Перевод А. Ляуэр
Вообще-то я ни с кем не дружил. Почему? Сам не знаю. Наверное, класс наш был такой, недружный. Ребята жили далеко от школы и сразу после уроков разбегались по домам. Виделись только в школе, на переменках трепались — вот и все наше общение. Была у нас, правда, харцерская дружина[1], но в нее входили почти одни девчонки. Я, во всяком случае, не входил.
Иногда мне казалось, что неплохо бы иметь друга, но только настоящего. Да откуда его возьмешь? Нельзя же просто так присмотреть себе кого-нибудь, а потом подойти и предложить: «Давай с тобой дружить!»
Ерунда получится.
Ирка появилась в нашем классе зимой, в середине учебного года. Девчонкам она сразу не понравилась. Держалась в стороне от всех и была какая-то чудная. Некрасивая, может, хотя я в этом ничего не понимаю. Длинная, волосы сзади стянуты… И прической-то не назовешь… Только когда однажды в воскресенье я встретил ее на улице с распущенными волосами, я понял: этот уродский хвост у нее для маскировки, чтоб к ней в школе меньше цеплялись.
Город у нас небольшой, но и не дыра какая-нибудь. Много красивых девушек, и одеты они получше Ирки, а все же, когда она шла по улице, мальчишки, да и парни постарше, оглядывались на нее чаще, чем на других. Правда, приставать не решались. Уж очень она отличалась от всех и никому из нас не подходила… Или это мне одному так казалось?
Во всяком случае, в нашем классе точно никому не подходила. Вернее, наш класс ей не подходил. Иногда я весь урок только и делал, что смотрел на Ирку, никого больше не видел. А ведь она совсем не была красивой. Как, скажем, Данка Козловская или Вальчак.
Если не ошибаюсь, Хенек Мальгерчик тоже на Ирку пялился. Ему это было проще, он прямо за ней сидел. Хотя что он мог видеть — только хвост ее, кое-как скрученный. Интересно, встречал он ее на улице с распущенными волосами?
Новенькому, наверное, всегда трудно ужиться с классом. Но он, по крайней мере, старается. А Ирка ничего не делала, будто ей все равно было. Почти ни с кем не разговаривала, а если и скажет, то что-нибудь вроде: «Передай, пожалуйста», «Извини», «Что на сегодня задано?»…
Однажды Мальгерчик говорит мне:
— А может, она ненормальная?
— Кто ее знает… Странная она какая-то.
— Ходит как во сне, все время о чем-то думает.
— Да не думает, а, похоже, из-за чего-то переживает!
— А ты спроси! — предложил Мальгерчик.
— А ты сам не можешь? — поддел я его, хотя понимал, что ни он, ни я и никто в классе у нее ни о чем не спросит.
В другой раз Мальгерчик подошел ко мне и говорит:
— Послушай… А где, собственно, она живет?
— Кто?
Он пожал плечами, показывая тем самым, будто я прикидываюсь и это его совсем не удивляет. Потом пробормотал себе под нос:
— Кажется, где-то за мостом…
— Может, и за мостом… — пришлось мне согласиться, тем более что я часто встречал Ирку в нашем пригороде за рекой.
— А ты не знаешь, откуда она приехала? — продолжал допытываться Мальгерчик. — Так вдруг, ни с того ни с сего, в середине года… Должна же быть какая-то причина. Как ты думаешь?
— Я-то ничего не думаю, — отрезал я. — Это ты без конца о ней думаешь! Отцепись от меня со своими дурацкими вопросами.
Он обиделся и на несколько дней отстал. Не подходил ко мне на переменках, а когда мы случайно сталкивались в коридоре или в дверях, демонстративно отворачивался. Но мне совсем не хотелось этого замечать, и я притворился, что просто не вижу его уловок.
Вопрос, откуда приехала к нам Ирка, да еще в середине года, занимал не только Мальгерчика. Был у нас такой Кавецкий, который почему-то решил, что в своей прежней школе Ирка натворила дел — и ее к нам перевели. Как будто можно так просто перевести человека из одного города в другой. Однако Кавецкий пошел в своих предположениях еще дальше и на следующий день объявил всем, что Ирка, наверное, сидела в исправительной колонии и имеет судимость. Вот кретин!
— Когда узнаешь, что она агент иностранной разведки, скажи мне, — предложил я ему. — А вообще советую тебе заткнуться, если не хочешь получить по шее!
Все эти истории Кавецкого были, конечно, чушь собачья. Но странное дело, они застревали в памяти.
Мне самому потом не раз приходило в голову, что история с исправительной колонией сильно смахивает на правду. Не случайно ведь Ирка казалась серьезнее нас и как-то взрослее.
Проще всего было подойти к ней и спросить, зачем она приехала в наш город. Может, и ответила бы. А нет, так сказала бы, что это не наше дело. По крайней мере, было бы ясно, что она не хочет о себе говорить. Правда, тогда, в первый день, Данка Козловская спросила Ирку об этом, но вы бы видели как!..
— Это откуда же, интересно, вы к нам пожаловали? — уронила Данка свой вопрос поверх Иркиной головы и скорчила физиономию, которая должна была означать: если скажешь, что из Парижа, все равно не поверим!
— Да уж издалека… пожаловали… — передразнила ее Ирка.
И Данка заткнулась.
Мальгерчик тогда рассмеялся, но сам струсил и ничего у Ирки не спросил. Я тоже. Хотя подумал, что как раз мне бы она и ответила. Я ведь не стал бы выдрючиваться, как Данка…
На днях мне пришла в голову странная мысль: что, если я трус?.. Ведь иначе я нашел бы повод поговорить с Иркой. А может, проводил бы ее домой? Или пошел с ней в кино? Никогда прежде я не замечал, что трушу. Когда же это со мной произошло? Однажды по радио я слышал, что трусость — это болезнь и от нее нужно излечиваться. Не иначе как я заразился ею от Мальгерчика.
И посоветоваться мне было не с кем. Такова уж жизнь: когда нужно с кем-нибудь серьезно поговорить, оказывается, что поговорить-то и не с кем. Все вроде бы умные, а подопрет — и нет никого.
Люди часто притворяются умными. Взять, к примеру, нашего соседа Гуркевича. Вроде не дурак был, а пять лет получил и теперь сидит. Каждую неделю он играл в лотерею — все хотел выиграть миллион. А кончилось это тем, что он ограбил кассу нашей керамической фабрики. Ну что скажете — умный поступок?
Когда мама узнала, что Гуркевича посадили, она вздохнула с облегчением.
— Слава богу, что наша Зюта за него замуж не вышла! На волосок от этого были…
— Вот именно, что на волосок, — засмеялся я. — Правильно говоришь, в волосах все и дело. Не бог Зюту остановил, а то, что Гуркевич был толстый и лысый. А ты ведь хотела их поженить. Я сам слышал, как ты внушала Зюте: уж такой Гуркевич умный, такой культурный.
— Кто же знает, что у человека за душой? — оправдывалась мама. — А ты не суй нос не в свои дела!
Правильно. Никто не знает, что у человека за душой. И спросить об этом невозможно. Попробуй спроси у такого вот Гуркевича: «Пан Гуркевич, вы вор или нет?» — он вас, пожалуй, пошлет куда подальше.
Я все больше на себя злился. В самом деле, что общего между Гуркевичем и Иркой? Это болван Кавецкий виноват с его дурацкими предположениями.
Вскоре я понял, что не только я бешусь из-за Ирки.
Девчонки в нашем классе никак не могли смириться с тем, что Ирка как будто вовсе их не замечает. Однажды я услышал такой разговор:
— И чего она, собственно, так задается? Кто она такая? — негодовала Сковроньская. — Никого даже взглядом не удостоит…
— Да, ходит прямо, будто аршин проглотила. Никогда не улыбается…
— А слышали: вчера учительница спрашивает, кто хочет рассказать об исторических памятниках Гданьска, — она вскакивает и говорит: «Я могу рассказать…» «Я могу»! Подумаешь, принцесса… — Кажется, это Вальчак сказала.
Тогда Лидка Новак попробовала защитить Ирку:
— Девчонки, а может, она просто нас боится и поэтому ни с кем не разговаривает?
Я удивился. Боится! Значит, я боюсь, Мальгерчик боится и она тоже? Что-то здесь не так. Какие-то сплошные трусы.
— Она боится? — захохотала Данка Козловская. — А вы что, не видели, как она с Левандовским трепалась?
Меня это задело. Я стал слушать внимательней. Болтала с Левандовским… Ни разу не видел, чтобы она с ним разговаривала, но если девчонки говорят, значит, так и было.
— Точно! — поддержала Данку Сковроньская. — Она себя, наверно, неотразимой считает!
— А ты что, скажешь, она некрасивая? Видела, как мальчишки на нее пялятся? — спросила Лидка.
Сковроньская завелась еще больше:
— Ну знаешь! На нее? Да около нее один только дурак Левандовский и крутится…
— А тебе завидно?
— Да тише вы, девчонки, а то она услышит и начнет еще больше нос задирать, — заключила Милецкая.
Они сразу перешли на шепот, и я уже ничего не слышал. Но и так я узнал немало. То, что девчонки говорят о Левандовском и Ирке, меня здорово взбесило.
Эх, был бы у меня настоящий друг, я бы с ним поговорил… О чем? Например, о том, что может связывать Ирку с Левандовским и почему я так злюсь из-за этого…
После уроков я пошел к Зюте. С тех пор как она вышла замуж — к счастью, не за Гуркевича, — она жила отдельно. И сейчас почти целыми днями сидела дома, потому что скоро должна была родить ребенка и муж запрещал ей болтаться по городу.
Плохо, когда между братом и сестрой маленькая разница в годах, но если сестра, как моя Зюта, старше намного, тут есть свои преимущества. Это и не мама, которая обычно ничего не понимает или делает вид, что не понимает, и не девчонки из класса. Зюте лет двадцать пять или двадцать шесть, и с ней можно говорить обо всем. Во всей нашей семье — с ней одной.
Когда я пришел, она даже обрадовалась.
— Наверное, опять на кино не хватает? — спросила Зюта. — Ну что ж, двадцать злотых я тебе, пожалуй, дам, но учти: это последние до конца месяца. Потом я буду в роддоме… Однако отработать тебе их все-таки придется, — пошутила она.
— Что? В погреб лезть, уголь засыпать?
— Вот еще! Для настоящего мужчины это не работа, а одно удовольствие. На это у меня муж есть…
Я слегка растерялся:
— А мне что делать?
— Будешь гулять с маленьким, когда я на работу выйду… Он ведь днем у вас с мамой будет.
— Но ты же, наверное, не сразу на работу выйдешь?
— Нет, конечно. Месяца четыре дома посижу.
Я облегченно вздохнул. Стоит ли огорчаться из-за того, что там через четыре месяца случится? А двадцать злотых на дороге не валяются.
— Ладно, отработаю!
Я еще покрутился по квартире — ведь не на работу же я пришел набиваться — и наконец решился:
— Зютка… Скажи мне: если девчонка влюблена, она бывает грустная или веселая?
Она совсем не удивилась, что я об этом спрашиваю. И вообще, сколько я помню, Зюта никогда не удивлялась даже самому глупому моему вопросу. Повезло мне с сестрой!
— А сколько лет этой девочке?
— Ну, лет четырнадцать или чуть побольше. В общем, взрослая.
Зютка немного подумала.
— Трудно сказать, Яцек… Скорее, не должна она быть грустной, если, конечно, это не какая-нибудь подбитая гусыня…
— Ну нет! — возмутился я. — Скажешь тоже, гусыня!
— Ну, вот видишь… С девчонками всегда непонятно. Чудные эти девчонки. В этом возрасте хуже всего то, что они сами себя не понимают… Послушай, Яцек! А тебе-то зачем из-за этого грустить?
— Мне? Мне незачем…
— Вот и не думай об этом. Старайся быть к ней повнимательней… Тогда и узнаешь, влюблена она или нет.
Не так уж и много узнал я от Зюты. Только выйдя на улицу, я сообразил, что она, наверное, неправильно меня поняла. Зачем она сказала, чтобы я был повнимательней к Ирке? Может, решила, что я интересуюсь, не в меня ли она влюблена? Ну и свалял же я дурака!
Однако после разговора с Зютой я на всякий случай стал приглядываться, как Левандовский ведет себя с Иркой. Ничего особенного я не заметил. Где уж Левандовскому быть внимательным! Дурак он, и больше ничего.
Вот Мальгерчик совсем другое дело. Он бы смог стать настоящим другом. Но это к делу не относится. Как все-таки быть с Иркой и Левандовским? Может, она такая грустная вовсе не потому, что влюблена в него? И что мне за дело до их отношений? Зюта права: не должен я расстраиваться из-за этого. Не должен.
Последнее время я как-то незаметно сблизился с Мальгерчиком. Так уж получилось. Однажды на большой перемене я подошел к нему.
— Послушай, Мальгерчик! Ты не знаешь… Завтра на физкультуре мы играем в хоккей?
— Ясное дело…
— Да, конечно… — глупо согласился я.
Мальгерчик многозначительно взглянул на меня и неожиданно спросил:
— Слушай, а ты знаешь, что девчонки называют ее Принцессой?
— Знаю…
— Ну и что скажешь?
— А мне-то какое дело? Принцесса… Неплохо звучит. Зовут же Бурацкого Бураком или просто Дураком, и то ничего… Мальгерчик, а ты завтра играешь? Тебя включили в команду?
— Играю, и ты, кажется, тоже.
— Я — да, а Левандовский?
— Откуда мне знать? Он же в другой команде…
— Вот именно! — произнес я со значением, давая Мальгерчику понять, что я имею в виду. Но он не понял. Тогда я пояснил: — Подговори его, чтоб играл… Мы его так срежем!
— Чего это ты на него взъелся? — удивился Мальгерчик.
— Я? Тебе показалось…
И все же я весь урок приглядывался к Левандовскому. Красавчик. Всем нашим девчонкам нравится. Значит, и Ирке тоже? Неожиданно для себя я вдруг решил, что сегодня же должен поговорить с ней. Все равно о чем, но так, чтобы все в классе видели.
Однако прошла одна перемена, потом другая, а я все не подходил к Ирке. Только злился на себя. На физике учитель послал меня и Лидку Новак в физический кабинет за амперметрами. При этом он подчеркнул, что нести приборы должен я, а она будет за мной присматривать, чтобы я не просидел в кабинете полдня или чего-нибудь оттуда не стащил.
Лидка пользовалась репутацией серьезной девочки, и на нее часто возлагали воспитательные функции. И вот когда мы возвращались из кабинета физики — впереди Лидка, бренча ключами, а следом за ней я с амперметрами, — меня вдруг осенило, что это именно Лидка сказала тогда об Ирке, будто Ирка всех нас боится. Наверное, Лидка разбирается в этом?
— Послушай, Новак, — обратился я к ней. — Скажи, как по-твоему, Мальгерчик трус?
Она с удивлением уставилась на меня.
— Мальгерчик трус? Да он хулиган, такой же, как и ты.
— Ну-у, уж сразу и хулиган…
— Я не говорю, что он плохой парень, — поправилась Лидка. — Просто вечно во что-нибудь ввяжется, со всеми дерется…
— Это верно, — согласился я.
— Вот видишь! А ты говоришь, трус. Хорошие шуточки!
— Послушай, Лидка! А обо мне ты так не думаешь? — решился я спросить.
Она посмотрела на меня, как на чокнутого.
— Ты что, спятил? Тоже мне трус нашелся! Несешь какую-то ахинею!
Она, конечно, права, глупости все это. Но ведь думал же я об этом несколько дней подряд. Чуть сам не поверил. И если мы оба не трусы — почему же никак не решимся поговорить с Иркой? И не я или Мальгерчик в отдельности, а оба сразу. А вот Левандовский может. Интересно получается.
После уроков, уже на улице, Мальгерчик окликнул меня:
— Яцек! Я выяснил! Левандовский будет играть. Слушай, если скажешь, что у вас там вышло, я с тобой. Ну так что?
— «Что, что»! Глупости, вот что! — взорвался я. — И чего вы все так его любите? Не приставай больше ко мне со своим Левандовским, оставь его девчонкам. Я вообще не буду играть.
Мальгерчика мой взрыв совсем не удивил, и я понял почему. Из дверей школы как раз вышли Ирка и Левандовский и направились в сторону центра. А раньше Ирка после уроков всегда шла прямо домой, за реку.
— Пойдем посмотрим, что сегодня в кино, — предложил Мальгерчик, и мы медленно пошли за ними, хотя я умирал от голода и вообще должен был лететь домой.
Ирка дошла с Левандовским до площади, а потом неожиданно простилась и скрылась в каком-то магазине. Это нас несколько разочаровало.
— Если уж мы здесь, — сказал Мальгерчик, — зайдем на минутку ко мне. Ты ведь у меня еще не был.
Я просидел у Мальгерчика около часа, меня накормили обедом, а потом мы пошли в кино и взяли билеты на шесть часов. Я совершенно забыл о Левандовском. Только на следующий день, перед матчем, я вспомнил, как он действует мне на нервы.
Выйдя на поле, я оглядел лед, где Левандовский отрабатывал удары по воротам. Потом подъехал к Мальгерчику и спросил:
— Ну как? Делаем ему подсечку?
— Брось ты! Зачем? Одно дело, если он случайно подвернется под клюшку… Но специально, по-моему, не стоит.
Ирка не пришла смотреть матч, как другие девчонки. Наверное, ее это не очень интересовало, и она осталась в классе. Матч, впрочем, был слабый, играли вяло, в плохом темпе, как-то все не клеилось. Так что даже хорошо, что она не видела.
Левандовский, на его счастье, не попался мне под руку. Зато я сам вдруг растянулся и со всего разбега проехал метров десять на животе. Я, должно быть, сильно ударился рукой об лед, потому что клюшка у меня сломалась. Рука сразу одеревенела, сначала даже больно не было. Но когда я стянул перчатку, то увидел, что ладонь посинела и распухла. Пришлось мне покинуть лед.
Мальгерчик потребовал, чтобы прервали матч, потому что у нас не было запасных игроков, но наши противники отказались. После долгих пререканий они сняли самого слабого своего игрока, и обе команды играли четверками. Нашим много забили, но я этого уже не видел: пошел домой.
Два дня я не был в школе, потому что врач назначил мне процедуры. Это не помогло, и руку пришлось затянуть по локоть эластичным бинтом. И в довершение ее повесили на перевязи, как какому-нибудь инвалиду или жертве несчастного случая.
Мне было немного не по себе, когда я входил в класс. Я думал, надо мной будут смеяться. Но никто не засмеялся. Рядом с Мальгерчиком, прямо за Иркой, было свободное место. Мальгерчик, по обыкновению, что-то жевал. Он всегда, как только приходит в класс, начинает есть, достает из сумки какие-нибудь бутерброды и потом не пропускает ни одной перемены. Он парень здоровый. Должен подкрепляться.
— Привет хоккеисту! — бросил Мальгерчик. — Живой? Тогда садись рядом. Здесь свободно, я дал Боровику отставку. Он мне здорово действовал на нервы, и вчера я ему сказал: «Или ты перестанешь грызть ногти, или вали отсюда». У меня от него прямо живот заболел.
— Ну и что? Перестал? — поинтересовался я.
— Живот? Перестал. А Боровик отправился к Орловскому. Будет комплект: тот в носу ковыряет. Ну не артисты?
Я сбросил свою сумку и уселся прямо за Иркой. Она повернула голову, посмотрела на меня и вдруг говорит:
— Болит еще рука?
— Под гипсом не болит! — ответил за меня Мальгерчик. — Я знаю, у меня когда-то нога была…
— А сейчас ее нет? — усмехнулась Ирка.
— Ну, в гипсе была, ясное дело, — поправился Мальгерчик. — Год или два назад.
— У меня нет гипса, — прервал я его. — Это эластичный бинт.
— Значит, должна болеть! — сказала Ирка.
— Как это вообще случилось? — сразу принялся за расследование Мальгерчик. — Ты вел шайбу к воротам, да? И вдруг шайба пошла вбок, а ты пропахал лицом по льду. Тебя кто-то толкнул?
— Откуда я знаю? Может, и толкнул…
— Как это толкнул? — удивилась Ирка. — Кто?
— Да разве так важно кто? Я вот, например, в судьи не гожусь, — пустился в разглагольствования Мальгерчик, — слишком я нервный для этого. Попался бы мне такой тип в руки…
Я не стал слушать, что сделал бы Мальгерчик, я смотрел на Ирку и думал, как все-таки глупо устроен человек. Сколько я мучился, не зная, как с ней заговорить, а сегодня — пожалуйста — говорим как ни в чем не бывало. И она даже интересуется, что у меня с рукой…
— …именно так я бы и сделал, такой я человек, — заключил Мальгерчик.
И я так и не узнал, что же он за человек, этот Мальгерчик. Впрочем, кому он все это рассказывал — неизвестно: Ирка уже тоже его не слушала.
Предположение Мальгерчика, что меня толкнули, озадачило меня. И хоть, по правде говоря, не так уж это было и важно, но я никак не мог отвязаться от этой мысли. Если меня в самом деле толкнули, кто это мог сделать? Я стал припоминать, что происходило на поле, когда я упал…
Мальгерчик, как бы разгадав мои мысли, шепнул мне:
— Нет, это не Левандовский. Он в это время как раз около наших ворот ошивался. Я ведь его опекал. Как мы и договорились. Это уж потом, когда ты ушел с поля, я на него плюнул…
Тут Вальчак, которая стояла возле окна рядом с нашей партой, как-то странно посмотрела на меня и говорит:
— Смотрите, раненый пришел… Ты что, теперь здесь сидеть будешь?
— Допустим. А тебе-то что?
— Ничего! Мне-то все равно. Сиди хоть на шкафу!.. — рассмеялась она, как будто было отчего. — Сиди, пожалуйста… Вчера, правда, Левандовский сказал, что он здесь сидеть хочет. Поближе к Принцессе.
Ирка снова повернулась к нам.
— К кому поближе? — спросила она.
Мы с Мальгерчиком переглянулись: значит, она не знает, как ее в классе называют!
— Сиди, — буркнул мне Мальгерчик. — Парта моя, я здесь распоряжаюсь!
В это время ни к селу ни к городу в разговор влезла Сковроньская. Вечно ей нужно свое слово вставить.
— Не притворяйся, Ирка, будто ты не знаешь, рядом с кем Вальдек сидеть хочет! Вы ведь, кажется, вчера вместе в театре были…
— В каком это еще театре? — удивился я.
— Весь класс вчера в театре был, — объяснил мне Мальгерчик. — Нас на автобусе возили. Жаль, ты не смог.
— «Весь класс, весь класс»! — передразнила его Сковроньская. — Но Ирка-то сидела рядом с Левандовским, скажешь, не так?
— А я сидел рядом с колонной! — попытался сострить Мальгерчик.
Ирка почти со страхом вслушивалась в разговор, поглядывая то на Сковроньскую, то на Мальгерчика, то на Вальчак, которая теперь уселась на подоконник и, раскачивая ногами почти у нас под носом, продолжала:
— Ой, умора! Принцесса ничего не понимает…
— Не пачкай стену, ты, новоявленная Брижитт Бардо! — рявкнул на нее Мальгерчик. — Кому говорю? — переспросил он, и Вальчак перестала махать ногами, но Мальгерчик все равно стащил ее с подоконника.
— Хам… — огрызнулась она и показала Мальгерчику язык.
Я думал, на этом все и кончится и Ирку оставят в покое. Но не тут-то было. Сковроньская со сладкой улыбкой обратилась прямо к Ирке:
— Жалко, ты не слышала, что сказал вчера Вальдек после спектакля: пусть, говорит, она строит из себя кого угодно, я ее все равно раскушу…
— Девочки, чего вы от меня хотите?.. — начала было Ирка и замолчала, глядя на нас с Мальгерчиком, будто мы могли ей чем-то помочь.
Я взорвался:
— Кого это он раскусит, интересно? Я что-то не понимаю, кого это он собирается раскусить? Несешь, Сковроньская, бред какой-то…
— Да что ты их слушаешь!.. — махнул рукой Мальгерчик. — Они же дуры несусветные!
Сковроньская обиделась, но Вальчак так просто из себя не выведешь. Она спокойно продолжала:
— Как это кого? Ты что, в самом деле не знаешь, кого Левандовский раскусить собирается? Принцессу, разумеется!
— Не впутывайся ты в их бабские дела! Добром советую, — буркнул Мальгерчик и, вдруг вспомнив о еде, принялся за очередной бутерброд. Потом, уже с набитым ртом, обратился к Вальчак: — А ты, видно, совсем рехнулась! От тебя только и слышно: «Левандовский, Левандовский…»
— Когда собака ест, она не лает! Чтоб не подавиться! — моментально парировала Вальчак.
Мальгерчик, однако, остался цел. Начался урок, пролетел второй, третий… Чудно мне было сидеть за его партой. Когда Ирка откидывала назад голову, чтобы посмотреть на доску, ее волосы почти касались моей тетради. Один раз она даже обернулась и попросила у Мальгерчика линейку. Да, это место было лучше моего прежнего.
Мальгерчик, кажется, тоже был рад, что я с ним сижу. Он с улыбкой поглядывал на меня, пытался всучить свои бесчисленные бутерброды и наконец на контрольной по польскому написал на промокашке: «Оставайся насовсем, увидиш: тебе будет неплохо».
Учительница, заметив наши манипуляции с промокашкой и решив, что это шпаргалка, велела принести записку ей.
— Мальгерчик! Как пишется слово «увидишь»? Подойди и напиши на доске.
На доске Мальгерчик написал правильно, с мягким знаком на конце, и теперь вопросительно глядел на учительницу.
— Почему же на промокашке написал с ошибкой?
— С ошибкой? Откуда я знаю? На промокашке не считается… Это ведь не официальная бумага!
— В личных записях тоже не стоит делать ошибки. Садись! Включаю твою неофициальную ошибку в контрольную…
Это всех развеселило. Даже Мальгерчика. Вернувшись на место, он прошептал:
— Дорого ты мне обходишься… Придется еще полстраницы накатать, чтобы возместить причиненный тобой ущерб!
В этот день нас отпустили домой только после пения. Его нам добавили седьмым уроком в наказание за то, что накануне половина класса смылась с математики. Все устали и медленно потянулись в раздевалку. Даже девчонки притихли. По дороге мы встретили малышей, которые шли на сбор отряда. «Хорошо им, — позавидовал я, — они хоть пообедали».
Мальгерчик на минуту отстал, чтобы забрать ключ от квартиры у своего младшего брата. Эта ежедневная эстафета с ключом происходила и в школе, и на улице, иногда братья даже разыскивали друг друга по всему городу.
Я шел следом за Иркой, но в раздевалке потерял ее из вида. Я уселся на скамейку, полез за ботинками и тут только сообразил, что я наделал. Зачем я утром надел именно эти ботинки? Просто не подумал. Дома мама помогла мне обуться. А теперь? Как я зашнурую лыжные ботинки одной рукой, да еще левой? Были бы они с металлическими заклепками, а не такие, с дырками и растрепанными на концах шнурками.
Я с ненавистью уставился на свою правую руку: о том, чтобы освободить от бинта хотя бы пальцы, не могло быть и речи. На уроках этот проклятый бинт мне только жизнь облегчал: я мог ничего не писать, даже контрольную. Теперь же я сидел и злился на всех подряд: на того, кто толкнул меня на льду, на врача, соорудившего этот кокон, на Мальгерчика, болтающего на лестнице с братом, будто они целую вечность не виделись…
Народу в раздевалке поубавилось… Осталось несколько девчонок да еще Кавецкий, Фрончак и Левандовский, который обшаривал раздевалку в поисках своей шапки. Глупо было сидеть, уставившись на собственные ботинки, и я начал с ними сражаться…
Ничего у меня не выходило, так можно месяц колупаться! Я весь вспотел. Да и видно в раздевалке было плохо. Я продел шнурок в дырку, попытался ухватить и вытащить его с другой стороны, откинул с лица волосы… Неловкой левой рукой! Мученье…
Вдруг кто-то остановился между мной и окном, заслонив последний доступ света.
— Какого черта свет загораживаешь! — крикнул я и поднял голову, чтобы посмотреть, кто это такой умный.
Передо мной, уже в пальто, стояла Ирка. Она отступила на полшага.
— Извини… — буркнул я. — Я думал, это Франчак дурака валяет… Тут темно!
— Дай помогу, — сказала она.
И прежде чем я догадался, что она собирается делать, присела на корточки и принялась зашнуровывать мои ботинки.
Мне сразу стало холодно. А потом жарко. Будто меня кипятком ошпарили…
— Перестань… Ирка! Ты что?
Она уже зашнуровала один ботинок, подняла голову и улыбнулась:
— Но ты ведь сам не можешь… Я видела, что у тебя не получается…
Ни одно подходящее слово не приходило мне в голову. Как ей сказать, что она не должна этого делать? Что сейчас придет Мальгерчик… Что… Ну, что стыдно так, на глазах у всех. Чтобы девочка мальчику… И именно она… Как ей помешать? Не могу же я крикнуть: «Отцепись, отстань от меня!»
А может, никто и не заметит? Нет, я понимал, что это невозможно. В раздевалке стало тихо, наверное, все смотрят на нас… Я боялся поднять голову…
И тут раздался голос Левандовского:
— Ну вот она, наконец, эта шапка! Ирка, пошли, а то не достанем билетов… Ирка! Ты где?
Я поднял голову. И увидел вытаращенные от удивления глаза Кавецкого, глупую физиономию Фрончака… Ехидно ухмылялась Сковроньская, Милецкая уставилась на меня так, будто вдруг увидала перед собой черта, Данка, играя своей косой, не спускала глаз с Ирки…
Она первая и высказалась:
— Ха, ха… Какая любовь! Прекрасное зрелище, не правда ли?
— Вальдек! Иди сюда скорее, посмотри! — позвала Левандовского Сковроньская. — Ты порадуешься…
— Вот потеха! — прыснул Фрончак.
Как назло, на втором ботинке оборвался шнурок, и Ирке пришлось его связывать. «О чем она сейчас думает? — пронеслось у меня в голове. — Как стыдно!»
Милецкая захихикала:
— Девчонки! Настоящее кино, правда?
Тогда Ирка довольно громко, чтобы все слышали, сказала:
— Не обращай внимания… Какое тебе до них дело? Они же глупые!
— Ирка! — заорал вдруг Левандовский. Он отпихнул девчонок и с такой силой схватил Ирку за плечо, что берет слетел у нее с головы. — Ты с ума сошла! Брось сейчас же! Ты что, нанялась ему прислуживать? Не позорься!
Я встал. Ирка тоже. Мне показалось, что она побледнела. Я должен был немедленно врезать Левандовскому, да так, чтобы он летел через всю раздевалку. Я должен был разогнать все эти ухмыляющиеся рожи, поднять ее берет, и пусть тогда кто-нибудь попробует еще хоть слово сказать…
Да. Должен был… Но что я мог с этим своим забинтованным коконом? Как я проучу Левандовского одной рукой, да еще левой?.. Не успею я его ударить, как он собьет меня с ног. И он это прекрасно знает. Он прямо позеленел от злости.
— Прислуга! Вот, оказывается, ты кто! Жалкая прислуга!
Все с ним заодно. А мы молча стоим рядом. Кавецкий просто заходится от смеха. Я перестаю различать лица, только серые пятна… Я закрываю глаза, чтобы как-то прийти в себя. И тогда я слышу:
— Эй, ты, артист! Ты, кажется, что-то сказал… Я не расслышал!
Это Мальгерчик. Наконец-то он здесь! Прийти бы ему на пять минут раньше, ничего бы этого не случилось. Он снова что-то жует… и так, с набитым ртом, и говорит с Левандовским.
А тот презрительно:
— Я сказал: «Жалкая прислуга!» А тебе-то что?
Мальгерчик оттолкнул меня — я мешал ему пройти, — дожевал свою булку и почти вплотную подошел к Левандовскому.
— Мне-то ничего. А перед ней извинись…
Смех Кавецкого разом оборвался. Фрончак отскочил к окну, а девчонки с удивлением уставились на Мальгерчика. Только Милецкая все еще продолжала хихикать.
— Оставь его… — сказала Ирка. — Не стоит…
Но Мальгерчик, не обращая на ее слова внимания, продолжал:
— Будешь просить прощения?
