Славное море – священная Ва
Она идет звонить маме, Матвей ждет ее около почты с «Беломором» между пальцами, сплевывая себе под ноги. Сутки назад она представилась: Молли; за двадцать четыре часа бок о бок он ни разу не назвал ее так. Он даже думать не может про нее иначе, чем отстраненным и безличным «она». Сам виноват, думает он, надо было немножко соображать вчера, кого берешь в попутчицы. Тут она выходит из почты, Матвей поднимается, шагает к ней, наступает босой пяткой на чей-то высморк, скачет на одной ноге, раз, два, три, ругается и смеется, говорит ей: «Когда будет гражданская война, я первым делом перестреляю тех, кто плюется на асфальт». Она вежливо улыбается, они идут, на его спине два рюкзака, свой и ее, на ходу Матвей вытирает скользкую пятку о шершавый асфальт, локтем поправляет рюкзаки, отставая от нее на шаг. «Все бы ничего, – думает он так, как если бы писал кому-то письмо, – “она” мне нравится, мне очень приятно на “нее” смотреть сзади», – он смотрит ей в спину, догоняя, – она, правда, очень мила, невысокая, в вытертых джинсах, с длинными спутанными черными волосами, волосы – это вообще самое лучшее, что в ней есть; наверное, такими были хиппушки шестидесятых. Для людей, которые смотрят на них (нельзя сказать, чтобы он этого не замечал), – все так и есть: босой Матвей и его герла. И, право же, он не против, но если бы она еще и…
– …с концерта какого-нибудь, – рассказывает она оживленно, – вот так вот вся, – прочерк рукой поперек лица, – в цепях, вот с такими глазами, вот с такими губами, и в автобусе специально стараюсь сесть на переднее место, а потом входит какая-нибудь старушка, и я вежливо говорю: «Садитесь, пожалуйста», сама встаю, ты б посмотрел на эти морды…
Матвей помалкивает, смотрит на асфальт. Мы ехали целый день и всю ночь, хочется сказать ему, ты устала, ты еле тащишься за мной, так зачем же ты напускаешь на себя бодрость? Все не так, мы не обязаны все время светски беседовать, не надо меня развлекать, у нас с тобой что-то не сошлось, ты можешь помолчать чуть-чуть? Он глушит вскипающее раздражение, говоря себе: ты не прав.
«Когда “она” просто идет, я смотрю на “нее” как бы не своими глазами. “Она” здорово выглядит. Меня даже немного удивляет, насколько мне нравится на нее смотреть. Кажется, “она” похожа на какую-то милую девочку… вот только я не помню, на какую, и, может быть, поэтому сейчас представляю, что “она” – это как раз та?.. но как только “она” открывает рот, меня сразу отбрасывает. Я знаю, что та, несомненно, все понимала. И почти не говорила».
Она останавливается у телефона, оглядывается:
– Может ты еще раз позвонишь? – усталость прорывается в голосе.
Когда надо будет, позвоню, хочется сказать ему; вместо этого он тоже останавливается. Она достает копейки и остается за стеклом: Матвей, вместившись в кабинку с двумя рюкзаками, набирает номер. Он звонит сначала одному другу (утром его не было дома, а сейчас занято), второму – этот вписал уже трех вильнюсских ребят и, извиняясь, говорит, что места мало… вообще… напоследок, поняв, что Матвей не обижается, со вздохом облегчения: «Ну, заходите в гости… как-нибудь». У третьего никто не поднимает трубку. Матвей выходит из телефонной будки, кивком головы поднимает ее с выступа дома, она спрашивает «ну что», заглядывая ему в лицо; ему вообще не хочется говорить, он только качает головой.
Это было счастье три часа назад, когда они только приехали. Только вышли из метро, только первые шаги по этому асфальту этого города, и тут солнце прорвало облака и прихлопнуло их, как двух комаров одной ладонью, он забыл все раздражение, накопившееся за дорогу, на него нахлынула благодарность к ней за то, что они вместе… они были вместе, минут пятнадцать – точно, она говорила, она распевала о том, что никогда так не ездила, что она не верила до самой последней секунды в возможность этого города; и он что-то отвечал ей в том же духе, смеялся, она смеялась, они, не глядя, видели, как на них смотрят люди и видят в них то, чем они на самом деле не являются
это будет счастье потом, ты поймешь, вечером, ближе к двенадцати, за окном светлее, в комнате сумерки, ты лежишь на шершавом покрывале, ноги чистые, полы гладкие, на тебе только шорты, и человек, которому ты звонил без всякой надежды, когда все остальные номера оказались глухими к твоему голоcу, этот человек, которого ты видел всего-то раз в жизни, года два назад, этот человек, сказавший спокойно: «Ну что ж, езжайте», – он сидит на стуле и, глядя на твою счастливую улыбку, сам усмехается; а ты лежишь спиной на кровати и слушаешь «Аквариум», и тебя тащит во все стороны, и хочется делать так много сразу, что невозможно пошевелиться, но и не двигаться тоже невозможно, и ты встаешь, проходишь по комнате, потом снова садишься, ты думаешь про эту девочку, которую так и не назвал «Молли», а она моется в ванной, а потом выйдет, улыбаясь, пахнущая чистой кожей и мокрыми волосами, у девчонок так удивительно пахнет лицо после воды, а еще те мужики, что прошли мимо, когда вы стояли на углу, не зная, куда теперь, и один мужик страстно говорил другому: «Я тебе сейчас объясню, почему решил завязать…», другой в это время остановился и в расписном ужасе уставился на твои ноги, ты шевельнул пальцами, вызывающе глядя ему в лицо, но тут первый схватил его за руку и, так же страстно: «Да что ты смотришь на этих придурков!..» – «Эй, слышишь? придурок здесь только один!» – крикнул ты вслед, и теперь не знаешь, кого имел в виду, себя или его? – и только знаешь, что хорошо, и, распяв тебя на покрывале и оставив, музыка льется дальше, и нет сил даже встать, вынуть свою дудку и вступить, не угнаться за музыкой, не угнаться, ты сегодня не сможешь заснуть, будешь сидеть на балконе, глядя в странную фиолетовость, которую почему-то называют ночью, ночерью, будешь думать о тех, кто уже ушел, не ожидая тебя, так далеко, что отсюда не видно, и будешь то молиться за них, сдерживая дыхание, то обещать им все, а она…
«Я бы не рискнул утверждать, что “она” красивая, но смотреть на нее – мне, я имею в виду, – очень хорошо. Но знаешь, такая штучка, та действительно была. Не какой-то высокий идеал, а настоящая, во плоти. Видимо, я ее очень недолго знал, возможно, всего один разговор на какой-то из кухонь, иначе не объясняется то, что я позволил ей кануть и не вспомню сейчас ни ее лица, ни как ее звали. Осталась лишь уверенность, что когда-то я упустил единственную герлу, которая шла так близко, что была незаметна. А эта… на “нее” так хорошо смотреть сзади. Но мы с ней идем по разным городам, и ей не понять даже то, что она чего-то не понимает».
Кругом продается и покупается черешня. Она останавливается и смотрит, пробирается ближе к прилавкам. Ей хочется черешни. Он стоит с двумя рюкзаками, упираясь расставленными пятками в стекла на асфальте. Вдавливая стекла в горячий мягкий асфальт. Горячо. Когда она подходит, он говорит:
– Пойдем к реке.
Она соглашается. Он знает короткий путь, они сворачивают во дворы, они идут к реке. У нее в кармане двадцать рублей на билет обратно. Она поедет обратно, он поедет дальше.
Он думает: требовать от нее, чтобы она стала как та – это называется сентиментальность. Или как-нибудь, еще хуже. Лучше построить город, вот такой. Но еще лучше, чтобы был очень хороший. Чтоб туда пришли многие люди, и стали жить. И такие, как она, – тоже.
Но для этого надо сильно потрудиться, возражает он себе. Чтобы такие как она увидели, и пришли, и стали там жить – это надо очень сильно потрудиться. Может и жизни не хватить. Фу ты, хреновина какая, здоров же ты, браток, рассуждать, ни фига не делая.
Они выходят на широкую прямую улицу, впереди улица пересекается рекой. Она говорит: нефтяная река, асфальтные берега. Это не хуже всего, что она наговорила за этот день, и, по крайней мере, в этом есть доля смысла. Они идут вдоль каменного парапета, вода отливает радужной бензиновой пленкой.
Матвей говорит вслух: знаешь, почему этот город такой красивый? Посмотри, он ведь очень низкий на самом деле, и тяжелый, даже придавленный. Почему, спрашивает она послушно. Я не знаю, говорит он. Может быть потому, что, чем ниже дома, тем выше небо? Ему снова не хочется произносить слова, он чувствует, что для нее это просто звуки, ноль информации. Все-таки, чувствуя какие-то обязательства перед ней, он показывает на противоположный берег и объясняет: «Вон туда мы идем». А что там? – она не видит. Ступеньки вниз, – Матвей, – и, видишь, деревья, там прохладно. Они доходят до моста, она качает цепи-перила. Он видит еще кое-что, говорит: заняли наше место. А что там? – она. Детишки, говорит он, какие-то; ну, мы все равно туда пойдем. Они проходят по мосту, он снова думает про город, теперь он думает: может, конечно, ничего и не получиться. К этому тоже нужно быть готовым… так, все, закончили. Надоело. Думай лучше о том, что ты делаешь сейчас.
Приближаются к этому месту, и Матвей видит, что в отношении детишек погорячился. Перед самой лестницей, сходящей к воде, тусуются трое мужиков. Сначала непонятно, что они делают, потом понятно. Метрах в двух на тротуаре – девушка в домашнем халате и шлепанцах, лицо у нее детское, а выражение лица – жесткое и старое. Один из мужиков поворачивается к ним и говорит, улыбаясь во все зубы:
– Видали когда-нибудь, как в воду ссут? Вот посмотрите.
Теперь поворачиваются и двое остальных, с такими же ухмылками, тот, который мочился, – даже не застегивая штанов, – он низенький, полулысый. Дальше одновременно, Матвей:
– Видали, мужики. Ничего интересного.
И этот, с расстегнутой ширинкой:
– А в ротик возьмете?
Матвей пропускает ее вперед, она спускается по лестнице. На лестнице стоят две пустые бутылки, стакан, разложена газета, на ней хлеб и огурец. Девушка с детским лицом молча смотрит на них. Они сходят на каменные плиты, останавливаются, Матвей сбрасывает рюкзаки, садится на свой, рядом садится она. Вода плещется внизу, у самых ног, в двух сантиметрах от края плиты. Он поднимает глаза. Девушка с детским лицом о чем-то говорит с мужиками, вверху, у лестницы, кривя рот. Он поднимает глаза. Деревья сверху. Он поднимает глаза, бросает взгляд вправо, и одним взмахом окидывает весь этот город, расступившиеся дома – как вырубленная просека великого леса, сверкающая в солнце поверхность реки, каменные строгие берега, люди, глядящие на воду с той стороны.
– Может уйдем? Стремно…
Матвей нехотя возвращается в свою точку в этом пространстве, смотрит на нее, медленно качает головой, переводит взгляд на реку.
– Нет. Здесь хорошо.
Она оглядывается: с другой стороны тоже лестница, вверху стоят еще двое полуголых пацанов, эти совсем молодые. Облокотившись на перила, что-то говорят и смеются. Она придвигается ближе, говорит негромко, извиняющимся голосом:
– Минское воспитание… Привыкла получать по челюсти и давать назад. Идиотский город, больше нигде таких раскладов нет, чтобы девчонка не хотела с кем-то идти, и ее за это били…
Его это раздражает, но в то же время и трогает. Он сам не может разобраться. Откуда это? Что за задержки в развитии? Хэви-металл, получать по челюсти, – она же не восьмиклассница, в конце-то концов. Им по двадцать лет, но она на полном серьезе существует в какой-то другой, подростковой системе измерения. Или это действительно ее город? И его город, который он уже совсем забыл, потому что полюбил так много других городов, что почти не возвращается к тому, прописанному в его паспорте?.. На мгновение все, что он думает о ней, переворачивается, и он чувствует какую-то странную братскую нежность к этой девочке, все время говорящей глупости. Потом все встает на свои места. Она ждет от него ответа, но ему не хочется говорить приличествующие случаю словосочетания, он показывает:
– Посмотри.
По реке проплывают один за другим два небольших катера, на катерах люди, люди смотрят на них. Эй, возьмите нас с собой! Но говорить, тем более кричать, это – лень. Катера скрываются под мостом, но приходят зато волны, перехлестывают на камень, обдают прохладой пятки, вода стекает назад. Двое полуголых пацанов спускаются по лестнице, проходят мимо них, поднимаются по лестнице, присоединяются к тем мужикам. Он смотрит на воду. Интересно, сколько можно просидеть так, не теряя этого состояния? Полчаса. А три? А всю жизнь?
Здесь хватит места всем
Сколько-то времени они молчат, они закурили по «Беломору», когда папироса кончается, он бросает ее, встает, лезет в рюкзак за дудкой. Я поиграю, говорит он, взглянув на нее. Она кивает. Он играет, глядя на реку. Сначала он думает, пытается словить пальцами то, что показалось, получается совсем другое, тогда он бросает и отдает пальцам все права.
Потом он кладет дудку на плиту рядом, снова закуривает.
Ничего не изменилось. Деревья (тень), река, дальше люди, дальше дома.
Он видит, что один из полуголых пацанов отделился от этой тусовки и спускается к ним. Он видит, хотя смотрит на воду.
– Привет!
– Привет, – она говорит первая, Матвей тоже кивает. Пацан присаживается на корточки перед ними. Кивает на Матвея босые ноги.
– Что, хиппи, что ли?
Она хочет что-то сказать, Матвей, опередив ее, глядя ему в лицо, спрашивает:
– А что?
– Терпеть не могу хиппи, – говорит пацан, покачиваясь на корточках, глядя на Матвей с шальной, немного волчьей улыбкой. – Мы тут в мае большую бойню устроили. Половину постригли.
Он качает головой, улыбка пацана становится недоверчивей, насмешливей. Матвей объясняет:
– Вряд ли ты хоть одного хиппи видел.
– Да ну, ты че, – недоверчивая улыбка, – вон, на паперти целыми кучами сидят. Грязные…
– Это не хиппи, – говорит он.
– А кто это?
Матвей говорит, подумав:
– Маленькие дети… которым хочется гулять.
– Что, если хочется гулять, так уже хиппи, да?
– Я же говорю: нет.
– А вы хиппи, так?
– Вряд ли, – говорит Матвей. Ему становится смешно.
– Что, тоже маленькие дети?
Матвей улыбается.
– Чуть-чуть побольше. Но хиппи – это слишком…
Пацан ждет, покачиваясь на корточках.
– Далеко, что ли. – Матвей поднимает руку над головой.
Пацан недоверчиво хмыкает.
– Да ну, – говорит Матвей, прогоняя улыбку. – Слишком долго объяснять. Эти маленькие дети тоже не так виноваты, как тебе кажется.
– Ну так а чего они, – говорит пацан. – Ездят из города в город, кому они здесь нужны? Что им, дома места мало?.. Вы-то сами откуда?
Она говорит:
– Из Минска.
– Во. Ну и сидели бы в своем Минске! Чего вы здесь не видали?
Она говорит неуверенно:
– Река…
– Ты все время здесь живешь? – спрашивает Матвей.
– Восемнадцать лет.
– И никуда не ездил?
Пацан бросает на него острый взгляд.
– Ездил, – говорит наконец. – В пятнадцать лет решил, что надо мне в Воркуту. Самостоятельным хотел быть. Вышел и поехал. На перекладных. – Показывает рукой. – Посмотрел, что это такое.
Он поворачивается спиной, кивает им. На спине, у пояса, длинный белый шрам.
– Полгода ехал. Туда и назад. Вернулся и понял: все, больше не хочу. На родине лучше.
Матвей говорит:
– Да ты хиппи.
Снова короткий острый взгляд. Матвей встречает его спокойно. Потом пацан смеется:
– Бывший.
– Ты просто уже увидел все, что тебе надо было, – продолжает Матвей.
– Увидел, – соглашается пацан.
– Значит все правильно. А мне еще много надо увидеть. Я долго остановиться не смогу.
Снова тишина. Все трое молчат, глядя на проплывающее мимо водяное растение. Матвей достает «Беломор», вытряхивает из пачки две папиросы. Она протягивает руку. Пацан говорит:
– Да что вы всякую туфту курите. Угощаю.
У него «Космос». Матвей, качнув головой, объясняет:
– В вашем городе хороший «Беломор». Чистый.
– Можно, я возьму? – спрашивает она. – У меня уже от «Беломора» горло болит.
– Бери. Да побольше бери. Потом вспомнишь меня.
Она улыбается, говорит «спасибо», пряча в карман четыре сигареты. Пацан говорит:
– Я вот здесь живу, – показывает за деревья. – Два шага от реки. Соберемся здесь… ну, это, – щелкает по горлу. – И больше никуда не надо.
– У вас так хорошо… – говорит она.
– Да, – соглашается пацан. – Слышишь, а это у вас что?
– Ксивник, – говорит она.
Матвей говорит:
– Для документов. Чтобы паспорт не терять.
– Я думал – вы землю на шее носите. С родины.
– Кайф какой! – Она смеется. – Представляешь, Матвей – предъявлять ментам землю вместо документов!
Пацан поднимается, оглядывается на лестницу, потом на них.
– Земля – это лучший документ. Не смейся, я тебе точно говорю.
Постой.
Еще раз, то, что ты сказал. Ты действительно думаешь так? Подожди, не спеши, мне есть о чем тебя спросить!.. Но это он не говорит, это он думает, не отводя взгляд от ослепительной воды, а если пошевелиться, обязательно что-то сорвется, как рыба с крючка, звенящий хрусталь натянутой лески провиснет, и все. Пацан говорит: «Ладно, пойду я… к своим», она улыбается: «Пока! Счастливо!», пацан машет ему и ей рукой, поворачивается и идет на лестницу. А Матвей смотрит, смотрит на воду.
Потом он говорит:
– Ну что, встаем.
Она кивает, поднимается, и он поднимается, берет два рюкзака. «Куда сейчас?» – спрашивает она. «Здесь автомат должен быть, – говорит Матвей, – попробую еще раз позвонить».
Девочка и лес
Тутсе
Поздним летним утром экс-девятиклассница Анюта одевала перед старым обшарпанным зеркалом модные штаны.
Штаны были куплены матерью неделю назад в городе. Они были кооперативные, но об этом Анюта предпочитала не распространяться, и матери строго запретила.
На кармане лэйба, и сзади лэйба. И пуговицы фирмовые. И карманы на липучках. Ну, кто скажет, что не фирмá? Штанов таких не было ни у кого в деревне. Подружки восхищенно цокали языками, ревниво разглядывая Анюту. Некрасивая Лада, у которой сестра жила в городе, и она поэтому косила под городскую, сказала блатное слово: «Крутняк».
– Крутняк, – заявила Анюта в старое обшарпанное зеркало. И добавила, представляя, что перед подружками: – Фирма. Настоящая.
Потом она подошла к двери и выглянула в кухню.
Мать готовила завтрак. Анюта вернулась в комнату, подошла к комоду. Оглянувшись на дверь, она открыла ящик и достала румяна в маленькой круглой коробке. Мазнула пальцем, кинула румяна назад, подошла к зеркалу и, еще раз оглянувшись, быстро-быстро растерла по щекам.
Мать гремела на кухне посудой. Анюта снова открыла ящик комода, взяла тушь, и так же быстро перед зеркалом накрасила ресницы.
Она встала спиной к зеркалу, потом медленно оглянулась. Вздернув плечи, сказала:
– Х-ха!
Волосы у Анюты были желтые. Она предпочитала слово «льняные». Она их отращивала.
Она выразительно сказала сама себе в зеркало магическое слово:
– Сильченко Олег. Силь-чен-ко. Сильченко Анна.
Сегодня утром она себе нравилась очень.
Анюта пошла в кухню.
Она собиралась тихонько проскользнуть мимо матери за дверь, пока она тут готовит. Но мать не готовила. Она стояла у плиты, держа в руке сковородку, и к чему-то прислушивалась. Анюта остановилась.
– Хтось по крыше ходзиць? – спросила мать.
По крыше кто-то ходил.
Анюта первая выскочила на улицу, мать вышла за ней. Анюта стояла, задрав голову.
На крыше стоял человек. Он держал в руке длинную кисть, какой белят потолки. Человек смотрел на ветви яблони, нависающие над крышей. Рядом с ним стояло ведро.
Человек красил яблоки. Зеленые яблоки на ветках – в красный цвет.
– Э… – сказала мать ошарашенно. – Ты чагойта дзелаеш?
Из конуры вылезла черная овчарка Дина. Она тоже смотрела вверх.
Человек взглянул на них с крыши. Улыбнулся и подмигнул Анюте. Затем он обмакнул кисть в ведро и покрасил еще одно яблоко.
– А ну злазь! – голос матери постепенно набирал силу. – Ты чаго робиш, бястыдник?!! А ты куды глядзиш, дурница? – закричала она, повернувшись к овчарке Дине.
Овчарка виновато посмотрела на мать, подняла голову вверх и глухо заворчала. Потом она разразилась громким лаем.
– Ты чуеш ци не?!! – перекрикивала собаку мать. – Злазь, бястыжий, а то милицанера позову! Злазь!..
Человек держал кисть в руке, как будто не знал, что с ней делать. Он взглянул на Анюту, пожал плечами и покрасил еще одно яблоко.
– Злазь!.. Злазь, кому гавару! – надрывалась мать.
Человек подошел к краю крыши.
– Что-нибудь не так? – спросил он.
– Ой… – сказала Анюта, давясь смехом. – Ой… Не могу!
Он присел, взялся одной рукой за край крыши и спрыгнул. Мать от неожиданности отскочила.
Овчарка лаяла, приседая на передние лапы, но с места не двигалась, хотя была отвязана.
– Я хотел как лучше, – сказал человек.
– Их же есть нельзя будет! – закричала Анюта в восторге.
– Точно, – расстроился человек. – А я и не подумал…
Он неожиданно сунул кисть прямо матери в лицо. Мать снова отскочила.
– Вы попробуйте, – предложил человек. – Может ничего?
Мать хватала ртом воздух. Человек перевел кисть на Анюту. Анюта хихикнула, отворачивая лицо. Но кисть упорно продвинулась за ней. Анюта зажмурилась и лизнула. И снова хихикнула.
– Бястыжая! – закричала мать. – А ну йдзи у дом! Я кому гавару!
Анюта посмотрела на человека. Человек кивнул. Анюта неохотно повиновалась.
Она смотрела в окно кухни. Отсюда было только слышно, как лает собака. Человек что-то объяснял матери, размахивая руками. На нем были вытертые широкие джинсы, уже не модные. Джинсы продавались даже у них в магазине, в деревне. Волосы у него были очень короткие.
– Сумасшедший, – вслух сказала Анюта и пошла в комнату, смотреть на себя в зеркало. Потом вернулась.
Овчарка гавкнула последний раз. Дверь в кухню отворилась, и мать с сумасшедшим вошли.
Анюта смотрела на сковородку.
– Нашто яблоки красиць, не пойму, – бурчала мать.
– А красиво, – сказал человек.
Мать постучала пальцем по лбу. Она уже не боялась.
– Ну дык… поешь щас. А потом поцягаеш. Як мимо собаки пролез, я не пойму, – сказала она неодобрительно.
– Она у нас знаете как кусается, – сказала ему Анюта. – Даже на своих лает.
Мать оглянулась на Анюту и закричала:
– Уродина! Опять намазюкалась!
– Вот и нет! – ответно закричала Анюта. – Я сама по себе румяная!
Человек мягко сел на табуретку у стола.
У него на щеке, сбоку от левого глаза, был цветок!
Анюта шла по деревне, по пыльной дороге, в модных штанах и кроссовках.
Она свернула во двор одного дома. Постучала, толкнула дверь.
– Инна дома? – крикнула она в прохладную пустоту комнаты.
Из глубины дома послышался голос:
– Анюта, ци ты?
– Я, бабушка! Где Инна?
Из другой комнаты вышла старуха в фартуке.
– А Инка… яна да Кантаровичыхи пайшла.
– Ага, спасибо, – сказала Анюта.
– Дык пастой, – приказала бабка. – Маци што робиць?
– А она сумасшедшему показывает, как дрова укладывать! – Анюта прыснула. – У нас сумасшедший появился! Яблоки покрасил.
– Як пакрасиу? – изумилась старуха.
– Краской! В красный цвет.
– И… – вдохнула старуха. – У красны цвет!..
– Говорит: давайте дрова порублю! – добавила Анюта. – Мамка ему дала топор, а он взял и глядит. Говорит – а как это?
– Пастой, – сказала бабка встревоженно. – Адкуль узяуся?
– С луны свалился! – сказала Анюта. – Ладно, бабушка, я пойду.
Старуха качала головой.
Анюта прошла по пыльной дороге мимо колонки.
Она открыла калитку, вошла. Пес Тузик сначала залаял, но потом признал Анюту, запрыгал высоко, пытаясь лизнуть ее в губы.
– Отстань, – сказала Анюта.
В комнате сидели бабы. Одна, толстая Валька Кантарович, в ситцевом платье, лежала на кушетке. Валька была старше Анюты на два года. Три Валькины подружки сидели у стола. Инка тоже была здесь, и некрасивая Лада. Все курили, кроме Инки.
Анюта вошла в штанах.
– Привет.
– Здравствуй, девка, коли не шутишь, – лениво сказала Валька с кушетки. Три ее подруги лениво засмеялись.
– На дискотеку идете сегодня? – спросила Анюта.
– На дискоте-еку, – протянула Валька. – Городская ты нейкая, девка, аж сидеть с тобой страшно.
– А ты и лежи, – вступила одна из Валькиных подруг. – А че, сегодня танцы будут?
– Братец Луи-Луи-Луи, – пропела другая, с длинным носом, и все снова засмеялись. Анюта тоже.
– Дайте мне сигару, – сказала Анюта.
– Сигару ей. – Валька кивнула, приглашая посмотреть на Анюту. – Малая ты еще, курить!
– Ну дайте, – обиделась Анюта.
Бабы засмеялись. Подруга с длинным носом протянула ей сигарету.
– Як там твой Сильченко? – поинтересовалась толстая Валька.
– Чего это мой, – независимо сказала Анюта, набрав дыму. – Такой мой, як и твой. – Здесь она тоже немного говорила по-белорусски, чтобы Валька не доставала.
– Ну, – сказала Валька. – Такой, якой. Куды нам. Мы старые, толстые. – Она лениво перевернулась на кушетке. – А Анюта вон у яких штанцах.
– Видно, мон-н-ные, – заметила Валькина подруга.
– Между прочим, – сказала некрасивая Лада, – я в городе такие штаны видела, продавались. Сейчас в них все будут ходить. Это коперативы литовские делают.
– Это у вас коперативы, шмаративы, – сказала Валька. – А у Анюты – фирмá!
– Хватит тебе, – сказала Валькина подруга. – Скажи сразу: Сильченку ревную.
Все засмеялись теперь над Валькой.
– Сильченко ваш… – сказала Валька лениво. – Сопля. Меня вон замдиректор мясокомбината замуж звал. Выскочу вот… смотаюсь от вас у горад.
– Не-е, – сказала подруга. – Ты храни верность. Як солдатка.
– А дура ты,– сказала Валька и обиделась.
– Во, вы знаете, бабы! – вдруг вспомнила Анюта. – У нас сегодня малец какой странный появился! На крыше прямо. Знаете что делал? Яблоки красил краской! В красный цвет.
Все смотрели на Анюту.
– Як это? – спросила Валькина подруга.
– А вот так! – сказала Анюта гордо. – И Динка ни разу не залаяла. Непонятно вообще, откуда взялся. И цветок на щеке, синий – во тут.
– Так это зэк, наверно, – сказала Валькина подруга. – У нас тут зэки сбежали. По лесам скрываются.
– Нет, не зэк, – уверенно сказала Анюта.
– Откуда ты знаешь?
Анюта откуда-то знала.
– Смéшный такой. Волосы короткие.
– Ну я ж говорю – зэк.
– Ты уже влюбилась, гляжу, – развеселилась Валька. – А Сильченко як?
– Ну ты что, сдурнела, Валька? – обиделась Анюта. – Прямо! влюбилась!
– А где он сейчас? – спросила Валькина подруга.
– Мать его дрова укладывать поставила.
– Пошли, поглядим на твоего жениха.
– При чем тут жениха! – сказала Анюта. – Сумасшедший какой-то.
– Ну, так мой жених будет, – сказала Валькина подруга. – Пошлите, девки, глядеть.
– Неудобно, – засомневалась Анюта.
– Неудобно, когда сиськи торчат. – Валька перевернулась на кушетке и выставила толстую задницу. – Я не пойду.
– А я пойду, – сказала Валькина подруга.
Они все вместе шли по пыльной дороге. Инка с Анютой немного отстали.
– Я вчера с мальцами сидела, – приглушенным голосом рассказывала Инка. – Они сказали, что Сильченко говорил, что ты самая красивая девчонка в девятом классе.
– Ой, ну хватит тебе!..
– Не, честно, – сказала Инка. – Ты на танцы пойдешь сегодня? Он тебя, наверно, пригласит.
– Чего вы, девки, все в этого Сильченко повлюблялись? – сказала Анюта. – Чего в нем хорошего?
Инка преданно смотрела на Анюту.
– Ладка вон тоже… Она так вообще, через очки ничего не видит! – говорила Анюта. – Наверно, и лица его ни разу не видела. Тоже мне! Глупые девки. Чего в нем хорошего? Ничего такого.
– А сама, – сказала Инка.
– Ничего такого, – возразила Анюта. – Сто лет он мне нужен.
– Здрасьте, теть Вера! – крикнула Валькина подруга. – А мы пришли с женихом знакомиться!
– И порешь ты… ересь всякую, – недовольно сказала мать Анюты. – Яки табе жаних?
– Яки ни есть, – заявила Валькина подруга.
Мать Анюты подметала пол.
– На двор йдзите, – сказала она.
Они, впятером, вышли в огород. Поленница была аккуратно сложена, но в огороде никого не было.
– Убежал твой жених, – сказала Валькина подруга. – Ты его, наверно, напугала, Анюта. Ты штаны, наверно, перед ним одевала, вот он и напугался.
– А на крыше кто..! – сказала Инка задушенным голосом.
Все оглянулись вверх.
На крыше сидел сумасшедший. В одних штанах, и смотрел на них. В руке у него было яблоко, а в другой он держал гитару.
– …Ой, – сказала Валькина подруга. – Здрасьте! – И хихикнула.
Он встал, подошел к краю крыши и сел, свесив ноги. Он смотрел на них, а они смотрели на него, щурясь от солнца.
– Чего вы там делаете, спускайтесь к нам!
– Зачем? – спросил он.
– Знакомиться, – сказала Валькина подруга. – Меня Люба зовут, а вас как? – Она все хихикала. Она сама могла бы сойти за сумасшедшую еще получше него. Анюте стало неприятно. Она бы отошла, но побоялась пропустить.
– Я вас боюсь, – сказал он. – Вон как вас много, а я один.
– Не бойтесь! – закричали Валькина подруга и вторая, длинноносая, в два голоса. – Спускайтесь! Сыграйте нам чего-нибудь!
– Все-таки я боюсь, – возразил он. Положил яблоко на крышу, перехватил гитару, сыграл – трам, трам, трам.
– Нетушки, вы спускайтесь! Вы спойте!
Он взглянул на них, потом на землю, и, взявшись свободной рукой за край, неожиданно спрыгнул, прямо с гитарой – Валькина подруга взвизгнула, а у Анюты перехватило дыхание. Он постоял, глядя на них, потом сел, прямо на землю у поленницы.
– Садитесь, – сказал он.
Они переглянулись, похихикали. Сесть никто не сел.
– Меня Люба зовут, – снова начала Валькина подруга. – А это Оля, а вот они – Инна, Лада и Анюта. А вас как?
– Клёпа, – сказал он и улыбнулся Валькиной подруге. – А чего спеть-то?
– Чего-нибудь, – сказала Валькина подруга жеманно.
– Про любовь, – вдруг сказала Инка.
Он поднял голову и уставился на нее. Валькина подруга прыснула. Инка стояла, красная, как рак.
– А кто – Анюта? – вдруг спросил он.
– Я, – сказала Анюта звонко, как в школе.
Он перевел взгляд на нее, потом опустил его на гитару.
– Я и играть-то не умею…– пробормотал он как будто сам себе. – Ну, я попробую, – он взглянул на них, и сыграл: трам, трам, трам. Потом он стал петь. Вот что он пел.*
* Этот рассказ был написан в качестве учебного задания «10-минутная киноновелла» на 2-м курсе сценарного факультета ВГИКа. В этом месте приводилась песня Анны Герасимовой, которую можно, в силу выбранной специфики, представить как клип, озвученный А. Герасимовой. Заключительные строчки: «Девочка Аня ест геркулес… Лес без названья – где этот лес?» соотносятся с заглавием рассказа. (Вообще заглавие было позаимствовано из эссе Санты «Девочка и лес».)
– Всё, – сказал он. Пел он не очень-то громко. Он закрыл струны рукой и стал смотреть на Валькину подругу.
– Вы, наверно, баптист, – после молчания сказала другая Валькина подруга, длинноносая. – У них все песни такие.
– Не может быть! – Он нахмурился. – Почему вы это подумали? Нет, я не баптист – какой я баптист! Они совсем другие, мне кажется.
– А вы вот эту можете? – спросила Валькина подруга Люба. – Милиён, милиён, милиён алых роз…
Он покачал головой:
– Нет, эту я не могу.
– Такая песня хорошая, – сказала Валькина подруга с сожалением. – Моя любимая.
– Вы перепишете слова? – сказал он. – Я тогда спою.
Валькина подруга захихикала.
– А вы из города? – спросила некрасивая Лада.
– Да, – согласился он. – Зурбаган – знаете?
Они переглянулись.
– Это, может, в Грузии, – сказала Валькина подруга. – Вы из грузин? – Он уже снова играл; и кивнул. – Ой, как вы музыку любите, – сказала Валькина подруга. – Приходите сегодня на танцы к нам, наши мальцы на магнитофоне крутят – все как в городе!
– Дискотека, – сказала Лада вроде как никому.
– Спасибо, – сказал он, продолжая играть.
Девки ушли, а он пошел в дом спать. Анюта походила по огороду, съела несколько крыжовников. Подошла к лестнице, подумала и залезла на крышу. Среди листьев красными пятнами выделялись крашеные яблоки. Она прошла по крыше. Здесь валялись его свитер и куртка. Анюта слезла и пошла в дом тоже.
Он лежал на диване в комнате. Анюта вошла, посмотрелась в зеркало, искоса глянула на него. Он лежал с закрытыми глазами. Анюта постояла, потом спросила:
– Вы еще не спите?..
– Нет, – сказал он с закрытыми глазами.
– А зачем вы яблоки красили.
Он молчал так долго, что Анюта уже подумала, что он заснул. Но тут губы шевельнулись.
– Ни с кем не спорить это уже пьянство, друг мой Саша говорил.
Анюта стояла, глядя на него. Но он все равно глаз не открывал. Анюта медленно вышла из комнаты.
В клубе горел красный свет. Посередине уже топтались пары, танец был медляк. Анюта зашла с Инкой. Они остановились недалеко от входа.
Музыка играла громко.
– А у Сильченки штаны как у тебя, – прокричала Инка на ухо.
Сильченко и другие мальцы стояли далеко в противоположном углу. У Сильченко были штаны как у Анюты.
– Вовсе не такие! У меня – во, смотри, карман какой!
– Ну почти такие, – прокричала Инка.
Сильченко, кажется, смотрел на нее. Вдруг Анюта вздрогнула. Это был пьяный парень из другой деревни, он взял ее за руку.
– Можно вас?
– Можно, – ответила Анюта с достоинством.
Они стали танцевать. Анюта через его плечо видела Сильченко, он ни с кем не танцевал, но потом парень поворачивал ее, и Сильченко оставался за спиной.
– Как тебя звать? – сказал пьяный парень ей на ухо.
– Аня.
Танец кончился, но он не хотел ее отпускать. Анюта вырвалась и пошла к выходу.
– А я ему – раньше сопли утри, – говорила Валька.
– Ну, где ж твой жених? – спросила Валькина подруга.
– Какой еще жених, – вяло отперлась Анюта.
– Музыкант-то этот – втюрился в Анютку, слышь? – сказала Валькина подруга Вальке. – За километр видать! Глянь – покраснела!.. – Валькина подруга подкалывала. – Девочка Аня, манная каша! – пропела она.
– Да ты сюда слухай, – рассердилась Валька. – Дык я ему – а он обиделся – ай-ай! Чуть только что слезки не покапали…
Валькина подруга повернулась к Вальке. Анюта постояла, а потом двинулась к выходу.
Ее догнала Инка:
– Куда ты?
– Я приду сейчас.
Анюта вышла на улицу. Над дверью тоже был красный фонарь. Курили несколько мужиков. Анюта остановилась. Потом она заглянула назад в зал. «Ансамбль “Модерн Токинг”! – заорал друг Сильченки в микрофон на сцене. – Что означает – современный разговор!» Анюта оглянулась. Темно. Она сошла по ступенькам и пошла.
Фонари над дорогой где горели, а где не горели – побиты были. Где не горели – Анюта бежала: темно. Она слышала свое дыхание на бегу. Когда добегала до фонарей – снова шла. Клуб был далеко.
Она вошла в калитку. Было темно. Овчарка Дина стояла у конуры. Услышав Анюту, она повернулась, зазвенев цепью. «Диночка», – бросила Анюта, проведя на ходу рукой по ее шее. В кухне было темно, а в комнате мать, нахмурив брови, смотрела что-то в комоде. Когда Анюта вошла, мать взглянула на нее и озабоченно пробормотала:
– Як бы не спер чаго…
– Уже ушел? – спросила Анюта.
– Пашоу, – сказала мать. – Нешта вежливый яки стал…
Анюта выскочила во двор и, выбежав за угол, увидела огонек.
Он сидел на перекладине лестницы и курил. Анюта остановилась. Он посмотрел на нее. Затянулся.
– А вы… еще не уехали?..
Он смотрел на нее.
– Тебе сколько лет? – спросил он.
– Шестнадцать.
– Мне двадцать один. Не надо – вы. – Он затянулся. Анюта молчала. Он еще раз затянулся, и потом огонек полетел и погас. Он встал.
– Я уже уехал, – сказал он.
Они стояли и смотрели друг на друга.
– Глупая, – сказал он. – Коза глупая. Ну что ты смотришь на меня?
Анюта молчала. Он засмеялся, как будто и ей предлагал посмеяться. Анюта засмеялась.
– Ну? – сказал он.
Анюта открыла рот:
– Я когда маленькая была… Меня змея съела. – Он смотрел на нее. – А я потом новая выросла! – выпалила она.
– Ты можешь уехать со мной, – сказал он.
Анюта молчала. У нее в зобу дыханье сперло. Она сказала: – А… куда?
– Какая разница, – сказал он. – К морю. Ты море видела когда-нибудь?
Анюта помотала головой. Он засмеялся.
– Козы деревенские! – сказал он. – Смотрели на меня, как звери из зоопарка. Почему Клепа?.. может ты мне скажешь? Я должен доказывать, что я король? Я Генрих Наваррский! Терра инкогнита! Я апрель. Я куница, меня собаки не кусают. А ты – яблочный ребенок. Ты б видела сама себя! Я как увидел, умер от счастья. Кому такая достанется? Неужели мне? Вот сейчас стоял, думал – не веришь? – Он засмеялся, но вдруг перестал. – Девочка Аня! Ты когда-нибудь пробовала спать в чужом доме?
Анюта молчала. Он оглянулся. – Сваливать пора, – проговорил он. – Сейчас выскочит твоя старуха. И придется убить ее кирпичом. – Он повернулся к Анюте. – Ну беги давай. – Подхватил гитару под мышку.
Анюта… Она стояла. Он поднял брови и потом рассмеялся. – За курткой! – сказал он. – Беги за курткой. Ночью бывает холодно.
Анюта открыла рот:
– А… мамка?
– Ни о чем не жалей, это будет только веселей, – спел он.
– Там не так! Ни о чем не жалей, и в один из волшебных дней в океане надежд… ты причалишь к мечте своей, – быстро договорила она.
– Вот именно, – сказал он. Анюта сорвалась с места.
Она вбежала в дом, схватила куртку с вешалки у двери, побежала обратно.
Он стоял, ждал ее. – А я курить умею! – выпалила Анюта.
– Это не обязательно, – сказал он. Они пошли к калитке и вышли из нее.
Смерть буфетчицы
полнометражный сценарий
– Даш, а, Даш!..
– Дам, но не вам!
Бросает девочка через плечо и уходит. В длинном красном – почти до земли – платье, заляпанном сзади грязью, уходит, не оборачиваясь, дальше и дальше – но долго еще видна. Потому что осень, и все серо-желтое, кроме платья. Ленинград.
Здесь песня: «Вот старый Мак-Дональд, он фермер…»*
* Все песни в сценарии – Владимирского, на стихи Урфина
1. Буфет в общежитии. За окнами сумерки. Буфетчица сидит и смотрит в окно. Входит латиноамериканец, буфетчица встает, подходит к стойке. Латиноамериканец берет кофе, расплачивается, садится за столик. За соседним столиком сидит девочка, это Даша. У нее короткие черные волосы, и глаза густо обведены черным. Перед ней – пустой стакан. Она курит. Латиноамериканец выпивает кофе и уходит. Даша еще некоторое время сидит, затем решительно тушит сигарету, докуренную до половины, встает и подходит к стойке. Буфетчица стоит к ней спиной.
– Извините, – говорит Даша, и вдруг голос ее вздрагивает.
Буфетчица оборачивается.
Даша, справившись с собой, говорит холодным и отстраненно-вежливым голосом.
– Извините, – говорит Даша. – Возможно, вы можете мне помочь. Вы живете в этом городе. Нет ли у вас случайно знакомых, которые бы сдавали комнату… недорого?..
Буфетчица думает, затем говорит с некоторым недоумением:
– Нет.
– А… ну извините, – говорит Даша. Но не отходит.
– А может, – говорит Даша. – Вы вот сейчас уходите, в буфете ведь никого не остается? Может я здесь побуду, ну, то есть, например вы мне оставите ключ, а утром я вам отдам, честное слово, я никуда не убегу… – Даша замолкает. – Меня из института выгнали, – говорит она, чувствуя, что глаза наливаются слезами. – За то, что я не поехала на картошку! – Голос ее становится злобным и несчастным. – А я не могу домой ехать! Мне нужно где жить, пока я не найду себе квартиру…
2. Темнота.
Голос (сначала откуда-то из глубины, приглушенный странной, давящей звуки акустикой, заглушаемый еще какими-то шорохами; по мере рассказа голос приближается).
– Кухня – белая, кафель там, всякая поебень. Светло. Тут входит… неважно кто. Со спины. Входит, подходит к этим шкапчикам, что на стене висят – там от них панель отходит, в нее встроены часы и таймер. Таймер – знаешь, что такое?
Второй голос, сдавленный – как будто его душат:
– Нет.
– Тоже часы, типа будильника. Этот, который вошел – он подходит и заводит таймер. Кххх – стрелку отводит на час. И выходит. И никого нет в кухне. А таймер-то тикает!..
Второй голос, шумно выдохнув, облегченно:
– Ну?
– Что ну?
– И че?
– Ты знаешь, что такое таймер?
– А что такое таймер?
– Он в конце должен зазвонить. Страшное дело.
– Ну.
– Тихо!
Тишина.
В тишине раздается шорох-другой – непонятные, посторонние звуки – и тоже замирают. Тишина.
Сдавленный шепот:
– Слышишь?.. он тикает.
Тишина сгущается так, что, кажется, и вправду вот-вот что-нибудь затикает. Но вместо этого шорох. Появляется солнечный луч, в котором кружится пыль. Смех – и выдох: в луч влетает дым, растекается в длину. Луч выходит из маленького окошка вверху. Вообще-то, это чердак. Внизу, у луча сидят двое и раскуривают папиросу с анашой.
Второй:
– А еще можно написать такой плакат. Посередине, большими буквами: КАКОГО ХУЯ. И вокруг этого – всякие стрелочки, и от стрелочек – всякие другие вопросы. Дай мне!
Первый, отдавая косяк, весело:
– Это уж точно. Это ты в самое яблочко зарядил. – Второй затягивается, задерживает дым. Первый: – А между тем… Тикает!
Второй, выпуская дым, увлеченно:
– Вот скажем, мы курим, нам хорошо. Но она же сейчас кончится. Какого хуя?
Шорох – это звук шагов девочки. Она появляется из темноты, входит в луч, останавливается рядом с первым. Первый, весело:
– А он – тикает!
– Тикает, – бормочет второй. – Какого хуя? Какого хуя тикает?
– Тикает, – говорит первый, – и все тут! – Хохочет, толкает второго.
Девочка:
– Вы с ума сошли? – Голос у нее не раздраженный, не испуганный. Грустный голос.
Первый:
– Тик!..
Хохочут оба. Девочка стоит, смотрит на них. Вздохнув, открывает рот, чтобы что-то сказать, но вместо этого начинает кашлять. Никак не может остановиться. Они перестают смеяться. Первый встает, обнимает девочку, она вырывается, но, так как не перестает кашлять, затихает, кашляет ему в грудь. Он держит ее обеими руками.
– Сейчас пройдет, – говорит он. – Сейчас. Ну все, уже прошло.
Вдруг поворачивается ко второму:
– А он все тикает!
Второй:
– Какого хуя?
Хохочут. Девочка вырывается из рук первого. Второй:
– Аня, ну прости! Мы уже все! – Девочка скрывается в темноте. Второй, тише: – Тем более, что все кончилось. – Еще тише: – Какого хуя?
Первый, повернувшись к нему и поднимая палец:
– Тикает! – Не могут сдержать смеха; но первый поворачивается и скрывается в темноте, вслед за девочкой. Второй смотрит на окурок у себя в руке, вздыхает, бросает его, встает. Бормочет:
– А еще можно так сказать. Все к худшему в этом худшем из миров. – (Гордо): – Это я сам придумал! – Уходит в темноту. Темнота впереди него вдруг разрывается снопом света, становятся видны какие-то трубы и то, по чему он шагает. Выходит в открытую дверь.
Двое – парень и девочка – уже стоят у лифта. Парень – высокий, коротко стриженый, почти бритый наголо. На скуле поближе к глазу, у него татуировка: пять лепестков – цветок. Второй подходит к ним.
– Что же делать? – вздыхает.
Первый: – Я бы попил коньяка.
– Денег нет, – говорит второй. – Какого хуя?
– А мы встретим кого-нибудь, – говорит первый.
Лифт открывается, они входят. Лифт закрывается.
3. Вечер. Кафе на Невском. Перед входом стоят люди, курят, а некоторые сидят на подоконниках с чашками кофе. Худощавая девица с длинными волосами что-то рассказывает двум парням, горячо жестикулируя. Голос у нее резкий, крикливый. Из кафе выходят трое знакомых нам: два парня и девочка. Тот, что с цветком на щеке, замечает девицу, что-то говорит второму, затем подходит к девице сзади, толкает ее в спину, та стремительно оборачивается.
– Ай, Мак! – руки ее взлетают двумя языками пламени. Случаются объятия с похлопыванием по спине и поцелуем, затем толчок – парень, смеясь, отступает на шаг. Девица, подбоченясь и отставив ногу, делает приглашающий жест рукой. – Полюбуйтесь, люди добрые! Мак-Дональд! Собственной персоной!.. – Кое-кто из стоящих, действительно, оглядывается. – Рад тебя видеть, скандалистка, – говорит парень, улыбаясь.
– Как мы с ним танцевали, – говорит девица, обращаясь ко всем присутствующим. – В прошлом году, в Риге! – (Танцуют одни лишь ее руки, но этого достаточно, чтобы представить все остальное.) – Эти паршивые ублюдки срывали с себя свои бриллианты и кидали мне в шляпу! Вы думаете, они кидали мне за то, как я танцую?.. За то, как я падаю в конце на колени – вот за что они кидали! Когда они видели на моих коленях кровь – вот тогда они срывали с себя свои бриллианты!.. Мак! Сволочь! Едем в Ригу! Сейчас идем на вокзал, берем билет, где твоя гитара – пропил?.. Ша! Тут нечего делать! Посмотри на них! – думаешь, они празднуют? они ночуют!.. они…
– У тебя, кстати, переночевать можно? – спрашивает парень.
Девица на секунду останавливается. – У меня?!! – В расписном ужасе хватается за голову, руки снова взлетают: – Я с мужем поругалась! вот так! вот так! – (Между ладонями, сдвинутыми на десять сантиметров, кажется, проскакивает искра.) – Я его выгнала!.. Или он меня – я не помню? Этот раздолбай три месяца…
– Может хоть девчонку впишешь? – спрашивает парень.
– Девчонку?.. – Девица широко раскрывает глаза. – Какую девчонку?! Ай, ай!.. Ты что, Мак? Нет, гляньте на него!.. Он где-то шляется по полгода, и не успел появиться – вписывайте его девчонок! А что тут воды нет! что тут сидишь как проклятый!..
– А ну, кончай концерт, – говорит парень.
Девица останавливается, руки замирают. – Езжай в Ригу, – говорит он. – Тут тебе не заплатят.
– Что?.. – говорит она.
– Да ничего, – говорит парень. – Не обращай внимания. Третий день по параднякам. Я б лучше посидел без воды.
– И он! – объявляет девица, оборачиваясь. – Он – тоже!..
Хватает за руку одного из своих прежних собеседников. – Пошли отсюда! Я его грудью вскормила!.. Идем напьемся! – Увлекает его за собой.
– Здорово ты ее, – говорит оставшийся мальчик, которому парень пожимает руку. – Достала уже – в ушах от нее звенит!..
4. Они – вчетвером – сидят на подоконнике, курят.
– У меня родители месяц как приехали, – говорит мальчик, – и назад не собираются. Вся контора накрылась. Так что, Мак, извини… Если хотите, приходите завтра с утра. Они на работе будут.
– Завтра с утра незачем, – говорит парень.
– Ты ж знаешь, – говорит мальчик, – если б я мог.
– А между тем, – говорит парень. – Вот идет славная герлушка.
Идут люди по Невскому мимо кафе, и среди них – маленькая Даша в красном платье, и голова ее гордо поднята.
– Эта? – недоверчиво спрашивает мальчик.
– Что скажешь, Юрьич? – Бритый поворачивается к своему приятелю.
Тот открывает рот, чтобы мрачно изречь:
– Попсня. – Продолжение следует обиженным тоном. – Вот та, цыганка – это да! Это же… – Пытается воспроизвести жест руками. – Двести двадцать!..
– А, ты тоже заметил, – оживившись, говорит бритый. – Ты б посмотрел, как она танцует.
– Какого хуя, – с трагическим напором интересуется Юрьич. – Почему она тебя звала уехать, а не меня? Почему она не спросила, где моя гитара?
Мальчик:
– У тебя еще не все потеряно. Она меня тоже звала… в Харьков.
– А ты?
Мальчик, презрительно:
– Что я там не видел, в этом Харькове.
Юрьич, поразмыслив и вздохнув:
– Я б тоже, наверно, не поехал… А!.. – Швыряет окурок на асфальт. Обиженно: – Ни хрена не накурился.
Встает:
– Пойду стрелять. – Отходя, тихонько, себе под нос бормочет: – Ай, ай…
– Хорошая баба, вообще-то, – говорит парень.
– Я знаю один бомжатник на Васильевском, – говорит мальчик.
Девочка начинает кашлять. Парень поворачивается к ней.
– Сядь ко мне на колени. Слышишь?
– Мне не холодно, – говорит девочка.
– Я хочу иметь тебя на коленях, – говорит парень.
– Отстань, – говорит девочка.
– Понял? – Парень поворачивается к мальчику. – А еще одна такая ночь – она возьмет и сдохнет! Сдохнет у меня на руках. А ты говоришь – бомжатник.
Девочка обращается к мальчику, спокойным голосом:
– Ему все равно, что говорить, лишь бы языком молоть.
– Не, тот клевый бомжатник, – обижается мальчик, – там отопление, и вода есть! Все как надо, там все время живут.
Возвращается Юрьич с сигаретой.
– Понятно? – говорит он гордо. – Кэмэл – это тебе не хуй собачий!
– Оставь на пару затяжек, – говорит мальчик Юрьичу.
– Подумаю, – говорит Юрьич. Садится. – Там, кстати, Мак, твою славную герлушку мучуют.
– Кто? – Парень поворачивается к нему.
– Факир. – Юрьич затягивается, осматривает сигарету. – Тик… – говорит он тихонько, радуясь.
– Факир в последнее время вообще дурной стал, – замечает мальчик. – Дай затянусь разок.
– Посидите, – говорит парень. Встает.
– Хочешь Кэмэла покурить? – спрашивает Юрьич у девочки.
5. Ближе ко входу человек пять с подоконника с любопытством наблюдают следующую сцену.
Эдакий великовозрастный детина в грязных полосатых штанах и грязной же спортивной куртке держит в кольце своих длинных рук девочку в длинном красном платье и, склонившись к самому ее лицу, укоризненно говорит:
– Ната-ша. Я тебе что вчера сказал?
– Я говорю, что я не Наташа! Я вас не знаю! – кричит девочка срывающимся голосом и бьет его ладонью по руке. – Быстро отпустите!
– Я тебе вчера сказал… – говорит детина, пуча глаза – мутно-голубые, с красными белками, – чтоб ты здесь не появлялась!
– Факир! – говорит подошедший бритый парень. – Вчера, позавчера, и во веки веков!
Детина внезапно отпускает вырывающуюся девочку – та от неожиданности отлетает задом за пределы видимости. Детина, в свою очередь, отпрыгивает и останавливается, поводя расставленными руками. – Не орррать!! – свирепо кричит он, поворачиваясь во все стороны. – Я Факир! Я здесь пятнадцать лет!
Не обращая внимания на расставленные руки, парень подходит к нему совсем близко. – Ты забыл? – говорит он тихо. – Когда тебе вломили на паперти – кто тебя защищал? – Он оборачивается, видит Дашу, поднимающуюся с асфальта чуть ли не из-под ног идущих по Невскому. – Нормально? – говорит он Факиру. – Как не стыдно! Уйди с глаз моих долой!
Факир отпрыгивает еще на шаг. На подоконнике веселятся.
Даша, отмахиваясь от появившихся сочувствующих, пытается одновременно рассмотреть, а потом и отчистить платье. Убедившись в бессмысленности этих действий, опускает руки и заливается слезами.
К ней подходит мальчик, что оставался с Юрьичем и Аней, говорит негромко:
– Пойдем, герла. Все нормально. Не мешай им, Мак разберется.
Всхлипывающая Даша следует за мальчиком, взявшим ее за руку.
6. Вот еще новая напасть. Дашка, глядя в стекло кофейни, пытается вытереть тушь, размазанную по лицу. А мальчик, трогая ее за руку, все не отстает:
– Ну чего ты. Не плачь, все нормально.
Аня смотрит на нее с подоконника. Юрьич смотрит на Аню.
– Аня, – говорит он, – ты когда на людей смотришь и ничего не говоришь, ты же, наверное, про них что-то думаешь?
Аня не отвечает, но отводит взгляд от Даши.
– Может ты кофе хочешь? – спрашивает мальчик Дашу.
Дашка резко оборачивается:
– Отстаньте от меня! Чего вам всем от меня надо?.. – Голос ее срывается, она отворачивается к стеклу, упирается в него лбом и ладонями и безудержно рыдает.
– Что опять случилось? – Подходит бритый, мальчик недоуменно пожимает плечами и говорит: – Да не знаю, Мак, разбирайся с ней сам!.. – Что-то недовольно бормоча, садится рядом с Юрьичем.
Парень качает головой, подходит к Дашке, кладет ей руки на плечи. Дашка дергается, но он сжимает ей плечи. – Стой так, не оборачивайся. Такая красивая девочка. В таком красивом, красивом платье. Откуда в этом некрасивом, дрянном городе такая красивая девочка. Откуда она здесь взялась, в таком красном платье. Они не знают. Они и не хотят об этом знать. Они не хотят, чтоб платье было красивым, они хотят, чтоб оно стало серым, грязным, мокрым. Как всё в этом славном городке. – Сжимая Дашку за плечи, он смотрит через ее плечо в стекло. – Как они все, – говорит он. – и как я тоже. Но меня еще можно спасти.
Он вдруг отпускает Дашку, и та, как заведенная, поворачивается и смотрит на него ошарашенно и подозрительно:
– Ната-ша, – говорит он. – Как тебя зовут, кстати?
Даша, вспомнив, что только что плакала, судорожно вздыхает и мрачно отвечает:
– Дарья.
– Того чувака, – говорит парень, – который к тебе приставал, зовут Факир. Он старый, удолбанный, отпетый и несчастный. У него единственная радость в жизни – здесь торчать, его все бьют и никто его не боится.
Он поворачивает Дашку одной рукой, а другой показывает на девочку на подоконнике.
– Это Аня, – говорит он. – У меня к тебе дело, Дарья. Возьми ее к себе на эту ночь. Меня, кстати, звать Николаем.
– …Чего?.. – спрашивает Дашка хрипло и ошеломленно.
– … – вдруг говорит девочка на подоконнике. Юрьичу кажется: «Какой идиот», мальчик же расслышал что-то типа «Пусть ночует со своими герлушками» – вслед за этим девочка встает и куда-то идет. Он резко поворачивается, затем, обернувшись к ним и подняв ладони, кивает.
Он догоняет девочку у самой дороги, останавливает.
– Охуеть, – мрачно говорит Юрьич. – Они крутые, просто охуеть.
7. Темнота.
В темноте – шорох, скрип, какие-то чмокающие звуки. Все это продолжается достаточно долго, со многими вариациями: иногда звуки становятся почти ритмичными, вдруг затихают совсем, чтобы вновь возобновиться. В них вплетаются шепоты, короткие, обрывистые, вдруг раздается всхлип. Снова затишье, шелест, шорох.
Постепенно становится видно, едва-едва, только чтобы угадать. Но – вот те на! – это кто-то лежит на узкой кровати, завернувшись в одеяло, лицом к стене. Ясно, что звуки исходят не от него. Звуки между тем продолжаются, нарастают, их уже трудно различить по отдельности, это процесс, приближающийся к кульминации. Так же постепенно становится ясно, что этот, лежащий, видимо, не спит, иначе зачем смотреть так долго, как он лежит так неподвижно. Да; он не спит, он слышит эти звуки.
Этот неистовый, неудержимый ритм, сбросивший всякую стыдливость, не признающий ничего, кроме самое себя – ко всем предыдущим разновидностям звука он включает еще какой-то стук и громкое дыхание, и это продолжается нескончаемые две или три минуты в напряженном и ровном темпе. И вдруг все обрывается.
И тишина. Сдерживаемый, глубокий выдох, вдох, снова выдох – дыхание постепенно выравнивается. Тихий смех. Потом шепот. Ответный шепот. Снова шепот, чуть-чуть громче, но слышно только одно слово: «тише…» – и шепот стихает, потом еще шепот, и снова тишина.
Тишина.
Минут десять отданы такой тишине, что постепенно становится слышно, как где-то далеко, может, в соседней комнате, тикают часы.
Кто-то по-прежнему лежит на кровати, лицом к стене.
Тишина.
И в этой тишине раздается шорох: это он, лежавший так неподвижно, наконец шевельнулся. И замер.
И снова шорох.
Тихо, тихо, как можно тише лежавший подымается. Сидит. Встает. Тихо, на цыпочках, проходит через комнату, и становится видно окно.
За окном – глухая стена напротив. Только в самом верху стены можно разглядеть окошко. Оно маленькое и темное, темнее стены.
Вдруг зажигается спичка, освещая на мгновение лицо, и тухнет, оставляя о себе плотную красную точку сигареты.
Тишина.
И снова шорох.
Кто-то поднимается в глубине комнаты. Идет к окну.
– Есть сигареты? – спрашивает он шепотом.
Потом огоньки двух сигарет разгораются и тускнеют раза два-три, прежде чем он начинает говорить, приглушенно, но не шепотом.
– Если ты собрался жить в этом городе, знаешь, что надо приобрести первым делом?.. Резиновые сапоги.
Долгое молчание.
– Скорей бы пошел снег. Ты хочешь, чтоб пошел снег? Ты просыпаешься утром – а там снег.
8. Хоп! Дашка открывает глаза – она лежит на диване под одеялом, а буфетчица, светловолосая девочка и бритый парень с татуировкой на щеке одеваются у двери.
– Колька, ты не видел мою потолетку? – спрашивает девочка, он кивает на маленькую дверь, где туалет и умывальник: – Там. – Девочка входит туда.
Он замечает, что Дашка проснулась, и говорит:
– Доброе у!
Выходит девочка с полотенцем, отдает ему, он засовывает полотенце в сумку, забрасывает ее за плечо и ждет, пока девочка оденется.
Буфетчица открывает дверь.
Он оборачивается, уже из двери:
– Увидимся.
Дверь закрывается, а Дашка еще некоторое время сидит в прежней позе.
КОНЕЦ
КОНЕЦ?
КОНЕЦ
Идет снег.
Потом не идет, а уже лежит, и солнце. На Невском проспекте ноги, обутые в сапоги, сапожки и ботинки, месят грязь; зато в новых районах, не похожих на Ленинград, а похожих на все остальные города, все белым-бело, и все сверкает, и школьники обстреливают снежками всех, в кого попало.
Здесь песня. «С белой простынею ждет моя родня…»
9. Вагон электрички. День. Буфетчица сидит у окна и смотрит в него. На коленях у нее коричневая хозяйственная сумка. За окном – леса, поляны и маленькие домики в снегу.
10. Сестрорецк.
Буфетчица идет по дороге мимо больших домов и среди людей, потом большие дома кончаются и начинаются маленькие, и людей уже поменьше, а потом она входит в большой лесопарк, перед которым стоит большая жестяная доска, где указано, что парк обязан своим появлением Петру I и что преобладают дубы, которые он посадил собственной рукой (по количеству высаженных в разных местах деревьев складывается впечатление, что император занимался большей частью работой садовника), но она перед этой доской не останавливается, а идет дальше по дорожке, мимо карусели, засыпанной снегом, мимо скамеек, засыпанных снегом. Она сворачивает на тропинку, и некоторое время идет почти в лесу, неожиданно сосны расступаются, и вот он – берег моря, засыпанный снегом. А само море во льду, сколько видно. И небо такое же белое.
Она останавливается и некоторое время стоит посреди этого белого цвета, а сосны сзади как стена. Справа от нее – покосившийся пляжный грибок, и где-то далеко, справа же, но очень далеко, где-то на краю, двое мужиков тренируют собак, они маленькие, и собаки их тоже маленькие, а голоса их слышны здесь, но они не могут поколебать белого безмолвия.
Маленькая буфетчица идет налево, здесь нет никаких тропинок, она увязает в снегу почти по колено, приподнимает свою коричневую сумку; а иногда плотный снег не проваливается под ней.
Спасательная станция.
Станция выглядит вмерзшей в это огромное белое поле, одинокой, покинутой, и так же одинока подходящая к ней маленькая фигурка.
По скользкой дорожке, осторожно ступая. Где «проход воспрещен».
Буфетчица останавливается у окна и смотрит.
И вот – там столик, на столике стоит электрический чайник и стаканы.
А в открытой двери в соседнюю комнатку виден угол кровати и торчащие босые ноги.
Буфетчица смотрит.
Затем отходит в сторону и, оказавшись у двери, стучит в нее.
11. Она поставила сумку на столик, и сумка стукнула. Федор заглянул в сумку, увидел горлышко бутылки, причмокнул и почесал подбородок. Буфетчица тем временем сняла пальто, повесила его на крючок, села на стул. Федор, подумав, зашел в соседнюю комнатку. Кроме кровати, там был еще матрас на полу, на нем лежали девочка и мальчик, укрытые одним одеялом, и калорифер, который Федор выключил и поднял, собираясь перенести в ту комнату. А между тем мальчик проснулся и сел, вытянув ноги.
– Доброе у, Федор!
– А сколько времени? – спросил Федор, подумав.
Мальчик – это не мальчик, а Колька, только волосы у него отросли, в том числе и щетина, то есть можно уже сказать борода, – итак, парень с бородой и цветком на щеке посмотрел на часы, затем потряс рукой и поднес к уху.
– Не тикают, понял? – сказал.
Федор выглянул и спросил:
– У тебя часы есть?
– Три часа, – ответила буфетчица.
– Нормально, – сказал Колька. – А кто там?
Федор ничего не ответил, а вышел.
Девочка тоже проснулась, но лежала без движения и моргала.
– Здравствуй, у, – сказал ей Колька. – У нас гости.
12. Когда они вышли в комнату, Федор уже разливал в стаканы по чуть-чуть, а на столе лежала какая-то еда. Буфетчица сидела, повернувшись к осколку зеркала на подоконнике, и поправляла волосы – они у нее были крашенные в белый цвет, но давно.
– Стакана-то всего три, – заметил Федор.
– Мы из одного, – сказал Колька.
– Я не буду, – сказала девочка.
Федор посмотрел на девочку. Поставил бутылку.
Девочка пошла в угол комнаты, к рукомойнику. Колька, взяв стакан и кусок хлеба с огурцом, сел на пол, поскольку стула было всего два.
– Ну давайте, – сказал Федор. Буфетчица отвернулась от зеркала. – С приездом, Кундра, – торжественно сказал Федор, поднимая стакан.
Они выпили, и Федор тотчас же налил снова.
– Вот мы и похмелились, – сказал Колька, – а ты говорил. – Он откусил хлеба и огурца, пожевал и проглотил, глядя на буфетчицу. – Мы с вами не могли где-нибудь видеться? – спросил он.
Буфетчица пожала плечами.
– Анюта, – сказал Федор. – Там беломор в шкапчике, дай его сюда.
Девочка повесила полотенце на гвоздь, подошла к маленькому белому шкафчику с красным крестом, висящему на стене, открыла его и достала одну пачку. – Бросай, – сказал Федор. И словил.
Буфетчица вынула из своей сумки пачку сигарет, положила на стол.
– Можно? – спросила Аня, подойдя. Буфетчица кивнула. Аня взяла сигарету и прикурила, и подошла к окну, и стала смотреть.
– Ну, давай, – сказал Федор, поднимая свой стакан.
– Аня, поешь, – сказал Колька.
– Я не хочу, – сказала Аня, не оборачиваясь.
Они выпили.
– Вспомнил! – воскликнул Колька. – Мы у вас ночевали, месяца три назад. Там такая девочка. Ее звали…
– Даша, – сказала буфетчица.
– Хорошая девочка, – сказал Колька. – Ваша дочь?
Буфетчица, подумав, сказала:
– Нет.
– Что еще за Даша? – спросил Федор.
Буфетчица промолчала.
– Ладно, – сказал Федор. – Надо выпить. Раз такое дело.
– Мне не наливай, – сказал Колька.
– Это почему? – спросил Федор.
– Я уже.
Федор посмотрел на него, потом пожал плечами: как знаешь.
Колька встал и прошелся по комнатке. Заглянул в зеркало.
– Плохо человеку, когда он без бритвы, – сказал он. – Мохнорылый он. Ушей не видать. Конечно, в этом есть своя правда… – Он повернулся к Ане. – Вот приедем куда-нибудь – придется тебе побрить мне башку.
– Ну что, Кундра, – сказал Федор. – Вот такие-то пироги. Так вот оно все, Кундра.
Колька умывался. Вытершись, он сказал:
– Мы пойдем бутылки сдадим. Сегодня какой день?
Кундра сказала: – Суббота.
– Ну и суббота, – сказал Колька, глянув в окно.
13. Колька вышел со станции с двумя сумками. Девочка уже стояла на краю мола и смотрела вниз.
Он пошел к ней по самому краю, расставив руки с сумками, в которых звенели бутылки.
Подошел, остановился.
Лед был не ровным и гладким, а наползал огромными глыбами. Одна глыба выдвигалась за край мола, неровный кусок льда торчал вверх.
– Слышишь? – тихо сказал Колька.
– Что это?
– Это сила, – сказал он очень тихо. Они молча постояли, слушая. – Это они там внизу… скрипят… от этой страшной силы.
Они еще постояли молча.
– Да. Хорошо было. Пора сваливать.
– Пора, – сказала Аня.
– Тебе тоже так кажется? – обрадовался он. – Это хорошо. А куда сваливать-то будем?
– Не знаю, – сказала Аня.
– Я знаю, – сказал он. – А ты угадай с двух раз.
– Не хочу.
– Понятно, – сказал он. – Можно, конечно, остаться. Я бы, скажем, остался. На всю жизнь. На весь остаток жизни. И старик, в гроб сходя, меня бы благословил. И нехуевая у меня была бы борода. И всем, кто меня ждет, пришлось бы подождать – до следующего раза. Ты меня будешь ждать, Анюта? – Девочка молчала. – Мы тебе тоже что-нибудь придумаем. Придумаем, где ты будешь меня ждать до следующего раза. Хоп, уже есть: мы тебя отправим к тем дубоебам в Москву. Ты там времени зря не теряй, войди с ними в долю, прибери ларьки к рукам, то-то будет радостная минута, когда мы…
– Остапа несло, – сказала девочка.
Колька расхохотался.
– Вот это подружка, – сказал он. – Настоящая подружка. Настоящая у. Я опять забыл, как ты называешь полотенце.
– Ай, отстань, – сказала девочка.
– Пошли. – Он взял две большущие сумки в одну руку, другой обнял ее, подтолкнул к краю. Девочка взвизгнула. – Ты… ты, дурак, ты хочешь… чтобы я утонула!
14. Федор вышел и, обойдя станцию, закричал в мегафон:
– ЭЙ!
Мальчик и девочка – уже почти у деревьев – остановились и обернулись.
– КУПИТЕ ТАМ ЧЕГО-НИБУДЬ! – продолжал Федор.
Колька, приложив руки ко рту, заорал:
– Йе-е, кэп!
15. В вагоне электрички они сидят у окна, напротив друг друга. За окном сумерки. Электричка то мчится с грохотом мимо синего снега и черных сосен, то останавливается на станциях, где фонари светят на снег, и двери вагона выпускают кучку людей, а после того, как эта кучка рассеивается по платформе, а другая, наоборот, втягивается в двери, электричка медленно отъезжает, постепенно набирая скорость.
– У него есть комната в коммуналке, – рассказывает Колька. – Там живут какие-то, ему платят. А он на это живет на станции.
– Ты знал, что он там? – спрашивает Аня.
– Мы, конечно, рисковали, – соглашается Колька. – Но, с другой стороны – какой риск? Не он – так кто-нибудь другой. Я к нему так и попал, той зимой. А потом, весной, я у него жил полтора месяца. Помогал работать. – Колька смеется. – Мужик пьет один, нельзя же так.
– А эта… тетенька?
Колька пожимает плечами.
– Не знаю. Про тетенек не рассказывал. Мы просто пили. Хорошо, кстати, жили. Он другие истории рассказывал! – Колька думает. – Он, конечно, съехавший мужик, – замечает он, – но я тоже съехавший был: сама подумай, полтора месяца каждый день. И каждый вечер.
– Тебе это нравилось?
– А?.. Нравилось? Да, конечно. Очень. В этот раз он не слишком-то разговорчивый был… я так думаю, он обиделся, что я с тобой. А тогда он меня просто обрабатывал, как… плотник чурку. Я-то это почти сразу просек, но мне было интересно смотреть, что он со мной делает. А он, кажется, этого и сам не знал. Но ему было в кайф, это ясно. …Вот послушай, вспомнил. Раньше у спасателей, как и у всех, были планы. Планы по спасению утопающих. Не спасешь столько людей, сколько положено – тебе премию не дают. А если они не тонут?.. Спасатели выезжают в лодках, тихонько подплывают к какому-нибудь крутому пловцу… Тюк! – веслом по голове. Вытащили, откачали, квитанцию составили, все как положено. Потом премию обмывают.
– Ужас, – говорит девочка без тени улыбки.
– Нет, это фольклор. Да нет, ты врубись: это жизнь! Всё так и есть. …Вообще, тогда интересно было. Я всё забыл – вообще всё – каждое утро выходишь, никого, и только смотришь, как море оттаивает. А потом и вообще никуда уже не смотришь, и только Федор со своими историями. …Я когда в Ленинград после этого вернулся, со мной знаешь что сделалось? Когда я в метро попал, и на эскалаторе увидел эту людскую вереницу? Я стал хохотать, как сумасшедший. Люди такие смешные… гладкие.
Электричка едет, колеса стучат.
– Почему ты уехал? – спрашивает Аня.
– А, – Колька морщится.
– Я чуть не сдох, – говорит он. – Что-то с животом случилось. Термометра там не было, а интересно было бы посмотреть, сколько у меня натикало. Да! это тоже очень интересно было, наблюдать за этим делом. Я не сопротивлялся, я лежал и думал: вот, сколько меня уже мало во мне осталось. Паршиво, конечно, есть не можешь, всё насквозь пролетает, и день за днем. И болит. – Колька замолкает. – А Федор, – говорит он, – очень испугался. Я и очухаться не успел, он чуть ли не в шею меня выпер.
– В принципе, он прав, – говорит он чуть погодя. – Не тянешь – не лезь. Вот мужик – сколько ему лет, я не знаю. – Колька смотрит на девочку, и вдруг толкает коленом ее колено.
– Не ссы, Анька! – говорит он. – Наш поезд мчится к славе.
Девочка молчит.
Электричка едет.
16. День.
Возле главпочтамта – ряд междугородних автоматов. Возле одного стоит Юрьич и курит.
В автомате – Даша. Даша орет так, что здесь все слышно, голос у нее раздраженный и обиженный. «Слушай, у меня последняя пятнашка! Скажи маме, что я деньги получу, тогда еще позвоню! Ну пока. Что?!! Не знаю!!! Всё! Я говорю: пока!!! Всё». Дашка вешает трубку и вываливается из автомата. Она в шубе, но без шапки, выглядит она так, будто только что из парикмахерской.
– Дай! – говорит Дашка, забирает у Юрьича окурок и несколько раз затягивается.
– Ну что? – говорит Юрьич.
– А что? – говорит Дашка.
– Ну не знаю, – говорит Юрьич. – Куда теперь?
– Без понятия. – Дашка бросила окурок и растоптала его.
– Ну пошли к Неве, – сказал Юрьич.
– Зачем?
– Ну я не знаю, – сказал Юрьич. – Ну пошли еще куда-нибудь.
– Вот ёлки! – сказала Дашка.
Они вышли на Невский и пошли-таки к Неве.
– Слушай, – сказал Юрьич. – Они же не знают, что тебя выгнали, да?
– Нет, – сказала Дашка.
– А если б тебя не выгнали, ты бы была потом учительницей, да?
– Да, – сказала Дашка.
– Слушай, – сказал Юрьич. – А если они узнают?
– Слушай! – сказала Дашка. – Ты чего хочешь от меня?!
– Ты чего орешь? – обиделся Юрьич.
Некоторое время они прошли молча.
– Стрельни лучше сигарету, – сказала Дашка.
Юрьич стрельнул два раза, но промахнулся.
– Не дают, суки, – сказал Юрьич с досадой, вернувшись.
– Ты просто стрелять не умеешь, – объяснила Дашка и, шагнув к мужчине, идущему навстречу, спросила у него сигарету. Рассыпавшись в извинениях, тот оказался некурящим.
– Суки! – сказала Дашка.
– Тик, – сказал Юрьич тихонько.
– Можно пойти кофе попить, – предположил он затем.
– В этот ваш огрызок? – сказала Дашка. – Достал он меня.
– Да ну, что ты… – сказал Юрьич с досадой. – Нормальный кофеюшник. Только у меня денег нет.
– Ты просто джентльмен! – сказала Дашка.
– Что ты на меня все время наезжаешь?! – возмутился Юрьич.
– Я просто удивляюсь! – заявила Дашка. – Ты учишься в институте, у тебя здесь мама и папа – и у тебя нет рубля на кофе! …Или, может, у тебя мама с папой умерли?
Юрьич сплюнул через плечо и постучал себя согнутым пальцем по лбу. Потом он сказал с обидой и досадой:
– Что ты несешь?..
– А то я бы к тебе жить пошла, – сказала Дашка.
– Слушай, – сказал Юрьич. – Тебе что, деньги нужны? Я тебе завтра дам десять рублей.
Дашка фыркнула.
– Нет, я серьезно, – сказал Юрьич. – Если тебе надо. Мне завтра должны отдать.
– Мне самой завтра пришлют, – сказала Дашка. – Или послезавтра. Иди лучше сигарету стрельни.
Юрьич пошел и возвратился с победой.
– Фу, – сказала Дашка, морща нос. – Дымок.
Юрьич зажег спичку, и Дашка прикурила. Они пошли дальше, и Юрьич сказал:
– Извините, у вас не найдется сигареты? – Нет, не найдется. – Чтоб вы сдохли!
Потом он сказал:
– А куда тебе деньги пришлют? Они же не знают, что ты у Кундры живешь.
– В общежитие,– сказала Дашка. – Ты, Юрьич, совсем тупой. Куда еще?
Они дошли до Невы, и Юрьич остановился.
– Стой, – сказал он. – Если мы хотим кофе попить, мы должны сейчас уже идти. Сегодня воскресенье, все рано закрывается.
– Опять эти рожи! – сказала Дашка.
17. – Здравствуй, Индеец Джо, – сказал Юрьич.
– Хэлло, – сказал мальчик. Они чопорно пожали друг другу руки. – Ивнинг, – сказал мальчик Дашке.
– Курить есть? – спросил Юрьич.
Мальчик дал беломора, Юрьичу и Дашке.
– Вы тут опоздали, – сказал он. – Тут развлекуха была.
– Вот, – сказал Юрьич Дашке, – я тебе говорил – надо было раньше идти. Веселая хоть развлекуха? – это мальчику.
– Развлекуха в масть, – сказал мальчик небрежно. – Угадай с двух раз, кто устроил.
– С двух раз… – повторил Юрьич.
– Вот именно, – сказал мальчик, и еще кивнул.
– Что, Мак-Дональд здесь? – сказал Юрьич, приходя в великое возбуждение.
– А все уже, – сказал мальчик невозмутимо. – Его повели. Свинтили его, говорю.
– Ну я так и знал! – сказал Юрьич в великом возбуждении. – Ну рассказывай быстрее, что тут такое было!..
– А я чего, – сказал мальчик. – Я сам под самый конец пришел. Только успел посмотреть, как Мак-Дональду закрутили щупальца. Ты спроси, кто видел, они тебе скажут.
– Слушай, так… а он чего, без Аньки был?
– С Анькой, – сказал мальчик. – Оне, по-моему, там.
– Оне! – воскликнул Юрьич. – Нос у тебя в говне! – Он повернулся к Дашке. – Пошли туда!
Однако за застекленной дверью стояла старушка в белом халате, никого не пуская.
– У нас там девочка! Девочка там! – объяснял Юрьич, тыча пальцем в стекло. Старушка в ответ тыкала пальцем в стекло с другой стороны, туда, где было написано, что в воскресенье до 17.00.
– Ну все, – сказал Юрьич Дашке. – Будем ждать, пока выйдет.
18. – Ну вот, а там Валерка стоял, – говорил Юрьичу длинноволосый юноша с блестящими глазами. – Ну, они как друг друга увидели, заорали и обниматься начали. Ну, как дела, спасибо, хуево, туда-сюда, Мак-Дональд все напирал, что напиться и песенок поорать, а Валерка чего-то грустный был, говорит, да ну, все надоело, кругом говно. А Мак-Дональд тогда оглянулся, говорит – да где говно, смотри, кругом торты, все в белых фраках, развлекуха! А все пирожные жрали. А Валерка говорит, да ну, какая тут развлекуха, говно одно. А Мак-Дональд тогда говорит: да нет, не говно, торты. А Валерка говорит – да ну, говно. А Мак-Дональд говорит: а ты посмотри, – и тут берет, не глядя, чье-то пирожное – и – хрена-кось! – Валерке в рожу!!! Мы тут прямо все остолбенели, а Валерка – он стоит, дурак дураком, и вся рожа в пирожном!!! Ну, и тут Валерка тоже хватает какое-то пирожное, а Мак-Дональд давай по кофейне бегать, а, ну ты ж знаешь, там не провернуться, и тут такая развлекуха началась! Жалко только, менты быстро приехали, Валерка скипнул, а Мак-Дональда повязали.
– Кретина кусок, – сказала стоящая рядом девушка с косой. – Из-за этих полудурков и Сайгон закрыли. Выродки совдеповские.
– Что б ты понимала, – с превосходством возразила девочка с черными кудрявыми волосами. – В меня тоже одно попало, – сообщила она Юрьичу и мальчику, – я рядом стояла. Во, смотрите! – Она показала рукав пальто, испачканный кремом. – Меня Алиса зовут, а вас как?
– Вон она! – сказал Юрьич Дашке и устремился к выходу из кофейни, откуда в числе последних посетителей появилась и Аня.
19. – Мы жили в Москве, – сказала Аня. – У его друзей, Андрей и Сергей, знаете? Они кооператоры. Он у них работал.
– Да ты чё, – сказал Юрьич. – Ну и как?
– Плохо, – сказала Аня. – Он все время с ними ругался. А когда он уволился, Андрей, главный, сказал, что то, что он живой ушел, – это только из-за меня.
– Да ты чё, – сказал Юрьич. – Слушай, а что же теперь… Как же теперь?..
– Я не знаю, – сказала Аня, и замолкла.
– А паспорт у него есть? – Есть, – сказала Аня. Юрьич хлопнул себя по лбу. – Прости! – сказал он сокрушенно. – Я же забыл. Это у тебя нету. – Он отошел на десять шагов и вернулся. – Что же делать?.. – спросил он возбужденно.
– В какое его отделение хоть повели? – Он обернулся к компании рядом.
– В пятерку, – сказала кудрявая девочка. – Это возле Гостинки.
– Знаю я, – сказал Юрьич.
– Аня, – сказала Дашка.
Аня глянула на нее.
Дашка сказала:
– Ты можешь у меня переночевать.
Несколько секунд они смотрели друг на друга, затем Аня, так ничего и не ответив, отвела глаза.
– Всё, – сказал Юрьич. – Пойдемте.
– И что ты собираешься делать? – поинтересовалась Дашка.
– Надо что-нибудь придумать, – сказал Юрьич. – Аня, пойдем туда. Джо, пойдешь с нами?
– Можно, – мальчик пожал плечами.
– Можно я тоже с вами? – спросила девочка с кудрявыми волосами. – Меня зовут Алиса, – сказала она, – а тебя как?
– Михаил Юрьич, – сказал Юрьич мрачно. – Как Горбачева. Почти.
– А тебя как зовут?
– Дарья, – сказала Дашка.
– Тебя я знаю, ты Аня, – сказала девочка. – А покурить у кого-нибудь есть? Пойдем постреляем, – обратилась она к Дашке и, не дожидаясь согласия, убежала куда-то вперед.
Они шли по Невскому. Дашка понемногу отстала и шла себе, руки в карманы шубы, глядя им в спины: впереди – мальчик с этой Алисой, а еще впереди – Юрьич и Аня. Потом Юрьич подождал ее и спросил:
– Ты чего отстаешь?
– А эта Аня, она – что? – спросила Дашка, руки в карманы.
– В каком смысле? – спросил Юрьич. Подумав, сказал: – Ну, она крутая.
– Просто охуеть? – спросила Дашка.
– Нет, она на самом деле крутая, – сказал Юрьич.
– Только из-за меня, – сказала Дашка. – Вы остались все тут в живых из-за меня. Из-за меня, из-за меня, только из-за меня.
– Да ну, что ты… – сказал Юрьич, впадая в агрессивную досаду. – Ну откуда ты можешь знать? Вот я не люблю, когда вот так вот начинают говорить, ничего не зная!..
Дашка остановилась. Юрьич прошел два шага, потом тоже остановился и обернулся.
– Пойдем, – сказал он, снижая голос на два оборота.
– Ты будешь на меня орать, а я буду с тобой идти? – осведомилась Дашка.
– Ну пойдем, – сказал Юрьич. Подошел к Дашке, взял ее за руку и потянул за собой. – Пойдем, нельзя отставать, а то растеряемся.
Они пошли. Юрьич вдруг оживился:
– Она, кстати, знаешь что мне сказала? Ты говорила, да, что твоей буфетчицы сегодня не было. А оказывается, она вчера туда приехала, к этому другу Мак-Дональда, ну, в Сестрорецке! Она, наверное, там и ночевала!
– Надо же, – сказала Дашка. – Надо же, надо же, надо ж такому случиться.
– Может, она и сегодня там останется… – предположил Юрьич.
– Что ты хочешь этим сказать? – осведомилась Дашка.
20. Утро. Кундра идет по Владимирскому проспекту.
Она сворачивает во дворик. Открывает дверь, как будто в подъезд, но это не подъезд, а темный коридор. Пройдя коридор, она выходит в совсем маленький дворик, поднимается по лесенке в пять ступенек к двери и звонит. Никто не открывает, тогда она шарит рукой над дверью и, не найдя там ничего, звонит снова.
Дверь наконец открылась.
– Извините… – растерянно сказала заспанная Дашка.
В комнате на полу спал кто-то, завернувшись в одеяло, а на диване сидела девочка Аня, только что, по-видимому, проснувшись. Она сказала:
– Здравствуйте…
Кундра посмотрела на нее, потом стала раздеваться. В этой комнате стояли еще плита, кухонный шкаф, а также вешалка с одеждой. Кундра разделась, потом прошла через комнату, заглянула во вторую, маленькую. Во второй комнате на кровати тоже спали, в обнимку, мальчик и девочка. Кундра закрыла дверь, прошла к окну, выходящему на стену с единственным маленьким окошком вверху, села, достала сигарету и закурила. Тут проснулся и тот, что на полу, – это был Юрьич – и тоже сказал «здравствуйте».
– Понимаете, – сказала Дашка, останавливаясь рядом, – так неудобно получилось… Просто вчера ее парень, – она показала на Аню, – п… пропал. Мы пошли его… искать… и было уже слишком поздно… – Она пожала плечами. – Так получилось. Извините. – Так как Кундра молчала, Дашка еще добавила: – Сейчас все уйдут.
Кундра молчала, глядя в окно. Возможно, она вообще не слышала Дашку. Дашка, потоптавшись на месте и не дождавшись ничего, отошла. Юрьич складывал одеяло, Аня умывалась в туалете. Дашка вошла в соседнюю комнату, подошла к кровати и пнула в плечо лежащего ближе мальчика.
– Давайте, вставайте!
– Что такое?.. – всполошился мальчик, отрывая голову от подушки.
– Что такое? – передразнила Дашка. – Кундра пришла!
– А, эта твоя… буфетчица… – сказал мальчик и сел. Потянулся и протяжно зевнул.
– Алиса, – сказала Дашка. – Слушай, разбуди ее. Вот ёлки.
21. – Ждите меня на улице, – сказала Дашка. Все вышли, заканчивая одеваться на ходу. Дашка закрыла за ними дверь, прошлась по комнате по кругу, затем остановилась возле Кундры, докуривающей сигарету у окна, и, кашлянув, решительно заявила:
– Я понимаю, это свинство. Я сколько уже у вас живу, и вам, наверное, надоело. Я понимаю, у меня есть свои родители, а у вас есть свои дела… – Дашка сбилась, переступила с ноги на ногу, и наконец сказала: – Короче, я могу вам заплатить. Шестьдесят рублей, я сегодня или завтра пойду в общежитие и заберу.., просто я пока не могу найти себе комнату…
– Хорошо, – сказала Кундра, наконец отрывая взгляд от окна, но так и не посмотрев на Дашку. – Хорошо. – Затушив догоревшую почти до фильтра сигарету, она встала и пошла в другую комнату.
22. Юрьич, Аня, мальчик и Алиса стоят у арки на Владимирском проспекте. Алиса, пританцовывая на месте, рассказывает:
– …и мы жили в бомжатнике на Шкапина, варили там и двигались. У меня были все руки вот так вот в синяках. У меня муж был – Костик Новгородский – не знаете? Тоже такой крутой торчок. Электричество уже отключили, мы жили при свечах, а однажды вечером Костик сел на измену. Сказал, что там вампиры наверху уже целую неделю ходят.
– Что, правда ходили? – спросил Юрьич мрачно.
– Кто его знает, – сказала Алиса, пританцовывая на месте. – Разберешь, когда у всех винтовой психоз. Короче, мы решили перейти, там еще несколько домов было пустых, Костик сказал, что он знает хорошее место, с кроватями, матрасами, короче, мы пошли, тут же, ночью, со свечками, долго ходили там, запутались на этих лестницах. Открываем дверь – смотрим: кто-то есть, сидит у окна, а не видно ничего, мы со свечкой, а там темно, все на стремаках… Костик и говорит страшным голосом: «Ты кто?..» А тот отвечает: «Твоя смерть, Костик». Костик тут и упал. А у меня от страха тоже ноги вообще к полу приросли – а так бы я побежала оттуда. …Ну, и потом все выяснилось, Костик Маку сказал, что вампиры и прочее, а Мак-Дональд и говорит: не торчали бы вы, детки, на первитине. И потом мы там сидели, – сказала Алиса, – двигались, а Мак-Дональд нам всю ночь на гитаре играл.
– Он тоже двигался? – мрачно спросил Юрьич.
– Ага, – сказала Алиса. – А утром ушел; перед этим мне сказал, что я хорошая герла, а Костик – плохой чувак, они с Костиком давно друг друга знали, и Мак мне сказал, чтоб я скорей бросала Костика и заниматься этой фигней.
– И ты теперь не торчишь? – спросил Юрьич.
– Не-а, – сказала Алиса, обнимаясь с мальчиком.
– А я бы хотел быть наркоманом, – сказал Юрьич мрачно. – Тресь – и готово. Со смыслом жизни полный порядок.
– Я б тоже, может, двинулась, – сказала Алиса.
– Я тебе двину, – сказал мальчик, поднося кулак к ее носу. Алиса захихикала и вырвалась, снова начала танцевать.
– Где же Дашка, – сказал Юрьич. – Постойте, я схожу посмотрю.
23. Дашка сидела во дворе, на куче какого-то говна. Она молча смотрела, как Юрьич подходит.
