Уильям Дюбуа Цветные миры
Глава первая Мир американских негров
Темнокожие Мансарты вели свой род от Тома Мансарта, трагически погибшего в 1876 году в Чарлстоне, в штате Южная Каролина, — его линчевали, обвинив в преступлении, которого он не совершал. Сын Тома, Мануэл, появившийся на свет в день гибели своего отца, окончил колледж для цветных в Атлантском университете штата Джорджия и стал учителем. У него было четверо детей: три сына и дочь. Всем им, кроме младшего сына, сопутствовал жизненный успех. Первенец стал состоятельным дельцом в Чикаго, второй сын — судьей в Нью-Йорке. Дочь вышла замуж за молодого честолюбивого проповедника. Младший же сын, втянутый роковым стечением обстоятельств в преступные дела, был приговорен к смерти.
После нескольких лет преподавания в негритянских школах Джорджии Мануэл Мансарт был назначен ректором государственного колледжа для цветных и постепенно превратил его в солидное, преуспевающее учебное заведение. Надежной опорой ему в этой деятельности была его секретарь и помощница Джин Дю Биньон, «белая негритянка» из Нью-Орлеана, хорошо образованная белая женщина, считавшаяся цветной только потому, что один из ее предков был негр.
В 1936 году Мануэлу Мансарту исполнилось шестьдесят лет, и он начал уже ощущать бремя возраста. Правда, ощущение это было скорее психологического, чем физического порядка. Возможно, он и не заметил бы, что лишился какой-то доли восприимчивости и стал быстрее утомляться, если бы издавна не смотрел на шестидесятилетний возраст как на грань, за которой наступает старость. Сейчас Мансарту казалось, что жизнь дает ему знать о приближении неизбежного конца, напоминая вместе с тем о делах и планах, настоятельно требующих своего завершения.
Первая мировая война, а впоследствии экономический кризис и Новый курс заставили Мансарта по-иному взглянуть на мир. Исчезли все старые незыблемые истины — исчез привычный обжитой мир с его добрым богом, злыми людьми и витающими в небе ангелами. Стали неустойчивыми даже такие понятия, как труд и заработная плата, богатство и нищета, деньги и долг. Как же обстоит теперь дело с «негритянской проблемой», над разрешением которой Мансарт трудился всю свою жизнь? Он хорошо знал ее социальную сторону; теперь ему хотелось увидеть ее целиком и как можно глубже вникнуть в нее. Взять хотя бы государственные колледжи для цветных. Он был ректором одного из таких колледжей. Всего их насчитывалось до двадцати — по одному, а иногда и больше, в каждом из южных штатов. Их называли «колледжами на дарственной земле», потому что они строились на земельных участках, безвозмездно отведенных для них федеральным правительством с целью стимулировать развитие народного образования.
Однако, как и во всех других мероприятиях на Юге, здесь на первых же порах были ущемлены интересы негров. С помощью различных ухищрений и незаконных махинаций расисты стремились передать федеральные земельные фонды преимущественно белым. Но «глупые» негры возражали, как будто имели бесспорное право на федеральное достояние. Затем последовал период прямого жульничества: начали строить жалкие, непрочные, наскоро сколоченные школы для цветных; штаты в таких школах заполнялись лишь наполовину; возглавляли их продажные карьеристы, находившиеся на содержании у белых мошенников. Честные белые преподаватели-южане и федеральные чиновники, а также, разумеется, сами негры пытались протестовать. Давала себя знать и конкуренция со стороны таких известных частных колледжей для цветных, как колледжи в Фиске, Атланте и Талладеге. В Вашингтоне не жалели усилий, чтобы свести на нет деятельность школьных инспекторов и даже правительственных чиновников, добивавшихся от белого Юга справедливого отношения к государственным негритянским школам. Под прикрытием лозунга об «автономии штатов» в деле народного образования, как и во всех иных областях жизни, процветал неслыханный обман негров.
Вместе с тем во всей стране уже давно велась кампания за ограничение прав и даже частичное упразднение южных негритянских колледжей обычного типа, созданных по образцу колледжей Новой Англии. Они начали хиреть и постепенно исчезать. Вместо них власти южных штатов попытались навязать неграм «колледжи на дарственной земле», содержавшиеся на средства местного и федерального бюджета. Однако вопреки намерениям властей эти колледжи со временем превратились в подлинные центры образования.
Так проводилась политика «раздельных, но равных» школ, которая с самого начала предусматривала существование государственных негритянских колледжей лишь при том условии, что они будут обеспечиваться хуже государственных школ для белых. Впоследствии, когда власти штатов под давлением белых избирателей начали улучшать государственные школы для белых, а также расширять и совершенствовать сеть «колледжей на дарственной земле», соответственно увеличилось и число негритянских колледжей. Поручать руководство подобными колледжами невежественным карьеристам и взяточникам стало уже невозможно.
В ходе последующей борьбы родился новый тип цветного деятеля — вполне образованного, честно распоряжающегося денежными средствами и энергичного. Мечтая поднять свой народ до культурного уровня белых, он научился, однако, действовать дипломатично — просить у властей меньше средств, чем ему бы хотелось, и порой отказываться от того, что полагалось ему по праву.
Его прототипом в недавнем прошлом был Букер Вашингтон, однако современный деятель пошел гораздо дальше его; он выработал умелую тактику, позволявшую неграм на Юге оказывать влияние на белых. Часто это приводило твердолобых расистов-южан в бешенство, но что они могли поделать? Вновь избранный губернатор Флориды встретил старого, вышколенного в Таскиги ректора захудалого государственного колледжа для цветных грубым окриком; «Черномазый ректор не заслуживает пяти тысяч долларов в год!» Негр промолчал и вежливо передал отлично составленную смету в назначенный губернатором комитет по делам образования штата, В конечном счете комитет утвердил эту смету, включая и пятитысячный оклад ректора.
В Северной Каролине маленький темнокожий человек, ректор Механико-агрономического колледжа для цветных, обратился к губернатору с просьбой приобрести стадо крупного рогатого скота. Губернатор вспылил:
— Черномазые не способны ухаживать за скотом. Они слишком нерадивы и тупы. Я не стану разбазаривать деньги штата на подобную затею!
Темнокожий проситель с серьезным видом согласился:
— Вы совершенно правы, губернатор! Мои студенты не умеют ухаживать за скотом. Вот если бы они немного подучились, это пошло бы Северной Каролине на пользу.
Студенты «немного подучились», и еще до того, как губернатор оставил свой пост, за стадо крупного рогатого скота государственный колледж для цветных получил на ярмарке штата первый приз.
Это была увлекательная игра; при встречах друг с другом руководители государственных школ для цветных до слез потешались, вспоминая, как им удалось вырвать у белых самодуров уступки, о которых те и не помышляли. Но игра эта была рискованной и нередко заканчивалась полным провалом; случалось, что ректора-негра смещали и взамен назначали его соперника — человека менее добросовестного и более покладистого. Иногда невольно поступался совестью и честный человек, как, например, один чернокожий ректор крупного колледжа, погнавшийся за призраком власти.
Большую роль в деле образования играло негритянское общественное мнение; оно всегда было настороже и нередко давало резкий отпор неграм-политиканам, которые проявляли чрезмерную уступчивость, когда речь шла об ухудшении условий в школах для цветных. Но наряду с этим среди белых постепенно складывался тип педагога и администратора, испытывавшего отвращение ко лжи и обману как средству удерживать негров «на своем месте». Подобно старому доктору Болдуину из Джорджийского университета для белых, они опасались, что негр, предоставленный самому себе, может скатиться на самое дно. Им было совестно способствовать его падению, особенно в тех случаях, когда для них было очевидно его явное превосходство над белыми. Подобные идеалисты изо всех сил старались удовлетворить запросы негров и готовы были идти даже на такие прогрессивные меры в области просвещения, каких и сами негры еще не решались требовать. Иногда эти новаторы добивались успеха. Но чаще дело кончалось их увольнением, и они отправлялись на Север в поисках более благоприятных условий для своей просветительской деятельности.
Это была сложная игра, и Мансарт с увлечением участвовал в ней. Он знал многих ректоров цветных колледжей, но ему хотелось еще больше расширить круг своих знакомств. Он уже побывал в нескольких школах, и ему не терпелось побывать во всех. Вот почему после шестнадцати лет работы в качестве ректора он и предпринял это путешествие. Объехав ряд школ для цветных, Мансарт завершил свою поездку в Батон-Руже, в штате Луизиана. Там в Южном университете весной 1936 года он принял участие в конференции ректоров государственных колледжей для цветных.
Сидя в красивом, просторном зале университета, Мансарт с интересом оглядывался вокруг себя. Южный университет затратил в прошлом году на строительство свыше миллиона долларов. Это здание было построено по инициативе покойного губернатора Луизианы Хью Лонга и сидящего неподалеку от Мансарта темнокожего человека с тонкими чертами лица. Цветной ректор университета обладал блестящим умом; свое образование он получил на Севере.
Здесь, в этом зале, Мансарт видел перед собой работников просвещения нового типа, не столько педагогов, сколько общественных деятелей, создающих на Юге новую культуру на своеобразной двурасовой основе.
Рядом с Мануэлом сидела Джин Дю Биньон, его личный секретарь и помощница, дававшая ему пояснения. Джин было тридцать шесть лет; внешне она ничем не отличалась от белых, лишь небольшая примесь негритянской крови делала ее «цветной». Она получила прекрасное образование и работала у Мансарта с 1920 года, когда он стал ректором. Среди руководителей негритянских колледжей у нее был широкий круг знакомств. Джин рассказывала Мансарту:
— Вот этот невысокий, изысканно одетый желтокожий человек, то и дело переходящий от одного к другому, — ректор Западно-Вирджинского института, духовный руководитель всей этой группы. У себя в штате он слывет одним из лучших администраторов как среди негров, так и среди белых. Это мыслящий и знающий человек. Ему по плечу любая самая сложная проблема. Кроме того, у него есть политические связи в Вашингтоне, и он нередко ими пользуется. Его колледж размещен в простых, ничем не примечательных зданиях, зато славится хорошо подготовленным преподавательским составом.
Сейчас он беседует с человеком иного склада — с Ганди из Вирджинии. Этот крепок и телом и духом. Ходит и говорит медленно и с достоинством. Официальные лица Вирджинии относятся к нему с подчеркнутым уважением. В его присутствии они не позволяют себе обычных шуток в адрес «черномазых», и, когда он настаивает на каком-нибудь мероприятии или политическом шаге, они знают, что его предложение так тщательно продумано и обосновано, что уступка ему — лишь вопрос времени. Вот почему на территории его Питерсбергского колледжа и выросли красивые, удачно расположенные и вполне отвечающие своему назначению здания, а главное — педагогический персонал там состоит из прекрасно образованных преподавателей, и труд их высоко оплачивается.
Джин продолжала:
— Темнокожий ректор из Северной Каролины не так хорошо образован, как большинство его коллег. Он и сам это признает. Однако он только что одержал верх в труднейшей схватке. А отдельные удачи на протяжении последних двадцати лет постепенно перерастают в решающую победоносную кампанию. Прежде негритянские государственные школы ютились в трущобах и темных закоулках и даже крупные колледжи для цветных редко располагались на главных магистралях города; обычно им отводили место в лесу или вблизи болот, причем белые владельцы этих непригодных земельных участков получали за них кругленькие суммы. А колледж в Гринсборо выстроили в прошлом году на главной автостраде, соединяющей Север с Югом, — там его заметит любой, даже самый невнимательный прохожий. Здесь же появилась и очень важная для дела химическая лаборатория. Как он этого добился — никому не известно, сам же ректор ничего не рассказывает и только мило улыбается в ответ, когда его об этом спрашивают.
Во время обеда Джин обратила внимание Мансарта на то, что на конференции нет представителей обедневшего и пришедшего в упадок Южно-Каролинского колледжа для цветных. В этом штате неграм крупно не повезло. Годами они учились и даже преподавали в Южно-Каролинском университете наравне с белыми, но не без содействия федерального правительства их вытеснили оттуда силой и обманом; там произошла смена руководства, и возникли отдельные школы для цветных. Томас Миллер, благодаря которому негры в штате получили доступ к высшему образованию, был типичным южным джентльменом, в чьих жилах текла кровь одного из самых знатных родов Каролины. Он был белым по цвету кожи, однако не скрывал своего негритянского происхождения и даже гордился им. Тиллмен и Близ вели с ним борьбу не на жизнь, а на смерть; они добились лишения негров избирательных прав, а самого Миллера вынудили покинуть Южную Каролину.
Мансарт помнил Миллера. Основанный им колледж превратился в конце концов в кормушку для белых и черных взяточников и влачил жалкое существование, подвергаясь непрерывным нападкам со стороны Бирнса, который одно время был членом Верховного суда, затем стал губернатором Южной Каролины, а впоследствии и государственным секретарем. Именно в этом штате впервые поднялась волна недовольства против расовой дискриминации в системе образования. Тем не менее, по мнению Мансарта, расисты Южной Каролины слишком рано торжествовали свою победу над неграми.
За обедом рядом с Мансартом сидел человек по фамилии Янг, ранее возглавлявший негритянский колледж во Флориде. Это был энергичный, независимый человек, получивший ученую степень в Оберлинском колледже. Совсем недавно его заменили более покладистым негром. Янг требовал для себя права действовать самостоятельно и хотел расширить колледж, но встретил отказ властей штата. Местная администрация, и без того подвергавшаяся нападкам расистов за якобы излишнюю уступчивость «этому чернокожему нахалу», надеялась, что новый ректор окажется более сговорчивым. Однако, стремясь умиротворить негритянскую общественность и положить конец критике со стороны северян, власти все же выделили колледжу крупнейшие за всю ее историю денежные средства. Мансарт недавно видел прекрасные здания библиотеки и больницы, воздвигавшиеся на территории колледжа. Он с интересом выслушал рассказ Янга о его деятельности на новом месте в Миссури. Там недавно умер ректор колледжа, беззастенчивый взяточник, и цветные избиратели, не желавшие больше терпеть ничего подобного, настояли на том, чтобы школу возглавил какой-либо видный ученый. То, что считалось «дерзким» во Флориде, оказалось вполне приемлемым в Миссури.
Мансарту довелось познакомиться на конференции с Генри Хантом из Северной Каролины, который только что перешел в государственный колледж из церковной школы. Это был худощавый рослый человек, столь похожий на белого, что внешность его была постоянным источником недоразумений. Хант отличался хладнокровием, честностью, настойчивостью и был умелым администратором, ставившим перед собой лишь одну цель — работать на благо своего народа. Горько усмехаясь, Хант рассказывал Мансарту:
— Наши белые попечители в совете — отъявленные прохвосты, люди бездарные и ничтожные. Если я позволю кому-нибудь из них прикарманить сотню долларов, он охотно поддержит пятитысячное ассигнование на ремонт. Что действует мне на нервы, так это их привычка к грубому и бесцеремонному обращению с нами. Впрочем, — иронически добавил Хант, — я умею отмалчиваться на семи различных языках.
Джин познакомила Мансарта с Тренхолмом, ректором государственного колледжа в Монтгомери, в штате Алабама. Это был молодой, энергичный человек, окончивший два первоклассных северных колледжа. В своей борьбе за высшее образование для негров он не только терпел поражения, но и одерживал победы. В Алабаме, на границе между хлопковой зоной и горнопромышленным районом, там, где Букер Вашингтон намечал осуществить свой план индустриальной подготовки негров, попытка Тренхолма обучать негров производственным профессиям с самого начала натолкнулась на противодействие белых профсоюзов. Белые политиканы не разрешали учить негров ни строительному, ни горнорудному делу, ни ткацко-прядильным специальностям, ни какой-либо иной профессии, связанной с современной технологией. А когда Тренхолм согласился на педагогический колледж, он получил при этом как бы в виде компенсации добротные здания, хорошее оборудование и многочисленный студенческий коллектив. Так «высшая белая раса» одержала еще одну пиррову победу. После обеда Мансарт целый час обсуждал с Тренхолмом волновавшие его проблемы. Ему понравилось, что в программу Алабамского колледжа был включен курс музыки, который вела жена Тренхолма.
Из Миссисипи вместо негритянских ректоров прибыли два преподавателя небольшого, почти забытого всеми Олкорнского колледжа. В свое время перед Олкорном открывались широкие перспективы, но с 1876 года, когда негры лишились на Юге политического влияния, Олкорнский колледж пришел в упадок. Под руководством Исаии Монтгомери черное население Олкорна начало проводить единственный в своем роде опыт расовой сегрегации.
Негры основали свой город, Маунд-Бейю, и мечтали о широком распространении своего эксперимента. Белые повсеместно приветствовали и рекламировали это начинание, однако сами негры все же не проявили должного единодушия. Они спрашивали шепотом друг у друга: «Кому нужен будет негритянский город в штате, где негры не обладают избирательным правом?» — «Скорее всего — никому», — признавали в душе негритянские лидеры и все же, вопреки рассудку, продолжали утверждать, что их американское гражданство, подкрепленное принадлежностью к великой республиканской партии, приведет в конечном счете к восстановлению избирательных прав негритянского населения Миссисипи. И тогда уже ничто не помешает процветанию негритянских городов, банков и промышленных предприятий в штате. Негры вели борьбу долго и упорно, но кончили тем, что потеряли право голоса даже внутри республиканской партии. Сложившаяся ситуация наложила свой отпечаток на представителей Олкорна на конференции: они хранили вежливое молчание. Дай о чем им было говорить?
Особенно понравился Мансарту один ректор колледжа, выступивший на конференции во второй половине дня. Джин была хорошо знакома с ним, но по каким-то неведомым причинам не питала к нему расположения и не представила его Мансарту. Хейл из Теннесси, цветной отпрыск бывшего губернатора этого штата, состоял в родстве со многими весьма знатными семьями. Его родственные связи были широко известны, и он открыто пользовался ими в политических целях. Обычно Хейл получал все, что ему было нужно для его негритянской школы. Колледж Хейла быстро расширялся, был прекрасно оборудован и приобретал все большую известность. Хейл достроил один из лучших спортивных стадионов на Юге. В колледже он вел себя как всевластный диктатор, не позволяя никому рта раскрыть или сделать хотя бы шаг без его согласия. Он высоко ценил образование, но своей требовательностью доводил до изнеможения студентов, педагогов и собственных детей. Образ действий Хейла вызывал неприязнь к нему как у белых, так и у негров. Он беспечно и расточительно тратил деньги штата и вскоре после конференции в результате предъявленных ему серьезных обвинений, связанных с перерасходом средств, покончил с собой. Мансарт никогда не мог забыть его молодой, задорной улыбки.
На конференции присутствовал еще один человек, не привлекший в то время внимания Мансарта. Только спустя несколько лет Мансарт по-настоящему оценил его. Техасец Бэнкс был долговяз, неловок и застенчив. Его одежда висела на нем мешком, и это выделяло его из массы хорошо одетых делегатов. Начав свой жизненный путь батраком у фермера, Бэнкс окончил колледж, работал в государственных школах и в частной школе Бенсона в Ковалиге, штате Алабама, и наконец добился поста ректора в одном из колледжей Техаса для цветных, существовавшем на скудные подачки, которые подбрасывали для очистки совести власти штата, только чтобы избежать ответственности перед законом. Бэнкс пробыл много лет на своей должности, прилежно и скромно трудясь; постепенно он познакомился с каждой средней школой в Техасе, знал всех директоров и даже выпускников этих школ; знал также и любого достойного уважения белого. Белые в свою очередь стремились свести с ним знакомство, ибо ему было известно, и притом доподлинно, многое такое, что им самим необходимо было знать. Бэнкс ничего не просил для себя; колледж расширялся, а его жалованье оставалось смехотворно низким. Он не гонялся ни за официальными постами, ни за подарками, никому и в голову не приходило предложить ему взятку. Ему хотелось лишь знать правду о жизни негров в Техасе, о том, чем они занимаются, в чем нуждаются. Бэнкс стал общепризнанным консультантом по вопросам межрасовых отношений. Это было в то время, когда Техас быстро превращался в один из самых важных штатов в стране и начал привлекать всеобщее внимание.
Бэнкс сумел сделать свой затерянный в глуши колледж почти независимым в экономическом отношении; колледж сам обеспечивал себя продовольствием, он располагал пекарней, консервным цехом, электростанцией; силами студентов-ремесленников строились дома; при нем имелась больница, лечиться в которой были не прочь даже белые, а также несколько кустарных мастерских. В дальнейшем намечалось открыть более крупные предприятия, если, конечно, этому не воспрепятствуют власти штата. В самом деле, колледж Прэари-Вью, выросший на пустынной равнине, казался чудом, сотворенным верой человека в людей. Бэнксу хотелось создать для негров настоящий государственный университет и промышленный центр, сосредоточив здесь и научно-исследовательскую работу негритянских ученых.
Но вдруг все изменилось, Техас стал средоточием нефтяных и серных монополий, промышленным районом, производящим тысячи новых товаров. Негритянская проблема не должна была мешать развитию индустрии, для нее требовалось найти быстрое и простое решение. И вот миллионеры задумали основать негритянский университет, поместив его в чудо-городе Хьюстоне, который они передвинули на морское побережье и превратили в крупный порт. Этот университет, получив деньги, преподавателей и здания, будет находиться под строгим контролем белых промышленников. Ректором, разумеется, станет Бэнкс. Он непритязателен, и на него можно положиться. Однако Бэнкс неожиданно заупрямился. Ему не улыбалось быть подконтрольным ректором. Он предпочел войти в совет попечителей, чтобы быть ближе к очам и ушам заправил штата. Но это означало потерю жалованья. Что ж, он проживет и на свою мизерную пенсию. Так Бэнкс сделался активнейшим членом попечительского совета, пребывая на своем посту и до сих пор. Жизненный путь Бэнкса по сравнению с другими ректорами негритянских государственных колледжей был самым необычным.
Мансарт понимал, что и на Юге и на Севере вопрос просвещения негров стоит очень остро. Негры полны решимости обеспечить своей молодежи высшее образование. Если такая цель пока еще недостижима на Юге, негры добьются этого на Севере. Никакой риск неудачи — ни дискриминация в отметках, ни завышенные требования — не сможет их остановить. Конечно, далеко не всегда, но студенты-негры все же довольно часто побеждали белых в суровом соревновании на Севере. Даже исторический факультет Чикагского университета был не в силах затормозить с помощью пристрастных отметок присвоение неграм ученых степенен доктора, хотя он годами беззастенчиво пользовался подобной тактикой из солидарности с философским факультетом, где белые южане открыто пропагандировали свои расистские теории. Несмотря на искусственно создаваемые препятствия, в некоторых высших учебных заведениях, как, например, в колледже штата Огайо, училось много студентов-негров.
Существовало лишь два способа решения проблемы негритянского образования: либо обособить негритянские колледжи на Юге, либо предоставить неграм свободный доступ во все южные колледжи. Последний вариант в 1936 году был немыслим, поэтому представители крупного капитала, рядящиеся в филантропическую тогу, стали субсидировать несколько избранных частных школ на Юге, таких, как Фискский и Атлантский университеты и колледж Дилларда. Они возглавили кампанию по сбору средств в «фонд негритянских колледжей», весьма незначительный, но широко рекламируемый с целью отвлечь внимание пожертвователей от подлинных нужд негритянского образования; фонд этот тщательно контролировался самим крупным капиталом. Даже Хоуну из вновь реорганизованного Атлантского университета навязали в качестве заместителя некую Флоренс Рид, ставленницу рокфеллеровской группы; ее задачей было ограничивать широкие планы ректора. И на Юге, и на Севере тягостная забота о высшем образовании для негров в конце концов должна была лечь на государственные университеты. Над этими университетами намеревались установить политический контроль — иными словами, отдать их под начало того же крупного капитала. Однако все подобные расчеты осложнялись на Юге негритянской проблемой. Несмотря на непрерывные и настойчивые усилия руководителей государственных негритянских колледжей и несмотря на то, что эти колледжи уже получали возрастающие с каждым годом миллионные субсидии, негры все еще не обладали и половиной тех студенческих мест, на которые могли рассчитывать по праву пропорционального распределения. Если бы у федерального верховного суда хватило смелости узаконить для негров это право или если бы федеральная администрация, уступая требованию растущего числа избирателей-негров, начала распределять федеральные фонды беспристрастно, то число южных государственных колледжей для негров вскоре сравнялось бы с числом учебных заведений для белых или даже превзошло бы их. Но такая перспектива пугала расистов Юга.
Все эти вопросы обсуждались в частных беседах во время конференции в Батон-Руже. При поддержке ректора Западно-Вирджинского колледжа и долговязого техасца Бэнкса Джин Дю Биньон внесла предложение начать коллективную научную работу, основой которой послужили бы постоянные социологические исследования, проводимые в каждом штате. Эта работа явилась бы лабораторным опытом, небывалым по своим масштабам. Проект Джин подвергся обсуждению, и ректор Южного университета высказал пожелание, чтобы обобщение всех полученных данных производилось в Джорджийском государственном колледже, но чтобы предварительно Мансарта убедили взять длительный отпуск для поездки в Европу, дабы это расширило его представление о расовой проблеме.
— Он прекрасный и искренний человек, — сказал ректор, обосновывая свое предложение, — но образование у него узкое. Он упрощает негритянскую проблему, сводя ее К вопросам просвещения и этики. Он плохо представляет себе роль промышленности, положение рабочих и деятельность профсоюзов. Ведь большинство из нас, хотя мы и руководим «сельскохозяйственными, механическими и индустриальными колледжами», в действительности мало смыслит — и еще меньше практически действует — в сельском хозяйстве, в области промышленной техники и в производстве товаров. Мы сознаем это, но ничего не можем поделать. Точно так же ни мы, ни Мансарт совсем не разбираемся в такой важнейшей проблеме, как колониальная.
Лишь немногие из руководителей колледжей всерьез заинтересовались предложением Джин; большинство отнеслось к ее проекту в лучшем случае как к попытке поддержать индивидуальную научную работу, имеющую весьма узкое применение, и не сумело разглядеть за ним более широких перспектив. Они не понимали, что роль педагога и вообще интеллигенции в решении негритянской проблемы искусственно выпячивалась в ущерб роли рабочего. По существу, в результате борьбы против идей Букера Вашингтона между негритянским интеллигентом и рабочим возникла чуть ли не прямая вражда, И это происходило в тот момент, когда рабочий класс во всем мире настойчиво добивался своей цели.
Как бы то ни было, все согласились, что в отсутствие Мансарта Джин Дю Биньон сможет наметить план коллективных исследований и приступить к его осуществлению, Такое решение было несколько необычным, потому что негритянские общественные деятели все еще питали безотчетное недоверие к женщине: идея укрепления негритянской семьи, по ох понятиям, зиждилась на превращении женщины в домашнюю хозяйку, кроме того, в негритянских школах обучалось значительно больше девочек, чем мальчиков, и это обстоятельство порождало проблему жестокой конкуренции между полами при добывании средств к жизни.
Но Джин Дю Биньон была или по крайней мере казалась в некоторых отношениях необыкновенной особой. При всей своей миловидности она не обладала яркой, бросающейся в глаза красотой, и общее впечатление, создаваемое ею, говорило не о чувственности, а о рассудочности. Беседуя с мужчинами, она легко переходила от непринужденной болтовни к разговору на излюбленную тему собеседника, и у того вскоре складывалось о ней представление как о человеке, знающем столько же, сколько и он сам, если не больше. Разумеется, своих собеседников Джин старалась выбирать среди тех, у кого были общие с ней научные интересы, избегая тем самым неизведанных глубин знаний. Она не пыталась решать вопросы семейных отношений и не высказывала суждений по проблемам любви и пола. Психология, по ее убеждению, была больше связана с трудом, чем с развлечениями. Когда речь заходила об искусстве и литературе, Джин внимательно прислушивалась и лишь изредка вставляла свой замечания.
Предложение о поездке Мансарта заинтересовало ее. Он нуждался не просто в отдыхе, а в настоящей душевной встряске. Ему необходимо было увидеть мир вне связи с вопросом о цвете кожи, в сущности таким ничтожным и пустым, но всегда стоявшим в центре его мыслей и деятельности, и понять, что для многих людей в мире цвет кожи значит не больше, чем цвет волос или размер ноги. Но ведь никакие доводы не в состоянии убедить в этом Мануэла Мансарта. Он должен сам все увидеть и прочувствовать. Поэтому нельзя, чтобы он путешествовал как турист-одиночка, третируемый своими соотечественниками — американскими туристами с их оскорбительной манерой относиться к неграм свысока. Он должен отправиться по определенному маршруту, однако наметить этот маршрут следовало не в обычном туристском агентстве, а используя личные контакты. И Джин немедленно начала советоваться на этот счет, завязав переписку с целым рядом лиц.
Она ломала голову над тем, как сделать поездку Мансарта поучительной и полезной и как оградить его от оскорбительных выходок, неудобных положений и одиночества. По сдержанным рассказам знакомых и собственным наблюдениям она знала, как может обернуться поездка черного путешественника по Европе. Не располагая специальными рекомендательными письмами или личным знакомством с высокообразованными и деликатными людьми, путешественник-негр стал бы предметом любопытства и снисходительного внимания или оказался бы изолированным. Его сторонились бы — из вежливости, из страха или отвращения. Но если бы негр, опасаясь подвергнуться такой участи, попытался запастись рекомендательными письмами, то кто бы в Америке дал их ему? Разве пошел бы на это сенатор Болдуин или кто-нибудь другой из совета попечителей? К кому мог бы обратиться с подобной просьбой цветной американец в Англии, не имея там никаких связей? Во Франции, где цветные не такая уж редкость на всех ступенях социальной лестницы, гаитянин или мартиниканец могут быть должным образом представлены и приняты в обществе, но негр из Соединенных Штатов и там не найдет для себя друзей.
Среди близких знакомых Джин было немало цветных — педагогов и лиц свободных профессий, возвратившихся из Европы с чувством крайней обиды и разочарования, хотя они и утверждали, что поездка доставила им удовольствие. Их, вполне естественно, знакомили там с американцами, а те игнорировали или оскорбляли их. Поэтому они избегали белых американских туристов словно чумы. Но с кем еще им было поддерживать связь? Если бы они занимали какую-нибудь официальную должность и ездили с каким-либо специальным заданием или целью, подобно ученым, артистам или дипломатам, то через определенное время у них сложился бы свой круг знакомых, А куда деться случайному приезжему или туристу? Джин содрогнулась, мысленно представив себе чувствительного Мансарта в таком положении. Она списалась с несколькими из своих прежних школьных друзей и некоторыми преподавателями, людьми отзывчивыми и чуткими.
Спустя два-три месяца, повидавшись кое с кем из них, Джин составила маршрут. Ей удалось обеспечить для Мансарта личные контакты в Англии, Франции и Германии. Друзья и знакомые Джин в свою очередь связались со своими друзьями, и таким путем в ее списке оказался ряд здравомыслящих людей, понимавших или способных понять чувства американского негра и в то же время достаточно тактичных, чтобы не проявлять своей симпатии и внимания слишком назойливо и не поставить цветного гостя в положение заморского чуда, музейного экспоната или ребенка. Задача найти таких людей была не из легких.
Между тем Мансарту стали давать советы. Однажды с ним заговорил сенатор Болдуин.
— Как поживаете, ректор Мансарт? Искренне рад вас видеть! Я слышал, вы берете полугодовой отпуск? Отлично. Вы заслужили его. Куда собираетесь поехать?
— Подумываю об Англии и Франции, сэр! Да и о Германии, Россия тоже меня интересует.
Сенатор нахмурился.
— Я бы не советовал ездить туда. Я слышал, там ужасный хаос: по всей стране царит разгул, происходят убийства. Вы читали о разоблачении Троцкого? Нет, не ездите туда. Эта страна в любой день может потерпеть крах.
— Понимаю. Но мне очень хотелось бы взглянуть на Азию.
— Чудесно! Тогда поезжайте в Индию через Италию и Египет. Великолепное путешествие! Я бы и сам не прочь совершить его.
— Пожалуй, верно, сэр, Я подумаю над этим. Боюсь только, что путешествие окажется чересчур длительным. Но за совет благодарю вас.
Мансарт передал Джин мнение сенатора. Та согласилась с его советом не ездить в Россию.
— Видите ли, тут есть и другая сторона вопроса, — сказала она. — Вполне возможно, вы обнаружите, что Россия быстро движется вперед, а отнюдь не к гибели. В таком случае рассказывать об этом по возвращении было бы неосторожно. Это поставило бы нас в затруднительное положение.
Мансарт промолчал.
Вскоре он был удивлен обилием посыпавшихся к нему приглашений. Мансарт побывал на конференции Американской ассоциации просвещения, состоявшейся в Чикаго, и там ему предложили присоединиться к небольшой группе педагогов, отправляющихся в поездку по Англии. Предложение показалось Мансарту весьма заманчивым, хотя он еще и не сознавал в полной мере, каким спасительным явится для него пребывание в обществе педагогов, когда смущенному стюарду придется усаживать его за стол в кают-компании или ставить для него кресло на палубе. Он с радостью принял приглашение. Затем пришло письмо из Англии от одного пожилого джентльмена, перед именем которого стояло словечко «сэр». Услышав о Мануэле Мансарте и его деятельности (от кого именно, он умолчал) и питая интерес к негритянской расе, ибо его родные долго жили в Африке, он хотел бы знать, не согласится ли ректор Мансарт погостить у него во время предполагаемой поездки в Англию. Дальше следовал адрес и другие подробности. Изумленный Мануэл испытывал нерешительность. Ему по собственному опыту было известно, что приглашения белых неграм сопровождаются обычно какими-либо условиями. Но Джин убедила его дать согласие.
Следующей страной была Франция. В намерения Джин входило, чтобы Мануэл, бегло взглянув на английскую аристократию, установил связи с французской интеллигенцией, с людьми, чья жизнь была бескорыстным служением литературе и искусству.
Некий молодой французский писатель, проживавший в Лондоне, собирался вернуться домой, в Южную Францию. С помощью одного из своих друзей Джин выяснила, что писатель будет рад оказать Мануэлу гостеприимство, надеясь со слов негра получше узнать Америку и желая со своей стороны показать ему Францию или, скорее, мир с точки зрения француза.
Под конец при посредничестве Фонда Карла Шурца было найдено пристанище и в Германии. Правда, представители Фонда высказали некоторые сомнения, однако потом пришли к выводу, что приезд Мансарта послужит полезном пропагандой для обеих сторон. Китайские и японские друзья горячо приветствовали приезд Мансарта, и здесь не встретилось необходимости в какой-то особой подготовке.
Оставался еще вопрос, беспокоивший Джин и Мансарта, хотя они редко затрагивали его в разговорах друг с другом. Речь шла о руководстве колледжем в отсутствие Мансарта. В чьих руках будет сосредоточена власть? Кто будет фактически выполнять обязанности ректора? Среди педагогического персонала были люди, стремившиеся взять на себя бразды правления; в штате и за его пределами тоже нашлись бы должностные лица, которые весьма охотно заняли бы место ректора, причем белые попечители и торговцы могли использовать отсутствие Мансарта как удобный момент для замены руководства. Против этих опасений говорило то обстоятельство, что Мансарт отсутствовал бы только в течение трех учебных месяцев; кроме того, аппарат колледжа работал теперь так слаженно и четко, что понадобилось бы немало времени и усилий, чтобы его разладить, Джин лучше, чем кто-либо другой, ориентировалась в работе колледжа, знала все ее детали. Логично было бы именно ее и назначить проректором или исполняющим обязанности проректора. Но мужская зависть, свойственная как неграм, так и белым, могла оказаться в этом случае непреодолимым барьером. И вот сама Джин внесла предложение, которое было одобрено всеми: руководство колледжем возлагалось на небольшой комитет, намеченный Джин. Состоял он из одного белого попечителя, высоко ценившего ее работу, одного попечителя-негра, не отличавшегося честолюбием, и самой Джин.
Джин различными способами готовила Мансарта в дальний путь. Она деликатно давала ему советы по части соблюдения хорошего тона; как вести себя за столом, как есть ложечкой яйцо всмятку и т.п. Через брата своей белой школьной подруги она заручилась услугами первоклассного нью-йоркского портного и заставила Мансарта обзавестись дневными и вечерними костюмами, превосходными сорочками, пижамами и нижним бельем. Она позаботилась о его шляпах, перчатках и ботинках. После длительных возражений он наконец сдался. Попечители ничего не имели против того, чтобы Мансарт взял себе полугодовой отпуск с полным содержанием, — все они уже давно испытывали к нему симпатию и уважение. В путь он тронулся в нюне 1936 года.
