Олег Курылев. Суд над победителем
Первой на войне погибает Правда!
Тициано ТерцаниКрайсляйтер Хемница Адольф Кеттнер, один из первых национал-социалистов, так и не добился высоких партийных постов. Номер его партбилета состоял всего из трех цифр, но весьма посредственные организаторские способности, а также преследовавшие его время от времени неудачи не позволили ему пробиться не только в число нескольких десятков гауляйтеров империи (на золотые петлицы которых он всегда взирал с особой завистью), но и занять менее значимый пост в партийных структурах гау или рейха. Высшей точкой его карьеры стала только недавно полученная им должность политического руководителя округа Хемниц.
Кеттнеру не везло с самого начала. Осенью двадцать третьего он в составе группы нацистов из Нюрнберга приехал на грузовике в Мюнхен, исполненный воинственных устремлений. Но великий день восстания 9 ноября ему пришлось просидеть в общежитии (точнее, в ватерклозете общежития), отравившись накануне несвежей рыбой. Спустя лет двенадцать он предпринял робкую попытку доказать, что тоже участвовал в «марше на Фельдхеррнхалле», во время которого хоть и не был ранен полицейской пулей, но серьезно подвернул ногу и, стало быть, как и другие, имеет право на заветный орден Крови. Однако Кеттнер потерпел фиаско — его вранье разоблачили, строго наказали по партийной линии и выгнали из СС, куда он записался еще при Хайдене[1]. Не добившись за все эти годы ничего, кроме золотого значка ветерана партии, он решил сменить вектор своей деятельности и заняться публицистикой. Это были трудные для партии дни, и две-три его политические статьи, пускай косноязычные и неуклюжие, но клеймившие раскольников и ратовавшие за линию Гитлера, не остались незамеченными. Кеттнер стал публиковаться в партийной прессе, писал антисемитские статейки для штрайхеровского журнала «Дер штюрмер», а после прихода партии к власти настолько уверовал в свои литературные дарования, что решил попробовать себя и в драматургии. Уже к лету тридцать третьего он сочинил псевдоисторическую пьесу антиеврейской направленности и отослал ее тогдашнему руководителю Прусского государственного театра Гансу Йосту. Йост, получивший в тот год одних только драм о короле Арминиусе — победителе римлян — что-то около пятисот (!) штук (из 2400 новых драматургических произведений), едва успевал пролистывать все эти пухлые тетради, сочившиеся наивным романтизмом, выпяченной народностью и преданностью новому руководству. Он с трудом прочитал пьесу Кеттнера, состоявшую из набивших оскомину лозунгов и исторических ляпов, до середины второго акта, после чего отправил автору вежливый отказ, мол все наши театры лет на пять обеспечены репертуаром. В ответ почти незамедлительно пришло гневное письмо:
«Партайгеноссе Йост! Вы возвратили мою рукопись, а между тем номер моего партийного билета состоит всего из трех цифр, в то время как ваш наверняка из шести-семи! Я обращусь с протестом к фюреру. Хайль Гитлер!»
И обратился. В итоге тетрадь с галиматьей Кеттнера оказалась на столе доктора Геббельса. Пролистав также не более двух первых актов из шести, шеф народного просвещения и имперской пропаганды пришел в ужас от того, какого пошиба авторы лезут в германскую литературу взамен только что изгнанных из нее. Тем более что это был далеко не первый случай. Но те хотя бы не жаловались Гитлеру. Геббельс самолично составил подборку цитат из опуса Адольфа Кеттнера, снабдил их едкими комментариями и принес фюреру. Чтение состоялось на одном из традиционных обедов «у веселого канцлера» (как называл их сам хозяин), проводившихся почти ежедневно в еще старом здании рейхсканцелярии. Присутствующие человек тридцать или сорок, одни из которых были постоянными сотрапезниками, другие являлись строго по приглашению, смеялись до упаду. Громче всех смеялась Ева Браун, попросившая у рейхсминистра оригинал всей пьесы, а Альберт Шпеер — талантливый фаворит фюрера — даже подавился суповой горошиной, и его долго потом хлопали по спине чуть не всей компанией. Итоговой реакцией Гитлера стал категорический запрет ветерану партии Кеттнеру впредь браться за перо. Взамен ему решили подыскать работу на хозяйственном поприще и послали в Хемниц наращивать швейно-текстильное производство Саксонии. Так он хотя бы оказался при деле. Во время войны Кеттнер на местном уровне возглавил имперскую кампанию «Зимней помощи», затем отдел промышленности округа и, наконец, стал одним из 27 саксонских крайсляйтеров — подобострастным исполнителем указаний своего шефа Мартина Мучмана. Когда в 1944 году Геббельс объявил о начале тотальной войны и возложил на партийное руководство городов ответственность за их оборону, Кеттнер помимо прочего сделался номинальным командующим наземной противовоздушной обороны Хемница, что его нисколько не радовало. Он с удовольствием свалил бы эту обязанность на бургомистра или кого-нибудь из профессиональных военных, но увы. Во-первых, желающих не было, во-вторых, он не имел права об этом даже заикнуться, если не хотел быть расстрелянным как паникер или уклонист. А такие случаи уже имели место.
— О чем вы хотели со мной поговорить? — с беспокойством в голосе спросил Кеттнер, когда все три офицера устроились на стульях перед его огромным столом.
— Об улучшении обороны города, герр Кеттнер, — сказал майор Имгоф.
— Нам дают дополнительные пушки?
— Нет, но нам стала известна информация, не воспользоваться которой преступно.
Эйтель с майором расстелили карту и минут пятнадцать разъясняли крайсляйтеру суть дела. Кеттнер временами поглядывал на покашливающего Алекса, но ни о чем не спрашивал.
— Но как мы можем передвигать пушки, если план их расстановки утвержден главным штабом ПВО Саксонии? — с суровой категоричностью в голосе спросил Кеттнер.
— Но этот же штаб утвердил расстановку орудий и в Дрездене, — заметил Эйтель. — Теперь нет ни Дрездена, ни орудий, да и о самом штабе что-то ничего не слышно.
Если бы буквально вчера Кеттнер не получил распоряжение гауляйтера о подготовке Хемница к очередной массированной атаке противника, что, в частности, предусматривало дальнейшее улучшение его зенитного прикрытия, он бы не стал долго разговаривать на эту тему. Но распоряжение получено, и о нем знали как Шеллен, так и Имгоф.
— Но, если мы уберем пушки с площади, ратуша останется незащищенной? — вопрошал он, наивно полагая, что каждое зенитное орудие обороняет от самолетов именно тот объект, возле которого поставлено.
Имгоф с Шелленом снова принялись доказывать, что самолеты надо сбивать еще на подлете к городу, поскольку свои бомбы они сбрасывают прежде, чем поравняются с конкретной целью, но, главное, надо защитить исходную точку атаки, которой, по их данным является старый кавалерийский плац.
— Да черт с ним с этим плацем, — не понимал несостоявшийся драматург. — Пускай бомбят его, сколько хотят.
Имгоф с Эйтелем переглянулись, Алекс закашлялся, скрывая нервический смешок. Эйтелю пришлось попросить чистый лист бумаги и разрисовать его, показывая, как следопыты размечают зоны бомбометания, отталкиваясь от помеченного специальными огнями плаца, который есть не что иное, как отправная точка разметки.
— Ну хорошо, тогда объясните, зачем нам переносить сюда пушки и защищать ложную цель? Пусть они бросают на нее свои зажигалки, раз она все равно ложная.
Поскольку никто из посетителей политического руководителя не был членом партии, они не могли обращаться к нему как к партайгеноссе.
— Резонный вопрос, господин Кеттнер, — со значением заметил Имгоф. — Очень резонный вопрос, — майор решил немного польстить туповатому шефу, — но здесь два момента: во-первых, наш зенитный огонь и прожектора убедят англичан в правильности их действий, иначе у них могут возникнуть подозрения, а во-вторых, если мы помешаем им произвести маркировку, а в ней участвует не более восьми самолетов — атака вообще может не состояться. Согласитесь — это наилучший вариант для города.
— Но до сих пор нам ведь как-то удавалось отбивать налеты? — В голосе Кеттнера наметился перелом.
— Отбивать — это слишком оптимистично сказано, господин крайсляйтер, — сказал Имгоф. — За все время мы вместе с летчиками сбили шесть самолетов и совсем не это, а только плохая видимость и ошибки самих англичан помешали им стереть нас в кирпичный порошок. Как только в ночном небе Хемница появится луна, вы рискуете стать политруководителем дымящихся развалин, герр крайсляйтер.
Адольф Кеттнер молчал минут пять, соображая как ему поступить. С одной стороны, он догадывался, что везение когда-то кончится и что следующие 750 тысяч зажигалок, которые в прошлый раз упали едва зацепив окраины, при ясном небе действительно спалят здесь все к чертовой матери. С другой стороны, ему было страшно самостоятельно принимать подобные решения. Он знал, что Мучман, которого можно было хотя бы поставить в известность, сейчас в Берлине и вернется не скоро.
— А эти ваши данные о планах нападения… насколько им можно доверять? — спросил он, глядя на Алекса.
— На девяносто процентов, не меньше, — ответил за брата Эйтель. — Главное, что мы, в общем-то, ничего не теряем, и даже если ошибаемся — хуже не будет.
— А вы разговаривали с бургомистром?
— Он ждет вашего решения.
Кеттнер посмотрел на всех троих, задержавшись на Алексе, потом, потупившись, опустил взгляд на карту.
— Господа, если вы ошибаетесь, ответственность целиком ляжет на вас, как на военных специалистов, — с явным усилием выдавил он. — Вам это понятно?
— Само собой, герр крайсляйтер, — согласился Имгоф, пододвигая Кеттнеру телефон. — Вне всяких сомнений.
Тот снял трубку.
— Бургомистра.
* * *
На следующее утро работа закипела. Бургомистр оказался человеком более понятливым, из местных, и судьба города была ему далеко не безразлична. Вместе с Эйтелем он связался со службой экстренной технической помощи, а также с местным штабом имперской трудовой службы. Затем Эйтель лично отправился на одну из текстильных фабрик, где из веревок и обрезков ткани изготавливали маскировочные сети.
Алексу было поручено контролировать работы по созданию ложного плаца (цель «Б»), для чего Тено и городские предприятия выделили четыре бульдозера, экскаватор, асфальтовый каток и несколько грузовиков, а штаб РАД — около пятидесяти молодых парней с лопатами и ломами. Поскольку этого количества рабсилы было явно недостаточно — последнее время окончившие школу почти поголовно отправлялись не на отбытие трудовой повинности, а сразу в учебные полки вермахта — подключили гитлерюгенд. Набралось двести человек, и уже к вечеру площадка была расчищена от кустарника, спланирована и укатана по контуру катком. К ней от ближайшего шоссе проложили грунтовую дорогу и на следующий день начали подвоз дробленого щебня из светлого известняка, который нашелся в одном из ближайших к Хемницу карьеров. Вначале думали применить какой-нибудь краситель вроде извести, смешанной с песком, но возникли опасения, что его смоет нежданный дождь. Одновременно стали поступать и маскировочные сети. Подростки растаскивали щебень вдоль размеченных шестиметровых полос, окаймлявших прямоугольник, и тут же закрывали его кусками маскировочной сети. Куски затем связывались между собой. Майор Имгоф вместе с инженерами из Тено руководил устройством площадок под зенитные орудия, которые сразу камуфлировали травой и ветками кустарника. Здесь же, на некотором удалении от пушек, устанавливали зенитные пулеметы, рыли капониры и складировали в них боеприпасы.
На настоящем плаце (цель «А») тоже кипела работа. Сюда также подвезли сети, запасы которых, по счастью, скопились на фабрике в Хартсмандорфе, очистили прилегающее пространство от кустов и травы и уложили сети вдоль беговых дорожек, соединив их в длинные скатки. Одна сторона такой скатки (внутренняя) была пришпилена к грунту деревянными кольями, а к другой с интервалом в три метра привязали множество веревок длиной около восьми метров каждая. По команде полторы сотни подростков из гитлерюгенда, взявшись за веревки, примерно за две минуты расправляли все четыре скатки, закрывая беговые дорожки серо-коричневым покрывалом. После этого им надлежало спешно укрыться в отрытых поблизости траншеях. За день провели несколько подобных тренировок, в итоге время полной маскировки цели «А» было доведено до двадцати восьми секунд. Сюда же подогнали несколько зенитных прожекторов, которые предполагалось включить в последний момент с целью ослепить противника и окончательно скрыть от него истинную цель зеро. На случай, если с сетью выйдет заминка и маркировщик все же сбросит на цель «А» бомбу-маркер, в центр прямоугольника и вокруг него были завезены кучи оттаявшей рыхлой земли, в которые равномерно воткнули сотни две лопат, чтобы как можно быстрее засыпать огонь.
В двухстах метрах от цели «Б» в специально подготовленную траншею, оборудованную въездной аппарелью, закатили армейский штабной фургон, в котором должен был разместиться командно-наблюдательный пункт. Тено подвела к фургону два независимых кабеля, обеспечив таким образом связь со всеми структурами города и главным бункером ПВО Хемница. Через установленный в бункере коммутатор с автономным источником питания можно было напрямую выходить на зенитчиков, прожектористов, ближние радарные установки, телефоны крайсляйтера и бургомистра, а также держать связь с центром в Деберице, пунктами дальнего оповещения и т. д., вплоть до Берлина. В фургоне были оборудованы места для Алекса, Эйтеля, трех радистов, один из которых имел доступ к мощной городской радиостанции, а также для вспомогательного персонала: адъютанта, медика и двух курьеров.
Кроме этого выполнялось множество других работ, не прекращавшихся ни днем ни ночью. Под утро третьего дня на новые места перевезли двенадцать (вместо разрешенных восьми) 88-мм зенитных пушек. Их стволы опустили до самой земли, накрыли сетями и забросали ветками. В заранее отрытые капониры укладывали бризантные снаряды, дистанционные взрыватели которых Алекс велел устанавливать на высоты в 300, 400 и 500 метров. Артиллерия и пулеметы были расставлены и организованы таким образом, чтобы иметь возможность создавать три последовательные зоны заградительного огня. Стволам всей остальной артиллерии, состоявшей в основном из русских трофейных зениток, были приданы такие углы возвышения и направления, чтобы посылаемые ими снаряды разрывались на подступах к ложной цели «Б» на высотах от 300 до 700 метров. Всем этим занимался майор Имгоф и его люди.
Домой в эти дни братья возвращались только за полночь. Они наскоро перекусывали и падали на кровати, обмолвившись лишь несколькими словами.
— Алекс, а если все напрасно? И подлетят они с другой стороны, и огни зажгут где-нибудь на северо-востоке? А? Чего молчишь? — спрашивал Эйтель, дымя сигаретой.
Алекс в который уже раз прокручивал в памяти тот услышанный им разговор в пересыльном лагере под Вецларом.
— Ладно, не бери в голову. Я так, — не дождавшись ответа, сказал Эйтель. — Уже завтра синоптики обещают «ясно», правда, до полной луны еще шесть дней.
Утром, когда они застегивали шинели, Эйтель поправил воротник брата и произнес:
— А тебе идет наша форма.
Алекс резко повернулся к нему.
— Послушай, не думай только, что я перешел на вашу сторону, — раздраженно сказал он. — Запомни — я не воюю со своими, я всего лишь защищаю этот город от преступных действий некоторых наших маршалов. Понял?
— Да понял, понял. Чего тут не понять. Дверь запри.
В тот день, 19 марта, неподалеку от Хемница эскадрилья «турбин» перехватила колонну «летающих крепостей» и ракетами сбила девять бомбардировщиков. Куда шли американцы — так и осталось невыясненным. Но этот ближний к городу бой еще более уверил всех, что о них не забыли и что главные испытания еще впереди.
На следующий день братья снова посетили кладбище. Рано утром Эйтель привез из какой-то загородной оранжереи живые розы и теперь поставил их в бутылке с водой на нижний выступающий камень склепа. Потом он сходил к смотрителю и вернулся с метелкой.
— Дай мне, — потребовал Алекс.
Пока он, сбросив шинель, подметал, Эйтель поглядывал на небо.
— Чует мое сердце, сегодня они прилетят, — сказал он. — Не дай бог разведка обнаружит наши приготовления.
— Тогда они займутся составлением нового плана, и на это уйдет неделя, — разогнувшись и тоже посмотрев на небо,сказал Алекс.
— Но мы о нем не узнаем.
— А могут просто вернуться к предыдущему плану, чтобы не упустить погожие деньки.
— Тогда вообще все напрасно.
Они вместе прошли к сторожке, где Эйтель вернул метелку. Смотритель не узнал Алекса — тот был чисто выбрит, да и форма изменяет человека. На звук голосов выбежала Фрида и прижалась к руке инвалида.
— Где вы прячетесь во время налетов? — спросил Эйтель смотрителя.
— В кирхе, в подвале.
— Посоветуйте родственникам девочки отправить ее в деревню.
Ближе к вечеру братья Шеллен приехали на свой КНП. Эйтель сразу связался по телефону со знакомым оператором из Деберица и некоторое время напряженно слушал.
— Две большие группировки, — сказал он, положив трубку. — Пока далеко, но к девяти вечера все люди должны быть на своих местах.
В восемь часов было известно, что южная группа из 600-700 самолетов идет прямо на них. Эйтель запросил время подлета головной эскадрильи, из которого вычел десять минут.
— Если идут к нам, то первый маркировщик появится через два часа пятнадцать минут.
— Значит, эскадрилья обеспечения будет здесь минут на пять—восемь раньше, — добавил Алекс. — А еще раньше нас могут осветить фонариками на парашютах, а могут обойтись и без этого.
Эйтель, которому Кеттнер приказал принять общее командование на себя, отдал приказ прикрепленному к нему в качестве адъютанта офицеру связаться со всеми службами и проконтролировать их готовность. В девять часов около пятисот юношей и подростков из РАД и гитлерюгенда расположились в укрытиях в районах обеих целей. Артиллеристы сидели возле орудий со все еще опущенными стволами. Радисты слушали эфир в надежде определить частоту первой вражеской передачи. С ближних локаторов передавали, что с северо-востока их экраны плотно забивает «снегом», что могло означать только одно — противник разбросал свою «кислую капусту», то есть развеял в воздушном пространстве со стороны подлета миллионы ленточек дипольных отражателей. Нервное напряжение нарастало с каждой минутой.
В штабном фургоне горело лишь несколько тусклых ламп. Перед единственным окном, обращенным в сторону ложной цели, с большим морским биноклем расположился Алекс. На голове его были наушники, на шее — горловые микрофоны, а на откидном столике перед ним — пульт с несколькими тумблерами. Он нервно теребил шнуры головных телефонов, постоянно поглядывая на часы. Отпали последние сомнения — Дебериц передавал, что самолеты южной группировки идут на Хемниц, поскольку в этом направлении он был единственным крупным городом, еще достойным внимания противника.
— Объявляйте общую тревогу, — скомандовал Эйтель, надевая наушники. — Алло, майор? Мне нужна прямая связь с командирами всех батарей.
Полностью стемнело. Наступили последние минуты томительного ожидания. Слышится отдаленный вой сирен, но ни один прожектор, чтобы не облегчать противнику поиск города, еще не включен. Будет или нет применена подсветка? Сирены смолкают, чтобы не мешать работе слухачей. Раструбы звукоуловителей фиксируют дальний шум моторов. Это они — ни одного немецкого самолета в эти минуты в радиусе сорока километров быть не должно.
Двадцать два часа пятнадцать минут. Высоко в небе зажигаются десятки огней. Последние сомнения развеяны — это не ложная атака. Стволы зенитных орудий быстро поднимаются вверх. Сотни молодых людей лежат на холодной земле возле маскировочных сетей. По общей для всех команде одни из них должны своими сетями закрыть беговые дорожки старого кавалерийского плаца, другие наоборот — быстро стащить сети в стороны, открыв в нескольких километрах северо-западнее точно такой же светло-серый прямоугольник. Еще несколько молодых людей расположились сейчас цепью вдоль предполагаемой линии подлета «Москито» с биноклями в руках. В их число отобрали тех, кто обладает не только острым зрением, но и не менее острым слухом. Они сидят сейчас, укутанные в ватники, через пятьсот метров друг от друга, и возле каждого на земле лежит по две заряженные ракетницы: желтая ракета — «прямо надо мной самолет»; красная — «я ошибся».
— Ну? — Алекс посмотрел на старшего радиста.
Тот в ответ отрицательно покачал головой.
— Пора бы уже…
— Радары засекли несколько самолетов на высоте семь километров, — доложил другой радист. — Есть! Кажется, забивают наши частоты…
— Началось…
Северный ветер частично отнес в сторону облака черной фольги, что позволило некоторым радарам засечь самолеты обеспечения. Те самые, что описывают сейчас круги на семикилометровой высоте вне досягаемости снарядов флак-артиллерии. Алекс прижал к ушам телефоны, пытаясь уловить в шуме помех английскую речь. В это время радист, ответственный за поиск вражеской частоты, лихорадочно крутил верньеры настройки.
— Стоп! — крикнул Алекс. — Подстрой, подстрой!
Сквозь помехи он услыхал слова «хррр… видна, цель хорошо видна… хррр…». Вне всяких сомнений — это голос главного штурмана наведения. Он разглядел цель — значит, пора! Алекс щелкнул одним из тумблеров на своем пульте, посылая команду сменить цели. Сотни человек, услыхав резкий звуковой сигнал, вскочили с земли и принялись тянуть за веревки, привязанные к маскировочным сетям. Наблюдатель с высоты в пять или семь километров мог увидеть, как на затуманенной легкой дымкой темной земле внизу исчезает один светлый прямоугольник и одновременно совершенно в другом месте появляется второй, почти такой же. Одновременно вспыхивают прожектора и начинают раскачивать своими лучами, отвлекая штурманов наведения и создавая подобие хаоса. Картина резко меняется. «…Первый… видите ли вы цель?… Если видите — приступайте к маркировке зелеными огнями… Если цель не видна, уходите на второй заход… Второй, ответьте…» Радист произвел подстройку, и помехи уменьшились. Алекс всматривался в даль в ожидании первой желтой ракеты, но ее не было.
Неужели что-то не сработало? Или подлетят с другой стороны, и тогда наблюдатели их прозевают, а главное, в этом случае заградительный огонь окажется малоэффективным. Эйтель, прижимая к ушам наушники, смотрел своим единственным глазом на брата, ожидая сигнала для открытия огня. Алекс приподнятой ладонью руки давал понять, что рано. Он предположил, что первый маркировщик, если главный штурман правильно вывел его на настоящую цель, при появлении ложной цели оказался далеко в стороне от нее и либо вообще ничего не увидел, либо был не в состоянии с ходу выйти на линию атаки. В этом случае он должен был уйти в сторону и пойти на второй заход, освобождая место для подлета самолету, идущему следом.
— Герр лейтенант, — крикнул радист, — они поменяли частоту.
— Ищи!
Автоматическая смена частоты переговоров мешала противнику вести прослушивание. Кроме того, частота главного штурмана могла не совпадать с частотами его абонентов, и без специального прибора слушать их всех одновременно было невозможно.
Осветительные бомбы на парашютах опускались все ниже, а атака не начиналась. Англичане явно замешкались. Алекс молил Бога, чтобы это было именно так, чтобы, поняв, что ничего не выходит, они дали отбой и ушли на другую цель. Куда угодно, хоть на Берлин, только бы ушли. Ведь есть же у них запасная цель атаки…
— …кххрр… Цель хорошо вижу… начинаю… кхррр.
Это говорил кто-то другой. Маркировщик! Они вышли на частоту одного из маркировщиков. Первая, вторая, третья — желтые ракеты одна за другой ушли свечками в небо, подтверждая приближение самолета. Алекс махнул рукой. Эйтель мгновенно отреагировал:
— Первая огонь! Вторая огонь! Третья огонь! Четвертая огонь!
Он отдавал команды с небольшими паузами, включая последовательно одну за другой стены заградительного огня. Четвертой батареей была условно названа вся остальная артиллерия ПВО Хемница, состоявшая из тридцати шести, в основном трофейных, пушек. Земля дрогнула от орудийных залпов. Алекс увидел, как все пространство впереди заполнилось оранжевыми пунктирами трассеров, при этом, если пулеметные пули и снаряды 37-мм автоматических пушек уходили далеко в черноту неба, то тяжелые снаряды зениток разрывались на заданных высотах, плотно начиняя воздух тысячами осколков. Яркая вспышка и последовавшее падение нескольких горящих фрагментов могли быть только следствием попадания в самолет. «Стоп!» Алекс подал знак прекратить огонь и выключить прожекторы. В разом наступившей тишине над землей плыл пороховой дым, освещенный все еще висящими на парашютах «бенгальскими огнями». Где-то далеко в стороне горели разбросанные обломки сбитого самолета. Вероятнее всего это был «Москито». Его цельнодеревянный монокок из бальзы не имел никаких шансов прорваться через стальной град, и оба летчика наверняка погибли еще в воздухе, сгорев в пламени собственной маркировочной бомбы. Но о подобных вещах Алекс запретил себе думать.
— Что с эфиром? — крикнул он радисту. — Настройся на главного штурмана и дай мне его волну.
— …третий, что вы видите?… та ли это цель… — разобрал он в наушниках.
— Герр лейтенант, даю частоту…
Алекс прижал к горлу микрофоны.
— Цель хорошо видна на северо-западе. Всем продолжать маркировку зелеными огнями! Всем продолжать маркировку зелеными огнями!… Не теряйте времени, парни…
Алекс кричал по-английски, одновременно подавая знак старшему радисту выйти на максимальную мощность передачи через антенну городской радиостанции. Теперь необходимо было запутать англичан, посеять среди маркировщиков панику и не дать главному штурману разобраться и как-то разрулить ситуацию.
В воздух снова летят желтые ракеты. Сразу вспыхивают прожектора, вздрагивает земля, и гром канонады заглушает голоса внутри фургона. Еще один «Москито» буквально разорван на части. Он падает, изливаясь зеленым водопадом пламени. Спустя несколько секунд второй самолет, оставляя позади дымный шлейф, отворачивает на запад, пытаясь уйти из-под огня. Но и он падает, поднимая над лесом быстро уходящий вверх гриб подсвеченного огнями дыма. Алекс дает знак прекратить огонь. Один за другим меркнут прожекторы. В оглушающей тишине слышен треск головных телефонов. Алекс снова переходит на передачу, приказывая хотя бы одному из маркировщиков выполнить свою задачу.
— Сэр, это не та цель! — кричит кто-то в эфире. — Что делать?
Алекс меняет тембр голоса и как можно спокойнее говорит:
— Главный штурман ранен. Принимаю командование на себя. Продолжайте выполнение задания.
Неизвестно, услышал ли его кто-нибудь, но эфир снова заполнен помехами.
— Герр лейтенант, с радаров передают о приближении большого числа четырехмоторных самолетов по курсу сто двадцать.
Понятно — подходят эскадрильи следопытов. Однако ни один маркер не поставлен, и пока им тут нечего делать. Алекс срывает наушники — ему кажется, что он слышит гул одинокого самолета. Так и есть — взлетает желтая ракета; он машет рукой; земля и воздух вздрагивают от орудийных залпов, а лучи прожекторов, вовсе не пытаясь поймать противника, устраивают в воздушном пространстве бешеную круговерть. И все же маркировочная бомба взрывается в ста метрах над землей над краем ложной цели, разбрасывая десятки зеленых костров. Пытаясь уйти в сторону, низколетящий самолет закладывает крутой вираж, но попадает под оранжевые струи тяжелых пулеметов. Сделав почти полный разворот, он цепляет крылом деревья и падает где-то за рекой, становясь четвертой жертвой сегодняшнего дня.
Огонь прекращен. Непосредственно перед штабным фургоном, разбрызгивая ядовитые искры, горят зеленые костры. Что будет дальше? Продолжат они маркировку или сочтут, что достаточно и этого? Огни разбросаны на большой территории, кроме них в местах падения четырех «Москито» горят отвлекающие пожары, которые могут сбить с толку следопытов. Алекс надевает наушники.
— …Прикроватная тумбочка… кхрр… повторяю… кхрр…
Есть! Всякие комоды, шкафы "и серванты — это условные сигналы отмены атаки. А теперь еще и прикроватная тумбочка. Вероятно, разобравшись, что цель, за которую отданы четыре патфиндера, ложная, командующий операцией принял решение на отход. Алекс снова срывает наушники и кричит:
— Эйтель! Огонь из всех орудий — они уходят!
Через несколько минут наступившей после победного залпа тишины, приходит подтверждение с ближних локаторов и, чуть позже, из Деберица — группировка поворачивает на север. Эйтель связывается с главным бункером и докладывает о завершении атаки. К месту сражения спешат пожарные машины. Братья отдают приказ восстановить статус-кво, вернув все в исходное состояние. Старый плац должен быть снова открыт на всеобщее обозрение, а ложный закрыт сетями (часть из которых обгорела) и дополнительно забросан ветками кустов и прошлогодней травой. Следовало также по возможности удалить следы пожаров, иначе по фотоснимкам воздушной разведки аналитики бомбардировочного командования восстановят картину произошедшего и сделают выводы.
— Как думаешь, могут повторить? — спросил Эйтель, впервые за последний час прикуривая сигарету.
Они вышли на свежий воздух. Над ночным городом висели звезды и нудно завывали сигналы отбоя воздушной тревоги.
— По тому же плану? Нет, не думаю. — Алекс тоже попросил сигарету. — Сейчас будут дня три разбираться, а потом… — он прикурил и закашлялся, — потом… кхе, кхе… прилетят снова. Если… кхе, кхе… наш Харрис не отступится или ваш фюрер не сдастся.
Со стороны шоссе показалась вереница фар.
— Черт! — ругнулся Эйтель. — А где моя машина? Эй, фельдфебель, — позвал он стоявшего неподалеку унтер-офицера и бросил ему ключи, — разыщи мою машину и подгони сюда. Она где-то там, у железнодорожного переезда.
Колонна легковых автомобилей приближалась.
— Не успеем, — сказал Эйтель, отшвыривая сигарету. — Хотел хоть тебя отправить домой.
Урча и переваливаясь на кочках грунтовой дороги, машины подрулили к щурившимся от света фар офицерам. Прибыло все городское начальство от крайсляйтера и бургомистра с шефами полиции и гестапо до руководителя местного гитлерюгенда и главного санитарного врача города.
— Сколько сбили? — спросил Кеттнер у Эйтеля. — А они не вернутся?
— Сегодня вряд ли, герр крайсляйтер. А там — кто их знает.
Братьев принялись поздравлять, пожимать руки, задавать вопросы. Кеттнер разъяснял присутствующим суть трюка с ложной целью и перестановкой пушек так, словно был главным автором этой идеи. Впрочем, понять что-либо из его разъяснений было трудно, тем более что политический руководитель находился явно подшофе.
— Завтра ждем гауляйтера, — сообщил он торжественно. — Утром посмотрим наши трофеи.
— Если вы имеете в виду самолеты, то от них мало что осталось — они же деревянные, — пояснил Эйтель.
— Как деревянные? — выпучил глаза Кеттнер, дыша перегаром. — Англичане всю страну разбомбили, летая на деревянных самолетах? — Его удивлению не было предела.
Пришлось объяснять, что те, которых сбили, — деревянные, а те, что улетели, — металлические.
Минут через двадцать Эйтель, сославшись на накопившуюся за трое суток усталость, испросил разрешение уехать вместе с товарищем домой и завтра не выходить на службу. По дороге, воспользовавшись тем, что город еще не спал, братья навестили одного из знакомых Эйтеля, спекулировавшего спиртным и деликатесами. Они купили у него несколько бутылок коньяка и коробку консервов для организации, как пояснил старший Шеллен, «маленького бомбауса».
— Иногда от этих прохвостов есть определенная польза, — оживленно рассказывал Эйтель уже дома, расстегивая ремни и стаскивая с себя китель. — Услугами этого жучилы не брезгует даже шеф полиции.
Но «бомбауса» не получилось: приняв ванну и выпив рюмку, Алекс лег на кровать и закрыл глаза. Брату ничего не оставалось, как, выкурив на кухне несколько сигарет, сделать то же самое. Однако ночью, когда, не включая свет, чтобы не потревожить Алекса, он пробрался на кухню, то обнаружил его там. Алекс сидел в полумраке лунного света, набросив на плечи шинель. На столе перед ним стояла почти пустая бутылка.
— Фу ты, черт! Напугал, — вздрогнул от неожиданности Эйтель.
Он задернул шторы светомаскировки, включил свет и сел напротив. Некоторое время оба молчали.
— Не переживай, — сказал, наконец, Эйтель. — На твоем месте я поступил бы так же. В конце концов, кто сказал, что наши фюреры, короли и президенты непогрешимы, и мы должны выполнять их волю, даже когда их собственные действия перестают внушать уважения.
— Значит, твой фюрер тебе уважение внушает до сих пор? — вяло, слегка заплетающимся языком заметил Алекс.
— Нет, просто я не попал в ситуацию, подобную твоей. — Эйтель плеснул в стакан и себе. — Ты, главное, не кисни. Во-первых, никто ничего не узнает; во-вторых, завтра же отправлю тебя на север — у меня на этот счет есть идея, и ты смотаешься к нейтралам или сразу к своим; в-третьих… в-третьих, я тебя предупреждал.
— Да я все понимаю, Эйтель, — Алекс откинул голову назад и закрыл глаза, — я спасал людей от бессмысленного уничтожения, я спасал город, спасал того кладбищенского инвалида и маленькую девочку Фриду. Все это так, но скажи, разве смогу я теперь пожать руку, протянутую мне британским офицером? Да что офицером — простым англичанином? Разве смогу я после всего этого посмотреть в глаза ребят из своей эскадрильи? Даже Осмерт, этот мерзавец и подонок, и тот по всем меркам выше меня.
— Какой еще Осмерт?
— Да… там один… неважно.
— Почему неважно, расскажи.
И Алекс коротко поведал брату про печальную историю Каспера Уолберга и про роль в ней Осмерта, а также про дневник своего друга — тетрадь в зеленой обложке, которую он обещал передать его родителям.
— Ладно, пошли спать, — сказал Эйтель, видя, что еще немного, и его брат уронит голову на стол. — А что касается твоих самокопаний, то наплюй на все, мой тебе совет. Я всегда подам тебе руку! И я буду горд и счастлив отдать за тебя свою жизнь.
* * *
Утром долго звонил телефон, но Эйтель накрыл его подушкой. Потом прибыл курьер. Он сообщил, что их обоих — гауптмана Шеллена и лейтенанта фон Плауена ждут в городской магистратуре.
— Приехал гауляйтер и какое-то начальство из Берлина, — добавил он, уходя.
— Начинается, — ворчал Эйтель, просовывая ремень портупеи под погон. — Сейчас станут лепить из мухи слона. А через несколько дней британцы все равно разделают нас, как бог черепаху.
— Может, мне не ехать? — спросил Эйтель.
— Да этот уже видел тебя. Теперь неудобно. Голова-то не болит? Выпей аспирину.
— Ты говорил, что сможешь отправить меня куда-то на север.
— Можно попробовать, — Эйтель сменил свою черную повязку на свежую и принялся примерять давно не ношенную фуражку. — Как раз вчера я узнал, что полковник Нордман прилетел в Шарфенштат — это перевалочный аэродром здесь поблизости. Оберст Карл Нордман — инспектор дневной истребительной авиации Восточного фронта.
— И, конечно, твой хороший знакомый?
— Не то чтобы хороший, но то, зачем он мотается по аэродромам, нужно больше ему, чем мне.
— И зачем же он мотается?
— Зачем? — Эйтель надел серые замшевые перчатки, протянув вторую пару Алексу. — Он по всей стране собирает пилотов для работы на севере. Там сейчас идет грандиозная эвакуация войск и гражданского населения из окруженных районов. Нужно обеспечивать прикрытие морских транспортов. Самолетов полно, а летчиков не хватает. Вот он и собирает пилотов по госпиталям, да всяких бесхозных, у которых, пока они лечились или ездили в отпуск, расформировали летную часть.
Когда они подъехали к громадному зданию городской ратуши, сложенному из желто-серого камня и своей тяжелой архитектурой походившему, с одной стороны, на замок, а с другой — на католический собор, их уже ждали. Знакомый Эйтелю офицер проводил братьев в гардероб, а затем наверх, в большой, на четверть заполненный людьми, актовый зал. Кеттнер тут же подхватил обоих Шелленов и подвел к человеку с золотыми дубовыми листьями и орлами на петлицах коричневого пиджака. Алекс, не столько видевший гауляйтера Саксонии на дрезденском кладбище — он стоял слишком далеко, — сколько слышавший его зычный голос, сразу понял, что перед ним Мартин Мучман. Выражение его крупного лица с пухлыми губами, мясистым носом и несколько выпуклыми бледно-голубыми глазами не оставляло сомнений, что человек этот сколь властен, столь же и жесток. «Этот будет держать оборону до конца», — подумал Алекс.
Мучман пожал руку Эйтелю, с которым был знаком, затем долго в упор рассматривал Алекса, пока Кеттнер рассказывал о подслушанном этим офицером разговоре британских военнопленных.
— Вы оба достойны наград, — громко сказал Мучман, пожимая руку Алекса. — И получите их немедленно.
Обстановка последнего времени позволяла в особых случаях высшим чинам партии и вермахта производить награждения крестами второго и первого классов без предварительного составления и утверждения наградных списков. Мучман сказал что-то помощнику, тот кивнул и вышел из зала. Через некоторое время Шелленов и появившегося здесь же майора Имгофа пригласили к столу президиума. Не говоря лишних слов, гауляйтер приколол к кителю Эйтеля крест Военных заслуг первого класса с мечами. Эйтель со словами «Хайль Гитлер!» вскинул правую руку. После этого он многозначительно посмотрел на брата, давая понять, что тому придется сделать то же самое. Майор также получил Военный крест. Алекса наградили Железным крестом первого класса, поскольку у него единственного из этой троицы его еще не было. Он поднял руку и впервые в жизни произнес «Хайль Гитлер!». Всем троим выдали бланки наградных удостоверений, с печатью и росчерком гауляйтера, на которых вписали их звания, имена и дату награждения. «Именем фюрера и Верховного командования Вермахта» прочел Алекс заглавную надпись, выполненную готическим шрифтом. Соответствующие записи сделали и в солдатских книжках. Потом награжденных сфотографировали, потом вручили награды еще нескольким командирам, а также Кеттнеру, после чего присутствующие расселись в креслах, а гауляйтер произнес небольшую речь, из которой Алекс впоследствии не помнил ни слова.
Покинув после небольшого фуршета ратушу, братья поехали на центральный командный пункт, откуда Эйтель связался по телефону с аэродромом в Шарфенштате. Ему сказали, что полковник Нордман еще там.
— Ну что, едем к Нордману? — спросил Эйтель, когда они поднялись наверх и вышли на улицу. — Здесь тебе оставаться нельзя, да и вообще в Германии. Сегодняшние снимки с нашими физиономиями попадут в одну из центральных газет. Рядом будет соответствующая заметка, и из нее любой желающий сможет узнать о подвиге Генриха XXVI фон Плауена, которого уже оплакали родные. Тебя станут искать.
— Но как он меня возьмет, этот твой полковник, если я должен вернуться в свою эскадрилью? — засомневался Алекс.
Они сели в машину, и Эйтель завел мотор.
— Что-нибудь придумаем, — сказал он, трогаясь с места. — Так, давай соображать. В твоей книжке указано последнее место службы — это третья группа 52-й истребительной эскадры «Зеленое сердце». Когда в прошлом году вас — я имею в виду эту самую эскадру — вышибли из Нормандии, твою эскадрилью передали в авиагруппу «Рейх». В январе и эту контору расформировали, и теперь, выйдя из госпиталя, ты не знаешь, куда преклонить колени. К тому же ты не хочешь летать на «Мессершмиттах», которых боишься как огня, поскольку их фонари нужно открывать руками, а это не всегда получается. Однажды ты был свидетелем, как еще во Франции горящий «сто девятый» сел на ваш аэродром, но из-за деформации летчик не смог открыть фонарь и сгорел на ваших глазах заживо. Это реальный случай — я сам видел. Так. Запоминаешь?
— Ну, — неуверенно ответил Алекс. — И что дальше?
— А то, что в 51-й полно «Фокке-Вульфов», и это Северная Померания, то есть то самое место, куда и набирает людей Нордман. В конце концов — откажет, так и черт с ним. Попытка — не пытка. Но я думаю — не откажет. Сейчас каждый гребет под себя и плюет на остальных.
Но они зря беспокоились. Как только полковник Нордман понял, что пилот-истребитель фон Плауен ищет куда бы пристроиться, он тут же без всяких расспросов, только мельком пролистав солдатскую книжку — при этом от его внимания не ускользнул факт сегодняшнего награждения, — предложил Алексу записаться в его команду.
— Если согласны, то через десять минут вылетаем вон на том «Хейнкеле», — показал он на стоявший в сотне метров от них пассажирский вариант «сто одиннадцатого». — Проблемы с вашим командованием, если таковые возникнут, я улажу.
— А куда мы вылетаем? — спросил обескураженный Алекс.
— Во Фленсбург. Там происходит предварительное формирование команд. Ну что, согласны? Тогда прощайтесь.
— Но у меня с собой нет необходимых вещей…
— Но голова-то при вас. А что еще нужно пилоту? Бритва, колода карт да подушка с одеялом. Я прав, а, Шеллен? — Полковник, смеясь, тронул за плечо Эйтеля. — Ничего, все найдем. — Он развернулся и направился к самолету. — А если что — ваш друг вышлет по почте, — крикнул он, не оборачиваясь. — Прощайтесь!
— Ничего не поделаешь, Алекс, — сказал Эйтель, когда Нордман отошел на достаточное расстояние. — Другого такого случая может не представиться. Мне самому очень жаль.
Они обнялись.
— Ну, все, — Эйтель оттолкнул брата. — Не забывай, что ты Герман, но, как только доберешься до своих, избавься от документов — боюсь, этот репортер в ратуше нас с тобой основательно засветил.
— Эйтель, ты тоже будь осторожен. Если начнут искать меня, то есть этого чертова фон Плауена, неминуемо выйдут на тебя… Постой, а как же дневник! Дневник, про который я рассказывал тебе ночью.
— Зеленая тетрадь? Не беспокойся, я сберегу ее. Иди, иди, вон уже запускают моторы. Все будет хорошо!
Алекс бросился бегом к самолету. Подбежав к трапу, он обернулся: Эйтель махал высоко поднятой фуражкой. При виде этой далекой фигурки сердце Алекса сжалось — произойдет чудо, если они свидятся вновь, подумал он.
Во Фленсбурге, по пути к которому их «Хейнкель» обстреляли «Мустанги», но спасли низкие тяжелые облака, Алекс, спрыгивая на бетон взлетной полосы, подвернул ногу, да так, что не мог шагу ступить без посторонней помощи.
— Фон Плауен, — укоризненно смотрел полковник Нордман на несчастного, стоявшего будто цапля на одной ноге, Шеллена, — вас только что едва не убили в воздухе, так вы решили убиться здесь? Надеюсь, летаете вы лучше, чем ходите?
Алекса отвезли в переполненный ранеными госпиталь, сделали рентген и, установив, что переломов, трещин и порыва связок нет, наложили тугую повязку. Боль сразу стихла.
— Желательно полежать денька два, — посоветовал врач.
Но на следующее утро Алекса навестил Нордман. Даже не поинтересовавшись самочувствием больного, он задал неожиданный вопрос:
— Как у тебя с почерком?
И, не дожидаясь ответа, протянул ему раскрытый блокнот с вечным пером.
— Давай, изобрази чего-нибудь.
— А что? — растерялся Алекс.
— Да что угодно! Ну, например, напиши, что мы окончательно разгромим врага уже в этом году. Только пиши так, словно это экзамен по калиграфии.
Алекс постарался и, как ему показалось, справился с заданием вполне сносно. Полковник некоторое время с кислым видом рассматривал его писанину.
— М-да, — наконец произнес он. — А впрочем, сойдет. С костылем можешь ходить?… Тогда нечего тут прохлаждаться — работы невпроворот. Собирайся.
Одолжив в госпитале костыль, он отвез Шеллена в неказистое здание на краю города, в котором размещался штаб тылового обеспечения воздушного района «Восточная Пруссия». Здесь на втором этаже, в одном из кабинетов, уставленном шкафами и стеллажами, Алексу выделили стол со стулом, представили оберфельдфебелю, чьи указания он должен был временно исполнять, после чего пожелали скорейшего выздоровления.
— Сам виноват, — сказал на прощание полковник. — Сортир прямо по коридору, столовая на первом этаже, казарма в соседнем здании. Оберфельдфебель тебя устроит. Все! Пока. Да! — крикнул он уже из дверей. — Дней через десять я тебя заберу и посажу в истребитель, и неважно, будешь ты к этому времени бегать вприпрыжку или хромать с костылем.
Оберфельдфебель с исторической фамилией Каунитц, бугристой короткостриженой головой на длинной жилистой шее и оттопыренными, словно локаторы, ушами, навалил на стол подчиненного ему лейтенанта кипу папок и простуженным голосом с резким берлинским выговором ввел в круг обязанностей:
— Вот по этому образцу, герр лейтенант, нужно заполнять бланки похоронных извещений. Это наши потери за последнюю неделю.
— Неужели так много?
— Увы. Но бывает и больше, просто сейчас временное затишье. А завтра мы займемся требованиями техслужбы, накладными и актами на списание…
— Как завтра! — опешил Алекс. — Вы считаете, что я за сегодняшний день уложусь со всей этой грудой?
— А что делать, герр лейтенант? Людей катастрофически не хватает.
Шеллен покачал головой и раскрыл первую папку.
«Еще бы, — пробурчал он про себя, — как же их будет хватать, когда они все у вас в этих чертовых папках».
К вечеру у него рябило в глазах так, что в какой-то момент он испортил подряд три бланка с отпечатанными готическим шрифтом траурными стихами и соболезнованием фюрера. Отшвырнув перо, он заявил, что проголодался и хочет спать.
Эта изнурительная писарская деятельность продолжалась ровно две недели. Наградные списки, в которых из-за поправок и вычеркиваний сам черт ногу сломит; постоянно меняющиеся списки личного состава эскадрилий, техслужб, многочисленных служб наземного обеспечения и снова похоронки. Алекс опасался, что в один прекрасный день к нему ввалятся эсэсовцы или полиция и потребуют объяснений, отчего часто допускал ошибки.
Он постоянно успокаивал себя тем, что его Генрих XXVI не столь уж важная персона. Подумаешь, нетитулованный отпрыск угасавших княжеских домов, о которых теперь мало кто и помнит. После покушения на Гитлера графа фон Штауфенберга, у которого даже адъютант был дворянином[2], отношение к германской аристократии в рейхе окончательно сделалось презрительно-подозрительным. И, если родственникам Генриха XXVI попадется газета с его фотографией, они, пускай и заподозрив неладное, но не будучи ни в чем уверенными, не обратятся в гестапо или полицию. Единственное, что смогут они предпринять, это возобновить поиски через немецкий Красный Крест. Но в этом случае на первый контакт с Алексом выйдет не гестапо.
Он уже давно не пользовался костылем, продолжая только накладывать тугую повязку на лодыжку. Кроме Каунитца, он старательно избегал общения с кем-либо еще, а когда однажды в столовой к нему подсел какой-то тип из навигационной службы и предложил вечером попить пивка в «приличном» месте и в обществе приятных дам, сослался на опущение обеих почек, вызванное жесткой посадкой летом прошлого года, от чего вынужден теперь бегать в туалет раз пятнадцать на дню (какое уж тут пиво). Навигатор посочувствовал и отстал.
* * *
Но полковник Нордман не позабыл про хромого лейтенанта, и вот, наконец, ранним ветреным утром 8 апреля Алекс вместе с еще восемью пилотами вылетел из Фленсбурга. Через час с небольшим он аккуратно спустился по трапу «Хейнкеля» на летное поле, где их уже поджидали несколько офицеров. После сверки списка и переклички офицеры коротко посовещались между собой, решая кого куда направить.
Шеллена определили в 4-ю эскадрилью 51-й эскадры, в память своего знаменитого командира носившей название «Мёльдерс». Вернер Мёльдерс первым в люфтваффе одержал сто побед и погиб еще в сорок первом в нелепой авиакатастрофе. Узнав о смерти генерала Эрнеста Удета, он спешно вылетел в Берлин на его похороны на пассажирском «Хейнкеле», который, заходя на посадку в Бреслау, зацепил в тумане крылом за фабричную трубу. Когда-то Алекс слышал о Мёльдерсе, возможно из радиопередач «Вызывает Германия», которые вел перебежчик Джон Амери, но по прошествии лет он все забыл. Привезенную же из Радебойля книжку про немецких асов он так и не прочел. Упомяни кто-нибудь в разговоре с ним имя Мёльдерса, биографию которого три года назад знал в Германии каждый пимпф, и он наверняка ляпнул бы какую-нибудь несуразицу.
С середины марта вторая группа, в состав которой входила 4-я эскадрилья, базировалась на аэродроме Гарц, расположенном в самом центре острова Узедом. Самолеты стояли на значительном удалении от взлетной полосы под маскировочными сетями. За последний месяц аэродром несколько раз подвергался атакам советских «Илов», и все окрестные поляны, словно оспинами, были испещрены небольшими воронками.
Бегло полистав солдатскую книжку Алекса, командир эскадрильи лейтенант Хальц снисходительно посмотрел на новичка:
— Запомни, фон Плауен, ты здесь только потому, что у нас большие потери — хоть механиков сажай за штурвал. Поэтому не смотри, что мы с тобой в равных званиях, забудь вообще, что ты лейтенант. У нас все остальные — унтер-офицеры, и у каждого от двадцати до восьмидесяти пунктов. Было бы больше, да только жизнь становится всё короче.
— Постараюсь оправдать оказанное мне доверие, герр лейтенант, — отчеканил Алекс, нарочито становясь во фрунт.
— Да ладно, — Хальц протянул документы, — вот только не надо здесь строить из себя обиженного. Наша эскадрилья когда-то считалась одной семьей. Из состава сорок третьего года остался я один. На прошлой неделе нас было десять, теперь ты будешь восьмым. — Он вдруг протянул руку: — Гюнтер. Можешь обращаться ко мне по имени.
Они пошли вдоль кромки летного поля в сторону жилых построек.
— В твоей бумажке написано, что ты летаешь на «сто девяностых». Это так? — спросил Хальц по дороге.
«Сказать ему про мою выдающуюся посадку ночью без мотора? — подумал Алекс. — Нет, — тут же отверг он эту мысль, — начнутся расспросы: где да когда».
— Да, это так.
— Тебе повезло. У нас этого добра предостаточно. Вообще-то почти вся наша группа летает на «Мессершмиттах». На штурмовку теперь посылают редко, в основном маневренные бои на малых высотах да «собачьи свалки». Надеюсь, ты знаком с «длинноносым»?
— Простите? — не понял Алекс.
— Ну, с «Дорой»?
Шеллен отрицательно мотнул головой, теряясь в догадках, о чем вообще идет речь. — Ладно, попрошу у Курца — это командир нашей группы — пару дней для тебя. По-хорошему, отправить бы всех вас на недельку в учебную эскадрилью, да только там все равно не осталось ни одного инструктора.
Хальц проводил Алекса до дверей его комнаты в двухэтажном бараке, рассказал, как найти самолет, и ушел.
Наскоро устроившись, весь оставшийся день Шеллен провел под маскировочной сетью возле выделенного ему «Фокке-Вульфа». Это была одна из последних модификаций Курта Танка[3] резко отличавшаяся от тех, с которыми Алексу приходилось иметь дело.
— Ваш «длинноносый», герр лейтенант, — показал механик на истребитель с чрезвычайно вытянутым, по отношению к несущему крылу, капоту. — Если желаете, в кабине — в кармане слева от кресла — имеется инструкция.
«Сто девяностого», модификации которого была присвоена литера «D» или наименование «Дора», прозвали в тех эскадрильях, куда он успел поступить, «длинноносым»[4]. Забравшись в кабину, Алекс лихорадочно принялся пролистывать толстую инструкцию, стараясь побыстрее схватить основные особенности этой модели. Он сразу выяснил, что в отличие от всех остальных «Фоккеров» этому поставили рядный движок с жидкостным охлаждением, а чтобы уравновесить тяжелую переднюю часть, увеличили размеры киля и задних плоскостей. Из-за этого привычный силуэт истребителя изменился до неузнаваемости. Читая инструкцию, Алекс поглядывал на рычаг, с помощью которого разом изменялась мощность двигателя, число оборотов, режим наддува, состав смеси, угол опережения зажигания и шаг винта. Отличий от того, с чем он сталкивался раньше, было очень много. «Черт бы их побрал с их автоматизациями и модификациями», — нервничал Шеллен, чувствуя, что придется основательно переучиваться. Впрочем, у него имелась некоторая фора — его совершенно не интересовала ни дополнительная 30-мм пушка в канале вала винта, ни пулеметы, ни прочее вооружение, которым он не собирался воспользоваться. В данной ситуации этот истребитель с усиленной бронезащитой и всевозможными кронштейнами для подвески бомб и ракет он рассматривал лишь как транспортное средство для совершения побега.
Доставшийся Алексу самолет был совершенно новым. Относительно нескольких заплат на руле направления механик, которого звали Эрвин Каде и который еще недавно работал слесарем на авиаремонтном заводе в захваченном теперь русскими Легнице, пояснил, что это следы от недавнего налета советских штурмовиков на Гарц.
— Здесь, на Узедоме, в лесу много новых самолетов, — рассказывал он. — Некоторые стоят в рейфугах, заваленные ветками или под маскировочными сетями, потому что нет ни бензина, ни пилотов. С других снимаем крылья, ставим на домкраты и убираем шасси. Потом опускаем на низкие тележки и закатываем в тоннель под автобаном у города. Некоторые просто пускаем на запчасти.
С инструкцией в руках Алекс облазил самолет вдоль и поперек, изредка задавая находившемуся поблизости Эрвину вопросы. Однажды, увидав в кабине сбоку от сиденья рукоятку, он долго не мог понять, для чего она предназначена. В руководстве про нее ничего не говорилось. Пришлось, пробормотав что-то про старые модели, снова спрашивать.
— Это рукоятка сброса подвесного бака, — с легким недоумением ответил механик. — На «Мессершмиттах» такие же. Сейчас бак снят, а вообще он крепится вот здесь…
«Вот кретин, — ругал себя Шеллен, — мог бы и сам догадаться».
Потом он обошел стоявшие с интервалом в пятьдесят метров друг от друга одномоторные «Мессершмитты». Они представляли собой смесь различных модификаций 109-й серии, при этом совершенно новые, еще пахнувшие свежей краской, перемежались с такими, которые состояли, казалось, из одних заплат. В основном это были «Курфюрсты» и «Густавы», а также один порядком истрепанный «Фридрих»[5]. «Интересно, — думал Алекс, рассматривая очередной разрисованный змеями самолет, — если у них по лесам и каким-то тоннелям полно новых машин, для чего они держат эти?» Вечером, вытирая руки тряпкой перед тем, как отправиться в казарму, он не удержался и задал этот вопрос механику.
— Послушайте, Эрвин, а чего вы не замените поврежденные самолеты новыми? Не дают разрешения?
— Да нет. Просто качество сборки в последнее время резко упало. Заклепки вываливаются сами собой, подгонка лючков и прочего ни к черту, движки нужно сразу перебирать. Я недавно из одного вытащил вот такую стружку, — он показал пальцами что-то около дюйма. — Прямо из цилиндра, представляете! Сами пилоты предпочитают летать на дырявом, но проверенном «ящике», чем на новом, у которого при пикировании могут отвалиться крылья. Нет, я вполне серьезно, у нас у одного в третьей (он имел в виду эскадрилью) прямо во время штурмовки открылся кожух капота и стал молотить из стороны в сторону. Пришлось как попало сбросить бомбы и лететь на базу с порхающей бабочкой на носу. Потом стали разбираться — попаданий не обнаружили. Замок открылся сам по себе! Вот так. Но вы, герр лейтенант, можете не сомневаться — «длинноносого» я проверил от ниппелей шин до механизма натяжения антенны. В бою он не был, но его облетал оберфельдфебель Кауэр из седьмой эскадрильи. Неплохо бы вам с ним переговорить.
Поздно вечером, когда Шеллен, проверив укладку выданного ему парашюта, собирался уже лечь спать, сосед по комнате спросил: доводилось ли ему бомбить или обстреливать своих?
— Как это? — не понял Алекс. — По ошибке, что ли?
— По приказу!
— Н-нет, — ответил Алекс, невольно вспомнив о Дрездене.
— А мне приходилось, и уже не раз.
Сосед — фельдфебель по фамилии Дитмар — лежал на кровати, сцепив пальцы рук под затылком.
— В Верхней Силезии, — сказал он, глядя в потолок. — Мы поддерживали наших из «Эдельвейса»[6], когда они бомбили заводы в Бреслау. Одно хорошо — бомбардировщиков у них почти не осталось, так что толку от наших налетов не было никакого.
Утром лейтенант Хальц наскоро ввел Алекса в курс предстоящей работы, которая в основном сводилась к сопровождению морских транспортов с эвакуируемыми войсками и беженцами из Курляндского «мешка».
— Сегодня останешься, а завтра летишь с нами, — сказал он, застегивая меховую куртку без погон и петлиц. — Приготовь с собой мыло, зубную щетку, бритву и полотенце и настраивайся на четыре-пять вылетов ежедневно, причем с разных аэродромов. Не исключено, что сюда мы больше не вернемся. Ночевать скорее всего придется в палатках, поэтому запихай за сиденье подушку и пару одеял. Все понятно? Что касается спиртного — стакан вина на ночь, не более.
Половину следующего дня Шеллен снова провел возле истребителя. Узнав от механика, что главный топливный бак примерно на четверть заполнен бензином, он попросил у Эрвина велосипед и помчался к диспетчерской вышке за разрешением на тренировочный полет. Находившийся там адъютант группы долго изучал солдатскую книжку Алекса.
— А где ваша летная книжка? — спросил он.
— Почти все мои документы сгорели в Дрездене, герр оберлейтенант.
— А почему вы не сгорели вместе с документами?
— Видите ли… так вышло, что они находились в кармане шинели, которую…
— За что вы получили крест две недели назад? — не стал слушать дальнейшие оправдания адъютант, увидав в солдатской книжке Шеллена дату последнего награждения.
— За участие в обороне Хемница, герр оберлейтенант.
— Вы прибыли вчера с полковником Нордманом?
— Так точно.
— Что ж, полетайте, — адъютант вернул Алексу солдатскую книжку. — Отработайте прежде всего взлет и посадку, а я за вами понаблюдаю.
Не помня себя от нахлынувшего волнения, Алекс помчался назад. Помогая механику отвязывать растяжки маскировочной сети, он лихорадочно соображал, хватит ли ему топлива, чтобы долететь до Швеции.
— Сразу, как только пригнали «длинноносого», я заменил магнето и поставил просушенные пиропатроны, — докладывал Эрвин, помогая Алексу надеть парашют. — Вам приходилось отстреливать фонарь?… Тогда вы знаете, что лучше это делать в шлемофоне…
Забравшись в кабину, Алекс вытащил из-за голенища сапога инструкцию и еще раз просмотрел в ней параграф, касающийся топливной системы. Так и есть — четверть бака для «Доры» — это около двухсот километров. Примерно столько же от северного побережья Узедома до южной оконечности Скандинавского полуострова, то есть до ближайшей точки Швеции. Нет, удирать прямо сейчас очень рискованно. А ну как в баке не четверть, а одна пятая? Падать во второй раз, да еще в холодное как лед море, очень не хотелось. И хотя каждый лишний день под чужим именем был чреват опасностью разоблачения, Алекс решил отложить намеченное им мероприятие и нажал кнопку стартера.
Его полеты, в общем и целом, удались. Первый раз он сел слишком жестко и, если бы не фантастический запас прочности «длинноносого», на этом, собственно говоря, все бы и закончилось. Зато следующие касания земли были выполнены им вполне прилично. По сравнению с «Фоккером», на котором Алекс пытался бежать в феврале, «длинноносый» был тяжелее и на тангаже — при работе рулями высоты — более инерционен. Однако особых неудобств это не доставляло. Шеллен также ощутил заметно выросшую мощность мотора и оценил преимущества герметичной кабины, когда при резком снижении не так плотно закладывало уши.
Вечером окончательно воспрянувший духом Алекс изучал карты и копался в навигационных справочниках. Особое внимание он уделил таблице девиации своего магнитного компаса. Он по-прежнему старался ни с кем не заводить более близкого знакомства, чтобы не попасть впросак во время завязавшегося разговора. В ту ночь Алекс долго не мог уснуть. Он знал, что завтра вместе с остальными должен будет вылететь на задание и, значит, завтрашний день может стать днем его окончательного освобождения.
Наступило 10 апреля. В восемь часов утра 4-я эскадрилья «охотников» в полном составе поднялась в воздух. Небо над аэродромом было чистым и почти по-летнему синим. На небольшой высоте самолеты пронеслись над песчаными пляжами острова Узедом, после чего, круто повернув на север, ушли километров на пятнадцать в море. В их задачу входило, пройдя над судоходным фарватером, атаковать в случае обнаружения советские подводные лодки, для чего под крыльями у всех самолетов были подвешены ракеты, а два «Мессершмитта» оснащены бортовыми локаторами. В районе Вентспилса или Либавы им предстояло дозаправиться на одном из уцелевших аэродромов, принять группу морских транспортов и эскортировать ее в обратном направлении, на запад, крутя над кораблями восьмерки. Потом, сдав корабли по пути к Килю или Фленсбургу другой эскадрилье, они должны были заправиться на ближайшем аэродроме и ждать очередной партии судов, идущих на северо-восток за новой группой беженцев. И так до тех пор, пока не поступит другой приказ или пока их одного за другим не перебьют русские истребители, чье господство в том районе становилось все более очевидным.
