«Даян»

1201

Описание

Сокурсники обратили внимание на удивительную перемену в вечном отличнике Даяне: «Сколько я его знаю, он всегда носил черную повязку на правом глазу, а сейчас она у него — на левом. Вот это-то и подозрительно!» Но это было лишь первым знаком метаморфозы… http://fb2.traumlibrary.net



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Мирча Элиаде Даян

Тем, кто придет следом…

I

Только в самом конце улицы, еще раз оглянувшись, нет ли кого за спиной, Добридор приступил к главному:

— Ты ничего такого не заметил в Даяне?

Думитреску пожал плечами с подчеркнутым равнодушием.

— Ты же знаешь, — отвечал он, не меняя темпа размеренной, экономной походки, — его особа меня не интересует. Не люблю ни гениев, ни выскочек.

— Знаю, но я сейчас не про то, — сказал Добридор, понижая голос. — Тут какая-то каверза… — Он еще раз обернул назад голову. — По правде говоря, я просто теряюсь. Подозрительно, одним словом.

Думитреску от изумления резко застопорил.

— Подозрительно?! — выпалил он. — Это ты про Даяна? Да он без пятнышка, вечный отличник! Неделя-другая до диплома summa cum laude[1], пара месяцев до блестящей защиты, год до кафедры, которую подгонят специально под него, три года до академии, семь до…

— Ну, может, не подозрительно, — перебил его Добридор, — но каверза тут есть. Говорю тебе: я теряюсь в догадках. Я вчера это заметил, на геометрии, когда он был у доски. Помнишь, его еще Доробанцу вызвал, чтобы он нам объяснял?

— А как же. «Объясни-ка им ты, Даян, а то у меня просто руки опускаются!» Вечная песенка и припевчик к ней: «Растолкуй им, Даян, будь добр, и если до них и тогда не дойдет, я отправлю этих придурков на черную работу!»

— Удивляюсь, как это никто больше не заметил, — продолжал Добридор. — Сегодня утром я проверил. Прошелся мимо несколько раз. Потом сделал вид, что не разбираю его каракули, когда он чиркал на доске, и сунулся совсем близко. По-моему, он заметил, потому что начал запинаться и покраснел. Вот это-то и подозрительно. С чего бы ему вдруг краснеть, если на него смотрят, особенно если смотрят на его левый глаз?..

— А с чего это ты вздумал его разглядывать? — недоумевал Думитреску.

Добридор загадочно улыбнулся.

— Сколько я его знаю, он всегда носил черную повязку на правом глазу, а сейчас она у него — на левом.

— Не может быть!

— Я тебе говорю: я проверил. Еще несколько дней назад у него был здоровым левый глаз, а сейчас — правый.

Думитреску впал в задумчивость, потом провел кончиком языка по губам и изрек:

— Это значит, что у него здоровы оба глаза.

— А тогда…

— А тогда значит — повязка у него для форсу, внимание к своей особе привлекать… Если только, — добавил он с расстановкой, — тут нет других мотивов.

— Вот я и говорю: подозрительно.

— Надо проинформировать кого следует, — глухо сказал Думитреску.

— Я тоже об этом думал, — шепотом отозвался Добридор, — что надо проинформировать…

— Только мы должны быть очень осторожными, — предупредил Думитреску, судорожно глотая и снова облизывая пересохшие губы, — очень осторожными. Чтобы он ничего не заподозрил и не успел переменить повязку обратно.

* * *

На другой день с утра было так пасмурно, что в кабинете декана горели все лампы. Юноша постучался, выждал с минуту, потом робко потянул на себя дверь и застыл на пороге, ослепленный электрическим светом.

— Товарищ секретарь сказал, что вы меня вызывали, — пробормотал он.

Декан Ириною долго молча изучал его взглядом, как будто впервые получил такую возможность. Наконец знаком велел приблизиться.

— Оробете Константин, — произнес он, — с каких пор тебя прозвали Даяном?

Юноша покраснел и вытянул руки по швам.

— С шестьдесят девятого года, с шестидневной войны, когда во всех газетах были фотографии Моше Даяна. Из-за черной повязки, как вы понимаете…

Ириною снова долго вглядывался в него, не сдерживая сокрушенной, недоверчивой улыбки.

— А отчего ты носишь черную повязку?

— Это после несчастного случая. Мне сосед нечаянно попал в глаз деревянным штырем. Купил по оказии вешалку — большую деревянную вешалку — и тащил ее к себе в комнату на плече. А у самой двери вдруг как развернется — и заехал мне штырем в глаз. Он не заметил, что я там стою, в коридоре. Я у стенки стоял, прижавшись, ждал, пока он пройдет со своей вешалкой…

— И не спасли глаз?

— Нет, не удалось. Штырь так глубоко в него вонзился, что даже стеклянный нельзя было вставить. Поэтому пришлось носить повязку.

— Который же это был глаз? — вкрадчиво спросил Ириною, поднимаясь из-за стола.

Юноша вскинул было правую руку, но только скользнул ею по щеке.

— Вот этот, который вы и видите, — пробормотал он, смешавшись.

Ириною подошел к нему чуть ли не вплотную, так и пронзая взглядом.

— Значит, левый, — сказал он с нажимом. — А между тем в твоем личном деле, которое я только что просмотрел, имеется справка из центральной городской больницы, где недвусмысленно значится, что деревянным предметом — ни слова про вешалку, — что острым деревянным предметом тебе выкололо правый глаз…

Оробете безнадежно поник головой.

— А ну-ка, сними повязку!

И со злорадством стал наблюдать за его движениями. Когда юноша развязал узел и осторожно снял повязку, Ириною наморщился и отпрянул. Орбита была пустая, лиловая, останки века висели жалко, никчемно.

— Можешь надеть повязку, — сдержанно бросил Ириною, возвращаясь за стол.

Полистал бумаги, выбрал пожелтевший листок и протянул юноше.

— Если ты запамятовал детали несчастного случая, произошедшего восьмого сентября шестьдесят третьего года, прочти справку, которую тебе выдали в хирургическом отделении центральной горбольницы три дня спустя, одиннадцатого сентября.

Юноша дрожащей рукой взял листок, подержал и переложил в другую руку.

— Читай! — приказал Ириною. — И убедишься сам. Правый глаз. Черным по белому: правый!

В приливе отваги юноша вдруг уронил справку на стол и вперил отчаянный взгляд в глаза декана.

— Вы мне не поверите, знаю, — начал он твердо, — но я клянусь могилой моих родителей, что говорю правду. Это случилось четыре дня тому назад, в прошлое воскресенье. Под вечер я пошел пройтись — по бульварам в сторону Чишмиджиу. Вдруг слышу, меня окликают: «Даян! Даян!» Я обернулся. Я думал, это кто-то из знакомых. Но это был старый, очень старый господин с седой бородой и престранно одетый: в какой-то длиннополый кафтан, довольно-таки потрепанный. «Ведь тебя друзья и коллеги зовут Даяном, правда?» — говорит. «Правда, — говорю, — а откуда вы знаете?» — «Это долгая история, а вы, теперешние молодые люди, истории слушать не любите… Просто прими к сведению, что у Моше Даяна повязка не на том глазу. Если хочешь быть на него похожим, тебе надо ее перевязать. Давай-ка присядем на скамейку, и я мигом управлюсь». Я думал, он шутит, и говорю с улыбочкой: «Если вы облечены такой властью, лучше верните мне второй глаз». — «Нет, — говорит, — этого я не могу…»

Небо полыхнуло мощной молнией, и Оробете пришлось переждать, пока затихнут раскаты грома.

Декан нетерпеливо задвигался в кресле.

— Что же дальше?

— «Этого я не могу, — говорит, — потому что не имею права творить чудеса…» У меня мороз прошел по коже, я ему. «Кто же вы такой?» А он: «Если бы я даже назвал тебе свое имя, оно бы тебе ничего не сказало, не читают нынешние молодые люди Эжена Сю». Я так и ахнул. «„Вечный жид“?! — говорю. — Я читал, когда был маленький, в деревне у дедушки с бабушкой…» А он подхватывает: «В Стриндарах, в общественном амбаре, и кончил в канун Купальской ночи, еле разобрал последнюю страницу: свет уже мерк, а бумага была самая негодная, дешевое довоенное издание. До первой мировой войны…»

— Неужели правда? — перебил его Ириною. — Неужели так и было?

— В точности так, как он описал. Я еле разобрал последнюю страницу, потому что в амбаре стало темно, а бумага на самом деле была не ахти — макулатурная; на такой в старые времена печатали брошюрками романы… Тут я просто остолбенел от страха. А он подтолкнул меня к скамейке и усадил рядом с собой. «Не особо-то я имею право отдыхать, — говорит, — но раз в десять-пятнадцать дней там, наверху, смотрят на меня сквозь пальцы… На скамейке я уж сколько лет не сиживал. Как устану, норовлю прилечь, на чем придется — когда на лежанке, когда на завалинке, а тепло — так и на земле…» И под разговор, потихоньку, стянул у меня с головы повязку, а что потом, я уже смутно помню, все было как во сне.

Гром загрохотал совсем рядом, и юноша умолк. Ириною недовольно поглядел в окно.

— Все было как во сне, и я не пытался ничего понять, просто сказал себе: чего только не бывает во сне… Кажется, он послюнил палец и несколько раз очень осторожно провел по слепому глазу. Потом перевязал повязку на другую сторону и улыбнулся. «Теперь, — говорит, — ты и в самом деле похож на Моше Даяна. И правым глазом видишь лучше, не так ли?» Я и правда стал лучше видеть, но не смел радоваться, не верилось, что все это наяву. Я был совсем сбит с толку и даже не заметил, как он исчез. Я все старался поудобней устроить повязку. Не привык носить ее на левой стороне, и она мне мешала, хотелось поправить ее перед зеркалом. Я встал со скамейки и тут только заметил, что старика рядом нет. Оглядел всю улицу из конца в конец. Никого. А когда пришел домой и снял перед зеркалом повязку…

Он не договорил, потому что ярко вспыхнула молния и тотчас же долгие раскаты грома сотрясли окна.

Ириною решительно вышел из-за стола и большими шагами заходил по комнате, уже не пытаясь скрыть раздражение.

— Совсем рядом ударило, — прошептал юноша.

В окна застучал град, и скоро гроза начала стихать.

— Вот что, Оробете Константин, — со сдержанной яростью произнес декан. — Ты мне зубы не заговаривай. Хватит, наслушался я про Вечного жида и трюки со слюнявым пальцем. Если бы я не знал, что твой отец был жестянщик, а мать — прачка, если бы не знал, что ты круглый сирота и круглый отличник с самого первого класса начальной школы и что товарищ Доробанцу хвастается направо и налево твоим якобы математическим гением…

Он остановился посреди кабинета, держа одну руку в кармане, нервно жестикулируя другой, — пережидая гром.

— …если бы я всего этого не знал, я заявил бы на тебя за обскурантизм, мистицизм и суеверие. Да что там! Эта история вызывает у меня подозрения повесомее. Пока я не стану ничего предпринимать, не пойду никому докладывать. Но чтобы ты завтра же явился в том виде, в каком тебя приняли в университет и как записано в деле: с повязкой на правом глазу!

— Клянусь вам, что все было так, как я рассказал, — еле выговорил Оробете. — И как я повяжу повязку на правый глаз, если левым больше не вижу?

— Это твои проблемы! — отрезал взбешенный Ириною. — Если завтра же ты не представишься в полном соответствии с медицинской справкой, я доложу куда следует. И учти: при судебном разбирательстве на меня можешь не рассчитывать. Я всегда говорю правду, правду и одну только правду!

II

Он завидел его вдалеке и бросился следом, но скоро сердце так застучало, что пришлось на минуту остановиться. Прижимая рукой непокорное в надежде утихомирить, он снова заторопился вдогонку. И, несколько сократив расстояние, осмелился крикнуть:

— Постойте, господин… господин израильтянин!.. Постойте!

Какой-то прохожий зыркнул на него, прикрыл ладонью рот, пряча смешок, и перешел на другую сторону.

Из последних сил, держась за сердце, Оробете прибавил шагу и снова крикнул:

— Господин израильтянин! Господин Вечный жид!

Старик в удивлении обернулся.

— Даян! — воскликнул он. — Почему ты здесь? Я как раз шел к университету. Надеялся встретить тебя там…

— Из университета меня выгнали, — проговорил Оробете, все еще держась за сердце. — То есть не то чтобы совсем, но не разрешают посещение, пока я не…

У него стеснило грудь, и он смолк, силясь улыбнуться. Потом процедил с трудом:

— Прошу прощенья, страшно колотится сердце, того и гляди разорвется. Со мной первый раз такое.

— И последний, — молвил старик.

Протянул руку и легким касанием осенил сначала его плечи, потом грудь. Оробете глубоко перевел дух и отдышался.

— Прошло, — с облегчением сказал он.

— Ну а как же иначе? — откликнулся старик. — Ведь еще две-три минуты, и ты свалился бы в обмороке, а пока дождешься «скорую», мало ли что может случиться… Как видишь, мы оба платим: я вернулся с дороги, чтобы восстановить справедливость, а твое сердце как почувствовало, что его ждет… — И добавил, снова тронув его за плечо: — Идем. Все равно ты не поймешь, какую бы я метафору ни употребил. И вот тебе совет: не говори, не спрашивай. Пусть между нами накопится Время. Если ты и впрямь, как о тебе говорят, математический гений, ты уловишь и это благодатное свойство времени: сжиматься и расширяться, смотря по обстоятельствам. Итак, ни о чем не спрашивай. Но если буду спрашивать я, отвечай. Я хочу быть уверен, что ты меня слышишь.