В Нью-Йорке Мануэл Мансарт навестил Макса Розенфельда, музыканта, некогда обучавшего его дочь Соджорнер игре на скрипке и некоторое время преподававшего в негритянском колледже. Он с трудом разыскал Розенфельда в его жалком жилище в Ист-Сайде. Тот необычайно обрадовался встрече с Мансартом и с большим интересом отнесся к его предполагаемой поездке в Германию, заявив, что хотел бы передать с ним письмо.
— Только будьте осмотрительны. Письмо я адресую своему двоюродному брату, еврею; он владелец книжного магазина. Помните, что положение евреев в Германии сейчас очень тяжелое. Поэтому при передаче письма будьте осторожны. Он вам расскажет, что там делается.
Мансарт был удивлен. Он никогда всерьез не задумывался над еврейской проблемой и ничего, в сущности, не знал о ней, за исключением, может быть, только ее религиозной стороны, которая, по его мнению, сводилась к тому, что евреи не признавали Иисуса богом. Мансарт полагал, что это не столь уж существенно. А о расовой, культурной и экономической сторонах еврейской проблемы, связанных с такой же дискриминацией, как и в отношении негров, Мансарт осведомлен был весьма поверхностно. В Мейконе торговал еврей-оптовик, против которого белые коммерсанты плели интриги; Мансарт, однако, продолжал делать у него закупки, считая его умным и честным человеком. В то же время от родителей студентов, проживающих в небольших городах и в сельской местности, он часто слышал жалобы на недобросовестность и даже обман со стороны мелких еврейских торговцев по отношению к неимущим батракам и арендаторам. Для таких жалоб был, по-видимому, какой-то повод. Мансарту не раз хотелось поглубже вникнуть в этот вопрос, по ему никогда не хватало для этого времени.
На пароходе у Мануэла появилась возможность восполнить пробел в чтении. Так, например, он прочел исторический обзор событий недавнего прошлого. Уровень европейской цивилизации XIX века зависел в основном от следующих факторов: сохранение мира между великими державами, наличие мирового рынка, опиравшегося на международную торговлю и золотой запас, и свободное предпринимательство в капиталистической промышленности.
На протяжении целого столетня, с 1815 по 1914 год, между ведущими западноевропейскими странами поддерживались мирные взаимоотношения. В это же время капиталистическая Европа, к которой затем примкнула и Северная Америка, вела непрерывные войны с целью приобретения новых колоний и покорения населяющих их темнокожих народов. По мере укрепления главных колониальных держав три страны — Германия, Италия и Япония, лишенные шансов на получение более крупных прибылей, — начали все более властно требовать своей доли колониальных территорий.
В результате разразилась первая мировая война. Германия воевала за колонии против великих колониальных держав и Соединенных Штатов; Япония стала помогать союзникам в расчете на то, что будет признана равноправным партнером великих держав Европы. Война разрушила экономическую структуру, сложившуюся в XIX веке: мировой рынок и золотой запас прекратили свое существование. На сцену вышла Советская Россия, решившая противопоставить частной инициативе плановую экономику, направленную на то, чтобы укрепить власть рабочих и поднять благосостояние народа.
С 1918 по 1929 год капиталистические страны предпринимали отчаянные попытки восстановить мировой рынок и золотой запас и дать отпор коммунизму в России. Но в то время, когда Западная Европа фактически объединилась с целью уничтожить Россию силой оружия, цивилизация, вознесшая Запад на вершину могущества в XIX веке путем захвата Индии, рабства негров в Америке, создания сахарной империи и хлопкового царства и промышленного переворота, по иронии судьбы оказалась в тисках небывалого кризиса. Разумеется, в труде, который читал Мансарт, встречались высказывания, ставившие этот тезис под сомнение или даже опровергавшие его. Однако именно таков был общий вывод из прочитанного, сделанный Мансартом к тому моменту, когда он сходил на берег в Англии.
Глава вторая Мансарт в Англии
Сэр Джон Риверс, владелец прекрасного имения в Эссексе, был крайне заинтригован предстоящим приездом черного гостя из Америки. Что касается леди Риверс, то она испытывала некоторую тревогу: ей не раз приходилось слышать довольно неприятные истории об этих цветных. В самом деле, от первобытной дикости этих бедняг отделяет всего лишь одно поколение, и, разумеется, от них нельзя ждать большой культуры; а раз так, то, хотя теоретически и похвально оказать гостеприимство заслуженному черному педагогу, все-таки было бы лучше, если бы сэр Джон, прежде чем связать себя приглашением, предварительно посоветовался бы на этот счет с ней. Три недели! Боже милостивый! Она тщательно обсудила создавшееся положение с дворецким Ривсом и его женой, экономкой. Дочь леди Риверс, Сильвия, преподававшая в женском колледже св. Хильды, должна на время пребывания Мансарта уехать на каникулы во Францию; а бабушка Сильвии, вдовствующая леди Риверс, будет, как всегда, большую часть времени проводить в своих уединенных апартаментах.
Но Мануэл обезоружил всех своей тактичностью и привлек к себе общие симпатии. Он не был шумлив, как большинство американцев, носил приличный костюм и чистое белье, а его манера держать себя за столом, хотя зачастую и несколько странная, не вызывала особых возражений. Сэр Джон — истый британец, почти такого же возраста, что и Мануэл, — был от него просто в восторге. Этому крупному рыжему здоровяку не приходилось трудом добывать себе средства к существованию, но его влекло к людям, которым посчастливилось найти по-настоящему интересную цель в жизни, побуждающую их к деятельности. Сэр Джои любил спорт, но не впадал в азарт, политики же не выносил, так как она вынуждала к тесному общению с такими людьми, которые были ему решительно не по душе. По тон же причине он никогда не брался ни за какую профессию, если не считать его попыток управлять своим поместьем или заниматься садоводством.
Сэр Джон был настроен к людям в общем благожелательно, а к некоторым из них испытывал неподдельный интерес. В первую очередь это относилось к неграм, особенно к «растущим», то есть к тем из них, кто поднимался «от состояния рабства» к полной свободе и гражданской зрелости. В 1900 году он ездил в Лондон, чтобы познакомиться с Букером Вашингтоном, гостившим у его друга, герцога Сазерлендского. Сэр Джон остался доволен скромностью и солидностью Вашингтона, хоть и был несколько разочарован его замкнутостью, — Мануэл впервые почувствовал, какой приятной и комфортабельной может быть жизнь. Завтракал он в девять часов, тогда как в течение всей своей жизни начинал трудовой день не позже семи. Завтрак протекал неторопливо, все завтракали порознь — каждый выходил к столу, когда ему заблагорассудится. Подавали еду обычно на свежем воздухе, на террасе, из окон которой виднелся цветник и широкая лужайка с шелковистой травой, окруженная деревьями-великанами. Отовсюду слышался птичий гомон; завтракающие предавались безмолвному созерцанию или беззаботной беседе. Обслуживали здесь образцово и бесшумно.
Вообще вся жизнь в этом доме протекала неторопливо, оставляя время для размышлений и мечтаний; тут не было места мрачным опасениям или горестным думам о нужде. Без всякого видимого плана и без чьих-либо стараний время всегда было чем-то заполнено — то прогулкой по цветнику или по чудесному тенистому парку с ручейками и озером, то осмотром собак и лошадей; можно было также любоваться окрестностями с вершины холма или с башни, сооруженной еще до открытия Америки. Взору открывался прекрасный и, казалось, безмятежный мир с коттеджами, извилистыми дорогами, со стадами овец на пастбищах; кое-где сдали виднелись огромные роскошные имения.
В течение дня наведывались случайные гости — холеные, безупречно одетые даже тогда, когда заезжали запросто. Никогда не иссякал разговор, веселый и занимательный, с колкими, но вежливыми выпадами и ответными репликами, насыщенный интересными воспоминаниями, последними новостями и комментариями. В доме имелась вечно пустующая, отдающая плесенью библиотека с удобными креслами и диванчиками, с настольными лампами и приставными лесенками, с книгами на всех языках в изящных переплетах. Здесь было множество картин — на стенах и в папках, а также периодические издания со всех концов мира.
Обед в большом зале представлял собой церемонию, пугавшую Мануэла в первые дни его пребывания в доме. Для выхода к обеду требовалась непривычная одежда, и надевать ее всегда помогал камердинер, упорно вторгавшийся в спальню, несмотря на неоднократные заверения Мануэла, что одеться он сможет и сам. Обедали под застывшими взглядами весьма почтительных и всевидящих слуг — надменного вида дворецкого и двух хорошеньких, но неулыбчивых горничных; стол был загроможден бесчисленными приборами из серебра и бокалами неизвестного назначения. При этом стоило кому-нибудь что-то уронить или неправильно поставить, как на столе быстро восстанавливался порядок. Вначале Мансарт стеснялся хозяев и гостей. Но они вели оживленную беседу, рассказывали подходящие к случаю истории и отвлекали общее внимание от промахов Мансарта. К концу недели Мануэл убедился, что может не только правильно пользоваться столовыми приборами, но и наслаждаться едой.
Всем остальным трапезам он предпочитал пятичасовой чай — может быть, потому, что в это время дня было так непривычно сидеть без дела под открытым небом или перед пылающим камином и спокойно отдаваться непринужденной беседе, поглощая лакомства. Иногда за чаем появлялись визитеры; к столу, в надежде на подачку, пробирались собаки. Каждый волен был разговаривать или хранить блаженное молчание. Мануэл решил, что по возвращении на родину тоже будет устраивать у себя пятичасовой чай. Разумеется, это намерение так никогда и не осуществилось.
С самого начала Мансарта поразило обилие прислуги: дворецкий и экономка, повар и его подручные, горничные и камердинеры, садовники, шоферы и рабочие. Он насчитал четырнадцать слуг, работавших на семью из четырех человек. А как они выполняли свои обязанности! Уверенно, умело, затрачивая при этом, казалось, ничтожные усилия! Мануэла они приняли благосклонно, но, конечно, на свой собственный бесстрастный манер, ничем внешне не проявляя своих чувств. Они видели в нем человека, знающего, что такое труд и невзгоды. Он совершал такие поступки, каких никогда не позволил бы себе прирожденный аристократ, но которые отнюдь не свидетельствовали о его невоспитанности: например, уступал дорогу горничной и уносил ее чрезмерно тяжелый поднос или открывал дверь для перегруженного чем-либо дворецкого. Подчас Мануэл задавал им вопросы, которые никогда не пришли бы в голову человеку, выросшему в праздности: о том, сколько часов они работают, каковы их жилищные условия, где учились и — вообразите только! — нравится ли им работать. Время от времени он рассказывал им что-нибудь из своего жизненного опыта; слишком хорошо вышколенные, чтобы самим задавать вопросы, они тем не менее с интересом слушали его. Они узнали, что отец его работал портовым грузчиком, а мать была прислугой.
Манеры Мануэла были приятным сюрпризом не только для слуг, но и для хозяев. Он совершенно не задумывался над своим поведением и никогда не выказывал ни беспокойства, ни натянутости; частенько, сделав какую-нибудь оплошность, он с улыбкой сознавался в ней и спрашивал, как ему следовало поступить. При этом он не выражал ни растерянности, ни смущения. Тут ему во многом помогло его шестнадцатилетнее пребывание на посту руководителя колледжа. За этот срок Мансарт привык ощущать на себе взгляды сотен живых, умных и пытливых глаз; научился сидеть молча, с деланным безразличием, в то время как влиятельные белые богачи пытались оскорбить его, вывести из себя или сбить с толку. Он умел не только скрыть свои мысли, но и заставить своих собеседников теряться в догадках о том, доступны ли ему вообще какие-либо чувства и способность суждения.
Посторонние, бывавшие в доме, относились к Мануэлу большей частью любезно и внимательно, а хозяева, пожалуй, даже впадали в крайность, выражая свои чувства к нему, пока не поняли, что перед ними человек с большими знаниями и жизненным опытом, обладающий к тому же хорошими манерами. Но нет-нет, да и появлялись дурно воспитанные или бестактные особы вроде, например, чванливой старой графини, спросившей, бывают ли целомудренные негритянки, или мальчика, который старательно тер щеку Мануэла, чтобы посмотреть, прочно ли держится на ней краска, Мануэл просто ответил, что его дочь целомудренна, и спокойно дал мальчику потереть щеку.
Общение налаживалось постепенно и естественно. Все, и в особенности сэр Джон, старались не проявлять ни малейшей назойливости или излишнего любопытства. Сознавая, что вопросы расы и цвета кожи всегда играли в жизни Мансарта важную роль, они считали своим прямым долгом сделать все от них зависящее, чтобы он забыл о них. Поэтому вначале все разговоры вертелись вокруг общих тем и были банальны. Свою извечную службу сослужила тут и погода; ее контрасты по сравнению с погодой в Джорджии нередко придавали этой теме известный интерес; говорили о морских путешествиях и поездках по железной дороге, о деревьях, птицах, цветах. Затем наступала пора обеда, занимательных игр, злободневных новостей. Заметив, насколько сильно окружающие интересуются им как человеком, Мануэл стал понемногу рассказывать о себе — о своем детстве, о негритянском колледже и студентах. Он старался избегать расовой проблемы и касался в первую очередь общечеловеческих тем. Вскоре собеседники Мансарта с захватывающим интересом слушали его рассказы. Разумеется, сэр Джон занялся сравнением своего жизненного опыта и опыта гостя и с удовлетворением пришел к выводу, что все люди схожи между собой, если даже их разделяют не только расстояния в тысячи миль, но и культурные традиции.
Вниз то и дело спускалась Сильвия, чтобы уложить вещи, необходимые для поездки во Францию, а заодно хотя бы мельком бросить взгляд на этого черного американского дикаря. Однажды, поддерживая разговор, леди Риверс спросила:
— Мистер Мансарт, что вас больше всего поражает в Англии?
Мануэл не колеблясь выпалил:
— Ваша праздность.
Беседа шла за чаем. Чай был на редкость ароматный; к нему были поданы горячие вкусные пышки и замечательные пирожные. Молчаливые, расторопные слуги следили, чтобы каждый тотчас получил то, что ему требуется. Моросил мелкий дождь. Видневшаяся из окна ровная зеленая лужайка простиралась до самой опушки чудесного леса.
— А разве наша жизнь вам не правится?
— Очень нравится, но она пугает меня. Видите ли, я бы не решился так много отдыхать, когда другие трудятся не покладая рук. Пожалуй, все дело в различном понимании того, что считать своим долгом.
— А может быть, — возразила леди Риверс, — все дело в вашей американской привычке к спешке и суете, которые нам кажутся ненужными и даже вредными?
— Миледи, вы никогда не собирали хлопок. Видите ли, родители мои были рабочие. Меня воспитали так, чтобы я сам зарабатывал себе на все необходимое. А вы — не примите это за обиду, — вы ничего не делаете.
Сильвия, предвкушая интересную схватку, блаженно откинулась на спинку кресла. Сэр Джон поспешил на помощь жене.
— Я понимаю ваш упрек, мистер Мансарт! Но ситуация эта сложная, создавшаяся исторически. Многим ее трудно постигнуть. Взять, например, моего деда. Он был одним из первых поселенцев в дельте Нигера, промышлял там золотом и перцем и наконец занялся добычей олова. Стал владельцем богатых месторождений олова. Раздобыл в Англии капитал для их эксплуатации, нанял для работы туземцев, привез английских специалистов для руководства предприятием. Плодами его усилий моя семья и существует.
Мансарт хранил молчание. Сильвия посмотрела на него и проговорила с улыбкой:
— Мы ждем, мистер Мансарт!
Ощущая некоторую неловкость, Мансарт все же ответил:
— Мне вполне ясно, сэр Джон, каким образом ваш дед приобрел богатство, и я допускаю, что туземцы, очевидно, охотно работали на него. Но по дороге сюда я прочел несколько книг, рекомендованных мне моей помощницей. Они заставили меня о многом задуматься. Мое мнение сводится вот к чему. Открытие вашим дедом залежей олова в Нигерии заслуживало вознаграждения. Однако не безмерного. Вознаграждение за это следовало выдать только первооткрывателю, но по его детям. Далее. Олово принадлежало Африке, а не Англии. После открытия оно, конечно, являлось в равной мере собственностью и африканцев и англичан. Англичане принесли с собой умение добывать олово для его практического применения — это было чрезвычайно ценно. Но в Европе такое умение и такая техника были всеобщим достоянием. Англичане, изучившие и применившие эту технику, заслуживали платы за свой труд. Но не повторной и не вечной компенсации. И выдавать ее следовало тому, кто применял свое умение, тому, кто работал, а не тем, кто ничего не делал. За механизмы и инструменты тоже надо было заплатить, но лишь однажды, а не постоянно. Платить надо было и за ремонт оборудования, но также однажды, а не бесконечно. Иными словами, сэр, я вполне сознаю, что дед ваш имел право на вознаграждение за свой труд и за свои усилия в привлечении технических специалистов, за импорт оборудования, за его использование и ремонт. Но извините меня, сэр, при чем же здесь вы? За какой такой труд вы получаете вознаграждение? Негры, работавшие на вашего деда, в свое время получали заработную плату, но их потомки получают ее не за то, что сделали их отцы, а за свой нынешний труд. Откуда эта разница в оплате европейца и африканца? Обоих следовало бы вознаграждать за их труд, и ни за что больше, не так ли?
— Тут, дорогой мистер Мансарт, решающее слово имеет нечто, именуемое Собственностью.
— А в результате каких усилий возникла эта собственность?
— Она — результат закона.
— Но кто пишет законы?
— Чтобы уяснить это, необходимо обратиться к великому британскому институту — Семье.
Сильвия вытянула свои длинные ноги и взяла новую чашку чая.
— Папа, продолжай, пожалуйста!
Сэр Джон принял серьезный вид.
— Мы, англичане, верим в Семью, в ее незыблемость, сплоченность, самоотверженность, идеалы. Мы боремся за то, чтобы укрепить ее, увековечить. Откровенно говоря, мы, в отличие от вас, американцев, не верим в равенство. Я даже склонен предположить, что в глубине души вы и сами в него не верите и находитесь здесь именно потому, что стоите выше, намного выше своих соотечественников, будь они черные или белые. Есть люди, которые рождены, чтобы управлять, занимать господствующее положение, располагать досугом для размышлений, творчества и наслаждения жизнью. В становлении правящих классов и заключена основа мирового прогресса и расширения империи. Бывают, конечно, промахи; не обходится дело и без серьезных ошибок, а то и преступлений. Но открыло ли человечество какой-нибудь иной путь к прогрессу, помимо власти аристократии? Я первый готов признать, что не все, далеко не все подданные Британской империи счастливы и довольны. Но я искренне убежден, что большинство из них получают то, чего заслуживают, и в объеме, соответствующем их законному положению в обществе.
Леди Риверс добавила:
— Вы должны согласиться с двумя выводами, мистер Мансарт! Первый — это то, что наш образ жизни приятен, и второй — что никакая система не в состоянии предоставить подобный комфорт для всех, если даже все его пожелают. Вопрос поэтому заключается в следующем: каким способом выявлять тех, кто вправе пользоваться этими благами и комфортом: всеобщим голосованием, милостью короля или путем естественного отбора?
— Мы хорошо послужили, — тоненьким, но благозвучным голоском прервала невестку вдовствующая леди Риверс. Сегодня в виде исключения она соизволила появиться к чаю и откровенно разглядывала Мансарта. — Мы служили превосходно как рыцари и лорды, как герои и завоеватели, как воины на суше и на море — в битвах при Азенкуре, Флодден-Филде, Уденарде и… — у нее слегка перехватило дыхание, — …и на полях Фландрии!
Сэр Джон нежно взял ее за руку и сказал:
— Право, мама, нам ни к чему хвастаться. Общество ничего об этом не знает и знать не желает — я имею в виду теперешнее общество, что пришло на смену прежнему, настоящему обществу. — Вдовствующая леди Риверс снова погрузилась в безмятежное молчание. А сэр Джон продолжал: — У нас было мужество и умение. И настойчивость. Мы нашли олово, приобрели машины и научили туземцев добывать его.
Мануэл, не сдержавшись, сказал несколько раздраженно:
— Но вы-то, сэр, что сделали вы сами, чтобы эти шахты и эти шахтеры должны были работать на вас?
Сильвия хихикнула.
— Ты, дорогой папочка, получил наследство — только и всего. Это была нетрудная работа!
— Не получи я, получил бы кто-нибудь другой. И хотя я ничем этого не заслужил, тем не менее я и моя семья имеем удовольствие оказать вам гостеприимство, мистер Мансарт! Выдающиеся люди должны обладать богатством и властью. Вы, сэр, исключение среди своего народа. У вас есть положение, власть. Вам бы полагалось иметь больше, но семья ваша только что ступила на открытую перед ней дорогу. А основную массу американских негров необходимо по-прежнему держать в узде.
Мануэл с изумлением сообразил, что сэр Джон рассуждает вполне искренне. Он поторопился добавить:
— Вы не представляете, сэр Джон, как мало было у меня шансов остаться в живых и еще меньше — вырасти здоровым, окончить школу и колледж и занять нынешнее место. При появлении на свет, сэр, я очутился в луже крови своего отца, которого изрешетили пули линчевателей. Моя мать, желая дать мне образование, работала до изнеможения, раздирая руки в кровь стиркой белья. Я вынужден был терпеть всяческие унижения, чтобы сохранить за собой место школьного учителя и стать потом ректором колледжа. А тысячи черных юношей и девушек вообще не имеют никаких шансов, никаких возможностей и, голодая, опускаются до преступлений и позорной смерти, потому что бог забыл о них. Ни на минуту, сэр Джон, я не хотел бы противопоставить свое мнение вашему. Но у меня есть жизненный опыт, свое мировоззрение, которое вам, однако, никогда не понять. Мне знакомы страна и люди, рассуждающие, подобно вам, о десятимиллионном народе. Они неправы. Я знаю это, потому что сам принадлежу к этому народу. Мы обездолены и негодуем, так как лишены прав, которые отвечали бы нашим интересам и способствовали бы благосостоянию наших белых соотечественников. Все дело в том, что, когда решается вопрос о наших достоинствах и способностях, с нами не советуются. О том, чего мы заслуживаем, что способны делать и чего стоим, судят другие. Я питаю глубочайшее уважение к вашему мнению, сэр, но прежде, чем согласиться с вами, мне бы хотелось встретиться с африканскими рабочими и послушать, что скажут они.
— Для этого незачем ехать в Африку, — вмешалась Сильвия. — Достаточно послушать, что говорят о нашей праздности и о «врожденном превосходстве» британской аристократии английские рабочие.
— Боюсь, мистер Мансарт, — сказала леди Риверс, — вы не отдаете себе отчета в том, что сделал для общества мой муж. Не знаете, что душу его наполняет сострадание к людям, развившееся под влиянием прочитанных книг и размышлений; а что вы знаете о тех постах, которые он занимал — пусть не блестящих, но столь полезных обществу, о его осведомленности и обширном личном знакомстве в верхах и низах, с богачами и бедняками, с парами и плебеями. Да, он щедро вознагражден, но компенсирует ли наше родовое имение все то, что Риверсы отдали Англии, включая… жизнь моего сына?
Мансарт поспешно ответил:
— Я не сомневаюсь, миледи, что сэр Джон стократ заслужил то, что дает ему общество. Я только почтительно спрашиваю, может ли в настоящее время Африка выплачивать свой долг и виновата ли она в своем банкротстве, поскольку сэр Джон в этом наверняка не виноват?
— Африка? — запальчиво воскликнула Сильвия. — А может ли платить сама Англия? Взгляните на лондонский Ист-Энд!
— Опять Сильвия со своим социализмом! — пожаловалась леди Риверс — Ну возьмем хотя бы наш собственный дом. Что бы стали делать наши слуги, если бы мы их не нанимали?
Сильвия зевнула и, поднимаясь, бросила реплику:
— Я уже говорила об этом. Наш дворецкий мог бы заседать в парламенте, а наши горничные — рожать детей, по возможности законных.
Сэр Джон засмеялся и тоже поднялся.
— Я хотел бы знать, угодно ли будет мистеру Мансарту прокатиться завтра в Лондон и пообедать в моем клубе?
— А можно и мне заглянуть туда? — спросила Сильвия.
— Буду очень рад, моя дорогая.
Поездка в Лондон в «роллс-ройсе» сэра Джона была восхитительна: Эссекс пленял своими живописными пейзажами; много интересного можно было увидеть и в самом Лондоне с его нарастающим от одного района к другому оживлением. Проехав краем скученного Ист-Энда, они пересекли Эппинг и Барнет, после чего, покружив по городу, подкатили к беломраморному фасаду Либерального клуба. Это было первое знакомство Мансарта с клубной жизнью Лондона, с этими громадными, тихими, роскошно обставленными зданиями, где члены клуба могли спокойно отдыхать и обедать, встречаться с друзьями и, если необходимо, получить на ночь комнату. Если лондонец не был членом клуба, а то и двух-трех, он не мог считать свою жизнь полноценной.
Сэр Джон, конечно, состоял членом многих клубов, но всем им предпочитал Либеральный клуб, который славился широтой своих интересов. Там можно было встретить самых различных людей и быть в то же время уверенным, что это в основном благовоспитанные англичане. Сэр Джон представил своего черного друга нескольким знакомым. Все они — пожалуй, за единственным исключением — приняли Мансарта любезно. Завязалась общая, интересная для всех беседа.
В разговоре, естественно, кто-то упомянул об империи и волнениях в Западной Африке.
— Труд в Африке, несомненно, должен быть в той или иной степени принудительным, — заявил один джентльмен. — Люди там еще не привыкли трудиться, как мы, — четко, размеренно и усидчиво.
Другой прервал его:
— И, разумеется, принудительный труд должен действовать как наркотик, который издавна держит людей в узде, — например, китайских и индийских кули.
— Но любой наркотик, — заметил третий, — может как притупить у людей чувствительность, так и наоборот — возбудить ее, и тогда они проявят нетерпение и недовольство.
— Вы хотите сказать, что принудительный труд в колониях приведет или к апатии, или к революции? — спросил четвертый.
— Это верно не только по отношению к колониям, — сказал пятый.
В этот момент появилась Сильвия, и часть собеседников присоединилась к сэру Джону, его дочери и Мансарту, чтобы составить им компанию за обедом. Приглашенные неторопливо рассаживались вокруг сервированного стола. Сэр Джон занял место посредине. Мануэла он усадил справа от себя, а дочь — слева. Около Мансарта уселся преуспевающий коммерсант, толстый и веселый. Стул напротив хозяина оставался свободным; рядом с этим стулом устроилась словоохотливая седовласая леди в безвкусном и вычурном туалете, весьма состоятельная особа, как узнал потом Мануэл. Наконец к не занятому еще месту подошел высокий мужчина. Он был массивного телосложения, с холеной кожей, безукоризненно одетый, начиная с платочка в кармане сюртука и кончая зажатыми в руке желтыми лайковыми перчатками. Он держался с видом человека, знающего цену своему рангу и влиянию и в то же время готового великодушно снизойти до общения с простыми смертными. Вдруг его взгляд упал на черное лицо Мансарта. Вновь пришедший весь как-то напрягся, отчего сразу стала заметна его военная выправка. Не сказав ни слова, он сделал поворот кругом и быстро вышел в холл. Сэр Джон изумленно посмотрел ему вслед, но, тотчас же овладев собой, спокойно отдал официанту распоряжения о начале обеда. Тут к нему торопливо подошел слуга с каким-то сообщением. Извинившись, сэр Джон направился в холл. Вскоре он возвратился и передал всем глубокие сожаления сэра Эвелина Чартериса. Оказывается, тот по рассеянности забыл о весьма важном свидании, которое никак нельзя пропустить. Он постарается вернуться еще до окончания обеда. А пока пусть гости примут его глубочайшие извинения. Особые извинения он приносит дорогой миссис Картрайт…
Миссис Картрайт была крайне расстроена.
— Ах, я так рассчитывала сегодня на общество сэра Эвелина! Это замечательный патриот, друзья мои! На таких, как он, держится наша империя!
Сэр Джон непринужденно поддерживал разговор, но Мануэла это ничуть не обмануло. Имперский служака был из числа тех, кто гнушается сесть за стол вместе с «черномазым». В чем тут дело — в ошибке сэра Джона, в недоразумении или в чем-либо еще? Разумеется, это вполне в духе сэра Джона — пригласить сэра Эвелина, забыв сказать ему, что его американский гость — негр.
Разговор в холле происходил в повышенном тоне.
— Но, сэр Джон, не могу же я обедать с чернокожим! Что станет с Британской империей, если ее представители опустятся до уровня тех низших существ, которыми по воле судьбы мы призваны управлять?
— Этот человек джентльмен и гость моей семьи, к тому же я полагал, что мы поднимаем их уровень, а не сами опускаемся до него.
— Но, черт возьми, они неспособны подняться, а если и способны, то тем более опасны и должны быть сброшены обратно. Простите меня, старина, но какого черта вы не предупредили меня, что ваш американский гость — черный?
— О господи!..
— Ну ладно, ладно! Извинитесь, пожалуйста, за меня перед гостями и особенно перед Элспет.
Обед мирно продолжался. Дородный джентльмен, сидевший справа от Мансарта, присоединился к похвалам по адресу сэра Эвелина.
— Превосходный человек! Такие вот стойкие представители власти и создали нашу могучую империю. Совершенно беспристрастен, тонко воспитан, ревностно выполняет свой долг.
— И обеспечивает наши дивиденды, — задумчиво добавила Сильвия.
— Но он абсолютно честей по отношению к туземцам.
— Да отчего бы ему и не быть честным? Платят ему хорошо, у него роскошный дом, а слуг больше, чем он в состоянии использовать. После шестидесяти, когда он выйдет в отставку, туземцы будут выплачивать ему кругленькую пенсию, затем он возвратится на родину и станет крупным специалистом по делам заморских территорий. Словом, все тридцать три удовольствия сразу! Я бы сказала, он просто ловкач.
Миссис Картрайт возмутилась:
— Сильвия, вас давно следовало бы высечь! Сэр Эвелин поступает честно с туземцами.
— Так ли уж мы с ними честны? — продолжала в резком тоне Сильвия. — К чему лицемерить!
— Согласна. Но разве не мы освободили рабов и прекратили работорговлю?
— Да ведь мы же сами и превратили торговлю рабами в Америке в огромный промысел, с помощью которого росли наши города и развивалась наша торговля и индустрия. В восемнадцатом веке торговля африканскими невольниками была у нас в империи самым выгодным делом, а вест-индские владения — самыми прибыльными. Мы вели работорговлю до тех пор, пока она приносила доходы, и отказались от нее только тогда, когда рабы подняли восстание. А когда они не захотели работать за такую жалкую мзду, какую мы платили в Азии и Африке, то мы нашли в этих частях света более выгодное применение нашему капиталу. Филантропия и религия — полезные институты, но они зависят от самых высоких дивидендов. Рабов освободил Питт, а не Уилберфорс.
Миссис Картрайт с высокомерным видом промолчала. Паузу прервал Мануэл, задав своему соседу вопрос, который, казалось, сам напросился ему на язык:
— Мне не дает покоя мысль, сколько стоит наш обед в пересчете на зарплату черных шахтеров?
Коммерсант озадаченно вытаращил на него глаза и, подумав, ответил;
— В таких делах все зависит от спроса и предложения.
— Спрос со стороны англичан и предложение со стороны африканцев?
— Разумеется, — пробормотал коммерсант и отвернулся к соседу, биржевому дельцу.
Завязался общий разговор на тему о труде и социализме. Мансарт больше слушал, чем высказывался, пока кто-то из собеседников не обратился к нему:
— Скажите, мистер Мансарт, как вы относитесь к Африке? Как вообще американские негры относятся к ней?
Мансарт ответил:
— Об Африке мы, в сущности, знаем сравнительно мало, но теоретически мы, конечно, хотели бы, чтобы она стала свободной и независимой.
— Почему?
— Ну, мы полагаем, что таково естественное состояние людей.
— Всех?
— В конечном итоге всех!
— Если этот «конечный итог» растянется на сотни лет или даже больше, — вставила Сильвия, — то еще вопрос, правы ли вы. А если речь идет о том, чтобы начать освобождение теперь же и закончить при жизни нынешнего поколения, то я согласна с вами.
— Ты, как всегда, торопишься, Сильвия, — с улыбкой заметил ее отец.
Все поднялись, чтобы приветствовать вновь пришедшего гостя. Это был молодой англичанин, высокий и худощавый, одетый довольно скромно, но державшийся просто и непринужденно. Выяснилось, что он и Сильвия собирались куда-то повезти Мансарт а. Поэтому через некоторое время все трое, покинув компанию и комфортабельные помещения величественного клуба с его мраморным фасадом, завернули за угол здания, где стоял небольшой «остин» Сильвии. По дороге к Ист-Сайду они почти не разговаривали. Подъехав к условленному месту, Сильвия остановила машину, достала старый, потрепанный дождевик и предложила Мансарту накинуть его на себя. Новую ноксовскую шляпу Мансарта она заменила другой, довольно потрепанной.
— Вы уж простите нас, пожалуйста, ведь мы едем в трущобы, — промолвила она.
Не отставал от нее и молодой человек: он с извинениями снял галстук с себя и с Мансарта и смял его накрахмаленную манишку.
— Дело в том, что те, к кому мы направляемся, бывают недовольны, когда их навещают иностранцы, притом шикарно одетые, — объяснил он.
Воспользовавшись тем, что Сильвия вышла из машины, чтобы узнать дорогу, Мануэл заговорил о своем пребывании в доме ее родителей и о том, как ему там нравится. Молодой человек согласился с мнением Мансарта о семье Риверсов и тут же упомянул о покойном брате Сильвии.
— Приятелями в полном смысле этого слова мы не были, но я близко знал его. Для Сильвии смерть брата явилась ударом и в то же время облегчением.
— Облегчением? — изумился Мануэл.
Молодой человек раскурил трубку и не спеша продолжал:
— Да. Он был сноб, прирожденный аристократ в чисто английском духе. Сам он никогда не трудился, считая, что на него должны работать другие. Капитан гвардии с безукоризненными манерами, всегда элегантно одетый, он мечтал сделать выгодную партию и стать пэром. Он ничем по-настоящему не интересовался — ни спортом, ни искусством. Этот утонченный бездельник и на войну-то пошел словно на охоту за крупной дичью. А умер он в грязном окопе, обагренном кровью лучших сынов Англии. Сильвия была потрясена, потому что горячо любила своего красавца брата. Но ее утешало, что он не стал таким, каким ему хотелось быть.
Небольшую машину порядком трясло на неровной булыжной мостовой. Бесконечно, миля за милей, тянулись кварталы трущоб; унылые мрачные улицы изредка прорезали кричащие рекламы освещенных баров. Зайдя в один из них, Мансарт и его спутники заказали себе по пинте светлого пива. Среди посетителей преобладал рабочий люд. Завсегдатаи бара шумно подсчитывали свои потери и выигрыши по ставкам на футбольных состязаниях или же спорили о том, какие шансы имеет тяжеловес Эрни Хоукинс, гордость Уайтчепела, претендовавший на титул чемпиона. Были в их числе и люди, осоловелые от выпитого пива; уронив голову на руки, они тщетно пытались забыться среди царившего вокруг них шума и гама.
Особенно поразили Мансарта женщины; то, что он наблюдал здесь, надолго врезалось ему в память. А один эпизод запомнился ему на всю жизнь. Это была не самая яркая или значительная из виденных им картин, но она прочно запечатлелась у него в памяти. Наряду со скромными женщинами, повязанными платочками, здесь было немало особ, демонстрировавших дешевый шик: их немытые шеи были украшены потрепанными горжетками, а головы увенчаны засаленными шляпками с перьями. Одна из подвыпивших проституток укачивала на руках младенца. Вопли голодного малыша мешали окружающим веселиться, и бармен запротестовал:
— Эй, ты там! Заткни рот своему выродку или забирай его отсюда!
Непристойная реплика, брошенная в ответ женщиной на типичном кокни, вызвала взрыв смеха. Пьяная мать вытащила из-за корсажа грязный конец носового платка, окунула в стакан с джином и сунула в рот младенцу. Вопли стихли, сменившись довольным чмоканьем. Мансарту и его спутникам стало не по себе, они опорожнили свои кружки и быстро зашагали к машине.