Самолет Алекса шел восьмым, замыкая группу. Впереди него на новеньком «Курфюрсте» летел сосед по комнате Эрих Дитмар. Временами низкое утреннее солнце слепило глаза, так что не помогали защитные очки. Еще на Гарце Шеллен приметил на северо-востоке гряду высоких кучевых облаков, которые сегодня были ему как нельзя кстати. Достигнув их и поднявшись выше, он рассчитывал под покровом белого тумана тихо улизнуть, взяв курс на север. Основные баки, заполненные на этот раз «под крышечку» синтетическим бензином «Буна», а также стодвадцатилитровая канистра с водометаноловой смесью для форсажа вселяли чувство уверенности. В случае погони (а это было маловероятно) никакие «Мессершмитты» его не достанут.
Да, теперь определенно все должно получиться!
Накануне поздно вечером, запершись в туалете, Алекс долго рассматривал карту Балтийского региона, позаимствованную им у штурмана пассажирского «Хейнкеля». Он попросил ее под предлогом более детального изучения незнакомого ему театра военных действий. От остальных эта карта отличалась тем, что содержала часть шведской территории в районе островов Готланд и Эланд и была достаточно подробной. Он долго прикидывал где лучше осуществить посадку во время побега. Из разговоров Алекс узнал, что на западном побережье Готланда в районе города Висбю есть небольшой аэродром. Некоторое время назад там совершил вынужденную посадку один из самолетов эскадры «Зеленое сердце». Пилот, разумеется, был интернирован, а среди летчиков на Гарце тогда возник тихий спор: вынужденной ли была эта посадка? Нехорошие подозрения усилились, когда еще один летчик, назначенный командиром 8-й эскадрильи взамен погибшего накануне, вылетел на Узедом с аэродрома Розенборн, что в тридцати километрах от Бреслау, но к месту назначения не прибыл. Его самолет был опознан системой «свой-чужой» одной из зенитных батарей недалеко от побережья, после чего пропал, не послав никаких сигналов бедствия. Летчика звали Вильгельм Визе. На его счету было двадцать личных побед.
— Визе нечего бояться, — сказал кто-то в столовой за завтраком, — его жена и сын погибли, а, кроме них, у него никого нет.
Шеллен смекнул, что речь идет о карательных действиях гестапо в отношении тех, кто бежит к нейтралам или чья вынужденная посадка на их территории внушает подозрения. В Хемнице Эйтель рассказывал о случае с экипажем «Хейнкеля», который, сбившись с курса, да еще с поврежденным передатчиком, во время снегопада залетел в Швейцарию. В информационных листках люфтваффе было сообщено, что все члены семей этих летчиков, включая младенцев и стариков, арестованы.
Алекс, конечно, знал, что возле каждого более или менее крупного шведского города имеется взлетно-посадочная полоса. Прекрасными аэродромами оснащены Мальмё и Гётеборг, а, к примеру, стокгольмский Бромма считается одним из лучших в Европе. Но он знал также, что слишком долго барражировать в небе нейтрального государства очень небезопасно. Сорок пятый год — не сорок первый и не сорок второй, когда это нейтральное государство, скрепя сердце, мирилось не только с полетами люфтваффе над своей территорией, но и пропускало по своим дорогам тысячи немецких солдат в сторону Норвегии и обратно.
Но главное не в этом. Главное в том, что он, наконец, в воздухе! Алекс испытывал такое наслаждение от полета, какое охватило его, пожалуй, лишь однажды — во время первого самостоятельного управления учебным «Гладиатором» над мирными пастбищами под Десфордом. Только теперь он был свободен как никогда — ни инструктора за спиной, ни команд диспетчера с земли. Теперь даже война не связывает его обязательствами перед кем-либо. У него нет командира. Сейчас он повернет штурвал и…
И что? Будет ли это бегством из плена? И в плену ли он сейчас, после всего, что произошло с ним в Хемнице?
Алекс задумался. Вот он, живой и, что немаловажно, совершенно здоровый, летит в исправном истребителе с полным боекомплектом снарядов к трем его пушкам и с полностью снаряженными лентами к двум его пристрелочным пулеметам. Впереди него те, против кого он воевал более трех лет как истребитель, а после лечения продолжил свою борьбу, оставаясь в рядах Королевских военно-воздушных сил. Неважно, что на нем вражеская куртка с лейтенантскими шевронами на рукавах и что сидит он во вражеском самолете. Такое ведь уже бывало. Он уже нарушал правила войны и еще в сорок третьем, согласно этим правилам, не мог в случае пленения рассчитывать на пощаду. Так кем же он был сейчас: солдатом, присягавшим своему королю, и офицером, которого никто не освобождал от воинского долга, или военнопленным, готовившимся совершить побег? Шеллен поймал в прицел «Мессершмитт» Дитмара и секунд десять держал его в перекрестье. Он включил электросистему управления огнем и прикоснулся подушечками больших пальцев к кнопкам гашеток. Стоило чуть-чуть нажать, и бедняга Эрих даже не успеет понять, что случилось. Другие тоже не сразу сообразят. Они примутся бешено крутить головами в поисках советских «Лавок» и «Яков», и в это время он сможет сбить еще одного. А потом — сбросить ракеты — ив сторону, в туман, и это хороший шанс. «Фокке-Вульф» всегда оторвется от «Мессершмитта», а уж этот-то и подавно. Возможно, именно так должен поступить британский солдат со своими заклятыми врагами. Особенно если это солдат сэра Харриса. Алекс вспомнил строки из листовки маршала: «…мы будем преследовать вас безжалостно… то, что вы пережили, несравнимо с тем, что ждет вас впереди…» С другой же стороны, если он только бежит из плена, то согласно тем же правилам может подделывать документы, переодеваться, красть деньги и вещи, говорить неправду, угонять автотранспортные средства и при всем при этом формально оставаться под защитой Конвенции. Максимально, что грозило ему в случае поимки, — дисциплинарное наказание. Но сделай Алекс хотя бы один выстрел, он тут же перешел бы в категорию военных преступников. Да и как можно выстрелить в спину тому, кто доверил тебе как раз ее — эту спину — прикрывать? Ведь когда-то в сороковом, когда они не были еще озлоблены, большинство истребителей, сбив вражеский бомбардировщик и наблюдая за его падением, ждали, не раскроются ли белые купола парашютов. И когда те раскрывались, они с легким сердцем улетали прочь.
А может быть, не то и не другое? Он и не солдат, и не военнопленный. Он — перебежчик? Только враг, к которому он перебежал, еще не знает об этом. Но нет. Перебежчиком Шеллен себя не считал. Спасая одних и помогая врагу сбивать при этом своих товарищей, он действовал не в интересах той или иной стороны. На одной чаше весов тогда лежали жизни тысяч детей и женщин, на другой — экипажей нескольких самолетов, состоящих из взрослых мужчин, смерть которых была вполне естественным итогом выпавшего на их долю пути. А, поскольку гибель тех или других в военном плане ровным счетом ничего не решала, а в плане высшей справедливости была несоизмерима, он и поступил так, как должен был поступить не британский солдат и не немец, а человек, лишенный национальности и не связанный условностями долга, как некий гражданин мира, действовавший по принципу минимизации мирового зла.
Что ж, все эти рассуждение в который уже раз не способствовали его внутреннему удовлетворению и не вносили никакой ясности. Он понимал только, что попал в ситуацию нелепой неопределенности и нужно попытаться просто не морочить себе голову.
Алекс убрал пальцы с гашеток и огляделся по сторонам. Облачный фронт приближался гораздо стремительнее, чем можно было ожидать. При этом происходила его быстрая трансформация. Алекс видел, как на востоке под кучевыми облаками образовываются низкие разорванные облака «плохой погоды», окрашенные в желтоватый цвет. Сняв защитные очки, он стал внимательно вглядываться в даль прямо по курсу и постепенно явственно различил, что там кучевые облака, преобразовавшись сначала в слоисто-кучевые, уже становятся грозовыми. Было видно, как от них к морю потянулись серые дождевые пелерины. Несколько раз сверкнуло. Алексу припомнился обрывок услышанного им еще во Фленсбурге разговора о том, что апрельские дожди и грозы в этом районе — обычное явление.
Поблескивая крыльями в последних лучах уходящего в тучи солнца, 4-я эскадрилья, взяв восточнее, шла теперь над самой береговой кромкой прямо на грозу. Море и земля внизу находились уже во власти тени.
«Пора, — прошептал Алекс, — если не уйду прямо сейчас, я не то что посадочную площадку, Скандинавский полуостров не разгляжу».
— Садовый забор[7] шестнадцать, — раздалось в наушниках. — Как поняли?
— Виктор!
— Виктор![8]
Командиры звеньев подтвердили получение приказа идти на посадку, а Алекс принялся вспоминать, какой аэродром зашифрован под номером шестнадцать, но безуспешно. В этот момент солнце стало медленно меркнуть. Истребители, накренившись на правое крыло, начали поворачивать на восток, набирая высоту. Алекс отключил радиостанцию и тоже повернул штурвал, но влево. Совершив разворот на 65 градусов, так что стрелка его компаса показала строго на север, он резко пошел вверх, снова освещенный солнцем. Точку смены курса он рассчитал, зная скорость и время. На его часах было 8-15.
Что ж, жребий брошен. Теперь, если он попадется, его расстреляют как дезертира. А если он и успеет доказать, что является военнопленным, его опять же расстреляют за применение во время побега оружия. Истребитель с полным боекомплектом — это оружие, и неважно, что ты не сделал из его пушек ни одного выстрела. Тебе также впаяют диверсионную деятельность с переодеванием в униформу противника, шпионаж, партизанщину и что-нибудь еще, так что хватит на пять расстрелов и на одно повешение.
По его расчетам от южной оконечности Эланда, лежавшей по курсу ноль, его отделяли 100 морских миль, а от аэродрома на западном побережье Готланда — 200 при курсе 17 градусов. Он решил сразу взять восточнее, пройдя между этими двумя островами к намеченной точке. При крейсерской скорости в 630 километров это должно занять не более сорока минут. Залетать вглубь материковой части Швеции он опасался, зная, что осенью сорок четвертого шведы еще раз жестко подтвердили свое намерение сбивать все самолеты воюющих сторон, залетевшие в их воздушное пространство, и топить все корабли, зашедшие в их территориальные воды. Разумеется, это относилось теперь только к немецким самолетам и немецким кораблям.
Все пространство внизу было уже плотно затянуто облаками. Там, наверное, хлестал дождь и свирепствовал сильный ветер. Алекс сверился с часами — минут через 30 можно будет начать снижение. Жаль только с погодой не повезло. Облака, которые вначале показались ему помощниками, превратились в большущую помеху. «Прорвемся, — успокоил себя Шеллен, — после выхода в намеченный район у меня останется топлива самое малое минут на тридцать».
Самолет ощутимо тряхнуло. Переворот через крыло, «бочка», затем левая педаль руля направления в пол до отказа и круто вверх по спирали — навыки пилота-истребителя сработали автоматически. Одновременно Алекс крутанул головой: правое крыло у самой законцовки вспорото по всей ширине, левое… вроде в порядке. Он сбросил ракеты, продолжая уходить вверх с разворотом. Вот они! Пять… нет шесть… Черт!… Там еще! Да сколько же вас и кто вы?! Алекс бросил машину на правое крыло, меняя направление спирали. На крыльях красные звезды — союзники! Самое время выбросить тот флаг с надписью «Я — англичанин». Что за машины? Судя по тупому носу — воздушники, значит, это «Ла-5» или «Ла-7», или что там у них еще… Хорошо, что не «Яки», — те быстрее. Он снова перевернулся через крыло и пошел «змейкой». Мимо роем проносились светящиеся точки (а ведь трассирующим был только каждый четвертый снаряд или пуля). Алекс одним движением рычага управления двигателем включил форсаж, автоматически сменив пять или шесть параметров. Нет, все же хорошо они придумали с этой ручкой! Он не знал, что атакующим его летчикам для аналогичной смены режимов потребовалось проделать целых семь операций. Впрочем, это им не помогло. «Длинноносый» быстро уходил вверх, легко увертываясь от сотен летевших в него пуль и снарядов.
Охота на Алекса продолжалась не более минуты. Преследователи быстро отстали, а он все набирал высоту на предельных оборотах и, только ощутив, что ему не хватает воздуха, отключил форсаж и выровнял самолет. Оказалось, что он забыл загерметизировать кабину, а кислородной маски у него не было. Альтиметр показывал девять километров. «Не хватало только свалиться в штопор», — подумал Алекс. Он чувствовал, как у него на лбу вздулись вены, в глазах потемнело, а в ушах и в мозгу пульсировало, как будто его били резиновым молотком. Его живот и грудная клетка раздулись, словно перекачанная камера, так что привязные ремни врезались в тело. Справа внизу должен был находиться кран подачи кислорода и нормализатор давления в кабине, но Шеллен знал, что баллоны не установлены. Их просто не было на Гарце в наличии. «Только бы не отключиться и не слететь в штопор», — снова подумал он, осторожно отжимая штурвал от себя.
Через несколько минут, стиснув зубы от боли в ушах, он опустился до верхней кромки грозовых облаков и снова включил вентиляцию кабины. Дышать стало легче, пульсации в голове стихли. На этот раз все обошлось, но Алекс продолжал допускать одну ошибку за другой. На эти несколько минут он совершенно позабыл о курсе! В его положении — при облачности 10/10 и отсутствии каких либо навигационных лучей или маяков (уж не говоря о видимых ориентирах) — это означало только одно — он промахнется мимо намеченной точки еще километров на пятьдесят, если не больше. В который уже раз обозвав себя ослом, Шеллен продолжил спуск, войдя в тучи.
Море открылось ему, когда альтиметр показывал всего 180 метров. Теперь Алекс летел курсом ноль, прижимаясь к облакам снизу и всматриваясь в свинцовую гладь Балтики в поисках суши. Бросая частые взгляды на приборную панель, он заметил, что разогретый форсажем двигатель не спешит охлаждаться, но пока не придал этому особого значения. Он значительно снизил обороты и шел со скоростью около трехсот километров. Самолет сильно трясло. Временами на него с шумом обрушивались потоки дождевой воды, так что над остеклением фонаря, капотом и плоскостями возникал туман из раздробленных брызг и видимость падала до нуля. Алекс понимал, что никакой аэродром ему в таких условиях не отыскать. Он только впустую сожжет остатки бензина. Нужно по кратчайшему пути достичь Эланда или континентальной Швеции и садиться на первую попавшуюся поляну или проселочную дорогу. По его расчетам берег должен был показаться с минуты на минуту.
Стало светлее. Внезапно он увидал впереди землю, но через несколько секунд понял, что это небольшой, сильно вытянутый скалистый остров, почти полностью лишенный растительности. Присмотревшись, Алекс не поверил своим глазам — по желтоватой поверхности вдоль берега протянулась узкая серая полоска. Взлетно-посадочная полоса! Заложив крутой вираж и выпустив закрылки, он стал облетать остров, до предела уменьшив скорость. Точно полоса! С одной ее стороны видны несколько построек, а от берега в море уходит небольшой пирс. Алекс снизился до восьмидесяти метров и пролетел прямо над островом. Пусто: ни самолетов, ни машин, ни людей. Хотя насчет людей какие либо выводы делать было еще рано. Он посмотрел на приборы — температура двигателя не только не уменьшилась, она возросла! Неужели поврежден радиатор? Тогда нечего раздумывать. В виде этого островка судьба делает ему бесценный подарок, который нужно срочно принимать.
Поскольку ничего похожего на «сосиску» — полосатого полотняного мешка на шесте — внизу не было, Алекс определил направление ветра по пенным барашкам и морскому прибою и зашел на полосу с наветренной стороны. Как только, совершив посадку и прокатившись до одноэтажных построек, он заглушил двигатель, небо почернело и начало изливаться вниз потоками мокрого снега. Алекс некоторое время сидел в кабине, слушая шум ветра и потрескивание остывающей носовой части истребителя. По стеклам сползала снежная слякоть, так что разобрать что-либо снаружи не было никакой возможности. Обычно после таких экстренных посадок на чужие аэродромы к самолету, невзирая на погоду или вражеский обстрел, подбегали механики и санитары. Если здесь этого не произойдет, значит… Впрочем, не стоит спешить с выводами.
Он сидел, стараясь унять дрожь в правой руке и навести порядок в спутанных мыслях. Он провел в воздухе каких-то сорок минут, а как много событий произошло за это время. Вот только что услужливый Эрвин помогал ему застегнуть лямки парашюта, и вот он уже в облепленном снежной слякотью самолете на крохотном островке посреди моря. «А ведь теперь мое исчезновение будет воспринято как заурядная боевая потеря, — подумал Алекс. — Русские истребители наверняка не остались незамеченными пилотами 4-й эскадрильи. Скорее всего их тоже атаковали, да и эфир в минуты боя забит криками десятков человек. Так что все выглядит вполне пристойно — 10 апреля Генрих фон Плауен пал в воздушном бою за фатерлянд».
Снегопад кончился внезапно, и тут же с неба хлынули яркие лучи апрельского солнца. Расстегнув ремни парашюта, Алекс откинул фонарь и выбрался из самолета. Он обошел «длинноносого» спереди и сразу увидел, что створка капота с правой стороны пробита косым попаданием снаряда. Шеллену с трудом удалось открыть замок и откинуть ее. На него пахнуло жаром от перегретого двигателя. На первый взгляд, никаких повреждений здесь не было, но при более внимательном обследовании он увидел обрывок перебитого кабеля в металлической оплетке. Он проходил внизу под моторной рамой и в нескольких местах крепился к ней алюминиевыми хомутиками.
Листая инструкцию, Алекс долго ломал голову над тем, что это за провод, и, наконец, догадался — он шел на управляющее реле в механизме регулирования охлаждающего воздушного потока, связывая его, вероятно, с замерявшей температуру мотора термопарой. Не получая сигнала о перегреве, механизм закрыл створки кольцевого воздухозаборника между коком винта и носовым кожухом, нарушив тем самым обдув маслорадиатора. Кабель был трехжильным. Убедившись, что не забыл перед вылетом положить в карман своей куртки нож-стропорез — обязательный для любого летчика и десантника, Алекс решил, что проблема с кабелем легкоустранима, нужно только подыскать подходящий кусок провода. Он пошел дальше, обследовав вначале простреленное крыло, а затем и все остальные части планера. При этом обнаружилось еще несколько пробоин в хвостовом оперении, которые также не были фатальными.
«Однако что же это за аэродром?» — принялся размышлять Алекс, отойдя от самолета и оглядывая окрестности. Кроме него на острове, длина которого не превышала двух — двух с половиной километров, похоже, ничего больше нет. Не иначе — перевалочная база люфтваффе, что-то вроде резервной или страховочной полосы для дозаправки самолетов на пути между Германией и Норвегией. Остров едва возвышается над поверхностью моря, но Алекс знал, что на Балтике высота приливов и отливов измеряется лишь несколькими сантиметрами. Он направился к постройкам. Ага, так и есть, вот и емкости для горючего.
В грунт было врыто несколько стальных бочек, вместительностью не менее десяти тысяч галлонов каждая, от которых к сваренным из уголков рамам тянулись трубы. На рамах, скорее всего, стояли насосы, а вместительный сарай неподалеку предназначался для дизельного электрогенератора. Здесь же, возле торчавших из земли бетонных кубов, были аккуратно сложены какие-то металлоконструкции — вероятно, не смонтированные молниеотводы или секции радиомачты, а также валялась сваренная из жести походная печка для армейской палатки, которую, видимо, сначала собирались увезти, а потом бросили.
Три одноэтажные постройки представляли собой сколоченные из досок и частично обшитые фанерой бараки. Судя по всему, работы здесь были прекращены несколько месяцев назад, возможно прошлой осенью — доски еще не успели почернеть от солнца и времени, да и железо покрылось налетом ржавчины лишь местами. Возможно, полоса строилась для дозаправки самолетов, в чью задачу входил контроль балтийской акватории, а потом по каким-то причинам ее бросили.
Уж не датский ли это остров, подумалось Алексу. К востоку от Борнхольма есть несколько мелких пятнышек на карте. Если это так, то он залетел не к нейтралам, а на оккупированную нацистами территорию. В любом случае, задерживаться здесь не следовало.
Двери бараков были заперты на ключ. Алекс на всякий случай обошел все постройки, постучал в двери и в окна, после чего, выдавив стекло, влез в самый большой из домиков. К его огромному разочарованию, внутри он не нашел ничего, кроме пары сломанных стульев и валявшегося на полу мусора. Тщательно обследуя это и другие строения, он, прежде всего, искал подходящий кусок тонкого электрического провода для ремонта перебитого кабеля, но ему попалась только россыпь гвоздей, порванные строительные рукавицы и обрезки стекол. Впрочем, здесь имелась электропроводка для освещения и, в крайнем случае, можно было попытаться использовать толстые алюминиевые провода. Тогда он вернулся к самолету, еще раз осмотрел повреждения, потрогал остывший уже блок цилиндров и достал из кабины сухой паек с флягой, наполненной утренним кофе (вторая — с коньяком — висела у него на ремне). Сделав глоток, Алекс замер с флягой у рта. Вода! Ведь на острове совершенно нет пригодной для питья воды. Все дождевые лужицы на ровной и хорошо продуваемой бетонной полосе давно высохли, а грунт, состоящий из слоистого известняка, совершенно не задерживает воду. Если двигатель его «Фоккера» почему либо не заведется, ему останется уповать лишь на небо. Только оттуда может прийти вода.
Он направился к берегу и, рискуя искупаться, зачерпнул фляжным стаканчиком немного морской воды. Говорили, что в некоторых районах балтийскую воду можно пить, но, по всей видимости, это место оказалось не из тех. Шеллен вернулся к постройкам. Все люки на вкопанных в землю бочках были закрыты. Но ему повезло — возле угла одного из строений, прямо под водостоком стояла большая емкость — вероятно, из-под соляры для электрогенератора, на которую он вначале не обратил внимания. Она была доверху наполнена водой.
Итак, эта проблема решена. Сухого пайка ему, разумеется, хватит ненадолго, но ведь ежедневная пища не столь уж необходима для привычного человека.
Небо снова потемнело, поднялся ледяной ветер, покрыв поверхность моря белыми барашками. Алекс прошел к одинокому пирсу, налетая на который, с грохотом взрывались волны прибоя. Он вдруг представил, что нет здесь ни взлетной полосы, ни его «длинноносого» и что он один на этом крохотном клочке исхлестанной ветрами и дождями земли, вблизи которой месяцами не появляется судно и не пролетает самолет. Он — высаженный на необитаемый остров капитан мятежной команды, и вон там только что и навсегда скрылся парус его корабля. Бррр! Холодок неподдельного ужаса заставил его поежиться.
Нет, все в порядке, самолет здесь и, что немаловажно, в его кабине отличная радиостанция, так что, в крайнем случае, можно послать сигнал бедствия. Алекс некоторое время всматривался в штормовое море. Это была северная оконечность острова; где-то, должно быть совсем рядом, находится большая земля.
Ветер усилился, пошел сильный дождь. Шеллену пришлось бегом броситься к постройкам и укрыться в одной из них. Дождь лил весь оставшийся день, почти не переставая, поэтому ремонт и дальнейший полет Алекс решил отложить на завтра. Он перенес в дом свой парашют, сухарную сумку с сухим пайком, подушку и одеяла и оборудовал себе место в углу одной из наименее продуваемых комнат. Здесь под вой ветра и несмолкаемый рев близкого прибоя Алекс задумался о своем. О далеком и близком. Он вспоминал брата, отца, мать, Каспера, Шарлотту…
При мыслях о Шарлотте перед ним всплыли картины увиденного им на площади Старого рынка. Эйтель сказал, что останки из развалин цирка свозили именно туда и что никого невозможно было опознать. А когда-то они гуляли по этой площади и счастливый он шел с ней к Сарасани и никто во вселенной, даже если бы это был глас самого Бога, не смог бы заставить его поверить, что однажды он прилетит, чтобы сжечь в адовом пламени и этот цирк, и весь этот город… и ее вместе с сотнями празднично одетых детей.
Стало холодно. Чтобы согреться и заодно отогнать тяжелые мысли, от которых иногда хотелось выть волком, он, если дождь и ветер немного стихали, выбирался из своего убежища и бесцельно бродил по камням. Вечером Алекс на сухом спирте подогрел свою флягу, сделал несколько глотков и, завернувшись в одеяло, устроился на ночлег. Завтра при любой погоде он решил во что бы то ни стало покинуть остров.
Через несколько часов его что-то разбудило. Алекс приподнял голову и прислушался: тот же вой ветра и шум прибоя. Но нет… он вдруг различил голоса! Алекс резко сел и протер глаза. Сон? Галлюцинация? Откуда здесь могут слышаться голоса, да еще в такую ночь? Но вот он снова услыхал… крик… потом стон. Шеллен вытащил из кобуры «вальтер», выданный ему на Гарце перед вылетом, встал и попытался рассмотреть что-нибудь в окно. Дождь к этому времени, похоже, перестал. Прикрыв рукой фонарик, Алекс проверил его исправность. С пистолетом в одной руке и выключенным фонариком в другой он осторожно выбрался через окно наружу.
Сперва он различил троих — едва заметные в темноте черные тени, пришедшие со стороны южного берега. Двое несли третьего. Они были сильно измождены и часто оступались на мокрых камнях. Уложив этого третьего на землю, один что-то сказал и, пошатываясь, отправился назад, а второй лег тут же и больше не двигался. Потом появились еще люди. Некоторые шли сами, другие кого-то поддерживали, третьи несли и волокли тех, кто не мог передвигаться самостоятельно. Человек двадцать, не меньше, прикинул Алекс. Он взвел курок и с пистолетом в опущенной руке стал приближаться. Первый, кто его заметил, только поднял руку, вероятно силясь что-то сказать. Алекс включил фонарик. К нему повернулось еще несколько тяжело дышавших человек с раскрытыми ртами, но никто не произнес ни слова. Это были люди в немецкой униформе, в основном рядовые и унтер-офицеры сухопутных войск. Некоторые сидели, большинство лежали. Мокрые шинели и куртки, натянутые на уши отвороты мокрых пилоток, на многих — окровавленные бинты. Рядом с теми, кто был, видимо, покрепче, на камнях лежало оружие. На небритых лицах крайняя степень усталости и — показалось Алексу — тупого безразличия.
— Кто вы? — пытаясь перекричать шум волн и с трудом поднимаясь, спросил Алекса один из унтер-офицеров. — Вы немец?
— Да, а кто вы? — прокричал встречный вопрос Шеллен.
Унтер вяло махнул рукой и тяжело сел, словно не в силах удерживать на плечах тяжелую, набрякшую от морской воды шинель.
— В основном 142-я артиллерийская бригада, — ответил он. — Я — вахмистр Блок. Наш оберлейтенант погиб, а обервахмистр Кленце ранен. Поэтому я за старшего.
— Тут вы все замерзнете, — прокричал Алекс, пряча пистолет в кобуру, — вам надо перебираться под крышу. Это совсем рядом.
— Хорошо, но нам нужна помощь. Вы можете позвать кого-нибудь с носилками?
— Сожалею, но поблизости никого нет. Давайте я вам помогу.
Минут через пятнадцать всех удалось перевести в главное строение безымянного аэродрома. Алекс снова пролез в окно, изнутри выбил входную дверь, наскоро расчистил в самой большой комнате пол от строительного мусора и помог уложить раненых. Всего их оказалось одиннадцать человек, причем двое находились либо без сознания, либо… того хуже. Вспомнив о жестяной печке, он вместе с воспрянувшим духом вахмистром приволок ее в дом, наладил в окно трубу и перво-наперво затопил сухими обломками стульев. Потом остальные, те, кто мог ходить, стали собирать по территории обрезки досок. Когда в бараке стало достаточно тепло, с лежачих стянули верхнюю одежду, развесив ее для просушки. Несколько человек занялись ранеными, и Алекс, секунду поколебавшись, разрешил им разрезать на бинты свой парашют.
— Сколько вас всего? — поинтересовался он у вахмистра. — Я что-то никак не могу сосчитать.
— Было сорок четыре, сейчас — двадцать пять. Наша шаланда наскочила на скалу метрах в ста от берега. А до этого нас несколько раз обстреляли с самолетов.
— А откуда вы?
— Из Либавы. В Курляндии нас буквально размазали вдоль побережья, разорвав на небольшие группы. От 142-й бригады почти ничего не осталось, пожалуй что только мы. В последний момент нам удалось ускользнуть из-под самого носа русских.
Шеллен решил пока больше не задавать вопросов.
— У вас не найдется табаку? — спросил вахмистр, когда они присели передохнуть.
— Не курю, — развел руками Алекс, — скажу сразу, что у меня нет вообще ничего. Скоро сутки, как я торчу здесь совершенно один.
— Жаль, все наше курево безнадежно промокло. Простите — я не расслышал — кто вы?
— Лейтенант Генрих фон Плауен. 51-я истребительная эскадра.
Он рассказал, что, уходя вчера от русских самолетов, получил повреждения, попал в грозу и был вынужден сесть на этот, чудом подвернувшийся ему, аэродром.
— Вы не пытались обследовать окрестности, герр лейтенант? — спросил Блок, стаскивая с белых, морщинистых и распухших от воды ног сапоги и несколько пар мокрых носков.
— Да я, в общем-то, сделал это еще до того, как посадил здесь свой «Фокке-Вульф». Так что ходить особо никуда и не нужно.
— Почему? — удивился вахмистр.
— И так все ясно.
— Что-то я не соображу, герр лейтенант, — недоумевал Блок. — Мы на чьей территории?
— Понятия не имею. — Видя, что вахмистр еще не понимает, куда их занесло, Алекс решил немного потянуть резину.
— А говорите, никуда не надо ходить! Раз есть аэродром, должна быть к нему дорога, ведь так?
— Совершенно верно, дорога есть, только короткая. Метров семьдесят, не больше.
Так и не сняв носок со второй ноги, вахмистр уставился на странного лейтенанта.
— Это что за дорога в семьдесят метров? Вы шутите?
— А вот надевай свои глиномесы обратно и пойдем, сам увидишь.
— Гроппнер! — крикнул Блок. — Где ты там? Поди сюда.
Протиснувшись в полумраке между сидящими и лежащими людьми, к ним пробрался невысокий щуплый очкарик с какими-то непонятными погонами на плечах укороченной шинели. Погоны были сильно истрепаны, сплетены из грязных желтых и зеленых жгутов, причем на одном имелась алюминиевая приколка в виде литер «FP».
— Я здесь, г-господин вахмистр, — доложил очкарик сильно простуженным голосом, слегка заикаясь.
— Как там раненые?
— Унтер-официр Зикманис умер.
— Пускай унесут в сарай за домом, — предложил Шеллен. — У вас хоть имеются лекарства, обезболивающие? — спросил он очкарика.
— Почти ничего не осталось, герр…
— Лейтенант, — подсказал вахмистр, снова натягивая сапоги.
— У меня в самолете есть аптечка, — сказал Алекс. — Я принесу. Ну что, пошли? — обратился он к вахмистру. — Как раз светает и шторм вроде стих.
Они вышли. Шеллен повел Блока на небольшую возвышенность, узкой грядой тянувшуюся почти по центру острова. Пройдя метров двести, вахмистр остановился и стал прислушиваться, крутя головой в разные стороны. Туман и предутренние сумерки еще значительно ограничивали видимость, но переменчивый ветер, порожденный двигавшимся с севера циклоном, доносил шум моря то спереди, то сзади, то справа, то слева.
— Дьявол меня забодай, это что, остров?
— Я бы сказал, островок, — уточнил Алекс. — Крохотный такой, уютный островок без единого деревца и ручейка. А вот и автобан, — он показал в сторону видневшегося пирса, к которому от аэродрома вела неширокая грунтовая дорога длиной около пятидесяти метров. — Все как я говорил. Что за остров и кому принадлежит — не знаю. Есть предположение, что Шведскому королевству. А вы, собственно говоря, куда направлялись?
Сникший от столь неожиданного известия, вахмистр что-то буркнул и поплелся назад.
— Ладно, возвращайтесь, а я схожу за аптечкой, — крикнул вдогонку Алекс.
Когда он вернулся, большинство потерпевших кораблекрушение уже знало, что их выбросило на необитаемый остров. Они засыпали летчика вопросами: далеко ли до берега, исправен ли его самолет, чья это земля, работает ли радиостанция и тому подобное. Отвечая на них, Шеллен догадывался, что все они вовсе не горят желанием вернуться назад на фронт, особенно если этот фронт Восточный. Потом, отыскав парня со странными погонами, Алекс отдал ему сумку с аптечкой.
— Ты, что ли, тут лекарь? Вот, возьми, не бог весть что, но у вас, я вижу, и этого нет. Надеюсь, разберешься?
— Да я и не лекарь с-совсем. У нас был санитар, но его убило в п-первый же день.
— Вот как, а ты кто же? — Алекс все пристальнее вглядывался в лицо парня.
— Я? Вильгельм Гроппнер, курьер п-полевой почты.
— Знаешь что, курьер, отдай тогда аптечку вон тому ефрейтору и давай-ка выйдем. Есть разговор.
Они прошли в просторный сарай, сколоченный, как предположил Алекс, для электрогенератора. Здесь уже лежал труп умершего час назад унтер-офицера.
— Это Зикманис, — сказал Гроппнер. — Он помогал мне…
Алекс повернулся и в упор посмотрел на парня.
— Ну что, ты меня не узнаешь? — неожиданно спросил он. — А поляну Германа помнишь? А как кролика приносили в жертву Одину? Твоя, кстати, была идея.
— Мачта?! — в изумлении прошептал Гроппнер, чуть ли не минуту осмысливая услышанное. — Алекс Ш-шеллен? Не может быть! Т-ты же уехал… — От волнения Вилли Гроппнер, тот самый паренек, что когда-то пересказал «Дрезденским чертополохам», пускай и в весьма вольном изложении, чуть ли не всего Дюма, стал заикаться еще больше.
— На этом свете, Очкарик, все может быть, — вздохнул Шеллен. — Только не называй меня Алексом — я теперь Генрих. Генрих фон Плауен. Заруби себе это на носу.
— П-почему?
— Очки не будут спадать, вот почему.
— Алекс…
— Так надо, Вилли! Потом объясню.
Гроппнер обалдело смотрел на приятеля детства.
— П-понимаю…
— Да ни черта ты не понимаешь, — буркнул Шеллен. — Запомни: мы друзья детства, ты — Очкарик, я — Мачта, тебя зовут Вилли Гроппнер, а меня Генрих фон Плауен.
— А т-твой брат?
— Да! Насчет брата, — словно вспомнил Алекс, — никакого брата у меня нет. Нет и не было, понял?
— Нет брата? А что с Принцем?
— С Эйтелем все в порядке. Жив и здоров… почти. Мы виделись совсем недавно.
— Понимаю… — Вилли понизил и без того свой сиплый голос до шепота. — Н-неприятности с гестапо? Ты вернулся в Германию под чужим именем?
— Ну-у… вроде того. От тебя ничего не скроешь.
— Могила, — Гроппнер поднял вверх двуперстие правой руки, словно произносил клятву.
— Тогда давай за встречу.
Алекс снял с ремня флягу с коньяком, и они сделали по глотку. Через минуту опустошенный голодом, обессиленный штормами и ошарашенный встречей с другом детства, Очкарик повис на шее своего старшего товарища. Тщедушное тело его сотрясали рыдания, а по совсем еще мальчишескому лицу ручьями текли слезы.
— Не могу поверить, Алекс, — всхлипывал он, — я уже не надеялся. Нам сказали, что больше транспортов не будет… неужели мы еще сможем вернуться домой? Ты веришь в это?
— Конечно, сможем, — успокаивал Шеллен, — только не называй меня Алексом. Пошли, вон уже солнце выглянуло. Сегодня будет погожий денек. Сейчас хлебнешь еще коньяку и давай-ка ложись поспи. Пойдем, я тебя устрою. Ты на ногах не держишься.
— Что будем делать, лейтенант, — спросил Шеллена вахмистр Блок, когда тот, уложив Гроппнера, выходил из барака. — Надо что-то решать. Продуктов нет, лекарств — тоже. Почти у всех раненых нагноения. Я самолично нюхал сейчас плечо у Кленце — там вне всяких сомнений гангрена. Вы сказали, что ваш самолет поврежден? Среди нас есть отличный автомеханик, а также слесарь из оружейной мастерской бригады. Сам я до войны работал жестянщиком, крыл железом церковные крыши у себя в Мекленбурге. Так что тоже кое-чем смогу помочь. Вот только с инструментом…
— А электрик у вас найдется? — перебил Алекс.
— Думаю… да.
— Тогда, как отдохнут, тащите всех к «Фоккеру». Я буду там.
— Сделаем, господин лейтенант… вот только…
— Да.
— Тут такое дело…
Шеллен остановился и в упор посмотрел на вахмистра:
— Давайте, Блок, выкладывайте все начистоту. Вас интересует, куда я потом полечу и что там скажу? Так ведь?
— Ну… да. Да, именно так.
— Вы не хотите возвращаться? Я вас правильно понял?
— Мы не хотим попасть в лапы к русским. Вы знаете, что такое русский плен? Я уж не говорю о двух наших прибалтийцах, которых большевики сразу расстреляют как предателей. Наши тоже решат, что мы дезертиры. Поэтому у нас один способ спасти свою жизнь — сдаться нейтралам. Все равно ведь все катится к черту в зубы.
— Я придерживаюсь того же мнения, вахмистр, — Алекс положил на плечо унтер-офицера руку. — Так что успокойтесь.
— Отлично! — Блок мгновенно повеселел. — В таком случае, может, не нужно никуда лететь, а просто связаться с ними по радио? Понимаете, среди нас есть один швед из «Викинга», он расскажет своим что и как. Вы только научите пользоваться вашим радио.
— А не боитесь, что передачу засекут не только шведы?
День и вправду выдался солнечным, с теплым южным ветром. Все, кто мог ходить, к полудню выползли из барака и слонялись по берегу в поисках выброшенной штормом рыбы. Некоторые сушили расстеленную на камнях одежду. «Ремонтная бригада», орудуя ножами и прикладами карабинов, латала дыры в обшивке «длинноносого», а настоящий электрик, нашедшийся среди одного из двух уцелевших прибалтийцев, очень умело состыковал и с помощью извлеченной из фонарика Шеллена батарейки прозвонил отремонтированный кабель. Алекс угостил ремонтников остатками коньяка. Весь свой сухой паек, состоявший в основном из специальных пищевых таблеток, он отдал на подкормку раненых еще утром. Когда ремонт был завершен, в кабину истребителя помогли забраться здоровенному шведу (у него в море была сломана ступня), и он, крутя настроечные верньеры, занялся поиском подходящей шведской радиостанции. Минут через десять он, по его словам, вышел на частоту береговой пограничной охраны, о чем тут же доложил находившемуся поблизости Шеллену.
— Что дальше, господин лейтенант?
— Ты уверен, что это ваши пограничники, а не какая-нибудь лесозаготовительная или рыболовная контора?… Тогда переходи на передачу, — Алекс взобрался на крыло и согнулся над кабиной, — тумблер справа от верньеры. Вот так. Передай, что ты, шведский рыбак, терпишь бедствие вместе со своими товарищами. Вас двенадцать человек, вашу посудину разбило штормом, а самих выбросило на маленький остров. Есть тяжелораненые, нет пресной воды, координаты вам неизвестны, но, предположительно, вы южнее Эланда, так что пускай возьмут пеленг. Все, давай!
У самолета сгрудилась большая часть из всех находившихся на острове. Приковылял даже бледный как полотно обервахмистр Кленце, висевшая на перевязи левая рука которого распухла и зловеще посинела. Все они ждали, затаив дыхание. Швед, которого звали Магнус Бьёрнефельд и который когда-то служил обершарфюрером СС в дивизии «Викинг», а по окончании контракта был переведен в вермахт, что-то говорил на не понятном никому из присутствующих языке, прижимая к шее горловые микрофоны.
— Там спрашивают, откуда у нас мощная рация, если судно утонуло? — прошептал он Алексу, отключив тумблер передачи.
— Чертовы бюрократы, — ругнулся Шеллен. — Скажи, что на острове оказалась бетонная взлетная полоса, а на ней — сломанный немецкий самолет.
— Они спрашивают название нашего судна, — снова прошептал швед.
— Скажи… «Сиреневый дельфин».
— Они спрашивают порт приписки…
— Да что б они там треснули! — взорвался Алекс. — Скажи Висбю и напомни, что раненым очень плохо, а один вот-вот отдаст концы.
— Просят дать пеленг…
Шеллен перегнулся в кабину и щелкнул каким-то рычажком.
— Запикало? — спросил он. — Ну и отлично, продолжай слушать.
Через пару минут швед радостно сообщил, что их засекли и велели ждать помощь. Толпа возликовала. Кто-то закричал: «Да здравствует Швеция!» — а несколько человек бросились к превращенному в лазарет аэродромному бараку, чтобы сообщить радостную весть больным и раненым.
— Только бы погода опять не подвела, — сказал кто-то, и все принялись осматривать горизонт, который снова затягивали облака.
Алекс с Гроппнером отошли подальше от остальных и уселись, привалившись к большому, покрытому высохшим мхом валуну.
— Как ты-то оказался в этой компании? — спросил Шеллен. — С твоим зрением?
— Очень просто — меня мобилизовали в почтовую службу. Там сейчас все нижние чины из нестроевиков. С ноября работал в Данциге на сортировке армейской почты, потом, когда началась эвакуация, надеялся, что и нашу службу вывезут. Но не тут-то было. Нас даже не пропускали в порт. Одного моего сослуживца расстреляли эсэсовцы: он раздобыл билет на пароход, отходящий из Пиллау, отдав все свои деньги, как оказалось потом, за фальшивку, да еще пробрался в порт по чужим документам. Нам потом сообщили об этом случае и велели ждать, мол, вывезут и вас, когда поступит команда.
Но 25 марта из Данцига ушел последний транспорт, а 30-го в город въехали русские танки. Меня и еще нескольких женщин прямо на набережной подобрали моряки. Представляешь, они на торпедном катере зашли по Мотлаве чуть ли не в самый центр города. Чтобы сбить противника с толку, они сняли с флагштоков имперские военные флаги, привязав вместо них простыни, а во время прорыва к бухте включили сирену и прожекторы. К этому времени как раз уже стемнело. На фоне пожарищ по мостам ползли силуэты танков, а мы, под дикое завывание сирены, проносились под ними. Вырвались в бухту, в поисках топлива дошли до Готенхафена. Оказалось, что там наши прямо на фарватере затопили «Гнейзенау», перегородив проход.
Но все обошлось — подвернулся какой-то тральщик, из топливных танков которого наши моряки слили остатки нефти. В кромешной тьме, без фонарей и флагов поперли в открытое море. Правда, повезли они нас не в сторону Германии, а наоборот, еще дальше на север, к Либаве, — по слухам, у капитана катера там осталась семья. Перед самым рассветом прошли через канал в Либавское озеро. В общем, прибился я в итоге к артиллеристам, державшим оборону тамошней крепости. Вернее сказать, это были торчавшие из воды развалины. К нам еще присоединилась пара моряков, этот вот швед, который с поломанной ногой, и несколько латышей-добровольцев. Отец одного из них — местный рыбак, — чтобы спасти сына, вызвался вывести из озера свой старый хойер (так, кажется, называлась его посудина), а мы должны были раздобыть бензин и ждать его ночью у второго моста через канал. Было это 5 апреля.
При мысли о новом морском круизе, да еще на беспалубной деревянной лодке без кают и трюмов, я по первости впал в отчаяние. Потом, рассудив, что умереть в море все же романтичнее, нежели сгнить заживо в Сибири, взял себя в руки. Хотя, знаешь, Алекс, если бы я знал тогда, что нас ждет впереди, наверное, все же предпочел бы Сибирь.
«Досталось парню, — подумал Шеллен, глядя на ссутулившегося Гроппнера. — Романтик хренов».
— Поначалу все складывалось удачно, — продолжал тот. — По-тихому выбравшись из разрушенной еще в ту войну крепости, мы распределили между собой канистры с бензином и, разбившись на группы, пробрались к мосту. Там укрылись в кустах шиповника в находившемся поблизости церковном дворике. Мы не знали в наших ли еще руках была эта часть города, так что опасность на данном этапе исходила больше от эсэсовских патрулей, нежели от русских снарядов. Но сейчас мне кажется, что этих патрулей уже не было. Ну вот… Латыш подогнал свою посудину, как и договаривались, правда, чтобы пройти под мостами, ему пришлось спилить мачту. Русские как раз начали беспокоящий обстрел, и мы — сорок пять человек — под шумок загрузились на борт лодки. От воды до верха бортов осталось не больше пятнадцати сантиметров, и, как она сразу не пошла ко дну, мне непонятно до сих пор. Хозяин лодки сошел на берег (у него в городе оставалась жена и еще несколько детей), попрощался с сыном и сказал, что нам нужно держать курс 275 и тогда миль через семьдесят мы достигнем шведских территориальных вод. А там вроде как будет проще, поскольку ни русские, ни немцы туда не суются из-за опасности подорваться на шведских минах. А еще миль пятнадцать — и Готланд. Казалось бы, не так и много.
Ну во-от. Мы завели мотор и вышли из канала под покровом дымовых шлейфов, тянувшихся от центра города. Взяли курс на запад прямиком через минные поля. Надеялись, что магнитные взрыватели побрезгуют нашей деревяшкой. Тем не менее три человека посменно стояли на носу и по бокам с длинными шестами, чтобы отталкивать от бортов все, что бы к ним ни приблизилось. А так как ночь выдалась совершенно непроглядной, несколько других светили на воду фонариками. На наше счастье, ветра почти не было. И хоть крейсерская скорость хойера не превышала трех узлов, к полудню 7 апреля мы рассчитывали достичь шведского Готланда… Алекс, ты спишь?
— Я слушаю с закрытыми глазами. Продолжай, — ответил Алекс.
— Ладно, спи, а я все равно буду рассказывать. В общем, через пару часов напряжение спало. Кто дремал, кто вполголоса переговаривался. Лейтенант — наш командир — стал расспрашивать шведа Магнуса про Швецию, мол, как там вообще и можно ли, женившись на шведке, получить ихнее гражданство. Ты знаешь, Алекс, оказывается, у них только совсем недавно, буквально лет сорок назад, ввели закон, обязавший каждого иметь фамилию. До этого простолюдинам она не полагалась. Новорожденному давали только имя и прозвище, почти как у индейцев. Как тебе такое: Карл Еловая Шишка или Шарлотта Белая Береза…
— Шарлотта? — открыл глаза Шеллен. — Ах да… продолжай… я внимательно слушаю… Карл Еловая Шишка… а что, мне нравится.
Гроппнер посмотрел на товарища, улыбнулся и, привалившись к валуну, тоже прикрыл глаза.
— На следующий день, часов около двух, нашей идиллии пришел конец. В небе появились два самолета со звездами на крыльях. Сначала мы подумали, что они нас не заметят, но те пошли на разворот. Один потом все же улетел, а второй, сделав еще один круг, стал пикировать. Он выпустил всего одну очередь, облетел нас еще раз и тоже скрылся. Мы догадались, что русские возвращались с охоты с расстрелянными боекомплектами. В противном случае наша посудина была бы разобрана ими на щепки.
Я в тот момент как раз пробирался на нос, где у нас из ведра с крышкой был оборудован гальюн. Пули шлепнулись рядом со мной. Они прилетели одним густым роем и разом вонзились в доски, в человеческие кости и мясо. Я успел только присесть, схватившись за чьи-то плечи, как все закончилось… а, вернее сказать, началось. Крики, стоны, хрипы. Кто-то запаниковал. Лейтенант пообещал пристрелить каждого, если тот не ранен, но станет орать не по делу. В общем, принялись растаскивать всех, кого зацепило. Легкораненых — ближе к носу, тяжелых — к центру. Троих пришлось спустить за борт. Это были наши первые потери и среди них, представь, тот самый парень — латыш, папаша которого пожертвовал для нас своей лодкой. Одна из пуль попала ему прямо в лицо, когда он запрокинул голову, глядя на самолет. Четверо были серьезно ранены, а в бортах и днище мы насчитали тринадцать дырок, через которые фонтанами хлестала вода. На этот случай у нас были припасены два топора, гвозди, дощечки, куски брезента и большой полотняный чехол от «мерседеса». Так что пробоины мы быстро заделали. А тут как раз море покрылось дымкой, которая нас определенно спасла — в тот день мы, как минимум, трижды слышали шум пролетающих самолетов.
Но вскоре забарахлил наш собственный мотор, а потом усилился ветер и поднялись волны. В баркас стала захлестывать вода. Тогда мы разрезали брезент на длинные полосы шириной сантиметров по сорок и с помощью дощечек наростили ими борта. Все это, конечно, держалось на соплях и постоянно отваливалось, но, тем не менее, помогло. Так и сидели, придерживая одной рукой эти лоскутки, а другой вычерпывая кружкой или котелком воду. А ночью разыгрался настоящий шторм. Нашу посудину крутило и вертело в разные стороны, и мне казалось, что мы или не двигаемся вовсе, или ходим кругами. К утру немного стихло. Половина из нас к этому времени настолько выбилась из сил, что, казалось, пролети самолет — никто не поднимет головы. Раненые жаловались, что морская вода пропитала их повязки и разъедает раны, но у нас не было сухих бинтов, да и что проку в них, если лодку регулярно заливало новыми потоками воды. Мы не могли определить своих координат; одни говорили, что мы уже достигли шведской прибрежной зоны, другие хотели бы в это верить.
К вечеру второго дня тучи висели низко над нами, но воздух над самой водой стал прозрачным. Спасительная дымка растаяла. Каждый молил небо об одном — скорее бы оно потемнело. Но самолеты появились раньше. Они шли над самой поверхностью; штук двадцать. Разумеется, на их крыльях опять были звезды, и один из них ту же начал описывать над нами круги. Наш лейтенант велел всем, у кого было оружие, приготовиться, чтобы по его команде открыть огонь. Самолет поднялся метров на двести и оттуда начал пикирование. Вода вокруг нашей лодки взорвалась высокими фонтанами. Мы тоже принялись палить, но наши свинцульки на таком расстоянии были ему не опасны. В эти минуты, Алекс, я подумал: скорей бы все кончилось. Но самолет сделал три захода и улетел, а мы все еще оставались на плаву. Позже мы пришли к выводу, что нас обстрелял неопытный летчик да к тому же только из пулеметов, так что пробоины оказались не такими большими. Убитые и раненые лежали вповалку в своих мокрых от воды и крови шинелях, а между их телами бурлили темно-красные водовороты. Те, кто уцелел, бросились вычерпывать воду и, отталкивая мертвых, затыкать ладонями отверстия в досках обшивки.
Но спасло нас другое. Два наших моряка с помощью еще нескольких человек завели под нос лодки автомобильный чехол, к углам которого были загодя привязаны длинные веревки. Чехол протащили под днище, растянули и прихватили к верху бортов гвоздями. Приток воды сразу же резко уменьшился. Мы успели ее вычерпать, а с нею, я думаю, еще и пару ведер человеческой крови. На этот раз за борт спустили уже восьмерых, в том числе и нашего лейтенанта. Еще трое умерли в течение ближайшей ночи. Но хуже всего было то, что несколько пуль попали в мотор, и он вышел из строя. Мачты, как я говорил, у нас не было; имелось, правда, четыре весла, но что от них проку. А тут еще выяснилось, что одна из пуль попала в прикрепленный на носу морской компас. Это, впрочем, особого значения не имело, поскольку у многих имелись наручные или карманные армейские компасы. А теперь вообрази наше положение: кромешная темнота беззвездной ночи (батарейки в наших фонариках разрядились); двигатель не работает; стоны раненых, шум ветра, плеск волн да бряцание солдатских котелков, которыми мы постоянно вычерпывали воду, не видя в темноте, из каких щелей она поступает. И еще лязг зубов от нестерпимого холода и сырой одежды. И при всем при этом ты понимаешь, что уже никуда не плывешь и что утром кто-нибудь мимоходом тебя добьет, словно беглого раба.
И все же рук мы не опустили. Как только забрезжило, мы с помощью веревок и гвоздей соединили попарно весла, а они на этой посудине по три с половиной метра, установили их треугольником, уперев в борта и растянув веревками на нос и корму. Еще раз проконопатив пробоины и щели, извлекли полотняный чехол из-под днища и привязали к мачте и бортам в виде треугольного паруса. Судя по тому, как натянулась кормовая веревка (моряки называли ее каким-то хитроумным термином, который я не запомнил), нас хорошо потянуло. Один из матросов, глядя на часы и бросая за борт кусочки бумаги, периодически определял нашу скорость — она колебалась от одного до двух с половиной узлов, и это вселяло надежду. Мы хотя бы не стояли на месте. Следующий день прошел без особых происшествий, если не считать, что еще двоих наших товарищей мы отправили за борт. С утра до вечера нас хлестали дожди с мокрым снегом. Зато не было проблем с водой для раненых, хотя, должен тебе сказать, когда припрет, и забортную воду станешь пить. Вот.
Потом начало штормить, и нам даже приходилось уменьшать площадь паруса. Ты знаешь, Алекс, из меня, наверное, вышел бы неплохой моряк, потому что я вдруг заметил, что уже неплохо переношу качку. Короче говоря, как мы ни всматривались в горизонт, а Готланда так и не увидели. Двое суток нас тащило в юго-западном направлении вдоль острова и дальше, потому что с таким парусом, как объяснили моряки, мы не могли идти галсами, а только плыли куда дул ветер. Я уже стал терять счет времени и не понимал, какое сегодня число. А потом, ночью, начался такой шторм, что, пока мы снимали парус, задняя веревка порвалась и наша мачта полетела за борт вместе с одним из моряков. Он мгновенно исчез в темноте. Мы только несколько раз услыхали его крик, и все. Еще через час мы на что-то натолкнулись, проломили дно и стали быстро тонуть. Если бы не твой остров, Алекс, все наши страдания оказались бы напрасными. Здесь на берегу выяснилось, что пропал кто-то еще один. А потом нашу лодку унесло…
— Тихо! — Шеллен резко открыл глаза. — Слышишь?
Он встал, медленно крутя головой и прислушиваясь.
— Самолет! Пошли, пошли…
Алекс бегом бросился к своему истребителю.
— А где ваш швед? Почему его вытащили из кабины? — крикнул он на бегу валявшимся на высушенном мху солдатам.
— Что случилось, лейтенант? — спросил вахмистр.
— Тсс! — Алекс приложил палец к губам и показал рукой в сторону облаков. — Слышите?
В этот момент он первым увидел черную точку.
— Есть у кого-нибудь бинокль?
Ему протянули полевой шестикратник.
— Ага… а я-то думаю, что за знакомый стрекот, — говоря с самим собой, пробормотал Шеллен. — «Глостер Гладиатор»! Старый знакомый.
Скоро и остальные разглядели маленький биплан, который, описывая большую дугу, медленно, словно с опаской, приближался к острову. Немцы выбежали на взлетную полосу и принялись размахивать руками. Биплан приблизился, продолжая кружить. Тем временем Алекс забрался в кабину и надел наушники.
— Говорит остров с терпящими бедствие рыбаками. Вызываю береговую охрану Швеции. Прием.
Он повторил эти фразы несколько раз на немецком и английском языках. Наконец, ему ответили на весьма посредственном английском:
— Говорит самолет береговой охраны. Что-то вы не очень похожи на рыбаков. Сколько вас?
— Двадцать пять и один покойник.
— Кто вы?
— Солдаты вермахта, прибалтийские добровольцы и ваш соотечественник по фамилии Бьёрнефельд.
— Чего вы хотите?
— Мы терпим бедствие в результате кораблекрушения и просим помощи.
— Может быть, сообщить координаты вашим властям? — Пилот явно издевался.
— А что это за остров и где он находится?
— Это шведский Скьёле, тридцать миль восточнее центра Эланда.
— В таком случае, ничего не поделаешь, но вы обязаны нас интернировать.
— Ладно, оставайтесь там и никуда не уходите.
Самолет сделал еще один круг, после чего, набирая высоту, стал удаляться на запад.
— Шутник, — проворчал Алекс, снимая наушники. — Эй, вы там, несите назад вашего шведа, и пусть он сидит здесь на связи и больше не вылезает.
Спрыгнув на землю, он рассказал остальным о своем разговоре со шведским пилотом.
— А они не стукнут людям толстого Германа или морякам папы Карла? Мол, заберите тут своих разгильдяев.
— Могут, — сурово произнес Шеллен. — Я бы на их месте так и поступил.
— Это почему?
— А возни меньше.
Через два часа к острову подошел эсминец со шведскими флагом и гюйсом. Он встал на якорь в нескольких кабельтовых, выслав к берегу катер. Немцы, кто был в состоянии доковылять, построились на бетонном пирсе. Они не могли скрыть радостных улыбок. Они были везунчиками, избранниками судьбы, любимцами богов. Война для них заканчивалась наилучшим образом. Ад Восточного фронта, животный страх перед большевистским пленом, недавнее беспощадное истребление среди холодных морских волн — все с этого момента переходило в категорию кошмарных сновидений. Можно уже подумать о доме, побеспокоиться о родных и близких, набросать в уме строки первого письма на родину.
Алекс поддался всеобщему ликованию. Стоя в одном строю с вражескими солдатами, он снова не ощущал себя их противником. Рядом с ним чихал и кашлял радостный Очкарик. Разве он был врагом? И разве мог Шеллен выйти сейчас вперед и перед всеми объявить себя солдатом вражеской армии? Нет, только не сейчас. Он сделает это позже. У него еще будет время.
Шведы проверили документы, составили список. Тяжелораненым вкололи морфин и противостолбнячную сыворотку и на носилках перенесли на катер. Несколько человек тем временем обследовали остров.
— Ваш самолет? — спросил один из офицеров Шеллена. — Исправен?
— Думаю, да. Так… несколько царапин.
— Сможете перегнать на наш аэродром?
— Без проблем.
Однако после переговоров по радио поступила команда оставить пока «Фокке-Вульф» на месте.
— Завтра его заберут наши летчики, — пояснил шведский офицер. — У нас скопилось уже столько ваших самолетов, что некуда ставить, — вероятно, пошутил он.
В это время катер, перевезший раненых, вернулся за остальными. Покидая островок, Алекс в последний раз окинул его взглядом. «Действительно Скьёле, — подумал он, — иначе и не назовешь».
Через два часа эсминец доставил всех подобранных на Скьёле в порт Бургсвик на юге Готланда. Здесь им объявили, что они интернированы и их судьбами отныне занимается шведский Красный Крест. Из порта всех, кто был здоров, перевезли на автобусе к окруженному распаханными полями и густыми рощами крохотному городку Хавдем. Дорога заняла не более двадцати минут. Рядом с городком, более походившим на скопление фермерских усадеб, находился летний военный лагерь, в котором уже размещалось около сотни немецких солдат и офицеров. Пару месяцев назад одну из казарм лагеря, носившего название Линген, обнесли гладкой проволокой без колючек, прикрепив ее к вбитым в землю полутораметровым кольям. Вышек не было. Охрану поручили роте пехотного полка, расквартированного на Готланде. Это была узкая южная часть острова, так что от ближайшего восточного побережья лагерь отделяло чуть более четырех километров, а от западного — около восьми.
— Нашего полку прибыло, — приветствовал новичков старший офицер в чине гауптмана. — Откуда вы, парни?
После короткого знакомства гауптман Дильс рассказал вновь прибывшим о порядках, установленных в лагере Линген:
— Шведы относятся к нам вполне лояльно, поэтому и мы должны вести себя соответственно. Никаких трений с местным населением я, как старший офицер, пока меня не сменит кто-то другой, категорически не допущу. Условия здесь не отличаются от тех, в которых живут шведские солдаты. Кормежка и табак по нормам их армии; раз в неделю — смена нательного белья; каждые десять суток — выплата денежного довольствия. В месяц вы имеете право на два письма и четыре открытки. У нас имеется радиоприемник, несколько книг, а комендант Рольф Угглас регулярно получает газеты. Так что, если кто понимает по-шведски, можете обращаться. Ну а у кого чешутся руки, те могут найти им применение на полях фермеров или на строительстве дороги и коровников. Да! Раз в неделю по субботам — перекличка личного состава. Отсутствие на перекличке без предварительной договоренности считается побегом. Поймают — лишат возможности выходить за ограду. Вопросы?
Вопросов было много. Вахмистр Блок задал, пожалуй, самый идиотский:
— Сколько времени нас здесь собираются продержать?
— Сначала нужно дождаться окончания войны. Или вы снова хотите на фронт?
Несколько следующих дней Алекс вместе с остальными отсыпался и, по большому счету, откровенно бездельничал. Ему, как лейтенанту, выплатили двадцать крон. Вилли Гроппнера приравняли к рядовым и выдали положенные в этом случае двенадцать крон, на которые через солдат охраны он тут же накупил почтовых конвертов, конфет, печенья и заказал книги на немецком языке.
Однажды они сидели на лавочке возле казармы и грелись на солнце.
— Хорошо! — Очкарик прикрыл глаза. — Послушай, Генрих, как ты считаешь, Германию ведь оккупируют?
— Само собой.
— А Саксонию?
— Ну а ты как думал.
— А кто?
— Не знаю; полагаю — русские.
— Ты уверен?
— Я же сказал — не знаю. Когда я уезжал, они были совсем рядом.
— Как же мы вернемся? Ведь у меня там мама…
«А ведь он не знает, что случилось с Дрезденом, — догадался Алекс, — рассказать или пока не стоит?»
— Сначала посмотрим, какая будет обстановка, — сказал он, — а там видно будет. Тебя еще никто не собирается отпускать.
— А как думаешь, сколько нас здесь продержат?
— Поговаривают — после войны еще месяца три.
— Тогда поеду в Кёльн к тетке, — Гроппнер закинул руки за голову и мечтательно уставился в небо. — Поехали со мной? Я познакомлю тебя с кузиной…
— А если и там будут русские?
— Алекс… то есть, прости, Герман, не шути так. Не могут же они быть везде.
