Александр Дюма Сальватор Части третья и четвертая
Часть третья
I АБОРДАЖ
Оставшись один, капитан Берто по прозвищу Монтобан опустился на козетку, провел рукой по волосам и разгладил бакенбарды. Потом заложил ногу на ногу, облокотился на колено и, глубоко задумавшись, сидел так до тех пор, пока Петрус, приподняв портьеру, не появился на пороге.
Он увидел капитана, сидевшего в уже описанной нами позе, но, очевидно, бесшумное появление Петруса осталось незамеченным, так как капитан сидел по-прежнему, размышляя о чем-то своем.
Петрус с минуту смотрел на него, потом кашлянул, желая вывести посетителя из раздумья.
Капитан при этом звуке вздрогнул, поднял голову, широко раскрыл глаза, будто со сна, и посмотрел на Петруса, продолжая сидеть на козетке.
— Вы желаете со мной поговорить, сударь? — спросил Петрус.
— Голос! Голос точь-в-точь отцовский! — вскричал капитан, поднявшись и устремившись навстречу молодому человеку.
— Вы знали моего отца, сударь? — шагнув к нему, спросил Петрус.
— И походка, походка точь-в-точь отцовская! — снова заговорил капитан. — Знал ли я твоего отца… вашего отца… — прибавил он. — Еще бы, черт побери!
Капитан скрестил на груди руки.
— Ну-ка, посмотри на меня! — приказал он.
— Я и так на вас смотрю, сударь! — сказал Петрус.
— Вылитый отец в молодости, — продолжал капитан, с любовью разглядывая молодого человека или, пользуясь простонародным выражением, еще лучше передающим нашу мысль, поедая его глазами. — Да, да, и если кто-нибудь вздумает уверять меня в обратном, я скажу, что он лжец. Ты как две капли воды похож на отца. Обними же меня, мой мальчик!
— Но с кем я имею честь говорить? — спросил Петрус, все больше изумляясь виду, тону и фамильярным манерам незнакомца.
— С кем ты говоришь, Петрус?.. — продолжал капитан, распахнув объятия. — Ты на меня смотрел и так и не узнал? Правда, — меланхолически прибавил он, — когда мы виделись в последний раз, ты был вот такой!
И капитан показал рукой, каким должен был быть Петрус лет в пять или шесть.
— Признаюсь вам, сударь, — сказал молодой человек, все больше приходя в замешательство, — что понимаю не больше прежнего, несмотря на новые сведения, которые вы только что сообщили… нет… я вас не узнаю…
— Это простительно, — добродушно промолвил капитан. — Однако я бы предпочел, чтобы ты меня узнал, — прибавил он с грустью, — второго отца обычно не забывают.
— Что вы имеете в виду? — пристально глядя на моряка, вновь спросил Петрус, хотя уже начинал догадываться, с кем имеет дело.
— Я имею в виду, неблагодарный, — отвечал капитан, — что война и тропическое солнце, должно быть, здорово меня изменили, раз ты не узнаешь крестного отца.
— Вы друг моего отца, Берто по прозвищу Монтобан, которого он потерял из виду в Рошфоре и с тех пор никогда не видел?
— Ну да, черт возьми! Наконец-то догадались, тысяча чертей и преисподняя! Не сразу вы сообразили! Обними же меня, Пьер, мальчик мой! Тебя, как и меня, зовут Пьер, потому что имя тебе дал я.
Эта истина была неоспорима, хотя имя, полученное молодым человеком при крещении, со временем несколько видоизменилось.
— От всего сердца, крестный! — улыбнулся Петрус.
Капитан распахнул объятия, и Петрус с юношеским пылом бросился ему на грудь.
Капитан обнял его так крепко, что едва не задушил.
— Ах, черт побери, до чего хорошо! — воскликнул капитан.
Он отстранился, не выпуская, однако, Петруса из объятий.
— Вылитый отец! — повторил он, с восхищением разглядывая молодого человека. — Твоему отцу было столько же лет, сколько тебе сейчас, когда мы познакомились… Нет, нет, как бы я ни был пристрастен к нему, нет, черт побери, он не был так красив, как ты! Твоя мать тоже внесла свою лепту, милый Пьер, и этим ничуть тебе не напортила. Всматриваясь в твое юное лицо, я и сам чувствую себя лет на двадцать пять моложе, мальчик мой. Ну, садись, дай на тебя наглядеться.
Вытерев глаза рукавом, он усадил Петруса на канапе.
— Надеюсь, я тебя не стесняю, — сказал он, прежде чем сесть самому, — ты сможешь уделить мне несколько минут?
— Да хоть весь день, сударь, а если бы я даже был занят, то отложил бы все свои дела.
— «Сударь»!.. Что значит «сударь»? Да, культура, город, столица. В деревне ты звал бы меня просто крестным Берто. Вы caballero[1] и называете меня «сударем».
Капитан вздохнул:
— Ах, если бы твой отец, мой бедный старый Эрбель знал, что его сын говорит мне «сударь»!..
— Обещайте, что не расскажете ему об этом, и я буду называть вас просто крестным Берто.
— Вот это разговор! Ты должен меня понять: я же старый моряк. И потом, я должен говорить тебе «ты» — так я обращался даже к твоему отцу, хоть он старше меня и был моим капитаном. Посуди сам, что будет, если такой мальчишка, как ты, — а ведь ты еще совсем мальчишка! — заставит меня говорить ему «вы»?
— Да я вас вовсе и не заставляю! — рассмеялся Петрус.
— И правильно делаешь. Кстати, если бы мне пришлось обращаться к тебе на «вы», я не знаю, как бы я мог выразить то, что должен сказать тебе.
— А вы должны мне что-то сказать?
— Разумеется, дражайший крестник!
— Ну, крестный, я вас слушаю.
Пьер Берто с минуту смотрел на Петруса в упор.
Сделав над собой видимое усилие, он выдавил из себя:
— Что, бедный мой мальчик, мы оказались на мели?
Петрус вздрогнул и залился краской.
— На мели? Что вы хотите этим сказать? — спросил молодой человек, никак не ожидавший ни подобного вопроса, ни той внезапности, с какой он был задан.
— Ну да, на мели, — повторил капитан. — Иными словами, англичане набросили абордажный крюк на нашу мебель?
— Увы, дорогой крестный, — приходя в себя и пытаясь улыбнуться, отозвался Петрус. — Сухопутные англичане еще пострашнее морских!
— Я слышал обратное, — возразил с притворным простодушием капитан, — похоже, меня обманули.
— Тем не менее, — выпалил Петрус, — вы должны все знать: я отнюдь не из нужды продаю все свои вещи.
Пьер Берто отрицательно помотал головой.
— Почему нет? — спросил Петрус.
— Нет, — повторил капитан.
— Однако же уверяю вас…
— Послушай, крестник! Не пытайся заставить меня поверить в то, что если молодой человек твоих лет собрал такую коллекцию, как у тебя, эти японские вазы, голландские сундуки, севрский фарфор, саксонские статуэтки — я тоже любитель антиквариата, — то он продает все это по доброй воле и от нечего делать!
— Я и не говорю вам, капитан, — возразил Петрус, избегая слова «крестный», казавшегося ему нелепым, — я и не говорю, что продаю все по доброй воле или от нечего делать, но никто меня не вынуждает, не заставляет, не обязывает это делать, во всяком случае — сейчас.
— Да, иными словами, мы еще не получили гербовой бумаги, суда еще не было. Это полюбовная распродажа во избежание распродажи по судебному приговору — меня не проведешь. Крестник Петрус — честный человек, готовый скорее переплатить своим кредиторам, нежели обогатить судебных исполнителей. Но я остаюсь при своем мнении: ты оказался на мели.
— Если смотреть с вашей позиции, признаюсь, в ваших словах есть доля истины, — согласился Петрус.
— В таком случае, — заметил Пьер Берто, — счастье, что меня занесло сюда попутным ветром. И вела меня Богоматерь Избавления.
— Не понимаю вас, сударь, — молвил Петрус.
— «Сударь»! Ну, на что это похоже?! — вскричал Пьер Берто, поднимаясь и оглядываясь по сторонам. — Где тут «сударь» и кто его зовет?
— Садитесь, садитесь, крестный! Это просто lapsus linguae[2].
— Ну вот, ты заговорил по-арабски, а я как раз этого-то языка и не знаю. Черт побери! Говори со мной по-французски, по-английски, по-испански, а также по-нижне-бретонски, и я тебе отвечу, но только без всяких lapse lingus: я не знаю, что это значит.
— Я вас всего-навсего просил сесть, крестный.
Петрус подчеркнул последнее слово.
— Я готов, но при одном условии.
— Каком?
— Ты должен меня выслушать.
— С благоговением!
— И ответить на мои вопросы.
— С твердостью.
— В таком случае, я начинаю.
— А я слушаю.
Что бы ни говорил Петрус, капитан сумел разбудить его любопытство, и теперь он приготовился внимательно слушать.
— Итак, — начал капитан, — у твоего славного отца, стало быть, ни гроша? Это и неудивительно. Когда мы с ним расстались, он был на грани разорения, а преданность может разорить быстрее, чем рулетка.
— Да, верно: именно из-за преданности императору он и лишился пяти шестых своего состояния.
— А последняя, шестая часть?
— Почти полностью ушла на мое образование.
— А ты, не желая окончательно разорять несчастного отца, но, мечтая жить как джентльмен, наделал долгов… Так? Отвечай!
— Увы!..
— Прибавим к тому какую-нибудь любовь, желание блеснуть в глазах любимой женщины, проехать перед ней в Булонском лесу на красивой лошади, явиться вслед за ней на бал в изящном экипаже?
— Невероятно, крестный, какой у вас искушенный для моряка взгляд!
— Можно быть моряком, друг мой, и, тем не менее, иметь сердце.
… Мы слабы — что скрывать!
И вот всегда любви даем себя терзать.[3]
— Как, крестный, вы знаете наизусть стихи Шенье?
— Почему нет? В молодости я приехал в Париж, потому что хотел увидеть господина Тальма. Мне сказали: «Вы прибыли вовремя, он играет в трагедии господина Шенье „Карл Девятый“». Я сказал: «Посмотрим „Карла Девятого“». Во время представления возникает перепалка, потом ссора, потом драка; появляется полицейский, меня уводят в участок, где я остаюсь до следующего утра. Утром мне говорят, что произошла ошибка, и выставляют меня за дверь. В результате я уезжаю, чтобы вернуться в Париж лишь тридцать лет спустя. Я спрашиваю, как поживает господин Тальма, — «Умер!..» Я спрашиваю, как поживает господин Шенье, — «Умер!..» Я полюбопытствовал, где теперь идет «Карл Девятый», — «Запрещен властями!..» — «Ах, дьявольщина! — сказал я. — А мне так бы хотелось досмотреть конец „Карла Девятого“, ведь я успел увидеть только первый акт». — «Невозможно, — отвечают мне. — Однако если желаете прочесть, нет ничего проще». — «Что для этого необходимо?» — «Купите книгу!» И действительно, это оказалось несложно. Я вхожу к книготорговцу: «У вас есть сочинения господина Шенье?» — «Да, сударь, пожалуйста». — «Ладно, — думаю я, — прочту это у себя на корабле». Я возвращаюсь на борт, открываю книгу, ищу: нет трагедии! Одни стихи! Идиллии, мадригалы мадемуазель Камилле. Черт возьми, у меня на борту библиотеки нет, я и прочел моего Шенье, потом перечитал — вот как вышло, что у меня неосторожно вырвалась цитата. Только я оказался одурачен: я купил Шенье, чтобы прочесть «Карла Девятого», а у него такой пьесы, похоже, вообще не было. Ах, эти книготорговцы! Вот флибустьеры!
— Бедный крестный! — рассмеялся Петрус. — Книготорговцы не виноваты.
— Как так? А кто же виноват?
— Вы.
— Я?!
— Да.
— Объясни.
— Трагедию «Карл Девятый» написал Мари Жозеф Шенье, член Конвента.
— Ну?
— А вы купили книгу поэта Андре Шенье.
— Ага! Ага! Ага! — восклицал капитан на все лады.
Он глубоко задумался, потом продолжал:
— Вот все и разъяснилось; но книготорговцы все равно флибустьеры!
Видя, что крестный держится своего мнения о книготорговцах, и не имея никаких причин защищать эту почтенную гильдию, Петрус решил не упорствовать и стал с интересом ждать, когда Пьер Берто вернется к прежней теме разговора.
— Итак, мы остановились на том, — сказал моряк, — что ты наделал долгов. Так, крестник Петрус?
— Мы действительно остановились на этом, — подтвердил молодой человек.
II АМЕРИКАНСКИЙ КРЕСТНЫЙ
На мгновение воцарилась тишина; Пьер Берто пристально посмотрел на крестника, словно хотел увидеть его насквозь.
— И какие у нас долги… хотя бы приблизительно?
— Приблизительно? — усмехнулся Петрус.
— Да. Долги, мой мальчик, все равно что грехи, — произнес капитан, — никогда не знаешь точной цифры.
— Я, тем не менее, знаю, сколько задолжал, — возразил Петрус.
— Знаешь?
— Да.
— Это доказывает, что ты человек аккуратный, крестник. Ну, и сколько?
Пьер Берто откинулся в кресле и, помаргивая, стал вертеть большими пальцами.
— Мои долги составляют тридцать три тысячи франков, — объявил Петрус.
— Тридцать три тысячи! — вскричал капитан.
— Да! — хмыкнул Петрус, которого начинали забавлять оригинальные выходки его второго отца, как величал себя моряк. — Вы полагаете, что сумма непомерно огромная?
— Огромная?! Да я не могу взять в толк, как ты до сих пор не умер с голоду, бедный мальчик!.. Тридцать три тысячи франков! Да если бы мне было столько же лет, сколько тебе, и я жил на суше, я задолжал бы в десять раз больше. И это была бы сущая безделица по сравнению с долгами Цезаря!
— Мы не Цезари, дорогой мой крестный. Так что, если позволите, я останусь при своем мнении: сумма огромная.
— Огромная! Да ведь у тебя по сотне тысяч франков в каждом волоске твоей кисти! Ведь я видел твои картины, да и разбираюсь в живописи: видал и фламандцев, и итальянцев, и испанцев. Ты — художник, у тебя отличная школа.
— Не надо громких слов, крестный! — скромно ответил Петрус.
— А я тебе говорю, что у тебя отличная школа, — настаивал моряк. — А когда человек имеет честь быть великим художником, у него не может быть меньше тридцати трех тысяч франков долга в год. Это точная цифра: талант, черт побери, представляет собой миллионный капитал, а с редукцией господина де Виллеля тридцать три тысячи франков составляют как раз ренту с миллиона.
— Ну, крестный, знаете… — перебил его Петрус.
— Что, крестник?
— Вы чертовски остроумны!
— Пф! — только и сказал Пьер Берто.
— Не морщитесь, я знаю весьма порядочных людей, которые были бы счастливы такой оценкой.
— Из литературной братии?
— Ого! Опять недурно!
— Ну, довольно пошутили! Вернемся к твоим долгам.
— Вы настаиваете?
— Да, потому что хочу сделать тебе предложение.
— Касательно моих долгов?
— Касательно твоих долгов.
— Слушаю вас. Вы настолько необыкновенный человек, крестный, что от вас всего можно ожидать.
— Вот мое предложение: я прямо сейчас становлюсь твоим единственным кредитором.
— Как, простите?!
— Ты задолжал тридцать три тысячи франков, потому и продаешь мебель, картины, дорогие безделушки, так?
— Увы! — смиренно ответил Петрус. — Это верно, как евангельская истина.
— Я плачу тридцать три тысячи, и ты оставляешь себе мебель, картины, безделушки.
Петрус с удивлением посмотрел на моряка.
— Что вы хотите этим сказать, сударь? — спросил он.
— Кажется, я погладил своего крестника против шерсти, — проворчал Пьер Берто. — Прошу прощения, господин граф де Куртене, я полагал, что разговариваю с сыном своего старого друга Эрбеля.
— Да, да, да, — поспешил загладить свою резкость Петрус. — Да, дорогой крестный, вы говорите с сыном своего доброго друга Эрбеля. А он вам отвечает: занять тридцать три тысячи — еще не вся забота, даже если берешь в долг у крестного; надо знать, чем будешь отдавать.
— Чем ты мне отдашь долг, крестник? Нет ничего проще: напишешь мне картину вот по этому эскизу.
И он указал Петрусу на эскиз сражения «Прекрасной Терезы» с «Калипсо».
— Картина должна быть тридцати трех футов в длину и шестнадцати с половиной футов в высоту, — продолжал он. — Ты изобразишь меня на палубе рядом с твоим отцом в ту минуту, когда я ему говорю: «Я буду крестным твоего первенца, Эрбель, и мы будем квиты».
— Да куда же вы повесите этакую громадину?
— У себя в гостиной.
— Да вы ни за что не найдете дом с гостиной в тридцать три фута длиной.
— Я прикажу выстроить такой дом нарочно для твоей картины.
— Вы, случайно, не миллионер, крестный?
— Если бы я был только миллионером, мальчик мой, — снисходительно отвечал Пьер Берто, — я купил бы трехпроцентные бумаги, получал бы сорок — пятьдесят тысяч ливров ренты и перебивался бы с хлеба на воду.
— Ох-ох-ох! — бросил Петрус.
— Дорогой друг! — продолжал капитан. — Разреши мне в двух словах рассказать о себе.
— Разумеется!
— Когда я расстался с твоим славным отцом в Рошфоре, я сказал себе: «Ну, Пьер Берто, честным пиратам во Франции больше делать нечего, займемся торговлей!» Я превратил пушки в балласт и стал торговать черным деревом.
— Иными словами, работорговлей, дорогой крестный.
— Это называется «работорговля»? — простодушно спросил капитан.
— Думаю, да, — отвечал Петрус.
— Эта торговля кормила меня три или четыре года, и, кроме того, я завязал отношения с Южной Америкой. Когда вспыхнуло восстание, губительное для Испании и ее трухлявой и дряхлой нации, я поступил на службу к Боливару. Я угадал в нем великого человека.
— Так вы, значит, один из освободителей Венесуэлы и Новой Гранады, один из основателей Колумбии? — изумился Петрус.
— И горжусь этим, крестник! Но после уничтожения рабства я решил разбогатеть другим способом. Мне показалось, что в окрестностях Кито я видел участок, богатый золотыми самородками. Я тщательно изучил местность, напал на жилу и попросил концессию. Учитывая мои заслуги перед Республикой, мне предоставили упомянутую концессию. Через шесть лет я заработал скромную сумму в четыре миллиона и уступил эту разработку за сто тысяч пиастров — иначе говоря, она приносит мне по пятьсот тысяч ливров ежегодно. После этого я вернулся во Францию, где намерен недурно устроиться со своими четырьмя миллионами и жить на пятьсот тысяч ливров ренты. Ты одобряешь мой план, крестник?
— Еще бы!
— Детей у меня нет, родственников — тоже… даже троюродных или четвероюродных, которых я бы хоть раз в глаза видел. Жениться я не намерен; что же, по-твоему, мне делать с таким состоянием? А тебе оно принадлежит по праву…
— Капитан!
— Ну вот, опять ты за свое! Тебе оно принадлежит по праву, а ты с самого начала отказываешься от тридцати трех тысяч франков?
— Надеюсь, вы понимаете мои чувства, дорогой крестный.
— Нет, признаться, не понимаю, что тебе не нравится. Я холостяк, я сказочно богат, я твой второй отец и предлагаю тебе сущую безделицу, а ты отказываешься! Знаешь ли ты, мой мальчик, что не успели мы встретиться, а ты уже нанес мне смертельную обиду?
— Я не хотел вас обидеть, крестный.
— Хотел ты или нет, — прочувствованно сказал капитан, — ты глубоко меня огорчил! Ранил в самое сердце!
— Простите меня, дорогой крестный, — не на шутку встревожился Петрус. — Я совсем не ожидал от вас такого предложения и растерялся, когда услышал его, а потому не проявил должной признательности. Приношу вам свои извинения.
— Так ты принимаешь мое предложение?
— Этого я не сказал.
— Если ты откажешься, знаешь, что я сделаю?
— Нет.
— Сейчас узнаешь.
Петрус ждал, что будет дальше.
Капитан вынул из внутреннего кармана туго набитый бумажник и раскрыл его.
В бумажнике лежали банковские билеты.
— Я возьму отсюда тридцать три билета — а здесь их две сотни, — скомкаю их, отворю окно и вышвырну на улицу.
— Зачем? — спросил Петрус.
— Чтобы показать тебе, что я делаю с этими бумажками.
И капитан выхватил из бумажника дюжину билетов и скомкал их, словно это была папиросная бумага.
После этого он решительнейшим образом направился к окну.
Петрус его остановил.
— Не надо глупостей, давайте попробуем найти общий язык.
— Тридцать три тысячи или смерть! — пригрозил капитан.
— Не тридцать три, учитывая, что все деньги мне не нужны.
— Тридцать три тысячи франков или…
— Да выслушайте же, черт побери, или я стану ругаться как матрос. Я вам докажу, что я сын корсара, тысяча чертей и преисподняя!
— Младенец сказал «папа»! — вскричал Пьер Берто. — Господь велик! Послушаем твои предложения.
— Да, послушайте. Я испытываю смущение, потому что, как вы сами сказали, дорогой крестный, я наделал долгов.
— На то она и молодость!
— Однако мне не было бы так стыдно, если бы, делая эти безумные траты, я вместе с тем не бездельничал.
— Нельзя же все время работать!
— И я решил снова взяться за дело.
— А как же любовь?
Петрус покраснел.
— Любовь и работа могут идти рука об руку. Словом, я решил усердно потрудиться, как принято говорить.
— Хорошо, давай потрудимся. Но англичан, или, иначе говоря, кредиторов, надо чуть сбрызнуть, как говорят садовники, на то время пока мы извлечем прибыль из нашей кисти.
— Вот именно!
— Пожалуйста, — предложил капитан, протянув Петрусу свой бумажник. — Вот тебе для этого лейка, мальчик мой. Я тебе ничего не навязываю, бери сколько хочешь.
— Отлично! — сказал Петрус. — Вы становитесь благоразумным. Я вижу, мы сумеем договориться.
Петрус взял десять тысяч франков и вернул бумажник Пьеру Берто, следившему краем глаза за действиями художника.
— Десять тысяч франков! — хмыкнул капитан. — Да любой кошатник ссудил бы тебя этой суммой под шесть процентов… Кстати, почему ты мне не предлагаешь процентов?
— Дорогой крестный! Я боялся вас обидеть.
— Отнюдь нет! Я, напротив, хочу выговорить проценты.
— Пожалуйста.
— Я прибыл вчера в Париж с намерением купить дом и обставить его как можно лучше.
— Понимаю.
— Но прежде чем я найду подходящую скорлупку, пройдет не меньше недели.
— Это самое меньшее.
— На меблировку уйдет еще около недели.
— А то и две.
— Пусть будет две, не хочу с тобой спорить; итого — три недели.
— А то и больше.
— Не придирайся к мелочам, не то я заберу свое предложение назад.
— Какое предложение?
— Которое я собирался тебе сделать.
— А почему вы хотите его забрать?
— Потому что у тебя характер задиристый, а у меня упрямый: мы не уживемся.
— А вы хотели поселиться у меня? — спросил Петрус.
— Знаешь, я со вчерашнего дня живу в гостинице «Гавр» и уже сыт ею выше головы, — промолвил капитан. — Я собирался тебе сказать: «Петрус, дорогой мой крестник, милый мальчик, не найдется ли у тебя комнаты, каморки, мансарды, какого-нибудь закуточка, где я мог бы подвесить свою койку? Можешь сделать это для бедного капитана Берто Монтобана?»
— Как?! — вскричал Петрус, приходя в восторг от того, что может хоть чем-нибудь быть полезен человеку, с такой простотой предоставившему свой кошелек в его распоряжение.
— Разумеется, если это тебя стеснит хоть в малейшей степени… — продолжал капитан, — ты только скажи!
— Как, черт побери, вы могли такое подумать?
— Видишь ли, со мной можно не церемониться: отвечай откровенно, положа руку на сердце. Да или нет?
— Положа руку на сердце, откровенно говорю вам, дорогой крестный: ничто не может мне доставить большего удовольствия, чем ваше предложение. Только вот…
— Что?
— В те дни, когда у меня будет модель… когда у меня сеанс…
— Понял… понял… Свобода! Libertas![4]
— Теперь вы заговорили на арабском.
— Я говорю по-арабски?! Видно, сам того не зная, как господин Журден говорил прозой.
— Ну вот, теперь вы цитируете Мольера. По правде говоря, дорогой крестный, вы иногда пугаете меня своей начитанностью. Уж не подменили ли вас в Колумбии? Впрочем, вернемся, если угодно, к вашему желанию.
— Да, к моему желанию, горячему желанию. Я не привык к одиночеству; вокруг меня всегда крутилась дюжина жизнерадостных шустрых парней, и меня вовсе не прельщает перспектива умереть от тоски в твоей гостинице «Гавр». Я люблю общество, особенно молодежь. Должно быть, ты здесь принимаешь людей искусства, науки. Я обожаю ученых и людей искусства: первых — за то, что я их не понимаю, вторых — потому что понимаю. Видишь ли, крестник, если только моряк не круглый дурак, он знает обо всем понемногу. Он изучал астрономию по Большой Медведице и Полярной звезде, музыку — по свисту ветра в снастях, живопись — по заходам солнца. Итак, мы поговорим об астрономии, музыке, живописи, и ты увидишь, что в этих достаточно разных областях я разбираюсь не хуже тех, кто избрал их своей профессией! О, не беспокойся, тебе не придется слишком за меня краснеть, если не считать случайно вырвавшихся морских выражений. Ну, а уж если я чересчур сильно разойдусь, ты поднимешь сигнальный флаг, и я закрою рот на замок.
— Да что вы такое говорите?!
— Правду. Ну, отвечай в последний раз: тебе подходит мое предложение?
— Я с радостью его принимаю.
— Браво! Я самый счастливый из смертных!.. А когда тебе будет нужно побыть одному, когда придут хорошенькие модели или великосветские дамы, я поверну на другой галс.
— Договорились.
— Ну и хорошо!
Капитан вынул часы.
— Ого! Уже половина седьмого! — заметил он.
— Да, — подтвердил Петрус.
— Где ты обычно ужинаешь, мой мальчик?
— Да где придется.
— Ты прав. Умирать с голоду нигде не нужно. В Пале-Рояле кормят по-прежнему прилично?
— Как в любом ресторане… вы же знаете.
— Вефур, Вери, «Провансальские братья» — это все и теперь существует?
— Еще как!
— Идем ужинать!
— Вы меня приглашаете поужинать?
— Ну да! Сегодня — я тебя, завтра — ты меня, и мы будем квиты, господин недотрога.
— Позвольте, я надену редингот и перчатки.
— И надень, мальчик, надень.
Петрус двинулся в свою комнату.
— Да, кстати…
Петрус обернулся.
— Дай мне адрес своего портного. Я хочу одеться по моде.
Он увидел через приотворенную дверь шляпу Петруса.
— Ага! Значит, широких шляп на манер Боливар больше не носят?
— Нет, теперь носят маленькие на манер Мурильо.
— А я свою оставлю в память о великом человеке, которому обязан своим состоянием.
— Это благородно и умно, дорогой крестный.
— Ты смеешься надо мной?
— Ничуть.
— Давай, давай! Я не обидчив, вали на меня, что хочешь. Впрочем, давай сначала обсудим, где ты меня поселишь.
— Этажом ниже, если не возражаете. У меня там отличная холостяцкая квартира, она вам понравится.
— Оставь свою холостяцкую квартиру для любовницы, которая захочет, чтобы ты устроил ей собственное гнездышко. Мне же нужна всего одна комната, лишь бы в ней были койка с твердой рамой, книги, четыре стула, карта мира — вот и все.
— Уверяю вас, дорогой крестный, что у меня нет любовницы, которую нужно брать на содержание, и вы ничем меня не стесните, если займете квартиру, в которой я не живу и которая служит лишь прибежищем Жану Роберу в дни его премьер.
— Ага! Жан Робер, модный поэт… Да, да, да, знаю!
— Как?! Вы знаете Жана Робера?
— Я видел его драму на испанском в Рио-де-Жанейро, так что знаю… Дорогой крестник, хоть я и морской волк, запомни: я знаю многих и многое. Это с виду я неотесанный моряк, но я тебя удивлю еще не раз. Итак, квартира этажом ниже?..
— В вашем распоряжении.
— Я тебя точно не стесню?
— Ни в малейшей степени.
— Хорошо, я согласен.
— А когда вы намерены вступить во владение?
— Завтра… нет, сегодня вечером.
— Вы хотите сегодня здесь ночевать?
— Ну, если это тебя не слишком побеспокоит, мой мальчик…
— Ура, крестный! — обрадовался Петрус и подергал за шнур.
— Что это ты делаешь?
— Зову лакея, чтобы он приготовил вашу квартиру.
Вошел лакей, и Петрус отдал ему необходимые распоряжения.
— Куда послать Жана за вашими вещами? — спросил Петрус капитана.
— Я сам этим займусь, — возразил моряк и вполголоса прибавил: — Мне нужно попрощаться с хозяйкой гостиницы.
И выразительно посмотрел на Петруса.
— Крестный! Вы можете принимать у себя кого хотите, — сказал Петрус. — Здесь не монастырь.
— Спасибо!
— Похоже, в Париже вы не теряли времени даром, — заметил Петрус.
— Я же еще не знал, что найду тебя, мой мальчик, — пояснил капитан, — мне нужно было создать себе домашнюю обстановку.
Лакей снова поднялся в мастерскую.
— Все готово, — доложил он, — осталось лишь застелить постель.
— Прекрасно! В таком случае вели запрягать.
Он обратился к капитану:
— Не угодно ли по дороге заглянуть в вашу квартиру?
— Ничего не имею против, хотя, повторяю, мы, старые пираты, неприхотливы.
Петрус пошел вперед, указывая дорогу гостю; распахнув дверь антресоли, он ввел его в комнату, похожую скорее на гнездышко щеголихи, чем на жилище студента или поэта.
Капитан замер в. восхищении перед неисчислимыми безделушками, которыми были уставлены этажерки.
— Да это апартаменты принца крови! — воскликнул он.
— Что такое королевские апартаменты для такого набоба, как вы! — парировал Петрус.
Через несколько минут, в продолжение которых капитан не переставал восхищаться, лакей доложил, что коляска готова.
Крестный и крестник спустились под руку.
У каморки привратника капитан остановился.
— Поди-ка сюда, парень! — приказал он.
— Чем могу служить, сударь? — спросил тот.
— Доставь мне удовольствие: сорви все объявления о воскресной распродаже и передай посетителям, которые придут завтра…
— Что я должен им сказать?
— Что мой крестник оставляет мебель себе. В путь!
Он вскочил в двухместную карету, просевшую под ним, и приказал:
— К «Провансальским братьям»!
Петрус сел вслед за капитаном, и экипаж покатил со двора.
— Клянусь «Калипсо», которую мы с твоим отцом продырявили, словно решето, у тебя отличная лошадь, Петрус! Жаль было бы ее продать!
III ГЛАВА, В КОТОРОЙ КАПИТАН БЕРТО МОНТОБАН ЕЩЕ БОЛЬШЕ ВЫРАСТАЕТ В ГЛАЗАХ КРЕСТНИКА
Крестный и крестник заняли один из кабинетов «Провансальских братьев»; по просьбе капитана Монтобана, уверявшего, что он сам ничего в этом не понимает, ужин заказывал Петрус.
— Выбирай все самое лучшее, что есть в этом заведении, слышишь, мальчик мой? — сказал капитан крестнику. — Ты, должно быть, привык к изысканным ужинам, бездельник? Самые дорогие блюда, самые лучшие вина! Я слышал, здесь когда-то подавали сиракузское вино. Узнай, Петрус, существует ли оно еще. Мне надоела мадера: за пять лет я выпил ее столько, что она мне опротивела.
Петрус спросил сиракузского вина.
Мы не станем перечислять всего, что заказал Петрус в ответ на настойчивые просьбы крестного.
Скажем только, что это был настоящий ужин набоба, и капитан признался за десертом, что недурно поужинал.
Петрус не переставал ему удивляться. За всю свою жизнь он даже у генерала, знатока в этом деле, не сидел за таким роскошным столом.
Впрочем, капитан удивил его не только этим.
Он видел, как тот бросил пиастр уличному мальчишке, отворившему перед ним дверь в ресторан. Когда они проходили мимо Французского театра, моряк снял там ложу, а когда Петрус заметил капитану, что спектакль плохой, тот сказал просто:
— Мы можем и не ходить, но я люблю обеспечить себе заранее место, где смогу подремать после ужина.
Когда ужин был заказан, капитан подарил целый луидор лакею, чтобы тот подал бордо подогретым, шампанское — охлажденным, а блюда подносил одно за другим без перерыва.
Словом, с тех пор как моряк заговорил с Петрусом, тот не переставал изумляться.
Капитан Монтобан превращался на его глазах в античного Плутоса: золото лилось у него изо рта, из глаз, из рук, будто солнечные лучи.
Казалось, ему довольно тряхнуть своей одеждой, и из нее хлынет золотой дождь.
Словом, это был классический набоб.
К концу ужина в голове у Петруса зашумело от выпитых по настоянию крестного вин, ведь обычно он пил только воду. Молодой человек решил, что видит сон, и стал расспрашивать крестного, дабы убедиться, что события последних нескольких часов — не феерия, какие показывают в цирке или в театре Порт-Сен-Мартен.
Очарованный радужными видениями, Петрус отдался сладким грезам, а крестный, краем глаза наблюдавший за крестником, нарочно не стал ему мешать.
Хмурое, затянутое тучами небо, нависавшее над молодым человеком вот уже несколько дней, постепенно прояснялось и в конце концов, благодаря богатому воображению художника, оказалось ярко расцвечено. Роскошная жизнь, представлявшаяся ему необходимым условием его царственной любви, окутывала его своими сладчайшими ароматами, овевала самыми нежными ласками. Чего ему еще было желать? Разве, подобно французским дофинам, носившим закрытую корону из четырех диадем, он не обладал счетверенной короной, которую представляли молодость, талант, богатство и любовь?
Это было невероятно.
Упав столь низко накануне, вдруг взлететь к самым вершинам!..
Однако все обстояло именно так.
Необходимо было привыкать к счастью, каким бы непредвиденным и невероятным оно ни представлялось.
Но, возразят нам разборчивые и щепетильные натуры, счастье, талант, удача Петруса будут отныне зависеть от чьего-то каприза, и он готов принимать милостыню от щедрот чужого человека? Вы ведь совсем не таким представляли нам своего юного друга, господин поэт!
Ах, Боже мой, господа пуритане! Я представил вам сердце и темперамент двадцатишестилетнего молодого человека, талантливого и страстного; я сказал, что он похож на Ван Дейка в молодости. Вспомните о любовных похождениях Ван Дейка в Генуе, вспомните, как он искал философский камень в Лондоне.
Прежде чем согласиться на вторжение моряка в свою жизнь, Петрус и сам задавался теми же вопросами, которые вы ставите перед нами. Но он подумал, что этот человек ему не чужой и рука эта ему не чужая: он друг его отца, он окропил его святой водой, он же обязался заботиться о его счастье в этом мире, как и в ином.
Да и помощь от капитана Петрус принимал на время.
Петрус брал, но с условием все вернуть.
Как мы уже сказали, его картины стали особенно высоко цениться после того, как он забросил работу. Петрус мог, не слишком утруждаясь за полотном, зарабатывать по пятьдесят тысяч франков в год. А имея такую сумму, он очень скоро вернул бы крестному десять тысяч, а также своим кредиторам те двадцать — двадцать пять тысяч франков, которые еще оставался им должен.
Кроме того, вообразите на минуту, что этот нежданный крестный, о существовании которого, однако, было известно, умер где-нибудь в Калькутте, Вальпараисо, Боготе, на Сандвичевых островах. Представьте, что перед смертью он завещал свое состояние Петрусу. Неужели, по-вашему, Петрус должен был отказаться?
В подобных обстоятельствах, как бы строг ни был наш читатель, он сам не отказался бы от четырех миллионов капитала и полумиллионной ренты, которые ему оставил бы крестный, хотя бы даже совсем неизвестный, чужой, нежданный.
Нет, читатель, вы не отказались бы.
А раз вы готовы принять четыре миллиона капитала и полумиллионную ренту от мертвого крестного, почему бы не принять десять, пятнадцать, двадцать, тридцать, пятьдесят, сто тысяч франков от живого крестного?
На том же основании пришлось бы считать неудачными все развязки античных пьес, когда с неба при помощи машины спускаются боги.
Вы мне возразите, что капитан Монтобан не бог.
Если золото и не бог, то все боги — из золота.
Прибавьте к тому страсть, то есть безумие, — все, что волнует сердце, все, что смущает разум.
О каком же будущем мечтал Петрус в эти несколько минут молчания? Какие золотые дали открывались его взору! Как нежно покачивался он на лазурных облаках надежды!
Наконец капитан вывел его из задумчивости.
— Ну что? — спросил он.
Петрус вздрогнул, сделал над собой усилие и спустился с небес на землю.
— Я к вашим услугам, крестный, — ответил он.
— Даже согласен пойти во Французский театр? — смеясь, спросил тот.
— Куда прикажете.
— Твоя преданность так велика, что заслуживает вознаграждения. Нет, во Французский театр мы не пойдем: трагические стихи после ужина, как, впрочем, и перед ним, заинтересовать не способны. Я отправлюсь за вещами, поблагодарю хозяйку гостиницы и через час буду у тебя.
— Вас проводить?
— Нет, я тебя отпускаю. Ступай по своим делам, если у тебя есть дела ночью — а ты обязан их иметь, парень: все женщины должны быть без ума от такого красавца!
— Ого! Как истинный крестный, то есть второй отец, вы ко мне небеспристрастны.
— Готов поспорить, — громко расхохотавшись, продолжал капитан чуть насмешливо, — что ты любишь их всех, или ты не сын своего отца. Кажется, у древних римлян был император, мечтавший, чтобы у всех людей была общая голова, дабы обезглавить все человечество одним ударом?
— Да, Калигула.
— А вот твой славный отец, в отличие от этого бандита, мечтавшего о конце света, хотел бы иметь сто ртов, чтобы целоваться разом с сотней женщин.
— Я не такой лакомка, как мой отец, — рассмеялся Петрус, — мне вполне хватает одного рта.
— Так мы влюблены?
— Увы! — признался Петрус.
— Браво! Я лишил бы тебя наследства, не будь ты влюблен… И нам, само собой разумеется, платят взаимностью?
— Да… Я любим и благодарю за то Небо!
— Все к лучшему… Она хороша?
— Как ангел!
— Ну что ж, мальчик мой, я, стало быть, явился как свежий улов к посту; я, дитя моря, говорю «как свежий улов к посту», а не «весьма кстати», как имеете обыкновение говорить вы, сухопутные люди. Что тебе мешает жениться? Деньги? Так я готов дать вдвое больше необходимого.
— Большое спасибо, крестный. Она замужем.
— Как?! Несчастный, ты влюблен в замужнюю даму? А как же мораль?
— Дорогой крестный! Обстоятельства сложились таким образом, что, хотя она и замужем, я могу ее любить и мораль при этом нимало не страдает.
— Ладно, как-нибудь расскажешь мне о своем романе. Нет? Ну, так и не будем об этом больше. Храни свою тайну, мой мальчик. Расскажешь, когда мы сойдемся ближе, и ты, может быть, не напрасно потеряешь время. Я человек находчивый. Мы, старые морские волки, изучаем на досуге все военные хитрости; я мог бы при случае оказать тебе помощь. А пока — молчание! «Лучше молчать всегда, чем открыть рот и ничего не сказать», как написано в «Подражании Иисусу Христу», книга первая, глава двадцатая.
После такой цитаты Петрус, вставший было из-за стола, едва не рухнул снова.
Решительно, крестный Пьер был кладезем премудрости, и если бы знаменитый Говорящий колодец в самом деле умел разговаривать, вряд ли он превзошел бы капитана Берто по прозвищу Монтобан.
Моряк мог поговорить обо всем, он, как Солитер, был знаком со всем на свете, разбирался в астрономии и гастрономии, живописи и медицине, философии и литературе. Знания его поражали энциклопедичностыо, и было нетрудно догадаться, что знал он еще больше, чем показывал это.
Петрус провел рукой по лбу, чтобы отереть выступивший пот, а другой — по глазам, пытаясь, насколько возможно, понять происходящее.
— Ого! — воскликнул моряк, вынув из жилетного кармана огромный хронометр. — Уже десять часов: пора сниматься с якоря, мой мальчик.
Крестный с крестником взяли шляпы и вышли.
Счет составил почти сто семьдесят франков.
Капитан отдал двести франков, оставив тридцать лакею в качестве чаевых.
Карета Петруса стояла у входа.
Петрус пригласил капитана сесть вместе с ним, однако тот отказался: он послал лакея за фиакром, чтобы не лишать Петруса его экипажа.
Напрасно Петрус его уговаривал — капитан оказался непоколебим.
Подъехал фиакр.
— Увидимся вечером, мой мальчик, — сказал Пьер Берто, прыгая в доставленный лакеем экипаж, — только не торопись ради меня: если я не пожелаю тебе спокойной ночи нынче, пожелаю доброго утра завтра. Кучер, Шоссе д’Антен, гостиница «Гавр»!
— До вечера! — отозвался Петрус, махнув капитану рукой на прощание.
Он наклонился к уху своего кучера и приказал:
— Сами знаете куда.
И два экипажа разъехались в противоположные стороны: капитан — вверх по правому берегу Сены, Петрус — по Тюильрийскому мосту и дальше по левому берегу до бульвара Инвалидов.
Даже самый непроницательный читатель уже догадался, как мы надеемся, куда направлялся молодой человек.
Карета остановилась на углу бульвара и улицы Севр, проходящей, как всем известно, параллельно улице Плюме.
Там Петрус сам распахнул дверцу и легко спрыгнул на землю. Предоставив кучеру притворить за ним дверцу, он стал, как всегда, прохаживаться под окнами Регины.
Все ставни были заперты, за исключением двух окон в спальне.
Регина любила оставлять ставни отворенными, чтобы просыпаться с первыми солнечными лучами.
Двойные шторы были опущены, но лампа, подвешенная к розетке на потолке, освещала занавески таким образом, что молодой человек мог видеть силуэт молодой женщины, как видят на белом экране персонажей волшебного фонаря.
Регина медленно прохаживалась по комнате, склонив голову, обхватив правый локоть левой рукой и опираясь подбородком на правую руку.
Это была грациознейшая поза мечтательной задумчивости.
О чем же мечтала Регина?
О, догадаться нетрудно.
О своей любви к Петрусу и о любви Петруса к ней.
Да и о чем еще может грезить молодая женщина, когда ангел, на которого она молилась, был возлюбленным, простиравшим над ней руки?
А что он сам сказал бы в этот поздний час прекрасной мечтательнице, даже не подозревавшей о его присутствии?
Он пришел рассказать ей о необыкновенных событиях этого вечера, о своей радости, поделиться — если не вслух, то хотя бы мысленно — своим счастьем, ведь он привык, живя ею и ради нее, передавать ей все новости, веселые и грустные, счастливые и не очень.
Он прогуливался так около часу и ушел лишь после того, как лампа в комнате Регины погасла.
В наступившей темноте он пожелал любимой приятных сновидений и отправился на Западную улицу. Сердце его переполняла радость.
Вернувшись к себе, он застал там капитана Пьера Берто. Тот уже по-хозяйски устроился в квартире.
IV СНЫ ПЕТРУСА
Петрус решил проверить, как разместился, по собственному выражению капитана, его гость.
Он негромко постучал в дверь, не желая беспокоить крестного, если тот успел заснуть. Но тот не спал, или у него был чуткий сон: едва раздались три удара с равными промежутками, капитан отозвался мощным баритоном:
— Войдите!
Капитан уже лежал в постели; его голову обвивал платок, завязанный на шее.
Очевидно, таким образом капитан придавал волосам и бороде необходимую форму.
В руке он держал томик, взятый из книжного шкафа, и, похоже, наслаждался чтением.
Петрус украдкой взглянул на книгу, желая составить себе представление о литературных вкусах крестного и узнать, приверженцем какой школы он был: старой или новой.
Пьер Берто читал басни Лафонтена.
— А, вы уже легли, дорогой крестный? — спросил Петрус.
— Да, — отвечал тот. — Еще как лег, крестничек!
— Кровать удобная?
— Нет.
— Как нет?!
— Мы, старые морские волки, привыкли спать на жестком, и здесь для меня, признаться, пожалуй мягковато, но я привыкну! Ко всему человек привыкает, даже к хорошему.
Петрус отметил про себя, что его крестный слишком часто, может быть, повторяет: «Мы, старые морские волки».
Впрочем, в своей речи Пьер Берто был, как могли заметить читатели, весьма сдержан в других чисто морских выражениях, и Петрус решил — по правде говоря, вполне справедливо — не обращать внимания на это присловье, искупавшееся многими прекрасными качествами капитана.
Отогнав от себя эту мысль, он спросил:
— Вам ничего больше не нужно?
— Абсолютно ничего. Даже каюта на флагманском корабле вряд ли обставлена лучше, чем эта твоя холостяцкая квартира; я чувствую, что помолодел лет на двадцать.
— Желаю вам, дорогой крестный, — засмеялся Петрус, — молодеть хоть до конца своих дней!
— Теперь, вкусив новой жизни, я не откажусь от этого, хотя мы, старые морские волки, любим разнообразие.
Петрус не сдержался и слегка поморщился.
— A-а, мое присловье «мы, старые морские волки». Не волнуйся, я исправлюсь.
— Да что вы, крестный, вы вправе говорить как вам вздумается!
— Нет, нет, я знаю свои недостатки! Ты не первый упрекаешь меня за это.
— Напротив, я вас абсолютно ни в чем не упрекаю.
— Мальчик мой! Человек, привыкший за сутки определять по небу приближение бури, замечает малейшее облачко. Еще раз повторяю: не волнуйся, с этой минуты я за собой слежу, особенно при посторонних.
— Мне, право, неловко…
— Отчего же? Оттого что твой крестный, хоть он капитан и хвастается этим, остался всего-навсего неотесанным матросом? Впрочем, сердце у него доброе, у тебя еще будет случай в этом убедиться, слышишь, крестник?.. А теперь ступай спать. Завтра еще будет день, и мы поговорим о твоих делах… А признайся: ты никак не ожидал, что твой крестный явится к тебе сегодня утром на галионе?
— Как видите, я потрясен, ослеплен, очарован. Честно говоря, если бы я не видел вас сейчас перед собой, я бы решил, что мне все пригрезилось.
— Вот видишь! — без тени гордости сказал капитан.
Он понурился и задумчиво, тоном глубокой меланхолии произнес:
— Можешь мне не верить, крестник, но я предпочел бы иметь хоть какой-нибудь талант или — раз уж я разоткровенничался, позволю себе помечтать о невозможном — такой талант, как у тебя, чем владеть несметными богатствами. Когда я думаю об этом огромном состоянии, я непременно вспоминаю строки славного Лафонтена…
Указав на книгу, лежавшую на ночном столике, он процитировал:
В величье, в золоте счастливой нет судьбы!
Два эти божества ответят на мольбы
Лишь благом временным и радостью тревожной.[5]
— Гм-гм! — обронил Петрус, давая понять, что готов поспорить с капитаном.
— Гм-гм! — повторил с той же интонацией Пьер Берто. — Да если бы я тебя не нашел, я бы точно запутался. Я не знал, что делать со своими деньгами. Учредил бы, несомненно, какое-нибудь богоугодное заведение, какой-нибудь приют для моряков-калек или королей-изгнанников, но, к счастью, обрел тебя и могу повторить вслед за Орестом:
Судьба моя теперь свое обличье сменит![6]Ну, теперь иди спать!
— Придется вам подчиниться, и даже от чистого сердца, потому что завтра мне надо встать пораньше: распродажа назначена на воскресенье, и мне необходимо предупредить оценщика, иначе в субботу он все отсюда вывезет.
— Что вывезет?
— Мебель.
— Мебель! — повторил капитан.
— О, не беспокойтесь, — рассмеялся Петрус, — ваши комнаты останутся в неприкосновенности.
— Это не имеет значения. Вывезти твою мебель, мальчик мой! — нахмурился капитан. — Хотел бы я посмотреть, осмелится ли кто-нибудь, пусть даже этот тупой оценщик, забрать что-либо без моего позволения! Тысяча чертей и преисподняя! Я сделаю хорошую парусину из его шкуры!
— Вам не придется брать на себя этот труд, крестный.
— Да это был бы не труд, а удовольствие. Ну, спокойной ночи, и до завтра! Не удивляйся, если я тебя разбужу: мы, старые морские… — Ну вот, опять это присловье! Моряки обычно поднимаются засветло. Обними меня и ступай к себе.
Петрус послушался. Он горячо обнял капитана и поднялся к себе.
Не стоит и говорить, что ему всю ночь снились Потоси, Голконда, Эльдорадо.
Во сне, или, точнее, в первой его половине, капитан представлялся Петрусу в сверкающем облаке как дух алмазных копей и золотых жил!
Так, в восхитительных, феерических видениях, прошла первая половина ночи, похожая на прихотливую арабскую сказку; но над всей этой фантасмагорией на ярком небе сияла звезда, это была Регина, и, перебирая ее волосы, Петрус играл, будто сияющими цветами, бриллиантами обеих Индий.
Отметим, однако, что любимое выражение его крестного «мы, старые морские волки», то забывалось, то бросалось в глаза, как пятно на бриллианте чистейшей воды.
Наутро после этого фантастического дня капитан Монтобан, как и обещал, проснулся на заре с первым лучом, пробивавшимся сквозь решетчатый ставень. Он взглянул на свой хронометр.
Было около четырех часов утра.
Ему, разумеется, не хотелось будить крестника в этот скорее еще ночной, чем утренний час. Он решил бороться с этим торжествующим солнечным лучом, ворвавшимся к нему без доклада: отвернулся к стене и закрыл глаза с ворчанием, свидетельствовавшим о твердой решимости продолжать сон.
Человек предполагает, а Бог располагает.
То ли сказывалась многолетняя привычка вставать засветло, то ли совесть капитана была не совсем чиста, но он так и не смог снова заснуть и спустя десять минут поднялся с постели, кляня все на свете.
Немало времени он провел за туалетом.
Он тщательно уложил волосы, расчесал бороду и оделся с ног до головы.
В половине пятого туалет был завершен.
Капитан снова оказался в затруднении.
Как скоротать время до менее необычного часа?
Немного походить!
За четверть часа капитан раз десять прошелся по комнате вдоль и поперек, подобно мнимому больному; наконец, вероятно устав от этого упражнения, отворил окно, выходившее на бульвар Монпарнас, и вдохнул свежего утреннего воздуха, прислушиваясь к громкому щебету птиц, расшумевшихся среди ветвей за своим утренним туалетом.
Однако очень скоро он пресытился и утренним ветерком и пением птиц.
Он снова заходил по комнате, но и это занятие ему надоело.
Он вздумал сесть верхом на дубовый стул с высокой спинкой и засвистал одну из морских песен, должно быть, восхищавших когда-то экипаж его корвета; птицы на бульваре, совсем как морские птицы, сейчас же умолкли, слушая его.
Завершив эту гимнастику для губ, капитан прищелкнул языком, словно после свиста у него пересохло во рту.
Повторив и это упражнение несколько раз подряд, он с печальным видом выговорил по слогам:
— Хочу-пить!
Он задумался, пытаясь отыскать способ, как помочь этому непредвиденному затруднению.
Вдруг он с силой хлопнул себя по лбу, так что даже сам удивился тому, какой получился удар, и воскликнул:
— Ах, глупая я скотина!.. Как, господин капитан, ты уже час стоишь на палубе и забыл, что трюм с вином или, иначе говоря, винный погреб находится у тебя под ногами!
Он неслышно отворил дверь и на цыпочках спустился по ступеням в погреб.
Для холостяцкого погреба он, право, был вполне хорош, изящно отделан, хотя и не отличался богатством выбора.
Там было три или четыре сорта бордоских и бургундских вин, но самых изысканных.
При свете вынутой из кармана витой свечи капитану хватило одного быстрого взгляда на ряды бутылок, чтобы по вытянутым горлышкам сейчас же определить бордоские вина.
Он осторожно взял одну из них, поднес к глазам, подсветил сзади свечой и признал белое вино.
— Прекрасно! В самый раз, чтобы выпить натощак! — решил довольный капитан.
Он прихватил еще одну бутылку, так же бесшумно притворил дверь и крадучись поднялся к себе.
— Если вино хорошее, — рассуждал капитан, закрывая за собой дверь спальни и с бесконечными предосторожностями ставя бутылки на стол, — мне будет легче дождаться, когда проснется мой крестник.
Он взял с туалетного столика стакан для полоскания рта, тщательнейшим образом его вытер, чтобы запах туалетной воды Бото не отбил аромат бордо, и, подвинув стул, сел за стол.
— Другой на моем месте, — сказал он, порывшись в кармане широких штанов на казачий манер и вынув оттуда нож с роговой рукояткой, бесчисленными лезвиями и приспособлениями, — растерялся бы, имея перед собой две бутылки и будучи не в силах, за неимением штопора, их испробовать, подобно античному Танталу. Но мы, старые морские волки, — с усмешкой продолжал капитан, — ни перед чем не спасуем, ведь мы привыкли быть во всеоружии.
С этими словами он осторожно и почтительно потянул на себя огромную пробку, потом поднес горлышко бутылки к носу и радостно воскликнул:
— Ах, черт возьми! Вот это аромат, клянусь честью! Ну, если его пенье под стать оперенью, нам предстоит очаровательная беседа!
Он налил полстакана вина и снова понюхал, прежде чем поднести к губам.
— Букет просто восхитительный! — пробормотал он, смакуя вино.
Поставив стакан на стол, он прибавил:
— Прекрасное начало!.. Да… Если красное вино похоже на белое, мне, действительно, не придется краснеть за племянника. Как только он проснется, поручу ему запасти для меня несколько корзин этого чудесного вина — я буду попивать его перед сном и просыпаясь: раз белое вино пьют с утра, чтобы заморить червячка, почему не выпить и вечером, чтобы окончательно разделаться с этим червячком?
Меньше чем за час капитан незаметно прикончил обе бутылки бордоского, останавливаясь лишь для того, чтобы изречь мудрое замечание по поводу особенно полюбившегося ему белого вина.
Этот монолог, а также это «монопитие» — да простится нам такое словотворчество для выражения действия человека, пьющего в одиночку, — помогли капитану скоротать время.
В шесть часов он почувствовал беспокойство и вновь зашагал по комнате.
Он взглянул на часы.
Они показывали половину седьмого.
В этот момент на колокольне Валь-де-Грас пробило шесть ударов.
Капитан покачал головой.
— Сейчас половина седьмого, — заметил он, — должно быть, на Валь-де-Грас часы отстают.
И философски прибавил:
— Да и чего можно ожидать от больничных часов?
Он подождал еще несколько минут.
— Крестник говорил, что хочет встать пораньше. Пойти к нему в спальню — значит поступить сообразно его намерениям. Я, несомненно, нарушу его золотой сон, но что делать?!
Насвистывая, он поднялся во второй этаж.
Ключ торчал и в двери, ведущей в мастерскую, и в той, что вела в спальню.
— Ого! Ах ты, молодость, беззаботная молодость! — нос клик пул капитан, видя такое равнодушие Петруса к собственной безопасности.
Он бесшумно открыл дверь в мастерскую и просунул голову в образовавшуюся щель.
В мастерской никого не было.
Капитан с шумом выдохнул воздух и как можно тише притворил дверь.
Но как он ни старался, петли скрипнули.
— Дверь-то смазки просит! — прошептал капитан.
Он подошел к двери в спальню и отворил ее с теми же предосторожностями.
Дверь не скрипела, а на полу лежал отличный смирнский ковер, мягкий и заглушавший любые шаги; «старый морской волк» подошел к самой постели Петруса, но тот так и не проснулся.
Петрус лежал, выпростав из-под одеяла руки и ноги и разметав их в стороны, словно пытался во сне подняться.
В таком положении он был очень похож на мальчика из басни, спящего подле колодца.
Капитан, чья ученость в иные минуты доходила до педантизма, сразу овладел ситуацией и потряс крестника за руку, словно мальчика, о котором только что шла речь, за собой же, по-видимому, оставив роль Фортуны:
Послушай-ка, малыш, я жизнь твою спасаю,
Но будь разумнее отныне, умоляю!
Ведь упади ты вниз, винили бы меня…[7]
Возможно, капитан продолжал бы цитату, если бы не Петрус: внезапно проснувшись, он широко раскрыл испуганные глаза и, увидев перед собой капитана, потянулся к оружию, висевшему у него в изголовье для украшения и в то же время для защиты. Он выхватил ятаган и, несомненно, без всяких объяснений поразил бы моряка, но тот успел перехватить его руку.
— Потише, мальчик, потише, как сказал господин Корнель. Вот дьявол! Похоже, тебе привиделся кошмар, признавайся!
— Ах, крестный! — вскричал Петрус. — Как я рад, что вы меня разбудили!
— Правда?
— Да, вы правы, мне снился страшный сон, настоящий кошмар!
— Что же ты видел во сне, мой мальчик?
— Да так, всякую чушь!
— Могу поспорить, тебе привиделось, что я уехал обратно в Индию.
— Нет, если бы так, я был бы, напротив, только доволен.
— Что?! Доволен? Знаешь, не очень-то ты любезен.
— Ах, если бы вы только знали, что я видел во сне! — продолжал Петрус, вытирая со лба пот.
— Рассказывай, пока будешь одеваться, это меня позабавит, — предложил капитан с добродушным видом, который он так хорошо умел принимать в нужных случаях.
— Нет, нет, все это слишком нелепо!
— Уж не думаешь ли ты, мальчик мой, что мы, старые морские волки, не доросли до того, чтобы понимать некоторые вещи?
— Ай! — едва слышно обронил Петрус поморщившись. — Опять этот чертов «морской волк»!
Вслух он прибавил:
— Вы непременно этого хотите?
— Конечно, хочу, раз прошу тебя об этом.
— Ну, как угодно, хотя я бы предпочел никому об этом не рассказывать.
— Я уверен, тебе приснилось, что я питаюсь человечиной, — рассмеялся моряк.
— Лучше бы уж так…
— Тысяча морских чертей! — вскричал капитан. — И такого хорошенького сна было бы довольно!
— Все гораздо хуже.
— Поди ты!
— Так вот: когда вы меня разбудили…
— Когда я тебя разбудил?..
— Мне снилось, что вы меня убиваете.
— Я — тебя?
— Вот именно.
— Слово чести?
— Клянусь!
— Считай, что тебе необычайно повезло, дружище.
— Почему?
— Как говорят индийцы, снится покойник — это к деньгам, а уж они-то разбираются и в смерти и в золоте. Тебе поистине везет, Петрус.
— Правда?
— Мне тоже приснился однажды такой сон, мой мальчик; а на следующий день знаешь, что случилось?
— Нет.
— Мне приснилось, что меня убивает твой отец, — видишь, что такое сны! — а на следующий день мы с ним захватили в плен «Святой Себастьян», португальское судно, которое шло из Суматры набитое рупиями. Твоему отцу досталось тогда шестьсот тысяч ливров, а мне — сто тысяч экю. Вот что бывает в трех случаях из четырех, дружище, когда повезет увидеть во сне, что тебя убивают.
V ПЕТРУС И ЕГО ГОСТИ
Петрус встал и, прежде чем начать одеваться, позвонил.
Вошел лакей.
— Вели запрягать, — приказал Петрус, — сегодня я выезжаю до завтрака.
Потом молодой человек занялся туалетом.
В восемь часов лакей доложил, что карета готова.
— Будьте как дома, — сказал Петрус капитану, — спальня, мастерская, будуар к вашим услугам.
— Ого, мой мальчик! Даже мастерская? — удивился капитан.
— Мастерская — в первую очередь. Полюбуетесь там сундуками, японскими вазами и картинами, которые вы спасли.
— В таком случае прошу твоего разрешения бывать в мастерской, если это не будет тебе в тягость.
— Вы можете оставаться там, пока… ну, вы сами знаете…
— Да, пока к тебе не придет модель или у тебя не будет сеанса. Договорились!
— Договорились, спасибо. В воскресенье я приступаю к портрету, это займет сеансов двадцать.
— Ого! Какой-нибудь крупный сановник?
— Нет, маленькая девочка.
Потом, напустив на себя безразличный вид, прибавил:
— Младшая дочь маршала де Ламот-Удана.
— О!
— Сестра графини Рапт.
— Не знаю такой. А у тебя здесь есть книги?
— И здесь и внизу. Вчера вечером я видел у вас в руках томик Лафонтена?
— Верно. Лафонтен и Бернарден де Сен-Пьер — мои любимцы.
— Вы найдете там помимо этих авторов еще современные романы и довольно приличную коллекцию путевых заметок.
— Ты говоришь как раз о таких двух видах литературы, которые я терпеть не могу.
— Почему?
— Что касается путешествий, я побывал едва ли не во всех уголках четырех, даже пяти частей света и прихожу в бешенство, когда вижу, какие небылицы нам рассказывают путешественники. А романы, дорогой друг, я глубоко презираю, как и их сочинителей.
— Почему?
— Я довольно наблюдателен и заметил, что никогда воображение не заходит так далеко, как реальная жизнь. Читать выдумки, менее интересные, чем просто и естественно разворачивающиеся на наших глазах события?! Заявляю со всей решительностью, что это занятие не стоит труда и что я не намерен губить свое время на подобные глупости. Философия, дорогой племянник — с удовольствием! Платон, Эпиктет, Сократ — из древних; Мальбранш, Монтень, Декарт, Кант, Спиноза — из новых. Вот мое любимое чтение.
— Дорогой крестный! — рассмеялся Петрус. — Признаюсь, что я много слышал о ваших любимцах, но сам читал лишь Платона, Сократа и Монтеня. Однако у меня есть знакомый книгоиздатель, который покупает пьесы у моего друга Жана Робера, а мне продает «Оды и баллады» Гюго, «Раздумья» Ламартина и «Поэмы» Альфреда де Виньи. Я загляну к нему по дороге и передам, чтобы он прислал вам философские труды. Сам я их больше, чем сейчас, читать не стану, но закажу для них красивые переплеты, чтобы их имена сияли в моей библиотеке, словно звезды в тумане.
— Ступай, мальчик мой! Да передай от меня десять ливров посыльному, чтобы он разрезал страницы. У меня нервы не выдерживают, когда приходится этим заниматься.
Петрус в последний раз пожал крестному Пьеру руку и поспешно вышел из дома.
Крестный Пьер стоял не двигаясь и прислушивался до тех пор, пока до его слуха не донесся стук колес удалявшейся кареты.
Наконец он встал, покачал головой, сунул руки в карманы и перешел, напевая, из спальни в мастерскую.
Там он, как истинный ценитель, долго и тщательно осматривал каждую вещь.
Он отпер все ящики старинного секретера в стиле Людовика XV и проверил, нет ли в них двойного дна.
Комод розового дерева подвергся столь же тщательному осмотру. Похоже, капитан был особенно ловок в такого рода делах. Он надавил на комод или, вернее, потрогал его каким-то особым образом снизу, и вдруг сам собою выдвинулся невидимый ящичек. По всей видимости, ни торговец, продавший комод Петрусу, ни сам молодой человек не подозревали о существовании этого потайного ящичка.
В нем хранились бумаги и письма.
Бумаги представляли собой свернутые в трубку ассигнаты.
Всего их оказалось на сумму примерно в полмиллиона франков: весили они около полутора фунтов и стоили четыре су.
Письма были политической корреспонденцией и были датированы 1793–1798 годами.
Вероятно, капитан с презрением относился к бумагам и письмам периода Революции. Убедившись в том, что перед ним именно такие бумаги и письма, он с ловкостью толкнул ногой ящик, и тот захлопнулся, чтобы снова показать свое содержимое не раньше, чем лет через пятнадцать или тридцать, как это случилось только что.
Но особое внимание капитан уделил сундуку, в котором Петрус держал письма Регины.
Как мы уже говорили, письма эти хранились в небольшом металлическом ларце прекрасной работы времен Людовика XIII.
Этот ларец был вделан в сундук и не вынимался — хорошая мера предосторожности на тот случай, если бы какого-нибудь любителя соблазнил этот образец слесарного искусства.
Капитан, без сомнения, был ценителем такого рода редких вещиц. Он попытался вынуть ларец — наверняка, чтобы поднести его к свету, — но скоро убедился в том, что тот не вынимается, и осмотрел различные его части, а особенно тщательно — замок.
Сундук занимал капитана до тех пор, пока он не услышал, что карета Петруса остановилась перед домом.
Капитан поспешно захлопнул сундук, схватил первую попавшуюся книгу и бросился на козетку.
Петрус вошел в прекрасном расположении духа: он только что частично уплатил долг своим поставщикам и каждый из них был доволен тем, что господин барон Эрбель потрудился лично привезти ему деньги, за которыми кредитор и сам был готов явиться к нему, да в его слове, кстати сказать, никто и не сомневался.
Кто-то из них заикнулся о предстоящей распродаже, но Петрус, слегка покраснев, отвечал, что это ошибка: ему вздумалось было обновить мебель, но при мысли, что для этого придется расстаться с вещами, ставшими для него чем-то вроде старых друзей, он передумал и раскаялся в своем намерении.
Собеседник восхитился добрым сердцем господина барона и предложил свои услуги на случай, если тот все-таки передумает и откажется от намерения оставить себе прежнюю обстановку.
Петрус привез обратно около трех тысяч франков и получил новый кредит на четыре-пять месяцев.
Ну, уж за четыре-пять месяцев он заработает сорок тысяч франков!
Восхитительное всемогущество денег!
Благодаря пачке банкнот, которую видели у Петруса в руках, он мог теперь накупить мебели тысяч на сто и получить кредит хоть на три года! А с пустыми руками он не сумел бы добиться и двухнедельной отсрочки на оплату мебели, которую уже купил.
Молодой человек протянул капитану обе руки; его сердце было переполнено радостью, и последние сомнения улеглись.
Капитан, казалось, с трудом оторвался от книги и на восторженные слова крестника только и сказал:
— В котором часу ты завтракаешь?
— Да когда пожелаете, дорогой крестный, — отвечал тот.
— Тогда идем завтракать! — предложил Пьер Берто.
Но прежде Петрус хотел кое-что узнать.
Он позвонил.
Вошел Жан.
Петрус обменялся с ним многозначительным взглядом.
Жан утвердительно кивнул.
— Ну, так что же? — спросил Петрус.
Лакей указал глазами на моряка.
— Давай, давай! — поторопил его Петрус.
Жан подошел к хозяину и из небольшого бумажника русской кожи, будто специально предназначенного для такого дела, достал небольшое кокетливо сложенное письмо.
Петрус выхватил его у лакея, распечатал и пробежал глазами.
Потом вынул из кармана бумажник, взял оттуда письмо, полученное, очевидно, накануне, заменив его только что прочитанным. Петрус подошел к сундуку, отпер небольшим ключиком, который он носил на шее, железный ларец и положил туда письмо, украдкой поцеловав его на прощание.
Затем снова тщательно запер ларец, обернулся к капитану, пристально следившему за ним, и сказал:
— Теперь, если хотите, можно и позавтракать, крестный…
— Еще бы не хотеть! Уже десять часов!
— В таком случае, карета внизу, и теперь я приглашаю вас на студенческий завтрак в кафе Одеон.
— К Рибеку? — уточнил моряк.
— A-а! Вы его знаете?
— Дорогой мой! — проговорил моряк. — Рестораны и философы — вот что я изучил досконально и докажу это, сделав на сей раз заказ самостоятельно.
Крестник и крестный сели в экипаж и скоро вышли у кафе Рибека.
Моряк без колебаний взошел по лестнице во второй этаж и, отодвигая карту, которую протянул ему лакей, приказал:
— Двенадцать дюжин устриц, два бифштекса с картофелем, два тюрбо в масле, груши, виноград и шоколад без молока.
— Вы правы, крестный, — признал Петрус. — Вы великий философ и настоящий гурман.
Капитан отозвался с присущим ему хладнокровием:
— Лучший сотерн к устрицам, лучший бон к остальным блюдам.
— По бутылке каждого?
— Это будет зависеть от их марки.
Тем временем привратник Петруса отсылал назад многочисленных ценителей искусства, совершенно сбитых с толку: он говорил им, что его хозяин передумал и распродажа не состоится.
VI КАКОЕ ВПЕЧАТЛЕНИЕ ПРОИЗВЕЛ КАПИТАН НА ТРОИХ ДРУЗЕЙ
После завтрака капитан послал лакея за наемным экипажем, и Петрус спросил:
— Разве мы не возвращаемся вместе?
— Я же собирался купить особняк! — напомнил капитан.
— Верно, — кивнул Петрус. — Не желаете ли, чтобы я вам помог в поисках?
— У меня свои дела, у тебя — твои: вот, хотя бы, ответить на записочку, которую ты получил сегодня утром. А я, кстати, с причудами. Я даже не уверен, что особняк, построенный по моему плану, будет по-прежнему мне нравиться неделю спустя. Суди сам, что может статься с особняком, купленным на чужой вкус… Я даже не стал бы там распаковывать чемоданы.
Петрус уже начинал привыкать к крестному и понимал: чтобы оставаться с ним в приятельских отношениях, необходимо было предоставить ему полную свободу.
И он ответил:
— Поезжайте, крестный! Вы знаете, что в любое время вы желанный гость.
Капитан кивнул, что означало «Черт побери!», и прыгнул в экипаж.
Петрус вернулся к себе; на душе у него было легко как никогда.
По пути он встретил Людовика и по его расстроенному лицу понял, что случилось несчастье.
Людовик сообщил ему об исчезновении Рождественской Розы.
Выразив молодому доктору свое сочувствие, Петрус задал естественный вопрос:
— Ты видел Сальватора?
— Да, — подтвердил Людовик.
— И что?
— Я застал его как всегда спокойным и строгим. Он уже знал о случившемся.
— Что он сказал?
— Он сказал следующее: «Я найду Рождественскую Розу, Людовик, но сейчас же отправлю ее в монастырь, где вы сможете ее навещать только как врач или когда решитесь на ней жениться. Вы ее любите?»
— И что ты ответил? — спросил Петрус.
— Правду, друг мой: я люблю эту девочку всей душой! Я к ней привязался, и не как плющ к дубу, а как дуб к плющу. Поэтому я не колебался с ответом. «Сальватор! — сказал я. — Если вы вернете мне Рождественскую Розу, клянусь, как только ей исполнится пятнадцать лет, она станет моей женой». — «Будь она богата или бедна?» — прибавил Сальватор. Я запнулся. Меня смущало не слово «бедная», а слово «богатая». «Что значит „богата или бедна“»? — переспросил я. «Именно так, богата или бедна, — продолжал настаивать Сальватор. — Вы же знаете, что Рождественская Роза — потерянный ребенок или найденыш. Вам известно, что в прежней жизни она знала Ролана, а он пес аристократический. Вполне возможно, что Рождественская Роза однажды вспомнит, кто она такая, и может с одинаковой вероятностью оказаться как богатой, так и бедной. Готовы ли вы с закрытыми глазами жениться на ней?» — «А не воспротивятся ли нашему браку родители Рождественской Розы, если предположить, что они отыщутся?» — «Людовик! — сказал Сальватор. — Это мое дело. Возьмете ли вы в жены Рождественскую Розу богатой или бедной — такой, какой она будет в пятнадцать лет?» Я протянул Сальватору руку, и вот уж я обручен, дорогой мой. Но Бог знает, где теперь несчастная девочка!
— А где сам Сальватор?
— Не знаю. Покинул Париж, так я думаю. Он попросил меня неделю на поиски и назначил мне свидание у него дома на улице Макон в следующий четверг. А ты что поделываешь? Что произошло? Похоже, твои намерения изменились?
Петрус с воодушевлением рассказал Людовику во всех подробностях о том, что произошло накануне. Но тот, скептичный, как всякий врач, не поверил другу на слово и ждал доказательств.
Петрус показал ему два банковских билета из тех десяти, что он получил от капитана.
Людовик взял один из двух билетов и пристально осмотрел его с обеих сторон.
— Уж не поддельный ли он, случайно? — спросил Петрус. — Может, подпись Тара ненастоящая?
— Нет, — возразил Людовик. — Хотя мне за всю жизнь довелось увидеть и пощупать не много банковских билетов, этот, как мне кажется, настоящий.
— Так в чем дело?
— Я тебе скажу, дорогой друг, что не очень-то верю в американских дядюшек, а еще меньше — в крестных. Надо бы рассказать обо всем Сальватору.
— Но ты же сам сказал, — с живостью возразил Петрус, — что Сальватор уехал на несколько дней из Парижа и вернется только в следующий четверг!
— Да, верно, — ответил Людовик, — но ты познакомишь нас пока со своим набобом, договорились?
— Черт побери! Не вижу, что может этому помешать, согласился Петрус. — А кто из нас раньше увидится с Жаном Робером?
— Я, — ответил Людовик. — Я иду сейчас к нему на репетицию.
— Расскажи ему про капитана.
— Какого капитана?
— Капитана Пьера Берто Монтобана, моего крестного.
— А ты написал о нем своему отцу?
— О ком?
— О крестном.
— Как ты понимаешь, это первое, что пришло мне на ум. Но Пьер Берто хочет сделать ему сюрприз и умолял не сообщать ему о своем возвращении.
Людовик покачал головой.
— Ты продолжаешь сомневаться? — спросил Петрус.
— Все это представляется мне слишком невероятным.
— Мне тоже вначале так показалось, я и сейчас порой думаю, что все это мне пригрезилось. Ущипни меня, Людовик. Хотя, признаюсь, просыпаться мне страшно!
— Ничего, — успокоил его Людовик, более выдержанный, чем оба его приятеля. — Жаль только, что Сальватора сейчас нет с нами.
— Да, жаль, конечно, — согласился Петрус, положив Людовику руку на плечо, — но знаешь, дорогой мой, трудно себе представить беду страшнее той, на которую я был обречен. Не знаю, куда заведут меня новые обстоятельства, уверен лишь в одном: они помогут мне избежать падения. На дне пропасти меня ждало несчастье. Неужели я сейчас еще быстрее скатываюсь в другую пропасть? Не знаю. Но сейчас я, по крайней мере, качусь с закрытыми глазами и если, очнувшись, окажусь на дне, то хотя бы пережив перед тем надежду и счастье.
— Будь по-твоему! Помнишь, как Жан Робер вечером в последний день масленицы расспрашивал Сальватора о романе? Давай считать. Во-первых, Сальватор и Фрагола —. у обоих неизвестное прошлое, но роман продолжается и по сей день; Жюстен и Мина — роман; Кармелита и Коломбан — роман, правда, суровый и печальный, но роман; Жан Робер и госпожа де Маранд — самый веселый из всех, роман с сапфировыми глазами и розовыми губами, но роман; ты и…
— Людовик!
— Правильно… Роман таинственный, мрачный и в то же время сияющий — но роман, дорогой мой, настоящий роман! Наконец, я и Рождественская Роза — роман, в котором я жених найденной и вновь потерянной девочки, а Сальватор обещает ее отыскать, — чем не роман, дорогой мой! Даже принцесса Ванврская, прекрасная Шант-Лила, и та, верно, плетет свой роман.
— С чего ты взял?
— Я видел ее третьего дня на бульваре в коляске, запряженной четверкой лошадей; ими управляли на манер Домона два жокея в белых коротких штанах и бархатных куртках вишневого цвета. Я не сразу ее узнал, как ты понимаешь, и сначала решил, что обознался — очень уж велико было сходство. Но она помахала мне рукой, затянутой в перчатку от Прива или Буавена и сжимавшей трехсотфранковый платочек… это роман, Петрус, роман! Теперь скажи, какие из этих романов будут иметь счастливый или несчастливый конец? Бог знает! Прощай, Петрус. Мне пора на репетицию к Жану Роберу.
— Приезжайте ко мне вдвоем.
— Я постараюсь его привезти. А почему бы тебе не отправиться вместе со мной?
— Не могу! Мне нужно привести в порядок мастерскую. В воскресенье у меня сеанс.
— Значит, в воскресенье?..
— В воскресенье мои двери закрыты для всех, дорогой друг, от двенадцати до четырех пополудни. В остальное время дверь, сердце, рука — все открыто для всех.
Молодые люди еще раз простились и расстались.
Петрус стал приводить в порядок мастерскую.
Принять Регину — что могло быть важнее?
Она была у него всего однажды в сопровождении маркизы де Латурнель.
Правда, тот единственный раз решил судьбу Петруса.
Спустя час в мастерской все было готово.
Петрус не только поставил холст на мольберт, но и набросал портрет.
Пчелка сидела под банановым деревом против веерной пальмы среди тропической растительности оранжереи, так хорошо знакомой Петрусу, на зеленой травке и плела венок из необыкновенных цветов, какие дети собирают во сне, а наполовину скрытая в листьях мимозы голубая птичка развлекала ее своим пением.
Петрус так увлекся, что если бы взялся сейчас за палитру, то через неделю портрет был бы готов.
Но он понял, что торопиться нельзя, иначе счастье слишком быстро кончится, и все стер.
Потом он сел напротив белого полотна и представил себе уже законченный портрет, как бывает с поэтом, когда, не написав еще ни строчки, он видит всю свою драму от первой до последней сцены.
Это по праву можно назвать так: мираж таланта.
Капитан вернулся лишь в восемь часов вечера.
Он объехал все новые кварталы, подыскивая подходящий дом, и перечитал все объявления, но так ничего и не нашел.
Он намеревался продолжить поиски на следующий день.
С этой минуты капитан Монтобан расположился у крестника как у себя дома.
Петрус представил его Людовику и Жану Роберу.
Трое друзей провели в обществе капитана субботний вечер и сговорились непременно встречаться всем вместе раз в неделю по вечерам, пока капитан будет жить у крестника.
Что касается встреч в дневное время, то об этом не могло быть и речи.
Капитан исчезал с утра сразу после завтрака, а то и на рассвете под тем предлогом, что подыскивает квартиру или, вернее, дом.
Куда он ходил?
Бог или черт об этом, разумеется, знали, а Петрус даже не догадывался.
Впрочем, один или два раза он попытался выяснить это, расспрашивая крестного.
Но тот словно лишился дара речи, ограничившись таким ответом:
— Не спрашивай, мальчик мой, я не могу тебе сказать: это тайна. Однако можешь не сомневаться, здесь замешана любовь. Не волнуйся, если вдруг я исчезну на несколько дней кряду. Я могу не появляться день, ночь, несколько дней или несколько ночей. Как все старые морские волки, я остаюсь там, где мне хорошо. «Человек ищет где лучше», как гласит пословица. Я всего лишь хочу сказать, что если случайно окажусь в один из ближайших вечеров у какой-нибудь знакомой и мне там будет хорошо, то вернусь не раньше следующего утра.
— Отлично вас понимаю, — ответил на это Петрус. — Спасибо, что предупредили.
— Договорились, мальчик мой. Мы не будем друг другу в тягость. Но, напротив, вполне возможно, что я проведу дома несколько дней подряд. Мне иногда нужно собраться с мыслями и подумать. С твоей стороны было бы очень любезно передать мне с лакеем несколько книг по стратегии, если у тебя такие есть, или хотя бы по истории и философии, присовокупив к ним дюжину бутылок твоего белого бордоского.
— Все это будет у вас через час.
После того как все условия были обсуждены, дело пошло без затруднений.
Однако в мнении о капитане трое молодых друзей не сошлись.
Людовику он был глубоко неприятен, возможно, потому, что, будучи приверженцем системы Галля и Лафатера, молодой врач не обнаружил в чертах его лица и лобных буграх прямой связи с тем, что он говорил. А может быть душа доктора была переполнена чистыми чувствами, и разговор капитана, бывалого грубого моряка, заставлял его спускаться с небес на землю. Словом, он с первой же встречи с трудом выносил нового знакомого.
Жан Робер, предававшийся всякого рода фантазиям, страстный любитель всего живописного, заявил, что характер капитана не лишен своеобразия; поэт не воспылал к новому знакомому любовью, но относился к нему с некоторой долей интереса.
Петрус же был ему слишком многим обязан и не любить его не мог.
Читатели согласятся, что с его стороны было бы нелепо разбирать по косточкам, как это делал Людовик, человека, единственным желанием которого было облагодетельствовать крестника.
Отметим, однако, что некоторые любимые выражения капитана, особенно о морском волке, оскорбляли его слух.
В целом, как видит читатель, капитан не вызывал у молодых людей безусловной симпатии, и даже Жану Роберу и Петрусу, расположенным к нему всей душой, оказалось не под силу по-настоящему подружиться с таким необыкновенным, сложным человеком, как капитан Пьер Берто Монтобан, который, казалось, был таким простодушным, всем восхищался, все любил и искренне отдавался первым впечатлениям.
Однако по некоторым случайно вырывавшимся у него словам можно было судить о том, что человек он пресыщенный: ничего не любит и ни во что не верит. Временами жизнерадостный, он в иные минуты вдруг напоминал распорядителя на похоронах. Он весь как бы состоял из самых разнородных элементов, представляя собой необъяснимую смесь самых блестящих качеств и гнусных пороков, благороднейших чувств и низменнейших страстей; в чем-то он проявлял себя знатоком, как мы говорили, вплоть до педантизма, а в других вопросах демонстрировал крайнее невежество. Он прекрасно рассуждал о живописи, но не умел нарисовать даже ухо; великолепно говорил о музыке, хотя не знал ни единой ноты. Однажды утром он попросил, чтобы вечером ему прочли «Гвельфов и гибеллинов», и после чтения указал Жару Роберу на главный недостаток драмы; замечание его было настолько верно и точно, что тот спросил:
— Уж не с собратом ли по перу я имею честь говорить?
— Самое большее — с жаждущим им стать, — скромно ответил капитан, — хотя я мог бы претендовать на свою долю в авторстве нескольких трагедий, поставленных в конце прошлого века; например, трагедия «Женевьева Брабантская», впервые поставленная в, театре Одеон четырнадцатого брюмера шестого года Республики, написана мной в соавторстве с гражданином Сесилем.
Так прошла неделя. Капитана сводили во все театры Парижа, пригласили на прогулку в Булонский лес, где он показал себя умелым наездником, придумывали для него всевозможные развлечения, и капитан, тронутый до слез, намекнул Петрусу, что в ближайшее время двое его друзей получат кое-что в знак его признательности и дружбы.
VII ОТДЕЛЬНЫЕ КАБИНЕТЫ
В воскресенье, когда должен был состояться первый сеанс с маленькой Пчелкой, Петрус был в мастерской в восемь часов утра, хотя посетительницы ожидались к полудню.
В десять часов он послал спросить у капитана, не хочет ли тот с ним позавтракать.
Но Жан с таинственным видом доложил, что капитан не возвращался со вчерашнего вечера.
Петрус принял это сообщение с облегчением.
Он боялся встречи Регины с капитаном.
Если такие натуры, как Людовик, Жан Робер и он сам, испытывали порой неприязнь к этому человеку, то как его восприняла бы аристократка Регина?
Теперь, казалось ему, он скорее признался бы в том, что разорен и вынужден продать свои вещи, чем рассказал бы о том, что может унаследовать четыре миллиона от крестного.
И он приказал Жану: если этот самый крестный вернется, когда Регина еще будет находиться в мастерской, сказать капитану, что у Петруса сеанс.
Приняв эти меры предосторожности, он начал завтрак, не сводя взгляда с часов.
В одиннадцать часов он как можно медленнее стал готовить палитру.
В половине двенадцатого стал набрасывать мелком композицию на полотне.
В полдень у дома остановилась карета.
Петрус отложил палитру на стул и выбежал на площадку лестницы.
С первого же дня ему сопутствовала удача.
Пчелка приехала в сопровождении одной Регины.
Как мы уже говорили, Регина решила начать сеансы в воскресенье.
Маркиза де Латурнель сочла невозможным пропустить мессу с певчими в своей приходской церкви Сен-Жермен-де-Пре.
Так что на этот раз Регина сопровождала Пчелку одна.
А Пчелка радостно бросилась навстречу своему другу Петрусу.
Она так давно его не видела!
Регина подала художнику руку.
Петрус взял ее руку, и, отогнув губами край перчатки, с нежностью припал к ней, в то же время шепча едва слышно слова любви, переполнявшие его душу.
Потом он показал гостьям свои приготовления.
Регина полностью одобрила композицию.
Пчелка была очарована цветами, которые она должна была держать в руках.
Накануне Петрус скупил редкие цветы, опустошив оранжереи Люксембургского дворца и Ботанического сада.
Сеанс начался.
Работа над портретом Регины была радостью.
Работа над портретом Пчелки пьянила его!
Тогда Регина была моделью.
Теперь она выступала в роли советчицы.
На этом основании она могла подходить к Петрусу, касаться его плеча, исчезать вместе с ним за полотном.
В эти короткие, но яркие, словно вспышки молнии, мгновения девушка касалась своими волосами лица Петруса; ее глаза говорили ему о чудесном мире любви; а ласковое дыхание ее губ, которое смогло бы вернуть жизнь даже умирающему Петрусу, сейчас возносило его до небес.
После того как Регина высказывала ему свой совет, Петрус вновь принимался за работу; рука его дрожала, он не сводил глаз с Регины.
Да и зачем ему было смотреть на Пчелку? Он мог бы нарисовать ее с закрытыми глазами.
Кроме того, надо было что-то говорить, не потому что влюбленные испытывали в этом необходимость: они могли бы хоть целую вечность смотреть друг на друга и улыбаться, их взгляды и улыбки были красноречивее слов.
Однако говорить надо было.
Петрус стал рассказывать об исчезновении Рождественской Розы, отчаянии Людовика, обещании Сальватора отыскать девочку, а также о странной клятве Людовика жениться на ней даже в том случае, если она окажется богата!
Регина рассказала, что Кармелиту прослушал в их особняке г-н Состен де Ларошфуко; она имела огромный успех и получила дебют в Опере.
Потом Петрус спросил, что нового у г-жи де Маранд.
Та по-прежнему была самой счастливой женщиной на земле.
Правда, г-н де Маранд пускался на всякого рода безумства ради новой любовницы, но в то же время с огромным почтением обходился с супругой, предоставляя ей полную свободу действий, и в данных обстоятельствах г-жа де Маранд могла ему быть только глубоко признательна.
Денежные и политические дела банкира шли прекрасно: он собирался в Лондон, чтобы договориться для Испании о займе в шестьдесят миллионов, и было очевидно, что при первом же повороте короля к либерализму г-н Маранд будет назначен министром.
Потом Регина спросила, что нового у Фраголы.
Сама она редко видела девушку; как ягода, чье имя носила Фрагола, прячется в траве, так и девушка прятала от всех свое счастье. Чтобы с ней повидаться, Регине приходилось ездить к ней домой. Зато возвращалась она неизменно со спокойной душой и улыбкой на лице, словно ундина, увидевшая свое отражение в озере, или ангел, увидевший свое отражение на небе.
Петрус через Сальватора знал об этих встречах.
Ничего удивительного не было и в том, что теперь Регина справлялась о Фраголе у Петруса.
Читатели понимают, как скоро за этими занятиями летело время.
Еще бы: писать восхитительное лицо девочки, любоваться прекрасным женским лицом, обмениваться с девочкой улыбками, а с молодой женщиной — взглядами, словами, чуть ли не поцелуями!
Бой часов привлек внимание Регины.
— Четыре! — вскричала она.
Молодые люди переглянулись.
Им казалось, что они пробыли рядом едва ли больше четверти часа.
Пора было расставаться.
Но через день был снова назначен сеанс, а уже на следующий вечер, то есть с понедельника на вторник, Регина надеялась увидеться с Петрусом в оранжерее на бульваре Инвалидов.
Регина вышла вместе с Пчелкой.
Свесившись с перил, Петрус провожал их взглядом до тех пор, пока они не исчезли за входной дверью.
Потом он подбежал к окну, чтобы еще раз увидеть их, перед тем как они сядут в карету.
Он не сводил с кареты глаз, пока она не скрылась за поворотом.
Потом Петрус запер дверь и затворил окно мастерской, словно боялся, как бы не улетучился аромат, оставленный обворожительными посетительницами.
Он погладил предметы, которых успела коснуться Регина, и, наткнувшись на ее батистовый платок с брюссельскими кружевами, который она то ли случайно, то ли нарочно оставила в мастерской, схватил его обеими руками и спрятал в него лицо, вдыхая аромат ее духов.
Он с головой ушел в сладкие грезы, как вдруг в мастерскую, шумно радуясь, ворвался капитан.
На улице Новых Афин он нашел, наконец, подходящий дом.
На следующий день или, может быть, через день капитан должен был подписать купчую у нотариуса, а на будущей неделе обещал устроить новоселье.
Петрус искренне поздравил капитана.
— Ах, крестник! Похоже, ты рад моему переезду? — заметил моряк.
— Я? Напротив! — возразил Петрус. — В доказательство предлагаю вам оставить за собой квартиру в моем доме в качестве загородной резиденции.
— По правде сказать, не откажусь! — воскликнул капитан. — Но при одном условии: я сам буду платить за эту квартиру и о цене тоже договорюсь сам.
Предложение было принято.
Трое друзей собирались вместе поужинать.
Жан Робер и Людовик пришли в пять часов.
Людовик был печален: о Рождественской Розе не было никаких новостей. Сальватор появлялся дома редко, на несколько минут, чтобы успокоить Фраголу; она ждала его лишь завтра к вечеру или даже послезавтра.
Чтобы развлечь Людовика, в котором капитан, казалось, принимал живейшее участие, решено было поужинать у Легриеля в Сен-Клу.
Людовик и Петрус поедут туда в двухместной карете, а Жан Робер и капитан — верхом.
В шесть часов они отправились в путь. Без четверти семь четверо посетителей заняли отдельный кабинет в заведении Легриеля.
В ресторане собралось много народу. В кабинете, соседнем с тем, где устроились наши герои, было особенно шумно: оттуда доносились громкая речь и веселый смех.
Сначала четверо приятелей не обращали на это внимания.
Они были голодны, и звон посуды почти заглушал голоса и смех.
Но вскоре Людовик стал внимательно прислушиваться.
Ведь он и в самом деле был самым невеселым среди своих товарищей.
Он улыбнулся через силу.
— Я узнаю голос, вернее, оба голоса! — сказал он.
— Уж не принадлежит ли один из них пленительной Рождественской Розе? — поинтересовался капитан.
— К сожалению, нет, — вздохнул Людовик. — Этот голос веселее, но не такой чистый.
— Кто же это? — спросил Петрус.
Взрыв хохота, подобный бурно сыгранной гамме, ворвался в кабинет наших героев.
Правда, стенки между кабинетами представляли собой не что иное, как затянутые холстом и оклеенные обоями ширмы, которые убирают в дни больших празднеств.
— Во всяком случае, смех искренний, в этом я уверен, — вставил Жан Робер.
— Ты вполне можешь за это поручиться, дорогой друг, потому что женщины, сидящие в соседнем кабинете, — это принцесса Ванврская и графиня дю Баттуар.
— Шант-Лила? — в один голос подхватили Жан Робер и Петрус.
— Шант-Лила собственной персоной. Да вы послушайте!
— Господа! — смутился Жан Робер. — Разве прилично подслушивать, что происходит в соседней комнате?
— Черт побери! — вскричал Петрус. — Раз там говорят достаточно громко, чтобы мы услышали, значит, у тех, кто говорит, секретов нет.
— Справедливо, крестник, — одобрил Пьер Берто, — у меня на этот счет существует теория, в точности совпадающая с твоей. Однако помимо двух женских голосов мне почудился еще мужской.
— Как известно, дорогой капитан, — сказал Жан Робер, — у каждого голоса есть эхо. Но, как правило, женскому голосу эхом вторит мужской, а мужскому — женский.
— Раз ты такой мастер распознавать голоса, может, ты знаешь, кто этот мужчина? — спросил Петрус у Людовика.
— Кажется, я смогу так же безошибочно определить кавалера, как и дам, да и у вас, если вы хорошенько прислушаетесь, не останется на этот счет сомнений, — отозвался Людовик.
Молодые люди насторожились.
«При всем моем почтении, принцесса, позволь тебе все же не поверить», — послышался один голос.
«Клянусь тебе, что это чистая правда, накажи меня Бог!»
«Какая мне разница, правда это или нет, если это совершенно неправдоподобно! Пусть лучше будет ложь, но правдоподобная, и я тебе поверю».
«Спроси лучше у Пакеретты, и сам увидишь».
«Подумаешь, ручательство! Софи Арну отвечает за госпожу Дюбарри! Графиня дю Баттуар отвечает за принцессу Ванврскую! Пакеретта — за Шант-Лила!»
— Слышите? — спросил Людовик.
«Мы по-прежнему любим хлопушки, господин Камилл?» — спросила Шант-Лила.
«Больше, чем когда-либо, принцесса! На сей раз у меня была причина: я устроил целый фейерверк в честь вашего особняка на улице Ла Брюйера, четверки рыжих лошадей с подпалинами, ваших вишневых жокеев, и все это получено даром».
«И не говори! У меня такое впечатление, что он ищет девушек, получивших розовый венок за добродетель, и намерен увенчать так и меня».
«Нет, он тебя приберегает, возможно, для брака».
«Дурак! Он женат!»
«Фи, принцесса! Жить с женатым мужчиной! Это безнравственно».
«А вы-то сами?»
«Ну, я почти и не женат! И потом, я с тобой не живу!»
«Конечно, вы со мной ужинаете, только и всего. Ах, господин Камилл, лучше бы вы женились на бедняжке Кармелите или написали ей вовремя, что больше не любите ее. Она вышла бы замуж за господина Коломбана и сегодня не ходила бы в трауре».
И Шант-Лила тяжело вздохнула.
«Какого черта! Как я мог это предвидеть? — воскликнул легкомысленный креол. — Мужчина ухаживает за женщиной, становится ее любовником, но не обязан же он на ней из-за этого жениться!»
«Чудовище!» — ужаснулась графиня дю Баттуар.
«Я не брал Кармелиту силой, — продолжал молодой человек, — как, впрочем, и тебя, Шант-Лила. Скажи откровенно, разве я взял тебя силой?»
«Ах, господин Камилл, не сравнивайте нас: мадемуазель Кармелита — порядочная девушка».
«А ты — нет?»
«Я просто добрая девушка».
«Да, ты права: добрая, превосходная!
— Да если бы я тогда не упала со своего осла на траву и не лишилась чувств, еще не известно, как все обернулось бы».
«А твой банкир?»
«С моим банкиром вообще ничего не было».
«Опять ты за свое… Знаешь, Соломон сказал, что только три вещи в мире не оставляют следов: птица в воздухе, змея на камне и…»
«Я знаю, — перебила его Шант-Лила, — что при всем вашем уме вы дурак, господин Камилл де Розан, и я гораздо больше люблю своего банкира, хотя он и дал мне сто тысяч франков, чем вас, ничего мне не давшего».
«Как это ничего, неблагодарная?! А мое сердце? Это, по-твоему, ничего не значит?»
«О, ваше сердце! — сказала Шант-Лила и вскочила, оттолкнув стул. — Оно похоже на картонного цыпленка, которого я как-то видела в театре Порт-Сен-Мартен: его подают на всех спектаклях, но никто никогда его не пробовал на вкус. Ну-ка, спросите, готов ли мой экипаж».
Камилл позвонил.
Прибежал лакей.
«Подайте счет, — приказал креол, — и узнайте, готова ли карета госпожи принцессы».
«Экипаж подан».
«Подвезешь меня в Париж, принцесса?»
«Почему же нет?»
«А как же твой банкир?»
«Он предоставляет мне полную свободу; кстати, сейчас он, должно быть, на пути в Англию».
«Может, воспользуешься этим, чтобы показать мне свой особняк на улице Ла Брюйера?»
«С удовольствием».
«Надеюсь, графиня дю Баттуар, что пример подруги подает тебе надежду?» — спросил Камилл.
«Да, как же! — хмыкнула Пакеретта. — Разве найдется во всем свете второй такой Маранд!»
— Как?! — вскричали в один голос Петрус и Людовик. — Так это господин де Маранд совершает безумства ради принцессы Ванврской? Это правда, Жан Робер?
— Честное слово, я не хотел называть его, — рассмеялся тот. — Но раз уж Пакеретта проболталась, мне остается лишь подтвердить, что я слышал о том же от одного весьма осведомленного человека.
В эту минуту принцесса Ванврская в ошеломительном туалете прошла мимо окна под руку с Камиллом де Розаном, Пакеретта следовала за ней: дорога была недостаточно широкой и на ней не могли поместиться обе женщины в пышных юбках.
VIII КАТАСТРОФА
На следующий вечер в десять часов Петрус устроился в засаде за самым толстым деревом на бульваре Инвалидов неподалеку от садовой калитки особняка, принадлежавшего маршалу де Ламот-Удану. Он надеялся, что Регине удастся сдержать обещание.
В пять минут одиннадцатого калитка неслышно отворилась и появилась старая Нанон.
Петрус проскользнул в липовую аллею.
— Идите, идите! — крикнула кормилица.
— На круглую поляну, верно?.. Ведь она на круглой поляне?
— О, вы не успеете дойти туда, как ее встретите!
И действительно, не успел Петрус углубиться в аллею, как его схватила за руку Регина.
— Как вы добры, как прелестны, милая Регина! Благодарю вас: вы сдержали обещание! Я люблю вас! — воскликнул молодой человек.
— Надеюсь, вы не станете об этом кричать? — остановила его молодая женщина.
Она закрыла ему рот рукой. Петрус горячо припал к ней губами.
— Ах, Боже мой! Да что с вами сегодня такое? — спросила Регина.
— Я без ума от любви, Регина. Только и думаю о том, какое меня ждет счастье: целый месяц открыто видеться с вами через день у себя во время сеансов, а по вечерам — здесь…
— Но не через день.
— …как можно чаще, Регина… Неужели вы решитесь, когда мое счастье окажется в ваших руках, играть им?
— Боже мой! Ваше счастье, друг мой, это мое счастье, — заметила молодая женщина.
— Вы спрашивали, что со мной.
— Да.
— Мне страшно, я трепещу! Я то и дело подходил к калитке и прислушивался…
— Вам не пришлось слишком долго ждать.
— Нет, и я благодарю вас от всей души, Регина!.. Когда я вас ждал, меня охватывала дрожь.
— Бедный друг!
— Я говорил себе: «Застану ее в слезах, в отчаянии, она мне скажет: „Петрус, это невозможно! Я приняла вас сегодня вечером только затем, чтобы сообщить, что не увижу вас завтра!“»
— Однако, друг мой, я не в слезах, не в отчаянии, а весело улыбаюсь. Вместо того чтобы сказать: «Я не увижу вас завтра!» — я говорю вам: «Завтра ровно в полдень, Петрус, буду у вас». Правда, завтра мы приедем не вдвоем с Пчелкой, а еще и с тетей. Но она плохо видит без очков, зато так кокетлива, что надевает их лишь в случае крайней нужды. Время от времени она засыпает и тогда видит еще меньше. Мы будем обмениваться взглядами, касаться друг друга, вы будете слышать шелест моего платья, я склонюсь над вашим плечом, проверяя сходство портрета с оригиналом — не в этом ли радость, счастье, опьянение, Петрус, особенно если сравнивать с нашим страданием, когда мы не можем видеться?
— Не видеться, Регина! Не произносите этого слова! Это моя вечная душевная мука: мне кажется, в любую минуту может случиться так, что я вас больше не увижу.
Регина едва заметно пожала прекрасными плечами.
— Не увидите меня больше! — повторила она. — Да какая сила в мире может помешать мне с вами видеться? Этот человек? Но вы же знаете, что мне нечего его бояться. Вот если бы о нашей любви узнал маршал… Однако кто может ему донести? Никто! А если и донесут, я стану отрицать, я готова солгать, я скажу, что это неправда. А ведь мне было бы непросто заявить, что я вас не люблю, дорогой Петрус, не знаю, хватит ли у меня на это смелости.
— Дорогая Регина! Значит, с посольством все по-старому?
— Да.
— И он уезжает в конце этой недели?
— Сейчас он получает в Тюильри последние указания.
— Хоть бы ничего не изменилось!
— Не изменится. Кажется, решение уже принято на совете министров. О, если бы мне не было так скучно говорить о политике, я передала бы вам разговор моего отца с господином Рангом, что успокоило бы вас окончательно.
— О, расскажите, расскажите, дорогая Регина! С той минуты как политика может влиять на наши встречи, она становится для меня объектом самого пристального изучения, какому только может отдаваться человеческий разум.
— В настоящее время возможна смена кабинета.
— Ах, дьявольщина! Вот чем объясняется отсутствие моего друга Сальватора, — серьезно заметил Петрус. — Он в этом замешан.
— То есть?
— Нет, ничего; продолжайте, дорогая Регина.
— В новый кабинет министров войдут господин де Мартиньяк, господин Порталис, господин де Ко, господин Руа. Портфель министра финансов предложили господину де Маранду, но он отказался. Еще туда войдут господин де Ла Ферроне и, может быть, мой отец… Но отец не хочет входить в смешанный кабинет, в переходный кабинет, как он его называет.
— Ах, Регина, Регина, политика — прекрасная вещь, когда о ней говорите вы!.. Продолжайте, я вас слушаю.
— Господин де Шатобриан, впавший в немилость после того, как написал письмо королю за три дня до известного смотра национальной гвардии, на котором солдаты кричали «Долой министров!», и удалившийся к римским развалинам, получит свои верительные грамоты и станет послом; короче, происходит, как говорят, поворот в политике.
— А вы, дорогая Регина, какое назначение получили?
— Мне поручено охранять особняк на бульваре Инвалидов, в то время как мой отец будет, по-видимому, назначен комендантом дворца, а господин Рапт — чрезвычайным посланником к его величеству Николаю Первому.
— Именно этого я и боюсь: вдруг это посольство не состоится?
— Напротив, оно состоится наверняка: наши политики намерены выйти из союза с англичанами и войти в союз с русскими. Маршал содействует этому всеми силами. Тогда мы получили бы рейнские провинции и возместили бы потери Пруссии за счет Англии… Ну, все понятно?
— Я ошеломлен! Как все это помещается вот в этой прелестной головке, Бог мой! Позвольте мне поцеловать вас в лоб, прекрасная Регина, а то мне кажется, что его уже избороздили морщины.
Регина откинула голову назад, и Петрус мог убедиться, что со вчерашнего дня она не успела постареть на пятьдесят лет.
Петрус поцеловал ее в перламутровый лоб, потом в глаза.
У него вырвалось восклицание, похожее на стон.
Регина отпрянула.
Она почувствовала на своих губах горячее дыхание Петруса.
Петрус бросил на нее умоляющий взгляд, и она сама кинулась ему на шею.
— Значит, в конце недели он уедет и вы будете свободны? — прошептал Петрус.
— Да, милый.
— О, как долго еще до конца недели! Лишь бы только за эти дни, ночи, часы и минуты не случилось несчастья!
И молодой человек, словно подавленный страшным предчувствием, опустился на скамейку, увлекая за собой Регину.
Они нежно прильнули друг к другу, и голова Регины сама собой опустилась Петрусу на плечо.
Девушка хотела было ее поднять, но Петрус взмолился:
— О Регина!
И головка опустилась снова.
Им обоим было так хорошо вдвоем, что они не замечали времени.
Вдруг до их слуха донесся стук колес.
Регина подняла голову и прислушалась.
Кучер крикнул:
— Ворота!
Ворота распахнулись.
Грохот колес приближался.
Карета въезжала во двор.
— Вот они! — сказала Регина. — Я должна встретить отца. До завтра, дорогой Петрус!
— Боже мой! — прошептал Петрус. — Как бы я хотел остаться здесь до завтра!
— Да что с вами такое?
— Не знаю, но чувствую, что несчастье близко.
— Ребенок!
Регина снова подставила Петрусу лоб для поцелуя.
Молодой человек коснулся его губами, и девушка исчезла в темных аллеях, бросив на прощание тому, кого она покидала, два слова в утешение:
— До завтра!
— До завтра! — грустно вымолвил Петрус в ответ, будто эти слова были не любовным обещанием, а угрозой несчастья.
Несколько минут спустя Петрус услышал шаги, его тихо окликнули.
Это была Нанон.
— Калитка открыта, — сообщила она.
— Да, да, спасибо, добрая моя Нанон, — отозвался Петрус, сделав над собой усилие, прежде чем подняться на ноги.
Послав мысленно Регине поцелуй, в который молодой человек вложил душу, сердце, жизнь, он вышел через калитку незамеченным.
Карета ожидала его в сотне шагов.
Вернувшись домой, он спросил лакея, где капитан.
Капитан заходил около десяти часов, расспросил о Петрусе и, узнав, что молодой человек вышел, около часу провел в мастерской.
В половине двенадцатого капитан, не дождавшись Петруса, ушел к себе.
Охваченный смутным беспокойством, Петрус спустился и постучал.
Никто не отвечал.
Петрус поискал ключ. Ключа тоже не было.
Он снова постучал.
То же молчание в ответ.
Капитан либо спал, либо вышел.
Петрус снова поднялся к себе.
Он долго ходил из мастерской в спальню и обратно.
Капитан оставил гореть лампу в мастерской.
На столе лежал открытым томик Мальбранша.
Петрус решил наконец лечь спать.
Он задыхался. Отворив окно, он подышал холодным ночным воздухом.
Ночная свежесть подействовала на него успокаивающе.
Наконец он лег.
Сон долго не приходил, потом Петрус забылся то и дело прерывающейся, лихорадочной, беспокойной дремотой.
Однако к пяти часам усталость победила, Петрус уснул.
В семь часов раздался стук в дверь.
Вошел лакей.
Петрус вскочил.
— Что случилось, Жан? — спросил он.
— Дама под вуалью желает с вами поговорить, — испуганно отвечал тот.
— Дама под вуалью — у меня?
— Дама под вуалью у вас.
— Ты знаешь, кто это? — спросил Петрус.
— Она не представилась, сударь… но…
— Что?
— Мне кажется…
— Что тебе кажется? Договаривай!
— По-моему, это княжна.
— Регина?
— Уверен, что это она!
— Регина! — вскрикнул Петрус.
Он спрыгнул с кровати, поскорее натянул панталоны и накинул халат. Регина здесь! В такой час! Должно быть, случилось несчастье! Его предчувствия оправдываются. Петрус торопливо закончил туалет.
— Просите, — приказал он. — Я буду ждать в мастерской. Слуга сошел вниз.
— Боже мой! Боже мой! — почти потеряв голову от беспокойства, бормотал Петрус. — Я чувствовал: надвигается нечто страшное. Что же могло произойти?
В эту минуту на пороге появилась дама под вуалью. Лакей следовал за ней.
Он не ошибся.
Сквозь вуаль Петрус узнал Регину.
— Ступайте! — приказал он Жану.
Тот вышел и притворил за собой дверь.
— Регина! — вскричал Петрус, бросаясь к едва державшейся на ногах девушке. — Регина! Неужели это вы?!
Гостья подняла вуаль и сказала:
— Это я, Петрус.
Петрус отпрянул при виде застывшего, как мрамор, смертельно бледного лица графини Рапт.
Что же произошло?
IX РИМ
Надеемся, наши читатели не будут возражать, если мы ненадолго отложим объяснение между Петрусом и Региной, чтобы принять участие в паломничестве одного из героев нашей истории, которого мы уже давно потеряли из виду, а между тем читатели, как нам кажется, принимают в этом герое некоторое участие.
Мы не можем проследить за ним в его долгом путешествии через Альпы, через Апеннинский полуостров, скажем только, что прошло полтора месяца с тех пор, как брат Доминик простился с Сальватором на дороге в Фонтенбло. Неделю назад он прибыл в Рим. Толи случайно, то ли из-за заранее принятых кем-то мер, все его усилия попасть к папе Льву XII оказались тщетными, и в отчаянии он решил прибегнуть к помощи письма, которое на этот случай передал ему Сальватор.
Мы приглашаем читателя во дворец Колонна на улице Святых Апостолов; поднимемся вместе al piano nobile, то есть во второй этаж, пройдем, благодаря преимуществу романиста проникать повсюду, через приотворенную двустворчатую дверь и окажемся в кабинете французского посла.
Кабинет выглядит скромно, стены оклеены зелеными обоями, на окнах — занавески из камки, мебель обита такой же тканью.
Единственное украшение кабинета, когда-то одного из самых знаменитых в Риме и славившегося своими картинами, — портрет французского короля Карла X.
Вдоль стен расставлены остатки колонн, мраморная женская рука, мужской торс — результат недавних раскопок; рядом — огромная глыба греческого мрамора, а напротив стола — модель надгробия.
Простое это надгробие венчает бюст Пуссена.
Барельеф представляет «Аркадских пастухов».
Под барельефом — надпись:
НИКОЛА ПУССЕНУ во славу искусств и Франции Ф.Р. де Ш.
Господин за столом составляет депешу. Почерк у него крупный и разборчивый.
Человеку около шестидесяти лет. У него высокий выпуклый лоб, в волосах чуть серебрится седина; из-под черных бровей глаза мечут молнии; нос тонкий и длинный; рот небольшой, с узкими губами; подбородок изящно очерчен; щеки, опаленные солнцем во время долгих путешествий, чуть тронуты оспой; выражение лица гордое и вместе с тем ласковое. По всем признакам этот человек умен, находчив, решителен; будучи поэтом или солдатом, он принадлежит к старинной французской породе — породе воинов.
Как поэт он известен своими книгами «Рене», «Атала», «Мученики»; как государственный деятель он опубликовал памфлет, озаглавленный «Бонапарт и Бурбоны», и выступил с критикой известного ордонанса от 5 сентября в брошюре «О монархии согласно Хартии»; будучи министром, он в 1823 году объявил войну Испании; как дипломат он представлял Францию сначала в Берлине, потом в Лондоне. Итак, перед вами виконт Франсуа Рене де Шатобриан, посол в Риме.
Род его столь же древен, как сама Франция.
До XIII века герб его предков был украшен павлиньими перьями натуральных цветов. Однако после битвы при Мансуре, когда Жоффруа, четвертый носитель этого имени, знаменосец Людовика Святого, предпочел скорее завернуться в знамя Франции, чем отдать его сарацинам, и получил неисчислимые раны, разорвавшие его плоть вместе со знаменем, Людовик Святой даровал ему право украсить герб множеством золотых цветков лилии на красном фоне и девизом: «Моя кровь — на знаменах Франции». Этот человек — вельможа и поэт милостью Божьей. Провидение поставило его на пути у монархии как пророка, о котором говорит историк Иосиф и который семь дней ходил вокруг стен Иерусалима с криком: «Иерусалим, горе тебе!» — а на седьмой день крикнул: «Горе мне!» — и свалившийся со стены камень рассек его надвое.
Монархия его ненавидит как любого, кто справедлив и говорит правду; поэтому-то она его удалила под предлогом благодарности за его верность. Сыграли на его художественной натуре: ему предложили посольство в Риме; он не мог устоять перед притягательными руинами — и вот он посол.
Чем он занимается в Риме?
Следит за жизнью угасающего Льва XII.
Ведет переписку с г-жой Рекамье, Беатриче этого второго Данте, Леонорой этого второго поэта; готовит надгробие Пуссену: барельеф он заказал Депре, а бюст — Лемуану; в свободное время занимается раскопками в Торре-Вергата, и, разумеется, не на государственные деньги, а на свои собственные; остатки древностей, которые вы видели в его кабинете, — плоды его раскопок.
Сейчас он счастлив, словно мальчишка: накануне он выиграл в эту «лотерею мертвых», как ее называют, кусок греческого мрамора, достаточно большой, чтобы высечь из него бюст Пуссена. Как раз в эту минуту дверь в кабинет отворяется; виконт поднимает голову и спрашивает секретаря:
— Что там такое, Гаэтано?
— Ваше превосходительство! — отвечает секретарь. — Вас спрашивает французский монах: он пришел пешком из Парижа и хочет с вами поговорить, как он утверждает, о деле чрезвычайной важности.
— Монах? — удивленно переспросил посол. — А какого ордена?
— Доминиканского.
— Просите!
Он сейчас же встал из-за стола.
Как все великодушные люди, как все большие поэты, виконт с благоговением относился к святыням Церкви и ее людям.
Теперь можно было заметить, что он невысокого роста, что голова у него немного велика для его хрупкого тела и словно вросла в плечи, как у всех потомков рыцарей, подолгу не снимавших шлемы.
Когда монах появился в дверях, виконт встретил его стоя.
Оба с одного взгляда поняли, с кем они имеют дело или, говоря точнее, признали один в другом родственную душу.
Есть такая порода сердец и умов: те, кто к ней принадлежит, узнают друг друга, где бы они ни встретились; раньше они не виделись, это верно, однако не так ли и на небесах соединяются души людей, никогда не встречавшихся в жизни?
Старший из них протянул руки.
Молодой поклонился.
Затем старший почтительно произнес:
— Входите, отец мой.
Брат Доминик вошел в кабинет.
Посол взглядом приказал секретарю закрыть дверь и позаботиться о том, чтобы никто им не мешал.
Монах вынул из-за пазухи письмо и передал его г-ну де Шатобриану; тому довольно было одного взгляда: он сейчас же узнал собственный почерк.
— Мое письмо! — произнес он.
— Я не знаю никого, кто лучше мог бы меня представить вашему превосходительству, — сказал монах.
— Письмо к моему другу Вальженезу!.. Как оно попало к вам в руки, отец мой?
— Я получил его от сына господина де Вальженеза, ваше превосходительство.
— От сына? — вскричал посол. — От Конрада?
Монах кивнул.
— Несчастный юноша! — с грустью вздохнул старик. — Я знал его красивым, молодым, полным надежды: его смерть была так страшна, нелепа!
— Вы, как и все, думаете, что он умер, ваше превосходительство. Однако вам, другу его отца, я могу открыться: он не умер, он здравствует и почтительнейше вам кланяется.
Посол бросил на монаха непонимающий взгляд.
Он начинал сомневаться, в своем ли уме гость.
Монах словно угадал, что творится на душе у его собеседника.
Он грустно улыбнулся.
— Я не сумасшедший, — сказал он. — Ничего не бойтесь и ни в чем не сомневайтесь: вы, человек, посвященный во все тайны, должны знать, что действительность богаче фантазии.
— Конрад жив?
— Да.
— Чем он занимается?
— Это не моя тайна, а его, ваше превосходительство.
— Чем бы он ни занимался, это наверняка нечто значительное! Я хорошо его знал, у него великодушное сердце… Теперь расскажите, как и почему он вам передал это письмо. Чем могу вам служить? Располагайте мною.
— Ваше превосходительство предлагает мне свою помощь, даже не узнав, с кем имеет дело, даже не спросив, кто я такой!
— Вы человек! Значит, вы мой брат. Вы священник, стало быть, посланы Богом. Больше мне не нужно ничего знать.
— Зато я должен сказать вам все. Возможно, поддерживать со мной отношения небезопасно.
— Отец мой, вспомните Сида… Святой Мартин, переодевшись в лохмотья прокаженного, взывал к нему со дна рва: «Сеньор рыцарь! Сжальтесь над бедным прокаженным, свалившимся в эту яму, откуда он теперь не в силах выбраться. Подайте ему руку. Вы ничем не рискуете, ведь у вас на ней железная перчатка!» Сид спешился, подошел ко рву, снял перчатку и ответил: «С Божьей помощью я протяну тебе обнаженную руку!» И он действительно подал прокаженному руку, а тот обратился в святого и повел своего спасителя к вечной жизни. Вот вам моя рука, отец мой. Если не хотят, чтобы я рисковал, мне не говорят: «Опасность рядом!»
Монах спрятал свою руку в длинном рукаве.
— Ваше превосходительство! — предупредил он. — Я сын человека, имя которого, несомненно, дошло и до вас.
— Представьтесь.
— Я сын… Сарранти, приговоренного к смерти два месяца назад судом присяжных департамента Сены.
Посол невольно отшатнулся.
— Можно быть осужденным и оставаться невиновным, — продолжал монах.
— Кража и убийство! — пробормотал посол.
— Вспомните Каласа, Лезюрка. Не будьте более строги или, скорее, недоверчивы, чем король Карл Десятый!
— Король Карл Десятый?
— Да. Когда я к нему пришел, бросился ему в ноги и сказал: «Сир! Мне нужно три месяца, и я докажу, что мой отец невиновен», он мне ответил: «У вас есть три месяца! Ни один волос не упадет за это время с головы вашего отца». Я отправился в путь, и вот я перед вашим превосходительством и говорю вам: «Клянусь всем, что есть святого, кровью Спасителя нашего Иисуса Христа, пролитой за нас, что мой отец невиновен и доказательство этого — здесь!»
Монах приложил руку к груди.
— У вас есть при себе доказательство невиновности вашего отца, а вы не хотите его обнародовать? — вскричал поэт.
Монах покачал головой.
— Не могу, — возразил он.
— Что вам мешает это сделать?
— Мой долг, сутана, которую я ношу. Железная печать — тайна исповеди — наложена на мои уста десницей рока.
— В таком случае вам необходимо увидеться с нашим святым отцом, первосвященником, его святейшеством Львом Двенадцатым. Святой Петр, чьим преемником он является, получил от самого Христа власть отпускать или не отпускать грехи.
— За этим я и пришел в Рим! — внезапно просветлев лицом, воскликнул монах. — Вот почему я здесь, перед вами, в вашем дворце. Я пришел вам сказать, что уже целую неделю мне всячески мешают попасть в Ватикан. А время идет. Над головой моего отца занесен меч, и с каждым мгновением смерть все ближе. Могущественные враги хотят его смерти! Я дал себе слово прибегнуть к помощи вашего превосходительства лишь в случае крайней необходимости, но вот такая минута настала. На коленях прошу вас, как просил короля, которого вы представляете: я должен увидеться с его святейшеством как можно скорее, или, поймите, как бы я ни торопился, я прибуду слишком поздно!
— Через полчаса, брат мой, вы будете у ног его святейшества.
Посол позвонил.
Снова вошел секретарь.
— Передайте, чтобы заложили мою карету и подали мне одеваться!
Он обернулся к монаху и сказал:
— Я должен облачиться в посольский мундир; подождите меня, отец мой, вы ведь уже в своем облачении.
Через десять минут монах и посол выехали на виа дель Пасседжо, миновали мост Святого Ангела и направились к площади Святого Петра.
X ПРЕЕМНИК СВЯТОГО ПЕТРА
Лев XII — Аннибале делла Дженга, родившийся недалеко от Сполето 17 августа 1760 года, избранный папой 28 сентября 1823 года, — вот уже около пяти лет занимал папский трон.
В описываемое нами время это уже был шестидесяти восьмилетний старик, высокий, худой, грустный и в то же время просветленный. Обычно он находился в скромном, почти пустом кабинете в обществе любимого кота, питаясь полентой. Он знал, что тяжело болен, но не терял присутствия духа и со смирением встречал свою судьбу. Уже двадцать два раза он принимал предсмертное причащение, то есть двадцать два раза находился на грани жизни и смерти и был готов, подобно Бенедикту XII, поставить под кровать гроб.
Аннибале делла Дженга стал папой по указанию его собрата кардинала Североли, который, будучи отстранен от возможности получить понтификат из-за противодействия Австрии, указал на него как на свою замену.
Когда тридцатью четырьмя голосами он был избран папой и только что провозгласившие его папой кардиналы стали его поздравлять, он поднял пурпурную мантию и указал членам конклава на свои распухшие ноги.
— Неужели вы думаете, что я соглашусь взвалить на себя груз, который вы хотите мне доверить? Он слишком тяжел для меня. Что станет с Церковью среди всех этих затруднений, когда управление ею будет передано заботам умирающего калеки?
Именно этому своему положению — калеки и умирающего — Лев XII и был обязан своим возведением на престол.
Нового папу избирают лишь на том условии, что он умрет как можно раньше, и к тому времени ни одному из двухсот пятидесяти четырех преемников святого Петра не удалось достичь срока князя апостолов, то есть пробыть папой двадцать пять лет.
Non videbis annos Petri![8] — так гласит пословица или, скорее, предсказание, которым приветствуют выборы каждого нового папы.
Принимая имя Льва XII, Аннибале делла Дженга как будто вдвойне обязался поскорее умереть.
Ведь флорентиец Лев XI, избранный в 1605 году, правил всего двадцать семь дней.
Тем не менее, Лев XII, этот немощный человек с больными ногами будто получил на время меч святой Церкви от самого святого Павла.
Он объявил беспощадную войну разбою, приказав схватить всех крестьян одной деревни и перевезти их в свое родное Сполето. Эти крестьяне обвинялись в связях с бандитами, да и сами пробавлялись грабежом. С этого времени о них больше ничего не слышали, словно их перевезли в какой-нибудь Ботани-Бей.
Кроме того, он показал себя ревностным исполнителем церковных правил, запретив театр и другие увеселительные зрелища во время юбилейного года.
Рим превратился в безлюдную пустыню.
Римляне-горожане имели один доход: сдачу жилья внаем.
Римляне-горцы жили одним занятием: поддерживали связи с бандитами.
В результате папа Лев разорил тех и других и все проклинали его как могли.
После его смерти двух жителей Остии едва не задушили за единственное прегрешение: они вздумали уважительно высказаться об усопшем.
В молодости, когда он еще не имел отношения к святой Церкви и звали его просто il marchesino («маленький маркиз»), один астролог ему предсказал, что он станет папой.
Вот после этого предсказания родные и заставили его посвятить себя Церкви.
На чем было основано предсказание?
На довольно странном событии, которое могло открыть будущее лишь человеку, поистине обладающему редкостным даром предвидения.
Учащиеся коллежа в Сполето втайне от преподавателей организовали однажды шуточную процессию, неся на носилках статую Мадонны.
Юный маркиз делла Дженга — его предки получили титул маркиза и земли из рук Льва X — был самым миловидным мальчиком: его и избрали на роль Мадонны.
Неожиданно появился преподаватель. Ученики, которые держали носилки, пускаются в бегство, носилки соскальзывают с их плеч наземь, но Пресвятая Дева Мария при этом из них не выпадает.
И тогда колдун предсказывает, что мальчик, изображавший Мадонну и упавший с плеч товарищей, станет в будущем папой.
Спустя пятьдесят лет, когда колдуна уже давно не было в живых, его пророчество исполнилось.
Внешняя привлекательность, благодаря которой мальчика избрали на роль Пресвятой Девы, по слухам, не раз была причиной того, что пастырь был готов погубить душу.
Поговаривали о двух великих страстях, очистивших его от грехов (если только не наоборот!): во-первых — к благородной римлянке, во вторых — к великосветской даме из Баварии.
…Когда папе доложили о визите посла Франции, он был занят охотой на мелких птиц в саду Ватикана.
Охота была единственной слабостью — святой отец сам в этом признавался, — с которой ему так и не удалось справиться. Zelanti[9] считали такое развлечение настоящим преступлением.
Лев XII очень любил г-на де Шатобриана.
Услышав о его приходе, он поспешил вручить лакею свое одноствольное ружье и приказал незамедлительно принять прославленного посетителя, а сам поспешил в кабинет.
Посла и его подопечного повели темным коридором в личные апартаменты его святейшества.
Когда они появились на пороге кабинета, папа уже сидел за столом и ждал.
Он поднялся и пошел поэту навстречу.
Поэт не стал нарушать церемониала и, словно позабыв 0 своем высоком звании, опустился на одно колено.
Но Лев XII, не давая ему остаться в этом смиренном положении, поспешил его поднять, взял за руку и проводил к креслу.
С Домиником папа обошелся иначе.
Он не мешал ему встать на колени и поцеловать край его одеяния.
Когда папа обернулся, он увидел, что г-н де Шатобриан опять стоит, и жестом пригласил его сесть.
Однако тот сказал:
— Ваше святейшество, я должен не только встать, но и удалиться. Я привел к вам молодого человека, который явился похлопотать за своего отца. Он оставил позади четыреста льё, столько же ему предстоит пройти на обратном пути. Он пришел с надеждой, и в зависимости от того, скажете ли вы ему «да» или «нет», он уйдет с радостью или в слезах.
Обернувшись к молодому монаху, продолжавшему стоять на коленях, он прибавил:
— Мужайтесь, отец мой! Оставляю вас с тем, кто выше всех королей земных настолько же, насколько сами они выше нищего, попросившего у нас милостыню у входа в Ватикан.
— Вы возвращаетесь в посольство? — спросил монах, ужаснувшись тому, что остается с папой наедине. — Неужели я вас больше не увижу?
— Напротив! — с улыбкой возразил покровитель брата Доминика. — Я питаю к вам живейший интерес и не хочу оставить вас. С разрешения его святейшества я подожду вас в Станцах. Пусть вас не беспокоит, если мне придется ждать: я забуду о времени перед творениями художника, который сумел это время победить.
Папа протянул ему руку и, несмотря на его возражения, посол припал к ней губами.
Посол вышел, оставив двух людей, из которых один занимал верхнюю, другой нижнюю ступень иерархической лестницы святой Церкви, — папу и монаха.
Моисей был не так бледен и робок, когда оказался на Синае, ослепленный лучами божественной славы, как брат Доминик, когда остался один на один с Львом XII.
Во время пути сердце его все больше переполняли тоска и сомнения, по мере того как становилась все ближе встреча с человеком, от которого зависела жизнь его отца.
Папе оказалось достаточно одного взгляда на прекрасного монаха, чтобы понять: молодой человек вот-вот лишится чувств.
Он протянул ему руку и сказал:
— Будьте мужественны, сын мой. Какой бы проступок, какой бы грех, какое бы преступление вы ни совершили, Божье милосердие превыше любой людской несправедливости.
— Как всякий человек, я, разумеется, грешник, о святейший отец, — отвечал доминиканец, — но если я и не без греха, то я уверен, что уж проступка, а тем более преступления я не совершал.
— Да, мне показалось, что ваш прославленный покровитель упомянул о том, что вы пришли просить за отца.
— Да, ваше святейшество, я в самом деле пришел за этим.
— Где ваш отец?
— Во Франции, в Париже.
— Что он делает?
— Осужден правосудием или, вернее, людской злобой и ожидает смерти.
— Сын мой! Не будем обвинять судивших нас, Господь осудит их без нашего обвинения.
— А тем временем мой невинный отец умрет.
— Король французский — религиозный и добрый монарх. Почему вы не обратились к нему, сын мой?
— Я к нему обратился, и он сделал для меня все, что смог. Он приостановил меч правосудия натри месяца, чтобы я успел дойти от Парижа до Рима и вернуться обратно.
— Зачем вы явились в Рим?
— Вы видите, святейший отец: припасть к вашим стопам.
— Не в моей власти земная жизнь подданных короля Карла Десятого. Моя власть распространяется лишь на духовную жизнь.
— Я прошу не милости, но справедливости, святейший отец.
— В чем обвиняют вашего отца?
— В краже и убийстве.
— И вы утверждаете, что он непричастен к обоим преступлениям?
— Я знаю, кто вор и убийца.
— Почему же не открыть эту страшную тайну?
— Она не моя и принадлежит Богу: она была открыта мне на исповеди.
Доминик с рыданиями упал к ногам папы, ударившись лбом об пол.
Лев XII посмотрел на молодого человека с чувством глубокого сострадания.
— И вы пришли сказать мне, сын мой…
— Я пришел у вас спросить, о святейший отец, епископ Римский, Христов викарий, Божий служитель, должен ли я позволить своему отцу умереть, когда вот здесь, у меня на груди, в моей руке, у ваших ног лежит доказательство его невиновности?
Монах положил к ногам римского первосвященника завернутую в бумагу и запечатанную исповедь г-на Жерара, написанную рукой г-на Жерара, подписанную г-ном Жераром.
Продолжая стоять на коленях, он протянул руки к рукописи и поднял умоляющий взгляд к папе; глаза его налились слезами, губы дрожали — он с нетерпением ждал ответа своего судьи.
— Вы говорите, сын мой, — взволнованно проговорил Лев XII, — что в ваши руки попало доказательство?
— Да, святейший отец! От самого преступника!
— С каким условием он вручил вам это признание?
Монах простонал.
— С каким условием? — повторил Лев XII.
— Предать гласности после его смерти.
— Дождитесь, пока он умрет, сын мой.
— А как же мой отец… Отец?..
Папа римский промолчал.
— Мой отец умрет, а ведь он ни в чем не повинен, — разрыдался монах.
— Сын мой! — медленно, но твердо произнес папа. — Пусть лучше погибнут один, десять праведников, весь мир, чем догмат!
Доминик поднялся с отчаянием в душе, но — странное дело — лицо его было спокойно.
Он презрительно усмехнулся и проглотил последние слезы.
Глаза его высохли, словно перед ним пронесли раскаленное железо.
— Хорошо, святейший отец, — сказал он. — Я вижу, в этом мире мне остается надеяться только на себя.
— Ошибаетесь, сын мой, — возразил папа, — ибо я говорю вам: вы не нарушите тайну исповеди, однако ваш отец будет жить.
— Уж не вернулись ли мы в те времена, когда были возможны чудеса, святейший отец? По-моему, только чудо способно теперь спасти моего отца.
— Ошибаетесь, сын мой. Вы ничего мне не расскажете — тайна исповеди для меня так же священна, как для других, — однако я могу написать французскому королю, что ваш отец невиновен, что я это знаю — если это ложь, я возьму грех на себя, надеясь на прощение Господне, — и попрошу для него помилования.
— Помилования! Вы не нашли другого слова, святейший отец; впрочем, иначе действительно не скажешь: именно «помилования». Но помилование даруют преступникам, мой же отец невиновен, а для невиновных помилования быть не может. Значит, мой отец умрет.
Монах почтительно поклонился наместнику Христа.
— Подождите! — вскричал Лев XII. — Не уходите, сын мой. Подумайте хорошенько.
Доминик опустился на колени.
— Прошу вас о единственной милости, святейший отец: благословите меня!
— Охотно, дитя мое! — воскликнул Лев XII.
Он простер руки.
— Благословите in articulo mortis[10], — прошептал монах.
Папа римский заколебался.
— Что вы собираетесь делать, дитя мое? — спросил он.
— Это моя тайна, святейший отец, еще более глубокая, священная и страшная, чем тайна исповеди.
Лев XII уронил руки:
— Я не могу благословить того, кто уходит от меня с тайной, которую нельзя открыть викарию Иисуса Христа.
— В таком случае прошу вас не о благословении: помолитесь за меня, святейший отец.
— Ступайте, сын мой, мои молитвы пребудут с вами.
Монах поклонился и вышел столь же твердо, сколь робко вошел.
Папе римскому силы изменили, и он рухнул в деревянное кресло, пробормотав:
— Господи! Не отступись от этого юноши! Он из породы тех, что в былые времена становились мучениками!
XI ТОРРЕ-ВЕРГАТА
Монах медленно вышел от папы.
В передней он встретил секретаря его святейшества.
— Где его превосходительство виконт де Шатобриан? — спросил монах.
— Мне поручено проводить вас к нему, — ответил тот.
Он пошел вперед, монах последовал за ним.
Поэт, как и обещал, ожидал в Станцах Рафаэля, сидя перед фреской «Изведение апостола Петра из темницы».
Едва услышав звук сандалий, виконт обернулся: он догадался, что это возвращается монах.
Перед ним действительно стоял Доминик.
Он окинул его торопливым взглядом: лицо монаха было спокойным, как мраморная маска, но таким же бледным и безжизненным.
Будучи человеком эмоциональным, виконт сейчас же почувствовал, что от стоящего перед ним монаха веет ледяным холодом.
— Ну что? — спросил поэт.
— Теперь я знаю, что мне остается делать, — отозвался монах.
— Неужели он отказал? — запинаясь, пробормотал г-н де Шатобриан.
— Да и он не мог поступить иначе. Это я, безумец, поверил на мгновение, что для меня, бедного монаха, и моего отца, слуги Наполеона, будет нарушен основной закон Церкви, догмат, высказанный устами самого Иисуса Христа.
— Значит, ваш отец умрет? — спросил поэт, заглядывая монаху в глаза.
Тот промолчал.
— Послушайте, — продолжал г-н де Шатобриан. — Можете ли вы заверить меня, что ваш отец невиновен?
— Я уже заверял вас в этом. Если бы мой отец был преступником, я бы уже солгал.
— Верно, вы правы, простите меня. Вот что я хотел сказать.
Молчание монаха свидетельствовало о том, что он внимательно слушает.
— Я лично знаком с Карлом Десятым. Сердцу его присущи доброта и благородство. Я чуть было не сказал «великодушие», но тоже не хочу лгать. Впрочем, перед Богом, возможно, доброта выше великодушия.
— Вы намерены предложить мне обратиться к королю с просьбой о помиловании моего отца? — перебил его брат Доминик.
— Да.
— Благодарю вас. То же мне предлагал его святейшество папа, но я отказался.
— Чем же вы объяснили свой отказ?
— Мой отец приговорен к смерти. Король может помиловать только преступника. Я знаю своего отца. Если он окажется помилован, он при первой же возможности пустит себе пулю в лоб.
— Что же будет? — спросил виконт.
— Это знает лишь Господь, которому открыты будущее и мое сердце. Если мой план не понравится Богу, Всевышний, способный уничтожить меня одним мановением, так и сделает, и я обращусь в прах. Если, напротив, Бог одобрит мой замысел, он облегчит мой путь.
— Позвольте мне, отец мой, также сделать все возможное, чтобы ваш путь был менее суров и утомителен, — предложил посол.
— Оплатив мой проезд на каком-нибудь судне или в наемной карете?
— Вы принадлежите к нищенствующему ордену, отец мой, и вас не должна оскорблять милостыня соотечественника.
— При других обстоятельствах, — отвечал монах, — я принял бы милостыню от имени Франции или от вашего имени и облобызал бы руку дающего. Однако я привык к усталости, и в том состоянии духа, в каком я оказался, усталость — спасение для меня.
— Несомненно. Но на корабле или в дилижансе вы доедете скорее.
— А куда мне торопиться? И зачем мне возвращаться раньше? Будет вполне довольно, если я прибуду накануне казни моего отца. Король Карл Десятый дал слово, что казнь будет отложена на три месяца, я доверяю его слову. Даже если я вернусь на восемьдесят девятый день, я не опоздаю.
— Раз вы не торопитесь, позвольте предложить вам погостить в посольском особняке.
— Пусть ваше превосходительство извинит, что я отвечаю отказом на все его любезные предложения. Но мне пора.
— Когда вы отправляетесь?
— Сегодня же.
— В котором часу?
— Немедленно.
— Не помолившись в соборе Святого Петра?
— Я уже вознес свою молитву. Кроме того, обычно я молюсь на ходу.
— Позвольте мне хотя бы проводить вас.
— После того, что вы для меня сделали, я буду по-настоящему счастлив как можно дольше с вами не расставаться.
— Вы позволите мне переодеться?
— Лично вашему превосходительству я ни в чем не мог бы отказать.
— В таком случае сядем в карету и заедем в посольство.
Монах кивнул в ответ.
Коляска ждала их у ворот Ватикана. Монах и посол поднялись в экипаж.
Во все время пути они не обменялись ни словом. Карета подъехала к посольскому особняку.
Господин де Шатобриан поднялся с монахом в свой кабинет, успев сказать несколько слов секретарю.
Из кабинета он прошел в спальню.
Едва дверь за ним закрылась, как в кабинет внесли стол, накрытый на два куверта.
Господин де Шатобриан вернулся через десять минут; за это время он успел сменить мундир на обычное платье.
Он пригласил брата Доминика за стол.
— Уходя из Парижа, — сказал монах, — я дал обет есть только стоя и питаться лишь хлебом и водой до самого возвращения в Париж.
— В таком случае, отец мой, — промолвил поэт, — я разделю ваш обет. Я тоже буду есть только хлеб и пить только воду. Правда, она из фонтана Треви!
Оба стоя съели по куску хлеба, запивая его водой.
— Идемте, — предложил поэт.
— Идемте, — повторил монах.
Карета стояла у ворот.
— В Торре-Вергата, — приказал посол.
Он обернулся к монаху и пояснил:
— Это моя обычная прогулка: я даже и в этом не иду ради вас ни на какую жертву.
Экипаж выехал по Корсо на площадь Народа или, может быть, Тополиную площадь (дело в том, что «народ» и «тополь» звучат по-итальянски одинаково), а затем покатил по дороге, ведущей во Францию.
Коляска проезжала мимо развалин, называемых могилой Нерона.
В Риме все так или иначе связано с Нероном.
Вольтер сказал о Генрихе IV:
Единственный король, народом не забытый.[11]
Нерон — единственный император, о котором вспоминают римляне: «Что это за колосс?» — «Статуя Нерона». — «А эта башня?» — «Башня Нерона». — «Чье это надгробие?» — «Могила Нерона». И все это говорится без проклятий, без ненависти. Нынешние римляне почти не читают Тацита.
Чем объяснить огромную популярность того, кто убил своего брата Британика, жену Октавию и мать Ацшппину?
Не тем ли, что Нерон подходил к этим убийствам как артист?
И народ помнит не об императоре, а о виртуозе, не о Цезаре в золотой короне, а о гистрионе в венце из роз.
Коляска отъехала примерно на льё от могилы Нерона и остановилась.
— Здесь я останавливаюсь, — сказал поэт, — угодно ли вам, чтобы экипаж отвез вас дальше?
— Где остановится ваше превосходительство, там остановлюсь и я, но ненадолго: только для того, чтобы попрощаться.
— В таком случае, прощайте, отец мой, — проговорил поэт. — Храни вас Господь!
— Прощайте, мой прославленный покровитель! — отозвался молодой человек. — Я никогда не забуду, что вы для меня сделали, ваше превосходительство, а в особенности — что хотели сделать.
Монах сделал шаг назад, соединив руки на груди.
— Не благословите ли вы меня на прощание? — спросил молодого человека старик.
Монах покачал головой.
— Сегодня утром я еще мог благословлять, — возразил он. — Но сейчас я нахожусь во власти таких мыслей, что мое благословение способно принести несчастье.
— Будь по-вашему, отец мой, — смирился поэт. — Тогда я вас благословляю. Я пользуюсь правом, даруемым моим возрастом. Ступайте, и да будет с вами Всевышний!
Монах еще раз поклонился и пошел в сторону Сполето.
Он прошагал около получаса, ни разу не обернувшись на Рим, который оставлял, чтобы никогда его больше не увидеть, но город этот, очевидно, занимал в его душе не больше места, чем любая французская деревушка.
Поэт стоял молча, неподвижно, глядя ему вслед до тех пор, пока мог его видеть; он провожал монаха в обратный путь так же, как Сальватор провожал его в Рим.
Наконец брат Доминик исчез за небольшим холмом Сторта.
Пилигрим страдания ни разу не повернул головы.
Поэт в последний раз вздохнул и, опустив голову и уронив руки, присоединился к группе людей, ожидавших его слева от дороги, рядом с начатыми раскопками…
В тот же вечер он писал к г-же Рекамье:
«Мне необходимо написать Вам, ибо на сердце у меня печаль.
Однако не стану Вам рассказывать о том, что огорчает мою душу, а лучше поведаю о том, что занимает мои мысли; я имею в виду свои раскопки. Торре-Вергата — собственность монахов; она расположена примерно в одном льё от могилы Нерона, по левую руку, если ехать из Рима, в самом красивом и самом безлюдном месте. Там прямо на поверхности земли находятся нескончаемые руины, поросшие травой и чертополохом. Я приступил к раскопкам во вторник третьего дня, как только закончил письмо к Вам. Меня сопровождал Висконти (он руководит работами). Погода стояла самая чудесная, какую только можно вообразить. Двенадцать человек с лопатами и заступами в полном безмолвии откапывали надгробия и то, что осталось от домов и дворцов; это было зрелище, достойное Вас. Я молился лишь об одном: чтобы Вы были рядом. Я охотно согласился бы жить с Вами в палатке среди этих развалин.
Я и сам приложил руку к этой работе. Раскопки обещают принести интересные результаты. Надеюсь найти нечто такое, что возместит мне убытки в этой лотерее мертвых. В первый же день я нашел кусок греческого мрамора, достаточно большой для бюста Пуссена.
Вчера мы обнаружили скелет готского воина и руку от женской статуи. Это было все равно что встретиться с разрушителем и результатом его деяний. Сегодня утром мы надеемся откопать всю статую. Если остатки архитектуры, которую я откапываю, будут того стоить, я не стану разбирать постройку и продавать камни, как это обыкновенно делается; я оставлю ее целиком и назову своим именем; это архитектура времен Домициана, о чем свидетельствует найденная нами надпись. Это прекрасная пора древнеримского искусства.
Эти раскопки станут целью моих прогулок; каждый день я буду приходить сюда и сидеть среди этих развалин, а потом уеду со своими двенадцатью полуобнаженными крестъянами-землекопами, и все снова погрузится в забвение и молчание… Только представьте, какие страсти, какая борьба интересов кипели когда-то в этих всеми забытых местах! Существовали хозяева и рабы, счастливцы и несчастные, всеми обожаемые красавицы и метившие в министры честолюбцы; теперь здесь живут лишь птицы да бываю я, но на весьма непродолжительное время. А скоро и мы разлетимся. Скажите откровенно: верите ли Вы в то, что стоит труда состоять членом совета ничтожного царька галлов — мне, армориканскому варвару, путешественнику среди дикарей неведомого римлянам мира и послу при одном из тех священников, каких бросали на съедение львам? Когда в Лакедемоне я взывал к Леониду, он мне не ответил. Моя поступь в Торре-Вергата не пробудила никого, и когда я в свой черед сойду в могилу, то даже не буду слышать Вашего голоса. Значит, я должен поторопиться к Вам и положить конец всем этим химерам человеческой жизни. В ней только и есть хорошего, что уединение, только и есть истинного, что Ваша привязанность.
Ф. де Шатобриан».
Это письмо ушло в тот же вечер с ежедневной шестичасовой почтой и около одиннадцати часов ночи оставило позади, между Баккано и Непи, путника, сидевшего на придорожном камне.
Этот путник был брат Доминик, присевший отдохнуть в первый раз на пути из Рима в Париж.
XII ПОСЛАНИЕ ШАНТАЖИСТА
Пока аббат Доминик возвращается в Париж и сердце его разрывается при мысли о безрезультатном паломничестве, мы с позволения наших читателей проводим их на улицу Макон к Сальватору.
Там они узнают о том, какое страшное несчастье привело Регину в семь часов утра к Петрусу.
Сальватор, отсутствовавший несколько дней, только что возвратился домой. Фрагола нежно его обнимала, а Ролан весело прыгал вокруг, как вдруг раздались три удара в дверь.
Сальватор понял, что пришел кто-то из троих друзей. Он распахнул дверь: на пороге стоял Петрус.
Сальватор оторопел при виде его перекошенного лица.
— Друг мой! — молвил он, взяв его руки в свои. — Случилось что-то ужасное, не так ли?
— Произошло непоправимое несчастье, — едва смог выговорить Петрус.
— Я знаю только одно непоправимое несчастье, — строго заметил Сальватор, — это потеря чести, а мне нет нужды уверять вас в том, что я столько же верю в вашу честь, сколько и в свою.
— Спасибо! — горячо поблагодарил Петрус, пожав другу руки.
— Теперь поговорим как мужчины. Что случилось, Петрус? — спросил Сальватор.
— Прочтите! — предложил тот, протягивая другу смятое и залитое слезами письмо.
Сальватор взял его в руки и развернул, не сводя с Петруса глаз.
Потом перевел взгляд с молодого человека на письмо и прочел:
«Княжне Регине де Ламот-Удан, графине Рапт.
Сударыня!
Один из преданнейших и почтительнейших слуг благородного и древнего рода Ламот-Уданов нашел — благодаря одному из тех случаев, в коих явно усматривается рука Провидения, — возможность оказать Вам анонимно самую значительную услугу, какую только человеческое существо в силах оказать себе подобному.
Уверен, Вы разделите мое мнение, сударыня, когда узнаете, что речь идет не только о спокойствии и счастье всей Вашей жизни, но о чести господина графа Рапта, а также, возможно, о еще более дорогом для Вас — жизни Вашего отца, прославленного маршала.
Позвольте умолчать о том, с помощью каких средств мне удалось открыть грозящее Вам несчастье в надежде на то, что мне навсегда удастся отвести его от Вас. По-настоящему верные слуги всегда скромны; простите, что повторяюсь, но, как я уже имел честь сообщить, я считаю себя одним из преданнейших слуг семейства Ламот-Уданов.
Вот, сударыня, дело во всей его пугающей простоте.
Один негодяй, ничтожество, проходимец, достойный самого сурового наказания, нашел случайно, как он говорит, у господина Петруса одиннадцать писем, подписанных именем „Регина, графиня де Бриньоле ". Он прекрасно знает, сударыня, что вы не графиня де Бринъоле, что ваш род, конечно, гораздо древнее дворянства этих достойных торговцев сливами. Но этот негодяй говорит, что если Вы можете отрицать имя, то уж почерк несомненно Ваш. Не знаю, благодаря какому роковому случаю эти письма попали ему в руки, но я могу сообщить, какую чрезмерно высокую цену он намерен за них получить…"
Сальватор взглянул на Петруса, словно спрашивая, что в этом письме правда.
— Читайте, читайте, — сказал Петрус. — Это еще не все.
Сальватор продолжал:
"Он просит не меньше пятисот тысяч франков — немыслимую сумму, которая нанесет едва заметный урон такому состоянию, как Ваше, тогда как этого проходимца она обеспечит на всю жизнь…"
Увидев цифру, Сальватор так грозно сдвинул брови, что Петрус глухо вскрикнул, закрыв лицо руками:
— Ужасно, не так ли?
— Да, верно! — печально покачал головой Сальватор. Но, не теряя хладнокровия, которое не в силах был, казалось, поколебать даже конец света, он продолжал читать:
"Этот негодяй говорит, сударыня, объясняя непомерную цену, назначенную за эти дорогие письма, что каждое послание, состоящее в среднем из пятидесяти строк, может оцениваться, учитывая красоту и высокое положение написавшего их лица, не меньше чем по пятьдесят тысяч франков. Таким образом каждая строка обойдется Вам в тысячу франков, а все одиннадцать писем — в пятьсот пятьдесят тысяч.
Но не пугайтесь этой цифры, сударыня. Вы сейчас увидите, что мой друг (неужели я сказал "друг"? Я хотел сказать "негодяй") снизил свои притязания до пятисот тысяч франков.
Однако, несмотря на мои замечания, просьбы, мольбы, даже угрозы, он не только продолжал упорствовать в своем мерзком предприятии, но заявил, что, принимая во внимание всякого рода чувства, выраженные в этих посланиях, оглашение которых способно нанести ущерб чести господина графа Рапта и драгоценным дням господина маршала де Ламот-Удана, пятьсот тысяч ливров будут сущей безделицей.
Я попытался напугать его опасностями, которым он подвергается, затевая подобную игру. Я сказал, что Вы можете послать в засаду полицейских, которые арестуют его в тот момент, когда он явится за деньгами, представляющимися ему столь необходимыми, что он даже не желает обсуждать эту сумму. Я сказал ему, что любая другая женщина — не Вы, разумеется! — пошла бы еще дальше, считая себя оскорбленной в лучших чувствах, и приказала бы его убить. Я полагал, что это серьезный довод, однако этот дурак только рассмеялся в ответ, заявив, что так или иначе процесс неизбежен, письма непременно всплывут на этом процессе, их будет приводить королевский прокурор, затем опубликуют все газеты, и, следовательно, в опасности более чем когда-либо окажутся — не говоря уж о Вашей репутации — честь господина графа Рапта и драгоценные дни господина маршала.
Мне пришлось согласиться с этим неоспоримым доводом.
Ах, сударыня, каких же негодяев можно встретить в нашем несчастном мире!
Тщетно предприняв все мыслимые попытки отвести от Вас этот удар, с болью вынужден Вам сообщить, что, по моему мнению, у Вас есть единственное средство обеспечить спокойствие Вашей семьи: пойти навстречу этому недостойному подлецу.
Вот предложения, которые он имеет честь Вам представить, а я имею честь передать от его имени, надеясь и от души желая, сударыня, что выйдя из уст верного и добродетельного дворянина, слова этого отпетого негодяя будут восприняты с меньшей горечью.
Итак, он требует пятьсот тысяч франков, а чтобы доказать Вам свою преданность и бескорыстие (человеческое сердце — запутанный лабиринт, с которым может сравниться разве что несдержанность в речах), — чтобы доказать Вам, повторяю, свою преданность и бескорыстие, он предлагает передать Вам для начала первое письмо безо всяких условий, на тот случай, если Вы в ослеплении еще сохраняете некоторое сомнение, и поручает мне присоединить его к настоящему посланию.
Вот как получилось, что он простирает свои притязания лишь на пятьсот тысяч франков, хотя мог бы претендовать на пятьсот пятьдесят тысяч.
Он полагает, что представил Вам явное доказательство своей доброй воли, и Вы не станете и в дальнейшем сомневаться в его искренности.
Если Вы принимаете такие условия, в чем негодяй совершенно уверен, в знак согласия он просит Вас сегодня вечером зажечь свечу в последнем окне Вашего павильона.
Он будет стоять под этим окном ровно в полночь.
Кроме того, он умоляет Вас на следующий день ждать в то же время за решеткой Вашего особняка со стороны бульвара Инвалидов.
Человек, вид которого не должен Вас напугать (хотя сердце его переполнено черным коварством, его лицо обманчиво-кротко и невинно), подойдет с другой стороны решетки и издали покажет Вам пачку писем.
Вы, сударыня, покажете ему (также издали) первую пачку из пятидесяти тысяч франков в банковских билетах достоинством по тысяче или по пять тысяч. Это будет свидетельствовать о том, что Вы все правильно поняли. Тогда он сделает три шага в вашу сторону, а Вы — в его сторону. Затем одновременно протянете друг другу: Вы ему деньги за первое письмо, он Вам — послание.
То же самое будет проделано со вторым письмом, третьим — вплоть до десятого включительно.
Он полагает, сударыня, что тяжелые дни, которые он переживает вместе со всей Францией, объясняемые дороговизной продуктов, непомерным ростом квартирной платы, душераздирающими криками многочисленного голодного семейства, — вполне благовидный, если не достаточный предлог для того, чтобы хоть и не оправдать, то смягчить смелость его просьбы.
Что касается того, кто согласился выступить совершенно бескорыстным посредником между этим презренным человеком и Вами, он смиренно припадает к Вашим стопам и в третий раз умоляет Вас, сударыня, считать его своим преданнейшим и почтительнейшим слугою.
Граф Эрколано ***".
— Вот негодяй! — как всегда сдержанно проговорил Сальватор.
— Да, отвратительный проходимец! — сжав кулаки, процедил сквозь зубы Петрус.
— И что вы намерены предпринять? — пристально глядя на Петруса, спросил Сальватор.
— Не знаю! — в отчаянии воскликнул Петрус. — Я думал, что сойду с ума. К счастью, я вспомнил о вас, что вполне естественно, и поспешил к вам за советом и помощью.
— Значит, вы ничего не придумали?
— Признаться, пока я вижу только один выход.
— Какой же?
— Пустить себе пулю в лоб.
— Это не выход, это преступление, — холодно произнес Сальватор, — а преступление никого еще не излечивало от горя.
— Простите меня, — сказал молодой человек, — но вы должны понять: я просто потерял голову.
— А ведь сейчас голова вам нужна как никогда!
— Ах, друг мой! Дорогой мой Сальватор! — бросаясь ему на шею, вскричал молодой человек. — Спасите меня!
Фрагола наблюдала за ними, скрестив руки на груди и склонив голову набок: она олицетворяла собой Сострадание.
— Постараюсь! — пообещал Сальватор. — Но для этого мне необходимо знать все обстоятельства дела до мельчайших подробностей. Как вы понимаете, я спрашиваю об этом не из любопытства.
— Храни меня Бог, у меня нет от вас тайн! Разве у Регины есть секреты от Фраголы?
И Петрус протянул руку девушке.
— В таком случае, — сказала Фрагола, — почему она не пришла ко мне сама?
— Чем бы вы могли помочь ей в сложившемся положении?
— Поплакать вместе с ней, — просто отвечала Фрагола.
— Вы ангел! — прошептал Петрус.
— Времени терять нельзя! — остановил их Сальватор. — Каким образом письмо, адресованное госпоже графине Рапт, оказалось у вас в руках? Как письма госпожи графини Рапт попали в руки к этому бандиту? И кого вы подозреваете в краже?
— Я постараюсь отвечать в том же порядке, как вы задали свои вопросы, дорогой Сальватор. Но не сердитесь, если я отклонюсь от намеченного вами пути: я сейчас не способен владеть собой так, как вы.
— Говорите, друг мой, говорите! — ободряюще и ласково промолвил Сальватор.
— Говорите и доверьтесь Всевышнему! — прибавила Фрагола, двинувшись было в сторону двери.
— О, останьтесь, останьтесь! — попросил Петрус. — Ведь вы подружились с Региной еще раньше, чем мы с Сальватором.
Фрагола поклонилась в знак согласия.
— Так вот, сегодня утром, полчаса назад, — после минутного молчания, собравшись с духом, начал рассказывать Петрус, — ко мне пришла Регина, и я едва ее узнал, так она изменилась в лице.
"Мои письма у вас?" — спросила она.
Я был далек от того, что произошло, и в свою очередь спросил:
"Какие письма?"
"Письма, которые я писала вам, мой друг, — отвечала она. — Одиннадцать писем!"
"Они здесь".
"Где здесь?"
"В этом сундуке, заперты в нашем ларце".
"Отоприте его, посмотрите сами и покажите их мне".
Ключ висел у меня на шее, я никогда с ним не расстаюсь. Ларец по-прежнему находился в сундуке, и я решил, что могу ответить утвердительно.
"Покажите мне их, скорее, скорее!" — повторила она.
Я подошел к сундуку, откинул крышку, ларец стоял на месте.
"Взгляните!" — пригласил я.
"Ларец я вижу, а письма, письма?"
"Они внутри!"
"Покажите их мне, Петрус!"
Я отпер ларец, ни о чем не подозревая и улыбаясь.
Ларец был пуст!
Я закричал от отчаяния, Регина жалобно застонала.
"Значит, это правда!" — произнесла она.
Я был раздавлен и не смел поднять голову. Я упал перед ней на колени.
Только тогда она мне подала уже известное вам письмо. Я его прочел… Друг мой, я тогда ясно понял, как легко стать убийцей.
— Вы кого-нибудь подозреваете? Вы уверены в своем лакее? — спросил Сальватор.
— Мой лакей дурак, но на подлость он не способен.
— Но ведь не может быть, чтобы вы кого-нибудь не подозревали!
— У меня есть подозрение, но уверенности никакой!
— В расследовании так обычно и действуют: продвигаются от известного к неизвестному. Кого вы подозреваете?
— Человека, которого вы видели бы, если бы не перестали с некоторых пор у меня бывать.
Вместо того чтобы извиниться за долгое отсутствие, Сальватор промолчал.
— Человека, — повторил Петрус, понимая причину его молчания, — который выдавал себя за моего крестного.
— Крестного?.. A-а, да, да, что-то вроде капитана, так?
— Совершенно верно.
— Большого любителя живописи?
— Да, старого товарища моего отца. Вы с ним знакомы?
— Нет, но перед моим отъездом Жан Робер сказал мне о нем пару слов, и я по описанию заподозрил неладное: мне показалось, вы стали жертвой мошенничества или мистификации. К сожалению, мне пришлось на несколько дней уехать. Как раз сегодня я собирался зайти и познакомиться с этим персонажем… Так вы говорите, этот человек?..
— Представился как старый товарищ моего отца, назвался хорошо мне знакомым именем, которое я был приучен почитать с детства как имя храброго и честного моряка.
— А имел ли право появившийся в вашем доме человек носить это имя?
— Почему я должен был в этом усомниться, да и зачем ему было меня обманывать?
— Как видите, чтобы украсть письма.
— Как я мог это предположить? Он появился у меня как богатый набоб и для начала оказал мне услугу.
— Услугу! — пристально посмотрев на Петруса, повторил Сальватор. — Какую услугу?
Петрус почувствовал, что краснеет до ушей под взглядом Сальватора.
— Он не дал мне продать мебель и картины, — пролепетал Петрус, — и одолжил десять тысяч франков.
— За которые теперь просит пятьсот тысяч у графини Рапт… Согласитесь, дорогой Петрус, этот молодчик умеет выгодно помещать свои деньги!
Петрус не удержался и посмотрел на Сальватора с упреком:
— Да, я признаю, это ошибка. Но я принял эти десять тысяч франков.
— Так что теперь ваш долг увеличился на десять тысяч, — уточнил Сальватор.
— Из этих денег шесть или семь тысяч пошли на уплату самых неотложных долгов, — поправил Петрус.
— Вопрос не в этом, — возразил Сальватор. — Вернемся к действительному несчастью. Этот человек исчез из вашего дома?
— Да.
— Как давно?
— Со вчерашнего утра.
— Вас не встревожило его исчезновение?
— Нет. Ему случалось иногда ночевать не у меня.
— Это он!
— Однако…
— Говорю вам: это он! Мы бы ошиблись, если бы пошли по другому пути.
— Я думаю то же, что и вы, друг мой.
— Что сделала графиня, получив это письмо?
— Взвесила свои возможности.
— Она необычайно богата?
— Да, однако она не может продавать или занимать деньги без согласия мужа, а спросить его согласия она тоже не может, потому что он сейчас в восьмистах льё от нее. Она собрала все свои бриллианты, кружева, драгоценности. Но все это очень дорого, когда покупаешь, зато теряет больше половины стоимости, когда хочешь продать: за все она сможет выручить семьдесят пять — восемьдесят тысяч франков.
— У нее есть подруги.
— Госпожа де Маранд… Она в самом деле поспешила к ней за помощью. Господин де Маранд в Вене! Все словно сговорилось, чтобы нас погубить! Госпожа де Маранд отдала ей все деньги, какие у нее были, и изумрудное ожерелье. Это еще шестьдесят тысяч франков. Бедная Кармелита не в счет, только зря ее растревожишь рассказом!..
— А у бедной Фраголы, — вмешалась девушка, — только это золотое кольцо, с которым она не рассталась бы и за полмиллиона, но у ювелира за него можно получить десять тысяч.
— У вас есть дядя, — подсказал Сальватор. — Генерал богат, он вас любит, он настоящий рыцарь и отдал бы жизнь ради спасения чести такой женщины, как графиня Рапт.
— Да, — согласился Петрус, — жизнь он отдал бы, а вот десятую часть своего состояния не даст ни за что. Я, естественно, подумал о нем, как и вы. Генерал резок и скор на расправу. Он сядет в засаду за деревом со спрятанной в трости шпагой и обрушится на первого же подозрительного прохожего, который будет идти в этот час по бульвару Инвалидов.
— И даже если этот прохожий, — подхватил Сальватор, — окажется нашим вымогателем, у него может не оказаться в кармане писем. Кстати, как сказал сам этот негодяй, любая попытка ареста или убийства повлечет за собой расследование, обнародование писем, а значит, и бесчестье для графини.
— По-моему, есть все же один способ, — отважился предложить Петрус.
— Какой? — спросил Сальватор.
— Вы знакомы с господином Жакалем?
— Да.
— Надо бы его предупредить.
Сальватор улыбнулся.
— Да, это самый простой и на первый взгляд естественный способ. Однако в действительности это крайне опасно.
— Почему?
— К чему привели официальные поиски Мины? Если бы не случай — я оговорился: если бы не Провидение, позволившее мне неожиданно обнаружить ее — она и по сей день была бы пленницей господина де Вальженеза. К чему привели официальные расследования в деле господина Сарранти? К исчезновению Рождественской Розы, как раньше исчезла Мина. Запомните, дорогой друг: наша полиция тысяча восемьсот двадцать восьмого года находит пропажу только в том случае, если она сама в этом заинтересована. Я почти уверен, что в деле, о котором идет речь, она ничего не обнаружит и, даже наоборот, постарается всячески нам мешать.
— Да почему же?
— Либо я глубоко заблуждаюсь, либо полиция причастна ко всему, что с нами происходит.
— Полиция?
— Или полицейские. Мы на плохом счету у господина Делаво, дорогой друг.
— Какое дело полиции до чести графини Рапт?
— Я сказал: полиции или полицейским. Существуют полиция и полицейские, как церковь и священники. Это две разные вещи. Полиция — заведение, предназначенное для спасения, но спасение это осуществляется испорченными людьми. Вы спрашиваете, какой интерес может иметь полиция в том, чтобы обесчестить Регину? А зачем было полиции похищать Мину? Какое ей дело до господина Сарранти, для которого через неделю на Гревской площади поставят эшафот? Какой полиции смысл в том, чтобы выдавать господина Жерара за честного человека, достойного Монтионовской премии? Какой ей, наконец, прок в том, чтобы Рождественская Роза исчезла из дома Броканты? Полиция, дорогой друг, это хитрая и коварная богиня, которая ходит лишь темными и невидимыми путями. К какой цели? Никто этого не знает, кроме нее самой, да и ей это не всегда известно. У нее столь разнообразные интересы, у этой достойной полиции, что никогда не знаешь, с какой именно целью она действует в настоящий момент: в интересах политики, морали, философии или просто чтобы посмеяться. Существуют люди с воображением, такие, как господин де Сартин, или с фантазией, как господин Жакаль. Они превращают полицию то в искусство, то в игру. У этого господина Жакаля чертовски богатая фантазия! Знаете, когда он хочет докопаться до какой-нибудь тайны, он повторяет максиму: "Ищите женщину!" В данном случае женщину не так уж трудно было найти. В настоящее время, кстати сказать, существует уже не одна полиция: есть полиция короля, полиция его высочества дофина, полиция роялистов, полиция крайних роялистов. Господин граф Рапт послан в Санкт-Петербург. Ходят слухи, что его отправили для тайных переговоров с императором о великом проекте, цель которого — альянс против Англии, а в результате мы получим назад наши рейнские границы. Кроме того, господина де Ламот-Удана вызывали в Тюильри. Его хотят ввести в новый кабинет, состоящий из господина де Мартиньяка, господина Порталиса, господина де Ко, господина Руа, господина де Ла Ферроне, да откуда мне всех знать?! Но маршал не поддается на уговоры. Он отказывается участвовать в работе переходного правительства. Возможно, кто-то надеется заставить маршала выбирать между портфелем и скандалом. Ах, дорогой мой! В наше время все возможно.
— Да, — вздохнул Петрус. — Только негде найти пятьсот тысяч франков.
Сальватор будто не слышал его слов; продолжая свою мысль, он сказал:
— Заметьте, однако, что я ничего не утверждаю наверное. Я ищу вместе с вами.
— А я даже и не ищу! — в отчаянии вскричал Петрус.
— В таком случае, — заметил Сальватор с улыбкой, удивившей Петруса, — я бреду в потемках один. Как бы там ни было, или я сильно ошибаюсь, или в этом деле замешана если не полиция, то хотя бы полицейский! Этот морской волк, поселившийся у вас, знающий вас с детства, под видом друга капитана Эрбеля рассказывающий ваши семейные тайны, вышел, как мне кажется, прямо с Иерусалимской улицы. Всю жизнь человека с колыбели до мастерской художника могут знать либо отец с матерью, либо полиция — мать всякого общества. Кроме того, я всегда полагал, что по почерку можно определить характер человека. Взгляните, какой рукой написаны эти строки…
Сальватор указал Петрусу на письмо.
— Рука уверенная, почерк размашистый, буквы ровные, четкие — писавший не пытался изменить почерк. Это доказывает, что автор настоящих строк не боялся быть узнанным: почерк точно отражает ум диктовавшего. Человек, состряпавший это послание, не только ловок, но и решителен; он отлично знает, что рискует угодить на галеры, но не колеблется ни в единой букве, все строчки ровны как одна, написаны ясно и четко, словно автор счетовод. Итак, перед нами ловкий, смелый и решительный противник. Ну что же, я всегда предпочитаю хитрости открытый бой. Так мы и будем действовать.
— Будем действовать? — переспросил Петрус.
— Я хотел сказать: "Буду действовать".
— Если вы обещаете мне взяться за это дело, у вас, стало быть, есть какая-то надежда? — продолжал Петрус.
— Теперь у меня больше чем надежда — уверенность!
— Сальватор! — вскричал Петрус, бледнея от радости почти так же сильно, как перед тем — от ужаса. — Сальватор! Не шутите такими вещами.
— Говорю вам, друг мой, что мы имеем дело с серьезным противником. Но вы видели меня за работой и знаете, что я чертовски вынослив. Где Регина?
— Вернулась к себе и с нетерпением ждет, когда Фрагола принесет ей ответ.
— Значит, она рассчитывала на Фраголу?
— Как я — на вас.
— Вы оба были правы. Приятно иметь друзей, которые в нас верят.
— Боже мой, Боже мой! Я даже не смею спросить вас, Сальватор…
— Надевай мантилью и шляпку, Фрагола! Бери фиакр, поезжай к Регине, скажи, чтобы вернула госпоже де Маранд ожерелье и банковские билеты. Передай, чтобы она убрала свои собственные бриллианты в футляр, а деньги в кошелек. Посоветуй ей прежде всего сохранять спокойствие и не тревожиться, а сегодня в полночь зажечь условленную свечу в последнем окне своего павильона.
— Бегу! — отозвалась Фрагола, казалось ничуть не удивленная поручением Сальватора.
Она поспешила в свою комнату за мантильей и шляпкой.
— Но если Регина подаст такой знак, — заметил Петрус Сальватору, — завтра в это же время человек придет требовать пятьсот тысяч франков.
— Несомненно.
— Что же она будет делать?
— Даст ему деньги.
— Кто же даст ей деньги, чтобы отдать этому человеку?
— Я, — ответил Сальватор.
— Вы? — не поверил Петрус, приходя в ужас от этой уверенности и начиная думать, что Сальватор сошел с ума.
— Конечно.
— Где же вы-то их найдете?
— Это не должно вас беспокоить, раз я их найду.
— Ах, друг мой, пока я их не увижу, я, признаться…
— До чего вы недоверчивы, Петрус! А ведь у вас был предшественник, Фома неверный! Как и он, вы все увидите собственными глазами.
— Когда?
— Завтра.
— Завтра я увижу пятьсот тысяч франков?
— Разложенные на десять пачек, чтобы избавить Регину от необходимости раскладывать их самой. В каждой пачке, как сказано в письме, будет по десять пятитысячных билетов.
— Фальшивые? — пролепетал Петрус.
— За кого вы меня принимаете? — спросил Сальватор. — У меня нет никакого желания, чтобы этот человек отправил меня на галеры: это будут настоящие пятитысячные билеты, подписанные красными чернилами и с необходимой надписью: "Подделка карается по закону смертной казнью".
— Вот и я! — сказала Фрагола, готовая отправиться в путь.
