В семнадцать мальчишеских лет
В Челябинске на Алом поле стоит памятник «Орленок». Его изображение стало эмблемой новой серии книг. «Орлята»… их было много у нас, на Южном Урале, тех, кто в «семнадцать мальчишеских лет» с оружием в руках защищали Советскую власть.
Из этой книги вы узнаете судьбу троих. Это Федя Горелов, Виктор Гепп, Ваня Ипатов.
Но если авторы повестей «В ту грозовую пору» и «Горячая пуля, лети» старались строго придерживаться документа, то повесть «Гвардии Красной сын» во многом отступает от него. Там действуют и придуманные герои, и события происходили не совсем так, как это было в действительности. Писатель пытался создать обобщенный образ юного героя. В повести это Витя Дунаев. Прототипом же его стал миасский комсомолец Федя Горелов.
Федя Горелов родился в Миассе 18 апреля 1901 года в семье рабочего. Учился в начальной школе, затем в низшем ремесленном училище. Работал на мельнице, потом на миасском напилочном заводе. Стал членом Социалистического союза рабочей молодежи. Одним из первых в городе записался в отряд Красной гвардии. В бою у Черной речки с белочехами и казаками был ранен и взят в плен. Враги не пощадили юного комсомольца. Он был зверски убит.
Сейчас на этом месте воздвигнут обелиск. Улица Болотная в Миассе теперь носит имя Феди Горелова.
Об этом вы тоже, узнаете из повести «Гвардии Красной сын», потому что фантазия автора коснулась, конечно же, только внешней стороны, а дух того времени, внутренняя суть, накал революционной борьбы переданы автором предельно точно.
Но вот вы прочитали последнюю повесть… Может быть, кому-нибудь из вас захочется узнать дальнейшую судьбу друзей и соратников наших героев. Тогда загляните в небольшой информативный словарь в конце книги. Там вы сможете найти дополнительные сведения о наиболее значительных исторических личностях — героях гражданской войны на Южном Урале, которые встречаются на страницах, собранных в этой книге повестей.
Владислав Гравишкис ГВАРДИИ КРАСНОЙ СЫН
Памяти Феди Горелова,
красногвардейца
Глава 1 Нико Шмари
Еще в детстве Сережа приставал к матери, Анне Михайловне, с расспросами:
— Мам, а куда все буржуи подевались? Где теперь живут?
— А поразбежались. Много, слышь, в Китай ушло. В Харбине живут.
— Харбин… Это далеко?
— Далеконько, сынок. Не скоро дойдешь.
— Они не вернутся, мам?
— Где уж теперь вернуться! Да и кто пустит…
И вот — Харбин.
Чужой, притихший, выжидающий город. Пусто на мощенных булыжником улицах. Ветер шуршит оторванным краем афиши на толстой тумбе. Прогрохочет патрульная танкетка. С треском промчится на мотоцикле связной. Людей мало. Если кто и появится, то это, главным образом, рабочие. Они с любопытством оглядывают патрульных, дружно, в ногу шагающих по тротуару. Больше всего привлекают внимание красные повязки на рукавах. На них смотрят долго, неотрывно. Кое-кто, обернувшись, долго провожает глазами советских солдат.
— Все больше рабочий класс встречаем. Из хозяев-то еще никто не попадался, — замечает один из патрульных, черноглазый и худенький Музыченко.
— Что, живого капиталиста посмотреть захотелось? — усмехается Плакотин, высокий, громадной физической силы сибиряк.
Старший по караулу лейтенант Сергей Дунаев ничего не сказал, но и он не без любопытства осматривал незнакомый город. Город как город. И все-таки здесь было не так, как там, на родной земле. Харбинские особняки построены с разными причудливыми балконами, мезонинами, верандами, украшены лепкой и резьбой. Окна то прямоугольные, то высокие стрельчатые, то венецианские — огромнейшей ширины. И вывески. Фасады домов облеплены ими, на разных языках — китайские, японские, немецкие и английские. Совсем непривычно выглядят русские: «Мануфактура. Раздольский и компания», «Галантерея. Ситников с сыновьями», «Все для электричества. Акционерное общество русских промышленников. Основано в 1920 году».
— От так-так! — смеется Музыченко. — Как раз в этом роци я и родився!
— Направо посмотрите-ка! — негромко говорит Дунаев и глазами показывает на один из балконов.
На балконе человек. Расстегнутый китель, круглое лицо. Белые, как снег, обвислые усы и бакенбарды. Большие, как метелки, и тоже белые, они распушились по его розовым щекам. Ветерок шевелит и мнет их, но бакенбарды упрямо топорщатся в разные стороны.
Грузный старик в упор смотрит на патрульных. Разглядывает он их уже давно. Лицо выражает и враждебное внимание, и презрение, и скрытый страх перед тем неизвестным и новым, что принес с собой приход советских войск в Харбин.
Особенно внимательно старик рассматривал сверкающие на плечах Дунаева офицерские погоны: по-видимому, еще не знал, что в Советской Армии установлены такие знаки различия. Поежился, круто повернулся и ушел с балкона. В просвете перил мелькнули широкие синие галифе с красными лампасами и стоптанные домашние туфли на босых ногах. Стеклянные двери захлопнулись и тотчас же сомкнулись белые портьеры.
— Ну и бакенбарды вырастил! Чудо! — заметил Музыченко.
— Должно быть, из царских генералов. Лампасы-то видели, товарищ лейтенант? — сказал Плакотин.
— Видел. Харбин — город белогвардейский. Тут их дополна.
Патрульные миновали малолюдную деловую часть города и по деревянному мосту вышли в район Фуцзядянь. Большинство населения здесь составляли китайцы. Улицы узкие, дома низкие, мазанные глиной. Лавчонок и всякого рода мастерских едва ли не больше, чем в центре города, — чуть ли не в каждом домишке. Жилые помещения — в глубине дворов. Взрослые и ребятишки то и дело шмыгают в ворота и калитки.
В Фуцзядяне людно. Синие китайские куртки из дешевой ткани, изредка мелькают и цветные халаты. Со всех сторон несутся вопли разносчиков и мастеровых. Вопли кажутся одинаковыми, и только по названиям товаров или инструмента можно различить, кто кричит: паяльщик или галантерейщик, молочник или уличный цирюльник.
Патрульных встречают улыбками, приветствиями, одобрительными возгласами. Язык — чужой, слова — непонятны, а во всем ощущается дружелюбие, теплое внимание, радость. Обстановка совсем другая — не то, что в деловой части города.
Больше всех, казалось, радовались мальчишки. Мигом слетелись в стайку и издали пошли за патрульными, перекликаясь звонкими гортанными голосами. Иной выскочит вперед, быстро потрогает планшет у Дунаева, тут же отпрыгнет назад и начнет шептаться с товарищами.
— Ребятня — она везде ребятня, — вздохнул Плакотин: вспомнились, видно, свои.
Патруль остановился, и ребята остановились. Подталкивая друг друга локтями, стали обступать солдат. Самые маленькие — почти голые, старшие — в синих рваных куртках и узеньких штанах.
— Зараз я с ними покалякаю, — сказал Музыченко, присел на корточки и поманил к себе одного из малышей: — Иды сюда, хлопчик.
Трое ребят нерешительно подошли к солдату. Худые смуглые руки потянулись к погонам, к звезде на пилотке, к автомату.
— Но-но! За оружье не хвататься, уговору не было! — строго прикрикнул Музыченко и протянул было руку к одному из ребят. Тот отскочил, за ним и остальные. Музыченко выпрямился и почесал затылок:
— Дички…
Толпу ребят раздвинул старик-китаец. Синий халат, плоское лицо, редкая седая бородка, трубка на длинном чубуке зажата в безгубом рту. Сказал что-то, показывая на ребятишек, помолчал и о чем-то спросил.
— Не понимаю, товарищ! — улыбнулся Дунаев.
Где-то совсем недалеко прогремел выстрел. Мальчишки исчезли. Старик втянул голову в плечи и тоже побежал, мелко-мелко семеня ногами.
Патрульные разом повернулись в сторону, откуда раздался выстрел.
— Спокойно! Стрелять в крайнем случае! — предупредил Дунаев. — Плакотин, разведай!
— Есть! — отозвался Плакотин.
Но не успел он сделать и шагу, как из-за угла дома, широко взмахнув полами серого макинтоша, выскочил человек. В руке у него был большой многозарядный пистолет. Прижавшись к стене, он поднял руку, собираясь стрелять туда, откуда только что появился.
Плакотин был уже рядом. Перехватив руку с пистолетом, пригнул дуло к земле?
— Погоди-ка, гражданин! Почему стрельба?
Человек дернулся, попытался вывернуться. Но Плакотин скрутил неизвестному руку, и пистолет выпал. Подбежал Музыченко, поднял оружие, подал его Дунаеву. В ту же минуту все четверо были плотно окружены толпой китайцев.
Видимо, люди долго бежали, дышали тяжело. Они перебивали друг друга, гортанно кричали, размахивали кулаками, пытаясь что-то объяснить.
Дунаев властно поднял руку:
— Ти-ихо!
Даже солдат удивило поведение лейтенанта. Он прибыл к ним в часть недавно из госпиталя, впечатление создал о себе, как о человеке вялом, задумчивом. Да и внешностью был неказист: шея длинная, лицо узкое, худое, фигура нескладная. А тут откуда что взялось: властно выкинул руку вверх, голос звонкий, даже пронзительный.
Люди затихли. Они молча смотрели на Дунаева, на солдат. Но вдруг толпа раздвинулась, и перед патрульными оказался тот самый безгубый старик, который пытался заговорить с ними раньше. Трубки во рту уже не было, ее длинный чубук, засунутый за пазуху, виднелся из-под рубахи.
Старик произнес несколько слов, особенно упирая на два — «Нико Шмари», и показал на соседнюю улицу.
— Зовут куда-то, товарищ лейтенант. Пойдемте спытаем, что там случилось, — предложил Музыченко.
— Не прозевай задержанного, Плакотин! — приказал Дунаев.
— Сам не побежит — растерзают… — усмехнулся Плакотин.
За углом, в узком переулке, посреди мостовой лежал китайский мальчик лет десяти-двенадцати. Из уголков рта текла кровь. Рядом с мальчиком на корточках сидел старый китаец, по щекам его катились слезы.
— Музыченко! Бинт!
Поняв, что хочет делать Музыченко, в толпе сразу же нашлись помощники. Переговариваясь, они быстро раздели мальчика. Через толстый слой белоснежной повязки проступали темные пятна крови.
— Не жилец, товарищ лейтенант, — доложил Музыченко, закончив перевязку. — Грудь прошил, бородатый гад!
— Нико Шмари, Нико Шмари! — гневно кричали китайцы и показывали пальцами на неизвестного.
Дунаев покусывал губу: без переводчика разобраться в том, что здесь произошло, было невозможно…
Так они и явились в комендатуру: Плакотин нес мальчика, за ним шли оба старика. Музыченко и Дунаев вели задержанного.
Мальчика в санитарной машине отправили в медсанбат, а задержанного доставили к дежурному офицеру Астахову. Дунаев коротко доложил, что произошло в Фуцзядяне.
— Паренек-то жив? — спросил Астахов.
— Пока жив.
Астахов кивнул переводчику:
— Спроси задержанного, как его зовут.
На вопрос переводчика задержанный, глянув на Астахова, ответил на чистом русском языке:
— Шмарин, Николай Кузьмич.
— Русский, значит, — не удивившись, опять кивнул Астахов и начал допрос.
Дунаев вздрогнул.
Вот как! Шмарин! Может быть, однофамилец? Как он сказал? «Николай Кузьмич?» Так вот оно что — сын. Ну и встреча! Неужели тот самый Николка, которого Сергей давным-давно видел беснующимся в детской комнате громадного шмаринского дома? Он. Даже лицом похож: такое же продолговатое, нос тонкий, с горбинкой, рыжая бородка. Он! И Сергей почувствовал, как его охватывает яростное волнение.
Допрос шел своим чередом. Шмарин, избежав расправы на улице и чувствуя себя в безопасности, успокоился и нагло посматривал на офицеров. Да, он зашел в лавочку Ван Цоя купить папирос. Китайцы подумали черт знает что, пришлось бежать. Стали настигать — он выстрелил, ранил мальчика. Только и всего. Самооборона…
Потом последовали вопросы и ответы: «Где взяли пистолет?» — «Подарок». — «Кто подарил?» — «Бесполезно знать — они уже на пути в Америку». — «Почему вы отстали от них?» — «Денег не было». — «За ними вы и зашли в лавочку Ван Цоя?» — «Непонятно, капитан…» — «Все понятно — налет делали, да сорвался!» — «Чепуха! Не имеете права!»
Дунаев еле сдерживался. Гад! Еще хорохорится!.. Тридцать лет прошло с тех памятных дней. Казалось, позабылось все, а вот нет — тяжелая волна гнева поднималась из душевных глубин. Белогвардейский недобиток! Раскинул полы нарядного макинтоша и охорашивает свою бородку-эспаньолку.
— Разрешите вопрос, товарищ капитан? — обратился он к Астахову.
Тот кивнул, и Дунаев подошел к налетчику:
— Отец ваш, Кузьма Антипыч Шмарин, еще жив?
Шмарин тревожно вглядывался в лица офицеров:
— Что? Что вам от меня нужно?
— Повторяю: отец ваш еще жив?
— Откуда вам известно про моего родителя?
— Это вас не касается. Отвечайте!
— Умер.
И снова вопросы и ответы: «Когда умер?» — «Года три назад». — «Чем он здесь занимался?» — «Дело было». — «Такое же, как ваше?» — «Нет. Мануфактурное дело». — «Отчего умер?» — «Да так… Повздорил с компаньонами… Ударили подсвечником…» — «В карты играли, что ли?» — «Не помню…»
Астахов вызвал конвой, Шмарина увели. Вошли два старика-китайца. Они уселись на корточки у стены. Один из них, Ван Цой, отец раненого мальчика, молчал. Другой рассказывал:
— Нико Шмари — большой налетчик. У него есть друзья везде: в Шанхае, в Кантоне… Нико Шмари все знают в Фуцзядяне — там он был как хозяин, брал все, что хотел. Ничего с ним нельзя было поделать. Бандиты все вместе опасны, как змеи, им надо покоряться.
Однако, да… Когда пришла Советская Армия, китайцы решили, что власть бандитов кончилась. Нико Шмари потребовал кассу, Ван Цой ее не дал. Ван Цой послал сына позвать людей. Нико Шмари побежал, люди решили его поймать, потому, что это зверь. Ему нельзя быть на свободе. Кто знает, может быть, не надо было так делать — мальчик был бы жив…
— Скажи ему, пусть не падает духом. Советские врачи вылечат парнишку, — обратился Астахов к переводчику.
— Нет, пусть начальник не утешает. Он знает — с такой раной человек не может жить. Мальчик умрет. Может быть, он уже умер. У Ван Цоя нет больше сына. Он стар, и у него не будет больше детей. Его ждет одинокая старость — что может быть страшней для человека? Вот что сделал Нико Шмари. Кто будет судить Нико Шмари? Пусть отдадут его народу. Пусть его судит китайский народ.
Астахов кивнул переводчику:
— Скажи им: сейчас подойдет машина, и они поедут в медсанбат к мальчику.
Приложив руки к груди, старики поклонились и ушли.
Дунаев подписал протоколы, вызвал Плакотина и Музыченко, и они снова отправились в Фуцзядянь.
Больше Сергей не видел шмаринского отпрыска. Месяц спустя Астахов сообщил, что налетчика передали китайским властям. Он действительно состоял в бандитской шайке, раскинувшей свои сети по всему Южному Китаю. Выловили еще нескольких налетчиков, всех вместе судили и приговорили к расстрелу.
Глава 2 Почему запомнился колодец
Вскоре Дунаев демобилизовался и поехал в родные края — на Урал. С волнением смотрел он из окна вагона на синюю полоску, которая появилась в степи у самого горизонта. Она походила на скопление далеких грозовых туч. Какие там тучи! То были горы. Урал! Сергей не видел их больше двенадцати лет. Должно быть, многое переменилось там, в Мисяжской долине, за это время…
Начались лесистые пригорки, холмы, взгорья. Потом горы подступили вплотную к железнодорожной насыпи. Поезд мчался по каменным коридорам ущелий, выскакивал в долины, гремел по мостам, перекинутым через мелкие, но бурные речонки. Блистали озера — ясные, прозрачные. На водной глади виднелись силуэты рыбачьих лодок.
Промелькнули серая башня элеватора, белоснежные корпуса тальковой фабрики. Вот и небольшое здание вокзала. Громадные двадцатиметровые тополя прикрыли его своими зелеными шатрами.
На привокзальной площади блистают лаком автобусы и такси. Это уже новость — такси в Мисяже! Раньше до города добирались кто как мог — на старательских подводах, попутных грузовиках, пешком.
Пока Сергей присматривался и оглядывался, такси ушли. Он сел в автобус. За окном замелькали знакомые и в то же время какие-то новые места. Не стало семикилометрового просвета между станцией и городом. На всем пути тянулись кварталы низеньких домиков. На узеньком шоссе, выстланном круглым булыжником, едва-едва разъезжались машины. Оно и понятно; шоссе строилось во времена шмариных, а тогда самым распространенным транспортом была телега.
А где же тот самый станкостроительный завод, о котором писали в газетах? Сергей спросил соседа, и тот показал назад, на север. Дунаев привстал, оглянулся и вдали за железнодорожными путями увидел цеховые корпуса, трубу электроцентрали, кварталы жилых домов.
Сергей сошел на площади Труда. Поставил на тротуар чемодан, положил вещевой мешок и осмотрелся. Изменилась и площадь. Пятиглавый собор был снесен. Еще до войны на этом месте простирался замусоренный пустырь. Теперь здесь разросся довольно густой сквер, огороженный решетчатой изгородью.
Внимание Дунаева привлекли вывески на фасадах зданий. Слово «Гастроном» составлено из неоновых трубок. Совсем как в большом городе! И даже два матовых шара висят у самого входа. Что там ни говори, а приятно после пестрых вывесок маньчжурских и китайских городов, после причудливых и непостижимых иероглифов легко и свободно читать: «Гастроном», «Госбанк», «Мебель».
Сергей перешел плотину. К родной улице вел узкий, круто вздымавшийся в гору каменистый переулок. Сергей остановился. До чего же он хорош, родной город, после долгой отлучки!
А вот и Кошелевка! Все детство и юность прожил Сергей здесь, и никогда ему в голову не приходило, почему так, а не как-нибудь иначе названа эта часть города. Теперь, глядя на ряды маленьких домиков с крутыми скатами крыш, он понял, что Кошелевка названа так не зря: здесь селились те, кому не было в жизни другого пути, кроме как ходить с кошелем. Кому удавалось разбогатеть — строил себе каменные дома внизу, на берегу пруда; кому «не фартило» — взбирался сюда, наверх, в Кошелевку.
А за Кошелевкой опять горы и горы! Они наступают на город со всех сторон. До самого горизонта раскинулась вздыбленная земная поверхность, густо покрытая зеленой пеной лесов. Сергей вышел на родную улицу. Вот она! Спускаясь на дно ложбин, поднимаясь на пригорки, пересекая овраги дощатыми мостками, эта самая высокая улица длинным полукругом как бы венчает собой город.
На углу голубая табличка: «Улица имени Вити Дунаева». Знал Сергей, что улица названа именем брата, знал, что увидит такую табличку, а все-таки перехватило дыхание. Вспомнилось, как он надписывал адреса на письмах домой. Офицеры интересовались, почему письмо адресуется на улицу Вити Дунаева, а обратный адрес — Сергей Дунаев? Он рассказывал о брате, был доволен вниманием, немного гордился.
Вот, наконец, и знакомый дом! Новость: над крышей высится шест с метелочкой антенны — мама слушает радио.
Мемориальная доска на одной из стен. Блестят бронзовые буквы, словно только сейчас высечены: «В этом доме родился и жил красногвардеец Виктор Дунаев…» Чувствуется, что мама поддерживает прежний порядок: каждую субботу она прочищает доску суконкой с мелом, прочищает легко, бережно.
Вот и мама. Сидит у окна, вяжет. Очки сползли на кончик носа — так виднее. Белая кошка пригрелась на солнце и спит меж цветочных горшков.
— Мама! — окликнул Сергей и с тревогой посмотрел в лицо старушки: что-то сейчас произойдет! Ведь она старенькая, слабенькая, мало ли…
Анна Михайловна вздрогнула. Сняв очки, она глянула на сына, спокойно и просто сказала:
— Ну, чего ты, Сереженька? Заходи в дом-от…
От спокойствия матери, от этого уральского произношения «дом-от» минутная тревога отлегла от сердца.
Дальше все произошло так, как бывает после долгой разлуки: взволнованный, радостный говор, хлопоты о самоваре, рассказы о житье-бытье. В доме тоже большие перемены: нет огромной русской печи, занимавшей треть площади. Вместо нее удобная плита с духовкой. Нет и полатей над входной, дверью, на которых он и Виктор играли долгими зимними вечерами. Горница с двумя кроватями. Так и есть: на тумбочке между кроватями сверкает изумрудный глаз радиоприемника. В углу стоит покрытый половиками сундук, такой большой, что на нем можно было спать не хуже, чем на любой кровати.
Анна Михайловна жила с шестнадцатилетней троюродной внучкой Марфушей. У Марфуши — светлые льняные волосы, в концы кос вплетены белые узкие ленты.
Сергей раньше не знал племянницы, да и Марфуша не знала Сергея. Она рассматривала дядю большими серыми глазами-глазищами в соломенных ресницах и откровенно любовалась его погонами. До того засмотрелась, что из рук выпало блюдце. Покатилось колесом, ударилось об угол печи и разбилось. Марфуша ахнула, кинулась к нему. Сергей хотел было уже заступиться за племянницу, но Анна Михайловна проследила за блюдцем и спокойно сказала:
— Посуда бьется — к счастью, видать. Счастье тебе будет, Сереженька.
— Об одном счастье мечтаю — кулак под голову да спать.
— И то правда — с дороги ты у меня. Марфуша, постели ему на сундуке.
— Мне бы на сеновале, мам.
Анна Михайловна посмотрела на сына долгим, задумчивым взглядом:
— Витюша последний раз на сеновале ночевал. Стели, Марфуша, на сеновале.
Анна Михайловна не любила, когда в доме курят, и Сергей вышел во двор. Мать, она и есть мать. Не забыла даже то, что в ту последнюю, тревожную ночь Витя спал на сеновале.
И Сергея снова охватили воспоминания… Вот и рукомойник, все тот же чугунный чайник с щербатым носком, висит на цепи рядом с крыльцом. Он напоминает утку, поджавшую лапы. Сергей слегка подтолкнул «утку», и рукомойник закачался.
Сеновал запомнился громадным, гулким помещением, а на самом деле он оказался маленьким и низеньким. Сена здесь давно не было, а крепкий сенной запах сохранился. Пахло еще сухой пылью и свежими вениками — их зеленые длинные связки развешаны под стропилами.
На гвозде висит серый от пыли дедушкин тулуп. Сергей тронул его, и золотистая пыль заклубилась в косых лучах вечернего солнца, проникнувших через проем в стене. Истлел совсем тулуп, одни лохмотья. Теперь таким не укроешься. А когда-то спал он под дедовым тулупом вместе с Витькой, и было очень хорошо, даже жарко…
Сергей спустился с сеновала, открыл калитку в толстой стене каменной кладки и вышел в огород. Зеленые горы в вечернем освещении стали особенно яркими, приобрели самые разнообразные оттенки: бирюзовый, изумрудный, темно-зеленый. Дальние казались совсем синими. И над горным простором неподвижно висело, заняв чуть ли не полнеба, ослепительно белое кучистое облако. Его края светились нежным золотистым сиянием.
Лязгнуло железо. Сергей оглянулся и увидел Марфушу. Она гремела цепью, спуская в колодец бадью. Стойки ворота тряслись и вздрагивали, как в лихорадке. Марфуша прижимала валок ладонью, стараясь уменьшить его обороты.
«Укрепить надо стойки, пока не выдернуло совсем, — подумал Сергей, — да и колодец осмотреть. Кажется, предстоят саперные работы». И внезапно Сергей почувствовал, что с колодцем связано что-то очень значительное и важное. Давным-давно здесь происходили какие-то события, а он их забыл. Что бы это такое могло быть?
Марфуша посматривала на Сергея лукавыми глазами, и он сказал первое, что пришло в голову:
— Так ты и есть та самая Марфуша? Мама писала о тебе.
— Это я писала, а она диктовала. Ошибок много наделала?
— Не-ет, не заметил. А что?
— На пятерку хотела. Все-таки лейтенанту пишу, еще просмеет…
Сергей представил себе, как курносая пишет письмо под диктовку мамы. Наверное, от усердия даже кончик языка высунула.
— Обязательно на пятерку?
— Я сочинения всегда на пятерки пишу.
— Ты учишься?
— А как же? Теперь мало кто не учится.
— В каком же классе?
— Я не в классе. Я в техникуме. На втором курсе.
— Ого! — Сергей внимательно посмотрел на девушку: вот как, на втором курсе техникума, студентка. А ей всего шестнадцать лет. Прикинул: семь лет до школы, семь лет в школе, два года в техникуме — получалось шестнадцать. Правильно. И Вите, когда он стал красногвардейцем, тоже было шестнадцать. Но как по-разному сложились судьбы молодых людей.
Сам того не замечая, Сергей перешел на «вы».
— А как вам с мамой живется? Не обижает?
Марфуша пожала плечами:
— Меня не очень-то обидишь.
— Значит, вы ее обижаете? — пошутил Сергей.
— Вот уж нисколечко! Мы с вашей мамой ладим хорошо.
Она ловко вылила воду из бадейки в ведро, подняла его, чуть пригнулась набок.
— Я маму вашу очень люблю. Только редко видимся. На работе да в техникуме все.
— Так вы еще и работаете?
— А вы думали? Инструментальный цех. Табельщица.
— Трудновато? — сочувственно спросил Сергей.
— Не легко, конечно.
— Ну и как идут дела?
Марфуша нахмурилась, отвела глаза, сказала:
— Переэкзаменовку на осень заработала…
— Вот как!
— Да уж так… Начальник цеха два месяца на лекции не пускал, вот и получилось… Такой вредный!.. Ну, заговорилась я с вами, а в доме воды ни капли нет!
Марфуша направилась к калитке. Сергей посмотрел ей вслед. Шла Марфуша легко, быстро, хотя ведро было большое, десятилитровое. Ну и девушка — крепкая, вся пышет здоровьем…
Сергей склонился над колодцем. Из глубины несло сырой прохладой. На водной глади виднелся офицерский китель и продолговатое лицо. Блестели освещенные солнцем белокурые волосы, за которые соседские мальчишки в детстве прозвали седым.
Несколько гнилушек, не шевелясь, спокойно торчали рядом с отражением погонов. «Надо осмотреть и подремонтировать», — подумал Сергей, и сразу же в уме вспыхнуло воспоминание. Ну да, все произошло тогда, когда Витя вместе с квартирантом начал ремонтировать колодец. Но почему событию этому придавалась такая таинственность, Сергей не знает даже теперь. Интересно, что они здесь делали? Надо у мамы спросить…
И у Сергея вдруг вспыхнуло острое желание — написать книгу о брате. Собрать материалы, во всем разобраться и — написать! Трудно? Что ж, пусть будет трудно…
Кажется, события начались с того, что учительница Алевтина Федоровна привела к ним, Дунаевым, квартиранта…
Глава 3 «Учинченчица»
В детстве Сережа не мог правильно произнести слово учительница. Вместо него он говорил смешное и нескладное «учинченчица». Виктор от удивления руками разводил: как можно вместо легкого «учительница» говорить немыслимое «учинченчица».
— Да чего ты, Сережа, в самом-то деле! Ну, скажи — учительница!
— Учинченчица! — легко и свободно выпалил брат.
— Да нет, не так! Учи-тель-ни-ца!
— А я так и говорю.
— Вовсе не так.
— А как?
— Ты говоришь: учин… чен… учин… учин… — силился выговорить мудреное слово Витя и умолкал.
— Ага! — радовался Сережа. — Сам сказать-то не можешь. Тоже мне!
— Наподдаю вот тебе, будешь знать! — сердился Виктор.
Появилось это слово года за два до трагических событий 1918 года. Витя учился в приходской школе. Учительница Алевтина Федоровна узнала, что его мать шьет для богатых семей и попросила мальчика проводить к нему домой: хотела перелицевать старое платье… Зашла, за разговорами засиделись до полуночи и с тех пор наведывалась часто. Чем-то ей понравилась и сама Анна Михайловна и ее два не по годам серьезных сына — младший Сережа и старший Витя.
Было Алевтине Федоровне больше тридцати лет. Широкая, костистая, худая, с крупным лицом и грубоватым голосом. Волосы коротко подстрижены, что было совсем необычным в ту пору. Овальные очки в блестящей стальной оправе добавляли строгости еще больше. Первое время Сережа ее побаивался и на всякий случай старался держаться подальше.
Но вот Алевтина Федоровна усаживалась на лавку подле обеденного стола, убирала очки — и строгости как не бывало. Удивленный Сережа видел, как неприступная, строгая «учинченчица» превращалась в обыкновенную женщину — простую, разговорчивую тетю. У нее даже были свои житейские неприятности.
— Представьте себе, Аннушка, какой все-таки подлец этот Шмарин, — начинала она рассказывать. — Я не могу понять, как можно так жестоко относиться к людям. Меня дразнят, как собаку, мой трудовой заработок бросают мне, как нищей бросают подачку!
Анна Михайловна подсаживалась к Алевтине Федоровне, поглаживала плечо и говорила:
— Что поделаешь, Аленька, что поделаешь! Чего опять Кузьма-то тебе сделал?
Сережа шепотом спрашивал Витю:
— О чем это она, не знаешь?
— О чем, о чем! Шмарин обидел, не видишь? — хмуро отвечал насупившийся Витя.
Алевтина Федоровна успокаивалась и слабо улыбалась:
— Уж извините меня, разгорячилась. Если бы вы только узнали, как все это обидно! Прихожу я к нему за жалованьем (я получаю жалованье из личных средств Шмарина), а он мне рожи корчит: «Пожаловала, нахлебница! Нет на вас пропасти, побирушек!» Повернуться бы, уйти, да не могу: чем жить буду месяц? — «Так ведь я же заработала свое жалованье, Кузьма Антипыч!» — «Заработала, говоришь? А прибыли от твоей работки сколь? Так себе, баловство!» И это говорит попечитель учебных заведений! Вы только подумайте — попечитель!
— Чего там и говорить — крут бывает Кузьма, это верно.
— Принял он меня в столовой, где все уже было готово к обеду. Берут бутылку: «Гляди, образованная, шешнадцать рублев стоит, а я ее сей минут выпью и беднее не стану. А тебе за бутыль два месяца горб гнуть. Что оно, твое образованье? Чуешь, какая сила в богатстве?» Ну ты — богатый, ну ты — сильный, но зачем же издеваться над людьми? Зачем он так?
— Жалованье-то отдал хоть? — озабоченно спросила Анна Михайловна.
— Как собаке кость выбросил…
— Вот и хорошо, — успокоилась Анна Михайловна. — Мог и не дать — он дурной ведь, Кузьма-то. Сам годов до тридцати, считай, голяком ходил. А тут богатство свалилось и возгордился. Ты покорись, Аленька, свою гордость про себя разумей. Ихняя власть, ничего нам с ними не поделать…
Алевтина Федоровна прижала руки к груди и заходила по кухне. На столе стояла керосиновая лампа, и невероятно длинная тень учительницы металась по стенам, изогнуто кривилась на потолке.
— Невежда! И мы во власти этих невежд! Подумайте только — он попечитель учебных заведений. Он — безграмотный сморчок!
Алевтина Федоровна тяжело вздохнула.
— Если бы вы знали, как трудно жить, да еще одной…
— Замуж выходите, Аленька, — сказала Анна Михайловна.
Учительница пристально посмотрела на нее.
— Не разрешено! — И повторила: — Не разрешено!
— Это еще почему? — всплеснула руками Анна Михайловна.
— Аннушка, как вы не понимаете: школу построили сестры Разумовские на унаследованные от отца деньги. Почему они остались старыми девами, я не знаю, но они не разрешают тем, кто у них работает, ни жениться, ни выходить замуж. Сразу же с работы долой!
— Батюшки! Да что же это такое? Ведь они жизнь вам калечат, Аленька! — заволновалась Анна Михайловна. — Как же это можно — без мужа, без детей…
Она взглянула на своих сыновей, молча сидевших у порога, и замахала руками:
— Киш вы отсюда, пострелята! Нечего наши разговоры слушать! Спать айдате!
Ребята нехотя поплелись на сеновал. Сережа послушно стал укладываться спать. Виктор уселся в проеме. Гор уже не было видно, на месте пруда серело туманное пятно. Город светился редкими и тусклыми огоньками.
— Вить, а богатые все такие?
— Все злыдни, до единого! — решительно ответил брат. — Отобрать бы у Кузьмы богатство — вот бы ладно было!
— А можно?
— Можно. Слыхал про разбойников? Отберут у богатых и бедным отдают.
— Так то ж разбойники…
— Разбойники тоже люди. Как и мы с тобой. Я вот погляжу, погляжу, да и…
Не сказал брат, что он сделает, но и так понятно: в разбойники уйдет. Ему — что, большой, все может делать. А Сережка с мамкой останется — как хочешь, так и живи… Горько стало ему, колючий комок застрял в горле. Сережа потянул в себя воздух и неожиданно всхлипнул.
— Ты чего? — спросил Виктор.
— Ничего, — ответил Сережа и укрылся тулупом.
Потом украдкой выглянул: все еще сидит брат в проеме, вниз на город смотрит, о чем-то думает.
А Витя все думал о Шмарине. Все знают, что Кузьма — плохой, жадный человек. Но почему никто не смеет и пальцем против него пошевелить? Словно царь какой-то. Вот сговориться бы и перестать бояться: что он один сумел бы сделать против всех? Ничего!
Тихий, темный, невидимый городок лежит внизу, на дне долины. Все меньше и меньше становится огоньков, люди ложатся спать. Только в одном доме ярче, чем в других блестят окна, даже на темную поверхность пруда положили светлые золотистые полосы. Там оно, паучье гнездо, шмаринский дом. Сидит, поди, богатство свое пересчитывает…
Ненавидит Виктор Дунаев Кузьму Шмарина, люто ненавидит. Как вспомнит тот черный день, когда на их улицу прискакал верховой с прииска Пудового, — зубы невольно стискиваются от злости, кулаки сжимаются…
Мать укачивала маленького Сережку. Он, Витя, сидел на завалинке, выстругивал кнутовище обломком ножа. Верховой подъехал вплотную к окну и, не слезая с лошади, застучал. Выглянула Анна Михайловна. Смахнув пот со лба рукавом, верховой отвел глаза в сторону и каким-то глуховатым голосом сказал:
— Слышь-ка, Михайловна, не тревожься больно-то. Может, еще ничего, обойдется. Завалило в шахте твоего-то Николая…
Услышав страшную весть, мать заметалась по дому. Витя не сводил с нее глаз. Анна Михайловна почему-то схватила висевшую на гвозде у двери шубенку и торопливо стала ее надевать, хотя на улице стояла июльская жара. Опомнилась, с недоумением посмотрела на шубенку, сбросила ее и подошла к кричавшему во весь голос Сережке:
— Да замолчи ты!
Верховой выпил большой ковш воды, наказал Виктору раздобыть подводу, увезти мать на прииск и ускакал под гору, к Шмарину.
Длинна, ох, как длинна была глухая лесная дорога! Мать то плакала, вытирая слезы уголком головного платка, то кричала на Витю, требуя, чтобы он гнал лошадь, то сидела, оцепенев, как каменная. На ее руках лежал Сережа, смотрел в небо затуманившимися глазами и беззвучно открывал и закрывал рот — накричался.
Землянки на прииске оказались пустыми — старатели бились под землей, пытаясь спасти механика. У шахты стояло двое воротовщиков и приказчик Зюзин. Склонившись, они прислушивались к звукам, доносившимся из-под земли.
— Жив ли, ребятушки? Жив ли, миленькие? — спрашивала мать мужиков.
— Не знаем, тетка, ничего не знаем, — сказал Зюзин. — Отойди-ка в сторонку, не путайся тут…
Анна Михайловна послушно отошла и повалилась на груду пустой породы. Сережка был на руках у Виктора, и он едва упросил мать накормить малыша. Почмокав грудь, маленький снова закричал: молока не было. Кто-то из воротовщиков принес хлеба, и Витя, разжевав мякоть, давал брату. Мать, ничего не понимая, тупо смотрела то на них, то на шахту…
К вечеру приехал Шмарин. Оглаживая длинный клинышек рыжеватой бородки, он походил по прииску, заглянул в устье шахты, отвел в сторону приказчика:
— Не то поешь, Зюзя! Крепи хорошие были. Сказано тебе — хорошие крепи, значит, хорошие. Горному надзору не болтни! Смотри у меня!
Потыкал тростью в землю и как-то бочком подобрался к матери:
— Не горюй, баба, пенсион дам, проживешь как-нибудь. Твой-от сам виноват: чего под землю полез? Раз ты механик — сиди себе у машины, куда не просят — не суйся…
Мать посмотрела на него и вдруг протяжно застонала, поняв, что отца в живых уже нет.
Николая Дунаева подняли через сутки, к полудню. Он был мертв…
Обещанного пенсиона Шмарин не дал.
— Какой тебе, баба, пенсион, когда сгинул по своей причине? Хоть у кого спроси — не положено.
— Кузьма Антипыч! — всплеснула руками мать. — Так ведь мужики сказывают — крепь слабая была. Не его — другого бы задавило…
— А ты слушай мужиков, слушай! Они тебе наговорят. Я-то поболе мужиков знаю — хозяин на шахте… А пенсиона не дам: ты, бабонька, еще молодая, прокормишься.
— Ребятишки у меня, Кузьма Антипыч, — молила Анна Михайловна.
— Подрастет старшой — определю к делу. В лавку ступай — пуд муки велел насыпать.
Судиться мать не стала: что толку? Заделалась домашней швеей, ходила по квартирам богачей, стала искусной портнихой. Местные дамы уже и обходиться без нее не смогли. Прозвали ее Аннушкой-швеей.
Очнувшись от раздумья, Виктор посмотрел в ту сторону, где под тулупом мирно посапывал брат. Любил и жалел младшего — в трудную пору начал жить. Близки они были тогда оба к бесприютной сиротской жизни — с трудом оправилась от удара мать, спасибо соседкам, помогли ей…
Витя укутал братишку тулупом и прилег рядом. Хоть бы скорее подрастал, что ли…
Сон не шел, и Виктор приподнялся на локте, еще раз выглянул в проем сеновала. Огни в городе погасли, и только один, все в том же шмаринском доме, продолжал гореть. «Все еще считает, жадоба!»
На улице было тихо, так тихо, что слышалось, как в соседнем доме кто-то всхрапывает во сне. На той стороне улицы заплакал ребенок, и тотчас женщина начала напевать негромко и сонно. Вдали лаяли собаки, лаяли с остервенением, злобно…
Огонек в особняке Шмарина погас. «Отсчитался!» — пробормотал Витя, натянул на уши дедов тулуп и уснул…
Так рассказывал Сереже Виктор позже, через несколько лет, когда уже работал на заводе, стал красногвардейцем.
Глава 4 Как живут богачи
И все-таки Дунаевы пошли на поклон к Шмарину.
Виктор подрос, и Анна Михайловна решила просить золотопромышленника выполнить обещание.
— Не попущусь! — твердила она. — С какой стати? Нам, бедным, с Кузьмы только и брать.
— Не надо, мама! — возражал Витя. — Ничего не сделает. Зря только кланяться будем.
— С поклона голова не заболит…
Анна Михайловна настояла на своем. В воскресенье надела на ребят чистые рубахи, принарядилась сама, и они отправились.
Жил Шмарин на другой стороне пруда, недалеко от плотины, в большом, двухэтажном доме. В трех флигелях, построенных во дворе, обитала многочисленная родня и прислуга.
Парадным ходом Дунаевых не пустили. Выглянувший на стук толстый и важный человек молча погрозил им пальцем и тут же захлопнул тяжелую дубовую дверь.
Такая встреча расстроила Анну Михайловну, но упорства не сбавила. Она взяла ребят за руки и повела их к чугунным решетчатым воротам. За ними был двор, выстланный большими гранитными плитами. Здесь все прибрано, чисто, в щелях между плитами щетинились пучки зеленой травы. Карету с дворянским гербом мыл здоровенный рыжий кучер. Поздоровавшись, Анна Михайловна назвала его Степаном Петровичем. Степан Петрович неприязненно посмотрел на Дунаевых опухшими глазами и даже не кивнул в ответ.
Из этого двора они прошли в другой, черный двор, — и словно очутились в другом мире. Повсюду темнели лужи вонючей жижи, лежали кучи навоза, к крыльцу можно было добраться только по дощатым мосткам. Из большой помойной ямы несло тошнотворно-сладким запахом.
Вошли в кухню, заполненную клубами пара и едким чадом. У порога худая, с выбившимися из-под платка седыми волосами старуха полоскала в лохани тарелки. Вода была грязная, жирная, в ней плавали объедки пищи. Толстая кухарка в белом переднике и белом колпаке, позевывая, равнодушно наблюдала за работой судомойки.
Она отодвинулась в сторону, освободила место на лавке и кивнула Анне Михайловне:
— Проходи, Аннушка, милости просим. Раненько пожаловала, обождать придется… Твои сыночки-то? Ишь, какие славнущие! Пирога хотите, ребятки?
Ребята наотрез отказались: такой грязи навидались, что никакие пироги в рот не полезут.
— Не хотите? А то дам — осталось после вчерашнего пированья… Хорошо, когда детишки есть. У меня вот нету — не знаю, где придется свой век скоротать. Что и говорить — без ребятишек человек на свете сирота сиротой…
Она начала жаловаться Анне Михайловне на свое разнесчастное житье-бытье. Ребята смотрели, Сереже запомнилось, что кругом было очень много грязной посуды. Груды тарелок блюдец, чашек стояли на столе, на лавках, подоконниках, даже на полу.
— Зачем им столь посуды? — шепотом спросил он брата.
— Жрут много! — коротко ответил тот.
Прибежал худой человек с угреватым лицом. Через локоть у него было перекинуто ослепительно белое полотенце. Он повертел головой, пальцем поправил сжимавший шею тугой крахмальный воротничок, стал боком к кухарке и проговорил:
— Кузьме Антипычу — капустного рассолу! Скореича!
— Власьевна, ступай в погреб, нацеди! — приказала кухарка.
Старуха вытерла руки о передник:
— Уж посуду-то домыть бы дали!
— Беги, беги, потом домоешь! Мучается, поди, сам-от…
Власьевна ушла, а кухарка продолжала толковать с Анной Михайловной, не обращая внимания на человека с полотенцем. Тот подошел к подносу и стал сливать оставшееся в рюмках вино в один бокал.
Потом появился пухлый, краснощекий мужчина. Лицо его было встревожено, он тяжело дышал:
— Степана не видали? Степан-то где? Николай Кузьмич щенка требуют!
— Это вчерашнего? Эва, вспомнил! Его Степан в пруду утопил, — злорадно отозвался угреватый.
Мужчина растерянно поморгал глазами, словно не мог понять того, о чем говорит камердинер. Присел на лавку и хлопнул ладонями по коленям:
— Ну, будет теперь делов!
— Да, уж задаст тебе Николка! — все с тем же злорадством сказал угреватый и выпил то, что сливал в бокал. — Будет тебе потеха!
— Я-то при чем? Степан топил, не я! Без Степана я наверх не пойду.
— Пойдешь! Еще как пойдешь!
Они заспорили, пока не появилась пожилая полная старуха в накинутой на плечи черной шали:
— Самовар-то готовый?
— На дворе самовар. Степан раздувать должен, — сказала кухарка.
— Ах ты, господи! Уж когда наказала…
— А углей ты припасла? — спросил камердинер.
— Мое ли это дело — угли припасать…
Началась перебранка. Видно, брань и свары были здесь делом обычным.
Сережа взглянул на мать и брата. Анна Михайловна строго поджав губы, смотрела в окно. Иногда она кивала головой, чтобы показать безумолчно болтавшей кухарке, что она ее слышит. Витя кривил губы в злой насмешливой улыбке — вот как они живут, богачи и их холуи! Грязь, свары, ругань… А мать желает, чтоб он их почитал! Как же, будет он их почитать…
Камердинер повел Дунаевых внутрь дома. По лестнице поднялись на второй этаж, длинный коридор привел в большой, еще не прибранный зал. Из зала вошли в кабинет, и Сережа впервые увидел Шмарина.
Облаченный в стеганый пестрый халат Шмарин полулежал в кресле, вытянув ноги и раскинув на подлокотники руки. Голова его была обмотана полотенцем, глаза закрыты, губа отвисла. В то время золотопромышленнику было немного более сорока, но выглядел он стариком.
Анна Михайловна, прикрыв рот ладонью, слегка покашляла, и Шмарин чуть приоткрыл глаза:
— А, вдова пожаловала! Чего опять понадобилось?
— Пожаловала, батюшка Кузьма Антипыч, пожаловала! — закивала Анна Михайловна.
Витя удивленно взглянул на мать: она ли это? Дома такая смелая… Почему же здесь говорит таким чужим, приниженным голосом? Боится Шмарина, что ли? Сморчка-то?
Все тем же просящим голосом Анна Михайловна жаловалась на свою горькую вдовью жизнь: одежды шьют мало, заработки стали плохие, прокормиться трудно…
— Витюшенька подрос. На место определить пора, — робко проговорила Анна Михайловна и помолчала. Шмарин тоже молчал. — Паренек выдался работящий, старательный, послушный…
Она расхваливала сына, а Витя хмурился все больше. Дома мать часто поругивала его за непочтительное отношение к богатым и сильным, за строптивость и горячность. Почему же теперь она говорит совсем другое? Вовсе он не такой послушный…
Шмарин не шевелился, глаза оставались полузакрытыми. Можно было подумать, что он уснул, если бы не тонкая, дряблая рука, перебиравшая подстриженную клинышком бородку. Эта же рука, оставив бороду, тянулась к столику, к кувшину с капустным рассолом.
Так прошло несколько минут. Наконец Кузьма открыл глаза, сбросил полотенце, осмотрел Дунаевых:
— В шахту его определить, что ли?
Анна Михайловна так и встрепенулась:
— Что ты, батюшка Кузьма Антипыч! Куда же ему, малолетку, под землю?
— А богатство где? Под землей оно, богатство-то. Наверху его нету. Станет в шахте робить — глядишь, и золотишко навернется. А наверху что? Положу ему три рубля заработку — вот тебе и все.
— А мы, Кузьма Антипыч, за богатством не гонимся. Нам животы хлебом набить да наготу нашу прикрыть — всего-то и надо.
— Ты, вдовая, глупостей не говори. Богатство — хорошо. Сила! — строго сказал Шмарин.
— Да разве ж мы против богатства, Кузьма Антипыч? — Анне Михайловне не легко было вести разговор со своенравным богачом. — Ах ты, батюшки! Я ведь только про то, что взять его неоткуда.
— То-то у меня! — Шмарин еще раз осмотрел Витю. — Чего это он у тебя таким волчонком глядит?
— Малолеток, Кузьма Антипыч. Боязно ему с таким человеком, как ты, разговаривать.
Витя блеснул глазами — показал бы он, как ему боязно! — и багрово покраснел. Шмарин усмехнулся: любил злить людей.
— Вот что, баба: мне твое чадушко приткнуть некуда.
— Кузьма Антипыч! — Анна Михайловна даже пошатнулась. Слезы заблестели в глазах, она готова была заплакать.
— Ну, ну! Не смей при мне реветь — не люблю! — нахмурился Шмарин, и Анна Михайловна, всхлипнув, притихла. — Сегодня ко мне Кириллка Жмаев зайдет, я ему скажу. На мельне будет работать. Завтра наведайся к нему.
Мать растерянно моргала, словно не могла сообразить, плохо или хорошо то, что предлагает сейчас Шмарин.
— Да как же это, батюшка? — пробормотала она.
— А так: на мельне кули будет таскать. Ступай! Чего-то у меня голова от вас замутилась…
Анна Михайловна помедлила, но Шмарин сердито повторил:
— Ступай, ступай! А на Шмарина надейся, шмаринское слово твердое: сказал сделаю — значит, сделаю…
Виктор потянул мать за рукав, и Дунаевы ушли.
Такова была первая встреча Сергея Дунаева с мисяжским богачом Шмариным. Теперь казалось просто невероятным, чтобы этот чванливый, вздорный человечишка мог иметь такое влияние на судьбы людей. И даже жизнь богача, которой так завидовала беднота, помнится, не особенно Сережке понравилась: было в ней что-то нечистое, бессмысленное, животное, что он уже тогда понял своим детским умом.
По мрачноватому коридору Дунаевы торопливо пробирались к выходу. Одна из дверей была открыта, и около нее толпилось несколько человек прислуги. Из комнаты неслись пронзительные вопли. Беспомощный старческий басок, должно быть, того самого толстого дядьки, которого они видели в кухне, кого-то уговаривал:
— Побойся бога, Николай Кузьмич! Да я тебе такого пса приволоку! Дай только срок…
Дунаевы заглянули в дверь. Слова дядьки были обращены к восьмилетнему мальчишке в нарядном костюмчике. Мальчишка лежал на полу, болтал ногами и кричал:
— Хочу-у! Дайти-и!
Это и был Николка Шмарин. Тот самый бандит Шмарин, или как его называли китайцы — Нико Шмари, которого тридцать лет спустя задержал патруль лейтенанта Дунаева в далеком Харбине.
Глава 5 Загадочная история
В тот вечер до полуночи в домике Дунаевых горела лампа. Обескураженная неудачей, Анна Михайловна всплакнула. Сыновья смотрели на вздрагивающие плечи матери и по-мужски нескладно пытались ее успокоить: «Брось, мама! Проживем и без него. Чего ты в самом-то деле, как маленькая…»
Анна Михайловна долго не могла успокоиться. Потом обняла своих мальчишек, разговорилась и в порыве досады рассказала ребятам историю золотопромышленника и его богатства. Темная была история, и у Вити не раз загорались глаза, — он все больше убеждался, как скверно, нечисто живут богачи…
Когда в Мисяжской долине было обнаружено золото, сюда со всех концов России хлынули любители легкой наживы. Приехал и Антип Шмарин со своими двумя сыновьями — могучего телосложения и добродушным на вид Афанасием и хилым, вертлявым Кузьмой. Еще помнили старики — угрюмый, замкнутый, молчаливый Антип в Мисяже сидел мало, все больше шатался по горам, отыскивал золотые места. Видимо, находил: построил домик средней руки, обзавелся лошадьми, скотиной.
Вел хозяйство твердой, властной рукой, работать всех заставлял много, потачки никому не давал. Высохший от непосильного труда младший сын Кузьма не вытерпел, потребовал выделения. Кое-что ему дали, Кузьма был рад и этому. Ушел на квартиру и стал шить рукавицы, которых в то время для шахтерской работы требовалось великое множество.
Дело уж не такое прибыльное, жилось неважно. А в это время некоторые богатели в одночасье. Одни находили богатое золотом место и умели удержать его за собой. Другие ухитрялись выгодно расторговаться и тоже начинали ворочать большими капиталами. Были и такие, кому удавалось встретиться в безлюдном таежном месте со старателем-одиночкой, расправиться с ним втихомолку и заполучить склянку с желанным желтым песком.
Труд старателя тщедушному Кузьме был не под силу. Расторговаться он сумел бы, но с пустыми руками не начнешь, а капиталы взять неоткуда. Была надежда на наследство после смерти отца. Помешал Афанасий. Воспользовавшись тем, что Кузьма был выделен еще при жизни отца, он забрал в свои руки все хозяйство, и Кузьме ничего не досталось.
Злоба на брата стала еще сильнее, когда Кузьма узнал, что Афоня «натакался» на богатое золотом место.
Шахту, принадлежащую ему, уже окрестили «Пудовая»: там часто встречались крупные самородки.
Кузьма решил помириться с братом. В воскресенье на последние деньги купил вина, закусок и отправился в отцовский дом. К приходу Кузьмы Афоня отнесся равнодушно. Он догадывался, зачем пришел брат. Выставил Афоня свое угощенье, да такое, что у Кузьмы дух захватило — богато живет брат, ничего не скажешь. Значит, правду люди говорят…
Но Афоня ни в чем не признался и в компанию Кузьму принимать не хотел. Так и ушел тот ни с чем.
Между тем всем уже стало заметно, что Афоня работает куда меньше, чем прежде. Уедет на недельку в тайгу и возвращается с кошелем, полным золота. Нашлись охотники последить за ним. Афоня предвидел и это: купил себе хорошее двуствольное ружье. Отчаянному мисяжскому парню Гришке Шерстневу пришлось поплатиться за свое любопытство: нарвался на засаду, устроенную Афоней, получил картечь в ногу, еле ускакал с сапогом, полным крови.
Афоня работал один, никого не нанимая. Не было у него и охраны, как у других богатых золотопромышленников. Жить было трудно и страшно: люди ласкались, заискивали перед ним, но они были рады тут же наброситься на него, придушить. Афоня знал это. За несколько месяцев он стал угрюмым, нелюдимым мужиком. Ворота его дома были днем и ночью наглухо закрыты, по двору метались две свирепые собаки.
Однажды Афоня пропал. Уехал на старательские работы, а через неделю неподалеку от Мисяжа поймали его стреноженную лошадь. Перепуганная жена стала собирать соседей на поиски. Появился Кузьма, стал горевать, сочувствовать, вызвался сам вести поисковщиков. Да так удачно повел, что к вечеру мертвого Афоню обнаружил на дне им же самим пробитой шахты. В полуверсте от шахты в глубокой горной расщелине нашли телегу с задранными кверху оглоблями. Под нею лежали одежда, одеяло, харчи.
По всем приметам, погубил Афоню камень, отвалившийся от стенки шахты и упавший прямо на голову старателю, когда он находился на дне. Правда, камней подле трупа лежало много. Было похоже, что кто-то метал их сверху, но первое время люди поверили в нечаянную гибель.
Потом некоторые из мужиков стали сомневаться: место глухое, за Афоней охотились… Кузьма совсем разволновался:
— Верно, верно, ребята! Врагов у братана много было. Долго ли до греха?
Он сам обратился в полицию, сам повез урядника, писаря и понятых на место гибели. Вернулись через неделю, никаких следов преступника не нашли.
Потом у Кузьмы был разговор с женой брата. О чем договорились — сначала никто не знал. Заметили только, что Дарьюшка стала ходить с крепко заплаканными глазами. Что ж тут такого? Ведь погиб муж-кормилец, как бабе не плакать? Кузьма засвидетельствовал у нотариуса бумагу — Дарья Шмарина отказывалась от всех прав на шахту «Пудовую» в пользу Кузьмы. И тут ничего не скажешь: может ли непривычная женщина одна управиться с таким богатейшим месторождением?
И Шмарин стал полновластным хозяином шахты. Повел дело совсем по-другому: из башкирских аулов пригнал толпу молодых контрашных, запроданных ему волостными старшинами джигитов, устроил для них землянки, приучил к работе. Страшен был их подневольный труд: утром загоняли в шахту, закрывали на замок, а выпускали поздним вечером.
Добыча золота на «Пудовой» увеличилась. Через год здесь поставили локомобиль для откачки воды. Шахту начали углублять, и чем глубже, тем больше драгоценного металла она давала. Кузьма прикупил новые месторождения, пробил еще несколько шахт…
Известно, богатство спеси сродни. Мало стало Шмарину довольства, стал он почета добиваться. Да не тут-то было! Свой брат — купцы-торговцы еще уважали золотопромышленника, а вот образованные — горные инженеры, доктора, учителя — общались с новоявленным толстосумом не очень-то охотно.
Стал Кузьма и эту стену пробивать. Поехал в Екатеринбург, потолкался среди людей, заимел знакомства, жертвованиями отличился — назначили его попечителем приходских школ. Не по душе пришлось такое местной знати. Да ничего не поделаешь: начальством поставлен. Красуется, теперь Кузьма на экзаменах, и всякий ученик знает: хочешь жить хорошо — смело подходи к руке попечителя, целуй, в обиде не останешься.
…Анна Михайловна с укоризной посмотрела на Виктора — и его мать упрашивала, да не пошел Виктор, заупрямился… Верно, тем и прогневил Кузьму…
Витя в ответ блеснул глазами:
— Не поминайте про то, мама! Не пошел и не пойду никогда! — Помолчал, добавил: — Как к такой руке прикладываться, мама? Он той рукой, может, брата убил.
— Отмыл уж, поди, давно, — вздохнула Анна Михайловна. — Сколь годов прошло…
Помолчали, стали укладываться спать. Ребята залезли на полати, долго лежали молча. Сережа шепотом спросил брата:
— Думаешь, он Афоню убил?
— Кузьма. Неужто не понял?
— Я понял…
Сережа прикрыл глаза и вдруг очень ясно представил, как из леса к шахте с камнем в руках крадется Кузьма Шмарин. Прислушается и метнет, прислушается и опять метнет. А тот, в шахте, жмется к стенке, закрывает голову руками — деваться ему некуда. Камни падают и падают…
Глава 6 Первый камень
Никак не меньше полувека стоит сундук Анны Михайловны в углу горницы. Двигают его редко — раза два в год, когда мать и Марфуша затевают полную уборку в доме.
Во время очередной уборки мать извлекла из недр сундука старую, пожелтевшую от времени фотографию и показала ее сыну. Сергей сразу узнал главную улицу Мисяжа, но не мог припомнить, как она называлась в то давнее время.
— Соборная. Неужто запамятовал? — подсказала Анна Михайловна.
Да, Соборная. Теперь она называется Пролетарской — кино, Дом культуры, неоновые лампы, плафоны фонарей, скверы. А на фотографии дома на Соборной украшают вывески — с твердыми знаками, с ятями, даже «и» с точкой. На мостовой покрытия не было: там и тут из-под земли выпячивались громадные валуны. По каменистой середине улицы двигалась крупная казачья часть. Лес пик торчал над конным строем. Под широковерхими фуражками курчавились длинные чубы. Разинув рты, казаки что-то пели. На обочинах толпились местные жители и смотрели на военных.
Кому понадобилось фотографировать казаков? Как эта карточка попала к матери? Зачем она ей?
— А ты приглядись-ка! — посоветовала. Анна Михайловна.
Сергей присмотрелся и неожиданно увидел самого себя и Витю. Они стояли на камне, на первом плане фотографии. Сергей — белоголовый мальчишка в широких штанах чуть пониже колен, с перехлестнутой через плечо лямкой, в рубашонке, выбившейся из штанов, босоногий. Рядом — Витя. Широкоскулый, курносый, коренастый паренек в мятом картузе с поломанным козырьком. Одет он в потрепанную куртку. Поверх ботинок накручены обмотки. Должно быть, прибежали из Кошелевки посмотреть казачью сотню.
Долго, с изумлением рассматривал Сергей старую фотографию. Она была как бы крохотным оконцем, в которое он заглянул, чтобы увидеть, если не внутренний, то, по крайней мере, внешний облик минувшей эпохи.
Казался этот мир довольно-таки странным. Даже одевались люди совсем не так, как сейчас: косоворотки, сюртуки, сапоги со множеством складок на голенище, причудливого вида картузы.
Старик в лаптях и рубахе чуть ли не до колен, засунув пальцы за веревочную опояску, рассматривает казаков из-под седых лохматых бровей, рассматривает внимательно, как генерал на смотру. Дамочка в пышном платье с воланами вскарабкалась на придорожный валун и взмахнула свернутым зонтом — не то боится потерять равновесие, не то приветствует казаков. Шляпа у нее с такими широкими полями и причудливыми финтифлюшками, каких теперь не увидишь.
Сергей усмехнулся и опять посмотрел на фотографию. Неужели среди других на ней изображен и он, Сергей Дунаев? Тот самый, что сейчас сидит в офицерском кителе? Проста не верится! Что же это: через полсотни лет какой-нибудь потомок будет с таким же изумлением рассматривать снимки нашего времени? Будет удивляться нашим костюмам, нашим нарядам?
Судя по всему, фотография эта относилась к периоду начала первой мировой войны. Через Мисяж из окрестных станиц проходили казаки. А Сережа с Витей бегали смотреть на них. Да и не только на них…
Сергей вдруг припомнил картину, которую он с братом наблюдал в детстве. Стоит на дороге громадная, чуть ли не из бревен построенная, телега. На нее уложен и привязан канатами круглый и длинный, как дом, паровой котел. В телегу запряжено десятков шесть разномастных лошадей, все тройками. Бородатый мужик, старшой, встав на пригорок, осматривает упряжки, поднимает кнут. Поднимают кнуты и хозяева троек. Старшой кричит протяжно и дико. В ту же секунду длинные кнуты падают на спины лошадей, хозяева троек тоже кричат истошными голосами. Испуганные человеческим ревом, ожесточенно нахлестываемые животные разом кидаются вперед и вскачь мчат тяжелую махину котла. Кажется, что по тракту катится живая, галдящая лавина. Попади под нее человек, споткнись какая-нибудь лошадка — несдобровать!
А поодаль, за обочиной, бегут они — ребятишки. Они счастливы, потому что видят такое необыкновенное для того времени зрелище. Таких тяжестей и таким способом в Мисяже еще никто не перевозил… Потом узнали, что из какой-то Риги капиталист Сименс Вирт привез сюда свой механический завод. Где-то далеко-далеко шла война…
Помнится, ожил в те дни тихий Мисяж. Кузьма Шмарин получил личное дворянство. Алевтина Федоровна только руками всплескивала, когда мать называла сказочные суммы, выплаченные Шмариным за получение дворянского звания.
— Совсем с ума сошел, — говорила учительница. — Зачем ему понадобилось дворянство?
— Стало быть, нужно. Теперь он всем ровня, никто гнушаться им не может — дворянин.
По случаю получения дворянского звания Шмарин назначил бал, пригласил на него всю городскую верхушку. Местные барыньки засуетились: каждой хотелось блеснуть нарядом. Работы у швеи стало хоть отбавляй. Анна Михайловна не спала ночами, устала, похудела, но была довольна — заработок хороший, а к зиме деньги — ох, как нужны!
Вся Кошелевка собиралась смотреть гулянку богача. К Дунаевым прибежал посыльный и передал распоряжение Шмарина: Анне Михайловне явиться с иголкой и нитками на тот случай, если что-нибудь случится с дамскими нарядами.
Не успела захлопнуться за матерью калитка, а Витя уже приказал брату собираться:
— Шмаринскую гулянку глядеть будем.
— А мамка?
— И знать не будет…
Вид у него был решительный, и Сережа не стал прекословить.
Виктор задвинул ворота на засов. Перелезли через забор и по узкому переулку сбежали вниз. Уже с плотины услышали, как в шмаринском доме играет духовой оркестр. Ребята побежали быстрей.
Береговая улица была заполнена экипажами. На освещенном двумя фонарями парадном крыльце тумбой стоял толстый урядник. На боку поблескивала рукоять шашки.
Присутствие блюстителя порядка почему-то не понравилось Вите. Он сердито пробормотал:
— Черти принесли!
Сквозь толпу кучеров и зевак ребята протолкались к окнам.
В углу большого зала сидели музыканты. Человек в военной форме стоял перед оркестром и размахивал руками, то и дело оглядываясь назад, на танцующих. Неподалеку от оркестра сидел сам Шмарин.
Рядом с Кузьмой — сухопарый старик в темном костюме. Кончики усов скручены в колечки. Вытянувшись в струнку, он посматривал на танцующих чопорно и строго. Это был немец Карл Шуппе, управитель нового завода. Сам хозяин Сименс Вирт еще глаз не показывал в своем владении.
А по другую сторону Шмарина небрежно раскинулся в кресле жандармский полковник Курбатов из Златогорья. Его голубой мундир на свету казался серым и так же, как у Шмарина, блистал гербовыми пуговицами и погонами.
Какие-то парни во фраках, с большими белыми цветами в петлицах носились по залу, распоряжаясь танцующими. Витя объяснил брату, что оркестр и эти проворные молодчики-распорядители выписаны Шмариным не откуда-нибудь, а из самого Екатеринбурга. Так поступали настоящие дворяне.
Появился толстый урядник. Покрикивая и ругаясь, он отогнал зевак от окон. Витя вступил было с ним в перебранку, но струсивший Сережа оттащил его от окна. Они отправились домой.
На плотине было тихо, темно, безлюдно. Оглянувшись на шмаринский дом, Витя сказал:
— Обожди меня, Сереж! Сейчас вернусь.
— А ты куда? — спросил Сережа, но брат уже скрылся.
Боязно Сереже одному. Он прижался к покосившимся деревянным перилам. Ветра не было, а вода все-таки двигалась, словно дышала — слабые волны накатывались на обложенное булыжником подножие плотины. Кругом чернели горы. Сережа изнывал от страха. Где теперь Витька? Почему он его бросил?
Вдруг в шмаринском доме что-то случилось: сразу перестал играть оркестр, послышались крики, полицейский свисток, шум. Сережка насторожился. По плотине кто-то бежал, тяжело стуча ногами. Сережа спрятался за перила. Человек остановился и негромко прокричал:
— Сережка! Сережка! Да ты где?
Сережка откликнулся, и брат, не сказав больше ни слова, подхватил его за руку и увлек за собой.
Дома зажгли лампу, стали ждать Анну Михайловну. Она принесла с собой узелок с разной снедью: выпросила, должно быть, у толстой шмаринской стряпухи. Постряпушки в платке помялись, но были вкусны, и Сережка ел с удовольствием. Витя же отказался наотрез.
— Нужны-то мне буржуйские оглодыши!
Мать взяла пирожок, осмотрела со всех сторон:
— И не глодано совсем. Тут маленько кусано, так это и обломить можно…
Витя молча достал из залавка кусок черного хлеба, посолил и стал есть.
— А ты, Сереженька, не смотри на брата, кушай — гордость его одолела. Наше ли дело гордиться? — вздохнула мать.
Сережа ел, но почему-то такая вкусная снедь теперь показалась противной. Он тоже потянулся за хлебом.
Анна Михайловна рассказала, что в разгар танцев какой-то озорник запустил с улицы камнем в окно. Разбилось стекло, одному из франтов досталось по лицу, да так сильно, что кровь потекла. Был переполох, стали искать озорника, да не нашли.
— Одного подшибло или еще кого? — спросил Витя и строго глянул на Сережу.
— Сказывали — одного… — Матери пришла в голову какая-то мысль, она подозрительно посмотрела на сыновей: — А вы, ребятки, никуда не ходили?
— Куда же мы пойдем? Сама домовничать заставила.
— То-то же.
Сережа молчал. Теперь он понял, куда отлучался Витя с плотины, но матери такое разве скажешь?
Когда легли спать, он потихоньку спросил:
— Вить, а ты ведь окно выбил? Ага?
— Озорник я, что ли, какой? — отперся Витя.
— Врешь. Я знаю, ты к Шмарину бегал.
Витя поерзал, устраиваясь получше, и неожиданно злорадно проговорил:
— И загалдели же они! Со-обаки!
Он! Не признается, а все-таки он!
И вот теперь живым видением этот случай встал в памяти Сергея. Так, пусть на первый взгляд и своеобразно, начал воевать брат с ненавистным ему миром богачей.
Глава 7 Матрос из Риги
Алевтина Федоровна пришла не одна.
— Принимайте жильца, Анна Михайловна, — сказала учительница. — Вот привела вам хорошего человека.
— Да, да, я ищу небольшую комнату, — с усилием, но очень отчетливо сказал ее спутник.
Вид у него был не совсем обыкновенный: длиннополый сюртук, белая рубашка, крахмальный стоячий воротник и черный галстук, похожий на бабочку. Стальная тросточка и шляпа-котелок совсем смутили Анну Михайловну:
— Что вы, Аленька! Мыслимо ли такому господину у меня жить! Чать, он из благородных…
Учительница и Ян Балтушис переглянулись. Алевтина Федоровна усмехнулась и покачала головой:
— Говорила же я вам, Ян. Зачем вам понадобился этот костюм?
Ян озадаченно развел руками:
— Я не знал. В Риге без хорошего костюма хозяйка не пустит в дом. В моей стороне очень важно — хороший костюм… — Почесав затылок, он весело взглянул на Анну Михайловну: — Не надо верить в костюмы, моя хозяйка. Я совсем не господин. Я — матрос из Риги. Самый простой матрос. Посмотрите — раз, два, три!
Засунув пальцы за борт сюртука, он отстегнул какую-то пуговицу, и то, что ребята принимали за рубашку, поднялось вверх и свернулось в трубку. Ребята захохотали — они впервые увидели манишку. Под нагрудником и в самом деле завиднелась полосатая моряцкая тельняшка. Ян подмигнул ребятам и повернулся к Анне Михайловне:
— У нас так принято: когда рабочий идет искать работу или квартиру — всегда надо надевать самый хороший костюм. Капитан даст больше жалованья, хозяйка будет лучше уважать.
Вид у Яна был такой, что и Анна Михайловна засмеялась:
— Ну и ну, пролазный мужик! Не из русских, что ли?
— Латыш, Анна Михайловна, — ответила Алевтина Федоровна.
— Видать, недавно приехал!..
Вместе с заводом в Мисяж приехало много рабочих-латышей. Их размещали по квартирам местных жителей. Хозяйки очень хвалили новых квартирантов: непьющие, ведут себя степенно, чистоту соблюдают, худого слова не услышишь.
Анна Михайловна согласилась принять квартиранта, и он ушел за пожитками.
Ян Балтушис уже приворожил к себе ребят, и они с нетерпением ждали его возвращения. Он появился в самом простом виде: замасленной рабочей куртке, маленькой кепочке на макушке, аккуратно залатанных штиблетах. Был он весь в поту, тяжело дышал — на загорбке нес большой самодельный чемодан-ящик и поверх него связку с постелью.
— Для чего ты, сердешный, маялся? Попросили бы коня у соседей, Витька мигом бы привез, — пожалела Анна Михайловна и попробовала сдвинуть с места чемодан. — Тяжелущий какой! Как ты его и донес?
Ян вытирал багровый затылок и отдувался:
— Пустяки, моя хозяйка! Зачем лошадь, когда есть у человека и руки и ноги?
Чемодан открыли и стало понятно, почему он так тяжел: битком набит множеством разных инструментов: ножовки, стамески, долота, рубанки, рашпили, напильники, колодки, паяльник, клещи, плоскогубцы, молоток, топорик, коловорот, сверла и даже небольшая наковальня. Все лежало не кучей, а каждый предмет имел свое место, был закреплен в зажимах и гнездах.
— Да какой же ты матрос, мил-человек? — усомнилась Анна Михайловна. — Такое добро только мастеровые держат.
— Был матрос. Потом был слесарь, потом был столяр, потом стал механик. Все был, моя хозяйка! — Он вздохнул и погладил стриженую Сережину голову. — Когда человек не имеет работы, он учится делать все, что можно. Кто хочет умирать голодный? Верно?
Тем временем Сережа вытащил из ящика щипцы странной формы и удивленно показал их брату:
— Витька, погляди: щипцы! Сроду таких не видал!
Щипцы были и в самом деле необычные: заостренные, как птичий клюв, а снизу добавлено еще какое-то устройство, пластинка с винтом. Витя повертел в руках инструмент, соображая, для какого дела он предназначен.
— Разводка. Пилу разводить, — пояснил Ян.
— Сказали! Пилы точат — не разводят, — возразил Витя.
— Точить пилу — мало. Надо еще зуб развести. Видишь? — Ян достал ножовку и показал, как расположены на ней зубцы: — Один наклонился направо, другой — налево. Направо, налево. Это делает разводка. Вот так…
Ребята только глазами хлопали: немудреный инструмент пила, видали его тысячи раз, а не знали, что зубцы надо разводить. Принесли со двора дровяную пилу. Ян наточил ее, развел зубцы. Решили испробовать — пила резала отлично.
— Поди ж ты! — удивилась Анна Михайловна. — Думали — пила плохая, другую покупать надобно, а она… Смотри-ка ты!
Повели нового жильца в огород, угостили горохом и огурцами. И вот тут-то Ян Балтушис впервые обратил внимание на колодец. Покачал шаткие стойки воротка, потрогал совсем вросший в землю сруб, заглянул внутрь.
— Плохой колодец, хозяйка. Починять надо.
— Как не надо! Да ведь некому. Мне не управиться, а мужики мои — малолетки, сам видишь.
— Ничего. Сделаем. Как Витя думает — сделаем?
Говорил Ян по-русски довольно свободно, акцент чувствовался мало, но слово «Витя» он произносил мягко и певуче: «Вийтя».
— Да где вам двоим-то! — возразила Анна Михайловна.
— Зачем два? Товарищи помогать будут.
«Откуда у тебя товарищи? Сам-то без году неделя здесь…» — подумала Анна Михайловна, но промолчала.
Товарищи нашлись Не прошло и недели, как в окно дома Дунаевых постучали. На стук вышла Анна Михайловна. У ворот стоял старик Мамушкин в потрепанной горняцкой робе и два его здоровенных, кряжистых сына — Петр и Иван. Анна Михайловна знала немного Мамушкиных — жили тут же в Кошелевке, работали забойщиками на шмаринских шахтах.
— Здорово живешь, Михайловна! — поздоровался старик Мамушкин. — Принимай работников, пособлять пришли. Сказывают, колодец чистить собралась.
— Вот тебе и раз! — удивилась Анна Михайловна. — Да кто же вам сказывал-то?
— Постоялец твой. Мне, говорит, не приходилось с колодцами дело иметь. Приходите, покажите, как их налаживают.
— А платить кто будет? Он, что ли? — сердито сказала Анна Михайловна.
Мамушкины переглянулись, старик укоризненно покачал головой:
— Экая ты, Михайловна, право! Да кто с тебя денег просит? Мы по-соседски пособим, только и делов. Чать, нас не убудет…
Вышел из дома Ян.
— Кто тут говорит — деньги? Деньги — пустяки. Рабочий человек помогает так просто — за спасибо.
Он увел гостей в огород. Затем пришло еще несколько человек — рабочие механического завода, русские и латыши. Расселись они вокруг колодца, закурили. И когда бы ни подошла хозяйка — они все говорили о колодце: где взять горбылей на сруб, какой длины должно быть бревно для новых стоек воротка, как настлать полати-подмостки и о всяком другом.
Говорили долго. Солнце ушло за горы, оставив после себя пылающие тончайшими оттенками огня зарево заката. Когда наступила ночь, Анна Михайловна уложила спать Сережу, улеглась сама, а на огороде все еще светились огоньки цигарок. «К чему столько народа привел? — недоумевала Анна Михайловна. — Еще запалят сеновал — жара-то вон какая стоит…» Так и уснула, не увидев, как разошлись люди. Один Витя оставался с мужчинами. Прослушав все то, о чем они говорили, он вместе с Балтушисом проводил рабочих со двора.
Никогда Сергею не приходилось разговаривать с братом об этом событии, никогда он не узнает, о чем шли тогда речь, но было ясно одно — то, что происходило у колодца, происходило неспроста. Ремонт был попутным делом, за которым крылось другое, более важное и значительное. Только ли о колодце велись разговоры? Не было ли это первой сходкой, которую организовал Ян Балтушис для местных рабочих? Почему бы и не так. Место самое подходящее: окраина города, все подходы к дому открыты, окрестности — как на ладони. Сразу за огородом — пологий склон горы, доступный взгляду до самой вершины. С огорода так же отлично просматривались все улицы и переулки, ведущие к дому. Попробуй, подойди не заметно!
Ремонтные работы продолжались.
Мамушкин привез горбыли и бревно, вечерами приходили рабочие, и работа начиналась. Сережу в то время еще подпускали к колодцу, и он часами сидел в огороде, наблюдая, как обтесывают заготовки для сруба, настилают внутри полати, чтоб удобней было работать.
А потом, когда стали выбрасывать подгнившие звенья и заменять их новыми, Сереже запретили подходить к колодцу. Витя ничего не делал и, казалось, только и следил за братом. Сережа хитрил, старался подобраться незаметно, но Витя был настороже, ястребом налетал на малыша, уводил его домой или выпроваживал на улицу.
— Вить, пусти! Поглядеть охота! — упирался Сережа.
— Иди, иди, нечего тут глядеть. Еще свалишься. Знаешь, какой он теперь глубокий?
— Почему, Вить?
— Започемукал. Айда отсюда!
Сережа все же перехитрил брата. Он незаметно пробрался на сеновал и оттуда подсмотрел, что делается на огороде. Замену сруба уже закончили, был поставлен и новый вороток. Из колодца в две бадьи вычерпывали грязь: одна бадья, заполненная грязью, поднималась наверх, другая, порожняя, спускалась вниз. Сереже очень хотелось рассмотреть, каким образом рабочим удалось намотать веревки на барабан так, что одно ведро бежало навстречу другому. Но ничего не поделаешь — Витя стоял подле колодца и то и дело оглядывался в сторону дома: не идет ли Сережа?
Потом Мамушкин и Ян что-то устроили на воротке и из колодца очень быстро, одно за другим, стали подниматься ведра с сухой землей. Да, земля была сухая — Сережа ясно видел, как она пересыпается, когда вываливают из ведра. Это удивило мальчика. Он выбрался с сеновала и бродил по двору. Появился Витя, и Сережа сразу же спросил:
— Вить, а сухую землю вы зачем из колодца черпаете?
Витя остановился и растерянно посмотрел на брата.
— А ты откуда знаешь?
— Знаю.
— Больно много знать стал. Вот доберусь я до тебя! — заворчал Витя. Но надо было что-то отвечать брату, и он сказал:
— Дядя Ян хочет глубить колодец, тогда вода лучше будет. Понял? А на дне земля сухая. Понял?
Когда работы закончились, Сережа долго рассматривал колодезную глубину. Ничего особенного там не было. Колодец как колодец, только все было новое, чистое. Пахло смолой. Но почему же все-таки его сюда не подпускали?
Витя смеялся в ответ:
— Чудило ты! За тебя боялся — вдруг свалишься и убьешься. Ты ведь брат мне.
Он ласково поглаживал стриженую Сережину голову — и Сережа поверил…
А теперь… Теперь Сергей не верил. Обманул его, малыша, старший брат. С какой целью? Что было сделано в колодце такого, что нельзя было видеть? Какая тайна кроется?
Глава 8 Тайна колодца
Сергею почему-то казалось, что если он хочет как можно больше собрать материалов о жизни брата, восстановить события того бурного времени, то надо начинать именно с колодца. Отдых, положенный демобилизованному офицеру, приближался к концу. Однажды Сергей сказал матери, что будет осматривать колодец, может быть, требуется какой-нибудь ремонт. Анна Михайловна искоса взглянула на сына и кивнула:
— Давно пора, сколь годов не смотрен…
Больше она ничего не сказала.
