Николай Васильевич Успенский Сельская аптека
I
При черепахинской аптеке есть все удобства: есть подвал, в котором хранятся химические и фармацевтические препараты; чердак для трав, комната для посетителей; есть даже лаборатория, где изготовляются декокты{1}, припарки, сиропы, а иногда – яичницы.
Черепахинский приказчик чрез каждые два месяца извещает своего барина, живущего в Москве, что аптека стоит благополучно на прежнем месте, рассыпает дары свои щедрот на недужных и в соседях помещиках возбуждает зависть.
Как всякое полезное заведение, сельская аптека была с радостию встречена народом. В день ее открытия в Черепахино наехало множество телег с калеками, параличными, кликушами – и благотворительное заведение, будто Овчая купель, кругом обложилась больными. Много добра было сделано в этот день. Фельдшер (дворовый человек, учившийся в московской фельдшерской школе) осматривал больных, делал операции, становил банки, пускал кровь. В полдень два хора певчих пели молебен. Приказчик, в честь торжества, произносил своим мужикам речь, которую слушатели приняли с первых же слов за объявление «вольной» и, волнуясь, зашумели: «Она, матушка!» – но были долго упрекаемы оратором в легкомыслии.
Долго и пламенно молился народ за основателя аптеки: всякий желал ему многих лет, счастия, блаженства на земле, – невиданное, неслыханное чудо он совершил, выстроив аптеку. Живо в памяти народа ее открытие.
Мысль построить аптеку пришла черепахинскому помещику совершенно случайно. В бытность свою в имении, он задумал за какую-то провинность отдать одного молодого лакея в солдаты; намерение свое он открыл жене, которая советовала ему лучше продать лакея. После небольших колебаний помещик согласился на это; но покупателя не нашлось, хотя лакей имел в себе некоторые достоинства, например умел читать и писать. Однажды помещик, кончив письмо к одному из своих московских знакомых, расходился по комнате, позвал к себе старосту и приказал ему как можно скорее снаряжать подводу и запрягать пару лошадей.
– Кому прикажете? – говорил староста.
– Знай запрягай! – отвечал барин.
– Сколько кормочку приладить?
– Запрягай! – твердит помещик, весь объятый задуманным планом.
Лошадей запрягли, подкатили к барскому дому и посадили закутанного лакея.
– Вези в Москву… вот тебе письмо к его превосходительству. – Слава богу, – уладив дела, говорил помещик, – кабалу свалил! Теперь я знаю, что делать: у меня все рты разинут, что я устрою в имении!..
– Куда это везут, Степанида Ивановна? – спрашивала на сельской дороге одна женщина другую, видя, как неслась подвода с лакеем. – Уж не в солдаты ли?
– Нет; говорят, в московскую цирюльню, в доктора…
Через месяц черепахинский помещик получил из Москвы письмо: «Ваш лакей Андрей принят в фельдшерскую школу. Прилагаю вам устав о приеме, содержании, образовании и выпуске фельдшеров».
Прочитав письмо и поблагодарив своего знакомого, помещик стал читать устав, в котором говорилось: «При избрании питомцев в школу должно обращать особенное внимание, имеют ли они здоровое телосложение и достаточные умственные способности».
– Все это Андрюшка имеет, – воскликнул помещик и бросил читать устав. – Дай-ка ему образование-то: это выйдет законодатель!
В скором времени помещик отпраздновал закладку аптеки и уехал с семейством в Москву.
II
В одно ненастное, осеннее утро на крыльце аптеки стоял народ. Дверь в аптеку была заперта. Посетители от дождя жались в кучку; некоторые из них садились на лавку, некоторые стояли молча и смотрели на село, где мужики подсобляли на грязной дороге лошадям везти мокрые воза, а бабы насильно гнали скотину в поле.
– Что, не вставал? – шел разговор.
– Не вставал. Вчера, должно быть, воротился поздно. Кровь Захару пускал.
– Захар упал с возу-то?
– Захар.
– Ох, видно немного нам жить осталось. Что-то уж жутко приходит!.. Мертвецы опять стали ходить… За что это господь наказывает?
– Ночью ныне покойник Давыд ходил. Скляницу все с собой держит… видно, от ней помер.
– Собаки, милая ты моя, до зари до самой лаяли, словно ловили кого, и-и-и заливались: мы с невесткой совсем не спали; приложишь ухо к окну, слышишь – ногами хляскает; да вдруг загудет и захохочет, и всё туда… к лесу-то идет…
– Говорят, война подымается.
