Мирослав Крлежа Ветры над провинциальным городом
Уже целых пять дней дул южный ветер. Сахарский, горячий, невыносимый. Было воскресенье, после полудня, старомодное, жалкое, каким только может быть послеполуденное воскресенье в небольшом провинциальном городе с одной единственной улицей: от вокзала до склада кирпича и от военного госпиталя до газового завода. Отчаявшиеся, словно звери в зоопарке, люди прохаживались всё послеполуденное время от вокзала до газового завода и от военного госпиталя до склада кирпича, с поникшими головами, уставшие от долгого сна, как жвачные животные после еды.
Прославленный бронзовый кавалерийский генерал чернелся в полумраке на главной площади словно призрак; омнибус «Ягнёнка» возвращался пустым c послеполуденного поезда, так что одетый в ливрею служащий отеля с удовольствием растянулся на потёртых плюшевых сиденьях и, глядя в овальное, в золотой оправе зеркало, танцевавшее в глубине омнибуса, весело давил прыщи и чирьи на своём лице, гримасничая как обезьяна.
У «Охотничьего рожка» остановились два коммивояжёра, евреи, один торговал шёлковыми галстуками, а другой не указал свой товар в книге постояльцев.
Ржавые газохранилища завода, покрашенные кое-где в красный цвет, выглядели жалко, словно залатанные кастрюли; в пивоварне играла военная музыка Верди, и по всем церквям звонили к вечерне колокола. Моросил тёплый весенний дождь. Всё было закрыто, а вокзал, газохранилища, грязная пашня, туман на окраинах над далёкими участками леса, грустный звон колоколов и беспокойные людские процессии на улицах — всё это сливалось в невыразимо грустное и потрёпанное провинциальное послеполуденное воскресенье. Время раскручивалось с ленцой, словно косматый моток спутанной пряжи, а Рафаэль Кукец, учитель математики и физики в реальной гимназии, сидел в кафане{1} рядом с мрачным капуцином, чувствуя, как его голова раскалывается от скуки и пустоты.
В синеватой полутьме вечерних сумерек всё будто плыло через светлые прямоугольные стекла кафанского окна; по улице проплывали марширующие солдаты, служанки с красными и жёлтыми шёлковыми платками и распухшими грудями, господа из королевской свиты и чиновники с серебряными тростями, с жёнами и детьми, друг за другом, культурно и благопристойно.
Стучала конка, и колокольчик на шее невидимой лошадёнки разговаривал с грязными копытами и подковами в бесконечном однообразии позвякивания и отзвуков копыт. Дзынь-дзынь-дзынь-дзынь, цок-цок-цок-цок! Дзынь-цок, дзынь-цок, дзынь-цок, дзынь-цок; дзынь-дзынь-дзынь-дзынь, цок-цок-цок-цок! Рафаэль Кукец, которого отец, учитель математики и физики в той же реальной гимназии, в которой он сам сейчас преподаёт математику и физику восемнадцать часов в неделю, крестил его под именем Рафаэля, потому что чрезвычайно восхищался известным художником (про которого в энциклопедиях пишут, что он умер от блуда и разврата), слушал колокольчик конки, смотрел через окно кафаны на проходящих мимо людей и чувствовал в себе невыразимое беспокойство, вызванное южным ветром, отчаянием и измученными нервами. После жалкого обеда в забегаловке одной вдовы он прогулялся по старым улицам, где всё воняло рыбой и мясом; он смотрел на массивные, окованные двери домов, размышлял о том, что писатели восьмидесятых годов, описывавшие жизнь этих вонючих и отвратительных домишек в шестнадцатом и семнадцатом веках, были никудышными писателями, и как романтично они лгали: если эти дома сейчас выглядят такими грязными и страшными, какими же они должны были быть триста лет назад!
Южный ветер придавил все дымоходы, и сырой и резкий запах едкого дыма распространялся по улицам. Из-за этого гудящего давления, нависающего над прямоугольными поверхностями зданий и крепостных стен, из-за резкого свиста порывистого ветра из-за углов, на которых каменные святые благословляли прохожих, Рафаэлю Кукецу казалось, что, если пройтись по улицам приморского града, то через шаг-два из-за стены можно будет увидеть сине-зелёную пенистую воду, на которой танцуют и скрипят мачты стоящих на якоре парусников и требак{2}.