Сергей сростил две лестницы, погрузил их в колодец, спустился к самому дну, и начал осмотр ствола. Холодно, сыро. Над водой висят обтаявшие, прозрачные ледяные наросты. Как слезы, по стенам катятся крупные капли и, оторвавшись, звонко шлепается вниз. Каждый шорох, каждое движение гулко отдается в шахте…
Сергей постукал обухом топора по нижним венцам — загудели хорошо, звонко. Колупнул лезвием один из горбылей — еле отодрал крохотную щепочку, белую, без признаков гнили. Еще бы — лиственница! Век простоит и ничего не сделается. Да, хорошо поработали Ян Балтушис и его друзья — больше тридцати лет прошло, а сруб еще крепок, только обтянут зеленоватым влажным налетом. Где же здесь тайна?
Поднимаясь по лестнице, Сергей осматривал и выстукивал звено за звеном. Ничего! Но вот, наконец, он обнаружил два выема. Расположение странное — как будто нарочно сделано, чтобы удобно было стоять. Повыше — две железных скобы. Забивают такие скобы обычно, чтобы скрепить, стянуть два венца бревен. Но почему именно в этом месте понадобилось их стягивать? Ни выше, ни ниже скоб не было видно.
Сергей поставил ноги в выемы, ухватился за скобу. Что ж, хорошо, стоять удобно. Но зачем именно на этом месте?
Сергей внимательно осмотрелся. Все венцы связаны пазами, а вот эта сторона сделана впритык. Доски удерживаются большими гвоздями ручной работы с крупными коваными шляпками. Сергей подцепил топором одну из шляпок, приподнял, пошевелил — гвоздь держался не очень-то крепко. Потянул его рукой — и неожиданно гвоздь легко выдернулся из гнезда. Ясно! Не забит, а просто вставлен. Что это значит? Посмотрим!
Сергей устроился поудобнее и выдернул остальные три гвоздя. Доска даже не пошевелилась. Понятно! Она набухла и сидит в гнезде прочно, надо подцепить топором…
Кажется, от волнения он начинает бормотать вслух. Ну и пусть, черт подери, все равно его никто не слышит! Кончик лезвия с трудом входит в щель, Сергей начинает выворачивать доску, она неожиданно отходит и чуть не падает вниз, в глубину. Толстая, крепкая доска все из той же ядреной лиственницы. Подхватив, Сергей кладет доску на край тайника.
Сунул руку в отверстие и тут же отдернул: наткнулся на что-то мягкое, податливое, влажное, Показалось, что там, в тайнике, лежит что-то лохматое и тяжелое. Что бы это могло быть?
Преодолевая оторопь, ощупал препятствие. Кошма! Ну да, учли, что в колодце сыро и прикрыли вход слоем кошмы. Сделано по-хозяйски, ничего не скажешь… Давненько сюда никто не лазил: кошма плотно приросла к краям отверстия, отодралась с треском. За кошмой — черная пустота, ничего не видно. Сколько ни протягивал руку Сергей, так и не смог достать до другого края тайника.
С каждой минутой становилось интереснее. Куда ведет лаз? В какое-то другое помещение? Катакомбы? Или весь он тут? Надо раздобыть огня и обстоятельно все осмотреть…
Поспешно поднявшись наверх, Сергей вернулся с армейским фонариком. Разочарование: никаких катакомб, конечно, не было. Просто клетушка сантиметров в семьдесят вышины и метра полтора в глубину. Вся выстлана плотно сбитыми плахами, нигде ни щелочки… Что же, превратимся в сыщика, обследуем и попытаемся узнать, для чего предназначено таинственное сооружение.
Протиснувшись в клетушку, Сергей начал обстоятельный осмотр. Поиски дали немного: один винтовочный патрон и клочок бумаги. Патрон как патрон, только окислился очень. Бумажка — истлевший кусок газеты — рассыпалась на ладони. Сергей смог только прочесть название газеты: «Казак». Помнится, такой листок издавался в Мисяже в дореволюционное время.
Однако колодец не подходящее место для размышлений. Хотелось курить, знобило. Сергей заделал отверстие и поднялся наверх. Там ярко светило горячее летнее солнце, было жарко, хорошо. Отличная вещь — солнце! Стоит пробыть часок в темном, сыром колодце и сразу узнаешь настоящую цену солнцу, во сто раз прекраснее становится наземный мир.
Щурясь на солнце, Сергей заметил, что он в огороде не один. В дальнем углу огребала картошку Марфуша, а неподалеку от нее на маленькой табуретке сидела Анна Михайловна и пропалывала гряду с морковью. Белый платок повязан по самые брови, чтобы не обжигали солнечные лучи. Неторопливо движутся узловатые старческие руки, выхватывая сорняки. Изменилась все-таки мама: подобрела, стала спокойнее. Интересно, знала ли она о том, что происходило на огороде в те далекие времена? Или все это было тайной Вити и Яна?
Сергей подошел к матери и спросил:
— Мама, а вы знаете, что у нас в колодце тайник устроен?
Анна Михайловна тыльной стороной ладони стерла капли пота с лица, поправила платок.
— Докопался-таки! — хитровато усмехнулась она. — Как мне не знать. Известно — знала.
— А мне почему ничего не сказали?
— Зачем тебе было говорить? Ты малолеток был, мог и сболтнуть.
— Ну хоть взрослому сказали бы, что ли, — проворчал Сергей.
— Как-то к слову не пришлось.
Марфуше, конечно, захотелось узнать, о чем так оживленно разговаривают сын с матерью. С тяпкой на плече она подошла к ним и уселась рядом — в широких сатиновых шароварах и ковбойке.
— Тайник в нашем колодце? Да что вы говорите? Кто его устроил? Еще до революции? Вот это интересно!
Она полезла в колодец, долго ахала там, щупая мокрые доски. А потом начала приставать с расспросами к Анне Михайловне.
— А чего я вам расскажу? Года два я про тайник и сама не знала — обманули меня Витька с Яном. А партийным делом они сразу стали заниматься, как только Ян поселился у нас. Придут, бывало, с работы, умоются, покушают, глядишь, Ян и подъезжает ко мне: «Может быть, моя хозяйка, желаете в гости сходить? Пожалуйста, гуляйте на здоровье, мы домовничать будем…» Какое уж там домовничать! Чуть стемнеет, соберутся к нам комитетчики, будут сидеть до полуночи, толковать про свои дела. Так бы оно ничего, пускай сидят, не жалко, да вот табачищем своим прокоптят — не продохнешь.
— Подождите, подождите, мама! У нас в доме? Комитет? Какой комитет?
— Известно какой — большевистский. Тот самый, который теперь в сесюнинском доме поселился. Знаешь, поди?
Еще бы не знать, сесюнинский дом — один из лучших в Мисяже. Теперь там помещается городской комитет партии. Позавчера Сергей заходил туда. Но как же так? В их домике заседал большевистский комитет? Просто невероятно! И он ничего не знал!
— Мама, вы что-то путаете!
— Верно, Сереженька. Стара стала, позабываю кое-что — не грех и запутаться. А вот тут уж ничего не путаю, хорошо помню. Сколько страху из-за этого комитету натерпелась. И Сорокин приходил, и Мамушкин являлся, и Бородулин — знать-то человек восемь их было. Поодиночке на гору взойдут, оглядятся и прямо к нам в огород и в избу. Проулком никогда не подходили — уследить могли. А с горки заходить хорошо: если кто идет сзади, его сразу увидишь…
— И вы были на заседаниях?
— Нет, не была. Не доверяли.
— А Витя?
— А Витюша сторожит. На завалинке посиживает, семечки лузгает…
— Ну, а я-то? Я-то где был, почему ничего не знал? — нетерпеливо, сердясь и досадуя, проговорил Сергей.
— Тебя мы загодя спроваживали.
Марфуша, взглянув на Сергея, громко засмеялась:
— Ну и дурачили же вас, дядя Сережа! Как маленького!
— Маленький и был, — продолжает Анна Михайловна, — будь постарше, небось бы Ян и ему дело нашел. Дел много было в ту пору — всю царскую власть сбросить задумали. Шутка ли — самого царя! А уж когда царя сбросили — наш-от комитет на волю вышел, не стали у нас заседать. Внизу свое здание заимели, там собирались. Кипело все тогда в Мисяже. Витька с Янкой, почитай, ни одного вечера дома не пробыли, все на собраниях. Потом и про тайник узнала…
— Тетя Аня, голубушка, рассказывайте! — взмолилась Марфуша.
— Осенней ночью то было, я уж спать легла. Слышу — ворота заскрипели, во двор телега въехала. Чего это еще такое? Выхожу: телега стоит посреди двора, Витюша из огорода тяжести какие-то таскает, укладывает, будто железо брякает. Подошла и вижу — винтовки! Ян в колодце стоит и наверх подает, а Витюша в телегу их складывает. «Батюшки! Да откуда у вас все это?» Смеется Ян: «Выросло, хозяйка, выросло! Ты, говорит, думала, что в огороде только картошка растет? Видишь, какие штучки выросли?» Покричала я на них, покричала, а они только пересмеиваются. «Антихристы вы, говорю, столько оружья ко мне сложили. Да узнай про этакое власти наши — всем бы нам конец». — «Так ведь не узнали же, моя хозяйка! Ты сама даже не знала!» Что им тут скажешь? Уговорились, что про тайник никому не будем сказывать — может, пригодится. Тем оружьем и установили Советскую власть…
Анна Михайловна помолчала, тяжело вздохнула:
— Не пригодился тайник — ушел веселый Янко, не стало Витеньки. Серчал он на меня последние годы. Виду не показывал, а знаю — серчал.
— За что? — удивленно спросил Сергей: ему казалось, что жили они тогда дружно.
— Не понимала я многое — Шмарину поклонялась, — усмехнулась Анна Михайловна. — Все, бывало, за Кузьму заступаюсь, а Витя сердится: врага своего не видишь, кровь он из нас всех пьет. А мне невдомек — какой же он враг, когда каждую пасху или рождество муки, одежи присылает. А то и сама схожу, выпрошу рубль-два. Витя ярится: не бери подачки у мироеда, стыдно! А как не брать, когда нам жить нечем?
— Мне казалось, что мы не так уж плохо жили в то время, — пробормотал Сергей.
— Верно, голодные не сидели, зарабатывала я. Да ведь кому не охота получше пожить? — И, точно заспорив с Витей, она разгорячилась:
— С какой радости буду я отказываться, коли добро мне само в руки идет? Чтоб люди дурой обозвали? Дают — бери, бьют — беги! Такая уж наша бедняцкая доля, так жить нас отцы и деды учили…
Точно очнувшись и вспомнив, что живет в другое время, Анна Михайловна взглянула на молодых и заговорила спокойнее:
— Конца краю мы той доле не видели. Никто и не думал, что таких, как Шмарин, можно вымести. Силой казались они нам нерушимой. Эх, Сереженька! Кабы знал ты, какая это была сила! До сих пор дивлюсь — как только ее сумели поломать.
Анна Михайловна подперла рукой голову и глубоко задумалась. Рядом с ней, поджав колени к подбородку, молча сидела Марфуша. Широко раскрытые глаза-глазищи в соломенных ресницах смотрели на колодец. Так вот что происходило давным-давно в этом маленьком домике на склоне безлесой горы!
Глава 9 На пороге восемнадцатого
Поиски и расспросы Сергея разбередили душу Анны Михайловны, уже давно стремившейся открыться, высказаться, поделиться впечатлениями. Узнав, что сын задумал написать книгу о брате, она уже сама заводила разговоры, долго толковала о том или ином событии. Она и совет дала — поговорить со стариками.
Сергей их видел ежедневно. Каждый погожий вечер старики чинно восседали на лавочках возле домов.
В один из таких вечеров Сергей подошел, поздоровался. Старики точно ждали его: закивали головами, раздвинулись, освободили место. Не отказались они и от предложенных папирос, хотя каждый не преминул заявить, что от «фабричной легости» его душит кашель. С чего бы это такое? Табак вроде подходящий, с ароматом, а вот кашляешь…
Отвечали словоохотливо. Им льстило внимание офицера. В рассказах было много противоречивого, неясного. Кто путал по старости, кто воспринял события по-своему, а кто просто все позабыл. Приходилось снова и снова расспрашивать, и Сергей досадовал на себя: ведь жил на этой улице, видел все своими глазами и почти ничего не запомнил. Но как бы там ни было трудно, а уже через неделю Сергей имел довольно ясное представление о революционной борьбе в Мисяже. Права мама: революции противостояли немалые силы. Обстановка была сложной, трудной. Чем больше слышал Сергей рассказов о деятельности первых большевиков Мисяжа, — латыше Яне Балтушисе, которого впоследствии народ перекрестил в Ивана Карлыча, слесаре механического завода Семене Сорокине, первом председателе Совдепа, старателе Федоре Мамушкине с сыновьями, — тем большее уважение испытывал он к этим мужественным, решительным людям, тем больше восторгался их беззаветной и безграничной преданностью делу партии.
Эти люди жили и боролась в условиях, отличных от условий других городов Южного Урала. В Мисяже не было крупных промышленных предприятий, не было крепких пролетарских кадров. Недовольство существующим социальным строем бурлило подспудно, стихийно, набирая силу и не находя выхода.
На больших шахтах работали «контрашные» — неграмотные башкиры, которые отчужденно относились к русским. Жизнь у «контрашных» была каторжная, но избавления от нее они ждали от своих старшин.
На мелких шахтах работали старатели-одиночки, одержимые идеей разбогатеть и очень далекие от революционного движения.
В пимокатных, кожевенных, бондарных, гончарных мастерских, в кузницах работало по пяти человек, тоже понятия не имевших о профсоюзе или другой форме рабочей организации. А многочисленной челяди, обслуживавшей богатые дома, жилось вольготнее, чем рабочему люду, и она была на стороне господ.
Правда, имелись в Мисяже и кадровые индустриальные рабочие — железнодорожники. Но они жили в семи верстах от города и в Мисяж наведывались редко…
Вот почему приезд рабочих-латышей явился крупнейшим событием для того времени. В Мисяж прибыли настоящие представители рабочего класса, потомственные пролетарии, члены профсоюза, умевшие организованно и твердо выступать против хозяев.
Старики, с которыми беседовал Сергей, особенно запомнили Яна Карловича Балтушиса, оказавшегося самым опытным в революционных делах. Его не сломили ни тюрьмы, ни преследования. В Мисяже он быстро освоился с обстановкой, познакомился с местным населением и стал сплачивать вокруг себя наиболее решительных и сознательных рабочих. Его всегда окружали люди, к нему обращались за советами, делились горестями. «Душевный был человек Иван Карлыч!» — вспоминали старики.
Мать подтверждала это. Проникновенные беседы, несколько поручений, которые дал брату Балтушис, сделали свое дело: однажды Витя задумал перейти на механический завод. Балтушис выслушал его, сказал:
— Зачем? Совсем не надо. Умный человек везде дело найдет.
А когда Витя начал настаивать, тот резко оборвал его:
— Тебя нам на мельнице нужно. Понял?
Упрямый Витя насупился, но возражать не стал.
«Слушается, как отца родного…» — удивилась Анна Михайловна. Мама припомнила, как она недоумевала тогда: «Почему Иван Карлыч сказал: «Нам нужен»? Кто они, эти люди, которым понадобилось, чтобы ее Витя работал на жмаевской мельнице? Зачем?» Она знала, что сын выполняет какие-то поручения — матери льстило это: вот какого толкового сына вырастила! И тут же думала: не опасно ли?
Время шло. На заводе уже существовал созданный партийной ячейкой профсоюз. Однажды станционные телеграфисты передали в рабочий комитет сообщение о февральской революции. В этот день Балтушис и Витя пришли с работы раньше. Быстро умылись, надели праздничные костюмы и прикрепили к ним красные банты.
— Что за праздник такой у вас? — поинтересовалась Анна Михайловна.
— Моя хозяйка, вы разве не знаете? В Петербурге царя сбросили…
— Батюшки, да что же это такое! — всплеснула руками Анна Михайловна. — Как же теперь жить будем?
Квартирант и сын пытались разъяснить Анне Михайловне смысл происходящих событий. Но они спешили на манифестацию, и их торопливые объяснения мама понимала плохо.
Балтушис и Витя ушли. Анна Михайловна не вытерпела, закрыла дом и зашагала вслед за ними.
У заводской проходной собралась большая толпа. Над головами людей злой февральский ветер раздувал красные полотнища с лозунгами: «Долой войну!», «Да здравствует земля и воля!», «Долой тиранов-эксплуататоров!», «Да здравствует свободная Россия!».
Толпа колыхнулась, вытянулась в длинную ленту и с пением отрывистой, очень четкой песни двинулась вокруг площади. Потом прошла по некоторым мисяжским улицам, сделала большой круг и вновь вернулась на площадь. Люди плотной стеной окружили высокое каменное крыльцо заводской конторы.
Анна Михайловна поднялась на ступеньки лавки, и ей стало хорошо видно, что делилось на площади.
На крыльцо конторы поднялся слесарь Семен Сорокин, частый посетитель дунаевского домика. Он начал о чем-то горячо говорить, но ветер относил слова, и Анна Михайловна не смогла ничего расслышать.
Потом появился Николай Ларцев. Он жил недалеко от Дунаевых, служил механиком на жмаевской мельнице, и Анна Михайловна его знала: когда Вите нужно было поступить на работу, пришлось позвать механика к себе в гости и поставить штоф водки. Хотелось услышать, что скажет этот человек, но пробиться к крыльцу было невозможно.
Ларцева сменил земский врач Маврин, в доме которого Анна Михайловна часто бывала по своим швейным делам — полный, шумливый мужчина. Он тоже начал говорить, но в ответ на его слова люди почему-то со всех сторон стали выкрикивать:
— Долой!
— Позор!
— Чего это они? — спросила Анна Михайловна стоявшего рядом молодого парня. — Или неладно сказал?
— Воевать до победного зовет, — ответил тот. — Поди-ка, сам повоюй, узнаешь, каково…
Парень засунул в рот пальцы и свистнул так пронзительно, что у Анны Михайловны зазвенело в ушах, и она отошла подальше.
Внезапно говор прошел по толпе и тут же затих. Анна Михайловна посмотрела на крыльцо. Там стоял ее квартирант Иван Карлович. Он осматривал людей ясным и каким-то особенно широким взглядом. Заметил Анну Михайловну, улыбнулся ей тепло и ласково. Потом стал серьезным, взмахнул фуражкой и громко заговорил:
— Товарищи рабочие! Граждане свободной России! Царя, против которого мы так долго боролись, больше нет. Николай Второй отрекся от престола. Теперь нам надо думать, как будем жить…
Говорил он долго, дольше всех выступавших, а люди слушали его, не шелохнувшись. И Анне Михайловне было приятно такое внимание людей.
— Загордилась я даже малость, — посмеиваясь, рассказывала Сергею Анна Михайловна. — Вот ведь с каким человеком в одной избе живу, вот с кем мой Витюша дружит!
После митинга народ стал расходиться. Анна Михайловна отыскала сына и квартиранта и вместе с ними пошла домой. Витя был лихорадочно возбужден, глаза его ликовали. Квартирант же, наоборот, казался задумчивым и озабоченным.
— Чего это вы, Иван Карлыч? — удивилась Анна Михайловна. — Как бы даже недовольны чем-то?
— Почему? Я доволен, моя хозяйка. Только мне кажется, что будем мы еще много переживать…
Витя удивленно посмотрел на старшего друга:
— Иван Карлыч, вы же сами говорили: теперь все по-новому пойдет. Другая жизнь начнется.
— Начнется, да. Конечно, начнется, Вийтя. Трудно начнется — вот в чем дело.
— А чего тут трудного: царя-то ведь нет? Царя-то сбросили?
— Верно, царя сбросили. А Жмаев твой остался, как? Шмарин остался, как? Шуппе — живой, здоровый, как? Нет, Вийтя, мы еще будем много драться!
Разговаривали долго. В ту ночь спокойно спал один Сережа: он ничего не слышал, прокатался на санках с горки чуть ли не до полуночи, — благо, некому было позвать его домой.
Сергей Дунаев почти каждый вечер встречался со стариками. Ему хотелось побольше узнать о работе партийной ячейки, и в этом Сергею хорошо помог Тимофей Наплюев — бывший кузнец механического завода, вступивший в партию еще до февральской революции. Теперь ему было лет под семьдесят, но он отчетливо все помнил.
После февральской революции комитет уже больше не заседал в дунаевском домике. Большевики вышли из подполья. На одной из нижних улиц в просторном доме богача, заблаговременно уехавшего в Маньчжурию, был открыт клуб. Там и собиралась на заседания большевистская ячейка РСДРП.
Почти ежедневно в ячейку вступали все новые и новые рабочие.
Большевики Мисяжа вели борьбу за массы и в то же время, будучи крепко связанными с большевистскими комитетами соседних городов, готовились к вооруженным схваткам за власть. Организовывались боевые дружины, которые впоследствии переименовались в красногвардейские отряды, приобреталось оружие. Оказывается (это Сергей узнал у Наплюева), тайный склад оружия в дунаевском доме был не единственным. Таких складов существовало много, и все — в разных местах города. На механическом заводе избрали Совдеп, в состав которого вошли преимущественно большевики. Он осуществлял контроль над управляющим Шуппе, защищал интересы рабочих…
И вот — темная октябрьская ночь. Со станции пришел телеграфист и передал в Совдеп сообщение о низложении Временного правительства и о переходе власти в руки Советов.
Председатель Совдепа Семен Сорокин тотчас же вызвал к себе всех членов Совета — большевиков. Низко пригнувшись к лампе, глуховатым от волнения голосом Сорокин прочитал директиву Уральского центра. Екатеринбургский Совет призывал местные Советы немедленно взять власть в свои руки. В директиве содержался также призыв об усилении организации отрядов Красной гвардии, подавлении силой оружия контрреволюционных выступлений, немедленном введении контроля над производством.
— Вот, товарищи, пришла и наша пора. Надо действовать! — закончил Сорокин, вытирая пот со лба.
После короткого совещания члены Совдепа разошлись по своим местам.
Тогда-то Анна Михайловна и стала невольной свидетельницей того, как из тайника в колодце огорода извлекались винтовки.
Старики рассказали Сергею, что в ту октябрьскую ночь винтовками, которые находились в тайниках, было вооружено более ста рабочих. Для небольшого города это явилось грозной силой. Красногвардейская дружина начала готовиться к решающей схватке…
Глава 10 Схватка на мельнице
Внизу, в городе, загорелись гирлянды уличных огней. По крутым склонам тянулись вверх, словно взбираясь к небу, святящиеся цепочки электрических лампочек. Словно обессилев, они обрывались на полпути к вершине хребта.
Тимофей Наплюев кашлянул и зябко потер сухие, узловатые руки. Он единственный из стариков не носил бороды, только усы — белые, как клоки ваты. Говор мягкий, задушевный. Сергея старик уважительно величал Николаичем.
— Власть, Николаич, мы взяли хорошо, крови не пролили. А вот до добра дело дошло — тут и началось!
— Что началось? — настороженно спрашивает Сергей.
— Борьба началась. Буржуйская порода взъярилась, свету белого не взвидела… Добро, оно такое, Николаич, — особую силу имеет. От него и вся кровь пошла…
— Добро? Это вы о национализации?
— Вот-вот, о ней самой, — поддакивает Тимофей. — А то еще и так говорили: реквизиция, конфискация. Скажешь такое слово буржую — он сразу в лице другой, зверем смотрит, сатана сатаной. Ты, Николаич, Ларцева порасспроси, как он на жмаевской мельнице воевал. Расскажет, какие страсти-мордасти пережить довелось. И про брата твоего знает — вместе робили на Жмаева, как же… Только…
Ядовитейшая усмешка проступает на прикрытых усами губах. Старик на что-то намекает. Сергей расспрашивает, а тот отмалчивается, твердит одно:
— Николку Ларцева спроси, он вернее знает.
На другой день Сергей пошел к Ларцеву.
Долго стучался в ворота большого крестового дома под железной крышей. Потом калитку, наконец, открыла молодая женщина, не то дочь, не то сноха. Глаза испуганные, настороженные вопросы: кто, кого нужно, зачем? Неохотно впускает в комнату, тесно уставленную мебелью и цветами.
Ларцев выглядел хорошо. То был интеллигентного вида сытый старик с гладко выбритым лицом.
Да, конечно, Ларцев отлично знал Виктора Дунаева, вместе работали. Можно сказать, он и выучил мальчика делу — Кирилл-то Лукич прислал Витюшу кули таскать. Но он, Ларцев, не мог допустить этого. Пришлось хлопотать перед хозяином, чтобы определил помощником машиниста, то есть его помощником. Кирилл Лукич не хотел, а он, Ларцев, настоял.
Совершенно верно, Совдеп назначил его, Ларцева, контролером на мельницу Кирилла Лукича. Что ж, он старался, смотрел, чтобы хозяин не причинил мельнице вреда. Одну минуту! Сейчас он найдет мандат Совдепа. Вот, пожалуйста! Да, хлеб сберег тоже он, Ларцев. Не дали укрыть от Советской власти. Национализация? Да, он проводил и национализацию. Не знает, что бы сталось с мельницей, если бы не он. Нет, в боевую дружину не вступал, здоровье не позволяло: сердечник…
Все походило на правду, и в то же время отчетливо ощущалась ложь. Ушел Сергей с неприятным чувством обманутого человека. Рассказал матери, и та решительно отрезала:
— Все врет! Про Витю врет — за водку его упросила Виктора делу обучать. С Кириллкой душа в душу жил, поперек шагнуть боялся. Как же, заставишь его у Жмаева мельницу брать! В кустах сидел, заячья душа…
— У него бумага есть. Настоящий мандат, — замечает Сергей.
— Бумага бумагой — дело делом. Мельню у Жмаева Витя брал, — отвечает Анна Михайловна.
— Витя?
Ничего не понять! И Сергей снова идет к Наплюеву. Тот хитровато ухмыляется:
— Что, Николаич, потолковал с Ларцевым? Хитер человек! Мандат показывал? Не истерся еще? Бережет, бережет! И он за революцию боролся, как же! А мельню у Жмая твой братень, Виктор Николаич, брал. Я хоть и не робил там, а точно знаю: муку для дружины на пекарню не раз возил.
Мандат на контроль над мельницей Совдеп и в самом деле выдал машинисту Николаю Ларцеву, может быть, потому, что некому больше было выдать, а мельница требовала присмотра. Начиналась бумага торжественными словами: «Именем Революции…» и звучала, как приговор старому миру. Окрыленный грозной силой документа и уверовавший в незыблемость происходящих событий, Ларцев принес бумагу на мельницу, показал мукомолам:
— Вот, ребята, какую силу мне в руки дали!
Мандат пошел по рукам — глянцевитый, хрустящий, с кудрявыми росчерками подписей, штампом и печатями — настоящий государственный документ. Но документ не произвел того впечатления, на которое рассчитывал Ларцев.
— Ты хозяину покажи — он тебе пропишет. По первое число, — буркнул один из рабочих.
— Ничего, ничего, ребята! — бодрился Ларцев. — Теперь он у нас и не пикнет.
Рабочие хмуро молчали, Пойти вместе с Ларцевым объявить хозяину волю Совдепа вызвался один Витя.
Жмаев жил тут же, при мельнице, в низком и просторном доме. Мельник слыл закадычным дружком Шмарина, но ничем на того не походил. Низенький, толстый, с упрямо пригнутой головой, он на весь мир смотрел как бы исподлобья. Казалось, по жизни не идет, а безудержно прет этаким упрямым быком, сокрушая препятствия, тогда как Шмарин пробирается осторожно, любит поиграть с людьми, иногда даже приласкать их.
Все это припомнилось Ларцеву, когда он перешагнул порог низенькой горницы и подал Жмаеву совдеповскую бумагу. Мельник читал ее долго, шевеля губами, с усилием. Потом осмотрел машиниста, его помощника и кивнул Виктору:
— Выдь!
— Это почему же?
— Выдь! — повторил Жмаев и засопел, будто его охватило удушье.
Витя оглянулся на Ларцева. Тот был бледен и торопливо закивал помощнику:
— Выйди, Витя, выйди! Я с Кириллом Лукичом сам поговорю, а ты выйди.
Витя покраснел. Уже не первый раз взрослые его отсылали, все мальчишкой считали. Уходя, он расслышал, как Жмаев пробормотал:
— Большевистское отродье!
Вот оно что! Его отсылали не потому, что он малолетний, а за то, что связан с большевиками! Они будут сейчас о чем-то сговариваться. Погоди же, толстый хомяк, все равно тебе несдобровать!
Витя нетерпеливо слонялся по двору, ожидая, когда закончатся переговоры. Ларцев вышел через полчаса. Глаза его тревожно блуждали. Что-то случилось!
— Как? Договорились? — подбежал к нему Витя.
Ларцев, не замечая, не слыша Вити, колеблющейся походкой брел к воротам. Он походил не то на пьяного, не то на больного. Витя решил непременно узнать, чем закончился разговор с хозяином. Но Ларцев молчал. У ворот он оттолкнул вцепившегося в рукав Виктора и визгливо закричал:
— Отстань! Провалитесь вы со своим Совдепом!
Затем опомнился, воровато посмотрел на Витю и пошел дальше. Тот гневно проводил его глазами: шкура, ума лишился от страха! Правду Балтушис говорил: Ларцев — меньшевик, ему нельзя доверять. Почему только ему мандат выдали? Обманул, должно быть, наговорил семь верст до небес.
Витя перебежал плотину и очутился у здания Совдепа: ему обязательно надо повидать Балтушиса. Пусть знает, что контролер скис, что от него никакого толку не будет — хозяин запугал.
Но сразу добраться до Балтушиса Вите не удалось. Здание Совдепа было заполнено рабочими механического завода. Они занимали все комнаты и коридоры, всюду стлался густой махорочный дым. Ждали, чем закончится заседание Совдепа.
Витя узнал, что на механическом заводе положение тоже трудное. Управляющий Шуппе отказался признавать Совет. Это бы еще ничего — не признавай, завод-то в рабочих руках. Но Шуппе не хотел подписывать документы, а без его подписи саботажники из банка не дают денег. Жалованье рабочим не платили уже несколько месяцев. Чем жить? Кроме того, какой-то саботажник продал дрова, заготовленные для завода на зиму. В цехах стало морозно. В котельной вода чуть теплая, вот-вот придется спускать…
Послушал Витя заводские горести — и своя беда стала маленькой. Разве сравнишь мельницу с этакой махиной — заводом? Там без малого тысяча человек, а на мельнице и двух десятков нет.
Он уже собрался уходить, когда из кабинета Сорокина вышел Балтушис. Витя отозвал его в сторону и рассказал, что произошло на мельнице.
Сообщение заставило Балтушиса призадуматься:
— Это так, — сказал он, — Ларцев слабый человек, в меньшевиках долго ходил. Думали, стал умный — ошиблись. Ты хорошо сделал, что ко мне пришел. Мельница — это очень важно. Там — хлеб. А хлеб нам очень нужен, да, но… Понимаешь, дружок, мы не сможем сейчас заняться мельницей. Пока, конечно. Видишь, что у нас творится.
Витя видел и понимал. И тогда, решившись, даже покраснев, он попросил:
— Иван Карлыч, а вы дайте мне винтовку. Я сам буду смотреть за порядком.
— Винтовку? — Балтушис посмотрел на мальчика.
— Ну да, винтовку! На стрельбы я ходил, стрелять умею, разберу и соберу…
— Нет! — ответил Балтушис. — Винтовку мы тебе еще не дадим.
— Не верите? — помрачнел Витя.
— Почему не верим? Верим. Ты наш человек. Вполне. Но ты будешь один, их — много. Никакая винтовка тебе не поможет, если они нападут.
Доводы Балтушиса не убедили Витю, он верил во всемогущество винтовки, но надо было подчиниться. Балтушис крепко пожал ему руку и сказал:
— Иди и смотри за мельницей. Она будет наша, там должен быть порядок. Хозяин сейчас так себе… Временное правительство.
Для Вити наступили хлопотливые и трудные дни. Дни и ночи он проводил на мельнице. Жмаева и Ларцева, может быть, удивляла такая старательность, но они, занятые своими делами, особенно над этим не задумывались.
Ларцев появлялся редко. Часами с удочкой он просиживал на плотине, уставившись в прорубь, точно пытаясь разглядеть, что принесут ему наступившие бурные времена.
Мысли, видимо, не давали покоя и Жмаеву. Вечно хмурый, недовольный, он приходил на мельницу, глубоко засунув руки в карманы широкой, как море, борчатки, давал указания и тут же уходил. Изредка заговаривал с рабочими, а Витю точно не замечал. Однажды зашел в машинное отделение, обошел кругом локомобиль. Витя сказал, что машину надо поставить на ремонт, — Жмаев не вымолвил в ответ ни словечка. «Погоди, хомяк! Кончится твое царство!» — вскипел Витя.
И оно кончилось.
Однажды ночью, когда мельница не работала и Витя только чуть подогревал машину, он услышал на мельничном дворе тихий шум. Выглянул. В темноте около складов стояло много подвод. Мелькали фонари, освещая фигуры согнувшихся под тяжестью мешков людей. Мешки выносили из амбаров и наваливали на подводы. Потом на них вспрыгивал возчик, свистел кнут, и подвода скрывалась в темноте. У входа в амбар стоял Жмаев и вполголоса распоряжался. Сомнений не было — вывозили зерно, вывозили хлеб!
Витя заметался по котельной. Сначала мелькнула мысль — бежать в Совет. Но пока добежишь, пока придут красногвардейцы, — хлеба уже не будет. Ищи его потом! Нет, надо что-то другое придумать…
Подбросив дров в топку, Витя вышел из котельной, темными углами пробрался к выходу, дождался, когда выедет со двора одна из подвод и пошел следом. Воз миновал плотину, проехал по Соборной улице и направился к окраине города в сторону вокзала. Неужели на станцию увозят? Тогда он ничего не сумеет сделать. Нет, телега въехала в открытые ворота, где ее уже кто-то ждал с фонарем. Ворота закрылись.
Витя узнал дом: здесь жил отец Жмаева. Когда-то жил в нем и сам Жмаев, но потом, разбогатев, он построил при мельнице новый дом для себя. Витя бегом помчался обратно. Вывозка зерна еще продолжалась, и он все так же незаметно пробрался обратно в котельную.
Утром Витя уже был в Совдепе.
— Вот не дали мне винтовку, — обиженно говорил он председателю Совдепа Сорокину и Балтушису. — Увез хлеб Жмай.
— Куда? — взволновался Сорокин.
Тот рассказал.
— А что бы ты сделал? — засмеялся Балтушис. — Не было бы ни тебя, ни винтовки.
— А хлеб?
— Будет и хлеб.
Тут же, в присутствии Вити, был разработки план операции по изъятию хлеба, вывезенного Жмаевым.
В следующую ночь на старую жмаевскую усадьбу прибыло десятка три красногвардейцев. Хлеб нашли тотчас же. Балтушис распорядился послать на заводской конный двор за подводами. Бойцы встали на караул у ворот и амбаров.
Кто-то известил Жмаева. Верхом на неоседланной лошади он прискакал с мельницы.
С отчаянной бранью накинулся он на Балтушиса. Иван Карлыч, только что весело разговаривавший с красногвардейцами, вдруг стал словно другим человеком, холодным и недоступным. Он выронил только три слова:
— Реквизиция, господин Жмаев!
Жмаев заметался по двору. Чтобы он не мешал работать, к нему приставили часового. Так и сидел на крыльце, не чувствуя, что у него зябнут ноги. Воз за возом уезжал со двора; пустели клети, амбары, конюшни и коровники, сеновалы и погреба. Вот и нет у него ничего! Отобрали хлеб, отберут мельницу — нищий!
По двору проворно, деловито расхаживал коренастый подросток. При свете мигающих фонарей Жмаев с трудом его узнал: дунаевский Витька. Чего он тут шатается? Внезапная догадка пришла на ум: «Он! Он выследил, когда вывозили зерно. Он привел сюда красногвардейцев! Он погубил меня, лишил последней надежды».
С этой минуты Жмаев готов был разорвать Витю.
— Ну, встренусь! Ну, встренусь! — пробормотал он с такой злостью, что стоявший подле часовой подозрительно оглянулся.
На другой день Жмаева выселили в старый отцовский дом. Нанятых Жмаевым засыпщиков, кулацких парней с окрестных заимок, заменили другими рабочими. На собрании был выбран мельничный комитет, который и стал здесь хозяином. Ларцев притворился больным и отказался работать машинистом. Прислали другого. У ворот мельницы встал часовой — вооруженный винтовкой красногвардеец.
Нет, это был не Витя Дунаев. Балтушис зачислил Витю в боевую дружину. И, конечно, ему выдали винтовку…
Глава 11 Шкатулка
— И-и, милый! — ответила Анна Михайловна, когда Сергей спросил, существует ли еще жмаевская мельница. — Давно снесли кособокую. На том месте баню построили. — И подумав, добавила: — А шмаринские хоромы целехоньки. Сходи, погляди. Чать, любопытно.
А почему бы и в самом деле не сходить?
Непоседливая Марфуша не замедлила высказать свое мнение:
— О чем разговор? Пойдете со мной и все посмотрите.
— Вы-то при чем здесь, Марфуша?
— Так у меня же переэкзаменовка. Забыли?
Оказалось, что в шмаринских хоромах уже нет детского дома, поселенного там в первые годы Советской власти. Детей вывезли за город, на берег озера Светлого — там, на приволье, ребятам было лучше. В шмаринских домах теперь станкостроительный техникум, основанный в годы войны.
Через неделю Марфуша и Сергей направились к шмаринским домам.
Площадка перед большим зданием — та самая площадка, на которую съезжались экипажи со всего Мисяжа, когда Шмарин устраивал бал по случаю получения личного дворянства, — теперь огорожена от улицы решетчатым штакетником. К парадному крыльцу ведет посыпанная песком аллейка, по обе стороны которой густо разрослись черемуха и акация. В чащобе юрко сновали крикливые воробьи.
Вот и бывшая прихожая — большое светлое помещение. Здесь Сергей не был с тех пор, как вместе с матерью и братом приходил в дом золотопромышленника. Повсюду — на стульях, подоконниках сидели студенты. Они лихорадочно, как это бывает только перед экзаменами, перелистывали учебники и конспекты. Никто не обращал внимания на постороннего человека, тем не менее Сергей чувствовал себя неловко. Неудобно как-то ни с того, ни с сего расхаживать по зданию и заглядывать в аудитории. Где же Марфуша?
А Марфуша уже спешила к нему. Она спускалась с лестницы вместе с высоким, худощавым мужчиной и о чем-то ему говорила. Сергею стало немного досадно: он совсем не хочет ни с кем знакомиться, пришел посмотреть и только. Что еще затеяла беспокойная племянница?
— Здравствуйте! — сказал мужчина. — Вы брат Вити Дунаева? Очень рад познакомиться. Дмитрий Елкин. Я многим обязан Виктору. Даже жизнью.
— Сергей Дунаев! — представился Сергей и недоуменно посмотрел на Елкина: что он говорит? Почему этот высокий седой человек обязан Виктору жизнью? Встреча неожиданно приобрела интерес.
— Мы вместе воевали в отряде, — просто ответил Елкин. — Пойдемте ко мне.
Они поднялись наверх, пересекли большой актовый зал. Сцена с кумачовым лозунгом: «Под водительством Коммунистической партии — вперед, к победе коммунизма!» Ряды красных кресел, стенные газеты, плакаты и лозунги, белое полотнище экрана на сцене, тяжелые портьеры на окнах. В этом зале Шмарин устраивал балы и приемы.
Полутемный коридор, по которому когда-то Анна Михайловна вместе с детьми шла в кабинет к своенравному богачу, сейчас не показался Сергею таким мрачным. На дверях комнат виднелись разные таблички: «Химическая лаборатория», «Литейное производство», «Кабинет механики», «Кабинет электрооборудования». В комнате, где Николка Шмарин вопил об утопленном щенке, помещался чертежный зал.
Подошли к двери с табличкой «Директор Д. Г. Елкин». В небольшой комнате стояли письменный стол, сейф, два кресла и шкаф с книгами. Рядом со старинной голландской печью — калориферы парового отопления.
— Здесь была шмаринская молельня, — усмехнулся Елкин. — Вероятно, слышали о таком заведении?
Да, в городе в свое время много рассказывали о шмаринской моленной. Примечательна она была тем, что рядом с киотом Кузьма развесил все полученные им грамоты и медали, а на аналое держал свою дворянскую треуголку. Говорят, часами просиживал он подле нее и собственноручно смахивал пылинки.
— Тут и нашли знаменитую шкатулку. Знаете ее историю?
Шкатулка с золотом! Как же Сергей мог забыть?! Сам Виктор рассказывал о шкатулке, пока Балтушис строго-настрого не запретил упоминать о ней. Запрет был вызван какими-то особенными обстоятельствами. Какими — Сергей не знал.
— Особенного ничего не было, — пояснил Елкин. — Дело в том, что шкатулку не удалось отправить в центр. Она осталась в Мисяже, пока в городе хозяйничали белогвардейцы. Понятно, что чем меньше разговоров, тем спокойней ей было лежать… Когда я начал работать в техникуме и впервые вошел сюда, то, знаете, даже разволновался.
Сергей попросил рассказать о шкатулке.
Вскоре после Октябрьской революции Мисяжский Совдеп принял решение: изъять у буржуазии все самородное и рассыпное золото и отправить его в центр, Ленину. Операцию по изъятию поручили проводить начальнику красногвардейского отряда Балтушису.
Очередь дошла и до Шмарина. После полуночи человек пятнадцать красногвардейцев подошли к его дому. Он был самым большим на улице, возвышался темной и мрачной махиной. Соседние одноэтажные дома казались рядом с ним совсем маленькими.
— Крепость капитализма! — усмехнулся Балтушис. — Попробуем найти золотого тельца.
— Велика хоромина, Иван Карлыч, — отозвался старик Мамушкин. — Трудновато будет сыскать.
Операция действительно предстояла серьезная.
На стук никто не отозвался.
— Прикладом! — приказал Балтушис.
Загрохотали приклады, и только тогда в верхнем этаже мелькнул тусклый свет. Хрипловатый голос за дверью спросил, кто стучит.
— Именем Советской власти! Откройте!
Дверь приоткрылась, и красногвардейцы, оттолкнув сторожа, в котором Витя узнал кучера Степана, гурьбой вошли в прихожую. На верхней ступеньке лестницы стоял Шмарин. Пригнувшись, далеко отставив руку с фонарем, он всматривался в полумрак.
— Кто такие? Чего надо?
— Кузьма Антипыч, пришли-и! — запоздало завопил Степан.
— Тю-у, дурной! Чего пасть раскрыл? — толкнул его Мамушкин.
Балтушис вышел вперед и подал Шмарину ордер:
— Обыск!
Степан, рассматривая красногвардейцев, разглагольствовал:
— Как так — не кричи? Должен я хозяина упредить или нет? В дом чужие люди лезут, а я — молчи? Так, что ли?
Он был навеселе и решил показать свою преданность хозяину.
Привидением в глубине коридора появился Николка и, не подходя ближе, закричал:
— Папанька! Прогони их! Папанька!
По тому, как Шмарин рассматривал ордер, было похоже, что в доме знали о предстоящем обыске. «Черта с два теперь найдешь! Все спрятано — перепрятано», — подумал Балтушис.
— Уйди, Николка, не мешайся! Тебе где велено быть? — строго сказал Шмарин сыну.
— Папанька! Надавай им по шее, чтобы не лезли!
Кто-то из прислуги увел Николку.
— Рад бы надавать, да вон их сколько. Власть, ничего с ними не сделаешь, — процедил Шмарин. Он был спокоен, и это казалось неестественным. Вернув ордер, сказал: — Ступайте, ищите! Чего искать-то будете?
— Пот да кровь нашу, Кузьма Антипыч, — ответил Мамушкин.
— Золото, значит? Ну, ну! — вздохнул Шмарин. — Не найти вам, ребяты. Стану я этакую ценность здесь держать…
Балтушис внимательно осмотрел хозяина дома. Может быть, и правду говорит, что золота в доме нет. Но что-то не верилось, что он решился с ним расстаться, доверить кому-нибудь другому, — не таков характером.
В доме стало светло. Красногвардейцы разыскали лампы, зажгли их и разошлись по комнатам. Слышалось, как передвигают мебель, прикладами выстукивают полы и стены. Шмарин похаживал из комнаты в комнату, засунув руки в карманы халата. Казалось, он совсем безразличен к тому, что происходит в его доме.
Из детской высунулась круглая голова Николки. Он повертел ею и, увидев, что отец далеко, показал язык стоявшему в коридоре Вите. Тот погрозил винтовкой. Николка скрылся в комнате, а через минуту снова высунулся:
— А вот и не сыскать вам ничего!
— Сыщем.
— Как сыщете, когда не знаете — где?
— Мы все знаем. Мы сквозь стены видим.
— Хвалишься! — сказал Николка и так покосился в сторону моленной, что у Вити что-то даже внутри дрогнуло: «Там оно, золото!»
Он опять погрозил Николке винтовкой и, когда тот спрятался за дверь, подошел к Балтушису и доложил о своей догадке.
— Очень хорошо! Посмотрим, — кивнул Балтушис.
Но когда дошла очередь до моленной, Балтушис, казалось, забыл о своем обещании. Открыв дверь, он заглянул в комнату, слабо освещенную лампадами, и спросил:
— Здесь что?
— Молюсь я, — ответил Шмарин. — Моленная моя.
— Один бог и больше ничего? — усмехнулся Балтушис.
— Ничегошеньки! — усмехнулся и Шмарин, зорко оглядев красногвардейцев: — Не ходите туды, ребяты. Ничего там не держу, одни иконы. А вы, чать, безбожники, испоганите мне моленную…
— Неужто ты святее нас, Кузьма Антипыч? — простодушно удивился Мамушкин.
Красногвардейцы рассмеялись.
— Святей не святей, а дело мое христианское: после вас не миновать попа звать с молебном, — разговорился Шмарин. — Очень даже прошу — не ходите. Слово даю, нету там золота. Разве чего на ризах — дак ведь вы ризное не берете?
— Не берем, — кивнул Балтушис. — Пропустим господа бога, товарищи?
Красногвардейцы молчали, и Балтушис медленно пошел к следующей двери. Шмарин вытер ладонью пот со лба и двинулся за ним, шурша халатом.
Витя не выдержал, стремительно шагнул к моленной:
— Врет он, Иван Карлыч! Там оно, я знаю!
Шмарин оглянулся, метнулся назад и, заслонив собой дверь, раскинул руки к косякам.
— Не пущу!
Обернулся и Балтушис:
— Вот как! Кажется, там не один бог. Посмотрим, товарищи!
Шмарин прижался к дверям и прокричал внезапно охрипшим голосом:
— Не пущу!
— Взять! — приказал Балтушис.
Кузьму с трудом отстранили. Он цеплялся за косяки, за ручку. Двоим красногвардейцам пришлось держать его за руки.
Недовольно встретили вошедших темные лики богов и святых. Косые тени перечеркивали стены и потолок и походили на черные стрелы. Приторно пахло ладаном. На аналое поблескивала позументами дворянская треуголка. Мамушкин взялся было за козырек, намереваясь снять фуражку, но, увидев, что Балтушис и остальные не собираются этого делать, опустил руку.
Тайник обнаружили быстро. Он находился за аналоем с дворянской треуголкой. Неумело сколоченный кучером Степаном квадрат из пластин паркета прогнулся под ногой кого-то из красногвардейцев. Квадрат подцепили штыками, подняли и обнаружили углубление. В нем стояла железная шкатулка, в каких купцы хранят дневную выручку.
Шмарин упал, стукнув коленями, и хрипло закричал, поворачиваясь то к одному, то к другому бойцу:
— Православные! С чем я-то останусь? Не погубите!
— Свое берем.
Шкатулку внесли в кабинет Шмарина. Мамушкин разыскал весы. Стали перевешивать самородки и полотняные мешочки с россыпью. Насчитали 88 фунтов с золотниками.
— Накоплено! — покачал головой Мамушкин. — В две жизни не прожить. Хапало!
Все посмотрели на Шмарина. Тот словно ничего не слышал, только похрустывал пальцами стиснутых рук. Акт изъятия золота он отказался подписать.
Красногвардейцы, взяв золото, ушли, составив все лампы на стол и пожелав хозяину доброго здоровья.
— Варначье семя! — просипел им вслед Шмарин. Он встал, схватился руками за голову и повалился в кресло.
Над безлесой горой горело зарево восхода. Верхушка ее была уже освещена, а длинные ночные тени все еще застилали укутанные в снеговые шапки крыши домов, пересекали снежную равнину пруда. Там, в его верховьях, лучи солнца позолотили снег, он слепил глаза.
Красногвардейцам повстречались рабочие ночной смены механического завода. Они удивленно смотрели на отряд, дружно шагавший в сторону штаба. В кольце вооруженных людей, пригнувшись от тяжести, шел сын старика Мамушкина — кряжистый Петр. Он нес на плече завернутую в шинель шкатулку.
— Чье же теперь будет золотишко, Иван Карлыч? — вполголоса спросил старик Мамушкин шагавшего рядом Балтушиса.
— Разве не знаешь? Советское…
— Экая прорва, два пуда с лишком, — покачал головой старик.
Он оглянулся на Петра. Тот покраснел от натуги, капли пота проступили на лбу.
— Иван, подмени-ка старшого. Видишь, упрел Петруша! — крикнул Мамушкин младшему сыну. И опять покачал головой:
— Экая прорва, прости господи! В Питер, надо полагать, пошлете?
— А что? Может быть, тебе отдать? Не откажешься?
— Уж вы скажете, Иван Карлыч! — смущенно засмеялся Мамушкин.
Поставили шкатулку в штабе отряда рядом со знаменем и кассой — здесь всегда стоял часовой.
Впрочем, пробыла она здесь недолго. Стало известно, что в городе распространились разные слухи и легенды о содержимом шкатулки. Председатель Совдепа Сорокин приказал спрятать ее подальше…
— Куда же? — полюбопытствовал Сергей Дунаев.
Елкин отошел к окну и стал рассматривать выстланный громадными гранитными плитами двор техникума. В одном углу двора плиты были сняты и устроена волейбольная площадка. Там азартно сражались две команды, и толпа болельщиков из числа студентов следила за игрой.
Елкин оглянулся:
— Не догадываетесь?
— Понятия не имею.
— Шкатулку спрятали у вас в огороде. Там есть колодец — вот туда и положили.
Час от часу не легче! Опять этот колодезный тайник! И опять мама не рассказала, что у них в колодце лежала такая уйма золота.
— Ваша мама могла и не знать. Балтушис и Виктор сложили туда золото перед выходом красногвардейского отряда в Златогорье. А вернулась Красная Армия в Мисяж через год. Вити уже не было, и Балтушис попросил меня помочь. Мы вдвоем ночью перелезли к вам в огород и сделали все так тихо, что никто ничего не знал.
В коридоре раздались шумные голоса, послышались шаги. В приоткрытую дверь кабинета осторожно заглянула радостная Марфуша.
— Разрешите, Дмитрий Гаврилыч?
— Пожалуйста, заходите.
Девушка быстро вошла и оживленно заговорила:
— Я же вам обещала, дядя Сережа, что сдам. Вот видите и сдала! Смотрите — четыре!
Марфуша подала Дунаеву завернутую в целлофан зачетную книжку.
— Отлично, Марфуша! Молодец! — рассеянно, почти механически ответил ей Сергей. Затем он встал, пожал руку Елкину, собираясь уходить. И вдруг спросил:
— Вы сказали, что обязаны брату жизнью. Каким образом?
Елкин помолчал, размышляя.
— Длинная это история, Сергей Николаич, и началась она не здесь. Ведь я не мисяжский, а златогорский. Там и свела нас судьба с вашим братом…
Глава 12 Перехваченная телеграмма
Начало жизни Дмитрия Елкина выдалось трудное, невеселое. Отец и мать умерли, когда мальчику было лет восемь. С тех пор не имел он родного дома: жил у замужней сестры, в деревне у деда. Никому не хотелось кормить лишнего человека. Родственники переправляли Митю один к другому.
Наконец пятнадцатилетнего подростка взял жить к себе его дальний родственник, машинист Златогорского депо Степан Когтев. Правдами и неправдами он устроил мальчика посыльным на телеграф. Там было тоже не легко. Станционные служаки помыкали Митей, гоняли за водкой и папиросами, заставляли разносить записки своим барышням. Случалось получать и затрещины.
Когда в Златогорье установили Советскую власть и Степан Когтев был избран членом Совдепа, Митю больше никто не трогал. Начиналась новая жизнь…
И мог ли он, Митя Елкин, думать, что ему, а не кому-нибудь другому, придется принимать телеграмму, которая вызовет столько больших событий, будет иметь так много последствий?!
Все произошло как обычно. На столе застрекотал аппарат, вызывая дежурного. Дежурный подойти не мог: пьяный, он мертвым сном спал на деревянном диване. Если бы даже и удалось его разбудить, он все равно не сумел бы принять депешу.
Митя азбуку Морзе знал, подошел к аппарату. Взял приемный журнал и вдруг увидел какую-то депешу. Она предназначалась начальнику стоявшего в Златогорье эшелона чехословацких военнопленных полковнику Иозефу Суличеку.
Митя встречал Суличека не раз на перроне. Приметен полковник был тем, что у него во рту всегда торчала длинная черная трубка.
Прочитав депешу, Митя оглянулся на диван. Дежурный спал. Елкин подошел к окну, выглянул на перрон.
На перроне было тихо, безлюдно. Дощатый настил отсырел от росы. На деревянных столбах тускло светили керосиновые фонари. За путями пылало зарево. Освещенные снизу клубы дыма вяло переваливались над жерлами домен. Завод работал, а ведь всего три месяца назад там было пустынно. Засевшие в Совдепе меньшевики и эсеры только языками трепали, пальцем о палец не ударили, чтобы наладить заводскую жизнь. Когда Совдеп стал большевистским, факелы пламени вновь загорелись над домнами завода. А теперь что будет? Все опять пойдет по-старому?
Митя сжал в руке телеграмму. По долгу службы он должен был пойти сейчас туда, где горел красный огонек. В тупике стоял длинный эшелон. К голове его была прицеплена платформа, обложенная мешками с песком. Митя знал — за мешками скрыты дула пулеметов. Часовые охраняют эшелон днем и ночью.
Немало было разговоров среди рабочих об этом эшелоне. Об этом, златогорском, и многих других, стоявших в то время на всех станциях от Пензы до Владивостока. Правительство молодой Советской республики разрешило выехать военнопленным чехам на родину, а вот не едут. Стоят на станциях и чего-то дожидаются. Чего? Может, вот эту телеграмму? Нет, не отдаст он ее Суличеку, вот и все! Пусть ждет!
Митя посмотрел направо. Там тоже краснел огонек маневрового паровоза «овечка». Сегодня дежурит дядя Степа — он и получит телеграмму. Он — большевик, живо придумает, как поступить и что делать. Митя перемахнул через подоконник и вскоре карабкался по железной лестнице в паровозную будку.
Разложив кисет на коленях, машинист Когтев аккуратно свертывал козью ножку.
— Ты чего прискакал, Дмитрий?
— А вы только послушайте, дядя Степа! — задыхаясь, сказал Митя и торопливо начал читать при свете топки: — «Златогорье командиру эшелона полковнику Иозефу Суличеку приказываю рассвете 26 мая вверенными вам силами занять город арестовать членов Совдепа установить комендатуру войти сношения свергнутыми большевиками представителями власти держать связь мной ждать моих распоряжений исполнение донесите…»
Внимательно всматриваясь в лицо Мити, Когтев ссыпал табак обратно в кисет и протянул руку:
— Дай-ка сюда! — Он по складам прочитал телеграмму и опять взглянул на Митю: — Кому показывал?
— Никому, дядя Степа.
— А телеграфист?
— Спит. Пришел пьянущий на смену, насилу его на диван уложил. Смотрю, воинская депеша лежит. Я ее подобрал — и к вам.
— Молодец! — похвалил Когтев и застучал ключом в стенку: — Сашок! Быстро сюда!
Из тендера спустился кочегар. С ног до головы он был покрыт угольной пылью, сверкали только белки глаз.
— Смотри сюда, Сашок! — Когтев показал ему телеграмму: — Видишь бумагу? Очень важная она для нас…
Саша вытер лицо подкладкой фуражки и с любопытство посмотрел на депешу.
— Вот эта самая? А ну, дайте!
— Твоими руками только и трогать!
Когтев вынул красный платок — утиральник, бережно за вернул телеграмму и только тогда отдал Саше:
— Запрячь подальше и дуй в Совет. Товарищу Коврову прямо в руки: так и так, только что перехватили. Понятно?
— А как же паровоз? Один управитесь?
— Не твоя забота. Дуй, не мешкай! Одна нога здесь, другая — там.
Саша скользнул по поручням вниз. С минуту еще слышался хруст шлака под его ногами, потом все затихло. Когтев взглянул на эшелон, покачал головой: «Чего задумали, черти!» — и, покряхтывая, стал подгребать уголь в топке.
— А мне теперь как, дядя Степа? — напомнил о себе Митя.
— Тебе? Тебе додежурить надо.
— А телеграмма? Выходит, отдавать не надо?
— Как же ее отдашь, когда ее нету и… не было.
— Не было? — удивился Митя.
— Понятно, не было. Кабы была, ты бы ее имел. Верно?
Митя поежился, помрачнел:
— Узнают чехи — пристрелят. Не ходить туда, что ли?
Когтев оперся на черенок лопаты и строго сказал:
— Это с какой стати? Кто тебя пристрелит, когда ты знать ничего не знаешь?
Митя молчал. В топке бурно гудел огонь, на крыше будки под свистком шипела струйка пробившегося пара. Когтев подошел к Мите, взял его за плечи:
— Оробел, Митюша? Брось, ничего не будет! — Он заглянул приемному сыну прямо в глаза: — Пойми, Митя, не можем мы ее, эту телеграмму, чехам отдать. Никак нельзя. Для Советской власти опасно. Враги-то наши того только и ждут, чтобы чехи выступили… А для тебя все обойдется: додежуришь. Пока разбираться будут, тебя и след простынет…
Митя ушел. Долго смотрел ему вслед машинист. Потом подвел паровоз к перрону и гудком вызвал Митю к окну.
— Спит! — кивнул Митя отцу. И «овечка», попыхивая, покатила к дальним тупикам.
Саша бежал вдоль Медвежьей горы, что тянулась от станции до самого центра Златогорья. Быстро наступал рассвет. Гора и в самом деле походила на Медведя. Прилег медведь на берег городского пруда, положив свою крутолобую голову в сотне шагов от заводского двора, и смотрит. Смотрит на завод, на дымы домен, на приземистые корпуса, прислушивается к шумам, к рокоту водопада на плотине.
По ту сторону заводского двора — выстланная каменными плитами городская площадь. Контора, палаты управляющего, дома купцов и служащих, бывший полицейский участок, жандармское отделение, бывшая городская дума. Теперь в думе — Совдеп. На ступенях двое часовых, по виду — рабочие, в промасленных кепках.
Запыхавшегося Сашу старший караульный подхватил под локоток:
— Обожди, паренек! Куда? Зачем?
Саша объяснил.
По звонкой чугунной лестнице, пустыми темными коридорами Сашу провели в приемную председателя Совдепа Павла Коврова. Здесь, положив голову на стол, спал дежурный. Он приоткрыл один глаз. Узнав часового, недовольно пробормотал: «Чего там еще?»
Спал и Ковров. Он лежал на диване, с головой укрывшись старенькой шинелью. Часовой ласково и осторожно тронул его за плечо:
— Павел Васильевич, к вам пришли.
Ковров тотчас же, словно и не спал, сел, крепко вытер лицо ладонями и посмотрел на Сашу свежими ясными глазами:
— А, с железки! Что случилось?
— Машинист Когтев велел вам бумагу отдать. Говорит — важная. Только вы сами разверните: мои руки не больно чистые, кочегаром работаю…
Нахмурясь, Ковров читал телеграмму. Саша укладывал за пазуху когтевский платок-утиральник и внимательно рассматривал председателя Совета. Еще бы не смотреть: слава об этом молодом и отважном человеке шла по всему пролетарскому Уралу. Его знали и любили рабочие, люто ненавидели и боялись местные буржуи. Будучи студентом технического училища, Ковров организовал подпольную большевистскую ячейку.
Не раз попадал Ковров в лапы жандарма Курбатова. Его сажали в тюрьму, высылали из города, но он бежал, снова появлялся среди златогорских рабочих и продолжал революционную борьбу. Казалось, не было на свете такой силы, которая могла бы остановить его на этом пути.
Лицо у Коврова было сейчас усталое и худое, глаза запали глубоко. Видно, нелегко приходится председателю. Известно, буржуи шипят во всех щелях, того и гляди, что ужалят. Смотреть и смотреть за ними надо.
— Давно получили, не знаешь? — спросил Ковров.
— Получасу не прошло, товарищ Ковров. Бегом бежал.
— Бегом? Это хорошо, что бегом. Так и надо революционное задание выполнять. — Ковров потер небритый подбородок, думая о чем-то своем. — Как зовут-то тебя?
— Александр Сергеич, — доложил Саша.
— Так вот что, Сергеич, — сказал Ковров. — Сейчас же бегом обратно на станцию. И скажи Когтеву, что Ковров просит его вместе с дружиной прибыть в Совет. Немедленно!
Стуча подковами сапог, Саша побежал по гулким коридорам Совдепа.
Через час собрался златогорский Совдеп.
Это были рабочие люди, большевики, делегаты двух крупнейших заводов Златогорья: металлургического и оружейного. Несколько работниц — заточниц из сабельного цеха и трое интеллигентов: седой и степенный учитель прогимназии Доброволенский, добродушный толстяк в золотых очках, заводской доктор Бобин и вертлявый конторщик Урванцев.
Уже совсем рассвело, когда, наконец, прибыли делегаты-железнодорожники во главе с Когтевым. Ковров кивнул машинисту, тот ответил таким же коротким кивком. Они понимали друг друга, и на железнодорожников Ковров надеялся так же твердо, как на металлургов и оружейников.
Ковров вышел на возвышение:
— Товарищи! Получены тревожные вести…
Он рассказал собравшимся об обстановке и внимательно следил за людьми. Нависла серьезная опасность, предстоит тяжелое испытание: как-то они поведут себя в трудную минуту? Доброволенский побледнел и затеребил клинышек бородки. Бобин поправил очки и с интересом покосился на соседей: любопытно, как оценивают создавшееся положение. Лицо Урванцева исказил откровенный страх, и он с ужасом оглянулся на дверь — уж не входят ли вооруженные чехи? Да, на этого рассчитывать не приходится. Работницы, как по команде, обернулись в сторону мужчин: что будем делать, мужики? Ведь вам биться с врагом. Рабочие хмуро слушали Коврова, пока ничем не проявляя своего отношения к его словам.
Не дождавшись, когда закончит говорить Ковров, первым вскочил Урванцев. Замахал руками:
— Я же говорил! Я же всем говорил, что так будет! Меня никто не слушал. Вот, пожалуйста, всем конец, всех перестреляют. Господи боже мой! Что теперь делать!
— Не паникуйте, Урванцев! — крикнул Ковров.
Но Урванцева уже нельзя было остановить.
— Вам хорошо покрикивать: у вас лошади, вы снялись и уехали. А мы куда? Мы семейные, не забывайте! У чехов — оружие, пулеметы. А мы с чем? Несчастная сотня винтовок. Голыми руками, да? Как куриц перестреляют — вот тебе и Советская власть. Доигрались!
— Что же вы предлагаете? — щуря глаза, спокойно Спросил Ковров.
— Разойтись! Немедленно разойтись! Спасаться, кто как сумеет. Кто спасется — тому счастье. Другого выхода нет! Всех кучей заберут и всем конец.
И он вновь оглянулся на двери, на окна. Ему не терпелось поскорей уйти отсюда, порвать с Советами, укрыться где-нибудь в горах у углежогов.
— Тю, дурной! — поднялся с места Когтев. Показывая пальцем на Урванцева, он заговорил: — Поглядите на него, товарищи, совсем с ума спятил. Не разберешь, не то по глупости болтает, не то из этих самых… Из провокаторов.
— Не имеете права! — пронзительно выкрикнул Урванцев.
Когтев отмахнулся от него, как от мухи.
— Мне тоже помирать неохота, товарищи, — сказал он. — Времечко такое, рабочий класс в силу входит — как не пожить? Однако паниковать тоже нечего — хуже будет, скорее пропадешь. Так сгинешь, что семейство и костей не соберет…
— А что делать? Скажи — что делать? — вновь раздался истерический голос Урванцева.
— Отобрать оружие надо, только и дела.
— Детский лепет! Наивно! Раньше надо было отбирать. Теперь они в боевой готовности. Попробуй, подступись!
— Оно, может, и правильно — раньше надо было, — согласился Когтев. — Ну, тогда не сделали — теперь сделаем. Один черт!
Ковров поднял руку:
— Правильно говорит Когтев: надо действовать, пока бездействуют чехи. Предлагаю: сегодня же потребовать у чехов добровольной сдачи оружия.
— Так они и отдадут вам.
— Дураков мало!
— Не согласятся — разоружим силой. Предлагаю всем отрядам собраться у станции. Быть в боевой готовности. Разоружение эшелона проводим сегодня же. Так, товарищи?
— Так, Павел Васильевич! — кивнул Когтев.
Люди зашумели, в зале раздались голоса:
— Правильно! Разоружить! Давно пора! Из Миньяра подмогу позвать! Из Мисяжа!
Внезапно за окнами послышался могучий густой рев заводского гудка. Минуту он звучал одиноко. Потом к нему присоединились гудки других заводов и дальних и ближних. Люди встали, прислушиваясь к бушевавшей над городом, над горами звуковой буре.
— По местам, товарищи! — прокричал Ковров и взмахнул рукой, показывая на окна.
Ковров провел Когтева к себе в кабинет и показал расчерченный линиями лист бумаги. Это был план подъездных путей златогорской станции. Тупик, занимаемый чехословацким эшелоном, был обведен красным карандашом.
Ковров и Когтев склонились над листом.
А за окнами еще полчаса бушевала буря звуков, будто ей предстояло разбудить весь Урал…
Глава 13 Тревожный гудок
Да, Сергей помнил этот протяжный, бередящий душу рев заводских гудков.
После заседания Совдепа Ковров разослал телеграммы, отправил гонцов во все городки и поселки, которых немало было вокруг Златогорья. К полудню повсюду в горах воздух всколыхнулся от тревожного напева гудков. Их гулкие голоса перекатывались среди горных вершин, достигали бескрайних дремучих лесов, рокотали в темных и мрачных ущельях, среди мшистых скал и каменных отрогов.
В этот прозрачный день конца мая загудел и гудок Мисяжского механического завода. Сергей помнит, как все началось. Он услышал гудок, когда еще нежился под дедовым тулупом на сеновале. Звук был непрерывным и непривычно однообразным. Казалось, ему не будет конца.
Сережа приподнял голову и посмотрел в проем. В горной котловине лежал освещенный солнцем Мисяж. На обширном заводском дворе над котельной клубилось облачко пара. Оно становилось все больше, росло на глазах. Тревога!
Сережа тут же принялся будить брата. Но Витя никак не хотел просыпаться.
— Не балуй! Кому говорят! — бормотал тот сонным голосом.
Сережа стащил тулуп, Витя поджал ноги, свернулся клубком. Но утренний холодок обдал его, он очнулся. Сережа видел, как брат морщится, пытаясь открыть слипающиеся глаза.
— Гудок! Витька, проснись! Тревогу гудят! — чуть не плакал Сережа.
Слово «тревога» произвело магическое действие. Витя сразу сел, прислушался:
— Верно, гудит. Давно?
— Давно. Бужу, бужу, а ты как бревно.
— Ступай-ка, Ивана Карлыча разбуди!
Витя стал поспешно одеваться, а Сережа отправился в комнату Балтушиса. Тот уже прицеплял к поясу маузер.
— Доброе утро, малыш! Мой адъютант еще спит?
— Вас ждет, Иван Карлыч.
— Отлично! Тогда мы можем отправляться.
Сережа и Анна Михайловна вышли проводить их за ворога. Вот и опять уходит Виктор…
— Вы уж за ним присмотрите, Иван Карлыч, — сказала она Балтушису.
Хотя сын часто уходил с Балтушисом, но мать к этому никак не могла привыкнуть и всегда просила присмотреть за ним.
— Зачем об этом просить? Он всегда со мной, — ответил тот, вскидывая за плечи вещевой мешок. — Шагаем, Вийтя!
Они были уже в переулке, когда Сережа заметил, что Балтушис что-то сказал брату, а тот повернул обратно. Подбежал к матери, торопливо обнял, поцеловал, потом поерошил Сережину голову и пробурчал:
— Мать-то слушайся! Смотри у меня!
Витя поерзал плечами, поправляя вещевой мешок и винтовку, и опять зашагал к поджидавшему Балтушису.
— К ночи-то, чай, вернетесь? — крикнула им вслед Анна Михайловна.
— Вернемся, хозяйка! — махнул рукой Балтушис, и они скрылись в переулке.
Гудок не умолкал ни на секунду. Улицы пустынны — не по душе мисяжским богатеям красногвардейские тревоги. Окна плотно прикрыты ставнями, кажется, вымерло все в богатых домах. То тут, то там группы вооруженных людей — красногвардейцы направляются к штабу.
Штаб гудел, как улей. Бойцы сидели на тротуаре, крыльце, толпились в комнатах. Балтушис сразу ушел в кабинет к председателю Совдепа Сорокину, где заседал партийный комитет большевиков.
Вскоре Балтушис вышел и послал Витю на завод с приказом прекратить подачу тревожных гудков. Когда Витя вернулся, в просторном караульном помещении, занимавшем весь нижний этаж здания Совдепа, уже шло красногвардейское собрание. За конторкой с перильцами, которой в свое время пользовался купец Талалакин для подсчета барышей, стоял председатель Совдепа Сорокин и докладывал об обстановке. Из Златогорья получена телеграмма, чехи готовят восстание. Златогорские пролетарии просят помощи. Они собрались разоружить чехословаков, а своих сил маловато.
— И наши туда же глядят! — крикнул кто-то.
— Верно! Тоже эшелон в тупике стоит, пулеметы нацелены.
— Офицерье подбивает, известно…
— Тихо, товарищи! — крикнул Сорокин. — Про чехов на нашей станции сведения такие: они на родину хотят, в наши дела путаться не желают. Может, офицерье и не прочь что-нибудь затеять, да солдаты против. А в Златогорье — дело другое: приказ командования перехвачен. Вот и давайте решать: будем помогать златогорцам или оставим их одних отбиваться?…
— А как комитет решил, товарищ Сорокин? — спросил один из пожилых красногвардейцев.
Сорокин осмотрел всех спокойным, изучающим взглядом. Потом не торопясь проговорил:
— Комитет решил так: летучему отряду в полной боевой готовности выступить в Златогорье. Резервный отряд остается здесь для охраны города. Маловато бойцов в отряде, да будем надеяться, что пока ничего не случится…
— А раз партейные так решили, то и говорить не об чем! — решительно сказал красногвардеец, выбросив окурок в окно. Он встал и закинул винтовку за плечо.
— Правильно! В Златогорье Советы свалят — нам несдобровать!
— Значит, так и решим — идем в Златогорье? — спросил Сорокин.
— Идем! Идем! — отозвались красногвардейцы.
— Принимай команду, Иван Карлыч! — сказал Сорокин.
К конторке подошел Балтушис и во весь голос скомандовал:
— Отряд! Стано-овись!
Витя выскочил и первым выбежал на площадь. Сердце сильно билось. Поход в Златогорье — не чета тем будничным красногвардейским делам, в которых ему приходилось участвовать до сих пор: караульная служба, разоружение приезжающих с фронта казачьих групп, обыски в домах богатеев, учебные стрельбы за городом. Предстоит боевая операция, и Витя гордился тем, что будет ее участником.
Отряд двинулся по пустынным и тихим улицам. Зазвенела песня:
Смело мы в бой пойдем За власть Советов И как один умрем В борьбе за это…Петь приказал Балтушис: ему хотелось, чтобы в городе создалось впечатление, будто красногвардейцы идут не на боевое дело, а на учебные стрельбы, как в обычные дни.
Он плохо походил еще на воинскую часть, этот молодой красногвардейский отряд Мисяжа. Правда, бойцы старались идти в ногу, соблюдать равнение, правильно нести винтовки, но удавалось им это плохо. Балтушис морщился и качал головой, шагая сбоку отряда.
Стройно идут только фронтовики. Они в солдатском обмундировании. На шинелях, гимнастерках, фуражках темнеют пятна — только недавно спороли погоны, сняли кокарды. В пальто, пиджаках, кожаных куртках свободно, совсем уж по-граждански идут пожилые рабочие. Поблескивают на солнце их замасленные фуражки. Подражая фронтовикам, шагает молодежь. Пестрая картина — пиджаки с отцовского плеча, цветные рубахи подпоясаны кушаками. Выделяются горняки, забойщики и коногоны с рудников и приисков — на их одежде пятна глины и песка. Обут отряд по-разному: кто в сапогах, кто в ботинках с обмотками.
Красногвардейскую песню услышал Кирилл Жмаев. Жил он теперь на окраине, в отцовском доме, и все время думал о том, что с ним случилось. Слонялся по поросшему травой просторному двору, садился то там, то здесь и никак не находил себе места. Иногда брался починить что-нибудь во дворе, но, ударив раза два топором, усаживался на бревно и замирал, уставясь в пространство пустыми глазами. Его неотступно преследовала одна и та же мысль: неужто так оно и будет всегда? Не дурной ли сон все то, что происходит кругом? Таскал, таскал себе человек в гнездо по крупиночке, по бревнышку, только начал жить по-людски, — и вот нет ничего: ни мельницы, ни дома, ни зернышка. Все ушло прахом. Да как же это так, господи?
В это утро он тоже был на дворе, когда раздалась красногвардейская песня. Зашагал к воротам, прислонился к столбу, приоткрыл створку тяжелых ворот и стал смотреть на улицу.
Босяки! Голь пузатая! Идут те, кого он не замечал прежде, не считал за людей. Какая же это сила? Эти вот в масле, мазуте купанные? И Витька тут. Щенок, радуется, словно на именины идет. И горняки есть — кое-кто из шмаринских шахт. Ишь, перемазанные! Видно, и Кузьму Антипыча захватило, и его варнаки вышагивают. Силен был мужик, а тоже подрезало.
Кириллу даже как-то легче стало, когда он увидел шмаринских рабочих. Он хотел уже отойти от ворот, но на мостовой загрохотали подводы. Они были нагружены вещевыми мешками. Значит, не за город, не на стрельбы идут. Куда бы это?
Оживившись, увлекаемый какой-то силой, Жмаев осторожно вышел за ворота и двинулся за подводами.
За городом раскинулся большой пустырь, поднимавшийся на взгорье. Дорога раздваивалась: мостовая забирала вправо и уходила к станции. Налево, к кладбищу, вела обсаженная высокими тополями аллея. В конце ее виднелась двуглавая кирпичная церковь и маленький домик при ней. Жмаев посмотрел вслед отряду: красногвардейцы направлялись на станцию.
Прикинув в уме, Кирилл сообразил, что время идет к обедне и отец Алексей должен быть сейчас в церкви. С кем же поговорить, если не с попом?
У ворот кладбища лузгал семечки сторож Зюзин — громадного роста и диковатого вида мужик из кунавинских казаков. Лет пять тому назад он служил приказчиком у Шмарина. Однажды повез в контору золото. Напали вымазанные сажей люди, телохранителей убили, ему, Зюзину, выбили глаз. А он все-таки ускакал и золото спас. Служить больше не мог, и Шмарин устроил его к попу — сторожем на кладбище.
Зюзин так странно и отчужденно смотрел на Жмаева своим единственным глазом, что Кирилл подумал: «Чего это он? Не узнает, что ли?»
— Отец Алексей в храме?
Зюзин молчал и о чем-то размышлял. Наконец спросил:
— Зачем тебе попа? Помер кто?
— Потолковать хочу. Да ты что? Не признал?
Сторож еще подумал и неохотно посторонился:
— Проходи. Поп у меня сидит.
Жмаев направился к сторожке. Над головой зашумела проволока: оставшийся у ворот Зюзин дергал рукоятку звонка. «Упреждает! Сроду такого не водилось!» — удивился Жмаев.
В душной горнице, плохо прибранной, сидел соборный поп Адаматский. Встретил он Жмаева таким же пристальным, испытывающим взглядом:
— С чем пожаловал, Лукич?
Адаматский умел ладить с прихожанами. Низенький, мягкий, ласковый, он как бы олицетворял собой кротость и смирение. Всем видом своим он показывал, что цель его — нести мир и благоволение людям, смирять страсти и несдержанные нравы мисяжских богачей.
— Сказать зашел, отец Алексей, — поклонясь, ответил Жмаев. — Краснюки из города ушли, видать, в Златогорье. Со всей снастью, с пожитками. Сейчас встретил. — Он помолчал и добавил: — Если начинать — самое время.
— С кем начинать-то, Кирилл Лукич? — вздохнув, мягко сказал Адаматский. — Из меня вояка плохой. Да и ты не больно гож…
Он скользнул взглядом по животу Жмаева, нависшему над опояской, и ласково улыбнулся:
— Нет, не гожи мы для ратных трудов.
— Окромя нас люди есть. Собрать только, клич кликнуть. Одной ротой можно всю нечисть сбросить…
Адаматский ничего не ответил. Он подошел к запечью, затянутому ситцевой занавеской, и сказал:
— Выходи, Владимир Сергеич! Ничего, свой человек.
Скрипнула деревянная зюзинская кровать. Занавеска раздвинулась и появился седоусый, коротко остриженный человек в сапогах, синих галифе военного покроя и широкой толстовке. Жандармский полковник Курбатов, несколько смущенный своим запечным пребыванием, сунул Жмаеву два пальца:
— Мое почтение! Как живется?
— Какая наша жизнь! — пробормотал озадаченный появлением Курбатова Жмаев. — Имения лишили, день и ночь трясешься — жив ли будешь, кончат ли тебя…
— Трястись — глупо! Ты — действуй!
Задребезжал звонок, и Курбатов, вздрогнув, сделал шаг к занавеске.
— Наши. Слава тебе! — выглянув в окно, перекрестился Адаматский.
Жмаев отодвинулся в сторонку. Теперь он был убежден, что здесь произойдут какие-то важные события, явился сюда не зря.
