«Старая немецкая сказка, или Игра в войну (сборник)»

1161

Описание

В этой книге помещены две повести: «Старая немецкая сказка, или Игра в войну» и «Февраль – дорожки кривые», а также рассказ «Глаза». Все они посвящены послевоенному детству, взросление подростков происходит трудно, непросто складываются их характеры. Главная мысль произведений такова: как бы ни было тяжело, надо найти в себе силы противостоять злу, не сломаться в жестких, а подчас и жестоких жизненных ситуациях.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Старая немецкая сказка, или Игра в войну (сборник) (fb2) - Старая немецкая сказка, или Игра в войну (сборник) 458K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Альберт Анатольевич Иванов

Альберт Иванов Старая немецкая сказка, или Игра в войну

Выжить в трудное время…

Чем старше человек, тем чаще и острее вспоминает он свое детство. Не исключение и Альберт Иванов. Впечатления школьных послевоенных лет, проведенных в Кашире, Германии, где он два года жил с родителями «в зоне советской оккупации», и Воронеже, оказались настолько сильными, что писателю хватило их на ряд рассказов и повестей. Большинству читателей Альберт Иванов известен как автор знаменитых сказок про Хому и Суслика. Даже не верится, что милые, веселые сказочные истории и другие, вовсе не сказочные, потрясающие резким реализмом рассказы и повести о мальчишках конца 40-х годов ХХ века, написал один и тот же человек.

Мастерства Альберту Иванову не занимать. Это в нем заложено от природы, сочинять он начал еще со школы. Затем учился на филологическом факультете Воронежского государственного университета, а потом – на сценарном факультете ВГИКа. Работал на Мосфильме редактором, писал сценарии для фильмов и книги: «Билет туда и обратно» (1976), «Настойчивая погода» (1985), «Февраль – дорожки кривые» (1988) и многие другие. Он автор более 100 книг, включая переиздания.

И вот перед вами новая книга писателя.

Читаешь ее, и возникает ощущение абсолютной достоверности! Однако сам Альберт Иванов не считает свою прозу автобиографической. Конечно, в ней множество конкретных деталей того времени – конца 40-х годов ХХ века. Память о послевоенном детстве отразилась как в зеркале в произведениях писателя. Быт, характеры и отношения людей, даже названия улиц – всё в них как в жизни. Но это художественная проза.

Книга «Старая немецкая сказка, или Игра в войну» захватывает с первых строк. Уже от первой представленной в ней повести, впервые напечатанной в журнале «Новый мир» в 2006 году, невозможно оторваться. Современным мальчишкам и девчонкам повезло: их мамы и папы не могли даже мечтать о такой повести, в советское время ее просто не пропустила бы цензура. Простодушный рассказ мальчишки, который вместе с отчимом-офицером оказался в побежденной Германии, потрясает той правдой, о которой тогда не принято было говорить. Герой из разрушенного и нищего родного города попадает в чудом уцелевший после войны аккуратный немецкий городок, словно бы в сказку братьев Гримм, недаром и повесть названа «Старая немецкая сказка»! Но мальчишеская жизнь далека от безмятежной сказки. В ней царят свои жестокие законы. Война закончилась для отцов, а для сыновей она продолжается. И сколько всего придется пережить и перечувствовать герою-рассказчику: гордость за свою родину, ненависть и презрение к врачам, невольное уважение к противнику – гордому немецкому мальчишке Эрвину… Обстоятельства, в которых оказываются герои повестей Альберта Иванова, – тяжелы и драматичны. Но позиция автора неизменно четкая и всегда – нравственная. «Я позже понял, что можно бить кого-то, даже сильно бить, но унижать никого нельзя, просто недостойно».

Мальчишечьи игры – жестокие игры… Так было во все времена. В детстве идёт борьба за человечное в человеке. Кто-то держится до конца, а кто-то приспосабливается. Проблема нравственного выбора в книгах Альберта Иванова поставлена очень остро. И тем она острей, что речь в повестях и рассказах Иванова – о тяжелом времени. Со страниц его книг встает грозная правда жизни, та, перед которой руки опускаются. Неужели добро бессильно перед злом? И вот герою другой его повести, «Февраль – дорожки кривые», только и остается молиться доброй соседской собаке (какой сильный, щемящий момент!), потому что люди не могут ему помочь. Даже самый близкий человек, отец, предает героя! Мальчишка ждет от своего отца, что тот вот-вот сейчас защитит справедливость, но вместо этого слышит, как отец лебезит перед своим начальником – папашей его злейшего врага. И много лет спустя уже взрослый герой, вспоминая тот эпизод, бросает страшные слова: «Мне хотелось хоть как-то оправдать отца, но всё равно – ненавидел его и ненавижу».

Герой судит своего отца, но в его горькой отповеди, рожденной отчаянием, – тяжелая, недетская правда – в горе взрослеют быстрее… Беспомощный совет отца: «Не связывайся» – вызывает у мальчишки ярый протест. «Не связывайся… Это был принцип всей его жизни, да и не только его. Не связывайся, не высовывайся, не вылезай, не замечай… Промолчи, уступи, поддайся. И вся мудрость – выжить любой ценой. Философия шкурника. Причем не того, кто снимает шкуру, а того, с кого снимают, – шкуроносца. Авось не всю снимут, не целиком – пронесет…»

Надо ли говорить об этом подросткам? Нужны ли вообще им сегодня такие книги? Очень уж это страшно, легче засесть перед теле– или киноэкраном, на котором царит бездумная голливудская поделка, тупое ржание и нет никаких проблем. Или бродить по радиоэфиру и ловить уже свою, русскоязычную пошлятину. Или засесть за компьютерную игру-«стрелялку». Или листать глянцевый журнальчик с гламурными красавицами и всемогущими олигархами и мечтать, что вот и я когда-нибудь… Стоп. Да разве сегодня нет того, о чем пишет Альберт Иванов? Что, перевелись Степанчиковы, расчетливые, хитрые, жестокие, для которых нет ничего лучше, чем причинять другим унижение и боль? Да никуда они не делись. Наше время породило их, бесстыжих, безнравственных, бессердечных, еще больше, чем то, послевоенное, о котором пишет автор! И что теперь – сделать вид, что их нет? И старательно отворачиваться, не замечая, как унижают одноклассника или издеваются над соседом? Только надо помнить, что завтра жертвой Степанчикова можешь оказаться ты, и никакие виртуальные супермены из любимых твоих «стрелялок» и уж тем более никакие богачи тебе не помогут. А вот прочитанная вовремя умная, честная, пусть и суровая книга – поможет, подскажет, как выжить в трудный момент.

И ведь не придумал автор своих персонажей! Каждому не раз в жизни доведется встретиться с такими людьми – коварными, расчетливыми, лживыми. Читаешь описания мерзостей, которые придумывает подлый тип, и кулаки сжимаются. Вот уже переполнилась чаша терпения у главного героя, вот он почти осуществил свой отчаянный замысел сжить со свету своего мучителя, и мы солидарны с ним, – да-да! – мы уже готовы одобрить готовящееся убийство. Но герой наш взял и в последний момент пожалел своего палача. Зачем?! Ведь тот только мучает и унижает всех вокруг. И вот здесь-то и начинается самая настоящая философия. И мы вместе с автором оказываемся свидетелями неотвратимости промысла Господня или закономерной случайности – это уж кто во что верит… Повесть заканчивается неожиданно. Есть в мире высшая справедливость. Добро и правда в конце концов торжествуют – через страдания, утраты и боль… И нам, читателям, надо вынести эту боль сопереживания героям, чтобы прийти к такому финалу – жесткому, но справедливому и, несмотря ни на что, светлому. Ведь недаром еще великий Шекспир говорил, что добро переживает человека, а зло погребают вместе с ним…

В книгах Альберта Иванова нет нравоучений и назидательности. Он даже объяснений особых не дает, и читатель остается один на один с героями, с суровыми буднями их жизни. И учится думать.

Главная проблема многих произведений А.Иванова – что такое человеческое достоинство и как его сохранить? Что лучше: остаться верным своей совести, но погибнуть – или купить благополучие или даже жизнь ценой подлости и предательства? Тяжелые вопросы. А куда от них денешься? Жизнь такова, что в ней нередко гибнут не только взрослые, но и дети. Погибают мальчишки и в повестях А. Иванова. Не каждый писатель решается на такой поворот событий. Детская смерть невольно воспринимается как победа несправедливости. Но как быть писателю, если он решил до конца следовать жизненной правде? Промолчать об этом? Русская литература никогда не была стыдливо-слащавой. Гибнут дети в произведениях Ф.М. Достоевского, убит в бою Петя Ростов в романе Л.Н. Толстого «Война и мир», погибает на баррикаде Гаврош в «Отверженных» В. Гюго…

Повести А. Иванова зовут на защиту правды и справедливости. А еще побуждают читателя задуматься о цене человеческой жизни.

Небольшие по объему повести и рассказы А. Иванова дают гораздо более сильное и яркое представление о послевоенном времени, чем многотомные исторические фолианты. Можно прочесть сотни страниц воспоминаний и исследований о культе личности Сталина, о репрессиях, но всем сердцем почувствовать весь ужас миллионов разбитых человеческих судеб, прочитав завершающий этот сборник рассказ «Глаза» (в рукописи он назывался «Глаза Сталина»). Никуда не спрятаться от всевидящего ока «отца народов», губителя миллионов людей! Взгляд пронзает души, призывает людей – нет, не к добру и милосердию – к предательству ближнего своего.

И как на подвиг, идут на невольное предательство двое друзей, Витька и Юрка. Но с самого начала писатель настойчиво подчеркивает, что не были эти мальчишки злыми и подлыми. Резко отличались от большинства своих шпанистых сверстников: не любили жестокие забавы, зато любили добрые книги. Из хороших книг черпали идеалы дружбы, благородства, великодушия… И в конце трагической истории автор вновь напишет про них, что не были они злыми. Почему же ребята донесли на загадочного Никифора, прятавшегося в развалинах элеватора и ставшего их взрослым другом? Да потому что время такое было – беспощадное. Обстоятельства жизни были такие, что толкали людей на подлость.

Наши герои вроде бы не такие. Они же бессребреники, они доносят из высших побуждений. Но почему же тогда они прячутся, когда стражи порядка уводят их взрослого друга? Да потому что в них начинает, только еще начинает просыпаться совесть. Глубокая и страшная получилась у Альберта Иванова эта вещь.

Думай, читатель, учись на чужом горьком опыте.

Наталья Богатырева

Старая немецкая сказка, Или игра в войну

Какой отец лучше

Когда мне было десять лет, меня нередко спрашивали:

– Какой отец лучше, старый или новый?

– Новый, – отвечал я, что и ожидали от меня услышать.

Соседи были довольны моим ответом. Взрослым почему-то нравилось думать о людях плохо. Наверно, потому, что и сами хорошими не были.

Отец мой погиб в сорок первом, а мама вторично вышла замуж в сорок шестом.

– Новый обещал нас в Германию отвезти, – добавлял я для пущей убедительности, – голодуху переждать. Там всего полно.

А еще я так отвечал на эти дурацкие вопросы, потому что так чувствовал себя безопаснее, что ли, защищенней. Это я на всякий случай прикидывался совсем малолетним, более глупым, чем был на самом деле. А ведь я уже перешел в четвертый класс.

Теперь у меня был отчим – старлей, старший лейтенант. Он служил в СВА, в советской военной администрации в Германии. Тогда наши войска назывались там оккупационными, и ничего плохого в этом названии мы не видели. Одно дело немцы – оккупанты, другое – мы.

Отчиму было тридцать три года, как и маме. Он, конечно, не был таким красивым, как мама, но выглядел ничего: по тем временам высокий – метр семьдесят пять. Блондинистый, серые глаза. Ну что еще? Разговорчивый, улыбчивый. Читал только детективы. Любил повторять: «Я голову до Берлина донес!»

А родного отца я не помнил. Мне было всего четыре года, когда началась война. Я вроде бы его и вспоминал иногда, но, вероятно, по рассказам мамы. Лучше не будем об этом. Ушло, как смыло, хотя что-то и грызло иногда пока еще малую память.

В путь

И вот мы поехали к старлею в Германию. Жуткую и таинственную. Старлей оформил и прислал все нужные бумаги на выезд семьи, мама побегала у нас в городе по разным учреждениям, и окончательное разрешение было получено. Кстати, я там и учиться буду, есть русская школа для детей военных.

Когда наш литерный поезд прогрохотал по железнодорожному мосту через Оку, я весело оглянулся на наш город. Вон моя школа, а вон – мамина школа, где она работала учителем истории. Нашего низкого дома, где осталась бабушка – мамина мать, не было видно. Выше всего вздымался давно заброшенный храм Богоявления, что был напротив горкома. Отсюда он казался беленьким, обустроенным, целехоньким и, красуясь, долго не пропадал из виду.

Затем – Москва. Потом – переезд границы с Польшей. Мимо, мимо, воспоминания!..

Сало

С нами в поезде ехало много военных, возвращающихся в Германию после побывки дома. Они дымили папиросами, громко говорили и хохотали. В нашем плацкартном вагоне были и другие жены с детьми, ехавшие к мужьям. Они сидели смирно и тихо одергивали своих ребят.

Поначалу я с любопытством глазел в окно на польскую заграницу. Но потом, устав, глядел уже равнодушно. Бедные поля, одинокие крестьяне с лошадьми и сохой, скромные домики. Тоскливое однообразие… Зато на остановках – а их было немало, даже просто в поле, – начиналась бешеная суета. Невесть откуда набегал крикливый торговый люд. Особенно много предлагали сала. Огромные оковалки, пласты, шматы толщиной чуть ли не с мельничный жернов. Торговцы, отпихивая друг друга, толпились у тамбуров и у каждого открытого окна. Брали они любые деньги: польские, советские, немецкие.

Вскоре появлялись полицейские – сельская полиция, как объяснил маме словоохотливый офицер – и разгоняли торгующих. Поляки нередко кидали сало прямо в окна и спешили за тронувшимся поездом, протягивая руки и рассчитывая что-то получить за свой товар. А то и просто избавлялись таким образом от сала, чтобы не арестовали за торговлю продуктами.

Помню, один наш дюжий сержант, держа на обеих руках, как поленья, до подбородка, ломти и пласты сала, которые ему насовали испуганные поляки, двигался под нашими окнами ко входу в вагон. А за ним семенил, хватая его за рукав, хлипкий полицейский. «Пан офицер! Пан офицер!..» – умолял он. Наш добытчик с трудом вертел шеей и отпихивался могучим локтем: «Сдать?.. Ты кому приказываешь? Я вашу Польшу освобождал!» Дружные руки своих уже на ходу втащили его в тамбур вместе с салом. «Во, сколько мне задарма навалили!» – хвастался он.

– У поляков с этим строго, – пояснял маме попутчик. – Лучше сбросить товар кому угодно, чем попасться за спекуляцию.

Запах сала закупорил весь вагон. Многие набрали. И много.

Да-а, столько еды я никогда не видел!

Под лавкой

Ночью в Польше постреливали. У окон никто не маячил, а в тамбурах курили, пряча огонек папиросы в ладони. Всем детям приказали лечь под лавки. Девчонки послушались, а мальчишки было заартачились. Но когда вдруг грохнуло в одно из окон и появилась дырка от пули, ребята дружно ринулись вниз. Мне попался сосед-одногодок, как потом узналось, он ехал в тот же немецкий город, что и я. Под зловещий свист ветра в оконной дырке мы утрамбовывали друг друга, стараясь забраться поглубже. Мальчишке удалось закрыться мною, зато мне было легче дышать, я остался с краю. Там, под лавкой, мы и познакомились. Его звали – Витька.

Между прочим, когда мы наконец оказались в Германии и нам велели вылезать и ехать спокойно, мы все дружно отказались. Если уж в Польше стреляют, считали мы, то в Германии и подавно. Военные смеялись над нами, уверяя, что немцы – народ послушный: раз капитулировали, значит, теперь все, порядок. Мы не верили. Мы боялись немецких партизан, которых не было. И нас оставили в покое. Иногда мы, конечно, вылезали на свет Божий, но потом снова прятались в обжитом месте.

Помнится, когда мы стояли утром еще на границе Польши с Германией, я выглянул в окно. Там, прямо за соседними путями, ведущими обратно, домой, я увидел что-то странное. Несколько человек в тупике перрона возились с какими-то ружьями: доносился въедливый скрип сверла. Ружья были удивительные – трехствольные.

– Третий ствол дырявят, нарезной, – пояснил словоохотливый попутчик маме, видать, она ему понравилась. – Ружье-то охотничье, два ствола – гладкоствольные, а третий, под ними, на крупную дичь. Его просверливают, чтобы нельзя было из него стрелять, иначе в Союз не пропустят.

Ну, на Германию мы все выбрались посмотреть. Первый же город не особо запомнился. Серые улицы, медные купола башен с зелеными потеками, чахлые огородики.

Мы ехали по Германии, и все напоминало о войне. И воронки от бомб, и облезлые дома с чумазой разбитой черепицей, и железнодорожные станции с пробоинами в навесах над перронами. Дежурные на станциях зычно кричали: «Абфарен!» – отправление. На дорогах – наши военные регулировщики, машины-полуторки, легковые «виллисы» и огромные «студебеккеры».

И все-таки их сельская местность резко отличалась от нашей, нигде не было убогих глинобитных домов под соломенными крышами, вросших в землю. Повсюду виднелись шоссе, а не разбитые проселки. Еще до́ма мы слышали от солдат и не верили, что дороги в Германии обсажены фруктовыми деревьями и никто не трогает ни груш, ни яблок, ни вишен. «Такого и быть не может! – считали мальчишки. – Здорово врут!»

А тут мы с Витькой увидели все сами.

– А почему никто яблоки не рвет? – спросил я у нашего разговорчивого попутчика.

– Запрещено, – коротко ответил он.

Это меня не убедило. Мало ли что запрещено!

Теперь, оглядываясь назад, понимаю, что многое вокруг я тогда увидел по-взрослому. Чем дальше из России на запад, тем богаче становился вид деревень и городов, несмотря на развалины. Русские села, украинские, польские, немецкие… Даже уцелевшие украинские хаты выглядели лучше российских халуп. Про Германию и говорить не приходится, хотя и по ней прокатилась война. И невольно мелькала мысль: «Вон как у них! И ружья охотничьи – трехствольные. Чего ж они к нам полезли – в нашу бедность?» И разгоралась ненависть.

Но я чувствовал не только это, сердце колотилось, глаза мигали и слезились от ветра и паровозного дыма – навстречу летела Германия, далекая когда-то страна, страна братьев Гримм. Ах, как я любил их сказки и зачитывался ими. Неужели я теперь здесь? Надо же, как меня угораздило!

Берлин

В Берлине нас встретила машина «опель-капитан» с военным шофером и каким-то молодым штатским. Как сейчас помню, звали его – Володька. Так он нам по-свойски назвался, он был переводчиком из комендатуры. Нас должны были доставить к отчиму. Невелик у него чин, однако же!..

Вот уж чего забыть невозможно. Такое, уж точно, можно увидеть раз в жизни – послевоенный Берлин! Мы проехали его насквозь до загородного шоссе – автобана. Возможно, шофер-сержант нарочно повез так, чтобы и мы смогли полюбоваться на поверженное чудовище.

Переводчик Володька, как и я, восхищался увиденным:

– Весь город – восемьсот девяносто квадратных километров! – вдребезги разнесло.

– Еще бы, – усмехался шофер. – Два с половиной миллиона наших солдат бились и миллион немецких, да с такой боевой техникой. Удивительно, что хоть что-то осталось!

Одни только мостовые, причем очень аккуратно, были расчищены от завалов. Ни камешка. А за свободными тротуарами по обеим сторонам буквально всех улиц громоздились до неба развалины, груды кирпича и железа. И не было тем гигантским берлинским развалинам ни конца ни края. Квартал за кварталом, квадрат за квадратом, и повсюду высоченные «пирамиды Хеопса» из битых кирпичей и скрученных железных балок. Среди идеально расчищенных мостовых это выглядело особенно невероятно. Берлин напоминал невиданную исполинскую свалку с идеально очерченными площадками, куда свезли строительные отходы со всего света.

А если вглядываться, то эти нереальные искореженные, перекрученные балки, свисающие глыбы бетона на прутьях арматуры, разбитые лестничные марши – все порою казалось кладбищем каких-то чудовищ с тысячами растопыренных когтистых лап, обступивших тебя со всех сторон и странно остановленных голыми мостовыми. А то и чудилось, что все это – застывшие на миг каменные взрывы, взлетевшие ввысь и готовые вот-вот обрушиться. Впрочем, иногда уже и слышался стук сорвавшегося с высоты камня. Наверно, потому повсюду вдоль дорог стояли таблички, очевидно, с запрещающими надписями, как в бескрайнем музее: «Запрещено…», «Опасно» или «Руками не трогать». Кое-где на улицах еще копошились жители, доводя мостовые до первозданного совершенства.

Мы потеряли дар речи. Сердце у меня в груди прыгало от свирепой радости.

– Да вы посмотрите, – вдруг разбил тишину голос шофера, – тротуары у них из гранитных плит. Сволочи!

Тротуары и правда были из красных гранитных плит.

– Всех немцев надо убить, всех, всех! – не выдержал я. – Всех до одного, гадов!

– Правильно, всех! – горячо поддержал Володька, родная душа.

И меня понесло. Наверно, своего рода истерика – губы выбрасывали то, что накопилось в душе за годы войны. Словно лопнул тот безмерный ком из бомбежек, голода и похоронок. Захлебываясь словами, я уничтожал всех немцев до единого. А рубаха-парень Володька соглашался со мною во всем. Под конец он даже сказал что-то вроде:

– Немецкий народ не имеет права жить.

Потом, уже при встрече с отчимом, я узнал, что переводчик – немец Вольдемар. И мне мгновенно стало стыдно и страшно. Стыдно потому, что я так неистово распинался перед немцем. И страшно оттого, как ловко умеют немцы притворяться.

Лет через десять мне, студенту-первокурснику, довелось вновь побывать в Германии, точнее, уже в ГДР. Но и тогда в Берлине все еще встречались развалины, словно памятники русской ненависти к врагу. Возле главной улицы Унтер ден Линден высился, зияя проломами от снарядов, кафедральный собор. Внутри царило запустение, пахло старой известкой, и было не по себе, как обычно в полуразрушенных церквах. На одной из стен среди многих непонятных мне надписей на немецком языке, наверно о том, что здесь побывал какой-то глупый Ганс, выделялась одна, на русском, без запятых, высеченная явно штыком: «Так вам сукам и надо».

– Я донес свою голову до Берлина! – любил повторять мой отчим-старлей. А другие двести тысяч солдат тоже донесли свои головы до Берлина и сложили их там.

Городок Н

Сейчас многие плохо разбираются в истории. Тогда, когда я приехал в 1946 году, Германия была именно Германией. ГДР еще не было, она возникла только в 1949 году. Но это к слову.

«Городок в табакерке» – такое ощущение осталось у меня от старинного города Н., где мы жили. Тысяч двадцать населения – самое большее. И никаких разрушений. Подобных мест, не затронутых войной, много осталось в Тюрингии и Саксонии. Там не было военных объектов, и ни наши, ни союзники не стали попусту тратить бомбы.

На пряжках немецких солдат было выбито: «God mit uns», что означало: «С нами Бог». Но человеколюбивый Бог справедливо покинул их во время войны, однако никогда не отворачивался от таких милых старых немецких городков. Наш – заметьте, наш – был настолько чудесен, что до сих пор, более полувека, снится мне порою. Это я говорю, несмотря на былую ненависть к немцам. В нем было все, что полагается сказочно прекрасному старому городу: и полуразрушенная от времени крепость, местами затянутая вьющимся виноградом, и причудливый замок, и старинные фахверковые дома с орнаментами каркасных балок по фасаду, и крутые черепичные крыши, и брусчатые узкие улочки, и каменные аркады первых этажей на главной площади, и башни трех городских ворот, и готический мост, и чистая река шириной в негромкий крик, с разбегающимися кругами от форелей – форелей, не плотвы! – и древние пивные, разрисованные снаружи сценками из хмельной жизни во всю оштукатуренную стену, и даже внушительный кинотеатр с большими рекламными витринами. Улочки с уютными особняками, кирхи с флюгерами на шпилях, герань на подоконниках, медные колокольчики на дверях магазинов, высокие каштаны, ухоженные сады с яблонями, грушами, черешнями – черешнями, а не вишнями! И везде чистота. Чистейшие улицы и чистейшие окна. По-моему, окна мыли чуть ли не каждую неделю. Такой вот необычный городок – почти из сказок братьев Гримм.

Ну а послевоенной бедности и жалкого вида немцев мы не замечали. Мы были победителями.

Наша семья поначалу занимала двухкомнатный номер в гостинице «Ротер гирш» – «Красный олень». В гостинице размещалась военная комендатура, и верхний, четвертый, этаж был отведен офицерам – не всем – под жилье. Сохранился и ресторан, в нем столовались военные. Для многих это было удобно. Достаточно спуститься – и ты на работе. Можно вообще не выходить из дома. Но отчим редко бывал на месте, он занимался репарациями и часто ездил с тем самым переводчиком по окрестностям на разные предприятия, которые подлежали вывозу к нам как возмещение ущерба от Германии. Иногда он брал меня с собой. Но я забегаю вперед…

Я уже говорил, что война обошла город стороной. Здесь не было разрушений. А ведь я, собственно, и не видал целых городов. Война началась, когда мне было четыре года. И годам к пяти, как мне помнится, все у нас вокруг было сильно разбито. Многие жили в подвалах и землянках. А тут я вдруг перенесся в сказочный средневековый городок. По-моему, ему было чуть ли не восемьсот лет. Во всяком случае, он мало чем отличался по облику от такого города, как Арнштадт, в котором я побывал потом студентом. Тому, достоверно известно, тысяча лет.

В Н. стояла небольшая воинская часть. Казармы привычно окружал зеленый дощатый забор. Там был и открытый бассейн с «лягушатником», в нем я вскоре научился плавать.

По вечерам из громкоговорителя, установленного на балконе комендатуры, неслись с пластинок на весь город песни Клавдии Шульженко. «Так-так-так! – говорит пулеметчик. Так-так-так! – говорит пулемет». Этот славный пулемет не давал заснуть, здесь рано ложились спать. Все важные объявления и распоряжения тоже передавались через громкоговоритель, но уже с машины, разъезжавшей по городу: «Ахтунг! Ахтунг!..»

В самом центре городка была вымощенная плитами площадь, ее обступали старинные дома с аркадами первых этажей. Отчим рассказал, что раньше здесь, посредине площади, высился какой-то монументальный фашистский обелиск. Наши подогнали два танка, закрепили на нем тросы, и танки начали тянуть в разные стороны. Но так как они расположились на одной линии, обелиск отказывался падать, напор одного танка прочно сдерживал другой. В конце концов разобрались и памятник свалили.

Интересна была и послевоенная история городка. Его заняли американцы, но отдали нам его после раздела Берлина на зоны: советскую, американскую, английскую и французскую. Мы не даром тогда уступили западную часть Берлина союзникам: за это нам отошли другие части Германии, занятые союзными войсками.

Передача города произошла очень просто. Американцы привезли кучу ключей: от мэрии, различных складов, бензоколонок, предприятий и сдали их нашим военным. Взвесили при всех на весах. Плиз! Столько-то килограммов ключей сдано, столько-то принято. Распишитесь. А теперь, мол, разбирайтесь сами. Они даже не удосужились показать, к каким замкам подходят ключи. Гуд бай! Весело помахали и укатили, шалопуты, на «виллисе».

И пришлось-таки разбираться. Военный комендант полковник Боровиков – отец нашего будущего вожака Леонида – решил сделать хорошее для бойцов. Многие отбывали домой. А где взять гостинцы для родных? И пока все не было принято по описи, отдал солдатам на ночь как трофей большой склад шерстяных тканей.

– Видели бы вы, – рассказывал нам с мамой старлей, – как из окон склада летели с этажей на улицу штуки материй. Бум-бум о мостовую, так что стекла вокруг дрожали! Разбирай, ребята!

Смех смехом, но одного старшину на улице прибило насмерть отрезом шевиота, скинутым с верхнего этажа.

– Вот так, – жестко закончил свой рассказ отчим. – Лес рубят – щепки летят. Зато хоть что-то люди домой увезли.

Это понятно. Дома все стоило чрезвычайно дорого, в обносках ходили. Много война отняла и много хорошего проявила. Более добрых людей, чем во время войны, я не видел. Побирушки в двери стучались, просили: «Подайте хлебушка». Не денег, нет, только хлеба. И ведь подавали им что-то, а получали-то его по карточкам. А малые и старые только иждивенческие карточки имели. Разве что воробью на них хлеба от пуза!..

Немецкая обслуга в отеле «Ротер гирш», где мы жили, почему-то благоговела перед моим отчимом. Я невольно заметил, что к нему они относятся почтительнее, чем к самому коменданту Боровикову. А мама и подавно это заметила.

– Чего они перед тобой лебезят? – однажды впрямую спросила она.

– За мои прежние чаевые, – довольно усмехнулся отчим. Мало сказать «довольно», он расплылся, будто повидлом губы помазали.

И рассказал нам простую, но удивительную историю.

Банк

Мы удобно устроились в мягких креслах, и отчим начал:

– За месяц до штурма Берлина я ночевал с ординарцем Мишей в банке.

– Где? – удивилась мама.

– В каком-то немецком банке. Он был здорово разбит при наступлении, все полы были усыпаны рейхсмарками…

– А золота не было? – затаил я дыхание.

– Не было, – огорченно ответил он.

Мама звонко расхохоталась. Она была очень честная и принципиальная. Однажды были мы с отчимом на охоте, дома еще. Он случайно подстрелил колхозного гуся, и мы не случайно принесли его домой. Гордо признались по глупости. А разгневанная мама заставила нас его выбросить. Мы ушли с ним и, конечно, не выбросили, а отдали соседу.

– Ну, нагребли целый ворох денег под бока, чтобы помягче было, так и проспали всю ночь, – продолжил отчим. – А утром вдруг меня осенило. Я подумал: скоро война кончится, какие-то деньги должны ходить, верно? Пока введут новые или что-то другое придумают, эти марки будут повсюду брать.

Он приказал ординарцу набить вещмешок деньгами. И брать только тысячемарковые купюры, чтобы больше влезло. Что и было сделано.

Так старлей стал миллионером. Кончилась война, и он загулял на славу. Носил шелковое белье и выкидывал потом в окно после бани, а немцы быстренько подбирали. Обедал он с боевыми друзьями-товарищами только в уцелевших ресторанах. И однажды оплатил даже празднование 7 Ноября для всей комендатуры в гостинице «Ротер гирш». Это были огромные деньги, хотя они и шли по 10 марок за советский рубль. Тут даже большого жалованья не хватит. Чтобы представить себе, какие у него были деньги, он привел один случай. Как-то он постригся в парикмахерской и дал хозяину тысячемарковую банкноту. У того не оказалось сдачи, вся его небольшая парикмахерская столько стоила.

– Сдачи не надо, – великодушно сказал новоявленный богач.

Так хозяин за ним два квартала бежал, стряхивая с его гимнастерки невидимые волоски.

Ну, понятно, отчим замечательно приоделся. Пошил себе три дорогих костюма, кожаное пальто, для мамы кое-что прикупил…

Тут мама поджала губы, и он поспешно сказал, причем видно было, тоже правду:

– А в прошлом году я приехал от вас из отпуска, заглянул за диван, где деньги держал в чемоданчике, а его нет. Побежал Мишу искать, а он уже демобилизовался. Вот и все, – развел руками отчим.

– Эх! – сокрушенно стукнул я себе кулаком по колену. – Надо было в комиссионках или с рук всякие золотые кольца и драгоценные камни покупать, – заявил я, деловой такой человек.

– Не догадался, – виновато ответил он мне, словно мелкий конторщик банкиру, и привычно повторил: – Главное, я голову до Берлина донес!

Старлей

Старлею можно было верить. Он был простой человек, без особых загибов. Но я это понял не сразу. Одно время даже считал его чуть ли не шпионом, потому что не мог понять, почему у него нет никаких родных. У нас вот по всей стране жили близкие и дальние родственники: двоюродные, троюродные и еще Бог знает какие. В Союзе нам нередко присылали поздравления к праздникам. А он, видишь ли, никого из родных не имеет. Мол, кто погиб, кто пропал – война. Но мы ведь тоже не на Луне жили. Наверняка скрывает что-то.