— Нет!
— Нет? — В голосе Мальгерчика не было и тени угрозы, а только величайшее удивление. — Не извинишься?
Молниеносный удар. И Левандовский летит метр, два… налетает на Фрончака. А Мальгерчик уже рядом с ним.
— Что здесь происходит? — раздается голос от дверей раздевалки.
Это наш школьный сторож старик Крукевич, сколько уж лет мы все его знаем, а он нас… Заметил ли он, что произошло, или только что вошел?
— Ничего особенного, пан Крукевич! — успокоил его Мальгерчик. — Просто Артист получил по физиономии.
— Мальгерчик! Опять безобразничаешь? Сейчас пойдешь со мной к директору!
— Уже иду… — отвечает Мальгерчик, оглядываясь на старика Крукевича…
И вдруг быстрый поворот. Глухой удар, и Левандовский снова отлетает в сторону… Он этого никак не ожидал и не успел прикрыться. Теперь стоит с глупым видом, словно не понимая, что, собственно, произошло.
— Вот видишь, хорошо, что вспомнил! — говорит мне Мальгерчик. — Это уже за тебя. Когда снимут повязку, ты ему добавишь!
— Ну хватит! Пошли к директору! — Сторож кладет руку на плечо Мальгерчику и толкает его перед собой.
Я поднял с пола берет и протянул его Ирке. Она вышла, не сказав ни слова. Я наклонился за своей сумкой и вдруг заметил, что сторож останавливается, подходит к Левандовскому и тихо говорит ему:
— Слушай, ты, барчук, молокосос… С сегодняшнего дня можешь со мной не здороваться! Даже в присутствии директора… Скажешь, что я освободил тебя от этой… обязанности. Ведь кто я такой? Сторож, прислуга…
У старика тряслись руки, он побледнел… А был он здоровый мужик, высокий, костистый. Наверное, когда-то сильный был. Левандовский невольно попятился.
— Пан Крукевич, зачем вы так волнуетесь?.. — робко сказала Данка Козловская и потянула старика за рукав.
Он всегда очень любил Данку, но сейчас даже не взглянул на нее. Смотрел только на Левандовского и упрямо повторял:
— Сторож я, слышишь? Сторож! И я не хочу, чтобы такой вот говорил мне «добрый день»…
Когда Крукевич с Мальгерчиком уходили, их провожала напряженная тишина. Я огляделся. Если бы у меня было время, я, наверное, многое прочел бы на этих лицах. Но мне было не до того. Мне вдруг пришло в голову, что нужно еще что-то сделать. Я выбежал следом за ними.
Может, нужно было пойти вместе с Иркой? Догнать ее и сказать… Но что сказать? Что это я во всем виноват, моя проклятая рука. Что из-за меня все началось, а ей досталось… Может, нужно было попросить у нее прощения? Или поблагодарить ее? Наверное, нужно было…
Но она пошла домой одна, я не побежал за ней. Сторожа с Мальгерчиком я догнал перед самой учительской. Слава богу, успел…
— Подождите! — крикнул я. — Пан Крукевич! Я с вами…
Они остановились. И сторож спросил:
— А тебе-то зачем? Ты ведь не дрался. Не ударил его… чего ж тебе надо?
Мальгерчик знал, что мне надо. И ответил за меня.
— Пан Крукевич… Понимаете, он не мог его ударить. Просто не мог. Не бить же ему забинтованной рукой? Но он хотел, я знаю… Он бы ему дал!
— Пан Крукевич… Может, вы объясните директору, что это мы оба, Мальгерчик и я, а? Пан Крукевич… — попросил я. — Директор вам поверит…
— Не морочьте мне голову! Кто, наконец, кого побил?
— Мы оба! — сказал я. — Мальгерчик и я.
— Правильно! — подтвердил Мальгерчик. — Конечно, оба. Потому что один раз я его за себя ударил, а другой — за Яцека!
Сторож помолчал минуту.
— Скажите так, пан Крукевич… — взмолился Мальгерчик. — Понимаете, это правильно будет… Пускай считается, что мы вместе Левандовского побили!
— Правильно будет, говоришь… что ж, понимаю! — проворчал сторож. — Он сам должен был защитить эту девочку, верно? Ну что ж, пусть так и будет. Скажу, что вы вместе… Ты куда лезешь? — прикрикнул он вдруг на Мальгерчика, который уже открывал дверь в учительскую. — Я сам пойду к директору. А вы марш по домам!
Мы сначала ничего не поняли. Мальгерчик посмотрел на меня, я на него.
— Что же все-таки будет, пан Крукевич? — спросил я.
— Будет то, чему следует быть. Я попрошу директора, чтобы он разрешил вам не извиняться перед этим… ну, перед тем, в раздевалке…
Мальгерчик уставился на старика, даже рот от удивления раскрыл. Потом выпалил:
— Пан Крукевич! А вы мужик что надо!
— Ах ты! Ты что ж такое говоришь! Вот я вам покажу, хулиганы! — грозно прикрикнул на нас пан Крукевич.
Мы смутились, и тут вдруг совершенно неожиданно сторож улыбнулся нам. Улыбнулся слабо, почти незаметно и как-то очень грустно. Повернулся и вошел в учительскую.
Мы еще постояли немного. Может, позовут? Место это было нам хорошо знакомо. Не первый раз ждали мы здесь проработки, или химчистки, как называли у нас в школе разговор с директором. Только обычно каждый из нас стоял перед этой дверью в одиночку, а сейчас впервые мы торчали тут на пару. Но на этот раз нас в кабинет не вызвали.
— Пойдем! — сказал наконец Мальгерчик. — Химчистка отменяется. Знать бы заранее, я бы этого Левандовского и не так еще отделал. Не повезло!..
Всю вторую половину дня я места себе не находил. Несколько раз выскакивал из дома и слонялся по нашему кварталу. Мне необходимо было встретить Принцессу, но я не знал, где она живет. В конце концов мои прогулки навели на подозрения домашних. Мама сказала зятю — он временно жил у нас, так как Зюта родила девочку и еще не выписалась:
— Не иначе как Яцек опять что-нибудь натворил, вот ему дома и не сидится!
— Может, он влюбился? Или в драку лезет? — рассмеялся зять. — А может, и то и другое вместе.
«Чтоб я твоего ребенка в коляске возил — не дождешься!» — подумал я мстительно. Но тут же вспомнил, что это ведь и Зютин ребенок… И махнул на зятя рукой. Пускай себе болтает.
Когда вечером ко мне зашел Мальгерчик, я совсем не удивился. Подождал, пока нас оставили на кухне одних, и спросил его:
— Ты случайно Ирку не видел?
— Нет. А ты?
— И я тоже… Жаль.
Разговор не клеился. Мы сделали алгебру, пролистали географию, застряли на истории. Наконец я не выдержал:
— А ты видел когда-нибудь Принцессу с распущенными волосами?
— Принцессу? Нашу?
— Ну не Анну же Ягеллонскую![2] Так видел?
— Нет… А ты? — оживился Мальгерчик. — Ну и как?
— Что ты тогда вообще о ней знаешь?..
— А ты, разумеется, знаешь о ней гораздо больше! — срезал меня Мальгерчик. И был, конечно, прав.
Что мы о ней знали? Ровным счетом ничего. Только теперь я это окончательно понял. Мальгерчик, наверное, тоже. До сих пор Ирка нас заинтриговывала: откуда она и зачем вдруг к нам приехала? А теперь совсем не это было мне важно. Меня мучило, что я не знаю, какая она, что делает, о чем думает… Странное дело, мне впервые необходимо было узнать, о чем думает другой человек. Да нет, не просто человек, а именно она, Принцесса. Как Мальгерчик сказал, «наша Принцесса».
Зять, получив от мамы подробную инструкцию, сколько пеленок он должен купить, зашел к нам на кухню и завел разговор о школе. Похоже, мама его на это подговорила. Я на всякий случай подмигнул Мальгерчику, чтоб не все выбалтывал. Зять в семье человек новый, зеленый еще, где гарантия, что Зютка успела его как следует обработать. Но когда я послушал, как они с Мальгерчиком славно беседуют, подумал вдруг: а может, стоит его испытать? Может, и он на что-нибудь сгодится?
— Послушай, — вступил я в разговор, — есть у нас одно дело… Классная руководительница поручила. Ты нам не поможешь? Нужно найти адрес человека, хотя известны только его имя и фамилия. Как это сделать?
Мальгерчик понимающе взглянул на меня, он с ходу просек, что я задумал.
— Бедная наша учительница, — подхватил он, — никак не может разыскать свою дальнюю родственницу…
«Ох, переигрывает! — рассердился я. — К чему этот жалобный тон…» Однако наш зять ничего не заподозрил и делом заинтересовался.
— В больших городах, таких, как Варшава, есть специальные справочные бюро… — начал он излагать свои советы, но я прервал его.
— Знаешь, как там в Варшаве, нас не очень-то интересует. Речь идет о нашем городе…
— Но здесь-то почти все друг друга знают.
— Вы правы. Почти все — и все-таки не все, — вежливо вставил свое слово Мальгерчик. — Дело касается человека, который приехал в наш город недавно, с месяц назад.
— Если этот человек здесь прописался, узнать его адрес ничего не стоит. И завтра я смогу вам его сообщить… — охотно предложил свои услуги зять.
— А сегодня нельзя? — разочарованно протянул Мальгерчик, но я толкнул его под столом, и он заключил: — Хотя, конечно, уже вечер, слишком поздно!
Я назвал зятю Иркины имя и фамилию, он записал их на листке бумаги и ушел в мамину комнату. Я слышал, как он говорил ей:
— Успокойтесь, мама, я узнал, почему он целый день бегал по городу. Это классная руководительница дала им задание…
— Зять у вас — сущий клад, здорово соображает! — пошутил Мальгерчик, когда я провожал его домой.
Мы громко рассмеялись. Зютке, конечно, придется еще помучиться со своим мужем, но лучше такой вот, чем вор Гуркевич.
Я не мог дождаться, когда наступит новый день и я снова окажусь в школе. Первый раз в жизни я так тосковал по ней… Не по школе, конечно. Я не мог дождаться, когда я снова увижу Ирку.
Я представлял, как мы будем разговаривать с ней на всех переменках. Только втроем: она, Мальгерчик и я. А после уроков мы проводим ее домой… Нет! Мы проводим ее только до моста. Скажем, что очень спешим. И даже не спросим, где она живет. А после обеда, когда зять сообщит мне ее адрес, я полечу к Мальгерчику — и мы устроим ей сюрприз. Пойдем к ней вечером и спросим, что нам на завтра задано по математике. Хорошо я все-таки придумал с зятем… Я готов был отдать голову на отсечение, что Мальгерчик в этот вечер думал о том же. И совсем меня это не задевало, наоборот, было даже приятно. На следующий день без четверти восемь я уже сидел в классе. Мальгерчик пришел сразу за мной. Ирки не было.
«Наверное, опоздает, — думал я, — или придет после первого урока». Но прошел первый урок, второй, Ирка в школу не пришла.
— Может, она заболела? — предположил Мальгерчик. — Мы могли бы ее навестить… Сказать, что нас учительница прислала. Верно?
Я позвонил из автомата зятю на работу.
— Простите меня, ребята, — извинился он, — у меня сегодня очень много дел. Я вам завтра адрес разыщу… или в крайнем случае послезавтра, хорошо?
Прошло три дня. Ирка в школу не приходила. Уже не только мы с Мальгерчиком ощущали отсутствие Принцессы. Девчонки перешептывались. Фрончак допытывался. В классе было уже не так, как месяц назад до прихода Ирки. В классе было без нее пусто.
Как всегда, на каждой переменке тридцать восемь человек толкались в проходах между партами, как всегда, было шумно и людно, и все-таки было пусто. А ведь Ирка почти ни с кем не разговаривала. Говорила только: «Передай, пожалуйста», «Извини», «Что на сегодня задано?»… Почему же теперь все вдруг почувствовали, что ее нет? Наши девчонки ее терпеть не могли. Почему же теперь им ее не хватало?
Левандовский старался не попадаться нам на глаза, впрочем, он избегал не только нас с Мальгерчиком. Должно быть, он чувствовал, что его положение в классе изменилось. К худшему.
На одном из уроков к классной руководительнице подошла Данка Козловская и спросила:
— Может, нужно послать кого-нибудь к Ирке? С ней что-то случилось?
— Я мог бы пойти… то есть, мы с Яцеком! — предложил Мальгерчик, и никто не посмеялся над этим.
Класс принял это предложение просто, некоторые одобрительно закивали, что да, нужно пойти.
— Нет, не нужно… — сказала классная руководительница. — Я забыла вам сказать, что Ирка больше не будет ходить в нашу школу. Она вчера уехала. Решение это было неожиданное, но твердое, и переубедить ее не удалось… Так, по крайней мере, сказал мне ее дедушка. Она вернулась в свою прежнюю школу.
— А откуда она? — спросил Кавецкий.
— Как? Вы не знаете? — удивилась руководительница. — Разве вы не спрашивали у нее? Она издалека. Из Гдыни. Бедная девочка… Мне непонятно, зачем она туда вернулась, ведь у нее, в сущности, даже дома нет. Мать умерла, отец… Об отце лучше не говорить. Здесь она жила у деда с бабушкой. Это ведь внучка нашего Крукевича. Вы этого тоже не знали? Нет, не понимаю, почему она вдруг решила вернуться. Может, здесь, с нами, ей было еще хуже?
В классе стало очень тихо. Мысли одна тяжелее другой теснились у меня в голове. Я не мог справиться с ними, не умел, не хотел со всем этим смириться. Как же так? Была здесь, рядом. Появилась так внезапно. И так же вдруг исчезла. Никто не протянул ей руку, не удержал…
Я найду ее. Я должен ее найти. А иначе чего я стою — человек, который не смог отстоять свою Принцессу?
ГДЕ-ТО НА ГРАНИЦЕ
Перевод А. Ляуэр
1
Сверху был хорошо виден лагерь. Четыре наши палатки, как огромные зеленые лягушки, замерли у опушки леса. Около флагштока, совсем крошечная отсюда, притаилась палатка командира. Немного с краю, у ручья, дымила лагерная кухня. Все как на ладони.
Ребята внизу слонялись по поляне, изображая бурную деятельность, хотя было ясно, что делать им ничего не хочется — жарко…
Этим летом нам не повезло — лагерная жизнь не задалась. Но, как часто бывает, к концу вдруг выяснилось, что уезжать никому не хочется.
— Я бы тут еще посачковал, — вяло начал Павлицкий, — не больно весело, но…
— Что «но»?
— Уж лучше здесь, чем там.
— Только не нам.
— Кончай ты со своими стихами. Надоело… — Павлицкий лениво потянулся.
Взобрались мы на эту верхотуру не просто так. Со спецзаданием — наломать веток на метлы. Удовольствие, конечно, маленькое, и мы, следуя правилу, что отдыхать лучше, чем работать, валялись в траве, вяло переговариваясь, благо что начальство далеко, не видит.
Павлицкий снял рубашку и завертел головой, изучая свой загар.
— Вот дела. Вроде загар как загар, а домой приеду, вымоюсь — и все как рукой снимет, опять белый. Может, кожа у меня какая-то не такая…
Я промолчал, во-первых, потому, что мне было наплевать на кожу Павлицкого, а во-вторых, говорить не хотелось… Я тоже стянул рубашку, и мы стали загорать. Было тихо, из лагеря не доносилось ни звука, пахло нагретыми солнцем соснами, сухой травой…
Разбудил нас Анджей:
— Шеф прислал узнать, не перегрелись ли вы тут и не пора ли перевернуться на другой бочок. А может, крема желаете для загара?.. Ну, что с метлами? Растут?
— Растут себе, что им сделается? — спокойно ответил Павлицкий и действительно перевернулся на другой бок.
Анджей сел около меня, взглянул вниз, на поляну.
— Шеф бесится. Хотя что теперь… — Он махнул рукой. — Последний день. Завтра в это время дома будем.
Я посмотрел на часы, было около пяти.
— Раньше… В это время я уже у тебя буду, с билетами. Рванем в кино на шесть.
— Откуда знаешь, какой фильм?
— А тебе не все равно?
Павлицкий оживился:
— И мне с вами можно?
— Можно, но не должно, — сказал я. — Сперва вернешь мне пятерку, потом поглядим…
— Не будь занудой, — скривился Павлицкий, — ты прям как тетка моя. Деньги отцу перед войной дала, а забыть до сих пор не может. Сечешь? Перед войной!
— Да, прыткий твой папаша на отдачу…
— Это точно. Взял у меня в прошлом году десятку — и с концами…
— Слушай, не морочь ты нам голову своими предками, — начал я, но Павлицкий вдруг полез в карман и вынул деньги.
— Возьми свою пятерку и заткнись. Порядок?
Я взял бумажку и обалдел. Она была новенькая, сложена вчетверо и с одного угла слегка надорвана.
— Яцек! Это ж та самая!..
— Да? — заинтересовался Анджей. — Правда, что ль, та самая?
— Врет он… — небрежно бросил Павлицкий, но было видно, что ему не по себе. — А если та самая, что с того?
— Чего ж ты раньше не отдал? И зачем тогда занимал? — не отставал Анджей. — Чтоб в кармане протаскать две недели?
Павлицкий молчал, сосредоточенно вытряхивая песок из кеда. Тут до меня дошло, в чем дело.
— Продинамили его, вот он и темнил. Не пришла красавица…
Анджей уставился на меня, ничего не понимая, а Павлицкий заорал:
— Неправда, пришла… Просто ненадолго. А потом ускакала… На коне.
— На каком таком коне?
— Не все ли равно! На белом, черном, серо-буро-малиновом! — начал заводиться Павлицкий. — Сдался тебе этот конь!
Анджей с деланным сочувствием смотрел на него.
— Свихнулся парень… А может, солнечный удар схватил. Он же бредит. Какая-то барышня пришла пешком, ускакала на коне…
— Ну, коня-то он, положим, выдумал, — сказал я, — а барышня точно была. Тебя ж не было тогда с нами…
— Где? Когда? Чего вы раньше-то молчали? — допытывался Анджей. — Откуда конь-то взялся?
— Если тебя больше всего конь волнует, то прими к сведению, что их было два. Два! — Павлицкий сунул ему под нос два пальца.
Тут уж я ничего не понял.
— Почему два? Она что, на телеге прикатила?
— Кретин! На одном она сидела, а на другом лейтенант с пограничной заставы…
Вдруг совершенно четко, как наяву, я представил себе ту девушку. И почему-то на коне. Волосы у нее высоко подвязаны… Тогда, на площади, где мы ее встретили, волосы у нее были распущены, и выглядела она обыкновенно, как все. Хотя нет, все равно чем-то выделялась… А такая — на коне — и говорить нечего. Я почувствовал, что именно такой, необыкновенной, хочу ее запомнить.
Встретились мы так. Нас с Яцеком Павлицким послали в город, на почту. Надо было дать срочную телеграмму, отослать письма и получить денежный перевод.
Дел на час, но вернулись мы поздно. И все потому, что на почте нам сначала никак не хотели выдавать деньги. Яцек стал базарить, а автобус тем временем уехал без нас. Деньги, правда, нам все-таки выдали…
Мы вышли на площадь. Огляделись. Городок был маленький, идти особенно некуда.
— Попить бы чего-нибудь, — сказал Яцек и увидел, что напротив, в подворотне, стоит какая-то тетка и продает мороженое. Мы пошли к ней.
— Погоди брать, вдруг оно отравленное, — начал я как бы между прочим, — может, кто купит, поглядим на последствия…
— Или, на худой конец, трупы оттащим, — подыграл мне Яцек, почуяв, что зреет очередной прикол.
И тут как раз подошла эта девушка, купила мороженого и встала неподалеку, не обращая на нас никакого внимания.
— Красивая барышня! — брякнул вдруг Павлицкий. — И что самое удивительное — до сих пор жива! А ведь съела уже больше половины. Из чего можно сделать вывод, что мы тоже можем себя порадовать… Ты куда?
Не знаю, откуда что взялось, но я вдруг подошел к девушке.
— Извини… — начал я, сбился и кончил совсем уж по-дурацки: — Извини, мой приятель хочет задать тебе один вопрос.
— Один? Всего-навсего? — усмехнулась она. — Наверно, хочет узнать, как пройти на рынок или сколько сейчас времени?
Павлицкий покатился со смеху:
— Здорово отшила! Вот тебе наука: не приставай к барышням. А начал — не вали на ближнего.
Он подошел к нам.
— Ну, как мороженое? — спросил он у девушки.
— В жизни не ела такой гадости.
— Чего ж мучаешься? Выбрось.
Она взглянула на него.
— Ты прав… — Кинула в урну недоеденное мороженое и пошла.
Она шла наискосок, через площадь, а мы смотрели ей вслед.
— Подожди здесь! — сказал вдруг Павлицкий и побежал за девушкой.
Я полчаса крутился по площади, убеждая себя, что ничего особенного не случилось, и плевать мне на них. А они стояли и трепались о чем-то, как старые знакомые.
Наконец прибежал запыхавшийся Яцек.
— Девчонка что надо! — выдохнул он. — Хотя ты в этом ничего не понимаешь. — Он взглянул на часы. — Ого! Бежим! А то и к ночи не доберемся.
— Я, что ли, виноват?
— В каком-то смысле… — засмеялся Яцек. — Ты же первый ее заметил… Ну что, идем?
Дня через два я услышал, как он просит командира отпустить его в город. Я подошел к нему и злорадно спросил, не нужны ли ему деньги — например, на мороженое. Я был уверен, что он смутится или хотя бы сделает вид, что не понял, куда я клоню. А он неожиданно обрадовался:
— Давай. У меня как раз кончились.
Деваться было некуда, и я дал ему пятерку. Вечером он доложил мне с довольным видом:
— В кафе были. Неплохо посидели, пригодились твои денежки.
И вот эта злосчастная пятерка снова лежит в моем кармане, а девушка, идущая через площадь, превратилась в другую; вот едет она на коне, склонившись к гриве, и волосы у нее красиво собраны на затылке…
— О чем размечтался? — услышал я голос Анджея. — Посмотри лучше, что внизу творится.
— Физзарядку, что ли, затеяли? — буркнул Павлицкий. — Поздновато…
В лагере действительно происходило что-то странное. Мы не сразу сообразили, что снизу нам подают какие-то знаки.
— Вроде машут нам, передают что-то, — сказал Анджей. — Попробуй разбери, чего им надо.
— Да они же без флажков! — скривился Павлицкий. — Не по уставу. Имеем полное право сделать вид, что не заметили.
— Ерунду порешь! — разозлился Анджей. — А мы что, по уставу загораем? Особенно вы — полдня тут торчите!
— Флажки же упакованы, — вспомнил я. — Придется так разбирать.
Это оказалось не просто. Мы с Анджеем взмокли, складывая буквы в слова, а Павлицкий сидел себе и посвистывал.
Вдруг внизу все разом перестали махать, и кто-то, похоже командир, вполне недвусмысленно дал знак нам спускаться.
— Кажется, влипли, — сказал Павлицкий. — Если сам командир взялся за дело, быть грозе. — Он встал и вытащил нож. Схожу за ветками. Анджей со мной, а ты, — сказал он мне, — просигналь, что возвращаемся.
— Почему это я? Сам, что ли, не можешь?
— Не могу, забыл, как сигналить «з».
— Я тоже не помню, — сказал я, что вполне соответствовало действительности.
— Тогда передай просто «идем», и все.
Я передал, и вроде без ошибки, во всяком случае, внизу разошлись, — значит, поняли. Но и я понял, что этот наш последний день кончится для нас не так хорошо, как начался.
— Мне этот лагерь вот где сидит, — ворчал Павлицкий, пока срезали и связывали ветки. — Слава богу, завтра конец… Паршиво здесь было…
— Ты ж говорил, еще б на пару дней остался, лучше здесь, чем дома.
— Это как кому. А я не создан для дисциплины, я человек свободный…
— Слушай, ты, свободный человек! Кончай работу! Хватит! — приказал Анджей. — Спускаемся.
2
Внизу встретили нас не очень ласково. Мы подошли к командирской палатке и сложили метлы у входа. Анджей раза два кашлянул.
Командир вышел не сразу, ничего нам не сказал и просвистел сигнал «становись». Командир наш служил во флоте и считал, что команда свистом лучший способ общения. По мне, так гораздо проще крикнуть: «Становись!» — и никому голову не нужно ломать, что это значит. Но командир думал иначе и настаивал на свисте, сигнализации флажками и разных прочих морских премудростях.
Все выстроились у флагштока. Павлицкий шепнул:
— Ну, сейчас начнется…
— Будет дело…
— Только уговор — держаться вместе, вместе не пропадем.
Я взглянул на Павлицкого: болван! Сам ведь виноват. Если б он не улегся загорать, я б, может, не заснул.
Ничего сверхъестественного, однако, не происходило. Командир сообщил, что работе конец и все свободны до ужина. Потом поверка и спуск флага. Первый отряд выкопает флагшток, второй ликвидирует кухню, а третий разрубит на дрова ворота. Затем прощальный костер. Утром подъем в четыре, в шесть — машина.
— Завтракать будем в городе, — добавил командир, — поезд в восемь. Все. Разойтись!
Но расходиться никто не думал.
— Я не понял, что будет делать четвертый отряд? Смотреть, как мы вкалываем? — спросил Юрек из третьего отряда.
— Товарищ командир! А с «метлами» как? — ляпнул вдруг Эдек Павлицкий, младший брат Яцека, и ткнул пальцем в нашу сторону.
Все посмотрели на нас, и надо сказать, любви в их взглядах не было.
— Слышь? — толкнул Павлицкого Анджей. — Повезло тебе с братиком.
— Я ему покажу метлы, — прошипел сквозь зубы Яцек.
Вопроса младшего Павлицкого командир как будто ждал.
— Старший отряд ночью в карауле. Последняя ночь — надо быть начеку. Да и гроза собирается. А с этими тремя… Не знаю… Какие будут предложения?
Тут Богдан из нашего отряда понял, что пробил его час.
— Это недопустимо, — начал он, с каждым словом воодушевляясь все больше и больше, — это недопустимо, чтобы три человека, да еще из старшего отряда, три часа…
— Что ты заладил: «три» да «три»… — прервал его Эдек Павлицкий. — Говори, что с ними делать, и побыстрее, времени жалко…
Богдана не любили именно за эти его речи. Не умел он говорить просто, всегда речь толкал. И в школе тоже. У директора нашего, что ли, научился? Были они у него на все случаи жизни, но никого, кроме самого оратора, не трогали. Вот и сейчас Богдан собрался заняться своим любимым делом, но Эдек быстро спустил его с небес на землю.
— Братан-то у тебя ничего, — шепнул я Яцеку, — смышленый пацан…
— Ну, так какие будут предложения? — снова спросил командир.
— А чего их наказывать? Все днем работали, а они загорали. Пускай теперь повкалывают… — предложил кто-то из вожатых.
— Согласен, — встрял Богдан. — И ужин не давать. Пусть поголодают немножко.
— Идиот! — сказал я громко, а Яцек Павлицкий сплюнул.
— Тихо! — крикнул командир. — Кто сказал про ужин?
— Я… — Богдан стоял с видом человека, оскорбленного в лучших чувствах. Он был уверен, что сказал то, что требовалось.
Но наш командир недаром был когда-то моряком, и в таких вот ситуациях это было особенно заметно. Он подошел к Богдану и посмотрел на него так, как будто в первый раз увидел.
— Ты у них, кажется, вожатый? Значит так: возьмешь у начальника лагеря пилу с ведрами, захватишь этих троих и отнесете все в лесничество. В прощальном костре участвовать не будете. Все ясно? Шагом марш!
Вот так все кончилось. И лучше и хуже, чем я думал. Лучше, потому что не пришлось слушать нотаций. А хуже… потому что до лесничества пилить в одну сторону три километра, значит, в обе — шесть. Вечером в горах это займет не меньше двух часов. И это когда все будут у костра балдеть… А ночью нам в караул.
Мы приуныли и стояли, не зная, что предпринять.
— Пошли, что ли, за ведрами, — предложил Богдан.
— Да иди ты… — не выдержал я. — Мы на кухню… Подкрепиться не мешает.
На кухне дежурил сегодня младший отряд Эдека Павлицкого. Значит, точно не овсянка. Кашу спалить проще всего — это они в первые же дни с успехом продемонстрировали. С тех пор начальник лагеря давал в их дежурство продукты более легкие для приготовления.
— Опять небось гороховый суп? — спросил Анджей, подходя к котлу.
— Обижаешь!
— Значит, гуляш, — сказал я. — Весь вопрос, из чего…
— Все в норме! — вступился за своих Эдек. — Так трескать будете или подождете? Приправить не успел…
— Давай как есть! — обрезал его Яцек. — Соль отдельно. И хлеб. Бегом!
— Покомандуй еще! — возмутился кто-то из ребят, дежуривших на кухне.
— Кончай выступать… — толкнул Яцека Анджей. — И запомни: к повару не цепляйся! Повар — лицо неприкосновенное. С ним надо аккуратно…
Мы съели гуляш, хоть и не совсем готовый, но вкусный. Анджей с Яцеком даже по две порции. Но когда Богдан попросил добавки, Эдек закрыл крышку котла:
— Больше нету. Другим не хватит. Хочешь, хлеб жуй. И не базарь, здесь я решаю.
Мне все больше нравился этот паренек. Поначалу кажется, что эта малышня, оторванная от папы с мамой, будет у нас на побегушках. Но часто бывает наоборот, и младший отряд в лагере становится самым боевым, задает тон остальным. Так случилось и у нас. Тем более что командир с самого начала при каждом удобном случае выделял их, называя своей гвардией.
Сейчас эта «гвардия» резвилась, глядя на нас. Эдек постучал себя по лбу и спросил брата:
— Совсем мозги не варят?
— Щас получишь… — разозлился Яцек, но тут же притих, понял, что лучше не связываться.
Хотелось побыстрей выйти из лагеря. На командира неохота было нарываться, да и ребята, похоже, были настроены против нас.
Богдан явно чувствовал себя не в своей тарелке. А мы его в упор не видели. И все же после ужина он произнес очередную речь:
— Между прочим, все не так уж и плохо. Сами видели, я все сделал, чтобы вас не наказывали. Не получилось. А насчет ужина — это я для отвода глаз. Голодными вас все равно бы не оставили… — И, совсем воодушевившись, добавил: — Берите пилу, ведра и пошли потихоньку… Гнать я вас не буду.
Ответить мы не успели. Вмешался какой-то парень, крутившийся у кухни:
— Чего вы с ним возитесь? Пошли бы к командиру и сказали, что с ним не пойдете, сами все отнесете. Охота вам с этой мокрицей дело иметь…
Богдан возмущенно заморгал, но быстро взял себя в руки, сообразив, что может кое-что выгадать:
— А что?.. Скажите командиру, что сами пойдете. Я не возражаю. Решайте.
Яцек встал. По его лицу я понял, что ему очень хочется врезать Богдану.
— Уже решили. — Яцек поднял с земли пилу и сунул ее Богдану. Она была тяжелая, длинная. Потом подхватил ведро и пошел вперед.
Анджей взял другое ведро и сказал Богдану:
— Мы ведра понесем, а ты тащи пилу. Вперед!
Богдан промолчал.
Только мы вышли из лагеря, я вдруг вспомнил, что забыл кое-что.
— Я догоню, — крикнул я и вернулся в палатку.
Схватил планшет и армейский карманный фонарик, подаренные мне дядей перед отъездом. Я с ними не расставался. При них я чувствовал себя солидно, тем более что карты нашей местности были только у меня и у командира. Так что во время походов я был как бы его правой рукой.
Выбравшись из палатки, я наткнулся на командира.
— Молодец, что фонарь взял, — неожиданно похвалил он. — И еще, Марек, возвращайтесь быстрее, гроза собирается. И на границе осторожней.
Я догнал ребят. Было душно. Над горами со стороны границы появились тяжелые темные тучи. Говорить не хотелось, каждый думал о своем. Сзади плелся Богдан с пилой, которая при ходьбе изгибалась и издавала противные ноющие звуки.
Вскоре с основной дороги мы свернули на каменистую тропку, круто поднимающуюся в гору. Мы вошли в старый, густой лес. Вел нас Анджей. Тропка совсем близко подходила к границе. По другую сторону холма, за ручьем, была Чехословакия.