Первым быстрыми шажками вошел Шмарин. Жмаев не видел его давно и теперь заметил, что Кузьма Антипыч еще больше исхудал и пожелтел. Исподлобья оглянув тех, кто был в сторожке, Шмарин обернулся к двери:
— Пожалуйте, господа военные. Милости прошу!
Появился начальник стоявшего в Мисяже чехословацкого эшелона Каетан Шенк — богатырского телосложения красавец, с пышными усами и добродушным лицом. Сзади шел его ординарец — высокий, тощий и нескладный солдат Иржи Карол.
Шмарин осмотрел стол:
— Эва! А добро-то куда подевали?
Адаматский торопливо вынул из залавка бутылки вина и тарелки с закусками.
— Прячете? Не ворованное, а прячете? Эх вы, малодушные! — Шмарин пригласил чехов к столу: — Угощайтесь, господа! Коньячишко добрый, старого запасу, по нонешнему времени куда как хорошо: самогону, и того не достанешь…
— Угоститься — хорошо. Угоститься — можно, — отозвался Шенк, подходя к столу. — Попробуй и ты, Карол. Хороший коньяк.
— Не буду, капитан! — отказался Иржи и добавил что-то по-чешски, чего никто не понял.
— Как хочешь. Я, если разрешите, налью себе еще одну…
— Та-ак! — произнес Шмарин. — А теперь давайте разговоры разговаривать… Кому начинать? Тебе, батюшка, ты наш пастырь духовный. Обскажи офицеру обо всем…
— Уволь, Кузьма Антипыч! Дело ратное. Владимиру Сергеичу и карты в руки.
— Могу, — Курбатов встал, одернул толстовку, как раньше одергивал мундир. — Обстановка нам благоприятствует, господа. Только что получены сведения — красные банды вышли из Мисяжа. Предположительно — в Златогорье. Принес сведения — вот, Жмаев…
Кирилл оживился: ему не терпелось высказать мнение на таком важном совещании. Спасибо Курбатову, дает словечко вымолвить!
— Все вышли, как есть все. Разве старичишки какие остались с дробовиками. Сам видел — сотни полторы прошло на станцию, пулеметы за собой волокут…
Разговориться ему не дал Шмарин:
— Помолчи-ка, Кириллка! Господину офицеру про то известно — полчаса за плетнем сидели, пережидали, пока пройдут. Город без защиты лежит, бери да кушай, хоть с маслом, хоть так. Да вот беда — не хотят они, не желают помогать законным властям взять его в свои руки. Есть у вас совесть, господа хорошие? Имеете оружие, воинскую силу, и все зря пропадает.
— Втуне, я бы сказал, — поддакнул Адаматский.
— Верно, батя, втуне!
Шенк осмотрел всех смеющимися глазами. Потянулся к столу, налил коньяк, выпил.
— Я понимаю вас, господа. Офицеры нашей роты понимают вас, господа. Я могу даже сказать больше: офицеры согласны вас поддержать.
— Давно бы так! — блеснул глазами Шмарин, и все, кто был здесь, зашевелились.
Пошевелился и Карол у двери, вопросительно посмотрев на капитана. Тот поднял палец, призывая дослушать. Он был уже немного пьян.
— Но при одном условии, господа: когда будет приказ высшего командования. Только так! Мы не дураки, нет! Полезать в рот этому, как это говорится, зверю… Лев! Да, лев! Мы выступаем, больше никто не выступает — что будет с нами? Крышка! Гроб! Так солдаты говорят, а чешский офицер должен понимать солдат. Россия — страна большая, батальон — ноль! Да, ноль! Все понимаем! Мы не дураки.
— Ан нет — дураки! — злобно затеребил бородку Шмарин. — Город голый, в руки просится: хватай, дави, жги, что хошь делай, а вы нос воротите. Ну, как не дураки?
— Нельзя ли — как это? — вежливо, господин Шмарин. Офицер чешской армии не может слушать. Высшее командование…
Шенк нахмурил подбритые брови и сердито посмотрел на Шмарина. Тот кричал злым, срывающимся голосом:
— Плевать хотел! Не знаешь, что ли, — Гайде давно заплачено, в нашей торбе сидит. Ты кто такой, чтобы нос задирать?
— В самом деле, господин капитан, — примирительно начал Курбатов. — Обстановка может перемениться…
Шенк встал и взял под козырек:
— Я сказал, господа! Благодарю — как это? — хорошее угощение. Карол!
Ординарец распахнул двери, и чехи вышли. Шмарин побежал за ними:
— Сукин сын! Водку лакать горазд, а дела от тебя нет? Покажу кузькину мать!
Курбатов и Адаматский подхватили его под руки.
— Успокойтесь, Кузьма Антипыч! Никуда они не денутся, все равно воевать будут…
— Пусти, Володимер! Я его укорочу!
— Напрасно гневом душу распаляете, — уговаривал Адаматский.
— Бросьте, Кузьма! Начнем без них, а потом и чехи к нам пристанут. Поймите, — им некуда деваться, офицеры на нашей стороне, сами слышали…
Глава 14 События в Златогорье
К начальнику чехословацкого эшелона, стоявшего в Златогорье, полковнику Суличеку пошел Ковров и два члена Совдепа.
Небольшое купе было заполнено клубами табачного дыма. Сидевший в купе полковник невозмутимо посасывал трубку, исподлобья рассматривая сидевших перед ним трех большевиков. «Шваль! Что они скажут?»
От дыма першило в горле, Ковров покашливал. Он сказал Суличеку, что нахождение крупной воинской части на территории города беспокоит местные власти, волнует население. Может произойти кровопролитие.
— Не мое дело. Дальше! — равнодушно произнес Суличек.
Ковров прищурился и в упор посмотрел на офицера. Он едва сдержал закипевший гнев. Ну, хорошо же! Спокойно он заявил, что Златогорский Совет рабочих и солдатских депутатов поручил ему, председателю, потребовать от командования эшелона немедленной сдачи оружия или ухода части из города.
— О-о! Потребовать? — спросил полковник. Это было уже совсем смешно: босяки смеют чего-то требовать!
— Да, потребовать. Мы — местная власть и требуем сдачи оружия.
— Сумасшедший дом! — процедил Суличек. — Какая власть? Моя? Нет! Сдавать оружие? Кому? Вам? По какому праву? Нет! Никому. Напрасно тратить слова.
Суличек говорил отрывисто, с усилием. Высказав все, он облегченно откинулся к стене вагона и нещадно задымил трубкой.
— Так! — стискивая зубы, сказал Ковров. — Категорически?
— Да. Никому.
— Тогда мы требуем вывода части из города. Иначе мы снимаем с себя, ответственность.
— Мы подумаем, — небрежно бросил Суличек и приказав ординарцу: — Ярослав, проводи граждан из вагона!
На вокзале в салоне первого класса делегацию ждали командиры отрядов. Вошли Ковров и его спутники. По их хмурым лицам командиры поняли, что переговоры ни к чему не привели.
— Да, товарищи, не получилось, — сказал Ковров.
В салоне наступило молчание.
Быстрым взглядом Ковров осмотрел всех, подошел к столу и, твердо опершись руками, сказал, что под любым предлогом состав нужно вывести за город в безлюдное место и, окружив его там, под угрозой немедленного применения силы, заставить белочехов сдать оружие.
Можно было, конечно, предпринять и более крутые меры, например, пустить состав под откос. Но Ковров не ставил задачи уничтожения воинской части. Он хотел только разоружить ее и надеялся добиться этого без кровопролития. Если будет оказано сопротивление — что ж, тогда придется вступить в бой…
— Павел Васильевич! — встал один из командиров. — А если нам попросту выпроводить чехов из Златогорья? Ну, положим, в Мисяж или Челябинск. Пусть там разбираются…
— Ни в коем случае! — быстро отозвался Ковров. — Подумайте, что вы предлагаете: из своего дома подбросить головешку соседу! Нет, так пролетарии не поступают! Возьмем оружие — пусть идут на все четыре стороны. Ну, ну, не вешать голов! Приступайте к выполнению операции! Желаю удачи!
Суличек давно добивался отправки эшелона в Челябинск. Там стояли крупные части корпуса и было более безопасно, чем в Златогорье. Тревожило его и настроение солдат. Каждый день они общались с местным населением и проникались большевистским духом. Он знал, что в ротах уже ходят слухи: высшее командование продалось англо-французам, офицеры намеренно не везут солдат на родину, хотят вовлечь их в борьбу против большевиков, против Советской власти. Лучший выход — поскорее выбраться отсюда. Солдаты успокоятся — ведь едут на родину.
Он взглянул на машиниста, переминавшегося перед ним, и кивнул:
— Делай! Смотри — хорошо делай!
— Сделаем! Наше дело таковское — погудел да поехал…
Все так же неторопливо Когтев вернулся к паровозу, прицепил его к эшелону, дал гудки и повел состав на главный путь. Проехали мимо пустынного перрона, пересекли стрелки, стали удаляться от города. Шлейф густого дыма тащился за паровозной трубой, волочился по пригородным огородам. Дым был черный, тяжелый.
Состав вошел в густой дремучий лес, каких было много вокруг Златогорья. Кряжистые сосны близко подступали к железнодорожному полотну. Казалось, что ветви вот-вот заденут кабину паровоза, крыши вагонов.
Началось осуществление плана, задуманного Ковровым, — внезапно окружить эшелон и под угрозой уничтожения заставить чехов сдать оружие.
Глава 15 Зарево мятежа
Стояли ясные, теплые дни уходящего лета. Сергей и Дмитрий Гаврилович, который теперь часто бывал у Дунаевых, решили съездить в Златогорье и совершить поход по местам, которыми шел красногвардейский отряд тревожной весной 1918 года. Узнав об этом, Марфуша тоже стала собираться в путь: ее теперь интересовало все, что было связано с памятью старшего сына Анны Михайловны.
Осень была не за горами, времени оставалось немного. Сергей уже побывал в отделе кадров станкостроительного завода и получил назначение: будет ремонтным слесарем в инструментальном цехе, где работает Марфуша. Предстояла горячая пора и у Дмитрия Гавриловича: на днях студенты техникума должны выехать в колхозы на уборку урожая.
Оделись по-походному, взяли рюкзаки, и вот электричка мчит их в зеленую глубину Уральских гор. Марфуша смотрела в окно, не отрываясь. Она не была еще в горной части Урала. Вершины гор вздымались одна за другой. Чем дальше шел поезд, тем больше их виднелось вокруг, тем ближе они подступали к железнодорожному полотну.
Иногда электропоезд вырывался из теснины, выкатывался в какую-нибудь узенькую долинку и несколько минут летел вдоль склона горы. Тогда взору открывалось необъятное зеленое море. Плотно примкнувшие друг к другу кроны деревьев колыхались далеко внизу, и Марфуше казалось, что поезд несется по воздуху… Проходило несколько минут, и на поезд снова надвигалось тесное ущелье. Узкая полоска неба голубела над головой. Видны были уже не вершины деревьев, а их корни, могучими толстыми узлами впившиеся в скалистый откос.
Наконец открылась новая долина, более просторная, чем другие. Ее облегали тяжелые хребты, черные от заводской копоти. Дым облаками клубился на склонах гор, не в силах подняться и перевалить за крутые кряжи. Стиснутое со всех сторон каменными грядами на склонах лежало Златогорье…
Вот здесь, в этом городе, он — Митя Елкин — подружился с Витей Дунаевым. После безуспешного преследования чехов красногвардейские отряды разместили на отдых в Златогорской станционной школе. Здесь сразу образовался военный лагерь. Митя, сопутствуемый Сашей, бродил по школьному двору и с любопытством осматривал людей и вооружение. Подростков в отрядах было немного, и, понятно, широкоскулого, плотно сложенного паренька златогорские ребята заметили тотчас. Тем более, что Витя чистил винтовку и делал это с видом бывалого и опытного солдата.
Саша и Митя смотрели на Дунаева, тот поглядывал на них. Потом Саша спросил:
— Мисяжский будешь?
— Мисяжский. А вы, что ль, здешние?
— Златогорские. Я на паровозе кочегар, он на телеграфе посыльный. А у вас в Мисяже тоже чехи есть?
— Наши смирные.
— Все они смирные, только поверь…
Пришел Когтев, велел Вите разыскать Балтушиса. А когда тот появился, Когтев озабоченно сказал:
— Из Мисяжа гонцы пришли. Неладно там.
Балтушис в сопровождении Когтева торопливо направился к станции. Ребята устремились за ними.
Гонцы сидели в старом вагоне, недалеко от вокзала, где обычно отдыхали кондукторские бригады. Витя узнал кузнеца, Тимофея Наплюева и токаря Егора Шалонкина. Оба с механического завода, из резервного красногвардейского отряда, оставленного в Мисяже для охраны города. Они сидели на топчане, пили чай из железных кружек и рассказывали о том, что произошло в Мисяже.
Невесть откуда появившийся полковник Курбатов собрал банду кулаков и кулацких сынков с окрестных заимок, городских гуртовщиков и лабазников — человек восемьдесят. Позапрошлой ночью банда напала на красногвардейский штаб. Перебили всех. Кто ночевал дома — похватали из постелей и загнали в подвал талалакинского дома. Совет тоже был весь арестован, жив ли кто-нибудь — неизвестно.
— Кончились Советы в Мисяже, Иван Карлыч, — говорит Тимофей Наплюев и, подперев голову кулаками, тяжко вздыхает.
Балтушис встает и расхаживает по вагону широкими шагами. Пальцы выстукивают дробь на кобуре маузера.
— Чехи выступили? — остановившись, спрашивает он у гонцов.
— Пока нет, — отвечает Наплюев.
— Так ведь до поры, до времени, — качает головой Когтев.
Опять тяжелое молчание. Нарушает его Когтев.
— Семьи-то как? Тоже берут?
Никто не решался спросить об этом, боясь страшного ответа. И вот теперь все, затаив дыхание, смотрят на гонцов. Те ежатся, покашливают. Понурясь, точно в чем-то виноват, Наплюев отвечает:
— Берут. У Ситниковых взяли, у Саламатовых…
Витя весь напрягается, ожидая услышать имя матери. Но старик умолкает, и Витя внезапно охрипшим голосом спрашивает:
— Мамку мою — не трогали?
Наплюев всмотрелся в побелевшее лицо подростка:
— Дунаевский, кажись, будешь? Нет, покамест Аннушку не трогали. А поручиться нельзя — свирепствуют беляки…
В вагоне, мрачном, как пещера, снова повисает свинцовое молчание. Мысли каждого — в Мисяже. Как-то теперь там их родные, товарищи, знакомые? Живы ли?
Балтушис смотрит на измученные лица гонцов. Не легко им было пройти пешком за одну ночь сорок верст, отделявших Мисяж от Златогорья.
— Устали? — спрашивает он.
— Как не устать, Иван Карлыч. Думали, не дойдем совсем. Трудна больно дорога, гориста…
— Так. Отдыхайте хорошо. Мы подумаем, что надо делать…
Ночью мисяжский состав подъехал к разъезду Бурчуг — последнему перед Мисяжем. Начальник разъезда — перепуганный худенький старичок — доложил, что связи с Мисяжем нет, на вызовы никто не отвечает и что там происходит — неизвестно.
Состав выгрузился. На рассвете из Бурчуга пешим строем вышли красногвардейцы. Было решено подойти к городу через леса и горы и захватить его с налету.
Весна кончилась. Наступила самая радостная, самая зеленая пора на Южном Урале — начало лета. Все утопало в свежей, чистой, еще не запыленной зелени. Повсюду журчали ручьи, но это был уже не шумный весенний рокот, не свист и шипение бешено несущейся горной воды, а по-летнему степенное и тихое бормотание. Земля была сыта, напоена влагой по самые стебли трав, и вода катилась теперь спокойно, неторопливо.
На полпути к Мисяжу произошло непредвиденное. Колонна остановилась на короткий привал: не спавшие несколько ночей, усталые после тяжелых горных переходов люди нуждались в отдыхе. Тем временем высланный вперед дозор под командованием Петра Мамушкина, оторвавшись от красногвардейцев, ушел далеко вперед.
В глухой лесной тишине Петр услышал стук колес и на всякий случай приказал бойцам отойти в придорожные кусты. Показался одноглазый мужик на крупной каурой лошади. Он мычал какую-то протяжную песню.
— Остановись-ка, папаша! — приказал выступивший из кустов Мамушкин. — Кто такой? Куда едешь?
Мужик — это был Зюзин, посланный Адаматским на заимки вербовать людей для Курбатова, — медленно раскрыл рот и тупо осмотрел обступивших его вооруженных людей. Он понял, что наскочил на какую-то красногвардейскую часть. Непреодолимый страх охватил Зюзина: сейчас его прикончат! Ведь он знал и видел все, что затевалось в Мисяже против большевиков, сам ходил по домам и арестовывал их семьи…
Кое-как Зюзин овладел собой. Заикаясь, стал рассказывать, что у него вчера отелилась корова. В стадо пускать нельзя, вот и поехал по заимкам — может, удастся где-нибудь купить сена.
— А не купишь, так своруешь? — пошутил один из красногвардейцев.
— Не пропадать же корове, в самом-то деле, — пробормотал Зюзин.
Красногвардейцы захохотали.
— Бедняцкое не трогай, папаша! У кулаков бери!
— У бедноты какое сено. Только у кулаков оно и есть. Травы-то прошлый год плохие были, запасу мало.
Зюзин исподлобья оглядывал красногвардейцев: отпустят или не отпустят?
— Ты, случаем, не казак ли, дядя? — строго спросил Мамушкин.
— Какой там казак! Спокон веку на стараньи маюсь.
— Конь-то справный, не бедняцкий…
— А это не мой конек, ребятушки, — сосед дал. Насилу выпросил. Не дает, богатей проклятый! Еще отрабатывать надо вот…
Петр почесал затылок, еще раз осмотрел телегу, мужика и кивнул:
— Ладно, поезжай!
Зюзин поехал, дозор пошел дальше.
А когда красноармейцы снялись с привала — Виктор, Саша и Митя обнаружили телегу, только что брошенную у дороги. Следы были свежие: не поднялась даже примятая трава.
Доложили Балтушису. Он сразу же остановил отряд и приказал вернуть дозорных.
Когда Петру Мамушкину показали покинутую телегу, он только руками всплеснул:
— Обдурил, подлюга! С виду совсем мужик, вроде и в сам деле за сеном ехал…
Балтушис укоризненно посмотрел на парня:
— Ругаться поздно, зачем? Теперь твой мужик делает господину Курбатову доклад. Курбатов — военный человек, понимает, как надо встречать нашего брата. — Блеснув глазами, отчеканил: — Сдать оружие! Не можешь быть в Красной гвардии, иди в обоз!
Митя Елкин на всю жизнь запомнил этот случай. Даже они, мальчишки, понимали, какими серьезными будут последствия халатности Петра Мамушкина. Врага уже не удастся захватить врасплох, враг ждет их. Быть может вот за этим перелеском уже приготовилась белогвардейская засада.
Верстах в четырех от Мисяжа бурчуговская проселочная дорога вышла на златогорский тракт. И вот здесь, на повороте, дозорные донесли, что впереди слышно тарахтение нескольких телег и какие-то крики. Вскоре грохот приближающейся орды слышали уже все: стук телег на дороге, усеянной валунами, далеко разносился в лесной тиши. Потом впереди началась стрельба…
Как узнали впоследствии, события развертывались так. Бросив телегу, Зюзин лесом и ложбинами помчался в город. Курбатов и его сподвижники гуляли в шмаринском доме, отмечая свою первую победу и свержение Советской власти. Их было немного — человек пятьдесят, и все полупьяные. Известие о приближении красногвардейских отрядов было встречено курбатовцами удалыми криками. Тут же они раздобыли телеги и ринулись в сторону златогорского тракта. Зюзина Курбатов послал в станицу Кунавино вызывать на помощь казаков.
Дозорные красных выждали приближение противника и, как только он показался, дали несколько выстрелов. Кого-то ранило, раненый истошно заорал, и колымаги одна за другой стали поворачивать обратно. Как ни кричал Курбатов, сколько ни стрелял из нагана, но остановить паническое отступление своей банды не мог.
Подоспевшие отряды красных бросились преследовать врага. Запаленные скачкой по гористой дороге, лошади едва тянули телеги с белогвардейцами. Пешие красногвардейцы хотя и не могли настигнуть противника, но и не теряли его из виду. Так они преследовали курбатовцев до самой Моховой горы.
Гора эта стояла на пути к Мисяжу. Склоны ее крутого и длинного хребта обросли густым сосновым лесом, а лес был заполнен толстыми слоями мха. Поэтому гору и прозвали Моховой.
С запада Моховую омывала неглубокая, нешумная Черная речка. Почему она так называлась, никто не знал. Вода в ней была скорее рыжей, чем черной. В верховьях работали старатели, и все смывки с вашгердов стекали в речку. Обогнув гору, речка исчезала в густых зарослях ивняка и черемухи. За ними раскинулось громадное, неоглядное болото — Глазыринские топи.
Златогорский тракт пересекал Черную речку перед Моховой горой. Здесь был перекинут деревянный мост — старый, давней постройки, с полусгнившими бревнами. Всюду зияли широкие щели и провалы. Конные по мосту не ездили — лошадь могла поломать ноги — предпочитали перебираться через речку бродом, рядом с мостом. С того и другого берега к мосту вела ухабистая высокая насыпь. Она смыкалась на одном берегу с небольшим пригорком, на другом — с Моховой горой.
За мостом златогорский тракт круто забирал влево, огибая гору. Через Моховую вела еще и пешеходная тропа. Часть красногвардейцев продолжала преследовать курбатовцев по тракту. Другая часть, под командой Балтушиса, бросилась пешеходной тропой через Моховую, намереваясь перехватить их на той стороне.
Но этому не суждено было сбыться. Выбравшись на вершину горы, красногвардейцы увидели идущих из города солдат. Они шли ровным строем. Ясно различались форменные мундиры, винтовки. Солдат было не меньше роты.
— Чехи! — крикнул кто-то.
— Так! — сказал Балтушис. — Теперь нам будет трудно…
Красногвардейцы рассыпались по склону и открыли стрельбу.
Да, это были чехи. Ночью из Челябинска прибыл офицер из штаба командующего корпусом с категорическим приказом капитану Шенку — немедленно выступить в город и помочь «законным властям» взять власть в свои руки. Группу солдат, сочувствующих большевикам и сопротивляющихся выступлению, офицерам удалось арестовать. Утром рота двинулась в Мисяж.
Здесь капитан Шенк узнал, что под городом русские белогвардейцы ведут бой с красными отрядами, идущими из Златогорья. Быстрым маршем рота направилась к горе и сходу вступила в бой. Чехи полукругом охватили гору и короткими, быстрыми перебежками приближались к ее подножию.
Через полчаса положение стало опасным. Лавина белых наползала медленно и неотвратимо. Надо было отходить…
Глава 16 В сложной обстановке
Трех подростков, красногвардейских сыновей, как их прозвали в отряде, Балтушис держал при себе для связи. Когда было решено отступать и последние группы красногвардейцев уже скрылись в лесу, внезапно ранило Митю Елкина.
Как-то совсем неожиданно Митя заметил повыше локтя кровавое пятно и ползущую по рукаву струйку крови. Несколько мгновений он не мог поверить в то, что ранен. Когда же это произошло? Даже не почувствовал боли. Смутно припомнил, что во время одного обстрела его словно толкнуло в руку. Показалось, что ударило отлетевшим от скалы каменным осколком. Вот когда!
Пятно увеличивалось, разрасталось. Струйка, прокатившись по рукаву, упала в зеленый мох и исчезла в нем, оставив красный след. Митя дышал все чаще. Что делать?
Он шевельнулся, чтобы повернуться к Виктору, и почувствовал острую боль в ноге. Елкин увидел такое же темно-красное пятно на обмотке повыше ботинка. И нога ранена!
Митя с трудом повернулся к лежавшему рядом с ним Дунаеву. Виктор, прижавшись щекой к прикладу, прищуря глаз и закусив кончик языка, водил между камнями винтовкой, отыскивая цель.
— Витька, а меня ранило, — почти шепотом проговорил Елкин побелевшими губами.
— Погоди маленько! — отозвался Виктор, должно быть, не расслышав того, что сказал Елкин. А когда он оглянулся, Елкин уже лежал ничком, глаза его были закрыты. — Иван Карлыч, Елкина ранило!
— Сейчас! — отозвался Балтушис.
Витя увидел, что Балтушис перевязывает раненого Сашу. Удивило, что Балтушис забинтовывает глаза мальчика. Как же Саша теперь уйдет отсюда?
— Чехи подходят! — крикнул Балтушис, и Витя снова взялся за винтовки.
Цепь чехов залегла совсем близко, в придорожной канаве златогорского тракта. Вот-вот должны броситься в атаку.
Делать перевязку Елкину было уже некогда. Балтушис прямо поверх одежды перетянул раны кусками разорванной рубахи.
— Бери патроны, Витя! — сказал Балтушис. — Держись, пока отойдем. Потом уходи сам.
— Ладно, Иван Карлыч! Шагайте, я продержусь.
Балтушис сначала отвел в лес слепого Сашу, затем вернулся за Елкиным.
Наконец все трое скрылись в глубине леса. За грядой каменных валунов остался лежать один Витя. Он сложил все обоймы в вещевой мешок и стал стрелять непрерывно, яростно, приговаривая после каждого выстрела:
— За Сашку вам, за Митьку! Вот вам, принимайте!
Сколько времени прошло, Виктор не знал. Он стрелял и стрелял, перебегая с одного места на другое вдоль гряды валунов. У чехов создалось впечатление, что за камнями скрывается не один боец, а, по крайней мере, десяток. Солдаты не решались подняться в атаку на эти серые, обомшелые камни, над которыми то и дело вспыхивали огоньки выстрелов.
Виктору это было на руку: он понимал, что Балтушису нелегко будет с двумя ранеными быстро перевалить через Моховую. А там еще предстояло перейти мост. Витя решил продержаться здесь подольше — сам как-нибудь сумеет ускользнуть.
Вскоре на дальнем конце занятой чехами ложбины, на их левом фланге, появились новые люди. Их было человек тридцать — все верхом на конях. Казаки! Оставив коней в ложбине, казаки развернулись цепью и пошли прямо на гору. Не встречая сопротивления, они двигались даже не пригибаясь. Витя попробовал их остановить, но было далеко, пули не долетали.
Казаки продолжали идти. Перевалив через гору, они могли отрезать дорогу к мосту, и Витя решил опередить их. Он дополз до первой сосны, поднялся. Перебегая от одного дерева к другому, направился к вершине.
С горы он увидел мост и Балтушиса. Сгорбившись под тяжестью взваленного на плечи Елкина, держа за руку спотыкавшегося Сашу, Балтушис шагал по насыпи к пригорку по ту сторону реки. Внезапно из тальника, которым обросла Черная, раздались выстрелы. Чехи низиной и болотом обошли Моховую и тоже заметили Балтушиса.
Витя видел, как ускорил шаги Иван Карлыч. Вдруг слепой Саша отстал и стал беспомощно обшаривать вокруг себя воздух, окликая командира. Балтушис остановился, потом вернулся к Саше и снова повел его к пригорку.
Дунаев не стал медлить. Он сбежал до половины горы, укрылся за сосну и открыл стрельбу по тальнику, по мелькавшим там черным человеческим фигурам. Чехи перенесли огонь с заречья на склон Моховой, где прятался Виктор. Балтушис, Саша и Елкин вышли из-под обстрела и скрылись за пригорком.
Теперь Виктору предстояло самому проскочить за мост. Делать это надо было как можно быстрее: с горы, перебегая от дерева к дереву, спускались казаки. Дунаев что есть духу помчался к мосту.
Казаки на горе и чехи в тальнике несколько минут не стреляли: видимо, присматривались к бегущему, не зная, как объяснить неожиданное появление мальчишки. Дунаев почти добежал до моста, когда вокруг начали свистеть пули. Словно кнутом обожгло плечо. Витя не удержался и покатился под откос. Привстав, разглядел рядом с собой вбитые в землю мостовые столбы. Шумя, крутилась рыжая вода, чернели влажные балки, гнилые плахи настила. Витя быстро кинулся под мост. По колено в воде, тяжело дыша, оглянулся: ну вот, здесь его никакая пуля не возьмет!
На горе продолжали трещать выстрелы, пули постукивали по настилу. Витя обмотал ссадину на плече обрывком рубахи и приготовился продолжать бой. Теперь перед ним были две группы врагов: засевшие на горе казаки и справа, в тальниковой чащобе, чехи. И тех и других он мог обстреливать: чехов из пролета, укрываясь за столбами, а казаков через щели в настиле.
Казаки, готовые броситься к мосту, уже спустились с горы и собрались на лесной опушке. «Сейчас я вам подсыплю!» Витя тщательно прицелился в одного, особенно проворного казака и выстрелил. Когда рассеялся дымок, он увидел казака лежащим на земле. «Прикончил!» — усмехнулся Витя. Но казак зашевелился и, волоча ногу, отполз за сосну. Остальные тоже укрылись за соснами и камнями.
— Эй, парень! — услышал Виктор. — Слышь там!
— Чего надо? — крикнул Дунаев.
— Добром говорим — бросай винтовку! Твое дело пропащее.
— Сам ты пропащий! Попробуй, сунься!
— Ничего не сделаем. Выходи! — повторил тот же голос.
— Сдавайся! Ничего не будет. Слово офицера! — прокричал еще кто-то.
— А ну, выгляни, золотопогонник. Чего запрятался? Я тебя попотчую…
Офицер не выглядывал.
Витя не удержался и выстрелил по сосне, за которой, по его предположениям, прятался Курбатов. Попал точно, потому что ясно увидел, как дрогнула вершина дерева.
— Каналья! — взревел Курбатов. — Доберусь я до тебя!
— Доберись, доберись! У меня тут припасено!
— Не дури, парень! — благожелательно крикнул какой-то казак, лежавший совсем недалеко, за придорожным валуном. — Их благородие верно говорят! Ничего тебе не будет.
— Поцелуй его благородие… Знаешь, куда?
Казаки о чем-то переговаривались. Потом Витя услышал голос того благожелательного казака, который лежал ближе всех:
— Так ведь пристрелит, ваше благородие. Вон какой отчаянный.
Видимо, Курбатов приказывал казаку пробежать до моста и взять Виктора, но казак не соглашался идти на верную смерть.
— А вы мне не командир, ваше благородие. Надо мной сотник Чибышев командует. Вот так-то! — равнодушно ответил казак и, кажется, сплюнул.
Затем казаки закричали засевшим в тальнике чехам:
— Господа чехи! Эй, эй! Вброд переходите! Там не глубоко, по колено не будет.
Из тальника ответили что-то непонятное. Там ходили солдаты, под их шагами с хрустом ломались сучья. Захлюпала вода — кто-то брел по мелководью.
Витя наугад выстрелил. Хлюпанье усилилось: чехи торопились выбраться из опасного места. Вскоре из кустов выскочило несколько солдат. По-заячьи петляя, они побежали к росшему на пригорке сосняку, отсекая Виктора от единственного пути к отступлению.
— Врете, не сдамся! — хрипло вслух сказал Витя.
Враги ползли к нему, укрываясь в придорожной канаве. Витя был бессилен взять их на прицел, но он стрелял и стрелял, понимая, что как только чехи доберутся до моста, он уже ничего не сможет сделать. Они убьют его через щели в накате.
Вдруг винтовка перестала стрелять. «Осечка!» — подумал Витя и взвел затвор. Из патронника гильза не выпала — обойма кончилась. Торопливо обшарил мешок — там тоже не было ни одной обоймы, ни одного патрона. Горячая винтовка была мертва. Витя швырнул ее в воду. Подумав секунду, нагнулся, вытащил винтовку обратно, вынул затвор и через пролет выбросил подальше в речку. Пустую винтовку снова утопил в рыжей воде, с бульканьем крутившейся вокруг его ног.
Чехи уже были на настиле. Витя слышал их осторожные шаги и непонятный говор. В щель просунулось дуло, и два выстрела ударили в воду, оглушив и забрызгав Витю. «Сейчас возьмут!» — мелькнуло в голове. На откосе зашуршал песок. Чехи еще не знали, что у Вити кончились патроны, и двигались по откосу медленно и осторожно.
Решив, что второй выход из-под моста свободен, Витя метнулся туда. Он хотел добежать до тальника, по которому недавно бродили солдаты, и по реке уйти в Глазыринские топи.
Но лишь только он показался из-под моста, как над головой раздались выкрики и в ту же секунду на плечи ему спрыгнуло двое чехов. Вместе с ними Витя покатился в воду.
Рослые чехи были сильнее. Вывернув руки, они вытащили Дунаева из воды и бросили на берег. Из-за Моховой горы показалась группа офицеров во главе с Каетаном Шенком.
Глава 17 Расправа
Если бы Витю схватили казаки, то немедленно растерзали бы на месте — так велика была их злоба на него, сорвавшего разгром красногвардейского отряда. Но взяли Витю чехи, он был их первым пленным. Кроме того, их изумила отчаянная, дерзкая стойкость подростка. Сгрудившись вокруг Вити, они рассматривали его и переговаривались ла своем языке.
Витя приподнялся и сел, угрюмо, исподлобья оглядывая чехов и стоявших поодаль казаков. Что с ним теперь будет? Убежать бы как-нибудь. Только бы не связывали…
Точно поняв его мысли, один из чехов подошел ближе, тронул носком сапога и приказал:
— Вставать, мальчик!
Это был унылый ординарец капитан Шенка — Иржи Карол. Ординарец недовольно поджимал губы, точно поручение, которое только что отдал Шенк, ему не нравилось. Подобрав полу мундира, он снял с брюк тонкий кожаный ремешок. Витя спрятал руки за спину.
— Ну, давай рук, мальчик. Плен — понятно?
Витя продолжал отступать. Разговаривавший с Шенком Курбатов крикнул казакам:
— Чего смотрите? Помогите связать.
Подскочили двое казаков, так вывернули руки, что у Вити затрещало в плечах и от боли выступили слезы.
— Буржуйские морды! Все равно убегу! — прохрипел Витя.
— Заткните ему глотку! — поморщился Курбатов.
Казак замахнулся на Витю прикладом, но сосед толкнул его локтем:
— Будет тебе! Мальчонка ведь.
По голосу Витя узнал того самого добродушного казака, который спорил с Курбатовым, лежа за придорожным камнем. Жалость врага обожгла Витю, он рванулся вперед:
— Ну, бейте! Ваша взяла, бейте! Все равно убегу!
— Теперь уж тебе, паря, никуда не убежать — добегался, — спокойно сказал казак.
— Прихлопнуть стервеца, только и делов, — произнес один из тех, которые помогали связывать.
— Во-олчонок! — крикнул другой. — Так и норовит горло перервать. От эдаких-то все и идет…
С того берега, куда уже ушла казачья разведка, донеслась стрельба. Чехи и казаки побежали туда. Шенк подошел к Каролу, что-то приказал по-чешски и вместе с Курбатовым зашагал через мост. Карол подтолкнул Витю:
— Пошел, мальчик!
Оба двинулись по дороге к Мисяжу: Витя впереди, чех за ним с винтовкой на плече.
Обогнув Моховую гору, они увидели много людей, стоявших кучками в кустах ложбины. Весь Мисяж уже знал, что у Моховой горы идет бой между красногвардейцами и белогвардейцами. Все, кто был ущемлен Советской властью, высыпали за город узнать, чем закончится сражение. В борьбу, однако, предпочитали не ввязываться: война, а на войне недолго и голову потерять. Лавочники, гуртоправы, лабазники, мукомолы, хозяева кузен и пимокатных мастерских затаились в кустах, готовые в любую минуту кинуться назад, если одолевать станут красные, и ринуться вперед, если красных разобьют. Шныряло в кустах и несколько ребятишек, из детского любопытства захотевших посмотреть, как воюют взрослые.
Появление чеха и Вити заметили сразу, и по ложбине понеслись крики:
— Ведут! Мужики-и! Красну сволочь ведут!
Из кустарника выходили мужики. Вид у них был далеко не дружелюбный.
Иржи Карол с хмурым недоумением смотрел на людей, выходивших на дорогу. Чего им надо? Чего они орут? Непонятна чужая страна, непонятны и ее люди. Глаза, полные злобы. Бороды как лопаты — рыжие, русые, смоляно-черные. Все в сапогах, суконных шароварах, без пиджаков, подпоясаны шелковыми шнурками. Суковатые палки в руках — не то для подпорки, не то для того, чтобы бить…
На всякий случай чех снял винтовку с плеча и прикинул в уме, следует ли стрелять если что-нибудь начнется.
Мужики подступали все ближе, они шли сзади, забегали вперед, плевали Вите в лицо.
Вдали из кустов вышел Шмарин. Он что-то дожевывал и, прикрывая глаз ладонью, посмотрел на дорогу:
— Мужики, чего там? Кого ведут?
— Краснюка поймали, Кузьма Антипыч! — ответил кто-то.
Шмарин засеменил навстречу, крякнув в сторону кустов:
— Вылазьте боровы! Красного ведут.
На дорогу вперевалку вышел Кирилл Жмаев, за ним — Зюзин. Они поплелись за Шмариным.
— Это где же красный-то? Не вижу! — Шмарин окинул взглядом чеха и грязного, растерзанного Витю. — Этот, что ли? Мозгляк такой? Какой он красный, почетно будет… — И вдруг, узнав Витю, закричал: — Кириллка! Твоего работничка поймали! Шевелись скорее, погляди!
Жмаев остановился перед Витей, тяжело дыша:
— Верно, мой парень! Ишь ты, пришлось-таки свидеться…
Рядом со Жмаевым встали Шмарин и Зюзин. Пройти было невозможно. Иржи инстинктивно оттолкнул Витю и строго потребовал:
— Дорога, господа! Пустить нас! — Никто не двинулся с места. — Пожалста! — попросил чех и покачал винтовкой, все еще не решив, пускать ее в ход или нет.
Зюзин подошел к нему и рывком поднял дуло вверх:
— Не балуй! Ненароком и стрельнуть может.
— Обожди, чех! — сказал Шмарин. — Ты шуму не поднимай, а нас послушай!
Иржи вяло пробормотал:
— Дорога, пожалста. Плен город надо.
— В городе тебе делать нечего, чех. Ты нам волчонка отдавай! Слышь, что ли? У нас с ним свой разговор будет…
— Зачем? Какой разговор? — спросил Иржи. Он не мог понять, что собираются делать с пленным эти люди. От них разило водкой, а Иржи был непьющий и не любил тех, кто пьет. — Что надо?
— Отойди в сторону и постой себе смирненько, только всего и надо. Зюзя, пособи-ка служивому!
Зюзин напер на Иржи широким плечом, и солдат, довольный, уже тем, что никто не хватается за его винтовку, отошел к краю дороги и стал свертывать папироску вздрагивающими руками.
Витя остался один лицом к лицу с врагами.
— Ну, как? Признал нас, Виктор Николаич?
— Сволочей как не признать? Признал… — с глухой ненавистью ответил Витя.
Он понимал, что убежать и даже остаться живым не удастся: слишком велики счеты и с бывшим хозяином Кириллом Жмаевым, и с Кузьмой Шмариным. Будь бы развязаны руки!
— Повластвовал, значит? — сказал Жмаев, перебирая короткими веснушчатыми пальцами опояску на животе.
— Повластвовал, — согласился Витя, хотя никогда ни над кем не властвовал и даже не знал, что это значит. Ему захотелось позлить Жмаева. — Дальше что?
— Сейчас узнаешь что! — хрипло сказал Жмаев, развернулся и наотмашь ударил Витю.
Виктор пошатнулся, но устоял на ногах. Наблюдавший за всем Иржи дрогнул, хотел было подойти. Однако подумал и остался на месте, только пробормотал что-то неодобрительное.
— Постой, постой! — засуетился Шмарин. — Не буйствуй, Кириллка! Мы другую забаву найдем. А драться — это чего же? Неблагородно! — Он встал перед Витей, оглаживая бороденку, и мягко заговорил: — Не сокрушайся, Виктор Николаич, что хозяйскую руку отведал: бывает. Сердит на тебя Кириллка, что поделаешь. А я такую думу имею — отпустить тебя…
— Не выдумывай, Антипыч! — угрожающе проворчала Жмаев.
— Помолчи, Кириллка! Кому сказано? Право, Витюша, отпустим мы тебя. На все четыре стороны. Не веришь? Без шуток говорю!
Он приблизился к Вите, всматриваясь в его глаза, словно желая заглянуть в душу подростка, и заговорил:
— Худого не думай, Витюша, — я про шкатулочку не помню. Мужик я хитрый, шахта моя затоплена — еще золотишка наживу. А ты мне одно только сделай, крикни при всем народе: «Долой Советскую власть!» Так, мол, и так ее, распроклятую, отрекаюсь на веки и начисто! Вот тогда мы тебя и отпустим, гуляй, куда хочешь!
Витя пристально посмотрел в глубоко запавшие, слезящиеся глаза Шмарина и засмеялся: он почувствовал себя сильнее этого рыжего, затаившего страх и злобу богача.
— Ишь, чего захотел! Не надейся, не дождешься!
— Не дождусь — прикончим! — скороговоркой сказал Шмарин. — Как бог свят, прикончим на этом самом месте. Отрекаешься?
Шмарин не успел отодвинуться, и Виктор несколько раз плюнул ему в лицо:
— Вот тебе, буржуйская морда! Вот тебе за Советскую власть! Была она и будет! Понял, рыжий гад?
Шмарин отшатнулся:
— Плюетси-и! — проговорил он и пронзительно завизжал: — Он еще плюетси-и! Мужики, да чего вы смотрите! Бейте!
Витя пригнулся и толкнул его головой в живот. Шмарин отлетел в сторону, подняв клубы пыли. Зюзин схватил Витю за плечи.
Подбежал Иржи Карол, попытался выхватить пленного из рук Зюзина:
— Пошел, мальчик!
Шмарин кинулся к ним:
— Нет, чех, такое дело не пойдет! Наш он теперь, кончать будем. Давай винтовку!
Иржи отстранился, угрожающе щелкнул затвором.
— А-а, черт с тобой! — махнул рукой Шмарин. — Зюзя, Кириллка, душите звереныша! Как собаку душите!
— Не тревожься, Кузьма Антипыч, у меня вожжишки есть. На сучке вздернем. Прихватил, думал, вещички какие подобрать доведется…
— Действуй, Зюзя! — вздрагивая всем телом, просипел Шмарин.
Иржи Карол постоял немного, потом вкинул винтовку и понуро зашагал назад к Черной речке. Поредела и толпа вокруг Шмарина. Никому не хотелось смотреть на расправу, мужики молча уходили в лес. С Витей осталось только трое палачей.
Через несколько шагов Иржи оглянулся. Мальчик все еще сопротивлялся, отбиваясь головой и ногами. Его, раскорячась, держал Жмаев, держал полузадохшегося, но не сдавшегося. На сосну лез нескладный и кряжистый Зюзин. У него ничего не получалось. Все время скатывался назад, потому что сучки на сосне росли высоко. Шмарин обругал Зюзина, вскарабкался ему на плечи и, проворно работая руками и ногами, добрался до сучков.
— Кидай конец, Зюзя! — скомандовал он.
Отвернувшись, Иржи зашагал дальше.
Когда он оглянулся еще раз, все уже было кончено: на голубом фоне ясного, чистого неба темнела тонкая, вытянутая стрелка необыкновенно подлинневшего Витиного тела.
Ни чех, ни палачи не заметили, как из молодых сосенок бесшумно вылез мальчик лет восьми и побежал вниз, под гору, к раскинувшемуся в горной котловине Мисяжу. Слезы текли из его широко раскрытых глаз, которые он, казалось, не в силах сомкнуть после всего виденного.
Дунаевский дом был недалеко. Когда во двор вбежал Сережа, Анна Михайловна стояла на крыльце.
— Кто тебя, Сережа? — встревожилась мать, взглянув на окаменевшее лицо сына.
Сережа подбежал к ней и зарылся лицом в колени:
— Они… Они.. Витю кончили…
— Витю? — побелев, переспросила Анна Михайловна. Она уже знала, что под городом идет бой.
— Зюзя… Жмай… Да рыжий Кузьма… Повесили Витю… Там, на горе…
— Батюшки! Мальчонку!
У нее подогнулись ноги. Опустилась на крыльцо и закрыла лицо руками. Сережа прижался к ней, и его худые плечи дрогнули и затряслись в беззвучных рыданиях…
Вечером к воротам дома Дунаевых подъехала телега. Зюзин постучал в окно, но никто не вышел открывать. Тогда он сам распахнул ворота, въехал во двор, огляделся и крикнул:
— Есть кто-нибудь? Эй, хозяева!
На крыльце показалась Анна Михайловна. Увидев Зюзина прислонилась к стене. С немым ужасом смотрела она на убийцу сына.
— Принимай, что ли, своего волчонка. Кончали его, — сказал Зюзин.
Анна Михайловна молчала.
— Да что мне — больше других надо, что ли? Заездили совсем! — злым голосом проговорил Зюзин и, подцепив край телеги костлявым плечом, приподнял его. Бугор сена пополз с телеги, с глухим стуком упал на землю. — Вот он, ваш. Что хотите, то и делайте.
Зюзин свирепо ударил лошадь кнутом, круто развернулся и выехал со двора. Словно окаменевшая не сводила глаз Анна Михайловна с оставшейся посреди двора груды сена. Ветер завернул его, откатил в сторону и открыл неподвижное тело Вити…
Прошла ночь, наступил день, снова ночь. Витя лежал на столе. Две тонких восковых свечи освещали заострившееся лицо.
Измученный пережитым Сережа спал на полатях. Анна Михайловна и учительница Алевтина Федоровна дремали у стены.
Перед рассветом неожиданно звякнуло кольцо калитки. Твердые шаги раздались в сенях. Открылась дверь, и в дом вошел Балтушис. Его трудно было узнать: кожаную куртку заменила рваная горняцкая роба, похудевшее лицо с воспаленными глазами густо обросло белесой щетиной бороды.
Тяжелыми шагами он прошел к столу и долго всматривался в лицо Вити. Потом нагнулся, тронул рукой по волосам, поцеловал в лоб. Оглянулся на женщин:
— Здравствуйте, моя хозяйка. Здравствуйте и вы, Аля, — кивнул он учительнице.
— Иван Карлыч, да зачем же вы? Поймают! — прошептала Алевтина Федоровна.
— Ничего, ничего. Я все видел кругом — никто не смотрит за домом. — Он подсел к женщинам. — Что происходит в Мисяже? Кто живой, кто мертвый?
— Плохо в Мисяже, Иван Карлыч! — ответила Алевтина Федоровна. — Стон стоит — хватают и казнят всех, кто подвернется под руку. Женщин еще не трогают — расправляются с мужчинами. Я решила перебраться к Анне Михайловне, ей трудно сейчас. Потом уйду куда-нибудь в горы… — Она помолчала и добавила нерешительно: — Может быть, Иван Карлыч…
— Хорошо. Мы пойдем вместе, — поняв, о чем она хочет просить, ответил Балтушис и повернулся к Анне Михайловне: — Хотите с нами, моя хозяйка?
Анна Михайловна покачала головой: куда ей уходить от Сережи, от дома? Она останется здесь, у родных могил мужа и сына… Витю поп Адаматский не разрешил хоронить на кладбище, дескать, помер неправедной смертью.
Анна Михайловна горько усмехнулась:
— Продала кое-какие пожитки, набрала попу денег. Позволил, долгогривый. Завтра будем хоронить…
Глухо, отрывисто звучат голоса в полутемной комнате.
— Вы-то как, Иван Карлыч? — спрашивает Алевтина Федоровна.
— Мы деремся, Аля…
Отряды отошли к разъезду Бурчуг и стоят сейчас там, отбиваясь от белых. Трудно, очень трудно — силы мятежников растут, враги лезут в каждой щели. Наверное, придется уходить дальше на запад, в Златогорье. Большевики мисяжского отряда послали Балтушиса узнать, что делается в городе, кто остался жив и на свободе. Теперь он сделал свои дела и идет обратно в Бурчуг. Разве он мог не зайти попрощаться со своим молодым другом!
— Жалко Вийтю. Он был нам как сын. Если бы знать!
Балтушис опускает голову в раздумье. Светлые волосы давно не видели гребня, перепутанные завитки топорщатся во все стороны.
Сереют стекла в окнах, приближается ранний летний рассвет. Балтушис встает, подходит к Вите, говорит хриплым срывающимся голосом:
— Прощай, Вийтя! — Надевает рваную, грязную фуражку и крепко жмет руку Анне Михайловне: — Тебе — до свидания, моя хозяйка. Мы будем видеть друг друга. Мы придем! Пускай богатые люди плохо спят — мы будем посчитаться за мальчика!
Алевтина Федоровна забирает свой небольшой узелок, и они уходят.
Анна Михайловна распахивает створки окна. В серой полумгле рассвета медленно проступают валуны, которыми усеян склон горы за огородом Дунаевского дома. В гору поднимаются едва отличимые от еще плохо освещенной земли два человека, мужчина и женщина. Они достигли вершины хребта, оглянулись назад и исчезли за горой…
* * *
Три дня бились под Бурчугом красногвардейские отряды. К чехословакам прибыло пополнение из Челябинска. Из Кунавина и других казачьих станиц прискакали новые казачьи сотни. Враги Советской власти лезли отовсюду. В боях погибли Ковров, Когтев, пал Балтушис…
И красногвардейцы отступили. Сначала они отошли к Златогорью, потом вынуждены были отдать и его. Некоторые отряды ушли в горы и леса, превратившись в партизанские группы, другие влились в регулярные части Красной Армии, уже организованные к тому времени. На Урале началась гражданская война.
Только через год, в июле 1919 года, Красная Армия выбила белых из Мисяжа и здесь вновь была установлена Советская власть.
Глава 18 Мир в долине
Вот и, она, Моховая гора! Трое усталых путников подошли к Черной речке и остановились у моста. Теперь он уже не тот. На дне речушки уложены широкие бетонные трубы, и вода со свистом несется по круглому, гладкому ложу.
Тальник на берегах стал еще гуще и выше.
За тальником в Глазыринских топях стоят белоснежные жилые домики, по болоту ползают громоздкие, неповоротливые машины. Это городской торфяник.
— Можно «НЗ» распечатать? — кричит Марфушка, по колено забравшись в речку, Дунаеву и Елкину, которые остались на мосту.
— Не дают покоя шоколадки? — смеется Елкин, не сводя глаз с Моховой.
— Ну, конечно! Добро пропадает. Можно?
— Можно. Мы почти дома.
Нет уже на горе пешеходной тропы, по которой когда-то поднимался красногвардейский отряд, преследуя банду Курбатова. На этом месте пролегла широкая, как улица, просека. Непроходимая лесная чащоба темнеет по сторонам. В центре просеки на стальных крестообразных опорах тяжело провисли провода высоковольтной магистрали.
Она не одинока, эта магистраль. С Моховой отлично видны такие же прямые просеки. Они рассекают темные массивы хвойных лесов и гор, карабкаются на каменные кручи, пролегают в низинах и болотах. Кажется, что на горы накинута светло-зеленая сетка с крупными многокилометровыми ячеями.
Вечернюю тишину нарушает далекий густой рев — словно в огромный рог трубят. У подножия Бирюзового хребта движется синий, серебряными полосами окантованный, могучий электровоз. Нарастает и звучным эхом отзывается в горах тяжелый грохот — перестук сотен колес. Грохот не успевает затихнуть, а из-за Бирюзового хребта вновь несется гул: поезда идут почти непрерывно, рокоча в каменных коридорах ущелий. Зажигаются и гаснут красные и зеленые огни автоблокировки. Порой гул сменяется звонким, мелодичным напевом: сигналит пассажирский электропоезд.
В гуще лесов — каменные дома. Заводские поселки раскинулись вдоль Мисяжской долины. Сколько новых заводов появилось здесь за эти годы! Гордость города — станкостроительный завод; завод электрооборудования; копры Малининского рудника; тальковая фабрика, всегда затянутая легкой пеленой белой пыли; корпуса исследовательского института. Все новое, все принизано друг к другу, как бусины громадного ожерелья…
Путешественники спустились по склону горы. Дмитрию Гавриловичу хотелось найти ту грядку валунов, за которой он отстреливался тогда, в 1918 году, и где был ранен. Интересно посмотреть на место, где когда-то пролил свою кровь. Но тщетная попытка! Каменной грядки не было и в помине…
Да, перемены всюду. За три дня они прошли немалый путь, побывали во многих местах, где происходили знаменательные события 1918 года. И всюду убеждались, что облик вчерашнего дня уже стерт или стирается, всюду видели новое, построенное или еще строящееся.
От старого вокзала остался только нижний этаж. Здание надстроили, расширили. На краях асфальтированного перрона стояли высокие стальные мачты с гирляндами прожекторов — это вместо деревянных столбов с керосиновыми фонарями. Море света, хоть иголки ищи…
С трудом нашли бывшую станционную школу.
Маленькое, как бы вросшее в землю здание школы совсем затерялось среди многоэтажных жилых корпусов. А ведь тогда, в те далекие времена, оно казалось большим, просторным.
На разъезд Бурчуг их привезла не тщедушная «овечка» — привез сияющий лаком и никелем электровоз… И Бурчуг был не тот — тихий разъезд превратился в шумную станцию. Проселочная дорога на Мисяж делала большую петлю, огибая глубокий, как пропасть, карьер. Паровозы, такие маленькие в глубине пропасти, тянули по дну карьера нескладные думпкары. Экскаваторы махали своими короткими лопатами, с грохотом наваливая в вагоны глыбы известняка. Флюсы отсюда отправлялись на все металлургические заводы Южного Урала. На взгорке белели большой массив жилых домов и длинное здание дробильно-сортировочной фабрики.
Только несколько километров прошли Елкин, Дунаев и Марфуша нетронутым лесом, и вот — Златогорский тракт, бетонный мост, журавлиные фигуры высоковольтных опор, новая железная дорога. Все изменилось, все меняется, все будет меняться.
— Поживем, то ли еще увидим, Дмитрий Гаврилыч! — смеется Сергей.
— Если не помешают, — отвечает Елкин.
Да, если не помешают… Сергею припомнились харбинские встречи: генерал с бакенбардами во всю щеку, так поспешно покинувший балкон; Николка Шмарин, убивший китайского мальчика. Он, Николка, что-то говорил на допросе об Америке, собирался туда бежать. Не удалось…
— Граждане туристы, — кричит с берега реки им Марфуша, — не пора ли домой? Завтра много дел…
— Верно, завтра много дел, — отвечает Дмитрий Гаврилович. — Надо спешить.
Перейдя через новую железнодорожную насыпь, все трое поднимаются на пригорок.
— Вот здесь! — говорит Дмитрий Гаврилович.
Он снимает фуражку и прислоняется к невысокой чугунной решетке, поставленной недалеко от тракта. За решеткой — серый мраморный обелиск. На хромированной пластинке темнеет выгравированная надпись: «Здесь погиб в борьбе за Советскую власть красногвардеец Витя Дунаев».
Недалеко от обелиска мощно гудят трансформаторы электростанций. Сюда сошлись высоковольтные магистрали. Они тянутся на восток, в Мисяж, который уже виден отсюда, на запад, к мартенам Златогорья, на юг, к драгам Ленинского прииска, на север, к станкостроительному заводу.
Пригорюнясь, задумавшись, оперлась на решетку Марфуша: так вот где погиб сын тети Ани, о котором она так много слышала. Ему было шестнадцать лет в то время. Ей тоже шестнадцать. Сумеет ли она умереть так бесстрашно, как умер Витя, если понадобится?
В скорбном молчании смотрят на обелиск двое мужчин. Слов не нужно, слова здесь лишние…
Ветер шевелит траурные ленты венков. В Мисяже вспыхивают первые вечерние огни.
— Завтра много дел, — повторяет Дмитрий Гаврилович. — Пойдемте!
Вечер спускается в Мисяжскую долину. На западе всеми цветами радуги переливается пышный костер заката. На востоке сумеречно, почти темно. И вдруг в надвигающемся мраке на одной из вершин Бирюзового хребта вспыхивает яркая красная звезда.
— На радиомачте зажглись огни, — отмечает Елкин.
Он рассказывает, как работали монтажники, поднимая и устанавливая на километровой вершине огромную мачту. Сварную конструкцию тащил на гору сцеп из двух тракторов.
А Сергею приходит на ум другое воспоминание, другая картина: шестьдесят конных троек, с помощью которых мисяжские старатели много лет тому назад доставляли на завод принадлежащий рижскому капиталисту паровой котел.
В потемневшем небе одна за другой появляются звезды. Становится ярче и звезда на горной вершине. Она резко отличается от настоящих звезд: красная. А может быть, еще и потому, что она — наша, человеческая…
Семен Буньков В ТУ ГРОЗОВУЮ ПОРУ
Арест
Рабочий Златоуст переживал тревожные дни. В городе хозяйничали белогвардейцы. Подходили белочешские батальоны. Вырываясь из вражеского кольца, красногвардейцы отступили, чтобы слиться с регулярными частями Красной Армии, собрать силы в кулак.
Ушел Виталий Ковшов, первый в техническом училище большевик, молодой председатель ревкома Златоуста. Убежденный, напористый в делах, с ранними морщинками у глаз.
Ушел со всеми Василий Волошин, силач и отчаянно смелый рабочий парень. Виктор слышал, как, прощаясь с плачущей матерью, Волошин сурово обронил:
— Среди пленных не ищи!..
С «максимом», словно с закадычным другом, отправился воевать и Ванюша — небольшой росточком рабочий парнишка.
Ушли многие молодые комсомольцы, а он, Виктор, остался…
Гасли, коротко мигая, последние звезды. С низин потянуло холодом, сыростью. Виктор зябко повел плечами, медленно направился к амбару. Они со старшим братом Федором еще с весны перешли туда из душных и тесных комнат. Удобнее было возвращаться домой с собраний и дежурств в комсомольском штабе. Три года назад Федор вместе с товарищами привез на санках сюда, вот в этот амбар, первые революционные книги. Каждую кружковцы технического училища тайно передавали из рук в руки. После Октября библиотека стала доступна всем. Она перекочевала из амбара в техническое училище. Незадолго до прихода белых ее вынесли из училища в садовую беседку, чтобы спрятать, но в суматохе забыли о книгах.
А вместе с ними хранились списки комсомольцев, протоколы собраний!..
Одевался Виктор с лихорадочной поспешностью: «Что будет с моими друзьями-комсомольцами, если списки попадут в руки белогвардейцев? Надо успеть!»
— Ты куда? — со сна пробормотал старший брат.
— Не шуми. Скоро вернусь, — полушепотом ответил младший и тихо прикрыл дверь в амбар.
А тут прямая дорога в огород, к речке. Громотуха ворчала, пенилась, била мелкими камешками о крутые подточенные берега. И так же тревожно билось у Виктора сердце — надо спасать самое дорогое. Успеет ли он, руководитель комсомольского подполья? Идти лучше низом, там вряд ли кто заметит.
…Показался сад горного начальника, дом, в котором недавно размещался городской комитет партии, красногвардейский штаб. В этом доме секретарь горкома, прощаясь, напутствовал Виктора:
— Самое главное — по-глупому не рисковать. Ты молодой, но я уверен — выдержишь любые испытания. Никогда не забывай, что мы скоро вернемся. А ваша помощь в подполье нам будет очень нужна. Очень. — И повторил, может быть, специально для Виктора: — Вернемся скоро!
Помолчал и, словно уравнивая себя, взрослого, с ним, подростком, добавил:
— Для этого и оставляем вас, молодых. Надеюсь на тебя, сынок, — секретарь на секунду крепко прижал его к себе.
Виктору тоже хотелось сказать на прощанье что-то доброе этому человеку, но он застеснялся.
…Город будто свой и не свой. Не привычен затаенной тишиной. Вот, наконец, и приземистое двухэтажное здание технического училища. Два года проучился в нем Виктор, а сколько событий! Февральская революция, половодье митингов, демонстрации…
Кажется, давно ли звучало в классах училища обращение I съезда социалистических Союзов рабочей молодежи Урала:
«Вы, молодые рабочие и работницы, не должны, не можете более оставаться безучастными зрителями Великой революции. Весь народ кует сейчас своими руками собственную судьбу, и вы также должны быть кузнецами своего счастья. Силы угнетенных и обездоленных — в единении и организации!.. Победа социализма близка!»
Книги хранились в беседке сада бывшего горного начальника, полный шкаф, одному их быстро не перетащить. Да и куда, если по улице уже раздается цоканье копыт. Конечно, кавалерийский патруль.
Виктор нагнулся, попробовал, крепко ли сидят доски пола. С трудом отодрал одну, стал быстро складывать книги.
Когда последняя оказалась в новом хранилище, Виктор укрепил на старом месте доску, устало отер ладонью вспотевший лоб. Затем порвал на мелкие клочки списки и протоколы, зарыл их в землю. Из сада пошел через ворота.
Вдруг:
— Стой! Руки вверх!
Солдаты в незнакомой форме, какой-то штатский с обрюзглым лицом.
Бежать поздно.
Виктора отвели в «предвариловку», втолкнули в общую камеру.
Помещение было забито до отказа. Позднее он узнал, что только за первые дни белогвардейцы арестовали восемьсот человек.
Виктор с трудом отыскал свободное место на грязном полу и опустился рядом с сутулым стариком. Подобрав колени к подбородку, уткнулся в них лицом. «Так глупо провалиться!» Он качнулся, словно от боли. Сосед тронул его за локоть, сочувственно спросил:
— За что они тебя, соколик?
— Физиономия, говорят, не нравится. На большевика похожу.
— Это ты-то? — удивился старик. — Слышь-ка, паря, — зашептал он, приникая к Виктору. — Ослобонят нас аль всем тута каюк будет?
Виктор промолчал.
— Слышь, сынок, — опять тронул его плечо сосед. — Кошки скребут на душе: что, ежели не выпустят нас? А у меня в голбце двадцать пять целковых золотом. Пропадут, поди? Сказать али не сказать снохе? Развеет их молодица в одночасье… Опять же внучок у меня…
Стариковская болтовня мешала сосредоточиться.
За что арестовали? Что они о нем знают? На собрания и митинги ходили все. Такое время. Но известно ли им, что он один из тех, кто формировал молодежный красногвардейский отряд, который вместе с железнодорожниками и красногвардейцами во главе с Виталием Ковшовым отражал нападение чехословаков на город? Виктор опять непроизвольно вздохнул.
Кто-то стукнул щеколдой калитки, мимо кухонного окна мелькнула тень.
«Кто бы это мог быть?» — с тревогой подумала Екатерина Аникеевна, мать Виктора. Она, не зажигая свет, хлопотала на кухне. Развела опару в большой латке, бросила туда щепоть крупной соли. Завтра надо отнести передачу Витеньке. Авось, примут.
— Можно? — раздался из сеней негромкий девичий голос.
— Входи, касатка, — пригласила Екатерина Аникеевна. Настороженно взглянула на вошедшую, смутно что-то припоминая.
— А я к вам насчет Виктора. Что с ним? — торопливо и растерянно, прямо от порога спросила девушка.
— Да ты проходи, садись, в ногах-то правды нет, — словно не замечая волнения девушки, пригласила Екатерина Аникеевна. — Чья будешь-то?
— Шипунова, Поля.
В глазах девушки смятение. Она напряженно ждала, что скажет Екатерина Аникеевна.
— Взяли его, Поленька…
— Я знаю, — едва слышно произнесла Поля. — А может, выпустят?
— Хлопочем, да толку что-то не видать. Лютуют, ох, лютуют они, доченька!.. — вырвалось у Екатерины Аникеевны.
— Если увидите Витю, передайте ему привет. Скажите, что мы все ждем его.
«Все… — грустно улыбнулась мать. — Ты-то, верно, больше всех ждешь. Вишь, прибежала какая, на самой лица нет…» А вслух сказала:
— Обязательно передам. Тебе не след ходить туда, еще, гляди, и заграбастать могут. Где живешь-то?
— На станции.
— Далеконько. Может, чайку попьешь?
— Нет, я побегу, — спохватилась Поля.
— И то пора. Время-то вон какое ныне смутное, ты остерегайся дорогой. Ну, ступай, заходи, если что, — наказывала Екатерина Аникеевна, провожая нежданную гостью.
— Гепп, выходи! — раздался громкий голос.
От этого голоса зазвенело в ушах, кровь прихлынула к вискам, сердце забилось тревожно и часто. Солдат в зеленом мундире отвел Виктора к следователю, по кивку офицера вышел в коридор.
Виктор осмотрелся. За столом сидел молодой щеголеватый прапорщик. Он лениво перелистывал какие-то бумаги.
— Ну-с, молодой человек, рассказывайте, не стесняйтесь, — проговорил, наконец, следователь.
— Мне не о чем рассказывать.
Подследственный переминался с ноги на ногу и смотрел такими непонимающими глазами, что прапорщику хотелось вышвырнуть из кабинета мальчишку: путаются тут под ногами всякие молокососы! Но допрос есть допрос, и надо соблюдать формальности, черт бы их взял! Следователь начал подсказывать:
— На вечеринках был? Был. На митинги к большевикам бегал? Отвечай. Зачем остался в городе?
«Что же все-таки ему известно?» — пытался угадать Виктор. Вслух сказал:
— У меня отец здесь, мама…
— Мама? Скажите, пожалуйста! У него есть мама, а он прется к этим краснопузым… Свободы, значит, захотел? — прищурился прапорщик. — Говори, кто твои сообщники?
— У меня много знакомых по училищу.
— О, да ты, оказывается, ученый. — Прапорщик откровенно издевался, и Виктор опустил глаза, чтобы не видеть ухмылки следователя.
— Зачем шлялся по собраниям? — повторил следователь свой вопрос.
— Все молодые ходят на вечеринки.
— Нашкодят, а потом в кусты, — пробурчал прапорщик. — Плеток захотелось? Отвести! Нет, постой…
Прапорщика бесил взгляд больших ясных глаз, в которых кроме наивного удивления и полного непонимания всего происходящего было чувство превосходства. Или ему после бессонных ночей опять начинает мерещиться?
— Отвести! — устало повторил прапорщик и, когда за Виктором закрылась дверь, выругался: «Ни черта не разберешь, где большевики, а где молокососы играют в революцию!»
Екатерина Аникеевна без устали хлопотала о сыне. С красными, опухшими от слез глазами она каждый день ходила по воинским начальникам. «Ведь совсем еще ди-те!» — твердила мать, когда ей удавалось попасть к начальству. На приеме у следователя она с отчаянием умоляла:
— Подумайте, кого вы держите, ему нет и шестнадцати годков, что он плохого сделал?
— Об этом надо было раньше думать.
— О, господи! Да мой-то Витенька в жизни мухи не обидел, пальцем никого не тронул.
То ли возымели действие материнские слезы, то ли следователю не хватало улик, только через одиннадцать дней Виктора выпустили. Может, помогло и положение отца. За сорок с лишним лет работы на заводе он добился звания мастера. В представлении белых мастер Гепп был вне подозрения. Да и детям его, считали, не по пути с голоштанниками.
Против записи «Арестован по подозрению» следователь размашисто написал: «Не подтвердилось. Требуются агентурные данные».
…Прапорщик Феклистов поднялся, не глядя, отставил в сторону стул. Прошелся из угла в угол по просторной, с закрытыми ставнями комнате. Заложив большие пальцы за широкий, перехватывающий талию офицерский ремень, минуту-другую покачивался на носках. Сапоги поскрипывали в такт мерным движениям.
На чуть удлиненном красивом лице мелькнула озабоченность, на лбу собрались морщины. Темно-карие глаза, полуприкрытые набухшими, в красных прожилках веками, словно подернуты пеплом. В каждом движении Феклистова сквозила усталость: та, что скапливается неделями, месяцами, а потом наваливается неожиданно и зло.
У него, Феклистова, здесь неограниченная власть. Он может отправить на виселицу любого, кто будет заподозрен в сочувствии большевикам.
«Предписываю, — гласила последняя шифровка, — обратить внимание на заводы Златоуста, где было особенно сильное влияние сторонников красного режима. Необходима агентурная сеть. В средствах не стесняйтесь. Капитан Новицкий».
Он только однажды видел капитана, и тот произвел на него странное, почти ошеломляющее впечатление, озадачил с первых же слов:
— Вы читали, Феклистов, работы Ульянова-Ленина?
— Никак-с нет, — быстро ответил прапорщик, соображая, какой подвох кроется за этим вопросом.
— Напрасно, напрасно, — проговорил Новицкий. — Учение врагов Отечества надо знать. Внутренняя секретная агентура — главное и единственное основание политического розыска. Нам необходимо иметь своих людей в каждой ячейке общества. Как же ваши люди проникнут, скажем, в организацию большевиков, если они незнакомы даже с азами большевизма? Скажите — как?
Позднее Феклистов случайно узнал, что Новицкий — выкормыш печально-знаменитого Сергея Васильевича Зубатова. А тот в свое время разработал целую систему осведомительной службы. Не его ли речениями поучал капитан Новицкий?
Поучать каждый может. Работать — другое дело. Едва заняли город — допросы, допросы, допросы… Вопли арестованных. «Так недолго и к праотцам угодить, — размышлял Феклистов, — да еще эти попойки, девки… С ума сойти!»
Сын сибирского прасола, Феклистов люто ненавидел всех, кто встал поперек его пути, вышвырнул из белокаменного отцовского гнезда и бросил на военные дороги. В гимназии преподаватели отмечали у него незаурядные филологические данные: он хотел учиться в Петербургском университете. А вместо этого… Каждый большевик был для Феклистова личным врагом.
И вдруг при воспоминании о Новицком охватила прапорщика какая-то тревога. Смутная еще мысль стала оформляться в четкую формулу: «Ловим пескарей, а щуки наверняка разгуливают на воле. Главарей надо, главарей отыскать и тогда…»
— Аз грешный воздам им! — с каким-то по-страшному затаенным смыслом произнес Феклистов и вызвал дежурного:
— Жабина!
В комнате неслышно появился младший наблюдатель, сухопарый, невысокого роста мужчина.
— Слушаю, ваше благородие, — хриплым голосом пьяницы и курильщика подобострастно проговорил Жабин. Взгляд серых навыкате глаз уперся в переносицу прапорщика.
— Новости?
— Есть, ваше благородие, новостишки.
Жабин сообщил последние агентурные сведения.
— Паршивый ты рыбак, Жабин, — перебил прапорщик. — Мелочь ловишь, заришься на всякую уголовную погань. А нам идейные нужны, понимаешь, и-дейные?
— Так точно, понимаю, ваше благородие!
— Так точно, — брезгливо повторил Феклистов. — Ни хрена ты не понял. По глазам вижу. Дармоеды вы все, Жабин! Дурачье! Думаете, большевики ждут, пока вы зацепите их за жабры. Думаете, они на ваших глазах по улицам разгуливают! На завод надо, на завод!
Феклистов взглянул на Жабина, в его покорно вылупленные глаза и поморщился: «Идиоты, всякую рвань собрали, вот и поработай с такими…» Прапорщик недолюбливал эту породу людей. Что-то нечистоплотное чудилось ему в каждом из них. Сам-то он кадровый офицер, он действует по убеждению и во благо святой Руси. А эти… Лишь бы на лапу побольше попало, лишь бы наградные не уплыли. Вот и городят в своих писульках всякую чушь. Порой до отвращения неприятно с ними встречаться, но что поделаешь — служба…
Феклистов закурил, пустил сизое облачко, приказал:
— Возьмешь на себя еще Геппа. Каждую неделю — контрольная проверка. Хоть и сопляк, а не верю я ему. И дядя у него каторжник. Пшел!
Виктора освободили. Но какая же это свобода, когда весь город превратился в арестный дом?!
Мать осунулась, будто перенесла тяжелую болезнь. От ее горестных взглядов холодело сердце. Отец стал еще более угрюмым, неразговорчивым. В первый день, как только Виктор перешагнул порог, он хмуро спросил:
— Ну что, доигрался в свою революцию?
Виктор смолчал. В семье знали: отец всю жизнь сторонился политики.
Мать, хлопотливо собирая на стол, тихо попросила:
— Полно тебе, отец. Ребенок голодный, а ты шумишь.
— Дать ему березовой каши, сразу сытым станет.
— Садись, Витенька, — позвала мать.
— Кто тебя учил, поил, кормил? Так-то ты ценишь родительскую заботу? Чем за нее отплатил? Полюбуйтесь, в тюрьму, как последнего мерзавца, упрятали. Вырастили сынка…
— Зачем ты так говоришь, отец? — с дрожью в голосе произнес Виктор. Похудевший, он, как услышал первый отцовский вопрос, так и замер посреди комнаты. На скуластом лице сверкали обидой большие серые глаза. — Я ничего плохого не сделал…
— А кто шлялся по собраниям, кто митинговал — я, что ли? — вскипел отец. — Будешь теперь сидеть дома, никуда не выпущу.
Хлопнув дверью, отец ушел в другую комнату.
В доме установилась гнетущая тишина. Виктор знал крутой отцовский нрав, знал, что отец не выносит, когда ему перечат.
И все равно он не будет сидеть сложа руки! Где-то с раскаленным «максимом» отбивается от наседающих врагов Ванюша, поднимается в рост и прокладывает штыком дорогу вперед Василий. И Виталий с запавшими от бессонницы глазами… Таким видел его в последние дни перед отступлением. Все они будто спрашивают:
«Не зря ли мы понадеялись на тебя, Виктор?»
В эти горькие, обреченные на бездействие дни на память приходило одно и то же. Держась за руку матери, он вместе со старшим братом Федором идет по пыльной дороге к Златоустовской улице — туда, где каменной глыбой темнеет городская тюрьма. Глаза матери заплаканы, в руке она держит узелок с продуктами.
Они долго и терпеливо стояли на солнцепеке. Молчаливая, строгая в своей печали мать изредка концом головного платка смахивала слезу и опять неотрывно смотрела на тяжелые железные ворота. Наконец, створки ворот медленно раздвинулись, показался солдат, а за ним дядя Вася. Руки у него были заложены назад, но голову он держал высоко, шагал бодро. Дядя прижмурился от яркого солнечного света, качнул головой. Потом разглядел их, широко и, как показалось Виктору, радостно, даже беззаботно улыбнулся. По бокам его шли четверо конвоиров.
Процессия двинулась по Большой Ветлужской. В безлюдной части улицы мать изловчилась, передала дяде узелок.
На пристанционных путях дядю подвели к вагону с узким единственным оконцем, прикрытым решеткой. Так и врезалось в память Виктора дядино лицо из-за клеток решетки…
Вечером Виктор присел на лавку рядом с матерью, шепотом спросил:
— Мам, куда дядю Васю повезли?
— В Сибирь, сынок. Только ты никому не рассказывай.
— А что он там будет делать?
— Отстань, Витюшка, сам когда-нибудь узнаешь.
— А почему папка не ходил провожать? — не унимался Виктор.
— Нельзя ему, сынок. Узнают — с работы прогонят.
Многое недоступно детскому разуму, но разве можно убить пытливость ребенка? Очень хотелось узнать, за что же сослали в лютую морозную Сибирь его дядю, доброго, веселого? Он ведь работал на заводе, говорят, хорошим был чертежником. Не пил, не воровал. За что же?..
Виктор ловил каждое вскользь оброненное слово о дяде Васе, спрашивал у старшего брата. Федор и сам, видно, мало знал, за какие провинности попал дядя в ссылку, но отвечал солидно:
— Дядя Вася — революционер.
— А кто такой революционер? — уточнял девятилетний Виктор, с трудом выговаривая незнакомое слово.
— Тот, кто за свободу, за народ, — таинственным шепотом просвещал Федор брата. А однажды добавил: — Против царя пошел.
Витя пытался представить, как дядя Вася мог пойти против царя. У царя же войско, солдаты. Да и жандармов вон сколько.
Настойчиво расспрашивал о дяде Васе у матери. Она не раз примечала, как загораются при этом у сына глаза. А что она могла рассказать? Что ее брат — честный человек, но подбивал рабочих выступать против нынешних порядков и даже против самого царя? Так мал ведь еще Витюшка. Может и проболтаться, где не следует. Она лишь ласково гладила рукой по его волосам, со вздохом говорила:
— Иди-ка побегай на улице.
В девятьсот пятнадцатом дядя вернулся из ссылки. Вечером, за семейным чаепитием, он как бы между прочим сказал:
— Скоро конец войне.
— Еще один пророк нашелся, — усмехнулся отец. — Мы своих тут наслушались.
— Свои-то у вас в основном эсеры, больше пятки заводчикам лижут, — жестко ответил Василий Аникеевич и со стуком отставил стакан. — Затуманивают головы рабочим. В таком угаре и света не взвидишь.
— Что правда, то правда, — неожиданно согласился отец, разглядывая чайную ложечку, которую держал в крепких, с золотым пушком пальцах. — Только за такие разговорчики сейчас живо в каталажку. Война ведь.
Виктор вьюном вился вокруг дяди, выжидая, когда тот останется один. И дождался. Василий Аникеевич вышел покурить во двор, присел на чурбак. Доставая из кисета махорку, остро глянул на Виктора, удивился:
— Гляди-ка, как подрос.
Племянник зарделся, придвинулся к дядиному плечу и заговорщическим тоном спросил:
— Дядя Вася, а кто такие большевики?
От неожиданности Василий Аникеевич рассыпал махорку, удивленно глянул на Виктора и недоуменно спросил:
— Кто тебе о них сказывал?
— Сам знаю…
— Сам с усам, — рассмеялся дядя. — Ну, что ж, если сам знаешь, тогда, пожалуй, скажу. Молчать умеешь?
Виктор не обиделся. Застенчивый, чаще всего молчаливый в кругу сверстников, он неожиданно осмелел и, глядя в глаза Василия Аникеевича, попросил:
— Скажи, дядя Вася, за что тебя папка ругает?
Василий Аникеевич грустно улыбнулся, помолчал. Потом, видно, что-то преодолев в себе, проговорил:
— Ладно. Если есть у тебя интерес, все равно рано или поздно узнаешь о большевиках. Это, Витюша, люди, которые борются за счастье всех людей труда. Чтобы не было на белом свете хозяев-угнетателей, капиталистов и помещиков.
— А как же царь? — с замиранием сердца спросил Виктор.
Василий Аникеевич скупо улыбнулся:
— А он-то и есть самый главный паразит и угнетатель. Мы его скоро поганой метлой турнем с трона.
— Кто это «мы»? — не понял Виктор.
— Ну, большевики, весь народ, — тихо, со значением проговорил Василий Аникеевич…
Через двадцать четыре часа «неблагонадежного» дядю выслали на отдаленный рудник.
С фронта приходили искалеченные солдаты. На костылях, иные с обрубками вместо рук. Встречаясь с земляками, сурово роняли:
— Бьет нас германец.