– Пойдем, – сказал Юрьич.
– Я не пойду, – сказала Дашка четко.
– Пойдем, – сказал Юрьич, – ну чего ты. Они там ждут все…
– Вот и идите, – сказала Дашка.
– Ну пойдем. – Юрьич взял Дашку за руку.
– Пусти. Пусти меня, я сказала!
Юрьич отпустил.
– Что случилось?
– Случилось, – сказала Дашка, – что я вас всех ненавижу.
– Почему?
– Так, – сказала Дашка.
Юрьоич подумал, потом сел рядом.
– Я б тоже не пошел, – сказал он. – Аньку нельзя бросать.
– Вот и иди, – сказала Дашка.
– Может… – сказал Юрьич, – взять ее с нами, а они пусть идут?
– Нет!!! – закричала Дашка. – Уходи отсюда, понял? – Она вскочила и яростно закричала: – Иди отсюда!
– Ты чего орешь? – удивился Юрьич.
– Юрьич, – сказала Дашка. – Уходи, пожалуйста. Уходи, я тебя прошу. Миленький Юрьич, уходи.
Юрьич встал, а Дашка тогда села обратно.
– Ну ладно, – сказал Юрьич. – Звони.
Титр: В ГОРНИЦЕ МОЕЙ СВЕТЛО
24. – Ох, – сказал Колька, – ну и козел же ты, брат.
– Ну ты, это… – сказал брат. – Ты, давай, – метлу прищеми?
– А моя у! – сказал Колька. – Она точно так же говорит, как ты. Щеми метлу, глуши пятак, кончай базар. И где же мне ее искать? Ты хоть знаешь, что такое у, брат? Может, ты знаешь, что такое любимая девочка?.. И где ее искать?
– Шляется, сука, где-нибудь, – сказал брат.
– Вот ты и обосрался, – заметил Колька. – Сразу видно, что у тебя никогда не было любимой девочки.
– Жена была, – сказал брат с внезапным чувством. – Сука, бля…
– Отставить, – сказал Колька. – Ты об этом уже докладывал.
– Когда? – спросил брат с подозрением.
– Ты притворяешься? – спросил Колька.
– Нет, – сказал брат искренне.
– Ты мне вчера всю душу открыл, – сказал Колька. – А того не спросил, на хуй она мне сдалась. Что мне теперь с тобой делать?
– Ты, это… – начал было брат, но, не закончив, заржал. – В натуре! – обратился он к встречным пешеходам. – Таких еще не видел!..
– А что ты вообще видел? – спросил Колька.
– …Ты, слышишь, – сказал брат, медленно удивляясь. – Тебе мало было? Не наглей.
– В глаза людям когда-нибудь смотрел? Ёлочки там видел, маленькие?
– …
– А у других – пеньки. Посмотри сначала, потом я с тобой буду разговаривать.
25. – Ма-ак!.. – закричала Алиса, бросаясь навстречу.
– В очередь, – сказал Мак-Дональд, отрывая ее руки от своей шеи. – Да подожди ты целоваться.
– Ой, – сказала Алиса. – Они тебя били?
– Не то слово, – сказал Колька. – Просто чуть не уничтожили.
– А мы вчера, с Юрьичем, – Алиса кивнула в сторону стоящих у кофейни, – ходили тебя отмазывать!
– Отмазали?
Алиса расхохоталась.
– Свинья ты, Мак!
– Это не она, – сказал Колька брату. – Вот она.
Юрьич, мальчик и девочка Аня стояли у входа и смотрели на подходящих Мак-Дональда с братом и девочку Алису.
– Здорово, – сказал Мак-Дональд. – Рад тебя видеть, Юрьич.
– А я-то! А я-то! – воскликнул Юрьич. Все пожали друг другу руки, включая брата.
– А ты говорил – сутки, – с превосходством сказала Алиса мальчику.
– Я не говорил, – возразил мальчик, – это вот он говорил, – кивнув на Юрьича, – что в крайнем случае пятнадцать суток.
– Вот и я, – сказал Мак-Дональд, улыбаясь разбитыми губами.
Аня закрыла глаза.
Колька смотрел на нее.
– …Слышь, это…
Брат тронул его за руку. Колька обернулся.
– Ну я пошел, – сказал брат, глядя в сторону.
– Куда ты пошел?! – Колька повернулся к нему. Повернулся к остальным. – Тут как – всё по-прежнему? В хлебном водка, в кондитерском коньяк?
– А что, деньги есть? – спросил мальчик с сомнением.
– Брат нам проставит, – сказал Колька. Он повернулся к брату. – Так я говорю? – Он повернулся ко всем: – Брат – ррэкет! Он нащелкал за неделю пятьдесят кооператоров – и хочет за полученный навар напоить всю голытьбу!
– Ну ты это… – сказал брат недоверчиво. Он взял Кольку за рукав и потянул в сторону, они отошли на несколько шагов. Брат стал что-то говорить, склоняясь к Колькиному лицу, а тот отмахивался и порывался отойти: «Да ты на себя посмотри!.. Всё, закончили…» Наконец они вернулись.
– Всё, идем, – сказал Колька.
– Слушай, Мак, – сказал Юрьич. – Я, наверно, с вами не пойду.
– Так, – сказал Колька, бледнея лицом – на котором ярко выделилась свежая ссадина, прямо поверх татуировки, и разбитые губы.
Он обвел всех глазами. – Вы сговорились, пока меня не было? Может, мне нужно было там остаться?
– Да ну, что ты… – сказал Юрьич, страдальчески морщась. – Просто у меня сегодня военная кафедра… я и так два раза пропустил…
Колька повернулся к брату. – Слышишь, брат? Чувак брезгует. Говорит – вы бандиты, а я честный человек.
– Да ну, что ты… – сказал Юрьич с досадой.
– Пошли, Юрьич, – вступил мальчик, толкая Юрьича в бок. – Что там, на войне, без тебя не обойдутся, что ли?
– Пошли, Юрьич! – Алиса запрыгала, хлопая в ладоши.
– Да ну, нет…
В этот момент появилась Дашка.
26. – Смотрите, Даша! – сказала Алиса.
Все посмотрели. И Мак-Дональд тоже.
– Дашка! – сказал он и шагнул ей навстречу. – Привет, Дашка! Где твое красное платье?
– Коньяк пить будешь? – спросил он. – Будешь, конечно. Ты – не то что они все.
Он взял Дашкину руку и приложил к своей чистой, неоцарапанной щеке.
– Знакомьтесь, – сказал он. – Это Даша.
Дашка и Юрьич смотрели друг на друга.
– Еще пять минут постоим, – между тем говорил Колька брату, – тут подтянется столько, что твоих денег не хватит и на гранатовый сок…
27. Дашка полулежит в большом кресле, недвижима, и в полутьме и красном свете скорбным и взрослым кажется ее опрокинутое лицо с полуприкрытыми глазами.
Комната: в центре, на ковре, разделенные поваленным стулом – брат и Мак-Дональд. Юрьич полулежит, раскинув ноги и головой упираясь в сервант позади. Мальчик тоже где-то рядом. Видны Дашкины ноги в углу на кресле. Орет магнитофон, и самозабвенно танцует Алиса на скользком паркетном полу, перед шторами, завесившими окно, там, где кончается ковер.
Брат подается к Мак-Дональду, разевает рот, шея его надувается; видимо кричит, но звука нет: звуковую партию полностью ведет магнитофон (Скорпионз, «Тайм»).
Мак-Дональд показывает на уши и магнитофон.
– Развлекуха!.. – восклицает Юрьич. На лице его блуждает улыбка, на ноге его, склонившись головой, спит Алиса.
Магнитофон орет (Сектор Газа или Любэ, «Мы будем жить теперь по-новому»).
Брат ставит стакан на ковер, стакан бесшумно падает. Брат поднимается на колени, руками упираясь в ножки поваленного стула. Перегибаясь через стул, наклоняется к Мак-Дональду, лежащему на ковре.
– Ты мне скажи…
Мак-Дональд показывает на уши и магнитофон.
– Нет! Ты скажи! – протестует брат, наваливаясь всей своей тяжестью на стул; затем отбрасывает стул, подползает на четвереньках к Мак-Дональду.
Ставит лапы ему на плечи, нависая над ним лбом, будто бычок.
– Ты хто?..
Мак-Дональд с силой отталкивает его. Поднимается, шатаясь, на одно колено, рывком встает, красный, злой.
– Обсудим?! – орет он. – В обезьяннике не понял?
– Просто охуеть, – бормочет Юрьич.
Брат опускается на четвереньки, потом садится на пол.
– Не то, – мотает головой.
Вдруг начинает раздеваться (выше пояса). Сдирает рубашку, вслед за рубашкой майку «Адидас».
Болтаясь вслед за движениями туловища, является массивный золотой (или позолоченный) крест на такой же увесистой цепи.
– Я тебя выкупил! – говорит брат, торжествуя. – Вот ты… как он, да? Вы… за всех, да? Я хочу… Спросить!
– Ты меня куда путаешь? – орет Мак-Дональд. – Ты иди с этим знаешь куда? На, выкусь! – Сует кукиш под нос брату. – Я тебе не монах!
– …За всех, да? Вот за этих… всех? – Брат мотает головой в сторону Юрьича. – А на хуй вам… мы?
– И на меня здесь не ори! – орет Мак-Дональд, краснея от натуги.
Дашкино лицо, Дашкино лицо в красном свете.
Брат и Мак-Дональд в колеблющемся красном свете тащат магнитофон к открытому окну и выбрасывают его – только провода взметнулись и исчезли.
После этого наступает темнота, и только голос Мак-Дональда отдается в ней еще эхом… эхом.
(Этого эпизода может не быть.
28. День.
Спасательная станция.
Выходит Федор в ватнике и ушанке. Поскользнувшись на пороге, чуть не падает, взмахивает руками. Что-то бормочет под нос, не слышно.
По льду, метрах в пятидесяти от станции, движется одинокая лыжница в красном комбинезоне. Ритмично взмахивают ее руки и ноги. Проезжая мимо Федора, оглядывается на него.
Федор облизывает губы. Провожает ее взглядом. Затем смотрит в другую сторону. Все засыпано снегом – покосившийся грибок, засыпанный снегом. Утонувшая по пояс жестяная раздевалка.
Федор смотрит вперед. Там, очень далеко, на белом поле видны две-три черные точки.
Федор сходит с порога.
Обогнув мол, проваливается пару раз в снег, но потом выходит на лед. Поначалу лед тоже засыпан снегом, но дальше меньше. Федор пересекает лыжню, наступая на нее ногой.
Лед неровный, не скользкий. Мутный, толстый – там, где выглядывает из-под снега. На снегу следы – собачьи, человеческие, санные. Федор движется вперед, хотя ему кажется, что он стоит на месте. Под ногами у него поскрипывает. Федор смотрит вперед. Точки все так же далеко, но уже можно догадаться, что это люди. Федор смотрит вниз. Там следы. Справа валяется что-то плоское – это пустая бутылка из-под коньяка. Федор бредет, бутылка остается позади.
Впереди ничего нет, кроме трех человеческих фигурок вполроста, поодаль друг от друга. Лед выступает большими проплешинами из-под снега, и следов осталось мало, они здесь – как нитки, отмотавшиеся от клубка. Одна из фигурок, ближняя, как будто шевелится, может даже оборачивается. Федор движется вперед.
Наконец он подходит настолько, что мужик, сидящий на маленьком раскладном стульчике и в тулупе у проруби, слыша его шаги, действительно оборачивается. Двое остальных сидят далеко от него, один справа, другой слева. Федор подходит еще, останавливается. Они с мужиком смотрят друг на друга.
Губы Федора шевелятся, но лишь секунду спустя раздаются слова: – Спички есть?
Мужик кивает. У него маленькое, острое лицо, выглядывающее из большой овчинной шапки. Между ними – десять шагов. Федор преодолевает их, мужик тем временем достает спички из кармана, подумав, достает еще и сигареты «Астра», сует одну себе в рот. Федор достает свой беломор. Мужик прикуривает, дает прикурить и Федору. Федор кивает, поворачивается и идет обратно.
– Э!.. мужик!
Федор останавливается, оборачивается.
Мужичок в овчинной шапке и тулупе спешит к нему. Протягивает спички:
– У меня еще есть.
– Ладно, – говорит Федор. Прячет спички, смотрит на мужика. – Спасибо.
– Ага. – Они расходятся. Федор идет обратно к спасательной станции, которая сама отсюда не больше спичечного коробка.
Федор подходит к станции. Открывает дверь, входит и закрывает ее.)
29. – …это как сидеть в темной комнате на стуле.
Молчание.
– Я не понимаю.
– Все бродят по комнатам, что-то делают, передвигают. Собираются группами, судачат, переходят в комнаты там, а-ля-фуршет… А между тем я выхожу в коридор, где открываю дверь, вхожу в темную комнату, дверь закрываю и сажусь на стул прямо рядом с дверью, у стены…
Молчание.
Дашка открыла глаза.
Голова ее лежала на плече Юрьича, а одна рука Юрьича лежала на ней, поверх одеяла. Дашка сбросила руку – Юрьич не проснулся, только промычал что-то и перевернулся на другой бок, – и села, а потом сразу встала; тут ее качнуло так, что пришлось схватиться рукой за стену.
У окна сидели Мак-Дональд и девочка Аня.
Мак-Дональд повернулся к ней.
– Привет, Дашка, – сказал он.
Дашка сглотнула слюну и, прислонившись к стене, села на пол. На полу спали мальчик и Алиса, они были укрыты Дашкиной шубой.
– А где Кундра? – спросила Дашка хрипло. Поперхнувшись своими словами, она закашлялась, чтобы прочистить горло.
– Мы проснулись – ее уже не было, – сказал Мак-Дональд. – Чай будешь?
Дашка кивнула.
Мак-Дональд встал, налил чай в стакан и подошел к ней.
– Сахара я у вас тут не нашел, – сказал он.
– Нету… сахара, – сказала Дашка угрюмо. Она взяла стакан, отпила глоток, поставила на пол. – Почему мы здесь? – спросила она. – Я не помню…
– Тебе было плохо, – сказал Мак-Дональд. Он сел перед ней на корточки. – Тебя стошнило на ковер. Ты плакала и говорила, как герой отечественной войны, чтобы мы все отстали от тебя. Чтобы мы бросили тебя и уходили. Юрьич сказал, что надо отвести тебя домой.
Он сидел перед ней, покачиваясь с носка на пятку.
– Похмелиться бы, – сказал он. – У тебя тут нет какой-нибудь заначки, Дашка? Нет? Может у этой, – он кивнул на дверь маленькой комнаты, – что-нибудь припрятано?
Дашка помотала головой. Мак-Дональд встал. Он подошел к окну, выглянул в него через плечо сидящей Ани. Потом заглянул в чайник.
– Надо еще заварить, – сказал он. Взял чайник и скрылся за дверью в туалете. Оттуда донесся шум воды. Он появился со словами: – Все-таки зря нас мамочка выгнала. Там еще много оставалось.
Дашка взяла стакан обеими руками, глотнула.
– Какая мамочка? – спросила она.
– Мамочка, – сказал Мак-Дональд. – У тебя есть мамочка, Дашка?
– М-м.
– У нее тоже. – Мак-Дональд кивнул на Аню. – И у брата, ррэкета, оказалась мамочка. Она пришла и выгнала всех ссаными тряпками. И всыпала брату ремня. А вот у меня нет мамочки, – сказал он, – и никогда не было у меня мамочки. Как думаешь, Дашка? Тебе не кажется, что у каждого человека должна быть как минимум одна мамочка?
– Хочешь… – сказала Дашка, – я буду твоей мамочкой?
Молчание накатывалось, как каток. Губы Мак-Дональда дрогнули. Он расхохотался.
Дашка смотрела на него со стаканом, не донесенным до рта.
– Дашка! – вскричал Мак-Дональд. – Не обижайся!
Он стремительно пересек комнату и оказался перед ней на коленях.
– Какая мамочка? – Лицо его нависло над Дашкиным лицом; он упирался в пол кулаками. – Куда мне еще мамочка?.. Ох, башка… у тебя, может, анальгина… все, отменяется.
Он зажмурился и, обхватив ладонями Дашкины руки, сжимающие стакан, уткнулся в них лбом – в них, и в стакан.
Его бритая голова с какими-то шишками, неровностями и царапинами застыла перед Дашкиным носом.
Аня отделилась от окна, бесшумно прошла через комнату, присела перед диваном, подняла свою куртку с полу.
Мак-Дональд поднял голову.
Аня надевала куртку. Мак-Дональд встал.
Огляделся. Подошел к дивану и вытащил свою куртку у Юрьича из-под головы.
– А?.. Чего!
Юрьич поднялся на локте и, моргая, жмурясь и щурясь посмотрел на всех.
– Сколько времени?
Аня, уже одетая, стояла у двери. Мак-Дональд подошел к ней.
– Возьми гитару, Юрьич. Подходи в переход часов в семь, поиграем.
– О-оу-оо… А чай есть? – спросила Алиса, вытягиваясь на полу.
30. – Да хватит, – сказал Юрьич, морщась. – Хватит.
Дашка, издав странный смешок, дернула дверь и скользнула в вестибюль. Юрьич проследовал за ней. Они прошли мимо вахты, свернули к столику, над которым на стене висели деревянные алфавитные ячейки для писем. Дашка выхватила из ячейки под буквой «п» (Парамонова) стопку писем и, просмотрев их, извлекла белый листок, а письма сунула назад, а листком помахала перед Юрьичем.
– Видел? – Она спрятала листок в карман. – Больше не увидишь.
– Сколько там? – спросил Юрьич.
– Миллион! – сказала Дашка. – Ты все равно не получишь ни копейки.
– Да что ты!.. – возмутился Юрьич. – Дай сюда!..
– Иди отсюда! – Но Юрьич все-таки отнял у нее бумажку, и рассмотрел. – Челябинск, – сказал он. – Шестьдесят рублей. Челябинск! – повторил он, отдавая Дашке листок. – Это же далеко, да?
– Ты, Юрьич, знаешь кто? – развеселилась Дашка. – Ты просто идиотик! Иногда так и хочется, Юрьич, дать тебе по мозгам.
Юрьич подумал и вздохнул.
– Мне тоже иногда хочется дать тебе по морде, – признал он.
– Ну дай, – сказала Дашка. – Дай! Чего же ты не даёшь? – Она задрала голову, подставляя щеку Юрьичу. Вместо этого Юрьич огляделся по сторонам.
– Ты здесь жила? – спросил он.
– Жила! – Дашка хмыкнула. – Чтоб ты так жил. – Она тоже осмотрелась. – Смотри! – Она показала на красный стенд с заголовком РЕШЕНИЯ СТУДСОВЕТА.
– Да ну, – сказал Юрьич. – Ну их. Ты же здесь уже не живешь.
– Ты сам как они, – сказала Дашка. – Ты студент! У тебя скоро будет сес-сия!
Юрьич вздохнул.
– Мне просто сейчас легче учиться, чем не учиться, – сказал он уныло. – Да и то… я вот не пошел вчера на военную кафедру. Меня может теперь тоже выгонят. И заберут в армию.
– Не выгонят, – успокоила его Дашка. – Закончишь свой институт и станешь инженером. У тебя будет жена и двое детей. Ты будешь смотреть футбол по телеку.
– Я не люблю футбол, – сказал Юрьич.
– Полюбишь, – заверила Дашка. – А детей своих ты будешь лупить за отметки. Чтобы они тоже поступили в институты. А я…
– А ты будешь крутая, – сказал Юрьич.
– А я буду алкоголичка и наркоманка, – сказала Дашка. – Я буду тебе иногда звонить и говорить: Юрьич, давай выпьем. А ты будешь говорить: не-е, меня жена не выпустит. – Дашка расхохоталась. – Я пойду в проститутки! – сказала Дашка и снова расхохоталась. – Как ты думаешь, возьмут меня в проститутки?
– Тише ты, – сказал Юрьич. – Смотри, старушки на вахте вылупились.
– Пойдем! – Они пошли через вахту к выходу. – Юрьич, давай с тобой станем наркоманами.
– Давай, – сказал Юрьич.
– А как? – спросила Дашка.
– Не знаю, – сказал Юрьич.
– А что-нибудь ты вообще знаешь?
– Можно взять эти шестьдесят рублей, – сказал Юрьич, оживляясь. – Пойти в кофейню, и купить травы. Если по пятнахе, то четыре корабля выйдет…
– Да? – сказала Дашка.
– Улет, – сказал Юрьич в возбуждении. – Если сейчас пойдем, то еще успеем. Я знаю, у кого можно взять…
– Так вот чтоб ты знал, – сказала Дашка, – что эти шестьдесят рублей я отдаю Кундре. Понял? И забудь про них навсегда.
– Да ты чё, – сказал Юрьич. – Что, правда? А чего?
– Того! Того, что я у нее живу!
– Я думал, ты у нее просто так живешь, – сказал Юрьич.
– Просто так, – сказала Дашка, – если б училась в институте и жила у мамы с папой.
– Да что ты как… – вспылил Юрьич. – Что ты привязалась к моим маме с папой?
– Студент, на палочку надет, – сказала Дашка.
Потом она сказала: – Отдам ей деньги, и пусть подавится. Юрьич, они же, кто в буфетах работает, они всегда воруют, да?
– Ну не знаю, – сказал Юрьич. – У них же там всякие недостачи.
– Что-то по ней незаметно, чтобы она воровала, – раздумывала Дашка. – Я вообще не понимаю! – сказала она громко. – Может она думает, мне у нее приятно? Она, наверно, думает, что я хочу ее вытурить на улицу и устроить из ее квартиры притон. – Дашка фыркнула. – Раскаивается, что меня к себе притащила…
– А ты с ней поговори, – предложил Юрьич.
– Вот иди и поговори, – сказала Дашка. – Потом расскажешь мне, что она тебе рассказала. А? Юрьич? У вас здорово получится. Тебе же нравится разговаривать с этой Аней. И с ней тоже понравится!
– Да ну, – сказал Юрьич. – Не, я не могу.
– А я могу? – спросила Дашка. – Как меня уже это все достало! Я уже не могу дождаться, когда она меня наконец выгонит! Что бы ей такое устроить, чтоб она меня наконец выгнала?
– Слушай, – сказал Юрьич. – Ну, в крайнем случае, если она тебя выгонит… ты можешь пожить у меня.
– А маме ты скажешь, что я твоя невеста, – обрадовалась Дашка.
– Хотя бы, – сказал Юрьич.
– Вот дурак! – воскликнула Дашка. – Я же несовершеннолетняя!
– При чем тут это! – Юрьич впал в агрессивную досаду. – Я что тебя, ебаться тащу?..
Дашка остановилась.
– Слушай, Юрьич! Если еще раз при мне…
– Ну пойдем, – сказал Юрьич.
До почты дошли молча.
– Слушай, по-моему, она закрыта.
За дверью и окнами было темно.
– Который час? – спросила Дашка.
– Шесть, – сказал Юрьич. – Без пятнадцати.
– А день?
– Вторник.
– Опять придется завтра сюда тащиться.
– Поехали уже, – сказал Юрьич.
– Куда?
– Ну, в переход. Мы же с Мак-Дональдом…
– Мак-Дональд! – сказала Дашка. – Мак-Дональд! С Мак-Дональдом! Мы! Меня скоро стошнит от вас! С вашим Мак-Дональдом!
– Не хочешь – не поедем, – сказал Юрьич. – Я думал, ты хочешь.
Дашка стояла, кусая губу.
– Пошли кофе пить, – решительно сказала она.
– В кофейню? – спросил Юрьич. – Пошли.
– В общежитие!
31. Буфет общежития. Кундра стоит за стойкой. Столики все заняты. Перед стойкой – очередь. Кундра подает кофе и отдает сдачу – мелочь.
– Два кофе… двойных, – говорит следующий, – и еще… два салата.
Кундра делает кофе. На стойке лежат три рубля.
Появляются Дашка и Юрьич. Юрьич пытается Дашку удержать, что-то бормоча, Дашка яростно шикает на него и идет твердыми шагами мимо очереди; Юрьич следует за ней.
– Здравствуйте! – говорит Дашка громко, остановившись у стойки.
Кундра, оторвавшись от кофеварочного сооружения, смотрит на Дашку, затем нажимает кнопку и ждет, пока в стаканы нальется коричневая жидкость.
Дашка выпрямляется, хотя и так стояла прямо, смотрит на Кундру в упор. Юрьич стоит за ее спиной, ему явно неуютно. За Дашкой нависает очередь.
Кундра выставляет стаканы на стойку, затем проходит к салатам, берет две тарелки, оборачивается:
– С хлебом?
– Да, два куска… – говорит тот, чья очередь.
– Восемьдесят четыре копейки, – говорит Кундра, берет три рубля и отсчитывает сдачу: два рубля и мелочь.
– Мне прислала мама деньги! – говорит Дашка громко и, вытащив бумажку, машет ею перед носом Кундры. – Я завтра заберу! Сегодня почта закрыта!
Вся очередь глазеет на Дашку.
– Что вам? – спрашивает Кундра следующего.
– …Кофе, – говорит он, косясь на Дашку.
– …И дайте нам тоже, пожалуйста, два кофе! – завершает Дашка.
Очередь начинает переглядываться и переговариваться.
– А, между прочим, очередь, – говорит какая-то девица из середины.
Дашка на нее и не смотрит. Она ее даже не слышит. Она смотрит прямо на Кундру. Юрьич смотрит на Дашку, избегая озираться по сторонам.
Кундра делает три кофе, ставит стаканы на стойку.
Дашка, обернувшись, приказывает:
– Бери!.. Нет, деньги дай!
Юрьич поспешно лезет в карман, лицо его вытягивается… Но вот он находит деньги и с облегчением кладет на стойку рубль. Кундра отсчитывает ему сорок копеек сдачи, предыдущий между тем отходит со своим стаканом.
– Две порции… сосисок, – говорит следующий, отвлекаясь на что-то у Юрьича за спиной. Юрьич берет стаканы и оглядывается.
Дашка сидит на подоконнике. Болтает ногой. В зубах – две сигареты. Чиркает спичкой, и прикуривает сразу обе.
Очередь приходит в состояние недоуменного веселья. Молодые кавказские парни за одним из столиков разглядывают Дашку, перекидываясь гортанными фразами.
Юрьич подходит к ней.
– На! – Дашка отдает ему одну сигарету. – Садись, – говорит она громко.
– Ничего… – говорит Юрьич. – Я постою…
– Смотри, Юрьич! – отчетливо говорит Дашка. – Все эти козлы – учителя. Ты бы хотел, чтобы у твоих детей были такие учителя?..
32. – Стой.
Колька словил за руку Аню, идущую на шаг впереди. Она повернулась.
– Мы туда не пойдем, – сказал Колька.
– А куда пойдем? – спросила Аня.
– Никуда не пойдем, – сказал Колька. – Будем здесь стоять.
Они стояли в темном дворике. Впереди светлела арка. У Кольки была гитара в чехле.
– Почему ты не спросишь: почему?
– Почему?
– Потому что нас там уже ждут, – сказал Колька. – Почему ты не спросишь, кто? Один с топором, и двое с носилками. Это не я придумал, – сказал он. – Так по сценарию. Эй! – крикнул он вдруг.
Он молчал, прислушиваясь. Аня смотрела на него.
– Мы играем ваш хуев сценарий!!! – заорал Колька. И замолк. – Ну вот, – сказал он спокойно. – Я всё испортил. Мне не нравится эта затея, – громко сказал он. – С самого начала не нравилась, а теперь я заебался. Я официально заявляю, что я отказываюсь. Тем более, что я не припомню, чтобы я где-то подписывался.
– Бедняжка, – сказала Аня.
– А?.. Что? Ты что-то сказала?
Аня покачала головой.
– Мне показалось, что ты что-то сказала, – настаивал Колька. – Мне показалось, ты считаешь, что нужно выполнить этот проигрышный для меня ритуал. И мотивация моя должна зиждиться где-то в области правил приличия. Прилично проследовать к мясорубке. Благопристойно подсунуть шею под нож. Я знаю, что для меня предусмотрено. Так вот я ничего делать не стану. Вообще ничего. Ты тоже никуда отсюда не уйдешь. – Сзади раздался свист, Колька оглянулся, снова повернулся к Ане.
– Ты неправильно говоришь, – сказала Аня. – И не жми так мою руку.
– Так лучше? – спросил он, отпуская ее.
Аня смотрела куда-то мимо. Колька наконец тоже догадался обернуться.
К ним подходили двое.
– Не слышишь, что ли? Слух потерял?
– Что такое? – спросил Колька.
– Слух, говорю, потерял?
Колька молча смотрел на него.
– Что ты теперь смотришь?
– Сигареты есть? – спросил второй.
Колька перевел взгляд на него. Сунул руку в карман и достал пачку беломора:
– Пойдет?
– Пошли, – сказал второй первому. – Бери вон.
– Да подожди-и! Я не договорил. Давай сюда. – Он забрал пачку и сунул ее себе в карман.
– Не много? – спросил Колька.
– Что?
– Я говорю – в горле першить не будет?
– Да пошли-и…
– Он не слух – страх потерял! – сказал первый радостно. – Я тебе сейчас ротовое отверстие зацементирую, – он качнулся к Кольке. Второй, уже отошедший, теперь вернулся обратно. Колька повернулся к Ане, протянул гитару.
– Бери гитару и иди. Что ты стоишь?.. Бери гитару!
Рука первого легла на его плечо. Колька повернулся.
– Ты пидор, – сказал первый. – …А это что у тебя на щеке?
Держа его за плечо, он всматривался в его лицо.
– Это цветок, – сказал Колька.
– Дохлая крыса хуже живой воняет, – сказал второй.
– Да подожди!
Колька рывком вывернулся из-под держащей его руки, но поскользнулся, – но выровнялся, шагнул к Ане:
– Идем.
– Эй, пидор! А ну стоять!..
Колька с Аней шли к арке.
– Да пошли-и…
32. Они вышли из подворотни, перешли дорогу и пошли вдоль канала.
Они шли молча. Потом вдруг Колька остановился. Аня прошла два шага, и тоже остановилась, обернулась.
Колька стоял неподвижно.
Наконец он шевельнулся. Подошел к каналу, уперся в парапет руками.
Вода, замерзшая у берегов, посередине осталась черным, блестящим островком. Колька повернулся спиной, облокотился о парапет, стал перегибаться назад. Потом выпрямился.
– Один, два, три, четыре, пять, – стал считать он. – Пять, четыре, три, два, один…
Он долго молчал.
– Звонок, – сказал он.
34. – Ну что? – спросил Юрьич.
Дашка стояла недвижимо и смотрела поверх голов.
Юрьич вздохнул, потоптался, стрельнул сигарету, прикурил и вернулся.
– Что же делать, – сказал он. – Хочешь курить?
Дашка, не удостаивая его взглядом, взяла сигарету.
Они стояли в переходе, дальше кто-то пел, ближе к ним сидели прямо на полу и стояли у стенок всякие ребятки, оживленно общаясь. Подошел Джо.
– А давно они ушли? – спросил Юрьич.
– Не в курсах.
– Да ладно, – сказал Юрьич агрессивно.
– Я ничего не говорю. – Джо пожимает плечами. – Мак – Рéмбо. Но женушка его например меня уже достала.
– Он не пел? – спросил Юрьич.
– Я как-то и не понял, что он тут делал и куда потом делся.
– Что же делать, – сказал Юрьич и вздохнул. – Слушай, а где эта – Алиса?
– Я бы тоже хотел знать, – сказал Джо иронично, – где эта простипома Алиса. Мадам, оставьте покурить, – обратился он к Дашке.
– Иди стрельни, – сказала Дашка.
– Жаба давит, – удивился Джо.
– Что же делать, – сказал Юрьич.
Дашка затянулась три раза, бросила сигарету, растоптала ее и сказала:
– Бай.
Юрьич догнал ее.
– Подожди!.. Ты домой?
– К Кундре, – сказала Дашка.
– Слушай… Что ты завтра делать будешь?
– На почту пойду за деньгами, – сказала Дашка, разглядывая Юрьича отчужденно.
– Слушай… – сказал Юрьич. – Я в институт завтра пойду… – Он почесал голову. – Позвони мне часов в шесть.
– Зачем? – спросила Дашка.
– Ну позвони! – сказал Юрьич. – Ладно?
– Всё? – сказала Дашка.
– Позвони обязательно! – сказал Юрьич.
Дашка пошла. Юрьич возвратился.
– Что это с ней? – спросил Джо.
35. В темноте маленького дворика Дашка пошарила рукой над дверью, нашла ключи, вошла. Включила свет.
Разделась, прошла по комнате, заглянула в маленькую комнату – там никого не было.
Она зашла, открыла шкаф – там висели всего три-четыре вешалки, на одной – ее платье. Постояв в раздумье, Дашка достала платье вместе с вешалкой, вышла. Покачав его в руке, бросила на стул, подошла к шубе, достала сигареты, взяла спички со стола и, прикурив, легла на спину на диван.
Она смотрела в потолок. А пепел стряхивала на пол.
Поезд застучал, застучал. И поехал.
Политбюро! политбюро! – стучали колеса. Политбюро! Политбюро! И потом: как-это-так, как-это-так, как-это-так. В вагоне, это был плацкарт, было светло, и Дашка, ее руки в синих форменных рукавах несли по стакану чаю в подстаканниках, чай колебался от тряски. Остановившись, она спрашивала (чай будете) – ей отвечали, и она ставила стаканы на столик, и возвращалась за новыми. За окном стало светло – это промелькнул фонарь. Снег под ним сиял. Там стоял маленький кирпичный белый домик, перед ним стояла тетка в платке и оранжевой безрукавке. Держа в поднятой руке такую штуку, она дожидалась, пока поезд проедет. Поезд грохотал, грохотал, и не кончался. Там еще была такая палка, или может это был шлагбаум – он звенел.
Дашка вскочила, ошарашенно мотая головой, – в дверь звонили, видимо, уже долго. Свет был включен. Она побежала к двери, распахнула ее.
– Вы?.. – поразилась Дашка, отступая на шаг.
За дверью, искаженные, как наваждение, морозом и улыбками, стояли Юрьич и Джо. Хихикая и подталкивая друг друга, они вошли. Наваждение осталось за дверью. Юрьич и Джо стояли в комнате.
– …Вы что, с ума сошли? – спросила Дашка. – Юрьич! Вы с ума сошли?.. Вы хотите, чтобы Кундра меня выперла?.. Да? Вы этого хотите?
– А она – дома? – спросил Юрьич шепотом, тараща глаза и гримасничая в дверь маленькой комнаты.
– Н… нет еще, – сказала Дашка. – Слушайте, идите отсюда! Юрьич, слышишь, что я тебе говорю? Уходите отсюда! – Дашкин голос зазвенел.
– Тихо! – сказал Юрьич. – Тсс! Джо! Закрывай дверь!
Он вынул коробок и показал его Дашке.
– Что, – сказала Дашка. – Что?
Юрьич открыл коробок.
– Угадай с двух раз!..
– Так, – сказала Дашка.
Она повернулась, отошла и села у окна, спиной к ним. Юрьич и Джо топтались у двери, переглядываясь и пожимая плечами.
– Даш… – наконец сказал Юрьич. Он шагнул к ней, остановился. – Ну если… совсем, мы… пойдем.
– Нет, отчего же, – сказала Дашка после паузы, не поворачиваясь. – Раздевайтесь.
– Я тебе говорил, – сказал Джо. – Я тебе говорил – Даша масть держит!
– Даша, – Юрьич подошел еще и сел рядом. – Может она не придет.
– Может ты ее грохнул, – сказала Дашка. – Может она уже больше никогда не придет.
– Да нет, – сказал Юрьич. – Ты знаешь, сколько времени?
Дашка смотрела в окно на стенку напротив, и Юрьич сказал:
– Полпервого.
Дашка молчала.
– Слушай, – сказал Юрьич. Он почесал голову. – Вот помнишь, такая песня есть. В горнице моей светло, она начинается.
– И что? – Дашка повернулась к нему.
– Ничего, – сказал Юрьич. – Просто так подумал.
Дашка встала. Джо, сидя на диване, забивал косяк.
– Анекдот, – сказал он. – Идет мент за мужиком… – прищурясь, он оглядел пустой патрон от папиросы, затем, склонив голову, усердно принялся заталкивать туда содержимое из бумажки, – а у мужика топор. Мент ему говорит: эй, мужик, где ты взял топор? А мужик идет, и ничего не говорит, мент тогда снова…
– Давайте уже, – сказал Юрьич, подходя к нему. – Джо, ты, в натуре. Наркоман! Дай я забью.
– Не дам, – сказал Джо. – Моя трава. И вообще. Который из двух джентльменов заказывал кофе?
– Да ты сам гомосексуалист! – сказал Юрьич. – И мамаша твоя – гризетка!..
– Ты хочешь обидеть мою мамашу?
Дашка отвернулась к окну. Юрьич повернулся.
– Даш, – сказал он. – Она не придет.
– Пусть приходит, – сказала Дашка. – Пусть все приходят. Я завтра уеду. В Челябинск.
– Да ну, что ты… – сказал Юрьич. Он подошел к ней.
Дашка повернулась к нему.
– Ты сомневаешься?
– Да что ты! – сказал Юрьич с агрессивной досадой. – Что ты, вообще…
– И что – я?
– Ты на меня все время наезжаешь, – объявил Юрьич.
– Я?!! Юрьич, я? На тебя наезжаю?
Дашка некоторое время смотрела на Юрьича.
– Всё, – сказала она. – Больше никто ни на кого не будет наезжать.
Она пошла к двери, где на вешалке висела ее шуба. Юрьич преградил ей дорогу. Дашка оттолкнула его руку и рванулась к вешалке, но Юрьич перехватил ее в охапку. Дашка развернулась и врезала ему кулаком по шее, Юрьич схватил ее за руку, завернул за спину, затем они, пыхтя, боролись, наконец Юрьичу удалось зафиксировать Дашку прижатой к двери. – Эй, вы! – сказал Джо. – Курить-то кто-нибудь будет?
Юрьич отпустил Дашку. С минуту они стояли, глядя друг на друга в упор, затем Дашка шагнула в сторону, пересекла комнату и уселась у окна. Юрьич еще постоял, посмотрел на Джо, шагнул к нему и уселся на диван рядом.
– На, – сказал Джо, вместе с выдохом. – Ну вы точно бешеные. Вам не курить, а греблей заниматься.
Юрьич затянулся несколько раз.
– Даша… – сказал он. – Будешь?
Дашка молчала.
Юрьич посмотрел на папиросу, положил ее на спичечный коробок, встал и подошел к окну, остановился за Дашкиной спиной.
– Даша, – сказал он. – Ну прости.
Дашка молчала. Юрьич постоял, потом положил ей руки на плечи. Дашка дернула плечом – но слабо, и Юрьич рук не снял.
– Ну хочешь, – сказал Юрьич. – Пойдем вместе… куда-нибудь.
– Они пойдут, – сказал Джо. – А мне – здесь сидеть?
– Ну прости, – сказал Юрьич.
– Юрьич, – сказала Дашка. – Я уже всё. Я уже всё… всем… простила.
– Тогда не плачь, – сказал Юрьич.
– Я не плачу, – сказала Дашка. – Они хорошие, – сказала Дашка, – они хорошие, Юрьич. Пусть у них все будет хорошо.
– Вы курить-то… – сказал Джо. – Конечно, – сказал он с удовлетворением. – Погасло из-за вас.
– Рот закрой! – сказал Юрьич мрачно. – Дай сюда.
– Да ни хрена себе, сами…
Тут раздался звонок, и все замерли.
Дашка поворачивается, у нее огромные круглые глаза, она шмыгает носом и спрашивает:
– Кто это?..
КОНЕЦ
Титр: СМЕРТЬ БУФЕТЧИЦЫ
Было очень темно. Маленькая буфетчица шла через лес. Она боялась. Сзади, за соснами, по снежным дорогам парка, проехал псих на мотоцикле – звук был далеко, но, в то же время, слишком близко. Наконец он почти стих, но тут же снова стал нарастать: псих возвращался.
Она вышла к морю – на огромное снежное поле, уходящее к горизонту. Далеко в стороне что-то темнело. Это была станция. Буфетчица пошла туда, спеша и спотыкаясь.
Еще не доходя, она уже видела, что в окнах темно. Потом она подошла и стучала в окно и в дверь. Наконец она опустила руки.
Она села на ступеньку, спиной к двери, а сумку поставила рядом. А руки спрятала в рукава, как в муфту, и нахохлилась. Было очень тихо. Она сидела так, потом пошевелилась и поставила сумку на колени.
Наконец она снова зашевелилась. Открыла сумку, достала бутылку. У нее долго не получалось открыть бутылку, но наконец получилось – зубами. Она стала пить из горлышка, а потом кашлять. Звук кашля прозвучал так странно, что она постаралась больше не кашлять.
Она выпила уже где-то половину. Бутылку она ставила рядом, а сама теперь долго и старательно шмыгала носом и откашливалась. Из-за этого она не услышала шагов по снегу.
Кто-то вышел из-за угла станции, остановился.
Затем раздался выстрел.
Буфетчица страшно закричала и вскочила. Бутылка опрокинулась.
Человек с ружьем, издав удивленный возглас, поспешил к ней.
– Я думал – черти, – говорил Федор, тыча ключом в дверь и не попадая. – На часы хоть смотришь иногда? – Дверь наконец открылась. Федор включил свет. – Ну! Полпервого!.. – Вдруг он с подозрением повернулся к Кундре. – Тут вчера целую ночь в окно кто-то шкрябал и по крыше скакал – не ты?..
Кундра села на стул, не раздеваясь. Она была пьяная.
– …А то я сказал, – объявил Федор, не дождавшись ответа, – черти, не черти… пусть судят потом!.. – Он погрозил в окно кулаком, потом вдруг задумался, шагнул и стал смотреть.
В свете, падающем из окна наружу, видна бутылка, валяющаяся на снегу.
– Тьфу! дура!.. – Федор плюнул прямо на стекло, потом вытер, перевернулся. – Чего тебе надо?! Выгнал бы… да электричек больше нет, – сказал он с удовлетворением.
– Ты пристрели меня, – сказала пьяная Кундра.
– Ш-шас, – сказал Федор. – Патронов дашь?
– Ничего не хотела, – сказала Кундра. (Она начала раскачиваться на стуле.) – Спокойно дожить хотела.
– Спокойно, – сказал Федор. Он чему-то обрадовался. Он сел на другой стул. – Спокойно, – сказал он. – …А ты кто такая?.. Ты может клад закопала?.. Или может знаешь чего?.. Ты чего морду-то воротишь?.. Ну так я тебе вот что скажу.
Он встал, подошел к двери, распахнул ее.
– Пожалуйста! – сказал он. – Хочешь спокойно – иди. Нет? Не-ет?..
Он еще что-то говорит, и Кундра, не переставая раскачиваться, принимается что-то говорить, может быть, даже кричать… Федор закрывает дверь… Кундра встает со стула… – так они стоят, крича друг на друга, но слов не слышно.
Начинается песня.
«Чего боюсь я, просыпаясь, попробуй, угадай с двух раз.
На гору Утайшань взбираясь, отец не взял с собою нас.
На гору Утайшань взобравшись, хотел он встретить Манчжушри.
Но Манчжушри он там не встретил, а ну-ка сопли подбери!
Сопли – подбери!..» – и так далее, до самого конца.
Все, кто идут, встретятся
В лесу раздавался топор дровосека.
Мужик топором отгонял гомосека.
СЕРГЕЙ
Сергей обзавелся тремя козами. Одна была большая, а две другие – маленькие.
Мы с ним и с козами пошли на речку – с полчаса по тропинке все вверх и вверх. Сергей шел впереди легким быстрым шагом. Он маленький, потому такой легкий, – пониже меня. За ним шли козы, а сзади тащилась я. Для меня были полной неожиданностью первые три раза, когда большая коза на ходу вдруг поворачивалась боком и, изящно склонив голову, приплясывая, бросалась на меня со своими рогами. Получалось, что я практически всю дорогу не умолкала: «Сергей, ну почему она… Я же ничего ей не делаю… Сергей, вот она опять! а-а-а!» – тогда Сергей поворачивался и, стыдя и ругая козу, пропускал ее вперед. Но потом она как-то снова оказывалась сзади и, улучив момент, становилась боком и поворачивалась ко мне, и я кричала: «Серге-ей!..» По-моему, Сергей специально позволял козе отставать. По-моему, его это забавляло. Но по нему никогда ничего нельзя понять. Нельзя даже понять, святой он или же просто давно спятил. Я уже сколько об этом размышляю, и иногда мне кажется так, а иногда – эдак. Но, впрочем, одно другого не исключает.
На обратном пути, когда я уже отбросила все благие намерения и с мрачной решимостью помахивала длинным прутом (главное было – уловить момент, когда она становится боком, чтобы успеть ей вломить до того, как она бросилась), – из кустов вдруг вышел здоровенный и, как мне показалось, не вполне трезвый мужик. Он преградил нам дорогу. Если я ничего не путаю, на плече у него висело ружье. Он спросил, что это за козы. Сергей мирно отвечал, что это его козы, что он их вывел пастись. Мужик тогда высказался в том смысле, что Сергей здесь никто, а он – лесник, и это заповедник, и вот Сергей сейчас немедля заплатит ему штраф – двадцать рублей. Сергей опять же очень мирно ему что-то отвечал, но мужик не желал успокаиваться, и распоясывался больше и больше. В конце концов мы все-таки как-то разошлись. Кажется, Сергей обещал ему – кажется, несколько раз – что больше такого не повторится.
Мы спускались дальше, и я дала себе волю – меня и раньше подмывало, но я-то здесь действительно была никто, – теперь же я отвязалась, минут десять ругала мужика сукой и по-всякому; Сергей шел рядом и помалкивал, а потом вдруг ни с того ни с сего принялся пересказывать какую-то притчу про двух монахов, один из которых перенес женщину через ручей. Второй же монах его всячески укорял и порицал, что вот, ты перенес женщину через ручей. И первый монах тогда ему сказал: я перенес и оставил, а ты до сих пор ее с собой тащишь. Самое смешное, что притчу-то эту я и раньше знала, но то ли конца не помнила, то ли еще чего*, – и я шла и пялилась Сергею в спину: со спины он выглядел совсем мальчиком, а сколько лет ему на самом деле, я не знала, но, наверное, около тридцати.
* Есть еще у Раджниша такая байка. «…И как вы себя чувствовали?» – «О, я чувствовал себя дураком, полным идиотом!» – «Это великое откровение».
ЛЕТНЕЕ ВРЕМЯ
По вечерам мы пили «Гуцульскую» и пели «Сингингай» в три гитары (потом одну украли), и поначалу сверху, с Никовской стоянки, к нам спускались целые делегации послушать, а потом перестали. «Гуцульской» их не угощали, не позволяли трогать гитары, и делать им было нечего. К тому же, Ирина уехала, – а до того, как она уехала, она пела «Голубую луну» с Игорьком на гитаре. Мы с Александром тогда лежали и курили, или плевали в листья.
Игорьку с Александром этим летом не повезло. Они приехали с целой группой, польстившись на баснословные заработки музыкантов, играющих на набережной, но музыкантов на набережной оказалось слишком много, а потом у кого-то из группы в Москве умер отец, потом еще что-то случилось, и к тому времени, как последние могикане Александр и Игорек оказались в Симеизе, дела у них шли совсем туго, и денег уже не хватало на обратную дорогу – а жили они в Красноярске. Когда они познакомились с Ириной, все вроде бы стало налаживаться, им стали платить, потому что Ирина была настоящая певица, хотя занималась чем-то совсем другим, но потом Ирина тоже уехала, и опять стало всего не хватать. Конечно, если бы они не покупали «Гуцульскую», они бы быстро набрали на два самолетных билета. Но они покупали «Гуцульскую», и у них была палатка, которую даже не нужно было расставлять, так было тепло, можно было просто спать в ней, как в спальном мешке, и Александр купался голым уже со второго дня, а Игорек учтиво осведомлялся: «Это ничего, что я в трусах?»
О, Симеиз! Этот длинный спуск к морю, усеянный огромными неровными валунами и целиком заросший деревьями, такой необитаемый на поверхностный (с дороги) взгляд, а на деле наполненный людьми, как трава в лесу – муравьями. Кто угодно здесь жил. Бывало, поутру мы сползали к морю без единой сигареты, и на нашем камне находили незнакомых голых красных мужчин, у которых удавалось стрельнуть «Мальборо», или, скажем, «Салем». Главное, никто никому не мешал. Один раз пришли двое мальчиков, лет по двенадцати, первый местный, а второй – его мать снимала комнату у матери первого. Мы с ними долго разговаривали и, может быть, я неправа, но особого интереса с их стороны к голой бабе, каковой я являлась, заметно не было. Они еще хотели наловить мидий и зажарить их прямо на этом камне, чтобы меня угостить, но мне нужно было в Ялту с Игорьком и Александром, так что не вышло.
Мы вернулись из Ялты на последнем автобусе и, спускаясь по камням, заметили свет на нашей стоянке. Сначала мы решили, что мы ошиблись, но мы не ошиблись, это правда был свет. Это был Вася Ханкин. Он со своей девочкой спустился к нам с горы – гора была над дорогой и называлась, кажется, Кошка, – нас еще не было, и они решили подождать, а заодно спалить нашу последнюю свечку.
Девочку звали Алена. Она была маленькая, и она была удивительно похожа на прошлую девочку Васи Ханкина – ту, по-моему, звали Илона. Она сидела рядом с Васей, на голове у нее была повязана косынка на пиратский или цыганский манер, и она молчала и гордо смотрела на всех, потому что рядом с ней был Вася Ханкин – в поле ягода навсегда, сто девяносто два сантиметра живого роста, дитя цветов и перестройки, Вася Ханкин со светлыми локонами пониже плеч, до зубов вооруженный безумными эзотерическими идеями и со свободой любви наперевес. Я хорошо понимала девочку, я бы сама так смотрела на мир, если бы мне было столько лет и я сидела с Васей Ханкиным. Вася, напротив, был задумчив и грустен, что с ним всегда случалось, когда у него с какой-нибудь девочкой шло к концу – он страдал от того, что скоро сделает ей больно; он был настоящий мученик любви. Настоящий хиппи. С нашим приходом он несколько оживился и попытался пропихнуть нам, как они с Аленой позавчера вызывали летающие тарелки одной лишь мыслительной силой, но тут Александр обратился к Игорьку с тем, что надо прекращать покупать «Гуцульскую» (сегодня у нас был неудачный день) и собрать-таки денег на билеты, – и Вася затих и снова задумался. Я сняла ботинки, сняла джинсы и надела шорты – было очень тепло. Игорек достал две банки капусты и хлеб и пригласил всех к столу. Капуста резаная с овощами – это было как раз то, что мы после каждого приема пищи торжественно зарекались впредь покупать, и что покупали вновь и вновь за неимением выбора. Под «Гуцульскую», правда, шло хорошо. Но сегодня «Гуцульской» не было. Но все-таки мы наелись и закурили, откинувшись на разложенную палатку и высматривая звезды между листьями, и Вася Ханкин, стрельнувший у нас сигарету и склонившийся над чудом продолжающей гореть свечкой, вдруг поднял лицо, удивительно красивое в этом неверном свете, и высказался в том смысле, что вот ради таких моментов и стоит жить.
МАРСЕЛЬЕЗА
…когда он отзвенел, наступила такая тишина, как будто возившихся крыс шуганули камнем. Даже у Ника, где царил обычный кавардак, все словно вымерло. Тишина длилась секунды три, и в тишине и темноте крик повторился, отчаянный и звонкий:
– ПИПЛ! ВСЕ, КТО МОЖЕТ ДЕРЖАТЬ В РУКЕ ОРУЖИЕ, ВЫХОДИТЕ НА ДОРОГУ! МЕСТНАЯ УРЛА ИЗБИЛА ДВУХ НАШИХ, И ТЕПЕРЬ СОБИРАЕТСЯ ИДТИ ЧИСТИТЬ СИМЕИЗ ОТ ХИПНИ!
И стало тихо.
Симеиз стоял, пустой, как в доисторические времена. Деревья, камни и море, вот и все; а трепетное дыхание жизни, наполнявшее ночной эфир, исчезло, рассеялось, как привидение с песней петуха.
Затем сверху раздался шелест.
Это кричавший побежал дальше. В кромешной тьме, по неверной тропе, средь крутых камней Симеиза.
Тишина раскололась. Симеиз ожил. Сверху, у Ника, завопили в восемнадцать голосов. Тут мы медленно материализовались.
Ощущение было сродни тому, как если, присев в кустики, в самый ответственный момент застать себя застуканным – сколько нас было? – пятеро. Значит, четырьмя парами внимательных выпученных глаз.
Да. Следовало немедленно объясниться.
Начал Александр.
– Ничего там не будет, – сказал Александр с грубой солдатской прямотой. Выражаясь фигурально, он встал и надел штаны. Неловкое положение, однако, от этого не исчезло, поскольку высказаться должны были все по очереди, – а все остальные молчали, уступая эту честь друг другу. Секунды тюкали по голове, как молоточки.
И тогда слово взял Вася Ханкин.
– Да, – сказал Вася. – Года три назад я бы побежал. Всегда лез в такие дела, тремя ребрами отделался и трещиной в черепе. А потом мне раз притащили какую-то книжонку… Смотри, Ханкин! Тут про тебя! Это ты, говорят, Ханкин, на баррикадах – ты ж у нас всегда на баррикады лезешь!.. И я решил – все, хватит. Пусть теперь как хотят, без Ханкина. Хватит, отвоевался.
– Не расстраивайся, – сказала девочка, ластясь к Васе. – Ну вот, уже и расстроился.
– Да пошли они в жопу, – отозвался Вася. – Из-за них расстраиваться. Я теперь ни за кого не расстраиваюсь.
– Да вы чего?! – возмутился Александр. – О чем вы, вообще? Ничего там не будет, первый раз, что ли? …Нет, вы, конечно, как хотите! Я так лично спать ложусь.
Я встала и, надеясь, что меня ни о чем не спросят, шагнула в темноту. Слышно было еще, как Игорек, захихикав, сказал: «Ой, бля-а…» – но это, к счастью, не ко мне относилось. Я вскарабкалась на первый камень и остановилась только на середине пути от нашей поляны до Никовской. Совершенно непонятно было, что здесь делать. Я даже сигарет с собой не взяла.
ВСТРЕЧА
Пока я выбралась наверх, я изрезала себе все пятки об эти валуны, изборожденные острыми морщинами, – но выяснится это позднее. А пока – валуны кончились, и мои ноги стояли на тропинке. Было тихо и темно – тише, чем внизу. Внизу на каждый шорох реагировали испуганным и приглушенным: «Там кто-то есть…» – и затем, громко и сурово: «Эй! Кто там?!»
– Дед Пихто! – отвечала я. Или я отвечала: – А кто нужен? – Даже у Ника услышали, как я ползу, несмотря на то, что Ник в это время перекликался с кем-то (может быть, с тем, который кричал): «Никуда я не пойду! – обиженно и громко отвергал Ник. – У меня здесь герлы! И бэбик!»
Теперь это осталось скрытым деревьями, а здесь не было ни души. Дорога была одна – асфальтовая, она шла к Симеизу (поселку), проходила сквозь и уходила на Алупку, и дальше, на Ялту. Я постояла, потом двинулась по тропинке туда, где она сходилась с асфальтом.
В тот момент, когда я ступила на дорогу – асфальт был гладкий и еще не совсем остывший после дня, – шагах в десяти впереди вынырнула со склона фигура и, перемахнув бордюр, оглянулась на меня.
Некоторое время мы шли по асфальту примерно с одинаковой скоростью, а затем он еще раз оглянулся и, остановившись, подождал.
– Ты кто?
Он наклонился к моему лицу; это был высокий парень, стриженый почти наголо.
– Я тебя знаю? – спросил он.
– Понятия не имею, – сказала я.
Он отступил.
– Девочка, – сказал он. – В трусиках. И куда ты собралась в такое время?
– Туда, наверное, – сказала я.
– Понятно, – сказал он. – Ты, наверное, с Никовской стоянки.
– Нет, – сказала я, – но недалеко. А это ты кричал?
– В каком смысле – кричал?
– В смысле – выходите все на дорогу…
– А-а, – сказал он, – вот оно что… – Он задумчиво смотрел на меня. – Побойся бога, – изрек он наконец. – Я никогда не кричу. А ты что, не знаешь меня?
– Не имею чести, – сказала я.
Он поморщился, но сразу же вслед за этим улыбнулся.
– Я скорпион, – сказал он шепотом, придвигаясь ко мне. – Я тихо себя веду. – Я чуть-чуть отклонилась, и он рассмеялся. – Не бойся, – сказал он, небрежно хлопнув меня по плечу. – Ты меня уже третий раз с кем-то путаешь. Я не из таковских.
– Я не боюсь, – сказала я. – А ты, наверное, знаешь, что там?
– Где?
– Там. – Я показала вперед. – Кричали, что будто бы там людей убивают.
– И ты решила сходить посмотреть, – сказал он. – Но я должен тебя разочаровать. Там никто никого не убивает.
– Понятно, – сказала я.
Было похоже, что он задумался о чем-то, или прислушивается. Я постояла, потом сказала:
– Я, все-таки, схожу посмотрю.
– Сходи, – откликнулся он и посторонился, пропуская меня. Я пошла, и шагов через десять услышала:
– Эй!
Я обернулась. Он сидел у края дороги, на бордюре.
– Сигареты у тебя есть?
– Нет, – сказала я.
В темноте было видно, как его фигура соскользнула с бордюра обратно на склон. Я постояла немножко, а потом пошла.
САШКА
Дайка жила на стоянке у Ника – но недолго, всего пару дней. Приехала она с Сашкой и с двумя друзьями, их звали Джон и Володя. Джон был длинный и хмурый, а Володя – тоже высокий, с роскошными кудрями до плеч, более общительный, чем Джон. Им зачем-то нужно было в Одессу, и они переночевали у Ника, а утром уехали; дня через два вслед за ними отправилась и Дайка.
Дайка – симпатичная, круглолицая, светловолосая и светлобровая, длинноногая и очень загорелая – была здесь хорошо известна. Кстати, она знала Сергея; и Джон с Володей тоже знали Сергея. Я-то думала, я одна знаю Сергея, а пришлось передавать ему привет от них, и еще про какую-то загадочную Оксанку, тоже из Симеиза; так что они знали Сергея даже лучше, чем я.
– А… – я тщетно попыталась вспомнить имена Джона и Володи, – …где твои друзья? – спросила я Дайку, оказавшись на Никовской поляне по пути наверх.
Дайка, обдав меня безразличным лучистым дружелюбием, сказала, щурясь от солнца:
– Какие? Володька с Джоном? Они уехали. – Она взглянула на меня и понимающе улыбнулась. – Что, понравились? Правильно, они хорошие ребята.
Потом я еще раз видела ее, в Ялте, когда уже думала, что она уехала. Дайка шла по набережной, в сандаликах и джинсовой юбке, с джинсовой сумкой через плечо. Она собиралась ехать по трассе, – она об этом говорила Нику, и Ник выражал тревогу. Дней через десять она должна была возвратиться.
Сашка остался у Ника, и заботу о нем взяла на себя некая Ася. Неизвестно, откуда она взялася. Вряд ли ей было более восемнадцати лет, а, скорее, менее; она была не очень красивая девушка, но ныряла она замечательно, и маленькие мальчики с Никовской стоянки, облепившие большой камень, на котором обычно загорали, так и впивались глазами в зеленую воду, под которой Ася изгибалась и кружилась, – а шлейф ее волос стремительно и плавно перетекал за нею. Через полтора дня Ася исчезла вместе с Сашкой; через три дня Никовская тусовка обеспокоилась; Ник, как главное ответственное лицо, посылал угрозы в пространство до востребования.
Нашлась Ася в Ялте. Нашли ее мы. Точнее, она нас нашла, когда мы играли на набережной. Вид у Аси был цветущий, в волосах ее болтался настоящий кленовый листок, она оставила нам Сашку, а сама удалилась купаться с бородатым, волосатым и жизнерадостным мэном, отрекомендовавшимся Даймондом и пригласившим нас в Гурзуф. Мы остались с Сашкой – он был без штанов, и первым делом тоже попытался уйти, но мы его словили. Видимо, способ протеста был у него давно отработан, так как он немедленно хлопнулся голой задницей об асфальт и принялся орать. Отдыхающие собрались вокруг и оживленно обсуждали картину. Никто из нас не имел опыта общения с детьми, а Сашка вопил и вырывался с недюжинной для трех лет силой. Мы плюнули и отпустили его, и он, мгновенно успокоившись, бодро потопал к народу, и через полминуты, когда Александр с Игорьком все-таки попробовали начать играть, его уже не было видно. Я пошла его искать, и нашла метрах в пятидесяти, в центре толпы, по крикам: «Чей ребенок?!» Я протолкалась в середину, подняла Сашку на руки и под неодобрительный гул потащила его обратно. Сашка колотил ногами, хватал меня за волосы и ревел, как сирена. Я не стала подходить к Игорьку и Александру, чтобы им не мешать; усевшись с Сашкой на парапет, я попыталась объяснить ему, что не отпущу его. Сашка на минуту замолк, хотя и не перестал извиваться и дергаться; мы молча боролись, и он смотрел на меня со здоровой ненавистью. Один глаз у него был прижмурен, вероятно, врожденно. Наконец он снова заголосил.
Ася появилась часа через три. Я выдала ей Сашку и пять рублей, которые сунула мне тетка из толпы, осуждающе глядя на меня и добавив: «Это на ребенка, понятно?» Понятно, чего уж тут непонятного. Ася ушла, и вернулась через двадцать минут. Между пальцев у нее торчало и текло мороженое, а Сашка подозрительно выглядывал из-за спины, сидя в станке. Потом она еще ушла, и вернулась с двумя горшочками из кафе рядом, в горшочках было мясо с картошкой. Мы стали есть все это, поставленное на асфальт; вокруг нас сидели какие-то хиппи, один, воспользовавшись моментом, схватил Александрову гитару и затянул пинкфлойд; Сашка хватал девочек за волосы и неприличные места. Движение вокруг нас замедлялось, и люди объясняли друг другу, что это цыгане. Иногда спрашивали меня, я на все кивала.
Через день Ася снова сгрузила нам Сашку. Не знаю, как ей это удалось. Вероятно, просто сняла его со спины вместе со станком. С ней был стриженый молодой человек, он шевелил мускулами и имел синяк под глазом. К счастью, вскоре после ее ухода появился Даймонд из Гурзуфа, он подошел к нам на правах старого знакомого и жизнерадостно осведомился, где «эта прости меня господи». Потом он взял у меня Сашку, и у него на руках тот сразу заснул. Он не просыпался все время, пока мы пели – уже у меня на руках, потому что Даймонд скипнул; и я, боясь шелохнуться, держала эту бомбу – белокурого ребенка, о котором я ничего не знаю, и, дай бог, не узнаю никогда. Даймонд потом еще появился, как раз когда Сашка все-таки проснулся; все Даймондовы ухищрения с целью усыпить его обратно остались втуне. Зато я смогла подменить Александра.
Жизнерадостность Даймонда не знала предела, и комплимент, преподнесенный им мне, остается вне конкуренции – он сказал, что я выгляжу на десять тысяч долларов. Ася не вернулась, и мы отвезли Сашку в Симеиз и вручили Нику. Они там все очень обрадовались.
ДРУГ
– Да иди ты на хуй, гомосек!
– Не ругайся, блядь, матом, распиздяй!
Смех.
– Кругом, блядь, девки неёбаные… а он, с-сука, блядь… Я в твои годы вот этими руками! вот этими, блядь! руками!.. а они, с-сука…
– Да хватит, гомосек…
– Щас я тебе покажу гомосека… вот этими, блядь, руками…
– О!.. а здесь кто-то сидит.
– Хто!
– Я, – сказала я.
Двое прошли мимо и остановились, дожидаясь третьего, который встал перед камнем, где я сидела, и нагнулся к моему лицу.
– Говорил я – девки? – Он повернулся к ним.
– Ладно, пойдем, – сказали ему, и один подошел. – Извините его, он пьян. Пойдем, гомосек.
– Я тебе щас покажу – пьян! – Он замахнулся, и подошедший, смеясь, уклонился. Он повернулся ко мне: – Ты откуда?
– Отсюда, – сказала я. – Или из Минска, как вам будет угодно.
– Из Минска? – он посмотрел на меня, склонив голову. – А ты не врешь? ладно, я так. Как тебя зовут?
Я сказала. Он хлопнул себя по колену.
– Точно, – сказал он. – Это судьба. Иди! – он обернулся к ожидающему его. – Иди отсюдова, я остаюсь! Чё зубы скалишь? Я ее искал, и не нашел. А теперь судьба нас свела. Иди-иди! – Он подтолкнул того. – Ништяк, – это мне.
– Ладно, догоняй, – сказал наконец тот и скрылся в темноте.
Он повернулся ко мне.
– Ништяк, – сказал он еще раз.
– А что случилось? – спросила я.
– Разреши, я с тобой присяду, – сказал он. Я подвинулась, и он примостился рядом. Не думаю, чтобы ему было удобно. – Случилось? – сказал он. – Да нет. Просто – дело есть. Я давно хотел с тобой познакомиться, мне про тебя рассказывали. Ты с красноярскими здесь, да? Ну, точно.
– Мы с тобой, по-моему, уже знакомы, – сказала я.
– Да? Как так?
– Наверху, – сказала я, – на дороге. Неделю назад, ночью, когда кто-то кого-то бить собирался…
– Стоп, – сказал он. – Есть. Что ж ты мне тогда не сказала? Я б тебя так просто не отпустил. – Он повернулся ко мне. – Слушай, – сказал он. – А чего тебя туда понесло?
– О! – Я засмеялась. – Это удивительная история, – сказала я. – Тебе правда интересно? Я могу рассказать.
– Валяй, – сказал он. – Рассказывай.
Я вдохнула и засмеялась.
– В общем, я написала «Марсельезу», – сказала я.
– Да? – сказал он. – А я думал – Руже де Лиль.
– Да? – сказала я. – Я не знала. Нет, это другая «Марсельеза». У меня в «Марсельезе» мой любимый друг Вася Ханкин сражается за любовь на баррикадах. Ну, не только он, но он тоже. И надо же, чтобы он был как раз здесь – я его три года не видела, – и как раз в этот вечер! – Я засмеялась. – Наверное, я не совсем понятно рассказываю? – Я расхохоталась. Он сказал: – Ништяк, – тоже посмеиваясь, глядя на меня. – В общем, дело в том, – сказала я, борясь со смехом, – что Васины друзья прочитали мою «Марсельезу» и узнали Васю… а Вася не читал «Марсельезу»! Он не знал, что это я написала, иначе, честное слово, он постарался бы быть повежливее… – Я расхохоталась. – Слушай, по-моему, у меня ничего не получается! Это невозможно рассказать, честное слово – это кайф! Попросту говоря, Вася был не в курсе дела моих добрых чувств к нему, и он обиделся, а я… я тогда тоже как обиделась!..
– Телега, – сказал он, глядя на меня и посмеиваясь. – Люблю телеги. Я тоже не в курсе дела, и ничего никогда не читаю. Да и фиг с ним. Ты увидела тогда то, что хотела?
– О! – Я справилась со смехом. Я сказала серьезно: – И более того! Там было такое братство – конечно, никаких гопников, одни хиппи, и всякие панки, пьяные… И трезвые тоже! И девочки! Я, понимаешь, шла на подвиг. И тут, бац, столько людей, и все шли на подвиг… Это дурдом, и очень смешно, но это очень трогательное зрелище… а самое главное, что никакого подвига не потребовалось, и это кайф. А потом пришли те трое, которых избили на дискотеке, – оказывается, им только пообещали, и они сидели на автобусной остановке и боялись. А, – и еще сигарет ни у кого не было, какой-нибудь бычок проходил через десяток рук… Ну и вот, все пошли обратно, всячески ругаясь. Но это была юношеская бравада, потому что стоило идти на подвиг, чтобы увидеть такое. В общем, все были довольны, конечно, что так вышло.
– Еще бы, – сказал он. – Еще бы они были не довольны. Да и фиг с ними. Знаешь, что мы сейчас будем делать?
– Что?
– Мы пойдем в гости. Я тебя приглашаю в гости.
– В гости? – Я задумалась. – А ты далеко живешь?
– Хрен со мной, – сказал он. – Если б я тебя к себе приглашал, я бы так и сказал. Мы в гости пойдем. Ты любишь ходить в гости по ночам?
– Я не пробовала, – сказала я. – А ты думаешь, они будут нам рады?
– Они будут счастливы, – сказал он. Встал.
– Идем.
– Идем, – согласилась я.
ГОМОСЕК
В первых гостях была такая же тусовка, как у Ника, только поменьше, человек шесть. У них был костер – редкость в Симеизе, где при таком количестве деревьев почему-то мало дров, – и на костре что-то варилось все время, пока мы там сидели. Он рассказывал про каких-то людей, а они ловили каждое его слово, и то и дело принимались хохотать. Наверное, он и правда интересно рассказывал, но я не знала людей, о которых шла речь. Ко мне подсел какой-то мальчик и, узнав, что я из Минска, попытался пообщаться на тему каких-то еще знакомых, но я их тоже не знала. От того места, где я сидела на камне, мы шли сюда какой-то тропой, то и дело пытающейся встать на дыбы и сбросить меня в море, – не меньше часа. Ну, может, полчаса – но долго, достаточно. Я как раз раздумывала о том, что, кажется, не очень люблю ходить в гости по ночам, когда он вдруг встал и сказал мне: «Пошли». Все стали уговаривать нас остаться, кто-то сказал, что вот, молоко уже наготове, он сказал: «Да и фиг с ним. Или, может, ты хочешь?» – повернувшись ко мне. Я не хотела, и мы пошли.
Во вторых гостях уже спали, но он не успокоился до тех пор, пока всклокоченный волосатый не высунулся из палатки, ослепив нас фонариком.
– Ты охуел, гомосек? Ты знаешь, сколько времени?!..
– Убери фонарь, скотина! – сказал он. – А то сейчас сожрешь его.
– Что тебе надо?!
– Сигарет.
Он получил пачку сигарет, и мы двинулись дальше.
– Вообще-то, у меня есть курить, – сказала я.
Он шагал впереди, а после этого обернулся.
– Не в куреве дело, – сказал он. – Этот коммерсант когда-нибудь у меня еще дождется. А сигарет у них хватает, будь спокойна.
– А гомосек – это что?
– Что? – Он снова обернулся.
– Гомосек – это у тебя такое имя?
– Не говори глупостей, – отрезал он.
Мы шли теперь наверх, и вышли к гроту.
– Вы не спите?
– Нет еще, – сказала девочка. – Заходите.
Грот был не грот, а большой камень, нависающий сверху и образующий скошенный потолок; со всех остальных сторон, кроме входа, были заросли. Я вошла, вернее, вползла вслед за ним и увидела парня, девочку, свечу, гитару и маленького котика. Я на него чуть не наступила.
– Присаживайтесь, – сказала девочка.
Места здесь было столько, что двоим лежать было бы нормально, а вот третьему – едва ли. Но сесть можно было. Он уже сел и взялся за гитару. Я тоже уселась. Девочка копалась в углу со свечой. Я стала слушать, как он играет.
Играл он хорошо, но тихо. Я сказала: – А можно громче? – но он как будто не услышал, и продолжал играть, почти не прижимая струны, словно бы обрубая на корню всякий звук, который ему удавалось извлечь, пробуя все новые и новые варианты одной гармонии. Здорово, вообще-то, он играл.
– Ребята, наверное, чаю хотят, – подал голос парень. Голос у него был улыбчивый. – Чай будете? – спросила девочка.
Я сказала: – Будем. – Это можно было так понять, что она обращается ко мне на вы, и я шутливо отвечаю. Поскольку он не прекратил играть, и вообще как бы совершенно отрешился, предоставив нас друг другу. Девочка подала мне маленькую банку с чаем, который она налила из термоса, и сама уселась рядом. Чай был горячий. Я только успела отхлебнуть, как вдруг котик, изловчившись, взобрался мне на шею. Я поперхнулась.
– Вася, – сказала девочка. – Ну что ты, Вася!
– Ханкин, – сказала я.
– Ханкин, – сказал парень. Они с девочкой переглянулись, потом девочка повернулась ко мне. – Его и правда так зовут, – сказала она.
– Как он там? – спросил парень. Улыбаясь, он смотрел на меня. – Давненько мы его не видели, – сказал он.
– Вася? – сказала я. – Вася – нормально.
– Он все на Кошке? – спросила девочка.
– Он? – сказала я. – Ну да. Как раз сегодня он пошел на Кошку. – Я отпила чаю. – …Чтобы там провести ночь голым и в одиночестве. …А девочку свою для этого он оставил нам, – сказала я.
Они переглянулись. – И что у Васи за девочка? – спросил парень. Улыбаясь.
– Девочка замечательная, – сказала я. – …Только, по-моему, это уже не его девочка.
– А чья же?
– По-моему, это теперь наша девочка, – сказала я. – Во всяком случае, похоже на то. То есть, похоже было на то, когда я ушла, а чем там кончилось – я не знаю. Может, она уже заснула. Может, она уже перестала петь, танцевать и целоваться одновременно, и заснула. А может – там под нами молодая семья с двумя детьми, вчера приехали – может они уже как-нибудь поспособствовали тому, чтоб девочка перестала хотя бы петь и танцевать. Я, во всяком случае, очень надеюсь на какой-нибудь такой вариант, – сказала я. – У меня самой ничего не получилось.
– Что, такая девочка… шумная? – спросил парень.
– В том-то и дело! Кто ж знал? при Васе она тише воды сидела!.. И кто знал, что она ни разу в жизни ничего не пила, и что от глотка «Гуцульской» с ней такое случится?! Она сама захотела с нами остаться, Вася имел варианты – типа к Нику, или еще там куда-то, но она так решительно отвергла: я, говорит, тут хочу!.. Нам это прямо польстило – воспитанная такая девочка… Но все-таки, – сказала я, – Вася, как честный человек, мог бы и предупредить. Мог бы хотя бы намекнуть, – сказала я, – чтобы мы оставили спиртное на потом… хотя вот потом, – сказала я, – это что теперь значит?.. Боюсь, что теперь потом – это уже очень потом, то есть уже когда-нибудь совсем потом, потому что девочке у нас страшно понравилось, она об этом шестьсот раз сегодня сказала, по-моему, Вася вышел в отставку… Одно утешение, – сказала я. – Что девочка сама из Москвы, и, значит, у нас есть еще шанс – не слишком большой, конечно, потому что где гарантия, что девочка не захочет прокатиться до Минска… или, скажем, до Красноярска? Кто же знал, что мы ей так сильно понравились? если бы мы знали, то мы бы, наверное, постарались что-нибудь сделать, чтобы не так сильно ей понравиться. Но теперь уже поздно об этом говорить. Теперь мы обязаны оправдать оказанное нам доверие.
Чай мой остыл.
– …Да-а, – протянул парень. Он улыбался. – Вася – светлая личность. Передавай ему привет. – Не надо, – сказала девочка быстро, – а то он… – Они засмеялись. – Ничего, – сказал парень, улыбаясь, – мы уезжаем послезавтра. Можешь смело передать.
– Обязательно, – сказала я. – А от кого?.. – От Димы и Светы, – сказал парень. – Скажи, что мы его часто вспоминаем, – сказала девочка. Они засмеялись. – Хорошо, – сказала я. – …У вас тут, кстати, очень здорово. Я даже не знала, что в Симеизе такие места есть.
– Нам тоже нравится, – сказала девочка, а парень сказал: – Мы послезавтра уезжаем, можете перебраться… если первыми успеете.
– Наверняка не успеем, – сказала я. – …И потом, нас ведь трое… если все-таки не четверо. Вряд ли мы тут поместимся.
Они помолчали. – Мы тут в прошлом году жили, – сказала девочка, – везде были дожди, а у нас – сухо!
– А вы где стоите? – спросил парень.
– Правее, – сказала я. – …Недалеко от Ника. Чуть пониже.
– Знаем, – сказал парень, кивнув. – Как там Дайка? – спросил он. – Не вернулась еще?
– Нет, – сказала я. – Но ждут со дня на день. По-моему, у них уже пропал первый ажиотаж от общения с Сашкой.
– Бедный Сашка, – сказала девочка.
Вдруг гитара смолкла.
– Спасибо вам, – сказал он, возвращая гитару. И мне: – Пойдем.
– Не за что, – сказал парень, а девочка сказала: – Приходите еще.
Я вылезла из-под камня, и ничего не увидела.
Постояв немного, я спустилась на два шага ниже, и тут снова остановилась.
Было тихо. Было темно.
МОРЕ
Наверное, я стояла на тропинке.
Я пришла в себя.
Я стояла на тропинке, в темноте. Точно так, как я сидела на камне у тропинки, в темноте. Но от камня я добралась бы назад. А отсюда я назад не доберусь.
Тремя шагами выше был грот. Но это было как бы в другой жизни. Эти три шага обратно сделать было невозможно.
Меня вдруг затошнило.
Лечь. Немедля. Не медля ни секунды лечь прямо тут, где стою, и заснуть, сейчас же, покончить с этим со всем…
– Эй!
Раздалось совсем рядом.
– …Я здесь, – сказала я.
– Что ты там делаешь? Иди сюда.
Он сидел на камне.
– Садись, – сказал он, и подвинулся. – Будешь курить? …Или, может, ты хочешь к морю?
– …К морю, – сказала я.
Он чиркнул спичкой, осветившей его нос, рот и сигарету. Спичка метнулась и погасла, осталась только красная точка там, где было лицо.
Он соскочил с камня.
– Идем.
Он подал мне руку, и я перебралась на этот камень, уходящий под воду – точно такой, как наш, где мы загорали. Ну, не совсем такой. Он уже сидел, и я тоже села, а потом расшнуровала и сняла ботинки и поставила их у себя за спиной, и опустила ноги. Вода с тихим шелестом наползала на камень, и мне пришлось подвинуться, чтобы достать ее. Гладкую-гладкую, тихую-тихую, черную-черную.
Две дуры торчали поперек моря. Как если бы два небоскреба выросли в чистом поле. Это были какие-то научные станции. А я так и не сплавала туда, посмотреть вблизи. Может, еще сплаваю?.. Они разбивали гладь моря своими огнями. Тогда я стала смотреть вверх, а там – звезды. С кулак величиной.
Посидев с задранной головой, я легла на спину; ботинки пришлось переставить на край, если скосить глаза – они были видны. И море было здесь, и мочило мои пятки. Я смотрела на звезды; потом я закрыла глаза.
– Курить будешь?
Я сказала: – Ага, – улыбаясь. Открыв глаза и приподнявшись на локте, я повернулась к нему. Он прикуривал от своего бычка – одну сигарету, потом другую. Бычок он выбросил в море, а одну сигарету подал мне. Я сказала: – Спасибо.
– Не стоит, – сказал он. Потом он повторил, отчетливей и громче: – Не стоит благодарности, девчонка.
– Я не девчонка, – сказала я, глядя в небо и улыбаясь.
– Я в курсе, – сказал он. – Ты – Иван Васильевич Пирогов. Это я еще в тот раз понял. Это видно невооруженным глазом.
– …Да неужели? – Я расхохоталась. Было легко-легко. Вот и сигарета. Я затянулась изо всей силы, глядя на разгорающийся огонек.
– Ты смеешься, – сказал он. – Ты думаешь, вот, мальчик. Думаешь, вот, Вася Ханкин. Думаешь, сейчас целоваться полезет. Вот и не угадала, девчонка.
– Я же Пирогов! – Я расхохоталась – было легко и весело, и звезды, и море – тихое…
– Хуй там, – сказал он. – Ты девчонка. Только все время тужишься, того и гляди, высрешь чего-нибудь. Только ничего ты не высрешь. В этом-то все и дело. Ничего у тебя не выйдет, девчонка. Н-нет.
– …Может быть, высру, – сказала я осторожно. Он молчал. Потом он заговорил:
– Если бы ты это не сказала, я бы тебя простил. А знаешь, почему? Потому что мне тебя жалко. Если бы ты могла понять… Если бы ты только знала, как ты, каждым словом, разрываешь мне сердце! В куски, блядь! Вдребезги! Блядь, – молчи! Еще слово – мне придется тебя утопить! Или самому утопиться!!..
Я села. Я спросила, помолчав: – Кажется, мне надо уйти?
– Хуй, – сказал он. – Хуй ты теперь уйдешь. Теперь мы будем купаться.
Он встал, стащил свитер через голову. Сигарету он еще до этого бросил в море, а свитер швырнул на камень. Расстегнул штаны, скинул их, потом прыгнул и вошел в воду головой. Вынырнул он метров за десять, что-то крикнул и махнул рукой.
Я встала. Разделась, потом опять села. Держась за камень руками, сползла по нему в воду и, толкнув его ногой, поплыла. Потом я заорала.
Миллиард звезд сверкал в воде. И эти звезды вспыхивали и тянулись за каждым моим движением, за каждым взмахом руки или ноги, в черной, гладкой, прозрачной, бездонной воде.
Он подал мне руки – обе – я схватилась за них и, упершись ногами в скользкий от водорослей камень, вылезла.
Потом я села и обхватила колени руками. Они были мокрые, соленые, наверное. Я потрогала носом свое плечо, потом колени. Гладкое, соленое, мокрое.
– На, покури.
– Не хочу, – сказала я. – Бери, и успокойся. – Я взяла, мокрыми пальцами за фильтр. – Ничего страшного, – сказал он. – Все хуйня. Все наладится, утрясется. Не ты одна такая.
– Хватит, – сказала я.
– Хватит, – сказал он. – Это уж точно. Хватит. У тебя деньги есть?
…
– …Сколько тебе надо.
– Чем побольше. Рублей шестьдесят.
– Здесь нет. Там, на стоянке.
– Так пошли туда.
– Я докурю.
– Докуривай.
ЛЕТО ПОЧТИ ПРОШЛО
Еще можно было собирать бутылки. Еще можно было собирать шиповник.
Шиповник принимали в аптеке, три рубля за килограмм. Тетки, которые его собирали, были вооружены специальными перчатками и передником с одним большим карманом на животе. Без передника собирать шиповник было бы слишком долго. К тому же, шиповник начинался с середины сентября, сейчас он только кое-где желтел. Так что мы собирали бутылки.
Утром, покурив и перекусив чего-нибудь, мы с Игорьком брали свои рюкзаки, спускались с горы и шли мимо автомобилистов. Бутылок было много, и к тому времени, как мы выходили на финишную прямую – асфальтовую дорогу, сперва под наклоном поднимающуюся до каменного мужика, вечно бросающего свою гранату из кустов, а потом медленно спускающуюся до самого Морского, – рюкзаки наши были полными. Нести их было тяжело. Иногда нас подвозили – какой-нибудь ГАЗ, или «Жигули». Там всего было километра полтора. Приемщик бутылки нещадно браковал, а иногда окошко бывало закрыто, и мы ждали его часа по полтора, злясь и нервничая*.
* Примерно раза с третьего он уже нас узнавал, подмигивал и обзывал туристами. Видимо, считал, что мы эти бутылки сами выпиваем.
Но какое было счастье, когда мы освобождались наконец от своего груза и, рассовывая по карманам рублей десять-пятнадцать, шли налегке в магазин! Мы, санитары моря, или, как Валера говорил, некст-стоп… фри лав… грин пис, вот. Сам Валера не был грин пис. Он был подводный охотник. Он сам к нам пришел, когда увидел нас на горе, принес сигарет и конфет, показал, где Володя зарыл тент и одеяла, рассказал, что у Володи появилась наконец баба, – и сожалел, что мы с ним разминулись. Он же предложил нам принять эстафету, т.е. освоить обычный Володин промысел – нет, не бутылки. Рапаны. И я даже плавала с ним с ластами на матрасе, а он нырял и сгружал их мне в сумку, а потом мы целый день их варили и чистили, а потом как-то я с Аленой ходила внизу между палаток и машин и кричала: «А вот, кому рапан!» Купили у нас тогда-таки изрядно, рублей на двенадцать, но второй раз мы не пошли, и оставшиеся ракушки до конца валялись у нас, мы складывали из них всякие узоры. Какой уж тут некст-пис, то есть, грин-стоп. Бутылки собирать куда веселее.
Денег за бутылки хватало дня на два-три, и мы могли спокойненько прохлаждаться на камушках под нашей горой. Солнце уже было не то. А может, мне кажется, – Алена же обгорела. И Игорек! Он ведь снял трусы! В самый первый день, как мы приехали, и он все это увидел – он снял трусы и остался с белой задницей! И, соответственно. Но все-таки, солнце уже было не то. Жар схлынул. Можно было валяться часами, и мы и валялись; пару раз меня даже угораздило заснуть, и проснуться уже в тени – она покрывала всю полосу камней, ложилась даже на воду, и только изрядно отплыв, я увидела солнце, а заодно Алену и Игорька – они ходили вверху перед тентом, нагибаясь.
Что еще? В тени было прохладно. Трава была вся сухая. А небо было синее. Ночью мы спали. Валера приходил к нам вечером, поговорить. (Днем он плавал и охотился далеко в море.) С собой он приносил рыбы. Или печенья; или вина, например. Все время что-нибудь приносил. Он говорил: хорошо, что вы приехали, без хиппи здесь совсем стало скучно. Или так говорил: мы с хиппи в шашки играли, теперь не с кем мне в шашки играть. Наконец однажды до меня дошло, что «хиппи» – к нам ни в коей мере не относится, а Валера так называет Володю, с большой буквы и в единственном числе: Хиппи. Но я никому ничего не сказала.
Валера говорил, говорил, а между делом подбрасывал и подбрасывал в наш костер дрова, так что костер горел, как сумасшедший. Дров здесь было много, но все-таки, Валера же за ними не ходил. Но ничего, мы потом привыкли. И к тому, что он все время говорит, тоже привыкли; при желании можно было даже кому-нибудь вставить пару слов. В общем-то, он хороший человек был. Потом оказалось – он положил глаз на Алену; перед уходом он каждый раз звал ее перебираться к нему в палатку (он стоял внизу, у ручья). Валера был невысокий, худощавый, мускулистый и ладный, весь черный от загара – словом, выглядел он молодцом. Настоящий морской волк. (У него даже трубка была, он сам ее сделал, из какого-то корешка – это был мундштук, в него вставлялись сигареты. Потом он перешел к Алене.) А что Алена? Алена – ничего. Алена охотно принимала знаки внимания, хихикала и кокетничала напропалую, но до какого-то предела, за которым – стоп. Дело в том, что она все еще ждала Васю Ханкина. Это было святое, и сюда не лезь. Никто, в общем-то, и не лез: мало ли кто чего ждет, и что, я буду Алене объяснять, кто такой на самом деле Вася? Сама, надо полагать, поймет со временем; ну, а так, Алена – это ведь было вовсе не плохо.
Она лезла под руку Игорьку, когда он играл на гитаре, или рассказывала мне анекдоты, которые я наловчилась прерывать на середине словами «вот, собственно, и все» – неизменно вызывающими у нее приступ запойного хохота. Ничего не стоило вызвать у Алены приступ запойного хохота: это могло быть мое «брось каку, детка» – когда она где-нибудь в Морском поднимала с асфальта обгрызенную кукурузу, чтобы сунуть в рот, или «давайте уже хватит» изысканного Игорька, – и мы с Игорьком беззастенчиво этим пользовались. Не совсем понятным оставалось одно: как транспортировать обратно в Москву вчерашнюю школьницу, откуда извлек ее этот оболтус, – но мы пока об этом не думали. Ночи, правда, были уже холодноватые, но, с Валериной помощью, мы не мерзли под Володиными одеялами; Алене же и вовсе дела было мало: она спала посередине.
Мы и правда об этом не думали, пока в одно из утр не спустились вниз, а там, на камушке, лежал голый Вася Ханкин.
Он приехал, то есть пришел по берегу, из Рыбачьего; шел всю ночь, беседовал в пути с привидениями, но их не боялся – у него была книга. Книгу он нашел в Рыбачьем, или ему дали, что-то такое, я точно сказать не могу. Какое-то пособие для начинающих магов. Вася поэтому втюхивал Алене, что ему с девочками больше нельзя; видимо, только за этим и пришел. Мне же он между делом доверчиво поведал про какую-то малютку в Рыбачьем: со сложной судьбой и полным отсутствием родителей, то ли уехавших за рубеж, то ли их и вовсе никогда не бывало. Мы тоже проезжали Рыбачье, и малютку эту я хорошо помнила: она оттягала у Игорька гитару и завела пинкфлойд… но лучше не продолжать.
Вася пробыл три дня; на мой взгляд – слишком долго: мне казалось, что делать ему здесь совершенно нечего, и он не задержится. Но я-то была убеждена, что он и не появится! – так уж я, пожалуй, помолчу. Четвертым утром Вася, по трассе, отправился восвояси, а у нас тут наступила цыганочка. Все потому, что Александр не уехал.
Это Вася сказал Игорьку, и Игорек сразу ополоумел: Александр не уехал! Александра видели! Никакой самолет, он в Симеизе, и поклонница тоже туда перебралась, никакой билет, они там живут в палатке, и Александр каждый день ездит в Ялту петь на набережной, совсем охрип! – а мы-то забрали обе гитары! – а он на Никовской!!!.. Так что, как говорится, татар ушел. И стул унес. То есть, никакой шиповник, никакой сентябрь, а всем отправляться туда, куда нам и дорога. И, кстати, Алене он обещался подождать ее в Рыбачьем. Я имею в виду Васю, конечно. В Москве, стало быть, разберутся.
Напишу-ка я еще про Валеру.
Валера был хороший человек. Не моргнув глазом, он принял превращение Алены, с Васиным приездом, в соляной столбик; не ведя и бровью, выслушивал Васины сногшибательные рассуждения, угощая его взамен пересказами просмотренных кинофильмов, а в тот день, когда Вася отбыл, явился к нам с банкой местного кислого пойла, и, пока Игорек в сотый раз – гип-гип-ура! – моделировал картину нашей с Александром встречи, Валера невозмутимо подливал в Аленин стакан, другой рукой записывая свой адрес в Аленин блокнот.
Оказывается, Валера работал где-то в Пярну в сберкассе. Мы только теперь, на прощание, об этом узнали.
Это было великое откровение!