Чудная штука граница, думал я, глядя на лес с чешской стороны. Он ничем не отличался от нашего. Граница… Значит, что-то здесь кончается, а что-то начинается. На первый взгляд не видно никакой разницы. Получается так же, как с нашим лагерем: сегодня мы еще все вместе, в лагере, а завтра каждый из нас будет дома, среди совсем других забот… а может, и сам станет немножко другим. И эта дорога, по которой мы идем, станет воспоминанием, чем-то далеким, бывшим когда-то… Граница. Сколько же границ пересекаем мы каждый день, даже не отдавая себе в этом отчета.
Вот мы четверо… Идем вроде вместе, но каждого отделяет какая-то граница. Можно ее преодолеть? В книжках пишут, что можно…
— Иди ты к черту со своей музыкой! — заорал вдруг Яцек на Богдана. — Не могу больше! Воет, как нечистая сила.
— Не поминай черта всуе, — изрек Анджей.
— Попробуй понеси ее, — заныл Богдан. — Увидишь, каково ее тащить…
— Ну уж это не мое дело, — сказал Яцек холодно, — несешь и неси, но чтоб тихо было.
— Сейчас из леса выйдем, а там лесничество недалеко… — успокоил всех Анджей. — Можем прямо через луг рвануть, так ближе.
— Я знаю, я там тоже был, — обрадовался Богдан.
— А нам плевать, где ты был, — оборвал я.
— Именно, — поддержал Яцек, — ты пилу тащи, а нас не трогай.
«А может, мы с ним чересчур? — подумал я про Богдана. — Идет тихий, послушный, пилу несет… Может, он и ничего?.. Срываем на нем зло, а он даже не понимает, за что терпит».
Мы вышли из леса. Оказалось, что дождь уже идет, под соснами мы его просто не чувствовали. Анджей огляделся:
— Сейчас ливанет! Пока добежим до места, полные ведра наберем. Ну, с богом! — закричал он и выскочил на луг.
3
Мы бежали по лугу, поскальзываясь на мокрой траве. Вымокли мы сразу, ливень накрыл нас неожиданно. Ведро било меня по одной ноге, планшет по другой. Где-то сзади слышалось повизгивание пилы. Но до лесничества было уже недалеко. Первым добежал Яцек, следующим был Анджей. Когда я подбежал к крыльцу, они стояли, отряхиваясь и вытирая мокрые лица.
— Ну, этот свое получил… — сказал Яцек, но уже без злобы в голосе. — Мы, правда, тоже. Мокрые курицы!
— Ты все ныл, что скучно. Вот тебе и приключение! — засмеялся Анджей.
На крыльцо вбежал Богдан:
— Правильно вышли?
— Ты ж хвалился, что был у лесника! — сказал Анджей насмешливо. — Холодно, вытрись. — И протянул ему платок.
Мы постучали в дверь, но никто не отозвался.
— А что, если там нет никого? — спросил Богдан.
— Оставим тогда все на крыльце.
— Да не о том речь, — занервничал Яцек. — Где грозу переждем? Обсохнуть надо.
— Надо посмотреть, горит ли в окнах свет.
— Верно. — Яцек выскочил под дождь. — Жертвую собой ради общества…
Через минуту он вернулся.
— Стучи громче.
За дверью послышались шаги.
— Кто?
— Свои! — громко сказал Богдан. — Добрый вечер! К леснику. С делегацией.
— Чего ты несешь? — шепнул я.
— Да пусть! — сказал Яцек. — Делегация — это звучит, а то пришли с ведрами…
— Его нет, — услышали мы из-за двери. — В город поехал. Завтра приходите.
— Может, он открывать боится?
— Может, и боится. Граница рядом, лес…
Анджей попробовал еще раз:
— Откройте. Мы из лагеря, дело есть.
Дверь открылась, и мы, спотыкаясь, вошли в дом. В сенях было темно. Только войдя в комнату, мы увидели хозяина. Это был сгорбленный старик.
— Не повезло вам, хлопцы… — сказал он вполголоса. — В такую погоду…
— Мы от имени всего отряда, — как всегда, гладко начал Богдан, — хотим поблагодарить за помощь…
— Сына нет, — прервал его старик, — завтра вернется.
— Можно переждать у вас дождь? — спросил Яцек и, не дожидаясь ответа, отодвинул стул и сел к столу. За ним Богдан.
— Тише!.. — шепнул Анджей. — Не видите, что ли?
Только теперь я заметил, что на кровати лицом к стене лежит кто-то прикрытый одеялом.
Старик посмотрел в сторону кровати, покачал головой:
— Не повезло вам… беда тут у нас. А помочь нельзя.
Мы переглянулись — что тут скажешь?
Старик в растерянности стоял посреди комнаты, как бы не зная, что с нами делать.
Дождь лил как из ведра, сверкали молнии, гроза проходила как раз над нами. Мы молчали. Наконец Анджей кашлянул и сказал:
— Мы пилу с ведрами на крыльце оставили. Никто не украдет?
— Кому здесь? Нет никого…
Снова стало тихо.
— А болезнь эта… что-нибудь серьезное? — спросил я, чтобы как-то поддержать разговор.
Старик взглянул на меня:
— Откуда мне знать? Видать, серьезное… Боли у нее начались, днем. А потом все хуже, хуже. А мы тут одни. Беда… Хорошо, хоть уснула.
Вдруг мы услышали слабый стон, больная зашевелилась, потом снова стало тихо.
Богдан поерзал на стуле и шепнул:
— Может, пойдем? Постоим на крыльце, подождем. Неудобно, сидим тут, мешаем…
— Почему это мешаем? Сидим тихо… — сказал Яцек. — С ума сошел? Куда идти?
Старик услышал их.
— А вы посидите, — сказал он. — Посидите. И нам будет спокойнее.
Анджей увидел висящий на стене телефон, подошел к нему.
— Вы звонили врачу? Надо же с больной что-то делать… — И, не дожидаясь ответа, снял трубку. Подержал ее около уха, встряхнул раз, другой и положил на место.
Больная снова зашевелилась. Старик подошел к кровати, поправил одеяло. Потом глубоко вздохнул:
— Телефон! Три дня уже не работает. Сын в город и поехал…
— А поблизости есть врач? — спросил Яцек.
— В городе, в больнице… А тут только горы и лес. До города далеко. Сын лошадь взял… Приедет, что-нибудь придумает. Ждать надо…
Снова наступило молчание. За окном было темно. Но гроза стала понемногу стихать, уходила дальше. Слышался только шум дождя.
— Скоро девять, — сказал я, — пора идти, нам же в караул.
— Какой караул! В такой дождь! Они и костер-то наверняка отменили, сидят в палатках.
— Мы же обсохнуть хотели, — поддержал Яцека Богдан, — посидим еще…
— Здесь горы. Может и неделю лить, — отозвался старик. — А может, и распогодится — смотря откуда ветер…
Больная вдруг проснулась, откинула с лица одеяло и повернулась в нашу сторону. Она на мгновенье открыла глаза, но тут же закрыла, проведя рукой по бледному вспотевшему лицу.
Перед моими глазами вспыхнул кадр из уже знакомого фильма: едет по холму девушка на коне, склонилась к гриве, смеется… В лесу жарко, пахнет разогретыми соснами…
Старик подошел к больной и полотенцем вытер ей пот со лба, откинул слипшиеся волосы.
Я посмотрел на Яцека. Узнал он ее?
— Ну как? — ласково спросил старик. — Поспала немножко? Лучше тебе? А это ребята из лагеря, к дяде твоему пришли… Может, попьешь чего-нибудь?
Девушка, не открывая глаз, отрицательно помотала головой и снова отвернулась к стене.
Я нагнулся к Яцеку:
— Узнал? Это же твоя знакомая. Из города…
Павлицкий быстро встал со стула:
— Такая же моя, как и твоя. Надо идти, нечего здесь больше торчать.
Старик услышал его слова:
— Может, чаю вам вскипятить, хлопцы? Раньше-то я не сообразил, посидите, чайку попейте…
По его голосу я понял, что он боится остаться один.
— Нет. Нам пора, — сказал Яцек так решительно, что мы уставились на него с удивлением. Потом подошел ко мне и зашептал: — А тебе чего надо? Что с того, что она наша знакомая? И если хочешь знать, я наврал тогда, не виделся я с ней. И в кафе не был… Видел только, как она на коне проехала, и лейтенант с ней…
Яцек говорил тихо, но старик опять услышал его последние слова.
— Она хорошо на лошади ездит. Это внучка моя, от второго сына. На каникулы приехала, помогала мне… А тут беда эта.
Заговорил Анджей:
— Пора идти. И так долго сидели.
Мне хотелось как-нибудь задержать их, хотелось сказать, что, раз старик хочет, можно бы еще посидеть, попить чаю… Я уже собрался было говорить, когда почувствовал на себе взгляд. Девушка лежала с открытыми глазами и, казалось, смотрела на меня.
Я услышал голос Яцека:
— Да я уже целый час талдычу, что идти надо, вставайте, пошли…
Было ясно, что девушка все слышит. Я представил, как они всю ночь будут сидеть одни в этой глуши…
— Идем! — решил Богдан. — Промокнем, конечно, до нитки, три километра все же, но делать нечего…
Я заметил, что Анджей как-то странно на него смотрит, то ли иронически, то ли презрительно…
— Сколько, говоришь, километров? Три? Плохо считаешь. Все двенадцать будет.
Мы удивленно переглянулись.
— Ты чего? — спросил я. — Откуда двенадцать? Ты куда собрался?
— А вы куда? В лагерь, что ли, со спокойной душой? Как ни в чем не бывало?
— А куда же еще?
Анджей не ответил, медленно пересек комнату и сел на кровать около девушки.
4
Слушая их короткий разговор, я чувствовал, что то, что делает Анджей, должен был и хотел сделать я. Ведь это же я хотел подойти к ней и спросить…
— Как думаешь, что с тобой случилось?
— Не знаю. Отравиться я не могла.
— Ты уверена?
— Да.
— Аппендикс у тебя на месте?
Девушка приподняла голову, оперлась на локоть.
— Я что-то не пойму…
— Операцию тебе какую-нибудь делали?
— Нет.
— Главное — не пугайся. Но если это аппендицит или что-нибудь в этом роде, то дорога каждая минута.
— А это само не пройдет?
— Вряд ли… Только не волнуйся. Лежи спокойно.
— Я лежу…
Анджей встал.
— Значит, так. Она лежит, потому что больна. А мы-то чего сидим, как олухи, чего ждем?
— Может, врача можно где-нибудь найти? — спросил я.
— Сдурел? — закричал Яцек. — Ночью? Под дождем? До города двенадцать километров.
— Тем более что врач тут не поможет, — начал Богдан, — ей в больницу надо, если это аппендицит…
— Молодец! Все правильно понимаешь. Только больница к ней сама не придет.
Старик стоял в дверях и ловил каждое наше слово.
— Легко сказать — больница. На чем ты ее повезешь?
Анджей не ответил Яцеку, он смотрел на меня.
— А ты как считаешь?
— Не знаю… Наверно, возвращаться надо, мы же уезжаем завтра… — услышал я свой голос. Вдруг меня осенило: — Слушай, в шесть за нами машина придет. Сообщим в больницу около семи. Это выход! Успеем раньше лесника!
— Вот бы хорошо! — обрадовался старик.
Анджей подошел ко мне.
— А что до семи еще десять часов — это, по-твоему, мелочь? А если поздно будет?
Я зачем-то повернулся к девушке.
— Ты как думаешь, выдержишь? — пробормотал я.
Она молчала. Старик тоже. Потом она как-то странно посмотрела на меня, как-будто на моем лице могла прочитать ответ на вопрос.
— Ядзя, ну как? — спросил старик.
Тишину нарушил Анджей. Он подошел к столу и взял мой фонарь.
— Идешь со мной? — спросил он Богдана.
Меня удивило, что он обратился к Богдану, но потом я понял, что с него он просто начал. И все-таки почему с Богдана? Тот молчал.
— Яцек, ты?
— Да пойми ты, надо в лагерь идти, наверняка нас уже ищут.
— Все правильно, потому и жалко каждой минуты. Кто со мной?
«Почему он меня не спрашивает, крест на мне поставил? — мучился я. — А может, уверен, что я сам вызовусь?»
— Вещи мои заберите, догоню вас на вокзале… — Анджей посмотрел на часы и вышел в сени.
— Нельзя ночью одному! — всполошился старик. — Горы, граница рядом… Заплутаешь!
— Подожди! — крикнул я.
— Идешь, Марек?
— Да, подожди! Давай еще подумаем, ведь…
Хлопнула дверь.
Мы молчали. Слышен был шум дождя и далекие уже громовые раскаты. Я поймал себя на том, что считаю секунды между вспышками молний и ударами грома, который гремел где-то в горах, за границей.
Неожиданно заговорила девушка. Она приподнялась, села на кровати.
— Дед… Он ушел? Одного отпустили?
Старик молча подошел к кровати, подал ей стакан чая. Она пила медленно, долго.
Время шло. Павлицкий стоял у окна и смотрел в него так внимательно, как будто там что-нибудь было видно. Я сел к столу, а Богдан тихо ходил по комнате. Потом вдруг обратился к девушке.
— Как ты себя чувствуешь? — спросил он и сам же ответил, будто боясь услышать от нее что-то другое: — Получше немножко? Ну и хорошо…
Часы на стене тикали слишком громко. Раньше я этого не замечал.
— Сопляки… — тихо сказала девушка.
Маятник мерно качался. Гирьки часов перемещались на своих цепочках, одна вверх, другая вниз, но движения не было видно, просто в какой-то момент каждая из них оказывалась в другом месте, не там, где раньше.
Девушка снова впала в беспамятство. Лицо ее стало мокро от пота, боль накатывала волнами. Мне казалось, я чувствую, когда ей особенно больно. Старик молча сидел возле нее, повесив голову.
Мы сгрудились у стола. Тишина становилась невыносимой.
— Полтора часа прошло… — сказал я шепотом. — Сколько он мог пройти? Дождь кончился…
— Ну и что с того? — буркнул Яцек.
— Как что? Ты же мечтал дождь переждать. Считай, что переждал, — сказал Богдан.
— А ты о чем мечтал?
— Я в лагерь хотел идти.
— Ну и иди.
— А ты?
— Я не пойду. Что мы там скажем? Что Анджея дождем смыло?
— А может, до города все же поближе? — спросил Богдан.
Я подал ему планшет и только тут сообразил, что Анджей его не взял.
— Открой карту и посчитай. Да не это сейчас важно…
— А что важно?
— То, что нас было четверо, а пошел он один.
— А чего ж ты не пошел? Он тебе предлагал. Всем предлагал… — поправился Богдан. — А в тебе уверен был…
— Да ни в ком он не был уверен. И в себе тоже, — разозлился Яцек. — Пошел нам назло. И вообще, может, он тут где-то поблизости бродит или в лагерь отправился. Без карты он и до шоссе не доберется. Темно, дороги не знает. Может, еще вернется…
Мне стало тошно. Получалось, мы хотим, чтобы поход Анджею не удался. Наверно, тогда мы не чувствовали бы себя так паршиво и можно было бы все начать сначала… Ерунда! Лучше бы уж он был здесь, с врачом. И хорошо бы оказалось, что болезнь пустяковая, что весь сыр-бор ни к чему был… Больше всего мне хотелось, чтобы все кончилось, и побыстрее… Но главное, чтобы никогда в жизни не видеть мне ни этого старика, ни девушки…
Я посмотрел на нее. Ну и бред лез мне раньше в голову: такой или сякой я хочу ее запомнить. Да я ее теперь забыть не смогу. Я чувствовал, что мне чего-то жаль. Ее? И ее. Но больше всего мне почему-то было жалко себя. И еще чего-то, чего не было и уже никогда не будет.
Пошел второй час ночи. Яцек сидел, вытянув ноги и уставясь в окно, за которым на фоне светлеющего неба в такт маятнику качались верхушки сосен, и казалось, что скрипят не часы, а сосны.
Богдан сидел, опустив голову на сложенные на столе руки. Может, спал?
Я пил давно остывший чай.
Старик, с тех пор как ушел Анджей, как будто не замечал нас, хлопотал около больной. Даже чай поставил на стол молча. Он тихо переговаривался с девушкой, но я старался не слушать, о чем они говорят. Много бы я дал, чтобы оказаться на месте Анджея, где бы он сейчас ни был. Я ему завидовал. На Яцека с Богданом смотреть не мог. Да и на себя тоже, благо что зеркала передо мной не было.
Вдруг Яцек вскочил и прилип к стеклу.
Я прислушался. Со стороны гор отчетливо приближался гул мотора.
— Машина, — пробормотал Яцек, — почему с той стороны?..
— Может, другая дорога есть, через лес?
— Нас, наверно, ищут, — испугался Яцек.
— Этого только не хватало! — Богдан поднял голову. — Входят и спрашивают: «Где Анджей?» Что скажем?..
Машина приближалась, уже был виден свет фар. Она крутилась среди деревьев и наконец выехала на поляну.
Девушка села на кровати, быстро поправила волосы, как будто сейчас это было самое важное, разгладила одеяло. Старик заспешил в сени.
В комнату ворвался холодный свежий воздух. Быстрым шагом вошел молодой офицер. Мы вздохнули с облегчением — не за нами.
— Едем в больницу, — сказал лейтенант, — там все уже готово, мы звонили с заставы. К вам я утром заеду, — повернулся он к старику. И нам: — Помогите…
Павлицкий стоял ближе всех, он вместе с лейтенантом завернул Ядзю в одеяло. К ним подскочил Богдан. Втроем они подняли девушку, вынесли из дома и уложили в машину.
В дверях появился Анджей. Одежда на нем была совершенно мокрая — стояла колом.
— Здорово мне помог, — сказал он, возвращая мне фонарь. И ни слова больше.
Я взял со стола планшет.
— Идем в лагерь?
— Нет. С заставы послали солдата — сказать, чтобы не беспокоились. Едем в город.
— Молодец, что на заставу пошел, она поближе… — Старик суетился около Анджея. — А мы тут горевали… Но я-то знал, что не струсишь…
Анджей усмехнулся:
— Неизвестно… Мог бы и вернуться… Чувствую, что кружу на одном месте, а как выбраться — не знаю. Решил к границе идти, фонарем начал сигналить… Быстро меня нашли — и на заставу…
— Ребята! Побыстрей! — крикнул со двора лейтенант. — Одеяло еще захватите.
Ехали долго, лейтенант вел «газик» осторожно, только на шоссе прибавил скорость. Промелькнули знакомые автобусные остановки, въехали в город. Все молчали. Когда подъезжали к больнице, я вспомнил, что кончилось последнее лагерное лето. Каникулы позади.
Из больницы поехали в милицию. Там мы переночевали и дождались наших.
Утром, перед тем как отвезти нас на вокзал, лейтенант позвонил в больницу и узнал, что больную прооперировали и ей лучше.
А на перроне сказал:
— Считайте, спасли вы ее. Врач говорит, еще немножко — и поздно было бы…
ПАУК
Перевод С. Тонконоговой
Я был такой хиляк, что настоящего моего имени в школе никто и не помнил. Сперва меня прозвали Жердь, но это как-то не привилось. Потом почему-то Веником стали звать. Тоже не привилось. И наконец пристало ко мне прозвище. На горе мне пристало.
— Осторожней! До чего же рук и ног у тебя много, не пройти! Ну чего уставился? Паук противный!
Это сказала как-то на переменке Анка Сохацкая. Потом она небось и сама о том забыла, да и никто не помнил — какая разница, кто первый меня так прозвал! Но я-то помнил.
Паук, и всё тут. В недобрый час свалился на меня «паук» этот проклятый, не соскользнул — вцепился да и повис на мне. Даже наедине с собой я помнил, что двое нас: я и он, Паук.
Вроде бы и понимал — из-за такой ерунды не стоит огорчаться, но одно дело понимать и совсем другое — не огорчаться. Втемяшилось мне в голову, что Паук — это тот «я», каким меня видят и знают окружающие, а есть другой «я» — каким я сам себя вижу и ощущаю. Кто же из них настоящий?
Я не девчонка, чтобы перед зеркалом выстаивать, слезы лить и страдать от того, что у меня руки и ноги длиннющие и сам я тощ, как телеграфный столб. Это позже стало меня мучить, когда приглянулась мне Эва Винклер, а я ей, разумеется, нет. Но главное было в другом. Я, Паук, постепенно утвердился в мысли, будто я вообще не такой, как все, будто я хуже всех.
— Паук! В мяч пойдешь играть?
— Нет. Времени нет.
Было у меня и время и желание, а вот не пошел. Вдруг гол не сумею забить? Или проиграют из-за меня? Разозлятся ведь: «И кому это в голову пришло растяпу Паука включить в команду?»
— Паук! Может, прочтешь стих на торжественном вечере? Ты ж его вызубрил… А?
— Нет. Горло у меня болит, не могу.
Я мог, конечно. Но боялся выступать перед всей школой. Ведь в случае неудачи обязательно скажут: «Чего от него ждать? Паук он и есть Паук».
Постепенно все меня стали игнорировать. Однажды в классе собирали на билеты в кино и кто-то буркнул:
— Паука вообще не спрашивайте: как пить дать, скажет, что ему надо собаку в доме сторожить или что он ногу себе натер.
Так я и не пошел с классом в кино. Никто меня не уговаривал, да и сам я не хотел. Все больше отдалялся я от одноклассников, никому не был нужен — зачем? А потом свыкся с этой мыслью и в конце концов тоже перестал в ком бы то ни было нуждаться.
Удивил меня как-то Викарек. Однажды после уроков он вдруг совершенно серьезно обратился ко мне:
— Паук… Как бы это сказать… Мы можем взять тебя к себе, если хочешь. Ты, правда, мало на что годен, но у нас всего один мальчишеский отряд, остальные девчонки… Запишись к нам, а?
— Куда это к «вам»? — подозрительно спросил я.
— В харцерскую дружину.
Ясное дело. Ишь серьезным прикидывается — поиздеваться решил. Нет уж, меня не проведешь.
— Неинтересно мне это, — сказал я.
— Что ж, а я задумал было отряд паучков сколотить. Нет так нет. Эх ты, недотепа! — бросил он презрительно.
Злосчастное это прозвище, в общем даже не оскорбительное, стало как бы заколдованным порогом, за которым началась для меня злая година: я вдолбил себе в голову, что я — никто, полное ничтожество. Анки Сохацкой я не замечал в течение двух или трех лет, она как бы не существовала вовсе. У меня и в мыслях не было как-то отомстить ей. Зачем? Она и не поняла бы, за что я, собственно, пытаюсь отыграться.
И вообще на девочек я не обращал внимания. Только к концу седьмого класса обнаружил вдруг, что они делятся на красивых и никаких — тех, кто ничем почти не отличается от мальчишек. Красивой была только Эва Винклер, никакими — все прочие. Эва была на редкость хороша собой, и не я первый это заметил. Восьмиклассники и лицеисты давно об этом знали. Я часто встречал ее со старшеклассниками в парке, у кино. Ни с кем из наших мальчишек Эва не дружила, кроме Анджея Косинского. Все остальные казались ей сопляками. А Косинский в самом деле был старше всех, поскольку два года просидел в шестом классе.
Я часто заглядывался на Эву во время уроков, а однажды так загляделся, что учительница сделала мне замечание. У меня, верно, был при этом очень глупый вид — все так и покатились со смеху. А Косинский громко сказал:
— Паук в Винклер влюбился! Обхохочешься!
Даже учительница улыбнулась — верно, и впрямь это было смешно. Эва до конца урока все хихикала, а когда мы выходили из класса и я невольно отступил на шаг, чтобы пропустить ее вперед, она рассмеялась мне прямо в лицо.
В тот день я чуть было не разревелся там, в классе. Вот был бы цирк! Влюбленный Паук! И в кого? В самую красивую девчонку! Я понимал, что это в самом деле выглядит комично. Но мне было не до смеху. И не потому, что я и вправду влюбился в Эву. Какое! Я и не понимал еще толком, что значит «влюбился». Но в тот момент с особой остротой почувствовал себя униженным, смешным. Словом, Пауком.
Шли месяцы, а меня все больше грыз мой «паук». Я почти не говорил с одноклассниками — о чем? Отсиживался дома и глотал книгу за книгой — все, что попадалось под руку. Только учиться старался не хуже других. И это получалось. По крайней мере, мои ответы на уроках, мои классные работы не вызывали смеха. Но страх быть высмеянным не покидал меня. Я постоянно ждал, что оброненное кем-то словцо, фраза в мой адрес, того и гляди, вызовут взрыв хохота.
И уж особо следил, чтобы, упаси бог, не смотреть (разве что мимоходом) на Эву Винклер. Но все равно замечал, что она хорошеет день ото дня и прекрасно это сознает. Думаю, и другие замечали это, пожалуй даже учителя. Хотя вообще-то учителя не слишком разбирались в нас. К примеру, кто такой я — Паук.
Однажды я случайно узнал, что у Эвы в школе неприятности. Кто-то вроде бы видел ее на вечере в техникуме. Я услышал, как Баська Вольская — а она давно, еще с пятого, кажется, класса, сидела с Эвой на одной парте — говорила Викареку:
— А ты как думал! Эвкина мама даже с руководительницей нашей поругалась. Я, говорит, сама дочку на тот вечер послала. Красивая девочка, вот и цепляются к ней в школе.
Но Викареку такой довод не показался убедительным.
— Цепляются, говоришь, потому что красивая? Ну ты-то уж можешь быть спокойна, к тебе никто не прицепится… А вообще чушь ты городишь! Почему в таком случае к Анке Сохацкой никто не цепляется? Она тоже красивая. Ну, почему? Да потому что прицепиться не к чему!
Я отошел, чтобы они не подумали, будто я подслушиваю. Тем более что мне все это было до лампочки. Но потом, на уроке, я вдруг вспомнил, что Викарек сказал об Анке. Это она-то красивая? Вот уж никогда бы не подумал, что Анка может кому-то казаться красивой. Разве что Викареку.
Я даже обернулся невольно. И тотчас сильно пожалел об этом. Анка заметила, что я смотрю на нее, и улыбнулась. Но мне ее улыбка сразу напомнила: «До чего же рук и ног у тебя много… чего уставился… паук противный». Я отвернулся, рассердившись. Нет, не на Сохацкую — с чего бы? На себя самого.
И решил по возможности вообще не слушать, о чем говорят в классе. Что мне до их сплетен, до их дел? Только бы меня оставили в покое.
Утром я приходил перед самым звонком, у меня всегда с собой была книжка, которую я читал на всех переменках, а из школы старался уходить последним, избегая толчеи в раздевалке.
И еще — постоянно вызывался дежурить, чтобы можно было и на переменах не выходить из класса. В конце концов все привыкли, что я один дежурю, и даже рады были. Ведь это только в младших классах каждый рвется поливать цветочки, открывать окна, мыть доску. А у нас охотники перевелись, так что работенка в самый раз для Паука. По крайней мере на что-то хоть сгодился.
Так текли дни в школе. Нас все время было двое: я и тот, другой, — Паук. Только вечерами, перед самым сном, когда незаметно стирается грань между тем, что есть, и тем, что хочется, — только тогда, пожалуй, я одерживал верх над Пауком. Я видел его явственно, со стороны, как видят меня в классе: жалкий, никчемный Паук, которого никто не любит, даже я сам, хотя только я по-настоящему знаю его.
Но для всего класса мы с ним были одно лицо. Во мне там видели только Паука и никого больше. Настоящее мое имя они давно забыли.
Странное дело, встает человек утром с постели, как обычно, злится, что проспал, мечется по квартире: успеть бы позавтракать, холодно ли на дворе? Не забыть бы чего, не опоздать. И ему даже в голову не приходит, что именно в этот день с ним приключится нечто исключительно важное.
Я влетел в класс в последнюю минуту, следом вошел учитель. Я быстро огляделся. Ближайшее свободное место было рядом с Анджеем Косинским. Я не любил его. Впрочем, кого я, собственно, любил? Не раздумывая, я подсел к нему за парту.
— Тихо ты, Паук, — злобно зашипел он, — если уж уселся, не толкайся хотя бы!
Косинский сидел как-то странно, бочком, вжавшись в парту и вытянув ноги.
— Новые лыжные брюки, «норвеги», — пояснил он, — очень узкие, не хочу, чтоб на коленях пузырились. Сядь-ка с краю. Ты худой, поместишься. Перебьешься как-нибудь.
Разумеется, я послушался. «Час вполне можно выдержать, а на переменке пересяду», — подумал я.
Где-то в середине урока математик вызвал Косинского к доске. Вот и хорошо, можно усесться поудобнее. Задача Анджею, как обычно, не давалась, была надежда, что он долго проторчит у доски.
В это время кто-то легонько стукнул меня сзади по плечу и, вручая какую-то бумажку, шепнул:
— Письмо от женщины, держи!
Я взял листок и положил его на открытую тетрадь Косинского. Листок, правда, был без адресата, но если это писала девочка, то кому же еще, как не Анджею? Известное дело, он ведет оживленную переписку на каждом уроке.
Сперва меня подмывало заглянуть в письмо. Одним бы глазком увидеть, что пишут эти девчонки. Но я удержался. Нет, не стану читать чужое письмо. Да и вовсе мне не интересно, о чем они пишут.
Но сидевшей передо мною Эве Винклер это, наверно, было интересно. Заметив, должно быть, что я получил письмо, она обернулась раз, другой.
— Паук! От кого это?
— Не знаю, — буркнул я.
— Так покажи, увидим!
— Это же не тебе, — возмутился я.
— Попрошу потише, — сказал математик.
Я взглянул на него, и в тот же миг Эва быстро схватила записку.
Мне это не понравилось, но не драться же с нею! «А впрочем, пусть себе читает, — подумал я. — Они и так ходят парой с Косинским, у него небось тайн от нее нет. А может, она приревновала Анджея к кому-то?» Это даже развеселило меня, и я перестал думать о письме.
На переменке я пересел на другую парту, и только к концу второго урока до меня дошло, что в классе происходит что-то странное. Многие перебрасываются записками, шепчутся. Особенно девчонки. Я не понимал, в чем дело, к тому же меня это мало трогало.
Прозвенел звонок на вторую перемену, и не успела учительница выйти из класса, как парту Эвы Винклер окружили девочки. Они говорили громко и возбужденно, так что спустя минуту к ним из любопытства присоединилось несколько мальчишек. Я тоже подошел поближе.
— Ну, видите! А если бы оно к математику в руки попало, на кого бы он подумал? — громко говорила Эва. — Конечно, на меня! Кто еще может Анджею любовные письма писать? Только Эва Винклер, не так, что ли? Потому что Винклер вообще… — Эва передразнила пискливый голос нашей классной руководительницы. — Винклер с мальчиками гуляет, у нее ветер в голове и губная помада как-то в сумке оказалась, все только Винклер! Ну вот, нате вам. Видали, невинный ангел нашелся! Любовное письмо, Косинскому написать сумела, а подписать его — струсила!
Слушая все это, я в душе соглашался: да, подумали бы на нее. Но вот уж никогда не предполагал, что в Эве может быть столько злости.
— А кто же это писал? — спросила одна из девочек.
Минуту было тихо. Эва оглядела класс.
— Вот именно! Кто писал эти гадости? — Она подняла руку с запиской.
— Что? Гадости? Тогда прочти вслух, повеселимся, — обрадовался Джюрджала.
— Верно! Давай сюда письмо, Эва! — воскликнул Анджей Косинский. — Я прочту его вслух!
Не знаю почему, но мне в эту минуту стало как-то не по себе. Я уже хотел было выйти, когда заговорила вдруг Анка Сохацкая. Она была вся красная, взволнованная.
— Не лги, Эва! Никаких гадостей там нет! Никаких… И письмо это не к Косинскому… — Голос у нее пресекся, она будто задохнулась.
— Так это ты писала? Отлично! — ядовито засмеялась Эва. — Примерная Анка пишет любовные письма! Вот руководительница наша обрадуется.
Не только для меня было неожиданностью, что именно Сохацкая написала это письмо. Девочки переглянулись. Джюрджала уставился сперва на Эву, потом на Анку. А Викарек взглянул на меня — я стоял рядышком — и всплеснул руками: видал, мол, что делается на белом свете? Но более всех поражен был, пожалуй, Анджей Косинский. Он покачал головой и протянул руку за письмом.