Было уже близко к полуночи, когда Мансарт и Сильвия, расставшись со своим спутником, прибыли в эссекский дом Риверсов. По дороге к дому они ни о чем не говорили. В сущности, Мансарт так ни с кем никогда и не поделился своими впечатлениями о том, что ему довелось увидеть в лондонском Ист-Энде, и о том, какое это имело для него значение; а между тем эти наблюдения совершили в его мировоззрении целый переворот. Впервые он понял, что в двадцатом веке белые мужчины и женщины, живущие в цивилизованной стране, могут так же безнадежно погрязнуть в нищете и пороках, как и негры в Америке или как темнокожие жители Африки и Азии, Для него это явилось неожиданным откровением.
Глава третья Мансарт в Европе
В Англии Мансарт провел еще около недели. В один прекрасный день в имение прибыл молодой француз, которому предстояло сопровождать Мансарта во Францию и на протяжении нескольких недель быть его гостеприимным хозяином. Это был интересный молодой человек, хорошо одетый и культурный, на редкость правильно говоривший по-английски, очень вежливый и внимательный. Он высказал сожаление, что не сумеет оказать Мансарту такого щедрого гостеприимства, какое тот встретил в Англии. По его словам, Франция еще далеко не оправилась от последствий первой мировой войны.
— Надеюсь, однако, что помогу вам понять, чем дорога Франция для нас и для всего мира, — пообещал он. И добавил: — Боюсь, что в Англии вы увидели крайности, а не золотую середину. Познакомились с аристократией и трущобами и прошли мимо столь многочисленного английского среднего класса. Впрочем, это не так уж важно, — тоном философа продолжал он. — Ведь именно средний класс порождает аристократию, и оба эти класса подражают друг другу, так что в известном смысле между ними почти нет разницы.
Припоминая виденных им плотных, самодовольных, весьма солидного вида коммерсантов и клерков, Мансарт не мог бы с уверенностью сказать, что же представляет собой типичный англичанин.
Сэр Джон и леди Риверс наперебой заверяли Мансарта, что его ждут незабываемые переживания и что, в конце концов, Англия не может похвастать таким вкладом, какой внесла в цивилизацию Франция.
Как это ни странно, но перед отъездом из Англии Мансарта больше всего беспокоил вопрос о том, как быть с чаевыми для слуг. Ему был противен обычай давать чаевые, по его мнению унижавший человека. К тому же Мансарт не только не признавал чаевых, но и не располагал для этого средствами. Взяв, так сказать, быка за рога, он остановил дворецкого и откровенно переговорил с ним. Дворецкий держался вежливо и невозмутимо, но никакого энтузиазма не проявил. А экономка, когда ей сообщили эту новость, раздраженно проворчала:
— Раз он может путешествовать, то должен и расходы нести. Сердце мое никогда не лежало к черномазым.
Кое-кто из горничных и слуг презрительно фыркал, другие посмеивались.
И вот Мансарт снова пустился в путь. Между тем хозяева обменивались впечатлениями об этом черном благовоспитанном джентльмене, сделавшемся их другом, а заодно и воспоминаниями о месяце, проведенном в Париже в дни Всемирной выставки 1900 года, и о своих прогулках по только что открытому мосту Александра III, который служил тогда символом дружбы между Францией и Россией.
Совершив спокойный, ничем не примечательный переезд через бурный Ламанш и проехав по железной дороге от Кале до Парижа, Мансарт и его новый друг прожили вместе месяц, промелькнувший для Мансарта как приятное сновидение.
Лишь спустя много времени Мануэл Мансарт понял, каким искусным гидом был Вилье. Он показал ему не только внешний облик Парижа, но и осветил его роль в прошлом и настоящем. Они поднимались на Эйфелеву башню, гуляли вдоль Сены, любовались собором Парижской богоматери. Они бродили по Булонскому лесу и завтракали в уединенном ресторане, приютившемся под сенью деревьев. На обратном пути они обычно останавливались возле вечного огня под Триумфальной аркой, а затем направлялись на Монмартр. Оттуда, с вершины холма, увенчанного церковью Сакре-Кёр, открывалась панорама города. В отдалении виднелся парк Тюильри, несколько ближе — церковь св. Мадлен и Пале-Рояль, а еще ближе — паутина бесчисленных улиц и площадей, церквей и общественных зданий. От белой церкви Сакре-Кёр они медленно шли вниз по узким торговым улочкам, мимо варьете «Мулен Руж», пока не добирались до здания Оперы и Больших бульваров.
Однажды утром, позавтракав во всемирно известном ресторанчике чашкой шоколаду и яйцами всмятку, Мансарт и Вилье наняла кеб и через площадь Республики проехали на площадь Бастилии.
Здесь все виденное стало приобретать новый смысл. Мансарт стоял на площади, где зародилась Французская революция, открывшая новый, современный период истории, и где народ начал осуществлять свои мечты о равенстве людей, о своем праве участвовать в управлении государством. Странным и невероятным представлялось историческое событие, совершившееся на этой ныне столь обширной площади, откуда исчезла старинная тюрьма и где сейчас в самом центре одиноко возвышается Июльская колонна.
Прогуливаясь по городу, друзья беседовали между собой. Вилье старался как можно полнее охарактеризовать положение во Франции.
— Трудно дать точное определение стране, — говорил он. — Пожалуй, никакая характеристика ее не может быть целиком ошибочной, как не будет и вполне правильной. Единственно верный критерий в данном случае — это сам ход событий, но понять их нелегко. Никто не стремится полностью и точно измерить поступки людей; такая цель даже и не ставится, ибо она, по общему признанию, недостижима, да и не нужна. Как же тогда охарактеризовать Францию? Франция — это и Жанна д’Арк, и ее родичи — крестьяне, которые плодят детей, верят в бога, скаредничают, копят деньги и толкают мир вспять. Франция — это также и лавочники, карабкающиеся наверх, в заправилы крупных корпораций, чтобы пополнить ряды этих бессмертных, дьявольски злобных, обладающих сверхчеловеческой властью чудовищ, вооруженных до зубов, присваивающих себе все достижения науки и техники, контролирующих идеи и прессу, калечащих, убивающих и сводящих с ума людей. Однако подобная картина Франции, мистер Мансарт, столь же обманчива и противоречива, как и сама нация. Мы, французы, отличаемся от вас, американцев. У нас есть и писатели и художники, неподкупные и непродажные, свободные и в то же время беспомощные, но не боящиеся ни черта ни дьявола. И хотя несмотря на все наши доблести мы кажемся жалкими и порочными, увлекаемся эротикой и не скрываем этого, все же мы еще не опустились до уровня голливудских гризеток, погрязших в разврате и собирающих автографы, дрыгающих ногами и оголяющих свои зады на всеобщее обозрение. Но Франция — это также и Европа, Пятьсот лет вся Европа жирела за счет Азии и Африки, воздвигала свою славу на костях и крови китайцев и негров. Ах, до чего же мы, европейцы, отважны и могучи! Кто сравнится с нами или превзойдет нас по части лжи и убийств?
Мансарт и Вилье зашли в небольшой ресторанчик на набережной Сены. Он был битком набит рабочими и клерками, но Вилье отыскал в глубине зала своих знакомых, и все втиснулись за один стол, придвинутый к стене. В этой группе Мануэл, к своему удовольствию, обнаружил негра из Вест-Индии. Звали его Джеймс, он был писатель. Рядом с ним сидели русский и француз, говоривший по-русски.
— Коммунисты, — с улыбкой пояснил Вилье.
Новые знакомые заинтересовали Мануэла. Он еще не встречался ни с одним коммунистом и горел любопытством узнать их поближе.
— Я надеялся, — неуверенно начал он, обращаясь к Джеймсу, — что гаитянская революция дополнит французскую, которая дала вам свободу, равенство и братство…
Джеймс вспыхнул:
— Вы хотите сказать — которая хотела дать, но потерпела неудачу. Ведь экономически революция во Франции была тесно связана с рабовладением и торговлей невольниками. «Печальная ирония человеческой истории, — заметил по этому поводу Жорес, — заключается в том, что состояния, нажитые в Бордо и Нанте благодаря торговле невольниками, придали буржуазии то чувство собственного достоинства, которое порождало у них стремление к эмансипации». Французская революция 1789 года предоставила французам эту свободу, но только восстание рабов в Гаити выдвинуло перед Францией проблему всеобщего равенства белых и цветных народов. Реакция, именуемая Термидором, подавила террор восставших французских рабочих и гильотинировала Бабефа, призывавшего их к братству с черными и коричневыми рабочими. Так Французская революция осталась незавершенной. Наполеон стремился проводить политику колониализма, но Кристоф и Дессалин воспрепятствовали его замыслам на Гаити, а Соединенные Штаты прибрали к рукам богатства Луизианы.
В разговор нетерпеливо вмешался русский. Француз переводил:
— Неужели вам не ясно, что Октябрьская революция завершает французскую и гаитянскую? Мы подняли рабочего на ту высоту, куда пыталась поднять его Французская революция, и теперь рука об руку с черными и цветными народами мы создаем мировое братство трудящихся, какого еще не бывало на земле.
Такое истолкование задач Октябрьской революции удивило Мануэла. Он слышал, что в Советском Союзе расовая нетерпимость считается преступлением; но для него проблема расовой дискриминации сводилась преимущественно к вопросу о праве негров пользоваться трамваями, поездами, школами и ресторанами. О равенстве более высокого и широкого порядка, включающем в себя и экономическое равенство, он не особенно задумывался.
Несколько дней спустя Мансарт и Вилье шли вдоль Сены, разглядывая знаменитые букинистические лавки на набережной, затем, перейдя на другой берег, завернули в ресторан, с портика которого можно было любоваться прославленным островом Ситэ с высившимися на нем массивными башнями собора Парижской богоматери. Остров был центром Парижа. Тут был коронован Наполеон. Тут же стоял и Дворец Правосудия.
Перейдя Сену по Новому мосту, украшенному статуей Генриха IV, они увидели огромное здание Лувра, арку площади Карусель и парк Тюильри. Бросив взгляд через просвет улицы Руайяль на церковь св. Мадлен, они пересекли площадь Согласия и прокатились по Елисейским полям.
В Лувре они провели много времени, посвящая его осмотру один-два часа в день на протяжении целой недели. Мансарт почти ничего не знал об искусстве. В сущности, до поездки за границу ему не приходилось видеть великих произведений живописи, а то, что он считал скульптурой, было довольно жалкими поделками. Здесь же он мог, удобно усевшись, созерцать крылатую Нике Самофракийскую и Венеру Милосскую. Увидел он и «Джоконду». Его спутник показывал ему и другие, менее известные картины. С течением времени у Мансарта сложилось ясное представление о том, как великие художники мира, начиная с итальянских и кончая голландскими и французскими, стремились выразить свои взгляд на красоту и мощь человеческого тела и на окружающий человека мир. Позднее он попробовал постигнуть Матисса, Гогена и Пикассо. У него появилось новое, более широкое понятие о мире и возможностях человека.
Примерно через неделю они отправились на левый берег Сены, где бродили по бульварам Сен-Жермен и Сен-Мишель; несколько вечеров провели в чудесном Люксембургском саду и посетили красивейший в мире Ботанический сад. Дней семь они прожили в небольшом парижском отеле — с хозяйкой в неизменно черном платье, расторопным слугой и завтраками в постели, состоящими из чашки кофе и булочки-подковки. Возвращаясь в отель, они проезжали мимо института Пастера на улице Вожирар. Многое из виденного — Булонский лес, Монмартр, парк Тюильри и кладбище Пер-Лашез — они посещали вновь и вновь.
Гуляя, Мансарт и Вилье говорили о себе и своих близких, об этой легендарной Америке, вызывавшей у молодого француза столько любопытства и осуждения; особенно его интересовали суды Линча. Сам он был сыном зажиточного крестьянина, и по сей день занимающегося земледелием на своей ферме на юге Франции. Там-то Мансарту и его другу предстояло провести последнюю неделю путешествия, встретиться с отцом и матерью Вилье, а также познакомиться с его сестрой, которая, как вскользь заметил Вилье, замужем за американцем и мечтает уехать в Америку; ее муж, однако, не соглашается на это.
Вилье не был женат и жил на свои скромные литературные заработки. Говорил он медленно и продуманно, подыскивая слова, наиболее точно передававшие мысль. О своем будущем он не думал и не строил поэтому никаких конкретных планов. Им владело лишь одно стремление — выражать свои взгляды с помощью литературы. Состояния у Вилье не было, и он не гнался за богатством, однако чувствовал себя достаточно обеспеченным, чтобы не опасаться нужды. Ему нужно бы общество, где царили бы хороший вкус к изысканность, общество интересных и разносторонних людей, не причиняющих друг другу страданий и обид.
На ферму они ехали через ту часть Франции, история которой уходила корнями в эпоху римского завоевания; по дороге осмотрели Арль и Ним к прошлись, чуть не прыгая от восторга, по историческому мосту в Авиньоне. С холма, где была расположена ферма, они увидели расстилавшееся внизу бирюзовое Средиземное море. Родители молодого француза оказались простыми и сердечными людьми. Они с нескрываемым, но вежливым любопытством задавали Мансарту множество вопросов. Замужняя сестра Вилье обрадовалась гостям; она питала глубокую привязанность к своему брату и, разумеется, проявила живейший интерес к приезжему из Америки.
Сестра Вилье охотно рассказывала о своем муже, в это время его не было долю. В первую мировую войну он служил в американской армии, сражался вместе с французами, был ранен и заслужил Военный крест. А теперь он не желал возвращаться на родину. Казалось, он испытывает против Америки какое-то странное предубежденно, непостижимое для его жены. Она с интересом расспрашивала об Америке и объяснила, что во Франции после войны молодому человеку нелегко выбиться в люди. Ее мужу недоставало знаний, соответствующих программам французской школы. Не было у него также связей и знакомств, которые могли бы открыть ему путь к карьере.
В то же время с американской точки зрения он имел вполне приличное образование и, по мнению жены, мог бы продвинуться в Америке. Заработки там большие, да и устроиться на работу легче. Ей было непонятно, почему муж не хочет ехать туда. Разумеется, она знала, что в Америке негры составляют низшую касту, но офицера и джентльмена даже в Соединенных Штатах должны были бы рассматривать как равного. Она вполне серьезно говорила об этом с Мансартом, но тот никак не мог взять в толк, в чем тут дело, пока ее муж не явился домой. У него оказалась коричневая кожа.
Характерно, что никому и в голову не пришло упомянуть об этом факте, игравшем, по мнению Мансарта, решающую роль. Это объясняло, почему молодой супруг не желал вернуться на родину; он, конечно, понимал, хотя и не старался внушать это жене и ее родителям, что ему нечего рассчитывать на карьеру в Америке. Это был коренастый, крепко сколоченный мужчина лет тридцати пяти с красивым, несколько хмурым лицом. В его манере держать себя сказывалась какая-то неуравновешенность и нервозность. При виде Мансарта он был так нее поражен, как и сам Мансарт при взгляде на него.
За границей перед американскими неграми всегда возникает вопрос о том, как вести себя друг с другом. Разумеется, в отсутствие белых они без особого труда находят общий язык. Но как быть, если они встречаются в непривычной для них обстановке? Этот цветной — муж француженки, единственной дочери в семье, а он, Мансарт, — негритянский педагог, оказавшийся во Франции в качестве туриста. Проявить ли им дружеское взаимопонимание или игнорировать друг друга? А может быть, есть какой-то третий путь? Мансарт постарался выказать доброту и чуткость. Но молодой цветной реагировал на это без особого энтузиазма. На вопросы он отвечал отрывисто и сам не пытался завязать беседу. В общем, возникло довольно неловкое положение.
Однажды Мансарт сделал попытку к сближению.
Он случайно наткнулся на зятя Вилье, когда вместе со своим другом осматривал породистых коров и бескрайние поля пшеницы.
— Вы не думаете о возвращении в Америку? — спросил его Мансарт.
— Нет, — коротко ответил тот.
— А дома давно не были?
— Да.
— Не сочтите за навязчивость, но я хотел бы сказать, что в Америке произошли перемены. В расовых взаимоотношениях наблюдается прогресс, и сейчас у негра больше возможностей преуспеть.
— Вы подразумеваете — преуспеть как негру? А я не негр. Я француз и намерен остаться нм. Но я открою вам свои планы. Я собираюсь уехать в Африку.
Мансарт удивился.
— В Африку? Ну что ж, прекрасно! Я… я рад, что вам пришла в голову такая мысль.
— О, я имею в виду не ту Африку, которая у вас на уме. Я не поеду на побережье, где свирепствует лихорадка, чтобы работать там, как какой-то «черномазый». Я буду чиновником французской гражданской администрации, а может быть, поступлю на военную службу во Французской Западной Африке. Там я вложу в дело все свои деньги. У меня будут слуги и рабочие, я буду жить, как джентльмен. Мне как-то довелось побывать в Африке, и я знаю, как там живут белые и какие у них возможности. А теперь я тоже белый.
На это Мансарт ничего не ответил.
— Я вижу, вы поговорили с Джоном, — сказал, подходя, молодой Вилье. — Очень рад. Мне бы хотелось, чтобы вы постарались повлиять на него. Признаюсь, я не вполне его понимаю. Я еще могу понять его нежелание вернуться в Америку. Тут он, возможно, и прав. Мне достаточно хорошо известно положение американских негров. Но скажите на милость, что ему надо в Западной Африке? Это же сущий ад, там жара, лихорадка, москиты… Конечно, его соблазняют некоторые заманчивые стороны жизни в колониях. Если ему удастся заполучить тепленькое местечко и если притом ему хочется бездельничать до конца дней своих, покрикивая на слуг, что ж, пусть себе живет на здоровье, но я ума не приложу, как можно шить без искусства и литературы, не имея возможности выражать свое отношение к миру. Просто не представляю, как бы я жил среди этих бедняг — невежественных, больных, лишенных всякой надежды. Судя по всему, его это устраивает. Но моя сестра, я уверен, не выдержит такой жизни.
Тут к ним присоединилась и сама сестра.
— Мне понятно, — сказала она Мансарту, — почему человеку, воспитанному, как Джои, хочется избежать горькой участи рядовых людей, у которых нет ни богатства, ни привилегий. Одного я не могу понять: почему он решил удариться в другую крайность и разыгрывать из себя повелителя над несчастными? Я предпочла бы трудиться среды бедняков и рабочих. Именно среди них можно встретить настоящих людей. Не так ли?
— Конечно, — подтвердил Мансарт. — Я с вами совершенно согласен. И вообще сомневаюсь в правомерности всей этой колониальной системы бездумного служения и подчинения приказам, будь то на ферме, в доме или где бы то ни было, когда людей лишают возможности чему-то научиться, лишают их всякой самостоятельности. По-моему, с человеком, который считает эту систему идеальной, не все в порядке.
К собеседникам подошел Джон и резко заговорил:
— Где вам понять, Мансарт! Ведь вы чернокожий холуй белого человека. Вами столько командовали и помыкали, что вы способны лишь подчиняться. Доведись вам самому командовать людьми, вы даже не знаете, с чего и начать. А я вот намерен командовать. И помыкать людьми, которые ни на что больше не пригодны. В Америку я не вернусь. Поеду во Французскую Западную Африку и стану там важной персоной.
Он круто повернулся и ушел. У последовавшей за ним жены на глазах выступили слезы.
Инцидент этот послужил поводом для нового разговора о колониальных владениях Франции.
— Ведь ваша страна — огромная колониальная империя, — заметил Мансарт, прочитавший за последнее время ряд книг о Франции. — На сорок миллионов жителей метрополии — семьдесят пять миллионов обитателей колоний!
— Да, пятьдесят миллионов в Африке, двадцать семь в Азии и полмиллиона в Америке. Скажу откровенно: мне все это не нравится. Кое-кого из туземцев мы ассимилировали, переселив их во Францию, других превратили юридически во французских граждан у них на родине. Но это всего лишь горсточка. Не больше пяти миллионов, как я полагаю. А все остальные — безграмотные рабы, эксплуатируемые нашим крупным капиталом. Часть их освободится путем восстания, которое они готовят сейчас в Индокитае, а в скором времени начнут и в Северной Африке. Пять миллионов мадагаскарцев получили возможность создать у себя систему отечественной эксплуатации. Став полноправными гражданами, они, подобно Джону, пополнят ряды эксплуататоров своих родичей. Все это так сложно и так нелепо. Но какова вообще будет судьба колоний во всем мире? Что вы думаете об этом, Мансарт? Я просто теряюсь в догадках.
— Право, не скажу. Они нуждаются в руководстве. Миссионеры эти не более чем орудие крупного капитала. Благотворительный бизнес не так уж отличается от бизнеса, приносящего прибыли. Интересно, возникнет ли когда-нибудь сила, способная открыть колониям путь к подлинной свободе?
— А что вы называете свободой?
Мансарт задумался.
— Право выбирать, трудиться, учиться…
— Нет, свобода — это право народов самим распоряжаться богатствами, которые они производят, — сказал Вилье. — Все остальное не имеет значения.
— Нет, кое-что имеет, — возразил Мансарт. — Например, умение обратить эти богатства на развитие науки, медицины, искусства.
— К сожалению, все это невозможно! — сказал Вилье.
— Почему же? Если так, то и цивилизация невозможна!
— Может быть. Пожалуй, это уже доказано в Испании.
— В Испании? — изумленно переспросил Мансарт.
— А разве вам не известно об интригах Франции, Англии и Соединенных Штатов, об их кознях против испанского народа?
Мансарт молчал. Нет, ему ничего не было известно. Кое-что, правда, он читал о происходящей в Испании гражданской войне, о Франко, но…
— Германия и Италия помогают Франко душить Испанскую Республику. А Соединенные Штаты вопреки всем своим традициям отказывают ей в оружии. Это мерзко. Но вы, наверно, слышали об Интернациональной бригаде?
— В первый раз слышу, — признался Мансарт.
Он не мог не признаться себе, что многое из современной жизни было скрыто от него.
По прошествии месяца, чудесного, незабываемого месяца, Мансарт покинул Францию и через Швейцарию прибыл в Германию. Это уже не была поездка по маршруту, тщательно продуманному его заботливыми друзьями. Он путешествовал самостоятельно и оказался лицом к лицу с белой Европой. Ему не приходилось, как в Америке, сталкиваться с враждой или равнодушием, но в то же время он редко встречался и с дружеским отношением. Окружающие выказывали к нему любопытство, а иногда бывали озадачены его темным лицом, но всюду — в отелях, ресторанах, на улицах — с ним обращались очень вежливо. Из Англии и Франции Мансарт увез с собой множество мыслей и воспоминаний. О французской цивилизации у него так и не сложилось целостного представления. Франция как бы олицетворяла собой непрерывное развитие, вечную борьбу идеи, постоянную смену идеалов. Недаром во Франции существовала добрая дюжина политических партий, тогда как в Англии и Соединенных Штатах было всего по две партии, а вернее, по одной, только под двумя разными названиями. Воспоминания о виденном доставляли Мансарту большое удовлетворение. Он приобрел сокровища, которые сохранит до конца своей жизни.
Поездка Мансарта в Германию была частью программы американо-германского сближения, составленной по инициативе американцев немецкого происхождения. После долгих размышлений инициаторы этой программы пришли к выводу, что будет неплохо включить в число американских туристов негра, с тем чтобы вопреки расистской пропаганде, ведущейся в новой Германии, немцы узнали, что в Америке есть негры и что с ними там хорошо обращаются. Детали поездки были разработаны таким образом, чтобы Мансарт испытал как можно меньше унижений. Однако здесь ему не хватало того дружеского общества, какое у него было в Англии и Франции. Он совершал поездки по туристским маршрутам, участвовал в групповых экскурсиях, и у него еще оставалась уйма времени на чтение.
В Швейцарию Мансарт ехал через Лион. Это был огромный индустриальный центр, но гораздо менее шумный и суетливый, чем американские и английские промышленные города, — город умельцев и людей со вкусом, город, казавшийся жизнерадостным и счастливым. Отсюда Мансарт двинулся в Женеву, переправился через прекрасное Женевское озеро и из Лозанны поездом доехал до Берна. Альпы около Берна произвели на него неизгладимое впечатление. Мансарт стоял на площади, глядя поверх городских крыш на холмы и купы белых облаков, нависших над ними, и восхищался чудесным зрелищем: там, за городскими башнями, за близлежащими холмами и облаками, вздымались ввысь сказочно величественные Альпы с их пронзающими небеса серебряными вершинами. Мансарта охватил восторг. Никогда в жизни он еще не видел такой величественной картины. «Сколько в мире грязи, пороков и бед, и все же как прекрасен, как безмерно прекрасен мир!» — подумал Мансарт.
Пользуясь школьными познаниями немецкого языка, Мануэл Мансарт наконец добрался по железной дороге до Мюнхена. Он заметил, что город, став центром правящей в Германии национал-социалистской партии, перестраивается и подновляется в духе националистических традиций. Случайно Мансарт зашел в Технический музей. До этого ему еще не приходилось видеть ничего подобного. Перед Мансартом как бы предстал в миниатюре весь современный мир. В многочисленных залах, растянувшихся на девять миль, насчитывалось семьдесят тысяч экспонатов. Чтобы бегло осмотреть музеи, Мансарту понадобилось четыре дня. Геологии, горному делу и металлургии были посвящены семьдесят три зала; кроме того, там была сооружена каменноугольная шахта в натуральную величину. Тридцать залов было отведено для транспорта; двадцать один — для часовой промышленности, механики и электротехники; в десяти залах находились экспонаты по акустике и музыке. В залах, посвященных химии, можно было за одни час пронестись через четыре столетия. Со всего земного шара была собрана в музей продукция лесной промышленности. Три планетария наглядно объясняли строение Вселенной. Все эти представленные в музее достижения науки и техники использовались Европой для установления своего господства над миром; от них во многом зависела сложившаяся к 1936 году международная обстановка.
Мансарту стало ясно, что, хотя он и имел представление о возделывании таких культур, как хлопок, рис, сахарный тростник, кукуруза, пшеница и земляной орех, тем не менее о сложных и длительных процессах переработки их в предметы потребления он и его народ знали еще очень мало. Он обернулся к своему гиду, седому длиннобородому человеку, отлично владевшему несколькими языками и когда-то, несомненно, занимавшему видное положение в обществе; сейчас это был отживающий свой век старик с потухшим взглядом. Мансарт задал ему несколько технических вопросов по поводу экспонатов и вдруг спросил:
— Скажите, сэр, зачем немцам война, если они владеют всей этой техникой и могут в полной мере пользоваться ею?
Старик остановился и, побагровев, пристально посмотрел на Мансарта; убедившись, что тот говорит вполне серьезно, он ответил:
— Это долгая история, сэр, но если вы не прочь позавтракать вместе со мной, то мы могли бы поговорить на эту тему.
В полдень они вместе покинули музей, и Мансарт со смущенным видом пригласил гида отправиться в качестве его гостя в какой-нибудь известный ресторан и тем самым дать ему возможность познакомиться с другой стороной жизни Мюнхена. Немного подумав, гид сказал:
— Есть у нас такой ресторан — «Мюнхнер Хофброй», где следовало бы побывать каждому приезжему. Сам я не могу позволить себе ходить туда, но, если он вам по карману, я готов стать вашим гостем. В свое время это был крупнейший ресторан во всей Баварии и там подавали отличнейшее пиво. Сейчас, правда, он несколько подмочил свою репутацию и поит клиентов такой дрянью, какая экспортируется в… — Он чуть было не сказал «в Америку», но спохватился и добавил: — За границу.
— Разрешите вас заверить, сэр, — продолжал гид, — что в семнадцатом и восемнадцатом веках Германия, даже расчлененная на мелкие государства, была великой страной. Плоды ее тогдашнего труда, ее мысль и наука — незыблемы. Но политически мы были связаны по рукам и ногам, и немцы справедливо ставили себе вопрос: «Где же наше немецкое отечество?» Разобщенные, мы были унижены французами и выходцем с Корсики, одержимым манией величия.
В девятнадцатом веке мы были вынуждены воевать, чтобы создать независимую страну, которая, как мы надеялись, станет одной из трех великих держав мира. Немцы будут развивать мысль, французы — чувства, а англичане пусть торгуют. Когда-то я был профессором одного из наших крупнейших университетов. Я видел, что наша наука, наша музыка, наши социальные исследования — самые передовые в мире, и те, кто хотел приобрести профессию и знания, ехали обучаться в Германию. Куда же еще?
Нам пришлось вооружиться. И под руководством великого Бисмарка, достигнув под Седаном вершины славы, наша страна превратилась в Германскую империю. Но мир был уже не тем, каким он был в тот момент, когда мы вступили на этот путь. Это был иной мир. Не мир отдельных стран со своими собственными правящими и трудящимися классами, а новая организация господствующих стран, где рабочая сила сосредоточена главным образом не в самих метрополиях, а в заморских колониях. Мы же, немцы, колониями не располагали, и нам суждено было плестись в хвосте мирового соперничества до тех пор, пока мы ими не завладеем. Даже наш великий Бисмарк не сознавал этого. Он не добивался колоний и стремился лишь объединить Германию. Африку он уступил Франции и Англии, а на Азию вообще не обращал никакого внимания. Тогда его заставили уйти со своего поста, и к власти пришли люди, понимавшие, что Германия нуждается в колониях, военно-морском флоте и армии, если хочет отстоять свое место под солнцем.
Помолчав, старик спросил:
— Помните лондонский Конгресс рас, состоявшийся в одиннадцатом году?
— Да, — ответил Мансарт. — В то время я учительствовал. Я читал о нем в нашем журнале «Крайсис». Но присутствовать на Конгрессе мне не довелось.
— Это был замечательный конгресс, — продолжал гид. — Он мог бы иметь огромное значение, если бы не пришелся на канун мировой войны. В нем участвовали влиятельные мудрые люди, пытавшиеся объединить мир, белые и цветные совещались там как равные. Они могли бы добиться многого, если бы не абсолютная необходимость для Германии ограничить во имя самосохранения безудержную экономическую экспансию Англии и Франции. Я помню некоторых из цветных участников конгресса — индусов, китайцев, японцев, помню Эрла Финчи — молодого американского негра, социолога из Уилберфорсского университета. И редактора одного негритянского журнала — он прочитал стихотворное приветствие Конгрессу. Но разве к науке и поэзии тогда прислушивались? Как раз один из наших виднейших ученых чуть не сорвал заседание, заявив на конгрессе, что Германия должна вооружаться и быть готовой к войне! Он утверждал, что развитие цивилизации должно определяться не соображениями человечности, счастья и науки, а интересами промышленности и торговли… Все это ни к чему не привело. Мы вооружились, затем воевали, потеряли цвет нашей молодежи и потерпели полную катастрофу. Отдаете ли вы себе отчет в том, какая участь постигла Германию в Версале? Знаете ли вы о дальнейших ударах, поставивших нашу страну на колени? Взгляните на меня. Когда-то я был всеми уважаемым человеком с небольшим, но твердым доходом в виде пенсии, так что мог доживать свои дни без всяких забот, занимаясь любимой наукой. Меня лишили всего. Сейчас я наемный слуга иностранцев, которые редко оказывают мне такую любезность, как вы.
Позавтракав в этом большом фешенебельном ресторане, где кишмя кишели туристы и было совсем мало немцев, они вернулись в Технический музей, чтобы закончить осмотр.
Из Мюнхена Мансарт отправился на север, в Байрейт. Сделал он это ради своей дочери Соджорнер. Сам он в музыке и драме разбирался слабо, по ему не хотелось упустить случай познакомиться с великими произведениями Рихарда Вагнера. Жилье себе он подыскал на той самой улице, где одно время проживал Лист, неподалеку от дома самого Вагнера. Хозяйка пансиона была благовоспитанная женщина, свободно говорившая по-английски. На нее произвели хорошее впечатление манеры жильца, но цвет его кожи смутил ее. Она была вдова, и ее единственное достояние заключалось в красивом особняке, расположенном в лучшей части города. Существовала она тем, что сдавала комнаты со столом, главным образом англичанам и американцам. Расистские предубеждения американцев были ей хорошо известны, да и среди самих немцев после прихода Гитлера к власти тоже стали распространяться расистские воззрения. Тем не менее она не устояла перед соблазном бесплатно послушать старью чудесные оперы и приняла робкое приглашение Мансарта составить ему компанию.
Оказалось, что оперные спектакли в Байрейте ставились совсем не так, как представлял себе Мансарт. Для того чтобы послушать оперу, требовалось потратить целый день. Надо было ехать в пригород, куда поезд прибывал к четырем часам, выждать поднятия занавеса, что происходило в пять, затем три часа смотреть и слушать. В восемь вечера делался часовой перерыв на ужин с изысканными блюдами, непринужденной беседой и удобными креслами для отдыха. После этого зрители возвращались в театр, где проводили еще два-три часа. Присутствие Мансарта ни у кого не вызвало никаких замечаний, если не считать одной супружеской пары из Англии. Правда, кое-кто бросал в его сторону изумленные взгляды. Но хозяйке пансиона вечер пришелся по вкусу.
Больше всего поразило Мансарта то, что музыка и театр оказались в состоянии столь ярко выразить характер немецкой души. Ему пришла в голову мысль, что негритянские легенды в соединении со сценическим дарованием и воображением американских негров могли бы создать и для них замечательную драматическую традицию. Здешняя постановка была великолепна. Величественные раскаты музыки привели Мансарта в восторг. Он не претендовал на то, чтобы полностью понять ее. Временами она казалась невыразительной и ничего ему не говорила, но и тогда он не переставал восхищаться Вагнером. Мощь и величественность его музыки, особенно в последней сцене «Гибели богов», захватили Мансарта и навсегда остались у него в памяти.
Вернувшись в пансион, он разговорился с хозяйкой. В глазах у нее заблестели слезы.
— Ах, мы многого лишились, мистер Мансарт! Что вы скажете о народе, сложившем такую музыку? Ее создал гений! Но она умолкла в грохоте этой ужасной войны.
Из Байрейта Мансарт выехал во Франкфурт, откуда совершил незабываемую поездку вниз по Рейну. Пассажиров было сравнительно мало. Пароход, естественно, шел быстрее, чем те суда, что поднимались от Роттердама вверх по течению. Тем не менее у Мансарта было много свободного времени, и он, несмотря на свое скромное знание немецкого языка, прислушивался к разговорам, а заодно и приглядывался к пассажирам.
Однажды пароход проходил мимо гористых берегов. Пассажиры любовались старинными замками, ухоженными виноградниками, городками, приютившимися на склонах гор. Один из скалистых уступов вызвал у Мансарта какое-то смутное воспоминание, и он заглянул в свой путеводитель, после чего обратился к стоящему рядом спутнику.
— Скажите, — запинаясь, спросил он по-немецки, — это не скала Лорелей, о которой сложили песню?
Немец нахмурился.
— Ja! — отрезал он. — Das ist die Lorelei. Aber heute singt kein echter Deutscher das Lied des Juden Heine![1]
Почти тотчас же кучка школьников и школьниц затянула песню, но это не была песня о Лорелей. Мансарт не задавал больше вопросов.
Он побывал в деловито-шумном Руре — этом знаменитом промышленном районе. Деятельность предприятий Рура и приносимые ими прибыли объединяли французских и германских капиталистов даже в разгар войны. После беглого знакомства с Бельгией и Голландией, густо населенными, опрятными и трудолюбивыми странами, он прибыл к подлинной цели своего путешествия — Тервуриану.
Прекрасное здание музея возвышалось посреди роскошного парка. Все экспонаты музея отличались тенденциозностью. В первом зале были выставлены образцы природных богатств Африки, на эксплуатации которых покоилась европейская цивилизация. По своим размерам Бельгийское Конго в четырнадцать раз превышало территорию метрополии и тем не менее с самого начала рассматривалось исключительно как объект для выгодных инвестиций. Сейчас вопиющим беззакониям времен Леопольда I наступил конец. Были изданы постановления, ограничивающие власть крупных компаний. Католические миссии занялись созданием сети начальных школ. И все же, бродя по бесконечным, превосходно оформленным залам, Мансарт видел, что главное назначение Бельгийского Конго, как и во времена Леопольда, состояло в том, чтобы служить наживе бельгийских, европейских и американских капиталистов.
Мансарт припоминал историю всех обманов и насилий, с помощью которых это сердце Африки было превращено в колонию европейцев. Вспомнились ему выспренние обещания Генри М. Стенли «мирно насаждать христианство и цивилизацию». В действительности колониализм явился рассадником грабежей, убийств и болезней, колонизаторы несли гибель местному населению. Однако народ выжил. И вот перед вами плоды труда конголезцев! Правда, с первого и до последнего зала музея основное внимание уделяется не конголезцам и не продуктам их труда, а лишь прибылям, извлекаемым от переработки и продажи этих продуктов, притом не неграми, а европейцами.