Потом мне стало все равно. Мысли, они ведь то набегают, то исчезают. А в моем возрасте они у меня долго не задерживались. В детстве одним днем живешь, потому и кажется детство таким долгим. Что ни день – новая жизнь. Так бы жить всегда!..

У старлея было свое чувство юмора, можно сказать, панибратское. Шли мы как-то с ним по коридору в квартире, куда вскоре переехали из гостиницы. И он неожиданно втолкнул меня в свою темную фотолабораторию и запер дверь. Боже, какой ужас я испытал! Кто-то, яростно шипя, набросился на меня и стал кусать мне руки и ноги! Я заорал и ощупью влез на стол. А этот невидимый свирепо носился вокруг внизу.

Вспыхнул свет, и, хохоча, вошел старлей. Оказалось, на меня напал здоровенный гусак, которого ему подарили в комендатуре. Уж как возмущалась мама, а старлей только хохотал: «Ну пощипали мальца немного! Я ведь по-дружески!» Пощипали… Гусак кусался, как зверь. Синяки остались. Я же не Дубровский, который в подобном случае, только с медведем, в упор его застрелил. У меня оружия не было, да я и не знал, кто на меня напал в темноте. Удружил старлей!

В Германии старлей полюбил охотиться. Сначала он завел себе два изумительных охотничьих ружья, не помню точно, будучи миллионером или позже. Он специально ездил в город Золинген, знаменитый своими стальными изделиями: от опасных бритв с «двумя человечками» до охотничьих ружей «Зауэр». Там он выбрал в альбоме и заказал себе два ружья 16-го калибра, копии тех, что в свое время изготовили для страстного охотника Геринга. Эти ружья с воронеными, голубоватыми крупповскими стволами и прикладом из какого-то особенного дерева, украшенным резьбой и серебряными пластинами со сценами охоты, приводили всех в восторг. Один ствол в ружье был «чок», другой – «получок», что влияет на кучность дроби при стрельбе. И что удобно: автоматический выброс стреляных гильз.

Он завел себе патронташ и ягдташ из коричневой кожи. Разве что охотничьего рожка у него не было, а может, и был, не помню. Еще он заимел охотничьи, тоже коричневой кожи, ботфорты, пропитанные водонепроницаемым составом.

Ботфорты отчима вызывали у меня искреннюю зависть. Такие, вероятно, носили королевские мушкетеры. Я был заядлым книгочеем, и дома, в Союзе, знакомый мальчишка дал мне почитать «Трех мушкетеров» – на одни сутки, за три рубля. Видимо, по рублю за каждого мушкетера. И я таки успел – наверно, уже под конец по диагонали прочитывая страницы.

Не понимаю, что происходит сейчас, в 2006 году. Крестник моей жены, обычный десятилетний мальчишка, плохо читает, очень медленно и запинаясь. И я повадился постоянно спрашивать его при встрече: «Читаешь? Читаешь?» Недавно он звонил нам по телефону с какой-то просьбой, и я привычно спросил: «Читаешь?», на что он обиженно заявил, что вчера был с классом в походе, очень устал и теперь отдыхает. «Ну, отдыхай с интересной книжкой», – посоветовал я ему. В ответ было тягостное молчание. Ему явно не хотелось грубо отвечать недоумку взрослому, что любое чтение – тяжкая работа, а не отдых. Скажут тоже!..

Любопытна судьба этих ружей. Одно, по-моему, в 1948 году, когда мы вернулись в Союз, обменяли на десять мешков картошки, а другое досталось мне после кончины отчима. Но я подарил его племяннику, сыну своей сестры, родившейся в Германии. Во-первых, потому, что охотиться так и не полюбил, хотя отчим брал меня в России на охоту. А во-вторых, грянула перестройка, и я просто боялся кого-нибудь в ярости пристрелить, потому и отдал ружье от греха подальше.

Но вернемся к старлею. У них сбилась компания охотников из комендатуры, и они каждую ночь повадились ездить на охоту. Зайцев тогда в Германии развелось множество, возможно, и раньше было много, потому что и во время войны, и после немцам было запрещено иметь любое оружие. И вот наши охотники в открытом «виллисе» гоняли по лугам и полям с включенными фарами, от которых зайцы просто гипнотически столбенели, и наперебой палили на всю немецкую ивановскую. Было даже, они вернулись в город с зайцем, сидящим на капоте. Очумелый от страха, он как вскочил туда, так и не спрыгнул.

Мы каждый день ели тушеную зайчатину. Сладкое заячье мясо настолько надоело мне, что до сих пор меня передергивает даже от запаха тушеного кролика. Мы с мамой не меньше года ели зайцев, пока не взбунтовались.

Правда, одно время отчим переключился на косуль. Недалеко от города в лесу были охотничьи угодья со специальными вышками вроде пограничных. Стрелять надо было «жаканами» – пулями, а не дробью. Однажды он, вернувшись с охоты, клялся, что попал в косулю, но она подпрыгнула и удрала. А на другое воскресенье он вдруг нашел ее по жуткому запаху за теми самыми кустами, что она из последних сил перепрыгнула. После этого старлей перестал на них охотиться. Между прочим, у многих зажиточных горожан, у которых мне довелось с ним побывать, на стенах висели гладкие, будто муляжи, черепа оленей, ланей, косуль с рогами и рожками – прежние трофеи владельцев. И мне почему-то вспоминались скальпы врагов, добытых краснокожими, в романах Фенимора Купера.

Почти чеховскую историю рассказал нам как-то отчим. Случилось целой группе наших охотников-офицеров во главе с генералом охотиться на небольшом курортном озере. Ничего они, как ни странно, не добыли, и тут над озером появился одинокий лебедь. Поднялась такая круговая пальба от рассредоточенных по берегам стрелков, что он и улететь не мог, метался туда-сюда в испуге, но довольно высоко, недосягаемо для дроби. И внезапно кто-то метким выстрелом снес ему голову. Все дружно закричали: «Это генерал! Генерал стрелял!», хотя лебединую шею будто ножом срезало явно винтовочной пулей. Кто-то из солдат генеральской охраны постарался, у офицеров были охотничьи ружья.

– Видели бы вы, как потом важно выступал впереди всех генерал, – смеялся отчим, – а за ним несли на носилках безголового лебедя!

…Так вот, в конце концов мы отказались есть зайцев, и отчим, вздохнув, сказал мне, шутливо подделываясь под просторечие:

– А курей и утей ты любишь?

– Ага, – сразу согласился я.

– А чего больше?

– Утей, – ответил я, так как никогда не ел уток.

– Тогда поехали, – предложил он.

По пути за город по автобану на машине – у нас был «опель» – он странно заметил:

– Кур нам не взять, только чудом. Уж больно прыткие!

Возле ближней к городу деревни мы остановились. Вниз с пригорка вел аккуратный брусчатый съезд, переходящий затем в гауптштрассе – главную сельскую улицу, с прудиком у обочины, курами и утками, бродившими вдоль и поперек мостовой.

Тогда я второй раз в жизни услышал слово «рекогносцировка». Впервые я встретился с ним в книге Дюма «Двадцать лет спустя», так называлась одна из глав. Это боевое слово означает предварительное обследование местности, где предстоят военные действия.

– Рекогносцировка благоприятная. Вперед! – бодро скомандовал отчим, и машина ринулась вниз.

Тут только я осознал, что мы не взяли из дома ружье.

– Запомни, – на ходу сказал отчим, – птицу крестьяне не продают вообще. Кур, наверно, из-за яиц, а уток – черт их знает почему! А уж тем более советским оккупантам, – иронически ухмыльнулся он.

Меня чуть ли не трясло от волнения, от азарта, кинувшегося в голову. Не забывайте, то были немецкие куры и утки.

Не сбавляя скорости и давя все живое птичье, мы промчались по гауптштрассе с индейским кличем, который издавал я во всю мочь. Я был тогда помешан на индейцах. Кстати, мне казалось, что и вся Германия тогда на них помешалась. Из игрушек повсюду продавались только свинцовые раскрашенные индейцы с томагавками и луками, вигвамы и пиро́ги. Их, видать, кустарно отливали в специальных формах. Самым популярным писателем у немецких ребят был Карл Май, написавший десятки романов про индейцев. Жаль, тогда у нас его не печатали. Мы знали только Фенимора Купера да еще Густава Эмара по дореволюционным книгам.

Отчим тоже издал победный клич. Недаром у него была медаль «За отвагу». В конце улицы мы развернулись и медленно поехали назад. А там к погибшим птицам уже сбегались, негодуя, всполошенные фрау. Они и сами напоминали птиц, кудахтая что-то на немецком и взмахивая руками, словно крыльями.

Когда старлей вылез из машины, они обступили его, держа за шеи убиенных птиц, и возмущенно загомонили: «Герр офицер! Герр офицер!..» Попробовали бы так возмущаться в подобном случае наши крестьяне при немецкой оккупации!..

Отчим плохо знал немецкий, но, очевидно, как бывший миллионер, великолепно знал силу денег. «Деньги – самое мощное оружие», – говаривал он. Он быстро все уладил. Заплатил каждой фрау столько, сколько она потребовала. А поскольку это были вымуштрованные немецкие женщины, склонные к порядку, лишнего они не запрашивали и называли нормальную, по их понятиям, рыночную стоимость. Но… Потом, не выпуская из рук своих упитанных уток – с курами, как и предсказывал отчим, нам не повезло, – они хотели разойтись по домам. Но тут уж герр офицер твердо заявил, что утки принадлежат ему. Он за них заплатил? Заплатил. Старлей забрал свою добычу из разжавшихся когтистых рук и покидал в багажник.

Мы покатили прочь, а остолбенелые фрау смотрели нам вслед, смутно понимая, что произошло нечто, недоступное их слабому уму.

Попутно замечу, что никакой жестокости наших военных за два года в Германии я не видел. Никого не расстреливали, не пытали, не били. И сравнивать тут нечего с тем, как вели себя немцы у нас. Другое дело – во время военных действий. Один случай, рассказанный старлеем, поразил меня. В 1941 году наша разведка захватила в плен немецкого танкиста. На допросе он нагло заявил: не желаю, мол, разговаривать с трупами. Будущими, понятно. Настолько он был уверен в своем превосходстве и в германской победе. Тут уж терпение у наших лопнуло, его выволокли из блиндажа, прострелили ему очередью ноги и оставили подыхать в снегу на морозе. Ну кто теперь, дескать, труп? Будущий, понятно.

Роскошь, комфорт и уют

Так рекламируют сегодня отели в Германии. Но могу честно сказать, что мы никогда и нигде не жили так прекрасно, как в то время. Мы переехали из гостиницы-комендатуры в зеленый район двухэтажных особняков. В доме, где нас разместили, была еще одна русская семья. Нам достался весь второй этаж. А в мансарде под черепичной крышей обитала прислуга: горничные и поварихи, по паре на жилой этаж.

Раньше в этом доме господствовала дама, которую все называли – Фрагелька. Куда ее отселили, не знаю. Но иногда она приходила и придирчиво проверяла, все ли в доме на месте. Даже в саду она появлялась сразу, как только поспевала черешня, и, взяв высокую стремянку, обирала все ягодки. Так что мне приходилось загодя есть не совсем еще зрелую. Ах, черешня! У нас, в Союзе, она росла лишь где-то на юге. Я попробовал ее здесь впервые, как, впрочем, и большие желтые груши.

Муж Фрагельки, какой-то военный чин, то ли погиб на войне, то ли попал в западную зону. Во всяком случае, у его фрау сохранились начальственные замашки. Ее даже старлей избегал, она была вечно недовольна, настойчива и криклива, пока ее не обломала моя мама, строго указав ей на дверь:

– Тут вам не при Гитлере!

Фрагелька сразу заткнулась, поняв «по-русски» одно лишь слово «Гитлер», и проворно убралась прочь. Однако сохранила свое право на плоды черешни и груши во дворе.

Правда, она как-то вновь раскричалась, когда увидела свои пострадавшие лестничные перила: я отхватил от них порядочную щепку старлеевской бритвой «Золинген». Так что мне влетело и от одной, и от другого. Но я не считал себя перед ней виноватым за эти перила. Подумаешь! Мы и дома, и в школе у себя в Союзе резали все перила, какие попадались под руку. А уж перед немецкими никак не мог устоять. Ну а старлей, понятно, рассердился справедливо: я выщербил бритву, и ему пришлось стачивать лезвие чуть ли не на полсантиметра. Обычно он правил ее на ремне, и мне было неизъяснимо интересно проверить, насколько она остра. Это сродни тому чувству, когда вдруг неудержимо хочется прыгнуть в воду с моста, хотя и не знаешь, чем это кончится. Дурь!

Я уже говорил, что, став студентом, ездил с туристами в ГДР. Мне повезло, я сумел побывать в этом городе и даже пива испил в той самой гостинице, где когда-то размещалась комендатура. Зашел я и в дом, где мы ранее жили на втором этаже. Я хотел заглянуть в нашу бывшую квартиру, но новый хозяин не разрешил. Слово за слово, я машинально упомянул о Фрагельке, на что тот сказал, что фрау Гелька живет теперь в Западной Германии. Только тогда я понял, что прозвище «Фрагелька» состоит из двух слов.

Наш молодой гид, который был со мною – я рассказал ему о поврежденных перилах, – показал ту выщербину недоверчивому хозяину как доказательство, что я действительно здесь раньше жил. После этого хозяин так распалился из-за моего десятилетней давности проступка, что нам пришлось поспешно уйти. Я завернул по пути во двор – в маленьком садике черешня была на месте. А еще я увидел и сразу вспомнил плоскую железную собаку, таксу-скребок, о который счищали грязь с обуви у черного входа. И так вдруг тоскливо стало…

Возвращаясь к нашему давнему роскошному житью, похвалюсь: у нас было пять комнат, не считая ванной и кухни. Ну, ванной у нас потом в России долго не было, в баню ходили. Итак, гостиная-столовая, спальня родителей, моя комната – у меня ее тоже до тридцати лет не было, – кабинет старлея, фотолаборатория. Отчим любил фотографировать, у него было два аппарата: «лейка» и «контакс». На вывезенном немецком оборудовании – из других мест – у нас и стали затем выпускать новый «ФЭД» («лейку») и «Киев» («контакс»). В лабораторию отчим превратил одну из комнат, плотно завесив окно темной тканью, и, как средневековый алхимик, колдовал там с автоматическим увеличителем, снабженным часами, и ванночками с проявителем и закрепителем при таинственном красном свете. Там еще стояли солидный резак для обрезки фотографий и зеркальный валик – глянцеватель снимков.

У меня – можете себе представить! – был свой письменный стол с зеленой настольной лампой. Но главное – главное! – в нашей гостиной с ее лакированным обеденным столом, тяжелыми шкафами с книгами в кожаных переплетах, с буфетом, где хранилась мейсенская посуда, находился электрокамин со стеклянными поленьями. В них притаились лампочки, и, когда камин включали, казалось, поленья горят как настоящие. Вот только дымом не пахло. Напрасно усмехнетесь: на буфете стоял кувшинчик с фарфоровыми цветами, так в нем была дырочка, в которую можно накапать духи, и тогда этот неживой букет благоухал на всю гостиную. Да уж, немцы – мастера на все заменители, но это я понял гораздо позже. У них и бензин – какой-то синтетический. Отопление у нас было печное, и уголь – тоже ненастоящий. Во дворе на листе железа аккуратной пирамидой лежали бурые, величиной с кулак, брикеты, спрессованные из угольной крошки и пыли.

Но зато как приятно, выключив свет, сидеть по вечерам в теплой гостиной, отапливаемой суррогатным углем, смотреть на мерцающий фальшивый камин, вдыхать, пусть подложный, аромат искусственных цветов и пить поддельный, но сладкий лимонад из бутылки с белой фаянсовой пробкой и защелкой из толстой проволоки. Нет, честно, тогда для нас это была самая красивая, самая уютная жизнь.

Отчим закупал на неделю ящик пива для себя и два ящика лимонада для нас с мамой. А еще по выходным нам готовили по заказу, из наших же продуктов, самый настоящий большой торт в городской пекарне. За торты мы расплачивались не деньгами, а тем, из чего его делали: маслом, сметаной, мукой, шоколадом и коньяком. То есть попросту давали всего этого больше, чем надо. Заранее скажу, что торты надоели мне через полгода так же, как и зайчатина. До сих пор не могу есть, объелся в детстве на всю жизнь. И победителям бывает худо.

В общем, маме не приходилось ни убирать, ни готовить, ни закупать провизию. Она очень похорошела. Можно было блаженно ничего не делать, ходить в парикмахерскую, в кафе, в пошивочное ателье, в кино, в бассейн или в гости к новым подругам, офицерским женам. Выражаясь современным языком, мы были «новыми русскими» среди «старых немцев».

Посмеиваясь сейчас над родителями, не могу забыть и о том, что в Германии мне тоже, как маме и отчиму, справили кожаное пальто-реглан. Мягкое – и не поверишь, что из кожи, – темно-коричневое пальто, без набивных плеч, с широким поясом. Видели б меня в таком наряде пацаны с нашей улицы в Союзе, вечно щеголявшие в свободных несуразных телогрейках! Наверно, весь город сбежался бы. Но когда я вернулся, никто в обморок не упал. Я вообще его не надевал, да и родители не советовали. А потом я из него вырос, и пальто продали скорняку на всякие кожаные поделки. Думаю, мой реглан вряд ли бы стал носить в то время любой мальчишка, будь он и сынком генерала.

Даже немцы оглядывались на мое пальто, когда я шел по улице. Как жили сами немцы, повторю, нас совершенно не интересовало. Но мы знали об этом хотя бы потому, что мама частенько давала что-нибудь из продуктов поварихе и горничной, и те униженно благодарили. На все это могу и сейчас лишь пожать плечами – нечего было лезть на нашу страну.

Теперь-то зло на немцев у меня давно прошло, а тогда…

Наша компания

Тот Витька, с которым я всю Польшу, да и Германию до Берлина проехал в вагоне под лавкой, оказалось, направлялся тогда сюда же, в город Н., к своему отцу. Мало того, он жил теперь на моей улочке в похожем доме. Здесь все дома выглядели богатыми, а один из них поражал тем, что в нем была парадная лестница и на площадке перед вторым этажом стояли чучела зверей, а на стене висело старинное оружие и доспехи. Венчал же все рыцарский шлем с перьями.

Мы с Витькой иногда подходили и жадно смотрели в приоткрытую дверь на это богатство. Но схватить хоть что-то мы боялись. Здесь жил пожилой врач, важный господин, говорили, барон. Оно и видно по оружию: фон-барон.

Однажды мы осмелились украдкой подняться на лестничную площадку. Здесь красовалась невидимая снизу чудесная сцена охоты, мастерски сделанная из великолепных чучел: лиса подкрадывается к тетерке с выводком птенцов. А вокруг валуны и бурелом сучьев. Вдруг где-то вверху послышались шаги, и мы скатились по лестнице на улицу.

Вначале нас было только двое друзей. Потом мы познакомились с Георгием, а попросту Жоркой, жившим на соседней улице. Он был постарше, одиннадцати лет. Косой чуб перечеркивал его лоб, и дома, в Союзе, Жорку, наверно, не раз безжалостно обзывали Гитлером. Четвертым в нашей постоянной компании стал Леонид, мы негласно выбрали его предводителем как самого старшего, ему было одиннадцать с половиной, и как сына коменданта города, полковника Боровикова. Боровиковы жили на окраине города в парке, на белой вилле. Леонид был высокий, белобрысый и голубоглазый. «Чистый ариец», – с иронией отозвалась о нем моя мама. Сильный, ловкий и пытливый, он видел нас всех насквозь и угадывал наши мысли. А еще у него был необыкновенный талант рассказывать бесконечные истории о приключениях какого-то благородного, бесстрашного разбойника, якобы взятых из книг, прочитанных когда-то в «детстве», как он пояснял с усмешкой.

Другие русские ребята, обитавшие в городе, были еще малы для нашей компании. Леонид как старожил – он приехал раньше нас – и как человек, близкий к верховной власти, поведал нам, что мы будем учиться в большой русской школе в соседнем городе Р., километрах в двадцати отсюда. И не только мы, но и дети других военных из ближних городков – с первого по десятый класс. А возить нас будут туда на автобусе.

Да, как же я забыл? Пятой в нашу компанию пристроилась Зинка, дочка начальника автороты, жившего на первом этаже в нашем доме. Она, конечно, была настырная, но не это заставляло нас терпеть девчонку. В отличие от нас, остолопов, Зинка прилично знала немецкий язык. «От отца передалось, – хвалилась она. – Он в школе хорошо учился». Тем самым она, вероятно, намекала, что и наши родители недалеко ушли от нас, такие же олухи. Вот мы и приняли ее в свою компанию, без переводчика мы не могли обойтись, особенно когда у нас началась война с немецкими ребятами.

Два года, прожитых в Германии, сливаются у меня как бы в один месяц, потому что память удерживает только что-то особенное. Интересно, куда деваются пустые, невзрачные, скучные дни?..

Сады и шляпы

Первые наши подвиги начались с набегов на немецкие сады и огороды. Ну, этого нам и на родине хватало. Правда, здесь все проходило по-особому. Мы не скрываясь заходили в облюбованный сад, рвали что хотели, а если появлялись возмущенные хозяева, то отвечали им по-русски такими словами, которые даже в неприличном обществе реже употребляют. Хозяева тут же ретировались.

Сразу за советских нас было трудно принять, хотя, на внимательный взгляд, можно, конечно, отличить: на нас все новое и модное, даже эти неприятные брюки гольф до колен, зато пиджаки у нас, как тогда говорили, «мировецкие»: однобортные, светло-серые, из мягкой стопроцентной шерсти, с широкими лацканами. Немецкие ребята одевались бедно, но опрятно и чисто, все дырки аккуратно заштопаны, а башмаки всегда начищены. И все равно нам неровня. Поэтому, наверно, мы и кричали какой-нибудь выскочившей недобитой фрау: «Разуй глаза, старая карга! Не видишь, кто перед тобой, трам-та-ра-рам?» С раскрытым от страха ртом она поспешно убиралась восвояси. А если появлялся крепкий еще мужчина, то после слов: «Наци, фашист, гестапо, трам-та-ра-рам!» – он еще быстрее любой старухи улепетывал прочь. Вот тебе и хваленые арийцы, ставящие себя выше всех!

Такого унизительного поведения у взрослых людей я никогда не видел и, надеюсь, никогда не увижу. Вероятно, зная о том, что творила их армия в Советском Союзе, да и не только там, они даже через год после войны страшились ответной мести. Кухарка как-то сказала маме – переводил тот же Володька-Вольдемар: «После войны мы боялись, что вы с союзниками выселите весь наш народ – до единого! – куда-нибудь подальше, в Австралию».

А мы, пусть по-своему, все не унимались. Мне и Витьке родители подарили по духовому ружью. Я приходил с ним к другу, и мы удобно устраивались во дворе. У него был замечательно удобный забор для стрельбы по движущимся мишеням. Это была кирпичная стена, над которой нет-нет да и проплывали шляпы прохожих. Мы заряжали наши «духовушки» хвостатыми немецкими пульками, особенно меткими, и поочередно палили по шляпам. Бац! – и шляпы нет, слетела. Обхохочешься. Вбежит через калитку во двор разъяренный немец, а ты его пошлешь по-русски подальше. Он сразу же начнет улыбаться, кланяться и торопливо пятиться обратно на улицу. Очевидно, страшась получить в сиделку новый заряд.

И все-таки родители поймали нас за этим увлекательным занятием и отобрали ружья. А все оттого, что мы с Витькой да еще с Леонидом залпом из трех ружей сбили шляпу у того самого важного врача, фон-барона. И он не побоялся пожаловаться в комендатуру.

– Ну, теперь он нас попомнит! – зловеще произнес наш вожак Леонид.

Не знаю, что он задумывал. Но через пару дней я рассказал ему о старинном оружии в доме врача. Боровиков-младший сразу загорелся, и мы выступили в поход.

– А чего делать-то будем? – спросил Жорка.

– На месте виднее, – ответил Леонид.

Теперь все это выглядит даже смешным. Боязливо, но решительно – самое точное определение! – мы тогда вошли в дверь, которая днем никогда не запиралась, и вслед за нашим вожаком поднялись по лестнице на площадку. Леонид, словно охотничий пес, замер, завидев чучело лисы, охотившееся на чучело тетерки. И тут вверху неожиданно появился сам врач. Грозно взглянув на фон-барона, Леонид сорвал со стены саблю и, громко крякнув, лихим взмахом начисто отсек лисе голову. Фон-барон ахнул и схватился за сердце. А Леонид, со звоном отбросив саблю, вновь возглавил теперь наш уход, по-прежнему боязливый, но решительный.

Больше врач на нас жаловаться не посмел. Но дверь в особняке стала запираться и днем. Того, что увидал фон-барон, он, вероятно, никогда не видел. Впрочем, и мы тоже. А я-то предполагал, что мы пошли туда за старинным оружием. Просто у Леонида вдруг наступил миг вдохновения. «Наше дело – правое», – как сказал Сталин, чей двухэтажный портрет висел над входом в комендатуру. Знай наших!

А вообще-то есть угрозы и посильнее. Мы ездили с отчимом и с тем самым переводчиком-перевертышем на какое-то предприятие, подлежащее вывозу. Так там куда-то припрятали ценное оборудование. Оно сразу же нашлось, как только руководству перевели веские слова отчима:

– Тех, кто не дает отправлять станки в Советский Союз, мы отправим туда вместо станков.

Действенная мера!

А между тем нашей компании предстояли серьезные испытания. Ведь помимо взрослых были и немецкие ребята, с которыми мы еще не сталкивались. Оказалось, они нас не очень-то боялись.

С чего начались наши стычки с ними? Сразу после случая в кинотеатре, где мы смотрели картину «Дубровский», то ли дублированную, то ли с субтитрами на немецком.

Я не думаю, что тогда мы в кино покупали билеты. Если уж у себя, в Союзе, всяческими путями пробирались смотреть кино бесплатно, то, вероятно, и здесь делали то же самое. Точно могу сказать, что, когда я ходил в кинотеатр с родителями, мне непременно покупали билет. А когда мы шли сами по себе…

Теперь смутно вспоминается, что мы вроде бы прошныривали в зал через выходящих после сеанса людей. Такого за немцами не водилось, и дежурный тип нас не замечал. А если и замечал, то, конечно, не хотел связываться с «этими русскими мальчишками», себе дороже.

А вот все, что было тогда на «Дубровском», помню отчетливо. Мы удобно устроились где-то в серединке зала и во время сеанса развлекались вовсю: громко говорили, хохотали, свистели. Впереди Леонида сидел какой-то лысый господин и только поеживался от наших выходок. По-моему, Леонид решил покуражиться перед нами и перед немцами. Мы бы никогда не решились на то, что он сделал, да и мысли такой не возникало. А возможно, тут и другое сыграло: Леонид взвинтился от русского бунта на экране, когда разгневанные крестьяне окружили высокомерного иностранца-управителя, кажется немца, с презрением глядевшего на них.

Леонид в каком-то порыве вдруг смачно плюнул сидевшему впереди господину на лысину, а затем звонко шлепнул по ней ладонью, так что брызги полетели. Уж этого немец не выдержал. Он вскочил и стал что-то кричать, грозно нависая над нами. Его поддержали другие немцы и, встав, тоже нависли над нами, как темные зловещие птицы, и тоже закаркали что-то во все горло. Мы сидели ни живы ни мертвы. Показ прервали, в зале зажегся свет, и дежурный по залу привел полицейского, рослого мужчину в форме и высоком черном шлеме, обтянутом материей, с металлическим гербом города и выбитой на нем надписью «Stadtpolizei». Я знал от старлея, что в полиции служит немало прежних полицейских. Они безропотно явились в 1945-м, когда их призвали на работу победители.

Полицейский мрачно выслушал жертву хулиганства и гомонящих соседей. Поглядел на нас, мы подавленно молчали, лишь Леонид пробормотал:

– А чего он тут… – и все, тоже умолк.

Полицейский был, видать, опытный служака, ему было достаточно лишь этих трех недовольных, судя по интонации, русских слов. Он тут же забрал лысого немца и увел с собой. Уж не знаю, отпустил ли он его на улице или доставил в полицию. А мы остались досматривать фильм. Но почему-то радости победы у нас не было.

Вокруг захлопали откидные сиденья, и все соседи спереди, сзади и с боков ушли от нас подальше, на свободные места. Любопытно, что никто, протестуя, не покинул зал. Уплачено.

Мы сидели точно изгои, и я зачем-то спросил Леонида:

– Что ты полицейскому хотел сказать?

– Я? – переспросил он. – А-а. Я хотел сказать: чего тот хрыч передо мной лысиной маячит, экран закрывает?.. – бодрился он.

Этот случай стал мне потом уроком на всю жизнь. Я позже понял, что можно бить кого-то, даже сильно бить, но унижать никого нельзя, просто недостойно.

После кинотеатра все и началось. Нам преградила путь в переулке компания немецких мальчишек, человек шесть нашего возраста. Наверно, они тоже сидели в зале, но мы их не заметили. Хорошо, что с нами была переводчица Зинка, которая привычно увязалась за нами и в кино.

– Его зовут Эрвин, – представила она их рыжеватого худого заводилу со злыми глазами.

– Ну и что? – усмехнулся Леонид. И мы, его соратники, тоже гордо усмехнулись.

– Они объявляют вам… нам, – поправилась она, вновь переводя, – войну. Это ты его папашу разобидел, – добавила она уже от себя. Нашла, называется, словечко!

Жизнь становилась опасной, но странно интересной. Короче, нас вызывали назавтра на бой за городом, где в поле еще остались немецкие окопы.

– Оружие – кулаки и камни. Ровно в девять утра.

Враги повернулись и размеренно удалились. Кажется, они шагали в ногу.

Бой

Тут уж мы отступить не могли. Не для того наши отцы победили, чтобы их сыновья струсили. Но мы все-таки зауважали немецких ребят. Для них безоговорочной капитуляции не было, война продолжалась.

Нас было мало, всего четверо, и о том, сколько выступит против нас, мы не договаривались. Как, впрочем, и они тоже не знали, сколько нас будет.

Их так и окажется шестеро, а нас – пятеро, вместе с Зинкой. Куда нам без переводчицы? Когда мы потом заявим, что их больше, они нагло ответят: «Мы вас к себе не звали!» А раз так, то однажды на бой Леонид возьмет свою немецкую двухгодовалую овчарку Рэкса. Пусть выступит за нас. «Рэкс ведь не знает, что он предатель», – рассмеется Леонид. Но это все еще впереди.

Леонид мне все больше и больше нравился. Как мы стали бы воевать без него? Мне и в голову не приходило, что нам не пришлось бы воевать, если бы не его выходка в кино. А в общем, кто знает?! После наших ежедневных вылазок мы непременно должны были столкнуться с местными мальчишками, рано или поздно. Я еще не говорил о том, что мы разреза́ли перочинными ножами целлулоидные витрины в магазинах и хватали все, что плохо лежит. Да еще и «проверяли» брошенные закрытые дома в заросших садах. Взламывали окна и шныряли по комнатам в поисках чего-нибудь интересного. Так, в одном доме я нашел в тайнике небольшой, очевидно дамский, револьвер, правда незаряженный, и отдал, болван, Леониду. А он потом раздобыл малокалиберные патроны к нему через ординарца папаши-коменданта: хочется, мол, по мишени пострелять. Зато теперь он был надежно вооружен – нам на зависть.

В другом доме, полностью пустом, я обнаружил закрытую антресоль. Там было спрятано много разных платьев и красивый узорный медный ящик с шашками. Крышка его была размечена игровой клеткой. Чтобы не ругали дома за явную кражу, я грубо оторвал крышку, а шашки высыпал в пакет. Дома сказал, что нашел.

– Жаль, что не весь ящичек, – сокрушалась мама, любуясь крышкой. «Надо ж было быть таким дураком!» – подумал я о себе.