Шаршавый, худощавый мальчик отворил дверь и впустил народ в аптеку.
В аптеке, не имевшей особенной чистоты и порядка, стояли с стеклянными дверцами шкапы, наполненные штофами, бутылками, банками, мензурками, ступками. На стенах висели картины.
Фельдшер, лет двадцати пяти, в коротеньком сюртуке, причесанный, с белыми воротничками, сидел за столом и вписывал в книгу расходы и приходы по имению. (На нем лежала обязанность помогать земскому.) Близ него сидел, с гармоникой в руках, сельский кузнец, угрюмо глядевший в угол и слегка скрипевший инструментом. Мальчик, помощник фельдшера, у окна делал из тряпиц корпию.
Кончив работу, фельдшер раз пять хлопнул пером об край стола, выгибая спину встал, взглянул на посетителей и пошел к окну набить трубку. Посетители приготовлялись говорить свои болезни. Одна баба выступила вперед, держа на руках ребенка, который, улыбаясь, тянулся к стклянкам.
– Не балуй, Вася… в хоромах разве смеются? – шепотом говорила баба.
Позади толпы, у двери, старуха другой старухе тоже шепотом рассказывала:
– И в живых, ягодочка моя, не чаяла я быть: это – грудь, и ноги, и руки совсем измаяли!.. Только ономеднись, голубушка, стою я, слышу будто глас: «Ты бы, Федоровна, сходила в баню, растерлась…»
– Что пригрезилось…
Закурив трубку, фельдшер подошел к бабе.
– Что у тебя?
– Здравствуй, Андрей Егорыч, как поживаешь? Вот посмотри-ко, – заговорила баба, трогая голову ребенка.
Один из солдат, сложа назад руки, смотрел на больную голову.
– Скрофулезис, – произнес фельдшер, – гипертрофия… поверни-ка сюда: cortex наросло…
Фельдшер выпустил изо рта дым.
– А отчего, родимый, эти ухабы-то?
– Это Fossa nauicularis… Да ты тут ничего не понимаешь: что ты спрашиваешь.
Фельдшер обратился к другому больному; но его баба спрашивала:
– А ворковская ворожея, Андрей Егорыч, не так эту болезнь называла.
– Ты что?
– Дедушка ногу расшиб, – начал мальчик, вылезая из толпы и вытаскивая за собою большую шапку, – в лесу березой… дюжо схватило…
– Скажи, чтобы он лошадь прислал сюда; а так я не пойду. – Ты, бабка, опять пришла?
– Вот грудь у меня, желанный… промежду сердца-то и…
– Я сказал тебе: tuberculosis!болезнь неизлечимая.
– Помоги, кормилец! – задыхаясь и держась за грудь, промолвила старуха.
– Ты трефоль пила?
– Я пила тряхволи.
– Ну, когда-нибудь банки поставлю, – сказал фельдшер и отнесся к солдатам. Старуха уныло пошла в дверь; ее кашель глухо раздавался за порогом…
– Мне, – начал солдат, надвигая на плечо шинель, – позвольте, Андрей Егорыч, прежнего, то есть, ку…ку… потому – дело оказывается плохо.
– А, по-прежнему? – затягиваясь, спросил фельдшер.
– Еще хуже…
– И мне уж того же, – прибавил другой солдат, – да нельзя ли на минутку одолжить симфончика. И ротный просит этого…
Фельдшер достал из шкапа пузырек с белою мазью, взболтал ее и сказал бабе:
– Unguentum! мажь ребенку голову; три раза в день, запомнишь?
– Как же, родимый…
– Смотри, внутрь не дай: вы глупы!
– Глупы, касатик.
– Пропусти-ка меня, бабка, дай достать лекарство.
– Пройди, пройди.
– Ты чем нездорова?
– Сынок у меня болен, соколик мой, четвертые сутки лежит недвижимо: травкой его хочу попоить.
– Что же, Андрей Егорыч, кашицы-то!.. – вскрикнул солдат.
– Сейчас! – доставая с полки лекарство, проговорил фельдшер. – Алеша, да ты сыграй что-нибудь на гармонике, сдействуй: «Что ты, Катя, приуныла…»
Кузнец тряхнул головой и заиграл на гармонике, выделывая разные колена. Получившие лекарства и не дождавшиеся их выходили из аптеки.
Фельдшер закурил новую трубку и опять подошел к оставшимся больным.
– У меня, – говорил хворый, худой мужик, – рана на ноге, Андрей Егорыч… Нельзя ли вам замолвить словечко приказчику, чтобы погодили маленько меня гонять на работу?