Они остановились у какого-то особняка, по видимости постройки прошлого века.

— Ты не знаешь случаем, кто здесь живет?

— Нет, — отвечал Оробете.

— Я тоже. Войдем. Можете, тут для нас отыщется уголок, где можно спокойно поговорить.

Он открыл железную калитку и, поскольку юноша замялся, взял его под локоть и повлек за собой. Они быстро пересекли несколько метров, отделявших их от бокового входа. Старик почти одновременно нажал на кнопку звонка и на дверную ручку. Они вошли.

— Мне здесь не нравится, — сказал старик, окинув помещение взглядом.

Они стояли на пороге большой, вытянутой в длину гостиной, довольно опрятной, но без ковров и почти без мебели. Два окна, справа и слева от двери, были занавешены шторами цвета спелой вишни, а остальные, вообще без штор, щедро пропускали послеполуденный свет майского дня.

— Не нравится мне здесь, — повторил старик. — Как будто бы хозяева не успели распродать всю мебель.

Он двинулся вперед неожиданно скорым, молодым шагом, таща за собой Оробете и приговаривая:

— Не бойся. С нами ничего не случится, потому что мы вошли сюда без дурных мыслей.

Юноша озирался на ходу, вытягивая шею к окнам, за которыми то ли мелькали, то ли чудились ему тени прохожих. И только он в очередной раз вывернул назад голову, как оказалось, что гостиная в неуловимый миг сменилась залом, напоминающим старомодную столовую, но ни в коем случае не столовую того дома, в который они входили.

— Нет, — снова заговорил старик, — и это не то. Попытаем счастья на другом конце сада.

В следующую минуту они уже спускались по каменной лестнице в маленький парк с прудиком, где Оробете заметил несколько рыб, сонно подрагивающих среди лилий. Удивленный сверх всякой меры, он открыл было рот, чтобы задать старику вопрос.

— Я вижу, тебе очень нравится Пушкин, — опередил его старик. — Ты носишь в кармане томик его повестей, да еще в оригинале.

— Я выучил русский из-за Пушкина, — смущаясь, сказал Оробете. — Но если позволите, я задам вам один вопрос…

— «Капитанская дочка»! — воскликнул старик с меланхолической улыбкой. — Как сейчас помню тот вечер в Санкт-Петербурге, трактир, какой-то студент врывается вихрем с улицы, выкрикивает: «Пушкин убит! На дуэли!» — и, рыдая, закрывает лицо руками.

— Я тоже чуть не заплакал, когда дочитал его биографию до конца…

— Осторожней, не поскользнись! — Старик энергично поддержал юношу под руку. — Вероятно, паркет навощили к празднику, мы попали в канун карнавала.

Оробете недоуменно поглядел по сторонам, желая сориентироваться, но они шли так быстро, что взгляд выхватывал лишь фрагменты все новых и новых декораций, плывущих мимо.

— Если позволите… — попробовал он еще раз.

— Великий, гениальный поэт-романтик! — не дал ему договорить старик. — Пушкин! «Капитанская дочка»! Ты перечитывал ее, я уверен, раз пять-шесть. Но помнишь ли ты то место, где один персонаж объясняет другому, почему русский офицер вынужден играть на бильярде?

— Прекрасно помню, потому что оно меня огорчило и навело на разные мысли. Я могу прочесть его наизусть по-русски, но лучше прочту по-румынски, в своем переводе.

— Я тебя слушаю, — церемонно сказал старик, останавливаясь посреди комнаты.

Комната была довольно большая, но с очень низким потолком и с одной скошенной, как в мансарде, стеной. Печальный серый свет проникал через несколько овальных окошечек.

— «В походе, например, — начал Оробете, — придешь в местечко — чем прикажешь заняться? Ведь не всё же бить жидов. Поневоле пойдешь в трактир и станешь играть на биллиарде…»

— Совершенно точно. Так было когда-то в России. Да и сейчас положение вещей не слишком изменилось. Но, в сущности, это говорит только персонаж Пушкина.

— Я тоже так подумал. Не Пушкин, а его персонаж. К тому же персонаж несимпатичный… Но я хотел вас спросить…

— Знаю, — перебил старик, снова подхватывая его под руку, — и отвечу, как только мы найдем тихое место, где можно будет поговорить без опасения, что помешают. Но сначала надо выйти из этого лабиринта… Сам видишь: на месте старых домов, которые сгорели или были снесены, построены новые, но прежняя планировка не соблюдена, так что нас выносит иногда на бульвар, иногда в сад… Вот как сейчас— добавил он, сильнее сжимая его руку. — Этот сад принадлежал очень богатому человеку; вон там, в глубине, была оранжерея, а по обеим ее сторонам — клумбы с розами. Представляешь, как все это выглядело с мая до середины октября… Но сейчас, когда повернуло на зиму…

Оробете очнулся на аллее, среди высоких безлистных деревьев и почувствовал, как холодит ноги влажный стылый гравий.

— Настоящий денежный мешок, — продолжал старик. — Поговаривали, что у него девяносто девять слуг, и не все рабы, он вывез из-за границы отличных поваров, и лакеев, и садовников. Еще поговаривали, что у него всегда жили гости, и зимой, и летом, но никогда не более дюжины — ему не нравилась шумная жизнь…

Когда в конце аллеи старик отворил дверцу на какую-то крытую галерею и хотел пропустить юношу вперед, тот уперся.

— Интересно, — сказал он, — как это до сих пор мы не встретили ни одной живой души? Ни шума, ни детского гомона…

Старик положил руку ему на плечо.

— Кого ты хотел встретить, Даян? Чей гомон услышать? Тех, кто жили когда-то в этих домах, давно нет. Самые младшие умерли в конце прошлого века.

Оробете вздрогнул и пристально поглядел на старика. Видно было, что он напуган.

— Ну а другие — их дети или те, кто пришли на их место? Старик покачал головой, горько усмехнувшись, словно бы пряча разочарование.

— Математическому гению, в коих ты числишься, подобный вопрос лучше бы не задавать, потому что он лишен смысла. Другие, те, что еще живы, живут в своих домах, некоторые даже в тех самых, через которые мы проходили. Но, как тебе прекрасно известно…

— Значит, — бледнея, перебил его Оробете. — значит…

Старик взглянул на него с веселым любопытством и снова взял за руку.

— Я думал, ты давно понял, — сказал он. — Но сейчас поторопимся, нам нужно миновать зиму…

III

Юноша послушно повлекся за ним, больше не озираясь по сторонам. Иногда он ловил себя на мысли об одном крайне загадочном уравнении, над которым бился уже несколько месяцев.

— Будь внимательнее, Даян! — услышал он окрик. — Если ты заблудишься во сне, выбираться придется не один год.

— Я не сплю, и спать мне не хочется, — ответил Оробете, покраснев. — Я думаю о Пятой теореме. Мне бы решить ее — тогда бы я понял, что со мной происходит сейчас.

— Поймешь и без теоремы. Но надо поторапливаться.

Они уже не шли, а, как ему казалось, мчались сквозь вереницу слабо освещенных комнат, чьих очертаний ему было не различить, и скоро очутились у огромного, в полстены, окна в салоне с мебелью необыкновенного изящества, с живописными драпировками и венецианскими зеркалами.

— Mira ahora! — воскликнул старик. — Теперь смотри! Солнце! Солнце над озером! Осталась минута до заката!

— До заката… — во внезапном волнении повторил Оробете. — А солнце как будто и похоже, и непохоже на наше.

— Так оно выглядит в здешних краях под конец октября. Я без всякой счетной машинки мог бы сказать, в который раз я вижу заход солнца. По легенде, на протяжении тысячи девятисот с чем-то лет. Вот и подсчитай. Но на самом деле гораздо, гораздо больше.

Он за руку подвел юношу к боковой двери, приоткрытой наполовину.

— Зачем я говорю все это именно тебе, который противится коварству Времени, List der Zeit, если перефразировать знаменитое гегелевское List der Vernunft, коварство Разума? Взгляни — вот дверь, она открыта. Мы не войдем, потому что то помещение, что за ней, лежит не на нашем пути. Однако из его окон никогда не увидишь заката. А это-то обстоятельство, такое на вид банальное — что оттуда никогда не виден закат, — долгое время и питало заветную тайну. Ты понимаешь, что кроется за этим словом: «тайна». Трагедия с преступлением в конце, причем с преступлением столь загадочным, столь искусно утаенным, что никто ничего не заподозрил…

— Я чувствую почерк гениального поэта, сочинившего невероятную историю, — прошептал Оробете. — Мне бы хотелось услышать ее…

— И я бы с удовольствием рассказал ее еще раз, — отвечал старик, беря юношу под локоть, — но при нашем темпе на это ушло бы несколько дней. Оставим же ее такой, какой она была для всех тех, кто совпал с ней по времени: не поддающейся объяснению…

Они двинулись вперед еще стремительней, так что скоро Оробете не выдержал и невольно замедлил шаг.

— Я знаю, о чем ты все порываешься спросить меня с тех пор, как мы встретились во второй раз, — сказал старик, останавливаясь. — Ты хочешь спросить, вправду ли все это. А мне не просто тебе ответить. В иные времена, Даян, когда люди любили сочинять легенды и сказки и, не сознавая того, через сам акт доверчивого слушания проникали во многие тайны мира, — повторяю, даже не подозревая, сколь многому научаешься, сколь многое открываешь, когда слушаешь сказку, когда ее пересказываешь… — так вот, в иные времена я звался Агасфером, Вечным жидом. И воистину — до тех пор, пока люди всерьез воспринимали мою историю, я был им, Вечным жидом. Не стану объясняться, оправдывать себя. Но если я столько времени оставался среди вас, это имеет смысл — смысл глубокий и грозный. Когда же настанет Суд для вас всех на этой оконечности света — будь вы христиане и евреи или скептики и неверующие, — вас будут судить по тому, что вы поняли из моей истории…

Только тут Оробете заметил, что стоят они посреди бедной каморки с железной кроватью и старым столом, на котором не было ничего, кроме керосиновой лампы.

— А теперь, когда ты отдохнул, — продолжал старик, — поспешим дальше. Темнеет.

И снова мягко повлек его за собой. Свет и правда убывал прямо на глазах. Но Оробете никак не мог понять, смеркается ли на самом деле или это по ходу их движения падают драпировки на окнах бесконечно длинной галереи, которой они шли.

— Чтобы тобой сызнова не завладела теорема, — сказал старик, — я отвечу на второй вопрос, который ты чуть не задал мне, когда я заметил у тебя в кармане томик Пушкина. Ты хотел спросить, сколько времени я буду еще блуждать по свету, не зная покоя. Ты ведь понимаешь, что это единственное, чего я хочу: сподобиться смерти в один прекрасный день, как всякая тварь на свете… — Он вдруг стал и, встряхнув юношу за плечо, воскликнул: — Ну же, Даян! Брось Эйнштейна, брось Гейзенберга! Слушай, что говорю я. Ибо скоро я узнаю, понял ты или нет, почему только теперь я отвечаю на твои вопросы.

— Я слушаю, — смущенно отвечал Оробете. — Но без принципа, без аксиом мне не на что опереться.

— Напряги воображение — и опора найдется. Только прежде припомни легенду. Тут все дело в моей легенде. Припомни: в ней говорится, что мне будет позволено отдохнуть — умереть, иными словами, — когда наступит конец света, незадолго (какая мера у этого незадолго, какая?) до Страшного суда. Вот почему на протяжении двух без малого последних тысячелетий не было на земле человека, который бы алкал так, как я, конца света. Вообрази, с каким нетерпением я ждал круглую дату, канун второго тысячелетия! Как горячо молился ночью тридцать первого декабря девятьсот девяносто девятого года!.. А в недавнем времени мне снова подняли дух термоядерные взрывы… Слушай хорошенько, Даян, потому что отсюда речь пойдет и о тебе тоже…

— Я слушаю, — подтвердил Оробете. — Вы говорили…

— Да, о последних термоядерных взрывах. О них говорит весь мир, но для меня водородные и кобальтовые бомбы — последняя «надежда» (ты чувствуешь кавычки? Подразумевается-то совсем другое. К тому же я открыл скобки: учись, Даян, различать условный язык за языком повседневности. Ты скоро научишься. Это своего рода игра, а ты ведь математик, да еще со склонностью к поэзии… Теперь я закрываю скобки).

— Я слушаю, — повторил Оробете, поскольку старик смолк и порядком замедлил шаг. — По-моему, я понимаю, что вы хотите сказать…

— И попробуй не думать больше о Пятой теореме, — не сразу отозвался старик, — потому что начался спуск, а сейчас, когда стемнело…

— Спуск? — с удивлением переспросил Оробете, озираясь. — Я бы сказал — наоборот.

Несмотря на почти полную темноту, ему казалось, что они вступили на плавно уходящий вверх и слегка вправо пригорок.