Беспокойство всё глубже проникало в его плоть и мучило его всё сильнее, дождевая вода клокотала в водосточных трубах и сочилась по тротуару, а из церквей дымились благоухающие облачка ладана. Двери на фасаде церкви были полуоткрыты; чувствовалось глубокое тёмное пространство с мерцающими свечами, и это кроваво-красное поблёскивание в полутьме далёких огней притянуло Рафаэля Кукеца как магнит, и он, уставший, завалился в церковь, как в открытый гроб.
Церковь была пуста, и в хорошей акустике слышалось щебетание птиц, летавших вокруг колокольни. Рафаэль Кукец опустился на колени перед огромной гнилой скамейкой, склонил голову и долго, не двигаясь, слушал червя где-то глубоко в доске. В этом гнилом настроении где-то в пустоте утробы, под трахеей, как старая рана, в Рафаэле Кукеце начало разгораться стремление к ушедшим временам потускневшего, далёкого, воображаемого и счастливого детства, когда он ещё не шлялся в тумане по безлюдным местам словно призрак. Сверление червя в древесине дуба, пыльные шёлковые хоругви, сложенные по скамейкам словно в каком-то военном музее, эти трофеи и знаки бесконечных побед и выигранных битв, южный ветер и дождь — всё это действовало тяжело и невыносимо. — А кто знает, не развернёт ли церковь заново эти свои флаги и не возьмёт ли мечи и пушки, да не уничтожит ли и не растопчет ли без следа всех нас, мерзких и безбожных? Вот-вот! Пока есть люди, которые могут стоять на коленях перед пустотой так лживо, как вон тот человек, всё возможно, ничего нельзя исключать! В самом деле! Перед большим золотым распятием кто-то зажёг сальную свечу, встал на колени и опустил голову глубоко на грудь. Словно высеченный из камня, он не шевелился, а его руки свисали отвесно, низко, до каменных красно-белых прямоугольников на полу. Эта необычно изломленная поза (полная такой подавленности, словно это преклонённое тело, полностью разбитое, в последнем отчаянии сдалось на милость и немилость) впечатлила Кукеца, и ему представилось, что это покойник, с которым случился инсульт, но он так и остался стоять коленопреклонённым.
Эта спонтанная мысль так сильно подействовала на него, что он встал и нервным, шумным шагом пошёл к этой фигуре, чтобы посмотреть, кто же там так по-идиотски стоит на коленях. От быстрых и громких шагов этот подавленный человек вздрогнул и мрачно посмотрел на невежу, который так дерзко нарушает святой церковный покой; когда свет сальной свечи разлился про профилю человека, Кукец увидел чьё-то незнакомое, зелёное, измученное лицо. — Идиот проклятый! В чём смысл тут вот так, день деньской, стоять на коленях, — взбешённо подумал Кукец, он собирался ударить этого человека ногой, дать ему пощёчину, начать с ним ссору, скандал! Но затем он совладал с собой, устыдился в тот же миг и, прервав эту немую сцену, неожиданно раздражённо, с истерическим смехом бросился опрометью из церкви. Таким образом, злясь сам на себя, на свои нервы, на туман, на грязь, дождь, он очутился перед бронзовым памятником пехотному генералу, который был не только генералом, но и ещё и увенчанным лавровым венком поэтом, и держал в руке свиток, по всей видимости, свиток лирических стихов. Это была окраина города, возле этого памятника, и из-за вокзала виднелись склады кирпича, вербы, пашни и грязь. Какие-то крестьяне в тулупах гнали скот на скотобойню, и всё было отвратительно, серо и грязно, только отдавались эхом грубые голоса погонщиков и гулкие удары хлыста по копчикам скотины. Дзынь-дзынь-дзынь-дзынь, цок-цок-цок-цок — слышалось, как лошадиные копыта месят грязь, и красный след фонаря конки тянулся по лужам дождевой воды, медленно, безысходно, лениво, провинциально, отчаянно. Через главную площадь с бронзовым памятником кавалерийскому генералу Рафаэль Кукец вернулся назад в город и остановился в конце улицы перед памятником одному монаху. И этот святой отец-францисканец был известным поэтом, так что скульптор как раз запечатлел его в священный момент вдохновения, когда он пером записывает в книгу стихотворение.