Фельдшер обратился к другому.
– А ты?
– Для Захара пришел попросить лекарства.
– А он еще говорит?
– Как же. Говорит: зачем мне кровь пускали?
Фельдшер снял трубку, продул чубук, помахал им по комнате и начал смотреть в его дырочку.
– На что кровь пускали? – спросил он. – У него, верно, голова болит… Васька, принеси проволоку: в чубуке застряло… А ты, Алеша, с басами-то двинь!..
– Однако до свидания! – сказал фельдшеру кузнец, укладывая под мышку гармонику.
– Куда же ты? Да посиди… Скука, брат, одолевает…
– Нет, пойти шкворень поправить.
Мало-помалу аптека опустела. Фельдшер остался с одним мужиком, которому для больного пальца начал готовить пластырь. Мужик глядел, как он готовит, и, между прочим, спрашивал:
– Небось, Андрей Егорыч, в вашей школе трудно было учиться?
– У кого резвые способности – не трудно!
– Каким там наукам учат?
– Всяким. Мы разглядываем у человека внутренности…
– То есть внутре-то? А что, и требуха у человека есть, как у скота?
– Разумеется! но она благороднее; потому что человек – не скот!
– А вот, Андрей Егорыч, я хотел вам все сказать: нельзя ли вам попросить обо мне приказчика? Видишь, у меня тягло одно; а я правлю за два…
– Держи-ка пластырь-то; мы с тобой до вечера не кончим… Посмотрю я, у вас в голове-то sped es pectoralis!..
В аптеку вошел кучер с кнутом и рукавицами за поясом.
– Здравия желаем, Андрей Егорыч.
– Здравствуй, Семен Титыч, – сказал фельдшер. – Что ты?
– Да наши журавлевские господа просят вас к себе. Несчастие маленькое стряслось.
– Какое?
– Да бырыня своей дочке ставила пиявки и не сумела – кровотечение крови показалось, так еду за доктором. А в город Ливны опять за доктором поехали, и будет у нас наподобие докторского совещания.
– Консилиум?
– И, к примеру, все доктора будут говорить на разных языках и мы будем их слушать.
– А не знаешь, отчего кровотечение-то?
– А вот извольте: наметили они изо всей мочи в самую жилу этими пиявками… Вы, будем говорить так, ежели, положим, вы делаете операцию, то уж вы ее делаете с размаху; ан и легкость от этого… Али так возьмем: заметили вы у кого больной член, то вы норовите его выдернуть, а не оставить на месте. – До свидания, Андрей Егорыч!
III
У крыльца журавлевского барского дома теснились лворовые люди, собравшиеся смотреть консилиум. Впереди толпы стоял кучер. Он упрашивал лакея, выносившего на улицу медный таз:
– Фаддей, скажи, пожалуйста, барыне, нельзя ли посмотреть? Ты скажи – кучер желает. Главная вещь, ежели уж затеялось представление, то надо, чтобы его все видели.
– Погоди, – отвечал лакей. – Я пойду налью в таз воды, а ты его снесешь в детскую.
– А мы-то не увидим? – заговорили дворовые люди, глядя с завистью на кучера, который тотчас же принялся убеждать их:
– Вам тут, по душе скажу, любопытного малость. Разочтите: ведь двенадцать языков! махина аль нет?
В доме помещика около постели больной девочки лет десяти сидела помещица, ее муж, с трубкой в зубах, и доктор. На стульях, на полу были разбросаны полотенца, которые сбирала горничная. В углу стоял фельдшер в сюртуке нараспашку и в белом жилете. Помещица утирала остатки слез на своих глазах и спрашивала дочь:
– Ну, как ты себя чувствуешь?
– Это скоро пройдет, – выговорил доктор, – я такие же муки сам на себе испытал.
– А вы были больны, Лука Лукич?
– Да, в молодости: я был очень резов…
– У Сашечки, Лука Лукич, – прервала помещица, – сначала под шейкой зоб был.
– Это опухоль, – сказал доктор.
– И отчего это у ней?
– Причин много может быть, – отвечал доктор, – определить их трудно.
– Известно, – в свою очередь, заговорил фельдшер, – от разных причин делается эта болезнь: от ушибов, от простуды… Например, у млекопитаемых лошадей тоже под горлом бывают шишки…
– А ты, любезный, помолчал бы, – перебил помещик. – Вы, доктор, знаете: ведь это он назначил пиявки к шее дочери; по его милости мы испортили артерию…
Доктора пригласили в столовую закусить. Помещица осталась с дочерью в детской. Фельдшер тоже был в столовой.