КОНЕЦ
– Пустяков? – сказал Вася. Он сел и повернулся ко мне.
– А что? – спросил он.
– Пустяков?? – сказала я.
– Ага, – сказал Вася. – Ты что, в него влюбилась?
Я вдохнула много воздуха. Потом выпустила.
– Поразительно, – сказала я. – Ты, Вася, смотришь в самую суть. В корень проблемы. Хорошо с тобой разговаривать. Ты просто психоаналитик. Педиатр Фрейд…
– Ну и зря, – сказал Вася.
– Что – зря?!!..
– Думаешь, ты одна такая, – сказал Вася. – Все вы от него… кипятком писаете. А он срать на вас хотел. У него уже есть девчонка.
Мы сидели на камне. С соседнего, Никовского камня, раздавались визги девчонок. Их пытались столкнуть в воду мальчики.
– Я ошибалась, – сказала я. – Ты, Вася, не педиатр. Не психоаналитик. Ты, Вася, – адвокат. Но, слушай, Вася. Ты тоже ошибся. Я не девчонка. Это во-первых. А во-вторых, я одна такая.
– Ты, – сказал Вася презрительно.
– Да, – сказала я. – Я. Это, конечно, удивительно – я и сама удивлялась. Но приходится смириться с фактами. Боюсь даже, что скоро ко мне начнут строиться очереди. У меня, правда, уже кончились деньги – но они-то об этом еще не знают!..
– Что ты несешь, – сказал Вася. «Ш» он произнес почти как «ф» – в сочетании с Васиной наружностью и хамским тоном этот детский акцент дает сногсшибательный эффект. Мне никак не удается уловить, специально он или нет.
– Какие деньги?
– За «Марсельезу», – сказала я. – Ах, я же забыла ввести тебя в курс дела! Это я «Марсельезу» написала. А мне за это деньги дали.
– Какую «Марсельезу»? – Вася, по-моему, решил, что я сошла с ума. По крайней мере, он был не на шутку озадачен. Я рассмеялась.
– Ты не знаешь? – спросила я. – Я так и думала. Это неважно, не заморачивайся. Дело не в «Марсельезе». А в деньгах. Я тут всем денег даю.
– …Ты что, Пустякову денег дала?..
– А что? – сказала я. – Нельзя было?
– Почему, – Вася пожал плечами. – Это твое дело.
– Я же в него влюбилась, – сказала я. – Почему бы мне не дать ему денег? Вот и Дайка так считает. «Что, понравились?» – процитировала я. – «Правильно, они хорошие ребята».
– При чем тут Дайка?..
– А что, – сказала я, – Дайка – это святое? Я просто ей тоже денег дала. То есть, не ей, а этим ее друзьям, я не помню, как их звать…
Вася перевернулся на камне и уставился на меня:
– Ты гонишь, – убежденно сказал он.
– Зуб даю! – Я дала Васе зуб. – В натуре – спроси у нее!
– Вовке с Джоном?.. Они же уехали до тебя еще!
– И как, ты думаешь, они уехали? – поинтересовалась я. – Они тебе не жаловались, что у них денег нету, чтоб уехать?
– Что – тебе они жаловались?
– Нет, – сказала я. – Они друг другу жаловались. А я рядом стояла. Все это в Ялте было. Я только приехала, у меня денег было – завались. Я им дала денег, и они так стали радоваться, Володя меня просто всю расцеловал. И приглашать меня в Симеиз. Они, видимо, вспомнили про остальных, кто без денег сидит. Но я тогда не собиралась в Симеиз, – сказала я. – Хоть они меня так уговаривали, что пришлось им пообещать. Я собиралась жить у Сергея, – сказала я. – Но с Сергеем ничего не вышло, потому что я тогда уже познакомилась с Игорьком и Александром, и когда я у него спросила, где мы можем встать с палаткой, чтоб ему не мешать, то он меня так далеко завел, что когда мы с ним вернулись, то Игорек с Александром думали, что мы уже не вернемся…
– Ну и сидели бы у своего Сергея, – сказал Вася. – Кому вы тут нужны!
Он встал. Присел, и, по камню, сполз в воду. Потом поплыл. Он никогда далеко не заплывал – а говорил при этом, что он рыба. На этот раз он остановился у Никовского камня, и там стал дразниться с Никовскими девочками. Я смотрела на него, потом я легла.
Вася вернулся. Он вылез на камень и выжал волосы.
– …Вася, – сказала я. – Ты не обижайся. В следующий раз я тебе тоже денег дам. Я тебя тоже люблю.
– Да пошла ты к черту со своими деньгами! – сказал Вася.
Детский акцент был на месте. Вася лег. И закрыл глаза. Его лицо, будто бы любовно выведенное девятиклассницей на полях черновика контрольной работы, было обращено к небу. Он вдруг открыл глаза.
– Вы все такие! – сказал он. – Вам это все как… как матрешки для буржуев. Вы потом приедете, оденетесь в цивильные шмотки, пойдете в ресторан… и будете смеяться над всем этим. Правильно, что Пустяков на вас всех срать хотел. Я бы тоже так хотел. Только у меня ничего не получится. Я всегда буду за вами бегать.
– …Вася, – сказала я. – Ну что ты несешь? Какой ресторан?.. И кто – все? Ну вот Дайка, например – разве она такая?
– Дайка не такая, – сказал Вася. Потом он сказал: – …Дайка мне никогда не нравилась. – Ну, Алена, – сказала я. – Разве она такая?..
– Алена… – сказал Вася. – Алена, конечно, умная девчонка, – сказал он убежденно. – И красивая. Но кто я для нее? Бабник, – сказал он. – Просто бабник, козел и шизофреник. А она из хорошей семьи, она пишет стихи… Ей совсем другое нужно. Просто она это пока еще не понимает…
– Ну вот, – сказала я. – Пошла старая песня.
– …А может быть, из меня тоже что-нибудь вышло бы, – сказал Вася. Он сел. – У меня в детстве знаешь какие способности были! – сказал он. С детским акцентом. – Может все было бы по другому! – сказал он с жаром. Он смотрел на меня. – Вот если бы Анька была моя девчонка!..
– На очереди была Анька, – сказала я.
– Она не на очереди, – сказал Вася. Он лег и закрыл глаза. Потом он их открыл. – Я таких, как она, вообще видел… два раза, может. В жизни.
– Тебе повезло, – сказала я. – Я вот, например, никакой Аньки не знаю.
– Не знаешь? – Вася повернул голову ко мне. – Она девчонка Пустякова.
Они спустились к нам ночью – Вася и Алена. А мы как раз пили «Настойку горькую» – вот приятное разнообразие, не одной «Гуцульской» жив человек! Мы: я, Игорек, Александр, и поклонница, и еще подружка поклонницы. Они с подружкой отдыхали в Ялте, и появились еще даже до меня в кругу слушающих Александра, и давно уже познакомились, – но в Симеиз рискнули сопроводить нас первый раз. Мы с Игорьком хихикали всю дорогу в автобусе, представляя, как эти две дамочки будут спускаться по камням в темноте на своих каблуках – но ничего, обошлось. Поклонница с Александром спустились даже раньше нас; может быть, он даже снес ее на руках. Поклонница была худенькая. Ей было всего восемнадцать лет, и лицо у нее было как ситчик в горошку, но миленькое. Теперь она хотела, чтоб мы пели. (Не то с подружкой: она, по-моему, к этому моменту уже ничего не хотела. По-моему, она рассчитывала на Игорька, и, по-моему, ей уже стало ясно, что расчет не оправдался. Она зависла еще на спуске, и только воспоминание о том, как я сама здесь блуждала поначалу, заставило меня оказать ей поддержку. «Давай руку», – ободряюще говорила я, и бралась за нащупывавшие меня в темноте неправдоподобно длинные ногти.) Однако Александр не мог петь. Он даже говорить не мог. Он опять сорвал голос. Он занимался тем, чем мог – в темноте. Так что петь пришлось мне.
Я сказала Игорьку: «Давай», – и мы запели «Сингингай». Трах-тарарах! – посередине песни кто-то обрушился на нас сверху, от Ника, и на суровое Александровово «Кто там?!» последовал скромный ответ: «Сторож». Мы чуть не умерли от счастья. Мы, конечно, дали ему выпить. Он поблагодарил и притих – это напоминало добрые времена, когда еще Ирина была с нами, Ирина, которая пела «Джорджи Браун» и «Ночь в Тунисе». Я, конечно, не могла ее заменить. Но кое-что я все-таки могла; и мы с Игорьком, славно сработавшиеся за это время, грянули «Джинсы клеш», а потом «Уеду к морю». А потом «Брайан О’Линн», а потом «Таракан боится смерти», а потом оказалось, что тут уже Вася с Аленой! Это уже просто становилось каким-то банкетом!.. Вася сел рядом со мной, и попросил что-нибудь из Умки, но мне нужна была передышка, «Таракан» уже был сверх моих возможностей. Поэтому я сунула Васе дошедшую до меня бутылку, а гитару сунула Александру, невзирая на его протесты, а себе взяла сигарету, а Александр наконец заиграл, Игорек вступил, получилось красиво, хоть и не громко, а Вася тоже попросил сигарету, потом зажег спичку, и мы прикурили по очереди.
– Они уехали, – сказал Вася мне. – Я их на дороге встретил, и проводил до станции.
– Кто?..
– Пустяков с Анькой.
НИКОГДА БОЛЬШЕ
Ничего не хотелось. Спать очень хотелось. Перепила я. «Гуцульская»… Какая «Гуцульская», это «Настойка горькая». Ну и что. Все равно, слишком. А что, заснуть на камне, слабо? Запросто. Только скачусь к хреням в море. Вон оно какое. Золотистое…
Все мерцает. Только это не море мерцает. Это я мерцаю, у меня мерцает, от «Гуцульской». Во, ни фига себе, дура пьяная, а соображаю. И сигарет не забыла. Молодец! Может сказать чего-нибудь?
– Скажу. Речь. Внимание!
Вокруг моего камня собрались внимательные рыбы. Я помахала им рукой. Они высунули глаза из воды, чтобы лучше слышать. Я вздохнула. Я открыла рот:
– …Да ну вас на фиг… Постойте… Куда же вы?
Все рыбы уплыли, повернувшись хвостами. Я осталась одна. Одна-одинёшенька, на шершавом камне, уходящем в воду. Как это я себе шею не свернула?
– Сиротка!.. Так много людей, а я… одна. То-то оно. Что я от них ушла. От них всех – от Васи, и Александра и… или Александр сам ушел? С поклонницей… а, неохота.
Нет, мне не дождаться, пока я протрезвею. Я раньше умру, чем протрезвею. Да. Хорошо. Плохо-то как. Плоховато. Может, стошнить? В море? Нет, нельзя. Или покурить. А чего я хотела?
– Я хотела попрощаться с Гомосеком.
Некоторое время я сидела в отупении. Слишком значительная фраза вышла. От такой значительности смысл как-то пропадает. И подмучивает слегка. Плоховато. Да. Попробуем все сначала. Я сюда ушла оттуда. Чтобы попрощаться с Гомосеком.
– А кто такой Гомосек? Почему Гомосек? Почему, скажем, не-м-м… не… Мцыри? – Это было неплохо. Это мне самой понравилось. Только не останавливаться на этом. Иначе далеко не уедешь. – Пу… Пустяков. Нет, это Вася говорил. А Васю я не хочу. Поздно! Уже тошнит от Васи. Тошнит от вас всех, ребятки. От вас всех тошнит. Тошнотворные вы все. Вместе с вашими Гомосеками. Прощайте все. Прощайте. Всё. Попрощались? Можно назад подниматься?..
Я повернулась и легла на камень животом.
Поверхность камня, морщинистая вся, ребристая. Прямо перед глазами. Лучше думать. Лучше не разговаривать. Думать лучше получается. А то слишком громко и ничего не слышно. То есть непонятно. Да. Зря я пила. Зря. Если хочешь прощаться с кем-то, не пей. Теперь ничего не выйдет. Всё. Сплю. Уникальная возможность упе… упущена.
– Упещена…
Всё!
Но тут всё и вышло. Он вышел из темноты. Уселся на тот край, который был свободный от меня, и закурил. Всё молча. А чего говорить. Всё уже сказали. Только ничего не вышло. Слова – это ничего. Нихт. И теперь я никогда буду не одна. На том камне, или на любом другом. И он никогда будет не один. Как же теперь быть. Что ж делать. Куда ж теперь денешься. Раз так получилось, а слова – это что…
И деньги тоже.
Я перевернулась на спину.
Я закрыла глаза. Потом я их открыла. Я перевернулась обратно на живот. Носом, щеками, лбом в жесткий шершавый камень. Закрыла глаза. Открыла.
Так нельзя. Нельзя так. Я же человек. Нельзя так, ребята. Нельзя так поступать с человеком. Нехорошо. Стыдно.
Ему было стыдно. Но он ловко вышел из положения. А Вася! Тоже ловко вышел. Все ловко вышли. Одна я осталась. Не вышла. И что мне теперь делать?!!..
Уезжать.
Я села.
После этого я сидела. Какой-то кусок отвалился. Большой. Я сидела и смотрела, как он отплывает, как полоска воды, разделяющая нас, становится все шире, шире. А я сижу. Сижу и смотрю. Нет, еще «Гуцульская». Что же будет, когда и «Гуцульская» меня покинет?..
Тогда я уеду.
Завтра утром. Я уеду отсюда.
Это уже сегодня. И я никогда ничего не узнаю.
Не узнаю. Я его на улице не узнаю! Я ведь даже лица его не видела – в темноте! Не узнаю. Это хорошо. Не узнаю, о чем они с Дайкой говорили, когда еще меня тут не было. А может, ни о чем не говорили. Может, они незнакомы – а все так случайно совпало. Какая разница. Я уезжаю.
И не узнаю. Как они тут все. И что у них за дела, и отношения, и… всяческие Оксанки. И не буду делать вид, что знаю. Это не я. Не мое. (А я?.. но это потом; пока – сиди и смотри, как оно все уплывает… прямо как корабль какай-то! Огромный, тяжелый, медленный, и все дальше и дальше. Не мой.)
О, господи! Как же сильно нужно было надавить, чтоб это все отвалилось!!! Очень сильно. Очень больно. …Но ему и самому не сладко пришлось. Ему было жалко. Меня! И он не хотел этого делать! Почему? – почему он должен был это делать? – кто я ему такая?! …Но он взялся. И справился как нельзя лучше. Спасибо!..
Спасибо тебе за то, что ты был. За то, что это было так, что это был ты, что ты такой, а не другой – а так бы я ничего не поняла, – спасибо, честно!.. Спасибо, Гомосек. Хоть я и не знаю, почему Гомосек? И не узнаю. Почему Гомосек, если…
Девочка!..
Я совсем забыла про девочку.
Я опять легла на камень. Я забыла про девочку. А нельзя было забывать. Теперь все начинай сначала.
Господи!!!
Как много тратишь, убеждая себя, что вот это, это то! И как потом еще больше тратишь, сбрасывая с себя это нагромождение, чтобы под ним не подохнуть! Есть же на свете девочки. Светловолосые девочки, с выгоревшими бровями и ресницами. Это не я, это другие девочки. Мне никогда не быть такой девочкой. Даже не увидеть. Никогда не понять, чего же я не поняла. И как легко становится, просто ужас: я уезжаю.
…А жизнь?.. Прошла, прошла!!
– …Господи! Я не хочу, чтобы он уезжал. Я не могу. Я не хочу, господи! Я не хочу, чтобы он уезжал!!!
Кто-то шел сюда.
Точно: кто-то сползал по камням. Теперь уже точно слышно.
Все перекрутилось и встало. Это я села.
На камне. Под небом, у подножья Симеиза.
Бам-м-м-м… Гитара о камень. Игорек.
А море тихо-мирно хлюпало здесь, у самых ног. И отсюда – и до самого конца – такое гладкое, как ни разу днем. Просто вода. Притом соленая. Просто очень много воды. И две дуры со своими огнями. А я?.. Всего три, значит.
Шорох приблизился. Гитара стукнула прямо надо мной. Потом стало тихо.
Потом кто-то перескочил на мой камень.
– …Ой, бля-а-а…
Это был Игорек.
– Чуть очки не разбил… Потерял их… потом нашел. Ой, бля-а-а-а-а-а… – Голос его сошел на нет. Он опустил руку, которой схватился за голову, и присел. В другой руке у него была гитара. – Или я, это… не очень?.. мне, в общем-то, все равно…
– Да нет, – сказала я. – …Я сейчас уже все равно спать пойду. Там, это – есть где лечь?
– А?.. А, – есть, конечно. Васька покинул нас! И Саня… ой, бля-а-а, он меня покинул! – Игорек схватился рукой за голову, и стал раскачиваться. Потом он посмотрел на меня. – Я пьяный, как свинья! – сокрушенно сказал он.
– Ничего, – сказала я. – Тебе даже к лицу.
Игорек покачался в нерешительности и сокрушенно захихикал. – Я хотел поиграть, – сокрушенно признался он. – Так давай, – сказала я. – Сыграй голубую луну. – Игорек взялся за гитару, но тут же опустил ее. – Нет, – сказал он. – Я так не могу. Я рукой по струнам не попаду. Ой, бля-а… – Он захихикал. – Мне, наверно, тоже надо спать… а? Я же сбежал! Там эта… толстая! Сидит, и ни в одном глазу! Спрашивает: чего я сюда поперлась? А – эта – Алена, Васька мне ее оставил! Ой, бля-а-а… Вот это первый! – Он врезал по струнам. – А вот второй! А это третий!
– Ой, бля-а-а-а…
– Расскажи анекдот, – сказала я. – Какой? – Про зверя. Или про пионера.
– Ой, бля-а-а… Стоит мальчик у вечного огня на часах. К нему подходит такой мужик… МАЛЬЧИК! ТЫ – ПИОНЭР?!.. «Да…» ЧТО – ДА???!!! «Н…е-ет…» ЧТО – НЕТ????!!!! «Я НЕ ЗНАЮ, ДЯДЕНЬКА!!!!..»
На черную гладь справа далеко впереди ложились отражения огней. Они колебались и переливались.
– Вы уезжаете?
– Мы… да. Не знаю..! Сашка – мы с ним позавчера вроде поругались… вроде немного… Ой, бля-а… Он билет взял, не знаю только на когда… Вроде послезавтра. Ну… и я, да, наверно.
– А ты?
– Я… не знаю, дяденька!
– Ой, бля-а… – сказал Игорек.
– …Красноярск… Это такой город. Никто не знает, какой это город. Никто не знает, как мне не хочется!..
– Ну и не едь, – сказала я. – Оставайся.
– Нет, надо, – сказал Игорек. – Меня там жена ждет. У меня там гитара! «...........»!
– Это хорошая гитара?
– Еще бы! Я ее купил за шесть тысяч, весной. Думал, здесь заработаю, отдам. Ой, бля-а-а-а… – Игорек посидел, потом вдруг захихикал. – Никто же не знает, – сообщил он. – Никто же здесь не знает… Как я тут хожу со своими волосами! Никто не знает, что я специально круг делаю, чтоб только мимо них пройти, и так… о-ба!
Он вскинул руку.
– И они мне ответят! Хотя мы незнакомы! Никто не знает, что это такое – после Красноярска!..
– …Ну и не уезжай, – сказала я. – Ну хочешь… поехали в другое место? Завтра. То есть, сегодня.
– В какое место? Ой, бля-а-а…
– В замечательное место. Никто не знает, что это за место. Там один всего мой знакомый живет. Только я не знаю, может его там уже нет.
– Ой, бля-а! Я не знаю. Я ничего не знаю уже. Кажется, у меня начинается похмелье.
– А ты искупайся, – сказала я.
– Я не могу купаться ночью! Я снимаю очки, отплываю на два метра, и ничего не вижу!
– Ничего, – сказала я. – Ерунда. Я тебе покричу отсюда. Давай.
Игорек посидел, потом встал. Гитара брякнула и загудела – он зацепил ее ногой – я ее придержала. Он стал раздеваться, сокрушенно хихикая и повторяя «ой, бля-а». Раздевшись, он прыгнул – головой.
Я взяла гитару и стала играть. Игорек вынырнул.
– ААААААААААА!!!
Даже отсюда было видно, как светится вода. Но отсюда, конечно, слабо.
– КАЙФ! Я НАШЕЛ ТЕБЯ!!! – орал Игорек. – Урра-а-а! Встава-а-ай, проклятьем заклейме-о-онный!.. на абордаж!!! – Симеиз, потревоженный, пробуждался. – Сингингай!!! Гуцульская!.. —
И прочее.
Я отложила гитару. Рассвет уже был, наверное, близко. Я закрыла глаза, потом открыла их.
Возвращение Робин Гуда
–
Дорогие милые люди! Потерялась кормящая сучка, порода пекинес, цвет пепельный, зовут Бася. Сучка кормящая, щенкам всего одна неделя. Просьба сообщить по телефону… или улица…, дом…, квартира…, Д… И… Вознаграждения деньги водка и еще щенок такой породы. Не откажите мне в моем горе, жалко щенков и саму старую Басю, она страдает (эпилепсией) нет мне жизни без ее.
–
Когда свет в вагоне выключился, он полежал еще немного, а затем сполз со своей верхней боковой, надел ботинки и пошел в тамбур. Вагон качало. На всех полках спали люди.
В тамбуре же свет горел. И было холодно.
Не может быть, чтобы свет в тамбуре не выключался. Он поднял руку и ощупал края плафона – рука наткнулась на рычажок и щелкнула им. Плафон погас. Он перешел к противоположной двери и то же самое проделал со вторым. В тамбуре стало темно, и только замерзшие окна теперь светились.
Тогда он закурил и прижался лбом к стеклу, покрытому ледяной коркой.
На свете счастья нет,
Но есть покой и воля,
Когда погаснет свет,
И поезд мчится в поле.
И ты уходишь, стоя,
И ты не слышишь боли,
Не спрашиваешь «кто я»,
Пока он мчится в поле.
Позже, когда сигарета была выкурена, он все так же стоял, упираясь лбом в холодное стекло и чувствуя, как мороз проникает вглубь, вызывая там боль. Но не отнимал головы от окна. Не отнял и тогда, когда дверь из соседнего вагона открылась, впуская очередную порцию холода, грохот колес и человека. Сейчас он уйдет.
Но человек не спешил уходить. Он что-то там делал в темноте.
Затем раздался сиплый женский голос – испуганный и просящий:
– У вас спичек не найдется?
Он повернулся. Рука нашарила спички в кармане.
Женщина из темноты рядом торопливо продолжала, будто защищаясь: – Не знаю, что со светом случилось… Все было нормально… Дверь не могу открыть…
Его рука со спичками остановилась. Он сказал:
– Открывалась же. – И потянулся к ручке двери, но тут дверь распахнулась. – Ой, все! – сказала она, не скрывая облегчения, и, прежде чем выйти, окинула его взглядом, держась за ручку, – тетка лет сорока пяти в форме проводницы.
Но он не дал ей закрыть дверь до конца, и тоже вышел, сразу же свернув в туалет. Над умывальником висело зеркало, и, нагибаясь, чтобы попить воды, он взглянул на себя один раз. Потом он вышел из туалета, прошел по спящему вагону до своей полки и, сбросив башмаки, влез на нее. Он укрылся одеялом до самых ушей. За спиной у него лежала его куртка, чтобы не дуло из окна.
Но он не заснул, и, когда это стало ясно, он повернулся на другой бок. К окну. Вскоре он вернулся обратно. Там ничего не было. Но и тут тоже. Но и лежать так было невозможно, и он перевернулся еще раз. А потом еще раз.
Но это не прекращалось. Оно пододвинулось вплотную и остановилось. Ему оставалось вертеться, вскидываться рывками, беззвучно плача (звук-то, конечно, был, шепотом тянущаяся нота) перед неотвратимостью происходящего, от непонимания его смысла – а поезд все ехал и ехал в темноте.
– И что там было написано? – спросил Матвей.
Николай вертел в руках подобранную где-то дудку с трещиной, соединяющей все дырки от пятой до восьмой. Он поднес ее ко рту и попытался извлечь звук. Раздалось протяжное и ломкое сипение.
Матвей, опираясь задом на круглый стол, терпеливо ждал. Зад у него был оттопыренный. И щеки. Весной, со своими соломенными волосами, которые он зачесывал назад, в брюках и жилетке от костюма-тройки (где он ее откопал? Уж не здесь ли, на даче) он был похож на приказчика из магазина «Ткани». (Или на модную молодежь с Паниковского.) Но он не был модной молодежью. Он был студентом местного филфака. (А разве это мешает быть молодежной модой?) Да нет, скорее уж помогает. Но Матвей не был. Он был. Стулья читального зала государственной библиотеки, бывшей ленинской, были хорошо знакомы с его задом. А когда он не читал книги в библиотеке, он читал их дома. Три полки книг. Больше ничего не было. Даже магнитофона. Был, правда, еще холодильник, в котором время от времени обнаруживались такие занятные вещи, как бараний бок или кусок лосося. Это приключалось, когда матвеевы дядья внезапно вспоминали о его существовании – то есть не так, чтобы редко. Но в принципе Матвей покупал еду сам. И готовил – очень нехило, между прочим. Кроме повышенной стипендии, он получал еще какое-то сиротское пособие. Ему хватало. На книги, правда, не хватало.
– Но тут уж они мне не помощники, – сказал он.
Хотя на самом деле, после смерти бабки, они несколько раз подкидывали и денег («отдашь, когда сможешь»). Но тут была скользкая тема. Например, бабка, когда умерла Матвеева мать (он был еще маленький; еще даже до школы), отказалась перебраться к своим племянникам, считая их жуликами, только и мечтающими наложить лапу на двухкомнатную квартиру. О чем они там на самом деле мечтали – квартира осталась за Матвеем. Зато участок с домом, где раньше бабка жила с дедом, отошел-таки к этим двум дядьям! Так что Матвей, при желании, мог думать, что от него пытаются, задним числом, откупиться.
– Потому что они считают, что бабка продешевила, – сказал Матвей, – и боятся, что и я так считаю. – А ты как считаешь, – спросил Николай. – А я никак, – сказал Матвей. – Не хотелось бы во все это ввязываться. – Он помолчал. – Противно не то… – сказал он, – и даже не то… – сказал он, – …а то, что они теперь передо мной юлят. Заискивают. Выступают, в общем, в не свойственной для себя роли. Они же нормальные мужики. – Они, по бабкиному ходатайству, отмазали Матвея от армии. Матвей рос, в общем, самостоятельным хлопцем, с бабкой не церемонился; благо, та была вполне бестолковая: старая. Ничего она не понимала, зато и не мешала (почти); воспитывать же Матвея отказывалась напрочь, о чем осведомляла всех желающих – от соседок у подъезда – до родительских собраний: «Носится… як метэор. Куды мне с ним!..» У нее были свои способы ладить с миром: Матвея – называть сиротой, «Ну; а кто? Сирота и есть. Чаго ты кипяцишся?!..»; себя выставлять немощной и глупой. Что она хорошо делала, так это – ездила в огородик, закатывала банки, рогалики пекла. Ну вот и пусть бы закатывала. И тут поднапряглась – вывезла.
– Ты теперь должен дать им по ебальнику, – сказал Николай.
– С какой… – начал Матвей, но Николай его перебил. – Нет, ну прикинь, картина: здорово, племянничек; мы тебе рыбки накоптили!.. а ты подходишь: дядя Юра! Нна! Дядя Петя! и тебе того же!.. Раз они, как ты говоришь, нормальные мужики, то это их должно излечить от всех сомнений по твоему адресу. Ты их этим освободишь от долгов, они сразу станут естественными. Я так думаю, вы славно разберетесь, прямо в прихожей. Я только боюсь, ты не справишься. Может мне тебе помочь?
Матвей не улыбнулся. Он сказал, вороша тонкой палкой костер: – Они могли просто обмануть ее. У меня же была эта отсрочка, как у единственного кормильца. И тут – раз, это обследование, почки. Сначала наехать на нее – ты старая, скоро умрешь, а ему – перестройка, дедовщина. Ужас. Флак! – (Это он щелкнул языком.)
– А может и не было у них никакой сделки, – сказал он. – Это только мои домыслы. Может они документы подделали. Или ее отравили, а перед этим заставили подписать. Поджигая пятки керогазом. Откуда я знаю, я же у них не спрашивал.
– Ладно, – сказал Николай. – Насрать. – Матвей, отучившись год физике, бросил университет и ушел из дому, то есть уехал, и год провел, как это водится, между собакой и волком, в столицах и Прибалтике. Потом он вернулся. Потом бабка заболела и умерла, а Матвей поступил на филфак. Когда другие уже заканчивают. – Там действительно дедовщина и ужас. По крайней мере, это выгодная сделка.
– Ну да, – сказал Матвей. – И что мне там нечего делать. Да и аксессуары… дача… машина… Они же приглашают меня сюда жить сколько и когда захочу. По закону тут все их!.. но по совести мое, и это все-таки доказывает, что у них сохранились остатки совести. А это очень неудобно. Жить надо либо по совести, либо без, – но людям же недостаточно выбрать что-то одно, им подавай все. Вот их и ломает. Тем более, что они сразу так высоко забрали в этой своей демонстрации родственных чувств: какие они мне там родственники! Я их до 18 лет раза три видел. Ясно, им это не по плечу. Они надорвутся, если будут и дальше так тянуть. Морально надорвутся. Им уже должно просто не терпеться – когда у меня наконец облетит пух, и пропадет эта моя желторотость, и я, заматерев, начну уже что-то вякать – и можно будет с облегчением отпустить тетиву.
Он замолчал. Потом, почти одновременно они повернули головы. Новый дом белел, выступал из темноты – словно, безмолвный соглядатай, проходил мимо и остановился за спинами, послушать разговор. Матвей первым отвернулся. – …У них своя правда. Конечно, – сказал он. – Как муравьи. Вечно тащат откуда-то куда-то, …теют. Считают, хитрят… Совесть совестью, а справедливость тоже есть. А по справедливости это их владения. Они так считают. Они же у меня мои книги не отбирают, правильно? Они мне скорее нравятся, я же говорю, они нормальные мужики. – Дом был внутри весь желтенький, Матвей говорил. Стены, пол, потолки – все было обшито деревянными лакированными планками, вроде паркета. Но круче. Только он был слишком большой для этого крохотного участка. Как здоровый детина на трехколесном велосипеде. Они хотели снести старый дом, но не стали, чтобы было где жить, пока большой дом был закрыт – уезжая, они запирали его на ключ. А, приезжая, открывали и начинали стучать и ковыряться внутри – достраивать. А потом может баню сделают в старом. По-любому было понятно, что Матвей им тут на самом деле совершенно ни к чему. Даже если его и терпят до поры – как терпят щенка или чужого ребенка, лезущего под руку, когда занят делом, – пока наконец терпение не лопается. Тем более, что что это такое, крутили-мутили, ходили, хитрили, наконец – все! похоронили! А вдруг оказывается, она не умерла, тусуется здесь под боком, то и дело, вздумав, там, пойти за хлебушком, на нее натыкаешься, – глядящую из глаз Матвея. (А тебя не спрашивают1.) Кто-то из них – скорее, младший, Петя, – первым это обнаружил, и, на исходе долгого рабочего дня, как выплыло в памяти, так и выложил братцу, – тот призадумался, жуя… Но, и прожевав, и проглотив, не мог ничего ответить; Матвей ставил их в тупик; они уже и сами не могли понять, зачем и как случилось, что они его сюда пригласили. Чего они ожидали? – но точно – не этого, не того, что он будет ходить здесь, молча, ничего не спрашивая, за водой, едва не задевая своим круглым задом их, занятых в это время какими-то подсчетами, и поэтому тоже выставивших свои зады, облокотившись на хризолитовый столик во дворе, – не того, словом, что он воспользуется их предложением буквально. То есть, если бы он, скажем, сразу схватился им помогать. Вот что они подразумевали, к о г д а п р и н и м а л и е г о в р о д с т в е н н и к и! – одновременно и заискивая, но в большей, гораздо большей степени гордясь проявленным великодушием: бери! твое (то есть наше) – на новых, значит, условиях. А он не принял этих условий, он вел себя не как родня, а как старый слуга, упорно не желающий замечать перемен, продолжающий быть верным умершему хозяину, – зная, при этом, что его уволят. Ну, вот его и уволят.
Матвей тыкал палкой в костер. Он так никогда не сможет разгореться; что ты делаешь? Дай сюда. Положи. – Даже до сих пор не знаю, за кем из них она записана. Передерутся еще когда-нибудь… Нет; вряд ли. Они мне хотели документы показать, приехали, с водкой… Я сказал не надо.
– …Меня она не спросила, – сказал он. – Чтобы ты ей ответил, – сказал сразу же Николай. – Интересно вот, что?
– Но ты-то там был, – сказал Матвей, поднимая глаза на Николая.
– Я? Я там был за пидора. – Взгляд Матвея дрогнул. Спохватившись, попытался было удержаться, но окончательно сорвался, мелькнул по касательной и скатился к спасительному костру. От Николая, не спускавшего с него глаз, не укрылось это движение. – Не в прямом, конечно, смысле, – уточнил он. Уточнений не требовалось. – Просто меня чморили. Все два года. – Он подумал, сморщился и плюнул в костер. – Противно, вот ты говоришь, противно, – а противно-то, блядь, не это. А то, что никаких – ну, ровным счетом, – никаких предпосылок. Я там был точно такой, как они, и то, что, блядь… какие-то векторы… И, блядь, инициация… Я тебе чем хочешь клянусь: я бы обошелся без инициации. Нет; я тебе говорю: если это неизбежно, постарайся по крайней мере не получать удовольствия. А я ложился на ампутацию. Сынки мои! Распэздолы. Вырежьте мне ХУЙ на щеке. Золото Рейна… …И зря. Зря я так решил.
– Можно же вывести, – сказал Матвей. С некоторым трудом, словно выдирая язык из болота. – Я где-то недавно видел…
– Можно, – согласился Николай. – А можно дяде швырнуть рыбой в морду. – Некоторое время они молчали в оцепенении, вызванном созерцанием костра. – Ты все время говоришь, – вывернул вдруг Матвей, – таким образом, словно пытаешься беспорядочной пальбой заглушить происходящее… в это время… отвлечь от него внимание. На мой взгляд, это тебе неплохо удается. Есть еще разряд подобных поступков… – Он замолчал. – Ах, вот ты о чем, – сказал Николай медленно. – Я просто не понял… – Он тоже замолчал. – Может быть, это выглядит так, – сказал он наконец. – …Может быть, так. Осталось обсудить… Дело в имидже. …Нет, подожди; я знаю: мы ведь в дурацком положении дипломатических переговоров. По пятнадцать толмачей с каждой стороны, и все в белых фраках. Чтобы добиться взаимопонимания. Ради ничтожного процента понимания, который ведь, в конечном итоге, такое малое отношение имеет, так далек от реальной внутренней политики. – Но отказаться невозможно, – сказал Матвей.
Николай отнял дудку ото рта. При беглом, более пальцами, чем глазами, осмотре:
– Как эта дудка, – сказал он. Одну ногу он спустил с подоконника – по эту сторону; спусти же по ту – так казалось – он мог бы просто перешагнуть в сад. Где в свете последних событий оставалась всего одна яблоня (зато прямо напротив), в чьих листьях ветер и солнце плясали так неистово, как только и бывает в полдень, в июне, на даче, или у бабушки в деревне, где едят одну картошку, со сметаной, с огурцами и совсем без мяса, разве что с салом с яичницей. – То ли во мне… то ли совсем не во мне. Ладно, допустим. Готов согласиться. Все равно не пойму. Человек жил-жил – нет, меня мы оставим в покое. Кай, блядь. Прожил как-то какую-то часть своей жизни. Вдруг к нему приходят. И говорят: ты не прав. Сойди с дороги и пропусти всех. Ты что скажешь? Ты тут говорил о справедливости!..
– Но тогда, – сказал он, – почему?.. Почему это никому не видно? Вот ты, например – ты не видишь?
Сбросив вторую ногу, он оттолкнулся задом, оставив дудку на подоконнике; прошагал через комнату и остановился в темном углу у двери, где, на гвозде, висела его куртка. Некоторое время стоял там, чем-то шурша. Потом начал читать:
– Дорогие милые люди! Потерялась кормящая сучка, порода пекинес, цвет пепельный, зовут Бася. Сучка кормящая, щенкам всего одна неделя. Просьба сообщить по телефону… или улица… дом… квартира… Вознаграждения деньги водка и еще щенок такой породы. Не откажите мне в моем горе, жалко щенков и саму старую Басю, она страдает (эпилепсией) нет мне жизни без ее.
– Вставай.
Он перевернулся и сел, усиленно моргая и пригнув голову от головной боли, вскинувшейся вместе с ним – и выше! выше! плеснувшей в глаза темнотой… но постепенно оглохшей, стихшей. Сузившейся до участка во лбу, где и останется слабыми отголосками до вечера.
Тут он увидел штаны.
Никого не было в комнате; шаги слышались где-то в прихожей. Или в кухне. Повернув голову, он минут десять прислушивался к ним: по пять-шесть шагов, прерывающихся открыванием дверей, перестановкой предметов. Наконец, когда стало ясно, что никакой информации из этого не извлечь, он с усилием вернул взгляд на стул, где они лежали, – наглые, с лэйбаком во всю жопу, на какую-то секунду показалось – летят прямо в лицо с метрополитеновской рекламы.
Привстав, он зацепил их рукой и потянул к себе.
Человек, сидящий в кухне за столом, поднял голову. Это был невысокий, но плотный и сильный человек пятидесяти пяти лет. Лицо у него было бритое. Волосы темные, наполовину седые. Коротко стриженые и только что аккуратно причесанные мокрой расческой. Или просто влажные от умывания. Он производил впечатление сдержанности, некоторой медлительности, силы. Это был отец Николая. Медленно пережевывая пищу, он смотрел на Николая, стоявшего в дверях кухни и державшегося правой поднятой рукой за косяк. Николай был в трусах, босиком. У него были волосатые ноги, подмышки и частично грудь, а также недельная щетина – почти борода, не скрывавшая татуировки в виде цветка из пяти лепестков пониже глаза, на скуле. В левой руке он держал джинсы. – Что за хуйня? – спросил он.
Движение челюстей прекратилось. Максим опустил глаза к тарелке, – но, прикоснувшись, словно спружинив, взгляд плавно, как чайка, поднялся на Николая. Снизу вверх. – То есть, спасибо, конечно, – поправился Николай. Он бросил штаны на табуретку и, оттолкнувшись от косяка, опустил руку. – Мне, вообще, не надо. Забери себе. Или лучше отнеси обратно. – Он повернулся, чтобы выйти.
Максим, вместе со стулом, выдвинулся из-за стола. Он был уже в рубашке и галстуке, только без пиджака.
Догнав Николая в коридоре, он, левой рукой разворачивая его к себе за плечо, в то же время ткнул правой в челюсть, против хода поворота. Николай улетел головой вперед, и там ударился в дверь. Он упал. Почти сразу же он перевернулся. Он сидел на ковре, затылком упираясь в захлопнувшуюся дверь. Из носа потекло – по губам – в рот. Максим, не ожидавший такого успеха (он боксировал давно, в молодости), стоял на месте.
Увидев, что Николай смотрит на него, он повернулся и ушел в кухню. Но тотчас же вернулся. В руке у него были джинсы. Он открыл рот.
– Умойся. – Голос звучал ровно. – И оденься. – Он бросил джинсы – не швырнул, просто отпустил, разжав пальцы, рука только чуть качнулась вперед – они упали, не долетев до Николая. Он постоял и, подумав, шагнул вперед. Остановился перед сидящим и нагнулся – Николай дернулся в сторону, закрываясь плечом. Но тот лишь поднял джинсы и бросил прямо Николаю на ноги.
– Вот. – Он разогнулся. Одну руку уперев в пояс, другая висела спокойно. – Это наденешь. Я не хочу, чтоб на заводе на меня пальцами показывали. Да пошевеливайся. – Он поднял руку, взглянул на часы. – Через полчаса чтоб был готов. Дай мне пройти.
Николай облизнулся. В прозвучавшем за тем голосе не было слышно злости, обиды, страха, каких-либо других чувств – вопрос словно был задан с единственной целью выгадать время: – Куда?
Максим, уже взявшийся за ручку двери, обернулся. – Куда? – переспросил он с удивлением. – На работу!
Он вышел из прихожей. Николай поднялся. Джинсы упали на пол. Он нагнулся и их взял. Другой рукой нашарил на стене выключатель, щелкнул им и скрылся там.
Теперь, придя с работы, он лежал в дальней комнате на кровати. Чуть попозже приходил отец; обычно он к этому времени еще не спал. Только начинал оступаться и соскальзывать в провалы темноты, когда раздавался двойной поворот замка – как заглавие к скрипам и постукиванием в коридоре, и затем – шаги на кухню. Максим обедал (или ужинал) супом, который варил всегда один и тот же: среди кусков картошки, морковки, лука болтались куски мяса или курицы. Иногда вермишель. Вообще-то это было такое рагу. Он доставал кастрюлю из холодильника, – разогревал, – накладывал себе большую тарелку; остальное убирал обратно. С тарелкой и ломтем черного хлеба он уходил в свою комнату, где включал телевизор и, отвернувшись, переодевался в синтетический спортивный костюм, пока с телевизора шли новости, – что еще произошло, пока он был на работе, – словно это была микроволновая печь, еще раз разогревающая суп, перед тем как ему стать готовым к употреблению.
Николай спал. Сквозь сон слышался резкий звонок телефона; голос отца, отвечающий в трубку: «Нет… Нет… Нет… Ладно», – но не спешил просыпаться, тянул время на грани реальности, чтобы, когда трубка чмокнет, соединясь с коробкой, и шаги удалятся, провалиться назад, в черную яму без дна и стен.
Но просыпаться все же приходилось. Закат бил в окна напротив, во дворе кричали дети, в небе носились ласточки. Он лежал, то открывая глаза, то закрывая, пока темнота не сгущалась настолько, что солнечные блики от открываемых и закрываемых окон сменялись тонкой полоской желтого света из подъезда дома напротив. Он и дальше бы лежал. Нужно было в туалет.
Выйдя из сортира, он включал свет в кухне. Под успокаивающие убедительные интонации телевизора за стеной вынимал из холодильника и ел суп – стоя; вылавливал куски мяса руками. Потом он ставил кастрюлю назад в холодильник. Холодильник стоял у окна. Окно было закрыто. Где-то далеко пьяные бабы орали песни, и смелое их и неожиданно точное многоголосие, заблудившееся между пятиэтажек, ошарашивало настолько, что он остановился и вытянул шею, напрягая слух, чтобы не потерять их среди других шумов августовского вечера. Потом он потянулся к шпингалету и распахнул обе створки. Вместо ожиданной свежести затхлый, парной, едва уловимый дух ударил в его ноздри – благодушно источаемый в прозрачный стоячий воздух открытым окном снизу.
В пятницу, поднимаясь по ступенькам к себе на третий этаж, он – нос к носу – столкнулся с Бэлкой.
– Ух ты-ы…
– Здорово – а ты откуда?
– А я от тебя!
Он оглянулся: – Ну пошли к тебе. – Они сбежали на первый этаж, где Бэлка открыла – вышибла, вышибла! – дверь толчком плеча. – М… раздевайся, – сказала она, как всегда некстати пожимая плечами, разводя руки. – Кстати, где ты был? Тут тебя искали.
– На работе. – Он прошел в кухню. – Я теперь работаю.
– Ух ты. – Бэлка появилась в дверях в причудливой позе: стоя на одной полусогнутой, она двумя руками стаскивала кроссовок с другой. – Шнурок не развязывается, – пояснила она, умудрившись пожать плечами. Освободившись наконец, с довольно поджатыми губами она вошла и, оседлав табуретку, уперлась руками в выглянувший между ног угол сиденья и принялась смотреть на него любознательно-весело, молотя хвостом от избытка дружелюбия. Кличка у нее была – Белка. Имелась в виду собака. – А кем? Где?
– У папаши. Вот он, кстати, идет. Отодвинься от окна, я не хочу, чтоб он нас видел. – Они откинулись к стене, переждав, пока Максим (он шел как обычно, не глядя, могли бы не беспокоиться) скроется в подъезде.
– Так ты с ним..? – с пониманием кивнула Бэлка. – Да нет, – сказал он. – Я его не вижу. Он в другом корпусе – он же главный инженер. А я в цехе. Ящики таскаю. Разнорабочий, это называется.
– Нормально, – сказала Бэлка.
– Какое нормально. Может чаю сделаешь?
– Кха-нэшно. – Бэлка встала. – Слушай!!! А картошки? Я как раз жарить собиралась. С помидорами! Хочешь?! Матка с дачи привезла!..
– Давай, – сказал он, испытывая внезапный голод. Фыркнул. – Нет, ничего, – сказал Белке, вопросительно обернувшейся от мешка с картошкой. – Привычка. Я же обедал, в столовой. Рабочих нормально кормят, и дешевле. Съебаться бы куда-нибудь. – Он встал, подошел к окну и посмотрел на клумбу, всю заросшую лопухами. Продолжал, не оглядываясь: – Очень хочется. – Ты не знаешь, может есть где-нибудь место пожить? Я б тихо сидел. Закрылся бы, никуда не выходил.
Он повернулся. Бэлка поднялась с корточек, распрямилась. В руках у нее была кастрюля с картошкой. Она нахмурилась. – Нет, не знаю. Хотя… – вскинув брови, она подняла глаза к потолку и постояла так. Пожала плечами, снова пожала плечами. – Ну, живи у меня! – Глядя на него, она снова пожала плечами. – А что? Ключ я тебе дам. Матка на даче все равно пропадает неделями, отпуск у нее сейчас. – Наконец она достигла цели: удивила его и растрогала. – Да нет. Это не выйдет, – сказал он. – Слишком близко. Не хочется глаза мозолить… хорошему человеку.
Бэлка вопросительно на него смотрела. Он потрогал переносицу: – Не знаю, приходит ли ему в голову, что его тоже обманули. Как Орфей, идущий из ада в сопровождении Эвридики и ни разу не посмотревший назад, продолжает идти, хотя и подозревает, что никакой Эвридики давно нет за ним. Но точно это сказать можно, только оглянувшись. Ну так вот, он не будет. Даже если ему этот вопрос в голову приходил. Слишком долго уже шел; за той дверью все давно уже протухло и истлело; а воли в нем достаточно. …Только это… как-то так получается, что, не меняясь по сути, воля к жизни с какого-то момента оказывается волей к смерти… Да. Слышал бы он, что я про него говорю, он бы мне еще один хук справа выписал.
Бэлка застыла как парковая статуя со сломанной головой и кастрюлей в руках. Наконец она сочла возможным ее выпрямить и, медленно, серьезно и важно, покивала:
– Я почему-то так и подумала.
– …Да?.. Это круто. О чем?.. Слушай, ты с ней что-нибудь делать собираешься? Дай, я тебе помогу, где нож? – Они стали чистить вместе, сидя вокруг мусорного ведра, у Бэлки был маленький нож, у него большой, картошки уходила сразу половина. – А как же ты работаешь? – спросила Бэлка. – Что? А, ты в этом смысле. Да нет, ничего. Они же меня не знают. Фамилия у меня не его. Ничего не говорят. Думают, видно что: говно; пока я среди них бегаю туда-сюда, ничего, естественно, не умею. Ну, матерят, – если не успею дорогу уступить… Я эту хуйню уже знаю. Люди ко всему привыкают. Через полгода они меня полюбят, потому что на бывшем голом месте у них вырастет в ихнем садоводстве для меня по деревцу, и они к этому деревцу… Оглядываясь, встречать его на месте. Люди-то действительно хорошие. Потому что это приятно. И я к ним привыкну. Я так и собирался. Приехать сюда, заселиться и первым делом найти ближайший пивной ларек. И начать ходить в него каждое утро. На целый день… завести себе друзей… и врагов… чтобы жизнь вся протекала у источника. Деньги, конечно, нужны; ну, работа… ненапряжная, сутки через двое. Пиво не водка, много не надо. Можно, конечно, и водку, в хорошей компании, – иногда; опять-таки, понемногу… Что хорошо в такой жизни? Знаешь? Баб не надо. Совсем.
Бэлка неровно дернула правым, потом левым плечом, хмыкнула. – …Да. Так что скажешь? Я насчет квартиры.
Застигнутая врасплох, она нахмурилась. Картофелина остановилась в поступательном движении. Дернув (пожав) плечами, и еще раз дернув, вдруг решительно в лоб уставилась на него: – Почему бы тебе не пожить у Матвея Щукина?
Теперь он был застигнут. – Ох ты. И ты его знаешь хорошо? – Нет, но я знаю, он к тебе хорошо относится.
– Да. Квартира у него двухкомнатная.
– И дача. – И ты это знаешь. – Ага. Мы там недавно были.
– С кем?..
– С ним, – Бэлка хмыкнула. – И с Галкой. То есть, он с Галкой, а я с ней.
– Это, – сказал он. – Сейчас вспомню… «Дед Мазай и зайцы». – Бэлка подумала, пожала плечами. Потом прыснула.
– Нет, это его первая любовь.
– Это тебе он сказал?.. – Нет, она рассказывала. Она его со школы… – А тебя? – Меня?.. А, так она у нас работает на «Бормаше». В летнем саду на территории.
«Бормаш» – это завод борных машин. Сама Бэлка работала кем-то вроде лаборанта в измерительной лаборатории. Туда ее устроил папа. Он жил с другой семьей отдельно.
– Тоже лаборантка? – Не-ет. Она по сетке завлаба. Она еще начальник над двумя лаборантами. То есть, дворниками. Еще пионерами командует, когда их сгоняют. У нее же образование!
– Когда люди успевают.
– Ты же ее наверно знаешь, – предположила Бэлка. – Это Гарика жена.
– Фашиста?!
– Почему фашист? – Да фашист, фашист. Ты сама мне рассказывала. Или на Паниковском рассказывали. Это у него дома во всю стенку висит красное полотенце со свастикой?
Бэлка пожала плечами. – Ну и что. Может он так… Даже интересный парень. У него идеи очень интересные. Хочешь, я вас познакомлю? Тебе понравится, вот увидишь. – За своих знакомых Бэлка стояла горой. И за него будет. – …Идеи – это в смысле хобби? Дитрих, Вагнер и Лени Рифеншталь?
– Так ты что с ним уже знаком?..
– Говна я этого мало видел. Это веяние времени. Значит, твоя Лиза предпочла нацистские марши. Матвею Щукину, умному и доброму. С двухкомнатной квартирой. И дачей.
На сей раз Бэлка промолчала. Они взялись за картошку. – Ну, и дальше? – продолжал он. – Вы приехали. Потом?
– Ходили на озеро… потом в лес. А, потом Галка сделала оладьи.
– Прекрасно. – Он кивнул. – Там у него залежи муки. И подсолнечного масла. А где вы взяли яйца?
– М… Не знаю. А что, без яиц нельзя? – Можно. А потом что вы делали?
– Сидели на дворе, жгли костры.
– А потом?
– Ну, потом, назавтра я уехала. Они еще оставались.
– А, так вот даже.
– Да нет… – Бэлка подумала и прыснула: – Галка про него говорит: «Цветочки повяли, остались толстожопые пестики».
– Здорово. Может познакомишь?..
Бэлка пожала плечами. Всего раз: – Ну поехали сейчас.
– Куда???
– К Гарику. Как раз они сейчас дома. Кстати, они в кино сегодня…
– Да какое, в пизду, кино.
Собрав свои слова, разлетевшиеся по комнате, Бэлка засунула их обратно в рот и, с грохотом включив газ, принялась нарезать картошку на сковородку. Куски плюхались в масло, как гранаты. – Где у тебя можно прилечь? Я посплю часок.
– Угу, – сказала она, не оборачиваясь.
– Что – «угу»? Я спрашиваю: где.
Бэлка показала подбородком.
– Я пошел. Свистни, когда пожаришь.
Он приехал на первой электричке, прямо с вокзала, где провел ночь. К отцу он сразу не поехал, правильно рассудив, что тот будет на работе, а поехал к другу. Друг, правда, мог быть в школе. Друг, к счастью, был дома, он заболел. Он удивился и обрадовался, а бабушка друга обрадовалась еще больше. Она поминутно заглядывала к ним в комнату, а друг, сидевший в расстеленной кровати в носках и с завязанным горлом, мерзко орал на нее, чтобы она удалилась. Они поговорили. Потом бабушка позвала их обедать, а сама не ушла, и ему пришлось рассказывать, подбирая выражения, бабушке то, что она спрашивала, а друг стыдился того, что делает бабушка, и все время встревал с иронией или грубостями. Но ему ничего; чтобы разговаривать с другом, ему тоже приходилось подбирать выражения. Потом они снова пошли в комнату, где друг (он болел) спал, а он от нечего делать читал какую-то книжку с картинками. Это была «Алиса в стране чудес». Потом друг проснулся, и они поговорили. Потом он поехал к отцу. Было уже начало седьмого. Пока он доехал, с пересадкой, прошел час, да еще минут двадцать он потратил, чтобы найти тот дом; друг, правда, объяснил ему, где это находится, но оказалось, что ошибся. Так что уже приближалось к девяти, когда он поднялся на третий этаж и стоял у дверей. Он позвонил. Открылась дверь. Отец, конечно, сильно изменился. Потолстел, а точнее – стал шире в два раза. Уже тогда он седел, а на лице были красные точки – лопнувшие сосуды. К тому же, он был пьян – не сильно, но заметно; лицо потное, а из-за двери в зал раздавались громкие голоса и звонбокалов. Он нарвался – попал на редчайший в этой квартире случай: на днях как раз отца назначили завотделом, и теперь собрались ближайшие коллеги, а также дальние родственники и бабушка, – последняя вообще не выходила из своей хатки в ближайшем пригороде, а два раза в год звонила с требованием прислать кого-нибудь помочь собрать яблоки или снести уголь в сарай, на что он действительно присылал ей кого-нибудь, благо в отделе было полным-полно молодых, не занятых в процессе. Он стоял на пороге, а перед ним стоял приземистый, потный мужчина. Он сказал: Голос его потонул во взрыве хохота из зала. Но отец услышал. Он отошел от двери, пропуская его.
Когда они вошли в зал, то кое-кто из сидящих за белым, с белой скатертью столом обернулся к ним. Отец сказал: Его никто не услышал; тогда он пошел на тот конец стола, что-то сказал, нагнувшись к гостям, – повернулся. Он сел, ему налили шампанского, нашли тарелку. Он стал пить и есть. Несколько раз он встречал взгляд старухи с такими же, как у отца, маленькими глазами: пусть смотрит. Женщины – всего две или три за столом – визжали и стонали от смеха. Тут же был и тот, кто их смешил: молодой, должно быть, мужчина, с соломенного цвета волосами, плотно прилегающими к черепу, изумрудно мерцающими глазами и низким лбом. Он сидел прямо напротив. Вдруг он обратился к нему. Я не расслышал и спросил «Чего» – но тот, рассчитывая, видимо, на баб, отмахнулся. Он стал придумывать, как дать ему по лицу – ничего, что день рождения, кажется, а переночевать у друга будет проблематично,.. и придумал: сейчас тот выйдет из-за стола, покурить, например Но тот спрашивал: Широкий рот был открыт во всегдашней готовности превратиться в улыбку. Оказывается, поднимали тост, и любимец баб доливал у кого пусто. Зазвенели женщины; они тут уже все были здорово пьяные; рука юмориста дрогнула, водка пролилась в хрусталь.
Фильм кончился, и, прежде чем он успел задержать ее, Бэлка потянулась и щелкнула выключателем.
– Я сейчас переоденусь!
Она убежала в комнату, где он спал. Он остался сидеть на том же месте, перед разоренным столом с пустой сковородкой и перемазанными в варенье ложками. Она вышла через минуту, одергивая зеленую юбку клеш. Над юбкой высилась белая уродливая блузка с кружевами. У Бэлки был большой рот, плоский нос, широкие плечи, – неожиданно очень маленькая грудь, что как раз подчеркивала эта блузка. Мясистые бедра; уже! – животик… А ноги хоть куда. Как раз начиная оттуда, откуда эта юбка открывала – мускулистые, загорелые. С круглыми коленями, ловко вписанными в общий силуэт.
Он не двинулся с места.
– Поздно уже.
Бэлка все так стояла. Потянув шею, он кинул мимо нее взгляд на часы. – Двенадцать уже, – заметил он.
Было без двадцати двенадцать.
Бэлкин взгляд стал выражать укоризну. Наконец она нетерпеливо заерзала:
– Ну, пойдем?
Он поднял руки, сжатые в кулаки, и сполз на стуле до полулежа: – Ты просто неистовая, Бэлка, – сказал он. – Ты же каждый день на работу ходишь… в контору свою… да?
По лицу Бэлкиному было видно: втыкайте в нее ножи, она не проронит звука. – Эй, – сказал он, – я не пойду. Я спать хочу.
– Ты же только что спал, – сказала Бэлка минуту спустя. – Я еще хочу.
Он встал. – Дай подушку. Одеяла можешь не давать, жарко.
– Ладно, – сказала она. Она два раза пожала плечами. – Я пошла. Как хочешь. – Она была зла не на шутку.
– Привет Саймону. – Если придет твоя мать, что ей сказать? Я имею в виду – где ты?
– Что хочешь. – Бэлка широким шагом вышла в прихожую. Повозилась там пять минут.
Грохнула дверь.
Он остался стоять. Где-то в доме часы пробили двенадцать.
Стряхнув оцепенение, он подошел к телевизору и включил его.
Старуха лежала на крыльце с таким видом, словно вышла и растянулась на ступеньках с переломом шейки бедра. Или инсульт. Если бы еще при этом не ела вишни, сплевывая в бумажный кулек. Он долго смотрел на нее сквозь калитку. А она на него. Наконец он протянул руку и постучал. Тогда она поднялась и заковыляла открывать.
– Здравствуйте..?
– Вы к кому? – Она поправилась: – Ко мне?
– Я Николай… Максимович. Сын вашего племянника. – Так как она молчала и не подтверждала его слов, он продолжал: – Вам помочь не нужно?
– Это он те прислал? – наконец разомкнула тонкие губы. – Я ему не звонила, – удостоверяя тем, что она названная, искомая. – …Я правда Николай. Вот паспорт.
– Нет, зачем же. – Она отступила от калитки, пропуская его в садик. – Закрой на тот. Верхний. Вишни соберешь?
– Конечно! – Он не ожидал, что так быстро. Судя по тому, что знал о ней, – жениха убили на войне, на фотографиях стоял изумительной красоты мальчик с губами, произносящими «изюм» – это была она. От жениха ничего не осталось. Жила тем, что сдавала полдома, оставшиеся от рано погибшей сестры, но последние арендаторы здорово напакостили ей: чуть ли не склад ворованного устроили,.. – сопротивление должно быть более упорным. Нет так нет, повернуться и уйти… – Давайте ведро. Или куда?
– Нет, так не делается. Сначала поешь… – Она задумалась. – Или потом?.. У меня, честно сказать, ничего не готово. – Он следовал за ней по сдавленной грядками бетонной дорожке. Она вдруг встала. – А у тебя это… на щеке. Или показалось? – Сдвинув очки на нос, она впилась в него. – Не обращайте внимания, – сказал он бодро. – Ошибки молодости.
Через два часа он добрался до самых верхушек, сам удивляясь, почему не обламываются под ним эти тонкие, с палец, сучонки, в которые упирались его башмаки, и он не летит вниз с привязанным на поясе ведром. Но раз нет, то следовало подтянуться еще на полметра; зацепить пальцами (здесь, наверху, они висели гроздьями, как виноград) – и вот по-паучьи переползут с вишен на саму ветку, которая тянет за собой другую ветку, – и до тех пор, пока те последние, огромные, как волейбольные мячи, висящие в пасмурном небе, снизу казавшиеся достижимыми лишь для птиц, не окажутся у лица. Их он съел. Теперь оставалось только спускаться, – вишня была пуста. Из молодечества он обобрал все до косточки; ягоды перезрели: кроме самых верхних, величиной с голубиное яйцо, были черные, мелкие, – а некоторые сморщились и засохли прямо на черенке. Вместо полутора ведер урожая могло быть два. Некого было припахать? Он пошел сдавать работу, мурлыча под нос: «Ура, ура, ура, / Донцы песни поют, / Через речку Вислу / На кониках плывут!» Их бин Вера. Она пришла и встала перед деревом. Сняв очки и щурясь, поглядела на ветки в ослепительно сером небе, промолчала, что он принял за похвалу. Надела очки и кивнула на ведра:
– Заберешь?
– Куда? – Он испугался. – Побойтесь… тетя Вера!
– Куда? – Она озадачилась. – Максиму… Он все так и живет? Без жены?
– Без…
– Мне тоже их некуда. Сахара нет. – Глядя на него, она пошептала что-то беззвучно. – …Спешишь?
– Нет.
– Я говорю, может останешься? Свезешь мне их утром на базар. – Он лежал на диване в той нежилой половине, переваривая жирные драники со сметаной – Вера расстаралась: для себя она готовила мало (или вовсе ходила в столовую, где ей отваливала даровую порцию на раздаче стоявшая бывшая ученица, тоже теперь старуха (и посуду мыть не надо)). Мебели почти не было. Как раз столько, сколько он оставил бы себе. Телевизора не было; то есть был в ее комнате, черно-белый, – но он не стал набиваться в компанию. В доме были ставни, и он не поленился выйти на улицу их закрыть, и, с закрытыми ставнями, курил, стряхивая пепел в жестянку на полу (она боялась пожара. Как-то они все-таки это уладили) и почитывая детектив, взятый, с ее разрешения, в ломившемся от них комоде:
«Милиционер курил. Он приоткрыл окно и время от времени стряхивал туда пепел. – Ну я им устрою, – сказал он вдруг громко.
– Ка-злы. Пидара вонючие. Ничего, я номера запомнил. Передам по трассе. Заебутся пыль глотать.
Она помолчала. – А ну, – сказала она. – Потише, ты, там!
– Я, что ли?.. – изумился он.
– А что ли, я? Хамло, деревенщина, ты с кем рядом сидишь.
– Я извиняюсь, – покладисто согласился он. Некоторое время он молчал, то и дело поглядывая на нее. – Далеко едем? – спросил он наконец.
– Ты – до поста.
– А чего ты такая злая? – Он подождал. – А?.. Такая красивая, а такая злая. Не боишься? Одна ночью ездить?.. А?
– Руку. Я сказала. Руку! – Так как это не произвело никакого действия, то она, не отбиваясь и не выпуская руля, откинула голову. – Эй, амиго! Тут с тобой парень хочет познакомиться.
Милиционер сразу отпрянул.
– Кто это там у вас, – сказал он погодя.
– Летающий гвозде-жопо-выдиратель.
– Ну я серьезно! Муж, что ли? – он подождал. – А чего он, того, что ли? Пьяный?
– Видишь ли, солнце. Он мертвый. Я из него высосала всю кровь, и теперь везу сбросить в прорубь. Хочешь посмотреть?..
– Нет, ты какая… – Милиционер вдруг умолк. Что-то пришло ему в голову. – Я извиняюсь, – сказал он и откашлялся. – А права у вас, девушка, имеются?..»
Утром они пошли на рынок. Было еще темно. Николай вез тележку с ведрами и ящиками; теть Вера тоже несла ведро и еще сумку. На рынке они встали поодаль от прилавков, тут уже раскладывались две-три бабы с таким же товаром: яблоки, сливы. «Ну, теперь иди». – «Хотите, я поторгую?» – «Ни к чему». – «За вами зайти?» – «Не нужно, зачем?» – «Вы думаете все продать?» – «Все не все, а… ни к чему. Не надо». – «Я все-таки зайду. Часа через четыре. Идет?» Он отошел и свернул в ряды.
За рыбой и цветами, за магазинчиками хоз– и стройтоваров стояли фургоны с суетящимися вокруг абхазцами. Тут было грязно. Даже очень. Мухи роились в чем-то, похожем на давленые помидоры. Чуть подальше стояла газель. Из нее производилась разгрузка арбузов.
Маленький гладко выбритый грузин устремил взгляд с борта на пристроившегося в цепочку – тот принимал арбуз и бросал последнему, уже в вольере, проворно и небрежно скатывающему его с рук за дощатую загородку и тут же оборачивающемуся за новым. Не спеша спрыгнул и подошел.
– Много нэ дам.
– А сколько? – Хлоп! Хлоп! Два арбуза летели почти один за другим. Он успел поймать и передать, только после этого удалось глянуть на грузина: тот поднимал четыре пальца и показывал с таким видом, словно целился в него из-за валуна.
– Восемь. – Хлоп!
Грузин добавил еще один палец:
– За двэ.
Около двенадцати машины этого закончились. На другие не звали. Он опять пошел по рядам, уже заполнившимся. И с другой стороны: приходилось выбирать локтями. Между мешками с сахаром стояла опухшая продавщица.
– Сколько?
– Восемнадцать, – сказала она, – за кило. – Их было две, и обе, как одуревшие от хлороформа, мешаясь и тычась друг в дружку два часа взвешивали ему два килограмма. – Ты точно проторгуешься. – Глядя как тяжело ссыпается сахар – мокрый, желтый – мимо мешка, на прилавок: – Хочешь, за пивом схожу?
Она посмотрела на него, морщась с таким усилием, словно собиралась ответить по-английски, и в конце концов просто не ответила. Подошли еще покупатели. А сахар-то, видно, в чести. Он купил пакет у бабули и положил. Туда же – зеленую пластиковую полуторабутылку из-под «Зупа», где плескалось белое молоко. И хлеб. Пачку «Беломора» в карман. Все, денег больше не было.
Старуха собиралась уходить. Увидев его, она ничего не сказала, но, кажется, обрадовалась. Вишен осталось полное ведро. «У всех полно своих. А сахар по талонам».
– Где вы моетесь? – спросил он по дороге. Она помолчала и ответила: – В бане.
В доме он вынул хлеб, молоко. И положил на стол. И сахар. Тетя Вера смотрела на него как-то странно. – Мало? – сказал он. – Еще куплю. Сварите варенье. – Можно, я еще детективов возьму?
– Ты что, эту… – Она поморщилась, вспоминая. – Прочитал?
– Почти. Я быстро читаю. – Он выбрал стопку детективов и пошел в свою комнату. Перед этим заглянул к ней:
– Если что-нибудь сделать – позовите.
Николай и Бэлка двигались по проспекту Ф. Скарыны, только что поименованному – всех еще смешила быстрая смена декораций. Бэлка – в кожаной куртке, джинсах в обтяжку, свежеостриженная, с каким-то удалым вихром сбоку, выглядела на диво сексапильно. Николай был в ударе и болтал о чем-то развеселом. Они шли на Паниковского – шикарный сквер в центре, рядом с Домом офицеров, артиллерийским музеем, библиотекой, заросший вековыми, кажется, липами – были там и каштаны, и столетние ели – единственная не попавшая под бомбежку местность города – в тени которых – и вокруг имеющегося фонтана с дельфином – удачно разбросанные в отдалении друг от друга, располагались скамейки, где можно было, по утверждению Бэлки, отыскать даже гомосексуалистов. Николай особенно интересовался последними. Собственно, с этой целью Бэлка, у которой в этой среде, как и во всякой, водились друзья, его сюда и влекла. Вместо того у метро они встретили Гарика – худосочного, словно выцветшего или присыпанного пыльцой, вечно клонимого какими-то ветрами – но ростом с Николая – с которым Бэлка долго разговаривала, то есть он с ней, полуприкрыв опушенные длинными светлыми ресницами глаза, роняя по слову с нижней губы и под таким опасным углом – но не падая, видимо подпираемый своими ветрами. Гарик не пил, не курил и ездил на своем районе – называемом Луг – словно специально исчерченном для этой цели узкими асфальтированными тропками, – на велосипеде. На Николая он не глядел, – который, в стороне, маялся, не имея сигарет. Разговор дальше зашел про Гарика. Николай сказал:
– Воздушных змеев он, случайно, не делает? – Бэлка благоразумно молчала. – Вот интересно, он же дома не сидит со своим фашизмом, он на тусовку ходит. Этот снобизм – это же просто какая-то трогательная застенчивость, – я знаю, я видел: с такими в школе дети играть не хочут. Жаль, что мы вместе не учились. Я бы с ним дружил. Я бы ему мозги вправил – а впрочем, тоже видел: у них потом все равно каким-то раком вот так выворачивает. Кубик, рубик, блядь! Самое приятное, что попадись он настоящим, хоть тем же новым белорусам, они ему кишки по стене размотают… хотя чего уж тут приятного, я не знаю, честно говоря. А? Бэлка? Может ты знаешь? – Бэлка произвела один из серии стандартных звукожестов, с помощью которых она от его наездов уклонялась: тут чем меньше было слов, тем лучше. Этот можно было трактовать как «У меня на этот счет есть свое мнение», – этого обычно, если Николай не был слишком расположен к склокам, хватало, – или если Бэлка не была чем-либо раздражена: тогда она, великий немой, бросалась в бой – хвост трубой, и отступала лишь получив кучу пиздюлей, да и то на полшага, готовая кидаться вновь и вновь: – Бэлка, ты – бык! Просто корова: му-у!.. – Он наставил два пальца ко лбу и показал; не обращая внимания на то, что Бэлка не оглянулась: отдирала от шипящей сковороды грибы – дым, как всегда, коромыслом: – Если даже собака, то – бульдог! боксер, блядь! Когда твоя старуха свалит с дачи, чтоб мы могли туда перебраться?!.. Скажи ты ей, блядь… скажи, блядь… у нас медовый Только что прошел дождь, ни одной скамейки сухой не осталось; вследствие чего Галка, смеясь и поглядывая по сторонам диким, сумасшедше-быстрым, вспышками, взглядом, попыталась оседлать свою сумочку; на которой ей оказалось неудобно, и тут же слезла. Они уселись в следующем порядке: Галка, Бэлка, Николай. Девчонки немедленно пустились в пересуды, блям-блям, он и не подозревал, что Бэлка обладает такими способностями к диалогу, или это Галка на нее так действовала: заражая голово – кружительным темпом, увлекая осанистую, грозную, круторогую – в непосредственно – невообразимо – непристойное веселье… Он чуть было не задремал, свалившись со скамейки головой вниз, вдруг: «Щукин». – Что – Щукин? – просыпаясь.
Лица обеих повернулись к нему. Развернулось молчание.
– А… это, – нашлась наконец Бэлка. На скаку сломав каблук, которого у нее никогда не было. Крутанув руку размашисто, как дорожный указатель: – Тебе Матвей про него рассказывал. Помнишь?.. – Галка качнула головой. Молча. – Они друзья детства… – Сразу выяснилось, что в отсутствие оппонента Бэлка способна дудеть, долбить свое еще пятнадцать минут после того, как дошла до упора. – Это Галка, – обратилась она к нему. – Я тебе про нее тоже говорила.
– Да я понял. Так что Матвей? – Галка молчала. Не сводя с него зачарованного взора. – Просто он ей звонил, звал, – взялась объяснять Бэла. – На дачу…
– Так поехали сейчас. – Сейчас его нет дома. Он сейчас там… – Ему захотелось ее вырубить. Чтоб хотя бы послушать, что скажет та, вторая. – Галя тебя зовут? Ой ты Галю, Галю. Дай воды напиться…
– Я не поеду.
– Почему? – Галка пожала плечами. – Мне завтра на работу.
– Всем завтра на работу. Встать пораньше, только и всего. Бэлка все знает, она нам сейчас скажет, когда первая электричка. Ну вот видишь. Если тебя беспокоит Гарик, то ему можно звякнуть, сообщить координаты, – скажи, что со мной. Хочешь я сам позвоню?
– Гарик меня не беспокоит. – Наконец она позволила себе – чуть-чуть улыбнуться. – Тем лучше. Купите себе мыло, пару полотенец и трусы на смену, я отвернусь.
– Нет, я не поеду. Езжайте с Бэлой, у меня дела.
– Ты что, хочешь, чтоб я тебя в кино пригласил?.. Послушайте – ну сделайте вы это – ради меня!.. Бэлка! Я тебя когда-нибудь о чем-нибудь просил? А сейчас прошу! Ну что вам стоит! Послушайте – я рыбы хочу половить! жареной! Я ХОЧУ – ЧТОБ ТЫ НАМ – ГАЛКА – ЖАРИЛА – БЛИНЫ!..
– Больше ты ничего не хочешь? – Галка встала. – Ладно, счастливо, – Бэлке. – Если Гарик будет, скажи ему, что я пошла домой. – Он сам пошел домой,.. – Галка уже уходила, не оглядываясь. Потом побежала. Прижимая сумочку к бедру и в стороны откидывая ноги. – Красивая женщина, – сказал он. – Да? Тебе нравится?
Бэлка мотнула головой, пожала плечами. За сим остановиться было невозможно, последовал весь самовоспроизводящий ряд телодвижений, – пока не уткнулся в случайную позу, на которой завод иссяк. Она заерзала, словно вдруг ощутив пять минут назад вонзившийся в жопу гвоздь. И решительно поднялась:
– Пойдем.
– Дальше тусоваться? Ну пойдем. – С кряхтением он оторвался от приросшей к нему плоскости. – Я бы лучше тут посидел. – Бэлка не слушала – вприпрыжку уносилась вперед, запеленговав что-то едва различимое, отделимое от каштанов, фонтанов, лужаек, скамеек. Скамеек. Он наддал однократным нажатием, переводящим на следующую скорость, удержать которую уже было можно не стараться, за счет предыдущего.
Нина, улыбнувшаяся, в ответ на «Мне… Махал», такой улыбкой, какую встречал у некоторых старых, особенно парных хиппи, специализировавшихся на этих улыбках, сделавших их своим «астральным мечом», и какую, несмотря на знание о том, что «являющееся чем-то бóльшим перестает быть самим собой», никак не удавалось удержать на положении подобия, имитации – так норовила сорваться с шестка, выскользнуть и обернуться, в смысле превратиться – в то, что было ею только нарисовано, – заглянуть тебе в лицо и приветствовать тебя – т е б я – со всеми твоими… э-э неожиданностями; исходя же от женщин – вызывавшей дополнительные недоумения в силу, хотя бы декларируемой, приверженности этой прослойки «свободной любви».
Тут другое. Охватив его целиком светлым, берущим на веру даже то, в чем он отчитываться не собирался, взглядом, она словно принимала его в клан – нет: словно уже был принят – словно тетка на раздаче, отпускающая ему обед «в счет аванса» – хотя бы он только со скуки заглянул в столовую в ожидании, пока откроется отдел кадров. Он стал раздеваться в прихожей (она уже ушла) снял ботинки и, поколебавшись, носки, грязные и рваные, и наконец, переступив с ноги на ногу, словно с камня собирался нырять, взошел на прохладный паркетный пол, в воду процеженного сквозь темноту солнца, делающего куб комнаты относительно другим миром, аквариумом, лишенным стекол, в который благодаря чему вплываешь прямо так, сквозь переднюю стенку.
Между пальцев ног черные разводы. Махал и глазом не повел. Он сидел за низким столиком в глубоком кресле – словно ждал его так с самого утра. Носки у него были чистые. С узором; гладко обхватывающим узкую почти детскую ногу. – Здравствуйте.
Махал сказал: – Здравствуйте. – Не вставая, толкнул ему стул. Он сказал, садясь: – Вам про меня говорила… Бэла.
Махал кивнул. Нахохлившись, весь уйдя в жесткий воротничок, как в ошейник, из которого мечтал вырваться, он смотрел оттуда. – …Она.., – заговорил Николай, – …что вам нужен человек, чтоб ездил по городу… ездил по магазинам… – И это предположение Махал подтвердил кивком. Он собирался предпринять третью попытку, когда Махал брюзгливо позвал: – Нина!.. – Явилась Нина, все столь же лучезарная, похожая больше на экономку, гувернантку, бонну: – Нина, покажи молодому человеку, где здесь дверь.
– …принеси нам, пожалуйста, водки. – Улыбнувшись, Нина повернулась в кухню, – …с клюковкой! – вдогонку послал Махал, пустил петуха. Поглядев на Николая, он хмыкнул, словно удивляясь сам себе и предлагая собеседнику присоединиться: – …Или вы кофе?..
– Да нет, – сказал Николай, – водка… нормально. – Пришла Нина, неся ребристый графин с наклейкой: водка была финская, прозрачная, темно-красная, как рубин. – Присаживайся с нами, – обратился к ней Махал. – Нет, я не могу, – с улыбкой возразила Нина. – Да не хлопочи, – брюзгливо-дружелюбно укорил Махал, – вечером гости, – обратился он к Николаю, – племянник… с женой,.. Все хлопочет. – На минутку, – с улыбкой сдалась Нина, одной рукой доставая себе стаканчик в металлической оправе из серванта, центральная часть которого была заставлена хрусталем – везде в остальных углах были книги, обегая кругом стен до потолка; потемневшие, как лес, фолианты, переплетенные в кожу и мех, – а другой без усилий откатывая от стены к столу глубокое, такое, как у Махала, мягкое кресло на колесиках. Махал, опять недоуменно-насмешливо фыркнув, приподнял свою широкую рюмку на ножке: – Ваше здоровье, – сказал он Николаю.
– За сотрудничество, – сказала Нина.
Она ушла.
Махал откинулся в кресло.
– Бэла мне говорила. Вы снимались в кино… К сожалению, у нас нет творческой работы, – подумав, он добавил: – …пока. – Он глянул на Николая. – Ну, как вы сами сказали… бегать. Но не только. Иногда нужно и постоять. Сейчас мне приходится это делать… когда Наташа болеет… она у нас часто болеет. – Снова он хмыкнул, будто удивляясь, не веря. «Как это меня угораздило?» – посмотрел на Николая.
Николай все время кивал. Сейчас он сказал: – Я понял.
– В книгах вы… разберетесь со временем, – продолжал Махал, – …как и во всем. Остальное… а остальное нужно смотреть на месте. Если, конечно, ваши желания… не переменились?.. – Николай сказал: – Когда начинать?
– Хоть завтра, – сказал Махал. – Завтра, – возразила Нина, вышедшая из комнаты и вставшая в дверях. – В понедельник! Дай человеку отдохнуть. – Тогда в понедельник, – сказал Махал вопросительно.
– Завтра, – сказал он. Махал, крякнув, посмотрел на Нину. – А ты говоришь, – проворчал он. Нина, опять как вначале, улыбнувшись Николаю, ушла. – Значит, завтра подойти в магазин. – Махал кивнул:
– Приходите часам к двенадцати. Я там буду. Ну, может задержусь до часа. Это все равно, попросите Наташу, пусть она вам все покажет. – Он встал, пошел к окну, там остановился.
– Все фирменные, – сказал неожиданно с гордостью, поворачиваясь. Он перебирал, выдвигал наполовину и возвращал назад заполнившие целый ряд вертикально глянцевые картонные конверты. Выбрав, нагнулся, поставил, и бережно спустил зависшую, словно подъемный кран, иглу: минуту, как положено, пошуршало, и в воздух ворвались не видимые глазом стаи рыб, рассредоточились, засверкали, склевывая невидимые глазу крекеры на паркете, трудолюбиво соскребая губой-теркой колонии одноклеточных водорослей с потускневших Махаловых очков. Махал не спеша вернулся. Усевшись в кресло, налил себе и Николаю: – Бэла говорила, вы… – он покряхтел, – музыкант. Я-то в этом ничего не понимаю… Но люблю.
– В свое время денег на них потратил… А теперь – кому они нужны?.. Мир перешел на компакты… Я вот тоже постепенно. Как вы считаете, можно их продать?
Махал приподнял свою рюмку в воздух, затем поднес к губам и выпил в один долгий глоток. – Хороша клюковка. Так как…? Сколько они сейчас могут стоить?..
Наташа оказалась сорокалетней девицей с овечьим лицом, увенчанным химической завивкой и очками, в трикотажных штанах, сплющенных на коленях, в трикотажной безрукавке, занавешивающей вислый зад, в свитере с воротником «не хочу». Несмотря на впечатление интеллигентности, производимое в особенности, когда, двигаясь в левый (по прилавку) угол, к кассе, щурясь, втыкалась носом в корешки академических изданий, громоздящихся в несколько ярусов неприступной твердыней, непроницаемо глядящей на насыпь (прилавок) и ров (место между ней и полками, где туда-сюда плавала Наталья), Николаю, как только узнала, что он не покупатель, она сразу стала тыкать.
– Что это у тебя за штаны? – Тут ее отвлекли, и она заспешила на правый край, где, тужась и тщась, перекрикивали мощный хор, наседая друг на друга, аляповатые наемники. А вернувшись: – Что это у тебя на щеке? – и, не снисходя до пристального осмотра, устремляясь к кассе, подытожила: – Где это Махал тебя подцепил? – Николай, не обращая на нее внимания, перешагнул низенькую перегородку, отделяющую столовую от кухни. Очутившись с ним в одном вольере, Наташа сразу смягчилась, впрочем, настолько, чтобы не показать виду, оставаясь в принципе в пределах избранных позиций. – Мне-то что! Работай… Какое мне дело, кого там Махал себе на смену выбирает… – Николай прошел у нее за спиной, нагнувшись, шагнул в смежное помещение.
Тут было прохладно, чтоб не сказать большего; впрочем, печка. Работающая на масле; сейчас еще отключенная, и вот откуда тот запах, которому он сперва придал специфически типографский ракурс, и который не перепутал бы, будь, скажем, зима, и постоянные покупатели, всерьез озаботившись судьбой Наташиных легких, подают традиционные советы «переменить с Махалом», а та, ловко переводя эту воду на, в отдаленном итоге, Махалову же мельницу, – тяжело вздыхать и трясти головой: на самом деле Наташа давно положила на собственное здоровье; ребенок (один, и то много) есть, чего уже ей еще? А волновали ее только деньги. Пять процентов она получала. Так что когда вечером, при параде выручки, если принимал Махал, а не его племянник, с которым шло другое, значительно более энергично-формально-неформальное («современное») взаимодействие, Наташа квази-обиженным голосом возвещала: «Опять лысый говорил… Чтоб я вам велела переставить пе-ечку-у-у…» (понижение голоса, долгий укоризненный взгляд из-под очков), на что Махал удивленным похмыкиванием и наконец: «Купил что?» «Ну так!.. Четвертый том» —
Николай увидел пепельницу, полную бычков. Он сел и достал папиросы. Тут Наташа ворвалась в дверь, как ураган: – Ты что тут! Ты смотри у меня! – Сдвинув очки на нос, она пристально оглядывала помещение. Но, поскольку ничего не нашла, то отправилась обратно: оттуда, однако, продолжила с еще увеличившимся раздражением – кажется, специально напрягаясь, чтоб было слышно: – Махал, блин, набирает себе… А пропадет – я с вас вычел за Хармса… На хер надо – такая торговля… – Он не закурил, а просто сидел и смотрел по сторонам. Срач был страшный. На полках грудами, вперемешку, валялись книги тряпки палки обертки суперобложки; на ящике рядом с пепельницей месяц стояла банка творога, цветущего серебряной паутиной. Какие-то надорванные, разъехавшиеся пачки – у печки прямо на полу, в луже масла. Еще тут было Наташино ведро, куда она «ходила», когда за торговлей случался недосуг перебежать в вокзал через площадь. Пришел Махал – это было слышно по слегка изменившейся Наташиной интонации.
Он встал и вышел в магазин.
– Здравствуйте, – обрадовался Махал, – вы уже здесь. Ну что, Наташа вам все показала?
– Ничего я не показывала, – возразила Наташа и пошла в левый угол, где стригся уже полчаса гипотетический покупатель. Махал поглядел ей вслед, покряхтел, снова обернулся к нему: – Наташа… – сказал он, – э-м… нездорова. Сердится, что я ее на больничный не отпускаю. А как я ее отпущу?.. Кто будет работать? Мне тогда придется самому стоять.
Они помолчали. Махал вздохнул. – Ну так… Вам надо сначала немного привыкнуть. Наташа! – Наташа отпускала покупателя. Потом она неторопливо подплыла. – Ну что? Взял? – Наташа кивнула. – Четвертый том. И пятый, – Наташа добавила кивок. – Молодец! – бурно обрадовался Махал. – Стараюсь, – скромно потупилась Наташа. – Наташа… э-ээ-э-ээ-э… вы, все-таки, расскажите, пожалуйста, Николаю, что от него будет требоваться.
Наташа – «ладно, постою у вас еще денек» – прошла вправо. – Вот. – Она пнула ногой картонный ящик под прилавком, – …Еще, – махнула в направлении подсобки. – Тут не помещаются. Книжек у нас… много. – Она выразительно посмотрела на Махала. Махал погрузился в изучение выходных данных. Обложка являла червленый силуэт в позе лотос с какой-то ехидной, вырастающей на месте головы. Надо же… действительно интересно! – Видик смотришь?.. – Николай смотрел в окно. – А надо! – Наташины очки подскочили на лоб: – Тэ работать-то собираешься? Тогда кэк ты собираешься с ними разговаривать? Они тебя спросят. Про что это?..
Надувшись, она вынула из ящика каждой рукой по видеокассете. Одна была ручкой подписана «Вомбаты». На другой поверх картинки размашистым маршем шло: «АНЖЕЛИКА В ГИПСЕ».
Оторвав от окна, он осторожно, как топор, пронес над ее головой взгляд к Махалу:
– Куда везти? – Он толкал по вокзальной площади тележку с ящиками – последний упирался ему в подбородок. Рядом Махал волок складной столик и стул. В два, когда пришла Наташа, он продал только одну кассету. Наташа только фыркнула, получив ответ на свой вопрос. Она встала за столик, а ему сказала: – Иди пообедай. Я чай сделала… – но он уже шел к автомату напротив, держа 15 капеек в кармане.
(Под взглядом Наташи.) Он взял ружье и, не обращая внимания на недоверчивый, раз в три мишени, комментарий, погасил три ряда по очереди, получил призовую игру и остановился. Зачем все-таки он это делал? Сейчас. А тогда, на вокзале в Ленинграде, когда – а когда именно? – но память не отвечала на запросы, вместо этого с пугающей экспрессивностью делила подробности: ехал, не в Сестрорецк, раньше, и дальше, в Крым, Алма-Ату, и так, налегке, подошел к автомату, сыграл, получил призовую игру, свистнул, руки в карманы, отошел.
Мозг заметался, ища выхода, – по счастью он удержался, не поддался и медленно расстрелял и призовую игру, убедился, что второй не будет, вложил ружье с тонким железным тросиком, выходившим из затыльника и связывавшим его с железной будкой (а внутри провод) – в подставку, и пошел, избежав прощания с Наташей.
На пятнадцать копеек чебурек не купишь. Зайдя в вагон, отперев его длинным взятым у Наташи ключом, он прошел в подсобку, и поискал, нельзя ли чего-нибудь сделать с цветущим творогом.
Можно было бы, будь электроплитка. И ложка муки. Сделал бы сырники. Все-таки он вычерпал плесень, стряхивая ее в ведро, и вычищенный творог переставил в самый холодный, по видимости, угол.
Может удастся этим паскудством прикормить какую-нибудь гадюку. Освободив от книг и банок среднюю полку, он присел на нее и качнул, проверяя, – потом вскинул ноги и лег. Как полка в морге. Руку он положил под голову, другой накрыл глаза.
Наташа пересчитала деньги, слюня, щурясь, заглядывая в бумажку. Подняла голову.
Николай отвернулся. Он, на улице, курил. Потом повернулся. Наташа в окно поманила его пальцем. Он отвернулся.
– Махал сказал выплачивать тебе сразу, – когда он вошел.
Она протянула ему бумажку. – Распишись. – Он взял ручку.
– Кассу снимать умеешь?
Он разогнулся.
– Снимал когда-то.
Две линялые купюры перекочевали к нему в карман. Можно было теперь купить чебурек. – Что ты любишь, – сказал он, – цветы или шоколадки?
Наташа остановилась в повороте и уставилась на него, сбросив очки на кончик носа. Минут пять смотрела.
– Офонарел? – сказала она. Для понятия подняла палец и звучно постучала им по лбу.
– Три красавицы небесных, – сказал он, – шли по улицам Мадрида. Дона Клара, дона Рэса и небесная Флорида. Вдруг на улице большой мальчик нищий мальчик грязный, мальчик бедный и больной. Мальчик просит подаянье.
– Чего, чего? Это ты мальчик? Клоунада! Ой, не могу! Дальше-то что?
– Они ему денег дали. А последняя поцеловала. «Но щедрее всех Флорида, – процитировал он, – Не имея ни реала Опустилась на колени И его поцеловала».
– В это время проходил, – запел он, – продавец букетов разных, и его остановил мальчик нищий, мальчик грязный, и короче – переходя на шаг – все деньги отдал, и красавице поднес. Что его поцеловала.
– Ну понятно, – сказала Наташа. Она задумалась. – Это ты мне, что ли, хотел? Шоколадку.
– Ну. А ты мне ключ.
– Че-во-оо?.. – Наташины очки взыграли, взблеснули весельем.
– Я здесь спать буду. Сторож по совместительству.
– А Махал знает?.. – недоверчиво. – Слушай, – осенило ее, – ты ему часом не родственник?
– Племянник.
– Тогда не дам. – Наташа перешла на официальный тон. – А пошли вы все, знаете куда, с вашими связями? – проскандировала она, отступая вглубь, под защиту крепостных стен. Гаубицы приняли ее в объятья: – А мне потом втык. Вот пусть тебе Махал и дает. Мне он ничего такого не говорил. Сказал: научишь его снимать кассу. Все? Все. Свободен.
Так как он молчал, то она высунулась посмотреть. – Чего ты там встал?
– А что?
– Что, – передразнила она. – Кассу! А ты думал – что? Штаны твои? Кому они нужны, такие красивые. – Фыркнув, отлепившись от стены, она поплыла в угол, выписывая презрительные восьмерки, продолжала оттуда говорить: – Каждую покупку выбиваешь. Чек отдаешь покупателю. Налоговая нагрянет в любой момент. И все. И Махалу штраф. А Махал штрафы не любит. В кассе у тебя должно быть ровно столько, сколько выбито. Поял? А не как сегодня. Не больше и не меньше. Смотри, потом будешь говорить – не понял! Два раза не показываю. – Аппарат загудел, вращая внутри и выпуская толчками длинную ленту со следами проглоченного за день. – Подкалываешь в эту тетрадь.