— Помнишь, что ты должна передать Регине?
— Ей надо вернуть госпоже Маранд ожерелье и банковские билеты; убрать свои собственные бриллианты в футляр, а деньги — в кошелек; в указанное время подать условный сигнал.
— Какой именно сигнал?
— Надо зажечь свечу в крайнем окне павильона.
— Вот что значит быть подругой комиссионера! — рассмеялся Сальватор. — Вот так исполняются поручения! Лети, моя голубка из ковчега!
Сальватор проводил Фраголу влюбленным взглядом.
А Петрус был готов расцеловать ее ножки, торопившиеся отнести добрую весть подруге.
— Ах, Сальватор, как мне отблагодарить вас за оказанную услугу! — вскричал Петрус, бросаясь в объятия друга, когда за Фраголой захлопнулась дверь.
— Лучше всего забыть о ней, — с невозмутимой улыбкой отвечал Сальватор.
— Неужели я ничем не могу быть вам полезен?
— Совершенно ничем, мой друг.
— Скажите все-таки, что я должен делать.
— Сохранять полное спокойствие.
— И где мне находиться?
— Да где хотите. Дома, например.
— Я не смогу усидеть на месте.
— В таком случае погуляйте, покатайтесь верхом, отправляйтесь в Бельвиль, в Фонтене-о-Роз, в Бонди, на Монмартр, в Сен-Жермен, в Версаль. Поезжайте куда угодно, только не на бульвар Инвалидов.
— А как же Регина, Регина?
— Фрагола ее успокоит, и я уверен, что лучше ей побыть с Региной, чем вам.
— Мне кажется, это сон, Сальватор.
— Да, только дурной. Будем надеяться, что закончится он лучше, чем начался.
— И вы говорите, что завтра я увижу пятьсот тысяч франков в банковских билетах?
— В котором часу вы будете у себя?
— В любое время; весь день, если нужно.
— Вы же сказали, что не сможете усидеть на месте.
— Вы правы, я сам не знаю, что говорю. Завтра в десять, если угодно, дорогой Сальватор.
— В десять часов вечера.
— Позвольте теперь мне откланяться. Мне нужно на воздух, я задыхаюсь.
— Подождите, мне тоже пора уходить. Выйдем вместе!
— Ах, Боже мой, Боже мой! — вскричал Петрус, замахав в воздухе руками. — Не сплю ли я? Это не сон? Неужели мы спасены?!
Он с шумом перевел дыхание, набрав полную грудь воздуха.
Тем временем Сальватор, войдя в спальню, подошел к небольшому секретеру розового дерева, взял из потайного ящичка гербовую бумагу, исписанную мелким почерком, и опустил ее в боковой карман бархатной куртки.
Молодые люди сбежали по лестнице, оставив Ролана сторожить дом.
На пороге Сальватор протянул Петрусу руку.
— Нам по пути? — спросил тот.
— Не думаю, — покачал головой Сальватор. — Вы, по всей вероятности, идете на улицу Нотр-Дам-де-Шан, а я, разумеется, на Железную улицу.
— Как?! Вы отправляетесь?..
— К своей тумбе! — рассмеялся Сальватор. — Рыночные торговки давно меня не видали и, должно быть, беспокоятся. Кроме того, должен признаться, мне необходимо выполнить одно-два поручения, чтобы полностью собрать для вас пятьсот тысяч франков.
Продолжая улыбаться, Сальватор помахал Петрусу рукой, и тот, полный мыслей о происшедшем, побрел на улицу Нотр-Дам-де-Шан.
Нам нечего делать в мастерской художника, а потому последуем за Сальватором, но не на Железную улицу, куда он и не собирался идти, а на улицу Варенн, где располагалась контора достойного нотариуса, которого мы уже имели честь представить нашим читателям под именем метра Пьера Никола Баратто.
XIII НОТАРИУС-МОШЕННИК
Нотариусы — что цыплята, с той лишь разницей, что цыплят едим мы, а нотариусы едят нас. Существуют хорошие и плохие нотариусы, как есть хорошие и плохие цыплята.
Господин Баратто принадлежал к этой последней категории: это был плохой нотариус в полном смысле этого слова, хотя пользовался во всем Сен-Жерменском предместье репутацией неподкупного человека, каким слыл в Ванвре честнейший г-н Жерар.
Стоял вопрос о том, чтобы вознаградить его за такую общеизвестную порядочность, сделав мэром, депутатом, государственным советником или кем-нибудь еще в этом роде.
Господин Лоредан де Вальженез весьма покровительствовал метру Баратто. Он использовал все свое влияние на министра внутренних дел, чтобы выхлопотать метру Баратто орден Почетного легиона. Как известно, влияние г-на Лоредана де Вальженеза было велико, и он добился этой награды; честнейший нотариус недавно был награжден, к великому возмущению своих клерков, смутно догадывавшихся о том, что их хозяин заложил недвижимость, которая ему как будто не принадлежала; они потихоньку обвиняли его в подложной продаже и между собой насмешливо называли своего достойного хозяина нотариусом по подлогам.
Обвинение было не совсем справедливо. Подложная продажа заключается, выражаясь языком юриспруденции, в продаже двум разным покупателям одной и той же принадлежащей вам вещи. Но какими бы осведомленными ни считали себя клерки, метр Баратто не был замешан в такого рода преступлении, он лишь заложил то, что ему не принадлежало. Прибавим, что, совершая этот проступок, он был старшим клерком, а не нотариусом и решился на него, чтобы купить контору. Купив контору на приданое жены, он возместил долг и ликвидировал на основании вполне законных расписок следы первоначального преступления. Таким образом, прозвище, которое дали клерки метру Баратто, можно было считать дважды несправедливым. Но надо быть снисходительными к молодым завистникам, потерявшим голову при виде красной орденской ленточки, будто быки на арене — перед алым плащом тореро.
К этому сомнительному персонажу — после того, что мы сказали, эпитет, возможно, не покажется вам преувеличением, — к этому сомнительному персонажу, повторяем, и отправился Сальватор.
Он пришел в ту минуту, как метр Баратто провожал старого кавалера ордена Святого Людовика и низко ему кланялся.
Подняв голову, он увидел Сальватора на том самом месте, где только что стоял благородный клиент, перед которым метр так униженно склонялся. Господин Баратто бросил на комиссионера презрительный взгляд, словно спрашивая: "Это еще что за мужлан?"
Сальватор сделал вид, что не понимает его пренебрежительного молчаливого вопроса, и метру Баратто пришлось воспроизвести его вслух; он прошел мимо Сальватора, не замечая его приветствия и обратившись к одному из своих клерков с таким вариантом вопроса:
— Что угодно этому человеку?
— Я хочу поговорить с вами, сударь, — отвечал комиссионер.
— Вам поручено передать мне письмо?
— Нет, сударь, я пришел переговорить с вами лично.
— Вы?
— Да.
— Вы хотите заключить сделку в моей конторе?
— Мне необходимо с вами поговорить.
— Передайте старшему клерку, что вам угодно мне сообщить, милейший; это будет все равно как если бы вы изложили свою просьбу мне.
— Я могу говорить только с вами.
— Тогда зайдите в другой раз. Сегодня я занят.
— Прошу меня извинить, сударь, но я должен изложить вам свое дело именно сегодня, а не в другой раз.
— Лично мне?
— Лично вам.
Непоколебимый тон Сальватора произвел на метра Баратто некоторое впечатление.
Он обернулся с удивленным видом, потом словно покорился и спросил, не приглашая, однако, Сальватора в кабинет:
— Что вам угодно? Изложите свое дело в двух словах.
— Это невозможно, — возразил Сальватор. — У меня дело не из тех, какие решаются на ходу.
— Но вы хотя бы обещаете излагать коротко?
— Мне понадобится не меньше четверти часа, да и то я не уверен, что спустя это время вы решитесь исполнить мое желание.
— В таком случае, милейший, если ваше дело столь трудное…
— Трудное, но исполнимое.
— Ах, вот как? Вы, однако, настойчивы!.. А знаете ли вы, что такой человек, как я, не может терять попусту время?
— Верно. Но я заранее вам обещаю, что вы не пожалеете о потраченном на меня времени. Я явился от имени господина де Вальженеза.
— Вы? — удивился нотариус, глядя на Сальватора, будто хотел сказать: "Какое отношение может иметь этот комиссионер к такому человеку, как господин де Вальженез?!"
— Я! — кивнул Сальватор.
— Прошу в мой кабинет, — пригласил метр Баратто, побежденный упорством Сальватора, — хоть я и не понимаю, что общего может быть между господином де Вальженезом и вами.
— Сейчас поймете, — пообещал Сальватор, проследовав за метром Баратто в его кабинет и притворив за собой дверь в контору.
Нотариус обернулся на звук хлопнувшей двери и спросил:
— Зачем вы закрываете дверь?
— Чтобы ваши клерки не слышали, что я вам скажу, — пояснил Сальватор.
— Это, стало быть, тайна?
— Вы сможете судить об этом сами.
— Хм! — с сомнением обронил метр Баратто, взглянул на комиссионера с некоторым беспокойством и устроился за столом, словно артиллерист за ретраншементом.
Он с минуту разглядывал посетителя, тщетно пытаясь прочесть что-то на его лице, затем произнес:
— Говорите же!
Сальватор огляделся, увидел стул, подвинул его к столу и сел.
— Вы садитесь? — изумился нотариус.
— Я же вас предупредил, что у меня к вам дело не меньше чем на четверть часа.
— Но я не приглашал вас садиться!
— Знаю, однако я подумал, что вы не сделали этого по забывчивости.
— С чего вы это взяли?
— Потому что вот в этом кресле сидело лицо, которое вы принимали до меня.
— Это же был господин граф де Нуартер, кавалер ордена Святого Людовика!
— Вполне возможно. Однако в Кодексе сказано: "Все французы равны перед законом" — а я такой же француз, как господин граф де Нуартер, и даже, может быть, как гражданин лучше его, потому-то я и сажусь, как это сделал он. Но поскольку мне тридцать четыре года, а ему семьдесят, то я сижу на стуле, а не в кресле.
Лицо нотариуса выражало все большее удивление.
Словно разговаривая с самим собой, он произнес:
— Очевидно, это какое-нибудь пари… Говорите, молодой человек!
— Совершенно верно! Я поспорил с одним из своих друзей, что вы охотно ссудите меня на сутки необходимой суммой.
— Ну наконец-то! — заметил метр Баратто с вызывающим смешком, который обычно вырывается у деловых людей, когда к ним обращаются с неожиданными предложениями.
— Вот именно! — подхватил Сальватор. — Это ваша вина, если мы не начали этот разговор раньше, согласитесь. Я был готов приступить к нему в любое время.
— Понимаю.
— Итак, я заключил пари…
— И ошиблись.
— …что вы ссудите меня суммой, необходимой моему другу.
— Дорогой мой! У меня сейчас нет свободных денег.
— Вы же знаете: когда у нотариуса их нет, он способен их сделать.
— Когда у меня есть деньги, я ссужаю их под залог недвижимого имущества, причем под первую закладную. У вас есть свободная от долгов недвижимость?
— По крайней мере, в настоящую минуту — ни пяди земли!
— Какого же черта вы сюда явились?
— Я только что вам об этом сказал.
— Друг мой! — начал метр Баратто, призвав на помощь все величие, какое он только был способен изобразить. — Прекратим эту шутку, прошу вас. Мои клиенты — люди осмотрительные и разумные, они не одалживают деньги первому встречному.
— Да разве я пришел просить деньги ваших клиентов? — отозвался Сальватор, нимало не смутившись под горделивым взглядом нотариуса.
— Уж не мои ли деньги вы хотите получить? — спросил нотариус.
— Несомненно.
— Да вы с ума сошли, милейший!
— Отчего же?
— Нотариусам запрещено спекулировать собственным состоянием.
— На свете так много всего, что запрещено и что нотариусы тем не менее делают.
— Э! Какой вы забавник! — бросил метр Баратто, поднимаясь и направляясь к звонку.
— Прежде всего, я вам не забавник! — отрезал Сальватор и протянул руку, преграждая ему путь. — И потом, я еще не все сказал. Извольте сесть на место и выслушать меня до конца.
Метр Баратто бросил на комиссионера испепеляющий взгляд; однако во всем облике посетителя, в его позе, выражении лица, взгляде чувствовалось столько силы и уверенности, что нотариус снова сел: Сальватор напоминал ему льва на отдыхе.
Однако когда он сел, на губах его мелькнула усмешка — было видно, что он готов нанести противнику сокрушительный удар. Вы сказали, — спросил он, — что пришли от имени господина Лоредана де Вальженеза. Как это понимать?
— Вам изменяет память, достойнейший метр Баратто, — ответил Сальватор. — Я вам не сказал, что пришел от господина Лоредана де Вальженеза.
— Как так?
— Я сказал, что пришел от господина де Вальженеза, не упоминая имени.
— По-моему, это одно и то же.
— Нет, совершенно не одно и то же.
— Объяснитесь, не то, должен вас предупредить, я начинаю терять терпение.
— Имею честь повторить, сударь, что если я до сих пор не изложил вам свое дело, то в этом виноваты только вы.
— Хорошо, давайте поскорее с ним покончим.
— Это мое самое горячее желание. Несмотря на свою превосходную память, сударь, — продолжал Сальватор, — мне кажется, вы забыли, что существуют два Вальженеза.
— Что значит "два Вальженеза"? — вздрогнул нотариус.
— Именно так; одного зовут Лоредан де Вальженез, другого — Конрад де Вальженез.
— И вы явились от…
— От того, которого зовут Конрад.
— Вы, стало быть, знавали его раньше?
— Я знал его все время.
— Я хотел сказать: "До его смерти".
— А вы уверены, что он мертв?
Этот вопрос, совсем простой на первый взгляд, заставил г-на Баратто подскочить на стуле.
— Что значит, уверен ли я?
— Да, я именно об этом вас спросил, — невозмутимо подтвердил молодой человек.
— Разумеется, я уверен.
— Вглядитесь в меня.
— В вас?
— Да.
— Зачем?
— Вот черт! Я вам говорю: "Мне кажется, господин Конрад де Вальженез жив"; вы отвечаете: "Я уверен, что господин Конрад де Вальженез мертв". Тогда я вам говорю: "Посмотрите на меня хорошенько!" Возможно, вы получите ответ на свой вопрос.
— Как этот осмотр может дать ответ на мой вопрос? —
продолжал недоумевать нотариус. *
— По очень простой причине: я и есть господин Конрад де Вальженез.
— Вы?! — вскрикнул г-н Баратто, и его щеки залила смертельная бледность.
— Я! — все так же флегматично ответил Сальватор.
— Это ложь! — пролепетал нотариус. — Господин Конрад де Вальженез мертв.
— Господин Конрад де Вальженез перед вами.
Во время этой непродолжительной беседы метр Баратто остановил затравленный взгляд на молодом человеке; очевидно, нотариус призвал на помощь свою память и действительно признал неоспоримое сходство посетителя с Конрадом де Вальженезом: от категорического отрицания он перешел к другой форме диалога.
— Предположим, это так; что дальше?
— Согласитесь, что это уже кое-что! — заметил Сальватор.
— Какая вам от этого выгода?
— Прежде всего, я жив, а это немало. Кроме того, это доказывает, что я вас не обманывал, когда сказал, что явился от имени господина де Вальженеза, поскольку я действительно господин де Вальженез. Наконец, это позволяет мне надеяться, что вы выслушаете меня с большим вниманием и большей вежливостью.
— Но ведь, господин Конрад…
— Конрад де Вальженез! — поправил его Сальватор.
— Но ведь, господин Конрад де Вальженез, вам лучше, чем кому бы то ни было известно, что произошло после смерти вашего уважаемого отца.
— Лучше, чем кому бы то ни было, это верно, — подтвердил молодой человек тоном, от которого застыла кровь в жилах нотариуса.
Однако тот решил идти напролом и добавил с насмешливой улыбкой:
— И все же не лучше, чем мне.
— Не лучше, но так же хорошо.
На мгновение наступила тишина; Сальватор остановил на служителе закона взгляд, каким змея завораживает птичку.
Но как птичка не падает без борьбы в пасть змеи, так и г-н Баратто попытался бороться.
— Так что вам угодно? — спросил он.
— Прежде всего ответьте: уверены ли вы, что я Конрад де Вальженез? — спросил Сальватор.
— Насколько можно быть уверенным в присутствии человека, в похоронах которого я принимал участие, — отозвался нотариус, надеясь вернуться на путь сомнения.
— Иными словами, вы приняли участие в захоронении тела, которое я купил в анатомическом театре и выдал за свой труп по причинам, которые мне нет нужды вам сейчас объяснять.
Это был последний удар. Нотариус не пытался больше спорить.
— Действительно, чем больше я на вас смотрю, — проговорил он, пытаясь оправиться от смущения и от всей души желая, чтобы Сальватор дал ему передохнуть, — действительно, чем больше я на вас смотрю, тем более знакомым мне кажется ваше лицо. Но, признаться, с первого взгляда я бы вас не узнал. Прежде всего — потому, что я в самом деле считал вас мертвым… И потом, вы сильно изменились.
— За шесть лет не мудрено измениться! — с оттенком грусти отметил Сальватор.
— Неужели уже шесть лет прошло?!. Просто ужас, как летит время! — вздохнул нотариус, пытаясь за неимением лучшего перевести разговор на избитую тему.
Продолжая говорить, метр Баратто с беспокойством разглядывал костюм молодого человека. Но, убедившись в том, что это костюм комиссионера и даже бляха на месте, он постепенно успокоился: ему показалось, что он прекрасно понял смысл просьбы, с которой отважился к нему обратиться Сальватор. После своего осмотра он пришел ко вполне естественному выводу, что, хотя одежда на посетителе вполне чистая, ее владелец живет в нищете и пришел к нему, как он сам и сказал, сделать небольшой заем. Ну что ж, метр Баратто был человеком, обладавшим чувством собственного достоинства; он твердил в душе, что, если Сальватор станет держать себя прилично, никто не сможет сказать, что нотариус семейства Вальженезов позволил сыну маркиза де Вальженеза, пусть даже и незаконному, умереть с голоду, отказавшись ссудить его несколькими луидорами.
От таких мыслей метр Баратто повеселел; он поудобнее устроился в кресле, закинул ногу на ногу, взял в руки одну из папок с бумагами, лежавших перед ним на столе, и начал ее просматривать, в надежде с пользой провести те несколько минут, пока молодой человек придет в себя и изложит свою просьбу.
Сальватор следил за ним, не говоря ни слова; но если бы нотариус поднял в эту минуту глаза, он ужаснулся бы, прочтя на лице посетителя глубокое презрение.
Впрочем, нотариус глаз не поднимал. Он просматривал — или делал вид, что просматривает — лист гербовой бумаги, исписанный сверху донизу, и, не отводя взгляда от нее, спросил с оттенком христианского сострадания:
— Так вы стали комиссионером, бедный мальчик?
— Ах, Боже мой, да, — не сдержав улыбки, ответил Сальватор.
— На жизнь-то вы хоть себе зарабатываете? — продолжал, не поворачивая головы, нотариус.
— Не жалуюсь, — отозвался Сальватор, восхищаясь самонадеянностью метра Баратто.
— И сколько вы зарабатываете в день?
— Пять-шесть франков. Как вы понимаете, всякое бывает.
— Ого! — воскликнул нотариус. — Так это, стало быть, неплохое ремесло! Имея пять франков в день, можно, пожалуй, будучи экономным, откладывать по четыреста-пятьсот франков в год!
— Вы так думаете? — продолжал игру Сальватор, наблюдая за нотариусом, как кот следит за мышью, угодившей ему в лапы.
— Ну да, ну да, — закивал метр Баратто. — Вот, к примеру, я, когда был старшим клерком в этой конторе, сумел отложить две тысячи франков, хотя жалованье мое составляло полторы тысячи франков в год. Так я положил начало своему небольшому состоянию… О, экономия, дорогой мой, экономия! Без экономии не может быть счастья… Я тоже был молод и, — Боже мой! — как все, любил почудить. Но никогда я не покушался на свои сбережения, не позволял себе ни малейшего долга. Только руководствуясь подобными принципами, можно обеспечить себе спокойную старость. Кто знает! Может быть, вы тоже станете однажды миллионером!
— Кто знает! — эхом отозвался Сальватор.
— Да… А пока — мы в затруднительном положении, а? Мы напроказничали, а теперь на мели вспомнили о славном метре Баратто и решили: "Это добрый малый, он выручит нас из беды?
— Признаться, сударь, вы читаете мои мысли как по писаному.
— Увы! — наставительно изрек нотариус. — К несчастью, мы привыкли иметь дело с человеческими горестями: то, что случилось с вами, происходит каждый день с пятьюдесятью несчастными; все они заводят одну и ту же песню, а я выставляю их за дверь раньше, чем они успевают допеть до конца.
— Да, — поддержал разговор Сальватор, — я еще входя сюда заметил, что вы привыкли поступать именно так.
— Что ж вы хотите! Если бы я помогал всем, кто меня об этом просит, будь я хоть Ротшильдом, мне не хватило бы средств. Но вы, мой мальчик, — поспешил прибавить метр Баратто, — вы не то, что все прочие: вы незаконный сын моего старого клиента, маркиза де Вальженеза. Если только вы будете разумны, я с удовольствием окажу вам услугу. Сколько вам нужно? Ну же! — продолжал нотариус, откидываясь назад и выдвигая ящик своего бюро, в котором хранил деньги.
— Мне нужно пятьсот тысяч франков, — сказал Сальватор.
Нотариус испуганно вскрикнул и едва не упал навзничь.
— Вы с ума сошли, молодой человек! — крикнул он, с шумом задвигая ящик на место и опуская ключ в карман.
— Я не сошел с ума, как и не умер, — возразил молодой человек. — Мне нужно пятьсот тысяч франков через двадцать четыре часа.
Метр Баратто затравленно посмотрел на Сальватора. Он ждал, что тот начнет угрожать с кинжалом или пистолетом в руках.
Сальватор продолжал спокойно сидеть на стуле, на его лице были написаны благожелательность и спокойствие.
— Ого! — произнес нотариус. — Вы определенно лишились рассудка, молодой человек.
Сальватор, казалось, не обратил внимания на его слова.
— Завтра к девяти часам утра, — медленно, делая ударение на каждом слове, произнес он, — завтра к девяти часам утра мне нужны пятьсот тысяч франков, вы слышали?
Нотариус в отчаянии покачал головой, словно хотел сказать: "Бедный мальчик совершенно безнадежен".
— Вы слышали? — повторил Сальватор.
— Да что вы! Послушайте, мой мальчик, — сказал метр Баратто, который не мог понять если не цели Сальватора, то во всяком случае средств для ее достижения, но смутно чуял огромную опасность, скрытую в полнейшей невозмутимости молодого человека, — послушайте, как вам могло прийти в голову, пусть даже в память о вашем отце, к которому я питал дружеские чувства и глубокое почтение, что простой нотариус, вроде меня, способен ссудить вам подобную сумму?
— Это верно, — согласился Сальватор. — Я употребил не то слово; мне следовало бы сказать не "ссудить", а "возместить". Впрочем, это не беда, я уточняю свою просьбу: я пришел для начала требовать от вас возмещения суммы в полмиллиона франков.
— Возмещения?.. — дрогнувшим голосом переспросил метр Баратто, начиная понимать, почему маркиз де Вальженез закрыл за собой дверь.
— Да, сударь, в качестве возмещения, — в третий раз и довольно сурово повторил Сальватор.
— Что вы хотите этим сказать? — потухшим голосом невнятно проговорил нотариус, с трудом выдавливая каждое слово; по его лицу градом катился пот.
— Слушайте меня внимательно! — приказал Сальватор.
— Я вас слушаю, — ответил нотариус.
— Мой отец маркиз де Вальженез вызвал вас к себе почти семь лет тому назад… — начал Сальватор.
— Семь лет! — машинально повторил нотариус.
— Именно так; это было одиннадцатого июня тысяча восемьсот двадцать первого года… Посчитайте.
Нотариус промолчал. Незаметно было, чтобы он считал. Он просто ждал.
— Маркиз вызвал вас, чтобы передать завещание, в котором он усыновлял меня и признавал своим единственным наследником.
— Ложь! — вскричал, позеленев, нотариус.
— Я читал это завещание, — продолжал Сальватор, пропустив мимо ушей опровержение метра Баратто. — Оно было написано в двух экземплярах, оба — собственноручно моим отцом. Один экземпляр был передан вам, другой исчез. Я пришел потребовать, чтобы вы представили мне это завещание.
— Это ложь, совершеннейшая ложь! — взвыл нотариус, дрожа всем телом. — Я действительно слышал от вашего отца, что он собирался написать завещание. Но, как вы знаете, ваш уважаемый отец скончался внезапно, и вполне вероятно, что завещание было написано, но ко мне оно так и не попало.
— Вы можете в этом поклясться? — спросил Сальватор.
— Честью клянусь! — вскричал нотариус и поднял руку, словно перед распятием в суде присяжных. — Клянусь перед Богом!
— Если вы клянетесь в этом перед Богом, господин Баратто, — ничуть не теряя хладнокровия, сказал Сальватор, — вы самый бесчестный мошенник, какого я когда-либо видел.
— Господин Конрад! — подскочив и будто собираясь наброситься на Сальватора, вскрикнул нотариус.
Но тот схватил его за руку и как ребенка усадил обратно в кресло.
Только теперь метр Баратто по-настоящему понял, зачем Сальватор закрыл за собой дверь.
— В последний раз требую представить мне завещание моего отца! — глухо проговорил Сальватор.
— Его не существует, говорю же вам, что его не существует! — вскричал нотариус, топая ногами, как ребенок.
— Ну хорошо, господин Баратто! — сказал Сальватор. — Допускаю, но только на одну минуту, что вы не были знакомы с этим документом.
Нотариус облегченно перевел дух.
XIV ГЛАВА, В КОТОРОЙ МЕТР ПЬЕР НИКОЛА БАРАТТО ИЗУЧАЕТ ПОД РУКОВОДСТВОМ САЛЬВАТОРА ГРАЖДАНСКИЙ И УГОЛОВНЫЙ КОДЕКС
Но физическое и моральное облегчение достойного метра Баратто было недолгим, потому что почти тотчас Сальватор продолжал:
— Скажите, сударь, какому наказанию подвергается должностное лицо, изъявшее завещание?
— Не знаю, не помню, — пролепетал нотариус, глаза которого поневоле закрылись под горящим взором молодого человека.
— Ну что ж, — проговорил Сальватор и протянул руку к книге с пятицветным обрезом, — если не знаете, я вам сейчас скажу; если не помните, я освежу вашу память.
— Не нужно! — живо вскричал нотариус.
— Прошу прощения, — возразил Сальватор и взял в руки Кодекс. — Это, напротив, крайне необходимо, да и времени много не займет; я хоть и не нотариус, но изучил эту книгу досконально и в одну минуту найду то, что нужно… Статья двести пятьдесят четвертая Уголовного кодекса, часть третья…
Метр Баратто попытался было остановить Сальватора, потому что знал упомянутую статью не хуже него. Однако Сальватор отвел руку нотариуса, пытавшегося забрать у него Кодекс, и, найдя необходимую статью, остановился:
— Статья двести пятьдесят четвертая… вот она! Хм! Послушайте внимательно, что здесь сказано.
Совет был излишним, нотариус и так не пропускал ни единого слова.
— "Что касается изъятия, уничтожения, похищения процессуальных или иных документов, книг записей, актов или векселей, содержащихся в архивах, канцеляриях суда или хранилищах, а также переданных общественному хранителю с той же целью, виновные в упомянутом преступлении секретарь суда, архивариус, нотариус или другой халатный хранитель могут быть подвергнуты тюремному заключению от трех месяцев до года и штрафу от ста до трехсот франков".
Метр Баратто презрительно скривил губы, будто хотел сказать: "Подумаешь! Предположим максимальное наказание, то есть год тюрьмы и триста франков штрафа: все равно я обделал неплохое дельце!"
Сальватор читал это по лицу метра Баратто, как в открытой книге.
— Погодите, погодите, честнейший господин Баратто, — сказал он. — Есть еще одна статья на ту же тему.
Метр Баратто вздохнул.
— Статья двести пятьдесят пятая, — продолжал Сальватор.
Он прочел:
— "Виновный в изъятии, похищении или уничтожении упомянутых в предыдущей статье документов наказывается лишением свободы".
"Ба! — всем своим видом словно говорил нотариус. — Назовем заключение лишением свободы: это что в лоб, что по лбу… Если, конечно, предположить, что нашелся второй экземпляр завещания, а это представляется мне невероятным, так как господин де Вальженез заверил меня, что бросил его в огонь… Нет, все-таки я обделал отличное дельце!"
К несчастью для достойного нотариуса, Сальватор не позволил ему долго заблуждаться на этот счет.
Читатели будут иметь случай убедиться в том, что положение метра Баратто было не совсем таким, каким оно ему представлялось.
Сальватор перешел ко второму параграфу статьи 255:
— "Если преступление совершено самим хранителем, он приговаривается к каторжным работам на установленный законом срок".
Нотариус сразу изменился в лице до неузнаваемости; Сальватор испугался, как бы его не хватил удар, и потянулся к звонку, чтобы позвать кого-нибудь на помощь.
Однако нотариус его остановил:
— Что вы собираетесь делать?
— Пошлю за доктором; мне показалось, что вам нехорошо, дорогой господин Баратто.
— Ничего, ничего, — сказал нотариус, — не обращайте внимания: со мной случаются голодные обмороки, а сегодня у меня столько дел, что я не успел позавтракать.
— И были не правы, — заметил молодой человек. — Дела — это прекрасно, но не в ущерб здоровью, и если вы хотите позавтракать, не стесняйтесь, я подожду, а потом мы возобновим наш разговор.
— Нет, нет, продолжайте, — поторопился возразить нотариус. — Я полагаю, вам осталось не так уж много мне сообщить; прошу заметить, что это с моей стороны всего лишь замечание, а не упрек, но вот уже десять минут мы обсуждаем Уголовный кодекс, словно вы следователь, а я преступник. Сократим наш разговор, прошу вас.
— Э, дорогой господин Баратто! — воскликнул Сальватор. — Надеюсь, что наш разговор затягивается не по моей вине: это вы чините всякого рода препятствия.
— Дело в том, — сказал нотариус, — что у вас по отношению ко мне вырвалось только что обидное словцо.
— Кажется, я сказал, что вы…
— Нет нужды повторять его, — перебил собеседника нотариус. — Я согласен об этом забыть и даже в память о вашем отце снова предложить свои услуги, но выразите вашу просьбу более разумным образом! Режьте меня на куски, но вы не сможете получить от меня то, чего у меня нет. Ну, ваше окончательное слово!
— Именно это я сейчас и сделаю, — ответил Сальватор. — И чтобы положить конец пустым разговорам, перейду от статьи двести пятьдесят пятой Уголовного кодекса к статьям тысяча триста восемьдесят второй и тысяча триста восемьдесят третьей Гражданского кодекса, часть третья, раздел четвертый, глава вторая. Наберитесь терпения, мы подходим к самому главному.
Нотариус снова хотел остановить Сальватора, но тот не дал ему времени это сделать и продолжал читать:
— "Статья тысяча триста восемьдесят вторая. Если один человек нанес ущерб другому, он обязан его возместить.
Статья тысяча триста восемьдесят третья. Любой человек несет ответственность за ущерб, который он причинил не только действием, но в результате небрежения или по неосмотрительности".
Сальватор поднял голову и произнес медленно, с расстановкой, не отнимая палец от раскрытой книги:
— Вот как закон наказывает правонарушителей. О гражданской смерти и поражении в правах я упоминаю просто для памяти: это лишь деталь целого. А теперь, когда я напомнил вам закон, позвольте мне повторить свою просьбу: не будете ли вы так добры передать мне завтра в девять часов утра пятьсот тысяч франков?
— Это все равно что биться головой об стену! — вскричал нотариус, делая вид, что пытается расшибить лоб об стол. — Это все равно что потерять рассудок, если, конечно, я его уже не лишился, потому что ваши слова представляются мне бессмысленными, а все происходящее — отвратительным кошмаром.
— Успокойтесь, честнейший господин Баратто, вы давно проснулись, и мне кажется, что вы сами это понимаете.
Нотариус еще не знал, что Сальватор ему скажет, но инстинктивно трепетал.
— Спрашиваю вас в последний раз, — произнес молодой человек, — вы мне клянетесь, что не получали и не видели завещания маркиза де Вальженеза?
— Да, да, клянусь перед Богом и людьми, что никогда не получал и не видел его завещания.
— В таком случае, — холодно сказал Сальватор, доставая из кармана бумагу, — я в свою очередь повторяю, чтобы вы не забывали: вы самый бесчестный мошенник, какого я когда-либо видел. Прошу!
Остановив левой рукой г-на Баратто, который, казалось, снова собирался броситься на него, правой рукой молодой человек поднес к его глазам завещание, которое он уже показывал, как помнят читатели, г-ну Лоредануде Вальженезу в шатильонской хижине, куда Жан Бык и его друг Туссен-Лувертюр столь грубо оттащили несчастного дворянина.
Потом он прочел следующие строки на конверте:
"Настоящий документ является моим собственноручным завещанием, второй экземпляр которого будет передан завтра в руки господина Пьера Никола Баратто, нотариуса, проживающего на улице Варенн в Париже. Оба экземпляра, написанные моей рукой, имеют силу оригинала.
11 июля 1821 года.
Маркиз де Вальженез".
— Только "будет передан", но ведь не "передан"! — вскричал нотариус.
— Верно, — подтвердил Сальватор. — Но вот тут под моим большим пальцем спрятано несколько слов, восполняющих этот пробел.
Он убрал палец, и метр Баратто, обливаясь холодным потом, прочел под приведенными нами строками:
"Получено мною, П.Н. Баратто".
Бесценная подпись сопровождалась витиеватым росчерком, на какие способны одни нотариусы.
Метр Баратто попытался вырвать завещание из рук Сальватора, как в подобных обстоятельствах хотел сделать и Лоредан де Вальженез; однако посетитель угадал это намерение и, предупреждая движение, так сильно сдавил его руку, что тот взмолился:
— Ах, господин Конрад, вы сломаете мне руку!
— Ничтожество! — поморщился Сальватор, выпустил нотариуса и убрал бумагу в карман. — Ты и теперь будешь клясться перед Богом и людьми, что не получал и даже не видел завещания маркиза де Вальженеза?
Он отступил назад, скрестил руки на груди и продолжал, глядя на нотариуса:
— По правде говоря, любопытно посмотреть, как далеко может зайти человеческая подлость! Вот передо мной негодяй, который, должно быть, полагал, что из-за его преступления несчастный молодой человек двадцати пяти-двадцати шести лет пустил себе пулю в лоб; и это ничтожество, этот мерзавец шел за его гробом, а потом зажил без угрызений совести, принимая общественное признание, которое просто сбилось с пути, когда заглянуло в его контору. Он жил как все, имел жену, детей, друзей, смеялся, ел, спал и даже не подумал, что его место — не в изящном кабинете за бюро работы Буля, а у позорного столба, на каторге, на галерах! Поистине, общество, где возможны такие чудовищные несправедливости, устроено дурно и нуждается в коренных преобразованиях.
Он нахмурился и уже в другом тоне произнес:
— Покончим с этим поскорее! Отец завещал мне все свое состояние, движимое и недвижимое: в качестве возмещения убытков, не говоря уже о преступлении, предусмотренном Уголовным кодексом, вы мне должны вернуть все имущество моего отца, оценивавшееся, согласно завещанию, в четыре миллиона франков. Прибавим сюда проценты с этой суммы за семь лет… ну, скажем, миллион четыреста тысяч франков, не считая сложных процентов, а также ущерба, нанесенного мне согласно статьям тысяча триста восемьдесят второй и тысяча триста восемьдесят третьей. Значит, если оставить на время в стороне вопрос об ущербе, вы мне просто-напросто должны в эту самую минуту пять миллионов четыреста тысяч франков. Как видите, моя просьба более разумна и скромна, чем вы говорите, раз то, что я требую, не составляет и десятой части моего состояния. Придите же в себя и покончим как можно скорее с этим отвратительным делом.
Нотариус, казалось, ничего не слышал; он стоял, глядя себе под ноги и свесив голову на грудь; застывшие руки его были словно приклеены к телу, как у манекена; подавленный, ошеломленный, уничтоженный, он был похож на последнего грешника перед карающим архангелом во время Страшного суда.
Сальватор похлопал его по плечу, чтобы вывести из оцепенения, и спросил:
— О чем это мы задумались?
Нотариус вздрогнул, словно его коснулась рука жандарма в суде присяжных. Он поднял на собеседника затравленный, испуганный, бессмысленный взгляд, потом снова уронил голову на грудь и вернулся в прежнее состояние мрачного отчаяния.
— Эй, метр мошенник! — окликнул его Сальватор; вид этого человека вызывал у него только отвращение. — Давайте говорить мало, но быстро и вразумительно. Я вам сказал и повторяю, что мне нужны пятьсот тысяч франков завтра к девяти часам утра.
— Это же невозможно! — едва слышно пролепетал нотариус, не поднимая головы, чтобы не встретиться взглядом с молодым человеком.
— Это ваше последнее слово? — спросил Сальватор. — Брать легче, чем отдавать, верно? А мне они очень нужны.
— Клянусь вам… — попытался было возразить нотариус.
— Ну вот, еще одна клятва! — презрительно усмехнулся Сальватор. — Уже третья за последние полчаса, и я верю ей не больше, чем двум предыдущим. В последний раз — слышите? — спрашиваю: угодно ли вам передать пятьсот тысяч франков, о которых я вас прошу?
— Дайте мне хотя бы месяц, чтобы собрать их!
— Я вам уже сказал, что они мне нужны завтра в девять часов утра. Я сказал — в девять; в десять будет уже поздно.
— Повремените хотя бы неделю!
— Ни часа, говорю вам!
— Это просто невозможно! — в отчаянии вскричал нотариус.
— В таком случае я знаю, что мне делать, — сказал Сальватор и двинулся к двери.
Видя это, нотариус вернулся к жизни, опередил Сальватора и преградил ему путь.
— Ради Бога, господин де Вальженез, не губите меня! — взмолился он.
Сальватор с отвращением от него отвернулся, отстранил его рукой и шагнул к двери.
Нотариус снова забежал вперед, схватился за ручку двери и вскричал:
— Господин Конрад! Именем вашего отца, питавшего ко мне дружеские чувства, спасите меня от бесчестья!
Он произнес эти слова едва слышно.
Сальватор оставался непоколебим.
— Дайте пройти! — приказал он.
— Еще одно слово, — не унимался нотариус, — в эту дверь войдет не только гражданская, но и реальная смерть, если вы отворите ее со столь страшными намерениями. Предупреждаю, что я не только не переживу позора, но и не стану его дожидаться: как только вы выйдете, я пущу себе пулю в лоб.
— Вы? — недоверчиво спросил Сальватор, пристально глядя на нотариуса. — Это единственный благородный поступок, который вы могли бы совершить и именно поэтому никогда этого не сделаете.
— Я покончу с собой, — прибавил нотариус, — и, умирая, унесу ваше состояние с собой, а если вы дадите мне время…
— Вы глупец, — заметил Сальватор. — Разве мой кузен Лоредан де Вальженез не ответит мне за вас, как вы отвечаете за него? Прочь с дороги, говорят вам!
Нотариус упал молодому человеку в ноги, с рыданиями обхватил его колени и, обливаясь слезами, вскричал:
— Сжальтесь, добрый господин Конрад! Сжальтесь надо мной!
— Назад, негодяй! — оттолкнул его ногой молодой человек.
И он сделал еще шаг к двери.
— Я согласен, на все согласен! — завопил нотариус, хватая комиссионера за полу куртки и пытаясь его удержать.
Было самое время: Сальватор уже взялся за ручку двери.
— Ну наконец-то! Это было нелегко! — заметил Сальватор и вернулся на свое место у камина, а нотариус снова сел за бюро.
Усевшись, метр Баратто вздохнул; казалось, он сейчас снова впадет в апатию.
Сальватору это не понравилось.
— Ну-ка, поторопимся! Я и так потерял слишком много времени на это дело. У вас здесь есть необходимая сумма или ценности на эту сумму?
— В конторе я держу около сотни тысяч франков в экю, золоте, билетах, — сообщил нотариус.
Отперев сейф, он выложил на стол сто тысяч франков.
— А остальные четыреста тысяч? — спросил Сальватор.
— У меня здесь восемьсот тысяч франков или около того в ценных бумагах, купонах, облигациях, акциях и так далее и так далее, — ответил метр Баратто.
— Отлично! У вас целый день на то, чтобы обратить их в деньги. Предупреждаю, что мне нужна эта сумма в банковских билетах по тысяче или пять тысяч франков, а не в звонкой монете.
— Все будет исполнено, как вы пожелаете.
— В таком случае, пусть все будет в билетах по тысяче франков.
— Слушаюсь.
— Разложите пятьсот тысяч франков на десять пачек по пятьдесят тысяч каждая.
— Как вам будет угодно, — сказал нотариус.
— Хорошо.
— И нужны вам эти деньги…
— Завтра, не позднее девяти часов утра, как я уже сказал.
— Они будут у вас сегодня вечером.
— Еще лучше!
— Куда прикажете доставить?
— Улица Макон, номер четыре.
— Угодно ли вам сказать, как я должен вас спросить: я полагаю, вы живете под вымышленным именем, раз вас считают мертвым?
— Вы спросите комиссионера с Железной улицы, господина Сальватора.
— Сударь! — торжественно произнес нотариус. — Обещаю, что сегодня же вечером в девять часов я буду у вас.
— О, я в этом не сомневаюсь! — сказал Сальватор.
— Могу ли я надеяться, добрейший господин Конрад, что, в точности исполнив ваши приказания, я могу уже ничего не опасаться с вашей стороны?
— Мое поведение будет зависеть от вашего, сударь. Как будете поступать вы, так стану действовать и я. В настоящее время я рассчитываю оставить вас в покое. Мое состояние слишком надежно укрыто в ваших руках, чтобы я искал для него другое место. Итак, временно я оставляю у вас четыре миллиона девятьсот тысяч франков: пользуйтесь ими, если хотите, но ни в коем случае не злоупотребляйте.
— Ах, господин маркиз, вы спасаете мне жизнь! — вскричал метр Баратто; его взгляд подернулся слезой от радости и благодарности.
— До поры, до времени! — напомнил Сальватор и вышел из кабинета, где его мутило от отвращения и стыда.
XV АЭРОЛИТ
На следующий день бульвар Инвалидов, пустынный, безмолвный, тенистый, напоминал собою в половине двенадцатого ночи густой лес где-нибудь в Арденнах. Путешественник, который въехал бы в этот час в Париж через заставу Вожирар или заставу Пайасон — если предположить, что путешественнику вздумается въезжать в столицу через какую-нибудь из этих двух застав, что не ведут никуда и не приводят ниоткуда, — он бы, бесспорно, решил, что оказался в ста льё от Парижа, настолько было необычайно зрелище этих четырех длинных рядов высоких и мощных деревьев, кроны которых были облиты лунным светом, а подножия тонули в темноте; исполинские эти деревья чем-то напоминали строй солдат-великанов, стоящих на посту вдоль стен вавилонского города.
Но человек, на чье лицо падала густая тень, ничуть, казалось, не был удивлен открывавшимся ему зрелищем, хотя оно несомненно поразило бы жителя наших далеких провинций, прибывшего в Париж. Напротив, эти тенистые аллеи, которые мы сравнили с лесом в Арденнах, были привычны человеку, нарушавшему своим присутствием их таинственную пустынность; более того: судя по настойчивости, с какой незнакомец выбирал уголок потемнее, он считал такое безлюдное место вполне подходящим для того, что он задумал.
Он бродил по бульвару, как будто вынужден был из серьезных соображений предпринять эту ночную прогулку, и пристально разглядывал все, что попадалось ему на пути. Незнакомец то и дело озирался по сторонам, поднимал голову вверх, оглядывался, бредя меланхоличной походкой и, в отличие от влюбленного пьеро, избегая редких уголков, куда пробивался лунный свет.
С первого взгляда было чрезвычайно сложно определить, к какому классу общества принадлежит этот человек. Однако стоило внимательно понаблюдать за его походкой, жестами, проследить за его хождением взад и вперед по аллее, присмотреться к тому, как тщательно он изучает то один, то другой предмет, и становилось понятно, с какой целью он явился в этот поздний час на бульвар Инвалидов.
Видно было, что особенно внимательно он изучает решетку особняка графини Рапт; время от времени он удалялся от этой решетки, но она словно магнитом тянула его к себе.
Пробираясь вдоль стены и опасливо вытягивая шею, он почти касался головой прутьев, пытаясь проникнуть испытующим взглядом в небольшую рощицу, раскинувшуюся в десяти шагах по другую сторону ворот.
Только два человека могли иметь достаточную причину либо достаточный интерес для прогулок в полночь вдоль решетки особняка Регины: влюбленный или вор.
Влюбленный — потому что стоит как бы над законами; вор — потому что нарушает их.
На влюбленного незнакомец никоим образом похож не был.
Кроме того, единственным влюбленным, который имел бы причину здесь гулять, был Петрус, но, как известно читателям, Сальватор велел ему либо сидеть дома, либо гулять где-нибудь в другом месте.
Отметим, что Петрус свято, во всей строгости исполнил предписание Сальватора и остался дома.
Правда, Сальватор совершенно его успокоил, зайдя в мастерскую накануне вечером и показав пятьсот тысяч франков, которые ему принес ровно в девять, как и обещал, метр Баратто.
Мы уже сказали, что незнакомец не был похож на влюбленного. Прибавим, что с Петрусом у него тем более не было ничего общего.
Это был человек среднего роста, и с какой бы стороны вы на него ни смотрели, он отовсюду казался кругленьким. На нем было длинное одеяние, доходившее ему до пят; отвесно ниспадая от воротника до самой земли, оно напоминало скорее левит или персидское платье, чем обычный редингот. Широкополая шляпа с невысокой тульей придавала ему сходство с протестантским священником или американским квакером. Его лицо опушали широкие густые бакенбарды, поднимавшиеся до самых бровей и почти скрывавшие лицо.
Раз это не Петрус, стало быть, перед нами — граф Эрколано ***.
Если это не влюбленный — значит, вор.
Совершенно верно: это был граф Эрколано и вор в одном лице.
Уяснив себе этот вопрос, наши читатели без труда догадаются о том, чего он ждал, и поймут, почему его так манила к себе решетка особняка графини Рапт.
Он прибыл на бульвар в половине одиннадцатого и обежал все уголки, обследовал все подходы и подъезды, после чего притаился в стороне. Наконец он проводил взглядом последнего подозрительного прохожего, замешкавшегося в этом пустынном квартале. С наступлением темноты он убедился, что является хозяином положения, и принялся меланхолично расхаживать по проезжей части аллеи, прилегавшей к парку графини Рапт.
Его можно было бы захватить тремя разными способами, и чтобы отразить эту опасность, он с половины одиннадцатого укрылся в засаде у решетки и изучил возможные подходы, а также продумал средства защиты.
К нему могли подкрасться справа и слева и неожиданно наброситься на него, когда он будет обменивать письма на банковские билеты. Но человек такого закала, как выводимый нами на сцену персонаж, не допустил бы, чтобы на него напали, даже неожиданно. Мы уже сообщили, что он досконально изучил окрестности и убедился в том, что засада исключалась. Кстати, на этот случай — человек этот был чрезвычайно предусмотрителен — он заткнул за пояс пару двуствольных пистолетов, совершенно незаметных под широким левитом, и длинный остро отточенный кинжал; так он надеялся защитить свое достояние или хотя бы продать его настолько дорого, что покусившимся на него пришлось бы раскаяться.
Итак, с этой стороны бояться было нечего.
Правда, с другой стороны опасность была больше.
Ему следовало остерегаться нападения со стороны улицы Плюме, где находился парадный подъезд особняка Ламот-Уданов, перед которым останавливались экипажи: в особняке за дверью можно было спрятать полдюжины человек с ружьями, саблями и алебардами. Воображение графа Эрколано рисовало самое невероятное оружие; эти люди могли наброситься на него, когда он будет занят обменом.
Впрочем, граф Эрколано обладал необычайно богатым воображением, и дворянина с такими качествами не могло надолго остановить подобное препятствие.
Он отправился неслышным шагом обследовать улицу Плюме, как до этого обозрел бульвар, и, убедившись, что там ни души, внимательно осмотрел главный вход, который прилежно изучил еще накануне.
Ему надо было убедиться в том, что за сутки не произошло никаких изменений.
Вход выглядел совершенно так же, как и накануне.
Он представлял собой массивную дубовую дверь, двустворчатую и состоящую из четырех филенок; с обеих сторон между верхней и нижней филенками располагалась металлическая ручка величиной с апельсин.
Граф Эрколано потрогал ручки, желая убедиться в том, что дверь заперта. Затем он извлек из широкого рукава металлическое устройство в форме цифры 8, только составлявшие ее кольца были не овальные, а круглые и не соприкасались, а были соединены между собой дополнительной полоской, что придавало устройству, если рассматривать его горизонтально, форму фигуры о — о. Он наложил эту восьмерку, или это закрытое S, на дверные ручки, накинув по петле с каждой стороны двери. Приспособление пришлось впору и настолько плотно обвило обе ручки, что шантажист с гордым удовлетворением прищелкнул языком.
— Да! — воскликнул он, вспомнив о прославленном кузнеце, друге и советнике короля Дагобера, и непочтительно пародируя известный куплет из модного в те времена водевиля:
Святой Элигий! Посмотри с небес:
Доволен ты в пристанище последнем?[12]
В самом деле, это хитроумное приспособление, наложенное на дверь снаружи, обладало тем же действием, что железные засовы изнутри, и открыть ее не удалось бы даже с помощью четверки лошадей.
Но третья опасность, самая большая, самая настоящая, грозила не со стороны улицы Плюме, хотя тоже таилась в особняке.
Капкан, в который без труда мог бы попасть граф Эрколано, ждал его, несомненно, среди прутьев решетки, через которую должны были вестись переговоры.
Приладив свое приспособление к двери, выходившей на улицу Плюме, граф Эрколано снова вышел на бульвар и еще раз как нельзя более тщательно исследовал его; ведь как бы медленно ни шло время, оно близилось к полуночи.
Пробило три четверти двенадцатого. Терять время было нельзя.
Авантюрист прошел туда и обратно вдоль решетки, пристально вглядываясь в темноту густого, как лес, сада.
Но для луны не существует темного леса, как нет великого человека для его камердинера. Граф Эрколано мог с помощью этой небесной проводницы обшарить взглядом самые темные уголки сада и убедиться в том, что в нем, как и на бульваре, нет ни души.
Впрочем, безлюдный сад могли в одно мгновение наводнить вооруженные до зубов слуги. Так, во всяком случае, подумал наш приятель и поспешил подготовиться к защите.
Он подергал один за другим все прутья решетки, проверяя, как и у металлических ручек двери, крепко ли они держатся, — иными словами, он хотел убедиться в том, что в критическую минуту никто не выхватит из решетки незакрепленный прут и не набросится на него, заставляя вернуть награбленное.
Тщательное исследование вполне его удовлетворило.
Оставалась сама калитка, которая могла распахнуться по первому требованию одного или нескольких обитателей особняка.
Наш искатель приключений потряс ее сильной рукой; калитка, как и накануне, была заперта, да не просто, а на два оборота; он просунул руку сквозь прутья и ощупал замок: замочная задвижка вошла глубоко в паз, а замочная личина была надежно заделана в стену.
— A-а, все равно! — проговорил он, тщетно пытаясь просунуть голову сквозь прутья и надеясь увидеть своими глазами надежно запертый замок, который до того лишь ощупывал. — Я не верю в надежность замков: не один уже открылся на моих глазах!
С этими словами он вынул из кармана своего левита приспособление, напоминающее цепь около пяти футов длиной для вращения вертела. Он обмотал ее вокруг замка, пропустив несколько раз через задвижку, потом зацепил ее за один из прутьев, то же сделал с другим концом цепи, еще раз пропустил оба конца вокруг замка и задвижки, а затем связал концы морским узлом, не подумав (всего не предусмотришь!), что этот узел, завязанный графом Эрколано, мог при случае бросить тень на достойного капитана Монтобана.
— От души желаю, чтобы Бальтазар Камажу, научивший меня азам слесарного дела, сидел на небесах по правую руку от святого Элигия, — прошептал признательный авантюрист, для большей надежности скрепив принесенным с собой замком два кольца, припаянные к концам цепочки.
Он поднял к звездному небу благодарный взгляд.
Опустив глаза, он заметил в трех шагах от себя белевшую тень.
Это была графиня Рапт.
Ангел, неусыпно хранящий покой усопших, не мог бы пройти по траве меж могил столь же бесшумно, как это сделала молодая женщина.
Она настолько незаметно подошла к решетке, что даже опытное ухо графа Эрколано не услышало ее приближения.
Хотя искатель приключений был готов, и уже давно, к этой встрече, внезапное появление молодой женщины произвело на него такое же впечатление, как если бы он увидел призрак. Он вздрогнул, будто коснувшись вольтова столба, инстинктивно отскочил на два шага назад и огляделся, словно это неожиданное видение предвещало опасность.
Не увидев поблизости никого, кроме белой фигуры, и не услышав ничего, кроме шелеста листвы, он шагнул ей навстречу, но сейчас же спохватился.
— Хм-хм! — пробормотал он и подумал: "А что если это переодетый мужчина, а в руках у него — заряженный пистолет?! Дьявольщина! На свете случаются вещи и пострашнее!"
— Это вы, госпожа графиня? — спросил он, прячась за дерево.
— Я, — отозвалась Регина таким нежным голосом, что звук ее голоса развеял последние подозрения и опасения авантюриста.
Он поспешил подойти поближе и почтительно поклонился.
— Сударыня, я ваш почтительнейший слуга.
Но Регина пришла не для того, чтобы обмениваться любезностями с графом Эрколано; она едва кивнула в ответ и протянула руку к решетке.
— Вот, — сказала она, — здесь первые пятьдесят тысяч франков. Вы можете убедиться, что билеты не фальшивые, и пересчитать их.
— Храни меня Бог пересчитывать после вас, — сказал мошенник, опуская пачку в правый карман.
Он огляделся, достал из левого кармана письмо и подал его княжне.
Она взяла письмо и, будучи не столь доверчива, как граф Эрколано, вгляделась в почерк при свете луны. Уверившись в том, что это ее рука, она спрятала листок на груди и протянула шантажисту вторую пачку.
— То же доверие, сударыня, — произнес тот, передавая второе письмо.
— Скорее! — поторопила Регина, с отвращением принимая письмо и подвергая его, как и первое, тщательному осмотру; очевидно, он ее удовлетворил, так как она подала графу Эрколано третью пачку банковских билетов.
— И снова доверие, — отметил тот.
Третья пачка билетов, последовав за двумя первыми, повлекла за собой передачу третьего письма.
Когда дошло до шестого письма, мошенник, отдав его графине, услышал, как ему показалось, шум, похожий на шелест листьев, и содрогнулся всем телом.
Этот шум напугал графа Эрколано тем больше, что он не мог определить его причину.
— Минутку, княжна! — вскричал он, отскочив назад. — Кажется, вокруг меня происходит какая-то возня. Позвольте мне кое в чем убедиться.
С этими словами он выхватил пистолет, ствол которого сверкнул в лунном свете, и взвел курок.
Увидев в руках бандита оружие, Регина отступила и чуть слышно вскрикнула.
Этот крик, каким тихим он ни был, мог оказаться условным сигналом.
Мошенник выбежал на аллею, чтобы посмотреть, не идет ли кто.
— О Господи! — прошептала Регина. — Неужели он уйдет и никогда больше не вернется?!
Она с беспокойством следила за действиями незнакомца.
Бандит с пистолетом в руке снова внимательно обследовал местность.
Он пересек бульвар, долго смотрел вдаль, вернулся на улицу Плюме и проверил, по-прежнему ли надежно заперта дверь и не собирается ли она, случайно, открыться.
Все было так же спокойно, как и раньше.
"И все-таки я слышал какой-то шум, — подумал он, возвращаясь к решетке. — Однако я не знаю, что это значит, и это плохо. А если просто-напросто уйти?.. Триста тысяч франков уже у меня в кармане: не такой уж плохой улов. С другой стороны, оставшиеся двести тысяч франков чертовски соблазнительно пощупать!.."
Он еще раз огляделся, понемногу успокаиваясь:
"В конце концов, не вижу причины так пугаться из-за еле слышного шума. Уж слишком хорошо, клянусь, началось это дело, так почему бы так же удачно его не кончить?! Продолжим разговор с того места, на котором мы его прервали".
Хищно и подозрительно озираясь по сторонам взглядом гиены, он вернулся к решетке, где бедная Регина, трепетавшая при мысли о том, что негодяй убежит с четырьмя оставшимися письмами, ожидала, стиснув зубы и в отчаянии заломив руки.
Она облегченно вздохнула, увидев, что мошенник возвращается, и устремила взгляд к небу с выражением глубокой признательности.
— Господи! Благодарю тебя! — прошептала она.
— Прошу прощения, сударыня! — сказал авантюрист. — Мне почудился подозрительный шум. Я ошибся; вокруг все спокойно, и если вам угодно, мы можем продолжить. Вот седьмое письмо.
— А вот ваша седьмая пачка.
Граф Эрколано взял банковские билеты, и, пока он убирал их в карман, где лежали шесть первых пачек, Регина подвергла письмо тому же осмотру, что и предыдущие.
"Эта графиня Рапт уж слишком недоверчива, — подумал мошенник, доставая из кармана восьмое письмо, — а ведь я вел переговоры как нельзя более вежливо и почтительно… Ну и ну!"
Вынимая девятое письмо, он решил отомстить Регине за ее недоверчивость и проговорил:
— Девятое послание той же дамы тому же кавалеру!
Лицо Регины, бледное, как освещавшая его луна, зарделось от этого оскорбления, словно в лучах заходящего солнца.
Она торопливо протянула девятую пачку билетов в обмен на письмо и, так же тщательно рассмотрев его, сунула за корсаж.
"Она стоит на своем" — подумал негодяй, пряча билеты в карман.
А вслух насмешливо прибавил:
— Десятое и последнее письмо — за ту же цену, что его старшие братья, хотя стоит оно столько же, сколько все остальные, вместе взятые. Но вы знаете мои условия: вы мне деньги, я вам — письмо.
— Верно, — согласилась Регина и протянула последнюю пачку денег, а другой рукой схватилась за письмо.
— Давайте и берите.
— Доверие делает мне честь! — воскликнул авантюрист, подавая письмо и забирая билеты. — Вот так!
И он облегченно вздохнул.
Такой же вздох неслышно вырвался у Регины: она убедилась, что письмо написано ее рукой, как и девять предыдущих.
— А теперь, — цинично продолжал мошенник, — мой долг, госпожа графиня, дать вам совет галантного человека после того, как вы меня озолотили. Поверьте опыту старого волка: любите всегда, но никогда не пишите писем!
— Довольно, негодяй! Мы в расчете! — вскричала графиня.
И она поспешила прочь.
В ту же минуту, словно ее слова послужили сигналом для какой-то высшей силы, граф Эрколано почувствовал, как ему на голову упал, подобно низвергшемуся с неба аэролиту, предмет огромных размеров и невероятной тяжести, и разбойник растянулся на земле раньше, чем понял, что произошло.
XVI ГЛАВА, В КОТОРОЙ ДОКАЗЫВАЕТСЯ, ЧТО ЧУЖОЕ ДОБРО ВПРОК НЕ ИДЕТ
Все было настолько стремительно, что искатель приключений не просто упал, а буквально рухнул на землю.
Он не успел отдать себе отчета в случившемся и только почувствовал, что какая-то неодолимая сила схватила его за руки, заломила их ему за спину и, соединив, сдавила будто стальным кольцом, примерно так же как сам он с помощью изобретенного им хитроумного приспособления запер дверь на улице Плюме.
После этой принятой меры предосторожности граф Эрколано стал беспомощнее ребенка; он почувствовал, что его приподняли над землей и из горизонтального положения перевели в вертикальное, то есть поставили на ноги, в естественное положение для человека, которого природа наделила os sublime[13], чтобы он мог смотреть в небо.
Мы должны сказать, что совсем не в небо смотрел граф Эрколано, когда оказался в вертикальном положении: он попытался увидеть того, с кем имеет дело и кто столь решительно и, мы бы даже сказали, грубо, дал почувствовать ему свою силу.
Но он не увидел ни души: человек, — если это был человек — находился у него за спиной.
Однако поскольку незнакомец мог удерживать руки графа Эрколано одной рукой, наш искатель приключений вдруг почувствовал, как другой рукой тот, не стесняясь, стал его обшаривать.
Дойдя до пояса, рука вытащила один из заткнутых туда пистолетов и забросила его через стену. То же произошло и со вторым пистолетом.
Вслед за пистолетами отправился кинжал.
Когда нападавший убедился, что другого оружия у графа Эрколано при себе нет, одна его рука перешла от пояса к горлу, обхватила его так же, как вторая — запястья, и стала сдавливать с равномерностью закручиваемой гайки.
По мере того как кольцо на горле сжималось, на запястьях оно слабело; в результате граф Эрколано смог шевелить руками, но лишился голоса.
Возможно, читатели спросят, каким образом этот человек-аэролит, поставивший графа Эрколано в столь затруднительное положение, мог ускользнуть от испытующего взгляда человека, привыкшего тщательно изучать местность, на которой он собирался действовать. На это мы ответим: граф Эрколано, будучи истинным материалистом, исследовал землю, но пренебрег небом. А, как видели читатели, аэролит свалился именно с неба, или, во всяком случае, с густых веток и листьев каштана у садовых ворот.
Теперь, если нашим читателям угодно знать, кто был тем нежданным аэролитом, что, к великому неудовольствию нашего искателя приключений, свалился ему на плечи и чья рука так ловко сдавила ему шею, мы сообщим им то, о чем они, вероятно, уже догадываются: это был козел отпущения мадемуазель Фифины, наш старый знакомый силач, плотник Бартелеми Лелон, по прозвищу Жан Бык.
Выйдя накануне в десять часов вечера от Петруса, которого он успокоил, показав пятьсот тысячефранковых билетов, Сальватор зашел к плотнику, и тот, едва его увидев, как обычно, предложил ему свои услуги, готовый пожертвовать несколькими рабочими днями, пусть даже и целой неделей ради удовольствия господина Сальватора.
— Ты мне нужен всего на один вечер, — сказал комиссионер.
Сказав, что ему понадобится помощь, но ничего не объясняя, он прибавил, что будет ждать Жана Быка завтра в девять часов вечера на бульваре Инвалидов.
Там он указал ему на густой каштан неподалеку от решетки особняка и сказал:
— Полезай на это дерево и сиди там не шевелясь, не издавая ни единого звука; затаись до полуночи. В это время, а может быть и раньше, ты увидишь у этой решетки человека. Хорошенько рассмотри его, но не двигайся, что бы он ни делал. В двенадцать часов с другой стороны решетки появится дама, она поговорит с этим человеком о деле и в обмен на десять писем передаст ему десять пачек банковских билетов. Ты им не мешай. Передав десятую пачку, дама скажет: "Мы в расчете". Как только ты услышишь эти слова, прыгай на этого человека, бери его за горло и души до тех пор, пока он не отдаст тебе все билеты. В остальном действуй по обстоятельствам; можешь намять ему бока, если хочешь, но убьешь его только в самом крайнем случае.
Как видели читатели, Жан Бык точно исполнил часть приказаний, полученных от Сальватора. Посмотрим теперь, как он выполнил остальные его рекомендации.
Мы остановили свой рассказ на том, как Жан Бык сжал графу Эрколано горло, так что тот не мог издать ни звука. Но пока мы давали читателям всевозможные разъяснения, каменщик продолжал душить шантажиста и тот едва не испустил дух.
— Теперь поговорим, — предложил Жан Бык, предусмотрительно разоруживший противника.
Граф Эрколано издал сдавленный звук.
— Согласен? Очень хорошо! — продолжал Бартелеми, по-своему истолковав хрип, вырвавшийся у графа из глотки. — Теперь, — сказал он зловещим басом, — давай-ка сюда все, что получил от этой молодой дамы.
Несчастный искатель приключений вздрогнул, будто услышав трубный звук во время Страшного суда, и на сей раз ничего не сказал Жану Быку, даже не пытаясь ничего прохрипеть в ответ.
Задыхался он или отказывался?
Уже задыхался, но еще отказывался.
Жан Бык повторил свое требование, еще сильнее сжав его горло.
Почувствовав, что руки его относительно свободны, граф Эрколано попытался ухватить противника за шиворот.
— Прочь лапы! — проревел Жан Бык.
Кончиками пальцев он так ударил графа по запястью, что едва не перебил ему кость.
Потом Жан Бык сильнее надавил ему на горло, и язык у графа Эрколано вывалился еще на дюйм.
Может быть, читатель спросит, зачем Жан Бык требовал от графа Эрколано нечто столь же тягостное, сколь и противоречившее привычкам последнего, а именно — отдать то, что он взял; не проще ли было бы просто забрать у него из кармана пачки банковских билетов, как поступил плотник с пистолетами и кинжалом, после чего перебросил их через стену?
На этот вопрос мы ответим так. Сальватор сказал Жану Быку: "Души его до тех пор, пока он не отдаст тебе билеты". Точно исполняя полученное приказание, плотник не хотел забирать деньги сам, а ждал, пока похититель их вернет, и все сильнее сжимал горло графу Эрколано.
— Ах так? Не желаешь отвечать? — спросил Жан Бык, не задумываясь над тем, что шантажист не в состоянии говорить, и полагая, что он просто упрямится. Чтобы заставить мошенника говорить, плотник еще сильнее сдавил ему горло.
Несмотря на это давление, или скорее из-за него, шантажист не мог вымолвить ни слова.
Он лишь отчаянно размахивал руками, изо всех сил давая понять Жану Быку, что не отвечает отнюдь не из упрямства.
Силач развернул графа Эрколано к себе, надеясь прочесть по его лицу то, что тот отказывался произнести.
Лицо злоумышленника посинело, налитые кровью глаза вылезли из орбит, язык вывалился набок, почти доставая до галстука.
Жан Бык оценил сложившееся положение.
— Как можно быть таким упрямым! — с упреком произнес плотник и сдавил горло мошенника еще сильнее.
На сей раз из глаз злоумышленника посыпались искры. Пока он чувствовал только удушье, он мужественно сопротивлялся; однако когда воздух, которого и без того мучительно не хватало, вовсе перестал поступать в его легкие, он торопливо поднес руку к карману и скорее выронил, чем бросил на землю девять пачек билетов из десяти.
Жан Бык ослабил хватку, но не выпустил окончательно горло негодяя из рук, и тот с шумом втянул воздух.
Но вместе со свежим ночным воздухом к графу Эрколано вернулась и надежда.
На дне глубокого кармана, в котором лежали деньги, он нащупал нож, самый обыкновенный нож, какой он отверг бы при других обстоятельствах, но сейчас это могло стать его последней надеждой.
Поэтому-то он и бросил на землю только девять пачек, а не десять.
Делая вид, что роется в кармане в поисках последней пачки, он рассчитывал раскрыть нож, а это давало ему надежду уравновесить силы свои и противника.
Жан Бык, не выпуская из рук графа Эрколано, сосчитал разбросанные на земле пачки и, видя, что их только девять, потребовал десятую.
— Позвольте мне хотя бы пошарить в кармане! — взмолился мошенник придушенным голосом.
— Это более чем справедливо! — согласился Жан Бык. — Пошарь!
— Пустите же меня!
— Выпущу, когда ты со мной рассчитаешься, — возразил Жан Бык.
— Вот ваши деньги! — отвечал мошенник, бросая десятую пачку и вместе с тем раскладывая нож в бездонных глубинах кармана.
Жан Бык умел держать слово; он сказал своему противнику, что выпустит его, когда они сочтутся — так он и сделал.
Граф Эрколано решил, что, когда плотник нагнется, чтобы подобрать деньги, лежавшие в трех шагах от них, он прыгнет на великана и если не перережет ему горло, то хотя бы проткнет его. Однако этой безумной надежде, этой бессмысленной мечте сбыться оказалось не суждено. Жан Бык, как говорится, пороха бы не выдумал (к тому же человеку, которого природа наградила подобной силой, порох должен был казаться излишним средством разрушения), но он почуял, что авантюрист замышляет неладное, и на банковские билеты посматривал только одним глазом.
Само собой разумеется, что другой глаз он не сводил с мошенника и вовремя заметил, как в его руке сверкнуло лезвие. Он успел перехватить его запястье широкой, будто валек прачки, ручищей.
Легким движением мускулов предплечья он мгновенно сдавил руку графа Эрколано: тот выпустил нож, ноги у него подкосились, и он упал навзничь.
Жан Бык поставил колено побежденному на грудь: послышался глухой треск костей, сопровождаемый полузадушенным хрипом. Затем, поскольку он ловко заставил графа упасть так, чтобы можно было дотянуться до денег, собрал пачки билетов и распихал их по карманам.
Он был поглощен этим занятием, как вдруг ему показалось, что неприятель, по-прежнему издававший предсмертные хрипы, потянулся за ножом.
Жан Бык увидел, что пора с этим покончить: ударом, способным сбить с ног быка, плотник, так сказать, пригвоздил голову шантажиста к земле, сопровождая свои грозные действия нетерпеливыми словами, которые при других обстоятельствах могли бы показаться комичными:
— Я вижу, вы никак не успокоитесь?
Теперь злоумышленнику поневоле пришлось унять свой пыл.
Он лишился чувств.
Жан Бык пересчитал пачки билетов, их оказалось ровно десять.
Он поднялся на ноги и подождал, пока г-н граф Эрколано тоже встанет.
Скоро он понял, что его ожидания напрасны.
Граф не подавал признаков жизни.
Жан Бык приподнял шляпу — плотник был чрезвычайно вежливый человек, несмотря на грубоватую внешность — и почтительно поклонился мошеннику.
Но тот то ли был не столь хорошо воспитан, как плотник, то ли не мог поклониться в ответ по причине обморока, но он даже не шевельнулся.
Жан Бык посмотрел на него в последний раз и, видя, что тот упорно хранит неподвижность, махнул левой рукой, словно желая сказать: "Тем хуже! Ты сам этого хотел, милейший!"
И он не спеша пошел прочь, сунув руки в карманы и ступая уверенно с видом человека, исполнившего свой долг.
Мошенник же пришел в себя долгое время спустя после того, как Жан Бык уже вернулся домой, то есть в тот ранний час, когда на землю падает роса.
Роса, благотворно влияющая на цветы и другие растения, видимо, полезна животному царству не меньше, чем растительному: едва первые капли упали графу Эрколано на лицо, он чихнул, словно человек, схвативший насморк.
Еще через несколько минут граф шевельнулся, приподнялся, потом снова уронил голову, снова ее поднял; наконец, после нескольких безуспешных попыток, ему удалось сесть.
Он посидел некоторое время не двигаясь, будто собирался с мыслями, потом пошарил в карманах и грубо выругался.
Видимо, память постепенно к нему возвращалась, а вместе с тем перед ним разверзалась бездна.
Бездной, зияющей и пустой, был карман, совсем недавно видевший пятьсот тысяч франков, или двадцать тысяч ливров ренты.
Впрочем, граф Эрколано был настоящий философ; он сейчас же подумал о том, что, как велика ни была потеря, она могла бы оказаться еще больше, если бы вместе с пятьюстами тысячами ливров он потерял нечто гораздо более ценное — жизнь, а до этого было недалеко.
Но он остался в живых, хотя и пострадал немного.
В этом он постарался убедиться прежде всего, с удовольствием вдохнув и выдохнув несколько раз, как человек, долго лишенный радостей, связанных с этим упражнением. После этого он покрутил головой, как сделал бы повешенный, разорвавший свою веревку. Наконец он вытер пот со лба рукавом левита, поднялся, пошатываясь, на ноги, огляделся с оторопевшим видом, натужно закашлялся, потряс головой, словно хотел сказать, что ему еще долго придется приходить в себя после приступа, который он недавно выдержал, затем надвинул на глаза шляпу и, не глядя ни вперед, ни назад, ни направо, ни налево, как делал это при своем появлении, пустился бежать со всех ног, благодаря Небо за то, что остался жив и может еще употребить остаток дней на радость себе и ближним.
Мы бы недооценили проницательность наших читателей, если бы хоть на мгновение усомнились в том, что они узнали в любителе живописи, проникшем к Петрусу под видом его крестного капитана Берто Монтобана, в графе Эрколано ***, в шантажисте, любителе приключений, мошеннике, которого едва не убил Жан Бык, нашего старого знакомого, который, к величайшей радости Петруса, прогуливался в последний день карнавала на площади Обсерватории, украсив себя картонным носом в несколько дюймов длиной, человека по имени Жибасье. Благодаря доверию, которое ему оказывал г-н Жакаль, он считал себя вправе время от времени предпринимать ради собственной выгоды весьма рискованные шаги.
XVII ГЛАВА, В КОТОРОЙ МАДЕМУАЗЕЛЬ ФИФИНА, САМА ТОГО НЕ ЖЕЛАЯ, ОКАЗЫВАЕТ НЕМАЛУЮ УСЛУГУ САЛЬВАТОРУ
На следующий день после этих событий, около шести часов утра, Сальватор переступил порог низкой двери в доме по Грязной улице, где жили Жан Бык и его рыжая подружка, мадемуазель Фифина.
Еще задолго до того, как он добрался до пятого этажа, где находилась квартира плотника, Сальватор уловил единственный в своем роде речитатив, который, как мы помним, ему уже не раз доводилось слышать в этом доме, но особенно в тот день, когда он пришел просить Бартелеми Лелона сопровождать его в замок Вири.
Мадемуазель Фифина изрыгала на плотника весь свой репертуар отборной брани; великан что-то бормотал, подобно Полифему, увидавшему Галатею подле Акида.
Однако на сей раз, в чем скоро убедятся читатели, речь шла не о любви.
Сальватор громко постучал.
Мадемуазель Фифина, растрепанная, с выпученными глазами, в спадающем с нее платье, отворила дверь, задыхаясь и раскрасневшись от гнева.
— Ну что это? Каждый раз, приходя сюда, я становлюсь свидетелем вашей ругани! — строго глядя на любовницу плотника, сказал Сальватор.
— Это все он виноват! — пожаловалась мадемуазель Фифина.
— Она просто негодяйка! — взревел Жан Бык, бросился на мадемуазель Фифину и занес над ее головой кулак.
— Ну-ну, еще слишком рано, чтобы бить женщину, Жан Бык! Вы ведь пока даже не пьяны! — с трудом сдерживая улыбку и стараясь говорить строго, заметил Сальватор.
— На этот раз, господин Сальватор, — прорычал плотник, — я вас послушаться не могу; у меня уже час как руки чешутся обломать бока этой мерзавке!
На Жана Быка было страшно смотреть. Воздух с шумом рвался из его груди, будто из кузнечных мехов; сжатые губы побелели и тряслись, блуждающие глаза налились кровью и метали молнии.
Мадемуазель Фифина давно привыкла видеть гиганта в ярости, но на этот раз почувствовала, как от страха в жилах у нее стынет кровь; она поняла, что, если комиссионер немедленно и решительно не вмешается, — ей конец. Она бросилась к гостю, обняла его своими длинными руками и, со страхом заглядывая ему в лицо, взмолилась:
— Спасите меня! Небом вас заклинаю, господин Сальватор, спасите!
Сальватор, не скрывая отвращения, разжал ее пальцы, потом встал между Жаном Быком и его подругой, с силой схватив его за руки.
— В чем дело? — спросил он.
— А в том, — отвечал великан, невольно успокаиваясь под взглядом Сальватора, — что это негодяйка, гнусное создание, по которому плачут каторга и эшафот; если я ее и убью, то этим избавлю от Гревской площади.
— Что она сделала? — поинтересовался Сальватор.
— Во-первых, это настоящая шлюха! Не знаю уж, с кем в квартале она свела новое знакомство, но теперь она целыми днями шляется неведомо где.
— Ну, эта история стара как мир, бедный мой Бартелеми. Если она не выкинула чего-нибудь поновее, то к этому-то тебе пора привыкнуть.
— Она как раз и выкинула кое-что поновее, — скрипнул зубами плотник.
— Что еще? Говори!
— Она меня обобрала! — взвыл Жан Бык.
— Обобрала?! — переспросил молодой человек.
— Да, господин Сальватор.
— Что она у тебя украла?
— Все вчерашние деньги.
— То, что ты заработал за день?
— Нет, ночную выручку: пятьсот тысяч франков франков.
— Пятьсот тысяч франков?! — вскричал Сальватор и обернулся, ожидая подтверждения мадемуазель Фифины: он полагал, что она все еще стоит у него за спиной.
— Деньги у нее, и я хотел их отобрать, когда вы вошли. Из-за этого мы и поссорились! — крикнул Жан Бык, пока Сальватор оборачивался.
Тут оба они вскрикнули: мадемуазель Фифина исчезла.
Нельзя было терять ни минуты.
Не прибавив больше ни слова, Сальватор и Бартелеми выбежали на лестницу.
Жан Бык не спустился, а скатился вниз.
— Беги направо, — приказал Сальватор, — а я — налево!
Жан Бык со всех ног кинулся в сторону площади Обсерватории.
Сальватор в два прыжка очутился в конце Грязной улицы и оказался на распутье: направо уходила дорога к дровяному складу монастыря капуцинов, прямо начиналась улица Сен-Жак, позади — предместье.
Он вгляделся вдаль. В этот ранний час улица была совершенно пуста, лавочки еще не открылись; мадемуазель Фифина либо скрылась за поворотом, либо спряталась в одном из соседних домов.
— Что же делать? Куда идти?
Сальватор был в растерянности. Вдруг молочница, торговавшая на углу улицы Сен-Жак и Грязной напротив винной лавки, окликнула его:
— Господин Сальватор!
Комиссионер обернулся на зов:
— Что вам угодно?
— Вы меня не узнаете, дорогой господин Сальватор? — спросила молочница.
— Нет, — признался он, продолжая озираться по сторонам.
— Я Маглона с Железной улицы, — продолжала молочница. — Торговля цветами принесла одни убытки, и я перешла на молоко.
— Теперь я вас узнаю, — проговорил Сальватор. — Но, к сожалению, сейчас мне недосуг. Вы, случайно, не видели тут высокую блондинку?
— Видела! Она бежала со всех ног.
— Когда?
— Да только что.
— А куда?
— На улицу Сен-Жак.
— Спасибо! — крикнул Сальватор, устремляясь в указанном направлении.
— Господин Сальватор! Господин Сальватор! — подбежала к нему молочница. — Погодите! Зачем она вам?
— Хочу ее догнать.
— И куда вы направляетесь?
— Прямо.
— Далеко вам бежать не придется.
— Вы знаете, куда она вошла? — спросил Сальватор.
— Да, — подтвердила торговка.
— Говорите скорее! Где она?
— Там же, куда ходит каждый день тайком от своего воздыхателя, — сказала молочница, указывая пальцем на дом под номерами 297 и 299, известный в квартале под названием Малый Бисетр.
— Вы уверены в том, что говорите?
— Да.
— Так вы ее знаете?
— Она покупает у меня молоко.
— А зачем она туда пошла?
— Не спрашивайте, господин Сальватор, я честная девушка.
— Значит, она ходит к кому-нибудь?
— Да, к полицейскому.
— И зовут его?..
— Жамбасье… Жюбасье…
— Жибасье! — вскричал Сальватор.
— Именно так, — подтвердила молочница.
— Право же, это сама судьба! — пробормотал Сальватор. — Я как раз пытался выяснить, где он живет, а мадемуазаль Фифина привела меня к нему. Ах, господин Жакаль! До чего же вы были правы, когда сказали: "Ищите женщину!" Спасибо, Маглона. Как чувствует себя ваша матушка?
— Спасибо, господин Сальватор. Она, бедняжка, очень вам признательна за то, что вы устроили ее в приют для хронических больных.
— Ладно, ладно! — махнул рукой Сальватор.
И он направился в Малый Бисетр.
Надо было прожить какое-то время в квартале Сен-Жак и исследовать его во всех направлениях, чтобы не заблудиться в темном, тошнотворном, зловонном, загаженном лабиринте, носившем тогда название Малого Бисетра. Это было нечто вроде мрачных и сырых подвалов Лилля, но только расположенных один над другим.
Сальватор знал это место, так как не раз бывал там с филантропическими целями; итак, ему нетрудно было пробираться по этому лабиринту.
Он вошел в левую часть дома и взлетел на шестой этаж под самую крышу. В грязном коридоре было семь или восемь дверей.
Он стал прикладываться ухом к каждой из них и слушать.
Ничего не услышав, он собирался спуститься этажом ниже, как вдруг через разбитое еще в незапамятные времена и оставшееся в таком состоянии окошко он увидел на площадке шестого этажа правой лестницы силуэт мадемуазель Фифины.
Он сбежал вниз, снова поднялся, но теперь уже по другой лестнице, ступая неслышно, так что мадемуазель Фифина, барабанившая в дверь со все возраставшим нетерпением, не заметила его появления.
Продолжая стучать, она кричала:
— Да открывайте же, Джиба, это я, я!
Однако Жибасье не отворял, хотя ему, должно быть, нравилось, когда его звали на итальянский манер.
Вернувшись к себе в четыре часа утра, он, вероятно, еще видел во сне ночное происшествие, из которого выпутался с помощью своего доброго гения, и радовался счастливому избавлению от опасности, столь же неминуемой, сколько и неожиданной.
Вдруг в дверь постучали.
Но Жибасье решил, что это все еще сон. Он был убежден: нет такого человека на свете, который бы любил его настолько горячо, чтобы навещать в столь ранний час; посетить его мог разве только какой-нибудь кошмар. Жибасье решительно отвернулся к стене и попытался снова заснуть, не обращая внимания на шум и приговаривая:
— Стучите, стучите!
Однако мадемуазель Фифина судила иначе, потому продолжала барабанить еще сильнее, называя каторжника самыми нежными именами.
Произнося эти ласковые призывы, она вдруг почувствовала, как ей на плечо тихо и властно легла чья-то рука.
Она обернулась и увидела Сальватора.
Мгновенно оценив положение, она открыла было рот, чтобы позвать на помощь.
— Тихо, негодяйка, если не хочешь сейчас же отправиться в тюрьму! — прошипел Сальватор.
— В тюрьму? За что?
— Прежде всего, за воровство.
— Я не воровка, слышите? Я честная девушка! — взвыла распутница.
— Не только воровка, у которой при себе принадлежащие мне пятьсот тысяч франков, но и…
Он шепнул ей на ухо несколько слов.
Девица смертельно побледнела.
— Это не я! — запричитала она. — Я его не убивала! Это все любовница Багра, Бебе Рыжая!
— Иначе говоря, ты только лампу держала, пока она убивала его каминными щипцами. Впрочем, все эти подробности вы обсудите, когда окажетесь в одной камере. Теперь будешь кричать или мне крикнуть?
Девица издала стон.
— Пошевеливайся, я тороплюсь! — прибавил Сальватор.
Дрожа от ярости, мадемуазель Фифина запустила руку под косынку на груди и достала из-за пазухи охапку банковских билетов.
Сальватор пересчитал их. Было всего шесть пачек.
— Хорошо! — сказал он. — Еще четыре, и закончим этот разговор.
К счастью для Сальватора, а возможно, и для нее самой, — ибо Сальватор был не из тех, кого можно было захватить врасплох, — у мадемуазель Фифины не оказалось при себе никакого оружия.
— Ну-ну, давай-ка сюда четыре остальные пачки! — повторил Сальватор.
Фифина скрипнула зубами, снова запустила руку за корсаж и вынула две пачки.
— Еще две! — приказал Сальватор.
Мошенница сунула руку туда же и достала предпоследнюю пачку.
— Ну, еще одну, последнюю! — нетерпеливо топнув, сказал молодой человек.
— Это все! — возразила она.
— Всего было десять пачек, — заметил Сальватор. — Ну, давай поскорее последнюю, я жду.
— Если и была десятая пачка, я, стало быть, обронила ее дорогой, — решительно отвечала мадемуазель Фифина.
— Мадемуазель Жозефина Дюмон! — произнес Сальватор. — Берегитесь! Вы играете с огнем.
Девица вздрогнула, услыхав свое настоящее имя.
Она для виду снова пошарила за пазухой.
— Клянусь вам, что больше у меня ничего нет! — вскричала она.
— Ложь! — заявил Сальватор.
— Да хоть обыщите меня! — нагло возразила она.
— Я бы согласился скорее лишиться пятидесяти тысяч франков, чем прикасаться к такой змее, как ты, — отвечал молодой человек с выражением крайней брезгливости. — Ступай вперед, первый же жандарм тебя обыщет.
Он подтолкнул ее локтем к лестнице, словно не хотел прикасаться к ней рукой.
— Заберите свои деньги и будьте прокляты вместе с ними! — прошипела она.
Выхватив последнюю пачку, она в бешенстве швырнула ее под ноги.
— Отлично! — сказал Сальватор. — А теперь ступай просить прощения у Бартелеми. И если он еще пожалуется мне на тебя, я отдам тебя в руки правосудия.
Мадемуазель Фифина спустилась по лестнице, грозя Сальватору кулаком.
Тот провожал ее взглядом до тех пор, пока она не скрылась за одним из поворотов огромной винтовой лестницы, после чего наклонился, поднял пачку, отделил десять билетов и положил их в бумажник, а девять нетронутых пачек вместе с начатой засунул в карман.
XVIII ГЛАВА, В КОТОРОЙ ПОКАЗАНО, КАК ОПАСНО НЕ ПОЛУЧАТЬ, А ДАВАТЬ РАСПИСКИ
Едва мадемуазель Фифина исчезла, а Сальватор убрал в бумажник десять тысяч франков, а девять полных пачек и одну распечатанную положил в карман, дверь Жибасье распахнулась и достойный предприниматель появился на пороге в белых мольтоновых штанах; на голове у него была повязана косынка, а на ногах надеты расшитые туфли.
Стук в дверь, нежные имена, которыми называла его через дверь девица, ее испуганный крик при виде Сальватора, препирательства, последовавшие за их встречей, нарушили, как мы уже сказали, сон честнейшего Жибасье. Он решил посмотреть, что происходит у него за дверью, вырвался из сладких объятий сна, вскочил с постели, натянул штаны, сунул ноги в туфли и неслышно подкрался к двери.
Не уловив ни малейшего шума, он подумал, что там уже никого нет.
Велико было его удивление, когда он увидел на лестнице Сальватора. Мы должны заметить, к чести осторожного Жибасье, что при виде незнакомца он хотел сейчас же захлопнуть дверь.
Но Сальватору был знаком каторжник и в лицо и понаслышке; знал он, какую роль сыграл Жибасье в деле похищения Мины, и с тех пор следил за ним прямо или косвенно; Сальватор с таким трудом его разыскал, что не мог дать ему исчезнуть, как только тот появился.
Он придержал рукой готовую захлопнуться дверь и как можно любезнее спросил:
— Я имею честь говорить с господином Жибасье?
— Да, сударь, — недоверчиво глядя припухшими со сна глазами, отозвался тот. — С кем имею честь?
— Вы меня не знаете? — спросил Сальватор, пытаясь приотворить дверь.
— Нет, клянусь честью, — проговорил каторжник, — хотя я, несомненно, где-то видел ваше лицо, но черт меня побери, если я знаю, где именно.
— Вы можете определить по моему костюму, кто я такой, — заметил Сальватор.
— Комиссионер! А как вас зовут?
— Сальватор.
— A-а, кажется, ваше обычное место на Железной улице? — с некоторым испугом спросил Жибасье.
— Совершенно верно.
— Что вам угодно?
— Я буду иметь честь сказать вам об этом, если вы позволите мне войти.
— Хм! — с сомнением обронил Жибасье.
— Вы меня боитесь? — спросил Сальватор, проскользнув в щель.
— Я?! С какой стати мне вас бояться? Я не сделал вам ничего дурного, зачем же вам причинять мне зло?
— Да, я желаю вам только добра и пришел как раз затем, чтобы вам помочь, — подтвердил Сальватор.
Жибасье вздохнул. Он так же мало верил в то, что кто-то желает ему добра, как мало сам заботился о благе других.
— Вы сомневаетесь? — спросил Сальватор.
— Признаться, я не очень в это верю, — ответил каторжник.
— Вы сможете судить об этом сами.
— Извольте сесть.
— Это ни к чему, — возразил Сальватор. — Я очень спешу, и, если то, что я предложу в двух словах, вам подойдет, мы сейчас же заключим сделку.
— Как вам угодно… А я сяду, — сказал Жибасье, чувствуя ломоту во всем теле после ночных злоключений. — Вот так! — прибавил он, усаживаясь на стуле. — Теперь, если вам угодно мне сообщить, чем я обязан удовольствию вас видеть, я слушаю.
— Можете ли вы освободиться на неделю?
— Смотря по тому, на что я должен буду употребить эту неделю; ведь это тысяча семьсот шестнадцатая часть человеческой жизни, учитывая последние статистические данные, согласно которым средняя продолжительность человеческой жизни — тридцать три года.
— Дорогой господин Жибасье! — ласково улыбнулся Сальватор. — Допуская эту статистику для остального человечества, я рад видеть, что вы составляете исключение из этого правила. И хотя вы не выглядите много старше этого возраста, вам, бесспорно, уже давно перевалило за тридцать.
— Стоит ли этим хвастаться? — философски-меланхолично заметил достойнейший Жибасье.
— Вопрос не в этом, — продолжал Сальватор.
— В чем же?
— Миновав роковой возраст, вы, по всей вероятности, дважды пройдете среднюю отметку, то есть доживете до шестидесяти шести лет. Из этого следует, что для вас неделя — всего три тысячи четырехсотая часть жизни. Прошу поверить, что я не собираюсь торговаться по поводу цены вашей недели; я лишь внес некоторое уточнение в ваше суждение о собственном вашем долголетии.
— Да, да, — согласился Жибасье; его, видимо, убедили рассуждения Сальватора на этот счет. — Однако буду ли я занят в эту неделю чем-нибудь приятным?
— Приятным и полезным! Вы исполните — что бывает редко на этом свете — предписание Горация, с чьими трудами такой ученый муж, как вы, наверняка знаком: "Utile dulci"[14].
— О чем идет речь? — заинтересовался Жибасье; его, как артиста в своем роде, увлек выразительный слог Сальватора.
— О путешествиях.
— A-а, браво!
— Вы любите путешествовать?
— Обожаю.
— Видите, как все удачно складывается!
— И какую же страну мне надлежит увидеть?
— Германию.
— Germania mater[15]… Чем дальше — тем лучше! — вскричал Жибасье. — Я тем более готов послужить в Германии, что отлично знаю эту страну и мои путешествия туда всегда заканчивались очень удачно.
— Это мне известно, поэтому вы и получили такое предложение. Удачный исход дела напрямую зависит от вашего счастья.
— Как вы сказали? — спросил Жибасье.
Он был еще несколько оглушен после столкновения с плотником, и ему послышалось "от вашей чести".
— Счастья! — подчеркнул Сальватор.
— Очень хорошо, — сказал Жибасье. — Ну что ж, все это вполне возможно, я был бы рад случаю уехать на несколько дней из Франции.
— Видите, как все совпало!
— В Париже у меня ухудшается здоровье.
— Да, у вас в самом деле припухли глаза, на шее синяки; видимо, кровь приливает к голове.
— До такой степени, дорогой господин Сальватор, что этой ночью, — отвечал Жибасье, — я, стоящий сейчас перед вами, едва не умер от апоплексического удара.
— К счастью, вам, очевидно, вовремя пустили кровь? — с наивным видом спросил Сальватор.
— Да, — отозвался мошенник. — Кровь мне пустили, и довольно старательно.
— Вы, стало быть, как нельзя лучше чувствуете себя перед путешествием: в теле появилась легкость…
— Да, удивительная легкость!
— Значит, мы можем приступить к обсуждению этого вопроса?
— Приступайте, сударь мой, приступайте! О чем идет речь?
— Да дело-то чрезвычайно простое — нужно передать письмо. Вот и все.
— Хм-хм! — проворчал сквозь зубы Жибасье; у него в уме снова зашевелились тысячи подозрений. — Посылать человека в Германию только затем, чтобы передать письмо, когда почтовая служба великолепно организована. Дьявольщина!
— Как вы сказали? — переспросил не спускавший с него глаз Сальватор.
— Я сказал, что если это чертово письмо, которое вам нужно переслать, такое же, как все остальные, — покачал головой Жибасье, — то почему бы вам не отправить его почтой? Я полагаю, это обошлось бы вам дешевле.
— Вы правы, — подтвердил Сальватор. — Это очень важное письмо.
— Связано с политикой, вероятно?
— Исключительно с политикой.
— Очень деликатная миссия?
— Чрезвычайно деликатная.
— И, стало быть, опасная?
— Опасная, если бы не были приняты все меры предосторожности.
— Что вы подразумеваете под предосторожностями?
— Это письмо будет представлять собой чистый лист бумаги.
— А адрес?
— Вам передадут его устно.
— Значит, письмо написано симпатическими чернилами?
— Изобретенными человеком, который пишет это письмо, и его изобретение бросает вызов даже господину Тенару и господину Орфила.
— В полиции умеют разгадывать химические секреты получше господина Тенара и господина Орфила.
— Эти чернила бросают вызов самой полиции, и я очень рад сообщить вам это, дорогой господин Жибасье, чтобы у вас не возникло желания продать письмо господину Жакалю за двойную цену.
— Сударь! — вскочил Жибасье. — Неужели вы считаете меня способным?..
— Человек слаб, — заметил Сальватор.
— Вы правы, — вздохнул каторжник.
— Как видите, — продолжал Сальватор, — вы совершенно ничем не рискуете.
— Вы говорите это затем, чтобы я согласился исполнить поручение за бесценок?
— Вы не угадали: поручение будет оплачено с учетом его важности.
— А кто назначит цену?
— Вы сами.
— Прежде всего я должен знать, куда именно я еду.
— В Гейдельберг.
— Отлично. Когда я должен отправляться?
— Как можно раньше.
— Завтра — не слишком рано?
— Лучше сегодня вечером.
— Сегодня я слишком устал, у меня была тяжелая ночь.
— Беспокойная?
— Очень.
— Хорошо, пусть будет завтра утром. Теперь, дорогой господин Жибасье, скажите, сколько вы хотите за свою работу?
— За поездку в Гейдельберг?
— Да.
— Я должен пробыть там какое-то время?
— Нет, получите ответ на письмо и — назад.
— Ну что ж… Тысяча франков не слишком много?
— Я поставлю вопрос иначе: достаточно ли этой суммы?
— Я бережлив. Экономя в пути, я доберусь до места.
— Итак, договорились: тысяча франков за доставку письма. А чтобы вы привезли ответ?
— Та же сумма.
— Значит, всего две тысячи: одна — за поездку туда, одна — обратно.
— Одна — за поездку туда, одна — обратно, совершенно верно.
— Мы обсудили дорожные расходы; осталось решить вопрос о плате за доверие, то есть за само поручение.
— Разве плата за поручение не включена в эти две тысячи франков?
— Вы отправляетесь в путешествие в интересах чрезвычайно богатого дома, дорогой господин Жибасье; тысячей больше, тысячей меньше…
— Не будет ли слишком большой смелостью с моей стороны попросить две тысячи франков?
— Ваши запросы более чем разумны.
— Итак, две тысячи на дорожные расходы, две тысячи за выполненное поручение… Всего — четыре тысячи франков.
Произнося эти слова, Жибасье вздохнул.
— Вы находите, что это слишком мало? — спросил Сальватор.
— Нет, я думаю…
— О чем?
— Ни о чем.
Жибасье лгал. Он думал о том, с каким трудом ему предстоит заработать четыре тысячи франков; а ведь всего несколько часов назад он с такой легкостью, не утруждая себя, получил пятьсот тысяч!
— Однако, — заметил Сальватор, — как говорится, лишь неудовлетворенное сердце вздыхает.
— Алчность человеческая неутолима, — проговорил Жибасье, отвечая изречением на пословицу.
— Наш великий знаток нравов Лафонтен написал на эту тему басню, — сказал Сальватор. — Впрочем, вернемся к нашим баранам.
Он пошарил в кармане.
— Письмо у вас при себе? — спросил Жибасье.
— Нет, оно должно быть написано только после того, как вы согласитесь исполнить это поручение.
— Я согласен.
— Хорошенько подумайте, прежде чем соглашаться.
— Я подумал.
— Вы едете?
— Завтра на рассвете.
Сальватор вынул из кармана бумажник и раскрыл его так, чтобы Жибасье увидел пачку банковских билетов.
— Ах! — вырвалось у Жибасье, словно при виде денег в сердце ему вошел острый нож.
Сальватор как будто ничего не заметил. Он отделил два билета от остальных и обратился к Жибасье:
— Без задатка нет и сделки. Вот вам на дорожные расходы, а когда вернетесь и привезете ответ, получите еще две тысячи.
Жибасье медлил, и Сальватор уронил билеты на стол.
Каторжник взял их в руки, внимательно осмотрел, ощупал большим и указательным пальцами, проверил на свет.
— Настоящие, — удостоверил Жибасье.
— А вы полагали, что я могу дать вам фальшивые?
— Нет, однако вас самого могли обмануть; с некоторых пор фальшивомонетчики достигли больших высот.
— Кому вы об этом рассказываете! — хмыкнул Сальватор.
— Когда я снова вас увижу?
— Сегодня вечером. В котором часу вы будете дома?
— Я не собираюсь никуда выходить.
— Ах, нуда, вы устали…
— Вот именно.
— Хорошо, в девять вечера, если угодно.
— В девять, идет.
Сальватор шагнул к двери.
Он уже взялся за ключ, как вдруг воскликнул:
— Подумать только, ведь мне пришлось бы возвращаться с другого конца Парижа!
— Зачем?
— Я забыл одну малость.
— Какую же?
— Попросить у вас расписку. Вы же понимаете, что эти деньги не мои: у бедного комиссионера не может быть в бумажнике десяти тысяч франков, он не платит своим курьерам по четыре тысячи!
— Меня бы тоже это удивило.
— Я даже не понимаю, почему это не вызвало у вас подозрения.
— Подозрение уже начинало шевелиться у меня в душе.
— Тогда напишите мне расписочку на две тысячи франков, и делу конец.
— Совершенно справедливо! — подтвердил Жибасье, подвигая к себе письменный прибор и лист бумаги.
Он обернулся к Сальватору:
— Простую расписку, да?
— О Господи, да самую обыкновенную!
— Без целеуказания?
— Укажите только сумму. Мы же знаем, за что вы получили эти деньги, ну и довольно.
Жибасье то ли машинально, то ли потому, что знал, как легко могут улететь билеты, и опасался, что и этих может неожиданно лишиться, прижал их к столу левым локтем и стал выводить расписку изящнейшим почерком.
Затем он протянул ее Сальватору, тот внимательно ее прочел, с довольным видом сложил и неторопливо убрал в карман.
Жибасье наблюдал за ним с некоторым беспокойством.
Ему не понравилась усмешка Сальватора.
Но невозможно описать, что он почувствовал, когда Сальватор скрестил руки на груди, посмотрел Жибасье прямо в лицо и, не скрывая насмешки, произнес:
— Надобно заметить, господин мошенник, что вы не только на редкость неосторожны, но и крайне глупы. Как?! Вы поверили в мою сказку? Вы, как ребенок, попались в ловушку? Невероятно! Неужели ночное происшествие ничему вас не научило и вы думали, что никто не станет вас искать? Вы не сообразили, что довольно одного подозрения, и получить образец вашего почерка совсем не трудно. Неужели на службе у господина Жакаля вы проявляете такую же глупость и также нагло крадете деньги, которые он вам выделяет! Садитесь-ка, господин граф Эрколано, и слушайте меня внимательно.
Жибасье слушал начало этой речи со все возраставшим удивлением. Сообразив, какую глупость он допустил, дав Сальватору собственноручную расписку, он решил забрать ее назад и попытался наброситься на него. Но Сальватор, безусловно, предвидел все и предупредил нападение: он выхватил из кармана заряженный пистолет, приставил его к груди каторжника и повторил:
— Садитесь, господин граф Эрколано и слушайте, что я вам скажу.
Жан Бык отнял у Жибасье во время ночной схватки все оружие. Впрочем, мошенник привык действовать скорее хитростью, чем силой, и решил, что ему ничего не остается, как подчиниться приказанию Сальватора. Он рухнул на стул, зеленый от злости и мокрый от пота.
Жибасье понимал, что у него, как у маршала де Вильруа, тоже наступила такая пора жизни, когда удача нас покидает и нам остается ждать лишь поражений.
Сальватор обошел стол, сел напротив Жибасье и, поигрывая пистолетом, повел речь в таких выражениях:
— Вас приговорили к каторге за кражи и подлоги, в которых вас изобличили, и вы чудом избежали казни за убийство, потому что ваша вина не была доказана. Убийство было совершено в притоне на улице Фруаманто: погиб провинциал по имени Клод Венсан. Вашими сообщницами были карлица Бебе и мадемуазель Фифина. Я могу доказать, что именно вы нанесли первый удар каминными щипцами, оглушив несчастного, а довершили дело две мерзавки, одна из которых уже находится в руках правосудия за другое преступление, а другая принесла вам сегодня утром пятьсот тысяч франков, которые вы украли у графини Рапт, а я приказал отнять их у вас. Я могу хоть завтра передать вас и мадемуазель Фифину в такие руки, что господин Жакаль, как бы ни был он могуществен, поостережется вас выручать… Верите ли вы, что я имею такую власть и что вы подвергаетесь некоторому риску, если не пожелаете мне подчиниться?
— Верю, — печально прошептал Жибасье.
— Погодите, это еще не все. Через несколько дней после побега с каторги вы похитили девушку из версальского пансиона по приказанию господина Лоредана де Вальженеза. Ваши сообщники отняли у вас вашу долю и бросили вас в колодец, откуда вам помог выбраться господин Жакаль. С того дня вы его преданнейший раб, однако ни вы, ни он не смогли мне помешать отнять Мину у господина де Вальженеза и спрятать ее в надежном месте. Как видите, метр мошенник, я могу бороться с вами и одерживать победы. Сегодня речь идет о деле гораздо более серьезном, чем похищение девушки. Этому делу я готов отдать, если понадобится, не только пятьсот тысяч франков, которые по моему приказанию отобрали у вас этой ночью, но вдвое, втрое, вчетверо больше этой суммы. Горе тому, кто встанет у меня на пути: я раздавлю его как червя. Кто со мной — выиграет, кто против меня — все потеряет. Теперь слушайте внимательно.
— Я вас слушаю.
— Когда истекает срок, предоставленный аббату Доминику для совершения паломничества в Рим?
— Сегодня.
— Когда должны казнить господина Сарранти?
— Завтра в четыре часа пополудни.
Сальватор побледнел и невольно вздрогнул, услышав, как уверенно говорит об этом отъявленный негодяй, с которым ему приходилось иметь дело. Однако он сдержался, словно у него еще оставалась последняя надежда, и внезапно переменил тему:
— Вы знакомы с честнейшим господином Жераром из Ванвра? — спросил он у Жибасье.
— Он мой коллега и друг, — отвечал тот.
— Знаю… Он уже приглашал вас к себе в загородное имение?
— Никогда.
— Неблагодарный! Неужели в эти прекрасные дни ему ни разу не пришла в голову мысль пригласить друга на деревенский обед в ванврский особняк?
— Такая мысль ему не приходила.
— Словом, если бы представился случай слегка наказать его за неблагодарность по отношению к вам, вы не упустили бы такой возможности?
— По правде говоря, нет: я очень чувствителен в подобного рода вопросах.
— Думаю, такая возможность представляется вам сегодня же.
— Неужели?
— Господина Жерара только что назначили мэром Ванвра.
— Везет же некоторым! — вздохнул Жибасье.
— Имейте терпение, и вам может повезти не меньше, — пообещал Сальватор. — Ведь вы только попытались убить человека, а господин Жерар убил! Вы уже побывали на каторге, теперь его очередь, если только он не отправится еще дальше. После всего сказанного, если вы, жертва дружеских чувств, которые вы к нему питаете, хотите дать современным историкам один из величайших примеров дружбы, дошедших до нас с древних времен, и, как Нис, умереть вместе со своим Эвриалом…
— Нет!
— Я думаю, это разумно. Тогда необходимо в точности исполнить то, о чем я вам скажу.
— Чем я рискую?
— Ничем. Вы только поможете честному человеку сделать доброе дело. Я знаю, что этого недостаточно для такого рассудительного ума, как ваш. Но, помогая этому честному человеку в его добром деле, вы отработаете аванс в десять тысяч франков, который считали потерянным.
— A-а, вы имеете в виду десять тысяч, которые я одолжил своему крестнику?
— Совершенно верно.
— Ах, клянусь честью, вы правы: я действительно считал эти деньги потерянными.
— А они не пропали! И доказательство тому — эти две тысячи франков, которые вы уже можете положить себе в карман.
Сальватор кивнул Жибасье на два банковских билета, продолжавших лежать на столе.
— А вот еще три тысячи, которые вы можете прибавить к первым двум, — закончил молодой человек.
— И в них я уже не должен давать вам расписки? — спросил Жибасье.
— Вы человек сообразительный, — промолвил Сальватор.
— Это меня и губит! Слишком богатое у меня воображение, сударь, слишком богатое! Впрочем, продолжайте: что я должен делать, куда мне отправляться?
— В Ванвр.
— Это рядом.
— Раз уж вы были готовы поехать в Гейдельберг за четыре тысячи франков, надеюсь, вы не откажетесь прокатиться в Ванвр за десять.
— Запять.
— Остальные пять получите, когда вернетесь.
— Я готов поехать в Ванвр. Но что я должен там делать?
— Сейчас я вам скажу. В честь своего назначения господин Жерар дает сегодня ужин на двенадцать персон. Он вас не пригласил из опасения, что вы окажетесь тринадцатым и принесете ему несчастье.
— Я и впрямь заметил, что он очень суеверен, — подтвердил Жибасье.
— Мне кажется, что это прекрасный случай навестить его и преподать ему урок вежливости, как вы полагаете?
— Никак не полагаю! Я вообще вас не понимаю.
— Постараюсь выражаться яснее. Я вам говорил, что господин Жерар, ваш коллега, пригласил на сегодня двенадцать человек и среди прочих — своего помощника, мирового судью и трех-четырех муниципальных советников. Мне нужно — для чего, об этом я говорить не стану, — чтобы господин Жерар исчез во время сегодняшнего ужина на час-другой. Дорогой господин Жибасье! Для осуществления этого плана я рассчитываю на вас.
— Каким образом я могу вам в этом помочь, господин Сальватор?
— Очень просто. Господин Жерар не может, учитывая его отношения с полицией, не подчиниться приказанию господина Жакаля.
— Это физически невозможно.
— Предположим, что господин Жакаль приказывает господину Жерару оставить все дела и немедленно отправиться в гостиницу "Черная голова" в Сен-Клу. Господин Жерар должен будет в ту же минуту поехать туда, где господин Жакаль назначит ему свидание.
— Так я полагаю.
— Значит, вы отлично все поняли. Вы приедете в Ванвр к господину Жерару во время ужина, в половине седьмого. Чтобы насладиться последними погожими деньками, за стол садятся в пять часов в саду. Вы прибудете как раз во время перемены блюд, подойдете, дружески улыбаясь, к господину Жерару и скажете: "Дорогой коллега! Господин Жакаль, наш общий начальник, просит вас немедленно отправиться для исполнения дела чрезвычайной важности в гостиницу "Черная голова" в Сен-Клу".
— И это все, чего вы от меня требуете?
— Все.
— Мне представляется, что дело это довольно несложное; впрочем, я говорю "довольно", а ведь я не прав.
— Как это?
— Я рискую вызвать недовольство господина Жакаля… Послушайте, нет ли более удачного способа выманить господина Жерара из дому?
— Поверьте, дорогой господин Жибасье, — возразил Сальватор, — что, если бы я знал другой способ, более удачный, как вы выражаетесь, я не преминул бы вам его предложить. Но лучше того, что я вам изложил, просто не существует. Прошу заметить: речь идет не только о том, чтобы выманить господина Жерара из дому, но и удержать его на два часа. Три четверти часа уйдут на то, чтобы добраться из Ванвра в Сен-Клу, полчаса — на безрезультатное ожидание господина Жакаля, три четверти часа — на обратный путь. Вот вам ровно два часа, которые мне так необходимы.
— Не будем об этом больше говорить, господин Сальватор. Все будет сделано, как вы того хотите, хотя, признаться, я не горю желанием вызывать гнев своего начальства.
— Вы можете его избежать.
— Каким образом?
— Ничего нет проще. Не расставайтесь с господином Жераром, проводите его в Сен-Клу, сделайте вид, что вас тоже расстроило опоздание господина Жакаля. Через полчаса вы расхохочетесь и скажете: "Дорогой господин Жерар! Как вам нравится моя шутка? Хе-хе-хе!" "Какая шутка?" — спросит он. "Да обыкновенная! — ответите вы. — Я услышал, что вы устраиваете пикник на своей ванврской вилле. Вы меня не пригласили; я счел, что такая забывчивость непростительна, и отомстил вам этой мистификацией. Господин Жакаль ничего не приказывал кроме того, чтобы передать вам самые горячие поздравления". На этом вы раскланяетесь и предоставите ему вернуться к гостям. Таким образом никто на вас не рассердится, кроме господина Жерара, а на его гнев, как я понимаю, вам наплевать.
Жибасье восхищенно посмотрел на Сальватора.
— Решительно, вы великий человек, господин Сальватор! И если бы я не опасался, что вы сочтете мою просьбу чересчур вызывающей, я почел бы за честь пожать вашу руку.
— Да, — сказал Сальватор. — Вы, видимо, хотите убедиться, насколько сильна рука, которую вы пожимаете. Вы видите, что она небольшая и белая, и полагаете, что без труда раздавите ее в своей? Еще одно заблуждение, из которого следует вас вывести, дорогой господин Жибасье. Я только надену перчатку.
Сальватор разрядил пистолет, положил его в карман, надел на правую руку темную перчатку, какие носят щеголи по утрам, и протянул Жибасье руку, изящную как у женщины.
Жибасье уверенно схватился за нее своей тяжелой лапой и попытался зажать ее в своих узловатых пальцах.
Но едва их руки соприкоснулись, как на лице Жибасье мелькнуло удивление, мало-помалу сменившееся выражением нестерпимой боли, а потом и отчаянной муки.
— Ах, черт подери! Тысяча чертей и преисподняя! Да вы сломаете мне руку! — закричал он. — Смилуйтесь! Сдаюсь!
Он упал перед Сальватором на колени, а у того лопнула на руке перчатка, зато улыбка во все время схватки так и не сошла с губ.
Сальватор наконец выпустил руку, которую он сжимал до тех пор, пока из-под ногтей у его противника не выступила кровь.
— К вашему сведению, господин Жибасье, и во избежание опасностей, которым вы могли бы подвергнуть себя по незнанию, — сказал Сальватор, — я хотел доказать вам, что если я употреблю против вас какое-нибудь оружие, то лишь потому, что не хочу дотрагиваться до вас без крайней необходимости. Вы пожелали, чтобы я оказал вам честь, пожав вашу руку. Постарайтесь же запомнить надолго честь, которую я вам оказал.
— Ах, черт побери! Да, я о ней не забуду, — пообещал каторжник, расправляя левой рукой пальцы правой, вдавленные друг в друга. — Спасибо за науку, господин Сальватор, она пойдет мне на пользу, и вы не раскаетесь, что потеряли время. За ученого двух неученых дают.
— Пора заканчивать, — сказал Сальватор.
— Ваши последние приказания?
— В половине седьмого вы должны быть у господина Жерара. Отпустите его не раньше восьми часов. Завтра утром придете за пятью тысячами франков ко мне по адресу: улица Макон, дом номер четыре. Ваш так называемый крестник Петрус будет с вами, таким образом, в расчете.
— Я понял.
— И зарубите себе на носу. Если вздумаете сыграть со мной дурную шутку, считайте, что вы покойник. Будете иметь дело либо со мной, либо с правосудием.
— Обещаю, что ни о чем другом и не помыслю, — заверил каторжник, низко кланяясь Сальватору.
Молодой человек торопливо сбежал по лестнице и отправился на поиски Жана Быка, которого он послал на площадь Обсерватории.
XIX УЖИН НА ЛУЖАЙКЕ
В центре огромной лужайки, похожей на ковер, брошенный к подножию особняка, из которого вели великолепные каменные ступени, г-н Жерар приказал накрыть стол; за столом сидели одиннадцать человек, приглашенных достойнейшим хозяином под предлогом ужина, а в действительности — чтобы обсудить приближавшиеся выборы.
Господин Жерар постарался ограничить число приглашенных до одиннадцати, а вместе с хозяином за столом сидело ровно двенадцать человек. Господин Жерар умер бы от страха или, во всяком случае, ужинал бы без всякого аппетита, если бы их оказалось тринадцать. Честнейший человек был невероятно суеверен.
Все одиннадцать приглашенных были именитые граждане Ванвра.
Они с готовностью приняли приглашение владетельного сеньора.
Ведь г-н Жерар вполне мог сойти за ванврского сеньора. Они питали к честнейшему человеку, ставшему по воле Провидения их согражданином, благоговейное почтение; можно было заставить их скорее поверить в то, что в полдень не светит солнце, чем усомниться в не имеющей себе равных добродетели их Иова; завистливые, тщеславные, себялюбивые буржуа словно забывали о зависти, тщеславии, себялюбии в обществе скромного, верного, самоотверженного и несравненного их согражданина. Никто в Ванвре и его окрестностях не мог пожаловаться на г-на Жерара; напротив, многие могли лишь радоваться такому соседству. Он никому ничего не был должен, зато каждый был ему хоть чем-нибудь да обязан: один — деньгами, другой — свободой, третий — жизнью.
Общественное мнение Ванвра и окрестных городков открыто высказывалось за его избрание в Палату депутатов. Самые фанатичные граждане поговаривали даже о Палате пэров.
Однако им замечали, что в Палату пэров нельзя войти как в Академию или на мельницу; это было время, когда имело успех словцо Поля Луи Курье: чтобы войти в Палату пэров, необходимо принадлежать к особому разряду людей. А так как Палата депутатов являлась одним из средств достичь пэрства, эти фанатики присоединились к тем из своих сограждан, которые предлагали избрать г-на Жерара представителем от департамента Сены.
Несколькими днями раньше депутация именитых граждан Ванвра явилась к г-ну Жерару с выражением горячей к нему симпатии от всего населения.
Господин Жерар поначалу скромно отказался от оказанной ему чести, заявив, что, положа руку на сердце, он считает себя недостойным — и это вполне могло быть правдой, — прибавив, что он еще недостаточно сделал для отечества, а особенно для Ванвра. Он честно признался, что является гораздо большим грешником, чем можно подумать; он даже назвал себя преступником; все это вызвало громкий смех у земледельца, мечтавшего об образцовой ферме и рассчитывавшего занять у г-на Жерара денег на ее устройство и бывшего одним из самых горячих его сторонников.
Несмотря на решительный отказ г-на Жерара заседать в Палате, гости продолжали настаивать. Он сказал своим верным согражданам: "Вы сами вынуждаете меня к этому, господа: вы так решили, и я подчиняюсь вашему желанию!" После того как были произнесены эти и многие другие слова, г-н Жерар дал согласие и поручил своим друзьям выдвинуть его кандидатуру.
Земледелец, роялист каких мало, — хотя ему, возможно, следовало бы инстинктивно выбрать в качестве символа скорее пчел, чем лилии, — взялся в тот же вечер оповестить все близлежащие городки о великом событии, о согласии г-на Жерара стать депутатом, а как только выдастся свободный день, не занятый "пчелками" (в ожидании образцовой фермы земледелец вел крупную торговлю медом), он непременно даст объявление об этой кандидатуре во все парижские газеты.
Понятно, что г-н Жерар не мог просто так отпустить депутацию. Для начала он предложил согражданам освежиться, а в ближайший четверг пригласил их на ужин.
Вот как вышло, что одиннадцать делегатов очутились за столом в гостях у г-на Жерара. Разумеется, никому и в голову не пришло отказаться от приглашения, а судя по радостному блеску в глазах всех сотрапезников в ту минуту, как начались события, о которых пойдет речь в этой главе, никто и не думал в этом раскаиваться.
В самом деле, денек выдался на славу, угощение было отличное, а вина — самые изысканные. За стол сели в пять часов пополудни; ужин длился уже около часу, гости стали хмелеть, и каждый старался по очереди превратить свой стул в трибуну, свои слова — в торжественную речь, словно они собрались не на пикник, а на заседание в Палате.
Земледелец давал знать о своем присутствии на этом ужине тем, что осипшим голосом хрипел после каждой речи бессвязные фразы, оканчивавшиеся неумеренными похвалами в адрес амфитриона, в чье распоряжение он отдавал свою жизнь и жизнь своих пчелок.
Нотариус, настроенный почти так же восторженно, что и земледелец, произнес прокурорским голосом тост, в котором сравнил г-на Жерара с Аристидом и заявил о преимуществе жителей Ванвра над афинянами, которым надоело называть Аристида "Справедливым", в то время как жители Ванвра будут неустанно величать г-на Жерара "Честнейшим".
Судебный исполнитель в отставке, состоявший членом "Нового погребка", спел подходящие к случаю куплеты, в которых говорилось, что г-н Жерар сразится с гидрой анархии не менее успешно, чем сын Юпитера и Алкмены Сразился с Лернейской гидрой.
Врач, проводивший токсикологические исследования вируса бешенства, напомнил собравшимся о том случае, когда г-н Жерар, вооружившись двуствольным ружьем, спас родные места от бешеного пса, причинявшего всем немалые беды. Он поднял бокал, выражая надежду, что наука найдет средство от страшной болезни, называемой бешенством.
Наконец, цветовод исчез на мгновение из-за стола и вернулся с венком из лавра и гвоздик, которым он торжественно увенчал г-на Жерара. Это привело собравшихся в умиление. Правда, подпортил общее воодушевление маленький горбун, неведомо на каком основании затесавшийся в почтенную депутацию: он заметил, что лавры в венке — обыкновенный лавровый лист для приправы, а гвоздики — всего лишь бархатцы.
Веселье достигло апогея, глаза всех гостей сияли радостью, похвалы то и дело срывались с губ присутствовавших, ничто не омрачало этого семейного праздника. Словом, всех охватил восторг; послушать их, так каждый был готов немедленно отдать жизнь за каплю крови великого гражданина по имени г-н Жерар.
И вдруг посреди этой пьянящей радости лакей г-на Жерара доложил ему о том, что какой-то господин желает немедленно с ним поговорить.
— Он не представился? — спросил г-н Жерар.
— Нет, сударь, — ответил слуга.
— Тогда передайте ему, — величественно приказал достойнейший хозяин, — что я принимаю лишь тех, кто может назвать свое имя и объявить о цели своего визита.
Лакей удалился, чтобы передать ответ.
— Браво! Браво! Браво! — прокричали гости.
— До чего красиво сказано! — восхитился нотариус.
— Какое красноречие он покажет в Палате! — подхватил врач.
— Какое достоинство он проявит, став министром! — воскликнул горбун.
— Ну что вы, что вы, господа! — скромно возразил г-н Жерар.
Лакей вернулся.
— Ну, что этот незнакомец? — спросил г-н Жерар. — Чего он хочет, от кого пришел?
— Он пришел от господина Жакаля и хочет вам сообщить, что завтра состоится казнь господина Сарранти.
Господин Жерар смертельно побледнел, мгновенно изменившись в лице. Он выскочил из-за стола и бросился вслед за лакеем, выкрикивая не своим голосом:
— Иду! Иду!
Как бы далеко ни зашли гости по извилистому пути, что именуется опьянением, все до единого про себя отметили, какое сильное впечатление произвели обе новости на радушного хозяина.
Как во время солнечного затмения день внезапно сменяется ночью, так смена в настроении г-на Жерара мгновенно привела к тому, что вместо оживленного разговора, прерванного появлением лакея, наступила тишина.
Впрочем, многие из присутствовавших были хотя бы поверхностно наслышаны о деле г-на Сарранти, наделавшем много шума, и, чтобы не молчать, гости ухватились за эту тему.
Первым взял слово нотариус. Он объяснил, почему имя г-на Сарранти не могло не тронуть чувствительное сердце честнейшего г-на Жерара.
Господин Сарранти, или, точнее, негодяй Сарранти, в обязанности которого входило воспитание двух племянников г-на Жерара, обвинен и изобличен в убийстве обоих детей, совершенном с такими предосторожностями, что до сих пор не удалось обнаружить их тела.
Рассказ нотариуса объяснил отсутствие г-на Жерара, а также упоминание отлично всем известного имени г-на Жакаля, прозвучавшего в докладе лакея.
Несомненно, перед тем как взойти на эшафот, г-н Сарранти должен был сделать признания, и г-н Жакаль послал за г-ном Жераром, чтобы тот их услышал.
Возмущение преступлением Сарранти все возрастало. Мало ему было украденных денег, мало убийства двух невинных душ; он еще посмел выбрать для своих признаний священное время ужина, вопреки изречению автора "Гастрономии":
Пусть ужин праведных ничто не нарушает![16]Но, поскольку гости дошли пока только до легких блюд, подаваемых после жаркого, поскольку бургундское было лучшей марки, шампанское отлично охлаждено, а на соседнем столе уже красовался отменный десерт, то все решили дождаться возвращения г-на Жерара, беседуя обо всем понемногу и потягивая вино.
Собравшиеся еще больше укрепились в своем решении, когда увидели, что лакей спускается по ступеням крыльца, зажав по две бутылки в каждой руке. Выставив их на стол, он сказал:
— Господин Жерар приглашает вас попробовать этот лафит, вернувшийся из Индии, а также этот шамбертен тысяча восемьсот одиннадцатого года; о нем же просит не беспокоиться: неотложное дело призывает его в Париж, и через полчаса он будет здесь.
— Браво! Браво! — единодушно вскричали гости.
В ту же минуту четыре руки потянулись к горлышкам четырех бутылок.
В эту минуту с улицы донесся стук кареты.
Все поняли, что г-н Жерар уезжает.
— За его скорейшее возвращение! — предложил врач.
Каждый в ответ пробормотал свое пожелание, все попытались подняться, дабы придать тосту большую торжественность, но некоторым это оказалось уже не под силу.
Сидевшие пытались подняться, вставшие старались благополучно занять прежние места, как вдруг — притом совершенно неожиданно — появился новый персонаж, повернувший разговор в новое русло.
Этот новый персонаж, неведомо как проникший в сад, был наш старый друг Ролан, или, если вам так больше нравится, учитывая обстоятельства происходящего, — Брезиль.
Он, как воспитанный пес, вошел через дверь, однако затем одним прыжком перескочил ступени, а еще в два прыжка очутился на лужайке.
Нотариус, первым заметивший его, закричал от страха.
Отметим, что не мудрено было закричать при виде грозного пса с высунутым языком, горящими глазами и стоящей дыбом шерстью.
— Ну, в чем дело? — поднося к губам бокал, спросил врач, стоявший спиной к крыльцу и не понимавший, что происходит.
— Бешеная собака! — выкрикнул нотариус.
— Бешеная? — ужаснулись остальные.
— Да, да, сами посмотрите!
Глаза всех присутствовавших обратились в сторону, указанную нотариусом. Они увидели пса, который, тяжело дыша и словно теряя терпение, обернулся к двери, ожидая кого-то.
Очевидно, ему надоело ждать. Он уткнулся носом в землю, и, словно пудель Фауста, забегал вокруг стола, за которым сидели гости, причем круги становились все уже.
Вот-вот ожидая нападения, гости, не скрывая испуга, вскочили, собираясь разбежаться кто куда. Один поглядывал на дерево, другой — на пристройку, в которой садовник держал свой инструмент. Тот подумывал перемахнуть через стену, а этот надеялся найти убежище в замке, как вдруг раздался долгий пронзительный свист, а вслед за ним — громкая команда:
— Сюда, Ролан!
Пес присел на задние лапы, будто конь, которого осадил всадник, и подбежал к хозяину.
Излишне говорить, что хозяином этим был Сальватор.
Все взгляды обратились к нему. В самом деле, для бедных гостей, перепуганных видом Ролана, его хозяин был античным богом, приводящим трагедию к счастливой развязке.
Молодой человек стоял в лучах заходящего солнца словно облитый огнем. Он был одет чрезвычайно изысканно; строгость его черного туалета подчеркивал батистовый белый галстук. Затянутая в перчатку рука поигрывала тросточкой с набалдашником из ляпис-лазури.
Он не торопясь спустился по ступеням крыльца и приподнял шляпу, как только ступил на песок дорожки. Затем он пересек в сопровождении Ролана лужайку; пес, сдерживаемый хозяином, шел сзади. Сальватор дошел до опустевшего стула, на котором прежде сидел г-н Жерар. Наш герой чрезвычайно любезно раскланялся со всеми гостями и сел на этот стул, оказавшись, таким образом, в центре внимания.
— Господа! — сказал он. — Я один из старинных знакомых нашего общего друга, честнейшего господина Жерара: он собирался представить меня вам, и мы поужинали бы вместе, но, к сожалению, я задержался в Париже по той же причине, по которой вы в настоящую минуту лишены общества нашего хозяина.
— Ну да, — подхватил нотариус, успокаиваясь при виде пса, усмиренного одним взглядом молодого человека, — вы имеете в виду дело Сарранти!
— Вот именно, господа, дело Сарранти.
— Значит, завтра негодяю отрубят голову? — уточнил судебный исполнитель.
— Да, завтра, если до этого времени не будет доказано, что он невиновен.
— Невиновен? Это будет трудно доказать! — заметил нотариус.
— Кто знает! — возразил Сальватор. — У древних авторов мы встречаем рассказ о гусях поэта Ивика, а у новейших — о псе из Монтаржи.
— Кстати, о псе, сударь, — просипел земледелец. — Должен заметить, что ваша собака изрядно нас напугала.
— Ролан? — разыграв удивление, спросил Сальватор.
— А его зовут Ролан? — уточнил нотариус.
— У меня мелькнула надежда, что это бешеный пес, — заметил врач.
— А Ролан, видимо, только впал в неистовство, — изрек нотариус, потирая руки и полагая, что нашел удачное словцо.
— Вы сказали "надежда"? — спросил Сальватор врача.
— Да, сударь, именно так я и сказал. Нас одиннадцать. У меня, значит, было десять шансов против одного, что собака бросится на одного из моих товарищей, а не на меня. А так как я специально изучал бешенство, я имел бы случай наложить на свежую рану составленное мною противоядие, которое я всегда ношу с собой, в надежде на то, что представится случай испытать его.
— Я вижу, сударь, — сказал Сальватор, — что вы настоящий филантроп. К сожалению, моя собака не является, сейчас, по крайней мере, "пациентом", если выражаться языком медицины, и вот доказательство: только посмотрите, как она послушна!
Сальватор указал псу под стол, словно на конуру:
— Место, Брезиль, место!
Он обратился к гостям и продолжал:
— Не удивляйтесь, что я заставил своего пса лечь под стол, за который я сяду вместе с вами. Я шел на ужин, — лучше поздно, чем никогда! — как вдруг встретил на дороге господина Жерара. Я хотел уехать вместе с ним, но он настоял на том, чтобы я к вам присоединился. Я не смог устоять перед его приглашением, совпадавшим с моим желанием, тем более что в его отсутствие он поручил мне быть за хозяина.
— Браво! Браво! — вскричали присутствовавшие, очарованные прекрасными манерами Сальватора.
— Садитесь на место хозяина, — пригласил его нотариус. — Позвольте мне наполнить ваш бокал и предложить тост за его здоровье.
Сальватор подал бокал.
— Это более чем справедливо, — сказал он. — Пусть Господь наградит его по заслугам!
Он поднял бокал и пригубил вино.
В это мгновение Брезиль протяжно завыл.
— Ого! Что это с вашей собакой? — спросил нотариус.
— Ничего. Так он обыкновенно одобряет тост, — сообщил Сальватор.
— Отлично! — похвалил врач. — Вот пес, получивший прекрасное воспитание. Правда, спич у него получился невеселый.
— Сударь! — проговорил Сальватор. — Вы знаете, что бывают необъяснимые наукой случаи, когда некоторые животные предчувствуют несчастье. Может быть, нашему другу господину Жерару как раз угрожает какая-то непредвиденная беда?
— Да, так говорят, — подтвердил врач. — Но мы вольнодумцы и не верим в этот вздор.
— А вот моя бабушка… — начал было цветовод.
— Ваша бабушка была просто дура, друг мой! — оборвал его врач.
— Прошу прощения, — продолжал нотариус, обращаясь к Сальватору, — но вы, кажется, говорили об опасности, которая может угрожать господину Жерару?
— Опасность? — переспросил землемер. — Какая же опасность может угрожать честнейшему человеку на земле, никогда не сворачивавшему с прямого пути?
— Горячему патриоту! — прибавил судебный исполнитель.
— Преданнейшему другу! — поддержал врач.
— Всегда готовому на самоотречение! — вскричал нотариус.
— Вы же знаете, господа, что таких-то и подстерегает несчастье: лучшие погибают первыми! Несчастье, как библейский лев, quaerens quern devoret[17], нападает главным образом на праведников, как на Иова к примеру.
— Тогда какого черта делает ваша собака? — спросил цветовод, заглядывая под стол. — Она пожирает траву!
— Не обращайте внимания, — отозвался Сальватор. — Мы говорили о господине Жераре и остановились на том, что…
— … что страна, давшая жизнь такому человеку, — подхватил нотариус, — может этим гордиться.
— Он снизит налоги, — подсказал врач.
— Поднимет цены на зерно, — прибавил земледелец.
— Снизит цены на хлеб, — вставил садовод.
— Ликвидирует национальный долг, — заявил судебный исполнитель.
— Проведет реформу в Медицинской школе! — воскликнул врач.
— Введет во Франции новый кадастр, — заверил землемер.
— О! — воскликнул нотариус, прерывая этот восторженный хор. — Ваш пес засыпал мне землей все панталоны.
— Возможно, — согласился Сальватор. — Впрочем, давайте не будем обращать на него внимания.
— Напротив, господа! — возразил врач, заглянув под стол. — Эта собака странно выглядит: язык вывалился, глаза налились кровью, шерсть встала дыбом.
— Вполне может быть, — произнес Сальватор. — Но если ей не мешать, она не тронет. Это пес-мономан, — со смехом прибавил Сальватор.
— Должен вам заметить, — с умным видом проговорил врач, — что слово "мономан" происходит от "monos" и "mania", то есть "одна мысль" и, стало быть, может применяться лишь к человеку, поскольку только человек наделен способностью мыслить, а собака живет лишь инстинктами, очень развитыми, спору нет, но они не могут идти ни в какое сравнение с существом высшего порядка — человеком.
— В таком случае, — возразил Сальватор, — объясняйте это как хотите, инстинктом или способностью мыслить, но Брезиль сейчас занят только одним.
— Чем?
— У него было двое молодых хозяев, которых он очень любил: мальчик и девочка. Мальчика убили, девочка исчезла. Но пес так хорошо искал, что недавно нашел девочку.
— Живую?
— Да, живую и здоровую. А мальчика убили и закопали; бедный Брезиль надеется найти место, где был спрятан труп, и ищет его повсюду.
— "Quaere et invenies"[18], — сказал нотариус, радуясь возможности блеснуть своими познаниями в латыни.
— Простите, — вмешался врач, — но вы тут нам целый роман сочинили, сударь.
— С вашего позволения, это подлинная история, — поправил Сальватор, — и притом весьма страшная.
— Мы сейчас за десертом; как говаривал покойный господин д’Эгрефёй, большой гастроном, это как раз подходящее время для историй. И если вы хотите рассказать нам свою историю, сударь, мы внимательно вас слушаем.
— Я с удовольствием это сделаю, — сказал Сальватор.
— Она обещает быть интересной, — прибавил врач.
— Надеюсь, — коротко ответил Сальватор.
— Тсс, тсс! — послышалось со всех сторон.
На мгновение воцарилась тишина, и вдруг Брезиль так жалобно взвыл, что присутствовавшие вздрогнули, а садовод, успевший несколькими словами показать, что он вовсе не такой вольнодумец, как врач, не удержался и вскочил, пробормотав:
— Дьявол, а не пес!
— Да сядьте вы! — потянул его за полу фрака, заставляя занять прежнее место, землемер.
Садовод заворчал в ответ, но все-таки сел.
— Историю! — стали просить гости. — Рассказывайте свою историю!
— Господа! — начал Сальватор. — Я назову свою драму, так как это скорее драма, а не история: "Жиро, честнейший человек".
— Подумайте! — заметил судейский. — Почти господин Жерар, честнейший человек.
— Да, разница в самом деле всего в двух-трех буквах. Но я добавлю подзаголовок, и все вместе будет звучать: "Жиро, честнейший человек, или Внешность обманчива".
— Прекрасное название! — подал голос нотариус. — На вашем месте я бы отнес эту драму господину Гильберу де Пиксерекуру.
— Не могу, сударь. Я предназначаю ее господину королевскому прокурору.
— Господа, господа! — вмешался врач. — Позвольте вам заметить, что вы мешаете рассказчику.
— Не волнуйтесь, я начинаю, — успокоил его Сальватор.
— Тише! — шикнул землемер. — Тише!
Стало слышно, как Брезиль с остервенением скребет землю и шумно дышит.
Сальватор начал.
Наши читатели уже знают драму, которую он рассказал, употребляя вымышленные имена.
Благодаря своей необычайной проницательности, отлично развитому инстинкту Брезиля, Сальватор сумел в результате своих поисков восстановить весь ход событий, как умелый архитектор по нескольким обломкам восстанавливает античный памятник или как Кювье по нескольким костям восстанавливал облик допотопного чудовища.
Словом, мы не станем повторять рассказ Сальватора, так как читатель не узнает из него ничего нового.
Когда Сальватор рассказал о преступлении Жиро и объяснил, какой хитростью убийца и грабитель не только добился всеобщего уважения, но и завоевал преданную любовь сограждан, среди слушателей прошел ропот возмущения, а Брезиль глухо зарычал, словно тоже осуждал негодяя.
Подробно описав лицемерие преступника, рассказчик поведал о том, как жестокий трус позволил осудить невиновного, хотя ему самому следовало изменить имя и скрыться, оплакивая свое первое преступление; вместо этого негодяй совершил еще, может быть, более тяжкий грех. Волнение слушателей достигло предела, гнев сменился ожесточением, каждый призывал проклятия на голову убийцы.
— Но вы же сказали, — вскричал нотариус, — что завтра казнят невиновного!
— Да, именно завтра! — подтвердил Сальватор.
— Как же до завтрашнего дня найти доказательство, — вставил врач, — которое откроет глаза правосудию?
— Велика доброта Всевышнего! — сказал Сальватор; он опустил голову и заглянул под стол, наблюдая за яростной работой Брезиля.
Почувствовав на себе взгляд хозяина, пес на минуту оторвался от своего занятия и ткнулся влажным носом ему в ладонь, а потом сейчас же снова стал рыть землю.
— Доброта Всевышнего, доброта Всевышнего! — проворчал доктор со свойственным врачам скептицизмом. — Все-таки хорошее доказательство было бы надежнее.
— Бесспорно, — согласился Сальватор. — Надеюсь, что такое доказательство, однажды уже выскользнувшее у меня из рук, мы непременно сейчас обнаружим.
— У вас было доказательство? — в один голос вскричали гости.
— Да, — ответил Сальватор.
— И вы его упустили?
— К несчастью, да.
— Что это было за доказательство?
— С помощью Брезиля я обнаружил скелет мальчика.
— О! — только и выдохнули в ответ испуганные гости.
— Почему вы не потребовали вмешательства правосудия при участии врача? — поинтересовался доктор.
— Именно это я и сделал, только без врача. Но незадолго до этого скелет исчез, а правосудие рассмеялось мне в лицо.
— Должно быть, убийца почуял неладное и перенес останки в другое место, — предположил нотариус.
— Вы, стало быть, ищете тело? — спросил судебный исполнитель.
— Нуда! — отозвался Сальватор. — Ведь вы понимаете, что если труп окажется в таком месте, куда его не мог спрятать господин Сарранти…
— Господин Сарранти! — в один голос вскричали присутствовавшие. — Так этот невиновный — господин Сарранти?!
— Неужели я случайно произнес его имя?
— Вы сказали "господин Сарранти".
— Ну, раз уж у меня вырвалось его имя, я не стану этого отрицать.
— А какой интерес вам доказывать невиновность этого человека?
— Это отец одного из моих друзей. Но даже если бы это был совершенно посторонний человек, думается, каждый обязан спасти себе подобного от эшафота, если только он уверен, что обвиняемый невиновен.
— Уж не надеетесь ли вы найти доказательство здесь? — усомнился нотариус.
— Может быть, и так.
— У господина Жерара?
— Почему бы и нет?
Пес, будто отвечая хозяину, долго и протяжно завыл.
— Слышите? — спросил Сальватор. — Брезиль говорит, что не теряет надежды.
— Что значит "не теряет надежды"?
— Конечно; я же вам сказал, что у него мономания — найти тело своего юного хозяина.
— Верно, — подтвердили присутствовавшие.
— Так вот, — продолжал Сальватор, — пока я пересказываю первые четыре акта драмы, Брезиль работает над пятым.
— Что вы хотите этим сказать? — спросили одновременно судебный исполнитель и нотариус, в то время как другие промолчали, но вопрос был написан у них в глазах.
— Загляните под стол, — пригласил Сальватор и приподнял скатерть.
Все нагнулись.
— Какого черта он там делает? — не стесняясь, спросил врач; он склонялся к мысли, что даже если пес не бешеный, он все равно представляет интерес для изучения.
— Как видите, он роет яму, — отвечал Сальватор.
— Да какую большую! — прибавил нотариус.
— В метр глубиной и два с половиной в окружности, — заметил землемер.
— А что он ищет? — полюбопытствовал судебный исполнитель.
— Вещественное доказательство, — сказал Сальватор.
— Какое? — уточнил нотариус.
— Скелет мальчика, — ответил Сальватор.
Слово "скелет", произнесенное после жуткого рассказа Сальватора, да еще в такой час, когда солнце стало клониться к закату, ужаснуло всех присутствовавших. Гости отшатнулись от ямы, один только врач подошел поближе.
— Стол мешает, — заметил он.
— Помогите мне, — попросил Сальватор.
Они вдвоем взялись за стол, приподняли его и перенесли на несколько шагов в сторону, освобождая место собаке.
Брезиль словно не замечал их действий; он был поглощен своим страшным делом.
— Ну, господа, — призвал Сальватор. — Немного мужества! Мы же мужчины! Какого черта?!
— Да, мне, признаться, любопытно увидеть развязку, — сказал нотариус.
— Мы к ней приближаемся, — заверил Сальватор.
— Посмотрим, посмотрим, — загомонили остальные, подходя ближе.
Пса обступили со всех сторон.
Брезиль, похожий скорее на машину, чем на животное, продолжал рыть землю с упорством и уверенностью.
— Смелей, славный мой Брезиль! — поддержал его Сальватор. — Ты, наверное, выбился из сил, но мучения твои сейчас кончатся: смелей!
Пес повернул голову и, казалось, с благодарностью взглянул на хозяина.
Поиски продолжались еще несколько минут. В это время гости, затаившие дыхание, с раскрытыми ртами и широко распахнутыми от любопытства глазами, молча наблюдали за странной сценой, разыгрывавшейся между собакой и хозяином, который был, как видно, не таким уж большим другом г-на Жерара, как он уверял вначале.
Спустя пять минут Брезиль тяжело вздохнул, перестал рыть землю и вдруг положил морду на горку только что вырытой земли.
— Он нашел, нашел! — обрадованно воскликнул Сальватор. — Ты нашел его, да, песик?
— Что нашел? — спросили присутствовавшие.
— Скелет, — пояснил Сальватор. — Сюда, Брезиль! Остальное — дело людей. Сюда, мой пес!
Брезиль выскочил из ямы и улегся на краю, поглядывая на хозяина, будто хотел сказать: "Теперь твоя очередь".
Сальватор спрыгнул в яму, запустил руку в самое глубокое место и подозвал врача:
— Подойдите, сударь, и пощупайте.
Врач отважно спустился вслед за Сальватором, в то время как другие гости, с которых окончательно слетел хмель, с недоумением переглядывались. Доктор протянул руку, как сделал его предшественник, и почувствовал в пальцах нечто нежное и шелковистое, заставившее Сальватора вздрогнуть, когда Брезиль в первый раз обнаружил скелет ребенка в парке Вири.
— О-о! — воскликнул врач. — Волосы!
— Волосы! — повторили гости.
— Да, господа, — подтвердил Сальватор. — И если вам будет угодно сходить за свечами, вы сможете в этом убедиться.
Все бросились к дому и вернулись кто с канделябром, кто с подсвечником.
У ямы остались только врач и Брезиль. Сальватор направился к небольшой пристройке, в которой садовник хранил свой инструмент, и вскоре вернулся с лопатой.
Гости сгрудились вокруг ямы; в свете полусотни свечей было видно как днем.
На поверхности земли показалась прядка светлых волос.
— Ну-ну! Необходимо продолжать! — заметил доктор.
— Именно это я и собираюсь сделать, — сказал Сальватор. — Господа! Возьмите скатерть, разложите ее рядом с ямой.
Присутствовавшие повиновались.
Сальватор спустился в яму с той же осторожностью — мы бы сказали, с тем же благоговением, как если бы он имел дело с телом, — вонзил лопату в землю и при помощи этого рычага осторожно выкопал голову мальчика, покоившуюся на подушке из глины.
Гостей охватила дрожь, когда Сальватор, не снимавший белых перчаток, бережно приподнял детскую головку и переложил ее на скатерть.
Затем он снова взялся за лопату и продолжал работу.
Постепенно, косточка за косточкой, он собрал все, что осталось от мальчика. Через некоторое время он смог разложить на скатерти все кости по местам, называя их по-латыни, и составить скелет полностью, ко всеобщему изумлению присутствовавших, но в особенности к удовлетворению доктора, который сказал:
— Я имею удовольствие разговаривать с собратом?
— Нет, сударь, — возразил Сальватор, — я не имею чести быть врачом: я обыкновенный любитель анатомии.
Он обернулся к свидетелям этой сцены и продолжал:
— Господа! Вы все свидетели, не правда ли, что я нашел в этой яме труп ребенка?
— Я готов быть свидетелем, — откликнулся врач, казалось стремившийся единолично подтвердить то, что Сальватор просил засвидетельствовать всех. — Скелет принадлежит мальчику от восьми до девяти лет.
— Все свидетели! — повторил Сальватор, обводя всех вопросительным взглядом.
— Да, все, все, — хором подхватили присутствовавшие, которым заранее льстило, что они призваны занять почетное место в событии, каким бы оно ни оказалось.
— Значит, все готовы подтвердить увиденное перед законом, если будет суд? — продолжал Сальватор.
— Да, да, — повторили гости.
— Надо бы составить протокол, — предложил судебный исполнитель.
— Ни к чему, — возразил Сальватор. — Он уже составлен.
— Как это?
— Я был совершенно уверен в этой находке, — сообщил Сальватор, вынимая из кармана гербовую бумагу. — Вот, пожалуйста.
И он прочел протокол, составленный в тех самых выражениях, в каких пишутся обыкновенно подобного рода бумаги. Указано было все, вплоть до точного места, в котором обнаружили скелет. Это свидетельствовало о том, что Сальватор не в первый раз явился в ванврский сад.
Не хватало в протоколе одного: фамилий и имен тех, кто участвовал в эксгумации.
Все свидетели этой сцены, вот уже четверть часа не перестававшие изумляться происходящему, выслушали чтение протокола, растерянно поглядывая на странного человека, по милости которого они принимали участие в невероятной этой драме.
— Чернильницу! — приказал Сальватор лакею, удивленному не меньше других.
Тот поспешил исполнить приказание, словно признавая за Сальватором право приказывать, и бегом бросился в дом, а через минуту примчался назад с чернильницей и пером.
Все поставили подписи.
Сальватор взял бумагу, спрятал ее в карман, погладил Брезиля, связал скатерть, на которой лежал скелет ребенка, за четыре конца и отвесил присутствовавшим поклон.
— Господа! — сказал он. — Напоминаю вам, что завтра в четыре часа пополудни должна состояться казнь невинного человека. У меня очень мало времени. Я благодарю вас за участие и прошу позволения удалиться.
— Простите, сударь, — перебил его нотариус. — Мне показалось, вы упомянули имя невиновного: Сарранти.
— Совершенно верно, сударь; я так сказал и более чем когда-либо могу это повторить.
— Но имя нашего радушного хозяина, господина Жерара, кажется, упоминалось два или три месяца назад при расследовании этого печального дела? — продолжал нотариус.
— Да, сударь, действительно, он был замешан в это дело, — подтвердил Сальватор.
— Значит, можно предположить, что ваш Жиро просто-напросто… — вмешался врач.
— Господин Жерар?
— Ну да! — закивали гости.
— Думайте что хотите, господа, — отозвался Сальватор. — Завтра, во всяком случае, у нас будут не подозрения, а уверенность. Честь имею! Идем, Брезиль.
Сальватор в сопровождении пса торопливо пошел прочь, оставив гостей г-на Жерара в неописуемом смятении.
XX ОДА ДРУЖБЕ
Теперь посмотрим, чем занимался г-н Жерар, пока в его парке происходило только что описанное нами значительное событие.
Мы видели, как он ушел с лужайки, и потеряли его из виду, лишь когда он поднялся по ступеням крыльца и скрылся в вестибюле.
Там его скромно дожидался высокий господин в длинном левите и надвинутой на глаза шляпе.
Человек предпочитал оставаться неузнанным.
Господин Жерар пошел прямо к нему.
Не успев сделать и двух шагов, он догадался, с кем имеет дело.
— A-а! Это вы, Жибасье! — воскликнул он.
— Я собственной персоной, честнейший господин Жерар, — отвечал каторжник.
— И пришли вы от?..
— Да, — поспешил сказать Жибасье.
— От?.. — повторил г-н Жерар свой вопрос, не желая попасть впросак.
— От шефа, естественно! — подтвердил Жибасье, решив разом положить конец недомолвкам.
При упоминании о шефе как об общем хозяине, прозвучавшем из уст второстепенного агента, будущий депутат улыбнулся.
Он немного помолчал, покусывая губы, потом продолжал:
— Так он послал за мной?
— Он меня послал за вами, да, — подтвердил Жибасье.
— И вы знаете, зачем?
— Понятия не имею.
— Может, это касается?..
Он запнулся.
— Говорите смело! — ободрил его Жибасье. — Вы же знаете: если не принимать во внимание честность, меня можно считать вашим вторым "я".
— Может, это касается господина Сарранти?
— Вы навели меня на мысль, — проговорил Жибасье. — Да, вполне возможно.
Господин Жерар понизил голос и взволнованно прошептал:
— Не отменили ли казнь?
— Не думаю. Я знаю из верного источника, что господину Парижскому приказано быть наготове завтра в три часа, а осужденного перевели в Консьержери.
У г-на Жерара вырвался вздох облегчения.
— А нельзя ли отложить на завтра то, что нам надлежит предпринять сегодня? — все же спросил он.
— Невозможно! — покачал головой Жибасье.
— Что-то серьезное?
— Дело чрезвычайной важности.
Господин Жерар пристально посмотрел на Жибасье.
— И вы утверждаете, что ничего не знаете?
— Клянусь святым Жибасье!
— Тогда я только возьму шляпу.
— Возьмите, господин Жерар. Ночи теперь холодные, можно насморк подхватить.
Господин Жерар снял с крючка шляпу.
— Я готов, — заявил он.
— Едемте! — промолвил Жибасье.
У входной двери их ждал фиакр.
При виде фиакра, похожего, как и все фиакры, на катафалк, г-н Жерар не удержался и едва заметно вздрогнул.
— Садитесь! — сказал он Жибасье. — Я следом за вами.
— Только после вас, клянусь! — отвечал Жибасье.
Каторжник распахнул дверцу, любезно помог г-ну Жерару подняться и сел рядом с ним, обменявшись несколькими словами с кучером.
Лошади потрусили в сторону Парижа: Жибасье счел за благо изменить маршрут, намеченный Сальватором, полагая, что совсем не важно, куда он увезет г-на Жерара — лишь бы увезти.
"Ну, если дело и серьезное, то уж во всяком случае не спешное", — сделал справедливое умозаключение г-н Жерар, немного успокоенный этим аллюром.
Тем временем в фиакре наступила тишина; так они проехали около километра.
Первым молчание нарушил Жибасье.
— О чем вы так напряженно думаете, дорогой господин Жерар? — спросил он.
— Признаться, господин Жибасье, — отозвался филантроп, — я думаю о неведомой цели этого неожиданного путешествия.
— И это вас мучает?
— Во всяком случае, занимает.
— Ну, знаете ли! На вашем месте я бы ни о чем не думал, честное слово!
— Почему?
— Да очень просто. Прошу заметить: я сказал "на вашем месте", а не на своем.
— Понимаю! И все же почему вы сказали "на вашем месте"?
— Если бы моя совесть была так же чиста, как ваша, я считал бы себя достойным милостей фортуны и возблагодарил бы ее.
— Конечно, конечно, — пробормотал г-н Жерар, печально покачав головой. — Но фортуна порой делает такие странные скачки, что, даже когда причин для опасения нет, ожидать нужно всего.
— По правде говоря, если бы вы жили во времена Фалеса, то вместо семи мудрецов было бы восемь, дорогой господин Жерар. Именно вам принадлежала бы эта прекрасная строка:
Мудрец готов всегда к событию любому.[19]
Заметьте, что я говорю "готов", а не "смирился". Вы именно готовы, на смирившегося человека вы не похожи. Да, вы правы, — продолжал Жибасье торжественно-назидательным тоном. — Удача действительно порой делает странные скачки. Именно поэтому древние, а они были отнюдь не глупы, представляли ее иногда сидящей на змее, и это означало, что она выше осторожности. Впрочем, на вашем месте, повторяю, я не мешал бы своему воображению — такой ум, как у вас, никогда не дремлет, — но вместе с тем тревожиться не стал бы. Что с вами может случиться? Вы имели счастье с самого раннего детства остаться сиротой и теперь не боитесь потерять родителей или оказаться ими опозоренным. Вы не женаты, значит, вам не грозит потеря супруги или ее измена. Вы миллионер, и значительная часть вашего состояния — в недвижимости, а это значит, что опасаться вам следует лишь нотариуса, который может вас разорить, или несостоятельного должника, способного вас обобрать. У вас крепкое здоровье, эта добродетель тела; вы обладаете добродетелью, этим здоровьем души. Сограждане вас уважают и собираются избрать депутатом. Указ о награждении вас орденом Почетного легиона как благодетеля человечества находится на подписи: это, я знаю, пока тайна, но могу сообщить вам об этом по секрету. Наконец, господин Жакаль так высоко вас ценит, что дважды в неделю, несмотря на то, что он очень занят, принимает вас у себя в кабинете и беседует с вами с глазу на глаз. Словом, вы получаете и еще получите справедливое вознаграждение за пятьдесят лет филантропии и честной жизни. Чего вам не хватает, послушайте? Ну, чего вам бояться? Говорите!
— Кто знает! — вздохнул г-н Жерар. — Неизвестности, дорогой господин Жибасье.
— Вы все о своем? Ладно, не будем больше об этом! Поговорим о другом.
Господин Жерар махнул рукой, словно хотел сказать: "Поговорим о чем вам угодно, лишь бы говорили вы, а я слушал".
Очевидно, Жибасье понял его жест как согласие и продолжал:
— Да, поговорим о чем-нибудь более веселом. Это ведь нетрудно, правда?
— Нет, не трудно.
— Сегодня вы давали ужин нескольким друзьям, дорогой господин Жерар? Заметьте, что я позволяю себе называть вас "дорогой господин Жерар", потому что и вы время от времени зовете меня "дорогим господином Жибасье"… Вот только что вы оказали мне эту честь.
Господин Жерар кивнул.
Жибасье облизнул губы.
— Должно быть, вы задали недурной ужин, а?
— Не хочу хвастать, но, по правде говоря, думаю, что так.
— Я так просто в этом уверен, судя по запахам, доходившим из кухни в переднюю, где я вас дожидался.
— Я сделал все что мог, — скромно сказал г-н Жерар.
— И ужинали вы в парке, на лужайке? — продолжал Жибасье.
— Да.
— Смотрелось, должно быть, чудесно. Вы за ужином пели?
— Не успели: вы пришли перед самым десертом.
— Да, я свалился среди этой семейной идиллии, словно бомба, как Банко из "Макбета" или Командор из "Дон Жуана".
— И правда, — попытался улыбнуться г-н Жерар.
— Но признайтесь, — продолжал Жибасье, — что в этом есть и ваша вина, дорогой господин Жерар.
— То есть как?
— Ну разумеется! Предположим, вы оказали бы мне честь и пригласили бы меня вместе с вашими друзьями. Готов поставить тысячу против одного, дорогой господин Жерар, что если бы я сидел у вас с самого начала ужина, то к концу его я не пришел бы вам мешать.
— Поверьте, дорогой господин Жибасье, — поспешил сказать г-н Жерар, — что я весьма сожалею о своей забывчивости. Но уверяю вас, что это произошло не нарочно и только от вас зависит, чтобы я исправил свою оплошность.
— Нет, клянусь честью, — возразил Жибасье, изображая глубокую печаль, — нет, клянусь честью, я на вас сердит.
— На меня?
— Да, вы ранили меня в самое сердце. А вы знаете, — продолжал Жибасье, патетическим жестом поднося руку к груди, — сердечные раны смертельны!.. Увы, — прибавил он, переходя от печали к сетованиям, как перед тем перешел от меланхолии к печали. — Снова я обманулся в своей доверчивости, еще одна иллюзия умирает, еще один черный лист запечатлен в книге моей и без того невеселой жизни! О дружба! Непостоянная легкомысленная дружба, которую лорд Байрон опрометчиво назвал "любовью без крыл"! Сколько страданий ты мне причинила и еще доставишь в будущем! И автор "Мира как он есть" поистине превзошел тебя, поэт-аристократ, когда вместо оды или хвалы Дружбе воскликнул с горечью: "Ныне твои алтари, о богиня, не освещает жертвенный огонь! Под сводами твоего храма не звучат гимны твоих рабов! Согнанная выгодой со своего векового места, ты бродишь одна, всеми покинутая, жалкая игрушка придворной черни и всех этих ничтожных смертных, утомленных гнусной жадностью! Среди людей, кичащихся богатством, происхождением, величием, кто обратит внимание на твои крики, кто сжалится над твоей несчастной судьбой, кто придет в твой храм?" Увы, увы, незадачливый Жибасье, как Портленд, герой поэмы, — единственный, кто еще хочет туда войти!
После этой претенциозной цитаты, всю педантичность которой вряд ли оценил г-н Жерар, бывший каторжник вынул из кармана желтый платок и сделал вид, что вытирает глаза.
Ванврский филантроп, который не понимал, да и — поспешим прибавить — не мог понять, к чему клонятся разглагольствования его спутника, поверил, что тот в самом деле взволнован, и стал его утешать и извиняться.
Однако тот продолжал:
— Должно быть, современный мир совсем испортился; когда древний мир приводит, не говоря уж об Ахилле и Патрокле, четыре примера такой дружбы, которая простых смертных превращала в полубогов, нам нечего противопоставить таким образцам, как Геркулес и Пирифой, Орест и Пилад, Эвриал и Нис, Дамон и Пифий. О, мы поистине вернулись в железный век, в век ада, дорогой господин Жерар!
— Вы хотите сказать, сударь, что мы подъехали к заставе Анфер? — вмешался кучер, который остановил свой фиакр и, подойдя к дверце, услышал последние слова Жибасье.
— Как? Уже? — промолвил Жибасье, спускаясь с небес на землю и с трудом возвращаясь от элегического тона к обычному. — Мы уже у заставы Анфер? Смотрите-ка! А дорога не показалась мне длинной. Сколько же мы ехали?
Он вынул часы.
— По правде говоря, час с четвертью! Вот мы и приехали, дорогой господин Жерар!
— Однако мы же не на Иерусалимской улице, как мне кажется, — с беспокойством заметил г-н Жерар.
— А кто вам сказал, что нам нужно на Иерусалимскую улицу? Я вам этого не говорил, — возразил Жибасье.
— Куда же нам нужно? — удивился филантроп.
— Я еду по своим делам, — сообщил бывший каторжник, — а если у вас тоже есть дела, предлагаю вам ими заняться.
— Но у меня нет никаких дел в Париже! — воскликнул г-н Жерар.
— Тем хуже! Если бы у вас было чем заняться сегодня в столице, да еще в этом квартале, вы бы уже оказались на месте.
— Ах, так, метр Жибасье! — вскинулся г-н Жерар. — Уж не вздумалось ли вам надо мной посмеяться?
— Похоже, так, метр Жерар, — расхохотался каторжник.
— Так господин Жакаль меня не ждет? — в бешенстве крикнул г-н Жерар.
— Не только не ждет, но даже могу вам сказать: если вы явитесь к нему в этот час, можете быть уверены, что он приятно удивится.
— Значит, вы меня мистифицировали, метр шутник! — вскричал г-н Жерар: по мере того как опасность отступала, к нему возвращалась его заносчивость.
— Совершенно верно, честнейший господин Жерар. Теперь мы квиты или сквитались, как вам больше нравится.
— Но я никогда не делал вам ничего плохого, Жибасье! — воскликнул г-н Жерар. — За что же вы сыграли со мной эту злую шутку?
— Вы не делали мне ничего плохого? — возмутился Жибасье. — Он говорит, что не делал мне ничего плохого! Неблагодарный! А о чем мы говорим все время, с тех пор как выехали из Ванвра, если не о черной неблагодарности? Как, забывчивый друг?! Ты даешь на своей ванврской вилле гастрономически-политический раут, приглашаешь на предвыборно-кулинарное собрание самых заурядных знакомых и забываешь о самом нежном своем друге, своем Пирифое, Пиладе, Эвриале, Дамоне, своем втором "я"! Ты о нем забываешь, словно о дорожном мешке, попираешь его ногами, плевать ты хотел на его верность! Да простят тебя боги! Я же решил сыграть эту шутку, чтобы отомстить тебе за обиду тем же способом, каким она была нанесена. Ты оставил меня без твоего ужина, а я твой ужин оставил без тебя. Что скажешь?
Он поспешно захлопнул дверцу и прибавил:
— Я нанял кучера ровно в четыре часа; сообщаю это, так как не хочу, чтобы он вас обобрал. Что касается цены, мы сговорились на пяти франках за час, и можете продержать его сколько вам угодно.
— Как?! — вскричал г-н Жерар, так и не победивший с годами некоторой скуповатости. — Вы не хотите платить?
— Вот тебе на! Если я сам расплачусь, в чем же тогда будет заключаться шутка? — возразил Жибасье.
Он раскланялся с подчеркнутой почтительностью и прибавил:
— До свидания, честнейший господин Жерар.
И исчез.
Господин Жерар растерялся.
— Куда везти, хозяин? — спросил кучер. — Вы знаете, что меня наняли в четыре пополудни за пять франков в час с условием оплатить обратную дорогу?
Господин Жерар хотел было сорвать злость на кучере, но бедняга ни в чем не был виноват. Его наняли, с ним сговорились о цене, и он знать ни о чем не знал.
Только на Жибасье мог излить всю свою горечь г-н Жерар.
— В Ванвр! — приказал он. — Но пять франков в час, милейший, это многовато.
— Если вам угодно расплатиться здесь, — сказал кучер, — я не буду возражать: вон какая погода.
Господин Жерар высунул нос в окно и взглянул на небо.
Над Вожираром собиралась гроза, издалека доносились глухие раскаты грома.
— Нет, — промолвил г-н Жерар. — Я вас не отпускаю. В Ванвр, милейший, и как можно скорее.
— Ого! — Да уж поедем как сможем, хозяин, — отвечал кучер. — У несчастных тварей всего четыре ноги, и они не способны сделать больше того, что могут.
Вскарабкавшись на облучок, он, ворча, развернул свой экипаж и покатил назад в Ванвр.
XXI ЧТО НАШЕЛ ИЛИ, ТОЧНЕЕ, ЧЕГО НЕ НАШЕЛ ГОСПОДИН ЖЕРАР, ПРИЕХАВ В ВАНВР
Оставшись один и вынужденный довольствоваться неторопливым аллюром двух загнанных кляч, г-н Жерар погрузился в море предположений.
Сначала он хотел поехать к г-ну Жакалю и потребовать удовлетворения за скверную шутку, сыгранную его подчиненным.
Но г-н Жакаль обыкновенно говорил с достойнейшим г-ном Жераром в таком насмешливом тоне и тот чувствовал себя настолько неловко, что минуты, проведенные им в обществе начальника уголовной полиции, он вспоминал обычно как самые мучительные в своей жизни.
Да и как он будет выглядеть? Обиженным школьником, который явился к учителю с доносом на своего товарища.
Ведь как бы г-н Жерар ни старался откреститься от чести быть в товарищах у Жибасье, он был вынужден признать, что это звание, словно Сизифов камень, настигало его повсюду, хотя он изо всех сил толкал его прочь.
И г-н Жерар решил вернуться в Ванвр.
Он виделся с г-ном Жакалем накануне и скоро (эти дни всегда наступают так скоро!) ему снова придется отправиться к начальнику полиции, у которого он был вынужден появляться дважды в неделю, о чем ему напомнил Жибасье.
Кроме того, у него в душе зародилась смутная тревога, что именно в Ванвре ему грозит какая-то беда.
Хотя причины, приведенные Жибасье, казались правдоподобными, трудно было допустить, что Жибасье когда-нибудь считал себя столь близким другом г-на Жерара, чтобы так глубоко обидеться на вполне естественную его забывчивость.
Значит, в глубине этой тайны крылось нечто необычное.
В положении г-на Жерара, да еще накануне того дня, когда невинный человек должен был поплатиться за преступление, совершенное самим филантропом, все неясное казалось ему опасным.
Вот почему он и хотел поскорее вернуться в Ванвр, и боялся этого.
Однако лошади, которые плелись из Ванвра до заставы Анфер час с четвертью, разумеется, выбились из сил и на обратную дорогу от заставы Анфер до Ванвра им понадобилось полтора часа.
Гроза все надвигалась, раскатов грома не мог заглушить даже грохот колес; в свете молний вдруг мертвенно вспыхивал погруженный во мрак пейзаж. Но, несмотря на это, кучер не погонял лошадей и они шли все тем же неспешным шагом.
Когда г-н Жерар вышел у своего дома и расплатился с кучером, часы пробили десять.
Господин Жерар терпеливо дождался, пока кучер не торопясь пересчитал деньги и шагом пустил лошадей в сторону Парижа.
Только тогда он повернулся в сторону дома.
Все тонуло в беспросветной тьме.
Хотя ставни остались незаперты, ни одно окно не светилось.
Ничего удивительного в этом не было: в столь поздний час гости, вероятно, разошлись, а слуги находились в буфетной.
Буфетная располагалась в службах, а ее окна выходили в сад.
Господин Жерар поднялся по лестнице, которая вела с улицы ко входной двери.
По мере того как он поднимался, в темноте ему стало казаться, что дверь отворена.
Он протянул руку и понял, что не ошибся.
Как же слуги могли столь неосмотрительно оставить незапертыми ставни и двери в такую ночь, когда небо было готово вот-вот обрушиться на землю?
Господин Жерар дал себе слово как следует их выбранить.
Он вошел в дом, запер за собой дверь и оказался в еще более непроницаемой темноте.
Ощупью он добрался до каморки привратника.
Дверь в нее тоже оказалась незаперта.
Господин Жерар позвал привратника. Никто не откликнулся.
Он прошел несколько шагов, нащупал ногой нижнюю ступеньку лестницы и, подняв голову, позвал камердинера.
Опять нет ответа!
— Видимо, все собрались в кухне! — вслух предположил г-н Жерар, будто, когда он высказывал предположение во всеуслышание, вероятность его становилась больше.
В эту минуту раздался оглушительный удар грома, сверкнула молния, и г-н Жерар увидел, что выходящая в сад дверь, как и парадный вход, распахнута настежь.
— О-о! — пробормотал он. — Что все это значит? Можно подумать, все разбежались.
Он ощупью прошел через всю переднюю, осветившуюся лишь на мгновение, когда полыхнула молния, и вдруг заметил в буфетной свет.
— А, так я и думал! — проговорил он. — Мои бездельники там!
Он с ворчанием двинулся в сторону кухни.
На пороге буфетной он замер: ужин для прислуги стоял на столе, но никого за столом не было.
— Происходит что-то непонятное! — сказал г-н Жерар.
Он взял свечу и прошел коридором из кухни в столовую.
Там никого не было.
Он обежал весь первый этаж.
И тут ни души!
Он прошел во второй этаж и опять никого не встретил. Поднялся в третий этаж — и там пусто.
Он снова позвал — ему ответило лишь мрачное эхо!
Проходя мимо зеркала, г-н Жерар в ужасе отпрянул, испугавшись самого себя, так он был бледен.
Он медленно пошел вниз, цепляясь за перила. Ноги у него подкашивались на каждой ступеньке. Наконец он снова очутился в передней, вышел на крыльцо, поднял свечу и окинул взглядом лужайку.
Но в эту самую минуту налетел порыв ветра и свеча погасла.
Господин Жерар опять оказался в темноте.
Безотчетный, но неодолимый ужас, как бы сознающий свое право на существование, охватил его. Ему вдруг захотелось подняться к себе в комнату и запереться там от всех. Но вот он пронзительно вскрикнул и остановился: ноги его будто приросли к плитам крыльца.
Небо раскрылось, давая дорогу молнии, и при ее свете г-н Жерар увидел опрокинутый стол и скатерть, похожую на развевающийся саван.
Кто мог опрокинуть стол на траву?
Может быть, г-ну Жерару только показалось, ведь молния вспыхнула и сейчас же погасла?
Он медленно спустился по ступеням крыльца, вытирая на ходу лоб, и подошел к столу, едва различимому и казавшемуся в потемках бесформенной массой.
В ту минуту, как он протянул руку, чтобы ощупать то, что не мог увидеть глазами, ему показалось, что почва уходит у него из-под ног.
Он отскочил назад.
Снова небо осветилось, и г-н Жерар увидел перед собой яму, похожую на могилу.
Из его груди вырвался нечеловеческий, леденящий кровь крик ужаса.
— Нет, нет! — пробормотал г-н Жерар. — Это невозможно, это все мне снится!
Только новая вспышка молнии могла вывести его из заблуждения, но небо оставалось по-прежнему черным, и г-н Жерар упал на колени.
Ему почудилось, что его колени утонули в рыхлой, свежевскопанной земле.