Это я все к тому, что война с немецкими ребятами наверняка была неизбежной. Где-нибудь да столкнулись бы. Собственно, в этом я теперь оправдываю Леонида. Да и нам, жалевшим, что самим повоевать не пришлось, было сладко и страшно перед началом схваток с врагом. Дома, в России, мы часто играли в войну, и никто не хотел быть немцем. Зато здесь их было предостаточно.

За немцев мальчишкам в Союзе приходилось бывать поочередно. Но мама перешила мне настоящую шинель из старой солдатской, с воинскими сияющими пуговицами, и меня уж никак нельзя было, даже временно, зачислить врагом. Мало того, я сразу стал советским командиром – в такой-то шинели!..

Но здесь не у себя дома, не та игра. Нужно было серьезно подготовиться к бою. Мы пошли на известную городскую свалку и выбрали себе по эсэсовской каске с изображенными на ней, как мы считали, молниями, но вскоре я узнал, что это готическое написание двух букв «SS». Каски были очень удобные, с подкладкой и кожаными ремешками. Мы соскоблили нацистскую символику и нацарапали на них звезды. Я не переставал восхищаться Леонидом. Это была его идея – с касками.

Затем мы смотались за город поглядеть на место, где нам предстояло сражаться. Там мы осмотрели два окопа, метрах в двадцати один от другого. И хотя они были, как говорят военные, неполного профиля, все-таки оказались глубоковаты для нас. Мы подсыпали кое-где земли с бруствера на дно в «своем» окопе, сделав себе глубину по грудь. И подходящих увесистых камешков прилично заготовили. Хотели было нарезать и тяги для рогаток из брошенных противогазов – у немцев шла на них отличная тягучая резина, – но передумали.

– Об этом с ними уговора не было, – твердо сказал Леонид.

– Мало ли что! – возмутился Витька. – У немчуры на войне и «катюш» не было! И эти наверняка ничего в рогатках не смыслят.

– Это будет наше тайное оружие, – поддержал его Жорка.

Но Леонид уперся. Да и я благоразумно заметил:

– Они себе быстро такие же сделают.

– И без глаз останетесь, – поддакнула вездесущая Зинка. – А жить без глаз хуже, чем без рук. Не знаете?

Тут-то мы и воззрились на нее, поняв, что нам от нее и в бою не избавиться. А то еще и родителям обо всем расскажет. Словно угадав наши мысли, она заявила:

– Я с вами пойду, а не то всем расскажу.

И можно было верить на все сто – расскажет.

Мы тут же подобрали Зинке сразу две каски, одна надевалась на другую.

– Тяжело, – захныкала она, когда ей примерили это боевое сооружение.

– Иначе завтра заткнем тебе рот, свяжем и запрем в Жоркином подвале с крысами, – тоже пригрозил Леонид.

И ему также можно было верить на все сто – заткнет, свяжет и запрет.

Зинка притихла.

– И весь бой сиди вон там и не высовывайся, – показал он на заросший блиндаж за нашим окопом.

Она послушно кивнула, понимая, что лучше свободной сидеть в блиндаже, чем связанной в немецком подвале с немецкими крысами.

Утром у меня чуть все дело не сорвалось. Мама неожиданно сказала:

– Может, дома с книжкой посидишь? И где вы целыми днями шляетесь?

– Да мы с ребятами гуляем. На речку ходим, в парк, – затараторил я, боясь, что она вдруг оставит меня дома. И не оправдаешься тогда, не отмоешься и станешь навечно дезертиром и предателем в глазах друзей!

– Хорошо, что не один гуляешь. Иди-иди, – успокоилась мама.

А уж как я успокоился и, толком не позавтракав, выскочил из дому.

Не знаю, подсматривали накануне за нами враги или нет, но все они тоже заявились в касках, да только не счищали с них фашистские знаки. Они не стали возражать против выбранного нами окопа. Их было шестеро. И когда мы указали им на неравенство сил, они лишь посмеялись. Мол, во время войны вас, русских, тоже было больше, и они, немцы, не протестовали. Ну что на это скажешь? Я уже упоминал об этом раньше. Мы ничего и не сказали, других подходящих ребят у нас не было, одна мелюзга. Жили, правда, в замке у реки два русских брата-близнеца, но им было за пятнадцать, они не годились.

Мы разошлись по окопам, и сражение началось. Полетели камни. Вот когда, вероятно, порадовалась Зинка в своем безопасном блиндаже. Она тоже пыталась иногда швырять глиняные куски, но они не долетали до врагов. А те били довольно прицельно. Раза три мне звучно попадало по каске так, что я даже приседал.

Забыл сказать, что уговорились сражаться до первой крови.

В минуту короткого затишья я увидел на бруствере окопа гриб. Обыкновенный подберезовик. И поразился тому, как он сюда забрался. В германских лесах была тьма-тьмущая хороших грибов. И несмотря на тяжелую жизнь, немцы их не собирали. Да еще удивлялись, что эти неразумные русские так одержимы грибным азартом. Полные корзины несут: белых, подосиновиков, маслят, лисичек, а то и явных поганок, за которые они принимали опята. Видать, когда-то в древности населению объявили, что грибы собирать не следует, можно отравиться. И сразу всеобщий «яволь», слушаюсь. С тех пор, наверно, несколько веков немцы едят только шампиньоны, выращенные в отработанных угольных штольнях. Потом уж, лет через десять, когда я приезжал в ГДР студентом, мне говорили, что немцы, явно под влиянием русских, все-таки увлеклись грибной охотой. Но в ФРГ, мол, этого нет. А ведь в ГДР они жили уже лучше, чем мы в России, и не то что не бедствовали, а просто объедались своими вкуснющими колбасами и сосисками. Особенно славилось у них одно блюдо из сырого свиного фарша, по-моему, с сырыми же яйцами, перцем и луком. И когда я сказал, словно в прошлом они о грибах, что можно от этого заболеть, не говоря уж о глистах, они только посмеялись. Свинина, мол, из магазина, проверенная, со штампом: значит, никакой опасности нет. Эх, нам бы тогда их заботы!..

Но я отвлекся от боя с немецкими мальчишками. И противник, и мы обстреливали друг друга, наверно, целый час. У нас тоже были удачные попадания. Леонид засветил Эрвину камнем в плечо, и я даже издали увидел, как тот скривился от боли.

Наш боезапас подходил к концу, когда вдруг вскрикнул Жорка, и кисть руки у него окрасилась кровью. Мигом прискакала Зинка – она заранее произвела себя в санитарки, прихватив сюда бинт и йод, – и стала перебинтовывать ему руку.

– Жить будет, – уверенно определила она. – Только кожу рассекло.

Не спеша подошли немцы, посмотрели на проступающую сквозь повязку кровь и заявили:

– Ладно, перемирие. Встретимся через неделю, пока заживет.

Они как в воду глядели. Рука у Жорки зажила дней через шесть. Дома он сказал, что споткнулся и неловко упал на камни. Да уж, про камни он не соврал.

Белка-патриотка

Сражение сражением, но мы уже начали учиться – осень тихо подкараулила нас, нахально поглотив лето. Только Жорка вылечился, и будьте любезны – первое сентября.

Как и говорил Леонид, нас отвозили в школу в город Р. на автобусе и потом привозили назад.

Про нашу школу и вспоминать особо не хочется. Это был еще тот дурдом! Сейчас, с высоты лет, представляю, что думали о нас местные жители. Гвалт, крики, потасовки, игра на деньги в пристеночку, подбрасывание ногой «жошки» – кусочка кожи с мехом и свинцовым кругляшком, дикие прыжки друг через друга в «отмерного».

Сюда съезжались советские мальчишки и девчонки из ближних окрестных гарнизонов. Причем и здесь мы учились раздельно, но если в России были разные школы, мужские и женские, то здесь разные классы, так сказать, по наличному составу.

А сколько баек и россказней мы тут понаслышались!.. О берлинских старшеклассниках, пробравшихся в английскую зону и арестованных там полицией в пивной. Ребят-де вернули назад, но в двадцать четыре часа вместе с родителями отправили обратно в Союз. Или о случае с тем мальчишкой, из городка по соседству, который чуть не утонул в огромном подвале, где были затоплены немцами тысячи радиоприемников. Он был радиолюбителем и не мог спокойно смотреть на погребенные под водой богатства. И донырялся до того, что за ним самим ныряли!.. А еще истории о военных авиазаводах, скрытых в огромных скальных пещерах… О нацистском концлагере в Бухенвальде, о немыслимых абажурах из человечьей кожи, с татуировками, и о железной надписи на воротах лагеря: «Каждому свое»… О какой-то немке, тайным мужем которой был здоровенный пес, их обнаружил наш патруль, случайно заглянув в окно, и застрелил обоих в постели… Столько всего услышали, не знали, чему и верить!

А вот нам никто не верил, что мы сражаемся с немецкими мальчишками. «Куда там! – усмехались. – Все немцы сразу на карачки встали!» И рассказывали о том, как в американской зоне немцы наперегонки бегают на четвереньках по мосту за призом – пачкой сигарет. Один второклассник, кажется из города Апольда, поведал, что они с братом даже подружились с немецкими ребятами – соседями. И подарили им на всю ораву два игрушечных пружинных ружья, стреляющих пробками на веревочках. Так в тот же день перед их домом собрались возмущенные мамаши новых друзей. Мало того что они вернули ружья, они еще и отчитали коварных русских, заявляя, что, мол, поклялись: их немецкие дети никогда не прикоснутся ни к какому оружию. Мне сегодня вспоминается, что известный германский политик Франц Йозеф Штраус даже в 50-х годах заверял: пусть, дескать, отсохнет его рука, если он когда-нибудь возьмет оружие. Рука не отсохла, когда он через несколько лет стал в ФРГ министром обороны, под началом которого наверняка служили и те мальчишки.

Но вернусь к нашей школе. Мы с Витькой учились в четвертом классе, а Леонид с Жоркой – в пятом, все на том же третьем этаже. Школа располагалась в чистеньком, ухоженном парке с елями и соснами, усыпанными на верхушках крупными шишками. Здесь жили рыжие белки и дятлы в красных колпачках. Но в дело быстро пошли рогатки – белки разбежались, птицы разлетелись. Кроме тех, конечно, кто погиб. Но не надо забывать и о том, что это были вражеские белки и дятлы. «У нас там, дома, одна лишь разруха, – примерно так рассуждали ребята. – А они здесь, видишь ли, белочек и птичек поразвели!»

Еще раз замечу, что и немцы не жировали. Таких серых лиц со втянутыми щеками я давно не встречал. По-моему, если бы наши не кормили немцев, они бы давно отдали концы. Все предприятия безнадежно стояли, оборудование вывозилось, никто не работал, кроме тех, что обслуживали воинские части. Городские нищенствовали, бродя по деревням и распродавая последнее, – довоевались, голубчики. Разве что пленные имели работу на расчистке развалин и в строительстве. «А если бы их отпустили, особенно из России, Германия вмиг превратилась бы в преисподнюю, – говорил старлей. – Куда девать такую прорву?..»

Так вот о белках. В школьном парке осталась лишь одна белка. Юркая, неуловимая и неуязвимая, она не желала покидать привычные владения.

– Какая патриотка! – хмыкал школьный военрук.

Она отвлекала всех во время уроков своим мельканием за окнами по веткам.

– Куда глазеете? – то и дело одергивала нас русская учительница. – В учебник глазейте!

Но все равно мы глядели во двор. А окон в школе было много. И однажды по команде военрука восемьдесят мальчишек залезли на восемьдесят сосен и елей, которые росли в парке.

– Лови! – раздалось с земли.

Белке некуда было деваться. Куда ни прыгнет, везде по мальчишке. На каждом дереве! Да еще протягивают страшные руки, орут и свистят как бешеные.

Из-за ограды парка пожилые немцы потрясенно – другого слова не найдешь! – смотрели, как эти свирепые русские преследуют несчастную белку. Такого они не видели. Жаль, они не видели, что творили их сыновья у нас в Союзе. Подумаешь, белка!

И все-таки я с каким-то окаянным, жалким чувством вспоминаю, как она в одиноком отчаянии моталась с дерева на дерево, нигде не находя себе места. Она мне напомнила Эрвина, одиноко сражавшегося с нами. Одиноко – по сравнению со всей его страной. Все давно сделали «хенде хох», подняли руки вверх, а он не сдавался. Может быть, это было единственное в своем роде сопротивление в Германии. Но Эрвина вскоре станут покидать и камрады-товарищи, то один, то другой. Их все меньше будет приходить на наши сражения. Пока он не останется один.

Белку мы так и не сумели поймать, но с тех пор она пропала начисто. Словно сквозь землю провалилась!

Я поинтересовался у военрука, куда бы ее дели, если бы поймали.

– На шапку мала, – бесхитростно сказал я.

– Фамилия? – почуял он почему-то подвох.

– Петров.

– Учти, Сидоров, – не моргнув глазом ответил он. – Никто бы ее не поймал, они здорово кусаются. А во-вторых, отправили бы в живой уголок.

– Но у нас его нет, – встрял в наш разговор Жорка.

– Фамилия? – привычно потребовал военрук.

– Сидоров.

– Запомни, Иванов. Говоришь: нет? С нее бы и начали.

И, довольный собой, отошел. Много все-таки у нас находчивых людей.

Предатель Рэкс

А позиционные бои с немецкими мальчишками продолжались с небольшим переменным успехом. Теперь уже по вечерам после домашних уроков.

Мы были готовы начинать сразу же после школы, но немцы отказались. Они тоже учились и считали себя свободными лишь тогда, когда выполнят домашние задания.

– Век живи – век учись, – хохотнул Витька, а зря.

Видать, потому немцы почти все на свете и выдумали: цинк, рейсфедер, рентген, клейстер, дрель, шпагат, маузер, надфиль, кварц, шницель… Не говоря уж о воинских званиях: ефрейтор, фельдфебель, фельдмаршал. И даже «шлагбаум» наверняка происходит от фамилии какого-нибудь бывшего немецкого школьника, вовремя готовившего домашние уроки.

И вот как-то в воскресенье мы одержали первую сокрушительную победу. Несмотря на численный перевес врага, мы неожиданно ринулись в атаку с криком «ура!» и напали на фрицев врасплох, бросаясь на них сверху прямо в окоп.

Витька умудрился кому-то удачно расквасить нос. И еще один немец чуть не сломал себе руку, с размаху саданув меня кулаком по каске. Видимо, он повредил какую-то косточку, так он взвыл. Роковую роль сыграла крепость немецкой же каски и моей русской головы под ней, как я теперь понимаю.

Поскольку немцы отказались считать себя разгромленными наголову – моя голова тут ни при чем, – следующий бой назначили через две недели.

– Ну, братцы, теперь держись! – будто полководец, рассуждал Леонид. – Такая атака удается только раз. С нашими силами в атаку больше не пойдешь, они подготовятся. А вот если они пойдут на нас, нам кранты, у них перевес.

– Они пойдут, точно, – кивнул Жорка.

– А вдруг захватят в плен? – внезапно подала голос Зинка; мы о ней всегда забывали и даже вздрагивали, когда слышали ее голос. – Захватят, затянут рот, свяжут и запрут в подвале. С крысами, – добавила она.

Мы расхохотались. Но Леонид покачал головой:

– Угроза серьезная. Всех не захватят, но одного запросто могут. Двое куда-нибудь утащат его, а четверо останутся и прикроют их отход против нас троих.

– А давай мы возьмем пятым твоего кобеля, – вдруг предложил Витька.

Мы даже оторопели – вот это да!

– Ну это все равно что танк против пехоты, – усмехнулся Леонид.

– Да пусть Рэкс в засаде посидит, у Зинки в блиндаже. Она его отвяжет, если кому-то будет плен угрожать.

– Так и сделаем, – просиял Леонид. – Порядок.

– Орднунг по-немецки, – блеснула знаниями Зинка.

Сказано – сделано. В условленный воскресный день мы заранее, перед боем, тайно привели и привязали Рэкса в блиндаже и приказали Зинке его стеречь. Хотя кто кого стерег, подумать надо.

Мы уже как бы попривыкли к боевой обстановке, но вот привыкнуть к тому, что в тебя попадают камнем, было все-таки трудней. Мы и одевались поплотнее, на каждом – свитер, пиджак, пальто.

– Свитер-то зачем? – удивлялась мать.

– Мерзну.

– Что ж ты будешь делать зимой?

– Да какая здесь зима?! – отмахивался я.

– Откуда у тебя синяки? А на спине нет, – удивлялся отчим, намыливая мне в ванной спину.

Сам я до сих пор не умею ее толком мыть. У всех длинных мочалок треклятые тесемки отрываются на второй-третий раз. Признаюсь, я мылся раз в неделю, зато основательно, с мочалкой и мылом, как в российской бане. А родители, словно прирожденные европейцы, принимали душ каждый день. Сам того не зная, старлей здорово похвалил меня, сказав, что нет синяков на спине. Значит, я не показывал спину врагу, не драпал от него, а сражался лицом к лицу.

Но ближе к бою. Мы таки угадали, что враги предпримут атаку. Когда они, выскочив из окопа, понеслись на нас, Леонид закричал страшным голосом:

– Рэкс, фас!

И Зинка выпустила собаку.

– Фас! – кричал Леонид, выскочив из окопа, и, словно маршал Жуков, указывал рукой на противника.

Однако враги не дрогнули и осы́пали Рэкса градом камней. Рэкс, запнувшись, повернул обратно и, скуля, спрыгнул к нам в окоп. А немцы организованно отступили к себе в укрытие. Соваться в наш окоп, где была овчарка, они не решились, хватило ума. К нам присоединилась Зинка, и началась перекричка. Не перекличка, а именно перекричка: противники кричали друг другу.

– Нечестно, мы тоже собаку приведем! – переводила нам Зинка.

– А вас больше! – вновь переводила она, теперь в другую сторону.

И так до бесконечности, до хрипоты.

Мы поздно заметили, что у Рэкса рассечена до крови бровь над правым глазом. Первой узрела Зинка:

– Держите его крепче, – и обработала ему рану йодом.

В благодарность Рэкс чуть не цапнул ее. Немецкая псина, ничего удивительного.

– Вас даже ваши собаки ненавидят! Овчарка-то немецкая! – внезапно заорал Леонид врагам.

Зинка охотно и громко перевела немчуре.

– Швайнхунд! – прокричали оттуда.

– Свинья-собака, – разъяснила нам Зинка и растерянно спросила: – А что, бывает такая порода?

– Нет. Они нашу собаку свиньей обозвали, – хмуро ответил Леонид.

Снова началась перекричка. И договорились о позиционной войне: со следующего раза никто – ни они, ни мы – в атаку ходить не будет, а мы уберем собаку.

– Нет, ну надо же! – возмущался на обратном пути Витька. – Их же больше!

– Ничего, их и под Москвой было больше, – зловеще произнес Леонид, вынул из кармана дамский револьвер, что я ему подарил, и откинул пальцем вбок барабан. В нем медно сияли затылки с капсюлями шести патрончиков.

– Будет мне работы, – нервно хихикнула Зинка.

Мы молчали и старались не глядеть друг на друга. Теперь, давно уже взрослый, я понимаю, что слишком быстро мы становились взрослыми.

Первый снег

Было еще несколько сражений, снова с переменным успехом. Но самое решающее и страшное еще не наступило.

Если вспомнить и посчитать, то мы сражались, наверно, месяца два-три, с перерывами. А тогда казалось – вечность.

В один чудесный, дивный день в городе выпал снег. Вероятно, его не видали здесь лет сто. Он нежными, воздушными шапками и перинами лежал на крышах, на ветках деревьев и на головах старинных памятников, что было им зимой очень даже к лицу. На каждом зубчике штакетников у любого дома, на фонарях и на пожарных колонках стояли невесомые белые столбики, такие же сказочные, как на рождественских открытках Фрагельки, которые я видел в ее альбомах в книжном шкафу.

Весь город вы́сыпал на улицы. Все играли в снежки. Я попал снежком в какого-то немецкого мальчишку. Он, засмеявшись, обернулся, и я узнал Эрвина. Лицо у него тут же перекосилось, он туго-претуго слепил комок, пару раз слегка подбросил его на ладони, посмотрел на меня и… ушел. Он не желал играть со мною в снежки, он хотел играть со мною по меньшей мере в камни. Для него тоже война не кончилась, хотя мне она, пожалуй, уже надоела. Тем более что в Большой войне победили МЫ.

Ах, как потом я играл в снежки со своими ребятами! Мне казалось, что снег прилетел на облаках из России, которая нас не забыла и посылает нам свой снежный привет. Конечно, я не думал тогда так приподнято, но непередаваемо чувствовал это.

Почему я утверждаю, что снег был из России? Да, так сказать, из-за снежного юмора. Ну какой юмор-то в Германии?! Признанный их анекдот, который я там слышал, заключался в том, что человек, стоявший на какой-то стене и писавший на улицу, мгновенно перестал после замечания полицейского. «Почему вы так быстро прекратили безобразие?» – удивился тот. «Я боялся, что вы меня стащите вниз за струю!»

А вот снег и впрямь рассмешил нас. На стене пивной, возле кинотеатра, была нарисована большая, в два этажа, картина: группа веселых пьяниц пьет за круглым столом пиво из большущих кружек. Так снег на ней, играя, залепил глаза предводителю застолья и края всех кружек. И получилась рельефная пивная пена не только на кружках, но и на глазах главного бюргера.

– Глаза залил! – засмеялся старлей, увидев преображенную снегом картину.

Как-то я спросил его:

– А почему у них анекдоты глупые?

– Да, может, потому, что они всех евреев уничтожили или выгнали, – недолго думал он.

…Привычно сбив с проходившего немца шляпу, на этот раз снежком, я крикнул ему радостно:

– Привет из России!

Но по-прежнему считаю, что снежный привет был не им, а нам, русским.

Снег быстро растаял, и к вечеру улицы резко почернели. Лишь кое-где на мокрой черепице крыш остались белые одинокие клочки.

Любовь зла

У всех была первая любовь. Была она и у меня, бедолаги.

Я, кажется, уже говорил о том, что до сих пор не могу есть зайчатины, пирожных и добавлю – шоколада. Шоколадом я объелся в первый же день приезда в Германию. Отчим, ожидая нас, постепенно накопил – не думайте, что там это было запросто, – много шоколадных конфет и фигурок, наверно, целый килограмм. Ох, как мне было потом плохо, вспомнить тошно. Еле выжил.

Но вот беда. Куда бы мы с родителями (буду их так называть, хотя отчим мне не родитель), – куда бы мы ни приходили к нашим в гости, повсюду нас непременно угощали тортом и шоколадными конфетами. Вместе с чаем, конечно. Это считалось хорошим тоном. Кофе, без которого немцы, как известно, жить не могут, не подавали. Кому он нужен, желудевый?..

Я все это веду к тому, что мы наконец попали в гости к одному майору, у которого я страсть как хотел побывать. У него было двое сыновей, пятнадцатилетних близнецов, но главное – дочь Галя. Я всегда с дрожью сердца смотрел на нее издали и в городе, и в школе, никогда не решаясь подойти. Впрочем, до школы я, может, и видел-то ее всего пару раз. Но она вдруг настолько поразила мое воображение, что представьте, какое мне, презирающему девчонок скопом и поодиночке, выпало испытание. Меня даже незвано посещали мечты, в которых мы с Галей прогуливались по парку, взявшись за руки. Тьфу! И все же… А я ведь был с нею не знаком и имя ее узнал стороной.

Почему я говорю о тортах и конфетах? Просто я боялся показаться в гостях неучтивым, а то и капризным, отказываясь от угощения. Поэтому я целый день ничего не ел, чтобы предстоящее чаепитие прошло гладко. Голодный может и торт с конфетами есть. Верно?

Напрасно я голодал, ни парней, ни Гали за столом не оказалось. Близнецы, по словам майора, чем-то занимались на чердаке, а Галя с подругой гуляла где-то у реки.

Я легко отказался от предложенного чая и, оставив взрослых за бутылочкой ликера (можно подумать, они в России ликер потягивали!), полез по винтовой лестнице на чердак.

Майор со своим семейством жил в старом замке. Над рекой возвышались две сложенные из грубых камней крепостные башни, они были пустые внутри, без всяких перекрытий, и внизу в них росла сорная трава. А рядом стоял белый двухэтажный дом с мансардой. Он-то, собственно, и был жильем майора. Честно, я завидовал братьям-близнецам, точнее, их возрасту. И еще тому, что они каждый день могли видеть вблизи свою сестру, хотя, по-моему, она была им до лампочки.

Еще на лестнице я услышал странный металлический лязг.

Оказалось, близнецы рубились друг с другом: один саблей, другой палашом. О средневековом оружии я многое почерпнул из книг Вальтера Скотта «Айвенго» и «Роб Рой». Палаш – это меч, только пошире и покороче обычного. Но и не такой, как древнеримский, тот короткий и удобный разве только в ближнем бою. Понятно, что близнецы фехтовали не по-настоящему, а понарошку, но глядеть на них было сладостно-страшно. Казалось, даже искры летят под стрельчатый потолок. Краем глаза заметив гостя, они удвоили старания: какой-никакой, а зритель. Затем им надоело пыхтеть, и кто-то из них напыщенно спросил: «Ты чей, малец?», безошибочно определив во мне русского. Я назвался и выразил восхищение боем, чем растопил их каменные сердца, – так бы, вероятно, написал мой любимый Вальтер Скотт. Они растаяли и начали показывать мне свои сокровища, которые собрали в замке: кремневый пистолет, рыцарский шлем, дубовый щит, обитый железными полосками-скрепами. А еще большой охотничий рог – дыханья не хватит протрубить, боевой лук – тугую тетиву не натянешь. И эсэсовский серебряный кортик со свастикой у рукояти. Этот кортик прямо свел меня с ума. Я вертел его так и этак и, словно знаток, пробовал его остроту на ногте большого пальца. Догадайтесь, какая мысль сразу мелькнет у русского мальчишки? Правильно! Первой же мыслью было: «Я не я буду, если кортик не станет мой».

И я его увел где-то через месяц, слово «украл» – слишком грубое. Стоило это больших трудов и осторожности. Близнецы, обнаружив пропажу, грешили и на меня, но так как у них иногда бывали и соклассники, то дело тем и кончилось: на нет и суда нет.

И все же правильно говорят, что краденое впрок не пойдет. Когда мы возвращались на родину, по поезду пронесся слух, что на границе теперь идет серьезная проверка, и с кортиком пришлось расстаться. Я заперся в вагонном туалете, со страшным скрипом открыл окно, достал кортик из-за пазухи и последний раз полюбовался на него. Свастику я загодя спилил напильником, понимая, что с ней уж точно не пропустят. За окном замелькали переплетения железных конструкций, загрохотал мост через реку. Я размахнулся насколько было возможно и бросил кортик в окно. Он не ударился ни о какую железку и серебряно блеснул высоко над рекой. «Вот будет радость любому мальчишке, – подумал я, – когда его вдруг найдет!» О том, что его может найти и взрослый, я тогда не подумал.

…Так вот, показав мне свои сокровища на чердаке, близнецы занялись другими делами. И тут я внезапно обнаружил под ногами, в углублениях меж балками пола, присыпанных шлаком, какие-то крохотные плоские фигурки. Это были силуэты солдатиков, отштампованные из тонкой черной жести, с такими же подставочками. Да не какие-то там воины под старину, а солдаты нашей недавней войны, с винтовками, автоматами-шмайсерами, пулеметами, фаустпатронами и огнеметами, стреляющие стоя, с колена и лежа. Все в касках, с походными ранцами за спиной. Здесь были также знаменосцы, санитары с носилками, плоские машины-фургоны, легковушки-«опели», повозки с лошадьми и походными кухнями. И такие же силуэтные танки, орудия, зенитки и самолеты с крошечной дырочкой. Самолеты, вероятно, можно было подвешивать на ниточках.

Господи! Здесь между балками лежала целая поверженная армия, сотни и сотни черных невесомых фигурок, настолько маленьких, что на моей невеликой ладони могло уместиться не меньше двадцати солдатиков. Вот уж были детские игрушки! Их можно расставлять хоть на любом полу в несметном количестве. Правда, мне попадались только солдатики немецкой армии. Но кто знает, какие еще могли быть в прежней Германии? Да и немецкими можно было играть, сражаясь друг с другом, фантазии не занимать.

Но оказалось, они предназначались для других, жестоких по сути, игр. Близнецы показали мне большой стол, на котором стоял, наверно, размером три метра на два, аккуратно сделанный, как все у немцев, особый ящик с песком. В нем были макетики домов, железнодорожных линий, станций, водокачек. Виднелись окопы, мосты, рощицы, разбитые вагоны. На некоторых домиках под соломенными крышами выделялись зубцы игрушечного пламени. А еще – овраги, реки, холмы, плоты и лодки, проселочные дороги с машинами и коровами…

Песочница для детей! Вот где играли в солдатики дети бывших хозяев дома. Кое-где так и остались в ящике эти крохотные, из черной жести, танки и пулеметчики в пулеметных гнездах. Как я узнал потом у старлея, такой ящик называется – макет местности, а попросту – ящик с песком или, с усмешкой, – кошачий ящик. На нем обычно отрабатывают тактику курсанты военных училищ, но не с такими крохотными фигурками. У них один солдатик привычной величины может означать взвод, а три – роту. Значит, это все-таки был игрушечный полигон для детских забав. На макетике железнодорожной станции я прочитал название из «немецких» букв: «Sovetskaia», а у реки стояла табличка с надписью «Volga». Надо же, с нами когда-то играли в войну пока еще на макетах. Но советских силуэтных солдатиков не было видно. Считай, мол, быстро отступили?.. Были они или нет на чердаке – не знаю, я не искал.

Машинально набрал себе полкармана солдатиков и пошел к взрослым, снизу уже настойчиво доносилось:

– Юрик, Юрик! Иди сюда!

В гостиной меня ждал сюрприз: Галя в роскошном голубом платье, с белым бантом в изумительных каштановых волосах. Я гордо кивнул ей головой и протянул руку.

Бабушка как-то говорила о том, что, когда впервые увидела моего дедушку, кровь бросилась ей в лицо. Видимо, сказалась наследственность, мне внезапно стало жарко, и лицо, вероятно, вспыхнуло. Я раскрыл было рот, чтобы поздороваться, и вдруг громко пукнул. Вмиг повернулся и убежал. Ужас!

Я хотел утопиться. Но было как-то неприятно тонуть в немецкой реке. Можно было, конечно, и застрелиться, выпросив на время тот дамский револьвер у Леонида. Да пульки там были слишком маленькие, застрелиться вдруг не застрелишься, а мучиться будешь всю жизнь. И я все-таки выбрал первое: утопиться. Но не тут, в Германии, а у нас, в России. В нашей полноводной Оке, родной и знакомой, протекавшей недалече от дома. И мне сразу стало спокойней. Вот вернусь, и тогда…

А любовь? Что любовь! Всю любовь как отрубило. Я возненавидел эту девочку в голубом платье, с белым бантом, потому что она была свидетельницей моего позора.

Об этом чудовищном случае, чего я жутко страшился, никто не узнал. Взрослые мне об этом не напоминали. Девчонки тоже не хихикали в школе вслед, и сама Галя молчала. Не заслуга: не станет же она рассказывать, как галантный кавалер прямо при ней…

Кошмар! До сих пор краснею, кровь в лицо бросается. Наследственная черта. Да только таким способом ни один мой родич, насколько я знаю, с дамой своего сердца не знакомился. И у моего уважаемого Вальтера Скотта я об этом не читал.

Наш последний…

Я уже упоминал о том, что Эрвин вскоре остался один. О нашей войне, разумеется, никто из взрослых не знал. Даже Зинка не проболталась. Было еще несколько сражений, с разбитыми русскими и немецкими носами, и «группировка» Эрвина начала таять. Сначала вместо шести пришло пять человек, затем – четверо, потом – трое, следом – двое… И остался только он.

Напрасно Леонид предлагал ему капитулировать, признать окончательное поражение, – Эрвин наотрез отказался. Все-таки он был, как ни крути, настоящим бойцом.

– Тогда мы возьмем тебя в плен, – заявил Леонид.

Зинка громко переводила обоих.

– Не выйдет, – откликнулся Эрвин. Он даже не думал прятаться в своем окопе.

– Почему?

– Живым я не сдамся.

