Мемпо Джардинелли Жаркая луна
Жаркая луна
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Смерть — вот что стоит в начале всего, я осмелился бы сказать — это единственная явь. Смерть чудовищно стара и вечно нова.
Элиас Канетти. Спасенный языкI
Он заранее знал, что это произойдет: он понял это, как только ее увидел. Много лет уже не был он в Чако, возвращение домой выбило его из колеи, но самым главным потрясением стала для него Арасели. Черные волосы, длинные, густые, и надменная челка, которая очень шла ее узкому, как у женщин Модильяни, лицу; особенно выразительны были ее черные, блестящие глаза, с искренним, бесхитростным взглядом. Худенькая, длинноногая, она, казалось, и гордилась, и смущалась своих маленьких грудей, едва топорщивших блузку. Рамиро посмотрел на нее и сразу понял, что дело плохо: Арасели было не более тринадцати лет.
За ужином их взгляды встречались много раз; по праву бывалого человека, который к своим тридцати двум годам объехал весь мир и после восьми лет странствий вернулся на родину, он рассказывал о событиях прошлого, о жизни во Франции, о женитьбе и разводе. Рамиро чувствовал, что с него весь вечер не сводит глаз дерзкая девчонка, дочь вышедшего в отставку деревенского врача, который дружил с его покойным отцом и так настойчиво зазывал Рамиро в гости к себе в Фонтану, что в нескольких километрах от Ресистенсии, главного города провинции Чако.
На землю опустилась ночь, застрекотали кузнечики, но жара не спала, а стала влажной и тяжелой, парило и после ужина, приправленного кордобским вином, сладким, как запах диких орхидей, обвивающих старый жасмин, растущий в глубине усадьбы. Рамиро не мог потом вспомнить, когда именно он почувствовал страх. Вероятно, когда после второй чашки кофе он, собираясь встать, случайно коснулся под столом босой и холодной ноги Арасели.
Все вышли из-за стола, чтобы перейти в сад, потому что жара становилась все более удушливой, и Рамиро посмотрел на девочку. Ее глаза были прикованы к нему; она не выглядела смущенной. А ему было не по себе. С бокалами в руках все следовали за доктором, который был уже порядком навеселе, и за его женой, Кармен, тараторившей без умолку. Младшие дети уже легли, и матери было странно, что Арасели еще не в постели. «Дети растут», — сказал доктор. Арасели, полуобернувшись, посмотрела вбок, сопровождая свое движение насмешливым жестом, который Рамиро принял на свой счет.
В садике за домом они болтали и пили до полуночи. Эта вечеринка распалила Рамиро; он не мог отвести глаз от Арасели, от ее короткой, как будто задравшейся юбки, открывавшей загорелые, покрытые пушком ноги — пропитанные солнцем, они блестели теперь в лунном свете. Голова его была полна странными, возбуждающими фантазиями, порой он говорил лишнее, хотя и пытался сдержать себя. Арасели смотрела на него не отрываясь, с призывной настойчивостью.
Прощаясь, он случайно опрокинул свой стакан прямо на девушку. Она очищала юбку, немного приподняв ее и показывая ноги, в которые он жадно впился взглядом, а доктор и его жена, оба уже порядком выпившие, отпускали шуточки с претензией на остроумие.
Хозяева ушли вперед, чтобы открыть дверь в коридор, ведущий во двор. Рамиро взял за руку Арасели и почувствовал себя несчастным дураком, потому что он не мог придумать ничего лучше, как спросить ее:
— Ты не испачкалась?
Они посмотрели друг на друга. Он нахмурил брови, чувствуя, что его трясет от возбуждения. Арасели скрестила руки под грудью, как бы показывая ее, и повела плечами от легкой дрожи.
— Все в порядке, — сказала она, не отводя глаз, которые больше не казались Рамиро томными.
Несколько минут спустя, когда он перешел дорогу и влез в старый «форд» 47-го года, который ему удалось одолжить, Рамиро почувствовал, что у него вспотели руки и что причиной этому была отнюдь не гнетущая жара. Вот тогда-то у него и появилась мысль, которую он тут же постарался отогнать; он нажимал несколько раз на педаль газа, неистово, изо всех сил, пока не понял наконец, что мотор заглох. Со злостью, и теперь уже не нажимая на педаль, он повернул стартер… Мотор снова заглох. Он повторил это несколько раз, упорно, яростно, с шумом, который затихал вместе с мотором.
— Что, не заводится? — спросил доктор из окна спальни. Рамиро подумал, что этот человек не только пьян, но и глуп, раз спрашивает очевидные вещи. Нарочитым жестом вытирая пот со лба, Рамиро вышел из машины и хлопнул дверцей.
— Не пойму, что с ним, доктор. Кажется, сел аккумулятор. Вы бы не подтолкнули меня?
— Ну нет, дорогой, оставайся у нас ночевать, и дело с концом; завтра мы все уладим. Поздно и жарко. По дороге в Ресистенсию он опять чего доброго испортится.
И не дождавшись ответа, он пошел сказать жене, чтобы она приготовила для Рамиро комнату Браулито, старшего сына, который учился в Корриентесе.
Рамиро знал, что будет потом жалеть о своем безрассудстве. Он спросил себя, а что он, собственно, задумал? На мгновение остановился посреди дороги. Но сразу же сдался, увидев в окне первого этажа смотревшую на него Арасели.
II
Комната, которую ему отвели, тоже оказалась на первом этаже. Отказавшись выпить еще стаканчик и попрощавшись с супругами, Рамиро закрылся в своей комнате, сел на диван и сжал голову руками. Он спрашивал себя, тяжело дыша, что же так возбуждало его; может, жара этого лета, типичного для Чако? Нет, признался себе он, то были цвет кожи Арасели, ее маленькие, точеные груди, ее взгляд, в значении которого он теперь засомневался: был ли он томным или завлекающим, или тем и другим вместе. Да, подумал он, то и другое вместе, и сжал свой пенис, поднявшийся, болезненно отверделый, словно стремящийся разорвать швы его брюк. Рамиро лихорадило. Во рту пересохло, и очень болела голова.
Ему нужно было в уборную. Он хотел пойти, чтобы посмотреть… Открыл дверь и увидел, что в коридоре темно. Остановившись на мгновение, он оперся о притолоку, чтобы привыкнуть к полумраку. Налево шли две закрытые двери, вероятно, супружеской и детской спален; третья дверь была полуоткрыта, и виден был притушенный свет ночника. Да, в окне именно этой комнаты он заметил Арасели. За четвертой дверью белел умывальник. Он медленно вошел в уборную, заглянув по дороге в освещенную комнату, но ничего не смог разглядеть. Рамиро сел на крышку унитаза, не расстегивая брюк, и провел рукой по голове, оттягивая назад волосы. Он был весь потный, голова по-прежнему трещала. За зеркальной дверцей, находившейся прямо над умывальником, он поискал аспирин. Принял сразу две таблетки и потом долго мыл руки и лицо, промывал глаза. Рамиро не мог думать: откуда-то ему уже было известно все, что должно было произойти, в груди давило — то был знак трагического исхода. От страха и возбуждения в голове все перепуталось, он мог избавиться от всего этого только действуя, не задумываясь, потому что этой ночью, в Чако, луна была горячей, а жара — палящей. Оттого что наступила необыкновенная тишина, воспоминание об Арасели приводило его в отчаяние, а возбуждение становилось невыносимым.
Рамиро вышел из уборной, прошел коридор, опять заглянул в ее комнату, не увидел Арасели и снова заперся у себя. Бросившись на кровать одетым, он приказал себе спать. На несколько минут он потерял ощущение времени, потом расстегнул рубаху и повернулся на другой бок, безуспешно пытаясь найти удобное положение. Он не мог уже перестать думать о ней, не представлять ее себе раздетой. Что делать, он не знал, но надо было что-то предпринять. Выкурив едва до половины несколько сигарет, Рамиро поднялся и посмотрел на часы. Половина второго. «Что со мной? — спросил он себя. — Надо спать». Вместо этого он открыл дверь и снова выглянул в коридор.
Полная тишина. Из-за полуоткрытой двери, ведущей в комнату Арасели, свет уже не пробивался; только отблеск жаркой луны, светящей в окно комнаты, тускло отражался в коридоре. Рамиро растерялся, ему стало стыдно за свои фантазии. Дети растут, но не настолько. Правда, она смотрела на него упорно, как зачарованная, но это отнюдь не значит, что она хотела его обольстить. Она для этого слишком мала. И конечно же, она еще невинна, а все эти многозначительные взгляды — лишь плод его воспаленного, похотливого воображения. Но в то же время он думал: заснула ведь, обольстительная кобылка, испугалась и уснула. Он поразился неожиданной злости, но в то же время отлегла тяжесть в желудке. Пошел к уборной, сказав себе, что сразу же вернется в свою комнату и ляжет спать, но в эту минуту услышал, как заворочалась в своей постели девушка. Он подошел к ее полуоткрытой двери и заглянул внутрь.
Арасели лежала с закрытыми глазами, повернувшись лицом к окну, к луне. Почти голая, только крохотные трусики сжимали ее узкие бедра. Скомканная простыня прикрывала ей одну ногу и открывала другую, как будто ткань превратилась в неясный мужской орган, подкрадывающийся, как вор, к ее лону. Обвив руками грудь, она спала на левом боку. Рамиро тихо стоял в дверях, разглядывая ее, пораженный ее красотой; во рту пересохло; он понял, что хочет ее, и задрожал всем телом.
Если даже она и спала, то неглубоким, беспокойным сном, и пробуждение было мгновенным. Арасели пошевельнулась, разжала руки и повернулась на спину. Взглянув на дверь, она увидела Рамиро, быстро закрылась простыней, но правая нога осталась снаружи и отражала лунный свет.
Так, в молчании, они смотрели друг на друга несколько секунд. Рамиро вошел в комнату и закрыл за собой дверь. Опершись о косяк, тяжело дыша, он заметил, как грудь его все поднималась и опускалась помимо его воли. Он дрожал. Потом улыбнулся, чтобы успокоить девушку, может быть, потому, что сам слишком нервничал. Она напряженно, молча смотрела на него… Он медленно приблизился к постели, сел, не переставая смотреть ей прямо в глаза, настойчиво, будто сознавая, что таким образом остается хозяином положения. Он вытянул руку и нежно, почти не касаясь, погладил бедро и провел рукой по ее ноге; но почувствовав едва заметную дрожь Арасели, прижал руку сильнее, как бы стремясь вдавить ее в тело. Усевшись поудобнее на постели, Рамиро приблизился к девушке, сохраняя на лице что-то вроде трогательной улыбки, больше похожей на гримасу, исказившуюся внезапным тиком, от которого дергалась его левая щека.
— Я хочу только потрогать тебя, — зашептал он почти неслышно, язык не слушался его. — Ты так красива…
И он начал ласкать девушку обеими руками, теперь уже вдоль всего тела, и все смотрел на нее, на свои руки, которые поднимались по ее ногам, по бедрам, соединились на животе, медленно и нежно поднялись и вновь сомкнулись на ее груди. Арасели замерла.
Рамиро опять посмотрел ей в глаза.
— Какая ты красавица! — сказал он и только тогда заметил ужас, сковавший ее. Казалось, она вот-вот закричит: рот был открыт, глаза округлились.
— Успокойся, успокойся…
— Я… — выговорила она почти шепотом. — Я сейчас…
И тогда он закрыл ей ладонью рот, заглушая ее вопль. Она начала упираться, в то время как он, умоляя ее не кричать, лег на нее, удерживая всем своим телом, и все ласкал ее, целовал в шею, шепотом уговаривал замолчать. И тут же, ужаснувшись, но не в силах заглушить в себе страсть, Рамиро начал покусывать ей губы, чтобы девочка не могла кричать. Он протиснул свой язык сквозь зубы Арасели, в то время как его правая рука нащупала в трусиках и гладила выпуклость лобка, покрытого волосиками; он возбуждался все больше и больше. В отчаянии девушка затрясла головой, стараясь освободиться от рта Рамиро, чтобы вдохнуть воздуха, и тогда он, совсем обезумев, в бешенстве ударил ее кулаком, как ему показалось, не очень сильно, но достаточно для того, чтобы она смирилась и тихо заплакала, повторяя: «Я закричу, я сейчас закричу…» Однако не сделала этого, так что Рамиро позволил ей вздохнуть и даже застонать, сдернул с нее трусы и расстегнул свои брюки. В момент совокупления у нее вырвался вопль, который Рамиро сразу же затушил, еще сильнее прижав губы к ее рту. Но так как Арасели продолжала стонать все громче и громче, он снова ударил ее, на этот раз сильно, и прижал к ее лицу подушку, продолжая размеренно-порывистыми движениями овладевать девочкой, которая сопротивлялась, как зверек, как раненая чайка.
Под конец Рамиро, в бешенстве, заглушая внутренний голос, который повторял ему, что он превратился в скота, чуть-чуть открыл лицо девочки и ужаснулся ее потерянному взгляду, полным слез глазам, которые смотрели на него с ужасом, словно он был чудовищем. Он снова прикрыл ей лицо и начал глухо бить кулаком по подушке. Арасели сопротивлялась еще некоторое время. Но Рамиро бил все сильнее, и она мало-помалу затихла, а он смотрел в окно и все думал, до чего же в эту ночь жаркая луна.
III
Он не помнил, как добрался сюда, но вдруг обнаружил, что стоит рядом с «фордом», все еще задыхаясь. Рамиро открыл дверцу машины и сел за руль. Но он был слишком возбужден и еще не мог управлять. В полном смятении он зажег сигарету и посмотрел на часы, было двадцать пять минут третьего.
Он затянулся несколько раз. «Надо выпить чего-нибудь покрепче и понять, что же произошло», — подумал он. Пока что было ясно одно: надо бежать. Арасели перестала сопротивляться, будто впала в летаргический сон, он не помнил, что было дальше. Ему было слишком страшно посмотреть, умерла она или нет, он вдруг почувствовал себя убийцей. Бежать, ясно, но куда? «В Парагвай», — сказал он себе, через три часа он уже будет на границе. Пересечет ее, потом, когда придет в себя, решит, что делать дальше. Может, позвать друзей, оправдаться? Но как? Разве сможет он объяснить, что произошло этой страшной ночью, почему он вел себя, как скот? Нет, лучше исчезнуть… сменить имя, документы, уехать через Парагвай в Боливию или Бразилию и затеряться там в тропических лесах Амазонки. «Безумие», — подумал он. Может, сдаться? По крайней мере это честнее. И, как ни странно, такой наиболее человечный выход был бы для него самым естественным: подчиниться закону. Да, надо немедленно найти адвоката, который проводил бы его в полицию. Сначала его поместят в камеру, он там выспится. Спать… Единственное, чего ему хотелось в эту минуту. Забыть о своем безрассудстве, о своей жестокости, которой он никогда раньше в себе не замечал и о которой сейчас ему было мерзко вспомнить.
Нет, доносить сам на себя он не будет, он не вынесет того отвращения, которое почувствуют к нему его родные, друзья, все те, кто три дня назад встретил его после долгих странствий с тем особым трепетом, который вызывает в провинциальных жителях человек, объездивший мир. Молодой адвокат, окончил университет во Франции, специалист по административному праву; скоро должен занять место профессора в Северо-восточном университете его страны. Ему страшно было представить, как он посмотрит в лицо матери, зная, что он убийца. Разразится неизбежный скандал в обществе, нет, доносить на себя нельзя.
Что же остается? Разве что самоубийство. Разогнать «форд», эту огромную восьмицилиндровую махину, этот гигантский блестящий движущийся гроб весом в две тонны, до скорости ста километров в час — и поехать по мосту, который пересекает реку Парану, по дороге на Корриентес. На самой верхушке моста, через километр после пошлинной будки, нужно на большой скорости резко повернуть руль. Машина сломает при этом стальные перила моста и, пролетев сто метров, упадет в самую глубокую часть реки. Он не выплывет. А вдруг? Но дело-то не в этом. Ему недостанет мужества убить себя. Да он этого и не хочет. Если он в чем-то и уверен, то только в том, что не пойдет на самоубийство. По крайней мере сознательно.
«Ладно, — подумал Рамиро, зажигая сигарету, — единственное, что я могу сейчас сделать, это сбежать. И если я на это решусь, то лучший выбор — Парагвай, потому что в Корриентесе, в Мисьонесе или в любой другой провинции меня завтра же схватят. Особенно на этой бросающейся в глаза машине».
Он решил действовать не мешкая: он поедет домой за чистой рубахой, соберет все деньги, какие у него есть, документы, возьмет бутылку джина или еще чего-нибудь крепкого и выедет на шоссе. Там он заправится горючим на первой же колонке и без остановок доедет до Клоринды. Пересечет реку и поедет в столицу Парагвая, Асунсьон. Найдет отель и завалится спать, и будет спать столько, сколько душа пожелает. Потом… потом он еще подумает, как быть дальше.
Рамиро повернул ключ, чтобы завести машину, и в это мгновение он в ужасе почувствовал, что влажная струя течет по его ногам: чья-то рука легла на его плечо.
IV
— Рамиро. — Кто-то тряс его за плечо.
Рамиро обернулся: за окном машины стоял доктор, глядя на него с улыбкой. У него были остекленевшие, водянистые глаза, он тяжело дышал, брызгал слюной. От него несло красным вином, десятками литров красного вина.
— Доктор… — Рамиро скривился, словно в улыбке. — Вы меня испугали.
— Есть у тебя сигареты, сынок?
— Да, конечно. — Он поспешил дать ему пачку. Потом протянул зажигалку.
— Не могу заснуть, — сказал доктор, сильно кашляя. Потом, прочистив горло, добавил: — Невыносимая жара. Че[1], а я ведь этак каждую ночь сбегаю.
Рамиро подумал в отчаянии, что пьяные, когда они расчувствуются, вдвойне нестерпимы. Он спросил себя, где был этот человек тогда… ну, ладно, тогда, когда это произошло. Ясное дело, он ничего не видел и не слышал. А если это ловушка? Нет, как бы пьян он ни был, он вел бы себя иначе и не просил бы сигарет. В любом случае Рамиро надо было уезжать. И как можно скорее.
— Я спешу.
— Машина в порядке? — Доктор говорил, прислонившись к окошку, дыша ему в лицо отвратительным перегаром. Он курил, поставив одну ногу на выступ дверцы.
— Кажется, да. — Рамиро поспешил включить мотор. — Видно, аккумулятор заглох.
— Прокати меня немного. Поедем вместе в Ресистенсию и выпьем в баре «Да Естрелья».
— Но, доктор, я ведь…
— Вот как? — Доктор сердито ударил его по плечу. — Ты отказываешься от моего приглашения?
Чуть не падая с ног, но сохраняя все же равновесие, он обошел неверными шагами машину и влез в нее через другую дверцу. Он свалился на сиденье, отдуваясь.
— Едем, — сказал он.
— Нет, доктор, я не смогу вас привезти обратно. Я должен возвратить машину. Это ведь машина Хуансито Гомулки.
— Черт побери, я знаю, что она принадлежит Гомулке!
— Мне надо ее вернуть…
— Не важно, выбросишь меня там где-нибудь. Вернусь пешком, автобусом… к черту, я хочу выпить с тобой винца. За твоего отца, понимаешь, я ведь очень любил твоего отца. — Казалось, он вот-вот заплачет. — Я его очень любил…
— Я знаю, доктор.
— Да не зови ты меня доктором, говори мне просто Браулио.
— Хорошо, но…
— Браулио, я сказал тебе уже, зови меня Браулио… — Голос его постепенно затихал, переходя в отрыжку. Старик терял человеческий облик.
— Послушайте, дон Браулио, поверьте мне, я не могу взять вас с собой. У меня есть дело.
— Какого черта ты будешь делать в такое время? Ведь сейчас уже… Который час?
— Три часа утра, — ужаснулся Рамиро, взглянув на часы. Во что бы то ни стало надо добраться до Клоринды затемно. Он не хотел переходить границу при свете дня. А ведь нужно попасть домой, взять деньги, документы…
— Кончай… Ставь первую скорость и поехали.
Рамиро двинулся, покорившись, говоря себе, что в Ресистенсии он как-нибудь избавится от доктора. А пока он должен продумать каждый свой шаг, чтобы не терять времени.
— Я очень рад был тебя увидеть, парень. — Его спутник говорил, растягивая слова. Он вытащил маленькую бутылку вина. Рамиро не знал, была ли она у него в руках все время или он достал ее из кармана брюк. Он почувствовал раздражение, так как понял, что тот будет его угощать и разозлится, если он откажется. — Ах, черт, как я любил твоего отца!.. Выпей глоток.
— Нет, спасибо.
— Вот дерьмо, нашелся трезвенник! Пей, тебе говорят! — И сунул бутылку ему в лицо. Машина вильнула, отклонившись на несколько метров. Рамиро смог выправить ее.
— Спасибо, — сказал он и взял бутылку.
Он поднес ее к губам, но лишь сделал вид, что пьет, ни одна капля не попала ему в рот. Не вино нужно было ему сейчас. Кроме того, лучше не пить. Ему предстоит вести машину всю ночь… И ему нужна ясная голова, чтобы думать. Возвращая бутылку, Рамиро сообразил, что неплохо было бы разузнать, как провел ночь доктор.
— Где же вы были, доктор? Я думал, вы пошли спать.
— Я сбегаю каждую ночь. Кармен стала невыносимой старушенцией; спать с ней противнее, чем проглотить ложку соплей.
Он засмеялся своей шутке.
— Выносить ее труднее, чем срать во флакончик из-под духов. — Он захохотал в восторге, икая с наглой развязностью. — Она, бедная, уже так затаскана, как соска у близнецов.
Он продолжал заливаться отвратительным смехом.
— И куда же вы отправляетесь?
— Кто?
— Да вы. Когда сбегаете.
— Напиваюсь.
— Ну а сегодня ночью что вы делали?
— Да я ж говорю тебе, дружок: клюкнул слегка. Понятно или нет? Мужик так мужик, а хлеб — так хлеб, говаривал Лорка.
— Да, но где же вы пьете? Я что-то не расслышал.
— На кухне. У меня в доме всегда есть вино. Много вина. Все вино на свете для доктора Браулио Теннембаума, врача-терапевта, с отличием окончившего медицинский факультет в Росарио, — он высморкался в руку и вытер ее о брюки, — а теперь он застрял в этом говенном местечке.
Рамиро прибавил газ и выехал на асфальтированную дорогу. «Форд» ревел в ночи, нарушая ее тишину. «Гомулка — замечательный механик, — сказал он себе, — я доберусь до Клоринды вовремя». Он вдруг встревожился, в порядке ли документы на машину… ведь чтобы попасть в провинцию Формоса, надо переехать Рио-Бермехо, а там как раз караульная будка жандармерии. Он потянулся вправо, пошарил в бардачке и сразу нашел документы. Все будет в порядке. Избавиться бы только от Теннембаума.
— А Арасели, че? — спросил вдруг доктор.
Рамиро передернуло, он насторожился. Он не поворачивался, но знал, что тот смотрит на него.
— Красивая девочка, верно? Какая женщина будет, черт меня побери!
Рамиро крепко сжал руль и продолжал упорно молчать. Показались огни Ресистенсии.
— Если ее кто-нибудь когда-нибудь обидит, — продолжал Теннембаум, — я его убью. Кто бы он ни был.
Рамиро вспомнил, как дергалась в конвульсиях Арасели, когда он душил ее подушкой, как силы покидали ее… Он вспомнил, что она показалась ему раненой чайкой, непокорной, но сдавшейся наконец, не выдержав его тяжести. Рамиро лихорадило. Взглянув украдкой вбок, он заметил, что доктор пристально смотрит на него. Он встревожился не на шутку. Вдруг он что-то знает? Может быть, это ловушка и так же, как он вытащил из кармана бутылку вина, он вытянет сейчас револьвер? Рамиро затошнило, сильно закружилась голова. Он затормозил и съехал с дороги, остановившись на обочине. Открыв одним рывком дверцу, он высунул голову наружу, и его вырвало.
— Тебе нехорошо, — констатировал доктор.
— Твою мать! А что, не видно? — крикнул Рамиро.
Он какое-то время посидел еще так, с опущенной головой. Потом вынул из кармана брюк платок и вытер рот. Но продолжал сидеть в том же положении, убеждая себя, что скорее всего это был только страх. И если это ловушка и доктор знает, что произошло с его дочерью, то лучше всего было бы убить его тут же, и дело с концом.
V
Патруль остановился позади «форда», и на крыше полицейской машины зажегся сигнальный фонарь, сильным снопом лучей осветив Рамиро и доктора. Теннембаум запрокинул голову и жадно припал к бутылке.
— Проклятие, оставьте бутылку и не двигайтесь!
— Плевать я хотел на полицию!
— А я нет, идиот вы этакий! — заревел Рамиро, не понижая голоса, выдернул у него из рук бутылку и бросил ее на дно машины. — Вы хотите, чтобы они нас перестреляли?
— Не двигайтесь, — предупредил голос из полицейской машины. Это был спокойный, почти ласковый, но очень твердый и властный голос.
Двое полицейских открыли задние дверцы своей машины и вышли. Рамиро наблюдал за ними, глядя во внешнее зеркальце. Третий открыл переднюю правую дверцу. Втроем они быстро окружили «форд», пальцы на взведенных курках. Двое целились из обрезов марки «Итака», как отметил Рамиро, а передний, похоже, командовал операцией и держал в руках стандартный армейский пистолет сорок пятого калибра.
— Не опускайте рук и не двигайтесь. Вы окружены.
— Хорошо, капитан, — громко произнес Рамиро, стараясь выглядеть спокойным и уверенным. — Выполняйте ваше задание.
Полицейский приблизился к окошку и заглянул в машину. Рамиро представил себе, как другие два, в тени, целятся в них. А четвертый, который управлял машиной, наладил уже, наверное, радиосвязь с главным управлением. В любую секунду на горизонте мог появиться армейский бронетранспортер. Ему рассказывали, что именно так живут в его стране уже не один год.
— Где документы? — спросил капитан. — Не двигаться!
— В бумажнике, — сказал Рамиро, — в заднем кармане брюк.
Они оба ждали ответа от второго пассажира машины. Похоже было, что Теннембаум заснул.
— Это доктор Теннембаум из городка Фонтана, — объяснил Рамиро. — Он пьян, капитан. Он, кажется, заснул.
— Выйдите из машины, будьте любезны. — Полицейский открыл дверцу левой рукой, не переставая держать Рамиро под прицелом. Это был в самом деле пистолет сорок пятого калибра. Капитан добавил: — Стойте спокойно, руки вверх.
Он позвал другого полицейского, которому пришлось растолкать Теннембаума, чтобы тот вышел из машины. Доктор молча вылез и остановился в нескольких метрах от них с поднятыми вверх руками.
Капитан просмотрел их документы, в то время как другой полицейский переворачивал все внутри машины; он искал под сиденьями, под резиновыми ковриками, под панелью, в бардачке и в багажнике.
Наконец капитан спросил:
— Почему вы остановились?
— Доктор Теннембаум и я, мы оба чувствовали себя плохо. Я не выпил ни одного стакана, но меня вырвало. — И Рамиро показал на пятно рядом с дверцей «форда». — Извините…
— За что я вас должен извинить?
— Да вот вы сейчас наступили…
Капитан отскочил и принялся обтирать каблуки о землю. Рамиро подумал, что при других обстоятельствах он бы улыбнулся.
— Надо быть осторожнее, в наше время подозрительные передвижения гражданского населения в такой поздний час делают возможным как наше вмешательство, так и проведение других подобных акций.
Рамиро задумался: что было подозрительного в том, что кто-то остановился на шоссе и его вырвало; гадко было, что его называют «гражданским населением». Но такой теперь была его страна, ему об этом уже рассказывали. Он ничего не ответил, сердце бешено стучало. Ночь была на исходе, луна по-прежнему была раскаленной, но труп Арасели там, в ее спальне, вероятно, уже остыл. Слезы подступили к глазам.
— Можете ехать, — сказал капитан и, подозвав своих, сел в полицейскую машину, завел мотор и уехал.
Оба они молча влезли в «форд», Рамиро стал разворачиваться и почувствовал, что слезы катятся по его щекам.
VI
Доктор заговорил первым. Он начал слабым голосом, растягивая слова:
— Это говенная страна, Рамиро. Она была прекрасной, но сейчас ее превратили в говно.
Рамиро не знал, протрезвел ли Теннембаум. Его голос был горьким и каким-то особенно печальным.
— Здесь у нас применяют греческие принципы шиворот-навыворот, — продолжал Теннембаум, — арифметика демократична, потому что она учит равенству, справедливости; а геометрия — принадлежность олигархии, потому что показывает соотношения неравенства. Это Мишель Фуко. Ты читал Фуко?
— Кое-что в университете.
— Так вот, у нас перевернули этот принцип, че: теперь мы становимся все более геометрической страной. Вот так мы и живем.
— Где вас высадить, доктор?
— Ты меня не бросишь.
Голос доктора звучал твердо, как приказ. Рамиро опять обуял страх. Может быть, он знал, что случилось с его дочерью? И это была ловушка? Когда все это кончится?
Инстинктивно он сменил направление и вместо того чтобы поехать в центр города, повернул к дому матери, где жил с тех пор, как вернулся из Парижа. Он увеличил скорость до разрешенного в городе предела. Ему не хотелось больше встречаться с полицией. Присутствие доктора было невыносимо. Надо от него как-нибудь отделаться.
Подъехав к дому, он остановил машину, сказал Теннембауму, чтобы тот подождал его несколько минут, и, не дождавшись ответа, вошел в дом. Он собрался быстро и в полной тишине: паспорт, несколько тысяч новыми деньгами, пятьсот долларов, которые он не успел разменять, брюки, рубашка — положил все в пластиковый мешочек из-под продуктов. Крадучись, вышел из дому, будто он был здесь чужим, не взглянув ни на мать, ни на младшую сестру.
Рамиро сел в машину и поехал к центру. Уже двадцать минут пятого, и, как ни старайся, он будет на границе только днем. Но если он вообще хочет добраться туда, нельзя больше терять времени. Он устал, все осточертело ему, хотелось спать, будущее пугало, как ни старался он о нем не думать. Но в глубине души он чувствовал себя беглецом, убийцей, которого будут искать вдоль всей границы. Даже Парагвай не был верным убежищем, но больше ехать некуда. Надо пересечь Парагвай, а потом спешить в Боливию, в Перу, на Амазонку. Хоть к черту на рога, сказал он себе, но надо действовать немедленно.
Рамиро резко затормозил на углу улицы Гуемес и проспекта Девятого июля.