В дальнейшем Мансарт пользовался сухопутным транспортом. Он останавливался в Эйзенахе, поблизости от Вартбурга, родины Лютера, и в гётевском Веймаре, повидал крупные торговые предприятия Лейпцига, ознакомился с Дрезденской картинной галереей и наконец приехал в Берлин, столицу Германии. На вокзале Мансарта встретил высокий белокурый юноша, приветствовавший его на отличном английском языке и доставивший его в небольшой, но уютный домик в пригороде — намеченное для него Фондом Карла Шульца пристанище. Мать юноши оказалась очень милой особой, ведущей хозяйство в этом чистеньком, типично немецком домике. Сама она не говорила по-английски и только с помощью сына могла беседовать с Мансартом. В скором времени прорвались наружу ее огорчения и надежды. Выяснилось, что ее сын при всей его типично нордической внешности и несомненной даровитости не мог рассчитывать в нынешней Германии ни на работу, ни на образование, ни вообще на какую-либо карьеру.
— Ведь его отец был еврей! — сказала мать юноши.
На лице Мансарта отразились явное изумление и озадаченность. Хозяйка пояснила:
— В соответствии с новыми расистскими взглядами, которые навязал нам Гитлер, государство помогает только немцам. А остальные граждане, будь они даже наполовину немцы, не имеют нрава ни на продвижение по службе, ни на хорошие заработки. У моего сына лишь один выход — покинуть Германию, Я не без умысла предложила поместить вас в нашем доме. Я хочу просить вас использовать свое влияние, чтобы помочь ему подыскать себе какое-нибудь место в Америке.
Мансарт горько усмехнулся, и сердце у него сжалось от боли. Попробуй растолковать этой женщине, как ничтожно его влияние в Америке и что он менее, чем кто-либо иной, способен содействовать карьере этого молодого человека. Кажется, бедняжка до самого последнего момента так ничего и не поняла.
Берлин произвел на Мансарта впечатление огромного, вполне современного и делового центра. Однако город пребывал в постоянном напряжении, в нем то и дело происходили митинги, уличные громкоговорители извергали потоки крикливой пропаганды. К удивлению Мансарта, берлинцев часто волновали мелкие, незначительные события. Однажды, например, он смотрел кинохронику о матче между Джо Луисом и Шмелингом. В зале стоял невообразимый шум. Зрители бурно «болели» за немецкого боксера. Шовинистическая враждебность публики к его молодому темнокожему сопернику не знала границ. А когда Луис был нокаутирован, зрители пришли в исступление. Можно было подумать, что это святой Георгий совершил свой подвиг, победив дракона. Мансарт не мог этого понять. Однако многое ему стало яснее, когда он побывал на Олимпийских играх, состоявшихся в то лето в Берлине.
То, что происходило на стадионе, представляло собой внушительное зрелище, и Мансарт с волнением наблюдал замечательный пример равенства, когда по стадиону рядом с белыми шагали темнокожие атлеты, когда представители всех рас и национальностей проносили свои высоко поднятые знамена. По воле судьбы американские спортсмены-негры добились выдающихся успехов. Маленький и гибкий Оуэнс победил в забеге на 100 и 200 метров и в прыжках в длину, установив мировой рекорд. Стадион загремел аплодисментами. Высокий и сухощавый, отливающий бронзой Вудраф одержал победу в забеге на 800 метров, а громадный черный Джонсон завоевал лавры в прыжках в высоту. И тогда Гитлер, пользовавшийся каждым случаем, чтобы выставить себя напоказ, и щедро расточавший похвалы победителям из белых, предпочел покинуть стадион. Этот мелочный выпад отравил ликование Мансарту и заставил многих немцев испытать чувство стыда.
Гид Мансарта изо всех сил превозносил достижения новой Германии.
— Вы должны понять, чем мы обязаны Гитлеру. Еще год назад у нас было семь миллионов безработных! Вам надо взглянуть на дороги и жилища, которые он построил. Вспомните о том, сколько зла нам причинил и до сих пор причиняет Версальский договор. Клянусь богом, мы перечеркнем его, и Германия возродится!
Но Мансарту попадались и более дипломатичные немцы. Им было ясно: от Мансарта не укрылось, что в Германии не все идет гладко и что господствующий политический курс встречает сопротивление. Один университетский профессор, не скупившийся на доводы в оправдание нацизма, вдруг заявил:
— Но всему есть границы. Меня не заставят зайти слишком далеко.
В подробности он вдаваться не стал. Годы спустя Мансарт задумался над вопросом: как далеко зашел этот профессор?
Однажды Мансарта пригласил к себе домой поужинать учитель гимназии, как называют в Германии среднюю школу. У него собралось человек семь-восемь. Мансарт не мог не заметить, что после ужина, когда все готовились перейти к беседе, шторы в комнате опустили и в продолжение всего вечера беседа велась вполголоса. Учитель сказал напрямик:
— Я стыжусь того, как мы обращаемся с евреями. — Но тут же прибег к оговоркам: — Конечно, в какой-то степени они сами виноваты… Скупают земли, недвижимое имущество. Мелких немецких лавочников доводят до банкротства. Евреи кишмя кишат среди лиц свободных профессий. И все же это не оправдывает тех репрессий, которым некоторые из них подвергаются. Какой позор!
В течение всего вечера Мансарт слушал обвинения и контробвинения, ни с чем не сообразные оправдания и горькие сожаления. Слушал и удивлялся. В общих чертах ему было известно, что в Германии существует еврейская проблема. Он даже собирался выяснить, насколько эта проблема схожа с негритянской в Америке, но до сих пор ему не представлялось такой возможности. Сейчас он вдруг вспомнил про письмо Макса Розенфельда, которое еще не вручил адресату. На следующий день он с извинениями отказался от намеченного для группы туристов маршрута и отправился на прогулку самостоятельно. Он проехал по Фридрихштрассе, пересек Шпрее и очутился на Ораниенбургерштрассе. Побродив там, он обнаружил в полуподвальном помещении книжный магазин, который искал. Это была темная, непривлекательная с виду лавка. В ней не было ни покупателей, ни продавца. Полистав несколько книг на прилавке, Мансарт наконец громко спросил по-немецки:
— Есть тут кто-нибудь?
Из глубины лавки появился худощавый мужчина в очках, одетый в черную долгополую одежду. Он тихо спросил:
— Что вам угодно?
Мансарт протянул ему список книг, которые решил прочесть, включая «Капитал» Маркса, «Историю евреев в Германии», ряд книг о России и еще кое-что. Бегло просмотрев список, человек в очках возвратил его Мансарту и сказал:
— К сожалению, ни одной из этих книг у нас нет.
Он повернулся, чтобы уйти. Но Мансарт снова обратился к нему:
— Вы хозяин этой лавки?
Мужчина в очках подозрительно оглядел его.
— Нет, — ответил он.
— У меня есть письмо для хозяина, — сказал Мансарт.
Незнакомец остановился, взял письмо, прочел адрес и бросился в заднюю часть лавки. Через минуту он вышел оттуда с пожилым человеком; выглянув на улицу и убедившись, что все спокойно, они поспешно провели Мансарта в заднюю комнату. Тот, кто был помоложе, вернулся в лавку и оставался там все время, пока старик и Мансарт разговаривали.
— Добро пожаловать, — сказал старик. — Добро пожаловать! Вы уж извините нас за нашу конспирацию. Нам приходится быть очень осторожными. Я рад, что получил весточку от моего кузена Макса. Когда вернетесь на родину, обязательно расскажите ему, что нам здесь очень плохо, что не пройдет много времени, как миллионы евреев погибнут или станут нищими.
Завязалась долгая беседа.
— Видите ли, — говорил владелец лавки, который, как выяснилось, был еще и раввином синагоги, — немецкие евреи веками были связаны со знатью и потому лишились сочувствия рабочих и мелких торговцев, более того, вызвали к себе с их стороны враждебное отношение. Виноваты в этом были не только евреи. В прежние промена евреям не позволяли заниматься ни ремеслами, ни земледелием. Они становились банкирами и торговцами и, цепляясь за союз с правящим классом, добивались для себя по крайней мере частичной свободы. Французские евреи заключили так же союз с заправилами крупного капитала и процветают по сей день. Английские евреи объединились с коммерсантами и политическими деятелями. Русские евреи оказались достаточно дальновидны и присоединились к рабочим, чтобы помочь им в борьбе за победу мирового социализма.
— Социализма? — переспросил Мансарт. — Вы считаете, что социализм победит?
— Видите ли, если бы русский эксперимент завершился удачно, если бы массы рабочих действительно осуществили диктатуру, которая поведет государство к полному социализму, то рабочие других стран последовали бы их примеру. Но они не смогут сделать этого, ибо такой забитый и неопытный народ, как русские, не сумеет установить и удержать диктатуру пролетариата. У них начнется разброд, и тогда в их страну вторгнутся иностранцы.
— Но, насколько я понимаю, они добились некоторых успехов, — возразил Мансарт.
— Некоторых успехов — да. Я даже надеюсь на большее, но сомневаюсь в этом. Я серьезно сомневаюсь в этом. Ведь если они добьются успеха, тогда осуществится мечта Карла Маркса. Массы народа получат такое хорошее образование и воспитание, приобретут такой опыт и будут настолько дисциплинированы в новом, демократическом духе, что государство им больше не понадобится. Но это мечта, сумасбродная мечта! Я рад вас видеть, Мансарт, и мне хочется обратить ваше внимание на одну ошибку, которую делаете вы, американские негры. Вы пытаетесь заключить союз с бывшими рабовладельцами и капиталистами Севера. Это большая ошибка. Прежде всего она превращает белых рабочих и вообще белых бедняков в ваших врагов. К ним тянутся всякие подонки, устраивающие суды Линча. Вам необходимо найти других союзников, иначе вы прогадаете.
Мансарт с сомнением покачал головой.
— Все это хорошо на словах, — сказал он. — А на деле не знаешь, во что верить! Во всяком случае, я вижу, что мне все же надо побывать в России!
Мансарт, конечно, помнил, что главной целью его поездки в Германию было знакомство с постановкой профессионально-технического обучения в стране. Он решил ни на что более не отвлекаться, так как срок его пребывания в Германии подходил к концу. Вскоре он понял, что немецкие промышленники не стремятся с помощью индустрии обучать и развивать рабочих. Наоборот, они используют образование как средство для развития промышленности. Мансарт знал, что и в Америке взгляды белых предпринимателей, положенные в основу идей Таскиги, сводятся не к обучению негров на промышленных объектах, а к подчинению их интересам индустрии.
В 1936 году электротехническая промышленность Германии и значительной части Европы была поделена между двумя крупными германскими концернами. Старейшим и более мощным из них была фирма Сименса. Ее капитал составлял сто миллионов долларов, а на ее предприятиях работало свыше шестидесяти тысяч самых квалифицированных рабочих Европы.
С разрешения администрации Мансарт прошел на заводскую территорию концерна Сименса. Это был как бы целый город. Среди множества заводских зданий выделялся огромный семиэтажный корпус. Основное назначение этого корпуса состояло в том, чтобы готовить в нем самое точное и самое надежное орудие произведет на рабочего с тем, чтобы использовать его для дальнейшего развития гигантской индустрии. Компания обращалась здесь с человеком словно с подопытным животным: она изучала его, производила над ним разные эксперименты. Зная заранее, для какой цели ей нужны люди, она действовала кропотливо; бесконечно варьируя свои методы обучения, она готовила непревзойденных во всем мире специалистов.
Каждый год компания принимает к себе в качестве учеников 150 выпускников начальных и средних школ, отлично учившихся в школе; детям своих рабочих компания отдает предпочтение. Из них отбираются лучшие из лучших. Ученики, которых видел Мансарт, были в возрасте от двенадцати до пятнадцати лет; после тщательной проверки им предстояло учиться четыре года. В период обучения они получали незначительную плату, которая постепенно возрастала, покрывая все большую часть их повседневных расходов. Так эти люди приобретали пожизненную специальность и оставались верны ей в течение всего трудоспособного возраста вплоть до выхода на пенсию.
Правители Германии были убеждены, что квалифицированному рабочему классу, обученному лишь специфически узкому пожизненному труду, нельзя доверить демократический контроль над государством. Германской промышленностью руководила небольшая иерархическая группа, притом в интересах капиталистов, которым доставалась львиная доля доходов. Если германские рабочие и обладали некоторыми демократическими правами в общественной жизни, в выборе представителей местных органов власти и в других не столь важных областях, то зато в больших вопросах правительственной политики — законодательстве, распределении капитала, планировании и организации индустрии, а также в колониальной политике — никакой демократии не существовало. Требования рабочих, предъявляемые через профсоюзы, нельзя было полностью игнорировать, но они касались преимущественно заработной платы, Конечно, заработную плату можно было поднять за счет прибылей, улучшив одновременно условия труда. Однако, с точки зрения заправил промышленности, это был рискованный путь, и здесь требовалась большая осторожность.
Мансарту стало ясно — разумеется, не из того, что он услышал на заводе или от своих гидов, а из газет, радиопередач и колониальной выставки, которую он посетил, — что, по мнению немцев, им необходимы колонии и что в состав этих колоний должны входить по только территории, утраченные в результате первой мировой войны, но и другие, более обширные земли; что колонии должны снабжать их огромную индустриальную машину сырьем, добытым на дешевой земле с помощью дешевого труда колониальных рабочих.
Возможно, перед лицом угрозы со стороны новой германской армии и флота Англия или Франция согласились бы уступить Германки часть колониальных территорий. Но, к удивлению Мансарта, Германия 1936 года рассуждала иначе, считая, что новые территории должны быть приобретены в основном за счет Советской России. Мысль о захвате этих территорий все более крепла, превращаясь в прямую цель. Вследствие этого в период пребывания Мансарта в Германии там велась бешеная пропаганда против Советов. Эта пропаганда безудержно клеймила коммунизм, приписывала ему всяческие преступления, предсказывала его неизбежный крах. Германия именовалась «социалистическим» государством — в том смысле, что государство начинало все больше и больше прибирать к рукам промышленность и контролировать ее. Оно контролировало также денежное обращение и банки; намеревалось изъять у владельцев земельную собственность и распоряжаться ею. Под государственным контролем уже находились труд и заработная плата, дороги и жилища. Нерешенным оставался только один вопрос, в чьих руках сосредоточится власть в государстве?
Когда в Италии и Германии к власти пришли фашистские диктаторы, промышленники Англии, Франции и Америки приветствовали их появление, так как видели в них оплот против коммунизма. Мансарта поразило, что Россия стояла в центре всех замыслов Германии, если не всей Европы. Раньше ему казалось, что революция в России — это прежде всего национальная проблема, которая может приобрести колоссальное значение и для всего мира. Но она не была угрозой, а всего лишь экспериментом или, лучше сказать, мечтой, которой еще предстояло воплотиться в действительность или исчезнуть, оставив до себе благодарную память.
Но в 1936 году происходящее, в России рассматривалось Германией как завершенный эксперимент, настолько удавшийся, что перед всем миром возникал срочный вопрос о признании его или насильственном искоренении любыми средствами. Англия была для Германии врагом, но таким врагом, чей успех и чьи методы заслуживают подражания. Франция могла бы быть идеалом, но ей не хватало немецкой пауки. А Россия казалась чем-то опасным и грозным, что требовалось подчинить германскому контролю.
Тут-то и вышел на сцену Адольф Гитлер, психопат и демагог, страдавший манией величия, поднятый на гребень волны бедностью и войной, беспощадный в своих замыслах, наглый и вероломный, обладающий зычным голосом и умеющий играть на человеческих страстях. Таково было орудие, избранное главарями германской индустрии в момент их поражения и отчаяния, для того чтобы с его помощью стать владыками не только Германии, но и Европы, а возможно, и всего мира.
Гитлер был мастеровым. Происходил он из той части Австрии, где были сильны антисемитские настроения, и сам в дни своей молодости испытал сильную конкуренцию со стороны евреев. В 1932 году Германия находилась на пороге анархии. В следующем году нацисты, несмотря на то что они были еще в меньшинстве, повели наступление на евреев, подожгли здание рейхстага и захватили власть. Промышленники и юнкеры были терроризованы, служащие и мелкие лавочники — запуганы. Все они подчинились человеку, который сначала был мишенью для острот, потом стал пугалом, а теперь неожиданно превратился в диктатора. Профсоюзы с их восемью миллионами членов пререкались из-за того, сразу ли наступит для них золотой век или постепенно; пока они занимались перебранкой, Адольф Гитлер и крупные промышленники захватили власть в свои руки.
Одним из самых мощных факторов еще в период первой мировой войны являлась лживая пропаганда — систематическое извращение истины с целью заставить массы людей поверить в то, что выгодно власть имущим. Она выросла до уровня искусства, если не науки. Теперь нигде ею не пользовались с таким колоссальным успехом, как в гитлеровской Германии. Газеты, публичные выступления ораторов, радио, выставки, празднества, книги и периодические издания, всевозможные каналы информации и обучения, включая школы, — все было использовано для того, чтобы внушить немецкому народу, что он — самый выдающийся народ на земном шаре, что национал-социалистское правительство — наилучшее для Германии, если не для всего мира, что другие страны, в особенности Россия, пребывают в тисках нищеты и что за все беды, обрушивающиеся на Германию, а также за большую часть бед, постигших современные страны, ответственность несут евреи.
Все это Мансарт узнал за время пребывания в Германии из рассказов своих спутников, говоривших по-английски, из нескольких конфиденциальных бесед с немецкими учителями и рабочими, из переводимых ему бесконечных радиопередач, изучая, наблюдая, прислушиваясь. Его пребывание в Германии было несравнимо с пребыванием в Англии и Франции. Здесь он почти не приобрел друзей, не познакомился близко с жизнью народа. Но он много читал и благодаря этому начал понимать Германию лучше, чем раньше. Он составил себе некоторое представление о том, чем была Германия в XIX веке — великой страной науки и просвещения, идеалов, музыки и искусств, страной, которая, оправившись от поражений в период завоеваний Наполеона I, стала в своих собственных глазах и даже в глазах мирового общественного мнения одной из величайших, если не самой великой страной на земном шаре. Сейчас эта страна находилась в состоянии острого политического кризиса.
Глава четвертая Поездка по Азии
Все это, разумеется, разжигало у Мансарта желание посетить Россию, эту таинственную страну, с которой революционеры связывали свои надежды, а реакционеры — опасения. Оттуда можно было проехать дальше, чтобы познакомиться с Азией. Именно так он и строил свой план, пускаясь в путешествие, но друзья и знакомые Мансарта в Америке, Англии и Франции отговаривали его, утверждая, что поездка в Россию была бы неосторожным шагом; что там царит хаос и никто не знает, чем все это там кончится. Поэтому Мансарт тогда же отказался от своего намерения посетить Россию. Но он предполагал побывать в Азии, а попасть туда кратчайшим путем можно было только через Россию, по Сибирской железной дороге. Ехать кружным путем, через Средиземное море, казалось ему бесцельной и слишком дорогой затеей. Поэтому он решил, что пробудет с месяц в России, а затем отправится дальше.
Однако это оказалось невозможным. По какой-то совсем непонятной для Мансарта причине ему не позволили задержаться в России. Мансарт ничего не знал о новом давлении, которое Запад начал оказывать на эту упорно борющуюся за свое будущее страну. И ему не оставалось ничего другого, как совершить транзитный переезд из Москвы в Маньчжурию. Так он и сделал. Начиная свою поездку на Восток, он писал домой:
«Сейчас октябрь 1936 года. Я в России, в той стране, где совершается величайший в мире эксперимент по созданию организованного общества, величайший — независимо от того, завершится ли он удачей или неудачен. Ни одно событие со времени открытия Америки и Французской революции не может сравниться с ним по своему значению. И, однако, эксперимент этот совершается в обстановке беспримерной враждебности к нему, в атмосфере такого ожесточения и таких обвинений, какие допустимы разве только по отношению к закоренелым преступникам».
Из Китая Мансарт писал:
«Проезжая по земле бурятов, мы приближались к Монголии. Неподвижно стояли стройные ели с отягощенными снегом верхушками и ветвями. Нас окружала тягостная тишина сибирской пони. Мы спускались по ущелью среди черных гор, следуя вдоль излучины реки, наполовину покрытой льдом. Внезапно характер местности изменился. Среди ночной темноты вспыхнули огни крупного нового завода. На берегу реки высились огромные штабеля бревен. Электрифицированная железная дорога свидетельствовала о начале современного транспортного строительства. По обеим сторонам от нас расходились многочисленные железнодорожные пути, показывая, что поезд подъезжает к большой сортировочной станции. Затем поезд стремительно вкатился в Верхноудинск, теперь переименованный в Улан-Удэ. Здесь повсюду были солдаты. Они заполняли здание вокзала, стоящий у перрона поезд, толпились на платформе, расхаживая в своих длинных до пят, плотно застегнутых шинелях; часть из них была с винтовками, некоторые — с вещевыми мешками. Сразу все стало ясно. Это был пограничный пункт сосредоточения войск. Со стороны Японии ждали нападения.
В десяти тысячах миль к востоку от Атлантического побережья США расположена унылая, покрытая густой пылью страна, в далеком прошлом творившая историю. Отсюда вышли монгольские орды, стремительно пронесшиеся от Азии до Германии и Италии и наложившие свой отпечаток на историю современного мира. Это были люди с коричневой и желтой кожей, с широкими лицами и приплюснутыми носами, с жесткими прямыми черными волосами. Теперь, в ноябре 1936 года, я находился среди таких людей. Их примерно 25 миллионов человек, и они населяют Внутреннюю и Внешнюю Монголии, а также Маньчжурию.
Это был новый для меня мир. Мой цвет кожи не казался чем-то необычным. Здесь все были желтые или коричневые, за исключеньем белокурых русских официанток, подававших в вокзальных ресторанах и вагоне-ресторане.
Поезд мчался асе дальше на восток. Я ехал в пульмановском вагоне, построенном в Америке. Проводник не принадлежал к числу моих черных соотечественников, искусных в своем деле, и мне хотелось дать ему несколько практических советов. Полотно железной дороги было ровнее, чем в Сибири, Но грозный призрак войны все время витал над нами. Рано задергивались занавески на окнах. Я вздумал было выглянуть в окно, но, к счастью, вовремя заметил объявление: «Между Хаки и Агунором пассажирам воспрещается смотреть в окна под страхом сурового наказания». Смотреть я, конечно, не стал.
Мы мчались по необозримой равнине, которую пронизывал холодный ветер, дувший, казалось, с Северного полюса. Это был безлюдный и бесплодный край; лишь изредка по пустынной дороге устало тянулись путники, И вдруг, словно по волшебству, картина изменилась. Безлюдье северной пустыни осталось позади. Мы плавно неслись по превосходному полотну, посыпанному щебнем, в японских вагонах, более удобных, чем пульмановские. Обслуживание было образцовое. Мы проехали старую границу, миновали становища кочевников, потомков Чингисхана, и прибыли в столицу нового маньчжурского государства, созданного Японией в 1932 году.
Я поспешно направился дальше, в глубь Китая — цели и объекта захватнических планов многих стран, начиная с Японии и кончая Америкой, с десятого и по двадцатый век. Утром, сойдя с поезда, я сел на пароход в большом Дайренском порту. Мои попутчики вручили мне три разноцветные «прощальные ленты», и по оригинальному японскому обычаю я и еще с десяток пассажиров парохода держались за кончики лент, а друзья на берегу разматывали клубки серпантина до тех пор, пока между пароходом и берегом не протянулась радуга цветных полосок бумаги. Так я распрощался с Маньчжоу-Го.
Китай — непостижимая страна. Приезжий с малонаселенного Запада только здесь впервые понимает, где в действительности сконцентрировано население земного шара. Еще ни одна страна не поражала меня в такой степени. Путешественнику ни за неделю, ни за год Китай не понять. Разумеется, с помощью моих теоретических познаний и получаемых объяснений я получил возможность в весьма слабой степени разобраться во всем том, что я вижу и слышу. Теперь мне стало ясно, как никогда, что, изучая всемирную историю в том виде, как мне ее преподносили, я не мог создать себе правильного представления об истории китайского народа.
Я пишу это письмо, находясь на Великой Китайской стене; под моими логами лежат двадцать три века истории. Впереди меня, за долиной, высится пурпурные скалы Маньчжурии, а позади — желто-коричневые горы Китая. Четверо кули за семьдесят центов подняли меня сюда и снесут обратно вниз. И вот я стою здесь, на том единственном творении рук человеческих, которое, как полагают, можно видеть с Марса. Это не глинобитная стена и не груда булыжников. Своей прочностью Китайская степа превосходит мощный бастион Константинополя, который в течение стольких веков спасал средиземноморскую цивилизацию от германского варварства. Она сложена из тщательно высеченного камня, искуснейшим образом пригнанного и скрепленного навечно известковым раствором; высота ее колеблется от двадцати до пятидесяти футов, а длина составляет две с половиной тысячи миль. Ее сооружали миллионы людей. Увенчанная сторожевыми башнями из великолепного кирпича, она стоит немая и неподвижная уже более двух тысячелетий, как и сам Китай.
Я беседовал с группой видных китайских деятелей и бизнесменов. Мы разговаривали почти три часа. Я смело завязал сам беседу, рассказав о своих предках-рабах, о своем образовании и путешествиях, о негритянской проблеме в Америке. Затем я начал задавать им вопросы:
— До каких пор, по-вашему, Европа сможет господствовать над миром? После мировой войны вы избавились от политического господства Европы, по крайней мере частично. Но как вы предполагаете избавиться от господства европейского капитала? Успешно ли развивается рабочее движение в вашей стране? Почему вы ненавидите Японию сильнее, чем Европу, хотя от Англии, Франции и Германии вы пострадали больше, чем от Японии?»
Мансарту хотелось предотвратить обычные для иностранцев расспросы и комментарии по поводу негритянской проблемы в Америке, чтобы самому получить как можно больше информации о Китае из уст самих китайцев. Он продолжал:
— Сегодня я увидел на улицах вашего города нечто такое, что напомнило мне Америку. По набережной прогуливался со своей няней хорошо одетый английский мальчик лет шести. Навстречу им шло несколько китайчат в нищенской одежде. Повелительным жестом мальчик приказал нм сойти с тротуара. Дети покорно подчинились и сошли в канаву. Белые вообще обращаются здесь с китайцами так, как с нами, неграми, обращаются на юге Соединенных Штатов. Я слышал, что китайцев лишь недавно стали пускать на ипподром, считающийся у вас в городе фешенебельным местом развлечений. Белые чужеземцы распоряжаются в вашем городе, заставляют ваших детей обучаться в отдельных школах и вообще действуют так, словно Китай и китайцы — их собственность. Почему вы это допускаете?»
Годы спустя Мансарт испытывал глубокий стыд за эту встречу и за подобные вопросы, которыми доказал свое крайнее невежество в делах Китая и его истории. Он никогда не изучал по-настоящему китайской истории и ничего не читал о Китае. В начальной школе Китай был объектом насмешек, а китайцы изображались какими-то чудаками. В колледже он изучал историю королей Англии и Франции, но не имел понятия об императорах династий Хань или Минь. В тот момент, в 1936 году, Мансарт даже не подозревал об ужасной трагедии, разыгрывающейся в Китае, о «Великом походе» от Фуцзяни через Юньнань и Сычуань в Шэньси. В это самое время Чжу Дэ, о котором Мансарт никогда и не слышал, ускользнув из ловушки в снегах Тибета, выступил на соединение с Мао Цзэдуном в будущей красной столице — Яньани. Изнемогающие от рабского труда, забитые и покрытые вшами, китайские крестьяне с трудом поднимались с колен, чтобы править своей страной. Не имея понятия об их трагической трехтысячелетней истории, завершившейся в двадцатом веке кровопролитной национально-освободительной борьбой, Мансарт в своем невежестве спрашивал китайских лидеров в Шанхае, почему они позволяют Западу унижать ах и господствовать над ними!
Мансарт мало знал и о том, как западные державы обращались с Китаем после 1839 года; вскользь слышал он об «опиумных» войнах ради обогащения Англии и превращения Китая в колонию; о восстании китайцев, названном захватчиками «бунтом тайпинов», во время которого торговец «живым товаром» и убийца Гордон начал свою грязную карьеру, завершившуюся в Судане, где негры отрубили ему голову; о торговле китайскими кули, которые поставлялись в Америку как дешевая рабочая сила; и о втором бурном восстании китайцев в 1899 году во главе с «большими кулаками» и «ихэтуанями», когда великие державы объединились, чтобы разграбить богатства Китая и разделить страну на сферы влияния.
Все эти события доходили до Мансарта в искаженном виде либо были вовсе неизвестны. Во время обеда, когда он спросил, что заставило Китай подчиниться Западу, за столом воцарилось молчание, тягостное как для Мансарта, так и для присутствовавших на обеде пяти китайцев. Мансарт припомнил, как часто и ему самому приходилось попадать в столь же неловкое положение, когда доброжелательные иностранцы заставляли его обнажать свою душу, вежливо задавая вопросы: как, зачем и почему. Сегодня вместе с ним обедали инспектор китайских школ, ректор колледжа, существующего в значительной мере на средства американских миссионеров, молодой банкир, преуспевающий бизнесмен и государственный чиновник.
Первым заговорил школьный инспектор:
— Да, сэр, как вы правильно заметили, мы в известном смысле чужаки и парии в своей собственной стране. Мы ощущаем это повседневно. Но мы не сидим сложа руки. О нет! Европа не всегда будет владеть и править Китаем. Мы создаем школьную сеть, привлекаем к работе китайских педагогов. Школ, конечно, не хватает, но число их растет. Сейчас мы участвуем в муниципальных делах, чего не было еще десять лет назад, и китайцам уже не возбраняется посещать общественные места.
— Но, как вы сами можете убедиться, — подхватил бизнесмен, — главные наши трудности — в промышленности. Китайцы бедны, отчаянно бедны; наш город наводнен голодными толпами. Иностранный капитал легко может вербовать для себя рабочую силу с самой низкой оплатой, и до сих пор не принимается никаких мер к тому, чтобы поднять жизненный уровень бедняков выше уровня полуголодного существования. Имеющиеся у нас профсоюзы бездеятельны, а китайские предприниматели, сталкиваясь с иностранной конкуренцией, не в состоянии повысить заработную плату. Но мы все же движемся вперед, об этом расскажет вам наш банкир.
— Наконец-то мы пустили в обращение свои деньги и не связаны больше английской валютой, — заговорил банкир. — Это кое-что значит. Но, разумеется, это только начало. Ведь промышленность в основном монополизирована иностранцами. Заводы и судоходство в их руках. Но у нас есть свои планы. На берегу реки, пониже Шанхая, вблизи моря, мы строим новый промышленный центр, который в один прекрасный день перехватит всю внешнюю торговлю, сосредоточенную сейчас в управляемом иностранцами Шанхае. Во второй половине дня вы осмотрите это строительство.
— Ну а теперь, — сказал ректор китайского колледжа, — поговорим о Японии.
Он, вероятно, почувствовал, что Мансарт разделяет свойственное Западу пристрастие к японцам и не в курсе недавних событий. Еще не далее как утром этого дня Мансарт видел памятник, воздвигнутый в 1932 году китайцам, убитым японцами в Чапее, но он не имел ни малейшего представления о происках Японии, о ее попытках покорить Китай, о борьбе патриотов за освобождение страны. Еще до отъезда Мансарта из Китая Чан Кайши был захвачен патриотами в плен в ночной рубашке и вынужден был дать обещание бороться против Японии. Мансарт почти ничего не знал об этом человеке, которого американский генерал Стилуэлл назвал впоследствии «фанатичной, жадной и неблагодарной гремучей змеей» и которому за счет американских налогоплательщиков было предоставлено шесть миллиардов долларов только затем, чтобы сделать его «союзником» США на Тайване.
Ректор колледжа продолжал:
— Японцы — родственная нам нация. Мы дали им цивилизацию, и они обогатили ее. Но теперь они презирают нас за то, что мы сделались жертвой агрессии западных держав, от которой сами едва ускользнули. Пользуясь своей военной силой, они рассчитывают вытеснить Запад и стать нашим хозяином. Наша лютая ненависть к братьям-азиатам вполне объяснима: они поступают с нами еще хуже, чем заокеанские «иностранные дьяволы».
Разговор, начатый за обедом, продолжался и за чаем. Позднее вся компания посетила государственную школу, в которой, конечно, не было ни одного белого ребенка. Затем все отправились на то место, где должен был возникнуть новый, волшебный город. Неподалеку от моря, на берегу широкого устья реки Янцзы они увидели прекрасное, облицованное мрамором, но пока безлюдное здание муниципалитета; улицы с магазинами и общественными зданиями, парки, доки и пакгаузы. Там было полти все, что нужно городу, кроме людей. Мансарт с изумлением спрашивал себя: когда же здесь появятся жители? Когда мечта станет наконец явью?
В то же время он отдавал себе отчет, что путешественник должен обладать большими знаниями, если стремится понять то, что видят его глаза и слышат уши. До поездки в Англию он уже представлял себе английскую культуру; много знал он и о Франции до того, как увидел ее. Но его скудные сведения о Китае были в основном искаженными. Он почти ничего не видел сквозь этот туман фальши, даже когда смотрел широко открытыми глазами.
Один из последних дней своего пребывания в Китае Мансарт провел в Ханьчжоу, в этом красивейшем городе островков и роскошных вилл, пышной растительности и освежающей прохлады, где в полном спокойствии отдыхают китайские богачи. Это место напомнило ему величавый памятник китайского искусства, который он видел лишь мельком, — великолепный дворец надменной вдовствующей императрицы. Здесь эта самовластная повелительница сотен миллионов людей царственным жестом расшвыривала деньги, собранные народом на создание военно-морского флота для защиты страны от западных агрессоров. Вместо флота императрица построила для себя сказочную страну, где чудесно сочетались журчащая вода и каменные мостики, драгоценное эбеновое дерево и слоновая кость, вьющиеся растения, цветы и фонтаны, прелестные скамеечки и мраморные изваяния — и все это для того, чтобы темой бесед сделать Красоту, а не угрозу войны.
Наконец Мансарт сел на пароход, спеша попасть в Японию — единственную страну, населенную цветным народом, способностей, индустрии и военной мощи которого опасались западные державы. Он вглядывался в прибрежные скалы острова Кюсю, испытывая острое любопытство. Едва ступив на японскую землю, Мансарт почувствовал себя в стране цветных. Снова он писал домой:
«Ни в одной стране, а уж тем более на родине, меня не встречали так дружелюбно, как в Японии. Мне помогли быстро покончить с таможенными формальностями, в то время как белые американцы, к их несказанному изумлению, были вежливо, но настойчиво оттеснены в сторону…»
В последние дни 1936 года, когда величественная Фудзияма еще скрывала под вуалью облаков свое серебристое лицо, Мансарт прибыл в Йокогаму и снова отправился в в путешествие по морю. Он двигался на Восток, к восходу солнца, чтобы вновь открыть Америку, как она рисовалась ему теперь сквозь призму чужеземных впечатлений. Он плыл десять дней, пока не достиг — это было на рождество — изумительной страны, где дождь идет в лучах солнца и где вечно цветут цветы, — страны, называемой Гавайским архипелагом.
В день нового, 1937 года Мансарт стоял на берегу легендарной Калифорнии, глядя на простершийся перед ним Сан-Франциско и на летающих птиц; он поднял глаза к горам, высившимся за Золотыми Воротами. Поднял и опустил. Мог ли он подумать тогда, что через каких-нибудь два быстротечных года весь мир вновь охватит пламя войны!
Глава пятая Цветные в Вест-Индии
Мануэл Мансарт стоял у главного входа на территорию своего колледжа в Мейконе и оглядывался вокруг. Он слегка хмурился и притопывал ногой. Было чудесное утро, — утро, обещавшее одни из тех чарующих солнечных дней южной осени, когда еще нет явных признаков холодной погоды, а летний зной уже схлынул. Воздух благоухал, деревья радовали глаз своим красочным нарядом, легкий ветерок навевал приятную свежесть.
Ректор Мансарт только что вернулся из своего кругосветного путешествия, длившегося несколько месяцев; сейчас, осматриваясь, он спрашивал себя: зачем родились мы на этой земле, ради какой цели? В чем наш долг и наши идеалы?
Как раз в этот момент он услышал, как кто-то чихнул, и увидел Джин, идущую на работу. Они сердечно поздоровалось.
— Вы простудились, — сказал Мансарт.