— Осторожнее! — предупредил старик, с силой сжимая его локоть. — Еще пара шагов — и лестница, а она, хоть и каменная, изрядно стерта от времени…

— Да, вот она! — сказал Оробете, почувствовав под ногами первую ступеньку. — Не беспокойтесь, я не поскользнусь, я к темным лестницам привычный…

И все же он не мог отделаться от ощущения, что они вовсе не идут вниз, а пробираются по горизонтальному туннелю, мощенному каменными плитами.

— Пожалуй, можно продолжить, — сказал старик. — Тебе неоткуда знать, что в день двадцать первого апреля тысяча пятьсот девятнадцатого года, в Страстную пятницу, Фернандо Кортес водрузил над мексиканской землей стяг с крестом — там, где после был заложен город Веракрус. Неоткуда тебе знать и то, что двадцать первое апреля тысяча пятьсот девятнадцатого года по ацтекскому календарю пришлось на последний день благодатной эры (они называли ее «эрой небес»). Эта эра состояла из тринадцати циклов по пятьдесят два года в каждом и переходила в «эру преисподней» как раз в день двадцать первое апреля тысяча пятьсот девятнадцатого года… Слушай со вниманием, Даян, — повысил он голос, снова сжимая его руку, — повторяю, это касается тебя!

— Я слушаю, только…

Оробете запнулся, как бы не решаясь продолжить.

— Ну же, смелее! — подбодрил его старик.

— …только мы не спускаемся!

— Другими словами, наш путь ровен и прям? Но на сей раз ты ошибаешься, Даян. Ты поймешь это, как только мы выйдем на свет. Будь у тебя гений Галилея, ты внял бы голосу разума, а не чувств.

— Вы правы, — согласился Оробете, и тут его прорвало. — Это-то и мучительно: я никак не могу распознать голос разума. До тех пор, пока я не пойму аксиом, мне не вызволиться из мнимости ощущений… А мнится мне, что, ей-Богу, никакого спуска тут нет и в помине, уж скорее подъем. В крайнем случае этот темный туннель ведет прямо.

— Кто сегодня читает эпос о Гильгамеше! — посетовал старик.

Оробете в страхе замер.

— Значит, вам и это известно…

— И это, — подтвердил старик и потянул его за собой.

— Просто я не позволяю себе спать больше четырех-пяти часов в сутки, и далеко за полночь…

— Я подскажу тебе, что происходит далеко за полночь, — перебил его старик. — Ты устаешь думать, «обмозговывать математику», как ты называешь это про себя, и возвращаешься к своей первой любви, к поэзии.

— Именно так, — проронил Оробете, — но об этом никто не знает.

— И не надобно никому знать. Ты хорошо сделал, что запер стихи в голубой сундучок.

— Это все, что мне осталось от мамы. Сундучок из-под ее приданого…

— Знаю, — кивнул старик. — Все книжки не поместились. Часть ты заткнул за словари на этажерке. Ты скупал стихи у букинистов или, по сходной цене, у бывших коллег. Так ты напал на эпос о Гильгамеше в переводе Контено. Ты думал, это классический эпос, как у Гомера и Вергилия.

— Невероятно! — прошептал потрясенный Оробете. — Откуда вы знаете?

— Поймешь после… Когда ты сказал, что мы идем по туннелю, это ты невольно вспомнил подземный путь Гильгамеша. Помнишь, как Гильгамеш отправился искать Утнапишти, чтобы выпытать у него секрет бессмертия, и дошел до ворот, через которые солнце каждый день спускается во тьму, а ворота стерегли два чудовища — полулюди, полускорпионы…

— …они все же его пропустили, — подхватил в волнении Оробете, — потому что признали в нем сына богини Нинсун, зачатого ею от смертного. Гильгамеш проник в подземный ход и прошел путем, который солнце проделывает каждую ночь, — он шел двенадцать часов, пока не оказался по другую сторону гор, в райском саду…

— Нам так долго не понадобится, — сказал старик. — Но если бы ты с самого начала, вместо того чтобы верить ощущениям или искать аксиомы, пустил свое воображение вслед за Гильгамешем, ты бы понял, что точно так же, как знаменитый месопотамский герой, ты спускаешься под землю…

— Верно, — тихо сказал Оробете.

— Хотя, может быть, это и моя вина, — продолжал старик, — с чего бы это тебя, юного математического гения, в год пять тысяч семьсот тридцать третий от сотворения мира, — с чего бы это тебя стали интересовать надежды какого-то там Агасфера из ветхой легенды?

— Нет, мне интересно, — с усилием выговорил Оробете, — ведь вы же не раз пытались привлечь мое внимание — а я не понимал или притворялся непонимающим, — что ваша «надежда» (видите, маэстро, я тоже употребляю кавычки), ваша «надежда» напрямую связана с моей судьбой. И не только с моей, — добавил он еле слышно.

— Ну-ну, — сказал старик, — скоро ты станешь, каким был прежде. А потому спешу закончить. Тот день, двадцать первое апреля тысяча пятьсот девятнадцатого года, отмечал не только конец благодатной эры, но и начало «эры преисподней», которая, по расчетам ацтекских прорицателей, должна была уложиться в девять циклов по пятьдесят два года в каждом, то есть в четыреста шестьдесят восемь лет — и завершиться в год тысяча девятьсот восемьдесят седьмой. Ее конец мог бы означать конец света, а для меня…

— Да, так, — сказал Оробете, — Но все зависит от условного языка, от того, как понять, как перевести пророчество с ацтекского языка.

— Браво! — похвалил старик, энергично сжимая его руку. — И раз ты назвал меня «маэстро», я тоже скажу тебе, что ты выдержал экзамен, хотя и не самый трудный… Вот мы и пришли, — объявил он, чуть помолчав. — Туннель кончается.

IV

Они как бы вынырнули на свет, с непривычки неестественно яркий, и Оробете заслонился от него рукой.

— Устал, — проронил он, — и очень хочется пить.

— Как видишь, мы вышли к воде, — сказал старик, кивая на два тихих источника, текущих неподалеку среди тополей и кипарисов, и предупредил: — Но будь очень осторожен. Не кидайся к первому попавшемуся.

Оробете почти бегом пустился к рощице. Упал на колени у одного из источников, сложил ладони пригоршней и стал жадно пить.

— Даян! — услышал он позади. — Ты выбрал верно, только не торопись.

— В таких пределах и я осведомлен, маэстро, еще со времен походов в Карпаты. Никогда не пить из источника, который по левую руку… Умирал от жажды, — прибавил он, — думал, никогда не напьюсь…

Старик был уже рядом, и Оробете рывком встал с колен.

— …думал, никогда не напьюсь, — повторил он, — а хватило нескольких глотков…

Старик смотрел на него испытующе, с любопытством, словно бы ожидая, не скажет ли он чего-то еще.

— Вот и место, которое мы искали, — наконец заговорил он, кивая на скамью, укрытую в тени под кипарисами.

На сей раз он не тянул Оробете за руку, а просто пошел вперед. Оробете молча последовал за ним, постепенно расплываясь в улыбке.

— Зачем вы меня дурачили, маэстро? — мягко спросил он, садясь рядом со стариком на скамью. — В той комнате за полуоткрытой дверью ничего особенного не произошло: ни драмы, ни преступления. Комната как комната, мы таких прошли множество — без тайны.

— Верно, — отвечал старик, так и просияв. — Но дурачить тебя я не хотел. Это была просто загадка, самая простенькая из загадок.

— А зачем вы сказали мне, что у помещика было девяносто девять слуг? У него всего-то и было, что несколько рабов-цыган, пара прислужников в доме и один садовник-австрияк. Да и тот в конце концов уехал в свою Вену, потому что хозяин обнищал и не платил ему целый год.

Старик взглянул на него, как никогда раньше, с особенной теплотой.

— Девяносто девять, Даян, — мистическое число. Только не надо применять к нему мерки твоей математики. Я просто вводил тебя в игру — как на лету схватывать условный язык под камуфляжем обыденного.

— «Тайный язык», — с пониманием улыбнулся Оробете. — Parlar cruz, как его называли провансальские мистики в Италии и во Франции, те самые Fedeli d'Amore[2]. Хотя я давно о них читал, я все очень хорошо помню.

Старик взял его за плечо и разочарованно заглянул в глаза.

— Помнишь, потому что читал? Только-то? Усилие, Даян! Ты вспомнишь множество того, чего не читал никогда!

Оробете потер лоб, напряженно глядя прямо перед собой.

— Глагол… — пробормотал он. — Я мог бы заговорить по-арабски — мне бы только вспомнить глагол…

— Прочь арабский! — отрезал старик, встряхнув его за плечи. — Он тебе не понадобится.

— Наплывает столько всего, что я теряюсь… Слишком много событий. Слишком много людей — то ли я знал их когда-то, то ли…

— Сделай усилие и забудь ненужное, — приказал старик. — Помни только существенное. То, что ты выделил бы как существенное.

Оробете снова потер лоб.

— Столько вещей кажутся мне существенными, — проговорил он в смятении. — Сколько вещей…

— Забудь! Забудь! — прикрикнул на него старик. — Не давай захлестнуть себя всему, что было с тобой самим или на твоей памяти, не то снова заблудишься. Память может быть такой же фатальной, как и беспамятство. Сделай усилие! Убеди себя, что тебе нет до них дела, до всех этих людей, — и ты увидишь, они уберутся туда же, где были до сих пор: в тот же сон забвения…

— Делаю! Так и делаю! — чужим голосом, глухо, будто сквозь сон, заговорил Оробете. — Выбираю; отставляю в сторону.

— Верно сформулируй вопрос, — повелел старик. — Единственный, который тебя занимает. Вспомни существенное… В иные времена ты рисковал бы попасть на костер, как еретик, в нынешнее же…

— Жак де Безье! — вскричал Оробете в озарении, порывисто оборачиваясь к старику. — И все, что он описал в трактате «C'est des fiez d'Amours»[3].

— Сосредоточься, — снова властно вступил старик, видя, что он опять мнется. — Не поддавайся искусу других воспоминаний. Существенное!

— По всей вероятности, — обрел твердый голос юноша, — в те времена существенным было тайное значение слова amor…

— Было и осталось поныне, — уточнил старик. Улыбаясь, Оробете продекламировал:

A senefie en sa partie Sans, et mor senefie mort, Or l'asemblons, s'aurons sans mori.[4]

— По всей вероятности, — кивнул старик, — это и было тайное послание. Откровение. «Любовь», истинная любовь есть то же, что «бессмертие».

— Но до сих пор, — обескураженно, как будто его резко выбили из грез, сказал Оробете, — моей единственной любовью были поэзия и математика.

— Не исключено, что они — всего лишь разные лики непроницаемой Madonna Intelligenza[5]. Пока ты выбрал как нельзя лучше: Мудрость, которая есть одновременно Вечная женственность и женщина, которую полюбишь… Об этом не беспокойся, — добавил он, — ты еще очень молод, время не упущено.

Оробете грустно усмехнулся.

— До несчастного случая меня звали «Прекрасный витязь, весь в слезах»[6], потому что одна из хозяйских дочек раз застала меня на кладбище, когда я плакал над маминой могилой. А после несчастного случая меня прозвали Даян.

— Пути Господни неисповедимы, — торжественно изрек старик. — Давно пора тебе это знать… А теперь, — продолжал он, — поскольку ты полностью пробудился, дерзай! Ведь, с тех пор как ты утолил жажду, тебя мучает несколько вопросов.

— Первым долгом, — волнуясь, начал Оробете, — я хотел бы знать: это все — на самом деле?

Старик снисходительно улыбнулся и положил руку ему на плечо.

— Это ты поймешь, как только мы расстанемся… Смелее, твой вопрос! — еще раз призвал он, видя, что молчание затягивается.

Призванный к смелости, Оробете решительно поднялся со скамьи и посмотрел прямо старику в глаза.

— Почему я должен вернуться? — спросил он одними губами.

Старик ответил не сразу, словно ожидая продолжения.

— Должен тебе сказать, что твой вопрос некоторым образом меня разочаровал… Садись, садись рядом.

Оробете послушно сел на скамью и понурился.

— Куда вернуться, Даян? Разве ты уходил? И как бы ты мог уйти, не став прежде тем, чем тебе должно: гениальнейшим из математиков?

— Но в таком случае, — пробормотал Оробете, — может оказаться, что история комнаты с полуоткрытой дверью — правда.

С лукавой улыбкой старик снова коснулся его плеча.

— В таком случае я ответил бы тебе твоими собственными словами, которые ты произнес, выслушав пророчество мексиканских ясновидцев. Все зависит от условного языка: от того, как понять, как перевести историю комнаты с полуоткрытой дверью…

Оробете на миг забылся — и вдруг расцвел.

— Так оно и есть! — воскликнул он. — Как же я сразу не понял! Это оттого, что я еще не вполне перешел на parlar cruz.

— Скоро, скоро перейдешь, — ободрил его старик. — Как только снова увидишь декана, профессоров и своих коллег. А теперь давай немного поговорим, тут нам никто не помешает. Поговорим на том обыкновенном языке, на каком ты изъяснялся до сего дня в Бухаресте.

Нависла пауза, они сидели, не глядя друг на друга.

— Долго рассиживаться мне не позволено, — начал старик. — Впрочем, как только солнце зайдет, нам придется расстаться… Итак, вернемся к той несправедливости, которую над тобой совершили…

— Теперь это совершенно не важно, — тихо улыбнулся Оробете.