– В понедельник будешь один все делать. – Царапая в тетради, она одновременно взглядывала на него из-подо лба. Очки упали. Она их спрятала в карман: – Меня ставят на другую точку, в подписные издания. Говорят, заработать можно. А то. С такими, как ты… А на кассеты, Андрюха хочет своего парня поставить. Ты его знаешь?
– Кого?
Наташа выпрямилась. – Я думала, он твой брат, – сказала она.
– Я по другой линии, – сказал он. – Монтекки и Капулетти.
– Короче, ты Махалу такой же родственник, как я, – заключила Наташа.
Она выросла до потолка, утверждаясь в своем презрении.
– До свидания.
– Я еще Махалу скажу, чтоб за тобой приглядывал, – пообещала она.
Николай вскочил в электричку. Вагон был почти пустой, скудно освещенный. Он выбрал себе место правой стороной к окну. Из окна он увидел двоих проходящих по перрону, это были те самые, что уже пытались его забрать. Как твоя фамилия. Там написано. Забрать тебя? Я работаю. Поманив пальцем, на ухо: … отсюда. Электричка тронулась, когда они поравнялись с его окном, благодаря чудесному стечению обстоятельств молодой, тот, что как раз листал паспорт, повернулся и увидел его в окне – попытка воспоминания пробороздила его лоб. Николай не отвел взгляда, пока движение не разорвало их связь. Тогда он откинулся от окна и стал смотреть в вагон.
В дальнюю дверь ввалилась ватага рыболовов и расселась на углу. Они расстелили газету и стали шумно выкладывать огурцы. За ними вошла элегантная женщина в длинном черном пальто. Остановившись на секунду в двери, она затем быстро пошла по проходу. Ее гладкие черные волосы стлались по спине.
– Галка, – окликнул он, когда, миновав его сиденье, собиралась прошить вагон насквозь.
Он встал. – Пошли покурим, – кивая в ее направлении.
– Я не курю. – Это было первое, что она сказала. Глаза ее сузились; молниеносно, справа налево, проскакивали варианты. Рыболовы, конечно, будут на ее стороне. – Я тебя надолго не задержу, – сказал он и подтолкнул вперед. Оказавшись в тамбуре, она перевернулась спиной к окну, как рыба, змея, русалка, ноги врозь, заплетая их в розу.
– Ищешь кого-то? – Он выдохнул в сторону. – Не твое дело, – сразу откликнулась она. – Я не претендую, – согласился он. – Я хотел извиниться. Мы с тобой виделись, единственный раз в жизни, тогда, помнишь, разговор шел про Матвея и его дачу. Если ты помнишь. Естественно, мне сейчас в голову взбрело, потому что голодной куме все хлеб на уме, до понедельника по крайней мере, но, конечно, это было бы слишком уж невероятным совпадением – я имею в виду, чтобы ты именно туда, именно сейчас, к нему, к Матвею. Но ты на меня обиделась тогда, – зря! Я, могу поручиться, способен и на адюльтер, и на изнасилование…
Николай умолк. Он не мог поручиться за то, что это действительно не была Галка, а не просто похожая (и то отдаленно) на нее женщина, к тому же весьма бальзаковского возраста. И не стояла тут перед ним? А предыдущий диалог – спровоцировал или измыслил? Бэлы нет дома. Я подожду. Она может не придет. Но ведь не уходил с вокзала. Далеко не отходил. В таком случае, это совсем не страшно. Сходить с ума. Страх позади. Когда перед электричкой, и не сдвинуться с места, оледенев от мысли, что недостаточно темно, и могут разглядеть на лице его электричку. То есть, что я говорю, цветок. Раз теперь не страшно, значит можно возвращаться. Он вернулся в вагон и весело улыбнулся тем из рыболовов, кто отреагировал на хлопнувшую дверь; потом сел вольготно, расслабился, раскинул ноги. В кармане у него зашуршало. Это десятка, две пятерки, – не задумываясь, он развязал этот узел, выбросив их в проход: сквозняк понес бумажки по вагону, и рыболовы, как один, накинулись на них со всей своею снастью. А он вышел на остановке.
Запах подействовал на него как ушат воды на голову. Николай стоял, глядя в хвост уходящей электрички, уносящей систему координат, – запоздалая вспышка рассудка, как фары в лицо.
На платформе фонари не горели. Он ощутил в кармане пачку папирос и спички, – последняя связь с людьми. До города же недалеко. Можно пешком дойти. К утру.
Приободрившись, он тронулся. Ступая неслышно, как во сне, казалось, вот еще минута – и взлетишь. Остановился и прикурил. Я – А – В – О – Д – А – С, – буквы проплыли, качаясь, Садовая, что ли; что-то садов здесь не видать. Сойдя со ступенек, Николай пошел было вдоль рельсов, хрустя гравием, – но через несколько минут, скользя, сбежал с насыпи и углубился в лес. Останавливаясь на каждом шагу, чтобы прощупать путь, он преодолел метров десять, и остановился, не было никаких сил оторваться от тянущей – назад, назад, мутноватой тьмы за спиной. Громадный запах стоял над ним, такой реальности, что отшибает, кажется, всякую мысль о сне, и только чтобы не раствориться в нем окончательно, он ухватился за колючие ветки и стал гнуть их, направо, налево, в полной темноте, ссаживая себе пальцы. Потом он опустился на четвереньки и пополз под нижние большие лапы, к стволу, подгребая за собой все, что успел наломать. Привалившись спиной к стволу и чувствуя, как, десятком тоненьких змеек, пробирается от земли холод, Николай затих. Ну вот мы и вместе. Вместе. С тобой. Никогда я не был ближе к тебе, с тобою, чем сейчас, и не знал, что это можно, милая моя, любовь моя дорогая. Нет мне жизни без ее.
– Открывай!!! – Андрей стал колотить в дверь; окна в вагончике задребезжали. Сега успел вылезти из машины и стоял теперь, с девочкой спасенной на руках.
Дверь наконец отперли. – Заноси, – стал командовать Андрей. – Ставь пока тут. Нет, тут. – Собери ему кассеты, – сказал Николаю. – В два часа, – повернулся к этому, как его, – он тебя сменит.
– Дай мне сигарету, мои там остались. – Олег, водитель, тоже зашел в магазин, размяться. Андрей пошел за стойку.
– Эй! – они потащили обратно на улицу видеомагнитофон, где уже стояла телега. – Иди сюда.
Николай вернулся в магазин. – Тут у тебя три П, – заговорил Андрей, не выпуская изо рта сигарету. Зуб, который ныл с вечера, теперь опять начинал болеть. Он толкнул ногой дверь в подсобку: – А здесь их пять.
– Больше. – Аа?..
– Я еще не все привел в порядок.
Вошел покупатель, этот был Андреев – Махал упоминал, посмеиваясь и удивляясь, но с оттенком уважения, столь частым в рассказах отцов о внезапной успешности во взрослом мире своих, более смелых в моральном отношении, шалопаев и лодырей, – Андрей насторожил затылок, как собака, когда увидел, что тот прямо направился на его часть. Покупатель спросил о фантастике. Они стали разговаривать, в конце концов мужик ушел, унося с собой две новые. Андрей положил деньги в кассу. Ффф, аж в висках закололо. Надо все-таки чаще здесь бывать. Он окликнул Николая:
– Что, я за тебя тут стоять должен? Оставь, говорю! Он потом второй раз съездит.
Столбик пепла упал на «Жизнь после Смерти». – Почему, кстати, когда мы приехали, закрыто было?..
Он проследил пунктиром взгляда кивок в сакральное ведро.
В проходе веник и совок с кучей мусора. Пацан повез телегу, груженную товаром и барахлом. Андрей остановился: – Пошли! – Олег не шевелился. Воздев очи горе, он разглядывал книги в дальнем углу.
– Умный мужик! – произнес он.
– Не то слово, – отозвался Андрей. – Ему памятник должны поставить со Скарыной. Я ему сколько раз… – Дверь.
– …прикинь? – Втроем они сидели за столиком (удобнее всех, как всегда, Бэлка: на самом углу (в перспективе не выйти замуж (на что она наплевала со всей безответственностью, неплохо, по правде, себя чувствуя и так))) – девушки слушали. Николай обращался к Галке исключительно, – которая напротив играла улыбкой как веером, закрываясь ей, разворачивая ее и складывая, стремительно, не поднимая глаз. Почему-то мешкая: оставалось загнать в клетку попугайчиков, – «арара», она их назвала. «Ара?» – «Нет, арара», – которые сидели, подрагивая, под самым потолком зимнего сада, время от времени вдруг срываясь с места всей ордой и с писком из угла в угол пересекая теплицу, «непрерывно сря на нее» (украдено у Жолковского)2.
И можно идти. – …И никак моя мечта не сбудется. Ты что – так и сидишь, как сейчас? куры строишь? А он что в это время делает? Ты случаем не еврейка? – Галка распрямилась, словно пораженная электрическим током. – Я спрашиваю, потому что я сам еврей. – Как твоя фамилия, – спросила она, стреляя в сторону – попугаи летели – и, подумав, вновь уклончиво опуская их, словно не замечая, как встрепенулась Бэлка, безропотно, в новой куртке, застегнутой до подбородка, сидя в духоте. – Барбаков. Ну и что? Фамилия по отцу. У меня вся родня в Израиле. И она тоже.
Галка, захлопывая сумочку, повернулась к Бэле:
– Что он до меня домотался со своим Матвеем? – Но та еще, вырванная из ступора, не успела изобразить что требовали от нее дзэнские тренинги и правила ролевых игр (по Эрику Берну), как уж быстрая улыбка, посланная Николаю, приземлилась утицей. Одновременно взгляд на попугаев, – похоже было, она держит в уме какую-то свою систему: так тренер, беседуя с гостями на краю стадиона, не выпускает из виду секундомер. – Кто виноват? Надо было меня вводить в заблуждение.
– Это когда мы встретились в электричке? – Галка бросила своих попугаев и улыбнулась шире – как если бы она вспомнила что-то приятное и смешное одновременно. – Я так с тобой запизделся, что пропустил свою остановку. Нет, главное – и это я потом понял – что ты тоже пропустила! Я не помню, где его дача, минут сорок пять – а мы с тобой по вагонам часа два рубились с полтиной. Так и не понял, где ты в конце концов сошла. – Галка улыбнулась быстро; опустила глаза: тень ресниц как сухая слеза по щеке. – Нет, – не отставал Николай, – ты прикинь? Как Матвей сидит – и подбрасывает, подбрасывает дрова в печурку… вот дров не осталось… волки подступают ближе… у-аа!! – (Попугаи разом взметнулись, Галка нахмурилась, но тут же снова улыбнулась.) – И что ты сделал?
Николай поднял голову, вспоминая: – Доехал до конца и перескочил на встречную. Удачно перескочил, скажу. Ни одного контролера. Приезжаю, а там Наталья стоит, дверь открывает, дверь не открывается. Я говорю дай попробовать.
«Опаздываешь», – говорит.
– А старушка подбрасывает дрова в печку, – сказала Галка.
– Две старушки. В одной маленькой избушке, совсем малюсенькой, жили-были две старушки. Я же тебе говорил. Я влюблен. В обеих.
– Я эту песню знаю, – сказала Бэлка.
– Нет, послушайте. Слушайте. У меня была девка с вот такими грудями (кулаки к плечам, локти вперед) и с белыми волосами.
– Всё? – Галка встала.
Пройдя под зарослями плюща мимо гигантской агавы, она распахнула клетку и, пригнувшись, вошла в нее. И тотчас же все попугаи стремглав бросились в узкую дверцу – казалось, половина разобьется о прутья – но уже обнаружились невредимо изнутри, облепившими Галкины руки и деревянный ящичек, куда она сыпала сдобренное витаминами просо. – Тигру в рот голову положить можешь?
Галка появилась из-под плющей. В руках она держала пластмассовую банку из-под майонеза.
– Я одну книгу прочитала. Про поросят. Не знаю только пока, где. Ты говорила, твой отец хотел пасеку. А поросятами не интересуется?..
– Я поговорю, – пообещала Бэла.
– И спроси у всех знакомых. Кому нужны попугаи в ассортименте – пусть приходят. – Она покачала на пальце похожую на заварочный чайник сумку: – Обосрали мне весь журнал. Недорого возьму!
– Не застукают? – озабоченно нахмурилась.
– Кто застукает? Поцелуют меня в щечку, на которой я сижу. – Чуть порозовев лицом, бросила взгляд на Николая, говоря: – Поедем в воскресенье на рынок? – Бэла уже стояла, переступая с ноги на ногу, готовая вперед хозяина ринуться к двери, в предвкушении прогулки: – Держи, – Галка сунула ей коробку.
– Что это?
– Пальма. Сегодня посадила. Пятнадцать штук. Выходите, – она зазвенела ключами.
Они с Николаем столкнулись в дверях.
– …А если б я тот тигр был, я б тебе голову откусил. – Галка еще порозовела. Улыбаясь.
– Потому что у тебя глаза как чернослив. Дай понюхать. Ну точно пахнут.
– А как же твоя жена?..
– Жена?! Аа, никогда она мне женой не была. Она ушла к другому. Мы с ней все время ссорились. Она не любила Эдит Пиаф. Я вообще не могу понять! Как можно не любить Пиаф? – Галка раскачивалась в дверях, загадочно улыбаясь. – Или: мы с ней идем по трассе. Как два индейца, мы с ней идем в одеяле, как два индейца – потому что холодно! Вдвоем, в одном одеяле, еле ноги переставляем, это тебе бег в мешке, – и я же ее и утешаю, между прочим; вкручиваю ей, как у нас завелась машина, Ауди, Крайслер семиместный, и мы специально сюда завернули, и едем по этой трассе со скоростью 140 км/ч, 160, – и тут – гляди-ка – утешилась! улыбается! И говорит: и никого не берем, кто голосует. Кто может такое понять? Ты можешь?
Они приблизились к Бэлке, терпеливо замершей в десяти шагах от стекляшки с остановившимся взглядом, созерцавшим нечто неописуемое, быть может, море. – Ждите меня на проходной. – Галка побежала от них, размахивая фалдами плаща.
– Куда она? – Ключи сдавать. – Все, пошли отсюда. – Они прошли через вахту, Николай забрал свой паспорт, Бэла опять остановилась, ожидая. – Уходим.
– А Галка? – она уперлась в недоумении.
– … ей на голову. – Николай постучал себя по голове. – Пусто!! Как глиняная копилка! Ее надо набить – деньгами – бумажными!! доверху! – чтоб не шуршало! …Слушай, ты взялась тормозить, я тебе вот что скажу. Или мы идем вместе… Или я иду один!
Бэла недоверчиво взглянула. Он не шутил. Она нерешительно посмотрела. В сторону проходной: – Вообще-то, ее могут задержать. – Пожала плечами. Еще раз. – А я о чем, – подхватил Николай. Он потянул ее за локоть.
– Бэла!! милая!.. Не томи. Я не могу на каждом шагу останавливаться, я хочу скорей лечь, и все. Можно еще бутылку молока. У тебя есть деньги? – у меня тоже. Скоро будут. – Бэлка уже весело шагала, – что вызвало немедленный резонанс. – На самом деле, знала бы ты, как мне не хочется…
Он потянул ее за локоть. Бэлка сбилась с шага, протащила его на одной ноге, как ядро. Наконец пришлось ссыпаться к обочине. – Мы бы зашли бы… сюда. Ты здесь была когда-нибудь?
Бэлка самодовольно ухмыльнулась: – Там кирпичное все внутри. Кофе по восточному. И это… Шампиньоны. – Я бы стакан водки выпил сейчас, – сказал он. – Смородиновой. Просто так выпил, без ничего. А точно денег нет? Я б отдал.
Она заколебалась. – Вообще-то… – Она пожала плечами. – Еще раз пожала плечами и разжала, наоборот, кулак. – Ничего себе. – Он почувствовал себя ястребом, камнем врезающимся с высоты ей в ладонь. – Откуда такое богатство. – Да я Саймону должна. – Бэлка насупилась, она была в нерешимости.
– Саймону на той неделе отдашь, у меня зарплата будет. Пошли посидим. Я тебя приглашаю. Может расскажу чего-нибудь.
К вечеру, так и не дождавшись Бэлы, зато дождавшись ее мамаши, которой было барабану град, что вместо дочери, опять не заходя домой вовлеченной в центростремительное движение, слагаемое из уверенной прямой и двадцати четырех беспорядочно, со звоном перекатывающихся внутри литых стальных шариков, у нее в зале на диване залег сосед с третьего этажа, – наконец поднялся и пошел искать ближайший бесплатный автомат на углу. Бэлка отдала ему куртку, в соответствии с ширпотребом на три размера большую в плечах даже косой сажени ее хозяйки – которая, раскинув крылья, незримо прикрывала от непогоды среднего размера мужчину, пока он отстоит очередь желающих общаться на халяву.
Но очереди не было. Он набрал номер и сказал: – Здравствуйте. Я сегодня на работе не был. – Молчание.
– Да?.. а почему? – наконец прорезался голос. Отсюда Махал выглядел брюзгливым и неопрятным старикашкой. Он сказал: – Похмелье. Я завтра буду. – Не дожидаясь ответа, он повесил трубку.
Потом он поехал на Паниковского, где выставили таблички «Закрыто на зиму» и дорожные работники в оранжевых свитерах сворачивали и погружали в кузова покрывшиеся за полгода свастиками с небрежным граффити «Будь злым» произведения скульпторов из Союза художников; он вернулся назад, к переходу, и, опросив пятерых-шестерых угловатых кабанчиков (Бэлка и тут представала в полусвете харизмы – как, впрочем, любой), услышал, что большая тусовка с телевидения – и камеры, микрофоны, кажется, три машины, – прошествовали от дома офицеров через сквер направо, к памятнику Янке Купале, где Бэла будет лезть к нему на плечо по лестнице и, указуя вдаль, прочитать какой-то текст про город с цитатами из Кафки, Леблана и Депардье. Выбрали Бэлу – потому что в школе учила французский.
Он попросил сигарету – прикурить – и отошел к остановке.
Час пик миновал. Он бросил сигарету и сел в автобус. Отсюда можно без пересадки. Дождик бросил одним движением сеть штрихов на черное стекло. Еще какой-то туман, сказала старушка, – а это просто стекло запотело. Весь автобус помогал ей ехать. А когда наконец они доехали, водитель бросил руль и вылез из кабины – внутрь, а не наружу. И стал кричать: «Бабушка, ваша остановка!» Она была и глухая почти. Татар ушел. И стул унес.
– Ты что, с Максимом поссорился? – сказала она.
– Подрался, – сказал он. Она шумно вдохнула: «Й-й…». – А он вам что сказал?
– Ничего он мне не говорил, – отвергла она. – Сказал, что не знает ничего. – Она помолчала. – Я ему звонила, – сказал она. – Хотела чтоб ты приехал яблоню спилил мне. В том году пожелтела, а в этом… – Давайте спилю, – сказал он одновременно с ней, и она замолчала. – Нет, – сказала она. – Всё уже.
– Я хотел у вас снять комнату, – сказал он.
Совсем короткая пауза. – Нет, – сказала она решительно, глядя мимо него. – Комнаты я больше не сдаю. – Она выпрямилась, сухая, как шахматная фигурка. – И зачем тебе? Иди к Максиму.
– Жить где-то надо. – Опять одновременно – вся кровь, какая только имеется в запасе, неостановимой волной устремилась в лицо. – Вы чего напрягаетесь, теть Вера? Я же так только спросил. Может по соседству кто-нибудь сдает.
– И по соседству нету, – отрезала она. – Если хочешь, иди сам и спрашивай. Я не пойду.
Она встала и пошла в угол, к печной яме. Повернув голову, он смотрел в окно, пока она там шуровала. Потом сказал: – Вы уже топите.
Она вернулась. Яблони больше не было за окном. А может, только казалось. В темноте. Не хотелось отрывать взгляд, но он заставил себя поднять глаза и на нее посмотреть. – Я работаю в книжном ларьке. Хотите, детективов принесу почитать? Их там – жопой жуй.
– Давай, – согласилась она. – Только, знаешь… Девок этих, современных. Там у них одна любовь. Такого не надо.
– Женщины, наоборот, любят. Малину эту, Подкову… Забыл.
– Обуза, а не чтение, – сказала она, не слыша его. Она пошла по периметру, дотрагиваясь до предметов, печка плита умывальник, что-то там поправляя касаниями клюва, веточки в гнезде. – Ну а если бы тебе кто-то стал сдавать? Сколько бы ты стал платить?
– Откуда мне знать? – Он раскинулся на стуле, пнул ногой табуретку, плеснул себе эля. – Последний раз я снимал… в Ленинграде для учебной киностудии в 1989 году. Стоило это две бутылки в месяц.
– Ты серьезно? – она подозрительно на него.
– Абсолютно. Ну чего вы спрашиваете, теть Вера? Сколько надо, столько и заплачу.
Она назвала сумму.
– Вы серьезно?
– А чего ты хотел?
– Это что, дворец?
– Ну, не дворец, а… – Она перешла в наступление. – Я тебе скажу, сколько сейчас уголь стоИт? – Как это вдруг голос у нее сделался визгливым – словно ругалась через забор с соседкой: – Теперь не раньше – теперь и яму никто не выроет за бутылкУ..? Электричество у меня еще за июль не плаченА..?
– Почему вы Максиму не скажете? – сказал он.
Она продолжала загибать пальцы: – А тут и квартира, и кухня… и коридор. Я тебе дверь отобью, будешь своим ключом пользоваться..? – Она остановилась. – А сколько бы ты хотел.
– Нисколько, – сказал он. – Я пошутил. Мне не надо.
Она сняла очки и стала тщательно протирать их. – Хотите, я вам студента найду? Некурящего.
– Ешь, – сказала она.
Он съел один блин. – Как у вас такие драники получаются? – Она смотрела на него, помаргивая. – Надо много масла. – Я пробовал, – сказал он. – Получаются черные. И тонкие.
– А на каком огне жарил?
– На плите. А-а. Понятно. На маленьком.
– Она ж окисляется, – сказала она. – Картошка. – Он кивнул и отправил еще один драник в рот целиком. Потом он сказал: – Можно я покурю?
– Ладно, – сказала она. – Плати сколько сможешь. – Вся подозрительность вдруг к ней вернулась. – Так и знай! Воровать у меня здесь нечего. Церемониться не буду. Чуть что – сразу в милицию, они меня уже знают. …Это что?
Он вынул из кармана машинку для сворачивания сигарет.
– Думаю, может так дешевле.
Теперь она колебалась. – Максим сказал – пусть ночует там, где пьет.
– Я не пью. – Он встал. – На улице покурю. Ладно, теть Вера. Деньги получу – приеду.
Николай протянул Махалу ключи. – Деньги. – Полез за деньгами в сумку и достал их, завернутые в список. – Пересчитайте. – Хорошо… спасибо.
Махал развернул список, и уткнулся в него. Николай сказал: – Внутренняя дверь не закрылась.
Махал поднял глаза. – Да вы что, – сказал он брюзгливо.
– Надо замок менять. Ключ заело. Я его еле вытащил.
– И вы это так оставили?..
– Что? Я закрыл на висячий.
– Нет, так нельзя. – Махал пошел в комнату, оттуда донесся голос: – Зайдите!
Николай сбросил башмаки и встал в проходе, подпирая косяк плечом. Махал звонил по телефону.
– Там что-то с замком. Может вы съездите? – Он замолчал и долго слушал. – Ну поговори с ним. – Со мной? – спросил Николай, но Махал покачал головой, продолжая слушать. – Ну хорошо, – промямлил он. – Ну хорошо, – сказал он опять, – мне тогда некогда… – Он закряхтел и положил трубку. Вышла Нина.
– Ты есть не будешь? – Она улыбнулась Николаю. – Здравствуйте.
– Какое есть – надо бежать! – Махал встал.
– Вы больше никогда так не делайте. Нужно было позвонить и дождаться меня. – Он пошел в коридор.
Николай вышел следом. Махал присел на корточки и доставал из ящика инструменты. – Нина!.. Если Андрей… В общем, если он надумает, скажи, что я там. Пусть подъезжает. У них какое-то с Олегом срочное… Такси, что ли, взять.
– Хочешь, я вызову.
– Не надо… Если что, там поймаю… – Николай вышел первым. Махал нес коричневый портфель.
– Работаешь?
Николай повернулся и ушел в подсобку.
Наташа хмыкнула, постояла. Потом зашла за прилавок.
Николай вышел. Наташа сидела на стуле у кассы, заложив ногу за ногу. Она была в резиновых джинсах. Завивка ее была пышно взбита и поднята на затылок. – Хочешь, – сказала она, – иди покури. Я постою.
– Я покурил. – Он остановился рядом со стулом.
Наталья откинулась назад, повернула голову, медленно оглядела его через плечо. – Где моя шоколадка? – сказала она.
– Может в ресторан сходим? – сказал Николай. Наташа поперхнулась. – С тобой?.. Шутник! – Ты сама-то работаешь?
Наташа встала и прошествовала в дальний угол. Она была на каблуках. – Че-то мне там не нравится. – Взяв книгу, она принялась ее листать, потом заглянула внутрь обложки на цену. Это была «Жизнь после смерти» Блаватской. – …А это ЧТО?..
– Положи на место. – Он прыжком настиг ее, выхватил книгу из рук, задвинул обратно на прилавок. Подчеркнуто замедленно вернулся назад. – Хулиганишь…
– Мне что? это ваши с Махалом дела. – Наташа пришла в приятное расположение духа. Вынув из ногтя маленькое зеркальце, принялась править гребень, понуждая вздыматься выше, затем примерила улыбку и минуту неподвижно ее разглядывала: – Слышишь…
– Давно хочу у тебя спросить. Что это за цветок на щеке?
– Мушка.
– А-аа? – Но не дождавшись, продолжала: – С Андрюхой мы поспорили. Он говорит – эти. Гои. А я так думаю, секта… Ну как? Не стесняйся, все свои.
– Это Ира Голодед.
– Такой не знаю.
– Она держала все клубы в Москве. То есть, сейчас не знаю, а лет шесть назад. Когда они только начали появляться. Она была то ли чья-то любовница, то ли усыновленная дочь… Не знаю, кто там на нее позарился: сама мелкая, а губы как у Донны Саммер. Но неважно, – вот она придумала, что я буду ее левой рукой. Все уже было посчитано – от улыбок до деталей нижнего туалета. Но дальше этого дело не пошло. Я-то хотел на гитаре играть.
– М-да, – заключила Наталья.
Она выбралась из-за прилавка и встала в дверях. Вглядываясь в рваный проем:
– И кто ты теперь? Композитор?.. – Бросил.
– Че так?
– Как тебе объяснить. Деньги получать противно.
– А за это не противно?
– За это тоже противно.
– Вон он. – Наталья взглядом приколола окрестность. Движенья ее стали безошибочны и целенаправленны; она предупредила: – Я еще может сюда вернусь. – Давай, – сказал Николай. – Давай, – передразнила Наташа. – Работать вернусь! Махал хитрожопый, как поросячий хвост.
Николай купил шесть пешек и поллитровую банку березового сока. Подсобка сияла чистотой. На ящике, заменяющем стол, снятый со стены плакат, оборотной стороной, заменял скатерть. Книги теперь лежали на двух верхних нарах, застеленных в несколько рядов оберточной бумагой – ровными стопками, в суперобложках. Брак, а также брошюры «Тайцзи-цюань», календари минувших лет, Бхагавад Гита как она есть в переводе и с комментариями Прабхупады (Махал интересовался) расположились на самой нижней. На опустевшей таким образом второй полке свернулось в углу ватное одеяло от Бэлы – взывая, в этом глухонемом помещении, об одинокой эротике, темной сласти, Кама сутре как она есть – Махал, поверх утрированной близорукости, заметил с косого взгляда, но игнорировал. Андрей тоже пока помалкивал. Ведро стояло, отодранное песком со стройки в ста метрах юго-западнее вокзала и полное этого песка. Николай поел. От покупателей он был освобожден еще на полчаса. Он взялся за журнал учета товара. Ничего не вписывая, откинувшись к стене, на табуретке, изучал Наташины записи, поднимая глаза и сверяя с отсюда хорошо сосчитываемым количеством на верхней полке. Потом он вернулся на стул возле кассы. Как паук в сторожевом углу своей новой серебряной сети в дальней комнате разрушающегося дома брошенной деревни.
– Давай. – Бэла ходила из комнаты в комнату, собирая на стол. Уже почти одетая, – сковородка. Николай лежал в постели и, судя по позе, покидать ее был не намерен. Он сказал. – Провалиться мне на месте, если я когда-нибудь что-либо подобное… Представь себе человека, для которого это естественно, как… слеза. Другого не подберу. Ну представь себе – сад. Полон персиков. – Бэлка принесла хлеб, что-то вспомнив, ударила себя по лбу и метнулась в кухню. С ножом. – Словно голова, которая ищет тело! – Он повысил голос. – Представь себе голову – бедный маленький волчок – клац, клац, по лесу. – Он вылез из одеяла по пояс, сел, помогая себе подушкой, размахивая руками – воодушевился. Чай. – На четвереньках влазишь, и в темноте натыкаешься руками – плод. И сразу открываются глаза. Это персик, который висит на ветке, и все течет, течет с него сок. – Бэлка застыла посреди комнаты (с ножом) – вздернув плечи, закатив глаза, склонив голову. Наконец, решив, что уже достаточно представляла, пожала напоследок плечами и шагнула к столу, сформулировав: – Опоздаешь. – Нелепо же думать, – одним движением спуская ноги на пол, – что ты бракосочетался с садом? Я, конечно, не Вася Мататон, чтобы сказать своей даме: по соображениям мистическим я решил дать тебе пососать хуй, – с другой стороны, и Вася Мататон не так плох. Не так, в смысле, глуп, как принято; мы как-то все с ним скользили друг мимо друга; каждый раз он награждал меня понимающим взглядом. Спасибо – больше не надо – я чай. Я правильно понял? тогда то что сейчас – какая-то у него секта – не более как жульничество. Человек шагал, утомился, и все пройденное обратил вспять, дурачить тех, кто так далеко не зашел. Художники тоже, случается, с полдороги начинают лепить попсу. Кто их за это упрекнет. Тот, кто сам за свой нос не заглядывал. – Бэла уже десять минут сидела столбом, но тут не вынесла, встала. – Я уже бегу. – И действительно: – Подожди, я сейчас. – Они вышли из дома. – Тебя твой… – Бэлка оглянулась, проницая стены и потолки и вперяя глаз-алмаз в третий этаж, где Максим собирался на работу, – не увидит?.. – И что теперь мне делать? Что он меня увидит? Спецом наколоть себе еще одну ромашку? любит не любит? – Бэла озадачилась, повела плечом. – А если… – решилась она; но Николай перебил: – Если! Если – такое мне тоже приходило в голову – если, в то время как я тут корячусь, мозги выворачиваю… Вдруг вся сумма того, что мы зовем своими пониманиями – никакое не понимание, просто привычка, заложенная в… неживую часть организма? Когда они там роют землю, не так, как попало, а так, как роет ее… сикстильён лет этот, как его называется, вид, ихний, род? Им тоже кажется: эврика! вошло?..! Да уймись ты! забудь про него! зови меня Петрович, если тебе легче. Ты конвейер когда-нибудь видела?..
Он остановился. Пришлось и Бэле. Они стояли где-то метрах в 50 от остановки.
– Видела, правда? Что они там у вас выпускают? Вставные челюсти? Ну представь себе этот конвейер – вот едет, медленненько себе деталь… Доехала до конца – и брык. Про-валились в бочку!.. А из-за горизонта уже другая взошла и движется по следам первой и в виду ее же. И все понятно – и с той, и что с этой, в принципе, они могут глядеться друг в друга, как в зеркало… А когда ты тормозишь, как в жопе кость, тебе кажется, что все остановилось. Тебе кажется, что ты один. Тебе кажется, что ты никуда не едешь. Тебе кажется сколько угодно, но под тобой та же лента, – просто перспектива потеряна. Тогда к чему эта комедия? А над седою могилой рыдает отец-прокурор. Ты понимаешь? Бэла?.. Пойдем скорее, я опоздаю на хрен. – Что в Бэлке хорошо: она никогда не даст себе труда осознать, что остановился-то он. Даже если и вспомнит, сочтет это настолько несущественным… Она сказала: – Приходи ко мне после работы – м? Чаю попьем… в оранжерее, – она фыркнула, словно удивившись неосуществимости своего обещания, но тут же приняла серьезный вид: – Галка кипятильник купила. – У меня есть кипятильник, – сказал он, – на работе. Слушай – давай, скажи ему при встрече: Николай-де кланялся. Письмо, скажи, пишет – и вам, и матери. Он с тобой здоровается хоть? Заодно и поздоровается.
В коричневой порванной по рукаву куртке, в толстых стеганых штанах, заправленных в резиновые сапоги, она только что пришла из лесу. В котором она собирала бутылки, – тележка, в которой лежала обыкновенная хозяйственная сумка, до половины пустая, ожидала ее у двери. Которую она не стала отпирать, отправившись сначала взглянуть на Николая, – он сидел под козырьком на ступеньках; точно там, где она, когда приехал сюда в первый раз. Потому что был дождь. Он еще моросил, – Ты зачем приехал? – Низачем, – сказал он. – Денег нет. Это вам подарок.
– Что так? – она спросила, точно как Наташа. И не глянула. – Не наработал, – сказал он.
Она повернулась и молча пошла в дом. Николай взял со ступенек мешок с книжками и двинулся за ней.
Она молчала, расставляя по местам внесенные вещи – тележку в прихожей, бутылки вывалила в раковину, разбив при этом три штуки. Сумку сложила в стол. Николай сидел на диване. Наконец она оказалась перед ним.
– Ты больше сюда не приезжай.
– Почему? – Она молчала. – Я на вас не думаю, но больше некому было? – Он шел уже по перелеску, за которым автобусная остановка, когда услышал сзади топот. Он повернулся. Она задыхалась, но догнала. – Забе… о-ой. – Она махнула рукой.
– Забери, – сказала она, справившись с дыханием. – Мне не надо. – Мешок с книгами оказался у него в руках. – А мне зачем? – Она уже шла обратно налегке.
– Я давно хотела у тебя спросить.
Они шли к метро. – Что? Что это у меня такое за цветок на щеке? – Галка приподняла брови. Ее полуповернутая к нему щека перламутрово нежно порозовела – если это только не косметика фирмы «Пупо», о чем Николай джентльменски не догадывался. – Нет, я же знаю. – Да? – Николай чуть подоспел. – Если знаешь, скажи.
– Это когда ты должен был сниматься у Ролана Быкова в фильме «Шла собака по роялю». В роли летчика. Но ты не прошел кинопроб. – Она опять ушла вперед. Николай ускорил шаг и обогнал справа. И обогнул с правой. – А разве этот фильм Быков снял?
– Разве нет? – Он хотел что-то сказать, но раздумал. – Давай свой вопрос. – Галка выстрелила зонтиком и, крутанув его, положила себе на плечо – получился пропеллер: – Зачем тебе Белка?
– Бэла?
– Да.
– Ты спросила, зачем мне Бэла? …ну, не сердись. Я тебе все скажу. – Он обошел ее с другой стороны. – У меня никого больше нет, в целом свете. Кроме нее. Это не значит, что я больше никого бы не хотел, – предупредил он (обнимая Галу одной рукой, чтобы она не сунулась под машину, которую заслонял ей зонтик): – Ты не могла бы познакомить меня с Гариком?
– Зачем тебе? – Гала мгновенно обледенела. – Да ничего… так… Зачем мне то, зачем это… Интересный человек… – Галка мотнула головой, преграждая готовое разлиться половодье; встряхнул и он, охотно соглашаясь, будто спародировав жест: – Едем? – Хоррошо, только в другой раз. Не сейчас. Я просто не домой… – полу-улыбка и взгляд из-под припушенных угольной пылью ресниц – он чуть поотстал: – А… Жалко. Я про сейчас. В другой может не случиться. Я, ты же знаешь, работаю. Может рискнем?.. вон у тебя и хвостик рыбный из мешочка торчит, ты уверена, что ничего не забыла? – Рецнис. Рис. Нец. Ниц. Квартира…
– Кто тут живет? – спросил он. – Один мужик… Дальше? – Да. – Таксист. И что? – Ничего. Вот адрес… – Он прикрыл часть пальцем; она взглянула: – Так это Райниса. А тут – Мориса Тореза. …А кто там живет? – вверх-вверх-вверх-каблуки. – Две старушки.
– Гарик, это Коля. Коля, Гарик. – Галка сбросила плащ на вешалку, одновременно стряхнула с обеих ног сапоги и прошла в кухню.
– Очень приятно, – сказал Николай, гадая, скажет ли что-нибудь Гарик. Гарик повернулся к кухне. – Э-эй! – заорал он. – Тебе звонили!
– Кот? – Гала появилась из кухни. Она там оставила сумку. В которой была рыба – она ее положила в посудомойку. Гарик нехотя качнул головой. – Араб какой-то, – отвалив губу, произнес он. – Араб??…!..?!.. – Там написано. – Гарик ушел в комнату. Галка скользнула к другой двери, через пять минут появилась, неся в руке бумажку. Николай все это время топтался в прихожей. – Селиб… – с недоумением произнесла она. – Эй! Гоша!? Что это значит?! Проходи, чего ты встал, – она кивнула Николаю. – Я сейчас чай сделаю.
Николай вступил в комнату. Светлая и пустая: чуть тронутые салатом обои; журнальный столик на колесиках; в углу, на полу – развороченный компьютер (без плиты и процессора), – чего Николай мог не знать, он, однако, догадался, что некомплект. Хозяин сидел с ногами на диване: боком к входу, другим к окну, которое, летом укрытое зеленой завесой, сейчас, сквозь редкую решетку веток, почти обнажилось для внешнего мира. Что не относилось к нему: в наушниках. Николай сел на противоположный край, откинувшись на спинку и положив руки на колени. Вошла Гала с фарфоровым чайником в руке и букетом чашек на указательном пальце другой: – Селиб!.. – Ловко, ногой, она выкатила столик, опустилась на колени и составила чашки, затем разогнулась и похлопала себя по ушам. – Я же говорю – Кот! Он просил передать, что звонил Филипп.
Николай взял горячую чашку, отпил.
Гарик вдруг оживился. – Знаешь, что говорят? – Он стащил наушники, радио забубнило у него на колене. – Китайский рецепт. Когда делается торт, кладут в один угол кусок конского дерьма величиной с голубиное яйцо. Без этого он не может считаться совершенным. – Николай сказал: – Класс. – Гарик обращался к Галке: – Фиников принеси. – Сейчас. – Она сходила и вернулась с хрустящим пакетом фиников, положила на стол. Гарик распотрошил пакет и взял себе финик. Николай тоже взял один. Он катал во рту финик в горячем чае, когда Галка заглянула в дверь: – Пока, мальчики!.. – Она улыбнулась им – в красном пальто, черной шляпе и перчатках.
В городе оставалась Нина. Николай ей относил вечером выручку и ключи. «И ключи» – пустой звук – теперь это должны были делать они сами: Николай и мальчик (уже второй за время его пребывания: Костя!) – открывать дверь, тащить м-фон на вокзал; потом Николай ждал, пока тот расставится, включит все (а иначе у него все спиздят; а недостачу возложат на обоих – так тоже уже было. С первым) – днем нужно было сменить на час, пока он будет обедать; и потом, в конце, припереть все обратно; закрыть книги; закрыть фофаном магнитофон и т. п. Пока Андрейка не приедет. Фильмы внутри нельзя было смотреть, т. к. «один уже взорвался, с печной розетки, как спичка». Печку выключить.
– Проходи, – со своей удивленноласковой, девичьей улыбкой.
– Кофе?
– Нет, спасибо. – Он остановился в передней.
– Вот деньги, вот…
Стоя в дверях, в сапогах, между прихожей и комнатой, он смотрел в окно, пока она, усевшись к столику в кресло, не спеша, основательно пройдется по списку с калькулятором; откачнулся от косяка, когда Нина закончила: свернув деньги в трубку, она совала их в целлофановый кисет:
– Все в порядке?
– Все хорошо. – Улыбка, как лебедь, выплывающий из отворенного после перерыва работниками ботанического сада загона. – Махал звонил? Когда приедет?
– В понедельник собираются. – Она встала.
– Устал?
– Да нет; от чего? – Он оглянулся на дверь.
– У вас же курить нельзя?
– Почему? Кури! – Она сходила на кухню, принесла ему пепельницу. Он затянулся несколько раз, погасил. – До завтра.
– Я завтра подойду сама. – Он уже вышел на лестницу, остановился: – То есть… – загремел карманом. (Ключ?)
– Зачем?.. Я подойду вечером. За выручкой.
– А… До свидания. – Улыбка.
Николай включил печку.
Он прогулялся по отсекам, в ожидании, пока станет тепло, затем сел на нижнюю полку. Но прежде тепла – зловоние – которое он так любил утром – масло, разогреваясь, становилось текучим, летучим, заполняло вагон чем-то отличным от внешней среды, как море, – колышущимся, зыбко-охряным, выплескивающимся и наружу, – устанавливая в обогреваемом пространстве суверенную территорию. Все до единой книги несли на себе этот тлетворный дух; Николай не сомневался, что и сам он провонял насквозь – мог бы сойти за сварщика, смазчика. Механика гаража. «Угодил под знак качества». Скипидар. Спать здесь вредно.
Вагон успел остыть и нагревался неохотно. Николай встал и пошел из помещения.
Он хотел покурить, но на улице передумал. Было еще не поздно. Медленно проехало такси, выглядывая ночную жертву. Под ногами хрустнуло – вот почему вагон не нагревался, он понял: резко холодало. Уши заломило – ветер шел с севера. Он обрадовался тому, что с такой точностью – до часа – фиксировал наступление зимы. Может снег пойдет. Как будто кто-то потрогал его за плечо.
Он перешел дорогу и нацелился на вокзал, перебирая ключами, пальцами, в кармане.
Свет горел где-то высоко, под небесами, спускаясь сумерками туда, где на низеньких, зеленых кукольных креслах спали. Менты прошли, резиновыми дубинками, тыкая спящих. Николай отошел; потом оказался там, где днем стоял их столик с кассетами. Единственное отличие от дня – в том, что сейчас его там нет. Один лишь тир-автомат, никому, кроме него, не нужный, тихо горел своей подводной красотой – пятнадцатью алыми огнями. И оба глаза лейтенанту одним ударом погасить.
Николай хотел пострелять. Но тут же он вспомнил, что вся мелочь осталась внутри, в кассе, в запертом вагончике. Тогда пошел на перрон. Подняв воротник, привалившись плечом к столбу (картонному, бетонному, толщиной с ларек) он курил, не вынимая рук из муфты (Бэлкиной куртки), на третей платформе – прямо перед ним, руку протяни, стоял рижский поезд – все люки задраены; в вагонах спят. Сзади подошел еще один. И тут же с вокзала раздалось – «На пятую платформу прибывает… Le train numéro…» Уши его торчали, как спутниковые антенны, над воротником. Прошли два мента – те же, что на вокзале. Или не те. Надо возвращаться.
Он тронулся – поезд тронулся – и пошел – и поехал в Ригу, к Элису Рижскому, под мостом через Даугаву, мимо кафе «Даугава», где моет чашки покойный Ганс, но вот и нет, проехал последний вагон. Открылась электричка в потемках. Надо возвращаться.
– Твоя подруга сказала, что ты теперь работаешь.
Николай ел кукурузную кашу. Влил в нее полбутылки подсолнечного масла, размешал и ел с красным перцем. – Не хочешь? – Он кивнул Максиму. – Вкусно. – Но Максим отказался. Он гнул свое.
– В каком-то ларьке. – Николай поднял голову.
– В книжном магазине на вокзале.
Максим думал о чем-то. – Не помню там магазина, – сказал он, не переводя взгляда от окна на лицо Николая, который продолжал на него смотреть.
Николай встал. Тарелку и блюдо, вымазанные маслом, отнес в раковину. Воду включать не стал, вернулся на место. – Я покурю. – Максим наконец оторвался от вида (он смотрел окно как телевизор, какую-нибудь программу «Горошина». Подмени одно другим, он даже не заметит). Возможно, его привлек дым. – И как?
– Что как?
– Как платят?
– Спасибо, хуево. – Он увидел, как челюсти Максима шевельнулись. – Знаешь, кого ты мне напоминаешь? Один раз оператор с телевидения пришел в клуб. Там журналистка с ним была, Дубровская, ее сразу утащили пить, я ее вообще без банки ни разу не видел. Короче, дядька один остался. Смотрел, смотрел он на это, и потом крышу ему повезло. Он понял, что его в бардак привели. Присел к одной бабе и давай ей похабные анекдоты рассказывать. Она жена саксофониста, между прочим, – на нас смотрит – неловко как-то; все тоже глаза отводят…
Максим качнулся от стола. Прислонился спиной к стене. – И что? – спросил он. – В чем суть?
– В песок.
Максим сидел не шевелясь. Наконец он взглянул на Николая. Голубые глаза, красное лицо. Вдруг он поморщился: – Знаешь… Я не могу с тобой серьезно разговаривать. Я как увижу вот эту хрень… Ты меня пойми правильно, я не на тебя – на себя раздражаюсь. Что я мог какие-то серьезные слова искать, что-то в твоих словах стараться разглядеть.... – Я окно открою. – Николай встал, дернул форточку. Уселся, скосив глаза, обстоятельно раскуривая угасшую папиросу. Максим умолк, в каком-то изумлении разглядывая его. – Ну? Чего ты замолчал? – Николай повернулся рывком, с папиросой в зубах. – Я сегодня и всегда в голубом автобусе с девяти до восьми, с утра до восьми вечера. За десять рублей. А люди на улице стоят. Мороженое! Ты, у нее мороженое купил хоть один раз? Да тебе холодно будет в кошелек лезть, ты в супермаркет пойдешь… а там за кассой тоже сидят. Пельмени! Я тебе завтра их принесу. На ужин. – Он закрыл глаза. Папироса потухла. Максим смотрел на него, шевеля губами. Но наконец голос прорезался: – …для тебя ничего не жалко. В разумных, конечно, пределах. – (Николай открыл глаза.) Но Максим не продолжал. Он как будто бы ждал. Что заставило Николая воспарить, сосредоточиться, пробудиться. Вслух он заметил, не меняя позы: – Как я понял, тут речь о пределах. – Тут Максим усмехнулся: – Именно.
Николай повернулся. – Ты что, меня выставляешь? – спросил он изумленно.
– Ты новый помощник. Защитник. – Максим улыбался. – И это правильно. Защищай. От меня. Только не под этой крышей. – Это кто тебе такую хуйню сказал?.. – но тут Максим с размаху так положил руку на стол. Оба вздрогнули. – Одной хуйней больше, – предупредил Максим. – Ты вылетишь, а не выйдешь. Ты сегодня мое терпение исчерпал на квартал вперед. – Они помолчали. – Может чаем угостишь, – Николай.
– Возьми. – Максим остыл. Он качнул головой, не глядя, в сторону шкафа. Николай не пошевелился. – Вообще… заходи, – сказал Максим равнодушно. – Крупа у меня есть. Точно помню, покупал лет пять назад. Барахла нового больше не получишь, но если что, выбрасывать буду – можешь забирать. – Он встал и пошел в туалет. Было слышно, как он там спускал воду. Николай уже был в коридоре.
—
О Дездемона! Мочилась ли ты
на ночь в самовар?
О да, Отелло!
Так умри ж, презренная!
Я только что испил оттуда.
Он лежал и слушал, как проходит электричка. Потом он еще лежал, закрывая и открывая глаза. В черном окне напротив стояла звезда.
На столе лежала бумажка с тем, что он написал. Она шелестнула под рукой, когда он полез за сигаретами.
Потом встал. Бумажкой, вместе с еще несколькими бумажками, растопил печку. Через пять минут, когда открыл дверцу, огонь, пощелкивая, со всех сторон крался к верху сложенной пирамидки. Лицо обдало нежным дуновением. Сунул туда прут, вынул, прикурил. Стряхивая туда пепел, он сидел, взглядывая в другое окно – полностью заслоненное стеной стоящего впритырку большого дома – но белым фонарем, втиснувшимся меж ними, освещенной. Руки прятал в рукава. Но нос, который не скрыть под одеялами и который к утру с непреклонностью постового или настольного будильника сигнализировал, что температура в помещении сравнялась с…
Когда он вышел выносить ведро, небо было черным. Усеянным мелкими осколками звезд. В пустом воздухе он постоял, задрав голову, потом опять пошел. Но на обратном пути свернул, оказался у стен большого дома и, оставив ведро, вспрыгнул на торчащую из стены стропилу. И закурил. Вот так. Четыре в день. Послезавтра на станции стоять.
Снега вокруг почти не было. Лёдик.
Войдя в дом, он был охвачен теплом. Печка гудела вовсю, сотрясая пол, сама была похожа на ракету, что стояли на детских площадках. С улицы видно, как дым валил – столбом вверх, – из пятидесяти домов над единственным. «Не поехали».
Разделся и умылся над пустым ведром, поплескав себе на плечи, половину вылил на пол. Пускай. Вода осталась от вчерашних упражнений. Потом отжался тридцать раз от свежевыскобленного пола, прикасаясь лбом к широким серым доскам. Дует от половиц. Газет постелить? Тридцать один… Лег. Но сразу же вскочил, стал одеваться. С таким хуем всю округу отоварить. Что, если попробовать? Отогнув кожу, потом медленно, легкими касаниями, легче любой женщины. С отстраненным любопытством к чему-то, не являющемуся собой. Но постепенно вторгаясь. Не зазря ли ищем сообщающийся сосуд, – просто наращивая шланг, словно, вдвое удлинив пробег, добьемся качественно новых результатов? Возвращение к родному порогу. О, б…
Николай сел. У него глаза на лоб полезли. Некоторое время он занимался дыханием, удерживая и вправляя в колею, наконец зашевелился, встал и заковылял к ведру. Не, надо прекращать с такими жемчужинами. Он помылся еще раз. Затем сел у окна и закурил, глядя в светлеющие небеса.
Светлели. Отнюдь не оправдывая надежд, которые могли бы породить в пытливом уме какой-нибудь час назад, мутно-серые. Однако они светали. Начиная новый день. Который у него кончился. Наверное хватит еще – на то, чтобы запереть дом – и там, обивая носком обуви трубы забора, на платформе, дожидаться следующей, стыд выдует ветер. Четыре сигареты.
Он встал, нацепил на плечо телогрейку. Валенки у порога. Шаркая, как старый дед, он спустился со ступенек, с топором в одетой руке, на мелкий, крепленый настом снег, местами вовсе сходящий на одним гололедом крытый гравий, – и тут чудесное превращение: зашагал как по теплому ковру, почти не скользя, – это валенки, дивная обувь, коньки, в которых тоже не очень походишь по асфальту. Огибая по периметру дачи. Туда, где дырка в сетчатой ограде (прогрызли волки) выводит в лес.
Темнело, когда он приволок последний тощий и горбатый ствол, бросил его на другие такие же и пошел в дом. Здесь совсем было темно. Он разыскал сигареты на столе, сел на него и закурил.
Тепло покинуло его быстрее, чем он докурил. Показалось, что в доме холодней, чем на улице. Он сидел, привалившись плечом к холодному боку. Совершенно остыла. Он был весь мокрый.
Он слез со стола, прошел в угол и включил свет. Снял с гвоздя бушлат без пуговиц, запахнулся поплотнее. Придерживая на груди, подошел к печке. Сухие дрова лежали сверху. Если сейчас их стопить, утром не будет на чем чай вскипятить. Он выдвинул вьюшку, обошел печку, присел.
Через час задвинул засов, встал. За это время: 1) печка нагрелась, и по верху к потолку загуляли теплые потоки, что еще не вынесло дом куда-то там из застывшего до звезд пространства – но уже он поднимал лицо, светлея, возносясь из проруби, где ухнул, казалось бы, безвозвратно; 2) Николай согрелся. Последние 15 минут он пел, вглядываясь в пылающий за дверцей закат. «…Забери меня домой, и целуй меня везде, 18 милых лет…»
Стоячий холодный воздух обнял лицо и просочился к спине, когда он вышел в кухню. Под низкой, как такса, лежанкой, украденной со станции или в амбулатории, перекатывалось, как деревянные мячики, в мешке, наполовину полном мерзлой картошки. В посылочном ящике остекленел лук; отдельно – три-четыре кочана, зашуршавшие по полу, будто склеенные из бумаги. Он взял четыре картофелины и луковицу.
Пришлось вернуться за подсолнечным маслом. В комнате, после двух ходок, стало значительно холодней; но сейчас же сообразил, что температура тут ни при чем. Охвативший его озноб связан с едой – это потому, что он не поел утром. Руки тряслись. В глазах, чтоб не соврать, темнело. Он порезал тающую в руках картошку в сковороду; затем, обогнув печку, утрамбовал топку доверху оставшимися дровами. Картошка с той стороны начала шипеть. Он приподнял ее – пламя вырвалось вверх! (он снял один круг с плиты). Ну вот и все. Он не чаял дождаться, когда оно сжарится. Только не курить!
Поскольку, хоть все ресурсы изошли в широком жесте, жарилось не быстрее, чем позволяли свойства продукта, то, некоторое время посидев, занялся резанием хлеба и т. п. – даже махнул пару раз веником у печки. Если б телевизор, включил бы телевизор. Под конец он не выдержал. Не то, чтобы есть хотелось – сил не было дожидаться. Снял сковородку – и правда, прижарилось (большей, правда, частью оставалась бледной, как вермишель). Он рассудил, что мороженая картошка и жариться должна быстрее, чем сырая. Картофель фри! Он снял сковородку пропаленной рукавицей и водрузил на наборный пластиковый круг. Руки тряслись. Но он не позволил себе суетиться. Даже хлеба не отщипнул, пока
Н у, с е й ч а с о н б у д е т е с т ь.
Когда поел, стало совсем плохо. Еда лежала внутри, словно осажденная крепость, поливая захватчиков кипятком из шлангов – горячие волны расходились по внутренностям, а снаружи – лед; хотя он чувствовал, как тепло. Печка! – схватился. Он дернулся, задвинул вьюшку. Потом он влез под одеяла, не раздеваясь. И дело не в картошке; хотя, конечно, нужно было сварить кашу. Первая оттепель уничтожит все овощи.
Елка взмахнула ветками – и поехала; но почти сразу остановилась. Верхушка мягко ткнулась в другие верхушки елок; пересечение тополей. И тотчас из исходной позиции двинулась снова. Он поплотней завернулся – «окуклился».
– Хоть бы телевизор! Вот так. Без свидетелей. – Он закашлял и замолк.
– У вас нет пилы, – спросил Николай и объяснил: – я с дач. Там дом строят, я сторож. А пилу заперли, забыли. Мне топить нечем.
– Да ты зайди! – Женщина осмотрела его и, видимо удовлетворенная, удалилась в соседнюю комнату. Николай топтался на коврике у двери. Он был в валенках и телогрейке. Татуировку на щеке он залепил лейкопластырем. Она вышла:
– Тольки такая, – маленькая одноручная пила: – То, что надо, – обрадовался он. – Кали принясешь? (Когда принесёшь?) – Завтра, – сказал он. – Я уже срубил елку, но она застряла. Я все попилю, а завтра буду колоть. Топор у меня есть. – Она все еще держала пилу.
– А там жа ж е сторож, – сказала она. – На три участка. – Видимо, они об этом не знали, – сказал он. – А может доверяют. Мне, в смысле. – (Он намекал, чтобы она выпустила пилу.)
– Вон де ён. – Она толкнула дверь, высунулась из нее, указывая. Она указала в сторону соседнего дачного комплекса, туда он еще не ходил. – На краю дом таки маленький без огорода, да ты увидишь, – сказала она. – Ён на три участка. Вось эты яго, – она махнула рукой на дачи, откуда он пришел, – и той. И яще за ним, отсюда ня видно.
– Я только тот сторожу, который они строят. Если соседний загорится – я и пальцем не пошевелю. Ну, если нет опасности, что огонь перекинется. – Она закрыла дверь и повернулась, пилу держа по-прежнему на отлете, – низенькая, похожая на связку сарделек, и в огромных розовых поролоновых тапкособаках с вращающимися глазами-пуговицами, больше ни на что смотреть было просто невозможно. Некоторое время разглядывала его. – А чяго ж тебе дров не оставили? Раз ты у них сторож?
– Вы не местная? – спросил он.
Она согласилась: – С-под Витебска. – У меня там родственники есть, – сказал. – Оршанский район. Деревня Зубово. Не слышали? – Она покачала головой и наконец-то отдала пилу, предварительно предупредив: – Ты тут не пили. Лесники ходят. – Да я только сухостой, – сказал он. – А-а, – согласилась она, выпуская его. – Де твой дом? – выглядывая за дверь. – Да я принесу, – сказал он, оборачиваясь на ходу. – Они в выходные приедут.
Но по дороге свернул в магазин. Магазин находился через поле льда, с торчащими из-под него рулонами чернозема, едва присыпанными снегом. Почти каток.
Он избрал обходной путь и пошел по замерзшей глиняной колее, протянувшейся по краю. Колея шла по границе поля и леса до двух дубов, выставленных дозором, и тут кончалась – будто бы тракторист ездил с единственной целью поваляться под их сенью – или, вернее, поскольку земля под корнями носила следы упорной борьбы, будто они его съели.
Ветру не было преград, и когда Николай направился от дубов – поворотной точки – уже прямо держа на деревню – которая называлась Дороховка в честь знаменитого партизана, который партизанил не здесь, а где-то под Можайском, где тоже была деревня с таким названием, – щеку ему надуло так, что она стала нечувствительна, а из носа, едва он вошел в магазин и пристроился в хвост, потекла вода. Он шмыгал им, шмыгал, а когда дошло до него, хотел сказать: – Хлеба, – но не выдержал и купил капусту резаную с рисом и овощами, банку. После чего пристроился на столик у выхода, завязывая продукты в рюкзак. Не хотелось покидать тепло; людей, точно тех, что тридцатью километрами севернее, – хотя антураж и выбор на прилавках не допускали иллюзий о статусе населенного пункта. Разве в речи прилив белоруцкого – что, опять же, скорее правило для городских окраин: добротно, даже модно одетые; и в квартирах у них всяко-разно чудо-техника, даже если удобства на двор. И Польша. И Турция.
Помешкав рядом с очередью, вышел.
Крохотная кухня и направо вроде чулана, доверху заваленного стройматериалами – в основном мешки цемента, но имелись там рейки, планки, – должно быть, денег стоят (заимствуя от них на растопку): некогда – жилое помещение, чему свидетельством засранное мухами и почти невидимое в глубине окошко, а главное отдельная печка, копия той, что в комнате. Вытащить все это – и протопить камору было бы легче легкого. Но готовить нельзя, печка сплошная, без плиты (газовую же заперли в большом доме).
Вошел с улицы, где курил, сидя на углу большого дома, в накинутом на плечи пиджаке, поглядывая на трубу, из которой вырывался дымок, светлее неба, – печка топилась не первый час, мороз, звезды (а днем нет солнца), и всё снега нет и нет. Но было еще не поздно. Просто темень. Часов семь.
Печка потрескивала; уже не дымила; грязная посуда стояла на табуретке у помойного ведра. По сброшенным с чердака половикам. Перед старым сервантом.
С книгами на чердаке: пара картонных, уже нового времени, банановых коробок – сверху юридические справочники и Мопассан, а дальше не полез, – то же, что и с овощами в кухне, только раньше. Но здесь не тронутые ни тлей ни плесенью, под двойной защитой стекла и крыши. Садоводоогородные справочники. Начинаются на «как». Как выращивать яблоню. Разведение огурцов в подвале. Над следующей надолго, взмахивая страницами, над каждой бесконечно привлекательной (но оттого не менее далекой), и наконец – на кровать: как влитая в покрывало. «Как сложить печь». С картинками в разрезе.
Кастрюля, сходящая за чайник, парилась в печи (осталась треть). Помыл сигареты, взял посуду, взял стул и вернулся.
Садомазоогородческие лишь частично, в углу, – их как будто снимали, чтобы заполнить взамен освободившееся пространство; а сначала вдвигали так, не освобождая – вынул-вставил. Лермонтов, т. 4.
Но потом после нескольких воткнутых всё переменилось. Теперь появилась система. Видно, вид этих танков, проросших сквозь бесцветные брошюры, чьим названиям не место на корешке, возбудил неистовую мысль – и место расчистилось; расчищалось, по мере того как из города текла электричка, и в ней, колыхаясь, в своем ридикюле/трюме/резервуаре, – четыре тома Платона. Гегель. Кон… бен… дит. Маркузе. Августин. Божественная комедия. Новый завет. Древнерусские патерики, литпамятники, том 1: Киевский патерик. Том 2: Волоколамский. … … …
Взгляд еще полз по железной дороге, трудолюбиво прожевывая за шпалой шпалу, дребезжа, как дрезина на ходу – но внимание ушло. И, лишенный силы/тяжести, отпал/подлетел/обвалился – сухим листом окружив комнату, залетел за диван, уцепился за свет и, словно червяк, насадил себя на луч и стал подтягиваться.
Снег скрипел, синтетический. От фонаря между домами по снегу искры, как от бенгальского огня. До туалета короткой, обходя большой слева, – вспомнил и оглянулся: дыма почти не было. Скрипит под ногами даже в будке – страшно подумать, расстегнуться. Псс. Пахнет духáми. До звезд.
– И мы по реке – На своем челноке… Девчонки! Девчонки! Возьмите мой хуй в ручонки. – Светла-аа и ясна голубаа-ялуна… Над зе…ркалом вод, словно лебедь плывет. Х-а… ххь… х-хьь…
Сорока прыгнула с ветки и раскрылась с треском, как цветок. Низко над деревьями дивной красоты птица, черно-белая, как кино, но куда кино. На кудыкину. Больше никого.
Курил, держа кверху, и увидел искорки, звездочки, реющие в воздухе. А это сорока когда слетела, качнула ветку – на ветке был иней: потеплело. Небо спустилось пониже, будто приглядываясь, где присесть, и от этого словно бы делался возможным и обратный процесс: руки в брюки, сойти не торопясь, с трапа и дождаться отправки – Но снег так и не выпал. Хотя что-то выпало: Иней.
– Без пилы как без рук. Круговорот, я бы сказал кульбиты. Это когда было еще. – Втоптал сигарету в снег, встал и принялся за елку. Елка лежала, раскинув сучья такой величины, что хватит засадить (слонихе) двор пятиэтажного дома; вокруг уже творилось какое-то пепелище. Ударом сбоку можно срубить с одного раза, – идя сверху по стволу и то и дело срываясь. А пахнет-то как.
Вот я и спрятался. Пожар!
И мне уже не убежать.
Я вижу всё, куда несет
осёл. Но нету сил. И всё.
Я, жизнь спасая, все бросал,
И в результате жизнь проссал.
Я не святой, я не герой,
И смерть уже не за горой.
– Это Пастернак. – Вприпрыжку. – Высоцкого хотите? Самый смешной анекдот в мире. Без сои. – Он бросил топор, разогнулся, отряхнул руки. Некоторое время – как долго? – стоял, раздвинув ноги, между них – ствол семидесятипятилетней елки – кольца сосчитал – старше в два с половиной раза.
– …В конце концов, можно жаловаться. Она тебя не услышит. Ей надоело; но ты же знаешь, что есть. Но папаша суров. И кричи-не кричи, оборвешь себе же в уши; он давно ушел, ему чужд язык человека; он полощет среди струй свой огромный желтый…
Один кусок уже отпилил, вследствие чего она встала, а потом упала. И теперь взялся за пилу. Первый слишком большой, и когда взял на плечо, взад повело, под ногу подвернулся сук, упал. Он лежал на мелком снегу, головой ударился о ствол, но не сильно. Опять просыпался иней. Кружась, опускался на лицо.
ВСТРЕЧА
– Ни черта себе, ты здесь живешь, – сказала я. У меня болела голова. От дыма, производимого печью, она не перестала. Наоборот.
Николай не счел нужным отзываться. Топором он треснул по чурке, прямо тут, у печи. Потом треснул еще раз. От моего места на кровати мне было не видно, что он там делает, и зачем, главное, но от каждого удара я закрывала глаза. Наконец закрыла их совсем. – У тебя таблетки есть? Эй, я тебя третий раз спрашиваю. Анальгин, аспирин, цитрамон.
Он наконец оглянулся. – У тебя деньги есть?
– У меня голова болит. А денег у меня нету. Меня муж выгнал из дому. – Я села. – У тебя здесь грязь, я бы убрала, но я честное слово сейчас не могу. Может у тебя чай есть крепкий? Я бы сходила к соседям, но я тоже сейчас не могу. Завтра.
– Ты думаешь, ты здесь досидишь до завтра?
– А ты меня выгонишь? У меня даже на обратную электричку нету. У меня и на эту не было, я так доехала. Но по дороге у меня разболелась голова. Меня лечили, такими уколами, от которых у меня поднималась температура до 39, через день. Я еще с тех пор в себя не приду.
– Тогда я уеду, – сказал Николай.
– У тебя, я так поняла, тоже нет места, где жить. Мне Матвей сказал. Слушай, давай все разговоры до завтра отнесем. У меня башка сейчас болит, я ничего не соображаю. Я даже не соображаю, есть там еще электрички сегодня или нет. Я тебя очень прошу: давай завтра. Иначе, если ты станешь уходить, мне тоже придется уйти, мне бы не хотелось. Я бы никому не сказала, но тебе я скажу: нельзя так с человеком поступать. Со мной.
– Почему ты у Матвея не осталась?
– Матвей хороший человек. Но у него своя жизнь, очень, я так поняла, определенная и упорядоченная. Слушай, я сейчас проехалась по двум городам, отовсюду, где бы я ни села, меня сразу сгоняют. Есть места, где меня приняли бы с распростертыми объятьями, но я туда сама не пойду. Там мужики, они начнут приставать.
– А я, значит, не начну.
– Я же тебе говорю, меня только что лечили. Мне вообще надо операцию делать. А Матвей мне дал ключ…
– Он тебя не предупредил? Что он мне уже раньше дал ключ?
– Конечно, предупредил. Слушай…
– Не говори «слушай».
– Хорошо. Я могу сейчас встать и уехать. Приехать к Матвею, отдать ключ. Вернуться к мужу. Объяснить ему, что меня нигде не хотят принимать…
– Я думаю, тебе нужно так и сделать.
– Хорошо. Объясни мне только, как ты здесь собираешься жить?
– А это уже мое дело.
– Ладно. Я тебя Матвею не буду закладывать. Скажу, что мне самой не понравилось.
Голова даже перестала болеть. Я шла лесом до станции. На станции я простояла полчаса, замерзла. И пошла обратно. Перед тем, как войти, постучала в окно. Потом ткнулась ключом в дверь. Дверь была не заперта.
В комнате темно. Печь уже не топилась, стало, кажется, поменее дымно. Голова уже болела не переставая. – Электричек нет, – сказала я в темноту. – Дай мне какое-нибудь одеяло.
Николай сел на кровати. Он шарил рукой по столу. Щелкнула зажигалка. Он зажег свечку.
– Одеял нет, – сказал он. – Ложись сюда.
Я легла, не раздеваясь. Он бросил на меня половину одеяла. Я лежала, вытянувшись. Голова болела.
Утром. Голова, как ни странно, прошла. Должно быть, воздух. Я затопила печь, поставила воды. Дым пошел из всех щелей, потом печь разгорелась, и дым перестал. Я нашла чай. И хлеб.
– Эй, вставай. Я чай заварила.
Николай поднялся и пошел на улицу. Когда он вернулся, я пила чай, взгромоздившись с ногами на застеленную кровать (я ее застелила).
– У меня к тебе просьба.
– Я слушаю.
– Разреши мне здесь покантоваться дня три. Я тебе постараюсь не мешать. Я могу рубить дрова.
– Дрова рубить я сам могу.
– Всё равно. Я могу сейчас уехать, у меня голова прошла. Но мне, если честно, некуда ехать.
Николай запил хлеб чаем. Он медленно жевал. Потом он посмотрел на меня.
– Я тебя помню. Я тебя один раз в жизни видел, десять лет назад. Но я тебя помню. Ты тогда поступала – а точнее, ты тщилась тогда поступать – не как баба. Очень много болтала. Слишком. Очень много понтов. А сейчас ты поступаешь как баба. Это бабский принцип – переваливать на других свои проблемы.
– Да нет, – я поморщилась. – Десять лет – да. Тогда было одно. А сейчас другое. Я тебе тогда денег дала, я тоже помню. А сейчас у меня нет денег. Зато проблем до фига. И я не буду их на тебя переваливать. Мне их нужно наоборот внутри себя переварить. Я могу вообще молчать, если хочешь. А если тебе веселее, могу говорить. Мне нужно только место. Я уже полтора месяца на ногах. К мужу я один раз возвращалась. Если я теперь опять вернусь, он не поверит. Подумает, что я специально. Мне придется опять линять. А я уже не знаю, куда. Я уже всех перебрала. Не думала, что так может быть. К тому же, я не женщина сейчас, даже по физиологии. Меня нужно резать. Вот так, – я показала, – а потом так. Как харакири. Вот со всем этим я тусуюсь полтора месяца, и хоть бы хны. Я в какое-то другое пространство попала, мне незнакомое. Где люди друг с другом так поступают. Я сама так вроде не делала, а может делала, но не замечала, я не знаю. Я не могу подумать. На самом деле так уже полтора года, но только полтора месяца на ходу. Мне нужно остановиться, хотя бы временно…
Николай поднял ладонь. Я прервалась. Он поднялся, прошел к печке, присел и стал закладывать. Я ждала, что он скажет. Он вернулся.
Он налил себе чаю, отрезал хлеба. Налил мне. Я кивнула: «спасибо».
– Я за людей не ответчик, – сказал он. Поднял на меня глаза. – Тебе с Матвеем нужно поговорить. Он что-нибудь придумает. Меня-то все эти проблемы никогда не волновали. – Он пожал плечами. – У меня узкая задача. Как-нибудь прожить самому. Так, чтоб особо глаза никому не мозолить. – Я молчала. Он сказал: – Если ты тут останешься, я отсюда уйду. Всё понятно?
– Понятно, – сказала я.
Я взяла чай в руки. – Я себя сейчас на самом деле нормально чувствую. И мне вот самой показалось, что нет у меня никаких таких особых проблем. Ладно, я сейчас поеду. Если что, вернусь к мужу. Пусть он думает, куда меня девать. Тебе спасибо, во всяком случае, за эту ночь. Я была страшно благодарна. Я думала, об этом нельзя сказать, но вот, говорю.
– Тебе разговоры нужны, а не жилье.
– Да… Нет. Точно нет. Если бы тебя здесь не было, это был бы идеальный вариант. Хотя, конечно, да, это тоже. Прости, у меня сейчас одно в голове – как это, круги наматывать. Я бы с тобой сейчас согласилась – я соглашаюсь со всеми – все меня посылают друг к другу, Матвей к тебе, ты к Матвею, потом наконец к мужу. А муж посылает дальше. И опять новый круг. Я бы с тобой согласилась, если бы это было твое условие, чтобы меня здесь оставить: да, как баба, и тогда, и сейчас – чтобы дать тебе возможность дрессировать меня уже как бабу. Не знаю, зачем тебе это. Не знаю, зачем это всем.
– Ну вот мы наконец подошли к цели, – сказал он.
Он вдруг перегнулся через стол и несильно ткнул меня в глаз. От неожиданности я ойкнула. Второй удар был посильней – в рот. Николай уселся на место. – Это тебе, чтоб молчала, – объяснил он. – Смотри, что ты ляпнула: не буду говорить. А вместо этого столько наговорила, что хватило бы, чтоб тебя, будь тут нормальные люди, пришлёпнуть. «Если б тебя здесь не было – идеальный случай», – повторил он. – Я бы сейчас тебя выставил. Но я хочу тебе еще полегче накрутить, чтоб запомнила. Не бойсь, я тебя не буду бить, это не по моей части. Найдется кому это сделать. Без шуток. У тебя же воображение богатое. Я тебе стараюсь дать об этом представление. Потому что если человек не понимает, аккуратно ведет себя до той точки, когда уже сопротивляться не может. А потом удивляется, чего это его все бьют. Если и так не дойдет, умирает. Я тебя помню. Десять лет – за это время ничего не изменилось. Видимо, ничего с тобой не происходило и никто тебе не пытался ничего объяснить. Объясняю. С бабами здесь проблем нет. Позавчера две приезжали. Но бабы здесь ведут себя как бабы. Смотри, что делаешь ты. Я тебе рассказываю, почему тебя отовсюду выгоняют. Почему тебя муж выгнал. Ты входишь как баба. Пользуясь своим бабским правом войти. Бабу все ждут. Не тебя. Неважно. Ты входишь вместо той, которую ждут. Не спрашивая. Ты привыкла так делать, не знаешь, что может быть по-другому, у тебя это право всю жизнь было, его тебе дали. Ты не знаешь, что дали, думаешь, оно всем принадлежит. Мужик живет по-другому. Когда он входит в место, он знает, что это чье-то место. Даже если это пустой дом, он знает, что в любой момент могут войти, и он должен будет давать ответ. Не то – баба. Усекла? Дальше. Но дальше ты начинаешь действовать как мужик. Ты не спрашиваешь, сама знаешь, берешь предметы, ты знаешь, что с ними надо делать. Ты не спрашиваешь. На равных правах с мужиком. Тебе кажется, что это равноправие. На самом деле у тебя два права. Какое-то одно из них, – это нужно решить, какое, кто ты все-таки будешь, мужик или баба, – ты незаконно забрала. У тебя два права. И ни за одно ты не собираешься отплатить обязательствами. Вместо обязательств ты взяла два. – Редкий мужик на это согласится. Есть такие, что согласятся. Флаг в руки. Тебе нужно искать вот таких. Муж твой, как видно, не из этих. Смотрим дальше. Что было бы, если б это вправду был мужик? Кто-то один из двух ушел бы. Скорее всего, я. Перекинь свой рассказ на меня. Это последняя точка, где я могу закрепиться. Не факт, что у меня получится. Мужик из меня неважный. – Но ушел – без соплей. Точно так же: тот, кто остался, сделал бы это без соплей. Смотри, что делаешь ты. Ты опять баба. Без соплей ты не можешь. Какие проблемы, юнга. Если ты решила сменить пол, вытравляй это до конца. Вместе с признанием твоего сомнительно-противоестественного статуса, получишь свою часть узурпированного тобой уважения. Тухло. Ты не можешь даже молчать – вето, которое сама на себя только что наложила. Тогда, поскольку тебе нужно не место, но разговоры, я тебе дам ответ. Полная и безоговорочная капитуляция. Наматывать круги – действительно, в этом нет никакого смысла. Прямая линия. К мужу. Деньги на проезд возьми у Матвея, он всем дает, муж вернет ему потом. Если нет – я верну; ты что-то там говорила, что я тебе задолжал; я не помню, но на слово поверю. Не стоит вешать на других ваши семейные проблемы. И не стоит облегчать ему задачу. Примет тебя – хорошо; нет – пусть предоставит жилплощадь. Как ты этого добьешься – дело твоё. Люди не должны это слышать. Всё. Я сказал. – Николай вдруг рассмеялся.
– Ну что – врезать тебе на дорогу – или может поцеловать?
Я покачала головой. Губа у меня вспухла.
– Или врезать? Приедешь к Матвею, скажешь, что я тебя бил. Лежачего. Он тогда вышибет меня отсюда. Ни минуты не поколеблется. Он мужик. Один из лучших, какие бывают. И ты ведь этого не сделаешь. Я ничем не рискую. Суповой набор, мозги в комплект не входят.
Я облизнула губы. Разлепила рот.
– Заткнись, – попросила я. – Противно.
– С какого места?
– Со всех. Ты тут, видимо, скучаешь без развлечений. Отработал на мне свои трудности. Отрабатывай на дереве. Потом, по-моему, ты трус. Правильно твоя баба тебя бросила. Можешь меня убить, я пальцем не пошевелю. Забери ключи, сам отдашь Матвею.
Николай уже не смеялся.
– Замётано, – сказал он. – Пиши на заборе. Я тут до весны. А ты тут сдохнешь. Тут нет того, за чем ты явилась. Никто не постучит. Тоже, кстати, кислый маневр: с любой жопы сорвать свой интерес. На любом минусе усесться так, чтоб вышла хоть маленькая прибавочка. Мужу мой салют.
Я уже вышла за дачи и входила в лес, когда Николай меня догнал. В валенках, так что почти бесшумно – услышала уже за спиной дыхание. – Подожди. – Он схватил меня за плечо. Он слегка запыхался.
– Тебе причитается. За бабу. Вдруг не увидимся… – На последнем слове – в глазах вспышка. Я зарылась в сугроб. Вытащив руки – без перчаток – увидела кровь на снегу. Кровь падала на шубу, и я стала отчищать ее снегом. Потом бросила. Сидя, я смотрела, как Николай уходит, быстро и не оглядываясь, – в валенках и телогрейке.
До электрички я дошла. Один раз обняла дерево и простояла минут пятнадцать. Стало легче. Место, где я села, расчистилось – не сразу, но через остановку. Я подумывала лечь, но на следующей всыпали мужики с пивом – этим было всё равно. О чем-то они со мной разговаривали. Один предложил пива, я отпила и почувствовала, что сейчас стошнит. Пришлось выйти и переждать следующей, умывая снегом лицо. До города добралась плохо помню как, голова болела, очень хотелось спать. А лицо проходило уже дома, у мужа. Мышь был поражен. В этом смысле вышла прибавочка.
. . .
Длинный запутанный сон, скорее всего, неприятный, но может быть, ничего неприятного в нем не было, а были какие-нибудь происшествия. В конце сна, смутным образом, по логике сна, они привели к тому, что здесь появилась Аня. Здесь. Аня. Понятно было, что муж ее выгнал из дому, то есть расстановка копировала случившуюся наяву. Но только это была Аня. Не молоденькая. Такая, какой он никогда не видел ее наяву. Но чрезвычайно реалистично; реалистичнее, чем наяву, черты ее лица больше напоминали ту, которая была здесь наяву, и разговор, поведение – человека уже пожившего и побитого жизнью. Больше, чем ту, какой он ее помнил. Было понятно, что это и есть явь. И затем – конец. И он проснулся.
Конец не как обрыв пленки. Конец как будто тебе что-то показали. И скомандовали: конец. Ты просыпаешься, как будто увидел то, что должен был увидеть. И действительно: конец. Вот он, здесь.
Он стоял на улице, не отойдя далеко от дома. Было часа четыре ночи. Без сигарет, в наспех наброшенной телогрейке, незастегнутой. Он слегка трясся от холода. Это значит, биологическое время все-таки происходило. Но другого времени, психического, не было. Была полная остановка. Всех процессов.
Круг. Центром круга был он. Всё выстроилось в круг. Плоскость. Необычайно просматриваемая во всех своих концах. Какого-то ожидания, наказания – не было. Всё происходило, а точнее, поскольку не происходило больше ничего, всё – было сейчас. Всё висело, всё, что раньше происходило во всех частях его жизни, висело сейчас вокруг него, просматриваемое во всех своих концах. Всё было ясно.
«Арджуна увидел бесконечные глаза, бесконечные рты…» Если это и было то, что увидел Арджуна, он бы не позавидовал этому Арджуне. Это было, безусловно, просветление, по своей ясности, по тому, что не осталось ничего непонятного, но ничего позитивного не было в этом просветлении. «Господь был украшен…» Господь не был украшен ничем, поскольку не было никакого госпóдя. Был он и его жизнь, было всё, что сделал он сам; не было понятно, когда, где он сделал тот поворот (может, никогда и нигде не делал?), который увел его не в ту сторону, который вел-вел-вел долгой и длинной дорогой – чтобы вдруг бросить здесь. И больше не поведет. Нет, все движения просматривались. Не было ни одного не того движения; все движения были «те». И вот он стоял, со всеми движениями, со всем, что сделал сам, своей волей и выбором – в плоскости, фоном которой, входящим в само существо плоскости, или точнее на котором она разбросилась и располагалась, поскольку была прозрачна и вообще не существующа, был фон звездной темноты. Это не было страшно. Было безумно грустно. Было ощущение безумной грусти, поскольку, хоть все движения были те, но итог был не тот. За триста, девятьсот, три тысячи километров от того. И дело было сделано.
Николай пошевелил губами. Губы сложились в слово «Аня». Вот, уже «Николай», «пошевелил» – значит время снова трогалось. Начинался новый путь. Его уже сильно трясло. Он запахнулся в телогрейку, сунул руки навстречу друг другу в рукава. Не глядя больше на плоскость, он двинулся в дом. Ну да; без нее; а бабу он выгнал. Нет, не стал бы ее будить. Но факт наличия человека рядом, – человека, которого вообще можно разбудить, – но не станешь; не станешь потому, что не станешь ее беспокоить; пожалеешь; и отвлечешься. Чужая жизнь, отвлекающая от всех и всяческих просветлений. Жалость – единственное чувство, возвращающее времени ход. Не стоило так делать. Он думал об этом умиротворенно, как будто не сделал вообще ничего, обнимая, зажимая знакомое одеяло, трясясь от холода, не сняв телогрейку. Нет сомнений, что сейчас он будет делать опять не то. С этой утешительной мыслью он заснул.
Дверь открыл мужик. Не старше Николая, а может моложе, но – мужик. Николай держал пилу, в цилиндре на отлете.
– Я брал пилу, – на ходу перестраиваясь, объяснил он. – Вчера не смог принести из-за гостей. Сегодня.
– Хто там? – Женщина выглянула из дверей. – Уйди отсюда, – мужик повернулся к ней. – Отпилят тебе голову этой пилой!
– Давай сюда. – Женщина скрылась. По возрасту скорее в качестве матери. Мужик, вырвав у него пилу, собирался закрыть дверь. Николай придержал ее ногой.
– Ты чё?! – Мужик надвинулся на него. – А ты чё?! – Николай отстранился, но не убрал ногу. – Угостишь, может, папиросой?
Мужик подумал – драться или нет. Но дом за спиной перевесил. Поэтому он ограничился тем, что сказал: – Вали отсюда! Милицию вызову… – И попытался снова закрыть дверь. – Э – ну ты чё?
Николай убрал ногу. – Вопрос хотел задать, – сказал он.
Мужик захлопнул дверь.
Николай постучал. Потом увидел звонок (в прошлый раз он его не заметил). Нажал на него и держал.
Дверь распахнулась. Мужик стоял с топором. Позади, из комнаты, высовывалась голова женщины – округлив рот и глаза она готовилась закричать.
– Объясните вы ему, – сказал Николай максимально ровно. – Я – сторож, – сказал он мужику, раздельно и помогая себе жестами, – как глухому. – Ваши соседи. На соседних дачах. Зачем ссориться?
– Тебе чего надо? – спросил мужик.
– Сигарет, – сказал Николай. – Папиросы кончились. Куплю – верну. Тётя, идите, мы разберемся.
Дверь за спиной мужика, покачавшись, закрылась. Мужик оглянулся. Николай воспользовался этим и выхватил у него топор. Мужик резко повернулся – но Николай уже ставил топор на снег, прислонив к дому.
– Всё, – сказал он, – закончили. Сигарет мне не нужно, – сообщил он, разгибаясь. – Я так сказал. Я уезжаю сейчас. В город. Тут мне нечего делать. Забери топор свой и положи его на место.
Мужик поколебался, взглядывая на топор и на Николая. – Слушай, – сказал он. – Тебе чего, делать нечего? Тебе что нужно?!
– Ничего. От тебя – ничего. У тебя приемник есть сломанный? Я починю.
– Ты что, хочешь, чтоб я тебе его отдал?
– Ты что, глухой? – спросил Николай. – Я же тебе сказал – я уезжаю. На хер мне твой приемник. Я сказал – что могу починить – твой – приемник.
– Ну ты фармазон, – сказал мужик. – Ты что, на водку хочешь?
Николай покачал головой.
– Нет.
Мужик молчал. Потом спросил, кивая: – Сидел?
Николай потрогал щеку. Оказывается, лейкопластырь отвалился где-то по дороге.
– Ходил, – сказал он.
– Да ты зайди. – Мужик посторонился, пропуская его.
Николай шагнул в дверь. – Топор забери, – сказал он.
Мужик выглянул, подхватил топор, вошел вслед за Николаем.
– Щас, погоди. – Он прошел в комнату. – услышал Николай, – где мои сигареты? – Потом он вышел с пачкой в руках, на ходу прикуривая. – На. – Вытряхнув из пачки сигарету, он протянул Николаю. – Толик. – Он протянул руку.
Николай сказал: – Николай. – Они пожали друг другу руки. – Да ты присядь, – сказал Толик. – Я так и не понял. Что значит – «ходил»?
– Ходил – значит – ездил. Давно. Сейчас не хожу.
– А это что?
– А это чтоб свои узнавали. Хиппи такие были. Достал ты меня своими вопросами. Ты еще спроси, не пидорас ли я. Тебя это в любом случае не касается.
Толик хохотнул. – Ну ты скажешь, – сказал он. – А я механик. И слесарь. Шестого разряда. Сейчас без работы.
Николай оглянулся. – Нормально, – сказал он. – Если ты так живешь, когда ты без работы.
Толик огляделся тоже. – Да, – сказал он с удовольствием. – Еще машина есть. Тачка. Сейчас в ремонте. Я на электричке приехал.
– А чего вы здесь живете? Не в городе?
– А что там делать, – сказал Толик. Поколебавшись, он взглянул на Николая.
– В городе у меня жена. И детей – двое.
– Развелись, что ли?
– Ну да, – сказал Толик. – Типа того.
– Пил?
– Типа того. – Толик усмехнулся. – Завод развалился. Пять месяцев без зарплаты. Мужики сидят, чего-то ждут. Я ушел.
– Что-то у всех семьи разваливаются, – сказал Николай.
– Ага. Это точно. Я еще в два места сходил. Не катит. Всё разваливается…
– Ты меня в политику не впутывай, – сказал Николай.
– А что? – Толик пожал плечами. – Сейчас тачку починю, пойду в таксисты. Если честно, у меня права отобрали. Но я куплю. Бабки есть. Вот и вся политика.
– Бабки кончатся, – сказал Николай.
– Не кончатся, – уверенно сказал Толик. – У меня – не кончится.
– Все проблемы, – сказал Николай, – от того, что человеку что-то нужно. Если б я к тебе пришел и сказал – давай приемник починю, или еще что-нибудь. Сортир выгребу. Ты б меня на хуй послал.
Толик рассмеялся.
– Точно. У меня водопровод. А ты будешь сортир выгребать? Я б не стал. За сколько ты б согласился?
– Сто баксов, плюс баня.
– Хе, – сказал Толик. – Тут бомжей сколько хочешь шляется. За полтинник вычистят. Языком вылижут.
– Только ты опоздал на денек. Мне не нужно. И ты сидишь, со мной разговариваешь.
Толик задумался. – Ну это хорошо, – сказал он. – Ты считаешь, что-то другое надо делать?
– Собирать банду и валить в леса.
– Шутишь, – сказал Толик. – Собирать некого. У всех, ты это правильно… проблемы. – Он поколебался, разглядывая Николая. – Слышь, хочешь тебе устрою?
– Проблемы? – спросил Николай.
– Типа того. На работу. У меня, там… ну, вместе учились. Он как раз ищет. В общем, ему нужно. В охрану. Он меня звал…
– Нет, – сказал Николай. – Мне не нужно. – Он встал. – Я пошел.
– Ходить? – спросил Толик.
– Ехать.
– Ну иди.
ATTITUDE
Николай вошел в дверь. Прошел по коридору, скинул башмаки, заглянул в комнату. Прошел после этого в кухню. Матвей, помедлив, последовал за ним.
Николай сидел на табурете. Рука лежала на столе. – Уехала? – спросил он.
– Кто? – Николай убрал руку. Две связки ключей теперь лежали на столе. Матвей посмотрел на Николая, на ключи. Оба они начинали понимать.
Матвей взял ключи и унес их в коридор. Вернувшись в кухню, он взял спички, зажег плиту и поставил чайник. Сам сел на другую табуретку.
– Что-то случилось? – спросил он.
Николай кивнул. – Она здесь не была. – Он взглянул на Матвея и вдруг усмехнулся.
– Так я думаю, я ей нос сломал. Не рассчитал сил. Физический труд. Свежий воздух. Отсутствие алкоголя. Вот сигарет я у тебя возьму.
– Есть хочешь? – спросил Матвей.
Николай склонил голову. Выдохнул Матвею в лицо клуб дыма, и стал сосредоточенно затягиваться.
Матвей пошарил в холодильнике. Вынул пачку пельменей и бросил в кастрюлю. Залил холодной водой, зажег еще одну конфорку и поставил рядом с чайником.
– Могла бы сдохнуть, – заговорил Николай, затягиваясь. – Сознание потеряла, вот тебе и замерзший трупак на жизненном пути. Собственно, что? – я только сегодня по следам прошел. Кровь, да. Немного.
Матвей сел на табуретку.
– Жалко, – сказал он.
– Что?
– Ее жалко.
Николай кивнул. – Жалко, – повторил он. – Что ж ты ее не пожалел, когда она к тебе сюда приезжала?
Матвей встал, пошел в коридор и вернулся с ключами. Положил их на стол.
Николай нетерпеливо дернул головой.
– Там всё нормально. Дров на растопку я оставил. Пилу отдал. Нет, погоди. Я не понял – ты что, меня крайним хочешь сделать?
– А ты меня хочешь? – сказал Матвей.
– Почему ты ее не оставил? Не положил на кровать? Не лег сам на полу? Не дал ей отдохнуть, как она просила? Не дал ей пожрать?
– Я ей дал пожрать. Она просила ключи. Я ей дал ключи.
Николай повторил нетерпеливое движение.
– С нею всё замётано. Жива она, нет – это никого не волнует. Я другое хочу понять. – Он глубоко вздохнул. – Мы все чем-то повязаны. Повязаны так, что вслух и между собой говорить не стоит – засмеют. Я у тебя книгу нашел. Фолкнер – они там все южане, во-вторых пришельцы, в-третьих, родственники. Ну так вот, мы тут южане, во-вторых пришельцы, в-третьих родственники. Так. Причем я повязан меньше всех. Я только этим пользовался. Я преследовал свои интересы. Я не врал – я так себя поставил; я никому не должен, в долг я ни у кого не брал. Я брал только то, что сами хотели дать. Я чего не понимаю – прошло десять лет – как я-то крайним оказался? Я за кого За чьи фантазии расплачиваюсь теперь? Двух крайних нашли? Вы, блядь, южане?