— Да, простудилась. К тому же я, вероятно, немного переутомилась. По правде говоря, в ваше отсутствие мне было не так уж и тяжело, но дело не обошлось без некоторых досадных осложнений. Вы знаете, для наших цветных мужчин, пожалуй, еще более, чем для белых, кажется непривычным, что власть находится в руках женщины. Они понимали, что я могу справиться с вашей работой, но выражали недовольство — нельзя сказать, что делали они это открыто — скорее, исподтишка. Преподаватели обижались на то, что меня поставили над ними, а кое-кто из попечителей, по-моему, даже немного сомневался в моей благонадежности. Но вообще-то я не сталкивалась с серьезными осложнениями, ведь я знакома с делом во всех деталях, и это всем известно, так что особых препятствий мае не чинили. Однако пришлось все-таки изрядно потрудиться и все время быть начеку, вероятно, я чуточку выдохлась.
— Я очень сожалею об этом, — сказал Мансарт. — По-моему, вам следует сделать так. Возьмите после праздника месячный отпуск, поезжайте в Вест-Индию и осмотритесь там. Во Франции у меня появилась новая точка зрения на Вест-Индию; один негр, по имени Джеймс, дал мне прочесть свою книгу, революционную по содержанию. Мне кажется, в свой обзор нам следует включить и Вест-Индию. На многое у вас не хватит времени, но устройте так, чтобы в нашей конференции участвовал хотя бы один или два делегата оттуда.
— Пожалуй, это в моих силах, — сказала Джин. Потом она спросила: — Могу я узнать, о чем вы сейчас думали? Ваш лоб был так зловеще нахмурен.
— Да, — сказал Мансарт. — Посмотрев на мир, я вернулся на родину с мыслью о том, что в конце концов целью нашей жизни должна быть Красота, все вокруг нас должно быть красиво. Я вспоминаю древние деревянные храмы, возвышающиеся в лесах Японии; кафедральный собор, рядом с которым я жил в Англии; французские замки на Луаре. Сколько прекрасного довелось мне увидеть! Наш мир предназначен для Красоты. В конечном счете цель жизни — Красота.
Джин не согласилась.
— Красота? Да, конечно, это одна из целей. Но не только красота. И во всяком случае, не сама по себе красота. Нужны еще люди, которые понимают и ценят ее, а у них должно быть время, чтобы смотреть, слушать и наслаждаться красотой. Если оглянуться вокруг, то многие ли из нас располагают временем или достаточным образованием, чтобы наслаждаться живописью Тициана или произведением какого-нибудь великого скульптора?
Мануэл помолчал, затем медленно заговорил:
— Тем не менее у нас должны быть красивые вещи хотя бы для тех, у кого есть время и возможность любоваться ими, пока не наступит момент, когда наслаждаться этим сможет множество людей. А наш колледж в целом безобразен. Да, конечно, у нас есть и красивое, например административный корпус, построенный в классическом стиле. Мы воспроизвели в нем старинную колоннаду, которую южане каким-то непостижимым путем заимствовали у греков. И фасад выглядит просто, по благородно.
— Да, — ответила Джин. — Одно лишь досадно. В лучших зданиях Юга в самом деле сохранились прекрасные по своей классической простоте формы. Но задумывались ли вы когда-нибудь над тем, что ни в одном южном жилище не находится места для кухни, несмотря на всю ее необходимость? Кухни всегда помещаются в пристройках, а не в основном здании.
Мансарт улыбнулся и сказал:
— Так или иначе, а я намерен разбить на нашей территории лужайки или что-нибудь в этом роде. Я велю насадить здесь больше деревьев, а затем приобрету скульптуры. А в залах повешу хорошие картины.
— Отлично! — сказала Джин — Только не забывайте, что попечители спросят о стоимости всего этого!
Смеясь, они вошли в здание.
Джин понимала, что замечательное путешествие Мансарта расширило его кругозор и уничтожило часть барьеров, замыкавших его в узкий расовый мирок. В его жизнь вошли такие понятия, как красота, логика, комфорт. Но в то же самое время Джин опасалась, не заставит ли его эта широта кругозора забыть или игнорировать прямые требования его нелегкой работы, свободу от которой — столь заманчивую — он ненадолго ощутил.
Перенеся грипп на ногах, Джин все еще чувствовала себя неважно. Она решила взять отпуск и после рождества поехать в Вест-Индию. Джин знала, что на обширном пространстве, охватывающем Вирджинию, обе Каролины, Джорджию и Флориду, а также Кубу, Гаити, Ямайку и Панаму, негры и мулаты составляют местами большинство населения. Все, что задевает интересы какой-то части цветных жителей, отражается и на всем цветном большинстве. К этому времени Джин прочла «Черных якобинцев» Джеймса, «Историю Гаити» Ложе и ряд других книг. Она была поражена и взволнована. Особенно хотелось ей побывать на поле битвы, где Дессалин в 1803 году положил конец господству Франции на Гаити, Джин отправилась на одном из тех туристских пароходов, которые совершают из Майами круговые рейсы, заходя по пути — увы, слишком ненадолго — на Кубу, Ямайку, Гаити, Пуэрто-Рико, Виргинские и Багамские острова. Путешествовала она, как обычно, в одиночестве. У нее не было друзей среди белых, с кем она могла бы поехать вместе, а ее цветные друзья, естественно, не могли достать места на этом пароходе.
Прежде всего ее поразила изумительная красота гор, вздымавшихся к небесам из глубин моря и покрытых пышной зеленой растительностью и прекрасными цветами. А вслед за этим, еще не придя в себя от восторга, она была подавлена открывшейся ей на островах нищетой невежественного, страдающего от болезней населения. Повсюду встречались группы вульгарных, крикливо одетых туристов. Джин до крайности возмущали эти толпы глупых и чопорных ротозеев, среди которых было немало жуликов, шулеров, проституток и бездельников. Все они были при деньгах и не имели, за малым исключением, никаких других достоинств. Туристы эти, как правило, не интересовались страной, не слушали объяснений гидов и бесцеремонно высказывали свои суждения; они насмехались над местными жителями, презрительно фыркая на их нищету и невежество, бросали подачку беднякам так, как швыряют собаке кость, и наслаждались дешевыми лакейскими услугами «черномазых».
Джин бегло познакомилась с Кубой и Ямайкой. Всюду она наблюдала одно и то же: цветная и черная аристократия помыкала черными крестьянами и лезла из кожи вон, стараясь подражать роскоши и расточительству англичан и американцев. В то же время массы людей, изнемогая от скученности, болезней, нищеты и прочих бед, задыхаясь в окружающем их мраке, с надеждой устремляли взоры к солнцу. В этой обстановке европейское расистское высокомерие, американские методы грабежа и насилия казались цветным людям чем-то вроде более высокой ступени цивилизации.
Высадившись на Гаити, Джин осмотрела Порт-о-Пренс и направилась на север, к крепости и дворцу Кристофа. Отсюда она поехала в Кап-Гаитьен. В запущенном городском парке она случайно познакомилась с неким Дювалем. На сносном французском языке она спросила у слонявшегося по парку мальчишки, как попасть на место сражения, где Дессалин разбил Рошамбо. Мальчуган говорил только на креольском наречии и не понял ее; за него ответил сидевший поблизости мужчина.
Джин с интересом оглядела его, и вместо того чтобы тотчас отправиться на поле исторической битвы, завязала с ним разговор. Доктор Дюваль (свою фамилию он предпочитал писать Дю Валь) был хорошо известен в Кап-Гаитьене. Получив образование во Франции, он долгое время преподавал на Гаити, а сейчас жил на мизерную пенсию, едва сводя концы с концами. Все свое время он отдавал научным занятиям и чтению; чуть ли не ежедневно его можно было видеть сидящим на скамье в городском парке, причем рядом с ним всегда лежала груда книг и брошюр, а карманы были набиты газетами. Дюваль испытывал величайшую радость, встречая интеллигентного собеседника, с которым можно было потолковать об истории Вест-Индии. Он охотно и подробно давал объяснения, но не выносил ни покровительственного тона, ни попыток предложить ему деньги за то, что он считал простой любезностью. Однажды щегольски одетый американский турист дал ему пятидолларовую бумажку за разъяснения, длившиеся около часа. Возмущенный Дюваль бросил деньги в канаву и, негодуя, удалился.
— Какая блоха укусила черномазого? — пробормотал американец. — Неужели ему мало?
Джин произвела на доктора Дюваля впечатление образованной и благовоспитанной женщины. Его речь лилась потоком.
Он показал ей дорогу, ведущую через парк к мосту последнего сражения, когда 18 ноября 1803 года «Дессалин и Капуа разбили молодого Рошамбо, полководца Наполеона, тщетно пытавшегося создать в Америке новую империю».
— И в результате Англия захватила Вест-Индию, а Соединенные Штаты прибрали к рукам Луизиану и Тихоокеанское побережье почти без всяких усилий со своей стороны, — заметила Джин.
Дюваль обрадовался.
— А-а, вы знакомы с историей, — сказал он.
Джин назвала ему прочитанные ею книги.
— К сожалению, — возразил он, — это все англосаксонское толкование истории. Вест-Индия тоже пережила эпоху Возрождения; она представляет собой как бы микромир, в котором выражена современная история после 1500 года. Но история Вест-Индии предается забвению, ее извращают и фальсифицируют, а главное — опошляют. Она опошлена и извращена до неузнаваемости, А между тем, как утверждал, например, аббат Райналь, рабовладельческий труд в Вест-Индии «можно считать главной движущей силой, стимулировавшей бурное развитие в мире, свидетелями которого мы являемся»!
— Но как же все это случилось? — спросила Джин.
— Сан-Доминго была богатейшей колонией мира, ее возможности казались безграничными. После того как в 1783 году Америка добилась независимости, эта французская колония за шесть лет удвоила свою продукцию. В те годы предприниматели одного лишь города Бордо вложили в Сан-Доминго сто миллионов долларов, Английская буржуазия была главной соперницей французской. На протяжении всего XVIII века они вели борьбу друг против друга во всех уголках земного шара.
— Но ведь англичане прекратили торговлю африканскими рабами и в конце концов покончили с рабовладением?
— В английских колониях было достаточно рабов, а в Сан-Доминго их не хватало. Проливая крокодиловы слезы по поводу бедственного положения угнетаемых негров и вопя о необходимости ликвидировать работорговлю, новая английская буржуазия в то же время прилагала усилия к тому, чтобы расширить эксплуатацию Индии. Презрительно называя острова Вест-Индии «бесплодными скалами», она ставила вопрос, имеет ли смысл приносить в жертву интересы целой нации ради 72 тысяч хозяев и 400 тысяч рабов.
— Но в Англии, конечно, было немало и бескорыстных людей?
— Разумеется. А кроме того, велика была и вера в то, что Англия — богом избранная страна. Один англичанин в то время писал: «Судя по всему, Провидение, отнимая у нас Америку, не оставит избранный им народ без щедрого вознаграждения». Питт увидел удобный случай отнять у Франции континентальный рынок, наводнив его индийским хлопком. За несколько лет производство хлопка в Индии удвоилось. Ведь труд «свободного» индийца стоил всего один пейс в день!
Беседуя, Джин и ее новый знакомый смотрели вдаль, где за большой Северной равниной, среди гор, смутно вырисовывалась могучая и величественная цитадель Кристофа. Доктор Дюваль был худощавый, желтокожий, бедно, но опрятно одетый джентльмен; культура его сказывалась и в речи, и в манерах. Вместе с тем в его поведении не было заметно ни малейшего следа угодливости или опасения, что его собеседница — будь она черной или белой — не оценит его внимания. Он указал на равнину:
— Вон оттуда появились черные рабы; они налетели, как ураган. И подняло их на борьбу колесо.
— Колесо?
— Да, колесо, на котором был распят Оже, красивый мулат, получивший образование во Франции, где он смело отстаивал права свободных негров Гаити. Правда, за черных рабов он не замолвил ни слова. Ведь среди мулатов, воспитывавшихся в Париже во время Семилетней войны, было немало и рабовладельцев.
— А почему Оже стали преследовать?
— Оже добивался для свободных негров-гаитян статуса граждан Франции наравне с белыми жителями Сан-Доминго. Но белые не желали такого равенства. Они схватили Оже и Шаванна. Обоих узников привязали к огромному колесу, железными ломами раздробили им кости и окровавленных выставили напоказ; они умерли в страшных муках под знойным полуденным солнцем.
— Да, припоминаю, — вставила Джин. — Тогда между французами и свободными мулатами началась война.
— А 14 августа 1791 года в эту вот обширную плодородную равнину, которая в течение ста двадцати пяти лет на зависть всей Европе обогащала Францию, хлынули с тех зловещих хребтов четыреста тысяч чернокожих, в большинстве своем рабы, но были среди них и свободные негры, предки которых свыше столетия скрывались в горах. Над трупом огромной зеленой змеи и над дымящимися внутренностями кабана они поклялись в верности Букману на креольском наречии: «О бог, создавший Солнце, которое дарует нам свет, вздымающий волны и повелевающий бурей, видящий все, что творит белый человек, храни нас и веди!» Через несколько дней большая часть знаменитой Северной равнины была охвачена огнем. Из Кана казалось, что весь горизонт охвачен сплошной стеной огня. Над этой стеной непрерывно поднимались густые черные клубы дыма, и из них вырывались гигантские языки пламени. Почти три недоли жители Капа с трудом отличали день от ночи; на город и стоявшие в гавани корабли, угрожая им гибелью, обрушивался ливень горящей тростниковой соломы, гонимой ветром…
Взглянув на своего собеседника, Джин тихо спросила:
— Значит, из Франции террор распространился и на Гаити?
— О нет, нет! Террор зародился на Гаити. До Франции волна террора докатилась лишь через три года, когда французские трудящиеся стали сознавать свое единство с черными рабами и начали борьбу вместе с ними за свои общие права. В сущности, и сама Французская революция ковалась в Вест-Индии в огне двадцати пяти восстаний черных рабов. Эти восстания вспыхивали в Вест-Индии одно за другим с 1523 по 1780 год, а в 1789 году привели к взрыву в Париже.
Джин пристально посмотрела на Дюваля. Казалось, в глазах ее сквозило недоверие, в действительности же это было огорчение: ведь все ее занятия историей, все ее усилия познать совершавшиеся в мире события были обесценены тем, что этот важный раздел истории или полностью замалчивался, или, как правило, преподносился в искаженном виде.
— Вы не верите мне! — воскликнул Дюваль.
— Нет, верю, верю! — запротестовала Джин. — Однако ваше истолкование событий так необычно… так ново для меня…
Дюваль улыбнулся и встал.
— Я назову вам нужные книги, прочтите их. Но уже смеркается. Мы могли бы еще до наступления темноты сходить на место сражения Дессалина и Рошамбо.
Джин настояла на том, чтобы нанять кеб, и ветхий экипаж повез их на запад. По дороге Джин спросила:
— А что произошло после восстания рабов?
— Испания и Англия пытались захватить Сан-Доминго, а Франция старалась удержать его в своих руках. Однако вся его ценность заключалась в рабах, и это обстоятельство явилось для революции источником противоречий. Вождем рабов стал Туссен, и Испания сумела заручиться его содействием, поскольку он не доверял Франции. Плантаторы же Сан-Доминго призвали на помощь англичан, и Уильям Питт захватил большую часть Гаити и некоторые другие острова. Англия была близка к тому, чтобы завладеть всеми богатствами Вест-Индии. Это повело бы к восстановлению здесь рабства, после чего окрепшая Англия могла бы способствовать подавлению революции во Франции.
К тому времени Французская революция достигла своей кульминации, во Франции к власти пришла наиболее революционная часть французского народа, и вскоре начался террор. Богачи и предприниматели заискивали перед рабочими. Они заявляли о своей ненависти к «природной аристократии» и даже отказывались пить кофе, потому что он был запятнан кровью рабов. Затем произошло драматическое событие, связанное с Вест-Индией. В январе 1894 года из Сан-Доминго прибыли в Париж три депутата — белый, мулат и негр. Когда негр Белле закончил речь в Конвенте, депутаты единодушно провозгласили упразднение рабства во французских колониях. Туссен немедленно порвал с Испанией и возглавил французские вооруженные силы в Сан-Доминго, объявив рабов свободными. Этот черный вождь Вест-Индии изгнал из Сан-Доминго английскую армию.
— Но разве негры-рабы могли противостоять английской армии?
— Могли. Военный историк Фортеск писал, что 1795 год был «позорнейшей датой в истории английской армии». За три года Англия потеряла в Вест-Индии 80 тысяч солдат, то есть больше, чем Веллингтон за всю кампанию на Пиренейском полуострове. Расходы Англии достигли суммы 25 миллионов долларов, и генерал Уайт потребовал эвакуировать войска с острова. Тогда генерал Мейтлэнд вступил в переговоры с Туссеном. Было подписано соглашение, к англичане покинули Гаити. На прощание генерал Мейтлэнд устроил блестящий парад и по-королевски пышный банкет, после чего подарил Туссену от имени английского короля бронзовую пушку из губернаторского дворца и великолепные золотые и серебряные сосуды.
— А как повлиял на судьбу черных рабов термидор? — Спросила Джин.
— Термидорианская реакция означала не только торжество буржуазии над трудовым народом, но и попытку «навести порядок» в Сан-Доминго. Французские плантаторы и предприниматели сетовали: «В наших портах перестали строить корабли. Мануфактуры опустели, даже лавки — и те закрылись. Так благодаря вашему прекрасному декрету для рабочих теперь каждый день — праздник. Свыше трехсот тысяч человек в различных городах острова занимаются только тем, что сидят сложа руки и болтают о новостях, о правах человека и о конституции». От лица пролетариев Бабеф проповедовал коммунизм, свободу для негров и единство белых и черных рабочих. Он создал «движение равных», но в 1797 году был гильотинирован. Плантаторы и коммерсанты бесновались, требуя усмирения рабов. Франция пыталась поддержать противника Туссена — мулата Риго, поскольку он стоял за сохранение рабства негров. Туссен снова победил, и французская буржуазия не посмела восстановить рабовладение, но она опасалась, как бы Туссен ни провозгласил независимость острова. Англичане подогревали эти опасения. Но Туссен остался верен Франции и доказал это, послав туда учиться своих сыновей.
— А чем наградили его за эту верность?
— Подлым предательством и мучительной смертью во Франции по приказу Наполеона, — ответил Дюваль.
Они вышли на дорогу и осмотрели безлюдное поле.
Джин пыталась переосмыслить причины падения Директории во Франции и учреждения консульства Наполеона Бонапарта.
Дюваль продолжал свой рассказ:
— Было ясно, что Наполеон ненавидит и боится негров. А между тем первым шагом к возвышению Наполеона в Париже послужила его женитьба на вест-индской креолке. Жозефина де Богарне была женой французского аристократа. Когда ее муж был гильотинирован, Жозефина нашла защиту у друзей Наполеона и стала самой блестящей дамой парижского общества. Наполеон женился на ней перед самым началом итальянского похода.
Бонапарт домогался возврата Франции ее богатейшего колониального владения и с ужасом смотрел, как оно переходит в руки англичан. Однако прежде, чем он успел заняться Вест-Индией, Туссен поднял там восстание и фактически добился независимости от Франции. Он освободил весь остров от испанцев и в 1801 году осмелился обнародовать конституцию. Он заявлял, и притом вполне искренне, о своей лояльности по отношению к Франции. Но взбешенный Наполеон задумал уничтожить его. Он снарядил огромный флот из 86 судов, построенных во Франции, Испании и Голландии. Этот флот доставил в Вест-Индию 22 тысячи солдат, обученных самим Наполеоном и находившихся под командованием его шурина Леклерка.
В феврале 1802 года флот вошел в Кап-Гаитьен. Гарнизоном города командовал Кристоф. Леклерк потребовал от него капитуляции через двадцать четыре часа. В ответ раздался артиллерийский залп. Кристоф сжег весь город, при этом сгорел и его собственный дом. Последовала двухлетняя кровопролитная война. Тропическая лихорадка косила французов.
Леклерк был напуган. Он писал: «Мое положение с каждым днем ухудшается. Болезнь уносит людей. Как я и ожидал, Туссену нельзя доверять, однако я добился от него того, что задумал».
Леклерк прибег к постыдному обману. Под предлогом дальнейших переговоров он заманил Туссена на флагманский корабль. Там прославленный негритянский вождь был схвачен и доставлен во Францию.
Жизненные невзгоды и альпийские снега свели Туссена в могилу. Наполеон полагал, что свободе Сан-Доминго пришел конец, но он заблуждался. Леклерк первым высказал свои опасения относительно восстановления рабства в Вест-Индии. Он писал Наполеону — вот прочтите сами в этой книге: «В течение определенного периода нечего и помышлять о введении здесь рабства. Все негры убеждены и письмами из Франции, и законом, восстанавливающим работорговлю, и декретом генерала Ришпанса, возродившим рабство на Гваделупе, что мы снова намерены сделать их рабами».
Леклерк горько сетует на свою судьбу: «Я только что раскрыл крупный заговор — к концу термидора готовилось восстание всей колонии. Из-за отсутствия главаря он осуществлен лишь частично. Убрать Туссена — это еще не все, остались тысячи вожаков, которых тоже надо ликвидировать… Хотя я и нарисовал столь безрадостную картину, однако должен заявить, что сам не теряю мужества… Уже четыре месяца я держусь только хитростью, не располагая никакими реальными силами. Судите сами, легко ли мне выполнять распоряжения правительства».
2 ноября больной, лишившийся рассудка Леклерк умер. Из 34 тысяч французских солдат, находившихся под его командованием, 24 тысячи умерло от лихорадки, 8 тысяч лежало в госпиталях; в строю оставалось лишь 2 тысячи истощенных солдат. Леклерка на его посту сменил Рошамбо.
Это был кровожадный зверь. После смерти Леклерка ему прислали подкрепление — 20 тысяч солдат. В бухте Кап-Гаитьена Рошамбо потопил столько людей, что в городе перестали есть рыбу. Он травил негров собаками, заживо сжигал их, вешал, пытал, закапывая по шею в землю среди муравейников.
Но Дессалин отвечал ударом на удар. На глазах Рошамбо он повесил 500 белых солдат. Северную равнину он превратил в обугленную пустыню. Вот здесь, на этом месте, Дессалин оторвал от трехцветного французского знамени белую полосу и из оставшихся полос, красной и синей, цвета крови и неба, сделал знамя свободного Гаити. 16 ноября 1803 года негры и мулаты собрали все свои силы для последнего штурма Кап-Гаитьена. Полвека спустя один белый рабовладелец писал: «Каковы, однако, эти негры! Вот кто умеет сражаться и умирать! Я сам видел, как одна большая колонна, не дрогнув, шла вперед под градом крупной картечи из четырех орудий. И чем больше косило людей, тем отважнее, казалось, шли вперед остальные… Их взлетавшие к небу гимны, которые пели две тысячи голосов под аккомпанемент пушечной канонады, производили потрясающее впечатление. Французы тоже шли на смерть с песней, озаренные лучами изумительно прекрасного солнца. Даже сегодня, сорок с лишним лет спустя, эта величественная картина не потускнела в моей памяти».
28 ноября Рошамбо потерпел полное поражение и бежал к англичанам. На поле боя он оставил трупы 60 тысяч французских солдат и моряков. 31 декабря Дессалин публично провозгласил Декларацию независимости Гаити.
Уже стемнело, когда Джин решилась покинуть это пустынное поле исторической битвы. На обратном пути ее спутник продолжал свой рассказ:
— Кристоф, ставший преемником Дессалина, не смог удержать негров и мулатов под властью одного правительства. Теперь их разъединяло уже не отношение к рабству, а различные взгляды на государственный строй. Руководимый Кристофом Север стремился возродить африканский общинный уклад — с диктатурой вождя племени, с железной дисциплиной для защиты от колониального империализма белых. Отсюда и оборонительная крепость в Ла-Ферьере, одно из чудес мира.
А на Юге Петион и его мулаты тяготели к буржуазной демократии XIX века, образцом которой служили для них Франция и Америка. Петион содействовал борьбе Южной Америки за независимость и безуспешно пытался снискать благоволение со стороны Соединенных Штатов. Рабочая же верхушка Франции и Англии, выросшая на эксплуатации негритянского труда, не желала идти на союз с черным Гаити, рассматривая его как полуколонию.
На следующий день, сердечно попрощавшись со своим гидом и наставником, Джин выехала из Кап-Гаитьена в Порт-о-Пренс. По книгам, которыми снабдил ее Дюваль, она внимательно изучала легендарную историю Гаити. Это было время, когда Англия, добившись превосходства над Францией в Азии, завоевала Индию; когда французы-колонизаторы, обосновавшиеся в Вест-Индии и разбогатевшие на рабском труде, узнали, что у них на родине произошла революция, выдвинувшая требование равенства для всех трудящихся, черных и белых; когда Англия пыталась захватить Вест-Индию; когда Наполеон пытался проникнуть в Азию через Египет, а Туссен Лувертюр побеждал французов, англичан и испанцев, И все это время цветной барьер стоял нерушимо, пока Советская Россия не упразднила его.
Теперь Джин с удивительной ясностью понимала последующий ход событий. Великобритания под предлогом освобождения рабов отказалась от своих вест-индских плантаций и с целью дальнейшей экспансии капитализма перевела свои вест-индские инвестиции в африканские и азиатские колонии. Так на основе эксплуатации колоний совершился в свое время промышленный переворот, так возник империализм, взращенный на крови цветных рабов.
Глава шестая Конференция
Из Порт-о-Пренса Джин пароходом направилась в Пуэрто-Рико, откуда собиралась вернуться на родину через Багамские острова. Но в Сан-Хуане она пересела на другой пароход, идущий на Виргинские острова. Ей хотелось побыть одной, чтобы почитать и подумать о Вест-Индии, а также подготовить доклад, который она могла бы представить Мануэлу Мансарту.
Когда Джин вернулась из отпуска, осуществилась ее заветная мечта. Она стала проректором колледжа. Фактически она уже давно была заместителем ректора и во время заграничной поездки Мансарта успешно справлялась со всеми его обязанностями. По его возвращении возник вопрос об учреждении официальной должности проректора, и, разумеется, на это место следовало назначить мужчину. Но среди преподавательского персонала подходящих кандидатур не нашлось, и вопрос остался нерешенным. Когда Мансарт снова приступил к исполнению своих обязанностей, необходимость иметь авторитетного помощника стала для него очевидной, в особенности потому, что самому Мансарту все чаще приходилось сталкиваться с проблемами, выходящими за пределы колледжа. Поэтому Мансарт сделал соответствующее представление, а его начальник Койпел, который руководил системой высшего образования в штате, добился согласия Болдуина, представлявшего в совете попечителей крупный капитал, и, не долго думая, официально назначил Джин Дю Биньон проректором колледжа.
Большую часть своего времени, не занятого текущими делами, Джин отдавала теперь изучению расовых отношений на Юге. Первую конференцию она наметила провести в 1938 году в Мейконе, пригласив туда не только преподавателей социологии на негритянских государственных колледжей и частных ученных заведений Юга для цветных, но и ряд видных социологов страны. Джин рассчитывала прежде всего уточнить методику и задачи социологических исследований, выработав на конференции программу, которой руководствовались бы колледжи для цветных, а кроме того, заинтересовать своим планом как можно больше различных учреждений и по возможности привлечь их к намеченной работе.
Первым делом Джин списалась с руководителями цветных государственных колледжей, убеждая их лично принять участие в конференции и непременно командировать туда своих профессоров социологии или преподавателей смежных с ней дисциплин. Почти все колледжи ответили согласием. Тогда Джин начала переписку с белыми учебными заведениями Юга, приглашая их преподавателей социологии на конференцию в качестве наблюдателей и консультантов. Несколько человек отозвалось на ее приглашение. Она стремилась также обеспечить присутствие некоторых видных педагогов и писателей Севера — специалистов по социальным проблемам и убедила Мансарта согласиться на оплату их дорожных издержек и расходов на питание в столовой колледжа или в белых отелях города. Ряд приглашенных изъявили согласие участвовать в конференции.
Джин старалась уделять главное внимание чисто научной стороне конференции, считая это наилучшим способом предотвратить критику и обеспечить сотрудничество всех цветных деятелей, в особенности белых попечителей колледжа. С другой стороны, никакое научное исследование не может быть бесцельным, и Джин понимала, что участники конференции неизбежно начнут гадать, как и для каких целей будет в конечном счете использована собранная информация. Джин полагала, что рузвельтовский Новый курс будет рассматриваться ими как устойчивая, длительная политика. Но в таком случае у всех присутствующих невольно возникнет куда более щекотливый вопрос о политическом статусе негров, ибо последовательное осуществление Нового курса невозможно при отсутствии у негров права голоса. Кроме того, все участники конференции прекрасно осознают, что крупная промышленность будет но-прежнему концентрироваться на Юге вследствие богатых природных ресурсов, благоприятного климата, дешевой рабочей силы и отсутствия там организованного рабочего движения. Джин считала поэтому, что ей следовало бы взяться за изучение профсоюзного движения в первую очередь на Юге, чтобы по возможности оказывать на него соответствующее воздействие.
Возникал также и сопутствующий вопрос о том, в какой мере американские негры, в особенности на Юге, должны создавать свою самостоятельную экономику, независимую от экономической структуры страны. Путь самостоятельного развития уже утвердил себя в области музыки и изобразительных искусств; на него вступили также негритянские драматурги и негритянские писатели, создавшие обособленную литературную группировку. Но Джин знала, что экономические вопросы пока еще мало изучены. Правда, в научных трудах Атлантского университета рассматривалась проблема «независимой негритянской экономики» и уже существовала «потребительская кооперация», пропагандируемая журналом «Крайсис», органом Национальной ассоциации содействия прогрессу цветного населения, но вопрос о развитии тяжелой промышленности и о будущем профсоюзного движения, а также вопрос о роли и месте негра в этих решающих областях жизни еще не был, по существу, поставлен. Следует ли создавать особые профсоюзы для негров на местах и негритянскую профсоюзную организацию в масштабе всей страны? Джин долго размышляла над этим и другими аналогичными вопросами: например, как предприниматели-негры должны быть связаны с деловой жизнью страны? Однако Джин решила оставить пока все свои соображения в стороне, чтобы не заслонять ими главной задачи организации — выявить подлинные факты о взаимоотношениях рас в Соединенных Штатах, научно обобщить их и беспристрастно показать всему миру.
А как быть, продолжала рассуждать Джин, с красотой, о которой говорил Мансарт, и нищетой, которая мешает людям оценить ее? Как преодолеть это противоречие? Этот вопрос неотступно преследовал ее. Но первоначальный замысел Джин заключался в том, чтобы с помощью науки получить истинное представление о социальном аспекте этого вопроса и, сделан соответствующие выводы, найти основу для прогнозирования. От своего замысла она не отказалась.
Мануэл Мансарт проявлял интерес к проблемам экономического развития негров, несмотря на то что его мысли неизменно возвращались к сложившимся у него новым взглядам на красоту и устройство мира. Он одобрил намерения Джин изучить негритянскую проблему на широкой научной основе. Ему хотелось, чтобы негры принимали участие в развитии промышленности, занимавшей в современном мире господствующее положение. Но в то время он не видел ясного пути к этому и, не заглядывая далеко, стремился, чтобы преподаватели и студенты его колледжа получали более широкое представление о современном мире, в котором они живут.
Между тем у Мансарта стало складываться представление о мире как о едином доме, созданном для всех людей. Мансарт постепенно освобождался от своего узкорасового мировоззрения. Он стал думать о себе как о представителе всего человечества, а не просто как об американском негре, противостоящем миру белых. Размышляя о своих ближайших задачах, он пришел к выводу, что можно было бы предпринять кое-какие шаги в новом направлении, сделав более красивым и благоустроенным государственный колледж в Мейконе и отразив тем самым свои взгляды на красоту и гармонию жизни. Его планам мешало растущее беспокойство, вызванное напряженным положением в Европе и предчувствием возможной войны. И все-таки он старался сосредоточить свое внимание на более широком понимании задач цивилизации, на проблемах объединения человечества в одно целое, на призыве к человеческому долгу и установлению порядка мирным путем. Мансарт не верил, не мог поверить в то, что разразится новая мировая война.
Он сказал самому себе, а затем повторил и Джин:
— Просто немыслимо, чтобы цивилизованные люди затеяли еще одну мировую бойню!
Джин задумчиво посмотрела на него и сказала:
— Я не очень уверена в этом, ректор Мансарт. Даже совсем не уверена. Видите ли, вся беда в том, что проблема, которая привела нас к первой мировой войне, так и осталась нерешенной; это проблема эксплуатации отсталых районов земного шара в интересах Западной Европы и Северной Америки и использования колониальных прибылей для урегулирования рабочего вопроса в империалистических странах. Все, чего мы добились в первой мировой войне — или казалось, что добились, — так это того, что Германия не смогла участвовать наравне с Францией и Англией в эксплуатации колоний. А теперь, как вы видите, наша победа рикошетом бьет нас самих. Германия и Италия настаивают не только на полном равенстве с другими империалистическими державами, но, судя по всему, стремятся к мировому господству.
Мануэл надолго задумался, потом заговорил:
— Мне кажется, что во время своего путешествия я узнал кое-что новое о народах, колониях и процессе расслоения общества на классы. В прошлом огромная масса трудящихся пребывала на дне, в невежестве и болезнях, работая главным образом на малочисленную наследственную аристократию. Во многих странах Среднего Востока, Центральной и Южной Америки это положение сохраняется и в наши дни.
Но в странах Западной Европы и Северной Америки произошли немалые перемены. Правда, в этих странах на дне все еще остается значительная масса погрязших в невежестве, болезнях и нищете трудящихся, но наряду с этим возникла многочисленная средняя прослойка квалифицированных рабочих и служащих. Пользуясь подачками правящей верхушки и живя за счет бедноты, они считают, что революция лишит их не только цепей; они могут потерять свои дома, музыкальные инструменты, автомобили, электрические приборы, прислугу и свое привилегированное по отношению к низшим слоям положение. Возникающий у них соблазн обуздать или свергнуть правящую верхушку ослабляется надеждой рано или поздно самим попасть в число богачей или же вовсе улетучивается, когда они имеют какую-то долю в прибылях от эксплуатации не только низших слоев у себя на родине, но и большинства трудящихся в странах Азии, Африки и Южной Америки.
Джин согласилась с Мансартом и добавила:
— Это обстоятельство превращает большинство высокооплачиваемых рабочих Англии, Франции и Соединенных Штатов в сторонников правящего класса капиталистов. Желая сохранить свою высокую заработную плату, они проявляют особую жестокость в угнетении бедняков, так как сами хорошо знают нищету и страшатся ее. За высокое вознаграждение они охотно становятся солдатами, помогая удерживать отсталые народы в рабстве у богачей. Таким образом, получая высокие доходы и обладая некоторой долей политической власти, они участвуют в ограблении стран Азии, Африки, Центральной и Южной Америки, бассейна Карибского моря и Океании.
В Соединенных Штатах высокооплачиваемые рабочие и служащие, как правило, привыкли равнодушно взирать на угнетение низших слоев, так как издавна живут бок о бок с такими презираемыми и жестоко эксплуатируемыми группами населения, как негры, индейцы и иммигранты. Закон терпит подобное угнетение, а сложившаяся веками практика способствует ему. Большинство представителей угнетаемых групп лишено демократических прав, и если начнется новая война, то все эти противоречия сыграют в ней не последнюю роль.
Мануэл Мансарт все-таки приступил к осуществлению своих ближайших планов. Прежде всего он начал украшать территорию колледжа деревьями, кустарником и цветами. Он чинил ограды и строил новые, красил деревянные сооружения. В его колледже никогда и не помышляли о картинах, да и вообще на Юге ими редко интересовались. Мануэл выяснил, что можно легко достать репродукции шедевров мировой живописи, и поручил студентам на уроках столярного дела соорудить для них рамы. Так в залах и студенческих общежитиях начали появляться воспроизведенные образцы европейского искусства: конин картин великих художников прошлого — Микеланджело, Тициана, Рубенса, Гойи и некоторых художников новых направлений — Матисса, Гогена и даже Пикассо. Мануэлу особенно хотелось, чтобы на Юге, где темнокожих людей изображали, как правило, в карикатурном виде, на картинах фигурировали лица цветных. Он занялся поисками произведений негритянских художников вроде Таннера и Меты Уоррик.
К этой коллекции Мануэл сумел добавить несколько крупных скульптур. Тут между ним и попечительским советом не было полного согласия. Обнаженные фигуры греческих статуй пришлись не по вкусу попечителям. По их мнению, эти белые статуи могли оказать дурное влияние на нравственность негров. Но Венера Милосская, а вместе с нею Ника Самофракийская и несколько скульптур римских атлетов все же проложили себе путь в колледж. Были также установлены бюсты Дугласа и Букера Вашингтона.