— Кто их знает…
Видя, как шведы вкапывают новые столбы, чтобы огородить еще несколько казарм, интернированные догадывались, что лагерь готовят к приему большого пополнения. И оно не заставило себя ждать. Начиная с двадцатого апреля не было дня, чтобы в ворота Лингена не вошла очередная партия немецких солдат. Все они бежали с побережий Курляндии на катерах, буксирах, тральщиках и простых лодках-плоскодонках, и по их виду можно было догадаться, сколько всего выпало на долю этих людей за последние недели. В основном они самостоятельно достигали Готланда, некоторых подбирали шведские рыбаки или военные моряки. В начале мая у южной оконечности острова шведы обнаружили изрешеченный пулями немецкий десантный катер. Из находившихся на его борту девяноста человек шестьдесят были убиты, а все остальные ранены. Убитые так и лежали на палубе, руки и головы некоторых свисали с бортов. От прибывших в лагерь в начале мая Алекс узнал, что в район Либавы протянули воздушный мост для эвакуации окруженных частей, и что мост этот организовали не фюрер и не Геринг, а кто-то другой. Говорили, что самолеты взлетали с норвежских аэродромов, где их заправляли англичане. Людей вывозили в Данию или Шлезвиг-Гольштейн, запихивая, когда не было «Юнкерсов», по три-четыре человека (помимо пилота) в кабину и фюзеляж «Фокке-Вульфов».
Известие об окончании войны в Лингене встретили со смешанными чувствами. С одной стороны, все его ждали, с другой — это был далеко не Компьенский мир, а позорная безоговорочная капитуляция. Но и после 8 мая в лагерь продолжали прибывать небольшие партии тех, кто чуть ли не на самодельных плотах сумел бежать с Хельской косы и прилегающих побережий. К середине мая общее число интернированных в Лингене достигло пятисот человек. Их разбили на отряды примерно по сто человек, в каждом из которых назначили старшего и заместителя.
Это были непростые дни, когда радость спасения одних наталкивалась на горечь поражения и обиды других. Узнав из газет, как союзники раскроили Германию, немцы, чьи дома находились в ее западных или южных областях, чувствовали себя намного комфортнее тех, кто был родом из восточной зоны. В наиболее же незавидном положении оказались балтийские добровольцы, служившие в войсках СС или в вермахте. Путь на родину был им отныне навсегда заказан. Иногда можно было услышать обвинения тех, кто воевал до самого конца, удерживая свои позиции до 8 мая, и даже после, в адрес тех, кто оставил их за месяц до этого. Алекс наблюдал как-то небольшую потасовку между обвиненным в дезертирстве вахмистром Блоком и одним оберлейтенантом, который раненым был вывезен с аэродрома Либау-Зюйд 10 мая.
— Из-за таких, как вы, мы проиграли войну! — кричал офицер. — Вас, Блок, когда мы вернемся в Германию, следует отдать под суд.
Блок оправдывался тем, что у них не было никакой информации о реальном состоянии дел и что в начале апреля город был пуст, а потом, вероятно, в него вошли немецкие войска, выбитые с других участков фронта. Собралась толпа. В спор вмешался старший офицер, функции которого в тот момент исполнял артиллерийский полковник.
— Никого мы судить не будем ни здесь, ни там. Судей на нашу голову будет предостаточно и без того. Приказываю прекратить взаимные обвинения и не позориться перед шведами.
— Нет, вы видели, каков! — подошел распаленный Блок к Шеллену, когда толпа рассосалась. — Он будет меня судить, сволочь. Нашел старшего! А лейтенант? А обервахмистр? Кстати, вы знаете, что Кленце умер? Да, я справлялся — бедняге отрезали руку, но это уже не помогло. Уж я-то за пять лет войны гангрену от чирия отличать научился.
Со временем страсти в Лингене улеглись. В конце мая на Балтику пришло настоящее лето. Природа и сельская тишина, запахи моря и свежих трав, смешанные с ароматом соснового бора, способствовали человеческому умиротворению. Большинство интернированных записались в трудовые бригады и работали у местных фермеров, оправдывая свое пропитание. Шведы снабдили лагерь спортинвентарем, завезли музыкальные инструменты. Тем, чья одежда пришла в негодность, выдали летнее полевое обмундирование шведской пехоты, на которое немцы нашили свои петлицы и погоны. Все, у кого были награды, надевали их в выходные и праздничные дни. Выход за территорию лагеря, не связанный с работой и официальными мероприятиями, был практически свободным — требовалось только подать утвержденный старшим офицером список на КПП.
Шеллен продолжал оставаться лейтенантом Генрихом фон Плауеном, твердо решив сначала вернуться вместе с Очкариком в Германию, а потом думать, как ему быть дальше. Откровенно говоря, он просто не знал, как поступить, и это сильно его тяготило. Гроппнер несколько раз спрашивал, почему он такой невеселый, но Алекс неизменно улыбался, клал на плечо друга руку и говорил: «Все нормально, Вилли». Его сердце разрывалось между двумя странами. В Германии теперь не было нацистов, и ничто не мешало ему вернуться на родину и привезти туда отца. Еще в середине мая Алекс написал ему письмо. Он знал, что шведы их корреспонденцию не перлюстрируют, но опасался, не произойдет ли это в Англии. Поэтому он приобрел дорогой конверт, подписал его вымышленным шведским именем и передал не в лагерный почтовый накопитель, где на конверте проставили бы штемпель Лингена, а попросил отправлявшегося в увольнение знакомого шведского солдата забрать письмо с собой (а заодно и десять крон) и отправить его с главпочтамта любого города. Письмо из Швеции от шведа не должно было вызвать подозрений. Тем не менее он писал отцу эзоповым языком: мол, жив, здоров, живет хорошо и скоро думает приехать. Еще он писал, что видел брата, что тот его по-прежнему любит, но, что с ним и где он сейчас — не знает. Ответ он просил не присылать, так как постоянно переезжает с места на место и не знает, где окажется через неделю.
Планы Алекса вернуться в Германию все больше и больше завладевали его сознанием. Вот только с документами Генриха фон Плауена это было совершенно невозможно. Нумерованные Генрихи в княжеских семьях дома Реусс наперечет. Их и так-то осталось немного, и они конечно же ищут своих. Шеллен понимал, что разоблачение грозит ему каждую минуту, даже здесь в лагере, ведь данные обо всех интернированных поступили в Международный Комитет Красного Креста и уже начали публиковаться в его толстых бюллетенях по всей Европе. Возвращение же собственного имени вызовет десятки вопросов со стороны британских спецслужб. Ему уже доводилось сталкиваться с офицерами из МИ-5, и он прекрасно знал, какие это дотошные ребята.
В начале июня Вилли Гроппнер узнал, что Дрезден был сильно разрушен. Он как-то увидал несколько фотографий в одной из шведских газет и хотел уже перевернуть страницу, но что-то привлекло его внимание. Сначала он даже не понял, что именно. Развалины большого города. Но таких теперь много в Германии. О трагедии Гамбурга, например, он узнал еще два года назад, а уже здесь ему попадался журнал с руинами русского Сталинграда. Он присмотрелся к одному из снимков повнимательней и вдруг понял — это же башня городской ратуши! Их городской ратуши! Она одиноко возвышается над бескрайним ландшафтом из пепельно-черных зубцов, бывших когда-то городскими кварталами. Подписи к фотографиям подтвердили его страшную догадку — это Дрезден.
В тот день Шеллен долго не мог найти Очкарика, пока не увидел его лежащим в высокой траве в одном из дальних закутков лагеря. Он лежал ничком, уронив голову на согнутые в локтях руки, уткнувшись лицом в рукава своей куртки. Алекс сел рядом и поднял газету.
— Т-ты знал? — не поднимая головы, глухо спросил Гроппнер.
— Да.
— П-почему молчал?
— Не хотел тебя расстраивать.
— А я жду писем от мамы, от сестры…
— И правильно делаешь — они наверняка живы.
Очкарик поднял голову и посмотрел на друга красными заплаканными глазами. Потом он сел, выхватил из рук Алекса газету и принялся что-то разыскивать в тексте статьи.
— Что здесь н-написано? — спросил он, ткнув пальцем в строчку, в которой бросались в глаза цифры «200-300».
— Не знаю. Я, как и ты, не понимаю по-шведски, — ответил Алекс.
— Это двести тире триста тысяч погибших! — почти прокричал Гроппнер, снова роняя голову на мокрые уже от слез рукава куртки.
— Вранье! Они пишут со слов Геббельса. Он в десятки раз завысил число погибших, чтобы обвинить западных союзников. Я был там, Вилли. Многие спаслись, очень многие. У нас там хорошие бомбоубежища, ты же сам знаешь. Двести тысяч! Да это в пять раз больше, чем в Гамбурге!
— П-почему же нет ответа?
— Ха! Захотел так скоро. Еще месяц ждать, не меньше…
— Но Эберту уже написали, и Фойгту из третьего отряда, и многим другим.
— Но большинство еще ничего не получили! — как можно более уверенно принялся убеждать Алекс. — У них что, по-твоему, все погибли? Ты же сам почтальон, Вилли, и должен понимать, что, если дом разрушен, корреспонденция на несуществующий адрес поступает в специальный коллектор. А там, пока сверят старые муниципальные списки с записями эвакослужбы, пока разыщут… А если муниципальные списки сгорели? А еще учти, что в Дрездене сейчас русские, и если твои перебрались, скажем, в Баварию к американцам, то их вообще могут не найти. Ну что? Я не прав? Твои письма скорее всего валяются где-нибудь в пыльных тюках с тысячами других таких же.
— Да? Т-ты думаешь? — Очкарик сел, и в его глазах появилась надежда. — Но п-почему они не написали мне в Данциг? Ведь я пробыл там весь март.
— А они знали твой адрес?… Ты ведь сам рассказывал, что вас перебрасывали с места на место…
Этот разговор продолжался еще с полчаса. Убеждая друга, что с его родными все в порядке, Шеллен был почти уверен, что мать, сестра и младший брат Вильгельма Гроппнера погибли. Теоретически мог спастись его отец — доцент-фольксштурмист, но, скорее всего, на ту ночь, как и многие, он отпросился у начальства, чтобы провести ее с семьей.
После этого случая Алекс приобрел шведско-немецкий разговорник, а также англо-шведский словарь и ежедневно заучивал по одной новой фразе и по нескольку новых слов. Одновременно он стал пристально интересоваться всей шведской прессой, которая только могла быть ему доступна. Однажды в газете «Дагенс нюхетер» он увидал фотографию британского «Ланкастера», на борту которого был отчетливо виден код «JO-Z». Плексигласовый колпак верхней пулеметной турели и остекление кабины пилотов закрывали куски брезента, из чего Шеллен сделал вывод, что самолет поврежден. Вооружившись карандашом и блокнотом, он с помощью словаря принялся переводить небольшую сопроводительную заметку и спустя час знал, что произошло с этим самолетом в конце апреля и почему он попал на страницы шведских газет. Оказывается, в ночь на 25 число «Ланкастер» из 463 эскадрильи RAAF[9], отправившись на бомбардировку норвежского нефтеперегонного завода близ Турнсберга, встретился с «Юнкерсом 88» из 3-й ночной истребительной эскадры. Между ними произошла пулеметная дуэль, стоившая немцам жизней всего экипажа, а британцам — ранения троих, включая пилота. Едва управляемый бомбардировщик вынужден был сесть на шведском летном поле Сатенас близ озера Вэнерн. Самолет вместе со всем экипажем интернировали, раненых отправили в госпиталь Лидкёпинга. В конце заметки сообщалось, что после окончания войны британский экипаж вернется на своем отремонтированном «Ланкастере» домой.
Алекс долго размышлял над прочитанным. Вот бы связаться с этими парнями, а еще лучше — съездить в Лидкёпинг! За пять минут разговора они бы поняли друг друга. Но как это сделать? Впрочем, к чему торопить события? На всякий случай он припрятал вырезку из газеты.
Многие материалы из шведских газет, таких как «Стокхольмс твидинген» или «Свенска дагбладет», проходили мимо него, так как он был не в состоянии переводить большие статьи и обращал внимание прежде всего на фотографии и заголовки. О летних дискуссиях в риксдаге, например, имевших к интернированным немцам самое непосредственное отношение, он так и не узнал. А потом премьер-министр Ханссон[10] попросил шведских газетчиков не распространяться на эту тему, и она до глубокой осени исчезла со страниц печати.
— Говорят, в августе, крайний срок — в сентябре, нас начнут отправлять в Шлезвиг и Северный Рейн-Вестфалию, — сказал как-то один из офицеров, стаскивая с себя в казарме сапоги.
— Мы слышим это уже не в первый раз, Пауль. Откуда сведения?
— Из надежных источников. Вы знаете фермера Нольхена? Моя бригада чинит ему крышу зерносклада, так вот его старшая дочь Рут замужем за крупным полицейским чином из Кристианстада. К октябрю все лагеря должны быть освобождены, и в первую очередь наш, потому что он летний. Всего почти три тысячи человек.
— А этот полицейский не в курсе, куда нас рассуют в Германии и отпустят ли там по домам?
— Это уже не их забота.
Однако прошли июнь, июль и подходил к концу август, а никаких подвижек в вопросе о переправке в Германию не наблюдалось. Впрочем, особенно это никого не беспокоило. Швеция, как нейтральное государство, удерживающее интернированный контингент одной из противоборствующих сторон, соблюдала все нормы и правила, прописанные в Конвенции. За эти месяцы Алекс отпустил бородку, сменил свой новенький в сущности ваффенрок и бриджи на шведскую штормовку и свободные парусиновые штаны оливково-зеленого цвета. На штормовку он нашил петлицы и неброские лейтенантские погоны из серого жгута, но кресты и колодки никогда не носил. Немецкий летный пуховик с меховым воротником он поменял на аналогичную совершенно новую английскую куртку с теплой подстежкой и четырьмя накладными плиссированными карманами, а за белую рубашку, прямые черные брюки и модные гражданские туфли, приобретенные им последовательно через разных людей, выложил чуть ли не все свое месячное денежное довольствие. Все эти обновы он не носил и никому не показывал, полагая, что для всего есть свой черед.
Он еще несколько раз писал отцу, подписываясь тем же, что и в первый раз, именем, и отправлял конверты проверенным уже способом. В своих письмах он просил отца никому о них не сообщать, намекая, что к сентябрю срок его контракта истечет и ситуация окончательно прояснится. Бедный отец! Что он должен был думать? И был ли он вообще еще жив?
27 августа по Лингену пронесся слух, что лагерь освобождается. Местные жители, привыкшие, что немцы щедро расстаются со своими кронами в обмен на их продукты, встретили это известие с большим сожалением. Сами же арестанты ликовали. Они паковали свои вещи, особо тщательно вытрясали кровати и убирали территорию, чтобы оставить после себя идеальный порядок. Правда, уже к вечеру ликование сменилось недоумением — их всего-навсего переводили в другой лагерь — на материке. Особого беспокойства это не вызвало — легкие домики Лингена действительно не были приспособлены к холодам, к тому же вслед за прекрасным летом синоптики обещали раннюю и дождливую осень.
— Когда же нас отправят на родину? — маялся Очкарик.
— Выходит — не скоро, — сделал неутешительный вывод Алекс. — Если бы речь шла об одном месяце, мы и здесь бы прекрасно перекантовались.
Ранним утром следующего дня арестанты с оркестром покинули Линген, с которым у большинства из них были связаны только приятные воспоминания. Они совершили пеший пятнадцатикилометровый марш на юго-запад до Бургсвика, где их так же под звуки собственного оркестра погрузили на большое судно. По каютам не распределяли, так как плыть было недалеко, а дни стояли солнечные и теплые. Но только к полуночи теплоход пришвартовался у причала портового городка Ахус. Там все пятьсот человек тут же погрузились на двадцать уже ожидавших их грузовиков и через полчаса были доставлены в новый лагерь.
Что сразу неприятно поразило, так это наличие вокруг территории колючей проволоки. Она лежала длинными спутанными спиралями на земле, крепясь через каждые десять метров к высоким столбам. Сверху к столбам были прибиты наклонные бруски, обращенные внутрь территории, между которыми на высоте до двух с половиной метров была также густо натянута проволока. Когда интернированных стали распределять по баракам, они узнали, что в ближайшие дни сюда должны прибыть еще триста их соотечественников из других мест.
Лагерь носил название расположенного поблизости городка Ринкабю[11]. Кто-то из местных разъяснил, что на старошведском это означает «деревня победителей». Он был построен в тридцатом году для размещения летной части. Совсем рядом находилось большое живописное озеро, летное поле, а ближайшим крупным городом был Кристинстад — тот самый, в котором некая фру Рут была замужем за полицмейстером. По свежему виду недавно врытых столбов было ясно, что переоборудование военного лагеря Ринкабю в арестантский завершили лишь несколько дней назад.
Еще одним неприятным новшеством оказалось отсутствие в Ринкабю радиоприемников. Газеты, правда, можно было раздобыть, но исключительно шведские и только те, в которых не содержалось политических новостей. Однако первые негативные впечатления в течение нескольких последующих дней сгладились. Погода стояла хорошая, охрана ничем не отличалась от той, что служила на Готланде, и была настроена по отношению к немцам также вполне миролюбиво. И хотя в количественном отношении число солдат охраны было в сравнении с Лингеном, по крайней мере, утроено, интернированных довольно свободно выпускали за проволоку. Им говорили, что с союзниками ведутся переговоры и что скоро какие-то формальности будут окончательно утрясены и их всех отправят домой.
Незаметно прошел сентябрь, а за ним и октябрь. С работой здесь было похуже, и время в основном убивалось организацией боксерских турниров и футбольных матчей между немцами и солдатами местного гарнизона. Осматривая окрестности, Алекс отметил, что в Швеции, оказывается, полно просторных ровных полян, на которых можно без труда посадить самолет, и что в свое время он зря беспокоился. В Ринкабю Алексу, как младшему офицеру, было поручено руководить одним из отрядов (которые немцы по привычке называли ротами) из восьмидесяти двух нижних чинов. Руководство это сводилось к поддержанию во вверенном подразделении дисциплины и опрятного вида личного состава, а также к вопросам организационного характера, и его — это руководство — нельзя было назвать обременительным, особенно если учесть, что в помощниках у Шеллена имелся бойкий гауптфельдфебель. Жить Алекс предпочел не в офицерском бараке, а в общем помещении вместе с солдатами своей роты. Во-первых, здесь ему было веселее, да и Вилли Гроппнер находился тут же, на первом этаже их двухярусной койки. Во-вторых, как офицер, здесь он всегда мог держать дистанцию между собой и нижними чинами, по-прежнему необходимую ему, чтобы не попасть в доверительном разговоре пальцем в небо.
Несколько раз они с Гроппнером и еще несколькими любителями природы отпрашивались под честное слово в лес по грибы и ягоды. Однажды на обратном пути Шеллен подобрал обрывок газеты на английском языке и сунул к себе в карман. Взобравшись вечером на свою кровать, он принялся обстоятельно изучать этот обрывок.
В одном месте он натолкнулся на кусочек небольшой заметки о Швеции. Речь шла о каком-то обсуждении в риксдаге, но Алекс так и не смог понять, о чем именно. Его только удивили слова министра иностранных дел Остена Ундена, который в ответ на упреки некоего деятеля церкви сказал, что «…Советский Союз — правовое государство, и он не видит никаких препятствий удовлетворить его просьбу…». Что бы это значило, ломал голову Алекс. О какой просьбе шла речь? Он стал сопоставлять некоторые факты: усиленная охрана, информационная блокада… Постепенно до него начала доходить страшная догадка — уж не собираются ли их выдать русским?
Воскресным утром 9 ноября всех немецких офицеров лагеря пригласил к себе генерал-лейтенант Ангело Мюллер, являвшийся официальным представителем всех интернированных немцев, включая содержавшихся в трех остальных шведских лагерях: Бакамо, Раннеслэт и Груннебо. Он жил в отдельном домике недалеко от караульного барака. Генерал напомнил офицерам о сегодняшней двойной дате — дне окончания Великой войны и годовщине Мюнхенского восстания национал-социалистов и попросил обеспечить порядок в подшефных подразделениях, не допуская никаких митингов или провокаций со стороны реваншистов и кого бы то ни было вообще. Когда все расходились, он попросил Шеллена остаться.
— Завтра в десять ноль-ноль вам надлежит быть на КПП, — сказал Мюллер.
— Слушаюсь, господин генерал.
— Рекомендую быть чисто выбритым… впрочем, ваша бородка вам идет. Вы всегда опрятно одеты, фон Плауен, не пойму только, почему вы никогда не носите наград?
«Потому что они чужие», — тут же мысленно ответил Алекс, но вслух произнес:
— На шведской штормовке? Фюрер бы не одобрил.
— Бросьте вы о фюрере. И потом, я знаю, что у вас есть вполне приличный мундир. Надеюсь, вы не из тех, кто теперь стыдится своих орденов?
— Ну что вы, господин генерал. Ведь это единственное, что у нас есть. Две последние войны как раз ничего, кроме орденов, нам не принесли.
— Перестаньте дерзить, черт бы вас побрал! — вскипел генерал. — Нервные все какие стали. Как бы вас скоро не лишили и этой привилегии. Я имею в виду возможность носить свои награды.
— Так, значит, — это правда? — глядя в упор в желтоватые, пронизанные красными жилками глаза пожилого генерала, спросил Шеллен.
— Что правда?
— То, что нас выдают русским?
— С чего вы взяли? Не говорите ерунды!
— Дней десять назад я прочел об этом в английской газете.
Генерал нахмурился и с минуту молча смотрел на стоявшего перед ним молодого человека с короткой черной бородкой, в оливково-песочной штормовке и просторных парусиновых штанах, похожего скорее на скандинавского моряка, нежели на летчика люфтваффе. Затем генерал подошел к двери, выглянул наружу, после чего плотно ее прикрыл.
— Ну-ка, садись, — указал Мюллер на стул. — Давай выкладывай, что ты там вычитал?
— Газета была оборвана на самом интересном месте, господин генерал, — Алекс сел и закинул ногу на ногу, — но смысл в том, что шведы обсуждают в своем парламенте какую-то просьбу русских. Некоторые возмущены. Кто-то из церковников заявил, что Швеция покроет себя позором, если согласится, а министр иностранных дел сказал ему в ответ, что Россия — правовое государство. Вот и все. Я просто стал сопоставлять: в то время как в рейнских лагерях в Германии американцы открыли ворота, немцев везут на кораблях из Канады и Шотландии и даже французы потихоньку отпускают больных (обо всем этом мы читали еще на Готланде), эти, — Алекс указал большим пальцем в сторону окна за своей спиной, — обносят нас колючкой и отбирают приемники. И потом, о чем таком русские могут просить шведов, чтобы в риксдаге вдруг вспомнили о чести и праве? Простите, но выводы напрашиваются сами собой.
— Какие, к черту, выводы? — пробурчал Мюллер. — Кому ты об этом рассказывал?
— Никому.
— Так уж и никому?
— Господин генерал, если бы я утром шепнул о своих догадках хотя бы паре человек в Ринкабю, вечером о них знали бы все поголовно. И не только у нас.
«Этот парень прав, — отметил про себя генерал, — но он что-то недоговаривает. Любой на его месте, попади ему подобный клочок газеты, тут же собрал бы митинг».
— Ладно, фон Плауен, если ты такой молчун и если обещаешь молчать и дальше, тем более что недолго осталось, то слушай. — Генерал сложил тяжелые руки на письменном столе и некоторое время обдумывал, с чего начать. — Русские направили шведам ноту с требованием выдачи тех, кто воевал на Восточном фронте на момент нашей капитуляции и потом бежал в Швецию. И было это еще 2 июня! Премьеру подготовили два варианта ответа: положительный и отрицательный. Ханссон, ни с кем не консультируясь, тут же выбрал положительный. Он решил продать нас дешевле, чем Иуда продал Христа, — задаром. Причем вообще всех: и тех, кто оказался здесь после 8 мая, и тех, кто уже был тут незадолго до нашей капитуляции. Но в парламенте, фон Плауен, они ломают копья вовсе не из-за нас. Речь идет о паре сотен латышей, литовцах и эстонцах, воевавших на нашей стороне и бежавших сюда в последние дни войны. Шведы, четыре года лизавшие зад нашему фюреру, теперь решили заручиться дружбой дядюшки Сталина. 11 июня их долговязый старикан[12], видно перегревшись во время игры в теннис, решил, что речь идет о выдаче прибалтийцев Межсоюзнической комиссии, и подписал бумажку, так и не вникнув в ее смысл. Затем свое согласие дал Комитет по иностранным делам и правительство, и 16 числа Москва получила желаемый ответ. Всех прибалтийских легионеров свезли в лагерь куда-то на юг, где они, как и мы, пребывают в счастливом неведении о своем будущем. Что касается нас, немцев, то наша судьба мало кого здесь трогает. Вот так. Ты ломаешь сейчас голову, откуда мне все это известно? В шведском Красном Кресте нашелся один порядочный человек.
— Но вопрос о нас еще не решен? — пересохшим ртом спросил Алекс.
— Как тебе сказать? В конце июля здесь победили социалисты. Они поменяли правительство и похерили все намеченные им программы. Вот только пункт о нашей с прибалтами выдаче решили выполнить. В Треллеборге уже несколько дней стоит русский транспорт «Кубань». Это за нами. Говорят, возникли какие-то споры по поводу оборудования судна. Заботливых шведов то ли не устроили слишком жесткие кровати, то ли их вовсе там нет. Но не думаю, что это надолго.
— Почему же вы, зная все, сделали из этого тайну? — спросил Алекс.
— А что бы дало мое разоблачение? — Мюллер тяжело поднялся и подошел к окну. — Хаос и панику? Три тысячи обреченных? Все это еще впереди, уверяю тебя. Я видел свою задачу в том, чтобы, пока остается хоть какая-то надежда, сохранять в лагерях спокойствие и дисциплину. Всегда и везде я привык действовать конструктивно, фон Плауен. Я командовал корпусом и знаю, что такое дух армии и во что превращается армия, когда ее дух подорван. И потом — я не мог дезавуировать свои источники в Красном Кресте. Во-первых — это непорядочно по отношению к моим друзьям, а во-вторых, я тут же перестал бы получать текущую информацию. Пришлось бы, как тебе, собирать обрывки газет по сортирам. Прошу прощения за резкость.
Шеллен понимающе кивнул.
— Неужели столько месяцев вы держите все это в себе и ни с кем не поделились? — с сомнением в голосе спросил он.
— Нет. Это просто технически невозможно. Из наших знают еще три проверенных человека. В самой Швеции эта тема пока не попала в широкую печать. Во всяком случае, наша охрана, исключая лагерных комендантов, в полном неведении.
— Ну хорошо, что же дальше? Когда вы собираетесь открыть правду всем нам?
— Она откроется сама собой со дня на день, лейтенант. Я бы не хотел, чтобы люди решили, что я скрыл от них нечто важное потому, что я в сговоре с местными властями и таким образом вымаливаю лично для себя индульгенцию. — Смотревший все это время в окно, Мюллер повернулся. — Впрочем, вы-то как раз можете рассчитывать на спасение.
Алекс удивленно посмотрел на генерала.
— Не забудьте завтра в десять ноль-ноль быть на КПП.
Утром, встав пораньше, Алекс достал свой ваффенрок и тщательно его вычистил. Под низ он надел белую рубашку с длинными, выступающими за край обшлагов мундира манжетами; у одного из офицеров — тоже летчика — одолжил пилотку с офицерским кантом и вышитым серебряной канителью орлом; у другого — почти новый поясной ремень с анодированной пряжкой сиреневого отлива. Поскольку галстука у него не было, он застегнул китель до последнего крючка под самое горло. Крест первого класса, две орденские ленты в петлице и значок истребителя, а также начищенные сапоги и серые замшевые перчатки, подаренные ему Эйтелем, превратили Шеллена в лощеного немецкого офицера.
Вопреки угрозам синоптиков, дни стояли теплые, и Алекс решил обойтись без куртки. Он шел по территории лагеря, отдавая честь встречным офицерам.
— У тебя какой-то праздник, Генрих? — спросил один из знакомых, намекая, вероятно, на 9 ноября.
— Нет, но день обещает быть знаменательным.
Пройдя через длинный коридор, образованный двумя рядами колючей проволоки и тянувшийся от здания комендатуры, Шеллен подошел к воротам контрольно-пропускного пункта. Здесь он ожидал увидеть еще кого-нибудь из своих, но никого не оказалось. Козырнув дежурному, он протянул ему свою лагерную карту с солдатской книжкой, тот позвонил по телефону, после чего велел следовать за собой.
— Куда меня? — спросил Алекс по-шведски.
Дежурный ответил тоже на шведском, и Алекс понял только, что его повезут в город. Они вышли на шоссе, где их уже поджидал «мерседес» с красивым флажком на крыле справа от капота. На флажке был изображен герб с двумя львами, овальным щитом, короной и чем-то еще. Из машины вышел солидного вида пожилой господин в застегнутом доверху плаще и форменной фуражке, на околыше которой тоже имелся герб со львами и короной. Он вежливо представился. Отвлекшись, Алекс не разобрал имени, зафиксировав только слово «граф».
— Вы Генрих XXVI фон Плауен? — спросил господин на очень хорошем немецком.
Разоблачать себя прямо сейчас было неразумно. Его могли тут же завернуть обратно, посчитав за простого дезертира, выкравшего чужие документы. Попробуй потом убеди шведов, что ты британский военнослужащий, если для них все твои доказательства в виде имен, номеров эскадрилий и прочих подробностей лишь звук пустой. Его английский язык, которым они сами практически не владели, их вряд ли убедит, и вызывать представителя консула они наверняка не станут. Они решат, что немец либо шутит, либо подвинулся рассудком. Во втором случае его отправят в лазарет под холодный компресс на голову, и этим все кончится. А не сумев ничего доказать шведам, он все равно тут же станет изгоем среди «своих».
— Лейтенант фон Плауен, — представился Алекс.
Ему предложили устраиваться на заднем сиденье.
Пожилой господин сел рядом, а впереди, справа от шофера, Алекс увидел еще одного человека, помоложе, одетого во все штатское. Тот кивнул водителю, и машина тронулась. Дежурный охранник, приведший Шеллена, остался стоять навытяжку, взяв под козырек.
— Куда меня везут? — спросил Алекс на этот раз по-немецки.
— Как, вам разве ничего не рассказали? — повернулся к нему пожилой мужчина в форменной фуражке. — Мы едем в Кристианстад — это совсем рядом. Графиня Луиза Фредерика Лаухтенбергская — кузина нашего короля — специально приехала из Гетеборга, чтобы встретиться с вами.
«Ага! — воскликнул про себя Алекс. — Как я и предполагал, момент истины близок. Скоро произойдет позорное разоблачение. Что ж, тем лучше… Интересно, этот с кокардой — ее секретарь или какой-нибудь мажордом? Ну а я? Я, скорее всего, прихожусь графине (как ее там?) неким родственником. Да, точно! В книжке, которую приносил Эйтель, было что-то о нашем родстве с ихними аристократами».
— Скажите, а как здоровье графини? — спросил Алекс как можно более учтиво, решив напоследок все же немного поломать комедию. — Как ее гипертония? Ее по-прежнему беспокоит левая почка?
— О да, — снова повернулся представительный господин, — в таком возрасте, Генрих (вы позволите мне вас так называть?), болезни уже никуда не отступают. И гипертония, и почки, и, особенно, сахарный диабет. Я уж не говорю про подагру и прогрессирующую глаукому…
«Старушка в преклонном возрасте и плохо видит, — взял на заметку Алекс. — Интересно, как у нее с головой? Но самое интересное — кем я ей все-таки прихожусь и встречались ли мы когда-нибудь?»
— Сказать по правде, графиня очень больна, — продолжал швед. — Я отговаривал ее от этой поездки, но она во что бы то ни стало решила повидать вас. Много месяцев вас, Генрих, считали погибшим, и вдруг мы узнаем, что вы не только живы, но еще и здесь, в Швеции.
Он принялся рассказывать, как через некоего адвоката они навели о нем справки и договорились с лагерной администрацией о свидании. Алекса же в первую очередь интересовало, кто он, Генрих XXVI, собственно говоря, такой по отношению к этим людям?
— А вы давно были в Германии? — спросил он «мажордома».
— Перед самой войной, в тридцать девятом, — охотно отвечал тот. — Его величество с принцем Густавом Адольфом посещали фюрера, рейхсмаршала и банкиров, ну а мы с Луизой, соответственно, по женской части — встречались с Гертрудой Клинк, Магдой Геббельс. Побывали в материнских домах в Штарнберге и Розенхайме… Живописные уголки! Посетили с экскурсией Дом Невест в Тюбингене…
«Называет старуху Луизой. Может, родственник? Как он сам-то представился? Черт, надо быть повнимательней… Интересно — а я бывал в Швеции? Стоп! Судя по записям в моем зольдбухе, в июне сорок третьего у меня был длительный отпуск с поездкой на родину. Мог я заезжать к родственникам в Швецию?… Мм… нет, вряд ли. После фронта хочется домой к маме с папой, к невесте… Опять же — шведы в сорок третьем стали поворачиваться к немцам задом, и фюрер на них страшно обиделся».
— Вы знаете, Генрих, несмотря на вашу бородку и прошедшие годы, вы вполне узнаваемы. Как раз таким я вас себе и представлял. Меня вы, конечно, не помните. Мы встречались, когда вам было лет шестнадцать… на Олимпиаде… даже сидели рядом на футбольном матче. Вы о чем-то много спорили тогда с французскими болельщиками…
Алекс, видевший Берлинскую Олимпиаду в кинохронике Би-би-си, представил себя на громадном Олимпийском стадионе в окружении разряженной публики. Французы… На каком языке он там с ними спорил? Уж не на французском ли? Увы, скорее всего, так. И это очень плохо, потому что французский Шеллен изучал общаясь с французскими пилотами и механиками весной сорокового, залетая изредка на их аэродромы.
— …это было наше свадебное путешествие, — продолжал «мажордом», — Луиза была так рада…
«Так ты — муж этой бабки с подагрой и глаукомой! — подивился Алекс. — Судя по тебе, герцогиня должна быть не так уж и стара…»
— …к сожалению, супруга вскоре умерла при родах…
«Что? Как это? А к кому же мы едем?»
— …потеряв младшую сестру, Луиза была в отчаянии…
«Ах вот оно что! Выходит, та, которая умерла, была ее сестрой, — Алекс на всякий случай сделал печальное лицо и закивал головой, давая понять, что и он что-то помнит об этой трагедии. — Стало быть, "мажордом" приходится старой графине бывшим зятем. Та-ак, туман потихоньку рассеивается. Остается неясным главное — я-то им всем кто?»
Алекс решил действовать более инициативно:
— Вы, наверное, хорошо знакомы со многими членами нашей семьи? — спросил он.
— Конечно, — оживился «зять», — ведь ваш отец, Генрих, — я имею в виду Генриха XII — приходился мне сводным двоюродным братом…
«Приходился?… То есть получается, папа уже умер?» — мгновенно зафиксировал Алекс.
— …а ваша тетя Элеонора — сестра вашей матушки — замужем за внучатым племянником Луизы Фредерики…
«Черт с ней, с тетей! Сейчас не до мелочей. Надо его направить в нужную сторону».
— Выходит, моя мама, — начал вроде как рассуждать Алекс, — приходится графине…
— Ваша мама… Вы имеете в виду родную или мачеху?
— Родную, само собой, — быстро среагировал Шеллен, мысленно отмечая еще один печальный для себя факт, — коли упомянута мачеха, значит, его мамы тоже нет в живых. Сирота! Может, они с отцом погибли одновременно, скажем, в автомобильной катастрофе? Хотя нет, какая чушь! Откуда тогда взялась бы мачеха? Нельзя также исключать и развод…
— Но, Генрих, ваша мама — родная племянница Луизы Лаухтенбергской! Разве вы этого не знали?
Алекс несколько секунд помолчал, затем махнул рукой, словно все вспомнил:
— Да знал, разумеется, знал. Но после контузии, когда я вернулся в часть, я путал имя звеньевого с командиром воздушного корпуса. А совсем недавно, на вашем Готланде, мы чинили сарай на подворье фру Блум, так меня там так двинуло доской по голове, что я вообще позабыл где нахожусь. Конечно же, моя мама — племянница графини. Она сама мне об этом много раз рассказывала.
— Рассказывала? Вам?! — еще больше изумился шведский родственник фон Плауена.
— Ну… да, — неуверенно подтвердил Алекс.
— Но как же? Она ведь тоже умерла при родах. Когда рожала вас. Это наше семейное проклятие — высокий процент смертности женщин во время родов.
«Влип», — решил Алекс. Тем не менее он не сдавался:
— Да я же неправильно выразился. Мачеха, конечно же, рассказывала. О моей маме. Это же понятно. Мачеху я ведь тоже называл мамой. Ну!
Шведский родственник облегченно вздохнул:
— Знаете, Генрих, что мы сделаем первым делом, когда уладим все вопросы?
— Что? — насторожился Лжегенрих.
— Мы покажем вас врачам. Лучшему нейрологу королевства. Война, слава богу, закончилась, теперь есть время всерьез заняться здоровьем.
Все время разговора Алекс ни минуты не сомневался, что при встрече со старой родственницей, которой он (вернее, настоящий Генрих XXVI), как теперь выяснилось, приходился внучатым племянником, его тут же уличат в обмане. Будет скандал, вызовут полицию… Ну и отлично! Как раз то, что нужно. Шведы начнут расследование, он объявит себя британским пилотом, они пригласят представителя британского консула, а, еще лучше, какого-нибудь летчика, и он без труда докажет, что является подданным его величества короля Георга VI.
Машина тем временем, проехав пригородами, миновала арку старинных крепостных ворот, сложенную из тяжелых гранитных блоков. Алекс успел разглядеть на фронтоне барельеф с двумя геральдическими львами и круглым щитом с тремя коронами. Они въехали в город, прокатились по застроенным в основном двух-, реже трехэтажными домами брусчатым улицам и остановилась перед барочным фасадом двухэтажного особняка. Шеллена провели в одну из просторных комнат наверху и попросили обождать. В комнате, обставленной вдоль стен небольшими диванами и креслами, на одном из журнальных столиков лежала стопка газет. Алекс взял верхнюю и, усевшись в кресло, развернул. Это оказалась немецкая «Дер Ангриф» за март месяц. С большой фотографии на первой полосе на Алекса Шеллена смотрел… Алекс Шеллен.
Они стояли рядом с братом в окружении улыбающихся офицеров, членов партаппарата крайса Хемниц, журналистов и прочей публики на фоне интерьера большого готического зала. На складке нагрудного кармана новенького кителя Алекса висел только что прикрепленный Железный крест. Грудь Эйтеля украшал крест Военных заслуг первого класса с мечами. Подпись ниже говорила о том, что это 21 марта и что на снимке — отважные солдаты Германии, сумевшие разгадать замыслы врага и спасти город, отбив атаку тысячи бомбардировщиков обезумевшего от пролитой им крови маршала Харриса. В числе имен значилось: «лейтенант дер флигер Генрих Реусс фон Плауен».
Одна из боковых дверей отворилась, вошли двое в штатских костюмах. Алекс встал и повернулся к вошедшим, продолжая держать газету в опущенной руке.
— Ага, вот и вы! Генрих XXVI фон Плауен! — густым баритоном по-немецки произнес высокий человек чрезвычайно плотного телосложения, в крашеных бакенбардах, но с почти голой головой. — Я не ошибся? Тогда позвольте представиться — Симон Олонберг, глава адвокатской конторы «Олонберг», Стокгольм, улкца Королевы, 14. Мой помощник — Юрген Аппельман, — легким поворотом головы указал он на второго. — Узнаете себя, господин лейтенант? — Он имел в виду, конечно же, снимок в газете. — Позвольте?
Из вялой руки Алекса газета перекочевала в мясистые пальцы адвоката, который тут же принялся сличать живого Шеллена с его изображением на фото.
— Похож! Несмотря на бородку, определенно похож. И даже мундир тот же самый, — последнее он нарочито приватно сказал помощнику. — Вы раньше видели это? — обратился Олонберг к Алексу, ткнув пальцем в фотографию.
— Нет.
— Понимаете в чем дело, — заложив руки с газетой за спину, адвокат принялся ходить взад-вперед по комнате, не глядя на Алекса, — Генрих XXVI младшей линии Реусс с января этого года считался пропавшим без вести. Были все основания полагать, что он погиб во время воздушного налета на Лейпциг в ночь на двадцать восьмое февраля. Однако тело никто не видел, и очевидцев гибели Генриха также не оказалось. А уже летом после войны на глаза одному из членов княжеского дома попадается эта газета, из которой выходит, что Генрих XXVI в марте еще был жив и, судя по снимку, вполне здоров. Странно только, что, находясь совсем неподалеку от родового гнезда, он не заехал и даже не написал родным.
Алекс почтительно кашлянул в кулак.
— Вы сейчас с кем беседовали, господин… адвокат? — спросил он, полагая, что прервать комедию сможет в любой момент, однако разговаривать с собой этаким надменным тоном не позволит.
— С вами, — смешался Олонберг.
— У вас такая манера говорить с человеком, обращаясь к нему в третьем лице?
— Простите, но я как бы размышляю…
— Слушайте… как вас там… Олонберг… перед вами не пойманный с поличным любовник жены вашего клиента и не шведский карманник. Задавайте свои вопросы прямо и максимально коротко, пока я вообще не передумал на них отвечать и не послал вас к черту. Вы — частная штатская контора и допрашивать офицера, пусть даже побежденной армии, не имеете права. Если меня подозревают в уголовном преступлении, пускай этим занимается полиция или военная прокуратура.
Адвокат от смущения побагровел и принялся обмахиваться газетой, главным редактором которой был приснопамятный доктор Геббельс.
— Вы зря так кипятитесь, — пробурчал Олонберг, — я всего лишь прошу ответить на несколько вопросов.
— Прежде ответьте вы: кто вас нанял?
— Видите ли, со мной по телефону созвонился нынешний глава вашего дома Генрих IV фон Реусс-Кёстрицкий, — пояснил адвокат как можно более учтивым голосом. — Как вы знаете, после недавней гибели на войне Генриха XV, княжеская корона, пускай она и гипотетическая, перешла от младшей линии к средней и…
— Понятно, — перебил адвоката Алекс, — оставим подробности. Я действительно был ранен в Лейпциге в конце января и несколько дней провалялся без сознания в госпитале. Потом в санитарном вагоне меня перевезли в Хемниц, где я встретил старого товарища и потихоньку пришел в себя. Далее я участвовал в событиях, о которых с кучей лишних подробностей написано в этой газете. Вас удивило, что, получив из рук гауляйтера вот этот крест, — Алекс показал пальцем на свой левый нагрудный карман, — я не заехал домой? Но уже на следующий день, то есть 22 марта, я вместе с полковником Нордманом в «Хенкеле 111» вылетел на север Германии. Через две недели меня переправили на остров Узедом, а еще через два дня мой истребитель был поврежден в воздушном бою над Балтикой в сорока милях западнее Эланда. Мне ничего не оставалось, как только сесть на какой-то остров, который оказался шведским. Так когда, скажите, мне было навестить родных? А что до моей частной переписки, то обсуждать ее с вами я не намерен.
— Но речь идет только о вашей идентификации…
— Ах вот как! — Теперь уже Алекс нервно заходил по комнате. — Значит, как раз для этого меня сюда и привезли? По дороге мне сказали, что я должен повидаться с графиней Лаухтенбергской. Где же она? Я горю нетерпением обнять свою бабушку.
Адвокат нервно извлек из жилетного кармана золотые часы и открыл крышку.
— Дело в том, что графиня сразу по приезде в Кристианстад слегла, — он щелкнул крышкой часов, так и не посмотрев на циферблат. — С ней сейчас врачи и граф Адельсвард. Я только что разговаривал с доктором Гилленскьёльдом — у вашей бабушки острейший гипертонический криз. Есть серьезная опасность инсульта. Да что там, если говорить совсем откровенно — она очень плоха.
«Как он сказал? Граф Адельсвард? — Алекс, словно губка, продолжал впитывать капельки информации. — Это наверняка тот, который ехал со мной в машине. Ну да, бывший зять! Надо запомнить».
— Это идея князя — тащить сюда, за сотни километров еле живую старуху? Или ваша инициатива? — жестко спросил он Олонберга.
— Что вы такое говорите? Графиня сама изъявила желание…
— Но я ее увижу?
— Не знаю, — Олонберг развел руками. — Возможно…
— Ладно. У вас есть еще вопросы?
— Да… собственно, это все, — проворчал адвокат. — В мою задачу входило разыскать вас, что я и сделал. Князь ждет встречи с вами в Копенгагене. Что ему передать?
— Передайте, что я обязательно заеду, как только освобожусь. Но сегодня я обязан вернуться в Ринкабю. У меня увольнительная до 18-00, и мне не хочется сидеть в карцере за опоздание. Вы знаете, какие у нас там порядки? О-о! Вы ничего не знаете! — Вошедший в роль Шеллен уже готов был нести что попало, лишь бы отвязаться.
— Но позвольте, какая увольнительная, господин фон Плауен? — Окончательно растерявшийся Олонберг принялся вытирать носовым платком влагу на мощном загривке. — Сегодня же мы договоримся, и вас передадут английским властям. Уже через несколько дней вы сможете поехать в Германию. Правда, ваши поместья вместе со всей Саксонией оказались в Советской зоне, так что туда вам лучше не возвращаться…
— Ну, с этим я как-нибудь разберусь без вашей помощи.
Отворилась дверь, и вошел крайне расстроенный «мажордом». Он был без плаща и фуражки, в расшитом серебряными позументами черном сюртуке и брюках с узкими серебряными лампасами. «Одно из двух: придворный или дипломат», — решил Алекс.
— Что с вами, граф? — рискуя попасть впросак, первым озабоченно спросил он. — На вас лица нет.
— Горе, господа! Несчастье! Луиза очень плоха. Генрих, пойдемте скорее. Она хочет вас видеть.
Они вышли в коридор. Алексом овладело смятение: что, если его появление убьет несчастную женщину? Судя по всему, она одинока и потому так участлива к судьбам своих сестер и племянниц. Имеет ли он моральное право заходить в своем маскараде так далеко? Не лучше ли прямо здесь, в коридоре, остановиться и сказать: «Господа, я не Генрих фон Плауен. Зовите полицию — я хочу во всем признаться». Но он этого не сделал. Проклятая газета с фотографией спутала все его планы.
Они вошли в большую залу, где тихо перешептывались не менее десяти человек. Все обернулись, воззрившись на немецкого офицера, словно на пришельца из прошлого. Граф Адельсвард взял Алекса за локоть и повел вглубь залы к раскрытой двустворчатой двери, за которой, по всей видимости, располагались спальные покои. Там было еще несколько человек, вероятно сиделки и доктора, которые при появлении графа и немецкого летчика отступили от большой кровати. Среди белых наволочек, пододеяльников и простыней Алекс сразу увидал худое, морщинистое, будто вырезанное из слоновой кости лицо, над которым торчало несколько нелепых пучков седых волос. На подушках, чуть в стороне лежал скомканный рыжеватый парик. Шеллен вздрогнул — на него были устремлены два глаза: один полуприкрыт, другой смотрел пристально, не мигая.
— Луиза, это сын Паулины, посмотри на него, — дрожащим голосом произнес граф. — Ты помнишь мальчика, что в тридцать шестом, в Берлине, в отеле «Кайзерхоф» пролил кофе на скатерть?… Это он. — Адельсвард наклонил голову к плечу Алекса и прошептал: — Подойдите ближе.
Шеллен одернул полы мундира и сделал несколько шагов к кровати. На самом ее краю его взгляд остановился на синевато-белой морщинистой обнаженной руке, лежавшей на одеяле с вывернутой вверх ладонью. Клочок окровавленной ватки возле сгиба локтя, подрагивающий большой палец и едва слышимое учащенное дыхание. «Да она и впрямь умирает», — подумал он и мельком оглядел присутствующих. В свою очередь все они смотрели на него и чего-то ждали.
— Простите, — прошептал Алекс и, опустившись на колени, взял в свои ладони эту неестественно вывернутую и совершенно уже окоченевшую кисть руки с подрагивающим большим пальцем.
Рука едва заметно дрогнула. Он склонил голову и стал поглаживать ее, думая о чем-то своем. Он вспомнил мать и представил, как умирала она, одна в своей спальне, задыхаясь и сжимая окровавленными пальцами простыни. В этот момент рядом не оказалось даже Эйтеля, ее любимого Принца. Он был вызван для прохождения медицинской комиссии и отсутствовал всего одну ночь, не зная, что она будет последней ее ночью. Воспоминания о матери сдавило Алексу горло. Могла ли она, театральная королева, не раз так красиво умиравшая на сцене, представить, что ее собственная смерть станет столь мучительно одинокой. Трое любимых мужчин, два сына и муж, находятся в этот последний ее час где угодно, только не с ней. Как, должно быть, молила она в свою последнюю минуту Пресвятую Деву Марию, чтобы дверь ее спальни отворилась и кто-нибудь из них вошел и бросился к ней. Как легче было бы ей тогда.
Он снова взглянул на женщину. Алекс не был слабохарактерным слюнтяем и не раз видел смерть в самых страшных ее проявлениях. Но если при виде заваленных изуродованными трупами улиц Дрездена его сердце каменело, то сейчас оно готово было остановиться, только бы у постели этой женщины стоял сейчас на коленях настоящий, живой и плачущий Генрих с дурацким номером 26.
Он вдруг ощутил какое-то движение. Кто-то резко дотронулся до его плеча. Алекс поднял лицо — откинув голову вправо, она смотрела на него и улыбалась, а по ее щекам из мертвых уже глаз текли слезы.
— Она тебя узнала, мой мальчик, — всхлипывая, говорил граф Адельсвард, когда они медленно шли через залу. — Она умерла с мыслью, что ты жив. Слава Всевышнему, мы успели.
Потом они сидели в диванной гостиной. Граф Адельсвард, адвокат Олонберг со своим помощником, сам Шеллен и еще три человека в стороне, обсуждавших отправку тела и предстоящее погребение. Осунувшийся Адельсвард, несмотря на только что сделанный звонок королю, вызвал фельдкурьера и отправил с ним депешу с описанием печального известия. После этого, промокнув платком влажные глаза, он повернулся к Алексу:
— Почему вы не хотите поехать в Копенгаген? Там вас ждет Генрих IV. Я не знаю, какие между вами отношения, но ведь это он инициировал ваши розыски и лично встречался с графом Бернадотом.
Алекс не хотел ехать на встречу с новым главой дома (к которому не принадлежал) по одной причине: уж там-то его мгновенно выведут на чистую воду. Чудесных стечений обстоятельств, подобных сегодняшним, больше не будет. Но, если раньше он этого не только не опасался, но даже желал — да, он не Генрих, он Алекс Шеллен, пленный британский пилот, — то появление на свет проклятой геббельсовской газеты с описанием его подвига (да, да, именно подвига, о котором, тем не менее, никто не должен знать) меняло все дело. Теперь разоблачение будет уже двойным — он и не Генрих фон Плауен, и не пленный британский пилот. Он, Алекс Шеллен, предатель и перебежчик. Такое разоблачение не оставляло надежды. А ему, не чувствовавшему за собой личной вины, не хотелось умирать в позорной петле, расплачиваясь за чужие преступления. Нет, он не фанатик, готовый безропотно взойти на костер. Он хотел жить, цепляться за жизнь, выкручиваться до самой последней возможности. В результате его предательства спасены тысячи, быть может десятки тысяч, людей. Неужели это не дает ему права на ложь во имя собственного спасения!
Отныне у него был один выход: вернуться в Ринкабю, достать другие документы и, улучив подходящий момент, уже с ними или, на худой конец, вовсе без ничего заявить о себе как о британском военнопленном. Никаких Генрихов! Имя Алекса Шеллена не должно ассоциироваться со ставшим ему почти ненавистным именем фон Плауена. Только тогда есть надежда, что газета с его фотографией останется никем не замеченной.
— Скажите, граф, вы имеете отношение к здешней политике? — игнорируя вопрос Адельсварда, спросил Алекс. — Скажем, к шведской дипломатии?
Тот покачал головой:
— Я всего лишь камердинер его величества.
«Все-таки — мажордом», — мысленно подтвердил свою первую догадку Алекс.
— Но связи или хотя бы знакомства в правительстве у вас имеются? — спросил он.
— В нынешнем?… Я, конечно, знаком с некоторыми социалистами, но…
— А в парламенте?
— В риксдаге? Генрих, что вас конкретно интересует?
— Меня интересует, кто и почему хочет выдать всех интернированных в Швеции немцев русским? Как ваш некоронованный король[13] пошел на это и почему о принятом уже полгода назад решении мы, да и ваш народ, ничего не знаем?
— Ну, во-первых, — вмешался в разговор Олонберг, — нашему народу нет до вашей выдачи никакого дела. Все озабочены судьбой прибалтийских добровольцев. А во-вторых, от вас это скрывают по вполне понятным причинам.
— По каким?
— Да хотя бы по экономическим — чтобы не ставить вокруг лагерей вышки с пулеметами.
После этих слов Олонберг развернул газету и нарочито уставился в нее. Алекс встал и надел пилотку.
— Меня отвезут обратно или добираться своим ходом? — спросил он решительно.
— Боже мой, Генрих, ну зачем вам возвращаться? — тоже вставая, воскликнул Адельсвард.
— Затем, что у меня там друг, господин граф. Я не могу его бросить вот так, втихаря, сбежав, словно крыса с тонущего корабля. Тем более что он не вполне здоров.
— Только-то? — поднял глаза от газеты адвокат. — То есть вы хотите вызволить своего друга?
Олонберг щелкнул пальцами, и его помощник мгновенно извлек из бокового кармана пиджака блокнот.
— Имя, фамилия и воинское звание вашего друга.
Алекс снова сел в кресло:
— Так просто?… Вильгельм Гроппнер, курьер полевой почты, лагерь Ринкабю.
— Курьер полевой почты? — переспросил адвокат.
— Мы друзья с детства.
— Хорошо, я свяжусь с кем надо, и дней через пять вас и вашего друга заберут для передачи англичанам.
— Да, да, — подтвердил Адельсвард.
Алекс встал, поблагодарил и направился к двери. Жестом руки он остановил Адельсварда:
— Примите мои соболезнования, граф, и обо мне не беспокойтесь. У вас теперь много хлопот и без этого. Деньги у меня есть, доберусь на такси.
— Подождите! — кряхтя поднялся Олонберг. — Вы собрались идти по городу в таком виде? Вы, верно, забыли, что на дворе осень сорок пятого, господин немецкий лейтенант. Мой помощник вас проводит. И вот еще, возьмите.
Олонберг извлек из внутреннего кармана массивное портмоне, из которого достал и протянул Алексу что-то вроде красиво оформленной визитной карточки с вензелями.
— Этот жетон знает в Стокгольме каждый полицейский, — важно произнес адвокат. — Он означает, что его владелец в данный момент является клиентом Симона Олонберга и может рассчитывать на соответствующее обращение правоохранительных органов.
— Благодарю вас, — сказал Алекс, пряча карточку в карман. — Так я могу быть уверен относительно моего друга? Тогда передайте князю Генриху IV, что я его помню и люблю, — сказал он уже из дверей.
Не доехав до главных ворот лагеря метров двести, Алекс остановил машину и расплатился с таксистом. Издали он увидал большую группу возвращавшихся с футбольного матча немцев, дождался их и незаметно пристроился рядом. Многие были еще разгорячены игрой и несли свои шинели в руках. Сославшись на поднявшийся ветер, Алекс попросил у одного из солдат его куртку, которую тут же надел, застегнув на все пуговицы. На КПП документы предъявлять не потребовалось, и он, сняв пилотку и беспрестанно массируя ладонью лицо, прошел мимо знакомого дежурного, не привлекая его внимания. Его расчет был прост: утром дежурный сам вывел интернированного фон Плауена за ворота и сдал королевскому камердинеру под его ответственность. Наверняка об этом была сделана соответствующая запись в журнале. А поскольку обратно лейтенант фон Плауен не вернулся, то, стало быть, в лагере Ринкабю его больше нет. Таким образом, в любой момент Алекс мог аналогичным образом, пристроившись к выходящей уже колонне и проявив некоторую сноровку, уйти без всяких последствий, что он и собирался сделать буквально на следующий же день.
Придя к себе, Алекс сменил мундир на штормовку, парусиновые штаны и приобретенную совсем недавно синюю вязанную шапку. Проинструктировать Гроппнера он решил непосредственно перед своим исчезновением, то есть завтра. Но на следующий день оказалось, что покидать лагерь запрещено. Около сотни интернированных сгрудились возле ворот КПП, представлявших собой две деревянные рамы, обтянутые колючей проволокой. Им объяснили, что ожидается какая-то комиссия, и что до ее прибытия все до единого должны оставаться на территории. Последним, кого выпустили за ворота, был генерал Мюллер, уехавший не то в Бакамо, не то в Груннебо по делам своей миссии.
Глядя на толпящихся сотоварищей, Шеллен осознавал, что «шведские» немцы сами заслужили свою участь. Чем они лучше четырех миллионов таких же солдат, которые уже много месяцев разбросаны по просторам гигантской страны, на которую сами же и напали? И все же ему больно было смотреть на ничего не подозревающих соотечественников, многих из которых он успел достаточно близко узнать. Сидя вечером в бараке, он наблюдал за игрой в скат трех человек из своей роты. При этом шло бурное обсуждение последнего футбольного матча между командами Ринкабю и Зодерманландского стрелкового полка. Они хохотали. Они еще не знали, что война для них закончится вовсе не так безнаказанно, как им всем казалось.
В полдень 15 ноября во всех шведских лагерях объявили общее построение. Когда сотни предвкушавших долгожданную весть бывших солдат, эсэсовцев, полицейских и военных чиновников успокоились и в их не очень стройных шеренгах прекратилось движение, им зачитали решение шведского правительства о выдаче всех интернированных на территории Шведского королевства немцев советским властям. Было сказано что-то о законном праве Советского Союза в соответствии с международными договоренностями потребовать этой выдачи. Их также заверили, что передача советским властям есть акт в достаточной мере формальный и что все те, за кем в России не будет выявлено серьезных преступлений, через два-три месяца вернутся в Германию.
Известие это, озвученное бесстрастным голосом по лагерным репродукторам, оказалось настолько неожиданным и ошеломляющим, что первое время никто не мог связно выразить к нему своего отношения. Только редкие возгласы удивления и единичные выкрики протеста, в то время как большинство, словно пораженное электротоком, безмолвствовало. Немцы вполголоса переспрашивали друг друга, правильно ли они поняли услышанное. Не шутка ли это? Сотни пар глаз снова смотрели вверх на репродукторы в надежде, что последуют какие-то разъяснения и на деле все окажется вовсе не таким чудовищно неправдоподобным и нереальным. Но репродукторы молчали. Придя немного в себя, толпы людей хлынули к ограждениям из колючей проволоки, по другую сторону которой стояло удвоенное количество солдат, с примкнутыми к карабинам штыками. Стараясь перекричать друг друга, интернированные, которые с этого момента переходили в разряд военнопленных, задавали солдатам вопросы, на которые те ничего не могли ответить. Все произошедшее и для них стало полной неожиданностью. Они стояли молча, хмуро поглядывая на тех, кому сами не раз обещали скорое освобождение.
Шок сменило отчаяние. Одни легли на землю, закрыв лица руками, другие слонялись, словно сомнамбулы, стараясь как-то переосмыслить услышанное, третьи собирались в молчаливые группы, только бы не оставаться наедине с обрушившейся на них злой вестью. К вечеру в Ринкабю из наиболее активных было сформировано некое подобие штаба противодействия или комитета самообороны. Собрали митинг. Возвратившийся из поездки генерал Мюллер объявил, что написал королю письмо, в котором указал Густаву V на все те пункты Международной конвенции, которые тот нарушает. Затем было решено объявить всеобщую голодовку, а также потребовать от властей доступ к газетам и радиоприемникам. Все требования, изложенные письменно, были переданы коменданту лагеря.
После митинга люди расходились несколько ободренными. Примерно то же самое происходило в других лагерях. Но газет и радиоприемников они не полумили, и выход за территорию был уже официально полностью прекращен. Правда, значительная часть прибалтийцев, работавших в лесных хозяйствах и по недосмотру лагерных администраций находившихся 15 ноября за пределами лагерей, тут же разбежалась. Многим помогли укрыться местные жители.
Постепенно к требованию пересмотра решения правительства о выдаче интернированных подключились и сами шведы. Комендант лагеря Груннебо, капитан резерва Королевского Бохусленского полка Олоф Карлссон, в знак несогласия телеграммой испросил у монарха отставку, которую тут же и получил. Другие офицеры, выражая с Карлссоном свою солидарность, обмотали пряжки поясных ремней белыми носовыми платками, но и эта мера не возымела действия. В газетах появились статьи о том, что честь Швеции поставлена на карту. На стол короля легло коллективное письмо, подписанное офицерами и унтер-офицерами сразу двух армейских полков, чьи части были задействованы в охране лагерей. В письме говорилось о незыблемой верности королю и одновременно о чувстве стыда за действия его правительства. Результатом стал устный выговор, полученный командующим сухопутными войсками генералом Юнгом от премьер-министра Ханссона, и последовавшая вслед за этим замена солдат, охранявших лагеря, на полицейских. Густав V, правда, попытался обратиться к своему правительству с предложением о пересмотре скандального решения, но социалисты проявили твердость, назначив в качестве ответа точную дату отправки интернированных немцев — 27 ноября. Прибалтийских легионеров решено было передать отдельно — в декабре-январе.
Узнав об этом, многие немцы окончательно потеряли надежду. Тем не менее массовая голодовка была продолжена. Некоторые, посчитав, что калек выдавать не станут, занялись членовредительством. В ход пошли камни и топоры, которыми, в основном, калечились нижние конечности. В серьезных случаях увечных отправляли в городской госпиталь, и, когда их уносили на носилках к санитарному автобусу, многие считали, что им удалось-таки обмануть судьбу. Отдельная группа в Ринкабю приступила к рытью подземного тоннеля, смутно представляя себе, что будет делать, выбравшись за колючую проволоку. Все их надежды основывались на сочувственном отношении к ним местного населения. От охранников-полицейских не ускользнули косвенные признаки такой деятельности. Они бродили по лагерю в сопровождении немецких овчарок, но те часто натыкались на рассыпанный табак или перец, фыркали и отказывались брать след.