— Вот и приехали, доктор. Теперь говорите, куда вас подкинуть.
— А сам-то ты куда едешь? — Голос Теннембаума прояснился.
Рамиро подумал, что тот воспользовался минутным ожиданием и вздремнул. Или успел помочиться, что пьяным всегда полезно.
— Я еду ловить рыбу.
— В такой час?
— Послушайте, старина, давайте на этом кончим, ладно? Я поеду, куда мне вздумается, и уезжаю сию минуту, понятно? — В конце концов, ясно, что он никогда больше не встретится с Браулио Теннембаумом. Наоборот: он постарается отъехать от него как можно дальше, так как погоню за ним организует именно этот человек, когда через несколько часов обнаружит труп своей дочери.
— Ты меня не оставишь, — холодно сказал доктор.
— Что у вас на уме? — спросил Рамиро со страхом, осторожно, но голосом звонким и суровым.
— Будем продолжать пить. И разговаривать.
— Послушайте, вы хотите того, чего я совсем не хочу. Вылезайте.
— Ты меня не оставишь, мать твою растак, — медленно проговорил доктор ледяным тоном. — Ты думаешь, я не видел, как ты вчера смотрел на Арасели?
VII
Это было обвинение, оно испугало Рамиро, и без дальнейших слов он сильно ударил доктора кулаком в подбородок. Теннембаум не ожидал этого, он упал назад, ударившись о дверь. Но не потерял сознания; он захрипел, выкрикнул несколько проклятий и потянулся к нему, чтобы тоже ударить. Свой второй удар Рамиро рассчитал лучше и попал прямо в переносицу. Третий раз он ударил правым кулаком в подбородок. Доктор потерял сознание.
Через десять минут «форд» уже летел по шоссе, и, хоть у этой старой модели не было спидометра, Рамиро подсчитал, что делает не менее ста тридцати километров в час. Эта заезженная машина тридцатилетней давности не могла развивать большую скорость, но и это было неплохо. Гомулка возился с ней с фанатичным упорством, и мотор работал, как новенький.
Пропадать так пропадать, подумал Рамиро, теперь только вперед, потому что больше деваться некуда. Терять — убить. Отправляться — лишаться. Лишаться — лишиться. Убить — хоронить. Хоронить мертвых. Хоронить — копать. Копать — пропадать. «Итак, я пропал». Жонглируя словами, он старался не думать. Но как ни старайся, мысли крутились вокруг одного и того же: он сделал все метко и точно — не сломал ни одной кости, не выбил ни одного зуба. Рамиро оглушил доктора, не оставив следов. Его поразило собственное хладнокровие. Рамиро и не подозревал, что человек, невольно превратившийся в убийцу, сможет победить в себе все предрассудки и стать расчетливым и холодным.
Как тогда, в детстве, много лет тому назад, когда умер его отец и они с матерью и сестрой на какое-то время решили покинуть свой дом. Они переехали к родственникам, в Китилипи, где в эту пору шел сбор хлопка, что несколько отвлекало его мать от ежедневных рыданий. Однажды, в конце недели, Рамиро понадобилось съездить в Ресистенсию, чтобы сдать анализы, он чем-то болел, сейчас уже не вспомнить, и зашел домой. Его дядя Рамон ждал его в машине, а Рамиро искал в доме какую-то одежду для матери. Когда они уезжали, мать, видно, недостаточно хорошо заперла окна, и в дом пролезла целая кошачья семья, которая обосновалась в комнате под столом. За несколько недель коты успели захватить всю столовую и кухню. Рамиро почувствовал глубокое отвращение и страшно разозлился, когда увидел, как два огромных кота убегали, услышав его шаги. Увидев грязь, экскременты, он остановился как вкопанный и тут заметил четверых малюсеньких котят, которые, двигаясь почти ползком, вылезали из-под стола в поисках более надежного убежища. Тогда он хладнокровно закрыл окна, которые выходили в коридор, дверь, которая вела в кухню, и ту дверь, которую он сам только что открыл. Возбужденный своей местью, он вернулся в машину, где его ждал дядя Рамой. Когда они почти месяц спустя вернулись в Ресистенсию, мать и его младшая сестра Кристина пришли в ужас, увидев маленькие трупики, разложившиеся настолько, что шерсть прилипла к полу, будто вросла в него. Воняло нестерпимо, а он, ни в чем не признавшись, отправился в кино и просидел там до вечера, смотря несколько раз подряд одну и ту же картину с Луисом Сандрини[2].
— Холодный, бессовестный, — сказала ему Дорин, та нежная девушка из Венсена, которую он любил, когда он рассказал ей об этом случае.
Теперь он вспомнил, что тогда, той ночью, она отказалась от близости с ним. «Холодный, бессовестный», — повторял он про себя, глядя на Теннембаума, который полулежал в глубоком обмороке на другом сиденье. То, что он намеревался сделать, было отвратительно, он прекрасно это сознавал. Но у него не было выбора. Пропадать так пропадать… Да, его карта бита, и уже ничто не может остановить его.
Он не хотел убивать Арасели. Господи, конечно же, нет, он хотел только любить ее, но так случилось… Ну хорошо, она сопротивлялась, это правда, и он, конечно, не должен был бы… Лучше об этом не думать… Дело сделано, и все пошло к черту. Никогда еще обладание женщиной не стоило ему так дорого! Он ужаснулся собственному остроумию… «Я чудовище, я стал чудовищем! И виновата в этом луна. Она слишком накалена, эта луна провинции Чако. Особенно если не видеть ее восемь лет. Терять так терять. Я пропал». После того как он пересек развилку трех дорог на западном выезде из Ресистенсии, он проехал мост через Рио-Негро и свернул на дорогу номер шестнадцать. Чуть дальше текла речка, рядом с которой не стояло никакой таблички с названием. Он съехал на обочину, не доезжая двухсот метров до мостика. Рамиро затормозил, стараясь не оставлять следов на асфальте, и понял, что надо действовать очень быстро, именно так, как он и собирался, когда Теннембаум стал надоедать ему и пришлось его ударить. Не поедет он ни в Парагвай, ни куда-либо еще, а лишь к себе домой.
«Только бы не проехала встречная машина», — молился он мысленно, хотя в этот час, в пять утра, на дорогах и так было мало машин. Шоссе было совершенно пустынно. За все это время он встретил только два грузовика, одну машину, которая ехала с севера (вероятно, по направлению к Буэнос-Айресу, так как номер машины был столичным), и один автобус компании «Годой», который курсировал между Ресистенсией и Формосой. Рамиро вышел из машины и передвинул тело Теннембаума так, словно тот сидел за рулем. Он засомневался на секунду, стереть ли свои отпечатки пальцев с руля, но сразу отбросил эту мысль. Само собой разумеется, что он управлял этой машиной, дело-то не в этом. Он положил руки доктора на руль и на рычаг скоростей. Пусть думают, что Теннембаум в пьяном виде совершил безрассудный поступок. Может решат, что он изнасиловал свою дочь, а потом в отчаянии покончил с собой в этом странном месте, на мосту, с которого Рамиро решил столкнуть старый «форд».
Правда, его все равно ждет масса неприятностей, но он все-таки сумеет вывернуться. Теперь-то он твердо знал, что способен на такие поступки, которые раньше ему и в голову не приходили. Отчаявшийся человек способен на все. А он стоит уже на краю. Доктор стал мешать, надоедал ему и, очень может быть, пытался подстроить ему ловушку. У Рамиро не было другого выхода, и поэтому он бил его, пока не лишил сознания, а теперь убьет. Терять уже нечего… И кроме того, он знал, что ответит полиции: Теннембаум, вдребезги пьяный, разбудил его… в котором часу? Да, в три он подошел к Рамиро, который сидел в машине и курил. Именно так, а он разбудил его без четверти три, и Рамиро не смог отказать ему. Ведь доктор был хозяином дома… «Скажу, что он принимал меня прекрасно, ужин был великолепен, и после стольких лет… ведь он был другом моего отца… он был назойливым, нервным, как будто что-то с ним произошло, но я тогда не знал, что это могло быть… я просто думал, что в пьяном виде он становится гнусным, откуда я мог знать, что он изнасиловал свою дочь… мы поехали в бар «Да Естрелья», чтобы выпить еще вина. Потом нас остановила полицейская машина, скажу я». Рамиро улыбнулся, поворачивая тело доктора и думая, как удачно получилось, что можно было сослаться на эту встречу. Полицейские признают, что и впрямь останавливали их, подтвердят час и повторят, что доктор был вдребезги пьян, а Рамиро был трезв.
Рамиро положил пластиковый пакет под рубаху, сел на тело доктора и включил мотор. Пройдя быстро рычагом все скорости, он поставил максимальную, направил машину на мост и в нескольких метрах от моста, дико вскрикнув так, что сам не узнал своего голоса, выбросился из машины всего лишь за секунду до того, как «форд» со страшным скрежетом врезался в парапет. Машина вздыбилась на самом краю, накренилась влево и толчками покатилась по высокому склону берега. Рамиро упал лицом в высокий муравейник. Он быстро поднялся, раньше чем муравьи успели напасть на чужака. Вскочив и морщась от боли в локте, Рамиро бросился вперед, чтобы посмотреть на машину, наполовину погрузившуюся в реку. Он успокоился, увидев, что, хотя машина и не загорелась, как он рассчитывал, задние ее колеса торчали кверху, а сама кабина была под водой. Конечно же, доктор утонет, не приходя в себя.
«Все получилось отлично», — сказал он себе. И сам ужаснулся своей уверенности, этой фразе, сказанной с отвратительным хладнокровием.
VIII
Было двадцать минут шестого, и еще не рассвело. Всего только пятнадцать минут назад он бегом бросился от моста по направлению к югу, к городу. Его обогнали два автомобиля и один грузовик. Но едва заслышав шум мотора, Рамиро сошел с дороги и спрятался в кустах. Никто не останавливался на мосту с разбитым парапетом, неполадки на дорогах никого не удивляли. Таким образом, пройдет много времени, прежде чем найдут наполовину затонувший «форд».
Теперь, когда он решил, что отошел достаточно далеко, он стал голосовать, почти спокойный, но едва передвигаясь от усталости.
Минуту спустя перед ним остановился огромный грузовик марки «Бедфорд» с прицепом, под номером провинции Санта-Фе.
— Куда тебе? — спросил его водитель, смуглый человек с голой грудью; на мускулистой руке, похожей на портовый кран, на самом бицепсе красовалась неясная в полумраке татуировка.
Такой тип может спокойно, ничего не боясь, обращаться к любому на ты.
— А ку-у-да е-е на-а-правля-е-тесь вы, че, дру-у-жок? — отвечал Рамиро с парагвайским акцентом, не глядя ему в глаза.
— Я еду в Ресистенсию, разгружу товар, а там уже дальше, на Корриентес.
— Ну-е-е, это и — и ла-а-дно, я та-а-ам и сле-е-зу, в центре го-о-рода.
— Давай залезай.
Уже в кабине, глядя в окошко, Рамиро начал рассказывать небрежным тоном, подчеркивая свой парагвайский акцент, что у него поломалась машина в нескольких километрах отсюда, как раз на дорожном разъезде. Он хотел добавить, что решил идти пешком, пока кто-нибудь не предложил бы подвезти его; что он отыскал бы механика и затем отправился бы уже на своей машине в Санта-Фе, но тут понял, что водитель представляет собой одного из тех типов, которые способны сделать услугу, хотя по природе своей необщительны и молчаливы. Тот только кивнул, как бы показывая этим, что его не интересуют ни объяснения, ни чужие заботы. Человек хотел думать только о своем, и ему в высшей степени были безразличны истории, которые Рамиро мог ему рассказать. Рамиро поблагодарил его про себя от всей души и сел поудобнее на сиденье.
Он прокрутил в уме все, что произошло этой ночью, и подумал, не сон ли это, может, все случилось с кем-то другим? Вздрогнув, он вернулся к действительности, взглянув в окно: все тот же унылый, плоский пейзаж северного Чако, пальмы, которые вырисовывались на фоне ночного неба, а у реки Параны — серый, грязноватый тропический лес, бегущий вдоль дороги. И эта тяжелая невыносимая жара, такая осязаемо плотная, что, казалось, ее можно пощупать. Он исподтишка взглянул на водителя, который, покусывая зубочистку, уже всю раздерганную на волокна, сосредоточенно вглядывался в дорогу. Нет, это был не сон… Он снова закрыл глаза и, прислушиваясь к шуму мотора, задремал на несколько минут. Когда грузовик остановился на светофоре, на углу проспекта Авалос и улицы Двадцать пятого мая, Рамиро сказал:
— Спа-а-сибо, маэстро, зде-е-есь я слезу, — открыл дверцу и прыгнул, стараясь спрятать лицо от водителя, который проворчал что-то вроде: — Чао, парагва.
Рамиро его слова очень порадовали. Этот тип не представлял теперь никакой опасности. Все складывалось очень удачно.
Но, посмотрев на часы, он ужаснулся: было без десяти шесть, вот-вот начнет светать. Чтобы попасть домой, надо было пройти около восьми кварталов; опаснее всего, что домашние услышат, как он возвращается.
Рамиро дошел до своего дома, осторожно открыл дверь и посмотрел, не видит ли его кто-нибудь с улицы или из окон соседних домов… Никто еще не выходил из дому. Он снял ботинки в передней и весь съежился, услышав громкий стук своего сердца. Пересек столовую в полной тишине и вошел в спальню, прикрыв за собой дверь. Ему показалось, что в другой комнате Кристина делала утреннюю зарядку. Потом она пойдет на кухню варить себе кофе. Мать была в уборной или в ванной. Все получилось как надо.
Он разделся, прислушиваясь, очень осторожно и лег, уже в полусне спрашивая себя, мог ли он даже помыслить там, в Париже, что он, Рамиро Бернардес, будет способен на такое хладнокровие. Он дал бы голову на отсечение, что нет. Но после этой ночи он знал, что в этой жизни возможно все.
IX
Солнечный свет, проникавший сквозь щели металлических ставен, разбудил Рамиро. Монотонно и усыпляюще жужжал вентилятор, особенно когда он поворачивался резко налево и должен был обернуться вокруг своей оси, чтобы вновь начать движение. Рамиро только сейчас заметил вентилятор: вероятно, его включила мать. Он поразился, что не проснулся, когда входила мать, но, правда, она ходит чуть слышно. Только мать может войти в комнату убийцы так, чтобы тот ничего не услышал.
«Убийца», — повторял он, беззвучно двигая губами. Рамиро почувствовал резкую головную боль и приказал себе расслабиться.
За дверью мать с кем-то разговаривала.
— Конечно, дорогая, — говорила она веселым и удивленным тоном. Должно быть, какая-то посетительница. Он посмотрел на ручные часы: было четверть двенадцатого. Он спал недолго. — Какой редкий случай, — говорила мать, — ты никогда у нас не бываешь. — Голос как будто приближался к дверям его комнаты. Рамиро насторожился, приподнявшись. — Одну минуту, дорогая, — голос был слышен уже близко, — подожди, я пойду посмотрю, не проснулся ли он.
Рамиро быстро опустился на подушку и закрыл глаза как раз в ту секунду, когда мать входила в спальню.
— Рамиро…
Он приоткрыл один глаз, потом другой, притворяясь очень сонным.
— Дорогой, тебя спрашивает Арасели.
— Кто?! — Рамиро вскочил в ужасе, почти крича.
— Да, милый, дочь доктора Теннембаума из Фонтаны, где ты вчера провел вечер.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Совесть! Что совесть? Я сам ее делаю. Зачем же я мучаюсь? По привычке. По всемирной человеческой привычке за семь тысяч лет. Так отвыкнем и будем боги.
Федор Достоевский. Братья КарамазовыX
Это было невероятно, и однако… Черт возьми, это опять был не сон! Он лежал в постели, смотрел в потолок, пораженный, во власти противоречивых чувств: ему было легче от мысли, что он убийца лишь наполовину, и его охватила ярость: если бы он вовремя сообразил… ничего бы этого не было. Но что значит «убийца наполовину»? Что за глупейшее рассуждение!
Сначала де Куинси, потом Достоевский писали о том, что человек, доказывая самому себе собственный цинизм, смакует саму идею преступления. Где-то в глубине нашего сознания мы восхищаемся ужасом преступления. Мы осуждаем преступника, становимся неумолимыми судьями, но в первую минуту преступление нас привлекает, приводит в восторг.
Нельзя быть «убийцей наполовину». Огромный город может превратиться в пустыню, когда там нет всего лишь одного человека, так и одна смерть от рук твоих — это уже все смерти в мире. Рамиро посмотрел на свои ладони. Затем повернул их тыльной стороной — волосатые, с выступающими венами; они показались ему руками чудовища из романа ужасов. И все же это были те самые руки, которые совсем недавно умели ласкать Дорин. Он знал, что они способны на нежность; они могли прийти в восторг от гладкой кожи женщины, они могли легко трогать цветок, так что тот не увядал. Он гладил, бывало, ласково щечку ребенка. Он прикасался к тканям древней Америки, к индусскому шелку, к пьедесталу Давида во Флоренции, к сухой короткой шерсти собаки овчарки.
Это были мгновения, запечатлевшиеся в его памяти, отдельные образы, которые не складывались в единую картину. Но как бы ни хотел он забыть о том, что произошло, эти воспоминания не приносили ему облегчения. Его руки были руками убийцы; и он сам был этим убийцей.
Господи, что же ему делать? Чего хочет эта девушка? Как он встретится с нею? Что он ей скажет? Что он сможет сказать ей?
Рамиро вздохнул и зажег сигарету. Бросил спичку в пепельницу, оказавшуюся на его ночном столике, и решил, что побудет в комнате еще немного. «Пусть подождут, — подумал он, — пусть хоть всю жизнь ждут меня, единственное спасение — затаиться, слишком уж много волнений выпало на мою долю за эту ночь.
Неужели Арасели рассказала о том, что произошло вчера? И знает ли Кармен, что я изнасиловал ее дочь и вдобавок пытался убить? Ясно, что девчонка не могла добраться сюда из Фонтаны одна. Какого дьявола им нужно?!»
Он ненавидел женщин, он только теперь осознал это. «Я, оказывается, женоненавистник», — засмеялся он. Нет, все же не совсем так… В Париже многие знакомые женщины звали его мачо[3], ах, эти незабываемые вечеринки, эти кокетливые, привлекательные, обворожительные женщины, которые изучают поведение мужчин с научной точки зрения. «Мачо», — говорили они ему. «Примитивные феминистки, безрассудные, ветреные», — подзуживал он их. А они смеялись. Они ничего не знали о жизни.
«Женщины умеют мыслить здраво, — признался он себе, — а нам, мужчинам, этого не хватает. И это-то нас и пугает. Желая их, нуждаясь в них, мы их боимся. Они рождают в нас страх». Разве не это чувство вызывала у него вчера Арасели? Он, Рамиро Бернардес, сильный мужчина, аргентинский пройдоха, в Париже не смевший соблазнить француженку, превратился вчера ночью в пошлого насильника. И все это только от страха, от овладевшего им ужаса.
Дважды убийца. Не важно, что Арасели словно воскресла. Здравый смысл… что это такое? Им руководил только ужас. Разве так не было у него и с другими женщинами? Да, со всеми, черт побери, каждая женщина, которую он узнавал, хоть на миг возбуждала в нем ужас, неотвязный панический страх. Может быть, это и есть «мачизм»: напускная самоуверенность самца в секунды ужаса, которые мы переживаем при приближении к женщине… Нас сковывает страх, когда мы понимаем, сколь они проницательны, а эта хрупкость лишь внешняя, вернее, то, что нам хочется считать хрупкостью.
На деле же женщины только и думают о том, как бы бросить якорь в прочной гавани, которой мы, мужчины, не имеем. Потому что мы отличаемся друг от друга не только половыми признаками, наше различие заключается и в неспособности принять и признать это различие. Вот что отвращает нас от противоположного пола.
К чему сейчас все эти философствования? Оттого, что слава насильника еще страшнее, чем слава убийцы? Оттого, что в глубине души Рамиро чувствовал, что боится выйти из комнаты… оттого, что понимал, что никогда уже не станет порядочным человеком? Что такое совесть человека, если не сознание своего бесконечного смирения, своей ничтожности; разве это не поражение всякого самолюбования?
Значит, у него нет чести; он был бесчестным, он, собственно, не был человеком. Бесконечное, древнее стремление отличить добро от зла больше не терзало его.
Однако он встал с постели, надел рубаху и брюки и приказал себе выйти из комнаты. Но тут же понял, что боится. Еще рано. Рамиро снова стал думать, сколь нелепой была мысль, что он убийца только «наполовину», ведь доктор… А что, если он тоже не умер?
Он испугался, почувствовал, как забилось сердце, и стал подбирать оправдания. Хуже уж некуда — это болото затянуло его по горло.
Нет, ерунда, конечно, Теннембаум мертв. Он сам видел «форд» с ушедшей под воду кабиной, торчащими кверху колесами, а внутри — человек без сознания. Он не мог не утонуть. Нет никакого сомнения. Но если Арасели что-нибудь уже рассказала… все летит к чертям. Тогда нельзя и думать о побеге в Парагвай.
Он услышал голос матери, она открыла дверь в спальню и просунула голову:
— Че, Рамиро, тебя ждет эта девочка.
— Уже иду, мама.
Она остановилась, глядя на него с каким-то, ему показалось, сомнением в глазах. Странный, неопределенный блеск.
Он спросил нервно:
— Как погода?
— Какой ты хочешь, чтобы она была, дорогой мой? Как всегда: жарко, сыро, солнце убивает нас.
Рамиро поискал другой пояс к брюкам и переменил его. Потом сел на кровать и стал медленно натягивать носки, затем туфли.
— Убивают нас другие вещи, мама.
— Что ты говоришь?
— Не обращай на меня внимания. Я чувствую себя отвратительно.
— Принести тебе аспирин?
Рамиро засмеялся коротким и горьким смешком:
— Не существует аспирина, который мне помог бы, мама. Меня не вылечишь.
Она тоже нервно усмехнулась.
— Ну-ну, проснулся сегодня в патетическом настроении. — Говоря это, она смотрела на стену, будто обращалась к кому-то, кто находился в стене, в кирпичах, в известке. Потом быстро вышла. — Поскорей, сынок, — сказала она, закрывая дверь.
Рамиро кончил одеваться, придя к выводу, что одно по крайней мере ясно: Арасели ничего не рассказала. Прежде чем выйти из комнаты, он закрыл глаза и попытался успокоиться: какие бы ни были намерения у этой девушки, он должен сохранить присутствие духа. Там он посмотрит, как заставить ее замолчать.
Она сидела в столовой в кресле. На ней были синие поношенные джинсы, обтягивающие бедра и ляжки, и мужская клетчатая рубашка, которая была ей велика. Волосы она свернула в жгут. То ли челка закрывала глаза, то ли они просто потускнели. Виден был маленький синяк на правой скуле. Она была ни печальна, ни испуганна.
— Привет, — сказал Рамиро, пристально глядя на нее.
— Привет. — Она встала и, приблизившись к нему, поцеловала его в угол губ. Рамиро заморгал и сел в кресло рядом с ней. Из кухни слышался шум, это мать готовила завтрак: наверное, кофе с молоком и печенье.
— Как ты?
— Хорошо. — Она говорила, глядя ему прямо в глаза. Она была очень красива.
— Не знаю, что и сказать тебе, Арасели… — Он и в самом деле не знал; она слушала его молча, словно завороженная близостью Рамиро и его словами. — Вчера ночью я сошел с ума. Прошу тебя, прости меня, если я был груб, хорошо? Глупо, что я говорю тебе это, детка, но… я не хотел сделать тебе больно.
Она смотрела на него. Рамиро был не в состоянии определить, что скрыто в этом взгляде.
— Как ты сюда попала?
— Меня привезла мама.
— А где она сама?
— Она ищет папу. Он с ночи исчез.
— Где она собирается его искать?
— Он напился, как всегда, и, должно быть, остался у какого-нибудь своего приятеля.
— А-а. — Рамиро немного успокоился: труп еще не обнаружили. — Скажи, ты говорила своей маме о вчерашнем?
Она улыбнулась. Посмотрела на него в упор, и Рамиро показались прекрасными ее глаза: огромные, очень темные, с вернувшимся к ним блеском. Оливковая кожа, даже этот синяк на скуле придавали ее худому лицу облик рафаэлевской Мадонны. «Никакой печали, — заметил он себе, — эта девчонка продолжает меня соблазнять».
— Ты сказала ей?
— Как ты мог подумать? — Она чуть-чуть шевелила влажными, сочными губами, не переставая смотреть на него в упор.
Они замолчали. Молчание было тягостным. Рамиро судорожно искал выход и не мог его найти.
— Поцелуй меня, — попросила она голосом маленькой девочки.
У него широко раскрылись глаза. Мозг его был не больше комариного. Она зажмурилась и приблизила к нему губы, чтобы принять его поцелуй. Трудно поверить, что она так наивна и так прекрасна, подумал Рамиро. И в то же время он слегка отодвинулся, почувствовав что-то вызывающее, греховное, — его обольщали. Что-то гнусное, и это рождало у него страх. В эту минуту зазвонил телефон. Рамиро даже подскочил.
Мать подошла раньше его.
— Это тебя, Рамиро. Хуан Гомулка.
Рамиро схватил трубку. Он задумчиво прикусил нижнюю губу, прежде чем ответить.
— Привет, поляк…
— Послушай, брат, сегодня после обеда мне нужна машина. В котором часу мне зайти за ней?
— Э-э… да, видишь ли, поляк, в общем…
— Что с тобой, че?
— Нет, просто я только что встал, понимаешь? Но… Дело в том, что ее у меня нет; ее взял… — Он не хотел говорить имени.
— Кому ты ее дал, че? — встревожился Гомулка.
— Доктору Теннембауму. — У него не было другого выхода. — Дону Браулио.
— Твою мать, че, я одолжил ее только тебе! Скажи еще, что тот был пьян!
— Да, как бедуин. Извини меня.
— Но этот субъект всю жизнь пьян, че… Что же ты со мной делаешь? Черт тебя подери! Ведь ты же знаешь, что я с ума схожу по моему «форду»!
— Прости меня, поляк. Я постараюсь его найти и привезу к тебе сразу же. В котором часу тебе он нужен?
— В шесть. Я сам приеду к тебе… — И он, взбешенный, повесил трубку.
Рамиро отправился на кухню и попросил мать принести им кофе.
— О чем ты говоришь с этой девочкой?
— Она хочет поступить на юридический. И вчера вечером она просила рассказать ей о Париже…
Он открыл холодильник, как будто хотел что-то достать оттуда. Главное — не смотреть матери в глаза. Но он знал, что от него ждали более определенного ответа.
— Бедная, — прибавил Рамиро, — эти провинциальные девчонки думают, что Париж находится где-то тут, поблизости, и что всякий может туда поехать.
И вышел из кухни, чувствуя себя ничтожеством из-за того, что только что сказал.
Он вернулся в столовую и сел в другое кресло, прямо против девчонки. Арасели продолжала смотреть на него. Она похожа была на какого-то зверька, на кошку, что ли, да, именно, хитра, как кошка. И те же вкрадчивые повадки.
— Зачем ты пришла?
— Мне надо было тебя увидеть, — тихо ответила она, смутившись, но от этого стала еще привлекательнее.
— Я не хотел сделать тебе больно. — Он почувствовал себя идиотом. Зачем он ей это говорит? Он как будто спрашивал ее, почему она не умерла. Как она сумела выжить! Или почему она не сказала ему, что осталась жива! Все было бы совсем по-другому. Он разозлился. Но Арасели произнесла, продолжая смотреть на него в упор:
— Ты не сделал мне ничего плохого. Мне это понравилось. И я хочу еще, хочу, чтобы ты опять пришел ко мне сегодня ночью, — сказала она, разглядывая молнию на своих джинсах. Рамиро тоже не мог оторвать глаз от ее молнии.
XI
Мать принесла кофе и сообщила, что очень жарко, хуже, чем вчера, о Господи, нет сил. Потом спросила, как поживают родители Арасели, и сказала еще что-то об искренней дружбе между ее покойным мужем и доктором. Конечно, это было давно…
Потом спросила Рамиро, что он хочет на обед, потому что она идет сейчас за покупками.
Он ответил, что не знает, будет ли обедать дома, чтобы она не беспокоилась, а она заметила, обращаясь к Арасели, но больше всего для самой себя, что Рамиро забросил ее, что после стольких лет отсутствия он ни минуты не хочет оставаться дома, конечно, она его понимает, вообрази, дорогая, матери для этого и существуют, чтобы все прощать своим детям, он каждую ночь возвращается страшно поздно и спит очень мало — ты так изнуряешь себя, дорогой, — и налила им кофе.
— Мама, ты слышала вчера ночью, когда я вернулся? — спросил он как бы невзначай.
— Ах да, было около четырех. Что я тебе говорила, дорогая?
Рамиро почувствовал облегчение: значит, мать слышала его только тогда, когда он пришел за вещами. Она предложила им печенье, от которого оба отказались, и вышла из столовой, сказав, что идет на базар и скоро вернется и если придет Кристина, пусть почистит картошку и запечет ее в духовке, а ты пока расскажи девочке о Париже, какое это чудо — Эйфелева башня.
Они пили кофе в тишине и услышали, как за матерью захлопнулась дверь. Тогда Арасели откинулась на спинку кресла и расставила ноги. Рамиро возбужденно смотрел на нее, дыхание ее становилось все более неровным и грудь вздымалась; Арасели начала расстегивать и застегивать пуговицу на рубашке, как раз в том месте, где заострялась грудь.
Они смотрели друг на друга. Дышали они неровно, прерывисто, приоткрыв рот.
— Я хочу, — сказала она голосом маленькой девочки. — Сейчас.
XII
В обед Кармен Теннембаум заехала за дочерью. На ней был строгий костюм из синего полотна и белая блузка с воланами. Она была совершенно убита и, казалось, забыла о жаре; в синяках под глазами и в растекшихся румянах виновата была не жара, а слезы. Бедная женщина проплакала весь день.
— Мы не можем его найти, — сказала она матери Рамиро, вытирая платком нос, — не знаю, что и думать, я в отчаянии.
— Послушай, Кармен, он где-нибудь близко. Это ведь не в первый раз, — неуверенно успокаивала ее Мария.
— Вы не обратились в полицию, сеньора? — спросил Рамиро.
— Еще нет. Я боюсь туда идти.
Арасели подошла к «Пежо-504», машине Теннембаума.
— Что вы с ним делали вчера ночью, Рамиро? — спросила Кармен, сморкаясь.