Затем Мануэл решил, что ему следует позаботиться и о библиотеке. Она крайне нуждалась в более просторном помещении. И вот на средства, выделенные правительством Рузвельта, в 1938 году было воздвигнуто довольно красивое здание книгохранилища с читальным залом и комнатой отдыха. Мануэл подыскал цветного библиотекаря, достаточно сведущего в литературе, и начал систематически приобретать для колледжа книги. В просторном помещении в конце библиотеки был устроен небольшой театр, и штат колледжа пополнился еще одним интересным специалистом — режиссером. У студентов появились новые увлечения, и ими были написаны даже оригинальные пьесы.
Посоветовавшись со своей дочерью Соджорнер, Мансарт расширил музыкальную программу колледжа. Он намечал создать при колледже такую музыкальную школу, которая пропагандировала бы не только музыку американских негров, но и музыку Африки, Вест-Индии и Южной Америки, а также произведения великих композиторов, например Баха, Бетховена, Вагнера. Некоторые из попечителей считали такую программу школы чересчур обширной; да и колледжу не так-то легко было привлекать хороших музыкантов, даровитых певцов и даже слушателей. Но постепенно дело налаживалось. В концертах принимали участие такие цветные певцы, как Хейс, и пианисты, как Мод Кьюни.
В планы Джин входило побудить все негритянские колледжи заняться систематическим исследованием положения негров в своих штатах. Учебные заведения должны были сами финансировать эту работу и проводить ее в доступных им масштабах. В ней следовало использовать любые исследования, предпринятые властями штата, организациями и частными лицами, а также данные переписи населения Соединенных Штатов и проанализировать материалы, которым официальная статистика не придавала значения или которыми не смогла воспользоваться. Джин надеялась, что постепенно эти исследования станут шире и регулярнее и под влиянием критики специалистов-социологов, участвующих в ежегодных конференциях, приобретут более научный характер. Со временем, мечтала Джин, будут проводиться постоянные и всеобъемлющие исследования, посвященные деятельности негритянской части населения США и способные дать социологической науке необходимые рекомендации.
Первая состоявшаяся конференция тем не менее принесла Джин разочарование. В ней участвовало лишь несколько ректоров цветных колледжей. Большинство же учебных заведений направило на конференцию рядовых преподавателей социологии, на которых вряд ли можно было возлагать большие надежды. По результатам конференции Джин поняла, что для осуществления ее проекта необходимо прежде всего привлечь к преподаванию социологических дисциплин более квалифицированных педагогов и предоставить им больше времени и денежных средств для научно-исследовательской работы. На конференцию прибыли также четыре белых социолога с Севера, одобрительно высказавшихся относительно общей программы исследований. Они, правда, не рассчитывали, что эта программа послужит основой — как надеялась Джин — для создания новой социологической науки, но были уверены, что при известной настойчивости и затратах со временем удастся собрать немало весьма любопытных фактов. Два присутствовавших на конференции белых южанина также проявили к программе интерес, однако они сомневались, смогут ли негры выполнить подобный план. Если смогут, то это будет огромное достижение.
Заранее подготовленных выступлений было немного; основную часть времени заняла дискуссия, зачастую весьма оживленная. Исследовательская работа еще только развертывалась, и поэтому докладов было мало; однако многие говорили о своих планах. Одна из речей была произнесена случайным посетителем.
Аба Азиз, именовавший себя в Америке Александром Абрахамом, тоже проявил интерес к работе колледжа. По традиции видные иностранцы, в особенности цветные, были в колледже желанными гостями, и их старались принять как можно лучше. Новый гость казался образованным человеком, и Мансарт попросил его задержаться и выступить на конференции.
Абрахам был высок, худощав, с черной кожей и густыми вьющимися волосами. Он отлично владел английским, французским, немецким, итальянским, русским и арабским языками; впрочем, во время пребывания в Соединенных Штатах к двум последним языкам он не прибегал и даже не говорил никому, что их знает. Его краткое обращение к собравшимся вызвало замешательство. Абрахам заявил:
— Мы признаем, что ясное представление о вещах — наилучший путь к их познанию. Однако тут можно задать неожиданный вопрос: что нам, в сущности, известно о вещах, которые мы себе представляем, да и существуют ли вообще, помимо наших представлений, какие-то реальные вещи? В этом случае на помощь науке приходит здравый смысл и говорит: давайте действовать так, как будто этот внешний мир действительно существует, и начнем систематически постигать и изучать его. На основе этой гипотезы мы открыли мир материи и энергии, движущийся во времени и пространстве и проявляющий изумительные закономерности. В самом деле, в прошлом столетии мы достигли такого уровня знаний, который, казалось, открывал нам пути к познанию общих для всех вещей законов эволюции, и приблизились к познанию аналогичных законов, управляющих всеми формами жизни — растительной, животной и человеческой. И вдруг в наши дни все пошло прахом. При более глубоком анализе оказалось, что в этой движущейся материи, представленной, с одной стороны, бесконечно малыми частицами, а с другой — обширными звездными пространствами, нет не только каких-либо закономерностей, но есть совершенно противоречивые, сбивающие с толку свойства. Они настолько противоречивы, что, рассуждая, например, об атомах, мы вправе говорить только о вероятном или даже о случайном движении, которое мыслители донаучной эры довольно неудачно именовали «свободой воли». Время и пространство кажутся нам теперь лишь различными сторонами одного и того же явления, а вселенную можно научно объяснить лишь в том случае, если допустить, что мы способны измерить то, что считается пока неизмеримым, или тогда, когда мы познаем то, что сейчас кажется нам непознаваемым. Все это вызывает негодование у ортодоксальных ученых старшего поколения и насмешки со стороны священников, однако физики и математики доказывают свою правоту, расщепляя и синтезируя атомы, подчиняя своей воле световые лучи и стирая грань между движением и материей. Все эти явления бросают вызов ученым наших дней. В соответствии с этим, насколько я понимаю, будет развиваться и данная конференция. Изучая в пределах своих возможностей поведение человека на определенной территории, она или откроет закон, или же определит границы случайности.
Мистер Абрахам уселся на место под вежливые, но жидкие аплодисменты. Почти никто из слушателей не понял, что он хотел сказать. Позднее кое-кто из белых попечителей скрашивал друг друга:
— О чем он, черт возьми, говорил?
— По-моему, какая-то явная чепуха!
— Кто он такой?
— Что ему, в сущности, известно об атомах? А если известно, то откуда?
— Надо связаться с ФБР. Может быть, тут требуется расследование.
В следующем году Федеральное бюро расследований собрало об Азизе немало данных. Родился он в Йемене.
Но где находится этот Йемен? К востоку от Египта! С какой страной по соседству? С Саудовской Аравией.
Не иудей ли он? Да, иудей, но не из правоверных. Он из чернокожих семитов, придерживающихся древних обрядов.
Какое у него образование? О, самое разностороннее: учился в каирском Эль-Азхаре; в Индии — в Калькутте; в Пекине и в Токийском университете; в Берлине, в парижской Сорбонне и в Лондонском университете; также в Йельском университете. Он читал лекции по различным предметам в Европе, Азии, Африке и Латинской Америке.
Бывал ли в Советском Союзе? О да, год жил и учился в Москве. В Соединенных Штатах работал простым мастеровым на электростанции в Покипси и на химическом заводе в Чикаго.
Получить всю эту информацию не составило труда: Азиз открыто говорил даже о перемене своего имени. Но ФБР пришло к выводу, что он шпион или диверсант. Азиз признал, что является коммунистом. «Я высоко ценю русских и их систему образования», — в частности, сказал он, когда его арестовали и отправили в тюрьму. Затем он исчез с горизонта. Ходили слухи, что он разбился насмерть, сорвавшись со стены Алькатраса.
В общем, попечители Джорджийского государственного колледжа были, против своих ожиданий, удовлетворены конференцией. Ее деятельность не носила ни радикального, ни подрывного характера. Она подняла репутацию колледжа. Главным ее итогом, если не заглядывать вперед, было то, что она вызвала у местных педагогов и гостей колледжа споры и обмен мнениями по вопросам, связанным с перспективами развития американских негров, и в частности с вовлечением их в сферу промышленности. Были затронуты также вопросы о роли и задачах профсоюзного движения и общей политики в области промышленности как в масштабах расы, так и всей страны.
Одна из наиболее занимательных бесед состоялась у Мансарта после конференции с неким «черным датчанином», прибывшим в Мейкон по приглашению Джин.
Она объяснила Мансарту, кто такие «черные датчане».
— Когда датчане владели Виргинскими островами, они, случалось, издавали указы о том, чтобы отдельных выдающихся негров считать юридически «белыми» и наделять их всеми правами датчан. На островах до сих пор живут потомки этих люден, занимающие, как правило, высокое положение.
Приехавший на конференцию гость был чернокожий, высокий человек с довольно резкими чертами лица. Прошло сто лет с тех пор, как датское правительство, правившее Виргинскими островами вслед за Испанией, Францией, мальтийскими рыцарями и Англией, издало указ о том, чтобы его негритянский предок юридически считался «белым». С тех пор эта семья считалась равноправной с правителями острова Святого Креста. Свое образование, полученное в начальной и средней школе, он пополнял чтением, знал литературу Скандинавии и Англии и был немного знаком с французской. Но все же оставался по своим взглядам островитянином. Путешествовал он мало, и его опыт общения с людьми был невелик.
Он не любил белых американцев и покупку ими острова считал бедствием. При первой встрече с Мануэлом он выказал неуклюжую любезность, которая позже сменилась дружеским взаимопониманием.
— Когда-то Вест-Индия, — говорил он Мансарту, — едва не стала промежуточным пунктом на пути из Европы в Китаи и Индию. Невыразимо прекрасная по своему климату и рельефу, морскому простору и народным напевам, она становилась в миниатюре как бы зеркалом европейской цивилизации. Здесь культура, возрожденная в эпоху Ренессанса, сочеталась с передовыми понятиями Нового Света. На островах плодоносили незнакомые европейцам растения, имелось в изобилии золото, и среди местного населения было такое единение душ, какое когда-то существовало в Древней Греции. Здесь надлежало победить нищету, этот бич человечества, и достигнуть вечного блаженства. Через эти благословенные острова, поднявшиеся из Атлантики, лучшие из людей направлялись к сказочной Азии, источнику человеческой культуры.
Однако в этот рай вполз змей алчности: слепое стремление белых воздвигнуть себе райские чертоги привело к тому, что вместо Эдема местное цветное население и белые пришельцы оказались в кромешном аду. Европейцы просчитались, избрав Африку своей жертвой и начав порабощать и грабить этот древнейший из континентов. Они пытались замолчать прошлое Африки, очернить ее настоящее и лишить будущего. Для этого нм пришлось кощунствовать и извращать истину. Результаты были катастрофичны: восстание рабов, человеконенавистничество и деградация. Все это вызвало революцию на Гаити, в Северной Америке и во Франции, а затем произошел промышленный переворот, охвативший весь современный мир.
Это роковое изменение в способах накопления богатств и использования человеческого труда оказалось чрезвычайно успешным в области производства, но трагичным по своему влиянию на судьбы людей. Ни новая культура темнокожей Вест-Индии, ни древние цивилизации Китая, коричневой Индии и Черной Африки не стали наследницами обновленной земли; их народы — измученные болезнями, невежественные и голодные — пали жертвой великой белой Европы, которая пыталась покорить весь земной шар. Мировой прогресс оказался втиснутым в рамки Европы; Азия боролась, Африка же только стонала; наконец мировая война породила угрозу полного исчезновения цивилизации.
Так рассуждал черный датчанин, а Мануэл слушал его с большим удивлением и во многом не мог согласиться с ним. В конце концов он отважился высказать свое мнение.
— Мне непонятно, — сказал он, — что происходит в Вест-Индии. Я слышал о небывалой красоте этих разбросанных в море островов; я слышал, что там не умолкает музыка и царит веселье, но мне известно также о нужде, болезнях и прочих бедах ее жителей и об их почти всеобщем убеждении, что настоящая жизнь к подлинный прогресс лежат где-то далеко за пределами этих благодатных островов. А главное — там нет народа! Там бок о бок живут самые разные люди всех оттенков кожи, и связь между ними так хрупка и тонка! Они питают друг к другу глубокую неприязнь.
Черный датчанин пересчитал по пальцам.
— У нас семь слоев населения, — сказал он. — Белые пришельцы и «белые» туземцы, мулаты и негры, американцы и эмигранты и, наконец, туристы. Да, туристы, прости господи, — туристы, которые не имеют к нам никакого отношения, но мы, однако, их приглашаем и пресмыкаемся перед ними, а они презирают нас.
— А я полагал… — начал было все еще недоумевающий Мануэл, но черный датчанин перебил его:
— Вы полагали, что удел Вест-Индии быть местом развлечений для богатых американцев, где они могли бы картежничать, распутничать и пьянствовать сколько их душе угодно, не считаясь ни с законом, ни с религией, ни даже с простыми правилами приличия, и главное — где им можно было бы наживаться на невежестве, низкопоклонстве и безысходной нужде «черномазых»!
— Нет, я не то хочу сказать. Но эти отели…
— А-а, вся эта мишура и блеск на Пуэрто-Рико, Кубе, в Сан-Доминго и на Гаити! Магазины, пляжи, рестораны и дансинги, прогулочные яхты, автомобили и драгоценности! Нет, нет! Вест-Индия должна быть центром новой, более высокой мировой культуры, создаваемой десятью миллионами ее цветных жителей для них самих и для людей, которые готовы разделить с ними их судьбу как равноправные граждане. Невозможно? О нет. Я все обдумал. Вот послушайте! Мы начнем у себя, на острове Святого Креста, маленькой, но сплоченной общиной. Пусть это будет десять, или сто семей, или тысяча — грамотных, способных правильно мыслить людей с небольшими средствами. На земельных участках достаточного размера и среднего качества мы будем сначала выращивать все, что нам требуется для питания, импортируя только самое необходимое. Будем потреблять коричневый, не рафинированный мошенника ми-американцами сахар, будем вволю есть фрукты и овощи, а не какую-то консервированную дрянь, будем придерживаться диеты в соответствии с наукой, избегая излишеств. Выстроим себе дома в здоровой местности — низкие, хорошо проветриваемые, залитые солнцем. У нас хватит смелости бросить вызов парижским и нью-йоркским модам и изготовлять собственные ткани. Со временем мы научимся производить и применять новые синтетические волокна; ни пока монополия нейлона не отпадет, мы будем носить ткани на хлопка, шерсти, льна и шелка. Мы будем возделывать землю не милями, а дюймами, и не тракторами, а собственными руками до тех пор, пока не будут изобретены машины, пригодные для нехитрого земледелия, изобретены нами самими или другими людьми, работающими на благо всего человечества, а не ради своей наживы. И нашей единственной целью будет досуг, а не труд; досуг для размышлении, образования, живописи, поэзии и скульптуры, для научных исследований и изобретений. У нас не будет ни патентов, ни авторского права, а только вознаграждения за труд, премии и поощрительные стипендии для особо отличившихся. Мы станем развивать драматургию и театр, принимать у себя гостей — не чванливых туристов, а художников и певцов с тощими карманами, но богатых талантами, не желающих продавать свои души столичным толстосумам, и, наконец, серьезных писателей, на которых не смогут наживаться алчные издатели, готовые, уморить их голодом.
— Позвольте! — прервал его Мануэл. — На словах вы способны идти вперед семимильными шагами и добиться колоссального прогресса. Но ведь перед вами немало препятствий. Прежде всего вопрос с землей. В Вест-Индии почти вся земля уже захвачена, и остаток ее быстро монополизируется. Где будет жить ваша община?
— Все пустующие пока земли мы обложим большим налогом, но разрешим каждому пользоваться без всяких налогов той землей, какая ему действительно нужна для постройки дома и пропитания семьи. Собственность будет находиться под общественным контролен и при необходимости может быть изъята со справедливой компенсацией в том случае, если это изъятие повлечет за собой реальный ущерб; владение собственностью всегда будет открытым, публично регулируемым делом, и доходы каждого, а также их источники и право на них будут известны веем.
— А где у вас власть, чтобы осуществить свои планы?
— У нас есть право голоса.
— Дорогой мой, оно есть у миллионов. И они голосуют так, как им прикажут богачи и власть имущие, иначе…
— Иначе будут уничтожены. Но мы проведем в жизнь демократию. Мы будем голосовать так, как нам требуется, мы научимся всему сами и передадим знания детям.
— А вы отдаете себе отчет, как мало на земном шаре подобного демократизма и как быстро и радикально может быть ликвидировано и это малое! И откуда, скажите на милость, у вас найдутся избиратели, настолько сознательные, чтобы понимать, в чем заключается для них наивысшее благо и как добиться его с помощью голосования?
— Мой дорогой ректор Мансарт, неужели вы действительно сомневаетесь в возможностях человеческого ума и целесообразности образования?
— Нет, конечно, но всеобщее народное обучение началось в США сто лет назад, а что нам это дало?
— Но началось ли оно на деле после закона о реформе? Или же начались только разговоры о нем? Уверяю вас, все это возможно.
— Кроме того, ваша земельная программа и это вознаграждение за труд и, наверно, бесплатное медицинское обслуживание, пенсии престарелым и общественная собственность на коммунальные предприятия — все это очень сильно напоминает коммунизм.
— Коммунизм?
— Да, русский путь, понимаете ли, как в Советской России…
— Неужели это коммунизм? А я-то думал, что коммунисты — это убийцы, заговорщики и обманщики. По крайней мере, мне так говорили.
— И вы, конечно, верили этому, как в будущем поверите всему, что будет говориться о чем-либо другом. Вот видите, дорогой друг, все мы полностью зависим от того, что нам говорят, и так, пожалуй, будет всегда.
— И образование, значит, невозможно, потому что истина недостижима?
— Хорошо, пусть так, но…
— Чего уж тут хорошего; выходит, все плохо. — Черный датчанин был явно разочарован.
Мансарт стал угощать его чаем.
Глава седьмая Рабочие Юга
После конференции Джин ходила задумчивая. Она испытывала одновременно и чувство удовлетворения, и некоторое разочарование. Ее главная цель — обеспечить содействие педагогов из различных цветных колледжей — казалось, была достигнута. Но, беседуя с делегатами конференции и приглашенными на нее лицами, Джин убедилась, что они очень слабо представляют себе ту практическую пользу, какую могут принести подобные социологические исследования. Кое-кто, по-видимому, считал, что значение этих исследований состоит в том, что они открывают перед участниками конференции путь к повышению квалификации и расширяют их кругозор; что касается использования собранных сведений в целях проведения социальной реформы, то об этом речь пока не заходила.
Джин понимала, что этого следовало ожидать, так как официально ее план предусматривал прежде всего теоретическое исследование. Но она в то же время ясно сознавала, что, несмотря на выдвинутые ею чисто научные задачи, наибольший интерес для нее самой имел не сбор информации, а претворение полученных данных в жизнь. В такой напряженный момент только эта практическая цель могла оправдать всю затею.
Чем больше Джин размышляла об этом, тем больше ей хотелось вплотную познакомиться с промышленностью, так как именно промышленное производство играет ведущую роль в мире. И это вполне понятно, ибо для того, чтобы научиться правильно мыслить и чувствовать, людям необходимо своим трудом обеспечить себе пищу и кров. Джин отдавала себе отчет в том, что она лишь теоретически знакома с работой промышленных предприятий. Рабочее движение было для Джин всего лишь отвлеченным научным термином. А для ее коллег по педагогической работе оно вообще было пустым звуком. В промышленности они видели только слепой, бессмысленный труд и лишь в отдельных случаях — организованную, продуманную деятельность. Да и сталкивались они в основном со слугами, чернорабочими, педагогами и лицами свободных профессий и только изредка — с квалифицированными промышленными рабочими, членами профсоюза и рабочими лидерами.
Поэтому Джин решила провести свой трехмесячный отпуск вне стен колледжа и проникнуть в расположенный по соседству, но такой далекий для нее мир белых, чтобы узнать, что в действительности представляет собой, например, текстильная фабрика. В таком переходе за «цветной барьер» заключался известный риск. Однако до сих пор для Джин главной трудностью было пребывать в рамках своей «расы». Теперь она воспользуется своим преимуществом в цвете кожи и станет временно той, на кого похожа, то есть «белой».
Джин считала, что устроиться на работу ей лучше всего где-нибудь поблизости. Не долго думая, она приехала в Атланту и завязала там знакомство с членами профсоюза текстильщиков. Профсоюз был невелик. Он пока еще не имел договоров с предпринимателями, и его члены упорно возражали против приема в свои ряды негров. Джин выяснила, что в Северной Каролине негритянский союз рабочих-табачников нашел общий язык с белым профсоюзом текстильщиков, во был разогнан местными властями. На Юге действовало недавно созданное отделение Конгресса производственных профсоюзов, и большое число негров вступило в профсоюзы, но только не в текстильной промышленности.
Джин сняла комнату в квартале белых рабочих и вскоре завела знакомство с соседками. Она рассказала им, что хочет поступить на фабрику ученицей прядильщицы ила ткачихи. Женщины подняли ее на смех.
— Чего ради тебе работать на фабрике? Ты же образованная! — удивилась одна из ее новых подруг.
— Видишь ли, мне хочется узнать процесс работы, — объяснила Джин. — Я хочу стать работницей и выяснить, нельзя ли с помощью профсоюза добиться повышения зарплаты и лучших условий труда для текстильщиц.
— Увы, нельзя! Если мы вступим в профсоюз и попробуем нажать на хозяев, то не успеем и глазом моргнуть, как на наше место возьмут черномазых.
— В таком случае, — логично рассудила Джин, — не будет ли разумнее опередить хозяев и допустить в профсоюз, а значит, и на фабрику хороших, надежных негритянских работниц?
Женщина, с которой Джин разговаривала, презрительно фыркнула.
— Да лучше я умру! — возмущенно сказала она.
Джин не сдавалась. Ей повезло: за время своего трехмесячного отпуска она прошла курс обучения, вступила в профсоюз и целую неделю проработала на одной из фабрик. Из бесед с профсоюзными руководителями она вынесла убеждение, что они настроены пессимистично.
— Пока белые и негры конкурируют между собой, рабочее движение не будет иметь успеха, — сказал один из них.
— В таком случае прекратите конкуренцию, — возразила Джин. — Объединитесь!
— Хорошо бы, — сказал он. — Так нам и следовало бы поступить, но это невозможно. Совершенно невозможно.
— А нельзя ли попробовать осуществить невозможное? — сказала Джин, и она договорилась, что следующим летом будет добровольно работать в профсоюзном комитете штата.
К концу зимы Джин снова приехала в Атланту. В одно прекрасное, утро Зоя Скроггс, заведующая канцелярией профсоюзного комитета, придя на работу, увидела, что ее ждет посетительница.
Зоя была дочерью Арнолда Койпела, который двадцать пять лет тому назад, став директором школьного отдела Атланты, назначил Мануэла Мансарта инспектором цветных школ. В свое время Зоя явилась причиной уличной стычки, закончившейся зверским избиением сына Мансарта, Брюса. В дальнейшем Зоя вышла замуж за профсоюзного лидера Джо Скроггса, который когда-то выставлял свою кандидатуру в губернаторы, а сейчас возглавлял профсоюзное движение в штате. Зоя извинилась за опоздание и быстро уселась за свой стол.
— Очень сожалею, что опоздала. Чем могу служить, мисс…
Джин Дю Биньон внимательно посмотрела на Зою. Она пришла поговорить с Джо Скроггсом, чтобы получить от него дополнительные сведения о профсоюзном движении и, если удастся, выяснить его взгляд на перспективы негров в этом движении. Она не подозревала, что Зоя активно участвует в работе мужа, и это обстоятельство натолкнуло Джин на новую мысль. А что, если заручиться сочувствием Зои? Это таит в себе некоторый риск и в случае неудачи может помешать ее замыслам. По Зоя выглядела интеллигентной женщиной, и Джин было кое-что известно о ней. Она даже догадывалась о связях Зон с Брюсом Мансартом, злосчастным сыном Мануэла. Это обстоятельство может стать благоприятным для ее планов, но может оказаться и роковым. Улыбнувшись, Джин сказала:
— Официально я — Джин Смит. Изучаю профсоюзное движение и ищу работу на летний период. А на самом деле… — Джин сделала паузу и посмотрела Зое в глаза. — На самом деле я цветная и преподаю в негритянском государственном колледже в Мейконе. И, по правде говоря, меня больше всего интересует вопрос об отношении негров к организованному рабочему движению. Мое настоящее имя Джин Дю Биньон.
Наступила пауза, во время которой Джин выжидающе наблюдала за собеседницей. Она увидела, как на лице у Зои сменялись выражения удивления, недовольства, замешательства и наконец решимости. Зоя медленно произнесла:
— Я слышала о вас от отца. На да познакомиться с вами.
Затем она сделала решительный жест, означавший капитуляцию белой южанки перед цветной, — протянула Джин руку.
Они беседовали целый час о профсоюзном движении в стране и в Джорджии. Потом Джин завела разговор о негритянских рабочих, но Зоя перебила ее. С заметным усилием она вдруг спросила:
— Вы знали… Брюса Мансарта?
— О да, очень хорошо. Он учился в одном из моих классов. Я уже работала в колледже, когда в Атланте состоялся тот роковой футбольный матч.
Зоя побледнела и умолкла. Через минуту она спросила шепотом:
— Он умер?
— Да.
— А как он… умер?
Джин помедлила с ответом, потупив глаза.
— Его повесили.
Зоя вздрогнула и судорожно сжала руки. Джин продолжала:
— За убийство, совершенное в Миссури. Бедный мальчик лишился рассудка. В сущности, после того страшного избиения полицейскими в Атланте он так и не оправился.
— Это правда… Вероятно, это правда.
— И мне хотелось бы сделать все возможное, чтобы одаренные юноши вроде Брюса — ведь он был замечательным механиком — и другие рабочие-негры, способные участвовать в созидательном труде, получили бы возможность работать рядом со своими белыми товарищами и сообща отстаивать интересы рабочего класса.
Все еще со слезами на глазах, Зоя сказала:
— Как это ужасно! Как много теряет общество, когда таких людей, как Брюс Мансарт, из-за диких предрассудков выгоняют с работы и толкают на преступление! Будем друзьями. Давайте действовать сообща. Джо мы пока ничего не скажем об этом. Он не поймет. Джо честный человек и стремится к справедливости, но потребуется время, чтобы он понял все до конца. Я позабочусь о том, чтобы обеспечить вас работой на лето. Вы будете подсказывать мне, что надо делать, а я буду советовать Джо. Мы добьемся справедливости, если даже для этого понадобится целая жизнь.
Зоя добавила:
— Вам известно, что Анджело Херндон оправдан Верховным судом?
— Да, — сказала Джин. — Это было запутанное дело. Я никак не могла в нем разобраться.
— Белые и черные рабочие пытались объединиться. Но, видите ли, руководили этим делом коммунисты, и мой муж не реши лен принять в нем участие. Однажды вечером представители белых и черных рабочих встретились, чтобы обсудить вопрос о предстоящей стачке и объединении черных и белых в единый профсоюз. Кто-то донес полиции, и она совершила налет на дом. Анджело Херндон, красавец негр девятнадцати лет из Цинциннати, был арестован и брошен в тюрьму. Произошло это в 1932 году. Анджело обвинили в хранении коммунистической литературы и приговорили и восемнадцати годам заключения. Он был выпущен из тюрьмы под залог в пятнадцать тысяч долларов, собранных общественностью по подписке. В 1935 году Верховный суд отверг его первую апелляцию, но молодой Бен Девис — вы знаете его? — продолжал вести борьбу до тех пор, пока в апреле нынешнего года Верховный суд пятью голосами против четырех не отменил решение суда Джорджии как противоречащее конституции, и вот теперь Херндон на свободе.
— Замечательно! А этого Бена Девиса я должна разыскать. Мне приходилось слышать о его отце.
— По-моему, сейчас Бен Девис в Нью-Йорке — он один из руководителей коммунистической партии. А вам известно что-нибудь о брате Херндона?
— Нет. Подумать только, какая я все же невежда в вопросах рабочего движения, а еще собираюсь стать экспертом!
— Он был в бригаде Линкольна в Испании.
— А, опять коммунисты?
— Не совсем так. В 1934 году в Испании были расстреляны бастующие горняки. Но на выборах 1936 года победили радикальные левые партии и провозгласили республику. Тогда Франко развязал гражданскую войну. Гитлер и Муссолини помогали ему, а Англия и Соединенные Штаты не оказывали никакой помощи Испанской Республике и не допускали вмешательства со стороны других держав. В те дни в Америке была создана эта замечательная бригада Линкольна, отправившаяся в Испанию, чтобы бороться за ее свободу. Она представляла собой довольно разношерстную массу молодежи — рабочих, писателей, художников. В числе первых добровольцев был и Милтон Херндон, брат Анджело. Стройный, красивый, умный и находчивый, он стал командиром взвода в пулеметной роте канадского батальона Маккензи-Папино. Его убили в тот момент, когда он, покинув укрытие, нес на себе раненого товарища.
Среди трех тысяч добровольцев, отправившихся воевать за свободу Испании, были и другие негры: сержант Джо Тейло, распевавший на поле битвы негритянские духовные гимны; комиссар Морис Уикмен из Филадельфии; Банни Раккер, светлокожий негр из Кливленда, — его спокойная деловитость снискала ему уважение всего полка; пулеметчик Роуч из Провинстауна; Мак-Данихлс, которого испанцы прозвали Смельчаком. Мне рассказывали, что негры полюбили Испанию больше, чем свою родину Америку, так как в Испании не существовало предубеждения против цвета их кожи. 2600 солдат бригады Линкольна сложили там свои головы. Один из них, умирая, сказал: «Если Испания погибнет, вторая мировая война неизбежна!»
— Я слышала кое-что о бригаде, — сказала Джин, — но о неграх почти ничего не знала, за исключением того, что прочла в прекрасной биографии Поля Робсона, написанной Шерли Грехом. Поль Робсон был в Испании, когда там назревала гражданская война, и пел для рабочих. Но почему мы так мало об этом знаем, почему это скрывают от народа?
— Видимо, потому, что в этом деле замешаны коммунисты, — задумчиво проговорила Зоя. — Советская Россия тоже оказывала помощь жертвам бомбежек и зверств Франко. В Америке так же боятся коммунизма, как в Германии страшится его Гитлер.
— Но как же вам удалось узнать все это?
— Видите ли, мне случалось беседовать с молодым Беном Девисом.
Джин приехала в Мейкон как раз в то время, когда в Англию из Мюнхена возвратился Чемберлен, заключивший соглашение с Гитлером. Он заявил: «Мир для нашего поколения обеспечен». Однако в 1939 году разразилась война. В Испании Франко торжествовал победу, Германия и Италия заключили союз, Германия вторглась в Польшу, а Англия объявила войну Германии. Но больше всего Джин поражала захватническая политика Японии, которая к этому времени оккупировала Корею и Маньчжурию.
Джин обратила внимание Мансарта на японскую экспансию. Мануэл, конечно, проявлял к ней интерес, но не был встревожен. Он, правда, признал, что Япония стремится стать одной из великих держав мира, чтобы наряду с Европой и Америкой эксплуатировать Азию.
— И я предвижу, — сказала Джин, — что эта эксплуатация будет не менее жестокой, чем эксплуатация со стороны Англии и Франции. Возможно, это будет продолжением старой капиталистической эксплуатации, только усовершенствованной. Кроме того, вы не должны забывать про Германию. Вы ведь знаете, какие планы строил Гитлер в тот момент, когда вы там находились. Так вот, теперь он их осуществляет, и в скором времени весь белый мир будет втянут в жестокую схватку. Вторая мировая война началась!
— Я в этом сильно сомневаюсь, — сказал Мануэл. — По-моему, Гитлер натолкнется на решительный отпор и не посмеет бросить вызов всей Европе.
— Судя по его обращению с евреями, скорее, наоборот. Затем в войну вступят и Соединенные Штаты, но на чьей стороне — сказать пока трудно.
Мансарт продолжал утверждать, что еще не все потеряно, да и движение американских негров сейчас на подъеме.
— Неграм есть чем похвастать. Национальная ассоциация содействия цветному населению еще жива. Один негр избран в конгресс США, другой — в сенат штата; в законодательных собраниях штатов — четырнадцать негров, в муниципальных советах — двенадцать. У нас есть такие артисты, как Хейс, Робсон, Бледсоу и Мариан Андерсон. В четырех-пяти городах негры имеют свои небольшие театры, один театр — в Техасе. Девятнадцать тысяч негров учится в колледжах, ежегодно выпускающих две тысячи человек. В судах нами одержано несколько побед. Опубликован ряд книг негритянских авторов. Жена цветного конгрессмена осмелилась появиться на приеме в Белом доме. Негры достигли выдающихся успехов в спорте.
Когда Мансарт высказывал эти соображения своим студентам и на собраниях преподавателей, то разговор каждый раз сводился к теме, ранее не обсуждавшейся, — к политике. На протяжении сорока лет среди негритянской интеллигенции на Юге было не принято касаться политических вопросов. В массе своей негры были лишены гражданских прав, и, хотя такое положение вещей не могло и не должно было долго длиться, все же по совету покойного Букера Вашингтона заводить дискуссии о политике им не рекомендовалось.
Но избежать таких дискуссий было уже невозможно. На собрании преподавателей Джин говорила:
— Как должны голосовать будущей осенью те негры, которые смогут осуществить свое право голоса? Помните, что голоса негров, которые не участвуют в голосовании, играют на Юге важную роль при избрании в конгресс представителей от каждого штата, и если цветные сами не голосуют, то за них это делает кто-то другой. Здесь дело не в том, что негры лишены избирательного права; формально это право у них есть. Однако им пользуется не негр, а белый, притом не белый рабочий, а белый землевладелец и коммерсант, капиталист и предприниматель. Голоса негров помогают расистам Юга посылать в конгресс самых реакционных защитников капитала и монополий и удерживать в своих руках посты в наиболее влиятельных комиссиях. Это ядро твердолобых южан не внимает доводам разума.
— Мне это не совсем ясно, — подал реплику один преподаватель.
Джин достала номер журнала «Крайсис» за 1928 год и, сверяясь с опубликованными там данными, пояснила:
— Во время выборов в конгресс в двадцатом году на один миллион избирателей в штатах Тихоокеанского побережья приходилось двенадцать конгрессменов, на Среднем Западе — тринадцать. В Новой Англии, где иностранцы были лишены права голоса, на один миллион избирателей приходилось шестнадцать конгрессменов. А на Юге, на нищем, невежественном Юге, вследствие фактического бесправия негров и белых бедняков на один миллион избирателей было сорок пять конгрессменов! В пяти штатах крайнего Юга из пяти миллионов с лишним возможных избирателей не могли воспользоваться своим правом голоса четыре с половиной миллиона, и поэтому число фактических избирателей составило только шестьсот тысяч человек.
— В тридцать втором году, — продолжала Джин, — в результате экономического кризиса Гувер потерпел сокрушительное поражение, и был избран Франклин Рузвельт. В тридцать шестом году он был переизбран. Теперь, в сороковом году, перед нами, американскими неграми, стоит вопрос об избрании его на третий срок.
— И кроме того, — добавил Мансарт, — на очереди вопрос о социализме и мировой войне.
Джин поспешила подчеркнуть:
— Наша главная проблема — это проблема труда и заработной платы, и не только для нас самих или близких нам цветных народов за границей, но и для всех трудящихся.
По залу прошел ропот недовольства. Джин услышала голос одной из преподавательниц:
— Но разве нам так уж необходимо вникать в международные проблемы труда и неразрешимые противоречии Азии и Африки? Наша задача проще. Мы хотим быть полноправными американцами. А другие проблемы могут и подождать.
— Нет. Если мы станем полноправными американцами, это еще не значит, что все наши трудности будут автоматически устранены. Наоборот, это означает, что на наши плечи лягут проблемы всех рядовых американцев, а проблем у них, поверьте мне, множество. Мы обязаны заранее разобраться во всех проблемах, чтобы не быть мертвым грузом и не осложнять этих проблем, а содействовать их разрешению. Мы не должны пассивно замыкаться в нашем узком расовом мирке. Мы должны выйти в большой мор еще до того, как станем полноправными американцами. Быть может, тогда мы сумеем вывести из тупика и весь американский народ.