Он пощупал вокруг себя рукой.
Глаза его не обманули: рядом с этой землей зияла яма.
Зубы у него застучали от страха.
— Я погиб! — вскричал он. — Пока меня не было, кто-то обнаружил могилу и разрыл ее!..
Он протянул вниз руку, но дна не достал.
— Кто-то унес тело! — взвыл г-н Жерар.
И тут же прижал руку к губам, словно для того чтобы удержать готовые вырваться слова.
Сквозь сжимавшие рот пальцы голос его прозвучал мрачным рыданием.
Потом он вскочил на ноги и прошептал:
— Что же делать, Господи? Что делать?
Он никак не мог взять себя в руки и продолжал бормотать вслух:
— Бежать! Бежать! Бежать!
Обезумевший, задыхающийся, он, обливаясь потом, бросился бежать, не разбирая дороги.
Через несколько шагов он споткнулся обо что-то, не видимое в темноте, а еще через некоторое время покатился по земле.
До его слуха донесся звук, похожий на ворчание.
Господин Жерар встал и хотел было продолжать бегство, но был вынужден остановиться.
Ворчание было похоже на человеческий стон.
Значит, кто-то находился поблизости. Но кто? И что ему тут нужно?
Любой человек мог быть сейчас только врагом.
Господин Жерар прежде всего подумал о том, чтобы избавиться от этого человека.
Он пошарил в карманах в поисках оружия. Ничего!
Неподалеку находилась пристройка с садовым инструментом.
Господин Жерар одним прыжком преодолел отдалявшее его от пристройки расстояние, схватил лопату и двинулся на незнакомца, жуткий, словно Каин, готовый убить Авеля.
На помощь ему пришла молния. Совершенно потеряв голову, он занес было лопату.
— Правильно, дорогой господин Жерар! — едва ворочая языком, проговорил незнакомец пьяным голосом. — Гоните этих мерзавок пчел!
Господин Жерар остановился.
Голос выдавал полнейшее опьянение говорившего.
— Похоже, несчастный смертельно пьян, — заметил он и опустил лопату.
— Вообразите этих негодяев-турок! — продолжал незнакомец, приподнявшись на одно колено и уцепившись за г-на Жерара, дрожавшего всем телом. — Представьте себе, что за какого-то сопливого десятилетнего мальчишку, которого я убил, хотя я в этом и не уверен, они — вообразите только! — закопали меня живьем, потом обмазали медом и хотят, чтобы меня съели их проклятые пчелы. К счастью, вы подоспели вовремя, дорогой господин Жерар, — продолжал пьяный, у которого смешалась в голове явь со сном. — К счастью, вы, пришли с лопатой и откопали меня! A-а, вот я и встал наконец. Черт побери, нелегким это оказалось делом! Господин Жерар! Добрейший мой господин Жерар! Честнейший господин Жерар! Если я до ста лет доживу, ни за что не забуду, какую услугу вы мне оказали!
В незнакомце, который то и дело покачивался и нес хмельной бред, г-н Жерар узнал одного из своих гостей.
Это был земледелец.
Что он знал? Что видел? О чем мог бы вспомнить?
От этого сейчас зависела жизнь негодяя.
— Эй, а где, черт побери, остальные? — спросил земледелец.
— Это я у вас хотел узнать, — ответил г-н Жерар.
— Нет уж, простите, я первый спросил. Отвечайте: где они? — продолжал настаивать земледелец.
— Вы должны это знать. Ну-ка, постарайтесь вспомнить. Что вы делали, после того как я уехал?
— Я же вам сказал, честнейший господин Жерар: меня кусали пчелы!
— А что было до того, как вас начали кусать пчелы? Вы ничего не запомнили?
— Кажется, я убил ребенка.
Господин Жерар покачнулся. Он был близок к обмороку.
— Послушайте: кто из нас не держится на ногах? — спросил пьяный.
— Вы! — сказал г-н Жерар. — Но будьте покойны, я помогу вам выйти отсюда, после того как вы мне расскажете, что тут произошло, пока меня не было.
— A-а, да, да, верно, — кивнул земледелец, — я начинаю припоминать… погодите-ка… За вами пришли от господина Жакаля, чтобы вы посмотрели, как отрежут голову этому гнусному господину Сарранти.
— Да! — подтвердил г-н Жерар; ему стоило невероятных усилий вытянуть что-нибудь из этой скотины. — А что было после моего отъезда?
— После вашего отъезда?.. Подождите, подождите же… A-а, тут пришел этот… молодой человек, которого вы прислали.
— Я? — цепляясь за ниточку, переспросил г-н Жерар. — Я прислал молодого человека?
— Да, черноволосого красавца в белом галстуке, черном фраке, одетого как нотариус или даже лучше.
— Он был один?
— Я этого не говорил. С ним был пес: вот бешеная собака-то! Но в эту минуту я убежал, а земля так и затряслась, потому что пес начал ее скрести.
— Где? — пытался уточнить г-н Жерар.
— Под столом, — вспомнил земледелец. — А как земля затряслась, так я и упал. И меня начали кусать пчелы.
— Неужели вы ничего больше не помните? — беспокойно спросил г-н Жерар.
— А что я еще должен помнить? Неужели вы полагаете, что можно о чем-нибудь думать, когда вас кусают пчелы? Ну вы и скажете!
— Дорогой мой! Ну пожалуйста, напрягите память! — упрашивал г-н Жерар.
Пьяный задумался, потом стал загибать пальцы.
— Нет, — помотал он головой. — Все так: господин Сарранти, господин Жакаль, черноволосый молодой человек в белом галстуке, пес Брезиль.
— Брезиль? Брезиль? — вскричал г-н Жерар, схватив земледельца за горло. — Вы говорите, пса звали Брезиль?
— Да что вы делаете, эй! Вы же меня задушите. На помощь! На помощь!
— Не кричите, несчастный! — падая на колени, взмолился г-н Жерар. — Не кричите!
— Пустите! Да пустите же! Я хочу уйти отсюда.
— Да, да, ступайте, — согласился г-н Жерар. — Я вас провожу.
— Вот это дело! — промолвил пьяный. — Ой, да что с вами? Вы пьяны?
— Почему вы так решили?
— Да вы на ногах не держитесь!
И действительно, вместо того чтобы поддержать земледельца, г-н Жерар повис у него на руке.
Он постарался успокоиться и, обмирая от страха, с трудом довел его до конца улицы. Успокоился он, лишь когда увидел, как тот удаляется, спотыкаясь на каждом шагу, но не падая и приговаривая:
— Проклятые пчелы!
Когда пьяный исчез в темноте и вдалеке затих его голос, г-н Жерар вернулся в дом через парадный вход, запер дверь и, мало-помалу привыкая к волнению, охватившему его при первом страшном открытии, снова пошел к яме. Черпая силы в последней надежде, он спустился в яму и стал ощупывать ее со всех сторон.
На ощупь яма казалась пустой.
Полыхнула молния, грянул гром, хлынул дождь. В свете молнии стало окончательно ясно: в яме ничего нет.
Господин Жерар не услышал грома, не почувствовал дождя, он видел лишь зияющую могилу, упустившую свою добычу.
Он сел на край ямы, свесив в нее ноги, похожий на могильщика из "Гамлета".
Скрестив на груди руки и опустив голову, он попытался оценить свое положение.
Итак, во время двухчасового отсутствия, вызванного дурацкой шуткой, рухнули его самые заветные надежды на спокойствие и отдохновение. От всех мучений, которые он пережил, скрывая следы своего преступления, у него оставалось, нет, не угрызение совести, но лишь память о том, что он был убийцей, и страх перед эшафотом! И в какую минуту разразилась катастрофа! Когда он считал, что достиг вершины славы и честолюбивых устремлений! Еще утром он в мыслях представлял себя сидящим на скамье в Палате депутатов, а вечером, свесив ноги в могилу, он себя видел на скамье подсудимых в окружении жандармов, прячущим глаза от насмешливых взглядов толпы, которая во что бы то ни стало хотела увидеть г-на Жерара, "честнейшего человека"; а вдалеке, на площади, где стоит здание с остроконечными колоколенками, возвышается посреди толпы, простирая отвратительные кровавые руки, страшная машина, являющаяся преступникам во сне…
К счастью, ванврский филантроп был человек закаленный. Мы только что видели: занеся лопату над земледельцем, он был готов на второе убийство, лишь бы избежать наказания за первое. Но не каждый день нам попадается под руку человек, убив которого, мы разрешили бы все свои проблемы.
Напрасно он стал бы искать выход: ему необходимо было выкрутиться, не совершая нового преступления.
Впрочем, за ним было не одно, а два преступления.
Бежать, скорее бежать, бежать без оглядки, ни с кем не прощаясь — как бежали его гости и слуги; передохнуть не раньше чем через двадцать льё, да и то когда падет лошадь, потом взять другую и, меняя ее на каждой станции, пересечь пролив, переплыть море и остановиться только в Америке.
Да, но как сделать это, не имея паспорта?
На первой же почтовой станции смотритель откажет в лошади и пошлет за жандармом.
Необходимо было поспешить к г-ну Жакалю, все ему рассказать и спросить совета.
Часы пробили одиннадцать. На хорошем скакуне — а у г-на Жерара стояла в конюшне пара отличных скакунов — в половине двенадцатого уже можно было оказаться во дворе префектуры.
Да, это было лучшее средство.
Господин Жерар поднялся, бросился в конюшню, оседлал лучшего своего коня, вывел его через дверь служб, тщательно запер эту дверь и с юношеской ловкостью прыгнул в седло. Он пришпорил коня и с непокрытой головой, позабыв о ветре и дожде, хлеставшем его по плешивой голове, во весь опор поскакал в Париж.
Пусть убийца мчится своей дорогой, мы же последуем за Сальватором, который, торжествуя, уносит с собой останки несчастной жертвы.
XXII ВЕЩЕСТВЕННЫЕ ДОКАЗАТЕЛЬСТВА
Сальватор прибыл к г-ну Жакалю как раз в ту минуту, когда г-н Жерар пустился в бешеную скачку.
Для г-на Жакаля, как известно, не существовало дня и ночи. Когда он спал? Никто этого не знал. Он спал так, как едят, когда торопятся, — на бегу.
Существовал приказ: пропускать Сальватора к начальнику полиции, когда бы он ни пришел.
Господин Жакаль слушал доклад, весьма его, видимо, интересовавший, потому что он попросил Сальватора подождать несколько минут.
И вот Сальватор вошел в кабинет в одну дверь, в то время как из другой выходил агент.
Сальватор положил в углу скатерть, завязанную за четыре конца, в которой лежали останки мальчика, а Ролан, жалобно заскулив, улегся у стола около этих печальных реликвий.
Господин Жакаль наблюдал за молодым человеком, приподняв очки, но ни о чем его не спрашивал.
Сальватор подошел ближе.
Кабинет освещался лампой под зеленым абажуром; лампа отбрасывала круг света на стол г-на Жакаля.
Когда собеседники сели у стола, свет упал на их колени, а лица оставались в тени.
— А-а! — нарушил тишину г-н Жакаль. — Это вы, дорогой господин Сальватор! А я и не знал, что вы в Париже.
— Я вернулся всего несколько дней назад, — отозвался Сальватор.
— Какому новому обстоятельству я обязан удовольствием видеть вас? Ведь вы, неблагодарный, являетесь лишь в самом крайнем случае!
Сальватор улыбнулся.
— Мы не всегда делаем то, что нам хочется, — сказал он. — И потом, я много разъезжаю.
— Откуда же вы приехали теперь, господин путешественник?
— Из Ванвра.
— Эге! Уж не приударили ли вы за любовницей господина де Маранда, как ваш друг Жан Робер — за его женой? Бедному банкиру не поздоровится!
И господин Жакаль поднес к носу огромную понюшку табаку.
— Нет, — покачал головой Сальватор. — Нет… Я навещал одного из ваших друзей.
— Моих друзей?.. — переспросил г-н Жакаль, делая вид, что пытается вспомнить.
— Или одного из ваших знакомых, я бы так сказал.
— Вы поставили меня в затруднительное положение, — заметил г-н Жакаль. — Друзей у меня мало, и я мог бы угадать, о ком вы говорите. Но знакомых у меня без счета.
— Я не заставлю вас долго гадать, — без тени улыбки произнес молодой человек. — Я только что был у господина Жерара.
— У господина Жерара! — повторил начальник полиции, сунув пальцы глубоко в табакерку. — У господина Жерара! Что это значит? Да вы, верно, ошибаетесь, дорогой господин Сальватор, не знаю я никакого Жерара.
— Знаете! Достаточно одного слова или, вернее, одной подробности, и вы сейчас же его вспомните: это тот самый человек, что совершил преступление, за которое вы собираетесь завтра казнить господина Сарранти.
— Ба! — вскричал г-н Жакаль, с шумом вдыхая щепоть табаку. — Вы уверены в том, что говорите? Вы полагаете, я знаю этого человека, этого убийцу? Фи!
— Господин Жакаль! — начал Сальватор. — Наше время дорого нам обоим, и не следует его терять ни вам, ни мне, хотя употребляем мы его по-разному и цели у нас с вами разные. Так давайте употребим его с пользой. Выслушайте меня не перебивая. Кстати, мы знакомы слишком давно, чтобы ломать друг перед другом комедию. Вы обладаете определенной властью, я — тоже, и вы это знаете. Я не хочу напоминать, что спас вам жизнь. Мне бы только хотелось сказать, что тот, кто поднимет на меня руку, переживет меня не больше чем на сутки.
— Это мне известно, — сказал г-н Жакаль. — Но поверьте, что я ставлю свой долг превыше собственной жизни, и, угрожая мне…
— Я вам не угрожаю, и в доказательство моих добрых намерений утвердительную форму я сменю на вопросительную. Вы верите, что поднявший на меня руку переживет меня хоть на сутки?
— Нет, — спокойно ответил г-н Жакаль.
— Ничего другого я не хотел вам сказать… Теперь ближе к делу! Завтра состоится казнь господина Сарранти.
— А я и забыл о ней!
— Короткая у вас память. Ведь сегодня в пять часов пополудни вы сами приказали предупредить палача, что он должен быть завтра наготове.
— Какого черта вы так печетесь об этом Сарранти?
— Это отец моего лучшего друга, аббата Доминика.
— Да, знаю. Несчастный молодой человек добился даже трехмесячной отсрочки по милости короля, иначе его отца казнили бы еще полтора месяца назад. Аббат ходил в Рим, не знаю зачем, но, видимо, не сумел добиться своего или умер в дороге: его с тех пор так никто и не видел. Это большое несчастье!
— Не такое большое, как вы полагаете, господин Жакаль; пока он ходил в Рим добиваться милости для отца, он оставил меня здесь, чтобы свершилась справедливость. Я взялся за дело и с Божьей помощью, не оставляющей добрых людей, преуспел.
— Преуспели?
— Да, вопреки вашей воле; и это уже второй раз, господин Жакаль.
— Когда же был первый?
— Неужели вы забыли о Жюстене, Мине и девушке, которую похитил мой кузен Лоредан де Вальженез. Думаю, я не сообщаю вам ничего нового, не правда ли? Вы ведь знаете, что я Конрад?
— Должен вам признаться, что я это подозревал.
— Я вам это сказал или, во всяком случае, намекнул, когда мы возвращались в вашей карете из Ба-Мёдона в тот день или, вернее, в ту ночь, когда опоздали и не успели спасти Коломбана, но сумели вернуть к жизни Кармелиту, да?
— Да, помню, — подтвердил г-н Жакаль. — Так вы говорите…
— Что вы лучше меня знаете историю, которую я собираюсь вам рассказать. Однако вы должны знать, что и я знаю правду. Двое детей исчезли из парка Вири. В их исчезновении обвинили господина Сарранти. Это ошибка! Один из детей, мальчик по имени Виктор, был убит господином Жераром и зарыт в парке под дубом. А девочка, которую звали Леони, едва не была убита его сожительницей Орсолой, но подняла такой крик, что ей пришел на помощь пес и задушил мерзавку, хотевшую прирезать девочку. Напуганная до смерти девочка убежала, и на дороге в Фонтенбло ее подобрала цыганка. Вы знаете эту цыганку: зовут ее Броканта, она живет на улице Ульм в доме номер четыре. Вы заходили к ней вместе с метром Жибасье накануне того дня, когда Рождественская Роза исчезла. Рождественская Роза и есть маленькая Леони. Я о ней не беспокоился, я знал, что она в ваших руках. Говорю я вам сейчас о ней только так, для памяти.
Господин Жакаль издал характерное для него ворчание, лишь усиливавшее его сходство с животным, на которое намекало его имя.
— Что же касается мальчика, зарытого под деревом, то не стоит вам и говорить, как с помощью Брезиля, а ныне — Ролана, я обнаружил его останки, когда занимался совсем другим делом. Вы знаете место, верно? Я вас туда возил. Правда, тела там не оказалось.
— Уж не думаете ли вы, что это я его оттуда украл? — спросил г-н Жакаль, поднося к носу огромную щепоть табаку.
— Не вы, а предупрежденный вами господин Жерар.
— Честнейший Жерар! Если бы ты слышал, что о тебе говорят, как бы ты оскорбился!
— Ошибаетесь: он не оскорбился бы, а затрясся бы от страха.
— Да откуда вы взяли, что тело мальчика похитил господин Жерар?
— Я сразу это понял. Я был в этом уверен настолько, что подумал: именно в свой ванврский особняк д ля большей безопасности господин Жерар мог перенести этот несчастный скелет. Как вы понимаете, я выбрал ночь потемнее, вроде сегодняшней, помог Ролану перебраться через забор в сад, окружающий дом господина Жерара в Ванвре, потом забрался сам и приказал Ролану: "Ищи, собачка, ищи!" Ролан стал искать, и, хоть я бы не хотел прикладывать евангельское изречение к четвероногому существу, но он нашел. Через десять минут он уже царапал траву на лужайке перед домом с таким остервенением, что я был вынужден удержать его за ошейник, иначе на следующий день могли заметить следы. Я был уверен, что труп зарыт именно там. Тем же путем, как мы попали в сад, нам пришлось уходить обратно, только, вместо того чтобы помочь Ролану забраться снаружи внутрь, я помог ему выбраться изнутри наружу. Вот и вся история. Вы догадываетесь об остальном, господин Жакаль? Не мог господин Сарранти, уже пол года находящийся в тюрьме, три месяца назад откопать труп мальчика под дубом и перенести его на лужайку ванврского особняка. Значит, это дело рук не господина Сарранти, а господина Жерара.
— Хм! — только и произнес в ответ г-н Жакаль. — Но… нет, ничего.
— Договаривайте, прошу вас. Вы хотели спросить, почему, зная о том, где находится тело мальчика, я не стал действовать раньше?
— Признаться, я действительно собирался задать вам этот вопрос так, из чистого любопытства, ведь то, что вы мне рассказываете, похоже скорее на роман!
— Однако это подлинная история, дорогой господин Жакаль, да еще из самых достоверных! Вы хотите знать, почему я не действовал раньше. Я вам отвечу. Я глупец, дорогой господин Жакаль, я всегда думаю о человеке лучше, чем он есть. Я воображал, что у господина Жерара не хватит духа допустить казнь невинного человека, что он уедет из Франции и откроет правду, когда уже окажется в Германии, Англии или Америке… Ничуть не бывало! Этот гнусный каналья даже не пошевелился.
— Возможно, в этом не только его вина, — вставил г-н Жакаль. — Не стоит на него сердиться.
— И вот сегодня вечером я себе сказал: пора!
— Так вы пришли пригласить меня на эксгумацию тела?
— Ну нет, ни в коем случае. У нас, охотников, есть поговорка: дважды в одной и той же норе лисицу не поймаешь. Нет, на сей раз я все сделал сам.
— Как сами?
— В двух словах о том, как все произошло. Я знал, что сегодня вечером господин Жерар дает большой предвыборный ужин и устроил так, чтобы он ушел на час-другой из дому. Я вошел, занял его место за столом, а Брезиль в это время стал рыть землю. Короче, он рыл так хорошо, что через четверть часа мне лишь осталось отодвинуть стол и показать гостям господина Жерара работу моего пса. Гостей было десятеро. Одиннадцатый выпил лишнего и где-то мирно дремал. Все десять человек подписали составленный по всей форме протокол, потому что среди них оказались и врач, и нотариус, и судебный исполнитель. Вот этот протокол. А вот скелет! — прибавил Сальватор, поднявшись и кладя на стол г-на Жакаля завязанную скатерть.
Хотя г-н Жакаль был привычен к перипетиям ежедневно разворачивавшихся на его глазах драм, но и он оказался не готов к такому финалу и отшатнулся вместе с креслом, побледнев и даже не пытаясь, как это бывало обыкновенно, скрыть волнение.
— Теперь прошу слушать меня внимательно, — продолжал Сальватор. — Богом клянусь, что, если господин Сарранти завтра будет казнен, я обвиню в его смерти только вас, господин Жакаль! Это понятно, не так ли? Я изъясняюсь достаточно ясно? Итак, вот вещественные доказательства. (Он кивнул на кости.) Оставляю их вам, мне же довольно и протокола; он подписан тремя должностными лицами: врачом, нотариусом и судебным исполнителем. Я немедленно отправляюсь к королевскому прокурору для подачи жалобы. Если будет необходимость, я пойду и к хранителю печатей, а то и к самому королю.
Сальватор сухо поклонился начальнику полиции и вышел из его кабинета в сопровождении Брезиля. Господин Жакаль был ошеломлен услышанным и не на шутку встревожен прозвучавшей угрозой.
Господин Жакаль давно был знаком с Сальватором, не раз видел его в деле, знал его за человека решительного и был убежден: если тот что-нибудь пообещает, то непременно сдержит слово.
Когда за Сальватором закрылась дверь, он стал думать, как ему поступить.
Было одно простое средство все уладить: предоставить г-ну Жерару самому выпутываться из этого положения. Однако это значило бы собственными руками разорвать нити старательно подготовленного заговора; сделать из бонапартиста героя, больше чем героя — мученика; объявить накануне выборов, что кандидат, поддерживаемый в определенном смысле правительством, — негодяй и убийца. Не говоря уже о том, что, когда г-н Жерар почувствует себя в ловушке, он не преминет во всем признаться, обвинив г-на Жакаля в соучастии. Да, решительно, это простое средство не годилось.
Было еще одно средство; на нем г-н Жакаль и остановился.
Он торопливо поднялся, подошел к окну и нажал на невидимую кнопку.
Сейчас же зазвенели многочисленные звонки от личных апартаментов г-на Жакаля до самых дверей префектуры.
— Так я хотя бы успею получить приказ от министра юстиции, — пробормотал начальник полиции, садясь на свое место.
Не успел он договорить, как дежурный доложил о приходе г-на Жерара.
XXIII ГОСПОДИН ЖАКАЛЬ ПЫТАЕТСЯ ПОЛОЖИТЬ КОНЕЦ БЕСПОКОЙНОЙ ЖИЗНИ ГОСПОДИНА ЖЕРАРА
Мертвенно-бледный (если не сказать зеленый) г-н Жерар, обливаясь потом и трясясь от страха, вошел в кабинет.
— Ах, господин Жакаль, господин Жакаль! — вскричал он и упал в кресло.
— Полно, полно, возьмите себя в руки, честнейший господин Жерар, — проговорил начальник полиции. — У нас еще есть время подумать о вас.
Он прибавил вполголоса, обращаясь к дежурному:
— Бегите вниз! Вы видели молодого человека с собакой, не так ли?
— Да, сударь.
— Сейчас их обоих арестуют. Он так же опасен, как и его пес. Но вы все головой отвечаете за то, чтобы ни человеку, ни его собаке не причинили никакого вреда, поняли?
— Да, сударь.
— Поторопитесь! И еще: меня ни для кого нет. Прикажите заложить лошадей. Ступайте!
Дежурный исчез, словно призрак.
Господин Жакаль повернулся к г-ну Жерару.
Негодяй был близок к обмороку.
Он не мог говорить и лишь умоляюще сложил руки.
— Хорошо, хорошо! — брезгливо поморщился г-н Жакаль. — Мы примем меры, можете быть спокойны, а пока подойдите к окну и скажите-ка мне, что происходит во дворе.
— Как?! Вы хотите, чтобы я в моем состоянии…
— Честнейший господин Жерар! — промолвил начальник полиции. — Вы пришли просить об услуге, не так ли?
— О да, об огромной услуге, господин Жакаль!
— А ведь вся жизнь есть не что иное, как обмен услугами. Мне нужны вы, я — вам; давайте поможем друг другу.
— Я бы с удовольствием!
— В таком случае подойдите к окну.
— А как же мое дело?
— Ваше? Это потом. Начнем с более спешного. Если бы я не исполнял все по порядку, все мои дела давно перепутались бы. Порядок, честнейший господин Жерар, порядок прежде всего. Итак, для начала ступайте к окну.
Господин Жерар двинулся в указанном направлении, хватаясь за мебель, которая попадалась ему на пути. Ему словно отдавило ноги, и он не шел, а буквально полз.
— Я готов, — прошептал он.
— Отворите окно.
Пока г-н Жерар возился с окном, г-н Жакаль вальяжно развалился в кресле, вынул табакерку, зачерпнул табаку и удовлетворенно крякнул в предвкушении удовольствия.
Только в борьбе он чувствовал себя по-настоящему сильным, а на сей раз он увидел в Сальваторе достойного противника.
— Окно открыто, — доложил г-н Жерар.
— Посмотрите, что происходит во дворе.
— Какой-то молодой человек идет через двор.
— Хорошо.
— На него набрасываются четверо полицейских.
— Так.
— Завязывается драка.
— Правильно! Внимательно смотрите, что будет дальше, честнейший господин Жерар. Ваша жизнь — в руках этого молодого человека.
Господин Жерар вздрогнул.
— Да ведь там собака! — вскричал он.
— Да, да, и у этой собаки отличный нюх!
— Пес бросается ему на помощь.
— Я так и думал.
— Полицейские зовут на помощь.
— Но молодого человека не отпускают, верно?
— Да, теперь их уже восемь человек.
— Этого мало, черт возьми!
— Он дерется как лев.
— Храбрый Сальватор!
— Одного он придавил ногой к земле, другого душит, пес вцепился в горло третьему.
— Дьявольщина! Как бы не сорвалось! Где же солдаты?
— Только что прибежали.
— А!
— Повалили его на землю.
— А пес?
— Ему накинули мешок на голову и завязывают его вокруг шеи.
— Эти бездельники изобретательны, когда дело касается их шкуры.
— Человека уносят.
— А что собака?
— Собака бежит за ним.
— Дальше?
— Человек, собака и полицейские скрываются в дверях.
— Все кончено. Закройте окно, честнейший господин Жерар, и сядьте в это кресло.
Господин Жерар затворил окно и сел — точнее, упал — в кресло.
— Ну, теперь поговорим о наших делах… Вы задали большой предвыборный ужин, честнейший господин Жерар?
— Я полагал, что в моем положении, выдвигая свою кандидатуру…
— …неплохо предпринять этот нехитрый кулинарный подкуп. Я вас не осуждаю, дорогой господин Жерар, так часто делается. Но вы допустили ошибку.
— Какую?
— Вы оставили своих гостей во время ужина.
— Я не виноват, господин Жакаль. За мной пришли и сказали, что вы немедленно желаете со мной переговорить.
— Надо было отложить дела на завтра и повторить вслед за Горацием: "Valeat res ludicra!"[20]
— Я не посмел, господин Жакаль.
— И вы оставили гостей за столом?
— Увы, да.
— Не сообразив, что стол стоит на том самом месте, куда вы перенесли труп несчастного ребенка!
— Господин Жакаль! — вскричал убийца. — Откуда вы знаете?..
— Разве не положено мне по должности все знать?
— Так вы знаете?..
— Я знаю, что когда вы вернулись к себе, гости и слуги разбежались, стол был опрокинут, а могила пуста.
— Господин Жакаль! — вскричал негодяй. — Где может быть скелет?
Начальник полиции потянул за угол скатерти, лежавшей на его столе, и кивнул на кости.
— Вот он!
Господин Жерар пронзительно закричал, вскочил и в беспамятстве бросился к двери.
— Что вы делаете? — остановил его г-н Жакаль.
— Не знаю я ничего… Бежать!
— Куда? В таком состоянии, как теперь, вы далеко не убежите: вас сейчас же арестуют!.. Господин Жерар! Нельзя быть вором, убийцей, клятвопреступником, имея такую голову, как у вас. Я начинаю думать, что вы рождены быть честным человеком. Идите-ка сюда! Давайте поговорим спокойно, как и положено, когда дело серьезное.
Господин Жерар, пошатываясь, вернулся и сел в кресло, которое покинул за минуту до того.
Господин Жерар приподнял очки и посмотрел на негодяя, как кот на пойманную мышь.
У убийцы выступил на лбу пот.
— Известно ли вам, — продолжал г-н Жакаль, — что вы представляете живейший интерес для сочинителя мелодрам вроде господина Гильбера де Пиксерекура или такого романиста, как господин Дюкре-Дюмини: до чего ваша жизнь богата драматическими событиями, Бог мой! Какие душераздирающие сцены, какие захватывающе интересные перипетии таит в себе неведомая драма вашего бытия! А этот пес!.. Откуда вы его знаете? Это же потомок пса из Монтаржи! Должно быть, этот чертов Брезиль имеет что-то против вас лично.
Господин Жерар лишь простонал в ответ.
Начальник полиции словно ничего не слышал и продолжал:
— Клянусь честью, весь Париж готов рукоплескать такой превосходной драме. Правда, развязка еще неизвестна. Но мы здесь как раз для того, чтобы придумать какой-нибудь конец, не правда ли, честнейший господин Жерар? Занавес только что опустился после четвертого акта: опрокинутый стол, опустевшая могила, разбежавшиеся из проклятого дома гости и слуги… Вот это картина!
— Господин Жакаль, — умоляюще прошептал убийца, — господин Жакаль…
— О, я предвижу, что вы скажете: вы не знаете, как выпутаться… Черт побери! Это касается только вас; когда люди объединены общим делом, каждый выполняет свою часть, иначе кто-нибудь из них двоих окажется в проигрыше. Я свое сделал: арестовал и защитника невинности и добродетельного пса.
— Что вы имеете в виду?
— Я говорю об этом молодом человеке, который только что опрокидывал и душил моих людей, и о готовой их растерзать собаке. Как вы думаете, ради кого одному накинули мешок на голову, а другому надели наручники? Ради вас, неблагодарный!
— Этот молодой человек… Эта собака…
— Этот молодой человек, честнейший господин Жерар, и есть Сальватор, комиссионер с Железной улицы, друг аббата Доминика, сына господина Сарранти. А пес — это Брезиль, принадлежавший вашему несчастному брату, друг ваших бедных племянников, тот самый, которого вы, как вам казалось, убили, а на самом деле — стрелок вы неумелый — промахнулись или, вернее, только ранили. Можете быть уверены: он вас живьем слопает, если только встретит когда-нибудь.
— О Боже, Боже! — закрыв лицо руками, пролепетал г-н Жерар.
— Вы допускаете неосторожность, призывая Господа Бога, — заметил г-н Жакаль. — Несчастный! Если бы он обратил на вас свой взгляд, вас в ту же минуту поразило бы громом небесным. Послушайте, клянусь честью, это подходящая развязка, и к тому же она нравственна. Что скажете?
— Господин Жакаль! Если у вас в душе осталась для меня хоть крупица жалости, не шутите так: вы меня убиваете! — взмолился негодяй.
Он уронил руки, запрокинул голову назад и смертельно побледнел.
— Ну-ну, не стоит так волноваться, — сказал г-н Жакаль. — Сейчас, черт побери, не время бледнеть, лишаться чувств, заливать мой паркет потом. Призовите на помощь свое воображение, господин Жерар, воображение!
Убийца покачал головой и ничего не ответил. Он был раздавлен.
— Поберегитесь! — воскликнул г-н Жакаль. — Если мне придется заканчивать драму в одиночку, я не могу поручиться за то, что финал вас удовлетворит. Я как начальник полиции думаю так: приведя в действие какую-нибудь пружину драматургии, я найду способ заставить молодого человека и пса сбежать отсюда. Я не стану им мешать, когда они отправятся к королевскому прокурору, к хранителю печатей, к великому канцлеру, — да пусть идут, куда пожелают! Я заставлю признать невиновность напрасно осужденного, виновность настоящего убийцы и, в ту минуту как палач уже будет готовить обвиняемого к казни, прикажу сотне статистов кричать: "Господин Сарранти свободен! Настоящий убийца — господин Жерар! Вот он! Вот он!" Я прикажу бросить господина Жерара в темницу, из которой перед этим с триумфом выйдет господин Сарранти под приветственные крики и рукоплескания толпы.
Господин Жерар не сдержался и застонал. По его телу пробежала дрожь.
— Ах, какой же вы нервный! — продолжал г-н Жакаль. — Если у меня было хотя бы трое таких подчиненных, как вы, мне бы уже через неделю не миновать пляски святого Витта! Теперь слушаю ваши предложения. Какого черта! Я вам сказал: "Вот моя развязка!" Я не утверждаю, что она хороша. Скажите вы свое слово, изложите свои соображения, и, если они окажутся удачнее моих, я готов их рассмотреть.
— Мне нечего предложить! — вскричал г-н Жерар.
— Ну да! Не верю. Вы наверняка пришли сюда с какими-то намерениями!
— О нет! Я пришел просить совета.
— Как скучно то, что вы говорите!
— В дороге я обо всем поразмыслил…
— И к какому же выводу вы пришли?
— Мне кажется, что вы не меньше моего заинтересованы в том, чтобы со мной не случилось несчастья.
— Не совсем так. Впрочем, это не имеет значения. Продолжайте!
— Я себе сказал: у меня есть еще, по крайней мере, двенадцать часов.
— Двенадцать — это чересчур. Ну хорошо, предположим, что двенадцать.
— За это время можно далеко уехать.
— Можно проделать сорок льё, платя по три франка прогонных.
— Через восемнадцать часов я буду в морском порту, а через двадцать четыре часа — в Англии.
— Но для этого нужен паспорт.
— Разумеется.
— И вы пришли за ним ко мне?
— Вот именно.
— Предоставляя мне после вашего отъезда либо спасти, либо казнить господина Сарранти по своему усмотрению?
— Я никогда не требовал его смерти…
— До тех пор пока он не угрожал вашей жизни, я понимаю.
— Что вы ответите на мою просьбу?
— На вашу развязку?
— На мою развязку, если угодно.
— Скажу, что это плоско: добродетель не наказана — что верно, то верно, — но и преступление тоже не наказано.
— Господин Жакаль!..
— Ну, раз у нас нет ничего лучше…
— Вы согласны? — подпрыгнув от радости, вскрикнул г-н Жерар.
— Приходится согласиться.
— Ах, дорогой господин Жакаль!..
Убийца бросился к начальнику полиции с раскрытыми объятиями. Однако тот уклонился от них и позвонил.
Вошел дежурный.
— Чистый паспорт! — приказал г-н Жакаль.
— Заграничный… — робко прибавил г-н Жерар.
— Заграничный! — подтвердил начальник полиции.
— Уф! — облегченно выдохнул г-н Жерар, опустился в кресло и вытер лоб.
В кабинете воцарилось ледяное молчание. Господин Жерар не смел взглянуть на г-на Жакаля, а тот неотрывно следил маленькими серыми глазками за негодяем, не желая упустить ни малейшей подробности его мучительного беспокойства.
Дверь снова отворилась; г-н Жерар вздрогнул.
— Решительно, вам надо опасаться столбняка! — предостерег его г-н Жакаль. — Если не ошибаюсь, именно от этой болезни вы умрете.
— Я думал… — пролепетал г-н Жерар.
— Вы думали, что это жандарм, и ошиблись: это принесли ваш паспорт.
— Но в нем нет визы! — робко возразил г-н Жерар.
— До чего вы осмотрительны! — заметил г-н Жакаль. — Визы в самом деле нет, да она и ни к чему. Это паспорт специального агента, и если вам не совестно путешествовать за счет правительства…
— Нет, нет! — воскликнул г-н Жерар. — Это будет для меня большой честью.
— В таком случае, вот ваша грамота: "Обеспечить свободное передвижение…"
— Спасибо, спасибо, господин Жакаль! — перебил негодяй, дрожащей рукой хватаясь за паспорт и не давая начальнику полиции читать дальше. — А теперь полагаюсь на Божью милость!
С этими словами он бросился из кабинета прочь.
— На дьявольскую милость! — воскликнул г-н Жакаль. — Ибо если Всевышний обратит взор на твои деяния, подлый пройдоха, ты пропал!
Он снова позвонил.
— Карета готова? — спросил г-н Жакаль у дежурного.
— Уже десять минут как дожидается!
Господин Жакаль оглядел себя в зеркало. Он был одет безукоризненно: черный фрак, черные панталоны, лаковые туфли, белый жилет и белый галстук.
Он удовлетворенно хмыкнул, накинул длинное пальто, не спеша спустился по лестнице, сел в карету и приказал:
— К господину министру юстиции, Вандомская площадь.
Потом сейчас же спохватился:
— Что я такое говорю? Во дворце Сен-Клу сегодня бал, и министры пробудут до двух часов там.
Он высунулся в окошко и крикнул кучеру:
— В Сен-Клу!
Поудобнее устроившись в углу, он проговорил, зевая:
— Ну и прекрасно, клянусь честью: посплю в дороге!
Лошади поскакали крупной рысью, и г-н Жакаль, умевший при желании заснуть в любое время, не успел доехать до Лувра, как уже спал глубоким сном.
Правда, когда он доехал до Курла-Рен, его совершенно неожиданно разбудили.
Карета остановилась, обе дверцы распахнулись, с каждой стороны на подножку вскочило по два человека; двое приставили пистолеты к груди г-на Жакаля, двое других взялись за кучера.
Все четверо нападавших были в масках.
Господин Жакаль внезапно проснулся.
— В чем дело? Что вам угодно?
— Ни слова, ни жеста, или вам конец! — предупредил один из налетчиков.
— Как?! — вскричал г-н Жакаль, еще не до конца стряхнув с себя сон. — Теперь в полночь нападают даже на Елисейских полях? Кто же, в таком случае, служит в полиции?
— Вы, господин Жакаль. Да успокойтесь вы, в этом не ваша вина. А мы не воры.
— Кто же вы?
— Мы ваши враги. Своей жизнью мы не дорожим, зато вашу держим в своих руках. Итак, ни слова, ни жеста, ни вздоха — иначе, повторяем, вам конец.
Господина Жакаля схватили, а он даже не знал, кто именно. Ни на чью помощь он не надеялся и потому смирился.
— Делайте со мной что хотите, господа, — сдался он.
Один из нападавших завязал ему глаза платком, другой по-прежнему держал пистолет у его груди. Двое других проделали то же с кучером.
Потом один из четырех налетчиков сел в карету, другой — рядом с кучером, у которого забрал из рук вожжи, еще двое вскарабкались на запятки.
— Вы знаете, куда везти! — проговорил начальственным тоном тот, что сел в карету.
Экипаж развернулся, лошади получили мощный удар кнутом и помчались галопом.
XXIV ПУТЕВЫЕ ВПЕЧАТЛЕНИЯ ГОСПОДИНА ЖАКАЛЯ
Тот из четырех неизвестных в масках, что занял на облучке место кучера, был, несомненно, мастер своего дела. За десять минут летевшая на полном ходу карета сделала столько поворотов и крюков, что г-н Жакаль, несмотря на свою прозорливость и превосходное знание местности, через некоторое время уже не мог определить, где он находится и куда его везут.
Действительно, после того как карета развернулась, она, стало быть, поехала в обратном направлении, то есть от Курла-Рен в сторону набережной Конферанс. Свернув налево, она вернулась на то место, с которого началось путешествие, и поехала прежним маршрутом, а затем пересекла мост Людовика XVI.
Когда экипаж замедлил ход, г-н Жакаль понял, что они едут по мосту.
Карета свернула налево и поехала по набережной Орсе.
Там г-н Жакаль еще узнавал дорогу. Он догадался, судя по свежести, исходившей от воды, что они следуют вдоль реки.
Когда экипаж свернул вправо, г-н Жакаль понял, что они на Паромной улице, потом — снова направо: никаких сомнений, что это Университетская улица.
Карета покатила вверх по улице Бельиасс, потом свернула на улицу Гренель, затем снова поехала вниз к Университетской, и дальше — все прямо.
Господин Жакаль почувствовал, что начинает сбиваться.
Но когда они оказались на бульваре Инвалидов, на него снова пахнуло влажным воздухом, как только что с Сены. Этот воздух исходил с покрытых росой деревьев. Он решил, что они либо вернулись к реке, либо едут вдоль бульвара.
Карета катила некоторое время не по булыжной мостовой, что заставило его остановиться на втором предположении.
Несомненно, они следовали по бульвару.
Коляска по-прежнему мчалась со скоростью не меньше четырех льё в час.
Поднявшись к улице Вожирар, экипаж остановился.
— Мы приехали? — спросил г-н Жакаль; путешествие, как ему казалось, несколько затянулось.
— Нет, — коротко отвечал его сосед.
— Не сочтите за любопытство: а долго ли нам еще ехать? — поинтересовался начальник полиции.
— Да, — ответил сосед все с той же лаконичностью, которой позавидовал бы любой спартанец.
— Надеюсь, вы позволите мне, сударь, воспользоваться остановкой и взять щепоть табаку? — спросил г-н Жакаль то ли потому, что действительно нуждался в понюшке, то ли надеясь заставить спутника разговориться, чтобы по голосу и манере выражаться определить, с какими людьми имеет дело.
— Пожалуйста, сударь, — разрешил спутник г-на Жакаля. — Но прежде позвольте мне забрать оружие, которое лежит в правом кармане вашего пальто.
— А-а!
— Да, пару карманных пистолетов и кинжал.
— Сударь, вы знаете о содержимом моих карманов, будто обшарили их. Освободите мне, пожалуйста, руку, и я сдам оружие.
— Ни к чему, сударь: с вашего позволения я заберу его сам. Я не сделал этого раньше только потому, что, пообещав убить вас при первом же движении, хотел посмотреть, как вы отнесетесь к моим словам.
Незнакомец обыскал г-на Жакаля и забрал оружие, переложив его в карман своего редингота.
— А теперь, — обратился он к г-ну Жакалю, — я освобожу вам руки. Только лучше без глупостей, уж вы мне поверьте.
— Вы очень любезны, благодарю вас, — с изысканной вежливостью проговорил г-н Жакаль. — Поверьте, что, если мне представится случай в подобной ситуации оказать вам такую же услугу, я не забуду маленькой радости, которую вы мне доставили.
— Такой случай не представится, — возразил незнакомец. — И не надейтесь!
Господин Жакаль, потянувшийся было за табаком, замер при этих словах, так отчетливо обрисовавших его положение.
"Дьявольщина! — с чувством выругался он про себя. — Шутка зашла, кажется, дальше, чем я предполагал. Но кому вздумалось со мной шутить? У меня нет врагов, если не считать подчиненных. Однако никто из них не осмелился бы устраивать мне ловушку. Все эти люди сильны и смелы, когда они действуют сообща и под присмотром хозяина, а поодиночке глупы и трусливы. Во Франции есть только два человека, способных помериться со мной силами: Сальватор и префект полиции. Префекту я нужен в любое время, но особенно на время выборов; значит, он вряд ли заставит меня бесцельно кататься по улицам от полуночи до часу ночи. Раз это не префект, остается Сальватор. Ох, этот негодяй Жерар! Именно он втянул меня в это осиное гнездо! Из-за его подлости, трусости, оплошности я страдаю! Если я выпутаюсь, он за все мне ответит! Будь он в Мономотапе, я и там настигну этого висельника! Однако что задумал Сальватор? Как мое похищение или исчезновение могут помочь спасти Сарранти? Ведь именно с этой целью его друзья устроили мне прогулку в столь поздний час, хотя… Ах, я дурак! Ну, конечно! Он предвидел, что я прикажу его арестовать, и сказал своим друзьям: "Если в такое-то время я не выйду, значит, меня арестовали. Хватайте г-на Жакаля: он будет заложником". Да, черт побери, все так и есть!"
Господин Жакаль так обрадовался своей сообразительности, что потер руки, будто сидел в своем кабинете и только что со свойственной ему ловкостью обделал удачное дельце.
Господин Жакаль был по натуре артист; он занимался искусством ради искусства.
Вдруг что-то тяжелое со стуком упало на крышу кареты, и г-н Жакаль вздрогнул от неожиданности.
— О-о! Что это? — спросил он спутника.
— Ничего! — все так же кратко ответил тот.
И коляска покатила с невероятной скоростью, словно лишний вес должен был, вопреки всем законам динамики, облегчить ее (г-ну Жакалю могло бы показаться, что он едет по железной дороге, если бы железные дороги существовали в описываемую эпоху).
— Странно! Очень странно! — пробормотал г-н Жакаль, втягивая одну за другой две огромные понюшки табаку. — Карета, и так довольно тяжелая, судя по грохоту колес, едет еще быстрее, чем до того как ее нагрузили! Речная свежесть, а, с другой стороны, экипаж катится легко, будто женщина ступает по траве… Странно! Более чем странно!.. Очевидно, мы в открытом поле… Но в какой стороне? На севере, юге, востоке, западе?
Господин Жакаль очень надеялся отомстить за свое похищение, а потому направление интересовало его в эту минуту в тысячу раз больше, чем конечная цель путешествия. Его возбуждение достигло крайних пределов, и страстное желание, а главное — любопытство стали нестерпимыми: он забыл о предупреждении спутника и поднес левую руку к повязке на лице. Однако сосед не спускал с него глаз: сейчас же щелкнул затвор пистолета, г-н Жакаль торопливо опустил руку, и, притворившись, что ничего не слышал, самым естественным тоном спросил:
— Сударь! Не откажите еще в одной услуге: я буквально задыхаюсь. Ради Бога, позвольте мне глотнуть воздуху!
— Нет ничего проще! — заметил незнакомец, открывая справа от себя окно. — Только из-за вас и ехали с одним отворенным окошком, опасаясь сквозняков.
— Вы неслыханно добры, — поспешил сказать г-н Жакаль, съежившись под порывом холодного ночного воздуха. — Однако мне бы не хотелось злоупотреблять вашей любезностью. Я боюсь, что этот сквозняк — а я действительно ощущаю сквозняк! — может быть вам вреден или даже просто неприятен, и умоляю не принимать мою просьбу всерьез.
— Отчего же, сударь, — возразил незнакомец. — Вы пожелали, чтобы я открыл это окно: оно останется открытым.
— Тысячу раз вам благодарен, сударь, — отозвался г-н Жакаль, не пытаясь продолжить разговор, который, по-видимому, его спутник поддерживал с большой неохотой.
Полицейский опять погрузился в размышления.
"Да, — думал он, — это рука Сальватора. Глупо было бы в этом сомневаться. Люди, с которыми я сейчас имею дело, не похожи на остальных. Они выражаются вежливо, хотя и немногословны. Внешне у них приятные манеры, но, кажется, настроены они весьма решительно и далеко не по-христиански. Итак, похищением я обязан Сальватору. Да, я был прав: он предвидел, что его могут арестовать. Какая жалость, что такой ловкий человек до такой степени честен! Этот чудак знает чуть ли не весь Париж, да что там Париж — всю Францию, не говоря уже о карбонариях Италии и иллюминатах Германии. Настоящий дьявол! Надо было обращаться с ним поосторожнее. Он же дал мне понять, перед тем как уйти: "Вы знаете, что будет с тем, кто прикажет меня арестовать". Да, я был предупрежден, ничего не скажешь! Проклятый Сальватор! Чертов Жерар!"
Вдруг г-н Жакаль радостно вскрикнул.
Его осенило, и как он ни умел владеть собой, он не сдержался.
— Ах! — вырвалось у него.
— Что еще? — спросил сосед.
Господин Жакаль решил извлечь пользу из собственной неосторожности.
— Сударь! — сказал он. — Я вспомнил об одном весьма важном деле. Вы же, очевидно, не хотите, чтобы наша весьма приятная для меня прогулка привела к печальному результату для третьего лица. Вообразите, сударь, что перед отъездом я приказал задержать на всякий случай, так, из осторожности, прекрасного молодого человека. Я рассчитывал освободить его через два часа, то есть по возвращении из Сен-Клу. Ведь я ехал в Сен-Клу, когда вы оказали мне честь своим появлением и изменили мой маршрут. Было бы неплохо, если бы я вернулся через час в префектуру полиции. Скажите, сударь, это возможно?
— Нет, — все так же лаконично отозвался незнакомец.
— Как видите, мое путешествие может иметь серьезные и нежелательные последствия — иными словами, задержит под стражей невиновного дольше, чем я того хотел. Позвольте, сударь, я при вас напишу приказ, который мой кучер отвезет в префектуру, и господин Сальватор будет немедленно освобожден.
Господин Жакаль нарочно упомянул о нашем друге в самом конце своей речи, потому что, выражаясь языком театра, приберегал эффект. Он понял, что попал в точку: при имени Сальватора его сосед невольно вздрогнул.
— Стой! — крикнул он кучеру или, вернее, тому, кто исполнял его обязанности.
Карета резко остановилась.
— Нет ничего проще: я при свете луны черкну несколько слов в своей записной книжке, — небрежно продолжал г-н Жакаль.
Словно уже получив разрешение, г-н Жакаль поднес руку к повязке на глазах, однако спутник его остановил.
— Не надо самостоятельности, сударь. Мы сами решим, как все будет происходить.
Закрыв окна, незнакомец для большей верности тщательно задернул красные шелковые занавески, не позволяющие ни заглянуть в карету, ни увидеть что-нибудь из нее. Затем он вынул из кармана небольшой потайной фонарик и зажег его при помощи фосфорной зажигалки.
Господин Жакаль услышал, как затрещала, разгораясь, спичка, и почувствовал в воздухе резкий запах фосфора.
"Кажется, мои спутники ни за что не хотят, чтобы я видел, где нахожусь. Это сильные люди. С такими приятно иметь дело!" — отметил он про себя.
— Сударь! — обратился к нему спутник. — Теперь вы можете снять повязку.
Господин Жакаль упрашивать себя не заставил. Он неспешно, как человек, которому некуда торопиться, удалил препятствие, которое, как Фортуна или Любовь, делало его на время слепым.
Ему показалось, что он находится в герметично закрытой коробке.
Он понял, что не имеет смысла пытаться выглянуть наружу; немедленно смирившись, как свойственно всем решительным людям, он вынул из кармана записную книжку и написал:
"Приказываю господину Канле, дежурному по полицейскому участку Сен-Мартен, немедленно освободить господина Сальватора".
Он поставил дату и подпись.
— Не угодно ли вам будет передать этот приказ с моим кучером? — предложил он. — Это достойнейший и милейший человек, привыкший к моим филантропическим поступкам. Он без промедления исполнит мое поручение.
— Сударь! — со своей неизменной вежливостью отвечал спутник г-на Жакаля. — Надеюсь, вы не станете возражать, если мы прибегнем к услугам вашего кучера в другой раз. Для такого рода поручений у нас имеются люди, которые стоят дороже всех кучеров, вместе взятых.
Незнакомец погасил фонарь, с чрезвычайной ловкостью снова надел г-ну Жакалю повязку на глаза, еще раз приказал ему не двигаться, потом отворил дверцу и кого-то позвал.
Он произнес какое-то необычное имя.
Господин Жакаль почувствовал, как один из двоих людей, стоявших на запятках, оставил свой пост. Он услышал, как кто-то подошел к дверце и заговорил на благозвучном, мелодичном и нежном наречии. Хотя г-н Жакаль знал чуть не все языки мира, он не понял ни слова. Разговор продолжался всего несколько секунд, после чего сосед г-на Жакаля вручил подошедшему письменный приказ, дверца захлопнулась, и прозвучали два английских слова: "All right!", означающие на нашем языке не что иное, как "Все в порядке, действуйте!".
Убежденный в том, что все действительно в порядке, как сказал сосед г-на Жакаля, кучер снова хлестнул лошадей, и они помчались прежним галопом.
Не проехала карета и пяти минут, как опять что-то свалилось на нее сверху, так что она покачнулась, но особым образом. У г-на Жакаля были, как обычно, обострены все чувства: по стуку на крыше он определил, что упал не короткий, как в прошлый раз, а длинный предмет, притом деревянный.
"В первый раз сбросили, как видно, моток веревки, — подумал г-н Жакаль, — а сейчас похоже на лестницу. Очевидно, мы будем спускаться и подниматься. Решительно, я имею дело с предусмотрительными людьми".
Как и в первый раз, карета, вопреки законам динамики, покатила вдвое быстрее.
"Наверное, эти молодчики открыли новую движущую силу, — решил про себя г-н Жакаль. — Напрасно они набрасываются на путешественников. Они могли бы разбогатеть на своем изобретении… А на каком, черт возьми, языке говорил только что мой сосед? Это не английский, не итальянский, не испанский, не немецкий. Не похож он ни на венгерский, ни на польский, ни на русский: в славянских языках больше согласных, чем я слышал в его речи. И на арабский он не похож: в арабском есть гортанные звуки, их ни с чем не спутаешь. Должно быть, это турецкий, персидский или хинди. Я склоняюсь к последнему".
Не успел г-н Жакаль прийти к выводу относительно языка хинди, как карета снова остановилась.
XXV ГЛАВА, В КОТОРОЙ ГОСПОДИНУ ЖАКАЛЮ, КАК ОН И ПРЕДВИДЕЛ, ПРИХОДИТСЯ ПОДНИМАТЬСЯ И СПУСКАТЬСЯ
Заметив, что карета останавливается, г-н Жакаль, который начинал чувствовать себя с похитителями свободнее, отважился спросить:
— Уж не заберем ли мы здесь кого-нибудь?
— Нет, — коротко ответил незнакомец. — Мы здесь кое-кого оставим.
С козел донеслась возня, и г-н Жакаль вдруг почувствовал, как дверца с его стороны распахнулась.
— Вашу руку! — произнес голос одного из трех оставшихся похитителей, не принадлежавший, однако, ни тому, кто заменил кучера, ни соседу г-на Жакаля.
— Мою руку? Зачем? — спросил г-н Жакаль.
— Да не вашу, а вашего дурака-кучера. Он расстанется с вами, возможно, навсегда и хочет попрощаться.
— Как? Бедняга! — вскричал г-н Жакаль. — Что с ним будет?
— С ним? Да ничего особенного. Его проводят в условленное место и там разрешат снять повязку.
— Почему же вы говорите, что этот человек, возможно, никогда меня не увидит?
— Для того чтобы он вас больше не увидел, вовсе не обязательно должно что-то случиться с ним.
— Ну да, нас ведь двое… — сказал г-н Жакаль.
— Совершенно верно. А несчастье может произойти только с вами.
— Увы! А этот парень непременно должен меня оставить? — спросил г-н Жакаль.
— Да, так нужно.
— Однако если мне позволено будет высказать желание, мне бы хотелось, чтобы этот человек оставался рядом, чем бы все это для меня ни кончилось.
— Сударь! — отвечал незнакомец. — Не мне вам объяснять, что, чем бы все это для вас ни кончилось — он подчеркнул эти слова, — свидетели нам не нужны.
Эти слова, а в особенности тон, которым они были произнесены, заставили г-на Жакаля вздрогнуть. Что хорошего можно ждать от приключения, в котором люди отделываются от свидетелей? Сколько опасных преступников казнили на его памяти ночью, за городом, в придорожной канаве, за городской стеной, в лесу, без свидетелей?!
— Ну, раз уж приходится расстаться, бедняга, вот тебе моя рука!
Кучер поцеловал г-ну Жакалю руку и сказал:
— Не будет ли с моей стороны нескромностью напомнить вам, сударь, что завтра истекает срок моей месячной оплаты?
— Ах, плут ты этакий! Вот что тебя беспокоит в такую минуту? Господа, позвольте мне снять повязку и с ним рассчитаться.
— Не нужно, сударь, — остановил его незнакомец, — я за вас расплачусь.
— Держи, — сказал он кучеру, — вот тебе пять луидоров за месяц.
— Сударь, — возразил кучер, — здесь тридцать франков лишних.
— Выпьешь за здоровье хозяина, — послышался уже знакомый г-ну Жакалю насмешливый голос.
— Ну, довольно! — произнес сосед г-на Жакаля. — Закрывайте дверцу, едем дальше.
Дверца захлопнулась, и карета снова стремительно покатила вперед.
Мы не станем излагать далее впечатления г-на Жакаля об этом ночном путешествии.
С каким бы вопросом он теперь ни обращался к своему спутнику, тот отвечал с неизменным лаконизмом, столь пугающим, что полицейский предпочел молчать. Но ему чудились призраки, они все теснее обступали его со всех сторон. И чем быстрее неслась карета, тем больше возрастали его страхи. От беспокойства он перешел к опасению, от опасения к боязни, от боязни к страху и, наконец, от страха к ужасу, когда через полчаса бешеной скачки услышал слова своего спутника:
— Мы прибыли.
Действительно, карета остановилась. Но, к великому удивлению г-на Жакаля, дверцу никто не открывал.
— Вы, кажется, сказали, сударь, что мы приехали? — собравшись с духом, спросил г-н Жакаль у своего соседа.
— Да, — ответил тот.
— Почему же не открывают дверцу?
— Потому что еще не пришло время.
Господин Жакаль услышал, как с кареты снимают второй из брошенных на нее предметов и, прислушавшись к его продолжительному шуршанию по крыше экипажа, утвердился в своем предположении, что это лестница.
Он не ошибся. Человек в маске, сменивший кучера на облучке, приставил лестницу к дому.
Она доставала до окна второго этажа.
Установив лестницу, человек подошел к дверце, отворил ее и доложил по-немецки:
— Готово!
— Выходите, сударь, — пригласил спутник г-на Жакаля. — Вам подадут руку.
Господин Жакаль вышел без возражений.
Мнимый кучер взял его за руку, помог спуститься с подножки и подвел к лестнице.
Сосед г-на Жакаля вышел из кареты и последовал за ними.
Чтобы г-н Жакаль не чувствовал себя оставленным, он положил ему руку на плечо.
Другой незнакомец уже влез наверх и алмазом вырезал стекло на уровне оконной задвижки.
Просунув руку в образовавшееся отверстие, он отпер окно.
После этого он подал знак товарищу, ждавшему внизу.
— Перед вами лестница, — сказал тот г-ну Жакалю. — Поднимайтесь!
Господин Жакаль не заставил повторять приглашение. Он поднял ногу и встал на нижнюю перекладину.
— Считайте, что вы дважды мертвец, если издадите хоть звук, — предупредил незнакомец.
Господин Жакаль кивнул в знак того, что все понял, а про себя подумал:
"Решается моя судьба: развязка близка".
Впрочем, это не помешало ему подняться по лестнице в полной тишине, да так ловко, словно у него не были завязаны глаза и дело происходило средь белого дня, настолько для г-на Жакаля это было привычное занятие.
Он на всякий случай стал считать перекладины и насчитал их семнадцать, когда очутился на самом верху лестницы. Его ждал человек, отворивший окно; любезно подставив руку, он приказал:
— Перешагивайте!
Господин Жакаль и не думал возражать.
Он сделал все, что было велено.
Следовавший за ним человек сделал то же.
Тогда тот, что шел впереди — а его единственной целью было, как видно, проложить им путь и помочь г-ну Жакалю подняться наверх, — снова спустился и положил лестницу на крышу кареты. К своему величайшему ужасу, г-н Жакаль услышал, как лошади галопом поскакали прочь.
"Вот я оказался заперт, — подумал он. — Но где? Уж во всяком случае не в погребе, раз мне пришлось подняться на семнадцать ступеней. Развязка все ближе".
Он обратился к спутнику с вопросом:
— Не будет ли с моей стороны нескромностью узнать, подошла ли наша маленькая прогулка к концу?
— Нет! — отозвался тот, кто, судя по голосу, сидел с ним в карете и, очевидно, решил быть его телохранителем.
— Долго ли нам еще предстоит путешествовать?
— Мы будем на месте примерно через три четверти часа.
— Так мы снова поедем в карете?
— Нет.
— Стало быть, нас ждет пешая прогулка?
— Вот именно!
"А-а! — подумал г-н Жакаль. — Все окончательно запутывается. Три четверти часа ходить в помещении, да еще во втором этаже! Как бы огромен и живописен ни был этот дом, такая долгая прогулка по нему может показаться утомительной. Все это более чем странно! Куда же мы придем?"
В эту минуту г-ну Жакалю показалось, что сквозь повязку на глазах пробивается свет. Это натолкнуло его на мысль, что его спутник снова зажег фонарь.
Он почувствовал, как кто-то взял его за руку.
— Идемте, — пригласил его проводник.
— Куда мы идем? — спросил г-н Жакаль.
— Вы очень любопытны, — заметил тот.
— Я, может быть, не так выразился, — спохватился начальник полиции. — Я хотел сказать: "Как мы пойдем?"
— Говорите тише, сударь! — послышался голос.
"О-о! Похоже, в доме кто-то живет", — предположил г-н Жакаль.
И он продолжал в том же тоне, что и его собеседник, то есть несколько тише, как ему и было приказано:
— Я хотел спросить, сударь, как мы пойдем, то есть по какой дороге, предстоит нам подниматься или спускаться?
— Мы спустимся.
— Хорошо. Если дело лишь в том, чтобы спуститься, давайте спустимся.
Господин Жакаль старался говорить в шутливом тоне, чтобы казаться хладнокровным. Однако на душе у него было неспокойно. Сердце его готово было вырваться из груди, и в темноте, обступавшей его со всех сторон, он подумал о тех, кто путешествует свободно, в ярком свете луны, per arnica silentia lunae[21], как сказал Вергилий.
Надо сказать, что это меланхолическое размышление было недолгим.
К тому же произошло нечто такое, что отвлекло г-на Жакаля.
Ему почудились приближающиеся шаги. Его спутник чуть слышно обменялся несколькими словами с вновь прибывшим, которого, видимо, ждали как проводника по лабиринту, куда им предстояло углубиться; проводник отворил дверь и начал спускаться по лестнице.
У господина Жакаля не осталось больше сомнений, когда его спутник сказал:
— Возьмитесь за перила, сударь.
Начальник полиции снова стал считать ступени, как он это делал, когда поднимался.
Их было сорок три.
Эти сорок три ступени привели в мощеный двор.
Во дворе находился колодец.
Человек с фонарем направился к колодцу; г-н Жакаль, подталкиваемый проводником, шел следом.
Человек с фонарем склонился над краем колодца и крикнул:
— Эй, вы там?
— Да! — отозвался голос, заставивший г-на Жакаля вздрогнуть: казалось, он доносится из самых недр земли.
Человек поставил фонарь на край колодца, взялся за конец веревки и потянул на себя, будто доставая из колодца ведро. Но вместо ведра на конце веревки оказалась огромная корзина, способная вместить человека или даже двух.
Как ни старался человек действовать бесшумно, блок, очевидно, давно не смазывали, и он жалобно скрипнул.
Господин Жакаль сейчас же узнал этот звук, и по всему его телу пробежал озноб.
Однако он не успел взять себя в руки, как ни старался: едва корзина оказалась на земле, его толкнули внутрь, приподняли, и корзина закачалась в воздухе, а затем начальника полиции стали спускать в колодец с быстротой и ловкостью: можно было подумать, что он имеет дело с горняками.
Господин Жакаль не сдержался и издал вздох, похожий скорее на стон.
— Не вздумайте кричать, — строго предупредил полицейского знакомый голос его провожатого, — иначе я отпущу веревку!
Такое предупреждение заставило г-на Жакаля вздрогнуть, но вместе с тем отбило желание издавать какие бы то ни было звуки.
"В конце концов, — решил он, — если бы они хотели бросить меня в колодец, они не стали бы угрожать или спускать меня в корзине. Но куда, черт возьми, они ведут меня этим дурацким путем? На дне колодца может быть только вода".
Вдруг его осенило: он вспомнил, как спускался в Говорящий колодец.
"Нет, — подумал он, — нет! Я ошибаюсь, думая, что на дне колодца может быть лишь вода. Там еще бывают огромные и запутанные подземелья, зовущиеся катакомбами. Меня ведь так долго возили по городу, чтобы сбить с толку. Значит, моей жизни ничто не угрожает: зачем сбивать с толку человека, которого собираются убить? Никому не пришло на ум морочить голову Брюну, Нею, четырем сержантам из Ла-Рошели. Ясно одно: я в руках карбонариев. Но зачем они меня похитили?.. A-а, арест Сальватора! Опять этот чертов Сальватор! И проклятый Жерар!"
С такими размышлениями г-н Жакаль, забившись в корзину и уцепившись обеими руками за веревку, спускался на дно колодца, в то время как другая корзина, нагруженная камнями такого же веса и управляемая теми, кто остался во дворе, поднималась вверх.
И сейчас же сверху раздался условный свист, на который снизу ответили тоже условным свистом.
Первый означал: "Он у вас?", а ответ: "У нас".
И действительно, г-н Жакаль почувствовал, что под ним твердая почва.
Ему помогли выйти из корзины, которая затем поднималась и опускалась еще дважды, доставив вниз телохранителей г-на Жакаля.
XXVI ГЛАВА, В КОТОРОЙ ГОСПОДИН ЖАКАЛЬ ПОНИМАЕТ НАКОНЕЦ, ЧТО ПРОИСХОДИТ, И ПРИЗНАЕТ, ЧТО ДЕВСТВЕННЫЕ ЛЕСА АМЕРИКИ МЕНЕЕ ОПАСНЫ, ЧЕМ ДЕВСТВЕННЫЕ ЛЕСА ПАРИЖА
Спутники двинулись в путь по бескрайним подземельям, которые мы уже описывали в одной из предыдущих книг.
Шествие замедлялось из-за многочисленных поворотов: провожатые г-на Жакаля — нарочно или нет — заставляли так следовать своего подопечного. Они шли три четверти часа, показавшихся пленнику вечностью: сырость подземелья, ровное неторопливое движение, а также полное молчание проводников придавали этой ночной прогулке сходство с погребальным шествием.
Небольшой отряд остановился перед низкой дверью.
— Мы уже пришли? — со вздохом спросил г-н Жакаль, начинавший думать, что таинственность, которой окружили его похищение, свидетельствовала о грозящей ему опасности.
— Осталось совсем немного, — ответил незнакомый голос.
Говоривший отворил дверь, в которую вошли оба спутника г-на Жакаля.
Третий взял г-на Жакаля за руку и предупредил:
— Мы поднимаемся.
Действительно, г-н Жакаль споткнулся о нижнюю ступеньку лестницы.
Едва он поставил ногу на третью ступень, как дверь за ним захлопнулась.
Господин Жакаль, все так же сопровождаемый телохранителями, поднялся на сорок ступеней.
"Отлично! — подумал он. — Меня опять ведут во второй этаж того дома, чтобы запутать следы".
На сей раз г-н Жакаль заблуждался; он скоро понял это, когда оказался на ровной земляной площадке и вдохнул полной грудью свежий, ласкающий, ароматный лесной воздух.
Он прошел по мягкой траве с десяток шагов, и знакомый голос его спутника произнес:
— Теперь мы пришли и вы можете снять повязку.
Господин Жакаль упрашивать себя не заставил. Он торопливо сорвал платок с глаз, не сумев скрыть волнения.
У него вырвался изумленный возглас при виде открывшегося ему зрелища.
Он стоял в окружении сотни людей, за которыми поднимался настоящий лес.
Начальник полиции изумленно и подавленно огляделся.
Он попытался разглядеть хоть одно знакомое лицо среди людей, освещаемых сверху луной, а снизу — двумя десятками воткнутых в землю факелов.
Но все эти лица были ему незнакомы.
Да и где он находился? Он не имел об этом ни малейшего представления.
На десять льё вокруг Парижа от не знал ни одного похожего места.
Господин Жакаль попытался найти какой-нибудь ориентир, определить, где кончается этот лес, но поднимавшийся от факелов дым, смешиваясь с туманом, обволакивавшим деревья, был непроницаем даже для взгляда г-на Жакаля.
Особенно поразило начальника полиции угрюмое молчание обступивших его людей, похожих скорее на призраки, если бы не горящие глаза, в которых читались уже слышанные г-ном Жакалем зловещие слова: "Мы не воры, мы враги!"
Врагов этих, как мы только что сказали, насчитывалось около сотни, и он находился среди них ночью, в лесу!
Господин Жакаль, как известно, был философ, вольтерьянец, безбожник (эти три различных определения обозначают примерно одно и то же). Однако, отметим это к его стыду или же, напротив, к чести его, в этот торжественный миг он сделал над собой необычайное усилие и, подняв глаза к небу, поручил свою душу Господу Богу!
Наши читатели, без сомнения, узнали место, куда привели г-на Жакаля, и если полицейскому, несмотря на усилия, никак не удавалось его узнать, это, вероятно, объяснялось просто: хотя он все время находился в черте Парижа, ему никогда не доводилось здесь раньше бывать.
Это, в самом деле, был девственный лес на улице Анфер, не такой зеленый, конечно, как в ту памятную весеннюю ночь, когда мы пришли сюда впервые, но не менее живописный в эту пору поздней осени, да еще в такое время суток.
Именно отсюда ушли Сальватор и генерал Лебастар де Премон, чтобы вырвать Мину из рук г-на де Вальженеза. Здесь же они назначили встречу, чтобы вырвать г-на Сарранти из рук палача.
Видели мы и то, почему Сальватор не пришел на свидание и как его заменили г-ном Жакалем.
Мы знаем в лицо кое-кого из тех, кто собрался в необитаемом доме.
Это вента карбонариев, призвавшая на помощь, учитывая сложившееся положение, четыре другие венты. Ночью 21 мая генерал Лебастар де Премон приходил на подобное собрание и просил помощи и поддержки, чтобы освободить его друга.
Читатели помнят ответ карбонариев; мы рассказывали о нем в главе под названием: "Помоги себе сам, и Бог тебе поможет". Это был полный, решительный, единодушный отказ принимать какое-либо участие в освобождении пленника. Мы ошибаемся, когда говорим "единодушный": один из двадцати членов, Сальватор, предложил генералу свою помощь.
Что за этим последовало, мы уже знаем.
Мы также помним, как резко, хотя и справедливо, сформулировали карбонарии свое суровое решение. Однако мы еще раз приведем текст на тот случай, если кто-нибудь забыл, о чем говорилось в вышеупомянутой главе.
Оратор, которому было поручено выступить от имени братьев, сказал:
"Я сожалею, что вынужден дать вам такой ответ, — без ясных, очевидных, неопровержимых доказательств невиновности господина Сарранти, по мнению большинства членов, нам не следует поддерживать предприятие, имеющее целью вырвать из рук закона того, кого этот закон осудил справедливо; поймите меня правильно, генерал: я говорю "справедливо", пока не доказано обратное".
Утром описываемого нами дня, когда Сальватор обдумывал свою поездку в Ванвр, он зашел к генералу Лебастару де Премону. Генерала он не застал и просил ему передать следующее:
"Сегодня вечером состоится собрание в девственном лесу. Ступайте туда и скажите братьям, что у нас есть доказательство невиновности г-на Сарранти. Я представлю это доказательство в полночь.
Однако с девяти часов вечера садите с десятком верных людей в засаде неподалеку от Иерусалимской улицы; вы увидите, как я войду в полицию, до этого момента, я уверен, все произойдет так, как я задумал. Но в префектуре — хотя я не думаю, что г-н Жакаль осмелится на этот шаг, зная, кто я такой, — меня могут арестовать.
Если до десяти часов я не выйду, значит, меня схватили.
Но мой арест заставит г-на Жакаля предпринять некоторые шаги, и ему придется выйти самому.
Примите меры как человек, привыкший организовывать засады. Захватите г-на Жакаля и его кучера; последнего отпустите, когда сочтете возможным, а г-на Жакаля, покатав по городу и запутав следы, отвезите в девственный лес.
Как только я снова окажусь на свободе, я сам им займусь".
Мы видели, что генерал Лебастар де Премон — а именно он сидел рядом с г-ном Жакалем в карете — с помощью своих друзей точно исполнил все предписания Сальватора.
Вента или, точнее, пять вент, собравшиеся в этот вечер, чтобы договориться о выборах, еще в десять часов узнали через посланца генерала об аресте Сальватора, невиновности г-на Сарранти и необходимости похитить г-на Жакаля.
Целая вента, то есть двадцать человек, в одно мгновение предприняли все необходимое, чтобы г-н Жакаль не смог ускользнуть: помимо четырех человек, которых г-н Лебастар де Премон посадил в засаду у префектуры, и трех человек, которые находились вместе с ним на Курла-Рен, вента расставила на одинаковом расстоянии посты по четыре человека вдоль реки и за заставой Пасси.
Как видим, г-н Жакаль едва ли мог ускользнуть — так оно и случилось.
Мы проследили за его долгим путешествием по Парижу, предпринятым по совету Сальватора, и оставили его в окружении карбонариев. Начальник полиции с тревогой ожидал приговора, который судя по всему должен был оказаться смертным.
— Братья! — торжественно начал генерал Лебастар де Премон. — Перед вами тот, кого вы ждали. Как наш брат Сальватор и предвидел, он арестован. Как он и приказал на случай своего ареста, тот, кто посмел поднять на него руку, был похищен и стоит перед вами.
— Для начала пусть отдаст приказ освободить Сальватора, — предложил кто-то.
— Я это уже сделал, господа, — поспешил заверить г-н Жакаль.
— Это правда? — переспросили несколько человек, что свидетельствовало об одном: судьба Сальватора была им далеко не безразлична.
— Подождите! — сказал г-н Лебастар де Премон. — Человек, которого нам посчастливилось захватить, очень хитер. Как только мы его арестовали, он стал обдумывать, из-за чего его похитили, и, конечно, догадался, что отвечает головой за нашего друга и что мы, доставив его на место, прежде всего потребуем свободы для Сальватора. Он решил проявить инициативу и, как сам сказал об этом, действительно отдал такой приказ. Но на мой взгляд, следовало отдать его перед тем, как он вышел из префектуры, а не после того как он попал к нам в руки.
— Но я же вам сказал, господа, — вскричал г-н Жакаль, — что просто забыл отдать такой приказ перед выходом!
— Досадная забывчивость! Братья сами решат, насколько это серьезно, — рассудил генерал.
— Кстати, — продолжал тот же голос, что спрашивал у генерала, правду ли сказал начальник полиции, — вы здесь, сударь, не только затем, чтобы ответить за арест Сальватора. У нас к вам тысяча других вопросов.
Господин Жакаль хотел было ответить, но говоривший властно махнул рукой, приказывая ему молчать.
— Я говорю о ваших проступках не только в области политики, — неторопливо продолжал он, — вы любите монархию, а мы — республику, так что же? Вы вправе служить человеку, как мы вправе посвятить свои жизни принципу. Вы арестованы не только как политический агент правительства, а как человек, превысивший свои полномочия и злоупотребивший своей властью. Не проходит дня, чтобы в секретный трибунал не поступила на вас жалоба, чтобы кто-то из братьев не потребовал вам отомстить. Уже давно, сударь, вы приговорены к смерти, и если до сих пор живы, то только благодаря Сальватору.
Спокойный и печальный тон говорившего произвел на г-на Жакаля столь ужасающее действие, словно он услышал звук трубы карающего ангела. Начальник полиции многое мог бы возразить, он умел быть красноречивым, и в свой последний час, когда смерть подкралась к нему незаметно и раньше срока, у него, конечно, была отличная возможность блеснуть своим красноречием. Но ему даже не пришло в голову попытаться это сделать: строгое молчание, царившее среди присутствовавших, превращало это многочисленное собрание в мощную и страшную силу.
Господин Жакаль молчал. Тогда слово взял другой оратор.
— Человек, арестованный по вашему приказанию, хотя вы десять раз обязаны ему жизнью, сударь, дорог всем нам. За одно то, что вы его арестовали и, значит, посмели поднять руку на того, кого вы по многим причинам должны были чтить и уважать, вы заслужили смерть. Этот вопрос мы и поставим на обсуждение. Сейчас вам принесут стол, бумагу, перья и чернила, и если за время этого обсуждения, которое вы можете считать верховным судом, вам нужно будет оставить какие-нибудь письменные распоряжения, выразить последнюю волю, написать завещание родным и близким, изложите свои желания, и мы клянемся, что они будут в точности исполнены.
— Но чтобы завещание было признано законным, нужен нотариус, даже два! — вскричал г-н Жакаль.
— Только не для собственноручного завещания, сударь. Как вы знаете, такой документ, от начала и до конца написанный рукой завещателя, — самый безупречный документ, когда завещатель физически здоров и находится в здравом уме. Здесь есть сто свидетелей, которые при необходимости подтвердят, что, составляя и подписывая свое завещание, вы были как нельзя более здоровы телом и духом. Вот стол, чернила, бумага и перья. Пишите, сударь, пишите. Мы не будем вам мешать и удалимся.
Говоривший подал знак, и присутствовавшие, словно только и ждавшие этого знака, разом отступили и словно по волшебству исчезли за деревьями.
Перед господином Жакалем стоял стол и стул.
Сомнений быть не могло: перед ним лежала гербовая бумага, а исчезнувшие люди должны были вот-вот появиться снова и объявить ему смертный приговор.
Оставалось написать завещание.
Господин Жакаль понял это и почесал в затылке со словами:
— Дьявольщина! Все обернулось еще хуже, чем я полагал.
О чем же подумал г-н Жакаль прежде всего, как только осознал, что конец близок? О завещании? Нет. О добре, которое он мог бы принести, и зле, которое причинил? Нет. О Боге? Нет. О черте? Нет.
Он подумал о том, что недурно было бы понюхать табачку, не спеша взял щепоть, с наслаждением втянул ее в себя и, захлопнув табакерку, про себя повторил: "Да, все обернулось еще хуже, чем я полагал".
В эту минуту он с горечью подумал, что девственные леса Америки с пумами, ягуарами и гремучими змеями в сто раз безопаснее, чем сказочный лес, в котором он находится.
Что же делать? Он не нашел ничего лучшего, как взглянуть на часы.
Но он был лишен радости даже узнать время: накануне г-н Жакаль был так занят, что забыл завести часы, и теперь они остановились.
Наконец он бросил взгляд на бумагу, перо, чернила; машинально сел на стул и облокотился на стол.
Это отнюдь не означало, что г-н Жакаль решил написать завещание. Нет, для него не имело значения, как он умрет, завещав свое добро или без завещания. Просто у него подгибались колени.
Вот почему, вместо того чтобы взять перо и нацарапать на бумаге какие-нибудь буквы, он уронил голову на руки.
Он сидел так с четверть часа, глубоко задумавшись и совершенно не замечая, что происходит вокруг.
Вдруг он почувствовал на плече чью-то руку.
Он вздрогнул, поднял голову и увидел, что вокруг него снова столпились карбонарии.
Смотрели они еще более мрачно, а их глаза пылали еще ярче.
— Ну что? — спросил у г-на Жакаля человек, тронувший его за плечо.
— Что вам угодно? — отозвался начальник полиции.
— Вы намерены оставить завещание?
— Мне нужно еще немного времени.
Незнакомец вынул часы. Накануне он был, видимо, не настолько занят, как г-н Жакаль, и успел завести часы: они ходили.
— Сейчас десять минут четвертого, — сообщил он. — У вас есть время до половины четвертого, то есть двадцать минут, если, конечно, вы не хотите покончить с этим вопросом немедленно: в таком случае вам не придется ждать.
— Нет, нет! — живо возразил г-н Жакаль, подумав о том, какие разнообразные события могут произойти за двадцать минут. — Напротив, я должен указать в этом важнейшем документе на чрезвычайно серьезные обстоятельства. Я даже сомневаюсь, хватит ли мне двадцати минут.
— Придется вам постараться, чтобы хватило, учитывая, что у вас не будет ни секундой больше, — предупредил человек, выкладывая часы на стол перед г-ном Жакалем.
Затем он отошел назад и занял свое место среди окружавших г-на Жакаля заговорщиков.
Тот бросил взгляд на часы. Одна минута уже истекла. Ему показалось, что часы стали тикать быстрее и что стрелка движется прямо на глазах.
Он едва не лишился чувств.
— Что же вы не пишете? — спросил все тот же человек.
— Сейчас, сейчас, — ответил г-н Жакаль.
Судорожно сжав перо, он стал водить им по бумаге.
Понимал ли он сам, что пишет? Этого мы утверждать не можем. Кровь у него прихлынула к голове, в висках стучало: ему казалось, что он вот-вот получит апоплексический удар. Зато он почувствовал, как его ноги остывают с пугающей быстротой.
Обступившие его люди не издавали ни звука, ветви деревьев будто замерли, ни одна птица, ни одно насекомое, ни одна травинка не шевелилась.
Слышался лишь скрип пера, да изредка — звук рвущейся под пером бумаги: так нервна и лихорадочно-порывиста была водившая им рука.
Словно желая передохнуть, г-н Жакаль поднял голову и огляделся или скорее попытался это сделать. Однако он сейчас же снова уткнулся в свою бумагу, испугавшись мрачных лиц вокруг.
Господин Жакаль не мог продолжать.
Человек с часами подошел к нему и сказал:
— Пора заканчивать, сударь: ваше время истекло.
Господин Жакаль вздрогнул. Он заявил, что стало довольно холодно, а он не привык работать на свежем воздухе, особенно по ночам; что рука у него дрожит, как могли заметить присутствовавшие, и, учитывая обстоятельства, он просит у собравшихся снисхождения. Словом, он нагромоздил все отговорки, какие обычно находит любой человек в минуту смерти, чтобы хоть на несколько мгновений оттянуть развязку.
— У вас есть еще пять минут, — сказал все тот же человек, возвращаясь в ряды карбонариев.
— Пять минут! — вскричал г-н Жакаль. — Да как вы можете?! Чтобы обдумать завещание, написать его, подписать, перечитать, сверить!.. Пять минут на работу, на которую требуется месяц, да еще в полнейшем спокойствии! В самом деле, признайтесь, господа: то, что вы мне предлагаете, просто безрассудно!
Карбонарии его не перебивали. Затем уже знакомый нам человек подошел и бросил взгляд на часы.
— Пять минут истекли! — объявил он.
Господин Жакаль закричал.
Круг сомкнулся, и г-ну Жакалю показалось, что он сейчас задохнется за этой стеной из человеческой плоти.
— Подпишите завещание, — приказал человек с часами, — и давайте на этом закончим.
— У нас есть более неотложные и важные дела, чем ваше, — прибавил другой карбонарий.
— И так времени уже потеряно предостаточно, — сказал третий.
Человек с часами подал г-ну Жакалю перо.
— Подпишите! — приказал он.
Господин Жакаль взял письмо и, продолжая возражать, подписал.
— Готово? — спросили из толпы.
— Да, — отозвался человек с часами.
Он обратился к г-ну Жакалю:
— Сударь! От имени всех присутствующих здесь братьев клянусь Богом, что ваше завещание будет в точности соблюдено, а ваша последняя воля исполнена.
— Ступайте вперед! — приказал другой человек, не произносивший до того ни слова; судя по его атлетическому сложению ошибиться было невозможно: очевидно, тайный трибунал облек его полномочиями палача. — Ступайте!
Он крепко схватил г-на Жакаля за ворот и провел сквозь толпу, расступившуюся перед жертвой и палачом.
Господин Жакаль, увлекаемый великаном, прошел еще около десяти шагов по лесу, как вдруг заметил в сумерках на ветке веревку, покачивавшуюся над свежевырытой могилой. Неожиданно из глубины леса вынырнули двое и преградили ему путь.
XXVII ГЛАВА, В КОТОРОЙ ГОСПОДИНУ ЖАКАЛЮ ПРЕДСТАВЛЯЮТ НА РАССМОТРЕНИЕ РАЗЛИЧНЫЕ СПОСОБЫ СПАСТИ ГОСПОДИНА САРРАНТИ
Как мы уже сказали, перед г-ном Жакалем закачалась, подобно страшной лиане, веревка. День грозил стать последним, но не прекраснейшим в его жизни, как не преминул бы заметить г-н Прюдом. Сильная рука схватила г-на Жакаля и оторвала от земли, и роковая петля вот-вот была готова обвить его шею. В последнюю минуту два человека вдруг словно выросли из-под земли, но с какой стороны? Никто не мог бы этого сказать, а уж г-н Жакаль — во всяком случае. Нетрудно догадаться, что в это время он полностью утратил обычное присутствие духа.
Один из пришедших вытянул руку и произнес одно-единственное слово:
— Стойте!
Брат, исполнявший роль палача — это был не кто иной, как наш знакомый Жан Бык, — выпустил г-на Жакаля; тот, опустившись на ноги, вскрикнул от радости и удивления, узнав Сальватора в человеке, приказавшем: "Стойте!"
Это, действительно, был Сальватор: он пришел в сопровождении брата, которого генерал Лебастар де Премон отправил с запиской начальника полиции, чтобы освободить Сальватора.
— Ах, дорогой господин Сальватор! — вскричал г-н Жакаль в порыве благодарности. — Я вам обязан жизнью!
— Насколько я помню, это уже во второй раз, — строго заметил молодой человек.
— Во второй, в третий, — поспешил вставить г-н Жакаль, — я признаю это перед Небом, а также перед этим инструментом казни. Испытайте мою признательность, и вы увидите, умею ли я быть благодарным.
— Хорошо, я сделаю это теперь же… Когда имеешь дело с такими людьми, как вы, господин Жакаль, нельзя давать остынуть благородным порывам. Следуйте, пожалуйста, за нами.
— О, с удовольствием! — воскликнул г-н Жакаль, бросив прощальный взгляд на разверстую могилу и болтавшуюся над ней веревку.
Он поспешил вслед за Сальватором. Проходя мимо Жана Быка, он невольно вздрогнул. А плотник заключал шествие и словно давал понять г-ну Жакалю, что тот, возможно, не навсегда прощался с веревкой и ямой, от которых сейчас удалялся.
Через несколько секунд они подошли к месту, где г-н Жакаль так долго сочинял свое завещание.
Карбонарии еще не разошлись и переговаривались вполголоса. Они расступились, пропуская Сальватора и Жана Быка, следовавшего за молодым человеком тенью — страшной и леденящей г-ну Жакалю кровь!
Господин Жакаль, к своему большому сожалению, заметил, что глаза всех присутствовавших обращены к нему, а их лица хмурятся; он понял, что его присутствие неприятно их удивило.
В глазах заговорщиков читался единодушный вопрос: "Зачем вы вернули его?"
— Да, да, я отлично вас понимаю, братья, — сказал Сальватор. — Вы удивлены тем, что снова видите господина Жакаля рядом с собой, в то время как были уверены, что он уже наконец-то отдает душу Богу или дьяволу. Я вам изложу свои соображения, которым господин Жакаль обязан жизнью, хотя бы на время, ведь я не хочу решать вопрос о его помиловании единолично: я подумал, что мертвый господин Жакаль вряд ли сможет быть нам полезен, а вот живой начальник полиции очень нам пригодится, лишь бы он сам этого захотел, а в этом я не сомневаюсь, хорошо зная его характер. Не правда ли, господин Жакаль, — прибавил Сальватор, обратившись к пленнику, — не правда ли, что вы приложите к этому все усилия?
— Вы ответили за меня, господин Сальватор, и я не заставлю вас солгать, будьте покойны. Однако я взываю к вашей высшей справедливости: требуйте от меня лишь того, что в моих силах.
Сальватор кивнул головой, что означало: "Не беспокойтесь".
Он повернулся к карбонариям и сказал:
— Братья! Раз человек, который мог расстроить наши планы, сейчас перед нами, я не вижу, почему бы нам не обсудить эти планы в его присутствии. Господин Жакаль может дать хороший совет, и я не сомневаюсь, что он нас поправит, если мы ошибемся.
Господин Жакаль закивал в знак того, что подтверждает эти слова.
Молодой человек снова обратился к нему:
— Казнь по-прежнему назначена на завтра?
— На завтра, да, — подтвердил г-н Жакаль.
— На четыре часа?
— На четыре часа, — повторил г-н Жакаль.
— Ладно, — сказал Сальватор.
Он бросил взгляд направо, потом налево и спросил у спутника г-на Жакаля:
— Что вы сделали в предвидении этого события, брат?
— Я нанял все окна второго этажа, выходящие на набережную Пелетье, — отозвался карбонарий, — а также все окна на Гревскую площадь с первого этажа вплоть до мансард.
— Вам, должно быть, это обошлось недешево! — заметил г-н Жакаль.
— Да нет, сущие пустяки: я заплатил всего сто пятьдесят тысяч франков.
— Продолжайте, брат, — попросил Сальватор.
— У меня, таким образом, четыреста окон, — продолжал карбонарий. — По три человека у каждого окна, — итого — тысяча двести человек. Я расставил также четыреста человек на улицах Мутон, Жан-де-Лепин, Корзинщиков, Мартруа и Кожевников — иными словами, перекрыл выходы на площадь Ратуши; двести других будут расставлены вдоль дороги от ворот Консьержери до Гревской площади. Каждый из них будет вооружен кинжалом и двумя пистолетами.
— Черт возьми! Это, должно быть, стоило вам еще дороже, чем четыреста окон.
— Ошибаетесь, сударь, — возразил карбонарий, — это не стоило мне ничего: окна можно снять, зато свои сердца честные люди отдают добровольно.
— Продолжайте! — сказал Сальватор.
— Вот как все будет происходить, — продолжал карбонарий. — По мере того как обвиняемый будет приближаться к Гревской площади, наши люди станут оттеснять буржуа, зевак, женщин, детей в сторону набережной Жевр и моста Сен-Мишель: им под любым предлогом необходимо держаться всем вместе.
Господин Жакаль слушал со все возраставшим вниманием и не переставал удивляться.
— Повозка с осужденным, — продолжал карбонарий, — под охраной пикета жандармов выедет из Консьержери около половины четвертого и направится к Гревской площади по Цветочной набережной. Она проедет беспрепятственно до моста Сен-Мишель. Там один из моих индийцев бросится под колеса и будет раздавлен.
— А-а! — перебил его г-н Жакаль. — Я, вероятно, имею честь разговаривать с господином генералом Лебастаром де Премоном.
— Совершенно верно! — подтвердил тот. — Неужели вы сомневались, что я приеду в Париж?
— Я был в этом абсолютно уверен… Однако сделайте милость: продолжайте, сударь. Вы сказали, что один из ваших индийцев бросится под колеса повозки и будет раздавлен…
Господин Жакаль, воспользовавшись паузой, которую сам же и создал, полез в карман, вынул табакерку, раскрыл ее, с наслаждением, как всегда, втянул в себя огромную щепоть табаку и стал слушать; можно было подумать, что, забив нос, он таким образом обострял слух.
— При виде этого происшествия в толпе поднимется крик и на время отвлечет внимание эскорта, — продолжал генерал. — Те, что окажутся поблизости от повозки, перевернут ее и подадут условный сигнал, на который поспешат все, кто будет находиться в прилегающих улицах и в окнах. Предположим, что около восьмисот человек по тем или иным причинам не смогут пробиться. Зато остальные — около тысячи человек — в одну минуту обступят карету справа, слева, спереди, сзади и преградят ей путь. Повозка будет опрокинута, постромки перерезаны, десять всадников — и я в их числе — похитят осужденного. Ручаюсь, произойдет одно из двух: либо меня убьют, либо я освобожу господина Сарранти!.. Брат! — прибавил генерал, обернувшись к Сальватору. — Вот мой план. Вы считаете, что он исполним?
— Я полагаюсь в этом вопросе на господина Жакаля, — отозвался Сальватор, бросив взгляд на начальника полиции. — Только он может сказать, каковы наши шансы на победу или поражение. Выскажите же свое мнение, господин Жакаль, но только абсолютно искренне.
— Клянусь вам, господин Сальватор, — отвечал г-н Жакаль, к которому постепенно возвращалось его обычное хладнокровие, после того как опасность если и не окончательно развеялась, то отступила, — клянусь вам самым дорогим, что у меня есть, — своей жизнью, что если бы я знал, как спасти господина Сарранти, то сказал бы об этом вам. Но, к несчастью, именно я принял меры к тому, чтобы его не могли спасти; вот почему я изо всех сил пытаюсь найти необходимый способ, клянусь вам; но как я ни призываю на помощь свое воображение, сколько ни вспоминаю примеры бегства или похищения пленников, не могу найти ничего, абсолютно ничего.
— Простите, сударь, — перебил его Сальватор, — но мне кажется, вы уклоняетесь от вопроса. Я не прошу подсказать мне способ спасения господина Сарранти, я лишь спрашиваю ваше мнение о том, который предложил генерал.
— Позвольте вам заметить, дорогой господин Сальватор, — возразил г-н Жакаль, — что я как нельзя более категорично ответил на ваш вопрос. Когда я говорю, что не нахожу подходящего средства, это означает, что я не одобряю и того, что предложил уважаемый предыдущий оратор.
— Почему же? — спросил генерал.
— Объясните свою мысль, — поддержал его Сальватор.
— Все очень просто, господа, — продолжал г-н Жакаль. — По тому, как горячо вы желаете освободить господина Сарранти, вы можете судить о том, как страстно правительство хочет, чтобы его не похитили. Прошу покорно меня извинить, но именно мне поручили обеспечить совершение казни. Я взялся за дело заранее и составил план, очень похожий на ваш, но только с противоположной, разумеется, целью.
— Мы вас прощаем, ведь вы действовали сообразуясь со своим долгом. Однако скажите теперь вою правду: это в ваших же интересах.
— Когда я узнал о прибытии во Францию генерала Лебастара де Премона, — несколько увереннее продолжал г-н Жакаль, — а произошло это после неудачного бегства короля Римского…
— Так вы уже давно знали, что я в Париже? — спросил генерал.
— Я узнал об этом спустя четверть часа после вашего прибытия, — ответил г-н Жакаль.
— И не приказали меня арестовать?
— Позвольте вам заметить, генерал, это было бы слишком просто: если бы вас арестовали с самого начала, я не знал бы о цели вашего приезда или знал бы лишь то, что вы захотели бы мне сообщить. Напротив, предоставив вам свободу действий, я оказался в курсе всех событий. Сначала я решил, что цель вашего появления — вербовка сторонников Наполеона Второго. Я ошибся. Однако благодаря предоставленной вам свободе я узнал о вашей дружбе с господином Сарранти, о том, что вы связаны с господином Сальватором; мне донесли о вашем совместном визите в парк Вири. Наконец, когда мне стало известно о том, что вы, генерал, примкнули во Флоренции к карбонариям и стали масоном в ложе Железной Кружки, я решил, что вы действуете в интересах господина Сарранти и можете рассчитывать на пятьсот, тысячу, даже две тысячи человек для спасения господина Сарранти. Как видите, я ошибся всего на двести человек. Потом я себе сказал: генерал богат, как набоб, он опустошит лавки наших оружейников; но от самих же оружейников я узнаю, сколько он купил оружия и, следовательно, сколько человек он рассчитывает привлечь на свою сторону. За неделю в Париже были куплены тысяча триста пар пистолетов и восемьсот охотничьих ружей, а если учесть, что сто пар пистолетов были куплены публикой и двести ружей охотниками, то на заговорщиков приходится шестьсот ружей и тысяча двести пар пистолетов; что до кинжалов, то вы купили их от восьмисот до девятисот.
— Все именно так, — подтвердил генерал.
— Что же я сделал потом? — продолжал г-н Жакаль. — Да то, что сделали бы на моем месте вы. Я подумал: генерал вооружит две тысячи человек, значит, я вооружу шесть тысяч. Треть из них я еще со вчерашнего дня разместил в подвале ратуши. Еще две тысячи человек спрятались этой ночью в соборе Парижской Богоматери. Двери собора будут заперты сегодня весь день под предлогом ремонта. Наконец, последние две тысячи человек пройдут через весь Париж под видом того, что направляются в Курбевуа, а сами остановятся на Королевской площади и ровно в половине четвертого двинутся прямо на Гревскую площадь. Как видите, ваши тысяча восемьсот человек будут со всех сторон окружены моими шестью тысячами. Вот, генерал, мои планы стратега и филантропа. Как стратег я вас переиграл. У меня превосходство в оружии, знамени, мундире, в численности, наконец. Как филантроп я говорю вам: вы рискуете напрасно, ваша попытка будет всего лишь отчаянным и бесполезным предприятием, ибо ваши намерения разгаданы. Кроме того, и об этом не мешало бы подумать, господин Сальватор, вы проиграете на выборах. Вы напугаете буржуа, которые на несколько дней закроют свои лавочки и отвернутся от вас. Роялисты станут кричать, что Наполеон Второй якшается с якобинцами, а все добропорядочные граждане должны объединиться против революции… Вот, по моему мнению, каковы будут последствия этой катастрофы. Я высказал вам свои соображения, а вы вольны поступать, как сочтете нужным, но от чистого сердца предупреждаю вас, что это предприятие не спасет господина Сарранти, вас же погубит навсегда, тем более что вы попытались бы спасти не бонапартиста или республиканца, а вора и убийцу, как показало следствие.
Сальватор и генерал Лебастар де Премон обменялись взглядом, понятным всем карбонариям.
— Вы правы, господин Жакаль, — заметил Сальватор. — И хотя ваш план — единственная причина беды, которая может нас постичь, я благодарю вас от имени всех членов братства, как присутствующих, так и тех, кого здесь нет.
Он обвел собравшихся взглядом и спросил:
— Может ли кто-нибудь предложить лучший план?
Никто не ответил.
Господин Жакаль тяжело вздохнул. Он действительно был в отчаянии.
Карбонарии в большинстве своем разделяли это отчаяние.
Один Сальватор сохранял свою непоколебимую ясность духа.
Как орел парит над облаками, так и он словно парил над людскими судьбами.
XXVIII СРЕДСТВО НАЙДЕНО
После минутного затишья послышался будто спустившийся с высот голос Сальватора.
— А ведь такое средство есть, господин Жакаль.
— Ба! И какое же? — отозвался полицейский, похоже весьма удивленный тем, что существует средство, которое он не смог найти.
— Очень простое, именно поэтому вы его, вероятно, и не учли, — продолжал Сальватор.
— Говорите скорее! — воскликнул г-н Жакаль: ему больше, чем кому бы то ни было из присутствовавших, не терпелось услышать ответ Сальватора.
— Мне придется повторить, — сказал Сальватор. — Однако поскольку вы не поняли в первый раз, может быть, во второй поймете лучше?
Господин Жакаль слушал с удвоенным вниманием.
— Зачем я сегодня пришел к вам, господин Жакаль, перед тем как меня задержали?
— Вы положили мне на стол вещественные доказательства невиновности господина Сарранти. Вы уверяли, что это скелет мальчика, обнаруженный в саду ванврского особняка, принадлежащего некоему господину Жерару. Вы это имели в виду, не так ли?
— Совершенно верно, — подтвердил Сальватор. — А зачем я представил вам эти вещественные доказательства?
— Чтобы я доложил о них господину королевскому прокурору.
— Вы сделали это? — строго спросил молодой человек.
— Клянусь вам, господин Сальватор, — поспешил ответить г-н Жакаль проникновенным тоном, — что я как раз собирался к его величеству в Сен-Клу с намерением поговорить с находившимся там господином министром юстиции о вещественных доказательствах, которые вы мне представили.
— Покороче, пожалуйста, у нас мало времени. Вы этого не сделали?
— Нет, меня арестовали по дороге в Сен-Клу, — ответил г-н Жакаль.
— То, что вы не сделали в одиночку, мы сделаем вместе.
— Не понимаю вас, господин Сальватор.
— Вы отправитесь со мной к королевскому прокурору и изложите ему все факты так, как вы их понимаете.
Как бы ни был, казалось, заинтересован г-н Жакаль в таком решении, он отнюдь не схватился за него обеими руками, как рассчитывал Сальватор.
— Ну что ж, я готов, — с безразличием ответил полицейский, покачав головой с видом человека, нисколько не верящего в успех того, что он собирается сделать.
— Кажется, вы не разделяете моего мнения, — заметил Сальватор. — Вы против моего плана?
— Решительно против, — ответил г-н Жакаль.
— Изложите свои соображения.
— Даже если мы представим господину королевскому прокурору самые неопровержимые доказательства невиновности господина Сарранти, приговор суда присяжных, не подлежащий отмене по нашим законам, останется в силе. Как бы ясны ни казались доказательства, господина Сарранти не выпустят на свободу. Ведь придется начинать новое расследование, затевать новое разбирательство в суде. Тем временем он по-прежнему будет оставаться в тюрьме. Процесс может длиться сколь угодно долго: год, два, десять лет… Он может никогда не кончиться, если кто-либо в этом заинтересован. Предположим, что господину Сарранти это надоело. Он теряет мужество, впадает в глубокую апатию, некоторое время воюет со сплином. Наконец однажды ему приходит в голову покончить с собой.
Господин Жакаль замолчал, желая оценить произведенное его словами действие: все сто слушателей разом вздрогнули, будто от электрического разряда.
Господин Жакаль и сам не на шутку испугался, что его доводы послужили причиной такого волнения. Он подумал, что это нежелательно, так как может обратить гнев собравшихся против него самого, а потому торопливо прибавил:
— Заметьте, господин Сальватор, и объясните этим господам, что я лишь средство, лишь колесико в этой машине. Я получаю импульс, а не даю его. Я не командую, а исполняю приказы. Мне говорят: "Делайте" — и я повинуюсь.
— Продолжайте, сударь, продолжайте. Мы не сердимся на вас, а, напротив, благодарим зато, что вы нас просветили.
Вероятно, слова Сальватора придали г-ну Жакалю мужества.
— Как я вам говорил, — продолжал он, — даже если в один прекрасный день процесс подойдет к концу, то утренние газеты, вполне возможно, сообщат, что тюремщик Консьержери, войдя в камеру господина Сарранти, обнаружил пленника повешенным, как Туссен-Лувертюра, или удавленным, как Пишегрю. Ведь вы отлично понимаете, — с пугающей наивностью прибавил г-н Жакаль, — что, когда за дело берется правительство, оно не останавливается из-за пустяков.
— Довольно!.. — с мрачным видом остановил его Сальватор. — Вы правы, господин Жакаль, это не выход. К счастью, — тут же прибавил он, — отказываясь от этого способа, как и от предложения генерала Лебастара де Премона, я нашел третий и, как мне кажется, более удачный выход, чем два предыдущих.
Собравшиеся вздохнули с облегчением.
— Представляю вам его на обсуждение, — продолжал Сальватор.
Все насторожились и затаили дыхание. Не стоит и говорить, что г-н Жакаль приготовился слушать Сальватора с не меньшим вниманием, чем все остальные.
— Как вы не теряли времени даром после ареста господина Сарранти, — проговорил Сальватор, глядя на г-на Жакаля, — так же не терял времени и я. Пытаясь предвосхитить то, что происходит сейчас, я около трех месяцев назад составил план, который хочу вам изложить.
— Вы не можете себе представить, с каким интересом я вас слушаю, — сказал г-н Жакаль.
Сальватор едва заметно усмехнулся.
— Вы знаете Консьержери как свои пять пальцев, не так ли, господин Жакаль? — продолжал он.
— Разумеется, — ответил тот, удивившись столь простому вопросу.
— Если войти в ворота, расположенные между двумя башнями и служащие обычно входом и выходом для арестантов, можно пересечь двор и, отворив небольшую дверцу, оказаться в помещении смотрителя, то есть в приемной тюрьмы.
— Совершенно точно, — подтвердил г-н Жакаль.
— Посреди приемной стоит печка, вокруг нее собираются поболтать дежурные, полицейские агенты и жандармы. Против входной двери находится вторая дверь; она ведет в коридор, соединяющий приемную с обычными камерами, но они нас не интересуют. Слева от входа и от печки расположена комната с каменным полом, из нее забранная решеткой дверь ведет в особый коридор; это и есть камера смертников.
Господин Жакаль слушал, продолжая одобрительно кивать: топографическое описание было очень точным.
— Должно быть, именно там содержат господина Сарранти если и не после объявления приговора, то последние несколько дней.
— Последние три дня, — уточнил г-н Жакаль.
— Там он находится сейчас, не так ли, и останется до самой казни?
Господин Жакаль снова кивнул.
— Первый вопрос мы уяснили, перейдем ко второму.
На мгновение воцарилась тишина.
— Посудите сами, что такое случай, — продолжал Сальватор, — и насколько, что бы ни говорили пессимисты, он защищает честных людей! Однажды около четырех часов пополудни, выходя из Дворца правосудия, где я присутствовал на одном из последних заседаний по делу Сарранти, я спустился к Сене и свернул к опоре моста Сен-Мишель, где обычно у меня наготове лодка. Проплывая вдоль берега, я заметил над береговым откосом и под набережной Часов четыре или пять отверстий, забранных решетками с двумя поперечинами; раньше я никогда не обращал внимания на эти отверстия, представляющие собой не что иное, как водосток. Но теперь мне не давала покоя мысль о том, что господина Сарранти могут приговорить к смерти; я подъехал поближе и осмотрел их сначала все вместе, а потом детально каждое в отдельности. Я убедился в том, что нет ничего проще, как снять решетки и проникнуть под набережную, а потом, по всей вероятности, и под тюрьму. Но на какую глубину? Определить это было невозможно. В тот день я и не стал больше об этом думать. Зато ночью я снова мысленно вернулся к этому вопросу. И на следующий день, около восьми часов утра, я уже был в Консьержери.
Надобно вам сказать, что в Консьержери у меня есть Друг.
Скоро вы убедитесь, как полезно повсюду иметь друзей. Я его нашел, мы отправились прогуляться, и за разговором я узнал, что один из водостоков, выходящих на берег Сены, ведет во внутренний двор тюрьмы. Необходимо было разузнать, как расположен под землей этот канал, ведь он должен был проходить недалеко от камеры смертников. "Хорошо, — подумал я. — Придется сделать подкоп, но для наших камнеломов из катакомб это труда не составит".
Кое-кто из слушателей одобрительно закивал. По-видимому, это и были камнеломы, к которым молодой человек обратился с просьбой.
Сальватор продолжал:
— Я раздобыл план Консьержери, что оказалось отнюдь не сложно: я лишь снял копию со старого плана, который разыскал в библиотеке Дворца. Увлекшись этой идеей, я обратился за помощью к трем нашим братьям. В ту же ночь — к счастью, ночь выдалась темная — мы бесшумно сняли решетку водостока, и я проник в зловонное подземелье, но через десяток шагов мне пришлось остановиться: во всю высоту и ширину подземный ход перегораживала решетка, похожая на ту, что выходила на Сену. Я вернулся и позвал одного из своих людей с инструментом. Через десять минут, почти задохнувшийся, он вернулся и упал у моих ног, ибо не хотел возвращаться, пока не закончит работу. Уверенный, что препятствие устранено, я снова вошел в смрадное и мрачное подземелье. Пройдя дальше, чем в первый раз, я снова натолкнулся на решетку. Едва не задохнувшись сам, я вернулся на берег и попросил другого моего спутника освободить мне проход… Он тоже возвратился полуживой, но, как и первый наш товарищ, снял решетку. Я опять пошел в подземелье, где через десять шагов от второй меня ждала третья решетка. Я вернулся к своим друзьям печальный, но надежды не терял. Двое из них изнемогали, и рассчитывать на их помощь не приходилось. Зато третий рвался в дело. Не успел я договорить, как он бросился в темноту подземелья… Прошло десять минут, четверть часа, человек все не возвращался… Я пошел его искать. В десяти шагах от отверстия я наткнулся на незнакомое препятствие, протянул руки, нащупал тело, схватил его и потянул к выходу. Но было слишком поздно: несчастный уже умер от удушья!.. Так прошел первый день или, вернее, первая ночь, — сдержанно закончил Сальватор.
Излишне говорить, с каким интересом и восхищением слушали все присутствующие рассказ об этой героической работе.
Господин Жакаль с изумлением смотрел на рассказчика. Он чувствовал себя ничтожным трусом рядом с отважным молодым человеком, казавшимся ему великаном ростом в сто локтей.
Не успел Сальватор договорить, как к нему подошел генерал Лебастар де Премон.
— У погибшего наверняка остались жена и дети? — спросил он.
— Не беспокойтесь, генерал, — отвечал Сальватор. — С этой стороны все улажено. — Жене назначена пожизненная рента в тысячу двести франков — для нее это целое состояние, а двое детей помещены в школу в Амьене.
Генерал отступил назад.
— Продолжайте, мой друг, — попросил он.
— На следующий день, — сказал Сальватор, — я отправился на то же место с двумя оставшимися помощниками. Я вошел один, неся по бутыли раствора хлорной извести в каждой руке. Третья решетка была снята, и я мог продолжать путь. Водосток поворачивал направо. По мере того как я продвигался, лаз сужался. Вскоре я услышал над головой шаги: очевидно, это был дозор часовых или солдат, пересекавших внутренний двор. С этой стороны мне делать было нечего. Я точно все рассчитал и знал, что на тридцатом метре должен был свернуть влево, причем угол поворота был вычислен так, как если бы речь шла о минной галерее. Я вернулся, разливая раствор вдоль всего пути, чтобы, насколько было возможно, обеззаразить подземелье. Мы вставили на место первую решетку и ушли. Местность была изучена, можно было приниматься за работу, и вы оцените, насколько она была трудна, если я вам скажу, что три человека, подменяя один другого и копая по два часа в ночь, затратили на нее шестьдесят семь ночей.
Со всех сторон раздались восхищенные возгласы.
Только три человека не участвовали в общем хоре.
Это были плотник Жан Бык и два его товарища: каменщик по прозвищу Кирпич и угольщик Туссен-Лувертюр.
Они скромно отступили назад, слыша, как высоко карбонарии ценят их подвиг.
— Вот три человека, проделавшие эту огромную работу, — указав на них присутствовавшим, сказал Сальватор.
Трое могикан многое бы отдали за то, чтобы спрятаться в самой глубокой шахте.
Они смутились, как дети.
— Спасем мы или нет господина Сарранти, — вполголоса сказал Сальватору генерал Лебастар де Премон, — эти люди ни в чем не будут нуждаться до конца своих дней.
Сальватор обменялся с генералом рукопожатием.
— Через два месяца, — продолжал молодой человек, — мы находились как раз под камерой смертников, почти все время пустующей, так как осужденных переводят туда лишь за два-три дня до казни. Подобравшись совсем близко, мы могли спокойно работать, не опасаясь возбудить подозрение тюремщиков; через неделю мы уже вынимали одну из плит, вернее, достаточно было посильнее толкнуть эту плиту со скошенными краями, как она приподнималась, и в отверстие мог пролезть пленник. Для большей безопасности, а также на тот случай, если тюремщик войдет в то время, как пленник соберется бежать, Кирпич вделал в плиту кольцо: Жан Бык сможет удерживать плиту, пока господин Сарранти доберется до реки, где я буду ждать его с лодкой. Как только господин Сарранти сядет в лодку, я отвечаю за успех операции! Вот мой план, господа, — продолжал Сальватор. — Все готово. Осталось привести его в исполнение, если только господин Жакаль не докажет нам вполне убедительно, что мы рискуем проиграть. Слово вам, господин Жакаль, но торопитесь: времени у нас в обрез.
— Господин Сальватор! — без тени улыбки отвечал начальник сыскной полиции. — Боюсь, что вы примете меня за льстеца, пытающегося привлечь вас на свою сторону, но я хочу выразить вам свое восхищение этим необыкновенным планом.
— Я жду от вас не комплиментов, сударь, — заявил молодой человек, — я спрашиваю ваше мнение.
— Если я восхищаюсь вашим планом, значит, я его одобряю, — ответил полицейский. — Да, господин Сальватор, я вел себя как глупец, когда приказал вас арестовать. Это так же верно, как то, что я нахожу ваш план превосходным, надежным. Уверяю вас, что он удастся. Однако позвольте задать вам один вопрос. Что вы рассчитываете делать с пленником, когда он окажется на свободе?
— Я же вам сказал, что беру ответственность за его безопасность, господин Жакаль.
Господин Жакаль покачал головой, давая понять, что одного заявления ему недостаточно.
— Я вам все скажу, сударь, и вы, надеюсь, согласитесь с моим планом бегства, как одобрили и план похищения из тюрьмы. Почтовая карета будет ждать в одной из улочек, выходящих на набережную. Свежие лошади будут ждать на всем пути. Я вышлю вперед курьера. До Гавра отсюда пятьдесят три льё: мы проедем их за десять часов, не так ли? В Гавре нас будет ждать английский пароход. В тот самый час, когда на Гревской площади соберутся поглазеть на казнь господина Сарранти, тот покинет Францию вместе с генералом Лебастаром де Премоном, которому нечего будет делать в Париже после отъезда господина Сарранти.
— Вы забыли, что существует телеграф, — заметил г-н Жакаль.
— Отнюдь. Кто может поднять тревогу, указать избранный беглецами путь, привести в действие телеграф? Полиция, то есть господин Жакаль! А раз господин Жакаль остается с нами, все этим и сказано.
— Совершенно справедливо, — согласился г-н Жакаль.
— Надеюсь, вы не откажетесь последовать за этими господами в отведенное для вас помещение.
— Я к вашим услугам, господин Сальватор, — с поклоном отвечал полицейский.
Сальватор остановил г-на Жакаля, протянув руку, но не касаясь его.
— Мне нет нужды призывать вас к чрезвычайной осторожности как в действиях, так и в словах. Всякая попытка к бегству, как вы знаете, будет пресечена в ту же минуту, и непоправимо! Ведь меня здесь не будет, чтобы защитить вас, как это было совсем недавно. Ступайте, господин Жакаль, и пусть Господь внушит вам благоразумие!
Два человека подхватили г-на Жакаля под руки и исчезли в глубине девственного леса.
Когда они пропали из виду, Сальватор пригласил генерала Лебастара де Премона с собой, а Жану Быку, Туссен-Лувертюру и Кирпичу жестом приказал следовать за ним. Вся пятеро скрылись в подземелье.
Мы не пойдем вслед за ними по лабиринту катакомб, куда уже спускались вместе с г-ном Жакалем; вышли они в одном из домов на улице Сен-Жак, рядом с улицей Нуайе.
Там они разделились (лишь Сальватор и генерал продолжали идти вместе) и направились разными путями на набережную Часов, где, как мы сказали, у Сальватора была лодка.
Встретились они в тени, отбрасываемой аркой моста.
Генерал Лебастар, Туссен-Лувертюр и Кирпич сели в лодку, готовые в любую минуту ее отвязать.
Сальватор и Жан Бык остались вдвоем на берегу.
— А теперь, — сказал Сальватор негромко, но так, чтобы его услышали и Жан Бык, и трое других спутников, — теперь, Жан, слушай меня внимательно и не упусти ни слова из того, что я скажу, ведь это последние указания.
— Слушаю, — отозвался плотник.
— Ты полезешь вперед, не останавливаясь ни на мгновение до самого конца.
— Да, господин Сальватор.
— Когда мы убедимся, что бояться нам нечего, ты упрешься плечами в плиту и нажмешь с силой, но в то же время не торопясь, так чтобы плита приподнялась, но не откинулась совсем, иначе ты разбудишь охрану. Когда ты почувствуешь, что плита приподнялась, дерни меня за рукав; остальное я сделаю сам. Ты все понял?
— Да, господин Сальватор.
— Тогда в путь! — приказал Сальватор.
Жан Бык снял первую решетку, нырнул в подземелье и стал пробираться вперед так быстро, насколько позволял его огромный рост.
Сальватор последовал за ним спустя несколько мгновений.
Под камерой смертников они очутились почти одновременно.
Там Жан Бык обернулся и прислушался. Сальватор тоже насторожился.
Вокруг них и над ними царила глубокая тишина.
Не услышав ничего подозрительного, Жан Бык втянул голову в плечи, уперся руками в колени и изо всех сил нажал на плиту; через несколько секунд он почувствовал, что плита поддалась.
Он дернул Сальватора за рукав.
— Готово? — спросил тот.
— Да, — с трудом переводя дух, ответил плотник.
— Хорошо! — сказал молодой человек и приготовился действовать. — Теперь дело за мной. Толкай, Жан Бык!
Тот снова уперся, и плита стала медленно подниматься.
В подземелье проник слабый свет, похожий на отблеск лампады над покойником. Сальватор просунул голову в образовавшуюся щель, окинул быстрым взглядом камеру и в ужасе вскрикнул.
Камера была пуста!
XXIX ЧТО ПРОИЗОШЛО В ТО ВРЕМЯ, КОГДА ГОСПОДИН ЖАКАЛЬ АРЕСТОВАЛ САЛЬВАТОРА, А САЛЬВАТОР АРЕСТОВАЛ ГОСПОДИНА ЖАКАЛЯ
Чтобы найти объяснение тайне, которая привела в ужас Сальватора, надо вернуться к г-ну Жерару, когда тот вышел из кабинета г-на Жакаля с паспортом в руках, торопясь уехать из Франции.
Мы не станем описывать противоречивые чувства, охватившие ванврского филантропа, пока он шел длинным коридором и темной винтовой лестницей из кабинета г-на Жакаля во двор префектуры; собратья честнейшего г-на Жерара стояли группами или бродили под мрачным сводом, уже исчезнувшим ныне или готовым вот-вот исчезнуть и напоминавшим, без преувеличения будет сказано, отдушину преисподней; сами же полицейские казались г-ну Жерару демонами, готовыми броситься на него и вонзить ногти в его плоть.
Он бросился бегом через двор, будто боялся, что полицейские его узнают и арестуют, и еще быстрее выскочил за ворота, словно боялся, как бы они не захлопнулись у него перед носом и он не оказался пленником.
У ворот стоял его конь, порученный заботам посыльного; г-н Жерар рассчитался с ним и прыгнул в седло с легкостью жокея из Ньюмаркета или Эпсома.
Дорога показалась ему нескончаемым кошмаром; бешеный галоп был сродни фантастической скачке Ольхового короля через лес.
После грозы, обрушившей на землю гром и молнию, огромная черная туча заволокла небо и луну. Зарницы — последний трепет бури — время от времени еще беззвучно бороздили темное небо, бросая зловещий мертвенный отблеск на необычного путешественника. Господину Жерару припомнились его детские страхи; если бы он посмел, то осенял бы себя крестным знамением при каждой вспышке. Ночь была настолько темная, что испугался бы и не такой грешник, а ванврский филантроп, отдававший себе отчет в собственных преступлениях и далекий от того, чтобы записывать себя в разряд праведников, почувствовал, как он обливается холодным потом, а кровь застывает у него в жилах.
Еще десять минут бешеной скачки — и он достиг Ванвра. Но как ни был вынослив его конь, он не мог вынести постоянного понукания от самой Иерусалимской улицы, потому что еще не успел отдохнуть от первой скачки. Конь нетвердо стоял на ногах и был готов вот-вот рухнуть. Он с шумом втягивал широко раздувавшимися ноздрями ночной воздух, но тот, казалось, до легких не доходил.
Господин Жерар бросил пронзительный взгляд вдаль, пытаясь определить, как скоро он будет на месте. Он удерживал коня поводьями и крепко сжимал коленями, понимая, что, если хоть на минуту остановится, его конь рухнет. Господин Жерар безжалостно пришпорил несчастное животное.
Примерно через пять минут, показавшихся ему часами, он различил в темноте очертания своего особняка. Еще несколько мгновений спустя он стоял перед дверью.
Произошло то, что он и предвидел: в ту минуту как он остановился, лошадь пала.
Он ожидал, что так и случится, а потому принял необходимые меры предосторожности и оказался на ногах раньше, чем конь рухнул наземь.
Это событие в любое другое время заставило бы г-на Жерара расчувствоваться, так как зачастую он переносил свою филантропию с людей на животных, однако сейчас он остался равнодушен. Его стремлением, его единственной целью было, насколько возможно, опередить погоню, если г-ну Жакалю вздумается — а г-н Жерар знал, каким мастером на всякого рода выдумки был его покровитель! — послать за ним своих подручных. Господин Жерар прибыл к себе — он достиг своей цели; какое теперь ему было дело до того, что погибло спасшее его благородное животное?
Читатели знают, что ванврский филантроп отнюдь не являл собой образец благодарности.
Он бросил лошадь, не расседлав ее и не думая, что станется с трупом; по всей вероятности, животное должны были обнаружить лишь на следующее утро, так как оно пало у дома, а не на дороге. Господин Жерар торопливо отомкнул дверь, еще быстрее запер ее за собой на два замка и три задвижки, взбежал на второй этаж, вынес из комнаты, где хранилась обувь, огромный кожаный чемодан, затащил его в спальню и зажег свечу.
Там он немного передохнул… Сердце у него стучало так, что казалось: вот-вот оно разорвется. Он постоял, прижав руку к груди и пытаясь справиться с сердцебиением. Когда дыхание стало ровнее, он занялся подготовкой к отъезду, или, как говорят, стал укладываться.
Если бы самый непроницательный человек прятался сейчас в уголке этой спальни, он понял бы, что перед ним преступник: достаточно было увидеть, как бездумно г-н Жерар занимался делом, требующим обыкновенно сосредоточенности. Он бросал на дно огромного чемодана белье, верхнюю одежду из зеркального шкафа и ящиков комода, валил в одну кучу чулки и воротнички, рубашки и жилеты, засовывал сапоги в карманы фрака, а туфли — в рукава редингота. Он вздрагивал при малейшем шуме и останавливался, чтобы смахнуть рубашкой или полотенцем пот со своего бледного лица.
Когда пришло время запирать чемодан, тот оказался настолько забит, что г-н Жерар не смог закрыть его; он налег на него всем телом, но безуспешно. Тогда он наугад выбросил из чемодана охапку одежды и наконец закрыл его.
Затем он подошел к секретеру и достал из ящика, запиравшегося на два оборота ключа, портфель, в котором было на два не то на три миллиона ценных бумаг английских и австрийских банков: для такого случая он держал эти бумаги наготове.
Он снял пару двуствольных пистолетов, висевших в изголовье его кровати, быстро спустился с лестницы, побежал в конюшни, сам запряг пару лошадей в коляску. Он рассчитывал доехать в ней до Сен-Клу; там он наймет почтовый экипаж, поручит хозяину заботу о собственных лошадях до своего возвращения, а сам поедет в Бельгию.
Через двадцать часов, рассчитываясь с форейторами двойными прогонными, он пересечет границу.
Когда коляска была готова, он сунул пистолеты в карман дверцы, распахнул ворота, чтобы лишний раз не спускаться с козел, и поднялся в дом за вещами.
Чемодан оказался неподъемным. Господин Жерар попытался взвалить его на плечо, но понял, что это бесполезно.
Он решил дотащить его до кареты волоком.
Но в ту минуту как он наклонился, чтобы взяться за кожаную ручку, со стороны лестницы ему послышался едва уловимый шум, похожий на шорох одежды.
Он резко обернулся.
В темном дверном проеме возник белый силуэт.
Дверь напоминала нишу, белая фигура — статую.
Что означало это видение?
Кто бы это ни был, г-н Жерар отступил.
Призрак, словно с трудом отрывая ноги от земли, сделал два шага вперед.
Если бы не пошлая и гнусная физиономия убийцы, можно было подумать, что вы присутствуете на представлении "Дон Жуана", в тот момент как Командор, неслышно шагая по плитам пиршественной залы, заставляет отступать перед собой испуганного хозяина.
— Кто здесь? — спросил наконец г-н Жерар, стуча зубами от страха.
— Я! — отозвался призрак глухим голосом, словно исходившим из глубины склепа.
— Вы? — переспросил г-н Жерар, вытянув шею и пристально вглядываясь; он безуспешно пытался разглядеть вновь прибывшего: от страха ему словно упала на глаза пелена. — Кто же вы?
Призрак ничего не ответил и сделал еще два шага вперед. Он очутился в круге дрожащего света, отбрасываемого свечой, и опустил капюшон.
Пришелец и в самом деле походил на привидение: никогда более пожирающая худоба так деспотически не овладевала человеческим существом, никогда более мертвенная бледность не была разлита по человеческому лицу.
— Монах! — вскричал убийца тем же голосом, каким он сказал бы: "Я погиб!"
— Наконец-то вы меня узнали! — сказал аббат Доминик.
— Да… да… да… Я вас узнаю! — пролепетал г-н Жерар.
И, подумав, что вряд ли стоит опасаться физически слабого монаха, призванного выполнять на земле скромную и благочестивую миссию, он чуть смелее продолжал:
— Что вам от меня угодно?
— Я сейчас все объясню, — тихо проговорил монах.
— Не сейчас! — остановил его г-н Жерар. — Завтра… послезавтра.
— Почему не теперь же?
— Я на сутки уезжаю из Парижа, я очень спешу и не могу отложить свой отъезд ни на минуту.
— Вам все-таки придется меня выслушать, — настаивал монах.
— В другой раз, не сегодня, не сейчас.
Господин Жерар взялся за чемодан. Он сделал два шага к двери и потянул его за собой.
Монах отступил, загородив собой дверь.
— Вы не пройдете! — сказал он.
— Пустите! — взвыл убийца.
— Нет! — спокойно, но твердо возразил монах.
Господин Жерар понял, что между ним и этим живым призраком должно произойти нечто страшное.
Он бросил взгляд на то место, где обычно висели пистолеты.
Он только что сам их снял и отнес в коляску.
Он огляделся в поисках хоть какого-нибудь оружия.
Ничего!
Он судорожно порылся в карманах, надеясь обнаружить нож.
Нет!
— A-а! Ну да! Вы хотите меня убить, как убили своего племянника! — сказал монах. — Но даже если бы у вас в руках оказалось сейчас оружие, вам меня не убить. Господу угодно, чтобы я жил!
При виде его уверенного лица, слыша его торжественный голос, г-н Жерар почувствовал, как им снова овладевает ужас.
— Не угодно ли вам все-таки выслушать меня? — продолжал монах.
— Говорите! — скрипнул зубами г-н Жерар.
— Я пришел в последний раз, — печально обратился к нему монах, — просить вашего разрешения обнародовать вашу исповедь.
— Вы же требуете моей смерти! Это все равно, что отвести меня за руку на эшафот. Никогда! Никогда!
— Нет, я не требую вашей смерти. Если я получу ваше разрешение, освобождающее меня от клятвы хранить молчание, я не стану мешать вашему отъезду.
— Ну да! А как только я ступлю за порог, вы на меня донесете, сообщите обо мне по телеграфу, и через десять льё отсюда я буду арестован… Никогда, никогда!
— Даю вам слово, сударь — а вы знаете, я раб своего слова, — что я воспользуюсь этим разрешением завтра не раньше полудня.
— Нет, нет, нет! — повторил г-н Жерар, находя удовольствие в жестокости своего отказа.
— Завтра в полдень вы уже будете за пределами Франции.
— А если вы добьетесь моей выдачи?
— Я не стану этого делать. Я миролюбивый человек, сударь, и прошу, чтобы грешник раскаялся, а вовсе не требую его наказания, хочу не вашей смерти, а того, чтобы остался в живых мой отец.
— Никогда! Никогда! — завопил убийца.
— Это невыносимо! — проговорил аббат Доминик, словно разговаривая сам с собой. — Вы меня не слышите? Не понимаете моих слов? Не видите, как я страдаю? Не знаете, что я прошел восемьсот льё пешком, побывал в Риме, добивался от его святейшества разрешения обнародовать вашу исповедь и… и не получил такого разрешения?
Господину Жерару показалось, что над ним пролетела сама Смерть, но на сей раз она не задела его своим крылом.
Негодяй воспрял духом.
— Как вам известно, — сказал он, — ваше обязательство передо мной остается в силе. После моей смерти — да! Но пока я жив — нет!
Монах вздрогнул и машинально повторил:
— После его смерти — да! Пока он жив — нет!..
— Дайте же мне пройти, — продолжал г-н Жерар, — вы против меня бессильны.
— Сударь! — сказал монах и, раскинув белые руки в стороны, чтобы загородить преступнику путь, стал похож на мраморное распятие; сходство подчеркивала бледность его лица. — Вы знаете, что казнь моего отца назначена на завтра, на четыре часа?
Господин Жерар промолчал.
— Знаете ли вы, что в Лионе я слег от изнеможения и думал, что умру? Знаете ли вы, что, дав обет пройти весь путь пешком, я был вынужден одолеть сегодня около двадцати льё, так как после болезни смог продолжать путь лишь неделю назад?
Господин Жерар опять ничего не сказал.
— Знаете ли вы, — продолжал монах, — что я, благочестивый сын, сделал все это ради спасения чести и жизни своего отца? По мере того как на моем пути вставали преграды, я давал слово, что никакие препятствия не помешают мне его спасти. После этой страшной клятвы я увидел, что ворота, которые могли оказаться закрыты, незаперты, а вы не уехали, и я встречаю вас лицом к лицу, хотя все могло сложиться совсем иначе, верно? Не угадываете ли вы во всем этом Божью десницу, сударь?
— Я, напротив, вижу, что Бог не хочет моего наказания, монах, если Церковь запрещает тебе обнародовать исповедь; вижу, что ты напрасно ходил в Рим за папским разрешением!
Он угрожающе замахнулся, показывая, что, раз у него нет оружия, он готов сразиться врукопашную.
— Дайте же пройти — прибавил он.
Но монах снова раскинул руки, загораживая дверь.
Все так же спокойно и твердо он продолжал:
— Сударь! Как вы полагаете: чтобы убедить вас, я употребил все возможные слова, мольбы, уговоры, способные найти отклик в человеческой душе? Вы полагаете, есть другой способ для спасения моего отца, кроме того, который я вам предложил? Если такой существует, назовите его, и я ничего не буду иметь против, даже если мне придется поплатиться за это земной жизнью и погубить душу в мире ином! О, если вы знаете такой способ, говорите! Скажите же! На коленях умоляю: помогите мне спасти отца…
Монах опустился на колени, простер руки и умоляюще посмотрел на собеседника.
— Не знаю я ничего! — нагло заявил убийца. — Дайте пройти!
— Зато я знаю такой способ! — воскликнул монах. — Да простит меня за него Господь! Раз я могу обнародовать твою исповедь только после твоей смерти — умри!
Он выхватил из-за пазухи нож и вонзил его негодяю в самое сердце.
Господин Жерар не успел даже вскрикнуть.
Он упал замертво.
Аббат Доминик встал и, наклонившись над трупом, понял, что все кончено.
— Боже мой! — взмолился он. — Сжалься над его душой и прости его на небесах, как я прощаю его на земле!
Он спрятал на груди окровавленный кинжал и, не оглядываясь, вышел из комнаты; потом спустился по лестнице, медленно прошел через парк и вышел через те же ворота, в какие входил.
Небо было безоблачное, ночь ясная; луна сияла, похожая на топазовый шар, а звезды переливались, как бриллианты.
XXX ГЛАВА, В КОТОРОЙ КОРОЛЬ СОВСЕМ НЕ ЗАБАВЛЯЕТСЯ
Как мы уже сказали, во дворце Сен-Клу был вечер, точнее праздник.
Невеселый праздник!
Несомненно, всегда унылые и хмурые лица господ де Виллеля, де Корбьера, де Дама, де Шаброля, де Дудовиля и маршала Удино — впрочем, сияющая физиономия довольного собой г-на Пейроне служила им противовесом — не способствовали буйному веселью. Но и придворные в эту ночь были гораздо печальнее обыкновенного: в их взглядах, словах, жестах, манере держаться, в малейшем движении читалось беспокойство; они переглядывались, словно спрашивая друг друга, как выйти из затруднительного положения, в котором все оказались.
Карл X в генеральском мундире, с голубой лентой через плечо, со шпагой на боку печально прохаживался из комнаты в комнату, отвечая рассеянной улыбкой и небрежным поклоном на знаки уважения, оказываемые ему со всех сторон при его приближении.
Время от времени он подходил к окну и пристально вглядывался в ночь.
На что он смотрел?
Он любовался звездным небом этой прекрасной ночи и, казалось, сравнивал свой мрачный королевский бал с блестящим радостным праздником, который луна дала звездам.
Иногда он глубоко вздыхал, словно находился один в спальне и звали его не Карл X, а Людовик XIII.
О чем он думал?
О невеселых результатах законодательной сессии 1827 года? О несправедливом законе против печати? О тяжких оскорблениях, нанесенных останкам г-на де Ларошфуко-Лианкура? Об обиде, пережитой во время смотра на Марсовом поле? О роспуске национальной гвардии и вызванном им возмущении? О законе, касающемся списка присяжных, или законе об избирательных списках, породившем в Париже такое сильное брожение? О последствиях роспуска Палаты депутатов или о восстановлении цензуры? Или о самом этом очередном нарушении данных им обещаний, новость о котором облетела Париж и потрясла население? Наконец, может быть, о смертном приговоре г-ну Сарранти, который должны были привести в исполнение на следующий день, а это в свою очередь, как мы видели из разговора Сальватора с г-ном Жакалем, могло вызвать в столице настоящие волнения?
Нет.
Короля Карла X занимало, волновало, беспокоило, печалило последнее черное облачко, упрямо остававшееся на небе после урагана и заслонявшее светлый лунный лик.
Король опасался, как бы ураган не разразился вновь.
Дело в том, что на следующий день была объявлена большая ружейная охота, организованная в Компьенском лесу, и его величество Карл X, как всем известно, величайший охотник перед Господом со времен Нимрода, страдал при мысли, что охота могла сорваться или хотя бы пойти не так, как было задумано, из-за плохой погоды.
"Чертова туча! — ворчал про себя король. — Проклятая луна!"
При этой мысли он так хмурил свое олимпийское чело, что придворные вполголоса спрашивали друг друга:
— Вы не знаете, что с его величеством?
— Вы не догадываетесь, что с его величеством?
— Только подумайте: что может быть с его величеством?
— Несомненно, — говорили они, — Манюэль умер! Но эта тяжелая для оппозиции утрата не может представлять собой несчастье для монархии и так занимать короля!
— Подумаешь! Во Франции стало одним французом меньше! — прибавляли они, пародируя словцо в национальном духе, сказанное Карлом X, который, въезжая в Париж, произнес: "Во Франции стало одним французом больше, только и всего".
— Конечно, — говорили они, — завтра состоится казнь господина Сарранти, который, как утверждают некоторые, не виновен ни в краже, ни в убийстве, вменяемых ему в вину; но если он не вор и не убийца, то бонапартист, что гораздо хуже! И если бы его оправдали по первому обвинению, его трижды можно было бы осудить по второму. Словом, и здесь не из-за чего хмуриться августейшему челу его величества.
Среди гостей начала распространяться настоящая тревога и они уже были готовы разбежаться, как вдруг король, продолжавший стоять прислонившись лбом к стеклу, громко вскрикнул от радости, и его восклицание, подобно электрической искре, отозвалось в душах всех присутствовавших, быстро прокатилось по всем залам и достигло приемных.
— Его величество радуется, — облегченно вздохнули гости.
Король действительно радовался.
Черная туча, заслонявшая луну, не исчезла вовсе. Она лишь сдвинулась с места, которое так долго занимала, и, подхваченная двумя противоположными воздушными потоками, заметалась с запада на восток и обратно, словно волан меж двух ракеток.
Это-то и развеселило его величество; именно при виде этого зрелища он радостно вскрикнул, что так обрадовало придворных.
Однако его блаженство — счастье создано не для смертных! — длилось недолго.
Пока небо прояснялось, земля погружалась во тьму.
Доложили о префекте полиции.
Тот вошел еще более мрачный, чем сам король.
Он подошел прямо к Карлу X и склонился перед ним с почтением, как того требовали не только высокое положение короля, но и его почтенный возраст.
— Сир! — сказал он. — Я имею честь, учитывая серьезность обстоятельств, просить ваше величество разрешить мне принять все меры, каких требуют важные события, ареной которых может стать завтра столица.
— В чем же состоит серьезность обстоятельств и о каких событиях вы говорите? — спросил король; он не понимал, как может на всем земном шаре происходить нечто более интересное, чем игра ветра с тучей, застилавшей луну.
— Сир! — заговорил г-н Делаво. — Я не сообщу вашему величеству ничего нового, напомнив о смерти Манюэля.
— Это мне в самом деле известно, — нетерпеливо перебил его Карл X. — Он был человек весьма достойный, как я слышал. Но говорят также, что это был революционер, и его смерть не должна огорчать нас сверх меры.
— Смерть Манюэля меня печалит или, вернее, пугает совсем в другом смысле.
— В каком же? Говорите, господин префект.
— Король помнит, — продолжал тот, — о прискорбных сценах, причиной или, точнее, поводом для которых послужили похороны господина де Ларошфуко-Лианкура?
— Помню, — подтвердил король. — Эти события имели место не настолько давно, чтобы я о них забыл.
— Эти печальные события, — продолжал префект полиции, — вызвали в Палате волнение, передавшееся значительной части вашего славного города Парижа.
— Моего славного города Парижа!.. Моего славного города Парижа! — проворчал король. — Продолжайте же!
— Палата…
— Палата распущена, господин префект: не будем о ней больше говорить.
— Как прикажете, — слегка растерялся префект. — Однако именно потому, что она распущена и мы не можем на нее опереться, я и пришел просить непосредственно у вашего величества позволения ввести осадное положение, дабы предупредить события, которые могут произойти во время похорон Манюэля.
Тут король более внимательно стал вслушиваться в слова префекта полиции, после чего дрогнувшим голосом спросил:
— Неужели опасность столь неотвратима, господин префект?
— Да, сир, — непреклонно произнес г-н Делаво, набиравшийся храбрости по мере того, как читал в лице короля все большее беспокойство.
— Объясните свою мысль, — попросил Карл X.
Он обернулся к министрам и поманил их к себе.
— Подойдите, господа!
Король подвел их к оконной нише. Видя, что Совет почти в полном составе, он повторил, обращаясь к префекту:
— Объясните свою мысль!
— Сир! — отвечал тот. — Если бы я опасался лишь беспорядков во время похорон Манюэля, я не стал бы докучать королю своими опасениями. В самом деле, объявив, что похороны начнутся в полдень, я приказал бы вынести тело в семь или восемь часов утра и тем легко избежал бы волнения масс. Но пусть король соблаговолит подумать вот о чем. Если трудно подавить уже одно мятежное движение, то становится и вовсе невозможно его обуздать, когда к нему присоединится второе.
— О каком движении вы говорите? — удивился король.
— О бонапартистском движении, сир, — пояснил префект полиции.
— Это призрак! — вскричал король. — Оборотень, которым пугают женщин и детей! Бонапартизм свое отжил, он умер вместе с господином де Буонапарте. Давайте не будем о нем говорить, как и о волнениях в Палате — также мертвой. Requiescant in расе![22]
— Простите мою настойчивость, сир, — не уступал префект. — Партия бонапартистов цела и невредима; вот уже месяц как бонапартисты опустошили все лавки оружейников, а оружейные фабрики Сент-Этьена и Льежа работают исключительно на них.
— Да что вы тут рассказываете?! — изумился король.
— Правду, сир.
— Тогда выражайтесь яснее, — потребовал король.
— Сир, завтра состоится казнь господина Сарранти.
— Господина Сарранти?.. Погодите-ка! — напряг память король. — По просьбе одного монаха я, кажется, помиловал осужденного?
— По просьбе его сына, просившего у вас трехмесячной отсрочки, чтобы успеть сходить в Рим, откуда он должен был, как уверял, доставить доказательство невиновности своего отца, вы, ваше величество, предоставили отсрочку.
— Вот именно.
— Три месяца, сир, истекают сегодня, и во исполнение полученных мною приказаний казнь должна состояться завтра.
— Этот монах произвел на меня впечатление достойного молодого человека, — задумчиво проговорил король. — Похоже, он был уверен в невиновности своего отца.
— Да, сир, но он не представил доказательств, он даже не явился после путешествия в Рим.
— И вы говорите, завтра — последний день отсрочки?
— Да, сир, завтра.
— Продолжайте.
— Один из самых преданных императору людей, тот самый, что предпринял попытку похитить Римского короля, истратил за неделю более миллиона ради спасения господина Сарранти, своего товарища по оружию и друга.
— Верите ли вы, сударь, — спросил Карл X, — что вор и убийца мог бы внушить кому-нибудь подобную преданность?
— Сир, он был осужден.
— Хорошо! — смирился Карл X. — И вам известно, какими силами располагает генерал Лебастар де Премон?
— Достаточными, сир.
— Противопоставьте ему силу вдвое, втрое, вчетверо большую!
— Необходимые меры уже приняты, сир.
— Чего же вы, в таком случае, боитесь? — нетерпеливо проговорил король и посмотрел на небо сквозь оконное стекло.
Туча совсем исчезла. Вслед за небосводом лицо короля тоже просветлело.
— У меня вызывает опасение то обстоятельство, ваше величество, — продолжал префект, — что похороны Манюэля совпадут с казнью Сарранти. Это послужит поводом для объединения бонапартистов и якобинцев. Оба эти человека пользуются известностью среди членов своих партий. И наконец, налицо разнообразные тревожные симптомы, например похищение и исчезновение одного из самых ловких и верных полицейских вашего величества.
— Кто похищен? — спросил король.
— Господин Жакаль, сир.
— Как?! — растерянно воскликнул король. — Неужели господин Жакаль похищен?
— Да, сир.
— Когда это произошло?
— Около трех часов тому назад, сир, по дороге из Парижа в Сен-Клу; он отправился в королевский дворец, чтобы встретиться со мной и министром юстиции и переговорить о новых, по-видимому, только что обнаружившихся обстоятельствах. Имею честь, сир, — продолжал префект полиции, возвращаясь к первоначальной теме разговора, — просить вашего позволения объявить Париж на осадном положении в предвидении неисчислимых несчастий.
Не говоря ни слова, король покачал головой.
Видя, что король не отвечает, министры тоже отмалчивались.
Король не отвечал по двум причинам.
Во-первых, такая мера представлялась ему слишком серьезной.
Во-вторых, читатели не забыли о прекрасной ружейной охоте в Компьене, намеченной за три дня и обещавшей королю настоящий праздник. Было бы непросто охотиться в открытую в тот самый день, как Париж объявлен на осадном положении.
Карл X был знаком с газетами оппозиции и прекрасно понимал, что, если он представит им такую прекрасную возможность, они не преминут ею воспользоваться.
Париж объявлен на осадном положении, а король в тот же день охотится в Компьене! Нет, это было невозможно, приходилось отказаться либо от охоты, либо от осадного положения.
— Итак, господа, что думают ваши превосходительства о предложении господина префекта полиции? — спросил король.
К величайшему его изумлению, все высказались за осадное положение.
Дело в том, что кабинет министров Виллеля, крепко спаянный за пять лет, чувствовал по глухим подрагиваниям приближавшееся землетрясение и ждал или, точнее, искал лишь повода, чтобы дать Франции решительный бой.
Такое категоричное мнение, похоже, не пришлось королю по вкусу.
Он снова покачал головой; это означало, что он не одобряет мнение Совета.
Вдруг его словно осенило и он вскричал:
— А что, если я помилую господина Сарранти? Я не только вполовину сокращу вероятность бунта, но и привлеку на свою сторону немало сторонников.
— Сир, — заметил г-н де Пейроне, — Стерн был абсолютно прав, утверждая, что в душе у Бурбонов нет ни крупицы ненависти.
— Кто так сказал, сударь? — спросил явно польщенный Карл X.
— Один английский автор, сир.
— Он жив?
— Нет, умер шестьдесят лет назад.
— Этот автор хорошо нас знал, сударь, и я сожалею, что не был с ним знаком. Впрочем, мы отклонились от темы. Повторяю: эта история с господином Сарранти представляется мне не вполне ясной. Я не хочу, чтобы меня упрекали в смерти новых Каласов и Лезюрков. Повторяю: я хочу помиловать господина Сарранти.
Однако их превосходительства, как и в первый раз, хранили молчание.
Они напоминали восковые фигуры из салона Курциуса, еще существовавшего в те времена.
— В чем дело? — немного раздраженно проговорил король. — Вы не хотите отвечать?
Министр юстиции оказался смелее своих коллег или счел, что вопрос входит в его компетенцию; он шагнул навстречу королю и поклонился:
— Сир, если ваше величество позволит мне говорить открыто, я осмелюсь заметить, что помилование осужденного произведет удручающее впечатление на верноподданных короля. Они ждут казни господина Сарранти, надеясь, что с ним придет конец бонапартистской партии. Его помилование будет встречено не как акт милосердия, а как слабость. Умоляю вас, сир, — надеюсь, что я сейчас выражаю общее мнение всех своих коллег — дать возможность свершиться правосудию.
— Неужели таково мнение Совета? — спросил король.
Все министры в один голос ответили, что разделяют мнение министра юстиции.
— Ну, пусть будет по-вашему, — вздохнул король.
— Значит, король мне позволяет ввести в Париже осадное положение? — спросил префект полиции, обменявшись многозначительным взглядом с председателем Совета.
— Увы, придется, — неохотно уступал король, — раз вы все так считаете, хотя, по правде говоря, эта мера представляется мне слишком строгой.
— Бывают минуты, когда строгость необходима, сир, — заметил г-н де Виллель, — а король справедлив и понимает, что мы переживаем именно такое время.
Король тяжело вздохнул.
— Могу ли я высказать королю пожелание? — осмелел префект полиции.
— Какое?
— Я не знаю ваших намерений относительно завтрашнего дня, сир.
— Черт побери! — вскричал король. — Я собирался поохотиться в Компьене и приятно провести время.
— Тогда я обратил бы свое пожелание в нижайшую просьбу и умолял бы короля не уезжать из Парижа.
— Хм! — обронил король, обводя взглядом всех членов своего Совета.
— Мы тоже так считаем, — подтвердили министры. — Мы все вокруг короля, но и король — среди нас.
— Не будем больше возвращаться к этому вопросу, — ; предложил король.
Он вздохнул так, что у присутствовавших защемило сердце, и приказал:
— Пусть вызовут начальника моей охоты.
— Ваше величество намерены приказать?..
— Отложить охоту до другого раза, господа, раз уж вы так этого хотите.
Он бросил взгляд на небо и пробормотал:
— Какая хорошая погода! Вот не везет!
В эту минуту к королю подошел лакей и доложил:
— Сир, один монах уверяет, что у него есть разрешение вашего величества явиться к королю в любое время дня и ночи; он ожидает в передней.
— Он сказал, как его зовут?
— Аббат Доминик, ваше величество.
— Это он! — вскричал король. — Проводите его ко мне в кабинет.
Обернувшись к удивленным министрам, король прибавил:
— Господа! Приказываю всем оставаться на местах до моего возвращения. Мне доложили о человеке, появление которого может изменить ход событий.
Министры в изумлении переглянулись. Однако приказ короля был категорическим, и нарушить его не представлялось возможным.
По дороге в кабинет король встретил начальник охоты.
— Что я слышу, сир? — спросил тот. — Неужели завтрашняя охота не состоится?
— Это мы скоро узнаем, — отвечал Карл X. — А пока ждите моих приказаний.
Он продолжал путь в надежде, что этот неожиданный визит повлечет, быть может, изменение тех ужасных мер, которые ему предлагали принять на следующий день.
XXXI ГЛАВА, В КОТОРОЙ ОБЪЯСНЯЕТСЯ, ПОЧЕМУ ГОСПОДИНА САРРАНТИ НЕ ОКАЗАЛОСЬ В КАМЕРЕ СМЕРТНИКОВ
Когда король вошел к себе, прежде всего он заметил в другом конце кабинета монаха, бледного, неподвижного, застывшего, словно мраморная статуя.
Не имея возможности сесть, он прислонился к стене, чтобы не упасть.
Король замер при виде этого подобия призрака.
— A-а, это вы, отец мой, — произнес наконец Карл X.
— Да, ваше величество, — отозвался священник так тихо, словно то был голос привидения.
— Вам плохо?
— Да, сир… Я исполнил свой обет и прошел около восьмисот льё пешком. В ущельях Мон-Сени я заболел, подхватив лихорадку в Мареммах. Месяц я провел на постоялом дворе, оставаясь между жизнью и смертью. Потом наконец, поскольку время подгоняло и день казни моего отца становился все ближе, я снова пустился в путь. Рискуя умереть стоя у какого-нибудь придорожного столба, я за сорок дней прошел сто пятьдесят льё и прибыл два часа назад.
— Почему же вы не наняли экипаж? Да вас из милосердия избавили бы от тягот пути!
— Дав обет совершить пешее паломничество в Рим и вернуться пешком, я был обязан его исполнить.
— И вы его исполнили?
— Да, сир.
— Вы святой.
На губах монаха мелькнула невеселая усмешка.
— Не торопитесь называть меня так, — остановил он короля. — Напротив, я преступник и явился просить справедливости для других и для себя.
— Прежде всего я бы хотел узнать об одном, сударь, — проговорил Карл X.
— Спрашивайте, ваше величество! — с поклоном предложил Доминик.
— Вы ходили в Рим… с какой целью? Теперь можете мне об этом сказать?
— Да, сир. Я ходил умолять его святейшество снять наложенную на мои уста печать и разрешить мне нарушить тайну исповеди.
— Значит, вы по-прежнему убеждены в невиновности своего отца, но не принесли доказательств этой невиновности? — огорченно вздохнул король.
— Напротив, сир, у меня в руках неоспоримое доказательство.
— Говорите же!
— Король может уделить мне несколько минут?
— Сколько пожелаете, сударь. Ваша история очень меня заинтересовала. Но сядьте! Мне кажется, у вас вряд ли хватит сил говорить стоя.
— Доброта короля возвращает мне силы, которых я едва не лишился. Я буду говорить стоя, ваше величество, как и подобает верноподданному… или даже опущусь на колени, как положено преступнику, разговаривающему со своим судьей.
— Подождите, сударь, — остановил его король.
— Почему, сир?
— Вы собираетесь открыть мне то, на что не имеете права: тайну исповеди. А я не хочу участвовать в святотатстве.
— Да простит мне король, но как бы страшен ни был мой короткий рассказ, ваше величество может теперь его выслушать, не опасаясь святотатства.
— Я вас слушаю, сударь.
— Сир! Я стоял у смертного одра одного человека, когда меня пригласили к другому — умирающему. Мертвому больше не нужны были мои молитвы, зато умирающий нуждался в отпущении грехов. И я пошел к умирающему…
Король подошел к священнику поближе, потому что с трудом разбирал его речь. Он не стал садиться, а лишь оперся рукой о стол.
Было заметно, что король приготовился слушать с огромным вниманием.
— Умирающий начал свою исповедь, но не успел он произнести и нескольких слов, как я его остановил.
"Вы — Жерар Тардье, — сказал я ему, — я не могу слушать вас дальше".
"Почему?" — спросил умирающий.
"Потому что я Доминик Сарранти, сын того, кого вы обвиняете в краже и убийстве".
И я отодвинул свой стул от его постели.
Но умирающий удержал меня за полу рясы.
"Отец мой! — проговорил он. — Наоборот, само Провидение привело вас ко мне. О, я пошел бы за вами хоть на край света, если бы знал, где вас искать! Я хочу, чтобы вы услышали мое признание… Монах! Я вверяю вам тайну моего преступления. Сын! Я возвращаю вам невиновность вашего отца. Я скоро умру. После моей смерти расскажите обо всем, что от меня узнаете…"
И он поведал мне ужасную историю, сир: сначала он обокрал самого себя, чтобы подозрения пали на моего отца, который в тот день, будучи замешан в заговоре против вашего брата, оказался вынужден бежать.
Затем этот человек совершил преступление, настоящее преступление, сир!..
— Как вы можете все это мне говорить, сударь, если узнали это на исповеди и, значит, обязаны молчать?
— Позвольте мне договорить, сир… Говорю, заверяю, клянусь, что я не введу вас в грех. Я один рискую погубить свою душу… или, вернее, — Господи Боже мой! — уже погубил! — прибавил он, подняв глаза к небу.
— Продолжайте, — разрешил король.
— Жерар Тардье мне рассказал, как, уступая уговорам своей сожительницы, он решил отделаться от двух своих племянников. Разумеется, такое решение далось ему не без колебаний, борьбы, угрызений совести. И все же он пошел на это… Двое соучастников распределили роли: он взял на себя мальчика, она — девочку. Он преуспел, бросив племянника в пруд и добивая веслом всякий раз, как мальчик появлялся на поверхности…
— Как ужасно то, что вы мне рассказываете!
— Да, сир, я знаю, это ужасно.
— И вы обязаны представить мне доказательства своих заявлений.
— Я представлю вам доказательства, сир. Итак, женщине убить девочку не удалось. В ту минуту как она была готова прирезать несчастную крошку, на крики примчался пес, сорвавшийся с цепи, разбил окно, вцепился женщине в горло и задушил ее. Обливаясь кровью, девочка бежала…
— Она жива? — спросил король.
— Не знаю. Ваша полиция ее похитила, дабы убрать свидетеля невиновности моего отца.
— Сударь, даю вам слово дворянина, что виновные будут сурово наказаны… Но доказательства, доказательства!
— Вот они, — сказал монах, вынимая из кармана связку бумаг.
Он с поклоном передал королю свиток, на котором было написано:
"Это моя полная исповедь перед Богом и людьми; при необходимости она может быть предана гласности после моей смерти.
Подписано: Жерар Тардье".
— Как давно у вас эта бумага? — поинтересовался король.
— Она была при мне все время, сир, — ответил монах. — Убийца отдал ее мне, думая, что скоро умрет.
— И, имея эту бумагу, вы ничего не сказали, не представили ее судьям, не дали ее мне?
— Ваше величество! Разве вы не видите, что здесь написано: исповедь преступника могла быть предана гласности лишь после его смерти.
— Он, стало быть, умер?
— Да, сир, — кивнул монах.
— Давно?
— Три четверти часа назад; именно столько времени мне понадобилось, чтобы добраться из Ванвра в Сен-Клу.
— Должно быть, самому Господу стало угодно, чтобы негодяй умер вовремя.
— Да, я думаю, что Господу была угодна его смерть, сир… Однако, — продолжал монах, опускаясь на одно колено, — я знаю человека столь же ничтожного, еще большего негодяя, чем этот.
— Что вы хотите этим сказать? — спросил король.
— Я хочу сказать, что господин Жерар умер не своей смертью, сир.
— Он покончил с собой? — воскликнул король.
— Нет, сир, он был убит!
— Убит?! — вскричал король, и вдруг его словно озарило. — Кто же его убил?
Монах вынул из-за пазухи нож, которым он убил г-на Жерара, и положил его к ногам короля.
Нож был в крови.
Рука монаха тоже была в крови.
— О! — вскрикнул король и отпрянул. — Значит, убийца — это…
Он не решался договорить.
— Это я, сир, — склонил голову монах. — Это был единственный способ спасти честь и голову моего отца. Эшафот уже стоит, сир. Прикажите, и я взойду на него.
На мгновение воцарилось молчание. Монах стоял все так же, не поднимая головы в ожидании приговора.
Но, к величайшему удивлению аббата Доминика, король, отступивший при виде окровавленного кинжала, смягчился; не приближаясь к монаху, он произнес:
— Встаньте, сударь. Вы совершили, без сомнения, ужасное, отвратительное преступление. Однако оно вполне объяснимо, если даже и непростительно, ведь вы действовали из преданности отцу: это сыновняя любовь вложила вам в руки нож, и, хотя никому не дано право мстить за себя самому, закон все учтет, мне же нечего сказать, я ничего не могу сделать до тех пор, пока вам не будет вынесен приговор.
— А как же мой отец, сир? Мой отец?! — вскричал молодой человек.
— Это другое дело.
Король позвонил, на пороге появился придверник.
— Передайте господину префекту полиции и господину хранителю печатей, что я жду их здесь.
Монах по-прежнему стоял на одном колене, несмотря на разрешение короля подняться.
— Да встаньте же, сударь! — повторил Карл X.
Монах повиновался, но был очень слаб, и ему пришлось опереться на стол, чтобы не упасть.
— Садитесь, сударь, — пригласил его король.
— Сир!.. — пролепетал монах.
— Я вижу, вы ждете приказа. Итак, приказываю вам сесть.
Монах почти без чувств упал в кресло.
В эту минуту префект полиции и министр юстиции явились по королевскому приказу.
— Господа! — весело проговорил король. — Я был прав, когда говорил вам, что приход лица, о котором мне доложили, может изменить ход событий.
— Что хочет сказать ваше величество? — спросил министр юстиции.
— Я хочу сказать, что был совершенно прав, когда уверял, что к осадному положению придется прибегнуть лишь в самом крайнем случае. Благодарение Богу, мы до этого не дошли!
Он повернулся к префекту полиции:
— Вы мне сказали, сударь, что если похороны Манюэля будут проходить не в один день с казнью господина Сарранти, вы сумеете справиться с ситуацией без единого выстрела.
— Да, сир.
— Вы можете не опасаться осложнений. С этой минуты господин Сарранти свободен. У меня в руках доказательства его невиновности.
— Но… — ошеломленно начал префект.
— Вы возьмете с собой в карету вот этого господина, — сказал король, указав на брата Доминика, — поедете с ним в Консьержери, и там немедленно освободите господина Сарранти. Повторяю вам, что он невиновен, а я не хочу, чтобы невинный оставался хоть на минуту под замком с того момента, как его невиновность доказана.
— О сир! Сир! — благодарно воскликнул монах, протягивая к королю руки.
— Ступайте, сударь, — приказал Карл X префекту, — и не теряйте ни минуты.
Король повернулся к монаху:
— Я вам даю неделю на то, чтобы вы оправились после нелегкого путешествия. Затем вы сдадитесь властям.
— О да, сир! — воскликнул монах. — Должен ли я вам поклясться?
— Я не прошу от вас никакой клятвы, мне довольно вашего слова. Идите, сударь, — продолжал король, обращаясь к префекту, — и пусть моя воля будет исполнена.
Префект полиции поклонился и вышел в сопровождении монаха.
— Не соблаговолит ли ваше величество объяснить мне… — отважился заговорить министр юстиции.
— Объяснение будет кратким, сударь, — сказал король. — Возьмите этот документ: в нем содержится доказательство невиновности господина Сарранти. Поручаю вам передать его господину министру внутренних дел. По всей вероятности, он испытает унижение, когда прочтет имя настоящего убийцы и узнает в нем того, чью кандидатуру он сам поддерживал. Что касается монаха, то справедливость должна свершиться: позаботьтесь о том, чтобы его дело было рассмотрено на ближайшем заседании суда… Ах да, возьмите этот нож, сударь: это вещественное доказательство.
Предоставив хранителю печатей самому сделать выбор: удалиться или последовать за королем, его величество в прекрасном расположении духа вернулся в гостиную, где его ожидал начальник королевской охоты.
— Ну что, сир? — спросил тот.
— Охота состоится завтра, дорогой граф, — сказал король, — и постарайтесь, чтобы она прошла удачно!
— Позволю себе заметить, — ответил начальник королевской охоты, — что я еще никогда не видел ваше величество таким веселым.
— Вы правы, дорогой граф, — подтвердил Карл X, — вот уже четверть часа как я помолодел на двадцать лет.
Затем он обратился к застывшим в изумлении министрам с такими словами:
— Господа! После полученных только что известий господин префект полиции ручается на завтра за спокойствие города Парижа.
И, жестом отпустив их, он в последний раз обошел гостиные, предупредил дофина, что охота состоится, сказал комплимент ее высочеству герцогине Ангулемской, поцеловал ее высочество графиню Беррийскую, потрепал за щечку своего внука, герцога Бордоского, точь-в-точь как сделал бы буржуа с улицы Сен-Дени или с бульвара Тампль, и вернулся в спальню.
Там он подошел к барометру, висевшему против кровати, радостно вскрикнул, увидев, что он предвещает ясную погоду, прочел молитву, лег и уснул, успокоив себя перед сном такими словами:
— Слава Богу! Завтра будет прекрасная погода для охоты!
Вот как вышло, что Сальватор, проникнув в камеру г-на Сарранти, не застал там пленника.
XXXII РАССУЖДЕНИЯ О ЗЛОБОДНЕВНОЙ ПОЛИТИКЕ
Среди персонажей, сыгравших зловещую роль в драме, которую мы представляем вниманию наших читателей, есть такой, что, надеемся, еще не забыт окончательно.
Мы говорим о графе Рапте, отце и муже Регины де Ламот-Удан.
Само собой разумеется, что благодаря займу у метра Баратто, а также операции по возврату денег у Жибасье дело о письмах не получило огласки.
Тем не менее, чтобы последующие сцены были лучше поняты, мы просим у читателей позволения в нескольких словах повторить то, что мы уже рассказывали более подробно о графе Рапте.
Петрус так описал его внешность:
"Все в этом человеке холодно и неподвижно, будто он каменный. И потом, он слишком приземлен. У него тусклые глаза, тонкие и плотно сжатые губы, мясистый нос, землистый цвет лица. Он двигает головой, а черты лица остаются неподвижны! Если бы можно было холодную маску обтянуть человеческой кожей, в которой перестала циркулировать кровь, этот шедевр анатомии дал бы представление о графе".
Регина же дала его моральный, или, точнее, аморальный портрет.
В день свадьбы она сказала ему во время уже описанной нами ужасной сцены:
"Вы честолюбивы и вместе с тем расточительны. У вас большие запросы, и эти запросы толкают вас на страшные преступления. Перед этими преступлениями другой, может быть, отступил бы, но не вы! Вы женились на родной дочери ради двух миллионов; вы продали бы собственную жену, чтобы стать министром…"
Еще она прибавила:
"Хотите, сударь, я буду с вами до конца откровенной? Хотите, наконец, узнать, что я о вас думаю? Я испытываю к вам то самое чувство, которое вы питаете ко всему миру и которое я никогда не испытывала ни к кому! Я вас ненавижу!.. Ненавижу ваше честолюбие, вашу гордыню, вашу трусость! Я ненавижу вас с головы до ног, потому что вы весь пронизаны ложью!"
Перед отъездом в Санкт-Петербург, куда, как помнят читатели, граф Рапт был отправлен с чрезвычайным поручением, он в физическом смысле имел мраморное лицо, а в нравственном отношении — каменное сердце.
Посмотрим, изменила ли, оживила ли его поездка к северному полюсу.
Дело происходило в пятницу 16 ноября, то есть накануне выборов, около двух месяцев спустя после событий, послуживших сюжетом для наших предыдущих глав.
Шестнадцатого ноября в "Монитёре" появился ордонанс о роспуске Палаты и созыве избирательных коллегий на 27-е число того же месяца.
Итак, избирателям предоставлялось всего десять дней, чтобы собраться, договориться, выбрать своих кандидатов. Этот поспешный созыв неизбежно должен был (по крайней мере, так мечтал г-н де Виллель) внести раскол в ряды избирателей оппозиции, ведь, захваченные врасплох, они потеряют время на обсуждение кандидатур, тогда как сторонники кабинета министров — сплоченные, выступающие единым фронтом, дисциплинированные, послушные — проголосуют как один человек.
Но весь Париж уже давно предчувствовал роспуск Палаты и готовился к тому, чтобы мечта г-на де Виллеля не осуществилась. Пытаться ослепить этот великий город Париж — напрасный труд: у него, как у Аргуса, сто глаз, он видит в темноте; его, как и Антея, нельзя повергнуть: подобно Антею, он черпает новые силы, едва коснувшись земли; а когда его считают мертвым, не стоит, как и Энкелада, пытаться его закопать: всякий раз, переворачиваясь в могиле, он, подобно Энкеладу, приводит в движение весь мир.
Весь Париж, ни слова не говоря — в молчании кроется его красноречие, его дипломатия, — ожидал, краснея от стыда, с разбитым кровоточащим сердцем; весь Париж, угнетенный, униженный, порабощенный, как могло бы показаться на первый взгляд, изготовился к бою и молча, со знанием дела выбрал своих кандидатов.
Один из них — нельзя сказать, чтобы он произвел наихудшее впечатление на население, — был полковник граф Рапт.
Читатели не забыли, что он был официальным владельцем газеты, яро защищавшей законную монархию, а тайно являлся главным редактором журнала, беспощадно нападавшего на правительство и замышлявшего против него в пользу герцога Орлеанского.
В газете он неуклонно поддерживал, превозносил, защищал закон против свободы печати, зато в следующем номере журнала воспроизводил речь Ройе-Коллара, в которой, между прочим, можно было прочесть такие строки, красноречивые и в то же время насмешливые:
"Вмешательство направлено не только против свободы печати, но против любой естественной свободы, политической и гражданской, ибо она по сути своей вредна и губительна. Глубокий смысл закона заключается в том, что была допущена неосторожность в великий день творения, когда человеку позволили ускользнуть в мир свободным и наделенным разумом; вот откуда проистекают зло и заблуждение.
Но высочайшая мудрость исправит ошибку Провидения, ограничит неосмотрительно данную свободу и окажет мудро изувеченному человечеству услугу: поднимет его наконец до уровня счастливого неведения скотов".
Шла ли речь об экспроприации, о насильственных, жульнических, тиранических мерах, имевших целью разорить полезное предприятие, журнал вовсю осуждал произвол и аморальность этих мер, которые, в свою очередь, газета яростно защищала.
Не раз г-н Рапт с гордостью откладывал перо, нападавшее в журнале, но защищавшее в газете, и мысленно поздравлял себя с изворотливостью своего таланта и ума, позволявшей ему приводить блестящие доводы в защиту двух противоположных мнений.
Таков был полковник Рапт во все времена, но в особенности накануне выборов.
В день своего прибытия он отправился к королю с отчетом о результатах переговоров, и король, воодушевленный проворством и ловкостью, с какими граф выполнил поручение, намекнул ему на министерский портфель.
Граф Рапт вернулся на бульвар Инвалидов, очарованный своим визитом в Тюильри.
Он сейчас же принялся обдумывать предвыборный циркуляр, который самый старый дипломатический эксперт вряд ли смог бы растолковать.
Циркуляр получился донельзя неопределенный, двусмысленный, расплывчатый. Король, вероятно, был от него в восхищении, сторонники Конгрегации довольны, а избиратели оппозиции приятно удивлены.
Наши читатели оценят этот шедевр двусмысленности, если пожелают присутствовать во время нескольких сцен, разыгранных этим великим комедиантом перед некоторыми своими избирателями.
Театр представляет собой рабочий кабинет г-на Рапта. В центре — стол, покрытый зеленым сукном и заваленный бумагами; за столом сидит полковник. Справа от входа, у окна — другой стол, за которым сидит секретарь будущего депутата, г-н Бордье.
Скажем несколько слов о г-не Бордье.
Это тридцатипятилетний господин, худой, бледный, с запавшими глазами, как у дона Базиля, — так он выглядел внешне.
В нравственном отношении он воплощал собой лицемерие, коварство, злобу — второй Тартюф.
Господин Рапт долго искал, как Диоген, но не просто человека, а именно этого человека.
Наконец он его нашел: есть такие люди, которым везет.
Мы поднимаем занавес, когда часы показывают около трех пополудни. Один из этих двух персонажей хорошо знаком нашим читателям, а второму мы просим уделить внимания не больше, чем он того заслуживает.
С самого утра г-н Рапт принимает выборщиков: в 1848 году кандидат ходил в поисках выборщиков, а вот двадцатью годами раньше они еще сами приходили к кандидату.
По лицу г-на Рапта струится пот; он выглядит уставшим, словно актер, что отыграл пятнадцать картин драмы.