Ещё двадцать лет назад какой-то пьяница выбил это перо из руки святого отца-францисканца, и когда Рафаэль Кукец вспомнил, что этот монах здесь, в центре города, уже двадцать лет стоит и без пера записывает одно и то же стихотворение, ему открылась отчётливая и простая истина: как же жутко жить в таком городе, где всего три памятника. И то: два генерала и один монаха без пера. — А хотя!.. Это всё ненормальные глупости! Два генерала и один монах! Какое ему до этого дело? Он уже всё послеполуденное время бродит по улицам словно гиена! В церквях бросается в драки со слабоумными богомольцами! Разбивает себе голову из-за разных глупостей! У него нервы раздражены от южного ветра! Это всё ветер! Нужно бы сесть, отдохнуть, расслабиться! Поэтому промокший до нитки он забрался в кафану и смотрел на солдат и горничных, прислугу и могильщиков, слушал дзынканье колокольчика конки, выпил три таблетки аспирина и опять слушал дзынканье колокольчика конки. Дзынь-дзынь-дзынь, цок-цок! Дзынь-дзынь-дзынь-дзынь, цок-цок-цок-цок! — Ничего себе! Это идёт старый Хампельман! И правда! Снаружи по улице шёл старый Хампельман, и Рафаэлю Кукецу показалось, что лицо старика отлито из смолистой зелёной массы. Этот старый, страдающий подагрой дед служил привратником на государственном вокзале, а его сын, ещё будучи студентом университета, спутался с какой-то портнихой, девушкой добродушной, но необычайно ограниченной; он пожил с этой женщиной в браке и в один прекрасный день застрелился, чего никто и не мог вообразить (даже во сне). Его жена была беременна третьим ребёнком, на последних месяцах, да в те дни так называемой драматичной напряжённости простудилась и умерла через неделю после похорон молодого доктора, а потом и мать доктора умерла от этого же события, поражённая в самое сердце. Кукец хорошо знал всю эту печальную историю, так как старый Хампельман жил в том же доме, что и он сам, поэтому старик, седобородый, сгорбленный, с сигарой во рту, проходя мимо окна кафаны, всколыхнул в нём рой излишних и глупых мыслей и комбинаций. Кукец задумался о том, какая же жизнь — в сущности, злокозненная штука, и что бы было, если бы тот молодой человек не женился на той несчастной, может, он и не покончил бы с собой, служил бы до сих пор королевским судебным приставом и судил бы гражданские иски в военном пальто, под чёрным распятием, на котором висит золотой Христос.
Его старый отец оставался бы в своей сторожке на железной дороге, в маленьком домике из красного кирпича, по которому взбирается виноградная лоза, а на деревянных ставнях окон вырезаны человеческие сердца, через которые в комнату наливается свет палящего солнца.
Если бы всё произошло не так, старик по-прежнему приветствовал бы на железной дороге красно-белой сигнальной дощечкой вагоны и паровозы, а теперь вот он живёт в одиночестве в городе среди совершенно чужих и незнакомых людей, сигара дымится под его носом, и он медленно и подавленно идёт под дождём в это послеполуденное воскресенье. Кукец попробовал изменить судьбы этих маленьких и незначительных людей на какие-то лучшие, более счастливые и успешные варианты: что бы было, если бы молодой доктор, королевский судебный пристав, влюбился бы в великолепную, богатую женщину, и был бы счастлив, ездил бы в своей собственной коляске; но внезапно ему всё показалось глупым, и он, чтобы избавиться от этой бессмысленности, машинально взял в руки какую-то газетную вырезку и стал читать о том, что президент одной европейской республики в этом году отказался от охоты, так как этот президент — член общества защиты животных, принципиально не охотится и не проливает кровь несчастных животных, и ещё где-то утонуло грузовое судно.
Кукеца взбесила эта заметка о президенте республики и члене общества защиты животных, он швырнул газету и вышел обратно на улицу, а так как до сих пор лил дождь, он повернул к дому. Возле дома во дворе шумели дети, а на лестнице громко разговаривали домработницы и служанки. Это был один из тех дворовых домов в центре города, совсем без зелени, где снег тает в дворовой тени в конце марта, а освещение тусклое и грязное. Домработницы, жёны слуг, сторожей и швейцаров, служили богачам из передних уличных зданий, где в коридорах лежали красные ковры и стояли канделябры, блестели дверные ручки и цвели тропические цветы.