— Ну-ка, давай его сюда, Эва! Если письмо от Анки, надо непременно зачитать его вслух!
— Оставь его мне, Анджей, не то пожалеешь! — сказала Эва каким-то странным, очень неприятным тоном, и, глядя на ее перекошенное лицо, я подумал вдруг, что она вовсе не такая уж красивая.
Косинский состроил гримасу: видели, мол, весь сыр-бор из-за меня. Он был явно доволен собой.
— Анка — мне? — Он рассмеялся язвительно, словно услышал остроумную шутку, и двинулся к двери, с достоинством неся себя и почти не сгибая ног, чтобы новые «норвеги» не пузырились на коленях.
— Самонадеянный хам! — сказала Доманская. — Болван этакий! Тоже мне, киношный любовник.
Анка Сохацкая опустила голову и сильно побледнела. Она стояла, не произнося ни слова, сжав руками спинку парты. А я, не знаю почему, почувствовал себя, пожалуй, еще хуже, чем в тот момент, когда весь класс смеялся надо мною: Паук влюбился в Эву Винклер! А ведь тогда мне казалось, что хуже уже и быть не может.
Минуту царила напряженная тишина. Все вроде бы чувствовали, что на их глазах разыгрывается какой-то мерзкий спектакль, но еще не совсем понимали, что к чему, и потому не решались прервать его и вышвырнуть актеров за дверь. А может, не всякий сумел разобраться, кто здесь виновный, а кого надо защищать?
Даже глупый Джюрджала состроил какую-то непонятную гримасу. Даже он, всегда умевший найти повод для смеха, теперь не хотел или не отваживался смеяться.
— Кончайте вы с этим, — тихо сказала одна из девочек.
— Вот именно! Прекратите, стыдно ведь! — прибавила другая.
— Еще чего! И не подумаю! — вскинулась Эва. — Эти старые бабы вечно ко мне цепляются! Вот я и покажу, кто на самом деле к мальчишкам липнет.
— Эва, зачем ты лжешь? В этой записке нет ничего страшного, ведь ты же хорошо это знаешь… Отдай ее мне. Или уничтожь, Эва! Что я тебе сделала? Чего ты хочешь?
Это говорила Анка. Теперь она вроде была поспокойнее, вернее, пыталась овладеть собой, чтобы спокойно произнести эти несколько фраз.
Ее прервала Баська Вольская, Эвина подруга, неразлучная тень ее.
— Эва! А может, лучше отнести это ее матери? Пусть узнает, — предложила она.
— Я подумаю, у меня еще есть время, — ответила Эва.
— Отдайте это письмо Анке, и пусть в другой раз не делает глупостей, — вмешался Викарек. — Ну, быстро!
Он сказал как раз то, что хотел сказать я. Если бы осмелился. Но и я не осмелился, и Эва не отдала письма. Она спрятала его в кармашек фартука и уселась за парту. Всем нам пришлось занять свои места — начался следующий урок.
Я снова пересел, на этот раз к Викареку. Он даже не удивился. Я видел, что и он взбудоражен этой историей. Пусть бы разозлился, подумал я, авось, пойдет на пользу.
— Викарек, а чего, собственно, Эва от нее хочет? — шепотом спросил я. Мы сидели на последней парте, так что можно было переговариваться. — Что дальше будет? Скандал на всю школу?
— Пожалуй, — согласился он. — Уж Эвкина мать расстарается. Получится, что Анка великая грешница, а Эвка — святая Тереза, вот увидишь. Мерзкие бабы! Но зачем ей понадобилось писать этому кретину? Такая девчонка мировая, не знает она его, что ли?
— Может, она влюблена в Косинского? — сказал я, и тотчас мне самому показалось это нелепостью.
Викареку, видимо, тоже, он спросил:
— Вот ты бы мог влюбиться в Косинского?
— Я?
— Ну, вот видишь. А что, Анка, думаешь, глупее тебя? — И прибавил: — Но я-то ему завтра все равно морду набью! Уж я ему врежу, вот посмотришь!
— За что?
— Эвку-то я трогать не могу, а ему сполна причитается. Не бойся, повод всегда найдется.
И Викарек задумался — верно, повод искал.
— Все так, только Сохацкой это не слишком поможет.
— Ясное дело, — буркнул Викарек. — Ей-то уж ничего не поможет. Жалко девчонку. Эта Винклер мизинца ее не стоит. Да ну, и говорить-то не о чем! — Вдруг он быстро взглянул на меня. — Ты, Паук, не подумай только, что я к Анке… ну, это… знаешь… будто я к ней чувства питаю!
— Я вообще ни о чем не думаю! — ответил я. Но это была неправда. Весь урок я думал об Анке Сохацкой.
С последнего урока — физкультуры — я мог идти домой, поскольку был освобожден от нее. Как-то я упросил маму договориться со школьным врачом, чтобы меня освободили на все полугодие. Врач, разумеется, нашел какую-то причину, чтобы освободить меня, но истинная причина была другая: я не умел перепрыгивать через «коня». Наш учитель физкультуры каждый урок начинал именно с этого упражнения, и меня каждый раз поднимали на смех.
Итак, я мог идти домой, но не пошел. На последней переменке Анка вышла из класса вместе с Каминской. Они стояли у окна. Анка сгорбилась — плакала, видно. Я бесцельно слонялся по коридору, не зная, как помочь ей. У меня было желание подойти к Анке и попытаться утешить ее, сказать, что Эвка только пугает небось, а вообще-то отдаст ей письмо… Однако же я никак не мог вот так просто сказать это Анке. Ведь я же никогда раньше не говорил с нею, почти не знал ее, если можно не знать кого-то, с кем несколько лет учишься в одном классе. Да, пожалуй, можно.
А разве помогло бы Сохацкой, если бы жалкий Паук осмелился сказать ей «не обращай внимания»? И она знала, и я знал, что Эвка не уступит, не отдаст письма. В лучшем случае я услышал бы, если не от Анки, то от Каминской, совет не лезть не в свои дела. Что я, в самом деле, мог сделать?
Я вернулся в класс за сумкой, чтобы отправиться домой. Медленно шел я по коридору. Анка все еще стояла у окна, но теперь Каминской там не было, я миновал первую лестницу, дошел до окна и свернул к библиотеке. Я был в двух шагах от Сохацкой, но она стояла ко мне спиной, так что не могла меня видеть. Я пошел еще медленнее, словно бы ждал чего-то, хотя ничего ведь не ждал.
— Ярек!
Я не сразу обернулся. Сделал еще шаг и тут только осознал, что ведь это мое имя. Если б она сказала «Паук!», я бы сразу понял, что она зовет меня, ведь я в школе, а здесь никто ни разу не назвал меня по имени.
— Ярек!
Я вернулся и подошел к ней совсем близко. Мимо пробежали ученики младших классов, звонок уже прозвенел.
Я хотел сказать: «Слушаю, чего тебе?» — но не сказал ничего.
У Анки было очень печальное лицо и покрасневшие от слез глаза. При этом она была спокойна, словно со всем уже смирилась, поняла, что слезы не помогут, надо ждать неотвратимого. Она долго молча на меня смотрела и, казалось, вовсе позабыла, что только что звала меня. Словно удивлена была, что я стою перед нею.
— Ярек, помоги мне как-нибудь, — тихо сказала она.
Это было совсем неожиданно. Я вдруг словно бы очутился в безбрежной пустыне; вокруг пусто, не за что взглядом зацепиться, а я стою совершенно беспомощный, один, с этим своим глупым, смешным вопросом: «Я?»
Мы смотрели друг на друга.
«К кому ты обращаешься? Ко мне, к Пауку? — думал я. — Почему именно ко мне? Чем я могу тебе помочь? Ты сама-то хоть чуточку веришь в это? Чего ты, собственно, хочешь от меня, Сохацкая? Мы уже два года ходим в один класс и до сих пор ни разу не понадобились друг другу. Перейди ты в другую школу, я бы, верно, и не заметил этого. Ведь у тебя в классе есть подруги, приятели. Почему же ты обращаешься именно ко мне? Правда, мне сегодня стало жалко тебя. А может, даже и не жалко, может, больше меня поразило и огорчило, что замышляется великое свинство и никто не в состоянии помешать этому. Поскольку никто не в состоянии, ты просишь об этом Паука? Веришь, что он это сделает? В самом деле веришь? Такое просто в голове не умещается, Анка. Ведь это ты прозвала меня Пауком. Почему же именно я должен тебе помочь?»
— Ярек… поможешь, а?
Я не сказал ни слова. Решение принимать не понадобилось. Оно пришло само. Словно давно уже созрело во мне и только ждало этого момента. Не Паук стоял сейчас перед Анкой, да и не его она звала. Это был я, тот, настоящий, которого я ощущал в себе перед самым сном, когда стирается грань между тем, что есть, и тем, чего хочется.
Я медленно кивнул ей, хотя не знал, что я сделаю, вообще понятия не имел, каким образом можно ей помочь.
Я сбежал по лестнице в раздевалку. И пока одевался там, в голове возник план. Я не обдумывал его, он возник сам собой. Все показалось вдруг до смешного просто. Не легко, а именно просто.
Я услышал — мой класс проходит мимо раздевалки. Мне известно было, что девочки всегда переодеваются в закутке возле гимнастического зала, а мальчики в самом зале.
Я спокойно зашнуровал башмаки, запер портфель. Выждал еще пару минут, оглядывая раздевалку, словно впервые увидел ее. Наконец из гимнастического зала донесся приглушенный, ритмичный топот ног. Разминка. Сейчас девочки отойдут в угол зала, к шведской стенке, а мальчики начнут прыгать через «коня».
Я вышел из раздевалки. Там никого не было. Толкнул дверь в закуток. Без труда нашел красивый красный свитер Эвы Винклер. Я узнал бы его из сотни других свитеров, именно в нем Эва всегда мне особенно нравилась. Под свитером висел школьный фартук. Я протянул руку. Знал, что рискую. Любой, кто сейчас вошел бы сюда, имел бы право назвать меня вором.
Но страха я не чувствовал и не колебался. Знал, что делаю. Карман, другой… Листочка нет. Так, еще раз: один карман, другой… Есть что-то! Кошелек. Отступив на шаг, я открыл его.
Вот оно, письмо! Обычный в несколько раз сложенный тетрадный листок. Это он, ведь я же держал его в руках там, за партой.
И тут послышались чьи-то шаги в раздевалке. Сунув письмо в карман, я мгновенно отскочил от вешалки. Встал у дверей. Шаги утихли, кто-то остановился, словно намереваясь войти. Ни минуты не раздумывая, я сунул кошелек за батарею.
И вышел. У двери стоял истопник. Как обычно, он направлялся к себе в котельную. Стоял и закуривал сигарету. Меня он не замечал. Можно было вернуться и положить кошелек на место. Но теперь мне было страшно.
Я выбежал на улицу. Остановился только на углу, за киоском. Встал так, чтобы меня не видели со стороны школы, хотя это не имело ни малейшего значения. Вынул письмо из кармана и изодрал его в мелкие клочья. Потом рассыпал их вокруг и яростно стал втаптывать башмаками в снег. И даже в голову мне не пришло, что можно было прочесть это письмо.
На следующий день первый урок вела наша классная руководительница пани Вонторская. Она проверила список, вынула журнал, в котором проставляла отметки. «Будет спрашивать, — подумал я. — Только бы не Сохацкую, она ей сегодня ничего не ответит!» Я беспокоился за Анку. Она сидела неподвижно, уставясь в стену.
— Кто припомнит, о чем мы говорили на прошлом уроке? — начала пани Вонторская.
И тут встала Эва Винклер:
— Простите, пожалуйста! У меня вчера на уроке физкультуры пропал кошелек. Там были деньги.
Класс беспокойно задвигался. А я почувствовал, что со мною происходит что-то странное. Я оцепенел, ужас охватил меня. Выходит, я все же… вор? Я — вор? И что теперь? Если уж первый шаг сделан, то какой будет: второй? Я старался не смотреть на Анку. Да, главное не смотреть на Анку. Ни в коем случае. О чем она думает? Что она думает обо мне?
Откуда-то издалека, совсем издалека доходил до меня голос классной руководительницы:
— Кража? У нас? Быть не может… Ведь за все годы в нашем классе ничего не пропадало, скажи, как это случилось?
Эва посмотрела на Сохацкую злым, мстительным взглядом.
— В этом кошельке, — цедила она слова, — было любовное письмо, которое Анка написала Анджею Косинскому. Я как раз хотела вам сегодня его показать. Но письмо пропало. Кто-то выкрал его… И деньги тоже!
Я никак не мог собраться с мыслями. Вряд ли там были деньги, я их не видел… Эва лжет, наверняка лжет! Она еще хуже, чем я предполагал. Но что теперь будет? Ничего умного не приходило мне в голову. Я прекрасно понимал, чем все это грозит. Анку теперь уже не спасешь, ей ни за что не оправдаться! Никто не поверит, что украла не она. Ведь только Сохацкой нужно было то письмо. А если кошелек пропал? Никто не поверит, что Анка не брала денег. Ее выгонят из школы. Эва не отступится. И мать ее тоже… Боже ты мой, что я наделал!
Как теперь быть? Сказать, что это я? Но тогда что будет со мною? И поможет ли это Сохацкой? Да и вообще, поверят ли они мне? Паук украл письмо и деньги? Паук? Ни класс не поверит, ни учителя. В лучшем случае скажут, что глупый Паук неизвестно по какой причине выгораживает Сохацкую, берет вину на себя. Благородный, видите ли! Ну и что теперь делать?
Пани Вонторская обвела класс растерянным взглядом. Класс молчал. Все глаза устремлены были на Сохацкую.
— Анка! Что все это значит? — заволновалась руководительница. — Может, ты все же объяснишь?
— Это неправда, — тихо сказала Анка и повернулась к Эве. — Это неправда, — повторила она.
Эва язвительно ухмыльнулась. Она понимала свои преимущества. Это бездоказательное «неправда» Анке не поможет.
— Неправда? А сто злотых украли. Испарились они, что ли? Вместе с твоим письмом.
И тут ситуацию спас Викарек. Я не думаю, чтобы он умышленно хотел отвести внимание от Анки. Скорее всего, он просто чистосердечно выразил свои чувства.
— Это очень хорошо! — громко и почти весело сказал он. — Очень хорошо!
Я видел, что некоторые, мальчишки особенно, усмехнулись при этом. Похоже, не только Викарек обрадовался, что у Эвы пропало письмо и сто злотых впридачу.
— Что ты хочешь этим сказать, Викарек? — резко спросила пани Вонторская.
Викарек встал, пожал плечами и с наглым видом ответил:
— Я хотел сказать: очень хорошо, что у нее украли сто злотых, а не, к примеру, пятьсот. Это очень хорошо! — И сел на место.
Джюрджала захихикал, и настроение класса немного поднялось. Словно бы все на минуту забыли, о чем, собственно, речь и что грозит Анке.
Я воспользовался случаем. Викарек, сам того не ведая, очень мне помог. Теперь я был совершенно спокоен. Сам себя не узнавал. Паук, пожалуй, никогда в жизни на такое бы не отважился. А я встал и громко произнес:
— В нашем классе ничего пропасть не может! Винклер, вероятно, потеряла эти деньги в раздевалке или еще где-нибудь… если вообще они у нее были. Надо спросить у гардеробщицы, у истопника. Может, кто-то подобрал их.
Я прикинулся, будто не замечаю удивления класса. Верно, думают сейчас: «Ну и ну! Паук заговорил! Конец света!» И это даже развеселило меня немного. «Что вы знаете? Это вовсе не Паук! Паук сидел бы себе тихонько и никуда не лез. Это не Паук стоит сейчас перед вами. Это я стою. И совершенно спокоен, хотя знаю, что рискую. Но я твердо знаю, что хочу сделать, твердо знаю, для чего. И потому это должно удасться!»
— Совершенно правильно! Хоть один сообразил! — сказала пани Вонторская. — С этого надо было начинать. Пусть дежурный пойдет и спросит у гардеробщицы.
В одну секунду я был у дверей. Мне и в голову не пришло, что такая поспешность может показаться подозрительной.
— Что, опять ты дежурный? — удивилась руководительница.
Отворяя двери, я услышал, как Джюрджала сострил:
— Он всегда дежурный. У него профессия такая!
Раньше я наверняка бы обиделся, но сейчас это вовсе меня не задело. Ведь смеялись-то над Пауком. А мне-то что? Я перестал быть Пауком, я был собою, тем, настоящим.
Я спустился в раздевалку. Слава богу, никого! Залез рукой за батарею. Вот он, кошелек! С облегчением вздохнул: счастье улыбнулось.
Я вышел на лестницу и только там заглянул в кошелек: в одном из карманчиков лежала красная ассигнация. Значит, Эва все же не лгала, в кошельке и вправду были деньги. Хотя бы в этом ее нельзя упрекнуть.
Я немного походил по коридору, чтобы протянуть время, потом на минутку задержался у дверей, глубоко вздохнул и вошел в класс. И сказал как ни в чем не бывало:
— Истопник нашел какой-то кошелек. Твой? Если нет, мне надо тут же вернуть его.
— Да, мой. Покажи! — Эва была скорее удивлена, чем обрадована. Она быстро открыла кошелек.
— Сто злотых на месте. А письма того нет! Паук, где письмо? — почти крикнула она.
— А почему Паук должен знать, почтальон он, что ли? — снова попытался сострить Джюрджала, и в классе засмеялись.
А я впервые был благодарен им за то, что они смеются над Пауком. И смеялся вместе с ними.
— Если кошелек твой и деньги на месте, тогда все в порядке! — сказала пани Вонторская и взглянула на часы.
— Но… — начала было Эва.
— Не морочь мне голову! И так из-за тебя пол-урока пропало. Садись. — Руководительница явно по горло сыта была этой историей.
И тогда из дальнего конца класса снова отозвался Викарек.
— Очень хорошо! — сказал он громко. — Отлично!
— Викарек! Прекрати сию же минуту! — крикнула окончательно выведенная из себя пани Вонторская.
А Викарек встал и нагло, как только он умел, усмехнулся:
— Простите. Я только хотел сказать: это хорошо, что Паук нашел деньги. Разве нет?
Я вернулся за парту, открыл тетрадь с конспектами. И как ни в чем не бывало, абсолютно так, как это сделал бы Паук, которого ничего ведь, кроме уроков, не интересовало в классе, сказал:
— Может, я напомню, что мы проходили по истории на последнем уроке?
Удалось, Анку я выручил. Выиграл. Только теперь я мог взглянуть на нее. И, пожалуй, никогда еще не чувствовал себя таким счастливым, как в эту минуту.
В классе было совершенно тихо — как после бури. Урок шел, как обычно. Викарек, рядом с которым я сидел, написал на листочке: «Косинскому я вчера вечером врезал: он кидался снежками в мою сестру. Так что порядок».
Я кивнул. Класс наш показался мне вдруг лучшим местом под солнцем. Даже Джюрджала при ближайшем рассмотрении парень что надо. Глупый, правда, зато веселый.
Только Эва Винклер уже не та Эва — единственная девочка, которая мне нравилась. И Анка уже не пустое место. Отсюда, с парты Викарека, я отчетливо вижу ее. Она сидит с Каминской, склонилась над тетрадью, пишет. Но мне кажется, я вижу ее лицо. Она улыбается.
Зима была долгая и морозная. Но даже самая долгая зима однажды начинает понимать, что никому она уже не нужна, — делается серой, снег обращает в грязь и, потеряв к себе уважение, окончательно расхолаживается. Тогда люди говорят, что пришла весна, и никто уж не думает о зиме — зачем вспоминать плохое?
Черти унесли Паука.
Я теперь все чаще находил повод говорить с Анкой. Мы не вспоминали о случае с письмом. Она ни разу не сказала мне: «Спасибо, Ярек, что ты помог мне».
И это очень хорошо. Потому что, быть может, это я должен сказать ей: «Спасибо, Анка, что ты помогла мне».
Но однажды, когда мы вместе возвращались из школы раньше обычного после какой-то конференции, мне вспомнилась история с письмом. Не удержавшись, я сказал:
— Знаешь? Я ведь тогда даже не прочел его. Зачем ты написала это письмо? Что ты тогда ему написала?
— Кому? — удивилась она.
— Ну… ты же знаешь, я говорю о том письме к Косинскому.
Анка так резко остановилась, что я даже испугался. Ну вот, не надо было вспоминать, теперь обидится. И зачем я напомнил ей о пережитом?
Анка долго смотрела на меня таким странным взглядом, что я не мог понять, о чем она думает.
— Ярек! Так ты, выходит, не прочитал моей записки там, за партой? Ее не тебе передали? Ведь Косинский стоял у доски.
— Я положил листок на его тетрадь, и оттуда забрала его Эва. Ты же знаешь об этом.
И тут Анка улыбнулась. Лицо ее озарилось улыбкой, которая словно бы пришла к ней откуда-то извне, издалека.
— Ты глупыш… — тихо сказала она. — Ярек, ты в самом деле не знал? Ничего? Зачем же ты тогда выручал меня? Ой, Ярек, Ярек! Ты вообще не читал моей записки? И до сих пор ничего не знаешь? Так послушай же, я помню ее наизусть: «Скажи, зачем ты притворяешься, будто не замечаешь меня? Почему никогда не говоришь со мной? Словно нет меня в классе. Что я тебе сделала? Почему ты такой?» Слышишь? Ведь это письмо, Ярек, адресовано было тебе! Разве стала бы я писать Косинскому? Ты не обращал на меня внимания, я не понимала почему, вот и написала письмо, так как стыдилась прямо сказать тебе об этом. Ну не смешно ли? Письмо не дошло до адресата.
Я не сумею выразить словами, какое чувство тогда испытал. Ой, Анка! Выходит, история с письмом была последней местью Паука! Тебе и мне? Ты совсем забыла, что именно ты первая когда-то назвала меня Пауком, что ты этого Паука навязала мне. А может, не ты вовсе? Может, он скрыто сидел во мне еще раньше, а ты только назвала его случайно, наградив меня прозвищем? Но его уже нет во мне. Так какой смысл теперь ворошить все это? Черти унесли Паука!
Я так и не сказал ей ни слова.
Анка отвернулась и побежала к дому. А я постоял еще минуту, улыбаясь. Ей.
МУЖСКОЙ РАЗГОВОР
Перевод А. Ляуэр
Слышь, пацан! Поди-ка сюда… Ты, конечно, кто же еще? Куда пошел? Стоять! Чего ты задергался? Не боишься? Молодец! Вот и не бойся. Иди сюда. Да не съем я тебя, не съем. А ты упрямый, однако… Ну, хорошо, давай я. Тут, значит, вот какое дело… Чего это трамвая долго нет? А, придет, куда он денется! Да, что я хотел-то… Гроза будет, как думаешь? Ну, чего мы стоим, давай здесь и сядем, вот сюда, на скамеечку. Ты гляди, какой нынче народ пошел: стоит добро, никому не требуется. Правильно, народ здесь честный, а лавочку прибрать — охотник найдется. Ладно, садись. Эх, хороша лавочка!..
Смешно? Ну посмейся, посмейся. Надоест — поговорим. Как о чем? Найдем о чем, мало ли… Что ты на забор-то уставился? Забор здесь ни при чем. Стоит себе заборчик — и пусть стоит. А ты небось думаешь: хоп на заборчик — и тама. Не-ет, дружок, тут прыгуны были будь здоров до тебя. Допрыгались… Не понимаешь, о чем говорю? Ну что ж… Когда-нибудь все поймешь, какие твои годы… Иной раз так подопрет, что из своей собственной шкуры не знаешь куда деться…
Смотри-ка, все у нас наладилось: сидим, беседуем о том о сем. И вроде парень как парень. Не задираешься. Давно бы так… Чего я от тебя хочу? Да ничего не хочу. Душно вот… Слышь, а может, трамвай здесь теперь не ходит? Шучу… Да не-ет, из какой я милиции?.. Я здесь так, случайно.
Тетка-то эта не твоя ли мать? Да которая с тобой здесь только что?.. Откуда знаю? Оттуда. Вон там стоял и слушал. Интересно… Хорошо ты с матушкой беседуешь. Молодец! Сиди спокойно, не рыпайся!
Ты хоть понял, почему она тебе поверила? Знает ведь, что ты денежки стянул, а верить не хочет. А ты, дурачок, радуешься: как ловко мамке мозги запудрил! Ну, ты и дурак, прости меня, а с виду не скажешь. Сто злотых — копейки, говоришь? Ну да, она ведь у тебя богатая… Что ей сто злотых… Молодец, хорошо рассуждаешь!.. Конечно, перебьется, займет где-нибудь. Голодным не оставит. Сынка единственного, да голодным…
Да какой же я поп? Попам за это платят, а я даром с тобой работаю. Видишь, а ты все хихикаешь: болтай, болтай, мол. Хотел я тебе сначала уши надрать, да уж ладно — живи дальше… Ишь ты! Не отец, говоришь. Ну и что с того? Чтобы по уху дать, паспорта не требуется. Вот так, Козел!.. Опять откуда знаю?.. Много будешь знать, скоро состаришься. Я все про тебя знаю… Как матушку твою увидал — сразу все ясно стало.
Не перебивай! Старших слушать надо. Сиди, молчи, слушай. Вот так, умница…
Тот дом видишь за деревьями? Во-от. Сейчас там почта, а до войны люди жили. В первом подъезде жила одна женщина. Старший сынок ее, еще тот сынок!.. Надо б хуже, да некуда. Всей здешней шпане сто очков даст. И был у него брат, братик маленький, а отца не было, отец у них умер. А рядом, вон в тех домах, — там другие пацаны жили. Одни ходили в школу, другие уже не ходили — школа здесь была только начальная, — без дела болтались, дурака валяли, а для работы года не вышли. Сбились они вместе и ошивались у рынка. Ангелами бы их господь бог не записал — ребятки подобрались будь здоров.
Героя нашего звали… Впрочем, неважно, как его звали. Кликали его Цыганом. А младшего его брата — Метеком. Но дело не в этом. Мать у них… как бы это получше, ну, понимаешь, была простая-простая женщина. Тихая, незаметная такая… Работала всю жизнь без продыху: полы мыла, весь дом обстирывала. И все для детей, для сыночков своих. Даже и не знаю, как объяснить тебе толком… Такая вот обыкновенная, забитая жизнью тетка. Да ты и не поймешь. Уж на что башковитые есть, а и то иной раз ничего не понимают.
Как-то Цыган сбежал из дома. Несколько дней шатался по округе, спал в поле, где придется, благо, что лето. Вернулся, когда жрать нечего стало. Мать ни слова ему не сказала. Рада была, что хоть домой пришел живой-здоровый…
Однажды встретил Цыгана на площади Маевский, был тут такой дед знаменитый.
— Что ж ты, Цыган, вытворяешь! Мать с ног сбилась. С работы приползет еле живая, сына покормит — и тебя искать. Все закоулки обшарит. Все ей мерещится — сынок ее пропадает… Эх, Цыган, Цыган, вгонишь ты мать в гроб.
Дед знал, что говорил. Он уж такой старый был, что лепил всем в глаза, что думает. Насквозь всех видел. Взглянет на тебя, и все ему про тебя ясно, чем ты дышишь. Люди болтали, что к нему ксендз с раввином за советом ходят. Сейчас такие старики перевелись, а тогда были…
А Цыган, сопляк, как и ты, с гонором, он деду этому, Маевскому, возьми и скажи:
— А кто ее просит с ума-то сходить?
Козел, ты слышишь? Так прямо и сказал: кто ее, мол, просит?
Маевский ушел, а напоследок обернулся, посмотрел на Цыгана и пальцем так погрозил:
— Смотри, Цыган, места потом себе не найдешь. Когда все опостылеет. По всему белу свету мыкаться будешь, да поздно…
Тогда, до войны, в слободе возле рынка много похожих теток было, как Цыганова мать. И сыночки их — дружки Цыгана — одного с ним замеса, такие же паразиты. И понятия у них одни были: мать пожрать даст, мать денег даст, а не даст — у нее и стащить не грех. А нудить начнет, можно и не слушать: все они одним мирром мазаны, все нудят.
А когда ребятки-то эти повырастали, у них и разговор посолидней стал. Теперь уж ни один из них не говорил: мамаша, мол, зудит. Каждый друг перед другом старался покрепче мамку свою лягнуть: «Моя жмется всю дорогу, снега зимой не допросишься, не то что пятерик на кино». А другой и почище залепит…
У Цыгана деньги всегда водились. И на дружков хватало. Когда мать давала, когда сам брал. Как когда. Бить его? Поди побей, он на две головы выше ее. Да и раньше, по правде говоря, она его пальцем не трогала, жалела. Только плакала:
— Сынок, ты на меня-то посмотри… Господи, сил у меня нет. Ведь помру я скоро, как жить-то будете?..
А Цыган нет чтобы мать пожалеть, сплюнет да морду скривит:
— Сам справлюсь. Не маленький.
Люди, кто поумнее, ему говорили, что, мол, ты, Цыган, делаешь, что ты над матерью мудруешь, загонишь мать в гроб, кому нужен будешь?
Верховодил у них Зенек. Все его слушались. И получилось это как-то само собой, слушались, и все. Жил он рядом с Цыганом, в том же доме, где сейчас почта. Мать у него умерла, он и рад иной раз сказать: «Цепляется старая» или: «Нос сует куда не надо», да не о ком сказать, умерла мать-то.
Да он вообще трепался мало, может, еще поэтому шпане слободской так нравился. С виду он был как все, но только с виду. Правда, узнали об этом позже. А пока ясно было, что Зенеку лучше не перечить: бил Зенек без предупреждения и справа и слева — на долгую память.
Как-то мать Цыгана заболела. Она и раньше-то все хворала, а тут совсем слегла. Пришлось Цыгану идти работать. Но скоро он работу бросил, надоело. Известное дело: за деньги вкалывать надо. А матери врал, что работает.
Жизнь в слободе до войны была невеселая, туго всем приходилось, и, почем фунт лиха, знали многие. И когда Цыган стал таскать из дома, что под руку подвернется, дружки-приятели думали — от нужды.
Как-то днем к Цыгану зашел Зенек. Встал посреди комнаты, поглядел по сторонам, покачал головой, потом с матерью Цыгана поговорил — она к тому времени уж совсем плоха была. Уходя, Зенек оставил денег, сказал, что Цыгану задолжал, хотя сроду Зенек ни у кого в долг не брал. Совсем уже собрался уходить, когда углядел в углу комнаты бутылку из-под водки.
— Кто водку пил? — спросил он.
Мать вся съежилась, она всегда робела перед всеми:
— Это Цыган, пан Зенек… Он ведь теперь работает, взрослый уж, пускай…
Зенек хотел что-то сказать, а потом решил промолчать.
У рынка, недалеко отсюда, собралась тогда вся наша шпана. Ну и Цыган, конечно, тут как тут.
Зенек подошел к нему.
— Слышь, Цыган! Вот я все хожу и прикидываю: сколько, интересно, хлеба вместо бутылки можно купить? Как думаешь? Я считаю — на пару недель хватит, а?
Никто ничего не понял, а Цыган сразу смекнул, куда Зенек клонит.
— Отцепись! — заорал. — Не твое дело!
Вот тогда Зенек ему врезал. Тут до парней стало доходить, о чем речь, что не просто, мол, Зенек поразмяться надумал.
Цыган и не пытался смыться. Знал, что от Зенека не убежишь.
А солнышко светит, базар шумит, народ волнуется. Крик подняли:
— Хулиганье! Человека убивают! На помощь!
А кто поумнее — советы подают:
— Да не суйтесь вы! Так ему и надо. Одним паразитом меньше будет.
Нашелся «сердобольный», побежал Цыганову мать предупредить, что сынка ее сейчас до смерти забьют.