— В приемной еще много посетителей, Бордье? — впав в отчаяние, спрашивает он у секретаря.
— Не знаю, господин граф, но это можно выяснить, — отвечает тот.
Он подходит к двери и приоткрывает ее.
— Человек двадцать, — докладывает он, отчаиваясь не меньше хозяина.
— Никогда у меня не хватит терпения выслушать все эти глупости! — вытирая лоб, говорит полковник. — С ума можно сойти! Клянусь честью, у меня одно желание: никого больше не принимать!
— Мужайтесь, господин граф! — изнемогающим голосом говорит секретарь. — Поймите, что среди этих выборщиков есть такие, что располагают двадцатью пятью, тридцатью и даже сорока голосами!
— А вы уверены, Бордье, что никто из них не пробрался сюда контрабандой? Заметьте: ни один из этих типов не предложил свой голос просто так, каждый норовит приставить мне нож к горлу — иными словами, непременно просит что-нибудь для себя или для своих!
— Я полагаю, вы, господин граф, не сегодня научились ценить бескорыстие рода человеческого? — говорит Бордье тоном Лорана, отвечающего Тартюфу, или Базена — Арамису.
— Вы знаете этих выборщиков, Бордье? — делая над собой усилие, спрашивает граф.
— Я знаком с большинством из них, господин граф. Во всяком случае, у меня есть сведения о каждом из них.
— Тогда продолжим. Позвоните Батисту.
Бордье позвонил в колокольчик; лакей явился на зов.
— Кто следующий, Батист? — спросил секретарь.
— Господин Морен.
— Подождите.
Секретарь стал вполголоса читать то, что ему удалось разузнать о г-не Морене:
"Господин Морен, оптовый торговец сукном, имеет фабрику в Лувье. Очень влиятелен, располагает лично восемнадцатью-двадцатью голосами. Слабохарактерен, мечется от красного знамени к трехцветному, от трехцветного — к белому. В поисках личной выгоды готов отражать все цвета радуги. Имеет сына — шалопая, невежду и лентяя, до времени транжирящего отцовское наследство. Несколько дней назад обратился к господину графу с просьбой пристроить этого сына".
— Это все, Бордье?
— Да, господин граф.
— Какой из двух Моренов здесь, Батист?
— Молодой человек лет тридцати.
— Значит, это сын.
— Пришел за ответом на письмо отца, — тонко подметил Бордье.
— Просите! — уныло приказал граф Рапт.
Батист отворил дверь и доложил о г-не Морене.
Еще не успело отзвучать имя посетителя, как в кабинет вошел с независимым видом господин лет двадцати восьми-тридцати.
— Сударь! — начал молодой человек, не дожидаясь, пока с ним заговорит г-н Рапт или его секретарь. — Я сын господина Морена, торговца полотном, обладающего всеми избирательными правами в вашем округе. Мой отец обратился к вам недавно с письменной просьбой…
Господин Рапт не хотел показаться забывчивым и перебил его.
— Да, сударь, я получил письмо вашего уважаемого отца. Он обратился ко мне с просьбой найти вам место. Он мне обещает, что, если я буду иметь счастье оказаться вам полезным, я могу рассчитывать на его голос, а также голоса его друзей.
— Мой отец, сударь, влиятельнейший человек в квартале. Весь округ считает его самым горячим защитником трона и алтаря… да, хотя он редко ходит к обедне, ведь он очень занят. Да и все эти внешние обряды, знаете, одно кривлянье, не так ли? Не считая этого, он воплощение порядка. Он готов умереть за своего избранника. И раз он выбрал вас, господин граф, то будет настойчиво бороться с вашими противниками.
— Я счастлив узнать, сударь, что ваш уважаемый отец составил обо мне столь лестное мнение, и от всей души желаю оправдать его ожидания. Но вернемся к вам: какое место вы желали бы получить?
— Откровенно говоря, господин граф, — проговорил молодой человек, развязно похлопывая себя тросточкой по ноге, — я затрудняюсь ответить на этот вопрос.
— Что вы умеете делать?
— Не много.
— Вы учились праву?
— Нет, я ненавижу адвокатов.
— Вы изучали медицину?
— Нет, мой отец терпеть не может врачей.
— Вы, может быть, занимаетесь искусством?
— В детстве я учился играть на флажолете и рисовать пейзажи, но бросил. Отец оставит мне после себя тридцать тысяч ливров ренты, сударь.
— Вы хотя бы получили образование, как все?
— Несколько меньше, чем все, сударь.
— Вы посещали коллеж?
— Там всегда жульничают с питанием. От этого страдает мое здоровье, и отец забрал меня оттуда.
— Чем же вы занимаетесь в настоящее время?
— Я?
— Да, сударь, вы.
— Абсолютно ничем… Вот почему дорогой папочка хочет, чтобы я занялся чем-нибудь.
— Вы, стало быть, продолжаете учебу? — усмехнулся г-н Рапт.
— Ах, прелестно сказано! — воскликнул г-н Морен-младший, откинувшись назад, чтобы вволю посмеяться. — Да, я продолжаю учиться. Ну, господин граф, я повторю вашу шутку нынче же вечером в Кружке.
Господин Рапт окинул молодого человека презрительным взглядом и задумался.
— Вы любите путешествовать? — спросил он наконец.
— Страстно!
— Значит, вы уже путешествовали, сударь?
— Никогда, иначе мне бы, вероятно, уже опротивели путешествия.
— В таком случае я отправлю вас с поручением в Тибет.
— И должность мне какую-нибудь определите?
— Черт возьми! Что же за место без должности?
— Так я и думал. И что вы из меня сделаете? Ну-ка! — проговорил г-н Морен-младший с видом человека, уверенного в том, что он способен ввести в замешательство любого.
— Вы получите назначение главного инспектора по метеорологическим феноменам на Тибете. Вы знаете, что Тибет — страна феноменов?
— Нет. Я знаю только о существовании тибетских коз, из шерсти которых делают кашемир. Но я даже никогда не дал себе труда посмотреть на них в Ботаническом саду.
— Ничего! Вы увидите их в естественных условиях, что гораздо интереснее.
— Несомненно! Прежде всего, потому что так можно увидеть много больше. Однако вам придется кого-нибудь сместить ради меня?
— Не волнуйтесь, этого места пока не существует.
— Если так, сударь, — вскричал молодой человек, полагая, что его мистифицировали, — как же я смогу занять это место?
— Его создадут нарочно для вас, — ответил граф Рапт, поднимаясь и тем давая понять г-ну Морену, что аудиенция закончена.
Граф произнес последние слова так серьезно, что молодой человек успокоился.
— Будьте уверены, сударь, — сказал он, прижав руку к груди, — в моей личной признательности, а также — что гораздо важнее — в благодарности моего отца.
— Буду рад новой встрече, сударь, — кивнул граф Рапт, в то время как Бордье позвонил.
Вошел лакей. В дверях он почти столкнулся с г-ном Мореном-младшим, который выходил, восклицая:
— Какой великий человек!
— Какой идиот! — заметил граф Рапт. — И подумать только: такой человек, как я, вынужден обхаживать подобных людей!
— Кто следующий, Батист? — спросил секретарь.
— Господин Луи Рено, аптекарь.
Наши читатели, несомненно, помнят славного фармацевта из предместья Сен-Жак, столь ревностно помогавшего Сальватору и Жану Роберу, когда они пускали кровь Бартелеми Лелону (ему угрожал апоплексический удар, после того как Сальватор спустил его с лестницы в ночь с последнего дня масленицы на первый день Поста).
Именно из его двора, как, вероятно, помнят читатели, двое молодых людей услыхали нежные аккорды виолончели, которые привели их к нашему другу Жюстену (мы рано или поздно встретимся с ним в укромном месте, где он прячется вместе с Миной).
— Кто такой господин Луи Рено? — спросил граф Рапт, в то время как слуга пошел за аптекарем.
XXXIII ВОЛЬТЕРЬЯНЕЦ
Секретарь взял досье и прочел о г-не Луи Рено:
"Господин Луи Рено, фармацевт; предместье Сен-Жак; владелец двух или трех домов, в том числе дома по улице Вано, который он избрал своим местожительством и где проживают двенадцать избирателей, чьими голосами он располагает; потомственный буржуа, бывший жирондист, ненавидит самое имя Наполеона, называя его не иначе как "господин де Буонапарте ", и не может видеть священников, называя их собирательным именем "длиннорясые"; человек, с которым нужно держаться с осторожностью, классический вольтерьянец, подписывающийся на все либеральные издания, на Вольтера, выпускаемого Туке; держит табак в табакерке с Хартией".
— Какого черта этому-то здесь понадобилось? — спросил граф Рапт.
— Узнать не удалось, — отвечал Бордье, — однако…
— Тсс! Вот он! — шепнул граф.
Аптекарь появился в дверях.
— Входите, входите, господин Рено, — любезно пригласил будущий депутат и видя, что аптекарь смиренно остановился на пороге, сам подошел к нему, взял его за руку и почти силой заставил войти.
Притянув аптекаря к себе, граф Рапт с чувством пожал ему руку.
— Слишком много чести, сударь, — смущенно пробормотал фармацевт. — Право, много чести!
— Как это "слишком много чести"?! Такие порядочные люди, как вы, — большая редкость, господин Рено. Очень приятно при встрече пожать им руку. Разве не сказал великий поэт:
Все смертные равны: различье не в рожденье А в добродетельном иль грешном повеленье.[23]
— Вы знаете этого великого поэта, не правда ли, господин Луи Рено?
— Да, господин граф, это бессмертный Аруэ де Вольтер. Но в том, что я знаю господина Аруэ де Вольтера и восхищаюсь им, нет ничего удивительного. Меня удивляет, откуда меня знаете вы.
— Знаю ли я вас, дорогой господин Рено! — произнес граф Рапт тем же тоном, каким Дон Жуан говорит: "Дорогой господин Диманш, знаю ли я вас! Еще бы! И давно!" — Я был очень рад, когда узнал, что вы покидаете улицу Сен-Жак, чтобы быть поближе к нам. Ведь, если не ошибаюсь, вы теперь живете на улице Вано?
— Да, сударь, — все больше изумляясь, ответил фармацевт.
— Какому обстоятельству я обязан счастьем видеть вас, дорогой господин Рено?
— Я прочел ваш циркуляр, господин граф.
Граф поклонился.
— Да, я его прочел, потом перечитал, — подчеркнул аптекарь последние слова, — и фраза, в которой вы говорите о несправедливостях, совершающихся под покровом религии, вынудила меня, несмотря на мое решительное нежелание выходить за пределы моей сферы деятельности — ведь я философ, господин граф, — прийти к вам с визитом и представить некоторые факты в поддержку вашего заявления.
— Говорите, дорогой господин Рено, и поверьте, что я буду вам как нельзя более признателен за сведения, которые вы хотите мне сообщить. Ах, дорогой господин Рено, мы живем в печальное время!
— Время лицемерия и ханжества, сударь, — тихо проговорил аптекарь, — когда властвуют длиннорясые! Вы знаете, что недавно произошло в Сент-Ашёле?
— Да, сударь, да.
— Должностные лица, маршалы у всех на виду участвовали в процессиях со свечами.
— Это прискорбно. Но я полагаю, что вы хотели со мной поговорить не о Сент-Ашёле.
— Нет, сударь, нет.
— Ну что же, поговорим о наших делах. Ведь у нас с вами дела общие, дорогой сосед. Да вы садитесь.
— Никогда, сударь!
— Как это никогда?
— Все что хотите, господин граф, только не просите меня садиться в вашем присутствии. Я слишком хорошо знаю, чем вам обязан.
— Не стану возражать. Скажите, что вас привело ко мне, но скажите как товарищу, как другу.
— Сударь! Я домовладелец и фармацевт и достойно совмещаю оба эти занятия, о чем вы, похоже, догадываетесь.
— Да, сударь, знаю.
— Я служу аптекарем вот уже тридцать лет.
— Да, понимаю: вы начали как фармацевт, и это постепенно сделало вас домовладельцем.
— От вас ничто не скроешь, сударь. Осмелюсь сказать, что вот уже тридцать лет, хотя мы пережили консульство и империю господина Буонапарте, я не видел ничего подобного, господин граф.
— Что вы имеете в виду? Вы меня пугаете, дорогой господин Рено!
— Торговля не идет. Я едва зарабатываю на жизнь, сударь!
— Чем объясняется подобный застой, особенно в вашем деле, дорогой господин Рено?
— Это больше не мое дело, господин граф, что должно вам доказать, насколько я бескорыстен в данном вопросе. Это дело моего племянника: вот уже три месяца как я передал ему свое предприятие.
— И на хороших условиях, по-родственному?
— Именно по-родственному: в рассрочку. И вот, господин граф, дело моего племянника на время приостановилось; когда я говорю "на время", я выражаю скорее надежду, нежели уверенность. Вообразите, сударь, что все стоит на месте.
— Дьявольщина! — показывая смущение, пробормотал будущий депутат. — Кто же может препятствовать торговле вашего уважаемого племянника, спрошу я вас, дорогой господин Рено? Его политические воззрения или ваши, может быть, слишком, так сказать, передовые?
— Нисколько, сударь, нисколько. Политические воззрения здесь ни при чем.
— Ах! — воскликнул граф с лукавым видом, придав в то же время своим словам и интонации простонародный характер, что было, надо заметить, не в его привычках, но теперь он счел своим долгом это сделать, чтобы быть ближе к своему клиенту. — Вот ведь есть у нас фармацевты-недоучки, которых зовут кадетами…
— Да, господин Каде-Гассикур, фармацевт так называемого императора, господина де Буонапарте! Знаете, я всегда зову его именно господином де Буонапарте.
— Его величество Людовик Восемнадцатый тоже признавал за ним исключительно это имя.
— А я и не знал: король-философ, которому мы обязаны Хартией. Но вернемся к торговле моего племянника…
— Я не смел вам это предложить, дорогой господин Рено. Однако раз уж вы сами это предлагаете, мне это только доставит удовольствие.
— Итак, я говорил, что, кем бы ни был человек: жирондистом или якобинцем, роялистом или империстом, а именно так я определяю сторонников Наполеона, сударь…
— Определение кажется мне весьма живописным.
— …я говорил, что, каковы бы ни были политические воззрения, они не мешали ни катарам, ни насморкам.
— Тогда, позвольте вам заметить, дорогой господин Рено, я не понимаю, что может остановить расход медикаментов, предназначенных для простудившихся людей.
— Тем не менее, — в задумчивости пробормотал себе под нос фармацевт, — я прочел ваш циркуляр; мне кажется, я понял его тайный смысл и с тех пор убежден, что мы поймем друг друга с полуслова.
— Объясните, пожалуйста, вашу мысль, дорогой господин Рено, — начал терять терпение граф Рапт, — сказать по правде, я не очень хорошо понимаю, какое отношение мой циркуляр имеет к застою в делах вашего уважаемого племянника.
— Неужели не понимаете? — удивился фармацевт.
— По правде говоря, нет, — довольно сухо ответил будущий депутат.
— Да вы же весьма прозрачно намекнули на гнусности длиннорясых, не правда ли? Именно так я называю всех священников.
— Давайте договоримся, сударь, — перебил его граф Рапт и покраснел; он не хотел оказаться слишком сильно втянутым на путь либерализма, как понимал его "Конституционалист". — Я говорил, конечно, о несправедливостях, совершенных некоторыми лицами под покровом Церкви. Однако я не употреблял выражения столь… суровые, какие выбираете вы.
— Простите мне выражение, господин граф; как сказал господин де Вольтер:
Я кошку кошкою зову, Роле — воришкой.[24]
Граф Рапт собирался было заметить достойному фармацевту, что его цитата неточна в отношении автора, если даже и точна в отношении стиха. Но он подумал, что не время затевать литературную полемику, и промолчал.
— Я не умею играть словами, — продолжал аптекарь. — Я лишь получил образование, необходимое для приличного содержания своей семьи, и не собираюсь вас убеждать, что выражаюсь, как академик. Но я возвращаюсь к вашему циркуляру и, повторяю, мы с вами единомышленники, если только я правильно его понял.
Эти слова, произнесенные довольно резко, обескуражили кандидата; он подумал, что избиратель может слишком далеко его завести, и поспешил остановить его лицемерными словами:
— Честные люди всегда поймут друг друга, господин Луи Рено.
— Раз мы договорились, — отвечал тот, — я могу вам рассказать, что происходит.
— Говорите, сударь.
— В доме, где я жил до того, как уступил его племяннику, доме, о котором я говорю со знанием дела, потому что он мне принадлежит, жил до недавнего времени бедный старый школьный учитель, то есть первоначально и не учитель даже, а музыкант.
— Ну, неважно.
— Да, неважно! Звали его Мюллер, и он почти бесплатно занимался с двадцатью ребятишками. На этом благородном и трудном посту он заменил профессионального учителя по имени Жюстен, уехавшего за границу в результате не дурных поступков, но семейных происшествий. Достойный господин Мюллер пользовался уважением всего квартала. Но черные люди из Монружа часто проходили мимо школы, они не могли без грусти или ненависти видеть детей, воспитывавшихся не ими. И вот однажды утром к этому человеку, временно замещающего учителя, явились незнакомые люди и сказали, что ему необходимо срочно убраться вместе с детьми и с семьей учителя, которого он замещал. И за две недели невежествующие братья захватили школу. Вы же понимаете, что там должно твориться хотя бы только в нравственном отношении, не так ли?
— Признаться, я не очень понимаю, — смутился г-н Рапт.
Посетитель подошел к графу и подмигнул:
— Вы же знаете новую песню Беранже?
— Я должен ее знать, — сказал г-н Рапт, — но нужно мне простить, если не знаю: меня два с половиной месяца не было во Франции, я ездил ко двору царя.
— Ах, если бы господин де Вольтер был жив, великий философ не сказал бы, как во времена Екатерины Второй:
Сегодня с Севера идет к нам ясный свет.[25]
— Господин Луи Рено, — едва сдерживал себя граф, — умоляю вас, вернемся к…
— К новой песне Беранже! Вы хотите, чтобы я вам спел ее, господин граф? С удовольствием!
И фармацевт затянул:
— Вы откуда, совы, к нам?
— Из подземного жилища…[26]
— Да нет, — оборвал его граф. — Вернемся к вашему господину Мюллеру. Вы требуете для него возмещения ущерба?
— Есть и другие возможности, — отозвался фармацевт. — Но я хочу говорить не только о нем: я полагаюсь на вас в том, что будет исправлена несправедливость, которая возмутила и вас, как я вижу. Нет, я хочу поговорить о торговле моего племянника.
— Заметьте, дорогой мой, что я все время изо всех сил только к этому вопросу и пытаюсь вас вернуть.
— С одной стороны, торговля моего племянника терпит убытки, потому что невежествующие братья заставляют детей петь целый день и завсегдатаи аптеки разбегаются, едва заслышат эти вопли.
— Я обещаю найти способ перевести школу в другое место, господин Рено.
— Погодите, — остановил его аптекарь. — Ведь это не все. У этих братьев есть сестры; монашки торгуют лекарствами за сорок процентов стоимости, которые они делают сами, — настоящим дурманом! И бывают такие дни, когда в аптеку не заходит никто, даже кошка! А мой племянник, которому осталось сделать мне три выплаты, готов уже закрыть дело, если вы не найдете, как помочь этому горю, в котором повинны как сестры, так и братья!
— Как?! — вскричал г-н Рапт с оскорбленным видом, понимая, что он никогда не кончит с путаником-аптекарем, если не будет ему поддакивать. — Невежественные монахини позволяют себе торговать медикаментами в ущерб одному из честнейших фармацевтов города Парижа?!
— Да, сударь, — подтвердил Луи Рено, взволнованный глубоким интересом, который граф Рапт, по-видимому, проявлял к его делу. — Да, сударь, они имеют эту наглость, длиннорясые!
— Невероятно! — вскричал граф Рапт, уронив голову на грудь, а руки — на колени. — В какое время мы живем, Боже мой, Боже!
Он с сомнением прибавил:
— И вы могли бы представить мне доказательство своих заявлений, дорогой господин Рено?
— Вот оно! — отвечал аптекарь, вынимая из кармана сложенный вчетверо листок. — Это петиция, подписанная двенадцатью самыми уважаемыми врачами округа.
— Меня это по-настоящему возмущает! — заверил г-н Рапт. — Передайте-ка мне этот документ, дорогой господин Рено: я дам вам за него отчет. Мы наведем в этом деле порядок, клянусь вам, или я потеряю право называться честным человеком.
— Правильно мне говорили, что я могу на вас положиться! — вскричал фармацевт, тронутый результатом своего визита.
— О! Когда я вижу несправедливость, я беспощаден! — заверял его граф, поднимаясь и выпроваживая своего избирателя. — Скоро я дам вам знать, и вы увидите, как я выполняю обещания!
— Сударь! — промолвил фармацевт, оборачиваясь и желая, как хороший актер, произнести прощальную реплику. — Не могу вам выразить, как я взволнован вашей откровенностью и прямотой. Когда я к вам входил, я, признаться, боялся, что вы не поймете меня так, как бы мне хотелось.
— Сердечные люди всегда сумеют друг друга понять, — поспешил вставить г-н Рапт, подталкивая Луи Рено к двери.
Славный аптекарь вышел, и Батист доложил:
— Господин аббат Букмон и господин Ксавье Букмон, его брат.
— Что за Букмоны? — спросил граф Рапт у письмоводителя Бордье.
Тот прочел:
"Аббат Букмон, сорока пяти лет, имеет приход в окрестностях Парижа; человек хитрый, неутомимый интриган. Редактирует некий вымышленный бретонский журнал, еще не издававшийся, под заглавием "Горностай ". Не брезговал ничем, чтобы стать аббатом, а теперь готов на все, чтобы стать епископом. Его брат — художник, пишет картины на библейские сюжеты, избегает изображения обнаженного тела. Он лицемерен, тщеславен и завистлив, как все бездарные художники".
— Черт побери! — воскликнул Рапт. — Не заставляйте их ждать!
XXXIV ТРИО ЛИЦЕМЕРОВ
Батист ввел аббата Букмона и г-на Ксавье Букмона.
Граф Рапт только что сел, но при их появлении поднялся и поклонился вновь прибывшим.
— Господин граф! — пронзительным голосом начал аббат, невысокий, коренастый человек, толстый и некрасивый, с изрытым оспой лицом. — Господин граф! Я владелец и главный редактор скромного журнала, название которого, по всей вероятности, еще не имело чести достичь вашего слуха.
— Прошу меня извинить, господин аббат, — перебил будущий депутат, — но я, напротив, один из самых прилежных читателей "Горностая", ведь именно так называется ваш журнал, не правда ли?
— Да, господин граф, — смутился аббат, соображая про себя, как г-н Рапт мог быть прилежным читателем еще не вышедшего из печати сборника.
Но Бордье, внешне занятый собственными мыслями, а на самом деле все видевший и слышавший, понял сомнения аббата и протянул г-ну Рапту брошюру в желтой обложке:
— Вот последний номер!
Господин Рапт взглянул на брошюру, убедился в том, что все страницы разрезаны, и подал ее г-ну аббату Букмону.
Тот отвел ее со словами:
— Храни меня Господь усомниться в ваших словах, господин граф!
Хотя, конечно, в глубине души его терзали сомнения.
"Дьявольщина! — подумал он. — Надо быть настороже! Мы имеем дело с сильным противником. Если у этого человека лежит экземпляр журнала, еще не пущенного в обращение, это, должно быть, хитрый малый. Будем начеку!"
— Ваше имя, — продолжал между тем г-н Рапт, — если не сейчас, то в будущем окажется, бесспорно, одним из самых прославленных в воинствующей печати. По части горячей полемики я знаю не много публицистов вашего уровня. Будь все борцы за правое дело столь же доблестны, как вы, господин аббат, нам, если не ошибаюсь, не пришлось бы сражаться слишком долго.
— С такими военачальниками, как вы, полковник, — в том же тоне отвечал аббат, — победа представляется мне нетрудной. Мы еще сегодня утром говорили об этом с братом, перечитывая фразу из вашего циркуляра, в которой вы напоминаете, что все средства хороши для того, чтобы победить врагов Церкви. Вот, кстати, позвольте представить вам моего брата, господин граф.
Пропустив своего брата вперед, он сказал:
— Господин Ксавье Букмон!
— Художник большого таланта, — с любезнейшей улыбкой подхватил граф Рапт.
— Как?! Вы и брата моего знаете? — удивленно спросил аббат.
— Я имею честь быть вам знакомым, господин граф? — вполголоса произнес неприятным фальцетом г-н Ксавье Букмон.
— Я вас знаю, как и весь Париж, мой юный метр, — отозвался г-н Рапт. — Кто же не знает знаменитых художников!..
— Мой брат не стремился к известности, — возразил аббат Букмон, набожно сложив руки и скромно опустив глаза. — Что есть известность? Тщеславное удовольствие стать знакомым тем, кого вы не знаете. Нет, господин граф, у моего брата есть вера. Ведь ты верующий человек, Ксавье, не так ли? Мой брат знаком лишь с великим искусством христианских художников четырнадцатого и пятнадцатого веков.
— Я делаю что могу, господин граф, — с притворным смирением произнес художник. — Но, признаться, я не смел надеяться, что моя скромная известность дойдет и до вас.
— Не слушайте его, господин граф, — поспешил вмешаться аббат. — Он робок и скромен до невозможности, и если бы я постоянно его не подгонял, он не сделал бы самостоятельно ни шагу. Представьте себе, он ни за что не хотел идти со мной к вам под тем предлогом, что у нас к вам есть небольшая просьба.
— Неужели, сударь? — растерялся граф от неслыханной наглости священника.
— Не правда ли, Ксавье? Ну, скажи откровенно, — продолжал аббат. — Ты же отказывался идти, разве не так?
— Так, — опустив глаза, подтвердил художник.
— Напрасно я ему объяснял, что вы один из самых блестящих офицеров нашего времени, один из величайших государственных мужей Европы, самый просвещенный во Франции покровитель изящных искусств, — он, со своей проклятой робостью, со своей обескураживающей щепетильностью, слушать ничего не хотел. Повторяю, я почти силой привел его сюда.
— Увы, господа, — промолвил граф Рапт, решивший сражаться с ними в лицемерии до последнего, — я не имею чести быть художником, и для меня это настоящее горе. В самом деле, что такое воинская доблесть, что такое известность политика рядом с неувядающим венцом, который Господь возлагает на чело Рафаэлей и Микеланджело? Но если я и не обладаю этой славой, я имею, по крайней мере, счастье быть близко знакомым с известнейшими европейскими художниками. Кое-кто из них, и я горд этой честью, отвечают мне дружбой, и мне не нужно говорить вам, господин Ксавье, что я был бы счастлив видеть вас в их числе.
— Ну что, Ксавье, — взволнованным голосом произнес аббат и провел рукой по глазам, словно хотел смахнуть слезу, — что я тебе говорил? Разве я перехвалил этого несравненного человека?
— Сударь! — воскликнул граф Рапт, словно устыдившись похвалы.
— Несравненного! Я не отказываюсь от своих слов; не знаю, как вас благодарить, если вы выхлопочете для Ксавье заказ на десять фресок, которыми мы хотели бы расписать нашу бедную церковь.
— Ах, брат мой, брат мой, это уж слишком! Ты же знаешь, что во время болезни нашей несчастной матушки я дал обет написать эти фрески. Заплатят мне за них или нет — ты можешь быть уверен, что я их выполню.
— Разумеется, однако тебе не под силу выполнить такой обет, несчастный! И, выполняя его, ты умрешь с голоду! Ведь у меня, господин граф, есть только мой приход, и доход с него я раздаю нищим прихожанам. А у тебя, Ксавье, ничего нет, кроме кисти.
— Ошибаешься, брат, у меня есть вера, — подняв глаза к небу, возразил художник.
— Слышите, господин граф, слышите? Ну не грустно ли это, спрошу я вас!
— Господа, — проговорил граф, поднимаясь, дабы показать двум братьям, что аудиенция окончена, — через неделю вы получите официальный заказ на десять фресок.
— Мы сто, тысячу, миллион раз заверяем вас в своей благодарности, а также в том, что примем живейшее участие в завтрашней великой битве, — сказал аббат. — Засим позвольте вашим покорным слугам откланяться!
С этими словами аббат Букмон низко поклонился графу Рапту и сделал вид, что действительно уходит, как вдруг его брат Ксавье схватил его за руку и сказал:
— Минуту, брат! Я со своей стороны тоже должен сказать несколько слов господину Рапту. Вы позволите, господин граф?
— Говорите, сударь, — обреченно кивнул будущий депутат, не сумев скрыть досады.
Два брата были, конечно, достаточно умны, чтобы не заметить его тона. Однако они сделали вид, что не поняли этой молчаливой игры, и художник отважно начал:
— Мой брат Сюльпис, — он указал на аббата, — только что говорил вам о моей робости и скромности. Позвольте и мне, господин граф, указать вам на его поистине неизлечимое бескорыстие. Знайте, во-первых, что я согласился сопровождать его сюда, хотя не хотел вас беспокоить, лишь по одной причине — прийти ему на помощь и призвать вас проявить заботу о нем. О, если бы речь шла только обо мне, поверьте, господин граф, что я никогда не посмел бы потревожить ваш покой. Мне самому ничего не нужно, ведь у меня есть вера; а если мне что-нибудь нужно, я могу и подождать. Ведь я постоянно себе повторяю, что мы живем в такое время и в такой стране, где великими мастерами называют людей, едва ли достойных мыть кисти Беато Анжелико и Фра Бартоломео! Почему так происходит, господин граф? Потому что художники в наше время ни во что не верят. Вот у меня вера есть! А потому мне ничего не нужно, как, впрочем, и никто не нужен, а следовательно, я не умею просить, во всяком случае за себя. Но когда я вижу своего брата, своего несчастного брата, сударь, святого, стоящего перед вами, когда я вижу, как он раздает нищим тысячу двести франков своего дохода и даже не оставляет гроша на вино, необходимого, чтобы причащать на следующее утро, у меня сжимается сердце, господин граф; я набираюсь смелости и не боюсь показаться назойливым. Ведь я прошу не для себя — д ля брата!
— Ксавье, дружок! — притворно остановил его аббат.
— О, тем хуже, если я все-таки сказал что хотел. Теперь вы знаете, господин граф, что делать. Я ничего не требую и ни к чему вас не принуждаю; я доверяюсь вашему благородному сердцу. Мы не из тех, кто говорит кандидату: "Мы владельцы и редакторы газеты; вы нуждаетесь в поддержке нашего листка — платите! Оговорим заранее плату за услугу, и мы вам ее окажем". Нет, господин граф, нет, мы, слава Богу, не такие.
— Неужели существуют на свете подобные люди, брат мой? — спросил аббат.
— Увы, да, господин аббат, они существуют, — живо отозвался граф Рапт. — Но, как говорит ваш брат, вы не из их числа. Я займусь вами, господин аббат. Я переговорю с министром культов, и мы попытаемся хотя бы вдвое увеличить ваши доходы.
— Ах ты, Господи!.. Знаете, господин граф, — проговорил аббат, — просить, так уж что-нибудь стоящее. Министр ни в чем не может вам отказать, ведь вы как депутат держите его в руках, и для него все равно какой приход выделить — в три или в шесть тысяч. Да это не для меня, Бог мой! Я питаюсь хлебом и водой, но мои бедняки или, вернее, бедняки Господа Бога!.. — прибавил аббат и поднял глаза к небу. — Бедняки вас благословят, господин граф, а узнав через меня, от кого исходит благодеяние, они помолятся за вас.
— Поручаю себя их и вашим молитвам, — снова поднимаясь, проговорил граф Рапт. — Считайте, что приход ваш.
Братья совершили тот же маневр, к которому уже раз прибегли.
Они подошли к двери в сопровождении кандидата, считавшего своим долгом их проводить, как вдруг аббат снова остановился.
— Кстати, я совсем забыт, господин граф… — начал он.
— Что такое, господин аббат?
— Недавно в моем приходе Сен-Манде, — продолжал аббат с сокрушенным видом, — умер один из самых уважаемых людей христианской Франции, человек неизменного милосердия и просвещеннейшей веры; имя этой святой личности, несомненно, дошло и до вас.
— Как же его зовут? — спросил граф, тщетно пытаясь понять, куда клонит аббат и какой новой дани он может потребовать.
— Его звали видам Гурдон де Сент-Эрем.
— Ах да, Сюльпис! Ты совершенно прав! — вмешался Ксавье. — Вот уж был истинный христианин!
— Я был бы недостоин жить, — сказал г-н Рапт, — если бы не знал имени этого благочестивого человека!
— Так вот, — продолжал аббат, — несчастный достойный муж умер, лишив наследства недостойных родственников и завещав Церкви все свое имущество, движимое и недвижимое.
— Ну зачем вспоминать о грустном? — вздохнул Ксавье Букмон и поднес к глазам платок.
— Затем, что Церковь не может быть неблагодарной наследницей, брат мой.
Преподав этот урок признательности младшему брату, аббат снова обратился к графу Рапту:
— Он оставил, господин граф, шесть томов неизданных писем духовного содержания, подлинные наставления для христианина, второе "Подражание Иисусу Христу". Мы должны как можно скорее издать эти шесть томов. Вы увидите фрагмент этих писем в следующем номере нашего журнала. Я решил, дорогой мой брат во Христе, пойти навстречу вашим пожеланиям и дать вам возможность принять участие в этом благородном деле, а потому включил вас в список избранных и подписал на сорок экземпляров.
— Вы хорошо сделали, господин аббат, — одобрил будущий депутат, до крови закусив от бешенства губы, но продолжая улыбаться.
— Я был в этом уверен! — воскликнул Сюльпис и снова двинулся к двери.
Однако Ксавье продолжал стоять, будто пригвожденный к месту.
— Что это ты делаешь? — спросил его Сюльпис.
— Это я должен тебя спросить, что ты делаешь, — возразил Ксавье.
— Ухожу! Оставляю господина графа в покое; мне кажется, мы и так отняли у него немало времени.
— Ты уходишь, позабыв о том, ради чего мы, собственно, и пришли.
— Ах, и правда! — воскликнул аббат. — Простите, господин граф… Да, всегда так и бывает: занимаемся мелочами, а о главном-то и забыли.
— Скажи лучше, Сюльпис, что твоя прискорбная скромность помешала тебе побеспокоить господина графа новой просьбой.
— Да, признаться, это правда, — согласился аббат.
— Он всегда такой, господин граф, из него слова клещами не вытянешь.
— Говорите! — предложил г-н Рапт. — Раз уж об этом зашла речь, дорогой аббат, лучше сразу покончить с делом.
— Если бы не вы, господин граф, — начал аббат, вкрадчивым голосом и с видом человека, делающего над собой нечеловеческие усилия, чтобы победить робость, — я бы ни за что не решился… Итак, речь идет о школе, которая ценой больших трудов и жертв основана несколькими братьями и мной в предместье Сен-Жак. Мы хотим, невзирая на возрастающие трудности, купить довольно дорогой дом и занять его с первого этажа до четвертого. Однако на первом этаже живет аптекарь; он также занимает часть антресолей. У него там лаборатория, откуда поднимаются испарения, доносится шум — все это вредно сказывается на здоровье детей. Мы хотели бы найти достойный способ заставить этого беспокойного жильца переехать. Ибо, как говорится, господин граф, дело не терпит отлагательства.
— Я в курсе этого дела, господин аббат, — перебил его граф Рапт, — я виделся с аптекарем.
— Виделись?! — вскричал аббат. — Я же тебе говорил, Ксавье, что это он выходил, когда мы пришли!
— А я говорил, что это не он: я был далек от мысли, что у него хватит наглости явиться к господину графу.
— Ну, как видите, хватило, — ответил будущий депутат.
— Вам достаточно было на него взглянуть, чтобы понять, с кем вы имеете дело, — заметил аббат.
— Я хороший физиономист, господа, и надеюсь, что отлично его разгадал.
— В таком случае вы не могли не обратить внимание на чрезмерно развитые крылья его носа.
— Да, нос у него действительно огромный.
— Это признак самых дурных страстей.
— Так учит Лафатер.
— По этому признаку сразу определишь опасного человека.
— Еще бы!
— Одного взгляда на него довольно чтобы понять: этот человек исповедует опаснейшие политические взгляды.
— Да, он вольтерьянец.
— Вольтерьянец все равно что безбожник.
— Он был жирондистом.
— А жирондист то же, что цареубийца.
— Ясно одно: он не любит священников.
— Кто не любит священников — не любит Бога, а кто не любит Бога — не любит короля, потому что король получает власть по божественному праву.
— Значит, это точно плохой человек.
— Плохой? — переспросил аббат. — Да это революционер!
— Кровопийца! — поддержал художник. — И мечтает он об одном: разрушить общественный порядок.
— Я так и думал, — сказал г-н Рапт. — Он выглядит слишком невозмутимым — это жестокий человек!.. Я очень вам благодарен, господа, что вы дали мне знать о таком человеке.
— Не за что, господин граф, — сказал Ксавье, — мы всего лишь исполнили свой долг.
— Долг каждого честного гражданина, — прибавил Сюльпис.
— Если бы вы могли, господа, представить письменные и неоспоримые доказательства вреда, причиненного этим человеком, можно было бы, вероятно, заставить его исчезнуть, отделаться от него тем или иным способом. Вы можете мне дать такие доказательства?
— Нет ничего проще, — ответил со змеиной улыбкой аббат, — к счастью, все доказательства у нас в руках.
— Все! — подтвердил художник.
Аббат вынул из кармана, как сделал перед тем фармацевт, сложенный вчетверо листок, и подал его г-ну Рапту со словами:
— Вот петиция, подписанная двенадцатью самыми известными врачами квартала, доказывающая, что этот отравитель торгует лекарствами, приготовленными не по правилам. Некоторые из его лекарств несомненно послужили причиной смерти.
— Дьявольщина! Это уже серьезно! — заметил г-н Рапт. — Дайте мне эту петицию, господа, и поверьте, что я сумею найти ей применение.
— Самое меньшее, что можно требовать для такого человека, господин граф, — это камера если не в Рошфоре и Бресте, то хотя бы в Бисетре.
— Ах, господин аббат! Вы подаете высокий пример христианского милосердия! — воскликнул граф Рапт. — Вы хотите раскаяния, а не смерти грешника.
— Господин граф! — с поклоном отвечал аббат. — Уже давно я, опираясь на сведения, добытые с огромным трудом, составил вашу биографию. Я ждал лишь такой встречи как сегодня, чтобы опубликовать ее. Я объявлю ее в следующем номере "Горностая". И прибавлю еще одну черту: любовь к человечеству.
— Господин граф! — прибавил Ксавье. — Я никогда не забуду этот визит и когда буду писать Праведника, прошу у вас позволения вспомнить ваше благородное лицо.
Во время этого диалога полковник, которого аббат не напрасно назвал военачальником, маневрировал, как опытный стратег, и постепенно оттеснил братьев к двери.
Аббат решился наконец взяться за ручку: не то понял маневр, не то ему нечего было просить.
В эту минуту дверь распахнулась, но не по милости аббата, а под внешним давлением, и старая маркиза де Латурнель (ее, надеюсь, не забыли наши читатели, ведь она была связана с графом Раптом не простыми родственными узами) устремилась, запыхавшись, в кабинет.
— Слава Богу! — пробормотал г-н Рапт, полагая, что наконец-то вырвался из когтей двух братьев.
XXXV ГЛАВА, В КОТОРОЙ ОТКРЫТО ГОВОРИТСЯ, ЧТО БЫЛО ПРИЧИНОЙ РАССТРОЙСТВА ГОСПОЖИ ДЕ ЛАТУРНЕЛЬ
— На помощь! Умираю! — слабо вскрикнула маркиза и, закатив глаза, упала на руки аббату Букмону.
— Ах ты, Господи! Госпожа маркиза! — воскликнул тот. — Что произошло?
— Как?! Вы знакомы с госпожой маркизой? — спросил граф Рапт, бросившись было на помощь г-же де Латурнель, но замер, видя, что она в руках друга.
Ничто на свете не могло испугать его больше, чем то, что он увидел: маркиза де Латурнель — приятельница такого злобного человека, как аббат.
Он знал, какой легкомысленной бывала маркиза; случалось, ночью он внезапно просыпался, и его бросало в жар при мысли, что его тайны находились в руках женщины, которая любила его от всего сердца, но могла в один прекрасный день, подобно лафонтеновскому медведю, сгоняющему муху, швырнуть графу в голову одну их этих тайн и уничтожить его.
Кроме того, он хорошо знал маркизу: если маркиза была другом двух братьев, она станет поддерживать не его, а церковников.
Его еще больше ошеломило, когда в ответ на вырвавшиеся у него слова "Как?! Вы знакомы с госпожой маркизой?" аббат Букмон сказал, пародируя слова графа о г-не де Сент-Эреме:
— Я был бы недостоин жить, если бы не знал одну из самых благочестивых дам Парижа!
Граф увидел, что необходимо примириться с этим знакомством, и подошел к маркизе, по привычке изображавшей в шестьдесят лет один из обмороков, так шедших ей в двадцатилетием возрасте.
— Что с вами, сударыня? — спросил он в свою очередь. — Умоляю: не оставляйте нас в неизвестности.
— Да я просто умираю! — не открывая глаз, отозвалась маркиза.
Такой ответ ничего не значил.
Однако граф Рапт увидел, что все не так страшно, как ему показалось вначале, и сказал секретарю:
— Надо бы позвать врача, Бордье.
— Не надо! — возразила маркиза, открывая глаза и испуганно озираясь.
Она увидела аббата.
— А, это вы, господин аббат, — нежнейшим голоском пролепетала старая святоша.
Ее тон заставил графа Рапта вздрогнуть.
— Да, госпожа маркиза, это я, — отозвался довольный аббат. — Имею честь представить вам своего брата, господина Ксавье Букмона.
— Большой художник! — как нельзя ласковее улыбнулась маркиза. — Я от всего сердца рекомендую его нашему будущему депутату.
— Это ни к чему, сударыня, — возразил г-н Рапт. — Господа, слава Богу, умеют отрекомендоваться сами.
Братья опустили глаза и смиренно поклонились; они сделали это совершенно одинаково, словно приведенные в действие одной пружиной.
— Так что же с вами случилось, маркиза? — вполголоса спросил г-н Рапт, словно намекая двум посетителям, что, оставаясь дольше, они проявляют нескромность.
Аббат понял его намерение и сделал вид, что уходит.
— Брат мой! — сказал он. — Я начинаю замечать, что мы злоупотребляем временем господина графа.
Однако маркиза удержала его за полу редингота.
— Нисколько, господин аббат! — возразила она. — Причина моего страдания ни для кого не секрет. Кстати, поскольку вы некоторым образом причастны к тому, что со мной происходит, я рада встретить вас здесь.
Будущий депутат помрачнел, зато аббат просиял от радости.
— Что вы хотите сказать, госпожа маркиза? — вскричал он. — Как я, готовый отдать за вас жизнь, могу иметь несчастье быть причастным к вашему страданию?
— Ах, господин аббат! — с отчаянием в голосе вскричала маркиза. — Вы ведь знаете Толстушку?
— Толстушку? — переспросил аббат таким тоном, словно хотел сказать: "А что это такое?"
Граф знал, что такое Толстушка, и, догадываясь о причине великого страдания, сотрясавшего маркизу, упал в кресло со вздохом отчаяния, как человек, который, устав бороться, сдает свои позиции неприятелю.
— Да, Толстушку, — подтвердила маркиза плачущим голосом. — Вы не могли ее не знать, вы двадцать раз видели меня с ней.
— Где же, госпожа маркиза? — спросил аббат.
— Да в вашем приходе, господин аббат, в Монружском братстве. Я всегда ее привожу, вернее — увы! — приводила с собой. О Великий Боже! Бедняжка, она так громко лаяла, если я оставляла ее одну в особняке!
— A-а, понял! — вскричал аббат, которого наконец надоумило слово "лаяла". — Понял!
Изображая отчаяние, он хлопнул себя по лбу и продолжал:
— Вы говорите о своей прелестной собачке! Восхитительной собачке, грациозной и умненькой! Неужели с ней случилось какое-нибудь несчастье, госпожа маркиза, с этой милой маленькой Толстушкой?
— Несчастье?! Ну еще бы, разумеется, несчастье! — разрыдалась маркиза. — Она умерла, господин аббат!
— Умерла! — хором подхватили оба брата.
— Пала жертвой ужасного преступления, отвратительной ловушки.
— О Небо! — воскликнул Ксавье.
— Кто же виновник этого мерзкого злодеяния? — спросил аббат.
— Кто?! И вы еще спрашиваете! — прошипела маркиза.
— Да, мы спрашиваем, — подтвердил Ксавье.
— Наш общий враг, враг правительства, враг короля: аптекарь из предместья Сен-Жак!
— Я так и думал! — вскричал аббат.
— Готов поклясться, что это его рук дело! — подхватил художник.
— Как же это было, Боже ты мой?
— Я отправилась к нашим добрым сестрам, — начала свой рассказ маркиза. — Когда мы с Толстушкой проходили мимо аптеки, бедняжка, которую я держала на поводке, вдруг останавливается. Я подумала, что ей просто понадобилось остановиться. Я тоже останавливаюсь… Вдруг она взвыла, бросила на меня прощальный взгляд и упала замертво прямо на мостовой.
— Ужас какой! — воскликнул аббат, подняв глаза к потолку.
Во время этого рассказа граф Рапт выплеснул свое нетерпение на связку перьев и изорвал ее в клочья.
Госпожа маркиза де Латурнель заметила, что его не очень заинтересовал трогательный рассказ об этой беде и что он с нетерпением ждет, когда уйдут оба посетителя.
Маркиза встала.
— Господа! — с холодным достоинством произнесла она. — Я вам тем более благодарна за внимание, которое вы уделяете несчастной Толстушке, что оно так непохоже на глубокое безразличие моего племянника, настолько занятого своими тщеславными планами, что у него нет времени на простые человеческие чувства.
Оба брата с возмущением посмотрели на графа Рапта.
— Жаба и змей! — прошептал тот.
Обратившись к маркизе, он громче прибавил:
— Это не так, сударыня, а в доказательство моего живейшего сочувствия вашему горю я предоставляю себя в ваше распоряжение и готов наказать виновного.
— Мы же вам сказали, господин граф, — г вставил аббат, — что этот человек — негодяй, способный на любое преступление!
— Редкий негодяй! — заметил Ксавье.
— Да, вы в самом деле это говорили, господа, — промолвил депутат, вставая и кланяясь двум братьям, словно хотел сказать: "Теперь, когда мы прекрасно понимаем друг друга, наши мнения совпадают, нас не разделяет никакая распря, ступайте домой и оставьте меня в покое".
Братья поняли его движение, и в особенности взгляд.
— Прощайте, господин граф, — несколько прохладно попрощался аббат Букмон. — Сожалею, что вы не можете уделить нам еще несколько минут; мы с братом хотели предложить вашему вниманию еще несколько важных вопросов.
— Важнейших! — прибавил Ксавье.
— Мы их лишь отложим на время, — возразил граф Рапт, — я льщу себя надеждой иметь счастье снова встретиться с вами.
— Это наше самое горячее желание, — подхватил художник.
— До скорой встречи, — прибавил аббат.
Поклонившись графу, аббат вышел первым, за ним —
художник, во всем подражавший старшему брату.
Граф Рапт прикрыл за ними дверь и некоторое время постоял, держась за ручку, словно опасался, как бы они не вернулись.
Затем он обратился к секретарю, едва ворочая языком от усталости:
— Бордье, вы хорошо запомнили этих людей?
— Да, господин граф, — отвечал тот.
— Так вот, Бордье: я вас прогоню, если когда-нибудь их нога окажется в моем кабинете.
— Какая ярость против двух Божьих людей, дорогой мой Рапт! — с набожным видом воскликнула маркиза.
— Это они-то Божьи люди? — взревел будущий депутат. — Вы хотели сказать: приспешники Сатаны, вестники дьявола?
— Ошибаетесь, сударь, совершенно ошибаетесь, клянусь вам, — возразила маркиза.
— Да, правда, я и забыл, что они ваши друзья.
— Я глубоко восхищаюсь благочестием одного и сердечно симпатизирую таланту другого.
— От души вас с этим поздравляю, маркиза, — отирая лоб, сказал граф. — Ваше восхищение и симпатия весьма уместны. Много я видел мошенников с тех пор, как вступил в должность, но впервые за всю свою карьеру встречаю интриганов такого калибра. Да, Церковь недурно выбирает своих левитов. Теперь мне понятно, почему она так непопулярна.
— Сударь! — вскричала разгневанная маркиза. — Вы богохульствуете!
— Вы правы. Не будем больше о них! Поговорим о чем-нибудь еще.
Он обернулся к секретарю.
— Бордье! Я должен поговорить с дорогой тетушкой о деле чрезвычайной важности, — проговорил он, пытаясь отыграть то, что потерял во мнении маркизы. — Поэтому я не смогу продолжать прием. Ступайте в приемную, выберите двух-трех посетителей — предоставляю это вашей проницательности, — а остальных отошлите. Клянусь честью, я падаю от усталости.
Секретарь вышел, и граф Рапт остался с маркизой де Латурнель наедине.
— До чего люди злы! — глухо пробормотала маркиза, в изнеможении падая в кресло.
Граф Рапт с удовольствием поступил бы точно так же, однако его остановила необходимость серьезно поговорить с маркизой, о чем он сказал Бордье.
— Дорогая маркиза! — начал он, подойдя к ней ближе и тронув пальцами ее плечо. — Я готов с вами согласиться. Но, как вы знаете, теперь не время пускаться в разглагольствования: выборы состоятся послезавтра.
— Именно поэтому, — заявила маркиза, — я считаю, что с вашей стороны крайне неосмотрительно приобретать себе врагов в лице двух столь влиятельных в клерикальной партии людей, как аббат де Букмон и его брат.
— Врагов?! — вскричал граф Рапт. — Врагов в лице этих пройдох?
— О, можете быть в этом уверены. Я заметила, сколько было ненависти во взглядах, которые бросили на вас, прощаясь, эти два достойных молодых человека.
— Два достойных молодых человека!.. По правде говоря, вы меня изводите, тетя… Враги!.. Я приобрел себе врагов в лице этих недотеп? Ненависть во взглядах!.. Они бросили на меня полные ненависти взгляды при прощании!.. Да знаете ли вы, госпожа маркиза, что, прежде чем попрощаться, они провели здесь больше часу? Знаете ли вы, что за это время они то льстили, то угрожали мне — попеременно! И я обещал одному из них приход в пять-шесть тысяч франков, а другому — заказ на роспись целой церкви? И после того как я утолил их жадность, мне пришлось напитать их злобу? Да уж, клянусь честью, как ни мало я чувствителен, а и меня в конце концов стало тошнить от отвращения. И если бы они не ушли сами, да простит меня Господь, я выставил бы их за дверь.
— И совершили бы немалую оплошность: аббат Букмон — преданнейший раб монсеньера Колетти, а он, как мне кажется, и без того к вам не расположен.
— Ну что же, пришло время обсудить этот вопрос. Как вы сказали? Монсеньер Колетти ко мне не расположен?
— Да, он очень плохо к вам относится.
— Так вы с ним виделись?
— А разве не вы сами поручили мне с ним переговорить?
— Разумеется! Именно об этом визите я и намеревался с вами побеседовать.
— Должно быть, дорогой граф, кто-то очернил вас в глазах его преосвященства.
— Поговорим без обиняков, маркиза; давайте объяснимся! Вы любите меня всей душой, не так ли?
— Дорогой Раит, неужели вы можете в этом сомневаться?
— Я не сомневаюсь. Вот почему я говорю с вами совершенно откровенно. Я стремлюсь к известности, я очень этого хочу. Для меня это to be or not to be[27], от этого зависит мое будущее. Честолюбие для меня все равно что счастье. Однако это честолюбие должно быть удовлетворено. Я должен стать депутатом, это путь к министерскому портфелю; я хочу быть министром. Монсеньер Колетта обещал, что через ее высочество герцогиню Ангулемскую, духовником которой он состоит, выхлопочет у короля мое назначение. Он исполнил свое обещание?
— Нет, — ответила маркиза.
— Нет?! — изумленно переспросил граф.
— Я даже думаю, что он вряд ли хочет этим заниматься, — продолжала маркиза.
— Послушайте, у меня голова идет кругом!.. Он, что же, отказывается меня поддержать?
— Наотрез.
— Он сам так сказал?
— Именно так он мне и сказал.
— Ах, вот что! Он, стало быть, запамятовал, что именно я помог ему стать епископом и что благодаря вашей помощи он попал в окружение ее высочества герцогини Ангулемской?
— Все это он помнит. Однако, как он говорит, он не может пойти на сделку с собственной совестью.
— Его совесть!.. Его совесть!.. — пробормотал граф Рапт. — Какому ростовщику он ее заложил и кто из моих недругов дал ему денег, чтобы выкупить ее?
— Дорогой граф! Дорогой граф! — вскрикнула маркиза и перекрестилась. — Я вас не узнаю. Страсть вас ослепляет!
— Действительно, я от отчаяния готов биться головой о стену. Еще один, кого я считал купленным, а он хочет получить деньги раньше, чем продаст свою шкуру! Дорогая маркиза! Садитесь в карету… У вас сегодня приемный день, не так ли?
— Да.
— Поезжайте к монсеньеру Колетта и пригласите его к себе.
— Что вы такое говорите?! Уже слишком поздно.
— Скажете, что хотели пригласить его лично.
— Я только что от него и словом не обмолвилась о приглашении.
— Как же так?! Вы знаете, что у меня мало времени, и не заставили его поехать вместе с вами?
— Он отказался, отговорившись тем, что, если бы он был вам нужен, вы сами приехали бы к нему.
— Я поеду завтра.
— Будет слишком поздно.
— Почему?
— К тому времени выйдут газеты, и то, что захотят сказать против вас, окажется напечатано.
— Что же он может сказать против меня?
— Кто же знает?
— Как это кто? Объяснитесь!
— Монсеньер Колетти, как вы знаете, взялся обратить княгиню Рину в католическую веру.
— Разве это уже не было сделано?
— Нет, однако она чахнет с каждым днем. Кроме того, он исповедник вашей жены.
— О, Регина не могла ничего сказать против меня.
— Кто знает! На исповеди…
— Сударыня! — с негодованием воскликнул граф Рапт. — Даже для самых захудалых служителей Церкви тайна исповеди священна.
— Да, в конце концов, мне-то откуда знать! Но если хотите получить от меня совет…
— То… что?
— Садитесь-ка сами в карету и поезжайте к нему с миром.
— Да у меня на сегодня назначены еще три-четыре посетителя!
— Примите их завтра.
— Я потеряю их голоса.
— Лучше потерять три голоса, чем тысячу.
— Вы правы… Батист! — закричал г-н Рапт, названивая в колокольчик. — Батист!
На пороге появился лакей.
— Карету! — приказал граф. — И пришлите ко мне Бордье.
Спустя минуту в кабинет вернулся секретарь.
— Бордье! — сказал граф. — Я выйду по потайной лестнице. Отошлите всех посетителей.
Торопливо поцеловав маркизе ручку, г-н Рапт поспешил прочь из кабинета, однако успел услышать, как г-жа де Латурнель сказала секретарю:
— А теперь, Бордье, мы подумаем, не правда ли, как отомстить за смерть Толстушки!
XXXVI ГЛАВА, В КОТОРОЙ ДОКАЗЫВАЕТСЯ, ЧТО ДВА АВГУРА НЕ МОГУТ СМОТРЕТЬ ДРУГ НА ДРУГА БЕЗ СМЕХА
Граф Рапт примчался на улицу Сен-Гийом, где находился особняк его преосвященства Колетти.
Монсеньер занимал флигель, расположенный между двором и садом. Это был прелестный уголок, гнездышко, достойное поэта, влюбленного или аббата, открытое полуденным лучам, но тщательно спрятанное от лютых северных ветров.
Внутреннее убранство флигеля с первого взгляда выдавало утонченную чувственность святого человека, который здесь жил. Согретый воздух, благоуханный, располагающий к сладострастию, охватывал вас, едва вы попадали внутрь, и если бы вас ввели в комнаты с завязанными глазами, вы, вдохнув аромат, решили бы, что оказались в одном из таинственных, опьяняющих будуаров, в которых щёголи времен Директории славословили и воскуряли фимиам.
Слуга — по виду не то придверник-мирянин, не то духовное лицо — пригласил графа Рапта в небольшую полуосвещенную гостиную, располагающуюся рядом с приемной.
— Его преосвященство сейчас очень занят, — доложил слуга, — не знаю, сможет ли он вас принять. Однако не угодно ли вам назвать свое имя?..
— Доложите о графе Рапте, — приказал будущий депутат.
Слуга низко поклонился и вошел в приемную.
Несколько мгновений спустя он вернулся и сообщил:
— Его преосвященство примет господина графа.
Полковнику не пришлось слишком долго ждать. Прошло не больше пяти минут, и из приемной в сопровождении монсеньера Колетти вышли два человека. Граф не сразу разглядел в полумраке их лица, но тут же узнал братьев Букмонов: только они умели так раболепно кланяться.
Это в самом деле были Сюльпис и Ксавье Букмоны.
Господин Рапт поклонился им как мог любезнее и вошел в приемную в сопровождении епископа, который ни за что не хотел проходить первым.
— Я никак не ожидал, что вы окажете мне честь и доставите удовольствие своим визитом именно сегодня, господин граф, — начал его преосвященство, указав графу Рапту на козетку, и сел сам.
— Отчего же, монсеньер? — спросил граф.
— Потому что накануне выборов у такого государственного мужа, как вы, — смиренно отвечал монсеньер Колетти, — есть, должно быть, дела поважнее, чем визит к бедному затворнику вроде меня.
— Ваше преосвященство! — поспешил прервать его граф, видя, как далеко мог его завести этот жеманный лицемер. — Госпожа маркиза де Латурнель любезно сообщила, к моему величайшему удивлению и огорчению, что я совершенно лишился вашего доверия.
— Госпожа маркиза де Латурнель, может быть, преувеличила, — перебил его аббат, — когда сказала: "совершенно".
— Я должен это понимать так, ваше преосвященство, что вы не очень мне доверяете.
— Признаюсь, господин граф, — нахмурился аббат и устремил взгляд ввысь, будто призывая на стоявшего перед ним грешника Божье милосердие, — что его величество спрашивал мое мнение о вашем переизбрании в Палату и вхождении в министерство, и… я не сказал всего, что думаю по этому поводу, но был вынужден просить короля повременить с окончательным решением до моего обстоятельного разговора с вами.
— Я сюда именно за этим явился, монсеньер, — холодно проговорил в ответ будущий депутат.
— Тогда… побеседуем, господин граф.
— В чем вы можете меня упрекнуть, ваше преосвященство? — спросил г-н Рапт. — Я имею в виду лично меня.
— Я?! — с невинным видом переспросил епископ. — Чтобы я упрекал вас в чем-либо лично? По правде говоря, вы ставите меня в неловкое положение. Ведь если речь обо мне, господин граф, то для меня знакомство с вами было величайшим благом! Я так и сказал королю и могу повторить это во всеуслышание. Я любому готов рассказать, как я вам признателен!
— О чем же, в таком случае, речь, монсеньер? Раз вы мной довольны, как вы говорите, чем объясняется немилость, в которую я впал в ваших глазах?
— Это объяснить весьма непросто, — заметно смутившись, покачал головой епископ.
— Могу ли я вам помочь, монсеньер?
— Чего же лучше, господин граф! Вы ведь, как я полагаю, догадываетесь, о чем идет речь?
— Нисколько, уверяю вас, — возразил г-н Рапт. — Но мы, возможно, придем к цели вместе, если постараемся?!
— Итак, я внимательно вас слушаю.
— В вас словно заключены два человека, монсеньер: священник и политический деятель, — пристально глядя на епископа, начал граф. — Какого из двух я обидел?
— Да ни того ни другого… — с притворным сомнением в голосе отвечал епископ.
— Прошу прощения, монсеньер, — продолжал граф Рапт. — Давайте говорить откровенно. Скажите, какому из двух человек, политику или священнику, я обязан принести извинения и возместить ущерб?
— Послушайте, господин граф, — сказал епископ. — Я действительно буду с вами откровенен. Для начала позвольте мне напомнить, с каким восхищением я отношусь к вашему редкому таланту. Я до настоящей минуты не знаю человека, более вас достойного занять самый высокий государственный пост. К несчастью, появилось пятнышко, затмевающее блеск, которым я вас мысленно окружил.
— Объясните вашу мысль, монсеньер. Я с радостью готов исповедаться.
— Ловлю вас на слове, — медленно и холодно выговорил епископ. — Я желаю вас исповедать! Случаю было угодно, чтобы я узнал о совершенной вами ошибке. Признайтесь в ней, как на исповеди, и если мне придется коленопреклоненно молиться за вас, я буду день и ночь взывать к божественному милосердию, пока не добьюсь для вас прощения.
"Лицемер! — подумал граф Рапт. — Лицемер и дурак! Неужели ты думаешь, что у меня хватит глупости попасться в ловушку? Да я сам тебя сейчас исповедую!"
— Монсеньер! — обратился он к епископу. — Если я правильно вас понял, вы случайно (он намеренно подчеркнул это слово) узнали о допущенной мной ошибке. Наставьте меня на правильный путь! Простительный ли это грех или… смертный? Вот в чем вопрос!
— Загляните себе в душу, господин граф, спросите себя, — с сокрушенным видом увещевал епископ, — попытайте свою совесть. Есть ли что-нибудь серьезное… очень серьезное, в чем вы могли бы себя упрекнуть? Вы знаете, что я отношусь к вашей семье, и особенно к вам, с отеческой нежностью. Я готов снисходительно отнестись к вашему прегрешению! Доверьтесь мне, у вас нет более верного друга, чем я.
— Послушайте, ваше преосвященство, — строго взглянув на епископа, нетерпеливо заговорил граф Рапт. — Мы оба неплохо разбираемся в людях, безошибочно знаем людские страсти. Нам известно, что мало кто из нас, достигнув наших лет, с нашими аппетитами и честолюбивыми помыслами, оглянувшись на прожитые годы, не заметит в себе некоторых… слабостей!
— Несомненно! — опустив глаза, перебил епископ, так как не мог выдержать пристального взгляда будущего депутата. — Человек по природе своей несовершенен, и, конечно, у всех нас позади целая вереница слабостей, ошибок… Однако, — продолжал он, поднимая голову, — есть такие слабости, разглашение которых может нанести серьезный, почти смертельный ущерб репутации!.. Если вы совершили именно такой грех, признайтесь, господин граф, что даже мы с вами не сможем предотвратить проистекающую из него опасность. Итак, спросите себя!
Граф с ненавистью взглянул на епископа. Он хотел бы осыпать его проклятиями, но подумал, что скорее с ним справится, иезуитствуя подобно ему. И он с покаянным видом произнес:
— Увы, монсеньер, разве всегда человек помнит совершенное им в этом мире зло и добро? Ошибка, которая представляется незначительной нам, понимающим, что цель оправдывает средства, может оказаться огромным грехом, чудовищным преступлением в глазах общества. Человеческая природа столь несовершенна, как вы только что изволили заметить, а наше честолюбие так велико! Наши цели так грандиозны, а жизнь, увы, коротка! Мы настолько привыкли, стремясь к своей цели, каждый день устранять неожиданные шипы и тернии, что легко забываем о вчерашних лишениях перед сегодняшними трудностями. А если так, то кто из нас не несет в себе страшную тайну, угрызения совести, опасения? Кто может себе сказать по совести в подобных обстоятельствах: "Я шел прямой дорогой до сегодняшнего дня, не оставив ни капли своей крови на придорожных колючках! Я с честью исполнил свой долг, не взваливая на себя тяжесть того или иного греха, даже преступления!" Пусть покажется такой человек, если только у него в душе было хоть немного честолюбия, и я готов пасть перед ним ниц и воскликнуть, бия себя в грудь: "Я недостоин называться твоим братом!" Сердце человека похоже на полноводную реку, отражающую на поверхности небо, а в глубинах таящую ил и грязь. Так не требуйте от меня, монсеньер, открыть ту или иную тайну! У меня тайн больше, чем прожитых лет за спиной! Скажите лучше, какая из тайн стала вам известна, и мы оба подумаем, как отпустить этот грех.
— Я всей душой готов оказать вам услугу, господин граф, — отозвался епископ. — Однако мне была доверена ваша тайна, я поклялся ее хранить, как же я могу нарушить клятву?
— Так вы узнали ее на исповеди? — спросил г-н Рапт.
— Нет… не совсем так, — неуверенно ответил епископ.
— В таком случае, ваше преосвященство, вы можете говорить, — сухо заметил будущий депутат. — Порядочные люди, такие, как мы, должны друг другу помогать… Напомню вам, кстати, между делом, — строго продолжал граф Рапт, — чтобы помочь вашей совести: это не первая клятва, которую вы нарушаете.
— Но, господин граф… — возразил было епископ и покраснел.
— Не говоря уже о политических клятвах, ваше преосвященство, — продолжал депутат, — которые и даются-то лишь для того, чтобы их взять обратно, то есть нарушить, вы нарушили и многие другие…
— Господин граф! — с возмущением вскричал епископ.
— Вы, монсеньер, дали обет целомудрия, — продолжал граф, — но, как всем известно, являетесь самым галантным аббатом в Париже.
— Вы меня оскорбляете, господин граф! — закрыв лицо руками, воскликнул епископ.
— Вы дали обет бедности, — продолжал дипломат, — а сами стали богаче меня, ведь у вас одних долгов на сто тысяч франков! Вы дали обет…
— Господин граф! — вскочил епископ. — Я не стану больше вас слушать. Я думал, вы пришли с миром, а вы принесли войну. Да будет так!
— Послушайте, ваше преосвященство! — переменил тон будущий депутат. — Если мы станем воевать, никто из нас от этого не выиграет. И я пришел к вам не с войной, как вы утверждаете. Если бы это входило в мои намерения, я бы не имел чести объясняться с вами в эту минуту.
— Чего же вы от меня хотите? — смягчился епископ.
— Я желал бы знать, — отчетливо проговорил граф Рапт, — о каком из моих грехов вам стало известно.
— О страшном грехе! — пробормотал епископ, подняв глаза к потолку.
— О каком именно? — продолжал настаивать граф.
— Вы женились на собственной дочери, не так ли? — спросил монсеньер Колетти, пряча лицо и усаживаясь на козетку.
Граф бросил на него презрительный взгляд, словно хотел сказал: "Ну, и что дальше?"
— Вы узнали об этом от графини? — только и спросил он.
— Нет, — возразил епископ.
— От маркизы де Латурнель?
— Нет, — снова возразил епископ.
— Стало быть, от супруги маршала де Ламот-Удана?
— Я не могу вам это сказать, — покачал головой епископ.
— Я должен был догадаться, вы ведь ее духовник.
— Поверьте, я узнал об этом не на исповеди, — поспешил заверить прелат.
— Я верю, — сказал г-н Рапт, — я в этом даже не сомневаюсь, ваше преосвященство. Да, это правда! — продолжал он, глядя на епископа в упор. — Она, несомненно, ужасна, как вы сказали, но я не боюсь в ней сознаться. Да, я женился на своей дочери, но, так сказать, "духовно", монсеньер, да позволено мне будет так выразиться, а не "материально", как вы, очевидно, думаете. Да, я совершил это преступление, ужасное в глазах общества, а также с точки зрения Кодекса. Но, как вы знаете, Кодекс не способен остановить людей двух сортов: тех, что находятся внизу, таких, как презренные преступники, и тех, что находятся вверху, как вы и я, монсеньер.
— Господин граф! — воскликнул епископ, озираясь, словно боялся, как бы их не услышали.
— Что ж, ваше преосвященство, — продолжал граф Рапт после минутного колебания, — в обмен на вашу тайну я открою вам другую, и, уверен, она покажется вам не менее занятной.
— Что вы хотите сказать? — насторожился епископ.
— Вы помните наш разговор за несколько часов до моего отъезда в Россию, когда мы гуляли вечером под высокими деревьями парка Сен-Клу?
— Я помню, что мы гуляли в парке, — проговорил епископ, краснея, — а вот наш разговор припоминаю весьма смутно.
— В таком случае я вам его напомню, монсеньер, или, вернее, перескажу вкратце. Вы просили вам помочь получить сан архиепископа. Я не забыл о вашей просьбе и сделал все что мог. На следующий же день после моего возвращения из Санкт-Петербурга я обратился с письмом к его святейшеству, напомнив ему, что в ваших жилах течет кровь Мазарини, но главное — вы унаследовали его гений; я также настоял на скорейшем ответе. Он должен прийти со дня на день.
— Поверьте, господин граф, что я тронут вашей добротой, — запинаясь произнес епископ. — Но я и не думал, что способен выразить столь честолюбивое желание. Я сожалею, что разделяющий нас грех не позволяет мне поблагодарить вас так, как бы мне хотелось; ведь такой грешник, как…
Граф Рапт его остановил, с трудом сдерживая смех.
— Погодите, монсеньер, — продолжал он, глядя на прелата, — я ведь говорил вам о тайне, а сказал пока о сущей безделице. Вы желаете стать архиепископом, я пишу к его святейшеству, мы ожидаем ответа. Ничего необычного в этом нет. Но вот вам тайна, и я всецело и полностью полагаюсь на вас, монсеньер, открывая ее вам, потому что это государственная тайна.
— Что вы хотите мне сообщить? — воскликнул епископ, возможно, проявив при этом излишнюю суетливость, так как дипломат сожалеюще усмехнулся.
— Пока маркиза де Латурнель была у вас, — продолжал граф, — врач монсеньера де Келена побывал у меня.
Епископ широко раскрыл глаза, словно хотел воочию убедиться, что граф Рапт, сообщающий ему о визите личного доктора архиепископа, был добрым вестником.
А тот сделал вид, что не замечает, с каким напряженным вниманием монсеньер Колетти следит за его словами, и продолжал:
— Врач монсеньера, обычно очень жизнерадостный, как и его собратья, у которых хватает разума легко принимать то, чему они не в силах помешать, показался мне не на шутку огорченным, и я был вынужден спросить, что послужило причиной его скорби.
— Что же было с доктором? — спросил епископ, притворяясь не на шутку взволнованным. — Я не имею чести быть его другом, но знаю его достаточно близко, чтобы проявлять к нему интерес, не говоря уже о том, что он достойный уважения христианин, так как ему покровительствуют наши преподобные братья из Монружа!
— Причину его печали понять нетрудно, — ответил г-н Рапт, — и поймете ее лучше, чем кто бы то ни было, ваше преосвященство, когда я вам скажу, что наш святой прелат болен.
— Монсеньер болен? — вскричал аббат с ужасом, который можно было считать прекрасно разыгранным перед любым другим человеком, но только не перед комедиантом по имени граф Рапт.
— Да, — ответил тот.
— И опасно?.. — пристально глядя на собеседника, продолжал епископ.
В этом взгляде были целая речь, немой вопрос, выразительный и настойчивый. Этот взгляд означал: "Я вас понимаю, вы мне предлагаете место архиепископа Парижского в обмен на молчание о вашем преступлении. Мы друг друга понимаем. Но не обманывайте меня, не пытайтесь меня провести, или горе вам! Можете быть уверены, я все силы приложу к тому, чтобы вас свалить".
Вот что означал этот взгляд, а может, и нечто большее.
Граф Рапт правильно его понял и ответил утвердительно.
Епископ продолжал:
— Вы полагаете, что болезнь довольно опасна и мы будем иметь несчастье потерять этого святого человека?
Слово "несчастье" означало надежду.
— Доктор был обеспокоен, — взволнованным голосом произнес г-н Рапт.
— Очень обеспокоен? — в том же тоне переспросил монсеньер Колетги.
— Да, очень!
— У медицины много возможностей, и можно надеяться, что этот святой человек поправится.
— Святой человек — удачное слово, монсеньер.
— Незаменимый человек!
— Или, во всяком случае, заменить его было бы непросто.
— Кто мог бы его заменить? — со скорбным видом спросил епископ.
— Тот, кто, уже пользуясь полным доверием его величества, был бы, кроме того, представлен королю как достойный преемник прелата, — сказал граф.
— И такой человек существует? — скромно проговорил епископ.
— Да, существует, — подтвердил будущий депутат.
— И вы его знаете, господин граф?
— Да, знаю, — ответил г-н Рапт.
С этими словами дипломат так же многозначительно посмотрел на епископа, как перед тем епископ смотрел на него. Монсеньер Колетти понял, что выбор зависит от него самого, и смиренно опустив голову, сказал:
— Я его не знаю.
— В таком случае, ваше преосвященство, позвольте вам его представить, — продолжал г-н Рапт.
Епископ вздрогнул.
— Это же вы, монсеньер!
— Я?! — вскричал епископ. — Я, недостойный? Я? Я?
Он повторял это "я", притворяясь удивленным.
— Вы, ваше преосвященство, — сказал граф. — Ваше назначение зависит от меня, как зависит оно от того, стану ли я министром.
Епископ едва не лишился чувств от удовольствия.
— Как?! — пролепетал он.
Будущий депутат не дал ему продолжать:
— Вы меня поняли, ваше преосвященство, — я вам предлагаю архиепископство в обмен на ваше молчание. Я думаю, наши тайны стоят одна другой.
— Значит, — сказал епископ, озираясь, — вы торжественно обещаете, что при случае сочтете меня достойным места архиепископа Парижского?
— Да, — сказал г-н Рапт.
— И если подходящий случай представится, — настаивал прелат, — вы не откажетесь от своего слова?
— Мы же оба знаем цену клятвам! — с улыбкой заметил граф.
— Конечно, конечно! — согласился епископ. — Порядочные люди всегда сумеют договориться… Итак, — прибавил он, — если я попрошу, вы подтвердите это обещание?
— Разумеется, ваше преосвященство.
— Даже письменно? — с сомнением спросил епископ.
— Даже письменно! — повторил граф.
— Ну что ж!.. — заключил епископ, повернувшись к столу, на котором были приготовлены бумага, перо, чернила и, как принято говорить в театре, все, что нужно для письма.
Это "ну что ж" было настолько выразительно, что граф Рапт, не дожидаясь объяснений, подошел к столу и письменно подтвердил обещание, которое он дал епископу.
Граф протянул ему бумагу. Епископ ее принял, прочел, присыпал песком, сложил и убрал в ящик. Он посмотрел на графа Рапта с улыбкой, секрет которой ему передали его предок Мефистофель или его собрат епископ Отёнский.
— Господин граф! — произнес он, — с этой минуты у вас нет более преданного друга, чем я.
— Монсеньер, — отозвался граф Рапт, — да покарает меня Господь, который нас слышит, если я когда-нибудь сомневался в вашей дружбе.
Два порядочных человека крепко пожали друг другу руки и расстались.
XXXVII О ПРОСТОТЕ И ВОЗДЕРЖАННОСТИ ГОСПОДИНА РАПТА
Министры похожи на старых актеров: не умеют вовремя уйти. Разумеется, голосование в Палате пэров должно было бы предупредить г-на де Виллеля о нависшей над королем угрозе. В самом деле, вот уже четыре года, как наследственная палата встречала предложения правительства в штыки. То ли г-н де Виллель был наделен непомерной гордыней, то ли узко мыслил, но он не замечал этой постоянной оппозиции (или считал ниже своего достоинства замечать ее) и не только не подумал уйти со своего поста, но решил, что назначение новых восьмидесяти пэров — надежное средство вернуть себе расположение верхней палаты.
Однако большинство (если допустить, что он добился его) в Палате пэров не обеспечивало ему большинства в Палате депутатов. Оппозиция добивалась быстрых успехов в выборной палате. Преимущество в десять — двенадцать голосов ей удалось довести до ста пятидесяти голосов. В течение года по стране прошло шесть перевыборов: в Руане, Орлеане, Байонне, Мамере, Мо, Сенте, и повсюду кандидаты оппозиции получили подавляющее большинство. В Руане кандидат от правительства смог получить всего 37 голосов из 967 участвовавших в выборах. Невозможно было ошибиться в агрессивном характере таких выборов, так как среди вновь избранных фигурировали Лафайет и Лаффит.
На этом терпели и будут терпеть крушение все прошлые, настоящие и будущие правительства! Когда правительство неспособно опередить оппозицию, оно должно следовать за ней. Высечь море — наивная месть! И аппетиты не удовлетворить, если пытаться отвлечь от них внимание. А голод — плохой советчик, как гласит пословица.
Вы увидите, как с этой минуты утлый челн монархии, поддерживаемый, насколько возможно, дипломатами, чуждыми Франции, и министрами, чуждыми нации, качнулся, поднялся было, стал лавировать — это продолжалось тридцать один месяц — меж многочисленных рифов, и канул окончательно без надежды вернуться вновь.
Однако г-н Рапт, возвращаясь от монсеньера Колетта, был далек от подобных размышлений. Он жаждал занять место г-на де Виллеля и действовал так, как поступил бы на его месте сам г-н де Виллель: работал только на себя, ради собственной выгоды. Он хотел прежде всего стать депутатом, потом министром и ради этого не собирался отступать ни перед чем. Правда, он с таким презрением относился к препятствиям, которые встречал, что не было большой его заслуги в попытке их преодолеть.
Вернувшись в свой особняк, он поднялся по небольшой служебной лестнице в кабинет.
Госпожа де Латурнель только что вышла, и граф застал в кабинете одного Бордье.
— Вы вернулись вовремя, господин граф, — сказал секретарь, — я с нетерпением вас ожидаю.
— Что случилось, Бордье? — спросил г-н Рапт, бросив шляпу на стол и опустившись в кресло.
— Мы еще не закончили с избирателями.
— Как?!
— Я освободил вас от всех посетителей, но одного выпроводить не смог.
— Он известен?
— Насколько может быть известен буржуа. У него около ста голосов.
— Как его зовут?
— Бревер.
— Чем занимается этот Бревер?
— Он пивовар.
— Так вот почему в квартале его прозвали Кромвелем?
— Да, господин граф.
— Фу! — с отвращением вскрикнул г-н Рапт. — И чего хочет этот торговец пивом?
— Не могу сказать точно, чего он хочет, знаю только, чего он не хочет: уходить.
— Да чего он просит?
— Встречи с вами! Уверяет, что не уберется, даже если ему придется ждать всю ночь.
— Говорите, у него в кармане сто голосов?
— Не меньше ста, господин граф.
— Значит, его непременно придется принять?
— Думаю, вам этого не избежать, господин граф.
— Мы его примем, — с видом мученика произнес будущий депутат. — Но сначала вызовите Батиста: я с самого утра ничего не ел и умираю с голоду.
Секретарь позвонил, вошел Батист.
— Принесите мне бульону с пирожком, — приказал граф Рапт. — По дороге на кухню зайдите в приемную и пригласите господина, который там ожидает.
Он обернулся к секретарю:
— У вас есть точные сведения об этом человеке?
— Более или менее точные, — ответил секретарь и, заглянув в листок, прочел:
"Бревер, пивовар, человек открытый, искренний; друг аптекаря Рено; из крестьян, скопил состояние за тридцать пять лет упорного труда; не любит лесть, излишнюю любезность, доверчив со своими людьми, подозрителен ко всем остальным; пользуется уважением в квартале. Словом, сто голосов".
— Хорошо! — одобрительно заметил граф Рапт. — Он много времени не займет. Мы с ним быстро договоримся.
Лакей доложил:
— Господин Бревер!
Человек лет пятидесяти с небольшим, рослый, с открытым лицом вошел в кабинет.
— Сударь! — с поклоном начал новоприбывший. — Простите, что, будучи вам незнаком, я с такой настойчивостью добивался у вас приема.
— Господин Бревер! — отвечал депутат, внимательно вглядываясь в лицо посетителя, словно по линиям его лица определял, как себя с ним держать. — Я не могу сказать, что вы мне незнакомы, ведь я знаю имена своих врагов — а вы из их числа, — как и своих друзей.
— Я действительно далек от того, чтобы испытывать к вам дружеские чувства, сударь, но и вашим недругом себя не считаю. Я категорически против вашей кандидатуры и, вероятно, так будет всегда, не из-за вас лично, а из-за системы — губительной, на мой взгляд, — за которую вы ратуете. Если не считать этой вражды партий, сугубо политической, я отдаю должное вашему большому таланту, сударь.
— Вы мне льстите, — притворился смущенным г-н Рапт.
— Я никогда никому не льщу, сударь, — сердито возразил пивовар, — как не люблю, чтобы льстили мне. Однако пора, я думаю, сообщить вам, если позволите, о цели моего визита.
— Прошу вас, господин Бревер.
— Сударь! Вчера я в газете прочел, к своему изумлению, — ведь "Конституционалист" не совсем правительственная газета — предвыборный циркуляр, с позволения сказать кредо, подписанное вашим именем. Это в самом деле писали вы?
— А вы в этом сомневаетесь, сударь? — спросил граф Рапт.
— Я буду в этом сомневаться до тех пор, сударь, пока не услышу подтверждения из ваших уст, — холодно ответил избиратель.
— Да, сударь, подтверждаю это вам, — сказал граф.
— Мне это кредо, — продолжал пивовар, — показалось настолько патриотичным, настолько отвечающим чаяниям либеральной партии, которую я представляю, наконец, настолько соответствующим убеждениям, ради которых я жил и готов умереть, что я был глубоко тронут, а мнение, которое до того сложилось у меня о вас, было поколеблено!
— Сударь!.. — скромничая, прервал его будущий депутат.
— Да, сударь, — продолжал настаивать выборщик, — я многое бы дал, чтобы после прочтения этих строк пожать руку того, кто их написал.
— Сударь! — снова перебил его г-н Рапт, скромно опуская глаза. — Вы по-настоящему тронули меня! Симпатия такого человека, как вы, мне дороже, чем общественное признание.
— Однако я не решился бы на этот поступок, — продолжал пивовар, ничуть не смутившись неприкрытой лестью графа, — итак, я не пришел бы к вам с этим визитом, если бы мой старый друг Рено, бывший аптекарь из предместья Сен-Жак, не зашел ко мне после встречи с вами.
— Ваш друг Рено — настоящий гражданин! — с воодушевлением воскликнул граф.
— Да, он истинный гражданин, — подтвердил г-н Бревер. — Один из тех, что совершают революцию, но не извлекают из этого личной выгоды. Ваше доброе отношение к моему старому другу и подтолкнуло меня к тому, чтобы нанести вам этот визит. Словом, я к вам пришел с одной целью: убедиться, что я могу со всем доверием отдать за вас свой голос и уговорить друзей последовать моему примеру.
— Выслушайте меня, господин Бревер, — сказал кандидат, внезапно сменив тон; он понял, что избрал неверный путь и что в разговоре с г-ном Бревером нужно скорее держать себя суровым воином, а не любезным придворным. — Я буду с вами откровенен!
Любой другой на месте г-на Бревера, услышав подобные слова из уст графа, заподозрил бы неладное и стал бы держаться настороже. Однако г-н Бревер — да простят нам эту фразу, которая могла бы принадлежать Ла Палису, — был слишком доверчив, чтобы быть недоверчивым. Именно те, что более всего не доверяют правительствам, легче всего и попадаются на лицемерие тех, кто эти правительства представляет. Итак, пивовар стал внимательно слушать.
— Я не проситель, сударь, — продолжал граф. — Я не ищу ничьих голосов и не стану умолять вас проголосовать за меня, как, возможно, сделал или сделает мой противник, мнящий себя большим либералом, чем я. Нет, нет, я обращаюсь к общественному сознанию и ищу его одобрения. Я хочу, чтобы все отдавшие мне свой голос знали меня всесторонне. Человек, который должен представлять своих сограждан, обязан быть вне подозрений. Доверие должно быть взаимным между избирателями и избираемыми. Я принимаю мандат только с этим условием. И я признаю за вами право в следующую нашу встречу спросить у меня отчет о том, как я вас представлял. Простите, сударь, что я говорю с вами так; вы, даже, может быть, сочтете, что я позволил себе некоторую резкость, однако меня к тому вынуждает искренность.
— Я нисколько на вас за это не сержусь, сударь, — возразил пивовар, — я от этого далек. Продолжайте, прошу вас.
В эту минуту вошел Батист с подносом, на котором стояли чашка бульону, пирожок, бокал и бутылка бордо. Лакей поставил все это на стол.
— Садитесь, дорогой господин Бревер! — пригласил кандидат, направляясь к столу.
— Не обращайте на меня внимания, сударь, прошу вас, — отвечал избиратель.
— Вы позволите мне пообедать? — спросил граф и сел.
— Ешьте, умоляю вас, сударь.
— Извините за то, как я вас принимаю, дорогой господин Бревер. — Но я привык действовать без церемоний и питаю настоящий ужас ко всему, что отдает этикетом. Я обедаю, когда могу, просто и скромно. Себя не переделаешь: у меня вкусы простые. Мой дед был пахарем, и я этим горжусь.
— Мой — тоже, — просто ответил пивовар. — Я пятнадцать лет помогал ему на ферме.
— Это лишний повод для симпатии, дорогой господин Бревер, и я этим горд! Ведь благодаря этому два человека лучше могут понять друг друга, если с ранних лет они познали нищету, бедность. Мой обед слишком скромен, чтобы я предлагал вам его разделить. Однако если вы пожелаете принять…
— Тысячу раз вам благодарен, — смущенно перебил его пивовар. — Но неужели это весь ваш обед? — прибавил он удивленно и даже с некоторым испугом.
— Совершенно точно, дорогой господин Бревер! Да разве у нас есть время на еду? Разве люди, что по-настоящему любят отечество, заботятся о материальных интересах? И потом, повторяю, я ненавижу роскошный обед по многим причинам, но одну из них, я уверен, вы оцените: у меня сердце кровью обливается при мысли, что за один обед, без всякой нужды, без смысла, из чистого хвастовства, из предрассудка, тратится сумма, на которую можно было бы накормить двадцать семейств.
— Вы правы, сударь! — перебил его взволнованный избиратель.
— Я прошел школу лишений, сударь, — продолжал кандидат. — Я прибыл в Париж в сабо, но ничуть этого не стыжусь, наоборот! Я знаю, как относиться к страданиям трудящихся классов! Ах, если бы все, как я, знали цену деньгам, они не раз подумали бы, прежде чем облагать и без того тяжелыми поборами несчастных налогоплательщиков.
— Совершенно верно, сударь! Именно об этом я и хотел сказать… Мы друг друга понимаем: враждебность, с которой я отношусь к правительству, объясняется прежде всего чрезмерными, безумными расходами прислужников монархии.
— Что вы хотите этим сказать?
— В предпоследнюю сессию, сударь, вы были, уж позвольте мне сказать это теперь, когда мы понимаем друг друга, одним из самых горячих инициаторов новых налогов, которыми угрожали населению. Вся ваша система, а я внимательно ее изучил, была направлена на увеличение, а не на уменьшение бюджета. Вы видели спасение отечества в повышении окладов и обогащении чиновников, как было при императорском правительстве. Словом, вы пытались привязать к себе как можно больше отдельных людей на основе личной выгоды, тогда как следовало завоевать доверие всех на основе всеобщей любви.
— Выслушайте меня, дорогой господин Бревер, ведь вы не только порядочный, но и умный человек. Я буду с вами еще откровеннее, если только это возможно.
Другой человек на месте г-на Бревера насторожился бы еще больше, но пивовар, напротив, становился все доверчивее.
— Прошло почти два года с тех пор, как я защищал эту систему, дорогой господин Бревер. И я готов искренне признать свои ошибки. Но это единственное заблуждение, в котором я могу себя упрекнуть за всю мою жизнь. Чего же вы хотите! Я лишь начинал тогда политическую карьеру. Я был только солдатом, понятия не имеющим, что такое гражданские дела. До тех пор я жил в военных лагерях, за границей, на полях сражений. И потом, я имел дело с монархией, которая находилась в отчаянном положении и навязывала нам свою деспотическую волю. Что вам сказать? Меня подхватило течением, и я отдался его воле! Я уступил скорее из необходимости, чем по убеждению. Я знал, что система дурна, плачевна. Но чтобы сломать прежнюю систему, необходимо создать новое правительство.
— Это верно! — с убеждением произнес пивовар.
— К чему пытаться подновить старое судно? — оживленно продолжал г-н Рапт. — Пусть оно плывет себе, пусть потонет, мы же построим новый корабль. Это я и делаю втайне от всех! Я наблюдаю за тем, как старая прогнившая монархия тонет, и возвращаюсь к свободе, как блудный сын, испытывая, разумеется, стыд и раскаяние, но закаленный в борьбе, полный силы и отваги.
— Как хорошо, сударь! — взволновался до слез избиратель. — Если бы вы знали, какое счастье для меня вас слушать, какое удовольствие вы мне доставляете!
— Раньше, как вы говорите, — все больше оживлялся граф Рапт: он чувствовал, что пивовар склоняется на его сторону и необходимо окончательно его завоевать, — раньше я хотел сократить число служащих и увеличить заработную плату; сегодня же я, напротив, намерен снизить плату и расширить штат служащих. Чем больше будет заинтересованных в действиях правительства людей, тем больше правительство окажется вынужденным повиноваться требованиям всех или сдаться. Чем больше в машине винтиков, тем машина сильнее. Ведь если один винтик сломается, его заменит другой — таков закон математики. Значит, я хочу привлечь к себе людей не на основе личной выгоды, а на основе уважения, любви к ним. Вот чего я хочу, вот какова моя цель до той самой минуты, когда представится случай вернуть Франции то, что принадлежит всем людям: свободу, которой наделил нас Господь и которой нас лишают монархии.
— Не могу вам выразить, сударь, как я взволнован! — вскочил со своего места пивовар. — Тысячу раз простите, что отнял у вас драгоценное время. Однако я ухожу от вас просвещенным, очарованным, восхищенным, полным доверия к вам, полный надежды. Я ничуть не сомневаюсь в вашей искренности и преданности нашему общему делу. Если вдруг окажется, что вы меня обманули, сударь, я перестану верить в кого бы то ни было, даже в Бога.
— Спасибо, сударь! — сказал, поднимаясь, кандидат. — А чтобы скрепить все, о чем мы сейчас говорили, не угодно ли вам дать мне свою руку?
— От всей души, сударь, — отвечал избиратель, протягивая руку графу Рапту, — и вместе с ней всю признательность честного человека!
В эту минуту Батист, вызванный Бордье, появился на пороге и проводил г-на Бревера из кабинета. Выходя, тот произнес:
— Как обманывали меня насчет этого порядочного человека! До чего все у него просто, вплоть до скромного обеда.
Проводив гостя, Батист вернулся в кабинет и доложил:
— Обед подан!
— Идем обедать, Бордье, — улыбнулся г-н Рапт.
Часть четвертая
I ГЛАВА, В КОТОРОЙ ГОСПОДИН ЖАКАЛЬ ПЫТАЕТСЯ РАСПЛАТИТЬСЯ ЗА УСЛУГУ, ОКАЗАННУЮ ЕМУ САЛЬВАТОРОМ
Наконец настал великий день выборов: они были назначены на 17 декабря, в субботу (как видите, мы стараемся быть точными).
Мы описали вам, может быть, несколько многословно, трех посетителей графа Рапта, и вы можете составить себе представление, как проводили время правительственные кандидаты.
Дополним картину циркуляром, который позаимствуем у одного из префектов наших восьмидесяти шести департаментов. Выбирать мы не станем, а возьмем циркуляр наугад. Тот, что мы предлагаем вниманию читателей, имеет одно преимущество: он наивен. В те времена еще существовали наивные префекты.
"Его Величество, — говорилось в циркуляре, — желает, чтобы большинство членов Палаты, завершившей свою работу, были переизбраны.
Председатели избирательных коллегий являются кандидатами.
Все чиновники должны оказать поддержку королю своими действиями и своими усилиями.
Если они являются избирателями, они должны голосовать в соответствии с пожеланиями Его Величества, явствующими из его выбора председателей, а также привлечь к этому всех избирателей, на которых они способны оказать влияние.
Если они не являются избирателями, они обязаны, действуя скрытно и настойчиво, попытаться уговорить знакомых избирателей отдать голоса за председателя. Действовать иначе или даже просто бездействовать равносильно отказу в сотрудничестве с правительством, которому они должны помогать. Это означает отделение от него и отказ от исполнения своих обязанностей.
Доведите настоящие соображения до сведения своих подчиненных и т. д. и т. д."
Что касается либеральной партии, ее оппозиция была не менее открытой, зато более действенной.
"Конституционалист", "Французский курьер" и "Дебаты" выступили единым фронтом, забыв о прежних разногласиях ради победы над общим врагом, то есть ненавистным, изжившим себя, неприемлемым кабинетом министров.
Нетрудно догадаться, что Сальватор не остался в этой великой борьбе бездеятельным.
Он повидался с руководителями не только венты и ложи, но и партии: с Лафайетом, Дюпоном (из Эра), Бенжаменом Констаном, Казимиром Перье.
Позднее, когда результаты выборов в Париже сомнений у него не вызывали, он уехал в провинцию, чтобы предпринять против кабинета министров именно те меры, которые тот предпринимал в свою очередь против оппозиции.
Вот чем объяснялось отсутствие Сальватора, о чем мы упомянули в одной из предыдущих глав, не называя его причины.
По возвращении он сообщил о почти единодушной поддержке, которую департаменты обещают оказать Парижу и лишь ждут решающего дня.
Семнадцатого декабря в Париже начались выборы. День прошел довольно спокойно; каждый выборщик направился в соответствующую мэрию, и ничто не предвещало грозу, разразившуюся вечером следующего, воскресного дня.
Старая поговорка гласит, что день на день не приходится.
Действительно, следующий день стал днем грома и молний. Именно в этот день всполохи, предвещавшие страшную июльскую бурю, бушевавшую три дня и три ночи, исчертили все небо.
Утром знаменитого воскресенья 18 декабря Сальватор завтракал с Фраголой: это был идиллический завтрак двух влюбленных; вдруг раздался звонок и Ролан заворчал.
Ворчание Ролана, отвечавшее дребезжанию звонка, указывало на то, что посетитель вызвал у пса недоверие.
Одним из бесчисленных проявлений застенчивости Фраголы было то, что, услышав звонок, она убегала и пряталась в своей комнате.
Вот и теперь она поднялась из-за стола, бросилась в свою комнату и скрылась за дверью.
Сальватор пошел открывать.
Человек в широком полонезе, или, иными словами, в длинном рединготе, отделанном широкими полосами меха, стоял на пороге.
— Вы комиссионер с Железной улицы? — спросил гость.
— Да, — отвечал Сальватор, пытаясь разглядеть лицо посетителя; это оказалось невозможным, поскольку гость трижды обмотал вокруг шеи полотнище коричневой шерсти, что до известной степени позволяло считать его уже в ту эпоху изобретателем наших современных кашне.
— Мне необходимо с вами поговорить, — сказал незнакомец, вошел и прикрыл за собой дверь.
— Что вам угодно? — спросил комиссионер, пытаясь проникнуть взглядом сквозь плотную ткань, закрывавшую лицо его собеседника.
— Вы один? — спросил тот, озираясь.
— Да, — подтвердил Сальватор.
— В таком случае мой маскарад ни к чему, — сказал посетитель, бесцеремонно сбрасывая полонез и разматывая огромный шарф, скрывавший его лицо.
Когда полонез был снят, а шарф размотан, Сальватор, к своему великому изумлению, узнал г-на Жакаля.
— Вы?! — вскричал он.
— Ну да, я, — с добродушнейшим видом отозвался г-н Жакаль. — А чему вы удивляетесь? Разве я не должен нанести вам визит признательности, чтобы поблагодарить за те дни, которые я благодаря вам смогу еще прожить на земле? Ибо я заявляю во всеуслышание и хотел бы повторить это целому свету, что вы выручили меня из отвратительного дела. Бр-р… Стоит мне об этом подумать, как меня мороз по коже пробирает.
— Если это и объясняет цель вашего визита, — сказал Сальватор, — мне непонятен смысл этого маскарада.
— Нет ничего проще, дорогой господин Сальватор. Прежде всего, я люблю польские костюмы, особенно зимой, а вы, надеюсь, согласитесь, что сегодня утром холодно по-зимнему. Кроме того, я не хотел, чтобы меня узнали.
— Что вы имеете в виду?
— Мне было бы крайне трудно — если не невозможно — объяснить подобный визит в такой день, как сегодня.
— Значит, сегодняшний день не похож на другие?
— Нисколько. Во-первых, воскресенье — единственный день недели, когда наша святая Церковь предписывает нам отдыхать, значит, этот день отличается от других. И потом, сегодня второй и, стало быть, последний день выборов.
— Я все равно не понимаю.
— Немного терпения, и вы все поймете. Но так как я пришел к вам по важному делу, и оно займет время, я был бы вам крайне признателен, если вы позволите мне сесть.
— О, тысячу извинений, дорогой господин Жакаль! Входите же!
Молодой человек указал начальнику полиции на небольшую гостиную, куда вела приоткрытая дверь.
Господин Жакаль вошел и устроился в кресле у камина.
Сальватор продолжал стоять.
Через другую дверь гостиной, которая вела в столовую и была отворена, г-н Жакаль увидел там два прибора.
. — Вы завтракали? — спросил он.
— Я уже закончил, — ответил Сальватор, — и если вам угодно сообщить о цели вашего визита…
— Непременно! Итак, я вам говорил, — продолжал г-н Жакаль, — что мне было бы невозможно объяснить свой визит к вам в подобный день.
— А я вам заметил, что не понял вашей мысли.
— Вы поймете, когда узнаете, что избраны не только все кандидаты оппозиции в Париже — это вы уже прекрасно знаете, и я об этом умалчиваю, — но и большинство либеральных кандидатов по всей Франции. Признайтесь, что, если воскресенье для вас такой же день, как другие, для правительства это не так.
— О! Какую новость вы мне принесли! — радостно воскликнул Сальватор.
— Новость, которую еще никто не знает, но мы уже знаем благодаря телеграфу. Позвольте вам сказать, что, судя по радости, которую она вам принесла, я не даром потерял время, явившись к вам с этим визитом. Но это не все, что я имею вам сообщить, дорогой господин Сальватор.
Молодой человек протянул руку.
— Сначала и прежде всего, господин Жакаль, уточним этот пункт, — предложил он. — Вы уверяете, что кандидаты оппозиции были избраны в большинстве в департаментах?
— Клянусь, что это правда, — торжественно и в то же время печально произнес г-н Жакаль, в свою очередь протягивая руку.
— Спасибо за добрую весть, дорогой господин Жакаль! Всегда к вашим услугам, если мне вновь посчастливится встретить вас под ветвью дерева.
Господин Жакаль вздрогнул.
Это происходило с ним всякий раз, когда он вспоминал о своем приключении или кто-то на него намекал.
— Так вы полагаете, что я уплатил вам свой долг, дорогой господин Сальватор?
— Полностью, господин Жакаль, — ответил молодой человек, — и я буду рад вам это доказать при первом удобном случае.
— Зато я считаю, что уплатил его лишь наполовину, — с таинственным видом проговорил начальник полиции, — вот почему, и только ради этого, я прошу вашего позволения продолжить рассказ.
— Слушаю вас очень внимательно.
— Позвольте сначала задать вам вопрос.
— Пожалуйста.
— Как вы поступили бы, дорогой господин Сальватор, будь вы правительством или, еще проще, французским королем, если бы увидели, что, несмотря на все ваши усилия, а также попытки государственных чиновников спасти положение, враждебная вам партия одерживает верх?
— Я попытался бы узнать, дорогой господин Жакаль, — просто отвечал Сальватор, — почему одерживает верх враждебная мне партия, и, если она и в самом деле представляет большинство, присоединился бы к этому большинству. Это не так уж трудно.
— Конечно, конечно, и если бы мы руководствовались только высшим разумом, то вы были бы правы. Прежде всего надо отдавать себе отчет в том, что составляет успех неприятельской партии, и овладеть этими составляющими. Здесь мы с вами думаем одинаково. К несчастью, правительство представляет себе все не так отчетливо, как мы. Правительство умеет лишь подавлять.
— Угнетать! — усмехнулся Сальватор.
— Угнетать, если угодно, я не настаиваю. Итак, правительство, несомненно, полагает, что действует в интересах большинства, а потому решило подавлять или, как вы считаете, угнетать; сейчас, дорогой господин Сальватор, я умоляю напрячь все ваше внимание. Положим, правительство — право оно или нет — должно действовать именно таким образом. Как оно за это возьмется?
— Не знаю, право, — покачал головой Сальватор.
— А! Вы не знаете. Зато я могу просветить вас на этот счет, и именно ради этого я здесь. Что, по-вашему, сделает правительство, отражая этот удар?
— Вероятно, объявит в Париже осадное положение, как собиралось поступить в тот день, когда должны были состояться казнь господина Сарранти и похороны Манюэля. Если не будет принята эта чисто военная мера, предсказываю вам, что господин де Виллель попытается осуществить осадное положение в нравственном отношении, то есть закроет все газеты оппозиции, а это окажет точно такую же услугу, как уничтожение любого света, когда нужно видеть как нельзя лучше.
— Это все меры вероятные, направленные на будущее. Я же хочу с вами поговорить о мерах несомненных, нацеленных на настоящее.
— Признайтесь, господин Жакаль, что все это не очень ясно.
— Вы хотите, чтобы я выражался еще яснее?
— Вы доставили бы мне этим удовольствие.
— Что вы намерены делать сегодня вечером?
— Заметьте, что вы меня расспрашиваете, вместо того чтобы просвещать.
— Такой способ тоже служит моей цели.
— Будь по-вашему. Сегодня вечером я ничем не занят.
Он прибавил с улыбкой:
— Я займусь тем, что делаю всегда, если Господь оставляет мне немного свободного времени: почитаю Гомера, Вергилия или Лукиана.
— Это достойный отдых, который я и сам хотел бы тоже себе время от времени позволять, и сегодня советую вам предаться ему вечером больше чем когда-либо.
— Почему?
— Потому что, если не ошибаюсь, вы не любите шума, толкотни, давки.
— A-а, я, кажется, догадываюсь. И вы полагаете, что в Париже сегодня вечером будет давка, толкотня, шум?
— Боюсь, что так.
— Нечто вроде мятежа? — пристально глядя на собеседника, уточнил Сальватор.
— Мятежа, если угодно, — подтвердил г-н Жакаль. — Повторяю, что я отнюдь не настаиваю на том или ином слове. Но я бы хотел убедить вас, что для такого мирного человека, как вы, чтение древних поэтов гораздо предпочтительнее, нежели прогулка по городу начиная с семи-восьми часов вечера.
— О!
— Все обстоит именно так, как я имел честь вам сообщить.
— Значит, вы уверены, что сегодня вечером будет мятеж?
— Бог мой! Никогда нельзя быть ни в чем уверенным, дорогой господин Сальватор, а менее всего — в капризах толпы. Но если по некоторым сведениям, почерпнутым из надежных источников, позволено составить ту или иную догадку, то я осмелюсь предположить, что проявления народной радости окажутся сегодня вечером шумными… и даже… враждебными.
— Ну да! И произойдет это именно между семью и восемью часами вчера? — переспросил Сальватор.
— Именно между семью и восемью часами вечера.
— Стало быть, вы пришли меня предупредить, что мятеж назначен на сегодняшний вечер?
— Несомненно. Вы отлично понимаете, что я неплохо разбираюсь в настроениях и намерениях толпы и могу утверждать, что, когда новость о победе, одержанной оппозицией, облетит Париж, столица встрепенется и запоет… А от песни до лампиона один шаг: когда город запоет, все начнут зажигать иллюминацию. Как только это будет сделано, от лампиона до петарды рукой подать. Париж разразится грохотом петард и даже ракет. Случайно какой-нибудь военный или священник пойдет по улице, где будут предаваться этому невинному занятию. Уличный мальчишка, — а в этом возрасте люди безжалостны, как сказал поэт, — опять же случайно, бросит одну из петард или ракет в почтенного прохожего. Это вызовет с одной стороны большую радость и взрывы хохота, с другой — крики ярости или призывы "На помощь!". Обе стороны обменяются ругательствами, оскорблениями, и, может быть, ударами: порывы толпы всегда непредсказуемы!
— И вы полагаете, что дело дойдет до драки?
— Да! Видите ли, какой-нибудь господин замахнется тростью на мальчишку-зачинщика, тот пригнется, чтобы избежать удара; наклонившись, мальчишка — опять-таки случайно — нащупает под ногами булыжник. А в этом деле стоит только начать! Как только будет поднят первый камень, за ним будут подняты другие, и скоро образуется настоящая гора из них. А что делать с горой камней, если не строить баррикады? Сначала построят невысокую баррикаду, потом — поосновательней, поскольку какому-нибудь дураку-возчику вздумается именно там проехать на своей тележке. В эту минуту полиция проявит отеческую заботу. Вместо того чтобы арестовать вожаков, а такие, как вы понимаете, всегда найдутся, полиция отведет глаза и скажет: "Ба! Пусть позабавятся, бедняги!" — и не станет беспокоить тех, кто строит баррикады.
— Это же просто отвратительно!
— А разве не стоит предоставить народу возможность поразвлечься? Я знаю, что среди всеобщей сумятицы кому-нибудь может явиться мысль — я даже уверен, что явится, — выстрелить не петардой или ракетой, а из пистолета или ружья. И вот тут-то, как вы понимаете, полиция, не желая обвинений в слабости или соучастии, будет вынуждена вмешаться. Но она появится, будьте уверены, лишь в самом крайнем случае, когда весьма прискорбные события уже произойдут. Вот почему, дорогой господин Сальватор, если в ваши первоначальные намерения входило провести вечер за чтением любимых авторов, советую вам ничего не менять в своих планах.
— Благодарю за совет, сударь, — без улыбки проговорил Сальватор, — на сей раз мы в самом деле квиты, хотя, по правде говоря, сегодня в семь часов утра я уже получил то известие, которое имел честь услышать от вас.
— Я сожалею, что опоздал, дорогой господин Сальватор.
— Время никогда не проходит даром.
Господин Жакаль встал.
— Итак, я вас покидаю, — сказал он, — будучи уверен, что ни вы, ни ваши друзья не полезете в это осиное гнездо, не так ли?
— Вот этого обещать вам не могу. Я, напротив, решил "полезть", как вы выражаетесь, туда, где будет больше всего шуму.
— Вы думаете, это необходимо?
— Надобно самому видеть, дабы предвидеть.
— Тогда мне остается, дорогой господин Сальватор, от души пожелать, чтобы с вами не произошло неприятности, — сказал г-н Жакаль и направился в переднюю, где взялся за полонез и кашне.
— Спасибо за пожелание… — провожая его, отозвался Сальватор. — Позвольте и мне со своей стороны так же искренне пожелать, чтобы и с вами не случилось ничего неприятного в том случае, если кабинет министров окажется жертвой собственного изобретения.
— Такова судьба всех изобретателей, — меланхолически проговорил г-н Жакаль и удалился.
II АНДАНТЕ РЕВОЛЮЦИИ 1830 ГОДА
В то время как г-н Жакаль обращался к Сальватору с этими отеческими предостережениями, парижские буржуа мирно гуляли по городу: одни — с женами, другие — с детьми, третьи — в одиночестве, как сказано в возвышенной песне о г-не Мальбруке. Никто не думал о плохом, как, впрочем, и ни о чем особенно приятном. Никому и в голову не приходило, что в это воскресенье — несколько прохладное, но солнечное — может что-то произойти.
Славные граждане старались уйти из дому в поисках света и солнца, пусть даже декабрьского.
Это вполне естественное желание для тех, кто всю неделю провел в тени.
Вдруг бульвары, набережные, Елисейские поля облетела новость: правительство потерпело поражение.
Кто же был победителем? Да сама эта толпа.
Опьяненные победой, люди стали поносить побежденного.
Сначала — вполголоса.
Злословили о кабинете министров, зубоскалили — да простится нам это чисто галльское слово — о иезуитах в коротких и в длинных сутанах, жалели короля, пускались в препирательства.
— Это вина господина де Виллеля, — говорил один.
— Во всем виноват господин де Пейроне, — заметил другой.
— Вините господина де Корбьера, — уверял третий.
— Господина де Клермон-Тоннера! — возражал четвертый.
— Господина де Дама! — кричал пятый.
— Конгрегацию! — парировал шестой.
— Вы все ошибаетесь, — замечал прохожий, — виновата монархия.
При этих словах толпа буквально оцепенела.
В самом деле, куда может завести витающая в воздухе идея "виновата монархия"?
Этого никто из гуляющих не знал; потому-то они и испугались.
Стоит близорукому человеку разбить очки, и он трепещет от страха, как бы не свалиться в пропасть.
Те буржуа, о которых мы говорим — в наши дни, возможно, этой породы уже не существует, — были близоруки.
Услышав слова "виновата монархия", они почувствовали себя так, словно у них разбились очки.
В стороне от всех какой-то человек улыбался; это был Сальватор.
Уж не он ли произнес эти страшные слова?
Ведь как только ушел г-н Жакаль, он надел пальто и отправился фланировать — вот вам уже не галльское, а скорее французское словцо! — недалеко от заставы Сен-Дени.
Когда накануне в Париже оппозиция победила, были спешно созваны различные масонские ложи, и как бы срочно ни проходил этот сбор он, казалось, был предусмотрен, заранее назначен и с нетерпением ожидался.
Собрание получилось внушительное.
Некоторые предложили:
— Настало время действовать: начнем!
— Мы готовы! — отозвались многие из собравшихся.
Масоны заговорили о своевременности революции.
Сальватор печально покачал головой.
— Довольно! — кричали самые горячие. — Разве большинство в Париже не означает большинства во Франции? Разве Париж не мозг, который обдумывает, принимает решение, действует? Итак, представился удобный случай, и Париж должен за него ухватиться, а провинция поддержит столицу.
— Несомненно, случай представился, — невесело заметил Сальватор — но поверьте, друзья, случай этот неудачный. Я смутно чувствую какую-то ловушку, в которую нас заманивают, и мы непременно в нее попадемся. Мой долг — предупредить вас. Вы славные и храбрые дровосеки; однако дерево, которое вы намерены свалить, еще не созрело для топора. Вы сейчас путаете кабинет министров с королем, как позднее перепутают, вероятно, короля с монархией. Вы воображаете, что, подрубая одно, вы уничтожаете другое. Заблуждение, друзья мои, глубокое заблуждение! Социальные революции не случайность, поверьте мне! Они происходят с той же математической точностью, что и вращение земного шара. Море выходит из берегов, лишь когда Бог говорит ему: "Сровняй горы и наполни долины". Это говорю вам я, и вы можете тем более мне верить, что я сам испытываю при этом огромное сожаление: еще не наступило время сметать монархию с лица земли. Ждите, наберитесь терпения, но воздержитесь от какого бы то ни было участия в том, что произойдет через несколько дней. Поступив вопреки моим советам, вы окажетесь не только жертвами, но и соучастниками того, что затевает правительство. Чего оно хочет? Понятия не имею. Но умоляю вас: что бы ни произошло, не подавайте своим вмешательством повода к несчастью.
Сальватор говорил с таким удрученным видом, что каждый опустил голову и замолчал.
Вот как вышло, что Сальватор ничуть не удивился утреннему сообщению г-на Жакаля: совет, который дал ему г-н Жакаль, сам Сальватор еще накануне подал своим товарищам.
Этим же обстоятельством объяснялся и тот факт, что Сальватор усмехался в сторонке, слушая, как толпа ругает кабинет министров и жалеет короля.
Тем временем стемнело и зажглись фонари.
Вдруг в толпе произошло невероятное движение, какое случается лишь во время приливов и народных волнений.
Все, что только могло, ожило, вздрогнуло, заколыхалось.
Причина этого волнения угадывалась без труда, знаем ее и мы. Из вечерних газет стало только что известно о результатах департаментских выборов.
Некоторые новости распространяются с поразительной быстротой.
Итак, толпа всколыхнулась.
Казалось, вместе с толпой качнулись и дома. Когда какой-то мальчишка крикнул: "Лампионы!" — вспыхнул свет в одном окне, потом в другом, третьем.
Праздничная иллюминация в городе — прекрасное зрелище, особенно хорош в такие минуты Париж: он похож на сказку, в которую превращаются китайские города во время знаменитого праздника фонарей. Но как бы живописно ни выглядела такая сцена, некоторые люди пугаются. То же произошло и с толпой буржуа, проходившей в этот вечер по улицам Сен-Дени, Сен-Мартен, а в особенности по некоторым прилегавшим улочкам. Примечательно, что, чем меньше улица, тем пышнее на ней иллюминация в дни народных празднеств.
Восемнадцатое ноября года 1827-го от Рождества Христова явилось одним из таких дней. Хотя окончательные результаты департаментских выборов еще были неизвестны, все знали о них уже достаточно для того, чтобы предаваться радости, о чем мы уже упоминали.
Стали загораться лампионы, и вскоре улицы Сен-Дени и Сен-Мартен напоминали две фосфоресцирующие реки.
В остальном все пока было спокойно. Очевидно, либералы в глубине души чувствовали волнение, но, благодаря советам Сальватора, все внешне выглядело совершенно безмятежно.
Тем не менее, самому хорошему празднику приходит конец, как гласит пословица, сам бы я не осмелился этого сказать.
Ожидания г-на Жакаля были обмануты: порядок везде царил такой, что невозможно было его поколебать.
На следующий день, то есть 19-го, газеты напечатали отчет о вчерашней иллюминации и сообщили, что вечером праздник продолжится, но на этот раз, по всей вероятности, иллюминацией будет охвачен весь город, так как ожидается всеобщий праздник.
Газеты кабинета министров, вынужденные признать собственное поражение, высказали это с горечью. Они поведали о неутешительном результате выборов, а также о том, как столица встретила эту губительную новость.
"Партия толпы торжествует, — писали они. — Горе отечеству! Революционная партия не замедлит показать, на что она способна".
Но Париж, кажется, не разделял уныния кабинета министров; горожане, как обычно, отправились по своим делам, и весь день им было спокойно, даже весело.
Однако позже положение изменилось.
Как и предсказывали либеральные газеты, вечером парижане сбросили рабочую одежду и облачились в праздничные наряды. Улицы Сен-Мартен, Сен-Дени и прилегающие к ним улочки осветились как по мановению волшебной палочки.
При виде этой сверкающей реки лампионов прокатился взрыв радости, который, очевидно, отозвался в сердцах министров подобно мрачному эху. Тысячи людей прогуливались, встречались, заговаривали, не будучи знакомыми, или пожимали руки, понимая друг друга без слов. Радость рвалась из груди каждого вместе с шумным дыханием; люди вдыхали первые порывы всеобщей свободы, и сдавленные легкие расправлялись.
Пока толпу не в чем было упрекнуть; это были добрые, порядочные люди, радующиеся свободе, но без умысла ею злоупотребить.
Кое-кто выкрикивал антиправительственные лозунги, но таких было немного. Протестовали в основном молчанием, а не криками. Спокойствие было более величественным, чем буря.
Вдруг какой-то человек выкрикнул из толпы:
— Покупайте ракеты и петарды, господа! Отпразднуем результаты выборов!
И все стали их покупать.
Сначала посматривали на них с опаской, не собираясь зажигать. Потом какой-то уличный мальчишка подошел к почтенному горожанину и, будто шутя, подбросил подожженный трут в тот самый карман, куда господин только что опустил пакет с петардами.
Петарды загорелись — раздался взрыв.
Это послужило сигналом.
С этой минуты со всех сторон затрещали петарды; тысячи ракет, будто падающие звезды, прочертили вечернее небо.
Буржуа в большинстве своем хотели разойтись. Но это оказалось нелегко, ведь толпа образовалась довольно плотная, к тому же в несколько мгновений положение вещей изменилось. Появились откуда-то дети, юноши, мужчины — все в лохмотьях, словно нарочно желавшие привлечь к себе внимание. Они выставляли на улицах, освещенных a giomo[28], свою нищету, которую обычно принято скрывать в самых глубоких потемках. Это был странный, непонятно откуда взявшийся отряд; стоило хорошенько приглядеться к этим людям, как становилось понятно, что они похожи если не числом, то очертаниями на тени, бродившие в окрестностях Почтовой улицы и Виноградного тупика, в нескольких шагах от Говорящего колодца, против таинственного дома: с его крыши, как помнят читатели, упал незадачливый Ветрогон.
В этом отряде натренированный глаз мог бы узнать возглавляемых Жибасье (хоть они и делали вид, что с ним незнакомы) славных агентов г-на Жакаля, которых мы уже имели честь представить нашим читателям под живописными прозвищами: Мотылек, Карманьоль, Овсюг и Стальной Волос.
Сальватор находился на своем посту на Железной улице. Он улыбался, как и накануне, узнавая всех этих людей: всех из них он мог назвать по именам.
По неизвестным нам, но, очевидно, важным причинам мятеж, который г-н Жакаль ожидал накануне и предсказывал, был отложен. Сальватор его ожидал, но, поскольку было спокойно, решил, что все было перенесено на следующий день. Однако, когда он увидел толпу оборванцев с раскрасневшимися физиономиями, с факелами в руках, пьяных, шатающихся, а во главе них — вожаков с физиономиями висельников, имена которых мы только что перечислили, ему стало ясно, что явились подстрекатели мятежа и с минуты на минуту начнется настоящий кровавый праздник.
Врезавшись в толпу зрителей, новые действующие лица разом стали выкрикивать противоречивые лозунги:
— Да здравствует Лафайет!
— Да здравствует император!
— Да здравствует Бенжамен Констан!
— Да здравствует Дюпон (из Эра)!
— Да здравствует Наполеон Второй!
— Да здравствует Республика!
Между другими призывами громче других раздавался тот, что уличные мальчишки 1848 года считали своей выдумкой, тогда как на самом деле лишь заимствовали старый:
— Лампионы! Лампионы!
Таков был основной мотив той мрачной симфонии.
Прогулка этих возмутителей спокойствия продолжалась около часу.
Но если в ответ на их патриотическое требование не горевшие до тех пор лампионы были зажжены, то другие, загоревшиеся раньше этих, погасли, так как запас масла в них истощился. Однако "лампионщиков" это отнюдь не устраивало.
Отряд подстрекателей увидел тонувший в темноте дом и, дико воя, потребовал от обитателей дома немедленно зажечь свет.
Крики сводились к определенным лозунгам. У каждой эпохи политических волнений они свои. Приведем те, что раздавались в 1827 году:
— Долой иезуитов!
— Долой святош!
— Долой чиновников!
— Долой сторонников Виллеля!
Ни один из квартиросъемщиков не подавал признаков жизни. Это молчание вывело подстрекателей из себя.
— Даже не отвечают! — вскричал один из них.
— Это оскорбление народа! — заметил другой.
— Патриотов оскорбляют! — крикнул третий.
— Смерть иезуитам! — взвыл четвертый.
— Смерть! Смерть! — фальцетом подхватили мальчишки.
И, словно этот крик был сигналом, все бунтовщики выхватили кто из карманов куртки, кто из карманов блузы, кто из карманов фартука камни всех форм и размеров и забросали ими окна безмолвного дома.
Через несколько минут там не осталось ни одного целого стекла.
Дом был, так сказать, пробит насквозь под хохот большинства присутствовавших, которые видели в происходившем лишь справедливое наказание для тех, кого называли в те времена дурными французами.
Мятеж начался.
Захватили дом; он оказался пустым.
В нем проводилась внутренняя отделка, потому он и был необитаем.
Настоящие мятежники вняли бы разуму: в отсутствие квартиросъемщиков невозможно осветить окна; но наши бунтовщики, или, вернее, бунтовщики г-на Жакаля, оказались, бесспорно, наивнее или наглее обычных мятежников. Увидев, что в доме нет ни мебели, ни людей, они так дико закричали, что оставшиеся на улице их товарищи взвыли:
— Месть! Наших братьев режут!
Читатели не хуже нас знают, что никто никого не резал.
Но это был предлог или, скорее, сигнал к захвату населенных домов, лампионы которых имели несчастье погаснуть.
К великой радости толпы лампионы зажглись снова.
В это время на улице Сен-Дени показались повозки: одни направлялись на рынок Убиенных Младенцев, другие возвращались с него.
Возчики совершенно справедливо удивились, когда увидели на этой обычно тихой улице в такой час огромную толпу людей — кричавших, певших, вопивших, рассыпавших во все стороны петарды.
Лошади, по-видимому, удивились еще больше возчиков. Нельзя сказать, что крики толпы пугают лошадей; но что удивляло, раздражало, останавливало четвероногих тварей, так это запах, вспышки и шум петард и ракет.
Лошадь зеленщика отнюдь не похожа на боевого коня или на стремительного скакуна Беллоны, как сказал бы аббат Делиль. Лошади зеленщиков остановились; их протяжное ржание слилось с криками толпы в бессвязный, нестройный концерт.
Возчики изо всех сил заработали кнутами, но, вместо того чтобы ехать вперед, лошади попятились назад.
— Они пойдут! — рычали одни.
— Не пойдут! — возражали другие.
— А я вам говорю, что пойдут, — закричал какой-то мальчишка, подсунув под хвост передней лошади петарду.
Лошадь взбрыкнула, заржала и рванула назад.
В толпе раздался гомерический хохот.
— Вы загромождаете общественную дорогу! — басом рявкнул Жибасье.
— Да это же господин Прюдом! — крикнул мальчишка.
Анри Монье только что создал ставший с тех пор весьма популярным этот тип французского буржуа.
— Вы мешаете проявлению всенародной радости! — прокричал Карманьоль, эхом вторя Жибасье.
— Во имя Бога Всемогущего, — забормотал Овсюг, которого сделала набожным связь с женщиной, сдававшей внаем стулья в церкви святого Сульпиция, — не противьтесь воле Провидения!
— Тысяча чертей! — проревел возчик, к которому были обращены эти слова. — Вы же видите, что я не могу проехать вперед. Лошадь не идет!
— Так подайте назад, брат мой, — предложил набожный Овсюг.
— Да не могу я двинуться ни назад, ни вперед! — вскричал возчик. — Вы же видите, что улица запружена народом.
— Тогда слезайте и распрягайте! — приказал Карманьоль.
— Да черт вас побери! — взвыл возчик. — Зачем же распрягать? От этого телега не поедет.
— Хватит болтать! — крикнул Жибасье — Прюдом басом, от которого мороз пробирал по коже.
Мигнув пол дюжине типов, казалось только и ждавших его знака, он бросился на неприветливого возчика и без особого труда свалил его наземь, а товарищи Жибасье распрягли лошадь с проворством профессионалов.
Другие бунтовщики последовали их примеру.
К чему нужны примеры, если им никто не будет следовать?
Итак, у этого примера нашлись последователи. Возчиков ссадили, лошадей распрягли.
Через десять минут уже была готова баррикада.
Это была первая настоящая баррикада со знаменитого дня 12 мая 1588 года.
Мы все знаем, что она оказалась не последней.
III ГЛАВА, В КОТОРОЙ МЯТЕЖ ИДЕТ СВОИМ ЧЕРЕДОМ
Когда улица была перегорожена, движение остановилось.
Среди скопившихся водовозов с бочками, ломовых подвод, дрог бросались в глаза похожие на армию скелетов огромные повозки зеленщиков, освободившиеся от груза.
Мальчишки, игравшие в кошки-мышки на развалинах дома неподалеку от улицы Гренета, услышали, что кто-то вздумал перегородить улицу, и решили внести свою лепту в великое строительство под названием баррикада, а, как известно, лучшие архитекторы в этом деле — именно уличные мальчишки.
Каждый из них ухватил то, что было под рукой, подходило по размеру и весу: одни взяли дверные косяки, другие — брусья, малыши растащили новый булыжник, сложенный по обеим сторонам улицы для ремонта дороги. Словом, под руку им попало, как бывает в подобных случаях, именно то, что необходимо для строительства надежной преграды, предшественницы наших современных баррикад.
Наблюдая за возведением этого монумента, толпа, затопившая сверху донизу всю улицу Сен-Дени, торжествующе грянула "ура". Можно было подумать, что на этом нагромождении дерева и камней будет воздвигнут храм свободы.
Было около десяти. Вот уже час, как баррикады вырастали со всех сторон. Подстрекательские крики неслись со всех сторон; разнообразные петарды, фейерверки вспыхивали прямо под носом у прохожих или залетали в разбитые окна домов к тем, кого обвиняли в равнодушии или неискренней радости по поводу этой патриотической манифестации.
Суматоха продолжалась три или четыре часа, беспорядки достигли крайней степени, однако ни один полицейский так и не появился, ни один жандарм не замаячил вдали.
Мы уже приводили одну пословицу. Не желая злоупотребить народной мудростью, скажем все-таки: кот — из дому, мыши — в пляс.
Именно этим и занималась толпа.
Люди вставали в круг и отплясывали под песни, в той или иной степени запрещенные со времен Революции.
Каждый занимался чем хотел: одни пели, другие танцевали, третьи строили баррикады, четвертые грабили себе подобных — все выбирали себе занятие в соответствии со своими наклонностями, инстинктом, фантазией, когда неожиданно, к величайшему изумлению толпы, собиравшейся, вероятно, всю ночь отдаваться невинным удовольствиям, все увидели, как со стороны улицы Гренета, словно из-под земли, вырос отряд жандармерии.
Но жандарм по природе своей безопасен, он друг толпы, покровитель уличного мальчишки, с которым может порой даже поболтать.
И вот когда собравшиеся увидели этих безобидных солдат, они затянули известную песню:
Послушайте, кто хочет:
Один жандарм хохочет,
А прочие хохочут Над тем, что он хохочет.[29]
Жандармы в самом деле рассмеялись.
Но сквозь смех они по-отечески предупредили толпу, предложив всем разойтись по домам и не шуметь.
До сих пор все шло хорошо, и толпа, возможно, последовала бы этому доброму совету, как вдруг с улицы Сен-Дени в сопровождавшем жандармов хоре стали раздаваться сольные оскорбления.
К оскорблениям прибавилось сначала несколько камней, потом — целый шквал их.
Но можно подумать, что именно об этих солдатах мой собрат Скриб изрек ставшие крылатыми слова:
Ведь старый воин все сносить умеет И не роптать.[30]
Жандармы все снесли и роптать не стали.
Они невозмутимо приблизились к баррикадам и стали разбирать их одну за другой.
До сих пор все было как обычно, то есть ничего особенно опасного не произошло. Но если нашим читателям угодно будет взглянуть на угол Железной улицы, они увидят, что это спокойное положение грозило вот-вот усложниться.
Один из самых старательных строителей баррикады на улице Сен-Дени против улицы Гренета был наш друг Жан Бык.
В числе тех, кто распрягал лошадей, было тоже несколько наших знакомых.
Бунтовщиками оказались наши старые друзья: Кирпич, Туссен-Лувертюр и папаша Фрикасе.
На некотором расстоянии от них действовал в одиночку малыш Фафиу.
Каждый старался как мог, и, по мнению знатоков, баррикада удалась на славу.
Итак, со своего места на Железной улице Сальватор снисходительно наблюдал за описанными нами сценами; он уже собирался уходить, опечаленный жалкой ролью, которую играли несчастные простаки, одураченные злосчастными призывами "Да здравствует свобода!", но случайно увидел Жана Быка и его друзей, укрепляющих свою баррикаду.
Он пошел к плотнику и, взяв его за рукав, тихо окликнул:
— Жан!
— Господин Сальватор! — обрадовался плотник.
— Молчи, — приказал тот, — и следуй за мной.
— Мне кажется, господин Сальватор, что, если дело у вас ко мне не срочное, лучше бы поговорить в другой раз.
— То, что я тебе хочу сказать, не терпит отлагательства. Ступай за мной не мешкая.
Сальватор увлек за собой Жана Быка, к огромному сожалению последнего, судя по тоскливому взгляду, каким тот окидывал баррикаду, потребовавшую стольких его трудов, а теперь его так решительно заставляют покинуть ее!
— Жан! — начал Сальватор, когда они отошли шагов на тридцать от баррикады. — Я тебе когда-нибудь давал плохие советы?
— Нет, господин Сальватор! Однако…
— Ты мне доверяешь?
— Еще бы, господин Сальватор, но…
— Ты полагаешь, я могу предложить тебе что-нибудь плохое?
— Да нет, что вы, господин Сальватор! Просто…
— Тогда немедленно ступай домой.
— Это невозможно, господин Сальватор.
— Почему?
— Потому что мы решились.
— Решились на что?
— Покончить с иезуитами и длиннорясыми!
— Ты пьян, Жан?
— Богом клянусь, господин Сальватор, за целый день я капли в рот не брал!
— Значит, вот почему ты несешь вздор?
— Если бы я посмел, — сказал Жан Бык, — я признался бы вам кое в чем, господин Сальватор.
— Слушаю тебя!
— Меня мучает жажда!
— Тем лучше!
— Как это лучше?! И это говорите мне вы?
— Идем-ка со мной!
Сальватор взял плотника за плечо и подтолкнул ко входу в кабачок. Там он усадил его на стул и сам сел напротив.
Он спросил бутылку вина, и плотник осушил ее в одно мгновение.
Сальватор следил за ним с неподдельным интересом любителя естественной истории.
— Послушай, Жан, — продолжал комиссионер, — ты добрый, славный, честный малый, что доказал не раз. Поверь: тебе лучше оставить на время в покое иезуитов и длиннорясых.
— Но, господин Сальватор, ведь мы переживаем революцию! — возразил плотник.
— Эволюцию, хочешь ты сказать, мой бедный друг, и ничего больше, — заметил Сальватор. — Да, ты можешь наделать много шуму, но, поверь мне, ничего хорошего из этого не выйдет. Кто тебя привел сюда в такое время, когда ты должен был бы спать? Говори откровенно!
— Фифина! Сам-то я сюда не собирался, — признался Жан Бык.
— Что она тебе сказала?
— "Пойдем поглядим на иллюминацию!"
— И все? — настаивал Сальватор.
— Она прибавила: "Возможно, там будет шум, мы славно повеселимся!"
— Нуда! И ты, мирный человек, относительно богатый, потому что генерал Лебастар де Премон назначил тебе тысячу двести ливров ренты, ты, любитель полежать после трудового дня, вдруг решил поразвлечься и пошуметь, вместо того чтобы слушать шум из окна собственного дома!.. А как Фифина узнала о том, что здесь произойдет?
— Она встретила господина, который ей сказал: "Нынче на улице Сен-Дени будет жарко, приводи своего мужа!"
— Кто этот господин?
— Она его не знает.
— Зато я знаю!
— Как знаете?! Стало быть, вы его видели?
— Мне ни к чему видеть полицейского, я его нюхом чую!
— Вы думаете, это был шпик? — вскричал Жан Бык и сердито нахмурил брови, будто хотел сказать: "Жаль, что я раньше этого не знал, уж я бы пробил ему башку!"
— Существует в правосудии такое правило, дорогой Жан Бык; оно гласит: "Non bis in idem"[31].
— Что это значит?
— Дважды одного человека не наказывают.
— А я его уже наказал? — удивился Жан Бык.
— Да, друг мой: ты едва его не задушил однажды ночью на бульваре Инвалидов, только и всего.
— Неужели вы думаете, что это Жибасье? — вскричал плотник.
— Более чем вероятно, мой бедный друг.
— Тот самый, про которого все в квартале говорят, что он строит Фифине глазки? О, пусть только попадется!
И Жан Бык кулаком с голову ребенка погрозил небу, где Жибасье, конечно, не было.
— Речь сейчас не о нем, а о тебе, — сказал Сальватор. — Раз ты имел глупость сюда явиться, тебе хотя бы должно хватить ума убраться отсюда по-хорошему, а если останешься еще хоть на полчаса, тебя убьют как собаку.
— Ну, уж я дорого продам свою жизнь! — сердито крикнул плотник.
— Лучше отдать ее за правое дело, — решительно сказал Сальватор.
— А разве сегодня вечером мы воюем не за правое дело? — удивленно спросил Жан Бык.
— Сегодня вечером все затеяла полиция, а ты, сам того не подозревая, воюешь за правительство.
— Фу! — бросил Жан Бык.
Немного подумав, он прибавил:
— А ведь я тут с друзьями!
— С какими друзьями? — спросил Сальватор, узнавший в толпе лишь силача-плотника.
— Да как же! Здесь и Кирпич, и Туссен-Лувертюр, и папаша Фрикасе, и другие.
Шут Фафиу, к которому плотник по-прежнему ревновал свою Фифину, входил в эти "другие".
— И всех их привел ты?
— Черт возьми! Когда мне сказали, что здесь будет жарко, я собрал всех своих.
— Хорошо! Сейчас ты выпьешь еще одну бутылку и вернешься на баррикаду.
Сальватор знаком приказал принести другую бутылку; Жан Бык осушил ее и встал.
— Да, — сказал он, — я вернусь на баррикаду и крикну: "Долой полицейских! Смерть шпикам!"
— И не думай это делать, несчастный!
— А зачем же мне еще оставаться на баррикаде, если я не буду ни драться, ни кричать?
— А вот зачем. Ты шепнешь Кирпичу, Туссену, папаше Фрикасе и даже шуту Фафиу, что я им приказываю не только сохранять спокойствие, но и предупредить остальных, что все вы попали в ловушку и, если не разойдетесь, в вас через полчаса начнут стрелять.
— Возможно ли, господин Сальватор?! — вскричал возмущенный плотник. — Стрелять в безоружных!
— Это лишний раз доказывает, глупец ты этакий, что вы здесь не для того, чтобы совершать революцию, раз у вас нет оружия.
— Верно! — согласился Жан Бык.
— В таком случае иди и предупреди их! — вставая, повторил Сальватор.
Они уже были на пороге кабачка, когда появился отряд жандармерии.
— Жандармы!.. Долой жандармов! — во всю мочь взревел Жан Бык.
— Да замолчи ты! — приказал Сальватор, сдавив ему запястье. — Скорее на баррикаду — пусть все немедленно расходятся!
Жан Бык упрашивать себя не заставил: он врезался в толпу и стал пробираться к баррикаде, где его друзья кричали изо всех сил:
— Да здравствует свобода! Долой жандармов!
Так же невозмутимо, как они выслушивали оскорбления и встречали град камней, жандармы двинулись на баррикаду.
Постепенно бунтовщики стали отступать, и оказалось, что плотнику некого уговаривать.
Но у баррикады есть нечто общее с хвостом змеи: она восстанавливается, как только ее отсекают.
Опрокинув первую баррикаду, жандармы двинулись дальше по улице Сен-Дени и развалили другую баррикаду, а в это время друзья Жана Быка восстановили первую.
Нетрудно себе представить, с каким воодушевлением встретила толпа и разрушение, и восстановление этих сооружений.
Эти сцены, все значение которых читатели, без сомнения, уже поняли, у толпы в то время вызывали только смех.
Но вот в начале и в конце улицы Сен-Дени, то есть со стороны Бульваров и площади Шатле, показались еще два отряда жандармов; они имели столь грозный вид, что при виде их крики и смех постепенно стихли: стало понятно, что эти-то не позволят над собой посмеяться, как их товарищи.
Наступило минутное замешательство. Толпа и военные смотрели друг на друга. У жандармов были хмурые лица. Все ждали, что будет дальше.
Наконец какой-то человек, посмелее других, а скорее всего — переодетый полицейский, крикнул страшным голосом:
— Долой жандармов!
Этот крик прозвучал среди всеобщего молчания подобно удару грома.
И, подобно удару грома, он возвестил о начале бури.
Толпа словно только и ждала этого крика: она подхватила его и, переходя от слов к делу, бросилась навстречу жандармам и заставила их постепенно, шаг за шагом отступать от рынка Убиенных Младенцев к Шатле, от Шатле — к мосту Менял, а с моста — к префектуре полиции.
Но, пока бунтовщики теснили жандармов, явившихся с площади Шатле, еще больший отряд пеших и конных жандармов, вышедших со стороны бульваров, молча растянулся вдоль всей улицы, спокойно опрокидывая по мере продвижения все живые и неживые препятствия, встречавшиеся на его пути, не обращая внимания на свист и камни; дойдя до рынка Убиенных Младенцев, отряд остановился и занял позиции.
Однако за спиной у жандармов, напротив проезда Гран-Сер, восставшие снова взялись за баррикаду, только более широкую и надежную, чем прежняя.
Ко всеобщему удивлению, никого не взволновали эти действия. Издали за строительством баррикады безучастно наблюдали жандармы, будто обратившиеся в камень.
Неожиданно со стороны набережной выдвинулся еще один отряд, не оставлявший сомнений во враждебных намерениях. Отряд состоял из королевских гвардейцев и войсковых частей.
Командовал ими всадник в полковничьих эполетах.
Что должно было произойти? Об этом нетрудно было догадаться, глядя на полковника, приказывавшего раздать своим людям патроны и зарядить ружья.
Даже самые недоверчивые могли убедиться, что готовится нечто, мягко выражаясь, подозрительное под предводительством этого полковника, прятавшего лицо под надвинутой по самые глаза шляпой: глухим и угрожающим голосом он приказал подчиненным построиться в три колонны, пустил вперед комиссара полиции и приказал двигаться на баррикады, поднявшиеся на улице Сен-Дени, в проезде Гран-Сер и у церкви святого Лё.
Свистом, проклятиями, камнями, как и раньше, была встречена колонна, двинувшаяся на баррикаду со стороны проезда Гран-Сер.
Колонна двигалась, сомкнув ряды, решительно, непреклонно, и Сальватор оглянулся в надежде увидеть знакомых и посоветовать им спасаться.
Но, вместо дружеских лиц, он заметил на углу улицы насмешливую физиономию человека, который завернулся в плащ и наблюдал за происходившими событиями с не меньшим интересом, чем сам Сальватор.
Он вздрогнул, узнав г-на Жакаля, любовавшегося творением своих рук.
Их взгляды встретились.
— А! Это вы, господин Сальватор! — воскликнул полицейский.
— Как видите, сударь! — холодно отозвался тот.
Однако г-н Жакаль словно и не заметил его холодности.
— Клянусь, я счастлив вас встретить и еще раз доказать, что подал вам вчера утром дружеский совет.
— Я и сам начинаю в этом убеждаться, — заметил Сальватор.
— Очень скоро вы получите полную уверенность, а пока взгляните вон на тех людей.
— Королевских гвардейцев и солдат? Вижу.
— А кто ими командует?
— Полковник.
— Я хочу сказать, вы знаете этого полковника?
— Ба! — удивился Сальватор. — Я не верю своим глазам.
— Кто же это, по-вашему?
— Полковник Рапт?
— Он самый.
— Вернулся на военную службу?
— На один вечер.
— Ах, да, его же так и не избрали депутатом!..
— И хочет стать пэром!
— Значит, он выполняет особое задание?
— Вот именно, особое!
— И что он намерен делать?
— Что он сделает?
— Именно это я хочу знать.
— Приблизившись к баррикаде, он, не дрогнув, просто, спокойно произнесет одно-единственное слово из пяти букв — "Огонь!", и триста ружей послушно ответят на его приказ.
— Я должен это увидеть собственными глазами, — сказал Сальватор. — Надеюсь, хоть это поможет мне его возненавидеть.
— А до сих пор вы его?..
— Только презирал.
— Следите за ним. Только лучше держитесь позади него!
Сальватор последовал совету г-на Жакаля. Он увидел, как граф Рапт подъехал к баррикаде и ледяным ровным голосом, даже и не подумав сделать три положенные предупреждения, произнес страшное слово:
— Огонь!
IV СНОВА БУНТ!
Вслед за этим словом раздался ужасный грохот, но его почти заглушили крики ужаса и боли.
Это было всеобщее проклятие, павшее на головы священников и солдат, чиновников и короля.
Еще не успели стихнуть крики, как граф Рапт повторил:
— Огонь!
Солдаты перезарядили ружья и снова открыли огонь.
Опять ответом им были крики ужаса. На сей раз толпа кричала не "Долой министров! Долой короля!", а "Смерть!".
Это слово оказало еще более жуткое действие, чем двойной залп, всколыхнув из конца в конец всю улицу с быстротой молнии.
Баррикада в проезде Гран-Сер была оставлена бунтовщиками, и ее захватили солдаты г-на Рапта.
Полковник Рапт бросал полные желчи и злобы взгляды на этих людей, из-за кого он совсем недавно потерпел сокрушительное поражение. Многое бы он отдал за то, чтобы перед ним оказались сейчас все избиратели, которых он принимал целых три дня — не говоря уж об аптекаре и пивоваре, братьях Букмонах и монсеньере Колетти! С какой радостью он захватил бы их на месте преступления, обвинив в неповиновении властям, и отомстил бы им за свой провал!
Но никого из тех, кого граф Рапт надеялся увидеть, на баррикаде не было. Аптекарь был занят дружеской беседой со своим приятелем-пивоваром; оба Букмона с благочестивым видом грели ноги у жарко натопленного камина, а монсеньер Колетти сладко спал в теплой постели, и снилось ему, что монсеньер де Келен умер, а он, Колетти, назначен архиепископом Парижским.
Итак, господин Рапт напрасно высматривал своих врагов. Впрочем, поскольку знакомых врагов не было, он стал бросать яростные взгляды на естественных врагов всех честолюбцев: мастеровых и буржуа. Он был готов испепелить их одним взглядом. Приказав расстреливать толпу, он сам ринулся в бой во главе отряда кавалеристов.
Он скакал вдогонку за разбегавшимися бунтовщиками, опрокидывал все, что ему попадалось на пути, топтал конем упавших на землю, рубил еще державшихся на ногах. Глаза его горели, он размахивал саблей, до крови терзал свою лошадь шпорами и напоминал не ангела-погубите-ля — ему не хватало божественного спокойствия, — а скорее демона мести. Увлекшись скачкой, он налетел на баррикаду и подобрал поводья, собираясь преодолеть неожиданное препятствие.
— Стоять, полковник! — внезапно раздался чей-то голос, словно выходивший из-под земли.
Полковник пригнулся к шее лошади, желая рассмотреть говорившего, как вдруг совершенно необъяснимым образом — так неожиданно и ловко все было проделано — кто-то приподнял лошадь, опрокинул ее на землю и животное упало, увлекая графа в своем падении.
Господину Рапту на какое-то время почудилось, что началось землетрясение.
Солдаты г-на Рапта и рады были бы следовать вплотную за своим полковником, но он оказался более решительно настроен, чем его подчиненные, да и лошадь под ним была лучше. Он перескочил первую, уже разрушенную баррикаду с такой горячностью, что оторвался от солдат больше чем на тридцать шагов.
А за этой баррикадой (как не бывает дыма без огня, так не увидите вы и баррикаду без защитников) находился Жан Бык: он пришел на поиски Туссен-Лувертюра и Кирпича, которых разметало огнем солдат г-на Рапта.
Сальватор приказал плотнику отправиться к друзьям и отослать их по домам, и вот теперь Жан Бык искал их, чтобы силой или уговорами заставить выполнить полученный им приказ.
После тщательных, но безуспешных поисков друзей честный плотник собирался было уйти, как вдруг по команде г-на Рапта раздался первый залп.
— Похоже, господин Сальватор был прав, — пробормотал Жан Бык, — ну, сейчас начнут кромсать прохожих.
Мы просим у читателей прощения за более чем разговорное выражение, но Жан Бык не принадлежал к школе аббата Делиля, а слово "кромсать" настолько полно выражало его мысль, настолько точно передает и нашу идею, что мы готовы пожертвовать формой ради содержания.
— Следовательно, я думаю, — продолжал рассуждать плотник вслух, — пора последовать примеру друзей и убраться отсюда.
К несчастью, это легко было сказать, но непросто — сделать.
— Дьявольщина! — оглянувшись, продолжал плотник. — Как же мне быть?
И действительно, впереди бежали люди; сквозь сплошную массу было трудно пробиться, да Жан и не собирался ни бежать, ни быть похожим на беглеца.
Сзади с саблями наголо галопом приближались кавалеристы.
Справа и слева в прилегавших улочках путь был перекрыт: их охраняли пикеты солдат с примкнутыми штыками.
Как известно, наш друг Жан Бык не был воплощением спокойствия. Он озадаченно поводил из стороны в сторону глазами и неожиданно заметил другую баррикаду, развороченную посредине, и решил, что за ней ему будет безопаснее.
Два-три человека, спрятавшиеся в углу этой баррикады, тоже, видимо, пришли к такому решению.
Но в ту минуту Жан Бык искал не себе подобных: он искал балку, брус или большой камень, чтобы заложить пробоину в баррикаде, задержать всадников и успеть убежать целым и невредимым.
Он заметил небольшую тележку и не покатил (это заняло бы слишком много времени из-за обломков, под которыми было не видно мостовой), а поднял ее и понес к пролому.
Он собирался заделать брешь как мог искуснее, но неожиданное нападение изменило его планы: из оборонительного оружия тележка превратилась в наступательное.
Скажем несколько слов о том, что за людей видел Жан Бык неподалеку от себя, чем они занимались и о чем говорили.
Они пытались опознать Жана Быка.
— Это он! — уверял один из них, с вытянутым бледным лицом.
— Кто он? — спросил другой с ярко выраженным провансальским выговором.
— Плотник!
— Ну и что? В Париже шесть тысяч плотников.
— Да это же Жан Бык!
— Ты так думаешь?
— Я в этом уверен.
— Хм!
— Никаких "хм"!
— Вообще-то есть очень простой способ проверить, так ли это.
— И не один способ! А какой имеешь в виду ты?
— Я говорю о самом простом, а потому наилучшем.
— Рассказывай, что надумал, только потише и побыстрее: негодяй может от нас ускользнуть.
— Вот что я предлагаю, — продолжал тот, в котором выговор выдавал провансальца. — Что ты, Овсюг, делаешь, когда хочешь узнать время?
— Брось раз и навсегда дурную привычку называть людей по именам.
— Уж не думаешь ли ты, что твое имя настолько популярно?
— Нет, впрочем, это сейчас не важно! Ты хотел знать, как я узнаю время?
— Да.
— Спрашиваю у дураков, которые носят часы.
— А чтобы узнать имя человека, достаточно…
— Спросить у него…
— Ну и тупица! Это единственный способ так никогда его и не узнать.
— Что же делать?
— Надо не спрашивать, а назвать его по имени.
— Не понимаю.
— Это потому что ты не Христофор Колумб, и пороха тебе не выдумать, дорогой друг. Ну, слушай внимательно. Я замечаю тебя в толпе, мне кажется, я тебя узнал, но сомневаюсь.
— И что тогда делать?
— Я подхожу к тебе с приветливым видом, вежливо снимаю шляпу и медовым голосом говорю: "Здравствуйте, дорогой господин Овсюг".
— Правильно. А я тебе не менее ласково отвечаю: "Вы ошибаетесь, уважаемый, меня зовут Счастливчик или Златоуст". Что ты на это скажешь?
— Ошибаешься, дружок, ты так не ответишь; не обижайся, ведь чтобы предвидеть такие неожиданности, надо иметь в голове мозги. Ты же, наоборот, выдашь себя, услышав свое имя, когда не хочешь быть узнанным. У тебя на лице будет написана растерянность, ты вздрогнешь — да, ты-то, Овсюг, обязательно вздрогнешь, ведь ты чертовски нервный. И заметь, сердечный мой будущий церковный староста, что присутствующий здесь великан так же впечатлителен, как колосс Родосский или другой колосс любого другого города. Достаточно к нему подойти и произнести со свойственной тебе учтивостью: "Здравствуйте, дорогой господин Жан Бык!"
— Да, — кивнул Овсюг, — только боюсь, что наш плотник не вложит в свой ответ столько же вежливости, сколько я мог бы привнести в свой вопрос.
— Скажем прямо: ты боишься, как бы он кулаком не съездил тебе по уху.
— Называй чувство, которое я испытываю, страхом или осторожностью, все равно. Однако…
— Ты колеблешься…
— Признаться, да.
Вот о чем говорили трое приятелей, когда четвертый полицейский, такой же высокий, как Овсюг, только в три раза толще, присоединился к ним.
— Можно втереться в вашу беседу, дорогие друзья?
— Жибасье! — в один голос воскликнули трое агентов.
— Тсс! — предупредил Жибасье. — На чем мы остановились?
— Вспоминали твое приключение на бульваре Инвалидов, — прошипел Карманьоль. — Мы говорили о человеке, который сдавил тебе горло так, что ты был в предвкушении блаженства, испытываемого, как уверяют, во время повешения.
— Ах, этот… — скрипнув зубами, процедил Жибасье. — Ну, попадись он мне!..
— Считай, что попался.
— То есть?
— Взгляни-ка! — продолжал Карманьоль, указывая Жибасье на того человека, о котором они спорили уже несколько минут. — Это не он?
— Он ли это? — взревел бывший каторжник, бросаясь к Жану Быку. — Клянусь святым Жибасье, вы сейчас увидите, он ли это.
Он выхватил из кармана пистолет.
Видя это, Карманьоль последовал за Жибасье, подав Овсюгу знак не отставать.
Овсюг махнул четвертому полицейскому, чтобы тот последовал их примеру.
Жан Бык только что приподнял тележку за оглобли и держал ее на вытянутых руках, когда Жибасье в сопровождении товарищей бросился к нему.
Каторжник направил оружие на плотника и открыл огонь.
Раздался выстрел, но пуля угодила в самую середину тележки, которая рухнула на Жибасье так, что его голова попала меж досок и застряла там, а сам каторжник осел на землю. Он был похож на преступника в ошейнике, только вместо дубовой доски у него на шее теперь болталась такая тяжелая повозка, что аэролит с бульвара Инвалидов показался бы ему тряпичным мячом.
Это зрелище напугало Овсюга, ошеломило Карманьоля и ужаснуло их третьего товарища.
Все трое бросились врассыпную, предоставив Жибасье его судьбе.
Но Жан Бык был не таким человеком, от которого можно было сбежать. Не беспокоясь о том из четверых противников, кто оказался пленником повозки, он перепрыгнул через оглобли и в несколько прыжков настиг одного из беглецов.
Им оказался Овсюг. Плотник схватил его за ноги и, как цепом, ударил Карманьоля.
Оба они потеряли сознание — один от удара, нанесенного им, другой от полученного удара, и Жан Бык бросил их в тележку, не заботясь о том, какое беспокойство он причинит Жибасье. Затем он, как и собирался, заделал тележкой брешь в баррикаде, а полковник Рапт бросился со своими людьми на это укрепление, не подозревая, что имеет дело с одним-единственным бунтовщиком.
Тем временем Жибасье бесновался под тележкой, словно Энкелад под горой Этной.
Это его и сгубило.
Жан Бык подбежал к тележке, чтобы выяснить, почему она раскачивается. Он увидел голову, высунувшуюся сквозь одну из дубовых стенок тележки.
Только теперь плотник узнал Жибасье.
— Ах, негодяй! Так это ты?! — вскричал он.
— Что значит "ты"? — отозвался каторжник.
— Воздыхатель Фифины!
— Клянусь вам, я не знаю, что вы имеете в виду! — воскликнул Жибасье.
— Сейчас объясню! — прорычал Жан Бык.
Позабыв о том, что происходит вокруг, он занес тяжелый кулак и с глухим звуком опустил его на голову Жибасье.
В то же мгновение Жана Быка тряхнуло и он оказался под брюхом лошади.
Это граф Рапт брал баррикаду приступом.
Задние ноги его лошади застряли между деревянными балками и булыжником, передние же попали между оглоблями тележки.
Жану Быку пришлось лишь немного поднатужиться, и он опрокинул лошадь, чувствовавшую себя неуверенно, так как почва уходила у нее из-под ног.
Он напрягся и выкрикнул:
— Стоять, полковник!
Плотник все делал на совесть: лошадь и всадник рухнули на мостовую, а точнее, на камни.
Жан Бык собирался прыгнуть на полковника Рапта и, по всей вероятности, обошелся бы с ним так же, как с Жибасье, но тут всадники, ненамного отстававшие от полковника, с саблями наголо появились всего в нескольких метрах от баррикады.
— Сюда, сюда, старина! — послышался охрипший голос, и Жану показалось, что он его узнает.
Плотник почувствовал, что кто-то тянет его за полу куртки.
Он вскочил и бросился на дорогу, не обратив внимания на то, кто пытался его предупредить, и оставив позади себя неподвижные тела Карманьоля и Овсюга, ставшие частью баррикады, которую брала приступом кавалерия полковника Рапта.
Не вспомнил он и о Жибасье, застрявшем в тележке.
Он смутно понимал, что должен сам позаботиться о собственном спасении.
Инстинкт самосохранения повелевал ему выйти на мостовую.
Там он снова услышал тот же хриплый голос:
— Ближе к домам, ближе, иначе вы мертвец!
Он обернулся и узнал скомороха Фафиу.
Хороший совет, даже если его подал враг, остается хорошим советом. Однако Жан Бык всегда руководствовался первым побуждением и не мог признать справедливость этой максимы. Он видел в Фафиу лишь бывшего дружка мадемуазель Фифины, заставившего его пережить мучительные минуты ревности.
Он пошел прямо на несчастного шута, скрежеща зубами, сжимая кулаки и бросая на него угрожающие взгляды.
— A-а, это ты, проклятый паяц?! И ты еще смеешь мне указывать: "Сюда, старина!"? — проревел плотник.
— Да, именно так, господин Бартелеми, — пролепетал Фафиу. — Я не хотел, чтобы с вами случилось несчастье.
— А почему это ты не хотел, чтобы со мной случилось несчастье?
— Потому что вы хороший человек!
— Значит, когда ты сказал: "Сюда, старина!", ты не собирался меня дразнить? — спросил Жан Бык.
— Вас? Дразнить? — задрожал шут. — Да нет же, я просто хотел вас предупредить. Вон, смотрите, сейчас солдаты будут стрелять! Скорее бежим вот сюда. У меня здесь живет одна знакомая, мы можем переждать у нее.
— Ладно, ладно! — проворчал Жан Бык. — Не нужны мне ни твои советы, ни твое покровительство.
— Да пригнитесь хотя бы, пригнитесь! — крикнул Фафиу, пытаясь притянуть великана к себе.
Но в эту самую минуту плотника окутало облако дыма, раздался оглушительный грохот, засвистели пули, и Фафиу упал к его ногам.
— Тысяча чертей! — выругался Жан Бык, грозя солдатам кулаком. — Так здесь убивают?
— На помощь, господин Бартелеми! На помощь! — пролепетал шут слабеющим голосом.
Этот призыв тронул славного плотника до глубины души. Он наклонился, подхватил Фафиу поперек туловища и открыл ногой дверь, на которую ему указывал шут и которую на всякий случай прикрыли во время их спора.
Он исчез в подъезде в то самое время, как г-н Рапт поднял свою лошадь, прыгнул в седло и закричал:
— Изрубить негодяев! Расстрелять!
Отряд всадников понесся на баррикаду.
Восемьдесят лошадей, пущенных в галоп, проскакали по телам Карманьоля и Овсюга.
Помолитесь за спасение их душ!
Зато Жибасье удалось высвободить голову, он дополз до основания баррикады и с большим трудом добрался до тротуара как раз напротив того места, где исчез Жан Бык, унося Фафиу.
— Ну вот, мы в подъезде, — проговорил плотник. — Куда теперь?
— Шестой этаж, — едва слышно выдохнул шут и лишился чувств.
Великан миновал пять этажей не останавливаясь: паяц в его сильных руках весил не больше, чем ребенок в руках обыкновенного человека. Добравшись до нужного этажа — а это был самый последний, — Жан Бык остановился: на площадку выходили семь или восемь дверей.
Не зная, куда постучать, он спросил совета у Фафиу. Но несчастный актер не подавал признаков жизни: он смертельно побледнел, губы у него посинели, а глаза закатились.
— Эй, малый! — взволновался Жан. — Э-гей, отзовись!
Фафиу оставался все так же недвижим.
При виде его бледности и недвижности плотник смягчился и, пытаясь скрыть от самого себя охватившее его волнение, пробормотал:
— Малый! Вот черт! Эй, малый, очнись! Не можешь же ты умереть, черт побери! До чего глупые у тебя шутки!
Но актер и не собирался шутить. Его ранило в плечо, и он по-настоящему лишился чувств от боли и потери крови, а потому не мог произнести ни звука.
— Дьявол! — снова выругался Жан, что можно было понять как вопрос: "Как быть?"
Он подошел к ближайшей двери, ударил ее локтем и крикнул:
— Кто-нибудь! Эй! Кто-нибудь!
Через две-три секунды в замке повернулся ключ, и испуганный буржуа появился на пороге в рубашке и ночном колпаке.
Он держал в руке свечу, и она дрожала в его пальцах, точь-в-точь как подсвечник в руке Сганареля, когда тот провожал Командора к Дон Жуану.
— Я зажег, господа, зажег, — поспешил заверить буржуа, полагая, что это пришли проверить, как он проявляет симпатию к выборам.
— Да не в этом дело! — перебил его Жан Бык. — Этот человек, — указал он на Фафиу, — тяжело ранен, кажется, у него на вашей площадке есть знакомая, я и решил отнести его к ней. Вы здесь живете и, наверное, знаете, в какую дверь я должен постучать.
Буржуа с опаской взглянул на актера.
— Э, да это господин Фафиу! Вам, верно, сюда! — сказал он и указал на дверь напротив.
— Спасибо! — поблагодарил Жан и направился, куда ему сказали.
Он постучал.
Несколько мгновений спустя до его слуха донеслись легкие шаги, кто-то пугливо приблизился к двери.
Жан постучал еще раз.
— Кто там? — спросил женский голос.
— Фафиу! — отозвался плотник, ему казалось вполне естественным сообщить не свое имя, а актера.
Но он просчитался. Приятельница Фафиу знала не только самого шута, но и его голос, а потому крикнула:
— Ложь! Это не его голос!
"Дьявольщина! — выругался про себя Жан Бык. — Она совершенно права. Как она может узнать голос Фафиу, если говорю я?!"
Он задумался, однако, как мы уже говорили, Жан не отличался сообразительностью.
К счастью, на помощь ему пришел буржуа.
— Мадемуазель! — заговорил он. — Если вы не узнаете голос Фафиу, то, может быть, мой покажется вам знакомым?
— Да, — отозвалась девушка, к которой он обращался. — Вы господин Гиомар, мой сосед.
— Вы мне верите? — продолжал г-н Гиомар.
— Разумеется! У меня нет оснований вам не доверять.
— В таком случае, мадемуазель, ради Бога отоприте дверь! Господин Фафиу, ваш друг, ранен и нуждается в помощи.
Дверь распахнулась с быстротой, не оставлявшей сомнений в том, какой большой интерес питает девушка к актеру.
Это была не кто иная, как Коломбина из театра метра Галилея Коперника.
Увидев своего друга без чувств и в крови, она вскрикнула и бросилась к Фафиу, не обращая внимания ни на Жана Быка, который нес его бесчувственное тело, ни на буржуа, который увереннее держал свечу, с тех пор как понял, что лично ему опасность не угрожает.
— Ну, мадемуазель, не угодно ли вам принять несчастного малого? — проговорил плотник.
— О Боже мой, конечно! Скорее! — воскликнула Коломбина.
Буржуа пошел в спальню первым, освещая дорогу. В комнате стояло лишь несколько стульев, стол и кровать.
Жан, недолго думая, положил Фафиу на кровать, не спрашивая у хозяйки позволения.
— Теперь осторожно его разденьте, — приказал он, — а я пойду за врачом. Если он придет не сразу, не беспокойтесь: в такую ночь, как сегодня, пройти по улице не так-то просто.
Славный Жан Бык сбежал по лестнице и поспешил к Людовику.
Людовика дома не было, но вот уже два дня все знали, где его искать.
Два дня назад Рождественская Роза была возвращена на улицу Ульм.
Как и однажды, когда Броканта обнаружила, что гнездышко Рождественской Розы опустело, лишившись своей очаровательной веселой птички, так же точно — и предсказания Сальватора снова оправдались — в одно прекрасное утро девочка нашлась: она мирно спала в своей постели.
После смерти г-на Жерара у нашего друга г-на Жакаля больше не было оснований скрывать девочку, способную если не окончательно прояснить, то хотя бы частично пролить свет на дело Сарранти.
Проснувшись, Рождественская Роза в ответ на расспросы рассказала, что находилась в доме, где добрые монашки заботились о ней, пичкая ее вареньем и конфетами, и единственное, о чем она жалела, была разлука с добрым другом Людовиком.
Она боялась, что нечто подобное может случиться с ней снова, но Сальватор ее успокоил: ей нечего опасаться, ее отправят в хороший пансион, где она научится всему, чего еще не знает, а Людовик будет навещать ее там дважды в неделю до тех пор, пока она не станет его женой.
Во всем этом не было ничего страшного для нее. И Рождественская Роза со всем согласилась, в особенности после того, как Людовик полностью одобрил план Сальватора.
Однако молодые люди попросили неделю отсрочки, и добрый друг Сальватор предоставил им эту неделю.
Вот почему Людовика следовало искать на улице Ульм, а не дома.
В одно мгновение он преодолел расстояние, отделяющее улицу Ульм от улицы Сен-Дени, и очутился перед Фафиу.
Да позволят нам читатели вернуться к мятежу, который, впрочем, подходил к концу.
С той минуты как Жан Бык покинул улицу Сен-Дени, она превратилась в поле брани, если, конечно, можно так назвать место, где происходит убийство: одна сторона рубит и стреляет, другая кричит и спасается бегством.
Так как сопротивление не было организовано, никто его и не оказывал.
В госпитали стали поступать раненые.
В анатомический театр свозили убитых.
На следующий день газеты осветили события лишь с одной стороны, однако народная молва досказала остальное.
Кавалерийские атаки под предводительством господина полковника Рапта получили в народе название "драгонад на улице Сен-Дени".
Кабинет Виллеля, решивший укрепить свои позиции при помощи террора, захлебнулся в крови и пал, уступив место более умеренному кабинету, в который вошли г-н де Маранд как министр финансов и г-н де Ламот-Удан как военный министр.
В награду за верность и неоценимые услуги, оказанные им на улице Сен-Дени, г-н Рапт получил чин бригадного генерала и звание пэра Франции.
V ГЛАВА, ГДЕ ЧИТАТЕЛИ ВСТРЕТЯТСЯ С ОТЦОМ В ОЖИДАНИИ ВСТРЕЧИ С ДОЧЕРЬЮ
Описанные нами события выполняют в нашей книге такую же роль, как безводные степи в некоторых плодороднейших странах с прекраснейшими пейзажами: такие пустыни непременно нужно миновать, чтобы выйти к оазису. Господина Лебастара де Премона терпели в Париже только потому, что Сальватор заверил Жакаля: генерал явился лишь для освобождения своего друга г-на Сарранти и против правительства ничего не замышлял. Как только г-н Сарранти оказался на свободе, два друга пришли проститься с тем, кого мы отныне станем все реже называть комиссионером и все чаще — Конрадом де Вальженезом.
Господин Лебастар сидел в гостиной Сальватора. По левую руку от него сидел его новый друг, по правую — старый.
В непринужденной задушевной беседе прошло полчаса; генерал Лебастар поднялся и, прощаясь, протянул руку Сальватору. Но тот, с самого начала, похоже, находясь во власти одной мысли, остановил его и, как всегда, спокойно и ласково улыбнувшись, попросил уделить ему еще несколько минут для разговора, который он до сих пор откладывал, но теперь, как ему казалось, настал подходящий момент.
Господин Сарранти направился к двери, собираясь оставить генерала наедине с Сальватором.
— Нет, нет! — остановил его молодой человек. — Вы разделили все тяготы и опасности, которые выпали на долю генерала. Будет справедливо, если вы разделите с ним и радость, когда для него настанет день радости.
— Что вы хотите сказать, Сальватор? — спросил генерал. — Какую еще радость я могу испытать? Разве что увидеть Наполеона Второго на троне его отца?
— У вас есть для счастья и другие причины! — возразил Сальватор.
— Увы, мне об этом ничего не известно, — печально покачал головой генерал.
— Сначала сочтите свои беды, генерал, а потом сосчитаете и радости.
— У меня в этом мире лишь три больших несчастья, — сказал генерал де Премон, — первым и самым большим была смерть моего повелителя; вторым (он повернулся к г-ну Сарранти и протянул ему руку) — осуждение моего друга; третьим…
Генерал нахмурился и замолчал.
— Третьим?.. — переспросил Сальватор.
— Третьим была потеря дочери, которую я любил так же сильно, как ее мать.
— Ну, генерал, раз вы знаете свои несчастья, вы сможете перечислить и свои радости. Итак, во-первых, надежда на возвращение сына вашего повелителя, как вы его называете; во-вторых, спасение и оправдание вашего друга; наконец, третья радость — возвращение вашей любимой дочери.
— Что вы имеете в виду?! — вскричал генерал.
— Как знать? Быть может, я смогу помочь вам испытать эту третью и самую большую радость.
— Вы?
— Да, я.
— Говорите, говорите, мой друг! — взволновался генерал.
— Говорите скорее! — прибавил г-н Сарранти.
— Все зависит от ваших ответов на мои вопросы, — продолжал Сальватор. — Вы бывали в Руане, генерал?
— Да, — сказал тот, вздрогнув.
— Много раз?
— Однажды.
— Давно?
— Пятнадцать лет назад.
— Именно так, — удовлетворенно кивнул Сальватор. — В тысяча восемьсот двенадцатом году, не правда ли?
— Да, в тысяча восемьсот двенадцатом.
— Это было днем или ночью?
— Ночью.
— Вы были в почтовой карете?
— Да.
— Вы остановились в Руане всего на одну минуту?
— Это правда, — с возрастающим удивлением отвечал генерал, — я дал передохнуть лошадям и спросил, как проехать в деревушку, куда я держал путь.
— Деревушка называлась Ла-Буй? — уточнил Сальватор.
— Вы и это знаете? — вскричал генерал.
— Да, — рассмеялся Сальватор, — я знаю это, генерал, а также многое другое. Однако позвольте мне продолжать. В Ла-Буе карета остановилась перед неказистым домиком, из нее вышел человек с объемистым свертком в руках. Надо ли говорить, что это были вы, генерал?
— Да, я.
— Подойдя к дому, вы оглядели ограду и дверь, достали из кармана ключ, отперли дверь, ощупью нашли кровать и положили туда сверток.
— И это правда, — подтвердил генерал.
— После этого, вынув из кармана кошелек и письмо, вы положили то и другое на первый предмет мебели, какой смогли нащупать. Потом вы неслышно прикрыли дверь, сели в коляску, и лошади поскакали в Гавр. Все точно?
— Настолько точно, будто вы при том присутствовали, — отвечал генерал, — я не могу понять, откуда вам все известно.
— Все просто, и вы сейчас это поймете. Итак, я продолжаю; вот факты, которые вам известны, из чего я делаю вывод: сведения мои верны и надежды меня не обманули. Теперь я расскажу вам о том, чего вы не знаете.
Генерал стал слушать с удвоенным вниманием.
— Примерно через час после вашего отъезда женщина, возвращавшаяся с руанского рынка, остановилась у того же дома, где останавливались вы, тоже достала из кармана ключ, отперла дверь и вскрикнула от удивления, услышав крики ребенка.