Богачи жили за висячими и автоматическими замками, защищённые от взлома и кражи высокими страховыми премиями, цепями, сторожевыми собаками, нанятыми ночными сторожами, тюремными надзирателями, электрическими звонками, несгораемыми шкафами, револьверами и пожарными брандспойтами, как люди осаждённые и укрепившиеся в крепостях удивительно твёрдой и позитивной демонической реальности. В комнате Кукеца всё провоняло гнилыми яйцами и болотом, а кроме того, у соседа в соседней квартире какие-то люди ругались о чьём-то наследстве. Эти люди ругались из-за наследства уже целых четыре дня, не переставая, а так как стены были пористые, хорошо было слышно каждое слово. Слушая эти грубые голоса странных, незнакомых и нереальных призраков из-за стены, Рафаэль Кукец подумал, что всё это какое-то недоразумение и что не может быть конечной и единственной реальность, которая заканчивается ссорами из-за наследства и гробами, в которых лежат покойники с повязанными галстуками, в палец толщиной, потрёпанными, словно со свалки.
Здесь какие-то, сегодня ещё временно живые скелеты, завёрнутые в тряпки, ругаются о чужих шкафах и посуде, несчастные нищие-богомольцы, живущие в дворовых зданиях, механизмы, движущие нижними челюстями словно деревянные птицы-игрушки, и вместе с тем эти эгоистичные скелеты на пути через всю их глупую жизнь ругаются о наследстве и шкафах. В полумраке Рафаэлю Кукецу казалось, что уснуть на полчаса значило бы для него обновление и выздоровление, но из-за жуткой раздражающей ссоры у соседа это было невозможно. Он встал и снова пошёл на улицу. Всё ещё шёл дождь, но над дымоходами, крышами и телефонными проводами чувствовался холодный северный поток воздуха, который вибрировал и смешивался с южным ветром, а в густых струях дождя порхали тяжёлые водянистые хлопья снега. Кукец вспомнил, что к завтрашнему дню ему нужно проверить домашние задания по математике шестого А класса (двадцать семь тетрадей) и он забыл про них этим утром после собрания в учительской, поэтому он и пошёл в гимназию за этой неприятной и скучной работой.
Учительская была открыта и ясно освещена светом газового фонаря, который стоял на улице вплотную перед окнами комнаты. В учительской и во всём здании было тихо, и эта приятная тишина так подействовала на нервы Рафаэля Кукеца, что он сразу же, не снимая пальто, обессиленно упал на стоявший в углу диван потрёпанной салонной гарнитуры и закрыл глаза, наслаждаясь удивительной и успокаивающей тишиной. Масса нерешённых вопросов в последнее время навалилась на Рафаэля Кукеца как густая смола, и всё превращалось в усталость и глубокую подавленность, лежавшую на коре головного мозга тяжёлым грузом. Всё в жизни Кукеца стало причинять ему сильную боль, и все события казались ему жестокими и ужасными. С одной стороны он чувствовал, как он стар, а с другой стороны, опять же, знал, что ещё совсем не пожил, и, пропадая таким образом в отвратительной и непонятной, глупой, но непоколебимо однообразной пустоте, он изо дня в день ощущал всё яснее, что всё идёт неправильно и что его всё сильнее и глубже засасывает в трясину. Словно полумёртвый, он лёг на этот короткий учительский диван, но так как диван был слишком короткий, его ноги повисли в воздухе через подлокотник; разбитый и сокрушённый он мучился на учительском диване ни жив, ни мёртв, напрягая все нервы, чтобы найти одно определённое положение, которого нет, только так кажется, что оно всё-таки есть, да замереть в нём хотя бы на один единственный момент и успокоиться.