— Всё важно, всякая несправедливость. Но тут есть и моя вина: я должен был принять во внимание человеческую злобу. В сущности, если бы те двое твоих коллег не были отравлены завистью, никто бы ничего не заметил. Осенью двадцать пять страничек о теореме Гёделя принесли бы тебе степень доктора, твоя работа произвела бы сенсацию во всем мире, ты стал бы знаменитым — и кто бы тогда отважился, даже в такой стране, как твоя, поинтересоваться у великого человека, который глаз у него утрачен, левый или правый?

— Все это совершенно не важно, — повторил Оробете.

— Ты так говоришь, потому что сейчас ты под впечатлением того, что тебе вспомнилось, что открылось. Тебе кажется, и с полным основанием, что это гораздо важнее, чем критика Гёделевой теоремы. Но послушай меня хорошенько, потому что, повторяю, мы говорим сейчас на обыкновенном языке… Прежде чем Гёдель и остальные узнают о твоей гениальности, тебе придется убедить декана, что он совершил самую большую глупость в своей жизни…

Смех так и повалил Оробете, но он быстро сдержал себя и пристыжено провел ладонью по лицу.

— Хорошо, что ты окончательно проснулся, — заметил старик, — и вернулся к обычной своей манере мыслить и вести себя. Итак, повторяю: тебе придется убедить декана…

— Это будет трудновато, — серьезно сказал Оробете. — Я его хорошо знаю: он ни в зуб ногой по математике, не осилит даже уравнение второй степени. Деканом его назначили по политическим мотивам. А если невежда к тому же еще и крепколобый… — Он улыбнулся. — В общем, его может переубедить только приказ сверху.

— Об этом-то я и подумал, — кивнул старик. — Я не имею права переделывать то, что содеял. Ты останешься таким, как есть, по образу Моше Даяна, до конца своих дней. Надо искать другие возможности. Тот же приказ сверху.

— Но как мы его получим? — с грустной усмешкой спросил Оробете. — У меня нет протекции. И Меня никто не знает, кроме моих преподавателей.

Старик поднял глаза к небу.

— Скоро закат, — задумчиво проговорил он. — Надо спешить… Завтра вечером в Принстоне секретарь Гёделя найдет на столе твою работу. Он потратит полночи на то, чтобы ее понять, но как только поймет, побежит будить Учителя. Таким образом, послезавтра утром все крупные математики и логики Принстона узнают. Через двадцать четыре, самое большее через сорок восемь часов они будут названивать тебе по телефону.

— Которого у меня нет.

— Они будут звонить не тебе, а в американское посольство и на факультет. Потому что, если до них дойдет — а Гёдель, я полагаю, и еще двое-трое в состоянии тебя понять, — они затрепещут. И, уверяю тебя, на этот раз не повторится история с Эйнштейном или с Гейзенбергом… Ты понимаешь, о чем я?

— Понимаю, — отвечал Оробете.

— Итак, тебе надо переждать три, самое большее — четыре дня. Старик легко поднялся и крепко, с теплотой пожал ему обе руки.

— А теперь нам пора расстаться. Но помни, что пишет Франческо да Барберино: «Sed non omnia omnibus possunt glossari».

— He все, — с задумчивым видом перевел Оробете, — может быть растолковано всем.

— Совершенно верно… Ты найдешь дорогу домой?

— Найду, маэстро, — отвечал Оробете, едва сдерживая волнение. — Это недалеко…

V

Он увидел стоящую перед домом машину, но не обратил на нее внимания. Вынул ключ, чтобы открыть дверь, и тут на его плечо легла рука милиционера.

— Товарищ Оробете Константин? — сухим, непроницаемым голосом спросил тот. — Студент математического факультета?

— Да. А что такое?

— Пройдемте со мной. Вас ждет товарищ декан.

Забравшись в машину, он наклонился к шоферу и так же без выражения приказал:

— Передай, что объект вернулся. Уточни время: шесть двадцать пять.

Это необыкновенно развеселило юношу.

— Раз уж речь зашла о точности, — заговорил он, — хронометр показал бы шесть двадцать шесть и восемнадцать секунд. По счастью, у нас с вами нет часов с таким точным ходом. Они стоят целое состояние. К тому же один немецкий ученый доказал, что даже самый лучший хронометр, если его носить восемьдесят пять лет подряд, начинает отставать на долю секунды. Правда, на ничтожную долю — на трехтысячную…

Милиционер выслушал его с невозмутимым видом и снова нагнулся к шоферу:

— Оставишь нас у главного входа, а ждать будешь там, откуда выезжали.

…Он проворно выскочил из машины и, только Оробете вслед за ним ступил на асфальт, крепко взял его за руку выше локтя. Юноша опять улыбнулся, как будто еще более обласканный, но на сей раз промолчал. Вахтер был явно осведомлен, потому что уже маячил у входа. Приосанясь, он без промедления проводил их по коридору к лифту, пропустил вперед, нажал на кнопку, а когда лифт остановился, вышел первым и устремился к кабинету декана. Прежде чем распахнуть дверь, милиционер дважды постучал.

— Оробете Константин! — вскричал декан Ириною, поднимаясь из-за стола. — Что ты со мной сделал, Оробете!

— Что я с вами сделал, господин декан?

— Где ты пропадал?

— Вы же мне сами велели не сметь являться на факультет иначе, как в соответствии с медицинской справкой. Ну, я и не посмел сегодня утром, хотя должен был представить курсовую на семинар по дифференциальному исчислению. Пошел слоняться по улицам, думал: вдруг встречу того человека, из-за которого у меня такие неприятности. И мне повезло. Не прошло и часа, как я его встретил. Мы долго гуляли, беседовали. Вернее, говорил больше он. Очень интересные вещи. Для меня по крайней мере. Потом, в пять тридцать, мы расстались, и я отправился домой. Как вам может подтвердить товарищ милиционер, вернулся я в шесть двадцать пять.

Ириною слушал его, нахмурясь, сплетая и расплетая пальцы.

— Мало того, что ты скрывался, — процедил он, — ты еще и…

Он наткнулся взглядом на милиционера и осекся.

— Вы можете подождать в коридоре. Мне уже позвонил товарищ инспектор. Он будет здесь с минуты на минуту.

Когда дверь за милиционером закрылась, Ириною бессильно упал в кресло.

— Не ожидал от тебя такой неблагодарности, — заныл он, не поднимая глаз. — Люди, которые столько для тебя сделали, вырастили, можно сказать, как родного! А я-то — я так тобой гордился, направо и налево расхваливал: математический гений, математический гений!..

— Но что же я такого сделал, господин декан? — снова, уже с полной серьезностью спросил юноша. — Разве нельзя на несколько часов отлучиться из дому?

— Лжешь! — гаркнул Ириною, стукнув кулаком по столу. — Как только нам все сообщили, мы послали за тобой милицию! Ты скрылся в среду вечером!

— Так сейчас и есть среда. И вечер только начинается.

Декан взглянул на него затравленно, с тайным страхом.

— Ты либо потерял память, либо издеваешься. Сесть!

Юноша послушно присел к столу.

— Ты пропадал три дня и три ночи, — с расстановкой произнес Ириною. — Сегодня суббота, девятнадцатое мая. Вот, посмотри на календарь.

Юноша еще и еще раз провел рукой по лбу — и залучился кроткой таинственной улыбкой.

— Итак, — заговорил он как бы сам с собой, — четыре дня и четыре ночи… Я же был в полной уверенности, что всего пять часов. С точностью знал час, но не день. Выпал из второго микроцикла, жил только в первом. Да, правда, время способно сжиматься так же, как и расширяться, но любопытно, что я не устал, не проголодался и что мне не хочется спать. А еще, — он потрогал щеки, — любопытно, что за три дня у меня не отросла щетина…

На этих словах дверь распахнулась, и вошел человек средних лет, с тщательно прилизанными редкими волосами, в летнем, но безукоризненно строгом костюме. Ириною вскочил, кинулся навстречу и долго тряс ему руку. Оробете тоже встал и учтиво поклонился, назвав себя:

— Константин Оробете.

— Товарищ Альбини, инспектор, — представил Ириною. — Товарищ инспектор хотел непременно познакомиться с тобой лично, прежде чем решать, что и как…

— Так вот он какой, — заговорил Альбини, приближаясь и протягивая юноше руку. — Вот он, наш таинственный герой, которого мы разыскиваем три дня и три ночи. Садись, будь добр, — пригласил он, усаживаясь в кресло у стола. — Товарищ декан, знаю, не курит, но, может быть, ты…

— Нет, спасибо, я тоже не курю, — отказался Оробете.

— А у меня слабость к английским сигаретам, — признался Альбини, доставая портсигар, — Так ты — математический гений, если верить твоему профессору, товарищу Доробанцу. Стране нужны, очень нужны большие ученые. Однако прежде всего мне хотелось бы поподробнее узнать о твоих встречах с так называемым Вечным жидом. Товарищ декан рассказал мне, как тебе перевязали повязку с одного глаза на другой. — На его губах заиграла усмешка. — И к тому же хотелось бы знать, где ты ходил — или где скрывался — три дня и три ночи…

— Оробете считает, что отсутствовал всего пять часов, — вставил декан.

Альбини смерил их обоих пытливым взглядом: не ослышался ли он?

— То есть? Это в каком же смысле?

— У меня было впечатление, — начал объяснять Оробете, — что сейчас — вечер того же дня, когда я пошел куда глаза глядят и снова повстречал старика, который переменил мне повязку. То есть что сейчас все еще среда. Но я, надо признать, ошибался. И при всем том, — заключил он с улыбкой, — как я уже говорил господину декану, я не чувствую себя усталым, и совсем не похоже, что я три дня не брился…

Альбини сосредоточенно глядел на него, вертя в руках портсигар.

— Не стану вам рассказывать, что со мной было, — продолжал Оробете, — вы все равно не поверите, слишком уж это неправдоподобно. Ограничимся гипотезой, что я пережил нечто странное, паранормальное, назовем это «опытом экстаза», — и для мня это оказалось решающим, поскольку открыло мне перспективу абсолютного уравнения. Если нам удастся — я говорю не только о себе, но обо всех математиках мира, — если нам удастся решить это уравнение уравнений — тогда невозможного не будет. Впрочем, уже Эйнштейн к нему подступался, и я догадываюсь…

— Прости, что перебиваю, — сказал Альбини с повелительным жестом, — но, прежде чем переходить к дебатам об абсолюте, давай сначала разберемся, что произошло в среду после полудня, когда ты встретил… ну, скажем, Агасфера… Помнишь, ты еще не знал, как к нему обратиться, — добавил он другим тоном, — и кричал вслед: «Господин израильтянин! Господин Вечный жид!» Было очень забавно.

Оробете изменился в лице.

— Откуда вам известны такие подробности? — спросил он.

Альбини рассмеялся. Потом, вернув лицу серьезную мину, раскрыл портсигар и тщательно выбрал сигарету.

— У нас тоже есть свои секреты, — сказал он. — Не только у Агасфера, не только у тебя. Но поскольку мы тут все свои, я, пожалуй, проговорюсь. Тебя услышал один человек… наш человек, — уточнил он, — и ему это показалось странным, тем более что немного погодя он увидел того, кого ты окликал, старика Агасфера. И пошел за вами следом.

— Ну, если за нами следили, какой смысл тогда мне рассказывать? — заметил Оробете.

— Увидишь, какой смысл, — возразил Альбини. — Очень скоро увидишь. Так что начинай.

Оробете вопросительно взглянул на декана. Пожал плечами и улыбнулся.

— Старик предложил пойти поискать тихое место, где бы мы могли спокойно поговорить. Вы же понимаете, — он повернулся к Ириною, — я сразу сказал ему, что если не представлюсь с повязкой на правом глазу…

— Понимаем, понимаем, — нетерпеливо перебил его Альбини.

— Он остановился у большого дома, у такого старинного барского особняка, и за руку втянул меня туда. Дом был пустой. Сначала мы попали в очень большую и просторную гостиную. Описать ее не берусь, смутно помню и что там было, и как мы проникли из нее в соседний дом, а оттуда — дальше. У меня было полное впечатление, что мы переходим из дома в дом, пробираемся через какие-то сады, а один раз угодили прямо-таки во дворец и плутали там по бесконечным галереям, по залам…

Он сбился и в замешательстве полез в карман за платком — отереть лоб.

— Давай-ка я расскажу поточнее, как оно было, — предложил Альбини, закуривая. — Вы вошли с черного хода в дом номер три по улице Енэкицэ Вэкэреску. Дом действительно старый, известный; жильцов из него давно выселили, и как раз на другое утро, в четверг, начался снос… Через десять минут ты вышел один из парадной двери — как это тебе удалось, нам непонятно, потому что дверь изнутри была забита железной поперечиной, — ты выбрался на улицу и пошел по направлению к Монументу. Скоро к тебе присоединилась какая-то старая женщина, и вы, разговаривая, дошли до Монумента. Там ты остановился и достал из кармана книжицу, русскую книжицу.

— Пушкин! Проза Пушкина, — прошептал Оробете с зачарованной улыбкой.

— Именно. Ты начал ее листать, как будто искал определенное место. Тем временем старуха потихоньку удалилась, и когда ты оторвал глаза от книги, перед тобой стоял рабочий в комбинезоне, стоял и смотрел на тебя во все глаза. Ты его о чем-то спросил, он начал отвечать. Что он говорил, не знаю, но ты слушал с живейшим интересом и не переставал улыбаться. Замечу в скобках, — Альбини обернулся к декану, — что мы на него еще не вышли. Но выйдем, так же как и на старуху. Тем не менее, — снова обратился он к юноше, — нам интересно услышать и от тебя, прямо сейчас, кто были эти люди, которых ты встретил вроде бы случайно, но с которыми так азартно беседовал.