— Бедняжка Мина! — пробормотал генерал.
Сальватор пропустил его восклицание мимо ушей и продолжал:
— Добрая женщина поспешила зажечь лампу и, двигаясь на крик, увидела на кровати что-то белое и копошащееся; она приподняла длинную муслиновую вуаль: перед ней была заливавшаяся слезами свеженькая, розовощекая прелестная годовалая малышка.
Генерал провел рукой по глазам, смахнув две крупные слезы.
— Велико же было удивление женщины, когда она увидела девочку в комнате, ведь когда женщина уходила, дом оставался пуст. Она взяла ребенка на руки и осмотрела со всех сторон. Она искала в пеленках хоть какую-нибудь записку, но ничего не нашла и лишь отметила про себя, что пеленки из тончайшего батиста; покрывало, в которое закутана девочка, — из дорогих алансонских кружев, а вуаль сверху — из индийского муслина. Не слишком обширные сведения! Но вскоре славная женщина заметила на столе оставленные вами письмо и кошелек. В кошельке было тысяча двести франков. Письмо было составлено в таких выражениях:
"Начиная с 28 октября следующего года, дня рождения девочки, Вы будете получать через кюре Ла-Буе по сто франков в месяц…
Дайте девочке по возможности лучшее воспитание, а в особенности постарайтесь сделать из нее хорошую хозяйку. Один Господь знает, какие испытания ждут ее впереди!
При крещении ее назвали Миной; пусть носит это имя, пока я не верну ей еще и то, которое ей принадлежит".
— Так звали ее мать, — взволнованно прошептал генерал.
— Письмо датировано, — продолжал Сальватор, будто не замечая охватившее генерала волнение, — двадцать восьмым октября тысяча восемьсот двенадцатого года. Вы признаете это, как и свои слова?
— Дата точная, слова приведены буквально.
— Впрочем, если мы в этом усомнимся, — продолжал Сальватор, — нам достаточно будет проверить, ваш ли это почерк.
Сальватор вынул из кармана письмо и показал его генералу.
Тот торопливо развернул листок и стал читать; силы оставили этого человека, и из глаз его брызнули слезы.
Господин Сарранти и Сальватор молчали: они не останавливали этих слез.
Через несколько минут Сальватор продолжал:
— Теперь я убедился, что ошибки быть не может, и скажу вам всю правду. Ваша дочь жива, генерал.
Лебастар де Премон от удивления вскрикнул.
— Жива! — повторил он. — А вы уверены?
— Я получил от нее письмо три дня назад, — просто сказал Сальватор.
— Жива! — воскликнул генерал. — Где же она?
— Подождите, — улыбнулся Сальватор, положив г-ну Лебастару де Премону руку на плечо, — прежде чем я отвечу, где она, позвольте мне рассказать или, вернее, напомнить вам одну историю.
— О, говорите, — сказал генерал, — но не заставляйте меня слишком долго ждать!
— Я не скажу ни одного лишнего слова, — пообещал Сальватор.
— Да, да; но говорите же.
— Вы помните ночь на двадцать первое мая?
— Помню ли я ее?! — воскликнул генерал и протянул Сальватору руку. — В эту ночь я имел счастье познакомиться с вами, мой друг.
— Вы помните, генерал, что, отправляясь на поиски доказательств невиновности господина Сарранти в парк Вири, мы вырвали из рук одного негодяя похищенную девушку и вернули ее жениху?
— Как не помнить! Негодяя звали Лоредан де Вальженез, по имени отца, которого он опозорил. Девушку звали Мина, как мою дочь, а ее жениха — Жюстен. Как видите, я ничего не забыл.
— А теперь, генерал, вспомните последнюю подробность, может быть, самую главную в истории этих молодых людей, и я больше ни о чем вас не спрошу.
— Я помню, — сказал генерал, — что девочку нашел и воспитал учитель, а затем ее похитил из пансиона господин де Вальженез. Этот пансион находился в Версале. Об этом я должен был вспомнить?
— Нет, генерал, это факты, это история, а я хочу услышать лишь о небольшой подробности. Но именно в ней мораль всего этого дела. Призовите же на помощь свою память, прошу вас.
— Я не знаю, что вы хотите мне сказать, друг мой.
— Ну хорошо. Я попытаюсь направить вас по правильному следу. Что сталось с молодыми людьми?
— Они уехали за границу.
— Отлично! Они действительно уехали, и вы, генерал, дали им денег на дорогу и дальнейшую жизнь.
— Не будем об этом, мой друг.
— Как вам будет угодно. Но так мы подошли к интересующей нас подробности. "Меня мучают угрызения совести, — сказал я вам, когда молодые люди уезжали, — рано или поздно родители девушки объявятся; если они знатного происхождения, богаты, могущественны, не упрекнут ли они Жюстена?" А вы ответили…
— Я ответил, — торопливо перебил его генерал, — что родителям девушки не в чем упрекать человека, подобравшего девочку, которую сами они бросили, вырастившего ее как сестру и спасшего ее сначала от нищеты, а затем от бесчестья.
— Я тогда прибавил, генерал… помните мои слова: "А если бы вы были отцом девочки"?
Генерал вздрогнул. Только теперь он взглянул правде в глаза и окончательно все понял.
— Договаривайте, — попросил он.
— Если бы в ваше отсутствие вашей дочери грозила опасность, которой избежала невеста Жюстена, простили бы вы молодому человеку, который вдали от вас распорядился судьбой вашей дочери?
— Я не только обнял бы его как зятя, о чем я вам уже говорил, друг мой, но и благословил бы его как спасителя.
— Именно это вы мне тогда и сказали, генерал. Но готовы ли вы повторить эти слова сегодня, если я вам сообщу: "Генерал, речь идет о вашей собственной дочери"?
— Друг мой! — торжественно проговорил генерал. — Я поклялся в верности императору, дал ему слово жить и умереть за него. Умереть я не мог: я живу ради его сына.
— Ну что ж, генерал, живите и для своей дочери, — сказал Сальватор, — ведь именно ее спас Жюстен.
— Значит, прелестная девушка, которую я видел в ночь на двадцать первое мая, и есть… — начал было генерал.
— … ваша дочь! — договорил за него Сальватор.
— Моя дочь! Дочь! — опьянев от радости, воскликнул генерал.
— О, друг мой! — воскликнул Сарранти и пожал генералу руку, от всей души разделяя его радость.
— Однако убедите меня, друг мой, — попросил генерал, все еще сомневаясь, — что поделаешь, не так-то легко поверить в свое счастье! Как вы, я не скажу узнали, но убедились во всем этом?
— Да, понимаю, — улыбнулся Сальватор, — вы хотите услышать доказательства.
— Но если вы были уверены в том, что сказали мне теперь, почему же вы молчали до сих пор?
— Я хотел сам окончательно во всем убедиться. Ведь лучше было выждать, чем напрасно рвать вам сердце! Как только у меня выдался свободный день, я поехал в Руан. Там я спросил кюре из Ла-Буя. Оказалось, что он уже умер. Его служанка рассказала, что за несколько дней до этого из Парижа приезжал господин, судя по выправке военный, хотя одет был как буржуа. Он тоже спрашивал кюре или кого-нибудь, кто знал о судьбе девочки, воспитывавшейся в деревне, но вот уже пять или шесть лет как исчезнувшей.
Я сразу догадался, что это были вы, генерал, и что ваши поиски оказались бесплодными.
— Вы совершенно правы, — подтвердил генерал.
— Тогда я узнал у тамошнего мэра, не осталось ли в деревне людей с фамилией Буавен. Мне сообщили, что в Руане живут четверо или пятеро Буавенов. Я побывал у всех них по очереди и в конце концов нашел одну старую деву, получившую небольшое наследство, мебель и бумаги своей двоюродной бабки. Эта старая дева заботилась о Мине в течение пяти лет и знала ее отлично. Если бы у меня и оставалось еще сомнение, оно сейчас же рассеялось, когда она отыскала письмо, которое я вам показал.
— Да где же мое дитя? Где моя дочь? — вскричал генерал.
— Она или, точнее, они — отныне вам следует, генерал, называть их во множественном числе — сейчас в Голландии, где живут каждый в своей клетке, напротив друг друга, как канарейки, которых голландцы подвергают тюремному режиму, чтобы заставить их петь.
— Я еду в Гаагу! — объявил генерал и поднялся.
— Вы хотели сказать: "Мы едем!", не так ли, дорогой генерал? — уточнил Сарранти.
— Сожалею, что не могу поехать вместе с вами, — заметил Сальватор. — Увы, политическая ситуация в настоящее время чрезвычайно сложна, и я не могу уехать из Парижа.
— До свидания, дорогой Сальватор; как видите, я прощаюсь не навсегда. Однако, — нахмурившись, прибавил генерал, — я должен нанести перед отъездом визит, даже если он меня задержит на сутки.
Взглянув на грозно сдвинутые брови генерала, Сальватор все понял.
— Вы знаете, кого я имею в виду, не так ли? — продолжал г-н Лебастар.
— Да, генерал. Но этот визит много времени не потребует: господина де Вальженеза сейчас в Париже нет.
— Я его дождусь! — решительно заявил генерал.
— Это могло бы вас задержать на неопределенное время, генерал. Мой дорогой кузен Лоредан уехал третьего дня из Парижа и вернется не раньше того лица, которое он преследует. Это лицо — госпожа де Маранд, обожателем которой он себя объявил. Рано или поздно это может прийтись не по душе Жану Роберу или даже господину де Маранду, который разрешает жене иметь любовника, но не позволяет никому это афишировать. А господин де Вальженез именно этим сейчас и занимается: узнав, что госпожа де Маранд отправилась в Пикардию к умирающей тетке, он пустился в погоню. Таким образом, возвращение господина де Вальженеза зависит от того, когда возвратится госпожа де Маранд. А потому, дорогой генерал, я предлагаю вам отправляться как можно раньше, то есть сегодня… К вашему возвращению господин де Вальженез будет, по всей вероятности, в Париже. Тогда вы им и займетесь. Но я сердцем чувствую, что вам не придется заниматься господином де Вальженезом.
— Дорогой Сальватор, — сказал генерал, неверно истолковав слова молодого человека. — Я не считаю своим другом того, кто займет в подобных обстоятельствах мое место.
— Успокойтесь, генерал, и считайте меня по-прежнему своим другом. Как верно то, что моя преданность свободе равна вашей преданности императору, так верно и то, что я пальцем не трону господина де Вальженеза.
— Спасибо! — поблагодарил генерал, крепко пожимая Сальватору руку. — Ну, на сей раз прощайте.
— Позвольте мне проводить вас хотя бы до заставы, — сказал Сальватор, встал и взялся за шляпу. — Кроме того, вам нужна карета; я сейчас раздобуду ту, на которой Жюстен и Мина уехали в Голландию. Вполне возможно, что человек, который их отвозил, сможет рассказать вам о них в пути.
— О Сальватор! — печально проговорил генерал. — Почему я узнал вас так поздно!.. Втроем, — прибавил он, протянув руку г-ну Сарранти, — мы перевернули бы весь мир.
— Это еще предстоит сделать, — заметил Сальватор, — у нас пока есть время.
И трое друзей направились к улице Анфер.
Недалеко от Приюта подкидышей находился дом каретника, у которого Сальватор нанимал почтовую карету, ту самую, что доставила Жюстена и Мину в Голландию.
И карета и форейтор были найдены.
Спустя час генерал Лебастар де Премон и г-н Сарранти обняли Сальватора и карета стремительно покатила в сторону заставы Сен-Дени.
Оставим их на бельгийской дороге и последуем за каретой, встретившейся им у церкви святого Лаврентия.
Если бы генерал знал, кто едет в этой карете, это могло бы на время задержать его отъезд, так как она принадлежала г-же де Маранд. Она приехала в Пикардию слишком поздно и не успела проститься с тетей, а потому спешно возвращалась в Париж, где в лихорадочном нетерпении ее ожидал Жан Робер.
Как помнят читатели, ее возвращение, по словам Сальватора, должно было неизбежно привести к появлению в Париже и г-на де Вальженеза.
Но генерал не знал ни г-жи де Маранд, ни ее кареты, а потому в прекрасном расположении духа продолжал свой путь.
VI ГЛАВА, В КОТОРОЙ ДОКАЗЫВАЕТСЯ, ЧТО ИМЕТЬ ХОРОШИЙ СЛУХ — ДАЛЕКО НЕ ЛИШНЕЕ
Вы помните, дорогие читатели, очаровательную комнатку, обтянутую ситцем, где иногда появлялась г-жа де Маранд и куда мы имели нескромность вас пригласить? Если вы были влюблены, вы сохранили об этом воспоминание; если вы влюблены и сейчас, вы храните аромат любви. Итак, в эту комнату, это гнездышко, эту часовню любви мы приведем вас еще раз, не опасаясь вызвать ваше неудовольствие, о влюбленные в настоящем или в прошлом!
Действие происходит в тот же вечер, когда г-жа де Маранд вернулась в Париж.
Госпожа де Маранд пользуется правом, данным ей мужем раньше и остающимся в силе и теперь, когда в новом кабинете министров он получил портфель министра финансов. Сейчас она говорит о любви с нашим другом Жаном Робером. Молодой человек сидит или, точнее, стоит на коленях (мы же сказали, что комната представляла собой часовню любви) перед здешним божеством и рассказывает нескончаемую нежную историю — их так хорошо умеют нашептывать все влюбленные: ушко любящей женщины никогда не устает их слушать.
В ту минуту как мы вводим вас в храм, Жан Робер обнимает тонкую гибкую талию молодой женщины и, заглядывая ей в глаза — словно все ее чувства не написаны у нее на лице и он хотел бы заглянуть в самую глубину ее души, — спрашивает:
— Какое, по-вашему, чувство из пяти наименее нам дорого, любовь моя?
— Все чувства, как мне кажется, одинаково мне дороги, когда вы здесь, мой друг.
— Спасибо. И все-таки не считаете ли вы, что следовало бы отдать предпочтение одному или одним из них перед другим или другими?
— Да, пожалуй; кажется, я открыла шестое чувство.
— Какое же, мой любимый Христофор Колумб из "Страны Нежных Чувств"?
— Когда я жду вас, любимый мой, я больше не вижу и не слышу, не дышу, не различаю запахов, не осязаю: словом, я нахожусь во власти ожидания, это чувство и представляется мне наименее необходимым.
— Так вы меня в самом деле ждали?
— Неблагодарный! Да разве я не жду вас все время?!
— Дорогая Лидия! Как бы я хотел, чтобы это была правда!
— Боже милосердный! И он еще сомневается!
— Нет, любовь моя, я не сомневаюсь, я страшусь…
— Чего вы можете страшиться?
— А чего обыкновенно боится счастливый человек, которому больше нечего желать, нечего просить у Бога, даже рая, — он боится всего!
— Поэт! — кокетливо обратилась г-жа де Маранд к Жану Роберу, целуя его в лоб. — Вы помните, что сказал ваш предшественник Жан Расин:
Бог страшен, Авенир, мне, а более никто![32]
— Ну хорошо, допустим, я боюсь Бога, а больше никого и ничего. Какому же богу молитесь вы, милый ангел?
— Тебе! — выдохнула она.
Услышав ее нежное признание, Жан Робер еще крепче сжал ее в объятиях.
— Я лишь ваш возлюбленный, — рассмеялся он в ответ, — а вот ваш настоящий любовник, ваш истинный бог, Лидия, это свет. И так как вы посвящаете этому божеству большую часть жизни, то я лишь одна из ваших жертв.
— Клятвопреступник! Отступник! Богохульник! — отпрянув от молодого человека, вскричала Лидия. — Зачем мне свет, если в нем нет вас?
— Вы хотите сказать, дорогая, чем я был бы для вас, не будь света?
— Он еще упорствует! — снова отстраняясь от Жана, промолвила г-жа де Маранд.
— Да, любимая, упорствую! Да, я думаю, что вы не можете жить без света и что, закружившись в кадрили и вальсе, вы бываете так увлечены, очарованы, околдованы, что думаете обо мне не больше, чем о пылинке, поднятой вашими атласными башмачками. Вам нравится вальс, он вам под стать, как вы под стать ему. Однако для меня настоящая пытка видеть вас или знать, что вас, задыхающуюся, с обнаженными руками, плечами и шеей, сжимают в объятиях десятки фатов, над которыми вы, безусловно, посмеиваетесь, но ведь они в мыслях обладают вами, в тот момент как вы им отдаетесь в танце!
— О, продолжайте, продолжайте! — воскликнула г-жа де Маранд, окидывая поэта любовным взглядом; ей нравилось, что молодой человек ее ревнует.
— Вы, может быть, находите, что я несправедлив, эгоистичен, — продолжал между тем Жан Робер. — Про себя вы думаете, — я читаю ваши мысли, — что мои театральные или литературные успехи — такое же развлечение, как ваши победы в свете. Увы, дорогая, не чистоту души я выставляю перед публикой напоказ, как вы выставляете перед ней девственное сокровище ваших плеч. Я отдаю ей свои мысли, наблюдения, знания. Мир открывает передо мной свои раны, и я стараюсь если не вылечить их, то, по. крайней мере, указать на них нашим законодателям, а они для общества то же, что врачи для тела. Но вы, Лидия, отдаете толпе всю себя. Цветы, жемчуга, рубины, бриллианты, которыми вы украшаете свое прекрасное тело, словно магниты, притягивают к себе взгляды. Я не раз наблюдал за тем, как вы собираетесь на бал. Казалось, вы готовитесь завоевать целое королевство. Никогда полководец, отправляющийся завоевывать заморские страны, никогда Вильгельм Нормандский на своем корабле, никогда Фернан Кортес, сжигающий свои суда, не составляли планы кампании тщательнее вас. Вот почему я все еще сомневаюсь в вашей любви, несмотря на то что вы представляете мне неизмеримые доказательства ее.
— Я люблю тебя, — сказала г-жа де Маранд, привлекая его к себе и горячо целуя. — Вот мой ответ.
— Да, ты меня любишь, — подхватил поэт, — ты очень меня любишь, но в любви "очень" не означает "достаточно".
— Послушай! — строго проговорила она. — Поговорим хоть один раз серьезно. Есть ли в свете женщина, пользующаяся такой свободой, как я?
— Нет, разумеется, однако…
— Позволь мне договорить и не перебивай. Мысль — дикая птица, пугающаяся малейшего шума. Итак, я сказала, что для замужней женщины я пользуюсь самой безграничной свободой, какая только доступна женщине. В обмен на эту свободу единственное, что требует от меня муж — быть гостеприимной хозяйкой его дома, настоящей светской дамой. Знаешь, чего он хочет, когда возвращается домой? Видеть меня приветливо улыбающейся, чтобы отдохнуть от своих цифр и расчетов. Знаешь, чего он ждет, когда уходит? Братского рукопожатия, вселяющего в него уверенность, что он оставляет у себя дома друга. И я на всех парусах пустилась в океан, зовущийся светом, изо всех сил пытаясь не налететь на рифы. Однажды лунной ночью я увидела вдали прекрасную, окутанную серебристым светом страну, манившую меня похожими на звезды цветами. Я крикнула: "Земля!", причалила, ступила на землю, возблагодарила Господа, приведшего меня в страну моих снов, а в этой стране жил ты.
— О любовь моя! Любовь моя! — прошептал Жан Робер, целуя Лидию, и покачал головой.
— Дай мне договорить, — ласково отстранила она его. — Очутившись в прекрасной стране своих снов, я прежде всего подумала, что останусь здесь навсегда. Но жадный океан был рядом, он не хотел выпускать свою жертву, как сказали бы вы, поэты. Он привлекал меня к себе, шелковисто-атласная кружевная волна кричала мне: "Возвращайся к нам, если не навсегда, то хотя бы время от времени, если хочешь сохранить свою свободу!" И я возвращалась всякий раз, как слышала этот властный голос; я возвращалась, чтобы уплатить дань. Я плачу ее со слезами на глазах, но это цена моей свободы. Вот моя исповедь, а в заключение я хочу привести поэту-мизантропу три строки другого поэта, еще большего мизантропа:
Ты светский человек, а значит — раб приличий;
Их надо соблюдать, как требует обычай,
А крайностей велит нам разум избегать.[33]
— Молчи! Я люблю тебя! Люблю! — страстно вскричал Жан Робер.
— Будь по-твоему! — кивнула она, покорно принимая поцелуи Жана Робера, но не отвечая ему тем же, будто в глубине души еще сердилась на него. — Раз мы обо всем договорились, вернемся к тому, с чего мы начали разговор. Вы у меня спрашивали, какое чувство наименее значительно, а я вам сказала, желая вам понравиться, что это — чувство ожидания. Что вы на это ответите?
— Ничего, и буду повторять "ничего", до тех пор, пока вы будете говорить мне "вы".
— Ну хорошо, я говорю "ты".
— Этого недостаточно. Когда ты задавала свой вопрос, ты прижималась губами к моему лбу. Именно с мыслями об этом поцелуе я и спросил тебя о том, какое чувство наименее значительно и бесполезно.
— Прежде всего проси прощения за то, что ты сказал, будто я отдаю себя всем, и я отпущу тебе все грехи.
— Не возражаю, но при условии, если ты скажешь, что мыслями ты всегда со мной.
Вместо ответа, прелестница распахнула жаркие объятия.
— Послушай! — сказал Жан Робер. — Когда я тебя целую, я тебя вижу, осязаю, вдыхаю твой аромат, но я тебя не слышу, потому что наши губы сливаются в поцелуе, да ни одно слово и не способно выразить то, что я при этом испытываю. Значит, именно слух наименее важен в подобных обстоятельствах.
— Нет, нет, — сказала она. — Не произноси подобного кощунства: это чувство так же важно, как и другие, потому что помогает мне услышать твои драгоценные слова.
Госпожа де Маранд была совершенно права, утверждая, что слух — чувство не хуже других. Прибавим, что в настоящих обстоятельствах он даже выходил на первое место.
Наши влюбленные любезничали, не сводя друг с друга глаз, обменивались поцелуями и не замечали — влюбленные такие рассеянные! — что время от времени занавеска в алькове колышется словно от сквозняка, дующего из приотворенной двери.
Но для такого движения не было никакой причины, во всяком случае видимой: дверь алькова была плотно закрыта.
Только призвав на помощь зрение и заглянув за занавески, наши влюбленные увидели бы человека, который, притаившись за пологом, изо всех сил старался, но не мог сдержать судорожную дрожь, объяснявшуюся неудобным положением.
Но случилось так, что в ту минуту, как Жан Робер шестью поцелуями положил конец разговору о шести чувствах, укрывшийся между стеной и кроватью человек то ли разволновался от поцелуев, то ли не выдержал напряжения, находясь в неловком положении, и дернулся. Госпожа де Маранд вздрогнула.
Жан Робер, словно лишний раз доказывая истинность своего парадокса относительно слуха, не услышал или сделал вид, что ничего не слышит. Но, почувствовав, как вздрогнула его возлюбленная, спросил:
— Что с вами, любовь моя?
— Ты ничего не заметил? — с трепетом спросила г-жа де Маранд.
— Нет.
— Ну так прислушайся, — сказала она, повернув голову в сторону кровати.
Жан Робер прислушался. Но так ничего и не уловив, он снова взял красавицу за руки и припал к ним губами.
Поцелуй — музыка, сто поцелуев — симфония. Под сводами часовни звучали тысячи поцелуев.
Но если мысль, словно дикую птицу, легко спугнуть, как совсем недавно утверждала г-жа де Маранд, то ангела-хранителя поцелуев испугать еще легче.
Шум, заставивший молодую женщину вздрогнуть, снова достиг ее слуха; теперь она вскрикнула.
На этот раз и Жан Робер слышал подозрительный звук. Он вскочил и пошел прямо к кровати, откуда, как ему показалось, шум доносился.
В ту минуту как он потянулся к пологу, тот заколыхался.
Поэт перешагнул через кровать и столкнулся лицом к лицу с г-ном Лореданом де Вальженезом.
— Вы? Здесь? — вскричал Жан Робер.
Госпожа де Маранд поднялась, не в силах сдержать дрожь. Она была потрясена, когда вслед за поэтом узнала молодого человека.
Читатели помнят, как по-отечески предостерегал г-н де Маранд свою жену по поводу монсеньера Колетги и г-на де Вальженеза. Насколько молодой поэт казался ему порядочным в вопросах любви, настолько же епископ и развратник могли, по его мнению, опорочить имя жены. Он из добрых чувств предупредил г-жу де Маранд, и молодая женщина в ответ на вопрос мужа "Вам нравится господин Лоредан?" заявила: "Он мне безразличен".
Из главы под названием "Беседа супругов" читателям также стало известно, что банкир сказал о г-не Лоредане де Вальженезе:
"Что касается успехов, похоже, ими он обязан светским женщинам. Когда же он обращается к девушкам из народа, то, несмотря на великодушное содействие, которое оказывает в этих случаях своему брату мадемуазель Сюзанна де Вальженез, молодой человек вынужден порой применять насилие".
И действительно, мы помним, какое участие принимала мадемуазель Сюзанна де Вальженез в похищении невесты Жюстена.
Нам еще предстоит убедиться в том, что услужливая сестрица помогала ему не только в похищении простых девушек.
У нее была камеристка, статная красавица — мы встречались с ней, когда она впускала Жана Робера в "голубятню" г-жи де Маранд.
Девушку звали Натали, и она была искренне предана своей хозяйке.
Когда однажды вечером г-н де Вальженез признался сестре, что влюблен в г-жу де Маранд, мадемуазель Сюзанна стала искать случай поселить у жены банкира своего человека, который смог бы в случае необходимости провести к Лидии г-на де Вальженеза.
И такой случай представился. По возвращении с вод г-жа де Маранд стала искать камеристку, и мадемуазель де Вальженез любезно предложила ей свою.
Это и была Натали.
Обычно мы не задумываемся над тем, какое огромное влияние имеет камеристка на свою хозяйку. Натали при малейшей возможности превозносила г-на де Вальженеза. Госпожа де Маранд получила эту девушку от сестры героя многочисленных любовных подвигов, а потому не удивлялась, что слышит о нем много хорошего, принимая за признательность бывшим хозяевам то, что являлось в действительности лишь умышленным подстрекательством.
Но из предыдущих сцен, а в особенности из той, что только что была нами представлена на суд читателей, явствует, что г-жа де Маранд по-настоящему любила Жана Робера; стоит ли говорить, что похвалы, которые расточала Натали, не возымели на нее никакого действия.
В этот вечер г-н де Вальженез, доведенный до крайности равнодушием г-жи де Маранд, решился на отчаянный поступок из тех, что порой удаются. Натали спрятала его в алькове, он просидел там два часа, явившись свидетелем любовных признаний Жана Робера и г-жи де Маранд, как вдруг Лидия услышала подозрительный шум, заставивший ее вздрогнуть.
В самом деле, мучительно быть нелюбимым, но еще мучительнее убедиться, что сердце, закрытое для вас, открыто для других.
И пыткой становится это мучение, когда вы слышите беспощадные слова, обращенные к другому меж двумя поцелуями: "Я люблю тебя!"
На мгновение г-ну де Вальженезу пришло на ум внезапно явиться перед влюбленными подобно голове Медузы.
Но к чему привело бы такое появление?
К дуэли между Жаном Робером и г-ном де Вальженезом. Даже если предположить, что аристократу повезет и он убьет поэта, смерть Жана Робера не заставит г-жу де Маранд полюбить г-на де Вальженеза.
А вот явиться на следующий день к молодой женщине и сказать: "Я провел вечер за вашей постелью, все видел и слышал, купите мое молчание за такую-то цену" — это позволяло надеяться на то, что г-жа де Маранд, боясь за любовника или за мужа, согласится под угрозой на то, в чем упрямо отказывала вопреки самым нежным уговорам.
Именно это соображение и решило все дело. Господин де Вальженез думал теперь лишь о том, как удалиться, потому что видел и слышал все, что хотел увидеть и услышать. Но не так-то легко выбраться из-за кровати: даже если вы идете крадучись, вас выдает скрип лакированных сапог или паркета, может шевельнуться занавеска — все это нарушает безмятежную тишину любовной сцены.
Так и случилось — г-н де Вальженез хотел было удалиться, но паркет скрипнул, и занавески шевельнулись.
Жан Робер бросился к кровати, узнал молодого дворянина и вскричал: "Вы? Здесь?"
— Да, это я! — отвечал де Вальженез; видя перед собой мужчину, то есть опасность, он гордо выпрямился.
— Негодяй! — вскипел Жан Робер, хватая его за шиворот.
— Полегче, господин поэт, — презрительно подчеркнул последнее слово Вальженез, — в доме находится, может быть, всего в нескольких шагах от нас третье заинтересованное лицо, которое может услышать наши препирательства, что, вероятно, огорчило бы сударыню.
— Подлец! — вполголоса проговорил Жан Робер.
— Еще раз повторяю: тише! — предупредил его г-н де Вальженез.
— Я могу говорить громко или тихо — все равно я вас убью, — не успокаивался Жан Робер.
— Мы находимся в комнате женщины, сударь.
— Так выйдем!
— К чему шуметь понапрасну? Вы же знаете мой адрес, не так ли? Если забыли, я напомню. Я к вашим услугам.
— Почему не теперь же?
— О! Теперь же! Вы забыли, что сейчас на улице беспросветная тьма. А не мешает ясно видеть, что делаешь. Да и госпоже де Маранд, как видно, не по себе.
Молодая женщина в самом деле упала в кресло.
— Хорошо, сударь, до завтра! — ответил Жан Робер.
— Да, сударь, завтра и с превеликим удовольствием.
Жан Робер снова перешагнул кровать и опустился перед г-жой де Маранд на колени.
Господин Лоредан де Вальженез выскочил в коридор через альковную дверь и закрыл ее за собой.
— Прости, прости меня, Лидия, любимая! — обняв молодую женщину за плечи и горячо целуя, сказал Жан Робер.
— За что простить? — спросила она. — Какое преступление ты совершил? Как же здесь оказался этот человек?
— Не беспокойся, ты его больше не увидишь! — с чувством заверил Жан Робер.
— Ах, любимый мой! — воскликнула несчастная женщина, крепко прижимая его голову к своей груди. — Не вздумай ставить на карту свою драгоценную жизнь против никчемной жизни этого негодяя.
— Не бойся! Ничего не бойся!.. С нами Бог!
— Я думаю обо всем этом иначе. Поклянись, друг мой, что не станешь драться с этим человеком.
— Как я могу это обещать?!
— Если любишь меня, поклянись!
— Не могу! Да пойми же!.. — взмолился Жан Робер.
— Значит, ты меня не любишь.
— Я? Не люблю тебя? О Господи!
— Друг мой, — сказала г-жа де Маранд, — похоже, я сейчас умру.
В самом деле, казалось, жизнь оставляет молодую и прекрасную женщину: дыхания не было слышно, она сильно побледнела и будто застыла.
Жан Робер не на шутку встревожился.
— Я готов обещать все, что ты хочешь, — сказал он.
— И ты сделаешь, что я прикажу?
— Разумеется.
— Поклянись!
— Жизнью своей клянусь! — сказал Жан Робер.
— Я бы предпочла, чтобы ты поклялся моей жизнью, — призналась г-жа де Маранд. — У меня, по крайней мере, была бы надежда умереть, если бы ты нарушил свое слово.
С этими словами она обвила его шею руками, крепко обняла, так что едва не задушила, горячо поцеловала, и на мгновение их души воспарили так высоко, что оба почти забыли о только что разыгравшейся страшной сцене.
VII ГЛАВА, В КОТОРОЙ АВТОР ПРЕДЛАГАЕТ ГОСПОДИНА ДЕ МАРАНДА — ЕСЛИ НЕ В ФИЗИЧЕСКОМ ОТНОШЕНИИ, ТО, ВО ВСЯКОМ СЛУЧАЕ, НРАВСТВЕННОМ — В КАЧЕСТВЕ ОБРАЗЦОВОГО МУЖА: В ПРОШЛОМ, В НАСТОЯЩЕМ И В БУДУЩЕМ
Как только Жан Робер ушел, г-жа де Маранд поспешила вниз, в свою спальню, где Натали уже ожидала ее для вечернего туалета.
Но, проходя мимо, г-жа де Маранд заявила ей:
— Мне не нужны ваши услуги, мадемуазель.
— Разве я имела несчастье вызвать неудовольствие госпожи? — нагло спросила камеристка.
— Вы? — презрительно переспросила г-жа де Маранд.
— Госпожа обычно добра ко мне, — продолжала мадемуазель Натали, — а сегодня вечером говорит со мной так строго, что я подумала…
— Довольно! — остановила ее г-жа де Маранд. — Ступайте и никогда больше не смейте показываться мне на глаза! Вот вам двадцать пять луидоров, — прибавила она, доставая из шифоньера сверток золотых монет. — И чтобы завтра утром вас не было в доме.
— Сударыня! Когда людей выгоняют, им хотя бы объясняют причину! — возвысила голос камеристка.
— А я не желаю ничего вам объяснять. Возьмите деньги и ступайте прочь.
— Хорошо, сударыня, — прошипела камеристка, взяла деньги и бросила на хозяйку полный ненависти взгляд. — Я буду иметь честь обратиться за разъяснениями к господину де Маранду.
— Господин де Маранд повторит вам то же, что вы слышали от меня. А пока ступайте вон, — строго приказала молодая женщина.
Тон, которым все это произнесла г-жа де Маранд, жест, которым сопровождала свои слова, не допускали возражений. Мадемуазель Натали вышла, хлопнув дверью.
Оставшись одна, г-жа де Маранд разделась и поскорее легла, охваченная противоречивыми чувствами, которые легко угадать, но трудно описать.
Не прошло и пяти минут, как послышался негромкий стук в дверь.
Она непроизвольно вздрогнула и инстинктивно прикрыла свечу гасильником из золоченого серебра. Соблазнительная спальня, которую мы уже описывали ранее, освещалась теперь лишь опаловым светом лампы богемского стекла, горевшей в небольшой оранжерее.
Кто мог стучать в такое время?
Не камеристка: она бы не осмелилась.
Не Жан Робер: никогда ноги его не было, во всяком случае ночью, в этой спальне, являвшейся частью супружеских покоев.
Не г-н де Маранд: в этом отношении он был скромен не менее Жана Робера и не заходил в спальню к жене после десяти часов вечера, если не считать той ночи, когда пришел дать совет остерегаться монсеньера Колетта и г-на де Вальженеза.
Уж не Вальженез ли это?
От одной этой мысли молодая женщина задрожала всем телом и настолько обессилела, что не могла ответить. К счастью, стучавший подал голос и поспешил ее успокоить.
— Это я, — сказал он.
Госпожа де Маранд узнала голос мужа.
— Входите, — пригласила она, совершенно успокоившись и почти весело.
Господин де Маранд вошел с подсвечником, хотя свеча в нем не горела, и направился прямо к постели жены.
Он взял ее руку и поцеловал.
— Простите за поздний визит, — извинился г-н де Маранд. — Но я узнал о вашем возвращении, а также о понесенной вами тяжелой утрате — кончине вашей тети, и пришел выразить вам свои соболезнования.
— Благодарю вас, сударь, — произнесла молодая женщина, несколько удивившись этому ночному визиту и пытаясь найти ему причину. — Однако, — продолжала она с сомнением, которое не могло смутить ее неизменно снисходительного мужа, — неужели вы только из-за этого потрудились ко мне зайти? Вам больше нечего мне сказать?
— Отчего же нет, дорогая Лидия, мне еще многое нужно вам сообщить.
Госпожа де Маранд посмотрела на мужа с некоторым беспокойством.
Это беспокойство не ускользнуло от внимания банкира, и он попытался успокоить ее прежде всего улыбкой, а затем сказал:
— Во-первых, я хотел попросить у вас огня.
— Огня? — удивилась молодая женщина.
— Разве вы не видите, что моя свеча погасла?
— А почему она должна гореть, сударь? Разве, чтобы поговорить, недостаточно света моей лампы?
— Разумеется. Но перед разговором мне нужно произвести очень важные поиски.
— Важные поиски? — переспросила г-жа де Маранд.
— Вы, может быть, слышали, дорогая Лидия, когда находились в Пикардии или уже вернулись в особняк, что меня назначили министром финансов?
— Да, сударь, и я вас искренне поздравляю.
— Откровенно говоря, поздравлять меня не с чем, дорогая, но я побеспокоил вас в такой час вовсе не затем, чтобы сообщить эту новость. Итак, я теперь министр финансов. А министр без портфеля — почти то же, что министр финансов без финансов. Я, дорогая, потерял свой портфель.
— Не понимаю, — сказала г-жа де Маранд, в самом деле не догадывавшаяся, куда клонит ее муж.
— А ведь это очень просто, — продолжал г-н де Маранд. — Я поднимался к вам с намерением побеседовать несколько минут, как я уже имел честь вам сообщить. Я спокойно поднимался с подсвечником в руке и портфелем под мышкой, как вдруг какой-то человек, торопливо сбегавший от вас с лестницы, сильно меня толкнул. Мой портфель упал, свеча погасла. Вот почему я прошу вашего позволения зажечь мою свечу и отправиться на поиски своего портфеля.
— Кто же был этот человек? — неуверенно проговорила г-жа де Маранд.
— Понятия не имею. Во всяком случае, я собирался достаточно круто обойтись с ним, так как мне вначале показалось, что это вор, который хочет добраться до моей кассы. Однако я подумал, что, может быть, этот человек замышлял что-то против вас, и пришел справиться, чтобы принять окончательное решение по поводу этого господина.
— А вы его узнали? — невнятно произнесла г-жа де Маранд.
— Да, так мне, по крайней мере, кажется.
— И… и… могу ли я вас спросить?..
Слова застыли у нее на устах. Она трепетала при мысли, что муж встретил Жана Робера.
— Разумеется, вы можете спросить, кто это был, — отвечал г-н де Маранд. — Полагаю, что именно это вы хотели узнать. Это был господин де Вальженез.
— Господин де Вальженез! — повторила молодая женщина.
— Да, он, — подтвердил г-н де Маранд. — А теперь, дорогая Лидия, вы позволите мне зажечь свечу?
И г-н де Маранд зажег свою свечу от небольшой лампы в оранжерее, а затем, приподняв портьеру, исчез со словами:
— До скорой встречи, сударыня, я сейчас вернусь.
— Вернусь… — машинально повторила г-жа де Маранд.
Что же будет? О чем г-н де Маранд намерен говорить с женой? Нельзя сказать, что банкир выглядел враждебно, но кто может что-нибудь понять по лицу банкира?
О чем все-таки пойдет речь? Несомненно, выходка г-на де Вальженеза могла внести смятение в душу г-на де Маранда. Он предоставлял жене полную свободу, однако с условием избегать всяческого скандала.
Но разве причиной скандала явилась несчастная женщина? А если так, то мог ли столь беспристрастный, даже снисходительный человек, как г-н де Маранд, обвинить ее?
Тем не менее, вопреки этим утешительным доводам, вопреки тому, что вся их прошлая жизнь исключала какой-либо страх, г-жа де Маранд почувствовала, как в ее жилах леденеет кровь. Когда она снова услышала из-за двери голос мужа: "Это я!" — она слабым голосом ответила:
— Войдите!
Господин де Маранд вошел, поставил подсвечник и портфель на столик и, взяв стул, сел у постели жены.
— Простите, дорогая Лидия, что я причиняю вам беспокойство, — очень ласково заговорил он, — но король ждет меня завтра в девять часов, и у меня, возможно, в течение всего дня не найдется минутки для разговора с вами.
— Я к вашим услугам, сударь, — так же ласково отозвалась г-жа де Маранд.
— Ах, к моим услугам?! — с досадой пробормотал банкир, вновь беря руку жены и целуя не менее почтительно, чем в первый раз. — К моим услугам! Нехорошее слово! Скорее уж к моим мольбам. Если кто и имеет право здесь повелевать, дорогая, так вы, а не я. Умоляю вас об этом помнить.
— Мне неловко: вы так добры ко мне, сударь! — запинаясь, произнесла молодая женщина.
— По правде говоря, вы меня смущаете. То, что вы называете добротой, в действительности лишь справедливость, уверяю вас. Однако не буду злоупотреблять вашим временем. Итак, я начну с главного, что нам необходимо обсудить. Однако позвольте задать вам вопрос, с которым, как мне кажется, я к вам уже обращался. Вы любите господина де Вальженеза?
— Сударь, вы в самом деле уже спрашивали меня об этом, и я ответила вам отрицательно. Чем объяснить вашу настойчивость?
— Я задавал вам этот вопрос полгода назад, а за полгода в настроениях женщины многое может измениться.
— Я люблю графа Лоредана сегодня не больше, чем тогда.
— Вы не испытываете к нему ни малейшей симпатии?
— Нет, — повторила г-жа де Маранд.
— Вы в этом уверены?
— Уверяю вас, клянусь вам. Более того, я испытываю к нему нечто вроде…
— Ненависти?
— Да нет, скорее презрения.
— Как странно, что мы любим и ненавидим одни и те же вещи и, я бы сказал, одних и тех же людей, дорогая Лидия! Итак, вот первый вопрос, по которому мы пришли к согласию: мы непременно договоримся и по второму вопросу, можете не сомневаться. Раз мы так ненавидим и презираем господина де Вальженеза, как произошло, что мы встречаем его у себя на лестнице в столь поздний час? Когда я говорю "мы", я предполагаю, что вы могли бы встретить его, как и я, ведь он оказался в нашем доме не по вашему желанию и не по вашему приглашению, не так ли?
— Нет, сударь, за это я вам ручаюсь.
— Поскольку я тоже не разрешал ему приходить, — продолжал банкир, — не будете ли вы так добры помочь мне понять, с какой целью или под каким предлогом он оказался здесь без приглашения, против нашей воли и в такое время?
— Сударь, — смущенно произнесла молодая женщина, — несмотря на вашу бесконечную доброту, мне очень трудно и совестно вам ответить.
— Не говорите о моей доброте, Лидия, и поверьте, что, обращаясь к вам с вопросом, я стремлюсь скорее успокоить, нежели смутить вас. Я знаю многое, но не подаю виду. Мне известны ваши тайны, хотя вы думаете, что я пребываю в неведении. Если вам трудно отвечать, потому что вы боитесь затронуть одну из таких тайн, позвольте мне помочь вам. Обопритесь на меня, и путь покажется вам менее трудным.
— Ах, сударь, — воскликнула молодая женщина, — вы воплощение снисходительности!
— Нет, Лидия, — ласково и грустно усмехнувшись, возразил г-н де Маранд. — Просто я следую совету мудреца: "Познай самого себя". Это помогло мне стать не снисходительным, а здравомыслящим.
— Так вот, сударь, — призналась Лидия, ободренная отеческим благодушием супруга, — полчаса тому назад я была не одна.
— Я знаю, Лидия. Вы ведь только что вернулись. Господин Жан Робер не видел вас больше недели и пришел к вам с визитом. Итак, вы находились в обществе господина Жана Робера. Вы это хотели сказать, не правда ли?
— Да, — ответила молодая женщина и слегка покраснела.
— Это более чем естественно… Что же было дальше?
— А дальше, — продолжала г-жа де Маранд, — мы услышали, как у нас за спиной скрипнул паркет. Мы обернулись и увидели, как колышется полог…
— Значит, в вашей комнате находился кто-то третий? — спросил г-н де Маранд.
— Да, сударь, — подтвердила молодая женщина. — В комнате был господин де Вальженез.
— Фу! — с отвращением воскликнул банкир. — Этот господин за вами шпионил!
Госпожа де Маранд, ни слова не говоря, опустила голову. Наступило молчание.
Первым его нарушил банкир.
— И что сделал господин Жан Робер при виде этого негодяя? — спросил он.
— Бросился на него! — поспешила ответить г-жа де Маранд; видя, что муж нахмурился, она прибавила:
— Как и вы, он назвал его негодяем.
— Досадная сцена! — промолвил банкир.
— О да, сударь! — вскричала молодая женщина, не совсем понимая мысль своего мужа. — Действительно досадная, потому что она могла привести к скандалу, причем первопричиной его послужила я, а последствия пали бы на вас.
— Кто вам об этом говорит, дорогая Лидия? — ласково продолжал г-н де Маранд. — Если я говорю "досадная сцена", поверьте, я не думаю при этом о себе.
— Как, сударь?! — воскликнула г-жа де Маранд. — Неужели вы думаете в такую минуту только обо мне?
— Ну, конечно, дорогая. Я вижу вас меж двух мужчин;
одного вы любите, другого мы оба презираем. Я представляю, как эти двое схватились у вас на глазах, и думаю про себя: "Бедняжке пришлось присутствовать при такой неприятной сцене!", потому что, полагаю, несмотря на уважение, которое господин Жан Робер к вам питает, — чего же вы хотите: мужчины всегда остаются мужчинами! — он, должно быть, вызвал графа на дуэль?
— Увы, да, сударь, именно с этого все и началось.
— Началось! Что же произошло потом?
— Господин де Вальженез бежал через туалетную комнату.
— Ну, теперь понятно, почему я встретил господина де Вальженеза: ведь ваша туалетная выходит на мою лестницу. Однако позвольте вам заметить, что в доме, должно быть, есть шпион, так как, во-первых, этот человек вошел без вашего позволения, а во-вторых, вышел без моего. Иными словами, когда моя свеча погасла, он исчез и я не успел его схватить. Этот пройдоха знает дом лучше меня.
— Его провела сюда моя камеристка Натали.
— А откуда у вас это создание, дорогая?
— Мне порекомендовала ее мадемуазель Сюзанна де Вальженез.
— Эта тоже плохо кончит, — нахмурившись, пробормотал банкир. — Боюсь или, вернее, надеюсь, что так и будет. Однако чем, по-вашему, закончится это происшествие? Господин Жан Робер непременно будет драться с господином де Вальженезом на дуэли!
— О нет, сударь, — запротестовала г-жа де Маранд.
— Как нет? — с сомнением произнес г-н де Маранд. — Вы же сами сказали, что он вызвал негодяя на дуэль, а теперь уверяете, что они не будут драться!
— Нет! Господин Жан Робер обещал, что не будет с ним драться. Он мне поклялся.
— Это невозможно, дорогая Лидия.
— Повторяю, что он мне поклялся.
— А я повторяю, что это невозможно.
— Сударь! Он дал мне слово, а вы сами мне сто раз говорили, что господин Жан Робер — человек чести, — продолжала настаивать г-жа де Маранд.
— И готов повторять вам это, дорогая, до тех пор пока не поверю в обратное. Но есть клятвы, которым честный человек изменяет именно потому, что он честный человек. А клятва не драться в сложившихся обстоятельствах — как раз такого рода.
— Как, сударь? Неужели вы полагаете?..
— Я думаю, что Жан Робер будет драться. Не только думаю: я в этом совершенно убежден.
Госпожа де Маранд невольно уронила голову на грудь.
Поза ее выражала глубокую подавленность.
"Бедняжка! — подумал г-н де Маранд. — Она боится, что ее любимый погибнет!"
— Дорогая! — произнес он, взяв жену за руку. — Угодно вам выслушать меня спокойно, то есть без смущения, без волнения, без страха? Клянусь: единственная цель моего визита — вас успокоить.
— Слушаю вас, — вздохнула Лидия.
— Так вот, — продолжал г-н де Маранд, — что бы вы подумали о господине Жане Робере (прошу заметить, что я говорю с вами как отец или священник и хочу, чтобы вы спросили свое сердце), — что бы вы подумали о господине Жане Робере, если бы он не защитил вас от человека, глубоко вас оскорбившего и способного повторить оскорбление? Что вы подумаете о его гордости, чести, отваге, даже любви, если он, просто потому что вы его об этом попросили, не станет драться с человеком, нанесшим вам подобную обиду?
— Не спрашивайте, сударь! — воскликнула несчастная женщина. — У меня путаются мысли, а когда я пытаюсь рассудить все сердцем, то понимаю ничуть не больше, чем разумом.
— В третий раз вам повторяю, Лидия, что я пришел вас успокоить. Давайте вместе предположим, что господин Жан Робер будет драться, что, откровенно говоря, явилось бы необходимым доказательством его любви к вам, хотя я со своей стороны клянусь, что он драться не будет.
— Вы клянетесь? — вскричала г-жа де Маранд, пристально глядя на мужа.
— Да, я, — подтвердил банкир, — а моим клятвам вы можете доверять, Лидия. Ведь, к несчастью, — грустно прибавил он, — мои клятвы не любовные.
Госпожа де Маранд просияла от счастья, но банкир словно не замечал этой эгоистичной радости.
Он продолжал:
— Как будет встречена в свете, позвольте вас спросить, дорогая Лидия, новость о дуэли между господином Жаном Робером и господином де Вальженезом? Чему ее припишут? Начнут выдвигать самые нелепые предположения, пока не всплывет правда. Ведь между поэтом и фатом никакого другого соперничества быть не может. Я окажусь по воле обстоятельств втянут в эту историю. А ведь ни мне, ни вам этого не хочется, верно? Я убежден, что и господин Жан Робер к этому не стремится. Так что не беспокойтесь, дорогая, и положитесь на меня. Простите, что я невольно причинил вам беспокойство в поздний час.
— Что же будет?.. — отважилась спросить г-жа де Маранд; на ее лице отразился ужас: она начала смутно догадываться, что именно ее муж займет во всем этом деле место любовника.
— Ничего необычного не произойдет, дорогая Лидия, — продолжал банкир, — я берусь все уладить наилучшим образом.
— Сударь! Сударь! — взволнованно воскликнула г-жа де Маранд, привскочив на постели, так что ее белая шея и округлые плечи, это бесценное сокровище, предстали взору банкира. — Сударь! Вы будете из-за меня драться?
Господин де Маранд задрожал от восхищения.
— Дорогая моя! — молвил он. — Клянусь, что сделаю все возможное, дабы вы как можно дольше были уверены в моей почтительнейшей нежности.
Он встал и в третий раз поцеловал жене руку:
— Усните с миром!
Госпожа де Маранд схватила обе его руки и, целуя их, проникновенно сказала:
— О сударь, сударь! Отчего же вы меня не полюбили!
— Тсс! — приложил г-н де Маранд палец к губам. — Не будем говорить о веревке в доме повешенного.
Взяв свечу и портфель, г-н де Маранд удалился так же тихо, как и вошел.
VIII ГЛАВА, В КОТОРОЙ ГОСПОДИН ДЕ МАРАНД ЧРЕЗВЫЧАЙНО ПОСЛЕДОВАТЕЛЕН
Господин фон Гумбольдт, великий философ и геолог, сказал как-то по поводу того, какое впечатление производят землетрясения:
"Это впечатление объясняется не тем, что в нашем воображении возникают бесчисленные образы катастроф, память о которых сохранила история. Нас поражает то, что мы вдруг теряем врожденную веру в устойчивость земной тверди. С самого детства мы привыкли к контрасту между подвижностью океана и неподвижностью земли. Все свидетельства наших чувств укрепили нас в этой уверенности; но стоит земле дрогнуть, и этой минуты довольно, чтобы разрушить опыт всей нашей жизни. Неожиданно открывается неведомая мощь: покой в природе был не более чем иллюзией, и мы вдруг чувствуем, что оказались безжалостно отброшены в хаос разрушительной силы".
У этого физического впечатления есть эквивалент — впечатление морального свойства, которое приобретается через несколько лет супружеской жизни, когда, после того как мужчина обожал свою жену и полностью ей доверял, он внезапно видит, что у него под ногами разверзлась бездна сомнения.
И действительно: знаете ли вы положение более тяжелое, горестное, плачевное, чем то, в котором оказывается мужчина, крепко привязавшийся к женщине, проживший с ней бок о бок годы в полной безмятежности и вдруг почувствовавший, что его вере и спокойствию нанесен удар? Сомнение, берущее начало в женщине, которую он любит, распространяется на все мироздание. Он начинает сомневаться в себе, в других, в Божьей благодати. Наконец он становится похож на того, о ком говорит г-н фон Гумбольдт и кто прожил тридцать лет в полной уверенности, что у него под ногами твердая почва, но неожиданно чувствует, что она дрожит и уходит у него из-под ног.
К счастью, г-н де Маранд находился в другом положении, вообще трудно поддающемся описанию. Как он и сказал жене, "познание самого себя" заставило его с большой снисходительностью относиться к прекрасной грешнице, которая в результате сообщенных нами обстоятельств связала с ним свою судьбу. И за эту снисходительность по отношению к г-же де Маранд ему следовало тем более воздать должное, что он явно любил свою жену и ни одна женщина на свете не казалась ему более достойной любви и обожания. А так как не бывает любви без ревности, то ясно, что г-н де Маранд в глубине души должен был ревновать жену к Жану Роберу. И действительно, ему случалось переживать жгучую, глубокую, неодолимую ревность. Однако стоило ли быть умным человеком, если бы ум не помогал нам скрывать те из наших страданий, к которым общество относится не с сочувствием, а с насмешкой?
Итак, г-н де Маранд действовал не только как философ, но и как сердечный человек. Имея жену, от которой он, строго говоря, не мог требовать той физической и чувственной привязанности, что зовется любовью, он постарался сделать так, чтобы она должна была испытывать к нему то моральное чувство, что зовется признательностью.
Таким образом, г-н де Маранд был, может быть, самым ревнивым человеком на свете, хотя производил совершенно иное впечатление.
Не удивительно поэтому, что, решившись быть другом Жана Робера, он поспешил стать врагом г-на де Вальженеза; его ненависть к этому человеку была чем-то вроде клапана безопасности, через который он выплескивал ревность к поэту; если бы не это ниспосланное Небом приспособление, рано или поздно на воздух взлетела бы вся машина.
И вот представился удобный случай выплеснуть эту ненависть.
На следующий день после описанной нами ночной сцены г-н де Маранд, вместо того чтобы отправиться в девять часов в собственной карете в Тюильри, вышел в семь часов пешком, нанял на бульваре кабриолет и приказал отвезти себя на Университетскую улицу, где жил Жан Робер.
Он поднялся в четвертый этаж к молодому поэту и позвонил.
Слуга открыл дверь.
Собираясь спросить, может ли он увидеть г-на Жана Робера, г-н де Маранд украдкой осмотрел прихожую.
На столе лежал ящик с пистолетами, в углу покоилась пара дуэльных шпаг.
Господин де Маранд осведомился о хозяине дома.
Лакей ответил, что тот никого не принимает.
Однако г-н де Маранд, обладавший столь же тонким слухом, сколь и проницательным взглядом, отчетливо расслышал два или три мужских голоса, доносившиеся из спальни Жана Робера.
Господин де Маранд передал свою карточку слуге и приказал вручить ее хозяину дома, когда тот останется один, и прибавил, что снова заедет около десяти часов утра после визита к королю.
Слова "после визита к королю" возымели магическое действие, и лакей заверил г-на Маранда, что его приказание будет в точности исполнено.
Банкир ушел.
Но в нескольких шагах от двери Жана Робера он приказал кучеру остановить и развернуть кабриолет так, чтобы он мог увидеть тех, кто выйдет от нашего поэта или, во всяком случае, из его дома.
Вскоре оттуда действительно вышли два молодых человека, и он их узнал. Это были Людовик и Петрус.
Они направились в его сторону, так что г-ну де Маранду осталось только выйти из кабриолета, и он очутился прямо перед ними.
Молодые люди остановились и, вежливо раскланялись с банкиром; они питали к нему лично большую симпатию и уважали его как политика.
Им и в голову не могло прийти, что у г-на де Маранда может быть к ним дело, но он остановил их улыбкой.
— Простите, господа, — сказал он, — но я жду именно вас.
— Нас? — удивились молодые люди и переглянулись.
— Да, вас. Я так и думал, что ваш друг пошлет за вами сегодня утром, и хотел сказать вам два слова о поручении, которое он только что дал вам.
Молодые люди снова переглянулись со все возраставшим удивлением.
— Вы меня знаете, господа, — продолжал г-н де Маранд с покоряющей улыбкой. — Я человек серьезный, привык с уважением относиться к вопросам чести, и вы не можете заподозрить меня хотя бы в малейшем намерении оскорбить честь нашего друга.
Молодые люди поклонились.
— Итак, сделайте мне милость…
— Какую?
— Ответьте откровенно на мои вопросы.
— Постараемся, сударь, — в свою очередь улыбнувшись, пообещал Петрус.
— Вы идете к господину де Вальженезу, не так ли?
— Да, сударь, — не скрывая изумления, ответили молодые люди.
— Вы идете обсудить с ним или его секундантами условия дуэли?.
— Сударь…
— Отвечайте смело. Я министр финансов, а не префект полиции. Речь идет о дуэли?
— Это так, сударь.
— О дуэли, причина которой вам неизвестна?
Задавая этот вопрос, г-н де Маранд пристально посмотрел на молодых людей.
— И это верно, сударь, — подтвердили те.
— Да, — вновь улыбнулся г-н де Маранд, — я знал, что Жан Робер по-настоящему благородный человек.
Петрус и Людовик ждали объяснений.
— Я-то знаю эту причину, — продолжал банкир, — и должен сказать господину Жану Роберу, с которым буду иметь честь увидеться через час, нечто такое, что, возможно, изменит его решение.
— Мы так не думаем, сударь. Нам показалось, что наш друг настроен весьма решительно.
— Окажите мне милость, господа.
— Охотно! — отозвались оба приятеля.
— Не ходите к господину де Вальженезу, пока я не увижусь с господином Жаном Робером и он снова не переговорит с вами.
— Сударь, это настолько противоречит указаниям нашего друга, что мы, право, не знаем…
— Это дело двух часов.
— В некоторых вопросах два часа очень важны: ведь за нами первое слово.
— Уверяю вас, господа, что ваш друг не рассердится, а будет вам благодарен за задержку.
— Вы точно знаете?
— Слово чести.
Молодые люди опять переглянулись.
Петрус спросил:
— Почему бы вам, сударь, не подняться к Жану Роберу прямо сейчас?
Господин де Маранд вынул часы.
— Сейчас без десяти минут девять; ровно в девять я должен быть в Тюильри, а я еще не настолько давно стал министром, чтобы заставлять короля ждать.
— Не позволите ли вы нам хотя бы подняться и предупредить нашего друга об изменениях?
— Нет, господа, нет, умоляю вас этого не делать. Намерения господина Жана Робера должны измениться после того, что сообщу ему я. Но в одиннадцать часов будьте у него.
— Тем не менее… — продолжал настаивать Людовик.
— Представьте, — убеждал г-н де Маранд, — что вы не застали господина де Вальженеза дома и вынуждены принять это промедление.
— Друг мой! — заметил Петрус Людовику. — Когда такой человек, как господин де Маранд, уверяет, что в нашем поступке не будет ничего предосудительного, мы можем — таково, по крайней мере, мое мнение — положиться на его слово.
Он поклонился банкиру и продолжал:
— Мы будем у нашего друга в одиннадцать часов, сударь, а до тех пор не предпримем ничего, что противоречило бы вашим намерениям.
Молодые люди снова поклонились, давая г-ну де Маранду понять, что не хотят больше задерживать его на улице.
Банкир вскочил в кабриолет и приказал гнать в Тюильри.
Друзья зашли в кафе Демар и заказали завтрак, желая с пользой употребить время, отведенное им г-ном де Марандом.
Тем временем лакей Жана Робера передал хозяину карточку министра, не забыв, разумеется, прибавить, что тот зайдет к поэту после визита к королю.
Жан Робер заставил слугу дважды повторить поручение, взял карточку, прочел имя и непроизвольно нахмурился. Не то что бы он испугался — молодой человек был одинаково храбр, касалось это пера или шпаги, — но неизвестность тревожила его.
Что было нужно г-ну де Маранду в восемь часов утра?
Ведь хотя в это время банкиры и министры уже просыпаются, поэты еще спят!
К счастью, долго ждать ему не пришлось.
Ровно в десять часов в дверь позвонили, а спустя мгновение слуга ввел г-на де Маранда.
Жан Робер встал.
— Примите мои извинения, сударь, — обратился он к банкиру, — вы оказали мне честь своим визитом в половине девятого…
— А вы не смогли меня принять, — закончил за него г-н де Маранд. — Это понятно, ведь вы обсуждали один важный вопрос со своими друзьями, господами Петрусом и Людовиком. Это о нас, банкирах, сложена пословица: "Дела прежде удовольствий". Вы отсрочили мое удовольствие от встречи с вами, но от этого оно стало только больше.
Эти слова можно было принять как за насмешку, так и за любезность. Не зная, как к ним отнестись, Жан Робер указал г-ну де Маранду на кресло.
Тот сел, жестом приглашая Жана Робера занять место рядом.
— Похоже, мой визит вас удивляет, сударь, — заметил банкир.
— Это столь большая честь для меня, сударь…
Господин де Маранд его перебил:
— Меня самого удивляет, что я не пришел к вам раньше. Но ничего не поделаешь: мы, финансисты, люди неблагодарные и за работой несправедливо забываем о людях, доставляющих нам истинное наслаждение. Вы, сударь, давно оказываете мне честь бывать в особняке на улице Лаффита, я же впервые явился к вам с ответным визитом. Должен признаться, что мне весьма неловко.
— Сударь… — пробормотал Жан Робер, смущенный комплиментом банкира и тщетно пытаясь понять, куда тот клонит.
— Почему же, — продолжал г-н де Маранд, — вы как будто благодарите меня, вместо того чтобы выразить мне совершенно заслуженный упрек? Вы ведете себя со мной — простите мне терминологию финансиста — как с кредитором, а должны бы относиться как к должнику. Я обязан вам бесчисленными визитами, я еще вчера вечером говорил об этом с госпожой де Маранд сразу после вашего ухода.
"Ну, вот мы и дошли до сути, — подумал Жан Робер. — Он видел, как я выходил вчера из его особняка в неурочное время, и пришел узнать причину позднего визита".
— Госпожа де Маранд, — продолжал банкир, который, естественно, не мог услышать мысленной реплики Жана Робера, — очень вас любит.
— Сударь!..
— Она любит вас как брата.
Господин де Маранд подчеркнул последние два слова.
— Но меня особенно удивляет и огорчает, — продолжал г-н де Маранд, — что ей не удалось внушить вам в отношении меня хотя бы отчасти то чувство, которое она сама питает к вам.
— Сударь! — поспешил заметить Жан Робер, растерявшись от того, какой оборот принимает их разговор и даже не догадываясь о его цели. — Мы с вами представляем настолько разные виды деятельности, что…
— … это вам мешает испытывать ко мне дружеские чувства? — перебил г-н де Маранд. — Неужели вы полагаете, дорогой поэт, что в банковской деятельности совсем не нужен ум? Вы думаете, как и те, кто знает о финансовой игре лишь по потерям, что все банкиры — дураки или?..
— О сударь! — вскричал поэт. — Я далек от подобной мысли!
— Я был заранее в этом уверен, — продолжал банкир, — и потому говорю вам, что наши виды деятельности — хотя это не бросается в глаза — имеют немало похожего, немало общего. Финансы, так сказать, дают жизнь. Поэзия же учит нас получать от жизни удовольствие. Мы представляем два противоположных полюса и, следовательно, одинаково необходимы для того, чтобы вращалась земля.
— Но, — сказал Жан Робер, — из этих нескольких слов видно, что вы поэт не меньше меня, сударь.
— Вы мне льстите, — отвечал г-н де Маранд, — я не заслуживаю этого звания, хотя пытался его завоевать.
— Вы?
— Да. А вас это удивляет?
— Нисколько. Однако…
— Понимаю. Вам кажется, что банк и поэзия несовместимы.
— Я этого не говорю, сударь.
— Но думаете так. А это одно и то же.
— Нет. Я только говорю, что не знаю о вас ничего…
— … что доказывало бы мое призвание?.. Будьте осторожны. Однажды, когда у меня будет повод досадить вам, я приду сюда с рукописью в руках. Но сегодня я от этого далек; напротив, я пришел извиниться. Ах, вы сомневаетесь, молодой человек! Так знайте: я, как и все, написал собственную трагедию — "Кориолан"; затем шесть первых песен поэмы под названием "Человечество"; потом еще томик стихов о любви; еще… еще… да разве вспомнишь? Однако, так как поэзия — это такой культ, который не кормит своих жрецов, мне пришлось трудиться в материальной сфере вместо духовной. Вот как я стал просто банкиром, когда — позвольте мне сказать об этом одному вам, опасаясь, как бы меня не обвинили в гордыне, — мог бы оказаться вашим собратом.
Жан Робер низко поклонился, растерявшись как никогда от того, какой все более неожиданный оборот принимает разговор.
— Именно на этом основании, — продолжал г-н де Маранд, — я осмеливаюсь искать вашей дружбы и даже просить доказательство ее.
— У меня! Говорите, сударь, говорите! — в крайнем изумлении вскричал Жан Робер.
— Если есть еще, к счастью, на свете люди, которые, подобно нам, почитают поэзию или отдают ей должное, — продолжал г-н де Маранд, — то существуют и другие, которые, презирая любые идеалы, ждут от жизни лишь грубых удовольствий, физических радостей, материальных утех. Этот тип людей все более препятствует естественному прогрессу цивилизации. Низводить человека на уровень животного, удовлетворять лишь плотский голод, требовать от женщины только удовлетворения грубой похоти — в этом, по моему разумению, состоит одна из язв нашего общества. Вы разделяете мое мнение, дорогой поэт?
— Полностью, сударь, — ответил Жан Робер.
— И вот существует человек, в котором словно воплотились все пороки такого рода. Развратник уверяет, что его голова лежала на всех подушках; он не отступает перед невозможностью либо в надежде все-таки одержать победу, либо чтобы придать поражению видимость триумфа. Этот человек, этот распутник, этот фат вам известен: я говорю о господине Лоредане де Вальженезе.
— Господин де Вальженез! — вскричал Жан Робер. — О да, я его знаю.
И его глаза вспыхнули ненавистью.
— Так вот, дорогой поэт, вообразите: вчера вечером госпожа де Маранд слово в слово пересказала мне сцену, незадолго до того имевшую место между ею, вами и им.
Жан Робер вздрогнул. Однако банкир продолжал в том же любезном и приветливом тоне:
— Я давно слышал от самой госпожи де Маранд, что этот фат за ней ухаживает. Я ждал лишь случая, как законный защитник и покровитель госпожи де Маранд, чтобы преподать этому фату заслуженный урок, хотя думаю, что урок этот не слишком пойдет ему на пользу. И вот случай этот совершенно неожиданно представился.
— Что вы хотите сказать, сударь?! — воскликнул Жан Робер, начинавший догадываться о намерении своего собеседника.
— Я только хочу сказать, что, раз господин де Вальженез оскорбил госпожу де Маранд, я убью господина де Вальженеза: нет ничего проще.
— Однако, сударь, мне представляется, что раз свидетелем нанесенного госпоже де Маранд оскорбления оказался я, то наказать обидчика следует мне.
— Позвольте вам заметить, дорогой поэт, — улыбнулся г-н де Маранд, — что я ищу вашей дружбы, а не самопожертвования, Послушайте, поговорим серьезно. Имело место оскорбление. Но в котором часу? В полночь. Где? В комнате, где госпожа де Маранд из прихоти иногда ночует. Где прятался господин де Вальженез? В алькове этой комнаты. Все это… слишком интимно. И не я был в этот час рядом с госпожой де Маранд, не я обнаружил господина де Вальженеза в алькове, а ведь именно мне следовало там находиться и обнаружить его. Вы знаете нашу печать, а особенно журналистов. Какие любопытные комментарии будут даны о вашей дуэли с господином де Вальженезом! Вы полагаете, что имя госпожи де Маранд — то есть честное имя, которое и должно оставаться таковым, — хотя бы смутным намеком упомянутое в печати, не будет узнано недоброжелателями? Подумайте, прежде чем отвечать.
— Однако, сударь, — произнес Жан Робер, понимая справедливость этого довода, — я не могу позволить вам драться с человеком, который оскорбил женщину в моем присутствии.
— Разрешите с вами не согласиться, друг мой — я ведь могу вас так называть, не правда ли? Дама, которую оскорбили в вашем присутствии, то есть перед посетителем — заметьте, что для меня вы только посетитель, — моя жена. Я хочу сказать, что она носит мое имя и на этом основании — будь вы хоть сто раз правы — защищать ее должен я.
— Однако, сударь… — пробормотал Жан Робер.
— Вот видите, дорогой поэт: обыкновенно вы выражаетесь с такой легкостью, но теперь даже вам трудно подобрать слова для ответа…
— Но в конце концов, сударь…
— Я просил вас предоставить мне доказательство вашей дружбы. Не угодно ли вам это сделать?
Жан Робер умолк.
— Я прошу вас хранить все это происшествие в тайне, — продолжал банкир.
Жан Робер опустил голову.
— Если понадобится, друг мой, госпожа де Маранд попросит вас о том же.
Банкир встал.
— Сударь! — вдруг вскричал Жан Робер. — Должно быть, я брежу. То, о чем вы просите, совершенно невозможно!
— Почему?
— В эту самую минуту двое моих друзей отправились к господину де Вальженезу, чтобы узнать имена его секундантов.
— Эти друзья — голода Петрус и Людовик?
— Да.
— На этот счет не беспокойтесь: я встретил их, когда выходил от вас, и под свою ответственность попросил повременить до одиннадцати часов, а затем явиться к вам за новыми указаниями. Похоже, они сверили свои часы с вашими настенными. Слышите? Ваши часы бьют одиннадцать, а господа Петрус и Людовик звонят в дверь.
— В таком случае мне нечего больше возразить, — заметил Жан Робер.
— В добрый час! — проговорил г-н де Маранд и подал поэту руку.
Сделав несколько шагов к двери, он внезапно остановился.
— Ах, черт возьми, я забыл о главной цели своего визита.
Жан Робер снова бросил на банкира удивленный взгляд.
— Я пришел передать вам просьбу госпожи де Маранд. Она непременно хочет присутствовать на премьере вашей пьесы, но желала бы оставаться незамеченной. Не могли бы вы обменять для нее ложу первого яруса на бенуар у сцены. Это возможно, не правда ли?
— Несомненно, сударь.
— Если вас спросят, зачем я приходил, будьте добры привести истинную причину: скажите, что я пришел по поводу обмена ложи.
— Так я и сделаю, сударь.
— А теперь, — сказал г-н де Маранд, — прошу меня извинить, что из-за безделицы отнял у вас так много времени.
Низко поклонившись Жану Роберу, г-н де Маранд вышел, провожаемый изумленным взглядом поэта. Когда банкир исчез, поэт почувствовал по отношению к нему нечто вроде почтительной симпатии. Он сказал про себя, что имеет дело с замечательным человеком и необыкновенным мужем.
В гостиную вошли двое друзей.
— Ну что? — спросили они у Жана Робера.
— Очень сожалею, что побеспокоил вас сегодня утром, — отвечал поэт. — У меня нет больше дел к г-ну де Вальженезу.
IX ГЛАВА, В КОТОРОЙ РЕЗУЛЬТАТЫ НАВАРРИНСКОГО СРАЖЕНИЯ РАССМАТРИВАЮТСЯ ПОД НОВЫМ УГЛОМ ЗРЕНИЯ
Пока г-н де Маранд дружески объяснял Жану Роберу причину своего визита, посмотрим, что происходило у г-на де Вальженеза, но вне стен его дома.
Лоредан, как мы сказали, ускользнул из особняка г-жи де Маранд, но (об этом мы тоже говорили) имел неловкость, слишком торопливо сбегая с лестницы, налететь на г-на де Маранда и, как мы помним, выбить у него из рук свечу и портфель.
Как ни торопился Лоредан исчезнуть, он почти был уверен, что банкир его узнал. Во всяком случае у него не оставалось сомнений, что Жан Робер успел его как следует рассмотреть. И г-н де Вальженез рассчитывал увидеть поутру кого-нибудь из них, а может быть и сразу обоих.
Но он полагал, что к нему могут явиться с визитом не раньше девяти-десяти часов утра. Итак, у него было время получить некоторые сведения, что в его положении могло оказаться чрезвычайно важным.
Этих сведений он ждал от мадемуазель Натали.
Около семи часов утра он вышел пешком из особняка, прыгнул в кабриолет и приказал отвезти себя на улицу Лаффита, где, как он полагал, хозяева еще не вставали. Тем легче ему было бы встретиться с камеристкой.
Случай помог г-ну де Вальженезу так, как он не мог и мечтать: когда он подъехал к особняку, мадемуазель Натали выходила оттуда с вещами.
Господин де Вальженез помахал ей рукой.
Камеристка узнала его и подбежала к кабриолету.
— Ах, сударь! — сказала она. — Какая удача, что я вас встретила!
— А я скажу тебе больше, — отвечал молодой человек, — я приехал ради тебя. Ну, что там?
— Она меня выгнала, — пожаловалась камеристка.
— И куда ты направляешься?
— Да в какую-нибудь гостиницу — дождаться полудня.
— А что ты намерена делать в полдень?
— Пойду к мадемуазель и попрошу принять участие в моей судьбе. Ведь прогнали-то меня из-за вас: я исполняла ваши приказания.
— Зачем тебе ждать до полудня? Сюзанна встает рано. Расскажи ей, что с тобой произошло, она снова возьмет тебя в услужение. Я же со своей стороны должен заплатить тебе неустойку, и ты ее получишь, будь покойна.
— Да я и не волновалась. Я знала, что вы справедливы и не оставите меня на улице.
— Расскажи, что произошло после моего ухода.
— Госпожа де Маранд устроила господину Жану Роберу сцену, и тот поклялся, что не станет с вами драться.
— А ты сама веришь в клятвы поэта?
— Нет. Должно быть, он сейчас у вас.
— Я только что выехал из дому, он там еще не появлялся. Ну, а что было дальше?
— Потом госпожа де Маранд спустилась к себе в спальню, там она меня и рассчитала.
— И?..
— Не успела она лечь, как вошел господин де Маранд.
— Куда?
— В спальню к жене.
— В спальню к жене? Ты же говорила, что он почти никогда туда не заходит?
— Похоже, он делает исключение, когда того требуют обстоятельства.
— Ты знаешь, зачем он заходил к жене?
— О, не беспокойтесь! — цинично рассмеялась Натали, словно Мартон времен Людовика XV. — Серьезных намерений у него не было.
— Уф! У меня прямо гора свалилась с плеч, детка! Зачем же он все-таки заходил? Отвечай!
— Он зашел успокоить госпожу де Маранд.
— Что ты имеешь в виду? Ну, договаривай! Ты же наверняка подслушивала и под этой дверью!
— Если я это и делала, то исключительно ради того, чтобы оказать вам услугу, клянусь!
— Ах, черт побери! И о чем же они говорили?
— Если я правильно поняла, господин де Маранд принял сторону господина Жана Робера.
— Вот образцовый муж, Натали! Поистине, это не человек, а находка. Итак, он успокоил жену, принял сторону господина Жана Робера и?..
— Почтительно поцеловав жене руку, удалился к себе неслышными шагами.
— Так-так! Значит, я буду иметь дело с ним?
— Могу поклясться, что так.
— В таком случае, не стоит заставлять его ждать. Если бы у меня была крытая коляска, я взял бы тебя с собой, детка. Но ты же понимаешь, что в кабриолете… Невозможно! Садись в фиакр и поезжай за мной.
— Итак, господин предупрежден.
— Да, Натали, а предупрежденный стоит двоих.
Господин де Вальженез дал кучеру адрес, и кабриолет покатил к его особняку.
Вот что произошло с г-ном де Вальженезом на утренней прогулке.
Мадемуазель Сюзанна — мы еще не имели удовольствия видеть ее после вечера в особняке Марандов, где она начала кокетничать с Камиллом де Розаном, — не теряла времени даром, в отличие от Кармелиты, то и дело падавшей в обмороки, и была весела, кокетлива, беззаботна, любезничала со всеми, особенно с человеком, из-за которого погиб Коломбан.
С того вечера, когда, несмотря на присутствие черноглазой жены Камилла, не спускавшей с Сюзанны полного истинно испанских угроз взгляда, мадемуазель де Вальженез остановила свой выбор на американце, дня не проходило, чтобы Камилл не встречал, как бы случайно, мадемуазель Сюзанну то в Опере, то в Опере-буфф, то на скачках, то в Булонском лесу, то в Тюильри, то в чьей-нибудь гостиной, куда оба они были вхожи.
Постепенно случайные встречи превратились в свидания. Камилл выставлял свою любовь напоказ, а мадемуазель де Вальженез не боялась себя скомпрометировать.
Однажды утром она пошла еще дальше: призналась, что, разделяет любовь креола.
А в один прекрасный вечер отважно это доказала.
С того вечера Камилл де Розан приезжал в особняк Вальженезов так часто, как только позволяла его ревнивая половина. Обыкновенно это случалось по утрам, когда прекрасная креолка еще спала.
Вот как вышло, что, отправившись от Жана Робера в Тюильри, банкир встретил в конце Паромной улицы Камилла де Розана.
Креол, о скромности которого мы имеем представление, и не думал прятаться, а потому первый поздоровался с банкиром.
— Откуда, черт возьми, вы в такую рань? — спросил г-н де Маранд.
— От господина де Вальженеза, — отвечал тот.
— Вы, стало быть, с ним знакомы?
— Да вы же сами нас друг другу представили!
— Верно! Я и забыл.
Креол и банкир, обменявшись поклонами, разъехались в разные стороны.
Вернувшись к себе, Лоредан удивился, не застав ни Жана Робера, ни г-на де Маранда.
Причина их отсутствия нам известна.
Друзья Жана Робера — назовем их секундантами, так будет сейчас точнее — обещали банкиру ждать новых указаний и завтракали в кафе Демар, в то время как г-н де Маранд тоже не хотел идти к г-ну де Вальженезу, не повидавшись с Жаном Робером.
В половине двенадцатого, когда завтрак г-на де Вальженеза подходил к концу, ему доложили о г-не де Маранде.
Он приказал проводить банкира в гостиную и, словно желая сдержать обещание, данное им Натали: не заставлять г-на де Маранда ждать, — сейчас же вошел вслед за ним.
После того как хозяин и гость обменялись положенными приветствиями, первым заговорил г-н де Вальженез.
— Я только вчера вечером узнал о вашем назначении и как раз сегодня собирался зайти, чтобы вас поздравить.
— Господин де Вальженез, — сухо ответил банкир, — я полагаю, вы догадываетесь о цели моего визита. Помогите же мне сократить его, прошу вас: ни вам, ни мне незачем тратить время на ненужные комплименты.
— Я полностью к вашим услугам, сударь, — сказал Лоредан, — хотя даже не догадываюсь, что вы хотите мне сообщить.
— Вчера вы без приглашения проникли в мой особняк, да еще в такой час, когда приличные люди без приглашения не приходят.
Вопрос был поставлен так, что Лоредану оставалось лишь дать четкий ответ.
Он ответил не только четко, но и цинично:
— Это правда. Должен признаться, что приглашения я не получал, во всяком случае от вас.
— Вы ни от кого его не получали, сударь.
Господин де Вальженез поклонился, не отвечая, словно хотел сказать: "Продолжайте!"
Господин де Маранд так и сделал.
— Проникнув в особняк, вы пробрались в одну из спален госпожи де Маранд и спрятались в ее алькове.
— Я с сожалением должен отметить, — насмешливо процедил г-н де Вальженез, — что вы прекрасно осведомлены.
— Ну, сударь, раз вы не отрицаете этого факта, то, очевидно, принимаете его последствия?
— Назовите мне их, сударь, и я посмотрю, должен ли я их принять.
— Последствия вашего поступка таковы, сударь, что вы намеренно оскорбили женщину.
— Ах, черт возьми! — с вызовом сказал г-н де Вальженез. — Придется признать, что это так, раз тому были свидетели.
— В таком случае, сударь, — продолжал банкир, — вы, очевидно, сочтете вполне естественным, не так ли, если я потребую у вас удовлетворения за это оскорбление?
— Я к вашим услугам, дорогой мой, и немедленно, если пожелаете. У меня в конце сада беседка, словно нарочно сделанная для фехтования.
— Я сожалею, что не могу сейчас же воспользоваться вашим любезным предложением; к несчастью, так скоро подобные дела не делаются.
— Вы, должно быть, еще не завтракали, — предположил г-н де Вальженез. — Я знаю людей, которые не любят драться натощак, хотя мне вот, к примеру, все равно.
— Для промедления есть более серьезная причина, — сказал банкир, пропуская мимо ушей посредственную шутку собеседника. — Надобно сберечь честь имени; весьма сожалею, что вынужден вам об этом напомнить.
— Ба! — воскликнул г-н де Вальженез. — К чему это ханжество? После нас хоть потоп!
Банкир с самым серьезным видом возразил:
— Вы, сударь, вольны поступать с именем своего отца как вам заблагорассудится. Я же намерен позаботиться о чести своего имени и не собираюсь выставлять его на смех. Имею честь сделать вам предложение.
— Говорите, сударь, я вас слушаю.
— Мне кажется, вы давно не выступали в Палате пэров, не так ли?
— Да, действительно, сударь… Однако какое отношение имеет Палата пэров к занимающему нас вопросу?
— Самое прямое отношение, в чем вы сейчас убедитесь. На днях было получено сообщение о Наварринском сражении.
— Да, но…
— Погодите. Завтра в Палате должен рассматриваться вопрос о Турции и Греции, к сожалению отложенный из-за выборов и последовавших за ними событий.
— Кажется, припоминаю. Кто-то в самом деле просил слова по этому вопросу.
— Вот я и предлагаю вам также попросить слова.
— Куда же вы, черт побери, клоните? — нагло рассмеявшись банкиру в лицо, спросил молодой пэр.
Тот сделал вид, что не заметил этой новой бесцеремонной выходки, и продолжал так же холодно и серьезно:
— Вопрос о Греции имеет важное значение и огромный интерес, если рассматривать его со всех сторон. Из такой темы можно извлечь немалую выгоду. Я убежден, что если вы дадите себе труд, то сейчас же ухватитесь за эту возможность и произнесете превосходную речь. Вы меня понимаете?
— Признаться, меньше, чем когда-либо.
— Я должен все объяснить?
— Да.
— Так вот, дорогой господин Вальженез: я горячий сторонник Греции и даже где-то что-то по этому поводу написал. Вы же еще не приняли по этому вопросу окончательного решения. Сделайтесь туркофилом и нападите на филэллинов. В общем, придумайте, как оскорбить меня по вопросу греко-турецких отношений, и так, чтобы я мог публично попросить у вас удовлетворения. Я на сей раз понятно говорю?
— О, прекрасно! И как бы причудливо ни было ваше предложение, я принимаю его с радостью, раз оно вам так нравится.
— Так до завтра, сударь; после заседания я буду иметь честь прислать вам секундантов.
— Зачем же ждать до завтра? Еще нет часа. Я успею поехать в Палату и выступить сегодня.
— Я не смел вам это предложить, так как предполагал, что сегодня вы заняты.
— Да стоит ли со мной так церемониться?
— Как видите, я этого и не делаю, раз соглашаюсь, — поспешил заметить г-н де Маранд и поклонился. — Однако вам следует поторопиться.
— Я только прикажу заложить карету.
— Вас могут опередить, слою предоставляется в порядке записи. Мы потеряем целых четверть часа, ожидая карету.
— Предложите другой способ. Вы же не хотите, чтобы я пошел отсюда в Люксембургский дворец пешком, не так ли? Может быть, ваша карета ждет внизу и вы хотите предложить мне в ней место?
— Я действительно собирался вам это предложить, — подтвердил г-н де Маранд.
— С благодарностью принимаю ваше предложение, — подхватил г-н де Вальженез.
И люди, только что условившиеся на следующий день убить друг друга, вышли из особняка, если можно так сказать, под руку, словно друзья.
Господин де Маранд снова увидел Камилла де Розана.
Креол выходил из экипажа.
— Я уже во второй раз сегодня имею удовольствие встретить вас почти на том же месте, — заметил банкир.
— Ну, стало быть, и я так же, — отозвался Камилл. — Такие случайности имеют место во все времена, Мольер даже написал, кажется, на эту тему стихи: "Здесь мне истинно везет…"[34] и так далее, и так далее.
— Если вы имеете что-нибудь сказать господину де Вальженезу, — продолжал банкир, — поторопитесь, поскольку он и сам подтвердит вам, что очень спешит.
— Вы в самом деле пришли ко мне, дорогой друг? — спросил Лоредан, протянув Камиллу руку.
— Ну, конечно, — кивнул креол и слегка покраснел.
— В таком случае очень сожалею: я ухожу, — сообщил Лоредан, усаживаясь в карету г-на де Маранда. — Но вы зайдите: сестра дома; надеюсь, повидаться с ней вам будет не менее приятно, чем со мной. Прощайте или, вернее, до свидания!
Лошади понеслись галопом.
Спустя десять минут г-н де Вальженез вошел в Палату пэров и попросил слова.
X О РЕЧИ ГОСПОДИНА ЛОРЕДАНА ДЕ ВАЛЬЖЕНЕЗА В ПАЛАТЕ ПЭРОВ И О ТОМ, ЧТО ЗА НЕЙ ПОСЛЕДОВАЛО
Победа в Наварринском сражении, последнем ответном действии Европы против Азии, только что была куплена ценой шести лет нескончаемых сражений и титанической борьбы. Современные Эпаминонды, Алкивиады, Фемистоклы удивляли весь мир. Казалось, они отыскали, подобно Тесею, тяжелые мечи своих отцов, сокрытые на полях Марафона, Левктр и Мантинеи.
После многих лет бездействия в греках возродилось чувство независимости; повеяло французской революцией, и вся Европа воспряла от сна. Греков воспевали Гюго и Ламартин, за них погиб Байрон. Их цель в каком-то смысле стала делом Франции, и их поражение так же причиняло огорчение, как радовали их победы.
Но, по мере того как это чувство охватывало всю нацию, г-ну де Виллелю оно нравилось все меньше, а мы помним: он, больше чем кто бы то ни было, проявил враждебность к эллинской революции.
Поэтому когда г-н Лоредан де Вальженез, известный своими ультра-роялистскими взглядами, попросил слова, половина или даже три четверти членов Палаты, разделявшие мнения уважаемого пэра, в один голос закричали:
— Говорите! Говорите!
Вкратце перечислив основные этапы восстания, г-н де Вальженез стал под аплодисменты всего зала оплакивать страшные события, которые кое-кто превозносил как победу.
— Тем не менее, — заявил он, — нам не в чем упрекнуть правительство большинства; из рыцарского чувства, восходящего еще ко временам крестовых походов, оно допустило эту роковую коалицию против турок. Обратим же весь наш гнев, проявим всю нашу суровость против тех, кто действительно ее заслужил, кто из безумия или ради личной выгоды поддерживает революции в других странах, не имея возможности поднять бунт у себя дома. Я не хочу никого называть, — прибавил оратор, — однако имя одного известного банкира у всех на устах. Известно, в какой кассе революция черпает питающие ее сокровища. И, обращаясь мыслью к недавним волнениям в Париже, я хочу задать вам, господа, вопрос — пусть даже мне придется заплатить за него своей кровью: уж не один ли и тот же человек субсидирует бунтовщиков Греции и парижских греков?
Это сопоставление вызвало гром аплодисментов. Имя г-на де Маранда передавалось из уст в уста. В Палате пэров банкира не любили: его стремительный взлет, неожиданное назначение в министерство финансов отнюдь не улучшили отношения к нему. И теперь все были просто счастливы, что г-н де Вальженез публично его оскорбил.
Впрочем, среди общего одобрения раздалось и несколько голосов, выражающих несогласие.
Генерал Эрбель перебил молодого пэра и с места выразил протест, требуя от г-на де Вальженеза взять назад свои слова, имеющие характер грубого оскорбления.
— Ну и пусть будет оскорбление, — заявил в ответ г-н де Вальженез, — раз вы принимаете правду за оскорбление!
— Но не может же быть, чтобы вы всерьез обвиняли господина де Маранда в субсидировании бунтовщиков с улицы Сен-Дени! — воскликнул другой пэр.
— Это вы его назвали, сударь, а не я, — вызывающе бросил г-н де Вальженез.
— Иезуит! — пробормотал генерал достаточно громко для того, чтобы его услышали.
Господин де Вальженез сейчас же подхватил это слово, но не рассердился, как можно было ожидать.
— Если генерал полагает, что оскорбил меня, назвав иезуитом, — сказал молодой пэр, — он глубоко заблуждается. Это все равно как если бы я назвал его солдатом. Я не думаю, что он увидит в этом что-то для себя обидное.
На этом дискуссия была закончена, и все перешли к повестке дня.
Вернувшись около пяти часов домой, генерал Эрбель застал у себя г-на де Маранда.
Банкиру уже рассказали об инциденте в Палате во всех его подробностях.
При виде банкира генерал догадался о причине его прихода; он протянул ему руку и предложил сесть.
— Генерал! — начал банкир. — Я с величайшим удивлением узнал, что господин де Вальженез оскорбил меня в Палате пэров, не называя, правда, по имени, но весьма недвусмысленно меня обрисовав. В то же время я с удовлетворением и гордостью узнал, что вы меня защищали. Получить оскорбление от господина де Вальженеза и поддержку от вас — вдвойне честь для меня. И я решил, не теряя времени, поблагодарить вас за участие.
Генерал поклонился с таким видом, будто хотел сказать: "Я лишь исполнил долг порядочного человека".
— Кроме того, — продолжал банкир, — у меня появилась надежда: раз вы встали на мою сторону, когда я вас не просил, вы вряд ли меня покинете, если я захочу ответить на полученное оскорбление.
— Я в вашем распоряжении, дорогой мой господин де Маранд. Клянусь честью: хорошо зная вас, я еще там, в Палате, не дожидаясь вашего прихода ко мне, хотел потребовать от вашего имени удовлетворения у оскорбителя.
— Счастлив вашим вниманием, генерал, ведь это свидетельство того, как высоко вы меня цените.
— Теперь скажите: вы знаете своего противника? — спросил генерал.
— Очень мало.
— Это молодой фат, не имеющий твердых убеждений.
— О! — воскликнул г-н де Маранд, нахмурившись и придав своему лицу выражение ненависти, которая была ему обычно несвойственна.
— У таких шалопаев, — продолжал генерал, — нередко до ужина одно мнение, а после него — другое.
— Ну что же, генерал, — рассмеялся г-н де Маранд, есть один способ помешать ему изменить свое мнение после ужина.
— Что за способ?
— Уладить с ним все дела до ужина.
Банкир вынул часы.
— Сейчас только пять. Ужинает он не раньше половины седьмого. Если вы не против быть моим первым секундантом, сядем в карету и отправимся на поиски второго. А по дороге обсудим условия поединка.
— С огромным удовольствием, — ответил генерал. — Боюсь только, что лошадей уже распрягли.
— Не страшно! У меня карета, — сказал г-н де Маранд. — Улица Макон, дом номер четыре, — приказал он кучеру.
— Улица Макон? — повторил генерал, недоумевая, что это за улица.
Лошади помчались галопом.
— Где, черт побери, мы находимся? — спросил генерал, когда карета остановилась у двери Сальватора.
— Мы приехали туда, куда я приказывал кучеру нас отвезти.
— До чего отвратительная улица!
Он окинул взглядом дом.
— Нам сюда? — спросил граф Эрбель.
— Да, генерал, — улыбнулся г-н де Маранд.
— Отвратительный дом!
— Что делать?! Именно в этом доме и на этой улице живет один из самых честных и отважных людей, каких я знаю.
— Как его зовут?
— Сальватор.
— Сальватор… А чем он занимается?
Господин де Маранд улыбнулся.
— Он, как уверяют, комиссионер.
— A-а! Я начинаю догадываться. Да, да, я слышал о нем от генерала Лафайета, который очень высоко его ценит и считает кем-то вроде философа.
— Вы не только слышали о нем, но и не раз разговаривали с ним сами.
— Где же это было? — удивился генерал.
— У меня.
— Я разговаривал в вашем доме с комиссионером?
— Как вы понимаете, ко мне он приходил без своей куртки и ремней. Он, как и мы с вами, был во фраке и называл себя господином де Вальсиньи.
— Вспомнил! — воскликнул генерал. — Очаровательный молодой человек!
— Я хочу просить его быть моим вторым секундантом. Этот человек имел большое влияние на выборах и перевыборах. И я буду рад, если он сможет дать свидетельские показания в мою пользу огромному числу людей, которые меня видят лишь через окно моей кареты.
— Очень хорошо! — следуя за банкиром, одобрил его генерал.
Они поднялись на четвертый этаж и подошли к двери Сальватора. Открыл им сам комиссионер.
Молодой человек только что возвратился. Он был в бархатных панталонах и куртке.
— Дорогой Вальсиньи, — сказал г-н де Маранд, — я пришел просить вас об услуге.
— Говорите, — сказал Сальватор.
— Вы не раз уверяли меня в своих дружеских чувствах. Я пришел просить вас доказать мне эту дружбу.
— Я к вашим услугам.
— Завтра я дерусь на дуэли; господин генерал Эрбель согласился быть одним из моих секундантов. Могу ли я просить вас оказать мне честь быть вторым?
— С удовольствием, сударь; прошу вас лишь назвать причину дуэли и имя вашего обидчика.
— Господин Лоредан де Вальженез только что напал на меня в Палате, и это было сделано в столь неподобающей манере, что я не могу не потребовать удовлетворения.
— Лоредан? — вскричал Сальватор.
— Вы с ним знакомы? — спросил г-н де Маранд.
— Да, — подтвердил Сальватор и грустно покачал головой. — О да, я его знаю.
— Может быть, вы знаете его достаточно близко, чтобы отказаться быть моим секундантом?
— Послушайте, сударь, — медленно и значительно произнес Сальватор. — Я ненавижу господина де Вальженеза по причинам, которые вы когда-нибудь узнаете, и это произойдет очень скоро, если предчувствия меня не обманывают. Более того, он нанес мне личную обиду, взывающую к отмщению. Но существует один человек, которому я поклялся, что не трону и волоса на голове Лоредана. Однако, господа, если я соглашусь быть секундантом и во время дуэли с нашим недругом случится несчастье, выйдет так, что я не сдержал слова.
— Вы правы, дорогой Вальсиньи, — согласился г-н де Маранд, — мне остается лишь извиниться за причиненное вам беспокойство.
— Я не могу быть вашим секундантом, — сказал Сальватор, — но, возможно, пригожусь вам как хирург. Если вы согласны, я готов предоставить себя в ваше распоряжение.
Господин де Маранд протянул Сальватору руку:
— Я знал, что вы так или иначе окажете мне услугу.
И он вышел в сопровождении генерала, вызвавшегося поутру заехать за молодым человеком, который в качестве хирурга считал себя вправе присутствовать на дуэли.
С улицы Макон банкир с генералом отправились на Люксембургскую улицу, где жил генерал Пажоль, без колебаний принявший предложение г-на де Маранда.
Спустя четверть часа оба генерала вошли в гостиную г-на де Вальженеза. Он лежал на канапе, хохоча во все горло над шутками Камилла де Розана и еще одного молодого фата из числа своих приятелей.
— Сударь! — обратился к Лоредану граф Эрбель. — Мы с генералом Пажолем хотели бы переговорить с вами наедине.
— Зачем же наедине, господа? — вскричал Лоредан.
Вы можете говорить в присутствии моих друзей, у меня от них секретов нет.
— В таком случае, — сухо продолжал граф Эрбель, — мы имеем честь потребовать у вас от имени господина де Маранда удовлетворения за нанесенное вами оскорбление.
— Вы секунданты господина де Маранда? — спросил Лоредан.
— Да, сударь, — в один голос отозвались оба генерала.
— В таком случае, господа, — сказал г-н де Вальженез, вставая и указывая на двух молодых людей, — вот мои секунданты. Соблаговолите обсудить с ними все вопросы. Я даю им на это полномочия.
Он с высокомерным видом кивнул на прощание секундантам г-на де Маранда и, перед тем как выйти, сказал Камиллу:
— Я прикажу подавать на стол. Заканчивайте поскорее, Камилл, я умираю с голоду.
— Господа! — сказал генерал Эрбель. — Вам известно, в чем состоит оскорбление, за которое мы требуем удовлетворения?
— Да, — подтвердил Камилл, едва заметно усмехнувшись.
— Я считаю, — продолжал генерал, — что вдаваться в подробности ни к чему.
— Вы правы, совершенно ни к чему, — с той же ухмылкой проговорил Камилл.
— Намерены ли вы возместить ущерб, который вы нам нанесли?
— Это зависит от того, какой род возмещения вы имеете в виду.
— Я вас спрашиваю, готовы ли вы принести извинения?
— Ну нет, — возразил Камилл, — любое извинение нам категорически запрещено.
— В таком случае, — заметил генерал, — нам остается лишь обсудить условия дуэли.
— Вы оскорбленная сторона, — сказал Камилл. — Изложите свои условия.
— Мы имеем честь предложить вам следующее: дуэль на пистолетах.
— На пистолетах; очень хорошо.
— Противники становятся на расстоянии сорока шагов друг от друга и могут сделать или не сделать по пятнадцать шагов.
— Значит, если каждый пройдет по пятнадцать шагов, их будут разделять десять шагов?
— Десять! Да, сударь.
— Прекрасное расстояние; хорошо, пусть будет в десяти шагах.
— Пистолеты возьмем у Лепажа, чтобы они были незнакомы обоим противникам.
— Кто их возьмет?
— Каждый из нас принесет по паре или, если угодно, подмастерье оружейника, который зарядит пистолеты, принесет две пары. Мы бросим жребий и определим, из каких стрелять.
— Все очень хорошо. Теперь договоримся о месте встречи.
— Аллея Ла Мюэтт, если угодно.
— Аллея Ла Мюэтт. В конце этой аллеи есть что-то вроде площадки, где нет никаких ориентиров для глаза; она будто нарочно создана для встречи.
— Пусть будет площадка.
— Да, мы забыли обсудить время.
— Светает не раньше семи. Назначим встречу на девять.
— В девять. Превосходно, сударь… Будет время привести себя в порядок.
— Нам остается откланяться, господа, — заявили два генерала.
— Примите уверения в нашем почтении, — сказали, поднимаясь, молодые люди.
Едва за секундантами банкира закрылась дверь, г-н де Вальженез вошел в гостиную, приговаривая:
— Ну и копуши! Я думал, вы никогда не кончите!
— Вот на чем мы договорились… — начал было Камилл.
— Знаю! — перебил Лоредан. — Мы договорились поужинать в половине седьмого, а сейчас шесть тридцать пять.
— Я тебе говорю о дуэли.
— А я — об ужине. Дуэль можно отложить, ужин — никогда. За стол!
— За стол! — подхватили два молодых человека.
И все трое устремились в столовую, где их ожидала мадемуазель Сюзанна де Вальженез.
За столом веселились от души, злословили обо всем Париже, но особенно о банкире, высмеивая г-на де Маранда на все лады как политика и финансиста, насмехаясь над его моральными качествами, но более всего над его внешностью.
О завтрашней дуэли говорили не больше, чем о китайском императоре.
Из уважения ли к присутствующей даме, от беззаботности или из самонадеянной уверенности в исходе дела это происходило? Этого мы не знаем или, вернее, думаем, что было всего понемногу в умолчании троих молодых людей.
Они были заняты десертом, когда личный слуга г-на де Вальженеза подал хозяину карточку на серебряном подносе.
Лоредан бросил на карточку взгляд.
— Конрад! — вскричал он.
— Конрад! — едва слышно выдохнула мадемуазель де Вальженез и слегка побледнела. — Что ему от нас нужно?
Лоредан стал белым под стать чашке севрского фарфора, которую он поднес к губам.
Камилл обратил внимание на то, что это имя взволновало и брата и сестру.
— Сожалею, но мне придется ненадолго вас оставить, — пробормотал г-н де Вальженез.
Он обернулся к лакею и приказал:
— Проводите его в мой кабинет.
Лоредан встал.
— До скорой встречи, господа.
Он направился к двери, которая вела из столовой в кабинет.
Сальватор ожидал стоя.
Невозможно было выглядеть элегантнее, чем Сальватор в ту минуту, а также быть спокойнее и благороднее, чем он.
Теперь это был действительно Конрад де Вальженез, как он и приказал о себе доложить.
— Что вам угодно? — с ненавистью взглянув на гостя, спросил Лоредан.
— Я хотел бы с вами переговорить, — отвечал Сальватор.
— Разве вы забыли, что у нас может быть лишь одна тема для разговора?
— Ненависть, которую мы друг к другу испытываем. Нет, кузен, я об этом помню, и доказательством тому мой визит.
— Уж не затем ли вы пришли, чтобы раз и навсегда покончить с этой ненавистью?
— Отнюдь.
— В таком случае, чего вы хотите?
— Сейчас объясню, кузен. Вы завтра деретесь на дуэли, не так ли?
— Какое это имеет отношение к вам?
— Не только ко мне, но к нам обоим, сейчас вы это увидите. Итак, у вас завтра в девять часов утра в Булонском лесу дуэль на пистолетах с господином де Марандом. Как видите, я неплохо осведомлен.
— Да. Остается узнать, из какого источника вы черпаете ваши сведения.
Сальватор пожал плечами.
— Откуда бы я ни узнал о вашей дуэли, я о ней знаю, и это будет темой нашего разговора, если не возражаете.
— Уж не затем ли вы, случайно, пришли, чтобы читать мне нравоучения?
— Я? Да что вы?! Я, напротив, полагаю, что вы читаете их себе сами, и в избытке! Нет, я пришел лишь оказать вам услугу.
— Вы?
— А вас это удивляет?
— Если вы явились шутить, предупреждаю, что вы неудачно выбрали время.
— С врагами я не шучу никогда, — серьезно заметил Сальватор.
— Ну, довольно! Что вам угодно? Говорите!
— Вы хорошо знаете господина де Маранда?
— Я знаю его довольно для того, чтобы преподать ему завтра, надеюсь, хороший урок, о котором он будет помнить, если, конечно, у него останется для этого время.
— Я вижу, вы плохо его знаете. Господин де Маранд до сих пор давал иногда уроки, но не получал их никогда.
Лоредан снисходительно посмотрел на кузена и пожал плечами.
— A-а, вы пожимаете плечами, — заметил Конрад. — Это свидетельствует о том, что вы в себя верите. Но поверьте на минуту мне и послушайте, что я вам скажу: господин де Маранд вас убьет.
— Господин де Маранд! — расхохотался молодой человек.
— A-а, вам весело! Ну да! Чтобы какой-то банкир убил человека вашего происхождения и ваших достоинств! Хорошенькая история: пистолет против денежного мешка! Однако я хочу, чтобы вы поняли, какую огромную услугу я вам оказываю. Господин де Маранд дрался уже четырежды, насколько мне известно, и всякий раз убивал противника. Между прочими — в Ливорно господина де Бедмара, который был вашим приятелем, если память мне не изменяет.
— Господин де Бедмар скончался от апоплексического удара, — в некотором замешательстве отвечал Лоредан.
— Господин де Бедмар был убит выстрелом из пистолета. Знайте, кузен, что всякий раз как родственники хотят скрыть с той или иной целью причину смерти одного из членов семьи, они призывают на помощь апоплексию, это знают даже дети. Выслушайте следующее: завтра между девятью и четвертью десятого вы умрете от апоплексии, как господин де Бедмар, а если это может доставить вам удовольствие, в газетном извещении о вашей смерти я готов указать ту ее причину, которую вы выберете сами.
— Довольно шуток! — все больше распаляясь, вскричал г-н де Вальженез. — Я прошу вас на этом остановиться, если вы не хотите, чтобы наш разговор принял другой оборот.
— А какой оборот он, по-вашему, может принять? Уж не считаете ли вы, кузен, что вам по плечу выбросить меня из окна? Если случайно это так, взгляните на меня.
С этими словами Конрад вытянул вперед обе руки. Под рукавами выступили мощные мускулы.
Лоредан непроизвольно отступил назад.
— Кончим поскорее! — поторопил он. — Что вам еще нужно?
— Я пришел спросить о вашей последней воле и обещаю, что все в точности исполню.
— Не сомневаюсь: вы побились об заклад с кем-нибудь из ваших приятелей, что разыграете меня, — предположил Лоредан.
— Я никогда не бьюсь об заклад, сударь, и никого не разыгрываю. Говорю вам, что вы будете убиты, потому что человек, с которым вы стреляетесь завтра на дуэли, безупречно храбр и доказал это. Вы же бледны — взгляните-ка вот в это зеркало, — вы обливаетесь потом. Должен еще заметить, что даже если вы будете завтра только ранены, на свете существует человек, который продолжит дело, начатое господином де Марандом.
— Вы, конечно? — с ненавистью бросил кузену Лоредан.
— Нет, — отвечал Сальватор, — моя очередь только третья.
— О ком же вы говорите?
— Об отце девушки, которую вы похитили, а я вырвал из ваших рук: об отце Мины. Выслушайте меня серьезно, — продолжал Конрад, — так же серьезно, как я говорю с вами; я и так потерял здесь достаточно времени. Вы обречены: если вы не упадете под выстрелом одного, вас настигнут выстрелы других. Во имя вашего отца, честнейшего из честных, во имя вашей матери, от горя сошедшей в могилу, во имя ваших предков, добродетельных дворян, ничем не запятнавших свой герб, во имя человеческого уважения, если в вас осталась хоть капля добродетели, во имя справедливого Бога, если вы еще верите в Бога, — заклинаю вас: скажите мне, какие ваши преступления мне надлежит искупить после вашей смерти.
— Сударь! Это безумие или редкая наглость! — вскричал Лоредан. — Приказываю вам выйти вон!
— А я снова заклинаю вас не оставлять после себя ничего, что может запятнать тысячелетием завоеванную добродетель.
— Шутка слишком затянулась, сударь! Подите прочь! — властно вскричал г-н де Вальженез.
Но Конрад оставался невозмутим и не двигался с места.
— В третий раз заклинаю вас: скажите, что дурного вы совершили, и после вашей смерти я обращу в добро причиненное вами зло.
— Ступайте, ступайте! — закричал Лоредан, бросился к шнуру и изо всех сил стал звонить.
— Да ниспошлет вам свое милосердие Господь в час вашей смерти! — сурово проговорил Конрад.
Он вышел.
XI КОРОЛЬ ЖДЕТ
Встреча, как мы сообщили, была назначена в Булонском лесу.
Увы! Все проходит на земле. Вот исчезло и еще одно воспоминание нашей юности. Вот и еще один пустынный лес теперь кишит людьми! Когда наши потомки увидят этот английский парк, вычищенный, прилизанный, разукрашенный, сияющий и напомаженный, словно картина для выставки, заказанная буржуа, они ни за что не поверят нашим уже ушедшим в прошлое описаниям остатков этого бывшего леса Лувуа, который король-расточитель по имени Франциск I приказал обнести стеной, чтобы можно было без помех там охотиться.
Не поймут они и того, что были времена, когда именно там противники назначали дуэли в уверенности, что никого не встретят. Это было настолько естественно, что секунданты человека, принимавшего условия своего противника, сочли бы секундантов этого противника сумасшедшими или дурно воспитанными, если бы те выбрали другое место, а не ворота Майо или аллею Ла Мюэтт.
Кроме того, над другими местами — Клиньянкуром или Сен-Манде — как будто тяготел рок: дуэли там почти всегда имели печальный исход.
И напротив, казалось, нимфы Булонского леса, привыкшие видеть, как дуэлянты заряжают пистолеты или выхватывают шпаги, одним своим дуновением заставляли пули изменять направление, одним жестом отклоняли шпаги.
У ворот Майо жил один владелец ресторана, который разбогател на несостоявшихся или счастливо окончившихся дуэлях.
Поспешим заметить, что секунданты г-на де Маранда и г-на де Вальженеза остановили свой выбор на Булонском лесу вовсе не по этой спасительной причине.
Обе стороны понимали, что им предстоит принять участие в дуэли, во время которой должна непременно пролиться кровь.
Утром того дня, когда была назначена дуэль, Булонский лес выглядел весьма живописно.
Дело происходило в январе, то есть в самый разгар зимы, и лес являл собой совершенную гармонию с временем года.
Низкое снежно-белое небо, сухой морозный воздух, покрытая сияющим инеем земля, сверкающие на солнце деревья, что роняли с грациозной небрежностью искрящиеся султаны, похожие на сталактиты, — все это придавало лесу сходство с огромной декорацией, которая была установлена в соляном гроте.
Первым пришел на условленное место Сальватор. Он оставил свою карету в боковой аллее, углубился в лес и скоро узнал указанную площадку. Прошло несколько минут, прежде чем он услышал голоса и шаги.
Он обернулся и увидел г-на де Маранда, подходившего в сопровождении генерала Пажоля и графа Эрбеля.
За ними шагал лакей в ливрее дома Марандов с портфелем под мышкой.
Банкир держал целую пачку писем, прибывших, очевидно, в ту минуту, как он отправлялся в Булонский лес. Он читал их на ходу, рвал те, что казались ему незначительными, передавал другие лакею, делал пометки карандашом, подставив для этого шляпу.
Заметив Сальватора, он подошел, крепко пожал ему руку и спросил:
— Эти господа еще не прибыли?
— Нет. Вы приехали на десять минут раньше.
— Тем лучше, — заметил банкир, — я так боялся опоздать, что, несмотря на торопливость своих секретарей, был вынужден оставить несколько ордонансов в особняке, приказав принести их мне сразу же после того, как с них снимут копии.
Он взглянул на часы.
— Если эти господа приедут не раньше девяти, то мой начальник канцелярии успеет, как обещал, привезти эти ордонансы и я их подпишу, пока вы станете отмерять шаги и заряжать пистолеты. А сейчас, с вашего позволения, я прочту письма.
— Разве вы не можете отложить подписание ордонансов? — удивился генерал Эрбель.
— Невозможно! Король ждет их сегодня утром. А вы знаете, господа, что король не отличается ангельским терпением.
— Поступайте как считаете нужным, — сказали генералы.
— Кстати, господин Сальватор, — спросил г-н де Маранд, — где, по-вашему, состоится поединок?
— Здесь.
— Я бы хотел заранее занять свое место, чтобы потом не отвлекаться, — заметил г-н де Маранд.
— Вы можете встать здесь, — предложил Сальватор. — Но это место неудобное: у вас за спиной деревья, они помогут противнику целиться.
— Это, черт возьми, мне безразлично, — сказал г-н де Маранд, направляясь в указанное Сальватором место и продолжая читать, рвать и помечать письма.
И генералы и Сальватор повидали на своем веку смельчаков, но даже они с безмолвным восхищением наблюдали, как этот человек в минуту наивысшей опасности хладнокровно читал утреннюю корреспонденцию.
Его лицо было хорошо видно, так как он стоял с непокрытой головой, ведь шляпа служила ему пюпитром. Он выглядел взволнованным не больше, чем если бы складывал цифры; рука его бежала по бумаге спокойно, ровно, будто он сидел в своем кожаном кресле за рабочим столом рядом с сейфом.
И эта невозмутимость объяснялась, по-видимому, тем, что он совершенно не допускал возможность своей смерти. Действительно, вера в свою судьбу — всемогущая сила, которой Провидение наделяет больших честолюбцев или безумцев; эта сила заставляет их слепо, не отклоняясь от пути, не спотыкаясь о камни на дороге, идти прямо к цели. Почти все мы осознаем, какая перед нами стоит задача на этом свете, и тот, в ком это сознание велико, с усмешкой наблюдает за приближающейся к нему смертью. Он может быть уверен, что смерть пройдет мимо, если он еще не исполнил того, что написано ему на роду.
Этим объясняется спокойствие великих завоевателей перед лицом опасности.
Ровно в девять часов на условленное место прибыли трое молодых людей; г-н де Вальженез казался беззаботным, два его секунданта держались серьезнее, чем можно было ожидать от столь легкомысленных людей.
В то же время в конце аллеи показался курьер — он скакал во весь опор.
Курьер привез ордонансы, которые ожидал г-н де Маранд.
Молодые люди взглянули на всадника, но, узнав, что у того дело к банкиру, перестали обращать на него внимание.
— Вот и мы, — сказал креол, подходя к двум генералам. — Мы сожалеем, что заставили вас ждать.
— Вам незачем извиняться, господа: вы вовсе не опаздываете, — сухо заметил генерал Эрбель, вспоминая об их вчерашнем дерзком поведении.
— В таком случае, мы к вашим услугам, — объявил второй секундант г-на де Вальженеза.
Лоредан собирался выбраться из чащи, где он остался, чтобы дать секундантам возможность договориться, как вдруг заметил Сальватора.
Он не сдержал дрожи и со свистом взмахнул тросточкой с набалдашником из ляпис-лазури, которую держал в руке.
— А! И вы здесь! — пренебрежительно бросил он Сальватору.
— Да, я, — серьезно ответил тот.
— Господа, — обратился Лоредан к своим секундантам, — не знаю, кому пришло в голову нас оскорбить, приведя сюда этого комиссионера. Но если только он здесь не для того, чтобы уносить раненого на своих ремнях, я не признаю его секундантом.
— Я явился не как секундант, сударь, — холодно возразил Сальватор.
— Как наблюдатель?
— Нет, в качестве хирурга — к вашим услугам.
Господин де Вальженез отвернулся и, пожав плечами, отошел с презрительным видом.
Четверо секундантов разложили неподалеку от г-на де Маранда принесенные ящики с пистолетами.
Банкир, опустившись на одно колено в том месте, откуда он должен был стрелять, торопливо просматривал ордонансы и подписывал их, обмакивая перо в чернильницу, которую держал курьер.
Глядя на двух противников в минуту наивысшей опасности, когда один невозмутимо продолжал обычное занятие, а другой, лихорадочно взволнованный, пытался скрыть свое смятение, было нетрудно догадаться, кто из них был храбрым и сильным.
Сальватор внимательно смотрел на них обоих, пытаясь разрешить философский вопрос — кто глупее: общество, предписывающее дуэли, или человек, подчиняющийся этому предписанию.
"Шальная пуля, выпущенная этим фатом, — думал он, — может оборвать жизнь этого сильного человека. Он многое сделал в своей сфере, прояснил самые щекотливые финансовые вопросы, принес пользу отечеству и еще может сделать немало полезного. По другую сторону — пустоголовый злобный человек, не только бесполезный для других людей, но и наносящий вред своими поступками, дурным примером, — словом, злодей. Эти двое стоят один против другого, и сейчас, возможно, глупость убьет ум, слабость одолеет силу, Ариман победит Ормузда… А ведь мы живем в девятнадцатом веке и еще верим в Божий суд!"
В эту минуту генерал Эрбель подошел к г-ну де Маранду.
— Сударь! — сказал он. — Извольте приготовиться.
— Я готов, — ответил банкир.
И он продолжал читать и подписывать ордонансы.
— Вы меня не поняли, — улыбнулся генерал. — Я прошу вас подняться и ждать стоя.
— Разве господин де Вальженез уже собирается стрелять?
— Нет, но чтобы кровообращение восстановилось и уравновесилось после того, как вы находились в неудобной позе…
— Пустое, — покачал головой г-н де Маранд.
— Спросите у нашего хирурга, — взглянув на Сальватора, продолжал генерал.
— Вам действительно лучше встать, — подтвердил тот, сделав шаг по направлению к банкиру.
— Так вы думаете, что у меня взволнуется кровь? — рассмеялся г-н де Маранд. — Клянусь честью, если бы у меня было время, я дал бы вам пощупать мой пульс и вы убедились бы, что он ничуть не чаще, чем обычно.
Он указал на оставшиеся бумаги.
— К сожалению, все это мне нужно успеть прочесть и подписать за пять минут.
— То, что вы делаете, безумие! — заметил генерал. — Вы слишком натрудите руку и не сможете хорошо прицелиться.
— Ба! — беззаботно произнес г-н де Маранд, не переставая подписывать бумаги. — Я не верю, что он меня убьет, генерал. И вы не верите, так? Прикажите заряжать пистолеты. Проследите, чтобы не забыли вкатить пули, и отмерьте сорок шагов.
Генерал Эрбель молча поклонился и пошел к другим секундантам.
Сальватор, не скрывая восхищения, следил за банкиром.
Секунданты договорились о том, что противники будут стреляться с расстояния в сорок шагов, каждый из них волен подойти на пятнадцать шагов к барьеру, чтобы оказаться ближе к противнику.
Осмотрев и зарядив пистолеты, секунданты стали отмерять шаги.
Господин де Вальженез оказался на дороге у генерала Пажоля, который этим занимался.
— Простите, сударь, — обратился тот к Лоредану, — соблаговолите меня пропустить.
— Пожалуйста, сударь, — отозвался Лоредан, резко по-. вернувшись на каблуках, и сбил тростью звездочки инея с травы, которую он обезглавил, подобно Тарквинию.
— Вот шалопай! — пробормотал генерал и продолжал отмерять расстояние.
Когда дело было сделано, г-ну де Вальженезу повторили условия поединка и вручили пистолет.
По третьему хлопку в ладоши противники могли двинуться навстречу один другому или стрелять с места — на их усмотрение.
— Очень хорошо, господа, — сказал г-н де Вальженез, бросив трость на землю. — Я к вашим услугам.
— Извольте, сударь, — обратился граф Эрбель к г-ну де Маранду и подал ему пистолет.
— Пусть начинает господин де Вальженез, — бросил банкир; он взял пистолет, переложил его в левую руку и снова собрался писать.
— Но ведь…
— Мы с господином Лореданом имеем право подойти друг к другу на пятнадцать шагов и тогда выстрелить?
— Да.
— Пусть он сделает положенные ему шаги и стреляет, а я выстрелю потом. Вы же видите, мне осталось подписать всего два ордонанса.
— Вас убьют, как зайца в норе! — воскликнул генерал.
— Он?! — спросил г-н де Маранд и поднял на графа глаза, светившиеся уверенностью. — Он? — повторил банкир. — Ставлю сотню луидоров, генерал, что его пуля меня даже не заденет… Итак, начинайте, генерал.
— Это решено?
— Король ждет, — пояснил г-н де Маранд, подписывая предпоследний ордонанс и принимаясь за чтение последнего.
— Он от своего не отступится, — пробормотал Сальватор.
— Считайте, что он убит, — сказал генерал Пажоль.
— Это мы еще увидим, — возразил граф Эрбель, поддаваясь уверенности банкира.
Они отошли, открыв взглядам противной стороны г-на де Маранда, стоявшего на одном колене, тогда как находившийся поблизости от него лакей держал чернильницу.
— Ах, так?! — вскричал г-н де Вальженез. — Неужели наш противник хочет сражаться в позе Венеры на корточках?
— Встаньте, пожалуйста, сударь! — в один голос потребовали секунданты Лоредана.
— Ну, раз вы непременно этого хотите, господа… — сдался банкир.
И он встал.
— Дай мне обмакнуть перо в чернила, Контуа, и отойди в сторону, — приказал г-н де Маранд слуге.
Он повернулся к г-ну де Вальженезу и, продолжая читать ордонанс, прибавил:
— Стою, сударь. Я к вашим услугам.
— Это мистификация! — вскричал г-н де Вальженез, сделав вид, что собирается бросить пистолет.
— Нисколько, сударь, — возразил граф Эрбель. — Мы сейчас подадим сигнал: идите и стреляйте.
— Так не бывает! — возмутился Лоредан.
— Как видите, бывает, — заметил второй секундант г-на де Маранда, а тот, с пистолетом под мышкой и пером в зубах, спокойно дочитывал свой ордонанс, перед тем как его подписать.
— Предупреждаю вас, что вся эта комедия не имеет ко мне никакого отношения и я убью этого господина как собаку, — скрипнув зубами, пригрозил г-н де Вальженез.
— Не думаю, сударь, — с сомнением произнес граф.
Лоредан опустил глаза под мрачным взглядом генерала.
— Итак, сударь, я к вашим услугам, — не отрываясь от бумаг, заявил г-н де Маранд.
— Подавайте сигнал! — приказал Лоредан.
Секунданты переглянулись, чтобы одновременно подать знак.
Надо было трижды хлопнуть в ладоши.
На счет "раз" противники должны были взвести курок, на счет "два" — встать в позицию, на "три" — двинуться друг другу навстречу.
Итак, на счет "раз" г-н де Маранд взялся правой рукой за пистолет и взвел курок.
Но на счет "два" и "три" он взял перо и приготовился писать.
— Хм-хм! — кашлянул генерал Пажоль, предупреждая г-на де Маранда, что настала решительная минута и противник пошел на него.
В этот момент г-н де Маранд покончил с последним ордонансом. Он выронил его из левой руки, а правой бросил перо.
Затем он поднял голову, резким движением отбросив волосы назад, и они легли ему на лоб привычной волной.
Его лицо было совершенно невозмутимо.
— Наш спор на сто луидоров остается в силе, генерал? — с улыбкой спросил он, не пытаясь уклониться от выстрела противника.
— Да, — подтвердил генерал. — Лучше бы я их проиграл.
В эту минуту Лоредан дошел до барьера и выстрелил.
— Вы проиграли, генерал, — заметил г-н де Маранд.
Он выхватил пистолет из-под левой руки и выстрелил не целясь.
Господин де Вальженез повернулся вокруг себя и упал лицом в землю.
— Ну вот, — произнес банкир, бросив пистолет и подняв с земли ордонанс, — я не зря прожил день. В четверть десятого я выиграл сто луидоров и избавил мир от негодяя.
Тем временем Сальватор бросился вместе с двумя молодыми людьми на помощь раненому.
Господин де Вальженез корчился на траве, крепко сжав кулаки. Он смертельно побледнел, на губах у него выступила кровавая пена, глаза ничего не выражали.
Сальватор расстегнул ему фрак, жилет, разорвал рубашку и обнажил рану.
Пуля вошла под правый сосок и, пробив грудь, достигла сердца.
Внимательно осмотрев рану, Сальватор поднялся, не говоря ни слова.
— Есть ли опасность смерти? — спросил Камилл де Розан.
— Тут не просто опасность, а смертельный случай, — ответил Сальватор.
— Как?! Неужели ни малейшей надежды? — вступил в разговор второй секундант.
Сальватор еще раз взглянул на раненого и отрицательно покачал головой.
— Итак, вы утверждаете, что наш друг не выживет, получив такое ранение? — продолжал Камилл.
— Так же, сударь, как не выжил Коломбан, не вынесши страдания, — строго заметил Сальватор.
Камилл вздрогнул и отпрянул.
Сальватор поклонился и присоединился к двум генералам. Те поинтересовались состоянием раненого.
— Ему осталось жить не больше десяти минут, — отозвался Сальватор.
— Вы ничем не можете ему помочь? — спросили секунданты.
— Абсолютно ничем.
— Да смилуется над ним Господь! — сказал г-н де Маранд. — Едемте, король ждет.
XII ПАСТОРАЛЬНАЯ СИМФОНИЯ
Город Амстердам, который мог бы стать крупной гаванью мирового значения, если бы там говорили на каком-нибудь другом языке, кроме голландского, похож на огромную Венецию. Тысяча каналов, напоминающих длинные муаровые ленты, омывает его дома; тысяча разноцветных лучей сияет на крышах.
Разумеется, дом, выкрашенный в красный, зеленый или желтый цвет, выглядит претенциозно, некрасиво, если смотреть на него отдельно; но когда все эти цвета слиты воедино, они отлично сочетаются и превращают город в нескончаемую каменную радугу.
И потом, не только цвет, но и форма всех этих домов очень приятна, настолько они разнообразны, оригинальны, неожиданны, живописны. Словом, кажется, что все ученики великой школы голландской живописи разрисовали сами свой город ради собственного удовольствия, да и, разумеется, на радость путешественникам.
Если Амстердам похож на Венецию своими бесчисленными каналами, то своими яркими красками он напоминает китайский город, как, во всяком случае, мы привыкли его себе представлять, — иными словами, как огромный магазин фарфора. Каждое жилище с расстояния в несколько шагов похоже на фантастические домики, простую и естественную архитектуру которых можно видеть на заднем плане рисунков, украшающих наши чайные чашки. На порог этих домов ступаешь с опаской, настолько их кажущаяся хрупкость смущает вас с первого взгляда.
Если одеяние еще не делает монаха, то жилище, напротив, формирует живущего в нем человека. Невозможно не быть спокойным, невозмутимым, порядочным в этих достойных и светлых домах. Сверху донизу весь город излучает на путешественника спокойствие, заставляющее пришельца желать одного: жить и умереть здесь. Если тот, кто, увидев Неаполь, воскликнул: "Увидеть Неаполь и умереть" — оказался бы в Амстердаме, он, несомненно, сказал бы: "Увидеть Амстердам и жить!"
Таково было, во всяком случае, мнение двух влюбленных, которых мы назвали Жюстеном и Миной; они мирно жили в Голландии, как двое голубков в гнездышке.
Сначала они поселились в пригороде. Но домовладелец мог им предложить лишь такую квартиру, в которой все комнаты были смежные и сообщались между собой, а такая жизнь бок о бок противоречила указаниям Сальватора и могла помешать осуществлению той цели, к которой Жюстен стремился всем своим существом.
Временно они сняли эту квартиру, и школьный учитель занялся поисками пансиона для Мины, но все оказалось тщетно. Французские учительницы были редкостью, а то, что они преподавали, невеста Жюстена могла бы преподавать не хуже их. Таково было мнение г-жи ван Слипер, хозяйки самого большого пансиона в Амстердаме.
Госпожа ван Слипер оказалась необыкновенной женщиной. Дочь коммерсанта из Бордо, она вышла замуж за богатого голландского судовладельца по имени ван Слипер и родила ему четырех дочерей. Когда муж умер, она пригласила из Франции образованную девушку, чтобы та преподавала ее детям основы французского языка.
Соседки умоляли г-жу ван Слипер разрешить своей учительнице заняться образованием и их дочерей. Но постепенно число желающих настолько возросло, что четыре девицы ван Слипер стали видеть свою наставницу весьма редко.
Однажды вечером г-жа ван Слипер собрала соседок и предупредила, что со следующего месяца запрещает своей учительнице давать уроки французского языка другим детям в ущерб ее собственным дочерям, образование которых от этого начинало заметно страдать.
— Ах! — воскликнула одна из соседок, мать пяти дочерей (ни один гражданин любой другой страны не умеет так плодиться, как голландец). — Неужели нет никакой возможности уладить этот вопрос к нашему и вашему удовольствию?
— Я такого способа не вижу, — отвечала г-жа ван Слипер.
— А что, если, вместо того чтобы принимать вашу учительницу у себя, мы пришлем наших дочерей к вам? — продолжала та же соседка.
— Отлично сказано! — вскричали все соседки.
— Вы так думаете? — с сомнением произнесла г-жа ван Слипер. — Разве мой дом достаточно велик, чтобы принимать здесь около тридцати детей, не говоря уж о том, что пришлось бы превратить его в настоящий пансион?
— А что в этом плохого? Профессия хозяйки пансиона — одна из самых благородных и уважаемых, разве нет?
— Согласна. Но мой дом для этого маловат.
— Снимите другой.
— Как вы скоры, соседка!
— Да, потому что хочу решить этот вопрос.
— Я подумаю, — пообещала г-жа ван Слипер.
— Да чего тут думать! — не унималась соседка. — Вам ни о чем не придется беспокоиться. Я берусь субсидировать пансион и готова быть вашим компаньоном. Прошу у вас неделю на то, чтобы подобрать дом и купить его. Договорились?
Госпоже ван Слипер отнюдь не претило это предложение, но она была несколько обеспокоена тем, как рьяно ее соседка взялась за дело.
— Позвольте мне хотя бы посоветоваться, собраться с мыслями, — заметила она.
— Ни за что! — вскричала соседка. — Великие решения надо принимать не задумываясь. Вы со мной согласны? — прибавила она, повернувшись к своим приятельницам.
Все единодушно ее поддержали.
Вот так г-жа ван Слипер стала хозяйкой одного из самых больших пансионов города Амстердама.
Она возглавляла пансион около полутора лет, когда к ней пришел Жюстен.
После получасового разговора она знала о Жюстене и Мине все, что учитель счел необходимым ей сообщить.
Видя, как прекрасно воспитан, как скромен, учтив, корректен, образован Жюстен, узнав, как старательно он учился, чтобы потом посвятить не один год воспитанию детей, г-жа ван Слипер загорелась желанием пригласить Жюстена к себе в пансион в качестве учителя французского языка.
Прежней учительницы, занимавшейся с тридцатью девочками, на всех не хватало. Кроме того, ее запас знаний, и так не очень большой, грозил вот-вот исчерпаться. Она честно призналась в этом г-же ван Слипер, и та обещала выписать из Франции другую учительницу для занятий в старших классах.
Жюстена словно послала сама судьба, и хозяйка пансиона приняла его с распростертыми объятиями.
Она была вне себя от радости, когда узнала, что будущая ученица ее пансиона могла сама в отсутствие Жюстена преподавать девочкам историю, географию, ботанику, английский и итальянский языки.
К сожалению, это не совсем отвечало намерениям Жюстена.
— Сударь! — воскликнула г-жа ван Слипер, когда молодой человек, отчаявшись от того, что не может заключить договор, который бы его удовлетворил, собирался уйти. — Сударь, не могли бы вы уделить мне еще несколько минут?
— С удовольствием, сударыня, — ответил Жюстен и снова сел.
— Сударь! — продолжала г-жа ван Слипер. — Какой цели вы добиваетесь, желая поместить девушку к нам?
— Как я вам уже сказал, сударыня, я должен дождаться либо вестей от ее отца, либо ее совершеннолетия, чтобы на ней жениться.
— Значит, у нее нет родных?
— Только приемные: моя мать, моя сестра и я.
— Раз вы намерены поселиться в Амстердаме и жить здесь вплоть до совершеннолетия этой юной особы, кто вам мешает доверить ее мне совершенно?
— Я бы хотел, чтобы она завершила свое образование, и так довольно хорошее, — отозвался Жюстен, — однако оно еще не совсем закончено. А вы мне сами признались, что уровень вашей учительницы недостаточно высок, не так ли?
— Конечно, сударь. Но если я найду человека, способного заняться образованием Мины, вы согласитесь мне ее доверить?
— С удовольствием, сударыня.
— Ну что ж, сударь, кажется, такой человек найден.
— Возможно ли?
— Это зависит исключительно от вас.
— Что вы хотите сказать?
— Пансион стоит тысячу франков в год. Не считаете ли вы эту цену слишком высокой?
— Нет, сударыня.
— Сколько принято платить в Париже за три урока в неделю?
— От тысячи до тысячи двухсот франков.
— Так вот, сударь, я предлагаю вам следующее: вы будете преподавать в моем пансионе французский язык, по шесть уроков в неделю, а я стану платить вам тысячу двести франков в год. Таким образом вы сами по собственному усмотрению будете заниматься образованием мадемуазель Мины.
— Я мог об этом только мечтать, сударыня! — обрадовался Жюстен.
— Только от вас зависит воплотить эту мечту в реальность.
— Что для этого необходимо, сударыня?
— Просто принять мое предложение.
— От всей души, сударыня, и с чувством глубокой признательности.
— Итак, мы договорились? — спросила г-жа ван Слипер. — Теперь поговорим о мадемуазель Мине. Вы полагаете, она согласится разделить с моей учительницей уроки в начальных классах?
— Я ручаюсь за то, что она согласится, сударыня.
— В таком случае, я предлагаю ей шестьсот франков, стол и квартиру у меня. Как вам кажется, ее устроят мои условия?
— О сударыня! — вскричал Жюстен, и его глаза наполнились слезами от счастья. — Не могу вам выразить, как меня трогает ваша доброта. Но я приму ваше благодеяние при одном условии.
— Говорите, сударь, — промолвила г-жа ван Слипер, боясь, как бы дело не расстроилось.
— Я готов давать вам не шесть часов в неделю, а два часа в день, — предложил Жюстен.
— Я не могу принять ваше предложение, — смутилась хозяйка пансиона. — Два часа в день — слишком тяжелый труд.
— Работа по обучению похожа на труд земледельца, — сказал Жюстен. — Из каждой капли пота прорастает прелестный цветок. Соглашайтесь, сударыня; иначе ничего не получится: у меня такое чувство, будто я все беру и ничего не отдаю взамен.
— Придется принять ваше условие, молодой человек, — сказала г-жа ван Слипер и протянула ему руку.
На следующий день Мина поступила в пансион, а еще через день жених и невеста уже давали свой первый урок.
С этой минуты они жили как в золотом сне. Их целомудренная, давно сдерживаемая любовь вырвалась из их сердец и расцвела пышным цветом, словно прекрасный кактус в солнечных лучах. Видеться каждый день, почти ежечасно после долгой разлуки! Разлучаться и расходиться с воспоминанием о встрече и сладкой надеждой на новое свидание! Быть уверенным, что ты любим, вновь и вновь повторять себе это! Находиться во власти одной и той же мысли днем, одной и той же мечты — ночью! Идти, если можно так сказать, меж двумя цветочными изгородями, держась за руки, не сводя друг с друга глаз, с песней на устах и праздником в сердце! Словом, они любили! Любили искренно, взаимно, и их сердца стучали как часы, заведенные золотым ключиком любви и весело вызванивающие в положенный час, — вот как жили молодые люди.
Если будни выстраивались день за днем в прелестное ожерелье белых жемчужин, воскресенье роняло на них из своего рога изобилия венки редчайших цветов.
У г-жи ван Слипер был в окрестностях Амстердама, неподалеку от живописной деревушки Гёйзен, загородный дом, куда она вывозила по воскресеньям тех из своих воспитанниц, что оставались на выходные дни в пансионе.
Это был уютный домик, полный цветов и экзотических птиц, любовью к которым славятся голландцы.
Из окон открывался восхитительный вид на волнистую равнину, похожую на Зёйдер-Зе под порывами северного ветра. Густая дубовая поросль выбивалась из-под земли и покачивала своими верхушками. Издали на этой бескрайней равнине они напоминали плавучие островки в изумрудном море. На юго-западе сквозь легкую дымку светился разноцветными огнями, как огромный букет в вазе, сияющий Амстердам. На востоке виднелись Гёйзен, Бларикум и другие веселые деревушки; их главы утопали в тени деревьев, а подножия были залиты солнцем. На севере раскинулся цветущий холм, плавно сбегающий к Зёйдер-Зе, где тысячи построек самых разных видов, размеров, форм и цветов отражались в спокойной водной глади, так что равнина справа от него напоминала море, а море слева было похоже на равнину.
Это был настоящий голландский пейзаж, гармоничный, исполненный нежного очарования. Тщетно вы пытались бы заметить неподходящий цвет или услышать нестройный звук; казалось, за горизонтом этого уголка земли ничего больше не было. Мир кончался здесь и для наших влюбленных. Конечно, в этой картине не хватало матери и сестры Жюстена, да и Мина чувствовала себя сиротой. Впрочем, она уже получила письма от г-жи Корби, сестрицы Селесты и Сальватора. Послания матери и сестры Жюстена дышали счастьем. Мать успокоилась, сестра пошла на поправку. Письмо от Сальватора было многообещающим. Речи быть не могло о том, чтобы огорчаться и не наслаждаться радостями, которыми их щедро одарило Провидение.
Все воскресные дни, которые они проводили вместе с воспитанницами в загородном доме г-жи ван Слипер, казались молодым людям настоящими праздниками. Они наслаждались ими с радостью младенцев, увидевших свет, или со страстью птенцов, пробующих крылья.
На ферме, прилегавшей к загородному дому, были коровы, козы и овцы. Молодые люди играли в пастуха и пастушку, выгоняли скот на пастбище с простотой и грациозностью пастухов Феокрита и Вергилия.
Словом, их жизнь была долгой, нескончаемой эклогой, похожей на настоящие воскресные идиллии. Их сердца бились в унисон, исполняя любовный концерт первых майских дней, который называется "пасторальной симфонией".
Так прошло все лето. А зимой, хотя природа и не прибавляла поэзии в их очарованные души, они наслаждались теплом домашнего очага г-жи ван Слипер.
Даже в непогоду они продолжали ездить за город. Дом крепко запирали, топили, и благодаря оранжерейным цветам им даже глубокой осенью казалось, что они переживают самые теплые и солнечные летние дни.
В первых числах января, в воскресенье, когда все воспитанницы, Жюстен, Мина и хозяйка пансиона проводили время за разговором в оранжерее, служившей гостиной в зимние дни, лакей доложил Жюстену, что два господина, прибывшие из Парижа от г-на Сальватора, просят их принять.
Жюстен и Мина вздрогнули.
Мы полагаем, что читатели уже догадались: двое вновь прибывших были генерал Лебастар де Премон и г-н Сарранти.
XIII СЕНТИМЕНТАЛЬНАЯ СИМФОНИЯ
Жюстен последовал за лакеем и, войдя в столовую, увидел двух высоких господ; один из них кутался в длинный плащ, другой с головы до ног завернулся в необъятный полонез.
При виде Жюстена господин в полонезе подошел к нему и низко поклонился, потом опустил воротник своего дорожного плаща, открыв взглядам благородное лицо, несколько утомленное после нелегкого пути, но красивое и энергичное.
Это был генерал Лебастар де Премон.
Другой — тот, что был закутан в длинный плащ, — почтительно поклонился издали, но с места не двинулся.
Учитель указал им на стулья и знаком пригласил садиться.
— Как, должно быть, доложил ваш слуга, я прибыл от господина Сальватора, — сообщил генерал.
— Как он поживает? — встрепенулся Жюстен. — Я уже больше месяца не получал от него вестей.
— Последний месяц у него было много хлопот, не говоря уж о политических делах, которым он должен был отдавать немало сил накануне выборов. Вы, конечно, уже знаете, что именно его терпению, уму, настойчивости я обязан жизнью своего друга Сарранти.
— Мы узнали эту счастливую весть вчера, — сказал Жюстен, — и я хотел бы отправиться в Париж, чтобы поздравить господина Сарранти.
— Это путешествие ни к чему не привело бы, — улыбнулся генерал. — Вы не застали бы его в Париже.
— Он в изгнании? — спросил Жюстен.
— Нет еще, — печально произнес генерал, — но это, может быть, еще произойдет… Пока же он в Голландии.
— Я непременно должен с ним увидеться, — поспешил сказать Жюстен.
— Далеко вам идти не придется, — ответил генерал, оборачиваясь к г-ну Сарранти и указывая на него: — Вот он!
Господин Сарранти и школьный учитель встали в едином порыве и братски обнялись.
Генерал продолжал:
— Как я вам сказал, я прибыл от нашего друга Сальватора, а вот его письмо, подтверждающее мои слова. Но я вам еще не сказал, кто я такой. Вы меня не узнаете?
— Нет, сударь, — признался Жюстен.
— Вглядитесь в меня внимательно. Вы никогда меня раньше не встречали?
Жюстен всмотрелся в генерала, но тщетно.
— А ведь вы меня видели, — продолжал генерал. — Это произошло в ночь, памятную для нас обоих, потому что вы тогда вновь обрели свою невесту, а я, сам того не зная, впервые обнял свою…
Жюстен его перебил.
— Понял! — вскричал он. — Я вас видел в ночь своего отъезда в парке замка Вири. Это вам с Сальватором мы обязаны своим спасением! Теперь я отлично вас узнаю, словно мы никогда и не расставались. Вы генерал Лебастар де Премон.
С этими словами он бросился генералу в объятия; тот крепко прижал его к груди и с волнением прошептал:
— Жюстен! Друг мой! Дорогой мой друг! Мой…
Он замолчал, едва не сказав "мой сын".
Сам не зная почему, Жюстен почувствовал, как его сердце сжалось от невыразимого волнения.
Он посмотрел на г-на Лебастара де Премона; глаза генерала подернулись слезой.
— Друг мой! — продолжал он. — Сальватор никогда не говорил вам об отце Мины?
— Нет, — удивленно взглянув на генерала, сказал молодой человек.
— Сказал ли он вам, по крайней мере, что этот человек жив? — не унимался генерал.
— Сальватор обнадежил меня на этот счет. Уж не знаете ли его вы, генерал?
— Да, — глухо пробормотал генерал. — А что вы думали об отце, который вот так бросил свою дочь?
— Я думал, что это несчастный человек, — просто сказал Жюстен.
— Да, очень несчастный, — подтвердил г-н Сарранти и медленно покачал головой.
— Так вы его не осуждаете? — спросил генерал.
— Он достоин сожаления как никто, — печально прошептал г-н Сарранти.
Школьный учитель взглянул на корсиканца, как перед тем — на генерала. Тайный инстинкт ему подсказывал, что один из этих людей — отец Мины, но который из двух? Он переводил взгляд с одного на другого, пытаясь прочесть на лицах биение сердец.
— Отец Мины вернулся, — продолжал генерал, — и с минуты на минуту придет к вам за своей дочерью.
Молодой человек вздрогнул. В этих последних словах ему почудилась угроза.
От внимания генерала не укрылась дрожь Жюстена, и он понял его тайный страх; но он не успокоил, а еще больше встревожил молодого человека, когда сказал, пытаясь не выдать собственного волнения:
— Отец Мины придет к вам за своей дочерью, и вы ему вернете девушку… чистой… без сожалений… без угрызений совести… не так ли?
— Без угрызений совести несомненно! — торжественно поклялся молодой человек. — Но не без сожалений! Нет! Нет! — взволнованно прибавил он.
— Вы очень ее любите? — уточнил генерал.
— Беспредельно! — воскликнул Жюстен.
— Как сестру? — спросил отец Мины.
— Больше чем сестру! — покраснев, ответил школьный учитель.
— И, любя ее… таким образом, вы уверяете, что отцу Мины не придется краснеть за эту любовь?
— Клянусь! — отвечал молодой человек, воздев руки и подняв глаза к небу.
— Иными словами, — продолжал генерал, — Мина будет достойна супруга, которого прочит ей отец?
Жюстен задрожал всеми членами и ничего не ответил: он опустил голову.
Господин Сарранти умоляюще взглянул на генерала. Этот взгляд словно говорил: "Испытание слишком велико, довольно мучить бедного мальчика!"
Ожидание приговора, несущего жизнь или смерть — это целая гамма неописуемых чувств. Все, что еще живо в нас, возбуждено и напряжено, все мучительно! Душа и тело получают удар и в одно время переживают потрясение.
Именно это испытывал Жюстен, когда услышал эти слова: "… супруга, которого прочит ей отец".
В одно мгновение вся его жизнь с того вечера, как он нашел девочку, спавшую в поле, и до той минуты, когда, радостный, улыбавшийся, счастливый, он, обмениваясь с ней влюбленными взглядами, услышал, как лакей докладывает о двух путешественниках, прибывших из Парижа и желавших с ним переговорить от имени Сальватора, прошла перед ним по крупице, по капле, страница за страницей. Он снова почувствовал вкус каждой минуты, ощутил ее аромат, услышал ее мелодии, а потом из волшебного леса надежды без всякого перехода вдруг рухнул в темную пропасть сомнения.
Он поднял голову. Губы у него тряслись. Он посмотрел на двух посетителей: в его взгляде читался смертельный ужас.
Генерал почувствовал, как страдает молодой человек. Но ему показалось, что необходимо еще одно — последнее — испытание, и он продолжал, несмотря на немые мольбы г-на Сарранти:
— Вы воспитали мадемуазель Мину как родную сестру. Его отец через меня благодарит вас за это и благословляет как собственного сына. Предположите, однако, что — в результате превратностей судьбы или выполняя обязательство перед некоей семьей — он клятвенно обещал руку своей дочери другому. Как бы вы повели себя в подобных обстоятельствах? Отвечайте мне так, словно перед вами отец Мины, ведь именно он обращается сейчас через меня к вам. Что бы вы сделали?
— Генерал! — пробормотал, задыхаясь, Жюстен. — С тех пор как умер мой отец, я привык к страданиям: я буду страдать.
— И вы не восстанете против жестокости этого отца?
— Генерал! — с достоинством отвечал молодой человек. — Отец важнее возлюбленного, как Бог важнее отца. Я скажу Мине: "Бог доверил мне вас в отсутствие отца. Теперь ваш отец вернулся, возвращайтесь к нему".
— Сын мой! Сын мой! — вскричал генерал, не в силах сдержать слезы; он поднялся и протянул молодому человеку руки.
Жюстен пронзительно вскрикнул и упал в объятия г-на Лебастара де Премона. Заикаясь от волнения, он пробормотал:
— О… о… отец мой!
Вырвавшись из рук генерала, он бросился ко входной двери и крикнул что было сил:
— Мина! Мина!
Но генерал его опередил, остановив в ту минуту, когда молодой человек схватился за ручку двери, и зажал ему рот:
— Тише! Вы не боитесь, что эта новость может слишком ее взволновать?
— Счастье не может причинить зла, — возразил Жюстен, сияя от радости. — Да вы на меня посмотрите!
— Вы — мужчина, друг мой, — заметил генерал. — А вот для девушки, девочки… ведь она еще совсем ребенок… Она хорошенькая?
— Как ангел!
— Так она, значит, здесь… раз вы ее зовете? — колеблясь произнес г-н Лебастар де Премон.
— Да, я сейчас за ней схожу, — ответил школьный учитель. — Я ни за что себе не прощу, если украду у нее хоть минуту счастья.
— Да, ступайте за ней, — разрешил генерал дрогнувшим от волнения голосом. — Но обещайте не говорить ей, кто я. Мне хочется сказать об этом самому… когда она будет готова и я сочту это возможным. Ведь так будет лучше, не правда ли? — прибавил он, переводя взгляд с молодого человека на г-на Сарранти.
— Как вам будет угодно, — отвечали те.
— Ну, идите!
Жюстен вышел, а спустя минуту ввел в столовую Мину.
— Дорогая! — сказал он. — Позволь представить тебе двух моих друзей, которые скоро станут и твоими друзьями.
Мина грациозно поклонилась двум посетителям.
При виде обворожительной девушки, какой стала его дочь, генерал почувствовал, как сильно забилось его сердце. Боясь потерять сознание, он оперся о посудный шкаф и не сводил с дочери влажных от счастья глаз.
— Эти двое друзей, — продолжал Жюстен, — принесли тебе добрую весть, которой ты и не ждешь, самую лучшую весть, какую ты могла получить.
— Им что-то известно о моем отце?! — вскрикнула девушка.
По щекам генерала медленно скатились две слезы.
— Да, дружок, — подтвердил Жюстен. — Они привезли вести о твоем отце.
— Вы знали моего отца? — спросила девушка, пожирая обоих путешественников взглядом, чтобы не пропустить ни слова из их ответа.
Двое друзей, ни слова не говоря — они были для этого слишком взволнованы, — утвердительно кивнули.
Этот молчаливый ответ, причину которого Мина не могла понять, не на шутку опечалил девушку, и она взволнованно воскликнула:
— Мой отец еще жив, не так ли?
Друзья снова кивнули.
— Так говорите же скорее! — поторопила Мина. — Где он? Любит ли он меня?
Генерал провел рукой по лицу и, предложив девушке стул, сел напротив нее, не выпуская ее руки из своих.
— Ваш отец жив, мадемуазель; он вас любит, и я сказал бы вам об этом еще в тот вечер, когда вы бежали из замка Вири, если бы в то время я знал вас лучше.
— Мне знаком ваш голос, — вздрогнула Мина. — Это вы поцеловали меня в лоб, перед тем как я перелезла через ограду, и сказали взволнованным голосом: "Будь счастлива, девочка моя! Тебя благословляет отец, пятнадцать лет не видевший свою дочь!.. Прощай!.." Ваше пожелание исполнилось, — прибавила она, переводя взгляд с Жюстена на двух друзей. — Я счастлива, очень счастлива, потому что у меня есть все для счастья, а еще потому, что вы говорите о моем отце! Где он?
— Недалеко от вас, — отвечал г-н Лебастар де Премон, и на его лице заблестели крупные капли пота.
— Почему же его здесь нет?
Генерал молчал. В разговор вмешался г-н Сарранти:
— Он, возможно, опасается, что может внезапным появлением причинить вам нежелательное волнение, мадемуазель.
Странное дело! Вместо того чтобы посмотреть на г-на Сарранти, обращавшегося к ней с этими словами, девушка глядела только на генерала, не произносившего ни слова. Выглядел он как никогда взволнованным.
— Неужели вы полагаете, — возразила она, — что счастье от встречи с моим отцом может причинить мне большую боль, чем разлука с ним?
— Дочь моя! Дочь! Любимая дочь! — вскричал г-н Лебастар де Премон, не в силах долее сдерживаться.
— Отец! — выдохнула Мина и бросилась генералу на шею.
Генерал обхватил ее, крепко прижал к своей груди, осыпая поцелуями и омывая слезами.
Жюстен знаком попросил г-на Сарранти подойти к нему. Корсиканец приблизился на цыпочках, чтобы не нарушить семейную идиллию.
Жюстен бесшумно отворил дверь столовой и поманил г-на Сарранти за собой, предоставив отцу и дочери вдоволь насладиться счастливыми минутами.
Генерал рассказал Мине, как он лишился ее матери, скончавшейся при родах, как был вынужден поручить девочку чужой женщине, чтобы разделить судьбу — вернее, неудачу — императора в России. Он поведал о своих сражениях, подвигах, заговорах, надеждах, потерях с тех пор, как появилась на свет Мина. Его рассказ был большой эпопеей, над которой девушка пролила немало слез любви, нежности, восхищения.
Исповедь дочери оказалась нежной идиллией; она пересказала отцу всю свою жизнь, чистую, как алтарный покров. Ее история была ясной, словно безоблачное небо, прозрачной, как озеро, незапятнанной, будто белая роза.
Хозяйка пансиона, которой Жюстен представил г-на Сарранти, пожелала, чтобы отец и дочь не расставались до самой ночи.
Вечер застал их за нескончаемой нежной беседой. Надо было позвать кого-нибудь, чтобы принесли свечи.
Заслышав звон колокольчика, г-жа ван Слипер, Жюстен и г-н Сарранти вошли в столовую вслед за лакеем.
— Это мой отец! — радостно воскликнула девушка, представляя генерала хозяйке пансиона.
Генерал вышел вперед, почтительно поцеловал г-же ван Слипер руку и сердечно поблагодарил славную женщину за ее заботы о Мине.
— А теперь, сударыня, — продолжал он, — позвольте узнать, когда отправляется ближайший дилижанс во Францию.
— Как?! — в один голос воскликнули Мина, Жюстен и г-жа ван Слипер, напуганные этим внезапным отъездом. — Вы так скоро уезжаете?
— Я? Нет! — возразил генерал. — Я побуду с вами некоторое время… А вот мой славный друг, никогда меня не оставлявший, — прибавил он, оборачиваясь к г-ну Сарранти и протягивая ему руку, — пожелал сопровождать меня до тех пор, пока я не найду дочь, но теперь он вернется в Париж, чтобы найти своего сына, оказавшегося из сыновней любви в темнице.
Господин Сарранти нахмурился. Лицо его, скорее решительное, чем печальное, было подобно грозному облаку, таящему в себе бурю.
Присутствовавшие почтительно склонили головы перед великим мучеником, молча встречавшим удары судьбы.
На следующий день он уехал во Францию, оставив своего счастливого друга с дочерью и ее женихом.
Дни, которые провели в Амстердаме вместе генерал, Мина и Жюстен, были воистину счастливыми и благословенными. После стольких испытаний и стольких лет нищеты они упивались блаженством с той же страстью, что и путешественник, целый день карабкавшийся под солнцем на высокую гору: взобравшись на вершину, он вдыхает свежий воздух и ароматы долины.
К сожалению, давно известно: то, что составляет счастье одних, является несчастьем для других. Радость счастливого трио причиняла огорчение хозяйке пансиона.
Она с ужасом ждала минуты, когда Жюстен и Мина, то есть учителя ее пансиона, оставят ее и последуют за генералом в Париж.
Генерал угадал причину ее печали и поспешил успокоить славную женщину, обещав по возвращении во Францию послать ей двух лучших парижских учительниц, после того как они пройдут испытание у Жюстена.
Однажды утром генерал получил после завтрака письмо от Сальватора и нахмурился.
— Что с вами, отец? — испугались молодые люди.
— Прочтите, — сказал генерал и протянул письмо Сальватора.
Они вместе прочли короткое письмо:
Генерал!
Дабы ничто не мешало Вашему счастью, пока Вы проводите время в обществе дочери, спешу Вам сообщить, что господин Лоредан де Вальженез, ее похититель, был убит вчера на дуэли господином де Марандом в моем присутствии.
Поздравляю Вас по этому случаю с тем, что Вам не придется подвергать риску Вашу драгоценную жизнь ради наказания подобного ничтожества.
Передайте мои горячие поздравления двум влюбленным, примите уверения, генерал, в моей почтительной дружбе.
Конрад де Вальженез".
— И что же, отец? — спросила Мина.
— Что в этом письме могло вас огорчить? — удивился Жюстен.
— Наказать негодяя должен был я, — сказал генерал. — Я сожалею, что кто-то другой взял на себя этот труд.
— Отец! — огорчилась Мина. — Вы жалеете, что нашли меня, раз печалитесь из-за того, что не рискнули расстаться навсегда со своей дочерью?
— Дорогое дитя! — вскричал г-н Лебастар де Премон, крепко обнимая дочь, и его лицо снова просветлело.
Оставалось лишь выбрать день отъезда. Было решено отправиться в путь в ближайшую субботу, то есть через день. В субботу утром Мина расцеловала хозяйку пансиона, нежно простилась с воспитанницами — своими ученицами и одновременно подружками, потом взяла отца под руку и в сопровождении жениха отправилась на почтовую станцию, сто раз оглядываясь со слезами благодарности на этот гостеприимный город, который она считала своей родиной, так как обрела здесь отца.
В день отъезда генерала г-же ван Слипер передали письмо, в которое был вложен чек на три тысячи франков для предъявления в один из банков Амстердама. В письме говорилось, что деньги предназначаются на учреждение стипендий для шести добродетельных и бедных девушек: трех — на выбор г-жи ван Слипер, трех других — на выбор бургомистра.
XIV ДОСТОЙНАЯ СЕСТРА ПОКОЙНОГО ГОСПОДИНА ЛОРЕДАНА
Вернемся к г-ну Лоредану де Вальженезу, которого мы оставили смертельно раненным и лежащим на траве в Булонском лесу.
Он испустил дух на руках у двух своих секундантов некоторое время спустя после отъезда Сальватора, г-на де Маранда и двух генералов.
Тяжела и торжественна эта минута, когда друг, которого вы привезли на место дуэли веселым, живым, презрительно усмехающимся, умирает на ваших руках; его губы сведены судорогой, члены застыли, блуждающий взгляд гаснет.
Но сила чувств, которые при этом испытывают, зависит от того, кто умирает и кто наблюдает за смертью.
Провидению было угодно, чтобы дружба, этот прозрачный бриллиант, была если не уделом чистых сердец, — кто может похвастаться чистотой собственного сердца? — то хотя бы привилегией добрых людей.
А люди пустые и порочные знают богиню дружбы лишь по имени и смеются над ней, как обычно высмеивают распутники порядочных женщин, будучи не в состоянии их оклеветать.
Не будем же преувеличивать скорбь, которую испытывали не два друга, но два приятеля г-на де Вальженеза, когда стало ясно, что Сальватор не ошибся в своем предсказании и что Лоредан испустил последний вздох.
Их огорчила эта смерть — вот слово, которое подходит в данной ситуации, — но, может быть, еще больше им мешал труп. Въехать с покойником в Париж было делом нешуточным. Законы о дуэли, довольно суровые в те времена, наказывали секундантов еще строже, чем оставшегося в живых противника, ведь он-то хоть защищал свою жизнь. Кроме того, им пришлось бы, очевидно, выполнить немало обременительных формальностей, чтобы труп пропустили в город. Наконец, признаемся, что дуэль несколько затянулась, а двое друзей проголодались.
Это вполне реалистичное описание, которое мы вынуждены сделать, помогает весьма точно определить степень их скорби.
На место дуэли они все втроем прибыли в карете Лоредана, вот почему было решено, что двое слуг воспользуются каретой, чтобы отвезти тело в Париж, а Камилл и его приятель вернутся сами позднее.
Камилл велел кучеру подъехать ближе. Оба лакея, спокойные, как будто речь шла о простой утренней прогулке, сидели на козлах. Камилл позвал их.
Слуги слышали два пистолетных выстрела. Они видели, как уехали Сальватор, г-н де Маранд и еще двое секундантов. Но ничто не наводило их на мысль о несчастье.
Впрочем, пусть читатели не обольщаются относительно волнения, которое испытали слуги при виде трупа своего хозяина. Лоредан был строг, взбалмошен, груб, и слуги его не очень любили. Ему служили, потому что он, хотя и был требователен, исправно платил. Но и только.
Да этого и достаточно тем, кто, не питая уважения к окружающим, считает бесполезным требовать от других того, чего сам им не дает.
Два лакея испустили скорее удивленные возгласы, чем вздохи сожаления, после чего сочли, что сполна рассчитались с покойным, и помогли молодым людям погрузить труп в карету.
Камилл приказал им ехать шагом. Ему предстояло еще найти какой-нибудь кабриолет и приготовить Сюзанну к ожидавшему ее удару.
У ворот Майо молодые люди увидели кабриолет, возвращавшийся из Нёйи. Они остановили его и приказали кучеру отвезти их к заставе Этуаль.
Там они разделились. Камилл поручил приятелю заехать к нему домой, предупредить его жену о случившемся несчастье и передать, что он задержится. Уверенный в том, что поручение будет выполнено, Камилл направился на Паромную улицу.
Было около половины одиннадцатого.
Особняк Вальженезов выглядел как обычно: швейцар шутил во дворе с прачкой, мадемуазель Натали, восстановленная в должности камеристки, кокетничала в передней с молодым грумом, всего несколько дней назад поступившим на службу к Лоредану.
Когда Камилл отворил дверь, мадемуазель Натали громко хохотала над остротами нового камердинера.
Он подал Натали знак, та подошла прямо к нему, и он спросил, можно ли поговорить с Сюзанной.
— Хозяйка еще спит, господин де Розан, — доложила камеристка. — А вы хотите ей сообщить что-то важное?
Само собой разумеется, что мадемуазель Натали сопровождала свой нескромный вопрос самой что ни на есть вызывающей улыбкой.
— У меня к ней дело огромной важности, — серьезно сказал Камилл.
— В таком случае, если желаете, сударь, я разбужу госпожу.
— Да, пожалуйста, и побыстрее. Я буду ждать в гостиной.
Камеристка пошла по коридору, который вел в спальню Сюзанны, а Камилл вошел в гостиную.
Натали подошла к кровати своей хозяйки, выпроставшей из-под одеяла руки и грудь: в спальне царила жара. Волосы ее разметались по подушке, и матовое лицо четко вырисовывалось на их темном фоне. Ее грудь вздымалась под тяжестью сладкого сна.
— Мадемуазель! — шепнула Натали на ухо госпоже. — Мадемуазель!
— Камилл!.. Дорогой Камилл!.. — пробормотала во сне Сюзанна.
— Вот именно! — подхватила Натали и легонько потрясла хозяйку за плечо. — Он как раз здесь, он ждет вас.
— Он? — переспросила Сюзанна, открывая глаза и озираясь. — Где же он?
— В гостиной.
— Так пусть войдет!.. А впрочем — нет. Брат вернулся?
— Нет еще.
— Пусть Камилл идет в будуар и запрется там.
Камеристка пошла было к двери.
— Подожди, подожди, — остановила ее Сюзанна.
Натали повиновалась.
— Подойди сюда! — приказала Сюзанна.
Камеристка послушно приблизилась.
Мадемуазель де Вальженез протянула руку, взяла зеркало с ручкой и в резной оправе, лежавшее на ночном столике, посмотрела на себя и, не глядя на камеристку, томно спросила:
— Как ты меня находишь сегодня утром, Натали?
— Вы хороши — как вчера, как третьего дня, как всегда, — отвечала та.
— Будь со мной откровенна, Натали. Скажи, не кажется ли тебе, что я выгляжу несколько утомленной?
— Немного бледны, пожалуй. Но лилия тоже бледна, однако никому еще не пришло в голову упрекать ее в этом.
— Ну что ж…
Она сладострастно зевнула, вспомнив свой сон, и прибавила:
— Раз ты считаешь, что я сегодня не слишком уродлива, пригласи, как я сказала, Камилла в будуар.
Натали вышла.
Сюзанна неторопливо встала с постели, надела розовые шелковые чулки, сунула ножки в расшитые золотом домашние туфли синего атласа, накинула широкое кашемировое платье, перехваченное в талии шнуром, заколола длинные волосы на затылке, еще раз взглянула на себя в зеркало, дабы убедиться в том, что в целом она выглядит недурно, и перешла в будуар, где Натали, как женщина искушенная, желая смягчить утренний свет, задернула тройные занавески из газа, муслина и тафты.
— Камилл! — вскрикнула Сюзанна, не увидев, а скорее почувствовав, что возлюбленный рядом; тот сидел на козетке в глубине будуара.
— Да, Сюзанна, дорогая! — отозвался Камилл, встал и пошел ей навстречу.
Он принял ее в свои объятия.
— Ты не хочешь меня поцеловать? — спросила она, обвивая его шею голыми руками.
— Прости, — отвечал Камилл, целуя ее еще сонные глаза, — у меня для тебя печальное известие, Сюзанна.
— Твоя жена все знает?! — воскликнула она.
— Нет, напротив, — возразил Камилл, — я думаю, она даже не догадывается.
— Ты меня разлюбил? — с улыбкой продолжала Сюзанна.
На сей раз ответом ей был поцелуй.
— Может быть, ты уезжаешь? — вздрогнула мадемуазель де Вальженез. — Возвращаешься в Америку по той или иной причине. Словом, тебе придется меня оставить, уехать, не так ли?
— Нет, Сюзанна, нет, все не то.
— Почему же ты говоришь, что принес мне дурную весть, если ты меня не разлюбил и мы не расстаемся?
— Новость действительно очень печальная, Сюзанна, — вздохнул молодой человек.
— A-а, знаю! — воскликнула она. — Ты разорен. Да что мне за дело до этого, любимый! Разве моих денег не хватит на двоих, троих, четверых?!
— Ты опять не угадала, Сюзанна, — отозвался Камилл.
В наступившей тишине Сюзанна увлекла любовника к окну и приподняла одну из занавесок.
Свет с улицы ворвался в комнату, и мадемуазель де Вальженез смогла изучить лицо молодого человека.
Она заглянула ему в глаза и заметила в них глубокое беспокойство.
Но это еще ни о чем ей не говорило.
— Посмотри-ка мне в лицо! — приказала она. — Что с тобой случилось?
— Со мной лично — ничего! — ответил Камилл.
— Значит — со мной?
Креол засомневался было, потом кивнул.
— Да!
— Если так, можешь говорить смело, Камилл: я не боюсь никаких несчастий, потому что со мной твоя любовь!
— Но мы не одни на свете, Сюзанна.
— Кроме нас, Камилл, — страстно проговорила она, — меня, как я тебе уже говорила, ничто не может интересовать.
— Даже смерть друга?
— Разве существуют друзья? — спросила Сюзанна.
— Я полагал, что Лоредан для тебя не только брат, Сюзанна, но и друг.
— Лоредан! — воскликнула Сюзанна. — Так ты хотел поговорить о нем?
Камилл кивнул, словно не находя сил для ответа.
— A-а, речь идет о дуэли Лоредана, я все знаю.
— Как?! Неужели все? — растерялся молодой человек.
— Да, я знаю, что он оскорбил господина де Маранда в Палате пэров и должен с ним драться сегодня или завтра. Но мне жаль господина де Маранда, — прибавила она с улыбкой.
— Сюзанна! — негромко сказал креол. — Тебе известно только это?
— Да.
— Стало быть, ты знаешь не все!
Девушка с беспокойством посмотрела на любовника.
— Дуэль уже состоялась, — прибавил Камилл.
— Уже?
— Да.
— И что?
— Лоредан…
Камилл замолчал, не смея договорить.
— Ранен? — воскликнула она.
Камилл ничего не отвечал.
— Убит? — произнесла девушка.
— Увы!
— Невозможно!
Камилл опустил голову.
Сюзанна испустила крик, в котором слышалось скорее бешенство, чем страдание, и упала на козетку.
Камилл позвонил Натали, и спустя несколько минут они совместными усилиями привели Сюзанну в чувство.
Та отпустила Натали и, бросившись Камиллу на грудь, разрыдалась.
Прошло немного времени, и в дверь постучал камердинер.
Предупрежденный кучером, он поспешил известить креола, что тело Лоредана доставлено в особняк.
В эту минуту Натали появилась на пороге спальни.
Камилл усадил Сюзанну на козетку, подбежал к Натали и шепотом отдал ей приказание.
— Что вы ей шепнули, Камилл?
— Одну минуту, Сюзанна, дорогая!.. — отозвался Камилл.
— Я хочу его видеть! — вскрикнула Сюзанна и вскочила на ноги.
— Я приказал, чтобы Лоредана перенесли в его спальню.
У Сюзанны вырвался стон. Ни единой слезинки не выкатилось из ее глаз.
Вскоре Натали появилась снова.
Услышав ее шаги, Сюзанна обернулась.
— Его положили на кровать? — спросила она.
— Да, мадемуазель, — отвечала камеристка.
— Я уже сказала, что хочу его видеть.
— Идемте, — пригласил Камилл.
Он предложил Сюзанне руку и попытался подготовить свою подругу к ужасному зрелищу, которое ее ожидало.
Сюзанна отворила дверь из будуара в гостиную и уверенным шагом направилась в спальню брата.
Чтобы попасть в нее, необходимо было пройти через небольшую комнату, стены которой были украшены индийскими циновками в бамбуковых рамах.
Так выглядела курительная комната Лоредана.
Трое молодых людей курили и пили там до двух часов ночи.
Все в этой комнате, пропитавшейся запахом табака, вина и вербены, осталось в том виде, как они ее покинули.
Окурки сигарет на ковре, маленькие рюмки с остатками ликера, чашки с недопитым чаем, две бутылки, лежавшие на полу, — все свидетельствовало о том, что молодые люди, вместо того чтобы, подобно Жарнаку, думать о Боге или еще о чем-нибудь серьезном, заботились, как ла Шатеньере, лишь о развлечениях.
Сюзанна вздрогнула при виде кровавого следа, тянувшегося через всю комнату от одной двери к другой.
Она, не говоря ни слова, указала на кровь Камиллу.
Подавив рыдание, она прижалась головой к его груди, и ускорила шаг, стараясь не наступать на кровь брата.
Камилл окинул взглядом царивший в курительной беспорядок и невольно покраснел.
Внутренний голос подсказывал ему, что готовиться к такому серьезному делу, как дуэль, нельзя шутя, куря, распивая ликеры.
Ему стало казаться, что он был не только секундантом в дуэли Лоредана, но и виновником его смерти.
С этими мыслями он вошел в спальню, где лежало тело.
Спальня в полном смысле слова представляла собой контраст, в который в иные минуты вступают неодушевленные предметы с некоторыми событиями жизни.
Это была скорее комната кокетливой женщины, чем спальня мужчины.
Стены были обтянуты светло-голубым лионским бархатом с крупными яркими букетами, перехваченными серебряными ленточками.
Обивка потолка, занавески на окнах и полог кровати были из той же ткани, а мебель — розового дерева.
Ковер, неяркий, цвета опавших листьев, лишь подчеркивал тона мебели и обивки.