В тяжёлом и напряжённом полусознательном состоянии он чувствовал, что всё это невыразимо удушливо, что нигде нет ни одной единственной возможности, ни бреши, через которую человек мог бы выбраться, уничтожить всё это, восстать, воскреснуть, и в этом бреду он мучился бы всё сильнее и болезненнее, если бы в тот момент на стене не зажужжал телефон. Поэтому он вздрогнул и подскочил весь одеревеневший, а в его горле всё пересохло из-за сухого воздуха. Когда он уснул, его голова свесилась с дивана, а его рот оставался открытым, всё смердило в этом узком и непроветриваемом помещении, которое было насыщено вонючим газом. В тело Кукеца врезались локоны и кудряшки конских волос, которые пробивались через бархатистые лоскуты разодранной диванной обивки, и это причиняло ему жгучую боль. — Ало! Ало! В телефоне никто не ответил, только слышался далекий гул телефонных проводов, и трубка шумела, словно по ней царапали тысячи и тысячи огрубевших ногтей! Кукец некоторое время бессознательно держал трубку у уха и вслушивался в чёрное и далёкое неизвестное пространство, слушал, как шумят города, телефонные и железнодорожные станции, как кто-то вдали ругается по-венгерски, и это открытое окно в телефонной трубке, полное динамичных возможностей, привело его к идее, что было бы хорошо вырваться и оказаться где-нибудь далеко снаружи, в темноте, в уединении, вдали, вне всего того, что так тяжело и ограниченно. Поэтому он повесил трубку и пошёл на воздух. Рафаэль Кукец был раздражителен от природы, и это жалкое основание своего характера он унаследовал от своего покойного отца, Петара Кукеца, человека из восьмидесятых годов, писавшего учебники геометрии для всех школьных издательств автономного королевства.
Жизнь Рафаэля Кукеца в тесном и сером провинциальном городе протекала так однообразно и скучно, что он в последнее время полностью покорился судьбе и стал предаваться тем дурацким, но искренним идеям, что всё-таки было бы лучше умереть, чем жить! Учителю Кукецу казалось, что в гробу всё-таки не будет так неприятно, как в этом грязном, паннонском и невероятно скучном городе, где он осуждён жить уже N лет.
В гробу будет чёрная, испанская тишина, дворцовая, церемониальная тишина, и все люди будут лежать в самом лучшем, торжественном облачении, словно пришли на пир и праздник. Этот город казался Кукецу чёрной мельницей, которая перемалывает все огромные расстояния и пространства, и постоянно мелет, каждый день, с раннего утра, когда караульные ведут бледных, закованных в цепи блудниц и грабителей, а военные стучат в барабаны, до поздней ночи, когда разверзаются банковские хранилища, освещённые красными электрическими лампочками, и когда по редакциям и больницам усердно трудятся ночные службы.
Учитель Кукец в последнее время ощущал всё более нарастающую потребность выбраться из этой мельницы куда-нибудь на «край» этой жизни и с этого «края» броситься в пустоту. Он знал очень хорошо, что в пустом пространстве располагаются светлые небесные шары на больших астрономических расстояниях друг от друга (потому что он очень часто выписывал их мелом на школьной доске в старших классах), и хотя он по своей профессии заведовал этими астрономическими расстояниями, всё это в действительности представлялось ему довольно мутным и неясным, и он очень часто грезил о том торжественном «крае» и окончательной пустоте, где больше ничего, по всей видимости, нет. Ни математики, ни астрономических расстояний, ни чего-либо ещё!
Он был человеком болезненно добродушным и его жизненная максима, заключавшаяся в том, что нужно любить людей, быть изумительно добрым и учтивым, не проистекала ни из каких-либо великих «общечеловеческих ценностей», о которых в последнее время кричат на каждом углу, а просто из врождённой, сладкой, почти слюнявой добродушности. Он любил людей и жаждал общения с людьми, пропивал с ними в кафанах деньги, чтобы потом заработать их репетиторством с детьми богачей, искал людей по улицам и тавернам, но он по большей части жил в одиночестве, и всё перед ним было будто заперто на замок, и никто не подпускал его близко к себе. Все люди были в основном эгоистичными провинциальными обывателями, которые тащили с собой свой слюнявый эгоизм как раковину моллюска, и все они словно пауки плели свои жизни по тёмным семейным углам, и никто не понимал милой и искренней широты его души, влюблённой во всё человечество. Так и сегодня, после полудня, в отчаянии скучного праздничного одиночества он постучал в дверь одного своего друга, преподавателя математики, но тот открыл ему только после долгого и настойчивого стука, с набухшими жилами, красный, с налитыми кровью глазами под стёклами очков, и дрожащим голосом, сглотнув комок в горле, он грубо прогнал его, сказав, что нельзя стучать так грубо, если не открывают дверь, так как он не может, просит прощения, но у него гость... — Ну да! Ясное дело! Он стучал три раза, но из-за симпатии и одиночества, а не из-за грубости! Из-за стремления увидеть человека! Ясное дело! Эх! Ну да! Женщина в комнате! Эх! Да! Женщина! В Кукеце была отчаянная пустота, мрачная послеполуденная воскресная пустота, у него не было женщины, его разрывал меланхоличный голод по человеческому обществу, по друзьям, по музыке, по смеху, по освещённым залам, у него всё потемнело перед глазами, всё внутри сжалось, и он вышел на улицу.