Возобновились тайные сходки в амбаре, где собирались товарищи Федора по училищу. Спорили о будущем России, чумазой, поруганной, лапотной и сермяжной. И все-таки огромной, сильной, до щемящей боли в груди родной…
Глубокой ночью расходились товарищи Федора по домам. В той стороне, где был нижний завод, из-за леса поднимались в темное небо горячие колошниковые газы. Оттуда измотанные за день рабочие после смены отправлялись в лес, жгли уголь, везли его в больших коробах к домне. Слышалось поскрипыванье телег, усталое: «Но-о! Леший!» Это была тоже она, Россия, измордованная каторжным трудом, исполосованная казачьей нагайкой.
Тайные сходки скоро прекратились. Как-то вечером, стоя во дворе у открытого окна, Виктор услышал:
— Ты, большак, куда лезешь? Мало нам твоего дяди. И ты туда же… Видишь, сколько ртов, кто их кормить будет, ежели меня турнут с завода? Твои голоштанные сицилисты? — последнее слово отец намеренно исказил.
Виктор замер, стараясь расслышать, что ответит Федор. Но как ни напрягал слух, не разобрал: брат отвечал невнятно и глухо. Что-то сказала мать. Отец зло ей крикнул:
— А ты бы лучше помолчала. Из-за твоей родни на завод хоть не показывайся. Каждый тычет в твоего братца — «каторжник»…
Из комнаты донеслись всхлипы. Не выдержав, Виктор сорвался с места, проскользнул в калитку и потом долго кружил по извилистым улицам.
Когда Федор после разговора с отцом тайком увозил книги, Виктор молча и укоризненно следил, как тот суетливо складывает их в пачки, перевязывает бечевкой.
— Отвоевался, социалист?
Федор выпрямился, изумленно глянул на младшего.
— Струсил? — в упор, глядя на брата немигающими глазами, спросил Виктор.
— Помолчал бы ты лучше, без тебя тошно, — тоскливо выдохнул Федор. — Семья ведь у нас большая, кто Анку, Толю кормить будет, тебя?
— А у дяди Васи нет, что ли, семьи?
— Отцепись! — чуть не со слезами в голосе выкрикнул Федор.
Дядя, вернувшись после февральской революции с Карагайского рудника, исподволь вразумлял Виктора: «Смотри, брат, не промахнись, за кем идти. Время крутое. Теперь каждый обязан думать, а вы, молодые, — в особенности! Держись к рабочим поближе, к тем, кто за большевиками идет. А то вон, слышишь, как эсеры на всех митингах толкуют о свободе, равенстве и братстве. А братья-то у них вон они — купчишка Бакакин да его друзья!»
Окончательно Виктор понял, где его место, в те дни, когда в училище стены дрожали от жарких споров, за кем должна идти молодежь — за эсерами или за большевиками, и признанный оратор большевик Виталий Ковшов громил и высмеивал эсеровских заправил.
Рабочий мотив
Солнце, накалив за день каменный город, склонялось к дальним увалам. От кудрявых тополей стелились по земле длинные тени. С завода, приглушенный расстоянием, доносился размеренный гул. Днем и ночью работал завод, изо дня в день ковал смерть — снаряды и холодное оружие. Для кого? Для кого стояли у жарких печей мастеровые, работные? Далеко отсюда линия фронта, но разве трудно представить, как рвутся снаряды на позициях красных стрелков, редеют их наступающие цепи и захлебывается в огневом смертоносном шквале атака?
Виктор вышел на огород, присел у изгороди. После освобождения он, подпольщик, сам себе запретил отлучаться. Нельзя было идти к товарищам, вдруг объявится «хвост». Да и неизвестно, кто остался в городе. Только мать, видно, не без умысла сообщила, что приходила Поля.
— Шипуновой назвалась, шибко о тебе горевала, — сказала мать с ревнивыми нотками в голосе.
— Поля! — воскликнул Виктор.
Так хочется взглянуть на нее, услышать ее голос. Но дальним отголоском отдался в памяти Виктора наказ секретаря горкома партии: «Вы теперь подпольщики. Сами себе не принадлежите, только нашему общему делу»…
Виктор угрюмо размышлял о том, когда ему все-таки дадут знать, что настала пора действовать — он истомился в неведении…
В изгородь что-то стукнуло.
Виктор встрепенулся, выглянул из укрытия и чуть не вскрикнул: перед ним стоял Колька Черных. Парень приложил палец к губам и мгновенно перемахнул через изгородь.
— Порядочек на улице Кабацкой, — как ни в чем не бывало козырнул Колька любимой прибауткой и крепко стиснул руку Виктора. — Били? Здорово?
— Да нет, — поморщился Виктор, — рассказывай.
Виктор жадно смотрел на товарища и про себя отмечал, что тот похудел, осунулся, как-то вроде бы почернел. «Опять недоедает…»
Когда Виктор два года назад пришел с отцом на завод, аккуратный, чистенький сынок мастера поначалу вызывал у рабочих снисходительные улыбочки. Да еще Колька Черных подливал масла в огонь:
— Не пойму, зачем тебе наша работа? Через год-другой в господа выйдешь, по утрам тебе кофий будут подавать прямо в пуховую кровать. Зачем же ручки понапрасну марать?
— Не балагань, — хмуро замечал Виктор, — кривляешься, а меня здесь никто не знает, могут и вправду худое подумать.
— А ты не трусь! — лихо парировал Колька и даже подмигнул. — Наши сами разберутся, у них, знаешь, какой нюх!
Кто-кто, а Колька-то должен знать, что Виктор не из белоручек. Когда-то вместе в школе учились. Только рано завершились Колькины «университеты», ушел он из третьего класса.
Первый раз в жизни Виктор столкнулся с откровенной нуждой, когда пришел к Черных домой. А привели его к нему угрызения совести. Обычно тихий Виктор в школе сторонился шумных игр, а в тот раз ребята затащили его в круг и начали жать «масло». С веселым гомоном, шумными выдохами ребятишки азартно, изо всех сил напирали на передних, чтобы выпихнуть тех, кто послабее.
И… вдруг хрустнуло оконное стекло и со звоном обрушилось на пол. Ученики разлетелись во все стороны. Вошедшая учительница застала одного Кольку.
— Кто разбил стекло?
— Я, — гордо ответствовал Колька, хотя видел, что выдавил его нечаянно Виктор Гепп.
— Приведи мать, — велела учительница.
Тогда в горячке Виктор сразу и не понял, кто главный виновник. Но какая-то смутная тревога осталась. Стыд опалил Виктора, когда он увидел, как вышла из школы Колькина мать, сгорбленная, в разбитых ботинках и старой, заплатанной кофте. А когда услышал из толпы ребят:
— Будет теперь Кольке выволочка, — он повернулся и ринулся обратно в класс.
— Надежда Алексеевна, я виноват! — выпалил он одним духом.
— Что такое? Рассказывай по порядку, Гепп, — потребовала учительница, отодвигая стопку тетрадей.
— Ну, что ж, ты честно поступил, иди домой, успокойся. — И проводила его долгим, задумчивым взглядом.
Учительницу в классе боготворили. Молодая, красивая, она преподавала увлекательно, одинаково строго и требовательно относилась и к тем ученикам, в чьей семье еле-еле сводят концы с концами, и к тем, кто живет зажиточно или даже богато. Нет, она не была революционеркой, просто старалась в каждом воспитать честность, трудолюбие и благородство.
…Виктор отправился к Черных. Колька лежал на куче какого-то тряпья, брошенного на лавке. Увидев Виктора, зло бросил:
— Тебе чего?
У голого стола с почерневшей от времени столешницей сидела, сгорбившись, мать. Она плакала. Слезы текли по морщинистым щекам, она их не утирала, только поджимала уголки губ. На Виктора не взглянула, молча поднялась и вышла на улицу.
— К Бакакину пошла, спину гнуть на купчишку, — неожиданно жалобно сказал Колька и, словно удивляясь, что Виктор еще здесь, повторил: — А ты-то че приперся?
— Зачем ты это сделал, Коля? — с дрожью в голосе спросил Виктор.
— А-а, мне все равно… Да ты садись, раз пришел, гостем будешь. — Колька ухмыльнулся, и перед Виктором опять был прежний товарищ — задира, скалозуб, отчаянный парнишка из «отпетых», как выражался заведующий школой.
— Ты вот чего, — неожиданно попросил Колька, — ты мне подай-ка хлебушка кусануть. Вон там, на полке возьми.
Виктор отыскал краюху, налил в кружку воды и молча смотрел, как Колька вонзает крепкие зубы в черствый хлеб, запивает маленькими глотками сырой воды.
— Худо мамке. Как погиб отец, так места себе не находит. — Колька начал рассказывать, как вышел его отец вместе с другими работными на Арсенальную площадь в 1903 году — «бунтовать пошел». Убили тогда его.
— Так и живем, хлеб жуем, — закончил свое невеселое повествование Колька.
Виктор слушал его, изредка озирая убогое жилище. И в душе его вместе с жалостью рождалось недоумение: «Ну, почему, почему так по-разному живут люди? Вон Бакакины катаются на пруду на собственной яхте, а у Кольки и сухой корки, поди, не бывает в иной день».
Взглянул в Колькины, даже сейчас озорные, глаза и глухо сказал:
— Я Надежде Алексеевне все объяснил, не виноватый ты.
Колька неожиданно беспечно махнул рукой, грубовато изрек:
— Ну и дурак. В школу-то я больше не вернусь, все равно шамать нечего… Пойду в работные.
Через несколько лет они встретились на заводе.
Нынешний Колька повзрослел, озоровать вроде меньше стал. Теперь не станет спрашивать, как прежде, сбитый с толку речами эсеров: «Кто стоит за большевиков?» Теперь он — член Союза социалистической молодежи и сам объяснит: «Все, кто стоит у станков, кто голоден и раздет, идут под знаменами большевиков».
— Ну давай, давай, выкладывай, что у тебя? — напомнил Виктор.
— Волошин отстал от своих. Чуть в плен не угодил. В горы ушел. Нужен табак, хлеб. Завтра тебе велено прийти в цех. Тебе там больше доверия, «господин студент».
— Ладно, господин рабочий, не болтай.
— Вот еще! Сказал, как велели.
Вдруг Колька спохватился: — Пока! — и снова перемахнул через изгородь. Только мелькнула Колькина шевелюра.
Виктор поднялся, прошел в дом. Мать сумерничала на кухне. Подперев ладонью щеку, она молча сидела у стола, словно решала какую-то очень трудную, одной ей известную задачу. Решала и никак не могла решить.
— Мама, — почему-то шепотом окликнул ее Виктор.
— Что, сынок? — встрепенулась Екатерина Аникеевна и ласково взглянула на сына.
Виктор подошел ближе, молча опустился на лавку. Коснулся рукой плеча, прикрытого легким платком.
— Мама, — зашептал Виктор, — я не могу больше. Понимаешь, не могу, сил больше нет! Мне стыдно, понимаешь, мама?
Мать высвободила из-под платка руку, провела по вихрам сына, проговорила:
— Иди спи, сынок. Все понимаю, и от этого мне тяжело. А ты не мучай себя, делай, как совесть велит. Только страшно мне за тебя…
Арсенальная площадь казалась просторной. Виктор шагал, не оглядываясь, но с таким чувством, будто на него обращены взгляды всех прохожих. Первый раз после того, как белые заняли город, он шел на завод.
В узком, словно бойница, окошечке Виктор получил пропуск — о нем он заранее попросил отца. Через проходную, знакомую до мельчайших зазубрин на промасленных перильцах, прошел спокойно, поздоровался с вахтером.
Черных ожидал Виктора в электроцехе. Невысокий, коренастый, в накинутой на крутые плечи телогрейке с торчащими из дыр клочьями ваты, он нарочито громко проговорил:
— Проходите, господин студент.
«Господин студент» разглядывал цеховые пролеты, сравнивал, что изменилось с тех пор, как он проходил здесь практику.
Сопровождаемый Черных, Виктор медленно шел по цеху. Кругом — новые лица. Кадровые рабочие бежали от голодной жизни в деревню, многих выхватила с завода война. На Виктора никто не обращал внимания. Редко кто поднимет голову, скользнет хмурым взглядом и опять уткнется в работу.
С первых дней белогвардейцы ввели на заводе двенадцатичасовой рабочий день. Деньги ни во что не ценят, кругом спекулянты, подвоза из деревень никакого. И каждый день грозят то нагайкой, то виселицей. «Господин студент» остановился подле пожилого рабочего, спросил:
— Что, трудно?
Рабочий сурово глянул на него из-под лохматых бровей и отчужденно буркнул:
— Это еще что за плакальщик явился?
— Зря ты его, дядя Антон, так… Он у нас в прошлом году сам тянул лямку, не смотри, что чистенький, — тихо и многозначительно вымолвил обычно громкоголосый Колька.
Дядя Антон все еще хмуро, но без прежнего ожесточения проговорил:
— Работы, парень, хватает досыта, а вот другого чего… — Он махнул кулаком с зажатым гаечным ключом, безнадежно и как-то вроде бы привычно повторил: — Потом умываемся, ветром укрываемся. Такая, значит, у нас песня, господин студент.
— Без музыки-то нам скучновато! — съязвил Колька.
Вокруг Виктор видел насупленные, пепельно-серые лица мастеровых. В их согнутых над станками фигурах сквозила покорность. Но в хмурых взглядах, коротких, отрывистых репликах нет-нет да проглянет что-то свое, скрытое. Злая это была покорность…
Виктор расспрашивал дядю Антона так, словно тот был, по крайней мере, его ближайшим родственником.
— Песня-то песней, дядя Антон, да ведь каждый на свой лад поет.
— А ты, парень, спроси мою жинку, она лучше знает мотив, да и подпевалы у нее добрые — пять ртов.
— Ушастый! — шепнул Колька.
По пролету, прихрамывая и склонив голову к правому плечу, словно к чему-то прислушиваясь, шагал в замасленной спецовке высокий, сухопарый человек. Все знали: по штату — дежурный электрик, а на деле — соглядатай и доносчик.
— Опять, поди, про жратву? — и попросил, ни к кому не обращаясь: — Махра есть?
— Махра-то? — переспросил дядя Антон. — Отчего ж нет, зелье водится, да ведь ты вроде некурящий?
— От такой жизни, говорят, даже козел у бабки Левонихи научился самокрутки вертеть, — с потугой на шутку проговорил Ушастый.
Не торопясь, насыпал табаку и, мусоля самокрутку, будто ненароком спросил, взглядом указывая на Виктора:
— Начальство али родственник чей?
— Родня у него, говорят, знатная! — громко сказал Колька и, понижая голос, обращаясь только к Ушастому, шепотом добавил: — Видишь, какой умытый да чистенький.
Ушастый закашлялся. Кашлял долго, со слезой, но при этом примечал, кто сгрудился вокруг Виктора.
— Покурили — и хватит, — рассудил дядя Антон. Не оборачиваясь, двинулся к своему рабочему месту.
— Как мне пройти к господину мастеру? — спросил Виктор.
— Я проведу вас, господин студент, — тотчас откликнулся Колька, опережая желание Ушастого.
По дороге Колька вполголоса со злостью бормотал:
— Помешал, гад! И откуда он взялся?
— Ничего, мы еще без него встретимся, поговорим.
— Взгляни на объявление. Видишь, какими посулами нас рассчитывают.
На закопченных цеховых воротах белел листок. Администрация извещала, что завод скоро получит кредиты и что рабочие и служащие будут вознаграждены за трехмесячную бесплатную работу.
— Многие голодают, — рассказывал Колька. — А тут еще сыпняк помогает. Сам, поди, знаешь.
— Знаю, — тихо отозвался Виктор. — Всем не сладко. Но ты втолковывай потихоньку, кто в этом виноват, раскрывай людям глаза, настраивай на борьбу.
В условленном месте, у литейного цеха, к ним подошел высокий с обвисшими рыжими усами рабочий в прожженной робе. Он передал Виктору небольшой мешочек с частями разобранного револьвера, шепнул: «Придешь в воскресенье к Теплоухову», — и, припадая на левую ногу, скрылся за углом.
Возвращаясь домой, Виктор испытывал душевную боль за тех, кого встретил в заводских корпусах. Тяжко, очень тяжко им приходится. Но недовольство и злость, как нарыв, должны когда-то прорваться наружу, и тогда несдобровать нынешним хозяевам.
Боевое задание
Даже не оборачиваясь, Виктор чувствовал на себе взгляды родных: тяжелый — отца, горестный — матери. Избегая смотреть на них, вышел на улицу.
По городу гарцевали военные. В пролетках красовались холеные барыньки. Мелькнул экипаж. Знакомое лицо парикмахерши Леерзон-Новицкой. Прижмурив глаза, жеманно поджав губы, она слушала чужую речь немолодого, с оплывшим лицом офицера.
В кинотеатре «Лира» гремела музыка.
Виктор повернул за угол и отшатнулся. Впереди стояла толпа. По ступенькам крыльца небольшого домика пытался и не мог сойти человек в промасленной робе.
Ярился, визжал и тыкал ему кулаком в лицо толстобрюхий низенький человечишка. Кто-то перегнулся через перила крыльца и из-за спины конвойного взмахнул чем-то белым. Рабочий упал.
«Камень в платке», — мелькнуло в сознании Виктора. В толстобрюхом он узнал владельца книжной лавки Антипкина.
Конвойные подняли упавшего, штыками отгородили его от погромщиков.
Виктор почти бегом устремился на Петровскую. Вслед неслись чьи-то пронзительные крики.
Приближаясь к дому Теплоухова, перевел дух, замедлил шаги. Сердце все еще отчаянно стучало. Хоть бы скорей увидеть Ивана Васильевича!
У груды бревен ребятишки играли в «пятнашки». Веснушчатый курносый парнишка, видно, смелее других, уставился на Виктора любопытным взглядом, спросил:
— Тебя как зовут?
— Володя, — осторожно отозвался Виктор, соображая, как избежать расспросов дотошных мальчишек.
— Будешь с нами играть? — глаза парнишки сгорали от любопытства к незнакомому парню в форменной тужурке и фуражке с высокой тульей, с маленьким лакированным козырьком. Виктор взглянул на курносого и, неожиданно для себя, согласился.
Когда Иван Васильевич, зорко посматривая вокруг, подошел к бревнам, азарт игры, казалось, захватил Виктора целиком. «Молодец», — мысленно одобрил Теплоухов. Присел на бревно, закурил и залюбовался ловкостью невысокого, крепкого в плечах Виктора. «Мальчик, совсем еще мальчик». Невольно подумал о своих детях: как-то сложится их судьба? Старшему, Валерику, шел одиннадцатый год.
— Хватит, ребята. Я что-то уморился, — неловко схитрил Виктор.
— Это с непривычки, — дружелюбно, с покровительственными нотками в голосе отозвался веснушчатый, — приходи еще.
— Обязательно! — пообещал Виктор, направляясь к Теплоухову.
Сейчас, впервые после ареста встречаясь с Иваном Васильевичем, он внимательно разглядывал руководителя подполья.
Чуть продолговатое лицо, маленькая бородка. Под нависшими бровями — живые глаза, в которых прячутся веселые искорки. Виктор догадывался, что Теплоухов приехал в их город по специальному заданию. Раньше он его нигде не встречал. Но спрашивать об этом не полагалось. Виктору, разумеется, не было известно, что Теплоухов с 1905 года связан с революционным подпольем, знаком с известным уральским революционером Федором Сыромолотовым, Клавдией Тимофеевной Новгородцевой-Свердловой, встречался в подполье с руководителем уральских большевиков товарищем «Андреем» (Свердловым).
В руках Ивана Васильевича — эсеровский листок «Златоустовский вестник». Служащему городской управы полагалось со вниманием читать газету и находить в ней пищу для размышлений.
— Садись, пусть ребята играют. А ты смотри приказ начальника гарнизона, — негромко проговорил Иван Васильевич, подавая Виктору газету.
«…Приказываю… — читал Виктор, — волостным штабам… посылать арестованных в Златоуст только в самом крайнем случае, так как город не имеет необходимых помещений для их размещения, и, кроме того, большой наплыв арестованных большевиков может оказаться опасным как для города, так и для уезда…»
— Победители, — негромко пробурчал Теплоухов.
— Я сейчас видел: еще кого-то арестовали, — дрожащим от волнения голосом произнес Виктор. — Били его жутко…
— Георгия Шипунова расстреляли. — Иван Васильевич опустил голову.
Виктор вздрогнул: «Полиного отца…»
— И еще будут жертвы, — прервал молчание Теплоухов. — Но враги сами страшатся. Народа страшатся. — Иван Васильевич поправил длинными суховатыми пальцами пенсне, сказал потвердевшим голосом: — Надо быстрее наладить выпуск листовок. Пусть все знают, кто в городе настоящий хозяин, а кто незваный гость.
Взгляд Теплоухова посуровел, он испытующе посмотрел на Виктора, оглянулся на играющих и стал называть адреса: у кого взять бумагу, глицерин — все, что надо для печатания на гектографе.
— Запомнил?
— Запомнил, — отозвался Виктор и вдруг спросил: — Это и будет наша работа? И всё?
Иван Васильевич, близоруко щурясь, протирал пенсне и внимательно слушал юношу. А потом спокойно спросил:
— Что же нам, по-твоему, делать?
— Добывать оружие, бороться, взрывать!
— Будет, Витюша, и это, дай только срок. Тебе придется сколотить десяток надежных ребят. Каждый из них будет знать, как руководителя, одного тебя. С ними, может статься, и в бой пойдешь… А пока — листовки. Эта «взрывчатка» не хуже динамита — на души действует.
Иван Васильевич помолчал, подыскивая слова простые, доходчивые.
— Иные так полагают: бери винтовку и пали в каждого, кто носит форму врага. А ты вглядись и увидишь: много еще обманутых ходит у белых. Иной, может, жизнь прожил, а не знает, к кому прислониться, — то ли к белым, то ли к красным. Вот мы и будем говорить, на чьей стороне правда.
— Жалеете, значит, меня, не хотите на опасное дело послать?
Иван Васильевич ласково похлопал юношу по плечу, негромко и мягко стал объяснять:
— Мы в свое время, Витюша, не так относились к листовкам. Слышал, наверное, как они людей на баррикады поднимали? Подумай, сколько народу силком загнали к белым. Погоны у него белогвардейские, а душа-то крестьянская, мозолистая душа. По всем статьям выходит, что на нашей стороне должен быть мужик. Понял, дружок?
Виктор смущенно молчал. Словно угадав, какие мысли обуревали его молодого помощника, Иван Васильевич весело произнес:
— Удивить — значит наполовину победить. Враги думают, что навсегда покончили с красными, а мы — вот они! Сунем под нос им листовочку: читайте, господа почтенные, да готовьтесь, когда вам дадут здесь здоровенный пинок. Так-то!
Встретившись взглядами, они одновременно улыбнулись, и в этот миг Виктор испытал радостно-щемящее чувство близости. Потом, много позднее, он не раз в трудные минуты с благодарностью вспоминал это мгновение.
— Спасибо, Иван Васильевич, — с чувством проговорил юноша, — не подведу, верьте мне.
— В добрый час! — напутствовал Иван Васильевич, провожая Виктора долгим взглядом. Да, молод парнишка, очень молод. О Викторе секретарь горкома говорил: исключительно честный, скромный. Но и решительный. И все-таки как-то он вынесет невзгоды подполья?
Задумчивый возвращался Виктор домой. Выбирал самые тихие улочки, чтобы случайные встречные не развеяли то светлое и гордое, чем полнилась душа. Вот и его черед пришел действовать. Хватит ли сил? И мысленно позавидовал Кольке Черных: тот везде чувствует себя, словно рыба в воде. «Прирожденный конспиратор, — уважительно подумал Виктор, — смекалистый, находчивый. А мне еще надо учиться и привыкать. Привыкать к двойной жизни».
Сердце холодила тревога за Полю. Где она, что с ней? Зримо возникало лицо девушки. Такое, каким видел его на занятиях по военному делу, когда девчата из староснарядного цеха пришли на дальнюю поляну. Их учили стрелять из винтовки, бросать «лимонки», и, помнится, Поля до слез краснела, когда командир строго выговаривал, что гранату она кидает «по-бабьи», из-за плеча, и так врагов не угробить, а можно только зацепить своих.
И еще отчетливо виделось, как в солнечный первомайский день они высаживали «древо революции». Тогда в саду бывшего горного начальника собрались все члены Союза, заводская молодежь. Каждый бросал горсть теплой, влажной земли на корни молодого тополя. Поля тоже кинула и, когда отошла, спросила Виктора:
— Когда тополь вырастет, мы с тобой будем старенькие, да?
Было смешно смотреть на испачканное землей юное Полино лицо, на карие, с золотинкой глаза и представлять, что Поля когда-нибудь будет «старенькой».
— Нам нельзя стареть, большевики должны быть вечно молодыми, душой, — полусерьезно-полушутливо высказался Виктор.
— Бо-ольшевик, — удивилась Поля, состроила уморительную гримаску и серьезно спросила: — В кого же ты такой уродился? — Неожиданно провела ладошкой по его щеке, оставив след от земли. Громко рассмеялась, бросилась бежать. Он хотел поймать ее, но застеснялся, вынул платок, стал оттирать щеку…
Виктор не знал, что в день отхода красногвардейцев Поле тоже приказали связаться с Теплоуховым.
В следующий приход Виктор назвал руководителю подполья ребят, вошедших в его боевую десятку. Иван Васильевич щурил глаза от косых лучей заходящего солнца, неторопливо выспрашивал о каждом: из какой семьи, кто его друзья, не болтлив ли случаем?
Они сидели во дворе дома на Петровской улице. Теплоухов прутиком, словно указкой, чертил на земле замысловатые фигуры. Глядя на них со стороны, можно было подумать, что сидят учитель с учеником и первый тщательно объясняет другому какую-то сложную задачу. Иван Васильевич решился на первых порах встречаться почти открыто. Осторожный во всем, что касалось конспирации, он и здесь все тщательно взвесил, продумал. Виктор занимался в училище, а сам он по образованию техник. Паренек всегда может сказать: приходил расспросить о работе.
Многое успел повидать и пережить Иван Васильевич, несмотря на свои тридцать пять лет.
Кушва, Екатеринбург… Уральское горное училище, студенческие тайные сходки, встречи с революционерами-профессионалами… С последнего курса Ивана исключили как неблагонадежного. В то время — а шел тогда 1905 год — таких «неблагонадежных» на Руси становилось как грибов после дождя.
Виктор живо представлял, как Теплоухов с трудом, в донельзя прокуренных вагонах добирался до Питера, мыкался там на Васильевском острове, перебиваясь с хлеба на квас, а через два года его этапом отправили в ссылку.
Потом опять Екатеринбург, Кушва и неожиданно — Брянские рудники в Екатеринославской губернии. Там Иван Теплоухов работал горным техником вплоть до февральской революции. А вскоре, неожиданно для многих — для тех, кто видел только внешнюю сторону его жизни, — стал заместителем председателя исполкома Лозово-Павловского района. В июне 1917 года Теплоухов едет в дорогой его сердцу Питер с мандатом делегата I Всероссийского съезда Советов рабочих и солдатских депутатов.
— А потом… Что было потом, долго рассказывать, Витюша. Ты грамотный, понимаешь, что работать приходилось там, куда направляла партия. Словом, попал я, наконец, сюда, к тебе в лапы, — шутливо закончил Иван Васильевич, а сам чему-то грустно улыбнулся: не то растрогали его воспоминания, не то он подумал еще о чем-то, пока недоступном Виктору.
— Ребята отыскали три винтовки, знаете, там, у железнодорожной выемки, где шли бои. Новые винтовки.
— Это хорошо, — похвалил Теплоухов, продолжая чертить на земле замысловатые фигуры.
Встрепенувшись, Иван Васильевич отбросил «указку». Вместе с ней словно расстался с какими-то своими думами, бросил беглый взгляд по сторонам и, понизив голос, сказал:
— В твоей десятке, говоришь, есть заводские хлопцы. Значит, будем действовать через них. А теперь вот что: напиши-ка обращение к рабочим завода.
— Я?
— Потише говори, — насупил брови Иван Васильевич и жестко повторил: — Ты должен написать листовку.
— Я… я не смогу, — смутился Виктор, — я никогда не писал.
Теплоухов взглянул на Виктора и уже мягче сказал:
— Понимаешь, мало, очень мало у нас сейчас грамотных людей. А ты с образованием. И ничего особого от тебя не требуется, надо только рассказать правду. Еще раз поговори со своими заводскими ребятами, подскажут, что наболело. Тяжело сейчас народу, кругом расстрелы, грабежи. Люди веру потеряли в справедливость, а мы им скажем: жива Советская власть, и она победит. Обязательно победит и восстановит справедливость! Если на первый раз получится коряво — не беда. Понял? Считай это своим боевым заданием.
Боевое задание… Виктору по ночам снились налеты, когда он и его товарищи тайно пробираются к расположению врага с револьверами в руках, с бомбами в карманах… Взлетают вверх склады боеприпасов, в панике разбегаются солдаты, а отважные мстители бесследно исчезают, чтобы завтра нагрянуть в другом месте.
Он даже тряхнул головой, будто отгоняя видение. И когда Иван Васильевич, как о решенном, спросил: «Ну что ж, по рукам?», — Виктор от необычности такого обращения почти механически ответил:
— По рукам! Я постараюсь.
На прощанье Иван Васильевич посоветовал не забывать, что среди заводских много бывших крестьян, что это люди, в среде которых зреет стихийный протест, но по темноте своей и малограмотности они плохо разбираются в текущих событиях.
— В нашем городе к тому же сильно влияние эсеров. Сюда наезжали, знаешь, кто? Сам Чернов и другие матерые их предводители. Они умеючи ловят на свой «революционный» крючок простодушных. А мы будем шаг за шагом отвоевывать рабочих. — Иван Васильевич легко поднялся с бревен.
— Желаю удачи!
Вечером, когда домашние улеглись спать, Виктор стал набрасывать текст листовки. Писал, перечеркивал и вновь писал. Склоняясь над листом, он видел измученные лица мастеровых, слышал суровый, ожесточенный голос дяди Антона, которого дома ждала измотанная нуждой жена и голодные ребятишки… Закончив, переписал набело и еще раз перечитал:
«Товарищи рабочие!
К вам обращаемся за помощью. Убедительно призываем вас проникнуться чувством гражданского долга, почувствовать судьбу наших завоеваний, судьбу наших надежд на будущее.
Товарищи, иные из вас по малодушию отошли от борьбы, отрекаясь таким образом от своих же товарищей, крепких и сильных духом. Пора взять нам в свою мозолистую руку пролетарский меч и помочь своим братьям, которые бьются за революцию, истекают кровью на полях сражений. Не ждите добра из рук белогвардейцев. Их руки — руки палачей — обагрены нашей кровью, и каждый день их владычества будет еще одним днем преступного правления. Да здравствует власть рабочих и крестьян!»
Корнилий Жабин
Летний день затухал. Прощальные лучи солнца, разрезая широкую гладь городского пруда, тонули в его глубине. Из заводских труб, разрушая тихое очарование теплых красок, валили клубы дыма. Медленно и мрачно тянулись они к вершине горы Косотур, окутывали раскидистые сосны и лиственницы, гасили их медный блеск.
По берегу, прихрамывая и часто одергивая полы короткого пиджачишка, шел Ушастый. Миновал завод, поднялся по косогору, нырнул в темный переулок. У покосившейся избенки с двумя подслеповатыми, давно не мытыми окошками замедлил шаги. Прошел мимо, вернулся. На улице — ни души. Ушастый с необычной для него прытью юркнул в калитку, без стука отворил дверь в сени. В темноте зацепился ногой за ведро, оно загремело, покатилось в угол.
— Кто там? — послышался голос Жабина.
— Не извольте беспокоиться, Корнилий Иннокентьевич, это я, — торопливо, с подобострастными нотками в голосе проговорил Ушастый.
Корнилий Жабин валялся на кровати. Нательная рубаха расстегнута, маслянистые волосы на голове спутаны. Младший наблюдатель только что проснулся — он отдыхал перед выходом на службу.
Ушастый безмолвно извлек из-за пазухи завернутую в тряпицу селедку, бутылку самогона, положил все это добро на круглый хозяйский стол.
— Опять зелье приволок, — притворно-сердитым тоном проворчал Жабин, поднимаясь с кровати. Затем зевнул и торопливо, словно отмахиваясь от мух, перекрестил рот. Натянув штаны, вышел в сени, сполоснулся из ковшика, по пути прихватил крупную луковицу.
Выпили по первой. Жабин с хрустом закусывал, причмокивал бледными тонкими губами. Дряблая, с красными прожилками кожа на его лице порозовела. Он крутнул головой, уставился на Ушастого:
— С чем пожаловал, господин хороший, докладай.
— Так что, Корнилий Иннокентьевич, — начал Ушастый, — брожение у нас, толкутся людишки, робят только из-под палки.
— «Брожение»… — передразнил Жабин. — Паршивый ты рыбак, вот что я тебе скажу. — Младший наблюдатель в этот момент явно старался походить на своего начальника прапорщика Феклистова. — Без тебя не знаем, как же. Нам идейные нужны, понял? И-де-ейные!
— Как не понять, Корнилий Иннокентьевич. Все как на ладони ясно. Я намедни заприметил одного хлыща. Пришел быдто на прогулку, а сам по сторонам так и зыркает, так и зыркает. Такой уж чистенький да гладенький, быдто господских кровей. Ан, меня не проведешь, не-ет… — Ушастый многозначительно погрозил пальцем, потянулся к бутылке.
— Ну, понес околесицу! — оборвал его Жабин. — Говори толком, а то опять в жмурки начал играть.
— Про Геппа сказываю. Отец евоный мастером у нас, а сам-то сынок сволочной. Ученый, стало быть. Вот бы ему хвост прищемить.
Жабин насторожился: это уже интереснее. Вообще-то он не очень надеялся на способности Ушастого, держал его лишь потому, что пока не нащупал настоящих агентов. Знал Ушастого еще с тех добрых царских времен, когда и платили больше, и должность была в большем почете.
Напрасно обругал Феклистов Корнилия Иннокентьевича. Дело свое Жабин знал в доскональности. Ужом вползал в такие щели, где другому давно бы не миновать расправы. На его счету — не один революционер. Попадались иной раз, ох, какие крепкие орешки, но Корнилий Жабин умел их разгрызать. Лет десять назад он самолично разнюхал «бабушку», как большевики называли свою типографию. А уж как они хоронились! Их в одном месте ждешь, а они, глядь, в другом вынырнут. Городское начальство из кожи лезло, когда появились крамольные листовки. Из Уфы и Челябинска привезли опытных сыщиков, собак-ищеек. Но подпольщики тоже не дураки, умели прятать концы в воду. Только он, Корнилий Жабин, смикитил, что к чему, и потихоньку да полегоньку приспособил своего человека. Через него и накрыли голубчиков. Так, царство им небесное, в кандалах и отправили в Сибирь… Такие-то дела раньше обделывали… А этот, Ушастый, что он может? Хлестать самогон да языком чесать.
— Хватит тебе помелом-то трепать, — пробурчал Жабин, — говори, зачем парнишка приходил на завод?
— Улизнул, стервец, не доглядел я за ним.
— То-то, «улизнул». Проку от тебя, как от козла молока.
— Не скажи, Корнилий Иннокентьевич, — начал лебезить Ушастый, — я заприметил, кто подле него крутился.
Жабин отмахнулся от своего осведомителя, словно от назойливой мухи, почесал указательным пальцем переносицу:
— Ты вот чего, ты это самое, сыщи паренька подходящего. Присмотрись, у кого в брюхе громче урчит, кто зубами от голода щелкает, ты его на крючок, деньжонок пообещай… Чуешь? Где соберутся эти самые — туда глаза и уши. Да не промахнись, смотри! — зло, с хриплым придыханием закончил Жабин.
— Свят, свят, — забормотал Ушастый, — что это вы, Корнилий Иннокентьевич, прогневались, не извольте сомневаться. Как приказали, так всё и будет.
— Ну ладно, валяй. В следующую пятницу придешь. Да чтоб никто ничего, уразумел?
Темными закоулками плелся в свой угол Ушастый. Спотыкаясь, бормотал проклятия «мерзавцам». В мозгу, разгоряченном спиртными парами, роились планы. Найдет он все-таки «зацепочку», угодит Жабину, и тогда — кто знает? — может, пофартит ему, удастся отхватить крупный куш. Уж тогда-то он унесет ноги с завода. Чует, нутром чует он: не любят его рабочие и сами за ним приглядывают.
Темная душа бредет по темным закоулкам. И бьются темные мысли, от которых не уйти, которые не выбросить из головы, хоть бейся о мостовую!
Не найдет Ушастый покоя и сегодня, будет вздыхать и ворочаться, ворочаться и вздыхать. А под утро — который раз! — опять вспомнит тот страшный тысяча девятьсот третий год. Вспомнит, как толпы голодных рабочих в грозном молчании шли к дому горного начальника, а навстречу им раздались солдатские залпы… Потом…
Потом было «кровавое воскресенье». И подлость сделала первую зарубку на душе Ушастого. Жандармы искали зачинщиков, и он, подросток, польстился на обещанную ими десятку, донес на своего брата-рабочего.
Никто не знает об этом. Но и сегодня, и завтра будет незряче смотреть он в ночь, и будет его бросать в озноб от одной мысли о возмездии тех, кого вначале предал из корысти, а потом предавал по привычке и трусости.
И оттого еще более лютой и безысходной становилась его тоска и ненависть и к тем, кто отвернулся от него, и к тем, кто вынудил его доносить.
«Духом окрепнем в борьбе»
Еще гуляют крутые ветры над скованной льдом рекой. Но в холодном посвисте их уже нет прежнего напора. А в горах под снегом пробиваются первые ручьи. Маленькие и робкие, они тонкими жилками тянутся с горных увалов, скапливаются в ложбинах и мощными потоками устремляются к берегам реки. День ото дня подтачивают они ледяной панцирь, прикрытый ноздреватым снегом. Приходит час — солнце и талые воды взламывают лед. Его раздробленные глыбы плывут по реке, сшибаются друг с другом, становятся с каждым днем мельче и мельче. И однажды увидишь, как река освобождается от них совсем.
Не так ли и ты живешь, город, захваченный врагом?..
Темень навалилась на дома, отодвинула горы, заровняла балки, ложбины. Фонари, судорожно мигая в порывах ветра, выхватывают из тьмы угол дома, тополиную шапку, кусок обветшалой изгороди. В такую ночь человек как иголка: мелькнул — и нет его.
Деповские слесари Леонид Орлов и Василий Горбачев пробирались к зданию конторы. Там, в одной из комнат, как было условлено, знакомая машинистка еще с вечера выставила на подоконник пишущую машинку. Ребята подобрались к окну, присели, вслушались. Где-то далеко прогудел паровоз, и эхо в горах, умножая, повторило его заливистую трель.
— Пора! — шепотом скомандовал Василий. Леонид прижал мокрую тряпку к стеклу, осторожно нажал. Стекло с хрустом подалось, и вдруг большой кусок отвалился, со звоном рассыпался по полу.
— У-у, медведь! — процедил Василий, вжимаясь в стену.
Внутри здания что-то прошуршало. Медлить нельзя. Василий подсадил Леонида. Тот протиснулся в пробоину, ухватил машинку.
— Быстрее!..
— Не лезет…
— Толкай!..
Леонид нажал на какой-то рычаг, он хрустнул, и машинка выпала из окна.
Подбежала Надя Астафьева, стоявшая на другой стороне улицы:
— Спасайтесь! Конные… — и метнулась в темень.
Ребята прислушались. Цокот приближался. Василий и Леонид кубарем скатились по насыпи, рванулись в сторону депо.
Вот и депо. Но туда нельзя. В ночную смену там работают немногие, и мастер всех знает наперечет. Остановились, перевели дух. Тишину разрывали свистки, топот бегущих солдат.
— Сейчас оцепят. Попали в мышеловку, — бросил Василий и сплюнул, — из-за тебя все. Не мог, чтоб тихонько.
— Помолчи. Давай лучше к паровозу, вон к тому. Там ни один дьявол не раскопает!
Две тени скользнули по ступеням, скрылись в паровозной будке. Пробрались к пустой холодной топке, забрались в нее.
— Эх, пропала машинка! — с досадой шептал Василий. — А еще хвастались: «Мы им подсыпем соли с перцем». Ни одной листовки теперь не отшлепать…
— От руки будем писать.
— Много ты напишешь, грамотей!
Маленькая кухонька небольшого деревянного дома, где живет Теплоухов с семьей. Единственное окно плотно занавешено одеялом.
Иван Васильевич приложил желтый листок к студенистой массе в квадратном ящике. Провел сверху валиком. Прикрыв рукой уставшие глаза, подождал. Осторожно снял лист, всмотрелся, хорошо ли отпечатался текст.
— Пятьдесят. На сегодня, пожалуй, хватит, — проговорил вполголоса.
В мерцающем утреннем свете синие обводы у глаз Ивана Васильевича кажутся темнее, складки на лбу — гуще. А на лице Виктора бессонная ночь не оставила приметных следов. Он готов печатать еще и еще, но знает: Ивану Васильевичу надо хоть немного поспать. Ровно в девять он должен появиться на службе.
Виктор деловито складывает отпечатанные листовки.
«Здорово, — думает он, — что нам переправили это воззвание». И еще раз перечитывает:
«Воззвание ко всем военнопленным, проживающим в Уральской области.
Товарищи! Революционные пролетарии-военнопленные! Чехословацкие солдаты, обманутые своими вожаками из рядов чехословацкой буржуазии, подло продавшей себя и их англо-французским империалистам, предательски напали на русскую революцию с целью погубить молодую социалистическую республику Советов…
С оружием в руках выступите против одураченных наемников реакции, в руках которых находится сибирская железная дорога и которые способствуют надвигающемуся голоду…
К оружию, товарищи!
Кому из военнопленных дорога свобода, кто не хочет остаться рабом, тот должен записаться в ряды интернациональных легионов.
Центральный исполнительный комитет Коммунистической (социал-демократической) партии иностранных рабочих и крестьян Урала, Екатеринбургский организационно-агитационный отдел Уральского окружного военного комиссариата».
— Значит, на станции кто-то орудует? — спрашивает Иван Васильевич и добавляет сожалеюще: — Не с того конца начали. Так недолго и без головы остаться.
Что-то вспомнив, Теплоухов умолк на полуслове, пристально взглянул на Виктора.
— Надо бы, Витюша, кого-то послать к Волошину на Таганай, вручить паспорт.
— Пошлите меня! — вырвалось у Виктора. — Мне так хочется повидать Василия.
— Стоит ли рисковать? — усомнился Иван Васильевич. — Ты здесь для связи нужен. С деповскими надо побыстрее установить контакт.
— Я не боюсь риска! — приглушенно сказал Виктор. — Я ничего не боюсь, даже смерти… Вот ни капельки!
Иван Васильевич привлек его к себе, так они молча стояли несколько минут. Потом старший мягко отстранил младшего, отставил гектограф, потушил коптилку, снял с окна одеяло. В широкую щель хлынул заревой свет.
— Умирать, Витюша, нам не к спеху, — взвешивая каждое слово, медленно проговорил Иван Васильевич, — но, коль придется, за идею и гибель не страшна. Знаем, за что. Вон купчишка Егорьев вернулся в город. Что, ему, думаешь, «неделимая» нужна? Как бы не так! Сладкий пирог ему нужен, вот что… А у нас с тобой другие заботы. Помнишь песню: «Мы наш, мы новый мир построим»? Для всей рабочей артели светлый мир будем строить.
— Когда для людей что-то делаешь, о себе забываешь, правда, Иван Васильевич? — тихо сказал Виктор.
Теплоухов внимательно взглянул на него и так же тихо ответил:
— Правда, Витюша. — Помолчал и деловым, даже будничным тоном напомнил: — Белоусову не забыть бы сказать, пусть свяжется, узнает, кто из станционных пишет листовки от руки. Помочь надо.
Иван Васильевич медленно провел ладонью по усталым векам, взглянул на Виктора и, обрывая разговор, сказал:
— А теперь шагай. И помни: ты подпольщик, будь осторожен. Иди!
Притворив за Виктором дверь, Иван Васильевич направился в горницу. Постоял над разметавшимися во сне ребятишками и стал тихонько раздеваться.
— Опять печатали? — спросила жена. Наверное, всю ночь не смыкала глаз, настороженная, готовая вскочить с кровати при первом подозрительном стуке, прикрыть, уберечь мужа, детей… — Погубишь ты себя! А я что же буду делать с ребятами?
Он-то знал: слова эти вырвались у нее нечаянно. «Эх ты, моя верная подруга, сколько ты невзгод перенесла со мной!»
Как объяснить ей, что сам он не раз обо всем думал, что сердце сжимается, когда смотрит на ребят. Что и самому очень хочется дожить до светлых дней. Сказал спокойно, почти спокойно, с внезапно появившейся хрипотцой в голосе:
— Не волнуйся, Зинуша. Ничего со мной не случится. Ты же знаешь, какие у меня орлята — они всегда меня предупредят. Ну, а если… — взглянул на посапывающих во сне ребят, — если что-нибудь случится, значит, иначе нельзя. Товарищи помогут тебе. Обратишься к Новгородцевой, она душевный человек.
Но жена торопливым шепотом спешила высказать все, что наболело:
— А этот мальчик? Он же подведет вас!
— Нет, этому мальчику я верю, — задумчиво, словно отвечая и на собственные мысли, отозвался Иван Васильевич.
…После гибели отца Поля первое время нигде не показывалась. С потухшими глазами ходила по дому и, как слепая, натыкалась на стулья, цеплялась за косяки. Выходила в сени: там на деревянном штыре висела спецовка отца; девушка молча прикасалась к промасленной, лоснящейся робе… Тонкие черты лица заострились, под глазами залегли тени. Когда на вокзале раздавался гудок паровоза, Поля испуганно вздрагивала, худенькие плечи невольно сжимались.
Мать у Поли давно умерла, и отец для нее был всем. В детстве он часто брал ее с собой в поездки. Из будки машиниста Поля смотрела, как выскакивают навстречу деревянные поселки, как вдруг раздвигаются каменные теснины и открывается зеленый простор лугов.
С детства впитала она густой запах машинного масла и горьковато-угарный угольный — из топки. Когда возвращались из поездки, отец отмывал ее от угольной копоти, весело плескался сам под большим умывальником.
Потом укладывал ее спать и, захватив двухведерную плетеную корзину, отправлялся на базар, в магазины закупать продукты. Потом они весело кухарничали. Отец, с нежностью глядя на дочку, ворчал:
— И в кого у тебя такие маленькие руки? Такими ручонками и воробья не удержишь.
Она отвечала ему улыбкой и просила: «Покажи, как надо делать».
По вечерам отец иногда куда-то уходил. Тогда он строго наказывал:
— Ложись пораньше спать, дверь открою сам.
После школы Поля попросила устроить ее на завод. Отец вначале не хотел, но потом уступил ее настойчивым просьбам. Вечера она коротала с Надей Астафьевой, потом приохотилась к книгам. Читала много и без разбора — что попадется. Отец, возвращаясь из поездок, только покачивал головой, когда натыкался на книги, брошенные на подоконник, лавку, стулья.
Так и бежали девичьи годы. И вдруг, словно вихрь в тихий день, ворвался Октябрь. Заглянул в каждый дом, прихлопнул ставки в домах богатеев, красным цветом опалил городские улицы, заводские цехи, площади. И в Полиной жизни все перевернулось. Отца она теперь почти не видела. То он в рейсе, то на собрании.
Отец, отец, как же ты не уберегся? Как же горько остаться на свете совсем одной! Все казалось: вот откроется дверь — и на пороге покажется он, войдет, скажет что-то доброе, ласковое. Или просто кивнет, как умел кивать только он один, — и… нет, лучше об этом не думать!
На третий день, когда Астафьева вновь забежала в надежде расшевелить Полю, вывести ее из оцепенения, та еще с порога встретила ее словами:
— Ну, что будем теперь делать?
— Как что? — не поняла Надя.
— Я говорю, как мстить будем?
Тогда-то Надя и рассказала подруге о неудачной попытке выкрасть машинку.
— Так не пойдет, — жестко, по-взрослому сказала Поля. — Так подпольщики не работают.
Сказала и умолкла.
— Ты что? — тронула ее Надя за локоть. — Что ты молчишь?
— Где ребята? — вместо ответа спросила Поля.
— Прячутся пока здесь, на станции. Брат-то мой Володя ушел с красногвардейцами, а эти остались. Ну вот мы и решили действовать.
— Так не пойдет, — спокойно, даже чересчур спокойно повторила Поля. — Ты вот что: забеги ко мне через день, что-нибудь придумаем.
Она ничего не стала объяснять подруге. Сейчас, когда начало проходить душевное оцепенение, она вспомнила тот день, когда красногвардейцы покидали город.
…Еще звучали на окраине города выстрелы и редкие цепи красногвардейцев сдерживали натиск врага, когда Поля увидела на площади политкомиссара Шварцмана. Взлохмаченный, до крайности озабоченный, комиссар торопливо шагал к зданию ревкома. Поля бросилась ему наперерез.
— Ты чего здесь мечешься? — сердито спросил Шварцман.
— Я на завод, к ребятам.
— Иди сейчас же домой, мы отходим.
— Оставляете город?
— Да, временно отступаем.
— А как же мы? Что нам-то делать?
Комиссар внимательно взглянул на Полю, поколебавшись, сказал:
— Ты, Шипунова, не теряйся. Позолотина хорошо знаешь? Вот и отлично. Зайдешь к нему домой, будто картошки купить. Он тебе растолкует, как действовать дальше. Ну, прощай и не падай духом! — Комиссар рванулся к ревкому.
Всю ночь Поля ждала отца, она до утра не сомкнула глаз, вздрагивала от каждого выстрела, которые все еще доносились из центра города. Утром пошла в город. Там Поля в последний раз увидела Шварцмана. Комиссара, избитого, со связанными руками, в разорванной гимнастерке, вели сербские солдаты. А поодаль двигалась толпа. Когда Шварцмана завели в дом купца Шишкина, где разместилась контрразведка, Поля торопливо свернула на Ключевскую и закоулками, вся в слезах, вернулась домой. А потом… потом она узнала, что отец тоже погиб.
На другой день после Надиного прихода Поля тщательно оделась, отправилась в город. Там она разыскала Ивана Васильевича Позолотина. Он тоже работал на заводе. Позолотин принял ее ласково, спросил, как живет. Она крепилась изо всех сил, чтобы не расплакаться. Позолотин посоветовал:
— На заводе тебе, пожалуй, не стоит работать. Есть тут у нас один знакомый в городской управе, так вот ему как раз помощница нужна. Там и заработок будет повыше, чем в цехе. А деньжонки сейчас для тебя не будут лишними.
Поля стала отказываться: ей бы лучше вместе с заводскими… Позолотин помолчал, затем повторил настойчивее, как бы намекая на что-то:
— Все-таки иди в управу. Так надо.
Поля поняла, что совет Позолотина не случаен, и уточнила, когда она должна там быть.
— Зайдешь хоть завтра. Отыщешь Теплоухова, скажешь ему: «Я от дяди Васи, он велел спросить, придете ли в гости». Поняла?
Шварцман не случайно назвал Поле Позолотина. Кадровый рабочий, большевик Позолотин был оставлен в городе для подпольной работы. Он член подпольного горкома партии, который возглавлял Теплоухов.
В большой комнате управы Поля отыскала Теплоухова, назвала пароль:
— Я от дяди Васи…
— Наведайся ко мне через три дня, проси работу, — приказал Теплоухов и четко, коротко стал наставлять: — Встретишь на улице, ни в коем случае не кланяйся. Домой ко мне не приходи. Будут где вечеринки — появляйся там чаще. Веди себя, как все. Через десять дней встретимся после работы в аптеке. Счастливо тебе, девочка! — Последние слова Иван Васильевич произнес отрывисто, будто застеснялся того, что само собою неожиданно прорвалось.
Через три дня при помощи Теплоухова Поля устроилась в волостную управу. В просторной комнате с портретом императора — «Всея Руси самодержца», отправленного к тому времени екатеринбургскими большевиками к праотцам, стояли два стола. За одним, побольше, сидел молчаливый мужчина, Иван Иванович, так он назвался Поле. Большерукий, невысокого роста, хромой, он почти никогда не вступал в разговоры. За его спиной громоздился сейф. Там в числе других документов хранились и бланки паспортов…
Переступив порог, Виктор понял: в доме что-то случилось. Стояла необычная тишина, даже четырехлетнего Толика не слышно. Мать сидела на лавке, у стола, сложив на коленях руки. Она была чем-то подавлена, на Виктора только взглянула и тотчас отвела взгляд.
— Ты что это, мама, такая?
— Какая? — откликнулась, будто издалека, Екатерина Аникеевна.
— Тебя кто-то обидел? — приглушенно спросил Виктор. С тех пор, как он случайно подслушал разговор отца, его упреки за мамину родню, Виктора не покидало чувство, что матери надо помочь, уберечь ее от чего-то горько-оскорбительного, незаслуженного.
— Утопталась я за день-то, Витенька, — словно очнувшись, проговорила Екатерина Аникеевна. Поправила прядку волос, выбившуюся из-под платка, кивнула на листок, белеющий на подоконнике: — Новость у нас — Федора забирают.
— Куда забирают? — вскинулся Виктор.
— В солдаты.
— В солдаты?!
— Они всех хватают, у кого возраст подошел.
— Так что иду служить за веру и отечество. Царя-то, говорят, того, кокнули большевики, — появляясь в дверях, ведущих в горницу, проговорил Федор.
— Эх ты, Аника-воин! — вырвалось у Виктора.
— А ты не покрикивай, молод еще, — нахмурился Федор.
Чувство стыда, неопределенности и какой-то зависимости от всего, что творилось вокруг, сковывало Федора, и как бы назло всем и себе он избрал этот наигранно-независимый тон. Виктор напрягся, вытянулся, как струна, с болью взглянул на брата.
— Единую, неделимую идешь оборонять?
— Полно вам, ребята, — попросила мать.
— Выйдем во двор, — проговорил Виктор, кивнул в светлеющий проем незакрытой двери и первым вышел на свежий воздух.
С низины, от Громотухи тянуло прохладой. На западе черными сгустками скапливались тучи, солнце подвигалось к этой плотной черноте и, мрачнея, медленно опускалось в темную пучину. Тревожно шумели тополя, стрижи стремительно перечеркивали вечерний сумрак.
Братья долго молчали. Младшему больно было сознавать, что Федор должен будет служить в рядах тех, против кого борется он, Виктор. Он искал выхода, хотел хоть что-то посоветовать, но ничего дельного в голову не приходило.
Федор же еще днем решил: «Чему быть, того не миновать», — и заранее примирился, что завтра наденет ненавистную форму. Он искоса поглядывал на брата, видел его хмурый взгляд, и на душе становилось еще тоскливее.
— Слышишь, Виктор, — прервал молчание Федор, — думаешь, я с охотой иду?
Виктор повернулся на бревне, глухо спросил:
— Ты что же, мозоли на отцовских руках идешь защищать от красных?
Федор дернулся, мотнул головой, словно от зубной боли, и на лице у него мелькнуло такое страдальческое выражение, что Виктор тотчас устыдился собственной горячности.
— Всех ведь, пойми, всех под одну гребенку!
— Нет, брат, всех не заберут, не получится! — вырвалось у Виктора. Он просительно проговорил: — Может, передумаешь, Федя, а? Может, к своим уйдешь?
— Н-не могу, — с трудом ответил Федор. — Вам же хуже будет. Отца с завода погонят, ты прокормишь?
— Перебьемся как-нибудь…
— То-то, что «как-нибудь»… — буркнул Федор. — А вот это ты видел? — Он извлек из кармана вчетверо сложенную газету. — На, читай.
Виктор впился взглядом в приказ о мобилизации, там было написано: «За уклонение от мобилизации — расстрел, у родственников дезертира — конфискация имущества».
— Да-а, — протянул Виктор, — крепко закрутили гайки.
— И резьбу не сорвешь, — мрачновато добавил Федор.
— Я понимаю, Федя, деваться тебе некуда, — мягко проговорил Виктор, — но ты хоть там, может быть, сумеешь действовать, а?
— Там видно будет, одно я твердо знаю: в рабочего человека стрелять не буду.
— Мало этого, мало, Федя!
— Сам знаю. Тошно мне до смерти, а выхода не вижу. — Федор поднялся, пошел в дом. Под ногами его тяжело заскрипело крыльцо.
«Кто же будет воевать с белыми? — с горечью подумал Виктор. — Теплоухов, Поля?» — На миг всплыло в памяти Полино лицо, ее застенчивая улыбка, когда они бывали вместе. Где она, что с ней? Он так и не видел ее с тех пор, как вышел из тюрьмы. Иван Васильевич строжайше запретил встречаться с кем бы то ни было, если в этом не было нужды по подпольной работе. Но он должен увидеть Полю, должен!
В городской управе
В городской управе гулко хлопали двери, где-то за стеной стучали пишущие машинки, скрипели перьями письмоводители. Казенное присутствие.
Виктор неторопливо прошел по коридору. Открывая дверь в статистический отдел, незаметно скосил глаза налево — не смотрит ли кто? Перешагнув порог, склонил голову в почтительном поклоне. В комнате сидели две женщины. Одну, помоложе, он знал. Это была Екатерина Араловец, свой человек. Год назад, во время эсеро-кулацкого восстания в Месягутово враги заживо зарыли в могилу ее отца, народного учителя, большевика Дмитрия Марковича и брата Викторина. На руках у Екатерины осталось трое малюток и больная мать. Товарищи помогли ей устроиться в городскую управу. Она выдавала паспорта мещанам города Златоуста.
Виктор не подал вида, что знаком с Араловец, деловито осведомился:
— Могу я видеть начальника статистического отдела?
— Проходите, он у себя.
С недавних пор Иван Васильевич стал начальником отдела. Узнав, что у Теплоухова трое детей, городской голова проникся сочувствием и усиленно продвигал его по службе. По собственному почину выхлопотал для него бронь от мобилизации в армию белых. Лучших условий для подпольной работы нельзя было придумать.
— Хороший голова, — посмеивался Иван Васильевич, — с перспективой работает, на Советы…
Мягкий стук в дверь заставил Ивана Васильевича оторваться от бумаг, он откинулся на спинку стула, привычным движением снял пенсне.
При виде Геппа Теплоухов просиял, поднялся навстречу. Крепко пожал руку, предложил стул:
— Садись, Витюша.
— Я за документами, как вы велели.
— Подожди, торопыга, сначала осмотримся.
Внезапно, без стука открылась дверь, вошел полный брюнет с аккуратным пробором. Он пристально посмотрел на Виктора, обернулся и вопрошающе уставился на Теплоухова.
— Извините, Петр Алексеевич, я сейчас отпущу молодого человека. Ну что у вас? Прошение? Жалоба? Заявление?
Виктор растерянно протянул:
— Я… я ищу работу… Время трудное…
Иван Васильевич подчеркнуто сухо прервал:
— Да-с, молодой человек, в эти тяжкие для отечества дни каждый истинный патриот обязан трудиться с пользой для Родины, да-с. Рекомендую идти на завод.
Виктор переводит растерянный взгляд с Ивана Васильевича на полного господина. Наконец спохватывается и торопливо выпаливает:
— У меня образование, я учился.
Иван Васильевич, глядя на полного господина, иронически улыбнулся, словно подчеркивая наивную назойливость посетителя, но полный господин торопливо произнес:
— Я, собственно, на минутку, уважаемый Иван Васильевич. Пришел уведомить, что благотворительный вечер в пользу офицерских вдов начнется сегодня в семь часов. Честь имею!
После его ухода начальник отдела улыбнулся, потер длинные суховатые пальцы, направился к дубовому шкафу. Бесшумно открыл дверцы, шарниры которых были предусмотрительно смазаны гусиным жиром, извлек серую с черными тесемками папку, сноровисто расшнуровал и быстро подал Виктору пачку паспортов.
— С этим особенно будь осторожен, — шепнул Теплоухов и, усаживаясь на прежнее место, принял начальственный вид.
Чтобы оформить паспорта для подпольщиков, Ивану Васильевичу пришлось не один вечер потратить на подготовку «исходных данных». Он внимательно изучил архивную папку старых паспортов бывшего регистрационного отдела, отыскал документы тех граждан, которые прибыли в Златоуст из других мест — прежде всего оттуда, где удерживалась Советская власть. В случае чего подпольщик всегда может заявить, что бежал из Совдепии… Остальное было делом техники. Екатерина Араловец передала чистые бланки, которые не были зарегистрированы ни в одном акте, и «липовые» паспорта с натуральной печатью и фотокарточкой были подготовлены за несколько дней. Их-то и передал сейчас Виктору начальник статистического отдела городской управы. Паспорта были приготовлены для тех, кто действовал на железнодорожной станции, кто ходил на связь за линию фронта. В последней пачке приготовили паспорт и для Василия Волошина. Передать документ ему надо в ближайшее время.
Виктор надежно спрятал драгоценную «липу», скромно, на краешке стула уселся в почтительной позе против начальника отдела. А Иван Васильевич, поглаживая свою русую бородку, стал тихо наставлять Виктора: деньги он должен передать связной на тропе. Пусть она действует осмотрительно. Недавно, например, произошла большая неприятность.
Денег для помощи семьям красногвардейцев у подпольщиков не было. Чтобы как-то помочь им, решили организовать платный концерт. Но то ли действительно кого-то забыли, то ли какие-то женщины, доведенные до отчаяния, перессорились, и наружу просочилось то, за что могли ухватиться шпики. В запальчивости обиженные выкрикивали, что деньги присланы Москвой, что здесь их кто-то якобы присваивает, а нуждающимся достаются крохи.
— Сюда больше не приходи. О возвращении Волошина известишь через Белоусова. Да еще вот что, Витюша. Хорошо бы тебе какую-нибудь работенку подыскать. Как ты сам-то смотришь? Отец отпустит?
Виктор согласно кивнул:
— У нас семья большая. Отец будет доволен. В прошлом году мы с братом даже подряды брали на электропроводку в частных домах.
— Подряды… — медленно, что-то обдумывая, проговорил Иван Васильевич. И вдруг обрадованно: — Дорогой мой, да ведь это как раз то, что надо! Сможешь пойти в любое время, куда надо.
На прощанье Иван Васильевич ласково напутствовал:
— Береги себя, Витюша, ходим мы с тобой, будто на раскаленной сковородке. Того и гляди, пятки опалишь…
В комнате, где сидели женщины, Виктор подошел к столу Араловец. Стараясь говорить скучным, деловым тоном, сказал:
— Господин Теплоухов направил меня к вам. Можно у вас получить новые паспорта для нашей семьи?
Екатерина Дмитриевна уточнила фамилию, для вида полистала какие-то записи, устало проговорила:
— К сожалению, в списках мещан ваша фамилия не числится, документы выдать не могу. Все равно секретарь городской управы не завизирует их.
— Извините за беспокойство, — откланялся Виктор.
Удивительная девушка! Намного ли, кажется, старше его, а держится, словно с детских лет была революционером-конспиратором: спокойно, с достоинством. На ее глазах бандиты расправились с отцом и братом, загубили десятки жизней. Только сильный, гордый человек может такое выдержать и не сломиться.
Каждое утро Поля спешила в здание на Большой Славянской. Там, задыхаясь от летней духоты, она четким, полудетским почерком с утра до вечера составляла реестры — за кем какие земельные участки числятся. Писала повестки, рассылала владельцам пахотных угодий. Постылая работа! Часто, когда она шла на работу, по соседней, Аптечной улице, где размещалась контрразведка, конвойные, сверкая штыками, вели на допрос арестованных. Кто они — пленные красноармейцы, борцы-одиночки, советские активисты, схваченные белогвардейцами?
Поля ускоряла шаги, чуть не бегом устремлялась в свою волостную управу. После таких встреч она еще долго не могла прийти в себя. Молчаливый Иван Иванович однажды спросил с усмешкой:
— За тобой не гнались, случаем?
Поля отрицательно качнула головой, с трудом выдавила:
— Боялась опоздать на службу.
— Ну-ну, — понимающе согласился Иван Иванович.
Вечно молчаливый, он никуда не спешил, не суетился, на вопросы начальника отвечал с достоинством, а когда тот делал внушение, Иван Иванович смотрел на него испытующе, прижмурив маленькие серые глазки. Его прокуренные до желтизны усики чуть пошевеливались. Наверное, эти столь непочтительные усики больше всего и выводили из себя начальника. Он умолкал на полуслове и стремглав уходил к себе.
Странный это был человек, Иван Иванович. Когда начальник вгорячах забывал запереть сейф, Иван Иванович демонстративно вынимал большущий кисет с махоркой и, покряхтывая, отправлялся на крыльцо. Кисет для Поли означал: скоро не жди, вот надымлюсь всласть, тогда и примусь опять за дело. Едва Иван Иванович выходил за дверь, Поля бросалась к сейфу. Из стопки чистых паспортных бланков выдергивала пяток-другой и — к своему столу, заталкивала в бумаги. Щеки после этого пылали, сердце колотилось гулко, отчаянно. Но Поля брала себя в руки, склонялась над очередной повесткой… Верхний бланк из стопки никогда не брала — так наказывал Иван Васильевич.
Возвращался с улицы Иван Иванович — Поля так и не знала его фамилии — и молча усаживался за свой стол. И опять текли минуты, часы, тихие, тоскливые. Иван Васильевич предупреждал:
— Когда надо будет отлучиться, спроси у Ивана Ивановича, он отпустит.
Об Иване Ивановиче Поле было известно, что раньше он работал на заводе, потом воевал на германском, а после ранения не смог работать по специальности. Когда-то Иван Иванович учился в воскресной школе для рабочих и вот теперь мало-мальски управлялся с канцелярской работой.
Иной раз, не в силах разобраться с какой-нибудь премудростью, он просил:
— Объясни, дочка.
Однажды в отсутствие Ивана Ивановича Поля услышала, как начальник шипел себе под нос:
— Набрали сиволапых, вот они и плетут лапти…
Поли начальник не стеснялся: видимо, считал, что с такой юницей и разговаривать-то не стоит.
Об услышанном Поля не говорила Ивану Ивановичу, но относиться к нему стала внимательнее.
Вскоре в аптеке состоялась первая встреча с Теплоуховым. Ему требовались не только городские, но и волостные паспорта. Тогда он успел шепнуть:
— Через неделю придешь к вечерне в Никольскую церковь.
Степенно шла Поля в церковь. Ее обгоняли богомольные старухи, мещане помоложе. Поля усмехнулась: «Попала в компанию…» В церкви, став рядом с Теплоуховым, который предусмотрительно занял позицию в стороне от плотной группы молящихся, Поля усердно осеняла себя крестом и, глядя на батюшку, слушала Ивана Васильевича. Он, благоговейно закатив очи, шептал:
— В воскресенье пойдешь за пруд, на склад, где разбирают дрова для углежогов. Возьми корзинку, каравай хлеба, молока. Господи, помилуй нас грешных… Захочешь есть, отойди к последней поленнице, увидишь большой куст. Сядь и достань сначала молоко, потом каравай. К тебе подойдет старик в домотканых синих штанах, в холщовой рубахе, в сапогах гармошкой. Он скажет: «Хлеб-то какой запашистый». Ответишь: «На домашних дрожжах поставлен». Покорми его, а что он оставит, передашь мне.
Усердно осеняли себя крестом. Усердно били поклоны. А склоняясь, уточняли детали.
Затем разошлись, смешавшись с толпой богомольцев.
На крутых тропах
По крутой тропе в густом ельнике бредет девчонка. Бредет, опустив худенькие плечи, раздвигая кусты. Смуглые руки обнажены. Из-под белого платочка выбиваются завитки каштановых волос. Прохудившиеся ботинки намокли, разбухли, идти в них тяжело и неприятно. Громоздятся островерхие глыбы, из-за кустов выглядывают каменные отполированные кругляши. Смотреть на них больно: по глазам ударяют солнечные лезвия.
Девчонка о чем-то задумалась. Ее не тревожит наплывающий зной, не отвлекает птичья перекличка. На руке у девчонки корзинка. Но почему она не высматривает грибные местечки, не замечает подскочивших к самой тропке сыроежек? Лишь остановится на миг, прислушается к лесным шорохам, поднимет к дальней сопке свои золотисто-карие глаза и опять зашагает. Куда? Зачем?
В ясном небе парит, высматривает добычу ястреб. Безмятежный птичий гам, привычно, надоедливо жужжат шмели. Вдруг хрустнула ветка, девчонка отпрянула с тропки, замерла. Потом вздохнула облегченно, распрямилась и опять зашагала, поднимаясь все выше и выше на взгорье.
А с другой стороны к той же вершине осторожно шагал Виктор. Позади — домишки со сверкающими слюдяным блеском крышами, пыльные и знойные улицы, ощупывающие взгляды.
Впереди, далеко-далеко, а где, и не разберешь, не уловишь глазом, сизые волны то, понижаясь, сливаются с небосводом, то, круто вздымаясь, будто уплывают в поднебесье.
Ступил бы в этот простор и, как былинный витязь, начал перешагивать с горы на гору. Шагал бы да скликал верных друзей-товарищей!.. Их много, и не сдобровать вражьей силе, когда они поднимутся во весь рост. По угорьям, в каменистых пещерах Таганая затаились до поры до времени бойцы партизанского отряда. На станции подпольщики прячут и собирают в надежные места оружие, в депо задерживают ремонт паровозов, на заводе выводят из строя станки.
И ребята из боевой комсомольской десятки мужают не по дням, а по часам. Прошло первое увлечение сбором оружия. Опытная рука большевиков-подпольщиков направила их дальше, поручая все более сложные и ответственные задания. Заводские хлопцы, когда в цехе не было поблизости соглядатаев, словно невзначай заводили теперь разговоры с мастеровыми, спрашивали, будто сами не знали, куда отправляют снаряды и долго ли город будет на военном положении. Разговоры и листовки делали свое дело. Несмотря на призывные речи начальства, несмотря на угрозу выгнать строптивых за ворота завода, производство боеприпасов падало.
Придет время — многие из тех, с кем сейчас изо дня в день ведут работу подпольщики, сами возьмутся за оружие, чтобы вместе с Красной Армией навсегда вышвырнуть из города временных хозяйчиков.
…Из-за каменной глыбы показался белый платочек. Виктор стремительно шагнул навстречу девушке, протянул руки.
— Здравствуй, Поля, — коснулся смуглой влажной руки. — Никто не видел, как уходила?
Поля покачала головой, назвала пароль:
— Я от дяди Васи…
Виктор спохватился, торопливо ответил:
— Он уже выздоровел?..
Ни один из них еще утром не подозревал о встрече.
Виктор смотрел на Полю, и в душе его росла нежность, желание уберечь ее от чего-то неотвратимого — такого, что по плечу только сильным мужчинам.
Катится в бездонном небе оранжевый шар. Плывут в мареве дальние увалы. Внизу, под ногами, тяжко вздыхают в прокопченных кирпичных мешках заводского двора паровые молоты.
А двое сидят рядом на теплом камне и тихо переговариваются.
— Деньги передашь, как условились, тем семьям. От кого — не говори, — наказывает Виктор.
— Хорошо…
— Паспорта — вот они. Ты запрячь их подальше, ну, по-женски, — с трудом нашел подходящее слово, отвернулся неловко. — А у тебя какие новости?
Девушка на мгновение задумалась, а потом сообщила, что нашли еще три винтовки. Наумка спрашивает, как встретиться с главным.
— С главным? — насторожился Виктор и покачал головой: — Много знать хочет. Может, он приехал совсем не из Уфы?
— Не зна-аю, — протянула Поля, — пароль он сообщил точный.
Помолчали. Задание было передано, можно было бы и расходиться, но девушка медлила.
— Витя, я что хочу спросить: скоро мы турнем беляков? Они же до всех так доберутся.
— Потерпи, недолго осталось.
— Вчера у соседки отца забрали. Говорят, заложником. Он такой дряхлый, совсем на ладан дышит, а они его прикладом в спину и орут: «Доберемся до твоих выродков!» — Губы у девушки задрожали, она уткнулась в колени, начала всхлипывать, вздрагивая острыми лопатками.
— Не плачь, не надо, — растерянно произнес Виктор. От нее-то он меньше всего ожидал слез. Смелая девчонка. Не боится ходить тайными тропами, выполняет такие поручения! И вот — слезы…
Взглянул вниз, словно надеялся найти ответ: долго ли еще истерзанный город будет в руках врагов? Террор день ото дня злее, и в редком доме нет беды.
Там, внизу, в родном городе совсем недавно было все: дом, настежь распахнутые двери молодежного клуба, песни и мечты. Неужели это никогда не повторится? Неужели так и будут ходить по улицам насмерть перепуганные женщины и старики, а они с Полей никогда открыто не придут к «древу революции» — к своему памятному дереву?
Нет, не будет так! Виктор сурово повторил:
— Не плачь! Скоро они заляскают зубами! А знаешь, Поля, ты где-то руку поцарапала. — На мгновение прикоснулся к ее теплой руке, встретил печальный взгляд, смутился.
…Мелькнул в густом кустарнике и скрылся из глаз белый Полин платочек. Сушит ветер на девчоночьих щеках слезы. Шагает она по чуть приметной тропке в сторону железнодорожной станции.
Придет ли в следующий раз?
Корнилий Жабин, лохматый, с помятым лицом, лежал в тени густого ельника. Днем, перед ночной работой, он здесь обычно отдыхал. К ельнику приближалась девчонка. Как будто ничего подозрительного, разве что корзинка…
Припомнилась недавняя выволочка от Феклистова. После неудачи с задержанием одного подозрительного прапорщик словно с цепи сорвался:
— Слюнтяи, паршивцы! — орал он на осведомителей. — Вам коров пасти, а не в контрразведке служить. Где улики? Да вас любой сопляк вокруг пальца обведет.
И хоть начальственный разнос лично его не касался, но до чего же обидно было слушать такое ему, Корнилию Жабину.
Собачьим нюхом учуял сейчас младший наблюдатель что-то неладное и, кое-как пригладив лохмы, затрусил следом за Полей.
…Виктор между тем углубился в чащобу. Дорога дальняя, верст десять — не меньше, надо бы спешить, но спешить не хочется. Хорошо дышится, хорошо думается в дремотной тишине под птичий пересвист. Хорошо бы шагать сейчас вместе с Полей, но жесткий прямоугольник-паспорт, еще в городе зашитый в подкладку, напоминал о задании. Его ждут в горах.
В первой же схватке, когда красногвардейцы рванулись в атаку, пуля прошила Волошину бок. Теряя силы, Василий разорвал нательную рубаху, перетянул рану и уполз в чащобу. Скрывался, пока были сухари, в густом ельнике, у лесного ручья. Выползал и, превозмогая острую боль, склонялся над ручьем. Вода, холодная и прозрачная, проясняла мысли, бодрила измученное тело.
На него, когда был в беспамятстве, наткнулись свои, тоже отставшие от отряда. Они помогли пробраться на Таганай. Там и отлежался Василий.
«Крепкий, надежный парень», — подумал Виктор, невольно перебирая в памяти все, что знал о Волошине.
— Я к борьбе с кровососами шкурой подготовлен, — любил повторять Василий. — Она у меня дубленая, в семи потах просоленная.
После смерти отца на руках у матери Василия осталось четверо. Отработав на заводе, она в ночное время ходила убирать в казарме полицейских. Туда же, в «змеиное гнездо», приходил помогать матери малолетний Васятка. Было до слез обидно, когда он слушал обращенные к матери глумливые вопросы.
— Что тетка, хочешь больше всех заработать? Пусть парнишка идет на завод, узнает, почем фунт лиха, да и тебя подкормит.
— Смышленый он у меня, Васенька-то, — смиренно отвечала мать, — учиться хочет.
— Гы-гы-гы, — раздавалось в ответ, — учиться, вишь, хотит, в архиреи что ль надумал?
Мать молча проглатывала тугой комок в горле, только злее водила по грязному полу большой мокрой тряпкой.
Однажды Вася спросил:
— А почему, маманя, рабочие не соберутся вместе и не всыпят как следует полицейским? Ведь рабочих-то больше!
Мать отвела его на завод. Вася вместе с другими парнишками кипятил в цехе горячего проката воду для рабочих. Нелегкое это дело для мальца: еле-еле поднимал полное ведро, с натугой, на цыпочках дотягивался до края котла, чтобы вылить воду.
Вечерами по-прежнему помогал матери. Развлекаясь, полицейские с притворным сочувствием спрашивали:
— Ну, Васька, много пинков сегодня заработал?
— Не ваше дело, — угрюмо отвечал парнишка.
В цехе Вася впервые услышал кем-то случайно оброненное слово «большевик» и потом все хотел узнать, какие они, большевики?
Ловкий молчаливый подросток полюбился рабочим, а вскоре стал надежным связным большевиков. Вместе с другими охранял митинги в лесу, писал мелом лозунги в цехах, слушал большевистских агитаторов. В марте семнадцатого года Василий вместе с другими пришел в «змеиное гнездо» разоружать своих старых «друзей». А потом ходил в колоннах демонстрантов и восторженно, ломким баском подтягивал:
…Но мы поднимем гордо и смело Знамя борьбы за рабочее дело…Большой, черноволосый, в зеленой гимнастерке, он пришел в молодежный клуб, когда там дежурил Виктор. Положив на стол крепкие руки, он поведал о своем желании:
— Хорошо бы поучиться, стать грамотным, ученым человеком. Как думаешь, одолею я грамоту?
— Почему же не одолеешь, если хочешь? — серьезно ответил Виктор.
В тот раз они засиделись допоздна, о многом поговорили. Виктор посоветовал Василию для начала записаться в кружок революционной молодежи. С тех пор и началась их дружба. Василий был старше Виктора на три года, больше испытал, хватил, как говорится, горячего до слез. Он часто задавал головоломки.
— Вот я тебя спрашиваю, как это мы при социализме будем жить? Нет, я все понимаю — равенство там, кто не работает, тот не ест. Я не об этом, тут для меня все, как на ладони. А вот, скажем, я захочу, чтоб книжный магазин открыли, а другой — выстроить общественную уборную из золота. Как нам быть, ведь — равенство, а?
— Читай больше, учись, — советовал Виктор. — А золото еще пригодится для других целей.
— Для каких это целей? — настораживался Василий.
— С буржуями торговать. Машины, станки покупать.
— С бу-уржуями? — изумлялся Василий. — Цацкаться, значит, с мировой контрой?
Виктор мягко улыбался, объяснял:
— Вот когда произойдет мировая революция, а она обязательно будет, тогда и будешь строить из золота, что тебе вздумается.
— Пожалуй, ты прав, — нехотя соглашался Волошин.
Не пришлось много учиться Василию Волошину. Стал он солдатом революции. Это он, Василий, когда уходили из Златоуста красногвардейцы, сказал: «Мы уходим ненадолго, но вернемся навсегда!»