Зеркало у кровати, предназначавшееся для того, чтобы воспроизводить нежнейшие сцены, отражало теперь труп, лежащий во всей его бледности и неподвижности.
Сюзанна подбежала к постели и, приподняв голову покойного, закричала со слезами — наконец-то! — в голосе:
— Брат! Брат!
Камилл застыл в дверях, скрестив руки на груди и склонив голову. Он в задумчивости наблюдал за происходившим, испытывая при этом волнение, на которое считал себя до тех пор неспособным.
Правда, волнение это объяснялось скорее рыданиями и жалобами, которые издавала его любовница при виде уже остывшего тела его друга.
Камилл не стал мешать девушке предаваться горю. Когда она немного поутихла, он подошел к ней и шепнул ей на ухо:
— Сюзанна! Дорогая моя Сюзанна!
Она вздохнула, нервы у нее сдали, она стала оседать и упала на колени.
Камилл взял ее за руку, потом обхватил другой рукой за плечи и приподнял с полу. Она не сопротивлялась, и он повел ее к двери. Они прошли через курительную, потом через гостиную.
Так они вернулись в темный будуар.
Не выпуская Сюзанну из рук, Камилл опустился вместе с ней на канапе.
С минуту в комнате, где находились два живых существа, царила такая же тишина, что и в спальне, где они оставили покойного.
Наконец первой нарушила тишину Сюзанна.
— Вот я и осталась одна в целом свете, — мрачно заговорила она, — нет у меня больше ни родных, ни родителей, ни друзей!
— Ты забываешь, Сюзанна, что у тебя есть я! — сказал молодой человек и прильнул к ее губам, не дав ей договорить.
— Да, конечно, ты со мной, ты меня любишь, так ты, по крайней мере, говоришь.
— Дай мне случай доказать свою любовь!
— Ты говоришь правду? — вскричала девушка.
— Это так же верно, как то, что до тебя я никого по-настоящему не любил! — заявил креол.
— Значит, — продолжала Сюзанна, — если я и в самом своем горе найду для тебя случай доказать мне твою любовь, ты не станешь колебаться?
— Я приму любое твое приказание с готовностью, с благодарностью, с радостью!
— Тогда слушай.
Камилл невольно вздрогнул.
Услышав ее слова, он испытал нечто вроде предчувствия, осенившего его своим мрачным крылом. Но он нашел в себе силы скрыть это ощущение, для которого, казалось, не было никаких оснований, и через силу улыбнулся.
— Говори! — попросил он.
— После смерти брата я принадлежу только себе, мне не с кем церемониться, некого бояться, некого и нечего уважать в целом свете. Я свободна, я ни от кого не завишу и могу делать с собой все, что пожелаю.
— Разумеется, Сюзанна. Однако куда ты клонишь?
— Я хочу сказать, что с сегодняшнего дня я твоя и принадлежу тебе телом и душой.
— И что?
— Мы будем жить друг для друга. Я не расстанусь с тобой ни на час.
— Да ты что, Созанна? — ужаснулся молодой человек. — Ты разве забыла, что…
— … что ты женат? Нет; да что мне за дело?
Камилл вытер платком взмокший лоб.
— Послушай, Камилл, — продолжала девушка. — Отвечай как перед Богом: кого ты любишь — ее или меня?
Молодой человек колебался.
— Отвечай же! — крикнула она. — Вся моя жизнь, может быть, зависит от того, что ты сейчас скажешь. Ради которой из нас ты живешь? С которой из нас двоих ты хочешь жить?
— Сюзанна! Дорогая Сюзанна! — воскликнул креол, сжимая ее в своих объятиях.
Но она мягко отстранилась.
— Поцелуй — не ответ, — ледяным тоном заметила она.
— По правде сказать, — отозвался креол, — твоя просьба и на просьбу-то не похожа, Сюзанна.
— Не понимаю.
— О, ты сомневаешься во мне? — умоляюще сложив руки, спросил молодой человек.
— Значит, ты любишь меня? — воскликнула Сюзанна и прижала его к своей груди.
— О да, тебя, тебя одну, — сдавленным голосом проговорил креол. — Тебя одну, только тебя!
— В таком случае, — заявила Сюзанна, — мы через неделю уедем из Парижа в Гавр, Марсель, Бордо, Брест, куда хочешь. Оттуда мы на первом же корабле отправимся в Америку, Индию, Океанию. Если какая-нибудь страна тебе не понравится, мы переедем в другую. Если какая-то часть света тебе надоест, мы отправимся еще куда-нибудь. Мы отправимся туда, куда понесет нас волна, куда подует ветер. Мы будем искать рай на земле, а когда его найдем, там и останемся.
— Но, Сюзанна! — возразил молодой человек, — ты подумала, сколько нужно денег, чтобы вести подобный образ жизни?
— Это пусть тебя не заботит.
— Дорогая, мое состояние по большей части зависит от жены… — начал было Камилл.
— Ты оставишь ей все ее деньги. Мы будем жить на мои средства: обратим все мое имущество в деньги, продадим этот особняк, получим два миллиона, а это сто тысяч ливров ренты. На сто тысяч ливров ренты можно распорядиться своим будущим по собственному усмотрению.
— А ты уверена, что получишь эти два миллиона? — спросил Камилл.
Сюзанна вздрогнула: страшная мысль вдруг озарила ее, как только до нее дошел смысл этих слов.
Она содрогнулась всем телом, ее руки, щеки, лоб стали бледными и холодными как мрамор.
— Ах, ты тоже о нем слышал? — спросила она.
— О ком? — спросил Камилл.
— Ни о ком и ни о чем, — сказала Сюзанна и провела руками по глазам, будто отгоняя дурной сон.
— Сюзанна, Сюзанна, у тебя ледяные руки! — заметил молодой человек.
— Да, правда. Мне холодно, Камилл.
— Возвращайся в свою комнату, девочка моя милая! Эти волнения тебе вредны.
— О Камилл! — в страшном отчаянии вскричала Сюзанна. — Мы расстались навсегда!
— Сюзанна! — не на шутку взволновался Камилл. Приди в себя. Ты теряешь голову от горя. Это я, Камилл. Я рядом с тобой, я тебя целую, я люблю тебя!
— Нет, ты отлично знаешь, что я права. Ты ведь тоже о нем слышал, верно?
— Так, значит, о нем говорят правду? — спросил Камилл.
— А что о нем говорят?
— Ну, я имею в виду эту историю с завещанием, о которой начинают поговаривать в свете.
— Вот видишь! Вот видишь! Да, это правда. Да, когда этот человек захочет, я буду беднее новорожденного, потому что у того хоть есть мать с отцом, а у меня больше нет никого.
— Значит, есть другой наследник?
— Да, Камилл, да. Я о нем совсем забыла. Есть настоящий наследник. Мой брат хотел продать, хотел… Несчастный безумец! Строил планы, но не торопился их осуществить. Зато смерть поторопилась.
— А зовут этого наследника?..
— Для нас — Конрад де Вальженез, и мы считали его мертвым; для других — Сальватор.
— Сальватор! Таинственный комиссионер? Тот странный человек?! — вскричал американец. — В таком случае все в порядке, Сюзанна, — успокоил девушку Камилл. — Этот человек вторгся и в мою жизнь; он грубо задел и мою честь. Мне тоже надобно свести счеты с господином Конрадом де Вальженезом.
— Что ты намерен делать? — спросила Сюзанна, задрожав от страха и надежды.
— Я убью его, — решительно заявил креол.
XV ГЛАВА, В КОТОРОЙ СОЛНЦЕ КАМИЛЛА НАЧИНАЕТ ГАСНУТЬ
Вы, конечно, помните, дорогие читатели — а если не помните, я освежу вашу память — молодую прекрасную креолку из Гаваны, представленную вашему вниманию всего на минуту — что верно, то верно — как г-жа де Розан; она появилась в гостиной у г-жи де Маранд в тот вечер, когда Кармелита пела романс об иве.
Ее появление произвело, как мы сказали и повторяем, на всех гостей чрезвычайное впечатление.
Появившись в свете под покровительством г-жи де Маранд, то есть одной из самых обворожительных его повелительниц, прекрасная креолка за несколько дней превратилась в модную красавицу, и все наперебой старались зазвать ее к себе в гости.
Смуглая, как ночь, румяная, как заря, с огненным взглядом и сладострастными губами, г-жа де Розан одним взглядом, одной улыбкой привлекала к себе внимание не только мужчин, но и женщин; стоя посреди чьей-нибудь гостиной, она напоминала планету в окружении звезд.
За ней числились тысячи побед и ни одного поражения, и это была правда. Живая, горячая, страстная, против собственной воли вызывающая, кокетливая, но не более того! Если она позволяла мужчинам, как выражался Камилл (скорее красочно, чем со вкусом), приблизиться к двери любовного похождения, то умела остановить их до того, как они ступят на порог. Секрет ее добродетели заключался в любви к Камиллу. Да позволят нам читатели между прочим заметить, раз уж для этого представился удобный случай, что в этом заключается секрет всех женских добродетелей: влюбленное сердце — добродетельное сердце.
Вот и с г-жой де Розан происходило то же. Она была влюблена в собственного мужа, более того — обожала его. Обожание вряд ли уместное — мы готовы это признать, — особенно если вспомнить, о чем говорилось в предыдущей главе, но вполне понятное тем, кто не забыл, каким поверхностным блеском, какой привлекательной наружностью наделила Камилла природа.
В самом деле, как мы видели на протяжении нашего рассказа, Камилл, молодой, красивый, скорее капризный, чем изысканный, скорее забавный, нежели умный, получивший в Париже определенный лоск, хотя и был легкомысленным, фривольным, веселым до безумия, должен был нравиться всем женщинам, но в особенности — томной и одновременно страстной креолке, жадной до удовольствий и с нетерпением ожидавшей этих удовольствий.
Победы г-жи де Розан, таким образом, ее не трогали. Всю славу их она, как верная жена, приносила к ногам своего мужа, однако скоро читатели узнают, почему любящая и торжествующая креолка была, несмотря на свой головокружительный успех, необычайно печальна, так что даже некоторые решили, что она находится во власти какой-то болезни тела или души. Не в одной гостиной обратили внимание на бледность ее щек и тени, залегшие вокруг ее глаз. Завистливая вдова уверяла, что креолка больна чахоткой; отвергнутый воздыхатель заявлял, что у нее появился любовник; другой, более милосердный, решил, что ее бьет муж; доктор-материалист подозревал или, вернее, сожалел, что она слишком строго соблюдает супружеский долг, — словом, все что-нибудь говорили, но истинной причины так никто и не угадал.
А теперь, если читателю угодно проследовать с нами в спальню молодой красавицы, он узнает, если сам до сих пор не догадался, тайну этой печали, начинавшей беспокоить весь Париж.
В тот день, когда состоялись похороны г-на Лоредана де Вальженеза, то есть через сутки после сцены, описанной нами в предыдущей главе, г-жа Камилл де Розан, сидя вечером в глубоком кресле розового бархата, предавалась необычному занятию, весьма неожиданному для хорошенькой женщины, находящейся в спальне в час ночи, когда любая женщина таких лет и внешности, как красавица Долорес, должна лежать в постели, мечтать и говорить о любви.
Сидя у китайского лакированного столика, она заряжала пару изящных пистолетов с рукоятками черного дерева и стволами с золотой насечкой, странно смотревшихся в ее прелестных, словно точеных, руках.
Зарядив пистолеты с аккуратностью и точностью, которые бы сделали честь хозяину тира, г-жа де Розан внимательно осмотрела курки, проверила одну за другой собачки, потом отложила пистолеты вправо и взялась за небольшой кинжал, лежавший слева.
В руках прекрасной креолки кинжал не выглядел грозным оружием. Ножны были из серебра с золоченым узором, резная рукоятка была инкрустирована драгоценными камнями, и этот шедевр ювелирного искусства напоминал скорее женское украшение, чем орудие смерти. Но если бы кто-нибудь увидел, как сверкнули глаза г-жи Розан при взгляде на лезвие, он испугался бы и вряд ли сумел бы сказать, что было страшнее: это лезвие или эти глаза.
Осмотрев кинжал так же тщательно, как пистолеты, она положила его на стол, нахмурилась, потом откинулась в кресле, скрестила руки на груди и задумалась.
Вот уже несколько минут она сидела неподвижно, как вдруг услышала знакомые шаги в коридоре, ведущем в ее спальню.
— Это он! — сказала она.
И, молниеносным движением выдвинув ящик, сбросила туда пистолеты и кинжал, заперла ящик, а ключ спрятала в карман пеньюара.
Она торопливо встала; Камилл вошел в спальню.
— Вот и я! — сказал он. — Как?! Ты еще не ложилась, милая?
— Нет, — холодно ответила г-жа де Розан.
— Да ведь уже час ночи, девочка моя дорогая, — заметил Камилл, целуя ее в лоб.
— Знаю, — так же холодно и безучастно отозвалась она.
— Ты, стало быть, выходила? — спросил Камилл, сбрасывая плащ на козетку.
— Не выходила, — только и ответила г-жа де Розан.
— Значит, у тебя кто-то был?
— Никого у меня не было.
— И ты до сих пор не спишь?
— Как видите.
— Чем ты занималась?
— Ждала вас.
— Это на тебя не похоже.
— Когда привычки нехороши, их меняют.
— Каким трагичным тоном ты это говоришь! — начиная раздеваться, промолвил Камилл.
Ничего не отвечая, г-жа де Розан снова села в кресло.
— Ты не ложишься? — удивился Камилл.
— Нет, мне необходимо с вами поговорить, — мрачно промолвила креолка.
— Дьявольщина! Должно быть, ты собираешься сообщить нечто грустное, если говоришь таким тоном?
— Очень грустное.
— Что случилось, дорогая? — подходя ближе, спросил Камилл. — Ты нездорова? Получила дурные известия? Что могло произойти?
— Ничего особенного не произошло, — ответила креолка, — если не считать того, что происходит каждый день. Я не получала никаких известий и не больна в том смысле, как это понимаете вы.
— Тогда что за мрачный вид? — улыбнулся Камилл. — Если, конечно, ты не имеешь в виду нашего бедного друга Лоредана, — прибавил он, пытаясь поцеловать жену.
— Господин Лоредан был не нашим, а вашим другом, и только. Значит, дело не в этом.
— Тогда я отказываюсь разгадать, в чем дело, — сказал Камилл, бросая фрак на кресло и чувствуя, что разговор на столь мрачную тему совершенно его утомил.
— Камилл! Не заметили ли вы ничего необычного во мне за последнее время? — спросила г-жа де Розан.
— Да нет, клянусь честью, — покачал головой Камилл. — Ты обворожительна, как всегда.
— Вы не обратили внимания на то, как я бледна?
— Климат Парижа очень обманчив! Кстати, я должен тебе кое-что сказать: бледность тебе восхитительно идет. Если я что и заметил, так то, что ты с каждым днем хорошеешь.
— Разве круги у меня под глазами не наводят вас на мысль о моих бессонных ночах?
— Нет, клянусь! Я решил, что ты стала пользоваться карандашом для век, это теперь модно.
— Камилл! Вы либо эгоистичны, либо легкомысленны, бедный мой друг, — покачала головой молодая женщина.
И по ее щекам скатились две слезы.
— Ты плачешь, любовь моя? — растерялся Камилл.
— Да взгляни же на меня! — попросила она, подойдя к нему и умоляюще сложив руки. — Я умираю!
— О! — воскликнул Камилл, поразившись бледностью и мрачным выражением лица жены. — Бедная моя Долорес! Да тебе, похоже, плохо!
Он обхватил ее за талию, сел сам и попытался усадить ее к себе на колени.
Но молодая женщина вырвалась из его объятий и отпрянула, бросив на него гневный взгляд.
— Довольно лгать! — решительно промолвила она. — Я устала молчать, я стыжусь своего молчания и требую объяснений.
— Какое я должен дать тебе объяснение? — спросил Камилл естественным тоном, словно просьба жены его в самом деле удивила.
— Да обыкновенное! Я хочу, чтобы ты объяснил свое поведение с того дня, как ты впервые ступил в особняк Вальженезов.
— Снова твои подозрения! — нетерпеливо воскликнул Камилл. — Я думал, что успокоил тебя на этот счет.
— Камилл! Мое доверие к тебе было так же безгранично, как моя любовь. Когда я тебя спросила о твоих отношениях с мадемуазель Сюзанной де Вальженез, ты меня уверил, что вас связывает только дружба. И я тебе поверила, потому что любила тебя.
— Ну и что? — спросил американец.
— Обожди, Камилл. Ты поклялся мне в этом четыре месяца назад. Можешь ли ты повторить свою клятву и сегодня?
— Вне всяких сомнений.
— Значит, ты любишь меня, как год назад, в день нашей свадьбы?
— Даже больше, чем год назад, — отвечал Камилл с галантностью, странно противоречившей хмурому выражению лица его жены.
— И не любишь мадемуазель де Вальженез?
— Само собой разумеется, дорогая.
— Можешь в этом поклясться?
— Клянусь! — рассмеялся Камилл.
— Нет, не так, не таким тоном, клянись как положено перед Богом.
— Клянусь перед Богом! — отвечал Камилл, а мы с вами уже знаем, как он относился к любовным клятвам.
— А я перед Богом заявляю, Камилл, — с глубоким отвращением вскричала креолка, — что ты лицемер и трус, клятвопреступник и предатель!
Камилл так и подскочил. Он хотел было заговорить, но молодая женщина властным жестом приказала ему молчать.
— Довольно лгать, я сказала. Мне все известно. Вот уже несколько дней я за вами слежу, я следую за вами повсюду, я вижу, как вы входите в особняк Вальженезов, как выходите оттуда. Избавьте себя от постыдной необходимости дальше притворяться.
— О! — нетерпеливо заговорил Камилл. — Вы знаете, что я не люблю таких сцен, дорогая моя. Оставим эти двусмысленные речи для буржуа и мужланов. Постараемся оставаться друг перед другом такими, какими мы слывем в свете, то есть людьми воспитанными. Между мной и мадемуазель де Вальженез ничего нет. Я тебе в этом поклялся, я готов сделать это еще раз. Кажется, этого довольно?
— Это уже верх бесстыдства! — вскричала креолка в отчаянии от легкомысленного тона, в каком Камилл говорил о причине ее страдания. — Может, ты и это станешь отрицать?
Она выхватила из-за корсажа письмо, торопливо его развернула и, не читая, наизусть повторила слово в слово:
— "Камилл, дорогой Камилл! Где ты в этот час, когда я вижу только тебя, слышу только тебя, думаю только о тебе?"
— Теперь моя очередь сказать вам: "Довольно!" — закричал Камилл, выхватил письмо из рук креолки и разорвал его на клочки.
— Рвите, рвите! — приговаривала та. — К несчастью, я помню его назубок.
— Значит, вам мало было за мной шпионить, вы еще распечатываете мои письма или взламываете мои замки? — покраснев от злости, взревел Камилл.
— Да… Ну и что?.. Да, я за тобой шпионю, распечатываю твои письма, взламываю замки! Так ты меня еще не знаешь, несчастный? Не знаешь, на что я способна? Посмотри мне в лицо. Разве я похожа на женщину, которой можно безнаказанно изменять?!
Несмотря на соблазнительную внешность, креолка была страшна в гневе. Художник при виде яростного выражения ее глаз и застывшего лица непременно написал бы с нее Медею или Юдифь.
Увидев ее такой, Камилл испуганно отпрянул, не находя, что ответить. Но он чувствовал, что положение станет опасным, если молчание затянется еще хоть на минуту, и попытался добиться примирения лестью.
— Как ты хороша сейчас! — воскликнул он. — Ты только посмотри на себя и сравни с другими женщинами. Да нет ни одной красивее тебя! А разве кого-нибудь любят больше тебя?
— Мне и не нужно, чтобы меня любили больше, — гордо возразила креолка. — Я хочу, чтобы меня любили одну.
— Именно это я и имел в виду! — подхватил Камилл.
— Неужели? — спросила Долорес. — Теперь, когда доказательства у меня в руках, ты станешь отрицать, что имел интрижку с этим ничтожным созданием?
Слово "создание", сказанное в адрес его любимой Сюзанны, покоробило Камилла. Он нахмурился и ничего не ответил.
— Да, — повторила Долорес, — да, с ничтожным созданием! И эпитет, и существительное прекрасно подходят! О, я знаю ее не хуже, чем вы, даже лучше, может быть; для этого мне хватило одного вечера.
Нечто похожее на тень стыда пробежало по ее лицу, хотя ничего особенного она будто не сказала.
Тем временем Камиллу пришла в голову уловка, который он поспешил воспользоваться.
— Послушай, — сказал он жене, — хотя то, что я тебе скажу, неделикатно, я не стану отрицать, что Сюзанна в меня влюблена.
— Значит, она тебя любит?! — вскричала креолка. — Ты признаешь, что это правда?
— Не в нашей власти, дорогая моя, внушить или не внушить любовь, — отвечал Камилл. — Больше того, — философски рассуждал он, — разве мы вольны любить или не любить?
— А ты любишь мадемуазель де Вальженез, да или нет? — спросила Долорес; она не хотела, чтобы Камилл вывернулся у нее из рук.
— Я ее не люблю… Вернее, любить можно по-разному. Это сестра моего друга, и у меня к ней нет ненависти.
— Любишь ли ты мадемуазель Сюзанну де Вальженез как женщину? Спрошу еще яснее: мадемуазель Сюзанна де Вальженез — твоя любовница?
— Любовница?
— Раз я твоя жена, она может быть только любовницей.
— Нет, разумеется, она мне не любовница.
— И ты не любишь ее как женщину?
— Как женщину? Нет.
— Хотелось бы верить.
— Это замечательно! — промолвил Камилл, протягивая жене руки.
— Обожди, Камилл. Я хотела бы тебе поверить, но мне необходимо получить доказательство.
— Какое?
— Давай уедем.
— Как уедем? — удивленно вскричал Камилл. — Для чего нам уезжать?
— Потому что непорядочно морочить голову мадемуазель де Вальженез. Она тебя любит, как ты говоришь, — стало быть, она надеется. Ты ее не любишь — стало быть, она страдает. Есть способ положить конец и надежде и страданию: уехать.
Камилл попытался все свести к шутке.
— Я готов допустить, что отъезд будет выходом из этого положения, — сказал он. — Пример тому мы находим во многих комедиях. Но куда поехать — вот в чем вопрос.
— Мы поедем туда, где нас любят, Камилл. А где нас любят, там и есть наша настоящая родина. Я готова следовать за тобой, куда пожелаешь — за сотню льё от Франции, за тысячу льё, — только уедем!
— Да, конечно, — ответил Камилл. — Я и сам давно хотел предложить тебе съездить в Италию или в Испанию, да боялся твоих упреков.
— Моих упреков?
— Да. Пойми же! Себе я говорил: "Я жил многие годы в Париже и почти все здесь видел, но она, моя бедняжка Долорес, как все девушки нашей страны, давно вынашивала эту сладкую мечту — увидеть Париж и умереть, — не разбужу ли я ее раньше, чем кончится ее сон?"
— Если тебя удерживало лишь твое деликатное внимание, Камилл, то мы можем ехать: я увидела в Париже все, что хотела посмотреть.
— Будь по-твоему, дорогая, — сказал Камилл, — мы уедем.
— Когда?
— Когда хочешь.
— Завтра.
— Завтра? — растерялся американец.
— Ну да, если вас в Париже ничто не держит, кроме опасения потревожить мой сладкий сон.
— "Ничто"! Легко сказать! — возразил Камилл. — Уложить вещи — дело непростое, одного дня будет мало. Завтра! — повторил он. — А покупки, а визиты, а расчеты?
— Мои вещи уложены, покупки сделаны, счета оплачены. Вчера я приказала отнести вместо прощальных визитов карточки во все дома, где нас принимали.
— Но понадобится несколько дней, чтобы пожать руку друзьям.
— Начнем с того, что с твоим характером, Камилл, друзей не имеют, у тебя могут быть только знакомые. Самым близким знакомым был Лоредан. Вчера его убили, а сегодня состоялись похороны. Больше тебе пожать руку в Париже некому. Едем завтра.
— Нет, это просто невозможно.
— Будь осторожен! Как ты мне отвечаешь, Камилл!
— Ну а как же? А мои поставщики? Что они скажут, если я уеду вот так? Я буду похож на банкрота. А ведь я уезжаю, а не убегаю!
— Сколько времени тебе нужно на то, чтобы твой отъезд не был похож на бегство? Отвечай!
— Ну, не знаю…
— Трех дней довольно?
— По правде говоря, такая настойчивость ни к чему, дорогая.
— Четыре дня, пять, шесть, — резко продолжала молодая женщина; ее трясло от злости. — Этого довольно?
— Для тебя это так важно? — спросил Камилл, не на шутку обеспокоившись раздраженным состоянием жены.
— Жизненно важно.
— В таком случае, через неделю.
— Неделя? Хорошо, — решительно заявила г-жа де Розан, — пусть будет неделя. Но если через неделю мы не уедем, Камилл, — прибавила она, бросив взгляд на ящик, в котором лежали кинжал и пистолеты, — то на следующий день ты, она и я предстанем перед Богом и ответим за свои действия. Это так же верно, как то, что я приняла решение еще до того, как ты сюда вошел.
Молодая женщина произнесла эти слова так непреклонно, что Камилл не удержался и вздрогнул.
— Хорошо, — нахмурился он, словно от какой-то тайной мысли. — Хорошо, через неделю мы уедем. Даю тебе слово чести.
Подхватив свой фрак, который, как мы сказали, Камилл сбросил на кресло, удалился в свою комнату, смежную со спальней жены. Не отдавая себе отчета в том, что делает, он заперся на ключ и на задвижку.
XVI ГЛАВА, В КОТОРОЙ КАМИЛЛ ДЕ РОЗАН ПРИЗНАЕТ, ЧТО ЕМУ ТРУДНО БУДЕТ УБИТЬ САЛЬВАТОРА, КАК ОН ОБЕЩАЛ ЭТО СЮЗАННЕ ДЕ ВАЛЬЖЕНЕЗ
Читатели помнят, что, покидая мадемуазель Сюзанну де Вальженез, о чем мы поведали в конце предпоследней главы, наш друг Камилл решил, что нашел простое средство, как отделаться от Сальватора или, если вам больше так нравится, Конрада, то есть законного наследника Вальженезов.
Но в нашем полном противоречий мире недостаточно придумать, каким образом отделаться от помехи: между задуманным и его исполнением лежит порой целая пропасть.
Приняв решение, Камилл де Розан явился к Сальватору и, не застав его, оставил свою карточку.
На следующий день после семейной сцены, о которой мы рассказали, Сальватор — под своим настоящим именем Конрада де Вальженеза — прибыл к американцу и велел доложить о себе.
Камилл почувствовал волнение, как бывает в ответственную минуту со всеми, кто принимает поспешные решения, продиктованные скорее чувствами, нежели разумом. Хозяин приказал проводить прибывшего в гостиную и сейчас же вслед за ним вошел туда сам.
Но чтобы стало понятно то, что сейчас произойдет, сообщим читателям, откуда возвращался Сальватор, когда зашел к Камиллу.
Он побывал у своей кузины, мадемуазель Сюзанны де Вальженез.
Когда он в первый раз попросил провести его к девушке, ему ответили, что мадемуазель де Вальженез никого не принимает.
Он повторил свою просьбу и снова получил отказ.
Но наш друг Сальватор был терпелив и от своих намерений не отказывался.
Он взял другую карточку и к словам "Конрад де Вальженез" приписал карандашом: "Явился переговорить о наследстве".
Ни одно волшебное слово, ни один чудесный талисман не отворяли дворец феи стремительнее, чем эта приписка. Конрада пригласили в гостиную, куда несколько минут спустя вошла мадемуазель де Вальженез.
Отчаяние, в которое девушку ввергла потеря состояния, изменило ее до неузнаваемости: взгляд ее потух, она осунулась, побледнела и походила теперь на болезненных мареммских красавиц с блуждающим взором, словно помышляющих о мире ином. Сюзанну трясло как в малярии, и ее дрожь отчасти передалась Сальватору: когда она вошла в гостиную, он невольно вздрогнул.
Для визита к кузине Сальватор облачился не просто в костюм, подобающий светскому человеку, но выбрал самый модный фрак, отвечающий требованиям строжайшего этикета.
Когда Сюзанна увидела, как он изящен и хорош собой, ее глаза вспыхнули мрачным огнем злобы и ненависти.
— Вы хотели со мной говорить, сударь? — сухо спросила она, напустив на себя высокомерный вид.
— Да, кузина, — отозвался Сальватор.
Мадемуазель де Вальженез презрительно поморщилась при слове "кузина", которое показалось ей оскорбительно-фамильярным.
— А что вам может быть от меня нужно? — продолжала она в прежнем тоне.
— Я пришел обсудить с вами положение, в котором вы оказались после смерти брата, — не обращая внимания на высокомерный вид мадемуазель де Вальженез, ответил Сальватор.
— Так вам угодно побеседовать со мной о наследстве?
— Вы понимаете, насколько это серьезно, не так ли?
— Кажется, вы полагаете, что наследство принадлежит вам?
— Я не полагаю, а утверждаю это.
— Утверждение еще ничего не значит. Мы будем судиться.
— Утверждение действительно ничего не значит, — согласился Сальватор. — Но судиться в настоящее время дорого. Вы не станете судиться, кузина.
— А кто мне может помешать? Не вы ли?
— Боже сохрани!
— Кто же?
— Ваш здравый смысл, ваш разум, но в особенности ваш нотариус.
— Что вы хотите этим сказать?
— Я хочу сказать, что вы вызывали вчера своего, а также и моего нотариуса, славного господина Баратто. Вы попросили ввести вас в курс дел, а когда узнали, что у вас ничего больше нет, вы попросили у него совета. Он порекомендовал вам не судиться, потому что завещание, которым я располагаю, абсолютно бесспорно.
— Я посоветуюсь со своим адвокатом.
— Сцилла не даст вам лучшего совета, чем Харибда.
— Так что же вам угодно, сударь? Я не понимаю цели вашего визита, разве что вы вознамерились выместить на женщине злобу, которую питали к ее брату.
Сальватор покачал головой и грустно улыбнулся.
— Я ни к кому не питаю злобы, — возразил он. — Я даже не сердился на Лоредана, как же я могу быть недовольным вами? Достаточно было бы одного слова, чтобы ваш брат и я снова сблизились. Слово это — "совесть"; правда, оно мало значило для вашего брата, и он, вероятно, никогда его не произносил. Я пришел не для того, чтобы ссориться. И если вы соблаговолите выслушать меня, вы узнаете: сердце, которое, по вашему мнению, переполнено ненавистью, к вам питает почтительнейшее сострадание.
— Покорно благодарю за любезность, сударь, но такие женщины, как я, не опускаются до милостыни, они скорее готовы принять смерть.
— Соблаговолите выслушать меня, мадемуазель, — вежливо предложил Сальватор.
— Да, понимаю. Вы сейчас предложите мне пожизненный пенсион, чтобы в свете не говорили, что вы обрекли родственницу на нищенскую смерть в приюте.
— Ничего я вам не предлагаю, — сказал Сальватор, пропустив мимо ушей оскорбительные предположения девушки. — Я пришел к вам с намерением узнать о ваших нуждах, желая и надеясь их удовлетворить.
— В таком случае объясните свою мысль, — не скрывая удивления продолжала Сюзанна, — я теперь уж вовсе не понимаю, куда вы клоните.
— А между тем все просто. Сколько тратите лично вы в год? Иными словами, какая сумма вам нужна в год для содержания дома в том же виде, что и сегодня?
— Понятия не имею, — призналась мадемуазель де Вальженез. — Я никогда не вникала в подробности.
— Ну что ж, я сам вам скажу, — продолжал Сальватор. — При жизни брата вы вдвоем тратили сто тысяч франков в год.
— Сто тысяч франков! — изумилась девушка.
— Думаю, кузина, ваша доля составляла примерно треть этих расходов, то есть в год лично вам нужно от тридцати до тридцати пяти тысяч франков.
— Сударь! — еще более изумилась Сюзанна, но теперь уже по другой причине: ее ошеломила мысль, что по каким-то неведомым соображениям кузен даст ей средства и она сможет отправиться с Камиллом в путешествие. — Сударь, этой суммы мне более чем достаточно.
— Пусть так, — кивнул Сальватор. — Но бывают трудные годы. И я вам назначаю, в предвидении таких трудных лет, содержание в пятьдесят тысяч франков годовых. Ка-14"питал останется у метра Баратто, и вы будете получать либо каждый месяц, либо раз в три месяца — как вам угодно — проценты. Мое предложение представляется вам приемлемым?
— Сударь! — покраснев от радости, воскликнула Сюзанна. — Предположим, что я согласна. Но я должна знать, по какому праву я получаю подобный дар.
— Что касается ваших прав, мадемуазель, — улыбнулся Сальватор, — как я уже имел честь вам сказать, прав у вас нет никаких.
— Я хочу сказать, на каком основании, — поправилась девушка.
— На том основании, что вы племянница моего отца, мадемуазель, — строго произнес Сальватор. — Вы согласны?
Тысячи мыслей пронеслись в голове у Сюзанны де Вальженез, когда она услышала столь четко изложенное предложение. Она смутно догадывалась о существовании другой, высшей породы людей, нежели те, каких она знавала до сих пор и к какой принадлежала сама; люди эти несли в себе божественное начало: Небо наделило их живительной силой добра и на землю они явились для исправления зла, совершаемого низшими существами. Ей грезились, словно в дымке, розовые любовные дали. Ее жизнь, неясная, неопределенная вплоть до того дня, как погиб ее брат, и мрачная, полная бурных волнений в последние три дня, вдруг озарилась всеми цветами радуги. Тысячи соблазнов, словно свежий ветер, ударили ей в лицо; она захмелела от охвативших ее надежд и подняла на Сальватора глаза, в которых светилась благодарность.
До сих пор она смотрела на него с ненавистью, теперь вместе с благодарностью Сюзанна переживала и восхищение: Сальватор казался ей сияюще-прекрасным, и она без колебаний выразила свое восхищение если не в словах, то во взгляде.
Сальватор будто не замечал, какое впечатление он производит на девушку, и все так же строго повторил свой вопрос:
— Вы принимаете мое предложение, кузина?
— С чувством глубокой признательности, — отвечала мадемуазель де Вальженез взволнованным голосом, протягивая молодому человеку руки.
Тот поклонился и сделал было шаг к двери.
— Я сейчас же отправляюсь к метру Баратто составить документ, по которому вы станете наследницей миллионного состояния, мадемуазель. С завтрашнего дня вы сможете получить проценты за первое полугодие.
— Кузен! — умильным голосом остановила она его. — Конрад! Возможно ли, что вы меня ненавидите?
— Повторяю вам, мадемуазель, — холодно улыбнулся Сальватор, — я ни к кому не питаю ненависти.
— Возможно ли, Конрад, — продолжала Сюзанна, с нежностью взглядывая на Сальватора, — чтобы вы забыли: детство и юность мы прожили бок о бок, у нас есть общее прошлое, мы носим одно имя, наконец, в наших венах течет одна кровь?
— Я ничего не забыл, Сюзанна, — хмуро возразил Сальватор, — я даже помню, какое будущее нам прочили наши отцы; именно поэтому вы и видите меня сегодня у себя.
— Вы говорите правду, Конрад?
— Я никогда не лгу.
— В таком случае, вы полагаете, что сделали достаточно для племянницы вашего отца, обеспечив, даже столь щедро, как это делаете вы, лишь ее материальное благополучие? Я одна в целом свете, Конрад, одна с сегодняшнего дня. Нет у меня больше ни родных, ни друзей, никакой поддержки.
— Это Божья кара, Сюзанна, — строго проговорил молодой человек.
— О, вы не просто строги, вы жестоки.
— Неужели вам не в чем себя упрекнуть, Сюзанна?
— Ни в чем серьезном, Конрад. Если, конечно, вы не считаете серьезным проступком девичье кокетство или женские капризы.
— Скажите: это из кокетства или из каприза, — сурово спросил Конрад, — вы приложили руку к отвратительным козням, результатом которых явилось похищение молодой особы из вашего пансиона, произведенное на ваших глазах вашим братом и при вашем участии? Вы полагали, что Бог рано или поздно не накажет за такой каприз? И вот, Сюзанна, день расплаты настал, Бог наказывает вас тем, что оставляет одну, лишает всех родных, — наказание строгое, но заслуженное и, следовательно, справедливое.
Мадемуазель де Вальженез опустила голову; краска стыда залила ей щеки.
Спустя мгновение она медленно подняла глаза и, тщательно подбирая слова, сказала:
— Значит, вы, мой самый близкий, единственный мой родственник, отказываете мне не только в своей дружбе, но и в поддержке. А ведь я не закоренелая грешница, Конрад. В глубине души я добра и могла бы, вероятно, исправить с вашей помощью ужасную ошибку — что верно, то верно, — хотя у меня есть смягчающие обстоятельства, если не оправдание. Ведь причина — моя любовь к брату, подтолкнувшая меня к этому дурному поступку. Где сейчас та девушка? Я припаду к ее стопам, я испрошу у нее прощения. Она была нищей сиротой, я возьму ее с собой, предложу ей свою дружбу, стану ей сестрой, дам приданое, найду жениха. Чтобы искупить несколько лет зла, я готова всю оставшуюся жизнь творить добро. Но прошу вас об одной милости: поддержите меня, помогите мне!
— Слишком поздно! — оборвал ее Сальватор.
— Конрад! — продолжала настаивать Сюзанна. — Не будьте карающим архангелом. Я часто слышала о Сальваторе как о хорошем человеке. Не будьте так же строги, как Господь, ведь вы лишь одно из его созданий. Протяните руку той, что умоляет вас об этом, но не толкайте в пропасть. Если не можете одарить меня своей дружбой, прошу вас о сострадании, Конрад. Мы оба еще молоды, еще не все потеряно. Понаблюдайте за мной, подвергните меня испытанию, попытайтесь уличить меня в неправедном поступке, и если я обращу во благо ту страсть, с которой творила зло, вы увидите, Конрад, какой верной и искренней умеет быть женщина, знакомая до сих пор лишь со злом.
— Слишком поздно! — печально повторил Сальватор. — Я взял на себя роль врачевателя душ, Сюзанна; я лечу раны, которые каждую минуту наносит общество. Время, которое я провел с вами, украдено у моих больных. Позвольте мне вернуться к ним и забудьте, что видели меня.
— Нет! — властно вскричала Сюзанна. — Никто не сможет сказать, что я не употребила все возможные средства, чтобы вас убедить… Умоляю вас, Конрад: попытайтесь стать моим другом!
— Никогда! — с горечью произнес молодой человек.
— Ну хорошо, — пробормотала Сюзанна, едва сдержав досаду. — Однако раз вам заблагорассудилось назначить мне столь щедрое содержание, я бы хотела знать, какую цель вы преследуете, обязывая меня таким образом.
— Цель та, о которой я уже сказал, Сюзанна, — оставался непреклонным Сальватор. — Клянусь вам в том перед Богом. Я, вероятно, не совсем понимаю, что вы подразумеваете под обязательствами. Может быть, вы хотите получить деньги за год вперед?
— Я хочу покинуть Париж, — ответила Сюзанна. — И не только Париж — Европу. Я хочу пожить в одиночестве где-нибудь в Америке или Азии. Я страшусь света. Мне, стало быть, нужно все состояние, которое вы любезно предоставляете в мое распоряжение.
— Где бы вы ни находились, Сюзанна, вам неизменно будет выплачиваться ваше содержание. На этот счет можете быть совершенно спокойны.
— Нет, — с сомнением покачала головой Сюзанна. — Мне необходимо иметь все деньги при себе. Я хочу их увезти, чтобы никто не знал о том, какое место я выбрала своим прибежищем.
— Если я вас правильно понимаю, Сюзанна, вы просите весь свой капитал, то есть миллион?
— Вы ведь, кажется, сами сказали, что эти деньги находятся у господина Баратто?
— И готов это подтвердить, Сюзанна. Когда вы хотите получить деньги?
— Как можно раньше.
— Когда вы намерены ехать?
— Я бы уехала сегодня же, если бы это было возможно.
— Сегодня вы уже не успеете получить деньги.
— Сколько для этого необходимо времени?
— Сутки, не больше.
— Значит, завтра в это время, — спросила мадемуазель де Вальженез, и ее глаза засветились счастьем, — я смогу уехать с миллионом в кармане?
— Завтра в это время.
— О Конрад! — воскликнула Сюзанна в порыве счастья. — Почему мы не встретились в другое время! Какой бы женщиной я стала в ваших руках! Какой горячей любовью окружила бы я вас!
— Прощайте, кузина! — Сальватор не в силах был слушать далее. — Да простит вам Господь зло, которое вы причинили, да хранит он вас от зла, которое вы, возможно, намерены причинить.
Мадемуазель де Вальженез невольно вздрогнула.
— Прощайте, Конрад, — сказала она, не смея поднять на него глаза. — Желаю вам счастья: вы вполне заслуживаете его. Что бы ни случилось, я никогда не забуду, что за четверть часа, проведенные в вашем обществе, я снова стала честной и доброй.
Сальватор поклонился мадемуазель де Вальженез и отправился, как мы сказали в начале этой главы, к Камиллу де Розану.
— Сударь! — начал он, едва завидев американца. — Мне передали дома вашу карточку, и я, как только освободился, пришел узнать, чему обязан вашим визитом.
— Сударь! — отозвался Камилл. — Вас действительно зовут Конрад де Вальженез?
— Да, сударь.
— Вы, значит, приходитесь кузеном мадемуазель де Вальженез?
— Это так.
— Единственной целью моего визита было узнать от вас, единственного, насколько я слышал, законного наследника, о ваших намерениях в отношении мадемуазель Сюзанны.
— Я с удовольствием вам отвечу, сударь. Но прежде я хотел бы знать, на каком основании вы задаете мне этот вопрос. Вы ведете дела моей кузины, вы ее адвокат или советник? Что вас интересует? Ее права или мои чувства?
— И то и другое.
— В таком случае, сударь, вы ее родственник и ведете ее дела?
— Ни то ни другое. Я был близким другом Лоредана и считаю, что этого вполне достаточно, чтобы справиться о судьбе его сестры, ставшей отныне сиротой.
— Очень хорошо, сударь… Вы были другом господина де Вальженеза. Тогда почему вы обращаетесь ко мне, его смертельному врагу?
— Потому что я не знаю других его родственников, кроме вас.
— Значит, вы взываете к моему милосердию?
— Да, к вашему милосердию, если угодно.
— В таком случае, сударь, почему вы говорите со мной в подобном тоне? Почему вы так возбуждены, взволнованы, нервны? Тот, кто исполняет лишь свой долг, как вы в данную минуту, не смущается, как вы сейчас. Добрые дела совершаются спокойно. Что же с вами такое, сударь?
— Мы здесь встретились не затем, чтобы обсуждать мой характер.
— Безусловно, однако мы обсуждаем интересы лица, которое отсутствует. И делать это надлежит спокойно. Итак, в двух словах: о чем вы изволите спрашивать?
— Я вас спрашиваю, — перешел Камилл на резкий тон, — что вы намерены предпринять по отношению к мадемуазель де Вальженез?
— Имею честь вам заметить, сударь, что это наше дело — мое и кузины.
— Иными словами, вы отказываетесь отвечать на мой вопрос?
— Да, отказываюсь, хотя бы просто потому, что не хочу этого говорить.
— Поскольку я говорю от имени брата мадемуазель Сюзанны, я считаю ваш отказ бессердечным.
— Чего же вы хотите, сударь! Мое сердце сделано не из того же материала, что ваше.
— Я, сударь, откровенно изложил бы свою мысль, и если бы меня спросил мой друг, я не оставил бы его в неизвестности относительно судьбы несчастной сироты.
— Почему же, сударь, вы оставили в неизвестности Коломбана относительно судьбы несчастной Кармелиты? — сурово заметил Сальватор.
Американец побледнел и вздрогнул; он попытался уколоть собеседника, а получил настоящую пощечину.
— Каждый встречный будет бросать мне в лицо имя Коломбана! — в бешенстве вскричал он. — Ладно! Вы заплатите за всех, — продолжал он, угрожающе посмотрев на Сальватора. — Вы мне ответите!
Сальватор усмехнулся, как, должно быть, усмехается дуб, глядя на волнующийся тростник.
— Даст Бог, я вам отвечу! — прошептал он с гадливым видом, намекая на вызывающее поведение Камилла.
Тот, не владея собой, замахнулся было на гостя, как вдруг Сальватор с невозмутимым видом (как мы это видели не один раз на протяжении нашего повествования) перехватил руку Камилла и сдавил ее с такой силой, что американец попятился.
— Как видите, вы теряете самообладание, сударь, — заметил Сальватор, возвращаясь на место.
В этот самый момент вошел лакей с письмом, которое только что спешно доставил посыльный.
Камилл бросил было письмо на стол, но по настоянию лакея, снова взял его в руки и, попросив позволения у Сальватора, прочел следующее:
"Конрад только что был у меня. Мы напрасно его оклеветали. Это благородный и великодушный человек. Он дает мне миллион, что снимает с Вас необходимость предпринимать по отношению к нему какие бы то ни было действия. Поскорее соберите вещи: мы отправимся сначала в Гавр; выезжаем завтра в три часа.
Ваша Сюзанна".
— Передайте, что я согласен, — приказал Камилл лакею; он разорвал письмо и бросил клочки в камин. — Господин Конрад, — прибавил он, подняв голову и шагнув к Сальватору, — прошу меня простить за резкие слова: они объясняются лишь дружескими чувствами, которые я питал к Лоредану. Мадемуазель де Вальженез сообщает мне о том, что вы обошлись с ней по-братски. Мне остается лишь выразить вам сожаление по поводу своего поведения.
— Прощайте, сударь, — сурово ответил Сальватор. — А чтобы мой визит не оказался бесполезным, я позволю себе дать вам совет: постарайтесь не разбивать женские сердца. Не у всех такое ангельское смирение, как у Кармелиты.
Поклонившись Камиллу, Сальватор удалился, оставив молодого американца в большом смущении.
XVII ГОСПОДИН ТАРТЮФ
Архиепископы смертны; никому не придет в голову оспаривать это мнение. Во всяком случае, мы лишь передаем мысль, глубоко взволновавшую монсеньера Колетти в тот день, когда он узнал от г-на Рапта новость об опасной болезни архиепископа Парижского, г-на де Келена.
Как только г-н Рапт ушел, его преосвященство Колетти приказал запрягать лошадей и во весь опор помчался к доктору архиепископа. Врач подтвердил слова г-на Рапта, и монсеньер Колетти вернулся домой с ощущением невыразимого счастья.
В это самое время он мысленно и сформулировал мысль о том, что все архиепископы смертны. Скажи об этом г-н де Ла Палис, это вызвало бы всеобщий смех, однако в устах монсеньера Колетти мысль эта приобретала совсем невеселый оттенок смертного приговора.
Во время беспорядков, сопровождавших выборы, его преосвященство Колетти ходил сам и посылал в архиепископский дворец справиться о здоровье прелата по меньшей мере трижды в неделю.
Жар у монсеньера де Келена все поднимался, а с ним набирали силу и надежды монсеньера Колетти.
Так было и в тот день, когда, желая наградить г-на Рапта за его славную драгонаду на улицах Парижа, король сделал мужа Регины пэром Франции и бригадным генералом.
Монсеньер Колетти приказал отвезти себя к г-ну Рапту и, явившись под тем предлогом, что хотел поздравить графа, поинтересовался, получил ли тот новости из Рима относительно его назначения.
Папа еще не дал ответа.
Прошло несколько дней, и однажды утром, прибыв в Тюильри, его преосвященство Колетти, к своему величайшему удивлению и огорчению, увидал карету архиепископа, въезжавшего во двор одновременно с ним.
Он торопливо опустил стекло и, высунувшись в окно, долго всматривался в экипаж архиепископа, желая убедиться, что все это ему не мерещится.
Его высокопреосвященство де Келен тоже узнал карету монсеньера Колетти, и ему пришла в голову та же мысль. Он также высунулся в окно и заметил епископа в ту минуту, как тот его узнал.
При виде монсеньера Колетти его высокопреосвященство ничуть не огорчился, зато при виде монсеньера де Келена в добром здравии его преосвященство Колетти впал в глубокую печаль.
Так уж было угодно судьбе: sic fata voluerunt. Визит архиепископа в Тюильри означал крушение всех честолюбивых иллюзий монсеньера. Итак, с мыслью об архиепископстве приходилось расстаться или, во всяком случае, отложить ее до греческих календ.
Встретившись и обменявшись вопросами о самочувствии, оба прелата стали подниматься по лестнице, которая вела в королевские покои.
Их свидание было недолгим — для монсеньера Колетти, во всяком случае. Ведь он увидел собственными глазами, что его высокопреосвященство пышет здоровьем.
Он поспешил раскланяться с королем под тем предлогом, что его величеству необходимо, очевидно, переговорить с монсеньером де Келеном, и приказал срочно везти себя к графу Рапту.
Каким бы хорошим актером ни был новоиспеченный пэр Франции, ему огромного труда стоило скрыть досаду, когда он услышал о его преосвященстве Колетти. Тот заметил, как граф сдвинул брови, но не обиделся и не удивился. Он почтительно поклонился графу; тот неохотно ответил на его любезность.
Епископ сел и, прежде чем заговорить, стал выбирать, обдумывать и взвешивать слова. Господин Рапт молчал. Прошло несколько минут, а оба они так и не обменялись ни словом. Наконец Бордье, секретарь г-на Рапта, вошел с письмом в руке и передал его графу, после чего вышел из кабинета.
— Вот письмо, которое пришло как нельзя более кстати, — сказал пэр Франции, указывая епископу на штемпель.
— Письмо из Рима, — зардевшись от удовольствия, заметил монсеньер Колетти, так и пожирая глазами конверт.
— Да, ваше преосвященство, это письмо из Рима, — подтвердил граф. — И, судя по печати, — прибавил он, переворачивая конверт, — оно от его святейшества.
Епископ осенил себя крестным знамением, а г-н Рапт едва заметно усмехнулся.
— Вы позволите мне распечатать письмо от нашего святого отца? — спросил он.
— Пожалуйста, пожалуйста, господин граф, — поспешил с ответом епископ.
Господин Рапт распечатал письмо и торопливо пробежал его глазами, в то время как монсеньер Колетти не сводил горящего взора со святого послания, находясь в лихорадочном возбуждении, словно преступник, которому читают приговор.
То ли письмо было длинное или непонятное, то ли пэр Франции решил доставить себе злобное удовольствие и помучить епископа, но он так долго был поглощен письмом, что его преосвященство Колетти счел себя вправе заметить ему это.
— У его святейшества неразборчивый почерк? — начал монсеньер Колетти.
— Нет, уверяю вас, — возразил граф Рапт, протягивая ему письмо. — Вот, прочтите сами.
Епископ с жадностью схватил его и пробежал в одно мгновение. Письмо было кратко, но весьма выразительно. Это был безусловный, ясный, простой, категорический отказ сделать что-либо для человека, чьи поступки, по мнению римского двора, давно требовали сурового наказания.
Монсеньер Колетти изменился в лице и вернул графу письмо со словами:
— Господин граф, не будет ли с моей стороны нескромностью попросить вас о поддержке в этом неприятном положении?
— Я вас не понимаю, монсеньер.
— Мне, по-видимому, оказали плохую услугу.
— Вполне возможно.
— Меня оклеветали.
— И это не исключено.
— Кто-то воспользовался доверием его святейшества и очернил меня в его глазах.
— Я тоже так думаю.
— Господин граф! Имею честь просить вас употребить все ваше влияние, а оно безгранично, и вернуть мне расположение его святейшества.
— Это невозможно, — сухо произнес пэр Франции.
— Нет ничего невозможного для человека ваших способностей, господин граф, — возразил епископ.
— Что бы ни случилось, человек моих способностей, монсеньер, никогда не ссорится с римским двором.
— Даже ради друга?
— Даже ради друга.
— Даже ради спасения невинного?
— Невинность несет собственное спасение в самой себе, ваше преосвященство.
— Итак, вы полагаете, — поднялся епископ, смерив графа полным ненависти взглядом, — что ничего не можете для меня сделать?
— Я не полагаю, монсеньер, я утверждаю.
— Словом, вы наотрез отказываетесь выступить моим посредником?
— Решительно отказываюсь, ваше преосвященство.
— Вы объявляете мне войну?
— Я ее не объявляю, но и не избегаю, монсеньер. Я принимаю ее и жду.
— До скорой встречи, господин граф! — бросил епископ, внезапно устремившись к выходу.
— Как вам будет угодно, ваше преосвященство, — улыбнулся граф.
— Ты сам этого захотел, — вместо прощания глухо пробормотал епископ, с угрозой взглянув на хозяина дома.
Он вышел, полный желчи и ненависти, мысленно выстраивая тысячи планов мести.
Приехав к себе, епископ уже знал, что делать. Он придумал, как отомстить врагу. Его преосвященство отправился в рабочий кабинет, взял в одном из ящиков стола бумагу и торопливо развернул.
Это было обещание графа Рапта, написанное за несколько часов до выборов. В нем он заверял, что, став министром, добьется назначения монсеньера Колетти архиепископом.
На губах его преосвященства мелькнула дьявольская ухмылка, когда он прочел документ. Если бы его увидел в эту минуту Гёте, он узнал бы в нем своего Мефистофеля. Монсеньер Колетти снова сложил письмо, сунул его в карман, сбежал по лестнице, вскочил в карету и приказал кучеру ехать в военное министерство, где несколько минут спустя он спросил маршала де Ламот-Удана.
Через несколько минут секретарь доложил, что маршал ждет его.
Маршалу де Ламот-Удану было далеко до дипломатической тонкости своего зятя, еще дальше ему было до лицемерия монсеньера Колетти. Однако вместо лицемерия и коварства он обладал другим качеством. Его способностью была откровенность; его сила заключалась в прямоте. Он знал епископа только как исповедника и духовника своей жены. Но о его политико-религиозных интригах, тайных кознях, скандально известных поступках он понятия не имел — настолько его прямодушие, широко распахнутое для добра, было наглухо закрыто для зла.
Итак, он принял епископа как священника, которому была доверена величайшая ценность — душевное спокойствие его жены. Маршал почтительно поклонился гостю и, подойдя к одному из кресел, жестом пригласил монсеньера сесть.
— Простите, господин маршал, — начал епископ, — что я отрываю вас от важных дел.
— Мне слишком редко выпадает возможность увидеться с вами, монсеньер, — отвечал маршал, — а потому я принимаю вас с радостью. Какому счастливому случаю я обязан честью принимать вас у себя?
— Господин маршал! — произнес епископ. — Я честный человек.
— Не сомневаюсь в этом, ваше преосвященство.
— Я никогда не делал зла и не хотел бы причинять его никому на свете.
— В этом я убежден.
— Все мои поступки подтверждают безупречность моей жизни.
— Вы исповедник моей супруги, ваше преосвященство. Мне нечего к этому прибавить.
— Я имел честь просить вас о встрече, господин маршал, именно потому, что я исповедую госпожу де Ламот-Удан.
— Слушаю вас, монсеньер.
— Что бы вы сказали, господин маршал, если бы вдруг узнали, что исповедник вашей добродетельной супруги — мерзкий негодяй без чести и совести, мошенник, замешанный в отвратительнейших беззакониях?
— Не понимаю вас, монсеньер.
— Что бы вы сказали, если бы ваш собеседник оказался последним из грешников, бесстыднейшим, опаснейшим из всех христиан?
— Я бы сказал ему, ваше преосвященство, что ему не место рядом с моей женой, а если бы он стал настаивать, я бы взял его за плечи и выставил вон.
— Так вот, господин маршал, если тот, о ком я вам говорю, и не отпетый негодяй, то его в этом обвиняют. Именно у вас, человека, воплощающего собой честность и порядочность, я и прошу справедливости.
— Если я вас правильно понимаю, монсеньер, вас обвиняют неизвестно в каких грехах, и вы обращаетесь ко мне в надежде, что я помогу исправить эту несправедливость. К несчастью, монсеньер, я ничем не могу помочь, о чем весьма сожалею. Если бы вы были офицером — другое дело. Но вы лицо духовное, и вам следует обратиться к министру культов.
— Вы меня не поняли, господин маршал.
— В таком случае, изложите свою мысль яснее.
— Меня обвинили, оболгали перед его святейшеством, и сделал это член вашей семьи.
— Кто же?
— Ваш зять.
— Граф Рапт?
— Да, господин маршал.
— Что общего может быть между графом Раптом и вами? Зачем ему клеветать на вас?
— Вам известно, господин маршал, какое всемогущее влияние оказывает духовенство на буржуа?
— Да, — пробормотал маршал де Ламот-Удан таким тоном, словно хотел сказать: "Увы, это мне известно слишком хорошо".
— Во время выборов, — продолжал епископ, — святые отцы широко воспользовались общественным доверием и употребили его на то, чтобы в Палату прошли кандидаты его величества. Один из таких священников, которому скорее безупречная репутация, нежели его истинные заслуги, дала возможность оказать немалое влияние на исход выборов в Париже, — это я, ваше превосходительство, ваш покорный, почтительный и преданный слуга…
— Однако я не вижу связи, — начал терять терпение маршал, — между клеветой, предметом которой вы явились, выборами и моим зятем.
— Связь самая что ни на есть тесная и прямая, господин маршал. Судите сами! Накануне выборов господин граф Рапт явился ко мне и предложил, в случае если я помогу ему одержать победу, сан архиепископа Парижского, если, конечно, болезнь его высокопреосвященства окажется смертельной, или любое другое свободное архиепископство в случае выздоровления господина де Келена.
— Фи! — с отвращением воскликнул маршал. — Какое омерзительное предложение, до чего отвратителен этот торг!
— Я именно так и подумал, господин маршал, — поторопился заверить епископ, — и даже позволил себе строго осудить господина графа.
— И правильно сделали! — выразил свое согласие маршал.
— Однако господин граф продолжал настаивать, — не умолкал епископ. — Он заметил, и не без основания, что такие талантливые и надежные люди, как он, редки, что у его величества много сильных врагов. Предлагая мне сан архиепископа, — с видом скромника прибавил монсеньер Колетти, — граф сказал, что преследует единственную цель: поднять религиозный дух, который ослабевает изо дня в день. Это собственные его слова, господин маршал.
— И что последовало за этим грубым предложением?
— Оно действительно грубое, господин маршал, но скорее по форме, нежели по сути. Ведь более чем верно другое: гидра свободы снова поднимает голову. Если мы не примем надлежащих мер, не пройдет и года, как с человеческой совестью будет покончено навсегда. Вот почему я был вынужден принять предложение господина графа.
— Если я правильно вас понял, — строго подытожил маршал, — мой зять взялся выхлопотать для вас сан архиепископа, а вы за это обещали сделать его депутатом?
— В интересах Церкви и государства — да, господин маршал.
— Ну что же, господин аббат, — вздохнул маршал, — когда вы вошли сюда, я не хуже вас знал, как относиться к моральным качествам графа Рапта…
— Не сомневаюсь, ваше превосходительство, — перебил его епископ.
— А когда вы отсюда выйдете, господин аббат, — продолжал маршал, — я буду знать, чего ждать от вас.
— Господин маршал! — возмутился было монсеньер Колетти.
— В чем дело? — спросил маршал свысока.
— Простите, ваше превосходительство, мое удивление, но, признаться, когда я сюда входил, я не ожидал, что такое может произойти.
— А что произойдет, господин аббат?
— Вашему превосходительству это известно не хуже меня. Если вы не захотите употребить все свое влияние на то, чтобы вернуть мне милость его святейшества папы римского, перед которым меня очернил господин граф Рапт, я буду вынужден обнародовать письменные доказательства, порочащие графа; не думаю, что господину маршалу будет приятно увидеть свое благородное имя скомпрометированным в столь тягостных обсуждениях.
— Изложите, пожалуйста, вашу мысль понятнее.
— Прочтите, ваше превосходительство, — предложил епископ, вынув из кармана письмо г-на Рапта и подавая его маршалу.
Читая письмо, старик побагровел.
— Возьмите, — брезгливо поморщился он и вернул письмо. — Теперь я вас отлично понимаю и вижу, зачем вы пришли.
Маршал отвернулся и позвонил.
— Ступайте, — сказал он, — и благодарите Бога за то, что на вас сутана и что мы в присутственном месте.
— Ваше превосходительство! — вознегодовал епископ.
— Молчать! — повелительно сказал маршал. — Выслушайте совет, чтобы извлечь хоть какую-то пользу из этого визита. Вам не следует больше исповедовать мою жену, — иными словами, чтобы ноги вашей никогда не было в особняке Ламот-Уданов, иначе вам грозит не несчастье, но бесчестье.
Монсеньер Колетти собирался было возразить, взор его метал молнии, щеки пылали огнем. Он хотел обрушить на маршала самые страшные проклятия, но в эту самую минуту вошел секретарь.
— Проводите монсеньера! — приказал маршал.
— Ты сам этого захотел, — выходя от маршала де Ламот-Удана, пробормотал монсеньер Колетта, точь-в-точь как это было, когда он покидал графа Рапта.
Только улыбка была еще более злобной, чем утром.
— К госпоже де Латурнель! — крикнул он своему кучеру.
Спустя четверть часа он уже сидел в будуаре маркизы;
г-жа де Латурнель уехала два часа тому назад и должна была вернуться с минуты на минуту.
Этого времени монсеньеру оказалось вполне довольно, чтобы составить план боевых действий.
Это был настоящий военный план. Ни один завоеватель никогда не изучал с большими терпением и изворотливостью подступы к городу. Насколько результат был предрешен, настолько трудное предстояло наступление. С какой стороны приступить к осаде? Какое оружие выбрать? Рассказать маркизе о сцене, разыгравшейся недавно у графа Рапта, представлялось невозможным: выбирая между графом и им, маркиза колебаться не станет. Епископ отлично это знал, как знал он и то, что честолюбие маркизы берет верх даже над ее набожностью.
Не мог он рассказать и о своей встрече с маршалом де Ламот-Уданом. Это означало бы восстановить против себя самого могущественного в данный момент члена семьи. Однако надо же было с чего-то начинать, и поскорее. Честолюбие может подождать, месть — никогда! А сердце епископа переполняла жажда мести.
Так он размышлял, когда вернулась маркиза.
— Не ожидала, ваше преосвященство, видеть вас сегодня, — приветствовала его маркиза. — Чему обязана этим удовольствием?
— Это почти прощальный визит, маркиза, — отозвался монсеньер Колетта; он встал и припал к руке старой святоши скорее с притворной нежностью, чем с искренним почтением.
— Как прощальный визит? — вскричала маркиза, на которую слова епископа произвели такое действие, словно ей сообщили о конце света.
— Увы, да, маркиза, — печально произнес епископ. — Я уезжаю или, во всяком случае, скоро уеду.
— Надолго? — испугалась г-жа де Латурнель.
— Кто может это сказать, дорогая маркиза! Навсегда, быть может. Разве человеку дано знать о времени возвращения?
— Однако вы ничего мне не говорили о своем отъезде.
— Я же вас знаю, дорогая маркиза; мне известно, с какой благожелательной нежностью вы ко мне относитесь. И я счел, что скрывать от вас эту новость до последней минуты — значит смягчить удар. Если я ошибался, прошу меня извинить.
— А что за причина вашего отъезда? — смущенно спросила г-жа де Латурнель. — И зачем вы едете?
— Причина, — слащаво начал епископ, — заключается в любви к ближнему, а цель — триумф веры.
— Вы отправляетесь с поручением?
— Да, маркиза.
— Далеко?
— В Китай.
Маркиза испуганно вскрикнула.
— Вы были правы, — с грустью заметила она, — может быть, вы уезжаете навсегда.
— Так надо, маркиза, — заявил епископ высокопарно, как Петр Пустынник, торжественно возгласивший: "Так хочет Бог!"
— Увы! — вздохнула г-жа де Латурнель.
— Не лишайте меня последних сил, дорогая маркиза, — притворяясь глубоко взволнованным, говорил епископ. — Я и без того с трудом сдерживаюсь при мысли о разлуке с такими истинно верующими, как вы.
— Когда вы едете, монсеньер? — приходя в необычайное возбуждение, спросила г-жа де Латурнель.
— Может быть, завтра, а скорее всего — послезавтра. Как я уже имел честь вам сказать, мой визит к вам — почти последний. Я говорю "почти", потому что у меня есть к вам некое поручение, и я уеду со спокойной душой, когда оно будет исполнено.
— Что вы имеете в виду, ваше преосвященство? Вы же знаете, что у вас нет более смиренной, более преданной прихожанки, чем я.
— Знаю, маркиза. Я докажу вам это, доверив провести переговоры огромной важности.
— Говорите, ваше преосвященство.
— Перед отъездом я обязан позаботиться о душах, которые Господь соблаговолил мне доверить.
— О да! — прошептала маркиза.
— Я не хочу сказать, что на свете мало честных людей, которые могут направлять моих овечек, — продолжал епископ, — но есть такие души, что перед тем или иным указанным мною правилом поведения как источником их будущего спасения почувствуют неуверенность, смутятся, забеспокоятся из-за отсутствия своего привычного пастыря; из этой верной паствы я, естественно, выделил прежде всего самую верную овечку: я подумал о вас, маркиза.
— Я всегда знала, что вы не оставите меня своими милостями и заботами, ваше преосвященство.
— Я прилежно трудился, чтобы найти себе замену, и остановил свой выбор на человеке, которого вы знаете довольно хорошо. Если мой выбор вам не по душе, вы только скажите, маркиза. Я хочу рекомендовать вам человека благочестивого и весьма почтенного: аббата Букмона!
— Вы не могли бы сделать лучшего выбора, монсеньер. Аббат Букмон — один из добродетельнейших, не считая вас, людей, каких я только знаю.
Ее комплимент, казалось, не очень порадовал монсеньера Колетти: сам он не знал себе равных в добродетели.
Он продолжал:
— Итак, маркиза, вы согласны, чтобы вашим духовником стал господин аббат Букмон?
— От всей души, ваше преосвященство; я горячо вас благодарю за то, что вы так мудро решили судьбу вашей покорной слуги.
— Есть одно лицо, маркиза, которому мой выбор может понравиться меньше, чем вам.
— О ком вы говорите?
— О графине Рапт. Мне показалось, что вот уже несколько недель как ее вера слабеет, становится бездеятельной. Эта женщина с улыбкой ходит по краю глубокой пропасти. Бог знает, кто сможет ее спасти!
— Я попытаюсь это сделать, ваше преосвященство, хотя, скажу вам правду, не очень верю в успех. Она упряма, и только чудо могло бы ее спасти. Но я готова употребить все свое влияние, и, если потерплю неудачу, поверьте, монсеньер, это произойдет не от недостатка преданности нашей святой вере.
— Я знаю, как вы благочестивы и усердны, маркиза, и если обращаю ваше внимание на то, что эта душа находится в прискорбном состоянии, то потому что знаю, как вы преданы нашей святой матери Церкви. И я дам вам возможность еще раз доказать мне это, поручив вам одно весьма деликатное дело чрезвычайной важности. Что до графини Рапт, действуйте и говорите, как вам подскажет сердце, а если потерпите неудачу, да простит Господь эту грешницу! Но есть еще одно лицо, чьим большим доверием вы пользуетесь. Именно на это лицо я и призываю вас обратить свое заботливое участие.
— Вы говорите о княгине Рине, монсеньер?
— Да, я действительно хотел побеседовать о супруге маршала де Ламот-Удана. Я уже два дня с ней не виделся, но в последнюю нашу встречу она была так бледна, немощна, слаба, что либо я сильно заблуждаюсь, либо она смертельно больна и через несколько дней ее душа вознесется к Богу.
— Княгиня очень тяжело больна, вы правы, ваше преосвященство. Она отказывается от докторов.
— Знаю. Могу сказать, не боясь ошибиться, что очень скоро душа княгини оставит свою земную оболочку. Но состояние ее души ужасно меня беспокоит! Кому доверить ее в эту ответственную минуту? Кроме вас, маркиза, все окружающие ее люди лишь разрушают то, что мы сделали ради ее спасения. Так как она не может оказать сопротивления, у нее нет воли, нет сил, на нее любой может оказать давление, и как знать, что злые люди способны сделать с несчастным созданием?
— Никто не имеет над княгиней власти, — возразила маркиза де Латурнель. — Ее безразличие и слабость являются гарантией ее спасения; она повторит и исполнит все, что от нее потребуют.
— Да, маркиза, возможно, вы могли бы на нее повлиять. Пожалуй, я бы тоже мог. Но раз она, как вы говорите, повторит и исполнит все, что от нее потребуют, значит она способна и на зло, если подвернется дурной советчик.
— Кто осмелится на такую наглость, вернее, на такую низость? — удивилась маркиза.
— Тот, кто имеет большее влияние на ее разум, тот, в чьем присутствии ее совесть приходит в сильнейшее смущение, — словом, ее муж, маршал де Ламот-Удан.
— Но мой брат никогда и не думал оказывать влияние на настроения жены!
— Перестаньте заблуждаться, маркиза, ведь он ее мучает, оказывает на нее давление, бросает в ее душу семена своего безбожия. Бедняжка получила тысячи ран. Поверьте: если мы не примем меры, он покончит с ее благочестием.
— Если бы мне об этом сказал кто-нибудь другой, ваше преосвященство, я бы ему не поверила.
— Если бы об этом не сказал сам маршал, я тоже этому не поверил бы… Я только что был у него, и в пылу разговора, когда он излагал мне свои убеждения, я поймал его на несправедливости; но это было только начало спора. А знаете, чем он закончился? После нескольких неслыханных выражений, которые и представить-то невозможно в устах приличного человека, он мне категорически запретил — этому трудно поверить! — быть впредь духовником княгини.
— Боже правый! — ужаснулась маркиза.
— Вы дрожите, маркиза?
— Эта новость наполняет мое сердце страданием, — отвечала святоша.
— Вам предстоит прекрасная миссия, дорогая маркиза: речь идет о том, чтобы вырвать эту душу из-под его ярма! Вы должны спасти, чего бы это ни стоило, даже ценой собственной жизни, гибнущее существо. Я рассчитывал на вас, дорогая моя кающаяся грешница, и смею надеяться, что не ошибся?
— Ваше преосвященство! — в неистовом возбуждении воскликнула маркиза. — Через четверть часа я увижусь с маршалом, а через час уже приведу его к согласию; он будет раскаиваться и попросит прощения. Это так же верно, как то, что я верю в Бога!
— Вы не понимаете меня, маркиза, — начиная терять терпение, продолжал епископ. — Речь идет не о маршале, и, между нами говоря, умоляю вас не только не сообщать ему о том, что здесь произошло, но даже ни словом не намекать на это. Мне не нужны извинения маршала. Я давно знаю, как относиться к тщете человеческих страстей. Я уезжаю, а перед отъездом прощаю его!
— Святой человек! — взволнованно прошептала маркиза, и ее глаза подернулись слезой.
— Все, чего я от вас прошу, — продолжал монсеньер Колетта, — это иметь перед моим отъездом уверенность в том, что несчастное создание остается в хороших руках. Иными словами, я вас умоляю, дорогая маркиза, отправиться, не теряя ни минуты, к супруге маршала де Ламот-Удана и уговорить ее, чтобы вместо меня ее исповедником стал достойный аббат Букмон. Я буду иметь удовольствие увидеться с ним сегодня вечером и передать свои секретные указания по этому поводу.
— Не пройдет и часа, ваше преосвященство, как аббат Букмон будет принят княгиней Риной в качестве духовника, — пообещала маркиза. — Это было бы сделано и через четверть часа, если бы я сейчас не ждала достойного аббата с визитом.
Не успела она договорить, как в будуар вошла камеристка и доложила о приходе аббата Букмона.
— Пригласите господина аббата, — торжествующе произнесла маркиза.
Камеристка вошла и сейчас же вернулась в сопровождении аббата Букмона.
Его немедленно ввели в курс дела, сообщив, что монсеньер уезжает и супруга маршала де Ламот-Удана остается без исповедника.
Аббат Букмон, не смевший и надеяться, что его изберут для такой высокой цели, не сдержал радости при этом известии. Стать своим человеком в знатном семействе, в роскошном особняке Ламот-Уданов! Быть домашним священником в этой известной семье — да об этом можно было только мечтать! Достойный аббат и помыслить о таком не смел, он был потрясен, узнав, какое счастье свалилось ему на голову.
Маркиза де Латурнель попросила у двух священников позволения удалиться ненадолго в туалетную комнату и оставила их наедине.
— Господин аббат! — приступил к делу епископ. — Я обещал вам предоставить при первом же удобном случае средство проявить себя. Вот вам подходящий случай! А средство у вас в руках.
— Ваше преосвященство! — вскричал аббат. — Вы можете быть уверены в вечной признательности вашего преданного слуги.
— В сложившихся обстоятельствах мне действительно нужна ваша преданность, господин аббат, и не ради меня самого, а ради нашей святой веры. Я уступаю вам свое место судии и смею надеяться, что вы будете действовать так, как поступил бы я сам.
Эти слова, произнесенные в несколько торжественном тоне, пробудили смутное подозрение в душе аббата Букмона, которому и без того свойственна была инстинктивная недоверчивость.
Он поднял на епископа глаза, и в его взгляде ясно читалось: "Куда, черт побери, он клонит? Надо держаться настороже".
Епископ, не менее осторожный, чем его собеседник, догадался о его сомнениях и поспешил их развеять.
— Вы большой грешник, господин аббат, — заметил он. — Предлагая вам почетную должность, я даю вам возможность искупить ваши самые тяжкие грехи. Быть духовным наставником госпожи де Ламот-Удан — богоугодное и плодотворнейшее дело. Следовательно, чем больше вы будете стараться, тем больше это будет вам же на пользу. Через три дня я уезжаю. Для всех я отправляюсь в Китай, но только вы будете знать правду: я еду в Рим. Именно туда вы станете отправлять мне письма, в которых со всеми возможными подробностями вы должны описывать свои впечатления о состоянии души уважаемой госпожи де Ламот-Удан, а также как обстоят дела.
— Ваше преосвященство! — вставил аббат. — Каким образом я должен оказывать влияние на состояние ее духа? Я имею честь знать госпожу де Ламот-Удан лишь понаслышке, и мне, возможно, окажется трудно действовать в нужном вам направлении.
— Господин аббат! Посмотрите мне в глаза! — приказал епископ.
Аббат поднял голову. Однако, как он ни старался, заставить себя смотреть прямо не смог.
— Верны вы мне в душе или нет, для меня не имеет значения, господин аббат, — строго произнес монсеньер Колетти. — Я давно привык к людской неблагодарности. Для меня важно, чтобы вы проявляли эту верность в поступках, были глухи и слепы, исполняли мою волю, служили инструментом моих замыслов. Чувствуете ли вы в себе достаточно мужества, несмотря на ваше честолюбие, — а оно у вас велико! — послушно мне повиноваться? Заметьте, что это выгодно и вам, так как ваши грехи будут отпущены только с этим условием.
Аббат открыл было рот.
Епископ остановил его:
— Подумайте, прежде чем отвечать; прикиньте-ка, за какое дело вы беретесь, и соглашайтесь только в том случае, если уверены, что в силах сдержать свое обещание.
— Я пойду, куда вы прикажете, монсеньер, и сделаю, что вы пожелаете, — уверенно заявил аббат Букмон после недолгого размышления.
— Хорошо, — поднялся епископ. — Когда поговорите с супругой маршала де Ламот-Удана, заезжайте ко мне; я дам вам необходимые указания.
— Клянусь исполнить их в точности, так что вы останетесь довольны, ваше преосвященство, — с поклоном обещал аббат.
В это мгновение маркиза вернулась и, почтительно распрощавшись с епископом, повела аббата к г-же де Ламот-Удан.
XVIII ГЛАВА, В КОТОРОЙ ЧИТАТЕЛИ ВСТРЕЧАЮТСЯ С КНЯГИНЕЙ РИНОЙ ТАМ ЖЕ, ГДЕ С НЕЙ РАССТАЛИСЬ
Вы помните или, во всяком случае, мы нижайше просим вас вспомнить, дорогие читатели, пленительную черкешенку, едва упоминавшуюся нами и еще меньше виденную вами, — княгиню Рину Чувадьевскую, супругу маршала де Ламот-Удана? Лениво растянувшись в полумраке на мягких подушках своей оттоманки, она проводила свою жизнь в мечтаниях, по примеру пери питаясь вареньем из лепестков роз и машинально перебирая ароматные бусины четок.
На голубом парижском небосводе, где ее супруг, маршал де Ламот-Удан, был одной из самых ярких планет, княгиня Чувадьевская была едва заметна как звезда, нежная, неясная, мерцающая, укрывшаяся за тучи, почти всегда невидимая для невооруженного взгляда парижан.
В свете о ней поговаривали давно, со времени ее приезда, но так, как говорят о жителях фантастических стран, о виллисах и эльфах, джиннах и домовых.
Сколько бы ни искали с ней встречи, увидеть ее нигде не удавалось, даже мельком. О ее существовании приходилось лишь догадываться.
О ней ходили тысячи нелепых слухов, все горячо спорили об истинной причине ее затворничества; но эти россказни, лишенные основания и не имевшие ничего общего с истиной, выдумывались для забавы злоязычными и завистливыми завсегдатаями гостиных. Поспешим сообщить, что отзвук этих злых толков не доходил даже до порога безмолвного дворца, в котором жила княгиня, уединившаяся, или, точнее, погребенная в своем будуаре; она не выходила ни прогуляться, ни подышать свежим воздухом.
Так как она не говорила и не делала ничего, что могло бы броситься другим в глаза, она не слышала и того, что говорили о ней.
Принимала княгиня всего несколько человек: мужа, дочь, маркизу де Латурнель, своего исповедника монсеньера Колетти и г-на Рапта. Впрочем, граф заходил к ней все реже.
Не считая этих визитов, она жила в полном уединении, как одинокое растение в окружении нескольких отдаленных кустов, ничего не получая от них и не озаряя их благотворным светом, не источая целительного аромата, не согревая живительным дыханием. Казалось, она никогда не заглядывает в собственную душу, не озирается по сторонам, а лишь равнодушно скользит взглядом по поверхности.
Глаза ее, как и внутренний взор, то есть мысль, преодолевая бескрайние пространства, казалось, погружаются в некие высшие сферы, где она видит далекую цель, незримую для других. Она с презрением забывала землю, расправляла свои крылья и устремлялась Бог знает куда: выше неба, высоко-высоко над землей!
Словом, княгиня воплощала собой безразличие, вялость, мечтательность, созерцательность. Она всегда жила своими мечтами и с ними же ежечасно готовилась умереть. Ничто не удерживало ее в этом мире, и все влекло в мир иной. Господь мог бы призвать ее к себе в любую минуту, и она ответила бы на этот призыв — ведь была она к этому готова уже давно, — как траппер из куперовских "Могикан" перед смертью: "Вот я, Господи! Что тебе от меня угодно?"
Кроме того, наши дорогие читатели соблаговолят припомнить, что юная, благородная и обворожительная княжна, ведущая свой стариннейший род от древних ханов, стала женой маршала де Ламот-Удана, почти не ведая того сама: никто не спросил ее согласия, это произошло единственно по воле российского императора и императора французов; читатели поймут, что маршал де Ламот-Удан, состарившийся до срока под обжигающим солнцем сражений, имел мало общего с героем сладких грез страстной юной девушки.
Но тогдашние боги так захотели.
Мы возвращаемся ко всем этим подробностям, так как из-за обширных размеров нашей книги некоторые персонажи, исчезая на время из виду наших читателей, могут стереться у них из памяти.
Итак, вот что представляла собой княгиня Рина, когда граф Рапт впервые предстал перед ней.
Граф Рапт, молодой и красивый, с той дерзостью во взгляде, которую женщина могла принять за страсть, сумел освежить ее иссушенную душу и заронить в нее надежду.
Княгине почудилось было, что это любовь, земля обетованная для всякой женщины, и она с радостью пустилась в любовное странствие. Но на полпути она спохватилась, вдруг осознав, какого попутчика себе избрала. Скоро ей открылись гордыня, честолюбие, холодность, эгоизм графа. Господин Рапт стал для нее вторым супругом — не таким добрым, благородным, снисходительным, как первый, но куда более тираническим.
Рождение Регины на мгновение осветило ее обратившееся в прах сердце. Но это длилось так же недолго, как вспышка молнии. Едва маршал де Ламот-Удан коснулся губами новорожденной, как мать содрогнулась всем своим существом. Вся ее душа возмутилась, и с этой минуты она почувствовала к несчастной Регине если и не отвращение, то равнодушие.
Рождение Пчелки спустя несколько лет произвело на нее такое же действие. Ее сердце отныне оказалось закрыто для всех.
Вот в чем заключалась истинная причина ее одиночества. Это был затянувшийся акт покаяния, молчаливого, тайного, безропотного.
Единственным доверенным лицом этой страждущей души был монсеньер Колетги. Только ему она открыла свои прегрешения, только он понял ее молчаливое страдание.
Дабы стало понятно, что она дошла до последней черты безразличия, нам будет достаточно поведать нашим читателям, что она лишь внутренне содрогнулась, узнав о браке дочери с графом Раптом, но даже не попыталась оспаривать доводы, приводимые им в оправдание этого чудовищного преступления.
В ее смирении было нечто от мусульманского фатализма.
С этой минуты она, не говоря ни слова, не издав ни единого жалобного стона, стала чахнуть с каждым днем.
Она почувствовала приближение смерти, и мысль о близкой кончине произвела на нее только одно действие — заставила вспомнить о прожитых годах.
Так обстояли дела, когда маршал де Ламот-Удан отказал от дома монсеньеру Колетти. Княгиня была еще совсем молодой, когда прекрасные черные волосы стали седыми; ее лоб, щеки, подбородок — все ее лицо было так же бело, как и волосы, и напоминало предсмертную маску.
Не слыша ее жалоб, никто о ней не беспокоился, если не считать Регину, дважды посылавшую к ней своего врача. Однако княгиня упорно отказывалась его принимать. Что за недуг ее снедал? Никто никогда об этом не говорил, так как это для всех было неведомо. Воспользуемся для его обозначения словом хотя и из разговорного языка, но очень выразительным: княгиня сохла. Она была похожа на здание, которое без видимой причины разрушается от кровли до фундамента, на африканскую пальму, которая постепенно чахнет без живительной влаги или свежего воздуха.
Пребывая в таком состоянии, княгиня Рина, казалось, уже не принадлежала земной жизни, и хотела она от своих последних дней только одного: дожить или, вернее, умереть спокойно.
Но маркиза де Латурнель, а если точнее сказать, — его преосвященство Колетти решил иначе.
После того как прелат был изгнан из особняка Ламот-Уданов и оказался вынужден предложить себе замену, монсеньер Колетти по примеру парфян пустил, убегая, стрелу: маркиза явилась к княгине в сопровождении аббата Букмона. Госпожа де Ламот-Удан трижды отказывалась ее принять, оправдываясь тем, что не хочет прерывать молитву. Но маркиза была не из тех, кто отступает без боя. Указав аббату на кресло и усаживаясь сама, она сказала камеристке:
— Хорошо, я подожду, пока княгиня кончит молиться.
Несчастной княгине пришлось в конце концов, несмотря на свое нежелание, принять маркизу и ее спутника.
— Я пришла сообщить вам весьма печальное известие, — начала маркиза жалобным тоном.
Княгиня, полулежавшая на оттоманке, даже не повернула головы.
Маркиза продолжала:
— Должно быть, эта весть вас огорчит, дорогая сестра.
Княгиня не шевельнулась.
— Его преосвященство Колетти покидает Францию, — продолжала огорченная святоша, — он отправляется в Китай.
Княгиня встретила это печальное известие так же невозмутимо, словно услышала от первого встречного: "Погода скоро изменится".
— Я думаю, вы разделяете скорбь всех истинно верующих, узнав, что этот святой человек покидает нас, возможно, навсегда. Ведь в этих диких китайских краях бедный мученик каждую секунду будет рисковать жизнью.
Княгиня молчала. Она лишь повела головой, но уж очень равнодушно.
— В своей отеческой заботе, — продолжала маркиза, не отвлекаясь от темы, — его преосвященство Колетта подумал, что вам будет как никогда нужна его поддержка, что ее-то как раз вам и будет недоставать.
В это мгновение княгиня взялась за четки и стала перебирать их в лихорадочном возбуждении. Казалось, она хотела переложить нетерпение, вызванное этим разговором, на первый попавшийся под руку предмет.
— Монсеньер Колетти, — бесстрашно продолжала г-жа де Латурнель, — сам выбрал того, кто должен его сменить. Имею честь представить вам господина аббата Букмона, который во всех отношениях является достойным преемником покидающего нас святого человека.
Аббат Букмон встал и поклонился княгине со всей угодливостью, на какую был способен; однако труд его был напрасен: безразличная ко всему, черкешенка лишь снова без всякого выражения повела головой.
Маркиза взглянула на своего спутника и кивнула в сторону княгини с таким видом, словно хотела сказать: "Только посмотрите на эту идиотку!"
Аббат набожно возвел глаза к небу, словно отвечая: "Да сжалится над нею Господь!", и после этого благочестивого ходатайства снова сел, полагая, что ни к чему стоять, раз княгиня этого все равно не видит.
Зато маркиза покраснела от нетерпения, она шагнула к оттоманке и, сев в ногах у княгини, заглянула ей в лицо.
Затем она поманила пальцем аббата Букмона, тот снова встал и подошел к ней.
— Вот, — проговорила г-жа де Латурнель и подтолкнула священника к оттоманке, — это господин аббат Букмон; соблаговолите ответить, княгиня, согласны ли вы на то, чтобы он стал вашим исповедником.
Черкешенка медленно открыла глаза и в двух шагах от своего лица вместо непорочного ангела из своих снов увидала господина в черном, похожего на пришедшего за ней могильщика.
Она вздрогнула, потом вгляделась в аббата и улыбнулась. Но сколько горечи было в этой невеселой улыбке, казалось, говорившей: "Даже смерть не так безобразна!"
Она продолжала молчать.
— Да или нет, княгиня?! — потеряв терпение, вскричала маркиза. — Вы принимаете господина аббата Букмона вместо монсеньера Колетта?
— Да, — глухо пробормотала княгиня, всем своим видом будто говоря: "Я приму все, что пожелаете, лишь бы вы оба убрались и дали мне спокойно умереть".
Маркиза просияла. Аббат Букмон счел, что настало время привлечь словом внимание княгини, не реагировавшей на его пантомиму. Он затянул нудную проповедь; княгиня терпеливо выслушала ее от начала до конца, потому, вероятно, что пропускала слова аббата мимо ушей: она, по обыкновению, слышала лишь похоронную песнь, звучащую у нее в душе. Маркиза де Латурнель сказала "Аминь", набожно перекрестилась и подступила к княгине еще ближе, в то время как аббат Букмон отошел в сторонку.
— Ваша судьба, — произнесла маркиза, искоса поглядывая на умирающую, — находится отныне в руках господина аббата. Когда я говорю "ваша судьба", я подразумеваю всех членов вашей семьи. Вы носите славное имя тех, кого веками прославляли истинные христиане. Итак, речь идет о том, — все мы смертны! — чтобы с благоговением перебрать в памяти все свои поступки и решить, нет ли в нашем прошлом чего-нибудь такого, что после нас могло бы бросить нежелательную тень на безупречный герб предков. Господин аббат Букмон — человек добродетельный; ему доверена в вашем лице незапятнанная слава семьи. Соблаговолите, княгиня, перед тем как отправитесь в последний путь, поблагодарить господина аббата Букмона за преданность, которую он выказывает, берясь за столь трудное дело…
— Спасибо, — только и прошептала княгиня, не поворачивая головы.
— …и назначить день для беседы с ним, — с раздражением продолжала маркиза.
— Завтра, — с прежним безразличием отвечала г-жа де Ламот-Удан.
— Идемте, господин аббат, — пригласила г-жа де Латурнель г-на Букмона, и на лице у нее от злости выступили красные пятна. — А в ожидании, пока госпожа княгиня выразит вам благодарность, которой вы заслуживаете, позвольте мне сделать это от ее имени.
Она знаком приказала аббату следовать за ней, коротко и сухо бросив на прощание:
— Прощайте, княгиня.
— Прощайте, — равнодушно отозвалась та.
Подвинув к себе хрустальный бокал, она опустила в него позолоченную серебряную ложку и принялась за варенье из лепестков розы.
XIX ПАРФЯНСКАЯ СТРЕЛА
Вечером того же дня, как помнят читатели, прелат-итальянец назначил у себя встречу с аббатом Букмоном.
Епископ готовился к отъезду.
— Ступайте в мой кабинет, — сказал он аббату, — я вас догоню.
Аббат повиновался.
Монсеньер Колетти обратился к своему лакею:
— Лицо, которое я вызывал, находится в моей молельне?
— Да, ваше преосвященство, — ответил лакей.
— Хорошо. Кроме маркизы де Латурнель, меня ни для кого нет дома.
Слуга поклонился.
Монсеньер отправился в молельню.
Там стоял в углу худой и бледный человек из-за длинных волос похожий — и это, очевидно, ему льстило — на Базиля из "Женитьбы Фигаро" или на пьеро из пантомимы.
Должно быть, наши читатели уже забыли этого персонажа, но мы в двух словах освежим их память. Это был любимчик женщины, сдававшей внаем стулья, а также один из шпионов г-на Жакаля, по прозвищу Овсюг; он чудом избежал гибели во время беспорядков на улице Сен-Дени и со славой вернулся в отчий дом на Иерусалимской улице.
Читатели, без сомнения, удивятся, встретив этого висельника в доме нашего итальянца-иезуита. Однако если им будет угодно последовать за нами в молельню, они скоро поймут все сами.
При виде монсеньера Колетти Овсюг молитвенно сложил руки на груди.
— Ну как? — спросил итальянец. — Что-нибудь удалось найти? Говорите коротко и тихо.
— Результат прекрасный, монсеньер, да и искать долго не пришлось: это два самых больших интригана во всем христианском мире.
— Откуда они?
— Они из тех же мест, что и я, ваше преосвященство.
— А откуда родом вы?
— Из Лотарингии.
— Неужели?
— Да, а вы знаете поговорку: "Лотарингец продаст и Бога и ближнего".
— Это, должно быть, лестно и для вас и для этих двоих. А где они получили образование?
— В нансийской семинарии. Правда, аббата оттуда выгнали.
— За что?
— Вашему преосвященству достаточно будет сказать, что вы знаете причину, и он не станет настаивать на объяснении, в этом я убежден.
— А его брат?
— Этот — другое дело. О нем я знаю немало подробностей. Король Станислав, будучи покровителем небольшой церкви в окрестностях Нанси, подарил ей изображение Христа кисти Ван Дейка. Со временем викарии этой церкви позабыли о ценности этого Христа, зато Букмон-живописец знал ее очень хорошо. Он попросил разрешения снять с картины копию. После того как копия была готова, он подменил оригинал и продал его за семь тысяч франков антверпенскому музею. Дело получило огласку и, конечно, для художника закончилось бы крупными неприятностями, но аббат, уже приобщившийся к Сент-Ашёлю, добился поддержки от настоятеля. Дело замяли, но если его снова вытащит на свет человек вашего положения, виновнику не поздоровится.
— Хорошо. Я слышал, что они живут под вымышленными именами. Вам об этом что-нибудь известно?
— Совершенно верно. Их настоящая фамилия — Маду, а не Букмоны.
— Как они жили, с тех пор как уехали из Нанси?
— В материальном отношении — довольно хорошо, в нравственном — ужасно. Дурачили людей, а когда дураков не встречали, брали в долг. Если вам угодно дать мне еще сутки, я смогу представить вам более точные сведения.
— Ни к чему, я сегодня вечером уезжаю. Кроме того, я знаю все, что хотел знать.
Он вынул из кошелька пять луидоров.
— Вот задаток, — сказал он, вручая деньги Овсюгу. — Возможно, вы получите письменные приказания без подписи. Каждый из таких приказов будет сопровождаться небольшой суммой, чтобы вознаградить вас за труды. Отправляйте ответы на эти запросы до востребования в Рим.
Я узнаю ваши письма по трем значкам "X" на конверте.
Овсюг поклонился с таким видом, точно хотел сказать: "Пока все?"
Монсеньер Колетти понял его.
— Глаз не спускайте с наших двух друзей. Держитесь наготове, чтобы в любую минуту дать мне сведения, которые я от вас потребую. Ступайте.
Овсюг, пятясь, вышел.
Монсеньер Колетти подождал, пока закроется дверь, помолчал, подумал и наконец сказал:
— Ну, теперь к другому!
Он вышел из молельни, прошел через гостиную и отворил дверь в кабинет.
Он нашел там аббата Букмона. Тот устроился в большом кресле и, глядя в потолок, вертел большими пальцами.
— Итак, господин аббат, можете ли вы мне сказать, — спросил он, — как вас приняла госпожа де Ламот-Удан?
— Княгиня, кажется, согласилась, чтобы я стал ее исповедником, — отвечал аббат.
— Что значит "кажется"? — удивился иезуит.
— Княгиня не слишком разговорчива, — продолжал аббат. — Ваше преосвященство должны это знать. Я не могу точно сказать, какое впечатление у нее сложилось обо мне, вот почему я вам и ответил, что, кажется, княгиня согласилась.
— Вы закрепились в их доме?
— По мнению госпожи маркизы де Латурнель — да.
— Тогда таково должно быть и ваше мнение. Не будем больше к этому возвращаться. Я вас пригласил затем, чтобы дать указания, как вы должны себя держать с госпожой де Ламот-Удан.
— Я жду ваших приказаний, монсеньер.
— Прежде чем приступить к делу, скажу два слова о средствах, которые я имею в своем распоряжении, чтобы успокоить вашу совесть, — на тот маловероятный случай, что она вас беспокоит, — и развеять всякие сомнения в необходимости быть полностью мне преданным. Вас выгнали из нансийской семинарии. Я знаю почему. Это то, что касается вас. Что же до вашего брата, то, как вам известно, в Антверпене имеется некий Христос кисти Ван Дейка…
— Ваше преосвященство! — покраснев, перебил его аббат Букмон. — Зачем предполагать, что вам придется прибегать к угрозам? Вы и так можете делать все, что пожелаете, с вашими нижайшими слугами.
— Я этого и не предполагаю. У меня все карты на руках, я хороший игрок! Я раскрываю свои карты, только и всего.
Аббат поджал губы, и стало слышно, как он скрипнул зубами. Он опустил глаза, но прелат успел заметить в них сверкнувший злой огонек.
Монсеньер Колетти выждал, пока аббат придет в себя.
— Ну вот, — сказал иезуит, — теперь, когда мы договорились, выслушайте меня. Жена маршала де Ламот-Удана при смерти. Вам не придется долго быть ее духовником. Но при старании и умении минуты стоят дней, а дни — лет.
— Я слушаю, монсеньер.
— Когда вы услышите исповедь княгини, вам станут понятны некоторые мои указания, хотя сейчас они могут показаться вам неясными.
— Я постараюсь понять, — пообещал аббат Букмон с улыбкой.
— Супруга маршала совершила оплошность, — продолжал прелат. — И это оплошность такого рода и такой важности, что, если она не получит на земле прощение лица, которое она оскорбила, я сильно сомневаюсь, получит ли она его на небесах. Вот что я вам поручаю ей доказать.
— Но, монсеньер, мне следовало бы знать, какого рода этот грех, чтобы внушить необходимость земного прощения.
— Вы это узнаете, когда княгиня вам все расскажет.
— Я бы хотел иметь время подготовить свои доводы.
— Представьте, к примеру, один из тех грехов, для прощения которого некогда потребовалось слово самого Иисуса Христа!
— Прелюбодеяние? — осмелился предположить аббат.
— Прошу заметить: я этого слова не произносил, — сказал итальянец. — Но если бы это было именно прелюбодеяние, вы полагаете, княгиня получит прощение Небес, не добившись его прежде от мужа?
Аббат невольно вздрогнул: он смутно понимал, куда клонит итальянец и, как бы ни был он сам порочен, флорентийская месть епископа его пугала.
Вероятно, ему был бы понятнее и меньше пугал бы его яд Медичи и Борджа.
Однако каким бы чудовищным ни представлялось ему поручение, он даже не подумал сделать хоть малейшее замечание: он чувствовал себя зайцем в когтях тигра.
— Ну, вы готовы за это взяться? — спросил итальянец.
— С удовольствием, ваше преосвященство, но я бы хотел понять…
— Понять? А зачем? Разве вы так уж давно приняты в святой орден, что забыли первую заповедь: "Perinde ас cadaver"? Повинуйтесь без возражений, не задумываясь, слепо, повинуйтесь, как мертвец!
— Я обязуюсь, — торжественно произнес аббат при упоминании о законах ордена, — точно исполнить поручение, которое вы мне доверяете, и повиноваться заповеди "perinde ас cadaver".
— Вот это хорошо! — сказал монсеньер Колетти.
Он подошел к секретеру и достал оттуда небольшой туго набитый сафьяновый бумажник.
— Я знаю, что вы крайне бедны, — заметил прелат. — Исполняя мои приказания, вы, возможно, войдете в непредвиденные расходы. Я беру их все на свой счет. А когда мое поручение будет исполнено, вы получите в благодарность за свою службу сумму, равную той, что лежит в этом бумажнике.
Аббат Букмон покраснел и задрожал от удовольствия, ему пришлось собраться с силами, прежде чем он коснулся бумажника кончиками пальцев и опустил его в карман, даже не заглянув внутрь.
— Я могу идти? — спросил аббат, торопясь расстаться с итальянцем.
— Еще одно слово, — задержал его монсеньер Колетти.
Аббат поклонился.
— В каких вы отношениях с маркизой де Латурнель?
— В очень хороших.
— А с графом Раптом?
— В очень плохих.
— Иными словами, у вас нет ни причины, ни желания быть ему приятным?
— Ни малейшего, ваше преосвященство, скорее наоборот.
— И если несчастье неизбежно должно произойти с кем-нибудь, вы бы предпочли, чтобы это был скорее он, чем кто-либо другой?
— Совершенно верно, ваше преосвященство.
— Тогда, аббат, в точности исполняйте все мои указания, и вы будете отмщены.
— A-а, теперь я все понял! — воскликнул аббат, порозовев от удовольствия.
— Тихо, сударь! Мне это знать ни к чему.
— Через неделю, ваше преосвященство, ждите вестей… Куда писать?
— В Рим, на виа Умильта.
— Спасибо, ваше преосвященство; помогай вам Господь в путешествии!
— Благодарю вас, господин аббат. Сбудется ваше пожелание или нет, но намерение доброе.
Аббат поклонился и вышел через потайную дверь, которую перед ним отворил прелат.
Вернувшись в гостиную, монсеньер Колетти застал там маркизу де Латурнель.
Старая святоша пришла попрощаться со своим духовником.
Тот покончил в Париже со всеми делами и стремился уехать как можно скорее, а потому хотел сократить чувствительную сцену, которую собиралась устроить маркиза. Он уже собирался прибегнуть к единственному средству, какое смог найти — сослаться на желание и даже необходимость собраться с мыслями перед опасным путешествием в Китай. Вдруг выездной лакей маркизы поспешно вошел в гостиную и доложил: с г-жой де Ламот-Удан случился нервный припадок такой силы, что даже опасались, как бы во время его она не умерла.
Монсеньер Колетти покрылся красными пятнами, когда услышал эту новость.
— Маркиза! — проговорил он. — Слышите? Нельзя терять ни минуты.
— Я бегу к невестке! — воскликнула маркиза и вскочила с кресла.
— Ошибаетесь! — остановил он ее. — Бежать нужно не к госпоже де Ламот-Удан.
— Куда же, монсеньер?
— К аббату Букмону.
— Вы правы, ваше преосвященство. Ее душа еще более уязвима, чем ее тело. Прощайте, мой достойный друг. Храни вас Бог в вашем долгом путешествии через океан.
— Я пересеку его в молитвах о вас и ваших родных, маркиза, — отозвался прелат, сложив руки на груди.
Маркиза уехала в своей карете. Спустя четверть часа коляска, запряженная тройкой почтовых лошадей, увозила его преосвященство Колетти в Рим.
XX ГЛАВА, В КОТОРОЙ АББАТ БУКМОН ПРИНИМАЕТСЯ ЗА СТАРОЕ
Действительно, через несколько минут после отъезда маркизы де Латурнель и достойного аббата Букмона у супруги маршала де Ламот-Удана случился настолько сильный припадок, что находившаяся при ней камеристка огласила особняк истошным криком: "Госпожа умирает!"
Старый врач маршала, которого княгиня упорно отказывалась принять, прибежал на зов Грушки и по тревожным симптомам определил, что это предсмертный приступ и что княгине осталось жить не больше суток.
Маршал прибыл в то время, когда врач выходил из апартаментов черкешенки.
Увидев мрачное лицо доктора, г-н де Ламот-Удан все понял.
— Княгиня в опасности? — спросил он.
Доктор грустно кивнул.
— Ее нельзя спасти? — продолжал маршал.
— Невозможно, — отвечал доктор.
— Из-за чего она, по-вашему, умирает, друг мой?
— Тоска…
Маршал внезапно помрачнел.
— Вы полагаете, доктор, — печально сказал он, — что я лично мог причинить княгине боль?
— Нет, — покачал головой врач.
— Вы знаете ее уже двадцать лет, — продолжал г-н де Ламот-Удан. — Вы, как и я, наблюдали за тем, что княгиня находилась непрестанно в состоянии, так сказать, летаргии. Когда я вас об этом спросил, вы привели мне тысячу похожих примеров, и я решил, что, как вы мне и говорили, это дремотное состояние, в которое впадала княгиня по любому поводу, являлось результатом ее слабой конституции. Но в этот час вы объясняете ее смерть тоской. Объясните же, друг мой, вашу мысль, и если вы обратили внимание на что-то, не оставляйте меня в неведении.
— Маршал! — сказал врач. — Я не заметил никаких отдельных фактов, которые могли бы подтвердить это мнение. Но из их совокупности для меня ясно, что только тоской объясняется смертельная болезнь госпожи де Ламот-Удан.
— Это мнение светского человека или философа, доктор. Я же прошу вас дать научное объяснение, представить мнение врача.
— Господин маршал! Настоящий врач — философ, который изучает тело лишь для того, чтобы лучше узнать душу. За госпожой де Ламот-Удан я наблюдал внимательно, хотя это было и непросто. Но результат сомнений не вызывает, маршал. Это так же верно, как то, что мы сейчас стоим друг против друга. И я утверждаю, насколько это доступно человеку на основании общих фактов, что госпожу де Ламот-Удан сводит в могилу неизбывная и страшная тоска.
— Ваш ответ меня вполне удовлетворил, друг мой, — взволнованно сказал маршал, протягивая старому доктору руки. — И если я вас спрашивал, то не столько для того, чтобы знать ваше мнение, как ради того, чтобы укрепиться в собственном. Еще двадцать лет назад, друг мой, эта мысль пришла мне в голову. И если я ею не поделился ни с кем, даже с вами, человеком, которому я доверяю безгранично, то вот почему: я подумал, что страдание женщины, которую любит муж, объясняется только одним: она согрешила!
— Маршал! — перебил его доктор, покраснев. — Поверьте, что мне ни на минуту не приходила в голову эта мысль!
— Я в этом уверен, друг мой, — сказал маршал, крепко пожимая руки славному доктору. — Теперь прощайте! Не будет ли у вас какого-нибудь особого предписания, специального распоряжения относительно здоровья княгини?
— Нет, маршал, — отвечал врач. — Госпожа княгиня отойдет без болей, тихо: жизнь угасает в ней, словно свеча. Умирая, она спокойно закроет глаза, как бы засыпая, и смерть ее будет отличаться от сна лишь тем, что сон этот будет вечным.
Маршал де Ламот-Удан печально наклонил голову и еще раз на прощание крепко пожал доктору руку. Тот удалился.
Спустя минуту маршал вошел в спальню жены. Княгиня лежала на белых простынях — белолицая, беловолосая, в белых одеждах — и была похожа на мертвую невесту, покоящуюся в саване. Для полного сходства со смертным ложем в этой комнате не хватало только священника, свечей и серебряной чаши со святой водой.
Маршал де Ламот-Удан не смог сдержать дрожи.
Он не раз сталкивался со смертью на войне, и вид ее был для него не нов. Но ему, отважному воину, было непонятно, как можно безропотно ее принимать, не защищаясь и не пытаясь ее победить.
Эта тихая кроткая смерть, без протеста, без сопротивления, без какого бы то ни было возмущения вызывала в нем удивление.
Он почувствовал, как ноги у него подкосились, словно у малого ребенка, взвалившего на плечи непосильный груз: он благоговейно приблизился к кровати больной и ласково спросил:
— Вам плохо?
— Нет, — отозвалась княгиня Рина, повернув голову в его сторону.
— Вы больны?
— Нет, — снова сказала она.
— Я встретил выходившего от вас доктора, — продолжал настаивать маршал.
— Да, — кивнула черкешенка.
— Вам хочется чего-нибудь?
— Да.
— Чего же?
— Пригласите священника.
В это самое мгновение камеристка объявила о прибытии маркизы де Латурнель и аббата Букмона. На время исповеди маршал с маркизой удалились в будуар княгини.
Мы знаем грехи г-жи де Ламот-Удан, а потому не станем повторяться, рассказывая читателям о ее исповеди.
Аббат Букмон, слушая рассказ о грехах княгини, очень скоро понял, насколько ответственное поручение дал ему монсеньер Колетти: г-ну Рапту была уготована достойная месть.
— Сестра! — обратился аббат к умирающей. — Вы осознаете, насколько велик ваш грех?
— Да, — ответила она.
— Вы пытались его загладить?
— Да.
— Каким образом?
— Раскаянием.
— Этого хотя и много, но недостаточно. Существуют более действенные способы для исправления грехов.
— Познакомьте меня с ними.
— Если человек украл, — после минутного размышления заговорил аббат, — то, по-вашему, его раскаяние равносильно возвращению украденной вещи?
— Нет, — сказала умирающая, не догадываясь, куда клонит аббат.
— Ваши грехи, дорогая сестра, сродни тому, о котором я веду речь, и искупаются тем же способом.
— Что это значит?
— Вы украли честь у своего супруга. Так как возместить его убытки невозможно, откровенное, честное и искреннее признание в грехе равносильно в вашем случае возвращению украденной вещи.
— Да что… — закричала было княгиня.
Внезапно она замолчала, словно боясь, что ее услышат. Она приподнялась, повернулась к аббату и так на него посмотрела, что он невольно вздрогнул, хотя был не робок.
— Вы дрожите, господин аббат? — спросила княгиня, не сводя с него пристального взгляда.
— Ну да, сестра! — смущенно пролепетал аббат.
— Вы сами дрожите при мысли о столь страшном искуплении, — в волнении продолжала умирающая.
— Да, сестра, я представляю себе возможные последствия такого признания и искренне вам сочувствую.
— Так вы беспокоитесь только за меня, господин аббат?
— Разумеется, сестра.
— Хорошо, — смирилась княгиня после минутного размышления. — Не будем больше говорить об этом и вернемся к тому способу искупления, который вы мне предлагаете.
Бедняжке никогда не приходилось так много говорить. Она на минутку умолкла, словно исчерпав свои силы, и на лбу у нее выступили капельки пота.
Аббат счел за благо промолчать. Тишину нарушила сама княгиня:
— Господин аббат! Что будет, если я не сделаю признания, которое вы от меня требуете?
— Вы обречете себя на вечные муки в мире ином.
— И полный покой для господина маршала на земле?
— Естественно, сестра, однако…
— Не считаете ли вы, господин аббат, что искупление будет еще более полным, если ценой вечного страдания я обеспечу покой моего супруга?
— Нет, — возразил аббат, чрезвычайно смущенный этим вопросом. — Нет, — повторил он, будто простое повторение этого слова, поскольку доводов не было, делало ответ более убедительным.
— Соблаговолите объяснить, почему, господин аббат! — настаивала княгиня.
— Своим спасением не торгуют, сестра, — пытался запугать несчастную женщину аббат. — Его не купить ни за какие деньги, его можно только заслужить.
— А разве обеспечить чужой покой не означает заслужить собственное спасение?
— Нет, сестра. Если бы у вас было впереди еще несколько лет, я бы предоставил Провидению просветить вас на этот счет. Но вы скоро отдадите Богу душу, и не пристало вам сомневаться в том, что отдать ее надобно чистой от всякой скверны. Я согласен: способ, которым вам надлежит смыть с себя грех, ужасен. Но выбора у вас нет, и вы должны принять то, что вам предлагается по милости Божьей.
— Значит, жизнь честного человека, запятнанного по моей вине, будет разбита? — прошептала бедная княгиня. — И подает мне этот совет священник! О Боже! Направь меня! Просвети мою душу, темную, будто тюремная камера!
— Да будет так! — заикаясь, проговорил аббат.
— Господин аббат, — решительно произнесла г-жа де Ламот-Удан, — поклянитесь перед Богом, что такое искупление необходимо.
— Всякая клятва кощунственна, сестра, — строго возразил священник.
— Тогда, господин аббат, приведите мне доводы в пользу вашего совета. Дайте хотя бы один! Я готова повиноваться, но хочу понять…
— Все это по слабости ума и из гордыни, сестра. Праведнику не нужно доказывать, он и так все чувствует.
— Это оттого, что я не чувствую, господин аббат, а потому покорно молю меня просветить.
— Повторяю, что это ваша гордыня, ваш разум восстают против совести. Зато ваша совесть вопиет, так что мне даже нет нужды повторять: "Все зло, которое ты совершила, ты же должна и исправить". Вот высший приказ, вот Божья воля. Однако что значит крик совести для извращенного ума? Предположим, что вы явитесь на Божий суд, запятнанная этим преступлением, хотя могли бы прийти чистой! Вы полагаете, Господь в своей строгости и справедливости не вызовет посланца, который скажет оскорбленному мужу: "Человек! Женщина, что была твоей перед Богом, предала тебя среди людей".
— Смилуйтесь, господин аббат! — вскричала, потерявшись, несчастная женщина.
— "Человек! — пронзительным голосом продолжал аббат. — Эта женщина получила от меня совет попросить у тебя прощения за свое прегрешение, но она оказалась преступницей и явилась преклонить колени на ступени моего трона, неся с собою скверну".
— Смилуйтесь, смилуйтесь! — повторила княгиня.
— "Нет, никакой милости! — скажет Господь. — Человек! Будь безжалостен к этой недостойной и прокляни ее имя на земле, как я накажу ее душу на небесах!" Вот какое страшное наказание готовит вам Господь — как на небесах, так и на этом свете. Повторяю: Господь не допустит, чтобы данный вам муж не остался в неведении относительно вашего преступления и своего позора.
— Довольно, господин аббат! — властно вскричала княгиня.
К ней на время вернулись силы, она внезапно приподнялась, и, указав пальцем на дверь, спокойно прибавила:
— Я никому не позволю уведомлять моего мужа! Ступайте и известите господина маршала, что я его жду.
Аббат побледнел под высокомерным взглядом княгини.
— Сударыня! — промямлил он. — Я слышу в вашем тоне горечь, причину которой не могу понять.
— Я говорю с вами, господин аббат, — гордо отвечала княгиня, — как с человеком, чьи коварные замыслы я, не понимая, лишь смутно подозреваю. Соблаговолите, пожалуйста, выйти и попросить господина маршала зайти ко мне.
Она отвернулась и уронила голову на подушки.
Аббат, бросив на несчастную полный ярости и злобы взгляд вышел.
Однако происшедшая сцена оказалась не по силам бедной княгине. Долгая и страшная борьба с аббатом подорвала ее последние силы. Когда маршал вошел к ней в спальню, он глухо простонал, увидев ее поверженной: ему почудилось, что она с минуты на минуту отдаст Богу душу.
Маршал подозвал камеристку, та подбежала к кровати своей хозяйки и, растерев княгине виски, постепенно привела ее в чувство.
Едва умирающая открыла глаза, она с ужасом повернула голову в сторону двери.
— Что, дорогая? — ласково спросил маршал.
— Он ушел? — дрожащим голосом спросила княгиня.
— Кто, госпожа? — спросила верная Грушка, глаза которой были полны слез.
— Священник! — пояснила г-жа де Ламот-Удан, и на ее лице отразился ужас, будто в комнату вошел целый легион дьяволов под предводительством аббата Букмона.
— Да, — сказал маршал и нахмурился при мысли, что именно аббат поверг его супругу в отчаяние.
— Ах! — с облегчением выдохнула княгиня, словно с ее груди свалился камень.
Она повернулась к камеристке и приказала:
— Ступай, Грушка, мне нужно поговорить с маршалом.
Девушка удалилась, оставив княгиню наедине с супругом.
XXI ТО DIE — ТО SLEEP[35]
— Подойдите ближе, господин маршал, — едва слышно прошептала княгиня, и г-н де Ламот-Удан едва разобрал ее слова. — Громко говорить я не могу, а мне многое нужно вам сказать.
Маршал подвинул кресло и сел у княгини в изголовье.
— В вашем состоянии говорить трудно. Молчите! Дайте мне свою руку и усните.
— Нет, господин маршал, — возразила княгиня. — Мне остается заснуть вечным сном, но перед смертью я хочу сделать вам одно признание.
— Нет, — ответил маршал. — Нет, Рина, вы не умрете. Вы еще не успели сделать на земле всего, что вам предназначено, дорогая, а мы должны уходить из жизни только после того, как все исполнено. Ведь Пчелке еще нужны ваши заботы.
— Пчелка! — дрожа, прошептала умирающая.
— Да, — продолжал г-н де Ламот-Удан. — Ведь именно благодаря вам ей стало лучше. Благодаря вашим прекрасным советам жизнь нашей дорогой девочки почти в полной безопасности. Не бросите же вы свое дело на полпути, дорогая Рина. А уж если потом Господь и призовет вас к себе, вы уйдете не одна: думаю, он будет ко мне милостив и призовет меня вместе с вами.
— Господин маршал! — прошептала княгиня, до слез тронутая добротой мужа. — Я недостойна вашей любви, вот почему умоляю выслушать меня.
— Нет, Рина, я не стану вас слушать. Усни с миром, девочка моя, и да благословит Господь твой сон!
Слезы хлынули из глаз княгини сплошным потоком, и маршал почувствовал их даже на своей руке, которой сжимал хрупкую ручку жены.
— Ты плачешь, моя Рина! — взволнованно сказал он. — Может быть, я в состоянии облегчить твои страдания?
— Да, — кивнула умирающая, — я очень страдаю, мне невыносимо больно.
— Говори, дорогая.
— Прежде всего, господин маршал, — произнесла княгиня, высвободив свою руку и достав с груди небольшой золотой ключик на цепочке, — возьмите этот ключ и отоприте мой шифоньер.
Маршал взял ключ, встал и сделал, как она говорила.
— Выдвиньте второй ящик, — продолжала г-жа де Ламот-Удан.
— Готово, — отозвался маршал.
— Там должна лежать пачка писем, перевязанных черной лентой, так?
— Вот она, — сказал маршал, приподнимая письма и показывая их княгине.
— Возьмите их и сядьте со мной рядом.
Маршал исполнил приказание.
— В этих письмах моя исповедь, — продолжала несчастная женщина.
Маршал протянул было пачку жене, но та оттолкнула ее со словами:
— Прочтите их, потому что я не в силах пересказать вам содержание.
— Что в этих письмах? — смущенно переспросил маршал.
— Признание во всех моих грехах и доказательства их, господин маршал.
— Раз так, — с волнением проговорил маршал, — позвольте мне отложить чтение до другого дня. Вы сейчас слишком слабы, чтобы заниматься своими грехами. Я дождусь вашего выздоровления.
Он распахнул редингот и положил письма в карман.
— Я умираю, господин маршал, — пронзительно вскрикнула княгиня, — и не хочу предстать перед Господом, имея на совести столь тяжкий грех.
— Если Бог призовет вас к себе, Рина, — грустно прошептал маршал, — пусть он простит вам на небесах так же, как я прощаю на земле, все прегрешения, какие вы могли совершить.
— Это больше чем прегрешения, господин маршал, — угасающим голосом продолжала княгиня, — это преступления, и я не хочу покинуть это мир, не признавшись в них вам. Я опорочила вашу честь, господин маршал.
— Довольно, Рина! — дрожа, выкрикнул маршал. — Хватит, хватит! — прибавил он мягче. — Повторяю вам, что не хочу ничего слышать. Я вас прощаю, благословляю и призываю на вашу голову милосердие Божье.
Слезы благодарности снова брызнули из глаз княгини. Повернув к маршалу голову, глядя на него с невыразимой нежностью и восхищением, она попросила:
— Дайте мне руку!
Маршал протянул ей обе руки. Княгиня схватилась за одну из них, поднесла к губам, горячо поцеловала и воскликнула в страстном порыве:
— Господь призывает меня к себе… Я буду о вас молиться!
Уронив голову в подушки, она закрыла глаза и без всякого перехода уснула навсегда с величественностью ясного, прекрасного летнего дня, угасающего в сумерках.
— Рина, Рина! Бедная моя, любимая моя! — закричал маршал, находившийся во власти самых противоречивых чувств после описанной нами сцены. — Открой глаза, посмотри на меня, ответь мне! Я тебя простил, я прощаю тебя, бедняжечка! Слышишь меня? Я все тебе прощаю!
Он привык к тому, что его жена почти всю свою жизнь молчала, и теперь, глядя в ее безмятежное лицо, не заметил ничего, что свидетельствовало бы о ее смерти. Он привлек к себе жену и поцеловал в лоб. Но лоб был холоден как мрамор; приблизив свои губы к застывшим губам жены и не ощутив ее дыхания, маршал наконец понял, что произошло с его несчастной супругой. Он осторожно опустил ее голову на подушку, воздел над нею руки и произнес:
— Что бы ты ни совершила, я прощаю тебя в эту высшую минуту, несчастное и слабое создание! Какой бы грех, какое бы преступление ты ни совершила, я призываю на твою голову благословение Божье.
В это мгновение послышался детский голосок:
— Мама, мама! Я хочу тебя видеть!
Это была Пчелка. Она с нетерпением ожидала в будуаре, когда закончится разговор княгини с мужем.
Две сестры торопливо вошли в спальню: Регина сопровождала Пчелку.
— Не входите, не входите, девочки! — рыдающим голосом остановил их маршал.
— Я хочу видеть маму, — заплакала Пчелка и побежала к кровати княгини.
Однако маршал преградил ей путь. Он обхватил ее за плечи и подвел к княжне Регине.
— Ради Бога, уведите ее, дитя мое! — взмолился он.
— Как она? — спросила Регина.
— Ей лучше, она уснула, — солгал маршал, но голос выдал его. — Уведите Пчелку.
— Мама умерла! — простонала девочка.
Княжна Регина, обнимая Пчелку, бросилась к кровати.
— Несчастные дети! — горестно вздохнул г-н де Ламот-Удан. — У вас нет больше матери!
Сестры в один голос зарыдали.
На их крики маркиза де Латурнель и камеристка в сопровождении аббата Букмона явились в спальню.
При виде лицемерного аббата Букмона маршал на время забыл о собственной боли и вспомнил о жалобах княгини, после того как аббат вышел из ее спальни. Маршал подошел к священнику и, строго на него взглянув, сурово проговорил:
— Это вы, сударь, заняли место монсеньера Колетти?
— Да, господин маршал, — подтвердил священник.
— Ну что же, сударь, ваш долг исполнен. Женщина, которую вы исповедовали, мертва.
— С позволения господина маршала, — сказал аббат, — я проведу ночь у тела несчастной княгини.
— Ни к чему, сударь. Я сделаю это сам.
— Но обычно, господин маршал, — продолжал настаивать аббат, видя, что его прогоняют второй раз за день, — эта печальная обязанность выпадает на долю священника.
— Вполне возможно, что так оно и есть, господин аббат, — тоном, не допускающим возражений, сказал маршал. — Но, повторяю, ваше присутствие здесь отныне ни к чему. Честь имею кланяться!
Он повернулся к аббату Букмону спиной и пошел к двум сестрам, которые, рыдая, целовали руки матери. Аббат был взбешен оказанным ему приемом. Он с вызовом нахлобучил шляпу, как Тартюф, с угрозами покидавший дом Оргона:
Отсюда скоро уберетесь сами,
Хоть мните вы хозяином себя![36]
и вышел, громко хлопнув на прощание дверью будуара.
Такая выходка, несомненно, требовала наказания. Но маршал де Ламот-Удан был в эту минуту слишком поглощен своим горем и не обратил внимания на наглое поведение аббата Букмона.
Стемнело. В спальне княгини царили полумрак и гробовая тишина.
Вошел лакей и доложил, что ужин готов. Однако маршал от еды отказался. Он отпустил всех, после того как ему принесли лампу, и, оставшись один, устроился рядом с шифоньером, у которого, бывало, подолгу простаивала княгиня. Вынув из кармана связку писем, маршал трясущейся рукой потянул за ленточку, развязал их и сквозь слезы стал с трудом читать одно за другим.
Первое письмо было от него, написанное на биваке накануне сражения; второе было из лагеря на другой день после победы. Все письма были написаны во время военных действий, во всех звучала одна и та же мысль: "Когда мы вернемся во Францию?" Иными словами, все письма мужа свидетельствовали о его отсутствии и указывали на то, что жена одинока и всеми покинута.
Вот через какую дверь вошло несчастье в жизнь княгини: через его отсутствие и ее одиночество.
Он помедлил, заметив чужой почерк, словно прежде чем идти дальше, он должен был осознать уже пройденный путь. На этом пути он представил себе свою жену — слабое существо, блуждающее без поддержки, без помощи, во власти первого попавшегося голодного волка.
Он повернулся к телу жены и подошел ближе со словами:
— Прости, дорогая! Прежде всего виноват я сам. Да простит меня Господь, первый грех я беру на себя.
Он снова сел у шифоньера и приступил к письмам г-на Рапта.
Странное дело! Он будто инстинктом чувствовал, что за этим грехом кроется настоящее преступление: когда он узнал о своем бесчестье, эта новость его не оглушила, как бывает обыкновенно с человеком любого темперамента в подобном положении. Разумеется, он был опозорен; он дрожал все время, пока читал эти письма, и если бы в ту минуту граф Рапт попался ему в руки, он несомненно задушил бы его. Весть о несчастье обернулась ненавистью к любимцу, но в то же время и состраданием к жене. Он искренне ее жалел, винил себя в собственном бесчестье, в предательстве по отношению к самому себе и заранее просил у Бога снисходительности к умершей.
Такое действие произвело на маршала первое письмо г-на Рапта: сострадание к жене, возмущение подопечным. Жена обманула мужа, адъютант предал командира.
Он продолжал ужасное чтение со стесненным сердцем, терзаемый тысячью мучительных мыслей.
Сначала он прочел лишь общие фразы первых писем. Ничто не предвещало несчастья. Однако он интуитивно понимал, так сказать, догадывался, что ему предстоит узнать еще более страшное известие, и лихорадочно перебирал одно письмо за другим. Он торопливо проглатывал их, чем-то напоминая человека, который видит направленное на него оружие и бросается навстречу пуле.
Вдруг он издал пронзительный, душераздирающий, нечеловеческий крик, когда дошел до слов:
"Мы назовем нашу дочь Региной. Ведь она будет обладать такой же царственной красотой, как и ты".
Вряд ли молния способна нанести больший урон, чем эти строки, сразившие маршала де Ламот-Удана. Они оскорбили уже не любовь, не чувства мужа или отца; сейчас в нем говорили человеческое достоинство, стыд перед людьми, совесть. Ему показалось, что он перестал быть самим собой или что он сам преступник только потому, что прикоснулся к преступлению. Он забыл, что его предали как супруга, командира, друга, отца. Наконец он позабыл о своем бесчестье, своем несчастье и стал думать лишь о чудовищном, возмутительном грехе: браке любовника с дочерью своей любовницы — вызывающем, бесчестном, безнаказанном преступлении, сродни отцеубийству! Он бросил гневный взгляд в сторону кровати. Но увидел тело жены, застывшее в торжественной позе — со сложенными на груди руками и обращенным к небу лицом, — и в его глазах промелькнуло выражение глубокого страдания; он пронзительно выкрикнул:
— Что же вы наделали, несчастная женщина!
Он снова схватил письма и попытался вновь взять себя в руки, чтобы дочитать их до конца. Это было невыносимо, и он уже хотел было отказаться от этого занятия, но тут вдруг к нему подступила мысль о другом несчастье.
Мы познакомились в студии Регины с юной Пчелкой, пока Петрус писал с нее портрет, и только что еще раз встретились с ней в комнате покойной. Маршала занимало в эту минуту одно: от кого младшая дочь? Он, так сказать, дал ей жизнь; она родилась у него на глазах, выросла на его руках, он катал ее, держа за ручку, на своем огромном боевом коне, и какое это было восхитительное, наполнявшее его гордостью зрелище, когда старый маршал играл в саду Тюильри с маленькой девочкой в серсо! Старики лучше понимают детей, чем юношей или зрелых людей. А белокурые детские головки смотрятся лучше рядом с сединами стариков.
Пчелка как бы венчала собой старость маршала, она была последней песней, которую он слышал, последним ароматом, который он вдыхал. Он любил ее как завершающую улыбку своей жизни, как последний луч своего заката. "Где Пчелка? Почему нет Пчелки? Как ей позволили выйти в такую погоду? Кто посмел расспрашивать Пчелку? Отчего я сегодня ни разу не слышал, как Пчелка поет? Пчелка печальна? Может, Пчелка заболела?" С утра до вечера только и слышалось отовсюду имя Пчелки. Она была как бы живительным дыханием дома: там, где ее не было, воцарялась грусть, там, куда она входила, поселялась радость.
Вот почему маршал с невыразимым ужасом снова взялся за письма, которые и так уже совершенно опустошили его душу.
Увы! Бедному старику не на что было рассчитывать! Все его надежды, подобно разрушенным замкам, исчезали одна за другой. Оставалась одна, но и она вот-вот должна была улетучиться. О злая судьба! Он был красив, добр, отважен, благороден, горд — у него было все, что делает человека сильным и счастливым; ничто не мешало ему быть любимым, и вот в конце жизни ему суждены муки, рядом с которыми бледнеют страдания величайших злодеев.
Когда сомнений у него не осталось, когда он понял, что это его моральная смерть, то есть смерть всего, во что он верил, он закрыл лицо руками и горько разрыдался.
Слезы всегда оказывают благотворное действие. Они обращают отраву в мед и утишают душевные раны.
Выплакав свое горе, он, стоя над трупом жены, сказал:
— Я так тебя любил, Рина!.. И был достоин твоей любви. Но колесница жизни стремительно влекла меня вперед, и я, смотря только прямо перед собой, не разглядел в облаке поднятой мной пыли хрупкое растение и раздавил его. Ты звала — я не приходил к тебе на помощь, и ты оперлась на первую же протянутую тебе руку. Это моя вина, Рина, это я во всем виноват и каюсь перед твоим телом, умоляя Господа о прощении. Отсюда и пошли все несчастья… Ты заплатила жизнью за мою вину, я готов поплатиться своей жизнью за твое преступление. Господь обошелся с тобой сурово, бедняжка! Первым он должен был наказать меня. Но существует виновник всех наших несчастий, и ему-то прощения быть не может. Это вор, злодей без чести и совести, подлый предатель, столкнувший тебя с тернистого пути в бездну. Клянусь прощением, которое я молю для тебя, Рина: негодяй будет наказан как лжец и трус. И, свершив этот суд, я буду просить Бога, если гнев его еще не иссяк, чтобы он обрушил его только на мою голову… Прощай же, несчастная женщина! Или, вернее, до свидания, ибо мое тело ненадолго переживет умершую душу.
Старик подошел к шифоньеру, взял письма, сунул их в карман и направился к выходу, как вдруг заметил, что портьера приподнимается и в спальню входит человек, которого он в полумраке сразу не узнал.
Маршал шагнул ему навстречу: перед ним стоял граф Рапт.
XXII ГЛАВА, В КОТОРОЙ ЗВЕЗДА ГОСПОДИНА РАПТА НАЧИНАЕТ БЛЕДНЕТЬ
— Он! — глухо пробормотал при виде графа Рапта маршал де Ламот-Удан, и его обычно доброе лицо приняло зловещее выражение. — Он!! — повторил маршал и сверкнул глазами: так, наверное, молния смотрит на поле, которое собирается испепелить.
Мы уже видели, что в иные минуты граф Рапт бывал храбрым, отчаянным, ловким, он никогда не терял хладнокровия, однако под взглядом маршала — пусть, кто сможет, объяснит этот феномен — вся его храбрость, отчаянность, ловкость и хладнокровие внезапно рухнули как укрепления осажденного города перед врагом-победителем. Такие молнии сверкали в глазах оскорбленного старика, такая страшная угроза была в его взгляде, что граф, еще ничего не зная, стал теряться в догадках. Он невольно вздрогнул.
Сначала ему показалось, что г-н де Ламот-Удан после смерти жены лишился рассудка. Граф приписал пристальный взгляд маршала его потерянному состоянию, а гнев принял за отчаяние и стал подумывать о том, как бы его утешить. Он собрался с духом и открыл было рот, чтобы подобающим образом выразить свое огорчение смертью княгини, а также соболезнования маршалу.
Он пошел навстречу г-ну де Ламот-Удану, склонив голову и всем своим видом желая показать, как он опечален и сострадает маршалу.
Тот дал ему сделать три-четыре шага.
Господин Рапт произнес, стараясь, чтобы его голос звучал взволнованно:
— Маршал, поверьте, что я глубоко огорчен постигшим вас несчастьем!
Господин де Ламот-Удан не перебивал.
Господин Рапт продолжал:
— У несчастий, по крайней мере, есть утешительное свойство: они делают остающихся друзей более дорогими для нас.
Маршал хранил молчание.
Граф не умолкал:
— В этих печальных обстоятельствах, как и в любых других, вы можете быть совершенно уверены, господин маршал: я к вашим услугам.
Это уж было слишком! Господин де Ламот-Удан так и вскочил.
— Что с вами, господин маршал? — испуганно воскликнул граф Рапт.
— Что со мной, негодяй? — вполголоса пробормотал маршал, подступая к графу.
Тот попятился.
— Что со мной, подлец, предатель, трус? — продолжал маршал, пожирая графа глазами.
— Господин маршал!.. — вскричал граф Рапт, начиная догадываться о том, что произошло.
— Предатель, подлец! — повторил г-н де Ламот-Удан.
— Боюсь, господин маршал, — отступая к двери, продолжал граф Рапт, — что от горя у вас помутился разум; с вашего позволения я удаляюсь.
— Вы отсюда не выйдете! — крикнул маршал, подскочив к двери и преградив ему путь.
— Господин маршал, — заметил граф, показав пальцем на кровать с телом покойной, — подобная сцена в таком месте недостойна ни вас, ни меня, какова бы ни была причина. Прошу вас выпустить меня.
— Нет, — возразил маршал. — Именно здесь я узнал об оскорблении, отсюда же я начну мщение.
— Если я правильно вас понял, господин маршал, холодно произнес граф, — вы требуете от меня тех или иных объяснений. Я к вашим услугам, но, повторяю, в другое время и в другом месте.
— Теперь же и именно здесь! — заявил маршал не допускавшим возражений тоном.
— Как вам будет угодно, — коротко ответил граф.
— Вам знаком этот почерк? — спросил маршал, протягивая графу Рапту связку писем.
Граф взял письма, взглянул на них и побледнел.
— Я спрашиваю, знаком ли вам почерк, — повторил г-н де Ламот-Удан.
Граф Рапт, бледный как смерть, опустил голову.
— Итак, — продолжал маршал, — вы признаете, что это ваши письма?
— Да, — глухо промолвил граф.
— И что княжна Регина — ваша дочь?
Граф закрыл руками лицо. Казалось, он во что бы то ни стало старается избежать грозы, собиравшейся у него над головой с тех пор, как он появился в комнате усопшей.
— Итак, — продолжал маршал де Ламот-Удан, с трудом выговаривая слова, — ваша дочь… это… ваша… жена?
— Перед Богом она осталась моей дочерью, господин маршал! — поторопился заверить г-н Рапт.
— Предатель! Подлец! — прошептал маршал. — Я вытащил вас из грязи, осыпал милостями, двадцать лет пожимал руку как честному человеку, и вот вы входите в мою семью как порядочный человек, а в действительности уже двадцать лет грабите меня, как последний вор! Негодяй! Ни страх, ни угрызения совести никогда не трогали ваше сердце! Ваша душонка — вонючий колодезный люк, куда ни разу не проникал свежий воздух! Предатель! Вор, укравший мое добро! Убийца, лишивший меня моего счастья!.. Неужели вы ни разу не задумались о том, что я когда-нибудь все узнаю и предъявлю вам страшный счет за двадцать лет лжи и позора?!
— Господин маршал! — заикаясь, пролепетал граф Рапт.
— Молчать, негодяй! — сурово произнес г-н де Ламот-Удан, — Слушать до конца! Я вложил вам шпагу в руку.
Граф хранил молчание.
— Да или нет? — настойчиво проговорил старик.
— Да, господин маршал, — отвечал граф.
— Вы знаете, — отрывисто продолжал маршал, — как я сам ею владею.
— Господин маршал… — начал было граф.
— Молчать, я сказал! У меня нет сомнений, в том, что я вас убью.
— Вы можете сделать это теперь же, господин маршал! — вскричал граф Рапт. — Слово чести, я не намерен защищаться.
— Вы откажетесь сразиться со стариком, — насмешливо прохрипел маршал, — из уважения к его сединам, не так ли?
— Да! — решительно объявил граф.
— Несчастный! — молвил старик и подошел к графу, скрестив руки на груди и выпрямившись во весь свой внушительный рост. — Разве вы не знаете, что гнев придает сверхчеловеческие силы и эта рука, — продолжал он, вытянув правую руку и положив ее графу на плечо, — заставит вас согнуться до земли?
То ли в самом деле рука у старика оказалась необычайно тяжелой, то ли гнев, как он и говорил, придавал ему сил, но граф почувствовал, что ноги у него сгибаются в коленках, и рухнул на ковер у изголовья усопшей.
— Вот так, на колени! — строго заметил маршал. — Это подходящая поза для злодеев и предателей! Будь ты проклят за то, что принес в мой дом ложь и позор, нанес мне оскорбление, разжег в моем сердце ненависть, заставил усомниться в целом свете. Будь проклят!
О горе! Этот отважный, порядочный человек, двинувшийся было к графу, чтобы дать ему пощечину, побледнел и рухнул на ковер, будто поверженный негодным предателем, которому он угрожал расправой.
Граф ухмыльнулся от радости. Он взглянул на маршала, как дровосек на поверженный дуб.
Склонившись над ним, он холодно его оглядел, как врач осматривает труп.
— Господин маршал! — окликнул он его вполголоса.
Старик не шевелился.
— Господин маршал! — повторил негромко граф и легонько тряхнул его.
Но г-н де Ламот-Удан оставался недвижим и молчалив. Граф Рапт дотронулся рукой до груди маршала и нахмурился, почувствовав, что сердце еще бьется.
— Жив! — пробормотал он, затравленно озираясь.
Он вскочил, стал озираться и искать что-то — несомненно, какой-нибудь инструмент убийства.
Но спальня принадлежала женщине, и там не было ни пистолета, ни кинжала, ни чего бы то ни было подобного.
Он подошел к постели покойной и резким движением сдернул простыню, которой она была накрыта. Однако, к его величайшему ужасу, правая рука усопшей поднялась, зацепившись за край простыни.
Граф в страхе отступил.
В эту минуту перед ним возникла тень.
— Что вы здесь делаете? — послышался чей-то голос.
Он вздрогнул, узнав княжну Регину.
— Ничего! — грубо бросил он в ответ и окинул ее злобным взглядом.
И торопливо вышел, оставив несчастную Регину между трупом матери и недвижимым телом маршала де Ламот-Удана.
Княжна позвонила, и на ее зов явилась Грушка в сопровождении камердинера.
Старика привели в чувство и перенесли в спальню. Там доктор, примчавшийся на помощь, позаботился о том, чтобы вернуть маршала к жизни.
Старик огляделся и спросил:
— Где он?
— О ком вы говорите, отец? — уточнила княжна.
При слове "отец", прозвучавшем в устах Регины, маршал вздрогнул.
— Твой муж, граф Рапт, — сделав над собой усилие, произнес он.
— Вы желаете с ним поговорить? — спросила княжна.
— Да, — кивнул г-н де Ламот-Удан.
— Я пришлю его, как только вам будет лучше.
— Я отлично себя чувствую, — возразил маршал, встав и гордо выпрямившись.
— Сейчас я его к вам пришлю, — пообещала княжна, пытаясь определить по глазам маршала, о чем он собирался говорить с графом Раптом.
Она вышла из спальни, а спустя мгновение появился граф Рапт.
— Вам угодно со мной говорить? — сухо спросил он.
— Да, — лаконично ответил маршал. — Я недавно увлекся и обратился к вам с ненужными угрозами. Мне остается сказать вам всего одно слово.
— Я к вашим услугам, господин маршал, — отозвался граф.
— Вы соблаговолите со мной сразиться? — с высокомерным видом произнес маршал.
— Да, — решительно отвечал граф.
— На шпагах, естественно?
— На шпагах.
— Без свидетелей?
— Без свидетелей, господин маршал.
— Здесь, в саду?
— Где вам будет угодно, господин маршал.
Старик строго посмотрел на графа.
— Быстро вы меняете свои решения! — заметил он.
— Я понял, господин маршал, что мой отказ был новым оскорблением, — проговорил граф.
— Может быть, вы намерены оскорбить меня тем, что не станете защищаться?
— Я буду защищаться, господин маршал… Клянусь! — прибавил граф.
— Как вам будет угодно, сударь. Станете вы защищаться или нет, пощады от меня не ждите.
— Да будет на все воля Божья! — лицемерно процедил граф и поднял глаза с таким елейным видом, каким мог бы гордиться сам аббат Букмон.
— Условимся о времени, — продолжал маршал. — Это произойдет в день похорон госпожи де Ламот-Удан. Итак, после погребения, на круглой поляне! Будьте готовы к этому времени.
— Я буду готов, господин маршал.
— Хорошо, — сказал г-н де Ламот-Удан и повернулся к графу спиной.
— Вам больше нечего мне сказать, господин маршал? — спросил граф Рапт.
— Нет! — ответил старик. — Можете идти.
Граф почтительно поклонился и вышел.
На пороге он столкнулся с княжной Региной.
— Вы здесь?! — воскликнул он.
— Да, — тихо отвечала княжна. — Я все слышала и все знаю! Вы будете драться с маршалом.
— Совершенно верно, — холодно подтвердил граф.
— И убьете старика, — продолжала Регина.
— Возможно, — отозвался граф.
— Вы чудовище! — воскликнула княжна.
— Гораздо в большей степени, чем вы думаете, княжна. Я рассчитываю еще до поединка рассказать маршалу обо всем, чего он пока не знает.
— Что вы имеете в виду? — ужаснулась княжна.
— Соблаговолите пройти к себе, и я все вам скажу, — предложил граф Рапт, — здесь, мне кажется, неподходящее место для подобных объяснений.
— Ступайте, я иду за вами, — ответила княжна.
В следующей главе мы поведаем о том, чем закончился разговор между графом Раптом и княжной Региной.
XXIII НОЧНОЙ РАЗГОВОР ГРАФА РАША И ГРАФИНИ РАПТ
— Говорите, сударь! — потребовала княжна, уронив за собой портьеру и опустившись в кресло.
— Нам предстоит невеселый разговор, — предупредил г-н Рапт, напуская на себя огорченный вид.
— Каков бы он ни был, — перебила его княжна, — соблаговолите начинать. Я ко всему готова.
— Как вам известно, — промолвил граф, — послезавтра у меня дуэль с маршалом де Ламот-Уданом.
Бедняжка Регина содрогнулась всем телом.
Господин Рапт продолжал, словно не замечая волнения княжны:
— Чем, по-вашему, закончится эта дуэль?
— Сударь! — воскликнула княжна и побледнела. — Ваш вопрос ужасен, я не стану на него отвечать.
— Тем не менее, — злобно усмехнувшись, продолжал граф, — поскольку неизбежность этого поединка очевидна, вы должны принять сторону одного из противников.
— Я вовсе не считаю, что эта дуэль неизбежна, — пряча глаза, возразила Регина.
— Видя, как вы покраснели, Регина, я убежден в обратном. Ведь я вас знаю, мне известно, что у вас благородное сердце и вам не чужды вопросы чести. На моем месте вы поступили бы точно так же.
— Какой стыд! — пробормотала несчастная женщина.
— Не будем возвращаться к причинам, — сказал г-н Рапт, — поговорим о результатах. Я дерусь с маршалом. На чьей вы стороне? Вот с каким вопросом я имею честь к вам обратиться.
— Сударь, я решительно отказываюсь отвечать.
— Придется, княжна! От вашего ответа будет зависеть ваша судьба.
— Что вы хотите этим сказать?
— Я не стану продолжать, пока не получу от вас ответ.
— Сударь! Ваша настойчивость ужасна. Должна ли я вам напомнить, что сегодня умерла моя мать?
— Я об этом не забыл, Регина, ведь дуэль — послезавтра.
— Да при чем же здесь я? — в отчаянии воскликнула княжна. — Может, вы хотите, чтобы я пошла к маршалу, бросилась ему в ноги и умоляла отказаться от поединка?
— Вы меня не поняли, княжна, — проговорил граф Рапт, глядя на несчастную женщину свысока. — Разве я давал вам право усомниться в моем мужестве? Или вы считаете меня трусом, который способен просить женщину уладить для него вопросы чести? Я просто прошу вас принять чью-то сторону.
— Замолчите! — крикнула Регина, затрепетав всем своим существом.
— Словом, я вас прошу сказать, кого бы вы желали видеть убитым: своего отца или мужа своей матери?
— Это подло! — со слезами на глазах прошептала княжна.
— Подло, — холодно повторил граф. — Пусть так, однако чего ж вы хотите? Придется с этим смириться. Отвечайте же мне!
— Сударь! — взмолилась княжна, прижав руки к груди. — Именем матери умоляю не требовать от меня ответа на этот вопрос.
— Повторяю, Регина, что и ваша и моя жизнь зависят от этого ответа. Я настаиваю!
— Ах, вы этого хотите?! — вскричала молодая женщина; она пристально посмотрела на графа и стала медленно подниматься.
— Я требую, Регина!.. Простите: прошу.
— Пусть будет по-вашему! — скрестив на груди руки, проговорила Регина и шагнула к графу. — Раз вы требуете, вот мой ответ: я вас ненавижу…
— Регина! Регина!
— Ненавижу так, — продолжала княжна, — как только может ненавидеть человек!
— Регина, Регина! — багровея, повторил граф. — Будьте осторожны!
— Я ничего не боюсь, — сказала Регина. — Опасаться мне следует только вас, а чего можно ждать от меня, вы давно знаете.
— Регина! Всякому терпению приходит конец.
— Кому вы это говорите, сударь? Разве меня можно обвинить в нетерпимости, если вы до сих пор находитесь в моей комнате и я вас слушаю?!
— Регина! В моей власти вас погубить или спасти!
— Вы можете меня спасти лишь в одном случае, сударь: если умрете! — гордо произнесла молодая женщина.
— Регина! — разъярился граф, бросаясь на княжну, будто хотел ее задушить.
Но она остановила его холодным взглядом и произнесла:
— В чем дело, отец?
Граф Рапт отступил.
— Выслушайте меня! — попросил он.
— Я не желаю вас больше слушать.
— А придется!
Регина схватилась за шнурок звонка.
— Не зовите никого! — остановил ее, бледнея, граф Рапт. — Я ухожу. Но, выйдя отсюда, я во всем признаюсь маршалу.
— Что вы имеете в виду? — подходя к нему ближе, спросила княжна.
— Маршал считает вас своей дочерью, — продолжал граф. — Я открою ему глаза.
— Сударь! — воскликнула несчастная женщина. — Если вы когда-нибудь имели хоть малейшее понятие о добре и зле, вы этого не сделаете.
— Я сделаю так, как имел честь вам сказать, — пригрозил граф, направляясь к двери.
— Сударь! Сударь! — бросаясь к нему, вскричала Регина. — Что вы хотите, чего вы от меня требуете в обмен на покой этого благородного человека?
Граф обернулся, и на его губах мелькнула едва заметная усмешка.
— Как видите, — сказал он, — нам необходимо переговорить.
— Я вас слушаю.
— Не стану возвращаться к вопросу о том, на чьей вы стороне, — насмешливо продолжал граф и прибавил: — Вы меня достаточно на этот счет просветили. Я хотел знать перед тем, как умру, — ведь вы же понимаете, что я не стану защищаться в поединке с этим стариком, — не будете ли вы после моей смерти хоть немного снисходительнее к моим прегрешениям, видя, что я их готов искупить? Я хотел знать ваше мнение на этот счет, так сказать, из могилы! Каким бы великим преступником ни был человек, который говорит с вами сейчас, Регина, он дал вам жизнь. Я хотел услышать не о том, что вы с сожалением отнесетесь к смерти отца (увы, я не заслуживаю ваших сожалений!), но просто пожалеете его и простите в глубине души. Наконец, я хотел перед смертью узнать, не придет ли вам в голову мысль, что я был несчастен, ничтожен, если угодно, но не злобен, и не достоин ли я после смерти получить прощение за свою жизнь. Вот какова была моя цель, Регина! Простите, что я не смог объясниться яснее.
Граф произнес эти слова скорее с пафосом, нежели с чувством, однако на княжну Регину они подействовали.
Вряд ли нам представится более удобный, чем теперь, случай, дорогие читатели, сказать несколько слов о доброте женщин и злобности мужчин. Перед вами создание доброе, порядочное, кристально честное, искреннее до беспощадности, верное до жестокости. Перед вами женщина, говорим мы, которая только что произнесла страшные слова: "Вы можете меня спасти лишь в одном случае: если умрете!" И вот эта женщина смягчается перед таким человеком. Она переживает волнение, слыша его слова, будто заученные хорошим актером, заглядывает в собственную душу, спрашивает собственное сердце: не слишком ли строго она с ним обошлась, не была ли она сурова, жестока, несправедлива по отношению к этому человеку, ведь он в конечном счете ее отец? Вот во власти каких чувств она оказывается, слыша куплет, пропетый этим гистрионом…
— Господин граф! — говорит она. — Простите меня за резкость. Я простая смертная и не имею права хотеть или не хотеть чьей-то смерти. Я полагаюсь на Божью справедливость.
Лицо графа осветила довольная улыбка:
— Регина! Благодарю вас за эти добрые слова. Будьте уверены, я оправдаю ваше отношение. Слово мужчины, идущего на смерть, свято: Регина, простите мне грехи, совершенные мною при жизни, и пожалейте несчастного, когда его не станет.
— Что вам от меня угодно? — спросила княжна.
— Самую малость, Регина. Я хочу, чтобы вы были счастливы!
— Не понимаю, — краснея, сказала возлюбленная Петруса.
— Регина, — как можно ласковее продолжал граф Рапт, — как бы ни был я грешен, я всегда любил вас как свою дочь, и если вам доводилось иногда в этом сомневаться, то в этом виноват больше я, чем вы. Я думаю лишь о вас в эту ответственную для меня минуту и хочу обеспечить ваше счастье.
— Объясните вашу мысль, сударь, — попросила княжна, инстинктивно чувствуя, куда клонит г-н Рапт.
— Вы любите, — продолжал тот, — одного из наиболее достойных уважения людей, каких я когда-либо знал. С того времени, как мы в последний раз про него говорили, я справлялся о нем и узнал, что ваш выбор как нельзя более удачен.
— Сударь! — воскликнула княжна. — Чем больше я вас слушаю, тем меньше понимаю, что вы хотите сказать.
— Сейчас вы все поймете, — отвечал граф. — Я прошу в обмен на свою жизнь предоставить мне возможность не позже чем завтра встретиться с этим молодым человеком.
— Даже и не думайте об этом! — перебила его княжна.
— Простите, княжна, но я только об этом и думаю с той минуты, как имею честь с вами говорить.
— Что вам от него угодно? Хотите его вызвать?
— Клянусь вашей матерью, Регина, что не стану его вызывать.
— Что же вы можете ему сказать?
— Это моя тайна, Регина! Но можете быть уверены, что я действую исключительно в ваших интересах. Несчастье, жертвой которого вы оказались по моей вине, глубоко меня трогает, и я хочу искупить свой грех.
— Если дело обстоит именно так, сударь, почему бы вам не съездить к нему? Хотя, откровенно говоря, я не могу объяснить цели вашего поступка.
— Это невозможно, Регина. Кто-нибудь может увидеть, что я к нему вхожу; и как я буду выглядеть, я вас спрашиваю? Нет, мое предложение проще. Предлагаю вам устроить завтра нашу с ним встречу в любое время, какое вы сочтете благоприятным, например вечером.
— Сударь! — сказала княжна Регина, не сводя с него пристального взгляда. — Я не знаю, какую цель вы преследуете, но знаю, как мне предан господин Петрус Эрбель. Что бы вы о нем ни думали, завтра в пять часов он будет здесь.
— Нет! — возразил граф Рапт. — В пять у нас слишком людно, да и прислуга увидит, как он войдет. А я хочу, чтобы о его приходе не знал никто. Вы должны понимать всю деликатность такой встречи. Будьте добры назначить другое время. Вы же почти каждый вечер встречаетесь с ним в саду, не так ли? Позвольте и мне принять его тоже втайне от всех, инкогнито. Можете считать, что это фантазия, но фантазия идущего на смерть, и я умоляю отнестись к ней с должным почтением.
— Да зачем же в саду? — заметила княжна. — Почему не здесь или не в оранжерее?
— Повторяю, княжна, его могут увидеть, а ни вы, ни я в этом не заинтересованы. Доказательство тому: вы почти каждый вечер принимаете его в саду. Что, кстати сказать, весьма неосторожно, учитывая ваше хрупкое здоровье…
— Однако?.. — в нетерпении перебила его княжна.
— Однако, — поспешил ответить граф, — я не понимаю ваших возражений, может быть, вы мне не доверяете? Во всяком случае, мне трудно это объяснить.
Граф отлично мог бы объяснить недоверчивость княжны: понять ее было нетрудно.
Несчастная женщина действительно думала: "Раз он хочет видеть его вечером, значит, готовит западню".
— А что если я в самом деле вам не доверяю? — сказала она.
— Позвольте вас успокоить, Регина, — отвечал граф. — Вы можете присутствовать во время нашей встречи, издалека или вблизи, на ваше усмотрение.
— Хорошо, — подумав, согласилась Регина. — Завтра в десять часов вечера вы его увидите.
— В саду?
— В саду.
— Как вы ему дадите знать?
— Я жду его с минуты на минуту.
— А если он не придет?
— Придет.
— Вот ответ влюбленной женщины! — игривым тоном заметил граф Рапт.
Бедняжка Регина покраснела до корней волос.
Граф продолжал:
— Может статься, он не придет именно в тот день, когда понадобится вам больше всего: необходимо все предусмотреть. Поэтому будьте добры написать к нему.
— Хорошо, — решилась княжна, — я напишу.
— Что вам стоит сделать это теперь же, княжна?
— Я напишу, как только вы уйдете.
— Нет, — улыбнулся граф, — я себе места не найду. Напишите просто: "Непременно приходите завтра". Дайте письмо мне, а об остальном я позабочусь сам.
Княжна Регина бросила на него испуганный взгляд.
— Никогда! — вскричала она.
— Ну хорошо! — процедил сквозь зубы граф, снова направляясь к двери. — Я знаю, что мне остается сделать.
— Сударь! — вскричала несчастная женщина, догадываясь о его намерении. — Я напишу…
— Вот так-то лучше! — глухо пробормотал граф, и его глаза зловеще блеснули.
Княжна достала из шифоньера лист бумаги, написала слово в слово так, как сказал граф, положила письмо в конверт и, не запечатывая, передала ему со словами:
— Если во всем этом кроется какая-то ловушка, берегитесь, господин граф!
— Вы сущее дитя, Регина, — проговорил граф Рапт, принимая письмо. — Я беру на себя заботы о вашем счастье, а вы словно забываете, что я ваш отец.
Граф удалился, почтительно поклонившись княжне; не успела за ним затвориться дверь, как несчастная Регина разрыдалась, сложила на груди руки и взмолилась:
— Ах, бедная моя матушка! Бедная моя матушка!
XXIV ДИПЛОМАТИЯ СЛУЧАЯ
Как может себе представить читатель, г-н Рапт всю ночь не сомкнул глаз. Это и понятно: перед такой серьезной партией, какую он замышлял, необходимо было продумать все до мелочей.
Удобно устроившись в глубоком вольтеровском кресле, положив голову на руки и прикрыв глаза, он ушел в себя и казался безразличным ко всему, что происходило вокруг.
В результате своих размышлений он пришел к непреложному выводу: Петрус должен умереть.
Около семи часов утра, то есть с рассветом, он встал, несколько раз прошелся по кабинету, остановился перед шкафчиком и отворил дверцу.
В одном из ящиков он взял огромную связку писем и подошел с ними к лампе. Он вытащил одно письмо наугад, развернул его и торопливо пробежал глазами.
Граф нахмурился. Казалось, все то постыдное, что годами копилось на его совести, выступило у него на лице.
Он лихорадочно скомкал письма, не торопясь подошел к камину и предал огню все, что у него оставалось от княгини Рины.
Горько усмехаясь, он следил за тем, как огонь пожирает письма.
— Вот так же в одно мгновение, улетучились все надежды моей жизни! — прошептал он.
Он торопливо провел рукой по лбу, словно пытаясь отогнать мрачные мысли, и с силой подергал шнур звонка, висевший над камином.
В кабинет явился его камердинер.
— Батист, — приказал граф Рапт, — узнайте, прибыл ли господин Бордье, и попросите его явиться сюда.
Батист вышел.
Господин Рапт снова подошел к шкафчику, выдвинул другой ящик, запустил в него руку и вынул два седельных пистолета.
Он их осмотрел, взвел курки и убедился, что пистолеты заряжены.
— Хорошо, — сказал он, уложив их на прежнее место и задвинув ящик.
Только он прикрыл шкаф, как услышал три негромких удара в дверь.
— Войдите! — пригласил он.
Появился Бордье.
— Садитесь, Бордье, — сказал граф Рапт, — нам необходимо серьезно поговорить.
— Вы не больны, господин граф? — спросил Бордье, глядя на искаженное лицо хозяина.
— Нет, Бордье. Вы, конечно, знаете, что произошло сегодня ночью, и не должны удивляться, что после такой встряски я чувствую себя не совсем в своей тарелке.
— Я действительно только что узнал, к своему удивлению и огромному сожалению, о смерти госпожи де Ламот-Удан.
— Об этом я и хотел с вами поговорить, Бордье. По причинам, которые знать вам не обязательно, я завтра дерусь на дуэли.
— Вы, господин граф?! — ужаснулся секретарь.
— Ну да, я! И пугаться тут нечего. Вы меня знаете, и вам известно, умею ли я за себя постоять… А потому я хочу поговорить с вами не о дуэли, а о последствиях, которые она может иметь. Некоторые наблюдения дают мне право предположить ловушку. Мне нужны ваши помощь и участие, дабы в нее не угодить.
— Говорите, господин граф; вы знаете, что моя жизнь принадлежит вам.
— Я никогда в этом не сомневался, Бордье. Однако прежде всего, — граф взял со стола лист бумаги, — вот ваше назначение префектом. Я получил его сегодня вечером.
Будущий префект просиял, его глаза заблестели от счастья.
— Ах, господин граф, — пролепетал он, — я так вам благодарен! Чем я могу отплатить за вашу доброту?..
— А вот чем. Вы знаете господина Петруса Эрбеля?
— Да, господин граф.
— Мне нужен верный человек, чтобы передать ему письмо, и я рассчитывал на вас.
— И это все, господин граф? — не поверил Бордье.
— Подождите. Нет ли у вас на службе двух надежных людей, на которых вы можете положиться?
— Как на самого себя, господин граф! Один хочет получить табачную лавочку, другой — контору, где продают гербовую бумагу.
— Хорошо. Прикажите одному из них расположиться на бульваре Инвалидов и не двигаться до тех пор, пока из ворот особняка не выйдет Нанон, кормилица графини. Этот человек должен следовать за ней на некотором расстоянии. Если он увидит, что она направляется на улицу Нотр-Дам-де-Шан, где живет господин Петрус, пусть зайдет спереди и скажет: "Приказываю от имени господина графа Рапта отдать мне письмо, иначе я вас арестую". Нанон предана графине, но она старая женщина и еще в большей степени пуглива, нежели верна.
— Все будет исполнено, как вы пожелаете, господин граф, тем более, что оба мои подчиненные очень суровы на вид.
— Что касается второго вашего человека — тот же приказ. Только ждать он будет не на бульваре, а со стороны улицы Плюме, против выхода из особняка. Там он дождется кормилицу, пойдет за ней и сделает то же, что я уже сказал вам насчет первого.
— Когда они должны приступить к своим обязанностям, господин граф?
— Немедленно, Бордье: нельзя терять ни минуты.
— Положитесь на меня, господин граф, — сказал Бордье, повернулся и направился к двери.
— Минуту, Бордье! — остановил его граф Рапт. — Вы забыли о главном.
Он вынул из кармана письмо, написанное княжной Региной Петрусу, и передал его секретарю со словами:
— Нет нужды будить господина Петруса Эрбеля. Передайте письмо лакею и попросите вручить хозяину как можно раньше. Как только вернетесь, зайдите ко мне с отчетом.
Бордье удалился, разместил своих людей в засаде, закутался до подбородка в широкий плащ и отправился на улицу Нотр-Дам-де-Шан.
Пока Бордье торопился к дому Петруса, другой, не столь закутанный человек шел неспешным размеренным шагом, как и подобает государственному служащему — мы имеем в виду почтальона, — неся в особняк Раптов среди прочих посланий письмо Петруса, адресованное княжне Регине.
Хотя граф Рапт всю ночь строил всевозможные комбинации и думал, что все предусмотрел, он не учел самое простое: почтальона. Таким образом, проснувшись, княжна среди прочих писем получила из рук Нанон, как обычно, письмо от Петруса.
Вот что в нем говорилось:
"Начинаю свое письмо с того же, чем закончу, моя Регина: я Вас люблю. Но, увы! Пишу к Вам не для того, чтобы говорить о любви. Должен Вам сообщить ужасную, страшную, жестокую, невыносимую новость, не имеющую себе равных, от которой сердце Ваше обольется кровью, если оно сделано из того же вещества, что и мое: мы не увидимся целых три дня!
Знаете ли Вы в каком-либо языке слово, которое бы звучало более жестоко: не видеться! Однако я вынужден его написать, а Вы, любимая, — услышать его.
И больше всего меня огорчает то, что я даже не имею права возненавидеть или проклясть того, кто послужил причиной нашей разлуки.
Произошло следующее: вчера в полдень у моей двери остановилась карета. Я выглядываю в окно мастерской, смутно надеясь (не знаю уж почему: ведь мне было известно, что Вы у постели больной матери), что это Вы, моя дорогая принцесса, воспользовавшись солнечной погодой, приехали навестить печального влюбленного.
Но вообразите мое отчаяние, когда я увидел, как вместо Вас из кареты вышел камердинер моего дядюшки. Бледный, испуганный, он объявил мне о втором и очень тяжелом приступе подагры, только что поразившем моего несчастного дядю.
"Ах, едемте немедленно, — сказал он мне, — генерал очень плох!"
Схватить редингот, шляпу, прыгнуть в карету оказалось минутным делом, как вы понимаете, моя Регина.
Я застал несчастного старика в плачевном состоянии: он бился в кровати, будто эпилептик, и рычал как дикий зверь.
Когда боль отпустила, он увидал, что я сижу у его изголовья, радостно пожал мне руки, и из его глаз скатились две крупные слезы — знак признательности. Он спросил, не соглашусь ли я побыть с ним некоторое время. Я не дал ему договорить и вызвался остаться до тех пор, пока он не поправится.
Не могу Вам сказать, дорогая, как он обрадовался, когда я ему об этом сказал.
И вот я на некоторое время превратился в сиделку, а когда это время истечет — не ведаю. Но поймите меня правильно, моя Регина: хотя я сиделка, я вовсе не пленник. Как только приступ пройдет, я вновь обрету свободу, ограниченную, разумеется, но очень дорогую, так как я смогу Вам тогда сказать то, с чего начал свое письмо: Регина, я Вас люблю!
Как видите, я заканчиваю тем, с чего и начал. Не прошу, а умоляю Вас о письме! Ведь мне не хватает лишь Ваших писем, чтобы являть несчастному дяде свою сияющую физиономию, а это так радует больных.
До скорой встречи, любимая и обожаемая! Помолитесь Богу, чтобы она произошла как можно скорее!
Петрус".
Новость, которая в любое другое время, заставила бы, по словам Петруса, обливаться сердце Регины кровью, произвела на нее совсем противоположное действие.
Ночью ей привиделся кошмар, предвещавший большое несчастье и похожий на дурное предчувствие.
Она увидела, как тело ее возлюбленного лежит на снегу, устлавшем газоны парка — тело, или, вернее, труп, такой же белый и холодный как снег. Она подошла к нему и закричала от ужаса, видя, что его грудь исполосована кинжалом убийцы. В роще она заметила два горящих, как у кошки, глаза; она услышала зловещий крик, узнала смех и взгляд графа Рапта.
Тут она проснулась и спустила ноги с кровати; волосы у нее разметались в разные стороны, лоб покрылся испариной, сердце трепетало, все тело горело как в лихорадке. Она затравленно озиралась, но, ничего не видя, снова уронила голову на подушку, шепча:
— Господи! Что будет?
В эту минуту вошла Нанон с письмом от Петруса. Княжна стала читать, и мертвенная бледность ее лица сменилась румянцем, который мог бы соперничать с нежнейшими розами.
— Спасен! — вскричала Регина, благоговейно сложив руки и подняв глаза к небу, чтобы возблагодарить Всевышнего.
Потом она встала, подбежала к шифоньеру, взяла лист бумаги и торопливо набросала несколько слов.
"Благослови Вас Господь, любимый! Ваше письмо явилось для меня лучом света в темной ночи. Моя несчастная мать умерла этой ночью, и, когда я получила от Вас письмо, я думала лишь об одном: любить Вас еще больше, перенося на Вас любовь, которую я питала к ней!
Смиримся же, милый Петрус с тем, что нам не придется видеться несколько дней, но верьте, что, находясь вблизи ли, далеко ли, я Вас люблю; нет, мало того: я тебя люблю!
Регина".
Она запечатала письмо и передала его Нанон со словами:
— Отнеси Петрусу.
— На улицу Нотр-Дам-де-Шан? — уточнила Нанон.
— Нет, — возразила княжна, — на улицу Варенн, в дом графа Эрбеля.
Нанон вышла.
Когда служанка переступила порог особняка, оба человека графа Рапта или, вернее, секретаря Бордье, только что были расставлены по местам. Тот, что сторожил на улице Плюме, увидел, что Нанон свернула вправо и исчезла за углом, выйдя на бульвар. Он пошел за ней на некотором расстоянии, согласно приказанию графа Ранга.
Выйдя на бульвар, человек с улицы Плюме поравнялся со своим товарищем и сказал ему:
— Старуха не пошла на улице Нотр-Дам-де-Шан.
— Она боится слежки, — предположил другой, — и решила сделать крюк.
— В таком случае, пошли за ней! — предложил первый.
— Идем, — согласился второй.
Они последовали за кормилицей на расстоянии пятнадцати-двадцати шагов.
Они видели, как старуха позвонила в особняк Куртене и через минуту вошла внутрь.
Так как им было приказано вырвать у нее письмо только в том случае, если она пойдет на улицу Нотр-Дам-де-Шан, два приятеля и не подумали набрасываться на нее посреди улицы Варенн.
Они отошли в сторону и стали держать совет.
— Очевидно, — предположил один, — она зашла сюда с каким-нибудь поручением, а обратно пойдет по бульвару Монпарнас.
— Наверно, так и будет, — поддержал другой.
16 INS"
Однако ничего такого не случилось. Через пять минут они увидели, как кормилица тем же путем вернулась в особняк Ламот-Уданов.
— Промашка! — заметил первый человек, занимая прежнее место на бульваре.
— Начнем сначала! — поддержал второй, отправляясь на улицу Плюме.
Посмотрим, что происходило у Петруса, пока те и другие уделяли ему столько сил.
Бордье прибыл на улицу Нотр-Дам-де-Шан в ту самую минуту, как Регина получила от Петруса письмо.
— Господин Петрус Эрбель дома? — спросил он у лакея.
— Господина дома нет, — отвечал тот.
— Передайте ему это письмо, как только он вернется.
Бордье отдал письмо и приготовился уйти.
Он развернулся и столкнулся с комиссионером.
— Поосторожнее! — грозно бросил он.
Комиссионером оказался Сальватор. При виде человека, до глаз закутанного в необъятный плащ, хотя погода отнюдь не оправдывала такую меру предосторожности, Сальватор обратил на него внимание.
— Не могли бы вы сами держаться поосторожнее, господин в плаще! — сказал он, стараясь заглянуть секретарю в лицо.
— Не вам меня учить, — высокомерно откликнулся Бордье.
— Возможно! — воскликнул Сальватор, после чего схватил его за шиворот, так что поднятый воротник опустился, открывая лицо. — Но так как вы должны принести мне извинения, я не выпущу вас до тех пор, пока вы этого не сделаете.
— Дурак! — процедил сквозь зубы Бордье.
— Дураки те, кто прячется в надежде, что их не узнают, но оказываются узнанными, господин Бордье, — сказал комиссионер, зажимая ему руку, словно в тисках.
Все усилия Бордье вырваться оказались напрасны.
— Я удовлетворен, — промолвил Сальватор, выпуская его руку. — Ступайте с миром и впредь не грешите:
Сконфуженный Бордье удрал, теряя прыть,
Хоть поздно, но клянясь вперед умнее быть.[37]
Сальватор вошел к Петрусу, размышляя:
"Какого черта этому негодяю здесь нужно было?"
— Господина нет дома, — доложил лакей, видя, как Сальватор входит в переднюю.
— Знаю, — отвечал тот. — Подай ключ и письма, которые ему принесли.
Получив все, что хотел, Сальватор вошел в мастерскую Петруса.
Некоторым читателям могло бы показаться слишком бесцеремонным поведение Сальватора по отношению к Петрусу: ведь даже самому близкому другу не позволено распечатывать чужие письма, какая бы причина у него для этого не была. Но мы поспешим успокоить читателей, рассказав, по какому праву Сальватор вскрывал письма своего друга.
Помимо того, что Петрус, как известно, не имел от Сальватора тайн, он одновременно с посланием к княжне Регине отправил ему следующее письмо:
"Дорогой друг!