— Генрих, что лучше: разрубить себе ступню топором или записаться в группу добровольной децимации? — тихо спросил как-то вечером Гроппнер, сидя на своей койке. — В первом случае, спасая только себя, на всю жизнь станешь хромоногим, во втором — ты борешься за всех и, если повезет, сохранишь здоровье.
— Что за группа? — Алекс свесил голову сверху.
— Там уже около ста человек. Нужно еще хотя бы столько же. Потом будут тянуть жребий; кому выпадет — должен покончить с собой. Каждый десятый. Как в обесчестившем себя римском легионе.
— Что за бред? Надеюсь, ты еще никуда не записался?
— Это не бред, Генрих, а наша последняя мера. Массовое самоубийство не останется незамеченным. Сразу вмешаются западные союзники и Красный Крест. Погибнут двадцать, но будут спасены тысячи.
Алекс спрыгнул вниз и принялся надевать ботинки.
— Ну-ка, Вилли, пойдем пройдемся. Пошли-пошли, есть разговор.
Они уединились возле угольной кучи на задворках лагерной бани. За лето здесь наросли высокие, почти в рост человека кусты донника, скрываясь в зарослях которых Очкарик любил проводить время с книжкой.
— А теперь выслушай меня, Вилли, и постарайся все хорошенько запомнить. Со дня на день тебя должны забрать отсюда и передать англичанам.
— П-почему меня?
— Потому, что такие, как ты, не подлежат выдаче. Ты ведь некомбатант, а всего лишь младший почтовый служащий. Таким нечего делать в плену.
— Но я здесь не один такой…
— Значит, заберут всех вас.
— А ты? — спросил пораженный Гроппнер.
— Обо мне не беспокойся. Я выкручусь.
— Каким образом? У т-тебя ничего не получится, ты просто меня обманываешь.
— Я говорю правду. Ты только твердо усвой одно: если при этом шведы начнут разыскивать Генриха фон Плауена и спросят тебя, ты, во-первых, не знаешь, где я, во-вторых, не знаешь, кто я, а в-третьих, вообще никогда не слыхал такого имени. Понял?… Можешь снова называть меня Алексом. Да ты понял или нет?
Совершенно подавленный Очкарик только согласно кивал, ни о чем не спрашивая.
Еще накануне Шеллен сбрил бородку и попросил одного из местных «парикмахеров» остричь себя покороче. В своей шведской штормовке, мешковатых парусиновых штанах и темно-синей вязаной шапке с помпоном он мало походил на того лейтенанта, которого около двух недель назад граф Адельсвард привез к умирающей графине Луизе.
С минуту Алекс смотрел на Очкарика, о чем-то раздумывая.
— Слушай, Вилли, ты помнишь, как я уехал из Германии в тридцать четвертом?… Помнишь. А когда я, по-твоему, вернулся?… Не знаешь. А вернулся я в феврале этого года. А знаешь на чем?… На английском бомбардировщике. А знаешь почему?… Потому что я британский летчик, флаинг-офицер Алекс Шеллен. Эй! Ты хоть понял, что я сказал?
Гроппнер, которому полчаса назад сообщили, что уже сегодня его отправят к русским, а значит, непременно в страшную Сибирь, от которой он с такими муками бежал и которой боялся больше всего на свете, молчал и тупо смотрел на Шеллена. Что он говорит? Как можно шутить в такое время?
— Алекс, т-ты говоришь серьезно?
— Да, Вилли. Всю эту войну я воевал против вас. С самого начала я сбивал ваши самолеты, а потом бомбил ваши…
Он осекся и в сердцах махнул рукой.
— Но этого не может быть… — прошептал Гроппнер. — Ты врешь! Врешь! Врешь!!!
— Успокойся!
Шеллен обхватил Вилли обеими руками и сильно прижал к себе. От всего происходящего у парня явно сдали нервы и могла начаться истерика, а сейчас это было совершенно некстати.
— Тихо, Очкарик, это я, твой друг Алекс. Я сказал тебе правду. Только воевал я с нацистами, а не с тобой и не с моим братом. Пойми ты, дурья голова. Потом я попал в плен, потом бежал и нашел Эйтеля, который раздобыл мне документы погибшего фон Плауена и помог устроиться в истребительную эскадрилью. При первой же возможности я удрал, и мы с тобой встретились на том островке. Ну, ты понял?
Взяв обмякшего, словно сделавшегося тряпичной куклой, Очкарика за плечи, он с силой оттолкнул его от себя. Неподалеку маячили какие-то тени, но никому не было дела до этих двоих.
— Все равно ты врешь, — прошептал Гроппнер.
А через день по репродукторам зачитали список из сорока пяти человек, которым надлежало явиться в комендатуру с вещами. Но пришли только сорок четыре. Не явившегося — Генриха фон Плауена — объявляли еще дважды, но так же безрезультатно. Сообщили о нем старшему офицеру, однако немцы в эти дни не особенно горели желанием сотрудничать со шведской полицейской администрацией — ищите, коли надо, а нам тут не до вас, сами должны понимать. Через некоторое время от главных ворот отъехал автобус, увозя группу счастливчиков, затребованных Международным Комитетом Красного Креста. В основном это были, как и говорил Шеллен, некомбатанты: дивизионный пастор; несколько врачей и ветеринаров из категории зондерфюреров; три военных чиновника с университетским образованием; два профессиональных музыканта, один из которых до войны работал в оркестре Берлинской оперы; два унтер-офицера имперской трудовой службы; три инвалида, получивших свои ранения на фронте и потерявших уже в Швеции конечность в результате нагноений и ампутаций; солдат с быстротекущей формой туберкулеза, а также два десятка человек, интернированных задолго до окончания войны и не имевших отношения к Восточному фронту. Еще несколько человек попали в список благодаря усиленным хлопотам своих иностранных родственников. Отъезд этой группы, в числе которой оказался и Вильгельм Гроппнер, дабы не возник дополнительный ажиотаж, объяснили всем, кто оставался, простым переводом в другой лагерь. Разумеется, никто в это не поверил. Таким образом, всего около трехсот человек, которые и так были бы излишками, так как с ними общая численность интернированных превышала ту, что пообещали советской стороне, передали в распоряжение британской администрации оккупационных войск в Германии.
— Фон Плауен! А вы чего не уехали? — увидал Алекса один из пехотных офицеров. — Вас раз десять объявляли по громкой связи.
— Видите ли, друг мой, — сделав раздосадованное лицо, отвечал Шеллен, — потом выяснилось, что это чудовищная ошибка. Меня спутали с неким фон Клауеном из Ранеслэта, крупным специалистом в вопросах сельхоззаготовок. Все мои попытки доказать, что я-тоже кое-что смыслю в овсе и брюкве, потерпели неудачу.
Примерно это же самое ему пришлось повторить еще раз двадцать другим знакомым, а также в подведомственном ему отряде, пока от него окончательно не отстали.
Итак, он сделал две главные вещи: избавил Очкарика от наводившей на него панический ужас Сибири и сам (он надеялся) ускользнул от назойливой опеки своих шведских «родственников». Оставалось окончательно затеряться в почти восьмисотенной, уже никому не подчиняющейся толпе, что, в сущности, было делом не столь и сложным.
26 ноября все шведские лагеря облетела весть: отгрузка интернированных на русский транспорт откладывается!
Так уж устроен человек, что он склонен выдавать желаемое за действительное. И чем более значит для него это желаемое, тем безогляднее он в него верит, особенно в толпе, легко подверженный массовому самообману. Не располагая никакими фактами, кроме слухов, которые сами же и порождали, немцы решили, что высылка их в Россию отменяется и что задержка связана с предстоящим пересмотром этого рокового решения.
В лагерях разразилась вакханалия неистовой радости. Сотни ослабленных голодовкой голосов славили шведского короля и шведский народ (который, по большому счету, не особенно и интересовался всем происходящим). Снова заиграли оркестры, торжественные марши сменялись церковными песнопениями. Ночью, почти при полной луне, в усыпанное звездами осеннее небо в исполнении сотен опьяненных радостью мужчин летели слова хорала «Слава Тебе, Боже Великий». За двое последующих суток немцы перепели все песни Нилебока[14] от «Анне-Мари» и «Розмари» до «Ханнелоры» и «Розалинды». Один из артиллерийских унтер-офицеров, считавшийся неплохим поэтом, чьи стихи во время войны несколько раз публиковались в армейских газетах, сочинил нечто вроде «Оды Радости». Она была неказистой, пресыщенной нелепыми восторженными сравнениями и в другое время показалась бы виршами пьяного рифмоплета, но многие ее тут же подхватили и распевали на мотив марша горных стрелков. Возможно, автор чувствовал себя в тот момент Руже де Лилем — гением одной великой ночи…
Генерал Ангело Мюллер, находившийся 26 ноября в лагере Бакамо, наблюдая за всеобщим ликованием, готов был покончить с собой от стыда и отчаяния. Он знал, что никакого пересмотра не будет и что отсрочка связана с требованием шведского Красного Креста привести в надлежащий вид трюмы на русской «Кубани». Он был почти уверен, что надежда проживет не более трех дней. Так оно и случилось.
В пять утра 29 ноября в ночное небо над Ринкабю взлетела красная сигнальная ракета. Тут же ожил центральный лагерный репродуктор, объявивший всеобщее построение. На главный плац, дополнительно освещенный несколькими зенитными прожекторами, щурясь, выходили восемьсот человек, которым еще несколько часов назад стало понятно, что все они обречены. Ровно в полночь отряды полицейских провели в лагере изъятие лопат, топоров и прочего инструмента. Это, конечно, не осталось незамеченным, а, когда полицейские увезли все, что смогли найти, кто-то из охранников открыто сказал: «Вас передают».
Им объявили, что в 12-00 первая партия из четырехсот человек должна будет завершить погрузку на автотранспорт и выехать из Ринкабю, а в 18-00 лагерь должна будет покинуть вторая партия. Всех их доставят на ближайшую железнодорожную станцию, посадят в вагоны и отвезут в порт города Треллеборга. Там вместе с доставленными из других лагерей интернированных передадут на русский теплоход. От имени шведского Красного Креста немцев просили соблюдать порядок, после чего зачитали номера отрядов первой и второй партий. Репродуктор смолк, прожекторы погасли. В наступившем полумраке висевшая низко над горизонтом полная желто-оранжевая луна была воспринята многими как взирающее на них око смеющегося дьявола.
В 9 часов к центральным воротам лагеря подъехали автобусы и грузовики с кузовами, крытыми тентами. Из них на землю посыпались десятки полицейских в черных касках и длинных черно-синих шинелях, перепоясанных ремнями и портупеями. Все они были вооружены короткоствольными автоматами и дубинками. По всему периметру вокруг лагеря выставили солдат. По репродукторам поступила команда строиться первой партии интернированных, отмечаться у стола регистрации, после чего выходить за территорию и занимать места в автобусах. Однако выяснилось, что многие интернированные не желают делать ни того, ни другого, ни третьего.
Часть из них просто разбежалась по лагерю кто куда. Они прятались на чердаках, зарывали друг друга в кучи угля возле котельной, закладывали дровами, отрывали доски пола в бараках и прятались под ними. Кто-то догадался залезть под перевернутую железную бочку, несколько человек спрятались в лазарете в куче подготовленного к стирке хлама, некоторые просто баррикадировались в подсобных помещениях, а человек тридцать забрались в так и не законченный подземный тоннель, рискуя там погибнуть под обвалом. Полицейские с помощью собак постепенно находили их всех. Одних они вели под руки; других, взяв вчетвером за руки и за ноги, несли как безжизненные тела, со свисающими до самой земли головами; третьих волокли к машинам, схватив только за руки. Влекомые шведами, немцы хватались друг за друга, за врытые в землю скамейки, за кусты и деревья и даже за колючую проволоку. Со всех сторон неслись вопли, стоны и проклятия арестантов, смешанные с криками и командами полицейских и солдат. В таких условиях никакой список соблюсти было нельзя, поэтому хватать стали всех, кто попадался под руку.
Другая, более организованная часть, насчитывавшая не менее двухсот человек, решила создать нечто вроде пехотного каре. Они построились в шеренги, и каждый, расшнуровав ботинки, связал свои шнурки со шнурками соседа справа и соседа слева. Примерно так же поступили и с брючными ремнями. Образовалось несколько отдельных цепей человек по двадцать-тридцать в каждой с людьми в качестве звеньев. Отрезками припрятанных веревок и кусками проволоки, которые вместе с топорами, ножами и прочими опасными предметами шведы пытались изъять накануне, немцы связали первую шеренгу со второй, вторую с третьей и так далее, пропустив их через поясные шлевки на брюках и бриджах. Когда появилась полиция, вся эта масса мужчин переплелась согнутыми в локтях руками — каждый с соседом слева и справа, сцепив кисти рук на уровне живота. Вырвать человека из этой массы, не применив ножи и кинжалы для разрезания шнурков и веревок, казалось почти невозможным. Но применять ножи было как раз нельзя из-за опасности нанести в образовавшейся свалке ранения как самим арестантам, так и полицейским. Сдавать же интернированных советской стороне следовало под надзором инспекторов Международного Комитета Красного Креста, а значит, хотя бы внешне неповрежденными.
Поняв, что просто так эту массу тел не разъединить, полицейские, сложив предварительно оружие в караульном бараке, стали просто валить немцев на землю, орудуя кулаками и дубинками. Одни хватались за связанные шнурки ботинок и тянули их на себя, лишая людей опоры. Другие с силой толкали первую шеренгу в грудь. Падая, арестанты увлекали своих соседей, и скоро вся их толпа оказалась поваленной, хотя и продолжала частично держать сцепку руками. Расшнурованная обувь легко слетала с их ног вместе с носками. Сорванные ботинки полицейские парными связками отшвыривали в сторону и принимались за поясные ремни. Через несколько минут первых вырванных немцев, кого без куртки и рубахи, кого без штанов, а иных и полностью раздетыми, волокли к машинам. Выбившихся из сил полицейских заменяли свежими. Через полчаса все двести человек были один за другим вырваны из общей связки и растащены по автобусам, где каждого пристегивали к спинке сиденья наручниками. Следом без разбора зашвыривали сорванную одежду и обувь.
Третья часть интернированных резала себе вены стеклом, полосовала животы, дробила ступни тяжелыми камнями. В петле на собственном ремне был обнаружен автор хвалебной оды. Раненых связывали и уносили на носилках в заранее приготовленный санитарный автобус или в лагерный лазарет. Трупы «Руже де Лиля» и еще пятерых повесившихся завернули в одеяла и погрузили в один из фургонов.
Но все же большинство было таких, кто не сопротивлялся. Они либо понимали бессмысленность сопротивления; либо надеялись, что активность других и чужая кровь помогут и им; либо считали ужасы русского плена сильно преувеличенными немецкой пропагандой конца войны. Они покорно выстраивались в очередь у стола регистрации, отмечались и шли к указанному полицейским офицером автобусу. Среди этих последних был, разумеется, и Алекс Шеллен.
За пару часов до этого он тщательно побрился, затем извлек из своей мундирной сумки белую рубашку, теплую английскую куртку, черные брюки. Быстро обрядившись во все это и спрятав в кармане приобретенный им несколько дней назад черный галстук, он надел сверху свои парусиновые штаны и штормовку, предварительно обмотав шею теплым платком. Свой ваффенрок с наградами Алекс спрятал в щель под бараком. В мундирной сумке у него лежали завернутые в тряпицу модные гражданские туфли, которые он еще в сентябре выменял у одного из охранников на свои теплые летные сапоги.
30 ноября в течение нескольких часов маневровые паровозы, пыхтя и посвистывая, вкатывали вагоны с «туристами», как неофициально называли интернированных немцев чиновники шведского МИДа, прямо на грузовую пристань Треллеборга. Пространство вокруг было плотно оцеплено войсками и полицией, свезенной сюда со всех ленов южной Швеции. Несмотря на позднюю осень, день выдался достаточно теплым. Процедура передачи обещала затянуться на долгие часы, и сотни немцев уселись прямо на бетон пристани, подложив под себя кто одеяло, кто шинель. Три тысячи человек с тоской поглядывали на высокий борт теплохода и отворачивались. Где тот король, которого они славили всего три дня назад, и где тот Бог, который, если верить надписям на пряжках их поясных ремней, всегда был с ними.
Сразу по прибытии первой партии интернированных началась их передача. Здесь уже не было того сопротивления, что в лагерях; немцы, сломленные за последние дни морально и ослабленные бесполезной предшествующей голодовкой, осознали его бессмысленность, смирившись с неизбежным. Но и тут, чтобы только досадить шведам, время от времени возникали сцепки согнутыми в локтях руками. Стиснув зубы, немцы упирались, не произнося ни слова. Уже поднаторевшие в своем деле полицейские вдвоем или втроем отрывали очередного сопротивляющегося от живой «изгороди», нещадно колашматя по его рукам дубинками. Один из немцев при всех сорвал с себя куртку вместе с рубахой и полоснул припрятанным ножом сначала по своей руке, потом по животу. Другой возле самого трапа, ведущего на борт советского теплохода, вырвался и бросился в воду, в узкую щель между высоким бортом теплохода и бетоном причальной стенки. Некоторым приходилось заламывать руки за спину, высоко их задирать и на полусогнутых ногах, в такой унизительно-беспомощной позе вести по сходням на борт «Кубани». Но все это не носило массового характера. Большинство были покорны, и, когда подходила их очередь, они не доставляли хлопот.
Уставшие от многочасового ожидания советские солдаты и офицеры равнодушно наблюдали за происходящим сверху, принципиально ни во что не вмешиваясь. Никто из них не только не сошел на берег, но даже не вышел за пределы борта своего судна на трап. Они демонстративно давали понять — все, что делается на шведской пристани, их не касается. Но, как только очередной бедолага ступал на край железной палубы, его принимали две пары цепких рук, и он тут же исчезал из поля зрения всех, кто наблюдал за ним снизу.
Перед тем как отправить интернированного на советский транспорт, его, как и в лагере, подводили к столу, за которым сидели три человека: полицейский офицер, инспектор Международного Комитета Красного Креста и представитель министерства иностранных дел. Рядом стояло несколько полицейских с автоматами и несколько человек в штатском. У арестанта забирали регистрационную карту шведского Красного Креста, сверяли ее с большим списком в толстой тетради, после чего в карте проставляли штамп с датой убытия и возвращали ее владельцу. С этой минуты он становился военнопленным, но было непонятно, оставался ли он после этого в поле зрения МККК[15] или нет.
Некоторое время Алекс издали пристально наблюдал за всем, что происходило возле стола регистрации. Он не заметил, чтобы кто-нибудь из находившихся там проявлял к подходящим к столу немцам дополнительный интерес, сверяясь, например, с каким-нибудь списком. Это означало, что больше никого уже не отсеивали.
— Смелей, смелей, — крича в рупор, призывал шведский офицер. — Первые займут лучшие места на этом комфортабельном судне, последним достанутся койки возле отхожего ведра.
Алекс протиснулся сквозь серую массу интернированных как можно дальше от глаз оцепления к оставленному на путях железнодорожному вагону. Убедившись, что его не могут заметить с борта русского транспорта, он расшнуровал и скинул солдатские ботинки, снял парусиновые штаны, смотал с шеи платок, прикрывавший белую рубашку, и незаметно повязал галстук. Надев извлеченные из мундирной сумки туфли, он быстро сбросил штормовку и преобразился в весьма опрятного господина, неизвестно как очутившегося среди сотен однообразно серых арестантов. Пригладив волосы и протерев щеки и шею одеколоном из маленького флакончика, он одернул свою светло-кремового цвета куртку, напоминавшую тропический френч времен англо-бурской войны, отряхнул брюки и начал быстро пробираться на свободное от людей место, сжимая в руке только шведско-английский разговорник. Он шел, перешагивая через ноги и вещи сидящих, с озабоченным видом сопроводителя груза, портового служащего, санитарного инспектора, кого угодно, только не кандидата в военнопленные.
— Разрешите, джентльмены, — говорил он по-английски, когда приходилось кого-то потревожить, — прошу прощения.
Немцы подвигались, никто из них, а к этому времени здесь были перемешаны уже все четыре лагеря, его не узнал и не окликнул. Выбравшись из толпы, Алекс направился к оцеплению с явным намерением пройти сквозь него наружу.
— Эй! А ну-ка погоди! — остановил его полицейский офицер. — Куда? Вы кто такой?
Полицейский говорил по-шведски, и Алекс понял только, что его не пропускают. Он принялся что-то объяснять по-английски, но был подхвачен под руки и подведен к столу регистрации.
— Ваши документы? — по-немецки потребовал сидевший за столом полицейский чин.
— Talar du engelska?[16] — спросил Алекс.
— Что? Говорите по-немецки!
— Jag forstar dig inte.[17]
— Talar du tyska![18]
— Jag talar inte tyska. Jag talar lite svenska,[19] — коверкая слова, произнес Алекс.
— Да ты кто такой? Где твои документы? — Швед удивленно оглядывал столь непохожего на других интернированных молодого человека.
— I am a representative of «Instone Air Line Ltd.», — сказал Алекс, переходя на английский.
— Чего-чего? — Полицейский посмотрел на инспектора МККК.
— Говорит, что он представитель британской авиакомпании «Инстон Эйрлайн», — недоуменно пожал тот плечами.
Полицейский, которому кто-то из его подчиненных гарантировал, что сегодня за тройное оцепление ни в ту, ни в другую сторону не проскочит и мышь, был склонен в это верить.
— Какой, к дьяволу, представитель! Ты мне тут комедию не ломай, где твоя регистрационная карта?
— Jag forstar dig inte.[20] I once again repeat, I am a representative of «Instone Air Line Ltd.».[21]
Вторую фразу Шеллен адресовал чиновнику МККК, видя, что тот хорошо понимает по-английски.
— In such case you should have documents[22], — с акцентом, но достаточно бегло произнес крестоносец.
Алекс, словно что-то вспомнив, стал лихорадочно шарить по карманам. Сначала он извлек сохраненную им когда-то газетную вырезку с фотографией залетевшего на шведскую территорию австралийского «Ланкастера», потом карточку, выданную ему важным столичным адвокатом Олонбергом. Больше ничего интересного в его карманах не было. Свою солдатскую книжку и шведскую регистрационную карту минут десять назад он засунул в щель под железнодорожным рельсом. Окончательно перейдя на английский, Алекс стал быстро рассказывать историю про вынужденную посадку их бомбардировщика на аэродром Сатенас, совершенную в апреле этого года, буквально за несколько дней до окончания войны.
— Погодите, откуда у вас это? — перебил его чиновник МККК, ткнув пальцем в карточку.
— Этот жетон мне выдал адвокат Симон Олонберг несколько дней назад, как своему клиенту.
— А какие у вас дела с адвокатской конторой Олонберга?
— Так я же вам и объясняю, сэр, — тяжба по поводу нашего самолета. Того самого, о котором я вам рассказываю. Ваши власти не хотят возвращать его, хотя еще в мае имелась вполне четкая договоренность. Как раз по этому делу я должен был встретиться здесь в Треллеборге с одним важным господином из министерства авиации и с нашими летчиками. Но не успел я вчера приехать, как в первую же ночь меня обокрали в гостинице, утащили все документы и, самое главное, папку с важными бумагами, — слова про украденную папку Алекс произнес чуть ли не плача.
Говоря все это, он не мог знать, что тот самый «Ланкастер» действительно все еще стоит на обочине взлетной полосы Сатенаса и что дальнейшая судьба его и вправду под вопросом.
— Что за ерунда! — продолжал недоумевать инспектор. — Ну а среди немцев-то вы как оказались?
— Видите ли в чем дело, — приготовился к обстоятельному повествованию Шеллен, — когда меня обчистили в гостинице, я конечно же отправился в полицию, ведь, как оказалось, в этом городе нет нашего диппредставительства. Но все полицейские тоже куда-то подевались. Их не было ни в участке, ни на улице. Мне сказали, что надо идти на пристань, там, мол, намечается какое-то важное мероприятие (я плохо понимаю по-шведски). Я пришел. Еще не было восьми утра, только-только светало, но здесь и вправду толкалось громадное число полицейских, однако никто не хотел меня даже выслушать. Один офицер — у него еще был крепко подбит правый глаз, так вот, он посоветовал мне сегодня к ним не соваться, а приходить завтра в управление на какой-то улице. Я хотел записать название, но он уже ушел. Я собирался порасспросить еще кого-нибудь и некоторое время походил тут, а потом у меня так схватило живот, что я уже думал, не заворот ли это кишок…
— Погодите-погодите… Да погодите же вы, черт! При чем тут живот? — потерял терпение «крестоносец».
— Ну как же… Когда меня схватило, я бросился… — Алекс закрутил головой, — вон за тот пакгауз… да, да, к тем вон ящикам, — показал он в сторону далекой постройки, находящейся в зоне оцепления. — А что было делать? Едва добежал. Там я пробыл минут сорок, а может, и целый час, так меня подвело. Только соберусь выйти, а тут опять, и так несколько раз. Можете сами пойти посмотреть. Не иначе — накануне в ресторане мне что-то подсунули, перед тем как похитить документы…
— Так, хватит! — хлопнул ладонью по столу чиновник. — Мы не можем задерживать погрузку из-за одного человека.
Он по-шведски переговорил с представителем МИДа, тот согласно кивнул и подозвал одного из своих сотрудников. Указывая на Алекса, министерский чиновник пару минут вводил сотрудника в курс дела.
— Короче, разберитесь, Мартин, с этим человеком. Возьмите мою машину и одного… нет, двух полицейских. В первую очередь выясните, имеет ли он отношение к интернированным немцам. Раз он утверждает, что его обворовали в гостинице, поезжайте туда и узнайте, действительно ли этот господин снял там номер и если да, то под каким именем зарегистрирован. Если он действительно провел эту ночь в отеле, значит, к нашим туристам и вправду не имеет отношения. Тогда постарайтесь выяснить, что у него за проблемы с пропажей документов. Все. Давайте следующего!
Уловив слово «хотэль», Алекс догадался, что его собираются везти на опознание в гостиницу. Этого следовало избежать любыми средствами, да, собственно говоря, он и не знал в Треллеборге не только ни одной гостиницы, но и ни одной улицы. Единственное, что ему удалось выяснить по дороге в этот город, — это отсутствие здесь британского консульства.
Алекса усадили на заднее сиденье министерского «бьюика» с флажком на капоте, зажав с обеих сторон полицейскими в длиннополых шинелях. Сотрудник МИДа, относительно еще молодой человек с доброжелательным лицом, в плаще, шляпе и очках, о котором Алекс знал только, что зовут его Мартин, устроился впереди.
— В какой гостинице вы остановились? — обернувшись, спросил он по-английски.
— Ах, если бы я помнил название! — расстроенно пробормотал Шеллен. — Столько неприятностей за одни только сутки! У меня ведь пропали и деньги, а второго числа мне нужно уже быть в Стокгольме, на улице Королевы, 14. Что я скажу своему начальству…
Машина тем временем выехала за кольцо оцепления, которое оказалось тройным. Внешние кордоны, расставленные на перекрестках, не пропускали к пристани горожан, многие из которых были не просто зеваками, желающими поглазеть на столь одиозное для Швеции мероприятие, но и выразителями протеста. Они толпились вдоль тротуаров с плакатами поверх пальто и изредка что-то выкрикивали. Здесь же с фотокамерами в руках скучали и не допущенные на «церемонию» журналисты.
«Что же делать?» — лихорадочно соображал Алекс. Казалось бы, первая часть его авантюрного плана удалась: он смог заморочить «трибунал», восседавший за столом на пристани, и даже вырваться за оцепление. Но что с того, если он по-прежнему оставался под усиленной охраной и с него требовали дальнейших, причем немедленных объяснений. Алекс, конечно же, не рассчитывал, что его тут же отпустят, принеся извинения, но все-таки надеялся, что рядом окажется какой-нибудь представитель от западных союзников, который проявит интерес и за которого можно будет зацепиться, как за спасательный круг, поведав истинную историю своих приключений. Но такового не оказалось. Он просчитался.
— И все-таки, где вы остановились? — снова спросил Мартин. — Ну хотя бы как выглядит отель? Здесь их не так много, я сам, например, поселился в «Эксельсиоре» на Рювигсгатан.
— Да? Постойте-постойте, знакомое название (этих «Эксельсиоров» по всему миру…). Что ж, поедем туда, — Алекс хватался за соломинку. — А кто ваши соседи по этажу. Может, я кого-нибудь вспомню.
Внезапно его внимание привлекла небольшая вывеска, мимо которой проехал их «бьюик». Сначала он толком и не понял, что именно, но по прошествии нескольких секунд вдруг заорал диким голосом:
— Стой!!!
Шофер нажал на тормоза, и машина, дернувшись вправо, с визгом остановилась возле тротуара. Полицейские на всякий случай вцепились в Алекса мертвой хваткой с двух сторон.
— Давай назад! — закашлявшись, почти прохрипел Алекс. — Вон к той конторе.
На желтом фоне вывески, обрамленной черным геометрическим орнаментом в греческом стиле, было начертано «Судовая компания "Сканцикас"».
«Сканцикас»! Вот что зафиксировал сначала его правый глаз, а затем, проанализировав, отдал приказ голосовым связкам мозг. Объяснив, что здесь они могут кое-что выяснить, Алекс, сопровождаемый Мартином и обоими полицейскими, вошел в двери под вывеской. Звякнул небольшой корабельный колокол. В тесном помещении за старинной конторкой сидела немолодая женщина. Алекс вежливо поздоровался и поинтересовался, правильно ли они зашли, действительно ли это офис компании «Сканцикас». Женщина, хорошо понимавшая по-английски, подтвердила.
— А не могли бы мы в таком случае увидеть управляющего?
Шеллен понятия не имел, что скажет управляющему, как начнет разговор и что из этого выйдет. Он вообще не был уверен, что эта контора имеет отношение к тому, о ком он подумал.
— Вам придется подождать, — ответила женщина, — господин управляющий уехал в морской порт, но должен скоро вернуться.
— Скажите, мадам, а кто владелец компании? — взмокнув от волнения, спросил Алекс и ослабил узел галстука.
— Теодорус Сканцикас, — был ответ.
— А вы не знаете, у господина Теодоруса имеется сын? — Алекс еще более ослабил галстук.
— У него четверо сыновей и две дочери.
— Даже так? А сына по имени Сотириус у него… нет? — Алекс затаил дыхание.
Женщина подумала.
— Нет. Сына с таким именем у него нет. Пока нет.
Вероятно, в лице посетителя отразилось нечто такое, что заставило женщину раскрыть лежавшую перед ней тетрадь и прочитать:
— Леонидас, Матеос, Панадиотакис, Спиридон, Марианна и София. Это названия судов и одновременно имена всех детей господина Сканцикаса.
— Мм-да, — Алекс свесил голову. — И даже крохотного суденышка с названием «Сотириус», стало быть, нет.
— Ну почему же крохотного? — возразила женщина. — Теплоход «Сотириус» будет самым крупным в нашей компании, только он еще недостроен. Сотириус Сканцикас — это брат владельца. Как я уже говорила, он должен явиться с минуты на минуту…
Алекс сорвал с себя галстук и принялся расстегивать верхние пуговицы рубашки.
— Подождите, а он разве не летчик? — спросил Шеллен голосом простуженного покойника.
— Он был летчиком, но сразу после войны…
За окном скрипнули тормоза, хлопнула автомобильная дверца, и через несколько секунд дверной колокол возвестил о приходе слегка расстроенного рослого молодого человека в светлом расстегнутом плаще, несшего в одной руке фетровую шляпу, а в другой — папку с бумагами. Увидав стоявшего с открытым ртом Алекса, он бросил на находившееся поблизости кресло шляпу, преспокойно положил на конторку папку и широко улыбнулся:
— Шеллен! Жив, чертяка германская!
После чего принялся его шумно обнимать.
— А говорили, что ты заделался бомбарем, свалился к джери[23] и куда-то пропал.
— Все так, все так. А ты? Сбил свой пятый?
— А, — махнул рукой Сотириус, отстраняясь и стаскивая с себя плащ, — потом расскажу. Он оглянулся на полицейских и мидовца: — Это с тобой? Тогда прошу.
Сотириус распахнул дверь кабинета, пропуская всех четверых вперед.
— Итак, я — весь внимание, джентльмены, — английский Сотириуса за годы войны стал намного лучше.
— Нам сказали, что ты только что из порта? Видал, что там творится? — спросил Алекс.
— Кошмар! Кошмар! У меня там «София» под погрузкой, но все остановлено из-за русского теплохода. Немцы могли бы и подождать, а вот слабомороженая свинина в такую теплую погоду ждать не станет. Они передают их там по одному в час по чайной ложке, как будто нельзя было все эти чертовы бумажки проштамповать еще в лагере и теперь грузить всех скопом колонной по три.
— А ты знаешь, Сотириус, что меня тоже хотят загрузить на этот теплоход и отправить в Россию?
— Тебя? — удивился грек. — Тебя-то за что?
— За то, что я немец, я думаю.
— Постой, какой же ты немец?
— Такой же, по-видимому, какой ты — грек.
Алекс коротко поведал Сканцикасу свою историю о том, как ранним утром он случайно оказался в зоне оцепления на пристани и его приняли за интернированного. А поскольку за несколько часов до этого у него пропали все документы, с него теперь требуют какую-то поганую карту, и он ищет хоть кого-нибудь, кто смог бы подтвердить, что Алекс Шеллен никогда не воевал за Гитлера.
Сотириус укоризненно посмотрел на мидовского чиновника:
— Как же так, господа? Это же заслуженный британский летчик, мой старый товарищ. Если у человека пропали документы, так что, давайте отправим его к русским? Они там заодно разберутся? Я вот тоже, кажется, потерял свой паспорт, — Сотириус демонстративно похлопал себя по карманам, — давайте и меня туда же. На что же тогда вам полиция? Отправляйте всех к русским. Украл кошелек — к русским; набил морду какому-нибудь козлу — к русским. Места у них много, всем хватит. У меня вон завтра по вине ваших мероприятий прокиснет ваша же свинина. Кого же мы на этот раз отправим к русским?
Сотириус еще долго обсасывал эту тему, а Шеллен, развалившись на стуле и полуприкрыв глаза, удовлетворенно кивал головой в знак согласия. Он готов был слушать этот монолог хоть до вечера. Кончилось тем, что вконец раздосадованный Мартин прямо из конторы дозвонился до порта, с кем-то там переговорил, после чего был составлен протокол «опознания», заверенный подписью Сотириуса, трех свидетелей и проштампованный печатью пароходной компании «Сканцикас». На всякий случай Сотириус снял на гектографе несколько копий. Мидовский чиновник извинился за недоразумение, поинтересовался, не нужна ли его личная помощь в связи с потерей документов — на что Алекс только махнул рукой, — и удалился вместе с обоими, ничего так и не понявшими, полицейскими.
Сидевший за столом Шеллен уронил голову на руки.
— Сотириус, есть здесь недорогой кабак, где можно купить бочку виски или, на худой конец, цистерну шведской водки? — спросил он, не поднимая головы.
— Зачем виски? Зачем ресторан? У меня дома найдется и «Хеннесси», и «Метакса», и анисовая водка. Ты пил узо?
Через час, закупив продуктов, они сидели в просторном номере отеля, кстати, как раз того самого «Эксельсиора», что на Рювигсгатан, и пили упомянутую узо, разбавляя ее водой, от чего она становилась молочно-белой. Не слишком вдаваясь в подробности, Алекс рассказал Сканцикасу свою подлинную историю, совершенно обойдя стороной Хемниц и встречу с братом.
— Так ты просидел здесь целых полгода? — удивился грек. — Но зачем?
— Ну, во-первых, никто из нас не знал, что это затянется так надолго. Во-вторых, я не мог оставить своего друга, с которым рос на одной улице и который не знал, что все его родственники погибли. И потом, мне платили шестьдесят крон в месяц, и при этом ничего не требовалось делать. У меня ведь, в отличии от некоторых, нет папаши с судовой компанией, да и сразу после окончания войны я, как немец, предвидел неминуемое увольнение из армии. Что?… Компания перешла к твоему старшему брату? Тем более, потому что у меня и брата-то никогда не было. Спрашивается: куда податься? А тут — грейся на солнышке, смотри как коровки щиплют травку, изучай шведский — одним словом, отдыхай. Разве плохо? А домой я писал… Ну а потом, когда отпуск слишком затянулся, доказать что-либо стало очень непросто. Наши эскадрильи расформированы, все, кого знал, поразъехались, даже маршал Харрис, я слышал, подал в отставку. Кто поверит, кого призвать в свидетели? А если не поверят и оставят в лагере, как на тебя станут смотреть остальные? Еще и подушкой придушат, как иуду. А-а!… Вот то-то. Давай-ка наливай, да расскажи теперь о себе. Сбил ты все-таки своего пятого? Я так и не понял.
Сотириус откупорил бутылку «Метаксы» и поведал товарищу грустную историю о преследовавших его неудачах в последние месяцы войны.
— Начиная с октября, мне все время в чем-нибудь не везло, Алекс. То вместо самолета подсунут трясущуюся свинорылоподобную обезьяну, на которой не то что сбивать джери, просто летать противно. — Он явно захмелел. — Один раз я чуть не убился при посадке. Думал, спишут эту хрень к чертовой бабушке, а они ее отрихтовали и снова мне, мол, нате, пожалуйста, доламывайте дальше. Потом меня два раза подбили: первый раз — на обезьяне, так что мне было совсем и не жалко, а второй — на другом, но там, когда джери был у меня на кресте, заклинило пушку. Эти английские пушки!… От злости я готов был идти на таран, но меня подстрелили раньше. Хорошо, что оба раза попал к своим. А они, гады, знали, что я охочусь за пятым, что он нужен мне позарез, пока война не кончилась, так нарочно посылали только на штурмовку или вспомогательное сопровождение. А когда я снова неудачно сел и погнул стойку на мягком грунте, мне намекнули, что от меня убытков больше, чем от немцев, и что мне пора на преподавательскую работу. — Сотириус икнул. — Помнишь Кейна? Ну как же! Его тоже отправили на преподавательскую работу. Это еще в сороковом. А накануне он увидел, как чехи из «Лафайета» крутят бочки на «Хоках». Так вот, вечером ему устроили торжественные проводы всей эскадрильей с танцами и девочками, а утром дали самый старый «Харрикейн», который только нашли — все равно ведь лететь в Англию, в глубокий тыл, где этот хлам можно и выбросить. Помнишь, такой… с двухлопастным винтом постоянного шага… Ну да, ну да… Вот… хлопнули бутылочку шампанского, помахали ручкой, и он, полетав над аэродромом, решил на прощание сделать эту чертову бочку. Это на «Харри» с двумя веслами вместо лопастей! Ну и сделал — на наших глазах точнехонько в холм. Прямиком в зубы к Сатане вместе со всеми своими шестнадцатью победами. — Сотириус снова икнул и потянулся за бутылкой. — А сразу после войны я сам подал рапорт. Шансов остаться у меня не было, да и что такое истребитель, когда некого истреблять. Что?… Какая конфронтация? Ты о русских, что ли?… Нет уж, увольте, это без меня. Я — православный…
На следующий день Алекс вместе с Сотириусом, на которого вчерашняя смесь анисовой с коньяком произвела разрушительное воздействие, приехали в порт.
— Наша «София» уходит в Ленинград с заходом во Фленсбург, — беспрестанно щупая лоб, простонал Сканцикас. — Раз документов у тебя нет, сразу, как сойдешь по трапу, сдавайся оккупационным властям и рассказывай им свою историю. Да смотри, не перепутай Фленсбург с Ленинградом. Впрочем, я наказал капитану ссадить тебя в Германии. А теперь давай по маленькой на прощание.
Он отвинтил колпачок фляги, и они приняли по чуть-чуть.
— Да! Ты не забыл ту бумажку с моим опознанием? Хе-хе, твой единственный документ выдан Сотириусом Сканцикасом. Цени! Если что, пусть звонят — номера конторы и отеля я там записал, а как вернусь, проинструктирую фру Вильсон.
Выпив еще три раза по чуть-чуть, они распрощались. Добравшись с помощью матроса до своей каюты, Алекс, не раздеваясь, рухнул на койку.
* * *
— У вас что, совершенно нет никаких документов, кроме этой бумажки? — по-немецки спросили Шеллена на посту таможенного контроля, когда утром следующего дня он ступил на пристань города Фленсбурга.
Сама дорога заняла около семнадцати часов, но с учетом того, что «София» — небольшое судно водоизмещением что-то около пяти тысяч тонн — простояла почти семь часов в Треллеборге, прошли ровно сутки. За это время Алекс прекрасно выспался и выглядел теперь вполне свежо и бодро.
— А чем она вас не устраивает? — искренне удивился он. — Здесь есть даже подпись сотрудника шведского МИДа.
— А что вы делали в Швеции? — Вопрос был задан уже по-английски человеком в форме майора британских территориальных войск.
— Отдыхал в лагерях для интернированных, — также по-английски ответил Шеллен.
— Но всех интернированных англичан репатриировали еще в мае.
— Я сидел в лагерях для немцев.
— Как так?
Алекс коротко пояснил, что бежал из немецкого плена в форме немецкого летчика на немецком истребителе, чем поверг майора в крайнюю степень удивления.
— И вы столько времени просидели там, выдавая себя за немецкого летчика?
— У меня были на то некоторые причины.
Этот разговор продолжался еще несколько минут. Потом Алекса усадили в крытый джип и, попетляв по узким улочкам приграничного Фленсбурга, с колоколен которого была хорошо видна Дания, отвезли в городскую комендатуру. Здесь его со стопкой чистых листов бумаги и письменными принадлежностями заперли в крохотном кабинетике, предложив подробнейшим образом описать все, что с ним приключилось. Он изложил свою историю на трех листах. Другой майор — на этот раз регулярной армии — молча прочел их и, ни слова не говоря, вышел, заперев за собой дверь. Часов через пять, уже в сумерках позднего вечера этот же майор в сопровождении солдата морской пехоты перевез Алекса в другое место. Его провели в комнату с решеткой на окне, кроватью, столом, стулом и небольшим шкафом. На столе на небольшом подносе стояла какая-то снедь, накрытая белой салфеткой, рядом — графин с водой.
— Сожалею, — сказал майор, — но до полного выяснения всех обстоятельств вам придется побыть здесь.
— Сколько времени займет ваше выяснение? — раздраженно спросил Алекс.
— Не могу сказать. Дня два, а может, десять. Ничего страшного — вы почти семь месяцев, выдавая себя за нациста, можно сказать добровольно просидели за проволокой. Уж несколько-то дней еще подождете. Кстати, заодно снова изложите на бумаге все, что с вами произошло с момента пленения 15 февраля, и особенно подробно с того дня, как вы совершили побег из отряда Макса Гловера. Все необходимое для этого найдете в шкафу.
— Подождите, сэр, но вы хоть что-нибудь уже выяснили?
— Разумеется. Мы не сидим без дела и знаем уже достаточно много о жизни флаинг-офицера Алекса Шеллена до 13 февраля сего года. Остается восполнить пробел от этой даты до сегодняшнего дня. Сегодня у нас, — майор взглянул на наручные часы, — уже третье декабря.
Он встал и медленно прошел к двери.
— Скажите, Шеллен, а вам известно о смерти вашего отца?
Сердце Алекса сжалось. Он застыл, не в силах спросить «Когда?».
— 20 февраля от сердечного приступа, — сказал майор. — Мне искренне жаль.
Он ушел. Алекс долго сидел без движения, первое время даже не пытаясь осмыслить услышанное. Просто в его памяти один за другим всплывали образы отца, и Алекс понимал, что они, эти образы, — все, что осталось от Николаса Шеллена. Бесплотные воспоминания, фантомы памяти, которым не задашь вопрос и у которых не попросишь прощения. Потом он долго ходил по камере, беспрестанно массируя лицо ладонью правой руки. Его переживания в плену о том, как отец отнесется к тем или иным известиям о сыне, его идиотские письма из Швеции в никуда — все это разом стало таким пустым и бессмысленным. Что может быть противоестественнее писем человеку, которого нет?
20 февраля. Вероятно, в тот день отец услышал очередной выпуск радиопередачи «Вызывает Германия». Он регулярно слушал эту волну и не перестал этого делать даже тогда, когда, по мнению окружающих, сообщения Би-би-си стали намного правдивее. Возможно, в тот день Уильям Джойс поведал британцам об очередном преступлении «мясника» Харриса, в красках описав гибель Дрездена. Это и убило Николаса Шеллена, у которого после смерти жены в Германии остались две надежды и одновременно два страха — старший сын и родной город. И неизвестно, какая из этих надежд была желаннее и какой из этих страхов угнетал его больше.
Наутро Алекс снова исписал несколько листов бумаги, стараясь ничем не противоречить своим предыдущим показаниям. Он по-прежнему старательно обходил все связанное с братом Эйтелем, сочинив, что в Хемнице его старый товарищ по имени Ульрих помог ему достать документы некоего лейтенанта Эрвина Кёне — летчика-истребителя. Лейтенант люфтваффе Эрвин Кёне действительно существовал и сидел в лагере Ринкабю, а 29 ноября шведские полицейские нашли его мертвым в веревочной петле, свободный конец которой был привязан к спинке его собственной койки. Алекс сам видел, как несли завернутое в одеяло тело и как кто-то из шведов на вопрос «Кто это?» ответил: «Лейтенант Эрвин Кёне». Он знал этого худосочного парня, молчуна, мало с кем общавшегося (что тоже на руку), у которого, как говорили, в Кёльне погибли все родственники. Таким образом, в настоящее время этого человека не существовало в списках живых и можно было надеяться, что его имя послужит надежным прикрытием Шеллену взамен ненавистного имени Генриха фон Плауена. Но он недооценил охочих до всякой мелочи ищеек из МИ-5.
— Надеюсь, сэр, что на этот раз моя писанина вас устроит? — спросил Алекс майора на очередном собеседовании. — Подробнее уже некуда. Знал бы заранее, вел бы дневник.
— Нет-нет, мистер Шеллен, если все, что вы пишете, правда, через пару дней вам выдадут временное удостоверение личности, с которым вы сможете ехать в Англию. Там получите паспорт, восстановитесь в рядах РАФ, сможете получить соответствующую компенсацию. Только прежде нам необходимо уточнить несколько деталей. Готовы?… Отлично! Итак, 10 апреля вы под именем лейтенанта Эрвина Кёне в составе 4-й эскадрильи 51-й эскадры стартуете с острова Узедом, а уже 11-го оказываетесь в лагере Линген на острове Готланд.
Алекс кивнул. В интонации майора он уловил некое предвкушение, словно тот знал нечто, чего не знал Шеллен, и это нечто сейчас разрушит всю его легенду. Ему стало немного не по себе.
— А как вы объясните, что в лагерных списках Лингена имя Эрвина Кёне не значится? Оно появляется только в списках лагеря Ринкабю. Вас что, забыли зарегистрировать? Но тогда каким образом вы получали денежные выплаты, о которых сами же упоминаете?
Ах вот оно что! Примелькавшийся ему за три проведенных в Ринкабю месяца малохольный Кёне, оказывается, прибыл туда из другого места. Как он мог этого не учесть?
— Возможно, какая-то путаница, — промямлил Алекс. — Столько народу…
— Путаница, говорите, — майор недобро прищурился, и Алекс почувствовал себя уличенным в постыдном списывании школяром под взглядом сурового штудиенрата. — Это в денежной-то ведомости, в которой вы должны были расписаться не менее девяти раз? Впрочем, возможно. Все бывает. Но в Ринкабю вы разве не заметили, что у вас есть двойник?
— Какой двойник?
— Ну как же, буквально вслед за вами туда был этапирован второй лейтенант Эрвин Кёне. Его привезли из маленького лагеря Рамселе, о котором вы, верно, и не слыхали. Расписываясь в денежных ведомостях там, вы не могли не заметить, что рядом с вашей графой находится ваш полный тезка. Вас — офицеров — наверняка не раз собирал старший офицер или генерал Мюллер. Уж там-то вы должны были столкнуться с ним нос к носу.
— Ничего такого не было, — пробормотал Алекс.
— Допустим и это, — майор был покладист, значит, в его загашнике имелось еще что-то. — Предположим, что шведы опять напутали и вы — лейтенант Кёне — были в лагере Ринкабю один в своем роде. — Майор сделал паузу. — Ну что, примем это за аксиому?… Тогда скажите, кого 29 ноября шведы вытащили из петли и на следующий день предъявили инспекторам Международного Комитета в виде трупа? Опять скажете ошибка, недосмотр? Нет, мистер Шеллен, вот тут я уже категорически не соглашусь. Подобные случаи расследуются очень тщательно. Пальцы трупа наверняка сверили с отпечатками в его регистрационной карте, и, я уверен, — они полностью совпали. Впрочем, мы послали запрос и скоро получим копию протокола.
Алекс молчал. Он понимал, что столь серьезный подход к установлению его личности ничего хорошего не сулит. Подозревая лишь априори, то есть еще не имея против него никакого компромата, МИ-5 за одни сутки уличила его во лжи. Теперь уж они вцепятся мертвой хваткой.
— Я ставлю перед вами прямой вопрос, — выдержав паузу и без тени суровости в голосе, снова заговорил майор, — под каким именем вы попали к шведам, и почему пытались его скрыть?
— Под именем Генриха XXVI Реусс фон Плауена, лейтенанта ВВС, — тихо сказал Шеллен.
Майор явно не ожидал такого ответа.
— Положим, что так. Но вы ответили лишь на первую половину вопроса.
Алекс молчал.
— Вы совершили убийство? — стал допытываться майор. — Ну же, признайтесь! Если, добывая документы, вы убили немецкого офицера, то, безусловно, стали преступником. Но у вас наверняка были смягчающие обстоятельства, не так ли? Ну же, Шеллен! Война давно окончена, и ситуация кардинально изменилась. Вам нечего бояться.
Майор явно лукавил. Он понимал, что сидевший перед ним Алекс Шеллен не стал бы скрывать убийство немца, подпадавшее согласно Конвенции под категорию военного преступления. Как не скрывают подобных деяний сейчас члены французского Сопротивления, греческие партизаны и вообще все, для кого Конвенция о правилах ведения войны могла бы стать обвинительным кодексом, но никогда им не станет. Нет, майор просто хотел дать своему подследственному надежду, расслабить его, вывести из состояния ступора, в которое он впал после неожиданного разоблачения, а потом снова заняться ловлей, которую любил в своей, часто рутинной, работе более всего остального.
— Нет, я не убивал этого человека. Я вообще его никогда не видел.
«Интересно, скольких людей я убил на этой войне? — вдруг подумалось Алексу. — Лично я, своими руками?» Вот так, глаза в глаза, он не убил никого. Он ни в кого не выстрелил из пистолета или винтовки, никого не проткнул штыком. В обоих случаях, когда падали сбитые им самолеты, он видел раскрывшиеся купола парашютов, и только два самолета, сбитые им в паре и в тройке, по всей видимости, взорвались и сгорели вместе со своими пилотами.
— Тогда что вы скрываете? — продолжил свои увещевания майор. — Может быть, вы совершили уголовное преступление в Швеции? Это, конечно, другое дело, но все равно вам лучше признаться. Мы ведь и так узнаем. Что бы там ни было, но вы наш офицер, проливавший кровь за короля и народ Британии, и это будет обязательно учтено.
— В Швеции?… В Швеции я однажды убил несколько ос, сэр, — продолжая думать о своем, медленно произнес Алекс. — Отправьте меня обратно в камеру, я готов написать правду.
И он написал. На двадцати двух листах он написал все, и даже про ту газету со своей фотографией. Он понимал, что каждая новая строка в его признаниях — это еще один камень на весах британской богини правосудия, причем на той их чаше, которая, опускаясь, поднимает руку с ее карающим мечом. Кто и что сможет положить в противовес на другую чашу? Пожалуй, что никто и ничего. И все же он продолжал писать, сбивчиво и не всегда последовательно, но предельно откровенно. Его рука дрожала, из его глаз готовы были политься слезы, но не раскаяния, а обиды и отчаяния. Почему судьба поставила его в такое положение, когда столь естественный поступок во спасение изначально и неотвратимо облечен в форму позорного предательства и измены? За что именно ему выпал этот жребий? Почему он не погиб в бою или не умер от болезни, почему в детстве он не утонул в реке или не сорвался с высокой покатой крыши их дома? Действительно, почему?
Алекс отложил перо и долго сидел, опустив голову. Как легче ему было бы теперь, будь он фаталистом, верившим в предначертанное судьбой. Глупо раскаиваться и корить себя за ошибку, когда ты всего лишь деревянная марионетка и некто, постигший искусство невропастии[24], управляет всеми твоими поступками. Но он верил в свободу поступков, и это была его неколебимая вера. Только так можно чувствовать себя человеком, а иначе все бессмысленно.
Он снова взял перо и, дописав несколько строк, поставил последнюю точку. Что-то толкало его на это признание. Он мог бы еще лгать и изворачиваться, покуда не был окончательно приперт к стенке, но подспудно он осознавал, что, как бы ни развивались события, этим признанием должно было кончиться. Неминуемо и неотвратимо. В этом заключался какой-то неведомый ему смысл. Но как же, не будучи фаталистом, принять неотвратимость признания? Получается, что он был волен в самом действии, но обречен на признание в содеянном. Над этим стоило задуматься, и он, закрыв глаза, попытался сосредоточиться на одной-единственной мысли — что есть его признание. Только ли осуждение и кара, которые постигнут его как изменника? Неужели больше ничего?
Алекс знал, что ровно через семь дней после той ночи Хемниц был разрушен, и, значит, все оказалось напрасным. В мире ничего существенным образом не изменилось. И это было бы верно, если бы его поступок… нет, не поступок, а бунт, восстание против несправедливости, так и остался бы никому не известным. Так, может, в этом все дело? Разорвав цепи долга, присяги, боевого братства, государственной морали, общественных мнений — все эти сковывающие путы, заставляющие человека воспринимать им же сотворенное мировое зло как нечто неизбежное, данное свыше силою обстоятельств, чему не только нельзя противостоять, но против чего невозможно и помыслить, — он, Алекс Шеллен, своими действиями явил пример истинной свободы, назвав преступление преступлением, даже когда оно, это преступление, совершается его собственной страной во имя высших целей. Он не достиг желаемого результата, так пусть же хотя бы узнают, что он сделал такую попытку. В самом этом факте заключен огромный смысл. И пусть говорят, что он встал на сторону Сатаны и повернул меч против Бога. Но, ради всего святого, вдумайтесь почему!
Он хотел перечесть написанное, чтобы что-то подправить, но не смог. У него была еще возможность уничтожить свои признания — в шкафу он нашел потертый коробок с единственной спичкой, но он не сделал и этого. Было далеко за полночь, когда он постучал в дверь, призывая кого-нибудь из охраны.
— Прочтите это, — сказал майор, положив перед Алексом стопку листов с его показаниями, перепечатанными на пишущей машинке. — Все ли верно? Не хотите ли вы что-то исправить? — Он встал и отошел к окну. — Читайте, читайте, я не тороплю вас.
Алекс просмотрел листы — теперь их было только четырнадцать.
— Все верно, сэр. Немного коряво, но по существу мне нечего исправить.
— В таком случае подпишите каждый лист и поставьте дату — сегодня 4 декабря.
Майор собрал листы и спрятал их в папку.
— Сегодня вас передадут другому следователю, — сказал он. — Не думаю, что его затруднит поиск доказательств, подтверждающих ваши показания, тем более что мы уже разыскали газету, о которой вы здесь пишете. Все сходится. И все же один вопрос напоследок: вы сожалеете о том, что сделали?
— Нет, теперь я не сожалею даже о том, что обстоятельства вынудили сделать это именно меня, — ответил Алекс.
* * *
В рабочем кабинете в квартире премьер-министра на старинной и тихой Даунинг-стрит, в доме номер 10, сложенном когда-то из желтого кирпича, но ставшим от лондонской сажи и времени черным, в креслах напротив камина расположились два джентльмена. Сам Клемент Ричард Эттли в отличие от своего тучного предшественника был напрочь лишен каких-либо признаков внешнего (да, пожалуй, и внутреннего тоже) аристократизма. В свои шестьдесят два года он походил на тертого лидера шахтерского профсоюза или на крепкого фермера-конезаводчика, но менее всего на первого министра Короны. Его собеседник, шестидесятилетний Уильям Аллен Джоуит, назначенный Георгом VI на пост лорда-канцлера на следующий день после утверждения Эттли премьером, напротив, являл собой представителя высшего общества. Худощавый, с тонкими запястьями и пальцами пианиста, он сидел, артистично закинув ногу на ногу, обхватив колено сомкнутыми в замок руками и смотрел на огонь. Они обсуждали недавнее назначение нового министра юстиции сэра Хартлея Шоукросса на пост Главного обвинителя Нюрнбергского трибунала от Великобритании.
— Ну что ж, Аллен, нам осталось еще завершить процессы против наших доморощенных изменников, — сказал премьер-министр, подводя черту под их неспешной беседой. — Желательно разделаться с ними еще в этом году. Насколько я знаю, все следственные действия, проводимые МИ-5 по двум делам, уже закончены.
— Вы имеете в виду Джона Амери и… этого гнусавого Джойса, прозванного Лордом Гав-Гавом? Они оба сейчас в Уондсвордской тюрьме. Но предупреждаю — с Уильямом Джойсом будут некоторые проблемы, связанные с его гражданством.
— Я знаю. Но есть ведь еще один.
— Теодор Шурч? — припомнил Джоуит. — Трибунал, заседавший в Челси, в штаб-квартире герцога Йоркского, еще в сентябре признал этого выродка виновным по десяти пунктам обвинений: девять — предательство и один — дезертирство. Сейчас он, если не ошибаюсь, в Пентонвилле. Итого — трое. Обвинение двух первых я думаю поручить заботам барона Шоукросса. Это не займет много времени, так что он справится в перерывах нюрнбергских заседаний. Процессы проведем в окружном суде на Боу-стрит, который не пострадал при бомбардировках. Что до Шурча, то его, как солдата-дезертира, можно повесить с гораздо меньшими хлопотами по приговору Генерального военного трибунала.
— Согласен, — сказал Эттли, — но, говоря еще об одном, я подразумевал вовсе не подонка Шурча.
Джоуит оторвал взгляд от пламени и повернул голову:
— Ах да! Есть же еще некий летчик. Буквально вчера я получил копию его показаний от маршала Дугласа.
— Вот-вот. Как раз о нем я и хотел поговорить с вами. Это немец Алекс Шеллен, получивший вместе со своим отцом вид на жительство и статус эмигранта в тридцать четвертом году. — Премьер-министр встал и, слегка прихрамывая — последствия ранения при Эль-Ханахе во время Месопотамской кампании, — прошелся по мягкому ковру кабинета. — Это особый случай, Аллен. В отличие от той троицы, с летчиком возможны нежелательные резонансы. Вы ведь знаете настрой наших духовников и части прессы. Откровенно говоря, я даже в некоторой растерянности: публичный процесс над Шелленом нам сейчас очень некстати.
— Понимаю, — согласился Джоуит.
— Самое паршивое в том, что следователи из МИ-5 пока не выявили за ним никаких иных преступных действий, кроме помощи немецкой ПВО во время нашего воздушного налета на Хемниц в конце марта. По большому счету, мы можем предъявить ему только это, и я уже вижу, как защита, вдохновленная святыми отцами, примется делать из него спасителя безвинных женщин и детей.
— Однако обвинение в измене королю им не опровергнуть при всем желании, — заметил лорд-канцлер.
— В том-то и казус, Аллен. Все, включая доктора Белла и архиепископа Кентерберийского, навряд ли усомнятся в том, что этого немца все равно вздернут. Процесс будет использован духовниками и их союзниками вовсе не во имя его спасения, а для обвинения действий кабинета сэра Черчилля и командования наших ВВС в терроризме против мирного населения рейха. В этом главное. Шеллен — лишь удобный предлог возобновить пакостную кампанию против нашей армии и руководства, и они его не упустят. А что до личной судьбы предателя, то я больше чем уверен — сама по себе она малоинтересна его будущим защитникам.
Возникла пауза, вызванная обдумыванием обрисованной проблемы. Эттли, как и Джоуит, оба активно работали в предыдущем правительстве и не могли просто так откреститься от принятых им в годы войны решений. Ричард Эттли, как лорд-хранитель печати, до сорок второго года был членом коалиционного кабинета Черчилля, а после — вице-премьером. Уильям Джоуит — бывший генеральный поверенный того же коалиционного кабинета. Оба прекрасно понимали, что штаб бомбардировочного командования Королевских ВВС не имел возможности принять доктрину воздушной войны, основанную на ковровых бомбардировках вражеских городов, без самого детального согласования ее с кабинетом. Слова сэра Харриса о его намерении «выбомбить Германию из войны» целиком и полностью отражали тогдашнее мнение премьер-министра (как бы ни хотел он теперь от этого мнения отречься). Истинный же смысл этих слов стал более или менее понятен рядовым англичанам только весной сорок пятого. И Эттли, и Джоуит хорошо помнили речь Ричарда Стоукса[25], произнесенную им в палате общин, в которой он назвал Дрезден «вечным пятном позора британского правительства». А его слова: «Британцы — народ, который не ведал, что творится от его имени», — неприятно задели тогда очень многих.
— Самое парадоксальное, Аллен, — снова заговорил Эттли, — что урон, который нанес Британии предатель Шеллен своими действиями во время войны, может оказаться несравнимо меньшим в сравнении с тем вредом, который причинит нам его судебное преследование. Нет, лучше бы его не было, этого Шеллена! На процессе всплывет столько дерьма. Нам и так со всех сторон тычут в глаза Дрезденом и Берлином. Особенно эти чертовы нейтралы, не знавшие ни сирен, ни бомбежек и не выключавшие на ночь фонари на своих улицах. — Премьер-министр, очевидно, имел в виду Швецию и Швейцарию. — Сначала они откупились от Гитлера, выполнив все его требования, — эти слова Эттли можно было с полным правом адресовать Швеции, — а теперь корчат из себя святош. Статьи из их газет перепечатывают у нас в «Манчестер гардиан» и «Санди таймс». Они смакуют все новые и новые подробности. Вот, взгляните, — он взял со стола листок бумаги, — это снова прислали из Рима, и я не уверен, что какой-нибудь пакостный газетчик не попытается на этом заработать.