– Значит, возьмем тебя неживым. – Вероятно, Леонид решил его просто попугать, когда вдруг вынул из кармана револьвер и пальнул вверх. На мой тревожный слух, дамское оружие прозвучало довольно громко.

Эрвин не шелохнулся, по-прежнему стоя над окопом.

– Ты теперь последний! – крикнул Леонид. – Тебе капут.

И вновь выстрелил. Не думаю, что он был таким уж метким, но Эрвин внезапно схватился за мочку уха, и пальцы у него потемнели от крови. Не знаю, хотел ли Леонид его и правда убить или снова брал на испуг, считая, что не заденет. Он нам об этом так никогда и не сказал.

Затем Эрвин исчез в окопе и вновь появился – с гранатой в руках. Это была в общем-то знакомая нам граната – находили такие в России, – похожая на консервную банку на длинной ручке. Мы все так и бросились почти плашмя в окоп. И тут раздался взрыв! Хорошо, что граната взорвалась перед бруствером. Нас хлестануло землей, а не осколками, но взрыв произошел ближе к Леониду. Мы испуганно уставились на него. Он сидел на дне окопа, странно выпучив глаза, и молчал. Зинка подползла и ущипнула его, он дернулся.

– Живой! – истошно вскричала она.

Послышался топот ног, мы встали, на поле появился военный патруль с винтовками – усатый сержант и молодой рядовой. Вообще в патрулях всегда трое: офицер и двое бойцов. Почему не было офицера, не знаю.

– Что случилось?

Мы поняли, о чем спрашивает сержант, только по шевелению его губ. Оглохли после взрыва.

Патрульные осмотрели Леонида, не нашли никаких ранений, и усатый знающе произнес:

– Оглушило.

Мы уже начали смутно слышать.

– Надо срочно в госпиталь, – заверещала наша медсестра-переводчица Зинка и оглянулась.

Эрвин тоже вылез из своего окопа.

– Это он, он гранату кинул! – закричала она, тыча вихляющейся рукой в сторону Эрвина.

Патрульные мгновенно поняли, что тот – не наш, а немецкий.

– Ах ты!.. – яростно сорвал с плеча винтовку усатый. – Мало вам – родненьких моих убили и теперь снова наших сыночков гробите!

Эрвин не пытался ни убежать, ни снова скрыться в окопе. Стоял неподвижно и, сжав кулаки, глядел на него.

– Не надо, дядечка! – подпрыгнула Зинка, сбоку хватаясь за винтовку.

– Она все перепутала, – словно по сигналу, наперебой загомонили мы разом. – Гранату разряжали, и вдруг рвануло!.. А он хотел к нам подбежать, предупредить!

Странно, умению врать никого не учили, но умели все.

– Да ну вас к черту! – поостыл усатый, повесил на плечо, как на вешалку, винтовку.

– Его в госпиталь надо, – вновь спохватилась Зинка и опять бросилась к Леониду.

Эрвин постоял еще немного и медленно пошел прочь. Потом побежал, побежал и пропал.

Шарик

Леонид попал не в советский, а в городской госпиталь. В воинской части была только амбулатория, а до военного госпиталя надо было ехать километров тридцать.

Легенда – «сами разряжали гранату» – осталась в силе. Показания патрульных и наши совпадали, хотя что тут достоверного? Показания патрульных были с наших слов.

Для начала нас, кроме Леонида и Зинки, выпороли дома. Меня выдрал офицерским ремнем отчим, и я сквозь слезы злобно кричал:

– Ты не имеешь права! Ты не мой отец!

Мама была на его стороне. Она так испугалась за меня, что искренне считала: хорошая порка пойдет мне на пользу.

Я пообещал сам себе: «Вырасту – и убью старлея». После этого быстро полегчало. В любую отместку всегда надо выбирать самые крайние меры, тогда их, поскольку невозможно выполнить, легко отменить. Но обязательно сказать гневно вслух: «Ну, ты меня еще попомнишь!», или того проще: «Мы еще встретимся!»

Почему мы спасли Эрвина, честно скажу, не знаю. Сблизились мы, что ли, в наших стычках? А может, невольно выполняли тогдашний советский лозунг: «Мы пришли сюда освобождать, а не убивать».

Наказав меня, хитрец старлей пытался теперь подольститься ко мне. И нашел верный способ: на следующий день привез собаку, небольшого белого пушистого Троя, по-русски Верного. Если не ошибаюсь, малого померанского шпица, со стоячими треугольными ушами. Померания – это область, одна из немецких земель. Помню, у нас в России шутили, когда по радио передавали о массированной бомбежке Померании: «Подходящее название!» Было тогда Трою года два, и жил он раньше в семье какого-то строгого немецкого военного. С тех пор, я так понимаю, он и стал признавать только военных, какую бы форму они ни носили. Ну, мама и я были у него лишь на положенном нам, так и быть, втором месте, как семья старлея.

Мы ему сразу дали более подходящее имя – Шарик.

Такой, знаете, военизированный пес. Очевидно, это прежний хозяин научил его даже маршировать. Видели бы вы, как он вышагивает под команду: «Айн, цвай, драй!» Грудь колесом, хвост тоже колесом, а лапы взлетают, изображая прусский военный шаг. Штатских он не переносил. И поэтому в первый же день стал яростно лаять на всех заходивших к нам немцев.

Как-то вечером к нам пришел немец-врач – мама болела. Пса от него отогнали, и Шарик из мести аккуратно обгрыз полы его длинного пальто на вешалке, так что они у него раздвоились.

Я очень полюбил Шарика, хотя порою он даже прятался от меня. Ведь многие из нас считают, что играют с домашними животными, а те считают, что их мучают. Оттого-то он, наверно, и скрывался. Однажды я обыскался Шарика. Нигде найти не мог, ни в доме, ни во дворе. Но тут зашел к нам немец-электрик, и этого безобразия нигде не видимый военизированный пес снести не мог. Он так залился лаем, что отдыхавшая мама подпрыгнула на диване, под которым он прятался.

Когда через год мы возвращались домой, на родину, то лишь на нашей границе узнали, что нельзя ввозить животных. Старлей хотел провезти его тайком, но Шарика выдал хвост, вдруг вылезший из-под куртки при пограничной проверке. Из двух зол мы выбрали меньшее, не оставили собаку на произвол, а отдали в добрые руки – подарили начальнику нашего вокзала. По-моему, Шарик вежливо признал его, потому что начальник носил железнодорожную форму. Как я неутешно рыдал, неотрывно глядя из окна вагона на уменьшающееся белое пятно у ног нового хозяина. Тот, понятно, держал его на всякий случай на поводке. И до сих пор глаза невольно становятся мокрыми от воспоминаний. Шарик был первой моей собакой.

…В Германии я с первого же дня старался с ним не расставаться и даже привел к Леониду в госпиталь. И меня пропустили с собакой не только потому, что я был русским. У немцев было особенное, умилительное отношение к домашним животным.

В госпитале

Первым, кого я увидел в госпитале, был Эрвин. Он стоял, опершись на подоконник, в пустом коридоре, в полуобороте ко мне, так что было видно обмазанное йодом ухо. Весь коридор, во всю длину, был расчерчен отражениями оконных рам. Тут дверь палаты открылась, выскочил какой-то мужчина и, что-то быстро говоря, стал тянуть Эрвина в палату напротив. Я скорее догадался, чем узнал в этом лысом господине его отца.

Эрвин вырвался и побежал к выходу, прямо на меня. И хотя он чуть не сбил Шарика с ног, тот лишь отскочил и даже не залаял на незнакомца, как сделала бы, наверно, любая собака. А военизированный пес промолчал. Я где-то читал, что собаки безошибочно чувствуют, кто смел и кто труслив. А Шарик, разделявший весь мир на военных и штатских, выходит, словно признал Эрвина за военного. Зато его отца, который побежал следом, облаял не задумываясь.

Я оглянулся на них, и мы вошли в ту же палату, из которой и выскочил отец Эрвина. Здесь лежал Леонид, я уже бывал у него. Его могли бы выписать, все вроде обошлось, но родители настояли: пусть побудет еще немного под наблюдением врачей. Как шутил его отец, военный комендант: «На порку не опоздает».

По-моему, Леонид больше обрадовался встрече с Шариком, чем со мной. Он его еще не видел. Умный Шарик и на него тоже не стал лаять, сразу признав в нем командира. Если бы он мог, он бы отдал ему лапой честь. Такой уж у него был вид.

Леонид поведал мне, что сейчас приходил отец Эрвина с большой просьбой, «гроссе битте». Хотя Леонид и не все понял, но главное угадал. Эрвин, мол, рассказал отцу обо всем, и тот теперь слезно умолял, то прикладывая палец к губам, то складывая пальцы решеткой, не выдавать сына. Он, мол, сейчас войдет и извинится: «Унд эншулдигт зих».

– Да не нужно мне этого, – отказывался Леонид. – Никому не говорил и не скажу!

Но проситель заторопился в коридор, и вместо Эрвина, слава Богу, пришел я.

Я, так сказать, доложил нашему командиру о том, что видел в коридоре, и уверенно добавил:

– Дурачье эти взрослые, ни за что он извиняться не будет. Слышь, а зачем ты в него стрелял?

– Я не в него, – нахмурился Леонид и выспренно произнес: – Я хотел, чтобы моя пуля просвистела у него над плечом.

– Ага, – в тон ему поддакнул я, – чтобы он наложил в штаны.

– Этот не наложит, – сказал Леонид.

Так я и не узнал, прицельно ли стрелял Леонид или хотел пофорсить. Сомнения остались.

В тот же день Эрвина привезли сюда, в госпиталь, и он здесь скончался. Все говорили, мальчик подорвался на мине. Но я уверен, у него была и вторая граната. Во всяком случае, в комендатуре говорили не о мине. О гранате:

– Еще один дурень гранату разряжал.

Они его не знали. А нам было ясно: Эрвин сам покончил с собой, но не сдался. Это был последний бой с самим собой. Вот когда он, наверное, понял, что война закончилась окончательно. Он понял, что Россия бесповоротно одержала победу, а он просто задержался во времени. И вынести это не мог. А позже…

Карусель

А позже время стойких оловянных солдатиков прошло, появились не стойкие и не солдатские приспособленцы.

На Рождество главная площадь города удивительно преобразилась. Появились разноцветные домики-киоски, где торговали игрушечными Санта-Клаусами – немецкими Дедами Морозами, кукольными сценками с Божьей Матерью и с Младенцем Христом в яслях среди животных, фаянсовыми гномами и, конечно же, пряниками, вареным сахаром, лимонадом, горячим глинтвейном для взрослых и елочными игрушками – необыкновенными стеклянными шариками: голубыми, красными, зелеными, с морозными узорами. Мы даже домой, в Россию, такие бережно увезли, и все соседи приходили полюбоваться ими.

Заработали разные аттракционы и карусель, они были окружены временной оградой, и к проходу выстраивалось много людей. Билетер наотрез отказывался пропускать нас за ограждение без очереди. И явно делал вид, что не слышит за гомоном толпы и не понимает, что перед ним русские. Он даже грубо отталкивал нас, а очередь одобрительно гудела. Зато он все время свободно пропускал какого-то немецкого мальчишку в советской шинели со звездными пуговицами, которую ему, вероятно, ловко сшил какой-нибудь мудрый дядя – герр портной. Этот фриц в советской форме снимал за нас пенки победителя. Жаль, я свою шинель не захватил из России.

А билетер продолжал издеваться над нами. Ах так? Мы пошли в комендатуру и расшумелись, негодуя на него. Билетера тут же забрали, причем заодно с хозяином аттракционов, и продержали сутки в холодном подвале гостиницы «Ротер гирш».

После этого они стали узнавать нас еще издали, а по-прежнему грубый, только не с нами, билетер теперь расталкивал толпу, чтобы освободить нам проход. Мало того, мы теперь вовсе не платили за карусель. Впрочем, как и тот проныра в советской шинели. Было очень обидно, что переодетый немец пользуется такими же благами. Но с ним мы решили разобраться сами, без помощи комендатуры. Мы пытались его поймать, но он был неуловим. Он соскакивал с круга, едва карусель замедляла ход, и исчезал в гуще людей.

В конце концов мы заловили его. Точно – немец, по-русски ни бельмеса, кроме «здравствуйте» и «до свидания». Ну, мы ему и сказали: «Здравствуйте!», с мясом выдрав все звездные пуговицы на шинели, и «До свидания!», попрощавшись с ним пинком под зад. А он оборачивался и кланялся нам, как китайский болванчик.

Я думаю, что такие, приходящие на смену Эрвину, гораздо страшнее. Пройдоха напомнил мне скребок в виде плоской железной таксы, о который счищали подошвы у входа в наш немецкий дом. О него можно ноги вытирать, а он будет служить тебе по-собачьи. А если уж ударит, то в нужное время.

Да, сейчас война закончилась совсем.

Дивный сад

Когда я вспоминаю о Германии, первое, что я вижу, – дивный, сказочный сад, который находился недалеко от нашего дома.

Мама родила на другое лето красивую девочку, мою сестру, и часто катала ее в коляске по нашей короткой и узкой улочке. Двор был тесный, как я уже говорил, в нем уместилась только одна черешня и одна груша. Разве что на лавочке можно было тут посидеть. А куда-нибудь в парк везти коляску было далеко.

Конечно, по нашим новым замашкам хотелось чего-то лучшего. И вот однажды, вернувшись с работы, старлей торжественно показал маме большой ключ. А сиял при этом как новогодняя елка. Затем он с таинственным видом повел нас куда-то.

Место было мне хорошо знакомо. Я много раз проходил мимо этой длинной каменной глухой стены по брусчатому гассе, переулку, и не видел здесь ничего примечательного.

В каменной ограде оказалась маленькая калитка из листового железа. Уже вернувшись в Союз, я нередко вспоминал эту таинственную калитку в высоком глухом заборе, о которой, признайтесь, кто только втайне не мечтал. И если кому-то вдруг удавалось ее найти, то каждый попадал за ней в свой, разный, но непременно волшебный мир.

Старлей легко открыл замок и плавно отворил калитку. Никакого скрежета и скрипа, как мы невольно ожидали, не было. Не забывайте, мы находились в Германии, а здесь навсегда привыкли смазывать замки и петли.

За оградой был чудный сад, похожий на уединенный парк. О том, что он не очень большой, мы узнали впоследствии: настолько он был хитро спланирован, что казался бескрайним. Тогда-то я впервые понял, что сад может быть не только фруктовым. Здесь не было ни одного фруктового дерева, да и вообще, пожалуй, деревьев не было – точно не помню.

Повсюду среди подстриженных газонов мягко выделялись – другого слова не найти, именно мягко – высокие-высокие пышные кустарники, усыпанные большими-большими соцветиями, белыми и розовыми и еще какими-то, тоже прекрасными. Они будто низвергались пенистым, замершим в полете водопадом. Повсюду росли всевозможные цветы, тысячи цветов, из которых даже мама определила только чайную розу. Говорят, она названа так потому, что пахнет чаем. Неправда, она пахнет чем-то нежным и таинственным. Она словно окутана – раньше я бы постеснялся такое сказать – детскими мечтами.

В саду не было никого, кроме нас. Он походил на необитаемый остров. Тут жили неразгаданные, неведомые растения. Я же знал на родине одни лишь одуванчики да ромашки. А из городских мне были известны сирень и акация. Вот и все. Между прочим, желтые цветочки акации можно есть.

У меня кружилась голова. Воздух был напоен благоуханием, чудесным ароматом и пронизан мельканием разноцветных бабочек. А на цветах можно было заметить важных нарядных шмелей. Неизвестные быстрые птички проносились время от времени и вонзались в чащу кустарников. Птичье пение витало над садом. О чем пели птицы? Теперь-то я старик и знаю: «Всякое дыхание да хвалит Господа». Тихая заветная радость наполняла душу.

В укромных тенистых местах прямо на голову свисали душистые ветви с цветами.

Посреди сада было небольшое овальное озерцо, где росли белые кувшинки – у нас их называют лилиями, – а на их распластанных темно-зеленых листьях грелись на солнце синие стрекозы. В воде золотисто проплывали красноперые рыбешки, задевая в своем тихом хороводе редкие камышинки. Я и аквариума-то раньше никогда не видел и поэтому завороженно смотрел на них.

Трепетом другого, вышнего мира веет на меня от сада в памяти. Такое чувство возникает в жизни, видимо, только раз. Но все, кому в детстве вдруг открылась та железная калитка в глухой стене, тайно молчат, искренне боясь потерять… Что? Лишь тонкое ощущение ощущения того давнего чувства. Сокровенно сказано в Библии, хотя и не совсем об этом: «…утаил сие от мудрых и разумных и открыл то младенцам…»

Вслед за старлеем мы по песчаной извилистой тропе пересекли сад и подошли к сторожке, затянутой плющом до черепичной крыши, лишь окошко и стеклянная дверь выглядывали из этой зеленой чащи. Старлей передал садовнику, а может, сторожу записку от хозяина, разрешающего нам ходить в его сад. Мы уже знали, что сад принадлежит одному из тех промышленников, у которых отбирались по репарациям предприятия. Никакого барского дома в саду не было, хозяин жил в другом месте. Поблизости от сторожки виднелись похожее на мастерскую строение и небольшой парник, около него стояла зеленая тележка с лопатой. Сторож-садовник рассыпался в любезностях и, как я догадался, пригласил нас приходить в любое время.

Казалось, волшебный сад был не только стеной отгорожен от остального мира, а еще какой-то сверхъестественной и неведомой защитой. Достаточно мне было вырасти и побывать здесь же во время турпоездки по ГДР, как чудо рухнуло. Я понял, что внешне защищало сад – всего-навсего право собственности богача. Сад исчез, осталась лишь пара кустов жасмина и боярышника (теперь я знал кое-какие названия), вместо сторожки появился типовой детский сад, асфальт заменил песчаные и гравийные дорожки, а озерцо, с обводом из тесаного камня, превратилось в лужу, в которой кисли растрепанные метлы. Но тот сад навсегда остался со мною, по-прежнему отделенный от обычного житейского мира неведомой, таинственной защитой, потому что все на свете – не снаружи, а внутри нас.

Помнится, отчим подарил садовнику пачку сигарет, сам он курил только «Беломор», причем исключительно ростовский. Садовник, благодаря, почему-то недовольно показывал ему два пальца. Я уже начал кое-как понимать немецкий, но мне было далеко до отчима.

– Что он сказал? – спросил я.

– Жалуется, что на паек приходится по две сигареты в день.

– А у нас сколько папирос немцы давали? – мстительно сказал я.

– По одной пуле, – сжал он зубы.

Мы часто ходили, мама с коляской и я, в этот сад, в этот дивный затерянный мир.

Не с кем теперь вспомнить. И милой мамы теперь нет, как нет и отчима. На могильном памятнике у него ошиблись в возрасте, выбили не 1913 год рождения, а 1933 год. Так и оставили, пусть выглядит молодым, тем более что керамическая фотография на плите сделана была лет за двадцать до смерти.

Накануне нашего отъезда на родину я пришел в сад, попрощаться, что ли, навсегда. Приятно открыл большим ключом калитку, прошелся по песчаной дорожке, безотрадно поглядел на золотистый хоровод рыбок. И вдруг сквозь всю живую тишину, заполненную шелестом цветов, трепетом бабочек, важным жужжанием шмелей и тонкими голосами птичек, вонзавшихся с налету в кусты, – прорезалось металлическое повизгивание. Я пошел на звук и очутился возле того строения, похожего на мастерскую. Посмотрел в чистое окно. Там и правда была мастерская. И какой-то офицер внимательно наблюдал, как сторож просверливает нарезной ствол у трехствольного охотничьего ружья.

Домой!

2006 г.

Февраль – дорожки кривые

Не знаю, где как, а в Подмосковье весной рыбалка, с некоторыми оговорками, фактически запрещена, жди до 10 июня. Есть только одна отдушина – Шатура. На шатурских озерах разрешается удить и в мае, там весь нерест проходит на месяц раньше обычного. Вода теплая, даже зимой озера не замерзают, первенец ГОЭЛРО всю акваторию почему-то греет. За счет сбросов, наверное.

В общем, весной удильщику, если он не хочет нарваться на протоколы и штрафы, некуда деться, кроме Шатуры. А так там ничего, нормально. Карась, окунь, судак, щука… И рыболовная база на берегу озера Святого неплохая – дом на несколько комнат, койки, причал с лодками. Неподалеку от дамбы, на соседнем озере – Заморном – второй, более скромный домик базы, тоже и койки, и лодки. В будни всегда устроишься.

Туда и поехал.

Выехал я электричкой ночью, чтобы добраться засветло. Был я один, хотя в одиночку даже на рыбалке скучно. Да дружки-товарищи только по воскресным дням свободны. Вообще у нас лафа для тунеядцев и лиц так называемых свободных профессий: и в магазинах днем посвободней, и в кино, и на тех же рыббазах в будни просторно.

На конечной станции обнаружился и попутчик. Щуплый, моего возраста, тоже под пятьдесят. Повизгивающие сапоги с непомерными ботфортами, зачехленные удочки, рюкзак. Сначала мы шли независимо по темному еще городку, а возле парка Гагарина он заскрипел позади, догоняя, и по-свойски заметил:

– А холодно все же!.. Закурим, что ли?

Я не совсем понял и предложил ему сигареты, но у него были свои. Просто он набивался в компанию.

– Кури свои, дешевле обойдется, а? – неловко рассмеялся он. И я сразу вспомнил эту далекую поговорку, когда после войны мы сшибали на тротуарах бычки. – А ты знаешь… – панибратски начал он.

Одногодки, тем более рыболовы да охотники быстро сходятся.

– …иду я однажды вечером, поздно – все закрыто, и выходит из такси у гостиницы этакий лорд, я к нему: закурить не найдется?.. Он не спеша вынимает массивный портсигар чистого золота, музыкально отчиняет, а на внутренней крышке, таким, представляешь, полукругом, выложено мелкими бриллиантами: «Кури свои!» По-английски, – пояснил мой попутчик. – В Англии это было. В Кэмбридже.

– В Конотопе, – усмехнулся я. Эту байку я слышал еще в пятом или шестом классе в далекой школе.

– А, – и он вновь рассмеялся. – Вот как можно миллионером стать. На что ловить думаешь? – спросил про самое важное.

Я рыбацкие секреты не таю:

– На манку с корвалолом.

– Угу… Манку – карасю, а корвалол – себе?

Вот умора! Собственно, как все. Думают, заливаю.

– Запах стойкий, – терпеливо вразумил я. – Привлекает. Вон знаменитый Сабанеев и керосином предлагал тесто сдабривать. А уж корвалол… Несколько капель, и хорош.

– Правда? – теперь всерьез заинтересовался он.

– Неделю не выдыхается!

– А я анисовые капли применяю.

– Это все делают. Карась уже привык.

– Ну, корвалол всегда при мне, – ищуще охлопал он боковые карманы.

По грязной, хлюпкой тропке мы наконец выбрались из городка и пошли по твердой насыпи. Слева и справа еле угадывались чащи тростника, пахло гнилым болотом и развороченным торфом.

– А помнишь, какие тут пожары были, когда даже всю Москву хмарью заволокло!

– В отпуске? – спросил я.

Он по-мальчишески хмыкнул:

– Не-а. – И доверительно сообщил: – В командировке. Я там в одной конторе работаю. Сейчас все наше поколение, куда ни плюнь, – либо в «одной конторе», либо в НИИ. Ну и направили вдруг сюда, на ГРЭС. Приятное с полезным! – восхитился он.

– И в таком виде пойдешь? – Я давно уже ничему не удивлялся. – Как мушкетер?

– А у меня и костюм, и туфли с собой. Зорьку отсижу – и на ГРЭС.

Впереди во тьме послышалось, нарастая, какое-то слабое бряканье.

– Э-эй! – вдруг сердито закричал мой спутник. – Фонарик включай!

– А я вижу, – откликнулся свысока чей-то встречный голос.

Попутчик сдернул меня в сторону, мимо нас, потрескивая, прошелестела по воздуху, словно не касаясь земли, какая-то фигура. Я не сразу догадался, что велосипедист.

– Видит он! Как они тут шею не ломают? Себе-то ладно, – возмущался мой спутник, чавкая сапогами и возвращаясь на твердый путь. – Прошлым летом иду я с электрички, наших много было, растянулись впотьмах цепочкой… Слышу: впереди вдруг чертыхаются поочередно, топают, а в последний миг тот, кто прямо передо мной шел, сиганул вбок – тут меня как саданет что-то в грудь, я аж взвыл, а велосипедисту чертову хоть бы хны. Ручкой руля меня задел, да крепко! И даже не кувыркнулся, так и укатил молча, – сокрушался он. – Вот честно, ни машин, никакого транспорта не боюсь, а велосипедистов – притягиваю, что ли… В Воронеже бывал?

– Бывал, не раз.

– А я там жил. Чернавский мост знаешь?.. Шел я с пляжа через реку. Мне тогда лет двенадцать было, только что новые шкеры мне справили, такие брючата – серые в елочку, клеш, из немецкого шевиота. По тротуару себе вышагиваю, сбоку. Гляжу, не пойму, впереди все отскакивают – и на́ тебе, как в яблочко, врубился в меня пацан на велике – прямо против движения! Оба кубарем! Коленка-то ладно, штанину мне всю изорвал. И сколько таких случаев было… Мать меня тогда весь вечер потом по всем улицам у реки водила, чтоб я того велосипедиста опознал и мои бы штаны оплатили… – Он махнул рукой. – Даже трехколесные на меня наезжают.

Действительно, и мне вспомнилось: под машину, тьфу-тьфу-тьфу, ни разу не попадал, а под велосипед приходилось.

Мой попутчик, судя по всему, был из тех застенчивых, но разговорчивых людей. Попадаются такие по натуре тихие, которые болтливы. Это помогает им как-то преодолеть себя… Он к тебе доверчиво – того же и от тебя ждет. И пожалуй, зачастую не обманывается. Как ты к кому-то, так и тот к тебе.

– Что ж это мы?.. – внезапно спохватился он. – Идем-идем, а все еще незнакомы. Я Анатолий. По-старому Толик.

Я тоже назвался. Мы пожали, не сразу найдя, руки друг другу.

Вскоре и развидневаться стало. Тростник выступил, приблизившись к насыпи. Редкие деревья определились… И за буграми, поросшими кустарником, тонко проступила высокая, из двух надставленных жердей, телеантенна над крышей базы.

Пока мы промыкались с оформлением и устройством, совсем рассвело. Нас поселили не в главном доме на берегу Святого, там шел ремонт, а в домике у озера Заморного, где тоже свой причал с лодками. Правда, на Заморном карася почти и нет, в основном щука, но можно отплыть, а затем втихаря перетащить волоком лодку через низкую дамбу на Святое. Не впервой, опытные.

Мы выбрали себе двухкоечную комнату. Сонный дежурный, тем не менее пытливо окинув нас взором и потускнев оттого, что не тот клиент, медленно выдал нам ключи от лодок, весла, черпаки и спасательные пояса. Затем все же обреченно спросил:

– А больше там никто не идет?.. Жаль, – и вновь завалился на рыхлый диванчик.

– Глянь, во всех комнатах напрочь вырезаны замки, – негодовал Анатолий. – Знаешь, ничего в номере не оставляй. В прошлом году у меня спиннинг увели и трехколенную удочку, на полчаса всего отлучился. Безобразие!

– А чтобы не запирались и втихую не выпивали, – послышался с лежанки мстительный голос дежурного. – Пословицу слышал: «В огонь не лезь, а воде не верь»? Вчера один такой умный нафуздырился, перевернулся на лодке и утонул.

– Совсем?.. – по-глупому спросил Анатолий.

Дежурный показал ладонью:

– Весь. Еле нашли.

– А что же вы…

– У нас не пляж, – строго перебил дежурный. – У нас спасателей по штату нет. У меня тут тридцать лодок, уследи! А пояса на что?.. – Он вздохнул. – Его дома ждут, а он там, – кивнул за окошко, – лежит.

– Что – здесь? – Анатолий потыкал пальцем вниз. Здесь, мол, на базе.

– Почему – здесь… Там! – вновь показал дежурный за окошко. – У второго крылечка. – И встал.

Мы двинулись вслед за ним посмотреть. Зачем?..

– Сколь же я их, глупарей, переспасал… – бубнил дежурный.

У второго крылечка, горбясь, лежал брезент, накрыв что-то вроде набитого мешка – утопленники почему-то кажутся короткими. Там, где брезент не примыкал к земле, жужжали мухи.

Странно, глупо, неловко – и что тут еще скажешь? Хотелось вызвать в себе сочувствие, но было просто неуютно, зябко – и все.

– Милиция ночью приезжала, акт составляли, сегодня машина придет… – Дежурный погрозил нам, кивая одним только пальцем, а сама сжатая ладонь не двигалась. – Глядите у меня, осторожней! От вас только неприятности… – Тут силы его иссякли, он ушел в конторку мучиться дальше.

– Я тоже как-то одного спас, – задумчиво пробормотал Анатолий, подняв воротник. – Давно…

Утро мы провели на Святом, поймав по десятку мерных белых карасиков. Потом Анатолий что-то крикнул мне издали со своей лодки и поплыл назад, очевидно торопясь на ГРЭС. А вечером мы опять встретились в нашей комнатке.

На базе и кухонька была, ну мы и сварганили на газовой плите из карасей рыбный супец. Почему не уху? Ухой у рыбаков обычно называют, лишь когда к ней, как говорят, «нолито». А поскольку мы оба, оказалось, трезвенники, к тому же и корвалолщики (главная причина праведной жизни), у нас был – рыбный суп. Пару раз обманывающий себя дежурный все-таки толкался к нам в комнатку с преувеличенными извинениями, надеясь на авось, но, так и не увидев заветное, исчез напрочь.

– …Помните, я утром сказал, что спас одного утопающего? – проговорил Анатолий, мощно дуя на свою богатырскую, чуть не с половник, ложку, так что в ней бродили волны. – А главное – кого!.. Тоже в Воронеже…

И хотелось ему что-то рассказать, и нет, – не стал, утопленника давно увезли, но край оставленного на месте брезента все еще был виден из нашего окна и трепыхался на ветру, будто там его кто-то торкал ногой.

Мы потушили свет и завалились спать одетыми – холодно, – еще и накрылись одеялами. Голова все проваливалась в глубь хилой подушки, я бесполезно взбивал и взбивал ее, пока Анатолий не посоветовал подложить телогрейку.

Мы лежали молча…

– Если хотите, расскажу, – вдруг несмело сказал он.

– Давай. Все равно не заснешь.

Это его озадачило.

– Ты о себе? – осторожно спросил он.

– И о тебе… Извини…

Анатолий опять помолчал, раздумывая, и все же решился. Во тьме не спеша зазвучал его тихий, какой-то мальчишеский сейчас голос… Рассказывал он мне открыто, как вроде другу. А впрочем, именно как чужому, близкому-то он бы, может, и не посмел. Будто самому себе – лежа на спине, в потолок говорил…

– Мы тогда в Воронеже жили на Куцыгина. Славная такая улочка, если ее не видеть, а только вспоминать. Всегда спокойная, без машин, серый булыжник, лопухи, крапива… Бревна у заборов… Много своих домов, собраны из чего попало, но с чудными садиками. За немыслимыми оградами – линии Мажино не уступят – так, знаешь, и круглятся краснобокие яблоки… А в середине улицы торчит уцелевший с до войны высоченный, пятиэтажный, трехподъездный конструктив – конструктивистский дом еще тридцатых годов, весь черный, как уголь, с балконами, с лоджиями и даже кое-где с круглыми окнами. Как корабль! Домина!.. Все у нас, и я, жильцам его неимоверно завидовали. Не поверишь, в нем было все: водопровод, уборные, даже душевые были – не надо каждую пятницу в баню шляться. А внизу свой магазин – около него мы по суткам, и ночью, за мукой перед праздниками кемарили.

А следом, через улочку, еще один примечательный угловой двухэтажный дом – в стиле модерн, загляденье: под козырьком высокой крыши пузатые гипсовые амуры весело трясут рога изобилия, а из них вроде б сыпятся каменные кисти винограда, груши и всякие довоенные плоды… При мне тот дом восстанавливали, одна коробка с амурами уцелела. Недавно был там – снесли, возвели что-то прямоугольное, в стиле «баракко».