– Мне нравится, что ты говоришь, – сказал Матвей.
Толстозадый Матвей с мутно-зелеными глазками. Остро захотелось ему сломать нос. Но Матвей упорно повторил: – Мне нравится то, что ты говоришь.
Николай посмотрел на сигарету, хотел затянуться, но передумал и затушил.
– Ей надо было денег. Надо было отдыха. Надо было разговаривать. Ей надо было, чтоб кто-то с ней поехал, кто-то должен был повезти ее туда, и там, на месте разбираться. А если там ничего, должны были все собраться, скинуться и дать ей эту передышку. Вместо этого полтора месяца – полтора месяца, она сказала – ее посылали с места на место.
– Она так сказала? – спросил Матвей. Он подошел к плите, хотел поболтать в кастрюле ложкой, но передумал. Вернулся к столу и сел. – У нее муж умер, – сказал он.
– Как… – Николай осекся. – Она мне сказала, он ее выгнал.
– Выгнал, да, – сказал Матвей. – А потом умер. Она влюбилась. А ей нельзя было. Он больной был. Он ее выгнал, а сам умер.
– Ага, – сказал Николай. – И ты ее ко мне послал. – Он взял забычкованную сигарету, рассмотрел ее, потом закурил. Вдруг он расхохотался. – Ну, рассказывай, – сказал он. – История хуже, чем я думал. Ты ее давно знаешь?
– Я и его знал, – сказал Матвей. – Тоже давно. Я его знал, когда он еще здоровый был. А когда он уже болел, на голову, я уже его не видел. Редко встречаемся. Лет десять назад. Тут она вдруг приехала. Я так понял, у нее самой сейчас с головой не то. Она не хочет там оставаться.
– Ты знаешь кто? – сказал Николай с напором. Он швырнул бычок на пол. – Ты мне ее зачем послал?
Матвей опустил-поднял глаза. Как будто согласился. – Я согласен, – сказал он. Он глядел на Николая без страха своими маленькими глазками. – Ты можешь мне теперь нос сломать.
Николай оглядел комнату. Он встал, шагнул к плите и примерясь звезданул по кипящей кастрюле с прилипшими ко дну пельменями. Кастрюля полетела к окну, разбрызгивая и разбрасывая пельмени. Матвея не задело. Ну, почти. Николай, потирая кулак, вернулся к столу. – Готовить не умеешь, – сказал он. Нагнувшись, он поднял сигарету, тоже мокрую, в пельменной жиже. Поджег и раскурил ее, сильными затяжками. – Пальцем бы не тронул. Я ей помогать не нанимался. Убирать не буду. Убирай сам, я и тебе помогать не стану, мне противно.
Матвей молча встал, вышел за тряпкой, вернулся. Собрал тряпкой горячие еще пельмени, бросая их обратно в кастрюлю, из кастрюли потом выкинул в мусорное ведро. Подтер пол. Николай тем временем затушил мокрую сигарету, взял другую. Матвей вымыл руки и сел.
– Что ты теперь будешь делать? – спросил он.
Николай сразу ответил, как будто ждал этого вопроса. – Я не ее муж. Какой бы он ни был, он, видимо, крепкий парень. Я себя хорошо знаю… – Он затянулся несколько раз, словно загашая дымом слова. Перескочил яму. – У меня наступил конец, – снова заговорил. – Собственно, как и у нее – и, в общем, как и у тебя. То есть, тебе бы следовало, на мой взгляд, удавиться на березе. Это так, к слову, потому что ты-то конечно давиться не станешь.
Он плюнул, метя в сторону крана. – Какой спектр, букет говна, вот эти мы все. Родственники. Родственники по говну. Дай чего-нибудь, хотя бы хлеба, я точно сейчас блевану. – Почти сразу вслед за тем подавил судорожный позыв.
Матвей быстро встал, отрезал, не подходя близко к столу, на весу кусок черного хлеба. Положил его перед Николаем и подвинул соль. Николай посыпал густо, давясь, стал запихивать себе в рот. Прожевав половину, отложил оставшееся. Закуривать больше не стал.
– Ну вот, – сказал он спокойно. – О чем и говорю. Конец всему. Ошибка не в том, что мы что-то неправильно делали, – а в том, что это невозможно. То, что мы говно, – это безоценочно; хотя, конечно, воротит – я же живой. Проблема в том, что я не хочу быть мертвым. Ее муж поступил правильно; проблема в том, что теперь всем надо так поступить. Если я ей, конечно, уже не помог – но я говорю, меня это не касается. Касается постольку, поскольку, ты уже наверно догадался, мне от этого будет ответ. Но не сейчас. Каждый из нас, совершенно обособленно от всех других, имеет свой отдельный конец. Ты понимаешь.
– Понимаю, – сказал Матвей.
– Понимаешь, – сказал Николай. Он посмотрел на Матвея. – Удивительно, что даже сейчас мы друг друга так хорошо понимаем. Так же хорошо, как когда еще были не говно – но не потому что были хорошими, просто конец тогда еще не наступил. Сейчас я закончу – слишком много болтаю; заразился от бабы.
– Это от нервов, – сказал Матвей. – Удивительно то, что у тебя нет никаких нервов, – заметил Николай. – Но меня это не интересует. Ты будешь делать свое, дуть в свою дудку, окончательно задолбавший всех звук, и тебя самого. А я буду на свой лад проявлять свою… – Он опять проскочил.
– Аттитюд, – сказал он. – Ты не знаешь, что значит это слово?
Матвей встал и вышел в комнату, подошел к включенному компьютеру и набрал интернет. – Аттитюд, – прочитал он оттуда. – Поза классического танца, в которой тело опирается на выпрямленную ногу, а другая нога поднята и отведена назад в согнутом положении. Различают:
– позу attitude effacee, в которой поднятая нога открыта, мягко развернута, голова повернута к поднятой руке; и
– позу attitude croisee, в которой корпус заслоняет поднятую ногу.
Французский: Attitude – положение.
– Хватит?
Он нажал на «выключить компьютер» и вернулся в кухню. Николай доедал хлеб. – Может, конечно, и сдохну, но не своею виной, – заговорил он, прожевывая. – Жить незачем. Я в аттитюде. Но тело не хочет умирать, тело здоровое, голова не дурная. Мне наплевать на ту бабу, наплевать на тебя – не наплевать было тогда, когда было какое-то взаимное считание друг друга… Аттитюд – я буду говорить это вместо «говно», чтоб не тошнило. Так вот, тело, если не угнетать, не давить его там слишком сильно алкоголем – а мне не грозит алкоголиком стать, я пробовал, да и противны все эти… аттитюды. Тело сильное, духом я слаб, и не безумен – тоже не выходило, я завидовал им, как ни старался. Так что вот ты спросил, потому что такая твоя манера, к которой я равнодушен, хотя она может оказаться мне полезна, – я отвечаю – у меня тоже манера, которая мне тоже не слишком-то нравится, и баба тут ни при чем. Попробую сейчас делать то, чего не делал до сих пор – работать. Не потому, что правильно, а потому что это единственный способ для тела не сдохнуть. Теперь всё сказал, – сказал он с облегчением, – могу помолчать.
– Где ты будешь работать? – спросил Матвей.
– Там, где работают, – сейчас же ответил Николай. – Не здесь. Нужно сменить регион. Нужны деньги на дорогу, перекладными я сейчас не потяну. И на первое время. Это крупная сумма, тебе придется мне их достать. Не бойся, я верну, первым делом, как только смогу заработать. Она говорила, что я ей тоже что-то там должен, я не помню, не важно, ей я тоже верну, если конечно она жива… Если я ее не убил. Это потому что тогда было еще не всё кончено. Сейчас бы, конечно, не тронул, даже не зная, что у нее там на самом деле. – Он замолчал. – Если убил, – снова заговорил, – тогда другое дело. Тогда буду сидеть – тоже не сам, сам сдаваться не буду. Хотя… Сутки прошли. Там полтора человека живет. Первым делом бы на дачу заявились… Не знаю ничего. Полная неизвестность. Где ты деньги возьмешь – тоже не знаю. Ни у кого другого взять не могу, и по той же причине. По которой не могу поехать по трассе. Только у того, кто понимает. Вот как она просила – только я не прошу, я говорю… – он усмехнулся: – укрывать, скажем, преступника – не приходилось? Придется. Тебя она далеко заведет, твоя манера. Сейчас, скажу… – Он остановился, ловя ускользавшую мысль. Не словил и начал со случайного, в расчете, тоже случайно, вывезет: – Раньше бы к тебе не обратился – окапывал б баб, Бэлку, или эту… Галину. Она ко мне неравнодушна, хотя расчетливейшая сучка – но я бы перетянул, я сильнее. – Он остановился и внимательно посмотрел на Матвея. – Я не хотел сделать тебе неприятно, – сказал он. – У меня нет желаний, даже такого. Чистую правду говорю. Давай теперь ты.
– Врезать тебе, что ли, – сказал Матвей. Он смотрел на Николая своими цепкими маленькими глазами.
Николай дернул головой, как будто ему уже врезали. – Не надо, – попросил он. – Давай не наращивать энтропии, и так вокруг хаос. Тело без мозга мало что может; может потом наращу и укреплюсь. Тогда врежешь. Я еще и отвечу. Не мути, в общем. Говори по делу.
– Денег я тебе не дам, – сказал Матвей.
– О-па, – сказал Николай.
Он вдруг рассмеялся. На минуту стало как в детстве. Когда Матвей его любил – да что там, преклонялся перед ним. Который ничего не боялся. Кажется, и Николай его любил. Кажется, за это же самое.
– Хорошо, – одобрил он. – Ты… перерос сам себя. Прямо не знаю теперь, что я здесь делаю. Перед кем я тут тряс мудями. Битый час. Я с тобой вроде как не знаком. Может, никогда не был? Не ссы, я сейчас пойду. Мне понравилось. Честно.
– А мне нет, – сказал Матвей. Как будто не услышав предпоследнего. – Чехов, – сказал он. – Замахнулся – как мух хлопать. А запел – «среда заела».
– Засунь себе в жопу свою филологию. – Николай встал.
– Посидишь, – сказал Матвей. Он пихнул Николая в грудь. Не сильно – но Николай потерял равновесие из-за табуретки под коленями, сел. – Поучись филологии, – сказал Матвей. – Они не зря это всё делали. Вырабатывали строгость лексикона. – Он был вроде как зол – а вроде и совсем спокоен. Николай, точно, смотрел на него как первый раз. Как будто что-то упустил. Матвей перерос не только сам себя – но и его. – Не твои слова, – продолжал он. – Чужая тема. Начал вроде хорошо; всему, я извиняюсь, пиздец. Я так никогда не умел – да и не хотел так, я хотел по-другому. Но тебя можно было уважать за эту ширь – и за быстроту реакции. Как ни размахнись – другой бы с копыт долой; а ты всё на ногах. Но видно, и тебя прижало, раз стал изворачиваться. Кажется, я что-то упустил. – (Николай мельком поразился совпадению мыслей – раньше так происходило часто, и было в порядке вещей.) – …Невнимательно смотрел, да и правду скажу, был занят. Много интересного вокруг. – Он помолчал. Николай его не перебивал. – Деньги, – сказал он. – Мое такое мнение – они тебе не нужны. Поторгуешься со мной?
– Попробую, – сказал Николай.
Матвей своими словами снял с него что-то. Обнажил лицо. Николай сидел, совершенно спокойный. Никуда не спешил. Так бывает, когда поймают с поличным. Но не всё еще потеряно. Нет, не всё. Он воочию вдруг как будто увидел смерть. Всадника на велосипеде. Мимо. Он проехал мимо. Конец еще был далеко. – Была девочка, – заговорил Николай. Он не задумывался, что хочет сказать. Было все равно, что. Было легко. – Она вышла замуж. Родила детей. Мальчика, и потом тоже девочку. Та другая девочка, она тоже вышла замуж. В деревню. Она вышла замуж в деревню. Вот! – он хлопнул ладонью по столу. Матвей не вздрогнул. Но моргнул. – Пришла мысль, – пояснил Николай. – Ты меня немного обогнал. Я бы и сам допёр, только позднее. Я думаю, что ты прав. Я б не поехал никуда. Но деньги дай. Без них я отсюда не уйду.
Матвей пожал плечами.
– А я тебя не выгоняю. Еды хватит на двоих. Я правда дядькиных продуктов уже не беру. Ну так готовь сам. Раз умеешь. Ты про какую девочку говорил?
– Про белого бычка, – сказал Николай.
– Ты сказал про Галку. – Матвей думал своё. – Ты думаешь, я в нее влюблен? Нет этого. Влюбленным лучше быть. Но нет. Давно уже далеко отошел. Ты тоже пропустил.
– Зато теперь поймал, – сообщил Николай. – Дядьку. Даже двух. Ты от продуктов отказался? Откажись теперь от дома. Он тебе не нужен.
– Давно уже отказался, – сказал Матвей.
– Нет. Сделай как надо. Я тебе предлагаю выход – настоящий выход из поганой ситуации. И взять ты должен деньгами. А их поделим пополам. Тогда это будет то. Это будет правильно. Это будет фактическое оформление – того, от чего иначе, ты например, сможешь просто отмазаться. Уже отмазался. Сделал шаг назад – и ни при чем.
– Вот как ты повернул, – сказал Матвей.
– Да. – Николай был доволен. – Дай-ка мне пельменей. Еще остались? Я сварю.
– А если они не дадут? – сказал Матвей вместо этого. – Я имею в виду… Документы же все в порядке.
– Я понял. – Николай поднял руку. – Тогда я тебе помогу. Представлю, так сказать, твои интересы. Сыграю гангстера, – он скорчил рожу. – А если не поможет – они сами, я так понял, корефаны еще те. Тогда останемся без денег. Оба. И без дома. Это уже только ты. Тебе он не нужен. Ты не сумел им распорядиться.
– Еще без родственников, – сказал Матвей.
– Ну почему же, – возразил Николай. – Тебе напомнить, с чего я пришел? Это всё в силе. Я твой родственник. Не очень – ну так. Умных к умным послали.
Матвей вышел из комнаты.
Он вернулся через пятнадцать минут. Николай хозяйничал в кухне. Кастрюлю он вымыл и поставил на огонь. Вода закипала. В морозилке лежали еще пельмени – пачек пять.
– Звонил в Минск, – сказал Матвей.
– Куда?
– В Минск. – Он помолчал. – Трубку не берут.
– Это понятно, – сказал Николай.
Леди Джейн
В сорок лет Матвей весил почти сто килограммов. Закончив филфак, он не пошел в аспирантуру. Он работал грузчиком; разнорабочим на стройке; монтажником-высотником (1 день); поваром у монтажников-высотников; опять монтажником-высотником с той же бригадой на «Родине-матери» в Киеве – впрочем, выше постамента не поднялся. Это также был единственный период, когда он работал далеко от дома; вернувшись, больше не выезжал, разделив возраст на километраж и решив, что пусть теперь ездят к нему. К нему ездили: немногие из оставшихся старых друзей (некоторые с детьми) и кое-кто из молодых новых. В квартире у него был порядок. Комнату он разделил на две перегородкой из гипрока: собственно комната – она служила для приема гостей, размещающихся на матрасах на полу, – и небольшой отсек со столом и компьютером, куда мало кто попадал. Зарабатывал он редактурой переводных романов, которую поставляли ему посредством интернета бывшие однокурсницы, разлетевшиеся по московским издательствам (город был в двухстах километрах от Москвы). Выручки от этой нерегулярной и низкооплачиваемой работы ему хватало. От одиночества он не страдал, не страдал и от гостей: пил с ними водку и мог выкурить косяк; курить табак он бросил лет десять назад. Вдумчиво слушал, особенно молодых, направляя разговор немногими, но всегда новыми для тех поворотами. У девушек он с возрастом поимел явившийся новостью уже для него успех и охотно отзывался на инициативу телесного сближения, сам ее никогда не проявляя: в молодости он был неуклюж, что привило вынужденную скромность, в детстве жил без родителей с бабушкой – а это наградило внутренней самостоятельностью.
Последовательный список его полулюбовных-полудружеских связей.
Комсомолка Маша в начале двухтысячных – толстая красивая девочка с потребностью в руководстве, которую Матвей удовлетворял не вполне, не имея встречной потребности, довольствуясь руководством самим собой. Она насовсем исчезла где-то в середине 2005го, с новым бойфрендом в Подмосковье – с другого конца диаметра.
Очаровательная хиппи из молодых, чье инкогнито раскрывать здесь не место. Этой не угодил консервативный характер его политических убеждений; Матвей был дисциплинарным анархистом коммунистически-советского толка. Анархизм их сблизил; коммунизм разделил. То есть это был конфликт поколений.
Старая подруга наркоманка Ксюша, которая долбилась у него в гостевой комнате грязным раствором, который он однажды выбросил; которая за то вынесла у него из квартиры музыкальный центр, который он потом выкупил из ломбарда, и две сумки книг, которые, не сумев толкнуть, принесла обратно. О ней он страдал больше всех: Ксюша исчезла после недолгой встречи после долгого перерыва – и не только из его поля, а видимо вообще с лица земли. Она ему снилась мучительно ярко. Он убеждал ее позвонить мужу – тоже старому другу – сообщить о том, что жива, – она отвечала:
– Что-то не хочется.
Катя Дихтер, самая удивительная из девушек, которые вообще ему встречались, которая писала ему электронные письма, которые он, как издательский работник, кропотливо сохранял, а потом удалил сразу все. О ней можно многое сказать; можно и ничего. Мир о ней еще услышит.
И т. д.
Он думал – а если бы так было раньше? Ничего же по существу не изменилось. «Каким ты был, таким остался, – моряк степной, поляк лесной…» Может быть, всё теперь было бы по-другому. Может быть, он не отказался бы от аспирантуры, и потом пошел преподавать в университет (и в него влюблялись бы обделенные (обледенные – такая была опечатка) мужским обществом студентки). Или, может быть, он не бросил бы заниматься физическим трудом, зарабатывая на прокорм детей. В детях он не проявил инициативы, а девушки – они тоже как-то не проявили. Нельзя сказать, что он не давал себе отчета – подсчета – что сами эти девушки были детьми. Но поскольку он не был их преподавателем, то и этический аспект отсутствовал. К тому же – что такое этот подсчет? Дети – настоящие дети, те, ночевавшие у него на матрасах с теми из его знакомых, что предпочли отдыху в Турции туристические знакомства с родным краем, – относились к нему хорошо. Они все на него лезли. Он был большой. Он к ним относился хорошо.
Галка, в которую он был влюблен со школы, с Борей жили на Гагарина на другом конце города. Они совсем не изменились – меньше чем он, даже по видимости; оставались такими же поджарыми, как ящерицы, вроде бы и работали там же. Боря сторожем в теплосетях – устоявших при всех сменах караула, Галка делала педагогическую карьеру в том же Дворце творчества юных, в который устроилась смотрителем при ёжиках. Она закончила пединститут без отрыва от производства. Возвысилась, кажется, до больших высот заведования всей секцией, то есть бесчисленными смотрителями самых разных кружков. Они (Галка с Борей в согласованный отпуск) как раз ездили – но не в Турцию, а в более экзотические страны. Видели маоистов в горах Непала. Видели и видели. Политикой они не интересовались – интересовались экзотикой. Боря – сохранивший свой хайр – бросил музыкальные упражнения, в пользу сначала радиовещания, а потом, когда появился, – интернет. Всё это в свободное от работы время – которого было: трое суток из четырех. Так же, как не давали себе труда расписаться, они не обременили себя детьми. Он их не видел.
Так же, как сказал давно о Ксюше (пропавшей) – не муж; совсем другой человек. «Я с ней впервые начал говорить». Так же о Галке мог сказать он. Галка – довольно-таки разбитная особа, еще в девятом классе флиртовавшая с половиной зрелых мальчиков параллели, почему-то – опять «не давала себе труда» – делать это с Матвеем. Вероятно, он для нее не существовал как потенциальный партнер. Так же было и потом – когда Матвей охладел к ней. Галкины узы были крепки, и любой другой, сделавший только намек на движение вбок, мог рассчитывать на удвоенное, сравнительно с прочими, охмурение. Тут она просто не обратила внимания. Иной раз заходили они с Борей, прогуливаясь поблизости, но Борю, самодовольного совсем на другой, чем сам Матвей, лад, он не любил, так что в компании из троих было двое скучающих – Матвей и она. Так всё и сошло. Вряд ли следует это отнести на счет Галкиной мудрости – то есть что-нибудь вроде того, что всегда понимала, что она – не она: лишь катализатор для давно готового, ждущего только случиться, процесса. Галка была глупа. То, что и нужно. Матвей говорил. Она молчала.
Он не помнил, слышал ли хоть раз ее голос – в разговорах с собой, ну хоть какое-то «да?» или «направо». Зато он помнил свой голос. Торопливо, захлебываясь, останавливаясь только чтобы вдохнуть – и тут же вновь обрушиться под лавиной рвущихся прозвучать мыслей. Вот что он встретил потом в Кате Дихтер – когда у самого это давно прошло – и ни у кого больше уже не встречал такой обращенной на всё существующее страсти. И ни с кем больше – кроме как с Катей Дихтер – он не ощущал это «прошло». Тут он пожалел. Еще бы. Так что он только и мог делать то, что ей было нужно – молчать; на свой, конечно, манер, попробуй-ка помолчи в письмах. Он мямлил, тужился, поддерживал подаренные ею с невозможной щедростью темы, и всегда чувствовал себя на целую молодую жизнь позади, а потом мягко, как мог, прекратил поддерживать ее своим вниманием – с твердой уверенностью, что она перенесет это так же безболезненно, как он свое к Галке охлаждение. Запнется, да; прервется на полузвуке, и будет мучиться в тишине, пока накопленная под напряжением страсть не прорвется, уже – в деле.
Матвей – хочется сказать «грыз ручку за столом». Да, ручек уже не было. Сидел за компьютером. Гостей не было.
Он работал – сверял перевод с французским переводом же с оригинала; правил, в режиме «записывать исправления», и в открытом в другом окне письме записывал спорные случаи со своими обоснованиями замен. Сейчас он прекратил работать. Он думал о Кате Дихтер: о ее безоглядном, как и всё остальное, рывке к православию, закономерном, но от того не менее фальшивом. Он сам проделал этот путь; тем меньше считал возможным предлагать ей вывод. Если она действительно так похожа на него, то, когда пройдет полный круг, они встретятся.
Но скорее всего нет. Что-то он не помнил возвращений.
Он перестал думать о Кате Дихтер, потому что думал о себе. С тех пор, как перестал курить, и до самого сего дня таскать свое тело было необычайно легко. Несмотря на выросший живот: но он был соразмерен всему остальному. Основной вес ушел в ноги. «Каменная задница» – сказала с восхищением молодая хиппи; необычайно женственная и милая, сталкиваясь с чем-то неведомым, в основном непримиримо противоречащим предыдущим ее стандартам и убеждениям, она – вся – становилась восхищением. Что не мешало ей потом – в письмах и статьях – грубить, иногда по-девичьи неумно.
А иногда и очень умно.
Она еле успевала за Матвеем. Двадцать лет назад, в пору филологических и смежных штудий, Матвей был неверующим христианином. Десять лет назад, работая на стройках, он был левым активистом. И здесь, и в Украине (в Украине было иначе, чем здесь). Сейчас, возвратившись к необременительной сидячей работе, он много гулял. Политическую эстафету приняли подросшие за это время новые юноши и девушки, с ними был он знаком. Сам не участвовал ни в «Еде вместо бомб», ни в стоянии с листовками у проходной единственного оставшегося в живых станкостроительного завода. Молодую хиппи это возмущало; Матвей возражал, что, как и прежде в религии, измерив и взвесив, выбрал между коллективным самообманом – и своим разумом и опытом. Нет, не «вышел на пенсию». «Команданте, ваши штаны скоро смогут ходить. – Что ж, я научу их и стрелять!» Но сперва пусть научатся ходить. Так говорит Каменная Задница. «Что же ты будешь делать, пока они будут учиться?» – Он поворачивал к реке.
Молодая хиппи не хотела учиться. «А чем копают веганы землю?» – интересовался Матвей. «Веганы копают ее вилами. А я землю не копаю». Она держала сайт, будучи сразу – идеологом, модератором и ведущим журналистом. Она хотела сразу стрелять. Причем в метафизическом смысле. – Ага, вот так всегда.
Матвей глянул в редактуру. Роман был про голландцев, путешествующих «автостопом» по Евросоюзу – свежак. Мировой желудок переварил и испражнился мэтрами нонконформизма: на видные посты; в официальный полусленг; усвоил и вторую волну, усердно подбирающую оброненное первой; и, пресытившись, икнул – чего бы пожрать. На первый план вышла дотоле никем не замечаемая скандинавская литература; прочие выступившие из-за широких спин предшественников последыши-европейцы. Тусклые цветы обочины. Их отличали завидное отсутствие осточертевших вопросов и необычайная скоропись вялотекущего сюжета. Полиция прикрыла коммуну, фактически уже распавшуюся внутри себя из-за эгоизма и гедонизма участников, обрадованно всплеснувшихся навстречу властно-общественному тренду – последней возможности для последних сохранить «хорошее лицо». Он исправил переводчиково «хорошую мину при плохой игре» – начав было объяснять в следующем пункте письма ответственному редактору, почему крылатые фразы уводят от географически и исторически иных, чем местные, смысловых конструкций. Все зачеркнул. Да, вот тут слово – эгоизм.
Теперь думал сразу о многих. О Кате Дихтер; о себе; о Кате Дихтер и о себе. Только о себе. Так себе Лао-Цзы, проповедующий познание вселенной не выходя за двери собственной конуры. Матвей не был тем, чем казался, и сейчас пытался решить, многим ли его обдуманное самоограничение отличается от наложенной ею на свою прыть епитимьи в виде целостной погребальной погребающей системы. Решил: не отличается совсем. Тогда – что? (он закрыл файл, поработает после) Разрушить перегородку в комнате и вместе с ней все устои; начать все с нуля? Он так уже делал много раз. Пойти в комитет по занятости населения. Устроиться на станкостроительный завод.
Пойти-ка погулять.
* * *
Девушка, чье имя не следует называть, чтобы не множить список, – о Матвее (не ему): «Толстый, спокойный человек». С нею не сошлись. Он этого инстинктивно избежал. Но самопознание. Он подумал (еще за компьютером): благодаря ей он понял – а) окружающие считают его добрым. С привычкой закорачивать многие пути (он когда-то шахматами занимался) сразу постановил не предпринимать действий для коррекции этого с тем, что в себе видел. Следующее можно было обдумать более внимательно. Вот это б) – то, что он сам знал об этой девушке; именно: она, инстинктивно же, будучи по меркам его и его знакомых материально обеспеченной, ищет спутника, способного удовлетворить ее запросы. То есть она трахалась со всеми. Но оставалась из них, лишь по видимости спонтанно, с некоторыми.
Это возвращало его к вопросу о детях. Теперь он решил – меряя шагами, вверх-вниз, холмы пространства, которое он знал и терпел – а новых путей не искал, – то, что у него их нет, следствие биологического выбора девушек – других и на другое нацеленных; но, получается, выбор единственный.
А это значило – он был прав в вопросе а) – не важно, что они там себе думают, и не стоило трудиться, быть как-то специально холодней или резче. Равно как ничего не значит его так называемый успех. Он им нужен для чего-то – для жизни, для направления и развития. В этом смысле все-таки преподаватель. Но сам по себе не может являться целью ни для какой женщины. Человек зрелый, до сих пор лишенный социального статуса – не так низкого – сколько зыбкого. Ускользнувший из всех систем координат эгоист. Вот это слово.
То есть в биологическом смысле он мёртв.
Матвей подпрыгнул над поребриком. Один раз он видел, собаку и ее хозяина. Собака – бультерьер, маленький плотный зверь. Он прыгал на поводке, как мячик. И так же, бежал за ним через дорогу, пружинил и отталкивался от земли человек! Вот торжество биологического восторга.
Открытие его развеселило – как всегда веселила умственная игра, сцепки, по которым пробираясь, как по воткнутым в отвесную стену крюкам, доползаешь до такого захватывающего дух вида! Как, с некоторых пор, не пугало и не тяготило автономное существование, достигнутый устойчивый договор между собой и средой. Терпим и сносен отделенный от себя в пользу всего, что не он, кусок. Он сам так сделал – сам. Достаточно решить, что сам; снять с другого невыносимую тяжесть ответственности за свое су… Сумасбродство. Тем более, что тот другой и не собирался тяжесть выносить. И она провисала в воздухе.
Тогда достаточно просто не отводить глаза; всё еще раз пройти самостоятельно. И взять на себя.
Тогда исчезает ноющее ощущение в области сердца, возникавшее всякий раз, как он думал про друга. Оно было хорошо – означало, что жив. Не друг – тот исчез так давно, что можно было записать его вместе с исчезнувшей Ксюшей. Из двух один. Уехал в Магадан. Но жив – он сам. Оно пропало. Боль больше не возникала. Взросление есть умирание; происходит по частям. И первым забываешь слово: «предательство». Друга нет; но Матвей воздвиг ему памятник. Сам поставил, сам решил. Памятник стоит, и уже ничего не означает, становится предметом интерьера. К тому же, оказывается это удобно. Такая открытая дверь, щель между собой и миром, в которую, этот мир, пищит, но – лезет. Иначе можно было задохнуться. А значит – спасибо ему. И больше ничего.
Сердце болело. Матвей с удивлением это отметил. С радостным удивлением. Жив, жив! Прыгая по лужам, он так, почти уже на бегу, влетел в автобус. Решение было мгновенным. Он засмеялся вслух, нашаривая и протягивая кондуктору мелочь. Опять, как в детстве, едет к любимой девушке всё обсудить!
На этот раз добиться ответа.
* * *
– Пришел Че Гевара, – сказал Борис. Он ничуть не удивился. Как будто каждый день к нему приходят Че Гевары. Между тем они с Матвеем не виделись не меньше двух лет.
В комнате – большая кровать и компьютерный столик. Матвей поискал, где сесть, не нашел и присел на угол кровати. Она податливо прогнулась под ним. Водяной матрас? Сколько он знал Борю, столько тот был горазд на неожиданные покупки. В школе щеголял в «Доктор-Мартенсах» – это когда за чешскими кроссовками ездили в Москву стоять в очередях. А он выменял их у каких-то заграничных панков. С которыми познакомился по переписке по адресу из журнала «Ровесник». И сам потом был панк. Продвинутый был парень.
Борис тем временем, повернувшись к Матвею жопой, щелкал мышью перед монитором. – Вот, смотри, – сказал он, не поворачиваясь.
Матвей посмотрел со своего места. – Красивая, – сказал. Это первое слово, которое он произнес здесь. За два года.
– А вот это. Это… – Фотографии сменялись на экране монитора. – Бомбей, – приговаривал Боря. – Смотри, какие коровы. Говнище там. На Ялту похоже.
Так могло продолжаться часами. – Стой, – сказал Матвей. – Вот эту останови. Кто это?
– Просто баба, – сказал Боря. – Это Сулавеси. Индонезия. В прошлом году. Там были соревнования их местных… катамаранов. Такие лодочки, очень легкие. Необычные очень – у них выступают с бортов в стороны… длинные такие палки с уключинами. Сейчас я тебе покажу… Смотри, вот это свинья – бабирусса. Смотри, какие клыки – как у мамонта! Она встречается только на Сулавеси. Больше нигде в мире.
– Где Галка?
– В школе. – Боря наконец повернулся. – А я тебя видел, – сказал он. – Из окна троллейбуса. Ты шел с какой-то бритой бабой.
– С какой бабой? – Матвей поискал и не вспомнил никого бритого. – Когда это было?
– Да на прошлой неделе. Может раньше.
– Это не баба. Это мужик.
– Пидорас, что ли?
– Ладно, – сказал Матвей. – Мне некогда.
– Так ты подожди, – Боря наконец отодвинулся от компьютера. – Чаю хочешь? Галка принесла пу-эр. Работаешь? Висишь всё? Снег, поди, с крыш сбрасываешь. Пролетарий наш.
– Я к Галке пойду. У меня нет времени.
– Она сейчас придет, – сказал Боря. – Я сидел недавно, посмотрел в окно. А там сбрасывал снег какой-то, таджик, что ли. Я посмотрел еще раз – а он упал. Веришь? Я видел, как он летит. С третьего этажа. Упал, встал и пошел. Сам видел.
– А зимой я знаешь что тут видел? Горностая. – Лицо Бори вдруг пошло морщинами в появившейся улыбке. – Пошел гулять в лес после работы. Жалко, фотоаппарата не было. – Боря сам себе умилился. – Горностая, надо же, – сказал он вместо Матвея.
– Ладно, не буду ждать. В другой раз зайду.
– А что тебе от Галки надо было? Вопрос какой? Ты скажи, может я знаю.
– Ты меня в школе помнишь?
– Ну, помню. Конечно. Как ты Галку окучивал. Все помнят.
– А она помнит? Как ты думаешь?
– А вот не знаю, – сказал Боря. – Возможно, что нет. У нее много было таких… покойников. Она это так называла. Ты это, что ли, хотел спросить?
– А Чистякова ты помнишь?
– Кто это? А, этот, из «НОМа».
– Из «Ноля». Нет. Тот Федор. Я про другого говорю.
Щелкнула дверь.
– Галка! – крикнул Боря. – Ты Чистякова помнишь?
* * *
Галка заглянула. – Сейчас, – сказала она, и закрыла дверь. Так же, как Боря, она не удивилась, не поздоровалась. Он не видел, ни в школе, ни потом, чтобы они и с Борей особо разговаривали. Два самовлюбленных человека. Они жили вместе больше двадцати лет.
Галина вошла. Она была в строгом жакете и короткой юбке, открывавшей не такие уж красивые ноги. Прямо при Матвее она стала переодеваться. Он отвернулся. Двухкомнатная квартира. Во второй комнате Борина мать. Мать на всех готовила, это все, что о ней знал Матвей. С Бориных слов.
– Чё ты сказал? – Галка была уже в халатике. Запахнулась и завязала пояс.
– Да это не я, это он сказал. Говори, – великодушно уступил Матвею Боря.
– Я пойду чай поставлю. – Галка вышла.
– Пошли в кухню, – предложил Боря.
* * *
Галка у плиты, к ним спиной. Достала из холодильника кастрюлю, включила газ. Чайник сразу же начал шуметь.
– Купил через интернет, – рассказал Боря. – В магазине нет чайников. Нашел один – в строительном – на самой верхней полке. Он там, наверное, стоял с Советского Союза. Такой чайник кондовый. Эмалированный, как кастрюля. С вот таким горлом. И стоит – четыреста рублей! Нет, спасибо. И полез в интернет. А там этих чайников – со свистком – от двухсот рублей – и до двух тысяч. И дальше. Я выбрал самый дешевый. Пошел потом, оказывается, у них тут служба доставки. Но доставка стоит триста. А оказалось, они тут рядом с нами. Я пошел – там такими буквами: «ЗАКАЖИ». Ну вот, я пришел забирать заказ. Смотрю – а этот чайник из фольги. Старый у меня был – он выкипал раз пятнадцать. Так что вода в нем уже становилась ржавая, пока закипала. А этот один раз выкипит…
– Не срал, – сказал Матвей.
– Что?
– Вспомнил. От моего дома к ВэСэЗэ. Там магазин на горке на повороте. Называется – «Ларсен».
– А, – сказал Боря. – «Улыбок тебе». Или еще – «Ленинград». Засунь два пальца в рот и скажи.
– Концерт группы «Ленинград», – сказала Галка. – Двадцатого у нас.
– С бабой этой, – Боря сморщился. – Я не пойду.
– Я пойду, – сказала Галка. – Шнур – мой кумир. – Она стрельнула глазами в них – наконец-то.
– Пошли погуляем, – сказал Матвей.
– Не пойду, – отказалась Галка. – Я с работы, устала.
– Тогда давайте водки выпьем.
– Он не пьет. – Действительно, Боря не пил совсем. Никогда не пил. Матвей забыл. – А у тебя есть, что ли?
– Нет. Я могу сходить.
– Идите в жопу, – сказал Боря. – Если хотите выпить, уходите. Я вообще спать собирался, если б он не пришел. Я со смены.
– Я сейчас поем, – сказала Галка Матвею. – И пойдем. У тебя деньги есть?
– Немного, – сказал Матвей.
* * *
Они вышли. Шел снег – которого не было. Он шел и таял. Галка, в берете и коротком пальто, как всегда подобранно и со вкусом. Снег сразу же осыпал ее. На ней он не таял. Руки она засунула – рука в руку. То есть в рукав. Матвей забыл, что хотел сказать.
– Возьми меня под руку, – предложил он.
Галка пожала плечами. Все-таки расцепила руки и вцепилась ему в локоть. Она жалась к нему.
– Только пошли быстрей, – сказала она. – У меня сейчас ноги промокнут.
Матвей понятия не имел, куда идти. В жизни не топтался по кабакам. Они просто шли по улице. Дома за домами. Когда они начинали здесь жить, с Борей, это был самый край города. Сейчас город потянулся сильно вперед.
– Поехали в центр, – сказала Галка, которой надоело. Она выпустила локоть Матвея и опять свела в замок руки.
В центре, на улице, которая раньше известно как называлась, а теперь носила комическое именование «Дворянской», кафе стояли вплотную.
Они спустились в подвал. Матвей выбрал наугад. Конечно, промахнулся – гремела музыка, уже с середины лестницы. Галка сразу подошла к стойке.
– Мне пива, – сказала она. – Подогрейте.
– Водки, – сказал Матвей, – сто граммов.
– Присаживайтесь, – сказал бармен. – К вам подойдут.
Они сели. Музыка орала так, что Матвей сомневался, что Галка что-либо сможет услышать.
– Здесь чаевые надо давать, – сказала Галка, – ты в курсе?
– Надо так дам, – сказал Матвей.
Подошла официантка. Молча она вручила каждому по меню в кожаной обложке. Матвей нащупал деньги в кармане. Слава, что он собирался зайти в магазин затариться на неделю. Дома-то еще деньги оставались, ничего.
Галка выбрала себе пива и сухари – скромно. Опять попросила подогреть. Матвей начал с водки. Потом они молчали. Песня кончилась, началась следующая. Им принесли заказ. Матвей выпил свою водку. Галка тянула пиво понемногу. Сухари оказались не сухарями, а целой горой промасленного хлеба, политого сверху сыром и майонезом.
– Хочешь? – Галка подвинула к нему блюдо. Матвей покачал головой. Водка была плохая.
– Девушка, – позвал он. – Принесите еще, пожалуйста, сто граммов. Такой же.
Галка глянула на него с любопытством. Пива у нее был – почти целый стакан. Принесли графин. Матвей налил себе на этот раз чуть-чуть.
Галка жевала сухари. – Ну как твои барышни? – спросила она с набитым ртом.
– Какие? – Матвей ждал, что водка подействует. Что-то не действовало. Он налил еще.
– Всякие, – сказала Галка.
Матвей выпил вместо ответа. Взял сухарь и зажевал. Такой же поганый, как водка. – Нормально, – сказал он.
– Что – нормально? – спросила Галка.
– Все в порядке, – сказал Матвей. Что-то стронулось внутри. – Слушай, – сказал он, – давно хочу тебе сказать. Двадцать лет примерно. – Он сам не заметил, как стал перекрикивать музыку. – Давай, уходи от Бори и пойдем жить ко мне.
Галка взяла сухарь. – Что ж ты не говорил? – спросила она. – Все бог, да дорога, да Диззи Гиллеспи. Возьми мне еще сухарей.
– Какой бог, – сказал Матвей. Он чувствовал себя очень трезвым. Он поднял графин, поболтал. Пиво Галкино было всё в сохранности. – Всё теперь по-другому.
– Что?
– Детей мне родишь, – сказал Матвей. – Ты.
– Я не могу, – сказала Галка. – У меня яичники.
– Хорошо, – сказал Матвей. Он повернулся. – Девушка! Можно еще водки?
– Ты нажраться хочешь? – спросила Галка. – Я тебя домой не поведу.
– Я редко пью. Кроме того, на меня не действует. До бутылки – безопасно. Я тебя потом проведу обратно, если захочешь. Это всё, что ты запомнила – бог, да Диззи Гиллеспи? Ты, видно, тогда много что понимала. Да и теперь не похоже чтоб что-то изменилось.
– Наезжаешь, – сказала Галка. – Ты и тогда наезжал, и теперь наезжаешь. – Она промокнула рот салфеткой. Пивом запила меланхолично.
– Не помню, чтоб я тогда наезжал, – сказал Матвей. Он вылил остатки водки из графина, и тут же официантка принесла новый. Матвей выпил. – Двадцать лет – это не срок. – Ясность мыслей была необычайная. – Бывает, у людей жизнь уходит, чтобы что-то понять. Я вот понял.
– На нас смотрят, – сказала Галка. – Спокойно. Это мои подчиненные.
Она поднялась. – Уходим.
– Подожди, расплатиться надо.
– Я в туалете.
Они пошли по улице. Графин Матвей держал в руке. Он рассчитывал, что денег, которые он оставил сверх положенного, должно хватить, чтоб покрыть унесенное. Можно было бы зайти в магазин за маленькой, но сейчас это было неуместно.
Он отпивал понемногу из графина. Галка косилась на него. Матвей пёр вперед как танк. Нет, как комбайн. К нему можно было прикрепить плакат «Мир-труд-май». Он молчал. Галка сама взяла его под руку.
– Давай сдадим хату и уедем жить на Гоа.
– Кому? – Матвей остановился. – Нет, чью хату?
– Твою. У Борьки мать живет, там сдать невозможно. Все хипаны на Гоа теперь живут. Ты же хиппи?
– Нет, на Гоа мы не поедем.
– Здравствуйте, Галина Сергеевна!
Матвей прошел вперед и там остановился. Галка позади него разговаривала с какой-то женщиной. Он огляделся. Вот так теперь будет всегда. Так? Всегда?
Он запрокинул графин и допил остатки.
Галка догнала его и взяла под руку. – Пошли, – сказала она, – скорей отсюда.
– Подожди. – Матвей огляделся, куда бы поставить графин. Но передумал. – Пошли. – Он двинулся вперед, размахивая пустым графином.
– Пошли к тебе.
Матвей остановился. – Может быть, лучше сейчас прямо к Боре зайти? Сказать ему.
– Что? – сказала Галка.
– Нет, правильно. – Матвей пошел. – Вообще не нужно туда больше заходить. Тебе. Надо будет – пусть приходит. Я ему всё объясню. Не маленькие.
– А вещи? – спросила Галка. Ее всё это забавляло.
– Ты что, с ума сошла? Ну вот смотри, тебя террористы похищают. А ты им – «вещи, вещи прихватите!» – Галка расхохоталась. Матвей чувствовал огромное возбуждение. – Вот – вещи. – Он показал ей графин. – Хочешь – пойдем сейчас на вокзал?
– Зачем?
– Незачем. Делать нужно то, что и делаешь. Ты работаешь – вот и работай. Тут революция через десять лет будет. Куда уезжать? Чтобы потом оттуда писать? «Письма из далека»? Жаль, что детей не может быть. Хотя и это не важно. Но нужно проверить. Ты к врачу ходила? Хочешь, вместе пойдем. Завтра.
– Ты какой-то дурак, – сказала Галка. – В сорок лет детей не рожают.
– Не важно, – повторил Матвей утерянную мысль. – Детей хватит. Они все время рождаются. К тому же, у тебя есть. Свои, чужие, без разницы. У меня нет этой потребности. И не потому, что родителей не было. Я наблюдал – смотрел за теми, нормальными, у которых родители были нормальные. Что-то это им не сильно помогло. Но если тебе нужно.
– А вот скажи, – сказала Галка. – Почему люди – вот такие, как ты. Спокойные, надежные. Они всегда толстые. А?
Матвей остановился. – Толстый, спокойный человек, – процитировал он. – Так одна девушка сказала.
– Опять девушка!
– Нет. Никаких девушек. Но мыслительные штампы. Я вообще не видел никого более спокойного, чем твой муж. Ну, Боря.
– Да ну… Борька – спокойный? Это сплошная истерика. Я вообще не понимаю, почему я от него до сих пор к маме не ушла. Каждый день собираюсь.
– Бори тоже нет, – сказал Матвей.
Они пришли.
* * *
– Нет, есть, – сказала Галка. Они пили чай. В кухне.
– Я сейчас часто вспоминаю один эпизод. Это когда он был рок-идол. Он тогда еще играл фашиста. Это только отчасти была игра. Борька же на самом деле всех презирает. Всегда презирал. Мальчик-ботаник, без реальных оснований возвыситься. Так что это словно специально для него было придумано. И время еще подошло. Все же на Москву глядели – аж шеи выворачивали – а тут им заинтересовалась Эля Шмелёва. Шайба в Москву ездил, возил демозаписи, и она сразу пальцем ткнула – вот. На самом деле он тогда переиграл сверхчеловека. Думал, теперь всегда так будет. Ему надо было к этой Эле с поклоном, а он сохранял возвышенный вид – играю, мол, помаленьку. Но Шайба тогда тоже на него ставку сделал, его это так впечатлило. Что наши могут кого-то в Москве поразить. И вот Шайба устроил ему концерт, в ДэКаВэСэЗэ. Народу набилось – пэтэушники эти, пьяные. По жизни они бы ему, ботанику, морду били – а тут он на сцене, над всеми на два метра. И вот Боря стоит, типа настраивается. Зал гудит, начинай уже! Все идет по плану! Им-то без разницы – Эля там или Летов, им нажраться и поорать.
И тут он кидает в зал дымовые шашки. Штук шесть, одну за другой в проходы. И в тот же миг свет гаснет.
Это они с Шайбой так придумали.
Никто и не понял ничего. Все ломанулись к дверям. А двери закрыты. Я тогда на балконе стояла, меня предупредили. Хотя и мне про двери Боря не сказал. Но страшно, реально. Они на самом деле по краю ходили – еще чуть-чуть, и трупы были бы. Норд-Ост. Но они успели. Дверь распахнулась. Панки очумелые на улицу вынеслись.
А там Боря стоит. Шайба все усилители, всё, заранее на улицу вынес. Еще пару дымовых шашек, прожектор. И Боря им спел. Одну песню, потом всех свинтили. Это был триумф. Шайбу с таким грохотом тогда из ДэКаВэСэЗэ выперли. И больше Боря уже так никогда не поднимался.
– Мне неинтересно про Борю, – сказал Матвей.
– А мне интересно, – возразила Галка. – Я с ним всю жизнь прожила. Жизнь-то позади. И я не понимаю – почему? Ночью проснусь, думаю – почему с ним? Не с другим кем-нибудь? С тобой, например?
– Я тебе не подружка, – сказал Матвей. – Слушать про твоих мужиков.
– А что ты хочешь? Фить-фить? – Галка сделала кольцо из пальцев. Сунула указательный палец и поводила: туда-сюда.
Матвей встал. Сходил в комнату, принес матрас и подушку. Кинул в кухне в угол. – Я здесь спать буду, – сказал он. – А ты можешь там.
– Я пошутила, – сказала Галка. – Я сейчас пойду. Мне завтра на работу. У меня там вся косметика, всё.
– Давай еще поговорим.
– Говори.
– Жизнь не позади. У меня нет. Ни разу не было. Всё идет. Иногда стопорится. Но это только к перемене направления. Делать надо то же самое. Вот чаша. – Он взял со стола графин. Открыл створку кухонного шкафчика, поставил на верхнюю полку. Закрыл. – Чем наполнить. Чаша одна. А потечет поток – совсем другое.
– Потому что у тебя другие часы, – объяснила Галка. – У баб вообще все по-другому. Гораздо короче. Это только по-видимости мы там… ну, одноклассники. А на самом деле. Мы люди даже разного поколения. Тебе нужно выбрать девчонку двадцатилетнюю. Вот ей это будет понятно.
– Ты Чистякова помнишь?
– Кого?
– Это мой… – Матвей поискал слово. – Мистер Хайд. Инь – ян. Он был плохой, я хороший. Теперь, когда он пропал, уже очень давно, я за двоих. Я и плохой, и хороший.
– И что?
– Ничего. Хотел узнать – кто-нибудь еще помнит? Кроме меня? Я с такой силой оттолкнулся – сам чуть не улетел. А сейчас не пойму. Было ли от чего отталкиваться-то? Или это всё тоже был я? Ясам Яодин? Сам себе захотел, сам сделал харакири, кишки вынул, сам потом вставил и зашил обратно.
– Тогда помню, – сказала Галка. – Вот с ним я могла быть, – сказала она оживленно. – Вместо Борьки. Мы с Белкой ездили к нему. На твою дачу. Здорово, что ты мне напомнил! Как это было всё интересно. Ты мне просто возвратил молодость! Я и забыла, что в моей жизни было всякое такое. Значит, не совсем я еще пропащая. Что с Белкой, ты не знаешь?
– Работает на телевидении. Помощником режиссера, чем-то таким. Папа ее туда устроил. Какой-то охранник он там… или вахтер? Я ее встретил, когда тут была постановка… о выборах.
– Белка – и на телевидении! – Галка засмеялась. – Я бы ее больше, чем техничкой, не приняла. Слушай, как интересно встречать старых знакомых! Если бы ты не пришел, я бы завтра пошла на работу, как всегда, как день и год назад. А теперь нет. Я еще может устрою им приподвыверт. Ты прав, ничему не конец! А давай водки выпьем. За это? Мы же собирались. Ну, где твой графин?
– Надо на улицу идти, – сказал Матвей. – Подождешь? У тебя носки промокли.
– Давай, одна нога здесь, другая там. Я пока квартирку посмотрю. Тут что-то изменилось с последнего раза?.. И я поставлю ботинки на батарею сушиться.
* * *
Одиннадцать часов. Куда идти? Он пошел от дома наугад. Кучкуется компания возле кафе – но хватит одного графина – компания галдела позади. Так идти, вперед и вперед, и никогда не возвращаться, оставив за спиной в квартире женщину, носящую облик его первой любви.
Он подумал еще раз то, что подумал, и отмахнулся как от профессиональной деформации, вызванной редакторской работой. Оснований вернуться – никаких, кроме произнесенного им вслух слова. Но в этом случае и нет никаких других оснований. Людей на улице, кроме той компании, никого. Он резко повернул.
– Вы не знаете, где водки в это время можно купить?
Ему подсказали ларек через остановку, в том направлении, куда он и шел. С водкой в кармане куртки он вернулся обратно. Подходя к дому, поискал свет в своих окнах. Света не было. Снега, кстати, тоже не было. Он счистил мокрую массу ногой со скамейки у подъезда, сел, отвинтил пробку и выпил из горла. Каменная задница. Не промокает. Выпил еще. «За это». Если она там, то она и будет там. А если ее там нет, то ее уже нет. Он подождал, пока все, кроме него, не растаяло в алкогольном звоне, и выпил еще раз. За это.
* * *
– Я сплю, – сказала Галка в темноте. – Иди сюда.
* * *
Они проснулись на полу, на матрасе, в гостевой комнате. – Хорошо погуляли, – сказала Галка. – Вся жопа в смоле.
Матвей, прикрывшись одеялом до пояса, молча наблюдал за тем, как она носится по квартире, хватая и бросая свои вещи. Когда это происходило уже десять минут, спросил:
– Опаздываешь?
– Не то слово, – огрызнулась Галка. – Уже можно никуда не идти.
– Тогда сядь. Я сейчас схожу в магазин.
– За водкой?
– За едой. Я вчера собирался. В доме ничего нет. Если, наоборот, еще успеваешь, я сейчас сделаю яичницу.
Галка перестала метаться. Посмотрела на него.
– Да, ты изменился. Я тебя не таким помню.
– Я тебя тоже. – Матвей вдруг улыбнулся. – В смысле, люблю.
Галка, в юбке и лифчике, села на матрас. Вдруг заплакала.
– Бо-орю жалко.
Зазвонил телефон. Через пять звонков перестал. Через минуту зазвонил снова. Матвей встал, надел трусы, ушел за перегородку.
Галка плакала и слушала.
– Нет, – говорил Матвей. Он сказал это четыре раза разными словами. Потом: – Ну позвоните позже. В два часа.
Он вышел.
– Работодатели, – объяснил он. Посмотрел на Галку.
– Ну, одевайся тогда. Иди к Боре.
Галка шмыгнула носом. Вдруг моментально скоординировалась.
Пошла в ванную. Вышла умытая, потускневшая сравнительно со вчерашним днем. – Хорошо выгляжу? – спросила, отставив ногу. – Я на работу пойду.
– Я тоже, – сказал Матвей. – Вчера должен был сдать. А там ждут.
– Мобильник у тебя есть?
– Не пользуюсь. Позвони с домашнего.
– С работы позвоню.
Она накинула жакетик.
Матвей встал, проводил ее до прихожей.
Галка одевалась.
– Деньги есть? – спросил он.
– Доберусь. – Галка мотнула головой.
Матвей остался один. Походил по комнате, убрал матрас, бутылку отнес в кухню и поставил в мусорное ведро, вынес матрас, сваленный в углу кухни, тоже убрал. Упал, отжался. Встал, пошел, сделал чай. Перенес его в маленькую комнату, вышел и вставил диск в проигрыватель в гостевой. Маккартни 2005 года, «Хаос и созидание на заднем дворе». Вернулся, сел за стол.
Работа
– И если веры имеете с горчичное зерно… То трам-там-там… И чего-то там. Вопрос теперь стоит так. Как вообще избежать этого понятия.
Я сказал: – Не верь, не бойся, не проси.
Он посмотрел на меня. Через глаза я как будто увидел, что услышанное вошло в его голову, как в стеклянный купол, ролики там, шестеренки пришли в движение, прорабатывая, перемалывая в труху и тут же вылепливая из этого что-то такое другое. А я просто так сказал.
– У государства хуй соси, – сказал он. Взял горчицы и намазал себе жирно на холодец. Горчицу эту мы купили. И неудачно. Протухшая горчица! И такое бывает3. Много чего купили. Но холодец он сделал из своего. Вынул копыта из морозилки – «по пятнахе» – и варил целую ночь. – Научился, – сказал, – когда работал поваром, – расчленяя, разливая по тарелкам эту бурду. Поставил в холодильник4. И вынул через час. В холодце был только чеснок еще – крупными полудольками. Никакой горчицы не надо. Но он все равно намазал. Себе – «я же тебя не заставляю». И рассказал анекдот про габровца, «сегодня съешь горох», габровец этот себе сказал, «ракию выпьешь завтра». Ракия тоже была. Я купил. Но ракия, по-местному водка (Ракию я тоже пил, когда еще мало кто ее пил. Когда тут все пили «Абсолют». Пойло пойлом. Лучше «Абсолют».), так и стояла в углу, где он ее поставил. Он собирался работать. Ночью. Какую-то квартиру. Ремонтировать. Почему ночью? Был день. Все утром собрались и уехали. Я еще ждал.
– У анархиста одного было написано на груди. Как его фамилия была? Забыл, – сказал он. И навернул эту горчицу. Она была горькая. Не горькая, как положено быть горчице – горько-кислой – горько-горькая. Но он ел. – Польская, – сказал он, поглощая холодец. – Крапивницкий. Или Малиновский? Не помню. Ему говорили – «а ты, Войнатовский» – вспомнил! – «а ты, Войнатовский, отойди!» В Питере было. Давно. Сейчас должны были вырасти… заключить перемирие с государством. Верю, не верю… А ты что любишь? А я капусту. Кому какое дело до того, что ты любишь. Хочется чего-то более определенного.
Я сказал отвязно: – Сам-то как думаешь? – Тоже анекдот: почтальон звонит в дверь, открывает мальчик лет десяти, в руке стакан вискаря, в другой сигара. Почтальон не находит ничего лучшего, как спросить: «родители дома?»
– Подожди, я закончу, – сказал он. Я не понял, про что: про холодец? – Верить, до-верие (качество, приличное дитяти), но и – у-веренность, на-верное, про-верять. Веро-ятно – тоже оттуда. Верность. На даче у меня один раз вырубилось электричество. Я поначалу обрадовался: керосинку запалил – вечером письма буду писать. Так вот к вечеру мне письма писать расхотелось. Тут что-то подобное – последствия будут, в масштабе психики, ощутимые. Я лингвистикой не занимался, но, я думаю, это оно и есть: наглядная карта того, что само по себе не виднó. Причем карта живая. Психика производит понятия, но сама от них не отделяется, связь – до сих пор – двусторонняя, она, как это… интерактивная. Фрейд, очень практически, дергал за концы в лингвистике – а формовал явления физиологии… реклама… топорно и грубо вспахивает эти участки… а до нее коллективные ритуалы, Барт об этом писал, да кто не писал. Сделаем так: я не верю. И не не верю. Я принимаю к с-ведению. Ведать – это уже не какой-то безответственный призыв – ближе к «видеть». Опора на опыт; а там, где и опыта нет – свобода входа; она же, естественно, выхода. – И второе, вот, главное. Воля. То, что имеет в основании желание, страсть, и что в основном и получает это подменное имя – манёвром легкой подтасовки. Вот это ближе к делу – ближе к делу – да? Но всё же достаточно от него далеко. В рамках имеющегося у нас времени, – наконец он кивнул на холодец, и правда, имелось всего ничего от той свиньи, – я тебе могу сказать, что нет шансов сколько-нибудь придвинуться. Из того, что уже пройдено, получаем, вырабатывается сама, – ясная мерка того, что осталось. В этом отличие нас – от тех, кем мы были столько-то лет назад. Ну так и не надо закрывать глаза. Это «не знаю» – насколько мы можем удержать его в поле внимания – это, большее чем «знаю», – это единственное, шаткое, все время ускользающее из-под ног. Всё, что у нас есть. – Он замолчал. – Теперь можно было бы вернуться к твоей… и Ивана Войнатовского поговорке. Как к отказу от торга: что там за это самое зерно дают? Но возвращаться не надо. Головой вперед. Что ты хотел сказать?
Зажужжал телефон и пополз к краю стола. За секунду до того, как спрыгнул, я прихлопнул его, как кузнечика – в горсть! – алло! – Уже нажимая, я знал, что – не то.
– Ну что ты звонишь? Я же тебе сказал – не звони! Я уже должен быть вне зоны, тут вышки сгорели, связи нет. Я же тебе говорил. …Да все тут нормально. А ты меньше в интернет смотри. Дыма… – я приподнялся на стуле и глянул в окно, – нет дыма. А у вас есть? Значит, переменился. Всё, отбой. …Нет. Матвей Щукин. Тут напротив. Лекцию мне прочитал. Нет. В доме. В квартире! В универе на филфаке! Шутка! Да не «жутко»!.. отбой, мне звонят, ты телефон занимаешь. Цалу́ю. – Я нажал кнопку удержания вызова, успев сказать мимо трубки: – Тебе привет. – А вот это было то.
– Ты где? Езжай сюда, – не в трубку: – адрес. – …Студенческая, 50. Там машина моя у подъезда, подъедешь – звони, я выбегу. Что? Шойгу сказал? Это пока ты ехал? Заебись – заголовок для статьи: «Всё уже потушили!» – Я захохотал. – Главное, чтоб без нас не потушили. На старте!
Засунул трубку в карман. Возвращаясь в кухню, как издалека. И первый раз, такое чувство, его увидел. Правильно: ночью народу было невпротык. А утром он меня загипнотизировал. Я чуть не уснул, как карп в ванне, пока этот сумрачный гений запрягал. Девять; солнце начало жарить – а прохладно и не было, с открытыми окнами с булькающим варевом над всехным храпом. Или надо говорить «всехним»? Картина Репина «Охотники на привале перед переходом через Альпы, или Банный День в Пожарной Части». Всё потело и плавилось. А холодец застывал. Копирайт – здесь: Ъ.
Он сидел, глядя в окно, и такое чувство – за мильён миль отсюда и от холодца, – туда, куда не ходят поезда, «и тильки звизды сверкают в бизиблачном ниби». Анекдот: «пошла падла впадлу на разведку». Школьный анекдот, не знаю, что значит, а смешно. Там она долго корячится над палаткой, пытаясь завалить, колышки все выдергивает. Кончается – «Там сидит бог, всё пох!» Он мне не друг; шапочное знакомство. Танька – да: по тусовке с ним шилась. Все тогда хиппи были, дружились направо и налево, будто с зеркалом за ручку, – худые, горбатые, вот с такими козлиными бородами. Потом, когда это уже закончилось, все резко помолодели. Сбрили бороды – здравствуй, новая жизнь! А осадочек-то остался. Всё, что потом проросло, в самой ходячей валюте, квартира, и новая Мазда, работа и та, что была до нее, – да всё, – на том перегное. И сейчас, когда он молчал (а мог бы между прочим спросить: как жена? – лягушка-подружка. Они трахались? Она говорила нет. В доказательство перечисляла, с кем да. Иногда кажется, она не всё договаривает. Где-то половину.) и не нужно было тужиться над репликами не в своем диалоге – только пристегнуться, откинуться, включить самописца в мозгу, – вместо того, как пластинка в режиме «заело», пытаться проделать обратную операцию: расфокусировав взгляд, сквозь теперешнее прозреть т о – на мгновенье, на раз, напоследок?.. Слишком поздно. Да, слишком много узнали, слишком много шкур с мясом сняли – с себя или с других? – слишком много съели камней, – чтобы получить – легкость, – оплатить – запредельную скорость, – и вот мчимся в лучах, среди чертей и нейтронов, молодые и пьяные, – а те, кто остались, они все давно уже умерли.
Я ощутил (а секунды всё капали), что сейчас меня самого настигнет просветление – и вот оно – вот оно в о т – над радугой слёз – над мостом барабанов – над дождем кирпича, над больницей небес всходит – КВА, и всё что взошло она, и чтобы понять надо было отъехать на три часа от кольца, а казалось лет на двадцать как будто Мазда СХ-3 это машина времени и эти ободранные стены отсутствие мебели, эти стены эта плита холодильник, и эта… плита – это даун. Это шат даун. За чертой. Нечему здесь гореть. Всё, что могло, сгорело. Двадцать лет тому назад. Пустоты вместо тел. А бороды он не брил. Ее у него и не было.
Тироли-рол! – шевельнулся в кармане мобильник. Если я так буду писать. То что это тогда будет? Дисквалификация.
– А смысл? – сказал я.
– Сидеть тут дышать дымом пизди́ть на правительство. Ты хоть месяц говори – в лесу ни одно дерево не потухнет. Я вообще удивляюсь на местных – сидят гонят на Москву. Весь интернет засрали. Москва к вам приехала на своих колесах, за свой бензин. Я лично башлял на мотопомпу. Вставай, Минин! Я Пожарский!
Отлепив взгляд от окна, он наконец уставился на меня.
– Да нет, – сказал он уныло. – Что мне там делать.
– Труба зовет, – пояснил я, вынимая мобильник. Нажал Толику «отбой». – Карета подана. Скорая под подъездом, говорю. Три минуты на сборы. Ну, что у тебя там за дела? Я тебе помогу. Потом. Я звоню: спускаемся? – Это была статья одного перестроечного журналиста, начиналась она: «Труба зовет. Все на тусовку!». «Труба» – так назывался переход под Пушкинской площадью, кто помнит, тот знает. Смеялись над этим журналистом. Который был потом моим начальником. На радиостанции NN. И большим начальником. Вот так. Всё не так, как мы тогда смеялись. Толик звонил опять. Толик, лучший фотограф в своей весовой категории, – Толиков Мицубиси джип 75-го года, маленькое кладбищенское уёбище, жесткий винтаж, вепрь волн, стоял сейчас под подъездом. Боливар лесных дорог. Чего он точно не знал – что в толиковом Мицубиси только два места. Полевой эксперимент. Ставлю свой гонорар – против тарелки свиных копыт. Результат досто… верный. Тьфу, черт, заразился!..5
– Давай езжай уже. – Он встал и надвинулся на меня животом. – Ты сейчас уйдешь, я спать лягу.
Я произвел на лице сожаление.
– Таньке что сказать – привет? А хотя увидимся. Я машину тут оставляю. К тебе хоть можно зайти потом? Помыться… перевязать раны.
Он пожал плечами – заходи.
* * *
Когда гости ушли, Матвей убрал в комнате, вернулся в кухню, домыл посуду, поставил в холодильник то, что не доели, – почти начисто. Гости уничтожили месячный запас костей. Взамен завалили кухню упакованными в пластик полуфабрикатами, которые почти все он заставил забрать, кроме замороженных овощей – в машине без рефрижератора их можно будет выбросить через час. Он бы тоже предпочел обычные. Незамороженные. Но хорошо, растянет на неделю. Через неделю он получит деньги.
Он посидел, встал, походил по квартире, раздергивая занавески – накурили за ночь.
Тонкий запах шел в окна встречь сигаретному дыму. Запах был деревенской бани – проветренной, давно не топленой. Он высунулся наружу по пояс. Шарик солнца выкатился высоко и висел тусклой бляхой. Можно смотреть, не щурясь. Неба нет. Ветра нет. Нет облаков. Ничего нет, кроме запаха – приятного, если сидишь в электричке, первом утреннем поезде, после ночевки в маленьком доме, и едущие рядом, на работу, из близкого пригорода, не отворачиваются, газ провели всего позапрошлый год, и у всех дома печь. – Невыносимого, когда не отсесть, не сойти в поле, на реку, за город, в лес, – запаха общего поражения.
Он шел по улице, встретил одноклассника. Одноклассник, алкаш, рассказал, что Боря Рогоз с Галкой поехали волонтерами с пожарными «Гринписа». У пожарных главный Григорий Куксин, его помощник Михаил Крейндлин по прозвищу Крендель.
Он пришел домой. Позвонил друг Дима.
* * *
Другом Димой обозначили его в давние времена, когда не знали еще по фамилии, и затем, узнав, не сочли это причиной менять устоявшееся сочетание. Дима был музыкант, работал сторожем на автостоянке. Он был из семьи первых ленинградских программистов, генотип у него был хороший, а фенотип – плохой. Сюда переехал, женившись на Маше, в купленную Машиными родителями по этому случаю квартиру на улице бывшей по всей длине Советской, теперь Дворянской, сразу за бугром, без смены направления, переходящей в Московскую. Маша родила ему сына, влюбилась, ушла от Димы, он остался с сыном в квартире на Дворянской, сильно пил. Маша сына забрала через год, уехала в Москву.
Дима – сутки на автостоянке, сутки дома – продолжал пить и сочинять музыку на компьютере. По социальным сетям он познакомился с девушкой из Ачинска (это возле Кемерово). Вот всё, что нужно знать про друга Диму.
– Я слышал, – сказал Дима, – что ты работал промышленным альпинистом.
– Мало и плохо.
– Почему?
– Я никогда не мог пройти по бетонной балке от одной стены до другой на высоте десять метров от земли.
– Аа, – сказал Дима. – А другие?
– Бегали. Еще я профсоюз замутил.
– Аа, – сказал Дима. – А другие?
– Когда меня уволили, всё загнулось. – Разговаривать с Димой было легко. Дима забегал вперед и брал ту ноту, которую ты может только хотел бы осознать. Музыкант, что ж. Почти поэт. В этих сверхчеловеческих способностях угадывалось организующее влияние незадавшейся внешности. Гиперзащитная реакция, доходящая до высот искренности: будь в этой чуткости толика фальши, попытки отвести в сторону от самой его, Диминой, сути, Дима, предполагал Матвей, здешний Урия Хип, становился мишенью огня на поражение. Какую-то черную историю, когда-то давно рассказывал, из армейской жизни. Матвей в армии не был. Судить Диму не мог. Хотя моральные свершения его отставали от интеллектуальных. Пил, имея на руках малолетнего ребенка, – раз. Остался в квартире, ему не принадлежащей.
Поэтому они просто редко виделись.
– Мне деньги нужны, – сказал Дима.
– Мне тоже.
– Я хочу встретиться с девушкой. Она работает журналисткой на телевидении. В Ачинске. Это возле Кемерово. Ее посылают в командировку в Москву. Она в меня влюблена, но она меня никогда не видела. Как в той песне6. Только наоборот, – он выдержал минуту молчания. – Как ты думаешь, она меня не разлюбит?
Матвей подумал одну секунду.
– Не разлюбит, – сказал он. Действительно, он знал, что в таких, как Дима, красивые девушки влюбляются. Маша была тоже ничего. Вот только потом.
– Только не пей. Хотя бы первое время.
– Уже. – Дима кивнул по телефону. – Я подшился. Одна моя знакомая – другая. Хочет въехать в квартиру. Ей, почему-то, подарила свекровь. От второго мужа. У нее трое детей. Две комнаты на Партизанских. Надо сделать ремонт. Через три часа я иду на работу, а завтра в шесть вечера прихожу с работы. В семь нужно начать. А в пять вечера послезавтра закончить. Чтобы я успел на работу. Я пока не хочу увольняться. Вдруг я ей не понравлюсь.
– То есть ты хочешь работать трое суток без перерыва.
– Я один не смогу, – сказал Дима. – Я никогда не ремонтировал квартиры. – Он подождал. – Она заплатит.
– За один день можно успеть хорошо если купить материалы.
– Всё уже там. Нужно сделать сколько успеем за день. Она хочет въехать. Она сейчас сидит здесь в каком-то доме в Юрьеве с детьми. Рядом лес. Она боится.
– Я дауншифтер, – сказал Матвей. – То есть фрилансер. Какие там еще есть бранные слова? Правый уклонист. Мои знакомые в Москве, тоже девушки, работают в редакциях, они сейчас уехали. Все сейчас уехали из Москвы, говорят, там почти как у нас. Дым в Москве. Я думаю, это хуже, чем у нас. Алло?
– Я слушаю, – сказал Дима.
– Я думаю про конец света. Не Апокалипсис – эта часть Библии мне казалась наименее убедительной. Никаких пиротехнических эффектов…
– Там нет пиротехнических.
– Я не дочитал. Я про идею. Ни взрывом, ни всхлипом. Ничего выходящего за рамки обыденности. Не трещит, не валится. Просто везде чуть-чуть пахнет дымом. Просто куда-то исчез весь воздух. Ползучий конец. И, я говорю о себе, – я по большому счету не против конца. У меня, в отличие от тебя, нет ни малолетних детей, ни влюбленных девушек. Но я против того, чтобы ничего не делать.
– У меня конец света, – сказал Дима. – Ее зовут Света. «Это конец, Света» – такая песня у Умки. Я хочу с ней встретиться.
– И для этого ты хочешь взять деньги у женщины с тремя детьми, оказавшейся в безвыходном положении.
– Ты мне можешь просто так помочь. А я возьму. Деньги.
– Так не пойдет, – сказал Матвей.
– Тогда пополам.
* * *
Матвей снял один матрас из стопки в углу, развернул на полу. Лег. Он встал, закрыл окно. Затянул занавески – простыни, повешенные на скрепках. До этого лета обходился без занавесок. Лучше дым от сигарет, чем этот дым.
Часа через четыре, не то чтоб выспавшись, он лежал и думал о том, о чем думал перед тем, как заснуть.
Девушки из Москвы, давно не однокурсницы. Со своими мужьями и сыновьями, малолетними и не очень. То есть им было к кому отнестись по-матерински; и по-женски было к кому. Ничто их не связывало, кроме нескольких не слишком интересных лет; скорее – зим; не поднимавшихся над кромками учебного процесса разговоров. Никаких романтических воспоминаний, им, как и ему, не свойственных. Они поставляли ему работу по причине своей добросовестной обязательности. Некой классовой солидарности. А он эту солидарность принимал. Чем он в таком случае отличался от друга Димы? Да ничем.
Был он им благодарен? Идущим мелким, но наступательным шагом, не сводя глаз с цели, вобравшей и замужества, и рождения детей. И где бы он был, если бы не эта пассивно им принятая солидарность? Где-нибудь был бы. А благодарен – да. Работа была по творческим усилиям сравнимой с лузганьем семечек, и оплачивалась так же. Лучше, чем то, что он делал на стройке. С которой его выгнали. Не за «политический активизм». Поучаствовать в пикете с мордобоем против застройки Пейзажной аллеи, да выйти за компанию с антифашистами наперерез большой демонстрации «свободовцев», исключительно из приверженности равновесию, – их смели, даже не заметив; даже без мордобоя? О политике он был лучшего мнения. Но – выступить, когда разговоры в кулуарах бригады необходимо должны были уйти в песок, либо уже породить действие. Его выдвинули. А он не стал отпираться. Думал – за способность объяснять. Не убеждал, не лез ни в телекамеры, ни в камеру предварительного заключения, характером, сколько знал себя, обладал покладистым, а ум, натасканный гуманитарным образованием, открывал широкий допуск – может быть, чересчур широкий, лозунгов имел в активе меньше, чем у кого угодно. Но это была другая, лично им творимая солидарность.
Даже не глупая. Как бы он дал сам себя вывести в расход к удовлетворению обеих трущихся сторон. Потому что относились к нему хорошо. Как сказал ему, после всего и из хорошего отношения, бригадир (со стороны заказчика): ты сюда приехал революцию устраивать? Езжай к себе, там устраивай. Он счел совет справедливым, и так и поступил. Имея возможность – если бы не девушки – с явным опозданием сосредоточиться на одном, прозревая – основоположники тебе в помощь («Философско-экономические рукописи» он нащупал лет десять назад, сразу после Августина и Николая Кузанского, и был сметен открывшимся радостным цинизмом и расчетливой отвагой; вообще же был из того поколения, которое Бадью и Хомского осваивает раньше) – явную всем суть: бригада попросту не могла его себе позволить. Сперва его перевели из поваров – держать здорового мужика слишком большая роскошь (эстафету приняла жена одного из высотников – и копейка в семью), и дальше, выносливый, но не набирающий нужную скорость, он был некоторое время утюгом на ноге, обузой. Пока, худший из всех, встал «за всех» – и все от него отвернулись.
Ведь ситуация ухудшалась. Всё всё время ухудшалось. Насколько там пытались удержаться на кромке отливной волны – он понял, уже вернувшись: здесь ничего не ухудшалось, всё застыло раз и навсегда.
Если об этом забыть – а забыть об этом было так, как забыть про дым, каждый день и каждый час дня и ночи подмешанный в воздух, – то можно было существовать, предавшись очередной иллюзии, и не без самодовольства. Девушкам он мог отказать – карьеристки и феминистки, подобные свисту стрелы, не разменивающиеся на ботокс и фитнес, проявляли тут необыкновенный такт, угождали ему перебором. Он был их творением, чем-то, что могли себе позволить, идущим карьере вразрез, для жизни не нужным, хобби. Уж это он понимал; зато возмещал тем, что давалось в этот раз – профессионализмом. Лежавшее под спудом было извлечено и оказалось инструментом не затупившимся и точным; а нижайшие заработки, сопряженные с привычкой многолетней экономии, позволяли свести к минимуму дискомфорт, льстить себе мыслью, что выгоден больше, чем они признаются. Ел он картошку с капустой. Ходил пешком.
Дискомфорт – да; дым – да. Но дискомфорт и дым – это уже слишком.
В осажденном городе не попросишь помощи. В осажденном городе нет льгот. Девушки, улетевшие в отпуск – побросавшие дела, прихватившие сыновей и покинувшие пределы дыма – что, они должны были и его взять с собой? Но он не хотел улетать. Он хотел работы. Денег он хотел – то есть хотел несуществующего. И не перед кем держать лицо. Давно уже на него никто не смотрел. Маркс в него плюнул.
Матвей чувствовал стыд.
За годы, полные самодовольства; за те, что до них. Он боролся с невидимым – и потерпел поражение; а безликое, невидимое, и не ненавидимое, не торжествовало – как не может торжествовать, например, стул, и поэтому к чему бы ни обращался – он обращался на себя. Животом хлопнувшийся об воду; один; и один только стыд.
Надо было ехать с ними.
Матвей поднялся, скатал матрас и пошел в ванную становиться под холодную воду. После ночи, наполненной людьми, – как в ларьке торговал. Но пытаться заснуть уже некогда. Через два часа встречаются с Димой на Партизанских холмах.
* * *
Вошли в квартиру, Дима сразу же направился в кухню. Матвей заглянул в комнаты. Большая, через нее проход в маленькую.
В маленькой стояли мешки с ротбандом, банки с краской. Рулоны с обоями громоздились у стены. Кровать без ножек, поставленная торчмя. Посередине пирамида коробок из-под бананов, переклеенных скотчем, батарея табуреток.
Большая комната была пустой, в ней находился круглый стол по центру под лампочкой и стремянка. Кто-то уже пробовал подступиться к ремонту. Об этом же свидетельствовали следы на полу. Окна были закрыты. Пахло мелом; закупоренным помещением, жарко нагревшимся за день или, может, за месяц.
В кухне горел газ, поглощая оставшийся кислород. Над газом турка кофе с подрагивающей поверхностью. Дима поставил на стол две разномастные чашки, снятые с мойки. Вел он себя здесь по-хозяйски. За спиной его кофе начал подниматься – в последний момент успел, подхватил турку, донес до стола, разлил по чашкам, вынул сигареты, уселся, закурил и изобразил на своей обезьяньей морщинистой физиономии доброжелательное внимание.
– Спасибо.
Молча пили кофе. Не допив, Матвей встал, подошел к окну. Потряс раму, потом передумал, вернулся за табуреткой, встал на нее и выломал только форточку, отдирая слои бумаги, которыми была она проклеена по периметру.
Сошел с табуретки.
– Я в воду, извини. Тут же ванная есть?
В ванне не меньше чем мешали цемент. Стены, выше допотопной колонки, покрыты сажей до потолка. Плитка на полу выщерблена. Если в комнатах казалось, что жили одни женщины – два-три поколения, подряд или вместе, – то здесь – наркоманы. Тут они варили. Он открутил воду, старая колонка ухнула, взорвалась газом, полыхнув из окошка. Горячая вода не нужна; он выключил этот и отвернул другой вентиль. Потом стоял под душем, пока не покрылся гусиной кожей. Вода в городе артезианская, температура над поверхностью никак на нее не влияла. Пока пальцы ног не заломило от холода. Тогда вылез и, не вытираясь и не надевая рубашку, вернулся к Диме.
В кухне было так же душно. Дима, отставив пустую чашку, нажимал кнопки на мобильнике. Матвей, не садясь, понаблюдал, пока тот закончил свое интимное занятие. Телефон пикнул, сигнализируя об отправке сообщения. Дима поднял голову и, спрятав телефон в карман, встал, демонстрируя готовность.
– Ничего не получится.
– Что не получится? – Дима, чуть наклонив голову вбок, приветливо улыбался.
– То, что я говорил по телефону. Если ты не передумал про сутки. За сутки мы такую грязь разведем – сюда не войти будет. Вот что я думаю: в чем смысл сидения в Юрьеве под боком у пожаров, если есть пустая квартира. Пусть вселяются сейчас. А в сентябре, или в октябре, можно начать ремонт. Я помогу, если буду свободен… если в этом сохранится необходимость. – Пот уже опять лился из подмышек. – Можем помыть здесь и растащить мебель.
– Это плохое предложение. – Дима улыбался.
Телефон пискнул. – Одну минуту. – Дима растопырил руку, второй вынимая его из кармана.
Матвей пошел в комнату. Дима присоединился к нему минут через пять, закуривая новую. – Кури там, – сказал Матвей.
– Хорошо, – Дима остановился в двери, руку вынеся в коридор. – Они не в Юрьеве, – сказал он.
Час они, если можно так сказать, работали. Дима плюхал тряпкой по стене. На свои пышные волосы он намотал какую-то наволочку, став похож на бабушку. На Плюшкина. Матвей, со стола, отмывал и отдирал мел от потолка, в одной руке держа губку, другой меняя шпатель на стамеску. Стремянка оказалась хлипкая для его веса, он приспособил на ней таз с водой. Шея сразу затекла, руки тоже приходилось опускать, давая им отдых. Мел брызгал в глаза. Всё вокруг было в мелу. На полу меловые дорожки, которые они прочертили до ванной, превратились в меловые лужи и затем в меловое болото, сразу же пересыхающее. Окно все-таки пришлось открыть. Перед началом Матвей завесил его мокрым покрывалом. Оно давно высохло. Всепроникающий запах дыма витал по квартире.
– Ветер переменился.
– Аа?.. – Дима бросил тряпку на пол и вытер лоб. – Может, кофе попьем? – сказал он бодро.
– Лучше бы воды.
Они пошли в кухню. – Что ты сказал про ветер?
– Посмотри в окно.
Дима вместо этого вытащил телефон и посмотрел. – Десятый час, – удивился он.
– А что ты хотел? Я тебя еще на остановке полчаса ждал.
В комнате свет был включен, из-за покрывала. Здесь, в кухне, сгущались сумерки. Обгоняя темноту, за окном стелился туман.
– Это не туман. Что это теперь будет? Может, закроемся?
– Ты покури побольше.
– Момент. – Дима полез за сигаретами.
– Я в ванну.
Когда он вышел, Дима уже разлил кофе и прихлебывал из своей чашки, и покуривал, растянувшись на стуле. Косынку с головы он снял. Форточка была закрыта. Телефон лежал перед ним на столе и светился. Потом экран погас.
– Кофе.
– Вижу. Где тут посуда?
– Какая посуда?
– Хочу воды налить.
– В шкафчике. Включить свет?
– Не надо.
Огонек разгорелся, освещая Димино лицо. Затянувшись три раза подряд, Дима вдавил сигарету в пепельницу и помахал рукой, символически развеивая дым.
– Трудно не пить? – спросил Матвей.
– Не очень, – отозвался Дима.
Он поставил чашку на стол. – Есть такая теория, о первоэлементах. Так называемые наркотики только возбуждают запрограммированные в организме реакции. Иначе они не вызывали бы никаких ощущений. Если бы не встречались с тем, что было в тебе до них.
– Я не употреблял.
– А это не те придумали, кто употребляет. – Дима улыбался. – Кто употребляет – те придерживаются теории о расширении сознания.
– Когда-то в детстве на уроке физики у меня случилось озарение. Я понял, что даже когда ты умрешь и все твои длинные цепочки распадутся, ты все равно никуда не денешься с земли, из этой вселенной. Меня тогда это сильно подавило. Великий уход обломался.
– Когда я думаю, что пиво состоит из атомов, мне не хочется его пить, – процитировал Дима. – Вэ Шинкарёв.
– Но может быть он утешился и смог бы пить дальше, если бы понял, что пиво из них не состоит. Это схема, призванная помочь вообразить то, что в принципе показано быть не может. Нужен, по выражению одной знакомой, индивидуальный атаман – она считала, что это монах с палкой, – чтобы сбивать мозг с таких иллюзорных построений, в которых он всегда наклонен удобно устроиться. Пример. С твоей теорией я согласен. Но практика мне подсказывает, что я не припомню, чтоб в трезвом виде ощущал характерную спутанность в мыслях и движениях.
– И тут я тебя – трах палкой по башке! – Дима захохотал.
– Как литр принял, – Матвей, тоже посмеиваясь. – Заметь – снова теория. На практике меня по башке не били.
– Да ладно, – сказал Дима, улыбаясь.
– Нет, ну в школе толкались. А больше, получается, нет. Бабка меня не наказывала – ей это было не по силам. От армии я откосил, то есть бабка меня отмазала. При жизни я ей пенял… не сильно. Понимал… Теоретически. Что нечего там делать. Не потому, что я мирный – это кажется: в активизм же я полез, в возрасте, когда люди обычно не проявляют… э-ээ такого уж рвения. Вот на пикетах как раз подраться можно было. Но и там не сложилось. Видно, под руку никому не попался.
– Хочешь, я тебя ударю? – Дима улыбался.
– Ну попробуй.
Чирк. Спичка высветила лицо – прикурив, отбросил ее в раковину.
– А хочешь правду?
Улыбка слетела, как чуждая маска. В темноте лицо его было аскетично красивым. Если что-то и искажало черты – скорее следы пережитых страданий. Огонь безумия.
– Мне не нужен алкоголь. Я непрерывно пребываю под кайфом огромного напряжения. Я не могу тебе помочь. То, что ты видишь перед собой – иллюзия. Протяни руку, упрешься в стену. Меня здесь нет.
– Слышал про такое, – сказал Матвей медленно. – В книжках читал. Самому не случалось. Правда на правду. Я вижу, что ты непрерывно балуешься с игрушкой. Не худшая замена водке. Если бы не живой человек на том конце.
Дима замер в темноте.
– Ты… учить меня будешь? – почти шепотом.
Он встал. Засуетился с чашкой, поднял ее, поставил. Подался к окну – но, повернувшись, быстрым шагом, мимо Матвея, выбежал в дверь, сметя со стола телефон.
Матвей поднялся, заглянул в раковину – куда улетела Димина сигарета. Потухла. Он включил воду, плеснул на лицо.
В комнате Димы не было. Матвей влез на стол.
Еще час он тер и скреб, обливаясь мелом и пóтом, потом понес сменить воду в тазу.
В коридоре Дима спал, лицом к стене, головой к двери, на каких-то тряпках.
Матвей вернулся в комнату. Посмотрел вверх – сделана была едва половина. Первые два квадрата более или менее чисто, остальное, высыхая, прорастало густыми меловыми разводами.
Пол отражал потолок, ручьи продолжались в сторону коридора. Он ушел во вторую, маленькую комнату, выставил из нее часть пирамид с красками и замазкой и развернул себе в освободившемся углу рулон обоев.
* * *
– Я кофе сделал.
Окна нараспашку. Пахло так, как будто горят уже нижние этажи. Снаружи всё тонуло в дыму.
Потом он вспомнил, что это он сам снял покрывало, хотел закрыть на ночь окно и забыл. – Сколько времени?
Дима вынул телефон и нажал кнопку. – Одиннадцать. – На Матвея он не смотрел.
– Нормально поработали.
Дима ушел в кухню. Матвей завернул в ванную, полил себе на спину, нагнувшись под струей. Не вытираясь, пошел к Диме.
– Тебе часа через четыре уже уходить. Я могу остаться. Сходишь на работу. Потом вернешься. Еда есть?
– Нет, – ответил Дима, не глядя на Матвея.
– Плохо. Я бы мог съездить домой, но это время. Придется тебе сходить.
Дима полез за сигаретами, но, посмотрев в окно, спрятал их обратно.
Повернулся к Матвею.
– Когда будет закончено?
– Что закончено? Тут пока не начато. Можно сделать уборку – я предлагал. Пусть въезжают. Квартира пригодна для жизни.
– Я спросил, когда будет закончено.
– Через неделю.
Дима что-то посчитал про себя, шевельнул губами. Уведомил:
– Послезавтра в двенадцать я буду в Москве.
Матвей посмотрел в окно.
– Будем думать, что поезда ходят. Сегодня ты идешь на работу, завтра вечером ты возвращаешься с нее. Послезавтра ты будешь в Москве. Я пока подготовлю стены и потолок. Подготовлю – начну красить. Может, и быстрее получится. Жара, все сразу высыхает. Вернешься – поможешь. За едой только сходи. Или… ты про деньги? – Он подумал.
– Попроси аванс. Скажи, я отработаю… – Он поправился: – Отработаем.
Дима смотрел куда-то поверх его головы. Повернулся и шагнул из кухни.
Матвей налил себе кофе, глотнул и вышел за ним. Согнувшись, в коридоре Дима застегивал сандалии.
– Чаю принесешь? Лучше зеленого. – Дима выпрямился и встал. – Минуту, – Матвей придержал его за плечо. – Я хочу попросить прощения. То есть, я прошу его. Я вчера чисто позавидовал. Человеку, эмоционально холодному, несложно опустить другого и за счет этого возвыситься самому. Я не смог удержаться. От мелкой мести. – Не сказать, чтоб ему было легко это всё произносить. – Стыжусь.
– Стыдишься, что месть, или стыдишься, что мелкая? – Дима сбросил его руку со своего плеча. В темноте коридора его губы задергались, как будто он пытался сдержать что-то.
Он повернулся и бросился к двери.
* * *
Щелкнул замок. В коридоре заговорили голоса.
Матвей повернулся.
В дверном проеме встала низенькая толстая женщина. Из-за ее спины выглядывал высокий юноша с круглыми глазами. Ниже глаз на обоих были марлевые повязки.
– Не клади сюда, – быстро проговорила она в повязку. – Оставь в коридоре. – Юноша обернулся кругом и потащил обратно прямоугольный предмет в магазинной упаковке. Сквозь полиэтилен угадывался каркас раскладушки.
Глаза над повязкой безостановочно двигались: потолок – оголенные до бетона стены – рваные обои поверх высохших меловых луж. На Матвея, стоящего с голым пузом на столе, передвинутом ко входу в маленькую комнату, она не смотрела.
В следующий момент исчезла из проема – только обои прошуршали.
Матвей положил шпатель на стол и спустился. По пути в ванную краем глаза зацепил женщину с юношей в кухне. Смыл мел с лица и рук, нагнулся под кран.
Накинул рубашку и пошел к ним.
Юноша стоял на посту у плиты с туркой. Женщина сидела на табуретке, расслабленно откинувшись к стене. Оба без намордников. Повязки валялись на столе.
– Добрый вечер.
Молчание.
– Ты и есть бригада специалистов? – сказала женщина высоким скользящим голосом. – Где Дима?
– Лавэ нанэ, – подал голос мальчик у плиты.
На последнем слоге он сорвался в фальцет. Не смутившись этим, качнул турку и добавил басом: – Я предупреждал.
Женщина смотрела на Матвея.
– Он сказал, вечером будет готово. Сказал, можно заезжать. Сказал, позвонит. У меня трое детей сидят в дыму. Я сейчас милицию вызову.
Сдвинувшись с места, он прошел в кухню и сел на свободную табуретку.
– Они не поедут.
– Что?
– Милиция. Вы как сюда добирались?
Не получив ответа, он сказал: – Я его жду с утра. Дверь не захлопывается, ключи он мне не оставил. Я сейчас домой пойду.
Женщина посмотрела на мальчика.
– У меня ощущение, – заговорила она.
– Опущение, – подтвердил мальчик.
– Что меня в трамвае два карманника обнесли, – не обращая внимания, она продолжала. – Один убежал – а второй с криком «держи вора!» прямо сейчас собирается соскочить.
– Дима забухал? – спросил мальчик Матвея с видимым удовольствием.