Листок оказался одной из последних прокламаций Йозефа Геббельса, сброшенных в апреле с немецкого самолета над Италией. На ней была отпечатана фотография двух обугленных детских трупов на фоне развалин Дрездена и соответствующий текст. Ужасная фотография и очень эмоциональный текст с оценкой числа погибших в двести тысяч человек.
— И это в самый разгар проведения Международного трибунала, — с ноткой легкого отчаяния добавил премьер-министр.
— И все же открытого процесса над Шелленом не избежать, — заметил Джоуит, возвращая листовку. — Раз информация о нем просочилась в газеты — а это так, — хочешь не хочешь, его действиям должно дать гласную правовую оценку.
— Разве его действия не в юрисдикции военного суда?
— Целиком и полностью.
— Так в чем же дело? Пускай им, как и Шурчем, займется Генеральный военный трибунал.
Джоуит в раздумье покачал головой:
— Видите ли, Клемент, Королевский варрант[26] «О военных трибуналах», принятый как раз этим летом, предусматривает возможность привлечения гражданских адвокатов и судей к процессам в послевоенное время. К тому же наш внутренний трибунал по такому щекотливому делу, да еще над солдатом немецкого происхождения, будет неминуемо ассоциирован с Международным в Нюрнберге. Нам же эти параллели ни к чему. Пускай уж лучше его судят лорды в красных мантиях судом высшей уголовной инстанции. Ей-богу, будет проще.
— Вы так считаете?… Но можно же как-то все это минимизировать? — не унимался премьер-министр.
— Теоретически да. — Джоуит снова уставился немигающим взглядом на огонь. — Если еще до суда Шеллен безоговорочно признает себя виновным по всем предъявленным ему пунктам, слушания не состоятся. Судьи сразу передадут его дело присяжным и на основания их вердикта вынесут приговор.
— И наши противники, таким образом, лишатся трибуны, — без особого энтузиазма заключил Эттли.
— В общем, да. Но, если хоть по одному из пунктов, пускай даже частично, он не признается, расследования не избежать.
— А сколько пунктов ему предъявили? — спросил Эттли.
— Пока пять.
— Не много ли?
— Как я уже говорил, дезертиру Шурчу предъявили десять. Впрочем, окончательный вариант обвинительного акта вырабатывается на рассмотрении Большого жюри[27], так что его всегда можно откорректировать.
— Хорошо, что еще можно придумать? — продолжал допытываться премьер-министр.
— Боюсь, больше ничего, — после короткого раздумья ответил Джоуит. — Лет двести назад мы могли бы упрятать его в Тауэре под безликим номером и никому ничего вообще не объяснять…
— Хорошая мысль, Аллен, — оживился Эттли. Он словно ждал как раз такого поворота в их разговоре.
— Но бесполезная.
— Не скажите. Конечно, в Тауэре, кроме церемониальных ворон с подрезанными крыльями, других узников сейчас нет, но ведь можно подумать и над более радикальными вариантами.
Джоуит вопросительно посмотрел на премьер-министра. Он догадывался на какие варианты намекает его собеседник, но, как главный сановник британского правосудия, дал понять о своей догадке лишь взглядом.
— Как по-вашему, сколько британских военнослужащих было расстреляно в первую войну по приговору военно-полевых судов? — неожиданно спросил премьер.
— Мм… больше сотни…
— Больше трехсот! А теперь мы возимся с несколькими мерзавцами, ломая голову, как бы сделать так, чтобы все выглядело пристойно. Вот… — Ричард Эттли достал из ящика письменного стола пачку бумаг и отыскал среди них нужную. — Вот, только одно из нескольких последних прошений родственников на имя короля о реабилитации казненных в прошлую войну… так… секунду… Эдриана Бевиштейна. Семнадцатилетний солдат был казнен по приговору Джей Си Эм[28] за то, что отсутствовал на передовой без уважительной причины. Суд не учел ни возраст, ни полученное месяц назад ранение, ни семь месяцев боев на передовой.
— Вы намерены дать этому прошению ход?
— Ни в коем случае. Justice est faite.[29] Надеюсь, вы тоже не хотите, Аллен, чтобы вашим судебным решениям кто-либо в будущем давал свои оценки.
Джоуит согласно кивнул.
— Послушайте, Клемент, а что, если попробовать с ними договориться? — предложил он, пытаясь увести разговор в сторону от «радикальных вариантов». — Мы предъявим Шеллену одно-единственное обвинение: измена королю путем содействия его врагам во время войны, осуществленного за пределами королевства. Насколько я знаю, в деле этого летчика можно найти смягчающие обстоятельства психологического свойства, не оправдывающие его поступков с позиций закона, но объясняющие их с человеческой точки зрения. Присяжные, как вы знаете, более чувствительны как раз к доводам сердца. В своем специальном вердикте они высказываются за снисхождение, а суд, в рамках основанного на прецедентах общего права, не находит в анналах британского правосудия ничего сколько-нибудь близкого и выносит независимое от наших сколь архаичных, столь же и категоричных статутов о государственной измене сравнительно мягкое решение, творя закон в зале суда. Решение, на которое нашим оппонентам нечего будет возразить по существу. Таким образом, я предлагаю воспользоваться широчайшими возможностями, которые дает нам наше некодифицированное англосаксонское право.
Я готов выступить в качестве адвоката государства обвинителем на суде лордов и в какой-то мере подыграть защите. Из двадцати судей палаты мы подберем четверых наиболее склонных к реформациям, а барон Шоукросс будет пятым. Вы знаете, что среди наших лордов-судей есть сторонники отмены смертной казни. Они как раз подойдут. Далее, в обмен на наши уступки, мы потребуем от барристера[30] Шеллена не выходить за рамки уголовного процесса и не превращать его в политическое мероприятие. Консультации с лордами-духовниками я также беру на себя. В конце концов, король, как светский глава англиканской церкви, со своей стороны тоже может воздействовать на архиепископа Кентерберийского, епископа Чичестерского и прочих священников. Это ведь и в его интересах — не выносить сор из дворца. Нам на руку тот факт, что как раз в дни процесса, а его нужно сместить на середину января, епископы будут заняты обсуждениями по возобновлению Ламбетских конференций[31]. Нам также на руку тот факт, что обиженный на Корону сэр Харрис подал в отставку и, насколько мне известно, собирается покинуть страну (говорят, он едет в Африку по приглашению частной компании). Таким образом, того, в ком можно было бы ожидать главного жаждущего крови обвинителя со стороны армии и главного противника заступников за немецкое население, в зале заседания не будет. И значит, мы не услышим рык маршала и его грубые выпады против всех, кто осудил действия британских ВВС в годы борьбы с «государством-чудовищем». Таким образом, максимально смягчив обвинение, мы лишим защиту оснований для прямых нападок…
Джоуит еще некоторое время аргументировал предложенный им план действий, а Клемент Эттли с сожалением смотрел на соратника по партии. Интересы государства иногда стоят выше закона и выше бытовой морали. Как он этого не понимает!
— Вы, дорогой Аллен, совершенно упустили из виду тот факт, что ваше мягкое решение будет всеми однозначно расценено не как снисхождение к человеческим слабостям обвиняемого, а как факт признания вины самой Британии. Оказывается, Шеллен не изменник, он только пытался противостоять преступным действиям нашего командования. Тень военного преступления падет не только на маршалов и правительство, но и на рядовых летчиков. На тысячи живых и на тысячи мертвых! Вот что будет означать ваше мягкое решение. Вы также упустили из виду нашу прессу. Как вы планируете договориться с газетчиками? Вы знаете, что в американском конгрессе уже прошли слушания о неправомочных действиях ВВС США. Пока что у них хватило ума не поднимать шум. Теперь важно, чтобы и мы не дали повода муссировать этот вопрос, если не хотим, чтобы мрачная тень Дрездена снова встала над нами во весь рост. Иначе Стоукс, эта вечная заноза в заднице британского правительства, не даст нам житья. А у нас столько дел впереди! Нет, о Дрездене нужно забыть. Забыть навсегда!
— Смогут ли забыть о нем немцы? — риторически спросил Джоуит.
— Ничего. Сами виноваты. Тем более что Саксония в русской зоне оккупации. Скоро у них там будет много других забот. Кстати, о русских — дайте повод, и Москва тоже не преминет использовать обвинения против нас. Помяните мое слово. Пока их останавливает лишь то, что они сами небезгрешны. Но это лишь пока. Недавно я прочел в одной из наших газет вопрос очередного радетеля за справедливость: как это русские в отличие от нас ухитрялись брать крупные города не разнося их вдребезги? Они-де побеждали, принося в жертву своих солдат, в то время как мы… В общем, чувствуете, куда он клонит?
Эттли вернулся в свое кресло.
— Нет, Аллен, если Шеллену суждено предстать перед судом, то сразу после него он должен быть передан в руки Альберта Пьерпойнта[32]. И никаких мягких решений в этом случае. В качестве альтернативы для него я вижу только один выход — Шеллен признает себя виновным без всяких оговорок по единственному предъявленному ему пункту обвинительного акта еще до судебного разбирательства, а мы взамен гарантируем ему жизнь.
Джоуит всем своим видом дал понять, что не возражает. Премьер-министр удовлетворенно кивнул.
— Где он сейчас?… Переводите его в Уондсвордскую тюрьму. Поближе к тем двум.
* * *
За последние две недели Алекса Шеллена несколько раз перевозили с места на место. Из Фленсбурга его на поезде доставили в Нюрнберг, где уже около полутора месяцев шел Международный военный трибунал над первой партией главных нацистов. Но Алекса поместили не в тюрьму, а в арестантскую комнату в казарме для английского контингента. Никто из посторонних не должен был знать об истинных причинах ареста военнослужащего Шеллена. Просто проштрафившийся солдат.
Здесь Алекса посетил маршал авиации Шолто Дуглас, назначенный главнокомандующим ВВС британских оккупационных сил в Германии.
— Ты действительно сделал то, о чем написал в своих показаниях, сынок? — спросил маршал, внимательно разглядывая арестанта.
— Да, сэр.
— То есть ты признаешь, что помогал нацистам убивать своих однополчан?
— Моей целью было не убийство английских летчиков, а защита мирного населения, сэр.
— Ах вот как? — всерьез или притворно удивился маршал. — А ты знаешь, что это мирное население делало бомбы для Лондона?
— Разумеется.
— Что разумеется?
Алекс видел, как глаза маршала потихоньку наполняются чем-то тяжелым, а на его левом виске начинает пульсировать голубая жилка.
— Разумеется, знал, сэр,
— Вот ты здесь пишешь, — маршал помахал стопкой бумажных листов, — что приказ о бомбардировке Хемница был ошибкой командования. Я, например, тоже так считаю. И многие так могут считать, но это никому не дает права поворачивать оружие против своих. Особенно против тех, кто сам не отдает приказы, а только их исполняет. Ты, вообще-то говоря, понимал, что творил, сынок?
— Разумеется… сэр.
— Что ты заладил, «разумеется» да «разумеется»! — вскипел Дуглас. — Может быть, у тебя были какие-то причины? Ведь ты не нацист, насколько я знаю?
— Разу… Совершенно верно, сэр. Я всегда ненавидел нацистов. Они разрушили нашу семью.
— Тогда, может быть, тебя принудили, и ты это скрыл в своих показаниях?
— Нет, сэр.
— Сможешь подтвердить под присягой?
— Хоть сейчас.
Пятидесятилетний маршал некоторое время молча смотрел на молодого арестанта. В его глазах он не видел ни блеска одурманенного фанатика, ни решимости смертника, ни страха. Только усталость. Может быть, перед ним сумасшедший? Нет. Его показания местами непоследовательны, но так пишут все нормальные люди в подобной ситуации. Впрочем, маршал не был психологом. Его более всего занимал вопрос: как быть дальше?
— Как ты думаешь, сынок, что с тобой будет? — спросил Дуглас вкрадчивым, почти ласковым голосом.
— Теряюсь в догадках, сэр. Вероятно, умру, как и все, — сдерзил Шеллен, которому этот вопрос задавали уже в третий или четвертый раз.
— Тут ты прав, — маршал встал и направился к двери. Обернувшись, он добавил: — Правда, только наполовину — умрешь, но не как все.
Несколько дней в Нюрнберге были потрачены на согласование с советской стороной вопросов о поездке британской следственной группы в восточную зону оккупации. При этом англичане так и не открыли своей истинной цели. Русским военным чиновникам они заявили, что занимаются поиском нацистов, причастных к убийству британских военнопленных, совершивших в 1943 году побег из шталага люфт III под Саганом. Это весьма походило на правду — такие поиски действительно проводились, хотя советская сторона не очень-то стремилась им содействовать. В конце концов, группа в составе старшего следователя, его помощника, переводчика, эксперта-фотографа, двух охранников и, разумеется, самого Алекса Шеллена на двух автомобилях отправилась в Хемниц. Здесь подследственного, переодетого в английскую униформу рядового, покатали по расчищенным от обломков и заснеженным уже улицам, может быть, с главной целью показать, что, несмотря на все усилия как самих немцев, так и его — Шеллена — предательские действия, город в итоге получил свое. Он был наказан не меньше Дрездена. Примерно наказан, если не сказать проще — казнен. В центре частично уцелела только старая городская ратуша из темно-серого камня, полностью выгорев на верхних этажах. Теперь она зияла пустыми проемами окон, и лишь в нескольких местах сохранились фрагменты ее крутой черепичной кровли, а с самого верха часовой башни уродливыми лоскутами все еще свисали листы ярко-зеленой меди. Располагавшаяся рядом Старая башня, бывшая когда-то частью городских фортификаций, обрушилась до половины и спустя несколько месяцев, уже после капитуляции, была окончательно взорвана. Проезжая по Лейпцигерштрассе, Алекс видел изуродованные стены и колокольню церкви Святого Иакова, но не мог знать, что и их готовят к взрыву. Они побывали на настоящем и ложном кавалерийских плацах, описанных в его показаниях. Везде, где машина с подследственным делала остановку, Алекса в очередной раз допрашивали и фотографировали.
Из Хемница группа отправилась в Дрезден. Здесь Шеллена снова катали по городу, вернее, катались англичане, фотографируя развалины и друг дружку, а Алекс был просто неотъемлемой частью их коллектива и в некотором роде экскурсоводом. В Дрездене его поразили произошедшие здесь за последние десять месяцев перемены. Многие кварталы были полностью расчищены. Не улицы и переулки, а непосредственно те места между ними, где стояли дома и росли деревья. Старый центр теперь представлял собой гигантскую ровную пустую площадь, расчерченную на большие квадраты широкими проездами. Во многих местах еще урчали бульдозеры и экскаваторы и грузовики продолжали вывозить миллионы тонн битого кирпича. Те же участки, где остатки стен были обрушены и вывезены, а земля утрамбована гусеницами и катками, выглядели еще более неестественно, чем прежде. Это был уже не разрушенный город — это было место, где когда-то стоял разрушенный город. А значит, теперь это — ничто. Пустота, где, казалось, не могут существовать даже фантомы воспоминаний. Если раньше, пускай и с трудом, здесь можно было хоть что-то разобрать, отыскать ориентир, разглядеть на уцелевшей стене знакомый ростверк, обломок балкона или кариатиды и понять, что это вот Топферштрассе, а вон там Мюрцгассе, то теперь названия улиц, написанные на прикрепленных к шестам табличках, читались и выглядели нелепо. Во многих местах не осталось следа и от самих мостовых. Только укатанный битый щебень, чуть меньше пропитанный красной кирпичной пылью.
Заехали они и на площадь Старого рынка. Остатки всех строений здесь тоже были снесены и частично убраны. От белого монумента в память о победоносных днях Франко-Прусской кампании не осталось и следа. Как не было следа и от полыхавших здесь кремационных костров.
Алекс, которому не возбранялось вместе со всеми выходить из машины, остановился напротив места, где когда-то стоял их дом. Он не видел, как к англичанам подошел советский офицер в длинной добротной шинели и предложил им диковинные русские папиросы с картонными мундштуками. Мимо Крестовой церкви, единственного оставшегося поблизости строения, несколько солдат вели колонну военнопленных. Те мерзли на открытом ветру в своих изношенных шинелях и пальто, натянув на уши отвороты пилоток и кепи. Быть может, как раз кто-то из них в свое время водил здесь британских или русских пленных, а теперь молил Бога, чтобы его не отправили в Сибирь или на Чукотку.
— Шеллен! — окрикнул Алекса старший следственной группы. — Знакомые места?
— Да… так.
Алекс направился к машинам. Здесь, на страшных пустырях, к которым отныне неприменимо название «город», он решил, что просто так не сдастся. Он будет бороться. Он еще четко не представлял за что, но знал одно: если ему суждено взойти на эшафот, он должен сделать все возможное, чтобы это печальное для него событие не исказило смысл главного поступка его жизни. Он осознавал, что все пережитое прежде — война, плен, побег, снова война и снова плен — может оказаться чем-то гораздо менее значимым и менее тяжелым в сравнении с тем, что ему еще предстоит. И все же он должен пройти этот путь и умереть не как преступник, а как человек, чьи принципы в какой-то момент вышли за пределы закона и государственной морали, сочтя их несправедливыми.
Из Дрездена Шеллена этапировали в Вильгельмсхафен. Здесь он взошел на борт парохода и через сутки с небольшим был доставлен к одному из лондонских причалов. Сначала его отвезли в тюрьму для преступивших закон военнослужащих, а затем — в большое, мрачное, но, по-своему, красивое здание с большими окнами, корпуса которого были пристроены к единому центру в виде гигантской шестиконечной снежинки.
В воскресенье 10 декабря он вошел в просторную камеру, спроектированную когда-то для шестерых или восьмерых узников. Кровать, небольшой стол, стул, большое зарешеченное окно, на три четверти снизу застекленное матовыми стеклами. За кирпичным выступом — умывальник и ведро.
Последнее пристанище, подумалось Шеллену. Хотя нет, несколько самых последних дней он проведет в камере смертников. Таковы правила.
В замке защелкало, лязгнул засов. Пожилой тюремщик принес миску с кашей, хлеб и стакан чая. Он прошел в камеру и сам поставил еду на стол.
— Как устроились? У вас есть претензии? Я могу принести еще одно одеяло или позвать начальника корпуса.
— Спасибо, пока не нужно.
Тюремщик по-хозяйски осмотрел помещение, проверил пальцем пыль на столе, заглянул за каменную ширму и направился к двери.
— Что это за место? — спросил Алекс вдогонку.
— Уондсворд, сэр, — повернулся тюремщик. — Самая большая тюрьма в Англии.
— А как здесь кормят? — Шеллен взял со стола миску и ковырнул кашу ложкой.
— Сносно. Вообще-то это очень хорошая тюрьма.
Тюремщик оказался словоохотливым человеком. Почти вся жизнь его прошла здесь, в Уондсворде, рядом с узниками, отчего он и сам походил на одного из них. Красные, слегка слезящиеся глаза на его костлявом лице часто моргали, при этом он смешно морщился, подтягивая верхнюю губу к вздернутому, словно выточенному из слоновой кости, носу.
— Я служу здесь уже тридцать пять лет. Когда-то в каждой камере тут был туалет, но еще в прошлом столетии их посчитали излишней роскошью. Так что не обессудьте. Выносить за вами будут раз в сутки в семь утра.
Алекс кивнул и посмотрел на книжную полочку над столом, на которой пылился одинокий томик англиканской Библии.
— А как у вас насчет библиотеки? — спросил он. — Могу я записаться или взять абонемент?
— Библиотека имеется, но это не ко мне. Обратитесь к вашему следователю — сначала он должен дать разрешение, — а потом я доложу начальнику корпуса «Е». Только ничего путного вы там все равно не найдете.
— Это плохо, — Алекс определенно решил воспользоваться словоохотливостью своего гостя. — А говорите, хорошая тюрьма. Я вот сидел в немецком шталаге, так там было что почитать.
Тюремщик пожал плечами, зажмурился и пошмыгал носом. «Не иначе любитель нюхательного табаку», — подумал Алекс.
— Газетами вас может снабжать ваш адвокат, — сказал тюремщик. — Если вы католик или пресвитерианец, вам принесут другую Библию.
— Благодарю, мне не нужно никакой.
Тюремщик снова поморгал, извлек из кармана скомканный платок, краешком которого осторожно вытер в уголках глаз:
— Зато у нас новая виселица.
Он испытующе посмотрел на подследственного, ожидая, вероятно, что того, если не обрадует это известие, то уж наверняка заинтересует.
— Не может быть, — и взаправду удивился Шеллен.
— Я вас уверяю. Старую, ту, что стояла когда-то в Тюремном переулке в Хорсемонгере, привезли сюда в семьдесят восьмом. Я ее не застал. Говорят, она настолько обветшала, что однажды, когда палач нажал рычаг люка, то свалился вниз вслед за клиентом. Тот сломал себе шею, а этот — ногу.
— Простите, ногу сломал клиент или палач?
— Палач. Его лечили потом за казенный счет в нашем тюремном лазарете. У нас очень хороший лазарет.
— Вы рассказываете интересные вещи, — Алекс присел на кровать со стаканом остывшего чая в руке. — И что же потом?
— В одиннадцатом году построили новую виселицу, — тюремщик подошел и тоже присел на край кровати. — Это совсем недалеко отсюда, между корпусами «Е» и «F». В корпусе «F» — аккурат камера смертников, а в «Е» одно время сидел Оскар Уайльд, правда недолго. А в тридцать седьмом виселицу модернизировали. Заменили блоки и цепи и установили на первом этаже под эшафотом тележку на рельсах для выкатывания казненного во двор, где его забирал гробовщик. Раньше-то приходилось вытягивать за ноги.
— И многих здесь вытащили за ноги или выкатили на тележке? — спросил Алекс.
— Скажу совершенно точно: со дня основания на сегодняшний день ровно 124 человека, из которых один — женщина. У нас есть и собственный палач, но, когда предстоит исполнение по громкому делу, приезжает кто-нибудь поопытней. Неоднократно здесь бывал сам Пьерпойнт. Великолепный профессионал. Он переправил всю висельную таблицу, утвержденную еще на заре правления королевы Виктории, и его поправки узаконила парламентская комиссия.
— А что это за таблица? — поинтересовался Алекс, видя, что его вопросы доставляют тюремщику удовольствие на них отвечать.
— Ну как же! Это очень важная таблица, сэр. По ней палач определяет необходимую ему длину веревки в зависимости от веса, роста и возраста своего клиента на момент казни. Пьерпойнт ввел туда даже несколько поправочных коэффициентов, учитывающих физическое состояние человека и род его занятий. Он написал также рекомендации по выбору типа веревки, ее толщины и конструкции скользящего узла. Недобросовестный палач ведь как, дабы сэкономить выделенные ему средства, купит что подешевле в лавке в Ист-Энде или в Плимутских доках, потом, обследовав клиента накануне исполнения, казалось бы, верно отмерит нужное расстояние от крюка до петли, но за ночь, особенно если она выдастся сырая и теплая, веревка станет длиннее. И все насмарку!
— Что насмарку? — спросил Алекс, которого эта беседа, учитывая его настоящее положение, забавляла своим сюрреализмом.
— Как что? Вся процедура. Голова, может, и не оторвется, но кровищи будет!
— Но клиенту-то все равно, — возразил Шеллен, прикидываясь, что тема повешения ему чертовски интересна. — Ему ведь наоборот — чем сильнее дернет, тем быстрее отъедешь.
— А публика? — изумился тюремщик. — О публике вы не подумали? Казнь ведь не для одного осужденного, и даже не столько для него, сколько для зрителей. А зритель хочет, чтобы все было пристойно. А иначе для чего вообще нужен палач. Повесить абы как сможет любой, да только ты повесь так, чтобы не испортить настроение почтенным людям. На исполнение приговора может приехать и лорд-хранитель печати, и лорд-президент, и шеф Скотленд-Ярда, и губернатор, и много кто еще. Я уж не говорю о начальнике тюрьмы, адвокатах и журналистах. И если врач зафиксирует излишние мучения приговоренного или публика увидит кровь на его одежде или вывороченную челюсть, палач может запросто лишиться своей лицензии.
— Какую же веревку вы бы посоветовали? — почтительно поинтересовался Алекс.
— Только манилу, сэр, — решительно произнес тюремщик. — Хорошо вываренную манильскую пеньку из абака, скрученную из шести жгутов, ровно в дюйм толщиной и непременно тщательно навощенную. Такая не будет пружинить и менять длину от сырости или жары, и ее даже не нужно потом намыливать. Калифорнийская пенька из конопли немного похуже, но тоже сойдет. В Пентонвилле, я знаю, в основном используют ее. Главное, за день до экзекуции не забыть хорошенько растянуть веревку, сбросив на ней мешок с песком. Для особо знатных персон последнее время стали применять итальянский шелк с петлей, обшитой бархатом. Еще в моду стало входить стальное кольцо вместо плетеного узла. Оно, конечно, лучше ломает позвонки, но профессионалы, такие как мистер Пьерпойнт, предпочитают классику.
Алекс решил, что для первого знакомства со славной тюрьмой Уондсворд узнал о ней достаточно. Сославшись на то, что его каша совсем остыла и пора бы ее съесть, он поблагодарил за обстоятельную информацию. Худосочный тюремщик вздохнул, смахнул платком слезинку в уголке глаза и направился к выходу. Закрывая за собой дверь, он обернулся и сказал, что зовут его Реджинальд Гримм и что он лично знаком со старшим помощником главного королевского палача и всегда может замолвить перед ним слово за хорошего человека.
Утром 12 декабря двое охранников отвели Алекса в кабинет следователя. Это был уже третий по счету следователь — мужчина лет около шестидесяти, с широким рябоватым лицом и цепким взглядом.
— Присаживайтесь, мистер Шеллен. Я — полковник Кьюсак, веду следствие по вашему делу.
— Сэр, — вяло приветствовал следователя Алекс, опускаясь на табурет.
— Могу вас информировать, что в роли обвинителя на суде должен выступить сам генеральный атторней[33] мистер Файф, — важно произнес следователь. — Это налагает на нас с вами определенную ответственность.
— На вас, может, и налагает, а я… я уже подробно все описал на двадцати с лишним страницах еще там, в Германии. Что еще от меня требуется?
— Теперь нам предстоит выяснить массу деталей.
— Разве они что-то могут изменить?
— Прежде всего, они важны для понимания ваших действий присяжными заседателями.
— Что ж, — вздохнул Алекс, — давайте выяснять.
Полковник Кьюсак раскрыл лежавшую перед ним папку.
— Скажите, Шеллен, вы были знакомы с Каспером Уолбергом, флаинг-офицером РАФ?
— Да, мы были друзьями и одно время летали в одной эскадрилье. Потом встретились в плену.
— А что произошло между вами в начале марта в Дрездене?
— Что вы имеете в виду? — не понял Алекс.
— Ну, что случилось между вами и Уолбергом? Почему вы решили избавиться от него, подложив найденные вами деньги в карман его куртки и сообщив немцам, что Уолберг мародер?
Алекс остолбенел. Он готов был услыхать в свой адрес любые обвинения, но чтобы такое! С минуту Шеллен не мог вымолвить ни слова и только ошарашенно смотрел на следователя.
— Как видите, все тайное со временем становится явным, — с нескрываемым удовлетворением заметил тот. — Выпейте воды и ответьте на мой вопрос.
— На каком основании вы смеете обвинять меня в этом? — прошептал Алекс.
— На основании свидетельских показаний, мистер Шеллен.
— Кто дал такие показания?
— Пайлэт-офицер Томас Махт, ваш товарищ по плену. Помните такого? Сейчас он проживает в Манчестере.
Шеллен, разумеется, помнил. Вредный тип с вечно обиженным выражением лица. Он повздорил с ним незадолго до случая с Каспером. Да, как раз накануне своей поездки в базовый филиал их лагеря под Радебойлем. О чем повздорил? Махт выразил сожаление, что новая бомбардировка Дрездена американцами, произведенная 2 марта, была неточной. Он высказался в том смысле, что было бы неплохо, если бы Дрезден окончательно стерли с лица земли. Не пришлось бы возиться с этим полутрупом. «Мы переколотили их хваленый фарфор, а американцы пускай сделают так, чтобы русским не досталось ни одного целого кирпича». Алекс назвал Махта скотиной и вышел из барака. Вслед он услыхал что-то про немца-перебежчика, который сначала разбомбил свой город, а потом приехал на его развалины лить крокодильи слезы.
— Кто еще? — спросил Шеллен.
— Кто еще? — усмехнулся полковник. — Значит, с Томасом Махтом вопрос ясен? Вы не оспариваете его слова?
— Во-первых, я не знаю, что он там наплел, а во-вторых, что бы ни сказал Махт — это ложь! Спросите Гловера, спросите капеллана Борроуза, разыщите остальных из нашего отряда.
— Спросим, — спокойно сказал полковник. — Если надо будет.
— Ах вот как! — возмутился Алекс. — Вы, значит, собираетесь подтасовывать факты? Опрашивать одних и игнорировать других? Что вам нужно, полковник? Чего вы добиваетесь? Я ведь признаю факт измены. Вам велели сделать из меня негодяя, убивавшего в плену своих друзей? Для чего? Хотя… я прекрасно понимаю, для чего.
— Успокойтесь, Шеллен, — полковник Кьюсак откинулся на спинку стула. — Это всего лишь досудебное расследование, и ни один документ в этой папке не имеет силу доказательства или улики. Но на суде вам все равно придется отвечать на вопросы, связанные не только с вашей изменой.
— В таком случае мне нужен адвокат прямо сейчас, — потребовал Алекс.
— Разумеется, вам дадут адвоката, но позже. В делах о государственной измене адвокаты привлекаются после завершения расследований, проводимых специальными службами.
— Тогда мне будет необходим хороший адвокат. Я хочу иметь равные возможности при отыскании доказательств против ложных обвинений.
Кьюсак загадочно улыбнулся и выдержал паузу.
— Вам дадут барристера из тех, чьи офисы на Миддл-Темпл. Ну что? Вы успокоились? Мы можем продолжать?
— Нет. Вы вывели меня из равновесия. Я прошу отправить меня в камеру.
— Ну-ну, мистер Шеллен, нам нужно работать.
Последнее время нервы Алекса изрядно сдали, и он заводился по любому поводу. Тем не менее допрос продолжился. Он состоял из множества ничего не значащих вопросов о взаимоотношениях офицера Шеллена с военнопленными, с немцами из охраны. Кьюсак интересовался отношением Алекса к каким-то малозначительным событиям, спрашивал, правда ли он мог свободно выходить за оцепление и разгуливать по городу, что он при этом делал и кто ему в этом помогал.
На следующий день все продолжилось снова, и на следующий — тоже. Десятки вопросов под магнитофон. Однажды следователя заинтересовало, откуда Шеллен узнал о новой цели зеро в Хемнице и направлении подлета к ней маркировщиков. Он долго и нудно расспрашивал об этом, давая наводящие подсказки. Алекс упорно стоял на том, что услышал обрывок случайного разговора еще в Англии, незадолго до своего последнего вылета, но, где и между кем произошел этот разговор, не помнит. Почему он не рассказал правду? Наверное, не хотел подводить того штурмана из пересыльного лагеря. А, впрочем, он и сам не знал почему. Временами Кьюсак выходил из кабинета, чтобы дать своему помощнику в соседней комнате необходимые поручения. Так продолжалось почти до самого Рождества.
24 декабря Кьюсак сообщил, что расследование в общем и целом завершено. Чувствовалось — он разочарован его результатами, что и неудивительно, ведь не удалось обнаружить ничего, о чем Алекс не написал в своих первоначальных показаниях. А так хотелось.
— Вы не смогли разыскать моего брата? — спросил Алекс напоследок.
— Увы. Работать с русскими — одно мучение. Мы пошли на уловку, объявив Эйтеля Шеллена военным преступником, убившим нескольких британских военнопленных. Только после этого они зашевелились, но результат нулевой. У меня большие подозрения, что вашего брата просто нет в живых.
— Вы объявили моего брата Военным преступником? — возмутился Алекс.
— Успокойтесь, Шеллен, потом мы, разумеется, сообщили, что произошла ошибка, так что ни в какие списки его имя не попадет.
* * *
Рождество и Новый год Алекс встретил в своей камере в полном одиночестве. Изредка его навещал тюремщик Гримм, тот, что вытирал замызганным платочком свои вечно слезящиеся глаза. Он рассказывал последние новости, касавшиеся исключительно тюрьмы Уондсворд. Все, что происходило за ее пределами, он не удостаивал своим вниманием.
— Вот вы наверняка считаете работу палача-вешателя простой и однообразной, а ведь это не так, сэр. Ей-богу, не так! Вот у нас здесь был случай… сейчас, дай бог памяти… в декабре сорок первого… точно. Мне рассказывал об этом ассистент мистера Пьерпойнта Гарри Аллен. В тот день им предстояло повесить шпиона, некоего Карла Рихтера. Вот. Вошли они в камеру, а тот бросился от них к дальней стене. Они за ним, а он вокруг стола. Свалили со стула старичка пастора и едва не затоптали насмерть. Вдвоем кое-как скрутили ему руки позади спины ремешком, а он, здоровенный оказался немчура — вы уж простите, сэр, — порвал кожаный ремешок и давай снова уворачиваться, и, если бы палачом был не мистер Пьерпойнт, неизвестно чем бы все кончилось.
— Ну так и чем же кончилось? — с усмешкой поинтересовался Алекс.
— Да все хорошо обошлось.
— Хорошо — это как? Повесили бедолагу?
— А то! Ухнул в лючок, как миленький. Мешок на голову, правда, надевать не стали. Не до того. Да! Он ведь еще под самый конец едва не выскользнул из петли. Как мне потом рассказывал Гарри, веревка соскользнула у него из-под подбородка, но зацепилась за зубы верхней челюсти, поскольку он в это время что-то орал и широко открыл рот. Но и этого оказалось достаточно, чтобы сломать шею.
— Ну-у вот, а говорите, все хорошо обошлось.
Алекса забавляли подобные разговоры, одновременно и веселя и вгоняя в трепет. Жаль было, что из-за ограниченности во времени ему не удастся выслушать всех историй Уондсворда хотя бы за последние лет тридцать. Рассказанные устами тюремщика да попавшие в умелые руки, они могли бы стать материалом для интересной книжицы.
— Скажите, мистер Гримм, а вы сами присутствовали на экзекуциях? — спросил он.
— Мне не положено. Да я и неохоч ни до чего этакого. Мне только разрешают попрощаться с покойником, когда того вывозят во двор, чтобы сдать гробовщику. Все-таки знакомцы, как-никак.
— А кто у нас гробовщик? — поинтересовался Алекс.
— Да есть тут один прохвост. Терпеть его не могу, — Гримм смешно сморщился и зашмыгал носом. — Представляете, сэр, пользуясь тем, что бедолаг хоронят тут же неподалеку в немаркированных могилах, он делает не гробы, а коробки из тонкой бросовой фанеры, сбывая деловую древесину на сторону. А ведь среди вашего брата, то есть я хочу сказать, среди клиентов мистера Пьерпойнта и других палачей попадаются и приличные люди. Ну-у, что вы! Взять того же Амери, которого казнили 19 декабря, аккурат в прошлую среду. Вы знаете, что он — сын Лео Амери, члена палаты общин от консерваторов, бывшего министра по делам Индии в кабинете Уинстона Черчилля!
Алекс, конечно, знал, но сделал удивленное лицо.
— Да-да, а как вы думали! А ну как папаша добьется разрешения на перезахоронение? Такое бывает. Не сразу, конечно, а годика этак через два, через три. Придут выкапывать, а там, прости господи, не гроб с покойником, а нечто непотребное. Каково родителю? Он хоть отставной чиновник, а все же пожизненный пэр Англии.
— С этим нельзя мириться, Реджинальд, — Алекс доверительно положил свою руку на колено сидящего, как обычно, на его кровати тюремщика. — Надо поставить в известность руководство, общественность, в конце концов.
— Вы правы, сэр, да только связываться неохота. Хотя… вы знаете, если капнуть мистеру Пьерпойнту, он снимет с Морнея стружку, будьте уверены. В этом отношении еще его отец — Генри Пьерпойнт и его дядя Том (оба старшие палачи Короны) были очень щепетильными. У-у, что вы! Для них клиент — роднее некуда. Они и побеседуют с ним перед экзекуцией, и приободрят, а если тот еще заплатит, то, когда отвисится, его и обмоют, и оденут, и в гроб покладут. Такие были люди! Старой закалки. Альберт — он в них. Только вот общаться с клиентом палачам теперь не дозволяют во избежание эксцессов.
— А что значит отвисится? — спросил Алекс, решив, что это последний его вопрос — на сегодня с него достаточно.
— А то и значит: казненный должен ровно час провисеть в петле. Таковы правила, утвержденные комиссией по исполнению наказаний.
Алекс представил, как тот, которому петля попала в разинутый рот, целый час тихо покачивался с вывернутой шеей, выпученными глазами и перекошенной челюстью, и ему стало нехорошо.
4 января Алекса отвели в комнату, где его ожидал адвокат. В кабинете за небольшим столом сидел человек лет сорока пяти, широкоплечий, скуластый, с редеющими, тронутыми проседью волосами и небольшими усами. Одет он был в добротный темно-синий костюм, прямо держал спину и походил на отставного военного или бывшего спортсмена. Его мощные кулаки лежали на раскрытой папке с бумагами.
— Присаживайтесь, — предложил он, — и будем знакомы: кто вы — я знаю, меня же зовут Джон Скеррит, я адвокат с лицензией барристера, и мне поручено работать с вами в зале судебного заседания. Если моя личность вас почему-либо не устроит, вы сможете дать отвод. Если вас что-то интересует, то прежде, чем мы приступим к существу вопроса, спрашивайте, не стесняйтесь.
— Простите за нескромный вопрос, сэр, а кто вас назначил?
— Взяться за это дело мне предложил архиепископ Кентерберийский Джефри Френсис Бишоп, а также доктор Белл, епископ Чичестерский. Сразу скажу, что все расходы, связанные с вашей защитой, берет на себя доктор Белл.
— А вам приходилось вести подобные дела?
— Дела об измене королю? Нет.
Алекс вздохнул:
— Что ж, может быть, это и к лучшему, ведь это значит, что вы еще не проиграли ни одного такого дела.
Скеррит учтиво улыбнулся.
— Тогда, сэр, мне прежде всего хотелось бы знать, по каким законам меня станут судить? — спросил Алекс. — В Англии такая запутанная система права.
Адвокат с готовностью кивнул:
— Называйте меня просто — мистер Скеррит, а я, если позволите, ввиду вашей молодости, хотел бы обращаться к вам по имени. Договорились? Итак, Алекс, по поводу вашего вопроса. Да, у нас много древних законов, и суд воспользуется, пожалуй, самым старым из них — это «Статут о государственной измене» от 1351 года. — Говоря «у нас», Скеррит мысленно относил своего клиента скорее к иностранцам, нежели к соотечественникам. — В частности, он рассматривает «высшую измену» как случай, когда, цитирую: «кто-либо, примкнув к врагам короля, окажет им помощь или содействие в пределах державы или где-либо в ином месте». Конец цитаты. При этом под врагами короля подразумеваются лица, принадлежащие к государству, с которым на момент совершения рассматриваемой измены велась война. Буквально месяц назад лорды вытряхнули этот королевский статут из пыльного сундука британского правосудия и опробовали его на Джоне Амери, а также на небезызвестном вам Уильяме Джойсе.
Адвокат говорил уверенно, со знанием дела, что свидетельствовало о его немалой практике в такого рода общениях.
— И как? Успешно? — с легкой иронией спросил Алекс.
— Да, вы знаете, сработало. Их обоих повесили. Джона Амери 19 декабря, а Уильяма Джойса как раз вчера.
— Знаю, — спокойно сказал Алекс. — Мне не преминули сообщить. По-моему, я узнал об этом первым после палача. Кстати, кто был этим мужественным человеком?
— Палачом?… В обоих случаях Альберт Пьерпойнт, главный экзекутор Короны. Процессы громкие, поэтому пригласили его.
— Наслышан, — сказал Алекс, — наслышан. В Уондсворде, да и в Пентонвилле его ценят как превосходного профессионала. Говорят, он никогда не экономит на веревке, использует только манильскую пеньку высшего сорта, в меру проваренную и обязательно с классическим узлом без всяких железок.
Адвокат с интересом посмотрел на клиента, пытаясь понять, шутит он или уже того…
— Мы не о том говорим, мистер Шеллен. Вам не кажется?
— Да, отвлеклись, простите. Итак, о законах. При каком монархе был принят этот, как его, ну… самый древний?
— От 1351 года? — Скеррит, наморщил лоб. — Кажется, при Эдуарде III… из Плантагенетов. Вы знаете, Алекс, я обязательно уточню, но вы не подумайте, что с середины четырнадцатого века этим вопросом совершенно не занимались. Были внесены существенные поправки в 1870-м, когда традиционное четвертование заменили повешением, а совсем недавно — в 1940-м, то есть уже во время войны, изменили формулировку квалификации, сделав ее более современной и конкретной. Вам интересно?
— Конечно, конечно! — закивал Алекс. — Ничто в жизни не интересовало меня больше.
— Тогда… — Скеррит пошелестел бумагами, — по закону «О государственной измене» от сорокового года звучит это так… секунду… вот — статья первая, цитирую: «Всякий, кто с намерением оказать помощь врагу вступит в сговор с другими лицами с целью совершения действий, содействующих морским, сухопутным или воздушным операциям противника, а также с целью совершения действий, препятствующих аналогичным операциям вооруженных сил Его Величества или ставящих под угрозу человеческие жизни его подданных, виновен в совершении фелонии и подлежит смертной казни». — Скеррит поднял голову от папки с бумагами. — Вы разбираетесь в системе градаций преступлений в англосаксонском уголовном праве?… Тогда поясню, что все преступления до недавнего времени у нас делились на три категории: тризы — к которым относились все виды измены, включая измену королю; фелонии — особо тяжкие, такие как убийство, изнасилование, двоеженство; и мисдиминоры[34] — менее опасные преступления: лжесвидетельство, кража, подлоги и т. п. Как раз в этом году понятие «тризы» упразднено, и самый свежий на сегодняшний день закон «О государственной измене» от 1945 года содержит в связи с этим предписания процессуального порядка. Говоря коротко, по всем делам, квалифицированным как государственная измена, любые действия и процедуры на стадии как следствия, так и судебного процесса должны производиться так же, как по делам о тяжком убийстве, то есть как по фелонии. При этом санкция та же — смертная казнь.
— Благодарю за разъяснения, мистер Скеррит, — снова кивнул Алекс.
Поглядывая на адвоката, он пытался понять, чем озабочен этот человек более всего: судьбой своего клиента или степенью той выгоды, которую он извлечет лично для себя? Он предполагал, какая борьба шла за право защищать его — Шеллена — в зале суда. По нервозности следствия и по тем материалам прессы, к которым ему удавалось получить доступ, процесс обещал быть громким и неоднозначным — это ли не мечта каждого адвоката, особенно если он относительно молод и амбициозен. Сколько внимания к его персоне, сколько возможностей блеснуть красноречием, рассыпавшись цитатами, интервью и замечаниями о своем видении закона на первых полосах всяких «Таймсов» и «Гардианов», куда непременно следом попадут и его портреты. А какие возможности открываются в этом процессе для составления последней защитительной речи! Сколько словесных парадоксов можно сконструировать (измена по велению сердца!), сколько обвинений можно выдвинуть в адрес надменных маршалов и премьер-министров (когда еще такое представится?), как легко можно заставить толпу, затаив дыхание, следить, как, балансируя на грани между священной памятью к павшим и презрением к тем, кто посылал их на смерть, призываешь в свидетели самого Господа Бога, ощущая при этом поддержку могучей англиканской церкви. Да после такого процесса, когда пережившая века речь Цицерона в защиту Каталины покажется скучным бормотанием, а речь в защиту государственного изменника Шеллена станет образчиком отваги и следования принципам демократии, можно смело баллотироваться в палату общин и, возглавив там один из правовых комитетов, войти в сотню первых людей Англии. И, в сущности, в этом нет ничего плохого, ведь как раз из таких и получается настоящий политик.
— Что ж, теперь нам нужно решить несколько принципиальных вопросов, Алекс, — продолжил беседу Скеррит, — и первый из них — ваш персональный статус во время судебного заседания. Дело в том, что сорок семь лет тому назад в английском уголовном суде обвиняемому впервые было предоставлено право давать показания. До этого традиционной доктриной общего права он априори рассматривался как лжец. Теперь же у вас два варианта. Первый: вы соглашаетесь давать любые показания, вас приводят к присяге на Библии, после чего вы обязаны правдиво отвечать на любые вопросы, включая свидетельствование против самого себя. Если вас уличат во лжи или вы откажетесь отвечать, против вас возбудят еще одно уголовное дело, обвинив в преступлении категории мисдиминоры. Второе: вы отказываетесь давать показания против себя. Это дает вам право молчать и безнаказанно говорить неправду. Как в первом, так и во втором случае вы сможете выступать и свидетельствовать в свою защиту, но, если в первом случае ваши слова будут заноситься в протокол и рассматриваться всеми сторонами процесса наравне с показаниями любого другого полноправного свидетеля, то во втором — они будут лишены силы свидетельского показания и их будут принимать лишь к сведению, не более того.
— То есть я правильно вас понял, что в этом случае, если я назову свежевыпавший снег белым, а кто-либо из присягнувших на Библии скажет, что он черный, то поверят ему? — спросил Алекс.
— В общем, да, — улыбнулся Скеррит. — Но, разумеется, принцип очевидности никто не отменял, и в приведенном вами примере того человека просто-напросто обвинят в лжесвидетельстве, а поверят все-таки вам.
Они ехце некоторое время обсуждали вопросы процедуры, после чего перешли к существу дела.
— Я ознакомился с показаниями пайлэт-офицера Махта, — сказал адвокат. — Они не стоят и выеденного яйца, Алекс. Это так называемые «показания по слуху», то есть производные доказательства, которые не будут допущены в суд. Можете мне поверить.
— Чего же они добиваются? Хотят сделать из меня отъявленного негодяя и подонка, прежде чем отправить на виселицу? — спросил Шеллен.
— Ну-у… это вполне обыденное желание любого обвинителя. Однако сверхзадача вашего обвинения не в этом, Алекс. Оно хочет, чтобы вы признали себя виновным без всяких оговорок. Оно даже согласно сократить обвинительный акт до одного-единственного пункта: измена королю посредством помощи его врагам во время войны. Мне поручено сообщить вам, что, если вы сделаете это, вам гарантированно сохранят жизнь. В этом случае приговор будет вынесен без судебного разбирательства на основании вердикта присяжных, которые выработают его, ознакомившись с материалами следствия.
— Даже так? — удивился Алекс. — Как же это возможно, если согласно всем перечисленным вами только что законам, начиная от царя Гороха — то бишь от Эдуарда Плантагенета — и до поправок прошлого года, мне светит только смертный приговор?
— Будут учтены смягчающие обстоятельства, — развел руками Скеррит.
Алекс пришел в недоумение:
— Но как? Как они смогут их учесть, если ни судебного расследования, ни прений, ни моего последнего слова не будет? Откуда они возьмутся, эти смягчающие обстоятельства? Кто их озвучит перед присяжными? В материалах следствия, которое провел Кьюсак, их нет. Там, как раз наоборот, собраны всякие небылицы очернительного свойства.
Скеррит поднял обе ладони вверх, как бы говоря: «сейчас вам все станет понятно»:
— Алекс, послушайте меня, речь идет об элементарной сделке. Если в общем вердикте о виновности или невиновности сомневаться не приходится, то в специальном, при выработке которого присяжные будут отвечать на вопрос: «Заслуживает ли подсудимый снисхождения?» — возможны любые варианты. Как раз специальный вердикт дает шанс на ваше спасение. Более того, открою вам еще один из многочисленных секретов нашего права: в 1848 году, то есть почти ровно столетие назад, был принят акт, согласно которому ведение войны против короля на территории его королевства каралось уже не смертной казнью, а пожизненным заключением. Сейчас о нем многие подзабыли (не зря некоторые считают английское право непознаваемым), и я не уверен, применялся ли он вообще когда-нибудь. Да и случай ваш не подходит под этот акт, по крайней мере, по двум причинам: вы не просто подданный, а дававший присягу военнослужащий и, во-вторых, вы выступили против короля за пределами Англии. Но в стране, где нет кодифицированного права, все в руках суда, особенно когда это суд высшей инстанции. И, хотя один из наших правоведов сказал недавно, что наше общее право подобно старой паре штанов, столь заплатанной статутами, что из-за заплат уже не видно первоначальной ткани, она — эта ткань, существует и статуты вовсе не так всесильны.
Скеррит выдержал полуминутную паузу, но так и не дождался ответной реакции.
— Поверьте, такой исход без судебного процесса и казни устроит всех, — продолжил он. — Надеюсь вы понимаете, почему британский политический истеблишмент не хочет процесса по вашему делу?
— Ммм… пожалуй…
— Вот! — Скеррит удовлетворенно откинулся на стуле. — По той же причине определенные силы, наоборот, хотели бы этого процесса. Но, если во время войны эти силы действовали во имя спасения немецкого населения, то сейчас, когда этому населению уже ничто не угрожает (во всяком случае в зонах оккупации западных союзников), речь уже не идет о спасении. Теперь это политика, Алекс, и вас собираются сделать инструментом политической борьбы. Вы, если хотите, — пробный камень, с помощью которого в нашей недавней истории хотят добро отделить от зла, а истину — от лжи.
— Что ж, — Шеллен в раздумье потер лоб, — приятно слышать. Это мне льстит. Надо же, пробный камень… истина. А скажите, правда, что в Уондсворде новая виселица? — неожиданно спросил он.
Скеррит в который уже раз изучающе посмотрел на своего подзащитного, стараясь понять, шутит он или юродствует.
— Алекс, я, конечно, уточню насчет виселицы — в Англии, если, к примеру, закону не более ста лет, он считается совершенно новым (то же, наверное, и с виселицами), — но должен сказать, что вам рано думать о смерти.
Шеллен с сомнением покачал головой.
— Да, да, я вас уверяю, — продолжил Скеррит. — Не равняйте себя с Амери или Джойсом. С ними все ясно. Они оба фашисты, и ни один правозащитник не поставил бы на них и пенса. Вы, мистер Шеллен, совершенно другое дело, хотя, в отличие от Лорда Гав-Гава и Амери, вы выступили против Британии с оружием в руках. Сейчас весь вопрос в том, что двигало вами, почему вы пошли на акт измены, да еще в самом конце войны. И это на сегодняшний день самый пикантный вопрос, ответ на который хотели бы знать многие.
Скеррит, которому было поручено склонить обвиняемого к признанию вины, понимал, что последняя его фраза, произнесенная, что называется, с разбега, была явно лишней. Почувствовал это и Алекс.
— Ну хорошо, что же вы посоветуете? — спросил он.
— Как ваш адвокат, я, разумеется, советую подумать о сделке, которая гарантированно сохранит вам жизнь. Скажу откровенно — у нас подобные вещи принято считать недостойными уважающего себя юриста. Более того — они лишают его возможности показать себя. Но, если вы согласны, я немедленно начну переговоры.
«Неужели он готов отказаться от участия в таком выгодном для себя процессе? — подумал Алекс. — Что, интересно, ему за это пообещали?»
— Значит, вы не верите в успех? В то, что сможете защитить меня на суде? — сделал он неутешительный вывод.
— Нет, вы неправильно меня поняли. Я просто предлагаю не рисковать.
— И вы не относитесь к тем силам, которые истину хотят отделить от лжи? — не спросил, а скорее констатировал Алекс. — Жаль.
— Я вас не понимаю, мистер Шеллен.
— Я порой сам себя не понимаю. И все же сейчас я уяснил мои альтернативы — жизнь ценой отречения (прямо Галилей какой-то) или смерть. Во втором случае на моем надгробии высекут что-то вроде: «Он стал пробным камнем истины, за что и повешен».
— У казненного за государственную измену не бывает надгробного камня, — сухо произнес Скеррит.
— Не сердитесь, сэр, я всего лишь хотел разобраться, и вы мне в этом помогли. Я принял решение…
— Вас никто не торопит, — поспешно вставил адвокат, уже догадываясь, о каком решении идет речь.— Подумайте, посоветуйтесь с родными.
— Сказать по правде, это решение я принял еще в Германии, когда на меня впервые надели наручники и посмотрели как на мерзавца и висельника. Я благодарен вам за готовность искать компромисс, но для себя считаю невозможным идти на сделку. Смерть или годы тюрьмы — между ними не столь уж большая разница. Нет, я не признаю за собой вины и всеми силами буду обосновывать это на процессе. Пускай это будет борьба не столько за мою жизнь, сколько за мою честь. А если слово «честь» здесь неуместно, то я хотя бы постараюсь объяснить мои мотивы. Думаю, мне найдется что сказать, и не только в мое оправдание.
— Что вы имеете в виду? — насторожился Скеррит.
— То, что я стану обвинять, — решительно пояснил Алекс. — Спросите кого? Многих! Невзирая на ранги и титулы. Я — летчик-истребитель, и атака — лучший способ не быть сбитым самому. Хотите мне в этом помочь?
Скеррит с минуту о чем-то размышлял, потом приподнял над столом лист бумаги.
— Это ваше твердое намерение? — спросил он.
— Да. Родных у меня не осталось, так что советоваться не с кем.
Адвокат медленно, глядя в глаза Алекса, одной рукой скомкал листок и затем отбросил его в корзину для мусора:
— Прошу вас считать, что я ничего не предлагал.
— Я уже забыл об этом.
* * *
5 января Большое жюри рассмотрело материалы досудебного расследования по делу об измене королю британского летчика Алекса Шеллена. Слушания состоялись в магистратском суде Лондона на Боу-стрит без кандидата в подсудимые и без представителей защиты. Здесь членам Большого жюри на основании принятой в британском праве максимы «Actus non facit reus nisi mens sit rea»[35] предстояло ответить на два вопроса. На вопрос об actus reus — имели ли место преступные деяния со стороны военнослужащего и подданного Британской Короны Шеллена — ответ был единогласным и утвердительным. На второй необходимый вопрос о mens rea, то есть о виновной воле, ответить с ходу было сложнее, и судья прибегнул к его дифференциации.
— Действия рассматриваемого лица — это: намерение, неосторожность или небрежность?
— Безусловно — намерение.
— Рассматриваемое лицо осознавало преступность своих действий?
— Безусловно — осознавало.
— Рассматриваемое лицо действовало по чьему-то приказу или принуждению?
— Материалы следствия, а также собственноручного признания умалчивают как о первом, так и втором.
— Душевное состояние рассматриваемого лица могло подтолкнуть его к совершению инкриминируемых деяний с той степенью силы, которой он психически не мог противостоять?
Ответ на этот вопрос вызвал споры, однако речь председательствующего о том, что перед ними не новобранец и не кисейная барышня, а офицер, у которого за плечами не один год войны, убедила присяжных исключить возможность переквалификации содеянного как произведенного в условиях «аномалии сознания». Большое жюри выработало окончательный вердикт: заслуживает предания уголовному суду по делу о фелонии. При этом жюри сформулировало обвинительный акт из трех пунктов: измена королю (со всеми стандартными формулировками); разглашение военной тайны; дезертирство. Этот документ был предъявлен Алексу на следующий день.
— Под разглашением военной тайны подразумевается ваше предоставление противнику сведений о деталях плана воздушного налета на город Хемниц, — пояснил Скеррит. — Что же касается обвинения в дезертирстве, то его нам также будет трудно оспорить, поскольку имеется в виду ваше добровольное полугодовое пребывание в шведских лагерях под чужим именем, да еще и под чужим знаменем. Если в течение первого месяца, когда Британия еще находилась в состоянии войны с Германией, вы, что так, что этак, были бы интернированы, то после 8 мая, когда всех британцев, русских, французов и прочих военнослужащих из стана победителей шведы начали репатриировать на родину, ваше дальнейшее пребывание в их стране под именем офицера, пускай и капитулировавшей на тот момент, но все же вражеской, армии расценено как дезертирство. За одно это военно-полевой суд мог приговорить вас к расстрелу, ведь Великобритания официально вышла из войны только 2 сентября прошлого года после капитуляции Японии.
Алекс прочитал текст на бланке с печатями и многочисленными подписями. Слева от каждой подписи имелась короткая латинская надпись «bilta vera» — правильный акт.
— Что от меня требуется? — спросил он.
Джон Скеррит откинулся на спинку стула и некоторое время рассматривал какую-то бумагу. Затем он извлек из кармана вечное перо и снял колпачок.
— Если вон там внизу вы напишете: «Признаю себя виновным по первому пункту настоящего акта», поставите дату и подпись, генеральный атторней сэр Максвелл Файф, назначенный обвинителем по этому делу, будет готов не настаивать на двух других пунктах. Мы втроем — вы, я и он — встречаемся с окружным судьей, который должен удостовериться, что ваше признание добровольно, после чего он передаст материалы в жюри присяжных и спустя несколько дней вынесет приговор, не связанный с применением смертной казни.
— Благодарю за разъяснение, но своего решения я не изменил, — спокойно сказал Алекс, беря ручку.
— Тогда пишите: «По первому пункту данного акта виновным себя не признаю», дата, подпись.
— А по двум другим?
— А вот по двум другим в этом случае советую признать. Иначе вас сочтут неадекватным упрямцем, настроившимся отрицать все, вплоть до очевидных вещей. Лорды и присяжные расценят это как неуважение к суду, что не принесет вам дивидендов.
Алекс согласно кивнул.
10 января в семь часов утра Алекса разбудил дежурный надзиратель. Заключенному дали пятнадцать минут на совершение утреннего туалета, после чего сопроводили к тюремному брадобрею. Затем в камеру принесли завтрак и велели к половине десятого быть одетым «по-парадному» — все необходимое было куплено помощниками Джона Скеррита еще накануне. Когда Алекса в черном костюме, сером драповом пальто и нелепой широкополой шляпе, которые он никогда не носил, вывели на тюремный двор, он увидел низкое серое небо и снег. Снег был белым, только что выпавшим. Он пах Рождеством, подмороженной прелой листвой и чем-то еще — холодным и далеким. «Неужели это мой последний снег?» — подумалось Алексу.
Подсудимого в компании с четырьмя полисменами, к одному из которых его пристегнули наручниками, усадили в тесный черный автобус, и они выехали из тюремных ворот на Хатфилд-роад.
Первоначально процесс над Алексом Шелленом собирались провести в здании лондонского магистратского суда на Боу-стрит, в котором состоялись предварительные слушания и в котором совсем недавно Большое жюри точно так же постановило предать суду изменника и нациста Уильяма Джойса. Однако командование Королевских военно-воздушных сил, являвшихся своего рода потерпевшей стороной и основной опорой обвинения, настаивало на проведении процесса в четвертом зале Королевских судов юстиции, напротив комплекса неоготических зданий которых, расположенных на Флит-стрит, находится церковь Святого Клемента — главная церковь Королевских ВВС. По мнению маршалов, символично судить пилота-изменника рядом с этим храмом, выгоревшим дотла 10 мая 1941 года после очередной бомбардировки. Но, поскольку речь шла о фелонии, то есть об уголовном преступлении, пожелание маршалов удовлетворено не было, ведь «Королевский судебный двор» предназначался для процессов по гражданским делам. Выбор пал на Олд Бейли — Центральный уголовный суд Англии и Уэльса, расположенный неподалеку от собора Святого Павла. Несмотря на тяжелые повреждения здания, полученные в 1941 году во время одного из налетов на Лондон, оно уже частично функционировало.
Ехали долго. Из юго-западного Лондона в Сохо, с правого берега Темзы на левый. Проезжая белокаменные арки и башни Королевских судов на Флит-стрит, автобус миновал сначала почерневшую и все еще не восстановленную после пожара церковь Святого Клемента, а затем небольшой монумент в виде покрытого барельефами четырехгранного столба, на котором сверху стоял черный дракон с распростертыми перепончатыми крыльями. Словно средневековая химера, слетевшая на этот столб с каменных балюстрад парижской Нотр-Дам, это чудище всего лишь обозначало границу Сити и Вестминстера.
Проехав по Гилтспур-стрит — улице «золотых шпор», — автобус остановился у центрального входа в помпезное тяжеловесное здание, облицованное темным портландским известняком. Величественный фасад в стиле неоампир венчала башня, окруженная круговой колоннадой, над куполом которой возвышалась двенадцатифутовая богиня правосудия. Впрочем, отсюда снизу, из узкого колодца улицы невозможно было разглядеть скульптуру из сияющего листового золота с мечом и весами в широко раскинутых руках, у которой, вопреки общепринятым традициям, на глазах не имелось повязки. Британское правосудие было зрячим.
Все пространство улицы возле массивной арки подъезда заполнила поджидавшая Шеллена толпа журналистов, активистов каких-то движений, просто любопытствующих и полицейских. Несколько человек держали в руках плакаты, но Алекс не успел прочесть ни слова из того, что на них было написано. Он схватил взглядом лишь рисунок на одном из них: пикирующий четырехмоторный бомбардировщик, на котором сверху восседает Смерть в образе скелета с оскалившимся черепом, горящими огнем впадинами глаз и окровавленной косой в костлявой руке. Нечто подобное Алекс видел в Германии на небольшом плакате на стене одного из бомбоубежищ Хемница.
Два десятка полицейских в черных шинелях и черных фетровых шлемах с серебряными звездами принялись освобождать проход. Алексу вспомнились шведские полицейские, но у этих не было в руках даже дубинок.