Ну а я жил на другом конце улицы, ближе к Кольцовской – напротив пожарки. Сейчас у нее каланча островерхая, прямо как в Прибалтике. Так вот, она напротив нашего дома высилась, без всякой крыши еще и окон, – один остов. Да и всего-то четыре года после войны прошло, не город – сплошные развалины, тысяча девятьсот сорок девятый год. Наш-то дом тоже чудом сохранился. Ну, в нем ничего примечательного не было. Двухэтажка из красного казенного кирпича, маленькая, с одним входом, все удобства во дворе. Нам еще повезло! Многие вообще кто по подвалам, кто по землянкам, кто где, неизвестно как жили. Мой же отец военный, офицер, капитан все-таки, – дали на трех человек комнату – метров шестнадцать.

Я как раз перешел в пятый класс. Свидетельство получил об окончании начальной школы! Второй документ в моей жизни после свидетельства о рождении. Потом уже стал обрастать бумагами, как телеграфный столб изоляторами: ВЛКСМ, паспорт, аттестат, студбилет, зачетка, профсоюз, диплом, кандидатские «корочки»…

Ну, ладно. Раньше я учился у реки, в первой школе. Про знаменитую Чижовку слышал? Нет?.. Там отпетая шпана жила – средь бела дня разденут. Та Чижовка рядом со школой была – сплошные шанхаи. Уголовник на уголовнике! В школе зайдешь в сортир, пацаны в ряд стоят, отвернув морские клеши, – почти у каждого на бедре самодельная финка висит. Помню, не одного «нечаянно» пырнули ножом после уроков. На деньги играли, выигрыши поделить не могли. Но меня судьба миловала – живым и невредимым дотянул до пятого класса. Мы напротив школы комнатушку снимали, а тут-то и дали отцу жилье – там, у пожарки. Весной переехали, теперь в другую школу надо ходить, поближе, в своем районе. Сдали мои документы в мужскую среднюю на Плехановской.

Стали жить на новом месте. Хорошо там, я уже говорил. И дома просторней. Мне загодя полигон для занятий определили: широкий подоконник – лично мой, собственный! – вместо общего обеденного стола. И учебники и тетради можно свободно разложить. Писать, конечно, не слишком удобно, батарея мешает. Но если боком, то вполне.

Мать устроилась счетоводом на хлебозавод, прямо за нашим двором. Отец тоже хорошо получал – так что жили куда лучше соседей.

Мы в основном с матерью время коротали, отец в воинской части пропадал: то на дежурстве, то на учениях, то в военном городке заночует, чтоб не ездить туда и обратно. И получалось – при отце без отца. Всем мать заправляла. Спортом я не увлекался – да и где? – не курил, не дрался, не воровал, ножи из напильников не вытачивал, в деньги не играл – книжки читал. Типичный маменькин сынок.

Ну, вру, конечно. Покуривал, понятно, иногда тайком от родичей, чтоб от пацанов не отставать. И в «бебе, кто кого расшибе», и в «пристеночку» пятаки продувал, и даже в «фантики» играл. Но без азарта. Так, за компанию… Вот в футбол – другое дело, тряпичный мяч целыми днями по двору гоняли!

Время было какое-то смурное, жестокое. Пойдешь куда-нибудь, в кино ли, в парк или просто во двор, а вернешься непременно с разбитым носом. Все поголовно дерутся – ужас! И взрослые и пацаны. Вечером отовсюду из-за стен крик, плач – родители кого-то обязательно порют. Один закон – кулак. Кто сильнее, тот и прав. Хорошо, хоть учителя учеников не лупили. Впрочем, физруки не скупились на подзатыльники – и все с улыбочкой, вроде б шутливо. А ведь больно. Знай молчи себе и лыбься идиот идиотом.

Кроме меня, в нашем доме была еще одна белая ворона – Витек, по прозвищу Кривой. Глаз ему года три назад взрывом выбило, лимонку разряжали. То есть разряжал-то не он, не из прытких, он только смотрел во все глаза. Потом стал смотреть одним глазом.

Кривой был самым распоследним слабаком во дворе, над ним все кому не лень измывались. Даже младше его. Забитый, затравленный… Привязался вдруг ко мне, видно, почувствовал родственную душу. И клянусь, я ему ни разу и щелбана не дал – рука не поднималась. Домой он ко мне заходил, книжки интересные приносил почитать. На рыбалку мы с ним ходили по Верхней Стрелецкой на реку, пескарей да окушков тягали.

Сейчас-то я понимаю, удить он не любил, увязывался из-за меня. Тяжко дома одному. Скажет ему мамаша: «Чего дома сидишь, как болван? Проваливай на улицу!» А на улицу как на казнь. Чего она, мамаша, знает о нашем счастливом детстве? Мы же не доносчики. Да и нет смысла жаловаться-то, когда изобьют! Не будешь ведь каждый день, из года в год, к родителям бегать и хныкать. И вообще: «Доносчику первый кнут!» – слышал?.. Такую «темную» потом устроят, всю жизнь на лекарства работать будешь.

Здорово Витька́ лупили, просто так: за то, что тихий, за то, что кривой, за то, что книги читает – умный. А ведь он сердечник был, ревмокардит у него, от физкультуры освобожденье имел… Помню, мечтал Кривой:

– Посадили бы меня в тюрьму, живи – не хочу!

– Там еще хуже. Одни только урки, – смеялся я.

– Не в такую. А в одиночную камеру, – мечтал Кривой, – я бы там книги читал, пока не вырасту, а потом меня пусть отпустят.

– Там ничего, кроме уголовного кодекса, читать не дают – не слышал?

– Вышел бы юристом, – улыбался он. Все из него выбили, кроме юмора.

Записали меня, значит, в тридцать пятую школу, в тот же пятый «Д», где Кривой учился. А перед самым сентябрем я заболел ангиной, перекупался. Ни по каким предметам я не боялся отстать в школе, кроме иностранного языка. Впервые же нам его дали. Ты помнишь, «иностран», без «т», изучался только с пятого класса… Нам попался английский – и Витек Кривой целый месяц, каждый день, ходил ко мне и со мной занимался. Как я был изумлен, когда на первом моем уроке по английскому я вдруг получил пятерку! Кривой сиял. Другой бы на его месте раззвонил на всю ивановскую, как взял меня на буксир, как бился со мной, тянул за уши. Кривой же был врожденно тактичным, хотя, наверное, и не знал, что это такое, несмотря на всю свою начитанность. У него была специальная тетрадка, куда он записывал названия прочитанных книг: к тому времени накопилось сотни три, не меньше, – и всё приключения.

В школу мы теперь ходили вместе – сначала по Кольцовской… Ну, ее ты наверняка знаешь, раз бывал в Воронеже: широкая, трамвайная. Раньше Кольцовскую пересекала еще и железнодорожная ветка – по ней ходил паровозик «кукушка», весь черный от колес с красными вставками до трубы и даже дальше – до конца своего дымового шлейфа. Обводы колес блестели отшлифованной от беготни по рельсам сталью. Специально для «кукушки» перед выездом на улицу стоял особый знак: «Закрой сифон и поддувало!» Бог знает что это означало. Но когда «кукушка» окутывалась понизу белым паром, а поверху – черным дымом, нам казалось, что мы все понимаем. Этот железнодорожный приказ был в ходу не только в школе, но и в городе, в любой очереди услышишь: то «Закрой сифон!», то «Закрой поддувало!», а то – и все вместе.

С Кольцовской мы сворачивали на Плехановскую… Нет, у нас была вторая смена, и сначала мы непременно заходили на углу в книжный – перед первой сменой не зайдешь, он открывался позже, – и зорко высматривали, не мелькнет ли из-под прилавка какая-нибудь книга из заветной детгизовской серии фантастики и приключений.

Затем уж только сворачивали на Плехановскую, а там три минуты – и в школе. Можно и на трамвайной подножке прокатиться и на ходу спрыгнуть, не доезжая остановки «Застава». Но мы больше любили пешком ходить и спорить о д\'артаньянах и капитанах гаттерасах.

Но не это главное. Извини, отвлекаюсь… Как та бабка в анекдоте: «Приятно, милок, молодость вспомнить!» Так вот… Понимаешь, я с детства собак люблю. Ей-богу, больше чем людей! Жалко их… И вот по пути в школу был чей-то частный дворик, а у крыльца возле конуры всегда лежала тощая, почти совсем черная собака. Вечно голодная. Я каждый раз ей свистел и кидал через ограду куски хлеба или что было, делился завтраком… Бывало, еще издали засвищу по-особому, она меня уже узнавала по свисту, и уже стоит наготове, натянув цепь, и машет хвостом. Скажу наперед, что в том году она ощенилась, и как-то я встретил ее с тремя-четырьмя щенками! Такие же черные, похожие. Потом их постепенно раздали или продали, и она осталась с одним, самым крупным и еще более черным, чем сама, щенком… Затем он подрос, и она внезапно исчезла. Убежала? Оттуда трудно удрать, да и зачем – не дикий же зверь. Потерялась? Хозяин, по-моему, никогда и никуда ее с собою не брал. Завел в лес и бросил? Так она ж не старая еще. Может, заболела и?.. А может, он ее на живодерню отправил?.. Скорее всего – сам прикончил. Но я гнал эту мысль. Я упрямо считал, уверяя себя: либо она вдруг удрала, либо все-таки потерялась либо хозяин кому-то отдал, а себе подросшего щенка оставил.

И ее, и оставленного щенка звали одинаково – Жук. Мужское имя. Не помню, какого пола был щенок, но для нее – явно неподходящая кличка. Хотя… Вон у дядьки моей жены тоже была сучка по имени Кузя, а кобелька от нее он назвал Астра. И когда над ним за это посмеивались, только хмыкал. Жлоб он, ее дядька!

Я, верно, жутко суеверный и наверняка стал бы очень религиозным, будь у меня другая судьба. Но, слава Богу, все мы атеисты. Никто и не подозревал, что вскоре мысленно, про себя, каждый раз, когда ожидались крупные неприятности – а в детстве они всегда крупные, – когда чего-нибудь очень страшился, каждый раз про себя я стал вдруг, ни с того ни с сего, молить тех собачек, чтоб отвели беду. Почему?.. Не знаю. Какое-то наитие. Да, по правде говоря, больше и некого было попросить заступиться – вот до чего дошел!.. Сначала просил только первого Жука, затем – и второго, и вообще всех тех щенков вместе, где б они ни были. Причем не обязательно было мне их видеть. Даже если иду где угодно, хоть с кем, посвищу своим особым свистом, будто просто так – несколько секунд вызываю, чтоб до них якобы долетело, а потом про себя умоляю:

«Жук-Жучок, и ты, черный Жук, и вы, жучата малые, даже если вы сейчас где-нибудь и уже выросли, а если вы, хорошие мои, вдруг померли, но от вас остались дети, – все равно, все вы, и они пусть, сделайте так, чтоб сегодня (точное число, год, предполагаемое время) ничего-ничего со мной (имя и фамилия) не случилось (подробности о том, что ожидается и может случиться), чтоб все обошлось, чтоб все хорошо было!.. Спасибо большое-большое, огромное. Век вас не забуду!» И вроде подписи: «Я». А потом отбой – тот же свист.

Да, так и было: вначале я мысленно взывал только к Жуку, когда он – она! – был один, затем и к его сыну, черному Жуку, и к пропавшим жучатам – его братьям и сестрам. Я искренне верил, да и сейчас, пожалуй, верю, что они, жучата, или их потомки, на этом или на том свете, меня слышат и помнят меня. И в десятом классе я так же перед выпускными экзаменами свистел им – пусть помогут! – и даже в институте…

Ну а тогда иной день приходилось их умолять по нескольку раз. И помогали ведь. Очень часто!.. А когда не получалось, я считал, что им попросту не удалось мне помочь – у них свои трудности. Либо – все-таки хоть в чем-то выручили, частично. Вполне могло быть и хуже.

Но до чего ж они голодные были. Сейчас таких я не вижу. Давясь, черный хлеб глотали! А уже как два года карточную систему отменили – просто хозяин у них был тот еще. Мордатый, в синих блатных наколках на толстых коротких руках. Ограда у него колючей проволокой поверху опоясана на специальных кронштейнах, с загибом внутрь, как в лагере. Видать, привык за проволокой жить.

Когда по пути в школу я видел хозяина во дворе, то ничего Жуку не кидал. Еще запретит брать или того хуже – отлупит собаку. Я и не свистел, и старался не смотреть сквозь щели ограды, но собака все равно узнавала меня по шагам, я слышал, как она призывно скулит и гремит цепью в мою сторону.

А в школе – век бы ее не видеть!.. Вернее не школу, а наш класс. Сама-то школа ничего, этакий кирпичный двухэтажный барак буквой «Г», коротким концом на улицу, длинным – во двор. До сих пор стоит, только теперь разрослась, оштукатурилась, и спортзал выстроили… В классе у нас всем – кроме учебы, понятно, – вершил второгодник Соколов. По тогдашним меркам, детина с пудовыми кулаками. Принято ругать пресловутого Ломброзо, определявшего по облику преступных типов, а этот Соколов уже с виду был уголовник: широкая морда, острый подбородок, глаза-щелки, низкий лоб, редкие острые зубы, короткая шея. За одну внешность можно свободно сажать.

Располагался он в классе позади всех, на «камчатке», вольготно, один за партой у окна – чуть сбоку от огромного, почти во всю заднюю стену, портрета генералиссимуса. Портрет был чуток наклонен вперед для вящего впечатления, и за ним Соколов обычно прятал свой портфель – точнее, кожаную полевую сумку на ремне. Такие сумки тогда были в моде: и шик, и носить удобно, и драться – намотал ремень на руку, и давай!.. А прятал ее Соколов, чтоб учитель при любом шухере не мог отобрать и послать за отцом, таким же бугаем, как и хозяин Жука. Иногда Соколов еще и незаметно свешивал свою сумку на суровой нитке за окно. Чуть что: «Соколов, давай портфель и марш за отцом!» – чиркнет пиской-бритвочкой, сумка во двор летит.

Житья от него никому не было. Шпонками с резинки на пальцах во время урока к-а-к врежет!.. Или в газетный кулек наплюет, словно верблюд, а затем прицельно ахнет по нему кулаком – сидим, втянув головы. Только успевай вытираться.

Зато хоть на переменах поспокойней, уходил курить втихаря либо в «бебе» играть – давали ж пацанам мелкую деньгу на завтраки. Я-то вообще богач был, мне мать рубль отстегивала, по-нынешнему – десять копеек. Пожалуй, никому столько не перепадало. Я те деньги копил и покупал на них книги. До сих пор не забуду, как отец однажды позвал мать и, подняв мой матрас, торжественно показал ей пачку заначенных рублей. Еле я доказал, что не ворую, но денежки-то все равно конфисковали, раз я их не по назначению тратил. Рублей тридцать скопил коту под хвост!

Соколов меня не так уж часто лупил. Других слабаков хватало – тот же Витек всегда под рукой. Выйдем из школы, стоит Соколов с прихлебателями:

– Эй, Кривой! Почисть мне ботинки!

Кривой послушно встанет на четвереньки и давай их рукавом драить, а Соколов с дружками от хохота заходятся. Я молчу. А что делать? Об одном думаешь: как бы и тебя не заставил. Но он был по-своему психолог, вид у меня, что ли, был не такой, чтоб перед ним настолько пресмыкаться. В принципе-то мог заставить… Возможно, отца моего побаивался – знал, что тот офицер. Соколов вообще опасался людей в форме, это у него, видать, врожденное.

Я все думаю: почему тогда такое творилось? Наверно, вся жизнь такая была – сверху донизу. На всех уровнях. Да только у взрослых не столь наглядно. И потом, война ведь недавно прошла, ничем никого не удивишь.

После уроков мы с Кривым старались удрать из школы тайком, задами, через забор. Как только кончались занятия, не все пацаны спешили по домам – во дворе обязательно собирались компашки, почти каждый класс ждал кого-то, чтобы метелить. Лупили всем скопом: и забавляясь, и счеты сводя, и расправляясь «по делу» – за донос.

Меня самого в первый же день по приказу Соколова так отделали, что я чуть вновь не слег. Училка потребовала портфель у Соколова, а он загоревал, да так искренне: нигде нет, ой, увели, кто-то спер, ищите.

– Все ищите! – кричал он. – А то мне дома влетит! Отцовская сумка!

Весь класс ползал по полу, делая вид, что ищут. И я, новичок, тоже искал, но всерьез. А потом нашел-таки. За портретом Сталина.

– Вон она! Вон! – подскакивал я, показывая где.

– Да нет там ничего… – шипели ребята, оглядываясь на училку. – Он ошибся!

А я, болван, рад стараться услужить Соколову:

– Нет, правда. Лежит твой сумарик, лежит – притырил кто-то.

Забрала она сумку, а после уроков – жаль, все портфели не забрала, – меня так сумариками отметелили, еле жив остался.

Уж как я на следующий день лебезил перед Соколовым, фантик серебряный купил у него за семьдесят копеек, горячо заверял:

– Я же не знал. Больше никогда!.. Век воли не видать! Случайно!

– За случаянно бьют отчаянно. – Он отпустил мне по макушке гулкий щелбан и милостиво простил.

Я ликовал, готовый руки ему целовать. Еще бы, ведь предал его!

Я думал, страшней Соколова никого и быть не может. Но ошибся. Часто я ошибался…

Под конец учебного года появился у нас белобрысый новенький с безобидной фамилией Степанчиков.

Как только училка назвала новенького, Соколов прыснул со смеху:

– Юрий Степанчиков… Бунчиков… Бубенчиков…

Тот, Юрий Степанчиков, молча встал, подошел к нему и врезал по морде. Даром что худенький, а отчаюга. Все замерли. А они сцепились, как звери, по полу катаются. И тут Юрий схватил чью-то ручку и воткнул ее пером «рондо» Соколову в грудь.

Что потом было!..

Соколов угодил в больницу – чуть ли не заражение крови, кажется. От чернил. Пером же его ткнули. Я потом случайно услышал, как Соколов хвастался перед незнакомой шпаной, что его пером чикнули. В общем, выжил он, конечно.

Обращали внимание, поголовно у всех двоечников, кроме явных дебилов, железное здоровье?..

Любопытно, что в ту пору всякие там круглые отличники особенно не были в чести. Их презирали, даже по-своему жалели. Да и они сами чего-то стеснялись. И во многих книгах, и в фильмах отличник всегда был отрицательным типом. Буквоед, подхалим, трус, подлец и ябеда. На коне были так называемые простые ребята, пусть неуспевающие и задиристые, зато смелые, надежные, верные. В газетах и по радио разные уважаемые люди наперебой гордились своей жизнью: учился, мол, неважно, дисциплина хромала, хулиганил, дрался, преподаватели махнули рукой, а глядите, каких высот достиг!..

«Умный, да?», «Культурный, да?», «Шляпу надел?» – были ругательствами. Да и сейчас… Вон о редкостных людях с двумя вузовскими дипломами говорят: «Значит, в одном ничему не научили!» Откуда это?.. Когда вырос, понял: да ведь тогда почти все начальники были полуграмотными, вот и окружали себя всякими бывшими второгодниками и хулиганьем. Ценили их как простых исполнителей, ведь ни знаний, ничего у них за душой нет. За личную преданность ценили, за беззаветность. Слово-то какое… Значит, без заветов! Вдумайтесь-ка, страшно становится. Они и впрямь бездумно служили, они-то с детства знали, что надо рабски подчиняться сильному. Нет, всякие там, мол, отличники – публика ненадежная. Умные, да?! Думают много?! А эти отличники двигали науку, культуру, оборону, наконец. Те же математики – слышал? – лишь до двадцати трех лет могут что-то путное придумать! Потому теперь и олимпиады всякие, чтобы умников заранее выявлять. Заставила-таки жизнь.

Даже сейчас та отрыжка осталась. Как начнем свое детство вспоминать, друг перед другом заносимся: «Наша школа была самой хулиганской, двоечник на двоечнике! Наш класс был самый отчаянный – прохожие боялись мимо школы ходить!» Чем гордимся-то? Стыдиться надо своей дикости. У нас в конторе есть один полудурок, так он, не зная, чем похвастать, вгорячах выкрикнул: «А я за один день, помню, шесть двоек схватил!» – «Потому с тобой и мучаемся», – буркнул руководитель нашей лаборатории, доктор наук, лауреат и так далее. Наверняка скрытный отличник… Если б Витек Кривой дожил, он, может, и его перещеголял бы. Он в нашей школе был самым круглым из всех круглых отличников. Одни только пятерки с плюсами получал, а ведь не старался особенно, на лету схватывал – я-то знаю.

Ну а что Соколов?.. Замяли дело с тем «ранением». Несколько раз Степанчиков-старший, подполковник при всех планках, приходил в школу. Улеглось… У Соколова такая репутация, что защищать его не стали. Да и сам он на попятную пошел, когда вернулся. Тем ударом пера Степанчиков враз его свалил с пьедестала. Сдрейфил Соколов. Ничего, мол, не было, училке показалось. Ну, подрались, ручка открытая в нагрудном кармане была, вот и напоролся.

– Спросите у класса! – настаивал он.

А нам – что. Не было, значит, не было.

Да-а… Нашлась управа на Соколова. Наша радость с Кривым была прямо-таки беспредельной. Я бы сказал: после победы над Германией мы, пожалуй, ничему так не радовались. Есть все же справедливость на свете, есть. А уж Кривой смотрел на Степанчикова как на героя своих приключенческих книг.

И вот выходим мы как-то с Витьком из школы – стоит наш кумир Юрий Степанчиков, отец дорогой, а вокруг него Соколов увивается – лебезит. Степанчиков на него ноль внимания, фунт презрения. А уж мы лыбимся во всю рожу, солнышко весеннее светит, счастье душу переполняет. Никто нас теперь пальцем не тронет. Новая жизнь настала. Мы уже и в защитники Степанчикова себе записали. В обиду не даст – Человек!..

Поглядел он на наши глупые улыбки, и сам невольно улыбнулся. Ну тут мы вконец расцвели. Захотелось, знаешь ли, если б осмелились, обнять его за плечо, бродить с ним по городу, показать наши заветные места, болтать о любимых книгах…

И вдруг Соколов привычно ухмыляется:

– Эй, Кривой, давно ты мне ботинки не чистил. Глянь!

Мы остановились как вкопанные. А Степанчиков-то молчит…

– Нет, – передумал Соколов, – лучше ему почисть, – и кивнул на Юрия.

– Пусть, – хмыкнул тот. – Смешно.

Глянул на меня Кривой, тускло так у него глаз затухал…

– Ну! – прикрикнул сам Степанчиков.

Кривой быстренько к нему на полусогнутых. Опустился на колени, плюнул из вежливости себе на рукав, чуешь, не на ботинок, и давай его обшлагом полировать.

– А ты чего без дела стоишь? – усмехнулся Степанчиков. – У меня две ноги.

До сих пор себя презираю – вспомню, аж передернет. Затмение со страху… Опустился рядом с Витьком и начал. Полируем вдвоем обувь Степанчикову. Одна лишь разница: я все-таки плевал на ботинок, а Кривой – себе на рукав.

Говорят: липкий страх. А у меня он на плечи наваливается и к земле жмет – противное чувство… В горах бывал? Я однажды в Крыму лег на камни и осторожно голову за край высокой скалы высунул. Лежа смотрел, встать не мог. Казалось, тяжесть та страшная не только давит на плечи, но и сдвигает по чуток туда, вниз. Так и не смог подняться – отполз.

Чистим мы, значит, ботинки Юруне, а у Кривого одноглазые слезы кап-кап на носок башмака.

– Затем мне почистите, – заявил Соколов.

– Перебьешься, – отрезал Степанчиков. Хоть на том спасибо!

«Эх, Жук-Жучок, и ты, черный Жук…»

Понял?.. На смену одному главарю пришел другой, куда страшней прежнего. С виду невзрачный, а зато жестокий, хитрый. Чуть что, готов зубами вцепиться. Глаза белые, волосы белые – вампир! Он уже несколько школ сменил, в военных семьях это бывает: срывают с места, перекидывают туда-сюда, мотают по всей стране. И вероятно, везде он старался сразу себя показать, сразу на своем поставить, утвердиться. Озлобился, хуже некуда! Над новичками ведь везде поначалу измываются, вот и дошел до жизни такой. А затем и понравилось властвовать… Но это я позже понял. А собственно, какая мне разница в том, что я понимаю, почему кто-то подлец, садист, сволочь… Что мне, легче? Данность есть данность. Пусть потом судьи разбираются, откуда такие берутся. Глядишь, открытие сделают: мол, потому, что в войну мальчишки без отцов росли. Пока те воевали, они вон тоже по-своему сражались, чтоб их не затоптали. Кто-то выдержал, а кто-то сломался. А может, все оттого, что школы были раздельные – мужские и женские?.. С девчонками мы бы так не озверели – не дали бы, а?

И стал Соколов как бы ординарцем при Степанчикове. Это больше всего на нас подействовало. Если уж сам Леха Соколов не стал за главенство бороться…

Слухи разные поползли: мол, за Степанчиковым блатные парни стоят, шайка вроде какая-то. С ним даже старшеклассники не связывались, сторонились.

– А ты б ткнул обоих разок, хотя б вилкой, и тоже порядок! – доказывал я Кривому. Легко другому советовать.

– Да и ты не смог бы, – моргал Витек глазом, – а я и подавно. Мне по ночам снится, как я их догоняю, замахнусь, ткну, да нож все время гнется, – жалостно признавался он. – Ни царапины. Хочу, так хочу, а не могу! Если уж во сне ничего не выходит, то…

Правда. И у меня во сне никакая месть не сбывалась – не дано. Где уж тут наяву! Видно, мы просто были нормальными людьми от природы. Или от книг. Сопливые гуманисты, в общем. Не помню, как в точности сказано у Толстого: если человечество делает, пусть на капельку, шажок вперед, то его двигают не полководцы, не властелины и палачи, а лишь жертвы, мученики… Да нет, не думайте, на свой копеечный счет я это, конечно, не отношу.

Думаешь, только нам одним доставалось? Да почти всему классу, кроме нескольких человек. Почему их не трогали?.. У одного брат в десятом классе, у другого плечи вдвое шире моих, третий с гирями тренируется, четвертый – еще что-то… Остальные все под пятой.

Помню, Степанчиков не так уж часто кого-то бил сам. Предпочитал действовать чужими руками. Стравливал всех. Скажем, сегодня Петька, Колька и Ванька за что-то меня лупят. Завтра Петька и Колька того же Ваньку метелят. Послезавтра все на Петьку навалятся. Старое правило: разделяй и властвуй.

Ну, это сейчас как чепуха вспоминается. Были и куда подлее приемчики… Однажды он заставил нас из лужи пить. Зачем? Поиздеваться, власть свою показать – вот зачем. Вчера, что ль, родился?..

Приказал нам Степанчиков – человек восемь нас было, подопытных, – зачем-то собраться у него во дворе за сараями. Тогда везде во дворах у всех сараюшки были, как в деревне.

Мы с Кривым, не помню почему, на сбор запоздали. Приходим, пацаны стоят, будто белены объевшись. Только Степанчиков да Соколов лыбятся. Весело им.

– Теперь вы давайте! – о чем-то загомонили подопытные, показывая на грязную лужу. – Мы уже пили. Давай-давай. Умные, шляются где-то!

– А ну, хлебните-ка по глотку. Не бойсь, не заболеете! – Степанчиков зачерпнул ржавой каской воду из лужи.

Пацаны окружили нас, подталкивают к нему. Сами – позорники и хотят, чтоб другие – тоже. Делать нечего, я не успел бы даже с мольбой к Жуку обратиться. Они б нас на куски разорвали, если б мы отказались. Ну, не на куски, а в той же луже с головой искупали бы запросто.

А потом все давай над нами ржать и пальцами показывать:

– Да ведь Юрка в лужу на… Что, соленая?

Вот когда я понял впрямую библейское: испить чашу унижений.

– А мы не пили, а мы не пили! – приплясывал один там коротышка.

– Заткнись. Пил, – оборвал его Степанчиков.

Тот всхлипнул и умолк. Я отплевывался и все смотрел не мигая на Степанчикова: больше всего мне хотелось сейчас надеть ту каску ему на голову. И ведь почти решился… «Вот сейчас, вот сейчас, – думаю, даже ноги дрожат. – А там будь что будет!» И то ли Степанчиков прочел что-то в моих глазах, то ли надоело, он поглядел на меня прищуренно, выжидающе, а затем вдруг повернулся к Соколову:

– Теперь ты хлебни.

– Что ты, что ты? – попятился Соколов. – Юруня… друг!

– Пей, – страшно сказал друг Юруня.

Соколов обреченно поднял каску…

Затем Степанчиков со смехом выбил ее пинком из рук.

– Пока, – и зашагал, не оглядываясь, к дому.

– Чего уставились?? – рассвирепел Соколов. – Зрачки вылупили! – двинул кого-то по уху и вразвалочку, руки в карманы, пошел со двора.

И мы пошли прочь. А тот коротышка сбивчиво говорил:

– А вообще-то полезно… Лечебное средство… Даже раны заливают, пощиплет – и все. Подумаешь! – хорохорился он.

Утешение…

Странно как-то. Родители совершенно не знали, какая у нас жизнь. Ну, совершенно. Они то и дело подчеркивали, как все нам легко достается, какие мы благополучные. А вот они, дескать, такого хлебнули! Какого?.. Может, и они от нас скрывали? Да наверняка. И не в голоде, холоде дело. Голод с холодом мы тоже видали. А у взрослых… Вот в наш дом недавно ночью «воронок» приезжал, забрали соседа-учителя. Как я ни допытывался: за что? – отец только делал страшные глаза, а мать отрешенно сказала: «До войны приезжали чаще…» У взрослых были свои игры – в жизнь и смерть.

И не поверишь, решили мы с Кривым убить Степанчикова. Может, как-нибудь сумеем вдвоем… Сначала его, а потом, если нас не заметут, и Соколова. И так приятно было нам, слабакам, помечтать об этом!.. Возвращается Степанчиков поздно вечером, а мы поджидаем его во дворе – он жил на углу улицы Карла Маркса. Там был деревянный, с узорными наличниками, красивый дом-теремок, от воинской части. Двор освещался лишь одной лампочкой. Вывернуть ее, затаиться у парадного и… камнем по голове. А что, никто не узнает!

Или – подкараулить на лестнице, где спуск к реке, там он к какому-то дружку ходит. Протянуть проволоку поперек ступенек, а самим затаиться в густом бурьяне, слева и справа от лестницы. Всех людей пропускать, никто ничего не заметит – ну, лежит себе на ступеньке какая-то проволока, чего такого. А как только Степанчиков сбегать будет, резко ее натянуть – он вмиг кувыркнется и голову себе раскокает. Там к реке до-о-лго вниз лететь!

Дальше слушай…

Помечтали мы, помечтали и бросили. Но не позабыли. Во всяком случае – я. Кривой к тому времени был уже мне не помощник…

Потом-то оказалось, что сплеча и сгоряча ничего не решить. Жизнь мудрее.

Я продолжал ходить и бросать еду теперь уже второй собаке – черному Жуку, и не из корысти, а жалко… Он тоже стал тощим, как его пропавшая мать. Даже если б он мне и ни капли не помогал – а я до сих пор верю, все-таки было это, было! – я все равно бы его подкармливал. Ведь носил же я куски прежней собаке, когда еще и не думал о чем-то просить. И откуда я взял эти заклинания? Нарочно ведь не придумаешь. Словно свыше озарило…

А злосчастия продолжались. Вдобавок ко всему оказалось, мой отец служил под прямым началом Степанчикова-старшего. Даже смешно. Сын в подчинении у сына, отец – у отца.

Ничего плохого про того подполковника сказать не могу. Мужик как мужик. Я уверен, он ничего не знал. Это как мир и антимир. Со взрослыми мы жили в разных измерениях. Но иногда и от нас к ним проникали какие-то отзвуки. Эхо, да?..

Меня как-то здорово избили за красиво живешь, и мать неизвестно откуда пронюхала, что нашими пацанами заправляет Юрий Степанчиков. Думаю, Кривой сболтнул. Она вцепилась-таки в отца и заставила его пойти к подполковнику.