– Ты, почтенный, назначил пиявки к самому нежному месту, – сказал доктор.
– Так точно: промеж стерноклей до мастоиднями, – отвечал фельдшер.
– Да, между этими мускулами. Доктор выпил.
– Вот видишь, – начал он, – это нехорошо; почему? пиявки ставить должно; но при такой организации детской, так сказать, и нервозной, какова у больной, – этого допустить нельзя. Ты назначил их ad arteri amcaroti dem, причем открылось сильное кровотечение.
– Вот что ты сделал! – завопил помещик. – Пиявка прокусила артерию…
– Надо полагать, – сказал доктор, – пиявка артерию… повредила…
– Что к шее! – выпив наливки и заткнув бутылку, воскликнул помещик. – Он вот какую штуку удрал, Лука Лукич: приставил дворовому мальчику мушку к виску… ушам не верю! в первый раз слышу такую чепуху! Что ж вы думаете? Мальчик окривел!.. Вот что ты сделал!
– Варфоломей Игнатьич, – сказал фельдшер, – всякий человек может окриветь; этим шутить нельзя… а радикальное пользование мушки уже нам доказано; следовательно, мы были вправе ее присадить.
– Но, однакож, – заметил доктор, – мальчик окривел!
– Как же-с, – сказал фельдшер, – одним глазом ничего не видит, даже матери своей не узнает…
– Отчего же он окривел?
– На это, ваше превосходительство, сказать мудрено-с: мы в практике часто встречаем не такие случаи, однако лечение свое продолжаем.
Явилась помещица.
– Вы, кажется, Андрея браните здесь? – сказала она, садясь за стол.
– Заметить надобно, Анна Ивановна.
– Нет, Лука Лукич, я всегда готова оправдать Андрея; он, право, услужливый такой. Нынче весной со мной дней пять мучился…
– Нездоровы были? – спросил доктор.
– Полнокровием страдали, – ответил фельдшер.
– Врешь, воспалением, – перебил помещик.
– Я не знаю, – заговорила помещица, – но мне кажется, что полнокровие причиной: душило меня… Сначала он мне поставил банки, потом сорок пиявок – не унялось! потом кровь пустил – опять сорок пиявок, опять банки.
– Легче стало? – спросил доктор.
– Гораздо легче!
Помещица тихонько подозвала к себе горничную и шепотом дала ей приказание, чтобы фельдшеру дали обед в кухне. Горничная, сделав фельдшеру мину, повела его за собой.
– Много легче! – продолжала помещица.
– Но кровопускание вредно, Анна Ивановна.
– Знаю, Лука Лукич… Нынешние медики не одобряют кровопускания; но я не боюсь: у меня кровь не истощится… Заметьте, как только я отворю кровь, сейчас чувствую невыносимый аппетит; стало быть, когда я поем, у меня потеря крови вознаградится, – не так ли?
– Так, – усмехнувшись, сказал доктор и прицелился вилкой в колбасу. – Вы как будто, Анна Ивановна, учились физиологии. Ваша правда: все, что ни поступает в наш организм (доктор опустил колбасу в свой организм), переработывается сначала желудком: что называется, – делается каша… chilus… Это chilus, представьте себе, переходит в кишечный канал. Далее, все жидкие части посредством всасывания поступают в кровь; и вот, когда вы покушаете, пища превращается в кровь.
– Ну, вот видите? – торжествующим голосом произнесла помещица.
– Вы, верно, когда-нибудь читали медицинские книги?
– Кажется, читала, Лука Лукич, когда еще была дитятей.
– Лука Лукич! – возразил помещик, раскуривая трубку, – растолкуйте мне: отчего, например, на ране или так где-нибудь вдруг нагноение является?
Помещица шепнула что-то мужу на ухо.
– Что ж такое, если меня интересует этот предмет? – ответил помещик.
– Можете себе вообразить, – начал доктор, – нагноение бывает двух родов: доброкачественное, во-вторых – злокачественное. Гной под микроскопом…
– Лука Лукич, Лука Лукич! – заголосила помещица, простирая к доктору руки.
– Что, вам неприятно? Но скажу – чрезвычайно важная вещь этот гной: в медицине у нас даже его вкус определяется.
Помещица ушла в другую комнату. Доктор встал из за стола с красными щеками.