– Тогда он умер, – сказал Матвей. – Потому что он подшился.
– Миша, не выпускай его, – проговорила она своим быстрым голосом. – Пусть мне Диму хоть из-под земли выроет.
– Я говорил, – сказал мальчик. – Ш-шит!
Кофе, шипя, вылился на плиту.
– Твой кофе, Лесбия, – сказал мальчик.
* * *
Они шли к Диминому дому. Димин дом посередине между двумя остановками, лицом выходит на Дворянскую, вход со двора. До остановки добрались на каком-то спасательном средстве, едущем со скоростью десять километров в час. На Лесбии был намордник. Миша, после недолгого спора, в котором не победил, демонстративно напялил еще наушники сверху. Будучи в этой экипировке неуязвим для призывов, убежал вперед.
Матвей тащился последним. Наконец встал. Поискал какой-нибудь столб прислониться. Сесть куда.
Тьма сгущалась. Пульс бился в языке, как будто он держал во рту пойманное животное.
Так валятся в дым, последнее, что успел подумать. Скорая не поедет.
Вернулся из звона. Круги перед глазами разошлись, и он увидел злые глаза женщины над марлевым намордником.
– Приглашение специальное нужно, – сдавленно говорила она в повязку. – На аркане тебя тянуть.
Матвей переступил. На ногах удержался. Шагнул на нее.
– Раньше времени беспокоиться, – услышал собственный голос. – Куда он денется, если вас к себе поселил.
– Я вам очную ставку устрою.
Матвей сглотнул сухую слюну. Стараясь не дышать глубоко: – Он сейчас должен быть на работе.
– Миша! – крикнула Лесбия, разворачиваясь.
Подросток обозначился впереди – проступая из дыма, как фонарь. Он тер свои круглые глаза. – Я пойду, Лесбия, да? Я не могу ждать, как вы еле ноги передвигаете.
– Шевели плавниками, – бросила Матвею.
К подъезду пробивались плечом вперед, как сквозь вражеский стан.
В Диминой квартире воздух спертый и влажный, как в парнике. После уличного дыма в него нырнули, как в танк.
Девочка лет пятнадцати, выскочившая на звук открывающейся двери, застыла, буравя их черными глазами. Всклокоченные черные волосы, нечесаные от рождения. Таким образом выражался ее подростковый максимализм.
Из-за нее выползла, как улитка, маленькая.
– Мама. Где ты была?
Старшая в это время попыталась сдернуть наушники с Миши – который двумя резкими рывками, обманным и прямым, увернулся и, отшвыривая сандалии на ходу, скачками бросился в кухню.
– Дима приходил?
– Нет, – сказала старшая. – По радио передавали карантин, чтоб на улицу не выходили, кроме срочных служб. Ну, скорой помощи…
– Тут разве есть радио?
– Соседка звонила.
– И ты открыла?
– А что? – Девочка была худая, носатая, ростом выше Лесбии. На фоне ее, напыжившейся, как голубь, – нескладный переросток. Не знающий, куда девать руки, свой дурацкий бант.
– А если милиция?
– Какая милиция?
– Уйдите все, – сказала Лесбия.
Димина квартира низкая, длинная. Как лаз какой-то или нора под крышей, на последнем, третьем, этаже. Кухня, комната, другая комната, еще третья маленькая комната, оканчивающаяся окном, а не дверью, как все остальные, соединенные насквозь. Потолок на всем продолжении анфилады понижался и сходился с верхней рамой этого окна. Тут был край дома. Перед окном за компьютером сидел мальчик.
– Смотрите, что я нашел! – закричал он, поворачиваясь со стулом-вертушкой. Он был почти совершенной копией старшей девочки.
Увидев Матвея, окинул диким, птичьим глазом. – Здраствуйте, – выронил, хорошо подумав.
Матвей глянул на монитор.
– В окно посмотри, – сказал он. – Эти картинки уже месяц по кругу гоняют.
– Какой ты умный, – сказал мальчик.
Сощурясь, он вглядывался в подпись. – Это здесь! – заорал он. – Это Юрьев! Смотри, курица горит!!!
Бесшумно, как молодой тигр, в комнату скользнул Миша. Приладился сбоку к стулу и тихо, губами тронув, в ухо младшего сказал: – Уступи дедушке… – в этот же самый миг коротким движением бедра вытесняя его со стула. Младший повалился на пол, Миша крутнулся на стуле и впился в монитор, как в добычу. В два щелчка виды огня на экране сменились трехмерными монстрами, которые незамедлительно принялись беззвучно палить друг в друга.
Поверженный не протестовал, но не спешил подниматься. Он вывернулся на спину, дрыгнув коленками. – Лесбия! – взвыл он. – Поехали домой!
Вошла Лесбия.
– Пойдем, – сказала она Матвею.
Матвей попытался двинуться и не смог. Валявшийся на полу мальчишка вцепился в обе его штанины.
– Петя! – сказала Лесбия.
– Тебе штаны нужны? Я могу тебе отдать. Мне в них жарко.
– А тебе говны, – раздалось снизу.
– Кто-то страх потерял, – деловито сказал Миша, не поворачиваясь от монитора. – Кто-то хочет чтоб я встал.
– Говнял, – отозвался младший без уверенности. Через секунду Матвей освободился.
Он прошел за Лесбией в Димину кухню.
– Есть будешь?
– Спасибо, – сказал Матвей.
– Тебе погуще или пожиже, – черпаком мешая в большой кастрюле.
Матвей сделал положительный жест.
– Вали гущу.
Он ел, вытирая предплечьем пот. Лесбия смотрела на него.
Матвей последним куском хлеба вытер тарелку и отправил его в рот.
– Добавки?
– Спасибо, – сказал он. – Чаю, если можно.
Лесбия налила. Смотрела, как он пьет.
– Спасибо, что проводил.
Матвей покачал головой.
– Кто кого проводил. Не думал, что так… Отвык от работы. Сейчас отдохнул. Попью и пойду.
– Вот он такой… такой простой, – сказала она протяжно.
Встала.
– Миша мне говорил. Лесбия, ты его провоцируешь. Где я его теперь искать должна? В этом дыму… – Она повернулась к Матвею. – Оставайся. – Я здесь не останусь.
– Почему?
Матвей тоже встал.
– Сутки у него кончаются завтра вечером. В шесть. А я утром приду. Туда. В квартиру на Партизанах. Только дверь кто-то должен открыть.
– И я тебя должна отпустить. – Она прошлась взглядом по кухне.
– Дима был такой… резвый, – сказала она шкафчику. – Всё взял на себя. Все мои дела… И капиталы. Ты теперь говоришь – он тебе ничего не давал. Кто из двоих врет? Диму я давно знаю. С восемнадцати лет.
– Можешь меня обыскать. Я оттуда никуда не выходил.
Лесбия кусала губы.
– Я не такая богатая. Чтоб платить второй раз.
– Ты уже заплатила. Ты пошли туда мне парней. Обоих. Быстрее закончим.
* * *
В час он сидел на широком подоконнике между пятым и четвертым этажами, спиной к стене, с сумкой в ногах. На лестничной клетке такая тишина, как будто отсюда тоже все уехали. Или это из-за отсутствия обычных городских шумов во дворе за стеклом. Машины, дети, птицы.
Как можно выпустить детей в дым?
Разве только приедет сама. Оставив тогда других детей?
Покинуть подъезд нельзя. Ситуация близится к патовой. К вчерашней. Надо было взять ключ. (А она бы дала?) Чем он думал сегодня, не зайдя к ним пораньше? Делать крюк в дыму, увеличивая дорогу вдвое. Можно было позвонить из дома. – А перед этим зайти, предупредить: «Возьми трубку». Кто может звонить Диме? (Родители Маши.)
Ждет уже час. Может, больше.
Тишина обрушилась грохотом двери и душераздирающим кашлем снизу.
* * *
Миша достиг четвертого этажа, прыгая через ступеньку, на ходу вытряхивая из рюкзака ключи. – Чуть не задохнулись! – Перебросив их в левую руку, правую он протянул Матвею.
– А где повязка?
– Мы их выкинули. – Миша был в одних пляжных шортах – гибкий стройный торс в сочетании с круглой физиономией обаятельного увальня, мишки олимпийского. Он заморгал, втягивая открытым ртом воздух – и оглушительно, по-мужицки, чихнул.
– Лесбия с вами?
– Вечером придет. Она Диму ждет. – Гремя ключами, он стал сражаться с дверью. Матвей, чувствуя вину – как он вчера сказал: неужели «отправь»? или все-таки «привези их»? – остался дожидаться на площадке.
Наконец младший возник. В черной рубашке с короткими рукавами, с торчащими волосами, похожий на пингвина, угодившего в нефть. Он тащился, перехватывая перила руками, по ступенькам, цепляя ногу за ногу, останавливаясь на каждой и надрывно кашляя. Кроме рубашки, на нем не было ничего. Голые ноги.
– Ты так и ехал?
Чиркнув взглядом, Петр скользнул мимо него в дверь.
– Он их бросил с моста, – вскользь сообщил Миша.
Лукаво блеснув взглядом: – Я ему разрешил снять. А чё, никто не видит! Мы шли пешком, дошли до моста, стали вниз смотреть. Прикольно – рога выезжают, а троллейбуса нет. Я говорю – ну, в шутку, – пояснил Миша.
– Кинь туда. Он взял и бросил штаны. – Покосился на Матвея. – Только Лесбии не говорите, – предупредил он. – Я скажу – потеряли. А какая ей разница, где потеряли, может, здесь.
Петя яростно закашлялся, обозначая свое участие в разговоре.
– Что значит – пошли пешком? Вы как сюда добирались? Пешком?
– Нас менты довезли. Хотели до квартиры. Я подумал, зачем они здесь? Сказал, мама будет ждать на остановке. Ну, они сначала ждали, потом уехали.
– То есть, менты вас взяли? Там, на мосту, без штанов? Они должны были увезти вас и усыновить всем отделением – а они вас выпустили на остановке? Что-то я совсем видно ментов перестал понимать.
– Ну, не совсем отпустили. Вообще, мы убежали же. Дым… Мы зашли пописать за остановку. Они за нами гнались, но потом не стали. У них машина.
Петя кашлянул несколько раз, сверля Матвея жгучим взглядом.
Матвей вытер лоб.
– Ладно. Раз пришли, будем работать.
– А я не буду работать, – сказал писклявым голосом Петр.
– Будешь. Обои обдирать – это почти не работа. Шпаклевал когда-нибудь? – Мише.
– Не.
– Будешь шпаклевать потолок. – Матвей расстегнул сумку. Вынул хлеб и чай, положил на стол. – Давайте все вынесем из маленькой комнаты. Если не…
– А это что такое?
– Это? – Матвей огляделся в поисках розетки. – Это то, что я говорю: почему распалась Брукская ферма в штате Массачусетс? Так называлась коммуна, основанная на идеях Фурье.
– Почему?
– Они слишком любили разговаривать. – Он перевернул сумку и высыпал кассеты. Не слушал их лет пятнадцать. – Мы будем работать. Разговаривать будут они. – Вставил одну, пощелкал клавишами перемотки, кассетник тянул нормально. Нажал воспроизведение и сразу выкрутил на полную громкость.
– А я знаю, – сказал Миша басом. – Это Кинг Кримсон. Альбом «Рэд».
Матвей нажал «паузу». – Тебе это делает честь.
– Тебе нравится? – он повернулся к младшему.
– Говно, – сказал Петя четко.
Матвей сменил кассету.
Клэш, первый альбом. Пустил прямо с места, на котором стояло – White Riot, хорошее попадание.
– Говно! – Петя постарался перекричать британских долбоёбов.
Матвей выключил.
– Выбери сам, – кивнул на кассеты.
Петр сунул руку и моментально вытащил одну из-под низу, разбросав остальные. Матвей глянул:
– Марли. – Он вставил кассету, Марли запел о том, как он убил шерифа. – Это последний раз, когда я прервал звук.
* * *
– Дима не приходил?
Миша соскочил со стремянки и, заглянув ей в глаза снизу, словно кот, мягко принял пакет у нее из рук. Понес в кухню.
– Тут места нет, – донесся его голос. – Я к плите не могу пройти.
Лесбия взялась за стену. Она была красная, мокрая, пышущая жаром. – Ты бы лучше меня взял, – сказала она слабым голосом. – А не эту банку. Сейчас упаду.
Из маленькой комнаты выглянул истекающий мелом Матвей. Увидев Лесбию, быстро подошел. – Сесть? Или лечь?
– Не трогай меня! – Голос у Лесбии вдруг прорезался. – Миша!
– Да, мамочка. – Миша ловко оттеснил Матвея и, придержав Лесбию одной рукой, повернул в комнату.
Лесбия уселась на подставленную табуретку, спиной к стене. – Открой окно, – попросила она. – Нет, не открывай. Там еще хуже.
Миша исчез – и тут же явился с надутыми щеками – и внезапно с силой прыснул Лесбии в лицо водой.
– Достаточно, – трезво сказала Лесбия.
– А можно нам это поесть, мамочка? Ты б еще в двенадцать пришла.
– Что-то случилось, – проговорила Лесбия скороговоркой.
Она откинулась к стене и закатила глаза. – Я чувствую, – сказала она загробным голосом. Глаза ее вдруг раскрылись: – …что это?!
Из прихожей появился совершенно голый Петя.
– Моя очередь. – Матвей двинулся в ванную. – Трусы надень, – сказал он Пете, проходя мимо. – Не в тиятре.
Когда он вышел, семейство сконцентрировалось в кухне, вытащив для этого половину ящиков обратно, в большую комнату, прямо по мелу.
Миша разливал суп из ковша по тарелкам.
– У меня талант? – обратился он к Матвею. – Лесбия, ясно? Человек меня возьмет в гастарбайтеры. Больше мы никогда не будем голодать.
– Я думала, ты хочешь к папе в Голландию.
Миша остановился с ковшом.
– По потолкам скакать легче, конечно, чем учить английский.
– Лесбия, ты что?.. Сама меня послала! Опять начинаешь? Я, во-первых, учил. Stolen from Africa, brought to America… If you know, if you know your history, then you would know where your coming from… – Он осекся.
Он посмотрел на Матвея. – А тут не осталось.
– Ешь, – сказал Матвей.
Он прошел к окну и хотел сесть на ящик. – Не садись! – крикнула Лесбия. – Там посуда!
Матвей встал спиной к окну, опершись на узкий подоконник.
– Я тебе оставлю, – решил Миша. – Или я… Тут тарелок больше нет, – виновато. – Лесбия, я достану из ящика?
– Ешь!
Миша посмотрел на Матвея, пожал плечами. Лесбия дождалась, пока он съест первую ложку, и тогда откинулась к стене, взялась за виски.
Матвей сказал:
– Из Диминой квартиры.
Лесбия опустила руки.
– Надо уходить, – закончил он.
– Ты не чувствуешь, что ты здесь лишний? – спросила Лесбия.
– Подождите!
Матвей остановился на площадке между этажами.
– Я тут вроде один, – сказал он.
– Да… Я хочу спросить. – Миша отступил на шаг. – Почему? Надо уходить? – спросил он с любопытством. – Я ей не проболтаюсь, не бойтесь… ой, то есть не бойся.
– Я не боюсь, – сказал Матвей. – А она – твоя мать. Так не говорят про мать – «она». Это неуважение.
– Да я в курсе, – сказал Миша. – Я же ничего не говорю. Просто – это же Лесбия. Она месяца без мужа не жила. Нет, я знаю, что Дима женат. Можно же развестись.
– Это ты так считаешь?
– Не, я наоборот. Считаю, что зря. Лучше бы за тебя. Шучу! Но я ж не буду ей говорить.
– А это уже неуважение ко мне.
– Да я уважаю! И она уважает. Хочешь, могу за нее извиниться.
– Не надо.
– Ладно.
Они потоптались друг против друга. Миша потерял мысль.
– Я завтра приду, – сказал Матвей. – В девять… нет, в восемь утра. Туда, к Диме. То есть не к Диме. Квартира не его. Нельзя оставаться.
– А как… Не, я понял. Только как они здесь будут? Здесь же ремонт.
– Можно ко мне. Пока хотя бы одну комнату закончим. У меня места меньше, чем у Димы. Но на пару дней хватит.
– Вообще я считаю, – Миша, отставив ногу. – Без разницы, чья квартира. Собственность – это кража…
– Я и говорю – ко мне. Если ты хочешь обсудить философские понятия, давай в другой раз. Сейчас вам до дома еще нужно добраться. Я ухожу, так что ты за старшего. Пока.
– До завтра. – Миша протянул ему руку.
* * *
Без 20 восемь (здесь произносили «без двадцать») Матвей подходил к Диминому подъезду. Деревья и дома мутно вставали в дыму. Транспорт, впрочем, ходил. Люди ехали на работу, у кого была.
Долго давил на кнопку. Наконец дверь открыла заспанная Лесбия. С голыми плечами, обернутая в простыню, конец которой был загнут внутрь и устроен между грудей.
– Ты что, на футбол пришел? – гневно шепотом. – Что ты звонишь, как буйный, мы заснули час назад.
Матвей прошел в комнаты. Дети спали. Развернувшись кругом, пошел в кухню. Лесбия сидела у стола, зевая, собирая одной рукой волосы на затылке, показывая бритую подмышку. Простыня распахнулась выше колен, предоставляя на рассмотрение красные точки от бритья на выпуклых икрах. Матвей сел.
– У меня поспите. Их будить незачем пока, начинай упаковываться. Я кашу сварю. Овсянку у вас едят?
Она зевнула во весь рот.
– Я не пойму… – сказала шелестящим голосом. – Откуда ты взялся на мою голову…
– Зачем я тебя пустила. Я думала, это Дима пришел. Кто еще может ломиться в квартиру в семь утра.
– Если бы это был Дима, ты бы что ему сказала?
Рот захлопнулся.
– Ничего, – протянула Лесбия (как кота за хвост), – хорошего.
– О чем и я. Тут оставаться нельзя. Тем более, что он здесь не хозяин. А ты не только за себя отвечаешь.
– Ой как ты меня напугал, – кривясь, сказала Лесбия.
Задернула шторку простыни на коленях. – Чай поставлю, – сообщила она светски. Встала.
– Я ничего не понимаю, что ты говоришь, – сказала она голосом базарной торговки. – Не все ли равно, где подыхать в этом дыму. У тебя сколько комнат?
– У меня ты не подохнешь. Проживешь три дня, пока не расчистим квартиру. Даже, я думаю, мы с Михаилом будем ночевать там. Чтоб быстрее закончить. От Петра толку мало, но к компьютеру я его не подпущу. Значит, будет с нами. А вы тут, то есть там. Потом поменяемся местами.
Одной рукой она оперлась на верхний кухонный шкафчик, отчего со стороны другой руки, как у статуи, простыня легла складкой над изгибом бедра.
– А потом ты скроешься в дыму.
Покачиваясь, она смотрела на Матвея.
– Зачем? Ты же у меня в квартире будешь.
– Диме это не помешало. Особенно, – она усмехнулась, – раз ты нас отсюда выгоняешь. Может, вы сговорились. Я даже не знаю, как тебя зовут.
– Щукин Матвей. Вроде бы Александрович.
– Вроде бы? Это как у моих, что ли?
– Психологию хочешь привязать? Не выйдет. По-другому. – Матвей встал. – Я пойду умоюсь. Или иди ты первая, я буду кашу варить.
– Чай заваришь? Вон там пакеты.
– Я с собой принес. Я нормальный сделаю. Чайник заварочный.
Лесбия оторвалась от шкафчика, прошла по кухне, поискала, затем поставила литровую банку на середину стола.
– Я не знаю, где чайник. Мы в пакетиках пьем.
– Сойдет. Пить надо горячее. А мыться в холодной.
– И тогда что?
– Не знаю, что тогда. Я так делаю, и неплохо себя чувствую. Если не останавливаюсь после каждого шага и не обсуждаю заведомо бессмысленные вопросы.
– Так люди не говорят, как ты.
– Работа такая.
– А какая у тебя работа?
* * *
Три часа проспал. Просыпаясь через каждый час, а последний час – через каждые двадцать минут. Просыпаясь, слышал, как ворочаются и бормочут за гипроковой стенкой. Маленькая девочка заговорила во сне.
Но когда встал – без будильника, за пять минут до срока – было тихо.
Сразу одевшись, прошел в туалет. Под душ не вставал, чтобы не разбудить. Умылся и осторожно притворил входную дверь. Ключ вставлять не стал.
До вокзала сорок минут. Город был пуст, проехали две или три машины. Хоть по центру проспекта чеши. Давно ли так ходил на первую электричку. Пятнадцать лет. Ощущенье внутри говорило иное. На ощущенья полагаться нельзя. Полагаться нельзя, а учитывать и обдумывать можно. Вот бездны тяжелого похмелья, открывающие сдвиги смыслов, которые не запоминаются, но можно восстановить логический ход к совершенному разрушению привычных рельсов. Так неужто приобретенное забыто в камере хранения и налегке шествуешь дальше? Нет, из суммы всех сум и выводятся ближайшие три-четыре шага. Там будет видно. Измененные состояния сознания, говоришь. Три часа спать и мало есть.
На середине пути увязалась собака. То, что за ним, он понял через десять минут – бесшумно вывернула из дворов Дворянской, трусила независимо, отставая и поднимая ногу, потом забегала вперед, не оглядываясь, проводник. Мастью лис, хвостом дворняга, безработный по паспорту. Не сказать, чтоб компания была неприятна; пожалуй, обоим. И до вокзала можно делать вид, что друг другу не должны.
Когда вышел на рельсы, издалека, чтоб не через турникет, совсем рассвело. Душно, но жары настоящей нет. Будет через два часа. Небо застелено серым, и это не дым. Неужто дождь пойдет? Дождя не было два месяца.
Матвей понадеялся, что собака отстала. Но вот она – бежит справа вдоль рельсов, потом перебежала на другую сторону. Это уже плохо. Собаку, подумал он, надо прогнать. Рот открывать, издавать звуки не хотелось. А нагнуться за камнем – вроде не за что. Такая тихая собака. Самостоятельная.
Электричка стояла. Вагон был пуст. Он сел в угол. Собака тоже вошла, пробежала по вагону до конца, повернула назад. Совсем плохо. Перед электричкой она прикоснулась к нему ухом. Случайно.
Собака постояла у его сиденья. Потом, словно что-то обнаружив или вспомнив, выбежала на перрон. Матвей закрыл глаза и заснул на минуту. Когда он их открыл, увидел, что собака на перроне следует за людьми, идущими вперед, к следующему вагону. Когда он снова их открыл, электричка тронулась. В вагон с той стороны вошли два человека и умостились далеко от Матвея.
Матвей встал и пошел к ним.
– Собаку не видели? В вагонах, дальше?
И тут он увидел собаку на перроне. Собака стояла и смотрела вперед. По движению электрички.
Мужик и парень молодой, глянув, отвели глаза. Матвей вернулся на место.
Он засыпал и просыпался, глядя в окно.
А вот и оно.
За окном мелькали стволы. Между стволов, прямо из земли, поднимались струйки дыма.
И темно так, солнца нет. Окна в электричке открыты.
Потом увидел и пламя. Низкое, как если не до конца затушишь костер, ногой можно затоптать. Но тянулось и тянулось, вдоль насыпи, по краю гари.
Мужик в дальнем конце вагона встал и пошел по вагону, захлопывая окна. До Матвея он не дошел. Матвей закрыл глаза.
Когда он их открыл, дыма не было. За окном продолжали мелькать сосны.
– Следующая станция… Садовая.
Из дальней двери в вагон вошли контролеры.
Матвей выпрямился на сиденьи.
Но контролеры к нему не пошли. На мужиков тоже не обратили внимания. Они сели посередине вагона, лицом друг к другу. То ли еще не началась смена. Многие контролеры из пригородов, на работу едут до конечной. Или просто поленились.
Когда он выходил, контролеры спали.
Матвей вышел из леса прямо в забор. Поискал дырку в заборе. Дырки не было. Сетка новая.
Он стал обходить по тропинке между лесом и садоводством. Лицо его, по выходе из-под деревьев, взмокло не от пота, а от водяной пыли. Казалось, она возникает из воздуха и испаряется, не доходя до земли. Если посыплет час, а потом уйдет за горизонт, все равно что не было.
Тропинка вывела к асфальтированной дороге. На той стороне дороги стояли дома. Тоже садоводство, но более старое: ЛПХ, переведенное в ИЖС, а может быть, СНТ, но с адресом и пропиской. Он остановился, глядя на заборы. Отсюда налево. Так пойдем налево.
Налево был лес, нарезанный садоводствами на лоскуты. Это теперь Подмосковье, осенило его. Матвей шагал по асфальту, усмехаясь, поглядывая вверх и по сторонам. Дождь сеялся. Нет, дождь усилился. Уже моросил. Полтора часа до Москвы. Можно сдать дом москвичам, то есть понаехавшим, которым не хватает на ближнее. Каждый день на электричке. На работу.
А что ему было надо? За лесом поле. Но есть ли оно сейчас? За полем деревня. И дальше, справа, где кончается лес, деревня.
Но поле было.
Картошка. Так было в то время. Сторож, если и имелся – то с того конца, с деревни. А здесь – сколько он ходил через поле в деревню (в магазин), никогда охраны не видел.
Он приблизился уже настолько, чтобы разглядеть, что это капуста. На высоких ножках, в пожелтевших широких листьях, каких-то поеденных молью – слизнями? – прятались кочаны. Маленькие – с кулак, побольше – с голову младенца. И никого. Как тогда.
Матвей прошел до конца поля. За лесом в деревне лаяли собаки. Он вернулся к началу и шагнул в капусту. Передвигаясь на корточках по потрескавшейся от засухи, сейчас уже намокшей земле, за полчаса набрал половину рюкзака. Капуста такого размера, какого в хорошие годы бывает картошка; некоторые кочаны треснули от жары. Потому и никого.
Он разогнулся и наконец огляделся, потом забросил наполненный рюкзак за спину, вышел из поля и скинул сандалии, с наслаждением ступая на мокрый асфальт.
С рюкзаком и сандалиями он дошел до садоводств, но не повернул в лес, а продолжал шлепать по теплому асфальту.
Тихо, как в гробу. Как в мемориале. Птицы молчок. Всегда летом народу кишмя кишело. И не потому, что утро, – для сельской местности восемь-девять утра не рано. Из-за пожаров? Если в городе оказались бессильны перед дымом – каково здесь справляться с паникой? Комендантский час против упертых дачников, электрички проезжают без остановок. Только утренние и вечерние по расписанию, для местных.
Но не горело. Он специально, когда шел по лесу, вглядывался под ноги и под деревьями.
Несмотря на безлюдье, за заборами в теплицах лезли кверху – помидоры? Красных было не видать. Кто-то ездит? Он приостанавливался у изменений в застройке: это, трехэтажное сооружение, похожее на детский алюминиевый конструктор. Потом вот это обшивается панелями, и засыпается… керамзитом? А глаза уже, вопреки повороту головы, мимо мыслей, он обнаружил себя проговаривающим их чуть не по слогам, чтоб не потерять, – издалека нашаривали, тянули дом – но отказывались узнавать.
Зеленая металлочерепица. Это при нем? Не красная? Металлочерепицу часто не меняют; значит, при нем? Остальное скрывал забор, взгляд ударялся в него и падал и опять рвался: описать дугу поверх, пронизать сквозь. Бетонные столбы. Металлический штакетник. Забор простирался далеко и уходил за угол. Купили соседний участок? Не наоборот? Сосед купил участок вместе с домом, поставил забор. Покрасил металлочерепицу.
Матвей остановился, бросил тапки на асфальт. Вытер ноги о штаны и сунул в обувь.
Переступив через канавку, он приблизился вплотную и уткнулся носом в искусно оставленные щели. Но штакетник двухрядный, только наискосок, он не мог разглядеть маленький дом, которого скорей всего не было. Вообще не разглядеть.
Он услышал: бух. Отшатнулся, споткнулся, рюкзак с перекатывающимися кочанами перевесил, и он полетел в канаву, чудом не свернув шею и растянув плечо. Почти сразу стал высвобождаться из лямок и подниматься, видя себя глазами хозяев: перемазанный грязью, с рюкзаком краденой капусты, – а в трех метрах от него желто-белое туловище продолжало налетать передними лапами на забор с той стороны – и отлетать, как на тетиве, на двух, буквой «Т», соединенных бегающим кольцом, проводах, глухо гукая пушечным басом.
Никто не вышел.
* * *
– Дождь! – сообщил Миша.
В коридоре, в трусах, на одной ноге, упирался пяткой другой в торец двери, неустойчиво балансируя на этом упоре.
Девочка, он не помнил, как ее зовут, скользнула между ним и Мишей в ванную.
Матвей отодвинул его, прошел в кухню и свалил там рюкзак. Миша, покачавшись, проследовал за ним и остановился, устраиваясь таким же образом относительно кухонной двери.
– Где Лесбия?
– А она пошла… – Пятка у Миши соскочила. – В почту! – Он наконец встал в пол. – Мы только что проснулись.
– Зачем в почту?
– За деньгами, – сказал Миша безмятежно. – Сергей, мой папа. Он уже прислал. Только ей не выдавали. У них компьютеры не работали из-за дыма. Может, выдадут, – дождь? а тут?
Он перескочил с ноги на ногу, как футболист, чтобы пнуть рюкзак, но в последний миг притормозил и зацепил его большим пальцем ноги, хитрым приемом обведя Матвея.
– Ждать ее не будем. Сейчас москвичи приедут, вы тут вообще в три этажа сядете. Погуляли день, хватит. Завтракаем и на работу.
– Какие москвичи?.. ПОГУЛЯЛИ? Я себе чуть руки не оторвал.
– Которые пожары потушили. Ну, не я придумал ездить по городам… с ковром. Почему было не взять шкаф. Стену с любимым граффити. С такими баулами переселяться.
– Это ж ты сказал. Переселяться.
– И теперь говорю. Тут капуста. В морозилке жир от свиных копыт. Есть томатная паста. Где-то луковица валялась. Бери нож, я присоединюсь.
– Луковицы нету, – сказала девочка. Она вошла в кухню, толкнув Мишу локтем. Она была в штанах, начинающихся ниже пупа, штанины соединялись почти у колена. Волосы, так и не расчесанные, собраны в хвост на макушке. – Ее Петя съел. Можно с вами поехать?
– Можно, – сказал Миша басом. – Догоню, и опять можно. С малой сиди.
– Лесбия же придет. Мне скучно сидеть. – Она обращалась к Матвею. – Он сказал, вы музыку слушали.
– А покажи ему, как ты умеешь. Она покажет, ладно? Ты такого нигде не увидишь.
– Нигде, да, – сказала девочка. – У меня музыки нет.
– У тебя есть в телефоне. Давай, быстро. А то никуда не поедешь.
– Ладно, – сказала девочка и побежала в комнату.
– Я тоже чуть-чуть умею. – Миша встал ровно, опустил руки и стал подергиваться.
Тук тук тук тук. Вошла девочка с мяукающим телефоном. Положив его на стол, она встала в углу комнаты и сложила руки на животе, подняв одно плечо, как инвалидик. Одну штанину она закасала.
Миша, подергиваясь, пошел на нее. Девочка выгнула шею и вывернула голову, зашевелила руками, с безукоризненной точностью изобразив церебральный паралич. У Матвея волосы на руках встали дыбом. Миша наступал, словно хотел ударить. Девочка выгибалась все дальше и дальше.
Телефон выплевывал комариный ритм.
В маленькой кухне девочка, держась на одних пятках, легла на спину на рюкзак с капустой. По телу ее шли ритмичные судороги. Все мышцы ее тела двигались рассогласованно. Миша нагнулся над ней и схватился за живот. Было полное ощущение, что его тошнит. Девочка стала подниматься, упираясь в пол только внутренними краями стоп. Руки ее словно хотели ухватиться за воздух. Словно не могли ухватиться, противоестественно выгибаясь, каждая рука отдельно. Взяв одну руку другой, она помогла ей взяться за воздух. И вдруг уперлась ладонью себе в челюсть – и одновременно встала.
Миша отпрянул, девочка бросилась к нему. Но остановилась в метре. Семеня и пятясь, она переливалась внутри себя, оставаясь при этом на месте. Миша, взяв себя за затылок, медленно, микроскопическими движениями, выкручивал голову, поворачиваясь вслед за ней и складываясь в коленях, и когда уже почти свернулся в шарик, или кубик, – разжался, как кузнечик, коленями к полу, пятки врозь, и пополз навстречу, короткими рывками на пятках и коленях, руками подтягивая себя вперед и вверх за трусы. Физиономия его выражала изумление – как у фокусника, собирающегося снести ртом яйцо. Взяв одну пятку сзади правой рукой он потащил ее к уху и затем, не размыкая рук, вывернулся в получившееся кольцо.
Девочка подпрыгнула, рванулась плечом вперед, и сразу другим.
Секунды не прошло – а оба уже стояли, потупившись и ухмыляясь.
– Неудобно, на полу… голым, – сказала девочка.
– Места мало, – сказал Миша.
– Я думала, у тебя трусы упадут, – сказала девочка.
Они посмеялись. Она похлопала Мишу по спине покровительственно.
– Она еще по-цыгански умеет!
В прихожей хлопнула дверь.
Вошла Лесбия, свежая, как свекла с грядки, с мокрыми волосами, с двумя пакетами в расставленных руках.
– Забери, – выдохнула она. Вытерла лицо. – Плюс двадцать.
Миша принял у нее пакеты, запустил руку и вынул пластиковый стакан. – Сметана. – Жмурясь, как кот. – С чем мы будем ее есть?
Прибежали младшие. Матвей вышел из кухни.
Пошел включил компьютер. Первый раз за неделю. В почте ничего не было. Прогноз погоды расходился в диапазоне от незначительных осадков до бурных гроз. В ссылках у «Шойгу» оспаривали лидерство «волонтеры» – «православная ферма под Москвой». Выключил компьютер.
В кухне потрошили глазированные сырки. Матвей остановился у стены.
– Я вас не буду дожидаться. Иначе засну. – Он обращался к Лесбии. – Если приедут московские, пустишь их. Я буду там ночевать. Водка их в холодильнике, захотят – пусть выпьют. Или не выпьют. Как сама решишь. С детьми справляешься, со взрослыми тем более разберешься.
– Легко, – легко отозвалась Лесбия. – Мужчины там есть?
– Человек десять. Еще столько же женщин.
– Жаль. Нельзя их выгнать? – Лесбия посмеялась. – Да, Катька? Женщин у нас достаточно?
– Бабушка сегодня придет? – Маленькая девочка, не отрываясь от соломинки, воткнутой в пакет сока.
– Бабушка твоя объелась груш.
– Нельзя так говорить! – Соломинка выпала у девочки изо рта. Лесбия, стремительным движением прошвырнувшись через кухню, воткнула ее обратно.
– Нельзя делать мне замечания – подавишься. – Она выдернула у Пети пачку печенья: – Позавтракай сначала.
Матвей, толкая всех, добрался до рюкзака, с ним присел к холодильнику и стал выгружать кочаны. Заполнил овощной ящик, остальные разложил на полках. Штук шесть оставил в рюкзаке и кинул к ним пасту.
– Ключ дай. – Я принесу. – Миша протиснулся в коридор. —Компьютер не включать, он под паролем. Станет скучно – приходите. Работы навалом. Не говоря о том, что весь подъезд надо мыть.
– Это ты кому? – Лесбия разогнулась. – Там втроем было не разминуться.
– А можно мы музыку возьмем? – Миша.
* * *
Звонок.
Ключ у него. Хотя дверь вроде не запирал.
Матвей слез со стремянки – окинул взглядом потолок. После Миши затер и зашлифовал. Фактически он успел – можно сразу начинать красить.
Нет. Сразу выпить кофе. (Чай дома забыл, а они, конечно, не принесут.)
Он пошел открывать.
– Привет, – сказал друг Дима.
Матвей стоял, лицо и туловище в пыли от шпаклевки, с запудренными пылью волосами.
Дима пропустил вперед девушку. Они вошли и остановились в коридоре. Дима, вытянув шею, заглядывал в кухню.
– Мы с поезда… сразу к вам. – Он улыбался.
Девушка сияла. Она смотрела на Матвея. Улыбаясь открыто, во все зубы.
Дима сделал хозяйский жест девушке – «прошу!».
Они прошли мимо него в кухню.
– Ух ты, как заставлено, – приговаривал Дима. – Но мы поместимся. Правда – Света?
Дима сел на табуретку, а девушка села сверху. Казалось, она его раздавит. Оба сияли. Крепкая, толстая – красивая баба тридцати лет.
– Я хотел тебе сказать спасибо, – сказал Дима из-под девушки. – Ты помог осознать мне, что не надо цепляться за прошлое. И сделать шаг. Света, это Матвей. Я тебе про него много рассказывал. Матвей: Света.
Он прикурил под девушкой и просунул ей прикуренную сигарету. Девушка взяла.
– Он мне всё рассказал, – сказала девушка.
Голос был яркий, громкий, такой же, как ее улыбка и как она сама.
– И мы решили, – сказала она, – вернуть вам деньги.
– Вот, – сказал Дима, протягивая из-под девушки руку.
—
Она спросила:
– Ты не хочешь оформить наши отношения?
Или так:
Матвей рассудительно сказал
Вот пропастища! рассказ обязательно должен начинаться. В жизни разве так бывает? в жизни все, что начинается, началось еще раньше откуда-то; а то – еще раньше. Всё это вместе теряется в глубь веков. Когда все началось постепенно.
А тут бац! начало. Ни с того ни с сего.
Другое дело конец. Тут без вопросов. Кончилось и кончилось. В жизни тысячу раз все кончается. Пока не кончится наконец насовсем. Это представить трудно. Но иногда можно. Хорошего в этом ничего нет; по счастью, это пока не входит в намерения автора. Так вот, про конец. Главное – остановиться, когда конец наступил. А то так можно еще дальше рассасывать. В жизни так часто бывает, но в жизни – ладно, а вот, в рассказе. Конец, обрыв, и дальше – дальше ничего нет.
Теперь можно наконец начать. Раз уже три абзаца от верху открутили. Незаметно, постепенно, как и должно быть. Уже началось. Теперь можно написать заглавие, для разнообразия вот здесь, в середине. Оно будет называться —
МЭЙДЭЙ (хорошее слово, и все равно я не знаю, о чем писать. О ком – знаю.)
Матвей поднял бровь:
– Наши… что? – Он не перестал рассматривать красно-белый кед, с красной подошвой, носком, кружком на месте щиколотки. Все остальные части кеда белые. Кед без шнурков. Мокрый. Постиранный вручную или в стиральной машине.
Она. Сделала шаг и выбила носком ноги кед у него из рук. Носком в носке. В полосатом носке. Матвей сидел на полу в кухне. Пол был чистый, посуда чистая, сквозь чистые стекла ветки облетевшего тополя, и из-за них – небо, – смотрели так, будто нет никаких стекол. В кухню. Кастрюля стояла на плите. Пустая. Чистая.
Матвей без слов потянулся за кедом. Она попыталась отфутболить его подальше, но тут он вдруг проворно перевернулся на колени и дернул за ногу. Она грохнулась на пол.
– Извини. – Он сам растерялся. – Прости, я не хотел. – Подождал чуть-чуть, поднял кед и уселся обратно. Поглядывал на нее. – Лариса, прости.
Она молча пережидала боль ушиба. Рот разомкнулся:
– Купи туфли.
Матвей не выдержал – рассмеялся. Они сидели на полу, двое толстеньких. Толстяк Матвей метр восемьдесят пять и толстая коротенькая женщина, старше его на год или три. Несущественно.
– Может, сапоги? С туфлями ты, кажется, пролетела. Завтра снег. – Он подождал. – Или послезавтра. – Еще подождал. – Зашей по подошве красной ниткой, у меня есть. И проклей резиновым клеем. Можно изнутри еще положить кружок. Всего два сантиметра. Хочешь, я сделаю. Всю жизнь себе чинил.
Она шмыгнула носом. Откинула голову, поправила волосы.
– Если до сорока лет не было туфлей… Дай.
Она обула кед на полосатый носок и стала втягивать (красный) шнурок – а вот он где был! у нее в руке.
Другая нога обута.
– Пяти.
– А?..
– Тебе сорок пять.
– и ЧТО? – голосом пэтэушницы, стреляющей сигарету.
– Нормальный возраст. Не пробовала пойти поработать? В «Спектр» продавщицы требуются. Вчера видел.
– Помоги встать.
Матвей встал сам и подал руку. Легко, почти не опираясь на него, она поднялась.
– Пойду.
– Возьми ключи.
– Зачем?
– Я с утра в колбасный цех.
Она не слушала. Поставила ногу в кеде так. А потом так. Разглядывая ее сверху. Села на табуретку; осанка – как у Екатерины на парадных портретах.
– Сапоги Сашины, – сообщила сама себе, с интонациями светской дамы в парикмахерской. – Наоборот, у Саши – мои. Мише сказали: твоя мать зачуханная бомжиха.
– Это он тебе сказал?
– А кто?
– Добрый мальчик.
– Да, – коротко.
– Жаргон не меняется. Впитался в школьные стены. И выпитывается понемногу в виде обволакивающего химического соединения.
– Это все что ты можешь сказать?
– А что тут сказать? Пусть привыкает. Им, кажется, никто теперь не трёт про равенство и братство.
– Я не пойду на родительское собрание.
– Здравая мысль.
– Ты смеешься?
– Немного, – признался Матвей. – Какое собрание? Полгода до ЕГЭ. А ты, если тебя это так огорчает – до сорока лет, – он повторил ее слова, – не огорчало? Куда повернула, туда и вышло.
Он имел в виду, что незачем отказываться от идеалов юности. Потому что они правильные. Но как-то не так выразился. (Ой, теперь уже я выражаюсь. Идеалов! юности! – разве он так бы мог помыслить? ровнее, суше, ать-два!..) Короче: ей удавалось поколебать его равновесие, так что свои речи, вылетев изо рта, представали ему косноязычной бессмыслицей. А начнешь уточнять, оправдываться – еще хуже будет. Двенадцать раз это у них начиналось, и все по кругу. Это было даже забавно. Матвей признавал; вот вернуть бы равновесие. Оно возвращалось уже в ее отсутствие.
Она: не зацепилась за этот превосходный камень преткновения; а вместо того, в чисто женской манере, скакнула назад. То есть: выдвинутую ей претензию предпочла не услышать, но малое время спустя припомнила ее в зеркальном виде как ею же самой изобретенную, – что позволило не защищаться, а прямо перейти в нападение. Ничему не мешало, что реализация этого целиком выдуманного требования не принесла бы ей никакой пользы. Нет, произносилось вслух оно в убеждении (он подозревал, что так на нее действует звук собственного голоса), что наисправедливейшее, обязательное к исполнению.
– Почему ты не идешь в школу?
– Давай схожу. Куда еще? К Пете? Кате? К ним тоже схожу. Предупреди только заранее, у меня дела могут быть.
– Ты ел уху?!.. Куда ты сходишь? Дебил какой-то, и не лечится! Кто тебя спросит? На золотом крыльце сидели! Кто ты им будешь такой? – тётя с Филадельфии? Почему ты не идешь в школу! работать!
– Ты уже спрашивала.
– Не помню.
– Я тебе ответил, что пошел работать на стройку.
– Это не ответ. – Тут новая реплика подвернулась ей на язык, покрывающая всё предыдущее: – Ты что, трус?
– Послушай. Если когда-нибудь мне придется побираться, я пойду по электричкам с протянутой рукой. Но я не буду вешать на себя значок контролера.
– Трус, трус! – Нет, она не послушала. – И болтун. Что ж ты не идешь проповедовать свое, а-а, равенство с братством! Сорок лет на кухне языком молотить, вся ваша работа.
Опять «сорок лет». Рыба-паразит, девиз сегодняшней сцепки, мелькающий туда-сюда мяч, стирающий смысл всего, кроме своего мельтешения. И можно было ответить, что единственная работа учителя – болтать языком; но не будет ли это тем самым, а он хотел прекратить – бессмысленное нарастание этого самого.
– Ксантиппа, – попробовал он.
– Что?.. – она остановилась на полвдохе.
– У Сократа была жена Ксантиппа. А Лесбия – подружка Катулла. Непонятно, почему тебя называют так.
– Ты хочешь сказать, что ты – Сократ?
– Ты не моя жена.
Разговор задохнулся. Закольцевался, проглотил себя за хвост.
– Подожди. – Она стояла у двери. – Я согласен. Узаконить эти… отношения. – Вот слово, единственно годное, чтоб узаконивать! Математическая задача для пятого класса. – Если тебе не надоело… – Поглядев на лицо, он поправился: – Если надо, чтоб ходить на родительские собрания.
Лицо выгладилось, просияло, как у девочки. Ликуя, она выдохнула – со дна легких, от всего живота:
– Да пошел ты на хер со своими отношениями.
* * *
Дорога проходила через овраг. На другом конце оврага стоял белый дом, не успевший стать Дворцом пионеров и застывший на годы в состоянии недостроя – вдруг, разрушение не успело еще стать необратимым, в двухтысячные довозведенный и вливаниями из казны тучно заколосившийся в виде Дома творчества юных. Матвей шел быстро, поглядывал по сторонам.
– То век не видимся – а то шагу не ступить, чтоб не вляпаться.
Галка выглядела хорошо. Расцвет ее сопутствовал карьере; школьные годы в параллели, где было полно ярких девиц, проходила задним планом: пятно жгуче черных волос, да – являющееся, впрочем, сблизи – либидо (внутреннее горение). Волосы повыцвели до конвенциональных покупных оттенков. Горение ушло вглубь, тоже конвенционально, было «взято в трубы», – равномерно оттуда подпитывая образ энергичной молодящейся завучихи, любимой учениками.
– Видела тебя из автобуса. Часто сюда ходишь? Работаешь где-то? Говорят, ты женился.
– Про детей сказали?
– Много?
– Хватает.
– И как?
– Бывало и хуже.
Галка внимательно глянула ему в глаза. Кивнула.
– Мне тоже хватает четырех тысяч орлов-карликов.
– К Палешу в колбасный цех. – Матвей сменил тему. – Пешком по прямой.
– Колбасу делаешь?
– Дегустирую.
Галка мельком улыбнулась. Выбросила руку из рукава, глянула на часы.
– В гости заходи. Посмотришь квартиру.
– Ипотеку взяли?
– На Гагарина. Семьдесят метров. Борьку по неделям не вижу. Он в одном конце, я в другом.
– Машину почему не купишь?
– Боюсь. – На часы. – Ну так быстрей. Чего ты хочешь. На работу к нам? Могу. У тебя какое образование, пед?
– Трахаться с тобой на столе в кабинете?
Галка выдержала его взгляд. Она слегка порозовела. А может быть, это были румяна.
– Я к тебе действительно по необходимости. По другой.
– Идем сюда. – Она затащила Матвея за ларек. – Ты спешишь, – напомнил он.
– Подождут. – Быстро оглядевшись, достала из сумочки. Пыхнула пару раз, затушила. – Чем могу тебе быть полезной?
– Нужно устроить десятилетнего юнца с деструктивными наклонностями.
– Насколько деструктивные.
– Красть в магазинах, курить табак, заниматься онанизмом напоказ… Всё перечислять? Я могу быть не вполне информирован.
– Орел-карлик, – сказала Галка.
Она разглядывала Матвея. – Ты же сам асоциальный, непонятно, что тебе тут не нравится. С чего ты ко мне, такой социальной, пристебался.
– Подумал, что неплохо и вам что-то делать, за свою зарплату.
– Ты же не платишь налоги.
– Палеш платит, жаловался.
– Мой отдел социального творчества. Это ему вряд ли подойдет. Языки… комнатное цветоводство.
– Дальше.
– О! Знаю, чё те надо. Спортивная стрельба. Юрочка Цаинский, мой протеже.
– Только стрельбы ему не хватало.
– Тогда что? Танцы.
– Не интересуется.
Галка пожала плечами.
– Облом. Заходи в гости, что-нибудь придумаем. Гагарина, пятнадцать-двадцать, легко запомнить.
Матвей покачал головой.
– Ну извини, – сказала Галка весело.
Она пошла к дворцу. Потом она побежала.
Солнечные сухие холодные октябрьские дни, числом их было две недели, закончились. Наступили пасмурные холодные ноябрьские дни. Ожидался снег.
* * *
Палеш с Желябом, каждый за своим столом, Палеш за компьютером. Матвей вошел.
– Одно дело – где-то там у кого-то… слышать… в интернете читать. – Палеш кивнул Матвею. – А он мне говорит: я в шесть утра просыпаюсь и слушаю проповедь. – Он выдержал паузу. – Я задумался.
Желябов засмеялся. Палеш сохранял серьезность.
– Задержался, – сказал Матвей. Прошел к шкафу, снял с плечиков грязный белый халат, стал надевать. – Галку встретил у дворца.
– Как она?
– Хорошо. Привет передавала. Или не передавала.
– Ей тоже передай, – сказал Палеш.
– Или не передавай, – добавил Желяб.
Он вышел из-за стола, протянул Матвею руку. Матвей пожал. Палеш привстал со своего места, тоже пожал, сел обратно. Желяб был худой, Палеш – полный. Он всегда был упитанным. А Матвей произвел движение. По шкале от Желяба к Палешу.
Теперь они сравнялись. В весе.
– Сергеич уже там, – сказал Желяб.
– Я пошел, – сказал Матвей.
– Спасибо тебе, – сказал Желяб, улыбаясь.
Матвей вышел из кабинета, прошел по коридору. Зашел в туалет. Внизу тоже был туалет. Матвей его не посещал, так как не поместился бы, не будучи конфигурации Желябова. На двери нижнего туалета прикреплена распечатанная на принтере бумажка: «После посещения мыть руки! В халате в туалет не входить!» Судя по цвету халата, в нем входили, и месяца три кряду. Матвей вернулся, открыл дверь в кабинет.
– Вы б халат постирали.
– Постираем, – отозвался Палеш от компьютера.
Матвей прошел по коридору еще раз, спустился, вышел во двор. Во дворе ему пришлось обойти разгружающийся фургон. Завод измерительной техники сдавал излишки площади не только колбасному цеху. Матвей толкнул тяжелую железную дверь, за ней еще дверь.
За дверью открывалось помещение, перегороженное полустеной с окном в ней. Стена кончалась посередине помещения, так что в ту часть можно было зайти, обогнув ее. За окном работали двое в белых халатах. Старшего звали Алиёр… Алиёр Шухратович. Сокращенно: Али. Молодого как зовут, Матвей не знал. Направо у стены были холодильники, то есть холодильные камеры, с небольшую комнату величиной. В правом углу в торце еще холодильник; в том температура была минус сорок. Пластмассовая ручка его двери зажата торчащей отверткой. (Сергеев поведал: работал в цехе один, убирал, – зашел в него, дверь закрылась. Вроде ручка сделана так, чтоб не копошиться, ничего мелкого, одна пластмассовая клавиша, – а попробуй, в темноте. «И что?» Открыл. Через пять минут.)
Слева от холодильника стояла большая, до потолка, мясорубка и маленькая центрифуга. Шприц-машина, набивающая колбасы, отсюда была не видна, за полустеной.
Да, еще ошпариватель для колбас, чан с механикой. Торчал посередине этой части помещения, на него все натыкались.
К полустене отсюда примыкала длинная полка. Матвей остановился у нее. Это было рабочее место. Через окно было видно, как работают узбеки.
Громко звучало радио. Мужской речитатив на незнакомом языке.
– Здоров. – С улицы вошел Сергей Сергеев, разбитной молодой человек, лет на десять моложе Матвея. Не такой уж молодой, посчитать.
Не говоря худого слова, он подошел к радио и переключил. Полился русский шансон. Алиёр в окне поднял голову и посмотрел.
Матвей тоже промолчал. Он бы предпочел проповеди. Тем более, что их не понимал. Но в расстановки здесь он не вмешивался.
– Сегодня до конца, – сказал Сергеев. – Ты-то можешь уйти, конечно.
– Я-то могу, – сказал Матвей.
Сергеев поднял картонный короб с пола и поставил на полку. Это был рабочий стол. Матвей поднял другой короб и поставил на полку.
Сергеев шлепнул на стол пачку наклеек с распечатанной датой.
Они стали наклеивать на пачки замороженных колбас дату и складывать, каждый в свою коробку. В коробке помещалось двадцать пачек. На каждой коробке был отпечатан трафаретный профиль Палеша. Колбасные упаковки имели этикетку, на зеленом поле вязью: «Роберт Палеш. Русские колбаски». Сверху пробел для даты.
Сергеев подхватил заполненную коробку и понес в холодильник. Матвей, со своим, – за ним, лавируя между коробками, стоящими на полу, уворачиваясь от чана для ошпаривания.
Сергеев нырнул в холодильник. Матвей с коробкой – на входе, держа дверь.
– Ставь пока, – Сергеев оглянулся. – Надо здесь все передвинуть.
Он стал составлять коробки, вразброд разместившиеся в холодильнике, в ровные столбы, лицевой стороной – лицом Палеша – ко входу. Матвей держал дверь. Вентилятор внутри холодильника нагонял декабрьский ветер. Не жарко.
– Завтра уборка, – Сергеев, поворачиваясь к Матвею. – Придешь?
– Если позовут.
Вернулись обратно. Молча они оклеили еще по коробке. Отнесли в холодильник. Вернулись. Оклеили. Отнесли.
На пятой коробке или около того возникла симпатия. К Сергееву, может быть, симпатии и не заслуживающему. Работал он быстро и ловко. Матвей не так ловко, но не отставал. Не тормозил, не курил. Не отдыхал. Ни тот, ни другой. Сергеев, видимо, чувствовал то же; на каком-то маневренном проходе от холодильника к столу он кивнул Матвею на окно с узбеками:
– Мухоловы. Не понимаю, зачем Палешу…
Матвей понял так, что Сергеев считает, что узбеки работают медленно. Но он не вглядывался. На это у него времени не хватало. Он даже не видел толком, чем они за окном занимаются. Вроде бы чем-то подобным. Но поквалифицированней. Упаковывают колбасы в полиэтилен. Напаковали много. Затор в производстве.
Из радио изливались вроде гимны. Матвей, вслух:
– Заметил, что в последние годы шансон изменился. Теперь напирают на патриотизм. А раньше было… – На этом он потерял наклейку. То есть заметил, что уже несколько наклеек пошли косо под обрез.
То есть на них было написано: …бря …года, а функциональная часть осталась на неклеющейся полосе.
Но Сергеев не потерял – он докончил:
– …о красивой жизни!
– Смотри, что мы клеим. – Матвей остановился.
– Надо Палеша спросить. Возьми другую пока. – Они поискали ровную распечатку (наклейки с датой распечатывались у Палеша на принтере).
Через три часа вошли Палеш с Желябовым. Они втащили чан с нарезанным мясом, и Желябов ушел за специями. Вообще Желябов был высококвалифицированный специалист по холодильным установкам, Матвей его не знал до этого трипа. Палеш его откуда-то переманил.
То есть эти опасные морозилки были ему родные.
Палеш стал закладывать мясо в мясорубку. Он был без халата.
Алиёр вынес колбаски в полиэтилене и стал заполнять чан для ошпаривания. Нажал кнопку. Решетка с выложенными колбасами опустилась в кипяток – пять секунд – поднялась.
Матвей с Сергеевым носились к холодильнику и обратно. – Боб, – позвал Сергеев. – Этот холодильник всё.
Палеш запустил мясорубку. Мясо полезло из широкого раструба. Подошел.
– Давай теперь тот холодильник.
– Там тоже не наклеено?
– А говоришь – кризис в делах, – сказал Матвей Палешу.
Палеш посмотрел на него и улыбнулся. Ему вроде бы нравилось, что Матвей работает наравне с Сергеевым, не отдыхает и не уходит.
– Дела – это когда ты это продашь.
Матвею в общем тоже нравилось, что Палеш работает. Не сидит за монитором, сам крутит колбасы, не берет для этого наемного… э… узбека. Пришел Желябов со специями. Сергеев ушел в туалет. Колбасы тоже были хороши. Матвей видел, что в фарше только мясо. И приправы. Матвей посмотрел, как Желябов с Палешем закладывают фарш и засыпают специи в центрифугу. Пришел Сергеев, нырнул во второй холодильник, замахал оттуда рукой. Матвей пошел к нему.
Они вытащили по коробке и отнесли их к столу. Тут узбеки вышли из своего отсека. Младший согнулся над коробками, стоящими вне холодильника.
Старший стоял, наблюдая. Затем обратился к Матвею.
Матвей в этот момент, вывернув колбасы из ящика на стол, раскладывал в три ряда, чтобы сразу наклеить даты на все и уже готовые сложить обратно.
– Дай ему место.
– А?.. – Матвей обернулся. Посмотрев, он понял, что там делает младший над коробками. То же самое, что они здесь на столе.
Подумав, он сдвинул короб почти вплотную к Сергееву, уничтожая колбасный порядок, и повернулся. – Э… Как его зовут?
– Алишер.
– Алишер это ты?
– Алиёр.
– Извини.
– Ничего. – Говорил почти без акцента. – Али – Шер, – сказал он с ударением. – Шер это лев. Шер-хан. Маугли.
Али…ёр его старше лет на десять. Это если он не обманывается относительно собственного возраста; всегда же кажешься себе внутри моложе. Тогда они могут быть ровесниками. Шерхан все-таки тигр. Неважно.
– А «ёр»?
– Ёр – друг. Али – высокий. – Он повертел пальцами: – …Лучший. Еще – как это? – Он встал в позу, изобразив, вроде бы, Палеша.
– Начальник? Хозяин?
– Нет. Над… ним. Над… тобой.
– Надменный? Высокомерный?
– Можно. – Алиёр кивнул.
Сергеев с шумом схватил коробку и потащил к холодильнику. Матвей отстал от него на целую коробку. Он стал оклеивать свои сваленные в кучу колбасы. Алишер вынимал замороженные колбасы из коробок и клеил зеленые этикетки. Алиёр смотрел, похлопывая пальцами по ноге.
Сергеев вернулся с новой коробкой.
– Всё, бля!
Места на троих на полке не хватало. Матвей упаковал коробку, снял. Вернувшись из холодильника с новой, он посмотрел, что делает Сергеев.
Сергеев, не вынимая колбас из коробки, очень быстро клеил дату на выступающий край каждой упаковки.
Матвей поставил коробку, взял наклейки и стал, не вынимая колбас, клеить дату в пробел, для нее оставленный, – выглядывавший точно на выступавшем краю. Сергеев сбегал с готовой коробкой и вернулся с новой. Матвей управился со своей коробкой и подождал, пока Сергеев закончит.
Теперь они снова работали синхронно. Очень быстро коробки без дат закончились.
Старший узбек ушел за перегородку. Молодой вынимал замороженные упаковки без этикеток и клеил этикетку «Роберт Палеш. Русские колбаски». – Боб! – прокричал Сергеев. – В холодильниках всё!
– Хорошо, – донеслось из-за перегородок.
Сергеев вынул мобильник, посмотрел. – Пять часов. Мы пойдем тогда, – прокричал он.
– Давай.
Палеш вышел из-за перегородки, снимая резиновые перчатки. – Завтра уборка, – сказал он Сергееву.
Сергеев что-то буркнул.
Матвей и Сергеев вышли из конторы.
– Ёбаный хуй, – ругался Сергеев. Он непрерывно ругался с того момента, как покинул колбасный цех.
– Даже пожрать не пригласили, ты понял?
Матвей шагал молча. В колбасном цеху он был третий раз. Первые два был обеденный перерыв. Сегодня почему-то нет. Последние два часа это чувствовалось. Может, потому, что быстро закончили? Если бы обедали, закончили бы в шесть, как обычно.
– О! Знаешь, что по-узбекски «джяляб»?
– Нет.
– Блядь! Ты понял? Желяб – что за фамилия?
– Был такой народоволец известный. Участник покушения на царя.
– Я им устрою погром. – Мысль Сергеева перескочила на новую дорожку. – Я его подпалю! Поджарю его еврейские колбасы.
У него в кармане зазвонил мобильник.
– На проводе, – проорал Сергеев тем же тоном. Послушал секунду и переменился лицом. Протянул Матвею:
– Тебя.
– Меня?
Матвей взял телефон.
– Алё, а? Ты чего так быстро ушел? Мне Желябов сказал, что вы с этим укатили; давай, вернись по-быстрому, я тебе колбас домой нагружу. Этот тебя слышит?
Сергеев переминался с ноги на ногу.
– Думаю, да.
– Отойди от него, – велела трубка.
Матвей посмотрел на Сергеева, сделал шаг назад.
– Думает, я его на работу возьму. Боб! главное. Я тебе дам – Боб. Алкаш, игроман, думает, я не знаю. Эти молодые, вообще не знаю, что у них в голове. Шпилятся только в свои компьютеры, ни о чем не имеют понятия. Они думают, жизнь игра – щелкнуть только по-правильному. Я этого узбека лучше понимаю, чем этих, своих с понтом. Я лучше узбека на работу возьму. Ладно, слова тратить – тебе спасибо за помощь – вернись, ага? Жду.
– Что он говорил? – буркнул Сергеев, запихивая мобильник в карман. Его пыл начисто испарился.
– Идем.
Они пошли к остановке.
* * *
Дома были Лесбия с Катей; Лесбия приготовила борщ.
– Ну как там колбаски? Вкусно?
– Дай поесть, – попросил Матвей.
Она бухнула ему три черпака с горой, с мясом.
– Откуда мясо?
– Не оттуда, откуда ты.
Лесбия села напротив и пригорюнилась.
Матвей, доев до половины, положил ложку и широко улыбнулся. – Что?! – опомнилась Лесбия.
– Ты добрая, отличная баба. Красивая. Не умная – но для женщины это не главное. Жалею, что не знал тебя раньше. До твоего первого мужа, тогда бы у тебя не было первого мужа, ни второго. Был бы я один за всех. И все за одного. Давай заведем маленькую девочку, похожую на тебя.
– Или на тебя, – заметила Лесбия. – Вот крокодил-то будет.
– Пере… – продолжал он, не слушая. Спохватившись, отправил в рот кусок мяса, пожевал и засунул за щеку: – …смотрел все ценности. Пересмотрел, – (пытаясь проглотить – получилось не лучше, чем первый раз). – Пришел… пришел к выводу, что при таких делах завести девочку – раз плюнуть. Даже не заметить.
– На пососи, – она выставила локоть. – Мой первый обеспечивает до сих пор всех остальных. Ты хоть кого-нибудь за свою несчастную жизнь обеспечил?
Матвей помотал головой, показал на рот – глух и нем! Она вздохнула.
– Отправлю к нему Мишку, там и Петя подтянется, – сказала она. – Страна рабов, страна господ, – продекламировала она с чувством. – Катьку еще доучу. Выдам замуж за финна. И останусь я… одна, – сказала она с достоинством. Матвей поглядывал на нее, работая ложкой.
– Как птица в синем небе, – высоким летящим голосом.
Матвей бросил ложку.
– Отойди от компьютера! – заорал он. – Там блокировка стоит! Защита от дурака!
Встал, оттолкнув табуретку.
В дверь всунулась голова девочки.
– Мама, – сказала она, не глядя на Матвея. – Когда мы домой пойдем.
Лесбия схватила ее за руку, втащила в кухню и стала тискать.
– Вот моя маленькая девочка, похожая на меня.
Катя пыталась вывернуться. – Я хочу в Майн Крафт играть. – Она захныкала. – Папа мне шестой айфон обещал купить.
– Дура, что ли?
Лесбия оттолкнула Катю. – Какой папа? Что ты врешь! Все время врет – вот где твой папа! – шлепнула Катю по заду.
– Спятила? – Матвей перехватил ее руку. – В роль вошла! Компьютер не трогай, – сказал он девочке. – Сейчас доем, пойдем погуляем. На реку. Батон вон возьми, будешь уток кормить.
– Не говори плохие слова, – сказала Катя Лесбии сердито.
Лесбия покачала головой.
– На, играй, – сунула Кате телефон. – И выйди! И не входи, пока взрослые разговаривают! Каких уток, – она повернулась к Матвею. – Петя придет – ему под дверью крякать?
– Какой Петя? Я работать буду всю ночь – тут Пети еще не хватало. Мне сдать надо в понедельник!
– Что ж ты не работал, – сказала Лесбия легчайшим голосом, – сказал бы колбаснику – и работал бы. Или как, там тоже работа? Ну, сколько заработал?
– К делу не относится. У меня был интерес к человеку, которого я давно знаю, я его удовлетворил. К тому же я обещал. Уговор дороже денег. И в любом случае мы говорим о прошлом. А работать мне нужно сейчас.
– Начиная с завтрашнего дня и всю жизнь, – рассеянно сказала Лесбия. Глазами она шарила за окном.
Как будто искала ту птицу в небе – давно умотавшую – да и саму Альцгеймер одолел.
Вдруг она сменила тон и направление взгляда. – Я наоборот хотела попросить тебя остаться с Петей и Катей. А я поеду туда. Вчера домой прихожу – эти двое потные – диван мятый. Чё, диван передвигали? – Ага, передвигали. Вы же брат и сестра, ёб вашу мать!
– Вы хотите меня сделать бабушкой двухголовых внуков-даунов?
– Откуда двухголовые дауны? От дочки жены твоего третьего мужа – и твоего сына от первого?
– Посрать. От третьего или от десятого, я хочу чтобы у Миши была нормальная половая жизнь. В нормальном возрасте. И эту овцу тоже, чтоб ты не забывал, я на грудь приняла. Жила б сейчас с мамашей-наркоманкой – да только мамаша ее проставилась в пердак, а папочка – который айфон обещал – последний холодильник продал и пропил. Осталась бы в детдоме, ее бы там целкой на кран посадили, и первый поцелуй, и первое свиданье.
Матвей не смог сдержать смеха. Лесбия, когда не ломалась и не строила из себя чайку, была хороша, как цыганка в рваных чулках.
– Погоди, я всегда думал, что Петя и Саша брат и сестра. Да нет, ну одно лицо же. А выходит, Катя…
– Ты меньше думай. Ну, останешься сегодня с малым, пожалуйста? Можешь его погонять по литературе, а завтра я пирог шарлотку сделаю, и что хочешь, и уток кормить.
* * *
– Дай руку. Нет. Перчатку. А потом дай руку.
Лед на асфальте, почти невидимый, удостоверяемый лишь разбитыми очками луж, в которых не поместился бы и головастик, – принудил обоих, большого и малого, шаркать ногами, что Петя сразу же стал возводить в искусство. Сосредоточенность на этом ослабила его умственные силы настолько, что ладонь свою он поместил в Матвееву беспрекословно. В мокрой (почему? где успел?) варежке она была похожа на зверька. Как-то раз Матвею давали подержать крысу. Вот что-то такое.
– Почему ты меня… – Матвей аж вздрогнул: нет, это его мозг ослаб, – Петя же исправно все контролировал: – Почему ты меня за руку тащишь? – одновременно усердно полируя асфальт – или, вернее, свои подошвы – до зеркального – бумажного – абсолюта.
Из-под челки была видна одна выпяченная нижняя губа. – Я сам могу домой приехать.
– Разве я тебя? Это ты меня буксируешь. Стой-ка. – Матвей прокатился по лёдику, не выпуская маленькой ладошки. – Эй, пусти меня! пусти меня! – Он дернул Петю вправо-влево.
– Что ты делаешь! Поц.
– Как ты сказал?
– Поц!
– Что это такое?
– Ты не знаешь?
– Первый раз в жизни слышу.
Петя покрутил пальцем у виска.
Матвей натянул шапку ему на нос.
– Ты дебил! – Петя сорвал шапку и швырнул ее на лед.
Матвей нагнулся и поднял шапку. – Тогда уж так. – Он размахнулся.
Шапка далеко не полетела, повисла на кустах, обрамляющих тротуар.
– Я тебя убью! – Петя побежал за шапкой, сорвал ее с куста, развернулся и понесся обратно. Он врезался в Матвея обеими руками.
Матвей успел напрячь живот.
– Еще раз.
– Н-на! – Петя размахнулся – крутанулся, едва устоял.
– Еще.
– Н-на!
– Теперь я тебя. – Матвей ткнул Петю пальцем в живот. Тот согнулся.
– Ты плачешь, что ли?
– Я Михе скажу! Он тебя убьет. Я маме расскажу! – Петя заливался слезами.
– Для этого тебе нужно до мамы дойти, да?
– … на! – Петя отбежал на три шага. Достал мобильник, стал тыкать кнопки, поглядывая на Матвея из-за челки.
Матвей прокатился еще раз по ледику, в обратную сторону.
– Лесбия! Он меня бьет. – Послушав телефон, Петя посмотрел на Матвея. – Ч-час. – Он пошел к Матвею, шмыгая носом (слезы уже просохли). Телефон держал на вытянутой руке.
Матвей, пока он дошел, успел третий раз прокатиться.
– На!
– Ты что, совсем беспомощный? – далекий высокий голос. – Ты что, не можешь довезти его домой? Мне надо приехать, чтоб довезти его домой?
– Фигурное катание, – сказал Матвей.
– Не поняла?
– Просит на плавание. Записать его. На курсы английского. На! – Он вернул телефон Пете.
Петя послушал. – Ма-а! это не он, это я! – Он сунул телефон Матвею.
– Это не я и не он, – сказал Матвей в трубку, – кто же это будет такой? Держи, – он вложил трубку в варежку.
Петя смотрел на Матвея. Трубка на отлете. Микро-лесбия шелестела что-то себе в пластмассовом стакане. Петя надавил отбой и сунул в карман.
– Дружба. – Матвей протянул руку.
Петя плюнул ему в ладонь.
– Постой-ка.
– Отвали!
Матвей словил его за локоть и вытер ладонь о Петин рукав.
– Ты ас. Мастер хорошего настроения. Можно, я пойду к тебе в ученики? Ты ведешь себя со взрослыми как космический разум.
– Ты не взрослый, – сказал Петя с презрением.
– А какой я?
– Жирный!
Матвей посмотрел себе на живот.
– Раньше я такой не был. – Он потыкал себя кулаком. – Но пресс у меня лучше, как ты уже может заметил.
Из глаз Пети смотрел на него космический разум.
– Я у тебя деньги украл.
Зубами он стащил варежку и бросил на асфальт мятую купюру.
Матвей мельком глянул. Пятитысячная. В доме другой и не было.
– …и бегаю я лучше. Троллейбус!
Он несся, как носорог. Сотрясаясь всем туловищем от ударов ног о мерзлый асфальт. Глядя только вперед, слышал только собственное за-дыханье.
Пыхтя остановился перед задней дверью троллейбуса, ухватившись за поручень.
Мимо него пронесся маленький реактивный истребитель, внутрь.
Матвей зачалился. Двери сдвинулись.
– Я победил!
– Угу… х… – Матвей дышал.
– Забери свои говняные деньги!
– Оплачиваем проезд.
Матвей кивнул. – Давай. Раз у тебя есть деньги.
Кондукторша оторвала два билета. Выпотрошила свою сумку и минут пять отсчитывала сдачу.
Матвей показал: – Ему.
Петя сжимал в кулачке гору бумажек и мелочь.
– Забери свои говняные деньги. – Фантазия иссякла.
– Это не мои, – сказал Матвей.
Петя, откинув челку, смотрел не моргая. Шапку держал в другой руке.
* * *
Троллейбус (продолжение).
На химзаводе народу натолкалось плотно, Матвей оказался оттеснен от Пети вглубь. Он привставал на носках в такт тряске, пытаясь разглядеть его за спинами. Вроде бы увидел, прижатого к заднему стеклу. Вопрос в том, когда малый сообразит, что факт наличных круглой суммой на кармане перевешивает обиду, или что у него там. Лишь бы не здесь (не в троллейбусе). Иначе есть риск не доехать. Насчет действенности воспитательного метода Матвей не обманывался. Психанул. Мякинная башка. На попятный не пойдешь. О деньгах лучше не думать. Потерял, дурак. Бывает. Однажды нашел.
Между тем его уже довольно долго теребили за полу полупальто. Когда он сообразил, что это не просто трение осенних одежд, постарался откинуться назад от сиденья, над которым висел, ухватившись за поручень.
Внизу обнаружилась шляпка. Из-под шляпки на него весело глядели глаза, тонувшие в красных щеках. Лицо плавало в туловище, как желток в яичнице.
– Матвей не Матвей.
– Здравствуйте.
– Как поживаешь, племянник? Как дядя? здоров?
– Какой дядя? – Матвей кинул косяка в заднюю часть салона. Как будто на месте.
– Какой такой дядя – говорит. Да ты Матвей ли? Чо ли располнел, начальник видно большой. Чо в троллейбусе, мерседес в ремонте? – щеки затряслись на плечах от смеха.
Чья бы корова мычала. Но не скажешь же даме.
– До свидания, – сказал Матвей. – Я тут не один. Надо на выход дергать. Извините.
– Да неужели. – Туловище зашевелилось и проворно вооружилось миниатюрным мобильником. – Дай я тебя наберу. Позвонишь, нет ли, может когда в гости доберешься. Сел на маршрутку, за мост переехал. Летом-то горели, слыхал? Чо, жалко, все свое, сад, баня – приезжай, я тебя напарю, – щеки снова заколыхались.
– У меня нет телефона.
Остановка.
Передислокация. Троллейбус освободился. Теперь Петю было хорошо видно, он возился в углу с мобильником. Матвей расслабился.
– Нинку-то помнишь? – не унималась его собеседница. – Внука мне родила, я теперь бабушка, юмор! Дядьку твоего я давно не видала, не знай, жив, не знай, нет. Тебя-то на улице не узнала бы. Тут гляжу – щас на колени сядет, думаю: он, нет ли? Помнишь, как на коленях у меня сидел? Я тогда вот такая была. – Она показала мизинец. – Ладно, мне сходить, я работаю – а знаешь где работаю? В туалете на автовокзале! Заходи, пропущу по блату! – смеясь и колыхаясь обширным туловищем, она стала сползать с сиденья, вцепившись в локоть Матвея. – Только что ездить далеко, да у меня льгота, я на пенсии по инвалидности, неужели? Сплю сижу, а копейка капает. Телефон-то запомни: пять-три нуля-сорок пять. Пять-три нуля-сорок пять. И приезжай. На природу-то хочется, неужели.
– Стой, тут женщина выходит! – закричала кондукторша водителю через весь троллейбус, когда та, качаясь, как павлин, двинулась к выходу.
Двери схлопнулись – лязгнув, тут же раскрылись – и пассажирка слезла. С улицы помахала Матвею, повернувшись смеющимся лицом.
Матвей подошел к Пете, похлопал его по плечу. Петя, мигом обернувшись, показал ему «фак» средним пальцем.
– Не трогай меня! подумают, что я тебя знаю.
– Выходим.
– На природу-то хочется обосранную, – сказал Петя. – Неужели.
– Уймись, надоело.
– А вам можно? Со своей жирной тетей. Весь троллейбус с вас ссыт.
– А знаешь анекдот: в троллейбус зашли два пассажира, и еще три псажирных. Вошли контролеры, говорят: этих обилечивать не будем! Почему?
– Ну почему?
– Почему?
– Почему?
– Потому что псов жирных, – с торжеством сказал Матвей, – в троллейбус не берут.
– Ты тупой. У нас такие в детском саду рассказывали.
– А я в детском саду не был.
– А где ты был?
– Нигде. С бабкой жил.
– А теперь она где?
– Умерла.
– И с этой тетей своей? ж-ж…
– У меня нет тети. Она меня с кем-то перепутала.
– А кто у тебя есть? Дядя?
– Тебе поговорить охота?
– Ну я же спрашиваю!
– Да. Два. Были раньше.
– А теперь? Умерли?
– Понятия не имею.
Петя шмыгнул носом. Он что-то обдумывал. – Давай, – сказал он, – я тебе твои деньги отдам. А ты мне за это дашь триста рублей.
– Зачем тебе?
– Мне надо.
– Давай ты мне просто так отдашь.
– Тогда не отдам.
– Ну и не надо.
* * *
Матвей зашел в квартиру.
Чисто, пусто. Раздевшись, он прошел к компьютеру, включил его. Пошел в кухню и поставил чайник.
Работать. Работать не хотелось. Он, как бы это, чувствовал себя достаточно поработавшим.
Он раскатал матрас. Потом прошел к компьютеру и подобрал в интернете Шумана, сонату фа-диез минор. Открутил громкость на минимальную, чтоб соседям не мешать. Полдвенадцатого.
О соседях будет отдельный разговор.
Он лег на спину и закрыл глаза.
Тут же зазвонил телефон.
Лесбия что-то забыла ему сказать. Он прослушал четыре гудка. Потом встал, прошел к компьютеру. Поставил Шумана на паузу.
Телефон продолжал звонить.
Матвей подошел и снял трубку.
– Алло.
– Это ты?
Матвей помолчал. Потом спросил:
– Куда вы звоните?
– Это Серега.
– Какой Серега?
– Ну я, Сергей. Сергеев.
– Привет, Сергеев. Ты не мог бы завтра позвонить? Я тут спать собирался.
– А-а… ладно. Я хотел спросить. Ты на демонстрацию завтра идешь? У нас тут партия… колонна собирается, короче.
Матвей долго молчал. Седьмое? Да, воскресенье. Седьмое.
– Что ты демонстрировать собираешься, Сергей? Свою глупость?
Сергеев засопел.
– Я думал, ты человек.
– Вроде того, – согласился Матвей.
– Ты ж работаешь! – нашел слова Сергеев.
– Женский труд тоже должен быть оплачен.
– Чего?
– Я не тебе.
– Короче, подтягивайся давай. Колонна собирается в девять у оперного театра. Против этих всех выступим дубиной.
– Мне сон сейчас снился. Перед тем, как ты позвонил. Как будто голос такой говорит. «Она была ареной любви, и над ней плачет целое поколенье». Ты не знаешь, что это может значить?
– Короче, подтягивайся. – Сергеев решил не искать слова.
Короткие гудки.
Соседи
Квартира Матвея на третьем этаже.
Соседей, стало быть, много – на третьем этаже.
За отчетный период произошла частичная смена соседей. Где-то половина осталась из них тех, кто знал еще бабку Матвея. Произошла и частичная смена Матвея – Матвей, который уезжал работать на Украину – это был не тот Матвей, который вернулся.
Скорее нет: он вернулся не в то место, из которого уехал. За это время началась и кончилась война в Чечне. Для живущих-то все это не изменения, они движутся вместе с троллейбусом, а вот отставший не узнает пространство. Как бы что-то подсунули, вроде то – а не то. Пришлось врастать во все это по новой. Ну ничего, врос, дело обыкновенное. Решил больше не уезжать, пока.
На пятом этаже жила красавица. Матвей не помнил, когда первый раз опознал это явление. Но точно – сразу. Не постепенно. Вот росла красавица, а вот она выросла. – Смотришь сразу: цветок.
Хотя у нее была и мать, и три трясущихся мелких собачки, которых она по очереди с матерью выгуливала, визгливо на них крича. Объяснение такое: когда она была маленькая, Матвей сам был маленький; то есть – не взрослый; а то есть – жил, мало что вокруг себя замечая, а пристально и мелочно разглядывая и испытывая внутренний мир. К которому относились: кроме книг и бабки, о которой он много позже ее смерти понял, что она была частью внутреннего мира, то есть – его самого, – также те, кто оказывался уже после бабки в его квартире. Не прямо чтоб толпы. Но хватало. В том числе и девушки, на которых смотреть. Когда плотный внутренний мир поредел – главное изменение после возвращения (а Матвей потолстел), – обнаружились такие пустоты, сквозь которые внешний мир просматривался хорошо.
Это касалось города, не только его самого, – он мог ходить месяц, не встречая знакомых, и это в таком маленьком месте, где он раз – учился; два – учился; а потом работал. Куда они все подевались? В Москву.
Следующий по значимости сосед (про красавицу Юлю не всё; ну ладно. А нет, не ладно. Когда они встречались на лестнице, она улыбалась Матвею и говорила:
– Здравствуйте!
– Здравствуйте, – отвечал Матвей.
Со своего третьего этажа смотрел, как она идет к подъезду, улыбаясь. А однажды он видел, как трое узбеков – здесь их было меньше, чем в Москве. Но все равно чувствовалась примесь мигрантов. Заполняли пустоты. Вот это общее течение. – Синхронно повернули головы, когда Юля прошла. Самое приятное то, что она одевалась так, как принято было у герлóв его, Матвея, молодости: клешёные брюки. Короткие курточки.
Да, говорить про нее, и то приятно, хотя говоришь-то чепуху. И читать приятно. Кому не приятно читать про красавицу? Нет таких.
И это не единственное украшение Матвеева двора. Но в свою очередь.)
– жил под Матвеем. Его Матвей помнил еще до возвращения. Сосед не менялся – сделанный по модели: худощавый невысокий вечно юный. Велосипедист. По годам между красавицей и Матвеем, лет, может быть, по 10 в ту и другую сторону. Проблема в том, что он был меломан. Матвей сам был меломан. Проблема в том, что они слушали разную музыку.
В чем значимость пустот, они же – окна в мир. Матвей считал себя музыкально всеядным. Он также считал себя открытым. Приобретенное умение пропускать в себя – вошли и дальше прошли (обогащенная порода отсеивается) – не отступая с принятой однажды позиции.
А прокол. То, что сосед слушал, Матвей никак не принимал за музыку. Слышимость была хорошая. Матвей мог бы (пошаговую инструкцию см. в интернете) устроить звукоизоляцию. Его навыков бы на это хватило. Были бы деньги. Денег не было. На это у него.
Казалось бы: соблюдай правила общежития. Матвей соблюдал. Еще до отъезда, это было обратной стороной самоуглубленности. А то тут тебя и заметелят, а мы анархисты, никак не согласны с отчуждением-выделением такой важной бытовой функции – в мента. Но до этого никогда не доходило, за много слоев, уровней. Не влюбленные не в него девушки не сидят не на лестничной клетке. Нигде. Всё принималось внутрь; и всё внутри утрамбовывалось до звенящей, порой, плотности. И всё не вмещающееся, или не вмещающее в себя этой плотности, удалялось. Когда уезжал, он оставил квартиру самой спокойной молодой паре. Не его вина (и не их), что потом все изменилось. Они изменились. За эти годы. Фиг выгонишь. (Он тоже. Выгнал.)
Соседу не было до Матвея, до общественного договора и теории разумного эгоизма никакого дела. Матвей зашел в тупик.
«А ты, красавица, – бормотал он, – …не постигаю я!» – соединив цитатой соседа и Юлю.
Линять с квартиры – тоже уже не выход. Если уже приехал.
Тупик как-то саморастворился. Доведя Матвея до унижения, до развенчания атрибутов владения (вот это слово). Там много еще факторов; но козырное слово – собственность. Собственность – это такая шняга, которая, уже разбитая, имеет свойство обволакивать сознание носителя. Бороться с ней – что с ветряными мельницами бороться. Бороться с ней нужно. Матвей ходил на речку, уток кормить. Вот, решил, что речка – это его собственность; бац – пожары. Бой в Крыму, всё в дыму.
Нет у человека на этой земле собственности. Если что-то тебе принадлежит – знай: ты только смотритель. Смотрящий.
Это так, к слову.
Был месяц март. Красавица ходила. Во дворе Ариец выпасал свою кошку. Ариец – так сформулировал Матвей для себя; вряд ли хоть раз поименовал вслух – кому, Лесбии? Лесбия сказала:
– Я вижу, от окна не отходишь, когда твоя Юля своих собачек гладит.
– Какая Юля? – Матвей правда не знал. – А, красавица?
– Краса-авица, – Лесбия взяла тон марухи-воровайки. Крыть-то нечем.
Они вместе стояли у окна.
– Она красится, – сформулировала Лесбия.
Матвей пожал плечами. – Все красавицы красятся.
Они смотрели, как красавица бегает за собачками. В углу двора Ариец тем временем выпасал свою кошку. Любовались.
Лесбия сказала грубым голосом:
– На мерседесе вчера ее привезли. Скоро укатит от вас красавица… на Сейшельские острова. Тьфу, давай отойдем, – вознегодовала она. – Как бабки подъездные обсуждаем.
А в другой раз:
– Я с Юлей познакомилась. – Уже никакой фамильярной «красавицы». Официальным тоном, подчеркивающим знакомство = владение: – Хочешь, сюда ее приведу?
– Приведи, – сказал Матвей. – Я с Катей пойду погуляю. Тут места нет на всех. – (А когда пожарные ночевали – было?)
Отвез младшую на Гагарина к детям, вернулся поздно. Когда вошел, они как раз закончили бутылку какой-то сладкой сливовой. Красавица светилась. Но Лесбия – какая молодец! – выступала сдержанно по-генеральски. Спина прямая, грудь вперед. На волосах бандана. Лесбия местами молодец. У нее был какой-то особый, межчеловеческий ум: она держала многих в голове и знала, что с каждым из них делать. Вопреки статусу матери, для которых, сколько Матвей мог понять, мир замыкается в детях. Могла бы стать профсоюзным организатором. Директором бизнес-проекта. Но не работала. Никак.
– Здравствуйте! – сказала красавица Матвею, улыбаясь.
А Миша сказал, что саундтрек фильмов – это такой плотный музыкальный фон, слова на котором лишь угадываются. И пока ты не выкрутишь определенную громкость, ты просто будешь не понимать, в чем там дело.
Матвей понимал, в чем там дело – удары по ребрам и давящиеся крики трудно спутать со скрипичным концертом; он не понимал, как это может помочь примирить с пропитывающим перегородки уханьем низких частот, пробуждающим в три часа ночи. – Но хоть рациональное объяснение.
Был месяц март, и солнце сияло в девять утра, прямо в закрытый глаз. Будильниками бились в энтузиазме синицы. В марте не работать. Только вставать, пить чай, подходить к окну, не задевая смирно молчащий компьютер. В углу двора Ариец выпасал свою кошку. На зиму он впадал в спячку – но с наступлением светлых денечков заступил на пост. Кошка очень породистая, сиамская, шерстью ударяла в коричневый цвет, аж черная. Осторожно ходит по снегу. Ариец пребывает неподалеку на асфальте, бормоча под нос, или напевая, или насвистывая. С третьего этажа не слышно, но, надо полагать: «о, ду либер Августин, аллес ист хин». – Это что: летом кошка пряталась в траве, и вот картина – ходит мужик, один – по газону! по клумбам! и вдруг огромными скачками срывается за трансформаторную будку. Ариец был как бы вечно пьяный, как будто бы даже шатался, но никогда ничего – ни банки пива – в руках его. Зато один раз видел, на автостоянке в нескольких домах от своего, без кошки, а с женой и машиной – аж остановился от удивления.
Наблюдай за наблюдателем!
Ариец даже не из его подъезда – из третьего, или четвертого. Отсюда прямой ход к кошкам: что вам, не соседи? Матвей был равнодушен к домашним (кошка Арийца не в счет), но дворовые вызывали уважение. Для примера – одна, трехцветная: каждую весну она, худая, но живая и целеустремленная, пересекает двор. Прошлым летом он высунулся из окна кухни – неизвестно зачем, понюхать, знать, дым, – как раз кошка стояла внизу. Взгляды их скрестились. Он отошел к холодильнику на предмет исследования остатков, там нашел рыбки консервной кусочек, творог. Что-то такое, что брошенным с третьего этажа обязано было распасться на атомы. Кошка продолжала смотреть. Он бросил. Кошка всю эту окрошку долго разыскивала и ела. Потом стала снова смотреть: всё? этим ты хотел откупиться? Пришлось дальше искать. Соседи, наверное, если бы видели, Матвея убили, лицевая же сторона дома, – а может они и видели. – Следствием этого одноактного приключения стало то, что не раз, подходя к окну – закрытому! – и видя кошку, пересекающую двор, он видел и то, что она останавливалась, поднимала голову и смотрела; смотрела ему в глаза! Что она различает с такого расстояния? через стекло? говорят, условный рефлекс образуется с одного раза; но какой тут рефлекс, тут – чувства! Еды этим летом не хватало и самому; но он несколько раз еще носил ей вниз в крышке из-под маргарина; никогда больше с окна. Потому что такие страсти. Это как – сидеть дома, заниматься; а тут мужик спускается на лебедке сверху с той стороны и читает, что у тебя на мониторе. Нужно было на зиму завести эту кошку в дом, а он не завел, не потому, что произошло уплотнение площади детьми. Детям от кошки лишь радость. Не хотелось портить нормальное свободное животное, превращать в лицемерную приживалку. Еще какое-нибудь нарушение адаптации к дикому существованию. В этой же квартире, две жизни назад, у него были три, котятами притащенные с улицы; все трое, выросши, попрощались с хозяевами через форточку. Ни один не разбился, но катастрофой был и третий раз, как первый. Это потом, когда он сам повзрослел, покинув дом… Что потом?
Вот и потом.
Но все равно сомневался, правильно ли (не) сделал. Вот и сейчас радовался, зацепив ее глазом на заднем плане прогулки Августины и ее Арийца. Про кошек закончил.
– Тебе привет от Бабурина!
– От Бабурина?
– От Бабуряна.
– Кто такой? – Матвей заглянул в кухню. Сидели двое, тарелки с картошкой, куски хлеба разбросаны, вилки, ложки, бутылка посередине. Он вернулся в коридор.
Лесбия вышла, двигая бедрами.
– Дай денег.
– Зачем?
– За вином. – Улыбается, играет глазами. Вырез в халатике почти до пупа. Того гляди, в форточку выпрыгнет.
– У меня была знакомая, наркоманка.
– Да-а ты что…
Весь март она, малоудачно, впрочем, изображала «блоковскую незнакомку». Но не он ли восхищался ее манерами в этюде с красавицей? Дети относились скорей одобрительно. Подшучивали над матерью. Хотя детей держала жестко, не расшутишься (кроме Пети, к которому проявляла необыкновенное снисхождение).
– Замерзла на трассе. В пятидесяти километрах от Москвы. Чуть-чуть не дотянула. Жалко.
– Эт’ к чему? Хочешь, чтоб я поделилась про своего последнего?
– Не слишком часто пьешь? Мне завтра на биржу с утра.
– А говорил есть работа.
– Деньги дадут неизвестно когда. Осталось на еду. На картошку. Тебе детей завтра в школу поднимать.
– Сами поднимутся. – Здорово она набралась. Мясистое лицо пылало. Скинула лет двадцать. В своем воображении. – Ва-абще это твои друзья.