Осыпаемый блицами фотовспышек, он прошел под аркой портала, под незрячим взглядом восседающего наверху каменного ангела-Регистратора, по обеим сторонам от которого возлежали Истина и Справедливость. Алекса провели в вестибюль, где у широкой лестницы из белого сицилийского мрамора его поджидали старший судебный пристав и адвокат Скеррит. Полиция оттеснила ввалившуюся следом толпу. Ашер[36] расписался в протянутом полицейским сержантом блокноте, после чего с руки подсудимого был снят браслет наручника и сержант остался стоять внизу.
Все трое: Алекс, ашер и адвокат, — минуя живописные полотна с изображениями Мудрости, Правды, Труда и Искусства, поднялись на окружающую вестибюль галерею и направились к одному из наиболее уцелевших залов для судебных заседаний. Но сначала Шеллен и Скеррит зашли в адвокатскую комнату, оставив пристава дожидаться снаружи.
— Ну, как настроение? — спросил Скеррит. — Снимайте пальто. У нас еще двадцать пять минут, так что присаживайтесь, — он снял трубку телефона и попросил принести кофе. — Как ваше самочувствие?… Вам, насколько я знаю, не доводилось бывать в суде, и уж тем более в суде пэров (при этих словах Алекс вспомнил нацистский суд над Каспером Уолбергом, и его невольно передернуло). Тогда постараюсь ввести вас в курс дела.
Итак, как я уже говорил, обвинителем назначен генеральный атторней Великобритании Дэвид Максвелл Файф, занимающий этот пост с сорок второго года. Ему сорок пять лет, учился в Эдинбурге, затем в Оксфорде в Баллиольском колледже. С тридцать пятого — член палаты общин от консерваторов. Известен своими непримиримыми суждениями в отношении нацистов. В настоящее время помогает сэру Шоукроссу в Нюрнберге и в силу своей занятости собирается провести процесс над вами в течение двух, максимум трех, дней. По характеру он человек тщеславный, если не сказать хвастливый и надменный. Однако не упрямец, воспринимает доводы противной стороны, так что с ним можно работать. Теперь о судьях. Хотели назначить Хартлея Шоукросса, который совсем недавно доказал здесь, в Олд Бейли, что американец Уильям Джойс изменил именно Британской Короне, и так мастерски подвел его под петлю, что апелляционный суд палаты лордов не изменил приговор.
Но, к вашему счастью, барон Шоукросс сейчас слишком занят. Поэтому председательствует лорд Баксфилд. Это старый крючкотвор, способный завести налима за корягу, да так, что в результате запутывает не столько других, сколько себя самого. Он не терпит всяких вольностей и выкриков, особенно в адрес монаршей четы, так что постарайтесь вести себя корректно. Впрочем, у Баксфилда есть хорошая черта: спустя пару часов после начала заседания он тихо засыпает (правда, знающие люди считают, что только делает вид), передавая бразды правления своему помощнику. Сегодня — это лорд Гармон. Его я знаю мало. Выпускник Итона, лет пятнадцать проработавший в окружном суде на крайнем севере в Камбрии. На войне у него был тяжело ранен единственный сын, летчик, ставший фактически инвалидом, так что этот на вашем процессе заснет навряд ли. Далее — лорд-распорядитель, назначаемый индивидуально на каждый суд пэров. Нам выпал сэр Видалл, из ветеранов прошлой войны. Он может выгнать кого-нибудь из зала за нарушение порядка, не более. И, наконец, двое последних: лорды-судьи Грауэр и Лирсен. Оба — доктора права, почетные члены всяких университетов, одним словом, правоведы, чье мнение мало кто отважится оспорить. На процессе они не особенно заметны, этакие молчаливые серые кардиналы, но от них очень многое зависит при вынесении приговора. В зале также будет присутствовать помощник шерифа Лондона (у него чисто полицейские функции), старший пристав и несколько его помощников — констеблей.
Принесли кофе, предупредив, что через пятнадцать минут их пригласят пройти в зал заседания.
— Теперь о присяжных, — продолжил Скеррит. — О тех, что остались после вчерашних отводов. Так вот, их, как и полагается, двенадцать (плюс двое запасных), все они мужчины. Пока сказать что-то большее о них невозможно. Знаю только, что старшиной жюри избран отставной полковник Катчер, в молодые годы прошедший службу в Индии. В прессу просочилась информация о его приятельских отношениях с маршалом авиации Даудингом. К сожалению, я узнал об этом только вчера, уже после процедуры отвода, так что теперь уж ничего не поделаешь. Очень немаловажна для нас и публика. На первых скамьях будет несколько старших военных из структуры ВВС, а также родственники погибших 20 марта летчиков. Их настроения и реакции нетрудно предугадать, и они, безусловно, окажут воздействие на присяжных. Далее журналисты и кое-кто из общественности.
С минуту они молча пили кофе.
— Как по-вашему, сколько продлится процесс? — спросил Алекс.
— Трудно сказать. Когда 26 ноября здесь судили Джона Амери, на все про все ушло 8 минут… Да-да. Сразу после прочтения обвинительного акта он признал себя виновным по всем пунктам и отказался от дальнейшей защиты. После него в том же зале рассматривалось дело о попрошайничестве (в Олд Бейли проходит немало как раз таких процессов), так оно заняло 6 часов. Уильяма Джойса судили, если не ошибаюсь, три дня. Это было в сентябре. Главным препятствием на пути обвинения, как я уже говорил, стал его американский паспорт, однако ему это не помогло.
— А сколько всего человек было осуждено в этих стенах с начала войны за измену?
— Дайте подумать… семнадцать.
— И все… того? — Указательным пальцем Алекс произвел недвусмысленный жест вблизи своей шеи.
— В общем, да.
— Что значит «в общем»?
— Девятерых повесили в Уондсворде, семерых — в Пентонвиле.
— А еще один?
— Одного расстреляли в Тауэре.
Скеррит внимательно посмотрел на своего клиента.
— Алекс, выбросьте сейчас все это из головы. Ведите себя уверенно, без излишней нервозности, но не надо демонстрировать и безразличие. Суду и присяжным это не понравится. Они должны видеть перед собой живого, заинтересованного человека. Не забывайте также о журналистах: впечатление, которое вы произведете на них, завтра же отразится в прессе. И еще, — адвокат сделал многозначительную паузу, — будьте готовы к сюрпризам.
— Неужели могут оправдать! — шутливо воскликнул Шеллен.
Скеррит рассмеялся:
— Вы, Алекс, обладаете каким-то ирландским юмором. И это — хорошо. Ладно, допивайте свой кофе, нам пора.
Старший пристав, сопровождаемый двумя констеблями, повел Алекса в зал заседаний. Миновав две двери, между которыми находился узкий тамбур, они прошли в большой, ярко освещенный зал с высоким сводчатым потолком. Алекс очутился в некоем подобии театральной ложи, отгороженной от остального пространства массивным деревянным барьером высотой около ярда, внутри которого не было ничего, кроме длинной и высокой скамьи. Взяв Алекса за локоть, пристав обвел его вокруг скамьи и, надавив на плечо, принудил сесть. После этого он вышел, прикрыв за собой дверь. Констебли, широко расставив ноги и заложив руки за спину, замерли по обеим сторонам от двери с абсолютно непроницаемыми выражениями на лицах. На их глаза были низко надвинуты козырьки шлемов, и могло показаться, что они дремлют стоя.
«Ложа» подсудимого располагалась на некотором возвышении, так что тем, кто стоял по ту сторону барьера, его верх доходил до середины груди. Повернувшаяся в сторону Алекса публика, которая уже заполнила зал, также взирала на подсудимого несколько снизу. Однако вдоль боковых стен на высоте более трех метров были сооружены два длинных балкона для прессы, и разместившиеся там журналисты и представители общественности смотрели на подсудимого уже сверху.
Ощутив множество устремленных в свою сторону взглядов, Алекс почувствовал себя выставленным на всеобщее обозрение негодяем. Ему казалось, что из первых рядов «партера» (как он назвал места для публики внизу) в его сторону источаются презрение и ненависть, из задних — равнодушие, а с балконов — холодное профессиональное любопытство. Эти флюиды подавляли его волю, он не мог ни ответить на них, ни заслониться от их жесткого излучения. Будь он гордым фанатиком вроде Джона Амери или раскаявшимся убийцей, возможно, ему было бы проще. «Я докажу им свою правоту», — несколько раз упрямо повторил он про себя.
Чтобы как-то отвлечься, он стал рассеянно осматривать зал. Все здесь, от пола до самого потолка, вернее, до того места, где начинались арки высокого полуциркульного свода, было обшито темными дубовыми панелями, а сам потолок — оштукатурен и выбелен. Слева, вдоль центральной стены, под барельефом большого герба Англии, вырезанного все из того же дуба, на высоком подиуме стояло восемь одинаковых кресел для судей.
Они отличались высокими спинками, обтянутыми красной кожей и увенчанными резными коронами. Перед каждым креслом стоял отдельный небольшой столик. Прямо перед ними и несколько ниже располагался еще один ряд кресел, но уже с более низкими спинками и за общим длинным столом, отделенным от зала сплошным барьером. Это было место судейских чиновников. Еще ниже — уже на уровне пола — перед барьером был установлен длинный стол, сориентированный вдоль центральной оси зала. За ним с обеих сторон напротив друг друга на простых стульях сидело два ряда стенографистов, по пятеро с каждой стороны, перед которыми лежали стопки писчей бумаги и стояли вазочки с множеством отточенных карандашей. Таким образом, ближний ряд стенографистов Алекс мог видеть только со спины, а к зрителям и судьям все они были обращены боком. По обе стороны от этого канцелярского стола имелось достаточно обширное свободное пространство, а у дальней от Алекса стены зала, расположенной по левую сторону от судейского подиума, за еще одним дубовым барьером размещались скамьи для жюри присяжных.
Адвокат Джон Скеррит с двумя помощниками занял место за столом слева от ложи подсудимого. Он был в коротком парике и простой черной мантии с белым кружевным жабо на груди. Стол обвинителя, которому также помогали два ассистента, стоял по другую сторону от стола стенографистов ближе к барьеру жюри присяжных. Черная мантия генерального атторнея была расшита золотыми позументами, а его парик сиял ослепительной белизной. В центре зала на некотором удалении от «канцеллярского» стола из панелей метровой высоты на небольшом возвышении было сооружено место для допроса свидетелей, позади которого располагались скамьи для публики. Окон в зале не было. Белый сводчатый потолок, отражая свет многочисленных настенных светильников, а также большой центральной люстры, создавал мягкое рассеянное освещение.
В зале имелось несколько дверей. Та, через которую входили судьи и присяжные, располагалась в углу справа от судейского подиума. В углах задней стены (позади зрительских мест) находились отдельные входы для свидетелей мужского и женского пола, соединенные изолированными коридорами с двумя комнатами ожидания. Через большие двустворчатые двери в центре этой стены входила публика, кроме этого имелись две двери на балконах.
Вошедший через судейскую дверь старший судебный пристав на этот раз, как и все, был в черной мантии и парике. Он прошел в зал и попросил всех встать, объявив, что «высокий суд идет». Из той же боковой двери первыми стали выходить люди в светло-серых париках и длинных, черных, украшенных золотыми кантами мантиях. Это были чиновники суда: лорд-распорядитель, секретарь и его помощники. Все они несли в руках черные кожаные папки с документами. Следом вошли несколько олдерменов столичных округов, которые вместе с лордом-мэром Лондона имели право присутствовать на почетных местах, но лишь в качестве зрителей. Затем стали выходить и рассаживаться на своих местах присяжные заседатели, одежда которых ничем не отличалась от обычной. И, наконец, появились судьи. На них были ярко-красные пышные плащи, надетые поверх строгих черных костюмов и подпоясанные черными поясами, концы которых, украшенные шелковыми кистями, свисали до самого пола. Шею, плечи и спины судей закрывали широкие накидки из короткошерстного белого меха, на которые ниспадали длинные локоны светло-серых париков, свитых из конского волоса и походивших издали на шерстяные шарфы крупной вязки. Нижнюю часть просторных рукавов закрывали широкие манжеты из того же белого меха. Кроме этого из-под накидок свисали черные ленточки вязок, красные ленты с золотой бахромой и вензелями и что-то еще, делающее весь наряд достаточно сложным для детального восприятия. Назначения и смысла всех этих лент и пелерин Алекс не знал. Он знал только, что означает красный цвет судейских плащей, — сегодня предстоит разбирательство тяжкого уголовного преступления, и занимается этим суд палаты лордов. В противном случае судьи в Олд Бейли носили черные мантии, богато украшенные золотым шитьем и позументами.
Когда лорды-судьи заняли свои места в креслах (при этом несколько крайних кресел остались свободными), оказалось, что над их париками эффектно возвышаются вырезанные из темного дерева короны, которыми были увенчаны спинки кресел. Старший пристав предложил всем сесть. Лорд-председатель ударил деревянным молотком, и заседание началось.
После краткого объявления о существе дела, представления сторон и разъяснения их прав и обязанностей к Алексу обратился лорд-председатель:
— Согласны ли вы давать показания под присягой, говорить при этом только правду, одну лишь правду и ничего, кроме правды, даже если ответы на некоторые вопросы будут прямо свидетельствовать против вас?
— Да, ваша честь.
— Какого вы вероисповедания?
Алекс замешкался.
— Вообще-то я неверующий, — неуверенно произнес он.
— Что? Говорите громче, я вас не слышу.
— Никакого, ваша честь! Особенно после этой войны.
— Никакого? Вы атеист?
— Нет.
— Как нет?
— Я никогда не выступал против веры.
— А как вы записаны в метриках?
— Как римский католик, но…
— Все, хватит! Дайте ему католическую Библию и приведите к присяге.
Пристав принес священную книгу и водрузил ее на широкий верх ограждения, доходившего ему до нижнего края жабо. Рядом он положил небольшой листок из плотной бумаги, на котором был крупно напечатан короткий текст присяги.
— Клянусь Всемогущим Богом говорить правду, только правду и ничего, кроме правды, — произнес Алекс, прикоснувшись ладонью правой руки к черной коже переплета.
Стукнула «судейская колотушка», и лорд Баксфилд, ткнув сверху деревянным молотком в направлении генерального атторнея, передал ему бразды правления. Встав из-за своего стола, Максвелл Файф поправил парик, одернул мантию и, раскрыв черную папку, зачитал обвинительный акт. На вопрос председательствующего о признании своей вины по первому пункту Алекс ответил отрицательно, а в отношении второго и третьего — признание своей вины подтвердил.
— Вы не отказываетесь от своих письменных показаний, данных ранее? — спросил лорд Баксфилд.
— Нет, ваша честь.
— И, тем не менее, не признаете себя виновным?
— Да, ваша честь.
— Мистер Скеррит, — обратился судья к адвокату, — как вы намерены строить защиту? Вам не кажется, что это тот случай, когда вор сознается в краже, но не признает себя виновным, поскольку не считает кражу преступлением?
— Ваша честь, — Скеррит встал и повернулся к судьям, — я намерен строить защиту моего клиента на том, что его действия были обусловлены рядом внешних факторов, поставивших моего клиента перед выбором: ничего не делать и тем самым не нарушать закон, либо поступить по справедливости, произведя определенные действия, противоречащие нормам нашего права. Выбрав второе, он нарушил закон, однако человек, поступивший вопреки закону по зову внутренних убеждений и справедливости, имеет право не признавать себя виновным и требовать судебного расследования с целью доказательства своей правоты.
Лорд Баксфилд пожевал губами, пытаясь осмыслить услышанное.
— Кто же тогда виновен, по-вашему? — спросил он.
— Я вижу здесь три варианта: либо не виновен никто; либо виновны те, кто своими действиями поставили моего клиента перед роковым выбором; либо неверно применен закон.
Лорд Баксфилд был явно недоволен услышанным.
— Вы можете все это как-то более понятно проиллюстрировать?
— Извольте: солдат убивает своего командира, увидав, что тот собирается застрелить ребенка с целью устрашения противника.
— Тем самым вы хотите сказать…
— Я хочу сказать, ваша честь, что обвинять моего подзащитного в том, в чем его обвинило Большое жюри, так же неправильно, как и судить солдата за убийство своего командира-изувера. Всякий закон, будь то статуты о государственной измене, краже или убийстве, имеет границы использования, за рамками которых его применение противоречит справедливости.
— То есть вы не ведете речь об аномалии сознания обвиняемого?
— Нет, ваша честь.
— Что ж, — лорд Баксфилд поскреб ручкой судейского молотка под париком в районе правого уха и переглянулся со своими помощниками, — тогда приступим. Мистер Файф, начинайте.
Генеральный атторней начал допрос подсудимого, который, согласившись давать правдивые показания, являлся теперь еще и главным свидетелем.
— Сейчас я попрошу вас коротко, без излишних комментариев и предельно четко ответить на несколько вопросов, — Файф подошел к загородке, за которой сидел (вернее, уже стоял) Алекс. — Вы готовы?
— Да.
— Где и когда вы родились?
— В Германии, в Дрездене, 14 марта 1920 года.
— Когда приехали в Соединенное Королевство?
— В конце июня 1934 года.
— Вы приехали в Англию со своим отцом? По какой причине?
— У отца возникли проблемы с национал-социалистами, сначала его посадили в тюрьму, потом предложили покинуть страну.
— Когда вы стали подданным его величества короля Георга VI?
— 14 марта 1941 года, в день своего совершеннолетия, я написал прошение на имя короля.
— Почему вы это сделали? Вы не собирались возвращаться на родину?
— В ту весну такая перспектива была очень туманной, и я не хотел ощущать себя здесь эмигрантом. Кроме того, я был летчиком в составе РАФ и в случае пленения у меня, как у немца, могли быть сложности.
— Что ж, понимаю. А ваш отец? Как он к этому отнесся?
— Не одобрил.
— Как вы стали летчиком? — Файф принялся прохаживаться, выслушивая некоторые ответы «спиной».
— Когда мне исполнилось семнадцать, я записался в добровольческий резерв Королевской авиации. По вечерам слушал лекции, а по выходным обучался летным навыкам. Через год меня перевели в 500-ю эскадрилью вспомогательной авиации в графстве Кент. Там я изъявил желание стать летчиком-истребителем, прошел тестирование и был направлен в школу пилотов в звании сержанта…
Далее Алекс ответил на ряд вопросов о своей службе и о том, как после ранения, став стрелком бомбардировщика, попал в плен.
— С какой целью вы бежали из плена? — спросил Файф.
— С такой же, с какой и все. Чтобы вернуться к своим.
— Под «своими» вы подразумеваете британцев?
— Да.
— И что вам помешало?
— На этот вопрос, сэр, я не могу ответить кратко.
— И все же?
— Целый комплекс переживаний и обстоятельств.
— Хорошо, оставим эти ваши переживания для защиты.
Файф резко повернулся к подсудимому и спросил громче обычного:
— 20 марта 1945 года вы участвовали в отражении воздушного налета Королевских ВВС на немецкий город Хемниц, помогая в этом силам противовоздушной обороны Германии?
— Да.
Ответ Алекса вызвал первое ощутимое волнение в зале.
— В чем это выражалось?
— Я был инициатором некоторых изменений в системе обороны Хемница, а потом — во время атаки — находился на одном из наблюдательных пунктов ПВО.
— И что вы там делали?
— Руководил зенитным огнем, вмешивался в радиопереговоры главного штурмана. Все это описано в моих показаниях.
По залу прошелестел первый шум негодования.
— Мистер Шеллен, — подняв руку, Файф попросил тишины, — поскольку вы не признали себя виновным по пункту об измене королю, все, что описано в ваших показаниях, сейчас лишь принято к сведению и не имеет никакого доказательного значения. В британском судебном уголовном процессе все материалы дела исследуются с нуля при равноправии состязующихся сторон. Жаль, если мистер Скеррит не разъяснил вам эти истины.
— Я только хотел сэкономить время.
Генеральный атторней выдержал паузу, после чего, повернувшись к присяжным, взмахнул руками:
— Здесь не то место, куда приходят экономить время, мистер Шеллен. Здесь устанавливают истину и воздают по заслугам во имя справедливости.
Зал отреагировал одобрительным гулом.
— Вы действовали по заранее разработанному плану? — резко повернувшись, спросил Файф.
— Да.
— Кто разработал этот план?
— Я и мой брат Эйтель Шеллен, капитан люфтваффе.
— А кто его предложил?
— Я.
Отвечая на вопросы, Алекс старался не смотреть в сторону публики, повернувшись к ней правым боком.
— Имели ли место какие-либо обстоятельства в плане угроз, уговоров, обещаний вознаграждения и тому подобное, которые толкнули вас к вашему решению? — спросил обвинитель.
— Нет. Это был мой осознанный выбор. А если и имели место уговоры, то как раз я уговаривал брата, а затем мы вместе с ним убеждали руководство города в необходимости усиления обороны Хемница.
Каждый из последних ответов Алекса порождал в зале небольшой шум, который, впрочем, быстро стихал, словно исходил от накатившейся на пологий берег невысокой волны.
— Вы лично вели огонь по британским самолетам из какого-либо вида оружия?
— Нет.
— Вы видели, как падают сбитые «Москито»?
— Да.
— Чувствовали ли вы радость в этот момент?
— Я чувствовал удовлетворение. Впрочем, когда стало ясно, что город спасен, я испытал и радость.
Шум в зале усилился. Не удержавшись и взглянув на публику, Алекс вдруг вспомнил одну из иллюстраций из книги о Шарлотте де Корде. Она стояла, окруженная враждебной толпой в зале суда дворца Консьержери, и не только не рассчитывала на пощаду, но не ждала и даже не желала ни единого возгласа в свою защиту. Так и он стоял сейчас в зале Главного уголовного суда Англии и Уэльса, давая такие ответы на поставленные вопросы, которые ни у кого из присутствующих, включая судей и присяжных, не могли не вызвать к нему все более возрастающей антипатии. И все же что-то подсказывало ему, что честность и прямота, с которой он отвечал на вопросы обвинителя, в конечном счете принесут свои плоды. Должны же они понять, пусть не все, пускай единицы из них, что он действовал не из личной заинтересованности, и поэтому ему нечего стыдиться. Сравнение же своего положения с тем, в котором оказалась Шарлотта де Корде в зале парижского революционного трибунала (его ровесница, ведь ей было двадцать пять, как ему теперь), придали ему мужества.
— Кто из немцев в тот момент знал, что вы бывший британский летчик?
— Только мой брат. Но должен подчеркнуть, сэр, что я не был бывшим британским летчиком, я по-прежнему оставался бежавшим из лагеря военнопленным.
Шум возрос до такой степени, что пришлось вмешаться лорду-распорядителю.
— Вы по-прежнему считали себя британским офицером, подданным его величества? — с интонацией удивления в голосе произнес генеральный атторней.
— Разумеется.
— И вам не приходила в голову мысль, что в этот момент вы фактически перешли на сторону врага?
— Ни в коем случае, сэр. — Алекс повернулся в сторону десятков обращенных к нему лиц. — В этот момент, как и в несколько предшествующих дней, для меня не существовало ни врагов, ни своих. Я был вне этих понятий. Я был вне самой войны и только делал все, чтобы защитить могилу моей матери, ее город и его жителей. Я защищал Хемниц так, как если бы на него напали марсиане, и мне было безразлично, кто стоит рядом со мной: немцы, русские, англичане. Хоть демоны из преисподней. Помните изречение Уинстона Черчилля: «Если Гитлер вторгнется в ад, я встану на сторону Сатаны»? Могу перефразировать его на свой лад: «Если на Хемниц нападут ангелы Господни, я встану в ряды врагов Бога».
— Но вы хотя бы сознавали, что нарушили свой воинский долг? — спросил обвинитель, пытаясь хоть в чем-то принудить подсудимого к раскаянию.
— Я не думал об этом, но… пожалуй, что да. Да, конечно же осознавал.
— Ну хоть это! — Генеральный атторней многозначительно посмотрел в сторону присяжных. — Надеюсь, вы также сознавали, что изменили своему королю?
— Нет.
— Как нет?
— Так, нет. Королю я был верен от первого дня войны до последнего.
Обвинитель от растерянности вынужден был взять тайм-аут секунд на пятнадцать, что-то обдумывая.
— То есть воинский долг вы нарушили, но королю не изменили? Так я вас понял? — спросил он.
— Одно из другого не вытекает. Исполнение воинского или государственного долга привело кое-кого из немцев на скамью Нюрнбергского трибунала. Что касается нашего короля, то я не считаю его ответственным за бомбардировки германских городов, особенно за те, что проводились в конце войны. Впрочем, если его величество в официальном выступлении примет на себя эту ответственность, заявив, что все делалось с его ведома и одобрения и что результаты этих акций его устраивают, я признаю факт своей измены королю. Я признаю факт измены, даже если король возьмет на себя ответственность за уничтожение одного только Дрездена. Но я никогда не признаю свою вину за эту измену.
— Это как же так? По каким же морально-правовым нормам вы живете, позвольте спросить?
— Помешать тому, кто совершает преступление, будь то хоть сам король, — дело чести каждого порядочного человека. Вот мои нормы…
Его слова заглушил гул возмущения.
— Кто ему дал право решать где преступление, а где военная необходимость? — послышалось из первых рядов. — Как он смеет обвинять короля?… Что взять с иностранца, не впитавшего с молоком матери уважения к Короне и к нашим традициям!…
Когда шум стих, генеральный атторней продолжил задавать вопросы:
— Вы помните тот день, когда вам было присвоено звание офицера Королевских ВВС?
— Да. Это произошло 18 февраля 1943 года.
— Вы можете повторить сейчас, что было написано в представлении? Хотя бы примерно.
Алекс задумался:
— Я, король Георг VI, приветствую вас, мой верный и возлюбленный Алекс Шеллен, и извещаю, что присваиваю вам звание флаинг-офицера моих военно-воздушных сил. — Алекс в смущении развел руками. — Примерно так.
— Мой верный и возлюбленный! — громко повторил генеральный атторней, обращаясь к суду, присяжным и публике. — Какие чувства вы при этом испытали?
— Гордость.
— Прекрасно! А еще?
— Я был полон желания доказать королю свою верность.
— Прекрасно вдвойне! Даже ценой жизни?
— Вне всяких сомнений. Как и сейчас.
— Что?! — излишне громко и удивленно воскликнул обвинитель.
— Все эти годы до сегодняшнего дня я сохранял нашему монарху верность.
— Даже когда стреляли в его солдат?
— И они и я в тот момент были жертвой преступных приказов, к которым — я глубоко убежден — его величество не имеет отношения. Полагаю, что его даже не информировали, как и все наше население, об ужасных последствиях бомбардировок.
— Но вы убивали своих? — воскликнул один из лордов-судей. — Погибло восемь пилотов.
Алекс повернулся в сторону судейского возвышения, где под архаичными париками, за пышными алыми одеяниями, в мехах и лентах скрывались обычные, в сущности, люди, пускай и именуемые пэрами Англии.
— Здесь, милорд, более уместна арифметика, нежели такие понятия, как свои или чужие. Восемь — это в сотни раз меньше тысяч. Там, если не ошибаюсь, улица? — Алекс показал в сторону стены за своей спиной. — Давайте мысленно поставим здесь перед вами и присяжными восемь наших летчиков, а там — восемь тысяч мужчин, женщин и детей, среди которых практически не будет солдат. Итак, представьте в той толпе, запрудившей Гилтспур-стрит до самых стен собора Святого Павла, тысячи испуганных детских глаз; еще представьте, что война на самом исходе; что она в той своей фазе, когда судьба этих восьми тысяч немцев, живы они или мертвы, ни на один день, ни на один час не приблизит и не отдалит момент капитуляции противника. Постарайтесь также понять, что каждый из этих детей, — он снова показал в сторону стены, — имеет большее право на жизнь, нежели каждый из солдат маршала Харриса, хотя бы потому, что они дети. И совершенно неважно, к какой из воюющих наций они принадлежат. А еще проникнитесь мыслью, что именно им, сколько бы их ни осталось, им жить в своей стране и что ради них — в том числе ради них — мы пять лет сражались с нацистами. Во всяком случае — я!
Зал отреагировал растерянным молчанием.
— Прекрасная речь, мистер Шеллен, но почему вы говорите о восьми тысячах? — спросил Файф. — Откуда взялась эта ваша арифметика, позвольте узнать?
Алекс был готов к подобному вопросу.
— Вы совершенно правы, сэр, ставя под сомнение эту цифру. Правильнее было бы вести речь о двадцати восьми тысячах, но я предпочел явно заниженное число, как раз с тем расчетом, чтобы не услышать возражений и не быть обвиненным в заведомом искажении реалий. Ведь всякому, кто знаком со статистикой последних месяцев войны, а также с расчетами некоторых британских специалистов, понятно, что восемью тысячами в Хемнице никак бы не обошлось. Вам напомнить о Дрездене?… Что?… Лучше не стоит касаться этой темы? Тогда примите мою арифметику без возражений! Восемь тысяч — это минимально возможное число погибших в Хемнице в случае, если бы налет 20 марта удался хотя бы на оценку «удовлетворительно». Я округлил его до восьми тысяч, чтобы наглядно показать, что это ровно в тысячу раз больше числа погибших летчиков «Москито», о смерти которых я искренне скорблю. Вдумайтесь — в тысячу раз, и это малым числом! За одного солдата тысяча гражданских, которые ни по каким законам никаких Гаагских или Женевских конвенций не могут быть приравнены ни к армии, ни к фольксштурму, ни к партизанам, ни к террористам. К сожалению, нам неизвестно точное число погибших в Хемнице 27 марта, когда мечта маршала Харриса наконец-то осуществилась. В отличие от Дрездена, там уже не работали комиссии, и это число сейчас оценивают по неким таблицам, исходя из плотности населения, площади полных разрушений и тоннажа сброшенных бомб. Оно находится в пределах от десяти до двадцати пяти тысяч убитых. Впрочем, назовите вашу цифру.
Максвелл Файф не стал больше оспаривать соотношение чисел. Он продолжил задавать вопросы, касающиеся дальнейших действий Алекса, скрывавшегося под именем Генриха фон Плауена.
— Что вы чувствовали, когда гауляйтер Мучман прикрепил вам на грудь Железный крест? — спросил он.
— Досаду.
— Уже тогда вы опасались, что ваша фотография попадет в газеты и после войны вас разоблачат как предателя?
— В тот момент я опасался другого разоблачения — со стороны немцев. Во-первых, я был в розыске как сбежавший военнопленный; во-вторых, имя фон Плауена слишком приметно, и Генриха XXVI искали многочисленные родственники, о чем косвенно свидетельствует факт обнаружения меня даже в шведском лагере для интернированных.
Генеральный атторней сделал какие-то пометки в своем блокноте, после чего обратился к судьям:
— С разрешения Высокого суда я продолжу допрос обвиняемого несколько позже, но, прежде чем передать слово адвокату Скерриту, прошу мистера Шеллена ответить на последний вопрос: если бы вам не грозило разоблачение со стороны родственников дома Реусс, другими словами, если бы ваши документы были попроще — какой-нибудь Ганс Швейк, — остались бы вы в городе Хемнице до конца войны, продолжая помогать немцам в его защите?
Алекс не знал что ответить. Он сам не раз думал над этим и так и не пришел ни к какому ответу.
— Не могу сказать наверное… скорее всего — да.
Когда Алекс сел, Скеррит подошел к нему и негромко сказал:
— Неплохо, только не надо больше про Бога и про ангелов, Шеллен, умоляю вас. Я знаю, что вы неверующий, но не забывайте, что ваша главная поддержка исходит от церкви.
— Больше не буду.
— А вообще, неплохо.
После небольшого перерыва слово для допроса обвиняемого было предоставлено адвокату Скерриту. Лорд Баксфилд, как и предупреждал Скеррит, к тому времени тихо дремал с полуприкрытыми глазами, так что адвокат, дабы не тревожить «его честь», при необходимости обращался к «милорду» Гармону.
Вопросы Скеррита касались жизни Алекса Шеллена до войны, его службы в РАФ, ранения, работы в Хай-Уайкомбе, возвращения в практическую авиацию, плена и дальнейших событий.
— Скажите, когда ночью 14 февраля вы пытались вернуться к своим на вражеском истребителе (а этот факт подтвержден материалами следствия), что вам помешало?
— Только то, что у меня закончилось горючее.
— А если бы ваши баки были полны?
— Я улетел бы во Францию.
— Вы в этом твердо уверены?
— Конечно. Единственным моим желанием тогда было вернуться к своим.
Файф поднял руку, прося разрешения на реплику.
— Получается, что поворотным моментом в вашей судьбе стала пара сотен галлонов бензина, которого не было? Вы с этим согласны?
— Да, получается так.
— А теперь, — снова продолжил Скеррит, — давайте затронем самый неприятный момент во всей этой истории. Я говорю о гибели восьми наших летчиков 20 марта. Кто-то из зала выкрикнул, что их подло убили. Что вы, мистер Шеллен, могли бы ответить на это?
— Вы насчет убийства? Но убивать прилетели они, — Алекс впервые открыто и твердо посмотрел в обращенные к нему лица партера. — И все же они погибли в бою, а вовсе не были подло убиты. В нечестном бою? Согласен, но в нечестном с обеих сторон. Я — их товарищ — выдал секретный план врагу и помог ему извлечь из этого наибольшую выгоду. Но и они прилетели под покровом ночи, запутывая по пути следы, словно лисы, чтобы напасть внезапно. Напасть не на самого врага, а на жен, матерей и детей врага. Я сам участвовал в нескольких таких налетах и отношу все сказанное и к себе тоже. Мне могут возразить, мол, это практиковалось уже не первый год и должно бы у тех же немцев войти в привычку. А я не согласен. Это как преступность на улицах. Людей грабят и убивают веками, но мы же никогда не станем считать такое положение вещей нормой.
А теперь, господа журналисты, — Алекс посмотрел на противоположный от себя балкон, — прошу вас кое-что записать в ваших блокнотах. Итак, 20 марта атака шестисот пятидесяти ночных бомбардировщиков британских ВВС была сорвана в результате уничтожения четырех маркировщиков «Москито» из шести. Погибли все члены экипажей: четыре пилота и четыре бомбардира. А 27 марта, — Алекс повысил голос, — атака четырехсот двадцати бомбардировщиков удалась, но при этом огнем зениток и истребителей было сбито пять «Ланкастеров», и из всех экипажей спасся только один человек. В городе погибло, как я уже говорил, от десяти до двадцати пяти тысяч жителей (впрочем, вам это неинтересно), атакующие же потеряли тридцать четыре летчика. Сопоставьте цифры потерь РАФ: восемь — 20 марта и тридцать четыре — 27-го. А теперь я задам вам вопрос: что было бы 20 марта, если бы 14 февраля у некоего Алекса Шеллена в баках угнанного им «Фокке-Вульфа» нашлось двести галлонов бензина? Скорее всего с Хемницем произошло бы то же, что реально случилось с ним неделей спустя. И у вас нет никаких оснований полагать, что ПВО города не сбили бы в тот день те же пять «Ланкастеров», а может, и больше. И вместо восьми человек потери РАФ в тот день составили бы около сорока. Что же получается? 20 марта я своими действиями уменьшил потери британских ВВС в пять раз! И если бы сэр Харрис, которого вся Германия называет не иначе как «мясником», после той неудачи отказался от своей навязчивой идеи покарать Хемниц, на этом все бы и закончилось. Восемь погибших британцев вместо сорока двух в сумме. Так кому предъявлять счета за ваших мужей и сыновей? Мне или Харрису?
В зале поднялся шум. Некоторые не поняли, что, собственно, хотел доказать Алекс, запутавшись в цифрах и собственных эмоциях, другие им разъясняли. Оживились и чинно сидевшие до той поры присяжные. Стенографисты сверяли свои записи друг у друга — нет ли неточностей.
— Так, может, ему еще и орден дать! — крикнул кто-то из публики зычным командирским голосом.
Из-за своего стола поднялся Джон Скеррит.
— Мой подзащитный совершенно прав, — сказал он спокойно, и шум несколько утих. — Сорванная в самом начале атака стоит нашим экипажам гораздо меньшей крови, чем та, которая удалась. Вспомните так называемую битву за Нюрнберг, когда из семисот девяноста бомбардировщиков мы за полчаса штурма потеряли девяносто семь! Отсюда вывод, джентльмены присяжные и милорды Высокого суда: спасая от убийства жителей Хемница, Алекс Шеллен спасал попутно и два-три десятка наших летчиков. Просто кое-кому после этого пора было бы уже остановиться.
* * *
Поскольку традиция англосаксонского уголовного процесса не отделяет судебное следствие от прений сторон, спор между защитой и обвинением перемежался допросом свидетелей. Максвелл Файф испросил разрешения суда допросить первого из них.
Это был свидетель обвинения Энтони Осмерт, чья фамилия была записана на обратной стороне обвинительного акта, так что Алекс был готов к его появлению. Осмерт предстал перед публикой в не совсем новом клетчатом пиджаке с лицом человека, хорошо оттянувшегося после долгих месяцев плена в пабах лондонских окраин. При этом выглядел он вполне уверенно, очень довольный вниманием к собственной персоне и тем, что ему представилась возможность участия в громком процессе. На Алекса он сперва взглянул с выражением полного безразличия, затем с некоторым любопытством принялся его рассматривать и, наконец, ухмыльнувшись, подмигнул словно старому знакомому.
— Когда и при каких обстоятельствах вы попали в плен, — спросил его генеральный атторней после приведения к присяге.
— 26 марта сорок четвертого года. У меня отказали пушки, — бодро, скороговоркой ответил Осмерт. — Все знают проблему этих чертовых пушечных «Спитфайров». Пять «Мессершмиттов» взяли меня в «коробочку» — пришлось сесть на один из немецких аэродромов.
Осмерт, конечно же, сочинил бы что-нибудь другое, более героическое, если бы не помнил, что обстоятельства пленения кратко фиксировались в карте военнопленного в Германии и, значит, могли быть известны и в Англии.
— В каком звании вы были на тот момент?
— Флайт-лейтенант, однако ожидал повышения.
— Вам знаком подсудимый Алекс Шеллен?
— Еще бы! Мы познакомились в отряде Макса Гловера и, можно сказать, были приятелями.
— А в каких отношениях были Шеллен и флаинг-офицер Уолберг? — спросил Файф.
— Как вам сказать, — Осмерт напустил на лицо выражение философской задумчивости, — с одной стороны — они вроде бы старые приятели — говорят, вместе учились в авиашколе, — однако человек с острым взглядом не мог не заметить существовавшей между ними напряженности, особенно в последние два дня. Да, да, накануне ареста Уолберга между ними словно кошка пробежала. Теперь-то мне понятно, в чем дело, — Шеллен постоянно выражал недовольство нашими бомбардировками. Однажды он набросился на офицера Махта по этому поводу. Я так думаю, что Шеллен попытался склонить Уолберга к измене, но тот, как человек чести, пригрозил рассказать об этом нам — своим товарищам, за что и поплатился жизнью.
Зал разом охнул и зашумел. Заерзали на своих скамьях и присяжные. Эта новость была полной неожиданностью для всех, поскольку в обвинительном акте не содержалось никаких, даже косвенных намеков на личную причастность обвиняемого к убийству Каспера Уолберга. Сам Алекс сидел с каменным выражением лица, а когда изредка взглядывал на своего адвоката, то видел, как тот совершено спокойно, скрестив руки на груди, слегка кивал в такт словам свидетеля, словно знал наперед все, что он скажет. И Шеллену передавалась его уверенность, тем более что он был готов к чему-то подобному, так как прекрасно понимал, с какой целью фамилия Осмерта была внесена в список свидетелей обвинения.
— Что вы этим хотите сказать? — спросил Файф.
— Только то, что сказал, — важно ответил свидетель.
— Мистер Осмерт, здесь слушается дело о тяжком преступлении, и голословные намеки могут иметь неприятные последствия для тех, кто их делает, — раздраженно заметил обвинитель. — Вы располагаете какими-либо доказательствами причастности обвиняемого Шеллена к тому, что произошло 5 марта в отряде 1631?
Осмерт несколько стушевался, но быстро взял себя в руки:
— Да. Я видел, как в ночь на 5 марта прошлого года Алекс Шеллен забрался под кровать Каспера Уолберга и что-то там прикрепил.
— Что именно?
— Откуда мне знать. Наверное, то, за что потом Уолберга обвинили в мародерстве. Той ночью я внезапно заболел и утром был отправлен в лазарет под Радебойлем. В Дрезден я больше не возвращался. — Осмерт помедлил. — Между прочим, это же видел и пайлэт-офицер Махт.
Файф задал еще несколько вопросов свидетелю, из которых выяснилось, что как раз за несколько дней до этого они с Шелленом нашли в развалинах крупную пачку немецких рейхсмарок, которые потом таинственным образом пропали. Он повторил историю про больного друга и под конец намекнул, что его собственная внезапная болезнь 5 марта весьма подозрительна. Уж очень она походила на отравление. Больше ничего путного выудить из Осмерта не удалось, и обвинитель передал его защите.
— Как по-вашему, мистер Осмерт, если Уолберг знал что-то такое про флаинг-офицера Шеллена, то, вероятно, рассказал об этом лейтенанту Гловеру? — спросил Скеррит. — Или капеллану Борроузу? Ведь у него была такая возможность по дороге к месту казни.
— Мне неизвестно, была ли у него возможность, — ответил Осмерт. — Но, даже если и не рассказал, так это ничего не значит. Он ведь не знал, кто подбросил ему деньги и настучал охране. Да и Шеллен мог разыграть под конец преданного друга. И потом — это лишь мое предположение.
— Ну да, ну да, — не стал возражать Скеррит. — А в каких отношениях вы сами были с Каспером Уолбергом? Поговаривают, что не в очень? — спросил он.
— Да, сэр, друзьями мы не были, но мы не были и врагами. Там, в немецких лагерях, трения между пленными возникали сплошь и рядом. Это вам скажет любой, прошедший через плен.
— Ваша честь, — обратился Скеррит к лорду Баксфилду, — у меня к этому свидетелю пока нет вопросов, но я настоятельно прошу вас обеспечить его присутствие до самого конца процесса, так как вопросы к нему еще появятся.
Осмерт, взглянул на Алекса, ухмыльнулся и отправился на скамью для допрошенных свидетелей.
В качестве следующего судебный ашер сопроводил к свидетельскому барьеру мужчину в форме военного летчика, которого привел к присяге на англиканской Библии.
— Итак, вы — флайт-лейтенант Макс Гловер — старший офицер рабочего отряда № 1631, набранного из британских военнопленных на добровольной основе, — констатировал генеральный атторней. — Вам знаком этот человек? — Он показал в сторону Алекса. — Можете выйти за барьер и подойти ближе. Можете также задать ему вопросы.
— Это флаинг-офицер Алекс Шеллен, сэр, — ответил Гловер, лишь мельком взглянув на Алекса.
— При каких обстоятельствах вы познакомились?
— В плену, в феврале 1945 года. Я был назначен старшим офицером рабочего отряда № 1631, сформированного на добровольной основе для оказания помощи властям города Дрездена после бомбардировок 13 и 14 февраля. Шеллен записался в мой отряд 22 числа.
— Что вы можете сказать о нем?
— Он был исполнительным офицером. Его знания немецкого языка нам очень помогали.
— Это все? Как вы отнеслись к тому, что узнали о рассматриваемых здесь действиях офицера Шеллена из газет?
— Как и все, я был удивлен, однако…
— Что однако?
— Учитывая, что Шеллен родился и большую половину жизни провел в Германии, и не просто в Германии, а в Дрездене, его поступку есть какое-то объяснение.
— Вы оправдываете действия Шеллена?
— Этого я не говорил, сэр.
— Вы помните историю с судом и расстрелом Каспера Уолберга?
— Разумеется. Я не забуду этого до конца своих дней.
— Какое отношение к этим событиям имел офицер Шеллен? Деньги, которые немцы нашли в кармане Уолберга, принес он?
Гловер посмотрел на Алекса, словно что-то припоминая:
— Да, он рассказал мне об этом сразу, как только узнал от меня об аресте Уолберга, обвиненного немцами в мародерстве. Деньги он принес по просьбе офицера РАФ Энтони Осмерта, который нашел их среди развалин. Осмерт сочинил тогда историю про больного друга, которому хочет помочь…
— То есть, если я правильно вас понял, вы не допускали и мысли о том, что история о больном друге мистера Осмерта правдива? — спросил Файф.
— Да.
— Почему?
— Потому что никому, кроме Шеллена, он про него не рассказывал. Так не бывает.
— Ну хорошо, оставим это. Скажите, мистер Гловер, как вел себя офицер Шеллен во время суда и казни Каспера Уолберга?
— Он был потрясен.
Чувствовалось, что генерального атторнея не удовлетворяют ответы свидетеля.
— Мистер Гловер, поймите, что Высокому суду и присяжным важны мельчайшие детали всего, что связано с поведением этого человека, а вы, несмотря на все мои попытки вызвать вас на диалог, ограничиваетесь односложными ответами. Вот вы говорите, что Шеллен был потрясен. В чем это выражалось? Или, скажем так, чем это было вызвано, на ваш взгляд?
— Во-первых, сэр, потрясение испытали все члены нашего отряда…
— А во-вторых?
— А во-вторых, Шеллен был другом Уолберга и переживал все происходящее острее остальных.
— Вот как! Но в чем это выражалось?
Гловер несколько секунд молчал, после чего сам задал неожиданный вопрос:
— Сэр, вы воевали?
Файф выдержал паузу, после чего сухо произнес:
— Свидетель, моя персона не имеет ни малейшего отношения к рассматриваемому здесь делу об измене королю. Вы не должны задавать мне вопросов.
— Я только хочу установить тот диалог, о котором вы сами только что говорили.
Файф с видом пойманного на слове картинно развел руками:
— Что ж, отвечу — я не воевал.
— Это плохо, сэр. Плохо не само по себе — моя жена, к примеру, тоже не участвовала в военных действиях — плохо потому, что вас, не прошедшего через войну, назначили обвинителем по такому делу. Вот вы спрашиваете, как отнесся офицер Шеллен к суду и казни Каспера Уолберга. В день суда и расстрела он пытался защитить его так, что немцы дважды направляли на него пистолет, и один раз я готов уже был услышать выстрел. И еще, если бы любому из нас троих — мне, Шеллену или капеллану Борроузу, предложили тогда встать под ружья расстрельного взвода вместо Уолберга, то, я уверен, офицер Шеллен сделал бы это не задумываясь.
Зал отреагировал на эмоциональную речь Гловера легким шумом. Алексу послышалось в нем лишь удивленное разочарование.
В тот день было опрошено еще несколько человек из отряда Гловера, но их показания не дали ничего существенного ни обвинению, ни защите. Заседание было перенесено на завтра.
* * *
Утром следующего дня адвокат Скеррит обратился к суду пэров с ходатайством об открытии прений по вопросу правомочности атаки города Хемница военно-воздушными силами Великобритании 20 марта 1945 года с позиций военного права.
— Ваша честь, речь идет только о 20 марта и исключительно о попытке бомбардировки немецкого города Хемница, — пояснил адвокат. — Обещаю, что никакие другие вопросы правомочности тех или иных операций наших ВВС затрагиваться не будут.
— Что? — воскликнул лорд Баксфилд, перечитав переданное ему ходатайство. — Нет, это совершенно исключено. Давать в уголовном суде правовую оценку действиям наших вооруженных сил мы не можем. У нас другая задача. Мы судим человека, обвиненного в измене королю.
— А я, ваша честь, защищаю этого человека и не вижу другой возможности выполнить свою миссию, как только доказать, что он действовал в полном соответствии с международным законодательством о правилах ведения войны, препятствуя преступным действиям определенной группы лиц, эти правила поправших.
— Но что вы, мистер Скеррит, собираетесь получить в итоге этих самых прений, как вы их называете? — недоумевал лорд Баксфилд, впервые в своей многолетней практике столкнувшийся с таким ходатайством. — Это будет какой-то документ, рекомендация или что? Что будет в итоге?
— В итоге будет еще один судебный прецедент, ваша честь, который займет свое достойное место в структуре общего права Великобритании. Я намерен ходатайствовать перед Высоким судом о вынесении на рассмотрение жюри присяжных дополнительного вопроса для формирования специального вердикта. Вопрос будет состоять в следующем: имело ли место нарушение правил ведения войны со стороны Королевских ВВС Великобритании 20 марта 1945 года при воздушном налете на город Хемниц? Наличие такого вердикта расширит возможности Высокого суда лордов при вынесении приговора по рассматриваемому здесь делу, дистанцировав его от недавно рассмотренных в Олд Бейли дел о государственных преступлениях, завершившихся смертными приговорами. Высокий суд получит возможность не применять созданные ранее прецеденты, усмотрев существенные различия в деле Алекса Шеллена и его предшественников, таких как Амери, Джойс, Шурч и других. Таким образом, мы еще раз в полной мере продемонстрируем всему миру преимущества гибкого сочетания общего права Англии и права, основанного на традиционных статутах британского парламента в достижении истинной справедливости. Ваша честь, — Джон Скеррит выдержал небольшую паузу, — вам и вашим коллегам представляется возможность оставить яркий след в судебном законотворчестве Великобритании.
Последние слова адвоката Скеррита не могли не затронуть тайные желания лорда Баксфилда, чья юридическая деятельность по естественной причине его преклонного возраста подходила к концу. А самым страстным желанием престарелого лорда была давняя мечта о том, что среди тысяч томов судебных решений, ставших основополагающими нормативами общего английского права, на древних дубовых стеллажах в архивах башни Виктории появится и его тяжеловесный том, открывая который, будущие юристы будут отмечать мудрость и взвешенность нового закона, выведенного когда-то лордом Джеймсом Эштоном Баксфилдом. Молоток, поднятый было в его руке, замер, а затем тихо опустился, так и не поставив громкой точки под восклицательным знаком после слова «Отказать!».
Видя это, генеральный атторней резко встал со своего места.
— Вы собираетесь привлекать экспертов? — живо обратился он к барристеру. — Но это потребует кучу времени, а вам известно, что я участвую в Нюрнбергском трибунале. Уж не ставите ли вы целью просто-напросто затянуть процесс, мистер Скеррит.
Адвокат примирительно развел руками:
— Лично я никаких экспертов привлекать не намерен. Что касается вас, мистер Файф, то это ваше право.
— Но мы не можем превращать уголовный процесс над одним человеком в дебаты по такой сложной проблеме, как военное право, — пытался возражать генеральный атторней. — Не можем хотя бы потому, что не в состоянии разрешить здесь, в этом зале и в этом процессе, юридические аспекты пресловутого военного права, над которыми Европа билась не одно десятилетие. Безответственно ставить перед собой невыполнимую задачу. Лорд-председатель прав — это только затянет процесс.
— Вот как! — Скеррит перешел на половину обвинения, остановившись перед барьером жюри присяжных. — А судить и казнить человека, чьи действия как раз и были спровоцированы вопиющими нарушениями этого права, мы можем? Мне помнится, что не далее как вчера здесь кто-то произнес эффектную фразу о том, что в Олд Бейли не экономят время, но восстанавливают справедливость. И потом, вы зря опасаетесь, что мы станем перелопачивать здесь все статьи Гаагской конвенции. Нам достаточно трех, и вы прекрасно знаете каких.
Не располагая другими аргументами, Максвелл Файф прибег к последнему:
— Вы, мистер Скеррит, все-таки решили выдвинуть обвинение против государства, первым вступившего в неравную борьбу с германским нацизмом и внесшим решающий вклад в победу над ним?
Джон Скеррит подождал, пока гул одобрения партера сойдет на нет:
— Я не настолько амбициозен, чтобы обвинять государство, мистер Файф, тем более что законы нарушаются отдельными чиновниками, а не абстрактной геополитической структурой, именуемой «государством». Но мне нет дела и до отдельных личностей. Я всего лишь хочу оправдать действия моего клиента. Вопрос о том, совершил он их или нет, перед нами не стоял с самого начала — Алекс Шеллен во всем признался. Здесь мы расследуем причины, побудившие его к их совершению, а также обязаны квалифицировать эти действия с позиций права, как внутреннего, так и международного. А иначе, для чего мы вообще собрались? А что касается победы, мистер Файф, то она не выписывает индульгенций. В том числе — индульгенций на совершение убийства. Вы — адвокат государства, его политического истеблишмента, я — адвокат одного из подданных Короны, частички этого государства. Представляемые нами стороны несоразмерны, но в самом начале лорд-председатель заверил нас в нашем равноправии во всех аспектах состязательного процесса, и мы хотим этим равноправием воспользоваться.
Мы хотим доказать, что обвиняемый Алекс Шеллен как военнослужащий одной из противоборствующих армий действовал в соответствии с «Правилами ведения войны», в частности в соответствии со статьей 25 Гаагской конвенции, гласящей: «Запрещается атаковать или обстреливать незащищенные города, деревни, жилища и здания какими бы то ни было средствами». Нарушая один закон, он отстаивал другой, обладающий более высоким статусом.
Зал гудел, словно пчелиный улей, но Скеррит не обращал на это ни малейшего внимания. Он продолжал:
— Конвенция была подписана правомочными представителями Соединенного Королевства в 1907 году, ратифицирована парламентом и с тех пор никем не пересматривалась. На основании ее статей в 1912 году была издана вот эта небольшая книжка, — Скеррит показал всем присутствующим невзрачный томик, — это «Законы и обычаи войны» авторов: профессора Оппенгейма и полковника Эдмундса, — вошедшие в «Руководство по военному праву», которое было официально принято для служебного пользования в английской армии в 1914 году. — Скеррит вышел на середину зала и повернулся лицом к судьям: — Милорды Высокого суда, я прошу вас принять справедливое решение по моему ходатайству. Ваш отказ будет означать только одно — мой подзащитный, выступивший против действий определенной группы людей, а вовсе не против государства или Короны, лишается единственной для себя возможности оправдания своего поступка только потому, что действия этих людей априори объявляются непогрешимыми. И тем самым мы еще раз подтвердим пословицу: один человек — ничто[37].
Разделенные метровыми промежутками, судьи коротко посовещались, поворачиваясь друг к другу и покачивая локонами своих париков, после чего лорд Баксфилд попросил Скеррита и Файфа подойти к судейскому барьеру и, склонясь вниз, о чем-то с ними коротко переговорил. Затем он объявил часовой перерыв для вынесения решения, ашер поднял зал и лорды-судьи вместе с адвокатами защиты и обвинения удалились через угловую дверь.
Спустя пять минут в кабинете лорда-канцлера в Вестминстерском дворце зазвонил телефон. Говорил премьер-министр:
— Аллен, помнится, вы назвали Скеррита покладистым парнем? Мне только что сообщили из Олд Бейли, как этот покладистый парень потребовал разбирательства о законности наших воздушных операций в Германии. Неужели нельзя было заткнуть рот этому выскочке?
— Сэр, эти разбирательства еще ничего не значат, — принялся успокаивать премьера Джоуит. — Они сведутся к бесконечным препирательствам, не более того. Подобное, как вы сами знаете, имело место в американском конгрессе и кончилось ничем.
— Поймите, Аллен, у них были закрытые слушания, у нас — открытый уголовный процесс. Чувствуете разницу? А где зубы хваленого Файфа, этой грозы нацистов? Я читал вчерашний отчет — он там мямлит всякую чепуху. Зачем столько лишних вопросов? Его задача — как можно быстрее завершить процесс, а не блистать перед присяжными и газетчиками своей эрудицией. По второму и третьему пунктам присяжные однозначно признают Шеллена виновным. Что еще надо?
— Сэр, мы не можем сократить процедуру, пока защита не исчерпает свои доводы. Вы предлагаете Файфу замолчать и уступить инициативу Скерриту?
— Он и так ее уже уступил, — немного помолчав, проворчал Эттли. — Сейчас эта старая калоша Баксфилд удовлетворит ходатайство Скеррита, перенесет прения на завтра, и я не удивлюсь, если к вечеру завтрашнего дня над головой Шеллена засияет нимб святого. Пьерпойнт упадет в обморок, когда придет надевать на него петлю.
Что ж, первая половина пророчества Клемента Эттли сбылась полностью. Судьи вынесли решение удовлетворить ходатайство защиты и возобновить слушания утром следующего дня. Главную роль здесь сыграл лорд Грауер, во многом разделявший взгляды своего друга доктора Белла о неоправданной жестокости бомбардировок городов Германии. Лорд Баксфилд согласился с принятым решением скрепя сердце и только при условии, что адвокат Скеррит не уйдет в своих выступлениях дальше города Хемница, ни разу не произнесет слово «Дрезден» и не упомянет в связи с прениями не только имен бывшего и действующего премьер-министров, но и ни одного имени из списка Великих офицеров государства[38]. В противном случае он пригрозил открытые слушания сделать закрытыми. Джон Скеррит был вынужден приложить руку к сердцу и клятвенно пообещать.
* * *
Утром следующего дня балконы в Старом Бейли ломились от журналистов и представителей различных общественных организаций, сумевших прорваться в зал заседания.
Вошли и расселись судьи, и стук судейской колотушки возвестил о возобновлении слушаний.
— Мистер Скеррит, прошу вас, — лорд Баксфилд указал молотком в сторону адвоката, предлагая тому начать полемику.
— Благодарю, ваша честь. Прежде всего считаю необходимым оговорить список статей Гаагской конвенции, принятой 18 октября 1907 года, имеющих прямое отношение к нашей дискуссии. Это статьи 25-я, 26-я и 27-я. О статье 25-й я уже говорил, и нет смысла повторяться. Полный текст статьи 26-й следующий: «Начальник нападающих войск ранее, чем приступить к бомбардированию, за исключением случаев атаки открытою силою, должен сделать все от него зависящее для предупреждения об этом властей».
В статье 27-й, в частности, говорится: «При осадах и бомбардировках должны быть приняты все необходимые меры к тому, чтобы щадить, насколько возможно, храмы, здания, служащие целям науки, искусств и благотворительности, исторические памятники, госпитали и места, где собраны больные и раненые, под условием, чтобы таковые здания и места не служили одновременно военным целям».
И еще нам интересна статья 3-я, которая гласит: «Воюющая Сторона, которая нарушит постановления указанного Положения, должна будет возместить убытки, если к тому есть основание. Она будет ответственна за все действия, совершенные лицами, входящими в состав ее военных сил». Вот и все.
Как говорится, коротко и ясно. К сожалению, речь в этих статьях Конвенции идет о строениях, храмах, памятниках культуры и прочих материальных объектах и при этом совершенно не упоминается мирное население. Вероятно, в 1907 году никому и в голову не могло прийти, что главным объектом нападения когда-то станет именно оно. Итак, я утверждаю, что причиной того, что военнослужащий британской армии флаинг-офицер Шеллен оказал помощь силам противовоздушной обороны противника при защите города Хемница, явилось многократное и не обоснованное никакими чрезвычайными военными необходимостями нарушение 25-й, 26-й и 27-й статей Гаагской конвенции. Явившись очевидцем гибели десятков тысяч человек в своем родном городе Дрездене и понимая, что то же самое ждет город Хемниц, в котором он бывал в годы детства и в котором похоронена его мать, он, не имея никаких других возможностей воспрепятствовать запланированному убийству тысяч соотечественников, вынужден был пойти на крайнюю меру, встав временно в ряды защитников города. В связи с этим прошу снять с моего подзащитного первый и второй пункты обвинения, поскольку совершенные им деяния были вызваны внешними принуждающими обстоятельствами, оказавшими на психику моего подзащитного влияние непреодолимой силы, сопоставимое с длительно действующим аффектом и усугубленное тем, что он был немцем и уроженцем тех мест. Что касается третьего пункта — о дезертирстве, то его я предлагаю рассматривать как следствие сложившейся ситуации.
— У меня вопрос к вашему клиенту, — мгновенно среагировал Файф, — скажите, мистер Шеллен, а вы вообще-то думали о пунктах Гаагской конвенции, когда помогали врагам короля, или вами двигало нечто иное, например защита своего города, могилы матери, помощь родному брату?
Алекс встал.
— Нет, сэр, не думал. Откровенно говоря, я не думаю о них и сейчас.
В зале раздался хохот и редкие хлопки аплодисментов. Скеррит тоже улыбнулся и поднял руку:
— Что ж, ответ моего клиента свидетельствует лишь о его честности. Другой на его месте мог сказать: о да, сэр, я только о них и думал, об этих статьях с 25-й по 27-ю. Ночей не спал, так они меня донимали. Однако, джентльмены, а где же презумпция знания закона? Мы прекрасно понимаем, что это лишь юридическая фикция, и, тем не менее, когда человек нарушает закон, никто не спрашивает его, думал ли он о нем и, вообще, знает ли он законы. Считается априори, что знает. Почему же теперь, когда человек защищает закон, нас интересует, действовал ли он осознанно, опираясь на свое знание, или его субъективные нравственные ориентиры совпали с нормами неведомого ему права?
— Но мы выясняем мотивы поступка, мистер Скеррит,— Файф повернулся к присяжным и картинно развел руками.— Согласитесь, если ваш подзащитный перешел на сторону врага из-за того, что ему, к примеру, пообещали миллион рейхсмарок, то объявлять его борцом за соблюдение Гаагской конвенции как-то… неправильно.
Скеррит некоторое время смотрел в спину Файфа и молчал. Тот, почувствовав паузу, обернулся.
— Мистер Файф, — Джон Скеррит почти вплотную подошел к своему оппоненту, глядя ему прямо в глаза, — досудебное расследование, как вы знаете, проводил не участковый полицейский и не Скотленд-Ярд, а бригада контрразведчиков из МИ-5. И они не выявили не одного факта, свидетельствующего о том, что офицер Шеллен открылся кому-нибудь из немцев, за исключением своего брата. Все, кто был связан с ним в дни подготовки и обороны Хемница, считали его лейтенантом люфтваффе Генрихом фон Плауеном. Таким образом, ни угроз, ни посулов в отношении офицера Шеллена с немецкой стороны быть не могло. Ваш пример — сущая нелепость, призванная сбить с толку присутствующих. Не забывайте также, что мой подзащитный отвечал на все ваши вопросы под присягой, и вы пока что не уличили его в неправде ни по одному пункту. Так что давайте не будем, даже в качестве примеров, сочинять того, чего не было, и впредь обязуемся говорить лишь о том, что было. А было вот что: десятки тысяч изуродованных трупов вперемешку с битым кирпичом, заполненные мертвецами бомбоубежища, крысы, поедающие трупы, сметенный с лица земли красивейший город Европы. Вот что было на самом деле! И все это британский летчик немецкого происхождения наблюдал на протяжении многих дней. Все это стало предметом его ночных кошмаров, а потом, когда он бежал, добрался до Хемница и разыскал там своего брата, к нему пришло осознание, что и этот последний крупный город Саксонии взят под прицел, и его гибель — лишь вопрос времени.