— Сказать по правде, — начал Оробете медлительным, не похожим на свой голосом, — я не припоминаю никакой старухи и никакого рабочего в комбинезоне. Я был в полной уверенности, что не разлучался со стариком ни на минуту. Да и как же иначе? Ведь он почти не выпускал мою руку, вел меня за собой и говорил без умолку. Я едва сумел задать ему вопрос-другой… И вот жалость — не успел (или он мне не дал) спросить о главном: что сказал Эйнштейн перед смертью? А точнее: почему это так строго хранится в тайне? И еще: откуда Гейзенберг узнал, что сказал Эйнштейн на смертном одре? А Гейзенберг знал, что сказал Эйнштейн, и ответил ему, хотя и этот ответ хранится в тайне…

Альбини многозначительно взглянул на декана и жестом остановил юношу.

— Мы еще вернемся к этой проблеме, — сказал он. — А пока, раз у тебя из памяти стерлись и старуха, и рабочий, я напомню тебе, что было дальше. Вы с рабочим пошли вместе на трамвайную остановку, весьма и весьма оживленно беседуя. Ты остался на остановке, а рабочий пересек улицу и затерялся в толпе. Но ты не сел ни в первый трамвай, ни во второй, а явно кого-то ждал. И в самом деле, из третьего трамвая вышел твой Агасфер, Le Juif Errant, и вы вдвоем направились к еврейскому кладбищу.

— Быть того не может! — запротестовал Оробете. — Клянусь вам, что я в жизни не был на еврейском кладбище. Я даже не знаю, где оно находится!

— Вспомнишь попозже, будем надеяться, — сказал Альбини. — Старик подхватил тебя под руку и на ходу что-то тебе втолковывал, а ты буквально впивал каждое его слово. Вы вошли на кладбище — и прямиком в часовню. Наш сотрудник, который осуществлял наблюдение, остался снаружи, прождал вас до семи вечера, а когда решился наконец заглянуть туда, посмотреть, в чем дело, дверь часовни оказалась запертой. Тогда он позвонил куда следует, через полчаса прибыли из спецотдела и взломали дверь. Уже стемнело. Часовню обыскали, но не нашли ничего, кроме твоего томика Пушкина. Тем временем подъехал секретарь еврейской общины, который подтвердил то, что мы и сами знали: что в часовне нет ни склепа, ни тайного выхода. Наши из спецотдела караулили всю ночь, а в четверг утром прибыла команда с ультразвуковой аппаратурой и обследовала стены, пол, окна, словом, все, что в таких случаях положено. С разрешения общины за часовней и кладбищем было установлено наблюдение, которое сняли час назад, как только нам просигнализировали, что ты вернулся домой.

Альбини потушил окурок и задержал пристальный взгляд на Оробете.

— Ну, теперь ты понимаешь, почему нам так интересно узнать, что произошло на самом деле. Как вы оттуда выбрались?

Оробете, который сосредоточенно слушал с улыбкой на губах, вздрогнул, словно его разбудили, и заговорил — то твердо и четко, то глухо, уходя в себя:

— Даю вам честное слово, что ни в какую часовню я не входил — по крайней мере я этого не помню. Правда, был момент, когда я так увлекся мыслями о той тайне, которой окружены последние слова Эйнштейна и ответ ему Гейзенберга (но как, как Гейзенберг узнал!) — я так увлекся, что перестал слушать старика. Тогда он тряхнул меня за руку и сказал: «Даян, не думай больше о конечном уравнении, ты и сам придешь к нему, без моей помощи»…

— Почему же оно «конечное»? — поинтересовался Альбини.

Так и распираемый ликованием, Оробете объяснил:

— Если интуиция меня не подводит, они оба — и Эйнштейн, и Гейзенберг — вывели уравнение, которое позволяет интегрировать в одно целое две системы: «материя — энергия» и «пространство — время». Это и есть конечное уравнение, потому что дальше двигаться уже некуда. В лучшем (или худшем) случае мы можем повернуть вспять.

— То есть? — насторожился Альбини.

— Если интуиция опять же меня не подводит, — с жаром продолжал Оробете, — а я смею на это надеяться, поскольку, по мысли маэстро Агасфера, мне суждено разгадать их тайну, — они оба установили, что время можно сжимать и растягивать. Вперед и назад.

— И что же? — нетерпеливо спросил Альбини.

— А то, что тогда невозможного нет и человек того и гляди подменит Бога — на свою голову. Вполне вероятно, что именно по этой причине все так строго хранится в тайне. Вполне вероятно, что они нас предупредили: «Осторожнее, вы играете с огнем. Вы рискуете в считанные секунды не только превратить в пепел весь земной шар, но и отбросить себя на сотни тысяч, даже на миллионы лет назад, к началу жизни на земле. Вам стоит подготовить группу избранников, элиту, не одних математиков-физиков, но еще и поэтов и мистиков, которые бы знали, как вернуть человечеству память, то есть как восстановить цивилизацию, если она того стоит».

Альбини переглянулся с деканом, потом мельком взглянул на часы.

— Так, по сути дела, — сказал он, — кто такой этот Агасфер? Оробете улыбнулся блаженной улыбкой.

— Вот только сейчас когда вы задали мне вопрос, я, кажется, начинаю понимать, кто такой Агасфер. И начинаю понимать благодаря ему, потому что именно он научил меня, как надо мыслить: первым делом надо правильно сформулировать вопрос, а уж после этого искать ответ. В каком-то смысле, если использовать метафору, которую многие мыслители ошибочно принимали за философскую концепцию, Агасфер — это своего рода anima mundi, мировая душа, но все и гораздо проще, и гораздо глубже. Потому что на самом деле Агасфер может быть любым из нас. Это могу быть я, может быть кто-то из моих коллег, можете быть вы или ваш дядя, полковник Петрою, который покончил с собой в Галаце, причем так искусно, что никто не заподозрил в несчастном случае самоубийство.

Альбини дернулся в изумлении и наморщил лоб.

— Прошу прощенья, что позволил себе коснуться фамильной тайны, — продолжал Оробете, — которая вообще-то известна только вам, и то с тех пор, как вы несколько лет назад прочли корреспонденцию вашего дядюшки. — Он смолк во внезапном изнеможении и потер ладонями щеки. — Как видите, я включился в физиологический цикл. Чувствую, что совсем зарос и чертовски устал. Если позволите, я пойду. Не столько хочется есть, сколько спать.

Альбини поднялся с кресла.

— Все готово, — сказал он. — Мы знаем, что больше трех дней никто не выдерживает. Нас ждет машина, — добавил он, снова переглянувшись с деканом. — Эту ночь ты проведешь в санатории.

VI

Проснувшись, он увидел на стене напротив, почти под потолком, узкое и длинное, чуть ли не двухметровое окно. Тут же в коридоре раздался знакомый голос, и он повернул голову к двери. Дверь была приоткрыта.

— Господин доктор, это просто трагедия, — захлебывался от волнения Доробанцу. — Неужели он потерял рассудок? Трагедия масштабов Михаила Эминеску! Оробете — математический гений, каких еще не рождал румынский народ! Это не только мое мнение, это мнение всех наших крупнейших математиков. Он опроверг теорему Гёделя!

Оробете томно улыбнулся, не спуская глаз с двери.

— Случай достаточно трудный, — услышал он голос доктора Влэдуца. — Мы еще не установили, что, по сути дела, с ним такое. Я прослушал — вместе с шефом и коллегами, — три раза прослушал магнитофонные ленты, которые предоставили в наше распоряжение, и, признаюсь, мало что понял… Я не говорю о математических формулах и выкладках, это вне пределов нашей компетенции. Я имею в виду все, что он нес после первых инъекций. Вначале я диагностировал это как классический случай шизофрении, что и доложил товарищу инспектору. Но сейчас я уже не так в том уверен… И, знаете ли, мы совершили ошибку, что не позвали вас раньше. Пациент неоднократно произносил ваше имя — во-первых, в связи то ли с дипломом, то ли с диссертацией, а во-вторых, всегда рядом с Гёделем. «Ну, убедились теперь, товарищ Доробанцу?» — а сам улыбается во весь рот, чуть ли не хохочет…

— А почему дверь открыта? — спросил Доробанцу, понижая голос, — Вдруг он…

— Такие правила, — объяснил доктор. — Дверь должна быть приоткрытой, когда пациент остается один.

— Но вдруг он нас слышит?

— Исключено! Я смотрел его пять-шесть минут назад. Он крепко спит. Так крепко, что это скорее похоже на каталепсию. Дыхание почти неуловимо, а пульс… — Он замялся. — В общем, пульс на пределе. Что касается всего прочего, то сегодня он не реагировал даже на иглоукалывание в самые чувствительные точки… Даже на инъекции — обычно он после них разговорчив, а сегодня молчит. Одна наша ассистентка просидела с ним все утро, и мы только что проверили пленку: ни единого слова.

— А как велика опасность? — услышал он шепот Доробанцу.

— Не больше, чем в день, когда его положили. Только вот молчит, сколько ни кололи.

Оробете зажал рот ладонью, чтобы подавить смех. Потом набрал в грудь воздуха, приподнял голову с подушки и чистым, сильным голосом крикнул:

— Господин профессор! Господин Доробанцу! Я вас жду не дождусь! Почему вы не входите?

Миг спустя в комнату ворвались испуганные доктор и профессор Доробанцу.

— Даян! — только и вымолвил потрясенный Доробанцу. — Даян! — повторил он глухо, как будто его душили слезы.

— Я давно здесь? — спросил Оробете. — Три дня прошло?

Доробанцу в замешательстве посмотрел на доктора, который взял юношу за запястье.

— И три, и больше, — ответил доктор, почти бегом ретируясь к двери. Раздались его дробные шаги по коридору.

— Значит, уже слишком поздно, — сказал Оробете с кроткой улыбкой. — Слишком поздно…

Доробанцу смотрел на него неотрывно, испуганно, потирая ладони.

— Что ты с нами сделал, Даян! — наконец простонал он. — Что ты с нами сделал!

— Что я сделал, господин профессор? — полюбопытствовал Оробете, не переставая улыбаться.

— Америка узнала, Советы узнали, немцы узнали, — запричитал Доробанцу. — Все узнали, кроме нас. Нам ты ничего не сказал! Но как, как? Как ты их проинформировал?

Оробете, словно в забытьи, провел рукой по лицу.

— Это не я, — сказал он с тихой, ясной улыбкой. — Это сделал маэстро, Агасфер, как и обещал. Но если прошло больше трех дней, значит, уже поздно. Les jeux sont faites[7].

Доробанцу подвинулся ближе к его постели, в отчаянии заламывая руки.

— Что ты хочешь сказать? Какая тут связь?

Оробете с теплотой, пристально поглядел на него, все так же улыбаясь.

— Это долгая история и звучит уж очень неправдоподобно, даже если ничего не пропускать в рассказе. Но хотя бы начало я вам расскажу, потому что вы всегда в меня верили…

— Мы все в тебя верили, — перебил его Доробанцу. — Как только ты принес мне работу и я сообщил о ней в Центр, а потом — в Академию наук, мне все в один голос заявили: «Оробете Константин — гений». А я им: «Дай ему Бог здоровья, он еще и не такую задачу одолеет, он мне уже намекал». И тут я повторил им твои слова: «Я пока ничего вам не скажу, господин профессор, потому что решения еще нет».

Оробете молчал и глядел на него не мигая.

— Только не теряй рассудок, Даян! — взмолился Доробанцу, размазывая по лицу слезы. — Не сходи с ума, как Эминеску. Пусть и у нас будет гений, которым мы могли бы гордиться перед всем миром!

Оробете вдруг подался к нему и поймал его руку.

— Благодарю вас, господин профессор, я вам очень признателен… Но если я не сошел с ума до сих пор, то не сойду и в дальнейшем. — Он помолчал. — Я расскажу вам, как все началось. Все началось утром шестнадцатого мая. И все из-за грозы.

Доробанцу с беспокойством обернулся, потом достал платок и вытер слезы.

— Если бы не гроза, — продолжал Оробете с той же тихой улыбкой, — все пошло бы по-другому… Вы знаете, господин декан боится грозы, особенно молний. А в то утро молнии так и сыпались, и все поблизости. Последняя, по-моему, ударила в двух шагах от его окна.

— К чему ты клонишь? — встревоженно спросил Доробанцу. — При чем тут молнии?

— Если вы послушаете меня еще пять-шесть минут, вы поймете, к чему я клоню. Все началось, повторяю, из-за грозы. Господин декан занервничал, растревожился и наконец впал в ярость. Потому-то он и не поверил моей истории со стариком, который переменил мне повязку. Он решил, что тут какой-то подвох, — а какой тут мог быть подвох?..

Оробете горько усмехнулся и вдруг заметил, что доктора Петреску и Влэдуц тоже в палате и слушают чрезвычайно внимательно.

— Если позволите, я продолжу, — обратился к ним юноша, — хочу объяснить товарищу профессору, как это произошло, точнее, как все началось из-за грозы, утром шестнадцатого мая…

— Продолжай, будь добр, — кивнул Влэдуц. — Нам не терпится понять, отчего ты все время твердил про молнии, про грозу над университетом.