Она пальто накинула и прибежала. Прямо с кровати, больная. Парни расступились перед ней. Она только взглянула на Зенека с Цыганом, сразу все поняла. Глаза у нее были такие, что смотреть страшно. Вдруг на колени упала. Все думают — от страха, а она камень на земле шарит. И с ним на Зенека. Зенек увернулся, поймал ее руку и поцеловал. Поцеловал, ты понял, Козел? Все стоят — рты разинули. А Зенек говорит Цыгану:
— Больше я тебя бить не буду. Для первого разговора хватит. Дай бог, последний…
Народ рассосался, решили, что шпана спьяну побуянила…
Вскоре мать Цыгана умерла. А потом война. Зенек ушел в армию. Контуженный попал в плен. После войны женился. А в армии так и остался. Кажется, в сорок седьмом стал старшим лейтенантом. Тогда леса очищали от банд. Зенек со своими попал в засаду. Все они погибли. Зенек даже не увидел сына, который у него родился. Вот такая, брат, история…
А Цыган уже тут не живет. Он сюда так, иногда заглядывает. Бабки треплются, что его совесть мучает, потому что мать извел до смерти… Правильно бабки болтают, да не совсем. Цыган сюда приезжает, когда ему совсем уже невмоготу, уж дальше некуда… Ты мне поверь, парень…
Ну, будь здоров, трамвай вон. Да, еще, чтоб не забыть. Ты не перебивай, помолчи. Что ты думаешь — неважно, важно, что я тебе скажу. Зенек был твой отец. Вот так. Теперь ясно, почему я здесь с тобой базарю?..
У меня к тебе, Козел, одна просьба. Напоследок. Поди домой и скажи своей матери: «Только что Цыгана встретил, он просил, чтобы я тебе руку поцеловал». Скажи так или по-другому… Только обязательно поцелуй матери руку. Обязательно, понял?
Ну, теперь понимаешь, почему я не врезал тебе десять минут назад? Ведь первая, кто бросился бы тебе на помощь, была бы твоя мать…
ДЕВЯТЫЙ
Перевод С. Тонконоговой
О том, что день будет необычным и трудным, все знали заранее. Впрочем, того, что случилось, никто не предвидел, ждали неприятностей совсем другого рода.
— В понедельник будьте начеку. Павиан заявил при свидетелях: «Или я покончу с этим девятым, или у меня в одном месте кактус вырастет!» — доложил классу в субботу Польдек Мучка.
У Польдека было роковое имя Аполлон, что в сочетании с фамилией Мучка исчерпывающе объясняло его склонность к паникерству.
— Прежде чем покончить с нашим девятым, Павиану надо бы еще раз окончить восьмой и седьмой! — комментировал это сообщение Бальцерек. — По мне, больше чем на шесть начальных классов он не тянет.
— А где именно у Павиана кактус должен вырасти, если он с нами не покончит? — поинтересовался Гайда, отличавшийся невероятным пристрастием к точности, особенно в деталях.
Разумеется, ответа он не дождался, уж очень глуп был вопрос. Неужели не ясно, где может вырасти кактус у Павиана?
Кто такой Павиан? Интеллектуалом его, пожалуй, назвать трудно, хотя он и сочинял стихи по случаю школьных торжеств. С точки зрения девятого, это был весьма мстительный индивидуум, годный разве что быть объектом опытов по выявлению границ человеческой выносливости при розыгрыше. Опыты эти от лица всего класса проводил с ним Яблонский. И границу, как видно, перешел, иначе чем объяснить угрозы Павиана? С объективной же точки зрения Павиан был учеником класса-конкурента, девятого «Б», сидел там уже второй год, имел метр восемьдесят роста и ходил в калошах.
— Чихать нам на Павиана! — попытался свести на нет предостережение Мучки Эдек Яблонский, но класс постановил на всякий случай быть начеку.
Неприятности ожидались в понедельник еще и потому, что именно в этот день должен был, как предполагалось, разыграться финал драматической аферы с картинами. Это была небывалая афера, не только в масштабах школы, но и всего города. К помощи милиции не прибегли только потому, что директор опасался общегородского скандала. Впрочем, попытки неофициально использовать служебный опыт капитана милиции Вишневского все же имели место. Капитан Вишневский выполнял обязанности вице-председателя родительского комитета и близко к сердцу принял историю с картинами. Но ничего поделать был не в силах, поскольку сын его, обладатель двух достойных имен Войцех Антоний, был учеником этого самого девятого класса. Так что о каждом предполагаемом маневре школьных властей девятому становилось известно днем раньше, тогда как о проделках девятого никто никогда заранее не знал.
Тот же Войцех Антоний в субботу сделал классу заявление:
— Как вы, наверное, помните, я с самого начала был против ваших дурацких фокусов с картинами.
— Но принимал в них участие! — крикнула Гжибовская.
— Не прерывай! Да, принимал. Не в том дело. Я был и есть по-прежнему против. Но теперь мне недолго осталось быть против, потому что всему очень скоро наступит конец. И плохой конец! На понедельник и вторник во всех классах назначено следствие, допрашивать будут родители.
— О! С лампами? — обрадовался Пилярский.
— С какими еще лампами?
— В фильмах всегда с лампами допрашивают. На подозрительных направляют свет лампы, и они начинают моргать.
— Ох и тресну же я тебя, даже моргнуть не успеешь! — разволновался Войцех Антоний, хотя вообще-то он был парень сдержанный. — Не пори глупостей, Пилярский, обстановка складывается серьезная.
— А может, вытащить все картины и отдать их? — предложила Овчаркувна. — Говоря по правде, это уже порядком надоело, верно? Слишком затянулось.
— Может, и так, но ведь речь идет о чести!
— Да ну, к черту! Я уж позабыл даже, с чего началось. Вроде бы с князя Юзефа, а может, с той лежащей девицы? — задумался Каспшик.
— Какая еще девица? Что ты мелешь?
— Он Хелмонского имеет в виду. «Бабье лето». В самом деле там девица лежит… Но вообще-то все началось с волов!
— Да у нас вроде никаких волов нет!
— Есть! — убежденно заявил Мучка. — Картина Рушчица «Пахота»[3]. Очень живописные волы. И пласты земли.
— Не хотите же вы сказать, что всю эту аферу мы затеяли ради каких-то дурацких волов! Началось с князя Юзефа!
Истину установить оказалось трудно, никто уже толком не помнил, как было дело. Но вообще-то началось с коня. Князь Юзеф Понятовский[4] сидел на этом коне немного боком и не очень удался художнику.
А конь был великолепный, равного ему ни в одном классе не было.
Репродукция с князем на коне висела в девятом, когда он был еще седьмым. При переходе в восьмой коня, конечно, взяли с собой. Потом картина вместе с классом перешла в девятый. И вдруг в середине года у девятого отобрали помещение. Занятия теперь проходили в основном в кабинете биологии, реже — в библиотеке. Что поделаешь? Девятый не роптал. Но коня с князем ребята перевесили себе в кабинет биологии.
Это вызвало энергичный протест биологички, которая никак не хотела согласиться с классом, что уж конь-то, без сомнения, экспонат биологический.
— Ни Понятовский, ни его конь тут висеть не будут!
Девятый пережил утрату коня и заменил его на Хелмонского. Потом на Рушчица. Наконец на Выспянского[5]. Разумеется, картины эти похищались в других классах. Однако же биологичка немедленно снимала каждую новую репродукцию и наконец водрузила на стену гигантский эстамп под названием «Внутренние органы человека». А рядом, в витрине, — препарированных лягушку и ужа.
— Меня тошнит от этих потрохов! — жаловалась Ганка Страховская. — Не могу я больше. Скелет в углу, бог с ним, пусть стоит. Тем более что он не слишком отличается от Пилярского, может, даже упитанней его. Но этих внутренностей я не вынесу!
Ганку тошнило, класс волновался, а у Яблонского сердце болело от того, что Ганку тошнит. Он притащил из дому молоток, отобрал князя у седьмого класса, вбил большущий гвоздь в область пищевода героя эстампа «Внутренние органы человека» и повесил на нем репродукцию. Внутренности были прикрыты, а прыгающий в реку Эльстер конь князя Юзефа, как в прежние времена, радовал глаз девятого. Но перед каждым уроком биологии князь вынужден был удаляться в подполье, то есть под шкаф.
Необходимость постоянных манипуляций с князем и навела девятый на мысль о реваншистской акции. Первым делом репродукции исчезли со стен одиннадцатого класса, которым руководила биологичка. Картины спрятали там же, в классе, под дощатым возвышением, на котором стоял столик учителя. Идея эта принадлежала Бальцереку, и благодаря ей он уверенно выдвинулся в лидеры класса. Обогнал даже Яблонского, о чем тот, впрочем, ничуть не сожалел, поскольку оба они были отпрысками дьявола.
Постепенно это занятие — снять со стены и припрятать наиболее стоящие картины — стало кровным делом девятого. Упрятывались под доски в разных классах именно те репродукции, которые хотелось бы взять себе. Ведь на гвоздь в пищеводе можно было повесить одного князя Юзефа с конем. А коль скоро девятому картины недоступны, пусть и у других их не будет!
Афера с картинами держала всю школу в постоянном напряжении; в самом деле, пойди угадай, что пропадет, а что найдется. Приходил, к примеру, в школу Пилярский, или Мучка, или тот же Войцех Антоний и объявлял:
— Надоел мне Выспянский. Сегодня «покупаю» Матейко![6]
После уроков он вытаскивал из укрытия в шестом классе Выспянского и вешал его, скажем, в восьмой, а Матейко из десятого перекочевывал в пятый. Проще простого. Спустя какое-то время никто уж не помнил, где что припрятано. Зато в отечественной живописи девятый класс ориентировался теперь отлично.
Предупреждение Войцеха Антония о том, что в понедельник назначено следствие, отнюдь не подняло настроение девятиклассникам, напротив, понедельник рисовался во все более мрачных тонах.
Была еще одна причина, заставлявшая в субботу дрожать от страха перед землетрясением, ожидавшимся в понедельник: весть о выздоровлении исторички пани Лясковской. Болела она уже давно и мало кому успела выставить оценки по истории. Те же, у кого отметка имелась, явно предпочли бы иметь другую.
Эдек Яблонский проповедовал, правда, теорию, согласно которой учитель, вернувшийся в школу после продолжительной болезни, на первом уроке отметок не ставит, а просто спрашивает: «Что у вас слышно?» Но класс полагал, что пани Лясковская вполне может спросить, что слышно, к примеру, в семнадцатом веке, и уж тут на сплетнях никак не выедешь.
Но теория теорией, Яблонский Яблонским (хотя, спору нет, он был высокого класса специалистом в области знания психологии учителя), а жизнь, как известно, идет по своим законам, так что девятый предпочитал держать ушки на макушке. И потому в понедельник, за несколько минут до начала занятий, в сборе были уже почти все. Каждый, едва влетев в класс, хватался за учебник истории или тетрадь с конспектами и усаживался на свое место — хоть немного еще подзубрить.
Не было только Бальцерека, но это никого не удивляло: Бальцерек жил напротив школы и потому постоянно опаздывал. Во всем мире широко известно, что раньше других в школу приходят те, кто живет от нее подальше.
Если бы все опоздания Бальцерека учитывались, его давно уже следовало отчислить из школы или обратиться в Народный совет с вежливой просьбой о переселении семейства Бальцереков на городскую окраину. Однако у него были свои приемы маскировать опоздания.
Бальцерек выбегал из дому, едва заслышав второй звонок, без портфеля, без пальто и в тапочках — независимо от времени года. Двумя прыжками он пересекал улицу, пулей взлетал по лестнице, а потом тихо проскальзывал в класс с робкой улыбкой, которая должна была означать: я давно уже тут, да вот выйти понадобилось…
Если же он опаздывал всерьез, то есть, услышав первый звонок, только срывался с постели, тогда в ход шел другой прием, тоже безотказно действующий. Мчась по коридору, он притормаживал у комнатушки сторожа, хватал там кусок мела, циркуль, какую-нибудь карту — все что ни попадя — и входил в класс. Выражение лица в таких случаях у него бывало серьезное, даже озабоченное: дежурю, мол, всё сегодня на мне.
Любой другой на его месте давно бы уже засыпался, осрамился, но Бальцерек был прирожденным актером.
Никто не знал, как к нему подобраться, зато он ко всему и всем умел найти подход. Это благодаря Бальцереку акции девятого неизменно повышались, пока, наконец, он не прослыл классом абсолютно выдающимся. Здесь не сердились друг на друга больше чем одну переменку, здесь никто ни на кого не жаловался и никто не получал более двух двоек в течение четверти. Из них одна всегда была по истории, у пани Лясковской.
Вся школа испытывала к девятому уважение, хотя отличался класс вовсе не хулиганством, а необычайной изобретательностью и редкой сыгранностью. Как симфонический оркестр польского радио. Дирижировал здесь Бальцерек, иногда его заменял Яблонский, но он все же не обладал такой фантазией и ловкостью. Однако психологические испытания выносливости человеческих нервов, в особенности нервов Павиана, Яблонский проводил неплохо.
Девятый «Б», в котором учился Павиан, не шел ни в какое сравнение с прославленным тезкой. Это был туповатый и склочный класс. Даже учителя называли его с оттенком пренебрежения: «Тот, другой девятый». Потому что учителя, говоря честно, очень любят интеллигентные, сыгранные, гораздые на выдумку классы, даже если они порой и доставляют им кое-какие хлопоты. С классом Бальцерека хлопот было немало, но они никогда не возникали по банальному поводу. Когда, к примеру, в «жирный четверг»[7] во всей школе ученики смеха ради вымазали классные доски жиром, в девятом доска была чиста, как стеклышко. Удивленному директору скромно объяснили, что шутка такого рода просто недостойна девятого. Зато идею Бальцерека в торжественный первый день учебного года выпустить на сцену в зале дрессированную собаку класс счел вполне достойной, и пес Польдека Мучки во время выступления директора долго подпрыгивал на сцене по сигналу хозяина, как бы отгоняя мух. Директор наконец не выдержал и разразился хохотом. А пес завыл в голос и выскочил в открытое окно. Узнав, что это выходка девятого, директор отпустил ему вину. Отдал долг чести за чистую доску в «жирный четверг».
Девятый отличался еще одной особенностью: только здесь царило полное единодушие между мальчиками и девочками. Может быть, потому, что даже самая спокойная и робкая Феля Гавлик из девятого могла с успехом верховодить, к примеру, в одиннадцатом.
Вот каков был этот девятый класс. В нем рождались оригинальные замыслы, он позволял себе дерзкие выходки, а перед лицом опасности умел сплотиться и защищался, как взвод коммандос. В свободное от проказ время девятый учился, и притом неплохо. Вот только с историей были вечные неприятности; честно говоря, среди учителей одна пани Лясковская не терпела этого класса. Все об этом знали, даже директор. Потому что пани Лясковская была классным руководителем «того, другого девятого», или девятого «Б». А Павиан был ее внуком.
…Итак, вы уже знаете достаточно много, хотя, разумеется, далеко не всё. Не всё, потому что о девятом я мог бы рассказывать бесконечно. Но вы уже знаете достаточно, чтобы с удивлением следить за ходом весьма странных событий, которые разыгрались в девятом с того черного понедельника, когда без пяти минут восемь в сборе был уже весь класс, кроме Бальцерека, а день ожидался роковой — он грозил местью Павиана, следствием по делу аферы с картинами, а также возвращением в школу после длительной болезни пани Лясковской.
Всем, наверное, ясно, что и я учился в этом девятом, но постараюсь быть до конца объективным. С седьмого класса я сидел с Бальцереком на одной парте, мы делились с ним завтраками, радостями и всеми огорчениями, за исключением того единственного, самого большого огорчения, которым Бальцерек не пожелал поделиться ни с кем.
Итак, понедельник. Первый звонок — еще сегодня я слышу его…
Девятый ждал спокойно. Переговаривались вполголоса, почти как на уроках, все сидели на своих местах. Не от страха — это чувство было абсолютно чуждо девятому. Просто так диктовал здравый смысл.
Второй звонок. Шум в коридоре понемногу утих. Всюду в школе начались занятия. Однако пани Лясковской все еще не было, не приходил и Бальцерек.
— Может, ей продлили бюллетень и она не придет? — сказала Гжибовская.
— А что с ней вообще-то было? — поинтересовался Пилярский. — Никто не знает?
Никто не знал. Спустя несколько минут Феля Гавлик сказала:
— Пойду погляжу, что слышно… Как-никак я дежурная.
Вернулась она через добрых четверть часа с сумкой Бальцерека под мышкой.
— Ну, что случилось? — забеспокоился Яблонский.
— Пока ничего не известно. Бальцерек сидит в комнатушке сторожа и рассматривает карту разделов Польши — на всякий случай… А сумку его я взяла, чтобы он мог сойти за дежурного.
— Но зачем он там сидит? — допытывался Гайда. — Живот у него разболелся, что ли?
— Из комнаты сторожа слышно все, что говорят в кабинете директора! — спокойно объяснил Войцех Антоний и, тяжело вздохнув, посмотрел на Гайду. — Ты, братец, не знаешь элементарных вещей и не умеешь ориентироваться на местности.
— Фи! Бяка Бальцерек… Он, верно, подслушивает, негодный! — сказала Гжибовская тоном возмущенной гувернантки, и все засмеялись.
Чуть погодя Бальцерек вошел в класс. Он был как-то странно серьезен, словно у него и вправду болел живот. На шутки не реагировал, сел на свое место и тут же углубился в историю. Только сухо объявил перед тем:
— Этого урока уже не будет, но на второй урок пани Лясковская придет.
Его не расспрашивали. Зачем? Коли сам не говорит, значит, ничего толком не узнал. Только перед самой переменой Пилярский заговорил с ним:
— Я думал, там, у директора, собрание какое-то по поводу картин…
— Хорошо, что напомнил! Я хотел предложить вам сегодня же признаться пани Лясковской во всей этой истории с картинами, — тихо сказал Бальцерек. — Как ваше мнение?
— Да ты с ума сошел! Ребята! — крикнул Пилярский. — Вы слышите, что он мелет? Хочет, чтобы мы признались Лясковской в афере с картинами!
В классе воцарилась тишина. Секундой позже поднялся невообразимый галдеж. Все говорили, кричали, перебивая друг друга.
— Да он, похоже, заболел!
— Почему именно Лясковской? Потому что она не выносит нашего класса, что ли? Да ведь это верный способ от всех нас избавиться!
— Вообще зачем признаваться? Пока мы не признаемся, нам ничегошеньки не грозит, ведь доказать-то нельзя!
— Просто псих! К доктору ступай!
— Очнись, Бальцерек! Глотни холодной водички!
— Матерь божья, что с ним творится?
Девятый окружил Бальцерека. На него вовсе не злились. Он предложил нечто столь абсурдное, что класс был просто ошарашен. Как если бы молния угодила вдруг в чернильницу с возгласом «ку-ку!». Нечто такое, что в голове не умещается.
— Тихо! — сказал наконец Бальцерек. — Надеюсь, я имею право что-то предложить, ведь, в конце концов, я придумал всю эту аферу. Ну, так или нет?
— И что ты предлагаешь? — спросила Овчаркувна.
— Я уже сказал.
— Слушай, Бальцерек, — ласково начал Польдек Мучка. — Ну конечно, можно сегодня же покончить с картинами. И сделать это эффектно. К примеру, написать записку, что картины спрятаны во всех классах под кафедрой, и подбросить ее сторожу. Еще и развлечение будет во время большой перемены, когда все начнут выволакивать картины из тайников… Ну как, согласен?
Все напряженно ждали. И тогда Бальцерек сказал нечто совсем уж абсурдное:
— Нет, речь ведь не о том, как выпутаться из всей этой истории. Я хотел, чтобы мы Лясковской… сюрприз сделали. Ну, подарок такой, именно сегодня! Сами, мол, признаемся…
— Ну нет! Это уже ни на что не похоже! — простонал Пилярский, и все печально покачали головами, явно сомневаясь в умственных способностях Бальцерека.
— Слушай! Запомни одно: ради своих идиотских сюрпризов ты не имеешь права подставлять под удар весь класс. Ясно? — резко подытожил Эдек Яблонский.
— Да, подставлять класс под удар я права не имею, — на удивление спокойно согласился Бальцерек, отстранив всех стоявших рядом, сел и снова углубился в учебник истории.
Могло показаться, что на этом поставлен крест. Девятый смотрел на Бальцерека с видимым беспокойством, но случившееся даже не обсуждали вслух, чтобы не навлечь беду. Так, при тяжело больном никогда не говорят о его болезни.
Когда раздался звонок на перемену, Бальцерек подозвал к себе Эдека Яблонского и еще двоих мальчишек.
— Вы можете что-то сделать для меня? — спросил он.
— Спрашиваешь!
— Освободить тебя от урока? Хочешь уйти домой?
— У тебя какое-то дело?
— Неприятности? Может, требуется кому-то всыпать?
— Нет. Сделайте это для меня — оставьте в покое Павиана.
— Что?
— Ничего особенного. С сегодняшнего дня оставим Павиана в покое. Вместе с его дурацкими стихами, калошами и тупой физиономией. Идет?
— Опять двадцать пять, — буркнул Мучка. — Я уж думал, у тебя прошло, а ты снова за свое. Если не картины, то хотя бы спокойствие Павиана должно быть сюрпризом для Лясковской, так?
— Вот именно. Но я ведь ясно говорю, сделайте это для меня. Можете?
Все переглянулись.
— Если это доставит тебе удовольствие и вылечит тебя, — подчеркнул Войцех Антоний, улыбаясь Бальцереку, — то я могу Павиана даже леденцами угостить! Да только он же откажется, решит, что они резиновые.
— Бальцерек! А может, ты готовишь какую-нибудь серьезную каверзу? — вслух предположил Гайда. — Тогда я мог бы еще понять: ради большего стоит отказаться от меньшего!
— Понимай как хочешь! — ответил Бальцерек. — Ну что, договорились Павиана оставить в покое? — обратился он к ребятам. — Яблонский, твое мнение? Это ведь по твоему ведомству.
— Если у тебя и в самом деле какой-то план… И если это так необходимо… Что ж, согласен. Я могу прервать опыты с Павианом. Напоследок только сыгранем сегодня в коридоре в футбол с его калошами.
— Нет. Никаких игр, конец. Отправляйся, Польдек, к Павиану и объяви ему об этом, — распорядился Бальцерек. — Только если он скажет, что мы, мол, струсили, и все такое, смотри не поддайся на провокацию и не стукни его, идет?
— Попробую, — хмуро ответил Мучка, — но это будет нелегко!
— Скажи все это Павиану таким сладким голосом, чтобы у него мурашки забегали! — прибавил Яблонский. — Он же не поверит, что мы в самом деле отказываемся человека из него сделать…
Бальцерек подумал и подозвал Фелю Гавлик:
— Феля, пойди с Польдеком к Павиану. Он влюблен в тебя, и, если там будешь ты, он поверит.
— Если велите — пойду, — согласилась Феля. — Хотя мне на рожу его смотреть противно!
Они пошли. Вернулись довольно быстро. Феля была мрачная.
— Ну и что? — спросил Яблонский. Эта история явно начинала его забавлять, других тоже.
— Павиан чуть в обморок не упал. Глянул на нас, вращая глазами, и сказал, что все равно от мести за прошлое не откажется, — рассказывал Мучка. — Но потом пожал Феле руку и пообещал стихи ей написать!
Войцех Антоний с сочувствием посмотрел на Фелю и бросил Бальцереку с упреком:
— Вот тебе. Бедная девочка! Первая жертва глупых твоих замыслов.
В недобрый час произнес он эти слова — «первая жертва». Ох, в недобрый. Жертвы последовали одна за другой с неожиданной быстротой.
Второй урок начался точно вовремя, пани Лясковская вошла в класс вместе со звонком. Она была в темных очках и выглядела постаревшей. Девятый встал, и дежурная Феля Гавлик с изысканной вежливостью произнесла:
— Здравствуйте, пани Лясковская! Мы рады вашему выздоровлению и… вообще…
— Садитесь, — сказала учительница. — Я не совсем выздоровела, но будем надеяться, что до каникул как-нибудь дотяну.
— Всего месяц остался! — отозвался Бальцерек, словно желая успокоить, подбодрить кого-то.
— В самом деле, — буркнула Гжибовская. — До лета бы…
Пани Лясковская уже сидела за столиком. Она подняла голову и словно бы на мгновенье задумалась.
— До лета бы… — повторила она. — До лета бы! Это ужасно…
Девятый переглянулся: что ужасно? Лето? Но задумываться было уже недосуг, учительница без всякого перехода приступила к опросу.
Напряжение росло, но отвечали пока что неплохо. Никогда еще класс не был так подготовлен. Пани Лясковская спрашивала по списку.
— Четверка, пятерка, тройка, пятерка… — одним только словом подытоживала она ответ и выставляла отметку в дневник.
«Спрашивает и по непройденному материалу. Хочет прищучить нас. А ты, идиот, сюрпризы хотел ей делать!» — написал Яблонский и передал записку Бальцереку. Но Бальцерек оставил послание без ответа, просто прочел и порвал.
Сыпались отметки. Вопросы следовали один за другим, но, на счастье, все были вполне на высоте, пока очередь не дошла до Овчаркувны. И тут произошло нечто весьма странное.
Овчаркувна отвечала сбивчиво, но не это было странно. Она уже с самого начала перепутала все на свете и умолкла, беспомощно глядя на Пилярского, который сидел с ней за партой. И Пилярский рискнул. От открыл учебник истории на соответствующей странице, придвинул его к Овчаркувне, ткнул пальцем, где надо читать, и она стала читать.
— Тройка! — прервала ее наконец пани Лясковская. — Кто там следующий? Пилярский!
Воодушевленный успехом соседки по парте, Пилярский не дал себе труда даже начать ответ своими словами. Он читал по книге фразу за фразой, делая только паузы и заменяя отдельные выражения. Пани Лясковская слушала спокойно, глядя в его сторону. И совершенно не реагировала, хотя ясно видно было, что Пилярский читает.
— Четверка! — сказала она, когда он кончил. — Теперь Сикора.
Шепот, который давно уже слышался в классе, теперь усилился. Ребята вполголоса возбужденно обменивались мнениями. Девятый шумел, гул все нарастал. Никто не мог взять в толк, что происходит. Почему учительница не реагирует, ведь эти двое нагло читали по книжке! Да еще поставила Пилярскому четверку? Гул заглушал слова Сикоры. Он даже вынужден был то и дело прерывать свой ответ, хотя по истории был лучшим в классе.
— Ты не подготовился, Сикора! — сказала пани Лясковская. — Я же слышу, тебе подсказывают… Прошу потише!
Девятый утих — от изумления. Ведь Сикоре никто не подсказывал, да и зачем? Говорили о Пилярском, о том, как он по книге читал. К тому же Сикора сидит один, на последней парте, два места перед ним свободные, и подсказывать-то некому, это же видно! Что с ней сегодня?
— Садись, Сикора. Тройка. За подсказку…
Звонок. Конец урока. Пани Лясковская закрыла журнал, встала и медленно направилась к двери. Едва дверь затворилась за нею, в классе словно бомба взорвалась.
— Тихо, тихо! — орал Яблонский. — Есть только одно объяснение этому.
Все немного попритихли.
— Какое? — спросил Войцех Антоний.
И тут заговорил Бальцерек.
— Не надо догадки строить. Я знаю. Она не видит…
Спокойные слова Бальцерека падают в абсолютную тишину. Девятый, тесно сгрудившись вокруг него, слушает в молчании.
— Я, как обычно, опоздал на первый урок. Забежал к сторожу за картой, чтобы с чем-то в класс войти. И оттуда услышал разговор директора с пани Лясковской. Он убеждал ее, что ей не следует браться за работу, что она не справится… особенно с нашим классом. Но она упрашивала его. «Надо мне, — говорит, — как-то дотянуть до каникул». Этого месяца ей как раз до пенсии не хватает.
— Да ей небось этот месяц засчитали бы, — сказала Гжибовская. — Да и потом, ей же положена, наверно, пенсия по инвалидности?
— Не знаю. Говорю, что слышал… Может, ей просто хочется работать до конца? Не понимаешь? И директор уступил. Может, пожалел ее? Она чуточку видит — близко. Так она сказала.
— Что это значит — близко? Полметра, метр? — спросил Яблонский. — Об этом я как раз и задумался в конце урока. Как далеко она видит?
— Не знаю. Разве это так важно?
— Конечно, важно! От этого зависят наши годовые отметки по истории! — сказал кто-то.
Но никто не засмеялся. Все смотрели на Бальцерека.
— Отныне подсказок на истории не будет, — сказал он. — И чтения по учебнику тоже. С сегодняшнего дня и до каникул этого у нас не будет. Ясно?
— Ну и ну! Ты не только спятил, но еще и угрожаешь, да? Час от часу не легче. А кто нам запретит подсказывать! Ты, что ли? Каким образом? — иронически спросил Яблонский.
— Найду способ… Всегда находил и сейчас найду. Очень простой.
— Посмотрим!
— Посмотрим, — сказал Бальцерек.
Зря Яблонский обострил ситуацию. Он, верно, и не хотел этого, но так вышло. Нашла коса на камень. Хотя, говоря по правде, никто не верил, что Бальцерек может всерьез угрожать. Да еще всему классу.
Проделка с картинами теперь никого в девятом не заботила. Не до того было. Все в тот же день уладил Войцех Антоний. По собственной инициативе, ни с кем не советуясь. Он просто сказал отцу, где спрятаны картины, а потом родительский комитет как-то замял это дело. В конце концов, картины нашлись, были в целости и сохранности — это главное. Не кража, а проказа. Заставившая немного понервничать проказа.
Последняя проказа девятого класса. Потому что с этого понедельника девятый перестал быть необычным классом. Словно лопнуло что-то в самой середке, и все здание, с таким трудом сооружаемое, начало рушиться. Девятый видел, что происходит, пришел в ужас, но никто не способен был спасти класс. Потому что девятый не мог существовать без Бальцерека, вопреки ему. А Бальцерек перестал быть самим собой, перестал быть прежним Бальцереком, с тех пор как противопоставил себя классу. Пришел конец девятому, сыгранному, как оркестр, сплоченному, как взвод коммандос в боевой акции. Печальный конец, абсолютно бессмысленный, нелепый. А может, не такой уж бессмысленный?
Все, что началось с того понедельника, худо-бедно можно было бы понять, не случись это именно в девятом и не будь это связано именно с Бальцереком. Решающим испытаниям подвергся девятый уже спустя два дня, на ближайшем уроке истории. И не выдержал этих испытаний, а по чьей вине — неизвестно. Посыпались жертвы неумолимого решения Бальцерека, принятого им классу вопреки.
На этом уроке истории Бальцерек вставал пять раз. И пять раз спокойнейшим образом громко информировал учительницу:
— Томчик слабо подготовился. Ему подсказывает Гайда.
— Пилярский плохо себя ведет, отвлекает внимание класса.
— Венцек улегся на последнюю парту и спит.
— Гжибовская готовит математику. Точнее говоря, списывает.
— Яблонский читает по учебнику.
Пять раз пани Лясковская усталым голосом отвечала ему:
— Спасибо тебе.
И в журнале прибавилось пять двоек.
Это было уже больше чем открытая война. Это было предательство. Но абсурдом было бы считать, что Бальцерек делает это с целью понравиться учительнице. Впрочем, даже в оценке Бальцерека класс уже не был единодушен. Всегда совпадавшие раньше мнения сорока девочек и мальчиков теперь разделились.
Бальцерек был не из тех, кого можно вытолкнуть на середину класса и вздуть как следует, чтобы помнил вечно. Или поколачивать, покуда не сдастся. Такое тут даже в расчет не принималось. Ведь это Бальцереку, как никому другому, девятый обязан был тем, что из сборной солянки, какой обычно бывает любой класс, он превратился в прекрасный, сыгранный коллектив. Это Бальцерек был дирижером девятого. Без него, противостоящий ему, девятый стал совершенно беспомощным.
Шли дни, близился конец года. В классе не нашлось никого, кто отважился бы крикнуть: «Хватит! Покончим с этим! Спасем класс!» В лучшем случае задавали себе вопрос: зачем он это делает? Именно он, Бальцерек? Что с ним случилось? Для чего? Но вопросами не поможешь. Лучше их вовсе не задавать.
На один из таких вопросов Бальцерек ответил самым обычным образом:
— Она не видит, вот я и смотрю за нее. Нет, я не люблю пани Лясковскую, так же, впрочем, как она меня. Но какое это имеет значение?