— По правде сказать, ничего. Дон Браулио пригласил меня выпить, но я не пошел. Машина моя была уже в порядке, она, видно, только временно заглохла; он попросил меня отвезти его в Ресистенсию. Он влез в машину и… я в самом деле не мог его остановить.
— С ним всегда так. Уж если что-нибудь взбредет ему в голову…
— А когда мы приехали сюда, я остался дома, а он попросил одолжить ему машину… я опять не смог ему отказать. Теперь я беспокоюсь еще и потому, что эта машина не моя, как вам известно, не знаю, что теперь говорить Хуану Гомулке.
— В котором часу вы выехали?
— Не знаю, было, наверное, около трех часов. Я не мог спать из-за жары, — он колебался, стараясь не смотреть на Арасели, которая, прислонившись к дверцам «пежо», смотрела на них, — поэтому решил встать и вышел во двор. Там я нашел его, очень…
— Пьяным.
— Да.
— Какое мучение. Боже мой!.. — Казалось, что она опять заплачет, но справилась с собой. — Ну хорошо, мы уезжаем. Буду искать его. Мне надо еще спросить у Ромеро и у Фрескини.
Кармен подошла к «пежо», и они с Арасели сели в машину. Девушка бросила на него растерянный взгляд и помахала рукой.
Рамиро удивился тому, что ничего не понимает.
Потом он опять прилег на кровать и стал думать. Наконец сдали нервы, и ему было очень страшно. На самом деле невозможно было тянуть дольше, неизвестность угнетала его; страхи окружающих передавались и ему; он чувствовал, как они овладевают им. В шесть часов придет поляк Гомулка, и что он ему скажет? Гомулка был фанатом своего «форда» 47-го года, к тому же — бедным фанатом, а не богатым коллекционером. Такие хуже всех. Гомулка, наверное, поднимет на ноги всю полицию в поисках своего автомобиля. По правде сказать, Рамиро не боялся потерять его дружбу.
Но это было не все, подумал он, куря в полумраке спальни, где было не так жарко. Может, вернуться на мост и посмотреть, что произошло с машиной? Почему ее до сих пор не нашли? Совершенно невероятно, чтобы вода в реке поднялась. Рио-Негро почти что неживая река. И он точно видел, несмотря на темноту, что колеса крутились вхолостую над поверхностью воды. Может быть, болотистая почва потом медленно всосала машину? Он не верил в это, но ведь могло быть и так. И все-таки ему надо пойти туда? Его пугала эта мысль. В детективах вечно пишут о том, что убийца всегда возвращается на место преступления, бред какой-то, как он попал в такой переплет?! И все же ему хотелось туда вернуться. Конечно, нужен какой-нибудь пристойный предлог для того, чтобы в часы послеобеденного отдыха — он, конечно, пойдет туда после обеда — оказаться вдруг так далеко за городом. Не было у него никакого предлога, ни хорошего, ни плохого. И не было у него машины, придется искать или ехать на такси, а это уже совсем глупо.
А вдруг полиция нашла «форд» вместе с трупом и теперь ждет только его, Рамиро? А почему будут ждать как раз его? А почему бы и нет? Они могли уже побывать в Фонтане и узнать от Кармен, что он, Рамиро, был последним, кто видел Теннембаума. И кроме всего этого — Арасели. Что за девчонка! Господи, она была так хороша, что нельзя было этому поверить! Но была опасна, как обезьяна с бритвой. Он не мог ее понять. Никогда он не поймет женщин. Принято говорить, что это их главное достоинство — непредсказуемость. Но как раз это и приводило его в отчаяние, хотя он и понимал, что так рассуждают мачо, самцы. Кого он, действительно, не понимал, так это людей. «Что же это было? — подумал Рамиро. — Как мог я быть таким самоуверенным, чтобы вместить в себя всю глубину греховности человека?.. Разве человеческое существование не есть доказательство бесконечности?..» — размышлял он, глядя в коридор через окно столовой. На что только не способен человек! Нет предела его мерзости. Его собственный случай был тому хорошим примером.
Рамиро почувствовал отвращение к себе, острое раскаяние, которое смешивалось с пугающим и все растущим тщеславием. Да, мать вашу, он всех обманет и выкарабкается. Хотя бы потому, что у него нет другой дороги. Он уже не знал границ, он чувствовал себя способным на любой поступок. И несмотря на угрызения совести, он был доволен собой.
Да, быть человеком означает также обладать поразительной способностью выстоять при любых обстоятельствах. Суметь все переломить. Конечно, тщеславие и ужас — скверное сочетание, особенно если они все время вместе, подумал Рамиро. Если бы только не эта тревога, которая так мучит его…
За обедом он почти не ел и все время молчал. Кристина, его сестра, в течение всего обеда говорила о том, что не выносит алкоголиков, — мать успела рассказать ей о несчастье Кармен: каково иметь мужа пьяницу. Рамиро подумал — проклятая пуританка, сама совершенно ничего не знает, а туда же, лезет со своим мнением: всегда профаны рассуждают больше всех.
— С тобой что-то происходит, — говорила мать, пока они обедали. — У тебя все еще болит голова?
— Когда это у меня болела голова?
— Сегодня утром, когда ты проснулся. Ты сказал, что плохо себя чувствуешь.
— Не обращай внимания. Просто мне приснился плохой сон. — Он подумал об этих своих словах и лукаво добавил: — Это был кошмар, но он пройдет.
Обе женщины убрали со стола, пока он очищал апельсин, который не стал есть. На кухне Кристина заметила, что Арасели очень красива.
— Интересно, есть ли у нее жених, ты ведь знаешь, мама, теперь девочки начинают очень рано.
«Ишь, разглагольствует, дуре двадцать два года, а туда же», — подумал Рамиро. Он спросил себя, ревнив ли он? Улыбнувшись, он подумал, тупость — неизбежный признак человека.
Потом принесли кофе. Только он начал его пить, как позвонили в дверь.
Кристина пошла открывать. Она вернулась с озабоченным лицом, глаза ее были прищурены.
— Там полицейский патруль. Они спрашивают тебя, Рамиро…
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Мы не из тех, кто глотает верблюда только для того, чтобы тужиться в уборных.
Натанаэл Уэст. Мисс ОдиночествоXIII
Машина «форд фалькон»[4] въехала в полицейское управление и остановилась в небольшом внутреннем дворике. Там стояла уже другая патрульная машина, маленький грузовичок с решетками на задних дверцах и еще два «фалькона», светло-зеленых, без номеров и с антеннами. Рамиро сразу распознал эти грозные машины.
Его отвели в небольшую канцелярию в конце коридора. Там была только одна дверь, выходившая в длинную крытую галерею, огибавшую все здание, и Рамиро вспомнил, что много лет назад здесь располагалось Главное Управление Национальной Территории Чако. В канцелярии было очень тесно — два стула, письменный стол с пишущей машинкой старинной марки «Ундервуд», которой пользовались не менее полувека, — вот и все. На стене висел календарь коммерческого предприятия «Желтый дом».
Полицейский сержант, доставивший его, остался у дверей, закурил и ретировался через несколько минут, как только в комнату вошел высокий, худой человек с коротко подстриженными волосами, однако не так коротко, как обыкновенно стригут волосы полицейские, служащие в армейском управлении. На нем были синие брюки и голубая рубашка с закатанными рукавами, узел галстука ослаблен. Пиджак он, должно быть, оставил где-нибудь в другом месте.
— Очень приятно, доктор Бернардес, — обратился он к Рамиро, протягивая руку.
Рамиро подал ему свою и кивнул. Он старался вести себя осторожно, не говорить лишнего.
— Итак, доктор, я начну с самого существенного: надеюсь, что вы извините нас за беспокойство, но мы нашли труп человека, который был вашим другом, доктора Браулио Теннембаума… — Он сделал паузу, чтобы зажечь сигарету, сквозь дым пристально глядя на Рамиро.
— Труп? — повторил Рамиро тонким голосом, выдерживая взгляд того, другого, и оставив рот полуоткрытым.
— Именно так. Кажется, это несчастный случай, но вы понимаете, конечно, что мы должны это установить досконально. Вы курите?
— Да, спасибо. — Рамиро взял у него пачку и вытащил оттуда сигарету.
Он очень нервничал и позволил себе не скрывать этого. Надо показаться очень взволнованным: хорошо бы тот в это поверил.
— Где это случилось? Что за несчастный случай?
— Тело мы нашли внутри «форда» 47-го года. Похоже, он потерял контроль над машиной и свалился в один из рукавов Рио-Негро, близ дороги номер одиннадцать. Насколько нам известно…
— Черт побери, — перебил его Рамиро, качая головой.
— Что такое?
— Боже мой, — он провел рукой по волосам, как будто в отчаянии. — Я ведь друг семьи и предполагаю, что именно поэтому вы меня вызвали. Вчера ночью я ужинал с ними. Вдобавок, машина не моя: мне ее одолжили. И если тебя вызывает полиция, в наши времена… есть от чего разволноваться.
— Нас интересуют кое-какие подробности, поэтому мы вас и пригласили.
— Да, конечно. — Рамиро продолжал притворяться обеспокоенным. Даже опечаленным, подумал он мучительно, встревоженным, потому что положение его и впрямь было тревожным.
— Понимаю, вы потрясены, но мне надо задать вам несколько вопросов.
— Пожалуйста, сеньор…
— Альмирон, инспектор Альмирон.
— Что вы хотите знать, инспектор?
— Насколько нам известно, вы были последним, кто видел его.
— Предполагаю, что это так. Не знаю, с кем он мог встретиться потом.
— Мне хотелось бы, чтобы вы нам объяснили как можно подробнее, что вы делали вчера ночью.
Рамиро молчал, сказав себе, что было бы неплохо изобразить некоторую неуверенность; да и вообще он не собирался вот так сразу выложить все, что он знал.
Альмирон добавил:
— Поймите, доктор, что это почти формальность. — Он подчеркнул слово «почти».
— Да, да, я просто припоминаю… Хорошо, так вот, я был приглашен на ужин к Теннембаумам; около полуночи я собрался уходить, но машина «форд», о которой вы упомянули и которую мне одолжил мой друг Хуан Гомулка, не трогалась с места. Предполагаю, что мотор заглох, кто его знает… Тогда хозяева предложили мне переночевать в Фонтане. Сам Теннембаум убеждал меня в том, что мотор может совсем испортиться по дороге. Это мне показалось разумным потому еще, что было уже очень поздно, за полночь. Я остался, но никак не мог заснуть. Жара была адская, вы знаете, даже ночью, а я только что уехал из зимней Европы… И вдобавок еще не в своей постели… не знаю почему, но я решил все-таки попытаться еще раз…
— Вы помните, в котором часу?
— Да, конечно, не точно… но было, вероятно, около половины третьего или трех часов утра.
— Продолжайте, пожалуйста.
— Во дворе, как раз когда я смог наконец запустить мотор, появился доктор Теннембаум. Он даже испугал меня, так как я был уверен, что он уже спит. Он пригласил меня выпить вина, хотя сам был уже порядком… был очень пьяным, и я не согласился, но все-таки он влез в машину и попросил меня отвезти его в город, в Ресистенсию. Я не мог отказать ему, поймите, я не хотел ему перечить. Люди, когда они выпившие…
— Что случилось дальше?
— Потом мне стало плохо. Что-то с желудком, но не из-за алкоголя. Я остановил машину, и меня вырвало. Появилась патрульная полицейская машина и проверила наши документы. Не знаю, в котором часу это было. А потом мы подъехали к моему дому, и Теннембаум попросил меня одолжить ему машину. И я опять не смог отказать ему, о чем сейчас очень жалею. Доктор был взвинченным, пристал ко мне. Потом уехал.
— Полицейская машина подъехала к вам в три часа двадцать пять минут, — сказал Альмирон, и Рамиро подумал, не хочет ли он показать, что знает гораздо больше, чем кажется на первый взгляд. — Так где же вы расстались?
— У моего дома.
— Сказал ли он вам, куда он направляется?
— В бар «Да Естрелья».
— Помните ли вы, в каком часу вы распрощались?
— Нет, но думаю, что было около четырех часов утра. Может быть, немного позже. Я еще почитал и потушил свет ровно в пять. Это я помню точно, потому что посмотрел…
— По словам судебного врача, смерть наступила около половины шестого. Что вы делали в этот час?
— Спал, естественно. — Рамиро улыбнулся. — Не знаю, смогу ли я это доказать, инспектор. Я один из подозреваемых, не так ли?
— Я не сказал, что Теннембаума нашли убитым. Просто мы стараемся уточнить некоторые факты.
— Понимаю. — И сразу добавил: — Инспектор, я знаю, что вы сейчас допрашиваете меня, но позвольте и мне задать вам несколько вопросов: вы думаете, это дело связано с мятежниками?
— Нет, я этого не думаю, — отмахнулся Альмирон.
«Значит, для этого кретина все это не так серьезно, — удивился Рамиро. — Что за страна: один убитый ничего не значит! Чины и повышения они приобретают, преследуя мятежников».
Альмирон смотрел на него вопросительно.
— А другой вопрос?
— Что?
— Вы сказали, что хотите задать мне несколько вопросов.
— Ах да. Как вы думаете, мог ли Теннембаум покончить с собой?
— Не знаю. Не нахожу причин. Но и на несчастный случай не похоже. — Альмирон подумал минуту, как будто сомневаясь, стоит ли говорить то, что он хотел сказать. И он произнес: — Есть следы, удостоверяющие, что машина некоторое время стояла на обочине дороги. Ни один самоубийца не останавливается, чтобы обдумать что-то в последнюю минуту, а уж пьяница и подавно не продумывает плана своих действий за сто метров до места столкновения.
— Но что же это?.. Убийство? Но вы сами сказали, что не верите, что Теннембаума кто-то убил.
— Но я не сказал, что отрицаю это.
— Понимаю.
Альмирон встал.
— Вас отвезут домой, доктор, и простите за беспокойство. Прошу вас не выезжать из города, не сообщив нам. Думаю, что вы не хотите ничего больше добавить к сказанному, не так ли? Кто-нибудь, может быть, видел вас или вы еще что-нибудь делали…
Рамиро на секунду задумался. Он вспомнил водителя грузовика, но ему некуда было отступать из-за запутавшей его лжи.
— Нет, — сказал он, — мне нечего добавить.
XIV
Около шести часов Рамиро говорил по телефону с Хуаном Гомулкой, который был как будто в хорошем настроении, слушал пластинку Леона Хиеко, после того как проспал сиесту[5], как он сам ему об этом рассказал. Но его мирный голос, его веселье исчезли, когда Рамиро объяснил ему, что его разбитая машина находится, должно быть, в полицейском гараже. Тот начал кричать, ругаться, сказал, что между ними все кончено, что Рамиро воспользовался его добротой. Рамиро слушал его стенания, со всем соглашался и обещал оплатить ему все расходы, как только сможет это сделать. Гомулка клялся, что никакие деньги в мире не возместят ему моральных убытков, потому что починил «форд» своими собственными руками, все части были подлинными… я тебе этого никогда не прощу, мне не хочется жить!..
Рамиро повесил трубку и принял холодный душ. Потом он оделся и отправился на конечную остановку автобусов. Он сядет в автобус, который отвезет его в Фонтану, он не мог не присутствовать на похоронах Теннембаума. Потом он отыщет кого-нибудь, кто привезет его назад, или сядет в другой автобус, а потом проспит двадцать четыре часа кряду. Что же касается истории с убийством, то ему оставалось только мысленно просить у судьбы удачи.
На похоронах было много народу, и все обсуждали, какой ужасной смертью погиб бедняга… досужие разговоры. «Как будто смерть не ужасна сама по себе…» — подумал Рамиро. Были и намеки на то, что могло произойти нечто другое, и под этим подразумевалась возможность убийства или самоубийства. Никто не верил, что это просто несчастный случай, и это всех возбуждало. Рамиро смутился, когда заметил, что в его присутствии разговоры становились тише. Впрочем, подумал он, может, это мания преследования.
И когда он поднялся по лестнице в дом, обходя столовую, где стоял закрытый уже гроб с телом Теннембаума, Рамиро пришло в голову, что никогда еще ему не хотелось так походить на Минайа Альвара Фаньеса[6], на того, «кто все делает с величайшей осмотрительностью». Наверху он не осмелился подойти к вдове и подумал: «К черту Минайа». В эту минуту Арасели увидела его и решительно направилась к нему. На ней было легкое черное платье, стянутое в талии, с широкой юбкой ниже колен. С черными, гладкими, свернутыми в жгут волосами она была похожа на картину Ромеро де Торреса[7]. Рамиро подивился, откуда взялась такая красота и такая хитрость в ее взгляде, когда она его поцеловала. Ей было тринадцать лет, но, черт возьми, как она выросла за эти последние часы! Ему стало страшно.
Когда наступила поздняя ночь, жара стала совсем невыносимой. Многие ушли, вдова не переставая плакала в своей спальне. Рамиро собрался уже попрощаться, когда Арасели уверенно взяла его под руку и сказала:
— Пойдем походим.
И пошла к выходу, не дождавшись ответа.
Они уходили от дома по немощеной дорожке, и Рамиро упорно молчал, чувствуя, как смотрят ему вслед, понимая, что поступает неблагоразумно. Но в то же время он называл себя параноиком — у людей не было причины плохо думать о девочке, которой всего тринадцать лет и у которой только что умер отец; или о Рамиро, который был ей чем-то вроде старшего брата, учившегося в Париже и только что вернувшегося в Чако.
Он искоса взглянул на Арасели. Почти ребенок, но ни одной слезинки в глазах, никакого волнения, хотя у нее было на это достаточно оснований. Арасели была как будто бесчувственной. Всего лишь прошлой ночью она сопротивлялась и даже боролась; теперь же она была вся, как из стали.
— У нас была полиция, — сказала она очень тихо и не глядя на него. Сказала она это как бы случайно, шагая и глядя пристально под ноги.
Рамиро предпочел промолчать.
— Они задавали нам вопросы. Мне, маме, моим братьям.
Арасели незаметно сворачивала с дороги. Рамиро обернулся назад: дом Теннембаумов остался далеко позади. Арасели подошла к дереву; в этом месте начинались поросли высокой травы и кустарников. За ними, еще дальше, растительность становилась еще гуще и сливалась с чернотой ночи.
— Что они спрашивали?
— Они хотели знать, в котором часу вы уехали отсюда. Ты и папа.
— И что же?
— Никто не мог им точно сказать.
— Ты тоже?
— Я тоже.
— А что же ты сказала?
Арасели прислонилась к дереву, ствол его был слегка наклонен. Она возбужденно дышала.
— Не беспокойся.
Она легко провела ладонями по бедрам, с намеком, сверху вниз. Дыхание ее стало тревожнее: она вдыхала воздух открытым ртом. Это возбуждало Рамиро.
— Иди сюда, — сказала она, поднимая юбку.
При слабом свете луны вырисовывались ее точеные бронзовые ноги, у Рамиро закружилась голова — под платьем у нее ничего не было. Ее лобок был влажен, она подогнула ноги, и Рамиро проник в нее, со звериным хрипом, как животное, повторяя ее имя: «Арасели, Арасели, о Господи, ты меня с ума сведешь, Арасели…» Они ворочались дико, обнимаясь, слитые воедино, как два куска расплавленного металла, грубо лаская друг друга. Ее руки впивались ему в спину, и Рамиро чувствовал, как она покусывает ему ухо, лижет его, обслюнивая ему всю шею, и оба они стонали от наслаждения.
Когда все кончилось, они продолжали стоять обнявшись, прислушиваясь к дыханию друг друга. Рамиро открыл глаза и увидел ствол дерева, огромного жасмина… и в складках коры будто затаились все его сомнения, весь ужас и возбуждение, которые внушала ему Арасели. Он чувствовал, что обладает чем-то опасным, роковым, гнусным. Но и в его собственном поведении было нечто зловещее: он растлил эту девочку.
В свои тридцать два года он вдруг ощутил себя погибшим, а свой успех в обществе разрушенным. Возникло предчувствие, что это конец его карьеры, конец надежды на будущее, на введение его в штат университетских профессоров, на возможное назначение на крупный пост в военном правительстве, например на место судьи или министра. Все его мечты рухнули. И все из-за девчонки, подростка, завлекшего его с дьявольской решимостью. А ведь она годилась ему в дочери. Чего доброго, она забеременеет. Конец всем моральным устоям: это было гаже, чем стать убийцей. Он не мог сдержать своей страсти, отныне всем его страстям суждено было выходить из берегов, как разливается каждый год река Парана. Арасели была ненасытна, и ее уже нельзя будет остановить. И он сам уже не выберется из этой пропасти. Когда они были вместе, то были способны на любую гадость. Их отношения преступны, оба они раскалены, как луна — свидетельница их объятий.
Они молча отделились друг от друга и привели в порядок одежду. Они пошли к дому, шагая так же степенно, как и тогда, когда входили в парк.
На полдороге к дому из парка вышел какой-то человек; волосы на голове у Рамиро стали дыбом, когда он подумал, что кто-то мог их увидеть. И он остановился как вкопанный, ощетинившись, когда узнал инспектора Альмирона.
XV
— Добрый вечер, — сказал Альмирон. Потом, обращаясь к Арасели: — Добрый вечер, сеньорита.
Они поздоровались с инспектором, слегка наклонив голову.
— Доктор, необходимо, чтобы вы последовали за мной.
— В этот час, инспектор?
— Да, пожалуйста. — И он опять посмотрел на Арасели. — Идите спокойно домой, сеньорита Теннембаум.
Арасели послушалась и удалилась покорно, не прощаясь ни с кем из них. Она даже не взглянула на Рамиро.
— Это арест, инспектор? В чем дело?
— Прошу вас, следуйте за мной, поговорим в Управлении.
— Еще какие-то формальности?
— Доктор, мы стараемся действовать деликатно.
— В этой стране полиция никогда не отличалась особой деликатностью, инспектор.
— Идите за мной, пожалуйста.
Альмирон повернулся и пошел к светло-серой машине марки «форд фалькон». Рамиро заметил, что у автомобиля не было номера. С другой стороны дороги вышел низенький толстый человек, одетый в лоснящийся темно-синий костюм из синтетической материи. Все трое влезли в машину, которой управлял третий полицейский, огромный темнокожий человек с закатанными рукавами рубашки, в руках у него был влажный от пота платок.
Они ехали в Ресистенсию в полном молчании. Рамиро предпочел ни о чем не спрашивать и не иронизировать. Атмосфера в «фальконе» была ледяная, несмотря на пылающую от жары ночь, и Рамиро стал смотреть на луну через раскрытое окошко машины. Воздух был горячий, вся местность была горячей в этом декабре семьдесят седьмого. Он вспомнил об Арасели, подумал о том, что замешан в очень грязной истории, и ужаснулся.
Приехав в Управление, Альмирон и низенький тип привели его в ту же комнату, где Рамиро побывал в полдень. Лампочка ярко освещала помещение и нагревала его еще сильнее. Рамиро посадили на стул. Альмирон взял другой стул, сел задом наперед и начал рассматривать свои руки, как бы показывая этим, что времени у него больше чем достаточно. Второй остался у полуоткрытых дверей.
— Послушайте, доктор, — сказал Альмирон, вздохнув наигранно, — признаюсь вам, что в этом деле есть много несовпадающих деталей. Расскажите мне снова, со всеми подробностями, что вы делали вчера ночью.
Рамиро послушался. В течение долгого времени уверенным голосом он четко повторял все то, что уже раньше рассказывал. Он добавил подробностей, рассказал о встрече с полицейским патрулем и припомнил, о чем они говорили с Теннембаумом: о дружбе доктора с отцом Рамиро, о Мишеле Фуко (Рамиро был уверен, что Альмирон не имел понятия, о ком шла речь, но это позволило ему лишний раз напомнить о парижском прошлом). И наконец, он добавил, что его мать может засвидетельствовать точный час, когда он вернулся домой. Он закончил, испытывая удовлетворение от всего сказанного.
— Хотите, я скажу вам правду, доктор? — заговорил Альмирон, кивнув головой.
Рамиро посмотрел на него, нахмурившись.
— Я думаю, что все, что вы рассказываете, это правда на девяносто девять процентов. Меня беспокоит этот недостающий процент.
Рамиро продолжал смотреть на него, не отвечая. Его загнали в ловушку, но молчание было его козырем. Он ни на шаг не отступит от своей версии. Он будет повторять то же самое еще двадцать раз, и его никто не собьет. И чем больше он будет рассказывать эту историю, тем скорее убедится сам, что все произошло именно так. И если его начнут обвинять, он будет отрицать это. Отрицать, все время отрицать.
Альмирон начал снова:
— Показательно, что ваших отпечатков пальцев в машине больше, чем отпечатков Теннембаума. На руле и на переключателе скоростей.
— Но я и в самом деле почти все время вел машину.
— Но судя по вашему рассказу, вы не можете знать, сколько времени управлял машиной Теннембаум, — подскочил инспектор.
Рамиро упрекнул себя в поспешности. Идиот, зачем было говорить лишнее?
— Вы сами сказали, что он разбился или что-то в этом роде. Так что управлять ему все-таки пришлось, не так ли?
— Именно поэтому я обратил внимание на то, что нашлось так мало его отпечатков пальцев. Как будто одним ударом его лишили сознания, — и он посмотрел Рамиро в глаза, — а потом прикладывали его руки, чтобы оставить отпечатки.
Рамиро пожал плечами. Но ему было очень страшно. Он проглотил слюну и посмотрел на лампочку, чтобы отвлечься.
— И еще, — Альмирон говорил медленно и тихо, как будто очень устал, с какой-то покорностью, — сдается мне, что Теннембаума просто посадили за руль. Не видели вы, взял ли он кого-нибудь в машину после того, как высадил вас возле вашего дома?
— Нет, если бы я увидел, я бы вам об этом сказал.
— Ясно.
Альмирон зажег другую сигарету, не угостив его.
— Судебный врач говорит, что на трупе он нашел след удара, вроде синяка — вот здесь, на подбородке. — И он показал на свой, шлепнув себя два раза. — По-моему, его ударили, чтобы оглушить, потом посадили за руль, включили мотор, и машина рванула вперед.
«У вас богатая фантазия», — чуть не сказал Рамиро.
Но он поклялся только отвечать на конкретные вопросы. Однако поднял голову и сказал:
— Вы думаете, это я его убил?
Альмирон посмотрел на него, и оба выдержали, не сморгнув, несколько секунд, глядя упорно друг на друга. Рамиро понял, что этот человек очень хитер и совсем не глуп.
— Что-то мне подсказывает, что это так, ничего не могу с собой поделать. — Похоже было, он сожалеет, что говорит об этом. — Но я не могу ничего доказать. Не нахожу причины, которая заставила бы вас это сделать, хотя… Послушайте, вы преуспевающий молодой человек, учились во Франции, такое не часто встречается в наших краях. И возвращаетесь вы во времена, особые для страны. Насколько я знаю, вас ждет место профессора в университете, у вас нет никаких судимостей, у вас прекрасные связи, знакомства, вас не затронуло то, что здесь происходит… Мы также удостоверились, что ваши семьи и впрямь связывает старинная дружба. Таким образом, нет причины, которая заставила бы вас убить деревенского врача. Однако… Какие у вас отношения с сеньоритой Теннембаум?
Рамиро весь сжался, чтобы не подскочить на стуле. Но почувствовал, как напряглись все его мускулы. Он подумал, что мог бы задницей перерезать проволоку.
— Да, мы друзья. Я друг всей семьи. Когда я уезжал из Чако, она была еще крошкой. Я увидел ее вновь только вчера вечером.
— Красива, не правда ли? — Альмирон смотрел на него, приподняв одну бровь. Он не улыбался, но Рамиро почувствовал усмешку.
— Да, она очень красива.
XVI
Они несколько мгновений упорно смотрели друг на друга, пока Рамиро не упрекнул себя в том, что глупо было изображать из себя храбреца. Надо было вести себя как можно естественнее, но естественность у него никак не получалась. Да и не могла получиться. Надо изобразить хотя бы досаду: он скрестил ноги и откинулся на спинку стула.
— Кое-кто хочет поговорить с вами, — сказал Альмирон.
Он встал и позвал низенького человека. Инспектор кивнул ему, и тот сразу понял. Он вошел почти бегом. Рамиро испугался. Сильно забилось сердце.
Тут же вошел человек среднего роста, очень худой, еще более худой, чем Альмирон. Ему было около пятидесяти. На нем были полотняные кремовые брюки, отлично отутюженная рубашка в голубую и белую полоску, на шее красовался шелковый платок. У него был загар преуспевающего человека; над верхней, очень мясистой губой торчали усики с проседью, вполне дополнявшие седоватые бакенбарды. На безымянном пальце было огромное кольцо с печаткой из массивного золота. Он присел на письменный стол, болтая одной ногой. По его наглости и уверенности Рамиро сразу и безошибочно определил в нем военного.
— Вы знаете, кто я?
— Не имею чести.
— Я — полковник Альсидес Карлос Гамбоа Боскетти.
Рамиро приподнял одну бровь.
— Вам это ничего не говорит?
— Нет, извините.
— Понятно, вы тут новенький, изволили недавно приехать. Я начальник полиции всей провинции Чако.
Начальник, похоже, был в восторге от своей собственной персоны.
— Весьма польщен, — сказал Рамиро.
Субъект кивнул несколько раз. Потом вытянул вперед губы, поглаживая подбородок.
— Вы создаете нам серьезные затруднения, доктор Бернардес.
— Понимаю, я отдаю себе в этом отчет, но что же я могу сделать?.. Я рассказал уже два раза все, что должен был рассказать, но инспектор Альмирон мне, видно, не верит.
— Не в этом дело, — сказал военный доверительным тоном, почти дружески, и вздохнул. — Я вам хорошенько объясню: мы знаем, что вы убили доктора Теннембаума. Нам, вероятно, придется здорово поработать, чтобы доказать это, но это не важно. Если здесь, у нас, полиция хочет что-то доказать, то она доказывает это, и вся недолга, вы меня понимаете? Здесь вам не Франция, доктор, нет, мы живем в стране, где идет война, конечно, внутренняя, однако все равно война. Эге?! Короче говоря, я хочу, чтобы мы поняли друг друга.
— Я никого не убивал.
— Дорогой мой доктор Бернардес, когда я говорю, что хочу, чтобы мы поняли друг друга, я этим хочу сказать, что мы доподлинно знаем, что вы убили Теннембаума. Это не догадки. Не ясно, зачем вы это сделали, но меня, откровенно говоря, это и не интересует. Если мы действительно зададимся целью заставить вас говорить… — Он сделал паузу. — Вы знаете, что мы добьемся этого. У нас есть методы… Эге?!