— Ах, так я говорил об этом и во сне, — Оробете проницательно взглянул на доктора. — В том особом сне, от вакцины, от того, что вы называете «прививки правды»… Что ж, тем лучше, — добавил он, поскольку доктора стыдливо потупились. — По крайней мере теперь никто не усомнится в истинности моих слов.

— Но какое все-таки отношение имеют молнии, — недоумевал Доробанцу, — к тому уравнению, о котором узнали сначала в Принстоне, а через несколько дней и во всем мире?..

Оробете смотрел именинником. Как раз вошла медсестра, и он с улыбкой помахал ей рукой.

— Приветствую вас, товарищ Эконому. Приветствую и благодарю. Никто лучше вас не воткнет иглу прямо в точку!

Доробанцу в испуге обернулся на врачей, а Оробете как ни в чем не бывало продолжал:

— Отношение самое непосредственное, надо только его заметить. Если бы не гроза, господин декан не был бы так раздражен и отнесся бы ко всему с пониманием. Он не стал бы угрожать, что выгонит меня из университета перед самым дипломом, если я не явлюсь с повязкой на правом глазу…

Доробанцу в смущении снова полез за платком и отер лоб.

— Вы все время поминали эту повязку на правом глазу, — сказал доктор Петреску. — Но к чему, я не понял. Хотя, конечно, знаю, что многие ваши коллеги и друзья и даже кое-кто из профессоров зовут вас Даяном.

— Например, я. Я только его увидел, у меня так и вырвалось: «Даян», — признался Доробанцу с застенчивой улыбкой.

— А вот послушайте… — сказал Оробете.

И он не спеша, как будто смакуя, пересказал все, что обрушил на него декан, по временам вставляя: «И тут снова громыхнуло и ударила молния».

Альбини остановился в дверях, слушая. Когда Оробете повторил угрозу декана: «Если завтра же ты не представишься в полном соответствии с медицинской справкой, я доложу куда следует», — он двинулся к постели и пожал юноше руку.

— Поздравляю, товарищ Оробете! Ты оправился скорее, чем мы ожидали, и твоя память не утратила остроты… Но раз уж речь зашла об Агасфере: как он переменил тебе повязку и прочее, — я должен заметить, что тут некоторое недоразумение. Конечно, товарищу декану неоткуда было знать, — продолжал он, присаживаясь на стул и неторопливо раскрывая портфель, — ему неоткуда было знать, что в твое личное дело вкралась ошибка. Я проверил твою медицинскую карту в хирургическом отделении центральной городской больницы, переговорил с профессором Василе Наумом, который тебя оперировал, и восстановил истину. Вот точная копия, — он достал из портфеля листок бумаги и протянул юноше, — копия выписки из истории болезни от одиннадцатого сентября шестьдесят третьего года. Прочти. Видишь? Черным по белому: «Произведена операция на левом глазу». Значит, правый с самого начала как был, так и остался здоровым. Во всей этой путанице виновата машинистка, это она ляпнула ошибку, когда перепечатывала на справку текст доктора Наума. Товарищ декан никак не мог знать, что в справке опечатка. Сейчас, когда я показал ему оригинал, он, естественно, сожалеет, что угрожал тебя отчислить и все прочее. Так что вопрос с правым глазом полностью прояснен. К нему можно не возвращаться.

Оробете слушал очарованно, с застывшей улыбкой.

— Я давно знал, что не бывает задач без решения, — сказал он, еще раз просмотрев медицинскую справку. — Знал и про самое «творческое» решение — на примере гордиева узла. «Гордиево познание» — так это назвал когда-то один румынский мыслитель. Вы помните, — обратился он к остальным, — про Гордия, царя Фригии, и как никто несколько веков подряд не мог распутать завязанный им узел. Считалось, что кто его распутает, тот станет повелителем Азии. Александр Македонский, если помните, узнавши об этом от оракула, вытащил меч и разрубил узел. И, разумеется, завоевал всю Азию, как явствует из учебника истории.

Альбини сдержанно хмыкнул и аккуратно уложил справку в досье.

— Мне нравится эта формула: «гордиево познание», — сказал он. — Возьму ее на вооружение. Однако, — добавил он, снова надевая серьезную мину, — если вопрос с повязкой закрыт и Агасфер, как и следовало ожидать, — не более чем химера, иллюзия, жертвой которой ты стал, — на повестке дня остается все же целый ряд животрепещущих вопросов. Начнем с простого: куда ты делся после того, как вошел в часовню на еврейском кладбище? Где скрывался три дня и три ночи?

Оробете сосредоточенно смотрел на него, как бы силясь понять, потом широко улыбнулся.

— Я изложил вам все, как мог, в кабинете господина декана. Если вы не поверили, я не удивлюсь, история действительно невероятная. Но мне уже не один день делают «прививки правды» — и все, что я говорю, записывается. Если вы слушали пленки, вы могли убедиться, что я вам не лгал и ничего от вас не укрыл…

— Пленки-то я прослушал, и по многу раз, — возразил Альбини. — Но, кроме зауми и цитат на самых разных языках, там только математические выкладки и формулы, по большей части невразумительные.

— Тут нужен математик, — робко заметил Доробанцу.

— Я привлек самых знаменитых столичных математиков, — бросил Альбини, не глядя на него. — И именно в связи с этими математическими формулами, — продолжал он с расстановкой, — нам предстоит выяснить еще один вопрос, посложнее первого… — Он вдруг обернулся к докторам, спросил: — Мы не слишком его утомляем?

Оробете рассеянно потер лоб.

— Вот теперь, — шепотом сказал он, — когда вы сами об этом заговорили, признаюсь, что, кажется, начинаю уставать…

Альбини поднялся и протянул ему руку со словами:

— Отдых, как можно больше отдыха. Отдых и сон. Мы еще побеседуем, будет время.

— Теперь дверь плотно не закрывайте, — попросил Оробете. — Мне надо знать, перевожу ли я так, как следует, или даю обмануть себя иллюзиям и надеждам.

VII

Дождавшись, пока все, кроме сестры, вышли, он открыл глаз и спросил:

— Какое сегодня число, товарищ Антохи?

Сестра испуганно зыркнула на него и покраснела.

— Не знаю, имею ли я право без разрешения… я сейчас…

И бросилась к двери.

— Я неверно выразился, — вскрикнул Оробете, протягивая руку ей вслед. — Я не выпытываю у вас точную дату. Мне довольно знать: двадцать первое июня, день солнцестояния, миновал или нет?

Сестра замялась, потом робко шепнула:

— Нет еще. Только, пожалуйста, не говорите ничего господину доктору.

Оробете улыбнулся ей улыбкой заговорщика.

— Будьте покойны… Но как это получается, что в разгар лета тут никогда не бывает солнца?

Сестра посмотрела на него с недоуменным любопытством.

— Как это не бывает? Вас в такую палату положили — светлее некуда. Тут с пяти утра до самого вечера светло.

— Я не о том, — возразил Оробете. — Да, летние дни светлые. Но как получается, что отсюда никогда не видно солнца, самого солнца?

— А! — сказала сестра, радостно улыбаясь оттого, что поняла. — Просто эта часть здания так построена, чтобы весь день получать солнечный свет, но чтобы солнце не било в глаза, не беспокоило пациента. Иначе пришлось бы задергивать занавески. А занавесок, сами видите, нет. Они не нужны. Щит на окно опускается автоматически, как только темнеет.

— Понятно, — кивнул Оробете. — И если вы увидите академика Павла Богатырева, скажите ему, чтобы он больше не стоял в коридоре со своим аппаратом, который умеет записывать разговоры на расстоянии двух-трех сотен метров. Пусть заходит, побеседуем. Передайте ему, что я прекрасно понимаю по-русски, хотя говорю не очень правильно. Впрочем, товарищ Богатырев знает столько языков…

Сестра слушала его в изумлении, натянуто улыбаясь.

— Я не понимаю, о чем вы, — прошептала она, отступая к двери.

— Доложите по начальству, — посоветовал Оробете, — они поймут.

Когда сестра выскочила, оставив дверь приоткрытой, Оробете зажал рот, чтобы заглушить смех. Вскоре с озабоченным видом вошел доктор Влэдуц.

— Сестра сказала мне, что вы говорили о ком-то, кто якобы подслушивает в коридоре…

— Товарищ Павел Богатырев из московской Академии наук.

— Уверяю вас, что никогда о таком не слышал и что никто в коридоре не подслушивает. Да и вообще нахождение посетителей в коридорах строго воспрещается.

Оробете с улыбкой пожал плечами.

— Если я даже не знаю, какое сегодня число, откуда мне знать: он есть или был здесь, Павел Богатырев, а может, только будет в более или менее отдаленном будущем. Поскольку я вынужден — а точнее, поскольку вы меня вынудили — жить в персональном измерении, без календарного контроля, я не берусь отличить прошлое от будущего.

— В вашем случае это совершенно нормально. Но уверяю вас, что…

— И я вам верю, — беспечно перебил его Оробете. — Если товарища Богатырева нет и не было в коридоре, то он будет там в один из ближайших дней. Однако в тех пределах, в которых вам дозволено говорить мне правду, вы же не станете отрицать, что сегодня утром в своем кабинете ваш директор, профессор Маноле Дрэгич, убеждал профессора Льюиса Думбартона из Института точных исследований Принстона, что он подвергнет меня опасности — мое душевное равновесие, — подчеркнул Оробете, улыбнувшись, — если придет сюда, ко мне в палату, задать несколько вопросов относительно моей записки «Quelques observations…».

Доктор покраснел и, чтобы скрыть неловкость, уставился на наручные часы.

— Не понимаю, что вы хотите сказать. Я доложу профессору Дрэгичу. Надеюсь, что не забуду имена, которые вы произнесли, и все прочие подробности.

— Не беспокойтесь, — сказал Оробете, — магнитофон вам подскажет.

Оставшись один, он спрятал лицо в ладони и застыл в сосредоточенности. Скоро явились оба его врача и приблизились к нему с видом выжидательного любопытства.

— Смелее, смелее! — заговорил Оробете, не глядя на них. — Спрашивайте! Только поставьте вопрос правильно, — добавил он, снова возвращаясь в прекрасное расположение духа.

— Хотелось бы знать, — начал доктор Влэдуц, — кто вас проинформировал о визите американского ученого.

— Никто меня не информировал, — спокойно отвечал Оробете. — К тому же, кроме директора, товарища Альбини и посольского переводчика, никто и не знал ни о визите Льюиса Думбартона, ни о содержании разговора. Вы сами узнали только что, когда докладывали директору.

— Так откуда же у вас информация? Оробете с коротким смешком пожал плечами.

— Я слышал, как они разговаривали… Было очень забавно, как переводчик путался и коверкал математическую терминологию…

— Слышали разговор в директорском кабинете? — переспросил доктор Петреску. — Вам, вероятно, неизвестно, что его кабинет находится на четвертом этаже в другом крыле здания.

Оробете снова пожал плечами.

— Что вы хотите? Для современной математики, как и для физики, расстояние не проблема.

— И тем не менее, — начал доктор, — трудно поверить, что…

Тут в комнату скользнула сестра и шепнула ему:

— Сказал, что сейчас будет.

— Наконец-то! — воскликнул Оробете. — Наконец-то профессор Маноле Дрэгич почтит меня своим присутствием, когда я не под наркозом! Не смущайтесь, пожалуйста, — добавил он, потому что доктора явно задергались, — тут нет вашей вины. Вы следовали предписаниям. И если откровенно, то я предпочитаю наркоз и инъекции известной вакцины классическому лечению шизофрении — электрошоку и прочим удовольствиям…

Когда вошел профессор Дрэгич в сопровождении молодого человека в штатском и без халата, Оробете приподнялся на локтях.

— Очень вам признателен, что пришли, — сказал он.

Профессор остановился в двух шагах от постели и долго изучал его взглядом.

— Мне доложили, — начал он наконец, — что вы каким-то образом узнали о визите к нам одного иностранного ученого…

— Профессор Льюис Думбартон, Институт точных исследований, Принстон.

— Вы не хотели бы нам все-таки рассказать, каким образом вы узнали?

Оробете с беспечным видом оглядел присутствующих.

— Просто слышал то, что говорилось у вас в кабинете.

Профессор метнул взгляд на двух докторов.

— Как я уже сообщил доктору Влэдуцу, — продолжал Оробете, — профессор Думбартон приехал с одним из посольских переводчиков; в кабинете, кроме вас, находился еще только товарищ Альбини, инспектор. Опускаю подробности, хотя некоторые из них очень живописны: например, перевод физико-математической терминологии. К счастью, вы скоро обнаружили, что проще объясняться по-французски. Профессор Льюис Думбартон настаивал, чтобы ему разрешили поговорить со мной. Вы объясняли ему, очень терпеливо и убедительно, что при той критической ситуации, в которой я нахожусь, его визит может иметь фатальные последствия. Профессор на убеждение не поддался. В какой-то момент — я думаю, после он о том сожалел, — в какой-то момент он стал угрожать вам, что устроит скандал. Конечно, этого слова он не произносил, но смысл был ясен: он поднимет на ноги всю мировую науку — академии, научные общества и прочее, — заявит, что меня силой, против моей воли поместили в психиатрическую лечебницу… И тогда вы, с большим тактом, ответили ему, что можете предоставить в распоряжение международной комиссии психиатров полный комплект материалов по истории моей болезни, в том числе все магнитофонные пленки с приложением их перевода на французский и отчет о курсе лечения: какого рода инъекции мне были прописаны и так далее. Более того, на прощанье вы заверили его, что готовы допустить ко мне любого компетентного и авторитетного американского психиатра. «Вот только, — добавили вы, — исключен допуск физиков и математиков». — «Да ведь нас-то именно эта сторона интересует, — профессор Думбартон даже перешел на английский, — что он имел в виду! И мы должны узнать это как можно скорее!»