Впереди показались бурые, обветренные бока Таганая. По-башкирски это, кажется, подставка для Луны. Он и впрямь уперся, этот Таганай, в самые облака. Древняя гора, в каждой складке которой можно надежно укрыться от любопытных глаз.
В бородатом, высоком человеке Виктор не сразу признал Василия. А тот облапил по-медвежьи, сдавил его в своих объятиях. Несколько минут друзья не находили, что сказать. Василий без всякой нужды теребил в руках измятую, в маслянистых пятнах кепчонку, радостно твердил:
— Вот, мать честная, и увиделись!
Василий загорел. Плечи под старенькой, застиранной гимнастеркой развернулись еще шире. Непривычной была только борода: она старила Василия.
— Не одичал здесь? — полюбопытствовал Виктор.
— Не говори, паря, одичал. Ботинки вот чуть не до бересты изодрал, камни кругом. Тошно мне. Наши бьются где-то, а я… Э-э, да о чем толковать! — Василий горестно махнул рукой. Потом, словно чего-то стесняясь, осторожно, пряча глаза, поинтересовался:
— Маманя как там, слышал? Сеструхи как?
— Живы-здоровы, — успокоил его Виктор, — мы им немного помогли деньгами. Сейчас всем нелегко живется.
Василий слушал внимательно. Иногда нагибался, сгребал в горсть мелкие камешки, перекатывал между ладонями, задумчиво разглядывал острые грани. Затем, неторопливо, по-одному, бросал, целясь в торчащий поблизости обгорелый пенек.
Виктор распорол подкладку, извлек оттуда и отдал Василию паспорт.
— Пойдешь через линию фронта на связь к своим. — Назвал пароль, сообщил адреса. — Уточни, кто посылал в Златоуст Наумку. Все запомнил? Передашь там: молодежь поголовно мобилизуют. Брата моего Федора тоже забрали. В Челябинск отправили, куда-то в технические войска.
— Вот гады, — пробормотал Василий и вдруг вскочил, сорвался на крик: — А что они, сукины дети, как цыплята, поддаются белякам? Лупить таких надо, чтобы знали, где служить!
— Под конвоем всех берут, — с болью вырвалось у Виктора. Он помолчал и сказал о задании Теплоухова: — Прорвешься к своим, обязательно передай: нужны пропагандистские материалы для иностранных солдат. Мы здесь пока сами действуем, но всей обстановки в республике точно не знаем. Остальное я тебе уже сказал.
Прощание было коротким. Василий чуть задержал руку Виктора в своей широкой ладони, попросил:
— Пришли мне какую-нибудь книжку. Про героев чтобы и о революции. Ладно?
— Куда же я тебе пришлю? — улыбнулся Виктор. Добавил: — Провожать не надо.
Спустившись, Виктор оглянулся. Василий стоял на уступе скалы. Высокий, крепкий. Солнце золотило его волосы, освещало всю его богатырскую стать, и сам он казался будто вырубленным из камня.
Тугой узел
Пот лил в три ручья, но Жабин, отдуваясь после крутых подъемов, семенил по тропе, не упуская из виду девчонку. «Откуда ее вынесло в такую жарищу? Может, остановить, заглянуть в корзинку?» И тут же усмехнулся про себя: «Не такая у тебя прыть, Корнилий. Рванет — и поминай, как звали. Спугнешь, а потом ищи-свищи».
Белый Полин платочек вынырнул из густых зарослей: девчонка повернула к станционному поселку. Не замечая «хвоста», Поля направилась на квартиру Юргут — там была явка, — чтобы передать документы. Скрылась за калиткой, а Жабин устроился на скамейке у ворот большого дома, наискосок от дома Юргут. Отдышавшись, забарабанил в окно незнакомого дома. Край занавески в окне приподнялся, оттуда выглянуло испуганное старушечье лицо.
— Подай водицы, хозяюшка, — как можно ласковее попросил Жабин.
— Проходи с богом, родимый. Глухая я… — прошамкала старуха и замахала руками.
— Ведьма полосатая, — процедил сквозь зубы Жабин и стал жестами показывать, что хочет пить.
Неподалеку, на другой стороне улицы, открылась калитка, и показалась Поля, довольная, сияющая. Миновала несколько кварталов — и опять в дом — теперь уже в свой. Жабин долго околачивался вокруг да около, но девчонка больше не показалась.
Вечером младший наблюдатель докладывал Феклистову. Тот вначале слушал небрежно и, словно таракан, пошевеливал усиками. Но когда Жабин назвал адрес Юргут, прапорщик насторожился: Наумка в своих донесениях называл тот же дом. Сам Наумка пока ничего не может уточнить: его, «связного большевиков из Уфы», подпольщики заперли у этого старого болвана Власова. Ну, погодите, голубчики!..
— Мелкая сошка, — лениво протянул прапорщик и левой рукой провел по надбровным дугам. На безымянном пальце тускло блеснуло широкое золотое кольцо, которое раньше Жабин не видел. «Хапнул где-то», — догадался младший наблюдатель.
— Продолжайте наблюдение, усильте бдительность, чаще докладывайте. Приказ знаете? В случае поимки главаря обещана крупная награда. Проявите рвение — и вам воздастся сторицею, — с фальшивой приподнятостью, непривычной для слуха младшего наблюдателя, закончил Феклистов.
— Слушаюсь, — Жабин в почтительном поклоне склонил яйцевидную голову и задом-задом — к двери, на выход.
«Никогда не видел его таким ласковым», — радостно удивлялся Жабин.
Откуда ему было знать, что Феклистову наконец неожиданно и крупно повезло. Начальник контрразведывательного отделения штаба Западной армии капитан Новицкий сообщил пароль и явку в Златоусте для большевистских связных из Уфы. Перебежчики Махин и Харченко, бывшие руководители обороны красных в Уфе, выдали секретные сведения. Наумке пока не удалось много узнать, но он парень — не промах. Большие надежды возлагал на него Феклистов!
«Девчонка — пешка, — рассуждал прапорщик, — но зацепка есть. Слежка за ней да Наумкина служба помогут накрыть всю организацию. Главное — не торопиться, не наломать дров. А то мелочь выловишь, а щука останется на свободе. И тогда опять начинай все сначала, гоняйся за собственной тенью. Такому, как Жабин, охота сцапать любую соплюху. А он, Феклистов, смотрит дальше этих сморчков. Уверен, что сейчас лучше выждать».
Предвкушая удачу, Жабин довольно потирал руки, пробираясь закоулками в свою конуру. Сегодня должен прийти Ушастый, что-то он принесет? Хоть и мелко плавает, но выудить и от него кое-что нелишне. Можно даже поманить: дескать, предвидится солидный денежный куш, старайся.
Ушастый в это время шел по пятам за Колькой Черных. Он так и не мог подыскать «верного паренька», подсадить его к Черных. Зато сам точно приклеился к парню. Глаз не спускал, тенью следовал за ним всюду. Встречаясь с Ушастым в пролетах цеха, Колька демонстративно начинал насвистывать, а в ответ на приветствие усердно и громко чихал. Ушастый не выносил нахальных Колькиных глаз, его острого языка и про себя величал Кольку «Соловьем-разбойником».
Следуя за парнем, доносчик строил в уме планы мести. Он заранее предвкушал то время, когда плюнет в нахальную Колькину рожу и даст ему здоровенную оплеуху. За все: за то, что Кольку любят рабочие; за то, что Колька открыто презирает его и однажды, еще до прихода белых, в лицо обозвал слизняком; за то, что сейчас надо топать за этим дьяволенком, хотя в такой тихий вечерок можно было бы уютно пристроиться у костерка, сварганить уху и с кем-нибудь пропустить по единой для отдохновения.
Колька шел на связь с Виктором. Место встречи — в саду горного начальника, неподалеку от «древа революции».
Он любил это место, отчаянный Колька Черных. Хоть и не было у него таких слов, чтобы выразить полно и точно свои чувства, но в груди его каждый раз, когда он проходил мимо деревца, теснило дыхание.
Виктор появился, как всегда, в срок. Внимательно разглядывал гуляющих — надушенных дам, щелкающих шпорами, офицеров, вызывающе накрашенных девиц. Наступали сумерки, и в саду ярко засветились гроздья электрических лампочек. Всего лишь несколько минут провели вместе два юных подпольщика. С беззаботным видом поглядывая по сторонам, Виктор назначил место сбора своей боевой десятки и поручил Кольке во что бы то ни стало добыть и вынести с завода взрывчатку. Партизаны томились в бездействии, чуть не каждый день напоминали: «Нужна взрывчатка для диверсий».
— А теперь посмотри, не потянется ли кто за мной, — попросил Виктор.
Колька кивнул, отодвинулся в тень.
Ушастый, едва увидев, что Черных встретился с Виктором, возликовал: он, тот самый, сын мастера, что приходил в цех. «Быть бычку на веревочке, — опьяненный своей удачей, прошептал доносчик, торопливо, словно подбитый петух, следуя по пятам Виктора.
«Ах ты, слизняк, ах ты, фараонова шкура! — выругался про себя Колька, обнаружив Ушастого. — Ну, погоди, я тебе покажу, как шпионить».
Колька яростно сжимал кулаки. Отбросив все правила конспирации, о которых постоянно твердил Виктор, Колька, не откладывая, решил самолично произвести суд скорый и правый. В голове его молниеносно созрел план.
Смежной улицей Черных во весь дух понесся вперед. Потом выбежал на ту, где должен пройти Виктор. Когда тот миновал перекресток, Колька сорвал с плеч куртку, затаился в засаде.
Улица тонула в вечерней мгле. Снизу от пруда наползал глухой туман. По сухому покашливанию, по тому, как топал идущий, Колька угадал: Ушастый. Едва соглядатай показался из-за угла, Колька набросил на его голову куртку, дал подножку. И начал гвоздить крепкими кулаками. Поддал пинок, сдернул куртку и опрометью кинулся в спасительный туман.
Вслед ему донесся истошный крик.
Станционный пекарь
В одну из встреч Поля, поколебавшись, сообщила Теплоухову о ночной вылазке Нади Астафьевой и деповских ребят, о том, что Надин брат вместе с другими красногвардейцами, отступая, зарыл в лесу оружие.
— Так вот кто, оказывается, шуму наделал, а мы ломали голову.
Поля удивленно взглянула на Ивана Васильевича — он произнес «мы» таким тоном, будто вместе с ним бок о бок работали десятки людей. В представлении Поли подпольщиков в городе была горстка, и она втайне гордилась тем, что вот ей, совсем еще молоденькой, доверили это опасное дело. Теплоухов между тем что-то мысленно прикидывал. Протирая пенсне, спросил:
— Надя, говоришь, твоя подруга? И ребята надежные?
Поля кивнула.
— Тогда пусть Надя пришлет к тебе Горбачева, а ему скажешь, что надо зайти в столовую на станции и разыскать пекаря. Когда найдет, пусть спросит: «Велик ли припек, хозяин? Не продашь ли хлебушка?» Об остальном они сами договорятся.
Григорий Белоусов, станционный пекарь, встретил Горбачева приветливо. С удовольствием глянул на крепкую фигуру, остановил взгляд на сильных руках — сожмет кулак, что кувалда! — и, хитровато прищурясь, ответил на пароль:
— С припеком туговато, сам знаешь, какая нынче мука. Сеянки вовсе не стало.
Пока выкурили по цигарке, Григорий успел ему шепнуть:
— Сведу тебя с одним верным человеком, он и поможет. А ко мне прошу через недельку пожаловать.
Пекарь имел в виду Волошина. Тот удачно перешел линию фронта, связался с политотделом 5-й Красной Армии, а через него — с комитетом подпольных организаций РКП(б) Урала и Сибири. Обратно он доехал с комфортом.
Лихо резался в карты, напропалую врал, что его дядя «имел честь быть принятым высочайшей особой». Не доезжая двух перегонов до Златоуста, вышел из вагона и благополучно доставил пропагандистские материалы. Привез твердое указание: поддерживать связь с подпольным центром в Уфе.
С ним-то и организовал встречу Горбачеву Григорий Белоусов. Сошлись вечером в лесу, за станцией. Припасенными заранее лопатами разбросали волглую землю, извлекли заботливо смазанные и запеленатые в рогожу трехлинейки. В ту же ночь доставили драгоценную ношу партизанам. Волошин остался в отряде, а Горбачев утром дал знать Белоусову, что оружие перенесено в отряд.
Много сведений стекалось к скромному пекарю станционной столовой. Наверное, добрые вести помогали ему работать весело и ухватисто. Любил он острое словцо, шутку. Никто из работниц не слышал от него обидного слова, и все относились к нему благодушно. А он то булку сунет многодетной матери, то мучки сыпнет.
В столовой получали хлеб белочехи из охранной роты на станции. Солдаты приезжали разные, видимо, за хлебом посылали тех, кто был в наряде. Григорий попробовал разговориться с рыжеусым улыбчивым солдатом. Работницы стаскивали свежие булки в пароконную повозку. Солдат присел на деревянном крыльце. Пристроив между колен карабин, извлек папиросу, закурил. Вышедшему Григорию в лицо ударил аромат необычного табака. Белоусов для вида потянул носом, с завистью проговорил:
— Душистые…
Солдат метнул на него усмешливый взгляд, молча протянул пачку:
— Курни, Иван.
— О-о! — изумился Белоусов. — Да ты, оказывается, по-нашенскому петришь.
— Пет-ришш? — уставился на него солдат. — Как это?
— Разумеешь, стало быть, — объяснил Белоусов, — только меня не Иваном, а Григорием кличут.
— О, я понимай, мой плен долго был, — заулыбался солдат.
В белозубой его улыбке было столько приветливости, что Григорий не удержался, спросил:
— Тоскуешь, поди, по своим-то, а?
— От-чень!
Григорий вдруг осмелел, сердито спросил:
— А какого лешего ты здесь торчишь? Мотал бы себе на все четыре стороны!
— Моталь? Нет, не моталь, — забормотал солдат, — офицерин приказ есть, пет-ришш?
— Мы-то петри-ишш, а вот вы дождетесь, когда вам всем под зад коленкой поддадут, — рассердился Григорий, — вместе с вашим офицерин.
— Карашо, — неожиданно сказал солдат. — Домой быстро будем.
— Ну-ну, давай жми, может, успеешь, — посоветовал Белоусов.
— Успеешь, успеешь, — закивал в ответ солдат и поднялся: пора было ехать.
С замиранием сердца ждал Белоусов, чем закончится его разговор с солдатом. «Черт меня дернул, — ругал он себя, — надо было связываться с рыжим…» Сообщить Теплоухову о своем разговоре побоялся. Хоть и вежлив, учтив Иван Васильевич, но при случае так отбреет, что запомнишь на всю жизнь. Да, вроде промазал, а еще член подпольного горкома партии.
Тянулись в работе дни, никто не тревожил Белоусова. Вскоре поступила весточка — надо встретить приезжего, везет литературу. Григорий вызвал Горбачева:
— Вот что, брат, ты — деповский, тебе сподручнее торчать на станции. Встретишь товарища, только надень что погрязней, в мазуте чтоб.
Смеркалось. На перроне обычная суета, какая бывает в недальнем от фронта городе с крупным железнодорожным узлом. Холодный ветер раскачивал деревья, желтые и оранжевые листья с легким шуршанием скользили мимо Василия Горбачева. Он стоял неподалеку от станционных часов и ждал поезда.
Громко зазвенел колокол. Отпыхиваясь после дальней дороги, слабосильный паровозишко пустил пары, замер у вокзала. Из переполненных вагонов вывалились разморенные пассажиры, военные с чемоданами и вещмешками, штатские почище и поосанистее, мешочники, которые крепко сжимали корявыми руками набитые «сидоры».
В демисезонном поношенном пальто, в поношенной же, но чистой фуражке военного покроя подошел к часам мужчина. Вынул белый платок, отер испарину на лбу. Обращаясь к Василию, вежливо осведомился:
— Не скажете, который час?
— Часы перед вами, — сдержанно сообщил Горбачев, вглядываясь в мужчину: тот ли, которого ждет?
— Высоко повесили! — оживленно проговорил мужчина и тише: — Иди вперед да побыстрее.
Взглянув на часы, Василий огляделся и свернул в переулок. Мужчина следовал за ним в отдалении. Горбачев вывел незнакомца к свежим стогам сена, сметанным позади огородов. Мужчина передал пачку газет и прокламаций, обернутых крепкой холщовой тряпицей.
— Читайте на здоровье, самые свежие, — сказал он, подавая Василию сверток, и в первый раз широко улыбнулся.
И этой улыбкой словно стер с лица озабоченность. Разгладились у рта морщинки, только в уголках глаз они собрались в густые пучки. Мужчина помедлил, пока Василий прибрал газеты, подал свернутый в трубочку чистый лист бумаги.
— Передашь Ивану.
— А это еще зачем? — удивился Василий. — Пустой-то лист. — И тут же прикусил язык: он нарушил первую заповедь подпольщиков — никогда ни о чем не расспрашивать, если тебе не считают нужным сообщить. Мужчина заметил его смущение, пожалел:
— Ничего, братишка, пройдет. Будь счастлив!
Дни осенние
Осенью училище не открыли, и вынужденная праздность стала тяготить Виктора. Он работал с матерью на огороде, помогал заготовлять на зиму дрова, но, как только убрали и ссыпали в подполье картошку, оказалось, что Виктор вроде бы не у дел. Осторожно завел с отцом разговор о работе. Тот искоса взглянул на сына, спросил:
— В какой цех думаешь?
— А в любой! — небрежно махнул рукой Виктор. — Сейчас выбирать не приходится.
— Вот именно, — буркнул отец и пообещал: — Узнаю — скажу.
Дня через два отец сообщил, что в электроцехе, где Виктор проходил практику, все места заняты.
— А в прокатку не пущу, надорвешься еще по малолетству. Да и плата грошовая. Сиди уж дома.
Категорический тон не оставлял сомнений, что отец настоит на своем. Но Виктор не думал так просто отступаться. Ему требовалась поддержка отца, чтобы осуществить задуманное.
— Может, частные подряды взять на электропроводку? Вон сколько господ понаехало в Златоуст, и все со светом жить хотят, — подчеркнуто иронически заметил Виктор.
Отец, что-то взвешивая, помолчал, затем согласился:
— Подряды брать можно, да где их найти…
— А в заводской конторе нельзя узнать?
— Пожалуй, можно, — опять согласился отец.
Так Виктор шел к цели, которую они наметили с Теплоуховым. Через два дня отец велел Виктору зайти к помощнику управителя завода. Тот, сверкая золотым зубом, скороговоркой объяснил, что надо срочно сделать проводку господам офицерам.
— Да смотри, не вздумай там дерзить, это важные персоны, — наставительно говорил помощник, постукивая по столу тоненьким карандашом. Он помолчал и неожиданно панибратски закончил: — Ну, валяй, не подведи меня и отца. А то шиш тебе будет — не заработок.
Радуясь удаче и все-таки волнуясь, шел Виктор в первый раз по названному адресу. В небольшом двухэтажном особняке на фундаменте из дикого камня его встретил солдат. «Денщик, наверное».
— Вытри ноги, — строго заметил солдат и пообещал: — Сейчас доложу.
«Важной персоной» оказался молодой поручик. Он встретил Виктора в большой прокуренной комнате. Коротко бросил:
— Сколько дней будешь возиться?
— Дней пять придется.
— К субботе чтоб готово было, понял? Гостей жду.
— Я бы сделал, да трудновато будет, вечерами-то, сами знаете, нельзя будет долго задерживаться.
— Ах, вон оно что! — воскликнул поручик. — Ну и простофиля ты, парень. Будет тебе ночной пропуск сегодня к вечеру.
— Покорно благодарю, — склонился в поклоне Виктор.
На третий день в сумерках, когда поручик, раздраженный и усталый, перешагнул порог дома, Виктор щелкнул выключателем. Комната озарилась ярким светом. Офицер невольно прикрыл глаза.
— Готово? — удивился он и похвалил: — Шустрый ты, братец, шустрый. Сколько за работу?
— Сколько изволите, — потупился Виктор. Он знал, что такой разговор предстоит, но сейчас было мучительно чувствовать снисходительный тон белогвардейца.
— Держи, гвардейцы умеют благодарить, — самодовольно вымолвил поручик, протягивая кредитки.
— Ну, вот и ты, Витюша, узнал представителей «высшего общества», — произнес Иван Васильевич, рассматривая на ночном пропуске Геппа подпись самого начальника гарнизона. — Вот что значит проявить находчивость. Теперь тебе не страшны ночные патрули.
Дождь. Затяжной и нудный, он льет многие сутки. В такую погоду хочется сидеть у раскрытой печки-голландки, чувствовать тепло раскаленных углей и, глядя на них, слушать монотонный шорох за окном.
С гор обрушились потоки. Они скапливались где-то там, в распадках и расщелинах. А сейчас бушевали в отводах, выложенных плитняком, и, набирая силу, неслись в Громотуху. Река, иссушенная летним зноем, с радостным рокотом вбирала новую силу. Будто похваляясь ею, она мстила за свое летнее бессилие, размывала берега, крутила комья рыжей земли.
Надвинув поглубже фуражку, Виктор шагал в сторону завода по самой короткой дороге. За этим домиком из лиственниц, присевшим на фундаменте из плитняка, сейчас выплывет огромный тополь. А дальше, вон там, за почернелым заводским забором, начнется подъем на Косотур. Там, да, пожалуй, только там чувствуешь себя чуть свободнее. Виктору известна не то что каждая тропка — каждый валун, каждый выступ горы. Сколько раз зимой спускались они оттуда всей гурьбой на больших санях. Летели так, что дух захватывало!
Почва осклизла, дороги совсем не видно. Но пружинисты ноги, налито силой молодое тело, Виктор осторожно пробирается сквозь заросли — туда, где условились встретиться. В ненастье меньше патрульных. Хотя засады могут и быть. Виктор знал, сколько бессильной ярости таится в приказах начальника гарнизона, которые почти ежедневно появляются в белогвардейском газетном листке «Златоустовский вестник». Там все чаще упоминаются безвестные «злоумышленники». Но у Виктора в кармане — спасительный ночной пропуск, и он шагает уверенно.
Виктор легко взбирается по крутому склону. Сейчас здесь соберутся еще девять «злоумышленников».
Десятка. Его боевая единица. Каждый из девяти знает только его — Виктора. Другие руководители им неизвестны. Таков закон подполья.
Виктор перевел дыхание, замер у большого валуна. Из-за сосен тихо, словно тени, выскользнули ребята. Двоих Виктор послал в охрану.
— Принес? — слышится нетерпеливый голос.
— Все принес, — говорит Виктор, — подобрал хорошие книги. Но прежде — о положении на фронтах.
Коротко изложил скудные вести, дошедшие через связных до Златоуста.
— Сейчас, ребята, нашим очень нелегко. Понимаете? Везде здорово наши воюют, но силы пока неравны. Большевики, сам Ленин следят за борьбой с колчаковцами. Мы еще крепче должны помогать Красной Армии. И всем на заводе так рассказывайте, зря не бахвальтесь. Да, еще вот что. В Симе, Миньяре и Юрюзани тоже действуют подпольщики. Накопим силы и тогда так трахнем по белякам!.. — Голос вдруг прорвался высокими нотами, забывшись, Виктор заговорил громко, отрывисто.
— Утопим золотопогонников в речке Ай! — выкрикнул самый молодой из юных подпольщиков.
— Ишь ты, надумал-то чего, такую речку дерьмом поганить, — вроде бы удивился Черных.
— Хватит, ребята, давайте о деле.
Разговор опять перешел на шепот.
Перед тем, как разойтись, Виктор извлек из-под полы книги, принесенные из когда-то спрятанной библиотеки, и раздал ребятам.
— Будьте осторожны, берегите. У нас их мало.
Юные подпольщики растворились во тьме. Виктор прикоснулся к локтю Николая, сказал:
— Давай пока укроем под валуном. На Таганай отнесешь дня через два. Пойдешь с охраной, чтобы наверняка добраться. У ребят есть пистолеты.
Вдвоем они с трудом перенесли брезентовый мешок со взрывчаткой в густой ельник, где затаился от людских взглядов древний валун. Затолкали мешок под козырек валуна, забросали хворостом. Присели отдохнуть. Виктор негромко спросил:
— Все припас, как условились?
— Порядочек на улице Кабацкой.
— Слушай, как ты говоришь, подумай, ты же революционер.
— Это я-то?
— А кто же ты? Раз борешься с беляками, значит, воюешь за революцию. Пора двигаться.
Тяжелая мокрая мгла. Чавкало под ногами тяжелое месиво.
«Революционер, — думал про себя Колька, выдирая из глины дырявые ботинки. — Знал бы он, как я отмутузил Ушастого. Теперь он с неделю будет ставить примочки. Вот тебе и «революционер»… Лучше не говорить, а то выгонит из десятки».
Шумят за спиной сосны — тревожно и скорбно. Натужно гудит в проводах ветер. Невольной тревогой охватило и двух подростков. Виктор коротко бросил: «Давай быстрее!»
— Сейчас, — отозвался Николай, извлекая из кармана бечевку с большой гайкой на конце.
Вышли к телеграфной линии, теперь каждый был вдвое осмотрительнее. Линию охраняли. Виктор остался на месте. Николай приблизился к столбу и запустил гайку вверх.
Ветер гудит в проводах, а Виктору явственно видится склоненный над аппаратом телеграфист. Попискивает «морзянка». Натренированная рука выбивает: точка — тире, точка — тире. Где-то на другом конце провода точки — тире выстраиваются буквами, буквы сбегаются в слова. Слова приказывают, поднимают в атаку полки, обрушивают смертоносный огонь на красногвардейские цепи…
Тугой петлей гайка намертво захлестнула провода. Николай рванул бечевку, звон в проводах оборвался.
Неподалеку раздались грузные шаги.
— Патрульный, — шепнул Николай, по-кошачьи остро вглядываясь во тьму. — Давай снимем, а?
У Виктора внутри все замерло. Тело стало будто невесомым, и только четко работала мысль: «Как ловчее?» Секунды и…
— Не надо, все испортим.
Патрульный, бормоча что-то себе под нос, повернул назад.
Ощупью двигаясь в угрюмой тьме, парни разорвали еще несколько звеньев проводов.
— Теперь им до света ни черта не разобраться, — ликовал Николай.
— Пора, — объявил Виктор, — в комендатуре наверняка всполошились. Идем быстрее.
Через несколько дней Иван Васильевич, ласково щурясь, подал Виктору газету.
— Опять, Витюша, в нашем районе появились «злоумышленники», почитай-ка.
«Из представленных мне докладов, — выхватил Виктор взглядом, — я усматриваю, что телеграфные провода, принадлежащие войсковым частям, с умыслом портятся и вырезаются злонамеренными людьми. За всякого рода повреждения телеграфных, телефонных линий и аппаратов связи виновные будут присуждаться к пожизненной каторге».
— Да-а, — смущенный скрытой похвалой Теплоухова, протянул Виктор, — грозят здорово.
— Это они напрасно, — подчеркнуто холодно вымолвил Теплоухов, скрывая за пенсне по-молодому заблестевшие глаза.
Помолчал, а потом задумчиво сказал:
— Тебе, Витюша, придется пока отстраниться от участия в таких операциях.
— Почему? — сразу потускнел Виктор.
— Будешь ходить на связь. Будешь заниматься электропроводкой в частных домах, — лукаво закончил Иван Васильевич, — с таким пропуском, как у тебя, сам черт не страшен.
Руку, камерадо!
Рыжеусый приехал опять. На дворе похолодало, рыжему в своей шинеленке было зябко, и он, бросив повозку у крыльца, сразу зашел в помещение. Григорий встретил его в маленьком, беленом известью зальце столовой. Рыжий приветливо помахал пачкой папирос, приглашая на мужские посиделки. На душе у Григория отлегло. Разминая в пальцах папиросу, сказал:
— Ты бы, друг, табачку прихватил побольше, а то без курева как без рук.
Рыжий кивнул: сделаю.
— Ну, что у вас нового, домой-то скоро? — словно между прочим осведомился Белоусов.
Рыжий грустно сказал:
— Мы хотель скоро, а пан офицер не скоро.
— Как так?
— Ваша земля нам не нужен, — чех жестом показал на окно и выразительно взглянул на Белоусова.
Григорий насторожился: рыжий что-то больно разоткровенничался, надо держать с ним ухо востро. Посмотрим, что он скажет в следующий раз, после того, как получит подарочек.
В один из мешков Белоусов, помогая работницам, вместе с булками хлеба сунул листовки. Длинный путь у них был, от самой Москвы. Секция чешских коммунистов Интернационального центра обращалась к своим соотечественникам на родном языке, призывала повернуть оружие против офицеров и тех, кто стоит за их спиной. Вот этот «подарочек» и должен был выяснить, что за человек рыжеусый.
Риск? Да, конечно. Но солдаты этой роты охраняют железнодорожный узел и в случае успеха… Словом, Григорий рискнул.
Вечерами Белоусов подолгу задерживался в пекарне. В большую новую корзину доверху накладывал свежих запашистых калачей. «Припеком» он подкармливал партизан. Глубокой ночью в окошко маленького закутка в пекарне стучал Василий Горбачев, «главный партизанский каптенармус». Григорий подавал корзину, и Горбачев, крадучись в сосняке и ложбинах, уносил провизию. На полдороге к лагерю передавал корзину Орлову.
Наступила зима. Частые снежные вихри скрывали от глаз вершины трехглавого Таганая. Тяжелая мгла затягивала составы с солдатскими теплушками — они все шли и шли на фронт. Из Сибири прибывало пополнение. Когда Григорий видел длинные составы, его лицо мрачнело.
Белоусов сидел в столовой, хлебал щи, когда его позвала помощница:
— Опять рыжий, — сообщила она вполголоса. — Строгий такой, шевелит своими усищами, как таракан, и шипит: «Пе-карр давай».
Сердце в Григория замерло: «Никак, донес, за мной, наверное…» Отодвинул тарелку, вытер губы тыльной стороной ладони, сказал:
— Сейчас буду.
В тесном коридорчике, соединяющем столовую с пекарней, переложил пистолет из внутреннего кармана пиджака в правый карман брюк: «Помирать, так с музыкой!» У крыльца, подняв воротник шинели и повернувшись спиной к ветру, стоял рыжий. Он пристально посмотрел на Григория, и тот впервые за время знакомства обратил внимание, какой глубокий и серьезный взгляд у рыжего. Чех подал Григорию руку, пекарь удивился: никогда этого не было. Рыжий негромко сказал:
— Хароший хлеб тогда был! Аромат хлеб!
Чех намекал на листовки, и Григорий облегченно вздохнул: «В цель попало». Обрадованно сказал:
— Всегда такой выпекаю.
— Ни-ни! — чех с лукавой улыбкой погрозил пальцем. И опять Григорий сделал открытие: палец был в крепких, от металла, опалинах. «Рабочий, знать, наш брат».
— Может, еще хочешь такого же хлеба, так у меня специальная опара есть, — предложил Белоусов.
— Оппара? — не понял чех.
— Ну, закваска по-нашему.
Чех радостно закивал головой.
Беседуя, Григорий прикидывал, можно ли окончательно довериться чеху? В случае провала он подведет организацию. Отсюда идет помощь партизанам, здесь хорошая явка. Чех молчаливо ждал, как будто тоже чувствовал колебания пекаря. Вдруг Григорий широко улыбнулся, добродушно произнес:
— Может, пора нам познакомиться?
— Кловач, — отрекомендовался чех и, подумав, добавил: — Кузнец.
«Рабочая косточка», — обрадовался Белоусов. Это и решило исход дела. Белоусов вручил ему «хароший хлеб».
Ночной разговор
«Златоустовский вестник» проливал крокодиловы слезы:
«В настоящее время России как государства нет, есть отдельные русские области, которые без посторонней помощи не смогут справиться даже с игом большевизма. Разрушено все: промышленность, торговля, транспорт, финансы и сельское хозяйство, свирепствуют голод и междоусобица, и территория России делается ареной мировой борьбы народов Европы, а может быть, и востока с западом.
Народ после свержения большевизма впал в государственный индифферентизм, в массе для него уже не существует вопроса о государстве. Россия очутилась в положении огромного великана, пораженного параличом, не имеющего возможности без посторонней помощи защищаться от своих паразитов».
Вокруг Златоуста дымились пепелища.
Прятался по щелям обыватель, выжидая, «чья возьмет».
А в это время на станции Маньчжурия в роскошном салон-вагоне беседовали бывший фельдшер генерал Рудольф Гайда и член ЦК партии кадетов Виктор Пепеляев.
— Спасение в единоличной военной диктатуре, которую должна создать армия, — говорил Пепеляев.
— Я такого же мнения, — согласился Гайда, и на его удлиненном худощавом лице мелькнуло жесткое выражение. — Но кого же вы выдвигаете?
— В Москве вслед за Алексеевым мы выдвигали Колчака. Но когда он будет?
— Колчак выедет из Владивостока через два-три дня…
На стене, рядом с заводскими воротами, белел листок с портретом какого-то военного. Виктор подошел ближе, вгляделся. Морщинистое, горбоносое лицо. Тяжело выдающийся вперед подбородок и коротко стриженные волосы. Английский френч, на груди — русский Георгий.
Виктор приник к тексту под портретом, увидел подпись:
«Верховный правитель адмирал Колчак».
Так вот он каков, этот «верховный»! Что же здесь написано?
«…Я не пойду ни по пути реакции, ни по гибельному пути партийности. Главной своей целью ставлю создание боеспособной армии, победу над большевизмом и установление законности и правопорядка…»
«Ого! — поразился Виктор. — Далеко метит новый правитель».
Он оглянулся, рванул «манифест» со стены, сунул за пазуху и с независимым видом направился в сторону Петровской.
— Озорничаешь, Виктор, — нахмурился Иван Васильевич, когда тот положил перед ним сорванный лист. — Ни к чему это.
— Не стерпел, Иван Васильевич. Это же палач!
— Так-то оно так, да зачем по пустякам свою голову подставлять? — Иван Васильевич повертел в руках листок, с трудом разбирая в сумеречном свете мелкий шрифт, и решительно проговорил:
— Надо составлять текст. Выпустим и мы свой манифест! Молодых палками загоняют в белую армию. Ни в коем случае нельзя этого допустить. Теперь самое главное — сорвать мобилизацию. — Иван Васильевич в волнении начал быстро ходить по кухоньке. Ерошил курчавые волосы, что-то обдумывал. Остановился против Виктора, заговорил, подчеркивая каждое слово:
— Обстановка сложная и чрезвычайно опасная. Мы обязаны учитывать все. Голод усиливает обывательские настроения. Под ногами путаются интеллигентные мещане. Им, видите ли, обеспечьте право личной свободы. А главное — это психологическая неустойчивость классово отсталых групп. После неудачных боев мелкие отряды рассеиваются, бойцы расходятся по домам, выжидают, когда кончится заваруха. Так еще многие именуют величайшее в мире сражение труда и капитала. Вот какие дела, Витюша. Ну, что ты пригорюнился, запугал я тебя окончательно или нет?
— У нас сосед ушел с завода, ездит по деревням, а потом сало да картошку втридорога продает на базаре, — словно отвечая на вопросы Теплоухова, проговорил Виктор.
— Вот-вот. Ему-то как раз революция не очень нужна. Впрочем, нет, нужна. Но только в той мере, в какой это выгодно лично ему. Такие сейчас сторонятся и красных и белых: «Не нашего ума дело». Отгремят выстрелы, тогда он тут как тут, первый будет горло драть: «Обещали, так подавайте мне сладкую да красивую жизнь!»
— Ясно, с ними нам не по пути. А как же быть? Ведь они все испачкают, испоганят.
— Верно судишь. Обыватели и после победы долго, очень долго будут путаться под ногами. Определенная часть общества во все времена приходила на готовенькое. Если говорить в мировом масштабе, так обывательщина — это неизбежное историческое явление. Так сказать, издержки общественной жизни.
— А мои ребята мечтают о мировой революции, в бой рвутся.
— У ребят души чистые. Но и они должны знать, что вогнать осиновый кол в могилу буржуазии — может быть, не самая трудная наша задача. А вот перековать обывателя, поднять к свету, сделать, наконец, человеком — ку-у-да сложнее! Но так будет обязательно, Витюша, будет, иначе чего же мы с тобой, большевики, будем стоить?
Удивительный человек Иван Васильевич! Каждый разговор с ним наталкивает Виктора на размышления, он пристальнее всматривается в окружающее и начинает замечать то, мимо чего вчера еще проходил бездумно.
— Ну что же, голубчик, начнем, пожалуй. — Ласковый голос Теплоухова вернул Виктора к действительности.
Он начал стаскивать тужурку: предстояла долгая ночная работа.
…На другой день Поля с ведерком — будто шла за кипятком — появилась на вокзале. Прошлась неторопко мимо часового, завернула за угол. Вроде никого. А сердце стучит, бьется, как птица в силках. Страшно!
Теплый платок, приспущенный до бровей, скрывает пугливый блеск все замечающих глаз. На худеньких плечах — потертая, видавшая виды телогрейка. Под ней — листовки. Поля уже подкинула больше десятка в солдатские теплушки. Листовки призывают солдат переходить на сторону красных, не верить Колчаку — душителю свободы.
Осталась одна листовка. Можно было и ее тем же манером отправить в солдатский эшелон. Но у Поли другой план.
Часовой по хрусткому снегу ушел в другой конец перрона. Поля шмыгнула в просторные сени деревянного дома, выдернула из-за пазухи листок и ловко прилепила его на дверь с облупившейся желтой краской над «Манифестом верховного».
Обратно не шла — летела, не чуя под собой ног.
Часа через два, когда листовку успели прочитать многие солдаты, ее обнаружил и начальник станционной комендатуры.
С лицом, посеревшим от злости, он стал соскабливать ее шашкой. Потом послал двух солдат за кипятком.
Солдаты, бородач и молоденький, усердно водили тряпицами по двери, стараясь, чтобы вода не попала на «Манифест». Несколько грязных капель, однако, упали на адмиральский лик.
— Давай, Васятка, соскоблим все. А то его благородие всыплет еще нам, — сказал бородач, и хитрая усмешка скользнула по лицу, скрылась в усах.
Молоденький пугливо глянул на бородача, скребнул в затылке, согласился:
— Давай, дядя Егор. Нешто можно его так, без последствиев оставлять…
И оба, покряхтывая от усердия, стали водить мокрыми тряпицами по торжественному лику «верховного».
Февральская сумятица
Шло заседание городского партийного подпольного комитета. На нем были представители механического завода, железнодорожного узла, металлургического завода — те, кто изо дня в день опытной рукой бесстрашно направлял разрушительную работу против врага. Только событие чрезвычайной важности вынудило их решиться на такой рискованный шаг.
Заседание комитета затягивалось. Горячились и, забывая об осторожности, громко спорили, как поступить с «верховным правителем», о скором приезде которого в Златоуст стало известно Теплоухову.
Вечерняя мгла застилала глаза, резкий ветер леденил лицо, пробирал до самых костей. Постукивая затвердевшими валенками, Виктор оглядывался по сторонам. Он уже второй час на посту, а из бани никто не вышел. Да и кто там находится — ему неизвестно. Просто Иван Васильевич сказал, что Виктор должен организовать надежную охрану, пока он будет беседовать с товарищами.
Ребята из боевой десятки Виктора перекрыли все подступы, взяли под контроль каждый угол и каждую тропку, ведущую к месту заседания. Ближайшим к Виктору на посту находился неизменный Колька Черных.
В небе загорались звезды, когда из бани одна за другой выскользнуло несколько теней.
После ухода товарищей Теплоухов вынул из кармана пальто револьвер, обернул его тряпицей, аккуратно перевязал дратвой и спрятал за печной трубой.
Виктору Иван Васильевич показался необычайно озабоченным, даже вроде удрученным. Теплоухов попросил прислать связного: есть срочное поручение.
Виктор понимающе кивнул.
На другой день Василий Волошин на глухом разъезде сел, как было условлено, в будку машиниста грузового состава, и тот благополучно доставил его в Уфу. Василий должен был передать сведения о численности войск в Златоусте, об укреплениях в городской черте и заручиться согласием на диверсию против Колчака, о скором прибытии которого на Урал стало известно златоустовцам.
…Младший наблюдатель давно околачивался вокруг Полиного дома, озяб до костей, хотел было покинуть свой пост, чтобы «пропустить для сугрева», но…
По крутому косогору к Полиному дому поднимался высокий, статный мужчина. На его лице тонкие усики, черная, аккуратно подстриженная бородка. Мужчина в добротном полупальто, кожаной шапке, уши которой, несмотря на мороз, отогнуты и связаны на макушке строченой тесьмой. В руках у мужчины — легкий кожаный чемоданчик.
Приезжий — не то молодой мещанин-ловкач, не то ухарь-купец, которому все трын-трава: и военное полуголодное время, и гарцующие кавалеристы, и глазеющие на него сопливые ребятишки в чиненых-перечиненых отцовских валенках.
Но Корнилия Жабина не обведешь вокруг пальца. Едва он увидел шагавшего ему навстречу человека, как сердце дрогнуло от предчувствия удачи.
Куда пойдет «бородач», как мысленно окрестил Жабин Волошина?
Между тем Волошин по-хозяйски шагнул к калитке, закрыл ее на щеколду. Минут через пять из нее вынырнула Поля в коротенькой телогрейке, в больших, не по ноге, серых валенках, до глаз закутанная платком. Зыркнула по сторонам, опрометью метнулась к железнодорожной станции.
И здесь Жабина осенило: «Да ведь это вроде Васька Волошин». Волошина он помнил с тех пор, как тот сломя голову бросился в марте семнадцатого к казармам разоружать стражников. Помнил, как он разгуливал по городу с винтовкой и красным бантом.
«Ах ты, горлохват, ах ты, оборванец! — счастливо бормотал младший наблюдатель. — Ишь, как вырядился, не признают, думает. Хи-хи… Не таковские мы! Бороду-то, поди, приклеил? Теперь ты у нас в коготках!»
Нетерпеливо поглядывая на узкую, припорошенную свежим снегом дорогу, Жабин пристукивал добротными бурками, растирал озябшие руки. Потом обратил внимание, что на противоположной стороне, неподалеку от Полиного двора, окна дома закрыты ставнями и крест-накрест забиты почернелыми досками. Хозяева, как видно, давно покинули жилище. Жабин юркнул во двор. Там, разрывая о гвозди рукавицы, отодрал доски, высадил раму и оказался в маленькой пыльной кухне. Здесь, в укрытии, он почувствовал себя в полной безопасности. И дорога сквозь щели в ставнях — точно на ладони.
Василий, как было обговорено, ввиду особой важности вестей должен был передать их сразу же Белоусову, а тот по цепочке — Теплоухову. Старый шпик, Жабин, нутром почуял, что Василий заявился сюда неспроста. А когда вслед за Полей показался Белоусов, Жабин решил: «Явка. Пришли на связь». От волнения у него на лбу выступила испарина, от неожиданной удачи растерянно толокся на кухне и напряженно думал только об одном: «Не упустить бы!»
Прикинув, что все они сразу не уйдут из дома, бросился искать телефон.
Минут через десять Белоусов ушел. На прощанье посоветовал:
— Взял бы, Василий, лыжи да к себе на Таганай, а? И тебе, и нам спокойнее.
Василий потянулся до хруста в суставах, разлепляя веки, вяло сказал:
— Третьи сутки не сплю, дай вздремнуть.
— Как бы не накликать беды, Вася.
— Ладно, будет каркать-то, в случае чего я кому хошь голову назад поверну, — насмешливо проговорил Василий и повел крутыми плечами.
Жабин, оглядываясь и зыркая по сторонам, дотрусил до аптеки. Из комнаты с телефоном выгнал провизора. Торопясь, сглатывая слова, доложил Феклистову и, как ошпаренный, ринулся обратно. Минут через десять в конце улицы на полном аллюре показались конники.
— Солдаты! — ахнула Поля и кинулась будить Василия. — Вставай, да вставай же! — в бессильном отчаянии, из всех силенок трясла она Волошина.
Василий очумело взглянул на Полю, в окно и вскочил: дом окружали солдаты. Как был в шерстяных носках и рубахе, Василий кинулся в сени.
— Сюда! — Поля тянула его за рукав в кладовку. Василий одним ударом высадил раму, прыгнул в холодный квадрат. Жабин из-за солдатских спин торопливо осматривал комнату. Увидел полупальто и радостно потер руки: «Накрыли голубчика!»
Солдаты заглядывали под кровать, на полати, под лавки — бесполезно.
— Где этот паршивец, удрал? Ну, живо, говори! — в исступлении заорал Жабин на Полю.
Девушка испуганно втянула голову, худенькие плечи ее вздрагивали, она была словно в ознобе: «Что же будет, что теперь будет?»
Плешивый, с выпученными водянистыми глазами мужчина подступил вплотную, схватил за плечо морщинистой рукой. — Отвечай, говорю, стерва!
— Убери лапы! — неожиданно для себя крикнула Поля, распрямила плечи, обожгла шпика ненавидящим взглядом и повернулась к солдатам: — Ищите! Кто вам нужен?
— Он, он нужен, большевик твой, Васька Волошин! — вне себя заорал младший наблюдатель.
— Не знаю такого. — Поля пожала плечами, отвернулась.
— Взять! — скомандовал Жабин и метнулся в сени. Оттуда послышался его вопль: — Утек, каналья, в лес побежал. В погоню!
Волошин без шапки, без валенок, во весь опор мчался в сторону депо, затем круто свернул на дорогу, в лес. Сзади маячили конники. «Пропал», — подумал Василий, ныряя в густой ельник. Еще каких-нибудь пять-десять минут — солдаты настигнут и возьмут его, как куренка, голыми руками. Дорога петляла все чаще. Вправо, влево. В глазах мелькали красные точки, ноги подсекались. В легкие врывался студеный воздух. Поворот, еще один. Еще, еще… И вдруг Василий с разбегу прыгнул с дороги в просвет между елок, с головой ухнул в глубокий пушистый снег.
Ледяные иглы обожгли тело. Снег под рубахой. Снег… А цокот растет, все громче, тяжелее стучит где-то рядом, над головой. Затем удаляется. Неужели мимо, неужели не заметили? Василий приподнялся, выглянул из своей норы: всадники удалялись. А холод разрывает каждую жилку. Василий вскочил, перебежал на другую сторону дороги и стрелой пустился в противоположную сторону, к Тесьминскому тракту.
На дороге показались подводы — кто-то ехал за дровами. Василий всмотрелся: по обличью вроде свой.
«Рискну!» — решил Волошин и вышел навстречу. К счастью, Василию попался знакомый человек. На другой подводе ехал его сын. У парня забрали тулуп, самого отправили домой. Василий, похлопывая рукавицами, весело погонял мохнатую лошадку.
Обескураженный Жабин, словно побитый пес, шел докладывать Феклистову о провале операции: взяли одну сопливую девчонку.
«Может, хоть она поможет размотать клубочек?» — с надеждой думал старый шпик.
Волошин привез твердое указание — готовить покушение на Колчака. Центр рекомендовал связаться с подпольщиками Челябинска, Усть-Катавского завода, станции Вязовой. Было решено готовить взрыв поезда с Колчаком. Диверсионную группу от Златоуста возглавит Волошин. А взрывчатку, добытую на заводе, уже успели доставить на Таганай. Он же, Василий Волошин, должен потом переправить через фронт большую группу рабочих на пополнение Красной Армии. На заседании комитета решили к приезду «верховного» подготовить новые листовки.
В глухую ночь Виктор вместе с Теплоуховым печатал воззвание к рабочим завода. Читая текст, Виктор с уважительной завистью поглядывал на Ивана Васильевича: «Умеет за душу взять».
«Снаряды, которые изготовляются на нашем заводе, обрушиваются на головы борцов пролетарской революции, на наших братьев и отцов, помогают кровавому палачу дольше удержаться у власти. Но близок, близок позорный конец наемника мирового капитала Колчака!
Рабочие завода! Сокращайте выпуск снарядов! Помогайте братьям по классу! Заря победы близка!»
Надежным товарищам через Кольку Черных поручили расклеить листовки на заводе. «Верховный», остановившись в Златоусте проездом на фронт, собирался лично посетить цехи холодного оружия и снарядный. В городе когда-то жил его отец, офицер царской армии. Колчаку лестно было напоминать окружающим, что ему и Урал близок…
По длинному с прокопченными стенами цеху шествовали военные. В середине — сутуловатый, среднего роста мужчина, в шинели с адмиральскими погонами, в фуражке с белой кокардой. Подобострастно заглядывая в лицо, к нему, то и дело давая пояснения, обращался чиновник в партикулярном платье, начальник Златоустовского горного округа Бострем.
Взгляд широко поставленных глаз адмирала скользил по лицам рабочих. Многие из них словно не замечали блестящей свиты. Адмирал снял фуражку, белоснежным платком промокнул на лбу испарину. Указывая на рабочих, что-то спросил у Бострема. Тот с подобающим приличием улыбнулся и, видимо, чем-то довольный, громко произнес:
— Стараются, ваше высокопревосходительство!
Со всех сторон свиту окружали каппелевцы, личная охрана Колчака. В толпе шныряли, зыркали по сторонам «чины для поручений», шпики. Здесь же крутился Ушастый. После Колькиной мести Ушастый стал злее и осмотрительнее. Два дня не выходил он из дома, а потом, в синяках, вновь появился на заводе.
— Кто это тебя так разукрасил? — сочувственно полюбопытствовал Колька Черных.
— С крыльца упал, — отворачивая лицо, нехотя буркнул Ушастый.
Теряясь в догадках, он искал обидчика. «Не тот же щенок, мастера сын, набросился на меня. Жидковат в костях. Может, Колька?»
Выполняя задание Жабина, Ушастый крутился в толпе соглядатаев, все примечая и стараясь запомнить.
За станками, не отрываясь от дела, угрюмо стояли рабочие.
Колчак, пришепетывая, выспрашивал Бострема о заводском производстве во время войны с Германией.
— Осмелюсь заметить, ваше высокопревосходительство, — подобострастно урчал Бострем, — во время почти полного разрушения русской промышленности заводы округа не только сохранили свое существование, но установили новые мощности.
«Верховный» спросил, много ли завод дает фронту снарядов. Бострем назвал цифру и добавил, что производство испытывает затруднения — нет денег, не хватает угля.
— Много надо?
— Миллиончика бы три, ваше высоко…
— Прикажите выдать, — бросил Колчак через плечо одному из военных чиновников. После паузы добавил: — Из полевого казначейства третьего уральского корпуса.
Адмирал отдавал себе отчет, что отказывать этому прыщеватому чиновнику нельзя. Правитель готовился ко второму, «решающему», как он объяснил своим штабным, наступлению. Снаряды, сотни, тысячи снарядов нужны сейчас, чтобы обрушить их на головы красных, подавить, сровнять с землей все их босоногое воинство!
Осмелевший Бострем попросил, чтобы к управлению Златоустовского горного округа приписали каменноугольные копи Челябинского общества. Белая кокарда шевельнулась: Колчак и на это милостливо согласился.
Свита вышла из снарядного цеха, направилась в цех холодного оружия. Сглатывая окончания слов, «верховный» повелел Бострему поблагодарить в приказе всех тружеников заводского дела за их работу.
— В сохранении бодрости духа и в общем упорном труде я вижу первый залог возрождения родины, — многозначительно произнес Колчак, прикрывая глаза красноватыми веками. А когда открыл их, с цеховых ворот на него глянул маленький квадратный листок бумаги.
— Что это? — «верховный» указал на листок.
— Не могу знать, ваше…
— Узнайте!
Кто-то из свиты метнулся к листку, взглянул и попятился испуганно назад.
Легкой и четкой походкой военного Колчак приблизился к листку. Едва взглянул — лицо перекосила судорога. Бледные бритые щеки мгновенно стали темно-вишневыми.
— Убрать! — фальцетом выкрикнул «верховный», вмиг утратив величественную осанку.
Сутуловатая фигура правителя казалась жалкой на фоне заводских корпусов.
В семнадцать мальчишеских лет
Весть об аресте Поли застала Виктора врасплох. Он, конечно, всегда отдавал себе отчет, что каждого из них подстерегает опасность, но Поля… Почему она, именно она?
Виктор стоял во дворе, куда его вызвал Колька, смотрел на друга непонимающими глазами, мял в руках форменную фуражку и ни слова не проронил во время сбивчивой Колькиной речи.
— Ты что? — услышал наконец Виктор хриплый и тихий Колькин возглас.
Виктор поднял на него глаза и попросил:
— Оставь меня, Колька.
Через час Ушастый радостно потирал руки — «господин студент» показался на Арсенальной площади. Шел он медленно, не поднимая головы, не отвечая на приветствия знакомых.
«Маскируется», — решил Ушастый, прикидывая, куда направится его поднадзорный.
Виктор продвигался к реке. Кое-где островками еще лежал ноздреватый снег, но река готовилась сбросить зимнее бремя.
Речка-реченька…
Сколько раз в ночной тиши думал Виктор, как придет он в солнечный день на берег, вот сюда, на это самое место. И будет с ним рядом Поля. Усядутся они, он притронется к ее плечам, заглянет и скажет… Что скажет? Нет, он ничего не станет говорить, она сама все-все поймет…
«Ждет, кого-то ждет», — притаившись за большим камнем, строил догадки Ушастый. Он озирался, пугаясь самой мысли, что его может заметить неизвестный сообщник студента. Кто-то должен прийти. Но кто и с какой стороны?
Виктор не замечал времени. Оно словно растворилось в его боли. Беда обрушилась — и его захлестнуло чувство беспомощности от сознания, что ничем он не может помочь Поле. Впервые в жизни он испытывал отчаяние. Словно возникла перед ним из мрака каменная стена, сколько ни бейся о нее, сколько ни стучи кулаками — лишь в кровь разобьешь руки…
«Уж лучше бы меня взяли!» — подумал он и впервые реально почувствовал, как опасна борьба. Слова Ивана Васильевича — простые слова о неизбежности жертв — обрели осязаемый смысл. И прежняя жизнь показалась Виктору отделенной резкой гранью от того, что будет впереди. То светлое, о чем мечтали, о чем раньше спорили, само собой не приходит. За него надо драться, да еще как драться! Революция впервые предстала в сознании Виктора с утратами самых близких, самых дорогих людей, с болью и кровью, с отчаянием и мужеством. И еще яснее стало: ничто не примирит и его, и Полю с теми, кто убил ее отца, кто бросил ее в тюремные застенки.
«А я, устрашусь ли я врагов, если и меня арестуют?» — спросил себя Виктор и ощутил вдруг холодок в груди, припомнив рассказы о пытках в белогвардейских застенках.
«Все выдержу, не поддамся!» — И тут же про себя усмехнулся: «Однако, смелый…»
Как-то собрались ребята его боевой десятки на Косотуре. Солнце давно уже скрылось за дальними увалами. Воздух, настоенный на разогретой дневным солнцем смоле, освежал ребят, уставших от работы и дневной беготни. Замшелые валуны хранили вековое спокойствие и словно призывали людей к тишине. Мирно плавали по городскому пруду яркие звезды. И вдруг кто-то сказал:
— А знаете, ребята, я могу выдюжить любую боль.
— Давай попробуем, — тотчас отозвался Колька Черных. И не успел Виктор опомниться, как Черных поднес горящую спичку к большому пальцу правой руки того парня, который так неосторожно похвастался перед ребятами. С изумлением наблюдал Виктор, что парень не вздрогнул, не отдернул руку. Пока не догорела спичка, он молча и пристально смотрел в Колькины глаза…
«Закалка что надо», — с одобрением подумал тогда Виктор.
Сейчас все это показалось ему мальчишеством.
Он поднялся, измученный и сильный, и, по-прежнему ни на кого не глядя, не оглядываясь по сторонам, зашагал домой. Шагал твердо, размашисто: это была его и Полина земля — родная земля!
Ушастый, раскрыв от изумления рот, долгим взглядом проводил одинокую фигуру Виктора.
Загадочный связной
Работать становилось все труднее. Кто-то, видимо, наводил контрразведку на след подпольщиков. С большой предосторожностью собирались то на квартире Власовых, то у Виктории Ивановны Юргут.
На Арсенальной площади, у кинематографа «Лира», на станции — всюду угрожающие объявления и приказы коменданта города полковника Алексеева.
На станции рядом с приказом коменданта появилась листовка. Копируя стиль приказа, неизвестный автор «доводил до сведения», что
«станционный поселок и город были, есть и будут рабочими, и колчаковским прихвостням с оружием и без оружия здесь — не место. Вон из нашего города! Да здравствуют Советы!»
Несмотря на грозные приказы, подпольщики неутомимо добывали оружие и переправляли его в партизанский отряд. Читая объявления белогвардейцев, радовались: «пробирает контру». Как-то Иван Васильевич показал Виктору «Златоустовский вестник».
«Чехословацкими секретами замечено, что некоторыми жителями по вечерам выносится провизия скрывающимся в лесу красногвардейцам. Доводится до всеобщего сведения, что лица, замеченные в этом, будут немедленно задерживаться.
Начальник гарнизона полковник Алексеев».
— Вот уж поистине довел до сведения, — хмуро промолвил Иван Васильевич. — Теперь и дураку понятно, что партизаны рядом. — Помолчал и многозначительно закончил: — Угрожают, а у самих поджилки трясутся.
Виктор внимательно слушал Теплоухова и в голосе его ясно улавливал тревожные нотки. Словно отвечая на его безмолвный вопрос и на свои затаенные мысли, Иван Васильевич сухо проговорил:
— Видно, не добрался наш Петро до Уфы.
Несколько недель назад для связи с Уфой, откуда ждали наступления Красной Армии, направили из Златоуста связного. Прошло немало времени, но от Петра — ни слуху, ни духу. Подпольщики Златоуста дали Петру новый пароль для связных из Уфы.
— Может, послать в Уфу Наумку? — робко предложил Виктор. — Он опять просит, чтобы его отправили.
— Может быть… Пожалуй, да.
Связной Наумка, прибывший из Уфы, оставался в Златоусте — отправлять его обратно не было указаний. Жил он то у Юргут, то у старика Власова. Сухопарый, подтянутый, с пристальным взглядом серых глаз, он даже подпольщиков изумлял своей неразговорчивостью. Если спрашивали его мнение, он, чуть склонив набок круглую бритую голову, ограничивался коротким замечанием. А иногда, кроме «да» и «угу», из него невозможно было выжать и слова. Нередко он просил, чтобы его послали расклеивать листовки. Наумку отговаривали, но он, чуть заикаясь, тянул:
— Ничего, я за-а-говоренный… — И уходил во тьму легкой солдатской походкой.
Не знали подпольщики, что уходил-то он на свою конспиративную квартиру и встречался там с прапорщиком Феклистовым…
Сработала все-таки хитроумно-беспощадная система капитана Новицкого. Удалось контрразведке разнюхать, когда состоится третья Всесибирская нелегальная партийная конференция в Омске. И хотя делегаты соблюдали строжайшую конспирацию (никто не знал заранее места и времени заседаний. Делегаты попадали на конференцию через две-три нелегальные квартиры. Из помещения, где шло заседание, никто не имел права выходить. Ночевали там же, где заседали), в их ряды проник провокатор. Им оказался челябинский делегат Карпович, работавший на колчаковскую охранку.
Чтобы сохранить «источник» ценнейшей информации о большевистском подполье в Челябинске и на всем Урале, Новицкий использовал давно испытанный царской охранкой метод. О подпольщиках и явочных квартирах в Златоусте сообщили контрразведке в Уфе. Остальное было делом «техники».
Так появился в Златоусте Наумка…
В последнее время Наумка стал еще более замкнутым, ходил, чуть приподняв правое плечо, и словно к чему-то прислушивался. В серых пристальных глазах появилась тревога.
— Возьми-ка, Витя, свою сумочку да отправляйся к Юргут. Начнешь делать в квартире электропроводку, а заодно передашь Юргут этот пакет, да и к Наумке приглядись, — сказал Иван Васильевич.
…По последнему санному пути из Уфы через фронт прорвался, наконец, посланец. Вечером в наползающей густой темноте прикатил он в город на заиндевелой башкирской лошадке и — прямо к дому Теплоухова. Скрывая лицо в высоком воротнике тулупа, постучал в окно. Перешагнув порог, быстро разделся, бросил тулуп у порога. Обменялся паролем. Привычным движением ловко отделил окладистую цыганскую бороду. На Теплоухова глянул средних лет мужчина, зоркий, подтянутый. Протянул Ивану Васильевичу фальшивую бороду, попросил сжечь.
— Так-то лучше будет, — улыбнулся он, прохаживаясь по комнате, чтобы размять отекшие ноги.
— Зина, поставь чайку, — попросил Иван Васильевич и пригласил гостя в горницу.
— Потом, потом, — гость небрежно махнул рукой. — Пойдем, принимай подарочек. Возьми топор да клещи.
Во дворе приезжий ловко отодрал на санях доски. Под ними, на фанерных листах, покоились пачки денег.
— Маловато что-то прислали, — взвешивая на ладони тощие пачки, проговорил Иван Васильевич.
— А больше вам не потребуется, скоро все кончится, — многозначительно произнес посланец.
«Бодрячок какой-то», — поморщился в темноте Иван Васильевич.
Руководитель подполья за последнее время очень изменился: построжал, стал менее разговорчив, часто и надолго умолкал, словно расплетая какие-то свои тайные думы. А может быть, оттого стал молчалив, что дел прибавилось и работать стало сложнее?
— С документами все в порядке?
— Самолично комендант Уфы подписал.
Утром Иван Васильевич с большими предосторожностями переправил гостя в станционный поселок, а деньги — в тайник к Виктору. Когда прощался с гостем, не удержался — спросил:
— Как же вы так прямо ко мне подкатили: чуть не с бубенцами. Мы Петру давали другую явку. Кстати, когда он вернется?
— Э-э, батенька, плохие вы конспираторы: ваша явка на квартире рабочего, а я решил сразу к городскому начальству. Вы ведь начальство, — он заливисто, беззаботно рассмеялся. — А у Петра вашего сейчас другие заботы… — Давнул на прощанье руку — и был таков.
«Ну и хватка, — подивился тогда Иван Васильевич, — не то сорви-голова, не то и впрямь опытнейший подпольщик».
Предчувствие не обмануло старого подпольщика. Петра задержали на той явке, которая была известна по доносу провокатора. Не выдержал он многодневных изощренных пыток в контрразведке, назвал в числе других подпольщиков и Теплоухова, хотя не знал, что тот возглавляет городскую большевистскую организацию. Теперь Феклистову оставалось до конца выявить связи большевиков, и на это он бросил все наличные силы контрразведки.
Проводил Иван Васильевич гостя из Уфы, в сердце занозой застряла тревога: надвигается самое решительное время, один неверный шаг — и… Нет, лучше об этом не думать, а то начнешь озираться вокруг по каждому поводу. И все-таки явку-то для связного давали другую…
Хлынули с гор и как-то враз, шумно и пугливо, скатились полые вешние воды. Зло и хмельно гремела в эту пору обычно смирная Громотуха. Отыграла река недолгой силушкой и присмирела.
Задумчивый шагал Виктор на станцию, перекинув через плечо кожаную сумку. Неспокойно, смутно на душе.
Мелькнул и скрылся в толпе сухопарый юркий мужчина в сдвинутой на затылок кепке. Виктор все чаще встречал его на улице, и ему стало казаться, что неспроста вертится в людных местах этот тип. «Неужели хвост?»
На центральной Славянской улице, притихшей было зимой, звенели шпорами, сверкали золотом погон колчаковские офицеры. Мельтешили в глазах английские френчи, синие и красные бриджи. В шумной и пестрой толпе мелькали дамские шляпки, украшенные яркими перьями.
Прошелестела рядом широким подолом какая-то женщина под руку с высоким подпоручиком. На лице подпоручика — лице кокаиниста, обтянутом серой кожей, — подобие улыбки. В крикливо одетой женщине с накрашенными ресницами и подведенными бровями узнал парикмахершу Леерзон-Новицкую.
«Тварь продажная!» — поморщился Виктор и ускорил шаги.
Неотступно преследовала мысль: «Кто такой Наумка? Прибыли из Уфы с Антоновым вместе, а как-то по-разному ведут себя. Антонов скрывался в надежных квартирах, а Наумка — свободно разгуливал по ночному городу. Иван Антонов ушел на Таганай, в отряд, а этот просит отправить его обратно в Уфу. Кто же он? Документы у него вроде в порядке. Нет, трудно подозревать товарища!»
Виктория Ивановна, предупрежденная Надей Астафьевой о приходе Виктора, сразу провела его в комнату, подставила табуретку. Виктор отдал пакет и извлек инструменты, прикидывая, откуда начать работу.
Обычно молчаливый, Наумка на этот раз вошел в комнату не в меру оживленный. Щуря серые, с холодным блеском глаза, бодро спросил:
— Что приуныл, братец?
— Радоваться нечему, заказов совсем нет, — суховато ответил Виктор.
Наумка с доверительной улыбкой уточнил:
— Здесь тоже не очень-то обломится: беднота…
— За длинным рублем не гонюсь, лишь бы прокормиться.
Наумка взглянул на хмурое, озабоченное лицо Виктора и, словно желая сгладить впечатление от своих слов, серьезно, без тени улыбки, проговорил:
— Брось тоску напускать. Ты ведь, кажется, в главных ходишь? Кому-кому, а тебе-то надо крепиться.
— Все одно дело делаем, — уклончиво буркнул Виктор, настораживаясь при последних словах Наумки.
— Ну-ну, не скажи, — как-то по-особому многозначительно протянул Наумка, поглаживая пальцами спинку стула.
Виктор мельком взглянул на руку Наумки, и его неприятно поразила белизна кожи.
Словно угадывая его мысли, Наумка протяжно вздохнул:
— Не знаю, куда деться от безделья. Парень я рисковый, костлявой не боюсь! — при последних словах глаза его блеснули.
«Этот, видать, не струсит», — подумал Виктор. Первое неприятное впечатление от встречи таяло, и Виктор, постукивая молотком, ломал голову: давать или не давать Наумке поручение? Надо бы, конечно, посоветоваться с Теплоуховым, но время крутое, каждый день работы на счету, каждый подпольщик занят по горло. И Виктор решился. Извлек из своей сумки небольшую пачку листовок, подал Наумке:
— Ты здесь рядом со станцией. Как стемнеет, иди к эшелонам, подбрасывай в теплушки. Солдатикам сейчас холодновато, так пусть греются от наших слов.
Наумка радостно потер руки:
— Это по-нашенски. А еще принесешь?
— Там видно будет, — сдержанно сказал Виктор, но в голосе его явственно прозвучала теплота: сомнения насчет связного у него рассеялись.
Когда Виктор уходил от Юргут, Наумка проводил его долгим внимательным взглядом.
«И как один умрем..»
В очередной свой приезд за хлебом рыжеусый чех вошел к Белоусову необычайно возбужденный. Сняв овчинные рукавицы, он растирал озябшие руки и в нетерпении порывался что-то сказать Григорию. Белоусов сразу отослал работниц таскать мешки с хлебом на пароконные сани.
— Ну, что, камрад, застыл, что ли, в дороге?
— Ни-и, — замотал головой рыжеусый. — Я узнал ошшень важный — как это у вас? — ошшень большой сведений.
— Н-ну, — поощрил его Григорий.
— Ваш Кольчак другой день, ну, разумишь, сафтра будет ехать в Омск.
— Откуда ты узнал? — нетерпеливо спросил Григорий, получивший в числе других подпольщиков задание горкома как можно точнее выяснить дату отъезда «верховного» из Златоуста и часы отправления поезда.
— О-о! — рыжеусый многозначительно поднял вверх указательный, в никотиновых обводах, палец. — Сольдатский телеграф.
— А не брешешь? — вырвалось у Григория.
— Бре-шешь? Как это понимайт?
— Ну, не врешь, не обманываешь, точно знаешь? — Белоусов торопился расшифровать свою первую столь не дипломатичную фразу.
— Точ-но, — твердо выговорил рыжеусый.
Дальше краткий их разговор обрел для Григория ту остроту, когда хочется сорваться с места, немедленно действовать.
Сдерживая себя, он крепко пожал мозолистую руку рабочего-солдата:
— Спасибо, камрад.
— Кушай на сдоровье! — лукаво улыбнулся тот и вышел, крепко захлопнув залубеневшую от мороза дверь.
Василий Волошин вместе с двумя партизанами, обливаясь потом, спешил к тому перегону, где полотно железкой дороги, проложенное среди густого ельника, делает крутой поворот, огибая реку. За спиной у каждого в мешках — взрывчатка. Широкие охотничьи лыжи крепки и надежны. Они плавно скользят при спуске с крутых гор, но подъемы вверх и на них тяжки.
Высвечивают за спинами партизан трехгранные штыки трехлинеек, стелются позади лыжников ровные широкие полосы. Через каждые три-четыре километра задний сменяет переднего: прокладывает лыжню. Идут споро, но Василий все поторапливает:
— Давай, шагай угонистее, а то придем к шапошному разбору.
— Ниче, — откликается передний, — успеем, тут, паря, уже недалече.
Василий волновался. Еще бы: ему поручено «долбануть» самого «верховного». В случае удачи… А удачи у подпольщиков уже были. Челябинские партизанские группы, созданные из рабочих-железнодорожников, в октябре прошлого года подорвали поезд из восьми вагонов, в котором следовала через Челябинск англо-французская миссия. В ноябре партизаны парализовали движение на железной дороге Челябинск — Екатеринбург и Челябинск — Златоуст. Но диверсия, на которую вел свою группу Василий, по своему значению превосходила все, что удавалось до этого подпольщикам и партизанам.
Перед закатом скупого еще по-зимнему солнца они подходили к цели. Стремительно скатившись с крутой горы в приречную долину, неожиданно увидели солдат.
«Опоздали…» — было первой мыслью Василия. Но вот он разглядел вдали груды искореженных вагонов, и радостно забилось его сердце. «Царство тебе небесное, «верховный», ни дна тебе ни покрышки», — пробормотал Василий, но в следующее мгновение упал в снег — над головой просвистели пули. К ним приближались солдаты с винтовками наперевес.
Василий озирался, лихорадочно соображая, как быть. Впереди и с обеих сторон — солдаты, позади — подъем в гору. Начнешь подниматься, — перестреляют, как куропаток. А солдатские цепи надвигались зловеще и молча.
— Каюк, братцы, — глухо проговорил Василий.
Его спутники молчали. Бывалые заводские парни, они уже не раз попадали в переделки.
— Будем отбиваться, — тихо произнес один из них.
— Чем? — со злой беспомощностью почти выкрикнул Василий. — По одной гранате на брата да десяток патронов. Эх, ты!…
— Живым в плен не сдамся, — упрямо повторил товарищ. — Не хочу, чтобы звезды у меня на спине вырезали.
Они все еще не стреляли. Без выстрелов придвигались и белые цепи.
— Братцы, а братцы, давайте сдадимся в плен, — быстро, словно боясь, что не успеет все объяснить, заговорил Василий.
— Что?! Очумел ты, что ли?
— Да тихо вы, — оборвал Василий, — сделаем вид, что сдаемся, а потом…
Молча слушали друзья-побратимы. Так же молча сбросили с плеч мешки со взрывчаткой и откинули их от себя в стороны. И каждый молча снял с пояса единственную гранату, спрятав в рукавах полушубков. Неторопливо, будто собираясь на трудную работу, поднялись и взметнули над головой руки: сдаемся.
Увязая в глубоком снегу, приближались с обеих сторон солдаты. Вот они в двадцати, пятнадцати шагах… Василий отчетливо видит невысокого офицерика в каракулевой папахе. На его напряженном лице выступили горошины пота. «Эх, маманя, прощай, родная, прощайте сестренки…» — шепотом вымолвил Василий. Сорвал чеку, бросил гранату в мешки со взрывчаткой. Одновременно прогрохотали еще два взрыва, а потом огромный столб огня и дыма поднялся к небу… И далеко окрест возвестило горное эхо о подвиге партизан.
…Колчак уцелел. Чудом уцелел. Другая партизанская группа опередила и разобрала путь на том перегоне, куда спешили взрывники. Крушение потерпел товарный состав, который шел впереди поезда с «верховным».
Поединок
Поля понуро стояла перед широким столом, за которым сидел Феклистов. Прапорщик смотрел на угрюмое лицо девушки и не торопился задавать вопросы. «Крапивное семя — дочь расстрелянного машиниста, наверное, знает о многом», — думал он.
По опыту Феклистов знал: там, где нелегальщиной занимался отец, дочь или сын сызмальства впитывает крамолу, и мозги у таких всегда набекрень. Угрозы на них редко действуют, но как развязать язык? Таких хлебом не корми, дай только политики понюхать.
Худенькая, с остро выступающими лопатками, в ситцевом дешевом платье, Поля была живым воплощением той грозной силы, которая стала на пути благополучия и спокойствия прапорщика Феклистова.
В последнее время, когда проходило угарное состояние после допросов, прапорщик не раз с тоскливой злобой, почти с отчаянием думал о том непонятном и страшном, что надвигалось на него, на всех, кто вышел в крестовый поход против большевиков. Не успеешь прихлопнуть одного, в другом месте обнаруживаются три.
«Большевистскую заразу надо вырывать с корнем», — наставляло Феклистова начальство, и он истово пресекал «заразу», но корни ее оказались очень глубоки… Глухое бешенство охватывало прапорщика при виде арестованных. Вот она стоит перед ним, подлая девчонка, оставь ее на воле, что она натворит? Взорвет эшелон или пустит Феклистову вслед пулю?..
Прапорщик непроизвольно вздохнул, Поля вздрогнула. Чего-чего, только не вздохов она ожидала. Девушка из-под ресниц взглянула на прапорщика, тот поймал ее взгляд. И, наморщив лоб, по привычке спросил:
— Фамилия?
Поля молчала.
— Напрасно молчишь. Твои сообщники давно разговорились, так что тебе нечего терять, — небрежно произнес Феклистов.
Поля взглянула на прапорщика: «Врет». Неожиданно сказала:
— Я уже потеряла.
— Что же вы потеряли?
— Свободу!
В словах девушки прозвучал вызов, и прапорщик опять, словно отвечая на свои тайные мысли, подумал об упрямстве подследственных. И, все еще на что-то надеясь, продолжал механически задавать вопросы:
— Когда организована подпольная организация?
— Не знаю.
— Почему ушла с завода в земельный отдел?
— Там больше платят.
— Кто расклеивал листовки?
— Не знаю.
— И Союза своего не знаешь, да? Продаешься? — в темных глазах Феклистова мелькнуло злорадство. — Кто, кроме Волошина, приходил к тебе?
Этот вопрос, произнесенный тихим, будто равнодушным голосом, как удар хлыста, ошеломил Полю: «Откуда они знают о Василии?»
Прапорщик догадывался, что творится в душе этой упрямой, но такой еще не искушенной на допросах девчонки. Он уловил в Полиных глазах мгновенное замешательство, почти равнодушно констатировал про себя: «Будет врать».
Поля отрицательно покачала головой.
— Не знаю никакого Волошина. А приходили ко мне многие знакомые отца. Картошки приносили, денег. Жить-то как-то надо, — с искренним вздохом, как-то по-бабьи жалостливо проговорила она и открыто взглянула в глаза прапорщика.
«Если бы наши так вели себя на допросах». — Мысль эта показалась нелепой, но преследовала прапорщика все время: и тогда, когда он сулил Поле свободу, и когда уверял, что после окончания междоусобицы настанет свобода для всех. И когда отправил Полю на пытки…
Потом Феклистов устало откинулся на спинку стула, прикрыл глаза. Обещанное Колчаком решительное наступление задерживается. Красные сами напирают отовсюду. Что его ждет завтра? Долго ли удержится Колчак у власти? В тылу вспыхивают восстания. В самой столице «верховного», в Омске, еле управились с восставшими рабочими.
И здесь: еле-еле уберегли Александра Васильевича. Не дай капитан Новицкий секретной депеши ему, Феклистову, не пусти он впереди поезда «верховного» порожний товарняк, пожалуй, не сносить ему самому головы… Черт знает, что творится! Огонь, как на торфяном болоте: выбивается то в одном, то в другом месте.
«Нет, голубчики! Надо всех к ногтю: ищи-свищи, если они все скроются в горах. Пора ликвидировать, хватит заниматься слежкой. Впрочем, — тут же оборвал сам себя Феклистов, — пусть еще недельку-другую потешатся, надо всех опознать, а потом уж — под корень!» — И крикнул:
— Жабина! — Приказал: — Глаз не спускать с Теплоухова. Гляди в оба, кто вокруг него вьется. Потом доложишь.
Младший наблюдатель выслушал и почтительно попятился к двери.
Какая она, жизнь, будет
С низин натянуло туман. Сосны стояли плотно друг к другу, будто затканные в сплошное белесое покрывало. Влажная и густая трава хлестала по ногам, брюки покрывались водяной пылью, мелкими листьями. Идти чем дальше, тем труднее. Но двое упорно поднимались вверх. За плечами у каждого — тяжелая ноша, лямки режут плечи, но останавливаться нельзя. Впереди, ссутулив крутые, сильные плечи, шагал Колька Черных, за ним, чуть приотстав, — Виктор.
В путь они отправились глубокой ночью. Далеко за городом на малоприметной тропинке отыскали каменную глыбу, издали похожую на медвежью морду, разбросали кучу мелких камней, извлекли два туго упакованных мешка. В мешках — завернутые в тряпье револьверы, разобранные на части винтовки и патроны, добытые на заводе. Взвалив на плечи поклажу, направились в сторону Таганая, туда, где пролегли партизанские тропы.
Впереди и сзади шли ребята из десятки. В случае чего они должны были предупредить об опасности. Через каждые полтора-два километра менялись: одни взваливали на плечи тяжелые мешки, другие шли в дозоре.
Иван Васильевич поручил маленькому отряду Виктора идти в горы для переброски накопленного оружия. Подпольщики исподволь готовили восстание, чтобы помочь наступающей Красной Армии, переправляли в «каменные казармы» надежных людей. К несказанной радости Виктора, Колька Черных однажды сообщил, что дядя Антон, с которым они когда-то толковали у станка, подошел к нему и хмуро попросил:
— Слышь, малый, сведи со своими. Нутром чую, знаешь, где укрываются. — Помолчал и так же хмуро добавил: — Невмоготу больше отсиживаться…
Партизанский отряд рос, а оружия не хватало. Его добывали с большим риском. Но не меньший риск был и для тех, кто доставлял его партизанам. Иван Васильевич давно убедился, что Виктор все поручения исполнял четко и быстро. Скромный до застенчивости, он, однако, был находчив, а выдержке Виктора могли позавидовать бывалые люди. Потому и доверил ему возглавить группу по переброске оружия. Отправляя в путь, говорил:
— Скоро, очень скоро будет на нашей улице праздник! Передай там, что кое-кто из буржуев потихоньку сматывает удочки. Чуют крысы, что ко дну идет их корабль!