Рамиро вздрогнул. Он вспомнил рассказы беженцев, которые он слышал и читал в Париже, хотя никогда особенно не верил в эти ужасы. Он решил рискнуть.
— Вы будете меня пытать, полковник? Я думал, этот метод вы применяете только к бунтовщикам. Или к тем, кого вы считаете бунтовщиками.
— Я бы употребил другие выражения, однако я с вами спорить не собираюсь. Но вот что… — он помешкал секунду, — мне очень жаль, что именно вы замешаны в этом преступлении.
— Что значит «именно я»?
— Потому что мы надеялись на вас. У нас не так много людей, хорошо подкованных и идеологически не развращенных.
— Что вы имеете в виду?
— Опять постараюсь выразиться как можно яснее, доктор: вы были приняты в университетский штат не только благодаря вашим знаниям и дипломам. Это было бы невозможно без нашего согласия, мы — военные — взяли на себя определенные обязательства в этой стране. Вы представляете собой нечто вроде человеческого резерва, личность, которая нас очень интересует. И до сих пор все сведения о вас были безукоризненными. Вы понимаете? И это… Одним словом, это убийство перечеркивает все. Поэтому я хочу, чтобы мы друг друга поняли, и так уж и быть, скажу вам прямо: если вы сознаетесь, то мы сможем вам помочь.
— Я не вполне понимаю, что вы мне предлагаете… даже если бы я на самом деле был убийцей. — Рамиро боролся с собой, чтобы не сжимать руки, не цепляться за стул; он был в панике.
— Я говорю, что, если вы признаетесь, мы сможем все уладить. Многое смягчить. — Он подчеркнул слово «многое». — Вы догадываетесь, что не из-за каждого преступленьица, которые, кстати, случаются здесь очень редко, явится начальник полиции, дабы поговорить с подозреваемым, не так ли? Вы понимаете, что у меня достаточно других дел, касающихся политической ситуации, национальных интересов. Из этого следует, что раз я пришел повидать вас лично, вы нас интересуете. Именно вы, а не тот пьяница. И я могу помочь вам. Я хочу вам помочь. Вы понимаете меня?
— Я никого не убивал.
— Черт побери, Бернардес! — Он поправил платок на шее. — Вам нужно только признаться, и вы выйдете отсюда незапятнанным. Я это устрою. А потом у нас будет время поговорить, потому что мы участвуем в процессе, который будет длиться долго, поймите… Процесс, в котором главным врагом являются гражданская смута, международный коммунизм, мировое организованное насилие. Наша цель — уничтожить терроризм, чтобы создать новое общество. И если я прошу вас признаться, так это потому, что мы должны заниматься любым преступлением, какова бы ни была его причина, потому что мы должны построить такое общество, в котором будет править образцовый порядок, и этот порядок не разрешает нам принять убийство, тем более совершенное человеком, который может быть нашим другом. Вы понимаете меня? И кроме того, убийство — это недостаток уважения, это покушение на все существующее, на жизнь. А жизнь и собственность должны быть так же святы, как сам Господь Бог.
— Но я не убивал Теннембаума. И я не знаю, захотел бы я сотрудничать с вами или нет.
— Ну, это еще посмотрим… Потому что в этой стране, сейчас, вы или с нами, или против нас. Середины не существует.
Рамиро молчал. Гамбоа Боскетти обеими руками расправил усики. Потом вытащил из кармана надушенный лавандой платок и вытер себе лоб. Он продолжал говорить дружеским тоном:
— Видите ли, дело в том, что вы должны теперь признаться по-хорошему, а мы все уладим, ко всеобщему удовольствию. Само собой разумеется, мы не хотим, чтобы на вас легло пятно.
Рамиро до смерти хотелось спросить, что произойдет в обратном случае, если он не признается, но этим бы он выдал себя. Он был поражен речью этого чистенького человечка, старающегося завлечь его, внушить доверие. Но страх не покидал его, и молчание по-прежнему было его лучшим козырем. Он уверял себя, что они не смогут ничего доказать; было совершенно очевидно, что, пока они не знают истинной причины того, что произошло с Арасели, они не смогут обосновать свое обвинение в убийстве. Вероятно, он был последним лицом в Чако, которому зачем-то понадобилось убивать Теннембаума. Правда, в дальнейшем ему нужно будет жестко поговорить с девушкой, чтобы она вела себя осторожнее, но это уже другой вопрос. Кроме того, хоть она и сводила его с ума, он не был уверен, что хочет продолжать эти отношения. Все это он обдумает потом. Сейчас же он будет продолжать все отрицать, хотя Гамбоа Боскетти недвусмысленно угрожал ему пытками.
— Что вы мне скажете? — спросил военный.
— Не знаю, чего именно вы ждете, господин полковник.
— Вы признаетесь?
— Мне не в чем признаваться.
— А вы упрямы, э?! — Похоже, что этому типу все дело казалось забавным. — Но имейте в виду, у нас есть данные, которые заставят вас говорить, Бернардес; и не только те, о которых вы догадываетесь… Например, водитель грузовика…
XVII
Рамиро опять почувствовал, что внутри у него все сжалось, как в тисках. Сердце будто остановилось. Но поскольку он и так все время был напряжен, то теперь надеялся, что не выдал себя. Померить бы ему сейчас процент адреналина в крови, оказалось бы, что кровь будто заменили. Он весь застыл в ожидании и старался не дышать, когда Гамбоа кивнул, чтобы привели свидетеля.
В канцелярию, вслед за Альмироном, вошел человек. Он был ниже, чем представлял его себе Рамиро, но сильный и мускулистый. Мощные плечи, а на руке татуировка с изображением сердца, с его инициалами. На нем была полотняная толстая рубашка с короткими рукавами, очень поношенные джинсы и матерчатые туфли на веревочной подошве. Шофер скомкал тирольскую шляпу из непромокаемой материи, с пером на боку; в эту летнюю, жаркую ночь она была ни к чему. Он явно был напуган — еще бы, попал в полицейский участок!
— Здрасьте! — медленно произнес он.
Гамбоа, сидя за письменным столом и не переставая качать ногой, строго спросил его, указав на Рамиро:
— Вы знаете этого человека?
Мужчина помял шляпу, которую прижимал к животу. Он слегка пожал плечами и посмотрел на Рамиро, вглядываясь в него. Рамиро тоже посмотрел ему в глаза, пропадать так пропадать, терять нечего, и даже задрал вверх подбородок: чисто одетый, гладко причесанный, университетский профессор да и только. Он хотел своим видом смутить водителя грузовика.
— Не уверен.
— Встаньте! — приказал Гамбоа очень сухо.
Рамиро поднялся со стула.
— Обойдите вокруг письменного стола.
Рамиро прошелся вокруг стола. Гамбоа опять обратился к водителю:
— Ну как, узнаете?
— Как будто похож, сеньор, но… по правде, я не уверен. Было очень темно, и я думал о другом.
— Черт возьми, он же сидел рядом с вами! Что с того, что он на кого-то похож. Он или не он?
Водитель грузовика был так же напуган, как и Рамиро. Он нервно перекладывал свою тирольскую шляпу из руки в руку, потом облизнул языком губы.
— Может, если сеньор заговорит…
— Скажите что-нибудь! — приказал Гамбоа Рамиро.
— Что вы хотите услышать от меня, полковник? — Рамиро выбирал слова и произносил их с почти академической точностью. — В жизни своей я не видел этого человека и не понимаю, каковы ваши намерения.
Он замолчал, гордый, что произнес такую речь.
— Ну и? — торопил Гамбоа водителя.
— Нет, сеньор, человек, которого я подвез, был парагвайцем. Этот сеньор похож на него, но говорит он совсем не так, как тот, другой.
— Кто угодно передразнит парагвайца, — вмешался Альмирон, стоя позади водителя, который обернулся в страхе, будто услышал голос самого Господа Бога.
— Забудьте о том, как он говорит, — сказал Гамбоа, пронзительно глядя на шофера. — Тот ли это человек, которого вы подвезли, или нет?
— Ну, как же… Тот был другого сословия… Этот сеньор…
— Он мог быть грязным и усталым, — сказал Альмирон. — Вы просто должны сказать, узнаете вы его или нет. И не бойтесь, дружище, правда не обидна.
Человек моргнул в знак благодарности.
— Итак? — Гамбоа сложил кольцом большой и указательный пальцы и опустил их вниз. — Да или нет?
— Э-э-это… По-моему, да, сеньор.
— Спасибо. — Гамбоа довольно улыбнулся. — Выпроводите его, Альмирон.
Оба вышли, и Гамбоа зажег сигарету. Он встал и обошел вокруг Рамиро. Потом остановился за его спиной.
— Вы пропали, Бернардес.
XVIII
Потом его оставили одного, и он слышал, как Гамбоа приказывал, чтобы рано утром у него взяли письменные показания, включив туда и допрос Альмирона. Позже низенький часовой сказал что-то полицейскому, сменившему его. В полном молчании и с каменным лицом он отвел Рамиро в другое помещение, где третий полицейский, сидевший за столом, взял все его документы и запер в ящик. Потом с него сняли часы, пояс, вынули шнурки из ботинок. Он должен был также оставить свой бумажник, и напоследок у него осмотрели карманы, которые были пустыми.
Рамиро отвели в вонючий подвал с дюжиной камер. Полицейский открыл одну из них и коротким кивком головы приказал войти. Потом он закрыл плотную стальную дверь с квадратным глазком наверху. Раздался ужасный грохот.
Пока все это длилось, Рамиро почувствовал, как страх и усталость вновь навалились на него. Начальник полиции, конечно, индюк надутый, но водителя грузовика бояться нечего. Суд не примет во внимание его заявление. Ведь ясно, что водитель страшно боится и что Гамбоа просто его запугивал. Если этого малого заставят поклясться на Библии и судья попадется более или менее беспристрастный, шофер, конечно, начнет вилять и скажет, что вез тогда парагвайца, который был слегка похож на обвиняемого. Но что его беспокоило всерьез, так это скрытая угроза Гамбоа. Рамиро не верил, отказывался верить, что его будут пытать, но все-таки ежеминутно помнил, что он находится в Чако, в Аргентине семьдесят седьмого года, и что если он от чего-то и был свободен начисто, так это от гарантии прав гражданина. «Это вам не Франция, доктор», — сказал ему Гамбоа.
Все это Рамиро прекрасно знал и, несмотря ни на что, вернулся. Причин тут было много, но главными были — необъяснимая тоска по родине, которая жила в нем все восемь лет, и желание стать профессором в Северо-восточном университете. А может Рамиро понимал, что с его «куррикулум витэ»[8] ему не трудно будет заняться высокой политикой. Тут Гамбоа попал в десятку, ничего не скажешь, хотелось это Рамиро признавать или нет, но все надежды Рамиро на быструю карьеру и высокое место в обществе рушились теперь из-за этой истории. Ясно одно, думал Рамиро, ему ни в коем случае нельзя поддаться Гамбоа. Он похвалил себя за это. Любое обещание такого человека было подозрительно, не вызывало доверия.
Камера была ужасна. Узкая, с влажным цементным полом. Он подумал даже, что это моча, так сильно воняло аммиаком. Но выбора не было, пришлось сесть в уголке, который, как ему показалось, был посуше. Потолок в камере был очень высокий. Окон не было, и только тонкий луч света пробивался через глазок в дверях. Тяжелый полумрак окружал Рамиро, и хотя, когда он спускался вниз, показалось, что в подвале прохладно, он потом сразу почувствовал, как жара стала плотной и липкой. Несмотря на усталость, заснуть будет трудно. Это была вторая ночь напряженного ожидания и постоянной слежки.
Вдруг на него обрушилась мелодия «чамаме»[9]. Похоже, что это радио за стеной, включенное на самую большую мощность. Визжал расстроенный аккордеон, и дуэт пел о любви, затерявшейся среди пальм и песков. Рамиро передернуло — он ненавидел себя за то, что с ним случилось. Он не сумел быть холодным, осторожным. Почему он не смог сдержать себя? Как случилось, что вожделение превратило его в насильника и убийцу? В бешенстве он ударил кулаком по стене и услышал в ответ лишь глухой звук, а костяшки на руке больно заныли. «Да потому что она так красива, черт побери, дьявольски красива!» — выругался он, думая об Арасели. Неужели же такой человек, как он, может сойти с ума из-за девчонки? Но что поделаешь, если эта пигалица — какой-то дьявол во плоти, настоящий Мефистофель, который хочет поломать ему жизнь. Он улыбнулся в темноте, но улыбка была печальной.
Радио, так долго крутившее «чамаме», «Расгидос доблес» и коммерческую трескотню, вдруг замолкло. В наступившей тишине Рамиро почудился тихий стон. Потом радио включили опять, теперь оно надрывалось песенкой Чарли Гарсиа об одиночестве. Он услышал, как грязно выругался заключенный в соседней камере, голос был мерзкий и гнусавый.
В какой-то момент, несмотря на музыку, жару и сырость, он уснул. Разбудил его голос инспектора Альмирона, который он услышал в коридоре.
Рамиро не знал, сколько часов он проспал, но ему казалось, что мало: вокруг него была та же темнота. В камере терялось ощущение времени, он так устал, как будто работал всю ночь. Отчасти так оно и было.
— Что такое? — спросил он.
— Подойдите ближе.
Рамиро встал. Ноги у него затекли, болели кости, он казался себе мокрым, липким, грязным. Было очень жарко. Он подошел к дверям.
— В чем дело?
— Сейчас вас освободят. Но перед этим я хочу вам кое-что сказать.
— Освободят? Вы передумали? Или, может, нашли убийцу?
— Не ерничайте: убийца — вы. Я совершенно не сомневаюсь в этом и, кажется, знаю, почему вы это сделали. — Альмирон засмеялся, открывая дверь камеры. — И даже, признаться, вам завидую. Отчасти.
Рамиро насторожился, вышел и сощурился от света. К такой-то матери, сказал он себе, опять все по новой. Опять этот проклятый страх, который все не отпускает его с тех пор, как началась эта история. На дворе было совсем светло. Он спросил, который час. Альмирон ответил, что уже половина восьмого, и поинтересовался, как он себя чувствует.
— Дерьмово. Еще это проклятое радио всю ночь.
— Что делать, у наших молодцов было много работы.
Рамиро попросился в уборную. Альмирон повел его в самый конец коридора и ждал под дверью, пока Рамиро оправлялся, мыл лицо и руки и приглаживал волосы. Когда он вышел, Альмирон с улыбкой предложил ему сигарету.
— Чему вы смеетесь?
— Вы удивительный человек, доктор.
Он сказал это весело, Рамиро показалось, что, кроме иронии, в его словах звучало искреннее восхищение.
— Почему?
— Вы говорили, ваша мать может засвидетельствовать, что позавчера вы вернулись домой в четыре часа утра, не так ли?
Рамиро напрягся; холодок пробежал по позвоночнику.
— Так и было, — произнес он медленно, осторожно.
— Однако сеньорита Теннембаум утверждает, что в ту ночь, когда было совершено убийство, вы были у нее, в ее постели.
Рамиро открыл рот и застыл. Посмотрел на Альмирона, но не увидел его, чувствуя, что не может произнести ни слова, у него челюсть словно отвалилась.
— Поэтому я и сказал, что завидую вам, че, — развязно и насмешливо произнес Альмирон. — Нет, в самом деле, удивительный тип. Но по мне, ваше положение все так же незавидно.
Он снова помрачнел, и глаза стали как лед.
— Однако… — встрепенулся Рамиро, чувствуя подвох. — Полицейский патруль, который нас остановил, подтвердил, что видел нас с Теннембаумом в три с лишним часа утра.
— Правильно. Но Арасели говорит, что вы вернулись в ее комнату и что вместе с ней видели, как Теннембаум уезжал на «форде» совершенно пьяным. Конечно, мы не верим ни одному ее слову, но это все-таки заявление свидетеля, и оно спасает вас на какое-то время.
— На какое-то время?
— Конечно, — холодно, словно пророча гибель, сказал Альмирон, — потому что я подозреваю, что мы с вами еще увидимся. Выходите.
XIX
В караулке ему вернули его вещи, которые он машинально взял. Уже в дверях он на секунду встретился взглядом с Альмироном. Казалось, что холодные глаза полицейского хотят предупредить его; все еще впереди. Рамиро чуть не сказал ему: хватит, он истощен.
В приемной, в коридоре на длинных деревянных скамейках сидели, прислонившись к стене, его мать и Кармен, молчаливые, заплаканные, во всем черном. Рядом с ними, беззаботно скрестив ноги, курил Хаиме Бертолуччи, знакомый адвокат, его бывший одноклассник, легкий костюм а-ля принц Уэльский придавал ему важный вид. У окна на улицу в обтягивающих джинсах и зеленой кофточке до пупка с короткими рукавами, которая подчеркивала ее юные формы, стояла Арасели и, скрестив руки ниже пояса, следила своим томным взглядом за входом в караулку.
Девочка будто проснулась, когда увидела Рамиро. Она подбежала к нему, бросилась на шею и стала осыпать поцелуями, повторяя: «Мой любимый, мой любимый».
Рамиро весь сжался от стыда. Кармен начала истерически рыдать, сморкаясь в платочек, а Хаиме вскочил, будто его подбросило пружиной. Мать подошла, качая головой.
— Что ты наделал, Рамиро! — сказала она горестно.
В это время Арасели, оторвавшись от него, взяла его под руку и заговорила громко и уверенно:
— Я сказала им всю правду, мой любимый, сказала, что ты всю ночь был со мной и что мы любим друг друга.
Рамиро проглотил слюну и глубоко вздохнул. Выходя, он почувствовал, что Альмирон издалека смотрит на него, и он вспомнил или услышал отдаленный звук «чамаме».
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
И то, что ты не знаешь, это единственное, что ты знаешь. И то, чем ты обладаешь, это то, чего ты не имеешь. И там, где ты есть, там тебя нет. Томас С. Элиот. Собрание поэм 1909–1962. Четыре КвартетаXX
Рамиро весь день провел в постели. Шум вентилятора успокаивал, создавал иллюзию благополучия. Дремота одолевала его. Рамиро засыпал, просыпался от кошмаров, засыпал опять. Он не встал к обеду. Потом пробуждался в полчетвертого, в пять, но всякий раз снова засыпал.
Был уже вечер, когда он наконец очнулся, зажег сигарету и стал смотреть в окно, видя, как медленно угасает день.
Рамиро был подавлен. Пожалуй, на этот раз он выкрутился, но все время вспоминал предупреждение Альмирона: «И все же я вам не завидую». Этот знал, что говорил. Все было против него: во-первых, он был во власти Арасели, которую совсем не любил. Во-вторых, скандал все равно разразился, потому что в утренних газетах — он просмотрел их, прежде чем лечь, — его имя недвусмысленно связывали с возможным убийством Теннембаума. Местные газеты «Эль Территорит» и «Норте» давали обширные материалы по этому поводу. Никогда прежде в Чако не совершали сенсационных преступлений, так что это был бесценный подарок для прессы. Нетрудно было угадать, что его имя будет появляться в газетах еще несколько дней, правда, потом о Рамиро могут начисто забыть. Попробуй докажи потом, что он ни при чем. А что еще придумают Гамбоа и Альмирон, которые только вчера уверяли, что следствие идет по верному пути и не сегодня завтра убийца будет за решеткой? Какого убийцу они покажут журналистам? Ведь они сами во всех интервью заявляли, что это не несчастный случай и, уж конечно, не самоубийство. Сам Рамиро был вне подозрения, но его имя уже замарано. Нет, скандала не избежать. Город Ресистенсия не преминет обсосать этот случай со всех сторон. И даже если Рамиро как-то выпутается из всего этого, его назначение явно срывается. Тем более что он показал Гамбоа и Боскетти свое нежелание сотрудничать с ними и выразил свое возмущение таким предложением. А тот сказал ясно: «Вы приглашены в Университет не только благодаря своим знаниям и своему диплому». Что скажет сегодня журналистам начальник полиции? Что полиция ошиблась? Это было маловероятно. Версию Арасели они вряд ли передадут прессе, потому что девочка была несовершеннолетней и потому что полиция оказывается тогда в глупом положении. Но грозный полковник Гамбоа был способен на любой удар исподтишка.
Рамиро не мог даже сбежать. Разве что вернуться в Париж? Невозможно: у него не было денег. А если бы и были, Гамбоа и Альмирон установили бы за ним слежку и через Федеральную полицию помешали бы оформить визу. Франция ведь не соседняя страна — как Парагвай. Но главное, ясно то, что, пока у них в руках не будет убийцы, — а взять его неоткуда, — они будут держать Рамиро на крючке. Как он сказал: им подвластно все.
А Арасели? Зачем она это сделала? Бешеная девчонка. Мефистофель какой-то. Почему она решила его спасти, придумав такое бесспорное алиби, она ведь знала, что он убил ее отца. Эта девочка — настоящее чудовище. Или безумная. А он в ее власти и боится ее. Конечно же, она все знала, и, хотя она спасла его теперь, доверять ей все равно нельзя. Он попал в ловушку. А может, мстит так за смерть отца и за его надругательство над ней? Все возможно… Как же она будет мстить? Что она может сделать? Убить его? Женить его на себе? Он знал теперь, что Арасели способна на любой, самый непредвиденный поступок. Доктор Фауст пропал…
Она, должно быть, ненавидела его. Да, потому что какая бы она ни была страстная, распутная, ненасытная, она должна была его ненавидеть! Нет, невозможно ненавидеть и совокупляться с ним так свирепо, так дико и отчаянно, как она, требуя того же и от него? Может, она влюбилась? Она ведь сумасшедшая. Он не понимал ее. Это было единственное, что он точно о ней знал. Что-то невероятное: подросток, чересчур развитая девчонка, им же до срока совращенная, держала его в руках. А он… у него не было выхода. Ведь он еще не забыл Дорин. Они были так счастливы, он по крайней мере, пока… Ладно, это совсем другое дело. Теперь же он был в клетке.
Может, Арасели хотела женить его на себе? Вернее, заарканить? Господи, что за вздорная, отвратная мысль! Он еще молод, и, хотя влюбленность в Дорин, в ту прелестную француженку из Венсена, еще не прошла, Рамиро нравилась его холостяцкая жизнь, не говоря о том, что он мог сделать прекрасную карьеру в своей собственной стране, где его уважали и даже восхищались им. Он и не помышлял ни о какой женитьбе, особенно на этой фурии, внушающей ужас. Да, девчонка разжигала его, даже чересчур, она возбуждала его так, что он терял контроль над собой, — какой восторг обладать ею! Он в жизни не знавал еще такой пылкой женщины, но… Ей ведь было только тринадцать лет! Что за дикость! Кроме того, она обещала быть развратницей, он не одолеет ее, она была ненасытна. А ведь это только начало! Черт возьми, сказал он себе, она будет потаскухой, я всю жизнь буду рогоносцем, потому что никто не выдержит такой неестественной жадности. Он, вздыхая, пошевелился в постели. «И буду несчастным рогоносцем».
Нет, он не женится. Точка.
Но спасения у него не было. Наверное, то же чувствует кот, который, вылакав хозяйские сливки, прячется, напуганный, за холодильником.
Положение Рамиро было безвыходным.
XXI
В половине девятого вечера Арасели позвонила ему и сказала, что находится в доме одной своей подружки в Ресистенсии и хочет, чтобы он отвез ее в Фонтану. Позже, вспоминая этот разговор, он не мог сказать, что в голосе ее было приказание, однако в тоне звучала железная твердость.
Не нетерпеливость, а именно твердость. Он вовсе не хотел видеть ее сегодня. Но Арасели была неумолима.
В доме находился жених Кристины — толстощекий, очень близорукий парень в очках с металлической оправой, который не посмел отказать, когда Рамиро попросил у него машину. Ему не хотелось опять одалживать у кого-то машину, но делать нечего, он обещал Арасели заехать за ней. «Кретин, идиот», — ругал себя Рамиро, заводя мотор маленького «фиата».
Дом находился менее чем в пятнадцати кварталах, на проспекте Сармьенто. Рамиро два раза коротко просигналил, и Арасели вышла к нему. Она была очень хороша: на ней была джинсовая юбка и рубашка в клетку с расстегнутой пуговицей посреди груди, на ногах кожаные сандалии на низком каблуке. Длинные черные волосы были распущены по плечам и делали ее похожей на шаловливую нетерпеливую девочку.
Когда Рамиро увидел, как она с естественным, не наигранным кокетством идет к машине, он невольно закусил губу. Что ни говори, Арасели была обворожительна, молода, свежа, как клубничка из Коронды.
Как только она закрыла за собой дверцу машины, он тронулся с места. Ничего не спрашивая, поцеловав его в губы очень влажным ртом, она начала рассказывать, что провела весь день у подруги, потому что дома невыносимо:
— Мама плачет и плачет и будет дальше плакать, а мои братья совсем убиты, да и я уже не могла ждать больше, мне не терпелось увидеть тебя, я все звонила, но твоя мама говорила, что ты спишь. Она отвечала сердито, видно, я ей не нравлюсь. — Арасели звонко засмеялась.
Рамиро спросил себя, из чего сделана эта девочка. Он мог дать голову на отсечение, что она не плакала ни одной минуты.
— Арасели, я думаю, нам надо поговорить.
Она посмотрела ему прямо в глаза и села, поджав под себя ноги. Он следил за дорогой и не сразу заметил, что она ест его глазами. Ему даже показалось, что она вдруг стала серьезной.
— О чем?
— Ну, обо всем, что произошло. Было много событий.
— Я совсем не хочу говорить об этом. Не хочу.
— Почему же?
— Не хочу, потому что не хочу.
И включила радио, которое было настроено на бразильскую станцию, передававшую песенку Марии Креузы. Рамиро нахмурил брови, но ничего не сказал. Он вел машину в молчании, и они уже миновали центр города. Она двигалась на своем сиденье в такт песенке.
— Куда тебя отвезти?
— Куда хочешь. Сначала выедем из города.
— В Фонтану?
— Куда хочешь. — И она продолжала раскачиваться, теперь уже в такт песенке, исполняемой Хобимом.
Рамиро переехал дорожный разъезд. Мимо проносились многочисленные ресторанчики, издающие чудесный запах жарившегося мяса и говяжьих внутренностей, кафе для водителей, и вскоре они выехали на шоссе. Ночь была ясная, освещенная полной луной. Рамиро свернул на Макалье, оттуда они проедут через Порт-Тироль и через какие-нибудь полчаса приедут в Фонтану.
После того как они свернули с шоссе номер 16, Арасели попросила его остановиться. Рамиро почувствовал, что у него напряглись мускулы на шее.
— Нет, девочка, сегодня нет, э! Перестань-ка…
Он не затормозил и продолжал ехать с той же скоростью.
— Я хочу, — сказала она голосом маленькой девочки, потерявшейся среди толпы в аэропорту. — Я хочу сейчас.
Ее дыхание стало прерывистым, хриплым. Рамиро сказал себе, что это невозможно, что она ненасытна. «У нее бешенство матки, что ли, и это я в ней разбудил, не может быть, она меня всего высосет, я не хочу», — бормотал он что-то и весь вдруг задрожал от возбуждения, когда почувствовал ее руку на своей ноге.
— Только не сегодня, умоляю тебя, я очень устал, — сказал он, снимая ее руку, стараясь держать машину под контролем. — Я не сплю уже две ночи.
— Ты проспал сегодня весь день, — бросила она голосом обиженной девочки, будто у нее сломали любимую куклу.
— Все равно я устал. Арасели, пожалуйста, пойми.
И они умолкли, а он продолжал вести машину, наблюдая за девочкой уголком глаза, и ему показалось, что она надула губы, как будто вот-вот заплачет. Глаза ее блестели.
— Не сердись и пойми меня, я очень устал… — сказал он.
На самом деле ему было страшно. Поведение этой девчушки совершенно непредсказуемо. Он ужаснулся, поняв вдруг, в чьих он руках: сколько будет гореть ее желание, ради которого она вытащила его из полиции? Сколько времени сможет он вести эту игру с девчонкой, которая возбуждала его до такой степени, что он терял самообладание? И сможет ли он справиться с ней.
Арасели не то застонала, не то сглотнула слюну — он не разобрал.
Она дышала взволнованно, прерывисто; потом положила руку на его пенис, который мгновенно затвердел. Рамиро был в ужасе. Он тоже был разгорячен, как та луна, которая опять сверкала, отражаясь на дороге. Он снова хотел сбросить ее руку, но Арасели кинулась на него и начала целовать в шею, стонать ему в ухо, слюнявя его, этакий новый Катон, произносящий свое «Carthaginem esse delendam»[10], но Карфагеном был он, Рамиро, и он не мог остановить ее, а так он, черт побери, и впрямь будет разрушен. Он остановился на обочине, потому что «фиатик» начал выводить зигзаги и Рамиро был уже не в состоянии следить за рулем.
Пока он старался вырваться из объятий Арасели, она протянула руку, потушила фары и повернула ключ, чтобы выключить мотор. Потом она начала посапывать, как кошка в брачный период, приговаривая:
— Возьми меня, возьми меня, любимый. — Она рванула в неистовстве застежку на его брюках и схватила его пенис одной рукой, в то время как другой поднимала себе юбку. И Рамиро снова увидел в нежном свете луны, который проникал в машину, ее матовые ноги, покрытые блестящим пушком, и маленькие белые трусики, из которых выбивались волосики. И он понял тогда, что сопротивляться выше его сил, что он превратился в марионетку. Он грязно выругался, когда она в возбуждении укусила его за плоть, схватил ее за волосы и, приподняв на высоту своего лица, начал целовать, чувствуя ярость и неистовство, понимая, что снова стал зверем; он прилег на сиденье, резко подвинул девчонку, которая сидела на нем верхом, сдергивая одним рывком с нее трусы. Он проник в нее грубо, как насильник, а она дико закричала и сразу стала плакать, как звереныш, от наслаждения и похоти. Они неуклюже обнимались, с силой толкая друг друга, чтобы разжечься сильнее, и машина качалась вместе с ними. И так они продолжали неистово, пока не достигли бешеного, почти животного оргазма.
И «Фиат-600» перестал качаться.
XXII
Шумно прошел грузовик с прицепом, нагруженный стволами кебрачо, и земля будто задрожала. Рамиро почувствовал, что в это мгновение он проснулся. Арасели лежала на нем, и ее губы касались его шеи, но уже не целовали ее. Ее густые волосы пахли лимонным шампунем. Они оба вспотели, он видел ее трусики, болтавшиеся на одной ноге. Видно, они порвались. Они долго лежали так, потом Рамиро стал вглядываться в ночь, раскинувшуюся за стеклом машины. Его дыхание становилось все спокойнее, но он чувствовал себя еще более погано, чем днем.