Все отдалились от Бальцерека, но отдалились и друг от друга. И к концу учебного года от девятого ничего уже не осталось. Даже таблички на дверях класса — ведь занимались они в кабинете биологии и таблички у них не было. Даже названия не осталось — ведь они перешли в десятый. Но в десятый — кто лучше, кто хуже — сдали сорок отдельных учениц и учеников, а не класс. Девятый перестал существовать.
Я учился в этом классе и мог бы много о нем рассказать. Но вы сейчас ждете ответа только на один вопрос: зачем?
Мы с Бальцереком сидели за одной партой, вернее, за одним столиком. Мы всегда делились с ним завтраками, радостями и огорчениями, за исключением того самого большого огорчения, того несчастья, которым он ни с кем не пожелал поделиться. Я один из всего класса случайно открыл причину этого. И тогда нашел ответ на вопрос: зачем?
Было это во время тех самых летних каникул. Пани Лясковская дождалась их, как хотела, работая в школе. А потом ушла на пенсию. Бальцерек, получив свидетельство, попрощался со мной, только со мной, и сказал, что в десятый он будет ходить в другую школу, сюда больше не хочет, не может.
Были каникулы. Однажды июльским днем я случайно встретил Бальцерека на рынке. Он вел под руку какую-то женщину, которая улыбалась ему и что-то рассказывала. Увидев меня, он на мгновение вроде бы заколебался, но все же остановился. Оба они остановились.
— Минуточку, мама! Я товарища встретил.
— Здравствуйте! — обратился я к ней и подошел поближе.
Она протянула руку. Я стоял сбоку, на краю тротуара, а она протянула руку прямо перед собой и ждала моей руки. И тогда я понял. Его мать была слепа. И тогда я понял все.
Я стоял не двигаясь, молча. А она все так же держала руку. Вдруг Бальцерек схватил ее за запястье.
— Пошли, мама, мой товарищ уже ушел, — сказал он.
Они медленно удалялись, а я все стоял на краю тротуара.
ПЕЧКИ-ЛАВОЧКИ
Перевод М. Брухнова
— Моя очередь? Ну, ладно, расскажу вам что-нибудь, только, чур, потом без жалоб, что, мол, не на тему… В конце концов, не я завел в лагере традицию каждый вечер рассказывать у костра истории… Подбросьте-ка, ребята, в него веток…
Так вот, это был не класс, а какой-то зверинец. Только не подумайте, что в нем учились одни ослы да бараны, ничего подобного. Класс был на уровне, но фамилии! Заставь меня кто придумать такие — хоть убей, не смог бы.
В день моего прихода классная руководительница раскрыла журнал и спросила у меня фамилию. В классе сразу наступила такая тишина, что я несколько смущенно представился: фамилия у меня не слишком благозвучная. Но и совсем неприличной ее не назовешь. Поэтому я всерьез обиделся, когда класс в ответ разразился дружным хохотом.
— Ты что, издеваешься надо мной? — вкрадчиво спросила классная руководительница. Казалось, ответь я, что просто пошутил, — и ей полегчает…
Я почувствовал, что интерес класса ко мне возрос еще больше, потому что все, затаив дыхание, уставились на меня и чего-то ждали. Черт его знает, чего именно!
— Да нет, я серьезно! — разозлился я. — А что, собственно, странного в моей фамилии?
Класс с явным облегчением перевел дух, учительница со вздохом покачала головой, а я так и не мог понять, в чем тут дело.
На переменке ко мне подошел незнакомый парнишка и с любопытством уставился на меня. Вскоре к нему присоединился еще один, который сказал первому:
— Итак, у нас появился второй день недели. Что ты на это скажешь? Пани Вонторская теперь окончательно поседеет.
— Не второй, а пятый, — с особенным нажимом поправил я его. — Пятый, сынок. Ведь моя фамилия не Втурек (Вторник), а Пёнтек (Пятница).
— Не играет роли, — успокоил меня первый паренек. — Втурек или Пёнтек. Какая разница? Моя фамилия, например, Недзеля (Воскресенье). И все-таки в нашем классе я считался первым днем недели, а не седьмым. А ты, значит, будешь теперь вторым, понятно?
«Что он мне голову морочит?» — подумал я, мысленно прикидывая, стоит ли с ним связываться. Хотя сразу же пойдут разговоры, что, дескать, новенький и в класс не успел войти, как сразу же затеял драку. С другой стороны, если рассчитаться с ним позднее, то он, может, и вовсе не поймет, за что именно. Как тут быть? Я все же решил проявить выдержку, что, впрочем, оказалось не так уж и трудно, потому что в этот момент со мной заговорила девчонка, и, надо сказать, очень хорошенькая.
— Послушай, Пёнтек. Я как раз хотела у тебя спросить…
— Вопрошающий не заблудится, — отозвался вместо меня Недзеля, будто его об этом просили. — «Спроси, девица. Она не спросит… Вокруг лес темный, местечко близко… Спроси, девица». Это из Мицкевича, — любезно пояснил он и, обращаясь ко мне, добавил: — Ты, Пёнтек, должен знать, что я иногда говорю стихами.
— Ничего я не должен. — Я пренебрежительно пожал плечами. — И вообще я никогда никому не бываю должен. В лучшем случае могу запомнить, но это уж как мне заблагорассудится.
— А мне-то что, братец? Должен, не должен — не моя это забота. «Напрасны обиды, ничтожны угрозы…» — это, кажется, из Асмыка. Не люблю я его. Ну, мне пора. Привет.
И Недзеля пошел себе вразвалочку, как бы разочаровавшись во мне. Второй парнишка остался.
— Я хотела спросить, состоишь ли ты в харцерах, — спросила девчонка и неожиданно принялась поправлять прическу с таким выражением лица, будто ее ничуть не интересовал мой ответ.
Вы ведь знаете, некоторые девчонки так умеют поправлять волосы, что человек сразу забывает обо всем на свете и может только пялиться на эти волосы.
— Она, понимаешь… — попытался объяснить мне что-то стоявший рядом парень, но он тоже уставился на ее волосы, и поэтому из его объяснений ничего путного не получилось. Наконец он выпалил: — Она помощница…
— Чья помощница? — спросил я довольно глупо, но мне никак не удавалось отвести глаз от ее волос, и я не очень соображал, о чем идет речь.
— Болван! — поставила диагноз девушка и быстро отошла, слегка покраснев при этом.
Парнишка поглядел на меня с искренним уважением, а потом протянул руку и ни с того ни с сего представился:
— Эдек Малина! Живу возле кладбища. А ты, Пёнтек, молодец, быстро соображаешь. Прямо в десятку попал. И откуда ты только узнал, что Ирка бегает, как дура, за этим дылдой из десятого?
— Где бегает?
— А где придется. Повсюду.
— И возле кладбища тоже? — удивился я.
— У какого еще кладбища? — Малина был окончательно сбит с толку. — Что это ты городишь?
— А разве не ты говорил о кладбище? И отстаньте вы, наконец, от меня со своими кладбищами, дылдами…
— Дылда этот не наш, а ее. Тощий такой, длинный! — уточнил Малина. — И потом, что это ты, Пёнтек, на меня взъелся, ведь у нас сегодня понедельник, а не пятница!
Я пропустил мимо ушей его шуточку, потому что в голове у меня было кое-что поважней.
— Слушай, Малина, как ты думаешь, она не обиделась?
— Кто?
— Ну, помощница эта.
— Вот еще, обиделась! А если и обиделась, тебе-то что?
— Ничего, но все-таки…
Мне хотелось сказать: «Но все-таки она девчонка, и при этом красивая», но я прикусил язык: подобных вещей не говорят во всеуслышание, да еще какому-то кладбищенскому Малине.
Я поплелся вслед за Иркой и отыскал ее в коридоре. Она с кем-то разговаривала, по-видимому с преподавателем, хотя и очень молодым. Поэтому я сказал «извините» и обратился прямо к Ирке:
— В харцерах я не состою. А что?
— А меня вовсе не интересует, где ты состоишь.
— Так ведь ты сама спрашивала!
— А сейчас не спрашиваю. Всё?
— Ирка! Какая муха тебя сегодня укусила! Что это ты на людей бросаешься? — заступился было за меня Иркин собеседник, но тут прозвенел звонок, и он только добавил: — Ну, хорошо, отправляйтесь на урок. И не ссорьтесь с самого понедельника!
Я решил, что в его словах не содержится никакого намека на мою фамилию, потому что он меня совсем не знал, однако Ирка иронически улыбнулась… Может, правда, и не иронически, а просто… не знаю как… И мы направились к классу. Когда мы шли по коридору, я решил все же заговорить с ней:
— Что он преподает?
— Кто?
— Ну, этот… молодой…
— Ничего не преподает. Это наш школьный врач. Он руководит у нас харцерской дружиной.
— Дружиной?
— Ну да.
— Врач? — удивился я. — Врач руководит дружиной?
Ирка приостановилась и какое-то мгновение пристально рассматривала меня.
— А что тут особенного? В двадцать четвертой школе отрядом руководит милиционер из ГАИ. А в лицее имени Жеромского дружину возглавляет актер — самый настоящий актер, из городского театра. И что ты находишь здесь удивительного? Ты что — в самом деле такой глупый или только прикидываешься?
— Прикидываюсь, конечно… — не задумываясь, подтвердил я и улыбнулся ей.
Она тоже улыбнулась.
В школе этой, как выяснилось, был введен неприятный обычай проверять присутствующих на последнем уроке. И чего только не придумают, лишь бы испортить другим жизнь! И вот на последний урок к нам заявился — на этот раз, правда, в белом халате и с журналом под мышкой — тот самый школьный врач, с которым я познакомился в коридоре. Очень меня это обескуражило, и я тут же послал Ирке записочку. Благо нашелся подходящий повод: «А ты говорила, что он не преподает. Так как же на самом деле? У меня к тебе есть очень важное дело. Яцек». Ирка тут же ответила: «А он и не преподает. Подожди после уроков перед школой. Можешь и не ждать — как хочешь. Ирка».
— Я вижу, Рысь, что вы все еще продолжаете ссориться. Теперь уже в письменном виде. Прекратите, пожалуйста! — довольно сурово укорил нас доктор.
Ирка смущенно опустила голову, а я встал и мужественно объявил:
— Это я виноват. Прошу меня извинить.
Инцидент этот немного испортил мне настроение, но как только врач начал выкликать фамилии, а каждый из названных вставал и говорил «здесь» или «я» — в классах всегда отвечают по-разному, — мне показалось, будто я слушаю очередную передачу по радио о положении дел в народном хозяйстве или сижу на уроке природоведения. Меня просто распирало от смеха. Ну и фамилии у них! Вот уж поистине помесь ботаники с зоологией!
Каких только фамилий здесь не было! Два дня недели — Недзеля и я. Из диких хищников, правда, одна только Ирка Рысь. А вот домашних животных было куда больше: Коза, Козел, Баран, Кур. Если же Кура этого отнести к пернатым, то сюда следовало бы добавить еще Врубеля (Воробья), Сову, Яскольского (Ласточкина) и Вевюру (Белку).
Нет, что это я! Ведь белка вовсе не птица. Хотя тут у любого голова пошла бы кругом. Овощи и фрукты были представлены Малиной, Грушкой, Сливой, Покрывой (Крапивой)… Впрочем, крапива едва ли заслуживает наименования овоща. К овощам следует также добавить Петруха и Огурка. Были еще и три месяца — Стычень (Январь), Май и Грудзень (Декабрь). Из работников службы быта и ремесленников: Пекарж (Пекарь) — оказалось, мой сосед по парте, — Слюсарж (Слесарь), Млынарчик (Мельник) — очень милая девчонка — и Фурман (Возница).
Зря говорить не стану, было в классном журнале и несколько обыкновенных, мало говорящих фамилий, но были там и особенно удачные: Майор, Фурдаля (Пустяковина), Непекло и Болиглова. Честное слово — Болиглова и Непекло! Нарочно не придумаешь!
Через несколько недель, попривыкнув, я уже не видел ничего особенного во всех этих фамилиях, но первое впечатление от них было потрясающим. И все же лучше всех в тот первый день мне запомнилась фамилия высокого парнишки, сидевшего на последней парте, хотя и была она самой обыкновенной — Ковальский. Марек Ковальский.
— Как вы уже поняли, математики сегодня не будет, — закончив перекличку, сказал врач. — Директор на собрании и попросил меня чем-нибудь вас занять. Поэтому мы и поговорим сегодня о жизни и гигиене. Хорошо?
Кто-то согласно захихикал — наверное, чтобы подлизаться. И врач начал свою беседу. Правда, после переклички я уже и не пытался вникнуть в его слова, хотя речь шла даже о сексе. Честно говоря, я не сводил глаз с Ирки Рысь, и она, по всей вероятности, отлично знала об этом. Не пойму, как это у некоторых девчонок получается: они всегда отлично знают о таких вещах, особенно когда им об этом не говоришь ни слова.
После уроков я довольно долго прождал Ирку. Мне пришлось бессмысленно околачиваться перед школой, и все выходившие это заметили. Может, у нее были какие-то дела в секретариате, а может быть, ей просто хотелось, чтобы я подольше постоял. Времени у меня, таким образом, было предостаточно, и я успел придумать, какое у меня к ней дело, потому что, по правде, никаких вопросов у меня к ней не было.
— Ну, вот и я!
— Наконец-то! Я торчу здесь уже битый час.
— Никак не могла выйти раньше, потому что меня задержал командир отряда. А чего это вдруг тебе понадобилось меня так долго ждать? Интересно, это выдержка или просто упрямство? — Ирка улыбнулась вроде бы и иронически, но, может быть, и нет.
— А кто у вас здесь командиром? — спросил я, желая выпутаться из неловкого положения, в котором оказался по ее милости.
— Казик Винклер из десятого. А что?
«Наверняка это тот дылда, о котором говорил Малина», — подумал я и разозлился из-за того, что я жду ее, а она, видите ли, болтает с каким-то Винклером, за которым она к тому же бегает, неизвестно куда и зачем.
— Это тот тощий? — спросил я, чтобы окончательно удостовериться.
— Никакой он не тощий! — возмутилась Ирка. — Просто сухощавый, потому что спортом занимается. А ты его откуда знаешь?
— Да так… Слыхал о нем кое-что. Правда, ничего хорошего… — соврал я на всякий случай, даже неожиданно для самого себя. Но сказал я это таким тоном, будто мне и в самом деле известно было об этом Винклере бог знает что. Заметив при этом, что слова мои производят впечатление на Ирку, я продолжал врать дальше: — Отец мой отлично знает всю семью Винклеров. У них вечно происходят какие-то странные истории. Я тебе как-нибудь расскажу о них поподробней…
— Я не так уж и любопытна, — резко прервала Ирка мои излияния.
Было ясно, что ей не хочется продолжать разговор на эту тему. Поэтому я, чтобы разрядить атмосферу и несколько исправить свою пошатнувшуюся репутацию, начал с другого конца. Здесь-то и пригодился придуманный мной повод для встречи.
— Знаешь, Ирка, я, собственно, хотел попросить тебя рассказать мне о вашей школе: что у вас здесь к чему, ну и вообще… Какие у вас преподаватели? Видишь ли, когда новичок попадает в класс в середине учебного года, ему всегда приходится трудно. Он ведь совершенно никого не знает… — И я постарался придать себе вид человека, который оказался в столь трудной ситуации, что просто грех было бы не прийти ему на помощь.
— Значит, в этом и состоит то дело, которое у тебя было ко мне? — спросила она подозрительно.
— В общем, да. Ведь из всей школы я успел познакомиться только с тобой. Думаю, ты не откажешься мне помочь. — Тут я вздохнул, следя, однако, за тем, чтобы вздох этот получился не слишком уж тяжелым. — Знаешь, я даже боюсь, не придется ли мне остаться на второй год; не знаю, справлюсь ли с программой.
Никогда в жизни мне еще не удавалось так гладко и вдохновенно врать, а жалостные мины возникали у меня на лице как по заказу. Ситуация эта даже стала забавлять меня. Мы с Иркой шагали по главной улице города, а потом свернули на набережную и по берегу реки двигались к новому району. Дорогу я выбрал с таким расчетом, чтобы будто нечаянно оказаться рядом с кинотеатром. Тогда легче будет предложить ей взять билеты на шестнадцатичасовой сеанс.
К Ирке вновь вернулось хорошее настроение, и она подробно рассказывала о преподавателях: кто из них какой и чего больше всего не любит. А потом она перешла к нашему классу, который, по ее словам, был очень даже ничего и состоял из довольно милых и дружных ребят.
— Только эти ваши фамилии! Жуть! — Я громко рассмеялся, припомнив перекличку. — Можно подумать, что их специально подбирали.
— Вот-вот! И пани Вонторская сказала то же самое, когда пришла к нам впервые. Пани Вонторская — это наша классная руководительница, но работает она в этой школе только с прошлого года. В первый день с ней в класс пришел директор, представил ее нам, а она попросила, чтобы каждый сам назвал свою фамилию.
— Ну и как? Сразу поседела или это происходило у нее постепенно?
— Уже при Болиглове она фыркнула, а на Фурдале было видно, что ей удается сдерживаться из последних сил. Когда же дело дошло до Недзели, а вслед за ним пропищал свою фамилию Непекло и тут же басом представился Огурек, она расхохоталась до слез. «Это, пан директор, что-то невероятное. Нет, это какой-то заговор! — произнесла наконец она. — Или шутка. Они просто сговорились, правда?»
— Ну а класс что? Вы обиделись?
— Мы — нет. Но видел бы ты выражение лица директора! Он холодно поглядел на пани Вонторскую и, пробормотав: «Не понимаю, что вы имеете в виду… Впрочем, пора начинать урок», — тут же вышел из класса. Да, начало у пани Вонторской никак не назовешь гладким. Директор, судя по всему, и по сей день ее недолюбливает.
— Ничего не понимаю. А директор-то с чего на нее взъелся? — удивился я.
— А ты разве не знаешь фамилию нашего директора? — рассмеялась Ирка. — Вот оно что! Его зовут Мруз (Мороз). К тому же наш сторож — его дальний родственник из деревни — именуется Бонифацием Лято (Лето)…
— Однофамилец футболиста?
— Именно. Он даже, кажется, состоит с ним в родстве.
Мы подошли к кинотеатру, и тут оказалось, что никаких особых подходов мне не потребуется. Ирка сама спросила, видел ли я этот фильм, и предложила:
— Хочешь, пойдем в кино. Но только завтра. И возьмем с собой Аню Грудзень — мы с ней дружим. А может быть, и еще кого-нибудь? Давай спросим в классе, кому еще охота пойти с нами, и отправимся все вместе. Хорошо?
— Стоит ли? Просто пригласим эту Аню, если ты настаиваешь, и позовем, например… Ковальского, — сказал я.
Фамилия Ковальского была первой, которая пришла мне в голову. Дело в том, что у меня вовсе не было желания организовывать групповой поход. В конце концов, мне нравился не целый класс, а одна только Ирка. И именно с нею мне хотелось сходить в кино…
— Как хочешь… А почему, собственно, Марека Ковальского? Ты его еще не знаешь. Он наверняка откажется, вот увидишь.
— Тогда, может, обойдемся и без этой Ани, а? — Я наконец решился сказать то, что думал.
Ирка как-то странно поглядела на меня и только после длительной паузы ответила:
— Завтра решим, ладно? А сейчас я бегу домой: в три у меня заседание совета отряда. До свидания… — И она поправила волосы точно таким движением, которое запомнилось мне с нашей первой встречи в коридоре. И улыбнулась — совершенно обыкновенно, а может быть, и не обыкновенно. — До завтра, Яцек!..
— Не валите, ребята, столько веток сразу. Вы что, в первый раз раскладываете костер? Пламя задохнется! Охотников нет заново раздувать его!.. Лично я не из тех, кто дует на горячее. Уж скорее — на холодное. Ну да ладно…
Отец мой работал геологом. Собственно, он работает им и по сей день. Это кое-что объясняет, а впрочем, может, и не объясняет… Посмотрим… Никому еще не рассказывал эту историю и сам толком не разобрался, что к чему. Отец мой, значит, работает геологом и всю жизнь занят поисками чего-то, и каждый раз на новом месте. Ищет он, кажется, главным образом нефть, но, наверное, не только ее.
У геологов часто получается так, как бывает, если надо пораньше прийти в школу: ищешь, например, тетрадку по географии. Торопишься, спешишь, на часах уже без четверти восемь, и тут отыскиваешь вдруг те сто злотых, которые никак не мог отыскать вчера… Нужной же тебе тетрадки по географии как не было, так и нет. Конечно, и тетрадка эта когда-нибудь обязательно найдется, но найдется она, когда ты будешь искать учебник истории или, например, авторучку. Вот и отец: искал он как-то медь, а нашел какую-то глину, каолин, что ли, или еще что-то — я не слишком разбираюсь в этих делах. Главное, они обязательно что-нибудь находят. А добычей потом занимаются другие.
Отец, значит, бурит, вгрызается, так сказать, в землю, а нам в результате приходится вечно мотаться вслед за ним, переезжать с места на место по всей стране. И после этих каникул нам предстоит переезд на новое место, где сейчас работает отец. Они там уголь ищут, хотя угля этого там пока никто не находил. А может быть, и не уголь, а какую-то руду. Точно не знаю — государственная тайна…
Очень может быть, что нам с мамой и нет необходимости так часто переезжать. Ревнует она отца, что ли? Мама утверждает, что люди женятся для того, чтобы быть вместе. А мне вечно приходится менять школы и каждый раз оказываться на положении новичка. Старший брат не так давно перестал ездить за нами, потому что уже дважды заваливал вступительные экзамены в институт. Вот ему и дали спокойно пожить на одном месте и сосредоточиться. Поселился он, как выражается отец, «на семейной базе» — у деда.
Менять школы и каждые год, два или три оказываться в классе на положении новичка — занятие не из приятных. Но и к этому можно приноровиться. У меня получается, например, совсем неплохо. Хорошо еще, что я не так глуп, как иногда прикидываюсь, поэтому и учусь вполне прилично. И еще — очень повезло нам с мамой: без нее мы, как говорится, давно оказались бы на мели.
Мама — самая умная из всех, с кем мне приходилось встречаться, хотя никаких институтов не кончала, потому что рано вышла замуж. Она, правда, говорит, что не рано, а в самую пору. А о том, чтобы кто-нибудь сумел приготовить клецки с подливкой так, как готовит их мама, вообще не может быть и речи. К тому же мама и выглядит на все сто и в стерео, и в цветном изображении — у нее очень красивые черные волосы… и вообще. Но это, в конце концов, вас не касается. Отец у меня тоже неплохой и голову на плечах имеет.
«Посмотреть на тебя со стороны, так ты невесть какой ловкач. А для мамы ты проще пылесоса. Согласен? Так что с мамой ты уж лучше и не пробуй тягаться!» — всякий раз говорит отец, узнав о какой-нибудь очередной моей выходке. Казалось бы, глупо сравнивать человека с пылесосом, но что-то тут есть! У нее, у мамы, глаз наметанный. Смотрит себе в потолок или, скажем, еще куда-нибудь, а мне говорит: «Не ври, знаю, что врешь». А откуда бы ей знать?..
Так-то вот. Могу, например, напустить на себя бог знает какой вид, а она тут же докажет, что это я играю роль, и притом глупую. Пытался я было провести ее разок-другой, но только сам каждый раз оказывался в дураках. Вот и пришлось бросить. Да и ни к чему все это: если бы даже сошло гладко, то все равно знаю, что самому придется жалеть. Брат тоже всегда на маминой стороне. Они вообще друг друга поддерживают, но он вроде бы «в нее пошел», а я — нет. И мама это знает. Жаль, не знает она, что я за нее болею больше, чем он. Больше — это уж точно.
Приспособиться к вечной смене школ мне еще здорово помог и отец, разъяснив, как быть, с одной стороны, новичком, а с другой — оставаться самим собой. «Запомни: новое место — это новое место. Уж я-то в этом кое-что смыслю. За тобой пристально наблюдают, поэтому и тебе самому надо следить за собой. Не торопись сразу же выкладывать все, что думаешь, или вести себя как заблагорассудится. К тебе должны привыкнуть, нужно притереться к новому месту. Главное же — сразу оглядеться: кто есть кто, кого и за что не любят, кто самый сильный, а с кем и связываться не стоит. Нужно на первых порах хорошенько пошевелить мозгами, а потом все само собой наладится. Ну, да ты парень способный, справишься…» Вдалбливал мне он эти премудрости не раз и не два. Я и действительно справлялся, и весьма недурно.
Зима пришла быстро, а в классе на меня уже не смотрели как на новичка. Одним я нравился, другим не очень. Но Ирке, пожалуй, все же нравился. Эдек Малина уже не мог сказать, будто она за Винклером бегает.
Со всеми у меня установились вполне приличные отношения. Только Недзеля выводил меня из себя своей привычкой по поводу и без повода говорить стихами. Вот я однажды и придумал ему в отместку одну историйку, после которой все его стали как бы сторониться (все отлетели от Недзели)… Фу-ты, печки-лавочки! Стоило мне вспомнить о нем, как я сам заговорил стихами…
Довольно быстро я мысленно как бы разложил по полочкам весь класс. Весь, за исключением Ковальского. Я так и не смог понять, что он за человек. Тогда, в первые дни, он все же пошел с нами в кино, хотя Ирка была уверена, что он откажется. Его настолько удивило мое предложение, что сначала он просто уставился на меня, будто я с луны свалился.
— Ты что, в самом деле хочешь, чтобы я пошел с вами? — несколько раз недоверчиво переспрашивал он. — Серьезно? Не разыгрываешь?
С того дня он неизменно улыбался мне при встречах и однажды угостил орехами. При этом он охотно выполнял любые мои просьбы, чем я и пользовался с немалой выгодой для себя. Если, например, приходилось стоять в очереди за тетрадками или еще за чем-нибудь, я просто давал ему деньги и говорил:
— Марек! Будешь покупать себе, возьми и на мою долю.
Оказалось, что и жил он рядом. Поэтому я довольно скоро смекнул, что ему нетрудно будет занести домой мой портфель, если мы с Иркой отправлялись на три часа в кино. И он охотно меня выручал. Правда, тогда я еще не знал, что если мама спрашивала его, где я, Марек отвечал ей совсем не то, что я ему велел. Он совершенно открыто говорил ей, что я в кино.
Ковальский не изменил своего отношения ко мне даже тогда, когда я, окончательно уверившись в том, что имею дело с форменным лопухом и размазней, который стерпит все, что угодно, принялся вволю потешаться над ним, а класс с удовольствием наблюдал за бесплатным цирковым представлением. Другой на его месте давно бы уже обиделся на меня, а Ковальский только повторял: «Перестань, Яцек. Брось», — и улыбался при этом так, будто извинялся, что не может дать мне новый повод для дурацких розыгрышей.
Так, однако, он вел себя только со мной. Если же моему примеру следовали другие, например Фурдаля или эта обезьяна Врубель, Марек опускал голову и старался скрыться с глаз долой.
Этот цирк с Ковальским почти прекратился из-за одного случая. Я тогда сидел уже с Мареком на одной парте, и на какой-то из перемен Врубель мне и говорит:
— Яцек! Я нашел кнопку. Подложи-ка ее Ковальскому на уроке истории. Вот умора будет!
Терпеть не могу, когда за меня решают, что мне делать. Поэтому я демонстративно выбросил кнопку в открытую форточку, а сам незаметно пристроил к брюкам Врубеля булавку так, чтобы потом он уселся прямо на нее. Этому фокусу я научился в предыдущей школе. Проделывается он легко, а Врубеля остудило надолго.
Трудно сказать, чем именно отличался Марек от остальных мальчишек нашего класса. Вроде бы недотепа, но я отлично знал, что силенок у него хватает. Как-то за неполный час он, выручая меня, перебросал в наш подвал две тонны угля. Сделал он это по моей просьбе, потому что мы с Иркой и Аней собрались на день рождения к Млынарчик. Переодеваться было уже поздно, а мне не хотелось испачкать рубашку. Да, Марек был сильным парнем и если бы только захотел, то мог бы многим задать порядочную трепку. И был он ничуть не глупее меня — голова у него варила отлично, поэтому и без кулаков он мог бы здорово отыграться за все те представления, которые я с ним устраивал. Мог бы, но просто не хотел.
Меня даже злило, что он именно такой, этот Марек, что я никак не могу его раскусить. Он и в самом деле чем-то отличался от остальных. И не только тем, что вечно был молчаливым, выглядел грустно или устало (в конце концов, не всем же быть такими рифмоплетами, как Недзеля). И не в том, что после уроков он почти всегда безвыходно сидел дома: во дворе его можно было увидеть лишь тогда, когда он шел в магазин, вытряхивал ковровую дорожку или рубил дрова. В кино, например, он ходил не чаще одного раза в месяц, не то что мы с Иркой и Аней.
Я просто не знал, что о нем думать, и даже однажды заговорил об этом с мамой. С Мареком она была знакома и не раз с ним беседовала. Наверное, зря я завел с ней разговор на эту тему, но откуда мне было знать, что мама вдруг объявит:
— Это очень мужественный мальчик…
Слово «мужественный» просто взбесило меня.
— С чего бы это — мужественный? Лопух, каких свет не видывал, а ты — «мужественный»! Может, ты хотела сказать «добрый», «услужливый»?
Мама на минуту задумалась.
— Я назвала его мужественным потому, что именно таким я его считаю. Ты что, не понимаешь значения этого слова? Мужественный означает… человек с твердым характером. Понимаешь?
— Нет! — резко возразил я. — Не понимаю… И вообще Марек Ковальский меня не интересует.
— Все дело в том, что ты ему завидуешь. Сам прекрасно знаешь истинную себе цену и, видимо, завидуешь Мареку… Ты, Яцек, спросил — вот я тебе и ответила. И не злись, пожалуйста.
Тогда я еще подумал, что вот впервые мама попала пальцем в небо, — сказанное ею выглядело полной бессмыслицей. А Марека Ковальского я с того дня и вовсе перестал замечать. По крайней мере, мне тогда так казалось.
Знаете, ребята, может, и глупо признаваться в этом именно здесь, у харцерского костра, но не стану кривить душой и скажу откровенно, что я не очень-то уж и стремился вступать в харцеры. У меня и без того дел было невпроворот: пришел май, а мне еще нужно было исправить несколько троек.
А записался я потому, что Ирка уговорила. Она числилась в помощниках вожатого, а в нашем классе вообще не было отряда. Вот Ирке и нужно было во что бы то ни стало создать его. Я только удостоверился сначала, что Винклер перестал уже быть нашим вожатым, так как побаивался, что до него дошли пущенные мною о нем сплетни, — в этом случае мне совсем не улыбалось попасть к нему в руки. Но Винклера не переизбрали, и вожатым у нас стал совсем взрослый парень из какого-то техникума. Вот я и подал заявление о приеме.
Была, правда, еще одна причина: мне стало известно, что в отряд вступил Марек. Сделать это ему вроде бы посоветовал завуч. Я никак не мог взять в толк, с чего бы это завуч втягивал Марека в харцеры, но, как видно, зачем-то ему это было нужно. А если уж Марек записался, то мне отставать от него было бы просто смешно.
Сколотили мы таким образом классный отряд, а командиром его выбрали Крысека Фурдалю. Я сам предложил его кандидатуру, чтобы повеселее было. Вот мы и веселились вовсю, главным образом за счет Ковальского. Так пролетели май и июнь, окончили мы седьмой класс и всем отрядом отправились в лагерь. Было там, собственно, два лагеря — наш и девчоночий, расположенный по соседству. Начальником стал наш командир дружины — школьный врач. Здесь все обращались к нему «друг доктор».
Начальником он оказался довольно строгим, в лагере это было намного заметнее, чем в школе. Первому досталось нашему вожатому. Мы все знали, что вожатый любит крепкое словцо. Не то чтобы он часто себе это позволял, но иногда вставить крепкое словечко любил. Нас это нисколько не задевало, а вот начальнику не понравилось. Он сделал вожатому замечание — раз, другой, и кончилось все тем, что вожатому пришлось дать торжественное обещание впредь воздерживаться от подобных словечек, а если уж совсем невмоготу, то ему разрешалось говорить в таких случаях «печки-лавочки», все остальное — под строжайшим запретом. В результате выражение это привязалось ко всем харцерам нашего отряда.