Виктор редко видел таким радостно возбужденным своего учителя по подполью. Иван Васильевич то снимал пенсне, начиная вдруг протирать стекла, то надевал снова, и через стекла молодо поблескивали его глаза.
При воспоминании об Иване Васильевиче Виктора охватывало теплое чувство. Многим, очень многим обязан он этому человеку! И в самый трудный момент после ареста Поли, когда черным казалось весеннее небо, Виктора поддержал он. Всего несколько слов сказал он тогда, но каких!
До цели уже близко. Виктор предложил отдохнуть. Остановились у большого сахарной белизны камня, из-под которого бил родник.
Снизу, из-за гор, брызнули первые лучи солнца. Студеная прозрачная вода засветилась, заиграла радужным блеском. Колька остановился и, набрав воздуху, неожиданно гаркнул:
— Кто украл кнуты?
— Ты-ы, — донеслось горное эхо.
— Ты что, ошалел? — набросился на него Виктор.
Колька бесшабашно махнул рукой.
Парни приникли к холодной родниковой воде, утолили жажду. Колька, стоя на коленях, расплылся в блаженной улыбке, сощурившись, повел вокруг рукой и проговорил:
— Здесь все наше, не то, что в городе.
— А знаешь, как ты здорово сказал! — подхватил Виктор. — Здесь, и правда, все наше. За то и боремся.
— Скорее бы выгнать гадов! — с ненавистью выдохнул Черных.
— Выгоним, очистим землю от всех буржуев! — уверенно произнес Виктор и задумчиво спросил не то самого себя, не то Кольку: — А какая она, жизнь, будет?
— Да что тут думать, — изумился Колька, — конечно, хорошая. Все тогда будут сытые и обутые.
— Мало этого человеку! — вырвалось у Виктора.
— Сам знаю, что мало, — согласился Колька. — Только знаешь, порой до того жрать хочется, хоть волком вой.
Перекатывая на ладони отполированные камешки, Виктор заговорил горячо, торопливо:
— По-моему, красивая жизнь настанет. Знаешь, о чем Иван Васильевич все время говорит? Мы, говорит, всю Россию перевернем. Понастроим для рабочего человека дворцов, каких свет не видел, всех грамоте обучим. Вот, погоди, разобьем контру, увидишь. А то сказанул: «Сытые будут».
— Ну, хватит, — попросил Колька, дружелюбно глядя на Виктора. — Пойдем, пожалуй, а то больно разговорились.
На обратном пути на подходе к городу их задержал конный разъезд.
— Где шлялись? — строго спросил молодцеватый кавалерист.
— В лес ходили, — спокойно ответил Виктор.
— Чо зенки-то вылупил? — рассердился вдруг Колька Черных. — Не видишь, кислицу несем, хоть ее наваришь — и то ладно.
Виктор обмер: отчаянный Колька сейчас все завалит.
— Ну ты, поговори у меня! Нагайки не пробовал? Вытряхивай из мешка-то.
Колька, а за ним Виктор с обиженным видом развязали мешки, вывалили запасенную для них партизанами кислицу.
— Проваливай! — распорядился кавалерист.
У ребят отлегло от сердца. Они проворно сбросали зелень в мешки и зашагали по направлению к городу.
Перед грозой
Злые, запыленные, потрепанные части белых втягивались в кривые, ползущие по горам улицы Златоуста. Где-то совсем близко, напрягая силы, красные полки громили белогвардейцев, и они откатывались сюда. Пылила кавалерия, тяжело топала пехота, грохотали по каменистым улицам артиллерийские повозки. Прямо на улицах дымили походные солдатские кухни.
Город лихорадило. Казаки разграбили кожевенный магазин. Эскадрон отступающих вояк ворвался на водочный завод. Христолюбивые воины прикладами сшибли замки со складских дверей и прямо на улице, гогоча, распивали спирт, палили из карабинов. В воздухе густо висела брань. На место происшествия из комендатуры прибыл офицер с двумя солдатами, пробовал утихомирить буянов. Пьяные казаки взяли его самого в плотное кольцо.
Молодой казачишка, еле держась на ногах, опираясь на карабин, как на палку, со слезой в голосе тянул:
— Нет, ты скажи, ваше благородие, скажи от сердца, за что воюем, а? Не можешь, а?
— Молчать! — прикрикнул офицер.
— Но-но-но-о! Не ндравится, гляди-кось, — куражился казачишка.
Другие плотнее сгрудились около офицера.
Офицер стал вырываться из казацкого кольца.
— Струсил, ваше благородие, кишка тонка. Это те не царское время, во! — не унимался казачишка.
Остальные гоготали, сдабривая свои слова соленой руганью.
Благоразумные мещане, купчишки и прочая дрянь увязывали узлы и, второпях перекрестив лбы перед неведомой дорогой, отправлялись на железнодорожную станцию.
— Плохи наши дела, — посетовал как-то городской голова в присутствии Ивана Васильевича.
Притушив невольный блеск в глазах, Теплоухов бодро сказал:
— Господин полковник уверяет, это — временное явление.
— Покорнейше благодарю, — вспылил голова, — вы что, извините, ребенок, сами не видите, куда дело клонится?
— Обычные военные операции, временная перегруппировка сил, — невозмутимо возразил Иван Васильевич.
— Оптимист вы, милостивый государь, оптимист.
— Но что же, право, случилось? — не унимался Теплоухов.
— А то, батенька, и случилось. Издан приказ об эвакуации заводов. В Сибирь. Вот вам и временная перегруппировка сил.
Иван Васильевич внутренне ахнул: разграбят завод, растащат!
— Велено в кратчайшие сроки. Всех инженеров, техников, рабочих военные власти объявили мобилизованными. За неподчинение — расстрел. Так-то, милостивый государь.
Голова обратил внимание, что служащий Теплоухов вконец растерялся, и попытался смягчить свои слова советом:
— Собирайте-ка свои узелки — да и с богом. Авось, до Сибири большевики не доберутся.
— Куда мне, — бормотал Иван Васильевич, — трое на руках. Может, обойдется, а? — с надеждой взглянул на своего покровителя, но тот не пожелал ничего добавить — и так лишнего наговорил.
Вечером того же дня, оповещенные связными, пробирались на гору Уреньгу члены подпольного горкома партии. В зарослях молодого сосняка, за мшистыми каменными глыбами, состоялся последний разговор. Иван Васильевич информировал товарищей о том, что сообщил ему голова и что удалось дополнительно выяснить от заводских.
Глухо гудели сосны. Гулял верховой ветер. Примостившись на полированном и прогретом за день кругляше, Виктор напряженно вслушивался в неторопливую речь Теплоухова.
— Пришла пора действовать решительно. Необходимы крайние меры.
— Может, рискнем, попробуем захватить завод. Смелость города берет, — задумчиво проговорил Иван Васильевич.
— Оно так, конечно, — рассудительно заметил Белоусов, — только на штыки с голыми руками не полезешь. Оборудование-то будут грузить под ружейными дулами. Опять же отряд не перебросишь на завод: не иголка в сене.
— Надо сорвать погрузку!
— Правильно, — откликнулся Теплоухов, — во что бы то ни стало сорвать, это нам по силам. — И к Виктору: — Смогут твои ребята по цепочке быстро передать рабочим наши указания?
— Они все смогут, — коротко сказал Виктор. И вдруг щеки его ярко вспыхнули: «Еще подумают, что я хвастаю». И рядом с этим другая, тревожная, радостная мысль:
«Вот оно, начинается самое главное».
— Итак, сорвать погрузку. Пусть рабочие прячут ценный инструмент. Пусть уходят в лес, на покосы, в потайные места. А мы тем временем подумаем еще кое о чем.
Решили взрывать Тесьминский железнодорожный мост. Тогда эшелоны белых замрут здесь, в Златоусте. Операцию проведут заводские ребята во главе с Колькой Черных.
Когда растаяли в ночной темени фигуры горкомовцев, Теплоухов попросил:
— Позови Черных.
Колька возник рядом неслышной тенью.
— Садись, Николай, слушай и запоминай, — устало, но твердо произнес Теплоухов. — А ты, Витюша, пока того, побудь на тропе.
— Самое трудное — добыть еще взрывчатки. Действуй решительно, но с оглядкой, не горячись. Сам понимаешь, от тебя многое зависит, — советовал Иван Васильевич. И вдруг неожиданно стукнул ладонью по каменному голышу: — Эх, удалось бы! — И столько затаенной страсти было в коротком возгласе, что Колька даже оробел.
— Ну, орлята, действуйте, — попрощался Иван Васильевич и канул в лесную настороженную тишину.
Во власти только что пережитого необъяснимо-тревожного и гордого чувства возвращался Виктор домой. Пробирался затененными улицами, но шагал неторопливо. От реки несло прохладой. Небо, чистое и высокое, вовсю вызвездило. Где-то неподалеку тихо-тихо звучала песня:
То не ветер ветку клонит, Не дубравушка шумит, —Девичий голос, чистый, нежный. И будто затуманен слезой:
То мое, мое сердечко стонет, Как осенний лист дрожит.Полоснула по сердцу чужая боль. И своя, загнанная в дальние закоулки души, тоже ожила. Хотелось крикнуть во тьму: «Поля! Где ты?..»
Снова арест
В маленькой продолговатой комнате душно, жарко. Снятся тревожные сны. Все тот же Наумка. Будто забрались они вместе на гребень Таганая, и Наумка спрашивает, где отряд? Виктор отрицательно качает головой: «Нельзя, об этом никто не должен знать». Наумка зло прищуривается, на круглом лице его появилась недобрая улыбка. Он сжимает сильными руками плечо Виктора, трясет и цедит:
— Говори! А не то столкну, большевистское отродье!
Виктор хочет вырваться, но Наумка сильнее его. У Виктора вырывается стон. Он… просыпается.
— Вставай, сынок! Скорее! Пришли за тобой… — слышит горячий шепот матери. Замечает в ее глазах слезы и вскакивает. «Бежать!»
С улицы барабанили прикладами в дверь, рвали ее на себя. Гудел железный кованый крюк. На ходу набрасывая одежду, Виктор толкнул створки окна, прыгнул в тень тополя. Забор плотный, высокий, в два человеческих роста — с улицы Виктора не видать.
А в дверь гулко сыпались удары.
Из-под тополя Виктор метнулся в сарай, оттуда — на огород, к Громотухе. Еще минута — и он спасен. И вдруг захлопали выстрелы. Это сосед, оказавшийся спозаранок на своем огороде, заметил Виктора, подбежал к солдатам и заорал:
— Стоите, рот разинули, а большевик-то утек!
Скрученный Виктор молча смотрел, как дюжие солдаты, пикая ногами, поддевая штыками вещи, переворачивали весь дом. Младший брат Толя спросонья испуганно кричал.
Виктор вдруг подался вперед. В руках штатского, вошедшего с улицы, были тугие пачки денег, запрятанные Виктором в сарае. Рядом со штатским был Наумка… Так вот он какой, «связной» из Уфы!
В последний раз мелькнули растерянные, в слезах, лица родных. В последний раз глянул Виктор на родной дом, на горы.
Над трехглавым Таганаем висели тучи — темные, многослойные. Солнце еще не взошло, где-то пробивалось снизу, из-за гор, окрашивало медленно плывущие облака в пурпурный цвет. Пурпур густел, боролся с тучами, и казалось, разливается река.
Сердце Виктора дрогнуло, когда за ним захлопнулись створки тяжелых тюремных ворот. Он проследил, как охранник с лязгом повернул ключ в большущем замке, взглянул на каменные стены тюремной ограды, на часовых в серых шинелях. Стало страшно. Потом, на допросах, он внутренне был готов ко всему. Но первые минуты в тюрьме были самыми тягостными.
Когда конные солдаты конвоировали его от тюрьмы к бывшему дому купца Шишкина на углу Косотурской и Большой Славянской, он шел, не опуская головы, руки его были связаны. В огромном доме Шишкина хозяйничали контрразведчики. Виктора втолкнули в большую полутемную комнату, скупо освещенную керосиновой лампой. Глаза после солнечного блеска с трудом привыкали к сутемени. Окна с крепкими двойными рамами были закрыты ставнями. Глухо, как в могиле. Воздух спертый, гнилой. На полу сидело несколько человек. Среди них Виктор разглядел Екатерину Араловец. Оглянувшись на охранника, Виктор приблизился к ней, опустился рядом на грязный пол.
Им удалось обменяться несколькими фразами.
— Тот, что приехал с деньгами из Уфы, предал, — прошептала Екатерина.
Виктор внутренне сжался, похолодел: приезжий, выдавший себя за посланца из Уфы, видел многих…
«Это конец! Погибла вся организация!» — с отчаянием подумал Виктор.
— Держись, не падай духом, они много не знают, — ласково сказала Екатерина.
Вскоре Виктора вывели во двор. Седенький старикашка с блаженной ухмылочкой на безбровом пьяном лице, нацеливаясь фотоаппаратом, просил:
— Не хмурьтесь, молодой человек. И глазки, глазки не жмурьте. Ваш лик приобщат к документикам… Да-с.
В колчаковском застенке
— Итак, старый знакомый, — почти ласково констатировал следователь. — Несовершеннолетний. Помню, отлично помню. — И вдруг резко, в упор: — Большевик-с?
Виктор замешкался с ответом. В комнату, громыхая шашками, ввели еще кого-то. Виктор скосил глаза на вошедших — сердце упало. Григорий Белоусов с огромными кровоподтеками у висков еле держался на ногах. Как он очутился здесь?
— Я спрашиваю, большевик-с? — громче повторил колчаковец. В злом прищуре глаз — нескрываемая ненависть.
Виктор еще раз взглянул на Григория, распрямился. Не отводя глаз от жесткого взгляда следователя, громко произнес:
— К сожалению, нет.
— Значит, к сожалению. Так-с, молодой человек… — Колчаковец поднялся и медленно стал надвигаться на Виктора. — К сожалению, значит? — Коротко и резко ударил кулаком в подбородок, заорал: — Щенок! Теперь ты не будешь сож… — Страшный удар в живот отбросил прапорщика на стол. Это Григорий, скрученный по рукам, изловчился и пинком опрокинул прапорщика.
Конвойные сшибли Григория, глухие удары кованых сапог по спине, голове смешались с громкой площадной бранью.
…Превозмогая боль, Виктор повернулся на бок, опираясь на локоть, сел. Словно свинцом налита ушибленная при падении голова. Саднит плечо.
Что сейчас: утро, вечер? Кто еще арестован?
Горят разбитые губы. Мучительно хочется пить. Глоток, хоть бы один глоток!
Кто-то, раздражающе шаркая, прошел по коридору. Остановился у двери. Опять за ним?..
— Слышь-ка, паря, — раздался над ухом старческий шепот. — Возьми, тута писулька. Оклемаешься, черкни своим…
Дверь захлопнулась, надзиратель погромыхал ключами, шаркая и покашливая, ушел по коридору. Кто он — свой, сочувствующий или чужак, который позарился на взятку?
Нетерпеливо, с трудом разбирая слова, читал Виктор первую весточку с воли. Родные спрашивали, когда выпустят?
Стараясь как можно больше втиснуть слов на клочок серой оберточной бумаги, Виктор морщился от боли и выводил огрызком карандаша:
«…Здоров телом и особенно духом. В первый день 18 мая «культурные люди» в числе всех пороли и меня. Но пора, пора придет, она уже близка…»
Очередной допрос вел сам начальник отделения контрразведки, прапорщик с черными, жестко торчащими усиками. Плотный, черноглазый, подвижной, он мог бы показаться красивым, если бы выражение лица не портили плотно сомкнутые губы, в уголках которых блуждала брезгливая ухмылка.
— От кого получил деньги? Где склад оружия?
— Не знаю… — Разбитые губы казались чужими, голос звучал глухо.
— Шипунову сюда! — приказал прапорщик.
В комнату ввели Полю. На девушку страшно смотреть: одежда порвана, из-под лоскутьев выглядывает багровое тело. В девичьих глазах застыло выражение муки. Но страха в них нет. Виктор невольно прикрыл глаза, чтобы не выдать себя, не вскрикнуть от яростной боли.
— Из вашего кружка?
— Я не знаю, — чуть слышно произнесла Поля распухшими губами.
— Уведите! — махнул рукой следователь.
Следом ввели Теплоухова, тоже избитого.
— Узнаешь щенка? — спросил офицер. — Из вашей организации?
Иван Васильевич только на миг задержал взгляд на лице юноши. Отворачиваясь, угрюмо проговорил:
— Зря мальчишку держите, какая вам от него корысть?
— А деньги, кто ему передал деньги, не ты, смутьян?
— Вы что-то путаете, господин следователь.
Потом были очные ставки с Григорием Белоусовым, Екатериной Араловец, Иваном Ивановичем.
Виктор ужаснулся: «Провалилась вся организация, когда все подготовлено к восстанию…»
И страшнее физической боли была жгучая мысль: «Предали!»
Прапорщик убрал со стола поблескивающий вороненой сталью браунинг и неожиданно сочувственно произнес:
— Зачем ты связался с большевиками? По пути ли тебе с ними?
Виктор смотрел на его сизые от бритья щеки, и вместе с чувством напряженного ожидания его охватило неодолимое чувство брезгливости. Он слушал монотонный голос колчаковца и едва улавливал, что тот сулил ему простить «заблуждения молодости».
— Вы что-то действительно путаете, господин следователь, — с холодным достоинством ответил Виктор. — Разве вам неизвестно, что мой брат в Челябинске, в армии верховного правителя?
— Вот как ты запел, красный петушок! Значит, за спиной братца решил поиграть в революцию. Так, что ли?
Виктор молчал.
— Ну, что ж, молчание — знак согласия. Так изволите мыслить, господин студент? Так вот. — Голос прапорщика возвысился до тонких нот. — Так вот запомните: вашего братца при случае расстреляют красные, а мы постараемся отправить к праотцам тебя. Тебя! И будем, так сказать, квиты. По-родственному, значит.
Словно прозрев, Виктор увидел такое, чего не в силах был увидеть, понять этот прапорщик. Там, распахни только дверь, там, на воле, побратимы-единомышленники — Колька Черных, Горбачев, ребята из его десятки.
И Виктор сказал спокойным голосом:
— Вы, прапорщик, болван. Вы мертвец и ничего не понимаете… — И спокойно, испытывая прилив небывалой внутренней силы, взглянул в лицо следователя.
Тот с багровым от ярости лицом рванулся из-за стола. На его крик вбежали конвойные.
— На скамью! — выдохнул прапорщик.
Виктора бросили на скамью, навалились на ноги, придавили голову. Он не кричал, не бился. Его охватило предчувствие чего-то небывало жуткого, что готовились совершить мучители.
И вдруг пронзительная боль: палачи вгоняли ему под ногти иголки.
Василия Антонова бросили в общую, битком набитую камеру. Истерзанный, оглушенный, он долго не приходил в сознание. А когда очнулся, незнакомый парень в черной куртке поправлял у него на лбу мокрую тряпку.
Руки парня жилистые, пальцы в ссадинах, а лицо неожиданно нежное.
— Ты кто? — ослабевшим голосом спросил Василий, попытался сесть, но голова закружилась, и он бессильно уронил ее на пиджак, подложенный чьей-то заботливой рукой.
— Лежи пока, — посоветовал парень и тихо, склонясь к уху Василия, добавил:
— Зови меня Сашей.
Василий внимательно рассматривал лицо Саши, и оно его все больше поражало. Особенно глаза. Большие, затененные длинными ресницами, они словно лучились. Блеск Сашиных глаз беспокоил, притягивал. Василий заметил, что и другие в камере часто посматривали на Сашу.
«Огненные глаза», — определил Василий, и ему почему-то стало спокойно, и он опять забылся. Последнее, что ощутил, — это прикосновение жестковатых пальцев: Саша переворачивал тряпку на его лбу.
Василий проснулся и, не открывая глаз, услышал — нет, даже не шепот, а едва уловимый шелест:
— Так и так погибнем. А тут хоть кто-нибудь спасется. Где бы напильник добыть?
В темноте рядом с собой Василий различил Сашу, разговаривающего с мужчиной лет тридцати. Василий тронул Сашино плечо, моргнув, попросил наклониться.
— Решетку я расшатаю. Будьте надежны… — и выставил перед ним свои кулачищи. — Видишь?
Саша окинул взглядом богатырскую фигуру Антонова, ласково тронул его иссиня-черные, спутанные в беспамятстве волосы и с сомнением покачал головой.
— Ослаб ты…
— Выдюжу.
Саша секунду подумал, кивнул:
— Ладно, попробуем.
Наутро, когда надзиратель оставил скудный арестантский паек, половину пайка по общему уговору вручили Василию, другую поделили на девять равных частей. Василий стал было протестовать, но Саша прервал его:
— Выполняй решение!
…Как случилось, что Василий очутился в этой камере?
Перебирал в памяти каждый шаг.
В мае вдруг нарушилась связь с городом. Десять дней ждали партизаны, все глаза проглядели, ожидая связного, — никто не являлся. В конце десятого дня командир тихонько отозвал Василия за скалу.
Она совершенно отвесная, гладкая. Лишь кое-где, словно приотставшая кора на дереве, виднелись отполированные плиты — «скалята». Они еще кое-как держались, но вот-вот — дунь посильнее ветер — готовы были отвалиться.
Поглядывая то на скалу, то на каменные россыпи, командир говорил:
— Надо сходить в город, уточнить, как будем проводить операцию. В городе не задерживайся, упреди в случае чего. Послал бы кого другого, да явок не знают, еще напутают чего.
Ушел на закате, когда солнце садилось. Ушел, ни с кем не прощаясь: так лучше, никто не узнает.
В городе с трудом разыскал явочную квартиру — хибару с двумя, будто отпрянувшими друг от друга, маленькими окнами. Окна в хибаре были завешены. Стукнул в раму три раза — условный знак. Ему отозвались. Толкнул низкую дверь и, наклоняя голову, шагнул в темные сени.
Пронзительная боль полоснула затылок. Падая, Василий почувствовал, что на него наваливаются, заламывают руки назад…
— О-ох! — забывшись, простонал Василий.
— Что, болит? — склонился над ним Саша.
— Душа горит. Ни одну контру не придушил… Попался, будто кролик.
— Жалко, — согласился тот, думая о чем-то своем.
На пятый день Василий обратился к Саше:
— Попробую сегодня…
— Давай… Подготовим к ночи…
Саша встал напротив «волчка» в двери, а Василий, широко расставив ноги, ухватил обеими руками решетку.
Камера замерла.
В тишине все отчетливо слышали, как натужно дышит Василий. Наваливаясь туловищем, он давил решетку, потом тянул ее на себя. Лицо покраснело, на шее, руках вспухли синие вены. Василий отер с лица пот, тряхнул руками и опять дернул решетку. Дернул, не рассчитав, со всей неведомо откуда прихлынувшей силой. Решетка подалась, но из гнезда вырвался кусок кирпича, ударился о цементный пол, со звоном брызнули красные осколки.
Спрятать ничего не успели. Вбежавший на стук старший надзиратель без слов понял, что происходит в камере.
Положив руки на подтянутые к подбородку колени и склонив голову, Иван Васильевич задремал. Каштановые пряди волос прикрыли на висках синяки, по небритому лицу блуждала улыбка.
Чему он радуется во сне? Какое обманное счастье светит ему в короткие мгновенья забытья?
…Ивана Васильевича взяли на исходе короткой майской ночи, когда одна за другой гасли далекие звезды. Он всю ночь работал, а когда устал до изнеможения, прилег на диван в той же комнате, где вел какие-то записи. Едва прилег, в дверь забарабанили.
— Я сама открою! — крикнула из соседней комнаты жена, но Иван Васильевич был уже у двери.
В дом ворвались белочехи во главе с офицером.
— Одевайтесь! — крикнул переводчик.
Переворачивая все вверх дном, вывалили в чемоданы содержимое ящиков письменного стола, забрали бумаги из комода, перерыли постели. Оставив засаду, вывели связанного хозяина из дома.
Первую ночь он провел в контрразведке. Его бросили в закуток под лестницей, где раньше хранили метлы и веники. Ни сидеть, ни лежать там было невозможно. В нос било застарелой прелью, мышиным запахом. Узник задыхался от нехватки воздуха.
При аресте у Ивана Васильевича в финансовом отчете продовольственного и статистического отдела городской управы обнаружили записи о чехословацком мятеже, об эсеро-кулацком самом жестоком восстании в селе Месягутово в середине июня 1918 года. Иван Васильевич собирался позднее обнародовать эти записи о зверствах кулаков, живыми зарывших в землю многих коммунистов и советских работников.
Иван Васильевич составил и другой документ — хронику меньшевистского переворота в Златоусте. Ему удалось найти телеграммы, которые указывали на связь и подчинение меньшевистских организаций контрреволюционному центру в Омске. Он собирался переправить эти документы в Урало-Сибирское бюро, да так и не успел. Теперь это — главные улики. И еще — револьвер.
На допросе прапорщик потрясал револьвером, найденным в бане. А тот тип, из Уфы, как по-писаному, отрапортовал о деньгах, доставленных подпольщикам.
Что после этого может ожидать Ивана Васильевича?
Только расстрел…
Виктор не шевелился, боясь нарушить недолгий сон Теплоухова. Белоусов, притулившись к стене, тоже молчал. Обо всем переговорено с тех пор, как их посадили в сырую и грязную камеру, чуть побольше одиночки. Мест в тюрьме не хватало, и даже в одиночках сидели по двое — по трое.
На коленях у Виктора — новая книга; начальник тюрьмы разрешил два учебника — неорганическую химию и немецкую грамматику.
Когда старый тюремный надзиратель Якуба вручал книги, то ласково и удивленно посмотрел на Виктора. Увидев, как вспыхнули радостью мальчишеские глаза, Якуба только пробормотал:
— Ну и хлопец — его плетьми дерут, а он за книжки цепляется.
Книги лежали на коленях, но мысли Виктора были далеко. Ему казалось, что с тех пор, как он окончил городское училище, прошло не три года, а гораздо больше.
Что же у него в жизни было такого, чтобы сказать: вот это главное? Учился, как все. Его даже дразнили «пай-мальчик»… Лишь война взбудоражила город. Участились забастовки. Отец, приходя с работы, сердито бросал: «Опять наша голытьба всполошилась».
— А что они хотят? — наивно спрашивал он у отца.
— Чего? Прибавки к жалованию. Да только получат, как в третьем году, горячего до слез.
По рассказам старших, хоть и говорили в доме об этом шепотом, он знал о страшном расстреле рабочих на Арсенальной площади. И пренебрежение отца к пролитой рабочей крови возмущало его душу, вызывало протест.
Но вот он узнает о том, что у них в амбаре хранится подпольная библиотека, а старший брат Федор состоит в тайном студенческом кружке. Много позднее понял: верховодит в кружке Виталий Ковшов, молодой, решительный. На первых порах Федор только и разрешил, что пользоваться книгами из заветной библиотеки. Виктор читал, многого не понимая.
А дальше, что было дальше?
Будто со стороны, виделся ему уже не восторженный мальчик, бегающий по митингам, а зрелый боец, знающий, с кем и за что он воюет. Сражаясь, падают бойцы. И его судьба — одна из многих. Но, может быть, успеют освободить? Из передачи от Якубы узнал об этих хлопотах. Оказывается, даже до колчаковского генерала Сахарова добрались, просили за него. Зря унижались. И в горячке он отправил домой резкое письмо.
Разве они не понимают, что в борьбе нет пощади. Он так и написал:
«Как слышно, была мобилизация, в которую попадал по возрасту и я. Следовательно, смерть могла быть везде, только первой достоин настоящий человек, а второй — жалкий раб средневековья…»
— Эх, вырваться бы на волю… — с тоской вымолвил Белоусов.
И столько в его словах было закипающей ярости, что Виктор невольно подался вперед. Мысли о побеге не давали покоя.
В общую камеру Виктора перевели недавно. После многих допросов. Наверное, рассудили в контрразведке: от подпольщиков больше ничего не добиться, так и так им конец. Виктор невольно вспомнил свою одиночку.
Там, на стене, обычно скудно освещенной, во второй половине дня лучи склоненного к закату солнца выхватывали из полумрака три нарисованные головки: женщины, девочки и мальчика.
Рядом на стене чем-то было нацарапано: «Кловач».
— Чех сидел здесь до тебя, в распыл пустили, — шепнул как-то Виктору надзиратель.
— Жалко, братцы, сейчас богу душу отдавать, — вздохнул Белоусов. — Крышка «верховному»-то приходит. Наши на всех фронтах, слышно, напирают.
— Да-а…
Очнулся Иван Васильевич. Провел ладонью по глазам, сказал с размягченной и словно бы виноватой улыбкой:
— Ребятишки мне приснились. Видел их прямо наяву… Бегут навстречу и что-то лепечут…
Иван Васильевич говорил медленно и натужно. Вдруг он закашлялся, схватился рукой за грудь.
— Плохо тебе? — участливо спросил Белоусов и добавил: — Это мы, Иван Васильевич, лопотали у тебя над ухом, вот и разбудили, окаянные.
Из коридора доносились выкрики команды, топот ног, стук прикладов. Со скрежетом раскрывались двери соседних камер. Подошли и к ним.
Лязгнув ключом, появился на пороге с испуганным, бледным лицом надзиратель, который передавал Виктору письма родных. За его спиной — начальник отделения контрразведки, начальник тюрьмы, солдаты из охраны.
— Встать! — заорал, округляя глаза, начальник тюрьмы, низенький брюнет.
Трое, готовые к худшему, медленно поднялись.
Старческими, трясущимися руками обшарил надзиратель одежду арестантов, потрогал решетку на окне.
— Закрывай! — рыкнул начальник тюрьмы.
Затопали дальше. Надзиратель, гремя дверями, успел шепнуть:
— Антонов приказал долго жить.
В камере воцарилось молчание. Наконец Иван Васильевич скорбно вымолвил:
— Еще одна жертва… Вечная память тебе, наш дорогой товарищ!
Из коридора доносились выкрики начальника тюрьмы и контрразведчика.
Феклистов примчался в тюрьму полчаса назад. Известие о готовящемся побеге застало его за составлением рапорта начальнику контрразведывательного отделения штаба Западной армии капитану Новицкому.
«…В течение мая 1919 года, — сообщал прапорщик, — арестовано разных лиц, причастных к Советской власти, подозреваемых в шпионаже, неблагонадежности и по делу большевистской организации города Златоуста — 95. Допрошено — 70. Обысков — 83. Передано в златоустовскую следственную комиссию — 15…»
Прапорщик бросил в папку недописанный рапорт, туда же сунул донесение коменданта станции о том, что солдаты из эшелонов дезертируют, и рванулся к выходу. Прискакал в тюрьму и сразу — в камеру.
Василий, окровавленный, лежал в углу камеры. С порога одну за другой всадил контрразведчик все семь пуль в могучее и бессильно распростертое на склизком полу тело Антонова.
Последнее письмо
Федор Андреевич, отец Виктора, был подавлен. Мастеровой на заводе, он много работал, во всем любил порядок, детей и жену держал в строгости, политики сторонился. Тянулся за теми, кто жил покрепче, детям хотел дать образование. Прежде, когда при нем заговаривали о политике, Федор Андреевич окидывал собеседника насупленным взглядом и медленно говорил:
— Не мешайте мне жить по-своему. У меня вон их сколько, пять ртов, всех прокормить надо. — И на этом умолкал.
Переход власти из рук в руки выбил старого мастера из привычной колеи. Он по-прежнему исправно ходил на завод, но домой возвращался угрюмый, недовольный.
— Не знаешь, какому богу молиться. Вчера были товарищи, а сегодня опять господа. Так и норовят кулаком заехать, — бубнил отец, тяжело шагая по широким крашеным половицам.
Арест Виктора, любимца в семье, не сломил доброй и щедрой материнской души Екатерины Аникеевны. Она по-прежнему была заботлива и расторопна. Только чуть больше приспускала края головного платка. Горе круто коснулось ее сердца. Не была ли она сама отчасти виновата в том, что не уберегли Виктора, что родную кровинку — сына — бросили в тюрьму?
От таких мыслей становилось тяжелей.
Честный, добросовестный, справедливый, он любил самое хорошее на свете, а попал в тюрьму только потому, что пошел против злого в жизни, против несправедливости.
В тесной камере Виктор, с трудом преодолевая боль в пальцах, писал записку. Ложились на бумагу строки а он видел маму, как будто она была совсем рядом. Представлял, как она ходит по горнице, заглядывает в окна. А может, она возится у печи с ухватом в руках, поддевая чугунок с разваристой картошкой. «Мама, какая же ты у меня добрая, ласковая…»
Стукнула осторожно и быстро калитка. В сумерках трудно разобрать лицо идущего. «Якуба», — догадалась Екатерина Аникеевна и рванулась к входной двери.
— Принес? — шепотом спросила она невысокого сутулого человека.
Якуба зорко огляделся по сторонам, снял картуз и быстро подал Екатерине Аникеевне аккуратно свернутый клочок серой бумаги. Екатерина Аникеевна не взяла — схватила и спрятала его на груди под кофточкой: весточка от Витеньки!
— Заходите, — позвала она негромко.
— Не можно мне, — шепотом возразил тот, — зайдет кто, увидит — головы не сносить.
— Ничего-ничего, посидите на кухне, никто не увидит, — ласково убеждала Екатерина Аникеевна. — Чайку попьем, о Витеньке расскажете.
Якуба, тюремный надзиратель, приносил от Виктора редкие и короткие записочки. Беженец с Украины, он терпел на новом месте большую нужду. Она-то и загнала старика в это «растреклятое место», как выразился однажды Якуба. Екатерина Аникеевна никогда не отпускала его без того, чтобы не покормить. Она проворно поставила самовар.
После чая Якуба заспешил. Натягивая глубже картуз на крупную голову, сказал:
— Скоро не ждите. Лютуют у нас до крайностев. Того и гляди, сам попадешь к политикам.
— Ничего-ничего, все обойдется, — благодарно говорила Екатерина Аникеевна, засовывая в карман Якубе деньги.
— Не надо, — возражал больше для вида Якуба, а сам потихоньку пятился к двери.
Что поделаешь, мать отрывала от семьи последнее, не жалела. Иначе как узнаешь о Витеньке?
Из горницы вышел Федор Андреевич. Пристально посмотрел на жену, угрюмо спросил:
— А этому ворону что здесь надо?
— Привет от сыночка передал, — виновато вымолвила Екатерина Аникеевна, поправляя платок.
— Бьют?
— Да нет вроде…
— А я тебе говорю — бьют! Дожили на старости лет до радости. Одного белые порют, другой против красных идет. Эх, жизнь! — повернулся и, ссутулясь, ушел в горницу.
Екатерина Аникеевна вернулась на кухню, крадучись развернула записку.
«Здравствуйте, мама, папа, Федя, Толя и все знакомые, — беззвучно шевелила пересохшими от волнения губами мать. — Шлю вам свое сердечное спасибо за все заботы, но вместе с тем хочется вас и поругать за то, что вы, не имея мужества, лишнего беспокоитесь».
— Господи, — вздохнула Екатерина Аникеевна.
Читая коротенькие записки сына, она будто слышала его ломкий голос, видела большие сияющие глаза — как в тот раз, когда он вернулся с митинга, на котором выступал Виталий Ковшов.
Краем платка смахнула слезу, стала читать дальше:
«Когда мне сообщают о том, что вы целые сутки стоите возле тюрьмы, изливая потоки слез, то вы меня же этим только расстраиваете…
Ведь поймите, наконец, дело сделано, — следовательно, его не поправишь… Утешение я могу вам дать то лишь, что все, что взвалилось или взвалится на мои плечи, будь то даже смерть, я переношу и перенесу бодро, с полным сознанием долга. По моему мнению, мне может быть лишь два приговора: каторга или, что я все же не жду, расстрел. Как к тому, так и к другому отношусь хладнокровно, ибо чувствую себя правым перед своей совестью, а это ведь самое главное. Безумству храбрых пою я славу!»
— Дорогой мой сыночек, родной мой, и в кого ты такой? — прошептала мать.
Сердце стучало глухо и больно, казалось, сжали его в тисках. Сердце-вещун будто говорило, что это письмо от Виктора последнее. Раньше он писал иначе: заботился о других, просил передачи для товарищей. А эта, седьмая записка, как она непохожа на другие.
Спрятав бумажку, мать беззвучно разрыдалась. О записках в семье никто не знал — ни дети, ни муж.
«Вы жертвою пали…»
Светлое, умытое росами утро. Пробиваясь из-за дальних лесов, заря золотила тюремные стекла, крыши домов. Отблески ее ложились на измученные лица арестованных, на острия штыков конвойных — чешских и русских солдат. Вот-вот брызнут из-за гор ослепительные лучи, выкатится огненный шар, разгонит хлопья тумана и в полную силу засверкает над тихой, еще в утренней дреме землей.
Прохлада овеяла лицо, освежила разбитое тело.
Виктор заложил назад руки, и пожилой солдат скрутил их проволокой, другим концом ее опоясал стоящего рядом Белоусова.
Из камер по одному, по двое выводили на тюремный двор и строили в колонну людей, связанных попарно, всех еще раз перевязали проволокой…
Надежды на побег померкли. В суровом молчании шагали арестованные. Шли мимо густого ельника, туда, где когда-то рыли шурфы в поисках железной руды.
Парное дыхание земли кружило голову, смоляной воздух веял в лицо. Из-за кустов показался бугор вывороченной свежей земли, широкий ров.
И все это — черный бугор земли, серые фигуры солдат — казалось неестественным в такое изумительное, чистое утро. Казалось, сейчас вот-вот должно случиться чудо: падут тугие путы, опустятся нацеленные в грудь дула винтовок…
Суетливый фельдфебель прокаркал команду, арестованных поставили на краю рва, напротив выстроились солдаты. Из-за рядов выкатился с крестом в руках поп, которого прежде никто не заметил.
— Прикажи, отче, развязать руки, в рай-то поодиночке будут пускать, — раздался насмешливый голос Ивана Васильевича.
— Молчи, еретик! — огрызнулся поп, нацеливаясь крестом на осужденных.
— Крестом и пулями казните! — опять раздался над толпой голос Теплоухова. — Отойди, отче, не заслоняй солнце.
— Молчать! — раскатился над головами окрик, но он потонул в сильных звуках закипающей песни. Ее начали почти все одновременно, не сговариваясь.
«Вы жертвою пали…» — поплыли суровые и мужественные слова над густым ельником.
Вскинуты к плечу винтовки. А песня плывет, нарастает грозной силой.
Испуганно крестясь, шарахнулся в сторону поп.
— Пли! — скомандовал прапорщик.
— Прощайте, товарищи! — звонко и чисто выкрикнул Виктор и пошатнулся.
Упал, увлекая за собой Виктора, Григорий. Собрав последние силы, Виктор, напрягая голос, крикнул:
— Наши отомстят!..
К нему подскочил прапорщик, взмахнул обнаженной шашкой…
В городском саду, куда перенесен прах погибших подпольщиков, стоит на могиле мраморный обелиск. Стелется по обелиску металлическая лента, горят на ней под красной звездой имена тех, кто на заре рождения первого в мире социалистического государства отдал свои жизни в борьбе за правое дело.
Улица, где жил Виктор Гепп, носит его имя. Перед домом — цветы. Пусть всегда напоминают они о светлой и мужественной жизни, отданной за революцию, за наше счастье.
Николай Верзаков ГОРЯЧАЯ ПУЛЯ, ЛЕТИ
В музее
В краеведческом музее я наткнулся на фотографию времен гражданской войны. Желнин, Ипатов, Крутолапов, опять Желнин и Ипатов… Фамилии ни о чем не говорили. Но прошел и почувствовал беспокойство. Вернулся. Стою, всматриваюсь — обыкновенные красноармейцы. Перед бородатым Ипатовым на корточках Ипатов-меньший, на коленях — винтовка. Из-под папахи округло, по-детски, глядят глаза, рот полуоткрыт…
Образ полуребенка преследовал дорогой, виделся ночью, на другой день, через неделю. Тогда понял: покоя не будет, пока не узнаю о нем, что возможно.
Отыскались те, кто помнил Ипатовых. Ваню Ипатова не просто помнил, — воевал бок о бок с ним Павел Иванович Анаховский. Он рассказал, что знал, потом схватил за рукав:
— Пойдем к Алексееву.
Иван Семенович Алексеев, делегат III съезда комсомола, действительно много рассказал о том времени, о подполье в годы колчаковщины.
Павел Иванович напрягал память:
— Стефания Ившина из Заречки с Марией Петровной Ипатовой в тюрьме вместе сидела. Еще Надежда Ивановна Абаева-Астафьева знать должна. Чичиланов, он в последнем бою отрядом милиции командовал.
Федор Георгиевич Чичиланов при встрече достал старую карту, развернул ее и повел пальцем: «Вот тут мы заходили с фланга…»
Нашлись записанные в тридцатые годы воспоминания Марии Петровны, матери Ванюши. Приехали его сестры — Елена Ивановна и Нина Ивановна — привезли фотографии, справки, удостоверения…
Словом, кое-что удалось узнать.
Светлой памяти первых комсомольцев посвящается это повествование.
Семья
В Златоусте всех крамольников взять все равно невозможно, ибо даже малые дети и те заражены пропагандой.
Будагосский, жандармский ротмистр. Из донесения в жандармское управление. 1902 годВ этом году священник Никольской церкви записал в книге, что 18 августа у рабочего механического завода Ивана Федоровича Ипатова родился сын, нареченный Иваном. Против его фамилии священник выразил красным карандашом неудовольствие — отец за крещение дал самую малость. И это бы ладно, да высказался в том направлении, что человек только глянет на свет божий, а с него уже требуют мзду. Возмутительные мысли в этом возмутительном городе.
Город, если посмотреть на него с какой-нибудь окрестной горы, похож на воронку. В узком месте воронки — пруд. У плотины завод. Перед заводом площадь. От площади во все стороны улицы. Утром, когда прогудит завод, по улицам вниз спешат люди и пропадают за коваными в завитушках воротами. А из ворот выходят те, кто отработал смену. Продымленные, пропахшие маслом и каленым железом, они медленно бредут в гору. Спускаются сумерки, и улицы пустеют. И только в самом низу горят огни прокатки, кузнечного, домен. Стучат механизмы, шумит под плотиной вода, крутит огромное колесо. В отсветах пламени видны черные фигурки, и кажется, их тоже, как и машины, приводит в движение деревянное колесо.
В сухое время река мелеет, воды в пруду не хватает, и колесо останавливается. Умолкают тогда цехи, а рабочих распускают по домам. У кого есть корова, лошадь, те отправляются на покос, перебиваются так-сяк, а у кого нет, тем туго приходится. Есть возле домишек огороды, только на камнях, кроме картошки, ничего не растет, да и та одно название.
Иногда случаются ливни. Тогда вода, стекая с гор, устремляется в узкое место воронки, то есть в завод. Речка Громотуха, в обычное время похожая на ручей, вдруг начинает метаться в глубоком логу, смывает огороды, сносит бани и все, что попадает на пути. Ай и Тесьма вспучиваются. Вода в пруду стремительно прибывает, идет через плотину, затопляет площадь. Бронзовый «царь-освободитель» с протянутой рукой тогда словно взывает о милости. А в заводе вода устремляется в цехи, уносит уголь со склада, сено и прочие припасы. И опять умолкает завод, и опять падают заработки.
С одной стороны площади — заводоуправление, с другой — дом горного начальника с мезонином и балконом, а за ним сад с прудочком для отдыха губернского начальства — иногда оно здесь бывает проездом. В прудке, огороженном высоким забором, плавает лебедь с подрезанным крылом, чтобы не улетел. Слева, между заводоуправлением и домом горного начальника, — пятиглавый, построенный в честь святой троицы собор, рядом — колокольня. В ясный день маковки и кресты поблескивают.
В праздники колокольный звон мечется между горами, и эхо вносит сумятицу в работу звонаря.
День получки на заводе — особый. Площадь заполняют лавочники, лоточники, торговки — голосисто, песенно нахваливают товар. Впереди этих «марьиных трестов» стоят матери работников, жены с ребятишками. Толпа растягивается от оружейной фабрики вдоль заводоуправления, под крышей которого значится «Арсеналъ», — там собраны образцы оружия, которое когда-либо делал завод.
В воздухе — соблазнительный дух жареного, моченого, квашеного — он щекочет ноздри и кружит голову. В толпе обсуждают городские события, семейные дела, переругиваются, ждут конца смены. На паре заводских кляч проехала карета с лекарем — опять на заводе несчастье. Но они случаются так часто, что к ним привыкли.
Гудит гудок, и все замирают на мгновение. В воротах показываются первые мастеровые, и толпа приходит в движение — женщины, ребятишки вытягивают шеи, выглядывая и боясь пропустить «своего». Аксинья Шляхтина волнуется больше других.
— Тебе углей насыпали, вертишься, — ворчит старуха из-за ее плеча.
— Будешь вертеться, небось, прошлый раз горой ушел, Косотуром. Его, нечистого духа, не узоришь вовремя — пропали денежки.
Возбуждение растет.
— Сбитень медовый горячий, пьют попы, дьяки и подьячие! — зазывает сочный голос.
— Сычуг с кашей!
— Пряники на сусле!
— Что? Кто там?
— Пестова в прокатной фабрике.
— Пестом, слышь, вот штука-то…
— Планетное гадание, — инвалид японской войны стучит деревяшкой о камни. На плече его попугай с обитым и грязным хвостом. — Ученая дрессированная птица! Гадает и предсказывает: насчет задуманного даст ответ, сбудется ваше дело или нет. Узнай судьбу, сударыня.
— Обманешь.
— Медовуха!
— Пирожки — блины — оладьи…
— Иван Федорович, а, Иван Федорович! — окликает Аксинья.
Человек в кожаной кепке останавливается. Он коренаст, широкие брови и небольшие усы придают лицу спокойную выразительность.
— Афоню не видел, а?
— Нет, Аксинья, не видал, — и пробивается через заслон.
Возле ведра с водкой мелькает вороватый взгляд Афони — пьет прямо из ковша.
Перекрывая многоголосый шум, над площадью взмывает:
Думал, думал, не забреют, Думал, мать не заревет…От площади вверх отходит главная улица города — Большая Немецкая. Дома в начале ее тоже большие. Рядом с домом горного начальника немецкая церковь — кирха, напротив здание из красного кирпича — школа второй ступени. За кирхой — дом купца Пролубникова, рядом — гостиничные номера, выше торговые ряды, карусель. Справа, на Ключевской, — кинематограф «Марс», возле — толпа. С афиши смотрит, засунув руки по локоть в карманы, человек с выпученными глазами, в шляпе, похожей на старушечий ночной чепец.
В толпе Иван Федорович увидел своего сына Ваню и позвал:
— А ну, иди сюда.
— Меня за маслом мама послала, — Ванюшка для убедительности показал бутылку из-под постного масла.
— Разве его здесь продают? — Иван Федорович постоял в раздумье и сказал: — Ну, идем.
Купили билеты, прошли в зрительный зал. «Буаро — король воров», — так назывался фильм. Шел он семь минут.
— Ну и что? — спросил Иван Федорович, когда вышли на Большую Немецкую.
— Смешно было, — ответил Ванюшка и почувствовал себя вдруг неловко. Отец, конечно, понял, что он хотел проникнуть в зал без билета. Но это уж потом он надумал, а вначале правда шел за маслом в лавку. И дался ему этот король воров. Бегает как заполошный, падает. Смешно, конечно, особенно когда головой стенку проломил.
По пути завернули в книжную лавку. Там книги разные — старые и новые, толстые и тонкие, серые, как пачки газет, и с яркими картинками. Иван Федорович кое-какие брал в руки, разглядывал. Перед глазами мелькали названия, имена: «Труп», «Жадный мужик», Гюго, Жюль Верн, Кирша Данилов. А вот приключения Ната Пинкертона — очень ценилась среди мальчишек, ее хвалил даже Кива Голендер, а он учился уже в техническом училище.
И Ванюшка попросил отца:
— Купи.
— Зачем? Это, брат, что головой сквозь стенку — смешно, а толку мало.
Продавец понимающе глянул на Ипатова-старшего, достал из-под прилавка тоненькую невзрачную книжечку.
— Эту возьму, — Иван Федорович положил книжку внутрь пиджака.
Рассчитались с продавцом и направились дальше по Большой Немецкой вдоль домов, совершенно похожих друг на друга, — здесь жили немецкие мастера, завезенные на завод лет сто назад. Перед домами тротуар из каменных плит, за ним газон и ровный, по линеечке, ряд лип.
Отец купил запрещенную книжку. Таких у Ипатовых хранилось несколько. Лежали они в чулане под ларем, в котором содержались мука, отруби или овес. Ванюшка обнаружил их случайно, когда доставал закатившийся под ларь пятак. Книги эти исчезали куда-то, потом возвращались, или на их месте появлялись новые. Но если взрослые что-то прячут, об этом лучше всего молчать. Знал он также, что за божницей в углу хранилась круглая печать с буквами «РСДРП(б)». Но даже Петьке Шевелеву, даже Витьке Рыжему — друзьям закадычным — ни разу не проговорился Ванюшка.
А жаль все же, что отец не купил Пинкертона. И стоит-то всего двугривенный, хотя, конечно, и его надо где-то взять.
Выше немецких домов стоял заводской госпиталь, а еще выше красная кирпичная школа, в которой Ванюшка проучился уже три года. Совсем высоко — домишки рабочих. Возле школы спустились на Малую Громотушную улицу. Здесь, под номером 44, жили Ипатовы. Дом, шатром крытый, на дорогу — два окна. За домом, внизу, речка Громотуха. Через ворота человек попадал в небольшой двор, куда выходило окно из горницы, и, минуя крыльцо в одну ступеньку, попадал в сени. Из сеней одна дверь вела в чулан, другая — на кухню, где над дверью были полати, посреди русская печь, вплотную к ней — лесенка в три приступки. На печи хорошо было погреться с морозу, послушать сказку бабушки Демьяновны; и дети, бывало, с нетерпением ждали вечернего часа.
Над потолком висела лампа под стеклянным абажуром, но керосин стоил дорого, и больше жгли лучину, вставив в трезубец. Нагар падал в корытце с водой, шипел и чадил.
В горнице, устланной домоткаными половиками, самой замечательной вещью была машина «Зингер» — без нее в большой семье не обойтись. А детей у Ипатовых пятеро. За Ванюшкой шли Тоня, Лена, Витя и Ниночка. Хозяйку соседи звали Марией Петровной, хозяина — Иваном Федоровичем: по имени-отчеству, из-за исключительного к ним уважения.
Когда Ванюшка с отцом пришли домой, мать мяла тесто, Тоня рубила в корытце картошку с добавкой сала. В день получки Ипатовы обычно стряпали пельмени. Мария Петровна заводила тесто, Ванюшка орудовал скалкой. Младшие вертелись тут же, подкидывали в печку хворост, следили, когда закипит вода. Пельмени гнули и укладывали на листы, а потом запускали в кипяток. Там их крутило, переворачивало, и между ними варился счастливый, начиненный сюрпризом — курагой или своей ягодой, чаще земляникой. Белая пена вспучивалась, ее укрощали холодной водой из ковша. Томительно тянулись последние минуты.
— Как бы не переварить, — говорил кто-нибудь.
— Рано еще.
— Попробуй.
Демьяновна подхватывала пельмень, откидывала на блюдо, давила шумовкой пополам. Иван Федорович и Ванюшка пробовали, смотрели друг на друга, решали: поспели. Демьяновна вылавливала пельмени, ставила блюдо на середину стола. Мария Петровна расставляла тарелки, Тоня раскладывала вилки. Двигались табуретки. Над столом пар. Возле блюда конопляное или подсолнечное масло, уксус, горчица — кому что. Кот крутился у плошки — хвост трубой. Во дворе пес Кучум водил носом, переступал лапами и тихонько скулил в ожидании удовольствия, ему перепадал бульон с размоченными в нем сухарями.
За столом Иван Федорович обычно рассказывал о заводских делах, и тут было начал, да собака тявкнула — шел кто-то свой.
Дернулась дверь — Аксинья Шляхтина за порог:
— Мария Петровна, Иван Федорович, кормильцы, в ноги падать пришла. Мой-то…
— Ну-ну, будет, проходи да садись с нами, — Иван Федорович подвинул табуретку.
— Ни копеечки не донес, ах, наказание господне. Пластом лежит посреди двора, все кончал, как есть все.
— Видно, и было совсем ничего. Мастер его нагрел. Он у тебя с характером, непокорный, ну и нашла коса на камень.
— Карахтерный, — Аксинья со вздохом присела к столу.
— Душит штрафами, ну, а Афанасий мужик с норовом. Обидно: гнул спину, а за что? Все на штрафы и ушло.
Мастер Енько заставлял работать на себя по воскресеньям: рубить дрова, косить траву, стога метать, а кто не хотел, тому угрожал: ты у меня шиш получишь. Так его и звали Шиш. Теперь Шиш допекал Афоню Шляхтина, придирался ко всякой мелочи.
— Беда, беда, — вздыхала Аксинья.
— У тебя еще не беда, вот у Пестовых — беда, без кормильца остались.
— Что вышло-то? — спросила Мария Петровна.
— Обыкновенное дело. Пестов попросил новые клещи, старые катанку не прихватывают, а с железом, когда из стана идет, шутки плохи. Шиш на Пестова: нарочно испортил, работать тебе неохота. Мужик тихий, не стал спорить, а может, побоялся. Хвать горячую штуку, а она не берется — взыграла да и прошла насквозь мужика. Лекарь приехал, а уж он, Пестов-то, рогожей накрыт — готов. Пока суд да дело, хватились, а клещей нет, заместо них новые. Пестова же и завинили.
Между тем в двери показались две нечесаных рыжих головы — Витька с Шуркой Шляхтины.
— Чего вам? — поднялась Аксинья.
— Сиди, — остановил ее Иван Федорович, — небось, есть хотят. Тесновато только.
— Мы ничего, мы на залавке, — Витька охотно переступил порог.
— Ах, бесстыжие! Хоть бы руки вымыли, черти окаянные, — Аксинья проводила их к умывальнику.
Витька помочил руки для видимости, вытер о штаны, уверенный, что их отмыть невозможно. Шурка, сколько могла, старалась.
Витька вертел в руках вилку — чудное дело завели Ипатовы. Сплошь по улице в рабочих семьях понятия о вилках не имеют. А тут, мало того, у каждого своя тарелка. У Ипатовых и отца папой кличут, не тятей, а кому не известно, что папой-то малые ребята хлебный мякиш зовут. «Чудно, а приятно», — думал про себя Витька, по прозвищу Рыжий, надевая на вилку рукой пельмень за пельменем. Вот если бы и у них отец так-то после получки да сразу домой, так тоже, небось, пельмени бы ели.
Шурка без лишних рассуждений подъедала с тарелки.
— Ешьте, ешьте, — успокаивала Мария Петровна, — всем хватит.
После ужина к Ивану Федоровичу пришли рабочие, и Аксинья с ребятами убралась домой. Витька шепнул на ходу:
— Идем завтра к углежогам рыбачить?
— Ладно, — Ванюшка кивнул.
Рыжий пошел не в ворота, а в огород, там перемахнул через плетень и оказался в ветхом сарайчике, где и спал летом на охапке сена.
Ванюшка залез на полати. Демьяновна, жалуясь на старые кости, легла на печи, а вокруг нее пристроились Тоня, Лена и Витя. Ниночка спала в зыбке, к пружине которой была подвешена тряпичная кукла.
Мария Петровна для гостей ставила самовар, рабочие иногда засиживались допоздна. Ванюшка в щель перегородки видел, как от них на стены падали изломанные тени. Говорили о смерти Пестова. Михайло Гордеев, самый молодой, горячился: «Я не затем живу, чтобы набивать чужие карманы…» На печке свой разговор: «Луто-Лутонюшка, приплынь, приплынь к бережку, поешь блинков-оладеек», — журчал голос Демьяновны.
Ванюшке вспомнился зимний день и то, как он мчал враскат на санках вниз по Большой Немецкой и вдруг из переулка — старушка с сундучком. Рванул набок, завертелся кубарем, испугался — не сшиб ли? Нет, не сшиб. Поднялся — в снегу весь, спросил:
— Куда идешь, бабушка?
— В богаделенку.
— У тебя никого нет, что ли?
— Никого, милый, одна, как перст.
— Да ведь ночь.
— Ночь, — согласилась бабушка.
— Теперь-то куда? Айда к нам.
— Поди, ругаться станут?
— Клади сундучок на санки.
Привел Ваня старушку домой. Накормили, напоили, спать уложили, да так с тех пор и прижилась, к ребятам привязалась. И они ее полюбили. Работящая — Мария Петровна ею не нахвалится. Иван Федорович рад — за ребятишками догляд есть. Ванюшка доволен не меньше, в мальчишеском деле всякое случается, но чтобы родителям пожаловаться — никогда. Сквозь дрему слышится: «Покатаюсь-ка, поваляюся на Лутонюшкиных косточках», — говорила Ягишна. А в ответ: «Поваляйся-ка, покатайся на дочерних-то косточках…»
Иван Федорович прибавил свету в лампе и стал читать, а товарищи его плотнее сгрудились. Прислушался Ванюшка, только и понял, что новую книжку читают, а о чем она, не вник — уснул.
Будни
Раздался свист. Ванюшка соскочил с полатей, прихватил во дворе удочку и вышел за ворота. Там его ждал Витька. Через плечо у Витьки мешок. Изодранные, много раз чиненные штаны его держались на мочальной веревочке. Косоворотка, сшитая когда-то из синей занавески, теперь совсем отлиняла, свободно висела на плечах. Голова у Витьки лохмата. Ноги, не знавшие обуви с тех пор, как стаивал снег, и до тех, пока он снова не ложился на землю, в непроходящих цыпках и струпьях. Худая одежда прикрывала поджарое крепкое тело. Он был сильным, ловким и бесстрашным. Мальчишки, что жили по обе стороны Громотухи, боялись его. Завидев драку, он бежал в кучу, «брал на калган» первого, кто попадал, и только потом вникал в причину раздора. Против него никто, кроме Ванюшки, не мог устоять. Тот был тоже ловок, и сбить его с ног почти никогда не удавалось. Так среди них никто победить друг друга не мог. То Витька Рыжий считался первым, то Ванюшке Ипатову отдавали предпочтение.
Витька дрался свирепо, бил, не заботясь о том, куда попадет. С Ванюшкиного лица почти никогда не сходила улыбка. Он улыбался, когда его окружали демидовские пацаны (Уренгинский поселок испокон веку дрался с Демидовским), и всегда уходил с наименьшим для себя уроном. Витька иногда искал случая подраться, словно без того ему было скучно. Ванюшка принимал всегда слабую сторону. Вместе им ничто не угрожало. Крика «Ипат с Рыжим!» бывало достаточно, чтобы пацаны разбегались.
Приятели спускались к центру города. Возле торговых рядов вышли на Большую Немецкую.
— Подождешь там, а мне в одно место заглянуть надо, — сказал Рыжий.
Возле берега, от технического училища и дальше, стояли лодки. Несколько яхт с белыми парусами слегка покачивались, привязанные к полосатым поплавкам. На яхтах по вечерам и в праздники прогуливались купец Шишкин, жандарм Титов, заводское начальство. На середине пруда пыхтел, оставляя за собой густую полосу дыма, маленький буксир-пароходик, он тащил к заводу уголь с центральных выжигательных печей, куда Ванюшка с Рыжим теперь направлялись рыбачить. Вдоль всего берега мальчишечья мелкота удила чебаков.
Витька появился, весело насвистывая. Кроме мешка под мышкой у него оказался калач.
— У Лаптева купил? — спросил Ванюшка.
— Ага, за два огляда.
— Украл?
— Ты лучше скажи, — отозвался Витька, — как поскорее попасть на ЦУП, пешком туда доберешься к обеду.
Все лодки оказались на замках. Лишь неподалеку на легкой килевке рыбачил знакомый мальчишка.
— Э-эй, Толян! — крикнул Ванюшка. — Чаль к берегу!
Мальчишка поднял голову.
— Давай-давай, пошевеливайся. Солнышко ждать не будет. Видишь, как оно высоко?
Парнишка неохотно подчалил.
— Много наловил? — спросил Ванюшка.
— Да нет, — неохотно ответил Толька Клопов.
Рыжий прыгнул в лодку, взял котелок:
— Ого, а еще прибедняется, — раскатился хохотом.
В котелке плавал гольян чуть побольше спички.
— Ничего, когда вернемся, у тебя полный котелок будет, — Ванюшка крикнул босоногим рыболовам: — Эй вы, глядите, чтоб у Толяна клевало!
В лодке лежала тележная оглобля, которую можно было вставить в отверстие среднего сиденья, и тогда она выполняла роль мачты. Тут же был свернут небольшой парус из мешковины. Ванюшка оттолкнулся от берега и крикнул:
— Не тоскуй, Толя, мы скоро вернемся!
Установили снасть, и лодку понесло к противоположному берегу. Хорошо! Впереди версты три приятного плавания. Берег отдалялся. Отступали Косотур и Бутыловка — начало Уренгинского кряжа. Эти две горы, как два ихтиозавра с гребенчатыми хребтами, почти сошлись носами, и в этом месте Ай перегорожен плотиной.
Ай — настоящая река. По ней сплавляют лес, а весной, в половодье, бегут в Уфу и дальше барки. С противоположной стороны в пруд впадает горная и студеная Тесьма, она собирает воду из ключей Таганая. Впадает еще Громотуха — своенравная речка, что протекает на задах у Ипатовых. Вода в пруду чистая, если не считать щепы, бересты, попадающих со сплава, да кое-где оставляет мазутное пятно пароходик-буксир, доставляющий на завод дрова и уголь с центрально-выжигательных печей.
У противоположного берега полоса чистого сыпучего песка, за нею мокрый луг в золотистых лютиках, дальше сосновый бор. По праздникам здесь музыка и веселье. Местная знать купается, валяется на песочке, собирает цветы, дышит сосновым воздухом. Недаром златоустовские немцы назвали это место Фрейденталем — Долиной Радости, переиначенной русскими во Фригинталь для удобства произношения.
Оставив Долину Радости слева, Рыжий, сидевший на корме рулевым, направил лодку вдоль берега. Он разломил калач и кинул половину Ивану. Хлеб мочили за бортом — так вкуснее — и незаметно добрались до места, где Ай впадает в пруд. Парус пришлось убрать и налечь на весла. Но и весла скоро бросили, грести против течения — дело пустое. Приткнули лодку к болотистому берегу, заросшему высокой, в рост человека, травой.
Иван размотал удочку, Рыжий надел капюшоном мешок и отправился на печи за углем. Его сторожил кривой на один глаз, свирепый старик Архипыч, куривший такую большую трубку, что, говорят, убил ею собаку, стукнув по голове. Не было случая, чтобы Рыжий вернулся пустым. Уголь тут был березовый, жаркий, не крошился, и его охотно покупали в богатых домах для самовара. Таким образом Витька зарабатывал пару гривенников и возвращался домой с караваем, кульком кильки и картошкой на варево. В непогоду пробраться на пруд было невозможно, и Рыжий проникал за завод, набирал угля там, если удавалось, и просил вывезти какого-нибудь возчика, прикинувшись круглым сиротой.
Бывало, возчик замахивался кнутом:
— Сторонись!
Но чаще попадался такой, что жалел «сироту». И все же на заводе не всегда везло, и тогда он шел через базар, пробуя достать хлеб испытанным не раз способом. Однако рыжая голова была слишком приметной, даже если он нахлобучивал картуз. Он привык слышать: «Вон несет нечистого духа!» — и проходить с видом праздного человека мимо.
Ванюшка забросил удочку. Не успел гусиный поплавок встать, как его повело в сторону. Попался крупный окунь, горбатый, золотистый с зелеными полосками. Посаженный на кукан, он ходил боком, гнул ветку. Ободренный удачей, Ванюшка закинул в то же место. Если так пойдет дальше, то вечером семья будет есть уху. Но нет, больше не клевало, и Иван не спеша пошел вдоль берега.
День обещал быть жарким. Горы покрылись мутной дымкой. Небо закурчавилось. Чувствовалась духота. Ванюшка снял рубаху, поплескался в воде и пошел дальше, выглядывая место, где не сильно тащило поплавок. Ему удалось в заводинке выловить двух чебачков и голавлика да на перекате несколько пескарей. За отмелью выступал из воды камень. Обтекая его, струи сходились, и там пузырился воздух. В таких местах обычно стоит хариус и ловит ртом пузырьки. Выудить его заманчиво — тут особый азарт. Выбрав место, откуда лучше кинуть, Ванюшка мотнул удилищем и к великой досаде зацепил крючок за нависшую над водой ветку ивы. Пришлось подтягивать ветку, чтобы не оборвать лесу. Пока распутывал, из-за поворота показался Витька с полным мешком на плече. Он, подойдя, сбросил его, окунул взмокшую голову в реку, утерся рукавом и откинулся в траву. Ванюшка закинул удочку, и душа занялась:
— Витька, глянь!
— Чего орешь?
— Налим!
— Где? — Витька вскочил, вгляделся: — Может, не налим.
— Что по-твоему?
— Таких налимов не бывает.
— Значит, бывает.
— Чем бы его? Давай палку.
— Испугаешь только.
— У Архипыча вилы есть. Мигом я! — и замелькали пятки.
Перехватывало дыхание, как всегда, когда клевала крупная рыба. Но такой Ванюшке видеть не приходилось.
Раз только на базар приносили щуку в полпуда, но и той было до этого налима далеко. Ту щуку поймали мужики бреднем. А теперь-то как?
Витька принес четырехрогие вилы.
— Давай, — и Ванюшка протянул руку.
— Нет, я полезу.
— Упустишь еще.
— Не бойсь, от меня не уйдет, — он подкрадывался, ощупывая ногами дно.
— Стой! Не видишь, пошел…
Казалось, Рыжий все делает не так.
— Не промажь, смотри.
Рыжий занес вилы, прицелился и с выдохом: хык! — вонзил. Поднялась муть. Черенок вил клонился и уходил под воду — налим буравил носом ил.
— Эх, растяпа…
Рыжий плюнул с досады:
— Где он?
— Вон, вон! Коли — и ко дну его, ко дну.
На боку рыбины белела рваная рана. Рыжий старался настичь, пока добыча не ушла в глубь или в омут под навесом кустов у другого берега. Ванюшка за ним едва поспевал. Витька сделал предупредительный знак, приподнял вилы и ударил.
— Есть!
— Держи, — Ванюшка обходил Рыжего.
Вода достигала груди, и до дна было не дотянуться. Черень вил ходил ходуном — прижатый налим ворочался.
— Лезь скорей.
Ванюшка набрал воздуху, погрузился, перебирая черень руками, нащупал скользкое тело, только хотел перехватить рожки снизу, как вилы пошли вверх. Налим из рук выскользнул. Ванюшка выскочил, хватил воздуху, хотел обругать Витьку, да закашлялся.
— Я думал, пора.
— Думал ты, лезь теперь сам.
— Ну и полезу, не испугался.
Прошло более часа, прежде чем добычу вытащили на берег. Это была невиданная рыбина. Ее положили под дерево и накрыли травой от солнца. Развесили сушить одежду на кустах, а сами развалились на берегу, забыв недавние ссоры. Смеялись, вспоминали пережитое волнение.
— Вот будет уха!
— И жарить хватит, и на пирог.
— Все не съесть, пропадет — рыба в жару быстро портится.
— В погреб, на лед бы, да где его взять?
— А если продать? — предложил Витька.
— Кому?
— Богатые на такие штуки падки. Может, два рубля дадут. А то и два с полтиной, — размечтался Витька.
— Тогда б по рублю и одной четвертой вышло.
— Как это: одной четвертой?
— Обыкновенная дробь.
— А это что?
— В школу иди — узнаешь.
— Зимой, бывает, не в чем выйти, а он — в школу.
Витька помолчал и погрузился в расчеты:
— Рубль с четвертью, да за уголь дадут — полтора рубля и выйдет. Можно послать мать на базар, муки пусть возьмет и мяса. Пельмени с мясом, а! Пусть целый день с Шуркой стряпают, вас всех позовем. Отец с работы придет, скажу: «Ешь, тятя». Он у нас, когда трезвый, тихий, ему хоть что говори, молчит. Только с получки буянит — карахтер такой.
— А я книжек куплю на полтину, читать будем.
— У нас на сарае, ладно? Шурку позовем. Любит она слушать.
— Фу, жара! Парит, будто на каменку плеснули.
— Гроза будет. Боюсь грозы с тех пор, как демидовскую старуху убило. Я как раз домой бежал, а она лежит у часовни — голова в лыве, а в руке-то свечка. После того ночами блазнилась. А Ульяна, дочь ее, сказывала: домой к ней приходила.
— Ну, этого не бывает, — возразил Ванюшка.
— Откуда ты знаешь?
— В книгах написано, учительница про это читала.
— Может, и врет Ульяна, — Рыжий помолчал. — А все равно страшно.
— Как бы гроза не застала, — Ванюшка встал и озабоченно поглядел на небо.
Витька спрятал вилы в траве, чтобы потом вернуть их Архипычу. Налиму через жабры пропустили палку и понесли.
Хорошо бы плыть под парусом, но ветер тянул встречный, гнал волну, пришлось обоим сесть за весла. Шли вдоль берега до Фрейденталя. Лодку сильно раскачивало. Когда же повернули к противоположному берегу, на волнах появились белые барашки.
Облака клубились, росли, соединялись, основания их темнели, будто наливались тяжестью. Ветер усиливался. Налегли на весла, стараясь держать нос против волн, чтобы не опрокинуло. Долина Радости медленно отставала. Надо было остаться на берегу и переждать, но приятели даже не подумали об этом. Ветер обдавал брызгами, срывал их с весел. Лодка колотилась днищем, стала зарываться носом и принимать воду. Чтобы нос поднялся, Рыжий перешел на корму. Иван, оставшись на веслах, уперся ногами в поперечину и греб, что было силы, откидываясь всем корпусом.
Туча закрыла солнце, в ней глухо урчало, словно там перекатывались каменные глыбы. Ветер все усиливался, и порыв его однажды чуть не поставил лодку на попа. Витька едва удержался, схватившись за борт.
Надо было вернуться или, удерживая лодку, пустить по течению, пока не прибило бы к берегу. Но заплыли слишком далеко. Вода кипела вокруг, сыпал крупный дождь. «Осподи, суси, спаси и помилуй», — услышал Ванюшка обрывки слов — Витька читал молитву. И закричал: — Рыжий! Выбирай воду, черт тебя задери!
Витька трясущимися руками поймал плавающую кастрюлю и лихорадочно стал выплескивать воду за борт. Новая волна окатила их с головой, и почти тут же увидел Ванюшка вдалеке лодку, и как поднялся ее нос, и кто-то в ней взмахнул руками, и как потом ее не стало видно среди волн.
Черная туча будто фонарем осветилась изнутри, затем рвануло в ней, и гром потряс горы. Иван увидел скованное ужасом лицо Витьки и крикнул:
— Мешок держи ближе, уголь не утонет!
Обрушился ливень, скрыл берег. Витька едва успевал вычерпывать воду из полузатопленной лодки. Губы его шевелились, но слов не было слышно. Казалось, до берега никогда не доплыть.
Сюда между гор, словно в трубу, дул ураганный ветер, разгоняя и поднимая волну. Ванюшка стал забирать в сторону, чтобы попасть под прикрытие горы, где волны не так свирепы. Еще около часа пробивались к берегу. А там Ванюшка свалился на камни и долго лежал без движений, раскинув окровавленные руки — сорвал кожу с ладоней. Мокрый и бледный до синевы Рыжий сидел рядом. Возле лежал мешок с углем да налим, завернутый в мокрый парус.
Ночной визит
Мешок с углем оставили под лодкой — кому он мокрый нужен! — и направились к дому горного начальника. С него решил Витька начать продажу добычи. Ванюшка в подобного рода делах полностью доверял товарищу. У двери с кольцом, продетым в ноздри медного льва, Витька постоял, собираясь с духом, и позвонил. Дверь открылась. Рыжий просунулся между стеной и бородатым швейцаром.
— Куда? — тот хотел вытолкать Витьку.
— Рыбку… господам, налимчика… вот…
— Ступайте вон! У господ бал затевается, а они с рыбой тут. Кыш!
— Нам что, — Витька пожал плечами, — мы отнесем Пролубникову, тот оторвет с руками.
Бородач оглядел мокрые следы на полу, необыкновенной величины налима и, видимо, не знал, как поступить. А тут как раз из нижней залы вышел сам горный начальник — с бакенбардами, степенный и важный. За ним шли два не менее важных господина и разряженная дама. Горного начальника Ванюшка впервые видел близко, обычно он проезжал по площади в карете, у которой колеса были на резине, а зимой в кошеве с поднятым верхом. Он казался совсем не злым, не таким, как о нем говорили.
— Что такое, Филыч? — спросил он швейцара приятным голосом.
Господа улыбались, а дама тоже как будто хотела спросить, что здесь такое происходит, но не спросила, с интересом разглядывая рыболовов.
— Да вот-с, мальцы налима принесли. Гоню, а они настырничают.
— Зачем же их гнать, Филыч? — брови горного начальника мягко опустились.
— Они очень живописны, — сказала дама.
Один из господ потрогал налима пальцем:
— Ах, какая прелесть! Печень должна быть хороша.
— Печень — первый сорт! — Витька как будто даже обиделся за возможные сомнения.
— Отнеси, Филыч, на кухню, — приказал горный начальник.
Тот взял налима и поволок в боковую дверь, оставляя на полу мокрую полосу.
— Что хотят получить молодые люди? — спросил горный.
— Пять рублей, — кинул Витька небрежно, как будто речь шла о завалящем пятаке.
Брови горного начальника поднялись, но он не стал торговаться, не то что у Пролубникова — там за гривенник душу вытянут, а крикнул:
— Мокей!
Тотчас сверху сбежал Мокей, с пробором на лоснящейся голове, остановился и склонил голову к хозяину.
— Мокей, разочтись, мы им обязаны пять рублей.
Мокей скрылся. Горный, господа и важная дама удалились.
Рыжий дернул Ванюшку за руку:
— Здорово?
— Хватил ты!
— Чую, неловко будет ему на попятную при господах-то. Это у купцов рожи бессовестные, а тут — не то, тут люди нотные, — важничал Рыжий.
Ванюшка огляделся — богато живут. На улице еще светло, а шторы бархатные уж опущены, и свет электрический — диковинка в городе. Нигде нет, только у горного начальника да еще в тюрьме, говорят, двор освещается. Ходят слухи, что в городе будут ямы рыть да столбы ставить, проволоку натягивать и всем, мол, проведут электрический свет. Но где же всем-то стеклянных лампочек наберешься, да и проволоки много надо.
В распахнутую дверь видны в зале портреты, люстра на потолке, господа под руку с дамами прогуливаются. Вон жандарм Титов с дородной женой немкой — эти часто на Малой Немецкой попадаются, вечером собачек прогуливают. Любят ребята чем-нибудь испугать собачек, тогда они путают поводки, а Берта Карловна кричит: «О, швайнерай!» — значит, свинство по-ихнему.
— Валенки куплю себе и Шурке, — Рыжий вывел Ванюшку из созерцательности, — подшитые недорого стоят. От угля буду по пятаку откладывать — в школу пойду.
Ладони саднили, и Ванюшка потряхивал ими, чтобы утишить боль. Что ж, может, Витька и прав, может, пятерка не такая большая цена, что им? У них всего полно. К тому же где возьмут такого налима? Ишь как на печень обзарились. Он тоже стал прикидывать, как лучше поступить с нечаянной выручкой. Самое первое — в книжную лавку зайти, а там видно будет.
Простучали каблуки — Мокей сбежал, торопливо сунул хрустящую бумажку в Витькину ладонь, подтолкнул к выходу: ступайте, не до вас, мол, тут.
Рыжий сжал пятерку в кулаке, вытянул губы — передразнил Мокея — и вышел следом за Иваном. На улице было тепло, тихо после грозы, солнышко за Уреньгой-горой не скрылось еще.
Разжал Витька грязный кулак и рот раскрыл — в кулаке рублевка всего-то. Веко его дернулось, рот перекосило, как бывало перед большой дракой, он кинулся снова к двери с кольцом, продетым в львиные ноздри, и замолотил кулаками. Выглянул Филыч: «Чего еще? А ну, прочь поди! Ишь, моду взяли. Проваливай, нечего тут», — и дверь закрылась.
Ванюшка первым пришел в себя. Никого вокруг, только бронзовый царь на площади, задрал подбородок и глядит на пруд. Кому пожалуешься?
— Ладно, Витек, — Ванюшка, как мог, стал утешать приятеля, — пусть подавятся.
Дома Демьяновна замешала мазь на столетнике, смазала ладони Ванюшке и перевязала их. Вернулся Иван Федорович с работы поздно и рассказал, что на угольном складе сорвало крышу, на пруду ураганом перевернуло три лодки, что есть утопленники. Ванюшка держал руку за спиной, чтобы избежать расспросов и, улучив минуту, вышел в огород, перемахнул заплот — и на сеновал к Шляхтиным, где его уже ждали Витька с Шуркой. Витька лежал, глядя в щелястую крышу, Шурка завертывала в цветастый лоскут тряпичную куклу. В головах у Витьки лежала потрепанная книга. Ее купили. Пинкертона в лавке не было, и лавочник посоветовал:
— Возьмите Киплинга. А что рваная, так это и хорошо, значит, интересная, читали много, — и заломил двадцать пять копеек. Впрочем, книга стоила того. С первых же страниц Рыжий навострил слух.
«Желаю удачи, о Глава Волков! — читал Ванюшка. — Удачи и крепких белых зубов твоим благородным детям. Пусть они никогда не забывают, что на свете есть голодные! — это был шакал Лизоблюд Табаки…»
Колебалось пламя свечи, колыхалась тень от нахохленной Витькиной головы. Округлые, как у совы, Шуркины глаза уставились на Ивана. В дырявую крышу светили звезды.
Залаял Кучум. Насторожились. Витька поглядел в щель и прошептал: «Вавила!»
Вавила был околоточным, наблюдал, чтоб не было драк, скандалов, а главное, чего боялся, чтоб в его околотке не завелось политических. Поэтому он особенно присматривался к тем домам, где светились окна. Зачем керосин жгут? Пришел с работы, поужинал — и спи. А уж если время к полуночи, а свет не погашен, то уж тут что-нибудь да не так.
— Ишь шею вытянул, — шептала Шурка.
— Лизоблюд Табаки! — прошипел Витька.
Ванюшка поднялся. К отцу опять пришли рабочие из ковочного читать книжку.