Я вынужден провести несколько дней у постели дядюшки: он опасно болен. Соблаговолите по получении этого письма зайти ко мне и сделать для своего друга то, на что он готов ради Вас: просмотреть мою почту и ответить на письма по своему усмотрению.
Вы столько раз предлагали мне воспользоваться Вашей дружбой, что, надеюсь, простите мне, если я злоупотребляю ею теперь.
Бесконечно признательный и сердечно преданный Вам
Петрус".
Усевшись поудобнее, Сальватор распечатал письма. Первое было от Жана Робера: тот извещал Петруса, что его драма "Гвельфы и гибеллины" непременно будет показана в конце недели, а потому еще можно успеть на генеральную репетицию.
Второе письмо было от Людовика — настоящая пастораль, идиллия в прозе о любви молодого человека и Рождественской Розы.
Последнее, не похожее на другие, так как бумага была тонкая и надушенная, а почерк — мелкий и изящный, оказалось тем самым письмом, что граф Рапт вырвал у Регины силой.
Сальватор никогда не видел почерка княжны, однако немедленно угадал, что письмо от нее: настолько прикосновение любящей женщины чувствуется во всем.
Он повертел письмо, прежде чем распечатать.
Что может быть проще распечатывания писем, особенно если получил на это разрешение? Но письмо от женщины, да еще любимой! Он испытал вроде стыда, представив, что заглянет в этот храм.
16*
Разумеется, Петрус думал лишь о письмах, которые мог получить от друзей, врагов или кредиторов, но не предвидел, что княжна тоже к нему напишет.
"Следовательно, я не могу его вскрыть", — сказал себе Сальватор.
Он встал и позвонил.
— Кто принес это письмо? — спросил он лакея, указывая на письмо Регины.
— Господин в плаще, — отвечал слуга.
— Тот, что выходил, когда вошел я?
— Да, сударь.
— Спасибо, — поблагодарил Сальватор. — Можете идти. A-а! Доверенный человек г-на Рапта, этот пройдоха Бордье, принес письмо? Но обычно любовные письма женщины не приносит секретарь мужа. Если я правильно понимаю Петруса, то есть влюбленного, он, должно быть, не преминул сообщить княжне о месте своего пребывания, и не сюда она должна адресовать свои послания. Кроме того, не стала бы она поручать это дело Бордье. Значит, если письмо отправила не она, это дело рук ее мужа. А это все меняет, и совесть моя чиста. Не знаю почему, но я смутно чувствую змею в этих цветочках. Оборвем-ка с них лепестки.
С этими словами или, точнее, мыслями Сальватор сломал печать с гербом графа Рапта и прочел письмо, уже знакомое нашим читателям из предыдущей главы.
Чтение бывает разное. Лучшее доказательство тому: двадцать адвокатов, взявшись за кодекс, станут толковать букву закона каждый по-своему. Иными словами, можно просто читать слова, а можно за ними угадывать смысл. Это и сделал Сальватор.
Стоило ему бросить взгляд на послание, как он понял: оно написано дрожащей рукой.
Не увидев нежных слов, которыми влюбленные пересыпают обыкновенно свои письма, он догадался, что письмо по той или иной причине было написано под чьим-то давлением.
"Я могу поступить следующим образом — подумал Сальватор. — Либо переслать это письмо Петрусу (а это означало бы его огорчить, ведь он не сможет отправиться на свидание), либо пойти вместо него и разгадать эту тайну".
Сальватор положил письма в карман, в задумчивости прошелся по мастерской и, взвесив все "за" и "против", решил отправиться вечером на свидание вместо своего друга.
Он сбежал по лестнице и поспешил на Железную улицу, где ожидали его постоянные клиенты, удивляясь, что его до сих пор нет, хотя пробило уже девять часов.
XXV ГЛАВА, В КОТОРОЙ ДОКАЗЫВАЕТСЯ, ЧТО ПРОФЕССИЯ КОМИССИОНЕРА — ПО-НАСТОЯЩЕМУ ПРИВИЛЕГИРОВАННЫЙ РОД ЗАНЯТИЙ
В этот вечер сад или, вернее, парк Ламот-Уданов, заснеженный, в голубоватом свете луны, походил в центре на швейцарское озеро. Газоны сверкали, словно жемчужины; кусты были будто осыпаны бриллиантами. Свисающие ветви деревьев казались унизанными драгоценными камнями. Стояла чудесная и ясная зимняя ночь, когда даже мороз не охлаждает пыла настоящих любителей природы.
Поэт нашел бы здесь прекраснейший и величайший сюжет для созерцания, влюбленный — предмет для сладчайших мечтаний.
Прибыв на бульвар Инвалидов, Сальватор увидел сквозь решетку прекрасный парк, ярко освещенный луной, и замер в восхищении. Но продолжалось это недолго: ему не терпелось узнать, чем кончится свидание, назначенное его другу и так похожее на западню.
Скажем несколько слов о том, как, помимо естественного инстинкта, его вывел на этот след случай.
Выйдя из мастерской Петруса, он, прежде чем занять свое обычное место на Железной улице, забежал домой. Придя на улицу Макон, он рассказал Фраголе о случившемся. Молодая женщина, как и всегда в подобных обстоятельствах, торопливо набросила на голову капюшон, закуталась в шубку и побежала к княжне Регине, у которой она и попросила объяснений.
Княжна в это время принимала соболезнования по поводу смерти ее матери и потому ответила Фраголе кратко и многозначительно:
— Меня заставили написать. Пусть Петрус не приходит, ему грозит опасность.
Вот почему, узнав о грозившей Петрусу опасности, Сальватор, вооруженный и готовый к любым неожиданностям, отправился на свидание вместо друга.
Итак, по достоинству оценив открывшееся его взору великолепное зрелище, он осмотрел решетку и стал ломать голову над тем, как проникнуть внутрь.
Долго ему раздумывать не пришлось: калитка оказалась незапертой.
"Подозрительно!" — подумал он, вынул на всякий случай из кармана пистолет, зарядил его и спрятал под плащом.
Он медленно толкнул калитку, предварительно посмотрев направо и налево в кусты и рощу. Затем прошел несколько шагов по аллее, увидал в одном из боскетов слева фигуру в белом и узнал Регину.
Он собирался было подойти к ней, но осторожность истинного могиканина, каким он был, заставила его повернуть голову и устремить взгляд в боскет, раскинувшийся по правую от него руку.
Это были заросли сирени, сквозь которые была проложена узкая тропинка; в конце тропинки он заметил человека, прятавшегося за большим каштаном.
"Вот и враг!" — подумал он, положив палец на курок пистолета.
Резко остановившись, он приготовился к защите.
Притаившийся за деревом человек действительно был враг — граф Рапт; зажав в каждой руке по пистолету, он в лихорадочном нетерпении поджидал возлюбленного княжны.
В половине десятого он спустился в сад, сам отпер калитку и затаился в боскете, как вдруг, обернувшись, в трех шагах перед собой заметил белую, неподвижную, похожую на призрак княжну Регину.
Увидевшись с Фраголой, княжна перестала опасаться за Петруса. Но она знала, что Сальватор — преданный друг, и в эту минуту боялась только за него.
— Вы здесь! — вскричал граф Рапт.
— Разумеется, — холодно отозвалась княжна. — Не вы ли сказали, что я могу присутствовать при вашей встрече?
— Как вы можете пренебрегать своим нежным здоровьем, — возразил граф, — ведь ночь такая морозная! Я скажу молодому человеку всего несколько слов. Ступайте к себе!
— Нет, — отказалась княжна. — Мне всю ночь не давали покоя дурные предчувствия, и ничто на свете не заставит меня покинуть парк в эту минуту.
— Предчувствия, — повторил г-н Рапт и с насмешливым видом пожал плечами. — Вот что значит женщина! По правде говоря, княжна, это безумие! И если, как я вам уже говорил, вы не думаете, что я покушаюсь на жизнь этого молодого человека, то в ваших предчувствиях нет ни крупицы здравого смысла.
— А если я именно так и думаю? — спросила Регина.
— В таком случае, княжна, мне искренне вас жаль: вы обо мне думаете даже хуже, чем я сам о себе думаю.
— Итак, сударь, вы мне клянетесь?..
— Нет, княжна, ничего я не собираюсь обещать. Клятвы существуют для тех, кто хочет их нарушить. А я желаю, чтобы вы полностью положились на меня. Вы намерены остаться в парке и присутствовать при нашем разговоре — хорошо! Я не возражаю, присутствуйте, но издалека. Вы же понимаете, какой жалкий вид я буду иметь рядом с вами и этим молодым человеком. Завернитесь-ка в накидку — здесь очень холодно — и погуляйте в боскете. Долго нам ждать не придется, только что пробило десять; если точность — вежливость королей, она тем более является добродетелью влюбленных.
Граф проводил княжну в боскет, где Сальватор, едва войдя в парк, сразу ее заметил, а сам скрылся в боскете напротив и стал там прогуливаться, а когда увидал того, кого он принимал за Петруса, — спрятался за каштан.
Княжна издали заметила это движение и, смутно догадываясь о его значении, бросилась бежать из боскета навстречу Сальватору.
Она была от него всего в десяти шагах, когда раздался выстрел.
Княжна громко закричала и рухнула наземь.
Пуля графа, попав Сальватору в грудь, отозвалась металлическим звоном.
Однако комиссионер не дрогнул, будто она пролетела от него в нескольких шагах.
Пуля угодила в металлическую бляху комиссионера.
— Решительно, я выбрал удачную профессию, — сказал он, после чего прицелился в графа, несмотря на темноту, в ту самую минуту, как тот вытянул руку, приготовившись разрядить второй пистолет.
Раздался выстрел, граф рухнул на землю, а Сальватор, видя, что он упал, сунул пистолет в карман и направился к аллее, где лежала княжна.
— Судя по его падению, — заметил Сальватор, — граф на некоторое время оставит нас в покое. — Княжна, — вполголоса прибавил он и приподнял ей голову. — Княжна, очнитесь!
Однако она его не слышала.
Он зачерпнул рукой снегу и потер Регине виски. Она постепенно пришла в себя, открыла глаза и, с грустью глядя на Сальватора, спросила:
— Что произошло?
— Ничего, — отвечал молодой человек. — Во всяком случае, ничего такого, что могло бы вас огорчить.
— А выстрел? — спросила Регина, вглядываясь в Сальватора, чтобы узнать, не ранен ли он.
— В меня стрелял тот, кто прятался за деревом, — сказал он, — но я не ранен.
— Это был граф, — живо проговорила Регина; она поднялась, опираясь на руку своего спасителя.
— Я в этом не уверен.
— Нет, это был точно он, — продолжала настаивать княжна.
— В таком случае, мне его жаль, — заметил Сальватор. — Ведь я в него стрелял, а у него на груди нет спасительной бляхи комиссионера, как у меня.
— Вы убили графа? — ужаснулась Регина.
— Понятия не имею, — отвечал Сальватор, — зато я уверен, что попал в него: я видел, как он упал на газон. Если позволите, княжна, я пойду убедиться в его состоянии.
Сальватор торопливо пошел по аллее, в конце которой упал граф Рапт.
Прежде всего Сальватор различил в темноте его лицо, и всегда-то бледное, а теперь и вовсе бескровное — то ли из-за потери крови, толи из-за тусклого света луны. Вокруг него снег был выпачкан кровью.
Он подошел ближе, склонился над графом и, не слыша его дыхания, приложил руку к его груди. Граф был мертв! Пуля угодила в самое сердце.
— Да смилуется Господь над его душой! — философски заметил Сальватор, поднимаясь.
Он снова пошел к княжне.
— Мертв! — коротко сообщил он.
Регина опустила голову.
Вдруг господин высокого роста словно вырос из-под земли и встал между ними, скрестив на груди руки и пристально разглядывая комиссионера и девушку. Он строго спросил:
— Что происходит?
— Отец! — вскричала княжна, напуганная внезапным появлением маршала.
— Господин маршал! — с поклоном произнес Сальватор.
Это действительно был маршал де Ламот-Удан.
Всю предыдущую ночь его слуги не спали.
Два выстрела, прогремевшие у них почти над ухом, не смогли разбудить людей, наверстывавших бессонную ночь.
Только маршал не сомкнул глаз.
Заслышав выстрелы, он вздрогнул и бросился в парк, откуда, как ему показалось, донесся шум.
Он растерялся, застав в столь поздний час и в такой мороз княжну Регину наедине с комиссионером.
Он не мог выразить свое удивление иначе, чем вопросом:
— Что происходит?
Княжна молчала.
Сальватор шагнул маршалу навстречу и, еще раз поклонившись, сказал:
— Если господину маршалу угодно будет меня выслушать, я дам ему объяснения происходящего.
— Говорите, сударь, — строго приказал маршал, — хотя спрашивал я не вас и мне, по меньшей мере, странно видеть вас у себя так поздно и в обществе княжны.
— Отец! — вскрикнула молодая женщина, — вы все узнаете. Но заранее можете быть уверены, что не произошло ничего предосудительного.
— Ну так пусть кто-нибудь из вас говорит! — приказал г-н де Ламот-Удан.
— С вашего позволения, господин маршал, я буду иметь честь дать вам необходимые объяснения.
— Хорошо, сударь, — согласился маршал, — только поскорее! И прежде всего будьте любезны сказать мне, с кем я имею честь говорить.
— Меня зовут Конрад де Вальженез.
— Это вы?.. — пристально вглядываясь в молодого человека, воскликнул маршал де Ламот-Удан.
— Я, господин маршал, — подтвердил Сальватор.
— В этом костюме? — удивился г-н де Ламот-Удан, разглядывая бархатные панталоны и куртку комиссионера.
— Я положу конец вашему удивлению в другой раз, господин маршал. Сегодня же соблаговолите довольствоваться свидетельством княжны, которая давно меня знает.
Маршал повернул голову к молодой женщине и вопросительно на нее посмотрел.
— Отец, — сказала Регина, — позвольте вам представить господина Конрада де Вальженеза как самого преданного и достойного человека, какого я только знаю, не считая вас.
— Говорите же, сударь, — попросил старик, снова обернувшись к Сальватору.
— Господин маршал! — начал тот. — По приказу господина графа Рапта одного из моих друзей пригласили явиться сюда, в этот парк, в десять часов. Моего друга дома не оказалось, и я пришел вместо него. Но перед выходом сюда я, по некоторым признакам, известным княжне, определил, что могу попасть в ловушку. Тогда я взял с собой пистолет и пришел.
— Кому господин Рапт может дать приказание прийти? — перебил его г-н де Ламот-Удан.
— Человеку, который не мог ни подозревать ловушки, ни усомниться в честности графа, господин маршал.
— Отец! — вмешалась принцесса Регина. — Граф силой приказал мне вызвать сюда вечером, не знаю уж с какой целью, господина Петруса Эрбеля.
— А верно: с какой же целью? — спросил маршал.
— Тогда я не знала, зато теперь уверена: чтобы его убить, отец.
— О! — только и произнес возмущенный маршал.
— И я пришел, — продолжал Сальватор, — в условленное время вместо своего друга Петруса. Едва войдя в сад, калитку которого умышленно оставили незапертой, я получил пулю в грудь, вернее, в бляху комиссионера; стрелял человек, которого я разглядел в сумерках. Повторяю, я был вооружен, и, опасаясь повторного нападения, я его опередил.
— И этот человек?.. — с непередаваемым беспокойством спросил г-н де Ламот-Удан. — Этот человек…
— Я не знал, кто это был, господин маршал. Но княжна, которая, как и я, заподозрила ловушку и спряталась в одном из этих боскетов, чтобы следить за происходящим и предупредить несчастье, сказала мне, что это граф Рапт.
— Он! — глухо пробормотал г-н де Ламот-Удан.
— Да, он, господин маршал. Теперь я уверен, что это именно так.
— Он! — в бешенстве повторил маршал.
— Я подошел к нему, — продолжал Сальватор, — в надежде ему помочь. Оказалось, я опоздал, господин маршал: пуля попала в грудь, и граф Рапт умер.
— Умер! Умер! — с величайшим страданием в голосе вскричал маршал. — Умер!.. И убил его не я!.. Что вы наделали? — прибавил он, обращаясь к молодому человеку, и на глаза его навернулись злые слезы.
— Простите, господин маршал, — сказал Сальватор, неверно истолковав переживания маршала. — Богом клянусь, я лишь честно защищал свою жизнь.
Господин де Ламот-Удан словно не слышал его слов. По его щекам текли слезы; от отчаяния он рвал на себе волосы.
— Итак, — прошептал он чуть слышно, будто разговаривая с самим собой, но так, что Регина и Сальватор разобрали его слова, — я был в его руках игрушкой, жертвой обмана целых двадцать лет. Он свел в могилу мою жену, вселил в мое бедное сердце неизбывное отчаяние, украл у меня счастье, опозорил имя, и в минуту расплаты пал от руки другого. Где он? Где?
— Отец! Отец! — закричала Регина.
— Где он? — проревел маршал.
— Отец! — обхватив его руками, повторила Регина. — Вы простудитесь. Уйдем из этого парка! Вернемся в дом!
— А я говорю, что хочу его видеть! Где он? — растерянно озираясь, не успокаивался маршал.
— Умоляю вас, вернемся, отец! — продолжала настаивать Регине.
— Я не твой отец! — прохрипел старик, с силой оттолкнув девушку.
Бедняжка вскрикнула так жалобно, словно прощалась с жизнью.
Она закрыла лицо руками и горько заплакала.
— Господин маршал! — заметил Сальватор. — Княжна права: ночь холодна, и вы можете простудиться.
— Да какое мне до этого дело?! — выкрикнул старик. — Да пусть я окоченею, пускай снег станет моим саваном, пусть под покровом ночи умрет мой позор!
— Во имя Неба, господин маршал, успокойтесь! Такое возбуждение опасно! — увещевал старика Сальватор.
— Да вы разве не видите, что у меня голова горит, кровь закипает в жилах, что у меня лихорадка и близок мой конец?.. Послушайте же меня, как слушают умирающего человека… Вы убили моего врага, я хочу его видеть.
— Господин маршал! — с рыданиями в голосе обратилась к старику несчастная Регина. — Если я не имею права называть вас отцом, то вправе любить вас как дочь. Во имя любви, которую я всегда к вам питала, уйдем подальше от этого страшного места. Вернемся в дом!
— Нет, я сказал! — резко отозвался маршал и снова ее оттолкнул. — Я хочу его видеть. Раз вы не хотите привести меня к нему, я сам пойду и разыщу его.
Он резко развернулся и направился в левый боскет, где мы видели княжну Регину.
Сальватор последовал за ним, поравнялся, взял его за руку и сказал:
— Идемте, господин маршал, я провожу вас.
Они скорым шагом прошли аллею, отделявшую их от трупа; подойдя к тому месту, где тот лежал, старик опустился на одно колено, приподнял голову коченевшего уже тела так, чтобы на нее падал свет луны, и, вглядываясь в мертвое лицо сверкающими, полными неистовой ненависти глазами, прокричал:
— Ты всего-навсего труп! Я не могу ни дать тебе пощечину, ни плюнуть в лицо! Тело твое бесчувственно, из-за твоей неподвижности я не могу утолить жажду мести!
Он снова уронил голову графа на снег, поднялся, взглянул на Сальватора со слезами на глазах.
— О несчастный, и зачем только вы его убили?
— Пути Господни неисповедимы, — строго произнес молодой человек.
Но испытания, выпавшие на долю несчастного старика, оказались для него непосильными. Сначала по всем его членам пробежала дрожь, а затем его стало бить как в ознобе.
— Обопритесь на мою руку, господин маршал, — предложил Сальватор, приблизившись к г-ну де Ламот-Удану.
— Да… Да… — пролепетал тот; он хотел было прибавить что-то еще, но вымолвил нечто нечленораздельное.
Сальватор посмотрел на него. Старик побледнел, его лицо покрылось холодной испариной, глаза закрылись, губы побелели. Молодой человек подхватил его, словно ребенка, на руки и пошел в конец аллеи, где княжна Регина, склонив голову и скрестив на груди руки, ждала, чем кончится эта печальная прогулка.
— Княжна! — сказал Сальватор. — Жизнь маршала в опасности. Проводите меня в его апартаменты.
Они направились к флигелю, где находились комнаты маршала, вошли в спальню и уложили его на диван. Старик был без сознания.
Регина попыталась привести его в чувство, но безуспешно.
Сальватор позвонил камердинеру — тоже тщетно. Как мы уже говорили выше, прислуга спала глубоким сном после ночи, проведенной накануне в хлопотах.
— Пойду разбужу Нанон, — решила княжна.
— Сначала зайдите к себе, сударыня, и принесите соли и уксус, — сказал Сальватор.
Княжна поспешно вышла. Вернувшись с флаконами в руках, она застала Сальватора беседующим с маршалом: благодаря растираниям молодому человеку удалось привести того в чувство.
— Подойдите, — с трудом выговаривая слова, сказал г-н де Ламот-Удан, едва увидев княжну. — Простите, что я был с вами слишком суров, даже жесток. Простите меня, дитя мое. Я так несчастен! Поцелуйте меня!
— Отец! — по привычке назвала его княжна. — Я посвящу свою жизнь тому, чтобы вы забыли о своих страданиях.
— Тебе не придется долго этим заниматься, бедная девочка! — покачал головой маршал. — Как видишь, мне осталось жить всего несколько часов.
— Не говорите так, отец! — вскричала молодая женщина.
Сальватор многозначительно на нее посмотрел, словно хотел сказать: "Оставьте всякую надежду".
Регина вздрогнула и опустила голову, чтобы скрыть брызнувшие из ее глаз слезы.
Старик знаком приказал Сальватору подойти ближе, потому что зрение его начинало слабеть.
— Дайте мне все необходимое для письма, — попросил он едва слышно.
Молодой человек придвинул к постели стол, вынул из бумажника листок, обмакнул перо в чернила и подал маршалу.
Перед тем как взяться за перо, г-н де Ламот-Удан повернулся к княжне и, глядя на нее с бесконечной нежностью, спросил отеческим тоном:
— Ты, конечно, девочка моя, любишь того молодого человека, которому граф Рапт готовил западню?
— Да, — сквозь слезы ответила княжна и покраснела.
— Благословляю тебя! Будь счастлива, дочь моя.
Он обернулся к Сальватору и протянул ему руку:
— Вы рисковали жизнью, спасая друга… Вы достойный сын своего отца. Примите благодарность честного человека!
Маршал вдруг побагровел, его глаза налились кровью.
— Скорее, скорее, — приказал он. — Бумагу!
Сальватор поднес его руку к листу бумаги.
Господин де Ламот-Удан наклонился к столу и написал твердой рукой, что было совершенно неожиданно, учитывая его состояние, следующие строки:
"Прошу никого не винить в смерти графа Ранта. Он убит мною сегодня вечером, в десять часов, за оскорбление, которое я заставил его искупить.
Подписано: маршал де Ламот-Удан".
Казалось, смерть словно только и ждала этого последнего великодушного деяния от благородного человека, после чего завладела им целиком.
Едва дописав до конца, маршал вдруг поднялся, будто подброшенный пружиной, пронзительно вскрикнул и рухнул на диван, сраженный апоплексическим ударом!
На следующий день во всех правительственных газетах сообщалось о том, что маршал не смог пережить жену.
Их похоронили в один день на одном кладбище и в одном склепе.
Что же касается г-на Рапта, то, в соответствии с прошением маршала де Ламот-Удана на имя короля, прилагавшимся к его завещанию, тело графа было отправлено в Венгрию и погребено в деревне Рапт, где граф родился и взял себе имя.
XXVI РАЗМЫШЛЕНИЯ ГОСПОДИНА ЖАКАЛЯ
Можете считать наше мнение парадоксальным, но мы утверждаем: лучшее правительство — то, которое сможет обойтись без министров.
Люди нашего возраста, свидетели политической борьбы и министерских интриг конца 1827 года, если только они помнят о последних вздохах Реставрации, разделят наше мнение. Мы в этом не сомневаемся.
После временного кабинета министров, куда входили г-н маршал де Ламот-Удан и г-н де Маранд, король поручил г-ну де Шабролю составить постоянный кабинет.
Узнав 26 декабря из газет, что г-н де Шаброль отправляется в Бретань, все решили, что кабинет составлен, и с тревогой стали ожидать, когда эту новость опубликуют в "Монитёре". Мы говорим "с тревогой", так как со времени беспорядков 19–20 ноября весь Париж находился в оцепенении, и падение ненавидимого всеми кабинета Виллеля, хотя и было встречено с удовлетворением, не могло ни заставить забыть о прошлом, ни предвещать лучшее будущее. Все партии взволновались, и только что возникла новая партия, заранее призывающая герцога Орлеанского стать опекуном Франции и таким образом спасти королевскую власть от неминуемой опасности.
Однако тщетно все ждали новостей от "Монитёра" 27, 28, 29, 30 и 31 декабря.
"Монитёр" молчал, будто заснул в подражание Спящей красавице. Все надеялись, что он проснется хотя бы 1 января 1828 года; но этого не произошло. Стало лишь известно, что Карл X рассердился на роялистов, ускоривших падение г-на де Виллеля, и вычеркнул одно за другим имена всех кандидатов в кабинет министров, предложенных г-ном де Шабролем, и между прочими — г-на де Шатобриана и г-на де Лабурдоне.
С другой стороны, политики, которых призывали войти в новый кабинет, знали, что г-н де Виллель продолжает оказывать влияние на короля, и не горели желанием ни получить в наследство ненависть, которую оставил по себе бывший председатель Совета, ни стать подставными лицами. Вот почему они наотрез отказались участвовать в подобной комбинации. Этим объясняются затруднения г-на де Шаброля, и мы просим, дорогие читатели, позволения сказать: "Пока будут существовать министры, не будет хорошего правительства".
Наконец 2 января (expectata dies[38]) было объявлено, что гора вот-вот родит, — иными словами, что г-ну де Шабролю удалось составить кабинет министров.
Кризис продолжался два дня, 3–4 января, и, судя по выражению отчаяния на лицах придворных, — кризис страшнейший.
Вечером 4-го распространился слух о том, что новый кабинет министров, представленный г-ном де Шабролем, окончательно утвержден королем.
И действительно, в "Монитёре" от 5 января был опубликован ордонанс, датированный 4-м числом, в первой статье которого перечислялись следующие имена:
господин Порталис — министр юстиции;
господин де Ла Ферроне — министр иностранных дел;
господин де Ко — военный министр (назначение на вакантные должности в армии находится в ведении дофина);
господин де Мартиньяк — министр внутренних дел, из компетенции которого исключаются вопросы торговли и промышленности и передаются в ведение комитета по торговле и колониям;
господин де Сен-Крик — председатель высшего совета по торговле и колониям, в звании государственного секретаря;
господин Руа — министр финансов и так далее.
Этот кабинет министров, сформированный с единственной целью успокоить общество, посеял недоверие и страх во всех партиях, ведь он оказался лишь подправленным предыдущим кабинетом, его тенью. Господа де Виллель, Корбьер, Пейроне, де Дама и де Клермон-Тоннер выходили, разумеется, из игры. Но и господа де Мартиньяк, де Ко и де Ла Ферроне, принадлежавшие к администрации: один — как государственный советник, другой — как директор одной из служб военного министерства, третий — как посол в Санкт-Петербурге, — были людьми далеко не новыми и, похоже, ждали только удобного случая, чтобы г-н де Виллель снова стал официальным главой правительства. "Кабинету не хватает достаточно убедительной причины для существования, — говорили либералы, — он рожден нежизнеспособным".
Была предпринята попытка удовлетворить недовольных, сменив префекта полиции г-на Делаво и поставив на его место г-на де Беллема, королевского прокурора в Париже. Дошли даже до того, что распустили полицейское управление при министерстве внутренних дел, что повлекло за собой отставку г-на Франше. Но эти меры, настоятельно необходимые для общественного спокойствия, не прибавили новому кабинету министров сил и не помогли ему просуществовать дольше.
Одним из тех, кто внимательно следил за попытками, колебаниями, затруднениями его величества Карла X и г-на де Шаброля, был г-н Жакаль.
После увольнения г-на Делаво г-н Жакаль неизбежно должен был последовать за своим патроном.
И хотя роль, которую он играл в префектуре полиции, не имела большого значения с точки зрения избранного правительством нового политического пути и не могла серьезно влиять на него, г-н Жакаль, прочитав в "Монитёре" ордонанс, предписывавший г-ну де Беллему возглавить префектуру полиции, меланхолически повесил голову и глубоко задумался о тщете земной жизни.
Он предавался невеселым мыслям, когда секретарь пришел доложить, что новый префект, вот уже час как устроившийся в кабинете, просит г-на Жакаля к себе.
Господин де Беллем, человек неглупый — впоследствии он доказал это таким изобретением, как срочное постановление, выносимое председателем суда, — опытный законник и потому глубокий философ, с первых слов понял, с кем имеет дело в лице г-на Жакаля, и если и притворился на минуту, что собирается лишить его места, то не для того, чтобы его напугать, а дабы обеспечить себе раз и навсегда преданность начальника полиции.
Он давно его знал, и ему было известно, что этот плодотворный ум — неистощимый кладезь.
Он поставил г-ну Жакалю лишь одно условие сохранения должности: умолял его исполнять свои обязанности как подобает человеку порядочному и умному.
— В тот день, — сказал префект, — когда в полиции будут работать умные люди, воры во Франции переведутся, а когда полицейские перестанут строить баррикады, не будет и бунтовщиков в Париже.
Господин Жакаль, прекрасно поняв, что новый префект намекает на ноябрьские беспорядки, организованные самим начальником полиции, опустил голову и смущенно покраснел.
— Прежде всего советую вам, — продолжал г-н де Беллем, — как можно скорее вернуть на каторгу этих висельников, что затопили двор префектуры. Я согласен, что для приготовления заячьего рагу необходим заяц; однако никто не убедит меня в том, что для отлавливания воров необходимы каторжники. Я согласен с вами, что это средство может казаться действенным, но оно небезупречно, а по-моему, так даже и опасно. Прошу вас как можно скорее произвести отбор среди своих людей и преступников без лишнего шума вернуть туда, откуда они прибыли.
Господин Жакаль полностью согласился с предложением нового префекта; он заверил его в своем усердии, а также в преданности, попрощался и, почтительно кланяясь, вышел.
Вернувшись в свой кабинет, он снова сел в кресло, протер очки, вынул табакерку и набил табаком нос. Потом, скрестив и ноги и руки, глубоко задумался.
Сразу же оговоримся: тема его новых размышлений была гораздо веселее, чем прежняя, какие бы печальные последствия эти размышления ни сулили его ближнему.
Вот о чем он думал:
"Да, я так и подозревал: новый префект — положительно умница. Доказательство тому — он меня оставил, хотя знает, что кабинет министров пал не без моего участия… В конце концов, может, именно поэтому и оставил… Итак, я снова крепко стою на ногах, ведь после упразднения полицейского управления при министерстве внутренних дел и отставки господина Франше я становлюсь еще более важной фигурой. С другой стороны, он почти разгадал мои намерения относительно достойных лиц, постоянно толкущихся во дворе префектуры. Правда, я причиню этим честным людям некоторую неприятность. Бедный Карманьоль! Несчастный Мотылек! Горемыка Овсюг! Бедняга Стальной Волос! А уж о Жибасье я и не говорю! Тебя, дорогой, мне жалко больше всех, ведь ты сочтешь меня неблагодарным. А что прикажешь делать? Habent sua fata libelli![39] Так уж написано. Иными словами: нет такой хорошей компании, которую не пришлось бы в конце концов покинуть".
С этими словами г-н Жакаль, пытаясь справиться с волнением, охватившим его в результате печальных размышлений, снова достал табакерку и с шумом втянул вторую понюшку табака.
— В конечном счете, — философски заметил он, поднимаясь, — наглец получит по заслугам. Я помню, он вчера просил моего согласия на брак. Но никогда Жибасье не будет домоседом. Он создан для больших дорог, и, я полагаю, дорога из Парижа в Тулон подойдет ему больше, чем путь в царство Гименея. Как-то он воспримет свое новое положение?..
Господин Жакаль в задумчивости дернул шнур звонка.
Появился дежурный.
— Пригласите Жибасье, — приказал начальник полиции. — А если его нет, пусть придет Мотылек, Карманьоль, Овсюг или Стальной Волос.
Когда дежурный вышел, г-н Жакаль нажал кнопку, почти незаметную в углу комнаты. Спустя мгновение на пороге потайной двери, скрытой портьерой, появился суровый полицейский в штатском.
— Входите, Голубок, — пригласил г-н Жакаль.
Человек с неприветливой физиономией, но нежным именем подошел ближе.
— Сколько у вас сейчас человек? — спросил г-н Жакаль.
— Восемь, — отвечал Голубок.
— С вами вместе?
— Нет, со мной будет девять.
— Ребята крепкие?
— Мне под стать, — отозвался Голубок таким устрашающим баритональным басом, что сомневаться в его незаурядной силе и энергии не приходилось, если только о силе человека можно судить по голосу.
— Прикажите им подняться, — продолжал г-н Жакаль, — и все вместе ждите в коридоре за дверью.
— С оружием?
— Да. Как только услышите звонок, входите сюда без стука и прикажите человеку, который здесь окажется, следовать за вами. В коридоре вы передадите его четверым своим товарищам, пусть препроводят его в нашу тюрьму предварительного заключения. Когда арестованный окажется в надежном месте, пусть ваши люди снова поднимаются и ждут в коридоре на прежнем месте до тех пор, пока я снова не позвоню и не сдам другого арестанта. И так далее, пока я не отменю приказ. Вы меня поняли?
— Отлично понял! — отвечал Голубок. — Отлично! — повторил он, выпятив грудь, как человек, гордый собственной понятливостью.
— А теперь, — строго сказал г-н Жакаль, — должен вас предупредить: за арестованных вы отвечаете головой.
В эту минуту в дверь кабинета постучали.
— Это, вероятно, один из ваших будущих арестантов. Ступайте скорее за своими людьми.
— Бегу! — рявкнул Голубок, одним прыжком выскочив в коридор.
Господин Жакаль опустил за ним портьеру, уселся в кресло и сказал:
— Войдите!
Дежурный ввел Овсюга.
XXVII РАСЧЕТ
Поклонник дамы, сдававшей внаем стулья в церкви святого Иакова, долговязый и бледный под стать Базилю, степенно вошел в кабинет, кланяясь г-ну Жакалю, словно главному алтарю в церкви.
— Вы меня вызывали, благороднейший хозяин? — спросил он скорбным голосом.
— Да, Овсюг, вызывал.
— Чем я могу иметь честь быть вам полезным? Вы знаете, что моя жизнь в вашем распоряжении.
— Это мы сейчас увидим, Овсюг. Прежде скажите, был ли у вас повод для недовольства мною с тех пор, как вы на службе?
— О Всевышний Господь! Никогда, достойнейший хозяин! — поспешил заверить елейным голосом любовник Барбетты.
— А я, Овсюг, имею веское основание быть вами недовольным.
— Дева Мария! Неужели это возможно, добрый мой хозяин?
— Более чем возможно, Овсюг: так оно и есть, и это доказывает, что вы оказались неблагодарным.
— Пусть Бог, который меня слышит, — медовым голосом возразил лицемер, — ниспошлет мне смерть, если я хоть раз забыл о ваших милостях.
— Вот именно, Овсюг, я боюсь, что вы их забыли. Напомните-ка мне о них, дабы я убедился, что у вас хорошая память.
— Добрейший мой хозяин! Неужели, по-вашему, я могу забыть, как меня арестовали на улице Святого Иакова-Высокий порог — у малой церковной двери, после того как я прихватил серебряный крест и золоченый потир; и быть бы мне на каторге, если бы не ваша отеческая забота, благодаря которой я выпутался из этой скверной истории.
— С того дня, — сказал г-н Жакаль, — я приобщил вас к службе. Как же вы отплатили за эту услугу?
— Однако, благороднейший хозяин… — перебил его Овсюг.
— Не прерывайте меня! — строго прикрикнул на него г-н Жакаль. — Я все знаю. Вот уже полгода вы работаете на отца Ронсена из Конгрегации.
— Я действую в интересах нашей святой Церкви! — набожно выговорил Овсюг, с блаженным видом устремив взгляд к потолку.
— Странно вы понимаете ее интересы, Овсюг! — с притворным возмущением воскликнул г-н Жакаль. — Ведь отец Ронсен и его Конгрегация утянули за собой в пропасть господина де Виллеля, а тот — кабинет министров! Таким образом, вы, несчастный человек, сами того не зная, — хотелось бы в это верить! — неизбежно стали возмутителем общественного порядка и, не подозревая того, пошатнули трон его величества.
— Возможно ли это? — растерялся Овсюг, уставившись на г-на Жакаля.
— Вы, разумеется, слышали, что кабинет министров сменился этим утром? Знайте же, несчастный, что вы явились одной из причин этой административной революции. Вас объявили опасным преступником, и я решил, пока в столице не утихнет шум, поместить вас в надежное место, где вы могли бы спокойно собраться с мыслями.
— Ах, добрейший мой хозяин! — вскричал Овсюг, бросаясь г-ну Жакалю в ноги. — Клянусь Богом Всемогущим, что ноги моей не будет в Монруже.
— Слишком поздно! — возразил г-н Жакаль, поднимаясь и нажимая кнопку звонка.
— Смилуйтесь, добрейший хозяин! Смилуйтесь! — взвыл Овсюг, заливаясь горькими слезами.
Вошел Голубок.
— Смилуйтесь! — повторил Овсюг, вздрогнув при виде непреклонного полицейского: он знал, в каких случаях начальник прибегал к помощи Голубка.
— Слишком поздно, — сурово проговорил г-н Жакаль. — Встаньте и следуйте за этим человеком.
Овсюг заглянул в недовольное лицо г-на де Жакаля и, понимая, что спорить бесполезно, последовал за полицейским, сложив руки, как и подобало мученику.
Когда Овсюг вышел, г-н Жакаль снова позвонил.
Вошел дежурный и доложил о Карманьоле.
— Пусть войдет, — кивнул г-н Жакаль.
Провансалец не вошел, а влетел в кабинет.
— Что вам угодно, патрон? — нежным, как флейта, голосом спросил он.
— Сущие пустяки, Карманьоль, — отвечал г-н Жакаль. — Сколько за вами числится обычных краж?
— Тридцать четыре: ровно столько, сколько мне лет, — весело сообщил Карманьоль.
— А сложных, я хочу сказать — со взломом?
— Двенадцать: сколько месяцев в году, — в том же тоне отвечал марселец.
— А покушений на убийство?
— Семь: сколько дней в неделе.
— Вы, стало быть, — подвел итог г-н Жакаль, — тридцать четыре раза заслужили тюрьму, двенадцать раз каторгу и семь раз Гревскую площадь. Итого — пятьдесят три более или менее неприятных приговора. Я правильно сосчитал?
— Все верно, — отвечал беззаботный Карманьоль.
— Вот что, мой добрый друг! О ваших приключениях начинают поговаривать в городе, и я решил на время отправить вас в ссылку.
— В какую часть света? — беспечно спросил Карманьоль.
— Я думаю, вам это должно быть безразлично.
— Да, лишь бы это было не на берегу моря, — отвечал провансалец, смутно начиная догадываться о том, что г-н Жакаль хочет ему предложить туманный Брест или солнечный Тулон.
— Ах, умница Карманьоль, вы, к сожалению, попали в точку: я выбрал для вас живописное местечко, хотя вам оно, кажется, не по душе.
— Господин Жакаль! — сказал, силясь улыбнуться, шутник-марселец. — Уж не вздумалось ли вам меня попугать?
— Вас? Пугать? Дорогой Карманьоль! — удивленным тоном спросил г-н Жакаль. — Разве в моих правилах пугать преданных слуг вроде вас?
— Если я правильно понимаю, — произнес то ли в шутку, то ли всерьез провансалец, — вы мне предлагаете сыграть в каторгу?
— Вы удачно выбрали словцо, изобретательный Карманьоль. Именно сыграть в каторгу. Но вначале я назову ставку. Вы сирота?
— С рождения.
— У вас нет ни друзей, ни семьи, ни родины? Я дам вам и родину, и семью, и друзей. На что же вам жаловаться?
— Скажите прямо, — решительно спросил марселец. — Вы хотите послать меня в Рошфор, Брест или Тулон?
— Выбор я предоставляю вам; скажите, какое из этих трех уединенных мест вам больше нравится. Но поймите, умница Карманьоль: я отправляю вас в такую даль не за ваши грехи, а чтобы с пользой употребить ваше старание, а также верность.
— Не понимаю, — признался провансалец, не улавливая, куда клонит г-н Жакаль.
— Сейчас объясню понятнее, горячая вы голова, Карманьоль. Вы, разумеется, знаете, как тщательно охрана следит за господами каторжниками в Бресте или Тулоне. Это надежный и весьма действенный способ сохранить порядок в исправительных заведениях такого рода.
— Понимаю, — слегка нахмурившись, сказал марселец. Вы лаете мне повышение: из шпика превращаете в "наседку"?
— Это ваши собственные слова, прозорливый Карманьоль.
— Я думаю, — погрустнел провансалец, — что вы слышали, как жестоко мстят заключенные доносчикам.
— Знаю, — подтвердил г-н Жакаль, — если эти доносчики — ослы. Договоримся так: не будьте ослом, станьте лисом.
— А сколько времени может занять это чрезвычайное поручение? — жалобно спросил Карманьоль.
— Сколько необходимо для того, чтобы заглушить шум, поднявшийся с некоторых пор вокруг вашего имени. Поверьте, что долго я без вас не протяну.
Карманьоль опустил голову и задумался. Помолчав, он спросил:
— Вы по-настоящему предлагаете? Всерьез?
— Как нельзя серьезнее, мой добрый друг, и я вам это докажу.
Господин Жакаль снова нажал кнопку потайного звонка. И опять появился Голубок.
— Проводите этого господина, — приказал г-н Жакаль полицейскому, указав на Карманьоля, — куда я вам сказал и со всеми положенными знаками внимания.
— Да ведь Голубок отведет меня в тюрьму! — вскричал несчастный Карманьоль.
— Несомненно. Ну и что? — спросил г-н Жакаль, скрестив руки и строго посмотрев пленнику в глаза.
— Ах, простите, — извинился провансалец, поняв значение этого взгляда. — Я думал, что это была шутка.
Он повернулся к Голубку, как человек, уверенный в том, что очень скоро улизнет с каторги, и сказал:
— Ведите меня!
— Этот Карманьоль слишком игрив для своего положения, — пробормотал г-н Жакаль, презрительно наблюдая за тем, как уходит марселец.
В третий раз дернув шнур звонка на камине, он снова сел в кресло. Вошедший дежурный доложил о Мотыльке и Стальном Волосе, ожидавших в коридоре своей очереди.
— Кто из них проявляет больше нетерпения? — спросил г-н Жакаль.
— Обоим не терпится войти, — отвечал секретарь.
— Тогда введите обоих.
Дежурный вышел и спустя несколько мгновений вернулся вместе с Мотыльком и Стальным Волосом.
Стальной Волос был великаном, Мотылек — карликом.
Мотылек был тщедушен и безбород; у коренастого Стального Волоса были огромные усы.
Разницу между ними подчеркивало то, что Стальной Волос был меланхоличен, как Овсюг, а Мотылек — так же жизнерадостен, как Карманьоль.
Поспешим сказать, что Стальной Волос был родом из Эльзаса, а Мотылек — из Жиронды.
Первый поклонился г-ну Жакалю, согнувшись пополам; второй проделал скорее акробатический трюк.
Господин Жакаль едва заметно улыбнулся, взглянув на этот дуб и это деревце.
— Стальной Волос, — заговорил он, — и вы, Мотылек, отвечайте: что вы делали в памятные дни девятнадцатого и двадцатого ноября прошлого года?
— Я, — отвечал Стальной Волос, — перетащил на улицу Сен-Дени столько повозок, камней, балок, сколько мне было поручено.
— Хорошо, — произнес г-н Жакаль. — А вы, Мотылек?
— Я, — с вызовом сказал Мотылек, — перебил, как вы и приказали, ваше превосходительство, почти все окна на этой улице.
— Дальше, Стальной Волос? — продолжал г-н Жакаль.
— Дальше я с помощью нескольких верных друзей построил все баррикады в квартале Рынка.
— А вы, Мотылек?
— Я, — отвечал тот, к кому он обращался, — хлопал перед носом у проходивших мимо буржуа петардами, которыми удостоили меня снабдить вы, ваше превосходительство.
— И все? — спросил г-н Жакаль.
— Я крикнул: "Долой кабинет министров!", — сказал Стальной Волос.
— А я: "Долой иезуитов!" — прибавил Мотылек.
— Что же потом?
— Потом мы преспокойно ушли, — сказал Стальной Волос и посмотрел на своего друга.
— Как мирные буржуа, — подтвердил Мотылек.
— Итак, — обратился г-н Жакаль к обоим разом, — вы не помните, что совершили нечто выходящее за рамки полученного от меня приказа?
— Абсолютно ничего, — возразил великан.
— Ничего абсолютно, — повторил карлик, посмотрев в свою очередь на товарища.
— Хорошо, я освежу вашу память, — заметил г-н Жакаль и придвинул к себе толстую папку.
Он вынул из нее двойной листок бумаги и положил его перед собой на стол, торопливо пробежав глазами.
— Из этого донесения, приложенного к вашему досье, следует, что вы: во-первых, в ночь с девятнадцатого на двадцатое ноября под видом того, что помогаете женщине, которой стало плохо, обчистили лавочку ювелира с улицы Сен-Дени.
— Ох! — ужаснулся Стальной Волос.
— Ox! — возмутился Мотылек.
— Во-вторых, — продолжал г-н Жакаль, — в ночь с двадцатого на двадцать первое ноября вы оба при помощи отмычек, а также Барбетты, сожительницы сьёра Овсюга, вашего собрата, проникли к меняле с той же улицы и украли сардинских луидоров, баварских флоринов, прусских талеров, как и английских гиней, испанских дублонов и французских банковских билетов на сумму в шестьдесят три тысячи семьсот один франк и десять сантимов, не учитывая курсовой разницы.
— Это оговор, — заметил Стальной Волос.
— Наглая ложь! — прибавил Мотылек.
— В-третьих, — продолжал г-н Жакаль, словно не замечая возмущения пленников, — в ночь с двадцать первого на двадцать второе ноября вы вместе со своим другом Жибасье совершили вооруженное нападение между Немуром и Шато-Ландоном на почтовую карету, в которой ехали один англичанин и его леди. Приставив пистолет к горлу форейтора и курьера, вы ограбили карету, а в ней было двадцать семь тысяч франков! И уж только так, для памяти, скажу о цепочке и часах англичанина, а также о кольцах и безделушках англичанки.
— Это несправедливо! — вскричал эльзасец.
— Как есть несправедливо! — поддержал уроженец Бордо.
— Наконец, в-четвертых, — продолжал, не отвлекаясь, г-н Жакаль, — чтобы больше не останавливаться на разнообразных ваших проказах с той ночи вплоть до тридцать первого декабря, вы, верно, для того чтобы на славу отпраздновать начало года, первого января тысяча восемьсот двадцать восьмого года погасили все фонари в коммуне Монмартра и обчистили, пользуясь темнотой, всех запоздалых прохожих, забрав у кого кошелек, у кого часы. Число жалоб достигло тридцати девяти.
— О! — вздохнул великан.
— О! — простонал карлик.
— По этим соображениям, — продолжал г-н Жакаль официальным тоном, — учитывая, что, несмотря на ваши запирательства, опровержения, возмущения и другие кривляния, я считаю очевидным и доказанным, что вы грубо злоупотребили доверием, которое я вам оказал; учитывая также, что, грабя всех подряд, вы вели себя не как серьезные и честные агенты полиции, а как обыкновенные воры; на основании изложенного вам предлагается безотлагательно пройти в соседний кабинет, в котором знакомый вам человек по имени Голубок арестует вас и проводит в надежное место, где вы будете дожидаться, пока я не придумаю, как положить конец вашей распущенности.
Господин Жакаль произнес все это с хладнокровнейшим видом и позвонил Голубку; тот появился в третий раз и огорчился при виде опечаленных Стального Волоса и Мотылька.
Но, как солдат, свято исполняющий приказ, он сейчас же подавил вздох, по знаку г-на Жакаля взял великана под одну руку, карлика — под другую и повел, а вернее, потащил их к Карманьолю и Овсюгу.
Наступила небольшая пауза.
Арест этой четверки не взволновал и не заинтересовал г-на Жакаля. Конечно, сообразительный Карманьоль был ему до известной степени симпатичен и его потеря стоила сожаления. Но он основательно знал марсельца: ему было известно, что так или иначе (провансалец был из тех каторжников, что доживают до восьмидесяти лет), рано или поздно, но он выпутается.
Что касается остальных, они не были даже винтиками в административной машине г-на Жакаля. Они скорее наблюдали за ее работой, чем помогали работать. Овсюг был лицемер, Стальной Волос — хвастун. Мотылек с его легкостью чешуекрылого, чье имя он носил, был лишь бледной и плохой копией Карманьоля.
Нетрудно себе представить, что дальнейшая судьба этих персонажей не очень интересовала философа Жакаля.
Чего, в самом деле, стоили эти низшие существа рядом с неоспоримым и неоспариваемыми преимуществами Жибасье?
Жибасье! Агент-феникс, rarа avis[40] — олицетворение шпика, человек непредсказуемый, неутомимый, способный к перевоплощениям не хуже индийского бога!
Вот о чем размышлял начальник тайной полиции, выпроводив Стального Волоса с Мотыльком и ожидая Жибасье.
— Ну, надо — так надо! — пробормотал он.
Позвонив дежурному, он опять сел в кресло и закрыл лицо руками.
Дежурный ввел Жибасье.
В этот день Жибасье выглядел франтом: на его ногах красовались шелковые чулки, на руках — белые перчатки. На порозовевшей физиономии радостно сияли обыкновенно тусклые глаза.
Господин Жакаль поднял голову и поразился пышности его костюма и необычному выражению лица.
— У вас сегодня свадьба или похороны? — спросил он.
— Свадьба, дорогой господин Жакаль! — отозвался Жибасье.
— Ваша собственная, может быть?
— Не совсем, дорогой господин Жакаль. Вы же знаете мою теорию брака. Впрочем, это почти так, — самодовольно прибавил он. — Невеста — моя старая подружка.
Господин Жакаль набил нос табаком, будто удерживаясь от замечаний, с которыми собирался обратиться к Жибасье по поводу его теории относительно женщин.
— Имею ли я удовольствие знать мужа? — помолчав немного, спросил он.
— Вы его знаете, по крайней мере, понаслышке, — отвечал каторжник. — Это мой тулонский приятель, с которым мы так ловко сбежали с каторги: ангел Габриель.
— Помню, — покачал головой г-н Жакаль, — вы мне рассказывали эту историю на дне Говорящего колодца, откуда я имел удовольствие вас вытащить. Замечу, между прочим, что это мне стоило насморка, от которого я до сих пор еще не отделался.
Будто желая придать своим словам больше веса, г-н Жакаль закашлялся.
— Хороший кашель, — заметил Жибасье, — не сухой, — прибавил он в утешение. — Один из моих предков умер в сто семь лет, удирая с шестого этажа вот с таким же точно кашлем.
— Кстати, о побеге, — ухватился за его слова г-н Жакаль. — Вы никогда мне подробно не рассказывали о своем; я знаю в общих чертах, что вам с ангелом Габриелем помог санитар, но чтобы его подкупить, необходимы были деньги. Где вы их взяли? Ведь не от каторжных трудов у вас завелись денежки?
Жибасье из розового стал багровым.
— Вы краснеете, — с удивлением отметил г-н Жакаль.
— Простите, господин Жакаль, — сказал каторжник, — но мне пришло в голову одно из самых неприятных воспоминаний моей бурной жизни, а потому я не могу удержаться и краснею.
— Неприятное воспоминание о каторге? — спросил г-н Жакаль.
— Нет, — отвечал Жибасье, нахмурившись. — Я вспомнил о своем побеге, вернее, о таинственной даме, которая мне помогла.
— Фу! — произнес г-н Жакаль, бросив на Жибасье презрительный взгляд. — Это может навсегда отбить охоту к прекрасному полу.
— Именно эта таинственная дама, — продолжал каторжник, словно не замечая презрительного выражения своего патрона, — и вышла сегодня замуж за ангела Габриеля.
— А ведь вы меня уверяли, Жибасье, — строго заметил начальник полиции, — что этот каторжник за границей.
— Это верно, — с некоторой гордостью отвечал Жибасье. — Он ездил просить согласия своих родных и получить бумаги.
— Вас, кажется, арестовали вместе?
— Да, дорогой господин Жакаль.
— Как фальшивомонетчиков?
— Будьте снисходительны, благородный патрон. Деньги подделывал ангел Габриель, я же невежествен по части металлургии.
— Будьте и вы снисходительны, дорогой господин Жибасье: я путаю поддельные деньги с подделанной подписью.
— Это совсем разные вещи, — серьезно заметил Жибасье.
— Если память мне не изменяет, начальник тулонской каторги получил однажды от министра юстиции папку с неким личным делом. В нем имелись все документы за всеми официальными подписями, необходимые для освобождения одного каторжника. Эти документы исходили от вас, не так ли?
— Это было сделано для освобождения ангела Габриеля, дорогой господин Жакаль. Это один из самых филантропических поступков моей непутевой жизни, и я бы скромно промолчал, если бы вы не заставили меня в нем признаться.
— Ну что вы, это еще пустяки, — продолжал г-н Жакаль. — Я не помню, за что вы угодили на каторгу в третий раз? Будьте добры освежить мою память.
— Понимаю, — сказал каторжник, — вы решили испытать мою совесть и ждете от меня полной исповеди.
— Совершенно верно, Жибасье, если, конечно, вы не видите в этом признании какого-нибудь серьезного препятствия…
— Отнюдь, — возразил Жибасье. — У меня тем меньше оснований для сомнения, что вам довольно перечитать газеты того времени, и вы все будете знать.
— Начинайте.
— Было это в тысяча восемьсот двадцать втором или двадцать третьем году, я уж теперь точно не помню.
— Это и не обязательно.
— Год выдался урожайный: никогда еще так не золотились хлеба, никогда еще так не зеленели виноградники.
— Позвольте вам заметить, Жибасье, что хлеб и виноград не имеют к делу ровно никакого отношения.
— Я только хотел сказать, дорогой господин Жакаль, что жара в тот год стояла страшная. Я три дня как сбежал с брестской каторги и прятался в одном из ущелий, опоясывающих побережье Бретани; у меня не было ни пищи, ни воды; внизу подо мной несколько цыган в лохмотьях обсуждали мой побег и говорили о ста франках, обещанных за мою поимку. Вам известно, что каторга для этих кочующих таборов — щедрый кормилец. Они питаются дохлой рыбой, которую выбрасывает море, и живут охотой на каторжников. Цыгане хорошо знают непроходимые леса, узкие тропки, глубокие ущелья, одинокие лачуги, где сбежавший каторжник будет искать приюта. С первым же пушечным выстрелом, возвещающим о побеге, цыгане вылезают словно из-под земли с палками, веревками, камнями, ножами и пускаются в погоню со злорадством и жадностью, свойственными всей их породе.
И вот я скитался уже третий день, как вдруг вечером прогремел пушечный выстрел, сообщивший о втором побеге. И сейчас же вслед за выстрелом — суматоха в цыганском таборе. Каждый вооружается чем попало и пускается в погоню за моим несчастным товарищем, а я остаюсь висеть на скале, как античный Прометей, которому не дают покоя два стервятника: голод и жажда.
— Ваш рассказ захватывающе интересен, Жибасье, — заметил г-н Жакаль с непоколебимым хладнокровием, — продолжайте.
— Голод, — продолжал Жибасье, — похож на Гузмана: он не знает преград. В два прыжка я очутился на земле, в три скачка — в долине. В нескольких шагах я заметил хижину; в слуховом окошке теплился огонек. Я собирался постучать и спросить воды, хлеба, как вдруг подумал, что там живет какой-нибудь цыган или же крестьянин, который непременно меня выдаст. Я колебался, но скоро решение было принято. Я постучал в дверь хижины рукояткой ножа, решившись в случае угрозы дорого продать свою жизнь.
"Кто там?" — спросил надтреснутый старушечий голос; судя по выговору это была цыганка.
"Бедный путник, который просит лишь стакан воды да кусок хлеба", — отвечал я.
"Ступайте своей дорогой", — выкрикнула старуха и захлопнула окошко.
"Добрая женщина, сжальтесь: хлеба и воды!" — взмолился я.
Старуха молчала.
"Ну, сама виновата!" — сказал я и мощным ударом ноги вышиб дверь низенького помещения, служившего входом в хижину.
Заслышав шум упавшей двери, на верху лестницы появилась старая цыганка с лампой в руке. Она поднесла правую руку к лампе, вглядываясь в мое лицо, но так ничего и не увидела и дрогнувшим голосом спросила: "Кто там?"
"Бедный путник", — отозвался я.
"Погоди, — спускаясь по лестнице с проворством, удивительным для ее лет, сказала она. — Вот погоди, я тебе покажу путника!"
Видя, что я смогу без труда справиться с этой старой колдуньей, я бросился к хлебному ларю и, увидев кусок черного хлеба, схватил его и с жадностью стал есть.
В это мгновение цыганка ступила на землю.
Она пошла прямо на меня и, толкнув плечом, попыталась выставить за дверь.
"Умоляю вас, дайте мне напиться", — сказал я, заметив в глубине комнаты глиняный кувшин.
Но она в ужасе отпрянула и издала душераздирающий возглас, похожий на крик совы, когда разглядела мой костюм.
На ее вопль появилось еще одно лицо: сверху на лестнице показалась высокая хрупкая девушка лет шестнадцати-семнадцати.
"Что такое, матушка?" — встревожилась она.
"Каторжник!" — взвыла старуха, тыча в меня пальцем.
Девушка спустилась, вернее, спрыгнула вниз и бросилась на меня, как дикий зверь, прежде чем я успел сообразить, что происходит. С силой, которую невозможно было в ней предположить, она обхватила меня сзади за шею и опрокинула на пол с криком: "Матушка!"
Мать накинулась, словно шакал, и, упершись мне коленом в грудь, крикнула изо всех сил: "На помощь! На помощь!"
"Пустите меня!" — прохрипел я, пытаясь вырваться из рук этих фурий.
"На помощь! На помощь!" — кричали мать и дочь.
"Замолчите и выпустите меня!" — зычным голосом повторил я.
"Каторжник! Каторжник!" — еще сильнее надрывались они.
"Замолчите вы или нет?!" — вскричал я, схватив старуху за горло и опрокинув ее на спину, после чего сверху оказался я. Девушка прыгнула на меня, запрокинула мою голову (похоже, это был ее излюбленный прием) и ухватила зубами мое ухо.
Я увидел, что пора кончать с этими взбесившимися фуриями. С минуты на минуту могли явиться их отцы, братья или мужья. Я крепко обхватил руками шею старухи и, судя по предсмертному хрипу, понял, что больше она не закричит.
Тем временем девушка продолжала кусаться.
"Пустите или я вас убью!" — пригрозил я.
Но то ли не понимая моего наречия, то ли не желая его понимать, она с такой кровожадностью впилась в мое ухо, что мне пришлось выхватить нож. Я с силой вонзил лезвие по самую рукоятку в ее левую грудь.
Она упала.
Я с жадностью набросился на кувшин с водой и стал пить…
— Продолжение мне известно, — сказал г-н Жакаль, все больше хмурясь, по мере того как рассказчик приближался к страшной развязке своей жуткой истории. — Вас арестовали неделю спустя и препроводили в Тулон, и вы избежали смертной казни по милости одного их тех случаев, в которых явно видна рука Провидения.
Наступила тишина. Господин Жакаль впал в глубокую задумчивость.
Жибасье, несмотря на нарядный костюм, становился все более угрюмым по мере того, как он рассказывал. Он начал задаваться вопросом, по какому поводу патрон заставил его пересказывать историю, которую знал уж во всяком случае не хуже Жибасье.
Как только его посетила эта мысль, он спросил себя, какой интерес мог иметь начальник полиции в этом суде совести. Он не то что бы догадался об истинной причине, но почувствовал неладное.
Жибасье подвел итоги и, покачав головой, сказал себе:
"Дьявольщина! Плохи мои дела!"
Его укрепила в этой мысли задумчивая поза г-на Жакаля, который сидел, склонив голову и нахмурившись.
Вдруг он встрепенулся, провел рукой по лбу, будто отгоняя мрачные мысли, с состраданием посмотрел на каторжника и сказал:
— Послушайте, Жибасье, я не хочу омрачать вам праздник упреками, которые, без сомнения, показались бы вам сегодня неуместными. Отправляйтесь на свадьбу к ангелу Габриелю, дружок, повеселитесь от души… Я в ваших же интересах хотел вам сказать нечто чрезвычайно важное, но, принимая во внимание братский банкет, я откладываю дело до завтра. Кстати, дорогой Жибасье, где празднуют свадьбу?
— В "Синих часах", дорогой господин Жакаль.
— Превосходная там кухня, друг мой. Веселитесь как следует, а завтра — за дело.
— В котором часу? — спросил Жибасье.
— В полдень, если вы успеете выспаться.
— В полдень, минута в минуту! — с поклоном отозвался каторжник и направился к выходу, удивленный и обрадованный тем, что беседа, так неудачно начавшаяся, так хорошо закончилась.
На следующий день, минута в минуту, как он сам сказал, Жибасье вошел в кабинет к г-ну Жакалю.
На этот раз он был одет просто, а выглядел бледным. Внимательно в него вглядевшись, наблюдательный человек заметил бы глубокие морщины, залегшие у него на лбу, и черные круги под глазами — следы бессонной и тревожной ночи.
Господин Жакаль не преминул все это заметить и не ошибся относительно причин, вызвавших бессонницу каторжника.
Ведь после праздничного ужина бывают танцы, во время танцев — пунш, после пунша наступает оргия, а она Бог знает до чего может довести.
Жибасье аккуратно исполнил этот утомительный переход из зала ресторана в спальню с оргией.
Но ни вино, ни пунш, ни оргия были не в силах свалить такого сильного человека, как Жибасье. И г-н Жакаль, вероятно, увидел бы на следующий день его привычно безмятежную и сияющую физиономию, если бы не маленькая неприятность, ожидавшая Жибасье при пробуждении: она-то и заставила каторжника растеряться и побледнеть. И читатель скоро с нами согласится, что было от чего и растеряться, и побледнеть.
Произошло следующее.
В восемь часов утра спавшего Жибасье разбудил громкий стук в дверь.
Он крикнул, не вставая с кровати:
— Кто там?
Женский голос ответил:
— Я!
Узнав голос, Жибасье отпер дверь и сейчас же снова нырнул в постель.
Судите сами о его изумлении, когда он увидел у себя бледную, растрепанную, разгневанную женщину лет тридцати; это была не кто иная, как новобрачная, жена ангела Габриеля, старая подружка Жибасье, как он сказал г-ну Жакалю.
— Что случилось, Элиза? — спросил он, как только она вошла.
— У меня украли Габриеля! — сказала женщина.
— Как украли Габриеля? — ошеломленно спросил каторжник. — Кто?
— Понятия не имею.
— Когда?
— Тоже не знаю.
— Ну-ка, дорогая, — проговорил Жибасье, протирая глаза, дабы убедиться, что он не спит. — Уж не приснилось ли мне, что вы здесь и что Габриеля украли? Что это значит? Как все произошло?
— А вот как, — отвечала Элиза. — Мы вышли из "Синих часов" и направились к дому, так?
— Хотелось бы верить, что именно так все и было.
— Молодой человек, приятель Габриеля, и еще один, незнакомец, кстати очень прилично одетый, провожали нас до самого дома. В ту минуту как я взялась за дверной молоток, чтобы постучать, друг Габриеля сказал ему:
"Мне нужно уехать завтра рано утром, и я не успею с вами увидеться, а мне необходимо сообщить вам нечто весьма важное".
"Хорошо, — сказал Габриель. — Если дело срочное, говорите сейчас".
"Это тайна", — шепнул приятель.
"Пустое! — заметил Габриель. — Элиза поднимется к себе, и вы мне обо всем расскажете".
Я поднялась в спальню… Я так устала от танцев, что уснула как колода. Утром просыпаюсь в восемь часов, зову Габриеля, он не отвечает. Я спускаюсь к привратнице и расспрашиваю ее. Она понятия не имеет: он не возвращался!
— Брачная ночь!.. — нахмурился Жибасье.
— Я тоже так подумала, — призналась Элиза. — Если бы не брачная ночь, это еще можно было бы как-то объяснить.
— Все понятно, — сказал каторжник, большой мастер объяснять самые необъяснимые вещи.
— Я побежала в "Синие часы" и в кабаре, где он обычно бывает, хотела что-нибудь разузнать, но ничего ни от кого не добилась и пришла к тебе.
— Обращение на "ты", пожалуй, несколько вольно, — заметил Жибасье, — особенно на другой день после брачной ночи.
— Да говорю тебе: брачной ночи не было!
— Это, конечно, верно, — подтвердил каторжник, который с этой минуты начал рассматривать свою старую подружку как новую. — И ты не запомнила ничего подозрительного? — продолжал он после осмотра.
— Что я должна была запомнить?
— Все, черт побери!
— Этого слишком много, — простодушно возразила Элиза.
— Скажи мне прежде, как зовут приятеля, который вас провожал, — попросил он.
— Я не знаю его имени.
— Опиши его.
— Невысокий, смуглый, с усиками.
— Это не описание: половина мужчин невысокие, смуглые и носят усы.
— Я хочу сказать: он похож на южанина.
— Какого южанина: с юга Марселя или с юга Тулона? Юг бывает разный.
— Этого не скажу; он был во фраке.
— Где Габриель с ним познакомился?
— Кажется, в Германии. Они выезжали вместе из Майнца, где обедали в одной харчевне, а потом из Франкфурта, где у них были общие денежные дела.
— Какие дела?
— Не знаю.
— Не много же тебе известно, дорогая. Из того, что ты мне сообщила, ничто не может нас направить по верному следу.
— Что же делать?
— Дай подумать.
— Ты не считаешь, что он способен провести ночь где-нибудь на стороне?
— Напротив, дорогая, это мое внутреннее убеждение. Учитывая то обстоятельство, что он не провел ночь у тебя, он непременно должен был переночевать где-нибудь еще.
— О, когда я слышу "где-нибудь еще", мне мерещатся его бывшие любовницы.
— На этот счет позволь тебя разубедить. Прежде всего, это было бы подло, затем — глупо. А Габриель не подлец и не дурак.
— Это верно, — вздохнула Элиза. — Что же делать?
— Я же сказал, что подумаю.
Каторжник скрестил руки, нахмурился и, вместо того чтобы смотреть на свою бывшую подружку, как он делал до сих пор, закрыл глаза и, так сказать, заглянул в собственную душу.
Тем временем Элиза вертела пальцами и оглядывала спальню Жибасье.
Ей показалось, что размышления Жибасье продолжаются слишком долго и в конце концов он заснул.
— Эй, эй, друг Джиба! — сказала она, встала и подергала его за рукав.
— Что?
— Ты спать вздумал?
— Говорю же тебе: я думаю! — недовольно проворчал Жибасье. Он не спал, а слово в слово повторял про себя вчерашний разговор с г-ном Жакалем и начинал подозревать, вспомнив последний его вопрос: "Где празднуют свадьбу?", что начальник тайной полиции приложил руку к исчезновению ангела Габриеля.
Как только у него мелькнула эта мысль, он, не стесняясь, спрыгнул с постели и торопливо натянул штаны.
— Что это ты делаешь? — удивилась Элиза, явившаяся к каторжнику не столько за новостями, сколько, может быть, за утешениями.
— Как вредишь, одеваюсь, — отозвался Жибасье, торопливо натягивая на себя вещи одну за другой, словно за ним гонятся или в доме пожар.
Через две минуты он был одет с головы до ног.
— Да что с тобой? — спросила Элиза. — Ты чего-нибудь испугался?
— Я боюсь всего, дорогая Элиза, и, сверх того, еще многого! — торжественно произнес каторжник; несмотря на грозившую ему опасность, он был во всеоружии своего педантизма.
— Так ты напал на след? — спросила его жена Габриеля.
— Совершенно точно, — отвечал безупречный Жибасье, доставая из секретера банковские бредеты и золотые монеты.
— Ты берешь деньги! — удивилась Элиза. — Уезжаешь?
— Как видишь.
— Далеко? Очень?
— На край света, очевидно.
— Надолго?
— Навсегда, если возможно, — отозвался Жибасье, доставая из другого ящика пару пистолетов, патроны и кинжал; все это он рассовал по карманам своего редингота.
— Твоя жизнь в опасности? — спросила Элиза, все более удивляясь при вреде его приготовлений.
— Больше чем в опасности! — ответил каторжник, нахлобучивая шляпу.
— Ты же не собирался уезжать, когда я сюда вошла, — заметила жена Габриеля.
— Нет. Однако арест твоего мужа меня встревожил.
— Думаешь, он арестован?
— Не думаю, а уверен. А потому, любовь моя, позволь почтительно раскланяться! Советую тебе последовать моему примеру, то есть убраться в надежное место.
С этими словами каторжник обнял Элизу, расцеловал и скатился по лестнице, оставив жену ангела Габриеля в полной растерянности.
Внизу Жибасье прошел мимо комнатушки привратницы, не обратив внимания на славную женщину, протягивавшую ему письма и газеты.
Он так стремительно пронесся по коридору, отделявшему его от улицы, что не заметил и фиакра, стоявшего у подъезда, хотя это было редкое явление и для улицы и для дома, где жил Жибасье.
Не увидел он и четырех человек, стороживших у двери с обеих сторон; едва его заметив, они схватили несчастного за шиворот и втолкнули в фиакр раньше, чем он успел ступить на мостовую.
Одним из этих четверых был суровый Голубок, а руки Жибасье держал тот самый невысокий смуглый господин с усиками, которого он сразу узнал по смутному описанию Элизы: именно он подрезал крылышки ангелу Габриелю.
Через десять минут карета подъехала к префектуре полиции. Проведя полтора часа в тюрьме предварительного заключения, где Жибасье встретился со своими коллегами и друзьями Стальным Волосом, Карманьолем, Овсюгом и Мотыльком, он, как мы сказали, ровно в полдень вошел в кабинет г-на Жакаля.
Читатели понимают, что, наслушавшись от товарищей о вчерашних арестах, Жибасье имел достаточно жалкий вид.
— Жибасье! — невесело заговорил г-н Жакаль. — Поверьте, я очень сожалею, что буду вынужден некоторое время подержать вас в тени. Блеск больших городов несколько повредил ваш рассудок, мой добрый друг, и когда вы остановили почтовую карету с англичанином и его супругой между Немуром и Шато-Ландоном, вы совершенно не подумали о том, что можете поссорить английский двор с французским. Иными словами, вы недооценили свободу, которую я вам так щедро предоставил.
— Но, господин Жакаль, — перебил его Жибасье, — поверьте, что когда я останавливал почтовую карету, в мои намерения не входило обижать этих островитян.
— Что мне в вас нравится, Жибасье, так это то, что вы не боитесь высказывать свое мнение. Другой на вашем месте, Мотылек или Стальной Волос к примеру, стали бы отнекиваться, прикидываться овечками, если заговорить с ними о почтовой карете, остановленной ночью между Немуром и Шато-Ландоном. Вы же с ходу говорите правду. Карета была остановлена. Кем? "Мною, Жибасье! Говорю же: мною — и точка!" Излишняя откровенность — вот ваше основное, определяющее качество, и я поистине рад отметить это. К несчастью, мой добрый друг, даже самая безудержная откровенность не заменит всех требуемых качеств, чтобы сделать из вас мудреца, и я с большим сожалением вынужден вам сказать, что в деле с почтовой каретой вам не хватило мудрости. Какого черта! Как человеку вашего ума взбрело в голову нападать на англичан?
— Я принял их за эльзасцев, — возразил Жибасье.
— Это смягчающее обстоятельство, хотя Стальной Волос эльзасец и с его стороны было дурным тоном грабить земляка. Итак, мы имеем дело с отсутствием патриотизма и вкуса. Вот почему я подумал, что немного побыть в тени вам не повредит.
— Значит, вы просто-напросто отправляете меня на каторгу! — промолвил Жибасье.
— Да, просто-напросто, как вы изволили заметить.
— В Рошфор, Брест или Тулон?
— На ваш выбор, дружище. Как видите, я обхожусь с вами по-отечески.
— И надолго?
— Тоже на ваше усмотрение. Только ведите себя хорошо. Вы слишком мне дороги, и я непременно призову вас к себе, как только представится удобный случай.
— Я снова буду с кем-нибудь скован одной цепью?
— И это как пожелаете. Видите: я покладист.
— Ладно, — смирился Жибасье, видя, что ничего другого ему не остается, — пусть будет Тулон, и без напарника.
— Увы! — вздохнул г-н Жакаль. — Еще одно из ваших бесценных качеств уходит в небытие. Я говорю о благодарности, или о дружбе, как вам больше нравится. Неужели ваше сердце не разорвется, когда вы увидите, что ваш брат по каторге скован цепью с кем-то другим — не с вами?!
— Что вы хотите этим сказать? — спросил каторжник, не понимая, на что г-н Жакаль намекает.
— Возможно ли, неблагодарный Жибасье! Разве вы забыли об ангеле Габриеле, если всего сутки назад держали его брачный факел?
— Я не ошибся, — пробормотал Жибасье.
— Вы ошибаетесь редко, дорогой друг, в этом тоже необходимо отдать вам справедливость.
— Я был уверен, что его арестовали по вашему приказу.
— Да, правильно, по моему приказу, проницательный Жибасье. — А знаете ли вы, зачем я приказал его арестовать?
— Нет, — искренне признался каторжник.
— За мелкий грешок, даже бессмысленный, если угодно, однако требующий небольшого наказания, чтобы научить провинившегося вести себя лучше. Поверите ли: пока кюре церкви святого Иакова его венчал и давал поцеловать свой дискос, тот украл у него платок и табакерку? Более чем легкомысленное поведение! Кюре не захотел устраивать в церкви скандал и спокойно завершил церемонию, а спустя полчаса подал мне жалобу. Вот и верьте в добродетель нынешних ангелов! Вот, Жибасье, почему я считаю вас неблагодарным: вы не умоляете меня сковать вас одной цепью с этим юным вертопрахом, а ведь вы могли бы довершить его воспитание.
— Раз дело обстоит таким образом, — сказал Жибасье, — я забираю свои слова назад. Пусть будет Тулон и только парное заключение!
— В добрый час! Наконец-то я узнаю своего любимого Жибасье! Ах, какой бы человек из вас вышел, пройди вы другую школу! Но вас с детства отупляли чтением классиков, и вы не имеете ни малейшего представления о современной литературе. Вот что вас сгубило. Однако терять надежду не стоит: эта беда еще поправима. Вы молоды, можете учиться. Знаете, когда вы входили, я как раз размышлял о создании огромной библиотеки для всех обездоленных вроде вас. А пока я об этом думаю… Что, если вместо общей цепи я попрошу расковать вас с ангелом Габриелем? Я с самого вашего прибытия на каторгу назначу вас на должность самую почетную, доходную: будете писцами, а? Ну не приятное ли поручение: писать письма за своих неграмотных товарищей и оказаться, таким образом, их доверенным лицом, которому известны все самые сокровенные тайны, их советчиком и помощником? Что вы на это скажете?
— Вы слишком милостивы ко мне! — полунасмешливо-полусерьезно отозвался каторжник.
— Вы этого заслуживаете, — подчеркнуто вежливо заметил г-н Жакаль. — Ну, договорились: вы оба можете себя считать официальными писцами. Может быть, у вас есть еще какие-нибудь пожелания или просьбы?
— Только одна, — серьезно ответил Жибасье.
— Говорите, дорогой друг: я ломаю голову, чем бы вам еще угодить.
— Поскольку Габриеля арестовали вчера вечером, — начал каторжник, — он не успел познакомиться со своей невестой поближе. Не слишком ли смело с моей стороны просить вас разрешить им свидание, перед тем как мужа отправят на юг?
— Просьба очень скромная, дорогой друг. Я разрешу им ежедневные свидания вплоть до дня отправления. Это все, Жибасье?
— Это только первая часть моей просьбы.
— Послушаем вторую!
— Вы позволите жене проживать в тех же широтах, что и ее муж?
— Договорились, Жибасье, хотя вторая часть нравится мне гораздо меньше первой. В первой части вашей просьбы вы проявляете незаинтересованность, заботитесь об отсутствующем друге, тогда как во второй, как мне кажется, замешаны ваши личные интересы.
— Я вас не понимаю, — сказал Жибасье.
— А ведь все просто! Не вы ли мне сказали, что женой вашего друга стала ваша бывшая подружка? Боюсь, что вы не столько для него, сколько для себя хлопочете о том, чтобы эта женщина поселилась неподалеку от вас.
Каторжник стыдливо покраснел.
— Ну, совершенных людей не бывает, — меланхолически прибавил г-н Жакаль. — Вам больше не о чем меня просить?
— Последняя просьба!
— Давайте уж, пока вы здесь.
— Как будет проходить наше отправление?
— Вы должны знать, что вас ждет, Жибасье. Отправление пройдет, как обычно.
— Через Бисетр? — состроив страшную гримасу, уточнил каторжник.
— Естественно.
— Это меня чрезвычайно огорчает.
— Почему же, друг мой?
— Что поделаешь, господин Жакаль! Не могу я привыкнуть к Бисетру! Вы же сами говорили: совершенных людей нет. При одной мысли о том, что я нахожусь рядом с сумасшедшими, нервы у меня начинают шалить.
— Почему же, в таком случае, вы нарушаете закон?.. К сожалению, Жибасье, — продолжал он, протягивая руку к кнопке звонка, — я не могу удовлетворить вашу просьбу. Понимаю ваши чувства, но такова печальная необходимость, а вы, как человек, воспитанный на классике, должны знать, что древние изображали необходимость с железными клиньями.
Едва г-н Жакаль договорил, как появился полицейский.
— Голубок, — обратился к нему начальник полиции; зачерпнув большую щепоть табаку, он с наслаждением поднес ее к носу, удовлетворенный тем, как все обернулось. — Голубок! Поручаю вашим особым — слышите, особым! — заботам господина Жибасье. Временно поместите его не со всеми, а туда, где вы содержите арестанта, задержанного вчера вечером.
Он снова повернулся к Жибасье:
— Я говорю об ангеле Габриеле. Скажете, что я чего-нибудь не предусмотрел, неблагодарный!
— Поистине не знаю, как вас и благодарить, — с поклоном ответил каторжник.
— Поблагодарите, когда вернетесь, — сказал на прощание г-н Жакаль.
Он с грустью наблюдал за тем, как Жибасье уходит.
— Вот я и осиротел! — проговорил он. — Ведь это моя правая рука!
XXVIII ЦЕПЬ
Старый замок Бисетр, расположенный на холме Вильжюиф рядом с деревушкой Жантийи, справа от дороги на Фонтенбло, в одном льё к югу от Парижа, предлагает туристу, забредшему в эти места, одно из самых мрачных зрелищ, какие только можно вообразить.
В самом деле, это тяжелое, мрачное нагромождение камней, увиденное на определенном расстоянии, выглядит необычным и пугающим, фантастическим и отталкивающим.
Так и видишь перед собой живые воплощения всех болезней, нищеты, пороков и преступлений, толпящихся там с растрепанными волосами и скрежещущими зубами, со времен короля Людовика Святого и до наших дней.
Будучи убежищем и тюрьмой, приютом и укреплением, замок Бисетр напоминал старую заброшенную немецкую крепость, осаждаемую в иные часы вампирами и колдуньями из преисподней.
Доктор Паризе говорил о Бисетре в своем докладе генеральному совету тюрем, что этот замок олицетворяет собой ад, описанный поэтами.
Те из наших современников, что побывали в этом пандемониуме двадцать лет назад, могут подтвердить правоту наших слов.
Тогда преступников заковывали в кандалы во дворе Бисетра. По правде говоря, церемония эта, начинавшаяся в темном дворе и завершавшаяся лишь в Бресте, Рошфоре или Тулоне, представляла собой отвратительное зрелище. Понятно, почему сам Жибасье, все это знавший, так стремился избежать участия в мрачной мелодраме.
Первые приготовления к заковыванию в кандалы, как мы только что сказали, проходили в главном дворе замка.
В то утро в густом, промозглом тумане двор выглядел еще более жутко.
Серое небо, холодный ветер, черная грязь. Несколько типов с отвратительными физиономиями висельников рыскали по двору, будто печальные тени, обмениваясь время от времени только им понятными словами.
Это хождение длилось около получаса, как вдруг другие типы с менее отталкивающими лицами присоединились к первым и, поприветствовав их на том же языке, бросили на землю тяжелые цепи и бесчисленные кандалы, которые они принесли с собой.
Это были заключенные Бисетра, исполнявшие в тюрьме роль слуг.
— Ох, и тяжелый у вас нынче денек! — сказал один из тех, что находились в первой группе, человеку из числа новоприбывших, отиравшему с лица пот.
— И не говорите! — отвечал тот, кивнув на кандалы, которые он только что сбросил на землю. — Я принес в три раза больше обычного.
— Их, значит, много? — продолжал первый.
— Около трехсот.
— Никогда не видел такой цепи.
— Это не считая цепей, которыми их свяжут на этапе.
— Их, что же, отправляют без суда и следствия? Я внимательно читаю газеты, но видел сообщения только о девяти осужденных.
— Кажется, все остальные — завсегдатаи.
— Вы их знаете?
— Я? — ужаснулся заключенный. — Фи! Что вы!
В эту минуту из замка донесся свисток.
— По местам! — строго приказал новоприбывшим человек из первой группы.
Те выстроились вдоль стен двора, держа перед собой кандалы.
Как только был дан свисток, отворилась небольшая дверь, вернее калитка во второй двор, и толпа из тридцати или сорока осужденных потекла в главный двор, если можно так выразиться, на поводке у солдат.
Едва войдя во двор, каторжники, жадно вдыхая воздух, громко закричали от радости, и им издали ответил далекий рев. Это был другой этап каторжников, ожидавших своей очереди.
Люди, которых мы первыми увидели во дворе, набросились на осужденных, сорвали с них всю одежду, стали искать в самых потайных уголках их тел оружие, инструменты, деньги или еще что-нибудь недозволенное.
Когда с этим делом было покончено, другие люди, выполнявшие роль гардеробщиков швырнули им, как кость собаке, нечто вроде серых халатов, чтобы прикрыть их наготу.
Пока каторжников раздевали и одевали, тюремщики, в чьи обязанности входило заковать осужденных, разложили на каменном полу тяжелые ошейники.
Снова раздался свисток.
По этому сигналу каждый каторжник был поставлен позади треугольного металлического ошейника, и тюремщики, отвечавшие каждый за свой ошейник, надели их своим подопечным. Как только пленники получили по ошейнику, человек огромного роста и устрашающего сложения вышел из темного угла, где он стоял до сих пор (он как бы отделился от стены), держа в руках тяжелый молот, который мог бы напугать изобретателя кузнечного дела Тувалкаина и патентованного специалиста Вулкана.
Это был тюремный кузнец.
При виде великана-молотобойца каторжники затрепетали и на мгновение отдаленно напомнили травинки, соседние с той, которую только что скосили: они дрожат от корня до головки.
Да и было от чего задрожать.
Кузнец, вооруженный своим тяжелым инструментом, прошел позади каждого из осужденных и одним ударом вгонял штырь, скреплявший треугольный ошейник; каторжники от ужаса не могли поднять головы.
Когда с одной партией было покончено, по свистку вывели другую партию, затем третью и так далее, пока не набралось триста человек.
Когда все они оказались во дворе, их сковали по двое. Удерживавшая их цепь проходила от ошейника к поясу, снова поднималась к ошейнику следующего каторжника и так до конца колонны, которую соединяла бесконечная продольная цепь.
Однако этим не ограничивалось безобразное зрелище. Особый ужас и, если можно так сказать, особенную живописность ему придавало поведение действующих лиц.
Хотя все они были собратьями по преступлениям и друзьями по несчастью, хотя они были скованы одной цепью и, по всей видимости, принуждены провести остаток дней вместе, они не ладили, держались отчужденно и поносили друг друга.
Среди них два наших знакомых (Этеокл и Полиник) являли печальный пример старой дружбы, рухнувшей в час общей опасности. Мы хотим сказать о Мотыльке и Карманьоле, которых соединило одной цепью, несомненно, само Провидение.
Мотылек ругал Карманьоля, Карманьоль оскорблял Мотылька. Поверите ли? Тот же градус широты, под которым они родились, явился, так сказать, причиной того, что так грубо проявился этот антагонизм.
Южанин из Марселя состязался в оскорблениях с южанином из Бордо, а тот называл товарища ротозеем.
Стальной Волос и Овсюг, фигурировавшие в этой сцене, скованные одной цепью, тоже являли собою жалкое зрелище. Овсюг называл Стального Волоса солдафоном, а тот его иезуитом.
С другой стороны, в тени у самой калитки, почти в конце колонны рафаэлевский Габриель, опустив голову, казалось, лишился чувств в объятиях своего верного друга Жибасье и, похожий на раскаявшегося грешника, вызывал сострадание у зрителей.
Все повидавший и ничему уже не удивляющийся, Жибасье казался главарем всей банды, душой всей цепи.
Разумеется, все уставившиеся на него любопытные действовали ему на нервы, но он старался не обращать внимание на толпу или, точнее, не скрывал своего к ней презрения.
Безмятежное лицо, ясный взгляд, улыбающиеся губы — все это свидетельствовало о том, что он погружен в задумчивое и отчасти мечтательное состояние, в котором угадывались и сожаление и надежда.
В самом деле, разве не оставлял он позади себя печальные воспоминания? Разве не был он обожаем в двух десятках кружках, оспаривавших славу назвать его своим президентом? Разве самые знатные женщины столицы не рвали его друг у друга из рук? И не в знак ли траура по уезжающему горячо любимому сыну было черным небо в тот день?
Остальные заключенные, не имея, разумеется, поводов к подобным размышлениям, были далеко не так безмятежны.
Напротив, как только штыри были забиты, стали все громче, подобно голосам бури, раздаваться возмущенные голоса, и тысячи диких криков, звучавшие на все лады, вырывались из трехсот визгливых глоток, дополняя дьявольскую симфонию, которая сопровождалась свистом, гиканьем, звериным рыком, оскорблениями и ругательствами.
Вдруг по сигналу одного из заключенных как по волшебству наступила тишина и зазвучала соответствовавшая случаю песня на воровском жаргоне, которую каждый заключенный сопровождал звоном кандалов; все это вместе производило удручающее впечатление. Пение напоминало концерт призраков.
Но вот во дворе появился новый персонаж, к величайшему изумлению толпы, почтительно склонившейся перед ним.
Это был аббат Доминик.
Он невесело взглянул на цепь и, устремив взгляд ввысь, словно призвал на несчастных милосердие Божье.
Затем он подошел к начальнику конвоя и спросил:
— Сударь! Почему меня не заковали вместе с этими несчастными? Я такой же преступник и такой же осужденный, как они.
— Господин аббат, — отвечал капитан, — я лишь исполняю полученные приказы.
— Вам приказано оставить меня свободным?
— Да, господин аббат.
— Кто мог дать подобный приказ?
— Господин префект полиции.
В эту минуту во двор Бисетра въехала карета и из нее вышел человек, одетый в черное, с белым галстуком на шее; он направился к аббату Доминику и низко поклонился, как только тот его заметил.
— Сударь, — обратился он к бедному монаху, подавая ему грамоту. — С этой минуты вы свободны. Вот приказ о вашем помиловании. Его величество поручил мне передать его вам.
— Полное помилование? — переспросил монах, скорее удивившись, чем обрадовавшись.
— Да, полное, господин аббат.
— Его величество никак не ограничивает мою свободу?
— Никак, господин аббат. Более того; его величество поручает мне исполнить от его имени любое ваше пожелание.
Аббат Доминик опустил голову и задумался.
Он вспомнил о величайшей человеколюбивой миссии, предпринятой и осуществленной при Людовике XIII таким же монахом, как и он; звали монаха святой Венсан де Поль, и для него была создана должность главного священника галер.
"Именно так! — сказал себе Доминик. — Я стану утешителем этих ссыльных, научу их надеяться! Кто знает, хуже ли эти люди остальных!"
Он поднял голову и сказал:
— Сударь! Раз его величество позволяет мне высказать пожелание, я прошу как милости назначить меня священником каторги.
— Его величество предвидел ваше желание, господин аббат, — сообщил посланец короля; он вытащил из кармана другую грамоту и подал ее аббату Доминику. — Вот ваше назначение, и, если хотите, можете приступать к обязанностям прямо сейчас.
— Разве это возможно? — спросил аббат, видя, что этап готов к отправлению.
— По обычаю, господин аббат, принято отслужить мессу в часовне тюрьмы и призвать Божье милосердие на головы заключенных перед отправлением их на каторгу.
— Покажите мне дорогу, сударь, — попросил аббат Доминик, направляясь в сопровождении королевского курьера к зданию, в котором располагалась часовня.
Цепь сдвинулась и потянулась за монахом.
Когда месса была отслужена, снова раздался свисток.
Вернувшись во двор, каторжники встали на длинные повозки, и огромные тюремные ворота распахнулись настежь.
Повозки тяжело катились по мостовой. Они выехали со двора в сопровождении фургонов, где располагалась кухня, а также крытого экипажа, в который уселись начальник конвоя, хирург, обязанный заботиться о больных каторжниках, служащий министерства внутренних дел, называвшийся комиссаром, и аббат Доминик. С обоих флангов этап охранялся усиленным эскортом жандармов.
Как помнят современники, за отправлением обоза внимательно наблюдали праздные парижане, дополняя эту невеселую картину.
Когда повозки появились за воротами, они были встречены проклятиями толпы. Осужденные в ответ закричали и затянули воинственную песню, известную на всех каторгах и напоминающую вызов, который преступники бросают обществу:
Ворам конца не будет!..[41]
Однако аббат простер руки над толпой и над каторжниками, после чего обоз в полной тишине двинулся вперед.
XXIX ГЛАВА, В КОТОРОЙ ГОСПОЖА КАМИЛЛ ДЕ РОЗАН ВЫБИРАЕТ ЛУЧШЕЕ СРЕДСТВО МЕСТИ ЗА ПОРУГАННУЮ ЧЕСТЬ
Наши читатели, возможно, не забыли, что сказала г-жа Камилл де Розан мужу, предоставляя ему неделю на сборы.
Напомним последнюю ее фразу, которая может служить эпиграфом к настоящей главе, а также и к следующей: "Неделя? Хорошо, — решительно заявила креолка, — пусть будет неделя. Но если через неделю мы не уедем, Камилл, — прибавила она, бросив взгляд на ящик, в котором лежали кинжал и пистолеты, — то на следующий день, ты, она и я предстанем перед Богом и ответим за свои действия. Это так же верно, как то, что я приняла решение еще до того, как ты сюда вошел".
На следующий день после того, как эти слова были сказаны, Камилл получил во время своего разговора с Сальватором послание от мадемуазель Сюзанны де Вальженез, в котором, в частности, говорилось:
"… Он дает мне миллион… Поскорее соберите вещи: мы отправимся сначала в Гавр; выезжаем завтра в три часа".
Лакею, доставившему письмо, Камилл ответил: "Хорошо", затем разорвал записку и бросил клочки в камин, после чего вышел.
Сейчас же вслед за тем одна из портьер в гостиной поднялась, и в комнату стремительно вошла г-жа де Розан.
Она направилась прямо к камину и собрала обрывки письма.
Тщательно осмотрев золу в камине и убедившись в том, что там ничего не осталось, г-жа де Розан снова приподняла портьеру и вернулась к себе в спальню.
Спустя пять минут она сложила письмо из клочков и прочла его.
По ее щекам скатились две слезы, но то были слезы стыда, а не огорчения. Ее обманули!
Она посидела некоторое время в кресле, закрыв лицо руками, плача и мучительно соображая, что предпринять.
Потом, решительно поднявшись, г-жа де Розан стала ходить взад и вперед по гостиной, судорожно сцепив руки и нахмурившись. Время от времени она останавливалась и проводила рукой по лбу, словно собираясь с мыслями.
После нескольких минут этого лихорадочного хождения креолка остановилась и оперлась об угол камина, утомленная, но не сломленная.
— Они не уедут! Скорее я брошусь под колеса их экипажа! — вскричала она и позвонила камеристке.
Та появилась на пороге и спросила:
— Что угодно госпоже?
— Что мне угодно? — удивилась креолка. — Да ничего! Почему вы спрашиваете?
— Разве госпожа не звонила?
— Ах, да, звонила, но не помню зачем.
— Госпожа не заболела? — спросила камеристка, поразившись тому, до чего бледна хозяйка.
— Да нет, я не больна, — порывисто отвечала г-жа де Розан. — Я никогда еще так хорошо себя не чувствовала.
— Если я не нужна госпоже, — продолжала камеристка, — я могу удалиться.
— Нет, вы мне не нужны. То есть… Погодите-ка… Да, я хочу кое о чем вас спросить. Вы родом из Нормандии?
— Да, госпожа.
— Из какого города?
— Из Руана.
— Это далеко от Парижа?
— Около тридцати льё.
— А от Гавра?
— Почти столько же.
— Хорошо, можете идти.
"Зачем мешать их отъезду? — вдруг подумала креолка. — Разве у меня есть неоспоримое доказательство его неверности или предательства, кроме тех, что у меня на сердце? Мне нужно более неопровержимое, материальное доказательство! Где его взять? Сказать ему: "Я все знаю. Завтра ты уезжаешь с ней! Не уезжай или берегись!" А он все будет отрицать, как раньше! Пойти к этой Сюзанне и сказать: "Вы подлое создание, вы отнимаете у меня мужа!" А она посмеется надо мной, расскажет ему о моем приходе, то-то они повеселятся вдвоем! Камилл станет надо мной потешаться?!. В чем же секрет этого чудовища? Как она заставила так сильно и скоро себя полюбить? В чем ее обаяние? Разве она так же молода, смугла, хороша, как я?"
Продолжая над этим размышлять, креолка подошла к псине и долго в него смотрелась, желая себя убедить в том, что страдание не умалило ее красоты и она вполне могла соперничать с мадемуазель Сюзанной де Вальженез.
Но вот из ее глаз снова брызнули слезы.
— Нет! — громко зарыдала она. — Никогда мне не понять, как он мог полюбить эту женщину!.. Что же делать? Попытаться увезти его силой, так он убежит с дороги, и они снова встретятся! Но даже если он согласится поехать со мной, не увезу ли я лишь труп моего прошлого, силой удерживаемый призрак нашей любви? А Камилл вернется сегодня вечером, порхающий, как всегда беззаботный. Поцелует меня в лоб, как это было каждый вечер. О предатель, лживый и трусливый Камилл! Нет, я не позову тебя за собой. Я сама буду следовать за тобой тенью до тех пор, пока не получу доказательства твоего преступления! Перестань колотиться, мое сердце, час расплаты еще не наступил.
С этими словами молодая женщина поспешно вытерла слезы и стала обдумывать план мести.
Не будем ей мешать, пусть подумает до вечера, мы же вернемся к ней вместе с Камиллом. Вот он, розовощекий и беззаботный, как она говорила, впорхнул к ней в спальню.
Когда он вошел, она, как и накануне, стояла посреди комнаты. Поцеловав ее в лоб, он задал тот же вопрос:
— Как?! Ты еще не ложилась, дорогая? Да ведь уже час ночи, прелесть моя!
— Какое это имеет значение? — холодно отозвалась г-жа де Розан.
— Для меня это имеет значение, любовь моя, — продолжал Камилл подчеркнуто ласково. — Через неделю нам предстоит долгое и утомительное путешествие, тебе понадобятся все твои силы.
— Кто знает, будет ли это путешествие долгим? — вполголоса возразила креолка, словно размышляя вслух.
— Да я знаю! — воскликнул Камилл, не догадываясь о том, что хотела сказать жена. — Ведь я несколько раз переезжал из Парижа в Луизиану, да и ты однажды проделала вместе со мной этот путь и, должно быть, не забыла, как он труден.
— Мы любили тогда друг друга, Камилл! — с горькой усмешкой проговорила креолка. — Вот почему путешествие показалось мне недолгим.
— Я постараюсь, чтобы на сей раз путь тебе показался еще короче! — галантно произнес Камилл, снова целуя жену в лоб. — А пока доброй ночи, девочка моя! Я целый день занимался покупками и просто валюсь с ног.
— Прощай, Камилл, — холодно отозвалась г-жа де Розан.
Американский джентльмен удалился в свои апартаменты, не заметив ни смущения, ни бледности жены.
На следующее утро креолка в сопровождении камеристки села в наемный экипаж и приказала отвезти себя к одному из книготорговцев Пале-Рояля, где купила почтовый справочник.
Затем она снова села в карету и на вопрос кучера, куда ее везти, приказала:
— К каретнику.
Кучер хлестнул лошадей и повез ее на улицу Пепиньер.
— Сударь! — обратилась креолка к каретнику. — Мне нужна дорожная коляска.
— У меня их здесь много, — отвечал тот. — Угодно ли госпоже взглянуть?
— Ни к чему, сударь, я полагаюсь на ваш выбор.
— Какого цвета желаете коляску?
— Все равно.
— На сколько человек?
— На двоих.
— Госпоже угодно иметь экипаж покрепче?
— Это не имеет значения.
— Путь предстоит дальний?
— Нет: шестьдесят льё.
— Может быть, госпожа торопится прибыть к месту назначения?
— Да, очень тороплюсь, — ответила креолка.
— Тогда вам нужна легкая коляска, — продолжал торговец, — у меня как раз есть то, что вам подойдет.
— Хорошо. А где взять лошадей?
— На почтовой станции, сударыня, — сказал каретник, усмехнувшись про себя вопросу г-жи де Розан.
— Вы можете за ними послать?
— Да, сударыня.
— И доставить запряженный экипаж к моему дому?
— Разумеется, сударыня. К которому часу прикажете. подать?
Тут г-жа де Розан на минуту задумалась. Свидание или, вернее, отъезд Сюзанны и Камилла, было назначено на три часа. Надо было выехать спустя час или хотя бы через полчаса после них.
— В половине четвертого, — приказала она, передавая каретнику свою карточку.
Она пошла было прочь, когда тот ее окликнул:
— Надо бы уладить еще один вопрос.
— Какой? — удивилась креолка.
— Сторговаться бы надо! — расхохотался торговец.
— Я не намерена с вами торговаться, господин каретник, — возразила гордая креолка, доставая из кармана бумажник. — Сколько я вам должна?
— Две тысячи франков, — ответил каретник. — Будьте уверены: вы получите отличную коляску — элегантную, легкую и надежную. В такой коляске вы сможете ехать на край света.
— Возьмите, сколько нужно, — предложила креолка, протягивая бумажник.
Торговец взял два тысячефранковых билета и стал униженно кланяться, как свойственно всем торговцам, одурачившим покупателя.
— Ровно в половине четвертого, — выходя от каретника, предупредила креолка.
— Ровно в половине четвертого, — повторил каретник, поклонившись до самой земли.
Вернувшись домой, г-жа де Розан застала Камилла: он ожидал ее к обеду.
— Ходила за покупками, милая? — целуя ее, спросил он.
— Да, — ответила креолка.
— Для нашего путешествия?
— Для нашего путешествия, — подтвердила она.
За обедом Камилл острил и, развлекая жену, употребил все "хлопушки", имевшиеся в его арсенале. Креолка пыталась улыбнуться, но при этом дважды или трижды судорожно схватилась за столовый нож, глядя на мужа. Тот ничего не замечал.
После обеда — было около половины третьего — Камилл вдруг встал и сказал:
— Поеду-ка в Булонский лес!
— К ужину не вернешься? — спросила г-жа де Розан.
— Мы поздно обедали, — заметил Камилл. — Но если хочешь, дорогая, мы поужинаем вместе, только попозже. И сделаем это в твоей спальне, — прибавил он вкрадчиво, — пусть это будет воспоминанием о прекрасных ночах в Луизиане.
— Хорошо, Камилл, поужинаем попозже, — мрачно повторила креолка.
— До вечера, любовь моя! — попрощался креол; поцелуй его впервые за последние недели был так горяч и продолжителен, что г-жа де Розан невольно вздрогнула.
Женщина редко ошибается относительно истинного значения поцелуя. Госпожа де Розан вообразила на мгновение, что еще любима, и испытала дикую радость: он умрет, оплакивая ее!
Она вернулась к себе в спальню, побросала кое-какие вещи в сумку, потом достала из ящика пистолеты и кинжал.
— О Камилл, Камилл! — глухо пробормотала она, поглядывая на кинжал; в глазах ее, казалось, сверкали молнии. — В меня вселился дух мести, и уже некогда укоротить ему крылья! Если бы я и захотела тебя спасти — слишком поздно! Голос, повелевающий мне: "Нанеси удар!" — через несколько часов скажет тебе: "Искупи свою вину!" О Камилл! Я так тебя любила и еще люблю! Но, увы, более сильная воля, чем моя, повелевает мне за себя отомстить! Сам знаешь, я тебя предупреждала и хотела защитить от своего справедливого гнева! Я говорила тебе: "Уедем! Вернемся под родные небеса! У первого же придорожного дерева мы вновь обретем нашу цветущую любовь!" — но ты не захотел ничего слушать, ты решил от меня сбежать, обманув меня. О Камилл! Камилл! Это я должна была зваться Камиллой, потому что чувствую, как закипает в моих венах кровь при мысли о мести, и, как римская Камилла, я проклинаю с любовью в душе!
В эту минуту вошла камеристка и доложила, что к отъезду все готово.
— Хорошо, — коротко отозвалась креолка, вкладывая кинжал в ножны и пряча его в карман.
Она сложила на груди руки и взмолилась:
— Господь Всемогущий, дай мне силы довести мою месть до конца!
Она завернулась в широкий плащ и, обратившись к камеристке, уронила единственное слово:
— Едем!
Креолка решительно прошлась по комнатам, окинув прощальным взглядом мебель, картины и разнообразные предметы — свидетелей первых и последних часов ее любви.
Она сбежала по лестнице и очутилась во дворе, где били копытами лошади, запряженные в почтовую карету.
— Тройные прогонные, если поедете в три раза быстрее, — садясь в коляску, пообещала она форейтору.
Карета вылетела из главных ворот особняка: форейтор хотел честно заработать свои деньги.
Не станем рассказывать о путевых впечатлениях креолки. Находясь во власти неизбывной тоски, она не замечала ни крыш домов, ни церковных колоколен, ни придорожных деревьев. Ее взгляд был обращен внутрь, и она видела, как кровь по капле сочится из ее израненной души. Всю дорогу креолка заливалась слезами.
В шесть часов она нагнала карету с беглецами и почти в одно время с ними прибыла среди ночи в Гавр. От их форейтора она узнала, что они остановились в "Королевской гостинице", на набережной.
— В "Королевскую гостиницу"! — приказала она своему форейтору.
Через десять минут она устроилась в одной из комнат отеля. В следующей главе мы расскажем о том, что она увидела и услышала.
XXX ЧТО МОЖНО УЗНАТЬ, ПОДСЛУШИВАЯ ПОД ДВЕРЬЮ
— Дайте госпоже десятый номер! — приказала горничной хозяйка гостиницы.
Десятый номер был расположен посреди второго этажа.
Горничная помогла г-же де Розан расположиться в комнатах. Она собиралась уйти, когда креолка знаком приказала ей задержаться.
Горничная послушно вернулась к креолке.
— Сколько вы получаете в год, служа в этой гостинице? — спросила г-жа де Розан.
Горничная не ожидала такого вопроса. Она не знала, что сказать. Вероятно, она вообразила, что молодая и богатая иностранка собирается взять ее к себе на службу. Она поступила, как каретник, то есть приготовилась удвоить сумму.
Вот почему на мгновение установилась тишина.
— Вы понимаете мой вопрос? — в нетерпении продолжала г-жа де Розан. — Я спрашиваю, сколько вы здесь получаете.
— Пятьсот франков, — ответила горничная, — не считая чаевых. Кроме того, у меня бесплатные стол, квартира и стирка.
— Это меня не интересует, — отозвалась креолка; как все люди, занятые какой-нибудь мыслью, она не обращала ни малейшего внимания на озабоченность горничной. — Хотите заработать пятьсот франков в несколько минут?
— Пятьсот франков в несколько минут? — недоверчиво переспросила та.
— Ну да, — подтвердила г-жа де Розан.
— Что же мне надлежит сделать, чтобы так скоро заработать огромные деньги? — спросила горничная.
— Нечто очень нехитрое, мадемуазель. Двадцать минут, самое большее — полчаса тому назад в гостиницу прибыли двое путешественников.
— Да, госпожа.
— Молодой человек и молодая дама, не так ли?
— Муж и жена; да, госпожа.
— Муж и жена!.. — сквозь зубы процедила креолка. — Где их поселили?
— В конце коридора, двадцать третий номер.
— Есть ли комната, смежная с их спальней?
— Да, но она занята.
— Мне нужна эта комната, мадемуазель.
— Это же невозможно, госпожа!
— Почему?
— Ее занимает один коммерсант. Ему всегда оставляют эту комнату. Он к ней привык и не согласится переехать.
— А надо сделать так, чтобы он ее освободил! Придумайте что-нибудь. Если поможете мне получить комнату, эти двадцать пять луидоров ваши.
Креолка достала из кошелька двадцать пять луидоров и показала их служанке.
Та покраснела от алчности и задумалась.
— Ну что? — начиная терять терпение, спросила г-жа де Розан.
— Возможно, есть средство все уладить, госпожа.
— Скорее, скорее говорите, какое? Ну?!
— Этот коммерсант нанимает каждую субботу в пять часов утра почтовую карету до Парижа и возвращается только в понедельник.
— Сегодня как раз суббота, — заметила г-жа де Розан, — ведь уже час ночи.
— Да, но я не знаю, записался ли он в книге дежурного, чтобы его разбудили.
— Сходите узнайте.
Горничная вышла и через несколько минут вернулась снова.
— Записался, госпожа, — обрадованно доложила она.
— Значит, в пять я смогу занять его комнату?
— Даже в половине пятого. Ему ведь еще нужно время, чтобы дойти до почтовой станции.
— Хорошо! Вот вам десять луидоров задатка. Ступайте.
— Госпоже больше ничего не нужно?
— Нет, ничего, спасибо.
— Если госпожа голодна, пусть только прикажет: господин и дама только что заказали ужин, и вам подадут в одно время с ними, ждать не придется.
— Я не хочу есть.
— Тогда я вам постелю.
— Постелите, если хотите, но я не буду ложиться.
— Как вам угодно, — проговорила горничная и удалилась.
Кому доводилось видеть, как мечется в тесной клетке Ботанического сада разъяренная львица, разлученная с самцом и детенышами, тот может себе вообразить возбужденное состояние, в котором г-жа де Розан провела время от ухода горничной до назначенного часа.
В четверть пятого до ее слуха донесся из коридора шум: дежурный стучался в дверь коммерсанта.
Четверть часа спустя г-жа де Розан услышала, как он прошел мимо, ибо прижималась ухом к замочной скважине.
Вслед за тем донеслись торопливые шаги горничной; девушка остановилась перед дверью г-жи де Розан.
— Комната свободна, госпожа, — доложила она.
— Проводите меня.
— Прошу следовать за мной.
Горничная пошла вперед.
Креолка следовала за ней по извилистому коридору вплоть до номера 22.
— Здесь, госпожа, — сказала служанка достаточно громко для того, кто не спал или дремал.
— Потише, мадемуазель, — угрожающе проговорила креолка.
Спеша отделаться от девушки, она прибавила:
— Вот пятнадцать луидоров, которые я вам должна. Оставьте меня одну.
Горничная протянула руку и получила деньги. Она обратила внимание на необычайную бледность постоялицы и нездоровый блеск ее глаз.
"A-а, вот оно что, — подумала девушка. — Этой женщине молодой человек из двадцать третьего номера назначил свидание. И пока его жена спит или будет отсутствовать, он навестит эту даму".
— Доброй ночи, госпожа, — насмешливо ухмыльнулась она, как умеет это делать прислуга, и удалилась.
Как только горничная вышла, г-жа де Розан окинула комнату взглядом.
Это была обычная комната, какие встретишь на любом постоялом дворе.
Как правило, все они выходят в один коридор, сообщаются друг с другом и их разделяет лишь запирающаяся дверь. Они следуют одна за другой и соединены, словно бусины четок; г-жа де Розан с первого взгляда определила, что это именно такая комната, и очень обрадовалась.
Справа находилась дверь, что вела в номер 21, слева — в номер 23, то есть в комнату, которую занимали Камилл и Сюзанна.
Креолка поспешила к этой двери и приникла ухом к замочной скважине.
Беглецы еще не ложились, они только заканчивали ужин, поданный не так скоро, как пообещала горничная; кроме того, они намеренно тянули время, обмениваясь шаловливыми речами, что так свойственно влюбленным, когда они вдвоем за столом.
Оживленный разговор был в самом разгаре.
— Ты правду говоришь, Камилл? — спрашивала Сюзанна де Вальженез.
— Я никогда не лгу женщинам, — отвечал Камилл.
— Не считая жены?
— Причина была уважительная, — рассмеялся Камилл.
Слова его сопровождались долгими и звонкими поцелуями, отчего г-жа де Розан задрожала всем телом.
— А если ты вздумаешь меня тоже обмануть под благовидным предлогом? — заметила Сюзанна.
— Обмануть тебя? Это же совсем другое дело. У меня нет оснований тебе изменять.
— Почему?
— Потому что мы не женаты.
— Да, однако ты сто раз мне говорил, что женишься на мне, если овдовеешь.
— Говорил.
— Значит, как только я выйду за тебя замуж, ты начнешь меня обманывать?
— Вполне вероятно, дитя мое.
— Камилл, ты невозможен!
— Кому ты это говоришь!
— Ты уже сделал одну женщину несчастной и послужил причиной смерти одного мужчины.
Камилл нахмурился.
— Молчи! Тебе меньше, чем кому-нибудь другому, следует говорить о Кармелите.
— Напротив, Камилл, я хочу об этом говорить и говорю.
Ведь это твое уязвимое место. Что бы ты ни делал, что бы ни говорил, у тебя в душе остались сожаление и даже угрызения совести. Это лишний раз доказывает, что твое сердце не так уж надежно защищено, как ты хочешь показать.
— Замолчи, Сюзанна! Если то, что ты говоришь, правда, если имена, которые ты произносишь, причиняют мне боль, зачем их произносить и делать мне больно? У нас любовь или поединок? Мы сражаемся или любим друг друга? Нет, мы любим! Так никогда не напоминай мне об этом печальном эпизоде моей жизни. Это будет поводом не к огорчению, а к ссоре!
— Хорошо, не будем больше об этом, — согласилась Сюзанна. — Но в обмен на мое обещание дай мне клятву.
— Готов поклясться, в чем хочешь, — повеселел Камилл.
— Я прошу только об одном, но серьезно.
— Серьезных клятв не бывает.
— Ну вот, опять ты смеешься!
— А как же иначе? Жизнь коротка!
— Обещай, что сдержишь слово.
— Буду стараться изо всех сил.
— Какой ты противный!
— В чем же я должен поклясться?
— Обещай, что никогда больше не станешь говорить о своей жене.
— Суди сама, Сюзанна, честный ли я человек: я никогда не стану в этом клясться.
— Почему?
— Черт возьми! Да очень просто: я не смогу сдержать слово.
— Так ты ее любишь? — нахмурилась Сюзанна.
— Да, но не так, как ты это понимаешь.
— Существует лишь один способ любить.
— Какое заблуждение, дорогая! На свете есть столько же способов для любви, сколько форм красоты. Разве красота неба похожа на красоту земли? А красота огня — на красоту воды? Разве брюнетку любят так же, как блондинку, а женщину веселую — так же, как раздражительную? Знаешь, я любил, помимо прочих, прелестную девочку, простую гризетку, самую настоящую гризетку, какая только могла выйти из рук Всевышнего, — это Шант-Лила. А сегодня она, благодаря господину де Маранду, имеет особняк, карету, лошадей. Так вот, ее я любил не так, как тебя.
— Больше?
— Нет, иначе.
— А свою жену, раз уж ты хочешь о ней поговорить, как ты любил?
— Тоже иначе.
— A-а! Значит, ты все-таки ее любил?
— Дьявольщина! Она достаточно для этого хороша.
— Иными словами, ты любишь ее и сейчас, негодяй?
— Это уже другая история, дорогая Сюзанна. Ты мне доставишь удовольствие, если мы прекратим этот разговор…
— Послушай, Камилл! Со времени нашего отъезда из Парижа ее имя не сходит у тебя с языка.
— Черт побери! Это вполне естественно: восемнадцатилетняя красавица, которую я оставил навсегда после года совместной жизни!
— Ну нет! Говори, что хочешь, но это неестественно, когда мужчина рассказывает любимой женщине о сопернице, которую он любил и еще до какой-то степени любит. Никто из двух женщин не выигрывает, зато обе оскорблены. Ты меня понимаешь, Камилл?
— Не совсем.
— Постарайся понять. Я клянусь перед Богом, что ты первый, единственный мужчина, которого я люблю…
Если бы г-жа де Розан могла не только слышать, но и видеть через дверь, она поразилась бы тому, с каким двусмысленным выражением лица ее муж встретил признание Сюзанны.
— Клянусь, Камилл, — продолжала Сюзанна, не замечая его насмешливой гримасы, — что люблю тебя страстно. Как ты просил меня не поминать Кармелиту, я тебя прошу не говорить мне о госпоже де Розан.
— Какого черта она может сейчас делать? — промолвил Камилл, стараясь избежать ответа на просьбу Сюзанны.
— Камилл! Камилл! Это подло! — вскричала она.
— Хм! В чем дело? — спросил молодой человек, словно стряхнув с себя задумчивость. — Что подло?
— Как ты можешь, Камилл! Мечтаешь о собственной жене, находясь рядом со мной?! Думаешь только о ней и даже не слушаешь, когда я прошу не говорить о ней. Камилл! Камилл! Ты меня не любишь!
— Я тебя не люблю, дорогая?! — вскричал Камилл, осыпая ее поцелуями. — Я тебя не люблю?! — повторил он, и его шумные ласки произвели на г-жу де Розан такое же действие, как расплавленный свинец, по капле проникающий в живую плоть.
Наступила тишина. Несчастная женщина едва не лишилась чувств и чуть не упала на паркет. Она оперлась о мраморный столик с изогнутыми ножками, а потом рухнула на стул, где посидела неподвижно с закрытыми глазами, прерывисто дыша и из последних сил умоляя Господа о помощи в исполнении задуманной ею страшной мести.
Но когда она услышала продолжение разговора, к ней вернулась вся ее энергия.
— Знаешь, который час? — спрашивал Камилл у Сюзанны.
— Понятия не имею. Да какое мне до этого дело? — удивилась девушка.
— Уже пять часов.
— Ну и что?
— Нам будет удобнее там, а не здесь, — нежно проворковал Камилл.
Слово "там" заставило креолку содрогнуться. В самом деле, "здесь" означало "за столом", "там" — "в алькове".
— Идем же, дорогая! — продолжал Камилл.
— Ты меня любишь? — томно промолвила Сюзанна.
— Я тебя обожаю! — отозвался Камилл.
— Поклянись!
— Ты не можешь без клятв!
— Так ты клянешься?
— Да, сто раз да!
— Чем?
— Твоими черными глазами, твоими бледными губами, твоими белыми плечами.
Сквозь замочную скважину г-жа де Розан увидела, как Камилл увлекает Сюзанну к алькову.
— Да простит меня Господь! — прошептала она.
Отойдя от двери, она приблизилась к камину, взяла стакан воды и залпом его осушила. Проверив оружие, она отворила дверь и вышла в коридор.
Когда она подошла к двери номера 23, она увидела, что ключа нет.
Креолка вернулась к себе и на мгновение застыла, словно окаменела.
С ее стороны на внутренней двери были засовы, с другой — замок.
Но она заметила вот что: кроме задвижек с ее же стороны находились задвижки, удерживавшие дверь, одна — на потолке, другая — на полу.
Тогда она поняла, что ничто не потеряно.
Она бесшумно отодвинула засовы, а потом и задвижки.
Дверь держал лишь язычок замка, запертого на два оборота.
Она нажала на дверь, и та широко распахнулась.
Она не спеша, ровным шагом двинулась к алькову. Скрестив руки на груди, она взглянула на изумленных любовников, тесно прижавшихся друг к другу, и сказала:
— Это я!
XXXI ГЛАВА, В КОТОРОЙ РАССКАЗЫВАЕТСЯ, КАК МСТИТ ЗА СЕБЯ ЛЮБЯЩАЯ ЖЕНЩИНА
Появление г-жи де Розан было настолько неожиданным, что ошеломило Сюзанну и Камилла.
Они будто окаменели, внезапно застыв и смертельно побледнев.
— Повторяю: это я! Вы, что же, не узнаете меня? — глухо проговорила она.
Любовники опустили головы и молчали.
— Камилл! — продолжала г-жа де Розан, пристально глядя на своего мужа. — Ты меня постыдно обманул, подло предал. Я пришла рассчитаться с тобой за подлость и предательство.
При этих словах Сюзанна подняла голову. Она хотела было ответить, однако Камилл зажал ей рукой рот и шепнул, но так, что креолка услышала:
— Молчи!
Госпожа де Розан побледнела и на мгновение прикрыла глаза. Потом, справившись с болью, которую ей причинили слова мужа, проговорила:
— Негодяй! И он еще обращается к ней на "ты" в моем присутствии!
Камилл решил, что пора вмешаться.
— Послушай, Долорес, — самым заискивающим тоном начал он, — я не собираюсь ни скрывать, ни оправдывать свое предательство. Но мне кажется, что здесь не место для объяснений, которых ты вправе от меня ожидать.
— Объяснения?! — вздрогнула креолка. — Какие могут быть объяснения? Что ты собираешься мне объяснять? Свое преступление? Разве я не стою здесь, перед тобой? Разве я первая клялась тебе в вечной любви? Разве я обещала хранить верность? Или нарушила клятву? Что нового ты можешь мне сказать?
— Повторяю, — продолжал Камилл, — что эта сцена на постоялом дворе, хоть тебе она нравится, неприлична. Вернись в свою комнату, я зайду к тебе через минуту.
— Ты с ума сошел, Камилл? — пронзительно расхохоталась креолка. — И ты полагаешь, я попадусь в эту грубую ловушку? Не ты ли обещал, что мы уедем через неделю?
— Богом клянусь, Долорес: через десять минут я буду у тебя.
— Я больше не верю в Бога, Камилл, а ты и вовсе никогда в него не верил, — сурово заявила креолка.
— Чего же вы хотите? — вмешалась мадемуазель де Вальженез.
Госпожа де Розан не удостоила ее ответом.
— Да замолчите вы, Сюзанна! — приказал Камилл.
Он повернулся к жене:
— Если ты не хочешь, чтобы я к тебе зашел, объясни, чего тебе, в таком случае, надо?
— Камилл! — промолвила г-жа де Розан, с мрачной решимостью вынимая спрятанный на груди кинжал. — Я пришла сюда, чтобы убить тебя и эту женщину. Но после того, что я услышала из соседней комнаты, мои намерения изменились.
Угрожающий тон, которым г-жа де Розан произнесла последние слова, ее суровая поза, хмурое выражение лица, сверкающие ненавистью глаза, судорожно зажатый в руке кинжал и, наконец, сотрясавшая ее тихая ярость смутили любовников, и они непроизвольно схватились за руки.
Первой мыслью или, вернее, инстинктивным движением Сюзанны было броситься на г-жу де Розан и вырвать с помощью Камилла кинжал. Но Камилл ее удержал.
Видя, что страшившая его вначале угроза миновала, он соскользнул с постели и протянул руку, чтобы самому привести в исполнение план Сюзанны.
Но креолка остановила его взглядом.
— Не подходи, Камилл! — сказала она. — Не пытайся отнять у меня кинжал. Или, клянусь честью — а ты знаешь: я умею держать клятвы! — я убью тебя как ядовитую гадину!
Камилл отпрянул, столько решимости было во взгляде г-жи де Розан.
— Прошу тебя, Долорес, выслушай меня! — сказал он.
— A-а, испугался! — усмехнулась мадемуазель де Вальженез.
— Еще раз прошу вас, Сюзанна: молчите! — строго приказал американец. — Вы же видите, что мне необходимо поговорить с этим несчастным созданием!
— Тебе ни к чему со мной говорить, Камилл, ибо я ничего не хочу слушать, — возразила г-жа де Розан.
— Чего же ты от меня требуешь, Долорес? — опустив голову, спросил Камилл. — Я готов сделать все, что ты пожелаешь.
— Трус! Трус! Трус! — глухо пробормотала Сюзанна.
Камилл не слышал или сделал вид, что не слышит ее слов, и повторил:
— Говори! Чего ты от меня требуешь?
— Я требую, — начала г-жа де Розан с улыбкой женщины, убежденной в том, что наказание в ее руках, — чтобы ты долго и мучительно искупал свой грех.
— Я искуплю!.. — сказал Камилл.
— Да, да, — прошептала креолка. — Дольше и раньше, чем ты думаешь.
— Начинаю прямо сейчас, Долорес: посмотри, я уже покраснел.
— Этого недостаточно, Камилл, — покачала головой Долорес.
— Я знаю, что виноват, очень виноват. Я всю жизнь готов заглаживать свою вину.
— А я, Камилл? — спросила Сюзанна. — Какое место в своем искуплении ты отводишь мне?
— Слушай меня, а не ее, Долорес! — вскричал молодой человек. — Клянусь, что сделаю все от меня зависящее, чтобы ты позабыла об этой минутной ошибке.
Но Долорес снова покачала головой.
— Этого недостаточно, — повторила она.
— Чего же ты хочешь?
— Сейчас скажу.
Госпожа де Розан на мгновение задумалась, потом продолжала:
— Я тебе сказала, Камилл, что все слышала из соседней комнаты.
— Да, продолжай, продолжай.
— О! — пробормотала Сюзанна.
— Следовательно, тебе известно, — продолжала креолка, — все, что знаю я. Сам того не сознавая, не замечая, ты только и делал, Камилл, что говорил с этой женщиной обо мне, хотя предал меня ради нее.
— Верно! — вскричал Камилл, радуясь тому, что его жена слышала, какая ссора разгорелась у него из-за нее с мадемуазель де Вальженез. — Видишь, Долорес, видишь, я всегда тебя любил!
Сюзанна издала нечто похожее на рычание.
— Говорить обо мне в такую минуту, — заметила Долорес, — значило признаваться в угрызениях совести.
— Это было воспоминание, больше чем воспоминание — крик души! — пролепетал Камилл.
— Ах, негодяй! — прошептала Сюзанна.
Камилл чуть заметно пожал плечами.
— Я действительно думаю, что это был крик души! — серьезно рассуждала Долорес. — Ты меня любил, вспоминал обо мне даже в присутствии той, ради которой меня предавал.
— Да, да, клянусь, я любил тебя! — крикнул Камилл.
— На сей раз можешь не клясться, — с горькой усмешкой сказала креолка. — Ты говоришь правду, я знаю. И именно на твоей любви ко мне, на любви, которую ты так и не смог задушить, я и построю свою месть.
— Что ты хочешь сказать? — спросил Камилл, снова почувствовав беспокойство, хотя он был далек от того, чтобы угадать истинные намерения жены.
— Твоя смерть, Камилл, явилась бы краткой и глупой местью. Нет, нет, я хочу, чтобы ты остался жив, но влачил остатки дней в мучениях, столь же ужасных, как твое преступление, и чтобы моя месть неизгладимо и навсегда отпечаталась в твоей душе.
В это мгновение мадемуазель де Вальженез, поняв, какую месть замышляет г-жа де Розан, подняла голову, и в ее глазах, на губах, в лице мелькнула злорадная усмешка.
Но ни Камилл, ни его жена этого не заметили.
— Я хочу, — продолжала Долорес, все более оживляясь и приходя в восторженное состояние мученицы, — я хочу, чтобы твоя жизнь превратилась в долгую томительную смерть. Я хочу, чтобы ты был наказан на столько лет, сколько я выстрадала дней. Я хочу, чтобы ты видел меня каждый час, каждую минуту рядом, перед собой, позади себя, у своего изголовья, за столом. Я хочу стать твоей безжалостной тенью, твоим страшным призраком. Я хочу, чтобы ты плакал до последней своей минуты. Чтобы остаться в твоих мыслях на всю твою жизнь, я ухожу в небытие. Раз тебе мало призрака Коломбана, я хочу, чтобы к тебе являлся еще и призрак Долорес.
С этими словами креолка, уже несколько минут нащупывавшая левой рукой место, где бьется ее сердце, приставила туда острие кинжала и, как показалось, без усилий, без крика, вонзила клинок по самую рукоятку.
Кровь брызнула Камиллу в лицо; почувствовав на себе ее мертвящее тепло, он поднес к лицу руки, а когда отнял их, они были красными и липкими.
Сюзанна пристально следила за каждым движением Долорес с той самой минуты, как угадала ее намерения.
Оба, и Сюзанна и Камилл, вскрикнули, но по-разному.
Камилл был изумлен, напуган, растерян.
Сюзанна испытывала только злорадство.
Госпожа де Розан так быстро упала на ковер, что Камилл, бросившись к ней, не успел ее подхватить.
— Долорес! Долорес! — жалобно закричал он.
— Прощай! — едва слышно прошелестел в ответ ее голос.
— Очнись! — взмолился Камилл, склоняясь над ней; похоже, она умерла без боли.
Камилл осыпал поцелуями шею, плечи жены, и хлеставшая из раны кровь делала их гладкими и блестящими, словно мрамор.
— Прощай! — тихо выдохнула креолка, и Камилл с трудом разобрал, что она сказала.
Сделав над собой невероятное усилие, она совершенно отчетливо прибавила:
— Будь ты проклят!
Госпожа де Розан была мертва. Веки ее сомкнулись, будто лепестки цветка с наступлением ночи.
— Долорес, любимая! — вскричал молодой человек, которого эта внезапная, неожиданная, мгновенная, наконец, мужественная кончина наполнила одновременно ужасом и восхищением. — Долорес, я люблю тебя! Я только тебя люблю, Долорес! Долорес!
Он забыл о Сюзанне, а та сидела на краю постели и холодно наблюдала за этой ужасной сценой; внезапно мадемуазель де Вальженез напомнила о себе кощунственным хохотом, и Камилл обернулся в ее сторону.
— Приказываю тебе молчать! — крикнул он. — Слышишь? Приказываю!
Сюзанна пожала плечами, промолвив:
— Ах, Камилл, до чего ты жалок!
— О Сюзанна, Сюзанна… — отозвался он. — Правду мне говорили! Какое же ты, должно быть, ничтожное создание, если можешь смеяться над еще кровоточащим трупом!
— Ну, допустим, что так, — равнодушно сказала Сюзанна. — А ты хочешь, чтобы я помолилась за упокой ее души?
— Ты же видела, что здесь произошло, — ужаснулся он ее жестокосердию. — Неужели у тебя нет ни жалости, ни угрызений совести?
— Тебе очень хочется, чтобы я пожалела твою любимую Долорес? — спросила Сюзанна. — Ну, так и быть: мне ее жалко. Доволен?
— Сюзанна! Ты негодяйка! — вскричал Камилл. — Отнесись с уважением хотя бы к телу той, которую мы убили.
— Ах, уже мы убили? — произнесла Сюзанна с презрительной жалостью.
— Несчастное дитя! — прошептал американец, целуя покойную в уже остывший лоб. — Бедная девочка! Я вырвал тебя из родной семьи, отнял у матери, сестер, кормилицы, родины и позволил тебе покончить с жизнью у меня на глазах, здесь, где некому тебя пожалеть, о тебе помолиться, тебя оплакать. И все-таки я тебя люблю, ты была последним цветком моей юности, самым нежным, свежим, душистым! На моем челе, отягощенном преступными мыслями, будто грозовыми облаками, ты была словно венец возрождения; рядом с тобой я становился лучше; живя подле тебя, я мог исправиться. О Долорес, Долорес!
И вот легкомысленный, холодный, бесчувственный креол, каким мы видели его в начале этой книги, когда он казался беззаботным, эгоистичным, смешливым, вдруг разразился слезами, когда увидел бездыханное тело жены.
Он поднял голову жены и, целуя ее в любовном порыве, словно живую, воскликнул:
— О Долорес! Долорес! До чего ты хороша!
Невозможно передать, какое выражение презрения, бешенства, ненависти было написано в эту минуту на лице Сюзанны. Она побагровела; ее глаза налились кровью и засверкали. Не находя слов, чтобы выразить неожиданное впечатление от этой сцены, она смогла только выговорить:
— Должно быть, мне все это снится!
— Это я жил как во сне, в роковом сне, в тот день, когда впервые увидел тебя! — яростно кричал Камилл, обернувшись к ней. — Это я жил как во сне в тот день, когда решил, что люблю тебя. Да, я так думал… Разве достойна любви та, чьи губы раскрываются для поцелуев в доме, где течет кровь ее брата? В тот день, Сюзанна, каким бы бесчувственным и пропащим я ни был, я содрогнулся всем телом. Все во мне восставало, когда я говорил тебе: "люблю", потому что сердце подсказывало мне: "Лжешь: ты ее не любишь!"
— Камилл! Камилл! Ты конечно же бредишь, — сказала мадемуазель де Вальженез. — Возможно, ты меня разлюбил, однако я люблю тебя по-прежнему. Но если не любовь, — продолжала она, указывая на труп г-жи де Розан, — то смерть, не менее сильная, чем любовь, свяжет нас навсегда.
— Нет! Нет! Нет! — содрогнувшись, воскликнул Камилл.
Сюзанна одним прыжком преодолела разделявшее их с Камиллом расстояние и обвила его руками.
— Я люблю тебя! — с обожанием глядя на него, страстно прошептала она.
— Пусти, пусти меня! — пытаясь освободиться, воскликнул Камилл.
Но Сюзанна тесно прижималась к нему, висла у него на шее, притягивала к себе и, словно змея, душила в объятиях.
— Перестань, говорят тебе! — вскричал Камилл, оттолкнув ее так, что она опрокинулась бы навзничь, если бы не налетела на угол камина, благодаря чему удержалась на ногах.
— Ах, так! — помрачнела она.
Окинув любовника презрительным взглядом и смертельно побледнев, она прибавила:
— Я больше не прошу, я так хочу, я приказываю!
Она протянула в его сторону руку и властно проговорила:
— Скоро рассвет, Камилл. Закрой этот чемодан и следуй за мной!
— Никогда! — возразил американец. — Никогда!
— Хорошо, я уйду одна, — решительно продолжала Сюзанна. — Но, выходя из гостиницы, я всем скажу, что ты убил жену.
Камилл в ужасе вскрикнул.
— Я скажу это и в суде, и перед эшафотом!
— Ты не сделаешь этого, Сюзанна! — испугался Камилл.
— Так же верно, как то, что я любила тебя пять минут назад и ненавижу теперь, — хладнокровно призналась мадемуазель де Вальженез, — я это сделаю, и немедленно.
Девушка с угрожающим видом направилась к двери.
— Ты отсюда не выйдешь! — крикнул Камилл, схватил ее за руку и снова подвел к камину.
— Я позову на помощь, — пригрозила Сюзанна, вырываясь из рук Камилла и подбегая к окну.
Камилл схватил ее за волосы, растрепавшиеся во время любовных ласк.
Но Сюзанна успела ухватиться за оконную задвижку и изо всех сил в нее вцепилась. Камиллу никак не удавалось оттащить ее от окна.
Во время борьбы Сюзанна задела рукой стекло и порезалась. При виде собственной крови она пришла в неистовство и без умысла, не сознавая, что делает, изо всех сил закричала:
— На помощь! Убивают!
— Молчи! — приказал Камилл, зажимая ей рот рукой.
— Убивают! На помощь! — впиваясь зубами в его руку, продолжала кричать она.
— Да замолчишь ты, змея!.. — глухо прорычал Камилл, одной рукой сдавив ей горло, а другой отрывая ее от окна.
— Убивают! Убив… — прохрипела мадемуазель де Вальженез.
Не зная, как еще заставить ее замолчать, он опрокинул ее на себя, все сильнее сдавливая ей горло; они упали рядом с трупом г-жи де Розан.
Отвратительная схватка продолжалась. Сюзанна в судорогах агонии кусалась, пытаясь вырваться; Камилл, понимая, что если ей удастся выскользнуть, то он пропал, сжимал ее горло все сильнее. Наконец ему удалось преодолеть ее сопротивление, он поставил колено ей на грудь и сказал:
— Сюзанна! Мы играем жизнью и смертью. Поклянись молчать или, клянусь своей душой, вместо одного трупа здесь будут лежать два.
Сюзанна прохрипела нечто нечленораздельное. В ее хрипе звучала явная угроза.
— Ну, будь по-твоему, гадина! — проговорил молодой человек, надавив ей коленом на грудь и изо всех сил сжав ее горло.
Так прошло несколько секунд.
Вдруг Камилу показалось, что он слышит шаги. Он обернулся.
Через комнату Долорес, обе двери которой оставались открытыми, вошел хозяин гостиницы, вооруженный двуствольным ружьем, в сопровождении нескольких человек: постояльцев и слуг, сбежавшихся на крики.
Креол непроизвольно отпрянул от Сюзанны де Вальженез.
Но она была неподвижна, как и г-жа де Розан.
Камилл задушил ее в схватке. Она была мертва.
Несколько лет спустя после этого происшествия, то есть около 1833 года, когда мы посетили рошфорскую каторгу, где навещали святого Венсана де Поля XIX века, то есть аббата Доминика Сарранти, тот показал нам возлюбленного прачки Шант-Лила, убийцу Коломбана и Сюзанны. Его когда-то черные как смоль волосы побелели, а лицо носило теперь отпечаток мрачного отчаяния.
Жибасье, все такой же свежий, молодцеватый и смешливый, утверждал, что Камилл де Розан старше его лет на сто.
XXXII ГЛАВА, В КОТОРОЙ СВЯТОША УБИВАЕТ ВОЛЬТЕРЬЯНЦА
Мы оставили нашего друга Петруса сиделкой у графа Эрбеля, его дяди. Оттуда он написал Регине, что как только приступ подагры у дяди минует, он опять будет свободен и увидится со своей прекрасной подругой.
Но подагра, увы, похожа на кредиторов: она отпускает вас только в смертный час, то есть когда ничего другого делать ей уже не остается.
Итак, приступ подагры у графа Эрбеля отнюдь не проходил так скоро, как о том мечтал его племянник; напротив, он возобновлялся снова и снова, и генерал в иные минуты подумывал о том, чтобы сыграть с подагрой шутку, пустив себе пулю в лоб.
Петрус нежно любил дядюшку. Он угадал, о чем тот думает, и несколькими добрыми словами, сказанными от души, а также невольно выкатившейся слезой, смягчил сердце генерала до такой степени, что тот отказался от своего ужасного плана.
Так обстояли их дела, когда вдруг в комнату, где лежал граф, влетела, словно ураган, маркиза де Латурнель, одетая в черное с головы до пят.
— О! — вскричал граф Эрбель. — Неужели смерть близка, если посылает мне самое большое испытание?
— Дорогой генерал! — начала маркиза де Латурнель, попытавшись изобразить волнение.
— В чем дело? — оборвал ее граф. — Не могли бы вы дать мне умереть спокойно, маркиза?
— Генерал, вы знаете о несчастьях, постигших дом Ламот-Уданов!..
— Понимаю, — нахмурился граф Эрбель и закусил губу. — Вы прознали, что мы с племянником искали наикратчайший путь к смерти, и пришли сократить мои дни.
— Что-то вы сегодня не в духе, генерал.
— Согласитесь, есть от чего, — отвечал генерал, переводя взгляд с маркизы на свою ногу, — подагра и…
Он чуть было не сказал "и вы", но спохватился и продолжал:
— Так что вам от меня угодно?
— Вы согласны меня выслушать? — обрадовалась маркиза.
— А разве у меня есть выбор? — пожал плечами граф.
Он повернулся к племяннику и продолжал:
— Петрус, ты уже три дня не дышал парижским воздухом. Освобождаю тебя на два часа, дорогой. Я знаю, как любит поговорить маркиза, и не сомневаюсь, что она доставит мне удовольствие сегодняшней беседой вплоть до твоего возвращения. Но не больше двух часов, слышишь? Иначе я за себя не отвечаю.
— Я буду здесь через час, дядя! — воскликнул Петрус, сердечно пожимая генералу руки. — Я только зайду к себе.
— Ба! — вскричал тот. — Если тебе надо с кем-нибудь повидаться, не стесняйся.
— Спасибо, добрый дядюшка! — сказал молодой человек, поклонился маркизе и вышел.
— А теперь кто кого, маркиза! — наполовину всерьез, наполовину насмешливо вскричал граф Эрбель, когда племянник удалился. — Ну, скажите откровенно, раз мы одни: вы ведь хотите сократить мои дни, не так ли?
— Я не желаю смерти грешника, генерал! — елейным голосом произнесла святоша.
— Теперь, когда ваш сын граф Рапт…
— Наш сын, — поспешила поправить маркиза де Латурнель.
— Теперь, когда ваш сын граф Рапт предстал перед высшим судией, — не сдавался генерал, — вы не станете просить меня оставить ему наследство.
— Речь не вдет о вашем наследстве, генерал.
— Теперь, — продолжал граф Эрбель, не обращая ни малейшего внимания на слова маркизы, — теперь, когда ваш прославленный и честнейший брат, маршал де Ламот-Удан умер, вы не станете просить меня, как во время вашего последнего визита, поддержать один из тех чудовищных законов, которые толкают народы на то, чтобы заточить королей в тюрьмы или изгнать их из страны, вышвырнуть королевские короны на мостовую, а троны сбросить в реку. Итак, если вы пришли поговорить не о графе Рапте и не о маршале де Ламот-Удане, то чему же я обязан честью вашего визита?
— Генерал! — жалобно начала маркиза. — Я много выстрадала, состарилась, изменилась с тех пор, как на меня обрушились несчастья! Я пришла не для того, чтобы говорить о своем брате или нашем сыне…
— Вашем сыне! — нетерпеливо перебил ее граф Эрбель.
— Я пришла поговорить о себе, генерал.
— О вас, маркиза? — недоверчиво взглянув на святошу, спросил генерал.
— О себе и о вас, генерал.
— Ну, держись! — пробормотал граф Эрбель. — Какую же приятную тему мы можем с вами обсудить, маркиза? — продолжал он громче. — Какой вопрос вас интересует?
— Друг мой! — медовым голосом заговорила маркиза де Латурнель, окинув генерала взглядом влюбленной голубки. — Друг мой, мы уже немолоды!
— Кому вы это рассказываете, маркиза! — вздохнул генерал.
— Не настало ли для вас время исправить ошибки нашей юности, друг мой, — томно-благочестивым голосом продолжала г-жа де Латурнель. — Для меня этот час пробил давно.
— Что вы называете часом исправления ошибок, маркиза? — недоверчиво спросил граф Эрбель и нахмурился. — На часах какой церкви вы услышали, что он пробил?
— Не пора ли, генерал, вспомнить, что в молодости мы были нежными друзьями?
— Откровенно говоря, маркиза, я не считаю, что об этом нужно вспоминать.
— Вы отрицаете, что любили меня?
— Я не отрицаю, маркиза, я забыл.
— Вы оспариваете у меня права, которые я имею на вашу память?
— Категорически, маркиза, за давностью.
— Вы стали очень дурным человеком, друг мой.
— Как вам известно, в старости черти обращаются в отшельников, а люди — в чертей. Хотите, я вам покажу свое раздвоенное копыто?
— Значит, вы ни в чем себя не упрекаете?
— Простите, маркиза, я знаю за собой один грех.
— Какой же?
— Отнимаю у вас драгоценное время.
— Вы таким образом хотите меня выпроводить, — рассердилась маркиза.
— Выпроводить, маркиза! — с добродушным видом повторил граф Эрбель. — Выпроводить!.. Слово-то какое отвратительное! И как вы могли такое сказать!.. Да кто, черт возьми, собирается вас выпроваживать?
— Вы! — ответила г-жа де Латурнель. — С той самой минуты как я сюда вошла, вы только и думаете, как бы наговорить мне дерзостей.
— Признайтесь, маркиза, вы предпочли бы, чтобы я действовал дерзко, а не дерзко говорил.
— Не понимаю вас! — поспешно перебила его маркиза де Латурнель.
— Это лишний раз доказывает, маркиза, что мы оба миновали тот возраст, когда делают глупости, вместо того чтобы говорить их.
— Повторяю, вы очень дурной человек, и мои молитвы вас не спасут.
— Так я в самом деле в опасности, маркиза?
— Обречены!
— Неужели?
— Я отсюда вижу, в каком месте вы проведете свою загробную жизнь.
— Вы говорите о преисподней, маркиза?
— Да уж не о райских кущах!
— Между раем и адом, маркиза, существует чистилище, и если только вы не решили устроить мне его прямо сейчас, то свыше мне уж наверное будет дано милостивое позволение поразмыслить о своих земных заблуждениях.
— Да, если вы их искупите.
— Каким образом?
— Вы должны признать свои ошибки и исправить их.
— Значит, ошибкой было любить вас, маркиза? — галантно произнес граф Эрбель. — Признайтесь, что с моей стороны было бы неприлично в этом раскаиваться!
— Вполне справедливо было бы это исправить.
— Понимаю, маркиза. Вы хотите меня исповедать и наложить на меня епитимью. Если она окажется мне по силам, даю слово дворянина: я все исполню.
— Вы шутите, даже когда смерть близка! — с досадой сказала маркиза.
— И буду шутить еще долго после ее прихода, маркиза.
— Вы хотите исправить свои ошибки, да или нет?
— Скажите, как я должен это сделать.
— Женитесь на мне.
— Одну ошибку другой не исправишь, дорогая.
— Вы недостойный человек!
— Недостойный вашей руки, разумеется.
— Вы отказываетесь?
— Решительно. Если это награда, я нахожу ее слишком незначительной, если наказание — то чересчур суровым.
В эту минуту лицо старого дворянина перекосилось от боли, и маркиза де Латурнель непроизвольно вздрогнула.
— Что с вами, генерал? — вскрикнула она.
— Предвкушаю преисподнюю, маркиза, — невесело усмехнулся граф Эрбель.
— Вам очень больно?
— Ужасно, маркиза.
— Позвать кого-нибудь?
— Ни к чему.
— Могу ли я быть вам чем-нибудь полезной?
— Разумеется.
— Что я должна сделать?
— Уйти, маркиза.
Эти слова были произнесены настолько недвусмысленно, что маркиза де Латурнель побледнела, торопливо поднялась и метнула на старого генерала полный яда взгляд, характерный для святош.
— Будь по-вашему! — прошипела она. — Черт бы побрал вашу душу!
— Ах, маркиза, — сказал старый дворянин с печальным вздохом, — я вижу, что даже в вечной жизни не расстанусь с вами.
Петрус вошел в спальню в то мгновение, когда маркиза приотворила дверь.
Не обращая внимания на г-жу де Латурнель и видя искаженное болью лицо графа, он бросился к дядюшке, обхватил его руками и воскликнул:
— Дядюшка! Дорогой мой!
Тот с грустью посмотрел на Петруса и спросил:
— Ушла?
В это время маркиза закрывала дверь.
— Да, дядя, — ответил Петрус.
— Негодная! — вздохнул генерал. — Она меня доконала!
— Очнитесь, дядюшка! — вскричал молодой человек; бледность, залившая дядины щеки, не на шутку его напугала. — Я привел с собой доктора Людовика. Позвольте, я приглашу его войти.
— Хорошо, мальчик мой, — отвечал граф, — хотя доктор уже не нужен… Слишком поздно.
— Дядя! Дядя! — вскричал молодой человек. — Не говорите так!
— Мужайся, мальчик мой! Раз уж я прожил жизнь как дворянин, не заставляй меня умереть как буржуа, размякнув из-за собственной смерти. Ступай за своим другом!
Вошел Людовик.
Спустя пять минут Петрус прочел в глазах Людовика смертный приговор графу Эрбелю.
Генерал протянул руку молодому доктору, потом порывисто схватил руку племянника.
— Мальчик мой, — проникновенно сказал он. — Маркиза де Латурнель, учуяв, несомненно, мою близкую кончину, только что просила меня исповедаться ей в грехах. Я совершил, насколько мне известно, только одну ошибку, правда непоправимую: пренебрегал общением с благороднейшим человеком, какого я только встречал за всю свою жизнь; я имею в виду твоего корсара-отца. Скажи этому старому якобинцу: перед смертью я жалею только о том, что не могу пожать ему руку.
Молодые люди отвернулись, желая скрыть от старого дворянина слезы.
— Ты, что же, Петрус, не мужчина? — продолжал граф Эрбель, заметив это движение и поняв его смысл. — Разве угасающая лампа — настолько необычное зрелище, что в последнюю минуту ты прячешь от меня свое честное лицо? Подойди ко мне, мальчик мой, да и вы тоже, доктор, раз вы его друг. Я много и долго жил и безуспешно пытался найти смысл жизни. Не ищите его, дети мои, иначе, как и я, придете к печальному выводу: за исключением одного-двух добрых чувств, вроде того, что внушаешь мне ты и твой отец, Петрус, самая приятная минута жизни — это та, когда с ней расстаешься.
— Дядя! Дядя! — разрыдался Петрус. — Умоляю вас, не отнимайте у меня надежду еще не один день пофилософствовать с вами о жизни и смерти.
— Мальчик! — проговорил граф Эрбель, глядя на племянника с сожалением, иронией и смирением. — Ну-ка, посмотри на меня!
Приподнявшись, словно его окликнул старший по званию, он, как старый могиканин из "Прерии", отозвался:
— Здесь!
Так умер потомок Куртене, генерал граф Эрбель!
XXXIII ВСЕ ХОРОШО, ЧТО ХОРОШО КОНЧАЕТСЯ
У колдуний есть сердце, как почти у всех "детей природы", и это сердце переполняется при случае чувствами, и тем больше, чем глубже оно спрятано.
Читатель, который помнит, как отталкивающе безобразна Броканта, немало, видимо, удивится, когда мы скажем, что дважды за ее необычную жизнь Броканту сочли красавицей двое мужчин, разбирающиеся в красоте: Жан Робер и Петрус, и оба увековечили это воспоминание, один — на бумаге, другой — на полотне.
Но, будучи добросовестным рассказчиком, мы, несмотря на удивление и недоверие наших читателей, считаем необходимым сказать правду.
Броканта казалась красивой дважды: в первый раз — в день исчезновения Рождественской Розы, во второй — в день возвращения девушки домой на улицу Ульм.
Известно, что, когда Сальватор хотел добиться чего-нибудь от Броканты, ему довольно было произнести всего три слова (это был его "Сезам, откройся!"): "Забираю Рождественскую Розу" — и Броканта была готова на все.
Она обожала своего найденыша.
Любого злодея, любого эгоиста рано или поздно ребенок непременно тронет до глубины души, заставив зазвенеть самые скрытые ее струны.
Старуха, отвратительное и себялюбивое создание, боготворила Рождественскую Розу, как мы уже сказали в начале этого рассказа.
Вы помните удивительный pianto[42] Трибуле в драме "Король забавляется" нашего дорогого Гюго? Вот так же оглушительно завопила от ужаса Броканта, когда узнала, что Рождественская Роза исчезла.
Когда шут Трибуле узнаёт о похищении своей дочери, он обретает величественную красоту. Вот так же была прекрасна и Броканта, когда узнала об исчезновении Рождественской Розы.
Если бы я не боялся показаться парадоксальным, я попытался бы доказать, что потеря ребенка не менее ужасна для приемной матери, чем для родной.
Родная мать кричит от физической боли: похитители вырвали у нее кусок ее плоти; для приемной матери это скорее душевная боль: с приемышем уходит жизнь.
Я знавал старика, двадцать пять лет растившего мальчика: он упал замертво, когда узнал, что его сын смошенничал в игре. Родной отец пожурил бы его и отправил в Бельгию или Америку дожидаться отмены наказания за давностью лет.
Броканта проявила поистине величие души, узнав тревожную весть. Она подняла на ноги весь цыганский Париж, призвала на помощь великое братство парижских нищих, пообещала, что за этот драгоценный камень по имени "приемное дитя" отдаст главную драгоценность короны первого цыганского короля, завоеванную в памятной битве с самим Сатаной. Наконец, страдание ее дошло до крайних пределов и было сравнимо лишь с радостью, которую она испытала, когда снова обрела девочку.
В тот день Жан Робер, Петрус, Людовик и сам Сальватор превозносили красоту торжествующей колдуньи.
Вот что позволило нам утверждать: эта уродливая старуха была поистине прекрасной дважды за свою жизнь.
Однако продолжалось это недолго.
Читатели помнят, что до замужества Рождественская Роза должна была поступить в пансион. Когда Сальватор сообщил эту новость Броканте, колдунья разразилась слезами. Потом она встала и бросила на Сальватора угрожающий взгляд.
— Никогда! — объявила она.
— Броканта, — ласково стал уговаривать Сальватор, взволнованный в душе добрыми чувствами, заставлявшими Броканту отвечать ему так. — Девочка должна многое узнать о жизни, в которую ей суждено скоро вступить. Ей недостаточно знать язык ворон и собак, общество требует более разносторонних знаний. В тот день, когда эта девочка войдет в самую скромную гостиную, она будет чувствовать себя дикаркой, попавшей из девственных лесов в Тюильри.
— Это моя дочь! — с горечью проговорила Броканта.
— Разумеется, — без улыбки отвечал Сальватор. — И что дальше?
— Она принадлежит мне, — продолжала Броканта, видя, что Сальватор убежден в ее материнских правах.
— Нет, — возразил Сальватор. — Она принадлежит миру, а раньше всего и прежде всего — человеку, который спас ее, любя, или полюбил, спасая. Он ее приемный отец, ведь врач и есть отец, как ты — ее мать! Надо воспитать ее для мира, в котором она будет жить, и не тебе, Броканта, заниматься ее образованием. В общем, я ее забираю.
— Никогда! — пронзительным голосом повторила Броканта.
— Так надо, Броканта, — строго заметил Сальватор.
— Господин Сальватор! — взмолилась колдунья. — Оставьте мне ее еще хоть на годок, на один год!
— Это невозможно!
— Единственный годочек, умоляю! Я хорошо о ней заботилась, уверяю вас, я еще лучше буду за ней ухаживать! Она у меня станет ходить в шелку и бархате, краше ее никого не будет. Умоляю вас, господин Сальватор, оставьте мне ее на год, только на год!
Несчастная колдунья со слезами произносила эти слова. Сальватор, тронутый до глубины души, не хотел показать своего волнения. Напротив, он сделал вид, что сердится. Нахмурившись, он коротко сказал:
— Это вопрос решенный!
— Нет! Нет! Нет! — повторяла Броканта. — Нет, господин Сальватор, вы этого не сделаете. Она еще очень слабенькая. Позавчера у нее был ужасный приступ. Господин Людовик только что от нее ушел. Четверть часа спустя после его ухода она крикнула: "Задыхаюсь!" Кровь ударила ей в голову. Бедная моя Розочка! В эту минуту, господин Сальватор, я даже подумала, что она умирает. За малым дело стало. Она упала на стул, закрыла глаза и стала кричать!.. Как она кричала, Боже мой! Это были словно крики с того света, господин Сальватор! Я взяла ее на руки, уложила на пол, как учил господин Людовик, и сказала: "Розочка! Милая! Розочка моя!" — словом, все что я смогла сказать. Но она так громко кричала, что ничего не слышала. Видели бы вы, как она, бедняжка, задыхалась, словно ее зажали в тисках, а вены у нее на шее набухли, покраснели, казалось, вот-вот лопнут!.. Ах, господин Сальватор! Многое я повидала я за свою жизнь, но такое печальное зрелище — в первый раз! Наконец она заплакала. Слезы ее освежили, как летний дождь. Она открыла свои красивые глазки и улыбнулась: на сей раз все обошлось! Да вы меня не слушаете, господин Сальватор!
Этот незатейливый рассказ о тяжелейшем приступе, какие бывают у женщин до или после родов и называются спазмами, так взволновал нашего друга Сальватора, что он отвернулся, скрывая свои чувства.
— Знаю, Броканта, — как можно тверже произнес наконец Сальватор. — Людовик мне рассказал обо всем этом сегодня утром, именно поэтому я и хочу увести Розочку. Девочка нуждается в тщательном уходе.
— Куда же вы ее забираете? — спросила Броканта.
— Я же тебе сказал: в пансион.
— Что вы такое надумали, господин Сальватор! Ведь Мину тоже тогда отдавали в пансион, верно?
— Да.
— Оттуда ее и похитили, так?
— Из этого пансиона Розочку никто не похитит, Броканта.
— Кто же за ней будет приглядывать?
— Сейчас ты все узнаешь. А теперь скажи, где она.
— Где? — затравленно глядя на Сальватора, переспросила цыганка.
Она поняла, что час разлуки близок, и трепетала всем телом.
— Да, где же она?
— Ее здесь нет, — пролепетала старуха. — Нет ее сейчас! Она…
— Лжешь, Броканта! — перебил ее Сальватор.
— Клянусь вам, господин Сальватор…
— Лжешь, говорю тебе! — строго повторил молодой человек.
— Смилуйтесь, господин Сальватор! — вскричала несчастная старуха.
Она повалилась на колени и схватила Сальватора за руки.
— Смилуйтесь, не забирайте ее! Вы меня убьете! Это моя смерть!
— Ну-ка, вставай! — приходя во все большее волнение, приказал Сальватор. — Если ты в самом деле ее любишь, ты должна желать ей добра! Пусть она учится, а видеться ты с ней сможешь, когда захочешь.
— Вы мне обещаете это, господин Сальватор?
— Клянусь! — торжественно заверил Броканту молодой человек. — Зови ее!
— Спасибо, спасибо! — осыпая руки Сальватора поцелуями и омывая их слезами, воскликнула старуха.
Она вскочила с проворностью, которой невозможно было от нее ожидать, и крикнула:
— Роза! Розочка! Дорогая!
Рождественская Роза явилась на зов.
Собаки радостно залаяли, ворона захлопала крыльями.
Теперь это уже была не та девочка, которую мы видели в начале нашей истории в доме на улице Трипре, среди кучи всякого старья; это уже была не девушка, одетая как Миньона на картине нашего незабвенного Ари Шеффера; она не удивляла болезненным видом, свойственным детям наших предместий: это была высокая стройная девушка, смотревшая из-под черных густых бровей немного, может быть, испуганно, но глаза ее так и искрились счастьем.
Когда она вошла в гостиную Броканты, ее нежно-розовые щечки густо покраснели при виде Сальватора.
Она подошла к нему, бросилась ему на шею, обвила его руками и нежно поцеловала.
— А меня? — ревниво наблюдая за происходившим, грустно проговорила Броканта.
Рождественская Роза подбежала к Броканте и сжала ее в объятиях.
— Мамочка, дорогая! — воскликнула она и поцеловала цыганку.
В эту минуту вошел или, точнее, влетел пулей новый персонаж.
— Эй, Броканта! — пройдясь колесом, чтобы, очевидно, поскорее добраться до той, к которой он обращался, кричал вновь прибывший. — У вас сейчас будут гости, да какие важные! Четыре великосветские дамочки, которые хотят, чтобы у них вытянули их экю; а вот чтобы им вытянули нужную карту — дудки! Взгляните сами!
Заметив Сальватора, он спохватился, снова встал на ноги и, потупясь, сказал:
— Простите, господин Сальватор, я вас не видел.
— Это ты, парень! — отвечал Сальватор Баболену, которого, должно быть, уже узнал даже не самый проницательный читатель.
— Я и есть! — произнес Баболен, как говорил до него и еще долго после него знаменитый господин де Фрамбуази.
— О каких гостях ты толкуешь? — спросил Сальватор.
— Сюда идут четыре дамы: не иначе, хотят узнать свою судьбу!
— Пригласи их сюда.
Скоро четыре молодые женщины уже входили в комнату.
— Вот кто займется воспитанием Рождественской Розы! — сказал Сальватор Броканте, указывая на четырех женщин.
Гадалка вздрогнула.
— Эта дама, — кивнув на Регину, продолжал Сальватор, — научит ее рисовать, после того как Петрус преподал основы рисунка ей самой; эта дама, — он с грустью взглянул на Кармелиту, — обучит ее музыке; эта дама, — прибавил он и улыбнулся г-же де Маранд, — научит ее вести домашнее хозяйство; наконец, эта дама, — с нежностью посмотрел он на Фраголу, — научит ее…
Регина, Кармелита и Лидия не дали ему договорить и в один голос закончили вместо него:
— Добру и любви!
Сальватор поблагодарил их одними глазами.
— Хотите пойти с нами, дитя мое? — спросила Регина.
— Да, добрая фея Карита! — обрадовалась Рождественская Роза.
Броканта вздрогнула всем телом. Ее щеки побагровели, и Сальватор испугался, как бы ее не поразил удар.
Он подошел к гадалке.
— Броканта! — сказал он, взяв ее за руку. — Мужайся! Вот четыре ангела, которых тебе посылает Господь, чтобы спасти тебя от преисподней. Взгляни на них. Не кажется ли тебе, что девочка, которую ты любишь, будет лучше под их белыми крыльями, чем в твоих черных когтях? Ну, веселее, старая! Повторяю, ты расстаешься с ней не навсегда. Одна из этих добрых женщин возьмет тебя к себе, как позаботится и о девочке. Кто из вас возьмет к себе Броканту? — прибавил он, взглянув на четырех дам.
— Я! — в один голос ответили те.
— Вот видишь, Броканта! — сказал Сальватор.
Старуха опустила голову.
— Это лишний раз доказывает, — философски прибавил молодой человек, глядя и на гадалку и на четырех дам, — что в грядущем мире не будет больше сирот, потому что матерью им станет общество!
— Хорошо бы! — не менее философски заметил Баболен и, ерничая, осенил себя крестным знамением.
Год спустя после этой сцены Рождественская Роза получила два миллиона, которые, сам того не желая, оставил ей после смерти г-н Жерар, и вышла замуж за нашего друга Людовика, ставшего знаменитым доктором и прославленным ученым.
Словно оправдывая пословицу, гласящую: "Все хорошо, что хорошо кончается" — Рождественская Роза с помощью любви вновь обрела здоровье. Это подтверждает, что Мольер, как и говорил Жан Робер, величайший доктор, какой только известен в целом свете, потому что создал пьесу "Любовь-целительница"!
XXXIV СЛАВА МУЖЕСТВУ НЕСЧАСТЛИВЫХ!
Шант-Лила узнала о смерти г-жи Камилл де Розан и аресте американского джентльмена от г-на де Маранда.
Принцесса Ванврская пролила слезу при воспоминании о своем бывшем возлюбленном и поспешила перевести разговор на другую тему.
Наши бедные парижские гризетки славятся тем, что готовы снять с себя последнюю рубашку ради первой своей любви, зато едва удостоят слезой последующих любовников. — Он должен был именно так и кончить! — заметила она, когда г-н де Маранд сообщил ей, что Камилл в лучшем случае будет осужден на многие годы галер.
— Почему же, дорогая, вы думаете, — спросил г-н де Маранд, — что все, кто имели честь вас любить, кончают плохо? Это жестокая развязка!
— Они всего-навсего меняют одни кандалы на другие, — улыбнулась гризетка. — Кроме того, — прибавила она, насмешливо поглядывая на новоиспеченного министра финансов, — я не говорю, что все кончают именно так! Вот, например, ты, ненаглядный мой, не так уж много грешил на земле, и для тебя наверняка найдется отдельная ложа в раю. Кстати, о ложе и о рае: когда дебютирует синьора Кармелита?
— Послезавтра, — отвечал г-н де Маранд.
— Ты заказал мне открытую ложу, как я просила?
— Разумеется, — откликнулся галантный банкир.
— Покажи! — ласково пропела она, обвивая обеими руками шею г-на де Маранда.
— Вот, прошу, — отвечал тот, доставая из кармана билет.
Шант-Лила выхватила его и стала рассматривать, пунцовая от удовольствия.
— Я буду сидеть напротив принцесс?! — воскликнула она.
— Разве ты сама не принцесса?
— Ладно, смейтесь, — надула губки принцесса Ванврская. — А я вот была три месяца назад у Броканты, и она мне поклялась, что я дочь принца и принцессы.
— Это еще не все, малышка, она скрыла от тебя правду! Ты не просто принцесса, а королева, потому что найденыши — это короли всей земли.
— А пропащие люди служат у них министрами! — лукаво взглянув на банкира, вставила Шант-Лила. — Итак, я, наконец, увижу принцесс вблизи. Честно говоря, позавчера у меня было неудобное место в театре Порт-Сен-Мартен, где давали премьеру по пьесе вашего друга Жана Робера. Никак не могу вспомнить названия…
— "Гвельфы и гибеллины", — улыбнулся г-н де Маранд.
— Да, да, похоже на "Грелки и гобелены", — подхватила принцесса Ванврская. — Теперь уж я запомню. Куда ты пропал к концу пьесы, любимый?
— Я зашел в ложу к г-же де Маранд поздравить ее с успехом нашего друга Жана Робера.
— Или изменить мне, противный бабник, — перебила его Шант-Лила. — Кстати, о бабниках: это правда, что вы бегаете за всеми женщинами подряд?
— Так говорят! — самодовольно подтвердил г-н де Маранд и выпятил грудь. — Но если я и позволяю себе бегать за всеми женщинами, то останавливаюсь только возле одной.
— Она светская дама?
— Самая светская из всех мне известных.
— Принцесса?
— Принцесса крови.
— Я ее знаю?
— Разумеется, ведь это ты и есть, принцесса.
— А еще говорите, что вы у моих ног!
— Смотри! — сказал г-н де Маранд, опускаясь перед Шант-Лила на колени.
— Правильно, — покачала та головой. — Так и оставайтесь, вы заслужили наказания.
— Это награда, принцесса. Не ты ли сама только что говорила, что за свои добродетели я попаду прямо в рай?
— Я не так выразилась, — возразила гризетка. — Добродетели бывают разные, как, впрочем, и грехи. Иными словами, добродетели иногда оказываются грехами, а грехи — добродетелями.
— Например, принцесса?
— Грех любить женщину только наполовину, а добродетель — в полную силу.
— Я и не подозревал, что ты так сильна в казуистике, прелесть моя.
— Я некоторое время носила белье к иезуитам Монружа, они-то меня и наставили… — проговорила принцесса Ванврская, опустив глаза и покраснев.
— На путь истинный! — подхватил банкир.
— Да, — шепотом сказала Шант-Лила. — Да, — повторила она, с трудом подавив вздох.
— Ты не могла обратиться, красавица моя, к более образованным людям. Чему же такому тебя научили иезуиты, чего ты не знала?
— Тысяче разных вещей, которые я… не запомнила, — зарделась гризетка, хотя ее не так-то легко было вогнать в краску.
— Дьявольщина! — вскричал министр, поднимаясь. — Я вас оставлю, принцесса, из опасения напомнить вам нечто такое, что вы старательно забывали.
— Чертовски иезуитское бегство! — закусила губку Шант-Лила. — Но этим грехов все равно не искупить, — прибавила она и пристально посмотрела на г-на де Маранда.
— Назначьте сами сумму выкупа, — предложил банкир.
— Для начала встаньте на колени.
— Пожалуйста.
— Просите прощения за то, что оскорбили меня.
— Нижайше прошу меня извинить за оскорбления, хотя и не знаю, чем я провинился.
— Не знаете?
— Ну, конечно, раз говорю.
— Вы самый извращенный человек из всех мне известных.
— Исправьте меня, принцесса, и обратите в свою веру.
— Каким образом? — вздохнула Шант-Лила.
— Дай мне веру, девочка.
— Боюсь, что вера вас не спасет.
— Попытайся! — сказал г-н де Маранд, смутившись тем, какой оборот принимал разговор.
— Взгляни на меня! — приказала Шант-Лила, не сводя с банкира сладострастного взгляда своих больших глаз.
Под огнем этого взгляда г-н де Маранд потупился.
— Что с вами? — удивилась гризетка. — Уж не мальтийский ли вы рыцарь? Может, вы поклялись сохранять целомудрие?
Господин де Маранд принужденно усмехнулся.
— Дитя! — молвил он, беря руки принцессы в свои и целуя их. — Сущее дитя! — повторил он, не находя других слов.
— Признайтесь, что не любите меня! — проговорила Шант-Лила.
— Никогда я этого не скажу, — возразил банкир.
— Тогда скажите, что любите.
— Вот это уже лучше!
— Теперь… докажите мне это.
Господин де Маранд поморщился, словно давая понять: "Вот это уже хуже".
— Разве вы никого не ждете? — спросил он, то ли желая сменить тему разговора, то ли надеясь избежать нависшей над ним опасности, которая с каждой минутой становилась все более ощутимой из-за томных взглядов принцессы.
— Я жду только вас, — отвечала Шант-Лила.
Она была в этот день поистине восхитительна, наша принцесса Ванврская: алые розы щек, белые розы в прическе, жаркие губы, горящие глаза. Ее белая, немного длинная шея томно склонялась, как у лебедя; пышная грудь вздымалась от волнения.
Девушка была достаточно хороша и достаточно декольтирована, чтобы пробудить желание; окутанная голубой газовой вуалью, падавшей до самых пят, она невыразимо манила к себе, словно лазурный грот, в голубой эфир которого бросаешься очертя голову, не думая о возвращении.
Господин де Маранд был далек от того, чтобы недооценивать прелести этого зрелища, но еще дальше он был от того, чтобы их вкушать. Для него главное заключалось не в том — выйдет или не выйдет он из лазурного грота; главным было вступить на этот путь. Однако он решил не подавать виду и изо всех сил старался изобразить страсть.
Принцесса Ванврская — а она была женщиной до кончиков ногтей — на какое-то время впала в заблуждение. В душе она винила себя в холодности г-на де Маранда, относя его сдержанность на счет презрения, с каким банкир, должно быть, относился к ней.
Она попыталась ему помочь, обвиняя себя в легкомыслии, исповедуясь в собственных грехах, обещая исправиться и в будущем жить достойно, чтобы заслужить уважение благородного человека. Тщетная попытка, пустые усилия.
Господин де Маранд в страстном порыве сжал ее в объятиях и воскликнул:
— До чего же ты хороша, детка!
— Льстец! — заскромничала Шант-Лила.
— Я знаю не много столь же прелестных созданий, как ты.
— Вы меня не презираете?
— Чтобы я тебя презирал, принцесса?! — проговорил банкир, осыпая поцелуями ее руки от запястий до плеч.
— Значит, вы меня немножко любите?
— Люблю ли я тебя, моя красавица? Даже слишком!