— Так же, как и мы, — включился Альбини, входя и с протянутой для приветствия рукой приближаясь к постели. — Как удачно, что я попал в разгар беседы. Рад, что товарищ Оробете еще раз предоставил нам доказательства необыкновенной остроты своих чувств — или своих экстрасенсорных возможностей. В которые я тем не менее не верю, — присовокупил он с улыбкой и обратился к профессору: — Вы не считаете, что лучше продолжить дискуссию в узком кругу?

Оба доктора и сестра без лишних слов устремились к двери.

— Вы останетесь в коридоре, — бросил профессор сестре.

— А ты, — сказал Альбини молодому человеку в штатском, — подождешь меня внизу. Воспользуемся тем, что товарищ Оробете в хорошей форме, — продолжал он, садясь на стул у кровати и приглашая профессора занять стул рядом. — Воспользуемся этим, чтобы прояснить хотя бы одну из проблем.

— Пациент утверждает, что якобы слышал все, что обсуждалось утром в моем кабинете.

— Знаю, — кивнул Альбини. — Я был уже за дверью, когда речь зашла об этом. Отложим на потом сию загадку. Пока что я решил задачу с часовней на еврейском кладбище.

— Ну, вот видите — обрадовался Оробете. — Я же с самого начала сказал вам, что понятия не имею…

— Итак, — перебил его Альбини, — ты вошел туда вместе со стариком, который тебя сопровождал. Доказательство тому — найденная там книга Пушкина. Но вы пробыли там недолго. В любом случае — не более получаса.

— Как же вы это установили? — чрезвычайно довольный, спросил Оробете.

Альбини пронзительно, чуть ли не с укоризной взглянул на него, но сумел улыбнуться и продолжал доверительным тоном:

— Наш агент, который стоял, плотно прижавшись к двери, признался, что был момент, когда безотлагательная физиологическая нужда заставила его несколько отдалиться от часовни в направлении кустов. Вероятно, в эти несколько минут вы и покинули часовню. Впрочем, — добавил он, видя, что Оробете смотрит на него как очарованный и в то же время весело, будто его разбирает смех, — впрочем, трое свидетелей, которые живут поблизости, припомнили, что видели вас обоих, когда вы выходили с кладбища и направлялись к Монументу Волонтерам. Вероятно, вы вошли в один из близлежащих домов — в который, мы узнаем — и оставались там оба, а может быть, ты один, три дня и три ночи… В конечном итоге ничего сверхъестественного. «Тайна» улетучилась.

— Гордиево познание, — заметил Оробете.

— Совершенно верно, — согласился Альбини. — Лучшее средство от чудес — это пренебречь ими и поискать самое простое объяснение, самое terre-a-terre, как говорят французы.

— В нашем случае физиологическая нужда. И тогда все остальные проблемы решаются сами собой.

Альбини взглядом спросил у профессора, можно ли приступить к главному.

— Ну, положим, не все. — Его голос приобрел суровые нотки. — Кое-какие загадки остались. К примеру, я хотел спросить тебя, что ты знаешь — или что ты думаешь — об этом вот документе.

Он достал из портфеля брошюру и протянул юноше. Бросив взгляд на заголовок, тот покраснел.

— Constantin Orobete. «Quelques observations sur le theoreme de Godel». Когда она вышла? — спросил он сдавленно. — И кто ее напечатал?

— Это-то я и хотел у тебя узнать, — сказал Альбини. — И если ты прочтешь выходные данные внизу страницы…

— Bulletin de l'Academie des Science de la Republique Socialiste de Roumanie, — прочел Оробете, все так же волнуясь, — N.S., tome XXIII, fasc. 2, mai-juin 1973. Тысяча девятьсот семьдесят третий? — испуганно повторил он, переводя взгляд на Альбини.

— Очень рад, что ты тоже заметил эту, скажем так, оплошность. Как тебе прекрасно известно, сейчас семидесятый год, и, если помнишь — ты ведь регулярно его получаешь, — последний номер бюллетеня вышел несколько месяцев назад: том двадцатый, выпуск пятый.

Оробете улыбнулся блаженной улыбкой и рассеянно потер лоб.

— Это чья-то шутка, — сказал он. — Кто-то шутки ради напечатал мою работу, не поставив меня в известность.

Он осекся, прочтя первые строчки, и судорожно перелистнул несколько страниц.

— Но это вовсе не моя докторская, — прошептал он. — Только название совпадает.

— То же мне сказал и товарищ Доробанцу, — подхватил Альбини.

— И это не та теорема, которая занимает меня последнее время. Если позволите, я прочитаю, разберусь, в чем тут дело.

Альбини снова вопросительно взглянул на профессора.

— Пожалуйста, — разрешил тот. — Вы даже сделаете нам одолжение.

Оробете стал жадно читать, и его лицо временами освещалось странным сиянием. После первых двух страниц у него задрожали руки.

— Значит, я решил конечное уравнение, — прошептал он глухо. — Но когда?.. Когда мы с вами познакомились в кабинете господина декана, я знал, что решу его, но понятия не имел как. И вот здесь, — он поднял брошюру и ткнул пальцем в страницу, покрытую математическими знаками, — самое простое и самое красивое, самое элегантное решение, которое может породить человеческий разум. Где вы это взяли? — живо спросил он Альбини.

— Тут нет никакого секрета. Брошюру получили все наши математики, но только сегодня утром, а значит, много позже, чем крупные математики всего мира.

— Возможно, ее привез в страну наш сегодняшний гость, — предположил профессор.

— Вполне возможно. Тем более что все доставлены по почте в конвертах румынского производства и с румынскими марками. На штампе стоит: «Бухарест, семнадцатое июня тысяча девятьсот семидесятого года».

— Значит, еще три дня, — произнес Оробете с меланхолической улыбкой.

Альбини взглянул с удивлением.

— То есть? Что ты хочешь этим сказать?

— Если их отправили вчера, значит, сегодня — восемнадцатое июня. Три дня до летнего солнцестояния, до Купальской ночи, — проговорил Оробете, не глядя на него. — И ровно двенадцать лет с того момента, как я дочитал последнюю страницу «Вечного жида» в полутемном амбаре… Это было до несчастного случая. Я тогда читал быстрее. Двумя-то глазами…

Альбини снова переглянулся с профессором, сказал:

— Итак, все экземпляры отправлены из Бухареста. Завтра мы узнаем, распространены ли они по стране, в Клуже, Яссах и других университетских центрах. И проверим, откуда отправлены.

Оробете перевернул страницу и полностью ушел в формулы.

— Сенсация за сенсацией, — шептал он, — и понимать все труднее. Аксиомы — мои, и анализ разворачивается так, как я и чувствовал сначала, как только открыл двойственность теории Гёделя. Но при этом столько нового…

— Только не для тебя нового, — вклинился Альбини. — Если хочешь знать, только теперь, имея на руках эту брошюру, математики, с которыми я консультировался, смогли разобрать часть твоих физико-математических выкладок, зарегистрированных магнитофоном, пока ты спал.

— После правдивых прививок, — с улыбкой уточнил Оробете.

— Именно. И это означает, что ты уже знал содержание «Quelques observations…»

— Это не первое научное открытие, сделанное во сне, — заметил Оробете.

— Но что еще интереснее, — продолжал Альбини, — и это уже настоящий курьез: у твоей «записки» нет конца. Взгляни еще раз на выходные данные: Bulletin и так далее, страницы триста двадцать пять — триста сорок один. А теперь загляни в конец. Последняя страница — триста тридцать семь. Четыре страницы, выходит, отсутствуют.

Оробете проверил и побледнел.

— Ив самом деле… И это не ошибка в нумерации, потому что последняя фраза не окончена: «Une des premieres consequences serait…»[8] Что бы это могло значить? Как это получилось?

Альбини впился в него глазами, потом перевел взгляд на профессора, улыбнулся.

— Если ты посмотришь внимательно, то увидишь, что последние четыре странички, то есть два листка, вырваны.

Оробете рассеянно провел пальцами по корешку брошюры.

— Я подумал было, — продолжал Альбини, — что мне попался негодный экземпляр. Кто-то в типографии или где-то еще случайно вырвал два листка. Но я обзвонил всех, кто получил «Записку» сегодня утром, и все в один голос заявляют, что и у них два последних листка вырваны.

— Вот почему наш сегодняшний гость во что бы то ни стало хотел… — начал было профессор.

— Именно, — перебил его Альбини. — Все до единого экземпляра, которые к нему попали, были без концовки.

Оробете приложил ладонь ко лбу.

— Но тогда?.. — прошептал он и безвольно откинулся на подушку. Альбини еще раз переглянулся с профессором и разочарованно встал.

— Тогда, по мнению специалистов, его нельзя пустить в ход, это уравнение. Оно не доделано.

Профессор нагнулся над постелью.

— Не думаю, что больной вас слышит. Он уснул…

VIII

Он давно чувствовал чье-то чужое присутствие в комнате и наконец усилием воли проснулся. У его постели, в ногах, стояла какая-то женщина с грустным взглядом.

— Мама, — прошептал он, приподнимая голову с подушки. — Не бойся, они меня не убьют!

Женщина глядела на него неотрывно и молчала.

— Не бойся, родная, — повторил он, протягивая к ней руки. — Меня не убьют…

Легкая улыбка чуть тронула лицо женщины.

— Ты очень изменилась с тех пор, как ушла, — сказал он. — И все-таки это ты. Мама.

От улыбки лицо женщины неуловимо менялось. Оробете прикрыл глаз правой рукой и смолк, трудно дыша. Потом решился и резко отнял руку. Женщина неподвижно стояла на том же месте, глядя на него с любовью и жалостью. Да, с жалостью, понял Оробете, заметив тихие слезы на ее щеках.

— Не надо, не бойся, — повторил он в смятении. — Я же сказал, меня не убьют… — Он провел рукой по лицу. — Но как ты изменилась! Ты похожа на Божью Матерь! На икону Божьей матери из Белой Церкви… Или нет… или нет…

Лицо женщины вдруг засветилось изнутри, и еще ярче засверкали на нем, сквозь улыбку, слезы. Ее взгляд излучал такую мощь, что он не выдержал и склонил голову.

— Почему ты не хочешь мне ничего сказать? — спросил он шепотом. А когда поднял голову, содрогнулся и осенил себя крестом.

— Это не ты, мама, — прошептал он. — Это образ Божьей Матери. Такого еще никто на свете не видел. Одна. Во весь рост. Неподвижная… Только слезы живые, только слезы.

Но снова неуловимо сдвинулись ее черты, и Оробете зажал рукой рот, чтобы не крикнуть, не позвать сестру. Застывшая, как статуя в золотом сиянии, она была похожа теперь на средневековую Мадонну; он видел такую в альбоме, который его сосед по комнате купил в канун Рождества у антиквара. Только слезы все текли, поблескивая перламутром.

— Madonna Intelligenza! — вскричал он, счастливый, и снова перекрестился. — Сбылось, маэстро! Мудрость, любовь и бессмертие… Но слезы, Мадонна, откуда эти слезы?

В тот же миг свет отхлынул от лица женщины, а улыбка незаметно увяла.

— Ты меня не узнал, Прекрасный-витязь-весь-в-слезах! — тихо проговорила она, делая шаг к нему. — А ведь прошло не так уж много лет. Восемь, девять? Быстро же ты меня забыл! Помнишь, как ты дулся, когда у нас во дворе все хором кричали:

Оробете Константин очень важный господин!

Это тебе не нравилось, — продолжала она, подступая еще не шаг. — Но не нравилось и когда я звала тебя Прекрасный-витязь-весь-в-слезах.

— Ах, так вот ты кто! — заволновался Оробете. — Иринел! Иринел Костаке… Но как ты сюда попала?

— Я здесь работаю, недалеко от тебя, на том конце коридора. В ночную смену, с полуночи… Прекрасный-витязь-весь-в-слезах, — повторила она. — Таких красивых глаз я больше не встречала.

— Не помню, не помню, — сказал Оробете. — Так мне было на роду написано… Но зачем они хотят меня убить? — вдруг вскинулся он. — Не то чтобы я боялся смерти. Напротив. Но я еще не все сказал. И я не имею права уйти, пока не скажу, что нас ждет.

— Каждый знает, что его ждет, — прошептала Иринел, смахивая слезы.

— Иринел! — вскрикнул Оробете. — Попроси их отпустить меня хотя бы на месяц — на два, мне нужно кое-кого найти. Клянусь могилой моей матери, что вернусь, как только его найду, передай им. Будет трудно, потому что тут не обойтись одной физикой и математикой, тут нужно еще и воображение, поэзия, мистика… Будет трудно, — повторил он, превозмогая внезапную усталость, — но я его найду. Скажи им, чтобы они меня выпустили! Это очень важно. На карту поставлена наша жизнь. На карту поставлено все…

Тут он увидел, как в палату входит доктор Влэдуц, и в изнеможении откинулся на подушку.