– Да плевать я хотела, что он твой начальник! – кричала она, смазывая мне йодом ссадины. – Я мужчина или ты?

Отец понял, что он. Взял меня за руку и, как я ни упирался, потащил за собой. И все допытывался по пути о подробностях.

– Подробности у меня на морде! Он хуже фашиста! – вырвался я наконец у самого дома Степанчиковых.

Мне даже самому стало интересно, чем это кончится. А вдруг?! Поэтому я не удрал и остался у ворот, а отец вошел во двор и скрылся в парадном.

Я ни о чем и просить моих собачек не стал. Я вдруг правда поверил, что отец за меня постоит. Пошел же! Честно или нечестно сюда ввязывать взрослых, важен результат. Поверит ведь отцу подполковник. Нет, не устоять тогда Юруне против двух офицеров. Теперь ему хана, он даже не сможет ни сегодня, ни завтра, никогда отомстить. Если сейчас и отбрешется, значит, потом, нате вам, с ходу все подтвердится, если он по злобе опять пацанов на меня натравит… Фиг вам, конец всем мытарствам! Захочу, расхрабрился я, и Витька под защиту возьму. Скажу: «У Кривого отец на фронте погиб, а теперь мой его в обиду не даст. Так, мол, и заявил при свидетелях: руки, ноги поотрываю тому, кто этого мальчика-инвалида тронет! Из школы вышибу, в колонию отправлю! Отец у меня такой: сказал – сделал. Съели?»

Как приятно быть великодушным…

Минут пять я послонялся у ворот, а потом присел на завалинку под окном. Из форточки внезапно долетел голос отца:

– …Конечно, чепуха… Да-да, товарищ подполковник… Так точно! Не к лицу нам в мальчишечьи дела встревать. Прошу прощения…

До чего ж я отца возненавидел в ту минуту. Наверно, он стоял ближе к окну, поэтому я только его голос и слышал. Знакомо незнакомый, почтительный, угодливый… Никогда я раньше не слышал, чтобы с кем-то он так разговаривал.

– …Есть, товарищ подполковник!.. Хи-хи-хи… Не было печали, зато теперь семьями познакомимся. Сейчас я его, обормота, кликну. Еще выдам за брехню…

Неужели это мой отец? Брехло, всегда меня так бодренько называл: «сыночек», «наследник», «смена». Что ж, пусть радуется: достойная смена растет.

Убежать?.. Но куда??

А самое подлое впереди. Мы вчетвером, я с отцом и Юрий со своим, пили чай в заставленной немецкой мебелью гостиной. И мне все казалось, что пью не из трофейной фарфоровой чашки, а из той каски.

Юруня пододвигал мне пирожные в вазе, чинно прихлебывал и заливал:

– Я же не знал, батя. Они сами, у нас там такая шантрапа… Если б знал, я бы его защитил. Ведь мы почти что друзья? Верно, Толик? – прищурился он.

И все строго уставились на меня. Особенно мой отец. Но он-то должен был хоть что-то понимать. Видимо, и он в свою очередь считал, что я тоже должен его понять. Ну, набили морду – в детстве с кем не бывает. А ему теперь, извольте, надо ссориться с начальством. Или, может, он дипломатично считал: сам факт нашего появления здесь уже поспособствует – его любимое словечко – на будущее благо… Мне хотелось хоть как-то оправдать отца, но все равно – ненавидел его и ненавижу.

– Он у нас стеснительный, – деланно засмеялся отец, потому что я продолжал молчать.

– А на вид боевой, – прогудел Степанчиков-старший, кивнув на мою разукрашенную вывеску.

Юруня пнул меня под столом носком ботинка, а на лице безмятежно сияла улыбочка:

– Друзья ведь?

Я вздрогнул и промычал:

– Угу. Друзья…

– Вот видите, – облегченно вздохнул мой иуда-отец.

Я тихонечко, будто дуя на чашку, засвистел своим особым призывным свистом, мысленно вызывая моих Жуков. И взмолился: спасите меня отсюда!..

– За столом не свистят, – сердито заметил отец. – Стыдно за тебя.

Три ха-ха! Ему, видите ли, за меня стыдно… Привел собственного сына к его палачу да еще и отчитывает. Я смотрел на отца сквозь щелки опухших глаз.

Наконец мое послание собачкам начало действовать: жучки недаром хлеб ели. Отец заерзал на стуле и робко сказал:

– Нам пора… – Он встал, мигом надел фуражку и чиркнул ладонью по козырьку: – Разрешите идти, товарищ подполковник?

– Что вы так официально? – попенял ему Степанчиков-старший. – Вы не на службе, а в гостях…

– Извините, привычка.

– Хорошая привычка, – встал подполковник и попрощался с ним за руку.

Я побрел к двери впереди отца.

– Что надо сказать? – цепко остановил он меня.

Я обернулся своим жутким лицом и промямлил разбитыми губами:

– Спасибо за угощение. – А затем потрогал свои синяки.

Вышло двусмысленно. Но, увы, это была единственная месть, которую я мог себе позволить.

Когда мы шли по двору, я обернулся. Юруня в окне показал мне кулак и исчез. Оказалось, и мой отец обернулся – он тоже все видел.

Ничего он мне не сказал. И только у дома бросил:

– Не связывайся.

Не связывайся… В этом был принцип всей его жизни, да и не только его. Не связывайся, не высовывайся, не вылезай, не замечай… Промолчи, уступи, поддайся. И вся мудрость – выжить любой ценой. Философия шкурника. Причем не того, кто снимает шкуру, а того, с кого снимают, – шкуроносца. Авось не всю снимут, не целиком – пронесет.

Матери отец тогда наплел с три короба: все, мол, в порядке. Я молча кивнул. И она успокоилась.

Я потому не стал возмущаться, что решил сам, даже и без Кривого, убить Степанчикова. Так надежней. Я где-то читал, что почти никогда не раскрыть преступление, которое сделал человек в одиночку раз в жизни.

Правильно говорят: зло порождает зло. Я вдруг захотел, ни мало ни много, поджечь Юркин дом. Однако рассудил: зачем другим-то страдать? Степанчиков такой гад, что сможет еще и спастись, а другим – крышка.

Лучше отравить. Чем? Был у нас где-то мышьяк, крыс в сарае травили. Щедро начинить пончик и угостить Юруню. Пусть думает напоследок, что подмазываюсь. А если не сразу отравится? Если откачают?.. Может меня назвать. Нет, надо чтоб все шито-крыто, иначе какая ж это месть!

Недолго зрел план. Один мой коллега любит повторять: «Раньше фиги росли на деревьях, а теперь зреют в карманах». Ничего, а?

Вот что я придумал: заманить Степанчикова, одного, в развалины маслозавода, а там… Но об этом я еще расскажу. Главное, как заманить? Чего это он попрется со мной один?

И опять мой план остался пока в голове, хотя вскоре я мог бы исполнить его в любой день. Как ни странно, после нашего визита к ним домой Степанчиков и впрямь вдруг стал показывать, что мы с ним по корешам. Подзывал, советовался, хоть и свысока, по любому поводу, к себе в сарай водил – там он свой велик ремонтировал, а я ему помогал. И я потихоньку стал забывать, что ли, о мести – отношения ведь наши круто изменились. Я же не злопамятный, а впрочем…

Как-то мы были вдвоем и в шутку начали бороться у него во дворе. Я тисками зажал его шею под мышкой, и, как ни колотил он сослепу меня, как ни лягался, я давил и давил из последнего, понимая, что он не сдюжит скорее. Ведь кислород перекрыт… В конце концов он захрипел и задергался.

Я отпустил. Он шмякнулся наземь, распахнув рот, дергая кадыком и выпучив свои белые глаза. Ей-богу, серые до белого! Жуткие, если вглядеться, – зрачки расплываются, и глаза становятся как оберточная бумага.

Когда Степанчиков очухался, он бешено, свистя горлом, заорал:

– Я из него друга сделал! – будто о постороннем. – Я с ним вожусь, а он… – И потом выложил все, что про меня думает. Мразь, мол, самая распоследняя, ничтожество, его, так сказать, приблизили к себе, а он, тля, возомнил!..

Но заметь, и пальцем не тронул. Понятно, никого своих вокруг не было, не посмел. Шея-то – вот она, еще болит, помнит мой железный захват. Эх, если б он кинулся, я б его так отделал, свои б не узнали! Тот прежний страх у меня враз прошел, и я даже удивлялся: как мог бояться эту козявку?

Так мы и не схватились. А на следующий день мой страх вернулся опять. Достаточно было вновь увидеть Степанчикова – с Соколовым и пацанами. Всю мою случайно приобретенную уверенность начисто смыло. Дух был слишком рабский. Но глоток свободы я все-таки вдохнул, когда вчера Степанчиков задыхался. Об этом как-то помнилось, и сам Юруня помнил – по глазам видно.

Зато Соколов ничего не знал и потому ничего помнить не мог. Степанчиков его науськал, и тот меня мигом избил. Лицо почему-то не трогал – видать, предупредили, слишком заметно будет, – старался в живот бить. А Степанчиков, святой, нас разнял, когда вмешались прохожие. И своему бате, очевидно, о том прокаркал, потому что вечером мой отец доложил матери:

– …Вот видишь, Юра Степанчиков за него теперь заступается!

– А кто тебя к ним послал? – возгордилась она и повернулась ко мне: – Ты с Юрой дружи, у них и семья хорошая, интеллигентная. Чего не ешь?

Как я мог есть, если у меня все печенки отбиты.

– Нелюдимый какой-то, – неприязненно взглянул отец.

– Весь в тебя, – не осталась в долгу мать.

Она, наверно, была права. В кого ж еще? Сейчас-то я бы сказал: гены виноваты. А попробуй их пересиль!

Попозже ко мне заглянул Кривой.

– Я тебе тут принес… – прошептал он, вызвав в коридор, и достал из кармана махонькую баночку. В ней золотился мед. – Ух как полезен! Ты теплой водой его разведи и весь выпей. Только сразу. Сильно болит?

Он потрогал мой живот, я чуть не вскрикнул.

– Пройдет, – уверял Кривой, – с меда-то. Древнейшее средство. Еще фараонов медом лечили – соты в пирамидах нашли! Пчелы на тысячи цветов садятся, а среди них много лечебных. Они все лечебные травы опыляют – поможет!

И помогло. Кривой полагал, от меда.

А я-то знал, кто меня выручил уже в который раз. Достаточно лишь призывно посвистеть – и…

У вас фантиками увлекались?.. Вот и у нас тоже. Дурацкая забава. Больше девчонкам подходит. Поесть конфет приходилось редко, зато фантики собирали. Хранили, меняли, играли, чей фантик чужой покроет. Особенно ценились красочные обертки от дорогих конфет, с золотым и серебряным фоном. А уж от плиток шоколада – цены нет!

Лопухи, вроде нас с Кривым, собирали, а Степанчиков с Соколовым – торговали. Я все удивлялся, откуда у них целые пачки гладких, новеньких, одинаковых фантиков. Секрет раскрылся просто. Воровали с конфетной фабрики.

Тягучий, сладкий, с примесью ванили запах обволакивал Кольцовскую задолго до подхода к самой фабрике. Она была отгорожена от улицы высокой, из выкрошенного кирпича оградой. Там рядом, кажется, еще протезная мастерская была, и нередко изнывала очередь инвалидов. Они заходили и выносили шарнирные суставчатые протезы, похожие на ноги от рыцарских лат…

Чего-то я разболтался – на воспоминания потянуло. Когда вспоминаешь, любой лопух в прошлом пальмой кажется…

Итак, однажды Соколов нам приказ передал от Степанчикова: как стемнеет, полезем на фабрику за фантами. А мы знали, что там сторожа и собаки. Веселенькое дело предстоит!.. Прав был Кривой: лучше уж сразу в тюрьму сесть, чем постепенно садиться.

Вечером мы собрались на Кольцовской под толстенным необъятным тополем, говорят, еще времен Петра Первого. Когда тополь зацветал, он мог запорошить пухом полгорода.

Нас было человек пять, не считая Степанчикова и Соколова. Так сказать, теплая компания. Пятеро подневольных и двое господ.

– А сторожа с ружьями? – вслух трусил Витек Кривой.

– Там увидишь, – хохотнул Соколов.

– Вторым глазом, – улыбнулся Степанчиков.

Все подобострастно захихикали. А я? Наверно, тоже подтявкивал. С волками жить…

– Сволочи… – неожиданно заплакал Кривой, так проняло. – Какие сволочи…

– Мямля, – сплюнул Степанчиков. – Еще и обзывается!

– Гнида, – поддакнул в молчании Соколов. И спросил: – Врезать ему? Темную?

Степанчиков как полководец величественно махнул рукой. И вся стая бросилась на Кривого… Нет, я нет, я стоял в сторонке. Но не просто так, руки в брюки. Я умолял моих жучат помочь Витьку: «Жук-Жучок, и ты, черный Жук…»

– Хорош! – остановил главарь стаю, и все рыча отвалились от Кривого.

Витек сжался в комок на земле, закрывая голову руками. Он сжимался и сжимался, как бы становясь все меньше, а мы смотрели… Не сразу он недоверчиво выглянул глазом из-под рук, по-прежнему не вставая.

– Живой? – рассмеялся Степанчиков. – Правильно, головку береги, а то пятерок больше не получишь.

– Отличник, – презрительно протянул Соколов. – Тля. Вставай, первым полезешь.

– Толку от него, – возразил кто-то, – пусть лучше на шyxepe постоит.

– Да он только пол-улицы видит, – вновь прошелся по Кривому Соколов.

Витек как-то постепенно, словно по частям, встал…

– А там от него какой толк? – кивнул на ограду фабрики тот же кто-то.

– Цыц. – И Степанчиков гордо заявил: – Первым полезу я.

Во как надо авторитет зарабатывать. Понял? Надо знать, когда, где и как. Степанчиков это умел. И даже я, который так ненавидел Юрку, глядел на него в ту минуту с завистью.

Он перебежал улицу и легко, будто с разбегу, единым махом взлетел, ловко цепляясь за выбоины кладки, на стену и пропал. Мы гурьбой поспешили к ограде. Кривой, хромая, приотстал, и я тихо спросил:

– Ну как ты?

– Ничего. Я закрылся… Свернулся как ежик.

Сейчас, когда столько лет прошло, мне удивительно: он даже и не обиделся на меня за то, что я не вступился. Воспринял как должное. Лучше б и мне тогда с ним накостыляли заодно. Не привыкать, не впервой.

Ну что? Стоим мы у стены, прислушиваемся… Из-за гребня донесся чуть тихий, как бы шепотком свист. Мы всем скопом полезли на стену, на приступ. Взяли ее и с треском ссыпались в жесткий прошлогодний бурьян. Затихли. Ну, прямо кино о разведчиках!.. Рядом посапывал Кривой. Он нашел во тьме мою руку и схватился за нее. Знаешь, словно за старшего брата, хоть мы и одногодки – по двенадцать каждому.

Новый короткий свист впереди. Мы двинулись бесшумно, как индейцы по тропе войны. «Зверобоя» читал?.. А «Следопыта»?.. Значит, секешь.

Выбрались к какому-то дощатому навесу на бревенчатых стойках. Повсюду пирамиды открытых ящиков. Степанчиков и Соколов – когда и он успел? – уже суетились там… Тройку тяжелых ящиков, в которых что-то белелось, мы оттащили к ограде.

В них были плотные стопы новеньких конфетных оберток. Не знаю почему, но меня всегда удивляла разница между завернутым и развернутым фантиком. Когда он с конфетой – совсем мал, а развернешь, разгладишь – куда больше игральной карты. А эти, плотные и ровные, попросту казались огромными, чуть ли не с открытку. Мы совали их в карманы, за пазуху, пачки разлетались, усеивали землю…

– Это что, – пробурчал кто-то. – Шоколаду бы тиснуть, а?

Но тут в глубине хоздвора замигал фонарик. «Айда», – прошипел Степанчиков. И мы посыпались через стену обратно, на свободу улицы.

Награбленное мы доставили в сарай к Степанчикову. Соколов еще притащил какой-то, аккуратно завернутый в бумагу и перевязанный веревкой, пухлый тючок:

– Ну-ка, ну-ка…

В нем оказалась новенькая телогрейка, из карманов торчали тоже ненадеванные брезентовые рукавицы.

– Небось сторожу выдали, – догадался Соколов, – а он, растяпа, кладет где попадя. Ничего, за полста загоним!

Все притихли. Одно дело фанты, другое – вещи. Но Степанчиков забрал ватник, притырил куда-то и безмятежно сказал:

– Сторожу еще выдадут.

Каждому из нас он милостиво позволил оставить себе по пачке фантов, остальные – в общий котел. Надо понимать, ему с Соколовым. Я наконец рассмотрел, за чем мы лазили, – как сейчас помню, на белом фоне была нарисована голубая слива, обрамленная листочками. Жаль, все картинки были одинаковые. Для коллекции не годятся, а меняться – кому нужны простенькие фантики от дешевых местных конфет? Ну да Степанчикову с Соколовым все равно навар. Загонят дурочкам из девятой женской, пусть по копейке, мы же добыли тех фантов – тысячи!

И только тогда я внезапно хватился – нет Кривого…

– Сцапали, – враз струхнул Соколов. – Всех заложит.

– Я все перепрячу. По домам! – тихо приказал Степанчиков, и мы мигом разбежались.

У меня еще запоздалая мысль мелькнула – отдать свою пачку Юрке. У него и так много: если вдруг и найдут, какая разница – сотней больше, сотней меньше. Значит, и я не сомневался, что Кривой может всех предать. По своей мерке мерял. Меня б заловили, на допросе наверняка не выдержал, раскололся бы. Сторожа, родители, милиция – нипочем не устоишь. А может, понаплел, понаврал, понагородил бы небылиц: заманили-де незнакомые мальчишки – не помню, не знаю, темно было!

Фантики я спрятал в своем парадном, под лестницей. Только вылез из-под нее, слышу: бежит кто-то по двору. Высунулся я украдкой – Кривой! Влетает ко мне в тамбур. Еле дышит… Лицо серое, я еще подумал: от нашей пыльной лампочки, а потом докумекал – он за сердце держался.

– Ты где был? – ору ему шепотом.

– Сейчас, сейчас… – Он опускался на ступеньки, бормотал: – На сторожа нарвался.

– Как?

– Откуда я знаю! Он за мной по всему городу… Еле ушел. – И виновато так: – Мне же бегать нельзя.

Пузыречек достал, что-то глотнул. Лег навзничь спиной на лестницу, лежит, глаз вовсю открытый. Я перепугался:

– Мать позову!

А он:

– Не надо. Полежу, пройдет… У меня уже бывало.

Отлежался… Я все трусил, что кто-нибудь в парадное войдет. Взял его под руку, повел к нему, на второй этаж.

– Слушай, – я стал ощупывать его, – а где эти?.. Домой не тащи.

– Растерял по пути. – Слабо он улыбнулся. – Бегу, а они из меня вылетают и прямо на сторожа. А он знай руками отмахивается. Бежит и отмахивается.

Я засмеялся. Стоим и смеемся…

А через несколько дней Кривого не стало. Умер… От чего? От жизни. Врачи же говорили: стенокардия.

Мы-то и есть самое распотерянное поколение. Куда весь порох ушел? Не воевали, не восстанавливали. Все какие-то кривые да согнутые… Что мы хорошего сделали? В лучшем случае учились. Учились вообще. Для чего? Того нельзя, этого не положено, сюда не суйся, туда не смотри – разговорчики! Всю-то жизнь мальчики для битья. Боязливое поколение… Промежуточное какое-то. Правда, дети у нас получше – посмелее. Теперь надо внуков ждать – те, надеюсь, совсем прямыми станут.

Эта смерть поразила меня! Я вообще не представлял, что такие молодые помирают. Ну, старики – ладно, где-то, кто-то. А тут рядом, дружок мой… Ну, болел. Все мы болеем. Но чтоб так просто, насовсем умереть – нет, не бывает. Неужели понесут его, с неподвижным лицом, с острым носом, в темном гробу и навсегда закопают?..

Слушай дальше. С похоронами Кривого я вообще попал в непонятную историю. Фактически я был его единственным другом, а оказался как бы последним жлобом.

Забыл сказать, что Степанчикова мы избрали старостой класса, единогласно, конечно. И вот когда известие о смерти Витька докатилось до школы, Юруня вдруг развил деятельность.

– После уроков, – говорит, – пусть каждый принесет деньги на похороны. А я строго по списку передам. От всего класса нашему товарищу венок будет или что там нужно.

И ведь сам собрал, принес и отдал, подлец, деньги матери Витька, а та обнимала, гладила по бандитской голове и ревела в голос. Он тоже слезу пустил, плач ведь заразителен, как зевота.

Но это потом, а вот раньше… После школы я побежал домой. Было решено, что каждый срочно, сейчас принесет по три рубля. Можно и больше. Сам Степанчиков от себя лично сразу внес пять рублей!

Господи, как я переживал! Матери дома не было, на работе – тоже, неизвестно куда запропастилась. Везде искал. Отцу в часть звонил – и его как назло нет! По соседям я бегал, пытался взаймы одолжить. Бесполезно. Кто ж пацану даст?.. До точки дошел: была даже дикая мысль попросить трешник у самой матери Кривого, да ноги к той распахнутой двери больше не шли.

Я жутко понимал, что если не принесу деньги на такое, мне конец, со света сживут. Да и сам со стыда провалюсь. Ни занять не мог нигде, ни домой попасть – ключ перед школой забыл. Дома-то я вывернулся бы: либо деньги нашел, либо какую-нибудь свою книжку взял и загнал бы по дешевке.

Если б я знал, что все это время моя мать была на втором этаже у матери Кривого…

Пришлось мысленно жучат умолять: выручайте, родненькие, как угодно, пропадаю!

И сразу сообразил: может, в школе у наших трешник перехвачу? Ведь будут деньги вносить. Глядишь, у кого-то и сдача останется, попрошу.

Черта с два! Все внесли, пока я метался, и Степанчиков мрачно ожидал одного меня со своим списком.

– Давай быстрей! – раскричался он. – Гони трюльник, расписывайся и уматывай! Весь день из-за тебя торчать?

Я ему по-человечески объясняю положение.

– Ничего не знаю, – ответил он. – Всему классу завтра объяснишь.

Этого я и боялся. Внезапно нашелся-таки выход:

– Юр, ты же пятерик внес. Пусть будет три рубля от тебя, а два от меня. Я ж тебе сегодня отдам.

Он подумал и кивнул:

– Ладно… А лучше завтра утром, мне все равно.

Какое там завтра утром, я ему в тот же день вернул. Правда, я как бы забывчиво предложил ему трешник, но он принципиально взял только два рубля.

– Сам знаешь, я уже все собранные деньги отдал. Что ж получится: ты, значит, три рубля дал, а я два?! Умен, я выручил, а он…

Я даже подивился его бескорыстию. Думал, позарится на лишний рубль. Конечно, возьми он не два, а три рубля, у меня на душе было бы как-то спокойней.

Странно, у меня тогда и мысли не возникло: а ведь это он, именно он, доконал Кривого. И пацанов на него натравил, и на фабрику лезть заставил. Ведь если б его не избили, если б он не полез со всеми, если б за ним не гонялся сторож – вероятно, Витек и остался б жив?

А я еще благодетелем Степанчикова посчитал – как же, выручил меня. И эта затея со сбором денег выглядела такой благородной. Сейчас-то я думаю, он все с перепугу затеял, для отвода глаз: боялся, всплывет что-то.

И думаешь, это все? Даже тут он воспользовался случайностью и сумел меня последним жлобом выставить. Цель простая: если вдруг что-нибудь и всплывет, значит, я рассказал. А кто я, мол, такой, чтобы вякать? На похороны другу три рубля зажал – разве можно ему доверять!

Вышло вот как: утром на следующий день Соколов (ясно, в чью дуду дудел) неожиданно заявляет, что нашелся-де среди нас один скобарь, который пожалел денег дать, и тэдэ и тэпэ. На меня пальцем указывает:

– Гляньте, это он ни копья не внес!

Я к Степанчикову:

– Скажи ты им!

Он нарочно замялся: неудобно, мол, выдавать, но приходится… И так преподнес всю историю: будто бы я действительно не дал вчера ни копейки, а потом перепугался и только сегодня, заметьте, вспомнил, что он, Степанчиков, внес пятерик, сумел его разжалобить и навязал ему, опять заметьте, вместо трех два рубля. Так сказать, задним числом.

– А еще другом Витька считался! – торжествовал Соколов.

Напрасно я кричал, доказывал…

– Ты нам мозги не пудри, – заметил Соколов. – Вчера или сегодня ты деньги давал – какая разница? Дал-то не сразу и рубль зажилил!

От меня весь класс отвернулся, не здоровались, не разговаривали.

Потом, когда история подзабылась, я услышал от Степанчикова:

– Тебе не все ли равно? Ведь на самом-то деле ты прав. А что другие думают – наплюй! И помни мою доброту. Я тебя выручил? Выручил.

Двуличная правда…

Со мной теперь никто не водился, кроме Юруни. И это как бы делало ему честь в глазах класса. Благородный человек, всепрощающий, жалостливый. И хотя буквально все знали цену Степанчикову, такое затмение было неудивительно.

Именно тогда, если отбросить наши с Кривым пустые мечтания, тогда, а не после отцовского унижения в гостях у Степанчикова, – я всерьез и задумал прикончить Юрку.

Помните, я говорил о развалинах маслозавода? Они занимали целый квартал между улицами Кирова и еще какой-то, забыл. Непроходимый лабиринт!

Степанчиков здесь еще не бывал, не местный все же.

Под развалинами ветвились всякие ходы для коммуникаций – бесконечный, кое-где подзасыпанный подвальный этаж. Начитавшись Дюма и Марка Твена, мы с Кривым не раз бродили там под землей. Чувствовали себя кладоискателями, хотя какие могут быть клады под обычным маслозаводом. Зато фантазии хватало. Со свечами ходили, с фонариком, отмечая путь белой ниткой, чтоб потом не блукать. Выводили копотью знаки на стенах, ужасаясь собственной смелостью, прятались друг от друга. И случайно обнаружили что-то вроде бетонного колодца, с лестничкой из железных скоб. Спустишься, а из него вправо короткий ход – в глухой тупик.

Прежде тот колодец был закрыт тяжелой чугунной крышкой. Мы все ногти обломали, пока сумели ее поддеть и сдвинуть наполовину в сторону, чтобы протиснуться внутрь. Зато задвинуть крышку – соображаешь! – можно и одному, если поднатужиться. А уж потом изнутри ни за что ее не открыть. Разве лишь Портосу по силам.

Я сразу подловил Степанчикова на крючок. Как-то мы шли вдвоем, и я небрежно сказал:

– Развалины маслозавода знаешь?

– Ну?

– Я одного мужика заприметил. Он туда какие-то свертки по вечерам носит… Незаметно по подвалам выследил – до потайной норы, есть там местечко. Ух!

Больше всего я боялся, вдруг он скажет: давай с пацанами или с Соколовым.

А он тут же загорелся:

– Никому не говори!

– Пожалуйста. Когда пойдем?

– А прямо сейчас!

– Сейчас так сейчас, – пожал я плечами. Сердце колотилось.

– Когда ж еще? Ты сам говоришь, он по вечерам ходит. А сейчас день. Разнюхаем поначалу. Большие свертки? – Заинтриговало его таки.

Я широко развел руками.

– Не свертки – тюки!

– Айда. – Он торопливо докурил чинарик. Мы попили из колонки – и в путь.

– Постой, – он остановился, – там темно?

– Как в сапоге… Нет, – спохватился я, – проломы в потолке, видно все.

– Ладно. Далеко за фонариком возвращаться. Если темно, в другой раз сходим.

«Если для тебя будет – другой раз», – мстительно подумал я.

– Спички же есть!

Он проверил коробок:

– Мало.

По дороге купили в ларьке еще три коробка: пригодятся.

Я отчетливо запомнил все эти мелочи: и как он чинарик чуть ли не до огня докуривал, и как из колонки пили, словно отщипывая от твердой, обжигающе ледяной струи, и как спички возле нарсуда – зловещее совпадение – покупали. Не каждый день я водил человека, так сказать, на тот свет.

А у самых развалин я сдрейфил, стал уговаривать его, ныть: давай лучше и впрямь в другой раз пойдем, фонарик захватим, большую катушку суровых ниток, а не то заблудимся…

– Связался я с тобой, – тяжко вздохнул он. И внезапно всучил мне такого пендаля – в самый копчик попал!

Пока я, застыв, в себя приходил, он заранее схватил с земли бадик, чтоб я вдруг сдачи не дал.

– Пошли-пошли, – процедил я. – Пошли! – выкрикнул ему в лицо.

– Псих ненормальный, – отшатнулся он. – Иди-иди, – и, как в кино про гестаповцев, подтолкнул меня в спину. – Веди, показывай.

А сам следовал позади с железякой. Так он подписал свой приговор. Я, может, и передумал бы. Под заводом от кого хочешь ушел бы – пути знакомы. Но раз он пожелал, сволота, то будьте любезны. Нам не жалко.

Теперь я опасался только одного: как бы он меня первым в колодец не послал. Но успокаивался, что это на него не похоже. Любит в глаза пыль пустить, всегда первым лезет. Ну а если все-таки заставлять начнет, упрусь как бык. Скажет: «Слабо́?» Я ему: «А тебе?..» Он и полезет как миленький. Куда ему деться!

И точно, у люка мы запрепирались:

– Слабо́?

– А тебе?

Он и полез.

Я выждал – и, упираясь в стену обеими ногами, наглухо запечатал колодец крышкой. Тихо так стало…

Не сразу я услышал какое-то ватное постукиванье снизу, а я ведь еще и прислушивался. Кулаком, видать, колотил изнутри в крышку. Бадик-то свой он здесь, наверху, забыл.

Теперь я один – даже если б и захотел – не смог бы его вызволить. А я и не собирался. Мне хотелось даже посидеть на той крышке. Что я и сделал.

Я сидел на нем, понимаешь, чуть ли не на его голове. Ведь он, по всей вероятности, стоял внизу, подо мной, вцепившись рукой в стенную скобу, а другой, очевидно, бил по чугунной крышке. Мне чудилось, что она слабо колышется, точно от вибрации. Я даже встал – ничего подобного, она лежала незыблемо в своем гнезде.

«Интересно, на сколько часов ему хватит воздуха? – подумал я. – Ну, без воды, если верить книжкам, он протянет дня три. А может, воздух туда хоть как-то просачивается по трещинам?.. Неужели целых три дня и три ночи я буду ждать, пока он… – резануло меня. – Что ж, буду. Я дольше ждал. Вспомни Кривого!»

Мне было страшно. Я заторопился назад, наружу… Свет улицы, мороженщицы, лошади с подводами, ларьки, дощатые забегаловки – все поразило меня. Глянь-ка, а ведь ничего не произошло. Все – по-прежнему. Удивительно, а? А собственно, что могло произойти, раз об этом никто не знает?! Если о чем-то никто-никто не знает, значит, этого вовсе и нет! Представляешь? В детской моей башке родилось. Вся моя беда (потом, не скоро, понял, что мое счастье) – я про это знал. Я!

Ни за что никому не признался бы раньше, как опрометью вернулся в подземелье и стал, всхлипывая, возиться с крышкой. Та ни с места, проклятая! Я постучал по ней бадиком, распластался и приложил ухо – опять ватно заколыхались удары снизу… Я попытался просунуть железный прут под крышку – бесполезно. И как мы ее с Витьком сковырнули?.. Наверно, прежде она закрывала колодец не полностью, была какая-то щель, а теперь исчезла. Крышка лежала плотно, надежно. Ребристая, толстая, похожая на шляпку огромного вколоченного гвоздя.

Так сказать, гвоздь в гроб Степанчикова. Веселое сравнение, верно?

Я посвистал своим жучатам: помогите, родненькие, хорошие мои! Да, он – гад, сволочь последняя, вы сами это знаете, но все равно помогите!

И вновь ринулся на улицу.

Чем не доказательство силы моих собачек? Как раз когда я вылетел на свет Божий, двое чумазых работяг, поставив железный треугольник с восклицательным знаком, сдергивали крючьями такую же крышку с уличного люка.