— Послушайте, джентльмены, — прокашлялся лорд Баксфилд, — вот уже битый час, как вы пикируетесь, а воз, как говорится, и ныне там. Давайте уже начинать по существу. Мистер Файф.
— Да, ваша честь, разумеется. — Генеральный атторней подошел к своему столу и принял из рук помощника небольшую книжку. — Итак, защита просит рассмотреть законность воздушного налета на немецкий город Хемниц 20 марта прошлого года. В связи с этим у меня в руках английский ежегодник международного права за 1944 год, в котором опубликован труд профессора Кембриджского университета мистера Лаутерпахта «Международное право и наказание за военные преступления». Здесь он приходит к однозначному выводу о том, что в условиях судебного процесса, направленного против отдельных лиц, ответить на вопрос о законности воздушных налетов не представляется возможным. В условиях современной войны, когда в противоборство кроме армий вступают заводы, дамбы, доменные печи, электростанции и все прочие составляющие промышленных потенциалов воюющих стран, задачи армий значительно расширяются. В их функции входит уничтожение этих потенциалов, без которого победа невозможна. Времена галантного века Жака Руссо, утверждавшего, что войну должны вести только вооруженные силы и только между собой, давным-давно канули в Лету. Напомню также, что в традициях англосаксонского мировоззрения воспринимать войну как бескомпромиссную борьбу наций. Еще в 1875 году американский юрист Лоуренс писал: «Война — это, конечно, ужасный бич всего человечества, но народы страдают гораздо больше от ее последствий, чем от нее самой. Именно поэтому война должна быть ужасной, ибо только тогда она будет внушать страх и народам, и правительствам». С этой жесткой формулой можно спорить, но логика ее очевидна. Немцы, не испытавшие бомбардировок своих городов во время Великой войны, как раз поэтому с такой легкостью развязали новую.
Далее, как и предполагал Скеррит, Файф повел разговор о таком непробиваемом и основополагающем понятии, как «военная необходимость»:
— Много благих пожеланий можно внести в международные правила, но как быть с военной необходимостью? Если правила обращения с военнопленными или с гражданским населением на оккупированных территориях мало зависят от военной необходимости, то военные операции, включая операции воздушной войны, напрямую с ней связаны. Что значит предупредить местные власти противника о готовящейся атаке города? Только то, что потери летчиков после этого возрастут многократно. Какая же это война, если о планах наступлений враг должен быть предупрежден заранее?
— Позвольте, мистер Файф, — перебил обвинителя Скеррит, — а само намерение бомбить мирные города разве не является преступным и не обоснованным никакой необходимостью деянием? Только не говорите, что целью этих намерений были военные заводы, станции и мосты. Это-то как раз чаще всего оставалось нетронутым либо подлежало быстрому восстановлению. Или, по-вашему, понятие «военная необходимость» настолько растяжимо, что допускает заодно с ремонтной мастерской снести целый город? Я не отрицаю понятия «военная необходимость» в принципе. Я согласен с такими специалистами военного права, как наши соотечественники Холл и Гарнер, американец Фенвик, немцы Людер, Ульман и Лист, что возможны исключительные обстоятельства, как, например, необходимость спасения своей страны, при которых допустимы любые военные действия без оглядки как на 25-ю статью, так и на некоторые другие статьи Конвенции. Такая ситуация имела место в 1940 году, когда на карту было поставлено само существование Великобритании как суверенного государства. Но те же правоведы категорически отвергали военную необходимость, обусловленную только оперативными и стратегическими планами. Как вы знаете, уже на Тегеранской конференции в сорок третьем году обсуждались вопросы не спасения стран антигитлеровской коалиции, которым к тому времени уже ничто не угрожало, а судьбы самой Германии. И уж с начала 1944 года речь о спасении Великобритании не шла совершенно определенно. А теперь мне хотелось бы получить ответ на вопрос: какая военная необходимость была в уничтожении города Хемница в марте 1945 года.
— Ваша честь, — обратился Файф к председателю судебной коллегии, — прошу пригласить в зал заседания эйр-коммодора Джеймса Невила Стивенса, одного из разработчиков операций бомбардировочного командования в последние месяцы войны.
В зал вошел старший офицер невысокого роста, с несколько одутловатым лицом, пухлыми губами и глубокими залысинами над высоким лбом. Его подвели к барьеру свидетеля и привели к присяге.
— Итак, вы непосредственный участник разработки планов воздушных налетов в рамках операции «Гром»? — спросил Файф. — Это города Берлин, Лейпциг, Дрезден и Хемниц? Что вы можете сказать о такой цели, как Хемниц? О его военном значении.
— Начну с того, кх… кх… простите, — откашлялся в кулак свидетель, — что Хемниц был самым промышленно развитым городом Саксонии. В нем размещались заводы по производству оптико-механических приборов, химических веществ для производства боеприпасов, пулеметов, многоствольных пушек-пулеметов, вагоностроительные и паровозостроительные заводы, а также ремонтные депо, несколько крупных фабрик по пошиву военной униформы и традиционное еще с самого начала XIX века текстильно-прядильное производство. Не нужно забывать также, что Хемниц — это крупный железнодорожный узел, через который интенсивным потоком в обоих направлениях пропускались войска и вооружения.
— Это все? — как-то вяло, со скукой в голосе, спросил Скеррит.
— Ну, в общем и целом…
— Может, вы забыли о каком-нибудь подшипниковом заводе или сборочном цехе реактивных истребителей?
— Нет, этого там не было.
— И все же вы забыли главное, господин Стивенс, — спокойно заметил Скеррит. — Вы забыли упомянуть, что к собственному населению города Хемница в начале марта 1945 года добавились десятки тысяч беженцев из Дрездена и восточных районов Германии. И, если вы станете отрицать, что эти люди не представляли никакого интереса для вашего начальства в качестве объекта нападения, я уличу вас во лжи, поскольку располагаю кое-какими сведениями на этот счет.
Стивенс некоторое время тупо молчал, пожевывая свою и без того пухлую нижнюю губу, потом, пожав плечами, заявил:
— Само собой. Даже если не удастся разбомбить железнодорожный узел, то охваченный пожарами перенаселенный город выплеснет десятки тысяч беженцев, и все дороги и тропинки в радиусе двадцати километров будут забиты и выведены из строя дня на три. А то и больше из-за распутицы. А это как раз то, что нужно, чтобы парализовать передвижение войск и грузов.
— Верный способ, не правда ли, — подмигнул Скеррит свидетелю, — шарахнуть на город со спящими людьми семьсот тысяч зажигалок, и дело сделано.
Эйр-коммодор еще больше прикусил губу и стал нервно притоптывать, словно ему приспичило справить малую нужду.
— Скажите откровенно, мистер Стивенс, лично вы, планируя атаку, видели в этом насущную военную необходимость?
— Конечно! — В запальчивости свидетель сорвался на фальцет. — В дни решающих боев сковать в тылу врага две или три немецких дивизий, застопорить подвоз к ним боеприпасов, продовольствия и медикаментов — это хороший результат.
— И он стоит гибели города, такого как Ковентри, и, к примеру, двадцати тысяч из числа его жителей?
— Этого я не знаю. Мы выполняли приказ верховного командования.
— Послушайте, мистер Стивенс, — Скеррит вышагивал перед свидетелем взад и вперед, словно часовой, заложив руки за спину и сменив резкий тон своего голоса на увещевательный, — я ведь вас ни в чем не обвиняю, и вам нет необходимости говорить о том, что вы выполняли чьи-то приказы. Я только спрашиваю ваше личное мнение: стоит разрушение немецкого города, сопоставимого с нашим Ковентри, и гибель примерно двадцати тысяч его жителей того, чтобы парализовать на несколько дней три немецкие дивизии? Которые, заметьте, не рвутся к Лондону, «не стоят у ворот», да и вообще уже мало на что годны.
Стивенс неопределенно покачал головой, однако сказал, что, по его мнению, — все же стоит.
— Понятно, — Скеррит отвернулся от свидетеля и принялся тем же манером прохаживаться перед барьером присяжных. — Таким образом, что мы имеем? Три немецкие дивизии в конце войны — это не более двадцати тысяч солдат. Чтобы нейтрализовать их действия на несколько дней… заметьте — не уничтожить, а нейтрализовать, планируется принести в жертву такое же число мирных жителей. Вам не кажется, господа, что в воздушных операциях подобного рода просматривается некий, выработанный нашим бомбардировочным командованием, новый принцип ведения войны: сражение не с армией вражеского государства, а уничтожение его населения, к которому проще всего подкрадываться ночью, исподтишка.
— Послушайте, мистер Скеррит, — донесся утробный голос лорда Баксфилда, — мы с вами, кажется, договорились не выходить за определенные рамки? Давайте избегать обобщений.
— Виноват, ваша честь, — резко обернулся адвокат, — прошу упоминание о новых принципах ведения войны вычеркнуть из протокола. Итак, джентльмены, резюмируя этот короткий диалог с представителем штаба бомбардировочного командования, позвольте сделать следующий вывод: военной необходимостью бомбардировки города Хемница 20 марта 1945 года было уничтожение перечисленных свидетелем нескольких военно-промышленных объектов, а вернее сказать, паровозоремонтного депо и трех швейных фабрик, а также создание затора на дорогах, посредством выкуривания на них уцелевших и оставшихся без жилья горожан и беженцев. То, что при этом в жертву приносились двадцать, — Скеррит персонально обратился к выражавшему громкое негодование генералу в первом ряду, — двадцать, двадцать, сэр маршал Боттомли, — то, что при этом в жертву приносились двадцать тысяч мирных жителей: детей, женщин, а также раненых, — это не только не являлось каким-то негативным побочным фактором операции, который следовало бы скрывать или, на худой конец, оправдывать досадной неточностью бомбометания, но, наоборот, приветствовалось как фактор, работающий на деморализацию вражеского населения и его армии. И, смею вас уверить, господа, как раз это-то и было главной целью сэра Харриса. Он, конечно, бомбил и нефтеперегонные предприятия, и подшипниковые заводы, но в качестве вспомогательных отвлекающих целей. Когда 13 февраля «Галифаксы» шли на бензиновые заводы в Белене, они отвлекали внимание немцев от «Ланкастеров», идущих на главную цель — Дрезден!
— Мистер Скеррит! — раздался грозный окрик лорда Баксфилда.
— Ваша честь, — Джон Скеррит виновато скрестил на груди обе руки, — прошу прощения, вырвалось непроизвольно. Прошу секретаря заменить в протоколе слово «Дрезден» на… скажем, «Жемчужину Саксонии» или «Флоренцию на Эльбе».
— Да он над нами просто издевается, — вскричал из первого ряда публики маршал Боттомли.
— Сэр, — повернулся к нему Скеррит, — не нужно выкрикивать с места. Здесь нет ваших подчиненных, а если вам есть что сказать, прошу сюда, — адвокат показал на барьер для свидетелей. — Я полагаю, нам всем будет интересно выслушать ваше мнение, тем более что, кроме вас, в зале я не вижу никого, кто мог бы квалифицированно поучаствовать в нашем разговоре: ни маршала Роберта Саундби, ни советника авиаминистерства сэра Арчибальда Синклера, ни аса Королевской бомбардировочной авиации пилота Морриса Смита, которому, как высказался кто-то в прессе, выпала высокая честь первому сбросить бомбы на известный вам город, чтобы переколотить его знаменитые блюдца и тарелки.
Скеррит словно подзуживал крикливого маршала ввязаться в драку, и через несколько минут Норман Боттомли, малорослый верткий человек с костлявым лицом, выпирающими скулами и маленькими, спрятавшимися в глубоких впадинах черными глазами, был приведен к присяге у барьера свидетелей, заменив собой взмокшего от свалившейся на него ответственности эйр-коммодора Стивенса.
— Прошу вас, — жестом руки Скеррит предложил маршалу высказаться. — Хочу только напомнить, что тема нашей дискуссии касается законности бомбардировки Хемница, одного только Хемница и ничего другого, кроме Хемница.
— Дался вам этот Хемниц, — проворчал маршал, решимость которого несколько угасла после клятвы на Библии. — Вы намеренно создаете впечатление, что ни мы, ни американцы не бомбили ничего, кроме беззащитных германских городов. Если вы ничего другого не знаете, то почитайте хотя бы газетные подшивки.
Джон Скеррит резко повернулся:
— Минутку, свидетель, я еще раз напоминаю, что мы говорим о городе Хемнице, и только о нем. Когда в этом зале судят убийцу человека, то, как по-вашему, о чем в основном здесь идет речь? О его спортивных достижениях в гольфе или о его удачной женитьбе на миссис Пингвик в марте позапрошлого года? Мы все прекрасно знаем и будем помнить всегда о великих победах и тяжелых потерях наших летчиков. Фантастическая операция по уничтожению рурских дамб 617-й эскадрильей, потерявшей в ту ночь более половины своих пилотов, — это ли не воинский подвиг! А трехлетняя изнурительная охота на Тирпица, а уничтожение пусковых установок ФАУ в Пенемюнде и во Франции. Я могу долго перечислять, потому что список подвигов наших пилотов огромен.
Но это не тот случай, когда кому бы то ни было в силу предыдущих заслуг вдруг позволяется применять оружие против детей, женщин и стариков просто потому, что так оказывается проще и эффективнее. В августе сорок третьего американцы решили одним махом лишить военную промышленность рейха всех подшипников и нанесли сокрушительный удар по подшипниковым заводам Швайнфурта и Регенсбурга. В результате мощного прикрытия этих целей они за один день потеряли более семидесяти «летающих крепостей» и почти на полгода прекратили крупные воздушные операции, впав в некий анабиоз. И не потому, что не хватало новых бомбардировщиков, а потому, что при потерях в 25% за один рейд летчики начинали считать себя смертниками и отказывались вылетать на боевые задания. Что было делать союзному командованию? Не тогда ли у него появились соблазны вместо атак защищенных заводов нападать на большие города, которые даже теоретически невозможно прикрыть никакими средствами ПВО? Вам прекрасно известны расчеты профессора Линдемана, который определил, что каждые сорок тонн бомб, сброшенных на крупный город, создают от четырех до восьми тысяч бездомных и несколько сот трупов. А поскольку в Германии было 58 городов с населением свыше ста тысяч человек (сейчас меньше), и найти и накрыть эти города в тысячу раз легче, чем разыскать спрятанные в лесу заводы или попасть в шахты и электростанции, то есть отличная возможность по-легкому превратить вражескую страну в нацию беженцев и трупов… Минуту, сэр, — Скеррит поднял руку, — прежде чем вы громогласно обвините меня в выдумках и искажении действительности, я прочту выдержку из одного короткого документа, — адвокат взял со своего стола листок бумаги. — Цитирую: «Вы должны использовать все имеющиеся у вас средства, направив их на подавлении морального духа гражданского населения Германии, уделяя особое внимание районам, заселенным индустриальными рабочими». — Он подошел вплотную к свидетелю. — Вам знаком этот текст?
Маршал Боттомли напряженно молчал. Алекс, внимательно следивший за дискуссией, заметил, как побелели костяшки пальцев, которыми маршал сжал верх барьера. Не дождавшись ответа, Скеррит ответил сам:
— Это директива министерства авиации, направленная бомбардировочному командованию 13 февраля 1942 года (опять же в канун несчастливого для немцев Валентинова дня). А кем же подписана эта директива? А подписана она — вице маршалом авиации Норманом Боттомли.
Лицо худосочного маршала пошло красными пятнами. Привыкший орать на своих подчиненных, когда был в чем-то не согласен, здесь он не мог себе этого позволить.
— Это было самое начало сорок второго года, — после некоторого замешательства принялся возражать Боттомли, — вы помните обстановку на фронтах? Не было еще ни Сталинграда, ни Эль-Аламейна. Русский фронт проваливался все дальше на восток, а наши потери на морях грозили катастрофой.
Скеррит согласно кивал головой:
— Не спорю, господин маршал, все так. Но позвольте спросить, почему хоть и радикальная на тот момент, но, условно соглашусь, оправданная военной необходимостью идея ковровых бомбометаний по населенным пунктам продолжила свое развитие и дальше, приобретая к концу войны чудовищные по своей неоправданной жестокости формы? Вы, вероятно, слышали, что сэр Артур Харрис как-то потребовал у правительства тридцать тысяч бомбардировщиков, чтобы быстро завершить войну. Вы как военный специалист легко можете себе вообразить, что было бы с Германией, получи он хотя бы третью часть этой армады? Или вы сомневаетесь, что маршал Харрис воспользовался бы ею на полную катушку?
Боттомли молчал. Казалось, и зал затаил дыхание. Только с балконов доносился шорох перелистываемых блокнотов и скрип перьев. Даже Алекс был увлечен настолько, что временами забывал о своей роли обвиняемого и был просто слушателем и зрителем захватывающего спора, как все остальные.
— А вот еще одна выдержка, — Скеррит взял со своего стола другой лист бумаги, — цитирую: «Убивайте каждого, кто против нас. Убивайте, убивайте! Не вы несете ответственность за это, а я, поэтому убивайте!» — Адвокат оглядел присутствующих. — Не пугайтесь, господа, — это слова Германа Геринга, которого мистер Файф, наш уважаемый генеральный атторней Великобритании, помогает судить в эти дни в Нюрнберге. Он, конечно, мерзавец (я имею в виду Геринга), но он хотя бы называет вещи своими именами. Убийство он называет убийством, беря при этом ответственность на себя. Не то же ли самое скрывается под чисто техническими формулировками различных директив о том, чтобы направить всю мощь британской бомбардировочной авиации на подавление духа гражданского населения Германии? На первый взгляд, звучит вполне пристойно: подавление духа. Но даже самому тупому сержанту, слетавшему хоть раз на штурм города, понятно, что это означает. За двое суток в одном только, — Скеррит взглянул в сторону судейского подиума, сделав успокаивающий знак рукой, — в одной только «Саксонской Жемчужине» было убито 135 тысяч человек. Это не геббельсовская пропаганда, а официальные данные имперской службы идентификации погибших. И это больше чем в Хиросиме или в Нагасаки, судьбы которых потрясли весь мир. Хотя… — Скеррит сделал паузу, — в сравнении с уничтожением девятисот тысяч человек немецкого гражданского населения, которое главком ВВС сэр Чарльз Портелл запланировал на один только сорок третий год, эти цифры не столь уж и грандиозны.
В возникшем гуле Алекс впервые ощутил интонации удивления и растерянности.
— Но не мы, черт возьми, начали первыми! — вскричал Норман Боттомли. — Вам известно выражение: «Кто посеет ветер — пожнет бурю?»
Джон Скеррит с интересом посмотрел на свидетеля, ожидая продолжения. Но продолжения не последовало, и он вернулся к своему столу.
— Напрасно вы это сказали, господин маршал, — произнес Скеррит, извлекая из стопки бумажных листов новый документ. — Я не хотел затрагивать эту тему, но, раз вы сами ее коснулись, должен ответить. Вы позволите, ваша честь? — обратился он к лорду Баксфилду. — Без протокола. — Судья тряхнул париком в знак согласия. — Так вот, я не про ветер и бурю, а про то, кто начал первым. У меня в руках выписка из отчета помощника министра авиации мистера Спэйта, — адвокат показал залу и присяжным лист бумаги, — опубликованная в его же книге «Бомбардировки оправданны», вышедшей в 1944 году. Здесь много всего, но я ограничусь двумя короткими выдержками. Первая: «Мы начали бомбардировки объектов в Германии раньше, чем немцы стали бомбить объекты на Британских островах. Это исторический факт, который позже был признан публично». — Скеррит оторвался от текста. — Здесь словом «объекты» мистер Спэйт заменяет слово «города». И вторая выдержка: «…у нас не хватило духа сразу предать гласности наше великое решение, принятое в мае 1940 года». — Скеррит положил листок на свой стол. — Далее мистер Спэйт почему-то сравнивает это «великое решение» с героическим самопожертвованием русских применить тактику «выжженной земли». Но русские уничтожали заводы и мосты на своей собственной территории в период отступления Красной Армии, наше же «героическое решение» касалось уничтожения городов на территории противника. И, чтобы более не возвращаться к этой теме — теме первенства, приведу небольшую справку: первый удар по немецкому городу — эта честь выпала Фрайбургу, что в Бадене, — был нанесен 11 мая 1940 года, то есть на второй день после назначения нового премьер-министра. Первый ответный удар по английскому городу — им стал Лондон — немцы осуществили лишь 4 сентября того же года, то есть спустя почти четыре месяца и только после восьми налетов британской авиации.
Скеррит сделал паузу, ожидая реплик Файфа или Боттомли, но те молчали.
— А хотите небольшую зарисовку в виде некоего умозрительного комикса, чтобы легче было представить, во что превратилась наша воздушная война? — спросил он. — Представьте, что вы, мистер Боттомли, с семьей, прогуливаясь по парку, натыкаетесь на вашего злейшего врага, который тоже вышел подышать воздухом со своим семейством. Между вами вспыхивает ссора, и вы оба хватаетесь за оружие. Однако быть раненым или, того хуже, убитым чертовски не хочется, ведь вечером вас ждет партия в бридж в особенно приятной компании. И вот, видя, что ваши домочадцы в безопасности, вы хватаете ребенка вашего врага и приставляете к его голове пистолет. Более того, когда враг не идет на попятную, вы хладнокровно стреляете и проворно берете в заложники следующую жертву, скажем его жену.
— Довольно фантазировать! — заорал маршал. — Какого черта вы тут городите?
— Я на понятном примере просто объясняю вам выработанные вами же принципы ведения войны. Войны не между армиями, а, вследствие благоприятной ситуации, между нашей армией и мирным населением вражеской страны с благим намерением снизить собственные потери. Намерения-то благие, да только где же честь армии? Где благородство солдата и достоинство офицера, низведенных собственным командованием до статуса террористической банды? Вам всем, — Скеррит поочередно повернулся к судьям, присяжным и публике, — вам всем, господа, известно требование сэра Харриса, выдвинутое им немецкому народу. Оно публиковалось в газетах и печаталось на миллионах листовок. В нем маршал обращался не к правительству Германии, не к солдатам, не к командованию вооруженными силами, не лично к Адольфу Гитлеру — он обращался к немецкому населению с требованием сбросить власть нацистов, словно Германия стояла накануне демократических выборов и немцам нужно было только проголосовать против национал-социалистической партии. Нет, вы только вдумайтесь в это требование: вы своими руками побеждаете наших врагов нацистов или мы продолжаем убивать вас!
— Хватит! — взревел маршал. — Вы позорите страну! И не смейте говорить «наша армия» и «наша победа». Вы к ним не имеете никакого отношения.
— У меня к этому свидетелю нет вопросов, — отвернулся Скеррит. — Мистер Файф, если хотите…
У генерального атторнея тоже не было вопросов, и разъяренный вконец маршал Боттомли, досадуя на то, что вообще влез в это дело, резко отнял руки от барьера, словно по нему пустили электрический ток, и направился… нет, не на свое место в первом ряду, а к выходу из зала. Судьи, присяжные и все остальные проводили его долгим взглядом вплоть до того момента, пока за ним не захлопнулась дверь. Возникла длительная пауза. Лорд Баксфилд либо заснул — он всегда задремывал, когда дело доходило до драки (а в Олд Бейли случалось и такое), либо глубоко задумался над тем, как ему завершить эту опасную полемику, не вызвав, однако же, большого неудовольствия прессы. Чем-чем, а мнением прессы он дорожил и очень расстраивался, когда о нем или долго ничего не писали, или писали что-нибудь не очень лестное. В первом случае даже больше. Взглянув на молчаливого шефа, инициативу дальнейшего ведения заседания взял на себя сидевший по правую руку лорд Гармон:
— Мистер Скеррит, вы имеете еще что сказать?
— Да, милорд. Считаю дальнейшую дискуссию о правомочности действий Королевских ВВС 20 марта в районе города Хемница малопродуктивной. Присяжные и судьи услышали достаточно, чтобы сделать надлежащие выводы. Что касается мнения защиты, то оно сводится к следующему — налет британских бомбардировщиков на Хемниц 20 марта 1945 года преследовал целью убийство мирных граждан, разрушение жилого фонда и памятников культуры и не может быть оправдан никакой военной необходимостью. Таким образом, этот налет защита квалифицирует как преступный акт терроризма, недостойный традиций британской армии.
Не обращая внимания на шум зала, Скеррит остановился напротив стола со стенографистами, недвусмысленно давая понять, что ждет дословного занесения его выводов в протокол.
— Полагаю, что сторона обвинения выскажется по этому поводу в заключительной речи, — добавил он. — А сейчас я хочу продолжить защиту моего клиента и вызвать в зал еще одного свидетеля. Не пугайтесь, господа, этот свидетель не будет кричать и бросаться гневными взглядами.
— Кто это? — спросил лорд Гармон.
— Это Шарлотта Шеллен.
Что?! Алекс подумал, что ослышался. Какая Шарлотта? Откуда? Почему Шеллен? Он посмотрел на Скеррита, но тот сделал лишь успокаивающий знак ладонью руки.
— Но в списке заявленных свидетелей ее нет, — возразил лорд Гармон.
— Совершенно верно, милорд, она только вчера приехала из Германии, узнав о процессе.
— Шеллен? Это что же, родственница подсудимого?
— Да, милорд.
— Но какое отношение она может иметь к теме нашего сегодняшнего расследования?
— К только что закрытой нами полемике о том, что допустимо на войне, а что нет? — уж точно никакого, сэр. Она не владеет цифрами и фактами, как недавно покинувший нас маршал авиации Боттомли, и не имеет ни малейшего понятия о Гаагской конвенции. Для нее, пережившей ужасы этой войны, вообще будет очень странным узнать, что мы здесь обсуждаем какие-то правила ее ведения и что, оказывается, такие правила существуют. Однако еще несколько месяцев назад фрау Шеллен привезла в Англию один очень любопытный документ, который мы просто не имеем морального права не исследовать.
— Ну-у, — лорд Гармон еще раз посмотрел на лорда-председателя, парик которого уже несколько съехал набок, затем на Максвелла Файфа, который только недоуменно пожал плечами, — ну что ж, давайте.
— Благодарю вас, милорд, но нам потребуется переводчик. Я приведу их обоих. Буквально три минуты, господа.
Проходя мимо барьера, за которым сидел Алекс, Скеррит тихо сказал:
— Только держите себя в руках.
Затем он быстро направился по центральному проходу к одной из дверей, за которой находился изолированный коридор, ведший в комнату для свидетелей женского пола. Алекс напрягся. Что он задумал? Что все это значит? Та ли это Шарлотта? Но ее же нет? Нет! Вопросы роились в его мозгу, не успевая облекаться в слова. Вместе с ними возникали такие же туманные предположения, главным из которых было — неужели Эйтель ошибся и она жива!
Прошло несколько минут, в течение которых Алекс со страхом и надеждой смотрел на дверь, за которой скрылся Скеррит. Наконец та отворилась, и все увидели стройную молодую женщину в черном закрытом платье и в узких черных очках, которую, осторожно придерживая за локоть, вел адвокат. Он проводил ее к самому барьеру и что-то шепнул на ухо. Она протянула вперед руки, но не положила их на барьер, а, слегка пошатнувшись, ухватилась, сделав маленький шажок вперед, словно обретя при этом дополнительную опору. Рядом с ней встала невысокая женщина в черном форменном жакете.
Шарлотта — если это была она — находилась совсем рядом от Алекса, но даже не повернула в его сторону головы. Красивое белое лицо со слегка заостренными чертами и легким румянцем на щеках, туго собранные на затылке темные волосы, небольшие завитки возле ушей, полные бледные, чуть подрагивающие губы. Алекс смотрел на нее и не узнавал. Вероятно ощутив его пристальный взгляд, она медленно повернула голову в его сторону, но лицо ее при этом осталось прежним — настороженно-взволнованным, невидящим… Да она же слепа!
Скеррит спустился вниз и подошел к своему столу.
— Свидетель, назовите свое полное имя, — попросил лорд Гармон.
Она вздрогнула, выслушала перевод и произнесла в сторону судей:
— Charlotte Germina Shellen.
Алекс вскочил, вцепившись руками в ограждающий барьер, и перегнулся через него вперед всем телом, так что невозмутимые констебли за его спиной ожили и сделали несколько шагов вперед. Он узнал ее по голосу. Он никогда раньше — ни в Германии, ни в своих воспоминаниях уже в годы разлуки — не помнил, да и понятия не имел, что она слегка картавила. Едва заметно и как-то очень трогательно, по-детски. Но теперь он узнал в слове «Шарлотта» эту ее милую «р». За прошедшие десять лет ее голос конечно же изменился, он сделался более наполненным, но тембр его остался все таким же по-детски тонким, словно время не затронуло нежных связок, не выстудило их холодными ветрами зим, не иссушило спертым воздухом бомбоубежищ, не обожгло горячей пищей или алкоголем.
Она снова посмотрела… нет, только повернулась в его сторону, почувствовав там движение.
— Шарлотта, — сдавленным голосом произнес Алекс, — ты жива?
По знаку пристава констебли заставили Алекса сесть на скамью.
— Кем вы приходитесь обвиняемому здесь бывшему флаинг-офицеру Алексу Шеллену? — спросил лорд Гармон.
— Ich bin eine Witwe seines Bruders Ejtelja, — сказала свидетельница в темных очках.
— Я — вдова его брата Эйтеля, — перевела женщина в форменном жакете.
Алекс закрыл ладонями лицо. Значит, брата нет в живых. Он это предчувствовал, но так и не смог подготовить себя.
— Кхе, кхе, — прокашлялся очнувшийся лорд-председатель, — но в материалах дела нет никаких указаний на то, что брат обвиняемого был женат? — утробно пророкотал он, поправляя перекошенный парик. — Впрочем, ладно, разберемся. Какого вы вероисповедания?
— Лютеранка, — был ответ переводчицы.
— Вы согласны давать показания под присягой?
— Да.
Пристав положил перед свидетельницей Библию и листок с текстом присяги, но та никак на это не реагировала. Тогда женщина-переводчик что-то прошептала ей на ухо, взяла ее ладонь и положила на томик лютеранской Библии.
— Ich schwore zu Gott dem Allmachtigen…
— Клянусь Всемогущим Богом… — повторила переводчица.
Выйдя в зал и обернувшись к судьям, Скеррит извинился, сказав, что Шарлотта Шеллен слепа.
— Об этом нужно предупреждать заранее, мистер адвокат, — проворчал лорд Баксфилд. — Мало того что не говорит по-английски, так она еще и слепа, — произнес он, поочередно повернувшись к своим коллегам слева и справа. — Ладно, задавайте ваши вопросы.
— Ваша честь, мой подзащитный и находящаяся сейчас здесь женщина не виделись более десяти лет. Более того — каждый из них считал другого погибшим, и эта встреча для обоих очень непроста в психологическом отношении. Вы позволите им обменяться несколькими фразами, дабы свидетель могла убедиться, что в зале судебного заседания присутствует именно тот человек, которого она знала еще в детстве под именем Алекса Шеллена?
Разрешение было получено. По знаку адвоката Алекс поднялся и заговорил по-немецки:
— Шарлотта!
— Да, — она повернулась на голос и вся напряглась.
— Что случилось с Эйтелем?
— Он погиб 22 апреля во время боев с американцами, через два дня после нашей свадьбы… Алекс!
— Да, Шарлотта.
— Вы оба считали меня погибшей в Дрездене, но это было не так. В конце марта, когда ты уже улетел на север Германии, мы встретились с Эйтелем. Его разыскала моя мама — она прочитала о нем в газете, вывешенной на стенде объявлений, и увидала там его фотографию. На этой фотографии, как потом оказалось, был и ты. А спустя две недели мы получили известие о твоей гибели. Эйтелю удалось связаться с кем-то из 51-й эскадры, и ему сообщили, что 10 апреля ты, — Шарлотта запнулась, — то есть лейтенант фон Плауен, погиб в воздушном бою и этому были свидетели. Эйтель очень переживал. Примерно через неделю после этого, понимая, что каждый день может оказаться последним и для нас — уже шли бои на подступах к городу, — мы поженили^. Но мы были вместе только два дня.
Слова Шарлотты переводила женщина-переводчик, слова Алекса — сам Скеррит. Публика затаила дыхание. Даже скрип перьев на балконах затих. Лица двух молодых людей были обращены друг к другу, а их волнение свидетельствовало о том, что эта их встреча не была «домашней заготовкой» защиты и, в чем бы ни обвиняли сейчас одного из них, налицо была драма живых людей, чьи судьбы исковеркала война.
Джон Скеррит подошел к барьеру, за которым сидел Алекс, и повернулся в сторону барьера свидетеля.
— Фрау Шеллен, вы позволите мне называть вас просто по имени?
Она согласно кивнула.
— Скажите, Шарлотта, когда вы познакомились с находящимся здесь Алексом Шелленом?
— Летом 1933 года.
— Сколько лет вам было тогда?
— Мне было двенадцать, Алексу — тринадцать, а Эйтелю — четырнадцать.
— И вы подтверждаете, что сейчас разговаривали именно с Алексом Шелленом?
— Да, да, конечно! Это его голос. Правда, сейчас он стал похож на голос его старшего брата. Алекс, ты ведь помнишь того клоуна, что упал прямо перед нами и потерял свой красный нос?
— Ты назвала его растяпой и смеялась громче всех, — ответил Алекс.
Скеррит удовлетворенно потер руки, бросив многозначительный взгляд в сторону присяжных, а затем — судей.
— Хорошо. Итак, вы познакомились летом тридцать третьего, и что было потом?
— Потом… мы дружили, как дружат дети нашего возраста. Нас с Алексом называли женихом и невестой, но… мне больше нравился его брат Эйтель. А на следующий год — это было в конце июня — Алекс со своим отцом уехал в Англию. Мы все считали, что ненадолго, но… мы ошибались.
Она замолчала.
— Вы пришли провожать его на вокзал? — спросил Скеррит.
— Нет. Когда мои родители узнали, что папа Алекса и Эйтеля арестован и попал в тюрьму, мне запретили с ними встречаться. Мы попрощались тайно, накануне, в булочной на Кройцкирхенштрассе. Потом мы переписывались, потом… в общем, потом было, как бывает у всех детей, — мы повзрослели и у нас появились новые друзья. Но с Эйтелем моя дружба не прерывалась. А когда началась война, я уехала из Дрездена работать в детских эвакуационных лагерях на востоке.
— Но в конечном счете вернулись?
— Да. Осенью сорок четвертого. Лагеря перевозили на запад, размещали в сельской местности и в горах. В это время тяжело заболел мой отец, и я вернулась в Дрезден. А потом папа умер.
— Что произошло с вами 13 или 14 февраля сорок пятого года? — спросил Скеррит. — Судя по показаниям Алекса, оба брата впоследствии считали вас погибшей.
Шарлота некоторое время молчала, так что переводчица снова повторила заданный ей вопрос.
— В тот вечер мне и нескольким девушкам из гитлерюгенда было поручено вести группу детей в цирк на праздничное представление. Это были дети из Каменца, Вайсенберга и других населенных пунктов близ Дрездена. Их привезли на вокзал, но потом выяснилось, что мест в цирке уже нет, и нам придется ждать до следующего утра. Потом над городом зажглись яркие огни. Дети, никогда не слыхавшие сирены, восприняли эти огни как часть праздника. Нам стоило больших трудов собрать их всех и загнать в подвалы привокзальных бомбоубежищ. А потом все стало рушиться и гореть. Я не помню, где находилась и что со мной произошло. Позже врачи сказали, что мне повезло — я отделалась только контузией головного мозга. Правда, у меня сильно болела голова. Когда моя мама разыскала меня в одной из загородных больниц, я уже почти ничего не видела. Еще через несколько дней процесс атрофии зрительного нерва полностью завершился и я ослепла.
— Кхе, кхе, — раздалось сверху, — мистер Скеррит, все, что рассказывает ваш свидетель, разумеется, вызывает у всех нас чувство сострадания, но какое отношение все это имеет к рассматриваемому сегодня делу об измене королю? Помнится, вы обещали факты в защиту вашего клиента.
— Ваша честь, — Скеррит молитвенно скрестил руки на груди, — я прошу еще две минуты вашего терпения. Только две минуты.
Лорд Баксфилд снисходительно кивнул головой.
— Благодарю вас. Итак, Шарлотта, — адвокат повернулся к свидетельнице, — вы встретились с Эйтелем, узнали о гибели Алекса и решили, что сама судьба толкает вас друг к другу. Все так?… Тогда расскажите о тетради. — Скеррит подошел к своему столу и взял тонкую, достаточно измятую тетрадь в зеленой обложке. — О той зеленой тетради, что вам передал ваш муж и что я держу сейчас в своей руке.
Выслушав перевод, Шарлота согласно кивнула головой:
— Была команда оборонять город любой ценой, и Эйтель, предчувствуя опасность, на второй день после регистрации нашего брака в полуразрушенном здании районной магистратуры, воспользовавшись знакомствами, отвез нас с мамой в загородный пансионат под Цвиккау. Там он передал мне тетрадь, сказав, что это дневник английского летчика Каспера Уолберга, который был другом Алекса и которого тоже нет в живых. Еще он сказал, что Алекс обещал передать этот дневник родителям Каспера.
Весть о дневнике Каспера Уолберга вызвала в зале громкое оживление. Почуяв назревающую интригу, репортеры на балконах снова рьяно зашелестели своими блокнотами. Алекс, который считал дневник Каспера навсегда утраченным и потому не сказал о нем не только следователю, но и Скерриту, приподнялся со своего места, пытаясь разглядеть тетрадь в руках своего адвоката. Но тот сам подошел и передал тетрадь ему.
— Узнаете? — спросил Скеррит.
— Да! — подтвердил Алекс. — Это дневник Каспера, который он вел в плену.
— Как он попал к вам?
— Перед казнью, когда нас везли в фургоне к месту его расстрела, Каспер впервые рассказал мне о том, что вел дневник и что как раз накануне сделал там подробные записи, касающиеся многих вещей, о которых он рассказывал мне устно.
— О каких вещах шла речь?
— Я могу только предполагать — дневник я не читал, ведь Каспер делал все записи в нем по-французски. Думаю, что он описал обстоятельства его аварийной посадки за линией фронта в марте сорок четвертого, а также о своих отношениях с Энтони Осмертом. Но это лишь мои предположения.
— Ваши предположения верны. — Скеррит обратился к судьям. — Высокий суд и господа присяжные заседатели, позвольте дальше уже мне самому рассказать то, что стало известно мне буквально перед самым процессом. Как вы слышали, Шарлотта Шеллен и ее мать фрау Либехеншель были вывезены из уже полностью разрушенного Хемница и остались живы. Узнав о гибели Эйтеля Шеллена, а также о том, что к взятому частями 3-й американской армии Хемницу, вернее, к тому, что от него осталось, с востока приближаются советские войска, они двинулись с потоками беженцев на юго-запад и дошли до Ульма, где их и застало окончание войны. Все это время Шарлотта помнила о зеленой тетради. И вот, в августе прошлого года, она со своей матерью, присутствующей сейчас в зале Генриеттой Либехеншель, которая была ей теперь еще и поводырем, приезжает в Англию с целью разыскать отца братьев Шеллен — Николаса Шеллена, чтобы сообщить ему о судьбе сыновей. Увы, тот уже несколько месяцев как мертв и покоится на кладбище в Сток-он-Тренте. После этого женщины разыскивают лорда Майкла Эдварда Уолберга — отца Каспера, — и Шарлотта передает ему дневник сына, а также рассказывает о некоторых обстоятельствах его гибели, известных ей со слов Эйтеля, которому, в свою очередь, поведал о них его брат Алекс. Лорд Уолберг, конечно, знал, что его сына немцы обвинили в мародерстве и казнили. Узнал он об этом и из официального письма Международного Комитета Красного Креста, а также из писем, полученных им от Макса Гловера и капеллана Борроуза. Вот только ни Красный Крест, ни Гловер, ни Борроуз ни словом не обмолвились в своих посланиях о роли в этой трагической истории некоего Энтони Осмерта, знакомого нам с вами как свидетель обвинения.
Публика закрутила головами в поисках Осмерта. Тот от неожиданности растерялся, однако, сообразив, что никакие дневники угрожать ему не могут, быстро взял себя в руки, закинул ногу на ногу и, нарочито вальяжно откинувшись на спинку скамьи, принял вид равнодушно-надменного слушателя.
Джон Скеррит подошел к барьеру жюри присяжных:
— Сейчас, господа, вам, лордам-судьям, а также стороне обвинения мои помощники раздадут перевод некоторых отрывков из дневника Уолберга-младшего. Некоторых потому, что дневник содержит много мест интимного плана, не имеющих отношения к рассматриваемым здесь вопросам. Из этих отрывков, разрешение на публичное оглашение которых согласовано с семьей лорда Уолберга, вы сможете сделать вполне определенные выводы о взаимоотношениях моего подзащитного и Каспера, а также Каспера и Осмерта. Полагаю, что для ознакомления с этими материалами потребуется некоторое время, поэтому прошу лорда-председателя объявить перерыв в заседании до завтрашнего утра.
— Джон, я могу с ней увидеться? — спрашивал Алекс на ходу, когда его и адвоката вели сквозь запрудившую улицу толпу через выстроенный тремя десятками полицейских узкий коридор.
— Увы, только после окончания процесса… Думаю, завтрашний день будет решающим… вам необходимо хорошенько выспаться… Но прежде внимательно прочтите дневник Каспера.
Английские вечерние газеты в тот день живо обсуждали перипетии процесса Алекса Шеллена. Отчетами о втором дне заседания были заняты все первые полосы. Тон их резко изменился. Впервые за все случаи судов над изменниками и шпионами, а этот — самый скандальный и необыкновенный, похоже, был и самым последним, в газетах появились такие слова, как: судьба, рок, стечение обстоятельств, человеческая драма, милосердие и даже любовь. Появление под занавес дня Шарлотты и таинственного дневника несчастного Каспера Уолберга многие обозреватели расценили как блестящий ход адвоката Джона Скеррита, переломивший настроение вчера еще инертной публики. Но, главное, чему в прессе было уделено особое внимание, стала, несомненно, дискуссия о том, нарушала Великобритания ратифицированные ею когда-то статьи Гаагской конвенции об атаке мирных городов, или война, которую она вела не на жизнь, а на смерть, позволяла ей делать все, что только помогало ускорить победу.
В заголовках и текстах статей замелькали имена известных маршалов и политиков. Одни из них упоминались в той или иной связи, другие сами давали пространные интервью, третьи выступали с гневными панегириками, обвиняя не только изменника Шеллена, но и его адвоката Джона Скеррита. Правда, крупнейшие издания, такие как «Таймс», «Морнинг пост», «Дейли телеграф» и некоторые другие, воздержались от острых высказываний, ощущая свою близость к официальной власти и ответственность за ее престиж.
* * *
— А теперь, ваша честь, я попрошу занять место за свидетельским барьером мистера Осмерта, — обратился Скеррит к лорду Баксфилду в начале третьего дня судебного процесса. — Помнится, я обещал вам и господам присяжным, что у меня еще будут вопросы к этому господину.
Осмерт с выражением наигранного безразличия встал к барьеру. Накануне он тоже получил перевод дневника Каспера Уолберга, прочел его в своем пабе «Летающие слоны» в Ист-Энде, где последние несколько дней был звездой первой величины и угощался исключительно за счет заведения. Однако в тот вечер он пробыл в пабе недолго. Заняв денег у хозяина и отвязавшись от собутыльников, он направился в Сити, где нанял адвоката. Тот, бегло прочитав текст, заверил своего клиента, что опасаться ровным счетом нечего и что даже, в случае чего, они могли бы очень просто подать в магистратский суд иск против Скеррита или лорда Уолберга, обвинив их в клевете.
Успокоенный Осмерт вернулся в «Летающие слоны» и целиком отдался жаждущей лицезреть его толпе таких же, как он, бездельников. Поэтому теперь, стоя за барьером свидетеля, он морщился от головной боли и мечтал только об одном — о большой кружке биттера, портера или «Браун Эйла».
Чтобы ввести в курс дела публику и журналистов, Скеррит зачитал несколько отрывков из дневника Уолберга-младшего. В основном это было высказанное в виде предположения обвинение Осмерта в подстроенной им 24 марта сорок четвертого года аварии истребителя Каспера путем перекрытия топливопровода, подающего бензин из дополнительного бака с горючим. Причина — громадный карточный долг и личные неприязненные отношения.
— Чушь собачья! — произнес Осмерт. — Написать можно все что угодно. Бред от начала до конца. Ха-ха!
— Однако ваш карточный долг флаинг-офицеру Уолбергу в сумме 635 фунтов подтвердили несколько свидетелей. Вот здесь, — Скеррит потряс тонкой папкой, — я передаю секретарю их письменные показания. Двенадцать человек свидетельствуют, что вы проиграли эти деньги незадолго до последнего вылета Уолберга. Если желаете, можно устроить личную встречу с каждым из них. Нет?… И прекрасно!
— Мистер Скеррит, — поднял руку генеральный атторней, — вы не забыли, что мы судим здесь не мистера Осмерта, а Алекса Шеллена?
— Конечно, нет. Я, мистер Файф, преследую только одну цель — доказать, что ваш свидетель обвинения — лжец и всем его показаниям (кстати, данным под присягой) — грош цена.
— Продолжайте, мистер Скеррит, — проскрипел сверху лорд Баксфилд. — Обстоятельства гибели Каспера Тимоти Уолберга, хоть и не были внесены в обвинительный акт, однако некоторые устные обвинения в адрес вашего клиента здесь прозвучали. Поэтому вы имеете полное право продолжать. У меня только один вопрос: когда вы успели собрать показания стольких свидетелей относительно одного только карточного долга мистера Осмерта? Свидетелей, проживающих к тому же в разных городах.
— Ваша честь, все эти доказательства собрал не я. Поскольку сам Шеллен об этой истории ничего не сообщил ни в своем письменном признании следователям МИ-5, ни рассказал мне лично во время наших бесед, я узнал обо всем лишь три дня назад. Все дело в том, что, когда отец Каспера лорд Уолберг получил дневник своего сына, привезенный ему фрау Шеллен еще в августе, именно он организовал расследование и случая с крушением самолета Каспера в марте сорок четвертого года и всего, что связано с его трагической гибелью в марте уже следующего года. Лорд Уолберг и его супруга сейчас в зале, и я действую с их ведома и согласия. Так что, если возникнет необходимость, они могут подтвердить или опровергнуть правоту моих слов.
Осмерту, выслушавшему этот короткий диалог, стало определенно не по себе. Он по-прежнему не догадывался, каким образом его могут загнать в угол, но, услыхав о том, что лорд Уолберг, о связях которого в армейской контрразведке поговаривали даже в «Летающих слонах», организовал личное расследование, заставили Энтони Осмерта не на шутку вструхнуть.
Скеррит, остановившись напротив свидетельского барьера, некоторое время изучающе разглядывал человека в мятом клетчатом пиджаке.
— Какого числа вы вылетели на свое последнее боевое задание? — спросил он. — 17 марта?… То есть на следующий день после исчезновения Каспера Уолберга, не так ли? Отлично! Погода была холодная, вы надели теплое белье, шерстяной свитер и меховую куртку, а свой щегольской китель с нашивками флайт-лейтенанта аккуратно повесили на плечики в шкафу офицерского общежития. Я прав?… Прекрасно! А вы знаете, что происходит с вещами не вернувшихся с боевого задания летчиков?… Совершенно верно: каптенармус тщательно собирает их вплоть до зубных щеток и бритвенных приборов, аккуратно упаковывает в специальный пакет или, чаще всего, в чемодан, когда таковой имеется, после чего сдает на склад для хранения. Когда становится ясно, что пропавший летчик погиб или попал в плен, его вещи вместе с сопроводительной описью, заверенной командиром эскадрильи, отправляют на центральный склад авиагруппы. Вернувшись после войны в Англию, вы все там и получили в целости и сохранности. Ведь так?… Прошлым летом вас не раз видели в офицерском кителе, хотя вы были отчислены из Королевских ВВС по сокращению штатов без права ношения униформы в обычные дни.
— Мистер Скеррит, — улучив паузу, нарушил неторопливый монолог адвоката Файф, — вам не кажется, что вы несколько затянули с гардеробом мистера Осмерта?
— Терпение, мистер Файф, сейчас вам все станет ясно. — Скеррит резко повернулся к свидетелю: — Скажите, а у вас ничего не пропало, когда вы получили свои вещи?… Ну, может быть, чего-то не оказалось в карманах?… Не припомните?
Чувствуя подвох, Осмерт напрягся и… лицо его едва заметно вытянулось. Он еще не вполне осознал, что это, но понял, что проклятый адвокат не блефует. Что-то ведь действительно было. Одно время он даже помнил об этом. Но что?
— Не помню… может, что-то по мелочи, зажигалка, там, например…
Джон Скеррит подошел к своему столу и взял в руки небольшой плоский продолговатый предмет из металла шириной в два дюйма и длиной около десяти. Пальцами правой руки он поднял его на уровень своего лица и подошел к свидетелю:
— В ваших карманах не оказалось вот этого.
— Что это? — не выдержав, спросил лорд Баксфилд. — Что это еще за железка?
— Это ключ, ваша честь, — развернулся на сто восемьдесят градусов Скеррит. — Ключ, которым запирается либо открывается клапан трубопровода съемного бензобака. Как видите, здесь имеется квадратное отверстие и даже выбита маленькая стрелка со словами «on» и «off». Такие ключи имелись только у механиков, по одному на человека. После подвески бака и подсоединения его к топливному насосу клапан перекрывался, осуществлялась закачка топлива, после чего клапан устанавливался в открытое положение. Внутри пилотской кабины имелся еще один кран, который летчик перекрывал при необходимости сброса бака в воздухе, но к этому, — Скерит поднял ключ, — из кабины было не дотянуться. Ответственность за правильное положение этого клапана целиком и полностью лежала только на механике, поэтому, чтобы избежать ошибки, пилотам такой ключ иметь не полагалось.
— Ну и что?! — не выдержал Осмерт. — При чем тут я?
— А при том, что у сержанта Хью Биггса — механика Каспера — как раз в день его вылета пропал этот ключ. Сержант Биггс даже подал по этому поводу рапорт старшему механику авиабазы в Фискертоне. А через пару дней, когда собирали уже ваши вещи, каптенармус шеф-техник Уилл Хоуитт обнаружил в кармане вашего кителя ключ Биггса. Не какой-либо другой, а именно его личный ключ, на котором он, как всякий бережливый механик, процарапал свою метку. Как вы это объясните, сэр?
— Все это ерунда, там что-то напутали, или вы сами все выдумали, чтобы защитить Шеллена, — стараясь сохранить невозмутимость, произнес Осмерт.
— Да нет, мистер Осмерт, не ерунда. Биггс и Хоуитт сейчас живы и здоровы, и друзьям лорда Уолберга не составило труда разыскать их и допросить. Вот их письменные показания и даже фотографии, — Скеррит принял из рук помощника несколько листков бумаги. — Хью Биггс пишет, в частности, что после невозвращения Каспера Уолберга «этот придурок — уж извините — это он о вас — ходил такой довольный, словно его наградили орденом Виктории».
В зале поднялся шум негодования. Генеральный атторней сидел за своим столом, нервно постукивая карандашом по столешнице. В эти минуты он проклинал полковника Кьюсака, подсунувшего ему и этого свидетеля, и всю эту грязную историю, но больше он клял себя самого. С Алекса Шеллена разоблачение Осмерта, конечно же, никоим образом не снимало предъявленные ему обвинения, но все равно было чертовски неприятно. Он, генеральный атторней Великобритании, приволок в Олд Бейли в качестве своего свидетеля проходимца, по которому, судя по всему, плачет петля!
— А теперь, ваша честь, позвольте перейти ко второй части расследования лорда Уолберга, — попросил Скеррит. — Скажите, мистер Осмерт, вам знаком человек по имени Ганс Мёбиус?… Нет?… А лагерный охранник по прозвищу Гвоздодер?… Ах, знали такого! Ну конечно, кто же его не знал? А в каких вы были с ним отношениях?
— В каких отношениях может быть пленный со своим тюремщиком? — попытался было вспылить Осмерт.
— Не скажите. Среди немецких охранников попадались вполне приличные ребята. Правда, этого не скажешь о Гансе Мёбиусе, бывшем карманнике, который как раз и произвел тот злосчастный обыск Каспера Уолберга, найдя у него стомарковую банкноту. Так вот, он вас помнит, шлет привет и пишет пространное письмо, в котором рассказывает, как вы предложили ему однажды некую сделку.
Пока в сознание Энтони Осмерта хищной змейкой заползала догадка, что сегодня ему, пожалуй, не придется попить пивка в «Летающих слонах», Скеррит снова взял со стола стопку листов с машинописным текстом:
— Эти показания бывший охранник шталага люфт IV Ганс Мёбиус дал после того, как был арестован по обвинению в воинском преступлении против военнопленного британской армии. После войны он и не думал скрываться, полагая, что ничего такого нехорошего не совершил.
Ему удалось пробраться в американскую зону оккупации, зарегистрироваться там в качестве безработного и в сентябре месяце попасться на глаза одному из сотрудников отдела, занимающегося розыском нацистских военных преступников. Сейчас он находится в тюрьме города Бонна, но буквально на днях должен быть этапирован в Англию для дачи более подробных показаний.
А пока вот что он пишет: «4 марта ко мне подошел Иранец — так немцы, в свою очередь тоже дававшие прозвища военнопленным, называли Осмерта — и предложил заработать тысячу марок. Он показал мне три сотенных и сказал, что еще семь я получу, если завтра утром проведу обыск в их бараке и найду под кроватью Гаспара (прозвище Каспера Уолберга) тайник с деньгами и документами. Он десять раз повторил, что арестовать по обвинению в мародерстве необходимо именно Гаспара, а не кого-нибудь другого. Я спросил, что в тайнике? Он сказал: пятьсот марок и кое-какие бумажки. Я спросил, чем ему так насолил Гаспар? Вроде малый безобидный. Он сказал, что Гаспар после войны грозится его выдать за сочувствие нацистам. Я понял, что врет, но согласился.
Наутро заболевшего Иранца увезли в базовый лагерь, и я подумал: "Зачем пропадать куче денег?" — поэтому еще на табачной фабрике, когда англичане собирались на работу, подсунул Гаспару сотенную из своих, а потом на развалинах обыскал его в присутствии оказавшегося как раз поблизости полицейского вахмистра. Гаспара забрали и на следующий день казнили. Я несколько раз пытался вытащить деньги из-под его нар, но в бараке все время кто-нибудь толкался, особенно этот ихний американский поп. А потом оказалось, что там под нарами ничего нет. А еще через день военнопленный Шеллен, которого мы называли Перебежчик, сбежал. Он поехал с двумя нашими на сортировочную станцию за продуктами и ухитрился запереть их в товарном вагоне. Их потом расстреляли, так как они оба были пьяны, а нас всех тоже грозились отправить на фронт в штрафную роту…» — Скеррит положил листки на стол. — Ну, дальше неинтересно. Допрос провел подполковник особого отдела 160-й Уэльской бригады регулярной армии Хэлли Скотт. 16 сентября 1945 года.
Осмерт сглотнул пересохшим ртом. Змейка-догадка превратилась в его больном сознании в здоровенную гадюку-уверенность, что не только сегодня, но, может статься, вообще уже никогда он не попьет пива ни в «Летающих слонах», ни где-либо еще.
Скеррит передал материалы допроса Мёбиуса-Гвоздодера секретарю, заявив при этом, что к свидетелю обвинения Энтони Осмерту вопросов не имеет. Он, конечно, мог бы поинтересоваться, как вообще Осмерт оказался привлеченным к делу Шеллена, но решил, что с Файфа и службистов из МИ-5 достаточно и этого. Из зала тем временем раздавались выкрики с требованием арестовать негодяя. Поскольку у судей и присяжных также не имелось вопросов к свидетелю, присутствующий на процессе один из помощников шерифа города Лондона, которые единственные обладали правом производить аресты в залах судебных заседаний без чьих-либо санкций, поднялся и подал знак. Через пару минут Энтони Осмерт вернулся на свое прежнее место на скамье для допрошенных свидетелей, но уже в компании двух здоровенных констеблей, усевшихся по бокам от него.
К лорду Баксфилду подошел старший судебный пристав и, склонившись, что-то сказал ему на ухо. При этом старый судья вынужден был приподнять левую «фалду» своего парика. Его лицо нахмурилось, он схватил колотушку и объявил перерыв на сорок минут.
Когда судьи вернулись, лорд Баксфилд подозвал к барьеру Файфа и Скеррита. После короткого разговора оба адвоката согласно кивнули головами и вернулись на свои места. Лорд Баксфилд щелкнул судейским молотком:
— Итак, стороны защиты и обвинения исчерпали свои аргументы, все свидетели допрошены, все улики предъявлены. Завтра адвокат подсудимого мистер Скеррит, его подзащитный мистер Шеллен и государственный обвинитель мистер Файф в названной мною последовательности произнесут свои последние речи. Однако, господа, должен сообщить вам, что сегодня утром в Вестминстерском дворце прошло заседание комитета апелляционного суда палаты лордов под председательством лорда-канцлера. — В скрипучем голосе лорда Баксфилда явственно чувствовались обертоны досады и раздражения. — Среди рассмотренных на комитете вопросов были затронуты проблемы и нашего процесса по обвинению Алекса Шеллена в государственной измене. Канцлерский суд счел неприемлемым в ходе судебного расследования по обвинению конкретного военнослужащего ставить под сомнение правоту военных действий государства. В связи с этим, кхе, кхе… приняты следующие решения, не подлежащие оспариванию.
Первое: судебные прения, касающиеся соблюдения Великобританией Международных правил ведения войны во время боевых действий с Германской империей в период с 1939 по 1945 год, считать не имеющими юридической силы, в связи с чем все материалы, касающееся этих прений, следует удалить из протокола судебного заседания.
Второе: судебная коллегия не может требовать от жюри присяжных выработки вердикта, в котором предлагается в той или иной форме ответить на вопрос о правомочности военных операций Великобритании против Германской империи с позиций международного права.
Третье: в заключительных речах как стороны защиты, так и стороны обвинения не должны затрагиваться или ставиться под сомнения вопросы правомочности военных операций Великобритании и ее союзников в минувшей войне. Четвертое: при выработке как основных, так и специальных вердиктов присяжные заседатели не должны принимать во внимание никакие факты или высказывания, касающиеся оценки действий британского правительства и британской Королевской армии с позиций международного права.
Джон Скеррит выбежал на середину зала и широко развел в сторону руки, выражая этим жестом крайнюю степень недоумения и протеста.
— Ваша честь, в Англию вернулся «суд справедливости»? По какому праву лорд-канцлер вмешивается в нашу работу? Если мне не изменяет память, подобная практика не применяется у нас уже более семидесяти лет.
Вместо ответа лорд Баксфилд стукнул своим молотком:
— До завтра, джентльмены.
Через пятнадцать минут в судейской комнате лорд Баксфилд, отшвырнув парик и вытирая платком взмокшие лысину и щеки, выговаривал Скерриту, срываясь на крик:
— Я вас предупреждал не затевать этих разборок! Теперь пеняйте на себя. И не надо предъявлять мне претензий, я сам только что выслушал длиннющую нотацию по телефону из Вестминстера. Если хотите, отправляйтесь к Джоуиту и задавайте вопросы ему самому.
— Но чем он хотя бы объяснил свое вмешательство? — в свою очередь тоже на повышенной тональности допытывался Скеррит.
— Ничем! Чрезвычайностью обстоятельств, вот чем. Международной обстановкой. В общем, как хотите, так и понимайте.
Попрощавшись в вестибюле с Алексом, Скеррит сорвал с себя парик, накинул пальто прямо поверх мантии и, выбежав на улицу, поймал такси, повелев гнать к зданию парламента. У входа в башню Виктории он нос к носу столкнулся с Клементом Джоуитом, выходившим на улицу в сопровождении секретаря. Они остановились друг напротив друга.
— Барристер Скеррит, если не ошибаюсь?
— Лорд-канцлер.
— Хорошо, что вы попались мне, — я уже собирался просить вас о встрече.
— Аналогично, милорд!
— Давайте без «милордов» и протоколов, просто пройдемся по набережной.
Джоуит попросил секретаря обождать в машине, взял Скеррита под руку, и они прошли несколько шагов в сторону реки.
— Послушайте, Джон, вы вообще понимаете, что вы делаете? — начал лорд-канцлер. — В Нюрнберге в самом разгаре Международный трибунал, в котором задействованы полтора десятка самых ушлых немецких адвокатов. Да что адвокаты — один Геринг чего стоит! Он грозится устроить нам второй «Дюнкерк» и еще, уверяю вас, доставит массу хлопот. За этим процессом наблюдает весь мир, и в это самое время в главном уголовном суде Англии и Уэльса инспирируется дискуссия о нарушениях правил ведения войны одной из стран-победительниц. Мы судим нацистских убийц, а нас самих в открытом процессе начинает судить Джон Скеррит! Вы просматривали заголовки наших вчерашних газет? Вы в курсе, что там понаписали некоторые так называемые правозащитники? Вы хотя бы отдаленно представляете, что начнется в Германии, если уже завтра эти газеты попадут в зал суда в Нюрнберге? — Джоуит, прищурившись, посмотрел в сторону циферблата Биг-Бена. — Мы, конечно, сделаем все возможное, чтобы этого не случилось, но премьер-министру уже звонили из Вашингтона и почти одновременно из Москвы с одним и тем же вопросом: все ли у членов нашего кабинета в порядке со здоровьем, нет ли повышенной температуры? Джон, — Джоуит остановился и озабоченно посмотрел в глаза своего собеседника, — вы патриот?… Вы простите меня за этот вопрос — он, конечно же, риторический, но складывается впечатление, что ваш клиент дороже для вас престижа собственной страны.