Хотелось курить. Он попытался отодвинуть от себя девочку, чтобы поискать сигареты, лежавшие в пепельнице машины. Но как только он пошевелился, она нервно прижалась к нему, приговаривая «нет, нет», и опять начала лизать ему шею и мерно, чувственно раскачивать бедрами. Рамиро нахмурился и спросил себя, что ей еще нужно. Он не хотел продолжать. Он просто не мог больше. Или хотел и мог, но не решался. Это был страх. Обыкновенный страх, прикрытый игрою слов.
Только для того чтобы остановить ее, он сказал ей то, что так хотел и боялся сказать:
— Арасели, ты думаешь, это я убил твоего папу, а?
— Я не хочу об этом говорить, — прошептала она чуть слышно своим детским голоском. — Я хочу еще, я вся горю… Еще, еще. — И она продолжала ритмично покачивать бедрами из стороны в сторону. Это сопровождалось припадками дрожи, приступами спазм. Как озноб. Рамиро был изнурен и не понимал, что еще он может делать. Совсем опустошенный, он чувствовал, однако, что член его опять поднимается, отвечая на движения этой пылкой, огненной девочки.
— Нам нужно поговорить, — сказал он жалобно.
— Дерьмо! — подскочила она, приподнимая верхнюю часть тела, но не разжимая ног. Она начала бить его кулаками в грудь, одновременно извиваясь и подпрыгивая на нем. — Я хочу еще, еще!
Рамиро схватил ее за кисти рук и отодвинул от себя. Он откинул ее с силой на другое сиденье и прижал к дверце. Но она ухватилась одной рукой за спинку сиденья, а другой за внешнее зеркало и снова выпрямилась. Он заметил вдруг, что глаза ее вылезли из орбит, а изо рта течет струйка крови. В молчании, тяжело дыша, они боролись, пока наконец она, оказавшись сильнее, чем он думал, не бросилась на него, сорвала с него рубаху, схватила губами его сосок и сильно прикусила. Он почувствовал острую боль и впал в бешенство. Рамиро свирепо стукнул ее кулаком по затылку, так что она отпустила его. И вот тогда он схватил ее за горло и начал душить.
Он сдавливал горло изо всех сил и в то же время понимал, что он сошел с ума, что его прижали к стенке, он сошел с ума, сошел с ума, его жизнь кончена, он убийца. И он сдавил еще сильнее от ненависти к ней, потому что не мог уступать каждый раз, когда ей хотелось этого… и, он знал, так будет всю жизнь, ему было страшно, он был в панике, и все потеряло смысл в эту минуту. И пока он думал об этом и продолжал сжимать горло Арасели, он разрыдался.
И он увидел луну или ее отражение, которое вновь заиграло на коже Арасели, та в отчаянии открыла глаза и сдавила руками его кисти, царапая его, впиваясь в него ногтями до крови, но это не помешало ему продолжать свое дело. Он все давил и давил, ее лицо уже посинело, у нее начались конвульсии, из груди вырывались глухие гортанные звуки, они были все глуше, как будто шли из самого нутра, и вдруг стихли.
Она больше не сопротивлялась.
Но Рамиро, с прерывающимся дыханием, плачущий, разъяренный собственной жестокостью, не мог разжать пальцы и душил, душил.
Он не знал, сколько времени провел он так, ни на секунду не ослабляя хватку уже после того, как Арасели совсем обмякла, с переломанными шейными позвонками, свернутыми на сторону, как гвоздика на сломанном стебельке. Долго еще, весь потный, измученный жарой, всхлипывая почти беззвучно, он тупо наблюдал за движением луны. Луна целиком осветила тело Арасели, ее посиневшее лицо. Наконец-то созрела полная луна, жаркая декабрьская луна, огненная, кипящая луна Чако.
И он ужаснулся от отчаяния, почувствовав, что снова возбужден, что его пенис опять отвердел, так же как и его сердце. Как кусок гранита.
Он смотрел на эту жаркую луну и чувствовал, как изливается его семя.
XXIII
Рамиро вышел из машины, притушив внутренний свет. Затем открыл правую дверцу и вытащил тело Арасели. Держа ее за кисти рук, он протащил ее вдоль обочины и бросил под столбом забора, огораживающего хлопковое поле.
Вернувшись в «фиат», он завел мотор и развернул машину, чтобы вернуться в Ресистенсию. Нажал на газ, и машина понеслась со скоростью сто километров в час. В половине двенадцатого ночи он въехал в город.
Он позвонил домой из автомата и попросил Кристину, чтобы она с женихом заехала за ним в «Ла Лигурию», что прямо против армейских казарм, потому что «фиат» испортился. Это был противоположный конец Ресистенсии, по дороге на Корриентес. Потом он зажег сигарету, подождал несколько минут, стараясь не думать, и поехал домой.
В доме было темно. Мать окликнула его из своей спальни. Он сказал, чтобы она не беспокоилась, машина уже в порядке. Потом смыл с себя кровь, переменил рубашку и брюки, нашел свои документы, перекинул через руку легкий пиджак из полотняной материи, собрал все деньги, какие нашел, включая и те пятьсот долларов, что не успел разменять.
Рамиро вернулся в машину и, заводя мотор, спросил себя, неужто это все наяву. Машина несколько минут не заводилась, наконец она тронулась с места, и он разразился проклятиями.
На выезде из города он заправился, купил еще канистру с бензином, проверил давление в шинах и помчался в Формосу. Вот теперь уже точно к рассвету он будет в Парагвае.
ЭПИЛОГ
Человек приближается к осени, как к ничьей земле: для смерти еще слишком рано, а для любви уже слишком поздно.
Аледо Луис Мелони. Песни из глиныXXIV
Рамиро закрыл глаза и отошел от окна. Не было смысла продолжать этот странный побег. Куда он сможет убежать? В любую минуту за ним могут прийти, и единственное, что ему осталось сейчас, — это думать. Думать и вспоминать. И ни о чем не сожалеть. Да и о чем он мог сожалеть? О том, что все потеряно? Он получил закладную на свою жизнь, а долги надо выплачивать. Он понял это еще в Париже, когда только начинал изучать право. Ах, Париж, красивый и сверкающий, твоя размеренная и робкая Сена, и эти набережные, лодки и мудрые рыбаки с трубками в зубах. Прогресс, развитое общество, экология, чистота и невозможно холодные люди. «Ах, Париж, ты с твоими куполами и черепичными крышами, ты перекочевал из наших грез прямо на открытки. Париж, ты так не похож на этот промозглый город, который я вижу теперь из окон восьмого этажа отеля «Гуарани». Это типичный город слаборазвитой страны, грязный, но гордящийся своими колониальными сокровищами, этим желтым и разболтанным трамваем, который спускался вниз по улице и терялся среди крыш домов, пожалуй, прошлого века».
И туда, дальше — река, которую скорее угадываешь, чем видишь. Настоящая, большая река — Парагвай. Почти как Парана. О эти жестокие реки, большие, широкие, полноводные, они несут смерть, разливаясь, как горячая ярость этих земель. Черт возьми, не хватает только меланхолии, теперь, когда ты навечно превратился в изгнанника. Нет, нельзя думать. А все жара, жара, которая насылает смерть, облекает ее в различные формы. Жара кипит внутри тебя и незаметно подчиняет тебя себе… Но она рождает смерть, эта древняя-древняя жара, всегда обновляющаяся, как большие реки. Это проклятие.
Он сел на постель, выпил глоток кока-колы — одна вода, лед уже почти растаял. Жара становилась нестерпимой, но кондиционер не подавал признаков жизни — еще одно проявление слаборазвитого мира. Черт с ним. Надо ждать. Рамиро даже перестал бояться. Он видел себя в зеркале против кровати, полуголого, без рубашки, с синяком на шее — воспоминание о страсти Арасели, ее укус, ее поцелуй… Синяк, свидетель того, что произошло, того, что сделал Рамиро. Но он недолговечен, подумал Рамиро, это проходит, через несколько дней исчезнут все следы; но не пройдет то, другое, что внутри — это останется навсегда. Тоску не припудришь, потому что она не оставляет синяков.
«Господи, почему я не могу умереть! Пусть появится, что ли, Катоблепас, это чудовище, придуманное Борхесом, — стоит человеку посмотреть ему в глаза, как он умрет. Если бы пришло это чудовище и посмотрело мне в глаза! Я бы сказал ему: «Привет, Катоблепас!» — и посмотрел бы на него… Конечно, посмотрел бы. Теперь уже все равно».
И это было бы лучше, чем попасться в руки тех, кого он ждет. С минуты на минуту подъедет полицейский патруль парагвайцев, удостоверит его личность и выдаст его аргентинским коллегам. Рамиро помнил взгляд инспектора Альмирона, суливший им скорую встречу. Да, наверное, Альмирон будет встречать его по ту сторону реки, в Клоринде, когда парагвайцы передадут его. Обыкновенная формальность. А он лишь вещь, товар.
Но почему, черт возьми, они так запаздывают? Прошло уже два дня. Чего они ждут?
Нет, они вот-вот нагрянут. Он может лишь думать и вспоминать. Ждать. Он все это заслужил. Со смертью и с жестокостью не играют. Это было ослепление, сумасшествие, виной которому была его страсть к той девушке, имени которой он никогда не произнесет. Никогда больше? Да, мать твою, никогда больше.
Рамиро подумал, что можно бы спуститься, пройтись, перекусить. Но не решился. Он стал прохаживаться по комнате. Возможно, он сумел бы убежать, и почему он, дурак, не делает этого? Нет, ерунда. Все может запутаться еще больше. «Куда же больше?» — спросил он себя в зеркале. «Вот увидишь», — как будто отвечало ему отражение.
— Не понимаю, не понимаю, — повторил он громко, — я сойду с ума. Почему они не едут за мной, черт побери?!
Он подошел к кровати, закурил и прилег. Понять, для начала понять. Понять, как случилось, что его жизнь разбилась за какие-то три ночи, наполненные раскаленным воздухом. Ах, черт побери, зачем только он вернулся в Чако? В Чако, на эту горячую землю, в тропики, в сельву, в заросли, населенные возбужденными людьми. Как она. Та, у которой теперь нет имени, и эта жара, и луна. Плохая компания, сказал он себе. Он выпил глоток кока-колы и подумал о Паоло и Франческе и о грехе блуда, и о вреде, нанесенном ближнему своему. «Но я не ближний, я преступник, я осужден уже», — пробормотал он и подумал, что место его во втором круге ада вместе с Семирамидой, Дидоной, Клеопатрой и Еленой Троянской. И вспомнил он изящное исследование писателя Марко Деневи: Паоло — это воображала и дурак; Франческа, хотя и да Римини, но на деле — сластолюбивая лентяйка, а Джованни, чудовище на башне, — нежный влюбленный. Рамиро сам был до некоторой степени влюбленным Джованни. Но влюбленным в смерть. И потому достоин того, чтобы перейти из круга второго прямо в седьмой, где распоряжаются Минотавр и Герион.
Ну почему за ним не идут? Это все происки сукина сына Альмирона. Переход из круга второго в седьмой задерживается. Еще долго ждать, очень долго, потому что он был молод и жил на ничейной земле. Парагвай был ничьей землей, и город Асунсьон, и этот отель, и Чако, и вся Аргентина. Ничья земля: там, где рано еще умирать и поздно уже любить. Вот оно, его наказание.
Не важно, что его пропустят через «машину»… Всех допросов, пыток все равно будет мало. Не будет наказанием ни скандал, ни общественное мнение, озлобление этих тупиц и ничтожеств, которые будут проклинать его до появления другой жареной истории, а потом забудут и совсем переменят тему, отупев от жары. А с осени начнут готовиться к новым жатвам. Потом — сбор хлопка, надежды его земли. А военные все будут оставаться у власти, и такие, как Гамбоа, будут распоряжаться всей страной. Но и этого мало. И ни кровавое озеро Круга седьмого, ни стрелы Кентавра всякий раз, когда захочешь выпрямиться, не будут самым страшным наказанием. Карой будет то, что он еще молод и жив и не сможет ни умереть, ни любить на этой ничейной земле.
Зазвонил телефон, и он вскочил с постели. Наконец-то за ним пришли. Он снял трубку. Это был портье.
— Сеньор, вас спрашивает какая-то сеньорита.
Рамиро сжал трубку, сдерживая дыхание. Он посмотрел в окно, отрицательно качая головой. Потом взглянул на Библию, лежащую на ночном столике, и подумал о Боге. Но Бога у него не было. Его вообще не было. Отныне у него было только воспоминание о горячей луне в Чако, отражавшейся в маленьком кусочке кожи, самой соблазнительной кожи, какую он когда-либо знал.
— Что вы сказали?
— Сеньор, вас спрашивает сеньорита, почти девочка!
Десятый круг ада
Сабине Баутисте и Луису Сепульведе, а также памяти Освальдо Сориано посвящается
Ты пламени жрица, ты лада огня; Становится пеплом, кто любит тебя; Любовь, твоя жертва горит, как стерня; Средь жаркого дня, все живое губя. Протопресвитер Итский. Книга о настоящей любвиО, Господи, брат, что бы мы ни сделали, лишь бы спастись от одиночества! В какой бы ад ни спустились, спасаясь от страха!
Хосе Мануэль Фахардо. Письмо с конца светаГЛАВА ПЕРВАЯ
Я все время знал: то, что я делаю, ужасно, но продолжал делать. И стоило мне подойти к самому краю ада, как я, подобно шару боулинга, который набирает скорость и силу по мере движения, себя уже не сдерживал. Не важно, сколько кеглей я собью. Главное — катиться.
Человек, которому вот-вот стукнет пятьдесят и который чувствует себя сложившимся в том смысле, что он уже свершил то, что хотел и мог, испытывает нечто среднее между скукой и беспокойством. У этого человека есть два пути: начинать готовиться к старости, удовлетворившись достигнутым, либо пребывать в отчаянии оттого, что чего-то добиться не удалось. С другой стороны, он может израсходовать оставшийся в пороховнице порох по принципу: либо все, либо ничего. Я выбрал последний вариант. Грис меня поддержала. И без всяких оговорок.
Вот что я вам скажу: Ресистенсия — это город, который моя мать называла Пейтон-Плейс, по аналогии с городком в телесериале «Чертов Котел», который пользовался большой популярностью в первые годы черно-белого телевидения. Не знаю, помните ли вы его. Ну так вот, подобно Пейтон-Плейс, Ресистенсия — городок североамериканский, только ошибшийся своим местоположением на картах и окруженный поясом нищеты, с которым североамериканцы сталкиваются на каждом шагу. Здесь никогда ничего не происходит, пока однажды не начнет происходить черт знает что. Жара сводит нас с ума, и это является единственным объяснением того, что происходит, если и когда что-либо вообще происходит. Не знаю, что послужило тому толчком, но однажды вечером (потому что все, что происходит, происходит по вечерам) мы сошли с ума. У тебя кончились деньги или пиво, или тебе до чертиков надоело видеть одну и ту же чепуху по телику, и ты чувствуешь: нужно что-то предпринять. Разбить тарелку, например, швырнуть стул на пол, накричать на соседа, ударить жену, не знаю что, но что-то сделать обязательно надо.
Я чувствовал себя уставшим, но отнюдь не несчастным человеком. До пятидесяти лет я успел дважды развестись, мои дети учились: один — в Университете Буэнос-Айреса, другой — в Государственном университете Кордовы, а я обитал в превосходном кабинете очень большого дома, на верхнем этаже (в сущности, на огромном чердаке). На нижнем этаже жила моя престарелая мать, за которой присматривала шестидесятилетняя ласковая и деятельная женщина по имени Роза. Обе женщины были очень набожны и тихо, без претензий, коротали жизнь, столь же праведную, сколь и дремотную. Работа, независимая и приносящая хороший доход, позволяла мне в таком городке, как Ресистенсия, считаться весьма достойным сыном своих родителей. Мой единственный грех состоял в том, что я поддерживал тайную связь с Грис. С женщиной, которая была замужем, да к тому же за моим лучшим другом.
Не судите меня строго с точки зрения ложной морали. Все шло хорошо в течение последних четырех лет. Грисельда — женщина фантастическая. И не только потому, что красива, но и потому, что во всем мире не сыщешь другого человека, с которым было бы столь интересно проводить время. Ум у нее цепкий и блестящий, ему как нельзя лучше соответствуют грациозность Грис, отличительная черта, и глубочайшие знания, постоянно ставящие меня в тупик, порой сводящие с ума. Все это вместе взятое, извините меня, дает взрывоопасную смесь. Грис, страстной до умопомрачения в интимных отношениях, чрезвычайно надоело играть роль примерной дамы среди местных буржуа. К началу нашей любовной связи она уже покинула Клуб икебаны, отказалась от участия в Патронажном обществе онкологических больных и перестала посещать собрания общества Святой Троицы содействия школам. Ей надоело понапрасну убивать время, надоело просить разрешения, надоело чувствовать себя виноватой в чем бы то ни было. Грис жаждала развлечений, активной жизни, любви. То есть всего того, чего ей не мог дать простодушный Антонио.
Наши отношения начались почти случайно, как именно, рассказывать не буду: нет необходимости. Но поверьте, это было нечто потрясающее. Я впервые столкнулся с такой страстной женщиной, испытал такую обжигающую страсть. И сам никогда настолько не увлекался, потому что прежде не встречал женщин подобного темперамента и чувственности. Вот что я хочу сказать. А познакомились мы лет четырнадцать назад и, по-моему, не произвели друг на друга сильного впечатления. Из-за социальных сдерживающих факторов или по какой-то иной причине в течение целого десятилетия мы были друг для друга, можно сказать, бесполыми существами. Пока однажды — бух! — не произошел взрыв невидимой бомбы, и под образовавшимися развалинами мы стали любовниками, переплелись, как вьющиеся растения, соединились, как расплавленные металлы в горне.
Грисельда была немного моложе меня. Лет на семь-восемь, точно не знаю, потому что она постоянно вводила меня в заблуждение относительно своего возраста и своих прелестей, в чем была совершенно неподражаема. Будучи обнаженной, в кровати, она приходила в восторг только оттого, что я смотрел на нее. Она, не спеша и мягко, мастурбировала меня, а сама в это время чувственно извивалась, как акробатка, как богиня, и спрашивала не совсем к месту, согласен ли я поменять ее на двух двадцатилетних девушек. Потом она пробегала языком по моему телу, задерживаясь на наиболее чувствительных местах: ушах, спине, подмышках, между ног, и, приказав лежать смирно, ласково овладевала мной с такой страстью, которую я даже не берусь описать. Потом она ложилась на меня и начинала покачивать бедрами то в одну сторону, то в другую, при этом ей нравилось, когда я мягко ласкал ее груди, и приходила в восторг, когда я играл толстенькими сосочками матери, вскормившей детей. Тогда она закрывала глаза и просила меня говорить ей всяческие непристойности, чтобы я оскорблял ее, чтобы я обзывал распоследней шлюхой Чако[11]. Это было что-то невероятное. Ее заботило не только собственное наслаждение, но и мое, а я смотрел на нее, радостно улыбающуюся, и любовался, словно Джокондой, которая еще не села позировать Леонардо, словно Девой Марией, кормящей грудью Иисуса Христа. Потом она вдруг вскрикивала, чтобы я поскорее кончал, чтобы я отдал ей все, чтобы она могла осушить меня до дна. Потом говорила, что является водой, морем, и я должен был наблюдать, как она изливается и дрожит. Потом требовала, чтобы я клялся в любви, чтобы оставлял на ее ушных раковинах свою слюну. И я исполнял все ее желания, потому что это была правда, потому что я любил ее больше всех на свете, а еще потому, что мне очень нравилось говорить во время секса. И Грисельде это нравилось.
Больше мне нечего сказать. Мы любили друг друга и после первого свидания, спустя три-четыре месяца; когда нам удалось преодолеть чувство вины перед своими семьями, мы начали завязывать более глубокие отношения. Она выступала в роли подруги, я — советчика. Мы вели бесконечные разговоры о наших детях (ее две девочки хотя и взрослые, но были моложе моих детей), о городских сплетнях, которые нас очень забавляли, об общих друзьях и об их неудачах, о Морском клубе — короче, о нашем провинциальном мирке. И конечно, беседовали о тайне, которая связывала нас, придавала нам силы. Мы сразу договорились, что никогда никому и словом не обмолвимся об этом романе. Единственный, кого мы обходили в разговорах стороной, чье имя не упоминали, был, разумеется, муж Грисельды Антонио. Мы не только дружили, но и являлись совладельцами компании по торговле недвижимостью.
Он, безусловно, знал о нас. По крайней мере я так считал. Женщина вроде Грисельды способна обмануть целый городок, но не собственного мужа, особенно если муж не дурак. А Антонио таковым не был. Бог его знает почему он вел себя подобным образом, во всяком случае, ни жестом, ни взглядом, ни голосом он не показал, что ему все о нас известно. Никогда. Он все сносил молча. Он был рогоносцем и мирился с этим. Я приходил в отчаяние; порой в ярости мне хотелось крикнуть ему, что я отбираю у него жену, встряхнуть его хорошенько, спросить, какого черта он занимает позицию страуса. Если честно, то я не имел понятия, когда он догадался о нас, но я знал: ему все известно.
Мои рассуждения сейчас — конечно, полный кретинизм, нравственное падение. Теперь я это осознаю. Но я решил рассказать о событиях по порядку. Без оглядки на общественное мнение и без утайки. Назвать вещи своими именами, и так далее… Когда мы пустили под уклон шары боулинга, все стало настолько очевидным, что меня до сих пор поражает людское простодушие. Я бы назвал его не милым, а просто глупым. Здесь, в городке, люди склонны верить в то, во что не следует, и прямо-таки заглатывают чепуху, которую им скармливают. Слишком широко распространено и слишком популярно тупоумие у горожан, чтобы кого-то опечалить. Этим должны заниматься либо политики, либо священники, и те и другие неустанно врут, обещая то, о чем не имеют ни малейшего представления. Так что по крайней мере здесь самое удобное — быть у всех на виду. Разные там хитрости для некоторых городков — это чересчур. Нечего метать бисер перед свиньями.
Дело в том, что однажды вечером, насладившись любовью и устав, точнее, дойдя до изнеможения, как велосипедисты, участвующие в «Тур де Франс», мы сообща докурили сигарету, и я сказал как бы между прочим, в шутку:
— Пора замочить твоего мужа.
И Грисельда, несмотря на чудовищность моих слов, сразу согласилась, будто самым важным было то, что я не произнес вслух имя своего друга. Не бросив мне ни единого упрека, ни капли не удивившись, она поинтересовалась:
— А как мы это сделаем?
ГЛАВА ВТОРАЯ
— Не знаю, — ответил я. — Раскрою ему череп лопатой.
Она засмеялась так, словно я рассказал салонный анекдот, из тех, что вызывают не взрыв оглушительного смеха, а легкую улыбку, нервическую улыбку человека воспитанного.
Впрочем, сказано — сделано. Убийство произошло на следующий вечер в столовой их дома. А сам вечер был выбран по той простой причине, что за несколько часов до этого, днем, мы подписали три договора купли-продажи недвижимости на общую сумму в двести тысяч долларов, деньги хранились в сейфе фирмы, мы собирались положить их завтра в банк «Рио».
Как обычно, я остался ужинать и задержался до полуночи. Мы с Антонио говорили о предстоящей продаже с торгов нескольких участков земли в Вилья-Паранасито. Проблем было несколько. Во-первых, развитие электросети и прокладка труб для питьевой воды даже не оценивались, как и дорожного строительства. Во-вторых, существовал наследник — очень многочисленная семья. Кроме того, мы обсуждали весьма выгодное дело — продажу пяти сотен участков в долине одного из притоков Параны, нюанс заключался в том, что по-настоящему драгоценными эти участки были лишь весной, в остальное время они являлись зловонным болотом.
— Мы, — планировал Антонио, кудесник сбыта, — выдадим участки за будущий рай в отдельно взятом районе, за парковую зону с водой, солнцем и идеальной экологией. Кто скажет, что капиталовложение в фирму «Меркосур» не самое выгодное?! — Он смеялся, мерзкая каналья, уверен был в том, что способен даже зимой продать холодильник эскимосу.
Грисельда пошла готовить кофе, минуту спустя я прервал излияния компаньона, сказав, дескать, забыл кое-что на кухне, и отправился следом. Антонио, разумеется, не возразил. Он наверняка знал, что я буду лапать его жену, и тем не менее. О нет, он отнюдь не был дураком, как и полагается блестящему коммерсанту. Так какого хрена он молчал? Я этого не знаю и не узнаю никогда. Я говорил, меня его поведение приводило в ярость. Оно напоминало мне о матери, которая относилась ко всему безучастно и позволяла мужу, моему отцу, гулять направо и налево, а иногда и распускать руки. Мы с сестрами слышали звуки ударов и видели ее, покрытую синяками и ссадинами, но равнодушную. Меня бесит такое вселенское смирение. Я ненавижу покорность, она меня убивает. Я не понимаю, почему люди, как улитки, в случае беды молча уходят в себя, прячутся в свои раковины. Может быть, я их боюсь, потому что бессловесные твари обладают мощным тайным оружием? Не знаю, но те, кто молчит, делают из меня зверя. Я ненавижу стоиков, скромников, всяческое праведное дерьмо. Я мечтал о том, чтобы мама забыла о смирении, хотел, чтобы она хотя бы словом выразила протест, а лучше врезала палкой по башке моему старику. Я готов был сам сделать это. Парадоксально, но факт: его спас от палки — моей ли, матери — обширный инфаркт. Клянусь, если бы не его дерьмовое сердце, я бы убил его.
Когда я пришел на кухню, Грисельда нервничала. Я ей уже сказал по телефону, что все произойдет нынче вечером, а тут еще разговор о деньгах, лежащих в сейфе нашей риэлторской фирмы. Покачав головой, Грис попросила меня ничего не предпринимать:
— Нет, нет, это чистое безумие.
Но я прямиком направился к садовой лопате, которая стояла у служебного входа. Она была сделана из закаленной стали, острие слегка запачкано землей. Я схватил лопату и обернулся. Грисельда, прислонившись к стене, в упор смотрела на меня, прекрасные серые глаза показались мне пустыми. Я прикинул на руке вес лопаты, вернулся в столовую, встал позади Антонио и что есть сил ударил его по затылку.
Я раскроил череп за один раз, повторять не имело смысла.
Точнее, мне так показалось: Антонио упал на пол подобно утке, подбитой из дробовика на охоте, но вскоре я заметил, что он дышит. Хотя кровь текла из носа и изо рта тонкой струйкой, на вид вязкой и неприятной, Антонио дышал.
Приходилось ли вам когда-нибудь убивать человека? Если нет, поверьте мне: это трудно. Нежелание умирать — более мощный стимул к жизни, нежели принято думать. Однако есть на свете люди на удивление уязвимые. Вам наверняка случалось наблюдать так называемую нелепую смерть. Например, едет мальчишка на велосипеде, падает и умирает от пустякового ушиба, или возьмем автодорожную катастрофу: кто-то погибает, потому что открылась дверца, остальные пассажиры не получили ни царапины. Короче говоря, встречаются люди слабые как бабочки, их можно прихлопнуть ладонью, без особых усилий. Но существуют особи, которые ничем не проймешь, их сердца продолжают биться даже под танком. Этот сукин сын Антонио относился именно к таким. И разумеется, молчал, его убивали, а он молчал. Очень цеплялся за жизнь.
Поняв, что Антонио до сих пор жив, я подумал: с Грисельдой (она стояла в дверях) будет истерика. Я посмотрел на нее, надеясь успокоить взглядом, но наткнулся на холодные, серые, как бы светящиеся глаза.
— Боже мой, он жив! — воскликнула Грис несколько раз.
— Принеси мне нож, самый большой какой найдется.
Она удалилась на кухню, а я уставился на поверженное тело. Мозг, должно быть, отключился, но все остальное функционировало. Я попытался сообразить, куда ударить ножом, дабы не напороться на кость, не превратиться в мясника и не запачкаться кровью. Меня тошнило от гадливости, я хотел быстрее покончить со всем этим. Возникла мысль перерезать горло Антонио.
Грисельда тронула меня за плечо и протянула огромный кривой бразильский нож, который, по-моему, я никогда не видел у них на кухне. Он был великолепен.
Я взял нож, примерился, сел на корточки и дважды полоснул по шее Антонио, потом, не раздумывая, решительно нанес два удара.
Реакция оказалась ужасной: мерзавец подпрыгнул, будто всю жизнь копил силы для этого последнего движения, хотя я перерезал ему трахею, отчего голова почти отделилась от туловища, он не умер.
Не представляю, как дышал этот сукин сын, но он был жив. На пестром ковре разлилась кровь, я ощущал ее на щеках, нечто горячее, расплывающееся, вроде крема для бритья.
Я встал, продолжая смотреть на труп. Голова у него, отклоненная в сторону, занимала совершенно невероятное, нелепое положение.
— Впечатляет, — прерывисто сказала Грисельда.
Она дышала через рот, как это бывает с ней в момент крайнего возбуждения.
— А теперь что будем делать?
— Жить, — прошептал я. — Наверное, нам следует бежать.
— Пожалуйста, убедись, что он мертв, — пропищала она. — Пожалуйста…
— Он готов, — сказал я и бросил нож, — как цыпленок, которого ты съела за ужином. Теперь его нужно разделать, как того же цыпленка перед жаркой.
— Хорошо, — отозвалась она вдруг нормальным голосом. — В таком случае иди и помойся. Я скоро приду.
Я с кротостью ребенка подчинился и отправился, придерживая натруженную правую руку, в конец коридора, где находилась супружеская спальня. Я был весь забрызган кровью, поэтому намеревался воспользоваться одеждой мертвеца. У нас с Антонио были примерно одинаковые фигуры, и мы порой менялись сорочками, куртками и свитерами.
Едва я собрался войти в спальню, как задребезжал дверной звонок.
Меня охватил ужас.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Грисельда подала мне из столовой знак рукой, чтобы я вел себя тихо, и пошла открывать дверь. К моему удивлению, она даже не спросила: «Кто там?» — а когда я ей шепотом посоветовал это сделать, она уже стояла перед полной женщиной, облаченной в просторный банный халат, голову покрывал платок, растянутый множеством бигудей. Это была Карменсита Барриос, жена одного из самых уважаемых дантистов Ресистенсии, известной личности, депутата от Хустисиалистской партии[12], хотя и не вора — явление необычное.