Всё это случилось ещё рано после полудня, а с тех пор он успел до изнеможения нагуляться под бронзовыми генералами, слушал колокольчик конки на лошадиной шее, был в церкви, в кафане, пил аспирин, был в своей комнате, лежал в учительской, а теперь он, как взбешённый измученный зверь, выбежал опрометью на простор, и, размышляя обо всё этом, ускорил свой тяжёлый шаг, словно спеша к определённой цели. В одной из комнат господского двухэтажного особняка, над въездными воротами которого был высечен в камне дворянский герб (козёл на задних лапах), виднелись через окно похоронные чёрные занавески, и восковые свечи мерцали на тяжёлой чёрной ткани. В комнате на втором этаже лежал покойник. Рафаэль Кукец задержался на миг перед этим освещённым окном, и вдруг весь город показался ему большим моргом, и сильная грусть залила его словно смола, а затем он вздрогнул и поспешил дальше. — Восковые свечи, похоронные убранства, освещённые окна, город пуст, всё закрыто, а он бродит по этим тёмным улицам, пробивается через этот туман и грязь, смотрит на эти нереально глупые дома, которые освещены так, словно бумажные города с разноцветными окошками из желатиновой бумаги на абажурах керосиновых ламп! В этих домах всё ещё керосиновые лампы и жёлто-красные, плохо освещённые помещения, тусклые, словно моча больного, и в этих помещениях среди нелепой, безвкусной мебели живут люди.
И что за жизнь в этих зданиях, которые выглядят словно домики на бумажных абажурах керосиновых ламп? Что это за мерзкая архитектура с этими балконами и башенками, где всё выглядит словно задник в глупом, глухонемом балете?.. В этих домах сидят его товарищи, плешивые учителя с зубными протезами, сидят за столом со своими жёнами, окованные цепями обывательской глупости, и пока жена думает, что сварить на завтра (фасоль или лапшу), они проверяют школьные тетради. Это те его плешивые, голодные и потрёпанные, глупые товарищи, которые учат детей, что Чили — пустынная, приморская, каменистая страна, по которой дуют солёные ветры с Тихого океана, а сами никогда не видели даже и залива Кварнер{3}.
В классах они рассказывают возвышенным тоном о Евклиде, о Копернике, о Платоновой республике, а сами, сопящие толстяки, изнывают от скуки, и их совершенно не волнуют ни Платон, ни Евклид, ни Чили, каменистая страна, по которой дуют солёные ветры с Тихого океана. Всё это вызвало в Рафаэле Кукеце отвращение, в том числе и к собственной судьбе пожизненной проверки тетрадей двоечников и скучному прозябанию в комнатах с затхлым воздухом, и он поспешил вниз, к грязному, обрамлённому каштанами шоссе далеко за пределами города, а так как шоссе пересекало железную дорогу, и грязь становилась всё тяжелее и гуще, он повернул на железную дорогу и пошёл по насыпи в ночь. На железной дороге колебались фонари-семафоры, и промчался один чёрный локомотив в железной броне, так что ещё долго слышалось, как на стыках размеренно стучат рельсы, будто кто-то бьёт по ним кувалдой. Из-за заборов, амбаров и складов, которые лишь угадывались в темноте, свистел северный ветер и ледяными волнами переливался через мелкие и едва заметные конструкции, воздвигнутые человеком на пустой земной коре ради своих жалких, незначительных и для природы совершенно безразличных намерений.
Ледяной ветреный поток переливался через северные холмы в долину, на дне которой целых пять дней словно отравляющий газ бесновался южный ветер, под ударом вихря на хребту горной гряды вспенивались облака, как дельфины на морских волнах, туман стал исчезать, и показались звёзды.