— Сэр, но при всем моем патриотизме я не могу, да и по роду профессии не имею права затыкать рот моему клиенту, который не только отстаивает свои взгляды, но и защищает свою жизнь, — возразил Скеррит. — Вы наверняка читали отчет первого дня заседания, когда велся допрос Шеллена и когда он недвусмысленно и весьма четко объяснил свои мотивы. Какая же роль, по-вашему, отводилась мне, как его адвокату? Не замечать главного, разыгрывать фарс присутствия? Сегодня вы наложили вето на единственно возможный способ защиты. Это равнозначно тому, что обвиняемого в превышении необходимых пределов самообороны оправдывать не тем, что на него напал бандит с топором в руке, а тем, что у него было плохое настроение из-за проигрыша любимой команды, мигрени и несварения желудка, и потому он застрелил человека, который случайно замахнулся на него топором.
— Да вам просто не нужно было устраивать этот спектакль с оценкой наших военных действий, — с раздражением возразил Джоуит. — Одно дело, когда обвинение в несоблюдении треклятых пунктов Гаагской конвенции исходит от человека, привлеченного за измену, и совсем другое, когда тем же самым начинает заниматься государственный законник, да еще в открытом процессе. А что вы сделали с несчастным маршалом Боттомли? У меня, да и у многих сложилось впечатление, что ваша задача-максимум не столько защитить клиента, сколько, ощущая поддержку таких слюнтяев, как доктор Белл, мистер Стоукс и иже с ними, раздуть международный скандал. Но если духовникам простительна их поповская демагогия, хотя бы потому, что они, будучи служителями церкви, должны придерживаться заповедей (или делать вид), то вам как юристу и человеку светскому следовало бы смотреть на вещи реально, без небесных иллюзий. Вы прекрасно знаете, что среди всех человеческих законов есть хорошие и плохие, писаные и неписаные, умные и глуповатые, жестокие и справедливые. А еще есть такие, которые должно и нужно выполнять, и такие, которые должно принимать, но исполнить невозможно. Вы понимаете, НЕВОЗМОЖНО! К последним как раз и относятся те несколько злосчастных статей Гаагской конвенции, которые вы подняли, словно флаги, на вчерашнем заседании и стали ими неистово размахивать. Они, эти знамена, красиво обшиты золотой бахромой и покрыты письменами, призывающими к благородству и воинской чести, но лишены всякого смысла, поскольку созданы не для войны, а для благодушного мира. Это парадные знамена мирной Европы, не более того…
Послышался бой башенных часов, и Скеррит воспользовался паузой в монологе лорда-канцлера:
— Сэр, позвольте задать вам один чисто теоретический вопрос, — спросил он, — вопрос из тех, что схожи с математическим методом доказательства от противного? — Только прошу вас не уходить от ответа, ведь наш разговор все равно останется между нами. — Джоуит с готовностью кивнул. — Скажите, если бы не немцы, а мы проиграли войну, скажем в конце сорок четвертого года в результате, предположим, их пресловутого «чудо-оружия», как вы считаете, они устроили бы международный процесс над нашими маршалами авиации, премьер-министром и некоторыми членами кабинета, обвинив их в военных преступлениях? Процесс, аналогичный Нюрнбергскому, только где-нибудь здесь, в Лондоне, в королевских судах на Флит-стрит или в том же Олд Бейли, где также натянули бы большой белый экран и с утра до вечера проецировали на него кинофотоматериалы бесконечных руин, горы полусожженных трупов и потоки беженцев.
Уильям Аллен Джоуит остановился и некоторое время задумчиво молчал, глядя на серую гладь Темзы, на которую вместе с легким снежком уже опускались предвечерние сумерки. Впрочем, молчал он недолго:
— Безусловно. Все в точности так и было бы.
Джон Скеррит, не расчитывавший на такую прямоту, от неожиданности отступил на шаг.
— Да-да, — повернулся Джоуит. — Только, учитывая таланты Геббельса, а также вкусы самого Гитлера, они обставили бы все это гораздо более эффектно. Обвиняемым, в число которых, вероятно, попал бы и я, выдали бы суконные безразмерные штаны без поясных ремней и каждое утро нас везли бы в железных клетках к зданию суда через весь город, где мы должны были стоять, вцепившись одной рукой в железные прутья, а другой поддерживать свои штаны, чтобы те не свалились. — Джоуит снова взял Скеррита под локоть и повлек вдоль набережной. — Нет-нет, не подумайте, что я иронизирую над вашим вопросом. Вы абсолютно верно его ставите, ведь право вершить суд над проигравшим отныне становится одной из привилегий победы. Такое судилище хотели организовать над немцами еще после первой войны. В список претендентов, если не ошибаюсь, попало тогда около двух тысяч кайзеровских генералов, ученых и политиков, включая самого императора. Потом, правда, идею эту похерили, решив, что хватит с них и одного «Версаля» с контрибуциями и репарациями.
Слушая Джоуита, Скеррит прекрасно понимал, почему «похерили» идею о международном суде над немецкими военными преступниками той войны, которую в Германии назвали «Великой», в Советской России «империалистической», а в остальной Европе — «последней». Просто-напросто, идею эту выдвинули те, кто не догадывался еще, что при расследовании немецких преступлений неминуемо откроются факты чудовищной лжи, брошенной в мир их противниками. Узнав о том, что из трупов своих и вражеских солдат немцы изготавливают корм для свиней, а также перерабатывают добытое из них сало для получения стеарина и жиров, мир содрогнулся и сжал кулаки. Десятки тысяч американских добровольцев ринулись на вербовочные пункты, чтобы принять участие в священной войне против изуверов. Даже далекий от европейской свалки Китай, ошеломленный таким известием, объявил Германии войну.
Скеррит помнил страницу «Таймс», где подробно описывался процесс переработки человеческих тел на крупной немецкой фабрике, куда они прибывали подвешенными на крюках в спецэшелонах. Газета приводила тщательное описание всей дальнейшей технологии: дезинфицирующие растворы, сушильные камеры, громадные котлы с восьмичасовым циклом варки, паровая обработка и т. д. и т. п. Давалась даже информация о химической рецептуре — всяких там Sodium Carbonate, режимах перегонки и очищения стеарина, размерах и цвете железных бочек, в которые разливался окончательный продукт «желтоватого цвета». И только в 1925 году в американской «Таймс диспэтч» эта ложь была полностью разоблачена, после чего и палата общин признала историю с трупами выдумкой одного из офицеров английской контрразведки. А история с тысячами детских рук и ног, отсеченных немецкими оккупантами, дабы из детей вырастали инвалиды! Она попала на страницы школьных учебников, вызвала возмущение тысяч людей, Ватикана и дожила до проходящего сейчас Нюрнбергского трибунала, хотя за двадцать прошедших лет так и не было найдено ни единого факта в ее подтверждение. И это далеко не все, что мог бы припомнить бывший солдат Джон Скеррит, захвативший последний год той войны восемнадцатилетним добровольцем.
Лорд-канцлер Аллен Джоуит, наделенный помимо прочего высшей судебной властью в королевстве, тем временем продолжал:
— Но отныне, поверьте, все крупные будущие войны будут заканчиваться судами и казнями. И знаете почему? Потому, что побежденный всегда будет уличен в военных преступлениях, ведь войны просто не бывает без преступлений.
— А победитель?
— А победитель — нет. Иначе что же это за победа? Вчера вы сказали Файфу, что победа не выписывает индульгенций, и были неправы. Заявляю вам совершенно ответственно — Великобритания никогда не признает тактику своих военных действий преступной хотя бы в малейшей степени. Ошибочной?… в какие-то моменты возможно, но преступной — никогда. Ни в этой войне и ни в какой другой из тех, что она еще выиграет!
— Извините, сэр, но на каких тогда принципах мне строить свою защитительную речь? — сухо спросил Скеррит. — Упирать на военные заслуги подсудимого, роковую национальную принадлежность, стресс от вида останков родного города и его жителей, наконец?…
— Вот видите, вы прекрасно знаете, как действовать. Адвокат с вашим-то опытом, да не найдет слов? Да и судья Баксфилд вовсе не такой кровожадный, как может показаться по его фотографиям в «Тайме». Это не барон Шоукросс. — Джоуит, прищурившись, посмотрел на едва различимые в снежном тумане стрелки Биг-Бена. — А теперь извините, меня ждет премьер-министр.
Глядя в спину удаляющегося лорда-канцлера, Скерриту невольно вспомнились слова из «Смерти героя» Ричарда Олдингтона, которые могли бы стать антиэпиграфом его завтрашней речи: «Все, что делается во имя Британской империи, правильно. Нет Истины, нет Справедливости — есть только британская истина и британская справедливость».
* * *
Наступил четвертый день процесса. Интрига состояла в том, будет ли он решающим или от него ничего не зависит и в головах двенадцати присяжных выработались неколебимые мнения, сумма которых уже решила судьбу обвиняемого. Ясно было одно — этот день последний, если не считать, конечно, дня оглашения вердикта.
В адвокатской комнате Алекс отметил совершенно измотанный вид своего защитника. Скеррит пил крепчайший кофе и был немногословен. Лишь несколько стандартных ободряющих фраз да невеселая напутственная улыбка, когда ашер с констеблями уводил Алекса в зал заседания.
Лорд Баксфилд, осведомившись у сторон процесса, нет ли у тех каких-то новых заявлений, предложил адвокату произнести свою заключительную речь[39].
— Высокий суд! Господа присяжные заседатели! — начал Джон Скеррит, выйдя на середину зала. — Вы все помните о недавнем решении суда лорда-канцлера, суда, который еще лет семьдесят или сто тому назад имел бы весьма двусмысленное и странное название «суд справедливости». И, стало быть, вы знаете, о чем сегодня мне — адвокату Алекса Шеллена — говорить нельзя.
А о чем можно? — задав этот вопрос, Скеррит выдержал паузу, оглядев присяжных. — Да о чем угодно, только не об этом! О котировках акций на Лондонской бирже, например, или о зимних бегах на Кемптон-парке[40]. Однако поможет ли это моему подзащитному, обвиненному Большим жюри в измене королю, разглашении военной тайны и дезертирстве? Насчет лошадиных бегов?… врать не буду, не знаю, а вот котировки акций — уж точно не помогут (в зале и среди присяжных раздались смешки). Придется для разговора подыскать другую тему. — Скеррит, обхватив правой ладонью подбородок, стал в раздумье прохаживаться вдоль барьера присяжных. — Разве что поговорить о мотивах, по которым вообще совершаются предательства? Разумеется, в рамках дозволенного. Итак, мотив первый — страх за собственную жизнь. Нет — это не наш случай: офицер Шеллен был, да и сейчас остается парнем не робкого десятка, к тому же тогда ему в принципе ничто не угрожало. Наоборот — его участие в известных вам действиях как раз грозило разоблачением. Представьте себе, что в момент перестановки орудий и создания ложной цели, то есть еще на подготовительной стадии, кто-то узнал бы в нем беглого британского военнопленного. Все его действия незамедлительно были бы сочтены как диверсия, и их вместе с братом тут же бы расстреляли. — Скеррит в задумчивости сделал несколько шагов. — Мотив второй — корысть, подкуп. И снова — нет. Кроме Железного креста, который он, как только оказался в Швеции, даже и не носил (а потом и вовсе выбросил вместе с мундиром), ему, как говорится, ничего не обломилось и ничего не обещалось. Мотив третий — месть. — Скеррит остановился и нахмурил брови. — Месть за родной город? Но как можно приравнивать юридическое понятие «акта мести» к действиям, суть которых защита или самооборона? Вот вам ситуация: один человек подло обокрал другого; тот спустя время подкараулил вора в темном переулке и отдубасил поленом. Это — месть вне всякого сомнения. Вторая ситуация: один человек напал на другого и избил его. Потом он снова напал на него, но тот дал достойный отпор, к примеру, с помощью того же полена. Понятно, что ни один здравомыслящий человек такие действия местью уже не назовет.
У флаинг-офицера Шеллена не имелось никаких причин мстить королю Георгу VI или его государству в целом. Добавлю также (на всякий случай), что никто из погибших 20 марта под Хемницем английских летчиков даже не был знаком с мистером Шелленом, и мы можем смело отбросить даже такую, совершенно нелепую версию мести. Или кто-то хочет мне возразить? Нет?… Тогда идем дальше: мотив четвертый — политические убеждения. Но это — полный абсурд! Поменять в самом конце войны свое отношение к нацизму с минуса на плюс, когда даже в самой Германии происходит обратный процесс переоценки ценностей? С чего бы вдруг?
Мне могут возразить, мол, мистер Шеллен никакой не мистер, он — герр Шеллен, то есть этнический немец и совершил свою измену по зову крови, из чувства братства с. соотечественниками-нацистами, осознав вдруг свою принадлежность к этой стране, к этому «государству-чудовищу». Но откуда вдруг такие перемены? Воевал несколько лет против «своих», а потом, перед самой победой решил искупить вину за это перед фюрером? Уж не после того ли, как немцы подло убили его друга Каспера Уолберга? Уж не лагерный ли надсмотрщик Гвоздодер внушил братскую любовь «Перебежчику», как он сам его называл? Конечно, нет! Да и у обвинения на сей счет нет ни малейшего обоснования, так что я не стану более заострять на этом ваше внимание. Мотив пятый — умственная неполноценность, — Скеррит повернулся к подзащитному. — Но взгляните на этого молодого человека и вспомните, как он отвечал на все заданные ему здесь вопросы. Вычеркиваем?… И я того же мнения. Что же остается? — Джон Скеррит снова задумался, поглядев зачем-то на потолок. — Ах да! Ошибка! Предательство совершено по ошибке. Офицер Шеллен решил, что британская армада летит, чтобы разрушить город Хемниц, что, как нам известно, было чудовищной неправдой. Нет, 20 марта 650 четырехмоторных бомбардировщиков были нацелены всего лишь на фабрику по производству швейных машин, а также на железнодорожную станцию. Так что горожанам можно было и не вылезать из своих кроватей и не бежать сломя голову в бомбоубежища. Но, не зная этого, офицер Шеллен по ошибке сорвал атаку родных ВВС на эти два стратегические объекта, которые, кстати, почему-то почти не пострадали и 27 марта, когда флаинг-офицер Шеллен налету уже совершенно не мешал и когда взамен фабрики и станции, вероятно по недосмотру, был сметен весь остальной город. — Скеррит повернулся в сторону судейского подиума. — Прошу заметить, ваша честь, что я не касаюсь никаких международных правил и совершенно не осуждаю никакие действия наших летчиков. Смели так смели, с кем не бывает. — Он снова повернулся к присяжным. — Кажется, я перечислил все мотивы, способные толкнуть человека на предательство. Что же тогда подвигло Алекса Шеллена на столь опасное как в момент исполнения, так и в плане грядущего разоблачения деяние? Что, я вас спрашиваю? — Скеррит простер руки в сторону жюри присяжных. — А толкнули его на это черные столбы дыма от погребальных костров, один из которых он лично зажег на той самой площади, на которой провел свое детство. Неважно, понес ли его родной город незаслуженное наказание или стал жертвой военной необходимости. Важно другое — Шеллен совершил тот род предательства, которому, что бы ни провозглашали все законы Англии, есть оправдание! Хотя бы с позиций божественной справедливости.
Бог, которому мы здесь без конца приносим клятву правдивости, не стоял все годы этой страшной войны ни на чьей стороне. Как бы и кому бы этого ни хотелось. Создатель с горечью наблюдал за тем, что творили Его дети на сотворенной для них же планете — лучшей из миров. И если Он видел, как некий Алекс Шеллен старался защитить детей, женщин, стариков, храмы и кладбища своей первой родины, то вряд ли осудил его за то, что он нарушает при этом присягу, предает короля, поднимает оружие против своих. Оттуда, сверху, его измена и дезертирство наверняка оценивались не с оглядкой на статуты средневековой Англии, а по иным критериям — критериям, которые, к сожалению, лежат вне пространства не только нашей юрисдикции, но и нашей заскорузлой морали, не отличающей войны праведной от войны, превратившейся в добивание и расправу над народом, загнанным в угол собственным диктатором. Господа присяжные, я взываю не к милосердию, а только к справедливости. Абсолютизация внешней формы тех статутов о государственной измене, по которым милорды Высокого суда будут выносить приговор, неодолимо предопределяет его исход. Поэтому только от вас зависит: дадите вы им возможность сохранить жизнь этому человеку или такой возможности вы им не дадите. У меня все.
Некоторое время стояла тишина. Затем раздались отдельные хлопки, слившиеся через несколько секунд в общий негромкий шум, более заметный со стороны балконов. Все понимали, в какие сложные условия был поставлен адвокат Скеррит неожиданным решением канцлерского суда. Все помнили, с какой страстью эти четыре дня защищал он своего клиента, выкладываясь так, словно речь шла о его собственной жизни. Защищал против негативно настроенного зала, выслушав немало незаслуженных оскорблений на улицах или прочитав их в газетах. Темные круги под его глазами и заметно осунувшееся лицо свидетельствовали, что и ночи он посвятил своей работе, собирая материалы, набрасывая тексты выступлений. Поэтому многие хлопали ему, если не в знак одобрения его позиции, то из уважения к его профессионализму.
— Если когда-нибудь попаду в Олд Бейли на скамью подсудимых, найму Скеррита, — сказал кто-то негромко своему соседу.
Лорд Баксфилд прокашлялся и обратился к Алексу:
— Подсудимый Шеллен, прежде чем генеральный атторней мистер Файф произнесет заключительную речь, вы имеете право на последнее слово.
Алекс встал. Накануне он долго ходил из угла в угол своей камеры, обдумывая это свое последнее слово. Он прекрасно понимал, что только раскаяние и мольба о снисхождении, высказанные в последнем слове, могут оказать воздействие на суд и присяжных. Все остальные разглагольствования, сколь бы логичны и отточены они ни были, ничего не добавят к тысячам произнесенных уже слов и пройдут, если не мимо ушей, то не затронув сердец.
— Высокий суд, господа присяжные заседатели. 20 марта 1945 года я выступил не против короля Георга VI и не против народа Англии. Я выступил против стихийного бедствия бессмысленной жестокости, и я боролся с нею, как борются с пожаром или с наводнением. Я ни о чем не сожалею. Скажу вам больше: я рад, что однажды мне не хватило бензина, чтобы улететь из пылающей Германии и что судьба поставила меня перед выбором: бездействовать, предав самого себя, или поступить по внутренним убеждениям, пойти против тех, для кого война из дела праведного превратилась в расправу. Моей семьи больше нет. Похоже — у меня нет и родины. Я признаю себя виновным перед английским законом, но мне было бы намного проще, если бы я осознал свою вину и перед неписаным законом человечности. Тогда я мог бы покаяться и попросить прощения. Но я не стану обманывать вас — я не вижу за собой вины, и вы вправе судить меня как нераскаявшегося.
Он сел. Адвокат Скеррит поставил локти на стол и уткнулся лбом в сомкнутые ладони. Зал безмолвствовал, только скрип перьев и чье-то нервическое покашливание, еще более подчеркивающие тишину.
— Что ж, — лорд Баксфилд ткнул молотком в сторону генерального атторнея, — теперь ваша очередь, мистер Файф.
В отличие от несколько ироничного и весьма краткого выступления своего коллеги барристера, речь обвинителя была более эмоциональной и долгой. Помимо этого она была стройна и последовательна и лишена как элементов надуманного абсурда, так и обращений за помощью к Всевышнему. Он оперировал формулировками древних — еще королевских — и более поздних — парламентских — статутов, искусно, словно фокусник, извлекая из багажа своей многолетней обвинительской практики вполне подходящие для данного случая судебные прецеденты, сплетая таким образом из двух ветвей английского права некий венок консолидированного закона. При этом его нельзя было обвинить в беззастенчивом вторжении в сферу судебного законотворчества, монопольные права на которое имел только суд, поскольку свои манипуляции со статутами и прецедентами он, по его собственным словам, осуществлял лишь с целью квалификации того или иного факта с точки зрения закона, что как раз и требовалось знать присяжным для выработки ими вердикта. Дэвид Максвелл Файф сыпал высказываниями известных мыслителей и правоведов, не всегда утруждая себя упоминанием имен их авторов.
— Думать о человечестве и хорошо и приятно во время мира, джентльмены, но, когда твоя страна ведет войну, любое действие и даже слово в защиту человечества преступно по отношению к родине. Для настоящего же солдата и в мирное время, и на войне понятие «человечество» есть абстрактная философская категория, не более того. Верность отечеству, вере, королю, долгу и присяге — вот те принципы, которые должны определять все его поступки в любой ситуации, чтобы ни происходило вокруг. Сохранять верность, хотя бы небо рушилось на землю, — вот мое твердое убеждение!
Аплодисменты.
Несомненно, Файф находился в гораздо более выгодном положении, по сравнению со Скерритом. Ему не нужно было доказывать, что белое — это черное. Белое он называл белым и, имея в своем распоряжении множество аргументов в подтверждение этого столь легко доказуемого факта, приводил их все, стремясь разложить по полочкам и ящичкам в головах присяжных, так, чтобы в них не осталось уже места для чего-либо другого.
— Имеем ли мы право узаконить прецедент, именуемый «измена Алекса Шеллена»? — вопрошал он. — Простив его действия, расценив их как вызванные стечением особых обстоятельств, проявив жалость к человеку, к его молодости в ущерб таким понятиям, как верность солдата и подданного? Нет, нет и нет! Глубокоуважаемый мною мистер Скеррит, перечисляя здесь известные ему мотивы, побуждающие человека к измене, не осознавал, что страх, например, в определенных обстоятельствах может быть как раз смягчающим фактором преступления. Запуганного, сломленного физически и униженного нравственно пленного солдата всегда можно понять и простить, учитывая, что не все в этот мир приходят героями. И окажись Шеллен в таком положении, неужели же мы не приняли бы во внимание отчаяние или сломленную психику этого двадцатипятилетнего парня. Но предать хладнокровно, под воздействием только собственных умозаключений и субъективных выводов! Добровольно предложить свои услуги врагу! Этому нет прощения! — Аплодисменты. — Этому нет прощения еще и потому, что иначе нас ждет хаос анархии, развал армии и угроза самому существованию Великобритании. Ведь представьте себе на минуту, что не пленный флаинг-офицер, а гораздо более крупный командир вдруг повернет свое соединение (или целую армию!) против собственного государства, вспомнив о человечестве и о том, что в некоторых случаях такое допустимо.
Завершая свою речь, Файф обратился к присяжным:
— Измена офицера Шеллена не имеет аналога в современной истории нашей страны. Это и наглый акт попрания закона, и одновременно оскорбление чести и достоинства Королевской армии. И ваш вердикт, господа, не должен лишить Высокий суд лордов возможности достойно покарать изменника. Я закончил, ваша честь.
Нельзя сказать, что речь обвинителя была отмечена более громкими аплодисментами, по сравнению с теми, что прозвучали после речи защиты. Но они были гораздо настойчивее. При этом часть публики в зале встала и продолжала хлопать даже после того, когда лорд-председатель принялся колотить своим молотком, призывая к тишине. Подействовала только угроза лорда-распорядителя очистить зал.
Еще раз стукнув молотком, лорд Баксфилд, на которого, казалось, ни та ни другая речь не произвели ровным счетом никакого впечатления, обратился к присяжным:
— Господа присяжные, теперь вам предстоит выработать общий вердикт по каждому из трех пунктов обвинительного акта. При этом вы отвечаете только на вопрос: «Виновен или не виновен?» и только словами «виновен» или «не виновен», и никак иначе. Кроме этого вам предстоит выработать специальный вердикт по каждому из трех пунктов обвинительного акта. В этом случае вы отвечаете на вопрос: «Заслуживает или не заслуживает снисхождения?» Прежде чем вы отправитесь в совещательную комнату, должен напомнить вам одну из основополагающих формул английского права, выведенную в конце XVI века лордом Коком: «Sicut ad quaestionem facti non respondent judicos, ita ad quaestionem juris non respondent juratores» — юристы не должны разрешать вопросы факта, равно как и присяжные не должны разрешать вопросы права. Другими словами — устанавливайте факт, не давая ему правовой оценки. Однако считаю своим долгом еще раз напомнить вам, что санкция по каждому из пунктов обвинительного акта, предъявленного подсудимому Алексу Шеллену, предусматривает смертную казнь, что налагает на вас особую ответственность. Настоятельно рекомендую вам еще раз перечесть стенограммы речей адвоката и обвинителя, а если потребуется, то и всего судебного процесса, которые будут переданы вам в течение часа. При этом помните о милосердии и не забывайте о справедливости, а также имейте в виду, что они не всегда согласуются друг с другом. Итак, желаю удачи, и да поможет вам Бог!
Когда присяжные поднялись со своих мест, лорд Баксфилд объявил о перерыве заседания до следующего утра, в последний раз стукнув судейским молотком.
— Как вы думаете, какой будет вердикт? — спросил Алекс Джона Скеррита, когда они в тюремном автобусе возвращались в Уондсворд.
— Обвинят по всем трем пунктам единогласно. Это вне всякого сомнения. Но ваша жизнь зависит от суммарного значения специальных вердиктов. Я почти уверен, что также по всем трем пунктам вас признают заслуживающим снисхождения, вот только… — Скеррит сжал губы, задумчиво покачав головой. — Ладно, не будем гадать.
В ту ночь Алекс не смог уснуть вообще. Он перечитал в принесенных ему газетах все, что хоть как-то касалось его самого, затем политические новости и все прочее, вплоть до частных объявлений. Он еще раз прочитал комментарии о том, что 1 числа Сиам подписал мирные договоры с Англией и Индией; узнал об очередном недомогании короля, которому врачи не первый уже раз настоятельно рекомендовали бросить курить; о том, что 6 января была одержана самая крупная победа в истории профессиональной футбольной лиги Англии, когда команда «Стокпорт Каунти» разгромила на своем поле «Галифакс» со счетом 13:0…
* * *
— Мистер Катчер, — обратился лорд Баксфилд к старшине жюри присяжных.
— Да, ваша честь, — отставной полковник поднялся, замерев по стойке «смирно».
— Выработало ли жюри присяжных общие и специальные вердикты по всем пунктам обвинительно акта?
— Да, ваша честь.
— Читайте.
Катчер раскрыл выданную ему в совещательной комнате папку:
— Общий вердикт по первому пункту обвинения — виновен. Решение принято единогласно. Специальный вердикт по первому пункту обвинения — заслуживает снисхождения. Решение принято большинством голосов восемь против четырех. Общий вердикт по второму пункту обвинения — виновен. Решение принято единогласно. Специальный вердикт по второму пункту обвинения — заслуживает снисхождения. Решение принято большинством голосов девять против трех. Общий вердикт по третьему пункту обвинения — виновен. Решение принято единогласно. Специальный вердикт по третьему пункту обвинения — заслуживает снисхождения. Решение принято большинством голосов семь против пяти.
Зал отреагировал продолжительным шумом. Общая концепция вердикта была верно предсказана многими обозревателями еще накануне, но интрига состояла в том, что суммарное соотношение голосов в специальных вердиктах составило 24 к 12! Таким образом в сумме набралось ровно двенадцать голосов, высказавшихся за то, что обвиняемый не заслуживает снисхождения, а поскольку санкция по всем пунктам обвинения была одинаковой — смертная казнь, то получалось, что голосов присяжных хватило как раз на один смертный приговор.
— Вердикт подписан всеми членами жюри? — спросил лорд Баксфилд.
— Всеми без исключения, ваша честь.
— Благодарю вас, мистер Катчер. Передайте вердикт присяжных секретарю.
Лорд-председатель взял в руки молоток:
— Итак, господа, приговор обвиняемому Алексу Шеллену будет объявлен в палате лордов 20 января. Судебное заседание объявляю закрытым.
* * *
Из тысячи с лишним английских лордов, каждый из которых имел право заседать в верхней палате парламента, в ее роскошном зале в Вестминстере собралось не более пятидесяти человек. Впрочем, количество собравшихся не имело ровно никакого значения, так как кворум палаты по большинству решаемых ею вопросов составлял лишь четыре (!) человека. Но если обтянутые красной кожей скамьи справа, слева и кросс-бенчеры были почти пусты, то верхние галереи для публики ломились от журналистов и любопытствующих.
Слово взял член консервативной партии лорд-законник Джеймс Эштон Баксфилд:
— Достопочтенные лорды духовные и лорды светские, собравшиеся в Парламенте! Суд палаты лордов объявляет свое решение по делу бывшего офицера Королевских военно-воздушных сил Алекса Шеллена, обвиненного в измене королю во время военных действий между Великобританией и Германской империей, выразившейся в содействии врагам короля на их территории, а также в выдаче врагу военной тайны и дезертирстве. На основании вердикта двенадцати присяжных заседателей, список которых прилагается, в строгом соответствии со статутом «О государственной измене» от 1351 года и последующими статутами и дополнениями, включая статуты «О государственной измене» 1940 и 1945 годов, а также руководствуясь в рамках общего права судебными прецедентами, перечень которых также прилагается к настоящему решению, судебная коллегия в составе лордов-судей: Баксфилда (председатель), Гармона, Видалла, Грауера и Лирсена приговорила Алекса Шеллена к смертной казни.
По галереям зала прошел вздох, истинную природу которого — удивление, негодование, одобрение — понять было невозможно. Вероятно, здесь было все это вместе взятое. Лорд Баксфилд после короткой паузы продолжал:
— Приговор вступает в силу с момента оглашения в палате лордов. Время, место и процедура экзекуции назначаются Комиссией по исполнению наказаний при администрации шерифа города Лондона. Осужденный имеет право просить о помиловании у его величества короля. Апелляции в другие инстанции, включая апелляционный суд палаты лордов, исключены. В соответствии с Королевской Прерогативой Помилования за его величеством королем Георгом VI остается право замены смертной казни тюремным заключением сроком не менее десяти лет. Подписи членов судейской коллегии, лорда-распорядителя, секретаря. Лондон, Вестминстерский дворец, 20 января 1946 года.
В тот же вечер английская пресса вновь пестрела статьями на злободневную тему. Правда, уровень этих статей сделался каким-то бытовым. Многих, например, занимал сколь праздный, столь же и неразрешимый вопрос: чей голос из голосов двенадцати присяжных оказался решающим, двенадцатым? Или — каковы шансы Алекса Шеллена на помилование? О вмешательстве в ход процесса канцлерского суда, если и упоминалось, то далеко не в критичной манере, а в основном лишь информативно. Заключительные речи адвокатов не приводились дословно, а лишь вяло комментировались. По всему чувствовалось, что интерес к острым проблемам, поставленным на обсуждение барристером Джоном Скерритом и затем снятым с рассмотрения решением суда лорда-канцлера, резко снизился. Появились статьи в защиту тактики маршала Харриса, а также возросло количество материалов, обличающих зверства нацистов. Знающие люди понимали, что с английской прессой вновь «поработали», как бывало уже не раз. Телефонные звонки из Вестминстерского дворца и с Даунинг-стрит владельцам и главным редакторам основных газет и журналов призвали проявить патриотизм и не укреплять свою популярность, нанося вред престижу государства.
На следующий день начальник тюрьмы в сопровождении двух охранников, помощника шерифа, адвоката Скеррита и мрачного типа в черных очках и с потертым докторским саквояжем в руке вручил Алексу копию приговора.
— Через два дня вас переведут в камеру смертников, — сказал начальник Уондсвордской тюрьмы, престарелый человек с морщинистым лицом и совершенно голым черепом. — Там вы уже не сможете встречаться ни с кем, кроме своего адвоката и священника. Поэтому, если вы желаете повидаться с кем-то из близких, в вашем распоряжении есть двое суток.
Тюремщики ушли, а Скеррит еще некоторое время оставался в камере, уверяя, что далеко не все потеряно.
— Вот как раз сейчас в дело вступят святые отцы и церковная пресса. Не вешайте голову, старина. У нас еще три недели, и я тоже не буду сидеть сложа руки.
Алекс с какой-то покорностью кивал в знак согласия.
— Благодарю вас, Джон. К вам у меня нет претензий, вы сделали все наилучшим образом. Прошу вас, если возможно, быть моим душеприказчиком. Вы говорили, что все расходы по моей защите взял на себя доктор Белл? Тогда мои сбережения, о которых я вам рассказывал, я отпишу вдове своего брата Шарлотте Шеллен и попрошу вас позаботиться о ней. Отправьте ее в Германию, здесь ей незачем оставаться. Но прежде, не могли бы вы устроить наше свидание?
Адвокат пообещал. На следующий день он принес подготовленное прошение о помиловании, которое Алекс подписал без особой надежды.
— Куда оно пойдет? — спросил он.
— В Судебный комитет Тайного Совета. После того как члены комитета изучат ваше дело, они составят рекомендации для короля. Но это только рекомендации — решение короля независимо. — Скеррит убрал бумаги в портфель. — Теперь о вашей невестке, Алекс.
Скеррит сообщил, что как раз в день вынесения приговора мать Шарлотты тяжело заболела, и она все три последних дня провела с ней в больнице Святого Мунга. Благодаря хлопотам епископа Чичестерского, их финансовую поддержку взял на себя местный церковный приход.
— А правда, что в камеру смертников, кроме вас, ко мне никого не допустят? — спросил Алекс.
— Увы, таковы правила: адвокат, тюремная администрация, включая местного священника, а также некоторые государственные чиновники — вот круг лиц, которым дозволено посещать приговоренного. Но насчет Шарлотты я что-нибудь придумаю, — пообещал Скеррит. — К тому же доктор Белл обещал навестить вас. Англиканские епископы проводят сейчас консультации по возрождению Ламбетских конференций, прерванных войной, но доктор Белл обязательно встретится с вами, как только освободится. Думаю, он поможет устроить свидание с Шарлоттой. Уж ему-то не откажут.
Утром 23 января Алекса, которому загодя велели собрать свои вещи, перевели в камеру смертников. Она была не столь просторной, но, в отличие от всех других камер, в ней имелись две двери. Одна из них, та, через которую он вошел, вела на внутреннюю тюремную галерею второго этажа. Что находилось за дверью в боковой стене, он не знал, но догадывался, что как раз через нее в назначенный срок его должны будут вывести. Все пространство в углу между этими двумя дверьми занимал большой встроенный угловой шкаф или ширма, запертая на ключ.
В начале февраля Алекса навестил епископ Чичестерский доктор Аллен Белл. Несмотря на свои шестьдесят с хвостиком, он выглядел моложаво: открытое приветливое лицо, короткая стрижка идеального блондина, светло-голубые глаза, чуть раздвоенный подбородок. Он был одет во все черное, не считая белого воротничка.
— Не падайте духом, сын мой. У меня хорошие предчувствия. Приговор лордов — это всего лишь дань традициям, ведь преступление, в котором обвинили вас, всегда в Англии каралось подобным образом. Лорд-председатель Тайного Совета звонил мне вчера — ваше прошение рассмотрено, и теперь дело только за королем.
Потом он долго рассказывал про то, как пытался противостоять убийству германского населения и уничтожению немецкой культуры; как по каналам церкви призывал немецких католических и протестантских священников проповедовать чувства симпатии к народам враждебных государств; как, видя средоточие всего зла в Гитлере, вступал в контакты с планировщиками различных заговоров против него; как уговаривал правительство и премьер-министра не доводить Германию до безоговорочной капитуляции, а пойти на мирные переговоры; как за все за это от него отвернулись многие прихожане и даже сочиняли про него обидные стишки и песенки, не имея представления о реальном положении вещей.
Алекс поблагодарил епископа за поддержку и попросил его оказать помощь Шарлотте Шеллен и ее матери, пока они остаются в Англии.
— Еще до болезни фрау Либехеншель я поручил их обеих заботам одной очень добропорядочной немецкой семьи, — сказал тот. — Сейчас они обе в больнице (там есть небольшая гостиница для приезжих родственников), но думаю, скоро вы увидитесь.
Но дни проходили, а ни Шарлотты, ни хороших вестей от адвоката Скеррита не было. Три недели, положенные смертнику, тянулись долго и тягостно, но постепенно истекали.
Однажды Джон Скеррит принес кипу свежих газет и, пока Алекс просматривал заголовки, молча курил у окна.
— Что-то не так, Джон? — спросил Алекс. — Говорите прямо.
— Не знаю что и сказать, — адвокат загасил уже третью сигарету и сел напротив. — Срок апелляции проходит, но ответа нет. Ни положительного, ни отрицательного. И все бы ничего, но, как стало известно, завтра королевская чета отправляется в Эдинбург.
— Что это значит?
— Видите ли, Алекс, указ о помиловании не может быть согласован по телефону или телеграммой. Существует особая церемония подписания с участием лорда-председателя Судебного комитета палаты Тайного Совета. Когда король в длительной отлучке за рубежом, его ждут, отодвигая все сроки исполнения приговоров, по которым поданы апелляции на высочайшее имя. Но Эдинбург — это не заграница, а ваш срок истекает уже через несколько дней. Вот что меня обеспокоило. — Он помолчал. — Вы знаете, Алекс, я вам не говорил, но Георг VI, который вначале терпеть не мог Черчилля, теперь души в нем не чает. И как раз за его твердость и непримиримость к врагам, проявленные во время войны. Помяните мое слово — Черчилль еще вернется на Даунинг-стрит.
— Вы хотите сказать, что король был осведомлен о бомбежках? — упавшим голосом спросил Алекс.
— Безусловно. Не во всех деталях, конечно, но в общем и целом — да. И по зарубежным каналам, да и свои докладывали.
Алекс молча склонил голову. В последнее время он обрел было надежду, и вот она таяла, как снежинка на горячей ладони.
— Когда мой срок?
— 12 февраля, во вторник.
— Жаль, что не тринадцатого, — прошептал Алекс, — была бы как раз годовщина. Хотя… вторник — это как и тогда.
— Не вешайте голову, дружище. Я немедленно отправляюсь в Букингемский дворец, где… — Скеррит взглянул на часы, — через пятьдесят пять минут меня должны поджидать доктор Белл, лорд Гринвуд — это председатель Судебного комитета и еще несколько человек.
Просматривая после его ухода газеты, Алекс наткнулся на большую статью о выдаче шведским правительством прибалтийских добровольцев, воевавших на стороне Германии и бежавших в конце войны, как и он сам, в Швецию. 24 января их: 130 латышей, 9 литовцев и 7 эстонцев погрузили на советский транспорт «Белоостров» и отправили в Россию. И на этот раз не обошлось без эксцессов в виде членовредительства и попыток суицида, но, несмотря на бурю общественного протеста, власти проявили еще большую твердость. Вместе с прибалтами на борт судна были погружены и несколько десятков немцев из тех, кто в конце ноября изувечил себя, полагая, что после лечения его не станут отправлять в плен. Но их отправили, даже не долечив, и многих так и несли на носилках.
Рассматривая фотографии, Алекс невольно вспомнил то лето. Он отложил газету и закрыл глаза. Как хорошо было там, на Готланде, сколько было надежд. Он писал письма давно уже умершему отцу, заботился об Очкарике, строил какие-то планы. Да, теперь он понимал, что это были прекрасные дни, дни покоя, какой-то неопределенности и неведения, но и дни надежд. Он не знал не только о смерти отца, но и о гибели Эйтеля. В то же время он считал Шарлотту погибшей, а она… Что делала она в июле или августе? В эти дни они с Гроппнером валялись на теплой зеленой траве, вдыхая с ароматами подсыхающего сена запахи деревенского дыма, свежего хлеба и парного молока и наблюдая, как в небе над ними проплывали навевающие мысли о родине облака.
Он попытался представить ее: слепая двадцатичетырехлетняя девушка, каким-то чудом вместе с матерью добравшаяся до незнакомого города, уцелевший знаменитый собор которого ей никогда не суждено увидеть. Жена, проведшая со своим мужем только два дня, из сорока восьми часов которых им с Эйтелем вряд ли выпали две полноценные ночи, не разорванные сиренами воздушной тревоги и артиллерийской канонадой. Вот и все — больше он ничего не знал о ней, и фантазировать не имело смысла.
И все же все эти последние дни, когда он был один и не думал о смерти, он думал о ней. О той красивой девочке из довоенной Германии и об этой, не менее прекрасной, женщине, лицо которой не портили даже черные очки. Его как-то поразила мысль: ведь сейчас она приехала к нему! Она здесь только ради него. Она — единственный в этом мире человек, которого он готов боготворить, который, хоть и не заменит его утрат, но способен придать смысл всей его дальнейшей жизни.
Если, конечно, ему эту жизнь сохранят.
* * *
Однажды в камеру к Алексу пришел тюремный смотритель Реджинальд Гримм.
— А, старый приятель! — с притворной веселостью приветствовал его Шеллен. — Какие новости витают под сводами славных казематов Уондсворда?
— Вообще-то мне нельзя здесь находиться, сэр, но, поскольку вы отказались от священника, начальник тюрьмы разрешил изредка навещать вас.
— Очень любезно с его стороны. Присаживайтесь, — Алекс предложил гостю стул. — Итак, что нового? Мистер Пьерпойнт уже получил уведомление на мой счет?
— Думаю, еще нет. Обычно его уведомляют дня за три.
— А как зовут его ассистента?
— Гарри Критчел, мой хороший знакомый.
Гримм с минуту молчал, что на него было не очень-то похоже. Наконец, он решился:
— Я что хочу сказать, сэр, — вкрадчиво произнес он приглушенным голосом, оглянувшись на дверь, — тут один журналист хочет взять у вас интервью. Вернее, хотели бы многие, но просто этого я знаю, а с теми связываться опасно. Могут и со службы выпереть.
— Интервью? — удивился Алекс.
— Да. Не лично, конечно, ведь сюда его никто не пропустит. — Гримм приложил ладонь к кителю на груди. — Список вопросов у меня здесь. Их двадцать пять, и если вы будете отвечать достаточно подробно — по пять-восемь предложений, то он заплатит по сорок фунтов за каждый.
— Итого тысяча, — подсчитал Алекс. — Хорошие деньги. А из какой он газеты?
— Вообще-то из «Санди телеграф», но интервью продаст тем, кто дороже заплатит.
— Что же я буду делать с такой кучей денег, а, Реджинальд? — спросил Алекс. — Через шесть дней меня перестанут интересовать не только деньги, но даже итоги предстоящего чемпионата Англии по футболу. Хотя… в первом дивизионе я предрекаю победу Ливерпулю. Запомните — Ливерпулю.
Тюремщик шмыгнул носом и полез в карман за носовым платком, вероятно, чтобы промокнуть скопившуюся в уголке глаз влагу.
— Передадите родственникам, — сказал он, имея в виду деньги и, по-видимому, совершенно не интересуясь шансами Ливерпуля на победу.
— Но у меня нет родственников. Отец умер еще в феврале, а единственная моя троюродная тетя Эльвира была убита ракетой ФАУ месяц спустя в марте, когда пошла в булочную за хлебом.
— Неужели у вас нет никого на всем белом свете, сэр? — удивился Гримм.
— Увы, но это так. Если вы придумаете, как мне за оставшиеся дни потратить тысячу фунтов, я соглашусь на ваше предложение. Только не обещайте мне пышных похорон. Благотворительность меня тоже не интересует. Я согласен потратить деньги только лично и, по возможности, в приятной компании.
Когда расстроенный тюремщик ушел, Алекс подумал о Шарлотте. Ей в ее нынешнем положении деньги, конечно же, не помешают, но… Но ему была неприятна сама мысль о подобного рода заработке. Наверняка все вопросы этого ушлого интервьюера составлены с ориентацией на низменные интересы толпы. Он был почти уверен в этом — однажды ему уже довелось читать нечто подобное в одной из «желтых» газет. Дай он согласие, и его имя будет невольно ассоциировано с тем грязным убийцей и расчленителем трупов нескольких женщин. Нет, Шарлотте такие деньги не принесут радости.
Потом он узнал, что Генриетта Либехеншель скончалась в больнице от последствий кровоизлияния в мозг и что Джон Скеррит поручил одному из своих помощников организовать отправку тела в Германию и все связанное с последующими похоронами. Они отправились в Ульм, где у покойной проживали дальние родственники. Шарлотту в этой печальной поездке должна была сопровождать женщина, заботам которой ее поручил доктор Белл. Вернется ли она назад, было неизвестно.
Но она вернулась.
Воскресным утром 10 февраля пришел Скеррит.
— Ничего определенного, но надежда еще есть, — сказал он. — Бывает, что приговоренному к смерти сообщают о помиловании в день казни. Редко, но бывает.
— Вы встречались с королем? — спросил Алекс.
— Увы. Нам сказали, что его величество нездоров: что-то с легкими. Но мы разговаривали с принцессой Елизаветой, и этот разговор нас обнадежил. Послушайте, Алекс, я ведь привез сюда Шарлотту…
Сидевший на кровати Алекс порывисто встал и повернулся в сторону запертой двери.
— Она сама хотела меня увидеть? — спросил он с тревогой в голосе.
— Безусловно. Конечно, ей сейчас вдвойне тяжело, но по пути в Уондсворд она сказала мне, что теперь вы — самый дорогой для нее человек.
Алекс задохнулся от нахлынувших чувств:
— Она так сказала?
— Именно так. Еще она сказала, что без вас ее собственная жизнь будет ей не нужна.
Алекс снова сел, не в силах произнести что-либо еще.
— В вашем распоряжении один час, и за пять минут до истечения срока свидания в дверь постучат. Ее посещение администрация оформит как беседу со священником. Ну, вы готовы?
Он только кивнул. Скеррит подошел к двери, постучал и, когда та отворилась, вышел из камеры. Дверь снова захлопнулась. Минут пятнадцать Алекс стоял перед ней в ожидании. Что он передумал за эти минуты и мог ли он вообще о чем-либо думать? В его памяти всплывали образы далекого детства, настолько далекого, как если бы он был уже глубоким старцем. А ведь прошло немногим более десяти лет, но за эти годы сам мир изменился до неузнаваемости.
Наконец, он услыхал шаги и лязг засова. Шарлотта вошла в сопровождении женщины средних лет, которая придерживала ее за локоть и постоянно что-то тихо ей говорила. Алекс показал рукой на край аккуратно застеленной кровати, и женщина подвела и усадила на нее свою подопечную.
— Меня просили напомнить, что у вас не более часа,— вежливо сказала она по-немецки и вышла.
Алекс некоторое время молча смотрел на стройную молодую женщину в черном, облегающем талию платье. Она по-прежнему была в черных очках, сидела очень прямо, сложив кисти рук с длинными белыми пальцами на коленях. На вдовьем пальце он заметил тонкое обручальное кольцо. Уловив шорох, она повернула голову в его сторону и улыбнулась.
— Алекс, ты здесь? Почему ты молчишь?
Он подошел, сел рядом, порывисто схватив ее ладонь, так что от неожиданности она вздрогнула.
— Шарлотта, милая Шарлотта! Как же нам всем досталось. Как я благодарен тебе за тетрадь и за то, что ты вернулась. И вообще за все за все. И за то, что ты нашла Эйтеля…
Он продолжал говорить, то сжимая, то поглаживая ее ладонь, а она свободной рукой сняла очки и повернула к нему лицо. Алекс со страхом взглянул в ее глаза, опасаясь увидеть в них безжизненный мрак. Но слепоту выдавали лишь расширенные зрачки, не реагирующие на свет окна и не нуждающиеся более в фокусировке. Глаза были живыми, влажными, припухшими и покрасневшими от слез. Они не видели, но по-прежнему оставались лучшими выразителями всех человеческих чувств.
Она вынула свою ладонь из его рук, коснулась его предплечья, скользнула вверх и вот уже обеими ладонями с холодными подрагивающими пальцами прикоснулась к его лицу. Он замер, боясь пошелохнуться.
— Не плачь, Алекс, все будет хорошо. Мне обещали.
— Да, да, я знаю.
Минут через пять, когда первые волнения улеглись, и они, осознав, что нужно успеть многое сказать, стали посвящать друг друга в самое главное, что казалось каждому из них в эту минуту, и посторонний мало что понял бы из этого их сбивчивого разговора. Из-за ограниченности времени они не могли позволить себе предаваться воспоминаниям и поочередно делились тем, чего один из них не мог знать про другого.
— Ты знаешь, Шарлотта, а ведь мы с Эйтелем оба были влюблены в тебя, — признался Алекс. — Брат, конечно, скрывал от меня, но я все видел и сильно переживал.
— Насчет тебя у меня не было сомнений, а вот Эйтель… — она в смущении отвернула лицо. — Он признался мне в любви, когда уезжал на фронт. А потом на несколько лет уехала я. Когда я возвращалась в Дрезден, не было его, а когда приезжал он, не было меня. А в сорок четвертом, после его ранения и после смерти моего папы, мы часто были поблизости, но очень редко рядом.
— Но ведь это я нашел тебя! — воскликнул Алекс с шуточным укором. — Надеюсь, ты не забыла?
— Да. И я за это тебе благодарна.
Он снова взял ее ладони в свои руки:
— За что же благодарить? Ни я, ни Эйтель не принесли тебе счастья.
— Но в этом нет вашей вины. Мы все были детьми, а потом обстоятельства и война разбросали нас в разные стороны.
— И я воевал против вас…
— Не говори так, — она приложила палец к его губам, — мы все всё прекрасно понимаем. К сожалению, в Германии никто не знает твою историю. Англичане организовали информационную блокаду. Скажи, а ты был в Дрездене после войны?… А в Хемнице?… Там можно что-нибудь восстановить?
— В центре почти все нужно строить заново.
Раздался негромкий стук в дверь.
— Что это? — испуганно спросила Шарлота. — Уже все?
— У нас осталось пять минут, — ответил Алекс.
Взявшись за руки, они не сговариваясь встали.
— Шарлотта, уезжай из Англии, — быстро заговорил он. — Джон Скеррит поможет тебе. У меня есть немного денег, которые по завещанию…
— Не говори про завещание. Я хочу, чтобы ты жил, и ты будешь жить! Мне обещали… Мне обещали.
Она прижалась к нему, и оставшиеся четыре с половиной минуты они простояли молча. Он не сказал, что любит ее, побоявшись, что в момент произнесения этих слов не выдержит и голос его сорвется.
* * *
Весь следующий день он пробыл один, а когда на улице сгустились сумерки и большое зарешеченное окно постепенно погасло, в камеру в сопровождении тюремщика вошел мужчина лет тридцати пяти, одетый в обычный черный костюм. Тюремщик достал связку ключей и отпер тот самый угловой шкаф, который всегда был закрыт и на который Алекс давно перестал обращать внимание. Внутри его оказались весы и ростомер.
— Прошу вас, сэр, встаньте на весы, — сказал мужчина в костюме, предварительно со вниманием оглядев осужденного.
— Вы помощник мистера Пьерпойнта? — догадался Алекс.
— Да.
Сразу, как только его вес и рост были отмечены в записной книжке, помощник палача ушел, не сказав ни слова. Тюремщик не спеша запер шкаф.
— Вы по-прежнему не желаете исповедаться?
Алекс отрицательно покачал головой.
— У вас есть бумага и карандаш? Может, принести конверты?
— Спасибо, все что нужно, я уже написал. Надеюсь, мой адвокат навестит меня завтра?
— Конечно. Сейчас вам принесут ужин.
Тюремщик ушел, а Алекс, все тело которого от нервного шока покалывали мелкие иголочки гусиной кожи, опустился на кровать.
Вот и все. Осталось пятнадцать с половиной часов. Как прожить их не в страхе? Как отключить свой мозг на все это время, отравленное мыслью о смерти? Уснуть? Вряд ли ему это удастся. Попросить снотворного? Но закон запрещает давать приговоренному сильнодействующие препараты и спиртное. Только легкий успокаивающий укол утром за час до казни, какие делают в госпиталях перед серьезной операцией.
Он вдруг отчетливо вспомнил свой первый детский страх смерти. Ему было тогда лет шесть, все ушли, он лежал дома с ангиной, а за окном стояло яркое лето и шумела пестрая рыночная площадь. Он выбрался из кроватки и босиком, в ночной детской сорочке подошел к окну. Привстав на цыпочки и глядя сверху на течения и водовороты фланирующей публики, бегающих детей, множество раскрытых зонтов, под которыми расположились торговцы со своими лотками и ручными тележками, он совершенно неожиданно для себя вспомнил, как совсем недавно по соседней улице везли гроб, за которым шла печальная процессия родственников. И сейчас его буквально пронзила страшная своей неоспоримой правдой мысль о том, что все эти люди внизу, все-все до единого когда-нибудь умрут. Можно сомневаться во всем на свете, даже в самых, казалось бы, истинных вещах: в существовании Бога; в том, что Земля вращается вокруг Солнца; что после лета придет осень, а затем зима… Нет сомнений лишь в одном неизбежном и страшном факте — всех, и его самого в том числе, ожидает смерть. Пускай через пятьдесят или даже семьдесят лет, но он, маленький мальчик Алекс, умрет, и это так же верно, как то, что сейчас он стоит возле окна и ревет впервые в своей жизни не от обиды и детского страха, а от отчаяния, порожденного осознанием этой страшной неизбежности. Он подбежал к своей кровати и, рыдая, зарылся лицом в подушку. Но разве мог он представить тогда, что спустя каких-то девятнадцать лет будет лежать на тюремной кровати в камере смертников в ожидании своего последнего утра. Уже нет ни родителей, ни Эйтеля, ни той шумной площади Старого рынка. Для него нет даже неба и солнца, которые он больше не увидит.
Но стоило ли пенять на судьбу, воображая себя самым разнесчастным на свете. Сколько молодых парней, сколько тысяч одних только летчиков погибли за эти годы. Многие их них были моложе, талантливее и лучше его. Конечно, нельзя сравнивать быструю и вовсе не неизбежную смерть в бою с ее ожиданием в роли приговоренного.
Он встал и принялся быстро ходить от двери к окну, пытаясь вырваться из пут изматывающего отчаяния. Шарлотта! Разве ей легче? В чем ее-то вина? Что ждет ее дальше?
Алекс опустился на колени перед окном, словно перед алтарем, сложил ладони, коснувшись пальцами подбородка, и стал просить у Бога не за себя, а за эту несчастную девочку. Он просил с жаром и с верой, в надежде, что молящийся in articulo mortis[41] имеет преимущества перед остальными.
Утром ему принесли его последний завтрак, состоявший из рисового пудинга, куска хлеба и стакана чая. Он снова, в который уже раз отказался от священника и стоял теперь в полном одиночестве возле большого зарешеченного окна с матовыми стеклами. Ему казалось, что он слышит, как за окном тихо падают снежинки, и одновременно чувствует, как по рифленым железным листам галереи, стараясь ступать как можно тише, движется процессия с палачом во главе. Это идут за ним. И он повернулся, чтобы встретить гостей.
Их было много, во всяком случае больше, чем он ожидал. Алекс узнал адвоката, начальника тюрьмы, доктора Белла и еще нескольких человек. Все были в простых черных костюмах, белых сорочках и галстуках. Войдя в камеру, они остановились, выстроившись полукругом, и некоторое время молча взирали на осужденного. «Кто же из них палач?» — подумал Алекс. Он повернул голову и посмотрел на дверь в стене слева от себя, полагая, что настал ее черед отвориться. Мысленно он отсчитывал последние секунды своей жизни и молил Бога, в которого не верил даже теперь, чтобы тот позволил ему прожить эти секунды достойно. Сердце его бешено колотилось, и все тело сотрясал мелкий, противный озноб. И, тем не менее, ему казалось, что он был готов. Только не думать о прошлом, не вспоминать детство, солнце, траву, речную заводь. Сосредоточиться на этом акте возвращения туда, откуда пришел, где пребывал миллиарды лет… Но он не мог. Ведь невозможно не думать о жизни, когда так молод и так любишь ее. Плотно сжав губы, чтобы не выдать их трепет, он стоял слегка покачиваясь. От напряжения его глаза начал застилать туман, и он закрыл их, стараясь вырвать из памяти самые дорогие из хранящихся в ней образы: матери, отца и брата. Одно радовало его в эту минуту — его смерть не причинит им боли и не сожмет их любящие сердца тисками скорби. Но Шарлотта…
Алекс не видел, как стоявший в центре лорд Гринвуд — председатель Судебного комитета Тайного Совета, раскрыл поданную ему начальником тюрьмы папку с королевской монограммой, вытесненной на темно-синей коже.
— Георг VI, Божьей милостью король Соединённого Королевства Великобритании и Ирландии, король Канады, Австралии и Южной Африки, император Индии и защитник Веры, на основании Королевской Прерогативы Помилования постановляет…
Дальнейшие слова Алекс уже не воспринял. Он широко открыл глаза; пол, стены, потолок и все, кто стояли напротив, стали медленно вращаться, искажаясь и вибрируя, а звуки растянулись, перейдя в область низких частот, словно некто придерживал пальцем граммофонную пластинку. Алекс не почувствовал, как его подхватили чьи-то руки, и последнее, что сделал до того, как позорный обморок поглотил его сознание, прошептал: «Боже, храни короля!» — но этих слов никто не услышал.
* * *
Смертная казнь была заменена ему десятью годами одиночного заключения в тюрьме Оксфордского замка. Но уже в сентябре 1949 года, спустя несколько дней после образования Федеративной Республики Германии, Алекса Шеллена лишили британского подданства и репатриировали на родину. Не туда, где он родился и прожил ровно половину своей жизни, поскольку въезд на территорию Восточной зоны ему был запрещен. Условиями его освобождения, выдвинутыми британской стороной, стало обещание тихо прожить свою жизнь, не выступая публично, никому не давая интервью и не оставляя после себя воспоминаний.
А через несколько месяцев, 13 февраля, в десять часов десять минут вечера, когда по всей Германии зазвонили траурные колокола «памяти Дрездена», и этот звон тихо плыл в ночном небе, сливаясь с цветомузыкой мерцающих звезд, они сидели возле окна в темной гостиной. Он и Шарлотта. Она обняла его и склонила голову ему на плечо.
— Алекс, эти колокола звонят и в твою честь.
— Я знаю, Шарлотта, я знаю.
Примечания
1
Эрхард Хайден — второй рейхсфюрер СС, 1927-28 гг.
(обратно)2
Обер-лейтенант Вернер фон Хафтен (Werner von Haeften).
(обратно)3
Главный конструктор всех истребителей «Фокке-Вульф».
(обратно)4
Langnasen (нем.).
(обратно)5
Модификации Bf.109K, Bf.109G и Bf.109F.
(обратно)6
51-я бомбардировочная эскадра люфтваффе.
(обратно)7
Gartenzaun — кодовая команда садиться на аэродром (нем.).
(обратно)8
Кодовое слово подтверждения.
(обратно)9
Королевских австралийских ВВС.
(обратно)10
Пер Альбин Ханссон — премьер-министр Швеции (1932-1946).
(обратно)11
Официально лагерь ВВС Швеции, расположенный в километре от центра Ринкабю, носил название Galltofta. В шведскую историческую литературу этот лагерь, переоборудованный для содержания интернированных, вошел под названием Interneringslagret Rinkaby / Galltofta.
(обратно)12
Король Швеции Густав V (Оскар Адольф, 1858-1950).
(обратно)13
Став королем в 1907 году, Густав V отказался от церемонии коронации.
(обратно)14
Фридрих Герман Нилебок (он же Херман Ниль, 1888-1954) — обермюзикцугфюрер имперской трудовой службы (RAD), сочинявший песни и марши для солдат.
(обратно)15
Международный Комитет Красного Креста.
(обратно)16
Вы говорите по-английски? (швед.)
(обратно)17
Я вас не понимаю (швед.).
(обратно)18
Говорите по-немецки (швед.).
(обратно)19
Я не говорю по-немецки. Я немного говорю по-шведски (швед.).
(обратно)20
Я вас не понимаю (швед.).
(обратно)21
Я еще раз повторяю, я представитель «Инстон Эйрлайн» (англ.).
(обратно)22
В таком случае у вас должны быть документы (англ.).
(обратно)23
Прозвище, которым англо-американцы называли немцев.
(обратно)24
Умение управлять куклой с помощью нитей.
(обратно)25
Член палаты общин от лейбористской партии.
(обратно)26
В данном случае — закон, основанный на так называемой Королевской Прерогативе, то есть на остатках властных полномочий британской короны.
(обратно)27
Большое жюри, набиравшееся в Англии из частных лиц (16-23 человека), решало вопрос о предании члена общества суду на основании только выдвинутых обвинений, т. е. без принятия во внимание доводов защиты.
(обратно)28
General Court-Martial (GCM) — Общий военный суд.
(обратно)29
Правосудие свершилось.
(обратно)30
Барристер — член английской корпорации защитников, обладающий правом работать в зале судебного заседания, то есть у барьера (в отличие от солистеров, занимающихся сбором доказательств защиты на досудебном этапе).
(обратно)31
Конференции епископов стран англиканского сообщества, проходящие с 1867 года раз в десятилетие в Ламбетском дворце — главной резиденции архиепископа Кентерберийского в Лондоне (пригород Ламбет).
(обратно)32
Альберт Пьерпойнт — главный палач Великобритании (chief hangman) в те годы. В 1946 году по приговору Нюрнбергских трибуналов повесил в Германии около 200 нацистов. Всего на его счету свыше 600 исполнений смертных приговоров. Подал в отставку в 1954 году, выступив за отмену в Великобритании смертной казни.
(обратно)33
Генеральный атторней — главный адвокат Великобритании, одной из функций которого на судебном процессе может быть роль обвинителя от имени государства.
(обратно)34
Treason, felonies, misdemeanors (англ.).
(обратно)35
Нет уголовной ответственности без единства виновной воли и виновного действия (лат.).
(обратно)36
Судебный пристав.
(обратно)37
One body is nobody.
(обратно)38
Great Officer of State — 9 высших сановников Англии, лордов, исполнявших в основном функции церемониального характера.
(обратно)39
В английском уголовном процессе первым заключительную речь произносит адвокат защиты.
(обратно)40
Kempton Park — один из лондонских ипподромов.
(обратно)41
В момент смерти (лат.).
(обратно)
Комментарии к книге «Суд над победителем», Олег Павлович Курылев
Всего 0 комментариев