Он приобнял девушку за шею и, любовно (насколько ему это удавалось) на нее поглядывая, сказал:
— Клянусь весной, цвета которой ты носишь! Клянусь цветком, чье имя ты позаимствовала! Я люблю тебя безгранично, принцесса. Я считаю, что ты одно из пленительнейших созданий, которые мне доводилось видеть в жизни. Ты удивительно похожа на одну из очаровательных девушек, украшающих свадебный пир в Кане Галилейской на картине Паоло Веронезе. Но я напрасно ищу, на кого ты похожа. Ты не похожа ни на какую другую женщину, только на себя. Вот почему я отношусь к тебе с такой нежностью; если немного постараешься, ты прочтешь это в моих глазах.
— В ваших глазах!.. Да!.. — невесело усмехнулась Шант-Лила.
Господин де Маранд встал и, прильнув к губам принцессы Ванврской, в утешение поцеловал ее более пылко, чем обыкновенно.
Девушка откинула голову назад и тихо прошептала или, вернее, выдохнула три слова, так много значащие в устах влюбленной:
— О мой друг!.. О мой друг!
Но друг, который в данных обстоятельствах был, несомненно, недостоин этого звания, то ли испугавшись по одному ему известным причинам слишком далеко зайти в этом деле, то ли будучи уверенным в том, что не сможет зайти достаточно далеко, собрался уже отступить, как вдруг случай, этот помощник умных людей, прислал ему подкрепление: в будуаре гризетки вдруг зазвенел звонок.
— Звонят, принцесса, — заметил г-н де Маранд и просиял.
— Да, в самом деле, кажется, звонили, — слегка смутившись, отвечала Шант-Лила.
— Вы кого-нибудь ждали? — спросил банкир, притворяясь недовольным.
— Клянусь, нет, — ответила гризетка, — если хотите, можете прогнать звонившего: вы окажете мне этим настоящую услугу. Я отпустила камеристку и сама не могу сказать, что меня нет дома.
— Это более чем справедливо, принцесса, — улыбнулся г-н де Маранд. — Пойду прогоню докучного гостя.
Он направился к выходу, благословляя существо, кем бы оно ни оказалось, вызволившее его из затруднительного положения.
Спустя мгновение он вернулся.
— Угадайте, кто там, принцесса, — сказал он.
— Графиня дю Баттуар, конечно?
— Нет, принцесса.
— Моя кормилица, может быть?
— Не угадали.
— Моя портниха?
— Тоже нет: молодой человек.
— Кредитор?
— Кредиторы бывают старыми, принцесса! Молодой человек может быть только должником хорошенькой женщины.
— Возможно, это мой кузен Альфонс! — покраснела Шант-Лила.
— Нет, принцесса. Этот приятный молодой человек явился, как он говорит, от господина Жана Робера.
— A-а, понимаю. Это бедный юноша, которому нечем заплатить за билет в театре Порт-Сен-Мартен, и он пришел просить у меня протекции Жана Робера. Они земляки. Но это очень робкий молодой человек, он не смеет обратиться с просьбой к земляку… и…
— …и пришел с просьбой к вам, — закончил г-н де Маранд. — Клянусь честью, юноша абсолютно прав, принцесса. Он просто очарователен. Так вы говорите, он беден?
— Так же беден, как молод.
— Зачем он приехал в Париж?
— Искать удачи.
— Вы хотите сказать, большой удачи, принцесса, потому что он обратился к вам. Он что-нибудь знает… помимо… естественных наук?
— Он умеет читать и писать… как все.
"Как все — это сильно сказано", — подумал г-н де Маранд, знакомый с почерком и стилем гризетки.
— Не умеет ли он, случайно, считать? — продолжал банкир вслух.
— Он получил звание барколавра словесности! — с гордостью проговорила Шант-Лила.
— Ну, если он действительно получил звание барколавра, — я обещаю дать ему подходящую барку.
— Вы готовы сделать это для него, хотя даже не знакомы с ним? — вскричала Шант-Лила.
— Я сделаю это для вас, хотя знаком с вами недостаточно… — галантно проговорил г-н де Маранд. — Можете прислать его ко мне завтра в министерство. Если он так же умен, как приятен, я обещаю устроить его будущее. Кстати, поговорим заодно и о вашем будущем, чтобы впредь избежать такого беспокойства, как сегодня. Боюсь, вы заблуждаетесь, принцесса, относительно роли, которую я просил вас сыграть в моей жизни. Я человек очень занятой, принцесса, и государственные дела, не говоря о моих личных, поглощают меня настолько, что мне непозволительно, как обыкновенному человеку, заниматься пустяками. С другой стороны, я вынужден из политических соображений, которые слишком долго было бы вам объяснять, делать вид, что у меня есть любовница. Вы меня понимаете, принцесса?
— Отлично понимаю, — кивнула Шант-Лила.
— Что ж, дорогая, не в упрек будь сказано, чтобы понять это, вам потребовалось время. Но чтобы вы помнили об этом, я выразил истинный смысл наших отношений в своего рода договоре, который я вам оставляю: вы поразмыслите над ним на досуге. Надеюсь, вы будете довольны суммой, которую я предназначил на оплату наших оригинальных отношений. А теперь, принцесса, позвольте мне поправить завитки ваших волос, которые из-за моей неловкости выбились из вашей прически.
Господин де Маранд достал из бумажника несколько тысячефранковых билетов, свернул их в форме папильоток и намотал на них волосы принцессы Ванврской.
— Прощайте, принцесса, — сказал он, по-отечески поцеловав ее в лоб. — Я пришлю к вам сейчас земляка господина Жана Робера. Уверен, что этот мальчик сделает честь нам обоим. И если его пенье под стать оперенью, то вы, стало быть, поистине нашли феникса, о котором поведал Ювенал.
Господин де Маранд покинул будуар гризетки, довольный тем, что легко отделался.
XXXV КОЛОМБА
Три года спустя после драмы, о которой мы поведали нашим читателям, а также три дня спустя после визита г-на де Маранда к Шант-Лила, то есть в конце зимы 1830 года, Итальянский театр давал внеочередное представление оперы "Отелло" с дебютом уже два года как ставшей известной в Италии певицы, синьоры Кармелиты, которую прозвали в народе еще более выразительно — "синьора Коломба".
Весь Париж, как принято писать в наши дни, но как лишь говорили в те времена, весь аристократический, интеллектуальный, богатый Париж, наконец, Париж артистический собрался в этот вечер в Итальянском театре.
Как только было объявлено об этом дебюте, все билеты оказались мгновенно раскуплены, а молодые люди, выстроившиеся в очередь у входа в театр, рисковали не попасть на спектакль.
Оживление и энтузиазм публики объяснялись не только признанным талантом дебютантки, но и ее характером, а также интересом, который она внушала всем, кто хоть отчасти был знаком с ее историей.
Самые разные писатели, поэты, романисты, драматурги, журналисты воспевали ее на все лады.
Жан Робер и Петрус тоже способствовали успеху Кармелиты.
Мы знаем, что она вполне заслужила этот успех.
После целого года тяжелых моральных испытаний, когда Кармелита находилась между жизнью и смертью, она советовалась с тремя своими подругами: Региной, Лидией и Фраголой, как ей хотя бы утишить, если не заглушить неизбывную боль.
Госпожа де Маранд посоветовала вести светский образ жизни.
Регина — монастырь.
Фрагола — театр.
Все три подруги были по-своему правы. Действительно, с какой точки зрения ни смотреть, свет, монастырь и театр — это три пропасти, в одну из которых непременно устремляется тот, кто потерял дорогу.
Личность отступает на задний план: человек принадлежит Богу, отдается удовольствию, уходит в искусство — но себе он более не принадлежит.
Мы видели, как Кармелита пробовала свои силы у г-жи де Маранд на вечере, когда она, снова встретившись с Камиллом де Розаном, лишилась чувств.
Как-то к Кармелите пришел старик Мюллер и сказал:
— Следуй за мной.
Не прибавив ни слова, он увлек ее неведомо куда.
Однажды утром она проснулась в Италии. Когда они прибыли в Милан, Мюллер повел ее в Ла Скала. Там исполняли "Семирамиду".
— Вот твой монастырь, — указал он ей на театр.
Затем он показал ей Россини, скрывавшегося в глубине ложи, и прибавил:
— Вот твой бог.
Через две недели она дебютировала в Ла Скала в роли Арзаче в "Семирамиде", и Россини объявил ее итальянской примадонной.
Еще через три месяца, в Венеции, она пела в "La Donna del Lago"[43], и юные благородные венецианцы исполнили на Большом канале под окнами ее дворца серенаду, о которой до сих пор не забыл ни один гондольер.
За два года, которые Кармелита прожила на родине музыки, она, как мы видели, одерживала одну победу за другой. Она перешла в разряд diva[44]; сам Россини поцеловал ее; Беллини сочинял для нее оперу; а Россия, которая уже в те времена пыталась похитить у нас великих артистов, которых мы не признаём или которым мало платим, предлагала Кармелите ангажемент, равный цивильному листу принца крови.
Итальянские маркизы, немецкие бароны, русские князья — словом, сотни претендентов добивались ее руки. Однако Кармелита навечно была обручена с Коломбаном.
Воодушевление толпы, о чем мы уже упомянули в начале этой главы, было вполне оправдано и предопределено.
Зал пестрел цветами, бриллиантами, повсюду сияли огни.
Двор занимал ложи, находившиеся рядом со сценой. Жены послов разместились в ложах балкона, супруги министров — в ложах напротив сцены.
В пятой ложе слева от сцены сидели три человека, красота которых привлекала всеобщее внимание и счастью которых мог позавидовать каждый.
Это были наш друг Петрус Эрбель, год назад женившийся на княжне Регине де Ламот-Удан, сама молодая очаровательная княжна Регина и юная Пчелка, за последние несколько недель превратившаяся в пленительную девушку, в которой заметен был еле уловимый след детства, подобно тому как жаркий весенний день сохраняет в себе последний луч утра.
Напротив этой ложи, в другой стороне зала, справа от сцены сидела счастливая пара, также вызывавшая любопытство зрителей: это были наш друг Людовик и его молодая жена, Рождественская Роза, ставшая миллионершей после смерти г-на Жерара и совершенно выздоровевшая рядом с любящим Людовиком.
В центре зала, напротив сцены, две ложи или, вернее, те, кто их занимал, вызывали особое любопытство зрителей. Заметим, однако, что эти ложи интересовали присутствовавших по-разному.
В левой из двух лож сидела, важно раскинувшись, в сияющем, будто солнце, платье, размах которого превосходил грядущие кринолины, принцесса Ванврская, прелестница Шант-Лила; время от времени она томно поворачивала голову, чтобы ответить г-ну де Маранду, который скрывался или, точнее, делал вид, что скрывается в глубине ложи.
Но более всего внимание зрителей занимали персонажи, занимавшие левую из двух лож.
Вы, может быть, не помните, дорогие читатели (признаться, мы и сами вспоминаем о ней с трудом), восхитительную танцовщицу по имени Розена Энгель, на чьем бенефисе в Венском императорском театре мы с вами присутствовали.
Именно она сидела в середине ложи и была одета в платье из белого газа, переливающееся жемчугом, драгоценными камнями, бриллиантами. Справа от нее (на сей раз в черном фраке) сидел тот самый человек, которого мы видели в венском театре; тогда он был в белом кашемировом одеянии, расшитом золотом и жемчугом, а голову его покрывал парчовый тюрбан, украшенный изумрудными павлиньими перьями; это его, сидевшего в императорском зале, принимали за владельца алмазных копей Паннаха. И был это генерал Лебастар де Премон.
Слева от синьоры Розены Энгель, оттеняя ее наряд — как и генерал, он был одет в черное, — находился суровый г-н Сарранти, словно олицетворявший собой страдание.
Переведя взгляд с этой ложи вниз, можно было без труда заметить, что зрители, занимавшие нижние ложи, с не меньшим интересом ожидают выступление дебютантки.
Это были недавно поженившиеся Жюстен и Мина; они пытались успокоить старого Мюллера, сердце которого билось от страха при мысли, что французская публика не поддержит успех его ученицы.
Рядом с ними — прелестная пара: Сальватор и Фрагола, то есть любовь безмятежная, безоблачная, бесстрашная — счастье двух сердец, свежее, как первая любовь, крепкое и прочное — как любовь на закате дней.
Напротив этих двух лож — два неприметных персонажа, не питавшие ни малейшего желания привлекать к себе внимание; мы говорим о Жане Робере и г-же де Маранд. Если когда-нибудь, читатели, вам доводилось провести в темной ложе два часа в обществе любимой женщины, заглядывая ей в глаза и слушая прекрасную музыку; если когда-нибудь, читательницы, вы, забыв на два часа о целом свете, наслаждались в полной безопасности сокровищами души и разума, присущими вашему возлюбленному, вы должны понять, как проходил вечер для нашего друга Жана Робера и для г-жи де Маранд.
Когда мы скажем, что посреди партера один, как пария, стоял г-н Жакаль, с философским видом набивая нос табаком, дабы утешить себя за отверженность и людскую неблагодарность, — то вниманию читателей будут представлены все актеры, сыгравшие главные роли в настоящей драме.
Успех Кармелиты (или, вернее, Коломбы, поскольку после памятного спектакля это имя так за нею и осталось) превзошел все надежды. Никогда Паста, Пиццарони, Менвьель, Каталани, Малибран, а в наши дни — Гризи, Полина Виардо, Фреццолини, никогда ни одна из этих великих певиц не слышала таких единодушных криков "браво", таких неистовых аплодисментов.
Романс из последнего акта "Аl pie d’un salice"[45] пришлось по требованию публики повторять трижды. Можно было подумать, что зрители не в силах покинуть зал. Голос Коломбы их буквально завораживал.
Ее вызывали десять раз. Мужчины кричали "браво", дамы бросали ей венки и букеты.
Тысяча человек ждала у дверей, чтобы поздравить ее, увидеть поближе, коснуться, если возможно, края ее платья; им казалось, что эта красивая неулыбчивая девушка превращала неопределенное и не всегда понятное искусство музыки в нечто осязаемое, имеющее форму и цвет.
Среди тех, кто ожидал ее у выхода, находился старик Мюллер; он плакал от радости.
Она различила его в толпе и пошла прямо к нему, не обращая внимания на восторженные крики толпы.
— Учитель! Вы мной довольны? — спросила она.
— Ты поешь так, как диктует музыку Бог и пишет ее Вебер, девочка моя, то есть безукоризненно! — снимая шляпу, отвечал старый учитель.
Эта простая и почтительная похвала старика, адресованная девушке, была отлично понята толпой: все сняли шляпы и поклонились певице, пока она проходила мимо них.
А она, взяв старого учителя за руку, исчезла, сказав на прощание:
— Почему, Коломбан, вместо того чтобы умереть, ты не задушил меня, как Отелло Дездемону!
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Для тех из наших читателей, кого интересуют эпизодические или второстепенные персонажи настоящей истории, мы не станем закрывать эту книгу, не сообщив вкратце, но исчерпывающе, об их судьбе.
Жан Бык (слава силе!) окончательно отказался от мадемуазель Фифины и ее выходок; он теперь владелец сада в Коломбе и разводит там овощи и цветы.
Фифина получила однажды вечером во время карнавала, выходя из "Ла Куртий", то, что называется предательским ударом. Ее немедленно доставили в госпиталь святого Людовика, и она скончалась там несколько дней спустя.
Фафиу, соперник Жана Быка, женился на Коломбине из театра Галилея Коперника. Они выступают втроем в одном из театров на бульварах, где имеют бешеный успех; один, как нам рассказывали, сьёр Галилей Коперник, известен под именем Бутена, другой, вечно юный Фафиу, — под именем Кольбрена.
Туссен-Лувертюр поступил на один из наших газовых заводов, где спустя пять лет стал мастером.
Кирпич из посредственного каменщика стал подрядчиком. Именно он под началом некоего архитектора возводит эти дурацкие дома, похожие на казармы, которыми застроены в наши дни парижские предместья.
Тряпичник Багор окончательно подружился с кошкодавом по прозвищу папаша Фрикасе. Они стали компаньонами по отлову кошек в двенадцати округах.
Багор стал владельцем кабаре "Синий кролик" в окрестностях Парижа.
Папаша Фрикасе открыл на улице Сен-Дени лавочку под привлекательной вывеской "Белая кошка".
Что касается монсеньера Колетти, он был назначен кардиналом в Риме. Не мы его назначали!
Наконец Брезиль-Ролан, один из интереснейших персонажей этой истории, доживал свои дни то у Сальватора, то у Рождественской Розы, где его всячески нежили, в благодарность за его верную и добросовестную службу.
Тридцать первого июля 1830 года герцог Орлеанский, назначенный наместником королевства, вызвал Сальватора, одного из тех, кто вместе с Жубером, Годфруа Кавеньяком, Бастидом, Тома, Гинаром и двумя десятками других водрузил после сражения 29 июля трехцветное знамя над Тюильри.
— Если нация выскажется за то, чтобы я занял трон, — спросил герцог, — по вашему мнению, республиканцы ко мне примкнут?
— Ни за что, — ответил Сальватор от имени своих товарищей.
— Что же они сделают?
— То же, чем вы, ваше высочество, занимались вместе с нами: они организуют заговор.
— Это упрямство! — промолвил будущий король.
— Нет, это настойчивость, — с поклоном возразил Сальватор.
КОММЕНТАРИИ
7 Канапе — небольшой диван с приподнятым изголовьем.
9… вы знаете наизусть стихи Шенье? — Шенье, Андре Мари (1762–1794) — французский поэт и публицист, автор многочисленных лирических стихотворений, большая часть которых была опубликована после его смерти; приветствовал Революцию, однако придерживался умеренных взглядов и резко отрицательно относился к якобинцам; был казнен.
… приехал в Париж, потому что хотел увидеть Тальма. — Тальма, Франсуа Жозеф (1763–1826) — знаменитый французский драматический актер, реформатор манеры театральной игры, а также театрального костюма и грима.
… он играет в трагедии господина Шенье "Карл Девятый". — Шенье, Мари Жозеф (1764–1811) — французский драматург, поэт и публицист, сторонник Революции и Республики, член Конвента; брат А. Шенье; участвовал в организации массовых революционных празднеств, написав для них несколько песен и гимнов.
Полное название этой трагедии М.Ж.Шенье — "Карл IX, или Урок королям", последующее название "Карл IX, или Варфоломеевская ночь"; написана в 1788 г., поставлена 4 ноября 1789 г. в разгар Революции; опубликована в 1790 г. Пьеса была посвящена Варфоломеевской ночи (см. т. 32, примеч. к с. 188) и оказалась весьма созвучной своему времени, поскольку она обличала религиозный фанатизм и королевский деспотизм; ее постановка стала политическим событием и сопровождалась бурными инцидентами в театре и вне его (один из них и имеется здесь в виду).
Тальма, сыгравший в этой постановке роль Карла IX, писал в своих "Мемуарах": "Для меня же это было на редкость большой удачей… Успех был колоссальным; тридцать три представления были сплошным, беспрерывным триумфом".
Карл IX (1550–1574) — король Франции с 1560 г.; в 1572 г. дал согласие на избиение протестантов в Варфоломеевскую ночь.
10… Идиллии, мадригалы мадемуазель Камилле. — Идиллия — одна из форм буколики (букв, "пастушеской поэзии", от гр. bukolikos — "пастушеский"; название восходит к "Буколикам" Вергилия — см. т. 31, примеч. к с. 27); идиллия существовала еще в античной поэзии; воспроизводит эпизоды или обстановку мирной, нередко семейной жизни на лоне природы, уделяя особое внимание описанию счастливых любовных переживаний, а также мирное, безмятежно счастливое, ничем не омрачаемое существование.
Мадригал — см. т. 31, примеч. к с. 314.
Под именем Камиллы А. Шенье воспел в нескольких своих элегиях красавицу Мишель де Бонней (1748–1829), которой он был одно время увлечен.
Флибустьеры — морские разбойники XVII — начала XVIII в., которые использовались Англией и Францией в борьбе с Испанией за колонии; в широком смысле — пираты, контрабандисты.
11… сущая безделица по сравнению с долгами Цезаря! — В Риме всякая общественная деятельность требовала больших расходов, так что Цезарь (см. т. 30, примеч. к с. 273), не имевший значительного состояния, в начале своей карьеры был обременен огромными долгами, о чем пишут многие античные авторы. Когда он в 60 г. до н. э. был назначен пропретором Испании, кредиторы согласились отпустать его из Рима только под поручительство его богатых политических союзников.
… с редукцией господина де Виллеля тридцать три тысячи франков составляют как раз ренту с миллиона. — См. т. 32, примеч. к с. 141.
12… я купил бы трехпроцентные бумаги… — Имеются в виду государственные ценные бумаги (облигации займов и т. п.), приносящие владельцу доход в размере 3 % от их нарицательной стоимости.
13… стал торговать черным деревом. — См. т. 32, примеч. к с. 433.
… вспыхнуло восстание, губительное для Испании… — Речь идет о борьбе за независимость испанских колоний в Южной Америке в 1810–1826 гг. (первые антииспанские выступления имели место в 1806–1807 гг.), охватившей тогда почти весь этот материк. Это движение, возглавляемое креольской аристократией, имело своими причинами недовольство колониальным режимом всех слоев южноамериканского общества, что не исключало острых противоречий среди восставших. В результате многолетней борьбы на месте испанских владений в Южной Америке и Мексике возникли независимые государства, в которых местная рабовладельческая и земельная аристократия установила свои диктаторские режимы. Последствием национального движения в Америке была также революция 1820–1823 гг. в Испании (см. т. 32, примеч. к с. 217).
… поступил на службу к Боливару. — См. т. 32, примеч. к с. 72.
… один из освободителей Венесуэлы и Новой Гранады, один из основателей Колумбии? — Венесуэла — государство в северной части Южной Америки на берегу Карибского моря. В конце XV — начале XVI в. ее территория была завоевана испанцами и стала их колонией. Открытое восстание за независимость в Венесуэле началось в 1806 г.; в 1811 г. страна была провозглашена независимой республикой. После тяжелой борьбы, в ходе которой патриоты несколько раз терпели поражение (в 1812 и 1814 гг.), республика была снова установлена в 1816 г. Полностью испанцы были изгнаны из страны в 1821 г. В 1819 г. Венесуэла вместе с некоторыми соседними освободившимися от колониальной зависимости территориями вошла в состав федеративной республики Великая Колумбия во главе с Боливаром, а в 1830 г. выделилась из нее и окончательно стала самостоятельной.
Новая Гранада (Гренада; с 1886 г. — Колумбия) — государство на северо-западе Южной Америки, граничащее на востоке с Венесуэлой и омываемое Карибским морем и Тихим океаном. Его территория была завоевана Испанией в XVI в. и с 1739 г. вместе с современными Венесуэлой, Эквадором и Панамой входила в колониальное генерал-губернаторство Новая Гранада. В 1810 г. там началось восстание за независимость, победившее в 1813 г. Окончательному освобождению Новой Гранады от колонизаторов способствовал поход туда из Венесуэлы в 1819 г. крупного отряда во главе с Боливаром. В 1819–1830 гг. она входила в Великую Колумбию, после распада которой в 1831 г. приняла название республики Новая Гранада.
Колумбия — имеется в виду федеративная республика Великая Колумбия, образованная в 1819 г. в ходе борьбы испанских колоний Америки за независимость. В состав Великой Колумбии вошли бывшие испанские колонии Новая Гранада и Венесуэла, а с 1822 г. Эквадор. Последние две отделились от федерации в 1830 г., после чего Великая Колумбия распалась.
Кито — город в северной части Южной Америки; основан испанцами в 1534 г., во время их господства — центр колонии Кито; с 1830 г. — столица государства Эквадор.
… напал на жилу и попросил концессию. — Концессия — договор на сдачу государством в эксплуатацию частным лицам или иностранным фирмам промышленных предприятий и участков земли с правом добычи полезных ископаемых, строительства различных сооружений и т. д., а также само предприятие, организованное на основе такого договора.
… Учитывая мои заслуги перед Республикой… — То есть перед Великой Колумбией, в которую район Кито входил в 1822–1830 гг.
Пиастр — итальянское название старинной испанской монеты крупного достоинства — песо, чеканившейся с XVI в.; с того же времени эта монета имела широкое распространение в других европейских странах.
16… сам того не зная, как господин Журден говорил прозой. — Имеется в виду главный герой комедии-балета Мольера (см. т. 30, примеч. к с. 46) "Мещанин во дворянстве" (1670 г.), глупый и богатый буржуа, желающий вести аристократический образ жизни. В одной из сцен пьесы Журден удивляется тому, что вот уже более сорока лет своей жизни говорит прозой, не подозревая об этом (II, 6).
… я поверну на другой галс. — См. т. 32, примеч. к с. 582.
17… В Пале-Рояле кормят по-прежнему прилично? — См. т. 32, примеч. к с. 389.
Вефур — см. т. 30, примеч. к с. 309.
Бери, "Провансальские братья" — см. т. 30, примеч. к с. 13.
… широких шляп на манер Боливар больше не носят? — См. т. 32, примеч. к с. 72.
… носят маленькие на манер Мурильо. — Мурильо — см. т. 31, примеч. к с. 497.
18 Рио-де-Жанейро — город и порт на юго-востоке Бразилии на берегу Атлантического океана, административный центр одноименного штата; основан португальцами в 1502 г.; в 1763–1822 гг. столица вице-королевства Бразилия; в 1822–1889 гг. — столица Бразильской империи, в 1889–1960 гг. — столица республики Бразилия.
19… здесь когда-то подавали сиракузское вино. — Имеется в виду десертное вино, производимое с глубокой древности в провинции Сиракузы на острове Сицилия.
20… превращался на его глазах в античного Плутоса… — Плутос (Плутус) — в древнегреческой мифологии бог богатства; в своей ранней форме божество, дарующее людям обилие запасов и стад; изображался в виде зрелого мужчины, старика или мальчика, иногда с рогом изобилия.
… феерия, какие показывают в цирке или в театре Порт-Сен-Мартен. — Феерия — см. т. 31, примеч. к с. 198.
Порт-Сен-Мартен — см. т. 30, примеч. к с. 8.
… подобно французским дофинам, носившим закрытую корону из четырех диадем… — Дофин — см. т. 32, примеч. к с. 38.
Закрытая корона — см. т. 32, примеч. к с. 398.
21 Пуритане (от лат. puritas — "чистота") — сторонники течения в протестантизме, распространенного в Англии в XVI–XVII вв.; выступали против официальной англиканской церкви и королевского абсолютизма; проповедовали строгость и чистоту нравов, и в этом смысле их имя стало нарицательным.
… Вспомните о любовных похождениях Ван Дейка в Генуе… — Известно, что Ван Дейк (см. т. 30, примеч. к с. 509) был очень хорош собой и обладал чрезвычайно изящными манерами. Молва приписывала ему множество романов. Так, рассказывали, что в период его длительной поездки по Италии, и особенно во время двукратного пребывания в Генуе, где он написал целый ряд портретов местных аристократов и аристократок, многие его женские модели буквально теряли от него голову. (Эти слухи отразились в некоторых его ранних биографиях). Хотя несомненно, что художник действительно пользовался большим успехом у женщин и сам был к ним весьма неравнодушен, современные биографы считают эти рассказы сильным преувеличением.
… вспомните, как он искал философский камень в Лондоне. — Ван Дейк работал в Англии в качестве придворного живописца короля Карла I в 1632–1641 гг. (с перерывом). В это время он создал большое количество портретов членов королевского семейства и представителей английской знати.
Несмотря на официальное положение королевского живописца и обилие заказов, широкий образ жизни привел художника к серьезным денежным затруднениям. Поэтому в последние годы своей жизни в Лондоне Ван Дейк безуспешно пытался добыть средства путем занятий алхимией, в частности поисков философского камня. Философский камень — по средневековым представлениям, чудесное вещество, обладающее свойствами превращать металлы в золото, возвращать молодость и т. д.; поиски философского камня были обычным занятием европейских алхимиков.
… умер где-нибудь в Калькутте, Вальпараисо, Боготе, на Сандвичевых островах. — Калькутта — см. т. 31, примеч. к с. 154. Вальпараисо — город и порт в Чили на побережье Тихого океана; основан испанцами в 1536 г.
Богота (полное название — Санта-Фе-де-Богота) — столица Колумбии, основанная испанцами в 1538 г.; в 1598–1819 гг. столица испанского генерал-губернаторства Новая Гранада; в 1819–1830 гг. — столица республики Великая Колумбия.
Сандвичевы острова — см. т. 31, примеч. с. 339.
22… Кажется, у древних римлян был император, мечтавший, чтобы у всех людей была общая голова, дабы обезглавить все человечество одним ударом? — Да, Калигула. — Светоний (см. т. 30, примеч. к с. 435) рассказывает, как обиженный на чернь, которая на гонках колесниц рукоплескала другим возницам, Калигула (см. там же) воскликнул: "О если бы у римского народа была только одна шея!" ("Гай Калигула", 30, 2).
23… как написано в "Подражании Иисусу Христу", книга первая, глава двадцатая. — "Подражание Иисусу Христу" — см. т. 30, примеч. к с. 349.
Здесь речь идет о втором пункте двадцатой главы этого произведения.
… если бы знаменитый Говорящий колодец в самом деле умел разговаривать… — См. т. 31, примеч. к с. 267.
… мог поговорить обо всем… как Солитер… — Солитер — прозвище французского литератора Адриена де Монлюка графа де Крамай князя Шабанэ (1588/1589 — 1642/1646), участвовавшего в заговоре против первого министра кардинала Ришелье и брошенного за это на 12 лет в Бастилию; произошло от названия его книги "Размышления Солитера" ("Les Pensees du Solitaire"). Солитер по-французски — "одинокий, нелюдимый человек", "отшельник".
24 Шоссе д’Антен — см. т. 30, примеч. к с. 299.
Тюильрийский мост — ведет от Тюильри на левый берег Сены; был построен в конце XVII в. на средства Людовика XIV и назван Королевским; в 1792–1804 гг. назывался мостом Нации.
Улица Севр — находится в левобережной части Парижа в Сен-Жер-менском предместье; названа по городу Севр к юго-западу от столицы, в направлении которого вела; известна с XIV в.; неоднократно меняла наименование; находится на месте древней дороги.
25 Лафонтен — см. т. 30, примеч. к с. 198.
26 …не ожидал, что твой крестный явится сегодня утром на галионе? — Галион — класс больших трехмачтовых судов особо прочной постройки, появившийся в Испании и Португалии в XIV–XV вв.; суда эти предназначались для перевозки золота и различных товаров из колоний в Европу и часто становились объектом нападения враждебных кораблей и пиратов.
27 "Филемон и Бавкида" (1685 г.) — поэма Лафонтена, написанная на сюжет из древнегреческой мифологии. Филемон и Бавкида — любящие и благочестивые супруги, с почетом принявшие у себя верховного бога-громовержца Зевса (Юпитера) и его вестника, покровителя торговли и путешествий Гермеса (Меркурия). В награду их бедный домик был превращен в храм, а супруги стали в нем жрецами. В час смерти они одновременно были превращены в деревья.
… могу повторить вслед за Орестом: "Судьба моя теперь свое обличье сменит!" — Орест — см. т. 32, примеч. к с. 327. Цитированные слова взяты из трагедии Ж. Расина (см. т. 30, примеч. к с. 264) "Андромаха" (1667 г.).
… ему всю ночь снились Потоси, Голконда, Эльдорадо. — Потоси — город в Южной Америке в Боливии, административный центр одноименного департамента. В XVII — первой половине XVIII в., во времена испанского колониального владычества, рудники Потоси давали половину мировой добычи серебра.
Голконда — город и крепость в Центральной Индии; в средние века славилась обработкой алмазов, которые, однако, добывались в других местах.
Эльдорадо (исп. el dorado — "золотой") — сказочная страна, изобилующая золотом и драгоценными камнями; ее тщетно искали в Америке испанские колонизаторы.
28… бриллиантами обеих Индий. — Имеются в виду Вест-Индия (см. т. 32, примеч. к с. 475) и Ост-Индия. Ост-Индия — употреблявшееся еще и в XIX в. название Индии и некоторых других стран Южной и Юго-Восточной Азии.
"Человек предполагает, а Бог располагает" — старинная пословица; с XVI употребляется в значении: непредвиденные обстоятельства могут изменить планы и намерения человека. Источник этого выражения — "Подражание Иисусу Христу" (I, 19, 2); представляет собой отголосок текста из библейской Книги притчей Соломоновых (16: 9): "Сердце человека обдумывает свой путь, но Господь управляет шествием его". Сходная мысль встречается у Гомера: "Нет, не все помышления Зевс человекам свершает!" ("Илиада", XVIII, 328; перевод Н.Гнедича).
… раз десять прошелся по комнате вдоль и поперек, подобно мнимому больному… — Имеется в виду эпизод из комедии Мольера "Мнимый больной", осмеивающей врачей-шарлатанов. Герой комедии Арган, помешанный на своих воображаемых недугах, не может выполнить предписание врача прогуливаться с лечебными целями, поскольку забыл спросить, как ходить по комнате — вдоль или поперек.
29… Там было три или четыре сорта бордоских и бургундских вин… — Бордо — см. т. 30, примеч. к с. 13.
Бургундское (бургонское) — общее название группы красных и белых столовых вин, в том числе высококлассных сортов, производимых в исторической провинции Бургундия во Франции.
… чтобы запах туалетной воды Бото не отбил аромат бордо… — Имеется в виду вода, изобретенная в 1755 г. неким М.С.Бото и одобренная Медицинской академией Парижа; использовалась также как лечебное средство против невралгии и ревматизма.
… будучи не в силах…их испробовать, подобно античному Танталу. — Тантал — в древнегреческой мифологии сын Зевса, обреченный в царстве умерших на вечную муку от жажды, голода и страха за свои преступления; по преданию, стоял в воде, уходившей, когда он хотел напиться, под ветвью с плодами, относимых ветром, когда он протягивал к ним руку, и под скалой, готовой на него обрушиться.
30… если его пенье под стать оперенью… — Слегка измененные слова из басни Лафонтена "Ворона и Лисица" (ими хитрая лиса пытается заставить ворону выпустить из клюва сыр). На русском языке басня широко известна в изложении И.А.Крылова. Подобный сюжет встречается также в античной (откуда он и заимствован Лафонтеном) и в средневековой литературе.
… на колокольне Валь-де-Грас пробило шесть ударов. — См. т. 30, примеч. к с. 62.
32… на полу лежал отличный смирнский ковер… — См. т. 32, примеч. кс. 146.
… похож на мальчика из басни, спящего подле колодца. — Образ из басни Лафонтена "Фортуна и Дитя". В ней богиня случая, счастья и удачи Фортуна спасает ребенка, заснувшего на краю бассейна и едва в него не свалившегося.
Ятаган — рубяще-колющее холодное оружие народов Ближнего и Среднего Востока, известное с XVI в; большой изогнутый кинжал с лезвием на внутренней стороне клинка.
… Потише, мальчик, потише, как сказал господин Корнель. — В оригинале стоит выражение "tout beau" — ныне оно чаще применяется на охоте и при дрессировке собак (в его французском звучании — "тубо!"); но его прямое значение: "потише", "умерьте свой пыл". Корнель (см. т. 30, примеч. к с. 502) пользовался восклицанием "tout beau, tout beau" в своих пьесах, в частности в трагедии "Гораций" (III, 6; в русский перевод это выражение не вошло) и в героической комедии "Дон Санчо Арагонский" (I, 3).
33… "Святой Себастьян", португальское судно, которое шло из Суматры набитое рупиями. — Корабль назван в честь христианского мученика (см. т. 32, примеч. к с. 183).
Суматра — остров в Юго-Восточной Азии в составе Малайского архипелага; принадлежит Индонезии; со времен войн Французской республики и Наполеона туземные княжества острова в основном сохраняли независимость; незначительные голландские колонии были в 1811 г. заняты англичанами, но возвращены Нидерландам после заключения мира.
Рупия — старинная индийская серебряная монета; чеканилась с середины XVI в.; с 1677 г. стала чеканиться также и английскими колонизаторами. Серебряные рупии, чеканившиеся в городе Мадрасе на юго-востоке Индии, одном из колониальных центров, и несколько отличавшиеся от других монет того же названия по содержанию в них серебра, стали с 1835 г. валютой всех английских владений в этой стране. Индийские рупии имели также хождение в других колониях европейских государств в Азии и Африке.
34 Бернарден де Сен-Пьер — см. т. 30, примеч. к с. 144.
35… Платон, Эпиктет, Сократ — из древних… — Платон — см. т. 31, примеч. к с. 290.
Эпиктет (ок. 50 — ок. 140) — греческий философ; был рабом в Риме; его имя — рабская кличка, по-гречески означающая "Прикупленный"; отпущенный на свободу, жил в крайней бедности; был приверженцем стоической философии, учившей покорно следовать природе и року; в своих лекциях призывал учеников в любых условиях сохранять внутреннюю независимость и духовную свободу. Сократ — см. т. 30, примеч. к с. 15.
… Малъбранш, Монтень, Декарт, Кант, Спиноза — из новых… — Мальбранш, Никола (1638–1715) — французский философ-идеалист, принявший сан священника; утверждал принципиальную невозможность взаимодействия тела и духа без божественного вмешательства; полагал, что мир существует в боге.
Монтень — см. т. 32, примеч. к с. 463.
Декарт — см. т. 31, примеч. к с. 220.
Кант, Иммануил (1724–1804) — великий немецкий философ, родоначальник немецкой классической философии; профессор университета в Кенигсберге.
Спиноза, Бенедикт (Барух; 1632–1677) — выдающийся нидерландский философ, материалист и пантеист (отождествлял бога с природой и рассматривал природу как воплощение божества), автор своеобразного этического учения.
… у меня есть знакомый книгоиздатель, который покупает пьесы у моего друга Жана Робера, а мне продает "Оды и баллады" Гюго, "Раздумья" Ламартина и "Поэмы" Альфреда де Виньи. — "Оды и баллады" — вышедший в Париже в 1826 г. третий том третьего издания "Од" Гюго (см. т. 30, примеч. к с. 337). Первые два тома вышли в свет в 1824 г.
"Раздумья" — см. т. 32, примеч. к с. 147.
Виньи, Альфред Виктор, граф де (1797–1863) — французский поэт, писатель-романтик и переводчик, автор исторических романов и драм, идеализирующих прошлое французского дворянства. Первое издание его сборника "Поэмы" вышло в свет в Париже в 1822 г.; издание второго сборника "Древние и современные поэмы" было выпущено там же в 1826 г.
… в стиле Людовика XV… — Так часто называют развитое рококо (см. т. 31, примеч. к с. 268).
Людовик XV — см. т. 31, примеч. к с. 34.
… свернутые в трубку ассигнаты. — Ассигнаты — французские бумажные деньги периода Революции; первоначально были выпущены в 1789 г. в качестве государственных ценных бумаг, но быстро превратились в обычное средство платежа. Несмотря на обеспечение национальными имуществами — землями, конфискованными у дворян-эмигрантов и духовенства, — курс ассигнатов непрерывно падал, а их эмиссия росла. Выпуск их был прекращен в начале 1796 г.
Су — см. т. 30, примеч. к с. 9.
36… времен Людовика XIII. — См. т. 31, примеч. к с. 346.
37 Тюрбо — рыба из семейства камбаловых; водится в Атлантическом океане и Средиземном море; высоко ценится своими вкусовыми качествами.
Шоколад — здесь имеется в виду жидкий шоколад, напиток, модный во Франции, славившейся умелым его приготовлением.
38… Лучший сотерн к устрицам… — Сотерн — название нескольких сортов столовых белых вин из группы бордоских, производимых близ города Сотерн в департаменте Жиронда на юге Франции.
… лучший бон к остальным блюдам. — Бон — красное вино из группы бургундских, производимое близ города Бон в департаменте Кот д’Ор.
40… Может, подпись Тара ненастоящая? — См. т. 32, примеч. к с. 502.
41… ими управляли на манер Домона два жокея… — Домон — герцог Луи Мария Селест д’Омон (1762–1831) — французский аристократ; ввел в моду особую щегольскую упряжь, названную его именем.
43… будучи приверженцем системы Галля и Лафатера… — Галль — см. т. 31, примеч. к с. 330.
Лафатер, Иоганн Каспар (1741–1801) — швейцарский писатель, автор нескольких популярных в XVIII–XIX вв. сочинений по физиогномике (учении об определении характера человека по чертам его лица и форме тела), которую он пытался сочетать с научным наблюдением над природой.
44… он попросил, чтобы вечером ему прочли "Гвельфов и гибеллинов"… — См. т. 32, примеч. к с. 392.
… трагедия "Женевьева Брабантская", впервые поставленная в театре Одеон четырнадцатого брюмера шестого года Республики, написана мной в соавторстве с гражданином Сесилем. — ""Женевьева Брабантская" — пьеса французского драматурга Сесиля (1770–1804); с громадным успехом была представлена в 1797 г.; в следующем году была издана в Париже под названием ""Женевьева Брабантская", трагедия в трех актах и в стихах".
Героиня трагедии — Женевьева (Гановефа) Брабантская (VIII в.), супруга франкского вельможи Зигфрида; по преданию, была приговорена к смерти по ложному обвинению в супружеской неверности, но спаслась и жила с сыном в пещере в лесу, пока муж не нашел ее и не вернул домой.
Одеон — см. т. 31, примеч. к с. 193.
Дата постановки указана по революционному календарю, принятому Конвентом 25 октября 1793 г. Согласно этому календарю, отсчет времени начинался с 22 сентября 1792 г., дня основания Республики. Год делился на 12 месяцев по 30 дней и 5 (в високосный год — 6) дополнительных дней, отводившихся для народных торжеств. Названия месяцев отражали характер соответсвующего времени года. В 1806 г., во время царствования Наполеона I, революционный календарь был отменен.
Брюмер — см. т. 32, примеч. к с. 464.
45 Церковь Сен-Жермен-де-Пре — см. т. 31, примеч. к с. 348.
… опустошив оранжереи Люксембургского дворца и Ботанического сада. — Оранжереи Люксембургского дворца (см. т. 30, примеч. к с. 233) располагались в дворцовом саду, разбитом с южной стороны главного здания.
Ботанический сад — см. т. 30, примеч. к. 169.
46… Кармелиту прослушал в их особняке г-н Состен де Ларошфуко… — Состен де Ларошфуко — маркиз, герцог Дудовиль (1785–1864), представитель боковой ветви герцогов де Ларошфуко, во время Реставрации один из вождей ультрароялистов; некоторое время (1824–1827) был директором департамента изящных искусств.
… ягода, чье имя носила Фрагола… — См. т. 30, примеч. к с. 54.
… словно ундина, увидевшая свое отражение в озере… — См. т. 30, примеч. к с. 338.
47 Улица Новых Афин — см. т. 32, примеч. к с. 506.
48… решено было поужинать у Легриеля в Сен-Клу. — Ресторан Легриеля помещался у входа в нижний парк дворца Сен-Клу (см. т. 30, примеч. с. 233).
49… Софи Арну отвечает за госпожу Дюбарри! — Арну, Софи (1744–1803) — известная певица парижской Оперы; пользовалась большим успехом в высшем свете благодаря своей красоте и необыкновенному голосу; славилась также своими шутками и острыми словечками, хотя не все они были вполне пристойны; была известна как женщина не слишком строгих нравов, потому Дюма и ставит ее в один ряд с госпожой Дюбарри (см. т. 30, примеч. к с. 212).
Улица Ла Брюйера — находится в северной, во время действия романа окраинной части тогдашнего Парижа; проложена в 1824 г.; названа в честь философа и моралиста Жана Ла Брюйера (1645–1696).
50… Соломон сказал, что только три вещи в мире не оставляют следов… — См. т. 31, примеч. к с. 244.
53… В новый кабинет министров войдут господин де Мартиньяк, госпо дин Порталис, господин де Ко, господин Ру а. — Мартиньяк — см.
т. 31, примеч. к с. 25.
Порталис — см. т. 31, примеч. к с. 504.
Ко де Блакто, Луи Виктор, виконт (ок. 1792–1845) — французский генерал, член Палаты депутатов, в 1828–1829 гг. военный министр; выйдя в отставку, отошел от активной деятельности.
Руа, Антуан, граф (1764–1847) — французский финансист и государственный деятель, министр финансов в 1819, 1821 и в 1828–1829 гг.
Ла Ферроне, Огюст Пьер Луи Мари Феррон, граф де (1777–1842) — французский политический деятель и дипломат; во время Революции эмигрант; при Реставрации посол в Копенгагене (1817) и Петербурге (1819–1827), участник нескольких международных конгрессов; министр иностранных дел (1828–1829); посол в Риме (февраль 1830 г.); личный друг Александра I и Николая I; уволен в отставку после Июльской революции.
… Господин де Шатобриан, впавший в немилость после того, как написал письмо королю за три дня до известного смотра национальной гвардии… — За несколько дней до этого смотра Шатобриан (см.
т. 30, примеч. кс. 10) обратился к королю с пространным письмом, суть которого сводилась к совету немедленно распустить кабинет министров Виллеля, утративший поддержку в обеих Палатах и вызывающий крайнюю враждебность общества. Шатобриан подчеркивал, что такое решение следует принять до предстоящего смотра, ибо в противном случае нетрудно предвидеть, что национальные гвардейцы встретят короля не только полагающимися возгласами "Да здравствует король!", но и криками "Долой министров!", после чего король попадет в двусмысленное положение: отправив Виллеля в отставку, он, по видимости, уступит давлению улицы и тем уронит авторитет власти, а сохранив непопулярный кабинет, будет выглядеть монархом, не считающимся с мнением народа, и обратит против себя тот гнев, который до сих пор был направлен главным образом против министров. Как известно, король не прислушался к этому совету и опасения Шатобриана полностью оправдались.
… чрезвычайным посланником к его величеству Николаю Первому. — Николай I — см. т. 32, примеч. к с. 401.
… мы получили бы рейнские провинции и возместили бы потери Пруссии за счет Англии… — В последние годы XVIII — начал XIX в., во время войн Французской революции и Наполеона, немецкие земли по левому берегу Рейна были присоединены к Франции. После падения Империи, согласно решениям Венского конгресса 1814–1815 гг., на котором главные участники антинаполеоновских коалиций (Англия, Австрия, Пруссия и Россия) определили послевоенное устройство Европы, области, прилегающие к Рейну, были переданы Нидерландам, Пруссии и Баварии и должны были составить что-то вроде буферной зоны на случай повторения агрессии со стороны Франции. Однако в общественном мнении этой страны продолжала существовать иная точка зрения — требование восстановить границы по Рейну. Это требование, обоснованное так называемой теорией "естественных границ", то есть надежных естественных оборонительных рубежей, разделялось и правительственными кругами. (Правда, в 20-х гг. XIX в. в практическом плане этот вопрос перед французской дипломатией не стоял).
Говоря о компенсации Пруссии за счет Англии, Дюма, вероятно, имеет в виду возможность приобретения первой из этих держав части владений королевства Ганновер, находившегося до 1837 г. в династической унии с Великобританией. В 50-х гг., когда писался роман, этот вопрос уже назревал, и в 1866 г. Ганновер был аннексирован Пруссией в ходе объединения ею Германии.
… из-за заранее принятых кем-то мер, все его услилия попасть к папе Льву XII оказались тщетными… — Лев XII — см. т. 32, примеч. к с. 342.
… во дворец Колонна на улице Святых Апостолов… — Дворец Колонна — резиденция римского княжеского рода Колонна; построен около 1417 г.;'в 1703 г. на первом этаже дворца открылась художественная галерея, в которой были выставлены портреты рода Колонна кисти различных мастеров.
… это надгробие венчает бюст Пуссена. — Пребывая послом в Риме, Шатобриан на собственные деньги установил памятник на могиле Пуссена (см. т. 31, примеч. к с. 347), похороненного в Риме.
… Барельеф представляет "Аркадских пастухов". — "Аркадские пастухи" — одна из лучших работ Пуссена, изображающая группу древних пастухов у гробниц; написана в 1636 г.; находится в музее Лувра в Париже.
Аркадия — гористая область в Южной Греции на полуострове Пелопоннес; ее население во времена древности занималось преимущественно скотоводством; в классической литературе XVII–XVIII вв. изображалась как страна беззаботной жизни сельских жителей. В литературе и живописи природа Аркадии нередко служила фоном для изображения идиллических сцен жизни ее обитателей.
… Как поэт он известен своими книгами "Рене", "Лтала", "Мученики"… — "Рене, или Следствие страстей" (1802 г.) — повесть о молодом человеке, отказывающемся от своего высокого положения в сословном обществе.
"Атала, или Любовь двух дикарей" (1801 г.) — повесть о жизни молодых индейцев на лоне природы.
"Мученики" (1809 г.) — поэма в прозе, утверждающая превосходство христианства над язычеством. В этом произведении Шатобриан дал ряд блестящих картин из жизни язычников древности.
… как государственный деятель он опубликовал памфлет, озаглавленный "Бонапарт и Бурбоны"… — "О Бонапарте и Бурбонах" (1814 г.) — сочинение Шатобриана о падении империи Наполеона.
… выступил с критикой известного ордонанса от 5сентября в брошюре "О монархии согласно Хартии"… — Речь идет об ордонансе (см. т. 30, примеч. к с. 480) от 5 сентября 1816 г., вводившем наказания за выступления прессы против короля и конституционных властей. Брошюра Шатобриана "О монархии согласно Хартии" ("De la monarchic selon la Charte") вышла в свет в Париже в сентябре 1816 г., в этом же месяце из-за нее Шатобриан был лишен должности министра без портфеля.
Хартия — см. т. 30, примеч. к с. 7.
… будучи министром, он в 1823 году объявил войну Испании… — Шатобриан занимал пост министра иностранных дел Франции в 1821 и в декабре 1822–1824 гг. В октябре 1822 г. на конгрессе Священного союза (объединения монархов Европы) в Вероне (Италия) он выступил за интервенцию Франции в Испанию с целью подавления вспыхнувшей там революции (см. т. 32, примеч. с. 217). В январе 1823 г. французский посол в Мадриде был отозван, а в феврале того же года французские войска вступили в Испанию. Решение об этом походе было принято в Париже при активной поддержке Шатобриана.
… как дипломат он представлял Францию сначала в Берлине, потом в Лондоне. — Шатобриан был послом Франции в Берлине в 1820–1821 гг., а послом в Лондоне — в 1822 г.
… перед вами виконт Франсуа Рене де Шатобриан, посол в Риме. — Послом при папском престоле Шатобриан был в 1828–1829 гг.
… после битвы при Мансуре… — Мансура — город-крепость на берегу одного из рукавов дельты Нила в Египте, захваченная крестоносцами в феврале 1250 г. Попытка мусульман в том же году отвоевать Мансуру провалилась из-за отчаянной вылазки осажденных.
… Жоффруа, четвертый носитель этого имени, знаменосец Людовика Святого… — Имеется в виду Жоффруа IV Шатобриан (1205–1263), воин, сподвижник Людовика IX Святого (см. т. 30, примеч. к с. 7); в 1249 г. вслед за королем отправился в седьмой крестовый поход и в феврале 1250 г. попал в плен под Мансурой; в 1251 г., уплатив выкуп, вернулся в родную Бретань; в 1252 г. основал на своих землях монастырь, задачей которого был выкуп пленных христиан. Рассказанная здесь история о "даровании лилии" — яркий пример одной из тех легенд, которые связаны с возникновением родовых гербов и к которым специалисты по геральдике привыкли относиться с осторожностью.
… предпочел скорее завернуться в знамя Франции, чем отдать его сарацинам… — Сарацины — древнее кочевое племя Аравии; в средние века так называли всех мусульман, обитавших в Испании и Африке.
… Провидение поставило его на пути у монархии как пророка, о котором говорил историк Иосиф и который семь дней ходил вокруг стен Иерусалима с криком: "Иерусалим, горе тебе!" — а на седьмой крикнул: "Горе мне!" — и свалившийся со стены камень рассек его надвое. — Дюма неточно пересказывает здесь эпизод из книги иудейского историка и военачальника Иосифа Флавия (Иосиф бен Матафие; ок. 37 — ок. 95) "Иудейская война" (V, 5, 3). Некий одержимый начал предрекать гибель Иерусалиму за четыре года до начала войны, твердил свой плач изо дня в день в течение семи лет и пяти месяцев и погиб от камня, посланного из камнемета во время осады города римлянами.
… Следит за жизнью угасающего Льва XII. — Папа умер 10 февраля 1829 г.
… Ведет переписку с г-жой Рекамье… — Рекамье, Жанна Франсуаза Жюли Аделаида (урожденная Бернар; 1777–1849) — знаменитая красавица, жена парижского банкира Жана Рекамье; в конце XVIH-начале XIX в. — хозяйка блестящего политического и литературного салона, который посещали многие выдающиеся люди того времени, привлеченные ее умом и красотой; была скептически настроена по отношению к режиму Наполеона; в 1806 г. ей пришлось уехать из Франции; во время Реставрации вернулась в Париж, но снова была вынуждена уехать в Италию, преследуемая любовью Шатобриана, которому она в конце концов стала другом. В 1859 и 1872 гг. в Париже были выпущены два издания воспоминаний г-жи Рекамье и переписки, извлеченной из ее личного архива… Беатриче этого второго Данте… — См. т. 31, примеч. к с. 52.
… Леонорой этого второго поэта. — Скорее всего речь идет о Тассо и сестре герцога Феррарского Элеоноре (см. т. 31, примеч. к с. 52). Впрочем, не исключено, что имеется в виду Леонора Барони, чье пение английский поэт Джон Мильтон (1608–1674) услышал во время своего пребывания в Риме. В книге "Опыт об английской литературе" ("Essai sur la litterature anglaise", 1836) в главе "Мильтон в Италии" Шатобриан приводит восторженные стихи, которые Мильтон посвятил Леоноре.
… барельеф он заказал Депре… — Депре, Луи (1799–1870) — французский скульптор; в 20-е гг. XIX в. работал в Риме.
… а бюст — Лемуану… — Лемуан, Поль (настоящая фамилия — Лемуан-Сен-Поль; 1784–1873) — французский скульптор, автор произведений на мифологические, религиозные и аллегорические сюжеты; работал в основном в Риме, где состоял советником папской Академии художеств.
59… А какого ордена? — Доминиканского. — См. т. 30, примеч. к с. 229.
60… Отец мой, вспомните Сида… — Рассказанная здесь история изложена у испанского драматурга Гильена де Кастро (1569–1631); одна из его пьес о Сиде ("Юность Сида", 1618 г.) послужила Корнелю сюжетным источником для его прославленной трагедии "Сид" (см. т. 30, примеч. к с. 502).
… Святой Мартин, переодевшись в лохмотья прокаженного, взывал к нему со дна рва… — Святой Мартин (IV в.) — древнеримский военачальник, после обращения в христианство ставший епископом города Тур во Франции; по преданию, встретив нищего, поделился с ним своим плащом.
… Вспомните Каласа, Лезюрка. — См. т. 32, примеч. к с. 164.
61… Святой Петр, чьим преемником он является… — См. т. 32, примеч. к с. 356.
… миновали мост Святого Ангела… — Этот мост пересекает Тибр в Риме напротив замка Святого Ангела (первоначально мавзолея римского императора Адриана; 76-138; царствовал с 117 г.); построен в 135–136 гг. н. э.
… и направились к площади Святого Петра. — Площадь Святого Петра — одна из центральных в Риме; расположена перед входом в Ватикан, в резиденцию римских пап.
62 Сполето — небольшой город в Средней Италии в провинции Перуджа; с XIII в. входил в состав папских владений.
Полента — см. т. 31, примеч. к с. 165.
… был готов, подобно Бенедикту XII, поставить под кровать гроб. — Бенедикт XII (в миру Жак Фурнье; ок. 1285–1342) — папа с 1334 г.
… стал папой по указанию его собрата кардинала Североли… — Североли, Антонио Габриеле (род. в 1757 г.) — деятель католической церкви, кардинал с 1816 г.
… будучи отстранен от возможности получить понтификат из-за противодействия Австрии… — Понтификат — в католической церкви власть и время правления римского папы; происходит от латинского слова pontifex ("понтифик", "верховный жрец") — одного из титулов пап, считавшихся первосвященниками католической церкви.
Конклав — собрание кардиналов для избрания римского папы; получило свое название от лат. conclave ("запертая комната"), поскольку начиная с 1274 г. выборы должны были проводиться в совершенно изолированном помещении без всякого общения их участников с внешним миром.
…из двухсот пятидесяти четырех преемников святого Петра… — По официально одобренной католической церковью летописи, первым римским папой был апостол Петр; последующие за ним папы римские считались его преемниками. Лев XII был двести пятидесятым папой; двести пятьдесят четвертым был Лев XIII (Джоакино Печчи, 1810–1903), ставший папой в 1878 г., уже после смерти Дюма.
… флорентиец Лев XI, избранный в 1605 году, правил всего двадцать семь дней. — Лев XI (Алессандро Медичи; 1535–1605) — был избран на папский престол при содействии своего родственника французского короля Генриха IV и умер естественной смертью менее чем через месяц после избрания.
63… получил на время меч святой Церкви от самого святого Павла. — Меч в средние века считался символом права жизни и смерти. Святой Павел (I в. н. э.) — апостол; в молодости, под именем Савла, был ярым гонителем христиан, но по пути в Дамаск был ослеплен чудесным светом; исцеленный затем по слову Иисуса, крестился и стал ревностным проповедником христианства.
… о них больше ничего не слышали, словно их перевезли в какой-нибудь Ботани-Бей. — Ботани-Бей — залив в Австралии неподалеку от города Сиднея в Новом Южном Уэльсе; побережье залива в прошлом было местом ссылки английских преступников, осужденных на каторжные работы.
… запретив театр и другие увеселительные зрелища во время юбилейного года. — Юбилейный год — см. т. 31, примеч. к с. 180.
Остия — древний город в устье реки Тибр неподалеку от Рима, служивший для него морским портом.
… его предки получили титул маркиза и земли из рук Льва X… — Лев X (1475–1521) — римский папа с 1513 г., в миру — Джованни Медичи; был известен своим покровительством искусству и роскошным образом жизни, что требовало огромных денег и вело к не всегда добросовестным финансовым операциям.
65… я подожду вас в Станцах. — Станцы — анфилада четырех небольших прямоугольных перекрытых сводами залов папского дворца в Ватикане, расписанных Рафаэлем и его учениками между 1505 и 1517 гг.
Рафаэль — см. т. 30, примеч. к с. 38.
… Моисей был не так бледен и робок, когда оказался на Синае, ослепленный лучами божественной славы… — См. т. 32, примеч. к с. 179.
66… святейший отец, епископ Римский, Христов викарий… — Христов викарий — заместитель, наместник Христа (начиная с XIII в. так стали называть римских пап).
67 "In articulo mortis" ("Как в смертный час") — выражение из комедии Теренция (см. т. 32, примеч. к с. 534) "Братья" (II, 2, 21).
68 "Изведение апостола Петра из темницы" — фреска Рафаэля в одной из Станц (Станца д’Элиодоро), отличающаяся таинственно-тревожными контрастами сияния и мрака.
71… в кабинет внесли стол, накрытый на два куверта. — Куверт — столовый прибор.
Фонтан Треви — самая известная работа римского архитектора Никколо Салви (1699–1751); создан им по рисункам Джованни Лоренцо Бернини (см. т. 30, примеч. к с. 50). Существует поверье, что тот, кто хочет когда-нибудь вернуться в Рим, должен бросить в этот огромный фонтан монету.
… Экипаж выехал по Корсо на площадь Народа… — Корсо — одна из центральных улиц Рима, на которой находились в XIX в. аристократические особняки и дорогие магазины.
Площадь Народа (пьяцца дель Пополо) — находится в конце Корсо; место пересечения нескольких магистралей Рима; застроена в XVI–XVII вв. по единому плану.
72… или, может быть, Тополиную площадь… — Тополь по-итальянски pioppo; Дюма указывает на созвучие произношения этого слова и названия площади.
… Коляска проезжала мимо развалин, называемых могилой Нерона. — Нерон, Клавдий Цезарь (37–68 н. э.) — римский император с 54 г.; был известен своей жестокостью; покончил жизнь самоубийством 7 июня 68 г. на вилле своего вольноотпущенника и был похоронен в родовой усыпальнице на Садовом холме (современное название — Монте-Пинчо), у подножия которого расположена пьяцца дель Пополо.
В местечке Сторта (в 12 км от Рима, в направлении Флоренции), где во времена Дюма находилась первая от Рима почтовая станция, сохранилось несколько древних гробниц, одна из которых (согласно путеводителям, без достаточных оснований) в XIX в. считалась могилой Нерона.
… Вольтер сказал о Генрихе IV: "Единственный король, народом не забытый". — Эта характеристика Генриха IV принадлежит французскому литератору и историку Полю Филиппу Гюдену де ла Бренеллери (1738–1812), многие произведения которого в 1768 г. были сожжены по приговору суда, и относится к 1771 г. В 1779 г. изречение Гюдена заняло первое место в конкурсе на лучшую надпись для одной из статуй Генриха IV. Однако Академия несколько изменила принятый ею текст — в авторском оригинале было: "Король, не забытый бедняками".
… Нынешние римляне почти не читают Тацита. — Тацит — см. т. 31, примеч. к с. 63.
… Чем объяснить огромную популярность того, кто убил своего брата Британика, жену Октавию и мать Агриппину? — Британик — см. т. 30, примеч. к с. 429.
Октавия — см. т. 31, примеч. к с. 162.
Агриппина Младшая (ок. 15–60) — мать Нерона, известная своей развращенностью и преступлениями; была убита по приказанию сына, не желавшего ее вмешательства в государственные дела (после нескольких неудавшихся покушений она была зарезана).
… народ помнит не об императоре, а о виртуозе, не о Цезаре в золотой короне, а о гистрионе в венце из роз. — Нерон считал себя выдающимся певцом и артистом и даже выступал в публичных состязаниях, совершая с этой целью специальные поездки.
Цезарь — здесь: родовое имя первых римских императоров. Гистрион — актер в Древнем Риме.
73… "Мне необходимо написать Вам…" — Ниже приведено письмо Шатобриана госпоже Рекамье от 5 февраля 1829 г., в которое вставлен отрывок письма от 7 февраля (от слов "Вчера мы обнаружили" до слов "пора древнеримского искусства").
… меня сопровождал Висконти… — Висконти, Филиппе Аурелио (1754–1831) — итальянский искусствовед, автор описаний фресок и античных скульптур; в 1829 г. — инспектор музея древностей в Риме.
… Вчера мы обнаружили скелет готского воина… — Готы — германское племя, начавшее в III в. вторжения в пределы Римской империи; в IV в. образовались две ветви племени: западная — вестготы и восточная — остготы. Вестготы с начала V в. начали походы в Италию, а в 410 г. захватили и разграбили Рим.
… это архитектура времен Домициана… — Домициан (51–96 н. э.) — римский император (с 81 г.) из династии Флавиев; утверждал в управлении абсолютистские принципы; жестоко преследовал своих противников, поощрял доносы.
74… верите ли Вы в то, что стоит труда состоять членом совета ничтожного царька галлов… — В переносном смысле галлами (см. т. 30, примеч. к с. 193) называют французов; под царьком галлов подразумевается Карл X.
… Когда в Лакедемоне я взывал к Леониду… — Здесь намек на одно место из книги "Путешествие из Парижа в Иерусалим" ("Itineraire de Paris a Jerusalem", 1811) Шатобриана. Книга содержит путевые впечатления о путешествии Шатобриана на Восток (в Грецию, Палестину, Египет, Тунис) и в Испанию в 1806–1807 гг; исполнена размышлениями автора об исторических событиях, некогда происходивших в этих местах; была весьма популярна среди читателей. Леонид — см. т. 31, примеч. к с. 191.
Лакедемон — другое название древнегреческого государства Спарта.
… оставило позади, между Баккано и Непи, путника, сидевшего на придорожном камне. — Баккано, Непи — местечки в Италии на дороге из Рима во Флоренцию.
75… у господина Петруса одиннадцать писем, подписанных именем "Регина, графиня де Бриньоле". — Здесь намек на то, что Регина по отношению к Петрусу (которого автор постоянно сравнивает с Ван Дейком — см. т. 30, примеч. к с. 509) играла ту же роль, что генуэзская аристократка Паола Адорно, маркиза Бриньоле-Сале по отношению к Ван Дейку; во время своего пребывания в Генуе в 1624–1627 гг. Ван Дейк написал три ее портрета и, по мнению некоторых биографов художника, между ними был роман.
76… ваш род, конечно, гораздо древнее дворянства этих достойных торговцев сливами. — Насмешка над семьей Бриньоле — ветвью французского дворянского рода Бриньолей, — якобы торговавшей сливами, связана, по всей вероятности, с тем, что во Франции "бриньолем" называют превосходный сорт чернослива (т. е. сушеной сливы), производством которого славится городок Бриньоль в Провансе (Южная Франция).
83… Мы на плохом счету у господина Делаво… — Делаво — см. т. 30, примеч. к с. 6.
… через неделю на Гревской площади поставят эшафот… — См. т. 30, примеч. к. 9.
… честного человека, достойного Монтионовской премии… — См. т. 32, примеч. к с. 544.
… люди с воображением, такие, как господин де Сартин… — Сартин, Габриель де, граф д’Альби (1729–1801) — французский государственный деятель, родом испанец; начальник полиции в 1759–1774 гг., морской министр в 1774–1780 гг.
… он повторяет максиму: "Ищите женщину!" — См. т. 30, примеч. к с. 207.
84… Этот морской волк… вышел, как мне кажется, прямо с Иерусалимской улицы. — См. т. 30, примеч. к с. 7.
… рискует угодить на галеры… — См. т. 30, примеч. к с. 467.
85… у вас был предшественник, Фома неверный. — Апостол Фома, получивший прозвище "неверного" (или "неверующего"), не хотел верить в воскресение Христа, говоря: "Если не увижу на руках его ран от гвоздей, и не вложу перста моего в раны от гвоздей, и нё вложу руки моей в рёбра его, не поверю" (Иоанн, 20: 25).
86 Голубка ковчега — см. т. 30, примеч. к с. 263.
… отправляйтесь в Бельвиль, в Фонтене-о-Роз, в Бонди, на
Монмартр, в Сен-Жермен, в Версаль. — Бельвиль — северо-восточный пригород Парижа во время действия настоящего романа; в 40-х гг. XIX в. вошел в черту укреплений города; в настоящее время — один из его районов.
Фонтене-о-Роз — небольшой городок в окрестности Парижа к югу от города; существует с XI в.; славится розами.
Бонди — см. т. 32, примеч. к с. 12.
Монмартр — см. т. 30, примеч. к с. 5.
Сен-Жермен — см. т. 30, примеч. к с. 513.
Версаль — см. т. 30, примеч. с. 79.
88… будто быки на арене — перед алым плащом тореро. — Тореро —
участник боя быков (исп. toreo); в данном случае, вероятно, имеется в виду его главное действующее лицо — матадор, манипулирующий перед быком красным плащом и наносящий ему смертельный удар.
… провожал старого кавалера ордена Святого Людовика… — См. т. 32, примеч. кс. 118.
90… устроился за столом, словно артиллерист за ретраншементом. —
Ретраншемент — первоначально: внутренняя оборонительная ограда позади крепостной стены; в XVI–XIX вв. — вспомогательные полевые и долговременные фортификационные сооружения, составлявшие вторую линию укрепленной оборонительной позиции.
…в Кодексе сказано: "Все французы равны перед законом"… — Процитированное положение взято из конституционной Хартии (см. т. 30, примеч. к с. 7). Дюма отнес его к одному из французских кодексов, по-видимому, потому, что в 1828 г. Хартия была опубликована в сборнике "Шесть кодексов" ("Le Six Codes"), содержащем важнейшие правовые акты Франции.
95… будь я хоть Ротшильдом… — См. т. 30, примеч. к с. 254.
98… протянул руку к книге с пятицветным обрезом… — Обрез — верх ний, нижний или неприкрытый корешком боковой край книги; часто обрабатывается краской. В некоторых изданиях, особенно справочного характера, различные разделы текста нередко помечают разными цветами на обрезе (чтобы проще было найти нужное место).
102 …в изящном кабинете за бюро работы Буля… — См. т. 32, примеч.
кс. 144.
105… пользуйтесь ими, если хотите, но ни в коем случае не злоупотребляйте. — Здесь насмешливо обыгрывается известное определение права собственности, восходящее к римскому законодательству, где понятие собственности на какой-либо объект определялось как "jus utendi et abutendi", то есть "право пользоваться и злоупотреблять".
106 Аэролит — то же, что и метеорит, то есть камень, упавший на землю из космоса.
… напоминал собою… густой лес где-нибудь в Арденнах. — Арденны — лесистая возвышенность в пределах Южной Бельгии, Северо-Восточной Франции и Люксембурга; французская ее часть составляет одноименный департамент.
Застава Вожирар — таможенная застава в юго-западной части Парижа; размещалась в двух зданиях на бульваре Вожирар (ныне бульвар Пастера).
Застава Пайасон — размещалась на юго-западной окраине Парижа на одноименной улице; занимала специально построенное в классическом стиле здание.
Пьеро — см. т. 30, примеч. к с. 16.
107 Левит — здесь: разновидность длинного (иногда очень длинного, напоминающего пальто) сюртука.
109… вспомнив о прославленном кузнеце, друге и советнике короля
Дагобера… — Имеется в виду святой Элигий (см. т. 31, примеч. к с. 229) — епископ города Нуайон в Северной Франции, ювелир и казначей франкских королей; славился высочайшим мастерством; небесный покровитель золотых и железных дел мастеров.
О Дагобере см. там же.
… нет великого человека для его камердинера. — Крылатое выражение, принадлежащее некоей Анне Марии Биго, госпоже Корнюэль (1605–1694), известной своим остроумием хозяйке салона, где собирались ученые; в истории сохранилось в передаче писателя и мемуариста Жедеона Таллемана де Рео (1619–1692), чьи сочинения послужили источником для романов Дюма. Сама эта мысль, однако, восходит к глубокой древности.
111… вздрогнул, будто коснувшись вольтова столба… — См. т. 30, при меч. к с. 304.
115… которого природа наделила os sublime, чтобы он мог смотреть в не бо. — Приведенные в тексте латинские слова — сокращенная цитата известной фразы Овидия (см. т. 30, примеч. к с. 93). "Os homini sublime dedit" — букв, "дал человеку высокое лицо", то есть способное смотреть ввысь, обратиться к небу. Речь идет о том месте из "Метаморфоз" Овидия, где повествуется о сотворении человека (I, 84–86). В переводе С. Шервинского:
И между тем, как, склоняясь, остальные животные в землю Смотрят, высокое дал он лицо человеку и прямо В небо глядеть повелел, подымая к созвездиям очи.
121… великан что-то бормотал, подобно Полифему, увидавшему
Галатею подле Акида. — Полифем — в греческой мифологии один из одноглазых диких великанов-циклопов, детей бога моря Посейдона; согласно мифу, был влюблен в морскую нимфу Галатею и исцелял свою безответную любовь музыкой.
Акид — возлюбленный Галатеи; был убит Полифемом из ревности; кровь убитого Акида превратилась в реку, носящую его имя. Любовь Акида и Галатеи была распространенным сюжетом в живописи и оперном искусстве.
123… к дровяному складу монастыря капуцинов… — Здесь речь идет о находившемся на улице Пор-Рояль складе при доме для послушников монастыря капуцинов (см. т. 31, примеч. к с. 401) на улице Сент-Оноре. Это общежитие было основано в 1613 г. и имело большое прилегающее земельное владение, которое позднее использовалось как военный плац.
… дом под номерами 297 и 299, известный в квартале под названием Малый Бисетр. — Бисетр — см. т. 30, примеч. к с. 9.
124… устроили ее в приют для хронических больных. — Эта больница и поныне помещается на набережной Монтебелло на южном берегу Сены против острова Сите.
… Это было нечто вроде мрачных и сырых подвалов Лилля… — Лилль — город в Северной Франции, административный центр департамента Нор.
128… в белыхмолътоновых штанах… — Мольтон (или мельтон) — мяг кая шерстяная ткань.
130… предписание Горация, с чьими трудами такой ученый муж, как вы, наверняка знаком: "Utile dulci". — "Utile dulci" ("Полезное с приятным") — выражение из стихотворения Горация (см. т. 30, примеч. кс. 115) "Наука поэзии", или "Послание к Пизонам" (343–344).
В переводе М. Гаспарова:
Всех соберет голоса, кто смешает приятное с пользой,
И услаждая людей, и на истинный путь наставляя.
131… письмо написано симпатическими чернилами? — Имеется в виду бесцветная жидкость, применяемая в тайной переписке; написанный ею текст становится видимым только после нагревания или смачивания определенным химическим составом.
… его изобретение бросает вызов даже господину Тенару и господину Орфила. — Тенар, Орфила — см. т. 31, примеч. к с. 192.
132 Гейдельберг — см. т. 30, примеч. к с. 521.
133… Лафонтен написал на эту тему басню… — Имеется в виду басня Лафонтена "Лягушка и Вол", сюжет которой был заимствован автором у латинского поэта Федра (15 до н. э. — 70 н. э.). Лягушка завидовала размерам вола и лопнула с натуги, когда она захотела сравняться с ним. Русскому читателю басня известна в пересказе И.А.Крылова.
… вернемся к нашим баранам. — См. т. 30, примеч. к с. 307.
135… у него, как у маршала де Вилъруа, тоже наступила такая пора жизни, когда удача нас покидает… — Вильруа, Франсуа, герцог (1644–1730) — маршал Франции, отличался храбростью и честностью; друг детства Людовика XIV и воспитатель Людовика XV; пользовался благоволением первого, хотя был весьма посредственным военачальником. Здесь имеется в виду прием Вильруа Людовиком XIV в Версале после одной из проигранных маршалом битв. Чтобы утешить старого воина, король, который был на несколько лет старше, обнял его и сказал: "Господин маршал, в наши лета счастливы не бывают".
Улица Фруаманто — известна с начала XIII в.; проходила от Лувра до улицы Сент-Оноре; с середины XIX в. в связи с перестройкой дворца была уничтожена, а занимаемая ею территория вошла в площадь Карусель.
137… как Hue, умереть вместе со своим Эвриалом… — Эвриал и Нис — персонажи "Энеиды" Вергилия (см. т. 30, примеч. к с. 39), спутники Энея, верные друзья; в пятой книге поэмы (стихи 317–344) Нис жертвует собой ради спасения Эвриала.
138… в гостиницу "Черная голова" в Сен-Клу. — Сен-Клу — небольшой город у западной окраины Парижа, в департаменте Верхняя Сена; известен своим замком (см. т. 30, примеч. к с. 233).
Гостиница "Черная голова" находилась на набережной Сены.
141… усомниться в не имеющей себе равных добродетели их Иова… —
Иов — персонаж библейской книги Иова; великий праведник. Бог, чтобы испытать Иова, разрешил дьяволу ввергнуть его во все жизненные несчастья и лишить всех богатств. Однако тот сохранил веру и был за это вознагражден.
… высказывалось за его избрание в Палату депутатов… поговаривали даже о Палате пэров. — См. т. 30, примеч. к с. 7.
… в Палату пэров нельзя войти как в Академию или на мельницу… — После смерти известного поэта и драматурга Казимира Делавиня (1793–1843) Дюма надеялся, что место покойного Делавиня в Академии (см. т. 32, примеч. к с. 580) перейдет к нему. Этого не произошло, и Дюма надолго сохранил обиду на Академию, что и звучит в приведенных словах.
… это было время, когда имело успех словцо Поля Луи Курье Курье, Поль Луи (1772–1825) — французский филолог, переводчик и публицист; демократ, выступал против аристократической и клерикальной реакции во Франции.
Департамент Сена — см. т. 31, примеч. к. 172.
142… выбрать в качестве символа скорее пчел, чем лилии… — Пчела была одним из символов Наполеона (см т. 31, примеч. к с. 145); лилия служила геральдическим знаком французских королей.
143… бессвязные фразы, оканчивавшиеся неумеренными похвалами в адрес амфитриона… — Амфитрион — в греческой мифологии царь города Тиринфа, приемный отец Геракла; в литературе нового времени после трактовки образа Мольером в одноименной пьесе стал синонимом хлебосольного хозяина.
… сравнил г-на Жерара с Аристидом и заявил о преимуществе жителей Банера над афинянами, которым надоело называть Аристида "Справедливым"… — Аристид (ок. 540 — ок. 467 до н. э.) — афинский политический деятель, прославившийся своей справедливостью; во время греко-персидских войн был противником строительства мощного флота, и потому его изгнали при помощи процедуры остракизма. Остракизм заключался в том, что ежегодно народное собрание Афин решало, имеется ли в государстве человек, опасный для существующего строя, причем опасен он мог быть просто своими амбициями или чрезмерными дарованиями. Если собрание постановляло, что таковой имеется, то каждый афинянин должен был написать на черепке (гр. "остракон") имя того, кто, по мнению голосующего, как раз и является этим человеком. Тот, чье имя называлось большинством граждан города, изгонялся из Афин на 10 лет без конфискации имущества. В отличие от нынешнего переносного смысла, вкладываемого в это понятие, остракизм не являлся тогда моральным осуждением и не наносил ущерба доброму имени изгоняемого. Античный анекдот (может быть, соответствующий действительности) гласит: к Аристиду во время процедуры голосования подошел некий крестьянин и попросил написать на черепке имя Аристида. Тот поинтересовался: "А знаешь ли ты его?" — "Да нет, — ответил крестьянин, — но мне надоело все время слышать, какой он справедливый". Аристид рассмеялся и написал свое имя.
"Новый погребок" — см. т. 30, примеч. к с. 210.
… сразится с гидрой анархии не менее успешно, чем сын Юпитера и Алкмены сразился с Лернейской гидрой. — Имеется в виду Геракл, сын Зевса (Юпитера) и жены Амфитриона Алкмены; речь идет об одном из его подвигов, битве с Лернейской гидрой — ужасной девятиголовой змеей, жившей неподалеку от города Лерна.
144… вопреки изречению автора "Гастрономии"… — "Гастрономия" —. поэма французского стихотворца Жозефа Бершо (1765–1839), пользовавшаяся в свое время огромным успехом.
145… лафит, вернувшийся из Индии… — Вином, вернувшимся из Индии (retour des Indes), называли бордоские вина (к ним относится и лафит — см. т. 31, примеч. к с. 46), которые специально отправлялись на кораблях во французские колонии в Вест-Индии (иногда и собственно в Индию) и обратно — для улучшения их качества.
… шамбертен тысяча восемьсот одиннадцатого года… — Шамбертен — высококлассное красное вино из группы бургундских. 1811 год был одним из самых благоприятных для виноделия во Франции в начале XIX в.; вина урожая этого года славились далеко за пределами страны.
146… словно пудель Фауста, забегал вокруг стола… — Имеется в виду сцена "У ворот" из "Фауста" Гёте.
… рука поигрывала тросточкой с набалдашником из ляпис-лазури. — Ляпис-лазурь — см. т. 32, примеч. к с. 86.
147… У древних авторов мы встречаем рассказ о гусях поэта И вика, а у новейших — о псе из Монтаржи. — Ивик (Ибик, VI в. до н. э.) — древнегреческий лирический поэт, певец любви и красоты; один из первых авторов, воспевавших людей, а не богов.
По преданию, Ивик, направляясь на поэтические и спортивные состязания в город Коринф, был убит разбойником. Перед смертью он просил пролетавшую стаю журавлей помочь наказать убийцу. На траурной церемонии по Ивику прилетевшие журавли (а не гуси!) дали своими криками знать, что убийца находится там, и тот был выявлен. Рассказ о смерти Ивика был опоэтизирован Шиллером (см. т. 31, примеч. к с. 416) в балладе "Ивиковы журавли", известной русскому читателю в переводе В.А.Жуковского. Монтаржи — город в Западной Франции, административный центр департамента Луаре.
Здесь имеется в виду необыкновенное событие, по мнению большинства историков, действительно имевшее место в средневековой Франции. Некий дворянин Обри де Мондидье был убит неизвестными. Через некоторое время его собака, присутствовавшая при этом, стала преследовать рыцаря де Макера, врага убитого, чем навлекла на него подозрения. Согласно средневековым процессуальным правилам, для выяснения истины был назначен "Божий суд". Поединок между ними состоялся в октябре 1371 г. в Париже, собака одержала победу, и потрясенный Макер признался в преступлении. В память об этом событии, произведшем большое впечатление на современников, хозяин замка в городе Монтаржи украсил камин в большом зале своего замка скульптурной группой, изображающей схватку человека с собакой. Поэтому собака Мондидье получила имя "пса из Монтаржи", хотя этот город не имел никакого отношения к вышеизложенным событиям.
… Ролан, видимо, только впал в неистовство… — Намек на то, что пес является тезкой французского рыцаря Роланда (в французском произношении Ролана), героя эпоса XI в. и поэмы Л.Ариосто "Неистовый Роланд" (см. т. 30, примеч. к с. 61).
148… Несчастье, как библейский лев, quaerens quern devoret, нападает главным образом на праведников, как на Иова… — Указания на силу и жестокость львов, на их зубы и когти, их ужасный рев и кошачью способность подкрадываться к добыче повсюду встречаются в Библии как в буквальном смысле, так и в символическом. Лев часто олицетворяет самого дьявола и его служителей, а с другой стороны — является образом бога Саваофа.
"Quaerens quern devoret" ("Ища, кого поглотить") — слова из Первого соборного послания святого апостола Петра, в котором он предостерегает верующих от происков дьявола: "Противник ваш диавол ходит, как рыкающий лев, ища, кого поглотить" (5, 8).
Иов — см. примеч. к с. 141.
… Проведет реформу в Медицинской школе! — Медицинская школа — высшее учебное заведение в Париже, основанное в 1768 г. как школа медицины и хирургии на базе старинного коллежа (среднего общего учебного заведения), существовавшего с 1332 г.; помещалась в богато украшенном доме на одноименной улице в левобережной части города.
149… Введет во Франции новый кадастр… — Здесь речь идет о земельном кадастре — своде сведений о природном, хозяйственном и правовом положении земель страны в целях расчета налогообложения и оценки владений.
"Quaere et invenies" ("Ищите, и найдете") — слова Христа из молитвы о благих дарах Божьих (Матфей, 7: 7) и его поучений апостолам (Лука, 11:9).
… как говаривал покойный господин д 'Эгрефёй, большой гастроном… — Эгрефёй Фюльгран Жан Жозеф, маркиз д’ (1745–1818) — известный французский гурман.
150… я бы отнес эту драму господину Гильберу де Пиксерекуру. — Гильбер де Пиксерекур, Рене Шарль (1773–1844) — французский драматург, автор мелодрам, привлекавших демократическую публику; собрал богатейшую коллекцию книг и автографов, распавшуюся после его смерти.
… как Кювье по нескольким костям восстанавливал облик допотопного чудовища. — Кювье — см. т. 30, примеч. к с. 5.
157… господину Парижскому приказано быть наготове… — См. т. 30, с. 9.
… осужденного перевели в Консьержери. — Консьержери — см. т. 30, примеч. к с. 9.
158… если бы вы жили во времена Фалеса, то вместо семи мудрецов было бы восемь… — Фалес — см. т. 31, примеч. к с. 261.
Семь мудрецов — имеются в виду выдающиеся политические деятели и философы Древней Греции, которым приписываются афоризмы житейской мудрости. Состав их варьирутся и включает до семнадцати имен.
159… как Банко из "Макбета" или Командор из "Дон Жуана". — Банко — персонаж трагедии Шексира "Макбет". Здесь имеется в виду сцена, в которой призрак Банко, убитого по приказанию Макбета, невидимый никому, кроме убийцы, является на пир и приводит его в ужас (III, 4).
Командор — см. т. 32, примеч. к с. 106.
160… Непостоянная легкомысленная дружба, которую лорд Байрон опрометчиво назвал "любовью без крыл". — Имеется в виду стихотворение Байрона (см. т. 30, примеч. к с. 10) "L’amitie est Г amour sans ailes" — "Союз друзей — любовь без крыл".
… автор "Мира как он есть"… — Подразумевается Вольтер, написавший философскую повесть "Мир каков он есть. Видение Бабука, записанное им самим" ("Le monde comme il va, Vision de Babouc, ecrite par lui-meme", 1764).
… не говоря уж об Ахилле и Патрокле… — См. т. 31, примеч. к с. 482.
161… нам нечего противопоставить таким образцам, как Геркулес и
Пирифой… — Пирифой — один из героев-богатырей древнегреческой мифологии, царь легендарного племени лапифов. Но Пирифой был известен тесной дружбой не с Гераклом, а с царем Афин Тесеем, с которым совершил множество подвигов. В конце концов Пирифой уговорил Тесея спуститься с ним в подземное царство, чтобы похитить его царицу Персефону. Попытка совершить это потерпела неудачу, и Пирифой был в наказание навеки оставлен в царстве мертвых.
… Орест и Пилад… — См. т. 32, примеч. к с. 327.
… Эвриал и Hue… — См. примеч. к с. 137.
… Дамон и Пифий. — Имеются в виду два друга-философа, жившие в Сиракузах в Сицилии в конце V — первой половине IV в. до н. э. и прославившиеся, согласно рассказам античных писателей, своей преданностью друг другу. Когда Пифий был приговорен к смерти за попытку убить тирана города, он попросил отустить его на свадьбу сестры, оставив в залог своего возвращения Дамона. Опаздывая, Пифий с огромными трудностями все же вернулся перед самой казнью друга. Тогда расстроганный тиран простил Пифия и просил принять его в их союз третьим. В новое время этот подвиг дружбы стал популярным благодаря балладе Шиллера "Порука".
… мы поистине вернулись в железный век… — Железный век — в современном научном значении термина — эпоха в развитии человеческого общества, связанная с распространением железа и железных орудий (орудий труда, а также оружия); она открывается примерно в начале I тысячелетия до н. э. Однако в данном случае имеется в виду представление людей классической древности о четырех периодах жизни человечества: наиболее счастливом золотом веке, сменившем его серебряном, затем бронзовом и, наконец, железном, к которому относилась и их современность. В железный век человек обречен на страдания и тяжкий труд, становится жертвой болезней, обмана и коварства, причиной которых является жажда наживы. В переносном смысле в литературе XIX–XX вв. термин железный век обозначает время суровости и корысти.
Однако почти все перечисленные выше герои (кроме Дамона и Пифия), согласно античным представлениям, жили не в железном, а в предшествовавшем ему героическом веке.
… Вы хотите сказать, сударь, что мы подъехали к заставе Анфер? — Игра слов, основанная на созвучии произношения словосочетаний "железный век" (по-французски — age de fer) и "застава Анфер" (barriere d’Enfer).
Застава Анфер — см. т. 31, примеч. к с. 307.
163… это звание, словно Сизифов камень, настигало его повсюду… — См.
т. 32, примеч. к с. 298.
166… словно Каин, готовый убить Авеля. — Каин — персонаж Библии,
сын первого человека Адама; угрюмый и злобный, он убил из зависти своего кроткого брата Авеля, за что был проклят Богом, который обрек его быть изгнанником и скитальцем на земле (Бытие, 4: 12).
170… сел на край ямы, свесив в нее ноги, похожий на могильщика из
"Гамлета". — Имеется в виду сцена из трагедии Шекспира: философский разговор главного ее героя с могильщиком на кладбище ("Гамлет", V, 1).
176… я пойду и к хранителю печатей… — Хранитель печатей — см.
т. 31, примеч. к с. 48.
180… такого романиста, как господин Дюкре-Дюмини… — Дюкре-Дю-мини, Франсуа Гийом (1761–1819) — плодовитый французский писатель, автор ряда романов сентиментально-дидактического характера, которые он переделывал в драмы.
181 Пляска святого Витта — см. т. 32. примеч. к с. 352.
183… К господину министру юстиции, Вандомская площадь. — Минист ром юстиции с 14 декабря 1821 г. по 3 января 1828 г. был граф Пейроне (см. т. 31, примеч к с. 25).
На Вандомской площади (см. т. 32, примеч. к с. 131) помещалось министерство юстиции.
Курла-Рен ("Гулянье королевы") — аллея на правом берегу Сены в Париже, ведущая от королевских дворцов в западном направлении к заставе; обычное место прогулок королевы Марии Медичи (1573–1642) и ее придворных; это название получила в 1616 г.
186 Набережная Конферанс — см. т. 30, примеч. к с. 216.
Мост Людовика XVI — см. т. 32, примеч. к с. 76.
Набережная Орсе — см. т. 30, примеч. к с. 5.
Паромная улица — см. т. 30, примеч. к с. 266.
Университетская улица — см. т. 30, примеч. к с. 12.
Улица Бельшасс — расположена в левобережной части Парижа; существует с 1652 г. и носит имя одного из местных землевладельцев.
Улица Гренель — одна из главных в Сен-Жерменском предместье; существует с IV в.
Бульвар Инвалидов — см. т. 32, примеч. к с. 90.
Улица Вожирар — см. т. 31, примеч. к с. 495.
187… Будь он в Мономотапе, я и там настигну этого висельника! — Мономотапа (правильнее: Мвене Мутапа) — раннее государственное образование в междуречье Замбези и Лимпопо в Африке, созданное племенем каранга и достигшее расцвета в XIV–XV вв.; в 1693 г. в результате междоусобных войн было уничтожено.
Во французском языке выражение "в Мономотапе" означает: далеко-далеко, за тридевять земель.
188… если бы железные дороги существовали в описываемую эпоху. — Первая железная дорога общего пользования с паровой тягой начала действовать в 1825 г. в Англии, то есть ранее времени действия настоящего романа. Затем в 1830 г. была построена железнодорожная линия в США. Первая железная дорога во Франции была открыта в 1832 г., т. е. действительно уже после описываемых событий.
195… per arnica silentia lunae, как сказал Вергилий. — См. т. 32, примеч.
к с. 279.
197… Никому не пришло на ум морочить голову Брюну, Нею, четырем сержантам из Ла-Рошели. — Брюн, Гийом Мари Анн (1763–1815) — французский военачальник, маршал Франции (с 1804 г.), участник войн Республики и Наполеона; погиб во время роялистского террора на Юге Франции после реставрации Бурбонов.
Ней — см. т. 32, примеч. к с. 235.
О четырех сержантах из Ла-Рошели см. т. 30, примеч. к с. 7.
201 Застава Пасси — располагалась у селения Пасси на западной окра ине Парижа, что объясняет ее название; представляла собой здание, украшенное колоннами и статуями исторических провинций Бретань и Нормандия.
203… девственные леса Америки с пумами, ягуарами и гремучими зме ями… — Пума (кугуар) и ягуар — хищные животные из семейства кошачьих, обитающие в Америке.
Гремучие змеи ("гремучники") — семейство ядовитых змей, распространенных в Азии и Америке; имеют на конце хвоста гремящие при сотрясении чешуйки, чем и объясняется их название.
206… как не преминул бы заметить г-н Прюдом… — См. т. 30, примеч.
к с. 169.
209 Набережная Пелетье — расположенная на северном берегу Сены, шла от ратуши в западном направлении до ближайшего моста; была спроектирована в 1675 г. и представляла собой часть магистрали, связывавшей западные и восточные кварталы Парижа; была названа в честь тогдашнего купеческого старшины Парижа Клода Ле Пелетье; ныне входит в соседствовавшую с ней в XVIII в. набережную Жевр и новую набережную Ратуши (бывшую Гревскую).
Гревская площадь — см. т. 30, примеч. к с. 9.
Улица Мутон — располагалась в восточной части старого Парижа перед зданием ратуши; была названа по имени некоего Жана Мутона, владевшего на ней двумя домами; в настоящее время не существует, поглощенная территорией площади Ратуши.
Улица Жан-де-Лепин — располагалась чуть западнее Гревской площади; ныне не существует; ее территория стала частью площади Ратуши.
Улица Корзинщиков — небольшая улица старого Парижа, известная с XIII в.; вела с площади Ратуши в западном направлении; в середине XIX в. при перестройке Парижа вошла в авеню Виктория.
Улица Мартруа — располагалась позади ратуши; по-видимому, одна из древнейших в городе; под этим названием известна с XIV в.; вероятно, служила местом казней (старофранцузское слово martroi означает "наказание", "казнь"); при реконструкции окрестностей ратуши в 1838 г. вошла в улицу Лобау.
Улица Кожевников — вела с Гревской площади в западном направлении несколько южнее улицы Корзинщиков, очень близко от берега Сены; под этим названием известна с IV в.; в настоящее время не существует.
Набережная Жевр — см. т. 30, примеч. к с. 12.
Мост Сен-Мишель — см. т. 30, примеч. к с. 50.
Цветочная набережная — проходит по северному берегу острова Сите; проложена в 1769 г.; название получила от цветочного рынка, который находится здесь до сих пор.
212 Курбевуа — см. т. 32, примеч. к с. 460.
Королевская площадь — самый ранний (начало XVII в.) образец созданной по единому плану парижской площади; расположена в восточной части города в квартале Маре; современное название — площадь Вогезов.
214… обнаружил пленника повешенным, как Туссен-Лувертюра, или удав ленным, как Пишегрю. — Туссен-Лувертюр — см. т. 30, примеч. к с. 27. Пишегрю — см. т. 30, примеч. к с. 480.
216 Набережная Часов — см. т. 32, примеч. к с. 62.
217 Амьен — см. т. 31, примеч. к с. 191.
219 Гавр — см. т. 30, примеч. к с. 253.
Телеграф — см. т. 32, примеч. к с. 497.
220 Улица Нуайе — располагалась в левобережной части Парижа в предместье Сен-Жак; известна с XIII в; название получила по имени некоего Симона Нуайе, некогда здесь проживавшего; ныне не существует.
221… прыгнул в седло с легкостью жокея из Ньюмаркета или Эпсома. — Ньюмаркет — центр конного спорта в Англии; известный английский ипподром.
Эпсом — известный английский ипподром в пригороде Лондона.
… бешеный галоп был сродни скачке Ольхового короля через лес. — Ольховый король — герой германской мифологии, лесной демон. В данном случае, по-видимому, речь идет об использовании этого образа в балладе Гёте, известной русскому читателю в переводе В.А.Жуковского под названием "Лесной царь". Ольховый король преследует едущего ночью по лесу всадника с сыном и убивает ребенка.
224… можно было подумать, что вы присутствуете на представлении
"Дон Жуана", в тот момент когда Командор, неслышно шагая по плитам пиршественной залы, заставляет отступать перед собой испуганного хозяина. — Речь идет о сцене оперы Моцарта "Дон Жуан" (II, 5) — см. т. 32, примеч. к с. 106.
227 Глава, в которой король совсем не забавляется. — Дюма перефразирует здесь название известной драмы Гюго "Король забавляется" ("Le Roi s’amuse"), послужившей основой для либретто оперы "Риголетто" Верди. Эта драма явилась откликом на народное восстание 5–6 июня 1832 г. С большим политическим пафосом в ней обличается монархический произвол и показана трагическая судьба его жертв. Драма была запрещена, ее постановка осуществилась лишь через 50 лет — 22 ноября 1882 г.
Виллель — см. т. 30, примеч. к с. 6.
Корбьер — см. т. 31, примеч. к с. 189.
Дама — см. т. 32, примеч. к с. 132.
Шаброль — см. т. 32, примеч. к с. 138.
Дудовиль — см. т. 31, примеч. к с. 504.
Маршал Удино — см. т. 32, примеч. к с. 118.
Пейроне — см. т. 31, примеч. к с. 25.
228… с голубой лентой через плечо… — То есть с орденом Святого Духа (см. т. 32, примеч. к с. 118).
…он глубоко вздыхал, словно находился один в спальне и звали его не Карл X, а Людовик XIII. — Дюма в своих произведениях неоднократно замечает, что Людовик XIII (см. т. 31, примеч. к с. 346) был подвержен меланхолии.
… О несправедливом законе против печати? — Имеется в виду так называемый "закон справедливости и любви" (см. т. 31, примеч. к с. 25 — о Пейроне).
… О тяжких оскорблениях, нанесенных останкам г-на де Ларошфуко-Лианкура? — Имеется в виду инцидент на похоронах Ларошфуко-Лианкура (см. т. 31, примеч. к с. 498), описанный в первом томе настоящего романа.
… Об обиде, пережитой во время смотра на Марсовом поле? — См. т. 30, примеч. кс. 314.
… О законе, касающемся списка присяжных, или законе об избирательных списках… — Этот закон (точное его название: "Закон об организации коллегий присяжных заседателей" — "Loi relative а l’organisation de jury") был принят 2 мая 1827 г. Он определял порядок и организацию коллегий присяжных заседателей в судах, которые должны были выбираться правительственными чиновниками из числа граждан, обладающих избирательными правами, и назывался также законом об избирательных списках, так как он перечислял категории французов, имеющих право избирать и быть избранными в представительные органы, и требовал предварительного их обнародования.
… О последствиях роспуска Палаты депутатов… — 5 ноября 1827 г., по возвращении из путешествия по северу Франции, Карл X, составивший себе преувеличенное мнение о своей популярности, подписал указ о распуске Палаты депутатов, рассчитывая на новых выборах получить поддерживающий его депутатский корпус. Новые выборы назначались на 17 и 24 ноября.
… о восстановлении цензуры? — Предварительная цензура на все газеты и другие периодические издания была восстановлена во Франции королевским указом весной 1827 г. после временного приостановления заседаний Палаты депутатов. Но в ноябре 1827 г., после назначения новых парламентских выборов, она снова была отменена.
Компьенский лес — см. т. 30, примеч. к с. 17.
Нимрод — см. т. 31, примеч. к с. 183.
230 Манюэль — см. т. 30, примеч. к с. 7.
… словцо в национальном духе, сказанное Карлом X, который, въезжая в Париж, произнес: "Во Франции стало одним французом больше, только и всего". — Дюма здесь цитирует, немного изменяя и приписывая их Карлу X, тогда графу д’Артуа, слова французского политического деятеля графа Жака Клода Беньо (1761–1835) по поводу приезда этого принца во Францию в апреле 1814 г., накануне первого отречения Наполеона: "Во Франции ничего не изменилось, если не считать, что одним французом стало больше". Этот афоризм отражал мнение наиболее проницательных современников, подтвержденное затем ходом исторических событий: несмотря на реставрацию монархии Бурбонов и связанные с ней известные изменения в политике, социальный и государственный строй Франции, созданный Революцией и Империей, остался непоколебленным.
… Доложили о префекте полиции. — То есть о Делаво (см. т. 30, примеч. к с. 6).
231 Осадное положение — особый режим, вводимый полномочными органами государственной власти в случае угрозы захвата части страны внешним врагом или опасности политических беспорядков; в XIX в. в Западной Европе заключалось во временной отмене на данной территории гражданских прав и свобод, передаче административных функций военному командованию, замене гражданской юстиции военной. Поводы, порядок введения и правила режима осадного положения регулировались специальными законами.
232… Бонапартизм свое отжил, он умер вместе с господином де Буонапарте. — Буонапарте (Buonaparte) — итальянское произношение фамилии Наполеона; произносить ее на французской лад — "Бонапарт" — он стал только с 1796 г.
"Requiescat in расе!" ("Да почиет в мире!") — католическая погребальная формула, обычная на могильных камнях. В тексте она приводится в форме третьего лица множественного числа — "requies-cant" ("да почиют").
… оружейные фабрики Сент-Этьена и Льежа работают исключительно на них. — Сент-Этьен — город в Юго-Восточной Франции, административный центр департамента Луара; центр каменноугольной и оружейной промышленности.
Льеж — город в Восточной Бельгии; административный центр одноименной провинции; в XVII–XVIII вв. объект длительной борьбы между Францией и Австрией; известен производством ручного огнестрельного оружия.
234… Стерн был абсолютно прав, утверждая, что в душе у Бурбонов нет ни крупицы ненависти. — Стерн, Лоренс (1713–1768) — английский писатель-сентименталист, по профессии священник; особенность его стиля: многочисленные отступления, беседы с читателем, повествование от имени героя.
Здесь речь идет о высказывании из его книги "Сентиментальное путешествие по Франции и Италии" (1768 г.), написанной в нарочито фрагментарной форме: "Бурбоны совсем не жестоки; они могут заблуждаться, подобно другим людям, но в их крови есть нечто кроткое" (глава "Кале"; перевод А.Франковского).
235… Они напоминали восковые фигуры из салона Курциуса, еще существовавшего в те времена. — Курциус — французский предприниматель, немец по происхождению, около 1770 г. открывший в Париже музей восковых фигур.
237 …в ущельях Мон-Сени я заболел… — Мон-Сени — альпийский пе ревал на границе Италии и Франции (департамент Савойя).
… подхватив лихорадку в Мареммах. — Мареммы — болотистая нездоровая местность в Средней Италии на берегу Средиземного моря от устья реки Чечины до Орбителло, длиной 150 и шириной 15–30 км; в древности густо-населенная область; с 1828 г. были предприняты меры по ее осушению.
242… сказал комплимент ее высочеству герцогине Ангулемской… — См.
т. 31, примеч. к с. 183.
… поцеловал ее высочество герцогиню Беррийскую… — См. т. 30, примеч. к с. 7.
… потрепал за щечку своего внука, герцога Бордоского… — См. т. 32, примеч. к с. 132.
244… в "Монитёре" появился ордонанс о роспуске Палаты и созыве изби рательных коллегий… — Избирательные коллегии — собрания лиц, плативших значительные налоги и имевших тогда во Франции право голоса; собирались, согласно избирательному закону 1820 г., по округам и департаментам и избирали членов Палаты депутатов. Окружные коллегии, состоявшие каждая из 300 членов, называли 300 депутатов. Департаментские коллегии, куда входила четверть избирателей, плативших наивысшие налоги, называли 172 депутата. Таким образом, наиболее богатые граждане, участвовавшие и в окружных, и в департаментских коллегиях, получали два голоса на выборах и, следовательно, политическое преимущество. Контроль за голосами избирателей правительство обеспечивало назначением чиновников избирательных коллегий и фактической отменой тайного голосования — избиратели должны были открыто, на глазах председателя комиссии, вписывать имя своего кандидата в бюллетень.
… у него, как у Аргуса, сто глаз… — См. т. 30, примеч. к с. 52.
… его, как и Антея, нельзя повергнуть… — См. т. 30, примеч. к с. 245.
… не стоит, как и Энкелада, пытаться его закопать… — См. т. 31, примеч. кс. 171.
Ройе-Коллар — см. т. 31, примеч. к с. 186.
245 Конгрегация — см. т. 32, примеч. к с. 207.
246… худой, бледный, с запавшими глазами, как у дона Базиля… — См. т. 31, примеч. к с. 268.
… он воплощал собой лицемерие, коварство, злобу — второй Тартюф. — См. т. 30, примеч. к с. 264.
… долго искал, как Диоген, но не просто человека, а именно этого человека. — Согласно одному из рассказов о нем, Диоген (см. т. 32, примеч. к с. 348.) зажег днем фонарь и ходил с ним, говоря: "Я ищу человека". Этот эпизод вошел в пословицу, обозначая способ искать истину, искать среди испорченного общества достойного человека.
… в 1848 году кандидат ходил в поисках выборщиков… — В этой фразе, возможно, слышны отголоски личного опыта Дюма, вскоре после революции 1848 года выставившего свою кандидатуру в депутаты от департамента Йонна и ездившего туда для участия в предвыборных митингах; избран Дюма, однако, не был.
… тоном Лораца, отвечающего Тартюфу, или Базена — Арамису. — Лоран — слуга Тартюфа; не действует на сцене, а лишь упоминается в пьесе как человек, который вполне под стать своему хозяину ("Тартюф", I, 1).
Базен — персонаж романов "Три мушкетера", "Двадцать лет спустя" и "Виконт де Бражелон", слуга Арамиса.
Арамис — он же шевалье д’Эрбле, один из главных героев "мушкетерской" трилогии Дюма, мушкетер, затем аббат и епископ.
247 Лувье — небольшой город в Северной Франции, известный предприятиями текстильной промышленности.
248 Флажолет — старинный деревянный духовой музыкальный инструмент, род флейты.
… повторю вашу шутку сегодня же вечером в Кружке. — Кружками назывались полуофициальные объединения, отдаленно напоминающие английские клубы, но значительно менее четко и формально организованные (хотя в них существовали понятия постоянного и временного членству, членские взносы и т. п.) и, как правило, не имеющие своего помещения — обычно они возникали вокруг какого-нибудь кафе или иного заведения подобного типа. Иногда членов Кружка объединял какой-то общий интерес (например, игра в шахматы или любовь к лошадям), но чаще люди собирались для совместного чтения газет, обсуждения книг, последних новостей, посещения театров (с непременной коллективной трапезой после спектакля) и других живых форм совместного проведения досуга. Такого рода объединения были особенно популярны во времена Второй Империи (когда Дюма и писал "Сальватора"), однако отдельные Кружки существовали (и пользовались известностью) значительно ранее, некоторые даже в XVIII в.
250 Улица Вано — одна из улиц Сен-Жерменского предместья; известна с XVII в., неоднократно меняла свое название; упоминаемое здесь получила в 1830 г. в честь студента, погибшего в дни Июльской революции; во время действия романа называлась улицей Мадемуазель от находившегося неподалеку дворца одной из принцесс.
… потомственный буржуа, бывший жирондист… — Жирондисты — политическая группировка в период Революции, представлявшая интересы торговой и промышленной буржуазии, главным образом провинциальной, которая выиграла от перемен в стране и готова была их защищать; название (возникшее уже после Революции) получили от департамента Жиронда на юге, откуда происходило большинство ее лидеров; жирондисты пользовались до лета 1793 г. преобладающим влиянием в Законодательном собрании и Конвенте, выступая, однако, против дальнейшего углубления Революции. В результате народного восстания 31 мая — 2 июня 1793 г. жирондистские депутаты были изгнаны из Конвента, часть их была позже арестована и казнена. После переворота 9 термидора уцелевшие жирондисты вернулись в Конвент, но самостоятельной роли уже не играли.
… на Вольтера, выпускаемого Туке… — См. т. 30, примеч. к с. 7.
… держит табак в табакерке с Хартией. — См. т. 30, примеч. к с. 7.
251… тем же тоном, каким Дон Жуан говорит: "Дорогой господин Ди-манш, знаю ли я вас!" — Имеется в виду сцена из комедии Мольера "Дон Жуан, или Каменный гость" (IV, 3). Дон Жуан рассыпается в любезностях перед своим кредитором торговцем Диманшем, чтобы ошеломить его и уклониться от платежа долга.
Сент-Ашёль — см. т. 30, примеч. к с. 481.
252 Кадеты — прозвище студентов-медиков старших курсов.
… господин Каде-Гассикур, фармацевт так называемого императора… — Каде-Гассикур, Шарль Луи (1769–1821) — французский фармацевт, литератор и публицист; в 1809 г. аптекарь Наполеона.
Людовик XVIII — см. т. 30, примеч. к с. 7.
… империстом, а именно так я определяю сторонников Наполеона… — Господин Рено производит этот термин (empiriste) от слова "империя" (Empire). На самом деле empiriste по-французски означает "эмпирик", то есть последователь эмпиризма, философского учения, признающего чувственный опыт единственным источником знания.
253… он не хотел оказаться слишком сильно втянутым на путь либерализма, как понимал его "Конституционалист"… — "Конституционалист" — см. т. 30, примеч. к с. 481.
…Я кошку кошкою зову, Роле — воришкой. — Выражение французского поэта и критика, теоретика классицизма Никола Буало-Де-прео (1636–1711).
Роле по прозвищу Окаянный — прокурор Парижского парламента во второй половине XVII в., известный взяточник; послужил объектом обличений во многих сатирических произведениях своего времени; в 1681 г. был за взятки присужден к большому денежному штрафу и тюремному заключению.
254… черные люди из Монружа… — См. т. 31, примеч. к с. 176.
… невежествующие братья захватили школу. — Невежествующими братьями при старом порядке именовали себя из смирения монахи некоторых орденов, в первую очередь ордена Милосердия, называемого иногда орденом Сен-Жан-де-Дьё (Святого Иоанна Божьего) по имени его основателя, канонизированного впоследствии испанопортугальского монаха Иоанна Божьего (1495–1550). Монахи этого ордена устраивали больницы и приюты для бедняков и посвящали себя уходу за ними (постепенно стали заниматься главным образом умалишенными). Позднее (особенно в период Реставрации), когда резко обострилась борьба между сторонниками религиозного и светского обучения, последние стали насмешливо называть "невежествующими братьями" монахов и священников, содержавших католические школы, намекая тем самым, что ученики этих школ, получая в основном религиозное образование, приобретают весьма скудные сведения в других областях.
… Вы же знаете новую песню Беранже? — Речь идет о песне Беранже (см. т. 30, примеч. к с. 262) "Святые отцы", направленной против иезуитов; написана в 1819 г.
Екатерина II Алексеевна (1729–1796) — российская императрица с 1762 г.; значительно укрепила самодержавное государство, подавляла свободомыслие, проводила завоевательную политику; поддерживала европейские государства, выступавшие против Французской революции.
260… великими мастерами называют людей, едва ли достойных мыть кисти Беато Анжелико и Фра Бартоломео! — Беато Анжелико — итальянский религиозный художник-монах Джованни да Фьезоле (в миру Гвидо ди Пьетро; 1387–1455); за свою душевную чистоту и религиозность был прозван Фра Анжелико — "ангелоподобным". Фра Бартоломео ди Сан Марко (настоящее имя — Баччио делла Порта; 1475–1517) — итальянский художник флорентийской школы, автор картин на религиозные сюжеты.
261 Сен-Манде — в XIX в. селение у восточных окраин Парижа, ныне вошло в черту города.
Видам — наместник епископа, аббата по юридической или военной части.
… второе "Подражание Иисусу Христу". — См. т. 30, примеч. к с. 349.
262… Так учит Лафатер. — См. примеч. к с. 43.
264… подобно лафонтеновскому медведю, сгоняющему муху… — Имеется в виду басня Лафонтена "Пустынник и Медведь", заимствованная из восточных источников и известная русскому читателю в варианте И.А.Крылова. Медведь, желая согнать муху со лба своего друга-пустынника, разбивает ему голову камнем.
269… Да, Церковь недурно выбирает своих левитов. — Левиты — см.
т. 32, примеч. к с. 503.
271 "То be or not to be" ("Быть или не быть") — начало знаменитого монолога главного героя трагедии Шекспира "Гамлет, принц Датский" (III, 1).
273… два авгура не могут смотреть друг на друга без смеха. — Авгуры —
в Древнем Риме члены весьма уважаемой коллегии жрецов; они толковали волю богов по крику и полету птиц, по падению молнии и другим природным явлениям, проводили церемонии официальных гаданий. Со временем гадания авгуров стали чисто формальными, хотя ими продолжали пользоваться в политической борьбе. В литературе встречаются многократные упоминания о том, что, по свидетельству Цицерона (см. т. 31, примеч. к с. 27), авгуры не могли без улыбки смотреть друг на друга (ибо сами не верили в свои предсказания). Действительно, такая фраза дважды встречается в трактатах Цицерона ("О дивинации", II, XXIV — со ссылкой на Катона; и "О природе богов", I, XXVI); однако необходимо отметить, что в обоих случаях речь идет не об авгурах, а о гаруспиках — жрецах, гадавших по внутренностям жертвенных животных.
В переносном смысле авгур — человек, делающий вид, что посвящен в особые тайны.
Улица Сен-Гийом — расположена в Сен-Жерменском предместье; пересекается нынешним бульваром Сен-Жермен; известна с начала XVI в.
… оказались в одном из таинственных, опьяняюших будуаров, в которых щёголи времен Директории славословили и воскуряли фимиам. — После падения якобинской диктатуры с ее суровыми нравами, когда состоятельные люди опасались афишировать свое богатство, верхушку французского общества уже в период термидорианского Конвента, но особенно в эпоху Директории (см. т. 30, примеч. к с. 515) охватила жажда беззастенчивого обогащения и блестящей светской жизни. Тон здесь задавала так называемая "золотая молодежь", отличавшаяся жадной погоней за удовольствиями и роскошью, и в то же время стремлением особыми, аффектированными манерами, стилем жизни, поведения и даже речи отделить себя от "простых смертных". Именно эту атмосферу своего рода чувственного наслаждения роскошью (столь неуместную у духовного лица) хочет иронически подчеркнуть здесь Дюма.
278… в ваших жилах течет кровь Мазарини… — Мазарини, Джулио (1602–1661) — французский государственный деятель, по рождению итальянец, с 1643 г. — первый министр, кардинал; фаворит королевы Анны Австрийской; продолжал политику укрепления королевского абсолютизма; добивался гегемонии Франции в Европе. В этой реплике намекается на итальянское происхождение Колетти и на его склонность к политическим интригам, свойственную и Мазарини.
279 Келен — см. 31, примеч. к с. 182.
281… Епископ ее принял, прочел, присыпал песком… — До появления специальной промокательной бумаги написанный чернилами текст промокали посыпая его тонким слоем песка.
… посмотрел на графа Рапта с улыбкой, секрет которой ему передали его предок Мефистофель… — См. т. 32, примеч. к с. 363.
… или его собрат епископ Отёнский. — Имеется в виду Талейран-Перигор (см. т. 30, примеч. к с. 53).
282… Оппозиция добивалась быстрых успехов в выборной палате. — То есть в Палате депутатов, члены которой избирались, в то время как члены Палаты пэров назначались королем.
… В течение года по стране прошло шесть перевыборов: в Руане, Орлеане, Байонне, Мамере, Мо, Сенте… — Руан — см. т. 30, примеч.’ кс. 104.
Орлеан — главный город исторической провинции Орлеане в центре Франции в долине реки Луары; с конца XV в. владение французской короны.
Байонна — порт на юго-западе Франции; расположен на реке Дордонь, правом притоке Гаронны.
Мамер — небольшой город в Западной Франции в департаменте Сарта.
Мо — см. т. 32, примеч. к с. 11.
Сент — см. т. 30, примеч. к с. 51.
… среди вновь избранных фигурировали Лафайет и Лаффит. — Лафайет — см. т. 31, примеч. к с. 25.
Лаффит — см. т. 30, примеч. к с. 254.
… Высечь море — наивная месть! — Имеется в виду эпизод Грекоперсидских войн. В 480 г. до н. э. персидский царь Ксеркс (правил в 486–465 гг. до н. э.) решил переправить свое огромное войско в Европу через пролив Дарданеллы по мосту длиной около 2 км, наведенному на судах. Мост этот строился несколько лет, причем дважды, так как первый мост был разбит бурей, за что царь приказал в наказание высечь море плетьми.
283… Он пивовар. — Так вот почему в квартале его прозвали Кромве лем? — Кромвель, Оливер (1599–1658) — лидер Английской революции; происходил из обуржуазившегося дворянства; один из главных организаторов парламентской армии; содействовал установлению Английской республики (1649 г.); с 1650 г. — главнокомандующий; с 1653 г. — единоличный правитель (протектор) Англии; Дюма часто называет Кромвеля пивоваром, потому что тот среди прочих коммерческих дел построил в своем имении пивоварню.
285 …да простят нам эту фразу, которая могла бы принадлежать Ла Полису, — был слишком доверчив, чтобы быть недоверчивым. — Ла Палис, Жакде Шабанн, сеньор де (ок. 1470–1525) — французский военачальник; был убит в сражении у итальянского города Павия, где французы потерпели поражение от испанских войск. Солдаты сложили в его честь песню, в которой были строки: "За четверть часа до смерти//Был он еще живым" (перевод Г. Адлера). Первоначальный смысл этих стихов, указывающих на стойкость героя, постепенно утратился, и в них стали видеть повторение того, что и так понятно. Отсюда возникло выражение "истина Ла Палиса" — нечто само собой разумеющееся и всем известное.
286… Я прибыл в Париж в сабо… — Сабо — грубые башмаки, вырезанные из цельного куска дерева; обувь французских крестьян и городской бедноты.
290… "Конституционалист", "Французский курьер" и "Дебаты" высту пили единым фронтом, забыв о прежних разногласиях ради победы над общим врагом… — "Французский курьер" — популярная газета, находившаяся в оппозиции к режиму Реставрации; основана в 1819 г.; подданным названием выходила в 1820–1851 гг.
"Дебаты" — см. т. 31, примеч. к с. 192.
Слова о разногласиях между тремя названными печатными органами не стоит понимать как указание на их связь с разными политическими лагерями. Все три принадлежали в описываемое время к либеральной оппозиции режиму Реставрации, однако в рамках этого лагеря они занимали несколько разные позиции: наиболее умеренным и осторожным был "Конституционалист", наиболее радикальным — "Французский курьер". В чрезвычайно занимавшем тогда общественное мнение споре между сторонниками романтизма и классицизма "Конституционалист" выступал с резко антиромантическими взглядами, доходившими иногда до почти комической крайности.
… Он повидался с руководителями не только венты и ложи, но и партии: с Лафайетом, Дюпоном (из Эра), Бенжаменом Констаном, Казимиром Перье. — Лафайет — см. т. 31, примеч. к с. 25.
Дюпон — см. т. 31, примеч. к с. 327.
Бенжамен Констан — см. т. 31, примеч. к с. 192.
Перье — см. т. 31, примеч. к с. 25.
… сполохи, предвещавшие страшную июльскую бурю, бушевавшую три дня и три ночи, исчертили все небо. — Имеется в виду Июльская революция 1830 г. во Франции (точнее, восстание и уличные бои в Париже 27–29 июля). См. также т. 32, примеч. к с. 125.
295… почитаю Гомера, Вергилия или Лукиана. — То есть классических авторов древности.
Гомер — см. т. 30, примеч. к с. 28.
Вергилий — см. т. 30, примеч. к с. 39.
Лукиан (ок. 120 — ок. 190) — древнегреческий писатель и поэт-сатирик; материалист и атеист. От него дошло до наших дней более 80 сатир, диалогов, комических сценок и подобных им произведений малого жанра ("Прометей, или Кавказ", "Разговоры богов", "Разговоры в царстве мертвых", "О смерти Перегрина" и мн. др.). Авторство некоторых из произведений, приписываемых Лукиану, не считается точно установленным.
… от песни до лампиона один шаг… — Лампион — см. т. 31, примеч. к с. 238.
296… от лампиона до петарды рукой подать. — Петарда — см. т. 32, примеч. кс. 121.
…в этом возрасте люди безжалостны, как сказал поэт… — Такое утверждение содержится в басне Лафонтена "Два Голубя".
297 Анданте революции 1830 года. — Метафора: анданте (ит. andante) — музыкальный термин, означающий умеренно медленный темп исполнения, а также пьесу или часть музыкального произведения, исполняемую в таком темпе.
… парижские буржуа мирно гуляли по городу: одни — с женами, другие — с детьми, третьи — в одиночестве, как сказано в возвышенной песне о г-не Мальбруке. — В знаменитой песне (см. т. 31, примеч. к с. 106) говорится, как после похорон Мальбрука все расходятся спать: кто с женой, а кто в одиночестве.
298… зубоскалили…о иезуитах в коротких и в длинных сутанах… — Иезуитами в коротких сутанах называли членов светских организаций, находившихся под руководством ордена иезуитов (иногда такие люди, живя мирской жизнью, приносили частичные обеты); в переносном смысле так стали называть всех, кто поддерживал деятельность ордена или придерживался ультрамонтанских взглядов (см. т. 31, примеч. к с. 184).
… он надел пальто и отправился фланировать… — Фланировать — прогуливаться, бродить без цели, праздно прохаживаться.
Застава Сен-Дени — специальное здание на северной окраине тогдашнего Парижа, где взимались таможенные сборы; находилось на пересечении улицы Предместья Сен-Дени и бульвара Ла Шапель.
300 …он похож на сказку, в которую превращаются китайские города во время знаменитого праздника фонарей. — Праздник фонарей — заключительная часть цикла новогодних праздников в Китае; проводился с 13-го по 15-й день Нового года и был связан с молением об урожае (китайский Новый год, совпадающий с праздником весны, отмечался в первый день первого лунного месяца, что по солнечному календарю падает на разные даты, но примерно приходится на период с конца января по середину февраля). Во время праздника фонарей все дома в Китае были украшены искусно выполненными горящими фонарями и фонариками самых разнообразных форм и размеров (некоторые фонари были подлинными художественными произведениями и стоили очень дорого). Все это огненное убранство создавало поистине феерическое зрелище.
Улица Сен-Мартен — одна из главных радиальных магистралей старого Парижа; идет параллельно улице Сен-Дени от Сены к Бульварам.
302… уличные мальчишки 1848 года… — То есть времен баррикадных боев революции 1848–1849 гг.
303 Рынок Убиенных Младенцев — находится на улице Сен-Дени; открыт в 1788 г. на месте уничтоженных старого кладбища и церкви.
…не похожа на боевого коня или на стремительного скакуна Беллоны, как сказал бы аббат Делиль. — Беллона — древнеримская богиня войны (имя происходит от слова bellum — "война"); считалась также богиней подземного мира.
Делиль — см. т. 31, примеч. к с. 313.
304… Да это же господин Прюдом!… Анри Монье только что создал ставший с тех пор весьма популярным этот тип французского буржуа. — См. т. 30, примеч. к с. 169.
… Это была первая настоящая баррикада со знаменитого дня 12мая 1588 года. — Об этом дне см. т. 30, примеч. к с. 33.
В истории Франции, однако, известен еще один "день баррикад": 27 августа 1648 г. — восстание буржуазии и народа во время Фронды.
305 Улица Гренета — находилась в центре старого Парижа; известна с XIV в.; неоднократно меняла название.
306… мой собрат Скриб изрек ставшие крылатыми слова… — Далее приведена реплика солдата Станисласа из одноактной комедии-водевиля Скриба и Дюпена "Мишель и Кристина".
Дюпен, Жан Анри (род. в 1787 г.) — весьма плодовитый французский драматург, автор более 200 пьес, из которых 65 написаны в сотрудничестве со Скрибом (о нем см. т. 31, примеч. к с. 192).
308 "Non bis in idem" ("Не дважды за одно и то же") — одна из аксиом юриспруденции: никто не должен быть наказан дважды за одно преступление.
310 Площадь Шатле — см. т. 30, примеч. к с. 50.
311 Мост Менял — см. т. 30, примеч. к с. 50.
Проезд Гран-Сер — ведет от улицы Сен-Дени в западном направлении; находится в центре старого Парижа; до Революции был во владении хозяина известной одноименной гостиницы, в которой происходила продажа мест на пригородные экипажи; затем был закрыт для проезда и вновь открыт в 1825 г.
Церковь святого Лё — точнее: святого Лё и святого Жиля; находится в центре города на улице Сен-Дени; известна с 1325 г., неоднократно перестраивалась; украшена картинами нескольких выдающихся мастеров религиозной живописи.
Святой Лё (или Лу; ум. в 623 г.) — епископ города Санс; был знаменит своей добротой и благотворительностью.
Святой Жиль (ум. ок. 550 г.) — один из самых почитаемых французских святых, пустынник.
Посвящение обоим святым одной церкви объясняется, по-видимо-му, тем, что их память празднуется в один день — 1 сентября.
313… и напоминал не ангела-погубителя — ему не хватало божественно го спокойствия, — а скорее демона мести. — Ангел-погубитель, по библейскому сказанию, был послан сеять смерть среди египтян, преследовавших древних евреев. В русском переводе Библии это делает сам Бог (Исход, 11: 4–5; 12–28).
316 Колосс Родосский — согласно античной традиции, одно из семи чудес света: гигантская (32–37 м) статуя древнегреческого бога солнца Гелиоса у входа в гавань острова Родос, созданная строителем Харетом из Линда в 285 г. до н. э. Через 58 лет разрушена землетрясением. В VII в. обломки статуи, для перевозки которых потребовалось до 900 верблюдов, были проданы некоему восточному купцу.
318… бесновался под тележкой, словно Энкелад под горой Этной. — См.
т. 31, примеч. кс. 171.
Этна — гора-вулкан на острове Сицилия.
320… она дрожала в его пальцах, точь-в-точь как подсвечник в руке
Сганареля, когда тот провожал Командора к Дон Жуану. — Здесь имеются в виду сцена комедии Мольера "Дон Жуан, или Каменный гость": статуя Командора является к Дон Жуану, повергая Сганареля, слугу Дон Жуана, в ужас (IV, 11–12).
322… Коломбина из театра метра Галилея Коперника. — Коломбина —
имя традиционного персонажа итальянской комедии масок — юной служанки, участвующей в развитии интриги.
324… получили в народе название "драгонад на улице Сен-Дени". —
Драгонады (от слова "драгуны") — способ насильственного обращения протестантов в католичество при Людовике XIV; заключался в размещении солдат на постой в домах гугенотов, причем постояльцам разрешалось самое жестокое обращение с хозяевами. Драгонады были в числе причин восстания городских низов и крестьян в Севеннских горах в Лангедоке (Южная Франция) в 1702–1705 гг.
327 Алансонские кружева — то есть произведенные в Алансоне (см. т. 31, примеч. к с. 190).
331 Приют подкидышей — см. т. 32, примеч. к с. 234.
Церковь святого Лаврентия — одна из старейших в Париже, первое упоминание о ней относится к 558 г.; нынешнее ее здание, ни разу не реконструировавшееся, построено в XV в.; помещается в северной части города на улице Предместья Сен-Мартен.
Святой Лаврентий (210–258) — христианский мученик, диакон (управляющий церковными делами и имуществом) римской церкви, по происхождению испанец; во время гонений на христиан при императоре Валериане (253–260) его жгли на железной решетке, требуя выдать церковные сокровища.
332… мой любимый Христофор Колумб из "Страны Нежных чувств". — "Страна Нежных Чувств" — плод фантазии французской писательницы Мадлен де Скюдери (1607–1701) в псевдоисторическом романе "Клелия" (1654–1661), в котором под видом героев древности изображено современное автору дворянство. К роману, явившемуся своего рода руководством галантного обхождения и салонной любви, была приложена карта этой фантастической страны.
333… Вы помните, что сказал ваш предшественник Жан Расин… — Далее приведены слова первосвященника Иодая из трагедии Расина (см. т. 30, примеч. к с. 264) "Гофолия" (1691 г.), обращенные к иудейскому военачальнику Авениру.
334… никогда Вильгельм Нормандский на своем корабле, никогда Фернан Кортес, сжигающий свои суда, не составляли планы кампании тщательнее вас. — Вильгельм Нормандский — Вильгельм I Завоеватель (ок. 1028 — 1087), король Англии с 1066 г.; Вильгельм, тогда герцог Нормандский, 14 октября 1066 г. разбил в битве при Гастингсе (город на юго-восточном побережье Англии) войска английского короля Гарольда и занял его престол.
Кортес, Эрнан (Фернандо; 1485–1547) — испанский дворянин, колонизатор, завоеватель государства ацтеков (Мексики) в 1519–1521 гг. Перед тем как двинуться в августе 1519 г. с мексиканского побережья в глубь страны, Кортес разрушил и сжег 11 судов, на которых прибыла его экспедиция, чтобы показать спутникам, что отступление невозможно.
339… пришло на ум внезапно явиться перед влюбленными подобно голове
Медузы. — Медуза — в древнегреческой мифологии одна из горгон, крылатых чудовищ с женскими головами и змеями вместо волос. По преданию, вид горгон был столь ужасен, что человек, посмотревший им в лицо, превращался в камень.
346… следую совету мудреца: "Познай самого себя". — Имеется в виду надпись на храме Аполлона в Дельфах в Древней Греции. Ее авторство приписывалось многим из греческих мудрецов.
349… Господин фон Гумбольдт, великий философ и геолог, сказал… —
Гумбольдт, Александр (1769–1859) — немецкий естествоиспытатель, географ и путешественник; заложил основы общего землеведения. Далее цитируется первая часть книги Гумбольдта "Космос. Опыт физического мироописания" по ее французскому переводу: "Cosmos. Essai d’une description physique du monde", Paris, 1746, pp. 243–244.
353 Кафе Демар — находилось в 1812–1863 гг. на Паромной улице; пользовалось в эти годы большой известностью и посещалось многими выдающимися политиками самых различных направлений и деятелями искусства; называлось по имени основателя.
355… я, как и все, написал собственную трагедию — "Кориолан"… — См.
т. 31, примеч. к с. 40.
359… результаты Наварринского сражения рассматриваются под новым углом зрения. — В Наварринской бухте в Южной Греции (юго-западная часть полуострова Пелопоннес) 8 (20) октября 1827 г. русско-англо-французская эскадра уничтожила турецко-египетский флот; главную роль в битве сыграли русские военные корабли. Это сражение способствовало победе греков в национально-освободительной революции 1821–1829 гг. против турецкого владычества.
360… словно Мартон времен Людовика XV. — Мартон — служанка и наперсница богатой молодой вдовы, главной героини комедии "Ложные признания" (1737 г.), написанной известным французским романистом и драматургом Пьером Мариво (полное имя — Пьер Карле де Шамблен де Мариво; 1688–1763). Здесь имя Мартон используется как нарицательное (обозначает субретку); характер Мартон в пьесе Мариво ничем не напоминает циничную Натали в романе Дюма.
361… то в Опере, то в Опере-буфф, то на скачках, то в Булонском лесу,
то в Тюильри… — Опера — см. т. 30, примеч. к с. 8.
Опера-буфф — см. т. 32, примеч. к с. 402.
Булонский лес — см. т. 30, примеч. к с. 484.
Тюильри — имеется в виду сад дворца.
363 "После нас хоть потоп" — известное изречение, приписываемое Людовику XV. Однако, по свидетельству некоторых мемуаристов XVIII в., принадлежит оно фаворитке короля, маркизе Помпадур. Этими словами она утешала короля после поражения, которое прусские войска нанесли в 1757 г. французской армии в сражении при Росбахе во время Семилетней войны 1756–1763 гг.
364… Сделайтесь туркофилом и нападите на филэллинов. — Филэллины (от гр. phileo — "люблю" и Hellenes — "греки") — название в странах Европы сторонников борьбы греческого народа против турецкого ига в 20-х гг. XIX в.; они оказывали греческим повстанцам большую помощь и, как правило, принадтежали к передовым кругам общества.
… Вы же не хотите, чтобы я пошел отсюда в Люксембургский дворец пешком… — В Люксембургском дворце (см. т. 30, примеч. к с. 233) в первой половине XIX в. заседала Палата пэров Франции.
… Мольер даже написал, кажется, на эту тему стихи… — Далее приведены слова одного из персонажей комедии "Школа жен" (1662 г.). Полностью: "На встречи с вами здесь мне истинно везет".
365… Современные Эпаминонды, Алкивиады, Фемистоклы удивляли весь мир. — Эпаминонд (ок. 418 — 362 до н. э.) — знаменитый фиванский государственный деятель и полководец, создатель мощного Беотийского союза в Средней Греции, ставшего на короткое время сильнейшим государстве иным объединением в Элладе; внес большой вклад в развитие военного искусства.
Алкивиад — см. т. 30, примеч. к с. 15.
Фемистокл — см. т. 32, примеч. к с. 473.
… Казалось, они отыскали, подобно Тесею, тяжелые мечи своих отцов… — Тесей (Тезей) — один из величайших героев древнегреческой мифологии, великий воин и легендарный устроитель Афинского государства. Его отец Эгей, царь Афин, вскоре после женитьбы на Эфре, царевне города Трезены, вынужден был уехать в свое царство. На прошание он положил свой меч и еанд&лии под тяжелый камень и наказал жене, чтобы будущий наследник, рождение которого было предсказано оракулом, явился в Афины, когда сможет сдвинуть камень и взять оставленные вещи. Достигнув юношеского возраста, Тесей достал отцовский меч и сандалии, по которым Эгей в Афинах узнал его.
… сокрытые на полях Марафона, Левктр и Мантинеи. — Марафон — поселение на северо-восточном побережье Аттики в Греции близ Афин. На Марафонской равнине афинское войско в 490 г. до н. э. разгромило высадившуюся там персидскую армию.
Левктры — город в области Беотия в Средней Греции; здесь фиванское войско иод командованием Эпаминонда в 371 г. до н. э. нанесло поражение считавшейся непобедимой армии Спарты, впервые применив тактический прием неравномерного распределения войск по фронту. Тем самым была обеспечена гегемония Фив. Мантинея — главный город области Восточная Аркадия в Южной Греции; в 425–421 гг до н. э. управлялась в соответствии с
демократическимн принципами, что привело к обострению отношений со Спартой. В 418 г. до н. э. спартанский царь Агис II разгромил в битве при Мантинее объединенные войска мантинейцев и нескольких других греческих городов-государств. В 362 г. до н. э. Эпаминонд нанес здесь поражение армии антифиванской коалициии (Спарта, Афины, Мантинея).
… Греков воспевали Гюго и Ламартин, за них погиб Байрон. — Гюго (см. т. 30, примеч. к с. 337) прославлял борцов за независимость Греции в ряде стихотворений, вошедших в сборник "Вое точные мотивы" (1829 г.).
О Греции также идет речь в написанной Ламартином (см. т. 32, примеч. к с. 147) поэме "Последняя песнь Паломничества Гарольда", как бы продолжающей поэму Байрона "Паломничество Чайльд Гарольда".
Байрон (см. т. 30, примеч. к с. 10) был горячим сторонником греков в их борьбе за независимость и лично принимал в ней участие, командуя отрядом воинов. Он умер от лихорадки при осаде города Миссолунги.
369… отправились на Люксембургскую улицу, где жил генерал Пажоль… —
Здесь речь идет о той из улиц с таким названием, что была проложена в 1719 г. в западной части старого Парижа в связи со строительством дворца герцогов Люксембургских; шла от улицы Сент-Оноре в северном направлении; в настоящее время, включив в себя небольшую улицу Рёв, проложенную в начале XIX в., доходит до улицы Риволи и сада Тюильри и называется улицей Камбон. Пажоль — см. т. 32, примеч. к с. 43.
371… Пистолеты возьмем у Лепажа… — См. т. 30, примеч. к с. 484.
Аллея Ла Мюэтт — см. т. 32, примеч. к с. 510.
375… наши потомки увидят этот английский парк… — Английский парк — тип свободно распланированного пейзажного парка, возникший в середине XVIII в. В основе композиции такого парка лежат мотивы живой природы.
Франциск 7(1494–1547) — король Франции с 1515 г.
Ворота Майо — одни из одиннадцати ворот в стене, которой был обнесен Булонский лес; помещались с его западной стороны; существовали с 1668 г.
… над другими местами — Клиньянкуром или Сен-Манде — как будто тяготел рок: дуэли там почти всегда имели печальный исход. — Клиньянкур — селение у северных окраин Парижа, ныне вошло в черту города.
Сен-Манде — см. примеч. к с. 261.
Нимфы — в античной мифологии низшие божества, долговечные, но смертные; олицетворяют силы и явления природы.
379… возможно, глупость убьет ум, слабость одолеет силу, Ариман победит Ормузда… — Ариман — греческое наименование Анхра-Май-нью, бога, олицетворяющего злое начало в древнеперсидской религии зороастризм.
Ормузд — древнегреческая транскрипция имени Ахурамазда, верховного бога зороастризма; олицетворение доброго начала, вечный противник Аримана.
380… сбил тростью звездочки инея с травы, которую он обезглавил, подобно Тарквинию. — Тарквиний Гордый — последний царь Древнего Рима в 534/533 — 510/509 гг. до н. э.; был изгнан. Согласно преданию, когда его сын, назначенный правителем одной из областей, спросил у Тарквиния совета, как управлять, тот молча стал сбивать палкой головки растущих кругом маков. Сын понял совет и уничтожил у себя всю местную знать.
381… наш противник хочет сражаться в позе Венеры на корточках? —
Имеется в виду знаменитая античная статуя, которая изображает богиню любви и красоты Венеру (Афродиту) выходящей из бассейна. При этом она наклонилась вперед, согнув ноги и опираясь одной рукой о колено. Авторство этой скульптуры приписывается древнегреческому скульптору Праксителю (см. т. 31, примеч. к с. 347); известна в нескольких античных же копиях, одна из которых хранится в Лувре.
388 Зёйдер-Зе (букв. Южное море, Южное озеро) — залив Северного моря, глубоко вдающийся в территорию Северных Нидерландов; ныне отделен от моря плотинами, опреснился и частично осушен; современное название — Эйселмер.
389… с простотой и грациозностью пастухов Феокрита и Вергилия. — Феокрит (кон. IV — нерв. пол. III в. до н. э.) — древнегреческий поэт, создатель жанра идиллий. Идиллии Феокрита положили начало европейской традиции буколической литературы.
Вергилий — см. т. 30, примеч. к с. 79.
… их жизнь была долгой, нескончаемой эклогой… — Эклога — в древности и в средние века жанр стихотворения на бытовую тему. В переносном смысле — изображение уединенной мирной жизни на лоне природы, среди любимых людей.
399 Нёйи (Нёйисюр-Сен) — небольшой городок близ Парижа к западу от Булонского леса.
Застава Этуаль — была построена в 1788 г. для взимания ввозных городских пошлин на возвышенности у окончания проспекта Елисейские поля рядом с современной площадью Звезды (по-французски Etoile); существовала до 1860 г.
403… молодые люди, вместо того чтобы, подобно Жарнаку, думать о Боге или еще о чем-нибудь серьезном, заботились, как ла Шатеньере, лишь о развлечениях. — Ги Шабо, барон де Жарнак (1509–1572), в 1547 г. вызвал на дуэль Франсуа Вивонна, сеньора де ла Шатеньере (1520–1547), известного своей воинской доблестью и успехами на поединках. Жарнак серьезно готовился к поединку, в частности брал уроки у знаменитого мастера фехтования, в то время как уверенный в своем превосходстве Шатеньере отнесся к предстоящей дуэли беспечно. К изумлению короля и всего двора, присутствовавших при их дуэли, победителем оказался Жарнак, который лишил противника возможности держаться на ногах, неожиданным ударом своей шпаги перезав ему подколенное сухожилие. Ла Шагеньере почувствовал себя настолько униженным этим публичным поражением, что, когда его отнесли домой, сорвал наложенную на рану повязку и умер в ту же ночь. С тех пор ловкий, неожиданный и сильный удар, нанесенный противнику, называется ударом Жарнака.
414… Художник при виде яростного выражения ее глаз и застывшего лица непременно написал бы с нее Медею или Юдифь. — Медея — см. т. 31, примеч. к с. 242.
Юдифь (Иудифь) — героиня древних евреев, жительница города Ветилуя. Когда город осадили вавилоняне, Юдифь отправилась во вражеский лагерь, обольстила вавилонского полководца Олоферна и убила его во время сна. По преданию, библейская Книга Иудифь, повествующая об этих событиях, написана ею самой.
418… походила теперь на болезненных мареммских красавиц… —
Мареммы — см. примеч. к с. 237.
… Сцилла не даст вам лучшего совета, чем Харибда. — См. т. 32. примеч. к с. 475.
426… Скажи об этом г-н де Л a IJajiuc, это вызвало бы всеобщий смех… — См. примеч. к с. 285.
427… отложить ее до греческих календ. — См. т. 31, примеч. к с. 232.
434… как Петр Пустынник, торжественно возгласивший: "Так хочет
Бог!" — Петр Пустынник (или Петр Амьенский; ок. 1050–1115) — французский монах, проповедник первого крестового похода (1096–1099), в котором возглавлял стихийно собравшееся крестьянское ополчение (см. об этом и о восклицании "Так хочет Бог!" т. 30, примеч. к с. 226); после его разгрома принял участие в походе рыцарей; был причислен к лику святых, день его памяти 11 марта.
439… на мягких подушках своей оттоманки… — Оттоманка — мягкий диван с подушками, заменяющими спинку, и двумя валиками.
… по примеру пери питаясь вареньем из лепестков роз… — Пери — см. т. 31, примеч. к с. 120.
Виллисы — фантастические существа в поверьях южных и западных славян, прекрасные вещие девы, встреча с которыми обычно гибельна для человека.
Эльфы — см. т. 30, примеч. к с. 184.
Джинны — многоликие духи огня в мифологии и фольклоре мусульманских народов.
440… она ответила бы на этот призыв… как траппер из куперовских "Могикан" перед смертью: "Вот я, Господи! Что тебе от меня угодно?" — Траппер — охотник на пушного зверя в Северной Америке, пользующийся чаще всего западнями и капканами.
Купер, Джеймс Фенимор (1789–1851) — американский писатель, автор приключенческих романов об индейцах и моряках. "Могикане" — точнее: "Последний из могикан" (1826 г.) — наиболее известный из серии романов Купера о траппере Натги (Натаниэле) Бумпо (или Бампо), выступающем в них под несколькими прозвищами (Соколиный глаз, Кожаный чулок). Название романа стало крылатым и его использовал Дюма в дилогии о Сальваторе. Упоминаемая сцена относится к главе XXXIV последнего романа серии — "Прерия" (1827 г.).
442… по примеру парфян nycmiu, убегая, стрелу… — См. т. 32, примеч.
к с. 430.
446… худой и бледный человек, из-за длинных волос похожий…на Базшгя из "Женитьбы Фигаро"… — См. т. 31, примеч. к с. 268.
Лотарингия — историческая провинция на востоке Франции, в бассейне реки Мозель; до 1766 г. была самостоятельным герцогством. Пограничная область между Францией и Германией, она в течение почти тысячи лет была объектом борьбы между этими странами. Часть ее (так называемая Верхняя Лотарингия с главным городом Нанси) с XI в. входила в состав Священной Римской империи в качестве самостоятельного герцогства. Примерно с XVI в. началось постепенное присоединение Верхней Лотарингии к Французскому королевству.
447 Король Станислав — см. т. 32, примеч. к с. 8.
… прода/1 его за семь тысяч франков антверпенскому музею. — Антверпен — город и пор г в Бельгии на реке Шельда. Здесь, вероятно, имеется в виду антверпенский Королевский музей, известный своей коллекцией фламандской живописи.
449… один из тех грехов, для прощения которого некогда потребовалось слово самого Иисуса Христа! — Имеется в виду, вероятно, евангельский эпизод спасения Иисусом женщины, уличенной в прелюбодеянии. Иудеям, желавшим, согласно законам Моисея, побигь ее камнями, он сказал: "Кто из вас без греха, первый брось в нее камень". Когда же обвинители, устыдившись, удалились, Христос сказал женщине: "Я не осуждаю тебя; иди и впредь не греши" (Иоанн, 8, 3-11).
… меньше пугал бы его яд Медичи и Борджа. — См. т. 31, примеч. к с. 242.
… забыли первую заповедь: "Perinde ас cadaver"… — "Perinde ас cadaver" ("Повинуйтесь, как мертвец") — выражение основателя ордена иезуитов Игнатия Лойолы (1491–1556) о слепом послушании, обязательном дтя членов ордена. К этому тезису была также прибавлена оговорка — "во всем, что не представляется грехом". Источником выражения является орденский устав, одно из основных положений которого предписывает беспрекословное повиновение младших членов ордена старшим и суровую монашескую дисциплину.
457 "То die — to sleep" — см. т. 30, примеч. к с. 357.
460… нахлобучил шляпу, как Тартюф, с угрозами покидавший дом
Оргона. — Оргон — персонаж комедии "Тартюф, или Обманщик" (см.
т. 30, примеч. к с. 264), ханжа и лицемер; Тартюф выманивает у Органа, в доме которого его приютили, дарственную запись на все его имущество. Когда же Оргон, узнав, что гость волочится за его женой, выгоняет его из дома, Тартюф уходит, угрожая разорить своего благодетеля.
464 Серсо — игра, при которой бросаемый партнером легкий обруч ловится на специальную палочку.
473… слыша куплет, пропетый этим гистрионом… — Гистрион — см.
примеч. к с. 72.
482… Сконфуженный Бордьеудрал, теряя прыть//Хоть поздно, но кля нясь вперед умнее быть. — Переделанные заключительные строки басни Лафонтена "Ворона и Лисица".
486 Боскет — группа ровно подстриженных в виде стенок деревьев или кустарников, высаживаемых в парке, саду или по их границам.
495… король поручил г-ну де Шабролю составить постоянный кабинет. —
В период министерского кризиса Шабролю (см. т. 32, примеч. к с. 138), действительно, было поручено составить кабинет министров, но он не стал главой правительства, а в возникший вскоре кабинет Мартиньяка вообще не вошел.
… возникла новая партия, заранее призывающая герцога Орлеанского стать опекуном Франции… — Герцог Орлеанский — см. т. 31, примеч. к с. 23.
Лабурдоне (см. т. 31, примеч. к с. 25) — министр внутренних дел кабинета Полиньяка в августе — ноябре 1829 г.
496… гора вот-вот родит… — Дюма здесь перефразирует первую часть крылатого выражения, известного с глубокой древности и встречающегося в различных вариантах у многих античных писателей: "Гора рожала, Зевс испугался, нс гора родила мышь". То есть малый результат какого-либо дела не соответствовал ожиданиям и затраченным усилиям.
Лорталис — см. т. 31, иримеч. к с. 504.
Ла Ферроне, де Ко — см. примеч. к с. 53.
Мартинъяк — см. т. 31, примеч. к с. 25.
Сен-Крик, де, граф — французский государственный деятель; в 1828–1829 гг. занимал пост министра торговли.
Руа — см. примеч. к с. 53.
… Господа де Виллель, Корбьер, Пейроне, де Дама и де Клермон-Тоннер выходили, разумеется, из игры. — Виллель — см. т. 30, примеч. к с. 6. Корбьер — см. т. 31, примеч. к с. 189.
Дама — см. т. 32, примеч. к с. 132.
Клермон-Тоннер — см. т. 31, примеч. к с. 184.
… сменив префекта полиции г-на Делаво и поставив на его место г-на де Беллема… — Делаво — см. т. 30, примеч. к с. 6.
Беллем — см. т. 30, примеч. к с. 9.
497… распустили полицейское управление при министерстве внутренних дел, что повлекло за собой отставку г-на Франте. — Франше-Де-пре — французский полицейский чиновник, в 20-х гг. XIX в. сотрудник главного штаба национальной гвардии и директор главной информационной службы полиции.
498 "Habent sua fata libelli" ("Книги имеют свою судьбу") — несколько измененное выражение из труда римского грамматика Теренциана Мавра (конец III в. до н. э.) "О буквах, слогах и размерах", глава 258 (точное выражение: "Смотря по тому, как их принимает читатель, имеют свою судьбу книги").
500 Улииа Церкви святого Иакова-Высокий порог — находилась в предместье Сен-Жак; известна с начала XIV в.; в середине XIX в. слилась с улицей Аббата Л’Эпе (см. т. 32, примеч. к с. 234).
Потир — чаша, из которой верующие во время службы причащаются освященным вином, символизирующим кровь Христа.
… работаете на отца Ронсена из Конгрегации. — Ронсен — французский иезуит, один из руководителей общества Конгрегация (см. т. 32, примеч. к с. 207).
505… проникли к меняле с той же улицы и украли сардинских луидоров,
баварских флоринов, прусских талеров, как и английских гиней, испанских дублонов… — Сардинский луидор — вероятно, имеется в виду равная по стоимости французскому луидору (двадцати франкам) золотая монета Сардинского королевства (Пьемонта) в двадцать так называемых новых лир (lira nuova; эта итальянская денежная единица, равноценная французскому франку, появилась в герцогстве Парма в 1809 г. и в 1816 г. была принята к обращению в Сардинском королевстве). Золотые монеты чеканились там в нескольких номиналах, в том числе и в 20 лир. В 1865 г., после объединения Италии, новая лира стала общей денежной единицей нового государства.
Флорин — первоначально золотая монета Флоренции XIII–XVI вв., затем денежная единица многих европейских стран; позднее наряду с золотыми стали чеканить и серебряные флорины; к описываемому периоду серебряные флорины были еще широко распространены в германских государствах (чеканились прежде всего в Австрии, но также в Баварии и др. странах).
Талер — прусская серебряная монета крупного достоинства, обращавшаяся также во многих других германских государствах; до 1821 г. называлась рейхсталером ("имперским талером"); при создании в 1873 г. единой валютной системы после образования в 1871 г. Германской империи приравнен к трем золотым маркам; название его из официального употребления исчезло в начале XX в. Гинея, дублон — см. т. 32, примеч. к с. 409.
… совешшш вооруженное напрадение между Немуром и Шато-Ландо-ном на почтовую карету… — Немур — город в Центральной Франции в департаменте Сена-и-Марна.
Шато-Ландон — селение в департаменте Сена-и-Марна, в 12 км южнее Немура.
… погасили все фонари в коммуне Монмартра… — Крупный город мог состоять не только из нескольких коммун (см. т. 30, примеч. к с. 383), но и из нескольких кантонов (см. т. 31, примеч. к с. 41). Монмартр — см. т. 30, примеч. к с. 5.
506… Агент-феникс, гага avis… — Феникс — см. т. 31, примеч. к с. 241.
"Rara avis" — см. т. 32. примеч. к с. 503.
509… остаюсь висеть на скале, как античный Прометей, которому не дают покоя два стервятника: голод и жажда. — О Прометее см.
т. 30, примеч. к с. 89.
… Голод… похож на Гузмана: он не знает преград. — Гузман (или Гусман) — персонаж испанских народных преданий, неоднократно фигурировавший в литературе, в частности в плутовском романе испанского писателя Матео Алемана (1574 — ок. 1614) "Жизнеописание плута Гузмана из Альфараче", пользовавшемся большим успехом во Франции благодаря вышедшему в 1732 г. переводу-пересказу — его сделал Лесаж (см. г. 30, примеч. к с. 46). Похождения героя этого романа породили поговорку "Гузман не знает преград", которая в данном случае и имеется в виду.
511 "Синие часы" — кафе в северо-восточной части старого Парижа на углу бульвара Тампль и улицы Шарль; известно тем, что в годы Французской революции в нем встречались революционные лидеры.
517 Дискос — небольшое драгоценное блюдо, используемое при христианском богослужении.
519… Через Бисетр? — См. т. 30, примеч. к с. 9.
… древние изображали необходимость с железными клиньями. — Имеется в виду Necessitas — аллегорическое божество, дочь Фортуны (Судьбы). Ее могущество было так велико, что самому верховному богу Юпитеру приходилось ей подчиняться. Богиню изображали держащей шипы и железные клинья — символ ее непреклонности.
520 Паризе, Этьенн (1770–1847) — французский врач и ученый, постоянный секретарь Медицинской академии, автор многочисленных ученых трудов; после Июльской революции работал в Бисетре.
Пандемониум — см. т. 30, примеч. к с. 209.
522… тяжелый молот, который мог бы напугать изобретателя кузнечнаго дели Тувалкаина и патентованного специалиста Вулкана. — Тувалкаин — персонаж Библии, потомок Каина; был "ковачем всех оружий из меди и железа" (Бытие, 4: 22–23).
Вулкан — римский бог огня (гр. Гефест), в античной мифологии бог-кузнец, покровитель огня и ремесел; в отличие от других богов, большинство которых традиция изображает прекрасными, был некрасив и хром.
Этеокл и Полиник — в древнегреческой мифологии и античных трагедиях сыновья фиванского царя Эдипа; изгнав отца, братья договорились править городом по очереди, но Этеокл нарушил договор, тогда Полиник с помощью союзников отправился в поход на Фивы. В поединке братья сразили друг друга. Их имена стали символом непримиримой розни между родственниками.
524 Венсан де Поль — см. т. 32, примеч. к с. 170.
528 Псише — большое зеркало на ножках.
529 Улица Пепиньер — см. т. 32, примеч. к с. 234.
531… чувствую, как закипает в моих венах кровь при мысли о мести, и, как римская Камилла, я проклинаю с любовью в душе! — Имеется в виду одна из легендарных историй Древнего Рима. Во время борьбы Рима с соседним городом Альба Лонга браг римлянки Камиллы Гораций убил ее жениха, принадлежавшего к знатной фамилии враждебного города, а потом, возмущенный тем, что сестра оплакивала погибшего, убил и ее, посчитав изменницей. Эта легенда стала сюжетом многих произведений искусства, в том числе и литературных, в частности трагедии Корнеля "Гораций" (см. т. 31, примеч. к с. 242), где Камилла, узнав о смерти любимого, гневно обличает брата и проклинает Рим, призывая на него гибель и разрушение; об этом здесь и идет речь.
532 "Королевская гостиница" — по-видимому, старейший отель Гавра, построенный в XVI в.; в нем останавливался король Франциск I.
550… Вы хотите меня исповедать и наложить на меня епитимью. —
Епитимья (эпитимья) — в христианской церкви послушание, налагаемое на верующего священником-исповедником во искупление совершенного греха: пост, многократное чтение молитв, выстаивание церковных служб и т. п.
552… как старый могиканин из "Прерии", отозвался: — "Здесь". — См. примеч. к с. 440.
553… У колдуний есть сердце, как почти у всех "детей природы"… — Отзвук идей Руссо (см. 31, примеч. к с. 189), который, осуждая неравенство и современную ему цивилизацию, считал идеальным якобы некогда существовавшее "естественное" состояние человечества, общество свободы и равенства, то есть первобытный строй, и превозносил в своих произведениях патриархальный быт и простую, "естественную жизнь".
… удивительный pianto Трибуле в драме "Король забавляется" нашего дорогого Гюго… — Трибуле — персонаж драмы Гюго "Король забавляется" (см. примеч. к с. 227), королевский шут, символ униженного народа (в опере Верди, написанной на сюжет этой пьесы, получил имя Риголетто). Здесь имеются в виду монологи Трибуле, в которых шут, узнав о похищении своей дочери королем и придворными, горько оплакивает ее судьбу и обличает похитителей (III, 3–4). Прототипом шута в драме является Трибуле Фёриаль (1479–1539) — шут при дворе Людовика XII и Франциска 1; его шутки и остроумные замечания, ставшие легендарными, записывались и распространялись. Трибуле — его прозвище, происходящее от старофранцузского tribouler — "дергать", "беспокоить".
556… одетая как Миньона на картине нашего незабвенного Ари Шеф фера… — Видимо, эта часть романа была написана вскоре после смерти Ари Шеффера (см. т. 30, примеч. к с. 184).
558… Мольер… величайший доктор, какой только известен в целом све те, потому что создал пьесу "Любовь-целительница"! — "Любовь-целительница" (1665 г.) — комедия-балет Мольера; открыла целую серию его пьес, обличающих врачей-шарлатанов.
561… Уж не мальтийский ли вы рыцарь? — То есть рыцарь старейшего из военно-монашеских орденов — ордена святого Иоанна Иерусалимского ("иоаннитов" или "госпитальеров"), чаще называемого Мальтийским. Орден был основан в 1099 г. в Палестине крестоносцами для обороны их владений от мусульман. Рыцари ордена приносили обеты послушания, бедности, целомудрия и т. д., но, кроме того, они обязывались ухаживать за больными, для чего организовали в Иерусалиме госпиталь с церковью во имя святого Иоанна Иерусалимского при нем, вследствие чего и получили оба своих наименования. После изгнания крестоносцев из Палестины иоанниты обосновались сначала на острове Родос, а с XVI в. на острове Мальта, откуда в 1798 г. были изгнаны захватившими остров французами. В конце XVIII в. центр ордена переместился в Россию, а в начале XIX в. — в Италию под покровительство римского папы. В конце этого столетия орден превратился в благотворительную организацию.
562… Клянусь цветком, чье имя ты позаимствовала! — Шант-Лила (Chante-Lilas) по-французски означает "Поющая сирень".
… похожа на одну из очаровательных девушек, украшающих свадебный пир в Кане Галилейской на картине Паоло Веронезе. — Кана — деревня в иудейской области Галилея, где на брачном пиру Иисус совершил одно из первых своих чудес, превратив воду в вино (Иоанн, 2: 3-11).
Веронезе (см. т. 31, примеч. к с. 96) создавал декоративные панно и картины на евангельские темы; за слишком светскую трактовку евангельских сюжетов привлекался к суду инквизиции. На тему легенды о браке в Кане Веронезе написал две картины. Одна из них (вероятно, здесь имеется в виду именно она) написана в 1563 г. и относится к серии картин, созданных художником для семейства Куччини; находится в музее Лувра в Париже. Вторая картина "Брак в Кане" (1571 г.), весьма отличающаяся от первой, находится в картинной галерее Дрездена.
564… нашли феникса, о котором поведал Ювенал. — См. примеч. к с. 506.
565… Итальянский театр давал внеочередное представление оперы "Отелло"… — Итальянский театр — см. т. 30, примеч. к с. 125. "Отелло" — см. т. 32, примеч. к с. 102.
566… она de6mmupoeajia в Л а Скала в роли Арзаче в "Семирамиде"… — Ла Скапа — итальянский оперный театр в Милане; один из центров мировой оперной кульгуры.
"Семирамида" — опера Россини, впервые поставленная в Венеции 3 февраля 1823 г.; в Париже была поставлена 8 декабря 1825 г.
… через три месяца, в Венеции, она пела в "La Donna del Lago"… — "La Donna del Lago" ("Дева озера") — опера Россини в двух актах по мотивам поэмы Вальтера Скотта; впервые поставлена в Неаполе 4 октября 1819 г.; отмечена патетикой и сдержанной героикой. Россини впервые запечатлел в своей музыке ощущение природы, рыцарский колорит средневековья.
… юные благородные венецианцы исполнили на Большом кансие под окнами ее дворца серенаду, о которой до сих пор не забш ни один гондольер. — Большой канал (по-итальянски Canale grande) — центральный канал Венеции, являющийся как бы главной улицей и транспортной артерией этого города; на Большом канале находятся дворцы венецианской знати.
Гондольер — см. т. 32, примеч. к с. 106.
… Она перешла в разряд diva… — Diva (ит. — "божественная") — эпитет, характеризующий знаменитую актрису, преимущественно балетную или оперную.
Беллини — см. т. 30, примеч. к с. 279.
… ангажемент, равный цивильному листу принца крови. — Цивильный лист — денежные суммы, ежегодно предоставляемые конституционному монарху для личных нужд и содержания двора.
567… это его, сидевшего в императорском зале, принимали за владельца алмазных копей Паннаха… — См. т. 31, примеч. к с. 96.
568… Никогда Паста, Пиццарони, Менвьель, Каталани, Малибран, а в наши дни — Гризи, Полина Виардо, Фреццолини, никогда ни одна из этих великих певиц не слышала таких единодушных криков "браво"… — Паста — см. т. 31, примеч. к с. 192.
Пиццарони — несомненно имеется в виду Пизарони (Pisaroni, а не Pizzaroni, как в тексте; она уже упоминалась в т. 32, с. 107) Бенедетга Розамунда (1793–1872) — известная итальянская певица с несколько необычной сценической судьбой: она начала выступать как певица с высоким голосом (сопрано), однако после тяжелой болезни голос ее претерпел изменения, утратив высокие ноты, но обретя низкие. Она усердно над ним работала и вскоре стала петь красивым контральто; именно в этих партиях она и прославилась. Пизарони много выступала в Италии, а в 1827 г. дебютировала в Париже, где пользовалась большим успехом; в 1829 г. гастролировала в Лондоне, с 1830 г. — в Испании, где провела два года, затем вернулась в Италию; в середине 30-х гг. оставила оперную сцену.
Менвьель — см. т. 32, примеч. к с. 107.
Каталани — см. т. 32, примеч. к с. 95.
Малибран — см. т. 31, примеч. к с. 192.
Гризи — выдающиеся итальянские певицы, классические представительницы искусства пения, сестры Джудитга (1805–1840) и Джулия (1811–1869). Джудитта пела в Париже в 1832 г. Джулия с 1834 г. была солисткой Итальянского театра в Париже.
Виардо-Гарсиа, Мишель Полина (1821–1910) — французская певица (меццо-сопрано) и композитор; автор романсов и комических опер на либретто И.С.Тургенева, ее близкого друга. (См. также т. 31, примеч. кс. 192 о Малибран — ее сестре).
Фреццолини, Эрминия (1818–1884) — итальянская певица (сопрано) ярко романтического плана, в совершенстве владевшая искусством пения; особенно близки ей были лирико-драматические партии в операх Беллини, Доницетти, Верди.
"Аlpie d’un salice" ("У подножия ивы") — см. г. 32, примем, к с. 103. Вебер — см. т. 30, примем, к с. 80.
570 Коломб — город в Ценгральной Франции в департаменте Верхняя Сена.
"Ла Куртий" — см. т. 30, примем, к с. 8.
Госпиталь Святого Людовика — самая большая больница Парижа, созданная по эдикту Генриха IV в 1607 г. как филиал больницы Отель-Дьё специально для больных с особо опасными инфекциями; наиболее широко использовалась во время эпидемий 1670, 1709, 1729 гг.; находится в предместье Тампль, в северо-восточной части Парижа.
571… герцог Орлеанский, назначенный наместником королевства… — 30 июля 1830 г., после победы Июльской революции, находившиеся в Париже члены Палаты депутатов решили призвать к власти Луи Филиппа Орлеанского (см. т. 31, примем, к с. 23), за которого уже велась его сторонниками активная агитация. Этим орлеанисты стремились сохранить монархию, так как пребывание на престоле Карла X после открытого его столкновения с народом было невозможно, а республиканцы пока не были достаточно организованы, чтобы провозгласить свою форму правления. На первых порах Луи Филипп был провозглашен наместником королевства. 31 июля он принял это звание, а поддержка Лафайета как командующего национальной гвардией обеспечила ему признание Парижа. 1 августа Карл X утвердил решение Палаты, а 2-го отрекся от престола.
… одного из тех, кто вместе с Жубером, Годфруа Кавеньяком, Бастидом, Тома, Гинаром и двадцатью другими водрузил пооге сражения 29 июля трехцветное знамя над Тюшгъри. — Жубер, Жозеф — французский политический деятель, в период Реставрации и Июльской революции активный участник республиканского движения. Кавеньяк Годфруа (см. т. 32, примем, к с. 137) — во время революции 1830 г. в ночь с 27 на 28 июля был во главе республиканцев, руководивших постройкой баррикад и организацией сил восставших в восточных районах Парижа.
Бастид, Жюль (1800–1879) — французский политический деятель, историк и публицист, республиканец, примыкал к карбонариям; принимал участие в нескольких республиканских заговорах и восстаниях в период Реставрации и Июльской монархии; участник революции 1848–1849 гг.; министр иностранных дел Второй республики (май — декабрь 1848 г.)
Тома, Клеман (1809–1871) — французский политический деятель, республиканец; во время Реставрации и Июльской монархии участвовал в нескольких антиправительственных заговорах; был арестован и некоторое время находился в заключении; в конце 30-х и 40-х гг. один из редакторов республиканской газеты "Насьональ" ("Национальная газета"); во время революции 1848–1849 гг. был избран сначала полковником парижской национальной гвардии, затем стал ее генералом; в июне 1848 г. участник подавления восстания парижских рабочих; высту пил против установления Второй Империи и эмигрировал; вернулся во время Франко-прусской войны (после поражения французов под Седаном 4 сентября 1871 г. и падения Второй Империи) и вскоре стал командующим национальной гвардией Парижа (ноябрь 1870 — февраль 1871 гг.); в той критической обстановке проявил себя не слишком умелым и недостаточно энергичным командующим, что расценивалось радикальной частью национальной гвардии (к рабочим батальонам которой он относился с явной неприязнью) как саботаж обороны города и вызывало враждебное к нему отношение; в день установления Парижской Коммуны, 18 марта 1871 г., расстрелян восставшими национальными гвардейцами.
Гинар — см. т. 32, примеч. к с. 137.
Здесь речь идет о заключительном этапе уличных боев в Париже во время Июльской революции 1830 г. Утром 29 июля повстанцы начали перестрелку с правительственными войсками, занимавшими к этому времени только дворцы Лувр и Тюильри. Восточная часть Лувра была захвачена с помощью неожиданной атаки. После этого королевские солдаты начали беспорядочно отступать в западном направлении, очистив весь Лувр, дворец и сад Тюильри, Елисейские поля — то есть весь центр города.
Трехцветный сине-бело-красный флаг, знамя Великой французской революции и Империи, был и знаменем восставших во время Июльской революции: он противопоставлялся белому королевскому знамени дореволюционной Франции и Реставрации.
Примечания
1
Кабальеро (исп.).
(обратно)2
Оговорка (лат.).
(обратно)3
А.Шенье, "Больной". — Перевод Г.Адлера.
(обратно)4
Свобода (лат.).
(обратно)5
Лафонтен, "Филемон и Бавкида". — Перевод Г.Аддера.
(обратно)6
Расин, "Андромаха", I, 1. — Перевод Г.Адлера.
(обратно)7
Лафонтен, "Фортуна и дитя". — Перевод Г.Адлера.
(обратно)8
Ты не достигнешь срока Петра (лат.).
(обратно)9
Ревнители веры (ит.).
(обратно)10
Как в смертный час (лат.).
(обратно)11
Перевод Г.Адлера.
(обратно)12
Перевод Г.Адлера.
(обратно)13
Высокое лицо (лат.).
(обратно)14
"Полезное с приятным" (лат.).
(обратно)15
Мать Германия (лат.).
(обратно)16
Ж.Бершо, "Гастрономия", III. — Перевод Г.Адлера.
(обратно)17
"Ища, кого поглотить" (лат.).
(обратно)18
"Ищите, и найдете" (лат.).
(обратно)19
Перевод Г.Адлера.
(обратно)20
"Да здравствует веселье!" (лат.) — "Оды", I, 14.
(обратно)21
При дружественном молчании луны (лат.).
(обратно)22
"Да почиют в мире!" (лат.)
(обратно)23
Вольтер, "Магомет, или Фанатизм", I, 4. — Перевод Г.Адлера.
(обратно)24
Н.Буало-Депрео, "Сатиры", I. — Перевод Г.Адлера.
(обратно)25
"Послания русской императрице Екатерине II". — Перевод Г.Адлера.
(обратно)26
"Святые отцы". — Перевод Вс. Рождественского.
(обратно)27
Быть или не быть (англ.).
(обратно)28
Как днем (ит.).
(обратно)29
Перевод Г.Адлера.
(обратно)30
"Мишель и Кристина", 14. — Перевод Г.Адлера.
(обратно)31
"Не дважды за одно и то же" (лат.).
(обратно)32
"Гофолия", I, 1. — Перевод Г.Адлера.
(обратно)33
Мольер, "Мизантроп", I, 1. — Перевод Г.Адлера.
(обратно)34
"Школа жен", ГУ, 6. — Перевод В.Гиппиуса.
(обратно)35
Умереть, уснуть (англ.).
(обратно)36
Мольер, "Тартюф, или Обманщик", V, 7–8.
(обратно)37
Перевод Г.Адлера.
(обратно)38
Долгожданный день (лат.).
(обратно)39
"Книги имеют свою судьбу!" (лат.)
(обратно)40
Редкая птица (лат.). — Ювенал, "Сатиры", VI, 165.
(обратно)41
Перевод Г.Адлера.
(обратно)42
Плач (ит.).
(обратно)43
"Дева озера" (ит.).
(обратно)44
Божественная (ит.).
(обратно)45
У подножия ивы (ит.).
(обратно)
Комментарии к книге «Сальватор. Части 3, 4», Александр Дюма
Всего 0 комментариев