Профессор Кукец вспомнил эти звёзды c астрономических карт (хотя ему всегда было неприятно, когда кто-нибудь начинал говорить о звёздах, так он сам изучал все эти звёзды и знал, и что на них всё так же бессмысленно и пусто, как и на этой нашей звезде), он на этот рад обрадовался этим далёким лучам и глубоко вздохнул, а ледяной северный ветер наполнил его внутренности словно чаша холодной воды. — До чего же хорошо вот так, распрямившись, звёздной ветреной ночью стоять наперекор стихиям! Человек гибнет в вонючих пивных и прочих дырах, где все комнаты тесны, как коробки для сигарет! Здесь, на дне долины, мысли людей заняты предметами и вещами, у них остекленевший взгляд, ими движут планы и эгоизм. А ведь есть звёздные, ветреные, самые базовые сущности, которые во всём городе не понимает никто, кроме двух-трёх одиноких людей, которые вот так, в бегстве от всего и всех, бродят в одиночестве.
Ощущение этой, такой жизненной действительности только лишь и важно, и эту глубокую и единственную действительность не ощущает никто, об этом не говорит и не думает никто, правда, понять эту действительность — значит, стать для всех странным, одиноким, далёким, чуждым, непонятным, повсюду, для всех и всем совершенно по-идиотски лишний! А как раз в этом и проблема! Нужно сражаться день и ночь за эту действительность, и через эти гримасы и ужасы, безумцев и подлецов пробиться к уединению и к этой чистой, ветреной, звёздной купели. Действительно нужно уйти! Нужно уйти в свободные, голубые просторы! Нужно уйти! Слева остаются грязные очертания города и мерцание фонарей, лают собаки, город пустой, чуждый и отвратительный, а фонари на окраинах горят одинаково тоскливо, жутко, словно в то далёкое время, когда мы страдали из-за женщин (и из-за одной, и из-за другой, и из-за третьей), всё остаётся позади нас, собаки лают, а человек с палицей идёт по ясному небу между Орионом и Плеядами, и его шаль развевается в пространстве. Это существует в действительности, как самая истинная и самая глубокая реальность. Гармония мирного и тихого глубокого дыхания далёких пространств, где нет ни дождя, ни церквей, ни учительской, ни тетрадей по математике, ни каких-либо сумасшедших, обволакивающих человека своим бредом как слюнявые улитки. Ветер свистит, человек идёт смело и уверенно, звёзды скрипят под ногами, и всё позабыто. Человек теперь больше не какой-то определённый человек, Рафаэль Кукец, учитель математики и физики в такой-то и такой-то средней школе, и не проживает в маленьком провинциальном городе с кишащими клопами кафанами и тремя памятниками (двумя генералами и одним монахом). Грязные улицы, опущенные занавески, запертые на замок двери, а в тавернах вино, одиночество и дым. Ох, как должно быть неприятно жить в такой маленьком городе, где человеческие головы — лишь водянистые тыквы, наполненные пошлой мешаниной, и где всё ограниченно и скучно. Вот так нужно взбираться вверх, на ветру, свободно, энергично, решительно! Рафаэль Кукец отхлебнул ветреного эликсира, наполнился им словно параплан и летел всё дальше. Он энергично продвигался вперёд шаг за шагом, ударяя своей деревянной палицей звёздные миры слева и справа, будто разбивая стекло. Звёзды и солнца разлетались, сверкая в голубом стеклянном пространстве, а глубоко внизу над городом северный ветер насвистывал песни, полные кислорода, который поднимался на поверхность и пенился, как пузырьки над болотом. На следующее утро прохожие нашли тело Кукеца на туманной железной дороге, и власти смогли установить личность трупа только после необычайно долгого расследования. Был ли это несчастный случай или самоубийство — определить было невозможно.
1924
Комментарии
1
Кафана (хорв. kavana, серб. кафана) — вид кафе, широко распространённых на территории бывшей Югославии, предназначенных изначально для распития кофе. Сегодня в кафанах кроме кофе также подаются и другие безалкогольные и алкогольные напитки.
2
Требака (от итал. trabaccolo) — парусное двухмачтовое грузовое, торговое или рыболовецкое судно.
3
Залив Кварнер (хорв. Kvarnerski zaljev) — залив в северной части Адриатического моря между полуостровом Истрия и континентальным побережьем Хорватии.
Комментарии к книге «Ветры над провинциальным городом», Мирослав Крлежа
Всего 0 комментариев