IV
Перед сумерками в Черепахине шел проливной дождь, заставивший фельдшера сидеть в своей аптеке. К нему снова прибегал мальчик от лесника и просил посмотреть ушибленную ногу. Фельдшер обещался прийти, как скоро дождь перестанет. Он сидел у окна и смотрел на улицу. Против аптеки под поветью крестьянского сарая стояли две мокрые бабы, захватив полы своих зипунов, и молча глядели на ручьи по дороге; среди улицы на траве мокнула спутанная кляча с хвостом, похожим на горсть пакли. Широкая река усеялась частыми брызгами, у плотины дружно рылись утки, уткнувши носы в воду; вдали на горе, будто в тумане, дремали леса, один другого темней; все имело скучный, пасмурный вид.
Около пяти часов дождь перестал. На улице посветлело. Фельдшер отправился к леснику. Было холодно; река сильно волновалась, и у берегов скоплялась пена. Навстречу фельдшеру попадался народ.
Фельдшер остановился на краю села, недалеко от изб, и смотрел на бежавшую к нему из проулка сгорбившуюся бабу; ее головная повязка трепалась длинными концами. Она, запыхавшись, очутилась близ фельдшера: на лице ее было беспокойство.
– Ну, что ты? – крикнул фельдшер.
– Кормилец… – начала баба, едва переводя дух, – что ж, родной… болезнь-то моя… полечи, касатик…
– Я вам не раз говорил, что туберкулезных я не лечу: нет спасения…
Баба смотрела в землю и кашляла; фельдшер заключил:
– Дом тебе пора строить, – дом!..
– Какой, родимый?
– Из четырех досок… сосновый…
Фельдшер пошел. Баба, закрыв глаза тряпицей, зарыдала.
Темнело; народ расходился по домам; улица пустела. Фельдшер направился к гумнам и к пустынному кладбищу, с покосившимися крестами и голобцами, на которых в разных местах сидели крошечные птички со взъерошенными от ветру перышками, не зная, куда приклонить свою голову; над некоторыми из могил лежали неправильные, большие камни; иные могилки не были обложены даже дерном, другие готовы были сравняться с землей или скрывались в колыхавшейся крапиве. По одну сторону от кладбища тянулся густой, черный лес; впереди над полями, распластав крылья, усильно боролся с ветром ворон. По узенькой тропинке фельдшер пришел в чащу леса; в нем было темно: справа и слева сновали трепетавшие своими сухими листьями осины и березы. По всему лесу равномерно распространялся широкий, плавный гул, – точно где вблизи шумела вода; ни одного птичьего голоса; кругом полумрак, вместе с гулом располагавший к тяжелым думам. Ровные березы уныло покачивались и тихо шуршали своими верхушками.
Далеко слышался мерный, замирающий стук топора; неохотно лаяла на пчельнике собака… Опять стонет лес; отрывать слуха не хочется ото всего, что слышится вокруг…
Фельдшер пришел к леснику. У стола, с опухшим от слез лицом, сидела молодая баба и втыкала в светец зажженную лучину. На хорах стонал лесник. С появлением фельдшера баба встала с своего места, а больной начал принимать полусидячее положение.
Фельдшер снял фуражку и обтер на лбу пот.
– Что ты? – сказал он, приступая к больному.
– Отец родной!
– Ну-ка, покажи, где это ты так?.. Лесник развернул тряпицу и обнажил ногу.
– Мне недосуг к вам ходить-то… Акулина, посвети сюда!..
Акулина поднесла к хорам лучину и вдруг, взглянув на рану, зарыдала на всю избу.
– Держи, держи лучину-то, – сказал фельдшер. У лесника на глазах показались слезы.
– Андрей Егорыч, больно, батюшка! – вскрикнул старик, хватая его за руку.
– Погоди! (фельдшер скинул с себя верхнее платье). Надо растереть…
Больной затрясся, с ужасом глядя, как фельдшер начал засучать свои рукава. Он взял стклянку и налил себе на ладонь мазь.
– Держись!
– Ой! государь мой!
– Акулина! бери за ногу…
Лесник упал в бесчувствии навзничь.
V
По прошествии двух дней посреди сельской улицы несли гроб. Фельдшер возвращался с практики. Позади гроба в отдалении шли бабы; раздавался плач.
– Кого это несут? – остановив одну бабу, спросил фельдшер.
– Лесника, – произнесла она.
Фельдшер задумчиво перекрестился.
– Верно, антонов огонь; забыл тогда пиявок-то припустить!..
1859
Комментарии
1
Декокт – лекарственный отвар.
(обратно)
Комментарии к книге «Сельская аптека», Николай Васильевич Успенский
Всего 0 комментариев