– Ты бы еще меломана позвала.
– Охотно. – Она качнулась к двери.
– Эй! – те закричали. Услышали что-то из кухни. – У нас есть!..
Сидели в кухне. Втроем с бутылкой, извлеченной ими из рюкзака. Лесбию он увел спать. Она лезла обниматься жарко. Он отнял ее руки от себя – послушно подложила под щеку. И лежала с улыбкой.
После кошек следующий круг – дорога к реке от дома (пеший ход), уток кормить – это кстати было домашнее задание младшей девочки, Кати, по природоведению – что там у них вместо природоведения: … окружающей среды. Наблюдение за утками в городе; а задание: установить, где утки зимуют. Неплохо. Следующий круг… Москва. Москва – ясно, что там Москва; о московских соседях ранее сказанного достаточно. А следующий круг – это, видимо, всё до границы. За которой, по странному сложению обстоятельств, стечению воль, оказалась Украина. Вот тут можно поподробней.
Имелось удивительное отсутствие подробностей. Матвей, поживши в Киеве, обладал остаточным видением ситуации (быстро тускнеющим под натиском свежих проблем), у остальных не было никакого. Опять заворачивало на тепло, после пожарного лета 2010 и последовавшей за ним завалившей лавинами снега зимы все трепетали природных катаклизмов, общественные казались атрибутами прошлого века. «Арабская весна» взволновала только невидимую вне интернета прослойку профессиональных левых. До второго Майдана было два… два… с половиной года. Первый Майдан был анекдотом с бородой. «Воня працюе». Доллар был 29. Санкции это было что-то про Белоруссию. Через границу шастали с минимумом неудобств. Крым был не наш и не не наш, а Крым. Вот парочка, которая сидела у Матвея за столом, – они именно ехали АВТОСТОПОМ (Матвей вычеркивал это слово из переводных романов) – из Крыма, а не в Крым.
Матвей, хватанув портвейна, наклонен был отнестись к «автостопу» с благодушием. Спиртного он не нюхал с полгода – забыл, что это такое. Краткое безделье в марте шибануло эйфорией сильнее винной, и наскоки Лесбии не могли до конца уничтожить эту сладость. Тем паче, что работой (январь, со второй половины, и половина февраля – грузчиком в «Магните»; еще грузчиком, но на вызовах, в последующие две недели; откуда его освободила опять преходящая редакторская халтура) она тоже была недовольна.
Возможно, ее бы утешило, если бы он мягко всползал по карьерной лестнице в солидной организации. Типа «Свидетелей Иеговы». Или ФСБ.
Но Лесбию уложил. Матвей налегке вплыл в малиновое мерцание, оставляющее за кадром прошедшие фиаско и будущие усилия. Словно в темном, черном море. Качался на волнах пульса. Щурясь в прицел радужно обрамленного поля сознания – на непосредственно присутствующих.
Парочка была старше, чем высветилось из коридора. Высокий жгучий брюнет, но и крупная, яркая девушка – встав, оказалась в росте не уступающей Матвею. Как будто новая, улучшенная, версия; порода людей. Таких должны на трассе хорошо брать, а они – принимать как свою заслугу. Восьмидесятый год. Рождения. Для Матвея это уже были дети. Но и у них уже дети. Один. Остался с бабушкой и дедушкой. Всё это рассказывали готовно, а Матвей внимал с густым винным любопытством. Парень – филолог (кстати!), аспирант, уже преподаватель, не московского, но гордого именем университета. А девушка, кстати, социолог. Возвращались принимать выигранный ею, поданный перед отлучкой, грант. К парню она обращалась – «Марек». Или «Марк»? Но не еврей. А может, и еврей. Кто их, к черту, знает. С повествования об успехах перескочили опять на Крым. Переключились на восхваление весны. Матвей одобрял весну. – Но нет – не этой, принесенной ими на крыльях. А ликующей южной – которую только зацепили краем, захватили внезапное буйное цветение; до того – весь месяц – перемежающиеся снегом дожди и ветры, и купаться нельзя. Но купались. Что их, конечно, в его глазах поднимало.
И чего уже не застанут другие «пипл», не столь «оф стрэндж», потому что к началу сезона – отгорит, испепелится цвет. И будет – лишь запах конопли, и… сено, да, туя, цикады и сено. На сене что-то шевельнулось внутри у Матвея. Молодые люди, переглянувшись, полезли за травой. Испросив разрешения (девушка) – Матвей отказался, но не препятствовал. Он предпочел бы вина.
Но вина не было. Забив, или как это у них теперь называется, и раскурившись, потащили из больших рюкзаков ноутбуки, планшеты. Макинтоши. Есть ли вай-фай? Матвей поставил чай. Пароли были введены, парень расселся зачем-то на полу со своим. Отвлекал от беседы, демонстрируя девушке что-то на экране.
Девушка, подсев к Матвею и отыскав нужную папку, листала фотографии.
Он узнал место, не человека. Лысый гном, похожий на старого узбека, в окружении артефактов. Вот он-то и был Бабурян… Бабурэн. С…ов Сергей Степанович, уроженец ул. Дм. Ульянова в В…ке, покинувший место урождения и жительства, поднявшийся в горы. Взлетевший невысоко. Туда, где, на распаханных ярусами участках, богатеют местные огородники. Где желтая слива свисает над тропой, перекинувшись через проволочные ограды, синеют – протяни и рви – за крупной сеткой матовые фиги, розовые на раскус.
Вот он и посоветовал им Матвея. Дал адрес Матвея.
Прямо так-таки адрес? С ума сойти!
– Где козы? – вдруг спросил Матвей трезво.
– Убежали, – четко отозвалась девушка по имени Яна.
Подружка потерялась,
Подушка разорвалась,
Чашечка разбилась,
Ложечка свалилась —
Закатилась
Под кровать – не достать!..
…Курточку украли,
Маечку порвали,
Самого побили,
Друга посадили,
и т. д.
* * *
Лесбия, ненаглядная, – Матвей привык к грубо вытесанному лицу и часто, наблюдая необычный ракурс, открывал там и сям броское благородство. Не – римлянка, вернее – римлянин. Гай Светоний Транквилл, «Жизнь двенадцати цезарей». Так что может партийное погоняло не случайно. Верно и обратное: наносным светом направляло ход ассоциаций.
Итак, он ходил-ходил, из кухни в туалет, не слишком шумя босиком, тапок в доме не имел, лучше ноги лишний раз помыть или пол. Крашеные последний раз в советское время доски в любую пору были не холодными.
Тут она проснулась. Часов шесть прошло.
– Чаю хочу.
Матвей чай уже выпил, когда путешествующие уезжали, а уезжали они рано, собрались ловко, по своим гаджетам быстро нашарили, как выбраться на Пекинку (дорога, ее строили, да не достроили. Краем задевала город. Кольцевой как таковой не было). Хотя Матвей и так бы им сообщил. Оставили координаты «в контакте» и иных соцсетях – это Лесбии; скорее – Мише; Матвей в соцсетях не терся. Лесбия вообще печатала одним пальцем, примериваясь и щурясь. Была подслеповата. Очков не носила. – Еще раз выпьет.
За чаем они поговорили. – Ну, ты вспомнил? – Кого? – Бабуина. – Такое у Лесбии было чувство юмора. Такое у нее было чувство юмора в плохом настроении. Плохое настроение бывало часто. Виноват в чем, конечно, Матвей. К этому он тоже привык и не брал в голову.
– Ты же хотел пойти устраиваться на работу.
– Завтра пойду.
Лесбия собралась мгновенно, утерла бы нос и путешествующим. Похмелье ее, видать, не мучило. В этом отношении она была Матвею сапогом в пару. Он тоже не тратил времени на возрождение из пепла: горячий чай да холодный душ.
Уехала. Полная квартира детей дожидалась ее; точнее – пустая квартира детей. Если предположить, что они не использовали мамашин загул по назначению, отвели младшую в детский сад по дороге – в школу.
Матвей позвонил ей с домашнего. – Еще едешь? Пусть Миша придет, но не поздно. – А поздно что? – Прислали статьи для американского сайта, надо перевести. – Трубка издала звуки презрения: это не оплачивалось. Общественная нагрузка. Выпадала Матвею не чаще раза в год; в последние годы реже. Старая Москва еще постарела и неохотно вспоминала о великих починах. Фырканьем Лесбии можно было смело пренебречь. С Мишей он репетировал французский с места. Английский Миша знал не хуже Матвея. Вернее, лучше – устный. Благодаря общению по скайпу с носителем он подсказал Матвею кое-какие жаргонные обороты. Как это звучит.
Матвей пересчитал деньги в заначке, отслюнил от них тысячу и отправился не в бюро занятости, а в противоположную сторону – по Петровскому спуску (здесь Петр Первый спускался на своем ботике. Шутка. Краеведение уместно, non? Если уж о соседях).
По Петровскому шел-шел, в магазин зашел. Вышел оттуда с двумя бутылками пива. И дальше пошел. Вдруг развернулся кругом и пошел обратно. Передумал.
* * *
Погода менялась с ночи, не слышали только потому, что выпивали, когда они сидели. Путешествующие ушли утром под дождь. Правда, у них были зонты и дождевики. Весну унесли с собой. Враньё. Весна началась более чем за неделю до того, у нее было свое передвижение, не имеющее до них касательства.
У Матвея не было зонта. Дождя, правда, тоже не было. И легче от этого тоже не было. Матвей, матерясь, сполз по мокрому склону сразу за городским концертным залом, бутылки болтались в карманах справа и слева. Он мог показать путешествующим (но они уехали) такие места в городе, и не на краю, где город был деревней, где город совсем исчезал. Если бы он собирался сюда, взял бы батон, уток кормить. Но он не собирался. Он собирался, чего уж секретничать, к Шайбе. «Шайба» эта в смысле – «лицо». Такая двухметровая шпала. Матвеевой бутылки было этой Шайбе на один хлебок. Давно. По тоже уже не первой свежести сведениям, Шайба родил дочь. Потом еще дочь. Если это только не одна и та же дочь, по информации из двух разных источников. Матвей обнаружил себя усердно размышляющим о дочерях Шайбы, и как ему, Шайбе, с этими дочерями. А не о том, о чем собирался спросить. Пусть их всех. Потом. Пиво он сам выпьет.
…На берег реки, с руками грязными, как в борозде копался. Вытер о штаны. Утки плавали. То одна, то другая останавливалась на воде и начинала чесаться. Девочка спросила Матвея – а чего они чешутся? Паразиты, объяснил он. У уток много паразитов, не только снаружи, но и внутри. И не только у уток. А есть такие черви, у которых цикл развития проходит через внутренности четырех разных животных! Лекция про паразитов состоялась. Матвей не знал, поможет ли это девочке на уроке биологии… тьфу, окружающей среды. Познания. Великий знаток, вычитавший один учебник «Зоология беспозвоночных» Буруковского (того самого, который «О чем поют ракушки» – которых не по работе читал еще в детстве). С маленькими детьми то хорошо, что можно быть не великим знатоком всего. С большими хуже. Тут, даже если ты и знаток. Ничего не значит. Ничему не поможет. И никуда не денешься. Приказано быть. Он вскрыл бутылку о другую и сразу высосал всю. Утки плавали, не обращая ни малейшего внимания. Вот если бы батон – другое дело. Обойдутся. Затем и пришел, чтоб не быть. В ближайшее время ему такого точно не предоставится.
Потом он долго сидел со второй бутылкой, было бы посуше – развел бы костер. Но и так неплохо. Удочку, что ли, завести. Толстый ленивый чувак. А зачем удочка? А затем, что удочкой можно ловить рыбу. Рыбу можно есть. Рыбы, сколько он знал, в Вонючке не водилось. По воде пошли крапинки и круги. Точно дождь. Вопреки обстоятельствам Матвей заснул.
* * *
А Шайбе потом позвонил. Позвонил Олегу, брату рыжего Вадика. У Олега был телефон Шайбы. Кстати и узнал, что Вадик давно в Москве. Кто бы сомневался.
И правильно, что не пошел: Шайба давно уже жил не в центре, а на Гагарина, в квартире у жены. Гагарина большая. Но вообще-то вряд ли больше пятнадцати минут ходьбы от квартиры Лесбии и детей Лесбии. Откуда выстраивался умозрительный пунктир – от Советской-Дворянской – до Гагарина, – параллельный почти его собственной истории, ну, в какой-то мере его.
И при разговоре с Шайбой не мог отделаться от этих параллелей – что порядком портило настроение; не то – портило: озадачивало, создавая запинки в простой, в общем, беседе.
– Хотел у тебя узнать кое-что, – сказал Матвей, не любивший разговоров по телефону, – давай встретимся.
– Не, – отказался Шайба, – занят, не могу. Жену надо везти к родителям. – У Шайбы была теперь машина; у жены машина. Две машины. – Дочки… – Все-таки две дочки. Потом он с усилием заинтересовался: – А что? Что-то серьезное?
Шайба раньше был спекулянтом радиоаппаратурой и пластинками и рокером; другом всех рокеров. Потому его все знали. Вся звукозапись и все концерты в городе происходили меценатским усердием Шайбы. Он и сейчас иногда этим занимался. За деньги.
Пришлось разговаривать по телефону.
– Ты же часто бывал в Крыму.
– Ну, – сказал уклончивый Шайба осторожно, как если бы его спросили: не ты ли – Шайба? Не то да не то нет. Не тонет.
– Часто, – припечатал Матвей. – Там есть один… матрос. Местный гуру, что ли, или кришнаит, или фермер. Ты мне про него рассказывал.
– Не знаю, не помню, – отказался Шайба. – Как я могу помнить?! Если я всех буду помнить, – он перешел в наступление, – у меня мозг снесет! У меня своя жизнь, две дочки, думаешь, легко мне? Все звонят – Шайба, то, Шайба, это. Дай да дай, никто не скажет: Шайба, на! Я уже двадцать лет Шайба! Не Шайба, между прочим, а Андрей Анатольевич. …Может быть, ты сам мне рассказывал.
– Я в Крыму ни разу в жизни не был, – опешивший от такого натиска Матвей не вдруг смог вернуться к предмету беседы.
– И что, – сказал Шайба опять со скукой. – Не был – а рассказывал. Так не бывает, думаешь? Архетипы…
Эту часть реплики Шайбы можно опустить. У Шайбы были давние запутанные отношения с Юнгом, если бы Матвей вступил в диалог с Шайбой об архетипах – исходный вопрос пришлось окончательно похерить.
– …то есть как это ты не был. – Шайба соскочил с Юнга. – Кто на море жил три года? Квартиру сдал. Я туда захожу, а там хиппи. Бурильщик с бабой. И подружкой бабы. Пришлось с ними пить. Чай. Два часа вырваться не мог, эта шикса на меня как наскочила…
– Я не жил на море, – перебил Матвей вознамерившегося поведать теперь про шикс. – Я работал. В Киеве. Потом в Виннице. Мост ремонтировал.
– Какой мост? – подозрительно спросил Шайба. – Там что, речка?
– Да.
– Какая?
– Буг. Ты говорил. Про фермера. Высоко в горах, может не высоко, а низко. Сергей, может не Сергей, сейчас его зовут… Бабурэн, – он заставил себя вытолкнуть это оскорбляющее язык слово. – Я запомнил, потому что, может, сам так хотел, на свою дачу уйти… когда она была. Одна из противоположных хотелок – как девочки раздумывают: то ли в монашки податься, то ли Анжелика в гневе? Участок, на нем хозяйство. Козы. Это точно, про коз, он пасет их в горах, сам скачет, как джейран. Вроде бы еще храм, но это может я путаю, может, просто скачет и поет «ом мани падме хум». – Теперь память раскрылась и пошла высыпать неведомо откуда взявшиеся,… «архетипы»: – Там дом на горе, ну, не дом, а пещера, и источник в пещере, персиковый сад… Может там таких много, но это о конкретном месте и при нем человеке. Я сразу понял: это он!
– Кто? – закричал Шайба. – Что ты там понял? Чего ты от меня – хочешь?!
– Теперь нет ничего, – сказал Матвей. – Ни дома, ни сада, ну, дом может есть какой-нибудь, на фотографиях не видно. А то, что видно – лишай на полгоры. Экопоселение. Радуга хиповская, паломничество халявщиков – летом, флажочки-цветочки, засрали всю гору. А посреди всего ходит этот Сергей, и его молодая жена, и ребенок. Ты говорил про молодую? Двадцать лет назад, и теперь молодая. Только другая. Время другое. Она ВИЧ-инфицирована. Ребенок здоровый. Так с их слов. И ни у жены, ни у него, ни у, понятно, ребенка нет где жить. Кроме этого сомнительного места. – Матвей вздохнул.
– А у меня две квартиры. Не у меня, но не принципиально. По-любому я могу потеснить Лесбию на две недели, вряд ли ей понравится, но мы привыкши. Ты передай этому Бабурэну, раз ты уж ему мой адрес вместо своего дал, пусть приезжает. С женой и ребенком, он хотел. Потусоваться с художниками тут в средней полосе, попродавать своего рукоделья. Гонцов прислал. Он хотел у гонцов, но они зажались, родители у них, дети… а адреса у них нет, кроме ссылки в соцсетях, но там с интернетом не очень.
– Так бы сразу и сказал, – сказал Шайба с облегчением. – Нету у меня его адреса. Я вообще с трудом понимаю, о чем ты говоришь. Да, был там чудак на букву эм… в Васильевке в Ялте. Но я даже у него и не жил. Мы в Симеизе стояли. Ты звони, если что.
*
*
*
Шайба перезвонил через 10 минут.
– Слушай, ты у хроновской мамы учился.
– Нет, она у нас только стиховедение вела. Мой научный руководитель был Ванкович.
Хроновская мама – в высшей степени достойная женщина, специалист по «серебряному веку», масштабом превосходящая местный филфак. Была одновременно матерью тоже достойного Хрона, ни алкоголика вопреки партийному погонялу ни филолога вопреки семейной традиции. А программиста. Что было одним из его достоинств. Все они годятся в категорию «соседи». Необычайно широкое определение. Абсолютно всех можно под него подогнуть. Безбрежная свобода дискурса.
Ванкович – звезда местного филфака и, шире, телевещания, прославленный среди первокурсников остротами типа «молодец у коня под пузом» и «настоящая фамилия Ленина? – Трубецкой!». Был руководителем диплома Матвея. Ко времени диплома часть интересов Матвея, сосредоточенная вокруг «книжки читать и понимать», сместилась в другие области. Ванкович изначально интересовался собой по преимуществу.
– Есть работа для тебя.
Матвей промолчал. Шайба, не дождавшись ответа, продолжил: – Ты же знаешь мою Ленку.
О шайбинской сестре: училась на филфаке, позже на несколько лет Матвеем его окончания. Когда он был на Украине.
Матвей еще раз промолчал.
– Алё, – сказал Шайба.
Петя бы сказал «говна килё».
«Нет, Петя бы такого не сказал, не его поколения речевая реакция, – подумал Матвей. – Я не могу предугадать реакцию Пети, – подумал он. – К сожалению».
– Бойся рыжего и лысого, – сказал в трубку.
Шайба похмыкал. Матвей ломал ему статус. – Нет, если неактуально, так и скажи. Чего я звоню тебе, тут в очередь будут строиться. Умники безработные.
– Последний год мне актуально обучиться на специальность сварщика. А предлагают в комитете по занятости место преподавателя в пэтэу. Или как там это, в библиотечном лицее.
– Матвей? – В трубке явился голос Ленки. – Чё, Андрюха не может объяснить, язык в жопе застрял? Здравствуй, Матвей! Ты чего в гости не заходишь?
– Шайба не зовет.
– Так ко мне заходи! У тебя как английский? Мне надо срочно сдавать работу. Сама не успеваю, ищу поделиться. Ты как, техническую документацию можешь перевести, ничего?
– Надо пробовать. Не могу сказать, не глядя.
– Пробовать некогда. Надо в Москву съездить, в архив. Три-четыре раза на этой неделе. У тебя диплом же есть? Чтобы допуск оформить.
– Спроси сначала, хочу ли я в Москву.
– А чо?
– Я не миллионер ездить в Москву. Три-четыре раза за неделю.
– Не вопрос, я тебе оплачу дорогу.
– У меня есть однокурсницы в Москве. Бывшие, конечно. С хорошим английским. Я могу сейчас им написать. Думаю, они возьмутся. Если договоритесь о цене.
– Ага, напиши, буду благодарна. Я тебе скину мэйл эсэмэсом. Андрея дать?
– Не надо. Мне в дверь звонят. До встречи.
– До!
В дверь не звонили, потому что Миша открыл своим ключом. Он вошел последним, пропустив Катю и Петю.
– Нас выгнала Лесбия! – Петя с порога.
Миша дал ему подзатыльник:
– Рот закрой.
Матвей пересчитал их, выглянул за дверь. На лестнице никого не было.
– А Саша?
Миша поздоровался с Матвеем за руку. С другой руки дал соскользнуть спортивному сумарю – в который можно было уместить Сашу целиком.
– У нас пельмени. Будешь?
Нагнувшись, извлек из торбы пачку, также сметану и хлеб.
Матвей принял продукты, отнес в кухню. Вернулся.
Стоя в дверях, смотрел, как Катя развешивает на плечики школьную форму – синюю юбку с белой рубашкой, синюю жилетку.
– Форму повесь, – сказал Миша Пете.
Расхлябанно, размахивая руками, рукавами, вешалкой, – но выполнил. Миша наблюдал – приподняв экономным движением брови, – словно шутку, понятную ему одному. Это была стандартная в последнее время манера. За неполный год, что Матвей его знал, превращался в глубоко укорененного, уверенного в себе человека.
Имелись, впрочем, сомнения относительно глубины. Откуда – если основывается исключительно на внешних данных.
Словно почувствовав Матвеев взгляд, Миша оглянулся: – Саша уехала к бабушке, – с тем же, будто бы удивляющимся, насмешливым мерцанием.
– Это которая в Минске? Ну вы даете. ЕГЭ на носу. Зачем?
Миша повел плечом. – Надо ей там… помочь.
Пётр, ухватившись обеими руками, привез по полу сумку в комнату. Присев, стал вышвыривать из нее, словно обезьяна, учебники, ноутбук ACER, пакет с постельным бельем, пакет с тапочками, комнатный цветок в горшке, стиральную доску.
Матвей ушел в кухню.
Матвей высыпал пельмени в кастрюлю и перемешивал ложкой. Не оглядываясь, спросил:
– Что-то случилось?
– Ничего не случилось. – Миша подпирал стену, стоя на одной ноге, скучая. – Я тоже хочу съездить. На выходные, с одноклассниками в Москву. Лесбия деньги дала.
– Поработать не хочешь? – спросил Матвей.
Миша усмехнулся.
– Потолки красить?
– Попрактиковаться в английском. В Москве в архиве. Попереводить документы.
Миша моргнул. Самоуверенность поколеблена.
– Я же учусь.
– Ты же в Москву. Совместил бы.
– Не знаю, – сказал Миша.
Матвей хлопнул его по плечу. – Нужен диплом о высшем образовании. Тебя не пустят.
– Это ты хочешь поработать, – догадался Миша.
– Точно. Вместе поедем.
Миша кивнул, как бы соглашаясь. Потом поднял глаза: – Их здесь оставим?
– Лесбия на что?
Миша выпрямился.
– Вот этого я не знаю. Это вы с ней разбирайтесь.
– Твое дело сторона?
– Слышь, у меня скоро свои дети будут, – сказал Миша грубо. – Я разберусь тогда, понял?
– Что, планируются?
– Ничего не планируются. – Миша наконец сломался. – Чё ты наскочил прямо? Что я, не помогаю?
– Помогай. – Матвей разложил черпаком пельмени в три тарелки. – Зови их к столу.
– А ты?
– Не хочу. Потом освободи им стол и усади за уроки. Сам приходи ко мне, будем французский поднимать.
– А хули толку, – сказал Миша.
– Ле парти дю дискюр, – сказал Матвей. Не мудрствуя, он просмотрел перед занятием пару видеоуроков из интернета – процентов на 80 бесполезных. Как выучить человека, у которого отсутствует минимальное желание. Это был второй их урок, на первом прошли фонетику, точнее – пролетели, не оставляя следов. Французское произношение Миша воспринимал как издевательство. Разницу между глаголами «ждать» и «слышать» ему объяснять было бессмысленно. В общем Матвей был с Мишей солидарен: толку никакого.
В то же время нельзя было совсем исключить резон Лесбии. Лесбия полагала, что нужно принуждать человека заниматься вещами неприятными и противными – пока остается возможность принуждения. Просочившееся против воли – по ее мнению – и составит стартовый капитал. Саму ее, судя по итогу, никто ничему не учил. Итог, как уже отмечалось, неплох: у нее был цепкий практический разум. Которым она для своих детей взыскала большего. Матвей на ходу попытался перестроить методику – отталкиваясь от Мишиного блистательного английского. Смысла в этом он не видел тоже: Миша был лентяй.
– Ты фильм посмотрел? – спросил Матвей по-русски – когда собственный голос, все 15 гласных и 17 согласных, стали казаться кваканьем, близким к тошноте. Думая о том, что фонетику надо совсем опустить. Зайти с другого конца.
Миша сидел с оловянными глазами и ловко зевал с закрытым ртом. Лишь подрагивание губ выдавало работу ушных мышц.
– А… Какой?
– «Вальсирующие». С субтитрами, – сказал Матвей. – Я тебе давал.
– Смотрел, – сказал Миша.
– Не понравилось?
– Нормально.
– Это значит яйца. Вальсирующие. Мужские тестикулы. На жаргоне.
Миша усмехнулся краем рта. Оценив попытку вызвать дух мужской солидарности. Посредством сведений, почерпнутых из интернета. Молодец у коня под пузом.
– Пиаф тебе нравится? – Матвей прислушался, что творится в кухне. Подозрительно тихо.
– Мне всё нравится, – сказал Миша. – Ты… дальше давай, да? Артикли… чё там. Или, если ты не хочешь учить меня, я сам прочитаю. Уже двадцать минут прошло.
– В институте ты будешь сидеть на «парах» полтора часа.
– Я туда пойду? В институт?
– Ouai, – сказал Матвей, закрывая фонетическую таблицу. – La leçon est finie. К следующему разу подготовь, пожалуйста, сочинение. Полстраницы на компьютере, четырнадцатым кеглем. Зачем мне нужен французский. На русском языке.
Миша откинулся на стуле.
– Можно, я сейчас? Устно.
– Давай.
– Зачем мне нужен французский… – Миша устремил глаза в потолок.
– Экспериментируй. Например, ты хочешь устроиться работать в Интерпол.
Миша, проснувшись, уставился на Матвея.
– Не хочу.
– Поступить в Иностранный легион. Эмигрировать в Канаду.
– Я вообще не хочу эмигрировать. Лесбия… – Миша осекся. – Не знаю, – сказал он скучным голосом. – Чего ты докопался до меня.
– Ибо они уте…
– Чё?..
– Когда ты изучил второй – кроме собственного – язык, ты получил понимание того, как можно по-другому думать. Прибавляя к этому еще один – ты начинаешь догадываться, что такое думать вообще. С двумя дополнительными языками мозги у тебя расширяются не в два – а примерно в четыре раза. Дальше берешь третий, четвертый, по нарастающей, славянских обязательно еще два, минимум. Это как стены падают – причем ты даже не догадывался, что они были. Это история, география, всё вместе, на ощупь, прямо у тебя во рту. Ты получаешь мир. Во всяком случае, немаленькую его часть.
– Это как ты? – спросил Миша, приподняв брови.
– Ты что-то хочешь сказать?
Миша сполз на стуле – протянул ноги – и потянулся. – Я не хочу. Это ты все говоришь и говоришь. Моему папаше… хватило английского… чтобы купить тебя с твоей географией во рту. И даже не заметить, что у него… больше стало. – Рывком он сел. – Ты, может, думаешь, я так хочу? Не думай. Мне на это наплевать. И вообще наплевать. Вот мой язык. Я вообще не хочу разговаривать с вами. Я бы хотел молчать.
Матвей встал. Вышел в кухню.
В кухне, на кухонном столе, между разбросанными фломастерами и ноутбуком – руки на стол, головы на руки – спали Петя и Катя.
Он вернулся к Мише.
– Где Саша?
– Ты спрашивал.
– Иди сюда. – Миша прошел вслед за ним в кухню.
– Они может съели что-то?
– Просто не выспались. – Миша подошел к Пете, встряхнул его за шиворот. – Подъем!
– Не надо. Иди постели им матрасы.
– Я тоже лягу. – Миша, зевая, ушел в комнату.
Десять часов.
Когда дети, разбуженные, переместились на матрасы, Матвей ушел в коридор, таща за собой телефон на проводе.
– Ты Лесбии хочешь звонить? – Миша вышел к нему.
– А что?
– Не надо.
– Почему?
– Не надо ей сейчас звонить.
Дождь покрыл двор, Матвей кипятил чайник, стоя у окна и разглядывая березу в едва наметившейся серо-зеленой дымке. Просыпаемся каждый день. А весну видим всего какой-то сороковой с небольшим раз. Не упустить пытаться постигнуть это удивительное явление. Вот зеленый цвет, которого почти нет – и через неделю не будет, будет листва, будут грозы, будет засуха, пожары, заморозки, метели, метели – но такого не будет никогда до следующего марта. Не помнил он – или в детстве действительно не просекал момента, за тасканием ног и тяжелого пальто в мгновение наступало яркое голое лето. Это даже снилось. Он мог увидеть во сне сегодня уже наступившую зиму – и сразу же полную смену: всё умещалось в одну ночь. А завтра стоять впивать чуть более явленную зелень.
Чайник за левым плечом начинал шипеть. Опустив взгляд, он увидел красавицу, которая внизу, спиной к нему, пыталась пробраться в промежуток между прутьями сирени и трансформаторной будкой. Еще прежде чем он успел заинтересоваться, что ей понадобилось в кустах, красавица, быстро оглянувшись, ловко спустила штаны и присела голой белой задницей. Белое пятно показалось ослепительно громадным. Оторваться – невозможно, как отпустить оголенный электрический провод.
Затем она выпрыгнула из кустов, а Матвей отшатнулся от окна, восхищенный. Чайник трубил в трубу. Он стал заваривать чай, смеясь. Белое пятно не отпускало, вспышкой стояло в глазах. С чаем он пошел к компьютеру.
Матвей сидел в холле. Школьники высыпали к гардеробу. Петя был среди них. Натянув курточку, метнулся к выходу, в компании еще троих.
Матвей догнал перед дверью, ухватил за болтающийся сзади шарф. Петя оглянулся, возбужденный, готовый драться.
– Привет. Ты сейчас к Лесбии, или куда?
Школьники обтекали Матвея, задирая на него головы.
– Пусти!
Матвей отпустил. Петя выскользнул за дверь.
Матвей вышел следом. – Эй!
Петя был уже далеко. Оглянувшись, он выставил кукиш на вытянутой руке.
– Да подожди! – заорал Матвей. – Я ушел, квартира закрыта! Если ты туда, возьми ключ.
Петя остановился. Затем двинулся обратно, разболтанной клоунской походкой.
Достигнув Матвея, он выхватил из его руки ключ. Матвей снова словил его за шарф.
– А-а-а! – Петя стал выкручиваться, с опасностью самоудушения.
Матвей против воли засмеялся. Увидев это, Петя бешено захохотал.
– Ты идешь? – двое вернулись за ним, остановившись предусмотрительно поодаль. Один был особенно выразительный, ростом чуть не с Матвея, второгодник.
– Мы к тебе пойдем, – сориентировался Петя, глядя на Матвея нагло. – Идем к нему! – скомандовал он своим.
Второгодники топтались. Постигая план, услышанный впервые.
– Ты с Лесбией сегодня разговаривал? – спросил Матвей, оперативно соображая, что они успеют сломать за час, пока он вернется. Дверь в комнату с компьютером заперта. – Не могу ей дозвониться.
– Щас. – сказал Петя своим. Матвей тем временем задернул на нем шарф узлом и отпустил. Отскочив, Петя стал развязывать. Уронил ключи. Второгодники загыкали.
Петя, подхватив ключи, подскочил к длинному и, подпрыгнув, отвесил ему тумака, уносясь вперед. Весь табун помчался вдаль.
Затормозив метрах в пятидесяти, Петя крутанулся к Матвею и завопил: – Она с Сашкой!
– Саша приехала? От бабушки?
Петя постучал кулаком по лбу.
– Сашка! – проорал он. – Это папа Сашкин! И Катькин! Сашка приехал!
Прошел март, потом еще прошел март. Потом еще один прошел март, он стоял у окна и смотрел на зеленую дымку, дымка становилась зеленей, потом она еще становилась зеленей – и потом не было дымки, были уже листья, лето. Потом наступила осень, а осенью – Евромайдан. Соседи отделились от соседей внутренне, после того как уже давно разделились внешне. Запахло войной. Потом от соседей еще отделились соседи и прилипли к соседям. Война случилась, и не была делом профессиональных левых, которые между прочим еще резко поделились внутри себя, одни – к тем, а другие – к тем соседям; революции же, о которой так долго говорили большевики, по-прежнему было не видать.
Бабурэна из Крыма – который с одной стороны стал гораздо ближе, но с другой – гораздо дальше (географически находясь на том же месте), он тоже так и не увидел, хотя нельзя сказать, что о нем не думал – когда не думал о всём остальном, – особенно нахлынувшей майданной осенью, и после. Всё это время он работал на малярке со штукатуркой, то есть работал, потом не работал, но потом опять работал, растеряв всю филологическую квалификацию, а может, и нет, время покажет, если оно еще останется, это время. Наступили и санкции, и падение рубля, филологической халтуры перестало хватать на безработных, но строить продолжали – чтобы было что раздолбать, когда война придет и на эту землю. Сначала же эти малярка со штукатуркой стали просто спасением, потому что он вдруг остался один в пустой квартире, не слишком большой для него, как раз впору, – но после того, как неполный год было людей слишком много, больше, чем она могла вместить, а он, как оказалось, вместил.
Он рано вставал, куда-то шел, там долго что-то делал, сильно уставал, так что, возвращаясь, мылся, ел и валился в кровать, чтобы рано встать, куда-то идти, и там что-то делать, и если бы не это, то наверное вообще не вставал, что и происходило на выходных. Лежа на матрасах с внутренним ощущением получившего под дых – а физически наоборот укрепился, что было еще хуже. Не мог подумать ни бэ ни мэ. Способность к анализу покинула его. Слова ему изменили.
Потом постепенно прошло.
Прошло, но осталось.
Лесбия, эта толстая энергичная женщина, сошлась вновь с предыдущим мужем (неясно, был ли у них вообще оформлен развод) и уехала вместе с ним и со всеми детьми – видимо, туда, откуда явилась. Отремонтированная квартира стояла пустая. Потом она ее, наверное, сдала. А может быть, продала. Матвей туда не наведывался.
Прочие соседи все были на месте. Никто не развелся, не разъехался. Не подрался, не судился. Наоборот, завели себе пару (красавица и меломан, по отдельности). Матвей их мало видел (и не слышал – меломан вроде бы перенес музыкальный центр к невесте. – Впрочем, он использовал беруши).
В выходной позвонил московский журналист, собиравший бабло на «интербригады». Матвей ответил, что если бы хотел воевать, сам бы поехал, откупаться не станет. Журналист послал его на хуй. Матвей ответил, что уже там. Но журналист повесил трубку раньше, чем он ответил.
Порыв, обуявший многих пацифистов, обошел его стороной. Не то чтобы не хотелось всё бросить (да и бросать нечего) – но, постояв двенадцать часов со шпателем, он видел и ощущал себя фигурой глубоко штатской. То есть работа стала индульгенцией? Как и в тот раз, с пожарами? Когда Лесбия… Нет, о Лесбии ни слова. Да ладно, говорю же, прошло. Это не основание, чтобы пуститься в сражение, не поняв сначала, что с его плодами делать в миру.
Он думал про незнакомого ему Бабурэна. По крайней мере, вписать его мог с легкостью. Со всеми его женами и детьми. Дома он только спал. Деньги были. (Лесбия была бы, наверное, последним довольна. Лесбия…) Сначала, когда пустая квартира свалилась на него, как дубина (был такой случай на даче. Столб подпирал потолок. Высох и свалился. Он стоял, и получил сзади по балде. Никого в доме) – казалось невозможным вынести свое посланное в ментальный эфир приглашение. Чтоб гостей принимать, надо встать. Но теперь думал, да. Как ему там, в этом новом Крыму. Новые власти не подмели ли землю. На которой он сел самозахватом. Бабурэн стал его индульгенцией, вот что. А работа, ну, работа. Работа бывает всегда.
Во сне увидел Лесбию. Матвей спросил: «А кто отец Миши?» Во сне этот вопрос представлял насущный интерес. Лесбия, поведя плечом, ответила: клерк в «Яндексе». Матвей расхохотался и проснулся от своего смеха. Лесбии не было.
«Но они же не умерли», – подумал он.
Опять наши победили
Вы собираетесь идти дальше без меня?
Странно жить, да?
Ты проснулся рано этим холодным осенним утром, и теперь сидишь на стуле у окна, куришь, смотришь в окно. Шесть утра, может, семь. Проснулся от того, что захотелось курить. Ты должен был умереть в двадцать два года, а вот, дотянул до пятидесяти.
Ты должен был умереть, когда подружка всадила тебе в спину нож. Подружка, которую ты поднял до себя, сделал ее другом и возлюбленной. Она должна была защищать тебе спину. Тогда казалось, что ты и умер. Потом казалось, что продолжаешь умирать, только медленно. Жизнь вытекает, и нет способа это остановить.
Она живет в Москве, у нее двое детей. Лет им сейчас больше, чем было вам тогда.
За последующие тридцать лет с тобой не произошло ничего столь же значительного.
У тебя есть мать и отец. Ты их не видел где-то столько же, как и ее. Мать – чуть-чуть больше. Отца – меньше. Мать живет в маленьком белорусском городке типа Орши. «Возделывает свой огород», ха-ха. Отец – в столичном. Он до сих пор работает, хотя ему хорошо за семьдесят. Ты с ними не перезваниваешься и не переписываешься.
У тебя нет друзей.
У тебя нет детей.
У тебя нет денег. У тебя нет работы.
– -
Да, вот что еще забыла я. На лице у человека, сидевшего у окна, на скуле ближе к глазу. имелся потускневший и расплывшийся, но однозначно опознаваемый цветок из пяти лепестков, – который до сих пор, и это в эпоху повальных тату и пирсинга, создавал ему проблемы при входе в операционную (нет, не в операционную, но в операционную среду – типа Windows, но состоящую из людей). Я хочу сказать, что, будь он однорукий или одноглазый, это было бы не так заметно. Как раз из-за размытости, выдающей любительское, некоммерческое, происхождение, – я не знаю, не в курсе, чем там пользовались старослужащие товарищи, но явно не фирменными чернилами, – шутя свою шутку, призванную навесить на шутимого аляповатое клеймо, которое тот как минимум будет с материальными и психическими затратами выводить после демобилизации, – и которое, как то бывает с эволюционно закрепляющимися признаками, неожиданно сыграло в пользу мимикрии – из-за резко изменившихся условий. То была совсем другая эпоха, эпоха хипанов и неформалов, когда выход за конвенциональные границы —хоть бы и паспорт с грубой росписью «Свинья» поверх заштрихованной фамилии – приносил репутационные дивиденды.
«Нет того», «нет этого» – кое-что оказывается было. Да уж, что было то было.
– -
Входные данные. Человек. Мужчина. 50 лет (немного больше – 51). Имя. Без имени. Город. Тобольск. Время. 2017 год. Осень только по названию, только четыре дня, ничем не отличается от предыдущего, все зеленое за окном, и всё холодное, но почему-то этот холод как толчок. Вместе с уменьшением светового дня? Проснувшись, в темноте, не открывая глаз, подробно обозрел тело и с удивлением понял, что здоров. Не то чтобы до этого болел. Вот подарочек прилетел. Не по адресу. Но кто откажется? Даже зубы; те, что остались. Последний (не последний. Последний по времени. Некоторые говорят «крайний». Он не придерживается этого предрассудка. Крайний – тот, который с краю. Крайних зубов, так называемой мудрости, у него давно нет) вырвал два месяца назад. Без полиса. Под новокаином. В казенной клинике, у доброй зубной врачихи. Добрые женщины, куда без них. Женщина бы сейчас начала кричать из постели. «Ты куда встал».
Входные данные. Дурные привычки. Избавился. Значит, были? Значит, не было. С дурными привычками столько бы не прожил. Кроме курения. От этого и помрет.
А хата. Хата. Чья хата?
Случайного знакомого.
Читатель сейчас (а всем известно, что читатель, где он есть, остался только в Москве да в Питере; еще немного в Екатеринбурге) морщит нос: не бывает такого, чтоб случайный знакомый пустил неизвестного человека себе в хату. Промолчать, закусив ус. За две тысячи километров от Москвы, значительно ближе к Екатеринбургу. Лето он провел в Ханты. Жил при гостиничке, помогал, ездил за клюквой и орехом. Но зиму там не перезимовать. Голому собраться – только подпоясаться. Из Ханты не ходят поезда. Встал на трассу, доехал в Пыть-Ях. За деньги. Отдал последние двести рублей. Машина сама остановилась, там – двое мужиков. Не отдать было нельзя. Небогатая машина, потрепанная ВАЗ 2111. Чуть-чуть подмочили репутацию города Ханты. Чуть-чуть подмывало сказать: а я оттуда. Мед-пиво пил, на конвейере стоял, вашу тачку собирал, подметал цех. Ради красного словца не пожалеет и лица. За деньги можно молчать. Нет вопросов – хоть бы и не старый, полустершийся цветок, а тарантул, мастер каллиграфии, во весь лоб. Три часа всего за двести рублей. По трассе видел указатель: «Стойбище». Вот куда хотел бы попасть, но лишь глазом повел. Селение хантов, живущих на бюджетные подачки, яркая оболочка от того, что внутри вырождено. Он бы им пел и танцевал, стучал в бубен, а они смотрели бы молча. Насыпали бы шапки денег. Видел вакансию давно в службе занятости в одном городе. Художественный руководитель в деревню в Сыктывкарском районе. 15 тысяч плюс проживание и дрова. Требования: среднее специальное образование.
В гостинице один постоялец купил ему билет по интернету. В Пыть-Яхе был за пять часов до поезда. Шел дождь. Застегнувшись до зубов в своей промокаемой куртке, он пошел гулять по городу и шибко удивлялся его малости и неказистости, пока не сел в автобус и доехал через пустые места в совсем другой Пыть-Ях. Красивый северный новострой, с празднично освещенным безлюдным дворцом культуры (дикие заросли кустарника перед ним скрывали какое-то толканье и бормотанье). Во дворах, куда он забрел, его чуть не сбила машина, выехавшая на одних правых колесах – в состоянии аффекта от того, что живут в Пыть-Яхе. В просторном дворе в окружении многоэтажных домов на постаменте стоял грузовичок, при нем клумба и мемориальная стела. Ай да Пыть-Ях. Обойдя грузовичок, увидел бетонную лестницу, ныряющую в темноту, и спустился по ней. Лестница три раза раздвоялась и опять сходилась. Оказавшись внизу, он ступил на голую землю. Поле. За полем вдали мерцали огни какого-то третьего Пыть-Яха. Раз уж оказался здесь, он расстегнул штаны и помочился и, застегиваясь, случайно глянул назад и увидел голову спускающегося по лестнице. Всё это в темноте и тишине, в шорохе дождя, скрадывающего всякие звуки. Почему-то рванул обратно на лестницу. К свету. Прошли навстречу друг другу, жмясь каждый к своим перилам, по краям. И всё это время падал дождь. Интересно, что здесь, когда не дождь.
Он вернулся на вокзал опять на автобусе, дождавшись с еще парой местных под козырьком на остановке. Оставшиеся три часа до поезда провел на втором этаже вокзала, в компании цыган с золотыми зубами. Был один дед цыганский – с таким же успехом мог быть и азербайджанский, и татарский. Цыгане косились на него. Молодой, красивый. Без зубов.
Поезд шел в Екатеринбург, билет у него был до Тюмени. Сошел он в Тобольске в три часа ночи. Загулявший командировочный обмывал холодильник. Холодильник он купил в Ханты. Холодильник ехал за ним на своих колесах. Холодильник предназначался жене. Жена была в отпуске на курорте. Проводница разрешила им курить в тамбуре (за 500 командировочных рублей), только двери велела открыть на «гармошку». Из тамбура переместились в ресторан. Он не пил, только губы мочил. Восторг командировочного достиг апогея. Холодильник не вмещался в слова – он помавал руками выше головы. Кого он найдет в девять… в восемь утра, чтобы помочь ему внести холодильник? Утром он оказался в квартире один – экс-командировочный, едва открыв дверь, ушел на неверных ногах догоняться. Он отлично выспался и проснулся, как будто прозвонил не слышный никому будильник. Но это была не жена командировочного, входящая в дверь. А осень. Просветила его трезвым холодным своим светом.
Входная дверь была приоткрыта с ночи. Он убедился, что замок захлопывается. Вернулся в кухню. Налил себе воды из-под крана, попил.
Входные данные. Не воруй, сами отдадут.
Не воруй, лучше голодай.
Проверился на СПИД и на все гепатиты до кучи. Бесплатно. Результат отрицательный. Принес показать хозяйке гостиницы. Та долго смотрела, чуть не лизала. Положил в паспорт. Паспорт положил в куртку.
Фирменная вещь, размера на четыре больше; три свитера под низ. На мусорке, что ли, ей обзавелся? Почему сразу на мусорке. Подарили. – Для этих мест не подходит. В Ханты он приехал в начале весны – то есть весны по средней полосе – имел время убедиться. В гостинице выполнял функции вышибалы. Укрощал и разводил. Чисто языком молол. Кашляя страшно при этом. Всех пугал, а больше всех напугал хозяйку. Она потребовала провериться.
Она ему ни разу не заплатила. Хотя на ресепшене доводилось сидеть. Отсчитывать сдачу. Несколько раз заработал на ягодах, набившись в компанию к местным теткам. На хлеб с сигаретами. Ягодами тут промышляли только женщины. Еще алкаши. Гостиничный бизнес процветал. Мигранты косяками стекались в Ханты, к неудовольствию местных, проигрывающих конкуренцию в рабочей силе, со своими северными надбавками. Ночью ходил гулять по берегу, забирался на брошенные баржи. Видел, как в темноте пристают к берегу браконьеры. Разгружаются в ожидающие машины, машины сразу уезжают. Богатая земля. Люди непуганые. Захлопнув навороченную тачку, отходят в магазин. Без сигнализации. Сторожа с пристани, где замерли во сне бесчисленные яхты, пускали посидеть в какую-нибудь лодочку. Закуривали, заговаривали о жизни. Один раз съездил на катерке, исполняющем функции трамвая, в деревни на берегу. Три раза приставал трамвай, и он видел диковинные средства передвижения, типа квадроциклов и уже совсем ни с чем не сообразных механических телег на гусеницах, съезжавшихся по зыбучему песку к дощатым мосткам. Живут рыбой. В последней деревне, Вознесенье, сошел, поблагодарил за приглашенье попутчицу, указавшую ему свой дом и звавшую к чаю, побродил по грязной дороге, заглянул в клуб и в почту. Тут купил открытку и придумал ее послать. Под взглядами теток, аж замолчавших, одна за прилавком, другая снаружи. Подписал: Москва, улица Бройлера, Марии Спиридоновой. «Маша, навек твой!» Подпись: Вознесенский. Расплатился и вышел. На обратном пути катер обогнал мудак на яркой спортивной моторке, выписывал вензеля, аж из воды выскакивал. Отставал и снова обгонял, дельфин. А ведь, если станет тонуть, примутся его спасать.
Утром приходили две девчонки через день; так на него косились, словно он покушался на их честь. Проводив отъезжающих жильцов, шел в бесконечный парк на холме, исчерченном биатлонными дорожками. Раз круто заблудился, свернув в кедры. Уже наступала ночь, здешняя, белая, а он никак не мог выйти. Трясся от холода. Спички были, но за костер мог схлопотать штраф, который, чего доброго, лег бы на хозяйку. Хотя пожалуй на нее ляжешь. Всё тут у нее было схвачено. В друзьях числился какой-то чин местного УВД, однажды, пьющий чай на ресепшене, привязался к нему: «Мы понимаем путешествующих автостопом! Не думай, что только за деньгами…» – хозяйка оборвала приятеля; а ему кивнула, иди работай. После того раза в кедры – ни ногой. Только утром и не далеко от дорожек. Ночью бороздил город, исходил весь, вверх по холмам, вниз по холмам. Звенящий струной стиль, крытый разноцветной металлочерепицей, местные считали, что у них тут Финляндия. А стихи. Стихи на заборе. Стихи он забыл. Впуская, в час ночи, она на него наорала. «Буду я еще тебе открывать». Деловая тетка. Под конец так к нему приглядывалась, словно раздумывала, не добавить ли к его немногим обязанностям еще и койку.
Расстались без печали. Не то чтобы он ожидал оплаты за пять месяцев. Как всё же дело обстояло на самом деле? На самом деле просто: он вписался в эту не очень дешевую гостиницу (дешевых гостиниц нет, как уже сказано: не тот регион) и платил, пока деньги не кончились; а когда кончились – не стал съезжать. В расчете.
Жалко, что стихи забыл. Даже про что. Про любовь? Ты один (одна?) смотришь ночью из окна – обрывались на краю забора. Без точки в конце. Это запомнил, а – ни слова, ни смысла. Не видел больше города, где стихи писали бы на заборе. Хотя, если пошарить в интернете, окажется, что это что-нибудь из Егора Летова.
За окном посветлело.
Ты пересчитываешь оставшиеся сигареты.
Идешь в коридор. Берешь куртку, бренчишь мелочью в кармане.
Пройдясь по квартире, включаешь везде свет. Семь часов – показывают часы на стене.
Возвращаешься в кухню. Холодильник, кстати, вполне приличный. Может, это вообще алкогольный делирий.
Вынимаешь паспорт из кармана, достаешь из него карту сбербанка. Паспорт кладешь назад. Карту назад, но поближе. Скорей всего, она забыла, что карта у тебя. Но если вспомнит, в любой момент может ее заблокировать. Хотя, когда покупал билет на поезд, еще работала. Что, пришла пора проверить, сколько там осталось.
На лестничной площадке медленно прижимаешь дверь и слышишь щелчок замка.
Всё.
По направлению к Свану
Эпиграф:
«И вот п..дую с котелком,
500 килóметров пешком —
Природа,
природа,
природа…»
Аккорд: тридцатиградусный мороз. Архангельск. А вернее говоря, Холмогоры.
Маршрутка, синий «форд транзит», отчалила в 7 утра от автовокзала. В 7:02 он настиг ее, когда она начинала выворачивать из-под вокзальных фонарей. Пробрался на заднее сиденье. А так бы пришлось ошиваться у касс до половины девятого.
По узкой утрамбованной снегом трассе. Сидя против прохода (маршрутка была заполнена наполовину), он глядел вперед. Натягивая на голову капюшон. Когда водила видел во тьме чужие красные фары, начинал гнать так, словно это было для него личное оскорбление. Обгонял, юзом по обочине.
Капюшон призван смягчить удар в случае неминучего столкновения. Накупили блядь мерседесов. Какой русский не любит быстрой езды? Трусоват был Ваня бедный.
Кроме него, кажется, никто не испытывал дискомфорта. Салон полнился мирным храпом.
– Я знаю одну машину: марки «КамАЗ». И скорость 80.
Долго будет еще икаться «Рено-Ниссан».
В 9 утра в Холмогорах маршрутка опустошилась. Водитель вышел и стал курить. Он пошел пешком по краю дороги обратно (нужный поворот он пропустил).
Занималась
алая,
Занималась алая!
Зани-ма-лась
а-ла-я
Заря, заря, заря
А-ла-я-за-ря.
Дорога съезжала на реку. Он двинулся по закатанному снегом льду. В розовом свете под ясным зимним небом. По ощущению градусов 20. Терпимо.
На середине реки он остановился, зачарованный. Широкая полынья за краем дороги хлюпала – дорога ощутимо прогнулась, когда мимо прогромыхал груженый ГАЗ. Он не стал пытаться его тормознуть.
Еще две легковых машины проехали, пока он шел до того края. Весь путь через реку занял где-то час.
На берегу открылась большая зажиточная деревня. Словно бы избегла участи русских деревень. Не «словно». То самое бюджетно опекаемое «стойбище». Это меньше бросалось в глаза за отсутствием этнического своеобразия. Зато на каждом шагу торчали указатели-напоминатели – что именно тут поддерживают. Титульная национальная идея.
Так он дошел до кафе, запертого на железную поперечину, которую увековечивал висячий замок. Кафе называлось – опа – «Солнечный Ра». Он постоял, трясясь от смеха. Не перевелись диссиденты в сердцевине государственного менталитета.
Но пора погреться. Поворачивая к музею.
Музей, не в пример знойному заведению, работал. Кассирша, увернутая в дубленку, продала билет. Нужна ли экскурсия?
– Денег нет, – отказался он. Пошел по залам просторного деревенского дома. Это был удар. Музей не отапливался.
Откуда-то из-за спины вынырнула экскурсовод.
– Сейчас я включу электричество, и голограмма заработает.
Голограмма заработала. Он насладился голограммой положенное время. Экскурсовод не отставала.
– Вы откуда приехали?
– Из Москвы.
– У меня племянница в Москву уехала, – по-домашнему поделилась экскурсовод.
Раз так, воспользуюсь бесплатной экскурсией. – А тут что? Работа есть?
– У нас училище построили, – охотно, хотя несколько невпопад, стала рассказывать женщина. Тоже в пальто и пуховом платке. Он ждал, что она станет топать и бить себя по бокам варежками. – Двухэтажное. Дальше по дороге пройдете, увидите. Народных промыслов. Резьба по кости. Все дети после девятого класса туда идут. – Она заколебалась, выдавать ли тайны. – Половины классов не заполнить. Мастеров нет. Старые умерли. Вот раньше. Фабрика была.
Эта песня хороша.
– Я посмотрю, – кивая вперед.
– Смотрите. А как же.
Осмотрел тем не менее все залы, останавливаясь и читая все написанное. Расслабленно, пытаясь погасить внутреннюю дрожь. Поразили картинки, изображающие северное сияние в Санкт-Петербурге. Северное сияние. На Финском заливе.
Завершив круг, он опять подошел к кассирше.
– Тут переночевать можно? Гостиница. Общежитие. Хочу осмотреть деревню, – добавил в свое оправдание.
– А вот в кафе. На выезде увидите.
– Так оно закрыто.
– Надо хозяину позвонить. Валя! – закричала кассирша.
– У тебя есть телефон Петровича?
Может не Петровича. Имя вылетело в противоположное ухо. Номер вбил негнущимся пальцем, для чего пришлось включить мобилу. Мобила загоралась нехотя. Как северное сияние.
Кассирша, следящая за его потугами, предложила розетку на предмет зарядить. Он отказался. Хотелось только выскочить отсюда. (– А ведь дальше бы угостили чаем. Это я из своего угла подаю голос.)
На улице даже, кажется, стало теплее. Снег сверкал и скрипел. Солнечный Ра расстарался представить ландшафт. Мимо двухэтажного училища. А вот магазинчик по правую руку.
Магазин отапливался. Сколько было прилично, он постоял, рассматривая ассортимент. За прилавком тем временем происходило радующее действо: мужик отоваривался в долг, продавщица, тоже Валя, записывала на потрепанной бумажке.
Закончив с мужиком, обратилась к нему.
– Мне тоже в долг, – сказал он, – вот это, ящик водки…
Валя расхохоталась, Валя-молодая:
– Откуда такой?
– С тундры, – сказал он. – Булочку продадите?
Валя подала рогалик.
– Сдачи не надо. – Он высыпал гору мелочи в блюдце.
Вышел на сверкающий снег с булкой в кармане.
Отойдя от магазина метров на десять, сбросил с плеча рюкзак.
В рюкзаке находились книга, бритва, атлас автомобильных дорог, китайский металлический термос на четверть литра, утром заправленный кипятком.
Сейчас термос еле теплился. Но чай. С сахаром.
Он положил рюкзак под зад и уселся прямо в сугроб. Булку отламывал рукой в перчатке и запихивал в рот, запивая из термоса. Булка побежала в желудок, из желудка побежали во все члены силы. С набитым ртом он наслаждался солнцем, снегом, кто бы сказал. Что можно согреться сидя в снегу, на краю дороги, под небом большой красивой деревни.
Проехала машина. Потом еще другая. Наконец и он встал. С удовлетворением убедился, что трясти перестало. Пошел в ту же сторону, куда уехали машины.
Его обогнал школьник с рюкзаком. Еще группка детей рассыпалась по тропинкам, взбираясь на холмы к домам. Все верно, час дня. Или два?
Признаки мемориала здесь кончались; деревня же оставалась крепкой, без примет разрухи, уверенно влитой в пейзаж; пейзаж же – красоты необычайной. Он наметил самую высокую точку среди оседланных домами холмов, но совершил ошибку, слишком долго пройдя по автомобильной дороге, и, решив ее не исправлять, увяз в снегу выше колен, свернув на склон.
По верху холма брел давешний школьник – далеко его опередивший. Оборачивался оттуда на него. Это уже с полчаса от того момента, где они первый раз пересеклись. Школьник, пропавший до того из виду, двигался, надо полагать, по известной пешеходной тропе. Как бы собак не спустили – непременная принадлежность такой деревни.
Когда он выбрался на вершину, школьник исчез, канул в каком-нибудь доме. Полные ботинки снега. Но он запыхался, вспотел, холода пока не чувствовал.
То, за чем лез, раскинулось перед ним.
Холмы, за холмами холмы. На далеких холмах другая далекая деревня. Крутой извив реки. Маленькая машина ползет по белому свету.
Зажигалка не работала. Он исчиркал половину спичек из коробка, прежде чем смог затянуться. Стоял, курил. Сознавал, что это предел. Пойти с холма на холм, из деревни в деревню, теряя мемориал из вида и памяти, видя вместо того то, как на самом деле. Теряя себя в том, как на самом деле, и пропав с концами, и родившись опять. Школьником с ранцем среди холмов, не видавшим Советского Союза, не видевшим армии, две тысячи десятого года рожденья.
Холодновато.
Он выбросил окурок. И поздновато.
Обратно он двигался, не задерживаясь вниманием на красотах.
Позади встал «Солнечный Ра» с замком, вросшим в дужки.
Осталось через реку.
В Холмогорах на здании администрации погодное табло показывало минус 27.
Шел мимо краеведческого музея. Мимо обычного дома, украшенного доской, гласящей, что тут проживала экспедиция Отто Юльевича Шмидта по пути на Северный полюс. Всё на одной линии вдоль реки, теперь по стороне, ближней к домам, по движению.
Против автостанции он перешел дорогу, к огромным горам шлака, отделявшим ее от речного льда. За горой расстегнул штаны и отлил претерпевший полную перегонку употребленный на том берегу чай.
В деревянном домике автостанции, в половине, предназначенной для пассажиров, стоял на полу электрический рефлектор, испускающий жар от накаленной пружины.
Он уселся на деревянное сиденье и подвинул к себе рефлектор. Тут его начало колотить.
– Коля, ты!
– Нет, не я. Отто Юльевич Шмидт. Слушай, Санёк говорил, что у него сестра в Архангельске.
На том конце начали фыркать.
– Я угораю с тебя. Ты чё – правда уехал?
– Можешь попросить его, чтоб он ей позвонил? Мне нужно переночевать одну ночь.
– Когда?
– Сейчас.
– Так это… Ты в Архангельске сейчас? Она-то не в Архангельске. В Новодвинске.
– Это где?
– Так это почти Архангельск. Считается пригород. Ну ты скажи, чё вообще? Слушай, бабу твою видел на днях. Хотел спросить – чё как? но она ж такая, без бээмвэ не подъедешь.
– Я в роуминге. Минута десять рублей. Попроси его. И мне позвони. Лучше эсэмэс напиши.
Он сбросил вызов.
Опустил ноги в носках, протянутые до того в самое алое жерло рефлектора. Пальцы уже не болели. До этого были нечувствительны. Он сунул ноги в ботинки, встал и подошел к кассе.
– До Новодвинска я могу доехать?
– Архангельский через Анашкино, Исакогорку, отправляется через двадцать минут.
Он купил билет и вернулся к рефлектору. Зашнуровал ботинки.
Мобильник зазвонил в тот самый момент, как он хотел его выключить.
– Я ей сам позвонил. Эта Олька, Валерка, муж ее. Они ж на дачу ко мне ездили, в Жигулевск, – ну, как. Санёк всех возил. …ты во сколько придешь? Я ей сказал в девять.
– В девять приду.
– Ага, записывай адрес.
– -
Автобус, ПАЗ, стоял на заснеженной площадке перед автостанцией. На улице была темнота и фонари. В автобусе тепло; даже – душно; он угнездился на первом сиденье за кабиной, прямо у печки.
– Во сколько отправляемся?
– Сейчас отправимся. …В пять.
В рот я булочку кладу. Я думал, сейчас к семи. Во сколько же я приеду?
– Мне до Новодвинска, – сказал он водителю, – подскажешь, где выходить?
– Где именно в Новодвинске.
– На вокзале.
– Тебе в Архангельск, что ли?
– Ну, на станции. – Какой же адрес. – Ударников, – вспомнил, – дом 10, нет, 12.
– На площади сойдешь, – подали голос сзади.
Он повернулся посмотреть, мужик через одно сиденье за ним.
– Подскажешь?
– Я раньше выхожу.
Он привалился к стеклу. Гори огнем. По крайней мере, не меньше часа в тепле.
И – тронулись. Автобус полупустой. Медленно, покачиваясь, развернулся. В сторону, куда двигалась маршрутка, на которой он приехал.
Он сообразил, что сюда ехал по федеральной трассе. М8, там сворот назад, на Холмогоры. А сейчас едут вперед, по местной, через все деревни.
Попахивало бензином. Рюкзак валялся рядом на сиденье. Было так тепло в вперевалку ползущем автобусе, скорость не больше 60 километров, может, 50. Если бы ехать и ехать, не приезжать никогда.
Автобус останавливался и выпускал, и впускал. В какой-то момент это был уже полностью наполненный автобус. Пришлось убрать сумку с сиденья, сесть ровно.
– Новодвинск. – Водитель аж вывернулся из кабины, смотрел на него.
Проснулся окончательно на улице. Автобусная остановка на площади. Никакой автостанции. Автобус, высадивший его, уехал.
– Сколько времени, – спросил у стоящего на остановке. Тот глянул на мобильник: полседьмого.
Что, можно покурить.
От площади расходились лучами улицы. Он закурил, перешел дорогу и пошел по той, которая первая глянулась.
Почти сразу же набрел на магазин «Пятерочка». Докуривал у дверей магазина. Нос уже замерз.
В магазине ассортимент был как в магазинах «Пятерочка». Он побродил, рассматривая. Больше 10 минут все-таки не вышло. Он взял пряники и пельмени. Поколебался у яблок. Нет. Пряники и пельмени. Не с пустыми руками. Пива, что ли, купить.
На одну ночь жирно будет.
Не выдержал и купил сметану.
На улице засунул в рот пряник и, жуя, отправился дальше. Пельмени брякают на спине. Тридцать градусов. Не слипнутся.
Улица уткнулась в баню.
Он стоял и глядел на вывеску. Пар и вода. Кожей чувствовал, как они охватывают его – прямо здесь, на улице.
– И загреметь в больницу скорой помощи. – Скажите, пожалуйста, у вас есть здесь больница скорой помощи? – Нет, в Архангельске. – А до Архангельска подвезете?
Закинулся еще одним пряником.
От площади, куда он вернулся, начиналась аллея Героев. Цепочка портретов маршалов, по одному. В общем ряду стоял Сталин. Ему был отведен такой же стенд, как остальным.
Где-то нужно уходить в сторону Ударников.
Он углубился во дворы, обошел детский сад. Опять отлил за какими-то сараями.
Небольшая улица оказалась искомой. Номера здесь шли в сторону увеличения; до конца оставалось всего три дома. Повернул обратно.
Вышел к двум домикам в два этажа. От них наискось по снегу, взяв курс на единственный в округе многоэтажный.
За ним типа сквера, и наконец, на перпендикулярной улочке, стоял номер 12-й. Но это улица Добровольского. Ударников он потерял.
Оказалось, она прерывается и начинается за следующим домом, удлиненным пятиэтажным – как полторы обычных хрущевки. По наитию он дошел до конца этого дома, 13, и следующая точно такая пятиэтажка, под углом к нему, была нужным ему 12-м.
Он постоял у углового подъезда с номерами квартир от 101.
И пошел восвояси.
С площади – в сторону, противоположную аллее Героев. Двигался он теперь бодрее. Он начинал понимать этот город-спутник. С разорванными улицами; весь уместившийся, как пятак на ладони. Мороз еще стимулировал. Так, глядишь, до Архангельска дошагает. (Тут он маху дал. До Архангельска дошагал бы к утру.)
С большой аллеи он свернул направо…
Прямо по улице, заглядывая в окна домов. После пересечения другой, широкой, дома кончились. Улица продолжалась, ровная теперь и темная. Шел по ней, не снижая скорости, вперед и вперед.
Потом он вдруг обнаружил, что идет не один. Впереди по ровной улице шли люди. Он оглянулся. Сзади тоже. Не много, все в одну сторону. Навстречу никого.
Впереди раздавался какой-то гул. В воздухе явственно потянуло дымом. Да вот он, дым. Дым застилал полнеба. Белый, на темном небе.
И он вышел.
Стояли здания. Люди впереди него пересекали площадь и втекали в проходную. По зданию справа тянулась бегущая строка. Бегущая строка. Красным по черному бегущие буквы оповещали, что сегодня выпущено гофрокартона…
Строка погасла и возобновилась.
АРХАНГЕЛЬСКИЙ ЦЕЛЛЮЛОЗНО-БУМАЖНЫЙ КОМБИНАТ.
Воздух вибрировал от гула. Из труб валил дым. Строка гасла и бежала. Между паузами показывала время. 20:04… 05. Редкий поток людей к проходной иссяк.
Он нащупал телефон в кармане. Нажал. По экрану побежала мельчайшая строка. Погасла. Разряжен.
На темной улице, кроме него, ни одного человека.
– Здравствуйте. Ольга?
– Проходите.
– – -
– Чаю?
– Если можно.
– Могу яичницу пожарить. Я-то уже поела. Валера на рыбалку уехал до послезавтра, так я не готовлю.
– А можно я сварю? Я купил. И пряники… тут осталось…
– Вы на девятичасовом?.. Приехали, на автобусе девятичасовом?
– А? Нет, я с полседьмого здесь гуляю.
– А что ж вы не зашли? Я с шести дома. Тут от площади три минуты.
– Да я… город посмотреть… Тут каток! За садиком – свет, музыка. Я первый раз не понял – откуда? может, из машины. А второй раз, уже когда к вам шел, и наткнулся! И – ни одного человека.
– Так холодно.
– Так север же. Я думал, все привычные.
– Вот кастрюля. Спички…
– Сюда смóтрите?
– Ага. А что это у вас?
– Ошибки молодости. Решил не исправлять. У вас улыбка красивая.
– Вовка так и сказал… Сказал: такой человек приедет – интересный.
– Он так сказал?
– Ну да… А что?
– Нет, ничего. Мне сказал – старшая сестра Санина. Наврал?
– Почему?
– Так Саня старше меня.
– Ну правильно. Мне пятьдесят пять. Я уже на пенсии пять лет, за вредные условия.
– Никогда бы не подумал. Я думал, вы лет на 10 меня моложе.
– А тебе сколько? Ой, вам…
– Можно на ты.
Женщина, сидящая против него в кухне, маленькая, ладная. В легком халатике, с аккуратной стрижкой. Волосы крашеные, пшеничный цвет, так что. У всех крашеные.
Не похожа была на хозяйку. Не суетилась, не ухаживала. Смотрела с любопытством. Хотелось помыть ей посуду. Или налить ей вина. «Человек интересный». Поганец.
– Кипит… Ой.
– Жадность фраера сгубила. Задумался и всю пачку всыпал. – (Всю пачку, полкилограмма, делов-то.)
– Придется вам мне помочь.
– Я на ночь не ем. Можно на ты. – Она засмеялась.
– Хорошо, на ты. Оля? Я Николай.
– Я помню. Коля. Коля и Оля. – Засмеялась.
– Фитнесом занимаешься? – Он ободрился, видя, что ей приятно, решил повторить.
– Почему?
– Ну, как… Думаю, как можно так выглядеть. Во вредных условиях. Я сегодня был у вашего комбината. Я такое только в Северодвинске видел. Угольная ТЭЦ в черте города.
Она покачала головой.
– Ничего не делаю. У нас вся семья такая, – сказала она с достоинством. – Мать моя, когда с Сашкой шла, – считали, что ее муж. Отец знаешь какой был. Пока не умер. …Сашка тоже такой был бы. Если б не пил. Вон там тарелки.
Он завалил пельмени сметаной и стал жрать. С голодного края приехал.
Она смотрела, как он ест.
– Хлеба дать?
– Спасибо, – сказал он набитым ртом.
– Сашка в детстве смешной был, – сказала она.
– Он же на клоуна учился.
– М-мм?
– Ну да. Он тебе не говорил? Никому ничего не сказал. Поехал в Питер и поступил в институт культуры. Мы с мамой только потом узнали.
Пельмень с глубины тарелки попался обжигающий. Открыл рот, пытаясь остудить, не выплевывая. Выдыхал, как дракон. Аж слезы выступили.
– Пригласил нас с мамой к себе на курсовую. Старался, показывал… Обиделся. Что мы не смеемся. …Я – что? Я же в этом ничего не понимаю.
Пельмень покатился, как ядро. Он перевел дух.
– Работы в Питере не нашел… Свадьбы какие-то, корпоративы… Мать говорила: возвращайся, я тебя тут устрою. Не захотел. Упрямый. Нашел себе… на свадьбе… Поехал с ней. Там уже всё, кончено. Кому там нужны, клоуны.
Саню он этого видел два раза в жизни.
– Вовка вам кем приходится?
– А это Лиды… Сашиной жены племянник. Ты же работаешь с ним?
– Работал. – Он догребал последние ложки, ошпаренным ртом не чувствуя вкуса. Глаза загребущие. Пачка оказалась явно велика.
– А, ну да. Вовка же сказал, что ты уволился… Месяц назад?
Вовка охренел. У Вовки мозговой центр сбился. Интересный человек.
– Год, – сказал он. – Можно, ты говорила, чаю.
– Я тоже с тобой попью. Пряником твоим угощусь. Я люблю пряники.
Заварочный чайник был холодный. Блядь. Он засыпал. Она любопытная. И не любопытная. Это называется – простая. С ней легко. Нуждается в слушателе, скорее чем в собеседнике. Что же у нее за муж Валера. Если такой, как Санёк, тогда понятно. Нет, Саньку не до рыбалки. Бухой электрик с прессового. Меньше всего похож на ее родного брата. Вряд ли она посчитает это комплиментом. Клоун Санёк. Рухнул с порога. Потом проснулся и начал петь. Он сейчас рухнет, как Санёк. Пачка пельменей его прибила.
– А чего так?
– Что?
– Уволился.
Он глотнул бледного кипятка, не способного пробудить и муху.
– С мужиками не поладил. Женщина выгнала.
Увидев, как расширились ее глаза, понял, что сболтнул лишнего, и сейчас будет не отделаться.
– Да нет, я сам виноват. Тот же Вовка сказал – не хочешь работать – не работай. Зарплаты маленькие, все калымят по-черному. Получается, что я противопоставлял себя коллективу. Я не протипо… противопоставлял. Просто мне, как бы это помягче, коллектив до одного места. Я ни в скандалах там не участвовал… Меня же мастер на работу взял. На честном, можно сказать, слове держался. Но и мастер ждал, что я там всякое ему буду… Да просто надоело. Я там был вроде Саши твоего. Вроде клоуна. Да мне-то это зачем. Я на виду быть не хотел, я хотел только, чтоб меня оставили в покое. Но получается, жить в обществе и быть свободным от общества нельзя. На хуй тогда общество. Я пять лет там стоял, делал все то же, что и они. Пять лет в меня только ленивый пальцем не тыкал – а это чё у тебя? а ты почему не пьешь? Да может я за жизнь свою уже всё выпил! Пять лет – хватит. Если б я убийство совершил, по неосторожности, – я бы уже вышел.
– А женщина? – спросила женщина.
– А что женщина, – вяло откликнулся он. – Она вообще из отдела кадров. Это не с нами, получается, опять я при начальстве. …Ты же сама женщина. Ты понимаешь, что женщине нужно. Ей тридцатник стукнул, красивейшая телка, крупная, хорошо устроенная. Ей замуж нужно, детей нужно. Когда она поняла, что от меня этого не дождаться… Пять лет суходрочки, почему я мастера не слушаюсь, почему карьерный рост не преследую. Какой карьерный рост? Где она, в каком бреду видела карьерный рост на конвейере? Не знаю, что ей мозги застилало, почему она это терпела. А получилось, что она лучшие годы не пойми на что угробила. Оля, ты прости, я может не то говорю. Я просто вырубаюсь, я уже сплю, по-моему, тебя во сне вижу. Ты удивительная, я не думал, что у Сани такая сестра, я бы может не поехал, потому что не хочу злопо… злоупотреблять. Но давай закончим. Давай, если я злоупотребил, если я кого-нибудь оскорбил, я уйду, либо, если нет, разреши, я лягу.
Она молча поднялась и сделала жест: пойдем. Он прошел по огромной квартире, вошел, вслед за ней, в огромную комнату. В комнате был расстелен диван.
Он остался один. Посидел на этом огромном диване, потом все-таки встал и отправился в ванную. На обратном пути заметил мельком ее сидящей в кухне.
В комнате он закрыл за собой дверь, разделся – на таком диване нельзя было спать, не раздеваясь – и лег на простыни. Перед тем как отключиться, успел подумать и представить ее входящей, сбрасывающей халат. Потом зашел вернувшийся с рыбалки Валера и заглянул ему в глаза.
Проснулся в полседьмого. Она уже ходила за дверью. Он оделся, прошел в ванную, успел принять душ и побриться. Потом они пили чай – на этот раз он заварил – с пряниками и бутербродами. Вместе вышли и дошли до остановки. Он первый уехал на архангельском автобусе.
…
Вышел с Ладожского вокзала. Конец февраля.
Такого вокзала не было. Здесь была автобусная остановка, пустырь и трамвайное кольцо.
Хозяйка Тамара ушла. Он повернул за ней ключ, оставив его в двери. Четыре метра до окна, стол и стул. Если бы улегся поперек, голову пришлось бы наклонить.
Он бросил на пол куртку и свитер и лег. Там ванна была в кухне, с газовой колонкой, взрывающейся каждый раз при включении, это потом. Сперва надо пережить то, что есть.
Шесть квадратных метров – простор; месяц времени – вечность; в городе, огромном, как небо.
И полторы тысячи по деньгам – капитал.
Он сел, спиной к стене. Достал карту сбербанка, собираясь сломать. Покачал между пальцами.
Срок действия истекает в марте. На карте оставалась какая-нибудь неснимаемая сумма, сорок пять рублей, банкоматы не выдают.
Ее месячная зарплата, позволившая ему протянуть полгода.
Вопрос, от которого он избавлял себя полгода. Почему она не закрыла счет?
Закрыла дверь – за ним, вместе со всем, что осталось у него в руках. Ответ приемлемый. С одной неувязкой: это должна была быть не она. Он ее хорошо знал. Думал, что знал. Новая влюбленность, конечно, все объясняет. Кроме одного. Почему она не закрыла счет? Она его высадила – с жестокостью, исключающей любые дополнительные скрытые мессиджи. Я фэшн-бизнес самка, а ты альфонс, проехавшийся за мой труд. Это и так ясно. Чистый, беспримесный пример умножения на ноль. Выходное пособие – тоже ноль. Она бы с него стребовала отступного, моральную компенсацию. Раздел имущества, к старту нового счастливого существования. Еще бы имелась такая фактическая возможность. За отсутствием всякого имущества.
Забыла. Этим довольствовался, подходя к банкомату. К этому был готов. Снимая столько, чтоб хватило на завтра-послезавтра. Вспомнит – аннулирует. В любой из дней банкомат мог карту – проглотить, или выплюнуть, не довелось познакомиться с тем, как это происходит. Не катит. Ответ не годный. Могла забыть, что дала ему карту, месяца два она у него болталась. Не найдя в доме, пойти в банк и заблокировать. Ни разу не вспомнила? За год? Зарплатная карта у нее другая, ВТБ-банка, эта старая или запасная.
Сколько мыслей о женщине – нельзя сказать, что их не заслуживающей, и они бы были – но иначе! Не в режиме актуальности. Мистическое продление отношений, реально не существующих.
Спрятал обратно карту. Не стал ломать. Цветочек на память. Вот настоящий современный семиотический знак, не то что на щеке.
По неизъяснимому стечению судеб место, где он снял комнату, было последним не изменившимся с конца восьмидесятых и, должно быть, даже тысячу восемьсот. Ни у одного, блядь, собственника не дошли руки расхуячить дом или – еще чего доброго – отремонтировать. Еще одно невероятное совпадение: то, что у него самого не дошли сюда ноги. В Адмиралтейском районе почти не бывал. Полное впечатление перестроечного Питера, лежащего в руинах. И – ноль узнавания.
Завернул на мусорку, присмотреть литровую или полулитровую банку. Таковых не оказалось.
Хозяйка обещала подогнать кастрюлю. И надувной матрас. Судя по тому, сколько предстоит тратить на еду, плита мне в ближайшее время не понадобится. Полная автономия обеспечена. Ну, почти. Без ванны все-таки не обойтись. Можно и этого, конечно, избегнуть, завести тазик и кувшин. И плескаться.
Замерзшая Фонтанка – которую можно было здесь пересечь в два взмаха – отделяла от Адмиралтейских верфей, начинающихся вплотную на том берегу. Это было прямо устье Фонтанки. Там, слева, впадает в залив. Всё во льду.
Он прошел по берегу до моста, пересек его и оказался у проходной. Вошел.
Десять шагов до турникета. Охранник в будке не обращал на него внимания.
На улице у проходной закурил. Из кармана торчала газета, которую поднял со стойки. «Адмиралтейские верфи».
Вернулся на мост, покачал ногой цепь. Развернул, тряхнув, свободной рукой.
Можно было и дома это сделать. Дома. Какое слово.
Верфи – режимное учреждение. Запредельные требования к квалификации. Слесарь по контрольно-измерительным приборам. Сборщик корпуса металлических судов. Профильное образование. Без корки. Без трудовой книжки. С таким трамплином сразу под мост. Отнимать у хозяйки назад семь тысяч, на пропой на три дня хватит.
Одна вакансия рассмешила – журналиста этой самой внутренней газеты. Следовало, не давая себе подумать, развернуться, идти, чеканя шаг, спрашивать у охранника отдел кадров.
Первая попытка, стало быть, неудачна.
Праздную труса. Чем? Еще одной сигаретой.
Он перешел мост и отправился вдоль гранитной реки, с любопытством поглядывая на валявшиеся на льду бутылки. Ноги несли легко. Солнце, мороз. Трое суток назад знать не знал, что здесь. Состоится приземление. Подъем-переворот. Обойдемся без психических клише. То, что накатывает как морок, вызывая тошноту, пусть скорей растворится под взглядом действительности. Так весны захотел. Широта та же, что у Ханты-Мансийска.
Возвращался затемно, из центра, полного огней, людей, платных толчков, ментов. Сенная площадь как новый Версаль. С местной сим-картой на кармане. Хлеб нес в руке, пачку овсянки, чтоб запаривать в кипятке. Кипятильник прихватил в вологодском хостеле – брошенный постояльцем, оставил взамен книгу – которую подобрал в другом. Питер Кэри, «Истинная история шайки Келли». Хорошая книга. Не дочитал.
Банок на мусорке не оказалось.
. . .
В апреле 2018 года он спал с открытым окном. Проснулся от ощущения удушья. Не сон. В окно входил воздух, которым дышать нельзя.
Он высунулся из окна, едва не вываливаясь. (Пятый этаж, под крышей.) Все тихо было, светло. И воздух. Химическая атака.
Он закрыл окно, в том числе и форточку.
Поискал мобильник. Нашел, валялся на полу. Пять часов утра.
Химией реально воняло какой-то. Вроде стирального порошка. Если подбросить его к небесам. В промышленном масштабе.
Стал одеваться. Остановился. Далеко собрался? На улицу. Там то же самое. Бежать, петляя, как заяц, искать, где вдохнуть.
Все спят. И я сплю. Помрем всем районом.
Свалился на матрас. Матрас был кит. Черный. Занимал по ширине всю комнату. Когда надо было к окну, он просто перекатывался. Днем ставил его на попа. Матрас был метр в высоту. Первое время належаться не мог. Подкачивал каждый вечер. В матрасе моторчик, подключается к розетке. Такого ложа у него не было никогда в жизни. Жалко тратить на одного. Он активно дрочил, представляя последнюю, занимающуюся сексом с преемником. Другие фантазии. Потом все это как-то накопилось, обратилось в противоположность. Матрас стал неприятен, заснуть на нем невозможно, метался от края к краю.
Не из чего выбирать. Он мечтал об узкой жесткой койке, даже спальнике на полу. – Ни спальника, ни вообще одеяла. Хозяйка и так была чрезмерно щедра. Обещала временную регистрацию. Не сделала. За это время он проработал ровно неделю. Уволили его без объяснений. Заплатили шесть тысяч. Что его удивило. Могли бы не дать ничего. Таскал мешки с мукой, собирал пачки тарталеток, клеил наклейки. Видимо, не слишком быстро. Слишком часто перекуривал. Тарталетки даже не попробовал. Хотя валялись повсюду. Что он ел в это время? Последнюю неделю спас сосед за стенкой. Шофер на «Газели». Не дальнобой, а по городу. Собирался выбросить здоровый кусок свиной кожи, с ошметками мяса. Дай-ка его сюда скорей. Ходил по городу, пялясь под ноги. И нашел пятьсот рублей. Пока не разменял в магазине, уверен был, что фальшивка. «Банк приколов». Откликов на разосланные по «Авито» резюме не поступило. Чтоб отправить их, потратил пятьдесят. До интернет-кафе пришлось пилить до метро «Адмиралтейской». Раньше были на каждом шагу. Техника развивается. У всех смартфоны.
Шесть тысяч отдал хозяйке.
Лежал тихо. Руки под голову.
Жаль. Если не считать этого (чего – этого? Матраса же. Я о матрасе), жилье его очаровывало. Особенно когда стало теплее. Он думал, что летом вообще не будет закрывать окно.
Заснуть не удастся. Срубит через два часа, когда наоборот надо вставать. Через полтора. Полчаса уже прошло.
Не шевелись. Не дергайся. Сейчас протащит по всей биографии. Да не крути головой – глаз близко.
– -
В Крыму дело было, под местечком Морское. Девчонка оставалась под горой, лежала загорала голая на камнях. Никого там не было. Он полез выше. Выбрался на скалу, очень высоко. Если бы сбросил отсюда камень, попал бы в нее.
Она там лежала, внизу. А он тут сидел. Сидел прямо в небе. Чайки летали на уровне глаз. Управлял чайками. Повел глазом – нет, не повел, подумал, и чайка точно описала полукруг, как управляемый планер.
Небо кругом. Он о ней не думал – и в то же время знал, что она там лежит. Солнце сгорало. Уже полнеба окрасилось красным, как только бывает на море. Медленно бились внизу мелкие волны. Может, она уже там не лежала внизу, тень от горы наползала на камни. Она, наверное, поднялась и хлопотала у костра.
И он подумал: сейчас.
Надо было тогда.
Что – «тогда»? Что за пошлятина. Сигануть с горы головой вниз, в расчете, что не упадешь, а пойдешь, насвистывая, по незримым ступенькам? Нет же, не об этом думал. Просто разрешил, принял конец. От полноты, а не от недостатка.
А о ней не подумал? Да нет. Даже и сейчас бы сказал – правильно не думал. Каждый решает за себя свою жизнь.
Она потом точно так же решила свою жизнь. Не думая.
Думаешь ли сейчас? Не спишь ли ты в пять утра, в соседнем городе, так близко, рукой подать.
Что я могу тебе сказать?
Писаешься ли ты в момент оргазма? Спорим, нет. Как ты открывала глаза, открывалась вся навстречу, и открывались все шлюзы. Потом стыдилась, ревела. Я смеялся. И ты уже смеялась, не переставая реветь. Сколько в тебе воды. Помнишь, как в Москве, в чужой богатой хате. Ты стояла на ковре без трусов. Я тебе сказал:
– Писай на ковер.
Ты задрала ногу. А глаза уже блестели, уже готова зареветь.
Он сел. Спустил ноги с матраса.
Курить на матрасе нельзя. Одна искра – и конец единственному лежбищу. К тому же, хозяйкиному. Чем это отличается от того, чтобы обоссать чужой ковер? Да ничем. Это он изменился.
– Я об этом и говорю. Меня нет, тебя нет. Кто остался на трубе? Я тебя не трогаю, живи, раз живется. Я за себя. Сил нет терпеть. Нет, не сил, смысла. Меня нет. Иначе чего они так все удобно устроились. Расселись, как на колесе обозрения. Мужики по центнеру весом. На обиженных воду возят, так, что ли? Далеко ли увезете. Я б еще подполз, если б было куда. Был один, который руку подал. Который видел меня, а не крышку от водосточного люка.
Он замолчал и прикурил. Стены тонкие, как картон. Остается надеяться, что шофер, и дед, что в угловой комнате, не слышат слов, а неясное сквозь сон бормотанье. Комната для прислуги. Если б здесь было кому прислуживать. Доходный дом для пролетариата. Когда еще и понятия такого не знали.
И пришел тот один, и встал сверху.
Стало просто не вдохнуть. Не втянуть дым сигареты. Он смотрел, как она сгорает в руке.
Ты-то за что.
Тот молчал, молчал, а потом и говорит:
– Дай докурить.
Химическая вонь подрассеялась, но была еще заметной и острой. Сосед потом сказал, что выхлоп от находящегося в двух кварталах завода. На Елизаровской воздух был чистый. Он долго блуждал в поисках улицы Анны Берггольц, так что когда наконец вышел, уже было не так рано. Все равно пришлось еще час сидеть, как ворона на колу, на заборе у назначенного входа. К девяти еще несколько подтянулись. Все женщины, причем только две русских.
Но еще прошло минут сорок, прежде чем приехали двое на машине и, собрав у собравшихся паспорта, ушли в здание. Все топтались, ждали. Друг с другом не заговаривали. Рекрутеры вышли, раздали пропуска и повели, через маленькую будку-проходную, за которой открывались железнодорожные пути, в буйных зарослях кустарника. Через пути, к большому зданию. Называлось РЭД, расшифровку аббревиатуры он узнал чуть позже.
Поезда, которые никуда не идут
Анастасия Новокрещенова, дочь, жена и мать. Старший менеджер, или менеджер по персоналу. Или вроде того. ООО «СТК-Запад». Симпатичная и с хорошим характером. 27 лет. Или выглядит на 27. Из тех лиц, что и в 37 будут выглядеть как в 27.
Напротив нее, лицом к ней, сидит бухгалтер Александра. Тоже симпатичная – но круглая, как солнце. В коротких кудрях – как в лучах. Александре 37. Трудно сказать, что с ней будет в 47.
Остальные бабы в конторе несимпатичные.
Александра поднимает голову от своего 1С, или что там у нее.
– Тебя искал Бабушкин.
– Да, – весело удивляется Анастасия, проходя к столу. – Чего меня искать.
– Зайка потерялся, – говорит Александра, снова углубляясь в свое 1С. – Он у Луизы был вчера. Луиза говорит – ей не надо.
– Какой зайка, – спрашивает Анастасия. Ей совсем неинтересно, какой именно зайка потерялся. Зайки все одинаковые. Все теряются.
Входит Бабушкин. Бабушкин симпатичный. Ему 55 лет.
– Что у тебя с телефоном? – говорит он вместо приветствия. —Сейчас пришлю тебе… Ромашку. Отправь его на Махачкалу.
– Сам не справишься? – спрашивает Анастасия. Ставит телефон на зарядку.
Бабушкин выходит. Ритуальные разговоры ему неинтересны. Он сидит за стеной. Мягкий, приветливый Бабушкин, с лучистым взглядом.
Лупит дождь.
Входит зайка. Шарит взглядом по бабам. Баб в комнате четыре: Анастасия, Александра, Людмила, еще Людмила.
– Анастасия Юрьевна… – говорит зайка неуверенно, переводя взгляд с одной Людмилы на другую.
– Я Анастасия Юрьевна, – говорит Анастасия, открывая файлы.
Смотрит на зайку.
Зайка пожилой. Русский. Анастасия вздыхает. Бодро говорит:
– Стажировку прошел?
Зайка трясет головой. – Нет… Я первый день. Мне сказали, идти к бригадиру. А я не знаю…
– Ничего, Роман, – говорит Анастасия. Берет мобильник. – Федя? Ты где? Хочу тебе дать помощника. На стажировку. Одного.
– Я не Роман, – говорит зайка. – Я Николай.
– Да? – Анастасия смешалась. Но только на миг. – Тебя же Бабушкин послал?
– Я не… – говорит зайка в отчаянии. – Мне сказали – к бригадиру. Я час жду…
Анастасия останавливает его жестом. Слушает. – А, ты здесь?
Входит Фарход. Это Федя. Это молодой невысокий узбек.
– Вот, Федя тебе все объяснит, – говорит Анастасия бодро. Федя окидывает зайку взглядом, жест рукой: за мной.
Зайка останавливается на пороге, хочет что-то спросить. Но раздумывает и бросается за Федей – как в омут головой.
– Весь апрель лил, – замечает Александра, не отрываясь от 1С. – И весь май будет лить.
– Сраная погода, – говорит одна из Людмил с таким выражением, как будто говорит: сраная работа.
Входит зайка. С него льет так, что всем в конторе становится мокро.
– Анастасия Юрьевна… – говорит он, переводя взгляд с одной бабы на другую.
Это тощий мужик под полтос. Русский. Бритый почти под ноль, к тому же татуированный. Девки, держитесь за сумочки.