Ваня колобом скатился в огород, нырнул в дыру заплота и через дверь, выходящую на Громотуху, вбежал на кухню и только успел сказать: «Вавила!» — как тут же полицейский застучал в окно.
Мария Петровна пошла открывать. Ванюшка принял от отца книжку и через чулан выскользнул в огород, пока Мария Петровна скрипела задвижкой, и оттуда через кухонное окно стал наблюдать за происходящим.
На столе появилась бутылка водки. В комнату, опережая мать, вошел околоточный и зашнырял глазами:
— По какому случаю собрание?
— Баньку надумал поставить, Вавила Кузьмич. Семья растет, — Иван Федорович развел руками, дескать, куда ее денешь. — Мужики помогали лес рубить да приморились, вот и зашли с устатку выпить.
— Ты зачем пришел? — недоверчиво спросил полицейский самого молодого, подручного Ивана Федоровича.
— Водку пить, — ответил тот.
Глаза Вавилы говорили: ври, мол, ври, знаем мы вас. Он погладил по голове Витю, который сидел на коленях Ивана Федоровича:
— Скажи-ка, где книжка?
Витя взял кусок сахара со стола и засунул в рот.
— Так где книжка, которую тут читали? — околоточный улыбался. — Ну, скажи скорее.
Витя достал изо рта сахар и вздохнул:
— Мы водку пили.
Околоточный захохотал:
— Добрый солдат растет отечеству!
— Стараемся, — и Иван Федорович предложил: — Уважьте стопочкой, Вавила Кузьмич.
— Не могу, служба-с.
— Конечно, мы народ простой.
— Народ простой, — в голосе околоточного прорезалась обида, — с вами дела иметь нельзя. Народ простой… Захожу третьего дня на Кедровскую: «Вавила Кузьмич, извольте, Вавила Кузьмич, уважьте». Отец им родной Вавила Кузьмич. А потом и оказалось: на голубнице-то книжки прятали, ли-те-ра-ту-ру!
— О господи! — Мария Петровна всплеснула руками, — слава богу, наши мужики грамоте знают мало и книжек не читают, а я так и вовсе не ведаю, как подступиться к ним. Дровишек бы теперь еще к зиме привезть. Да вы кушайте, Вавила Кузьмич, — она вставила стопку в широкую ладонь околоточного.
Вавила повел носом, зажмурился и, превозмогая себя, поставил стопку на стол:
— Не могу-с.
— Ну хоть чаю стаканчик.
— Это можно.
Он выпил чаю с пирогом, обтер усы:
— Чаю можно, а водки нельзя, при исполнении потому что. Смотрите, чтоб тихо! — и вышел.
Шурка и Рыжий ждали Ваню с нетерпением.
— Ну, что там?
Ванюшка вытащил из-за пазухи книжку и прочел: «Призрак бродит по Европе…» — запрещенная! Сразу тюрьма.
Шурка от страха прикрыла рот ладошкой, а Рыжий криво усмехнулся:
— Сперва поймать надо. Ну, что там у волков, читай.
«Одна из прелестей Закона Джунглей, — продолжал Ванюшка, — состоит в том, что с наказанием кончаются все счеты…»
Из-под рыжих косм на Ванюшку глядели немигающие Шуркины глаза. Витька лежал, заложив руки за голову. Читали до утра. Когда вышло из-за гор солнце, он остановил:
— Хватит, оставь на вечер.
Встал и потянулся:
«Уф, — сказал отец Волк, — пора опять на охоту».
— Шурка, давай мешок!
На Уренгинской покати
Весной, как только сойдет снег, и осенью мальчишки на горах играют в войну. Бывают и взрослые. Мы иногда пользовались этим и устраивали митинги.
М. П. ИпатоваДолгой бывает зима в Златоусте, убродной — суметы намечет вровень с крышами. В лога снега страсть сколько набуранит. Хуже горькой редьки надоест стужа. Ждут весны и стар, и мал. А она воробьиным шагом — скок — и остановится.
Сидит у окна Витька Шляхтин. Мать ушла, а валенки одни, босым не выскочишь. Шурка воет — надоело дома сидеть. Тоска. Будет ли конец-то зиме?
Но как ни уросит весна, как ни противится, а солнышко потихоньку-помаленьку вынимает золотой ключик, отворяет тепло, гонит снег. Томление прочь, на ноги опорки да в гору. Ванюшка само собой, пацаны как там и были. Стосковались по талой земле. В шаровки поиграть, в «чижика», побарахтаться — самое дело.
А солнышко золотым ключиком, знай, поигрывает. Вода по оврагам весело мчит с Уренгинской покати в Громотуху, с Демидовской — прямо в пруд. И уренгинским мальчишкам, и демидовским не тесно на горе до поры.
Сохнут тропы. Больше и больше собирает гора ребячьего народу. Внутри каждой стороны исподволь зреет воинственный пыл. Настанет время — предлог бы только, а нет, и так сойдет.
Уренгинский заводила Васька Клыков — руки в карманах — дипломатично приступил к делу:
— А чегой-то вы, антиресно знать, на нашей полянке забыли?
— Сказал бы, где твоя полянка, да малые ребята тут, — принял вызов Яша Крупа.
— Ха! А это не скажешь, чем пахнет? — Васька выставил кулак.
Крупа только и ждал этого:
— Да ты, видно, битков захотел. С подливой или в собственном соку?
— Мы больше по филейной части отпускаем…
Летит ком земли, свистит камень — дружба врозь. Стороны разошлись, и теперь сила за тем, кто дальше от себя удержит противника.
В чем другом Рыжий уступит, только не камни кидать — проверено. На пруду, когда «блины пекли», у Витьки восемнадцать выходило. Ванюшка до шестнадцати дотягивал. Демидовский атаман Яша Крупа только двенадцать, а у остальных и того меньше. Швырнуть плитку «на блины» одно, на дальность — другое. Опять же что под рукой: тонкая плитка переворачивается в воздухе и настоящей дальности не покажет, кругляш хорош, но лучше всего камень вроде сдобного оладушка. Тем, кто может достать противника, когда своя сторона в безопасности, особый почет. И тут Ванюшка с Рыжим на виду.
За ходом сражения наблюдают из того и другого поселка. И ладно, если «наша берет», а нет — раздаются свисты — бросай все дела, беги на выручку. Скрипят дверные петли, хлопают калитки, мелькают пятки, и что там крутые тропы.
Подоспеет подмога, наддаст жару с паром, воинственные кличи добавят задору: «Ура!».
Глядят в Демидовке: на горе головы показались — худо дело. Какая-нибудь тетка Ульяна или Агафья бросит охапку дров на пути в баню или поставит ведра с водой, воззрится из-под ладони: «Ах ты, беда, наших гонят!» Бросит в сердцах колун какой-нибудь дядя Федя или сват Иван отставит лопату, поддернет штаны, вспомнит детство, оглянется воровато и задами, по меже, вдоль заплота даст деру.
До вечера гора несколько раз перешла из рук в руки, и перевес тянул на уренгинскую сторону. И считали уренгинцы победу своей, ибо кто кого согнал вниз, за тем гора остается до следующего сражения.
И вдруг несколько плиток одна за другой врезались в толпу. А после окатыша с гусиное яйцо уренгинская ватага дрогнула, раздалась, словно разбрызнулась лыва, разбитая сапогом. И покатилась лавина обратно. И на этом конец бы — не ходи и не жалуйся — на все лето гора за Демидовкой — неписаный закон не изменишь. Да случай не допустил.
Возле самых огородов бегущих осадил человек:
— Давай, давай, молодцы! Быстрей — не догонят.
Заело бегущих. Кто бы говорил, а то и глядеть не на что: жердь жердью, глаза ввалились, скулы торчат, что жабры у окуня. Узнал Ванюшка недавнего гостя:
— Дядя Андрей?
— Бежите, Ваня?
— Не устояли, — Ванюшка погладил шишку на голове.
Андрей вытянул из кармана кусок кумача, встряхнул, привязал к череню от метлы, воткнул — флаг получился. Лавина осеклась.
— А чего не устояли? — спросил Андрей.
— Поди сам попробуй, — Васька Клыков растирал синяк под глазом. — Как из пушки садит.
— Неужто?
— А ты глянь на него, — глаза Яши Крупы блестели не остывшим еще азартом боя. — Панька, подь сюда. Во, видали лешего!
Демидовский вождь потрепал по плечу белоголового парня.
— А ну, Паня, лукни.
— Мне что, — похожий на медведя Панька отыскал подходящий камень, примерился и швырнул.
— Сила есть, — Андрей проследил за полетом. — Но можно кинуть дальше.
— Уважь, — губы Яши Крупы скривились, он смерил нескладную фигуру. — Да держись за кол, него сдует.
Раздался смех.
— Отчего не уважить.
Андрей скинул пиджак, снял ремень и сложил вдвое, в петлю поместил камень, раскрутил и отпустил один конец ремня. Камень перелетел Панькин рубеж.
— Фью! — свистнул Васька Клыков.
— Не обижайся, — Андрей накинул пиджак, — петлей ты, Паня, кинешь дальше.
Между тем по переулку, очевидно заметив красный флаг, поднимались люди.
— На заводе работаешь? — спросил Андрей Паньку.
— Неделю всего, а то у мельника в Сикиязе робил, — ответил за Паньку Яша Крупа.
— Разве плохо было на мельнице?
— Он мельника в запруду кинул и утек.
— За что?
— Тот в ухо двинул, ну, Панька сгреб его — и туда.
— Что ж, не он первый. От царя Грозного сюда люди бежали — свободы хотелось, — Андрей с интересом оглядел деревенского богатыря. — А вдруг здесь тебе мастер двинет, что тогда?
— Пусть попробует.
— Опять убежишь? Везде есть либо мельник, либо мастер. Найдут тебя, достанут из самой глубокой щели. А острог не свой брат, — и закашлялся.
— А ты нешто сиживал в остроге-то? — сквозь тын просунулся из огорода лудильщик из котельно-монтажного цеха по прозвищу Ковшик.
— Довелось.
— Как там?
— Первое удовольствие после виселицы.
— Аль душегубец?
— Разве похож?
— Не за пятый ли год? — гадал Ковшик.
— За пятый, за третий и еще кое за что.
— Ах, мать честная! Помню — политических из тюрьмы вызволять ходили, ты флаг нес.
— Было.
Ковшик, довольный тем, что узнал Андрея, перелез через тын, потряс ему руку, как старому приятелю, оценил:
— В ту пору справней ты был. Высидел срок-то?
— Друзья помогли.
— И опять неймется? Не казнишься? — Ковшик косился на кумач, колеблемый ветром.
Андрей спросил:
— Мастер Енько жив-здоров?
— Шиш-то?
— Что ему сделается?
— Второй дом ставит.
— Сибирью отчасти ему обязан, — сказал Андрей.
Оказалось, на заводе появились прокламации. Одна обнаружилась в «журнале работ мастера». Енько подсунул ее послушному рабочему, стал шантажировать и дознался об одном, причастном к листовкам. Его сломили — стал провокатором. Потом подсаживался в камеры.
— Поклон своим передайте от тех заводских, кто теперь в Даурах, — говорил Андрей. — Но не вечно они там будут, придет их время.
— Скоро ли?
— От вас зависит.
— Ну, от нас-то много ли. В третьем годе накормили свинцовой кашей.
Ванюшка не помнил о расстреле — знал по рассказам отца и матери, да от соседской старухи Прасковьи Оняновой, которая в теплый день обычно выходила за ворота, стуча деревяшкой о плиты, садилась там на лавку, глядела сверху на городскую площадь, на собор и колокольню возле нее, на памятник «царю-освободителю», трясла седой головой: «Погодите ужо, отольются кошке мышкины слезы…»
Рассказывая, ведет рукой Андрей — вон напротив, мол, если через Громотуху смотреть, сиреневый островок. Березы соку набирают, набухают почки, того гляди, выстрелят зеленым листом. Там, в этом островке, под сиреневой сенью, возле белых стволов лежат расстрелянные в третьем году, изувеченные японской войной, изведенные огненной работой. Человек, зачем на землю пришел? С чем уйдешь в нее? — тихое кладбище думать велит.
Обыск
Взрослые в пылу увлечения борьбой редко замечают, как это переживает окружающая их детвора. А если вдуматься, так она глубже переживает, чем взрослые.
Венедикт Ковшов, ветеран гражданской войныВозвращаясь с пруда, Рыжий завернул в торговый ряд сбыть уголь, и Ванюшка отправился домой один. Не доходя, услышал лай Кучума и почуял неладное.
Пес любил лежать перед домом, положив голову на лапы. Бывало, возвращаясь со смены, кто-нибудь чуть не на хвост ему наступает, либо баба второпях заденет ведром — отойдет в сторонку и снова ляжет. Но стоило появиться из-за угла полицейскому, поднимал лай, будто чуял, что приходят не с добром. Даже если кто из ребят кричал: «Полицейский идет!» — Кучум начинал рычать; шерсть на загривке поднималась дыбом.
Зато Ипатовым давал знать: близко незваные гости — убирай подальше то, что не для всякого глаза.
Ванюшку Кучум встретил на улице и побежал к воротам, заливаясь лаем.
Как только Ванюшка ступил за порог, полицейский придвинулся к двери, преграждая путь к отступлению. В доме шел обыск. Один из стражников стоял у двери, другой сидел на лавке так, чтобы видеть все. Двое искали. Он не удивился: не первый раз. Смутило то, что здесь стоял Панька, тот самый из Демидовки, который дальше всех кидал камни. Зачем он тут?
Ванюшка сел возле окна. Иван Федорович сидел на кровати. Мария Петровна укачивала Ниночку. Демьяновна ковыряла крючком проношенный носок. Тони с Леной и Витей не было — с утра ушли к тетке.
Полицейские искали на чердаке, стукались там о стропила, чихали от пыли, шарили в сенях, в ларе с овсом, в сундуке, в бочке с водой.
Получили, наверное, от начальства жару-пару, суются в углы, как ошпаренные тараканы. Панька бледен и, видимо, сильно напуган.
Он устроился в тот же цех, где работал Иван Федорович, подручным к Михаилу Гордееву, тоже большевику, чего, конечно, не знал. Оторванный от степной шири, от раздольных полей, от тишины, которую нарушала лишь вода, падающая на мельничное колесо, мычание коров да крик петухов, — он оглушен был заводом, уханьем паровых молотов, от которых сотрясалась земля.
Сквозь плотный туман пыли, висящий в воздухе, едва угадывались фигуры рабочих. В печах с огненными зевами нагревались болванки. Поворачивая раскаленную болванку, кузнецы обрабатывали ее — на вид податливую и послушную — иная достигала нескольких пудов весу, и от нее шел страшный жар.
Панька привыкал тяжело.
Когда болванка в печи не успевала нагреться, он радовался отдыху. Медленно, как все здесь, шел по земляному полу, вершка на три покрытому мягкой пылью, к выходу.
Он будто оторопел, и ему жаль было своей прежней жизни на мельнице, мерещились фунтовые язи, которых удил под плотиной. Скоро он выделил нескольких человек в цехе, к которым остальные относились особенно, с уважением. Они не пили, не сквернословили, и их, кажется, побаивался мастер — скорый на расправу. Среди них были Ипатов и Гостев.
В тот день, возвращаясь после смены, Панька возле дома Гостева увидел толпу.
— Все ищут чего-то, — говорила женщина с ведрами на коромысле.
— Шныряют, пропасти на них нет, — отозвалась Другая.
— На полати полез, черт бесстыжий, — конопатая девка в цветастом платке заглядывала в окно.
Михаил Гостев мигнул Паньке: подожди. Вскоре какой-то мальчишка сунул ему сверток и убежал. Панька отошел и в переулке поглядел — книги. Решил зайти к Ипатовым — дядя Ваня скажет, что делать. Только во двор, а за ним — полицейские. Растерялся, забежал в избу, крикнул: «Идут!» — и кинул книги на пол. Иван Федорович успел поднять их и сунуть под подушку. Теперь Панька стоял, опустив голову.
Вернувшись с чердака, околоточный Вавила и другой полицейский допрашивали Паньку, но тот ничего не мог сказать.
— Подручный, — сказал Иван Федорович, — недавно из деревни, заводских порядков еще не знает.
Наблюдавший с лавки полицейский подошел, поднял подушку:
— Ага, голубчик, попался? — потряс книгами, — от меня, братец, и блоха не ускочит!
Вавила с укором поглядел на Ипатова: пей, мол, после этого с вами водку, ешь пироги.
Второй полицейский достал карандаш и приготовился писать.
— Твои книжки? — спросил просто потому, что должен был спросить.
Ванюшка поглядывал на полицейских и думал, как выручить отца. Такой же случай был на рождество, года три назад. Вечером ждали отца. Резали кружочками картошку, пекли на раскаленной железной печке и ели, соблюдая очередность. Иван Федорович недавно вышел из тюрьмы, куда попал за организацию забастовки, и не мог устроиться на работу. Перебивались тем, что Мария Петровна получала от доктора Пономарева, обстирывая его семью, да сколько могли, помогали товарищи. Всякий раз, когда Иван Федорович задерживался, дома волновались и не садились без него за стол.
Наконец дверь отворилась, хлынули клубы холода, вошел Иван Федорович. Он достал из-под полы длинный сверток и положил за печку. Пока умывался, а мать собирала на стол, Ванюшка заглянул в сверток. Там были револьвер, полицейская шашка и кинжал в ножнах. Потирая руки, отец сообщил, что устроился агентом по распространению швейных машин «Зингер». Деньги небольшие, зато можно зайти в любой дом без подозрения.
Едва покончили с ужином, навернулась полиция: четыре стражника с винтовками и полицейский с шашкой.
— Обыск? — Иван Федорович встал навстречу.
— Подождем, пока приедет начальство.
— Какое?
— Господин жандарм, — ответил полицейский и ушел ставить караул.
Двое встали у двери. Вернувшись, полицейский одному из них велел остаться на кухне, с другим сел на лавку.
— Почему с вами нет Вавилы Кузьмича? — спросила Мария Петровна.
— В другой наряд попал, — ответил тот, что сидел на кухне.
Значит, по всему городу обыски.
— Всю ночь будете сидеть? — спросил Иван Федорович.
— Надо будет, будем сидеть, — неохотно ответил полицейский и предупредил: — В разговор со стражей не вступать.
Караул менялся через полчаса. Два стражника не спеша выходили из комнаты, двое влетали в нее, топали ногами, дышали в кулаки, оттирали носы и щеки. Через два часа выстудили дом так, что уже сами не могли согреться.
Сестренки на кровати дрожали от холода. Витю Мария Петровна, запахнув в телогрейку, носила по комнате. Иван Федорович сидел на кровати и, казалось, дремал. Но так только казалось. Мария Петровна тоже поглядывала на темное пятно у вывода трубы. Когда слишком нагревались железная печка и железный коленчатый вывод, на потолке, из сосновых досок, вытапливалась сера. Родители переглянулись. И Ванюшка понял вдруг, что они решили подпалить дом, чтобы в возникшей панике убрать оружие.
— Ваше благородие, — Мария Петровна подошла к полицейскому, — разрешите затопить печку, ребенок больной, совсем изведется.
— Нет, — отрубил полицейский.
— Да и вашим с морозу погреться надо.
— Нет.
— Сударь, нам холодно, — сказал Ванюшка.
— А? Что? — и полицейский посмотрел в немного насмешливые глаза мальчика.
— О, ты неплохо воспитан, — заметил полицейский.
— У него хороший наставник, — ответил Иван Федорович, — законоучитель Богуславский.
Полицейскому польстило, что о его приятеле, с которым по вечерам играл в преферанс, высокое мнение.
— Кажется, в самом деле холодно, — он пожал плечами. — Эй, Молин, сходи с хозяйкой, пусть дров принесет.
Молин повесил винтовку через плечо.
— Стой, Молин! Покажи-ка, хозяйка, что у тебя есть в печке?
Мария Петровна открыла дверцу, потом встала на табуретку, растянула жестяные трубы вывода — на пол посыпалась сажа. Полицейский заглянул в трубы, постучал по ним, сажи посыпалось еще больше.
— Чистить надо, — заметил наставительно.
Через час в комнате нагрелось так, что хоть на улицу выскакивай, а Мария Петровна, знай, подбрасывает дровишки. Дымоход раскалился докрасна, пузырится на потолке смола. Мария Петровна поближе подвинула банку с керосином.
Стражники сидят как вареные, долит их сон. Заснули девочки, уснул Витя, залезла на печь Демьяновна, клюет носом полицейский.
— Да вы ложитесь, — хозяйка раскинула шубу.
— Начальство придет, — полицейский оперся на локоть.
— Караул разбудит.
Падает на лавку голова полицейского, комнату наполняет храп. Заснул и стражник. Только Молин еще из кухни таращит глаза. Через десять минут смена караула. За окном хрустит снег. Стучат ходики на стене. Уснул и Молин.
Сбросив с ног валенки, Мария Петровна взяла за печкой пакет и на цыпочках вышла на кухню. Там, в стене, тайник. Если оттянуть доску и опустить туда что-нибудь, то, не зная секрета, достать можно не иначе, как разобрав стену.
Едва слышимый стук, второй, третий… Тихо. Идет обратно. Потрясла за плечо полицейского:
— Ваше благородие, караул пора менять.
— Сажу с рожи хоть бы утерла. Черти. Эй, Молин, спишь?
Стражник вскочил, захлопал глазами, вытянулся.
Когда до Ипатовых дошла очередь обыска, было восемь утра.
Начальство, голодное, злое от бессонной ночи и бесплодных поисков, попросило есть.
— Нечем угостить, — Мария Петровна пожала плечами.
— Я не петуха прошу или поросенка, — обиделся жандарм.
— Ничего нет, ваше благородие.
— Зачем вы живете? Тьфу! — выругался жандарм.
— Твои книжки? — повторил вопрос полицейский.
Скрипела пружина зыбки, моталась привязанная кукла. За окном в который раз прошелся взад-вперед Рыжий.
Ванюшка выхватил из-под носа полицейского «9 января».
— Это моя.
— Не верьте ему, — глаза Вавилы мстительно заблестели, — врет все, знаю я их, подлых, в своем околотке всех до единого.
— Моя, — упорствовал Ванюшка. — Отец Иван велел читать в каникулы божественное. Ослы, говорит, буридановы, загубите души по неразумию своему. Ну, я и купил. Много там было, а эта — пятачок. Дай, думаю, куплю.
— Где ты ее взял?
— Говорю, на базаре.
— Вот посадят в острог, будешь знать, — стращал полицейский, — только тогда поздно будет.
Ванюшка стоял на своем. Так и пришлось полицейскому записать на него одну книжку, хотя ему очень не хотелось. Вот если бы все три книжки оказались у старшего Ипатова, видно было бы, что пропагандиста накрыли. А то другая и вовсе не запрещенная, выходит, одну только и можно записать.
Ушли раздосадованные полицейские. Кучум до переулка бежал с лаем. Витьке Шляхтину не терпелось узнать новости, и он вызывал Ванюшку условным свистом.
На заводе
Мы хотели, чтобы Ваня стал человеком чистой профессии. Но он сказал: «Хочу на завод».
Из воспоминаний М. П. ИпатовойНачалась война с Германией. Жить стало еще труднее. Витьку Шляхтина отдали на завод. Дело нехитрое — рабочим чай кипятить да кто куда пошлет сбегать, однако на месте не посидишь, и к концу дня ноги гудят. Встречаться с Ванюшкой стал только по выходным да изредка вечерами.
Иван Федорович был рад, что Ване тоже захотелось на завод. Он устроил сына в центрально-инструментальный цех учеником токаря.
Приставили Ваню к Ефимычу — старику с сухим лицом, сивой бородой, запавшими глазами. Носил он промасленную кепку, которая держалась на оттопыренных и как бы обкусанных ушах.
Он был молчалив, курил «козьи ножки». Как только догорала одна, он свертывал другую и прикуривал от горящей. Около него всегда было много окурков-крючков. В обязанность Ванюшки входило убирать их, как и стружку, смазывать и чистить станок, натирая до блеска станину, суппорт, маховики и прочие части.
Ефимыч был не только молчалив, но и сердит. Дело в том, что до недавнего времени у него уже был ученик — мальчишка из бедной семьи, глуховатый и золотушный, но старательный и бессловесный, как сам Ефимыч. Он с налету хватал редкое слово, исполнял все в точности, научился управляться со станком. Радовался старик исполнительному парню — считай, получила семья подмогу. Только вдруг взяли да и отправили его на войну, хоть и негодным считался к службе. А на его место дали урядникова сына — балбеса, каких свет не видывал. Да и не он один так-то. Раньше завода как чумы боялись и стороной обходили, кто зажиточней. А теперь, чтоб на войну не попасть, в токаря да в молотобойцы рвутся. Но по правде сказать, никакие они не работники, не выйдет из них толку — только время протянуть, отсидеться. Начальство взятку получило, а работу за него Ефимыч делай. Да не вздумай неудовольствия выказать — с начальством шутки плохи. Теперь еще одного подкинули. Хоть из рабочей семьи, да больно верток. А Ефимыч любил степенность и обстоятельность.
Сам он полвека, считай, отработал. Помнит, как за провинку мужиков драли на «зеленой улице» — пропускали через строй — лозой, смоченной в соленой воде, хлестали. Десять лет в учениках проходил. Уши его хранят отметки ученичества. И черным словом поминал учителей своих — не давали спуску, и добрым — как-никак, а вывели в люди. И стал он хоть и не Ефимом Ефимычем, но и не Фимкой, как прежде, а Ефимычем. Лишнего слова не вымолвит, шагу не прибавит, но дела не испортит. В большие мастера вышел Ефимыч, цену знал себе, да и рабочие, свой брат, тоже ее знали — помнили одну заводскую историю.
А дело вот как было. Получили на заводе заказ — прокатать особую сталь. Дело государственное. И начальство надеялось награды получить. Только досада вышла — шестерня, что вал крутит, разлетелась на куски. Многопудовая шестерня с зубом в елочку. Выточить такую можно, а зуб нарезать — нет станка. На другие заводы кинулись, в другие города — тоже нету. Не выполнить заказ нельзя, но и выполнить невозможно.
Осмотрел сломанную шестерню Ефимыч да и говорит: «Сделаю». — «Да как ты, ежова голова, сделаешь?» — «А так и сделаю». — «Сделаешь, золотом осыплем», — это начальство ему.
Месяц из цеху не выходил Ефимыч. Пить-есть носили ему. Прикорнет, бывало, тут же — и опять за работу. И справился. Зубилом нарубил — вот что. Скажи бывалому человеку, не поверит, а так и было. Однако золотом Ефимыча не осыпали, да и получка вышла вполовину меньше — дорого обошлись обеды. Но слава осталась.
Ефимыч часто посылал Ванюшку в другие цехи, то за дюймовой гайкой — к Петровичу, то отковать хвостовик резца — к Фомичу, то за сыромятиной — ушить передаточный ремень, чтоб на шкиву не проворачивался — к Иванычу, то еще куда.
Вырвавшись их цеха, Ванюшка борзым щенком носился по заводу, успевал забежать в кузницу, отвесить дружеский шлепок Рыжему, завернуть в термичку к отцу. Тот раскаленные докрасна клинки опускал в масло, чтоб стали твердыми. Пахло горелым, стоял чад, а Ивану Федоровичу хоть бы что — привык.
Завелись новые знакомства. Сошелся с Васей Грачевым, который работал на топорах в точилке, с братьями Павловыми, с Ваней Алексеевым из оружейки, Иваном Тащилиным из центрально-инструментального цеха, хотя тот и был старше.
Проникали слухи о неудачах на войне. В церквах служили панихиды по убитым. Приезжающие из уезда мужики говорили, что урожай не собран. Надвигающийся голод пугал. В город прибывали раненые, беженцы и усиливали тревогу. Появились холера и тиф.
А между тем промышленники, комиссионеры, поставщики набивали карманы. Эсеры призывали к войне до победы. Большевики были против. Почти каждый день на эту тему выходили листовки и воззвания. И вдруг — тишина. В организации провал. Арестовали Василия Бисярина, он руководил и писал листовки. Прошли повальные обыски, но Ипатовых миновали, оставили на приманку — за домом велось наблюдение.
Заводские ребята гужом ходили за Иваном Тащилиным, мастером на выдумки. То культурно-просветительный кружок придумал, то футбольный — собрали деньги, выписали мяч и, не зная правил, загоняли его в одни ворота. Полем служил луг за прудом. После игры прикладывали подорожник к ссадинам, обсуждали дела, рядили о жизни. А она дорожала. Мясо в три раза дороже, хлеб в семь раз, крестьяне везут мало, сами голодают, а дальше поговаривают, еще будет хуже.
— Мяч пинаем, травку мнем…
— А что делать?
— Может, кружок, а?
У Ванюшки насчет кружка свое мнение — ерунда выйдет. Да и зачем он, когда есть организация, боевая дружина, оружие.
— Где это есть-то?
— А тебе надо, чтоб наверху лежало?
— Организация провалилась.
— Там провокатор был.
— Тогда появлялись листовки…
— И теперь надо, назло полиции, чтоб не радовались, — Тащилин мял головку лютика.
— А есть они? — спросил Ванюшка.
— Есть, только мало, — ответил Тащилин. — Потому расклеить надо на самых видных местах и засветло. Ночью нельзя, к утру их посдирают полицейские.
— Где земские сидят, туда надо, можно на кирху, на «Лиру» и в торговый ряд. Давай их нам с Витькой, — попросил Ипатов.
— А не попадетесь? — Тащилин вновь сорвал желтый цветок и стал мять.
— Ног у нас нет, что ли! Верно, Рыжик?
Витька кивнул.
С началом германской войны Большую Немецкую улицу переименовали в Большую Славянскую. Гуляющих на ней по вечерам было много. Чиновники, военные из гарнизона, купцы, полицейские, учащиеся технического училища, скучающие девицы, служащие земства.
У дверей земства сидели просители. Их время от времени разгонял городовой, они собирались снова, пока прошения их не попадали кому-нибудь из чиновников. Те на прошениях писали: «Ходатайство отклонить». Просители не знали, что всем дают одинаковый ответ.
Старик в разбитых лаптях и рваном зипуне — должно быть, шел издалека — от отчаяния колотил уже в закрытую дверь. Дверь распахнулась, старик полетел по ступеням. Медленно поднялся, провел иссохшей ладонью по лбу, втянул голову в плечи и пошел прочь.
— Давай, — сказал Ванюшка.
Витька вытащил из-под полы лист бумаги, плюнул на него и прилепил на дверь присутствия. Листок был чист. Ванюшка с Рыжим отталкивали друг друга, как бы пытаясь прочесть написанное. Собралась толпа. Через дорогу уже трусил городовой. Коршуном налетел и схватил кого-то за ворот. В толпе раздался смех. Увидев чистый лист, одураченный страж в замешательстве ушел, погрозив неопределенно кому кулаком. Тогда Ванюшка с Рыжим пришлепнули листовку. Опять собралась толпа. Листовку читали. Полицейский поглядывал: теперь, мол, меня не проведешь.
— Пойдем к «Лире», — позвал Ванюшка.
От «Лиры» прошли к кирхе, и там Рыжий приглядел обруч от бочки. Через дорогу шел ротмистр Титов под руку с Бертой Карловной, она вела на поводках трех белых собачек с мохнатыми мордочками. Рыжий с маху пустил обруч, и он, прыгая по булыжникам, поверг собачек в панику. Они свалились клубом под ноги немке. Она прокричала свое «О швайнерай!». Приятели пустились мимо дома горного начальника к Святотроицкому собору, скатились с набережной и затерялись среди рыболовов.
Немного спустя, жандармский ротмистр, красный, как отваренный мормыш, подбежал к тому самому полицейскому и перед его носом тряс кулаком:
— Вы бревно в форме, полено с глазами, бочонок с… вы…
Полицейский смиренно моргал, чем окончательно вывел ротмистра из себя.
— Во-он! — позеленел Титов.
Об этом рассказали Тащилину ребята, наблюдавшие за работой Ванюшки и Рыжего.
Февраль семнадцатого
Гудела вьюга, хлестала снежной крошкой в промерзшие окна, надувала суметы к воротам — ни пройти, ни проехать. В такие дни в цехе холодно.
Ванюшка дышал в ладони и внимательно следил за тем, как резец с мягким шелестом завивает в пружину синюю стружку. За резцом остается блестящая поверхность вала. На необработанной еще, черной части отмечена полоска мелом. Как дойдет резец до нее — остановить подачу, затем покрутить маховик — отвести резец.
Ванюшка старается в точности сделать так, как наказывал Ефимыч. Дашь маху, старик разговаривать не станет, надолго не подпустит к станку. Теперь он ушел в кладовую заменить изношенный резец, а больше повидаться с кладовщиком Моховым, тоже туговатым на ухо и тоже плешивым, чтобы выкурить с ним по цигарке. Неожиданный удар по плечу:
— Ипат!
Оглянулся: Рыжий.
— Ты откуда выпал?
— Царя турнули! — Рыжий выпучил глаза.
— Кто сказал?
— Сажин, вот кто! Ну, я и сюда на один дух…
— Эт-та шшто! — Ефимыч свел брови.
Ванюшка не заметил, как он подошел. Поглядел на вал, а белой черты уж и нет — срезана. Дернул за рукоятку — выключил подачу, крутнул маховик — отвел резец. Еще немного и попал бы тот под кулачок, тогда — поломка.
— Мух ловишь? — глаза Ефимыча сердито глядели из провалин.
— Царя нету! — гаркнул в оправдание Ванюшка.
— У тебя вот тут, — Ефимыч постучал по лбу, — нет царя.
— Правда, правда, — подтвердил Витька.
— Цыть! — Ефимыч покосился, нет ли поблизости мастера, за плечо повернул Рыжего. — Иди отсюдова. Ступай, ступай да гляди у меня!
— Ей-богу, Ефимыч, Сажин сказывал, — Витька не уходил.
— Неоткуда Егору знать это.
— По телеграфу пришло, — доказывал Витька.
— Егор-от нешто на телеграфе служит? Эх, дурья голова, не миновать — угодишь в острог. Вон, и чтоб духу твоего не было! — усы Ефимыча затопорщились, картуз сполз на затылок.
Шум от многопудового маховика, который крутил проходящий через весь цех вал трансмиссии, вдруг осекся, перешел на высокую ноту и смолк. Перестали хлопать ремни передачи. В конце цеха, в слесарном отделении, появился Егор Сажин. Вскочил на верстак, хватил шапкой о земь:
— Товарищи, царя свергли!
И тут загудел гудок, разнося по увалам, по рабочим поселкам небывалую весть.
Из машстроя, кузницы, прокатки, оружейной фабрики, центрально-инструментального цеха рабочие валом валили. Чтобы не затеряться, Ванюшка с Витькой взялись за руки. Толпа их так и вынесла на площадь. А там, как в запруде, она множилась и густела. Повозка, запряженная парой серых в яблоках коней, попав в нее, замедлила ход, а потом и вовсе остановилась. Кучер понуждал лошадей кнутом. Они вертели головами, сучили ногами, но не двигались. Полог откинулся, из кошевы показалась нога в сером, выше колена, чесанке, потом выпросталась из глубокого медвежьего воротника голова в боярке, затем вывалился весь начальник горного округа господин Приемский. Он поправил пенсне, помедлил и, не зная, как вести себя, спросил:
— Что, собственно, происходит?
Краснолицый от постоянного жара возле печи, тяжеловатый на язык литейщик Рудобоев снял вачеги, хлопнул ими друг о дружку, сунул за пазуху и полез за табакеркой:
— Царю-батюшке, собственно, по ентому месту дали, так что не угодно ли вашей милости шапку снять? Нда-с.
Начальник округа побледнел, снял боярку.
— Да вы не бойтесь, ваша милость, народ тут смиреный, — Рудобоев взял за нахрапник коренного и крикнул: — Расступись, дай ходу!
Начальник однако в кошеву не сел, а двинулся прямо через толпу к двери.
Теперь он показался Ванюшке вовсе не таким, каким видел его, когда с Витькой предлагал налима.
Мимо кирхи друзья пробежали вверх. Витька завернул в хлебную лавку Лаптева, взял с прилавка свежий калач, вонзил в теплую еще мякоть острые, как у хорька, зубы.
Рябая дочь Лаптева, глуповатая девка Феклушка, окрысилась:
— Черная немочь носит тебя, врага рыжего, не можешь издохнуть, окаянный. А ну, положь! Опять без денег сцапал. Напаслись тут про вас. Я вот тяте нажалюсь.
— Тсс! — Витька приставил к губам палец, — на поминки это, пожалеешь — грех на тебе будет, не замолишь потом.
— По ком поминки-то?
— По царю!
— А-а, — Феклушка одной рукой прикрыла рот, другой перекрестилась.
В проеме показался сам Лаптев, Егор Саввич.
Рыжий и ухом не вел, рвал калач:
— Выставили и дверь закрыли за батюшкой.
— Царица небесная!
— И до вас доберутся, — Рыжий сделал выпад, словно хотел укусить девку.
— Ах, враг! — она выхватила остатки калача из рук Рыжего.
— Пущай ест, Феклуша, — к прилавку вышел Егор Саввич, — пущай ест.
— Заверните один с собой да глядите, чтоб не попал вчерашний, — и Витька Шляхтин утер рукавом нос…
И полетели дни. Светило солнце. Капало с крыш. Каждый день наполнялась народом площадь. Полоскалось над головами красное знамя то тут то там, метались слова: «Смело, товарищи, в ногу, духом окрепнем в борьбе…»
По улицам ходили группами. Начальство, полицейские, лавочники учтиво уступали дорогу. Жандарм Титов вдел в петлицу красный бант. И митинги, митинги…
У Ипатовых случался дым коромыслом: судили-рядили, кого в Совет выбрать да кого в голову ставить, да как агитацию повести. Эсеры нашли крикуна Киву Голендера — краснобай, каких свет мало видел. Столкнут с трибуны, а он опять, как ни в чем не бывало, как тут и был, и опять за свое: про любовь к милому отечеству да крестьянской ниве, про глубокую скорбь да упование на деревню. В разговорах большевиков все чаще упоминалось имя Виталия Ковшова.
Однажды Ванюшка с Рыжим затесались в толпу, где с одной стороны говорил Кива Голендер, с другой — Виталий Ковшов.
С одной стороны слышалось:
— Черным флером задернулось небо — на полях смерти, на чуждой окровавленной ниве гибнет лучший цвет народа! За что? Верный заветам родимой земли мужик — представитель деревни, как ее исконная сила — только он, единственно он должен повести за собой…
С другой:
— Мы за революцию пролетарскую, ибо ни один другой класс не стоит так близко к социализму. И сколько бы ни говорили об изменении только экономических условий и буржуазных свободах представители каких угодно партий, — он сделал решительный жест в сторону Голендера.
Кива перехватил:
— Неправда! Только мы, партия социал-революционеров, дадим полную свободу…
— Судя по опыту прошлых революций, мы, большевики, знаем — грош им цена.
Кива пытался взобраться на принесенный его друзьями короб из-под угля, но его столкнули.
— Это насилие! — возмутился он.
— Эсеры кричат, — продолжал Виталий, — но не верьте, товарищи рабочие, им нечего вам предложить.
— Веруя в то, что трепетно ждало зари пробуждения!.. — кричал Кива, все еще пытаясь взобраться на короб, пока, наконец, не упал в него.
— И они окажутся на дне новой формации, как в этом коробе…
Вылезая из короба, Голендер пытался что-то возражать, но его выкрики утонули в аплодисментах Ковшову.
Беспокойные дни
Собирались в доме Кривощекова, обсуждали, как охватить бедноту всеобучем, где брать книги, Гепп предлагал идти по улицам, а Ипатов: «Своих не все родители отдают в школу, а как быть с батраками?»
Из воспоминаний М. И. ОняновойСтояли жаркие безветренные дни. Лиственницы на Косотуре будто дремали, разморенные зноем. В пруду отражалось небо. Ванюшка с Рыжим обсыхали на песке. Подошел Витя Гепп, с которым сошлись недавно.
— Думали, не придешь, — Ванюшка пересыпал песок в ладонях.
— Одевайтесь живей, сейчас будет говорить Виталий, — поторопил Гепп, — и с ним еще один пришел, говорят, из Москвы.
Натянули рубахи, перебежали площадь, с Большой Славянской свернули на Ключевскую, шмыгнули в дверь «Марса», через коридорчик прошли в зрительный зал. За трибуной уже выступал приезжий. Протиснулись вперед. Публика вокруг была пестрой. «Техники», то есть те, кто учился в техническом училище, перекидывались словами. Заводские парни молчаливо оглядывались. Члены спортивно-гимнастического общества «Сокол» вели себя развязно, часто смеялись. Среди них чернела голова Кивы Голендера.
Ванюшка тянул шею. Приезжий говорил:
— Рабочая молодежь России долгое время стояла в стороне от революционной борьбы. Царское правительство делало все для того, чтобы она оставалась темной, душило всякую попытку к свободе слова. Оно отправляло в тюрьмы и на виселицы тех, кто пытался донести это слово до рабочего. Это время прошло. Но революции грозит другая опасность — со стороны оппозиционных партий. Эсеры, не признавая ведущей роли рабочего класса, хотят того или нет, предают революцию.
Кива вскинулся:
— Это вульгарное толкование программы партии, на знамени которой начертано: «В борьбе обретешь…»
На него зашикали. Он не окончил мысли и не успокоился.
В зале было жарко. Ковшов постучал по чернильному прибору:
— Товарищ из ЦК говорит, что в Москве и Петрограде уже создаются социалистические союзы молодежи. Я думаю, рабочая молодежь Златоуста не будет плестись в обозе революции.
К столу, накрытому красным ситцем, подошел Иван Тащилин, раскрыл тетрадь и сказал:
— Я записываюсь первым. Прошу подходить.
Среди «соколов» возникло движение, поднялся гул — им что-то там говорил Кива. Кто-то крикнул:
— Не пойдем!
— Не ходи, а зачем орать? — Гепп стал протискиваться к столу.
— Правильно!
— Не хочешь — не ходи, а другим не мешай.
«Соколы» не унимались. Кива решился не допустить записи. Тут он не мог рассчитывать на свое краснобайство. Здесь был Виталий Ковшов, главный его противник, а также: Вдовин, Савицкий, Аркадий Араловец, и Кива подогревал «соколов».
Часть зала вдруг пришла в движение, послышались возмущенные голоса. Это «соколы» обступили Вену Уткина из чертежной и в образовавшемся кругу стали переталкивать его друг другу. Поднялся шум, чего и надо было «соколам». Виталий призывал к порядку, но безуспешно. Ванюшка услышал за собой сопение и увидел бледное, несмотря на жару, лицо Витьки Шляхтина, — ноздри раздулись, в глазах появился блеск, какой бывал у него перед дракой. Рыжего сдерживало лишь то, что он еще не определил, кого бить. Драки, по-видимому, было не избежать. Слышалось:
— Да что же не могут их успокоить?
— Что хотят, то и делают.
Витька заработал локтями, как гребным винтом. Ванюшка шел за ним. «Соколы» хорошо знали эту пару, отжались в угол. Ванюшка придержал Рыжего: не стоило поднимать шума без крайней нужды.
Стало тише. Ипатов направился к столу.
— Пиши меня, Иван.
Тащилин записал и передал ручку. Ванюшка расписался. Потом подвинул тетрадь Витьке. Возле его конопатого носа выступил пот, лицо стало пунцовым:
— Я не умею…
В стане «соколов» раздался хохот.
— Товарищ Ковшов, — позвал Тащилин, — здесь парень неграмотный, что делать?
— Запишите. Нам такие, кто может дать сдачи, нужны, — улыбнулся Ковшов, — а грамота — дело наживное.
В простенках между окнами стояли заводские девчата. Одну из них, Машу Онянову, Ванюшка знал хорошо. Она работала рассыльной в заводоуправлении. Родителей у нее не было, жила с хромой бабушкой. Перебили ногу старушке в третьем году на Арсенальной площади, и доктору Пономареву пришлось ее отрезать.
К Маше подошел Ипатов:
— Что как мышь прижалась, иди к столу.
Ей хотелось записаться, но не смела. Кто-то из «соколов» крикнул:
— Ипат, пирожков захотелось?
Ванюшка обернулся, увидел Петьку Землянова и вспомнил давний зимний день. Этот самый Петька, а с ним еще пацанов пять или шесть, окружили Машу, стали дергать ветхую одежду на ней и приговаривать: «Сколько сыщем лоскутов, столько будет тумаков». Распахнулось пальтишко, вылетел узелок, а из него выпали пирожки. Ванюшка подскочил, собрал их, вернул девочке, на ребят цыкнул: «Брысь, судари!» — и вышел из круга. Спохватившись, мальчишки стали кидаться тем, что попалось на укатанной дороге. Меткий ответный удар расквасил Петьке нос. С тех пор Петька старался насолить Ипатову, но никак не удавалось. Особенно злило то, что Ванюшка всегда улыбался.
— Не слишком ли храбрым стал, Ипат? — задирал уязвленный «сокол».
— Это тебе надо стать храбрым, ведь ты, Петя, трус.
Раздался смех.
Подошел Виталий, пожал руки Ванюшке с Витькой:
— Молодцы. И впредь не давайте крикунам ходу.
У подножья Косотура, прокопченного заводским дымом, под раскаленными крышами цехов духота. То тут, то там появляются наспех написанные, еще не просохшие лозунги, чаще всего два: «Война до победы!» и «Да здравствует учредительное собрание!». Листовки сыплются дождем. На верстаках стучат в грудь ораторы и кричат, будто в глухом лесу.
Ванюшка, Витька Шляхтин, Пашка Анаховский, Вена Уткин да еще кое-кто из комсомольцев объединились в летучий отряд, бегали по цехам и стаскивали говорунов. Но они лезли снова, расхваливали эсеровскую партию и призывали за нее голосовать. Много спорили: воевать — не воевать? Эсеры были за, большевики — против. Чья возьмет? За кем пойдет завод? В оружейке собрали митинг, народу набилось — дышать нечем. В открытое окно с мастерской улицы летели пыль, ругань извозчиков, крики мальчишек. Пьяный голос:
А на буйной на головушке Да с кивером картуз…— Пойдешь ты, дьявол!
— Пой, Матрена…
А посажу еранку в банку, Пусть ераночка растет…Эсеры стояли в одной стороне, а возле них и меньшевики. В середине руководители: Филатов, Овчаров, Гогоберидзе, Середенин и Голендер. С другой стороны: Егор Сажин, Василий Сулимов, Федор Коростелев, Ванюшкин отец и другие большевистские активисты. Председатель держал руку противной стороны — давал слово только им. Говорили подолгу, утомительно и все об одном и том же.
— Большевики предают Россию! — срывался на крик Кива Голендер, — и если мы, движимые беспредельной любовью к отечеству, не придем на помощь Временному правительству в этот трудный для родины час…
Ванюшка удивлялся, как можно говорить так долго. Киву сменил Филатов:
— Рабочие, друзья мои! — приложил руку к серебряной цепочке на жилетке.
— Хватит, слыхали!
— Пусть говорит.
— Стаскивай!
— Голосуй…
Председатель стучит:
— Голосуем.
Положение сложилось не в пользу группы Сажина. Из большевиков никто не выступил, да теперь уж и не было смысла, люди устали, слушать не будут. Хорошего ожидалось мало.
— Голосуем, — повторил председатель.
— А зачем? — спросил Сажин.
— Не понял, — председатель поправил очки.
— По-нашему так: кому очень уж охота воевать, пусть выйдет к столу, а кто не хочет, вот сюда, в левую сторону.
Наступило замешательство, эсеры зашумели.
— Это нарушает процедуру голосования.
Но началось движение, и остановить его было уже нельзя.
— Это незаконно! — кричал Голендер.
— Если хочешь, воюй, — сказал ему старый кузнец Пантелеев, — да не тут, а в окопах. Чего тут-то базлать?
Тех, кто колебался, оставалось все меньше и меньше. Ванюшкин наставник, глуховатый Ефимыч, вначале ушел к столу, но, увидев, что остается в меньшинстве, спохватился и бегом побежал обратно. Справа осталось десятка с два.
Выйдя на воздух, Ванюшка с Рыжим решили искупаться в пруду.
Стояли последние дни августа. Вода нагрелась и приятно освежала томившееся целый день в промасленной рубахе тело. Плыли саженками наперегонки. Потом отдыхали на спине, смотрели в синее небо, где кружил канюк. Дыбился Косотур, на вершине его старые лиственницы с плоскими кронами, будто встретили на своем пути невидимый потолок и стали расти вширь.
— Вы-а-ды-а-вада, — бормотал Витька.
— Не вада, а во-да, — поправлял Ванюшка. Витьку и его сестру Шурку он теперь учил грамоте.
У Шурки дело двигалось туго, зато брат ее преуспевал. За несколько вечеров он одолел буквы, научился складывать в слоги и раскладывать слова. Целыми днями он мысленно был занят этим, ему всюду мерещились буквы: в столбе с перекладиной «Т», вилы казались буквой «Ш», Демьяновна походила на «Ф», стропила на «А».
— Кы-о-сы-о-ты-у-ры… Плывем к берегу, хватит, — он торопил Ванюшку.
Дома Рыжий разносил Шурку:
— Носом-то огород рыла? Вымойся да причешись, и чтоб я тебя больше растрепой не видел! Что рожу воротишь? Знаешь, кто я теперь?
— Знаю, — Шурка виновато моргала.
— Вон уж Иван идет. Где тетрадка? Опять не приготовила? Я тебе оборву космы-то, дождешься.
Перелом
Мама, в грядущих событиях все может случиться. Мы встали на боевой путь революции, мы солдаты! Если что случится, наши товарищи будут тебе сыновьями.
Из письма Аркадия Араловца материСтычки с эсерами продолжались всю осень. Эсеры, чувствуя, что народ от них уходит, решили угрожать силой, создали дружину и штаб. Большевики организовали Красную гвардию, из Петрограда привезли оружие.
В уезде было беспокойно. Виталий Ковшов в деревнях создавал отряды. Его сопровождал Аркадий Араловец — преданный друг. Сам из деревни, он знал настроение и нужды мужиков и мог убедить их защищать революцию. Целыми днями мотались в седлах по волостям — и праздник, если случалось завернуть к родителям Аркадия, в уют большой интеллигентной семьи. И сколько тогда в доме бывало оживления, милого переполоху. Сколько набивалось людей, какие велись разговоры! Дмитрий Маркович и Валентина Ивановна не только учили тут ребятишек — содержали библиотеку, устраивали спектакли. У сестер Кати и Нины тут подруги, у брата Викторина — друзья…
И вот, подернутое куржаком, повисло над гробом черное полотнище. По нему белым: «Славная память безвременно павшему борцу за социализм». Толпа запрудила площадь и медленно перетекает на Большую Славянскую. Пар от дыхания и торжественно-печальное: «Ты пожил недолго, но честно…» Виталий поддерживает под руку Валентину Ивановну, с другой стороны — Викторин, тут же Катя и Нина…
Одиннадцатого января в штабе Красной гвардии эсер Алексеев из пистолета убил Аркадия и ранил Аникеева. Эсеры вели себя все более нагло. Решено было разоружить их. Повели подготовку.
Ванюшка часто бывал в штабе и считался там своим человеком. В день, когда усилилось дежурство, он понял — должно произойти нечто серьезное. Вечером к отцу пришел Степан Желнин, прозванный за могучее сложение Ермаком. Из обрывков разговора Ванюшка понял, что необычайное должно произойти ночью.
Проводив Желнина, Иван Федорович долго ходил взад-вперед по комнате и что-то обдумывал. Потом затянул ремень поверх старого полушубка, сунул в карман револьвер, нахлобучил шапку и вышел.
Ванюшка свистом вызвал Шляхтина. Тот предложил посмотреть обстановку на месте.
И друзья побежали вниз по ночной улице. Под ногами хрустел пористый, схваченный легким морозцем снег. В доме горного начальника, где размещался эсеровский штаб, окна второго этажа ярко светились. Друзья пробежали мимо колокольни к техническому училищу, своему штабу — в окнах света не было. Ванюшка дернул дверь. Дежурил Сухоев, рабочий из машстроя.
— Чего тебе не спится? — спросил он.
— Отец велел прийти, ну мы с Витькой…
— Эва, хватился! Да они уж в Кислом логу давно.
Ванюшка скосил глаз, — в пирамиде осталось несколько винтовок, сказал:
— А в доме горного свет.
— Заседают, — отозвался Сухоев. — Значит, не знают умыслу, а то бы шум подняли.
Ванюшка насторожился:
— Слышите?
— Что?
— Звонит кто-то.
— Ага, — кивнул Рыжий.
— Телефон, — и Сухоев пошел на второй этаж.
Как только он скрылся, Ванюшка выставил в тамбур две винтовки.
— Не дождался, видно, повесил трубку, — дежурный вернулся.
— Счастливо оставаться, — Ванюшка заторопился.
Прихватили винтовки — и бегом через дорогу. Вдоль пруда, по Береговой Демидовке пробирались к Кислому логу. Взлаивали собаки из подворотен. Город спал.
В Кислом логу огоньки самокруток. Ванюшка с Рыжим подкрались незаметно, но нарвались на Ковшова.
— Ипатов? — удивился он.
— Я, — отозвался невдалеке Иван Федорович.
Из темноты показался отец.
— Я и не знал, товарищ Ипатов, что вы тут оба, — сказал Ковшов.
— Я и сам не знал. Как ты попал сюда? — удивился Иван Федорович.
— Как и все.
— А винтовку где взял?
— В штабе.
— Сухоев дал?
— Нет… мы…
— Украл? Товарищ Ковшов, что с ним делать?
— Мне красногвардейский билет надо, — Ванюшка перешел в наступление.
— Я тебе дам билет, — рассердился Иван Федорович.
— Говорили, — Ванюшка обернулся к Ковшову, — что рабочая молодежь не должна плестись в обозе революции. Говорили?
— Поймал ты меня, — усмехнулся Ковшов.
— Значит, только агитировать можно, а билет нельзя?
— Отец против, а ведь он член штаба. Или в виде исключения примем его в Красную гвардию, а, Иван Федорович?
Тот махнул рукой:
— Все равно не удержишь.
— Тут Виктор Шляхтин есть…
Из тьмы вынырнул Рыжий.
— Всю Уреньгу за собой потащишь, и не смей!
Ковшова и отца отозвали. Ванюшка успокоил:
— Не горюй, Витя, второй билет все равно достанем.
За прудом, в Ветлуге, глухо хлопнули два выстрела. Ковшов заторопился:
— Пора.
Город по-прежнему спал. Ветер гнал по дороге поземку. Тьма хоть глаз коли. Ванюшка примеривался к шагу отца. Тот молчал, наверное, сердился. Другие, впрочем, тоже молчали. Ванюшка глядел в широкую спину Степана Желнина, тянул голову и прижимал локтем винтовку, которая едва не чиркала прикладом о дорогу.
Показались желтые пятна — фонари у Арсенала — впереди площадь. Справа, берегом пруда, от Ветлуги двигалась темная масса — шел отряд Михаила Назарова со станции. Напротив, на Большую Славянскую выходили челябинцы под командой Елькина — пришли на помощь.
Отряды стали растекаться, вытягиваться и сомкнулись в кольцо. Ванюшка с Рыжим — винтовки наперевес — бежали берегом Громотухи. В груди стучало: сейчас начнется, вот-вот.
А в это время за освещенными окнами вокруг стола собрались Филатов, Кузнецов, Овчаров, Гогоберидзе, Середенины и Голендер.
Филатов, Кузнецов и Овчаров настаивали на немедленном разоружении Красной гвардии. Середенины держали нейтралитет, Гогоберидзе колебался. После выступления Голендера предложение Овчарова было принято.
— Повторяю, — заканчивал председательствующий Филатов, — с большевиками должно быть покончено немедленно.
— Но народ… — осторожничал Гогоберидзе, — в последнее время нельзя не заметить…
— Народу нужна твердая власть! — оборвал Филатов.
— Да, дорогой доктор, — Голендер сделал ударение на слове «доктор», подчеркивая этим, что Гогоберидзе мало смыслит в тактике борьбы.
— Результаты совещания прошу держать в секрете…
— Что с вами? — Гогоберидзе забыл про только что нанесенную обиду.
Рука Филатова никак не могла попасть в карман.
— Руки на стол! — раздалось сзади.
В дверях стоял Виталий Ковшов.
— Что это значит? — Овчаров выхватил пистолет.
— Руки на стол! — повторил Виталий.
За ним стояли Чевардин, Аникеев, Ипатов, Желнин, Назаров.
Овчаров кинул на стол пистолет и вяло опустился на стул.
— Оружие сдать! Выходить по-одному. Товарищ Ипатов, соберите пистолеты.
Пока выводили арестованных, исчез Голендер.
На улице Ковшов поблагодарил за помощь Елькина.
— Вот и все, — сказал Елькин.
— Да, — согласился Ковшов, — хотя дыму эсеры напустят немало. Поди, на заводе уже шум поднимают — на это они мастера. Не хотите посмотреть?
— Пожалуй.
Ковшов повернул барабан револьвера, сунул его в карман:
— Советую и вам держать поближе.
В центрально-инструментальном цехе было тихо. Перешли в машстрой. Там на коробке передач «Большого Волнеберга» человек потрясал кулаками.
— Ба, Кива!
— По-предательски подло, как тати, большевики ворвались и расправились с теми, кто всю свою чистую жизнь бескорыстно отдавал трудовому народу.
— Любопытно, — Елькин разглядывал говорившего.
— Сейчас он из вас выжмет слезу.
— Чья душа не отзовется болью, узнав о бандитской расправе, чья душа не возопит об отмщении?
Ковшов вышел в главный проход большого токарного отделения:
— Товарищи, сегодня власть в городе перешла в руки большевиков. Эсеровский комитет и штаб разоружены без единого выстрела, арестованы и находятся под охраной. А этот человек несет вздор.
Кива скатился со станка, вжал голову в плечи и запетлял между станками.
Первый бой
Членский красногвардейский билет № 175 выдан Златоустовской организацией РСДРП(б) Ипатову Ивану Ивановичу.
Из анкетыНа станции стоял эшелон с чехами. Что-то случилось, и он задержался. Комендант станции Сергей Синяков ждал его отправления, чтобы идти домой — он устал за бесконечный день. В девять вечера к нему вошли два иностранных офицера.
— Я начальник чешского эшелона, — старший щелкнул каблуками. — Наш эшелон, к сожалению, отправляется только завтра.
— Чем могу быть полезен? — Синяков поднялся.
— Мы пришли предложить услуги своего оркестра.
— Играйте.
— Вы очень любезны, — старший опять щелкнул каблуками.
Они удалились.
Комендант станции был еще молод, любил мыслить возвышенно, и, не будь так сильно занят, писал бы стихи. Он глядел на непривычные для глаза мундиры, вкрапленные в толпу станционных жителей, и думал: «Теплый майский вечер дышит прохладой». Ветра не было, но это не имело значения.
Освободившись только к полуночи, он по пути завернул в клуб. Скамейки там были сдвинуты. «В зале — водоворот танцующих пар», — подумал он.
Оркестранты играли слаженно, и вечер казался веселым. Наблюдая за танцующими, он уловил, или скорее почувствовал, тревогу. «От переутомления», — подумал, но и дома ощущение тревоги не проходило.
Утром вскочил при первом скрипе — в комнату вошла мать и передала записку:
— Сережа, дежурный принес.
«Вот что рассеет туман моих предположений», — подумал и прочел в записке: «Челябинск захвачен белочехами». Отметил: почерк телеграфиста Ившина.
Оделся, плеснул в лицо из ковша, вышел. «Голова его была охвачена желанием узнать подробности», — думал по дороге на станцию.
Возле вагонов увидел вооруженных чехов. У аппарата стоял часовой.
— Почему он здесь? — Сергей спросил старшего телеграфиста.
— Начальник эшелона поставил.
— Пошлите за начальником.
Старший телеграфист подал телеграмму, в ней подтверждалось содержание записки. «На город, утонувший в горах, надвигается черная туча», — подумал и распорядился:
— Товарищ Ившин, узнайте положение на станции Полетаево.
Вошел начальник чешского эшелона.
— Зачем вы поставили часового? — спросил Синяков.
— Для порядка.
— Уберите его.
— Но прежде я должен по прямому проводу связаться через Челябинск с нашим штабом.
— Линия занята срочной работой. А то, что хотели передать, изложите в телеграмме.
— Вы хотите быть моим цензором?
— Как угодно.
Начальник эшелона ушел. Синяков связался с отделением эксплуатации и попросил не пропускать поезда из Челябинска — задерживать их в Миассе. Затем послал дежурного в станционный штаб Красной гвардии.
К восьми утра красногвардейцы обговорили захват чешского эшелона на случай, если белочехи откажутся сдать оружие. В девять часов комиссар тяги Георгий Щипицын под видом маневров вывел эшелон за семафор к выемке, где залег красногвардейский отряд. К эшелону направили парламентеров. Их встретили огнем. Пулеметчик Виктор Гордеев дал ответную очередь. Чехи развернулись в цепь.
Витька Шляхтин бежал из кузницы в прокатку и увидел пацана, кубарем скатившегося с Косотура. Оказавшись в заводе, пацан стал озираться.
— Тебе чего? — Рыжий примеривался, не дать ли пришельцу взбучку.
— Егора Са…Са… — задышливо пытался тот что-то сказать.
— Сажина, что ли?
Пацан кивнул головой и обернулся:
— Там стреляют…
Когда разыскали Сажина, парнишка пришел в себя и рассказал, что за горой идет бой и что белочехи теснят станционный отряд красногвардейцев, и что его, Петьку Зайцева, послал Алексей Карьков, а также, что пулеметчик Гордеев убит, а заменить его некем. У белочехов два пулемета и тьма народу.
Егор Филиппович отпустил мальца и наказал Витьке:
— Беги в оружейку, в машстрой и всем по пути говори: пусть в штаб бегут.
Рыжий круто повернулся и исчез.
Сажин поспешил в паросиловой. Там, в конторке, под часами фирмы Буре сидел старик Михайло Пашков. По этим часам он давал гудок к началу работы и в конце смены, может, лет семьдесят.
— А ну-ка, батя, попикай, — сказал Егор. — Народ поднять надо.
— Ишь ты, попикай — не баловство, матушки вы мои, — Михайло прикинулся глухим.
— Тревогу надо поднять.
— Ась? — старик повернулся ухом, — чегой-то?
— Наши с белыми за горой схватились.
— Ах ты, матушки вы мои, — и повис на рычаге.
В штабе городского отряда Ванюшка протиснулся вперед.
— Куда лезешь?
— Винтовку давай.
— Билет?
— Вот, — и Ванюшка раскрыл билет, где черным по белому было написано, что он, Ипатов Иван Иванович, является членом отряда Красной гвардии. И печать, и подпись — все как надо.
— Получай, следующий!
— Мне давай, — место Ванюшки заступил Витька Шляхтин.
— Билет.
— Дома забыл.
— Отходи, следующий…
Выбегали из штаба, строились. Виталий Ковшов был на коне. Гнедко приплясывал под ним — чуял опытную руку. Видно было, что Ковшов более деревенский житель, чем городской. На Большой Славянской он объехал отряд, поручил вести его Ванагу, а сам ускакал вперед.
Шли смежными улицами к Сатаевке, где Ай под прямым углом поворачивал влево.
Сатаевка — отрог Косотура — гора почти отвесная той стороной, которая обращена к заводу. С вершины ее было страшновато смотреть вниз, где, как в глубоком ущелье, бежала река и к каменистому подножью лепились домики однорядной улицы. Говорят, когда-то с вершины сорвалась лошадь, а к подножию долетел ее скелет.
Чехи закрепились на вершине. Подняться на гору нечего было и думать.
— В обход! — сдерживая Гнедка, скомандовал Ковшов.
Направились под прикрытием домов вдоль улицы.
— Кузницы обходи!
Красногвардейцы взбирались на гору с пологого места, отстреливались, на ходу перезаряжали винтовки. Ванаг вел свою часть отряда огородами, Жуковский — от кузниц, справа.
— Что с тобой, Павлов?
— Отвоевался.
— Беги в больницу.
Ванюшка опередил отряд, засел за каменную плиту и просунул винтовку в расщелину. Витька сидел за каменным выступом — ему так и не дали винтовку.
После одного из выстрелов Ванюшка увидел, как белочех споткнулся и рухнул наземь, а винтовка его отлетела в сторону. Мимо пробежал другой, волоча пулемет, — решил, очевидно, утвердиться на гребне. Витька задышал в самое ухо: дай стрельнуть.
— Погоди, видишь, пулемет разворачивает.
Мушка плясала. Но кто-то выстрелил раньше — пулеметчик откинулся, перевернулся через камень и полетел по крутому склону вниз. Цепляясь за острые ребра скалы, к пулемету пробирался Рыжий. Мелькнула несколько раз рыжая голова, потом Ванюшка потерял его из виду.
Чехи отчаянно отбивались, а наши старались оттеснить их под гору. Витька опять задышал в ухо — принес полный карман патронов, выбрав их из пулеметной ленты. Ванюшка подумал: пусть стрельнет. Но того уже рядом не было.
Красногвардейцам удалось закрепиться наверху, на выгодном месте, оттуда удобнее было наблюдать за противником и вести огонь. Они знали каждый выступ здесь, каждый овражек и пригорок.
Во второй половине дня, продолжая отбиваться, белочехи стали потихоньку сдавать позиции и, наконец, не выдержали, побежали вниз, к речке Каменке, через нее — к железной дороге. Увлеченный общим порывом, Ванюшка кричал «ура!». Кричал и Витька Шляхтин, раздобывший винтовку и чрезвычайно довольный этим.
Враги бежали к Заводской платформе, где спешно, погрузились в вагоны, и паровоз потащил их на запад.
Раненых отправили в больницу. Среди них оказались Иван Тащилин и один из командиров — Ванаг. Вскинулись стволы в алый закат, протрещали выстрелы — последняя почесть убитым. Ковшов сказал речь и поблагодарил бойцов. А еще сказал, что утром рано отряд выступит навстречу чехам, потому что они должны вернуться в город.
К утру разведка донесла, что чехи доехали до Тундуша, оттуда через Уреньгу ушли на Веселовку, а там — путь на Миасс.
Отход
Когда отступали из Златоуста, ему было пятнадцать лет. Уже этим одним он заслуживает о себе память.
Из письма С. Т. Алексеева от 8.04.54.Город перешел на военное положение. Красногвардейцы дежурили днем и ночью и жили в штабе. Ванюшка оставил завод вместе с отцом. Рядом с ним, на нарах занял место Витька Шляхтин.
Возле пирамиды с винтовками стоял пулемет, отбитый у чехов. В свободное время Ванюшка подолгу простаивал возле него, осматривал. Однажды, когда одна группа ушла на дежурство, а другая легла спать, он разобрал пулемет по частям и так увлекся, что не заметил, когда появился Виталий Ковшов.
— Ты что делаешь, Ипатов?
Ванюшка, застигнутый врасплох, смутился:
— Разобрал, товарищ Ковшов.
— Вижу. Не хочешь ли стать пулеметчиком?
— Еще как! — вырвалось. — Закрою глаза и пулемет вижу.
— Пулеметчики нам нужны. Изучишь, считай, этот твой.
— Спасибо, товарищ Ковшов!
— Тише, пусть поспят, — Виталий сдвинул на затылок форменную фуражку технического училища и присел на корточки. — Изучай, воевать нам много придется.
И погрустнел.
— Что с вами, товарищ Ковшов?
— В Месягутово мятеж.
— Какой? — спросил Ванюшка, хотя можно было не спрашивать.
— Кулацкий. Помнишь, хоронили комиссара почты Аркадия Араловца? Теперь погибли его отец и брат. Дмитрий Маркович отбивался в школе. Патроны кончились, поставил винтовку в угол и вышел. Его растерзали. Викторина живым закопали в землю. Если бы успел отряд Михаила Сыромолотова! Он даже не дошел до Месягутово — уничтожен возле Айлино.
Ванюшка подумал, что неделю назад еще видел Михаила Сыромолотова — балагура и весельчака, и не верилось в его гибель. Мысли Виталия были о другом: в случае еще одного мятежа придется просить поддержки у комиссара Малышева, но его части сильно потрепаны, и едва ли он сможет помочь.
Красные на Златоуст-Челябинском фронте бились отчаянно, но сдержать натиска не могли. Город тревожно затих, прислушиваясь к артиллерийским залпам. Сил осталось мало. Триста красногвардейцев брат Виталия Ковшова Венедикт увел на Дутова, сто пятьдесят ушли в Кинель. В уезде мятежи.
Ванюшка с отцом и Витькой Шляхтиным в отряде Зиновия Аникеева только что вернулись из Кусы, где подавлен был мятеж, и, не заходя домой, — сразу в штаб. Отец упал на нары и тут же уснул. Витька ушел домой попроведать своих, а Ванюшка — в Демидовку дежурить.
Окраиной Демидовка примыкала к сосновому бору. В нем было много ключей — вода выжималась под ногой. В сочной зелени, с золотистым крапом куриной слепоты, паслось стадо коров. Большая часть их лежала и нажевывала жвачку, некоторые потягивались и нехотя щипали траву. Солнце ушло далеко за полдень. Старик пастух, скрючившись, разгребал золу догорающего костра, выкатывал печеные картофелины, подкидывал на ладони, стучал по ним ногтем, определяя спелость, складывал в аккуратную кучку. Ванюшка поздоровался.
— Здоровы бывали, — ответил пастух и предложил: — Приваливайся, бери картошку.
Ванюшка был рад приглашению — давно не едал печеной.
— Что слыхать там? — спросил старик. — Белые все лезут?
— Лезут, — Ванюшка прислушался к пулеметной стрельбе, разломил картофелину и сунул в рот розоватую ее мякоть.
— Как собаки медведя обступили и рвут. О чтоб им! — и дед выругался.
— Ничего, дедушка, мы им тоже отвешиваем.
— Какой же годок-то тебе, весовщик? — пастух смерил Ванюшку взглядом. — И не пахарь еще, а бороноволок только. Ну, не беда, держитесь, нельзя упускать счастья-талану, уйдет — не поймать.
— Куда уйдет?
— Старики сказывали: когда Пугачев-батюшка тут проходил, богатства несусветные оставил. Атаманам своим сказал: не под силу нам оказалось, так пусть возьмет их тот, кто свободу добудет. Счастья-талану тут, говорит, на всех хватит, — и припечатал заветным словом. Много охотников было клад найти — все горы изрыли, а толку нет. Теперь ваш черед…
Из-за поворота выскочил конный. Низко склонясь в седле, он нахлестывал лошадь. Ванюшка взял винтовку и вышел к дороге. Во всаднике он узнал Алексея Чевардина.
— Белые фронт прорвали! — крикнул тот и промчался мимо.
— Спасибо, дедушка, — поблагодарил Ванюшка.
— Будь здоров, сынок! — И крикнул вдогонку: — Счастья-талану вам!
Ванюшка бежал напрямик, через гору. От часовни он почти скатился вниз, к техническому училищу. Там выносили на улицу штабное хозяйство. Отец сказал:
— Беги домой, пусть собираются — вместе отступим.
— Что случилось? — встретила встревоженная мать. — С отцом что-нибудь?
— Нет, мама, белые фронт прорвали…
И перевел дух:
— Собирай ребят, отступать будем, а я к соседям — попрошу лошадь.
Соседей дома не оказалось. Он пошел выше по улице, встретил Шурку Шляхтину, спросил:
— Витька где?
— Не знаю.
— Увидишь, скажи — отступаем.
У Десяткина лошадь стояла во дворе. Опираясь на черень вил, Десяткин уставился на Ванюшку:
— Зачем тебе лошадь?
— Белые фронт прорвали.
— Отец-то что не сам пришел?
— С Ковшовым отход прикрывает.
— Бежите, боль-ше-ви-ки…
Сосед радовался.
— Не дам я тебе лошадь, понял? Не дам.
— Запрягай!
— Ты что орешь на меня? Я тебе кто?
— Не запряжешь, убью! — Ванюшка наставил револьвер, добытый в Кусе.
— Что ты, Ваня, что ты, — тот попятился к конюшне.
Пока Десяткин запрягал, подошла Мария Петровна с детьми. Ванюшка усадил в телегу Витю и Ниночку. Тоня с Леной сели сами. Не выпуская револьвера, пошел рядом.
В штабе уже не было никого. На улицах тишина. Поехали на вокзал. Темнота застала в Ветлуге. Не доезжая до станции, остановились. Ни души. Неподалеку жил двоюродный брат Марии Петровны, и она пошла к нему. Света в окнах не было, дверь — на замке. Рядом разговаривали. Она подошла.
— Кого потеряла? — спросил хромой старик.
— В Кусу надо, не здешняя я, — на всякий случай сказала Мария Петровна, — а поезда почему-то не ходят.
— Теперь не скоро пойдут.
— Ребятишки у меня…
— Заходи, переночуешь, — предложил старик.
— У вас тесно, — возразил другой, — к нам веди ребят, у нас просторно.
Она побежала обратно к повозке. Ванюшка снял спящую Ниночку, передал матери и отпустил Десяткина:
— Спрашивать будут, скажешь: довез до станции и ссадил. Понял?
Десяткин огрел кнутом лошадь, и телега запрыгала по камням.
— Обо мне не беспокойся, мама, — сказал Ванюшка. — Если наши еще на Заводской платформе, прикрывают отход, достану лошадь и приеду за вами.
Он побежал в гору, оглянулся — мать с ребятами пропала во тьме.
Поход
Он не вернулся. Едва добежал до Заводской платформы, как паровоз тонко свистнул в жидкую тьму июньской ночи, со стуком дернулись вагоны, и огни Ермоловской домны плавно потянулись назад. Огибая Паленую гору, поезд потащился к Тундушу.
Ванюшка нашел отца на открытой платформе вместе со Степаном и Лаврентием Желниными, Александром Крутолаповым, его сыном Алешкой. У Алешки он спросил о Шляхтине, но тот Рыжего не видел.
Осторожно, словно пробуя песню, в ночь вылетел голос:
Как у нас по селу Путь-дорога лежит. По степной по глухой Колокольчик звенит. По мосту прозвенит, За горой запоет, Молодца-удальца За собой позовет…— Тоскует Арина, — пожалел Лаврентий Желнин.
После похорон Аркадия Араловца она пришла в штаб Красной гвардии и попросила работу. Мыла полы, кипятила чай, чинила одежду и теперь поехала с отрядом медсестрой.
— Да-а, — протянул задумчиво Степан, отвечая на какой-то свой вопрос, — вот оно что выходит.
Поезд шел. Песня летела над Аем. Дослушали — и тут хватил Степан:
Гуди, набат, сильней над Русью, Смелей, настойчивей гуди…— Во! — Иван Федорович подключился рокочущим басом. А за ним Крутолаповы и Ванюшка.
Гуди, набат, гуди сильнее, Гуди над Русью без конца… Пусть от твоих ударов мощных Дрожат холодные сердца!Миновали Шишимские горы, где раньше ломали мрамор для дворцов Москвы и Петрограда. Поезд сбавил ход, словно прощупывая дорогу, дошел до моста через Ай и остановился. К платформе подошел Ковшов.
— В чем дело? — спросил Иван Федорович.
— А в том, — ответил Ковшов, — нет ли в Тундуше белых?
Этого никто сказать не мог. Известно было, что они двигались от Уфы. Но где сейчас?
— Ваня, — позвал Иван Федорович, — слетай на станцию, узнай обстановку — белых нет ли?
— А справится? — засомневался Ковшов.
— А вот и посмотрим, — улыбнулся Иван Федорович.
Несколько минут спустя младший Ипатов вышагивал по насыпи, перекинув через плечо недоуздок. Было прохладно и пустынно. В стороне, откуда шел, алела полоска зари. До станции никто не встретился. Да и там было пусто. Только неизвестно зачем стоял маневровый паровозик, казавшийся окоченевшим. Должен же кто-то здесь быть? Не провалились же? Окно в будке стрелочника не светилось. Ванюшка прогорланил частушку, которую певал отец Рыжего с получки:
А ты, секира, ты секира — Востроточенный ты нож!В дверь будки высунулся мужичонко и, зачем-то подняв над головой погасший фонарь, рассердился:
— Чего орешь-то?
— Боюсь я, — ответил Ванюшка.
— Боишься, а орешь.
— Цыганов боюсь, они лошадей крадут.
— Да ты-то лошадь, что ли? — будочнику стало весело.
— Буланка потерялся, не найду, отец выпорет.
— Чей ты?
— Петров из Медведевки.
— Это у которых на масленице баня сгорела?
Ванюшка кивнул.
— Так у тех Гнедко был.
— Обменяли на Буланку, воз овса приплатили. Ниже колен белые перевязочки и вот тут лысинка.
— Нет, не видел. Закурить нет ли?
— Есть махра моршанская.
— Заходи, у меня тепло.
— Цыганы, — сокрушался Ванюшка, — это их дело. А еще белые могли взять в свою армию.
— Ну, где ты их видел, белых-то? В Бердяуше, говорят, объявились, будь они неладны.
— Выронил, — Ванюшка шарил по карманам, — как сейчас помню, вот сюда клал кисет.
Но, озабоченный мыслью о белых, стрелочник не обратил внимания.
— Наши коней в луга согнали, от греха подальше. Вон за Аем огонек блазнится — там.
— А Златоуст белые заняли, — как бы между прочим сообщил Ванюшка.
— Н-но! Откуда ты знаешь? Постой, постой… А может, ты тоже, а? Коня будто ищешь, а сам, а?
— Сосед вечером пригнал оттуда — лошадь в мыле: заняли, говорит, город.
— Красные-то что глядят? Что, спрашиваю? То-то, думаю, ни с той, ни с другой стороны дымка не видать — не идут поезда. А оно вон что. Нашим надо будет сказать. Да и мне что тут высиживать? А ты заверни в луга, может, твой Буланый прибился.
Ванюшка прошел по поселку. Улицы имели самый мирный вид. У ворот — поленницы дров, телеги с поднятыми оглоблями. Дорогу неторопливо переходили кошки. Во дворах лаяли при его приближении собаки, словно бы передавали друг другу незнакомого человека. Стрелочник говорил правду: белых не было. Вернувшись, Ванюшка обстоятельно доложил обо всем, что видел, Ковшову.
Посовещались и решили идти на север, чтобы миновать охвата. Вначале на Кусу, потом на Нязепетровск и где-нибудь там встретиться с Красной Армией. А где она, никто не знал.
— Ну, счастливо вам, — сказал Егор Филиппович Сажин, обнялся с Ковшовым, поерошил Ванюшке волосы и пошел по шпалам в сторону города.
Он только провожал красногвардейцев и должен был вернуться по решению комитета партии, чтобы наладить подпольную работу.