– Юрку закрыло!.. – закричал я, бросаясь к ним. – Случайно сама сдвинулась!..

… – Я ее задел, а она сдвинулась, – продолжал повторять я и в тоннеле под маслозаводом, когда они уже взялись за мою крышку.

– Нашли где играть, – ворчали они. – Отойди, еще ногу придавит.

Любопытно, стали б они спасать Степанчикова, если б знали, в чем дело? Стали б, конечно. Живой живому помогает.

Вылезая, Степанчиков материл меня так, что изумил даже повидавших все и вся ремонтников. Однако ругался он как-то изумленно. Еще бы, посиди там!

– Да брось ты, – буркнул я. – Встал нечаянно на край, она и того…

– Бывает, – подтвердили работяги. – С вас поллитра.

– С него, раззявы, – кивнул на меня Юрка.

Значит, поверил, что случайно вышло. А может, при посторонних мне подыгрывал. Что он, глухой – не слышал скрежета, когда я крышку на люк надвигал! Или с перепугу что угодно померещится: и впрямь случайно закрыло?! Скорее всего – так. Ведь он и подумать не мог: я это сделал нарочно. Кишка у меня, мол, тонка на такие дела. Его правда.

– Нету там ничего, никаких свертков, – угрюмо сказал Степанчиков, выйдя на улицу. Весь в известке, кисти рук в ссадинах, ногти обломаны. Да я и сам выглядел не лучше.

– Должно быть, уже все перетащил.

– Кто?

– Мужик тот, – безмятежно глядел я на него. – А ты хорошо смотрел?

Он больно покрутил мне пальцем висок, я отскочил.

– Полоумный. – Он, отряхиваясь, зашагал прочь. Оглянулся. И снова покрутил пальцем у виска – теперь своего, конечно.

Так я в первый раз спас ему жизнь. Спас от себя, понятно. Но это ведь ничего не меняет. Там его до скончания века не нашли бы. Но чему быть, того не миновать.

Всегда, когда мне хоть что-то удавалось с помощью моих собачек, я их потом горячо благодарил. Обязательно!

А на этот раз, кажется, я им даже спасибо не сказал.

Я понимал, что история с колодцем даром мне не пройдет. Степанчиков злопамятный. Ну, тогда-то он в шоке был, а теперь опомнится. Нечаянно, говоришь? И пошло-поехало – только держись! Пока меня не отмутузят, не успокоится.

Я из дома не выходил, на всякий пожарный случай. Вдруг подкараулят где-нибудь. Слава Богу, каникулы, хоть в школу ходить не надо. В конце концов, я и все каникулы могу дома просидеть – больным притворюсь. Проще пареного: прямо спросонья заяви, что болен, дадут градусник, а перед тем как его вынимать, протяни руку под одеялом к паровой батарее. Берись потом горячими пальцами за ртутный кончик и смело подавай предкам. Тридцать восемь обеспечено, как из пушки. Верно?.. Ну, я же говорю: все мы под копирку сделаны.

Да только неохота болеть, на дворе уже зелень вовсю, на речке купаются, а ты дома сиди.

Через марлевую занавеску я украдкой поглядывал на улицу. И будьте любезны, в первый же день объявился в наших краях Соколов. Он прошелся по другой стороне улицы, искоса посматривая на мои окна.

Ну, тут я удержаться не мог, распахнул раму:

– Здорово! Кого ищешь?

– Во! – Он сделал вид, что я кстати. – Выйдь на минутку.

– Не пускают, – важно покачал головой.

– И чего?

– Болен, – весело сообщил я. – Воспаление легких.

– Надолго? – загрустил он.

– Доктор обещает на все лето!

– Не повезло, – огорчился он.

– Кому?

– Тебе. – Дурак дураком, а нашелся.

И сразу слинял с нашей улицы, будто его и не было. Явно на разведку ходил. Теперь хоть доволен, что не нужно понапрасну меня караулить. Ясно, не выйду. Значит, мне пока что можно выйти свободно.

Я взял пару котлет из кастрюльки, сбегал и кинул через забор черному Жуку. Питнись! Тебе еще предстоит за меня постараться. По-моему, впервые я так заранее задабривал.

«Жук-Жучок, и ты, черный Жук, и вы, жучата маленькие, где бы вы ни были, – все вы сделайте так, чтобы с завтрашнего дня, с такого-то числа, меня не тронул ни Степанчиков, ни Соколов, никто из их компании. А если меня все-таки бить будут, пусть все нормально обойдется, без крови и переломов! Пусть они от меня отвяжутся хотя бы только на каникулах! Вы уж постарайтесь, родненькие…»

Слишком непосильной задачи я им никогда не давал. Наверно, потому, чтоб и дальше в них верить…

Утром на следующий день я решил сходить в кино, на первый же сеанс, пока другие по-каникульски дрыхнут. Из кино – на речку, куда-нибудь подальше, где своих не бывает. А потом, где ползком, где перебежками, домой. В кого хочешь верь, а сам не плошай. Не лезь на рожон.

Тогда я опять – бедняга Кривой! – пожалел, что его со мной нет. Зашел бы к нему, вдвоем и пошли бы… Был у меня еще один старый приятель, Колька. Но он далеко жил, возле моей прежней школы. Когда я переехал, первое время мы ходили друг к другу по привычке. А потом бросили. С глаз долой, из сердца вон. А в это утро я вдруг вспомнил и подумал про него прямо с нежностью. В одиночку все каникулы провести мне не улыбалось. Решено: сначала за Колькой, а уж с ним и в кино, и на реку.

По-моему, еще восьми не было, когда я помчался к нему. Люди только начинали лепиться очередями к магазинам, и татары-дворники повсюду махали метлами. И как раз перед улицей Кирова внезапно нарвался на Степанчикова с компанией. Даже поворачивать было некогда, я наддал ходу, проскочив мимо них с таким отрешенным видом, будто лечу по меньшей мере в больницу.

За спиной крики, а я бешено несусь к спуску на Вторую Стрелецкую. Только у лестницы обернулся – висят у меня на хвосте, Степанчиков впереди. Слетел с холма по лестнице и молнией к Колькиному дому. Сзади топот, точно десять ковров лупят разом. Удачно нырнул под развешанные простыни, на ходу увидал замок на Колькиной двери, чесанул за сараи на косогор, очутился в проулке и снова бегом: мимо Ворошиловского исполкома, по площади, за Кольцовский сквер – прямо в кинотеатр «Спартак».

С ходу купил билет, чуть кассу не протаранил. Никуда не оглядываясь, шнырнул ко входу в фойе – тут кто-то кепку мне сразу, рраз, на уши! Ничего не вижу, удары, еще, еще, настигли-таки. Вдруг женский крик: «Ах вы хулиганье!» Меня выпустили, я завертелся, еле сдернув кепку с себя почти с бровями. Вижу: толстая билетерша, растопырив руки, теснит Юркину бражку на улицу, а те все рвутся под локтями ко мне, как гончие псы. А она: «Да я вас!.. Щас милицию позову!» Боевая попалась. Отстояла.

Недаром я вчера Жуку котлеты носил…

Отсидел, не помню какой, фильм и ушел не через выход (дураков нет), а через вход. Та же сердобольная билетерша меня выпустила.

– Вылитые урки, – по-хорошему предупредила она. – Держись от них подальше.

Куда уж дальше!

Так прошло несколько дней – все время начеку. Только вера в собачек и поддерживала меня…

У вас летом кепки носили?.. У нас тоже. Кепки или тюбетейки. Без головного убора никто не ходил. Даже неприлично.

К чему это я? Сейчас поймешь…

С тем Колькой, приятелем со Второй Стрелецкой, мы снова покорешились. Вдвоем теперь бродили. В тот раз, когда я его дома не застал, он с родичами на огород уезжал – тогда у каждой семьи за городом своя делянка была. Не сады, а огороды – в основном под картошку. У нас тоже такой был. Весной сажали, а осенью по десять чувалов картошки копали на зиму. А всю ботву сжигали. Знаешь, тот осенний запах горящей ботвы мне навсегда запомнился. Она уже вялая, наполовину сухая, на огуречные плети похожая, разгорается медленно, густо дымит, пыхает, летит искрами и пахнет печеными клубнями. Н-да. В общем, он, Колька, со своими на огороде был – там дел всегда хватает.

Стоим мы как-то с ним – в кепках, конечно, – у рынка, грызем семечки. Здесь я никого не опасался, слишком людное место. Подходит знакомый пацан, из моей школы. В руках три пирожка с мясом.

– Питнемся? – предлагает.

Чуяло ведь сердце, неспроста такой добрый. Я еще заметил: он украдкой оглядывался, но не придал значения. А вообще, меж знакомых было принято делиться. Если что-то жуешь, другому предложи. Да и попросить никто не стеснялся. Все поровну. Закон…

Мы его семечками угостили. Приканчиваю я себе спокойно пирожок, мальчишка вдруг исчезает, Колька орет: «Атас!» – и тоже пропадает, а меня – хвать! – могучая баба-продавщица в переднике. Заграбастала, сальными пальцами раскрыла мне рот и чуть голову туда не засунула, как дрессировщица Бугримова в распахнутую пасть ко льву.

– Вон они, крошки-то, мои, – заголосила она на весь рынок, – и фарш!

Сорвала с меня кепку и зашагала обратно к своему ларьку. Я за ней:

– Отдайте кепку! – Ничего не понимаю.

Она скрылась в будке и с треском раскрыла ставни.

– Три пирожка прямо с прилавка слямзили, черти, – пожаловалась она зевакам. – Я и охнуть не успела. Спасибо, мне вон тот оголец подсказал кто!

Я невольно глянул, на кого она показывала. В толпе мелькнуло лицо Степанчикова и пропало. Подстроил!

– Отдайте, – снова заныл я. – Не брал ничего, вы ошиблись…

– Пускай родители за ней приходят. Пускай оплотят ворованное, тогда и отдам!

Боже, что со мной было… Я стоял возле ларька, все смотрели на меня, а я ревел. Не мог же я вернуться домой так. Новая кепка, недавно купили, в ней еще картонный обруч для формы. Я без нее точно голый среди одетых. И денег стоит!

Как я отцу скажу? Да он меня за то, что ворую (ведь не докажешь), зажмет голову в коленях и офицерским ремнем так отполирует, неделю не сядешь. И главное, ни за что. Мне уже было за чинарики, даже пряжкой бил. Правда, с той поры я очень долго не курил – отшиб, что ли, тягу. Но если уж за курево я чуть дух не испустил, то что ж мне за воровство будет!

А баба не умолкает:

– И пускай он тех двоих назовет. Одна шайка! Пускай за все три пирожка расплачивается!

– Может, не он? – вступился за меня кто-то.

– Не о-он? – вскинулась она. – Да у него еще крошки на зубах не остыли. Раскрой ему хавальник! Умный, да? Добренький? Ходют тут, а они за мой счет штевкают.

Меня тронули за плечо.

Милиция! Теперь конец… Это был рядовой мильтон в шинели с начищенными пуговицами. Деревенский скуластый мужик в форме.

Он отвел в сторону и начал выпытывать, что да как. Я ему все честно рассказал, кроме того, что знаю Кольку и мальчишку с пирожками. Мол, в лицо знакомы, а где живут – неизвестно.

– Не выдаешь, значит? – не поверил он.

Я опять заплакал.

– Ревет, понимаешь… – поморщился он. – Стой здесь.

И пошел выяснять отношения с продавщицей. Я прислушивался… Вернуть кепку она отказалась наотрез.

Тогда он уныло достал клеенчатый бумажник, отсчитал три рубля и положил ей на прилавок.

– А вы тут при чем? У него свои родители есть! – разозлилась она. Видно, надеялась сорвать с моих побольше.

Но тут и все поддержали:

– Отдай кемель!.. Заплачено же… Ишь красномордая!

Она только головой вертела, не зная, на кого огрызаться.

– На! – не выдержала и швырнула мою кепку на землю.

Мильтон молча посмотрел на нее, поднял, отряхнул о колено, подошел ко мне и надел.

– С-спасибо…

Он не уходит. И я стою. Огляделся я по сторонам: Степанчикова вроде нет нигде. Но все-таки…

– Вам в какую сторону?

– Мне туда, – показал он.

– И мне!

– Давай. – Странно глянул на меня.

И мы пошли.

У разрушенного музыкального театра я обернулся. Так и есть. Компашка Степанчикова, среди них и тот, что пирожками «угощал», следовала чуть поодаль.

Мильтон, верно, что-то понял.

– Давай я тебя до дома провожу, – по-свойски предложил.

Я подумал: нет ли подвоха? Проводит – и к родителям. Так, мол, и так. И мне кранты.

– Ну, как хочешь.

– Хочу, – схватил я его за рукав.

Он даже не усмехнулся. Это совсем расположило меня к нему. Мы шли и болтали.

– Учишься как?

Все взрослые про одно и то же.

– Хорошо.

– А отец кто?

– Военный. Капитан! – похвастался я.

– С двумя лычками?

– Не, правда, капитан.

– Братья есть?

– Если бы…

– Плохо. Тебе бы брата – старшего, а?

Я промолчал.

– А у меня трое братьев. И все – старшие.

– Во! И все в милиции?

– Да нет. Шоферят.

– Все-все?

– Все, кроме меня… Слышь, а ты сколько классов кончил?

– Уже пять, – похвастался я.

– А я всего пять… – просопел он.

– Ну ладно, обманываете.

– Зачем?.. Не успел, – просто ответил он. – У меня самого сын скоро в первый пойдет.

Я позавидовал его сыну.

– Чего вы в милицию пошли? – не сразу спросил я.

– А кто б тебе тогда твой фургон возвернул? – не обиделся он.

– Да это я так…

Я шел и мечтал. Эх, если б он обернулся, показал компашке кулак и крикнул: «Кто его тронет, будет иметь дело со мной!»

Но он не догадался, а я не попросил. У самого дома мы расстались. Он повернул назад, и компашка враз исчезла.

Больше мне такой милиционер ни разу в жизни не попадался.

В тот день отец был свободный, он затеял генеральную уборку в сарае и взял меня в подручные. Он решил освободить место для будущих клеток с кроликами. Я, мол, буду им повсюду травку рвать, а он, так и быть, забивать их по мере роста. Разделение труда.

– Ты ведь любишь кроликов? – говорил он.

– Только живых, – отвечал я.

– Э, врешь, сынок.

– Не вру. – И объявил забастовку: – Не буду ничего делать. Я их, значит, буду растить, а ты – убивать?

– Жить-то надо, – сердито сказал он.

– Нам что, не хватает? Или мы голодаем?

– Уж, во всяком случае, не по твоей милости, – обиделся он.

– Если б у нас разрешался детский труд… – гордо начал я.

– Знаю, знаю, – отмахнулся он, – ты б работал академиком! Давно хотел я с тобой поговорить откровенно. Как мужчина с мужчиной.

– Тогда скажи честно, – перехватил я вожжи, – ты что, так уж боишься своего Степанчикова?

Запрещенный прием, и я это знал.

– По-моему, ты боишься Степанчикова, – постарался свести он на шутку, – только не моего, а своего.

– Могу честно ответить… Честно – боюсь. А теперь ты ответишь?

– Понимаешь… – И он умолк.

– Значит… Значит, мы с тобой квиты. Но у меня-то хоть уважительная причина.

– Интересно какая.

– Я твой сын…

Не вышло у нас мужского разговора. Мужчин – не было.

И вот к чему все это привело. Ну, все-все, о чем я с самого начала рассказывал.

Мы с Колькой не иначе как на другой же день встретились. В детстве без друзей-приятелей дня не проживешь, не то что сейчас. Лучше или хуже становимся мы с годами? Приличные люди – явно хуже, плохие – внешне воспитанней. А!..

Колька все оправдывался, что рванул тогда когти с рынка. Если б, посуди, не удрал, продавщица и с него б кепку сорвала, как с грядки. Не один, а двое подзалетели бы – чего ж хорошего!

Действительно.

Мы сидели на скамейке у входа в Кольцовский сквер и решали, куда пойти: в цирк шапито пролезть или, как всегда, на реку сгонять. И тут перед нами возник Соколов. Один. Без никого. Искал ли он меня, караулил или случайно нарвался – не знаю. Скорее, случайно, летом все на улице: кого угодно неизвестно где встретишь.

– А ну, хромай отсюда, – угрожающе сказал он Кольке.

И Колька послушно похромал. Ведь не слабак – куда крепче меня. А кореша своего мигом бросил. Завтра опять скажет: ну, вдвоем подзалетели бы – чего ж хорошего!.. В одиночку он, может быть, и не сладил бы с Соколовым, но вдвоем мы бы ему не уступили. Да и не стал бы Соколов один связываться с двумя. Вот и взял Кольку на понт. Если б тот не ушел, Соколов побазарил бы для приличия и убрался восвояси. А собственно, чего обижаться на приятеля? Разве я сам не такой? Не уходил в кусты, когда кто-нибудь над Кривым измывался? Мы с ним тоже могли бы не раз за себя постоять, но…

Я думал: сейчас Соколов для начала как врежет! И уже руки наготове держал: не отбиваться, нет, – лицо закрыть.

А он деловито:

– Хиляем быстрей. Юрка на Вогрэсовском мосту ждет.

Я еще медлил, ища какой-нибудь лазейки отвертеться.

– Ну? Ну? – Приближался трамвай, Соколов подтолкнул меня, мы рванули и вскочили на подножку.

– А этот хмырь откуда? – спросил он лениво, без всякой угрозы.

– Колька? Из моей бывшей школы.

– Слышь, а ты тогда менту на нас ничего не наклепал? – как бы равнодушно сказал Соколов.

– Не стукач, – обиделся я.

– Я Юрке то ж самое сказал! Толян, говорю, не из тех. Понимает, когда разыгрывают. Нет, как она тебе пасть раскрыла: мои кро-о-шки! – захохотал он.

И мне теперь тоже стало смешно. Мы ехали и хохотали. Но все-таки было не по себе. Я на всякий случай посвистал своим жучатам и дал им обычный наказ…

– А о чем вы с ментом всю дорогу толковали?

Вон оно что! Я ему мигом подкинул наживочку:

– Так он же друг отца.

– …Твоего?

– Твоего, – усмехнулся я.

– Да-да-да. А я-то гляжу, чего он такой добрый! Трешник выложил, кепочку отряхнул. Теперь понятно, – озадачился Соколов. Он и не представлял себе, что можно сделать что-нибудь доброе просто так, задаром.

– А чего ж он к вам домой не зашел? – все-таки грызло его сомнение. Уж очень ему не хотелось, чтоб у меня был знакомый милиционер.

– Отец который день дежурит, – на мякине меня не проведешь.

Соколов недолго огорчался, он привык из всего извлекать пользу.

– Свой мент – это хорошо, – в конце концов изрек он. – Если вот заметут, ты пойдешь и попросишь: друг у меня, Леха, с первого класса дружим – запомни, с первого! – наговорили на него.

– Кто – наговорил? – прикинулся я.

– Ты что, придурок?! – привычно рассвирепел он. Но тут же тон изменил, с приятелем милиционера нужно говорить по-другому. – Мало ли кто… Это я тебе на всякий случай, если гореть буду.

– А-а, – понимающе протянул я. – Значит, после того, как тебя вдруг посадят?

– Тьфу ты… Не после, а до!! – проревел он. – До того!

Тут нас втащил с подножки кондуктор, и Соколов даже заплатил за меня, будущего избавителя, тридцать копеек.

Я вот вспоминаю его и все думаю, что с ним сталось. Или сидит, или временно на свободе. Ему на роду было написано. А может, тихо спился, глядя на своих деток – дебилов… А почему я ни разу не попросил всемогущих собачек, чтобы они навсегда разделались с моими мучителями – отправили бы их под трамвай, что ли? Тогда мне и в голову такое не приходило. Я почему-то чувствовал, даже знал, что жучата только на доброе способны: выручат, помогут, но ничего не станут делать во вред, особенно что-то злобное, страшное.

Так на чем я остановился?..

Перед рекой мы сошли. Тогда мост напротив Вогрэса понтонный был и трамваи на ту сторону не ходили. На ржавых понтонах обычно сидели рыболовы, ловили донками густеру.

На мосту я увидел Степанчикова. С ним было несколько пацанов. Не думаю, что он посылал специально за мной. Просто Соколов хотел выслужиться и притащил меня сюда – пред светлые очи.

Леха начал что-то шептать Юруне на ухо, поглядывая на меня. Догадываюсь, о чем речь. Не иначе о моем милиционере. Хотя что Степанчикову какой-то рядовой милиционер, когда у него у самого отец – фигура! Но и связываться со мной, понятное дело, теперь не захочет, надеюсь. К чему зря нарываться? Отец – это крайний случай, разменивать его на мелочи глупо.

– Здорово, – подошел ко мне Степанчиков. – Нигде не видно. Чего скрываешься?

Можно подумать, я скрываюсь не по его милости. Спасибо моим собачкам, опять пронесло!

– Болел…

– А теперь?

– Как видишь.

– Выздоровел?

– Вроде…

– Тогда ништяк!

– Прыгаете? – спросил я с завистью.

Ребята собирались здесь неспроста. У нас была та игра! Когда показывался буксир или баржа, заранее начиналась разводка средней части моста. И тогда мы прыгали с одной половины на другую – как через пропасть. Чем больше расстояние взял, тем почетней. Нужно еще и учитывать, что разводные понтоны не стоят на месте, – прыгай с запасом. Соревнование – блеск. Ну, в крайнем случае рухнешь в воду, заодно искупнешься.

– Будешь? – снизошел Степанчиков.

– Ясно, буду, – и я быстро разделся.

Как раз на фарватере за бакеном, пыхтя, появился буксир, требуя гудком дороги.

Движение перекрыли, последние машины покинули настил, заворчали лебедки, все задрожало, и средние понтоны медленно стали расходиться в стороны… Совсем мальцы уже перепрыгивали с визгом, наша бражка их разогнала, очистив себе разгон. Обычно мы прыгали сразу по двое, по трое, больше нельзя, мост узковат: машины ходили в ту и другую сторону попеременно, выстраиваясь по берегам. Потрясающее это чувство – пролетать над все растущей внизу полосой воды, а затем чуть не вспахивать носом доски на другой половине моста. На нас и орали, и канат по краю натягивали. Нo мы ж не безрукие, долго ль те канаты скинуть. Иногда и драки вспыхивали меж разных компаний за право первенства. Однако старались не связываться, иначе и тех и других – разгонят. Целый день мы на мосту провели, время летело незаметно. Жутко подумать, полвека уже отмахнул, а никак не привыкну к тому, что лето быстро уходит. Ждешь будто манны небесной, только наступит – туда-сюда, – пролетело. Да и лето теперь какое-то пасмурное. Раньше, по-моему, всегда светило солнышко…

Напоследок, уж под вечер, прыгали мы втроем: я, Леха и Юрка. Соколов всех обогнал и удачно перемахнул первым. Вторым прыгнул я… Почти одновременно со мной – увидел краем глаза – пролетел Степанчиков. Я-то, не рассчитав, сразу упал в реку, а ему бы еще чуток – и на той стороне. Но ведь понтон не стоял на месте – Юрка и шарахнулся о край руками и грудью.

Меня сносил быстряк… Его тоже потащило, он захлебывался, выдергивал голову над водой, рот – как черная дырка. Никто к нему не кинулся. Ни верный ординарец Соколов, ни другие прихлебатели – никто. Я видел, как лебедочник метнул спасательный круг.

Круг шлепнулся, не долетев до Юрки.

Степанчиков точно бы утонул. Мало того что оглоушило – у него оказались сломанными два ребра. Кормить бы ему рыб на дне. Зачем я к нему рванулся? Так, инстинкт… Никто бы меня упрекнуть не посмел. Сами стояли разинув рты. И вообще, могло бы запросто быть два утопленника вместо одного, когда я его по-идиотски спасал. Помнил, конечно, что нужно хватать за волосы – теоретик, – а схватил за руку. Ну, он был поживучей Кривого, уже не дышал, зато вцепился в меня всеми щупальцами, не отдерешь.

Я забултыхался и, говорят, засвистел, заорал – дико!.. Соколов потом интересовался: какого это жука я перед смертью звал? Н-да… К нам несло круг, я вцепился в него так же намертво, как Юрка в меня. Повезло.

Ну, тут уж и лодку спустили, продержался, пока подошла…

– Теперь тебе медаль дадут! – завидовали мальчишки, когда я одевался, все никак не попадая ногой в штанину.

Меня трясло вдвойне. И от пережитого, и от того, что я тому гаду жизнь спас. Перестарались мои жучата, нашли кого пожалеть!..

Анатолий умолк. Хоть мы и лежали в комнатке рыббазы одетыми, все равно было холодно. Весна – не топили. Я вспомнил про телогрейку в изголовье, привстал, надел ее и снова лег, окукливаясь солдатским одеялом. Черт с ней, низкой подушкой!

Молчание затянулось. Я неловко спросил:

– Это все?

– Почти, – буркнул он.

– А при чем тут утопленник? – И вдруг: – Погоди, ты же сегодня уплыл после зорьки… Ты что, потом видел этого шатурского жмурика? – Я даже приподнялся и сел. – Неужели тот самый Степанчиков?!

– Хорош тебе, – изумился Анатолий. – Прямо детектив какой-то. А Степанчиков, – продолжил он… – Степанчиков утонул месяцев через восемь – в феврале.

Город у нас на холмах стоит, зимой польют водой длиннющий раскат, плюхнешься на санки – и вниз, лишь ветер в ушах! Или на лыжах. Раздолье!

И вот двое мальцов на санках угодили прямо в запорошенную полынью. Их-то Степанчиков спас, а сам…

Он же, голову на отрез даю – уверен, полез только из-за того, чтоб снова возвыситься. Ах, раз его спасли – и кто! – так нате вам, двоих вытащу – подавитесь! Не упустил случая.

Но результат-то, результат! А почему? Если бы я не спас его, он бы уже ни-ко-го ни-ко-гда не спас. Добро даже через зло к добру тянется, что ли. А я еще укорял моих жучат… У каждого свой путь, не разберешь. От одной бабки я слышал: «Февраль – дорожки кривые». И впрямь такие по сугробам зигзаги, прямиком не пройти…

Утром Анатолий уводил от меня взгляд. И, торопливо работая веслами, уплыл на озере подальше.

Видал я его потом мельком несколько раз: то на Истринском, то на Большой Волге. Лещ у него шел – крупный.

Это его жалостное «Жук-Жучок, и ты, черный Жук…» преследует меня до сих пор.

1988 г.

Глаза

Учились тогда Витька и Юрка в разных пятых классах в мужской средней школе № 10 у реки. Рядом была Чижовка – самый уголовный район в городе В. Даже ветхие бабуси знали, что ребята там – одна шпана. В школе и познакомился Витька с Юркой. Витькина семья переехала в В. из маленького районного городка. После войны там не нашлось работы для матери, она была библиотекарем. А здесь, в областном, пусть даже сильно разрушенном городе повсюду висели объявления: «Требуются… Требуются…» И хотя библиотекари, судя по ним, не особо требовались, она вскоре устроилась в библиотеку Дома учителя.

Они втроем – мать, бабушка и Витька – вначале жили в бараке у родственников, а затем смогли снять полуподвальную комнатушку в старом доме возле элеватора. Собственно, элеватором его называли по привычке. Это была огромная гора железобетонных развалин, с редкими зияющими дырами в голой ржавой арматуре. У горы был такой слежавшийся, как после усушки и утряски, плотный вид, словно ее после бомбежки еще несколько раз хорошенько встряхнули да так и оставили. На ней кое-где уже лопушки росли.

Сразу за развалинами по широкой пыльной улице ходили красные деревянные трамваи – даже и до трех вагонов в связке, – такие необыкновенно яркие и красивые среди серого послевоенного города. Из-за трамваев Витька и согласился переехать в этот город. Жалко было, конечно, расставаться и с приятелями, и главное, с чудесной прозрачной речкой Битюг, щедро украшенной желтыми и белыми кувшинками. Почему тогда ему так нравились трамваи – никогда их раньше воочию не видел, – до сих пор не знает. Да и теперь он подчас не может смотреть на них без того детского волнения. Нахлынет вдруг что-то прежнее, странно-приятное и пропадет.

Его новый друг Юрка тоже жил в полуподвале с мамой, но не с одной бабушкой, а с двумя. И у Витьки, и у Юрки отцы несколько лет назад ушли на фронт и там и остались. Неизвестно где похоронены. Так что они с Юркой дружили не домами, а подвалами. Дети подземелья, как говорится.

Познакомились они на большой перемене в школе. Витька только поступил туда и учился в другом классе. Не знал он никого и сиротливо стоял у стены широченного коридора, глядя на беснующихся ребят. И внезапно сквозь всю толпу визжащих, кривляющихся и прыгающих «бабуинов» увидал высокого спокойного мальчика с кудрявой, как у Пушкина, головой. Они внезапно встретились взглядами, тот неотрывно смотрел на него, и Витька как зачарованный двинулся к нему через всю толчею. Кудрявый мальчик по-прежнему внимательно и, пожалуй, удивленно глядел на новичка.

Витька, наконец, приблизился и, не зная, что сказать, спросил в упор:

– Ты читал «Человека-амфибию»?

Юрка потом признался ему, что чуть не брякнулся от изумления.

– Чего-чего? – оторопел он.

В этой толпе пяти-шестиклассников на их этаже – он с первого класса учился в этой школе и знал всех – никто никогда ничего не читал, кроме учебников, да и то иногда. К тому же он вырос вблизи хулиганистой Чижовки и высокомерно считал всех пацанов-сверстников недоумками. Он-то сразу выделил Витьку из толпы, его поразил «слишком умный взгляд» новичка, отчего тот немедленно возгордился. Ведь он, наоборот, зачастую считал себя своего рода изгоем, не таким, как все. Он не любил шумных игр, ни воровства, ни драк, ни лжи. Хотя нередко и приходилось врать: куда тут денешься?.. Он любил только интересные книги, добрых друзей-приятелей, если находились, и рыбалку. Любопытно, что Юрку он так и не сумел пристрастить к рыбной ловле. Сходил он с ним разок-другой, поймал тот несколько ершей в местной быстрой речке, но все равно не увлекся. Другие пацаны, что с Чижовки, тоже не любили ловлю на удочку. У них в ходу больше были всевозможные сетки и даже тол, выплавляемый из неразорвавшихся снарядов.

А кстати, чего только Витька не слышал о происхождении и даже о написании слова «пацан». Юрка считал, что следует писать: «подцан».

– Конечно, – сразу согласился Витька, – подцан – это вроде как подлещик. Еще не лещ.

Ну, а что такое оставшийся «цан», для них не имело значения, раз они точно не знают.

Потом их просветит на этот счет загадочный Никифор, который жил, а может, прятался в развалинах элеватора.

– Не люблю этого слова. Оно от еврейского «поц», что означает… – выругался он. – А «пацан», «пацаненок» значит «маленький»… – Он снова выругался. Затем вроде бы смутился, вспомнив, что перед ним, так сказать, дети, и глупо разъяснил: – Мужской половой орган. Мальчиковый, – уточнил он.

Они захохотали. И так весело было хохотать им тогда втроем в его бетонном убежище на элеваторе, с портретом Сталина, вырезанном из «Огонька», на стене.

Дружба Витьки с Юркой была ровной и нерушимой. Витька познакомил его со своей мамой-библиотекарем, и он также получил доступ в заветные книжные закрома. Конечно, она не давала им книг Мопассана, о которых они были столько наслышаны. Но им вполне хватало и Жюля Верна, и Александра Дюма-отца, и Вальтера Скотта, и Джека Лондона… Странно, что наших, советских писателей они почти не читали, разве что лишь Владимира Беляева и Ивана Ефремова. Да чего тут странного! Они считали наших авторов скучными. Им нравились смелые, благородные герои: мушкетеры, путешественники, золотоискатели, отважные рыцари…

Нет, не просто так, не случайно они познакомились. Свой свояка видит издалека. Они были, как сказали бы сейчас, книжными фанами. Они читали книги днем и ночью. Книги успешно заменяли им жизнь, все на свете, даже футбол. И вообще друзья втайне презирали футбол, но об этом, понятно, помалкивали. Их вскоре стали узнавать в лицо все продавщицы книжных магазинов города. Мать иногда упрекала Витьку, который все деньги, что ему давали на школьные завтраки, тратил на книги. Мол, тебе что, всей моей библиотеки мало?! А Юрку охотно финансировали обе бабушки, они в нем души не чаяли. И когда им приносили пенсию, он всегда случайно оказывался дома.