В лагере Марек Ковальский был еще более молчаливым, чем в классе. Каждый день он писал письма, но ответ получил один-единственный раз. Обрадовался он этому письму так, что трудно было этого не заметить, хотя, по своему обыкновению, он и словечком не обмолвился. Он уже давно меня не интересовал, да и что мне было до его дел! Но это полученное им письмо весьма заинтриговало меня. Тем более что Марек не только сразу же прочел его, но и потом несколько раз перечитывал.
Не знаю, что на меня тогда нашло, но это письмо просто не давало мне покоя. И я опять принялся за старое. В лагере всегда найдутся удобные случаи для розыгрышей. А на этот раз я их специально выискивал. Проделывал я все так, что ко мне и придраться нельзя было, потому что со стороны все выглядело вполне невинно. Марек же даже не пытался сопротивляться.
Как-то после обеда меня остановил вожатый:
— Вот что, Яцек, печки-лавочки!.. Ты, случайно, не того… Ну, как бы это сказать, печки-лавочки…
В конце концов он так ничего и не сказал. Махнул только разочарованно рукой и пошел. При этом присутствовала Ирка — она как раз пришла в наш лагерь по какому-то делу. Я расхохотался и говорю ей:
— Видала, какой красноречивый: «печки-лавочки»! Начнет и не знает, как кончить. А может, это он перед тобой засмущался?
А Ирка вдруг, к моему удивлению, не засмеялась в ответ, а очень серьезно объявила:
— Знаешь, Яцек, а жаль все-таки, что ты попал именно в наш класс. Жаль, что именно с тобой я подружилась… Эх, Яцек!..
Я молча пожал плечами и спокойно отправился в свою палатку. Очень нужно мне еще и ее замечания выслушивать! «Она, видите ли, жалеет! Я, может быть, тоже жалею, — обиженно думал я. — Пусть себе идет, не побегу за нею. Раньше, может, и побежал бы, но теперь — ни за что! Все только и знают, что цепляются!»
И в конце концов я совершил это. Мысль об этом не давала мне покоя два дня, и наконец я решился…
Отряд наш как раз дежурил по кухне, ребята пошли к реке по воду, а я вызвался поддерживать огонь в печи. Подбросив побольше дров, я побежал к нашей палатке. Я так спешил, что распотрошил весь рюкзак Марека Ковальского, пока на самом дне его не обнаружил письмо. И тут же принялся читать его.
Письмо было от моей мамы. И предостерегала она в нем Марека от… меня! Да, да, именно так! Обо мне самом была, правда, одна фраза, и то под самый конец, но написана она была ею, моей мамой. Никогда — ни до, ни после этого момента — я не получал такой неожиданной и такой болезненной пощечины. В глазах моих потемнело, лицо пылало, а в горле я ощущал как бы ледяную сосульку, которая никак не хотела таять и душила меня так, что невозможно было выдержать.
Мама сообщала Мареку о состоянии здоровья его матери, которая, как я только тогда понял, уже давно страдает психическим заболеванием и которую перед самым нашим отъездом в лагерь поместили в клинику. Из письма было понятно, что Марек почти год ухаживал за больной. Почти целый год! И при этом никто, даже соседи, ни о чем не догадывался. Все продолжалось до тех пор, пока Марек не доверился моей маме. Произошло это, по-видимому, в один из тех дней, когда он относил к нам мой портфель. С психиатрической клиникой помогали ему моя мама, завуч и кое-кто из тех, кого мама сочла возможным посвятить в тайну Марека. Поэтому-то Марека и устроили в этот харцерский лагерь, даже заплатили за его пребывание в нем.
И вот моя мама предупреждала Марека, чтобы он и впредь не говорил ни словечка обо всем этом именно мне. Потому что она не может за меня ручаться, не может и, к сожалению, опасается, что у Марека могут начаться неприятности в лагере, если ребята узнают, что его мать забрали в клинику.
Я, наверное, долго простоял так в нашей палатке с этим письмом в руках. Даже не заметил, как вбежали ребята, разыскивавшие меня по всему лагерю. Дело в том, что огонь в печке угас, и это не настроило их в мою пользу.
Марек мгновенно сообразил, что произошло. Он увидел свой рюкзак, разбросанные вещи, письмо в моей руке. Подойдя ко мне вплотную, он дважды — я это помню очень отчетливо — произнес мое имя:
— Яцек… Яцек!
А когда я поднял голову и посмотрел на него, он ударил меня в лицо. Боли на этот раз я совсем не почувствовал — для меня это было как бы пустой формальностью. Сдачи я не дал. Заметил только удивление в глазах окружавших нас ребят, да и в его собственных. Марек вырвал у меня из рук письмо, и я без единого слова вышел из палатки.
Брел я неизвестно куда. Так прошатался я по лесу, может, час, а может, и три часа. Когда же стемнело и я оказался в палатке начальника лагеря, то уже отлично понимал, зачем я сюда пришел. Начальник был один и при виде меня перестал что-то писать. Он жестом пригласил меня сесть и выжидающе поглядел на меня. Садиться я не стал.
— Я свинья. Короче говоря, именно так обстоит дело, и пришел я сюда затем, чтобы именно это и сказать вам. Ничего другого.
Наступила короткая пауза, а потом я услышал голос начальника:
— Можно задать тебе вопрос?
— Нет. Потому что ни на какие вопросы отвечать я не буду. Прошу просто выгнать меня, отослать из лагеря. И вычеркнуть из списков харцеров. Если нужно, я сейчас же сдам харцерский крест. Сдать?
На этот раз он молчал довольно долго, как бы опасаясь сказать что-то такое, о чем потом ему придется сожалеть. Я отрешенно ждал. По крайней мере, мне тогда казалось, что я сохраняю спокойствие.
— Нет! Ты останешься в лагере… — решил он наконец. — И я верю, что и в харцерстве ты останешься!
— Не могу я теперь… Просто не могу…
— Вот и ошибаешься. Теперь можешь оставаться. Потому что я считаю, что именно теперь ты начал кое-что понимать — кое-что важное… Возможно, как раз то, что важнее всего, ведь так? Ты увидел себя со стороны, Яцек, и только благодаря этому получил шанс.
Так-то вот, печки-лавочки… Так все это произошло, ребята, так было на самом деле, и так обстоят дела. Я вроде бы и понимаю, что о подобных вещах не принято говорить у костра. У харцерских костров обычно говорят о вещах достойных, хороших. О тушении пожаров, о боевых эпизодах или, например, о ком-то, кто пошел за доктором, пошел и не дошел… или, наоборот, дошел — я уж и сам запутался…
Я тоже собирался рассказать о чем-нибудь героическом, но не получилось. Мне хотелось рассказать о лучшем из всех, каких я только знал, харцерах, о Мареке Ковальском. Но сейчас я понимаю, что говорил совсем не о нем. Жаль, потому что помню я его так, будто он стоит у меня перед глазами, и потому что только теперь я понимаю, что лучшего друга, чем Марек, у меня никогда не было.
Костер погасает… Подбросьте-ка, кто-нибудь, свежую ветку, пусть даст побольше дыма, потому что комары в этой околице здоровые, как собаки, — до кости прокусывают, хотя и не лают. В конце концов, не я выбирал это место под лагерь, а районное начальство. Так ведь?
Да, не очень-то ладно получилось у меня с этой сегодняшней беседой у костра. Да и вам она наверняка не понравилась. Но что поделаешь? Не очень легко говорить о себе. Такие вот печки-лавочки… Ну, на сегодня, по-видимому, все…
ГИТАРА
Перевод С. Тонконоговой
Было около четырех пополудни, и Котлярек решил, что уже достаточно стемнело.
— Начинаем! — крикнул он. — Репетируем свет! Осветители, к прожекторам!
— Ишь раскомандовался, — недовольно буркнул Витек Окуньский Росяку, но сам послушно встал со стула. — «Осветители»… И где он слов таких набрался?
Росяк скривился, но тоже встал. А Сосновская сказала:
— Счастье, что это последняя репетиция. Еще одна такая неделя, и, видит бог, Котлярек возомнил бы себя великим режиссером.
— Что вы к нему прицепились! — встал на защиту Котлярека Доманский. — У него хорошо получается, парень увлекся. Да и тетка у него на телевидении, может, он у нее и выучился.
— Тетка? — удивилась Сосновская. — Впервые слышу! А кем она там?
— Небось в буфете работает, — сказал Павула, и все засмеялись.
— Что там у вас? Чего гогочете? — спросил с середины зала Котлярек.
— Жизнь веселая, вот и смешно! А тебе разве нет? — крикнул кто-то.
— Весело ему! Посмотрим, как будешь смеяться, если представление провалится… Что там с этими прожекторами? Окуньский, погаси верхний свет! Росяк, ты уже на балконе? Включи прожектор.
В мгновение ока гимнастический зал преобразился. Словно растворились в темноте шведские стенки, исчезли грязные от ударов мячом пятна на стенах, уродливые сетки на окнах. Большой зал сжался внезапно до размеров маленького светлого круга на полу между сценой и первыми рядами. Росяк выждал минуту и перевел прожектор. Круг света медленно вполз на занавес.
— Галина! Никуда не годится! Ты уже должна стоять перед занавесом! — нервничал Котлярек. — Ведь он для того и держал свет на полу, чтобы не видно было, как ты с этими одеялами возишься. Ты должна выйти на сцену так, чтобы зал этого не заметил. А потом Росяк осветит тебя, и ты начнешь. Ну-ка еще!
На этот раз Сосновская вышла на сцену как положено. Когда на нее навели прожектор, она поклонилась вправо, влево и громко сказала:
— А теперь, дорогие гости, сюрприз! Я не вижу зала…
— Это еще что такое — «я не вижу зала»! — рявкнул Котлярек, заглушая общий хохот. — Что ты плетешь?
— Ну, не вижу зала, свет меня слепит, — оправдывалась Сосновская. — Как же говорить, если я никого не вижу?
— А тебе никого и не нужно видеть! Главное, чтоб тебя видели! Слушай, не зли меня… Дело-то пустячное — перерыв объявить! Выйди-ка еще раз.
Теперь пошло лучше.
— Вас ждет сюрприз, дорогие гости, — говорила Сосновская. — Вы думаете, сейчас будет перерыв, правда? Нет! В ожидании второго действия вы услышите бренчанье…
— Звучание! — громко поправил ее Котлярек. — Повтори!
— …услышите звучание гитары! И песню нашей дружины — «Балладу о харцерской дружбе».
Сосновская сделала маленькую паузу и нараспев стала декламировать:
Послушайте эту песню, Послушайте, коль хотите… Ведь слова ее простые Всем известны. Дятел пел их соловью, Я тебе их пропою, И затянем вместе все мы Под гитару…— Очень хорошо, Галя, — похвалил ее Котлярек. — Ты говоришь только первый куплет песни, потом голос твой затихает… И в этот момент гаснет прожектор. Полный мрак. И тут тебя сменяет Магда Новицкая. Несколько аккордов гитары, вспыхивает прожектор на балконе, и Магда начинает петь. Здорово, а? — Котлярек с торжеством обвел всех взглядом и сам себе ответил: — Очень здорово! Это произведет впечатление!
— Самое большое впечатление произведет то, что я объявлю, а никто не запоет! — сказала Сосновская, сходя в зрительный зал. — Магды-то все нет… А ей уж давно пора быть!
— А если она вообще не придет? — заметил кто-то у стены. — Что тогда?
— Вдруг она забыла? И в школе ее не было — ни вчера, ни сегодня… Ну? Ты не подумал об этом? — Доманский так взглянул на Котлярека, будто сам был режиссером, а тот его ассистентом.
Котлярек громко рассмеялся:
— Чтобы Магда забыла? О спектакле? Ты что, шутишь? Да она ради выступления сто километров пешком пройти готова! Забыла… Магды что ли не знаешь?
— Точно! — поддержал его Павула. — Для Новицкой петь под гитару то же, что для меня футбольный матч «Полонии» с «Легией». Святое дело.
— Но в школе-то ее не было, может, все же… случилось что-то? — упирался Доманский. — Вообще-то надо было кому-то еще вчера домой к ней сбегать, узнать, почему она в школу не пришла, ну и прочее.
— Кому-то надо было! Сам бы и пошел, — возмутилась Сосновская.
— А мне-то что? Я просто так говорю… Я здесь занавесом ведаю. Остальное дело не мое!
— А чье же?
— Не знаю. В конце концов, есть у нас председатель совета дружины, пусть у него голова и болит.
— А он, между прочим, тоже опаздывает, — насмешливо заметил кто-то.
— Генек на мотоцикле за гримом помчался, — возразил Павула. — Ты же знаешь, зачем треплешь зря?
— Я одно знаю: Котлярек — вожатый, Котлярек — режиссер, у Котлярека ума палата и тетка на телевидении, пусть он всем и занимается, — заключил Окуньский под дружный хохот.
«Вот он, самый удобный момент, — подумал Росяк. Они говорили громко, и он на балконе слышал каждое слово. — Сейчас скажу им, что Новицкая прийти не сможет, и все разъяснится. А может, сперва Витеку сказать? Пусть лучше он замену предложит».
Росяк оглядел зал, отыскал глазами Окуньского, но позвать его не успел.
— Теперь прогоним второе действие! — решил Котлярек. — Актеры, приготовиться! Окуньский, гаси верхний свет!
Репетиция продолжалась. Те, кто не принимал в ней участия, вышли в коридор. Вообще-то они вполне могли бы прийти к началу представления, но Котлярек настоял, чтобы вся дружина уже к трем часам собралась в школе, и, разумеется, в форме.
— Ведь спектакль ставит вся дружина, — объяснил он председателю. — Значит, по времени все должны быть одинаково заняты в нем. Ты согласен?
Председатель уступил, хотя налицо было явное преувеличение. Какой-нибудь Сикора, к примеру, отвечавший за раздевалку для учителей и почетных гостей, или Пустецкий, у которого был ключ от комнаты, служившей костюмерной, принимали участие во всех репетициях наравне с Витвицкой, исполнительницей главной роли, и Котляреком — режиссером спектакля. А может, все же был в этом какой-то смысл? Присутствуя на репетициях, все ребята невольно выучили роли. И в случае необходимости почти любого актера можно было заменить.
Административная группа — так красиво назвал председатель дружины гардеробщиков и распорядителей, чтобы им не обидно было, — расселась на ступеньках.
Сикора вынул из кармана несколько ирисок, пересчитал их и угостил своих гардеробщиков — распорядителям уже не хватило.
— Ешь, рабочий класс! — сказал он. — Ну, видите, как вам с начальством подфартило? Попробуйте мне потерять шляпу или шарф председателя родительского комитета — голову оторву… Ага! Зоська, иголки есть? Нитки?
— Ты уже два раза спрашивал.
— Ничего, можно и в третий раз ответить, когда начальство спрашивает! Возьми-ка еще ириску, у меня в кармане завалялась.
Все знали, что в другом кармане у Сикоры с пяток ирисок припрятано для Зоськи, но никто словом не обмолвился. А чего? Влюбленные, их право — пусть себе едят ириски. В самом деле, Котляреку, что ли, Сикора должен конфеты покупать?
— А знаете, — сказала вдруг Зоська, — нельзя все же отправлять людей в туристические поездки за границу.
— Почему это? Что тебе вдруг на ум взбрело?
— Да потому, что мне не пришлось бы сегодня дежурить здесь с иголками и нитками, если бы нашему председателю дружины в одном театре в Будапеште не пришили бы вешалку к пальто.
— Не переживай, в Польше тоже пришивают, — утешил Зоську Окуньский, он тоже вышел из зала и присоединился к ним.
У Витека Окуньского была в спектакле очень несложная роль. В его обязанности входило гасить и зажигать верхний свет, а также обслуживать боковой прожектор. Это был неподвижный прожектор. Включишь его разок — и он в течение всего действия освещает сцену. А когда занавес опускается, гасишь его. И конец. В общей сложности Окуньский должен был примерно раз десять щелкнуть выключателем. Работка, прямо скажем, не пыльная, но ответственная! К тому же на случай, если в школе перегорят пробки, Окуньский носил в кармане три запасных. Вот и все.
Другое дело второй осветитель, Росяк. Он обслуживал укрепленный на балконе подвижный прожектор.
Росяк мог перемещать свет по всему залу, сужать круг, расширять его, а еще попеременно оперировал четырьмя цветными стеклами. Он отвечал за все световые эффекты.
Функции распределял председатель совета дружины. Почему, к примеру, именно Окуньский с Росяком ведали светом? Да потому что они были друзьями, все это знали. А почему Зоську определили в раздевалку под начало Сикоры? Потому что председатель понимал: раздели он их — Сикора начнет нервничать, и тогда в раздевалке будет кавардак.
Из-за двери доносились голоса актеров, мучившихся во втором действии. Здесь, на ступеньках, было спокойно, пока не появился председатель.
Он вбежал в мотоциклетном шлеме, передал его Сикоре (ответственный за раздевалку!) и с гордостью потряс коробочкой с гримом.
— Есть! Видели? Сколько разговору было: кто нам одолжит, да откуда возьмем?
— Где достал? — спросил Сикора. Старшие харцеры после летнего лагеря обращались к председателю на ты.
— У тетки Котлярека!
— Опять эта тетка с телевидения! — охнул Окуньский. — Целых полдня стращают ею!
— Скоро сам ее увидишь — она сюда придет! Поможет загримировать наших артистов. Отличная бабка! Жалко, довоенная.
— Что значит довоенная? — спросила Зоська.
— Не стыдно, девушка? — осадил ее Сикора. — Ну, подумай, что это может значить? К примеру, замок на Вавеле[8] тоже довоенный…
— Вавель красивый… Выходит, и тетка тоже?
— Ну дает! — вскипел Пустецкий. — Довоенная — значит старая. Как Вавельский замок! Ясно?
— Ребята, как идет репетиция? Не опозоримся с этим спектаклем, а? — спросил председатель.
— Пока что полный порядок! Непонятно только, кто будет петь балладу… Магды все еще нет!
— Черт возьми… А что Котлярек думает?
Отвечать за Котлярека не пришлось. В этот как раз момент Окуньский через дверь услышал последний возглас со сцены, вбежал в зал и зажег верхний свет.
— Репетиция окончена! — кричал Котлярек. — Все сюда! О, председатель уже тут, отлично. А Магда Новицкая пришла? Ну, Магда здесь или нет?
— Не ори так, мы не глухие, — сказал председатель. — Магды нет. Что будет с балладой? Ты послал кого-нибудь к Новицкой домой?
— Мне это и в голову не пришло! Я был уверен, что она вот-вот явится.
— А ведь я говорил, что кому-то надо было еще вчера сходить к ней! Я считаю… — начал Доманский, но его перебили.
— Послушайте! А может, она сочла ниже своего достоинства принимать участие в школьном спектакле? Может, ей на телевидение захотелось или в кино? — сказала Витвицкая.
— Не ерунди! Кто живет по соседству с Магдой? — громко спросил председатель. — Я спрашиваю, кто знает, что с ней случилось?
Росяк уже сошел с балкона. Он услышал последний вопрос. И, подумав, потянул Окуньского в сторону.
— Витек, скажи им, что Магда не придет. Скажи, что ты в этом уверен и надо решить, кто ее заменит.
Окуньский посмотрел на него как на сумасшедшего.
— А откуда же я могу быть в этом уверен?
— Я тебе это говорю! Не придет она… И петь не будет!
— Так сам им и скажи, раз знаешь! И вообще, почему ты только теперь об этом вспомнил?
Росяк молчал. В самом деле, надо бы раньше, до прихода председателя. Но больше тянуть нельзя — это ясно. И все же лучше бы Витек сказал об этом.
— Витек, прошу тебя… Скажи, что она не придет, у нее что-то дома стряслось. Сделай это для меня.
— Но почему я должен говорить?
— Потом объясню. Ну, будь другом! Важно, чтобы именно ты сказал, а не я.
— Значит, никто ничего не знает? — повторил свой вопрос председатель. — Нет? Ну, так я еду к Магде.
— Витек, скажи сейчас! Ну! — шепотом просил Росяк. — А то поздно будет…
Окуньский ничего не понимал. Он пожал плечами и громко выкрикнул:
— Я знаю! Магда сегодня петь не будет. Надо заменить ее… Генек, тебе нет смысла ехать за нею!
Все были поражены, больше всех Котлярек.
— Чего ж ты молчал?
— А меня никто не спрашивал.
— Ты что, ждал, покуда спросят, да?
— Точно знаешь, что она не придет? Сама тебе сказала?
— Точно. — Окуньскому все это порядком надоело. Он разозлился: — Да оставьте вы меня в покое!
— Раз уж ты столько знаешь, скажи по крайней мере, почему она не придет? Больна, что ли?
Окуньский смотрел на них, не зная, что ответить, и поглядывал на Росяка.
— Не больная она, дома у нее какие-то неприятности, — шепотом подсказал ему приятель.
— У Магды дома неприятности! Всё, больше ничего не знаю! — Окуньский повернулся и спокойно пошел выключать прожектор.
В зале на минуту воцарилась тишина.
— У всех дома неприятности, — сказала Витвицкая.
Они с Магдой не любили друг друга, все об этом знали. Поэтому на замечание Витвицкой никто не обратил внимания.
— У всех свои неприятности… — повторила она. — Но если бы Магда хотела, то пришла бы… Я думаю, она просто нос воротит. Тот воеводский смотр полгода назад вскружил ей голову… Эстрадная певица! Вторая Слава Пшибыльская!
— Витек! Она говорила тебе, какие у нее неприятности? — спросил Сикора.
Окуньский был теперь в другом конце зала, у своего прожектора. Росяк никак не мог подсказать ему. А вся дружина ждала.
— Я не спрашивал… — сказал Окуньский. — Чего мне в чужие дела соваться? У Новицкой отец с матерью есть, пускай они беспокоятся… Я знаю только, что она не придет.
Он был в ярости, что позволил Росяку впутать себя, не зная, в чем дело. Но теперь, хочешь не хочешь, надо было выпутываться самому.
— Что ж, раз так, придется, как видно, отказаться от участия Магды! Это же генеральная репетиция, через час представление, и если б Новицкая собиралась петь, она бы уже пришла, — сказал Пустецкий. — Балладу должен петь кто-то другой!
— Можно и так, конечно, — буркнул Котлярек. — Но вы же отлично знаете, что Магде нет равных.
— А может, она примчится в последнюю минуту? — подала мысль Зоська. И в ожидании поддержки взглянула на Сикору. Но он состроил гримасу, означающую, что не верит в приход Магды. Зоська тотчас перестроилась: — А впрочем… пусть председатель решит, кому петь вместо Магды. И кончим с этим, а то поздно уже.
И тут заговорил Росяк:
— Послушайте… если вы не против, я мог бы спеть балладу. А? Как вы думаете?
Никого это особо не удивило. Все знали, что Росяк поет. Пел он как-то в дуэте с Новицкой, солировал в школьном хоре. Именно он попеременно с Котляреком организовывал костры в летних лагерях и на экскурсиях.
— Можно попробовать, — буркнул председатель.
— А гитара? Ты что, без гитары будешь петь? — забеспокоилась Зоська. — Это ж никуда не годится.
— У меня есть гитара!
— Что? — спросил Котлярек, словно не расслышав. — Что у тебя есть?
— У тебя есть гитара? — удивился Витек Окуньский и подошел поближе. — Ты что-то загибаешь, братец, ведь у тебя никогда ее не было!
— Не было, а теперь есть. Что тут такого? — спокойно сказал Росяк, пожав плечами. — Я полгода копил деньги и наконец купил ее.
— Когда? — допытывался Окуньский. — Когда купил? Я ничего не знал.
— Да успокойся ты, Витек! «Когда», да «когда»… Потом будешь расспрашивать, нет уже времени на разговоры! — злилась Витвицкая. — Раз есть у него гитара, пускай мчится за ней домой. Да поживее!
— В самом деле, пусть Росяк летит за гитарой. И пусть поет.
— А прожектор? Кто будет обслуживать прожектор на балконе? Это не так-то просто, — вспомнил Пустецкий.
— У прожектора меня с успехом может заменить Окуньский, — предложил Росяк. — Витек, правда? А боковой и верхний свет любой может включать и выключать. Хотя бы и Котлярек.
— Ну, только не любой! — вознегодовал Котлярек. Он посмотрел на мальчиков и вдруг решился: — Ладно, пусть будет так. Окуньский возьмет на себя прожектор на балконе, Пустецкий заменит Окуньского. Росяк будет петь. Беги за гитарой! Чего еще торчишь тут?
— А мне не нужно никуда бежать, гитара здесь, со мной, — улыбнулся Росяк. Но тут же понял, что улыбка была совсем не к месту. На него посматривали как-то странно. А может, ему только почудилось? И он быстро добавил: — Ну, чего уставились? Я принес гитару с собой на всякий случай… Ну так как? Можно попробовать?
— Конечно! Пой! Не смущайся! — подбодрила его Витвицкая.
— Предусмотрительный ты, однако, если «на всякий случай» разгуливаешь по городу с гитарой, — заметил председатель.
Росяк не успел ему ответить: в эту минуту перед ним вырос Окуньский. Он был взбешен и едва сдерживался:
— Пойди-ка сюда на два слова!
— Постой, после поговорите. Слушай, Росяк, а почему ты не сказал нам об этой гитаре в начале репетиции? — спросил Сикора подозрительно. — Что-то ты крутишь, братец!
Росяк отвернулся от Окуньского.
— А чего тут крутить? — И хладнокровно объяснил: — Зачем мне было говорить вам раньше? Чтобы вы решили, будто я рвусь на сцену, да? Сейчас, когда вы сами велите мне петь, — дело другое. Могу и попробовать. Тем более Витек Окуньский уверяет, что Магда не придет!
— Что? — вскинулся Витек. — Я уверял, что Магда не придет? Я? Соображаешь хоть, что говоришь?
— Ты и в самом деле уверял нас в этом. А кто? Все же слышали! — сказал председатель.
А Доманский прибавил:
— Чего дурачком-то прикидываться?
— Вот именно, — подмигнул Росяк. Он медленно подошел к стульям и начал перекладывать лежавшие там пальто. — Я сегодня первый пришел, поэтому никто и не видел гитары. Здесь она лежит, под пальто…
Он вытащил гитару, повесил ее на шею и взял пару аккордов. Подкрутил одну струну, другую. Снова попробовал.
— Можно начать?
— Наконец-то все улажено, — громко радовалась Зоська. — А я уж боялась, что провалимся.
— Теперь тишина! Садитесь все! Послушаем, как у него получается, — командовал Котлярек. — Ты все куплеты знаешь?
Росяк легко вскочил на сцену.
— Знаю! Минуточку… Значит, так: я выйду из-за занавеса в темноте, меня не будет видно. Беру аккорды. Витек Окуньский осветит меня, и я начну… Верно я запомнил?
— Верно, — сказал Котлярек. — Начинаем!
Сделалось тихо. Росяк пел неплохо. Но заметно было, что он старался подражать Магде Новицкой — снижал голос там же, где она, в тех же местах делал паузы.
— Увы, это, конечно, не Новицкая… Но сойдет, правда? — шепнул Котлярек председателю.
«Что-то тут не так, — думал Окуньский. — Зачем он меня в это впутал? И я же в дураках оказался. Почему скрывал, что знает о Новицкой? И почему Магда сама не предупредила, что не сможет прийти? Что-то подозрительно хорошо он поет! Словно знал все заранее и успел подготовиться… Когда же он купил гитару? Даже мне не сказал… Друг называется! А ведь мы никогда ничего не скрывали друг от друга… Вернее, я не скрывал. А он? Кто его знает… Что-то тут не так… Но что именно?»
Росяк явно осмелел, второй куплет пошел у него лучше. Звучали в зале хорошо знакомые всем слова:
Есть на свете один город, Весь деревьями обсажен, А в том городе есть школа, Каких много. А в той школе есть дружина — Нет ей равной в целом мире. К дружбе путь она укажет Всем харцёрам!— Пойдет, будешь петь! — громко сказал председатель. — А теперь отнесите свои пальто в раздевалку. Репетиция окончена! Полчаса передышки!
В зале осталось всего несколько человек. Административная группа занимала свои посты, Доманский снова проверял, не заедает ли занавес. Разумеется, заедало. Артисты вышли из школы немного проветриться, но быстро вернулись. Было уже холодно, ноябрь.
Окуньский не подходил к Росяку, выжидал. Но Росяк словно бы не замечал этого. Сперва поговорил с Витвицкой, потом еще с кем-то, наконец взял свое пальто и понесся к раздевалке. С гитарой он не расставался.
«Сейчас небось вернется. Ведь должен же он мне что-то сказать», — думал Витек.
Усевшись в первом ряду, он стал ждать. Однако Росяк не возвращался.
Вдруг от двери его окликнул Сикора:
— Окунь! Иди в канцелярию, твой отец звонит!
— Отец? Зачем?
— Может, проверяет, здесь ли ты.
Они оба вошли в канцелярию. Сикора запер дверь изнутри. У окна стояли председатель дружины и Пустецкий. Телефонная трубка лежала на рычаге, и Витек понял: телефон был просто предлогом, его хотели вызвать из зала.
— Что происходит? — спросил он. — Тайное собрание?
— Тайное, — подтвердил председатель. — Садись. И вы тоже. Спрашиваешь, что происходит? Именно это мы и хотим тебя спросить!
— Не понимаю…
— Витек! Скажи честно: ты знаешь, откуда у Росяка эта гитара?
— Нет! Понятия не имею.
— Но он же твой друг. Неужели ничего не говорил? — удивился Сикора. — Не верю.
— Отвяжись! Друг! Ну и что с того? Говорю — не знаю, значит, не знаю… Сами его спросите!
— Спокойно… Зря не горячись! — сказал председатель. — Откуда тебе известно, что Магда не придет? Ты с ней говорил?
Окуньский помолчал немного.
— Нет.
— Откуда же ты знаешь? — спросил Пустецкий.
— От него, от Росяка.
— Час от часу не легче… — проворчал Сикора. — Круг замкнулся, а мы ничего не знаем… Может, все же позвать сюда Росяка?
— Но в чем дело? Чего вы, собственно, хотите? Зачем к Росяку цепляетесь? — выспрашивал Витек. — Скажете наконец?
— Скажем, коль не знаешь. Пустецкий узнал эту гитару. Это Магдина гитара!
— Ты что, рехнулся? — Витек вскочил со стула. — Быть не может!
— Головой ручаюсь! — сказал Пустецкий. — Это Магдина гитара. У нее сбоку такая заметная царапина. Я как-то одалживал у Магды эту рухлядь для моего брата. Как только Росяк начал там, в зале, настраивать гитару, она показалась мне знакомой. И я специально подошел поближе. Даю слово, это гитара Новицкой.
— Чушь! Не убил же он Магду, в самом деле, чтобы отобрать у нее гитару! А может… Послушайте! А может, она ему одолжила?
— Одолжила! Чтобы он заменил ее в спектакле! Магда одолжила ему гитару, чтобы он пел вместо нее. Втайне от всей дружины! — И Сикора посмотрел на Окуньского как на ненормального. — Ты же сам в это не веришь. Просто защищаешь его, поскольку он твой сердечный друг.
Витек смолчал.
— Там небось зрители сходиться начинают… Сейчас ничего уж не выяснишь. А после представления поговорим с Росяком. Все, кто здесь, плюс Сосновская, Млынарчикувна и Котлярек. Весь совет дружины, идет? — предложил председатель. — А пока что молчок. Тайна!
Сикора и Пустецкий кивнули:
— Идет.
Окуньский не сказал ни слова. Он подошел к двери, повернул ключ и первым вышел из канцелярии. Ему даже в голову не пришло пойти на балкон, проверить, сумеет ли он справиться с прожектором. Он вообще не думал сейчас о представлении. Он искал Росяка.
Гостей в зале все прибывало, становилось шумно. Улыбающиеся распорядители показывали места. Все выглядело празднично.
Витек нашел Росяка в комнате, где Котлярек и его тетка с телевидения гримировали волнующихся артистов.
— Выйди-ка на минутку… — сказал он спокойно.
— Зачем? — вскипел Росяк. — Сейчас приспичило? С гитарой?
— Гитару можешь оставить. Да, сейчас.
Росяк вышел, но гитары не оставил. «Он, похоже, вообще не снимал ее, — подумал Витек. — Выходит, прав Пустецкий».
— Чего тебе? — спросил Росяк. — Обиделся, что из-за меня в глупое положение попал, сказав про Магду? Но это ж ерунда…
— Я не обиделся. Пустяки… Послушай! Это Магдина гитара?
Росяк, захваченный врасплох, растерялся.
Отступил на шаг, взглянул на гитару, на Витека.
— Узнал? Каким образом?
— Узнал. Откуда она у тебя?
— Ну не украл же я. Ты ведь не думаешь, что я украл?
— Разумеется, нет… Так откуда она у тебя?
— Купил. За триста злотых… Ящик весь в царапинах.
— Именно, в царапинах. Но ты по дешевке купил. И когда же?
— Вчера вечером. Магда сама ко мне пришла. Предложила купить — ей деньги нужны… Чего так смотришь? Я не вру!
— Магды не было в школе ни вчера, ни сегодня. Ей понадобились деньги, ты говоришь… Что у нее случилось?
— Я же сказал, у нее дома неприятности.
— Какие неприятности? Она говорила?
Росяк мгновение колебался.
— Говорила… Но тебе-то что за дело? Ведь ты сам сказал перед всей дружиной: у Магды отец с матерью есть, пусть они и беспокоятся. Сказал, нет? Чего тогда цепляешься?
— Да, сказал. Ты меня в это втравил, но теперь я хочу знать, в чем дело. Так какие же неприятности, Росяк? Скажешь или нет?
— «Росяк, Росяк»! Что это ты официальный такой?
Они молча смотрели друг на друга, и Росяк увидел в лице Витека нечто странное… И струхнул. Они столько лет знали друг друга, дружили, порой случались меж ними стычки, ссоры, но это было в порядке вещей. Теперь же Витек смотрел на него как-то совсем иначе.
«Лучше сказать ему, и дело с концом, — думал Росяк. — А то еще обидится, что таю от него. Побежит и растреплет всем про эту гитару. Глупо… Перед самым представлением… Вот завтра пусть бы говорил что угодно! Мне-то что! Не украл же я, в самом деле… Скажу, пожалуй. Друг все же. А может, не говорить?»
Витек первый прервал молчание. Он говорил спокойно, тихо, с расстановкой, словно устал уже от всего этого:
— Послушай, Росяк. Магда продала тебе гитару. Магда! В голове не умещается. Ты знаешь, что значит для нее гитара? Она всему классу рассказывала, что, когда получила ее от отца в подарок, разревелась от радости. Помнишь, как она об этом рассказывала? Ну вот. И все знают, что Магда скорее последние туфли продала бы, чем гитару. И все же она продала гитару. Знаешь почему? Потому что туфель никто бы не купил. А на гитару нашелся любитель. Уж верно позарез ей деньги были нужны… В последний раз тебя спрашиваю: на что ей нужны были деньги? Скажешь, и я уйду, оставлю тебя в покое.
Росяк решился. Выбора не было.
— Отец Магды — водитель, на междугородных грузовых автобусах ездит. Он в аварию попал. Под Кошалином. Лежит в больнице. Мама Новицкой вчера к нему поехала. Магда осталась дома с младшим братом. Потому и не пришла в школу.
— Так… Ясно! Теперь все ясно, — сказал Окуньский, повернулся и вышел.
— Но меня-то в чем ты обвиняешь? — крикнул вслед ему Росяк. — Я же заплатил ей. Она сама предложила купить!
Зал был уже почти полон, гости занимали места. Витек без труда отыскал председателя дружины, который беседовал с директором и с родителями. Извинившись, Витек попросил его выйти на минутку.
— По очень важному делу, товарищ председатель! — доложил он официально. — По очень важному!
— Ну конечно. Идите! Не обращайте на нас внимания! — сказал председатель родительского комитета.
Они вышли на лестницу.
— Ну? — спросил председатель. — Что случилось?
— Генек… одолжи мне мотоцикл, дай ключики.
— Ты что, с ума сошел?
— Я хорошо вожу, ты же знаешь, давал мне ездить в лагере.
— Но здесь город. У тебя прав нету… Да и вообще, ты что, рехнулся? Куда ты хочешь ехать?
— К Магде Новицкой.
— Что?
Окуньский пересказал свой разговор с Росяком.
— Зачем ты говорил с ним? Мы же условились — все уладим после представления…
— А нечего будет улаживать. Росяк считает, что все в порядке: заплатил, купил — и привет. Не украл.
— Черт побери! — разволновался председатель. — Хорошенькое дело! Куплей-продажей занялся! Не мог девчонке просто одолжить немного денег? Воспользовался случаем, по дешевке приобрел, бизнесмен несчастный! И это называется в порядке!
— Не кричи так громко. На нас смотрят. И не агитируй меня. Ну как? Даешь мотоцикл?
— Час назад я сам хотел к ней ехать. А кто удержал меня? Ты.
— Знаю. Потому я и поеду. Нельзя Магду одну оставлять. Она должна знать, что мы о ней помним.
— Вот именно, что мы о ней помним, слушая, как Росяк поет под ее гитару нашу песню о дружбе! — И председатель снова выругался: — Черт побери!
В этот момент по лестнице взбежал озабоченный Котлярек.
— Генек, не ругайся! Детвора услышит, — крикнул он. — Через пять минут начинаем. Окуньский, шпарь на балкон к прожектору!
— Верно, тебе уж давно пора там быть, — уяснил вдруг себе председатель. — Без тебя представление будет испорчено. А я сейчас здесь совершенно без надобности. Я к Магде поеду. Хотя нет! За Магдой!
— А братишка ее маленький? — спросил Витек.
— Не знаю. Соображу на месте. Мчись на балкон!
Вбегая в зал, Витек услышал еще, как председатель крикнул:
— Сикора! Давай-ка сюда мой шлем, быстро.
Представление началось. Все шло хорошо: у Доманского даже занавес не заело в порядке исключения, артисты говорили текст лучше, вернее, громче, чем на репетициях, — от волнения, должно быть. Пустецкий, правда, включил прожектор несколько преждевременно, не погасив еще верхний свет, но все подумали, что так и надо.
Витек со своего балкона видел, что зал реагирует живо, спектакль нравится, зрители аплодируют, смеются. Здесь, наверху, у него было такое ощущение, будто это он всем дирижирует: меняет стекла — и зал прорезает красный луч света; снова меняет — и на сцене ночь; поворот прожектора — и вот уже взгляды всех устремлены в освещенный им угол сцены.
Поначалу не все ладилось с этими поворотами. У прожектора были плохо закреплены зажимы, и пару раз луч света соскользнул со сцены в зал, на первые ряды. Витек видел, как сидящие там зрители оборачиваются и смотрят в его сторону, на балкон. Он понимал, что разглядеть его невозможно, но злился, что прожектор вытворяет с ним такое. Воспользовавшись моментом, когда на сцене шел спокойный диалог двух действующих лиц, он вовсе погасил свой свет. «Котлярек разъярится, но зрители не усекут, в чем дело, — подумал Витек, — ну, а актерам на сцене пока что и бокового освещения достаточно». И он принялся регулировать все винты прожектора. Конечно, это следовало бы сделать заранее, но до того ли ему было?
Вскоре на балкон прибежала Галина. Ее прислал Котлярек.
— Испортилось что-то? — шепотом спросила она.
— Нет… Сейчас включу! Еще секунду.
Он проверил зажимы, проверил, опишет ли прожектор дугу. Все в порядке, можно включать.
— Погоди еще чуточку, — посоветовала ему Галина. — Сейчас на сцену выбежит Витвицкая, вот ты и осветишь ее. Будто так задумано… Внимание! Давай!
Он выстрелил лучом света — в самом деле вышло здорово.
— Спасибо, — сказал он, — я тебе тоже кое-что посоветую…
— Ну? Быстрей говори, а то мне пора обратно мчаться.
— Знаешь, не спеши песню объявлять. И не волнуйся, если я что-то не совсем так сделаю. Приноровись ко мне. Ты начнешь, а я чуть погодя уберу свет со сцены, обшарю зал лучом…
— Думаешь, так лучше будет?
— Увидим… Ну, иди!
Первое действие близилось к концу. Лишь теперь Окуньский начал волноваться. «На репетициях действие длилось больше получаса, а сейчас вроде быстрее говорят. Десять минут мотоциклом туда, десять обратно. Должны бы уже быть тут. Разве что Генеку не удалось… — Он взглянул на сцену. — Кто-то еще должен выйти… Ага, Павула… Ну, теперь всего несколько фраз осталось».
Конец действия. Занавес. Витек выключил прожектор. Ему видно: Доманский возится с занавесом, чтобы еще показать артистов… Заело! Доманский дернул раз, другой, потянул, снова дернул. Пошел занавес. Артисты кланяются. Аплодисменты, долгие аплодисменты.
«Только бы Пустецкий не зазевался», — думает Витек, глядя в его сторону. Нет, Пустецкий начеку. Поднял левую руку — условный знак: сейчас погасит. Занавес опускается.
В зале полная тишина. Витек слышит: из конца в конец прокатывается гул, зрители недоумевают: почему не зажигается верхний свет, ведь сейчас перерыв?
Окуньский опускает прожектор, старается направить его на первые ряды. Включает свет. Теперь Галина должна выйти из-за занавеса. Зал этого не знает, все головы поворачиваются в сторону балкона. Круг света перемещается на сцену. Все в порядке. Галина уже здесь. Она улыбается, кланяется, начинает объявлять.
Витек что есть силы сжимает держатели прожектора. «Перед первой строфой положена пауза». Есть пауза! Теперь резкий поворот всем корпусом. Витек почти ложится на прожектор. Луч описывает широкую дугу через весь зал, достигает самых последних рядов, балкона. И медленно возвращается. Круг света ползет по стене.
— Что вытворяет этот сумасшедший? Матерь божья! — шепчет ошарашенный Котлярек.
— Световой эффект, сосредоточивает внимание зала, — отвечает ему тетка с телевидения. — А я думала, так и надо!
Окуньский медленно, плавно передвигает свет, это выглядит даже красиво. Он словно хочет высветить большую группу людей, стоящих у стены, тех, кому не хватило мест в зале.
— Может, это и неглупо, — ворчит Котлярек.
«Если он приехал, должен стоять где-то здесь, — лихорадочно думает Витек. — В зале нет свободных мест, сесть он не мог… Еще немного, так… двери… Есть! Тут они!»
Он не задержал на них свет. Овладел собою. С трудом, но овладел собою. Передвинул луч дальше, до конца стены. В зале вроде бы никто ничего не заметил. Но Витек разглядел прекрасно: около двери стоит Генек, рядом с ним Магда Новицкая. «Генек не успел даже шлем снять… Здесь они! Порядок!» И Витек улыбнулся сам себе. Себе и им.
Свет возвращается на сцену. Галина — в его лучах. «Сориентировалась ли она? — думает Витек. — Впрочем, неважно». Галина нараспев читает первую строфу баллады. Котлярек и все артисты вздыхают с облегчением. Слава богу, снова все идет как надо! Конец строфы, свет гаснет. Сейчас на миг воцарится полная темнота. И в это время Росяк должен выйти с гитарой на край сцены.
Слышны первые аккорды. Это знак Окуньскому включить прожектор. И Витек включает его. Но свет падает не на сцену.
Все головы поворачиваются в сторону двери. В ярком свете прожектора стоит Магда. Рядом с ней председатель совета дружины. Проходят секунды. Новицкая растеряна, она не знает, как быть. Что-то говорит Генеку. А тот вдруг, может непроизвольно, машет рукою в сторону балкона. Никто не понимает его жеста. Зато Витек отлично понимает. Только они двое понимают сейчас друг друга. Нет. Не только. С конца зала слышен крик Сикоры:
— Магда, на сцену!
Его подхватывают распорядители, подхватывает весь зал.
«У этого всегда рефлекс срабатывает! — с благодарностью думает Окуньский. — Браво, Сикора. Хоть раз пригодилась твоя манера орать».
— Новицкая, на сцену! Магда, пой!
Слышны аплодисменты. Зрители, уверенные, что все это предусмотрено сценарием, вызывают Магду все энергичнее. Ведь все в школе знают ее, всем известно, что петь должна она. Так было всегда.
«Как ты сейчас себя чувствуешь, Росяк? — думает Витек. — Стоишь там на сцене, в темноте. Сжимаешь в руках гитару и видишь, что творится. Слышишь! Да, обвинять тебя никто не вправе, приятель. Ведь все в полном порядке. Но как ты сейчас себя чувствуешь?»
Окуньский видит, что Генек легонько подталкивает Магду к сцене. Девочка сопротивляется, но все же делает шаг, два… И Витек соответственно передвигает прожектор. Новицкая идет медленно, как завороженная, в кругу света, который сопровождает ее.
Вот она дошла до первого ряда, остановилась. Свет тоже. Магда явно напугана. Она беспомощно разводит руками, словно объясняя, что петь-то она не может…
Витек стискивает зубы. И решается: «Будь что будет! Освещу его. Пусть все увидят». Та-а-к! Поворот прожектора. И — внезапная тишина. Секунда, две… Буря аплодисментов! Витек не верит собственным глазам: на сцене, у самого занавеса, в кругу света лежит гитара Росяка.
— Ну, понял, — шепчет Витек и с облегчением переводит дух. — Слава богу, понял!
Теперь все развертывается молниеносно. Магда подбегает к сцене, хватает гитару. Даже не вешая ее на шею, она поворачивается к залу и, улыбаясь, начинает петь. Тут же, перед сценой. И сразу, без всякого вступления, словно ей вдруг спешно понадобилось спеть именно эту песню. Только те, кто в первом ряду, видят слезы на ее щеках. Может, ей хочется скрыть эти слезы, может, трудно стоять на месте, а может, просто так, безотчетно, Магда поет, медленно продвигаясь вдоль первого ряда, потом поворачивает обратно. И свет прожектора сопровождает ее. «Хорошо, что я отрегулировал винты: неплохой, между прочим, прожектор». Эта мысль неожиданно смешит Окуньского.
Магда поет совсем не так, как обычно, в другом ритме. Никогда еще она так не пела. И хорошо всем известная баллада звучит иначе, кажется красивее.
Послушайте эту песню, Послушайте, коль хотите… Ведь слова ее простые Всем известны. Дятел пел их соловью, Я тебе их пропою, И затянем вместе все мы Под гитару… Есть на свете один город, Весь деревьями обсажен, А в том городе есть школа, Каких много. А в той школе есть дружина — Нет ей равной в целом мире. К дружбе путь она укажет Всем харцёрам!После спектакля директор школы похвалил дружину:
— Здорово у вас это получилось! Я даже не ожидал.
— А особенно удался замысел с гитарой! — прибавил председатель родительского комитета. — Честно говоря, в какой-то момент я подумал было, что у вас что-то не ладится… И тут вдруг эта освещенная гитара на пустой сцене! Прекрасно! Кто это придумал?
— Режиссер, разумеется! — ответил председатель совета дружины и незаметно подмигнул своим.
— Ясное дело, режиссер! — поддержал его Сикора. — Товарищ вожатый Котлярек.
— На редкость способный человек, — серьезно заметил Пустецкий.
— И тетка у него на телевидении, — сказала Зоська. — Настоящая тетка, довоенная!
Тетка Котлярека расхохоталась, а сам Котлярек состроил глупую мину и ни к селу ни к городу учтиво раскланялся.
— Что с Магдиным отцом? — спросил Витек Генека, когда гости пошли одеваться. — И куда ты дел ее братишку?
— Сегодня пришла телеграмма из Кошалина, все оказалось не так страшно. У Магдиного отца перелом ноги, ну и ушибов много — авария как-никак. Но мать Новицкой завтра уже домой возвращается… А брата я соседке подбросил. Пообещал жениться на ней, если она понянчит его часок.
— Ну, Окунь! А дружбе вашей конец небось, — сказал Пустецкий. — Твоей дружбе с Росяком. Так ведь?
— Не знаю…
— А может, она только сегодня всерьез и начнется? — сказал Генек. — Как знать?
СНЕГ
Перевод С. Тонконоговой
Падал снег. В поле, во время пурги, снег как бы раздвигает пространство, все отдаляется, и человек чувствует себя потерянным — самого себя едва лишь видит, и только себя. В лесу снег коварен — он создает иллюзию тишины. И заглушает не только стон, но и крик одинокого.
В маленьком городишке снег — добрый волшебник. Покосившиеся заборы оживают, деревья — безлистные страшилища — мягчеют, клонятся долу в тяжкой — от белизны — задумчивости; белизна струится на облупившуюся штукатурку, на щербатые стены, на плоские и покатые крыши, утыканные антеннами телевизоров, на идущих по улице людей; здесь все знакомы друг с другом, но в такой заснеженный спокойствием вечер кажутся безликими фигурами, забавными тенями.
Итак, падал снег и близился вечер, один из последних перед праздниками, которые только в таких вот маленьких городишках не потеряли еще своей прелести, и потому огромный мир кажется здесь близким — только руку протянуть, годы — минутами и все становится возможным. Как в сказке. Или как в жизни.
Девочка вбежала прямо из снега, стянула с себя берет, отряхнула его и мокрой рукой поправила волосы. Улыбнулась телефонистке, сидящей не в окошке, как обычно на почте, а за перегородкой, разделяющей небольшой зал на две неравные половины.
— Я хотела бы заказать срочный разговор с Гдыней. Еще успею? Гдыня, управление порта.
— О! Ты что, отплываешь на «Батории»?
— Нет, — ответила девочка. — Это не мне. Дядя к нам приехал на праздники, папин брат. Это ему надо в Гдыню позвонить… Сейчас он придет. А ждать придется долго?
Телефонистка была молоденькая, пустой вечер нагонял на нее скуку, ведь в таком маленьком городишке почта почти бездействует. Кто хотел послать праздничную посылку, давно уж послал ее, заказных писем и телеграмм отсюда не шлют, разве что с дурными вестями. А тут вдруг большим миром пахнуло: далекие берега, корабли, преодолевающие зимние штормы… Девушка оживилась.
— В это время уже должно быть легче. — Она набрала номер. — Веська? Ты что, еще не сдала дежурство? А, заменяешь… Ну, удружили тебе… Слушай, дай-ка мне Гдыню!
Было видно, как радует ее удивление подруги. Заказать отсюда Гдыню очень приятно, хотя это и не Монтевидео и не Неаполь. Для телефонистки с маленькой почты заказ разговора с далеким городом — целое событие, будет потом что вспомнить. Гдыня — тоже вам не фунт изюма, тем более в такой пустой вечер. И она повторила отчетливо, теперь уже официальным тоном:
— Да, Гдыня. Срочный. Управление порта… Минуточку! С кем будете говорить? — спросила она девочку.
— С капитаном Войцеховским.
— Прошу управление порта, капитана Войцеховского. «В» — Веслава. Ну, Веся, брось дурачиться! Откуда мне знать, красивый ли он?..
— Да! — услышала она от двери. — Очень красивый, скажите, авось соединит побыстрее.
Телефонистка рассмеялась в трубку.
— Здесь мне подсказывают, чтоб побыстрей соединила, потому что он очень красивый! Кончай, Веська! Видно, не очень ты устала, если шутить еще охота. Что? Ну ладно… Большая у тебя очередь? Трое? Постарайся побыстрее, жду. — Она повесила трубку. — Должно быть, скоро. Вы слышали, товарищ капитан, только три человека на очереди.
— Поручик, — поправил офицер. — Не все обязательно капитаны.
— В нашем городе так редко встретишь моряка… И ошибиться не грех, верно?
— Разумеется. За аванс благодарю.
Офицер расстегнул синий форменный китель, вынул сигареты, телефонистка стрельнула глазами в маленькое зеркальце, всегда лежавшее в приоткрытом ящичке, а девочка, глядя на украшенную еловую ветку, что стояла на столике в глиняном кувшине, шепнула:
— Красивая! Правда, дядя?
— Очень красивая! — подтвердил он громко.
На улице было довольно светло. Свет фонаря, стоявшего у почты, отражался снегом. Он все падал и падал, медленно, мягко.
Вдруг девушка поднялась, подошла к окну и минуту прислушивалась.
— Что там такое творится?
Все посмотрели в сторону окна.
— Ну, вы подумайте, никакого покоя с этими лоботрясами! Конца этому нет! Будь я мужчиной, уж я бы уши им надрала! Долго бы помнили… Совсем распоясались, сердца у них нет… Опять старика этого гоняют!
— Старый Михал! Уже года два я его не видел… — тихо, как бы сам себе, промолвил офицер.
— Дядя! — крикнула девочка. — И наш Анджей там… с хулиганами этими! Всыпать ему надо как следует, чтобы почувствовал, я вас очень прошу, а то он отца совсем не боится…
Двери вдруг с шумом распахнулись.
— Спасайся кто может! Глупый Михал сюда идет! — возбужденно выкрикивал паренек.
Повеяло морозным воздухом, снег, осыпавшийся с лыжных ботинок мальчугана, быстро таял, оставляя на полу мокрые грязные пятна.
— Ну что такого сделал вам этот Михал? — со злостью сказала девушка. — Постыдились бы… Ведь он на улице не может показаться: как за собакой, за ним гоняетесь, дразните… Чем он вам мешает? Старый, больной человек…
Мальчишка дерзко рассмеялся:
— Кто больной? Глупый Михал? Разве что на голову больной. — Анджей покрутил пальцем у лба. — Он же помешанный!
— Замолчи! — крикнул офицер.
— Дядя, всыпьте этому болвану, прошу вас! — крикнула девочка.
Паренек смутился.
— Да ладно уж. Столько шума из-за одного сумасшедшего, — буркнул он.
— Тихо… — шепнула девушка с почты.
За дверями кто-то вытирал сапоги, долго, тщательно. Мальчишка отступил к окну. Офицер машинально застегнул китель, телефонистка села на свое место. Воцарилась тишина.
Вошел старик. В ветхом пальто с поднятым воротником. В руке он держал старую потрепанную дорожную сумку. Старик затравленно оглянулся. Взгляд у него был мутный. Он подошел к перегородке, поставил сумку на пол и наклонился к девушке.
— Золотце мое… У тебя есть что-то для меня, правда? — Говорил он быстро, нервно, заикаясь. — Ведь правда есть? Дай-ка сюда быстренько, дай…
— Дедуля, вам ничего еще не пришло. Может, завтра?
Он замахал руками:
— Поищи как следует, поищи! Наверняка есть, просто ты найти не можешь… А если украли, а? Они на это способны! Прошу тебя, поищи еще… Золотце мое, поищи, это очень важно…
— Я хорошо искала… — мягко объясняла девушка. — Нет ничего, дедуля. Но до восьми еще может прийти! Привезут почту с варшавского поезда, может, там что-то будет?
— Ладно, я приду! Обожду немного на улице и приду. Наверняка будет письмо, будет…
Старик схватил свою сумку и направился к выходу. Но вдруг остановился. Словно бы только сейчас заметил офицера, всмотрелся в него, щуря глаза.
— Ты кто?
Поручик вздрогнул.
— А, ты моряк? Польский моряк, да? — Он подошел поближе, схватил офицера за плечо. — Издалека приехал? Издалека… — тихо заговорил он. — Скажу тебе что-то, нагнись… А то они подслушивают, все время следят за мной…
— Да вы, дядя, не отвечайте ему! — вполголоса сказал паренек. — Он всем это говорит! Ненормальный…
Девочка резко одернула брата, он замолчал.
— Пан Михал, — наклонился к старику поручик, — их нет уже, вам нечего бояться.
— Тут они! Ты же знаешь, что тут. Но Владек сражается с ними…
— Дедушка, — прервала его телефонистка, — о ком это вы говорите?
Старик прижал палец к губам:
— Тихо! Они подслушивают…
Теперь он говорил офицеру почти шепотом, словно бы поверяя ему великую тайну:
— Знаешь, они попрятались… в ямах, в погребах. Но Владек сражается с ними… он сверху их видит, найдет повсюду… Ты моряк? Издалека прибыл… Моего Владека видел? Может, встречал его? Тише… Ничего не говори. Я знаю: военная тайна. Я понимаю…
Вдруг старик выпрямился. Поднял руку и неловко отдал честь. С минуту он стоял по стойке «смирно», вглядываясь во что-то только ему доступное. Потом медленно опустил голову, вжал ее в плечи, сгорбился еще больше и вышел, ни на кого уже не глядя. Хлопнула дверь.
— Бедный он, бедный! — вздохнула девушка.
— Глупый просто, — буркнул парень у окна. — Вечно ерунду городит… Псих!
— Все в голове у него смешалось, — грустно сказала девочка. — О чем это он говорил?
Офицер задумался, оперся на перегородку.
— Он свое понимает… Все смешалось у него в голове, но он понимает, о чем говорит. Для него время остановилось на войне.
— Вы что-нибудь слышали о нем? — спросила девушка с почты.
Офицер поморщился.
— Да, мне известна его история. Один человек мне рассказывал, хорошо с ним знакомый…
— А кто такой Владек, вы знаете?
— Да. Сын. В первые дни оккупации он исчез из дома. Отсюда, из этого города. Это был его единственный сын. Через горы, потом через Венгрию Владек пробрался на Запад. Как многие другие. Там вступил в армию. В Англии записался в польскую авиационную часть. Кажется, был отличным пилотом. Погиб в 1944 году, сбили его под Гамбургом. А старого Михала немцы года два продержали в тюрьме. Потом, уже после войны, как узнал он, что сын погиб, — заболел, все в голове у него перепуталось. Он верит, что сын его жив.
— Погодите, погодите… как же так… — Девушка с почты наморщила лоб, как бы силясь припомнить нечто очень важное. — А вы убеждены, что Владек погиб? Потому что, хотите верьте, хотите нет, но к каждому празднику старый Михал получает почтовую открытку. Честное слово! С разных концов света! У нас городишко маленький, так что, сами понимаете, мы здесь на почте каждую такую открытку запоминаем… К прошлому празднику, например, старик получил открытку… сейчас… минуточку, кажется, из Южной Америки. Верите? Я ее в руках держала… как сейчас, помню, подписана была: «Твой Владек». А вы говорите, что сын его погиб?
— Да, погиб. В конце войны.
— А эти открытки? Неужели кто-то более двадцати лет писал ему от имени сына?
Офицер грустно улыбнулся:
— Мы с ребятами тоже когда-то над этим задумывались. Сразу же после войны старый Михал работал сторожем в нашей школе. В той, что рядом с рынком. Мы знали, что ему приходили открытки. Думаю, присылал их кто-нибудь из друзей его сына, чтобы поддержать старика. Может, у них с Владеком уговор такой был. Солдаты на фронте о многом тогда меж собой договаривались. Словом, кто знает, как оно там было. Главное, открытки приходили, и старый Михал только ими и жил. Но спустя года два после войны перестали вдруг приходить…
— Как же так, дядя? — перебила его девочка. — Ведь тетя говорит, что Михал и сейчас еще получает открытки из-за границы.
— Да, они опять приходят, — тихо подтвердил поручик. — Но это уже совсем другая история…
— Чудак этот Михал! — отозвался паренек у окна. — Вы, дядя, видели, какой замок он носит на сумке? Будто у него там слиток золотой!
— «Чудак, чудак»… — передразнила его девочка. — Много ты смыслишь! Может, в сумке этой что-то такое, что для него ценнее золота. Дядя! — вдруг осенило ее. — А может, он те открытки носит, которые будто бы от сына?
— Раньше у старого Михала никакого замка не было, хотя сумку он всегда с собой таскал. Но я хорошо помню, замка на ней не было… — сказал поручик. И прибавил: — Пока его не обокрали.
Тут и мальчику стало интересно.
— А что же можно украсть у такого вот Михала? Кто его обокрал?
Офицер пристально посмотрел на Анджея и резко сказал:
— Кто? Один такой… вроде тебя! Ребята заговорили Михала, а тот вытащил у него открытки из сумки… И знаешь зачем? Ради пары заграничных марок. Михал весь день просидел на ступеньках школы. Плакал.
— Ну, знаете, это ни в какие ворота… — начала было девушка, но офицер перебил ее:
— Тот паренек хотел потом отдать Михалу его открытки, потому что понял, чем они были для старика. Но отдать не смог — повредил их, когда отклеивал марки.
Внезапно офицер переменил тему.
— Ну, что там с Гдыней? Давно ведь ждем! — занервничал он.
Но телефонистка словно бы не слышала его. Засмотревшись на падающий за окном густой снег, она сказала:
— Как бы я хотела, чтобы и к этому празднику Михал получил свою открытку…
— Увы… К этому празднику открытка не придет…
— Как это? Откуда вы знаете, дядя? — спросила девочка.
— А может, все-таки придет, — сказал мальчик.
Поручик посмотрел на них, на еловую веточку в вазе, на девушку… И вдруг решился, вынул из кармана самописку.
— У вас есть конверты? И бумага?
Он быстро набросал несколько слов, вложил бумагу в конверт, заклеил его. Отчетливо, печатными буквами вывел адрес: «Пану Михалу Йордану, Коморовице, улица Широкая, 6, Польша».
Ошеломленные, они в полной тишине наблюдали за ним.
— Еще бы марочку. Заграничную. Может, найдется старая какая-нибудь, с письма?
Девушка отрицательно мотнула головой.
— Как же быть? Ведь без марки никак нельзя.
И тут отозвался мальчик:
— У меня марки с собой… Те, что вы, дядя, привезли мне, африканские. — И вынул блокнот.
Офицер выбрал большую цветную марку Ганы, наклеил ее и отдал письмо девушке с почты. Она подержала его в руке. Потом сказала тихо:
— Я как-нибудь размажу штемпель, чтобы нельзя было прочесть. Хороший вы человек. Я так рада, что вы это сделали. Старику будет спокойно в праздники. И адрес вы знали… на счастье. А я вот, хоть и живу здесь, не сумела бы вспомнить адрес старика. Но откуда вы знали, что в этом году открытка не придет?
— Знал.
Девочка подошла к дяде поближе, заглянула ему в глаза.
— Потому что ваш корабль уже два месяца стоит в Гдыне на ремонте, да? Потому что уже два месяца вы никуда не плавали?
Он молчал.
— Я сразу догадалась. Вы, дядя, и были тем мальчиком, который отобрал у старого Михала открытки?
— Украл, — уточнил Анджей, а офицер кивнул головой, отвернулся и медленно подошел к окну.
— И пишете ему в последние годы вы, — тихо сказала девушка с почты.
Вдруг резко зазвонил телефон.
— Дядя, идите в кабину, быстрей! — торопил мальчик.
— Алло, Гдыня? Управление порта? Алло! Да, говорим. Соединяю! — кричала в трубку телефонистка.
А когда поручик вбежал в кабину, она отложила трубку и, осторожно размазав тушь по самому краю марки, поставила штемпель на письмо, которое ожидало ее на столе.
Падал снег. Улицы маленького городка в этот праздничный вечер были тихие и совсем белые. В сторону почты медленно шел старый человек с нелепой, запертой на замок сумкой. С давних пор все звали его «глупый Михал». Мало кто помнил уже его настоящее имя и кто он такой. Известное дело — городской сумасшедший.
В маленьком городке снег — добрый волшебник! Когда он падает вечером, все становится возможным. Как в сказке. Или как в жизни.
Примечания
1
Харцеры — члены Союза польской молодежи, соответствующего нашим пионерской и комсомольской организациям.
(обратно)2
Анна Ягеллонская (1523–1596) — дочь польского короля Зигмунда I. Позднее жена польского короля Стефана Баторы, оставившего наиболее яркий след в истории Польши.
(обратно)3
Речь идет о репродукциях картин польских художников Ю. Хелмонского (1849–1914) и Ф. Рушчица (1870–1936).
(обратно)4
Князь Юзеф Понятовский (1763–1813) — польский генерал, маршал Франции. Погиб, командуя корпусом наполеоновской армии в Лейпцигском сражении: раненный, утонул в реке Эльстер.
(обратно)5
С. Выспянский (1869–1907) — польский драматург, художник, театральный деятель.
(обратно)6
Я. Матейко (1838–1893) — польский живописец.
(обратно)7
«Жирный четверг» — последний четверг карнавала перед великим постом. Этот католический праздник соответствует русской масленице.
(обратно)8
Королевский замок XIII–XVII вв. в Кракове, на холме Вавель.
(обратно)
Комментарии к книге «Принцесса и мальчишки», Януш Домагалик
Всего 0 комментариев