Она сказала, что, кажется, слышала странный шум и что ей не хочется вмешиваться, но если Грисельде нужна помощь, то… а вообще-то она лучше пойдет, так как довольно поздно. Треща языком все это, она беспрестанно поглядывала за спину Грисельды и, конечно же, увидела. Эта тупица увидела меня у спальни, и ее, надо полагать, весьма впечатлили пятна крови на моей сорочке, потому что она спросила:
— О, сеньор Ромеро, вы ранены?
Тем самым глупая баба подписала себе смертный приговор.
Она попыталась пройти в квартиру. Грисельда не препятствовала. Картина, которую Карменсита обнаружила в столовой, оказалась для нее слишком тяжелой. Для начала она хихикнула, возможно, посчитав, что это какая-то шутка: хи-хи, чета Антонутти с друзьями забавляются игрой в убийство, они даже перемазали друг друга и ковер томатным соком, хи-хи. Однако вскоре она сообразила, что дело не шуточное, и замерла, разинув рот, разинув его настолько широко, словно собралась издать боевой мавританский клич, нижняя челюсть отвалилась и придавила двойной подбородок. Карменсита принялась глотать воздух, копя силы для возвращения челюсти в исходное положение.
Грисельда, учтя вышеизложенные обстоятельства, решила, как и я: оставлять свидетельницу в живых нельзя.
А может быть, Грис уже было все равно, она без раздумий выхватила из камина металлический стержень (из нелепого камина, по поводу которого я не раз шутил, ибо мне претила склонность Антонио к «красивой» жизни. Подумать только — камин в Чако!) и, крепко зажав его в кулаке, пошла на толстушку Барриос, как римский легионер. Удар пришелся между лопаток. Одним тычком Грис завалила дуру, как бревно. До сих пор я ничего подобного не видел. Да и не думал никогда, что стержень (любой длины) способен легко пройти сквозь человеческое тело. Нынче я убедился: это возможно. Я открыл также, что Грисельда обладает чудовищной мощью и жестокостью, соразмерной моей.
— Браво, коллега, — только и вымолвил я, и сам не узнал своего голоса.
— Надо ее добить, — сказала Грисельда.
Женщина судорожно дергалась, лежа на ковре лицом вниз, кровь текла, как из свиньи на бойне. Грисельда взяла бразильский нож, которым я перерезал горло Антонио, и раскроила толстушке череп, что моментально умертвило ее. Дура обмякла, как надувная кукла из пластика. Нож засел в черепе.
— Это — безумие, — сообщила Грисельда. — Не могу поверить…
— Мы теперь два сапога пара, дорогая. Остается, глядя на трупы, принять по понюшке табаку, — ответил я по-прежнему чужим голосом.
Не знаю, как ей понравился мой новый тембр, взгляд ничего не говорил, но меня завораживали эти прекрасные, влажные, серые глаза.
— Не кажется ли тебе, дорогая, что пора сматываться, пока мы не перебили всех соседей? — поинтересовался я.
Так мы решили покинуть дом, не слишком беспокоясь, что на перепачканную кровью парочку обратят внимание. Грисельда попросила подождать ее минутку, прошла в спальню, уложила в чемодан одежду и выгребла содержимое из сейфа. Я в это время рассматривал гостиную с хладнокровием и деловитостью режиссера кинофильма «Колумб». Грис сунула мне револьвер и углубилась в портмоне мужа.
— Возможно, он нам потребуется, надеюсь, ты умеешь им пользоваться, — сказала она, пересчитывая деньги и укладывая в свой кошелек около двух тысяч песо. — Так ты умеешь стрелять или нет?
— После службы в армии не стрелял ни разу, но могу отличить заряженный револьвер от незаряженного. У этого барабан полон, и, кроме того, у него есть глушитель.
— Думаю, это «кольт» калибра тридцать восемь сотых дюйма, — сказала она. — Штучка Антонио. Не знаю, на кой хрен он его купил. Но какая ирония судьбы!
— В чем ирония?
— А то, что пользоваться им будешь ты, его убийца, — ответила она и закатилась хриплым, неприятным смехом, с которым я не был знаком до нынешнего вечера.
— Ну хорошо, пошли, поворачивайся.
Но едва мы направились к выходу, как вновь раздался звонок, и я опять замер от страха. Подобно человеку, попавшему в стоп-кадр, пришлось рассмеяться. Громко, будто от радости.
— Прямо безумие какое-то, я говорила, — отреагировала Грисельда и тоже засмеялась.
Теперь дверь распахнул я, широко улыбаясь, держа сумку в руке, а под сумкой пряча револьвер калибра тридцать восемь сотых дюйма.
Я увидел мальчишку из пиццерии «Катурро». Его мотороллер стоял у портика. Похоже, разносчик ошибся домом.
— Это номер… — успел он сказать, прежде чем замереть, уперевшись взглядом в мою окровавленную сорочку.
— Прости, дружок, — сказал я, действительно сожалея по поводу очередной бессмысленной смерти, возможно, самой бесполезной и глупой смерти в мире.
И нажал на спусковой крючок. Мальчик сперва удивленно посмотрел на меня, недоверчиво улыбнулся и шагнул назад, будто пуля задержалась в миллиметре от грудной клетки. Затем он совершил полный оборот вокруг собственной оси, подобно марионетке, которую дернули за шнурок, и упал навзничь, глаза у него остались открыты, словно он надеялся найти объяснение случившемуся на небесах.
— Давай занесем его в дом, ведь никто ничего не слышал, — предложила Грисельда, нагнулась, схватила мальчика за ноги и потянула через порог.
Тут я вспомнил, что выстрел на самом деле не произвел шума.
Мы втащили мальчика в прихожую. Я машинально сходил за мотороллером и, перешагнув через очередной труп, бросил его в коридоре, который вел в столовую. Мы потушили свет в квартире и вышли на улицу. Пока подруга запирала дверь, я сел в свою машину и завел двигатель. Присоединившись ко мне, Грисельда сказала, что взяла некоторые ювелирные украшения и паспорт на всякий случай.
Честно говоря, в этот момент меня вообще ничего не интересовало. Мной овладело ни с чем не сравнимое возбуждение, будто уровень адреналина превысил все мыслимые нормы, а напряжение зашкалило. Я вам еще не доложил, что с сорока лет страдаю гипертонией, отчего в критической ситуации у меня чертовски болит голова, подкатывает тошнота, начинается звон в ушах и, как ни странно, наступает эрекция. Не знаю, все это просто смешно, я чувствую себя отвратительно, а эта штука стоит, твердая, как бейсбольная бита. Подобное состояние, кажется, называется приапизмом и обычно бывает очень болезненным. Ну так вот, у меня в такой ситуации эрекция не вызывает боли, точнее, я ее не ощущаю, ибо думаю только о своем давлении и о страхе, который испытываю и который является чем-то вроде временного душевного расстройства, приводящего к инсульту.
Итак, ничто меня не интересовало. Именно поэтому я не стал задерживаться ни для того, чтобы спрятать трупы, ни для того, чтобы наделать других глупостей, это в кино убийца заметает следы настолько тщательно, что разоблачают его лишь по неизбежной оплошности. Нет, ни хрена меня полиция не пугала. Больше того, мне нравилось думать, что никто не усомнится в том, кто заварил всю эту кашу.
Зато Грис принесла в машину нож и кочергу.
— Пусть слегка потрудятся, — сказала она со смехом. — Пусть пошевелят мозгами, прежде чем принять окончательное решение.
— Для этих свиней, наверное, дело окажется слишком сложным, — поддержал я шутливый тон.
Мы тронулись спокойно, с нормальной скоростью, по направлению к моему дому.
Пекло ужасно, но мы предпочли ехать с открытыми окнами и кондиционером, включенным против правил на полную мощность. Нас не беспокоило то, что в барах, кафе и на тротуарах, как обычно, были люди. Народу в первый, а может быть, и в последний раз представилась возможность лицезреть нас вместе. Мы никогда нигде не показывались парочкой и знали, знали без сомнений: никакие сплетни о нас в городке не ходили. Нам доставлял особое наслаждение тот факт, что мы держали мир в неведении.
Посему я с удовольствием катил мимо «Кларка», мимо «Ла-Биелы», мимо «Нино» и прочих увеселительных заведений. Грисельда Антонутти с Альфредо Ромеро в машине последнего на глазах у почтенной публики. Пусть говорит, пусть распускает язык, пусть злословит.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Я остановился у подъезда, попросил Грисельду подождать меня в машине и пошел к себе. Расскажу вам кое-что о доме, потому что он моя гордость. Это старый домище, из тех, которые до сих пор называют «сардельками». Я купил его несколько лет тому назад по дешевке у шведов Лундгренов, когда их родители и почти все дети умерли, а последняя родственница, одинокая Мария Луисита, решила обосноваться в Кордове. Тяжелые времена, когда здесь кишмя кишели военные и партизаны, игравшие в войну, прошли. Сейчас многие норовят перекроить историю, а для меня все сошло не так плохо. В те годы я развелся с Кристиной, второй женой, и переехал жить в провинцию Мисьонес. Мне хотелось убраться подальше от бардака, творившегося в стране, и Посадас оказался достаточно спокойным городком, где вполне можно было преуспеть. Там я прожил семь лет, занимаясь торговлей недвижимостью. А когда Антонио с Грисельдой и девочками, тогда еще маленькими, заехал ко мне, направляясь к водопадам, и предложил стать компаньоном, я согласился. В Посадасе и по сей день имеется отделение нашей фирмы.
Естественно, мы озаботились приобретением собственных домов. Так что когда Мария Луисита попросила нас заняться продажей большого старого особняка Лундгренов, я сразу понял открывшуюся перспективу. Цена, которую я ей порекомендовал, не превышала стоимости земельного участка под домом, но я объяснил, что рынок недвижимости переживает период депрессии. «Если хотите, — сказал я, — дам вам сразу семьдесят процентов наличными. С такими деньгами вы без проблем переберетесь на новое место, а я, так и быть, рискну, посмотрю, что можно сделать для вас в дальнейшем». Предложение ей показалось выгодным, а поскольку наши дела последнее время шли прекрасно, у меня была наготове необходимая сумма. Бумажные вопросы я уладил к личной выгоде, как обычно, с Сордо Реймунесом, старым секретарем нотариуса, хозяином половины Ресистенсии, с которым следовало считаться даже больше, чем с нотариусом, поскольку он был самым хитрым пройдохой в Чако и ближайших окрестностях. Короче, я проявил деловую смекалку в нужный момент.
Дом, построенный в начале века, я, разумеется, основательно отреставрировал и оснастил кондиционерами и прочими атрибутами комфорта. Во внутреннем дворике растет огромная юкка, рядом стоит мангал, сбоку расположена терраса, служащая одновременно спальней, личным кабинетом, жилой и телевизионной комнатами. На первом этаже дома, о котором всегда мечтала и которого не имела прежде, с шикарной кухней, с огромными залами, живет моя старушка, на втором — я.
Да, я горжусь своим домом, и мне не важно, если кому-то эта гордость покажется преувеличенной.
Итак, войдя в дом, я поздоровался с мамой. Она удивилась, увидев на мне окровавленную сорочку. Я успокоил ее, сказав, что не случилось ничего серьезного, просто упал на тротуаре, а пятна крови — пустяки, не заслуживающие внимания. Вечером у нас состоялась обычная беседа. Я вкратце рассказал о том, как идут дела в фирме и как себя чувствую, — темы тривиальные, но очень важные для матери. Она даже поинтересовалась, как поживает Антонио, которого я представил как мужа Грисельды, а потом, конечно, представил и саму Грисельду: «Очень милая пара с двумя прекрасными девочками — семья примерная во всех отношениях». Мама надавала мне сотню советов по поводу моего «падения» и настоятельно посоветовала с утра пораньше отправиться к врачу.
Поднявшись наверх, я забрал пару тысяч долларов, хранившихся между страницами старого иллюстрированного издания «Ларусса». Пошарил в брюках и сумках, а также в потертом портфеле, где держал небольшую сумму в песо на всякий пожарный случай. Сунул найденные деньги в конверт, написал: «Для мамы» — и положил на столик.
Далее взял документы, очки, три чековые книжки и кредитные карточки, хотя не был уверен, что смогу воспользоваться услугами банка. Когда откроется учиненный нами погром, мои счета наверняка заблокируют. Я решил выбрать из разных банкоматов как можно больше наличных, пока не поздно.
Быстренько приняв душ и побрившись почти без крема, я надел чистое белье. Запачканную кровью одежду хотел унести с собой и вдруг передумал. Меня остановила проблема этического свойства, связанная с единственным человеком, который был для меня важен. Если я унесу эту одежду, мама всегда будет сомневаться в моей причастности к убийствам. Улики, напротив, убедят ее, что сын — преступник. Такой расклад показался мне правильным. Уверенность принесет маме боль, а сомнение — погубит.
Я бросил окровавленные вещи в корзину для грязного белья. В спортивную сумку уложил пару кальсон, брюки, три сорочки и несколько пар кожаных тапочек. Все это — на всякий случай. Туда же запихнул мобильник с запасной батарейкой и устройство для ее подзарядки.
Когда я сошел вниз, мама смотрела телевизор, а Роза что-то вязала, поглядывая на экран.
— Старушка, если тебе скажут, будто я устроил погром, не сомневайся — это на самом деле был я. О’кей?
— Ты о чем?
— Да так, мама, глупости. Запомни, пожалуйста, погромщиком был я.
Грис ожидала меня в машине, спокойно покуривая и впервые не опасаясь, что нас увидят вместе или заподозрят в ней неверную супругу. Следует отметить, в Ресистенсии подобное поведение непременно расценивается как греховное, в особенности когда речь идет о поступках замужней женщины. Само официальное название городка — Сан-Фернандо-де-Ресистенсия[13] — напоминает об индейцах, которые в течение нескольких столетий не давали здесь колонизаторам покоя. Поэтому городок возник лишь в конце девятнадцатого века и с тех пор основательно дискредитировал святого. Я же говорю, Ресистенсия — это Пейтон-Плейс, Чертов Котел, — североамериканский городок, ошибочно попавший на аргентинскую землю.
Мы отправились в компанию по торговле недвижимостью, и я забрал деньги из сейфа. Прежде чем защелкнуть портфель, я подумал, что он будто из кинофильма: марка «Самсонит», равновеликие створки и обе забиты пачками стодолларовых купюр. Прелесть. Картина, достойная Переса Селиса, настоящий «Квитка». Я покинул контору смеясь, и мы поехали на площадь 25 мая.
Сделав целый круг, я остановился у банка «Рио» и снял максимальную сумму, которую выдал банкомат, — тысячу песо. На другой стороне площади так же обошелся с Бостонским банком, банком «Лаворо» и Национальным банком. В каждом из них я снимал сколько можно и не только по дебитным карточкам, но и по кредитным. Это было что-то вроде чистки собственных карманов. Не знаю, занимались ли вы когда-нибудь подобной операцией; если нет, поверьте — это действует возбуждающе. В итоге мне удалось собрать несколько тысяч песо. В то время денег у меня было много, и я числился на хорошем счету у городских кредиторов.
Когда я вернулся в машину, Грисельда слегка нервничала.
— Собираешься бросить меня одну на всю ночь?
— Успокойся, Грис. Нам понадобятся эти деньги.
— Для чего? Куда мы поедем?
— Не знаю, но деньга наверняка понадобятся. Если ты при деньгах, то всегда знаешь, что делать и куда ехать. Так что не выступай.
Однако мне сразу стало не по себе, я дал газу и чуть не столкнулся с красной машиной. Это была спортивная «мазда», имитация восточного варианта «феррари». Такие модели обожают нувориши, и в первую очередь их сыновья. За рулем сидел чванливый блондин, рядом — худосочная девица с признаками анорексии[14] на лице. Мерзавец сделал очень выразительный жест рукой. И… Как бы вам получше объяснить? Клянусь, в другой ситуации я не обратил бы на болвана никакого внимания, но тот день был совершенно особенный. Я оскорбился и послал подонка в то место у проститутки, откуда он вышел на свет. Громко и отчетливо.
И тип свалял дурака. Он лихо затормозил, явно выпендриваясь перед своей доходягой, мол, гляди, какой я мужик, самый настоящий мужик из всех настоящих мужиков Ресистенсии.
Он подошел к нам, выпятив грудь, всячески обзывая меня, и попытался открыть дверцу, чтобы вытащить меня из машины.
Незачем было показывать ему револьвер. Он и глазом не успел моргнуть, как я врезал ему в этот глаз. Блондин покачнулся и рухнул на асфальт, как детский волчок, у которого кончился завод.
Я медленно проехал мимо «мазды». Голова девицы тряслась в ритме песенки, летевшей из приемника. Я одарил бедняжку наиобаятельнейшей улыбкой.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Грисельда неотрывно смотрела на меня, словно переоценивала. Взгляд выражал страх и легкое изумление с изрядной долей любопытства, почти удовольствия. Я был на редкость отвратительным типом — идеальным сообщником плохой девочки, какой она в данный момент являлась.
Вы спросите, почему мы это делали, чего добивались. Клянусь вам, не имею понятия. Истинная правда. Нас просто повело, закружило. Мы убивали, и это нас завораживало. В убийстве есть притягательность, теперь я знаю. Стоит только начать. И дело отнюдь не в том, что я не соображал, что творю. Послушайте, я прекрасно осознавал значение своих поступков. Нет, было совсем другое — что-то вроде галлюцинации или самолюбования. Я действовал быстро и понимал, на что способен. Жизнь неслась с бешеной скоростью, как фильм Чарли Чаплина, где на одну секунду приходится меньше кадров, чем полагается, и возникает иллюзия, будто герой постоянно торопится.
Думая обо всем этом, я, не посоветовавшись с Грисельдой, направил машину к шоссе номер 11, ведущее на Санта-Фе. Грисельда спросила меня, не едем ли мы в «Эль-Монито», и я ответил утвердительно. «Эль-Монито» — популярный мотель в окрестностях Ресистенсии. Здесь, как и в мотелях «Кадена-де-Оро» и «О’кей», лилась рекой сперма и раздавались сладострастные завывания нескольких поколений обитателей и обитательниц Чако. Мы, естественно, тоже заезжали в «Эль-Монито», хотя из-за необходимости держать наши отношения в тайне предпочитали встречаться в квартире на проспекте Альберти в центре городка. Я снял ее в стоквартирном доме, вмещавшем, кроме жилых площадей, какие-то конторы, и использовал, чтобы поспать во время сиесты или посмотреть телевизор одному, в спокойной обстановке. У Грисельды был свой ключ, и она разработала систему: во-первых, являлась на свидание либо на полчаса раньше меня, либо на полчаса позже; во-вторых, не поднималась на мой, восьмой, этаж, а выходила из лифта либо этажом ниже, либо этажом выше и дальше пользовалась лестницей. Ухищрения имели целью ввести в заблуждение портье и соседей.
Однако время от времени ей нравилось посещать мотель. В номере было большое зеркало, и она развлекалась тем, что, глядя в него, наблюдала как бы со стороны за нашей любовью. Ее возбуждало положение тел, заметив момент собственного оргазма, она прямо-таки обмирала от счастья.
Я снял номер на всю ночь подальше от шоссе. Издалека доносилась музыка, торжественно-медленные звуки.
— Зачем мы здесь? — спросила Грисельда. — Не лучше ли уехать от городка подальше? Или ты думаешь, в мотеле нас не найдут?
— Я пока ни о чем не думаю.
И закрыв дверь, я обнял ее, поцеловал, взял обеими руками за мягкое место. У Грис была, и сейчас есть, самая красивая в мире попка, твердая, как у профессиональной гимнастки, что-то невероятное. Кроме того, у нее превосходно очерчена спина, а шея и плечи кажутся воплощением лукавства. Когда я обнимаю ее таким образом, ну словно поднимаю ящик с бутылками самого вкусного вина, когда начинаю целовать ей плечи и чувствовать, как ее бюст касается моей груди, я знаю: в конце концов мы завалимся в кровать. Иногда я клал ее на стол или прислонял к стене, но в любом случае я входил. И часто мы мерились силами, как быки, толкали друг друга наподобие тракторов, но тракторов с глушителями, потому что должны были подавлять спорадические вскрикивания.
На сей раз мы закончили акт совсем по-новому: с неописуемой мягкостью, в томительно медленном ритме, высвобождая эмоции: она — в виде непрерывного крика и радостного плача, я — прерывистого воя. Вот так мы занимались любовью, и сколько времени, я не представляю, но это было поистине восхитительно. Мне казалось, во всем мире нет ничего другого, что сделало бы меня таким счастливым, только пребывание внутри женщины, ощущение, что ты — часть ее, что ты полностью принадлежишь ей, как никогда и никому раньше не принадлежал. Под занавес я расплакался. Она, наверное, удивилась, потому что начала смеяться с закрытыми глазами и бормотать: «Какое блаженство, какое блаженство, какое наслаждение, какое наслаждение», — в конце концов мы достигли наивысшей точки вместе. Мы упали в изнеможении, и я вдруг тоже засмеялся, а она последовала моему примеру. Мы были похожи на сумасшедших, давясь от взрывов смеха, подобно птицам терутеру, до тех пор, пока я, неизвестно почему в общем-то и не желая ответа, спросил ее, чувствует ли она за собой какую-либо вину. Она посерьезнела и откликнулась без малейшей задержки:
— Вину? По какому поводу?
— Не по какому, не по какому… — затараторил я, почувствовав себя полным идиотом, — глупый вопрос, не имеет значения…
— Вот именно, не имеет значения, — подчеркнула она мои слова. — Для меня теперь ничего не имеет значения, ничего.
Она закурила очередную сигарету и продефилировала в ванную комнату. Я закрыл глаза и понял, что ни о чем не думаю. Еще несколько секунд — и засну. Обычно я погружаюсь в сон сразу после того, как кончаю. Мозг бездействует, и хочется лишь одного — расслабиться. И я заснул, повторяя мысленно: «Ничего не имеет значения, не имеет значения».
Но разумеется, мне еще только предстояло узнать, насколько справедливы эти слова.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Грисельда разбудила меня часа через два. Было почти половина третьего утра, однако прохладнее не стало. Даже кондиционер не смог побороть липкую духоту.
Я быстро принял душ. Выйдя из ванной комнаты, я обнаружил, что она стоит перед зеркалом и любуется своим отражением. Она надела короткое желтое цветастое платье в форме колокольчика снизу и с большим декольте сверху. Она обожала этот наряд, и не только потому, что я его привез специально для нее из Соединенных Штатов, но и потому, что он отвечал целому ряду требований: во-первых, шел ей, во-вторых, был легок и удобен и, в-третьих, подчеркивал красоту как ног, так и груди.
— Вау… — восхитился я. — Сеньора, вы доведете меня до инфаркта.
— После этой ночи тебе никакой инфаркт не грозит. — Она открыла дверь и остановилась, освещенная фонарем, вдыхая плотный и теплый воздух, который спускался с ближайшей горы.
Я удивился. Прежде мы старались устроить так, чтобы ее в мотеле никто не увидел. Перед выходом из номера я гасил лампочку. По дороге к машине изучал окрестную темноту, сев в салон, отключал внутреннее освещение и только тогда открывал дверцу. Она бежала к автомобилю, прикрывая голову либо моей сумкой, либо своей блузкой. Теперь ее, похоже, не заботили случайные свидетели.
Когда мы сели в машину, я сказал Грис, что подобное поведение мне кажется вызывающим.
— Кому это я бросаю вызов? — сухо ответила она, словно была не в духе. — Комарам и другим ночным тварям? Этим говнюкам?
Я промолчал, дав понять, что разговор в таком тоне неуместен. В ожидании дальнейшего я закурил и пустил машину на малой скорости.
Она закурила и продолжила:
— Знаешь, до меня вдруг дошло: всю жизнь… не только с тех пор, как сошлась с тобой, всю жизнь я провела под маской, была вынуждена считаться с остальными, я никогда не делала того, что хотелось, никогда не поступала просто ради собственного удовольствия. Меня угнетали родители, монахини из монастыря Девы Марии, муж, дети, общество, весь этот дерьмовый мир… Сорок два года я стараюсь, чтобы все вокруг меня было в ажуре: семья, дом, друзья… Я пыталась всех осчастливить. Это я-то, беспечная, опрометчивая, не знающая, что такое настоящее счастье.
Она выбросила окурок за окно, грубо пошутив, как утомленный дорогой путник, и взяла новую сигарету; куря, она с силой выдувала дым.
— Однажды монахиня, которая мне очень нравилась и была фактически моей подругой, сестра Эрминия, молодая и писклявая, призналась мне, что тоже не знает, что такое счастье, и поэтому стала Христовой невестой. «По крайней мере это меня успокаивает», — говорила она. И я с тех пор все время думала, почему бы мне, черт побери, не успокоиться подобным образом. Многие годы я чувствовала себя виноватой в том, что моя вера слаба, ни на что не годна. Потом, когда вышла замуж за Антонио, я поняла: он лучший из всех мужчин, которых я знала. Я поклялась быть ему верной и заботливой женой. Думаю, такой я и была. Кроме того, я хорошая мать и отзывчивый человек. По крайней мере была. Никто вокруг меня не остался без моей поддержки, понимания и любви. Можно сказать, я провела жизнь в самоотречении. Но теперь дочери в Росарио, и я знаю: им там хорошо. А мои старики умерли. Пока они были живы, я заботилась о них, как подобает хорошей дочери. Я до сих пор каждое лето посещаю свою сестру в Сан-Луисе, или она приезжает ко мне со всем семейством. Я никогда не отказывалась ехать с Антонио, куда он хотел, я честно выполняла свой долг. Ты это понимаешь? Я состояла в разных комиссиях, ходила в церковь на мессу, занималась кооперативными делами, теперь являюсь членом совета колледжа Девы Марии, жертвую в Фонд босоногих кармелитов. Я всегда была примерной женой, образцовой матерью, идеальной дочерью, безупречной сеньорой. Никогда не допускала никаких погрешностей, если не считать таких глупостей, как опоздание домой на полчаса, за что всегда просила у семьи прощения. Мой единственный, тайный грех — ты. Это случилось впервые; не знаю, наверное, я созрела для адюльтера. Нет, это не умаляет твоих достоинств, понимаешь, я просто оказалась готова нарушить общепринятые правила поведения. Не будь тебя, появился бы кто-нибудь другой, Альфредо. Конечно, я рада, что встретился именно ты. Я влюбилась в тебя с первого взгляда. Ты сумел соблазнить меня, ты — непревзойденный мастер в интимных делах. Антонио меня трахал. Ты научил меня получать удовольствие от секса, ты превратил меня в самку, суку, свинью, не знаю еще в кого. Я, как животное, наслаждаюсь половым актом. Теперь ты, без всякого умысла, показал мне, что забава иного рода — нарушение закона. Может быть, поначалу, да, было некоторое затмение, ты-то знаешь. Но я досрочно выполнила все обязанности, которые наложила на меня жизнь, и я пока еще молода. Наступила пора заняться самой собой, вернее, сумасбродством. Я чувствую себя красивой, привлекательной, я вижу, насколько нравлюсь мужчинам. И я хочу развлекаться, хочу совершить миллион поступков, на которые раньше не решалась из опасения, что либо потерплю неудачу, либо кто-то помешает. Мне надоели до чертиков запреты, отмены, надоело просить позволения, быть правильной. Все это невыносимо действует мне на нервы. Поэтому — после того как прошло помутнение рассудка от страсти — я поняла: все гораздо сложнее. Ты действительно предложил мне иное — иной путь, иную жизнь, то, что каждая женщина может и имеет право получить, потому что она, подобно мне угнетаемая и примерная, всегда этого хочет. Всегда, понял?
Мне показалось, что она плачет. Поскольку я не имел ни малейшего представления о том, куда нам направиться, я вел машину медленно. Мы выехали на дорогу, ведущую в аэропорт. Я намеревался обогнуть городок. В какой-то момент подумалось: «Полиция, наверное, уже ищет нас. Сколько времени ей потребуется на то, чтобы обнаружить трупы? Не пошел ли кто-нибудь из родственников толстушки Барриос глянуть, почему она так долго не возвращается от соседей?»
«Наплевать», — тут же ответил я себе. Именно так оно и было — все, что не относилось к словам Грисельды, в данный момент не стоило ни гроша.
Она провела платком по верхней губе и шмыгнула носом.
— Я возмущена, Альфредо… Я в бешенстве. И почему я все время так пренебрежительно относилась к себе? Меня трясет от негодования, по сравнению с ним любые переживания — пустяки. Чувствую, сегодня я способна на все, понимаешь? Я теперь и пифия, и проститутка, и гарпия, и василиск.
— Грис, мне жаль тебя прерывать, — сказал я, различив на пересечении улицы Соберании и шоссе номер 11 фонари дорожной полиции. — Но посмотри вперед.
— Вижу, — сказала она. — Не останавливайся.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Патруль подал световой сигнал, и я вопреки протестам Грисельды предпочел затормозить. Грисельда осталась в машине, я вышел: понял, что легавых в машине только двое. С ними легко справиться. Я презирал этих взяточников, как ни на что не годных придурков. Ненавижу полицейских, мне всегда хотелось иметь танк, чтобы раздавить их, стереть в порошок. Я не анархист и не считаю, что нужно покончить с любой властью. Наоборот, я ярый поборник любой власти, любой иерархии и не верю, будто все на свете друг другу равны. Более того, я согласился бы с существованием безупречной полицейской системы, с полицейскими, университетски образованными, оснащенными современным вооружением и технологией, с настоящими рыцарями — защитниками интересов общества. Но эти бездельники, эти вконец испорченные твари в мундирах, всесильные и невежественные, умеющие лишь выколачивать мзду с хозяев игорных заведений и бить по яйцам куриных воров, вызывают у меня отвращение.
Я медленно приблизился к патрульной машине и, прежде чем легавые успели разинуть рты, заявил, что являюсь личным другом губернатора и работаю советником в Министерстве здравоохранения.
— Я буду вам весьма благодарен, — сказал я, — если вы поможете мне решить проблему с багажником.
Эти идиоты сразу забыли о причине, по которой остановили меня, посоветовались, и один вылез из машины. У кривоногого толстяка была странная походка, казалось, он набил мозоли на обеих ногах или получил от казны обувь на размер меньше, чем полагается.
На брюхе у него виднелось жирное пятно, словно он выплеснул на себя подливку к пицце. Я почувствовал омерзение и жалость к той женщине, которой приходится выдерживать вес этой свиньи.
Я пошел назад, к своей машине, открыл багажник и вынул крестовой ключ для замены колеса. Держа монтировку сбоку так, чтобы толстяк не заметил, я попросил его заглянуть в багажник. Идиот наклонился, и я ударил ключом по голове.
Полицейский осел, как мешок расплавленного жира, чем и являлся на самом деле. Я забрал у него пистолет, «Бальестер Молина» калибра сорок пять сотых дюйма, точно с таким я ходил в наряд во время службы в армии. Я сунул пистолет за спину и взял револьвер калибра тридцать восемь сотых дюйма, принадлежавший Антонио. Мне очень нравился глушитель. Звук выстрела — это нечто фантастическое, едва слышный щелчок, похожий на плевок ламы. «Чик» или «чвык» — и стоящее перед тобой дерьмо отправляется к праотцам.
Я позвал второго полицейского тревожным голосом и сказал, что его товарищ потерял сознание. Легавый, низкорослый и худой в отличие от напарника, побежал ко мне с весьма озабоченным видом, повторяя:
— Что случилось? Что случилось?
— А случилось вот что, — ответил я, когда он находился от меня на расстоянии примерно двух метров, и пустил ему пулю прямо между глаз: «Чик — и ко всем чертям, подонок». Я был в восторге. Поверьте, убивать людей одного за другим — это упоительно. Да, я отлично знаю, звучит абсурдно, чудовищно, но попробуйте сами, а потом мне расскажете.
Грисельда вышла из машины. И воскликнула:
— Да ты с ума сошел! Остановиться не можешь?
Я велел ей проверить, нет ли оружия в патрульной машине, а сам забрал пистолет у тощего полицейского, распростертого на асфальте. Грисельда двигалась, словно на замедленной кинопленке, будто очень устала или потеряла интерес ко всему происходящему в мире. Вернулась она с пустыми руками, села в машину и разгладила платье на прекрасных бедрах. Несколько секунд я любовался ее уникальными, великолепными ногами. Не знаю, говорил ли я вам, в девичестве Грисельда была балериной — состояла в балетной труппе университета и могла бы попасть в театр «Коломбо», если бы не помешала какая-то история, кажется, родители не пустили ее на сцену.
Я включил первую передачу, и мы поехали заправляться бензином.
На станции «Шелл» я попросил мальчика залить бак доверху. Пока он работал, мы молчали. Грисельда смотрела вперед, в сторону площади, словно вела с ней неслышный разговор. Взгляд у Грис был потерянный. Или переполненный чем-то, не известным мне.
Я подумал, что все только начинается. Порвался швартов, отказал винтик. Произошел сбой в поточном производстве. Все пришло в критическое состояние, пошло шиворот-навыворот, изменение превратилось в норму и закрутилось в бешеном ритме. Не прошло и секунды, как мир стал иным. Однажды в Германии я захотел получше рассмотреть собор в Кельне и не попал на междугородный поезд, а он — его потом назвали «поездом смерти» — глубокой ночью сошел с рельсов, локомотив врезался в железнодорожную станцию, и пятнадцать вагонов сложились в гармошку. Это была крупнейшая катастрофа со множеством убитых, за которой последовал серьезный правительственный кризис. До сих пор не знаю, что заставило меня задержаться на один час в соборе и не использовать купленный билет. Вот так часто и случается — в результате стечения сложных обстоятельств все взрывается, все изменяется. Человек обычно не понимает, насколько он уязвим, печется, как придурок, об имуществе, престиже и прочих химерах, хранит то, чему суждено исчезнуть. Анекдот, да и только.
Размышляя, я исподтишка посмеивался. Я в трезвом уме и твердой памяти учинил феноменальный бардак. И после этого нам в кино внушают, будто на такое способен типчик либо обкуренный-обколотый, либо сильно пьяный, либо не понятый собственной семьей. Да пошли они к черту, эти моралисты-киношники! Почти все, кто занимается кино, — сукины дети.
Я расплатился с пареньком, и он меня поблагодарил за необычайно щедрые чаевые. Я нажал стартер и закурил сигарету, сосредоточившись на управлении машиной. Меня снедала злость. Повторяю: это была злость. И пусть меня никто не осуждает, пожалуйста, не утруждайте себя. Никто в этой стране извращенцев не вправе судить кого бы то ни было. Ясно? В стране, где после вояк, стада грязных бездарных свиней, к власти пришли мафиози, жулье и сукины дети. Единственная разница между ними заключается в том, что у последних хорошие манеры, они, безусловно, более презентабельны, чем военные банкиры, пытаются во всем подражать коллегам из Америки, нувориши быстро приобретают внешний лоск. И у меня, конечно, хорошие манеры, но, заметьте, я был человеком честным, никогда и никому не делал пакостей — образцовый обыватель. А потом благоразумие мне опротивело, вот и все. Ясно? Ромеро — лучший представитель среднего слоя, человек честный, думающий — вот что вы могли сказать обо мне. А теперь вы узнали: Ромеро устал быть эталоном благочестивого пердуна. Надоело до чертиков, плевать я на всех хотел. И давайте, ребята, не возмущаться, здесь никто не имеет права указывать пальцем ни на кого, никто не может первым кинуть камень, ни у кого нет настолько чистой задницы, чтобы искать грязь в чужих кальсонах.
И пусть меня не осуждают моралисты, то есть те, которые у нас в стране растлили несколько поколений. На эти поколения уже нельзя возлагать никаких надежд. Уже нельзя. Лекарства для их лечения нет. С тех пор как нами правят наркодельцы, люди тоскуют по диктатору, следовательно, в будущем наш народ ожидает лишь лютая свирепость. Уступчивые тюфяки пустили по ветру наши ценности. Так что не надо говорить мне о каких-то духовных ценностях. Что это за ценности, чьи они? И почему именно я должен с ними считаться? И о грядущем поколении молчите. Не думаю, что поколение моих детей будет лучше нашего или предыдущего. Отнюдь не обязательно, да и доказательств тому не видно. Потому не судите нас ни вы, добрые невинные души, ни вы, мясники, превращающие девушек в проституток, ни вы, выступающие против отмены наказаний за торговлю наркотиками, хотя сами же ими и торгуете, ни вы, сукины дети, которые не способны оплакать смерть собственных детей. Не судите меня, черт побери, и вы, лицедеи, убивающие своих пособников, платящие деньги наемным убийцам, вы, продавшие душу дьяволу, Мефистофели местечковые, погань от литературы. Короче, все вы, кто каждый день торгует жизнями других, черт вас побери. Нужно изобрести десятый круг ада для людишек, притворяющихся священниками и беспардонно врущих на каждом шагу; для ханжей и циников, расплодившихся в стране; для злодеев, проповедующих мир; для подонков, благословляющих всякого шарлатана, делающего деньги. И это еще не все. Десятый круг ада для трусов, для продажных писак, сочиняющих наукообразные книжонки, для тех душителей инакомыслия, для чистосердечных поклонников фривольных оперетт. Десятый круг ада для преступников от телевидения, для поклонников телевидения, для приверженцев азартных игр, для завсегдатаев кабаре, хлопающих артистам в ладоши, а потом теми же руками щупающих под столом собственные яйца. Для профессиональных лизоблюдов, расстилающихся перед сильными мира сего, для государственных чиновников, пребывающих на службе благодаря способности падать лицом ниц, когда нужно. Десятый круг ада для равнодушных счастливчиков, для тех, кто по знакомству всегда ухитряется занять тепленькие кресла. Светлого будущего нет и не может быть. Это страна наивных и безнадежно несчастных людей.
Не знаю, дошла ли до вас моя мысль. Мне безразлично, кем вы меня считаете — обиженным психопатом или чудаком, напрасно усложняющим жизнь. Мне смешны ваши суждения и желания. Единственное, что я требую от вас, — это понимания. Немного уважения, сеньоры, минута молчания в связи с происшедшей трагедией. Чуть-чуть сдержанности. Так-то вот…
На мосту через Парану я выкинул нож и кочергу. До воды было примерно сто метров.
— На такой глубине, при таком течении они никогда не найдут орудия убийств, — сказал я задорно.
Пусть полицейские потрудятся, чтобы служба не казалась медом. Ничто и никому не должно доставаться даром.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Грисельда предложила ехать до Посадас, где и переправиться в Энкарнасьон, дескать, мы могли бы пересечь Парагвай с юга на север и попасть в Бразилию через Пантанал или Корумбу, а там решить, что лучше — укрыться в Мату-Гроссу или, переправившись через Амазонку, рвануть сквозь Амапу на юг, к Гвинеям[15], и осесть в какой-нибудь хижине на берегу моря.
Я слушал Грис и спрашивал себя, сошла ли она с ума или просто развлекается, предлагая подобное кругосветное путешествие.
— За нами будут охотиться, как за косулями, — возразил я. — Если мы двинемся этим маршрутом, на нас непременно кто-нибудь наткнется. Что нам нужно, так это укрыться в каком-нибудь тихом местечке и на время затаиться.
— Ладно, поступим так, как ты хочешь. В конце концов, мне на все наплевать.
— Даже на своих дочерей?
Я почувствовал, как у нее сморщилась кожа на затылке, и увидел, что рот сложился в жестокую гримасу, возможно, непроизвольно.
— Они прекрасно обойдутся без меня, как и ты без суки, которая тебя породила, Альфредо, — холодно произнесла Грис. — Не хочу думать ни о каких родственных связях, вообще ни о каких связях. Я тебе все объяснила. Не доставай меня. Хватит. Баста.
Я смирился и начал прикидывать, как осуществить ее план. Первым делом следует поменять машину. Нынешней ночью это можно сделать только через турка Асада. Друг Антонио и Грисельды держал свой автомобиль в гараже Медицинской федерации Чако, в правлении которой состоял. Ночные сторожа знали меня. Скажи я им, что у меня срочное поручение от доктора Асада, они без звука вручили бы ключи. Я не смог сдержать улыбки при мысли о том, какую мину скорчит турок утром. Он как раз купил великолепный «ровер», очень дорогую и эксклюзивную модель. Его проклятия будут слышны аж в Ориноко.
Впрочем, в угоне чужой машины пока не было особой необходимости. Мы можем оказаться на границе через три часа, то есть до того, как пост у моста Посадас — Энкарнасьон получит приказ о нашем задержании. За всеми пограничными мостами наблюдает Национальная жандармерия, а жандармы, тоже взяточники, ненавидят провинциальных полицейских, потому что более глупые. Я снова усмехнулся, подумав о турке: он висел на волоске от личной трагедии.
— С чего это ты развеселился? — поинтересовалась сердито Грисельда.
— Не важно, — ответил я сухо. — Могла бы и сама стать повеселее, нам предстоит долгое путешествие.
— Ты мне угрожаешь, сеньор Смеющийся-сам-по-себе?
— Думай, что хочешь, но перестань злиться.
— А если мне нравится?
Не знаю, что со мной случилось, не спрашивайте. Я резко затормозил, и Грисельда, не успевшая пристегнуть ремень безопасности, ударилась о лобовое стекло. Когда она, возмущенная, повернулась ко мне, я врезал ей тыльной стороной ладони. А рука у меня очень тяжелая.
Клянусь, никогда в жизни я не бил ни ее, ни кого-либо другого. Я просто не сумел сдержаться.
Как и следовало ожидать, Грисельда, очнувшись, реагировала на насилие насилием. Как боксер, получивший неожиданный нокаут и знающий, что проиграет, если не ответит аналогичным ударом, а лучше двумя ударами, она с яростной бранью набросилась на меня. Мне удалось схватить ее за запястья, но не укротить. В какой-то момент она изловчилась и расцарапала мне правую скулу. Она совершенно распоясалась, и я вынужден был стукнуть ее кулаком по носу.
Раздался легкий хруст. Похоже, я сломал ей носовую перегородку. Она тихо охнула, словно испустила последний вздох, и отключилась. Нокаут.
Я некоторое время смотрел, как по лицу Грис расплывается огромный синяк, веки начали набухать, словно она целые сутки проплакала безостановочно. Тогда я глянул на себя в зеркало заднего вида и обнаружил, что по щеке течет тоненькая красная струйка. Стерев кровь носовым платком, я крепко сжал руль и устремил взгляд сквозь ветровое стекло. Я был в бешенстве, поэтому решил немедленно убить Грис. Время и место подходили как нельзя лучше: половина четвертого утра, вокруг никого. Почему я не сделал этого? Наверное, меня удержала любовь или то, что от нее осталось, не знаю. Я вдруг понял, что гнев — единственный по-настоящему неизбежный грех. Гнев слепой, неправедный. Когда человек видит, что оказался в тупике, он желает одного — смести все преграды, ринуться напролом, подобно бизону, чинить суд и расправу, будто сам Господь Бог. Человек, вышедший за пределы дозволенного, совершивший убийство, не в состоянии воспользоваться тормозами разума, он, повторяю, подобен животному, которое сметает проволоку и столбы заграждения, не обращая внимания ни на боль, ни на крики служителей, которое способно умереть в своем оголтелом порыве громить, громить и еще раз громить. Гнев — это бык, помешавшийся на разрушении, и я в тот момент был таким быком.
Окрестная тишина постепенно успокоила меня. Грисельда пошевелилась, платье немного задралось, и ноги в слабом свете фонаря, стоявшего неподалеку, засияли огнем, который зажег во мне безумную страсть. Маленькие трусики, белые и чистые, резко контрастировали со смуглой кожей, зеркально-ровной, как поверхность лагуны в безветренную погоду. Другого белья, уж я-то знал, на Грис не было. Она редко надевала лифчик, гордясь полным бюстом родившей женщины, остававшимся на удивление упругим. Я им восхищался, а Грис умиляло, как я, наподобие ребенка, который вытягивает, засыпая, последние капельки молока, нежно покусываю ее соски. «Какой же я счастливчик: отхватил шикарную самку», — подумал я и почувствовал, что мой секс стремится к решающей схватке. Я расстегнул ширинку, нагнулся и провел языком между ног Грисельды, сначала мягко, потом, когда Грис начала реагировать, словно очнувшись от сладкого — а не от кошмарного — сна, настойчиво, с силой; язык прямо-таки превратился в бич. Грисельда подскочила как от удара тока и зависла над сиденьем, будто у нее проявились способности к левитации или она заболела эпилепсией.
Она стала просить меня войти. Умоляла изломать ее, избить, сделать с ней все, что захочу, поскольку я сукин сын, неисправимый, а потому и недостойный прощения, но сукин сын восхитительный, доставляющий неизъяснимое удовольствие.
Вы простите меня, но в мире нет ни одного настоящего мужчины, который отказал бы женщине в подобной просьбе. И я не отказал. Она несколько раз испытала оргазм. А когда наконец и я достиг его, то почувствовал Грис настолько в моей власти, настолько беззащитной передо мной, что тихо поднялся и пристально посмотрел на нее. Глаза были закрыты, на лице застыло выражение такой боли, что я свирепо захрипел:
— Грис, Грис, Грис…
Я подумал, что готов сделать для этой женщины все, что она захочет, действительно все, в том числе и убить ее.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Небольшое пятнышко крови, возможно, от расколотого зуба. Вот и все, что у нее было. Я смочил слюной носовой платок и ласково передал ей. Наверное, ударив Грис, я поступил очень плохо, но не хуже других. Многие известные мне люди, конечно, никого не убивали, даже не изменяли своим супругам, они слыли примерными родителями, хотя были круглыми кретинами, профессиональными садистами, махровыми циниками и шантажистами. Я хорошо знал семью Марселы, своей первой жены, знал, какую несчастную жизнь ей устроили: отец — избиениями и мать — непротивлением его жестокости. Это были партнеры по издевательству над детьми. К той же категории относился и брат моего тестя, любимый дядя Марселы, который заставлял семилетнюю племянницу сосать его крайнюю плоть, он наваливался и на свою собственную дочь Элисту, которой было всего четырнадцать лет.
Нет, этот сукин сын никого не убивал, он свободно разгуливал по городу и по сей день с утра до вечера распивает с приятелями виски в баре «Ла-Биела». Мой бывший тесть, дед моих детей, тоже никого не убивал, но дочь, Марсела, ненавидела его за предательство и жестокость. Каналья продолжал избивать ее даже после того, как она вышла за меня. Я был вынужден пригрозить ему адекватными побоями, что шло вразрез с моими тогдашними принципами:
— Если с головы Марселы упадет по вашей милости хоть один волос, я прибью вас. И не говорите потом о неожиданном нападении.
Взгляд у меня, надо полагать, был весьма убедительный, ибо этот тип с тех пор и пальцем не тронул Марселу, а ко мне начал относиться с превеликим уважением. Пуще того, когда я развелся с его дочерью, он заявил ей, что она потеряла превосходного мужа.
Вот вам ханжество Пейтон-Плейс, которое терзает мне сердце. А сколько известно подобных случаев! Старик Якоб ди Томассо почти двадцать лет живет с женой русского эмигранта Ковальского, пару можно видеть то в Буэнос-Айресе, то в Росарио. И тем не менее ди Томассо возглавляет Товарищество колледжа Великого Дела Непорочно Зачатого Иисуса Христа, жена Якоба дирижирует Муниципальным полифоническим хором, а Ковальский председательствует в Экономической федерации департамента и регулярно по пятницам и субботам ездит в Корриентес к проституткам. И все притворяются, будто ничего экстраординарного не происходит. Милейшие люди, каждый и мухи не обидит, но по сути омерзительные свиньи.
А малышка Ферраро? Не она ли родила ребенка от собственного отца, самого знаменитого в Чако врача-клинициста, заслуженного профессора Медицинского факультета университета?
Никто никого не убивает, но все уклоняются от уплаты налогов, все мошенничают с государственными фондами. Политики — потому что используют в личных целях общественное достояние, систему должностей и привилегий и берут взятки, сами породили и сами же довели до совершенства такое устройство страны. Бизнесмены, отдыхающие в Санта-Катарине или на островах Карибского моря, путешествующие в Майами, а порой и в Европе, — потому что вздувают цены на товары первой необходимости, наносят ущерб экологии, расхищают природные ресурсы, уродуют по причине дурного вкуса городской ландшафт. Дипломаты с их фальшивыми, подобно монете в четыре песо, родословными — потому что разъезжают за счет обездоленных в «мерседесах», «БМВ» или «хондах» последних моделей.
Но никого нельзя обвинить в убийстве. Никого.
Я поцеловал Грисельду в носик. Она чувствовала слабость, лицо, столь любимое мной, посинело — явно формировалась гематома. Мне было стыдно, чудовищно стыдно. Однако, заметьте, я не утверждаю, будто не соображал, что творю. Будьте уверены — понимал все время. И даже если проведу остаток жизни, горестно вздыхая уж не знаю, насколько искренне, то и тогда не стану ссылаться на свою невменяемость. Поэтому стыд, овладевший мной в тот момент, был совершенно естественный: кровавое пятно на лице Грисельды служило гораздо большим и тяжким обвинением, чем три или четыре предыдущих убийства.
«Конечно, — подумалось мне, — все дело в диком желании, в разделенной страсти, в любви, возможно, патологической, но все же любви, которую мы испытываем друг к другу. И в нашем бунте, конечно». Я вспомнил, как мы боролись с чувством вины в начале связи, со страхом, который эта связь нам внушала. Вспомнил и о счастье, которое испытал, когда сошелся с женщиной прекрасной, восхитительной, лучезарной, мечтой каждого мужчины. Все, вплоть до мужа, моего друга, несомненно, ему мешали.
О будущем я не размышлял. «Ночь долга, — сказал я себе, — а завтра всегда неопределенно». Мы тронулись в путь. Когда я пересекал город Корриентес, который спит столь же дружно, сколь молится и поет, передо мной встал вопрос. Он заключался не в том, когда, и не в том, как, и не в том, почему. Я задумался о пределах. Где предел нашему бунту? И существует ли он вообще? Ответ, естественно, был такой: никакого предела нет. Нет, потому, что я, возможно, самый чистосердечный из сыновей страны, где по-настоящему ясно только одно — нормой является беспредел, позволяющий реализовать любую идею, которая только придет в голову блудливого и сумасшедшего животного.
Я выехал на дорогу номер 12 и направился к Посадасу. Мы миновали старый аэропорт Камба-Пунта, и тут нас остановила полиция. Полусонный толстяк оглядел салон, словно хотел удостовериться, что на заднем сиденье пусто, спросил меня, куда и зачем мы держим путь, я ответил, дескать, хотим пораньше попасть на молебен в церковь Девы Марии. Полицейский махнул, чтобы мы проезжали, и пожелал нам доброй ночи и счастливого пути.
Я истово перекрестился и тронулся дальше. Когда этот тип скрылся из вида, я засмеялся. Грисельда ласково положила руку мне на бедро:
— Ты божественен. Самый жестокий и мерзкий из всех божественных сукиных детей.
Она включила радио, сквозь помехи зазвучала хриплая музыка, словно кто-то проигрывал старые пластинки на 78 оборотов в минуту.
«Любопытно, — подумал я, — когда нас арестуют? И арестуют ли вообще?»
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Я страшно устал и боялся уснуть за рулем. У меня болела правая рука — от плеча до кончиков пальцев. Кроме того, судя по ощущениям, почки у меня распухли так, словно кто-то палкой прошелся по ним. Благо не было другого выбора, я сказал себе, что это всего лишь последствия перенапряжения. Поискав в бардачке, я обнаружил таблетки аспирина. Я их всегда вожу с собой — красные, сильнодействующие. Проглотил три штуки. Они оказались препротивными — меня затошнило. Тогда я понял, что проголодался.
На заправочной станции «Эссо» Грисельда купила бутерброды, бутылку газированной воды, два стаканчика крепкого кофе и сигареты. Мы поели в машине на стоянке при станции техобслуживания. Когда я рванул дальше, кофе дымился. Мы молча закурили. По моим расчетам, через два с половиной часа должен был показаться мост между городами Посадас — Энкарнасьон. Подумалось: «В столь ранний утренний час жандармы едва ли успели стать придирчивее, чем ночью». И еще: «Хорошо бы разменять несколько крупных долларовых купюр». Имея мелкие деньги, через границу можно провезти все, что угодно. Монетарный символ аргентино-парагвайской границы — Взяточничество. На языках, которые здесь в ходу, слово звучит одинаково.
В Парагвае я собирался позвонить Элеутерио. Этому типу мы с Антонио несколько раз помогали в не очень чистых делах, а именно в ловких описаниях земельных участков, приобретенных в Формосе и Чако. Участки представляли собой высоченные горы, но мы не задавали Элеутерио никаких вопросов и оформляли документы, по которым о рельефе местности можно было думать что угодно. За оказанные услуги он платил нам очень хорошо, мало того, на Рождество присылал каждому по ящику самого дорогого шотландского виски. Он неоднократно говорил, что, если у нас возникнут проблемы, он с удовольствием поможет их разрешить. Ну так вот, такой момент наступил.
Я был напуган, точнее, крайне удивлен. Мне с трудом верилось, что я, именно я ударился в бега, что все происшедшее не кошмарный сон, от которого я пробужусь через несколько часов. В подобной ситуации это не редкость. Вы не представляете, сколько странных мыслей посещает человека, достигшего предела. А я его достиг: я пребывал в настоящих бегах и знал, что каждая минута на свободе бесценна. Я не гадал, когда и кто найдет трупы в доме Антонио: сосед, служащий из пиццерии или другой незваный гость. Мне было наплевать, что наговорила фараонам соплячка из красной «мазды» и сумеют ли они связать воедино все преступления. Но я не сомневался: пустая патрульная машина и убитые полицейские обнаружены. Наверное, за нами уже гнались, а может быть, и нет. Одно совершенно ясно: на рассвете во что бы то ни стало нужно попасть в Парагвай.
Осознав свое положение, я понял, чего боюсь. Добраться до Посадас — дело не слишком сложное, а вот пересечь границу… Какими бы неумелыми идиотами ни были фараоны Чако, они, блюдя честь мундира, кипя от возмущения, наверняка разослали кучу приказов об усилении пропускного контроля. И придурок в состоянии сообразить: преступники вроде нас первым делом попытаются удрать в Парагвай.
«Сезон охоты на нас откроется на мосту», — понял я и почувствовал спазмы в животе.
— Грис, по-моему, нам не удастся проехать через Посадас…
— Я тоже так думаю. Прости, что посоветовала ехать именно туда.
Мы помолчали. Показался въезд в Итати. Впереди виднелись огни. Я сбросил газ.
— Что ты собираешься делать?
— Нам нужно срочно переправиться через реку, так? Для этого не обязательно ехать в город. Главное — пробраться к берегу.
— А где мы достанем лодку или возьмем человека, который нас переправит? Или ты предлагаешь пуститься вплавь?
— Пока не знаю. Поедем к причалу и посмотрим. Я несколько лет не был в Итати, но помню, там есть причал.
— Отлично. — Она прикурила две сигареты и передала мне одну. Я тем временем свернул на дорогу, ведущую в город. — Итак, наше положение отчаянное, ну что ж, давай действовать как отчаянные люди.
«Вот она какая, моя девочка!» Я прибавил газу, чтобы въехать в Итати с ветерком.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Чуть менее десяти километров от магистрального шоссе до городка мы проехали минуты за две. Я гнал сто сорок километров в час и сбавил скорость, лишь увидев на фоне ночного неба силуэт базилики. Некий набожный архитектор спроектировал ее, равняясь, наверное, на собор Святого Петра. Получилась громадина метров под сто, типичное для Аргентины смешение стилей. Храм обладает колоссальной вместимостью, в нем могут одновременно пребывать несколько тысяч верующих. Каждый год он организует паломничества, которые производят сильное впечатление своими масштабами, — одно в сентябре, другое — в день Пресвятой Девы Марии, эти паломничества являются самыми важными событиями во всей округе.
Население городка не превышает пяти тысяч человек. Большинство, надо полагать, безмятежно спало. Но не все. Проститутки, лихие люди, ночные дежурные бодрствовали.
На широкой площади перед базиликой околачивались две девицы. Поодаль стоял полицейский джип, возможно, единственная патрульная машина в городке. Я знал, что у реки, в квартале от площади, находится ночной бар. Я притормозил и спросил у девиц, не выходя из машины:
— Вон там, это бар, да?
— А как тебе кажется? — взыграла смуглая девица и тут же поникла, увидев рядом со мной женщину.
— По-моему, так оно и есть, просто хотел уточнить. А есть ли здесь какой-нибудь порт или дебаркадер? Нам нужна лодка.
Девицы рассмеялись, словно я удачно пошутил:
— Рассвет часа через два. Все лодочники дрыхнут.
— Говорят, нынче клев никуда, — вступила в разговор светленькая девица, поменьше ростом. — Лучше попробуйте в Пасо. Это недалеко.
— Нам нужна лодка, — отрезал я. — Здесь и сейчас. Нам сказали, по утрам в одном месте отличная рыбалка, мы готовы хорошо заплатить.
Упоминание денег, естественно, приструнило девиц. У них изменилось настроение, они обрели деловой тон и стали даже симпатичными. Смуглянка предложила нам немного обождать, пока сходит за доном Сантосом, своим дядей: тот, дескать, умелый лодочник и знаток рыбной ловли. Я ответил, что весьма благодарен и щедро вознагражу ее за услугу, но если через десять минут она не появится, мы обратимся за помощью к полицейским.
Угроза возымела действие: девица примчалась точно через десять минут, чуть ли не силой ведя человека неопределенного возраста, костлявого и морщинистого, как черепаха. Предполагаю, что Сантос был года на два старше меня, а по виду вполне мог сойти за моего отца. Лицо почернело от всех ветров Параны. Худоба свидетельствовала о рыбной диете, наверняка вынужденной. Испещренные красными прожилками глаза и красный нос выдавали пристрастие к спиртному. Тип мне не понравился, однако выбора у нас не было.
Я вышел из машины, мы с Сантосом обменялись рукопожатием, и, как водится в Корриентес, первым заговорил я:
— Вы дон Сантос?
— К вашим услугам, патрон.
— Прекрасно. Я доктор Альфредо Ромеро Табоада, — сообщил я тоном, присущим хорошо известной личности.
— Слушаю, патрон. — Мое представление не произвело на него никакого впечатления.
— Рыбалкой мы не интересуемся. Сеньоре нужно срочно на тот берег. У нее семейные проблемы.
— Э-эх, — отреагировал Сантос в типичной манере жителей Корриентес. Он явно мне не поверил и тянул время, соображая, чем он рискует и сколько получит, если выполнит наше желание. Я, кажется, слышал, как работает его мозг, перебирая со скрипом возможные последствия. Нехватка интеллекта с лихвой восполнялась хитростью. — Так куда вам надо?
— На ту сторону. Быстро и без вопросов. Сколько вы возьмете?
— Э-эх… — Негодяй определенно оценивал наше нетерпение, чтобы не ошибиться в сумме.
Грисельда принялась демонстрировать нетерпение, правда, переигрывая.
Тип отфутболил вопрос ко мне:
— Назовите вашу сумму.
— Пятьсот песо.
— Э-эх… Маловато. — Он опустил взгляд — явно надувал меня.
— Ладно, допустим, вы сказали восемьсот, я согласен. Договорились?
Он утвердительно кивнул. Глазки заблестели. Восемьсот песо этот козел не заработал бы и за целый месяц.
— Сколько времени потребуется, чтобы приготовить лодку? — спросила Грисельда голосом чрезвычайно уставшей женщины. И я понял, что она не притворяется.
— Сей момент, хозяйка, — пообещал тип. — Она у меня всегда наготове. Так что пошли, быстро. Но, предупреждаю, река бурлит.
— Вы, обе, пойдемте с нами, — приказал я девицам, которые наблюдали за переговорами подобно зрительницам, получившим бесплатные билеты в партер Панамериканского цирка. — Окажите мне еще одну услугу, я заплачу.
Захватив чемодан и сумку с одеждой, я запер машину на ключ, не слишком понимая, зачем это делаю: неужели собираюсь вернуться? Мы впятером направились к реке.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Разумеется, я взял девиц из предосторожности: чтобы они раньше времени не разболтали о нас кому не следует. За деньги ведь и обезьяна спляшет.
Когда мы достигли берега и худосочный Сантос столкнул на воду деревянную лодку с моторчиком, похожим на мотоциклетный, мною овладело сомнение, сможем ли мы пересечь Парану на этом ободранном суденышке. Кроме того, я испугался: река действительно была очень неспокойной. Грисельда смотрела на меня, негодуя и боясь, но мы оба понимали: выбора нет.
Перед тем как сесть в лодку, я дал девицам по банкноте в пятьдесят песо:
— Надеюсь, вы забудете о нас, по крайней мере до рассвета.
Девицы благодарно улыбнулись, заверили, что так оно и будет, и пожелали нам счастливого пути и удачи.