Друзья были как бы защищены от реальной жизни – книжной. Все вокруг – это что-то не настоящее, нудное, скучное. Но вот пройдет какое-то время, и будет другая, особенная, интересная жизнь, почти как в книгах Майн Рида. С отважными поступками, предательством, коварством врагов и лихими погонями. Нет, не новая настоящая война, упаси Бог! А что-нибудь мушкетерское по духу.

Странно, все на свете невероятным образом связано между собой. Они бы не познакомились с Никифором, если бы, не начитавшись о всяких приключениях, не стали искать себе тайное пристанище, каменную пещеру, что ли, секретный штаб. Благо пустых развалин с подземельями в городе хватало. Во время войны наши войска занимали правобережную часть города, а немецкие – левобережную и молотили друг по другу так, что свету белого не было видно, как говорили уцелевшие старожилы. Вообще город напоминал Сталинград по кинохронике.

Друзья облазили многие развалины в городе и, не найдя ничего подходящего, даже попытались было выкопать землянку в рощице на другой стороне реки за их школой. А не везло им потому, что подвалы в развалинах либо слишком захламлены, либо легко доступны посторонним. А землянка – они быстро поняли – не годилась для тайного убежища. Ее легко бы нашли, да и весной река разливалась, что твое море.

И все-таки они разыскали себе пещеру. И как ни странно, рядом с Витькиным домом, на том самом бывшем элеваторе. Недаром увлекательный американский писатель Эдгар По писал о том, что прятать что-то лучше всего на самом видном месте. На верхотуре развалин элеватора они неожиданно обнаружили квадратное глухое помещение, шагов семь на восемь. Окна, правда, не было. Но был проем, лаз, сквозь него свет и попадал в их штаб, только углы недоверчиво прятались в сумраке. А вечером для освещения и обычная свечка годилась. Батарейки в фонариках они берегли. Вот если б достать где-нибудь трофейный немецкий фонарь с динамо в корпусе. Зажми его в ладони и нажимай себе на Т-образную рукоятку – вечная батарейка.

Замечательный штаб получился. На пол бросили пару драных телогреек – сиди, отдыхай. А для дворовых удобств был весь элеватор с его закоулками. Сейчас-то, когда много лет прошло, седой Виктор Иванович понимает, что не только книжная романтика руководила ими в поисках тайного убежища. Многие ребята, не читавшие книг ни при какой погоде, тоже устраивали себе там и сям секретные местечки. Ну, с ворами-то ясно, зачем им это. А другие пацаны, если вдуматься, просто искали свободное пространство с крышей над головой. Тому же Витьке в их комнатушке, с мамой и бабушкой, приходилось делать уроки на подоконнике под мельканье и шарканье ног за полуподвальным окном.

Витька и Юрка назвали свое бетонное убежище Гранитным дворцом в честь огромной пещеры отважных колонистов из романа Жюля Верна «Таинственный остров». Вот только ручей, как было там у них, здесь не протекал. Но зато неподалеку, за входом, торчал из стены кран, из него постоянно быстрыми каплями сочилась вода. И как она сюда проникала?

– Фокусы бомбежки, – сказал Юрка.

– Не, фокусы водопровода, – возразил Витька.

Хорошо было им тут по вечерам болтать и мечтать, можно сказать, при свечах. Особенно когда шел дождь и развалины будто позванивали, дышали и чмокали.

Но однажды их дружба чуть не развалилась из-за того, что Витька решился похитить Юркину собаку. И даже не личную собаку, а так, приблудившуюся к его двору. Однако Юрка упорно считал ее своей, хотя та жила не в доме, а на улице. Но поскольку других ребят во дворе не было, он на словах присвоил себе эту тощую дворнягу и назвал ее, кажется, Жулькой.

Витька любил собак и очень жалел их, бездомных. А тут вдруг выпал случай пристроить эту беднягу в просторный сытый дом к сыну директора хлебозавода.

…Никифор, который вскоре появится в их убежище на элеваторе, скажет им презрительно о том директоре:

– Хмырь из хмырей, знаю. Муку тырит!

И ребята невольно почувствуют: он не врет. Очернять, понятно, всякий может, меньше ошибешься. Но Никифор не только осуждал, но и хвалил кого-то по делу, а не попусту. Так он сказал об одном, им известном, контуженном нищем, вечно сидевшим возле склада стройматериалов:

– Пусть его тряхануло взрывом, зато побирок он тихий и добрый. Как сказано в Книге книг: «Кроткие наследуют Землю». Всю Землю, весь земной шар!

– Что за Книга книг? – сразу вцепятся ребята, помешанные на книгах.

– Библия.

Но Библии в маминой библиотеке Витька не найдет. Там ее не было. Да еще и раньше мама строго говорила:

– От религии держитесь подальше.

– А о чем Библия? – спросили они у Никифора.

– Обо всем, – не сразу ответил он. – О жизни и учении Бога.

Друзья переглянулись. Хотели ему твердо сказать, что Бога нет, но постеснялись быть невежливыми. По правде говоря, атеизм – наверно, единственное, что щедро дала им школа. И не только им – всем. А читать их научили дома, еще до школы, пусть и по складам. Чтение – дело наживное.

– Вы говорите: кроткие Землю наследуют? – с вызовом повторил Юрка.

– Так сказано, – улыбнулся Никифор. – И не нами.

– Но ведь кроткие – трусы, – догадался Витька, куда Юрка гнет.

– Но не злые.

– Не злые, – признали и они.

– Значит, добрые? – настаивал он.

– Добрые, но не смелые, – они наступают.

– Э-э, чтобы добрым быть, столько смелости нужно! – говорил Никифор так, словно только сейчас до этого додумался.

– Если бы мы были кроткими, нас бы немцы победили, – выдвинул Витька самый сильный довод.

– Нас, кротких, довели до того, что мы победили, – вспыхнул Никифор. – И какой ценой!

Неизвестно почему, но ребята чувствовали себя при таких разговорах с ним неуютно, как бывает, когда ты неправ. Какая-то предвестная тревога, при которой одно слово решает все, как перед началом драки.

Он скажет еще что-то не совсем понятное. Будто самому себе, кажется, так:

– Да при чем тут война?.. Даже лучшие люди отравлены тем, чем дышат.

– Как это? Чем? – наморщили они свои начитанные лбы.

Он ответил заученно и безошибочно, как все взрослые:

– Вырастите, поймете.

Нет, немного по-другому:

– Вырастите, вспомните себя и поймете.

Теперь Виктор Иванович давно вырос и по своему, уже взрослому мнению, понял. Даже лучшие были отравлены – злом. Особенно если вспомнить, что он и Юрка, вроде бы добрые дети того времени, сделают с Никифором.

…Так вот о Юркиной собаке, которую Витька похитил. Не украл же. Любопытно, что бездомных собак тогда в городе и не было видать. То ли в войну погибли, то ли всех съели, как мрачно шутил Юрка. А может, и не шутил. Во всяком случае, в Витькином райгородке собак не ели. Садовые участки спасали от голода.

Домашние же псы в областном городе были, они сидели на цепях во дворах частных, грубо сложенных из бесхозных кирпичей домов, домишек и просто халуп, смахивающих на сараи. В то время разрешалось разбирать развалины на кирпичи для индивидуального строительства. И при каждом возникшем доме неизменно появлялись грядки и ягодные кусты. Поэтому никак нельзя было обойтись без злых собак послевоенным новоселам.

Но тому пацану, сыну директора, собака нужна была не для охраны. Ему, видишь ли, отец разрешил завести ее в доме. А у Витьки, кроме вроде бы Юркиной, ни одной знакомой собаки в городе нет. Он и подумал: «Пусть поживет она в тепле и сытости». Что-что, а еду все ребята очень уважали. Есть им хотелось всегда и везде. Хотя хлеб был по карточкам, но явного голода не было. Скоро всем дадут огороды под картошку за городом, а селедки, хамсы и кильки на шумном базаре и без того завались – целые ряды коричневых скользких бочек. Была еще и соленая вобла, тоже в бочках с рассолом, плоская, слежавшаяся, во вмятинах. Но вку-усная!

Дом у того директора был важнецкий: большой, щитовой, финский, с застекленной верандой и крылечком. Дескать, на веранде и будет себе припеваючи жить собачка. А зимой ее, конечно, допустят и в комнаты.

Все это и напел Витьке тот знакомый мальчишка, мечтавший о собаке. Ну, они и сговорились рано утром – дело было летом – отправиться в Юркин двор, захомутать собаку и отвести ее на новое местожительство. Собака его, Витьку, знает, подпустит, а там уж только веревку привязать, и побежит за ними, как миленькая.

Господи, он совершенно не воспринимал свой поступок как предательство по отношению к другу. Он искренне считал: Юрка лишь треплется о том, что собака его собственная. Честное слово, Витька заботился только о ней, помня о злоключениях джек-лондоновских псов Майкла и его брата Джерри, не говоря уж о Белом Клыке. Но это сейчас он вроде бы кается, а тогда все было проще: надо было пристроить бездомную собаку и заодно угодить случайному приятелю. О Юрке он как бы и не думал. Витька в то время полагал, что важнее главное, а не побочное. В общем, цель оправдывает средства.

Они, ребята, не были такими уж правильными советскими мальчиками, как могут подумать после того, что произойдет вскоре с Никифором. Наоборот, их примером в жизни были не Павка Корчагин, но Айвенго, не дядя Степа, а капитан Немо. Настоящая жизнь простиралась лишь в книгах – от морей до океанов, от пампасов до саванн, от каньонов до горных хребтов, а реальная – от дома до школы и обратно. И эту докучливую жизнь нужно было просто терпеть. Но из всего, что нудно и серо жило вокруг, в них по-настоящему вошла только война, ее железное время, с привкусом ржавчины на зубах, и неподдельная доброта всех этих невыдуманных соседских тетей Галь, тетей Лен и мужество одноногих дядей Миш и безруких дядей Вань, которые спасали страну с великим лозунгом: «За Родину! За Сталина!» С этим чувством и пойдут Витька и Юрка в милицию. С тем же чувством, как они благородно считали, и погибли на фронте их отцы. И все-таки…

Но вернемся к тайной операции с собакой, кажется, Жулькой. Как помнится теперь Виктору Ивановичу, пошел он, Витька, тогда с приятелем, сыном директора, ранним летним утром. Все получилось успешно, собака мирно почивала в Юркином дворе на какой-то дерюге. Витька, сюсюкая, подошел; она узнала его и принялась выбивать пыль хвостом из своего коврика. Обвязал он осторожно веревку вокруг ее шеи и повел за собой. Вернее, первые несколько метров пришлось собаку тащить. Она упиралась, а хвост прятала между задних лап. Наверно, опасалась, что Витькин приятель поволочет еще и за хвост. «Вот так», – как любят сейчас говорить. Витька был прав, а собака не права. Первый раз в жизни он столкнулся с тем, чтобы силком тащить кого-то к счастливому уделу. Хорошо, что бумажные занавески на окнах дома и не шелохнулись.

Но потом Жулька все-таки пошла за ними, а то и забегала вперед, натягивая веревку. Она, видать, наконец почувствовала, что обречена на долгую счастливую жизнь в неволе. В общем, доставили они ее благополучно к тому финскому дому. Поскольку они вышли на промысел рано, директор еще только завтракал.

Мамаша, завидев сынка из окна, выскочила на крыльцо и закудахтала:

– И где тебя нелегкая носит спозаранку? Иди к столу!

Учитывая свою неоценимую помощь в собачьем деле, Витька втайне надеялся, что и его пригласят поесть. Его страсть как интересовало: что же едят по утрам директора хлебозаводов?.. Вслед за женой притопал сам хозяин, сверху похожий прической на ежа, а снизу ногами – на слона, и закричал:

– А это что за чудовище? – он явно намекал не на себя.

– Ты же сам сказал: найди собаку, – видать, привычно захныкал сын.

– Мало ли что я говорил. К делу не пришьешь! – ответствовал директор и исчез.

Вслед за ним исчез и сынок, его утащила мамаша. И Витька остался один на один с собакой. Теперь Жулька оказалась права, а не он. Не последний раз столкнулся он с тем, что те, кого тащат к счастью, теряют даже то, что имели.

Что делать? Назад отвести собаку было нельзя, его могут заметить. Отпустить? А вдруг не найдет дорогу обратно, они были на другом конце города. И тут у него блеснула, как любил восклицать д’Артаньян, спасительная мысль! А что, если спрятать Жульку в их тайном убежище на элеваторе? Он ей и попить даст и поесть что-нибудь придумает. Поздно вечером отведет собаку обратно и где-нибудь возле Юркиного дома выпустит. Небось Жучка потом не проболтается.

Что и было сделано. Привел он собаку к элеватору, вскарабкался с ней в пещеру Гранитного дворца и там привязал ее к пруту арматуры.

Витька надеялся, что Юрка ни с того ни с сего, без уговора с ним, сюда не сунется. Такого за ними не водилось, чтобы приходить поодиночке.

Так сложилось, что днем они с Юркой не увиделись. Мать отослала его в пригородную деревню с лекарством для больной тетки. Удачно вышло.

Вечером Витька вновь полез на верхотуру элеватора. И только он пробрался в пещеру, как навстречу ему вспыхнул красным светом фонарик, следом заскулила собака. Бывали такие трофейные карманные фонари с набором светофильтров: красный, зеленый, желтый, синий. Сдвигаешь шпенек, и цвет меняется. У них с Юркой такого фонаря не было.

– Это ты, что ли, мне кабысдоха подсунул? – раздался в темноте чей-то взрослый мужской голос.

Витька обомлел, затем опустился наземь. В жизни он так не пугался. Вновь заскулила собака. Незнакомец легкими щелчками сменил на фонаре все цвета, выключил его и рассмеялся.

– Я видел утром, как ты сюда лез. Меня Никифором кличут, а тебя?

– Витя… Виктор, – пробормотал Витька, приходя в себя.

Так они познакомились.

– Собаками промышляешь? – поинтересовался невидимый Никифор.

– Вы что? – возмутился Витька. – Наоборот!

– Собаки – тобою? – вновь рассмеялся тот.

– Да ну вас. Просто я взял ее на время…

– Напрокат? – не унимался Никифор.

И так, под его шутки, слово за словом, Витька доверчиво рассказал историю с собакой. Тогда-то и услышал он от Никифора хорошенькое мнение о директоре хлебозавода.

У Витьки так и вертелось на языке спросить: «А вы что, здесь теперь поселились?» Люди в то время где только ни жили. В развалинах, в подвалах, в землянках… Но вместо этого он, осмелев, сказал:

– Что-то я вас раньше здесь не видел. Мы первые это местечко откопали.

– Откопали… – хмыкнул он, уйдя от ответа. – Вырыли, что ли?

– «Откопали» значит «нашли», – пояснил Витька.

– Грамотный, – похвалил Никифор.

– Угу, – в тон ему ответил Витька, – грамотный, умный, но еще не в шляпе.

– Вот и думай теперь, умный, как нам твоего хвостатого домой доставить?

– Запросто…

– Разбежался! Ты-то, где понадобится, можешь и задом наперед слезть. А собака все ноги поломает. Об этом ты подумал? Или она у тебя цирковая?

– Обычная, – смутился Витька, понимая, что Никифор прав.

– Ладно. Я ее в свой рюкзак засуну.

Витька услышал, как Никифор встал.

– А она не задохнется?

– Голову ей снаружи, на свободе, оставим. Мы уже с ней подружились, думаю, за шею она меня из рюкзака не тяпнет.

– Нет-нет, – поспешно сказал Витька, – она спокойная.

Короче, они благополучно спустились на улицу. Лишь собака иногда боязливо взлаивала. И только теперь под фонарем Витька рассмотрел Никифора. Он был коренастый, старый, лет сорока, лицо простое, русское. Одет в застиранное солдатское, но сапоги – хромовые, офицерские. Так многие тогда одевались, разве что обувка чаще всего была кирзовая.

Никифор вынул собаку из рюкзака, поставил на землю и дал Витьке конец веревки:

– Я тебя провожу. Мало ли что.

«Что я, маленький?» – подумал Витька, но промолчал. Шпаны везде хватало, да его как-то Бог пока миловал. А Никифор и впрямь пригодился, когда они еще не дошли до Юркиных владений.

За керосиновой лавкой, освещенной лампочкой под железной сеткой, они неожиданно столкнулись с самим Юркой. Собака стала прыгать вокруг него и ласкаться.

– Во! – неимоверно удивился он, глядя то на собаку, то на них с Никифором. – Приехал из Рогачевки, нигде ее нет. Обыскался! Где нашлась?

Тут-то и выступил красноречивый Никифор. Он с ходу поведал, что ее куда-то тащили зверобои, но они, мол, ее отстояли.

– Куда тащили? Зачем? – оторопел Юрка.

– На мыловаренный завод, – не моргнув глазом, ответил Никифор. – На мыло.

– И что же? – не сводил с него глаз Юрка.

– Откуда ни возьмись, – Никифор указал на Витьку, – появляется этот следопыт и кидается на них. «Верните! Верните, это Юркина!» – кричит он на всю улицу. Люди с перепугу разбежались, а одна бабка выпала из окна – с первого этажа – из любопытства. Затем появляюсь я и вступаюсь за него, иначе бы его разукрасили, как к Первому мая!

– Да ну вас! – рассмеялся Юрка и перехватил у Витьки веревку. – Большое спасибо, что помогли. Она вообще-то не только моя, – признался он. – Она общая. Все во дворе переживают, никогда раньше не убегала.

– А зовут как? Друг твой говорит: Жулька. Но что-то не верится. Не похожа.

– Милка, – стесняясь, вымолвил Юрка. Даже Витька точно не знал, а теперь вспомнил. – Милкой ее зовут.

– Славное имя, – одобрил Никифор, – как у буренки. А больше, чем корову, у нас никого не любят.

Может, они и не совсем так говорили, но близко к тому. Пожалуй, еще добродушнее. Столько времени утекло, – вспоминает Виктор Иванович. С того вечера они зачастили к Никифору в гости на элеватор, безропотно отдав ему свою пещеру. Постепенно он стал как бы их советчиком в сложном взрослом мире, просто и знающе отвечая на любые вопросы. Жаль, они его ни разу не спросили: есть ли жизнь на Марсе? Без шуток. Интересно, что бы он ответил. Он знал обо всем и обо всех, причем как-то прозорливо, словно жил здесь когда-то давно и был вновь переброшен сюда из будущего Уэллсовой машиной времени. Ну это, конечно, преувеличение. Уменьшите затем, и будет что надо. Иногда необходимо прибавить, чтобы потом отнять лишнее.

Кого только не знал Никифор в городе!.. Ребятам с ним было интересно. Вероятно, и ему с ними было нескучно. А то и веселее, хотя бы потому, что он одинокий.

О себе он не рассказывал. Они порой даже полагали, что он сбежавший уголовник. Но какой из него уголовник, если он довольно образованный? Вообще-то в нем проскальзывали: и армия, и тюрьма, но слишком уж расплывчато. Сейчас, в свои семьдесят лет, Виктор Иванович думает – но не уверен, нет, – что Никифор, возможно, был на фронте штрафником. Кто тогда только не сидел: и учителя, и врачи, и инженеры – теперь в газетах повсюду об этом. В военное время могли взять из заключения в штрафные части запросто. А кто проявит отвагу, а заодно уцелеет, с того судимость снимали. Но это лишь домыслы о Никифоре. Домыслы…

Странно, он вроде бы никогда не говорил о политике. Один только раз вскользь упомянул маршала Жукова.

– Не люблю его, – сказал. – Ему людей не жаль.

При Никифоре пещера Гранитного дворца приобрела вполне обжитой вид. Появились: топчанчик, накрытый разноцветным лоскутным одеялом, фанерный столик с керосиновой лампой, примус, пара табуреток. Не сразу, понятно, а за месяц, наверно. И что еще интересно: большая фотография пароходного иллюминатора – вид на море изнутри каюты. Никифор приклеил ее к стене у входа. Казалось, это и правда круглое окно в неведомый чудесный мир, с далеким парусником. А портрет Сталина, вырезанный из «Огонька», остался на противоположной стене.

Да-а, неплохо устроился Никифор, они ему завидовали.

Когда скрепя сердце они пойдут и скажут о том, что́ обнаружили в той пещере на элеваторе, – в милиции сразу всполошатся и срочно отправят с ними двух оперативников. Молодцы в погонах резво заспешат, словно на пожар. А так ведь никого не дозовешься: недавно в соседнем бараке шпана избила до смерти инвалида, позарилась на его перламутровый аккордеон. Напрасно всполошенные женщины бегали в отделение. От них лишь отмахивались: «У вас там вечно черт-те что творится!» А тут по волшебному слову бегом понеслись. Ребята еле поспевали за ними, будто не они мильтонов вели, а наоборот. У элеватора друзья только укажут путь дальше и спрячутся в соседнем переулке.

…Никифор не всегда бывал разговорчивым. Умолкал иногда, не отвечал. Впадал в задумчивость, и там среди своих мыслей изредка улыбался чему-то и тихо курил свой «Беломор».

– На «Герцеговину Флор» не хватает, – подмигивал он.

Ребята – да и вся страна – знали эту, любимую Сталиным, марку табака.

Встречали ребята Никифора не только на элеваторе, но и случайно в других местах. Как-то столкнулись с ним утром на пляже за Чернавским мостом. Он загорал на песочке в одиночестве – странно, в будний день, – а у них-то были каникулы. Они, как всегда, постеснялись спросить, почему он не на работе. А кстати, на какой? И где?.. А может, он в отпуске. Или сутки где-то отдежурил, теперь двое суток отдыхает. Нет, неудобно спрашивать, да и не к чему. Они не старые бабки и не детский киножурнал «Хочу все знать».

Ребята с Никифором наблюдали, как пожилой рыболов, заякорившись на плоскодонке на быстряке, таскал в проводку увесистых подлещиков, которых местные называли «лупачами». На быстряке, по-местному – «собачке», закручивалась воронками вода и бойко несла их длинной чередой по течению. Когда Витька вырастет и поседеет, он узнает, что тогдашний «лупач» не что иное как редкий сейчас знаменитый «рыбец». И их запросто ловили раньше штук по двадцать за утро, когда они заходили в их речку с Дона.

– Вон тот пенсионер, – показал Никифор на рыболова, – особенный, выдающийся человек. Недавно был санитарным врачом Ворошиловского района. – Он усмехнулся и восхищенно покрутил головой: – Ну, давал хапугам прикурить!..

И рассказал им примечательную историю. Однажды начальник рыбной базы попросил этого санврача списать две бочки якобы испорченной паюсной икры. Тот проверил: и правда пахнет – брр! Но на самом-то деле икра была гнилой только сверху. Санврач – мужик дошлый, сразу догадался, проверять не стал. И знаете, что учудил? Подмахнул акт списания и приказал прямо при нем сжечь обе бочки на пустыре. Представляете, какая была рожа у начальника базы, когда их облили керосином и подожгли!

Никифор захохотал, и ребята тоже засмеялись.

– А почему врач того начальника не разоблачил? – придирчиво сказал Юрка. – Тогда бы ворюга в тюрьму сел и хорошая икра сохранилась.

– Во-во! – вконец развеселился Никифор. – Другого бы жулика назначили, а икру все равно бы увели. Много способов!

– Ну и чего ж тогда врач добился? – усмехнулся Витька, поддержав Юрку.

– А того. Пусть знают, что не все вокруг говнюки. Глядишь, и впредь меньше мухлевать будут, поймут вдруг, что не перевелись еще честные люди! – Тут Никифор уныло вздохнул. – Но… недолго музыка играла. Вскоре и турнули санврача на пенсию. Неспроста. Думаете, у такого жулья покровителей нет?

– А врач что, не знал о покровителях?

– Наверняка знал. Зато хоть покуражился, полюбовался на огонь под икорными бочками. Красиво, – мечтательно произнес Никифор.

– Красиво, – согласились ребята.

– Икра под водку хороша, – неожиданно причмокнул Никифор. – А вы знаете, какая любимая песня у немецких военнопленных? Они здесь на каменоломне за городом работают и хором поют: «Водка, водка! Сэренький козлик!»

И смеющимся ребятам приятно было почувствовать свое превосходство над глупыми немцами, безалаберно переиначившими простое русское: «Вот как, вот как!»

Здесь же, на берегу, на Витьку с Юркой вскоре напала береговая недозрелая шпана. Местным не понравилось, что те заметили, как они обчищают одежду купавшихся. К счастью, вездесущий Никифор возник вовремя. Безошибочно определив курившего в сторонке взрослого вожака, он так саданул его в челюсть, что тот неделю по пляжу зубы собирал. «Песочек просеивал», – как говорил остряк Юрка. Шпана с тех пор их не трогала и уважительено любопытничала, кто этот неожиданный защитник. «Старший братан», – небрежно бросил Витька. «Ведомо, не младший», – подхихикнули ему.

Друзья многое узнавали от Никифора. Почему вот в магазинах тогда полно было осетрины, икры и надоевших крабов? Да попросту Запад временно отказался закупать у нас после войны любые продукты, потому что в стране голодно. Ну и пришлось кинуть всю экспортную снедь на свой рынок.

Мало того, что Никифор был загадкой для Витьки с Юркой. Он отличался от других взрослых и тем, что никогда не ныл и ни на что не жаловался.

С того дня он нередко попадался им на пляже. И они заметили раз, что на руке у него нет следов от прививки оспы. У всех, кого они знали, были такие метки. А то и глубокие отметины – особенно у толстых женщин.

Спросили невзначай. Он ответил:

– Только у нас это завелось: руки людям портить. Некрасиво же. В Европе так не принято. Прививку от оспы делают с внутренней стороны бедра. И понимаешь, – он помолчал, – в войну немало разведчиков наших на такой ерунде сгорело. Быстро их немцы разоблачили. Пришлось у нас срочно в разведку прибалтов набирать. У них с такими прививками было как на Западе.

Тогда-то Витька и Юрка увидели у него те самые метки на внутренней стороне бедра. Ишь ты, как европеец. Возможно, в Прибалтике в детстве жил, но акцента нет. Может, бывший разведчик? Совсем не похож. Те, известно, молчаливы. И, конечно, не бездомные…

– А немецкие шпионы на чем-нибудь засыпались сразу? – спросил Витька, обидно ему стало за наших растяп.

– В начале войны – с ходу, – последовал насмешливый ответ. – Немцы делали наши документы – не отличишь, высший пилотаж!.. Да только скрепки у нас в паспортах и в военных билетах были ржавые, а они ставили – из нержавейки.

Ах, как снова весело торжествовали они втроем, потешаясь над тупыми фрицами. Надо же, горели на своем немецком качестве!..

Они так никогда и не решились спросить Никифора, чем он занимается. А вот о его детской мечте спросили. Оказалось, мечтал он поступить в Московское цирковое училище. А затем вернуться в свой поселок в изумительном цирковом наряде, с золотыми блестками и пройтись на руках по главной улице под восхищенными взглядами всех жителей. И еще при этом непрерывно играть на скрипке!

– Ништяк, – одобрили друзья давнюю его мечту, что означало: годится.

– Постой, – спохватился Юрка, – ходить на руках и играть на скрипке невозможно!

– Поэтому у меня и не вышло, – невинно заметил Никифор.

Вот смеху-то!

Они еще уважали Никифора за то, что он никогда не расспрашивал их, как они учатся и кем хотят стать.

Потом-то, через много лет, Виктор поймет, почему их с Юрием тянуло к нему. У них обоих не было отцов.

С ними никто так не разговаривал, как Никифор. Помнится, Юрка набрался храбрости и спросил:

– А в чем смысл жизни?

Никифор помедлил с ответом.

– Если я тебе скажу: смысл жизни в том, чтобы заслужить право жить вечно не телом, а духом, – ты ведь не поверишь. Образование наше слабовато, чтобы просечь главное. Да и вы пока настолько молодые, что и без того, наверно, считаете, что будете жить вечно. Никакой смысл жизни вам еще не нужен…

– А что же нам нужно? – Юрка не любил, когда его поучают. А кто любит?

– А нужно вам пока лишь одно – не высовываться. Умными быть и начитанными, ребята, опасно. Умный должен себя беречь, не выделяться и скрывать свои мысли. Вы читали Уэллса?

Еще бы, они не читали!

– У него есть рассказ о том, как один зрячий оказался среди всех слепых. Тяжко ему пришлось в их племени. Так и вы приспособьтесь жить. Многие и не виноваты, что от рождения глупые. Вы-то сможете притвориться ими, а они никак не могут такими, как вы, стать, – примерно так говорил он друзьям. – Вы вроде бы зрячие среди слепых. Может, и доживете до времени, когда без опаски глаза откроете. Быть тайно самими собой и сохранить себя для лучшего – вполне достойный смысл жизни. А насчет вечности… Помирать соберетесь – все мигом в голове прояснится, если она и впрямь умная.

Друзья, конечно, не всё поняли, но им понравилось, что их посчитали особенными. Они и сами так втайне думали. А о том, что не нужно высовываться, и без того знали. Выделишься, упаси Бог, назначат старостой класса или к отстающим в учебе прикрепят: тащи их на буксире. И высказываться надо осторожно, о том же футболе хотя бы, на котором все «бабуины» помешаны. А жить настороже, как Никифор советует, вдвойне приятно.

Да уж, какие только проблемы они не решали с Никифором!.. Однажды опять заговорили о кротких, смирных и добрых, вроде того самого нищего, что сиднем сидел у строительного склада.

– А чего он там отирается? – заявил Юрка. – Вон в центре, у кинотеатра «Пролетарий», куда больше подают!

– У нищих все места поделены, все территории. На чужую не суйся. Везде свои кодлы, – усмехнулся Никифор, – и свои правила.

– А он что, такой трус, что не может дурацкие правила нарушить?

– Какой же он трус? – возразил Никифор. – Он воевал, раненый был. Чего на рожон лезть?

– Значит, тоже не высовывается?

– Умный, – коротко сказал Никифор.

У себя дома, в Гранитном дворце, он нередко угощал ребят чудесным шипящим лимонадом, а то и американскими, обезьяньими, как говорили, сосисками, ловко вскрывая финкой консервные банки. Вспоминая потом этот нож, друзья будут утешать себя тем, что, возможно, он скрытый урка и не зря они его выдали.

Тот злосчастный день сильно запомнился Витьке. Они с Юркой шли утром к элеватору. Утро было светлое-светлое, какое бывает, наверно, только в детстве, легкое и теплое с набегающей прохладой. Поодаль по улице за пыльными акациями пробегали праздничные красные трамваи.

Никифор только проснулся и готовил на примусе дивный по запаху кофе, желудевый с цикорием.

То ли раньше они не видели, то ли это было сделано перед их приходом, – на портрете Сталина на стене были… выколоты глаза. Чем-то острым вроде шила. А может, и ножом прокололи зрачки.

Ребята одновременно узрели это и с ужасом взглянули друг на друга. У них отцы погибли на фронте. Они не могли простить такое предательство Никифора.

Виктор навсегда запомнил серые до черноты нагромождения элеватора, а слева от него рассветно-солнечный угол улицы, который пересекают три фигуры. Две – по бокам Никифора. Последний раз видели его ребята, когда осмелились, наконец, выглянуть из переулка. Друзья побрели домой. Нет, они не были кроткими. Но и злыми не были.

2006 г.

Оглавление

  • Выжить в трудное время…
  • Старая немецкая сказка, Или игра в войну
  • Какой отец лучше
  • В путь
  • Сало
  • Под лавкой
  • Берлин
  • Городок Н
  • Банк
  • Старлей
  • Роскошь, комфорт и уют
  • Наша компания
  • Сады и шляпы
  • Бой
  • Белка-патриотка
  • Предатель Рэкс
  • Первый снег
  • Любовь зла
  • Наш последний…
  • Шарик
  • В госпитале
  • Карусель
  • Дивный сад
  • Февраль – дорожки кривые
  • Глаза Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Старая немецкая сказка, или Игра в войну (сборник)», Альберт Анатольевич Иванов

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства