Рэй Дуглас Брэдбери Мгновение в лучах солнца
Они приехали в отель «Де лас флорес» в один из жарких дней в конце октября. Во внутреннем дворике гостиницы пламенели красно-желто-белые цветы, похожие на огонь в камине, освещавший их маленькую комнатку. Муж — высокий, черноволосый, бледный — выглядел так, будто ехал все эти десять тысяч миль во сне; он прошел через мощенный плиткой внутренний двор, неся в руках пачку простыней, с изможденным вздохом повалился на узкую кровать в номере и закрыл глаза. Пока он лежал, его жена, молодая женщина лет двадцати четырех, с золотистыми волосами и в очках с роговой оправой, улыбаясь администратору гостиницы мистеру Гонсалесу, сновала между комнатой и машиной. Сперва она притащила два чемодана, затем пишущую машинку, поблагодарив мистера Гонсалеса, но решительно отвергнув его помощь. Затем она приволокла огромный сверток с мексиканскими масками, удачно приобретенными в озерном городке Пацкуаро, и снова побежала к автомобилю за все новыми и новыми чемоданами и свертками поменьше; не забыла даже запасную покрышку, которую они боялись оставить в машине, чтобы какие-нибудь аборигены не укатили ночью по булыжной мостовой, раскрасневшись от напряжения, она что-то тихо напевала, запирая машину на ключ и проверяя, все ли окна закрыты, а затем помчалась обратно в комнату, где, зажмурившись, на одной из кроватей лежал ее муж.
— О господи, — не открывая глаз, пробормотал он, — это не кровать, а черт знает что. Пощупай. Я же тебе говорил, проси с мягкими матрасами.
Он устало хлопнул по кровати.
— Твердая, как камень.
— Я не говорю по-испански, — возразила жена, стоя перед ним в некотором замешательстве. — Надо было пойти самому и поговорить с хозяином.
— Послушай, — сказал он, приоткрыв свои серые глаза и слегка повернув голову, — я с самого отъезда был за рулем. А ты просто сидела и смотрела в окно. Мы же договаривались: расходы, гостиницы, бензин и все прочее ты возьмешь на себя. Это уже вторая гостиница, где нам попадаются жесткие кровати.
— Прости, — сказала она, уже начиная нервничать.
— Все, что я хочу, это хотя бы нормально спать по ночам.
— Я же сказала, прости.
— Ты что, даже не пощупала эти кровати?
— Они показались мне вполне нормальными.
— Нет, ты все-таки пощупай.
Он шлепнул по кровати ладонью и ткнул ее в бок.
Женщина повернулась к своей кровати и уселась на нее, проверяя.
— Мне кажется, нормально.
— Ничего не нормально.
— Может быть, моя кровать мягче.
Он устало перевернулся и протянул руку, чтобы пощупать другую кровать.
— Можешь спать на этой, если хочешь, — предложила она, силясь улыбнуться.
— Эта тоже жесткая, — со вздохом произнес он и вновь откинулся на постель, закрывая глаза.
Оба молчали, и в комнате повеяло холодом, хотя за окном среди буйной зелени пламенели цветы, а небо светилось великолепной голубизной. Наконец женщина встала, сгребла в охапку пишущую машинку, подхватила чемодан и направилась к двери.
— Куда это ты собралась? — спросил он.
— В машину, — отозвалась она. — Поедем искать другую гостиницу.
— Поставь на место, — сказал муж. — Я устал.
— Мы найдем другую гостиницу.
— Сядь. Сегодня переночуем здесь… о боже! а завтра съедем.
Моргая, она обвела все эти коробки, ящики, чемоданы, тряпки и запасную покрышку. И опустила пишущую машинку.
— К черту! — закричала она вдруг. — Забирай мой матрас. Я буду спать на пружинах.
Он не ответил.
— Бери мой матрас, только прекрати говорить об этом! — продолжала она. — На, держи!
Она сдернула одеяло и рванула матрас.
— А что, на двух удобнее, — серьезно сказал он, открывая глаза.
— Господи, да забирай оба, я могу спать хоть на гвоздях! — прокричала она. — Только перестань ныть.
— Ладно, обойдусь. — Он отвернулся. — Это было бы непорядочно с моей стороны.
— С твоей стороны было бы очень порядочно вообще не поднимать шум из-за кровати. Господи, не такая уж она жесткая — если устал, заснешь и на такой. Господи боже, Джозеф!
— Не кричи, — сказал Джозеф. — Может, лучше сходишь разузнать насчет вулкана Парикутин?
— Сейчас схожу. — Она все еще стояла с раскрасневшимся лицом.
— Узнай, во что нам обойдется такси обратно и подъем в горы на лошадях до вулкана, и не забудь посмотреть на небо; если оно голубое, значит, сегодня извержения не будет. Гляди, чтоб тебя не надули.
— Как-нибудь справлюсь.
Она вышла и затворила за собой дверь. В коридоре стоял сеньор Гонсалес. Он хотел знать, все ли у них в порядке.
Она шла по улице мимо городских окон, вдыхая сладковатый аромат горячего пепла. Все небо над городом было голубое, только на севере (а может, на западе или на востоке, она не знала точно) огромное черное облако поднималось из пылающей печи грозного вулкана. Глядя на него, она почувствовала внутри легкую дрожь. Затем она заметила на улице толстого таксиста, и началась торговля. С шестидесяти песо цена, несмотря на мрачное разочарование, отразившееся на лице толстяка с торчащими зубами, быстро упала до тридцати семи. Так! Значит, он должен подъехать завтра в три часа пополудни, понятно? Тогда они успеют миновать запорошенные серым снегом равнины, покрытые хлопьями вулканического пепла, где на мили вокруг царит пыльная зима, и прибыть к вулкану на закате. Ясно?
— Si, senora, esta es muy claro, si![1]
— Bueno. [2]
Она назвала ему номер их комнаты в гостинице и попрощалась.
Она бродила одна, бесцельно заходя в сувенирные лавочки, открывала маленькие лаковые коробочки и вдыхала пряный запах камфарного дерева, кедра и корицы. Она с восхищением смотрела, как ремесленники вырезают сверкающими на солнце бритвенными лезвиями замысловатые цветы, а потом заливают эти узоры красной и синей красками. Город омывал ее тихой, неспешной рекой, она погрузилась в него с головой и шла, не переставая улыбаться, сама того не замечая.
Вдруг она взглянула на часы. Прошло полчаса, как она вышла из гостиницы. По лицу ее скользнула тень тревоги. Пустившись было бежать, она снова замедлила шаг и, пожав плечами, пошла не торопясь, как и прежде.
Она шла по прохладным плиткам гостиничных коридоров и слушала сладкоголосые трели птицы, доносившиеся из клетки под серебристым канделябром на глинобитной стене, а за небесно-голубым роялем сидела девушка с мягкими и длинными темными волосами и играла ноктюрн Шопена.
Женщина посмотрела на окна комнаты: шторы задернуты. Было три часа, нежаркий день. В глубине гостиничного патио она заметила лоток с прохладительными напитками и купила четыре бутылки кока-колы. Улыбнувшись, она отворила дверь их комнаты.
— Быстрее ты, конечно, не могла, — проворчал он, отворачиваясь к стене.
— Мы выезжаем завтра в три пополудни, — сказала она.
— А цена?
Она улыбнулась его затылку, по-прежнему держа в руках холодные бутылки.
— Всего тридцать семь песо.
— Хватило бы и двадцати. Нечего давать этим мексиканцам наживаться на тебе.
— Я же богаче их; если уж кто и заслуживает, чтоб на нем наживались, так это мы.
— Да при чем тут это? Просто они любят торговаться.
— Когда я с ними торгуюсь, я чувствую себя скотиной.
— В путеводителе написано, что они называют двойную цену и ждут, что ты выторгуешь половину.
— Не стоит поднимать шум из-за доллара.
— Доллар есть доллар.
— Заплачу этот доллар из своего кармана, — сказала она. — Я принесла холодных напитков — хочешь?
— Что у тебя там? — Он поднялся и сел на кровати.
— Кока-кола.
— Ты же знаешь, я не слишком люблю кока-колу; отнеси две бутылки назад и возьми апельсиновый «Краш».
— Пожалуйста? — спросила она, не трогаясь с места.
— Пожалуйста, — согласился он, глядя на нее. — Как вулкан, дымит?
— Да.
— Ты спрашивала?
— Нет, я посмотрела на небо. Все в дыму.
— Надо было спросить.
— Да небо вот-вот лопнет от дыма, черт возьми.
— Но как мы узнаем, что извержение будет именно завтра?
— Никак. Если извержения не будет, отложим поездку.
— Я тоже так думаю. — Он снова улегся.
Она принесла две бутылки апельсинового «Краша».
— Недостаточно холодный, — заметил он, отпивая.
Они поужинали в патио: скворчащий стейк, зеленый горошек, тарелка испанского риса, немного вина и пряные персики на десерт.
Вытерев рот салфеткой, он как бы мимоходом заметил:
— Знаешь, я хотел сказать тебе. Я тут проверил записи того, что я задолжал тебе за последние шесть дней, пока мы ехали от Мехико досюда. Ты считаешь, что я должен тебе сто двадцать пять песо, то есть примерно двадцать пять американских долларов, так?
— Да.
— Я сложил, и у меня получилось всего двадцать два.
— Думаю, этого не может быть, — возразила она, все еще ковыряя ложечкой персик.
— Я проверял дважды.
— Я тоже.
— Думаю, ты посчитала неверно.
— Может быть. — Она резко вскочила, с грохотом отодвигая стул. — Пойдем проверим.
В номере под зажженной лампой лежал открытый блокнот. Они вместе стали проверять цифры.
— Видишь, — спокойно сказал он. — У тебя три доллара лишних. Как так?
— Так вышло. Прости.
— Бухгалтер из тебя никудышный.
— Я стараюсь.
— Плохо стараешься. Я думал, у тебя есть хоть немного чувства ответственности.
— Я очень стараюсь.
— Ты забыла проверить, накачаны ли шины, ты выбрала номер с жесткими кроватями, у тебя постоянно все теряется, в Акапулько ты потеряла ключ от багажника, задевала куда-то манометр от насоса, и к тому же ты не умеешь вести счета. Я кручу баранку…
— Знаю, знаю, ты целыми днями крутишь баранку и ты устал, в Мехико ты подхватил ларингит и боишься, что зараза снова даст о себе знать, тебе не хотелось бы, чтоб она дала осложнение на сердце, так что самое малое, что я могу для тебя сделать, это держать свой нос в чистоте, а счета в порядке. Все это я знаю наизусть. Но я всего лишь писатель, и я допускаю, что сделала ошибку.
— Так ты никогда не станешь хорошим писателем, — сказал он. — Сложение — это же так просто.
— Я сделала это не нарочно! — вскричала она, отшвырнув карандаш. — Черт побери! Мне сейчас даже жаль, что я обманула тебя не нарочно. Я о многом сейчас жалею. Жалею, что не нарочно потеряла манометр, во всяком случае мне было бы приятно думать, что я насолила тебе. Жаль, что я не специально выбрала эти кровати из-за жестких матрасов, вот бы я посмеялась сегодня ночью, думая, как жестко тебе на них спать; жаль, что я не сделала этого нарочно. А теперь еще мне жаль, что я не специально подтасовала цифры. С какой радостью я бы посмеялась и над этим тоже.
— Не кричи так, замолчи, — сказал он ей, как ребенку.
— Разрази меня гром, если я замолчу.
— Я только хотел знать, сколько у тебя еще в заначке.
Запустив дрожащие пальцы в кошелек, она выложила оттуда все свои деньги. Когда он пересчитал, оказалось, пяти долларов не хватает.
— Ты не только плохой счетовод, который то и дело меня обкрадывает, а теперь еще и пять долларов пропали, — сказал он. — Ну, и где они?
— Не знаю. Наверное, я забыла записать в расходы, а если и записала, то забыла указать, на что их потратила. Господи боже, я не хочу снова пересчитывать весь этот список. Лучше заплачу недостачу из своих карманных, и вопрос исчерпан. Возьми свои пять долларов! А теперь пойдем прогуляемся, здесь так душно.
Она рывком распахнула дверь, дрожа от гнева, совершенно не соразмерного всему случившемуся. Ее трясло, бросало то в жар, то в холод, она знала, что щеки у нее горят, а глаза блестят, и когда сеньор Гонсалес с поклоном пожелал им приятно провести вечер, в ответ ей пришлось выдавить из себя улыбку.
— Держи, — сказал муж, протягивая ей ключ от номера. — Только, ради бога, не потеряй.
На утопающей в зелени zocalo[3] играл оркестр. Он дудел, гудел, трубил и свистел на бронзово-витой эстраде. Площадь пестрела разномастным народом и буйством красок: мужчины и юноши вышагивали в одну сторону по розово-голубым плиткам мостовой, а женщины и девушки двигались им навстречу, кокетливо подмигивая друг дружке темными, как маслины, глазами; мужчины, держась под руки, то сближались с ними, то расходились, с важным видом о чем-то переговариваясь, а женщины и девушки двигались парами, словно сплетаясь в венки и наполняя все вокруг сладким цветочным ароматом, разносимым летним ночным ветерком над остывающими узорами плиточной мостовой, и шепчась вслед разносчикам прохладительных напитков, тамаля[4] и энчилад[5]. Оркестр грянул разок «Янки Дудль», к удовольствию светловолосой женщины в роговых очках, которая с широкой улыбкой повернулась к мужу. Затем, когда оркестр принялся наяривать «Кумпарситу» и «La Paloma Azul»[6], она почувствовала, как на душе у нее потеплело, и она начала потихоньку, вполголоса подпевать.
— Ты ведешь себя как туристка, — одернул ее муж.
— Просто мне хорошо.
— Не будь дурой, больше я не прошу.
Мимо них, шаркая, проходил торговец серебряными безделушками.
— Senor?
Пока оркестр играл, Джозеф осмотрел товар и выбрал браслет, очень изящную, очень изысканную вещицу.
— Сколько?
— Veinte pesos, senor.[7]
— Ого, — с улыбкой произнес Джозеф и сказал по-испански: — Я дам тебе за него пять песо.
— Пять? — отозвался тот по-испански. — Да я умру с голоду.
— Не торгуйся с ним, — вмешалась жена.
— Не твое дело, — улыбаясь, сказал муж. — Пять песо, сеньор, — повторил он торговцу.
— Нет, нет, для меня это будет в убыток. Последняя цена — десять песо.
— Может быть, я дам тебе шесть, — предложил муж. — И ни песо больше.
Торговец в каком-то оторопелом испуге нерешительно замялся, а Джозеф небрежно кинул браслет на красный сафьяновый лоток и отвернулся:
— Я не буду брать. Всего хорошего.
— Senor! Шесть песо, и он ваш!
Мужчина рассмеялся.
— Дай ему шесть песо, дорогая.
Негнущимися руками она достала бумажник и протянула торговцу несколько банкнот. Торговец ушел.
— Надеюсь, ты доволен? — спросила она у мужа.
— Доволен? — Улыбаясь, он подкинул браслет на бледной ладони. — Еще бы: за доллар и двадцать пять центов я купил браслет, который в Штатах стоит тридцать долларов!
— Мне надо тебе кое в чем признаться, — сказала жена. — Я дала этому человеку десять песо.
— Что?! — Муж перестал улыбаться.
— Вместе с бумажками по одному песо я дала одну банкноту в пять песо. Не волнуйся. Я возмещу их из собственных карманных денег. Эти пять песо не войдут в счет, который я представлю тебе в конце недели.
Он ничего не ответил, только опустил браслет в карман. Посмотрел на оркестр, разразившийся последними аккордами «Ay, Jalisco». А потом сказал:
— Ты дура. Эти люди выманят у тебя все деньги.
Теперь настал ее черед отодвинуться от него и замолчать. Она почувствовала скорее облегчение и принялась слушать музыку.
— Пойду-ка я обратно в номер, — сказал он. Устал я.
— Мы проехали от Пацкуаро всего сотню миль.
— Что-то у меня опять першит в горле. Пойдем.
Они пошли, удаляясь от музыки, от расхаживающих, перешептывающихся и смеющихся людей. Оркестр заиграл «Песню тореадора». Барабаны стучали, как огромные усталые сердца в летней ночи. В воздухе носился аромат папайи, запах непроходимых зеленых джунглей и подземных ключей.
— Я отведу тебя в номер, а сама вернусь сюда, — сказала она. — Мне хочется послушать музыку.
— Не будь такой наивной.
— Но мне нравится, черт возьми, мне нравится, это хорошая музыка. В ней нет притворства, она настоящая, ну или такая же настоящая, как все, что рождается в этом мире, вот почему она мне нравится.
— Когда мне нездоровится, было бы лучше, что бы ты не бегала по городу одна. Нехорошо, если ты что-то увидишь, а я нет.
Они вернулись в отель, но музыка по-прежнему была громко слышна.
— Если хочешь гулять в одиночку, то путешествуй одна и в Штаты возвращайся одна, — сказал Джозеф. — Где ключ?
— Наверное, потеряла.
Они вошли в номер и разделись. Он сел на край кровати, глядя на ночное патио. Наконец тряхнул головой, потер глаза и вздохнул.
— Я устал. Сегодня у меня был ужасный день.
Он посмотрел на жену, сидевшую рядом с ним, и положил руку ей на предплечье.
— Прости. Я становлюсь таким дерганым, когда веду машину, да и по-испански мы с тобой говорим плохо. К вечеру я превращаюсь в комок нервов.
— Да, — отозвалась она.
Внезапно он пододвинулся к ней. Обняв ее и крепко прижав к себе, он положил голову ей на плечо и, закрыв глаза, горячо и страстно стал нашептывать ей на ухо:
— Ты же знаешь, мы должны быть вместе. На самом деле, в мире есть только мы вдвоем, что бы ни случилось, какие бы трудности ни выпали на нашу долю. Я так сильно люблю тебя, ты ведь знаешь. Прости меня, если тебе со мной трудно. Нам надо это пережить.
Ее взгляд был неподвижно устремлен через его плечо на пустую стену, и эта стена была в тот момент как сама ее жизнь — безбрежной пустотой: не за что зацепиться ни руке, ни чувствам. Она не знала, что сказать, что сделать в ответ. В другое время она бы растаяла. Но тут произошло то, что случается с металлом, который слишком часто раскаляли добела, ковали его, придавая форму. Но в конце концов металл перестает раскаляться добела, перестает принимать форму, он превращается в простую болванку. Так и она теперь — ненужная болванка, как механизм двигающаяся в его руках: слышит его и в то же время не слышит, понимает и не понимает, отвечает и не отвечает.
— Да, мы всегда будем вместе. — Она чувствовала, как шевелятся ее губы. — Мы любим друг друга.
Ее губы произносили то, что нужно было произнести, но душа сосредоточилась в этом ее взгляде, все глубже врезавшемся в пустоту стены.
— Да. — Она обнимала и не обнимала его. — Да.
В комнате было темно. За дверью в коридоре слышались чьи-то шаги: быть может, кто-то бросил взгляд на их закрытую дверь, быть может, услышал их жаркий шепот и принял его за банальный звук капающей воды из плохо завернутого крана или прохудившейся канализационной трубы, а может, за шелест книжных страниц под одиноко горящей лампой. Пусть себе шепчутся за дверью: никто в мире, проходя по мощеным коридорам, не станет прислушиваться.
— Есть вещи, о которых знаем только ты и я.
Его дыхание было свежо. Ей вдруг стало невыносимо жаль его, и себя, и весь мир. Каждый в этом мире так чертовски одинок. Джозеф был похож на человека, обхватившего руками статую. Она не почувствовала никакого движения в своих членах. Только душа колебалась, словно невесомый и неярко флуоресцирующий дымок.
— Есть вещи, которые помним только ты и я, — говорил он, — и если кто-то из нас уйдет, он унесет с собой половину воспоминаний. Поэтому мы должны быть вместе, тогда, если один что-то забудет, другой напомнит.
«Напомнит о чем?» — спросила она себя. Но в ее памяти сами собой мгновенно замелькали один за другим эпизоды из их совместной жизни, которые он наверняка уже забыл: поздний вечер на пляже пять лет назад, один из первых восхитительных вечеров под тентом, когда они тайком прикасались друг к другу; или дни, проведенные в Санленде, когда они вдвоем до самых сумерек валялись, загорая, на песке. Или как они бродили по заброшенным серебряным рудникам, и еще тысячи и тысячи воспоминаний, одно сменяло и мгновенно оживляло другое!
Он снова крепко прижал ее к кровати.
— Ты знаешь, как мне одиноко? Знаешь, как одиноко мне становится, когда я устаю, а ты начинаешь ссориться, ругаться и все такое?
Он подождал ее ответа, но она молчала. Она почувствовала, как его веки щекочут ей затылок. Ей смутно вспомнилось, как он впервые пощекотал ресницами у нее за ухом. «Глаз-паук, — сказала она тогда и засмеялась. — Как будто у меня в ухе завелся маленький паучок». И вот теперь этот забытый паучок как безумный карабкался по ее шее. В его голосе было что-то такое, от чего она почувствовала, будто глядит в окно уходящего поезда, а он стоит на платформе и говорит: «Не уезжай». А ее испуганный голос беззвучно кричит в ответ: «Но это ведь ты сидишь в вагоне! А я никуда не уезжаю!»
Она в замешательстве откинулась на кровать. Впервые за две недели он к ней прикоснулся. И в этом прикосновении была такая прямота и открытость, что стало ясно: неверно сказанное слово вновь оттолкнет его надолго.
Она легла, ничего не сказав.
Наконец, спустя долгое время, она услышала, как он встал, вздохнул и отошел. Забравшись в свою постель, он молча натянул на себя одеяло. В конце концов она тоже перевернулась, устроилась поудобнее и лежала, слушая, как в тесной и душной темноте тикают ее часы.
— Господи, — прошептала она наконец, — всего полдевятого.
— Спи, — сказал он.
Она лежала в темноте, обливаясь потом, обнаженная, на своей кровати, а издалека едва слышно, чарующе, так что щемило сердце и замирала душа, неслись звуки оркестра, выстукивающего и выдувающего свои мелодии. Ей хотелось бродить среди этих загорелых танцующих людей, петь вместе с ними, вдыхать октябрьский воздух, напоенный сладким запахом дыма, в этом маленьком городке, затерянном в мексиканских тропиках за тысячу тысяч миль от цивилизации, слушать хорошую музыку, притопывая и подпевая вполголоса. Но она с открытыми глазами лежала в постели. В следующий час оркестр сыграл «La Golondrina»[8], «Маримбу», «Los Viejitos»[9], «Michoacan la Verde»[10], «Баркаролу» и «Luna Lunera»[11].
В три утра она отчего-то проснулась и уже не могла заснуть; она лежала, чувствуя, как в комнату вливается прохлада глубокой ночи. Слушая дыхание мужа, она ощутила себя такой далекой и оторванной от всего мира. Она вспоминала долгий переезд от Лос-Анджелеса до Ларедо, штат Техас, это был раскаленный добела знойный кошмар. А потом его сменил сладкий, утопающий в зелени сон Мексики, расцвеченной красно-желто-сине-пурпурными красками, которые половодьем захлестнули их машину, закружившейся в водовороте цветов и запахов омытых дождем лесов и пустынных городов. Она вспоминала все маленькие городишки, лавочки, прогуливающихся людей, осликов, а еще — все их ссоры, доходившие чуть ли не до драки. Она вспомнила все пять лет своего замужества. Долгие-долгие пять лет. За все это время не было ни одного дня, когда бы они разлучались; не было ни дня, когда бы она встречалась одна со своими друзьями; он всегда был рядом: наблюдал и критиковал. Он ни разу не позволил ей отлучиться больше, чем на час, не потребовав от нее полного отчета. Иногда, чувствуя себя законченным воплощением зла, она украдкой, никому не сказав, уходила в кино на ночной сеанс и, вдыхая полной грудью воздух свободы, наблюдала, как на экране ходят и двигаются люди, которые были гораздо реальнее, чем она сама.
И вот пять лет спустя они здесь. Она бросила взгляд на его спящий силуэт. «Тысяча восемьсот двадцать пять дней рядом с тобой, муж мой, — подумала она. — Несколько часов ежедневно за пишущей машинкой, а потом весь оставшийся день и ночь — с тобой. Я чувствую себя как тот человек, замурованный в подземелье, из рассказа По „Бочонок Амонтильядо“: кричу, а меня никто не слышит».
За дверью послышались чьи-то шаги, и кто-то постучал.
— Senora, — позвал тихий голос по-испански. — Три часа.
«О господи», — подумала женщина.
— Тс-с-с! — прошипела она, подскакивая к двери.
Но муж уже проснулся.
— Что такое? — крикнул он.
Она чуть-чуть приоткрыла дверь.
— Вы пришли не вовремя, — сказала она стоявшему в темноте человеку.
— Три часа, сеньора.
— Нет, нет, — шепотом запротестовала она с перекошенным от отчаяния лицом. — Я имела в виду завтра после полудня.
— В чем дело? — осведомился муж, зажигая свет. — Боже, еще только три часа ночи. Что этому болвану нужно?
Жена повернулась к нему и, закрыв глаза, выдохнула:
— Он приехал, чтоб отвезти нас к Парикутину.
— Господи, да ты, оказывается, по-испански вообще ни в зуб ногой!
— Уходите, — сказала она таксисту.
— Но я встал специально в такой ранний час, — запротестовал таксист.
Муж выругался и поднялся с кровати.
— Теперь мне уже все равно не уснуть. Скажи этому идиоту, мы оденемся и через десять минут поедем с ним, точка. О боже!
Она сказала, как он велел, и провожатый, скрывшись во тьме, отправился на улицу; прохладный свет луны отражался в полированных боках его такси.
— Ты бестолковщина, — накинулся на нее муж, облачаясь в две пары штанов, две футболки, спортивную куртку и еще, поверх всего, в шерстяную кофту. — Боже, моему горлу придет конец, это точно. Если я опять подхвачу ларингит…
— Возвращайся в кровать, черт тебя побери.
— Мне все равно теперь не уснуть.
— Послушай, мы уже проспали шесть часов, а ты еще днем поспал по крайней мере три часа; вполне достаточно.
— Ты испортила всю поездку, — выговаривал он, натягивая два свитера и две пары носков. — В горах холодно, одевайся теплее, да поживей.
Он напялил на себя куртку и теплый шарф и в этой куче одежды стал похож на огромный ком.
— Дай мне мои таблетки. Где вода?
— Возвращайся в постель, — сказала она. — Я не хочу, чтобы ты заболел и опять начал ныть.
Она отыскала лекарство и налила воды.
— Могла бы хоть время правильно ему назвать.
— Заткнись! — Она взяла стакан.
— Это еще один из твоих тупоголовых просчетов.
Она выплеснула воду ему в лицо.
— Оставь меня в покое, черт побери, отвали. Я сделала это не нарочно!
— Ты! — вскричал он. С лица его капала вода. Он сорвал с себя куртку. — Ты меня заморозишь, я же простужусь!
— А мне плевать, оставь меня в покое!
Она подняла стиснутые кулаки; пылающее лицо ее перекосилось от гнева, она была похожа на попавшего в лабиринт зверя, который видит перед собой выход из невозможного хаоса, но постоянно оказывается одураченным, возвращается назад, снова выбирает дорогу, словно кто-то водит его, искушает, нашептывает, обманывает, заводит все дальше и дальше, и наконец он натыкается на ровную стену.
— Опусти руки! — закричал он.
— Я убью тебя, клянусь, убью! — орала она с искаженным, обезображенным лицом. — Оставь меня в покое! Я из кожи вон лезла… кровати, испанский, время не так назвала, ты думаешь, я не знаю? Ты думаешь, я не знаю, что виновата?
— Я простужусь, я простужусь.
Он уставился на мокрый пол. Затем сел, с лица его стекала вода.
— Вот. Утрись! — Она швырнула ему полотенце.
Он начал отчаянно дрожать.
— Мне холодно!
— Чтоб ты простудился и умер, только оставь меня в покое!
— Мне холодно, мне холодно, — повторял он, стуча зубами. Дрожащими руками он вытер лицо. Я опять заболею.
— Да сними ты эту куртку! Она же мокрая!
Через некоторое время он перестал дрожать и встал, чтобы снять с себя насквозь промокшую куртку. Жена протянула ему кожаный пиджак.
— Пойдем, он нас ждет.
Он снова начал трястись.
— Я никуда не пойду, к черту, — сказал он, садясь. — Теперь ты должна мне пятьдесят долларов.
— Это за что?
— Вспомни, ты обещала.
И она вспомнила. Да, это было в Калифорнии, в первый день их путешествия, боже, в самый первый день, когда они поссорились из-за какой-то ерунды. И она в первый раз в своей жизни подняла руку, чтобы ударить его. Но тут же в ужасе опустила ее и посмотрела на предательскую ладонь.
— Ты хотела ударить меня! — закричал он.
— Да, — ответила она.
— Что ж, — спокойно произнес он, — в следующий раз, если сделаешь что-либо подобное, выложишь пятьдесят долларов из своего кармана.
Такова была их жизнь, полная мелочных поборов, выкупов и шантажа. Она платила за все свои ошибки, случайные и намеренные. Тут доллар, там доллар. Если по ее вине был испорчен вечер, она оплачивала ужин из своих денег, отложенных на одежду. Если она критиковала только что просмотренную ими пьесу, которая ему понравилась, он приходил в ярость, и она, чтобы его успокоить, платила за театральные билеты. Так продолжалось год за годом, и чем дальше, тем хуже и хуже. Если купленная ими вместе книга не нравилась ей, но нравилась ему, стоило ей осмелиться и высказать свои замечания вслух, как тут же разражался скандал, а иногда это были небольшие стычки, продолжавшиеся день за днем, и в конце концов ей приходилось купить ему книгу, и вторую, и еще какие-нибудь запонки или другую ерунду, чтобы буря улеглась. Господи!
— Пятьдесят долларов. Ты обещала, если дело снова дойдет до истерик и рукоприкладства.
— Это была всего лишь вода. Я же не ударила тебя. Ладно, заткнись, я заплачу тебе эти деньги, я заплачу сколько угодно, лишь бы ты от меня отстал; оно того стоит. Оно стоит и пятисот долларов, и даже больше. Я заплачу.
Она отвернулась. «Если человек долго болеет, если он единственный ребенок в семье, единственный мальчик в семье, и так всю жизнь, он становится таким, как мой муж», — думала она. А потом ему исполняется тридцать пять лет, а он все еще не решил, кем станет в жизни: гончаром, социальным работником или бизнесменом. А его жена, напротив, как раз всегда знала, кем хочет стать — писателем. Должно быть, ужасно раздражает жить с женщиной, которая точно знает, чего она хочет и зачем ей нужно это писательство. И того, что ее рассказы — не все, лишь некоторые — наконец были проданы, хватило, чтобы их супружеская жизнь затрещала по швам. Поэтому с его стороны так естественно было убеждать ее в том, что она не права, а он прав, что она еще ребенок, который не может отвечать за свои поступки и растратит деньги впустую. Деньги должны были стать оружием, чтобы иметь над нею власть. Когда она срывалась, то вынуждена была отдавать часть своего драгоценного заработка, писательских гонораров.
— А знаешь, — вдруг произнесла она вслух, — с тех пор, как мой рассказ взяли в крупный журнал, ты стал больше затевать ссор, а я плачу тебе больше денег.
— Что ты имеешь в виду? — спросил он.
Ей казалось, что ее догадка верна. С тех пор, как она продала рассказы в журнал, он начал применять особую логику для разрешения всяких ситуаций, логику, против которой она не могла поспорить. Дискутировать с ним было невозможно. В конце концов оказывалось, что она загнана в тупик, доводы исчерпаны, оправдания тоже, гордость растоптана в пух и прах. Оставалось лишь нападение. Она могла дать ему пощечину или что-нибудь разбить, а потом опять платила, платила, и он оставался победителем. Он отнимал у нее единственную цель, признание ее успеха, или, во всяком случае, он так думал. Однако, как ни странно, хотя она никогда ему об этом не говорила, ей было наплевать, что он забирает ее деньги. Если это могло восстановить мир, если это делало его счастливым, если он думал, что доставляет ей этим страдания, пусть будет так. У него было преувеличенное представление о ценности денег; потеря или растрата денег причиняла ему боль, а потому он думал, что его жена будет страдать так же. «Но мне не жаль, — думала она, — я отдала бы ему все деньги, потому что я пишу совсем не ради них, я пишу, чтобы сказать то, что хочу сказать, а он этого даже не понимает».
Тем временем он успокоился.
— Так ты заплатишь?
— Да. — Она быстро надевала брюки и куртку. — На самом деле, я давно хотела предложить. Отныне я буду отдавать тебе все деньги. Нет смысла держать наши доходы отдельно, как раньше. Завтра я все тебе отдам.
— Я этого не просил, — быстро сказал он.
— Я настаиваю. Все деньги будут теперь у тебя.
«Сейчас, — думала она, — я лишаю тебя твоего оружия. Отбираю его у тебя. Теперь ты не сможешь уже тянуть из меня деньги по одной монетке, жалкие цент за центом. Придется тебе придумать другой способ, чтобы досадить мне».
— Я… — начал было он.
— Нет, больше ни слова об этом. Они все твои.
— Я просто хотел, чтобы это послужило тебе уроком. У тебя тяжелый характер, — сказал он. — Я думал, ты будешь держать себя в руках, если будешь знать, что за это надо платить.
— О, конечно, ради денег я и живу, — съязвила она.
— Все деньги мне не нужны.
— Ладно, хватит.
Устав от этих разговоров, она открыла дверь и прислушалась. Соседи ничего не слышали, а если и слышали, то не обратили внимания. Фары ожидающего их такси освещали дворик перед гостиницей.
Они вышли из номера в прохладную лунную ночь. Впервые за долгие годы жена шла впереди мужа.
В эту ночь Парикутин был словно река из золота. Далекая, журчащая река расплавленной руды, стекающая в мертвое лавовое море, к черному вулканическому берегу. Время от времени, если затаить дыхание и умерить стук бьющегося в груди сердца, можно было услышать, как лава сталкивает с горы камни, которые, кувыркаясь, катятся по склону с замирающим рокотом. Над кратером виднелись красные дымы и сполохи. Небольшие буровато-серые облачка коронами, ореолами или клубами внезапно и беззвучно поднимались из глубин, подсвеченные снизу в розовые тона, а сверху облитые черным мраком.
Они стояли вдвоем на противоположном склоне в пронизывающем холоде, оставив позади лошадей. Рядом, в деревянном домике, ученые-вулканологи зажигали керосинки, готовили ужин, заваривали крепкий кофе и переговаривались шепотом, чтобы не потревожить ясное, взрывоопасное ночное небо. Они были далеко-далеко от всего остального мира.
Выехав из Уруапана, они долго тряслись в такси, как игральные кости в стакане, по застывшим в лунной дреме снежно-пепельным холмам, через голые бесплодные деревни, под холодными ясными звездами и старались выжать из подъема в горы все самое лучшее. Они подъехали к костру, горевшему как бы на морском дне. Вокруг костра сидели торжественно-серьезные мужчины и смуглые мальчишки и еще компания из семерых американцев — только мужчины, все в бриджах для верховой езды, — которые громко переговаривались под безмолвным небом. Привели лошадей, оседлали. Они отправились прямиком через реку лавы. Жена заговорила с другими янки, и те ей ответили. Начался обмен шутками. Через некоторое время муж ускакал вперед.
И вот они стояли вдвоем, глядя, как лава слизывает черный конус вершины.
Он упрямо молчал.
— Ну, что опять не так? — спросила она.
Он упорно смотрел прямо перед собой, в его глазах сверкали отблески лавы.
— Ты могла бы поскакать со мной. Я полагал, мы приехали в Мексику, чтобы осматривать достопримечательности вместе. А ты треплешься с этими проклятыми техасцами.
— Мне было так одиноко. Мы два месяца не видели ни одного американца. Я люблю мексиканские дни, а ночи — нет. Мне просто хотелось с кем-нибудь поговорить.
— Тебе хотелось рассказать им, что ты писательница.
— Неправда.
— Ты всем говоришь, что ты писательница, рассказываешь, какая ты талантливая и как тебе удалось продать один из своих рассказов в крупный журнал, и так у тебя появились деньги, чтобы приехать сюда, в Мексику.
— Один из них спросил, чем я занимаюсь, и я сказала. Да, черт возьми, я горжусь своей работой. Я десять лет ждала, пока хоть что-нибудь из моего напечатают.
Он долго рассматривал свою жену, освещенную пламенем вулкана, и наконец сказал:
— Знаешь, перед тем как ехать сюда, я вспомнил сегодня о твоей проклятой пишущей машинке и чуть не зашвырнул ее в реку.
— Ты не сделал этого!
— Нет, я просто запер ее в багажнике. Я сыт по горло и ею, и тем, как ты портишь нашу поездку. Ты ведь не со мной, ты сама по себе, для тебя существует только одно: ты и твоя чертова машинка, ты и Мексика, ты и твои впечатления, ты и твое вдохновение, ты и твое нервное восприятие, ты и твое одиночество. Я знал, что так будет и сегодня, я был в этом уверен, как в первом пришествии Христа! Мне надоело, что после каждой нашей совместной экскурсии ты бежишь галопом, чтобы засесть за эту машинку и барабанить по клавишам в любое время дня и ночи. Мы приехали сюда отдыхать!
— Я уже неделю не притрагивалась к машинке, потому что она тебя раздражает.
— Вот и не притрагивайся к ней еще неделю или месяц, пока мы не вернемся домой. Твое проклятое вдохновение может и подождать!
«Зачем я сказала ему, что отдам все свои деньги? — подумала она. — Зачем я отняла у него это оружие, которое не давало ему добраться до моей настоящей жизни — до моей работы, до машинки! А теперь я сама скинула защитную пелену денег, он стал искать новое оружие и нашел верный способ — машинку! О господи!»
Внезапно, охваченная вновь поднявшейся в ней волной гнева, она неосознанно стала отталкивать его от себя. Она делала это без всякой ярости. Она просто толкнула его. Один, два, три раза. Она не сделала ему больно. Это был просто отталкивающий жест. Ей хотелось ударить его, быть может, сбросить его вниз со скалы, но вместо этого она трижды толкнула его, чтобы обозначить свою неприязнь и сказать, что разговор окончен. После этого они стояли каждый сам по себе, за их спинами кони тихо переступали копытами, ночной воздух становился все холодней, при каждом выдохе изо рта у них вырывались белые облачка пара, а в хибарке ученых на голубой газовой горелке закипал кофе, и его роскошное благоухание пронизывало освещенные луной вершины.
Через час, когда первые неясные сполохи зари коснулись холодного неба на востоке, они сели на своих лошадей и отправились через рассеивающуюся мглу в обратный путь, в сторону мертвого города и погребенной под слоем лавы церкви. Проезжая через этот застывший поток, она думала: «Ну почему его лошадь не оступится, почему не сбросит его на эти острые обломки камней, ну почему?» Но ничего не происходило. Они скакали дальше. Из-за горизонта поднималось багровое солнце.
На следующий день они проспали до часу. Одевшись, жена с полчаса сидела на кровати, ожидая пробуждения мужа, наконец он зашевелился и повернулся к ней — небритый, бледный от усталости.
— У меня болит горло, — были его первые слова.
Она молчала.
— Не надо было водой на меня плескать, — продолжал он.
Она встала, подошла к двери и собралась выходить.
— Я хочу, чтобы ты осталась, — сказал он. — Мы останемся здесь, в Уруапане, еще на три-четыре дня.
Наконец она проговорила:
— Я думала, мы поедем дальше, в Гвадалахару.
— Не будь туристкой. Ты испортила нам всю поездку к вулкану. Я хочу отправиться в обратный путь завтра или послезавтра. Пойди посмотри на небо.
Она вышла и посмотрела на небо. Оно было чистым и голубым. Вернувшись, она доложила ему об этом:
— Вулкан затихает, иногда на целую неделю. Мы можем позволить себе подождать недельку, пока он снова не начнет извергаться.
— Да, можем. Мы подождем. И ты заплатишь за такси туда и обратно, и все сделаешь как положено, и получишь от этого удовольствие.
— Ты думаешь, теперь мы еще сможем получить от этого удовольствие? — спросила она.
— Если это будет последним аккордом нашей по ездки, мы получим от этого удовольствие.
— Ты настаиваешь?
— Мы подождем, пока небо снова не затянет дымом, и вернемся на гору.
— Пойду куплю газету. — Она закрыла дверь и вышла в город.
Она шла по свежевымытым улицам, заглядывала в сверкающие витрины, с наслаждением вдыхала удивительно чистый воздух, и ей было бы так хорошо, если б не эта дрожь, непрестанная дрожь глубоко внутри. Наконец, пытаясь унять грохочущую в груди пустоту, она подошла к водителю, стоявшему возле своего такси.
— Senor, — обратилась к нему она.
— Да? — отозвался водитель.
Она почувствовала, как замерло ее сердце. Затем оно снова забилось, и она продолжала:
— За сколько вы довезете меня до Морелии?
— Девяносто песо, сеньора.
— Я смогу сесть там на поезд?
— Вы и здесь можете сесть на поезд, сеньора.
— Верно, но по некоторым причинам я не могу здесь его ждать.
— Тогда я отвезу вас в Морелию.
— Идемте со мной, мне еще кое-что надо сделать.
Такси осталось ждать напротив отеля «Де лас флорес». Женщина вошла туда одна и еще раз оглядела милый дворик, усаженный цветами, прислушалась к звукам странного голубого рояля, на котором играла девушка; на сей раз это была «Лунная соната». Она вдохнула пронзительный, кристально чистый воздух и, закрыв глаза, опустив руки, покачала головой. Она толкнула дверь и тихонько открыла ее.
«Почему именно сегодня? — спросила она себя. — Почему не в любой другой день за последние пять лет? Чего я ждала, зачем медлила?» Потому. Тысячи потому. Потому что всегда надеешься, что все снова пойдет так, как было в первый год после свадьбы. Потому что бывали моменты, теперь они случаются гораздо реже, когда он вел себя безупречно целыми днями, даже неделями, когда вам было хорошо вместе и мир был расцвечен в зеленые и ярко-голубые тона. Бывали моменты, как вчера, когда он на мгновение приоткрывал свою броню, обнажая перед ней гнездившиеся внутри страх и жалкое одиночество, и говорил: «Я люблю тебя, ты мне нужна, не покидай меня никогда, мне страшно без тебя». Потому что иногда им было хорошо поплакать вдвоем, помириться, и вслед за примирением они неизбежно проводили дни и ночи в согласии. Потому что он был красив. Потому что она многие годы жила одна, пока не встретилась с ним. Потому что ей не хотелось снова остаться одной, но теперь она знала: лучше быть одной, чем так жить, потому что не далее как вчера ночью он уничтожил ее пишущую машинку — не физически, нет, но словом и мыслью. С тем же успехом он мог бы сгрести саму жену в охапку и сбросить с моста в реку.
Она отдернула руку от двери. Словно электрический разряд в десять тысяч вольт парализовал ее тело. Плитки пола жгли ей ступни. На лице ее не осталось красок, все мысли испарились.
Он лежал, повернувшись к ней спиной, и спал. В комнате царил зеленый сумрак. Быстро и бесшумно она накинула пальто и проверила деньги в кошельке. Одежда и пишущая машинка не имели для нее теперь никакого значения. Все превратилось в гулкую пустоту. Все вокруг, как огромный водопад, летело в прозрачную бездну. Ни удара, ни сотрясения — лишь светлые воды, падающие из одной пустоты в другую и дальше в бесконечную бездну.
Она стояла у кровати и смотрела на лежащего мужчину: знакомые черные волосы на затылке, его спящий профиль. Вдруг он шевельнулся и спросил сквозь сон:
— Что?
— Ничего, — ответила она.
— Ничего, совсем ничего.
Она вышла из комнаты и закрыла за собой дверь.
Такси, ревя, на невероятной скорости помчалось прочь, розово-голубые стены домов скрывались позади, люди отскакивали в сторону, встречные машины чудом избегали столкновения; и вот уже позади остались большая часть города, отель, спящий в этом отеле человек и еще…
Больше ничего.
Мотор такси заглох.
«О нет, нет, — подумала Мэри, — господи, только не это».
Сейчас заведется, должен завестись.
Таксист выскочил из машины, бросив испепеляющий взгляд на небеса, рывком открыл капот и заглянул в железное нутро автомобиля, словно собираясь вырвать его потроха своими скрюченными руками; на лице его играла нежнейшая улыбочка невыразимой ненависти, затем он обернулся к Мэри и, заставив себя отбросить ненависть и смириться с Господней Волей, пожал плечами.
— Я провожу вас до автобусной остановки, — предложил он.
«Нет, — сказали ее глаза. — Нет, — едва не шепнули ее губы. — Джозеф проснется, побежит искать, найдет меня на остановке и потащит обратно. Нет».
— Я отнесу ваш багаж, сеньора, — сказал таксист и уже понес было чемоданы, но ему пришлось вернуться, потому что Мэри неподвижно сидела на месте, говоря кому-то: «Нет, нет, нет», — и тогда таксист помог ей выйти из машины и показал, куда надо идти.
Автобус стоял на площади, в него садились индейцы: одни входили молча, с какой-то величавой медлительностью, другие галдели, как стая воробьев, толкая перед собой тюки, детей, корзины с цыплятами и поросят. Водитель был одет в форму, которая лет двадцать не знала ни утюга, ни стирки; высунувшись в окно, он кричал и перешучивался с людьми, окружившими автобус, в то время как Мэри вошла в салон, наполненный дымом горящей смазки мотора, запахом бензина и масла, запахом мокрых кур, мокрых детей, потных мужчин и женщин, запахом старой обивки, протертой до дыр, и маслянистой кожи. Мэри стала пробираться в конец салона, чувствуя, как ее вместе с ее чемоданами провожают любопытные взгляды, и подумала: «Уезжаю, наконец-то я уезжаю, я свободна, я больше никогда в жизни его не увижу, я свободна, я свободна».
Она едва не рассмеялась.
Автобус тронулся, пассажиры начали раскачиваться и трястись, громко смеясь и разговаривая, и мексиканский пейзаж вихрем закружил за окном, словно сладкий сон, не знающий, испариться ему или остаться, а потом зеленое буйство скрылось из виду, вместе с ним исчез и город, и отель «Де лас флорес» с открытым патио, где в проеме распахнутой двери — невероятно, — засунув руки в карманы, стоял Джозеф, и смотрел он не на автобус и не на нее, а на небо и на клубы вулканического дыма; а она уезжала прочь от него, и вот он уже совсем далеко, его фигурка стремительно уменьшалась, будто падая в глубокую шахту — беззвучно, без единого крика. И вот, прежде чем у Мэри появилось намерение или желание помахать ему, он уже казался не больше мальчишки, потом ребенка, потом младенца, все уменьшаясь и уменьшаясь, затем автобус, взревев, свернул за угол, кто-то в переднем ряду заиграл на гитаре, а Мэри продолжала напряженно вглядываться назад, словно бы стремясь проникнуть взглядом сквозь стены, деревья и расстояния, чтобы еще разок увидеть мужчину, так спокойно глядящего в голубое небо.
Наконец у нее затекла шея, она повернулась вперед, скрестила руки на груди и стала размышлять, чего же она добилась своим отъездом. Внезапно перед ней замаячили горизонты новой жизни, мгновения сменяли друг друга так же быстро, как повороты и виражи шоссе, внезапно бросавшие ее к самому краю обрыва, и каждый изгиб дороги, как и годы, возникал впереди неожиданно. Какое-то время ей было просто хорошо сидеть, откинув голову на тряскую спинку кресла, и созерцать тишину. Ничего не знать, ни о чем не думать, ничего не чувствовать, словно умереть на мгновение, по крайней мере на час: глаза закрыты, сердце затихло, в теле ни жара, ни холода — и ждать, когда жизнь сама найдет тебя. Пусть автобус везет тебя к поезду, поезд — к самолету, самолет — к городу, а город приведет тебя к твоим друзьям, а потом она, словно камешек, попавший в бетономешалку, закрутится в водовороте городской жизни, поплывет по течению и осядет в любой подходящей нише.
Автобус мчался вперед, ныряя и лавируя сквозь напоенный послеполуденными зелеными ароматами воздух, между опаленными львиными шкурами гор, мимо сладких, как вино, и светлых, как вермут, рек, через каменные мосты, под акведуками, по старинным трубам которых, словно свежий ветер, бежала вода, мимо церквей, сквозь облака пыли, и вдруг спидометр в голове у Мэри затрещал: «Тысяча миль, Джозеф остался позади, за тысячу миль, и я никогда больше его не увижу». Эта мысль засела в ее мозгу, и небо стала затягивать чернильная тень. «Никогда, никогда, до самой смерти и даже после смерти я не увижу его ни на час, ни на миг, ни на секунду, совсем, совсем не увижу».
Ее пальцы постепенно начали цепенеть. Она почувствовала, как холод ползет вверх, к запястьям, к предплечьям, к плечам, захлестывает сердце и поднимается дальше, по шее, к голове. Она застыла, словно сосуд, наполненный иглами, льдом, шипами и грохочущей, гулкой пустотой. Глаза ее превратились в сухие лепестки, веки стали на тысячу фунтов тяжелее железа, и каждая часть ее тела словно была выкована из железа, стали, меди или платины. Ее тело весило десять тонн, и каждая его часть была невероятно тяжелой, и под этим гигантским спудом, раздавленное, отчаянно борющееся за жизнь, сдавленно билось ее сердце, трепеща и вырываясь, как обезглавленная курица. А под известково-стальной броней ее тела, глубоко внутри, засели страх и окруженный стенами крик, и кто-то снаружи, закончив свой труд, похлопал мастерком о каменную кладку, а самое нелепое, что она увидела, как ее собственная рука, вооруженная мастерком, укладывает последний кирпич, замешивает густой раствор и крепко вмуровывает все это в построенный ею самой застенок.
Язык у нее был как ватный. Глаза горели черным, как вороново крыло, огнем, свистели хищные крылья, голова ее была налита страхом и тяжелым свинцом, а рот словно заткнут невидимым ватным кляпом, так что голова ее, казалось, проваливается между невероятно массивными, хотя массы этой не было заметно, руками. Ее руки были словно свинцовые подушки, словно мешки с цементом, обрушившиеся на ее бесчувственные колени; ее уши были словно водопроводные краны, в которых гуляли холодные ветры, а вокруг, ничего не замечая, не глядя на нее, сидели пассажиры автобуса, на огромной, космической скорости катившего через города и поля, холмы и пшеничные равнины, с каждой минутой унося ее прочь за миллионы, десятки миллионов лет от привычной жизни.
«Только не закричи, — думала она. — Нет! Нет!»
Она почувствовала сильное головокружение, кровь отлила от головы, и пестрое мельтешение автобуса, ее рук, юбки сделалось синевато-черным, так что еще немного — и Мэри свалилась бы на пол, под удивленные возгласы опешивших пассажиров. Но она низко-низко склонила голову и глубоко вдохнула пахнущий курами, потом, кожей, угарным газом, благовониями и одинокой смертью воздух, пропустила его через медные ноздри, через саднящую глотку внутрь легких, пылавших, словно она проглотила неоновую лампу. Джозеф, Джозеф, Джозеф, Джозеф.
Все оказалось так просто. Страх — это всегда просто.
«Я не могу жить без него, — подумала она. — Я лгала самой себе. Он нужен мне, господи, я…»
— Остановите автобус! Остановите!
От ее крика автобус резко затормозил, всех бросило вперед. Она стала пробираться к двери, перешагивая через детей, лающих собак, наобум расчищая себе дорогу неподъемными, непослушными руками; она услышала треск разорвавшегося на ней платья, снова закричала, дверь открылась, водитель остолбенело смотрел на женщину, которая продвигалась к нему, шатаясь как пьяная; она упала на гравий, порвав чулки, и лежала так, пока кто-то не склонился над ней. Затем ее вырвало на дорогу, обычное недомогание; кто-то вынес из автобуса ее чемоданы, а она, захлебываясь от рыданий, объясняла им, что ей надо туда, — она махала рукой назад, в сторону города, оставшегося в миллионе лет, в миллионе миль отсюда, а водитель автобуса только качал головой. Она полулежала на земле, обхватив руками свой чемодан, и рыдала, а автобус стоял рядом, возвышаясь над ней, под палящими лучами солнца, и она стала махать ему: поезжайте, поезжайте дальше; что вы все уставились на меня, не беспокойтесь, я вернусь обратно на попутной машине, оставьте меня здесь, поезжайте; и наконец дверь автобуса сложилась гармошкой, медные лица-маски индейцев понеслись дальше, прочь, и автобус вскоре исчез из ее сознания. Мэри еще несколько минут лежала на чемодане и плакала, она уже не чувствовала прежней тяжести и дурноты, но сердце ее трепетало в неистовом волнении, ее объял холод, словно она только что вышла из озерной проруби. Поднявшись, мелкими перебежками она перетащила чемодан на противоположную сторону шоссе и, шатаясь, стала ждать попутной машины: шесть из них со свистом промчались мимо, и лишь седьмая наконец остановилась. Роскошное авто из Мехико, за рулем сидел представительный мексиканец.