Я знал: существует очень большая вероятность того, что едва мы отчалим, как они помчатся и переполошат весь городок: уж больно они были заинтригованы. Впрочем, на болтушек девицы не смахивали. Я вопросительно глянул на Грисельду. Она подмигнула мне успокаивающе. Все равно иного пути у нас не было.
Вы не знаете эту чертову реку? Ведет она себя так: при штиле — гладкое шелковое покрывало, безмятежнее и представить нельзя. Но при сильном ветре — сплошной кавардак. Парана — это живой организм со своей мифологией, в общем потоке имеются самостоятельные течения, здесь случаются настоящие штормы. Поэтому мы, те, кто знаком с Параной, считаем ее легендарной, восхитительной и — отвратительной. Пловец, например, не зайдет в нее, если рядом не будет лодки со спасателем. Скажем так, у этой реки есть душа, и той ночью она пребывала в смятении. Наша лодчонка двигалась на манер соломинки на входе в сточную трубу, что крутится и крутится до тех пор, пока клоака ее не затянет.
Грисельда сидела посредине лодки на доске, положенной поперек, держалась за уключины и проявляла поразительное мужество. Ветер растрепал волосы, намокшая одежда прилипла к телу. Грис наверняка было очень холодно, но она, покачиваясь вместе с лодкой, хранила полное молчание. Я сидел на корточках впереди нее и тоже держался за борта. На ремне у меня висела сумка с одеждой, пистолетами и патронами фараонов, коленями я крепко сжимал портфель. Дон Сантос размещался позади Грис на чем-то вроде лавочки и управлял лодкой. Не совсем исправный моторчик тихо, но беспрерывно пыхтел: пуф-пуф-пуф.
Сантос, очевидно, был уверен в своей лодке и своем моторе. Я понимал: в противном случае он не повез бы нас. Но он только предупредил о том, что река неспокойна. Он не сказал — непреодолима. Умело, и я бы сказал, с любовью этот человек вел лодку против ветра, то поворачивая слегка, то возвращая на прежний курс. Река швыряла ее из стороны в сторону, волна, казалось, вот-вот накроет нас. Я опасался за портфель, поскольку не позаботился о том, чтобы завернуть банкноты в нейлоновый мешочек. Тьма была непроглядная. Мы плыли почти вслепую, фонарик на корме Сантос погасил, как только мы отчалили. Я внимательно следил за нашим кормчим. Сантос был внешне спокоен, молчалив и сосредоточен. Я был уверен, он отлично знает, куда плыть, — речники никогда не сходят с верного пути. Они видят в темноте, как летучие мыши, и если их вдруг снесет течением или забарахлит магнитная стрелка, то свой внутренний компас, выработанный за многие годы работы на реке, никогда их не подведет.
И все-таки однажды я испытал панику. Итати исчез, горизонт — тоже. Виднелась лишь тонкая линия, более темная, чем предрассветный мрак, которую хотелось принять за противоположный берег. Ширина реки в этом месте, наверное, километра три-четыре, и, хотя дождя не было, мы погрузились в нечто влажное и липкое. Но я взял себя в руки, подумав, что моя паника — всего лишь застарелый страх человека, владевшего множеством вещей, о которых следовало заботиться, таким я был миллион лет назад, в данный момент мне совершенно нечего терять, кроме собственной жизни и Грисельды, что, в сущности, не имеет значения. И я произнес мысленно: «Все хорошо: пусть удар волны разобьет нас к чертовой матери. Выплывем мы или не выплывем — в любом случае все окончится хорошо». Конечно, я не собирался умирать там и тогда и намеревался бороться за жизнь, но эта мысль меня успокоила.
Вдруг лодка резко остановилась, словно задержанная высшей силой. Раздался скрежет, моторчик кашлянул и заглох. Я понял, что мы напоролись на песчаную отмель.
Я, возмущенный, с руганью накинулся на Сантоса, дескать, как такое оказалось возможным. Неужели он не знал о существовании мели?! Сантос ответил, как и следовало ожидать, что ошибся в расчетах и что течение оказалось быстрее, чем он думал. Он сказал также, что мы уже находимся в парагвайских водах и что нас снимет с мели корабль парагвайской береговой охраны. Сантос выпрыгнул из лодки, вода оказалась ему до колен.
Я догадался: он просто-напросто разыгрывает нас, не желая завершать переправу. Не исключено, что у него были проблемы с парагвайскими властями, а может быть, он договорился с девицами и собирался выдать нас Военно-морской префектуре Аргентины. Или все точно рассчитал — и посадку на мель, и появление парагвайского корабля. Как бы то ни было, тип прикидывался дураком. Мне это было не по вкусу. Я достал из сумки револьвер калибра тридцать восемь сотых дюйма, перешагнул через доску, на которой сидела Грисельда, и направил оружие на лодочника.
— Давай залезай и греби, куда велено, ведь был уговор.
Сантос не шелохнулся. Тогда я вогнал ему пулю в левую ногу, в то место, где колыхалась вода, немного пониже колена. Лодочник подпрыгнул и заорал, дескать, как я мог сделать такое, что я сумасшедший. Он схватился за ногу, упал в воду, поднялся. Я, было, подумал, что его унесет течением, но он оказался очень сноровистый: одной рукой зажимал рану на ноге, а другой держался за борт. Наконец залез в лодку и сел у моторчика. Из раны обильно текла кровь.
— А теперь послушай меня, сукин сын, — сказал я тихо, но твердо. — У тебя есть выбор: или ты снимаешься с мели и быстро доставляешь нас на парагвайский берег, после чего возвращаешься домой и идешь к врачу, или я тебя пристрелю и брошу на съедение паломерам, так, кажется, называют тварей, живущих в этой мерзкой реке. Решай, что тебе милее.
Сантос перетянул ногу веревкой на уровне колена, быстро и молча с помощью весла снял лодку с отмели и завел моторчик. Суденышко полетело как птица. Несколько минут спустя мы увидели парагвайский берег. Сантос без дополнительных понуканий направил лодку к чему-то вроде естественного причала, хорошо укрытому от посторонних глаз, что типично для мелких контрабандистов. Мы высадились. Сантос посоветовал нам подняться метров двести вверх по течению реки. Там якобы есть тропинка, ведущая к грунтовой дороге, которая, в свою очередь, выведет нас к ближайшему поселку Десмочадос.
Я понимал: лодочник теперь по-настоящему торопится. Он ощупал ногу, выясняя, насколько она онемела. Мне хотелось пристрелить негодяя. Ничего не стоило вогнать в него еще одну пулю — я, признаться, уже чувствовал себя профессиональным убийцей, тем не менее решил отпустить его. То, что он расскажет по возвращении, не облегчит нашего положения. Я опустил револьвер. Грисельда мгновенно его перехватила и… Голова лодочника разлетелась вдребезги.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Пока мы шли вдоль реки, увязая в глине, боясь угодить в болотистую яму или напороться на выводок кайманов[16], я, вспоминая о пируэте, который наподобие марионетки совершил дон Сантос перед тем, как упасть в реку и поплыть вниз по течению, восхищался своей спутницей, женщиной, экстраординарной абсолютно во всем. Она воистину была способна на что угодно. В отличие от меня и любой другой из известных мне дам. Я испытывал очарование и ужас, думая о ней.
Донельзя уставший, я думал и об Элеутерио. Я ему полностью доверял. В Чако всем известно, что такое Парагвай для беглеца. Если у него есть парагвайский друг и деньги, то он легко уйдет от преследования. Я располагал и тем и другим и хотел очень малого: автомобиль и новые документы, чтобы перебраться в Бразилию. Для Элеутерио удовлетворить мои потребности было сущим пустяком.
Мы добрались до тропинки, ведущей к грунтовой дороге, в половине шестого утра. Хотя для телефонного звонка было еще рано, чрезвычайность положения и нетерпение вынудили меня достать из сумки мобильник и набрать номер. Ответил автоответчик. Узнав голос друга, я почувствовал величайшее облегчение. Представившись, я кратко сообщил, что нахожусь в затруднительных обстоятельствах и нуждаюсь в срочной помощи. Я попросил Элеутерио перезвонить мне по номеру, который продиктовал два раза. Я сказал также, что в любом случае я буду опять звонить.
Терпеть усталость больше не было никакой возможности. Я предложил Грисельде немного поспать по-индейски.
— Сам спи, — вот и все, что ответила Грисельда и закурила очередную сигарету.
Я прислонил чемоданчик к прекрасной текоме[17], а на него положил сумку с одеждой. На сумку я опустил голову и тут же безмятежно уснул. Снов я никаких не видел, ибо сил не осталось ни на угрызения совести, ни на фантазии.
Когда Грисельда разбудила меня, уже рассвело.
— Телефон звонит.
Спросонья я неуклюже нажал кнопку.
— Говорит Элеутерио, — услышал я. — Где ты находишься и что с тобой происходит, дружище?
Я сообщил, что нахожусь на горе неподалеку от реки Парана и поселка Десмочадос, что я не один и что мне нужно на время надежное убежище, а также автомобиль и документы для того, чтобы переправиться в Бразилию.
— За тобой гонятся легавые?
— Да.
— Тебе нужны деньги? Это связано с бизнесом?
— Деньги мне не нужны, и бизнес ни при чем. Скажем так: я безумно влюблен и хотел бы совершить длительное путешествие. В этом деле много крови.
— Ядрена мать, Ромерито, кто бы мог подумать! — сыронизировал Элеутерио. — Ну да ладно. Дай-ка прикинуть, чем я для тебя могу быть полезен. Ты действительно не нуждаешься в деньгах? Все в них нуждаются.
— Нет. Деньги у меня есть.
— Хорошо. Где ты точно находишься?
— Ни малейшего понятия. У берега на уровне Итати. Думаю, на тропе контрабандистов.
— Хорошо. Оставайся там, где ты есть. Через полчаса поговорим. — Он отключил телефон.
Я попросил у Грисельды сигарету, и она ответила, что у нее все кончились.
— Но мы лишь вчера вечером купили три пачки.
— Ну и что?
Я предпочел не продолжать дискуссию. Стало ясно, настроение у нее жуткое. Я подумал: «Не начинается ли у нее ко всему прочему менструация?» Бабы просто бесятся в это время. Накануне месячных они способны убить. Зная, что вопрос о самочувствии может обойтись мне очень дорого, я лишь предложил:
— Ты бы немного поспала.
Она отрицательно покачала головой, и я понял, что она на грани нервного срыва. То ли от страха, то ли от осознания вины и угрызений совести, то ли еще от чего-то, но она стала совершенно иной.
Я посмотрел в густые заросли, окружающие нас. Опасности не было. Кричали птицы, шуршали ветви, сильно припекало солнце.
Запищал мобильник. Элеутерио:
— Ромеро, ты меня слышишь?
— Превосходно.
— Тебе нужно выйти на дорогу, ведущую в Десмочадос. Ты увидишь рекламный щит кока-колы, встань около него. Друзья тебя отыщут и отвезут к некому Понсе. Запомни: Понсе. Ни с кем и ни о чем не разговаривай, кроме Понсе. Ты попросишь у него то, что тебе надо, и на этом все закончится. О’кей?
— Хорошо.
— И еще: тебе никто не помогал, понял? Ты навалил слишком большую кучу дерьма, Ромеро, слишком большую.
— Хорошо. Большое спасибо.
— За такое не благодарят. Я плачу по долгам, не более того. Желаю удачи.
Он отключил аппарат.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Менее чем через полчаса нас подобрали два типа, приехавшие на новеньком фургоне «исудзу». Они были похожи то ли на родных, то ли на двоюродных братьев — молодые усатые люди в джинсах и сапогах. Они оказались местными преуспевающими ковбоями или чем-то в этом роде. Они молча открыли задние дверки фургона. Мы сели и через пятнадцать минут были в поселке.
Нас устроили в каком-то доме. Ковбои сказали, что здесь можно принять ванну, и спросили, какой напиток мы предпочитаем — матэ или кофе. Грисельда выбрала кофе, я согласился на матэ. Нам сразу же принесли термос — сосуд, сделанный из коровьего рога, наполненный травой матэ, и бразильскую питьевую трубку, разукрашенную рисунками и фальшивыми рубинами.
Комната, в которой мы находились, напоминала гостиную: дешевая горка для посуды, на стене большая картина, изображающая бурю у скалистых берегов.
Грисельда, попросившая сигареты у ковбоев, курила не переставая и вздыхала. Я попробовал спокойно, в меру сил своих, объяснить ей наше положение, мне хотелось, чтобы мы снова стали единой командой. У меня ничего не получилось, она ушла в себя как улитка. Грисельда смотрела на меня с укоризной, как будто именно я привел ее на десятый круг ада. Это меня возмущало, я считал подобное отношение несправедливым. Скажем так: нам сейчас явно не хватало обоюдной нежности. Ведь в тяжелых обстоятельствах всегда поднимают настроение ласки, слова взаимной поддержки, нечто любезно-учтивое, в общем, вы понимаете, что я имею в виду.
Грисельда не желала идти мне навстречу. Поэтому я чувствовал себя одиноким и несчастным. Впервые я поставил перед собой ясные и прямые вопросы: «Почему я не прикончил ее раньше? Действительно ли я любил ее? Продолжаю ли любить так же, как позавчера, как минувшей ночью, как час тому назад? Можно ли разлюбить в мгновение ока?»
В полдень нам сообщили, что мы едем в городок Каасапа к сеньору Понсе. Прежний фургон, прежние молчаливые ребята. Путешествие заняло пару часов, в течение которых я гадал, почему нас ни о чем не спрашивают, даже не пытаются узнать наши имена, почему никого не волнует, что мы вооружены, почему не требуют денег…
Городок был расположен в долине. Мы попали туда, переправившись через реку. Парни поставили фургон у строения, ничем среди других домов не выделяющегося. Нас провели в кабинет и знаками предложили подождать. Вскоре появился чудовищный человечек.
Он был менее одного метра ростом и очень мускулист. Вошел он с распростертыми объятиями, ручки с короткими пальчиками — как у куклы. Голова — остриженная наголо, лицо угловатое, глаза выпученные, уши оттопыренные, губы толстые. Он напоминал химеру в апсиде европейской готической церкви. Но наибольшее впечатление в этом наборе аномалий производила бычья шея, которая казалась деревянной затычкой. Я в шоке посмотрел на Грисельду, в ее глазах стояло не изумление вроде моего, гораздо большее — отвращение. Я подумал, как обычно: «Быть карликом — несчастье, ибо он человек поневоле плохой, потому что чувствует постоянную неприязнь. Любой карлик — воплощение зла».
Он, подпрыгнув, сел на кресло и улыбнулся нам, как средневековый гном или как мог бы улыбнуться гном, существуй он на самом деле.
— Дон Элеутерио попросил меня помочь вам, — завел он писклявым голосом, в котором слышались металлические нотки, словно звук проходил не через горло, а через систему свинцовых трубок, — и я сделаю это с удовольствием. Скажите точно, что вам нужно.
— Почему бы вам для начала не представиться? — враждебно спросила, словно выстрелила, Грисельда.
Я предпочел бы говорить с ним иначе, но Грисельда меня опередила.
— Понсе. — Карлик заморозил улыбку. — У меня нет никакого другого имени, кроме Понсе. А у сеньоры?
— Скажем, так: сеньору зовут Лаура Ромеро, она слегка утомлена, — вмешался я в разговор. — Надеюсь, вы извините ее, сеньор Понсе. Поймите, мы находимся в чрезвычайно сложном положении. Нам нужен автомобиль, паспорта и помощь при переезде в Бразилию.
— У нас есть хорошие парагвайские паспорта, сеньор…
— Ромеро. Вам это известно.
— Снаружи стоит «мул», на счетчике ноль километров.
Я понял его. В Парагвае угнанную машину с поддельной документацией называют «мулом». На таком транспорте можно свободно ездить по всей стране, потому что угонщика защищает сама полиция.
— Нам не нужен «мул» для экскурсий по Парагваю, сеньор Понсе…
— Разумеется. Дон Элеутерио сказал, чтобы мы помогли вам всего лишь доехать до границы.
— Иными словами, на границе вы распрощаетесь с нами и, может быть, сдадите полиции! — воскликнула Грисельда. Холодные глаза превратились в два факела. Похоже, Грис от ярости, бешенства и тревоги потеряла над собой контроль. Я боялся, что она сделает какую-нибудь глупость.
— Наши друзья в Сьюдад-дель-Эсте могли бы помочь вам переправиться в Фос, но это будет стоить денег.
— Сколько? — Грисельда взяла в рот сигарету и принялась искать зажигалку в сумочке.
— Скажем, половину того, что находится в чемоданчике, о котором так заботится сеньор Ромеро.
— Я знала, что ты будешь нас шантажировать, сукин сын, — холодно произнесла Грисельда и вместо зажигалки извлекла из сумочки наш револьвер с глушителем. Она прицелилась в карлика, и пуля оставила на стене позади него черноватое пятно из мозгов и крови.
«Она сошла с ума», — только и подумал я, подхватив чемодан и сумку. Мы уселись в серый «405-й», стоявший у дверей на улице. Молчаливых ребят на «исудзу» и след простыл, исчезли, словно полуденная жара испарила их.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Это бегство было настоящим безумием, но к тому времени уже не существовало ничего разумного, ничего рационального. Я поехал по дороге на Сьюдад-дель-Эсте. Единственное, о чем я думал, — поскорее попасть в город, являющийся южноамериканским символом и столицей всего дурного; нет таких преступлений, пороков, юридических махинаций, наркотиков и притонов, которых не было бы в Сьюдад-дель-Эсте. Город стоял на стыке трех коррумпированных государств, что и позволило ему развиваться. Он был основан в период правления диктатора Альфредо Стреснера и в течение многих лет носил это зловещее имя. Пусть бы так и продолжал называться. К концу второго тысячелетия данное место в Южной Америке, а может быть, и во всем мире отличается стремительным ростом населения, катастрофическим падением уровня жизни и взлетом самой разнообразной преступности.
Я был уверен: в таком месте, имея двести тысяч долларов, мне будет нетрудно перебраться в Бразилию.
Нет, я не ошибся, именно мне, а не нам. Мое решение предать Грисельду окрепло. Несмотря на усталость, я не переставал думать об этом ни на секунду. Грис сидела рядом со мной, конечно, и только курила да смотрела в окно с откровенным безразличием. Мы не разговаривали: не было необходимости. Не было никаких мыслей, которыми мы могли бы поделиться, никаких вопросов, которые мы могли бы друг другу задать. Сперва один активно реагировал на событие, сопутствующее бегству, другой подчинялся, потом наоборот.
Тут я вспомнил, не знаю почему, о своих знакомых, которые также побывали в бегах. Подумал о том, что такое бегство. Однажды один тип рассказывал мне, что бегство — это переход на сторону партизан, в то время они называли себя революционными боевиками. «Конечно, — говорил он, — они не были ни убийцами, ни уголовниками, но все носили нательные кресты, и, похоже, бегство каждому было на роду написано».
Я подумал: «Сколько беглецов воспользовались мостом имени генерала Бельграно с тех пор, как этот мост построили!» Мне рассказывали, что на мосту множество людей совершили самоубийство. Они оставляли машины, мотоциклы, письма и бросались в реку. Я вспомнил Норберто, друга детства, мы учились с ним вместе в Национальном колледже. Я отбывал ссылку в Мисьонес, а он покончил жизнь самоубийством в Асунсьоне, в гостинице четвертой категории. Он тогда разорился и опустился на самое дно. Ему исполнилось всего тридцать восемь лет, тем не менее он впал в отчаяние, оно давило на него сильнее многотонного груза прожитых лет. Все предприятия Норберто терпели крах, и он неизменно превращался в несостоятельного должника банков и ростовщиков. Он никогда не знал, сколько должен, и вот в один прекрасный день исчез. У него остались несколько детей и убитая горем жена. Это была ужасная драма. Потом стало известно, что он застрелился. Меня никогда не покидало ощущение, разумеется, беспочвенное, что я мог ему чем-то помочь. Точнее говоря, ощущение трагедии, которая произошла с моим другом, постепенно трансформировалось в нечто чужое и далекое. Ощущение человека дрянного.
Еще я подумал о Качо Костакурте. Он проигрался в казино и смылся, оставив дела в полном беспорядке. Поскольку считалось, что дела у него, хозяина оптовой молочной базы, идут хорошо, он пользовался широким кредитом. Так что Качо провернул удачную операцию: пропал, назанимав около миллиона наличными. В результате несколько известных ростовщиков получили инфаркт. В течение нескольких лет никто о Качо ничего не слышал, и если народ вспоминал о нем, то только как о легендарной личности, расправившейся по справедливости со многими кровопийцами. Кредиторы искали Качо, чтобы разделаться, но не сумели найти. Не удалось его достать и по ипотечной системе: оказалось, за ним не числилось никакой недвижимости. Короче говоря, нагадил Качо всем. И представляете! Двенадцать лет спустя он вернулся в Ресистенсию весьма довольный собой. Я видел его в «Нино» и в старом баре «Ла Эстрелья». Сейчас он занимается тем, что гуляет с четырнадцати- и пятнадцатилетними девочками. Молоденькие проститутки вечно толпятся вокруг Дома правительства и кафедрального собора, что является превосходным символом Пейтон-Плейс. Похоже, Качо не о чем беспокоиться, у него киоск, где торгуют его мать и тетка. Стало быть, он либо расплатился по старым долгам, либо ему их списали.
Меня лично никогда не привлекала роль беглеца, но сейчас за нами гнались все: хорошие и плохие люди, земляки и чужестранцы. И при мне находился неудобный довесок в виде женщины, отчаявшейся и совершенно непредсказуемой. Грисельда совершила слишком много преступлений. Мне очень надоел ее взрывной темперамент. Кроме того, мне казалось, что, будь я один, у меня было бы больше шансов скрыться, спрятаться по-настоящему. Грис следовало убить: спастись вместе с ней, вне всякого сомнения, было невозможно. Я начал осознавать, что придется ее предать. Я мучился от стыда, я чувствовал себя отвратительно, но, увы, иного выхода не видел. Любовь… Я уже не в состоянии был в тот момент сказать, что это такое. Просто удивительно, до чего быстро любовь способна испариться!
Грисельда курила, погруженная в свои мысли. Она не произносила ни слова, измотанная переживаниями, обессиленная долгим путешествием, ни разу не сомкнувшая глаз. Невероятная женщина, непредсказуемая, как кошка. Она ничего не имела общего с той Грисельдой, которую я полюбил, с пламенной буржуйкой из Пейтон-Плейс. Та, что была рядом, казалась неистощимой. Неистощимой в сексе, любви и отвращении. Грисельда была подобна вечному огню.
У меня не было иного выхода, кроме как потушить этот огонь.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Само собой разумеется, я понимал: Грис скорее всего думает так же, как и я. На заднем сиденье лежал чемодан с двумястами тысячами долларов, револьвером калибра тридцать восемь сотых дюйма, который последнее время много поработал, и два пистолета калибра сорок пять сотых дюйма, несколько староватых и, наверное, плохо смазанных, но тем не менее вполне смертоносных.
Я сказал себе: «Все будет зависеть оттого, кто завладеет оружием первый. В этом деле рука должна быть быстрее, но не обязательно коварнее».
Я представляю, что вы думаете о моей истории — грязная, отвратительная, порочная. Но знаете что? Мне безразлично ваше мнение. В конце концов, это моя история, и поведать как-то иначе о том, что со мной произошло, я не могу. И не хочу: любая мораль в данном случае излишня, поскольку вместе с рассказом уходит моя жизнь. В буквальном смысле слова.
Итак, все свелось к тому, что один из нас должен убить другого. Мы зашли в тупик. Вопрос о любви больше не стоял. А вообще-то почему не признать, что существует любовь, которая обязательно ведет к убийству? Есть любовь холодная и созерцательная, а есть и пламенная. Последняя развивается только так: вспышка, огонь, раскаленный уголь, головешка. От этой любви ты настолько теряешь голову, что единственным твоим желанием становится это пламя погасить. Мы с Грисельдой, бедолаги, попали в западню. Только устранение одного из нас могло дать другому шанс на выживание. Мы так любили друг друга, что потеряли чувство меры. Ни один из нас не был более виноватым, чем другой, и никому из нас нет прощения. Самое страшное заключается в том, что мы были равны, равны как в страсти, так и в безумии. Негодование и отчаяние, понял я тогда, не имеют половых различий, они не отвечают призыву «плодитесь и размножайтесь». Они толкают на самые зловещие преступления, низвергают на невообразимый десятый круг ада.
Километров за десять до Сьюдад-дель-Эсте я решил: пора. Я мягко затормозил на повороте и, сказав, что зверски устал, вышел из машины. Грисельда застыла как олицетворение бдительности. Я обошел машину и открыл заднюю дверцу, притворившись, будто ищу что-то в сумке. Я намеревался достать полицейский пистолет и всадить в Грис несколько пуль. Но она опередила меня: подняв взгляд, я увидел дуло пресловутого револьвера калибра тридцать восемь сотых дюйма. Мне удалось уклониться от выстрела в лицо, но когда я выпрямился, она пальнула мне в грудь, и удар отбросил меня на обочину дороги. Грис села за руль, подала назад и несколько раз переехала меня, чтобы окончательно добить. Мало того, она высунулась из окна и выстрелила еще раз. Потом колеса машины, провернувшись на месте, зашуршали по дороге.
Она опередила меня. Некоторые подумают, что женщины всегда одерживают верх. Возможно, они правы. Но в данном случае половые различия не играли никакой роли. Просто мы оба были людьми дурными, вот и все тут. А кроме того, достала нас эта жизнь, проела до печенок.
ЭПИЛОГ
Грисельда посчитала меня убитым, однако я не умер. Повторяю, некоторые люди чрезвычайно живучи, к таким, по-видимому, отношусь и я.
Я находился в коме, и не знаю, где и сколько времени. В настоящий момент я едва могу двигаться, а то место, где нахожусь, пахнет больницей. Я способен чувствовать вкус чая, который мне дают пить с ложечки, и аромат накрахмаленных простыней, наверное, белых. Я только что очнулся от продолжительного сна и лежу с закрытыми глазами, размышляя о Грисельде. Я не знаю, известно ли ей, что я не умер. Надо полагать, ей удалось скрыться. Где она сейчас: в Фосе или в Сан-Паулу? А может, в Рио или в Баие, как она и мечтала?
Я буду ее искать. Сейчас я весь в бинтах. Но когда я поправлюсь, я буду искать ее и найду. Она пыталась замочить меня, стерва, но ей не удалось. Я из когорты жизнестойких. Нас не так легко убить. И мне нравиться чувствовать себя таким.
Я жив. Это самое главное. Я дышу. Она не убила меня, стерва. Не сумела убить.
И я, разумеется, буду искать ее и найду.
Несмотря на то что снаружи, как водится, стоит легавый. Несмотря на то что будет суд и меня обязательно посадят. Однажды я выйду на свободу и наверняка найду ее.
Я приоткрываю глаза, и меня завораживает свет. Это возвращение к жизни, хотя проявляется она лишь в движениях медицинской сестры, которая поит меня чаем. Очень хорошо. Я буду пить много чая, вновь стану здоровым и пойду искать Грис.
Ах, Грисельда, любимая моя Грисельда, когда я тебя отыщу…
Рано или поздно я восстановлю силы. Не знаю, как я тебя убью, Грисельда, но клянусь, что сделаю это. Я не могу пока ничего планировать, но уверен: мы с тобой еще встретимся, и я убью тебя. Да, я до сих пор тебя люблю, но одновременно — ненавижу. Ненавижу больше, чем кого-либо в мире. И я не успокоюсь, пока не отомщу тебе.
Горячий чай мне очень нравится. Он течет по пищеводу и вызывает приятное ощущение сладости. Я полностью открываю глаза, чтобы поблагодарить медсестру, подобно тому как благодарю свет, который снова вижу. Свет — какое чудо! Я зажмуриваюсь и медленно приподнимаю веки. Это что-то фантастическое. Медсестра улыбается мне. Ее улыбка драгоценна. Я опускаю ресницы и думаю об этой обворожительной улыбке.
Я лежу с закрытыми глазами, и вдруг нечто заставляет меня распахнуть их в ужасе. Сероглазая Грисельда, улыбаясь, смотрит на меня. От ее улыбки веет холодом мрамора или айсберга.
— Сожалею, любовь моя, но два раза — это уже слишком, — говорит она.
Вот и все, что мне удается услышать до того, как звучит последний выстрел.
Хихон, Андалусия, Лиссабон.
Май — июнь 1988 года
Внимание!
Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.
После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.
Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.
Примечания
1
Че — распространенное в Аргентине несколько фамильярное обращение. — Здесь и далее примеч. пер.
(обратно)2
Л. Сандрини — известный аргентинский комический актер.
(обратно)3
Мачо — человек, не признающий за женщиной равных прав с мужчиной.
(обратно)4
«Фалькон» — модель автомобиля марки «Форд», употреблявшаяся аргентинской полицией и военными в штатском в период военной диктатуры для арестов, убийств и грабежа населения. Чаще всего это были машины зеленого цвета, без номерных знаков.
(обратно)5
Сиеста — послеобеденный отдых в тропических и субтропических странах.
(обратно)6
Минайа Альвар Фаньес — легендарный испанский воин, помощник героя испанской эпической поэмы XII века «Песнь о моем Сиде». Человек осторожный и предусмотрительный, по некоторым версиям, родственник Сида.
(обратно)7
Ромеро де Торрес — испанский художник-портретист конца XIX — начала XX века.
(обратно)8
Curriculum vitae (лат.) — краткие сведения о чьей-либо жизни.
(обратно)9
«Чамаме» — фольклорная музыка провинции Чако (север Аргентины).
(обратно)10
«Карфаген должен быть разрушен» (лат.) — таким призывом заканчивал все свои речи римский сенатор Катон Старший.
(обратно)11
Чако — провинция на северо-востоке Аргентины.
(обратно)12
Хустисиалистская (до 1958 г. Перонистская) партия основана в 1947 г. президентом Аргентины Х.Д. Пероном.
(обратно)13
Ресистенсия (исп.) — сопротивление.
(обратно)14
Анорексия — отсутствие аппетита.
(обратно)15
Гвинеи — ныне Гайана, Суринам и Гвиана.
(обратно)16
Кайманы — общее название трех видов пресмыкающихся семейства аллигаторов, длина до 5 м.
(обратно)17
Текома — род растений семейства бегониевых.
(обратно)
Комментарии к книге «Жаркая луна. Десятый круг ада», Мемпо Джардинелли
Всего 0 комментариев