— Чепуха! Мы не способны позаботиться даже о себе, не говоря уже о белых американцах.
— Я не согласна с этим. Одни из наших негров когда-то видел в своих мечтах «талантливых десять процентов», иначе говоря, образованных и идейных людей, которые посвятили бы свой труд делу социального прогресса не только окружающей их узкой среды, но и всего мира.
— Нечто вроде группы диктаторов?
— Да, но он имел в виду не диктатуру пролетариата, потому что не понимал тогда целей промышленных рабочих. Если бы он их понимал, то, возможно, пошел бы иным путем. Его «талантливые десять процентов», как он их себе представлял, слишком часто становились кучкой эгоистических стяжателен.
— Ведь именно о «талантливых десяти процентах» и думал Бургхардт, когда после первой мировой войны созывал панафриканские конгрессы?
— Нет, не только о них. По-моему, Бургхардту хотелось, чтобы негры поняли, что существует более широкий цветной мир с целым рядом своих собственных проблем. Его план заинтересовал даже Азию, включая Индию и Индокитай. Китайцы внимательно к нему прислушивались. Но ей он, ни деятели этих стран не смели надеяться на то, что получат возможность сотрудничать с миром белых. В то время этот мир казался слишком эгоцентричным.
— А разве это не так и поныне? — с улыбкой спросил Мансарт, поднявшись, чтобы уйти.
Джин ответила:
— Нет, не совсем так. Существует рабочее движение в Англии, французское искусство и Советская Россия со своей мечтой. В ближайшем будущем Англии придется освободить Индию, и та протянет нам руку. Нынешний мир меняется буквально на глазах.
Время от времени Джин на своих занятиях в классе возвращалась к роли негров в промышленности. Перед первой мировой войной в результате концентрации капитала и роста монополий квалифицированные негритянские рабочие были в значительной мере вытеснены из табачной промышленности, черной металлургии и рудников, с лесоразработок и транспортных предприятий. Неграм все чаще навязывали подсобную работу или роль домашней прислуги с минимальной оплатой труда и самыми неблагоприятными условиями работы. На новые текстильные, химические и иные предприятия негры почти не принимались. Подобно тому как некогда рабовладение вытеснило белых бедняков из высокодоходных отраслей сельского хозяйства, так отмена рабства стала теперь препятствием для вовлечения негров в развивающуюся промышленность, С другой стороны, падение доходов в сельском хозяйстве во всем мире низвело массы черных фермеров до уровня безземельных арендаторов и поденщиков. Одно время казалось, что первая мировая война и период послевоенного бума открыли для негров новую перспективу. Два миллиона черных рабочих двинулось на Север, чтобы делать чугун и варить сталь, изготовлять автомобиля, консервировать мясо, строить дома и выполнять любую тяжелую работу на фабриках и заводах. Они столкнулись там с закрытыми для них профсоюзами, которые прижали их к стене и обрекли на нищенскую зарплату, лишали их жилищ и устраивали над ними зверские расправы. А затем на страну обрушился кризис.
В годы кризиса как белые, так и негритянские рабочие теряли работу, не могли платить по закладным за фермы и дома и проедали свои скудные сбережения. Но для негритянских рабочих дело обстояло во много раз хуже. Их потери были значительнее и носили более постоянный характер; негритянских рабочих начали увольнять еще до того, как кризис достиг своего апогея. Безработица и снижение зарплаты ударили по черным рабочим раньше, длились дольше и достигли наибольших размеров. В сельской местности Юга обучение негров в школах почти полностью прекратилось, а в южных городах число негритянских школ было настолько урезано, что ученики буквально задыхались от тесноты.
Кроме того, местная и федеральная помощь оказывалась неграм в последнюю очередь. Местная белая администрация помогала прежде всего белому безработному и голодающему белому ребенку, потому что считала их своими собратьями, а на негра смотрела как на существо низшего порядка. Затем с помощью Нового курса началось экономическое оздоровление страны. Был создан Конгресс производственных профсоюзов. Негры вступи ли в ряды профсоюзов и вместе со всей страной, казалось, шли к новому будущему. Однако это будущее было связано с развитием негритянского движения, которое Джон и должна была теперь изучить.
Глава восьмая «Свободный Север»
Владелец негритянской еженедельной газеты «Нью-Йорк эйдж» с хмурым видом оторвался от гроссбуха.
— Джек, — сказал он, — я вынужден перевести вас на рекламные объявления. Работать будете без жалованья, на процентах.
— Вы же знаете, что я не смогу прожить на проценты от объявлений, — ответил Джек.
— Почему? Вам известно, сколько платят рекламодатели?
— Да, но они платят за счет будущих покупателей, а негритянские еженедельники не приносят им клиентуры, — возразил Джек. — Все негритянские газеты — и «Фридом джорнэл» Руссворма, издававшаяся в 1827 году, и «Норс стар» Фреда Дугласа — в 1847 году, и двадцать четыре другие негритянские газеты до Гражданской войны, и сотни других, выходивших потом, — все они активно боролись в первую очередь за освобождение и интересы негров. Эта цель была и остается прекрасной, и я готов трудиться ради нее не покладая рук. Но белые коммерсанты, торгующие табаком, спиртными напитками, продовольствием или одеждой, преследуют иные цели. Они не станут давать нам таких объявлений, которые с избытком окупили бы газетные расходы, как это делается в газетах белых. Вам это известно не хуже меня. Но мы могли бы кое-что предпринять, используя опыт «Крайсиса». Давайте расширим информацию о неграх, будем печатать их портреты и тем самым привлечем больше негритянских читателей.
— На это потребуются деньги.
— Займите их и попробуйте…
— Нет, я уже и без того по горло в долгах. Джек, вопрос стоит так: или вы беретесь за объявления, или вам больше нечего здесь делать.
— Значит, мне нечего здесь делать, — сказал Джек и отправился домой.
Джек Кармайкл был женат на свояченице Мануэла Мансарта Бетти; вместе с женой он некогда по совету Мансарта занялся сельским хозяйством на юге Джорджии, Там Джек поссорился с плантатором-белым, жестоко эксплуатировавшим негритянских фермеров, и сбежал на Север, где на время пропал из виду. Оставив сына на ферме с бабушкой, Бетти направилась в Нью-Йорк. Через некоторое время Джек благодаря счастливой случайности воссоединился с семьей и начал работать в редакции местной негритянской газеты. Потеряв место, он совсем приуныл.
Когда дома он рассказал жене о случившемся, Бетти не разделила его отчаяния.
— Мне уже давно казалось, Джек, что Нью-Йорк неподходящее для нас место. Здесь слишком много народу и чересчур сильны южные настроения. Я подумывала о Новой Англии, родине американской независимости и идей аболиционизма. Как раз сегодня мне случайно подвернулась подходящая вакансия. Городская больница в Спрингфилде, штат Массачусетс, нуждается в медицинских сестрах и предложила мне место.
— В Спрингфилде?
— Да, это город в западной части штата с населением около 150 тысяч человек. Процветающий промышленный город с хорошими школами. Имеет деятельный муниципалитет. В городе есть два колледжа и государственный военный завод. Ты, конечно, слышал о «Спрингфилд рипабликен»? Это одна из самых либеральных наших газет.
— Все это прекрасно, но что там буду делать я?
— Джек, поедем туда. Если уж честный и трудолюбивый цветной не сумеет устроиться в Массачусетсе, тогда надо вообще поставить крест на нашем будущем.
Джек был бы рад махнуть на все рукой, но ему не хотелось лишний раз огорчать Бетти.
Она поехала первой. При виде цветной попечители больницы были сначала разочарованы, по, порывшись в бумагах, убедились, что она не скрывала своей расовой принадлежности; просто этот факт случайно выпал из их поля зрения. Разумеется, формально это не имело значения, но возникал щекотливый вопрос о месте в общежитии. Однако вопрос решился сам собой, когда Бетти сообщила попечителям больницы, что она замужем и собирается жить с семьей на частной квартире.
Но теперь вставал другой вопрос: где спять квартиру? Бетти надо было поселиться вблизи больницы, а в этом районе цветные не проживали. Цветных в Спрингфилде насчитывалось примерно три тысячи человек, и почти все они жили в одном месте — в южной части города. В общем это был приличный, внешне опрятный район, и негры селились там, как уверяли сами себя белые, для того, чтобы находиться среди своих. В больнице высказали предположение, что квартира в этом районе может оказаться и не столь отдаленной от места работы, но Бетти категорически отказалась от такого варианта.
— Я нисколько не возражаю против того, чтобы иметь соседями цветных, или евреев, или итальянцев, по жить в двух милях от больницы немыслимо.
Эта трудность могла бы стать преградой для планов Бетти, если бы не одно неожиданное обстоятельство.
— Смешно, право, что эта сестра упорно требует себе квартиру в белом районе, — заявил председатель совета попечителей больницы. — В таком случае ей, пожалуй, лучше возвратиться в Нью-Йорк.
Но это оказалось невозможным, так как Бетти уже взялась ухаживать за Сайрусом Тейлором. А Тейлор слыл большим оригиналом. Он считался одним из богатейших жителей города и происходил из старинной, знатной семьи, члены которой принимали деятельное участие в восстании Шейса, поднятом в 1786 году. Сын Сайруса занимал видное положение в финансовом и промышленном мире, и это сулило городу и штату новые доходы и дальнейшее развитие. Сайрус Тейлор, очень капризный хронический больной, отказался от услуг уже трех медсестер, которых больница, входившая в круг его филантропической деятельности, направила для ухода за ним. Вот тогда-то, в самый день ее прибытия, Бетти и направили к Тейлору, и она, судя по всему, вполне ему подошла. Ни о какой новой замене в данный момент не могло быть и речи. Поэтому для семьи Бетти временно подыскали небольшой коттедж поблизости от больницы и дома Тейлора.
Приехала вся семья — старая бабушка, Джеки, живой восьмилетний мальчуган, и глава семьи — Джек. В скором времени со стороны белых домовладельцев начали раздаваться глухие протесты — соседство негритянской семьи могло обесценить окружающие дома; высказывались также и тонко завуалированные возражения против того, что в одной из лучших городских школ появится цветной ребенок. В городских школах, конечно, училось несколько цветных детей, но большинство из них посещало одну школу, где наряду с восемью белыми учителями преподавал и цветной учитель. Оказалось, что в школе, ближайшей к дому Джеки, никогда еще не учился ни один цветной мальчик.
Бетти деликатно намекнули, что, вероятно, Джеки будет чувствовать себя одиноким среди стольких белых и, кроме того, вряд ли удастся возить его на школьном автобусе…
Директор школы, высказавший Бетти такое соображение, потом рассказывал:
— Она вела себя со мной прямо-таки вызывающе. Судя по всему, мои слова ее возмутили. Видит бог, у меня были самые лучшие намерения, ведь я уверен, что атому черномазому малышу будет тяжело учиться наравне со всеми и переносить всякие проделки белых ребят.
В нервом полугодии Джеки три раза подрался. В первой схватке ому здорово влетело; он утверждал, что ему пришлось отбиваться от четырех мальчиков. Жаловаться ему не хотелось, поэтому Бетти оставила дело без последствий. Новая драка месяц спустя закончилась вничью, и Джеки щеголял синяком под глазом как своего рода символом мужества. Учителя промолчали, так как Джеки был способным ребенком, по всем предметам учился выше среднего и завоевал признание со стороны почти всех товарищей по классу. Однако учителя в глубине души опасались его разносторонней предприимчивости, умения ругаться и при необходимости постоять за себя. Третья драка, случившаяся поздней осенью, вылилась в столь жестокое поражение весьма знатного юнца, что директор решил вмешаться.
По его вызову и школу явилась Бетти; она была готова к предстоящему разговору.
— Да, господни директор, — сказала она. — мне все известно, хорошо, что вы меня вызвали. Когда три месяца назад орава ваших сорванцов напала на одного цветного малыша и избила его чуть не до потерн сознания, к вам не поступило никакой жалобы. Наверно, вы подумали, что этот случай заставит его уйти на вашей школы для избранных. Но не тут-то было. Он не так воспитан. В следующий раз ему повезло больше, и все обошлось для него благополучно. Вы тогда не предъявляли претензий, не жаловалась и я. А теперь, когда одному из ваших богатых баловней выбили несколько зубов, вы угрожаете моему сыну исключением. Что ж, попробуйте его исключить. Вот визитная карточка моего адвоката, которого рекомендовал мне мистер Сайрус Тейлор. Он полагает, что неплохо бы выяснить, кому в действительности принадлежат спрингфилдские городские школы.
Директор поспешил заверить миссис Кармайкл, что он вовсе и не думал об исключении, он упомянул о нем только для того, чтобы предотвратить судебный иск со стороны охваченных негодованием родителей. Его единственное стремление — восстановить мир и взаимопонимание. Он еще долго распространялся в том же духе в назидание группе учителей, которые в этот момент проходили через холл.
Все эти заботы о доме и школе мало трогали Джека Кармайкла, который был озабочен лишь тем, как прокормить семью. Он очутился в странном положении. Жители Спрингфилда категорически отрицали, что в его пределах существует какая-либо дискриминация цветных. В свое время город даже предоставил убежище и помощь Джону Брауну. Правда, в городе ощущалась некоторая неприязнь к ирландцам-католикам. В известном смысле проблемой для городских властей являлись и 35 тысяч фабричных рабочих иностранного происхождения, особенно с тех пор, как профсоюзы, организуя свои стачки, бросили вызов старому порядку, основанному на частной собственности и богатстве. Небольшая прослойка негров, проживавших в Спрингфилде, состояла по преимуществу из местных уроженцев с обычным школьным воспитанием и культурным уровнем среднего американца. Она постепенно увеличивалась за счет притока негров-южан, но они, смешиваясь с коренным негритянским населением, не доставляли властям слишком больших хлопот.
Цветные были вынуждены делать то, что, казалось, было предназначено им самой судьбой; из них набирали домашнюю прислугу и подсобных рабочих, эта работа оплачивалась сносно, но далеко не щедро; сменить же ее на лучшую почти не представлялось возможным, так как спроса на другие услуги негров по было. Впрочем, многие из цветных владели уютными, добротными домиками. Домовладельцы сдавали им внаем те жилища, на которые не находилось охотников среди белых; эти дома могли быть в конце концов проданы неграм за хорошую цену. У негров имелись собственные церкви, и одна из них, конгрегационалистская, организовала общественный клуб, которым цветные справедливо гордились. Трудящиеся-негры почти не имели ни социальных, ни экономических связей с иностранными рабочими. Прибывшие в США итальянцы, канадские французы и славяне получили работу на заводах, производивших электротехническое оборудование, мотоциклы, военное снаряжение и пластмассовые изделия новых образцов. Ирландцы были здесь старожила ми — они устроились раньше других на шерстопрядильных и бумажных фабриках и теперь считали себя коренными американцами. В большинстве своем ирландцы были высококвалифицированными рабочими и порой сами становились мелкими предпринимателями; они работали также в городских учреждениях или клерками в частных фирмах.
Получая образование, увеличивая свой доход и приобретая собственность, некоторые из иммигрантов и даже кое-кто из цветных улучшали свое общественное положение, что осложняло их взаимоотношения с местным белым населением. Чаще всего такие изменения происходили с ирландцами и реже всего — с неграми. Когда, например, Майк Гиббонс стал компаньоном в одной из старинных фабричных фирм или когда Тони Марселли сделал выгодную партию, породнившись с видной американской семьей, сто с лишним тысяч коренных жителей города расценили это как покушение на их экономическое и социальное положение и выражали недовольство. Но они не допускали и мысли, что какой-нибудь цветной вроде Джека Кармайкла не захочет пойти в услужение к белым. Джек был чудесный парень, благовоспитанный, хорошо образованный, но для него не находилось работы ни на фабрике, ни на складе, ни в конторе, ни в магазине. В течение целого месяца он искал работу и не мог найти ни одного подходящего места, кроме должности экспедитора в крупной оптовой фирме, но это место не сулило ему особых благ. Его предшественник, белый экспедитор, уволился, потому что потерял всякую надежду на повышение оклада или продвижение по службе. К работе Джека допустили только временно — ввиду крайней необходимости, вызванной деловой горячкой. К тому же, как узнал Джек потом, ему платили не как экспедитору, а как грузчику.
Все же это был какой-то шанс на будущее, и Джек не захотел его упустить. Работал он настолько добросовестно и хорошо, что, будь он белым, он быстро получил бы прибавку к жалованью, а в дальнейшем и повышение в должности. Правда, вскоре ему стали платить несколько больше, но штатным служащим все же не считали, а его заявление о приеме в профсоюз служащих было отклонено. Джек и Бетти обсудили создавшееся положение. Прежде всего их волновал вопрос об аренде дома. Домовладелец заявил, что хочет продать его и продлевать аренду не намерен. Запрошенная им цена была слишком высока. Банк, куда Джек обратился за ссудой под залог дома, в ссуде отказал. Тогда Бетти посвятила в дело своего пациента, Сайруса Тейлора, Домовладелец сразу снизил цену, банк изменил свое решение, и Джек с Бетти заключили сделку на покупку дома. Но эта покупка снова поставила вопрос о работе для Джека. Чтобы жить так, как живут соседи, им требовались более высокие доходы. А если они не смогут жить по стандартам данного района, то соседи, несомненно, станут выражать свое недовольство.
Бетти убедила Сайруса Тейлора поговорить с Джеком. Сайрус Тейлор страдал и от одолевавшей его старческой немощи, и от неустойчивой экономики двадцатого века. Он терзался душой и телом, будучи не в силах остановить перемены, происходившие у него на глазах, и упорно держался за некоторые из своих давних убеждений. Чуть ли не с самого дня рождения он был аболиционистом и не мог забыть той волнующей радости, какую испытывал, когда укрывал беглых рабов. Тейлор не терпел расистских предрассудков. Поэтому, когда Бетти показала себя хорошей, внимательной сиделкой, Тейлор восстал против порядков, установленных в доме его невесткой, обращавшейся с Бетти, как со служанкой.
Заступничество Тейлора во многом облегчило жизнь Бетти. Трое из слуг в доме были цветные: повар, горничная и шофер-садовник. Все они были хорошие, чистоплотные, вежливые и знающие свое дело люди. Но одним из основных условий при найме профессиональных сиделок являлось требование, чтобы к ним относились не как к прислуге, а как к медицинскому персоналу. Так здесь и относились к белым предшественницам Бетти: их кормили в общей столовой. Невестка Тейлора решила, что зло в лице цветной сиделки, которую этот невозможный старик упрямо баловал, можно частично нейтрализовать, если обращаться с нею, как со служанкой. Но, к удивлению и миссис Тейлор, и Бетти, повар пожаловался Сайрусу Тейлору на дискриминацию в отношении цветной сиделки, и не успела еще сама Бетти решить, что ей делать, как совсем неожиданно еда ей была подана со всеми принятыми церемониями и повар извинился перед ней за ошибку. После этого невестка еще больше невзлюбила Бетти.
Молодая миссис Тейлор считала, что действует из самых лучших побуждений. С ее точки зрения, она была достойным человеком, к которому в доме относятся несправедливо. В детстве она не позволяла ни одному мальчику поцеловать ее, никогда не слушала грязных анекдотов, посещала воскресную школу и научилась хорошо читать, писать и сносно играть на рояле. Дома она помогала вести хозяйство, но по настоянию матери оставляла тяжелую и грязную работу служанке. Благодаря этому кожа на руках у нее оставалась мягкой, а одежда чистой. Строго говоря, она не принадлежала к высшему кругу, так как ее родные не занимали высокого общественного положения, однако по окончании средней школы она некоторое время посещала светские вечера. Ее родители не стали подыскивать ей работу, предпочитая, чтобы она в ожидании подходящей партии вела дома хозяйство. Ее свадьба с молодым наследником богатого Тейлора произвела в обществе настоящий переполох.
Но сами брачные отношения напугали ее чуть не до смерти: ведь она не имела ни малейшего понятия о половой жизни и никто не объяснил ей заранее, что представляет собою брак. Последствия этого были катастрофичны. Несколько месяцев совместной жизни не принесли ни ей, но мужу ничего, кроме неловкости и разочарования, и в результате супруги разошлись по разным спальням. В Нью-Йорке муж снимал для себя несколько комнат в отеле и раз в месяц наезжал туда по делам. Он был приятно поражен, когда, познакомившись там с хорошенькими женщинами, убедился, что им нравятся его ласки. У его жены, естественно, не было такой возможности. Со стыдом и негодованием она отвергла авансы нескольких мужчин ее круга, недоумевая, каким образом ее поведение могло вызвать у них такие ужасные желания.
Миссис Тейлор не знала, куда девать свое время. Читала она не много, а то, что читала, было ей не по душе. Газета, за исключением странички местных сплетен, казалась ей неинтересной и малопонятной. Истории она не знала, и события прошлого не находили в ее душе никакого отклика. Ее воспитали в духе трезвости и отвращения к азартным играм. Она устраивала приемы, но на них было нестерпимо скучно; гости развлекались тем, что перемывали друг другу косточки.
Вместе с мужем она совершила поездку в Европу и с удивлением открыла, что англичане говорят на языке, который она с трудом понимает, а французы вообще не могут говорить по-английски. Помимо осмотра памятников и церквей и посещения картинных галерей, делать в Европе было нечего. Природа, правда, там неплоха, но Новую Англию она решительно предпочитала Европе.
Тягчайшим бременем для миссис Тейлор был ее тесть, в чьем доме они с мужем поселились. Это был старый тиран и сквернослов; он все время ворчал, был вечно чем-то недоволен, и для него, казалось, не было в жизни ничего святого. Миссис Тейлор вся извелась, ухаживая за ним, а когда решилась прибегнуть к помощи опытных сиделок, то выяснилось, что ухаживать надо еще и за сиделками. Это было невыносимо. Все ее слуги были выходцами из негритянского квартала. Они знали свое место и этим ей нравились. Она могла рассказывать служанкам об интимных и сокровенных вещах и знала, что они не злоупотребят ее доверием. Иногда ей невольно приходило в голову, что они ее единственные верные друзья. Поэтому она охотно воспользовалась случаем нанять профессиональную цветную сиделку, рассчитывая содержать ее наравне с другими своими слугами, но та оказалась еще более строптивой, чем ее предшественницы.
Сайрус Тейлор слабел физически, но еще сильнее подтачивал его здоровье недуг душевный. Он понимал, что живет в век, противоречащий всем его идеалам. Сайрус Тейлор стал жаловаться на это посетившему его Джеку, едва тот вошел в комнату.
— Садитесь, садитесь! — Наконец проговорил он — Я в курсе всех ваших планов. Вы хотите иметь свое дело, чтобы стать «самостоятельным». Ну, мой мальчик, вы опоздали родиться на пол века. Самостоятельного бизнеса давно уже не существует. Вы знаете, чем я был в свое время? Независимым владельцем сапожной мастерской. Я чинил обувь и делал ее на заказ. Это было недурное дело, и мне оно нравилось. Я зарабатывал столько, что мог жить так, как мне хотелось. У моей старухи был хороший дом с большой кухней, задний двор для сушки белья и палисадник с газонами и цветами. У нас было трое славных ребят. Потом старший сын открыл в городе обувной магазин. Он продавал малую толику моей обуви, но гораздо больше торговал обувью, изготовленной компанией «Юнайтед шу машинери». Вскоре эта компания сжила со свету мастерские по починке и ручному пошиву обуви.
Возьмите обоих моих сыновей. Ни тот, ни другой никогда не знали настоящей работы, не напрягали как следует мускулы, не задумывались подолгу и всерьез, не интересовались никакими пауками и ничего не читали. Что угодно, только не они! Старший сын не захотел учиться в колледже, с грехом пополам закончил среднюю школу и занялся бизнесом. Иначе говоря, он принялся повсюду шнырять и вынюхивать, где бы поскорее и побольше нажиться. Поступил приказчиком в обувной магазин; там его обходительность помогла ему продавать ботинки и свести знакомство с крупными боссами. Эта обувная лавка, после того как она перешла в его руки, стала местом сбыта моих изделии, с одной стороны, и изделий «Юнайтед шу машинери» — с другой. Затем он продал мою мастерскую я свой обувной магазин. С помощью моих сбережений и своей пронырливости он приобрел по дешевке контрольный пакет акций в «Юнайтед шу машинери». Акции были «разводнены», и не успел я опомниться, как оказался богачом. Делать мне стало нечего. Богатство просто убило мою старуху. Ей недоставало кухни и стирки. Она умерла. А я все еще околачиваюсь на этом свете, надоедая всем и каждому. Конечно, мальчик не был трутнем. Он не сидел сложа руки, насыщая свою утробу. Но назвать то, что он делал, трудом или подвигом нельзя! Ян Матселигер, негр из Вест-Индии, пораскинул мозгами и изобрел машины, которые компания приобрела, запатентовала и которыми ныне владеет. Ирландцы и канадские французы трудились на производстве, расторопные приказчики, ирландцы и американцы, продавали обувь за жалованье или проценты, дамы с хорошим вкусом изобретали фасоны, юристы защищали наши интересы и так укрепили нашу собственность, что теперь мы богаты. Пожалуй, это прогресс, но я задаюсь вопросом, не лишились ли мы чего-то при этом.
Взять хотя бы моего пария сейчас. Он нажил деньги. Продолжает и дальше наживать их. Но это все, на что он способен. Его не тянет к книгам, и он ничего не читает. Ему не отличить одной ноты от другой, картины — от карикатуры. Он пьет впеки и волочится за женщинами не потому, что ему это нравится, а лишь за компанию. Он женился, женился чинно и благородно, по женитьба была и остается всего лишь случайным эпизодом в его жизни. Другой мой сын поступил в колледж, попал в самое привилегированное студенческое общество, пьет, распутничает, играет в карты. Он получает деньги, которых не заработал, и ни о чем знать не хочет. Ни один из моих сыновей никогда не думал и не подумает о подлинном служении человеку — о том, чтобы дать людям удобную обувь и помочь рабочим-обувщикам добывать средства к существованию.
Тейлор умолк и пристально посмотрел на Джека.
— Так чего же вы хотите от меня?
— Я собирался открыть у себя в округе небольшую бакалейную лавку, чтобы торговать добротными продуктами и предметами первой необходимости, этим зарабатывать себе на жизнь, понемногу откладывать сбережения на будущее и быть самому себе хозяином.
— Гм. Ну что ж, в негритянском квартале вы могли бы предпринять кое-что в этом роде.
— Но Бетти против. Она говорит, что приехать в свободный северный город и открыть там лавку только для негров просто смешно. Даже сами цветные будут против. Я подумывал снять хорошее помещение где-нибудь на углу, поблизости от заводского района, и обслуживать всех жителей округи, в том числе, конечно, и цветных.
— Прекрасная, но пустая затея! Если у вас будет жалкая мелочная лавка, то вы едва заработаете на жизнь. Если же она станет давать вам приличный доход, домовладелец повысит арендную плату; если вы справитесь и с этим препятствием, то крупные бакалейные фирмы заставят вас продать им вашу лавку.
— Ну а если я откажусь продать?
— Безусловно, продадите, иначе они вас раздавят. Но не верьте мне на слово. Попробуйте сами, Возьмитесь за это дело! Я позабочусь о том, чтобы оптовики предоставили вам кредит на пять тысяч долларов. Но говорю вам, Кармайкл: вы не понимаете, с каким миром вам придется столкнуться. Раньше мы начинали дело, чтобы служить своим ближним, делать для них что-то полезное. Все это куда-то исчезло. Все наши представления о труде, купле и продаже пошли кувырком. Раньше мы трудились для себя и для других. Сейчас мы трудимся ради заработка. Раньше мы делали вещи для их использования, а теперь делаем их для продажи. О человеке теперь судят не по его труду, а по тому, сколько он получает. Чем выше доход человека, тем выше, стало быть, его заслуги. Когда кто-то трудится ради своей личной выгоды, мы считаем, что это якобы приносит выгоду всем; иными словами: всеобщий эгоизм создает всеобщее счастье.
В наше время делать добротные товары считается невыгодным; лучше делать товары, которые быстро снашиваются и должны быть заменены новыми. Мы, бизнесмены, решительно заявляем:
«Не откладывайте сбережений, тратьте больше! Сбереженный цент — потерянный цент. Израсходованный цент помогает бизнесу, и не важно, чей это бизнес. Благоразумнее иметь долги, чем сбережения; сбережения годятся лишь на то, чтобы их тратить.
Платите, приходя к нам, а не уходя от нас.
Ничего не чините: выбрасывайте и покупайте новое. Не накладывайте заплат, не зашивайте, не штопайте.
Живите в долг, надеясь на будущее.
Гоните вон из дома лудильщика, сапожника, чинящего обувь, портниху, перешивающую старье!
Долой скупых!
Жить по-современному — значит покупать и продавать».
Массовое производство стандартных вещей насилует и подавляет нас, придает нам жалкую, безвкусную одинаковость. Мы лишены возможности выбрать для себя фасон одежды или обуви, марку автомашины, качество или цвет ткани.
Частная инициатива, скованная массовым производством и монополиями, делает нашу жизнь унылой и серой, и общественные здания в наших городах постепенно уступают свое место конторам, где покупают и продают товары, верное, где покупается, продается или уничтожается право собственности на эти товары, на землю и труд людей.
Помните, как пало перед капищем нефтяной спекуляции замечательное по красоте здание церкви на Пятой авеню? Вы слышали о том, что будет продан крупный мюзик-холл, чтобы очистить место для здания компании, ведущей торговлю колониальными товарами между Вест-Индией и Новой Англией? Или о том, что огромный вокзал в Нью-Йорке будет служить не только как железнодорожный центр, но и как место для международных торговых сделок?
Раньше мы готовили еду фунтами и на собственный вкус; теперь мы готовим ее тоннами и приправляем соломенной трухой.
Свои прибыли мы тратим не на улучшение качества продукции, а на вранье о ней в крупных иллюстрированных журналах, причем в таком масштабе, что никто уже не в силах перед ним устоять.
Наши новости — это реклама о продаже товаров. Наше искусство служит рынку, наша наука — накоплению капитала, а наша религия — доходам. Изобретения и патенты существуют не для облегчения жизни людей, а для того, чтобы богатство сосредоточивалось в руках немногих.
Политика — это деньги, выборы — купля и продажа…
Да что толку говорить об этом! Вы мне все равно не верите. Не верят мне и мои сыновья, и моя дочь, что живет в Чикаго. Если же они и признают факты, которые я привожу, то говорят мне: ну и что из этого? Новый век — новый мир. Так-то оно так, но этот мир куда новее, чем они воображают. Словом, действуйте. Кто знает, может быть, вы чего-нибудь и добьетесь! — закончил Тейлор.
Бакалейная лавка, открытая Джеком, имела много преимуществ. Помещалась она на тихом перекрестке, вблизи которого проживали конторские служащие среднего достатка, в двух кварталах к западу — фабрично-заводские рабочие и в трех кварталах к югу — цветные. Центр города отстоял на четыре-пять кварталов к северу, Бетти позаботилась о том, чтобы лавка была оборудована со вкусом, даже красиво. Джек приветливо встречал покупателей, и они уходили от него довольные. Товары он выбирал осмотрительно и удачно, по сходным ценам. Он не торговал лежалыми, полусгнившими продуктами. Тщательно наведя справки об отдельных клиентах, он отпускал им товары в кредит до субботней получки. После школы Джеки помогал отцу доставлять заказы на дом и благодаря этому приобрел на редкость широкий круг знакомств. Итальянцы и канадские французы делились с цветным Джеком такими сокровенными подробностями своей жизни, какие никогда не открыли бы своим соплеменникам.
Цветные сородичи Кармайкла также проявляли вполне естественный интерес к лавке, которая не ограничивала свою клиентуру только цветными, хотя и принадлежала цветному хозяину. Кроме того, владелец лавки был скорее тружеником, чем предпринимателем или коммерсантом. Сама лавка превратилась в место, где толковали о работе и зарплате, о способах объединения неорганизованных рабочих. Джек располагал обширными сведениями на этот счет о Западе к Юге. Значительную часть своего свободного времени проводила в лавке и Бетти; те из покупателей, кому не по карману было идти к врачу, часто обращались к ней, как к профессиональной медсестре, за советом. Кроме того, живущим по соседству клеркам нравилось покупать в приличной лавке, где они могли чувствовать себя в социальном отношении выше ее владельца и большинства покупателей. Из рядовых людей они как бы превращались там в «аристократов».
В новом деле Джеку понадобилось изучить сотни тонкостей. Он нуждался в добрых советах и на какой-то срок взял себе в помощники бывшего бакалейщика. От него он много узнал о том, как хранить запасы и как выбирать товары. Однако бакалейщик стал не только давать советы, но и самолично распоряжаться в лавке, так что в конце концов с ним пришлось расстаться. Много трудностей создавала закупка товаров. Оптовые поставщики привыкли сбывать мелким бакалейщикам, торговавшим в бедных кварталах, лежалые, а то и подпорченные продукты. Они предлагали заманчивые сделки, но Джек не шел на это. Консервированные товары заставляли Джека быть начеку: этикетки на них зачастую были куда свежее содержимого банок. Если, однако, он приобретал первоклассные продукты с гарантией, то стоимость была высока и продавать их бедным покупателям приходилось по ценам, которые тем не всегда были доступны. Прибыль в таких случаях была невелика, а иногда и вовсе равнялась пулю. В общем, торговать было не так-то просто, но Джек с помощью Бетти и сынишки хорошо справлялся со своими обязанностями, и лавка процветала.
Религия вошла в жизнь Кармайкла сложным путем. В Спрингфилде насчитывалось около пятидесяти тысяч прихожан-протестантов, крупных собственников, предпринимателей и чиновников, регулярно посещавших церковь. Двадцать пять тысяч человек, называвших себя католиками, поддерживали более или менее тесную связь со своей церковью. Цветные большей частью принадлежали к методистам и баптистам, а наиболее зажиточные — к конгрегационалистам. И поскольку для цветных церковь служила одновременно и центром общественной жизни, то она играла у них более активную роль, чем у белых.
С самого начала Джек и Бетти не решались примкнуть к какой-либо церкви для цветных. Причина такой осторожности заключалась главным образом в том, что, к их большому удивлению, здесь, на родине аболиционизма, цветной барьер выражался в религиозной жизни более резко, чем в какой-либо иной области общественных взаимоотношений. На улицах, в парках, в кинотеатрах этот барьер не бросался в глаза; если в школах и колледжах, в политических выступлениях и в выборных кампаниях были заметны лишь признаки расовых предубеждений, то в деловой жизни и промышленности расовая дискриминация заявляла о себе во весь голос. Что же касается церкви, то тут существовала полная сегрегация. Бетти столкнулась с нею, как только заговорила с преподобным мистером Ривсом о своем желании стать прихожанкой конгрегационалистской церкви. В данном случае решающим для Бетти обстоятельством были те преимущества, которые этот шаг сулил Джеки. Молодой проповедник внимательно ее выслушал и предложил написать письмо доктору Деберри, негру-священнику конгрегационалистской церкви для цветных. Бетти запротестовала. Она знает доктора Деберри, Это прекрасный человек. И все же она желает посещать именно эту конгрегационалистскую церковь.
— По почему именно конгрегационалистскую?
— Она ближе всего к нашему дому. Кстати, чем объяснить, что большинство ваших верующих посещают как раз эту церковь?
— Ну, это люди, которых объединяют общественные взгляды…
— Разве ваша церковь всего лишь общественная организация?
Мистер Ривс почувствовал себя задетым за живое и раздраженно спросил:
— Миссис Кармайкл, а с кем из моих прихожан вы завязали бы знакомство? И в каких организациях вы стали бы работать?
— Уж не хотите ли вы сказать, мистер Ривс, что ваши прихожане не смогут молиться богу рядом с неграми?
Мистер Ривс поднялся.
— Миссис Кармайкл, вы можете посещать мою церковь, если вам угодно. Но предупреждаю: это не принесет вам радости. Большинство людей предпочитают быть вместе с теми, кто близок им по духу. Если вы стыдитесь общения со своей средой, то бог вам судья.
— Я улажу с ним этот вопрос, — сказала Бетти.
Она стала ходить в эту конгрегационалистскую церковь и определила Джеки в воскресную школу при ней. Бетти аккуратно платила церковные подати и время от времени приходила послушать проповедь. В ряде случаев, когда ее просили участвовать в каком-нибудь комитете или общественном мероприятии, она развертывала такую кипучую деятельность, что это сплошь и рядом вызывало осложнения. Так, например, когда ей пришлось работать в общественной санитарной комиссии — ее избрали председателем, — она наметила столь обширный план действий в масштабе всего города, что мистеру Ривсу пришлось сдерживать активность комиссии, чтобы избежать конфликта с городским санитарным советом, которым руководил один из видных прихожан этой конгрегационалистской церкви.