— Вы едете в Уруапан? — вежливо спросил он, не отводя взгляда от ее глаз.
— Да, — наконец произнесла она, — в Уруапан.
Она ехала в этой машине, мысленно разговаривая сама с собой:
— Что значит — быть сумасшедшей?
— Не знаю.
— А ты знаешь, что такое безумие?
— Понятия не имею.
— А кто знает? Может, этот холод был началом?
— Нет.
— А тяжесть, может, это симптом?
— Заткнись.
— Сумасшедшие ведь кричат?
— Я не хотела кричать.
— Но это произошло. Сперва была тяжесть, тишина и пустота. Этот ужасный вакуум, этот космос, эта тишина, это одиночество, эта оторванность от жизни, эта замкнутость внутри себя, нежелание смотреть на мир, вступать с ним в контакт. И не говори мне, что в этом нет зачатков безумия.
— Есть.
— Ты была готова сброситься с обрыва.
— Я остановила автобус как раз у края скалы.
— А что, если б ты не остановила автобус? Он приехал бы в какой-нибудь маленький город или в Мехико, водитель повернулся бы к тебе и сказал через пустой салон: «Эй, сеньора, приехали». Молчание. «Сеньора, вылезайте». Молчание. «Сеньора?» Твой взгляд устремлен в пустоту. «Сеньора!» Тупой взгляд, устремленный за горизонты жизни, и в нем — пустота, такая пустота. «Сеньора!» Никакой реакции. «Senora!» Едва уловимое дыхание. Ты не можешь подняться, не можешь подняться, не можешь подняться, не можешь подняться.
Ты даже не слышишь. «Сеньора!» — будет кричать он, он будет тормошить тебя за плечо, а ты даже не почувствуешь. Вызовут полицию, но это будет за гранью твоего восприятия, за пределами твоего взгляда, твоего слуха, твоего осязания. Ты даже не услышишь стука тяжелых сапог. «Senora, вам следует покинуть автобус». Ты не слышишь. «Сеньора, как вас зовут?» Твои губы сомкнуты. «Сеньора, пройдемте с нами». Ты сидишь как каменный истукан. «Давайте посмотрим ее паспорт». Они роются в твоем бумажнике, который беззаботно покоится у тебя на застывших коленях. «Сеньора Мэри Элиот из Калифорнии. Сеньора Элиот?» Твой взгляд неподвижно устремлен в пустое небо. «Откуда вы приехали? Где ваш муж?» Я никогда не была замужем. «Куда вы направляетесь?» Никуда. «Здесь сказано, что она родилась в Иллинойсе». Я нигде не родилась. «Сеньора, сеньора». Они вынуждены тащить тебя, словно камень, из автобуса. Ты ни с кем не хочешь разговаривать. Нет, нет, ни с кем. «Мэри, это я, Джозеф». Нет, слишком поздно. «Мэри!» Слишком поздно. «Ты не узнаешь меня?» Слишком поздно, Джозеф. Нет, Джозеф, нет, слишком поздно, слишком поздно.
— Так все и было бы, верно?
— Да. — Она задрожала.
— Если бы ты не остановила автобус, тяжесть давила бы на тебя все сильнее и сильнее, верно? Тишина бы сгущалась и сгущалась и все более превращалась бы в пустоту, пустоту, пустоту.
— Да.
— Сеньора, — вмешался в ее внутренний диалог мексиканец. — Не правда ли, сегодня прекрасный день?
— Да, — ответила она ему и в то же время своим мыслям.
Пожилой мексиканец довез ее прямо до гостиницы, помог выйти из машины, снял шляпу и распрощался.
Не глядя на него, она кивнула в ответ и, кажется, произнесла какие-то слова благодарности. Словно в тумане, она вошла в отель и вновь с чемоданом в руках очутилась в комнате, из которой ушла тысячу лет назад. Муж по-прежнему был здесь.
Он лежал в вечернем сумеречном свете, повернувшись к ней спиной, и, казалось, он так ни разу не пошевелился за все то время, пока ее не было. Он даже не знал, что она уходила, была на краю земли и снова вернулась. Он даже не знал.
Она стояла, глядя на его шею, на темные вьющиеся волоски в вырезе рубашки, похожие на упавший с неба пепел.
Потом она очутилась под жаркими солнечными лучами в мощеном дворике. За прутьями бамбуковой клетки с шорохом трепетала птица. В невидимой темной прохладе девушка играла на рояле какой-то вальс.
Она смутно видела, как две бабочки, порхавшие и метавшиеся из стороны в сторону, сели на куст возле ее руки и слились вместе. Она чувствовала, как ее взгляд неотрывно следит за двумя яркими золотисто-желтыми силуэтами на зеленой листве, их расплывчатые крылья бились все ближе, все медленней. Губы ее шевелились, а рука бесчувственно качалась как маятник.
Она смотрела, как руки ее ударили по воздуху, пальцы схватили двух бабочек, сжимая их все крепче, крепче, еще крепче. Откуда-то из горла рвался крик, но она подавила его. Крепче, крепче, еще крепче.
Рука разжалась сама собой. На блестящие плитки патио высыпались две горстки яркого порошка. Она посмотрела вниз, на эти жалкие остатки, а потом резко подняла глаза.
Девушка, что играла на рояле, стояла посреди садика, глядя на нее расширившимися от испуга глазами.
Женщина протянула к ней руку, желая как-то сократить расстояние, что-нибудь сказать, объяснить, извиниться перед девушкой, перед этим местом, перед миром, перед всеми на свете. Но девушка убежала.
Все небо было покрыто дымом, который поднимался точно вверх, а затем поворачивал к югу, в сторону Мехико.
Она стерла пыльцу с онемевших пальцев и, глядя в дымное небо, сказала через плечо, не зная, слышал ли ее мужчина, лежащий в номере:
— Знаешь… нам надо попробовать съездить к вулкану сегодня. Похоже, извержение что надо. Бьюсь об заклад, огня там будет предостаточно.
«Да, — подумала она, — и этот огонь заполонит все небо и будет падать вокруг, он сожмет нас в свои тиски — крепко, крепко, еще крепче, — а потом отпустит, и мы полетим, обратившись в огненный пепел, и ветер понесет нас на юг».
— Ты слышал, что я сказала?
Она встала у кровати с поднятым кулаком, но так и не ударила его по лицу.
Примечания
1
Да, сеньора, вполне ясно, да! (исп.)
(обратно)2
Хорошо (исп.).
(обратно)3
Площадь (исп., лат. — ам.).
(обратно)4
Тамаль — мексиканское блюдо из толченой кукурузы с мясом и красным перцем.
(обратно)5
Энчилада — мексиканский блинчик с острой мясной начинкой.
(обратно)6
«Сизый голубь» (исп.).
(обратно)7
Двадцать песо, сеньор (исп.).
(обратно)8
«Ласточка» (исп.).
(обратно)9
«Старики» (исп.).
(обратно)10
«Зеленый Мичоакан» (исп.).
(обратно)11
«Лунная луна» (исп.).
(обратно) Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg
Комментарии к книге «Мгновение в лучах солнца», Рэй Брэдбери
Всего 0 комментариев