– Меня Бабушкин послал, – говорит он вопросительно.
Настя глубоко вдыхает.
– Так, Роман, – говорит она. – Ты что такой влажный? Душ принимал? Тебя Бабушкин когда послал? Поезд уже ушел.
– Я не Роман, – говорит он, – я Николай.
Александра первая начинает трястись. Обе Людмилы не выдерживают и ржут в голос.
– Роман, Николай, какая разница, – говорит Настя. Она и сама смеется.
С плохим характером на такой работе делать нечего.
Ромашка однако потерялся. Второй раз. Стоит, смотрит на девчонок. Девки от этого больше закатываются, уже почти рыдают.
Настя встала.
– Пойдем.
Вышли за дверь. Прошли по коридору, коридор полон узбекских женщин. Он отстает. Настя идет, не оглядываясь. Догнал.
Настя сама не маленькая, к тому же каблуки. Он всё равно выше.
– Что за день такой, одни мужики, – сказала Настя самой себе. – Ты точно хочешь здесь работать?
Молчит. Сказал наконец:
– Вариантов нет.
Они вышли в ангар и пошли по ангару. Мимо путей.
– Что у тебя на щеке? – спросила Настя.
– Цветок.
– Вижу, что не рыбка, – Настя, жёстко. – Бабушкин тебя Ромашкой назвал. Тут такой… паноптикум, – пожаловалась. – Фарход, Тахир, еще этот… Турсунмурад. Я их всех Толями зову.
Шли молча.
– С Луизой вчера работал? Сколько вагонов сделал?
– Два.
– Для первого раза это нормально. – Настя остановилась. – Смотри. Есть такая же работа, но в другом депо. На Московском вокзале. Смотря на сколько ты рассчитываешь, конечно. Там фиксированная ставка – двадцать пять тысяч. Не как здесь, от выработки. И там русские работают. Хочешь, я могу тебя туда перевести.
– Да нет, я здесь попробую.
– Пробуй, – согласилась Настя. – Смотри.
Они стоят у стены ангара. Спиной к открытому зеву ворот.
– Это семьдесят первый путь. Вон – семьдесят второй. Тебе нужен шестьдесят четвертый. Это снаружи. Выходишь в ворота – и направо. Там стоит сейчас поезд на Махачкалу. Шестьсот девяносто седьмой. Запомнил? Шестьдесят четвертый путь, Махачкала. Стучись в любой вагон, находи Фархода – Федю. Это твой бригадир сегодня. Я ему сейчас позвоню. Завтра тебя поставлю с постоянным бригадиром, а сегодня с ним отработаешь.
Сказал:
– Спасибо.
И вышел под дождь.
Анастасия повернулась и пошла в контору. Цокая каблуками.
. . .
2. Работник обязуется:
…
е) не разглашать посторонним лицам, в том числе работникам ООО «СТК-Запад», вне рамок исполнения обязанностей сведения об отправке (отпуске) имущества, о сигнализации и иных системах и формах охраны помещения (территории), где выполняются операции с имуществом.
– Что же это за хуйня-то. А? Блядь? Что за хуйня. Жопу подтереть этой бумажкой.
Лосева из Ломоносова, Волкова из Волхова, вопреки произнесенному, складывает трудовой договор вдвое. Потом вчетверо. Потом ввосьмеро. Потом вшестнадцатеро. Хочет втридцатердва – но не может.
Запихивает в задний карман.
И стоит.
Снуют эти… деловые, взад-вперед. Поехала вереница платформ на тракторе, посторонись! Все знают, чего им надо, куда сновать. Одна она не знает.
В стороне так же как она околачивается один, длинный, поглядывает на нее.
Она как-то отвлеклась – и тут он рядом. – Первый день сегодня?
Она кивает. Чует, уже слезы подпирают.
– К кому вас определили, – не отстает.
– А хуй его знает блядь, – говорит Волкова басом. – Сказали ждать. Ни хуя не знаю ничего.
– Тут никто не знает ничего, – утешает он. – Полный этаж начальников – и никто ничего. Непонятно, как поезда с рельс не сходят. Попросите, чтоб вас к Аману приписали.
– Кого, блядь, просить, на хуй. Я тут никого не знаю. Ни хуя не… – Слеза таки выкатывается. – Поеду домой, – говорит Волкова, шмыгая носом. – В Волхов, блядь… электричка… В час двадцать. На вокзале… Пересижу. Ебись они своим трудовым договором… пусть ищут… ветра в поле.
Всё начинает двигаться в одну сторону.
– Двигаемся. – Он ее хватает за плечо. – Со мной будете. Скажете потом, что у Амана. Я его попрошу. Все равно, пока стажировка. Контроля нет.
Волкова простодушная. Ей скажут: иди, – она идет. Она ему в пуп дышит. Волкова маленькая, без грудей. Без зубов. На рожу она ничего, но как улыбнется… Где, блядь, деньги взять на это всё. И стрижка под мальчика.
Идут.
Он говорит:
– Стажировка эта, три дня? Не оплачивается. Бабушкин добрый… они там в кабинетах, – они говорят, что да. Нет. Стажеров поэтому любят. Со мной пятеро устраивались; на следующий день вышел я один. Бригадиры записывают убранные вагоны на себя. Текучка выгодна. Каждый день по десять человек приводят. Русские здесь не работают. Зачем? Если можно нормально трудоустроиться… К середине первого вагона все всё понимают.
И улыбается. Он тоже без зубов. Страшен, как смертный грех.
Волкова против воли смеется.
– Двое щербатых… – Шмыгает носом. – То-то блядь… чернота одна. Скажи, почему, мы, русские, так не можем? Эти-то… горой. Один за одного. А мы, блядь, друг другу – горло перегрызем.
– А мы вот как сделаем, – радуется он. – Будем вдвоем один вагон убирать. Запишем на меня, ну, в мой листок контроля. Потом, при расчете, учтем, я запомню. Если, конечно, будет расчет… Я, честно говоря, не в теме. Всего неделю работаю… Старожил.
Волкова простодушная. Ей скажут – запишем; она запишет. Видно, по роже ее всем все видать.
Хуй знает, куда зашли. Чухают по путям. Впереди – вереница таких же, штук пять. Тащатся по одному. Черных.
– Аман! – орет он во все горло.
Самый передний останавливается. Все его обходят.
– А насчет черных, – он понижает голос, нагибаясь. – …Иллюзия. Казалово. Аман туркмен. И гражданин России. Для него узбеки хуже русских. Таджички тут, две девчонки работают. Мадина и Робия. Какие красивые имена! Он их вообще угнетает, падла. Я с ним немного поговорил… У них вообще там работы нет. Куда им деваться? Они на дорогу одну потратили, потом разрешение на работу.
Приближаются к Аману, или Омону, как его там.
Он стоит, толстый. Рожа аж черная, чернее чем у всех. Блядь, бай! Стоит, ждет их. Недовольный.
– Моя знакомая! – объявляет он. – Мы с ней вдвоем будем убирать. Возьми ее к себе, Аман.
Аман дергает лицом.
– Как зват.
– Оля, – говорит Волкова басом.
– Ола… – повторяет он.
– Возьми ее, – повторяет этот.
Аман делает движение рукой.
– Возми мою сумку.
Он берет.
Аман уходит вперед.
– Тебя-то хоть как зовут, – спрашивает Волкова.
Он молчит. Видно, что хочет бросить эту сумку.
– Дай я понесу, – говорит Волкова.
Он просыпается.
– Зачем? Не надо. Я с ним потом… Про касты слышала когда-нибудь?
– А? – говорит Волкова.
– По понятиям, – говорит он. – Я все думал – почему тут всех зовут не так, как их зовут? Дошло. На зоне мы бы спали у параши. За нами допивать никто не станет, чтобы не зашквариться. Аман – ариец. А мы – варна… или вайхья, не помню. – Он смотрит на Волкову, которая вылупила глаза. – Тут нет имен. Зови меня туалетный утенок, не ошибешься.
Хуя себе, думает Волкова.
Ну нет.
Я Волкова. Волкова из Волхова. Лосева из Ломоносова. А вы тут все – что хотите.
Дверца вагона открыта. Он швыряет сумку в вагон. Впрыгивает прямо на платформу. Открывает там что-то, платформа поднимается.
Он втаскивает ее за руку по ступенькам.
– Быстро, работаем. Вагон 350 рублей, тебе сказали? Нам надо хоть пять сделать, больше не сможем, ты без опыта… Короче, я туалеты мою. Я люблю. А там эти стекляшки-тряпочки… я этого не понимаю. И третьи полки. Найдем колье брильянтовое – никому ничего, и валим отсюда. Я уже восемнадцать рублей нашел. Ты куришь? Я бросил. Здесь на сигареты не заработаешь.
– У меня колбаса есть, – говорит Волкова басом.
– О-ё… Что ж ты молчала?
. . .
1. Работник принимает на себя полную материальную ответственность за недостачу вверенного ему Работодателем имущества, а также за ущерб, возникший у Работодателя в результате возмещения им ущерба иным лицам, в случаях:
а) недостачи ценностей, вверенных ему в соответствии с занимаемой должностью;
б) умышленного причинения ущерба;
в) причинения ущерба в состоянии алкогольного, наркотического или иного токсического опьянения;
г) причинения ущерба в результате преступных действий работника, установленных приговором суда;
л) причинения ущерба в результате административного проступка, если таковой установлен соответствующим государственным органом;
е) причинения ущерба при неисполнении работником трудовых обязанностей.
4. Определение размера ущерба
4.1. Определение размера ущерба, причиненного Работником Работодателю, а также ущерба, возникшего у Работодателя в результате возмещения им ущерба иным лицам, и порядок их возмещения производятся в соответствии с действующим законодательством.
4.2. Стороны Договора по взаимному согласию вправе заключить соглашение о добровольной выплате Работником причиненного ущерба, размер которого превышает среднемесячный заработок Работника. В случае, если таковая договоренность не будет достигнута, взыскание причиненною ущерба производится в судебном порядке.
Загрохотали в дверь.
Он вышел из туалета, шагнул в тамбур. Пощелкал ручкой замка. Рванул. Забыл, в каком положении тут «открыто». Повернул обратно, еще рванул.
Стоящий снаружи ждал, задрав голову, смотрел на него сквозь стекло.
– Не открывается! – крикнул он в стекло. – Замок заело! – И еще раз дернул, сильно.
Тот повернулся и ушел.
Он вернулся в туалет. Взял ведро, вышел набрать воды в служебное отделение. Столкнулся в узком проходе со студенткой-проводницей. Посторонился молча.
Студентки не знают, не понимают, теряют ведра, подстаканники, билетную папку, флажки, кочергу, лом, ключи, пылесос. Приходится звать Амана. Студентка не досчиталась одной вилки. Отказалась принимать вагон. Звать Амана. Аман приходит, находит. Ушел по поезду, пришел, швырнул проводнице вилку. «На!» Дура улыбнулась самодовольно. Молодец Аман.
Вернулся с полным ведром в туалет, замкнул дверь за собой и вылил его всё на стены. Апофеоз торжества уборки.
– И так восемь раз. На четыре вагона.
Выжал досуха тряпку в умывальнике и вытер стены и потолок. Щеткой пидорасил унитаз. Потом добрался тряпкой и до тех углов за унитазом, которые никто никогда не мыл.
Открыл дверь, чтобы вытирать пол, сгоняя грязную воду в дыру в нем.
Загрохотало, зараспахивались и захлопали двери из тамбура. Он вошел обратно в туалет, чтобы пропустить входящего.
– Почему дверь не открыли?
Вошедший преградил собой вход в купе проводницы. Здоровенный болван, косая сажень в плечах, ростом не ниже его. Ариец.
За арийцем толкался и сопел Аман.
Жалкий писк проводницы.
– Проблем захотела? – загремел ариец. – У тебя они есть! – заключил чеканно, с удовольствием.
– О зарплате за рейс забудь. Зайдешь в штабной вагон. – Повернулся и уставился с удивлением на него.
Он стоял на выходе.
– При чем тут проводница? Дверь я открывал. Ее заклинило, могу показать.
Ариец, не отвечая, повернулся к Аману: – Это кто?
Аман протиснулся мимо, оттеснил его жопой, выталкивая в туалет. Распахивая дверь в тамбур.
Он рванул за ними. Ариец шел строевым шагом, грохоча по переходным площадкам.
Аман перехватил его в межвагонном промежутке.
– Ты что? Ты что делаеш? Ты знаеш, кто это?
– Да насрать, кто это! Он видел – меня через стекло, а не проводницу! Пусти ты – я ему сейчас покажу, пусть сам попробует эту дверь открыть!
Они вздрагивали, как петухи, сталкиваясь грудями. Тень движения, намек к движению у Амана – сейчас зарядит ему в табло.
Аман сдержал себя.
– Это начальник поезда, – зашипел он. – Он мне из-за тэбя поезд не примет. Молчи! я тэбе толко говорю – молчи!
– И что, что это начальник? Чего он к девчонке привязался?
Аман еще раз сказал:
– Молчи!
Хлопнул дверью тамбура за собой.
Он вернулся в вагон и дошел до Волковой, которая натирала столы.
– Дай сигарету.
– Ты ж не куришь. – Волкова однако вытрясла из пачки две штуки.
Они пошли в другой, нерабочий тамбур.
Со второй затяжки его повело, как алкаша на старые дрожжи.
– Я всё. Я не работаю.
– Как это, – сказала Волкова. – А я?
Он пожал плечом.
Сосредоточенно курили. Волкова высунула следующую.
– …?
– Давай.
Закурили по второй. Волкова толкнула дверь тамбура, выпуская дым.
– Чё, точно… не хочешь?
– Да хоть бы и хотел.
– Чё случилось-то?
Он поморщился.
– Амана спросишь.
Еще три минуты в молчании.
– И чё делать будешь?
Он рассмеялся. – Хороший вопрос. Я у соседа тысячу занял под будущие доходы. И хозяйке тысячу еще должен. …Тебе вот обещал. За стажировку.
– Да мне-то блядь… не надо.
– Да я знаю, что ты добрая женщина.
– Да я-то блядь… не добрая.
У Волковой зазвонил телефон. Она сделала рукой знак: подожди. Отошла к двери. Забубнила в трубку.
Он отошел к другой двери. Повернул замок одной рукой, не выпуская сигарету. Дернул. Эта открывалась.
– Подожди! – Волкова схватила его за рукав.
Поезд дернулся так, что оба чуть не выпали. Это прицепляли вагон.
– Подожди, я закрою. – Он захлопнул дверь, повернул защелку. – Курить вредно, Оля. Пошли, там туалет не дымит. Не домыт, я хотел сказать.
– Чё, передумал? А я уже хотела с тобой, – сказала Волкова с облегчением.
– Не надо со мной. Я сейчас буду Амана в жопу целовать. Он же меня отдуплил – и я же ему буду. Может, не уволит.
– Пусть меня тоже увольняет тогда. Я ему скажу, блядь. Не буду я, на хуй, работать, без моего Туалетного Утенка.
. . .
Амана уволили.
Сначала просто пришли на работу – и нет Амана. Кто-то ему позвонил. Аман сумрачно сказал, что отдыхает.
В офисе, как всегда, всё встало на уши. Настюха с ног сбилась, распределяя бригадиров по поездам и заек по бригадирам. Романа, который Николай, отдала Луизе. Подружку его беззубую – Тахиру, который Толя.
– Тахир вообще монстр, – утешал он Волкову. – Я у него стажировался третий день, Аман меня не хотел брать. Тахир терминатор, у него бригада узбечек, жена, сестра и сестра жены! Двигаются, как саранча. Вообще ни одного живого микроба после них. За секунду меня научил мыть туалеты!
У Волковой, блядь, как всегда глаза на мокром месте. – Я, на хуй, уволюсь, все дела. – Но не уволилась, а пошла как миленькая куда послали.
Луиза поставила всех – и сбежала. Узбеки незнакомые, по-русски ни бельмеса. Проводница наезжает:
– Кто, блядь, огнетушители будет менять? – Ругается не хуже Волковой. А кто хуже? В штабном вагоне, в купе проводников, и снаружи, на развозке белья, у бригадиров, начальников поездов, ремонтников подвижного состава – один на всех монотонный речитатив. На всю жизнь пропадет охота рот паскудить.
– Луиза придет, – твердит он проводнице, как пароль. Та пришла, потом еще раз пришла, и в третий раз пришла:
– Я на Луизу докладную пишу! Звони ей!
Он позвонил. Луиза свое:
– Уже бегу! Сейчас буду!
А тут белье привезли. Вагонов нет. Узбеков всех вместе с половиной состава отцепили и куда-то увезли. Стал он таскать на весь поезд. Завалил три тамбура, за папу, за маму и за того парня.
Аж в два часа явилась Луиза. Пробежалась по составу, усмирила проводницу. Узбеков к тому времени уже прицепили, они вяло начали убирать свой конец. Мешки так в тамбуре и лежат, все через них перелазят.
Сел передохнуть. Хотя ясно, что передыхать – не сегодня. Тут Луиза присела напротив. Уставилась на него. На щеку, конечно, куда же.
– Я тебя помню. Странно. Я вот была уверена, что ты не останешься. А где твои девочки?
Девочки – ткачиха с поварихой и сватьей бабой Бабарихой, что поступили с ним в распоряжение Луизы в первый день. Для них – и последний.
– Девочки, – сказал он чуть более развязно, чем желал, – сказали, что не созданы для работы, а созданы для любви!
Луиза помрачнела.
– Мне шестьдесят лет. И я работаю. Хоть для батюшки царя родила богатыря.
– А где Аман? – вспомнил он.
Луиза и выдала, что Аман отдыхает теперь совсем. – Больно до фига любил в купе сидеть и чаек попивать. Я вот бегаю, высунув язык. И не жужжю.
Верно. Чаек Аман любил. Один раз они с Волковой его полтора часа на улице ждали. На мусорном ящике, у состава. Пока Аман там внутри с проводницами прохлаждался. Обещал подсадить на попутный, а пока – погодить. Плюнули и ушли пешком к московскому, искать в отстойнике поезд.
С другой стороны. К Аману привыкли. И он к ним привык. Даже по телефону уже понимает. Да не такой плохой он мужик. Волкову оставил на составе ночевать и шавермой кормил, когда у нее подружка, с которой живет, пропала с ключами.
Вдруг звонок. Он смотрит на телефон.
Аман.
– Сейчас, – говорит Луизе и выходит в тамбур.
Аман сопит в трубку.
– Что там говорат, – говорит наконец.
– Говорят, отдыхаешь.
Амана прорвало.
– Мэня подставили! Я вообще нэ виноват. Там воду нэ заправили. Поезд ушел бэз воды – что, я отвэчать должэн? Скажи, – голос его меняется на просительный, – Аман был плохой бригадир?
– Нет, Аман, – говорит он, думая о трех тамбурах белья, которое предстоит растащить по составу. – Ты хороший бригадир.
– Я так подумал, – просит Аман. – Если все соберетесь и пойдете к Настэ. И скажете: хотим Амана.
Кого собирать? Узбеки Амана ненавидят.
Он набирает Волкову.
– Как там?
– Ну на хуй, – говорит Волкова пониженным голосом. – Этот Толя, со своими женами. Душу он с меня вынул.
– Оля, мы попали, – внушает он. – Я еще ни одного вагона не сделал. Дальше хуже будет. Тут новых набрали, вообще по-русски не говорят. Пошли завтра к Анастасии, просить за Амана.
– У меня завтра выходной, блядь, – говорит Волкова. – Я завтра в Волхов, домой еду.
Ну что он, один пойдет?
Возвращается в вагон. А там уже Луиза, копытом землю роет.
– Бегом!
Бегут в тамбур. Луиза сдергивает мешок с горы.
Раз такое дело, он берет два.
Дальше стремглав несутся в голову состава. Шестидесятилетняя Луиза, колыхая телеса, с мешком на горбу. Он поспешает за ней, держа курс на этот мешок, который трясется, как заячий хвост.
В вагоне Луиза сбрасывает мешок и заворачивает обратно. Он ловит ее за локоть.
– Хватит, Луиза. Вы бригадир. Идите узбеков пригоните, мужиков же полно. Ну и что, что не понимают. Я по накладным прослежу.
После восьми ходок он теряет счет. В голове вместе с пульсом бьется: армия. Нескончаемый бег, и любой, кто стоит, – начальник. И непрерывный мат. Стоило жить тридцать лет, чтобы сюда вернуться.
Пять часов. Вагоны не убраны. В семь поезд подается на посадку.
Утром он не может встать.
Амана вернули через неделю.
. . .
Телефонограммы.
Н. Я беру отпуск. Послезавтра выйду.
Бабушкин. За счет другого дня.
Н. Нет, дополнительно. Бюллетень.
Бабушкин. Да это ваши деньги ж… Берите.
. . .
Он сдул матрас и спал на полу. У соседа-шофера гремел русский шансон. Он не двигался, пока сосед не уходил.
Лежа на спине, начинал поднимать ноги, скрипя зубами.
На двадцатый подъем боль уменьшилась.
Поднимался по частям, на живот, потом на колени. Медленно разгибался.
Пошел в кухню и накинул крючок, понадеявшись, что выдержит напор сумасшедшего деда. Открутил воду на полную мощь и поджег колонку.
Лег в ванну. Горячая вода дошла до горла.
Пришлось вылезти, чтоб колонку погасить.
Лег.
Тишина.
Закрыл глаза.
Вода стала совсем холодной, когда он вылез.
Вытершись свитером, вернулся в комнату. Там опять лег.
Заснул, а, проснувшись, снова стал поднимать ноги. Вроде бы легче.
Не лучший способ проводить выходные. Но заставить себя встать невозможно.
Сосед вернулся и опять врубил русский шансон. Он закутал голову в свитер, натянул край матраса.
Ночью он несколько раз просыпался и снова качал ногами. Тянуло сквозняком из форточки.
Утром проснулся с большим аппетитом. Встать уже можно было почти безболезненно.
Из еды – несколько пакетов роллтона, выброшенные пассажирами.
Он сходил на кухню, набрал воды в банку. Вернулся, опустил кипятильник.
– Можно было подчищать железнодорожные мусорки и без того, чтобы там работать.
Поел, оделся и вышел на улицу. Волкова оставила ему проездной, сгорающий в конце недели. Воскресенье.
Он шел к метро, вдыхая сырой воздух и удивляясь, сколько в нем запахов, если не курить. С одной стороны ветер веет шоколадом; с другой – непременная примесь бытовой химии, выброс которой был в ночь перед устройством на работу. Давно.
Немедленно захотелось закурить.
Зазвонил мобильник.
Это только Волкова. Если не Аман, конечно, не знающий, что он не на работе.
Он вытащил телефон. Незнакомый номер.
– Привет, Роман.
– Анастасия?
– Узнал?
– Ну, или вы, или Бабушкин. Для остальных я утенок.
– Кто? – Она засмеялась.
Он молчал.
– Где подруга твоя? – спросила весело.
– Позвоните ей.
– У нее телефон выключен.
– Потому что она в Волхове. У нее там местный номер. Я пришлю вам эсэмэс.
– Лучше сам ей позвони. Завтра пускают новый двухэтажный поезд. Набирают четырех человек, только русских. Опция – уборка в пути следования. Петербург – Адлер и обратно. Оплата хорошая.
– Какая?
– Это к Бабушкину. Трое у меня есть. Вот думаю, – сказала она весело, – кого поставить. Тебя или ее?
– Ее, конечно.
– Почему? – Она рассмеялась. – Я правильно понимаю?
– Что?
– Что ты несгибаемый рыцарь Айвенго.
– Пока что я наклониться не могу. Еще одна разгрузка белья, и мне кайки.
– Там не будет разгрузки, – говорит она таким голосом, каким предлагают минет. – Только выгрузка мусора. Это легкая работа. И чистая.
– …Ро-ма! – требовательно. – Ро-ме-о! Ты что, от счастья язык проглотил?
– Анастасия, вы хотите меня унизить? Это неправильный метод. Я внизу. Ниже уже некуда.
Молчание.
– Кстати, Аман хороший бригадир, – валит он. – Зря его убрали. При нем не было такого бардака.
– …У тебя трудовая есть?
– Откуда?
– Санитарной книжки тоже нет. Приходи сегодня. Нет. Завтра в четыре часа. Подпишешь договор. Санитарную и трудовую Людмила сделает, я скажу. В девятнадцать ноль ноль отправление.
Она ждет.
– Спасибо, – говорит он.
– Пожалуйста. – Отключается.
Он стоит, сжимая телефон. Что-то тут лишнее. Или унизить, или спасибо.
Не давая экрану погаснуть, находит волховский номер.
– Чё случилось-то, – пугается Волкова.
– Оля, хочешь в Адлер?
– Какой, блядь, Адлер. Не-а, не хочу.
– Завтра в семь. Та же уборка, но платят лучше. Если согласна, я перезвоню Анастасии, она тебе дальше объяснит.
– Какой, блядь, в семь, я не успею.
– В семь вечера.
– А ты почему сам не едешь?
– Не хочу.
– Ну и я не хочу. На хуй, не, не поеду.
. . .
– Ты что, с ума сошла? – сказал Бабушкин.
– Почему?
– Фэйс-контроль. У него вид классического зоновского пидораса. Эта ромашка. А зубы ему выбили, чтоб хуй сосал. Ты считаешь, что пассажиры спального вагона не напишут на тебя жалобу?
– Ты считаешь, что пассажиры спального вагона хорошо разбираются в градациях уголовных сословий? – парирует Анастасия. Но Бабушкин только качает головой.
– Не пойдет.
– Тогда – кто? Волкова? – называет она единственную возможную альтернативу. В этот момент альтернатива драит Махачкалу. Но Бабушкин качает головой.
– А эта – лесбиянка. Настоящий кобёл. Ты знаешь, где она работала раньше?
– Откуда?
– В женской колонии в Саблино охранницей. Ты знаешь, кто там работает?
– Ты откуда знаешь? – не может сдержать удивления Анастасия. Этот Бабушкин. Всё знает.
– Знаю. – Бабушкин не раскрывает источников. Анастасию пробивает на нервный хохот. – Что же это за парочка – пидор и лесбуха? – Почему-то она чувствует облегчение.
– И ты хочешь троих оставить? Ты считаешь, на тебя не напишут жалобу, когда они там будут носиться, высунув язык и ничего не успевая? Ты не успеешь никого вызвать, – кладет она последний козырь. – Три часа.
– Сейчас, – говорит Бабушкин и выходит, начиная звонить. Анастасия знает, куда. Двухметровой Нине Безотказная Лошадь. Другое дело, что по фэйс-контролю она, на ее критический взгляд, проходит еще хуже этих обоих.
Бабушкин возвращается чернее ночи. Безотказная отказала, понимает Анастасия. Собственно, она в больнице.
Анастасия чувствует вдохновение.
– Да нормальный у него вид. Сейчас вся молодежь так ходит.
– То молодежь, – говорит Бабушкин, чернее тучи.
– Он даже очень стильный, – гнет Анастасия. Она видит: получится! – А по росту прямо – модель! Наденет форму… И потом, он не курит.
– Курит, – говорит Бабушкин.
– Не курит. – Анастасия поворачивается к двери – и, – заказывали? Вуаля! – входит Ромашка.
– Куришь? – спрашивает Анастасия в упор.
Под его взглядом она каменеет.
Вдруг откуда-то ей входит в голову, что он (как?) слышал то, что тут говорилось.
Анастасия становится пунцовой, сама не чувствуя этого. Поднимает руки к ушам – не сознавая этого. Уши, где сережки, начинает покалывать.
И кто-то в голове ее констатирует не без отчаянья: «Фокус не удался».
. . .
Четверо мнутся, переступая с ноги на ногу. Все в форме, трое мужского пола – синих комбинезонах, еле отыскалось три такого размера; все ростом под 190. Одна – женского пола – в красных штанах; ей пришлось их подвернуть и подпоясаться.
Теперь, значит, она говорит:
– А где мы будем спать?
– Вам оплатили отдельное купе. В… пятом, да, в пятом вагоне. – Без усилий Бабушкин излучает доброжелательность. Бабушкинское лицо вызывает мгновенное доверие. Голос, манера держаться, смеющиеся морщинки в уголках глаз – транслируют подчиненным: надежное прикрытие.
– А белье? – не унимается женского пола – выдавая этим будущие проблемы во взаимодействии с ней в процессе совместного труда. Звать это смахивающее на крысу с длинной косицей существо – Сусанной. Сусанна, Луиза – во всем Питере не сыщешь больше имен, скопившихся в «Сервистрансклининг «Запад»».
– Всё будет, – мягко итожит Бабушкин, и начинает теснить экипировщиков к выходу, давая понять, что инструктаж закончен.
Спускаются по лестнице и выходят в ангар с поездами. Трое из четверых хорошо знакомы, они обмениваются невнятными посторонним шутками, пикируясь с Сусанкой. Один из троих оглядывается на четвертого – несколько отставшего. Это Женя – самый молодой из компании. Жене 19. По виду – студент, по делам – он два года исправно пашет на уборке, половину этого срока – фирменных поездов. Куда поставлен за любовь к нему техники и проводниц.
Вся четверка, обойдя пути, останавливается у поезда. Двухэтажный – он не кажется много выше обычного, глубоко погруженный в платформу 72-го тупика. Тем не менее эта махина, громада, в сумраке ангара давит, во всяком случае четвертого, не имевшего раньше случая встречаться с таким ни в своей трудовой, ни в бездельной жизни.
Третий из четверых – Роман (sic!), только что Бабушкиным назначен бригадиром; иначе – старшим. Хотя старший – и намного, по виду – вдвое от среднего возраста остальных в группе, безусловно, четвертый. Попросту – старый. Он и теперь на пару шагов поодаль.
– Покурим, – дает свою первую команду Роман.
Женя поворачивается к четвертому.
– Вы не курите? – Женя может показаться дурачком. А на самом деле – славный малый. То, что он не прост, становится ясно при первом же взгляде на взаимодействие его с механизмами, даже незнакомыми.
– Нет, – говорит четвертый.
Спохватившись, что с ходу ставит себя вне общества, он шагает поближе. Поправляется: – Сигарет нет.
Женя, не колеблясь, встряхивает пачкой. А курит он «Парламент». Вот так.
– Николай, – говорит четвертый.
Мужчины жмут друг другу руки. Сусанка наблюдает. На ее плече болтается объемная сумка. У парней рюкзаки. Только у четвертого нет ничего.
Да все, конечно, видят это; как и общий потасканный вид старикана, не спасаемый новеньким комбинезоном; и невыразительную блямбу на его щеке. «Кого это к нам поставили» и «откуда такого вытащили» повисает в воздухе не далее чем на секунду – и рассеивается движением Жени, помахивающим перед собой ладонью, как бы чтобы развеять дым. Ехать двое суток туда, двое обратно; все недоразумения лучше замять волевым решением еще до начала. Одной Сусанке закон не писан – и она выдувает струю прямо в глаз этому человеку, как свой конкретный вопрос. Не позавидуешь, конечно, мужику.
– Пять минут есть? – спрашивает он тут. – Я сейчас. – Быстрым шагом начинает удаляться. На ходу бросает только прикуренный «Парламент» под поезд. И это Сусанна замечает.
– Что это, вообще, такое? – поворачивается она к Роману. – Может, он опоздает? Может, он передумал? Я с ним не буду работать. Я лучше сама весь поезд уберу.
Женька радуется не пойми чему. Роман бы забил – ему что за горе. К Сусанке, например, тоже есть вопросы, и интересуйся кто у него – он бы вообще другую себе выбрал компанию, кроме, может, Жени.
Но тут он вспоминает о назначении Бабушкина. И понимает – что нет, любое горе теперь будет его. Надо отдать должное Роману – он быстро мыслит. Роману двадцать семь; это – возраст.
Поэтому он говорит:
– Сусанна, сбегай-ка к Бабушкину.
– Чё? – мелкая тварь этого не ожидала.
– Скажи, что я тебя не устраиваю в качестве бригадира, – продолжает Рома. – А заодно слетай к Насте. Поведай ей, что ее любовник тебе не глянулся.
– Чё? – Сусанка забывает выдохнуть дым.
– Через плечо, – завершает Роман. – Будет твой напарник. Только что-нибудь вякни. Вернемся, сдадим состав – тогда хоть докладную на меня пиши. Увижу, что саботируешь – ссажу в пути.
Женька ржет, как конь, простая душа. Роман только что нажил себе врага на долгую и вечную память. Но тем самым оттянул Сусанкин злой нрав от старика. Ни в чем, если вообще, не виноватого.
Поезд приходит в движение.
Открываются плавным механическим образом двери. Появляются проводники.
Временно забыто. Главный – а это Роман – устремляется к пятому вагону. Члены бригады – за ним.
– Какое купе? – говорит проводница Света. – Вы о чем. Никто ничего не заказывал и не оплатил. У меня все проданы билеты!
И понеслось. Роман бежит к начальнику поезда. Когда он видит красный лик Семеныча, он понимает, что вляпался за всю грязь. Семеныч поразил его, тогда стажера, пропитым басом, которым он объяснял зеленым проводникам, что кипятильник к посадке должен быть прогрет. В следующих дословно выражениях: «Воду с хуя не нацедите…».
Соответствующими оборотами он сейчас излагает Роману, на каком месте он вертел Бабушкина. Мест нет. Койка в купе стоит семь тысяч. Запуск нового поезда создает большие проблемы в личной жизни. Ему не нужна уборка в пути следования. Это если вкратце.
Сусанна хихикает. Нашла родственную натуру, ее это веселит. Семеныч, кстати, ее знает. Похлопывает между делом по тощей косице, спускаясь до задницы. Вот пусть сама выпрашивает у него хоть табуретку в проходе.
Все улаживается. Чудесным манером всегда все улаживается. Сбегав вдоль поезда не более пяти раз, Рома находит и проводника, готового принять двух мужчин, и проводницу, согласную еще на двоих (пол не уточняет). И санкцию Семеныча на попадание внутрь состава.
В суете он даже упустил из виду, что четвертый их кореш подтянулся. Остановившись перед Семенычем, который после трудов по разъяснению просто стоит дышит, он зачем-то считает нужным обратить на себя внимание, говоря:
– Здравствуйте.
– Здравствуйте, здравствуйте, – меланхолично отвечает Семеныч, – как вы заебали со своим «здравствуйте».
И лезет в вагон.
Из вагона навстречу ему вываливается Сусанна.
– Я нажала кнопку смыва в биотуалете, – объявляет она. – А кнопка не работает.
– Под вагоном висит генератор, – начинает объяснять Женя. – Пока вагон не наберет скорость, электросистема запитывается от батарей или высоковольтной магистрали. В двухэтажках нет своего генератора, и вагон целиком зависит от электровоза, батареи здесь для низковольтных цепей используются и на стоянках.
Сусанка смотрит на Женю, как снайпер, прищурив глаз.
– Ты сейчас с кем разговаривал?
Женька поворачивается к корешу. Медитирующему над ответом на свое приветствие.
– А как вас по отчеству?
Роман смотрит на лицо четвертого. Для разнообразия ему его не жалко.
– Максимович, – говорит тот.
– О! – говорит Женя. – У них – Семеныч. А у нас – Максимыч!
Вперёд.
Он вышел из купе проводника и встал в проходе.
Лбом к стеклу не прислоняться.
Попытался облокотиться о никелированный поручень, тянущийся вдоль окон, – буквой «Г», зад уперся в стену между купейными дверями.
Нет, нельзя. Выпрямился, взявшись за него руками.
За спиной в купе проводница Света, оправившаяся от известия, что лишена места отдыха в пользу двух нахлебников, щебетала с его напарницей, звать Сусанной.
Закупоренная коробка в пятнадцать вагонов отматывала километры. Два часа от Московского вокзала. Шесть часов до четырех утра, когда начнется работа.
Туловище в униформе не должно маячить на вагоне, мешая первым пассажирам – вот они, выходят из своих камор, – вынести мусор.
Он прижался к поручню животом. И это ведь не на него натолкнутся – скажут на всю бригаду.
– Эй, ты что там делаешь? – Сусанна высунулась из купе. – Иди, Света зовет чай пить.
Он присел на край койки. Стол был завален снедью. Сусанна, мелкая, уписывала, как хомяк, щеки, как футбольные мячи, перекатывались.
– Меня с состава сорвали, – объясняла она Свете. – С собой только то, что было, – кивнула на мешок, заваливший койку. – Ни денег, ничего.
– Ешьте, ребята. – Света протиснулась к выходу. – Я пойду пассажирам чай разносить.
– Да положи ты мою сумку наверх. – Сусанна, продвигаясь к окну. – Я потом возьму там еще кое-что…
Он взял стакан с чаем и наболтал сахару четыре ложки. Сусанна прыснула.
– Кишки не слипнутся?
– Сусанна, – сказал он. – Ты же не первый раз едешь.
– В двухэтажном – первый раз. А так – пятый. Я люблю ездить, – сообщила с гордостью. – Где я только не побывала. В Мурманске – раз. В Астану сопровождала. В прошлом году два раза в Краснодар. – Она загибала пальцы.
– Может, ты мне покажешь, что к чему. Ну вот, Роман сказал, в четыре утра мешки выносить. Я даже не знаю, как их достать.
– Да я знаю, что ты не знаешь. – Сусанна фыркнула. – По тебе видно, вчера из лесу вышел. – Она откусила сразу половину сочня и положила на стол.
Он вышел за ней. Сусанна продвигалась по коврикам расхлябанной, но целеустремленной походкой. Косица болталась, как кнут.
Четыре ступеньки, предтамбурный промежуток, с тремя дверями в туалет.
Она отомкнула ключом-трехгранником дверцу, на которой была надпись «СТЕКЛО». – Если мешки не полные, а они не будут полные в четыре утра, высыпаешь в один. Мешков не хватает. – Отперла другую, с надписью «ПЛАСТИК».
– Подожди, тут же написано.
– Ну, дикий… Думаешь, тебе на перроне будут устраивать раздельный сбор? Всё в один ящик!
– А ключ?
– Ключи, вообще, покупают. Хочешь, продам? Пятьсот рублей.
– Каха в РЭДе мне предлагал за триста.
– Я не знаю, что ты тут вообще делать собрался. – Замкнув дверцы, она повернулась к противоположной стене с туалетными кабинками. – Тряпки, ведра. – Отомкнула низенькую дверцу. – Пылесос там, – одним движением вздернула рольставень. – Пошли, покажу, где швабры.
Они устремились обратно через вагон, прошли купе проводницы.
– Всё понял? Два раза не объясняю.
Вернулись в купе. Сусанна запихала в рот оставшуюся половину сочня.
– Все-таки ключ.
– У Женьки попросишь. Он без ключа все открывает. Учти, в Рязани двадцать три минуты стоим. Я за тебя мешки таскать не буду.
– А спать?
– Ты наверх. Я люблю в окно смотреть.
– Света где будет спать?
– А она не будет. Проводники вообще сидеть должны всю дорогу. У нее там отдельное место.
Не стал спорить. Забрался наверх. Полка была коротка, промежуток между ней и потолком узок.
Зашла Света. Вполголоса внизу рассказывала Сусанне о женской доле и наглости пассажиров. Он помигал телефоном, заводя будильник.
Закрыл глаза и сразу открыл. Будильник жужжал.
Он спрыгнул с полки в темноте. Сусанна спала. Он решил разбудить ее, когда вернется из туалета.
Когда вернулся, она уже сидела, заплетала косу и зевала.
– Я схожу за ключом.
– Твои вагоны, – бросила вслед, – с девятого по двенадцатый.
Он прошел по вагонам до первого.
– Максимыч! – Женя уже убирал. – Доброе утро. Ну как тебе тут?
– Доброе. Хотел про ключ спросить.
– Тебе Сусанин не дал, что ли? У нее два. На, возьми мой. Потом только верни.
Он поблагодарил парня.
Обратно через состав. Сусанны не было видно.
Четыре вагона за два часа. По три туалета в каждом. Из корзин пышными букетами выпирала использованная туалетная бумага. Зеркала заляпаны. Но сами сортиры чистые. Только протереть насухо пол.
В двенадцатом вагоне туалет открывался картой. Он разбудил проводника, который долго не мог взять в толк, чего от него хотят. Наконец выдал ее.
– Туалетная бумага кончилась, – сказал он, возвращая карту. Проводник, беззвучно матерясь, стал одеваться.
Подарок. В мешках с мусором, когда он стал их пересыпать, оказалось полно выброшенных пакетов с железнодорожным сухим пайком. Он набрал штук шесть запакованных в полиэтилен круглых булочек, пять йогуртов, столько же шоколадных батончиков.
Он не мог представить себе человека, выбрасывающего шоколадный батончик. Жизненный опыт повысился.
Закусил прямо тут, у мусорки. Йогурты все пришлось выпить, в карманы не помещались. Остальное рассовал. Удобный комбинезон.
Разжился и парой стерильных зубных щеток.
На перроне было свежо и ясно.
Он стащил мешки в ящик. Остановился.
Вдалеке у первого вагона трое его коллег курили.
Он к ним не пошел.
Следующий выход, она сказала, в девять? Он взгромоздился на верхнюю полку и завел будильник. Поясница болела вполне терпимо.
Анастасия – значит «возвращающая к жизни».
. . .
– Ну как? Поплавал? О, да ты загорел!
– Только лицо. Четыре часа в комбинезоне просидел. Просто смотрел. А парни сгорели.
Без пятнадцати девять. Настя одна.
Она смотрела на него, сидя, снизу вверх, и улыбалась.
– Ну вот. А то я думала – горло мне перекусишь.
– Да я сам думал.
Он осмотрелся. – Мне бы переодеться. Форму сдать.
– Придется подождать. Кладовщика еще нет. Шмотки твои у него. А что – форма? Пусть у тебя будет. Ты же еще поедешь? Присядь, не стой.
Он сел. – Если честно… Не хотелось бы.
– Что не так? Компания не понравилась?
– Отличные ребята, – сказал он.
– Тогда – что? Ну расскажи, мне же интересно. Давно не ездила.
– Ты тоже убирала?
– Проводницей. Пять лет.
– Тяжелая работа, – сказал он. – Жалко их.
– Мне тоже. Так что ребята?
– Чёткие. Особенно один, Женя. Ну, ты же знаешь. Бабушкин всех обманул. Раньше, говорят, командировочные на руки выдавали.
– Половину. – Настя кивнула. – А что командировочные? Тысяча восемьсот, умножай на четыре дня. Получишь сразу за всё. У тебя денег нет? Могу одолжить.
– Не надо. Я еще с предыдущей не расплатился.
Что сказал?.. Оба смутились. Как Джим Моррисон и Нико.
– В общем, без денег, – заспешил он. – А у Женьки карта. И он всех кормил. В Адлере накупил в «Магните» два мешка еды. На обратном пути окорочка жарили. Я не знал, что в поезде можно.
– Можно. Там же микроволновки.
– Пересолил. – Он засмеялся. – Жрать невозможно. Все равно ели. Проводников угощали.
Настя рассматривала свои ногти.
– Сусанна на тебя настучала.
Он не удивился.
– Когда успела, – сказал. – Они вроде домой пошли.
– С Семенычем поговорила. Семеныч ее знает, она у него работала на «Красной стреле». Чем-то ты ему не понравился.
– Проводники все довольны были, – сказал он.
– Проводники не в счет. Он ее про тебя спрашивал. Она ему все рассказала.
Он молчал.
– Что ты по мусоркам шаришься.
– Настя, блядь, – сказал он.
– Настя не блядь. Не переходи на их язык.
– Хорошо. Я что-то должен? Вычти из моей зарплаты. За то, что они выбросили, а я съел. Если она будет. Я могу сейчас уйти.
Пришла Людмила. Стала снимать плащ.
– Люда, сходи на проходную. Там вчерашних стажеров не пускают. Вы пропуск им не выписали.
Людмила вытаращилась, как лягушка.
– Там дождь!
– Сходи-сходи. Ножками.
Людмила вышла, шваркнув дверью.
– Сейчас все придут.
Он встал. – До свидания.
– Сядь, – скомандовала Анастасия. – Ты форму не сдал.
– Сдам. – Он стоял. – Ты меня для этого на разговор вызвала? Подло, Настя.
Анастасия задумалась.
– Всё это ничего не значит, – сказала она спокойно. – Семеныч мне позвонил. Дальше меня это не пойдет. Следующий рейс не его. Он возвращается к себе на «Красную стрелу». Поедешь?
– Теперь точно нет.
– А дотеперь? Если бы этого не было? Я понять хочу.
Он вернулся от двери и сел.
– Это мои психические трудности. Никто тут ни при чем. Ни Сусанна, ни Семеныч. Типа клаустрофобия. Я в жизни больше пятнадцати суток не сидел. Но ощущение то. При том чисто, светло, народ праздничный. Работа не пыльная. Пропылесосил ковры – спи отдыхай. Ни сантиметра нигде места, где можно остаться одному. Семеныч на меня налетел, когда я в тамбуре стоял. Просто стоял. Не курил. И я знал, что это будет. Не он, так другой, разницы нет. Четверо суток без перерыва. Даже на море – среди пацанов. Опыт, конечно, интересный. Но повторять – зачем? Пусть они ездят. Для них это приключение, разгрузка после монотонной работы. Я по узбекам соскучился. По грязи – она мне, видимо, соприродна.
Вошла Александра. Неторопливо стала раскладываться. Он встал.
Настя покусывала губу.
– Сусанку-сосалку я уберу, – пообещала самой себе.
– Нет, этого ты не сделаешь.
Настя покачала головой. – Если у нее есть жалоба – она могла мне сказать. Бабушкину. Но не Семенычу. Мне интриги за спиной не нужны. Ее там не будет. Пока я здесь буду.
– Когда в следующий раз на кого-нибудь настучит – тогда убирай. Ты сама понимаешь. В ком проблема. И все понимают.
Он вышел.
Александра копошилась в своем хозяйстве, поблескивая глазом.
– Что у вас тут?
– Амуры, – кротко ответила Настя.
Вошла злая Людмила, тряхнула плащом.
– Их ебут, они пердят, брызги в стороны летят, – констатировала Настя.
Повеселила.
. . .
– Тресь! – Волкова ударилась головой о верхнюю полку.
– Десять раз за день. Куда – двадцать! Опять двадцать пять. Я вообще доживу до зарплаты, – бормотала она.
Резко обернулась.
Никого нет.
Запихала рабочую одежду в рюкзачок. Почесала голову. Ничего не забыла?
Термос.
Прошла по пустому вагону. В тамбур. Дернула дверь.
Спрыгнула.
И прямо ему в руки!
– Ты что здесь делаешь, – испугалась Волкова.
Нет чтоб обрадоваться, как родному.
– Домой иду, – сказал он.
– Ну и я иду.
– Ну пошли.
Они пошли вдоль состава.
– У тебя что, выходной?
– Ага, выходной. Отгул. Астрахань вчера убирала. Так попросили остаться на Белгород. В поезде спала.
– Ты с кем работала?
– С этим. Сашей блядь, который ни хуя не Саша. Скорей бы Аман вышел. Он мне звонил, спрашивал, пойду я к нему.
– Что-то мне он не звонил.
– Так давай сейчас ему позвоним…
– Ой, вот только не надо этого ничего. Куда поставят, туда и буду.
– А ты разве здесь был? Я думала, ты в Адлер ездил.
– Два часа как с поезда.
– И как тебе? Понравилось?
– Работы меньше в разы. Если ты об этом.
– Как-то не весело говоришь.
– Оля, не надо. Съезди сама – все узнаешь. Я тут за комнату плачу не для того, чтобы в поезде ночевать. Если меня сорвет – меня уже здесь никто не увидит.
– Я б тоже уехала, – сказала Волкова басом. – Где нет этого дождя. Сейчас опять начнется.
Пошел дождь.
– И электричек нет ни хуя. Окно до двенадцати. А может вернемся, подождем? Я-то одна побоялась. Проснулась – никого в вагоне; думаю – может, меня увезли уже? в Таджикистан!
Проехала электричка.
– Блядь! Побежали!
– Куда? Иди уже! Скоро придем.
Волкова расстроилась чуть не до слез.
– Всегда у меня так! Просила – разбудить в шесть. Быр-быр! Тыр-тыр! Я уже сама с собой разговариваю – чтоб только русский язык не забыть.
– На возьми мою куртку. Чего ты? Она теплая.
– Отвянь. – Волкову отпустило. И опять чуть не до слез. Тяжело сходится с людьми. Но если уж сойдется – тогда, блядь, не отлепишь. – Соскучилась по тебе. Кто меня тут еще будет смешить?
– Оля, тебе сколько лет?
– Тридцать.
– Когда я из армии вышел – ты еще не родилась.
– И что?
Что-то еще посчитал.
– За последние тридцать лет ты – единственный человек, кто не спросил, что у меня на роже.
Волкова покосилась на рожу. Ну, не спросила. Теперь-то уж что. Уже и не спросит.
– Ты тоже не спросил, – буркнула наконец, – где мои зубы.
– Зубы – это другое, – не согласился он, – выбил – вставил.
Впереди встал лесок.
– Видишь лес?
– Ну.
– А должен быть мост. Как ты думаешь, что это значит? Я тебе скажу. Что мы сейчас тут по путям полчаса уже чешем на Волхов.
– Так ты ж блядь шел!..
– Я шел – а у тебя глаз нет? …Хорошо, что в электричку не сели.
Повернулись и пошли обратно. Дождь сёк по лицам. Уже всё равно.
– Тебе какое метро? Ты вообще где здесь живешь?
– На Ветеранов.
– Ну забралась. Не могла поближе работу найти?
– А тебе куда?
– В противоположный конец. Мне от Нарвской еще идти. Или на двадцать втором, если время есть. Я тебя на Восстания посажу, а сам пойду на автобус.
– Мы не дойдем. Пошли лучше в РЭД греться.
– Можешь идти. Я домой. – Несколько минут прошли молча. – В жизни столько не ходил, кроме как когда ездил. Ноги уже раскалились – так я эту тропу отутюжил. Я с них копейки еще не видал – хожу гуляю. Если здесь столько гоняться за поездами приходится – если это в системе – с хера было не сделать билет хоть на эти две станции электрички? С них что, убыло бы? Давай профсоюз организуем.
Волкова совсем перестала понимать, что он говорит.
– До этого вообще пять лет сидел.
– Сидел? – переспросила Волкова.
– А? Да нет, наоборот. Жил нормальной жизнью. Простить себе этого не могу. Я тогда папашу своего вспомнил. Сто лет не вспоминал – а тут вспомнил. Он всю жизнь меня мечтал на завод загнать. И на тебе – я сам. Папаша был бы доволен. …И как-то примирился. Как через вату. Себя забыл. А ничего, напомнили. Пизды мне дали за кошелек. Драка там была первые три секунды, потом я уже только на словах отвечал, а потом и на словах перестал. Спокойный увесистый мужик. Моего возраста, даже моложе, но я себя перед ним всегда недоделком каким-то ощущал. Как будто вообще разные виды. Ходили вплотную, не соприкасаясь. Как в разных аквариумах. …Хотя сейчас понял, что папаша мой той же породы. Только он в этом возрасте был главным конструктором. А этот – простой рабочий. Слесарь механосборочных работ, как и я. Хуже всего не это. А то, что все стояли смотрели. Каким-то наглядным пособием послужил. Потому что на заводе сокращения. Потому что мастеру ты лоб разобьешь – он тебя другими путями достанет. Потому что начальство всех нагибает. И раз в жизни за всё оторваться. …А когда я домой в кровище приперся, баба, которую я ебал, мне дала сутки. Не неделю, не три дня. Сутки. Я не отвечал ее представлениям о настоящем мужике. И это стало последним резоном. Жалости у нее ко мне не было, одно отвращение; а ебать я ее в таком состоянии не мог. Тут-то я и понял одну истину. Нельзя начать новую жизнь.
– Пошли в РЭД, – не выдержала Волкова.
Как раз мимо проходили. Это было то место, от которого начали путь.
Она видела, что его потряхивает. Еще куртку предлагал.
Про себя она даже забыла.
Он отмахнулся. – Еще чуть-чуть. На меня не смотри, сейчас пройдет.
– Что дальше-то было? – спросила Волкова, когда увидела, что он намерен шагать молча.
– С какого места?
– Ну, кошелек кто взял.
– Без разницы. Кошелька могло вообще не быть. Неопровержимая улика. Шкафчик открыт, я в раздевалке. Я всегда с работы первым уходил. Никогда не надо быть первым. Особенно с работы. Я, конечно, понимал, что я тут бревно в глазу. Но я думал – хожу по-своему, привыкнут. Ошибался. Это как в деревне. Ты можешь там десять лет жить, а всё будешь – городской. Я такого бомжа знал. Неважно. Навалял он мне хорошо, но все же не так, чтоб мозги отключить. Я их чуть не сломал в первый день, когда понять пытался. Какой кошелек? Кошелька могло не быть. Но это не складывалось. Не ложилось в его тип. Я понимал его отношение ко мне, но это как раз по хую. Я не влюбленная девица. Мы вообще не смешивались. Как масло и вода. …Плюс – надо уходить. Нельзя лежать думать, когда над тобой, как акула, плавает… На мою удачу единственный пацан, который в тот день брал отгул, молодой, жил один, без жены. К тем, кто там был, я обратиться не мог. Почему-то он мне не отказал. Хотя уже все знал. Думаю, жалел, что пропустил самое интересное, и стремился по-своему наверстать. А поскольку до своей головы не дорос, он транслировал мнение общественности. Мнение было такое, что деньги я должен отдать. Денег там было – зарежься. Три моих зарплаты. Не полностью, жить еще на что-то надо. Он мог назвать любую сумму, и тогда я ему до конца жизни бы отрабатывал. Значит, вот настолько я общественности влетел. Адвоката я не брал, да это никого и не волновало. Брал, не брал, в такие подробности не вдавались. Это всё я делаю вывод из того, что он мне довёл. Больничный я не мог взять, если б и захотел, вышел через день, никто меня ни о чем не спросил. Женщина моя нашла свое счастье с новым хахалем, я его видел – холеный качок, не такой, как я, дрищ; они друг другу хорошо подходили. Пацан – который вообще пострадал за народ: судил коллектив, а жильца на три месяца спихнули ему – взамен меня каждый вечер учил. От себя у него было лишь то, что по гигантской половой неудовлетворенности он пытался у меня разведать секрет успеха у женщин. Конкретно: чтобы я ему указал путь в койку той самой моей бывшей; да чтоб она его не выперла, как это сделала со мной. То есть произвести еще работу над ошибками. На мою неспособность к диалогу он не обращал никакого внимания. Для кайфа ему хватало бутылки пива и этого виртуального сеанса в одни ворота. Вообще-то редкостной доброты человек, и может еще из него что-то хорошее вырастет. То, что он долбил меня, как дятел осину, в одну точку, не давая увернуться, это был не вывих, а положение вещей. Справлялся я тем, что он меня не гнал, позволяя рассчитаться. Расчеты взял на себя мастер. До того он брал себе премию, которую выписывал на меня, я и устроен был под этим условием. У меня не было трудовой, вместо нее какой-то срочный договор, который мне один раз показали, ни прописки, ни полиса, единственный документ – паспорт. На заводе все пять лет шли сокращения, была специальная программа – если человек приносил справку, что его берут на стороннее предприятие, его увольняли с выплатой шести окладов. Все это ко мне не относилось. Если бы хозяин кошелька меня пришиб – мастер нашел бы способ сделать так, что никого здесь никогда не бывало. …То есть он взял меня – тогда как нормальных, своих, выдворяли. Мастера я, получается, тоже подставил. Так что на руки получал голый оклад, минус то, что задолжал. На это не прокормишь и кролика. Без пацана бы я просто пропал.
Дождь кончился, они шагали к Московскому вокзалу.
Он в открытую трясся. Точно заболеет. Волкова думала позвать его к себе – они снимали квартирку у самого метро. Но не знала, как на это посмотрит Наташка.
Знала она, как Наташка посмотрит.
– Ты что, в Адлере простуду подцепил?
– Ничего я не подцепил. Д-домой приду, там у меня ванна. Четверо суток об этой ванне мечтал.
– Я только одно не поняла, – сказала Волкова, – зачем ты, блядь, деньги отдавал. Если ты их не брал, конечно.
– То есть ты не знаешь, брал я или не брал.
– Хуй тебя, блядь, знает, – сказала Волкова, – ты рассказываешь так, что ни хуя не понять. Хуже этих узбеков. То, блядь, был кошелек, то его, блядь, не было.
Он вышагивал пять минут. Потом сказал:
– Одеяло.
Волкова:
– Какое одеяло?
Они потеряли одеяло. Когда еще делали один вагон на двоих. Аман тыщу раз говорил – считайте подстаканники. И одеяла. Один подстаканник стоит тыщу. А одеяло – восемьсот. Она всегда считала одеяла. А тут, блядь, замоталась, этот тоже не проверил. И вот – они начинают раскладывать. Одеяла нет.
Может, в купе проводника. Они побежали смотреть. Проводника не было, слава богу. Смотрели в щель по очереди. Нет, у проводника только свои, проводниковые одеяла.
Они пошли курить. Он не курил, так, рядом стоять. И Волкова ему говорит: мы, блядь, не видели, не знаем. Ничего не считали. Не будем проводнику говорить. Ну или проводнице, кто там. Может, не заметят.
А он говорит:
– Тогда на проводника повесят.
– А так на нас повесят, – говорит Волкова.
И, блядь, хуй знает, что теперь с этим одеялом. Если проводник потом посчитал, и сказал на них. Что это они ему вагон так сдали. То повесят на них. А если еще вспомнить, что было там то ложек, то блядь вдруг там всех стаканов. То проводница вообще одна отказалась у нее вагон принимать. И не подписала. Аман-то потом сказал, что все нормально. Но хуй знает, что там этот Аман.
И что там вообще останется от этой зарплаты. Которой они, как он сказал, копейки не видали. До которой еще надо дожить.
– При чём тут одеяло, – сказала Волкова. – У меня есть триста рублей. Пошли сейчас в кафе, тут есть столовая номер один. Хоть чаю возьмем.
Они прошли через Московский вокзал, перешли через площадь – два перехода, со светофорами. Зашли в столовую номер один, Волкова взяла чаю и булок. Еще оставалось в районе ста рублей.
– Есть хочешь?
Он качнул головой. – Поел.
Сахар был бесплатный, он нагреб сахара ложек шесть, не меньше. В оба стакана. Волкова взяла по два. Выпил чаю и отогрелся. А то совсем синий был.
Второй не пил, болтал в нем ложкой. Волкова уже всё съела свое, а он всё сидел. Булку тоже не брал.
Полез в куртку, достал из внутреннего кармана паспорт в обложке. Снял обложку с паспорта и вынул карту сбербанка. Положил на стол.
– Один раз она мне дала карту. Надо было сходить в магазин, у меня своих денег не было, я ей так и сказал. Я не в курсе ее карт, но видимо было две, потому что зарплатная там другая, ВТБ-банка. Я говорю – сколько там? – тебе хватит, был ответ. Сходил, купил, расплатился, сунул под обложку и забыл. Вспомнил через год за две тысячи километров оттуда. Я думал, она ее аннулировала. Но там оказались деньги.
Волкова потянулась за картой.
– Она просроченная, – сказал он.
– Я думал, – заговорил снова, – что Петров мне вернул. Петров – тот, чей кошелек. Но Петров ее не знал. Она сидела в офисе, в высотке, это другой социальный слой, вообще не пересекаются. Он должен был вспомнить, что я с ней жил, а я с ней последние три месяца не жил, она вспомнить, что карта у меня, они должны были знать, что я не выкинул ее. Слишком сложно. Не тот тип. Ни у того, ни у другой. И самый прикол. – Он усмехнулся. – Что их там было меньше, чем я ему отдал.
– Да идите вы все на хуй, – сказала Волкова. – Что ты меня этим грузишь?!
– А кого мне грузить, Оля? Самому носить? Ну вот, я носил, до сего дня. – Он взял карту и согнул ее. – Можно выбросить.
– Чё там было-то, а? Ну, денег? Сколько?
– Где? Там или там?
– На карте, блядь.
– Тридцать восемь тысяч.
У Волковой сердце упало.
– Я не могу у матери столько одолжить. Да у нее, блядь, столько нету.
– Оля, ты совсем дурная? – спросил спокойно. – Мне не всё равно, кому мне висеть – тебе или ей?
Взял остывший стакан и выпил залпом. – Пошли, я с тобой в метро спущусь. Без этой зарплаты мне просто край, – заговорил он на улице. – Мне уже не на что ездить, не на что жить. А у них интуиция на такое – каждый считает своим долгом попробовать: ну-ка? сколько вытерпишь? Ресурс истекает, а расстояние все увеличивается. Я знаю, что завтра приду, и с первого шага буду втоптан в пол. Простое чувство самосохранения подсказывает, что не надо туда больше ходить. Еще пока с тобой работали, было хотя бы на что опереться.
– Ну так давай попросим у Амана…
– Нет, – сказал он сейчас же.
Волковой стало смешно. Гордый. – Ну так хули ж ты там не остался? – сказала она. – Чего ты ушел, если ты деньги уже все равно отдал? Думаешь, я бы поехала в Питер, если б магазин не закрылся? Я в строительном, блядь, магазине работала. По полкам лазила, как белка, на хуй. С моим ростом. Всё лучше, чем здесь. С Сашей, блядь, Федей. И Аманом.
– Я же тебе рассказал. Ты бы осталась после такого?
– Я бы деньги отдавать не стала, – сказала Волкова не задумываясь. – Пусть убивают. Да ничего бы они тебе, блядь, не сделали! Кому охота? А раз ты согласился – значит, виноват.
Они остановились на переходе. Потом пошли. Он всё молчал. Волкова уже стала придумывать, как его развеселить. Уже теперь она его веселит. А не он ее.
– Подожди. – Он остановился перед метро. – Дай додумать. Это как с узбеками. Объективно понятно, что происходит вытеснение. Они берут всех, но ты уйдешь, я уйду. А Юсуф останется. Юсуф по-русски знает два слова. Это значит, бригадиром к нему надо ставить Сардоржона. Сардоржон по-русски знает четыре слова, но зато он может все объяснить и Юсуфу, и Жахонгиру. Но зато теперь он не может ничего объяснить Тане и Наташе. И всё. Обвальный процесс. Всё очень быстро. Даже тот русский, кто хотел бы остаться – он уже не справится. Это капитализм, детка. Никто не будет создавать условий, если можно их не создавать, если всё и так работает, катится, и ладно. Тут же вперед не заглядывают. Не его это дело заглядывать, капитализма. Это как природа. Раз, раз, зима пришла, раз, раз, лето. …Но будь я Юсуфом – я бы не согласился, что я в чем-то виноват. Я мешки плохо таскаю? Я украл? Обманул? Я чем-то другой, не как вы, не могу получать за свою работу еду? У него правда. Я за Юсуфа. Но понятно, что раз никто ничего не делает, то придут русские фашисты и вышибут всех Юсуфов, и Жасуров, и не мягко, не гуманно, по той же объективной экономии сил. Маятник туда – теперь маятник сюда. Объясни потоку, чтоб он тек не через деревню.
– Так вот объективно мне понятно, в чем я виноват. Знаешь, Оля, чего я хочу? Я хочу лежать в нормальной квартире и читать книгу. Как я делал, когда жил у той бабы. Отдавая обществу ни на секунду больше времени и силы, чем чтобы я мог лежать и читать. И этого я себе не прощу. Того, что повелся, подумал, что так можно. Пошел на мировую – тогда как со мной никто мириться не собирался. …Но только им я этого тоже не прощу. Я с ними пять лет жил. И раз они позволили увлечь себя этим объективным процессам… раз я – а не мастер, не начальство, не Путин – оказался виноват в том, что вот так, без ксивы, без дома, с клеймом на лице посмел с ними рядом стоять… Ты это хорошо сказала – пусть убивают! Не думай, что я об этом не подумал; у меня три месяца было; и можно было сразу уйти. Но только это бы означало сбежать; а упереться рогом, доказывать телом, сколько его есть, потребовать у мастера свои деньги себе – он бы может не отказал, ему дороже было, что он меня доил, по правде ему на общество плевать, оно и так против него. …Это бы означало – что? Что я с ними дальше хочу?! Да я хотел с ними дальше. Я к ним привык. Возраст такой. Меня и сейчас порой слабость одолевает. Хочется вернуться и все там разнести. Дать ему в ебальник еще хотя бы раз, то, что тогда не смог, потому что хуевый боец. Нет, нельзя. Я дотерпел и ушел. Пять тысяч в руки – вот всё; в тот же день на трассе стоял. Вовка – я ему потом звонил – думал, я назад к бабе перебрался; у него под конец обо мне такое представление сложилось… Он ко мне тоже привык. …Жжет, конечно. Ночью трудно одному оставаться. Тем лучше. Теперь уже до могилы.
– Пошли, блядь. – Волкова потянула его за руку. – Террорист, на хуй. Не прощу.
– Пошли. – Они вошли в вестибюль. – Тридцать лет назад турникеты стояли справа и слева. Они захлопывались, если хотел без пятака войти. Надо было сделать вот так, – он взмахнул ладонями сверху вниз, – и фотоэлементы не срабатывали. Если правильно рассчитать, ничего не видно и не слышно. Проходил, как волшебник. Навык утрачен.
– Тебе купить жетон? – У Волковой проездной.
– Есть. – Он втолкнул жетон в прорезь.
На эскалаторе встал на ступеньку ниже спиной к ней.
Наташка всегда становилась лицом. Стояла так и разговаривала – пока уже почти не падала, доехав донизу.
Он как почуял ее раздумья – повернулся и что-то сказал.
– Что? – Волкова не поверила своим ушам.
– Не парься, – повысил голос. – Я пошутил.
– Что пошутил?
– Всё. В книжке прочитал. Ты же хотела, чтоб я тебя развлекал.
Он сошел на левую сторону и побежал вниз.
Волкова не может по эскалатору бегать. От ступенек в глазах рябит; она, как сороконожка, забывает, какой шагнуть. Можно навернуться носом вниз.
Он ждал ее внизу.
– Мне на ту сторону, – кивнул на подходящий поезд.
Захотелось догнать его и садануть кулаком в спину.
Что она ему сделала? Что сказала?
Почему им всем с ней так можно?!
– Завтра выйдешь? – крикнула она через спины.
Он обернулся и махнул ей рукой.
. . .
– Где твой товарищ? – спросила Анастасия.
– Я не знаю, – сказала Волкова басом.
Молчание. Она что-то щелкала в своем компьютере. Бухгалтер Саша у Волковой за спиной шелестела.
– Неделю не могу дозвониться, – сказала Настя Александре через голову Волковой. – Абонент вне зоны.
Саша повела плечом. Можно было трактовать по-разному.
– Начисли ей за него, – велела Анастасия.
Саша положила ручку.
– Настя, ты что? Дело подсудное.
– Я свои отдам, – сказала Анастасия. – Если он появится. Делай что говорят. Иначе на депозит уйдут. Никто их уже никогда не увидит.
Наконец посмотрела на Волкову: – Ты же считаешь свои вагоны? Бумажку ведешь, я говорила? Что, когда, сколько? Вычтешь из полученной суммы. Отдашь ему. Когда увидитесь.
Волкова облизнула губы.
– Мы не виделись. – Всё, слезы покатились. – Я не знаю, где он живет. Кроме работы.
– Десять шестьсот, – сказала Александра. – Это без Адлера. С Адлером – семнадцать восемьсот.
Настя глянула в компьютер. Сняла трубку. 573-66-66.
Подождала. Послушала, что говорят.
– Девушка, можете посмотреть человека? Чураков Николай Максимович. Тысяча девятьсот шестьдесят шестого года рожденья. Информация нужна с… – Посмотрела на Александру: – Какое число? …С восьмого, да, с восьмого мая.
– Одет был – черные брюки, синяя куртка с капюшоном. Рост… метр восемьдесят восемь. Есть особая примета: татуировка на лице. Да. Цветок. Ромашка.
Ждала.
– С работы звонят. ООО «СТК-Запад».
Опять ожидание.
– Спасибо. – Повесила трубку.
– Нету ничего. Ментам я звонила. Хорош реветь, – сказала она Волковой. – Забухал твой приятель.
– Он не пьет, – сказала Волкова. – И не курит.
– Бухгалтерия завтра с двух. Подойдешь и получишь. Что-нибудь еще хочешь мне сообщить?
Волкова схватилась за лицо. Плечи ее тряслись.
– Он говорил… Получим деньги – поедем к тебе в Волхов… в гости. Познакомишь меня с матерью, и я на ней… женюсь.
Настя усмехнулась краем рта.
– Обманул, – сказала она. – Поматросил и бросил. Всё, иди гуляй. Что непонятно? Я говорю: свободна.
Волкова повернулась и бросилась вон.
– Злая ты, – сказала Саша.
Настя вгляделась в монитор, щелкнула мышью. Бросила ее и призадумалась.
– Бывает, – сказала она, – не сразу находят.
– Бывает, – в тон ей сказала Саша, – и медведь летает.
Настя не услышала.
Саша поднялась, подошла к ней и обняла со спины.
– Настя, что ты? Бешенство матки? Он старый. Он бомж. Поди, вон, на вокзале сидят, бери любого и… трудоустрой. – Сама засмеялась. – Посмотришь, сколько пробудет. До первого… дуновения. Лучше с Бабушкиным замути. Если уж замуж невтерпеж. Он уже и надежду потерял. Ходит, как кот побитый.
– Дуновения… – Настя услышала только это. – Цветок… бабочка… как во сне, – сказала она, как во сне. – Не бывает же так, чтоб человек растворился… как дым. Бывает, черепно-мозговая травма. Бывает, в лесу лежит, и череп черви объедают… Да мне не надо ничего, – наконец она проснулась и оттолкнула Александру гневно. – Я просто хочу, чтоб он был.
Трехгрошовую. Оперу
Матвей возвращался под утро. Поднимаясь к себе на этаж, увидел тело, скорчившееся на ступеньках на следующем лестничном пролете, повыше его двери.
Хорошо помню, что успел подумать. Тело, на ступеньках, перед моей дверью – чьей же еще. Из всех подъездов, всех квартир в подъезде.
Параллельно с этим быстрый счет. Поесть, помыться, поспать. Если живой. Возможно – денег на дорогу (деньги есть). Или на маршрутку. Что-то из вещей. По обстоятельствам. (Сможет ли выдворить? Да. Есть «Ночлежка», дальше пусть они.)
И третий голос: кто-то из знакомых. (Опечатка была: «знаковых». Оставлю тут.)
Сердце бухнуло, время двинулось осыпью.
– Ты?
Тело дернулось, как от удара, и вскочило. Держась за перила.
– Ты?
– Не узнал? – Матвей усмехнулся. – Жирный стал? Это я еще похудел. Физический труд, свежий воздух, отсутствие алкоголя.
Тот никак не откликнулся.
Они стояли на площадке. Тот первый опустил глаза.
Кивнул на дверь:
– Женат?
– Был, недолго. Это соседка. – Не стал объяснять, что соседка делала у него в квартире. – Больше не придет.
Отпер дверь, вошел. Сумку с инструментами поставил в комнату. Пошел в кухню и вынул из холодильника кастрюлю с тушеной картошкой с мясом. Поставил на огонь. Чайник.
Вернулся в коридор. Тот снимал башмаки.
– Дверь запри.
Поспешно повернулся. Справился с замком.
Матвей вернулся в кухню, картошка уже булькала. Уменьшил огонь, чтоб не сгорело.
– Куртку сними. Не холодно вроде.
Навалил в тарелку, поставил перед ним.
Тот не притронулся.
– Дай полегче чего-нибудь. Давно не ел, от этого буду дристать, как из брандспойта. Сухарь какой-нибудь. Чай некрепкий, с сахаром, если можно.
– Сухарей не сушу. Черный хлеб пойдет?
Отрезал себе и ему, передвинул тарелку. Чайник кипел. Матвей заварил чай.
– Водки тебе нельзя, видимо. А я выпью. – Достал из холодильника и скрутил крышку. – Местное производство, «Владалко». Дешево и крепко.
– Не пью, – сказал тот. – Не завязывал, само вышло. Лет десять уже.
Матвей сел. Намахнул рюмку и сразу же налил еще. Стал есть.
Тот сжевал свой хлеб и улыбнулся.
– Вкусно. Дай еще.
Матвей встал. Налил ему чаю, разбавил кипятком. Сахар он не ел, но где-то в квартире был.
Встал на табуретку и безошибочно достал с верхней полки жестянку. Поставил перед ним. Ложка.
– Давай. – Выпил вторую.
Тот прихлебывал чай с хлебом.
– Ничего не изменилось. Даже обои те же.
– Изменилось. Стенку поставил. Потом посмотришь. – Матвей дочерпал тарелку и налил третью. – Кому-то из нас повезло, – сказал и выпил. – Мне, скорее. Я на котедже должен быть. Материалы не завезли. Завтра привезут. Котедж ремонтирую. Богатый. Хозяин, имею в виду. Ну, и я тем самым.
– Какой ты стал, – сказал он, улыбнувшись.
– А какой был? Деньги есть. Кредит могу взять.
– Мимо, – сказал тот. – Я повидаться приехал. Перед…
– Перед чем?
– Перед чем, – повторил он отстраненно. – Дай-ка еще хлеба.
– Сам отрежь. – Матвей положил перед ним нож. – А я выпью.
– Не напейся.
– Я спать сейчас пойду. Тебе там матрасы в комнате, разберешься. Потом можно поговорить.
– Сутки мне хватит.
– Последние сутки в жизни? – Матвей выпил. – Выглядишь ты не очень. Примерно как обглоданный рыбный скелет.
– Здоровье при мне, – сказал он. – Со всем остальным хуже. Ты, если добить решил, не стесняйся. За сутки справишься.
– Я тебя не буду добивать. – Матвей встал. – Рад тебя видеть. – Радость плеснула чистой синей волной. – Куришь? Я сам бросил, но для гостей держу. Курить здесь, окно потом откроешь.
Пошел в ванную и врубил душ.
Ты сидишь на стуле у окна, куришь, смотришь в окно.
. . .
Вечером они сидели опять в кухне. Николай немного поел. Матвей достал бутылку из холодильника.
– Ты не пьешь, мне утром на работу. Значит, за следующей идти незачем. Я тебе налью все-таки. Со встречей.
– Давай. – Николай отпил глоток. Потом выпил всю. – Расслабляться не приходилось. Сейчас, честно говоря, тоже. Только голову опустишь, уже надо бежать. Один раз у меня своя комната была. И я ее не удержал. Думал о себе лучше.
– Не надо.
– Не надо?
– Сутки почти прошли, – сказал Матвей. – Завтра я в шесть утра на автобус. Котедж на московском направлении, хорошее место. Почти там же, где мой был. Только дальше. Я там буду три дня, или четыре, пока не закончу. Тут всё есть, денег я тебе оставлю. Интернет там, – (он уже показал Николаю маленькую комнату, где жил), – комнату я закрывать не буду. Осматривайся здесь, гуляй, делай что хочешь. Дождешься меня, продолжим.
– Ты же знаешь, я уйду. Проснусь здесь, и всё станет ясно. Я тебя увидеть хотел – ну, увидел. Ничего не изменилось.
– Началось. – Матвей от души рассмеялся. – Двадцать лет жил, никто мне не говорил, когда мне идти, а когда не идти на работу. Пей еще. – Он поболтал бутылкой. – Ух ты, придется все-таки еще за одной бежать. Надо сейчас, ночью купить трудно.
Николай беспрекословно выпил.
– Тебе не станет всё ясно, пока я схожу? Или пошли вместе. Я тебе все-таки предлагаю сделать, как я. За вечер ничего не успеем.
– Разговаривать особо тоже… Отвык. – Он поднялся. – Пошли.
Они вышли на улицу. Николай прятал руки в рукава куртки. – Холодно у вас.
– Ты не заболел? Вот и решение вопроса. Больного человека на улицу никто не выгонит. Тем более. Завтра у тебя такое похмелье будет, с отвычки, ты порадуешься, что тебя никто не видит. И я тебе сейчас одну вещь скажу. Ты имей в виду, что у пьяного на языке. Знаешь, это, когда идешь домой. Поднимаешь голову – а у тебя в окне свет горит.
– Хорошо, дождусь.
Они зашли в магазин, Матвей набрал соков, печенья, лимонов.
– Друг приехал, – сказал кассирше, сияя. Кассирша посмотрела на них непроницаемо.
– Подари ей апельсин, – сказал Николай.
– Нате. – Они вышли на улицу. – Держишь марку, – сказал Матвей с уважением. Николай усмехнулся.
Пришли домой и расположились. – Бухать или разговаривать? Я предлагаю отложить. Я настроен напиться и забыться. Хочешь фильм смотреть? Есть Аки Каурисмяки. Я такое интервью читал. Семь рюмок с Аки Каурисмяки. Пока… – Матвей запнулся. – Ан, дю, труа. – Загнул пальцы. – Еще четыре.
– Можно. – Они перешли с бутылкой и апельсинами в маленькую комнату и смотрели фильм на компьютере. Начало было про мужика, который потерял память. Конец никто не помнил. Расползлись по постелям.
. . .
Через два дня. Матвей возвращался вечером. Не знал, что застанет дома. Окна темные.
Зашел. Николай спал в большой комнате на матрасе.
Пока он мылся, Николай проснулся. Сидел в кухне, когда Матвей вышел.
– Боялся, что ты уйдешь.
– Я же обещал.
Он кивнул на плиту. – Картошку сжарил. Но я думал, ты завтра.
– Ударно работал. – Матвей снял сковороду и стал есть, прямо холодную. – Я сейчас отключусь, – сказал, когда съел половину. – Спал часов шесть за все время. Если ты ждал двое суток, то может потерпишь еще до утра. Или опять водки. Я купил, на всякий случай. Теперь выходные.
– Ты бухаешь?
– Редко. Но да, бывает. Когда невмоготу. С Аки Каурисмяки. Но в основном работаю. Но держу для гостей.
– Гости часто?
– И тоже редко. Лет пять назад было прямо обвал. Сейчас никого. Думаю, это как климат. Потепление, наводнение. Никто не знает, почему. Может, опять будет.
– Ну да, вот я.
– Ты, – сказал Матвей. – Это не гости.
– Типа хозяин.
– Типа того. Ты мне жизнь сделал. Я хотел стать как ты. А стал как я. Может, не лучший вариант. Но лучший из возможных. Я все-таки выпью.
Он достал бутылку и свернул ей голову. Сделал несколько глотков прямо из горла.
– Я всё. Извини, что плохо встречаю. Хочешь, лягу в большой комнате, можешь пошариться в компьютере.
– Да я не больно… шарюсь.
– Тогда спокойной ночи.
Утром проснулся в восемь, вышел в кухню. Николай уже жарил опять картошку. Повернул голову:
– Потому что мы с ним пидорасы.
– Бон матин, – сказал Матвей. – Как говорят, говорят, в Квебеке.
– Давай сразу о делах.
Матвей кашлянул. Спросил вежливо:
– Может, сначала позавтракаем?
Заглянул в холодильник и извлек бутылку. – Можно, – возразил, перехватив взгляд Николая. – Выходной!
Николай откинулся к стене. Сидел на табурете.
– Это значит, – сказал сквозь зубы, – я один упираюсь. Я был готов к любому. Ты мог продать квартиру. Здесь могла быть полна горница людей. Мог меня отшвырнуть от дверей. Имел право. Но этого я не предвидел. Не с кем разговаривать.
Матвей поразмыслил.
– Жестко, – согласился.
Убрал бутылку обратно.
– Поесть разрешишь? – Нагреб себе картошки. – Лесбия, – сказал жуя, – хорошо готовила. – Не лесбиянка, – он поперхнулся, – …наоборот, – продолжил, откашлявшись. – Сейчас уже могу спокойно вспоминать. А тогда было, конечно, неприятно. Сам чего не ешь?
Николай не шевелился.
Матвей встал, помыл за собой тарелку.
– Начинай, – сказал. – …Или нет! Назрел план. Есть река. Там, правда – лето – все пляжи мясом забиты… в такую-то погоду, – глянув в окно, – может, и ничего. Я знаю одни кусты. Где никого нет.
– Могу обосновать, – посмотрев на Николая. – Ты очень скован. С первого взгляда было видно – по тому, как вскочил. Я на лестницах ночевал, знаю. Я тебя зачем здесь оставлял. Хотел чтоб ты рассредоточился. Если напряженно вглядываться в одну точку, многое ускользает.
Николай молча встал.
– Подожди. – Матвей сходил за рюкзаком, вернулся. Сложил бутылку из холодильника, сок, фрукты. – Это тебе, – пояснил. – Если холодно станет, чтоб сразу домой не возвращаться. Я-то не мерзну, жировой слой большой. …Можно костер развести, вполне заменяет. Но долго. Ты не выдержишь.
Они вышли на улицу.
Шли молча. Потом Матвей заговорил.
– Лет десять последних я не выезжал. Хотел понять, можно вообще жить. Евпочя. – Усмехнулся. – Ты в интернете не шаришься – а так говорят.
Николай молчал. Потом спросил:
– И как?
– Пока не понял. – Засмеялись.
– Беседер, – сказал Николай.
– О, – удивился Матвей. – Это по-ихнему, что ли? Я когда-то увлекался. Шлёма Карлебах меня зачаровал. Сам Михед, сам Михед, сам Михед себе начальник, – запел он. – Сам Михед, сам Михед, сам себе начальник. Сам-сам Михе-е-е-ед себе нача-а-альник, сам-сам Михе-е-ед. Сам себе начальник! Далеко дело не зашло. Ограничился двумя. Сэ ля лютэ финале, – запел он, – групэ-ну э димэн. Линте-ерна-сионале сэра ле жанрюмэн! …Ты сказал, что я не упираюсь. Я упираюсь. Как могу. Тут марксистский кружок. Последнее время, правда, больше в пользу водки. Теперь опять пойду. Ты меня устыдил.
– Любишь ты эти секты, – сказал Николай. – В церковь, помню, ходил.
Начался частный сектор. Они прошли мимо гаражей и вышли на тропинку на склоне холма. Здесь можно было идти только гуськом.
Потом Матвей свернул на малозаметное ответвление и сбежал вниз.
Здесь было широкое шоссе с пешеходным переходом. Матвей нажал кнопку на светофоре.
– Придется через центр пройти. Но дальше близко. – Зажегся зеленый, они перешли. – Лестницу к вокзалу деревянную помнишь? Еще стоит. Половины ступеней нет. Я туда гостей водил. Как каскадеры, кувыркались.
От моста через овраг начиналась пешеходная аллея между парадными сталинскими пятиэтажками, крашеными в радующие глаз цвета. Технический университет, суд, налоговая инспекция.
– Про дом что сказал, – подал голос Николай.
– Дом? Котедж?
– Твой.
Матвей пожал плечами.
– Как у тебя с водкой, – сформулировал погодя. – Раз позвонили, два позвонили. Я отклонял приглашения. Так двадцать лет уже никого не видел.
– Беседер, – сказал Николай. – Далеко до твоих кустов?
– Какой нетерпеливый. Через центр, говорю, пройти придется.
Через пять минут уже был и центр. Перешли еще и двинулись по «Дворянской», только в кавычках это можно писать, мимо нарядных низких особнячков, кафе, кафе, банков.
– Маленький город.
– Маленький, – согласился Матвей. – Для тех, кто большие видел. Тут половина ездит в Москву. А половина сидит в своих огородах.
Потом он зафыркал. Показал через дорогу.
– Здесь был магазин. Убей меня, это было на самом деле, не в фельетоне. Назывался «Свобода», а в окне разъяснение: «Свобода – это свобода выбора покупок».
– Это при мне.
Поворот. Прошли по узкому переулку.
– Теперь всё, – сказал Матвей.
И побежал вниз, как слон, ломая кусты.
Николай спускался следом, значительно отставая.
В кустах обнаружилась тропинка, может быть, проломленная только что, а за тропинкой, на песчаной проплешине, сидел Матвей на бревне, довольный. Уже бутылку держал:
– Глотни для профилактики.
Николай сделал глоток, Матвей подал ему хлеб. Зажевал хлебом. Сам Матвей приложился следом. Запил соком, поставил сок на песок.
– Тут купаются, – сказал. – Но лучше не надо. Вода не того. – Растянулся вдоль на бревне и попытался смотреть в небо. Свалился. Кряхтя, поднялся, отряхнулся, сел.
– Садись, – хлопнул по бревну.
Николай стоял.
– Я в Израиле жил. Уличным музыкантом… потом. Когда деньги кончились. Там уровень конечно не мой. Но мне немного и надо. В Греции, при монастыре. Оливки собирал. Когда не знаешь языка, механика предприятия особенно очевидна. Йалла, шалом ма нишма. Лучше бы мне не знать ни одного, так я думаю.
Матвей смотрел на него снизу вверх с неиссякаемым любопытством. Опять за бутылкой потянулся.
– Я тебя домой не потащу, – предупредил Николай. – Прямо отсюда уйду.
– Дальше, – барственно повелел Матвей, вытерев рот.
– Дальше… Да много чего было. Всё одинаково неинтересно. Я вот смотрю на тебя и думаю. Двадцать лет не виделись. И сказать нечего. Давай лучше ты. Я посижу.
Он сел на другой край бревна.
Матвей взял бутылку и стал глотать.
Потом встал, расставив ноги и выпятив живот.
– Ну, у меня такого нет… кругозора. – Он фыркнул. Пошатнулся, но удержал равновесие. – Я в Украине только… Поработал.
Сделал шаг назад. Потом лег на песок и стал отжиматься. Отжался пятьдесят раз и свалился.
Перевернулся и сел. Красный, отдуваясь.
– Я тебе больше отдал, чем мог, – сказал через одышку. – Пришлось крутиться. Было и такое, что как бы без квартиры не остаться. Бабкина квартира, неудобно перед бабкой. Бабка уже померла тогда… Ты помнишь те времена. Сейчас восемнадцатый… а был, правильно, девяносто восьмой.
– Но зато потом! – Он поднял палец. – До этого был я – никем. А стал… Тоже никем. – Он зафыркал и рассмеялся. – Вот номер?
Встал, отряхнул задницу и сел на бревно. – Больше не буду, – сказал он бутылке грозно.
Взял, и зашвырнул ее в воду.
– Сейчас за новой пойдем, – сказал Николаю.
Николай перевернулся спиной к воде. Лицом к нему, оседлав бревно.
– Можно же и по-другому сказать? Ты мне отдал столько, чтобы меня никогда больше не видеть. Ну, перехватил через край, выше сил. Но чтобы уже наверняка.
– Да. Так, – подтвердил Матвей.
Николай молчал. Поднял руку и постучал себя в грудь.
– Больно. Вот тут. Двадцать лет об этом не думал. Получалось. Вычеркнул вас. Без прошлого, без будущего. И без настоящего. День прошел – и ладно. Увлекательная штука. Думал, продержусь. До естественного конца. И вот приперло – вспомнил. Зачем же я приехал. Надо было сдохнуть, но не приезжать.
– Поговори, – посоветовал Матвей. – Легче станет.
– Надо уйти. А куда? Дай я лягу.
Он растянулся на песке. Прижался щекой к песку. Песок был холодный.
Матвей тем временем отошел к кустам и, засунув два пальца в рот, блевал в кусты. Выблевал всю картошку. Закидал ногой песком, слегка припорошив безобразие.
Ветер прошумел листьями.
Сбросил ботинки и стащил штаны. Прошлепал по илу, остановился выше колен и стал умываться. Потом поплескал на голову.
– Фу, – выдохнул, вернувшись на бревно.
– Тебе так удобно слушать?
Николай встал. Вытер песок с лица. Облизал губы и плюнул.
– Я передумал. Потом. Не сразу. Это было несправедливо по отношению к тебе.
Николай молчал, качаясь. Сказал:
– Ты великодушен.
Подошел к бревну, сел на край, лицом к воде.
Сзади раздался шорох. То Матвей натягивал штаны.
– Банку-то хорошо, – заговорил у него за спиной. – Банк свое получил. Кто тут еще в выигрыше, я что-то не пойму.
Примечания
1
Хорошо тебе скакать, она – не она. Не она. Уж поверь мне. Кому это знать лучше. Иной раз кажется, ты тут один живой, все остальные из пластилина, уж настолько не врубаться… Может быть и незачем если они созданы в качестве декораций с узкой и утилитарной функцией и в ожидании спокойно прислоненные к стене один за другим стоят за сценой… И она такая была. Теперь все. Не исправить. Если не дрочить на спиритизм, не дурачить себя, не затем мы здесь собрались, чтобы в бессмысленных действиях растечься, наткнувшись на непроницаемую поверхность. Стоять в тупом недоумении, схватившись за грудь. Тяжелым камнем на месте ее отсутствия.
(обратно)(обратно)2
Жолковский А. Мемуарные виньетки и другие non-fictions // Urbi: Литературный альманах. Выпуск 30. Серия «Новые записные книжки» (5). СПб: АОЗТ «Журнал "Звезда"», 2000. С. 82.
(обратно)(обратно)3
Можно представить, что лежит в магазинах еще на двести км восточнее. Прокисший сахар, вонючая соль.
(обратно)4
Я думал, никогда не застынет. В такую жару!
(обратно)5
Католический монах и православный священник играют в кости. Падре бросает кости – «Тьфу, черт, промахнулся!» Священник увещевает: – Святой отец, не поминайте черта, господь услышит, покарает. – Католик соглашается, опять бросает кости: «Фу, черт, промахнулся!» Православный крестится, смотрит на небо: «Ради всего святого и вас самого прошу вас не призывать нечистого». Католик бросает кости третий раз: «Тьфу, черт…» – Небо становится черным, гремит гром, пространство раскалывает молния. Когда тьма рассеивается, католик сидит на прежнем месте, православный священник лежит мертвый под столом. С неба раздается голос: – Тьфу, черт, промахнулся!
(обратно)6
В какой песне? «Я Ленина не видела, но я его люблю»? – «наоборот», в таком случае, – перемена части сложносочиненного предложения, стоящей после противительного союза. Действительно «не видела… но люблю» совсем не то же, что «люблю… но не видела» – где смелое утверждение приобретает опасно неустойчивый оттенок.
– Нет, Дима имел в виду песню на стихи Вознесенского из рок-оперы Рыбникова: «Ты меня никогда не забудешь, я тебя никогда не увижу».
(обратно)
Комментарии к книге «Возвращение Робин Гуда», Эна Трамп
Всего 0 комментариев