— Что он говорит?

— Бредит, — шепнула сестра, не отрывая взгляда от юноши. — Вы послушаете на пленке, — добавила она, украдкой отирая уголки глаз. — Что-то про Божью Матерь и про какую-то девушку, Иринел, в которую он был влюблен…

— Сколько минут прошло со второй инъекции?

— И пяти не прошло.

Оробете блаженно улыбнулся. Его так и подмывало сказать: «Совершенно верно, четыре минуты и восемнадцать секунд». Но зачем говорить? К чему?

Он знал, что на него смотрят, но притворился, что спит.

— Его нельзя разбудить? — услышал он голос Альбини, потом его же шепот: — Укольчик кофеина или что-нибудь такое?

— Не исключен риск… — пробубнил доктор Петреску.

— Оставьте, — оборвал его Альбини. — Риск не риск, но больше откладывать допрос я не могу. Приказ сверху.

Он услышал, как шаги доктора удаляются по коридору, и, открыв свой глаз, улыбнулся.

— Я к вашим услугам, господин инспектор. Но я тоже хочу попросить вас об одной вещи. Это не условие, а именно просьба.

— Пожалуйста, — отозвался Альбини, садясь.

— Вы, конечно, отдаете себе отчет, — начал Оробете, — что речь идет о вопросе как нельзя более важном…

— Потому-то я и настаивал на разговоре. Вопрос не только очень важный, но и очень срочный.

— Знаю, — улыбнулся Оробете. — Если даже товарищ Павел Богатырев прибыл… Они тоже проведали, — добавил он весело. — Но, несмотря на все их меры предосторожности, вы все-таки поймали товарища академика с поличным, то есть с подслушивающим устройством. В коридоре.

Альбини побледнел и, пригнувшись к юноше, шепотом спросил:

— Как ты узнал?

— Академик зашел в туалет, — объяснил Оробете, — но сразу же вышел — и ко мне. План клиники он знает, на нем белый халат, как на всех докторах, и, конечно, у него были сообщники… Но сейчас речь не о том. Моя просьба очень проста: выпустите меня на несколько недель, самоё большее — на пару месяцев. Мне надо разыскать человека, который бы все понял и помог нам. Я не про Агасфера, — поспешно предупредил он. — Должен быть кто-то (и, возможно, не придется далеко ходить), — кто-то, у кого такой математический ум и такое поэтическое воображение, что он доведет уравнение до конца…

— Четыре вырванные странички, — с кислой улыбкой дополнил его Альбини. — Именно о них я и хотел с тобой поговорить…

— Я догадался, — сказал Оробете. — Но позвольте мне выйти отсюда. Даю вам слово чести, что, как только я его найду…

— Да, да, — перебил его Альбини, — я слушал пленку и знаю, что ты говорил сестре… Я сообщу куда следует.

Оробете откинулся на подушку и с покорной улыбкой произнес:

— Я выполнил свой долг, я сказал. Сказал и во сне, и в ясном сознании… Но это грех перед Господом — дать нам всем погибнуть или вернуться назад, во вторичный период, только потому, что…

Он осекся и вздернул плечами. Альбини, повертев в руках портсигар и помолчав в нерешительности, наконец начал:

— Считаю своим долгом проинформировать тебя сразу, чтобы не было никаких недоразумений, когда ты вернешься домой. Так вот, информирую тебя, что наши специалисты вскрыли сундучок, проверили все книги, листок за листком, перефотографировали твои тетради с математическими записями и расчетами… Обыскали буквально все, с помощью соответствующей аппаратуры. Но не нашли ничего, что хотя бы отдаленно могло сойти за вывод твоих «Записок», который, по-видимому, был изложен на последних четырех страницах.

Оробете слушал с любопытством, не лишенным иронии.

— Если бы вы сначала меня спросили, я избавил бы вас от таких хлопот. Что они могли найти, когда я и сам не знал содержания своих «Записок»? Это же все дело сна…

— Вот то-то и оно, — подхватил Альбини. — На основе имеющегося текста часть пленок наши математики смогли расшифровать. Но часть осталась нерасшифрованной — вероятно, та, что соответствует последним четырем страничкам. И мы уверены, что с ней не справиться никому, кроме тебя.

— Кроме меня? — переспросил Оробете, слегка бледнея. — Каким же образом?

— А очень просто, — ответил Альбини, открывая портфель. — У меня с собой перепечатка всего, что было записано на магнитофоне с первого дня твоего пребывания здесь до вчерашнего вечера. Я выбрал, разумеется, только страницы, касающиеся математики и физики. Но оставил контекст. Например, пророчество мексиканских чародеев. Все, что обрамляет анализ и доказательства «Записок», внесено в текст красными чернилами.

Оробете смотрел на него в полной растерянности, потирая лоб.

— Видите ли, — прошептал он, — я так накачан лекарствами, что ослаб. В умственном смысле, я имею в виду. Я едва сумел разобраться, и то не вполне, в собственной брошюре.

— Попробуем, попробуем, — ободрил его Альбини. — Ты представляешь себе, какой это произведет фурор, — добавил он, поднимаясь, — если мы первые выдадим разгадку того, что оказалось не под силу ни одному математическому гению мира?

— Это будет трудно, — возразил Оробете. — Очень трудно, — повторил он, роняя голову на подушку.

Когда несколько минут спустя он очнулся, в комнате никого не было. Он поискал на столике папку, которую оставил ему Альбини, пошарил по одеялу, взглянул на ковер и наконец нажал кнопку звонка.

— Когда ушел товарищ инспектор? — спросил он вошедшую сестру.

Та заморгала, глядя на него с опаской.

— Он сегодня еще не приходил.

— Он только что был здесь и оставил мне папку с рукописью. На расшифровку.

— Сейчас спрошу господина доктора, — сказала сестра, быстро выходя из палаты.

Оробете закрыл лицо руками.

— Мне осталось всего два дня, — пробормотал он. — Если только осталось. Может, один. Может, и того меньше…

Итак, если Альбини не приходил, значит, и не придет, подумал он, а вслух громко сказал, чтобы получше записалось:

— Вероятно, распоряжение отменили… Сначала посчитали, что, если разыщут четыре последние странички, получат в руки решение. Но потом испугались, и их можно понять. Та же история, что с последними словами Эйнштейна и с ответом ему Гейзенберга. Если бы мир узнал, началась бы паника, какой человечество еще не ведало. Жить под постоянной угрозой, что нас вот-вот отбросит назад, во вторичный период! Рассудок не выдерживает, начинаются массовые самоубийства, беспримерный разгул преступности. А так, может, оно и лучше: святое неведение! Все познаваемо, кроме будущего. По крайней мере сейчас, на сегодняшний день, — добавил он, горько усмехнувшись. — Итак, вполне вероятно, что досье, составленное Альбини, все экземпляры брошюры, равно как и магнитофонные записи, будут уничтожены. Повторяю: может, это и к лучшему… Хотя, — продолжил он после паузы, — есть же и другое решение: выпустить меня, чтобы я его разыскал. Он должен быть! — вырвался у него крик. — Как же иначе? И не исключено, что даже где-то здесь, в Бухаресте — если не под одной крышей со мной! Никто не понял того, что следовало понять с самого начала: я не более чем посланник. Предтеча. Я открыл конечное уравнение, не более того. Решения, которое защитило бы нас от последствий этого открытия, я не знаю. Господь дал мне гений математика, но не поэта. Я с детства любил поэзию — но чужую. Мне бы поэтический дар — может, тогда я и нашел бы решение…

Он надолго смолк, потом снова заговорил, повернувшись лицом к приоткрытой двери:

— Но это все пустое. Просто вопрос с самого начала был неверно поставлен: они приняли меня за Другого. За того, кто должен прийти, и очень скоро, чтобы мы не скатились, за долю секунды, до уровня рептилий вторичного периода. Разумеется, в конце концов они умертвили бы и его, но, если бы он успел провозгласить решение, его смерть была бы уроком, а не трагедией.

Это моя смерть — трагедия, потому что я не выполнил свою миссию. Посланник, который не сумел передать послание! Нет, с трагедией я преувеличиваю. Вернее будет назвать эту смерть трагикомической. Трагикомедия ошибок и недоразумений…

Он снова надолго умолк, неотрывно глядя на дверь.

— Что-то они никак его не убедят, — твердым голосом возобновил он монолог. — Бьются с ним сегодня с трех часов пополудни — и вот уже смеркается… Сколько раз они ему твердили: «Таков приказ, товарищ доктор. Дело не только в нас, румынах, не в нашей маленькой стране. На карту поставлена судьба всего мира. В игру вступили все великие державы, с Запада до Востока. Если мы не подчинимся приказу, придут они, и результат будет тот же… И, повторяю, речь не идет о преступлении, это просто-напросто эвтаназия. Как и великий Эминеску, наш гениальный математик потерял рассудок. По крайней мере так значится в рапортах вашего отделения, подписанных профессором Маноле Дрэгичем: мозг Константина Оробете неизлечимо болен. В лучшем случае он проведет остаток жизни в специальном приюте для неизлечимо больных, полупарализованный и слабоумный».

Так оно и есть, товарищ доктор, — продолжал он, передохнув. — Правы они, а не вы. И не ваша инъекция умертвит меня. Доза и так уже превысила допустимые пределы. Последний укол, который они скоро убедят вас мне сделать, просто ускорит конец. Конец, который начался давно, как только меня поместили сюда. Доктор Влэдуц, я благодарю вас, что вы начинаете сдаваться. Надеюсь, вам тоже дадут прослушать эту последнюю пленку, прежде чем уничтожить ее вместе со всеми остальными, и вы увидите, как я вам признателен…

А теперь пора ставить точку. Раз я не сумел передать послание — единственное, на что я был годен, — мне больше нечего добавить. Я сирота, у меня нет семьи, нет друзей. Если сможете, передайте мой привет профессору Доробанцу и скажите ему, что он был прав, он поймет, о чем я говорю. И последнее, последнее, — прибавил он скороговоркой, бледнея, потому что услышал шаги в коридоре. — Попросите господина декана восстановить на факультете моих коллег, Думитреску и Добридора. Заверьте его, что они ни в чем не виноваты. Прошу вас, умоляю! Они не виноваты! Они не ведали…

Он устало склонил голову на подушку и минуту спустя услышал голос доктора Влэдуца, обращавшегося к кому-то, кто остался на пороге:

— Спит. Он очень крепко спит.

IX

Счастливый, он спускался по санаторской лестнице, хотя ему казалось, что спускается он слишком долго и что, сколько бы этажей ни было у этого легендарного здания, все равно ему пора бы уже очутиться внизу, в саду или на улице.

— Я бы предпочел сад, — прошептал он. — В этот час там никого нет. И стоит Купальская ночь. Даже в центре столицы она та же, какой была изначально: лесная, волшебная, ночь духов…

Он очнулся в саду, на скамейке, и, не поворачивая головы, почувствовал, что старик сел рядом с ним.

— Вы были правы, маэстро, — сказал он. — Я должен был вернуться… Хотя бы для того, чтобы удостоверить подлинность истории про комнату с приоткрытой дверью.

— Только для этого, Даян? — переспросил старик. — Хотя, — добавил он, улыбнувшись, — пожалуй, больше нет оснований называть тебя Даяном. У тебя снова здоровы оба глаза, как от рожденья…

— Правда? — Он обернулся к старику. — Я даже не заметил…

— И все же я как звал, так и буду звать тебя Даяном… Ты ведь догадываешься, зачем я пришел?

— Боюсь, что да, — с горечью улыбнулся Оробете.

— Только один вопрос, единственный, на который я сам не могу ответить. Ты знаешь о чем… Теперь, когда ты вывел конечное уравнение и, к счастью для меня (видишь, я эгоист, но неужели я не имею права, как обычные смертные?..), к счастью для меня, еще не найдено спасения от его последствий, я спрашиваю тебя: та надежда, которую я возлагал на пророчества ацтекских визионеров…

— Тысяча девятьсот восемьдесят седьмой год, — кивнул Оробете.

— Да. Это пророчество — оно исполнится или мне снова ждать? Снова и снова ждать?

Оробете посмотрел на него с бесконечной печалью. Старик покачал головой, улыбнулся.

— Понимаю, — сказал он, помолчав, — и не ропщу… Но теперь мы должны расстаться, — добавил он, тяжело поднимаясь со скамейки. — Ты знаешь дорогу?

— Знаю, — прошептал Оробете. — Знаю и место. Это недалеко…

Палм-Бич — Чикаго,

декабрь 1979 — январь 1980 г.

Примечания

1

С отличием (лат.).

(обратно)

2

Верные любви (итал.).

(обратно)

3

«О верных любви» (старофранц.).

(обратно)

4

Образец «тайного языка».

(обратно)

5

Мадонна Мудрость (итал.).

(обратно)

6

Перефразированное название сказки Михаила Эминеску «Прекрасный витязь, дар слезы».

(обратно)

7

Ставки сделаны (франц.).

(обратно)

8

Одним из первых последствий было бы… (франц.)

(обратно)

Оглавление

  • I
  • II
  • III
  • IV
  • V
  • VI
  • VII
  • VIII
  • IX Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Даян», Мирча Элиаде

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!