Тронулись, дали крюку в луга — отряду крайне нужны были кони. Из-за гор через щетину леса брызнуло солнце, заискрилась роса. Над Аем лежал туман. Возле костра-дымокура сгрудились лошади, спасаясь от гнуса. Рядом с молодым щекастым пастухом вертелся на маленькой мохноногой лошаденке знакомый нам стрелочник. Несколько минут спустя он рассказывал Ивану Федоровичу:
— А ведь я ему, варнаку, поверил, что Буланого ищет. Медведевский-то Петров любит лошадей менять, вот что. И насчет махры моршанской ввернул. А вы, значит, никаким Петровым не родня? Ах, варнак!
Его звали Федосом Клюкиным.
Через речку Карагайку вернулись к Медведевке, обошли ее краем, не привлекая внимания, и двинулись к поселку Магнитка. Дорогой в отряд вливались крестьяне, рабочие рудников, лесорубы, дегтяри, старатели. После Кусы отряд увеличился почти вдвое.
Двигались проселочными дорогами, лесными тропами, по старым гатям через топи. Шли через горы, распадки, каменные осыпи, быстрые речки. Бездорожье, тяжелая поклажа, жара, овод сильно выматывали с непривычки. Редкий день удавалось одолеть двадцать километров. Ванюшку иногда по-приятельски выручал Клюкин — подсаживал на лошадь, очень выносливую, но злую. Чтобы не нарваться на белогвардейцев, вперед высылали конную разведку. В нее иногда напрашивался Ванюшка. Его охотно брали за веселый нрав, находчивость, за желание услужить всем и каждому, за постоянную готовность прийти на помощь, за то, что никогда ни на что не жаловался и норовил первым выполнить трудное дело, взяться за неприятную работу, за то, наконец, что не лез за словом в карман, когда в этом случалась нужда.
После очередного тяжелого перехода вышли к Нязепетровску. Надо было узнать, не занят ли он белыми. Ванюшка надел одежду похуже, перекинул через руку корзинку с обабками, не забыв положить под них на всякий случай пару гранат, и отправился в сумерках на окраину. Там он отметил скопление подвод — столько не могло быть у жителей. Да и поставлены они, сразу видно, на скорую руку. Возле одного из домов его окликнул строгий голос:
— Стой, кто идет?
— Чего кричишь? — Ванюшка понял, что это часовой, и подумал: «Хорошо, если бы красные».
Человек с суровостью повторил:
— Стой, говорю, какого полка?
«У партизан полков нет, — подумал Ванюшка, — у них отряды. Не белые ли?»
— Еремеев, ты что сусли-мысли разводишь, — послышалось из двора. — Давай его сюда, разберемся, может, красный.
— А ну, подь сюда!
Ванюшка метнул гранату к воротам — и наутек. Раздался взрыв. Послышались выстрелы, началась паника. Ванюшка переулком выскочил к речке и скрылся в зарослях ольховника.
У костра Ковшов сказал: «От лица трудового народа бойцу Красной гвардии Ивану-меньшому объявляю благодарность!» И еще сказал он, что бой неизбежен, что лучше напасть самим, чем ждать, когда это сделают враги.
— Пушечку бы хоть одну, — мечтательно сказал Иван Федорович, изучавший артиллерийское дело еще в боевой дружине Эразма Кадомцева.
Ванюшка осмотрел пулемет: не испортился ли за дорогу.
«Максим» был в порядке. В этом пришлось убедиться на другой день. Первая же очередь по белым сразу осадила их — строй спутался.
Он выбрал удачное место — справа вплотную береза, слева густой кустарник. Вся позиция как на блюдечке.
После третьей атаки белых прибежал Лаврентий Желнин, упал под прикрытие щитка.
— Ваня, видишь водокачку? Обработай-ка это место. Там у них трехдюймовка — надо к рукам прибрать. Не жалей огня, Ваня! Мы из-за холмика подберемся.
— Понял, дядя Лавр, — и развернул пулемет на водокачку.
Обработал. Из-за холма появилась повозка, запряженная парой, в ней трое — так возвращаются навеселе селяне или мастеровые из гостей или с ярмарки. У водокачки лошади остановились. С телеги спрыгнул мужик поздоровее, в котором Ванюшка узнал Степана Желнина — с ведром, как бы намереваясь напоить лошадь. За ним отец, потом Лаврентий. Некоторое время нельзя было разобрать, что там происходило. Потом повозка двинулась обратно, волоча орудие. Враги хватились поздно, кинулись в погоню. Ванюшкин пулемет застучал вовремя. Погоня осеклась. Белые открыли беспорядочный огонь.
Когда повозка оказалась под прикрытием холма, Ванюшка от радости вскочил и закричал «ура». И тут горячо кольнуло в руку. Схватился — кровь. Крикнул Алешке Крутолапову, который оказался неподалеку:
— Посмотри за «максимом» — пойду перевяжусь.
Алешка подбежал:
— Что с тобой? Ранили? Покажи. Эх ты, по-настоящему! — восхитился и поторопил: — Беги скорей, а то кровь вытечет.
— Вся не вытечет, — ответил Ванюшка, — если что, откати и спрячь в кустах.
— Не бойсь, не сплошаю.
Ванюшка побежал через поле к опушке, где размещался обоз. Там он разыскал Аришу — она только что перевязала раненого.
— Ну-ну, вижу, — сказала она. — Погоди, помогу рубаху снять. Эх, миленок, как же она нашла тебя? Ну да ничего, кажется, кость не задела — до свадьбы заживет.
Она смыла кровь, смазала вокруг йодом, наложила с обеих сторон подорожник и перевязала.
— Куда ты? — удержала Ванюшку, — нет, ложись вот тут за жарок и лежи, пока не присохнет.
Слышалась стрельба, к которой Ванюшка уже привык и, если прислушивался, то только затем, чтобы определить, глуше она или резче — наступают наши или нет. Стреляли с одного места. И вдруг трескотню перекрыл тугой звук, словно ударили в басовой колокол. «Небось, отец лупит», — позавидовал Ванюшка. Вскоре трехдюймовка стукнула еще.
— Лежи спокойно, не дергайся, — предупредила Ариша.
Она достала шнурок и стала обмерять Ванюшку вдоль, потом поперек.
— Что это ты делаешь? — спросил он.
— Мерку снимаю.
— Я умирать не собираюсь.
— Экой ты, Ваня, дурашка, право. Да я нешто за этим? Ты теперь настоящий боец. И тебе, красному гвардейцу, не следует как подпаску ходить, наравне с подбором. Тут я шинель приглядела, да велика тебе — наступать на полы станешь. А я ушью ее, подрежу, и будешь ты всем на заглядение. Только не тревожь руку, а то долго не заживет.
Ариша принесла шинель, села рядом и стала распарывать ее по швам.
Гудели шмели, трещали кузнечики, курилось марево над полем, в знойном воздухе стоял звон. И словно из этого звона выпадала песня:
И младший сын в пятнадцать лет Просился на войну…Поплыла земля. Вспомнился Витька Шляхтин — сердечный друг, заводской пруд, мать с ребятишками. Как они там?
О тех, кто остался
Тюремный поп Михаил выступал в церкви: «Не только большевиков, но и детей их расстреливать должно! Из них большевики вырастут…»
Из воспоминаний М. П. ИпатовойКогда Ванюшка оставил мать с сестренками и братом возле чужого дома и затихли его шаги, Мария Петровна пошла к прибежищу. Хозяйка оказалась приветливой, накормила ужином и, постелив постель в свободной комнате, ушла. Младшие скоро уснули. Тоня подсела к матери, прижалась:
— Мама, не беспокойся, он у нас верткий, не поймают его. В «чижика» или в шаровки его никто не мог обыграть.
Завозились воробьи за окном, забрезжил рассвет. Медленно прошел поезд, на крышах — белые флажки. Когда рассвело, мимо прошли эсеры, впереди с белым флагом — Провизин. После революции стал старостой в Ветлужской церкви. За ним — Перевалов, тоже из церковного совета. На обоих кафтаны с парчовой отделкой, на груди медали «За верную службу». Идут встречать белочехов. А потом будут служить благодарственный молебен новым союзникам-братьям.
Мария Петровна забыла в эту минуту о Ванюшке: столько было в душе ненависти.
Еще не вышло солнце, а в городе начались повальные обыски и аресты.
— Не спите? — вошла хозяйка с подойником. — А там комиссара поймали, ведут расстреливать. Идемте смотреть.
— Нет-нет, — ответила Мария Петровна.
За окном двигалась толпа. В середине ее человек в разорванной рубахе, в кровоподтеках, с непокрытой головой и связанными руками.
«Батюшки, Георгий!» — чуть не крикнула она.
Это он, Георгий Щипицын, месяц назад выставил состав с белочехами на выемку.
Толпа будто несла его.
Он высоко держал голову.
Проснулись дети. У Ниночки — жар. Звать доктора — раскрыть себя. Собрала ребят и пошла через Косотур в город.
Лето входило в силу, солнце пекло. Дети просили пить. Младшую несли по очереди с Тоней. Спустились с горы. На Долгой улице махнула из окна Ганя Хрущева, знакомая по подполью.
— Мария Петровна, куда же вы?
— Ганя, дай воды ребятам.
— Меня за восемь лет ссылки успели забыть, а вас тут знают как большевичку. Может, у кого перебьетесь?
— Если б я была одна. Спасибо на добром слове.
Пересекла улицу, поднялась по Крутому переулку к Никольской церкви, где поменьше людей. На Малой Славянской, у здания полиции, часовой закричал:
— Заходи, Ипатова, давно ждем!
Он провел на второй этаж, где было накурено и где среди прочих увидела эсера Киселева. Спросила:
— Костя, что вы со мной будете делать?
— Для начала арестуем, и до конца следствия будешь сидеть в тюрьме.
— Если ты скажешь, что знаешь меня, то я скажу, что ты убил мастера Енько. За одно это твои новые друзья тебя сотрут в порошок.
— А тебе поверят? — Киселев обнажил прокуренные зубы.
— Если и не совсем поверят, то голову тебе так оторвут, на всякий случай.
У Киселева задергалось веко.
— Наши вернутся, спросят с вас за все, — Мария Петровна поглядела в упор.
— Молчу.
— Слушай дальше. У нас на голубнице тюк литературы — пуда два. Спрячешь, пригодится.
Киселев облизал сухие губы:
— Только и ты — молчок.
Из двери вышел человек с винтовкой:
— Ипатову!
После допроса ее отвели в подвал, набитый женщинами. Это были жены и матери тех, кто отступил с Ковшовым. Многие плохо представляли, куда ушли их близкие, и им казалось, что расстались навеки. Они провели в подвале бессонную ночь, страдали от жажды и не смели просить воды.
Мария Петровна огляделась и устроилась с детьми у стены. В углу голосила женщина. Возле нее, скрючившись, стоял мальчик.
— Что с тобой? — спросила Мария Петровна.
Женщина не ответила. Кое-как удалось узнать, что у мальчика, вероятно, дизентерия, а его не выпускают. Мария Петровна подошла к часовому:
— Передайте Ковалевскому, что его Ипатова просит.
Часовой ушел и вернулся с сухощавым лысоватым человеком.
— Велите вывести вон ту женщину, пока парнишка у нее не извелся.
Ковалевский поморщился от тяжелого воздуха.
— Иначе многих вам придется отправить в госпиталь, а ведь он вам нужен для раненых. Да ведро воды поставьте.
Ковалевский ушел. Часовой вернулся, поставил ведро с водой и вывел женщину с мальчиком. У ведра возникла давка.
— Стойте! — Мария Петровна загородила ведро, зачерпнула кружкой и подала самой крикливой женщине.
— Пей. А теперь раздавай по очереди, сперва детям.
Кое-кто не мог подойти к ведру. Невменяемой старухе, у которой расстреляли сына, положила на лоб мокрую тряпку. На другую прикрикнула:
— А ну, перестань выть! — и обратилась ко всем: — Вы не виноваты, значит, реветь нет причины. Вызывать на допрос будут, отвечайте: знать не знаем и ведать не ведаем, за что мучаемся тут. Да не тряситесь перед ними, а держитесь так, чтобы своим не стыдно было в глаза смотреть, когда вернутся.
— Ипатова! Ты и здесь агитируешь? — на пороге стоял Ковалевский. — Давай своих детей.
— Для чего они тебе?
— Приказано в приют отправить.
— Детей моих ты не получишь.
— Тогда возьмем силой.
— Нет, не возьмешь.
— Ввиду чрезвычайного положения, мы вынуждены, — пустился в пространное объяснение Ковалевский, — мы можем…
— Вы можете меня посадить в тюрьму или убить вместе с ними, а отобрать не можете.
Ковалевский ушел, но скоро вернулся. Дети прижались к матери.
— Берите их, — приказал часовым.
— Лучше не подходите, — предупредила Ипатова.
— Для вашей же пользы…
— Чтобы в приюте их в белый цвет перекрасили? Стрелять поведешь, пойду вместе с ними, а отдать не отдам.
— Да образумьтесь, что вы говорите.
— Говорю, что думаю.
— Не уйдем от мамы, — Тоня встала впереди нее.
— Не уйдем, — и другие прикрыли ее собой.
— Ну гляди, Ипатова, пожалеешь о своих словах, — пригрозил Ковалевский и ушел. А когда пришел в третий раз, женщины загородили собой Марию Петровну.
Ночь прошла снова без сна. Наутро некоторых освободили.
— А ты, Ипатова, готовься в тюрьму, — злорадствовал Ковалевский.
— Я готова, только пешком не пойду.
— Может, карету подать прикажешь?
— Не барыня ездить в каретах, а телегу — давай. Где видано, чтобы детей водили под конвоем?
Сколько ни бился Ковалевский, а дал извозчика для детей. К ней приставили конвой.
Арестованных везли через Арсенальную площадь по Ветлуге. Мария Петровна смотрела, как по городу ходили чужие солдаты. А жители перебегали улицы, скрывались поспешно во дворах. Несмотря на жару, окна закрыты наглухо. На пути брошенные повозки, разбитые лавки. Двое молодцов валяли в луже старуху: «Где сыновья? Говори, старая ведьма!..»
В камере, где поместили ее, было окно с решеткой и одна кровать. Заключенных женщин девять, не считая детей. Среди арестованных седая старуха — мать комиссара Хлебникова со станции Бердяуш. Она носила в лес еду партизанам. Ее выследили и, прежде чем отправить в Златоустовскую тюрьму, били, но она не выдала партизан. Здесь же Ившина, молодая учительница, обвиненная в организации безобразий, то есть просветительских кружков и любительских спектаклей.
В скважине поворачивается ключ, стучит засов, на пороге — надзирательница:
— Завтра бинты стирать.
Всякая работа вносит разнообразие в монотонные будни, и ей рады.
— Для кого бинты? — спрашивает Мария Петровна.
— Для раненых.
— Для белогвардейского госпиталя?
— Для раненых.
— Я не пойду.
— Как это ты не пойдешь? — надзирательница уставила кулаки в бока.
Марию Петровну поддержали:
— Не будем белогвардейцев обстирывать.
— Там и ваши лежат.
— Мы знаем, где наши лежат.
— Не пойдете?
— Не пойдем.
— Ну погодите, я вам устрою!
Отстучали в мужскую камеру об отказе. Получили ответ: «Молодцы».
Начальник тюрьмы рассвирепел:
— Всех отправлю в карцер!
Весть облетела тюрьму. Политические заявили протест, и начальник не выполнил угрозу.
Как-то с верхнего этажа, из каторжных камер, постучали:
— Ипатова здесь?
Мария Петровна подошла к трубе:
— Кто говорит?
— Сажин.
— Егор Филиппович, как ты-то тут? Ведь уходил с Ковшовым?
— Не место здесь рассказывать. Тебе привет от сына и мужа.
— Живы?
— Хороший у тебя сын, гордись…
Стук прекратился. Сажина вызвали на допрос. Перед ним все та же следственная комиссия: Клебер, Асанов, Галанов… Председатель с испитым лицом, стар, и зубы «съел» на допросах.
— Зачем вы вернулись в город?
Сажин не ответил. Он знал, что его расстреляют.
— Вы возглавляли комитет организации до революции?
— Возглавлял.
— Кто входил в него?
Молчание.
— А это узнаете? — председатель сунул под нос Егору Филипповичу бумагу.
Как не узнать свой почерк. Только что избранный комиссаром призрения в городской Совет, он ездил в Тургояк и выступал там с обращением Ленина к населению. Слова о том, что никто не поможет, если народ не возьмет дела государства в свои руки, — жирно подчеркнуты, очевидно, председателем.
— Встать! — вдруг рявкнул, неожиданно громко для тщедушного человека, чиновник.
Сажин даже не пошевелился.
А после этого тишина. В камерах насторожились, ждут выстрелов. Глухой щелчок, еще щелчок, еще… Заключенные встали и запели: «Ты пожил недолго, но честно…»
Стук каблуков по коридору: «Молчать!»
На петров день тех, кто пожелал, повели в тюремную церковь. Мария Петровна шла с Ниночкой, здесь можно было встретиться с товарищами. Поп был серьезен. Заключенные перешептывались, передавали записки. Перед задумчивыми ликами святых чадили свечи. Шла торжественная литургия в честь «непобедимой» армии союзников.
— От ваших есть вести? — спросил Тащилин.
Его взяли в тюрьму из госпиталя, когда он еще не совсем поправился от раны, полученной в первом бою.
— Нет, — вздохнула Мария Петровна.
— Скоро наступать будут.
«Простер господь жезл свой и ударил в персть земную. И запылала она великим пламенем, и не будет больше места на ней безбожникам, большевикам…»
— Что это он говорит, Иван?
— Не обращайте внимания.
«Грядет возмездие, кара великая, и уничтожены будут большевики на всей земле во веки веков…»
— Что же это такое?
— Плюньте.
«Чтобы из семени сорняка сорняк не вырос и не умножился…»
— Как? Детей убивать?
Ей стало дурно. Резкий крик оборвал проповедь:
— Мерзавцы!
В глазах закачались, поплыли лики святых. Стефания Ившина подхватила Ниночку, Тащилин поддержал падающую Марию Петровну. Расталкивая заключенных, пробиралась красная от гнева надзирательница.
…Однообразно текут тюремные будни.
Витя мышонком прижался в угол окна и, чтобы не упасть, держится за решетку. Сквозь лоскуты облаков проглядывает синее небо. Там птицы машут крыльями. Им хорошо, лети, куда хочешь. На них часовой не глядит. Он сидит на своей вышке. По тюремному двору прыгают воробьи! Хоть бы воробышком стать, улетел бы дальше. А часовой поднимает винтовку…
— Убили! — вскочила Мария Петровна, подняла Витю, прижала к груди.
Обступили женщины. Положили мальчика на кровать. Рана оказалась несерьезной — пуля лишь задела голову, но, упав, он сильно разбился. Кровь сочилась из уголков рта. Началась рвота.
Поправлялся он медленно. Нужен был покой, питание и чистый воздух. Но и на десятиминутную прогулку он не мог выйти. У Марии Петровны сжималось сердце от недоброго предчувствия, когда выходила на тюремный двор только с Ниночкой.
Однажды она увидела, как из одиночной камеры вниз полетел маленький комочек.
— Дочка, вон беленький камешек, возьми, — сказала Мария Петровна.
Девочка отыскала глазами бумажку, присела на корточки, будто собирать камешки, потом догнала мать и сунула записку ей в ладонь. Мария Петровна расправила бумажку, обернула вокруг пальца и, поправляя халат на груди, прочла:
«Прощайте, пока живы, боритесь! Меня приговорили к смерти. Тащилин».
«Вот и до Ивана очередь дошла», — подумала она.
Марию Петровну выпустили из тюрьмы первого мая.
С Красной Армией
Мне в жизни выпало огромное счастье, с задором комсомольской юности плечом к плечу с ним пройти большой боевой путь по фронтам гражданской войны.
Из воспоминаний П. И. АнаховскогоСыпал мелкий дождь, пролетали снежинки. Северный ветер морщил мутную воду Тобола. На противоположном берегу мгла проглотила пространство.
Ванюшка не то чтобы не любил степи, но не мог к ней привыкнуть. В горах всегда кажется, что по другую сторону склона есть жилье, люди, во всяком случае, они могут быть. А здесь одна равнина до самого края, но и за краем ничего нет и, кажется, никогда не было.
Теперь степь за рекой, скрытая мокрой сыпью, казалась зловещей — там были части белой армии, и надо было их вытрясти из этой мглы, но прежде закрепиться самим на том берегу. Вот для чего сюда был послан передовой отряд с пулеметами, чтобы под их прикрытием дать перейти Тобол нашим до наступления рассвета.
Ни моста, ни единого дерева на многие версты вокруг, только заросли тальника. Корни его там и сям, отбеленные солнцем, торчат, словно кости вымерших животных. Как переправиться? — думал комиссар Лосев, возглавляющий этот отряд в шесть пулеметов.
Надо их рассредоточить на другом берегу, вырыть пулеметные гнезда, окопаться, — думал Ванюшка.
За время похода с отрядом Ковшова понял: безвыходных положений нет, надо искать. На что, кажется, в тяжелое положение попали рабочие отряды — два месяца пробивались из окружения, но вышли же! Всплыли в памяти: горы, звериные тропы, непроходимые дебри. Исхудалые, с почерневшими лицами люди, в рваных зипунах, разбитых лаптях, а то и босые. Пожары, переправы, встречные атаки. Просачивались понемногу по недоступным местам, появлялись неожиданно, наводили панику и ужас…
Виталий Ковшов набрал полк кавалеристов, вошел в состав 3-й армии, Ванюшка с отцом воевали в 5-й. Отец, с малых лет прокаленный огнем, прокопченный заводским чадом, и тут предпочел иметь дело с техникой, стал артиллеристом и все время проводил возле пушек. Ванюшка стал признанным пулеметчиком, ходил в разведку, выступал в летучих отрядах, как теперь. Встречались редко.
Многое повидал за год Ванюшка — разоренные села, выжженные поля, истерзанные тела, трупы, брошенные на поругание. Вынес одно, и оно неистребимо засело в сознании: если не победить, пощады не будет. Да разве затем его выбрали секретарем дивизионной ячейки, чтобы он сидел и глядел в темноту?
— Что будем делать, Ипатов? — спрашивает Лосев.
— Перебираться надо.
— Надо, Ипатов.
Через час в отряде собрали все, что могло держаться на воде. Резали тальник, складывали в пучки, связывали.
Сделали первый плотик, способный держать пулемет, одежду да охапку хвороста.
Вода холодная, дно илистое, вязкое. Ванюшка сделал небольшой шаг и ухнул до пояса. Дыхание перехватило, сердце зашлось. Рука хватала пустоту. Нет-нет, назад нельзя, в другой раз не хватит духу. Еще шаг — и ухнул с головой.
Пробкой выскочил и пошел саженками, как, бывало, плавали с Рыжим в заводском пруду. Ах, какая там в августе теплая вода, а тут холод железной хваткой сжимал тело. Спасение в скорости — чем меньше пробудешь в воде, тем меньше остынешь. Оглянулся — проплыл метров пятнадцать, впереди полоса раза в четыре шире. Но должна же она когда-нибудь кончиться…
Заплыл в прибрежный камыш, сухой и колющий, но не ощутил этого: тело одеревенело. Выбрался на берег, отвязал от пояса шнур, он мог пригодиться, если тело сведет судорогой, а главное, чтобы перетащить плотик, если удастся переплыть реку. Ванюшка, что было сил, наматывал шнур, стараясь разогнать кровь, не дать остыть коченеющему телу. Подтянул плот и надел рубаху. Долго не мог попасть ногой в штанину и еще дольше в рукава шинели. Установил пулемет. Под нависшим козырьком берега развел костерок и протянул к теплу руки.
Моросил ситничек. Северный ветер морщил воду.
После изнурительного перехода, бессонной ночи и тяжелого боя под Курганом Ванюшка уснул, навалившись на пулемет, и комиссар Лосев едва растолкал его:
— Вставай, поешь. Спать дома будем, а теперь недосуг — впереди Омск, а там рукой подать до Новониколаевска.
Ванюшка встал, но еще не совсем проснулся.
— Да-да, Ипатов, задача на текущий момент — бить и бить врагов, не давать передышки. Ты не охотник? Жаль. Гонный зверь делает скидки, петли и прочие фокусы выкидывает, чтобы оторваться, сбить с толку преследование. А когда стая гончих висит на хвосте, тут не до фокусов. Мы, Ипатов, должны висеть на хвосте.
Степь. Пронзительный ветер. В горах, если подует с одной стороны, с другой тихо. А тут, куда ни поверни, свистит разбойником, норовит выдуть душу. Никнет редкая сухая трава в щелястых солончаках, гнутся долу голые березы. Скрипит пыль на зубах. Зато простор!
Второй год в походе. Город в горах и дом на Малой Громотушной, кажется, были давным-давно, когда еще жили мамонты. Ах, как бы хорошо теперь забраться на полати да под сказку Демьяновны прикорнуть сладко, выспаться сколь душе угодно. Отвык от дома, от тепла, от постели. Хорошо, если у костра, а то и так, где придется, запахнувшись в шинель и втянув в нее голову.
В дозоре тоже вот, чтобы спать не хотелось, о доме больше все думаешь, как там и что? Ладно, если словом перекинуться есть с кем. Земляк в таком случае — милое дело. Летом, после освобождения Златоуста, прибился землячок Паша Анаховский. Выпросил его у Лосева подносчиком патронов, чтоб поближе к себе, приохотил к пулеметному делу. Паша год под Колчаком в городе прожил, порассказал немало о той жизни.
— Паша, а не видел ли Витьку Шляхтина?
Не один и не два раза спрашивал, да все думалось, вдруг скажет другое, вспомнит что-нибудь еще о Рыжем.
— Видел, да поговорить не пришлось.
— Так совсем ничего и не сказали друг другу?
— Совсем. Он молчаливым стал, будто клад нашел и сказать не хочет. А потом попал в контрразведку. Говорят, его там здорово били.
— А Мишку Лукина видел?
— Нет.
— А Ивана Алексеева?
— Тоже нет. Про Вену Уткина слышал — в Сибирь угнали. Геппа, говорил уже, расстреляли…
Ветер раздувает костер. Летят золотыми пчелами искры. Погибли друзья и Рыжий — забубенная голова. Ах, Рыжик… Впрочем, он из тех, кто входы и выходы знает. Может, уцелел?
— Почти всех, кто с Теплоуховым был, взяли.
Иван Васильевич Теплоухов незадолго перед отступлением вернулся в город. За десять лет его успели забыть. Накануне отхода на заседании комитета партии и ревкома ему предложили остаться в тылу и наладить подпольную работу.
Вскоре в Уреньге, в Демидовке, Ветлуге, Закаменке возникли молодежные десятки.
Работа в технической управе держала Теплоухова в курсе событий. Там он познакомился с Екатериной Дмитриевной Араловец, старшей сестрой Аркадия. Он не ошибся в выборе. Когда потребовались паспорта, она достала чистые бланки.
После взятия Уфы Красной Армией Теплоухов поставил задачу — задержать эвакуацию завода. Собирали оружие. Часть его уренгинский десяток Зуева укрыл в лесу за старым кладбищем.
Шестнадцатого мая на квартире Ивана Алексеева в Ветлуге было предложено взорвать мост через Тесьму перед отправкой первого эшелона. А в субботу, семнадцатого мая, организацию кто-то предал.
Контрразведка вела дознание с «пристрастием». Но результаты не оправдывали ожиданий. С особым старанием проработали Геппа. Он молчал. Никого не узнавал, словно никогда и не жил в городе.
У Кати Араловец при ревизии не хватило бланков паспортов. Ее избили до черноты, но она молчала. Били всех, кто попадал в контрразведку. Некто Лапшин, не подозревавший о существовании организации, в воскресенье поджидал на станции поезд, чтобы уехать вниз Ая на охоту. К нему подошел неизвестный и спросил:
— Вы знаете Алексеева?
— Ивана? Рядом живет.
— А не смогли бы пройти за угол?
За углом стояла пролетка.
— Вы арестованы.
Ивана Васильевича взяли на рассвете. В дом ворвались вооруженные люди. Из письменного стола и комода вытряхнули бумаги в чемоданы, погрузили на подводу и увезли, а его отправили в контрразведку, оставив дома трех часовых.
На станции арестовали Белоусова, Ягупова, Астафьеву. Взяли снова Марию Петровну и посадили в ту же камеру. Однажды из каторжных камер постучали: «Теплоухов, Гепп, Белоусов, Маслов, Позолотин, Стефани, Ягупов… к смертной казни».
— Бей, бабы! — Ипатова принялась колотить табуретом в дверь.
Камеры подхватили, тюрьма загудела. Надзиратели грозили карцером.
О приговоре узнал город. Вокруг тюрьмы собрались рабочие, родные и знакомые осужденных. Чтобы разогнать толпу, начальство вызвало казаков. Лишь только конные появлялись, люди скрывались в ближайшем лесу и возвращались вновь — следом за казаками.
Ночью в лесу пылали костры. У одного из них сидели Зинаида Васильевна Теплоухова, жена Белоусова, мать Вити Геппа и совершенно седая Валентина Ивановна, мать Кати Араловец, — у нее недавно умер от кровоизлияния третий, последний сын.
Восемь ночей горели костры. На девятый день подъехал офицер и крикнул:
— Слушай! Расходитесь по домам — приговор отменен. Клянусь честью, есть документ, — и стал читать.
В нем говорилось о том, что приговоренные к смертной казни помилованы самим Колчаком, что дела их срочно пересматриваются и что руководители будут высланы, а остальных, как подпавших под влияние большевистских агитаторов, отпустят с миром после того, как дела их будут пересмотрены.
В эту ночь не горели костры. А на рассвете, 27 июня, жители ближайших к тюрьме домов услышали крики: «Прощайте!..» Арестованных конвой гнал по дороге на Таганай.
Если жизнь мерить количеством прожитых лет, то Иван Васильевич Теплоухов прожил немного. Ко дню казни ему не было еще и тридцати трех. Семи лет лишился отца и узнал нужду. Кроме него на руках матери осталось еще трое девочек. Детство мальчика на побегушках прошло в поселке Кушва Пермской губернии. В школе у него выявились способности к пению. В шестнадцать лет удалось поступить в Уральское горное училище казеннокоштным, то есть на полное обеспечение. Тут он окунулся в водоворот студенческих сходок, волнений, протестов. В Екатеринбурге встречается с Клавдией Тимофеевной Новгородцевой, Сергеем Александровичем Черепановым, который жил нелегально у Ипатовых. Федор Федорович Сыромолотов ввел Теплоухова в «Общество техников».
С последнего курса его исключили за неблагонадежность. Потом Златоуст, нелегальная газета «Красное Знамя», провал и ссылка.
…Багровая заря опалила небо за Малым Таганаем. Дорога вела в гору. Стучали копыта, конвойные подгоняли осужденных.
Обнаженные корни сосны напоминали заброшенный дом на пустыре, где жили коммуной впроголодь, но весело несколько человек, в том числе Зина, будущая жена. Потом Петроград, арест, снова Златоуст и подполье. «Ты не знаешь, какие у меня орлята, — успокаивал он жену, — они не выдадут». Но где-то в чем-то, а может, в ком-то ошибся.
Дорога пошла под уклон. Справа, внизу над Тесьмой, поднялся туман. Горы чисты. За поворотом старший конвоя остановил лошадь поперек дороги:
— Стой!
Обрыв. Пласт красной глины, под ним песок и галька. Внизу ручей. Конвойные спешились, сняли винтовки. Щелкнули затворы. «Хорошо бы первым», — подумал Теплоухов. Он показал бы, что умирать не страшно, что потери в борьбе неизбежны. Поцеловаться бы на прощание по-русскому обычаю. Обвел всех теплым взглядом.
Маслов смотрит из-под темных бровей на конвойных. Если б не были связаны руки! На него готовили в тюрьме покушение, думали — предатель. Но только Теплоухов знал ему настоящую цену. Роберт Стефани, руководитель десятки, видимо, ушел в себя. Белоусов смотрит на восток, ждет солнца. Сморгалов поддерживает плечом Легздена: у того кружится голова от потери крови — отбили что-то внутри…
Конвойный поднимает винтовку.
Теплоухов мысленно продолжает прощаться с Позолотиным, Ягуповым, Геппом, Иванцовым. Дальше Лапинаус, Петров.
Над головой поднимается жаворонок, словно пытается заглянуть за гору, почему долго не появляется солнце?
Старший ругает конвойного за медлительность, но Теплоухов не обращает на это внимания — слишком мало осталось времени. Кто-то запел: «Вы жертвою…» На елке ослепительно вспыхнула капля, и опрокинулось алое небо.
А про Витьку Шляхтина никто ничего не знал, может, и жив.
Догорает костер. Клонится голова на кожух пулемета. Ярко мерцает ковш Большой Медведицы. Теплится Полярная звезда, теперь всегда слева — Красная Армия идет на восток.
Разные приходят людям сны. Хорошим, говорила Демьяновна, хорошее снится. Ванюшка не помнит, когда сны видел. Приклонит голову — и как провалится. А тут отвели измотанную боями, обескровленную, истощенную донельзя часть, в которой Ванюшка шел от Кунгура, почитай, от самого Урала на отдых — и привиделось ему, будто он в кольце вражеском. Болото кругом, навьюченная пулеметом лошадь тонет, бьется, а толку нет — засасывает ее хлябь. Глядит на Ванюшку лошадь и говорит: «Не оставляй меня, Иванушка, на погибель, иначе не будет тебе счастья-талану, не найдешь клад». Где видано, чтобы в бою друзей покидали, в беде оставляли? Схватился что было силы за гриву и вытянул. Сел верхом, а земля из-под ног пошла — конь взлетел над лесом. И увидел сверху Ванюшка кольцо вражеское, а в нем бойцы красные никак выбиться не могут наружу. И давай тогда Ванюшка сверху строчить из пулемета…
Тут разбудил его Пашка:
— Лосев тебя спрашивал.
Демьяновна бы сказала, что видеть лошадь во сне ко лжи. Ванюшка в сны не верил. Да и Демьяновна рассказывала их, что сказки для забавы и собственного удовольствия. Вскочил Ванюшка, плеснул в лицо воды со льдом — сна как не бывало.
— Зачем Лосев спрашивал, Паша?
— Кто его знает, велел зайти.
Лосев кивнул на лавку:
— Садись, Ипатов.
Ванюшка сел, огляделся. Стол самодельной работы между окнами, лавки вдоль стен, полевая сумка на толстом гвозде составляли все убранство комнаты. На столе знакомая книжка с закругленными, изношенными углами — Пушкин.
— Как настроение у комсомольцев?
— Отоспятся после бани — и снова можно в поход.
— Хорошо, — Лосев прошелся по комнате и повторил: — Это хорошо.
Сел к столу, сдвинул книжку.
— Не передумал, Ипатов, стать красным командиром?
— Нет, — Ванюшка мотнул головой.
— Врагов у нас, сам видишь, много, спокойно жить не дадут. Нужны грамотные командиры, Ипатов. Посоветовались мы тут с комдивом и решили направить тебя на политические курсы в Москву. Возражать не будешь?
— Нет, — ответил Иван.
— Тогда сдавай оружие. Документы получишь в штабе, — и счастливого пути!
— Есть просьба, товарищ комиссар.
— Слушаю.
— Разрешите пулемет передать Анаховскому.
— Пусть берет. Стой! — Лосев обнял неуклюже, оттолкнул, — ступай.
Обеспокоенный ранним вызовом, Пашка ждал:
— Что, Иван?
— В Белокаменную еду, Паша!
— Куда, куда?
— В Москву, на политические курсы. Ну, что уставился? Бери моего «максима», с комиссаром договорился.
— Домой заедешь? — обрадовался Пашка.
— Как получится, — достал из вещмешка пузырек, — это глицерин, возьми и смазывай в морозы — заикаться не будет.
— Спасибо, Ваня.
С полсотни бойцов провожали Ипатова на станцию. Нашлась гармошка. В пятьдесят глоток рявкнули:
В степях приволжских, В безбрежной шири, В горах Урала, В тайге Сибири Стальною грудью Врагов сметая, Шла с красным стягом Двадцать седьмая!Стук в рельсу. Свисток. Дружеские толчки в спину. Крики:
— Ждем обратно!
— Командиром!
И медленно поплыли просторы Сибири в обратную сторону.
Поезд двигался тихо. Дорога разрушена. Приходилось на ходу восстанавливать. Даже колокола на станциях сняты. Воду залить в паровоз нечем. Встанут в ряд к бочке и подают кто котелком, кто чайником. Куска хлеба не достать. В деревнях хоть шаром покати. Бежит народ к жилью, надеясь добыть чего-нибудь — нет, ничего нету. В одной из деревень встретил Ванюшка старика.
— Здравствуй, дедушка.
— Здорово, сынок, — старик мигал слезящимися глазами.
— Отчего никого нет, народ-то где?
— Примерли, сынок. А кто и есть еще, лежат при последнем издыхании.
— Да отчего примерли-то?
— Каппель прошел, дери его лихоманка, солдаты его сибиркой хворые, ну и занесли. В нашей деревне я один на ногах. Не боишься, заходи в избу, а все бы лучше поостерегся, сынок. Ах, супостаты…
— Ничего, дедушка, рассчитаемся.
— Ну, дай-то бог, — и перекрестил бойца в спину.
И опять бежит поезд по рельсам, стучат колеса на стыках. Стелется дым и медленно тает в степи. Березовые колки занесены снегом. Медленно текут думы и сходятся на одном — Москва: что там да как там?
Ванюшка уже был однажды на курсах пулеметчиков. Командир курсантской роты Леонтьев, посмотрев, как он отнял замок, разобрал, раскидал пулемет в считанные минуты, а потом так же быстро собрал, сказал: «Тебе, Ипатов, учиться тут нечему. Бери взвод, сам учить будешь». И стал Ванюшка командиром пулеметного взвода. Слушал лекции по политграмоте, хотел разобраться в военной науке — тактике боя. И понял: много знать надо, чтобы стать заправским командиром. Но учеба внезапно оборвалась — Деникин прорвал фронт, и туда кинули курсантов.
Днем стало припекать солнце. У комлей деревьев появились затайки. Вдали показались горы — Урал. Больше месяца добирался Ванюшка до Златоуста. И тут остановка. Раньше, чем через три дня, как выяснилось, поезд не пойдет. Первый раз обрадовался остановке — скорее домой! Два года не был.
На побывке
Капало с крыш. Звонко пела синица. Мужик на станции, сидевший на передке кошовки, увидел Ванюшку и вытянул вдоль спины гнедого мерина. Ванюшке уже встречались такие, кто не признавал ни красных, ни белых и старался держаться в стороне. «Не сладко, видно, пришлось при Колчаке», — поглядел вслед мужичонке, перекинул вещмешок за плечи и зашагал к центру города. Пять-семь верст не ходьба — забава.
Все волновало тут: вид родимых гор, капли с крыш, окна с наличниками, у каждого дома на свой манер. Горожане, в будние дни не баловавшие себя нарядами, теперь выглядели еще беднее: лица неулыбчивы, глаза озабочены.
При Колчаке на заводе ничего не получали, пришли в крайнюю бедность, а потом и вовсе завод и все городское хозяйство белые вывезли в Сибирь. На лавках висели замки — торговать нечем. Из уезда подвоза нет, в деревнях который уж год урожай не собран.
Ванюшке не терпелось поговорить с кем-нибудь, но знакомых не попадалось. И когда из переулка выскочил мальчишка с холщовой сумкой через плечо, он остановил его:
— Стой, пацан!
Мальчишка остановился, оглядел Ванюшку и хотел бежать дальше.
— Ты куда?
— В школу.
— Да ну! А я думал, ты еще мал.
— Как же, мне еще в ту зиму надо было, да не учили при белых.
— Как тебя зовут?
— Илюшкой. Да меня дразнят.
— Как?
— Илья-пророк стрелял сорок — вот как.
— Ну, что за беда! Сороки немного белые, а белым не надо давать спуску. Понял? — Иван пошарил в карманах, нашел патронную гильзу. — Возьми на память, в нее карандаш можно вставить, когда испишется.
— А я сразу понял, что ты красноармеец, — обрадованный мальчик зажал гильзу в кулаке.
— Расти скорей, солдатского хлеба и на тебя хватит. Ну, беги, Илюша, не то опоздаешь.
За Малковым тупиком Ванюшка остановился. Здесь два года назад он оставил мать с братишкой и сестрами, чтобы отыскать подводу и вернуться. И вот вернулся через два года… Он даже в памяти не мог восстановить пройденный путь, пока не вырвались на сибирский простор. А сколько боев — собьешься со счету. Ему повезло, если не считать, конечно, ранения под Нязепетровском и контузии под Кунгуром — разорвалась вблизи бомба.
Навстречу тощая лошадь везла тощий воз сена. Рядом шел тощий старик.
— Табачку нет ли, малой?
— Не курю, отец.
— Далеко ли путь держишь?
— Домой.
— Вроде невелик отслужить-то?
— По пути, проездом.
— А что, малой, Колчаку-то насыпали горячих углей в подштанники. Ведь это что же он тут наделал, враг: разорил дотла, завода лишил — это надо подумать! Чтоб он издох, собака, — и замахнулся на лошадь: — Н-но, углан, переставляй ноги!
Перед выходом на площадь остановился на плотине. Отсюда завод виден как бы изнутри: по левую сторону контора, управление, средняя прокатка, старая кузница, оружейная фабрика, за нею центрально-инструментальный цех, где Ванюшка работал, за ним — машстрой, а там — угольный склад. По правую — литейный, большая прокатка, конный двор, а за ним цепочкой вдоль подножья Косотура — дома бывшего заводского начальства, черные с виду, но крепкие, рубленные из кондовой сосны и крытые жестью.
Из заводских труб хоть бы дымок — нет, не дышит завод. Ни огонька — погасли печи. И только вода шумит под плотиной, клубясь пенными брызгами. Даже лиственницы на вершине Косотура будто окоченели в немом молчании.
На малолюдной площади он увидел памятник. Устремленный вверх четырехгранник с блестящей на солнце звездой наверху. Ванюшка подошел, снял шапку. С двух сторон витки чугунной ленты, на них фамилии. Под звездой надпись: «Борцам за свободу». Значит, расстрелянным подпольщикам, тем, кто оставался. Еще раз прочел фамилии — Гепп был, а Виктора Шляхтина не было. И шевельнулась надежда: может, жив?
Толчок в бок. Оглянулся — Ваня Алексеев из Ветлуги. Вместе в комсомол записывались.
— Здорово, Иван!
— Здорово, тезка.
— Откуда?
— Долго рассказывать. Гепп-то как сплошал?
— Многое неясно, — ответил Алексеев. — Тот, кто предал, знал больше, чем мы, рядовые подпольщики.
— Витьку Шляхтина не видел?
— Он был в уренгинском десятке. Многих забили на следствии, а то и до следствия. Он ведь был не из тихих, — Алексеев достал кисет, предложил.
Ванюшка отказался.
— Когда наши заняли Уфу, Теплоухов наказал задержать отправку эшелона. Шестнадцатого пришел Гепп ко мне, попросил собрать своих и предложил взорвать мост через Тесьму. На другой день после работы мы с Анатолием Барановым — ты должен знать, он работал чертежником — договорились сходить к мосту и посмотреть, где лучше заложить взрывчатку. Когда пришел домой, на крыльце отец проверял разводку пилы. Он сказал, что договорился с Барановыми идти рубить дрова. Это было на руку.
Быстро поел, схватил приготовленный мешок, топор, побежал к ним.
— А что, Максимыч, — спросил я, — если взрывчатку подвесить?
Он начитался книжек по пиротехнике и мое предложение отверг.
— Надо притянуть к балкам, а снизу опору подставить, — и начертил на песке, как это должно быть. Пошли дальше вдоль речки. Послышался стук топора — отец балаган ставил. Договорились, что после рубки Анатолий зайдет, и на обратном пути еще раз осмотрим мост. Работали до глубоких сумерек. Потом сварили картошку, поели, и отец ушел спать в балаган. А мне не спалось. На рассвете примчался Мишка Лукин.
— Что случилось? — спросил я.
— Ваш дом окружен, — ответил он. — Казимир Глинский взят.
Я предупредил Толю, сказал отцу, что домой не вернусь, и горами ушел в Куваши к родственникам. Так и остался жив. А ты, значит, вернулся? Работы невпроворот. Сейчас иду от товарища Самарина. Дров нет. Пекарня стоит. Поручили создать отряд и вести в лесосеку. А тут и командир отряда есть.
— Я проездом.
Дома Ванюшку встретил отец. Он собирал инструмент: тиски, плоскогубцы, пилы, ключи — для завода. Ничего не осталось там, все заводское хозяйство разорили колчаковцы.
— Ну вот, ну вот, — повторял он, обнимая сына.
Он был бородат и чрезвычайно худ — перенес тиф.
— Вернулся! Матери у нас теперь только не хватает, да, если ничего не случилось, должна быть в дороге.
— А где была?
— В Иркутской тюрьме.
— А мы при Колчаке жили в бане, — подбежала Ниночка.
— Тоня! Лена! Витя! Где вы? Ставьте самовар.
Все в доме пришло в движение. На столе появились лепешки, капуста, картошка, зашумел самовар. Ванюшка отвечал на вопросы, сам спрашивал.
— А у Степана Желнина всю семью, семь человек, колчаковцы вырезали в отместку, — рассказывал Иван Федорович. — Вернулся, а встретить некому.
— А где Демьяновна? — Ванюшка вспомнил, как хотелось ему в холодной степи подремать дома под сказку старушки.
— Нету, — ответила Тоня, — ушла куда-то и не вернулась. Сундучок ее все стоит. Поджидали, да, видно, теперь уж не придет, — и стала собирать в стопку книги.
— Антонина у нас комиссар просвещения, — улыбнулся отец, — от комсомола неграмотных учит.
— Поручили ликбез, — Тоня чмокнула брата в щеку, выбежала и помахала с улицы рукой.
— А у тебя как дела, браток? — Ванюшка усадил рядом с собой Витю.
— Голова у него болит, — ответила Лена, — после тюрьмы.
Прибежала Шурка Шляхтина. Ванюшка и не узнал ее — такой взрослой стала и красивой.
— А я к тебе, Лена, — Шурка сделала вид, что совсем и не знала о возвращении Ванюшки.
А тот глядел на горящие щеки, в зеленые блестящие глаза, на шапку огненных волос, спадающих на лоб кудряшками. Спросил о брате.
— Ушел из дому и не вернулся, когда забирали в контрразведку. С тех пор ни слуху, ни духу.
— Косяк не упадет, — пошутил Ванюшка, — садись на лавку, Шура.
— Некогда, на минуту забежала, — засмущалась девушка, однако прошла и села на лавку.
Она рассказала, как брат с уренгинскими ребятами с крыши городской думы снял трехцветный колчаковский флаг и установил красный. Чтобы снять его, вызвали пожарную команду. Там думали, пожар, а в бочках не оказалось воды. Пока набрали, приехали, собралась большая толпа. В толпе посмеивались над пожарными и над колчаковской властью. Офицер бегал, махал наганом:
— Разойдись!
Толпа не расходилась. Толстый пожарник медленно взбирался по лесенке. Офицер совал наган под нос старшему команды:
— Он шшто у тебя, как корова на баню лезет? Пристрелю!
А еще Шурка находила листовки под сеном в сараюшке. Потом их видели на заводе. «Товарищи рабочие! — говорилось в них, — не пора ли нам выйти в чистое поле и воскликнуть в один голос: «Долой Колчака!». Но никому Шурка о листовках не проговорилась.
Сидели до глубоких сумерек и просидели бы еще долго, да в лампе стало сухо.
На другой день Ванюшка сказал Тоне:
— Вон к тебе подруги пришли, полон двор набралось.
Тоня выглянула в окно и вскрикнула:
— Мама приехала!
Первой выбежала Лена — руки в мыле, стирала в сенях белье. Обгоняя сестер, Ванюшка скатился с крыльца:
— Мама!
Позже всех на крыльцо вышел Иван Федорович. Держась за перила от слабости, он смотрел на нее, окруженную детьми, и теребил усы:
— Дорогой товарищ, вернулась…
Толпа женщин, сопровождавшая Марию Петровну от площади, где проходил митинг по случаю Дня Парижской коммуны, разошлась.
Мария Петровна была в истрепанной одежде, худых валенках, а на дорогах уже были лужи.
— На чем добиралась?
— На чем попало, а с Нижнеудинска на поезде — станки и машины заводские обратно везут. Два с половиной месяца ехала.
— Да что же мы стоим посреди двора!
— Думала: найду ли кого? Застану? А где Кучум?
— Его белогвардеец зарубил шашкой, — ответила Лена. — Ребята похоронили ночью в овраге.
Иван Федорович пошептались с Тоней, затем объявили:
— Будем стряпать пельмени!
— Из чего?
— Муки есть немного, картошки, конопляного масла полбутылки. Праздник так праздник!
Рубили в корытце картошку, мяли тесто, резали, екали сочни, защипывали пельмени, укладывали ровными рядками. Потрескивали дрова в печке, и всем было весело.
Пришла Аксинья Шляхтина.
— Прости, матушка Мария Петровна, не свой час, да терпения нет — взглянуть охота. Жива-здорова? Вот и ладно. А я Шурке: только, мол, взгляну и той же ногой обратно. Витю нашего там не видала?
— Нет, — ответила Мария Петровна, глядя в ждущие глаза Аксиньи. — Мужчины в Александровском централе сидели. — А сама подумала: «За контрразведкой кто был, те не попали в Сибирь, те уничтожены», — но не стала расстраивать.
— Что стоишь, садись, скоро пельмени поспеют, — Иван Федорович помешивал в печке кочергой.
— Спасибо на добром слове, побегу. У вас и у самих не густо.
— Где семь, там и восемь, не обеднеем. Хуже того, что было, не будет. Теперь к лучшему жизнь пойдет, — говорил Иван Федорович.
— Меня Шурка еще вчера сбивала с толку: погляди-ка, говорит, Ваня-то у Ипатовых какой стал — цветочек — и только. Молодые-то ныне, а? Мы, бывало, не только говорить об этих делах, думать боялись.
— Помолчи, знаем, как думать боялась, — рассмеялся Иван Федорович, — не давала проходу Афанасию.
— А ему и нельзя было давать — уйдет из рук, вроде налима скользкий.
— Ты, чем Шуру оговаривать, вела бы сюда, ей одной-то, небось, тоскливо.
— Чего ее вести, во дворе стоит.
— В уме ли ты, Аксинья? Чего ее там оставила?
— А мы сейчас ее в плен возьмем, — пошутил Ванюшка.
Шурка хотела шмыгнуть в калитку. Ванюшка крикнул:
— Стой!
Она залилась краской и припустилась вдруг бежать.
— Шура, куда ты? — Ванюшка догнал ее уже в их дворе, взял за руку.
Шурка вырвала ее, спрятала за спину. Ванюшка обхватил в замок, пытаясь поймать кисть. Она увертывалась.
— Ну, погоди!
— Мало каши ел, — хохотнула Шурка, тряхнула головой — волосы мягким шлейфом коснулись лица. Пахнуло полынным настоем. И уставились глаза, как чистой воды изумруды. Он отпустил ее. Она продолжала стоять, как будто в его глазах пыталась разгадать тайну.
— Мне часто виделось, как мы втроем книжки читали. И ты мне казался таким… — и замолчала.
— Каким?
— Не скажу, — Шурка смутилась.
— А я все хотел расспросить, как тут Виктор жил без меня?
Глаза ее подернулись влагой. Подумал: не надо было спрашивать. Взял решительно за руку:
— Идем, пельмени остынут.
— Неловко мне, Ваня.
— Все ходила, а теперь неловко. Пошли! — и настойчиво потянул.
Вечером гуляли по улице. Из-за Александровской сопки показался узкий серпик луны. Хрустел мартовский снег. От дневного таяния кое-где образовалась наледь. Шурка поскользнулась, взмахнула руками. Едва удержал ее от падения. С испугу ухватилась за него. Продолжала рассказывать.
— Мамка Витю ждет, и тятя ждет. Не пьет теперь, жестянничает, кому ведро сделает, кому дно к тазу вставит. Живем. Только братчик мой, Витенька, не вернется, — и вздохнула.
— Ты знаешь, что с ним? — Ванюшка остановился.
— Зуев рассказывал: по дороге в тюрьму Витя хотел бежать, кинулся в переулок, и убили его. Бросили в телегу, накрыли сверху. Рано утром было, никто не видел. А теперь и Зуева нет, видно, пропал где-то. Я молчу, чтобы маму не расстраивать.
— Ничего, Шурик, я за него расквитаюсь, — пообещал Ванюшка.
— Куда ты теперь?
— В Москву, на политические курсы.
— Когда, Ваня?
— Завтра.
— Ну вот, и тебя не будет, — сказала грустно.
— Колчака побили, Деникина тоже, теперь можно и поучиться. А потом вернусь красным командиром.
Утром напились чаю. Иван Федорович пощипал ус:
— Не отговариваю, Ваня, не имею права. Мы с матерью еще в пятом году проголосовали за народную власть. Врагов у нее и теперь много, не скоро переведутся, и надо, чтобы в списках Красной Армии не переводились бойцы Ипатовы. Будь здоров и пиши хоть изредка.
Обнялись на прощание. Вышли с Марией Петровной. Он на вокзал, она посмотреть, где и как можно было подыскать работу женщинам. Завод когда еще пустят, а жить надо. Худых мешков из-под угля на заводе полно, можно открыть швейную мастерскую для тех, у кого есть свои машинки. Не ахти какая, а все работа. Пекарню надо. Ребятишек беспризорных пригреть. В отделе народного образования будут, конечно, отказывать, — и тех ребят, что набрали, — обеспечить пока не могут, но надо быть понапористей…
Дошли до площади. У завода толпа безработных. Другая, организованная в отряд, отправилась на заготовку дров.
Постояли у памятника расстрелянным и разошлись: она искать отдел народного образования, он — на вокзал к поезду, который должны были поставить под пары.
И снова поход
Западный ветер гнал перекати-поле. Стояла глубокая осень. Выпал иней. Проснулись: волосы примерзли к стерне. Перед форсированием Сиваша провели комсомольское собрание. Председательствовал Иван Ипатов.
Из воспоминаний П. И. АнаховскогоИ снова маленькие перегоны, большие остановки. Бегут мимо пегие от проталин поля. Над полями грачи. Крытые соломой избенки. Отощавшая за зиму скотина греется на солнце. Интересно получается: только что из дому, а кажется, что и не был. Промелькнуло родное и близкое, будто в коротком сне. Но ничего, теперь жизнь будет лучше, все пойдет не так, поправится. Только бы выучиться…
Но учиться долго опять не пришлось. Дивизии с востока стягивались на запад, на Польский фронт. И на юге беспокойно — будто в огромной кулиге созрела саранча и черной тучей закрывала небо — поднималось многотысячное войско барона Врангеля.
Курсантов однажды подняли по тревоге — и в Лефортово, получать оружие. Ванюшка выбирал пулемет и вдруг услышал знакомый голос:
— Ваня!
Оглянулся: Паша Анаховский тоже пулемет себе приглядывает.
— Ты как здесь? — удивился Ванюшка.
— На Польский фронт едем. А ты?
— И я туда же.
— Значит, вместе? — обрадовался Анаховский.
— Вместе, Паша. Тебе привет от Алексеева и от пацанов уренгинских.
— Дома был?
— Довелось, Паша. Ты «кольт» взял, а я «максиму» больше верю.
Перед отправкой части выстроились на площади. Бойцы равняли носки видавших виды сапог и ботинок, разбитых лаптей. Расправляли складки проношенных шинелей. Глядели на трибуну, сколоченную на скорую руку. Тянули шеи — ждали Ленина. Ласково пригревало солнце, сушило брусчатку, крыши и старые стены. Легким ветром пробежал шорох по рядам: «Идет! Идет!..»
Он почти взбежал, повернулся, смял в руке кепку, ухватился за борт шероховатой доски. Подался вперед:
— Товарищи!
Тихо стало в майском воздухе — строй замер. Слушал Ванюшка, вспоминал рассказы комиссара Лосева о Ленине, не верил тогда ему. Думалось, Ленин должен быть богатырем, вроде Ильи-Муромца, в руке меч-кладенец, от которого нет запоров и нет спасенья неправде.
А он говорил очень понятно о высокой роли солдата рабоче-крестьянской республики, о его освободительной миссии, о Петлюре, о польских помещиках и капиталистах. И последние слова приветствия Рабоче-Крестьянской Красной Армии поглотило многоголосое «ура!», и звуки революционного гимна заполнили площадь древнего города.
Мимо трибуны проходили полки, давшие клятву победить или умереть, — и прямо на фронт. Ванюшка с Пашкой попали в III конный корпус Гая.
Пятнадцать лет спустя Михаил Светлов напишет знаменитое:
Каховка, Каховка — родная винтовка… Горячая пуля, лети! Иркутск и Варшава, Орел и Каховка — Этапы большого пути.И Варшава, и Орел, и Каховка и многие другие города пройдены с боями за два с половиной года. Последние и, может быть, самые тяжелые бои против осатанелого от предчувствия неминучей гибели Врангеля: Перекоп, переход через Сиваш…
Чем дальше шли на юг, тем ниже, казалось Ванюшке, опускалось ночное небо, крупнее становились звезды в бархатно-мягкой черноте, какой никогда не бывает дома и какой не видел в Сибири.
Нет звезд, нет неба. Тьма, хоть глаз коли, и стужа. Вот тебе и юг. Думал, апельсины на деревьях, а тут, поди ты, — зуб на зуб не попадает.
Оступился навьюченный конь, отфыркнулся. Сплюнул Ванюшка — гадкий гнилостный вкус брызг. Крепче уцепился за торока. Осторожно ведет в поводу коня вьючник Мухатдин — утвердив одну ногу, вытаскивает другую и находит ей опору. Только бы конь не пал — не поднять тогда пулемета. Хлюп-хлюп — со дна поднимаются сернистые пузыри. Впереди идут бойцы, сзади идут, с боков тоже. Видит Ванюшка только спину вьючника. Коченеют ноги — вода ледяная. Влажную шинель пронизывает резкий ветер. Пора бы на зимнюю одежду переходить, да ведь в теплые края шли.
Бьют с берега пулеметы, ухают орудия. То тут, то там падают бойцы, кони. Молча. А может, вскрикивают, да разве услышишь? Остановился вьючник, словно в раздумье: куда ногу поставить, — рухнул в воду. Ванюшка взял повод — и дальше. Ничего уже не страшно, только холодно. Хлюп-хлюп… В тепло бы после этого, к костру. Но впереди Турецкий вал — последнее гнездо контры — так сказал командующий Фрунзе. Гнездо надо разорить, контру — уничтожить.
Чтобы не оступаться, Ванюшка дал себе слово не думать. Но разве думы спрашивают, когда им приходить?
Турецкий вал укреплен, опутан колючей проволокой и неприступен, как считают иностранные военные специалисты. Это тоже сказал Фрунзе. Они все знают, кроме одного: зачем он, боец 51-й дивизии Ваня Ипатов, холодной ветреной ночью бредет по Гнилому морю, хотя его никто не обязывал?
Вышли на берег — и ждать нечего — на штурм…
Вот и конец проходу. Можно домой. Но в Екатеринбурге открылись командные курсы. Пропустить нельзя — так хочется стать красным командиром.
Последний бой
Всю гражданскую войну прошел он на переднем крае — с первого боя в Златоусте до последнего вооруженного столкновения с контрой — всю прошел и стал ее последней жертвой.
Из воспоминаний П. И. АнаховскогоПосле вечерней поверки командир курсантов Дубровский пригласил Ванюшку к себе в кабинет. Ничего в этом приглашении необычного не было. Он иногда советовался по комсомольским делам. Командир, хотя ему было немного за двадцать, казался бывалым, знал не только практику, но и теорию военного дела.
Ванюшка вошел и представился. Дубровский встал, подвинул стул:
— Садись, Ипатов, — и задержал руку на его плече.
Этот жест насторожил. Нет, не по пустякам его вызвали.
— Тебе когда будет девятнадцать? — спросил Дубровский.
— Первого сентября, — Ванюшка глядел с недоумением: день рождения командир мог узнать и по анкете.
— Все верно, — он снова открыл стол и достал бумагу, — вот постановление о демобилизации всех, не достигших призывного возраста.
«Вот оно что» — подумал Ипатов.
— Мне жаль отпускать тебя, да ничего, видно, не поделаешь.
— Как же так, товарищ командир?
— Чего вскочил?
— Три года воевал — ничего…
— Была другая обстановка, Ипатов, вот и воевал.
— Я хочу стать красным командиром, — твердил Ванюшка.
— Верю и не зря спросил про день рождения. Может, ошибка в бумаге или еще что.
— Ошибка, товарищ командир! — Иван ухватился за соломинку.
Дубровский усмехнулся в ответ на горячность:
— Если бы месяц или хоть два, как-нибудь, может, и обошлось бы, а то полгода!
Обида подкатила к горлу. Три года боев… Многих друзей нет в живых. Геппа расстреляла белогвардейская контрразведка, Вася Грачев из кузнечного пал под Бузулуком у пулемета, Митя Пуросев из машстроя, раненый, утонул в Тоболе, Вена Уткин, чертежник из управления завода, умер по дороге в сибирскую тюрьму, Витьку Шляхтина застрелили конвойные. Комбриг Виталий Ковшов пал в ночной схватке с бандой Булак-Булаховича…
— Что с тобой? — Дубровский встал и прошелся вдоль стола. — Ты должен понять правильно. Повторяю, я рассчитывал на твою помощь здесь. Но мы не партизаны, мы бойцы Рабоче-Крестьянской Армии и должны уметь повиноваться. А за твои дела спасибо тебе.
— Служу трудовому народу, — ответил и вышел.
Ночью снились аисты — белые птицы с черной полосой через крыло. Их он видел в Польше. Они кружили над разоренным гнездом рядом с костелом. Ослепительно светило красное солнце и смеялось смехом Шурки Шляхтиной. Потом увидел порубленный лес, и кто-то кричал деревьям: «Подъем!»…
Дневальный Коля Скрябин — запевала — будто всю ночь ждал этой минуты и залился соловьем. Последний подъем для Ивана с Пашкой да еще троих «недостигших». После завтрака эти трое ушли на вокзал. Курсантов Дубровский увел на тактические занятия в поле, а поезд на Челябинск уходил после обеда.
Видно, не зря замечено стариками: февраль отпустит — март подкрепит. На улице метель, окна казармы схватило морозом.
Ванюшка сидел на табуретке возле кровати и большими ножницами для стрижки овец обрезал обившиеся полы шинели. Покончив с этим занятием, развернул шинель и посмотрел на свет: просвечивает — изредилась за долгий поход.
Пашка Анаховский перебирал свои немногие вещи и снова укладывал в мешок. Больше, если не считать дежурного, в казарме никого не было. Справившись с мешком, Пашка завязал его, кинул на пол.
— Иван, а Иван…
— Чего тебе?
— Придешь хоть в гости?
— А почему нет?
— Станешь большим человеком, зазнаешься.
— Брось, Паша, трепаться.
— Что будем дома делать?
— На завод пойдем, учиться станем, друг к другу в гости ходить.
Опять вспомнил о Шурке.
Ох, да ты, калинушка, Ой, да ты, малинушка, Ой, да ты не стой, не стой На горе крутой.Вывел Ванюшка врастяг, как выводят крестьяне, возвращаясь с поля, и расхохотался:
— Жить будем, Паша!
К обеду вернулись курсанты, и казарма наполнилась шумной деловитостью. Подошел Коля Ширяев — земляк, попросил зайти в маленький домик в Ветлуге возле ключа, попроведать стариков и сказать, что их Колька вернется красным командиром.
Влетел Дубровский и объявил тревогу. Курсантов как ветром сдуло. Ванюшка спросил:
— Товарищ командир, что случилось?
— В Шадринском уезде кулацкий мятеж — сейчас передали по проводу. Приказано выступить. Впрочем, вас это не касается. Вас и в списках уж нет, так что счастливого пути, ребята.
— Но ведь мы с Пашей пулеметчики, а у вас их нет. Как же обойдетесь?
— Без пулеметов тоска, — Дубровский развел руками. — Но не имею права задерживать.
— А вы разрешите один раз не по закону.
— Ну, спасибо! — обрадовался Дубровский.
На ходу надевая шинель, Ванюшка кинулся к выходу, Пашка — за ним. На складе Ванюшка взял себе «максим», Паша больше привык к «кольту». Курсанты чистили оружие с прибаутками:
— Братцы, в хлебные места едем.
— Интересно, с чем кулаки на нас пойдут?
— Известно: вилы, топоры, обрезы…
— Там на час работы.
Ванюшке не нравились разговоры. Ему случалось быть на подавлении мятежей, и он знал кулацкий норов — отступать некуда, дерутся зло. Скорее всего, там остатки разбитых белых частей собрались, значит, у них много оружия, а воевать белые умеют. Вошел Дубровский, постоял, послушал, сказал Ванюшке:
— Зайди.
И, когда Ванюшка явился, спросил:
— Что скажешь о настроении курсантов?
— Думаю, они плохо представляют, куда идут.
— Это меня и беспокоит. Из них почти никто не был в настоящем бою. Давай проведем собрание. Я расскажу о задачах текущего момента, ты о том, что такое бывшие мироеды на сегодняшний день.
Ночью погрузились в теплушки. Позаботились о дровах. Перед боем надо было как следует отдохнуть. Ванюшка знал: недосыпание, голод и холод — хуже врага.
Печка раскалилась, по стенам метались всполохи. Под стук колес возникали обрывки видений, воспоминаний. Всплыла лицевая сторона почтовой открытки: поле ржи под синим небом, по дороге босой белоголовый мальчик верхом на хворостинке, за ним девочка и подпись: «Пеший конному не товарищ», — последняя весточка домой о том, что учится, приветы соседям, вопросы о здоровье и городских делах…
В Шадринск приехали утром. Их ждали крестьяне на подводах. У лошадей морды в инее. Погрузились — и в неближний путь. В санях не усидишь — коченеют ноги, шинель просвистывает степняк. В Крестовском напоили лошадей, в Ичкино закусили сухим пайком — и дальше.
Промерзшие, измученные многокилометровым переходом, в село Мехонское, что по соседству с мятежным Сладчанским, добрались в темноте. Бойцов разобрали по дворам крестьяне, накормили. Разомлевшие от тепла и еды, засыпали мгновенно.
Дубровский не спал в эту ночь, расспрашивал крестьян, прикидывал шансы. Решил разделить отряд на три части: одна должна завязать бой, другую, смотря по обстоятельствам, пустить справа или слева, третью оставить в резерве. Попросил крестьян перекрыть дорогу на ночь, чтобы кто не предупредил врага.
Еще не рассинелось утро, а отряд развернулся в боевой порядок.
Ванюшка окопался, примял снег под собой, развернул пулемет и осмотрелся. Влево вниз — курсанты с Дубровским. В самом же низу, у Исети, Пашка Анаховский с пулеметом.
Над Сладчанским словно скованное стужей всходило багровое солнце. Поднялся лагерь мятежников. С треском, как ломают сухие сучья, щелкнули первые выстрелы. Стрекотнул пулемет — Паша вошел в дело. Фланг белых, наскочив на пулеметную струю, споткнулся. Ванюшка сказал второму номеру, из курсантов:
— Давай-ка отвесим фунт лиха.
Дал пробную очередь, предупредил:
— Не высовывайся, — и надолго припал к пулемету.
Второй номер, доставая очередную ленту, удивлялся:
— Откуда они берутся? Лезут и лезут!
Ванюшка понимал: не надо допускать до рукопашной — курсантам придется туго — и направлял огонь по скоплениям, прореживая их, заставлял рассыпаться, прижиматься к земле.
Белые поняли: в лоб не возьмешь, пошли в обход.
— Давай-давай, — Ванюшка развернул пулемет.
Откатились, но не успокоились. Опять идут. Щелкнул пулемет, и молчок — заело. А конные близко, у переднего шашка наотмашь. Выхватил гранату, швырнул навесным, как кидал когда-то шаровки. Белый фонтан скопытил лошадь, конник сунулся в снег. Вторая граната остановила, третья — повернула назад. Тем временем второй номер выправил ленту. Дали по уходящим, потом — в поддержку Дубровскому.
— Опять скачут, — предупредил второй.
На сей раз конные решили зайти с тыла. Развернули пулемет.
Мятежников били, а они не унимались. Немало полегло их, но и у курсантов урон велик. Ранило Колю Ширяева, который наказывал завернуть к старикам в Златоусте. Нет в живых Скрябина, неунывающего парня, соловья-запевалы. Его подобрали крестьяне, вынесли с поля, чтобы похоронить честь честью.
Солнце поднималось. Белые стервенели. Ванюшка едва успевал отбиваться. Совсем было отхлынули и покатили к деревне, да с чердака кирпичного здания вдруг зачастил пулемет.
— Ленту!
Молчит второй номер. Лежит, уткнувшись в снег.
Пашка оказался в лучшем положении. Его край прикрывали стрелки. Он тоже потерял второго номера, но все-таки справлялся и успевал следить за ходом боя.
Взметнулось красное знамя, покатилось «ура!» — Дубровский поднял остатки курсантов в атаку. Подоспела запасная часть отряда — и в рукопашную. Храбро держались курсанты, но и запасная часть поредела. Ранило Дубровского.
Смотрит Пашка, как наседают на Ипатова, а он молчит. Дал очередь в поддержку. Заработал пулемет у Ивана и опять смолк. Что там? А Ванюшке зацепило руку, и он заправлял ее под ремень, чтобы пережать и уменьшить кровотечение.
Белые, видимо, решили во что бы то ни стало подавить пулемет Ипатова. Пули беспрерывно бороздили в снегу канавки.
Солнце клонилось. Ванюшка уже не мог дать длинной очереди. Силы мятежников тоже таяли. В отчаянии они запалили крайние крестьянские избы — и зловещие черные полосы дыма потекли над долиной.
Оставалось продержаться совсем немного. Солнце сядет, и тогда передышка. Ванюшка хватал пересохшими губами снег, наблюдая за последней попыткой белых, сжав в руке последнюю гранату — патроны кончились.
Солнце, мутное в снежном мареве, опускалось за горизонт. Центр и левый край врага откатывался к деревне. И только небольшая группа все еще царапалась вперед. И когда враги оказались так близко, что их можно стало достать гранатой, он встал и бросил ее.
Его подобрали, залитого кровью, уложили с пулеметом в сани и увезли в Мехонское. Пашка вернулся туда ночью и нашел Ванюшку в крестьянской избе, переоборудованной под лазарет. Ипатов уже был перевязан.
— Ванюшка, жив!
— Жив, Паша.
Хлопала дверь, в избу врывался холод, колебалось пламя керосиновой лампы.
Ванюшка попросил пить. Пашка испугался:
— Не дам.
— Воды… Будем жить, Паша, в гости ходить…
— Ты сколько раз видел, как умирают, — первый признак — пить просят, — но Пашка зачерпнул ковшом из кадки, приподнял Ванюшке голову, предупредил:
— Маленькими глотками пей.
— Ну, вот и хорошо. Жить будем. Жаль, в Шадринске задержат. Дома скажи маме: царапнуло, мол, Ивана малость.
Вошел крестьянин в тулупе, спросил:
— Кто здесь Ипатов? Велено в Шадринск везти.
Ванюшку завернули в тулуп, вынесли, положили в сани на сено. И обоз тронулся.
На следующий день на помощь подоспел отряд милиции Федора Чичиланова. Мятежники были разбиты. Пашка вышел из боя невредимым.
Шапки долой! Из рядов юных коммунаров вырвана новая жертва темными предателями, бандитами, подкупленными лжесоциалистами.
При штурме деревни Сладки, в Сибири, был убит юный коммунар Иван Ипатов. Ему было только восемнадцать лет, но он был революционер до мозга костей. Революционер-боец. С восемнадцатого года он защищал трудовую Россию от нашествия пьяных капиталом банд.
Он завоевывал право: свободно трудиться! Он пал в борьбе за это право.
Коммунары, теснее в ряды, скоро будет время, когда сгинет война, когда в мире будет царствовать только наш идеал — труд, за который умер юный герой — Иван Ипатов.
Газета «Пролетарская мысль», 1921, 22 апреля, г. ЗлатоустВесть в Златоуст дошла поздно. Ипатов умер от ран — по дороге в Шадринск.
Рядом с газетой лежала четвертушка серой бумаги. В ней сообщалось, что для перевозки тела Ивана Ивановича Ипатова из Шадринска в Златоуст выделен отдельный вагон.
Мария Петровна подошла к окну, провела ребром ладони по запотевшему стеклу. На улице ветер трепал плакат: «Все на помощь голодающим!»
Капало с крыши. Под ногами прохожих податливо хрупал снег. Они шли с лопатами, топорами, кирками. Иван Федорович тоже собирался на субботник, деньги от которого шли голодающим Поволжья. Газеты звали: «Убейте голод!», газеты спрашивали: «Там, на Поволжье, знаете, что едят?» — и отвечали: «Хлеб из глины, конского щавеля и лебеды. Там нет муки, там нет картофеля». Газеты просили: «Не убейте холодным равнодушием детей Поволжья!»
Поволжье ждало помощи, а с транспортом было плохо. И все же Ипатовым дали целый вагон.
Мария Петровна отошла от окна:
— Я не поеду, Ваня.
— Кто же поедет? — он остановился в двери.
— Давай отдадим вагон под пшеницу. Ведь если не посеют, что с ними будет?
— Но ты же собралась.
— Там тоже дети, — Мария Петровна скинула шарф и опустилась на лавку.
Эти имена вы встречали в книге
Баранов Анатолий Максимович
Когда в мае 1919 года подпольная организация Златоуста была раскрыта колчаковской контрразведкой, Анатолий Баранов был брошен в тюрьму. Пройдя через пытки и сибирские застенки, он в декабре 1919 года бежал к партизанам дальневосточного Приморья, а затем перешел в регулярную часть Красной Армии, где вскоре стал командиром.
С 1929 года А. Баранов снова в Златоусте, на партийной работе. В первые же дни Великой Отечественной войны ушел на фронт и пал смертью храбрых.
Кадомцев Эразм Самуилович
Эразм Самуилович вышел из замечательной семьи, давшей партии большевиков трех крупных деятелей — братьев Эразма, Ивана и Михаила, организаторов боевых дружин на Урале, лично известных Владимиру Ильичу Ленину и Надежде Константиновне Крупской.
В ноябре 1905 года Эразм Кадомцев начал реорганизацию подпольных боевых дружин, создал устав боевых организаций партии, утвержденный на 2-й областной Уральской партийной конференции РСДРП, был начальником штаба боевых дружин всего Урала.
В марте 1906 года он был вызван ЦК в Петербург и по указанию В. И. Ленина участвовал в реорганизации петербургских боевых дружин.
В 1908 году Э. С. Кадомцев был арестован и сослан на Печору. Через год бежал за границу. В 1914 году вернулся в Россию, вел революционную работу в царской армии.
В 1917 году Э. С. Кадомцев участвовал в проведении Великой Октябрьской революции в Уфе, восстанавливал боевые организации Южного Урала. В годы гражданской войны Эразм Самуилович был начальником Красной гвардии Южного Урала, командовал войсками против Дутова.
Именем братьев Кадомцевых в Златоусте названа улица.
Ковшов Венедикт Дмитриевич
После освобождения Златоуста от колчаковщины был избран секретарем уездного комитета РСДРП(б).
В годы Великой Отечественной войны фамилию Ковшовых прославила дочь Венедикта Дмитриевича — Наташа Ковшова. За подвиг в бою при обороне Москвы ей посмертно присвоено звание Героя Советского Союза.
Ковшов Виталий Дмитриевич
В 1918 году он был председателем Златоустовского военно-революционного комитета. В годы гражданской войны — командир кавалерийского полка, комбриг. Награжден двумя орденами Красного Знамени. Геройски погиб 11 ноября 1920 года в бою с бандами Булак-Булаховича. Похоронен на Красной площади у Кремлевской стены.
Именем Виталия Ковшова в Златоусте названа улица.
Новгородцева (Свердлова) Клавдия Тимофеевна
Член КПСС с 1904 года. Учительница. Участница первой русской революции на Урале, Октябрьской революции в Петрограде. Много и активно работала в секретариате ЦК партии. С 1920 года на руководящих постах во ВЦИКе, в Огизе, Главлите.
Сажин Егор Филиппович
Перед февральской революцией Егор Филиппович возглавлял партийную организацию в Златоусте. В 1917—1918 годах — комиссар. Активный подпольщик. В 1918 году схвачен белогвардейцами, брошен в тюрьму, затем расстрелян.
Его именем названа улица в Златоусте.
Тащилин Иван Григорьевич
В повести «Горячая пуля, лети» рассказ о судьбе Ивана Тащилина обрывается на том месте, когда колчаковцы приговорили его к расстрелу. Однако смертная казнь была заменена Тащилину ссылкой в Сибирь. В дальнейшем Иван Тащилин — крупный партийный работник.
Черепанов Сергей Александрович
Сергей Александрович — активный деятель российского революционного движения. Член КПСС с 1903 года. Участник Октябрьской революции в Петрограде, член Всероссийского бюро военных организаций при ЦК партии. Во время гражданской войны направлен на подпольную работу в Сибирь и на Урал.
В 1918 году расстрелян белогвардейцами.
Чичиланов Федор Георгиевич
Один из первых комсомольцев Златоуста. В 1920 году был направлен партией на работу в органы внутренних дел. Принимал активное участие в ликвидации кулацко-эсеровского мятежа в Зауралье. Позднее был назначен начальником Шадринсксго уездного угрозыска.
С 1937 года много лет возглавлял городской отдел внутренних дел Златоуста. Федор Георгиевич был награжден орденом Ленина, орденом Красного Знамени, двумя орденами Красной Звезды, орденом «Знак Почета» и десятью медалями.
ФОТОГРАФИИ
Фрагмент памятника юным борцам за Советскую власть в г. Златоусте.
Первое мая в г. Миассе. 1918 год.
Дом в г. Миассе, в котором жил Ф. Горелов.
Виктор Гепп.
Начальная школа, где учились Ваня Ипатов и Виктор Гепп.
Дом в г. Златоусте, где жил Виктор Гепп.
Памятник борцам за свободу на площади имени III Интернационала в г. Златоусте.
В пионерской дружине имени Виктора Геппа. Школа № 18 г. Златоуста.
Ваня Ипатов.
Семья Ипатовых. 1914 год. Ваня стоит справа.
Красногвардейцы (слева направо): Степан Желнин, Ваня Ипатов, Лаврентий Желнин, Крутолапов, Иван Федорович Ипатов. Снимок 1920 года.
Комментарии к книге «В семнадцать мальчишеских лет», Владислав Ромуальдович Гравишкис
Всего 0 комментариев