Джек редко бывал в церкви. Джеки же с самого начала зарекомендовал себя аккуратным и старательным учеником воскресной церковной школы. Он любил красиво обставленную комнату, где собирались школьники, соловьем заливался в хоре во время пения духовных гимнов и вникал во все дела школы, проявляя инициативу и прилежание. Его не раз избирали на общественные школьные должности, и он пользовался доверием учителей. Стоило им заручиться поддержкой Джеки в каком-либо деле, и они могли рассчитывать на успех, так как среди учеников класса он был непререкаемым авторитетом.
К вопросам религии население Спрингфилда относилось формально, не вникая в суть дела. Здесь все считались верующими. Большинство местных жителей придерживались христианского вероучения. Они верили в бога, в то, что его сын Иисус принес себя в жертву за грехи людей, и в то, что их ожидает либо вечная награда на небесах, либо вечные муки в аду. Формально они «верили» и в силу молитвы. Однако ни один из тех догматов, на которых зиждилась их вера, не влек за собою практических последствий. Никто, за редким исключением, не верил но-настоящему в то, что молитва, обращенная к богу, может как-нибудь отразиться на ходе их жизни; лишь очень немногие действительно верили в бога как в могущественное существо, чей промысел великий благостно направляет мир. Большинство спрингфилдцев смотрело на Иисуса как на давно умершего хорошего человека, оставившего после себя моральные принципы, соблюдать которые никто — и в особенности американцы — не в состоянии. Однако эта формальная вера при несоблюдении на практике ее требований оказывала внешне неуловимое, но гибельное влияние на такие качества людей, как честность, правдивость и способность трезво мыслить. Люди настолько привыкли говорить одно, а делать другое, со всей, казалось бы, искренностью объявлять истинным заведомо неверное и логичным — явно абсурдное, что религия как реальная нравственная сила стояла в городе на весьма низком уровне. В Спрингфилде, разумеется, существовали свои нормы повод опия, но все они основывались на привычках, унаследованных от прошлого, зависели от влияния лиц, считавшихся авторитетными, и от собственного жизненного опыта. Дети, воспитываясь в столь противоречивой обстановке, вполне естественно, пренебрегали советами и примером взрослых. Как можно дурного человека именовать хорошим? Можно ли любить своих врагов и в то же время отворачиваться от них при встрече на улице? Можно ли подставлять для удара другую щеку и в то же время идти сражаться за свою страну независимо от того, права она или нет? Как можно говорить то ложь, то правду, ссылаясь на заповеди одного и того же бога? Что, наконец, представляет собой этот бог, где он находится и зачем он нам нужен, если большую часть времени мы игнорируем ею существование? Когда ставился какой-либо конкретный вопрос, например о том, можно ли темнокожим людям молиться рядом с белыми, то его разрешение в обстановке подобных противоречий не порождало ничего, кроме злобы и разочарования.
Церковный приход представлял собой группу благожелательно настроенных друг к другу людей примерно равного общественного положения, они строили прекрасные церковные здания, устраивали приятные встречи и слушали только то, что им хотелось услышать. Пастор был благовоспитанным человеком, окончившим колледж, владел хорошим английским языком и был желанным гостем в домах прихожан. В проповедях он редко говорил что-либо такое, что требовалось запомнить и что могло вызвать у кого-нибудь недовольство. Проповеди большей частью были «догматическими», то есть представляли собой попытки примирить забытые догмы с современной действительностью, и это для людей, считающих себя верующими, звучало вполне убедительно. Церковные праздники, сбор подарков, направляемых язычникам, или пожертвований в помощь местным беднякам — все это использовалось церковью для поддержания активности прихожан. Если к этому добавить свадьбы, крестины и похороны, то дел у церкви было предостаточно.
Католическая церковь несколько отличалась от протестантской, Главной обязанностью ее духовенства было содействовать распространению католического вероучения среди широкой, но слабо сплоченной массы людей, чья приверженность к религии поддерживалась старинными народными обычаями. Прихожанам внушали мысль о важности обрядов брака и похорон, о необходимости соблюдать букву религии и вместе с тем снисходительно относились к их житейским слабостям. Так, например, хотя танцы, выпивка и картежная игра прямо и не поощрялись, но, если они практиковались в умеренной дозе, на них смотрели сквозь пальцы; однако прихожане должны были неукоснительно посещать богослужения, делать денежные взносы и признавать догматы веры. Торжественность обрядов, пышное облачение духовенства и услаждающая слух музыка делали даже случайные посещения церкви привлекательными для прихожан. Благодаря этому католическое духовенство пользовалось широким влиянием и было ближе к массам трудящихся, чем протестантское, но зато чисто общественная сторона церковной деятельности оставалась у них в теин. Расовые и производственные вопросы зачастую разрешались самим духовенством, без обращения к светским властям. Иудеи и другие религиозные группы в Спрингфилде были немногочисленны, так что их проблемы не вызывали особых осложнений.
После того как материальное положение Кармайклов улучшилось и они установили связи с белой церковью, а Бетти добилась успеха в качестве медсестры, на них начали смотреть подозрительно: некоторые считали их выскочками, которые желают «стать белыми» и «стыдятся» своих сородичей. Другие утверждали — и это было более тяжкое обвинение, — что в бакалейной лавке ведутся «опасные разговоры» о работе, зарплате и профсоюзах, тем более нежелательные, что в них участвуют люди различного общественного положения и различных национальностей: рабочие иностранного происхождения, цветные рабочие, клерки. Там обсуждались вопросы о правах рабочих, создании единого крупного профсоюза, повышении зарплаты, сокращении рабочего дня. Все это привлекало внимание к лавке; подверглась она обсуждению и на ежемесячном собрании директоров самой крупной бакалейной компании города.
— Есть ли у этого Кармайкла хорошая клиентура?
— Есть, причем с каждым дном растет. Но сто доход невысок, так как он торгует товарами только высшего качества и не берет ни остатков, ни залежавшихся товаров.
— А его кредитоспособность?
— Хорошая. Платит он аккуратно. Но у Кармайкла нет резервов. Если на него нажать, он сдаст позиции. Его слабое место в том, что он больше думает о своих покупателях и их работе, чем о собственном деле.
— Загляните к нему и прозондируйте почву!
Через неделю Джек принимал посетителя, который расспрашивал его о торговле и интересовался, за какую сумму он согласен продать свою лавку. Джек отказался даже разговаривать о продаже. Он сказал, что и не помышляет об этом.
Однажды вечером Кармайклов навестил Деберри, и они долго беседовали. Джеку и Бетти правился Деберри, они мыслили одинаково обо всем, кроме вопроса о белых фабричных рабочих. Из личного долгого опыта Деберри вынес убеждение, что худший враг негра — это белый рабочий, особенно иностранный. В числе филантропов, оказывавших Деберри поддержку, были богатые предприниматели, которые — он был уверен в этом — пользовались бы услугами негров, если бы им не препятствовали профсоюзы. Он развивал свою мысль:
— Мистер Кармайкл, я не доверяю вашим покупателям из числа фабричных рабочих. Они уйдут от вас при первой же возможности.
— А по-моему, пока я торгую дешевыми и добротными товарами, они не уйдут.
— Даже и это не поможет, если бакалейные компании начнут завинчивать гайки. Как насчет арендной платы за помещение? Ее еще не повысили?
— Нет, и мне известно почему. Здание принадлежит Сайрусу Тейлору. Когда я открыл лавку, он приобрел его. Я узнал об этом недавно совершенно случайно. Меня уже просили продать лавку. Но я не продам.
— Но вы ведь знаете, Джек, что Сайрус Тейлор плох. Быть может, он не протянет долго. Правда, я уверен, что в своем завещании он упомянет Бетти. Как-то он уже говорил мне об этом.
Да, так хотел поступить и так говорил Сайрус Тейлор. Но с возрастом ему становилось все труднее принимать решения. Он записывал свои мысли каракулями на клочках бумаги. Бетти была порядочная женщина и прекрасная медсестра. Завещать ей тысячу долларов? Да, самое малое. Но разве в наше время это деньги? Пусть даже десять тысяч. Что это ей даст? Этой суммы мало, чтобы отказаться от работы, да и зачем ей бросать работу? Ладно, он еще подумает на эту тему. Сколько бы он ни дал Бетти, все эти деньги, безусловно, пойдут в помощь Джеку. Человек он хороший, но непрактичный. Из него никогда не выйдет бизнесмен. Он слишком заботится о своих клиентах как о людях, а не как о покупателях. Сегодня так нельзя делать бизнес. Бизнес — нажива, а не филантропия. С моральной точки зрения это плохо, по такова действительность; что сталось бы с коммерсантом в мире частной наживы, если бы он только и думал о том, как его клиентам свести концы с концами? Какое значение будет иметь тысяча долларов, десять тысяч и даже сто тысяч для поддержания конкурентной способности бакалейной лавки в Спрингфилде или в любом пункте Соединенных Штатов, если торговля в ней ведется ради того, чтобы помогать окружающим, а не ради обогащения самого коммерсанта? Так Сайрус Тейлор и не принял никакого решения к тому моменту, когда его разбил паралич. Бетти знала, что Тейлора беспокоит ее судьба, но он скончался, так и не успев ничего предпринять. О Бетти в завещании не упоминалось. Она, естественно, была разочарована. Ведь старик достаточно прозрачно намекал, что он «вспомнит» о ней.
Старший сын Сайруса Тейлора сказал ей:
— Судя по отрывочным записям отца, оставшимся после него в комнате, он намеревался сделать вам какой-то подарок, но ничего определенного так и не сказал. Однако я хочу отблагодарить вас за вашу преданность. Вот тут кое-что для вас…
Он дал Бетти 250 долларов сверх причитающейся ей зарплаты. Кроме того, когда истек двухлетний срок аренды помещения для бакалейной лавки Кармайкла, он возобновил с ним договор на прежних условиях, но продал здание одной из крупнейших бакалейных компаний Спрингфилда. Тейлору некогда было возиться с такими мелочами, как этот дом. Бетти вернулась в штат больницы и по горло была занята уходом за больными на дому и другими обязанностями.
Бетти постоянно тревожилась за Джека. Он был хорошим, душевным человеком, без дурных привычек. Она знала, что он любит ее и обожает Джеки. Но он был какой-то неугомонный; его ничто не удовлетворяло. Вечно он придумывал для себя новые заботы. Он был склонен также помечтать и выразить свои замыслы на бумаге в виде записей и карандашных или акварельных набросков. Эти мечтания нередко отвлекали его от прямых задач. Джек знал свой характер и пытался взять себя в руки. Трудился он много и упорно, опасаясь, чтобы вторично не подвести жену и сына. Он страшился потерять их уважение. Жена понимала его состояние и исподволь за ним наблюдала.
Джеки не сознавал всего этого и беспечно вступал в жизнь. Перед ним не возникало никаких проблем, а если они и появлялись, то в виде повседневных жизненных вопросов, а не проблем расы или общественного положения. Его взаимоотношения с другими подростками были вполне нормальными, ибо в десять лет влияние пола еще не сказывается на них. Он ходил в гости к своим друзьям по школе, а те бывали у него дома. Бабушка Джеки отдавала внуку все свое время — готовила ему вкусную еду и пекла сладости, славившиеся среди ребят всей округи, чинила и стирала его одежду, наводила уют в его комнатке. Когда она умерла, он впервые познал горечь ничем не возместимой утраты. Однако у Джеки оставалась еще мать, и, хотя она по могла уделять ему столько внимания, как бабушка, она много знала и о многом ому рассказывала. Но его величайшим счастьем и предметом гордости был отец. Джеки проводил с отцом все свое свободное время и начинал чувствовать себя его подлинным другом и товарищем по работе, а не просто мальчишкой на побегушках. В двенадцатую годовщину рождения Джеки, когда отец водрузил над лавкой новую, сверкающую золотом вывеску «Кармайкл и сын», сердце Джеки чуть не лопнуло от радости, столь сильной и глубокой, что он не мог ни смеяться, ни плакать, а только молча смотрел на вывеску в состоянии блаженного экстаза, Вот тогда-то, на этом мосте, он и принял решение стать для отца настоящим компаньоном, а не просто помощником.
На той же неделе представитель одной из бакалейных компаний возобновил свои домогательства. К Джеку явился изысканно одетый, вежливый мужчина и беседовал с ним два часа подряд.
— Я вполне понимаю ваше отношение к вопросу о продаже лавки. Те, у кого дела на подъеме, всегда себя так ведут. Вы проделали здесь большую работу и создали надежное дело. Просто блестящее! Именно поэтому наша компания и должна развивать его дальше. Как вам известно, Спрингфилд обслуживается тремя бакалейными компаниями. Ваша лавка находится как бы в нейтральной зоне, но мы уже давно присматриваемся к ней. Вы довели дело до такого уровня, когда оно должно перейти к вам. В нашем предложении нет ни личных, ни расовых предубеждений. «Это просто одна из фаз делового цикла. Массовое производство — одна из фаз делового цикла. Массовое производство, массовый сбыт и массовый спрос — это неизбежные ступени развития. Частное лицо просто не в состоянии конкурировать с нами. Мы можем покупать и продавать дешевле, чем вы. Мы не можем проиграть, а вы не можете выиграть.
— Так вы говорите, что в вашем предложении нет ни личных, ни расовых, ни классовых мотивов?
— Именно так. Мы делаем вам точно такое же предложение, как и белым владельцам…
— Но совсем такое. Разве владельцу лавки, уступающему свое дело, не предлагают обычно заведовать хотя бы своей бывшей лавкой?
Мужчина умолк и удивленно взглянул на Джека.
— Ну да… Да, конечно. Но видите ли, в данном случае, да и в большинстве случаев… Ну, мистер Кармайкл, будем смотреть фактам в глаза. Здесь мы сталкиваемся с тон стороной американской жизни, которая не зависят от воли бакалейных компаний…
— Но зато имеет прямое отношение к вопросу о том, как мне добывать средства к существованию.
— Разумеется, но с таким положением вещей вы столкнетесь в любом случае. Обычно человеку, чью лавку мы собираемся приобрести, мы действительно предлагаем место заведующего в объединенном предприятии. Но, как вы понимаете, в данном случае вы бы получили должность в компании, где служащие образуют замкнутую социальную группу. Если вы будете работать хорошо, станет вопрос о вашем повышении. И тогда может случиться так, что в подчинении у вас окажутся белые работники…
— И тогда?
— Из этого ничего бы не вышло, мистер Кармайкл, вы сами понимаете, что ничего бы хорошего не получилось. Я очень сожалею, но…
— Я сожалею еще больше, чем вы. И лавку я не продам. Буду бороться, пока не вылечу в трубу.
— Ваше решение неблагоразумно. Вас ожидает крах.
Месяца через два на углу, напротив лавки Кармайкла, открылся магазин бакалейных, гастрономических и галантерейных товаров. Это было просторное, хорошо оборудованное торговое заведение. Здесь был большой выбор товаров и даже ряд таких широко рекламируемых продуктов, в которых оптовые фирмы отказывали в последнее время Кармайклу. В каждом квартале должен быть только одни магазин, заявляли они. Кроме того, эти фирмы стали крайне скупы на оптовые скидки с цен на свои товары. Джек не мог утверждать, что они менее скупы по отношению к его конкуренту, но не был уверен и в обратном. Скорее всего, они намеренно поставляли ему товары по заниженным цепам. В течение некоторого времени шла упорная борьба двух конкурентов, но Кармайкл не сдавался. Пока цены держались на одном уровне, он сохранял свою клиентуру, и вся округа одобряла его стойкость. Но однажды, по окончании школьных занятий, в лавку вбежал Джеки и закричал:
— Папа, компания объявила, что продает три фунта картофеля за пятнадцать центов! Как она может это делать, когда три фунта стоят двадцать центов?
Это было начало. Компания стала умышленно продавать товары ниже себестоимости. Покупатели колебались, но, в конце концов, деньги есть деньги. Джек тоже попробовал продавать некоторые товары ниже себестоимости; он пытался покупать их у компании и перепродавать у себя, но вскоре его соучастники в этом деле были замечены, и им перестали отпускать товар. Это была долгая, ожесточенная борьба. Компания теряла тысячи долларов, но денег у нее было достаточно. Кармайкл терял только сотни долларов, но ему и это было не по карману. Наконец в схватку на стороне компании ввязались оптовики и банки, и это перетянуло чашу весов в ее пользу. В один из зимних вечеров вывеска «Кармайкл и сын» была снята, и на следующее утро лавка не открылась. В тот же день цены на противоположном углу стремительно взлетели вверх.
Деберри был огорчен и возмущен. Он беседовал с одним из своих богатых белых покровителей.
— Мистер Бредли, вы при желании могли бы ему помочь.
— Да, в течение какого-то времени мог бы; но я не в силах остановить американский бизнес.
— Не ведь мистер Кармайкл хороший коммерсант. И у нас, негров, и так мало возможностей добывать средства к существованию.
— Знаю. А почему он не открыл лавку в негритянском квартале, чтобы не конкурировать с белыми коммерсантами?
— Что же мы, американцы или нет? Если мы американцы, то зачем нам создавать для себя особую хозяйственную жизнь с отдельными лавками, отдельным транспортом?
— Однако именно так вы поступаете в религиозных делах.
— Ну, это совсем другой вопрос. Есть некоторые ограниченные сферы жизни — знакомства, жилище, — где мы временно замыкаемся в своем кругу в результате расовой дискриминации. Но вы ведь и сами наверняка не желаете, чтобы мы превратились и особую негритянскую нацию. Ведь это дико!
Кармайкл и Бетти предприняли дальнюю поездку на ферму, расположенную у берегов Коннектикут. Джеку хотелось поговорить с одним фермером-итальянцем, торгующим овощами, который часто снабжал его самой лучшей продукцией. Ему пока что смутно рисовался план: он приобретет небольшую ферму, станет выращивать на ней овощи и фрукты, а заодно предаваться размышлениям и литературным занятиям.
Приехали на ферму они на закате. Дом у фермера был грязный, переполненный людьми. Собралась вся семья, смертельно усталая, голодная, сварливая. Хозяин, весь потный и перепачканный, взглянул на Джека и Бетти покрасневшими, усталыми глазами.
— Добро пожаловать! Да, да, друзья мои, я понимаю. Вы оба мечтаете о маленькой ферме, где царили бы тишина и покой, где можно отдохнуть от городской суеты. Но ищете вы не там, где надо, не в том мире, поверьте мне. Когда отец привез меня сюда из Италии, он мечтал о собственной ферме в свободной Америке. Сколько мы положили сил и как отказывали себе во всем ради этой затеи! Наконец мы приобрели ферму. Она уже свела в гроб моего отца. Теперь убивает меня. Но ей не удастся погубить моих детей, потому что они прониклись к ней отвращением и уехали. Осталось только двое младших сыновей с женами и детьми. В будущем году и они перейдут в Спрингфилд работать на заводах. Почему? Земля стоит дорого, транспортировка дальняя, цены на промышленные изделия высоки, а на сельскохозяйственную продукцию — низки, и к тому же еще бог!
— Бог?
— Да, бог с его дождями и засухой. С его зноем и холодами, с его ветрами и наводнениями. С его расовой ненавистью. Садитесь с нами обедать, и я вам все растолкую. Выпейте доброго красного вина. Возьмите спагетти. Отведайте курятины. А теперь садитесь сюда. Вот так-то лучше. Послушайте. Земля у нас хорошая, но не самая лучшая, а цена за нее была взята слишком высокая, немыслимо высокая. Торговцы земельной собственностью надеялись продать ее джентльменам, которые занимались бы хозяйством ради удовольствия. Они не хотят иметь дела с проклятыми итальяшками, но если мы так добиваемся этой земли, то должны платить за нее самую высокую цену. Мы попробовали вести хозяйство. И до сих пор все еще пробуем. Ферма уж очень далеко от города. На лошадях возить слишком долго, а для грузовиков одно горючее чего стоит! А потом рынок — оптовики, грузчики, перебранки из-за места, торг из-за предложенных цен, порча продуктов. Мы рады бы продавать непосредственно потребителям; но тут на сцену появляется город с множеством налогов, торговых правил и лозунгом: «Покупайте только у американцев!» И, наконец, господь бог. Дождь льет до тех пор, пока не сгноит все плоды труда, а солнце палит так, что вам кажется, будто вас поджаривают в аду. Или взбесится река и начнет разрушать все от самой Канады; ветер с Беркширов дует до тех пор, пока урожай не поляжет на землю. Но даже если все идет гладко, то что нам остается делать? Можем ли мы отдыхать и затевать игры? На что нам любоваться? Где взять время для музыки, танцев и песен? Для отдыха и сна? Нет, друг мой, из этого ничего не выйдет. Поверьте мне. Уж я-то знаю. Брать с потребителей дороже за продукты? Они и так дорого платят! А кому достается барыш? Этого я не знаю, знаю только одно: нам, фермерам, он не достается. Джек, если у вас в семье много крепких людей и если вы заставите их трудиться изо всех сил, то при благоприятной погоде ваша ферма будет приносить доход. Но в Америке на семье нельзя выезжать так, как это делается в Италии, и, по-моему, это правильно. Трое моих детей уже бросили меня. А вот те два хмурых парня уйдут осенью. Конечно, если у человека есть земля и достаточно денег, чтобы приобрести машины и нанять рабочую силу со стороны, он может заработать и на машинах, и на работниках, если только их найдет. А иначе выход один: завод. Заводы зашибают капиталы и платят хорошую зарплату; при сильном профсоюзе можно добиться высокой зарплаты и даже увеличить ее, если прибыли идут в гору. Единственный вид демократии, оставшийся нам при свободном предпринимательстве, — это крепко сплоченная группа, организованная для борьбы, и борьбы упорной.
— Какая же это демократия? Демократия учитывает мнение большинства и подразумевает совместное определение целей и методов. Профсоюзы, конечно, делают кое-что в этой области, но мало; это только робкое начало. Это еще не демократия. Влияет на ход дела война или подготовка к войне.
— Хорошо, пусть так. Но все же, Джек, вам остается только одно — найти работу на заводе.
— Но для этого мне надо вступить в союз, а большинство профсоюзов не принимает цветных.
— Пробейтесь туда. Ведь ваша лавка, Джек, дала вам много друзей — вы хорошо относились к людям. Лучше бы всего вам попасть в союз металлистов. Там большинство — ирландцы-католики.
— Многого я добьюсь там! Металлисты издавна ратуют за то, чтобы не допускать негров в профсоюзы.
— Возможно, но католическая церковь действует мудро. Пока она опекала бедных ирландских переселенцев, стремившихся получить работу в Америке, и старалась воспрепятствовать еще большему обнищанию своих приходов из-за наплыва негритянской бедноты, ей вообще было не до негров, которых она, кстати сказать, рассматривала как закоренелых протестантов наихудшего толка. Но с тех пор среди католиков многое переменилось.
— Я знаю, — вмешалась Бетти. — Мне приходится иметь дело со многими католиками, а когда-то я даже изучала этот вопрос. В 1807 году был канонизирован негр Бенедикт из Сицилии, а в 1836 году — негр Мартин из Порреса в Перу. В 1829 году в Балтиморе начал свою деятельность орден цветных монахинь Провиденса, а другой цветной орден был основан в Нью-Орлеане в 1842 году. В 1884 году в Чикаго рукоположили в священники первого цветного, а в 1889 году епископ О’Коннор создал конгрегацию для работы среди индейцев и цветных. Но по-настоящему негров стали приобщать к католической церкви в 1890 году. Наследница богатой филадельфийской семьи Катарина Дрексель предоставила нужные средства, и католическая церковь занялась обращением негров в католическую веру. В 1907 году в Нью-Йорке было учреждено миссионерское бюро. По окончании мировой войны, в 1920 году, католические священники немецкого происхождения бросили церкви вызов, открыв духовную семинарию для подготовки священников-негров в Миссисипи. В 1927 году насчитывалось всего шесть негритянских священников и 127 тысяч негров-католиков. А в 1937 году римский папа в своем послании предписал американской католической церкви заниматься обращением негров.
— Вот-вот. Положение, оказывается, даже лучше, чем я думал, хотя я и слышал о некоторых достижениях католической церкви. Вот что вам надо сделать. Пусть несколько парней поддержат ваше заявление о приеме вас в профсоюз металлистов в качестве ученика. Затем пойдите к приходскому священнику, только не к итальянцу и не к канадскому французу. Найдите священника-ирландца — из тех, что называют себя «американцами». Попросите его устроить вам встречу с епископом. Епископ — влиятельный человек. Потолкуйте с ним. Ну как? Говорю вам: не прогадаете.
Потом Джек и Бетти при активном участии Джеки долго обсуждали этот вариант. Бетти сказала:
— Международная ассоциация металлистов, созданная в 1888 году, не принимала в свои ряды негров, вследствие чего Американская федерация труда ее не признавала; но в 1895 году АФТ сдала свои позиции и признала Ассоциацию. Об аитинегритянских статьях ее устава умалчивалось, но в 1899 году одни из секретарей Ассоциации похвалялся: «Черномазых мы не принимаем». Теперь, когда промышленность быстро развивается, когда опасность войны требует увеличения числа рабочих на предприятиях, вопрос о продолжающейся дискриминации негров приобретает особое значение.
Джек тоже высказался:
— Я рос с мыслью о том, что груд для человека — это смысл его жизни и что труд позволяет человеку заниматься тем, что ему по душе и в равной мере необходимо ему и обществу. Разумеется, вскоре я убедился в своей ошибке, но все же считал, что человек может сам определить, на какой работе он принесет наибольшую пользу обществу. И этот взгляд оказался неверным. Тогда у меня начались поиски любой полезной работы, безразлично какой — приятной или неприятной, — лишь бы она давала мне средства к существованию и оставляла какое-то время для занятий тем, что мне по душе. Из этого тоже ничего не получилось. Теперь мне придется делать то, что меня не только не интересует, но и вызывает отвращение, вдобавок у меня не останется времени для личной жизни. Такова, на мой взгляд, горькая участь фабричного рабочего, и мне эта жизнь не по нутру.
— Может быть, Джек, на деле все не так уж плохо. У металлистов высокая зарплата. При постоянной работе ее хватит на сносную жизнь, а если рабочий день будет не такой уж длинный, то, возможно, останется время и для отдыха, и для любимых занятий. Но прежде всего тебе надо, конечно, попасть в профсоюз, а затем вместе со всеми членами профсоюза бороться за постепенное повышение зарплаты и улучшение условий труда. Это ведь не только твоя задача; сегодня это цель огромной массы людей в цивилизованных странах.
— Не говоря уже о нецивилизованных! — вставил Джеки.
— Однако полного успеха мы добьемся лишь тогда, когда будем способны помогать не только самим себе, но и трудящимся всего мира, — добавила Бетти.
— До этого еще далеко!
— Наш долг — постараться, чтобы было не так уж далеко.
— А представьте себе, — снова вставил Джеки, — что епископ скажет отцу: «Вступайте в профсоюз, только для этого вам придется стать католиком».
Джек и Бетти переглянулись.
— Пора бы ужинать, — сказал Джек, и Бетти направилась в кухню.
Уходя, она бросила:
— Давайте обсудим это, когда папа получит приглашение!
Молодой священник — американец ирландского происхождения — принял Джека любезно, но был слегка озадачен его просьбой.
— Вы католик? — спросил он.
— Нет, — ответил Джек. — Я пришел к вам потому, что, как мне известно, большинство металлистов — католики, но они не принимают негров в свой профсоюз. Не могли бы вы склонить их к перемене позиции?
Священник задумался. Помолчав, он сказал:
— Мистер Кармайкл, это серьезный вопрос, и прежде, чем предпринять что-либо, я хотел бы посоветоваться с епископом. Я знаю, что в данный момент он проявляет живейший интерес к проблемам трудовых и расовых взаимоотношений.
— Я как раз и надеялся на это. Может быть, вы предоставите и мне возможность поговорить о ним?
— Попытаюсь. В скором времени я вас извещу.
Внимательно выслушав священника, епископ пригласил к себе трех известных лидеров профсоюза металлистов. Все трое единодушно и решительно возражали против приема в профсоюз негров.
Епископ откинулся на спинку кресла и сложил вместе кончики пальцев обеих рук.
— Дети мои, — сказал он, — в мире сейчас совершаются большие перемены. Прошло время, когда основной и, пожалуй, единственной задачей католической церкви в Америке было защищать права ирландских рабочих. Теперь дело обстоит иначе. Наша паства расширилась благодаря притоку итальянцев, испанцев и людей других национальностей. В 1927 году в число верующих нашей церкви входило 127 тысяч негров, а сегодня их насчитывается уже около 300 тысяч. Этот факт, так же как и рост нашей паствы среди темнокожих народов Азии и Африки наряду с увеличением численности наших цветных последователей в Центральной и Южной Америке и в Вест-Индии, выдвигает перед католической церковью задачи, касающиеся в первую очередь цветных, а не белых людей. Кроме того, цветные народы движутся вперед; постепенно они перестают быть отсталыми; взять хотя бы того же Кармайкла. Так вот поймите, я не требую от вас ни великодушия, ни благотворительности. Да простит меня бог, но я слишком хорошо знаю люден, а вы тоже люди. И я просто говорю: будьте осмотрительны и сделайте небольшой шаг, направленный в вашу же пользу. Если белые рабочие не станут считаться с цветными и отстаивать вместе с ними общее дело, то цветные рабочие объединятся с предпринимателями и помогут нм раздавить вас.
— Но у нас в городе нет металлистов-цветных, и пока никто из них сюда не прибывает, — возразил один из профсоюзных лидеров. — Да и этот Кармайкл не квалифицированный рабочий. Ему надо еще поступить в ученики.
— Все это верно. Но на Юге есть металлисты-цветные и тысячи негров, которые способны обучиться вашей профессии. В один прекрасный день машины появятся и у миллиарда азиатов и африканцев…
— Но, святой отец, им никогда не попасть сюда, в Америку…
— Да, но, возможно, к ним туда переместится наша промышленность. Приходило ли вам в голову, что, пока вы тут не подпускаете негров к спрингфилдским заводам, сами эти заводы могут когда-нибудь перебраться в Миссисипи, где нет профсоюзов и где, если они и появятся, черные штрейкбрехеры будут стоять наготове, чтобы заменить белых рабочих? Подумайте об этом, дети мои. Взвесьте, не благоразумнее ли вам допустить здесь в свои ряды одного-двух негров, чем иметь дело с повсеместной их конкуренцией, которая ввергнет ваших сыновей в междоусобную войну или нищету.
По прошествии недели епископ попросил Джека Кармайкла прийти к нему и радушно принял его. Джек пребывал в мрачном настроении, готовый к новому разочарованию, но епископ, казалось, не обратил на это внимания. Он достал хорошее, выдержанное виски и сигары с тонким ароматом. Затем вручил Джеку письмо из профсоюза металлистов, сообщающее о приеме его в союз в качестве ученика.
— Не поймите этот жест превратно, — благодушно сказал епископ. — Это не доброхотное подаяние. Это маленькая уступка моим настояниям и их собственным устремлениям. Но она может еще вылиться в нечто более широкое и перспективное. Я счастлив, что смог оказать вам небольшую услугу. Однако мною здесь также руководила боязнь того, что мир стоит на грани расовой воины, которая может погубить цивилизацию. Мне со своей стороны хочется сделать нечто такое, что помогло бы избежать катастрофы. Нет, нет, не стоит благодарности! Всего хорошего, надеюсь, еще увидимся. Да, между прочим, о вашем мальчике. Я видел его на городских состязаниях. Прекрасный мальчуган! Передайте ему, пусть он посещает наш новый гимнастический зал. По-моему, ему там понравится.
Домой Джек вернулся в приподнятом настроении, но Бетти встретила его молча. Как-то, спустя несколько дней, удобно устроившись у Джека на коленях, она принялась размышлять вслух:
— Теперь вопрос о том, как заработать на жизнь, для нас, вероятно, разрешен. Став квалифицированным металлистом, ты будешь получать при постоянной работе больше, чем клерк или бакалейщик, — столько, сколько зарабатывают лица свободных профессий. А я буду служить медсестрой!
— Отлично. Но тогда что же тебя смущает?
— Дело в том, что постоянная работа металлистов зависят от производства оружия и военного оборудования. Именно угроза мировой войны способствует расширению наших военных заводов; именно из-за нее крепнут профсоюзы.
— Мне такая мысль не приходила в голову.
— А я думала об этом, но какой толк в моих думах? Выходит, что в нашем сумасшедшем мире для того, чтобы существовать, надо убивать. Мы беспомощны, особенно те, кто барахтается на дне общества. Я совсем было растерялась, милый, но все равно мы не вправе останавливаться на полпути.
Послышались громкие шаги Джеки, вернувшегося домой позже обычного.
— Привет всем! Как насчет обеда? Послушай, пап, какой шикарный гимнастический зал у этих католиков! Ребята там отличные. И знаешь, священники, оказывается, вовсе не такие немощные. Посмотрел бы ты, как они играют в теннис и боксируют! И не забывай, что в Христианской ассоциации молодежи меня не пустили бы на теннисный корт!
Глава девятая Странствующий проповедник
В числе участников конференции, созванной Джин в 1938 году, был и Рузвельт Уилсон, попавший туда почти случайно. В 1906 году, после атлантского погрома, когда трагически погиб его отец, мать Рузвельта на одном из церковных богослужений «посвятила сына богу». Рузвельт вырос в семье Мануэла Мансарта, вместе с его детьми. Позднее, окончив колледж, он изучал в Новой Англии теологию, а затем служил в Атланте в большой баптистской церкви для цветных. После этого Уилсон перебрался в Мейкон и основал там известную баптистскую церковь, находившуюся неподалеку от негритянского колледжа, и женился на единственной дочери Мансарта Соджорнер. Расовые предрассудки и косность самых влиятельных прихожан церкви Уилсона помешали осуществлению намеченных нм планов строительства нового большого здания церкви и расширения общественной деятельности. Ему пришлось оставить мейконскую церковь. Теперь он обосновался в Бирмингеме, в штате Алабама, став священником африканской методистской церкви. Он наведался в Атланту, чтобы поговорить со своим епископом и позондировать почву относительно выдвижения в 1940 году своей кандидатуры на пост епископа. На конференции Уилсон побывал проездом, когда завернул в Мейкон, чтобы уладить кое-какие свои дела. Он все чаще задумывался над своей деятельностью и дальнейшей судьбой.
Параллельно с общим развитием всей страны, вставшей на путь Нового курса и в то же время поддерживающей политику колониализма, среди различных групп населения продолжался процесс развития, не привлекший пока ничьего внимания, — в первую очередь он касался положения негров.
У негров были теперь свои колледжи, одни из которых возглавлял Мануэл Мансарт, росло число негритянских бизнесменов, адвокатов и врачей, немало было и чернокожих конторских служащих. Негритянские рабочие начинали понемногу проникать в белые профсоюзы. И, наконец, у негров была своя церковь. Последняя в противоположность церкви белых являлась скорее общественным, чем религиозным институтом. Негритянская церковь сосредоточила в своих руках контроль над повседневной жизнью цветных — как на работе, так и во время развлечений. Здесь проповедники в гораздо большей степени, чем у белых, влияли на свою паству.
Именно на это и рассчитывал Рузвельт Уилсон, когда, оставив баптистскую церковь в Мейконе, штат Джорджия, перешел в Африканское методистское братство и принял назначение в Бирмингем, штат Алабама. Север Алабамы становился центром развития американских монополий. Тут предприятия, где выплавлялся чугун и добывался каменный уголь, входили в новую промышленную империю, охватывающую чуть ли не весь мир, и здесь, в шахтах и на заводах, как когда-то на хлопковых полях, негритянский рабочий приобретал большое значение. Уилсон вряд ли представлял себе всю картину экономики в целом, но зато ясно понимал, что для него как общественного деятеля церковь — это ступень к более высокому положению.
В 1936 году, в разгар Нового курса, Уилсон взял на себя руководство растущей церковной организацией и стал создавать в своем приходе нечто подобное тому, что намечал сделать в Мейконе. Это была церковь нового типа, занимавшая стратегически выгодные позиции; основную массу ее прихожан составлял трудящийся люд. Уилсон с помощью своей жены Соджорнер привлекал в церковь шахтеров и металлистов, недавно вступивших во вновь организованные профсоюзы КПП и располагавших некоторыми материальными средствами. В течение двух лет было возведено новое здание церкви, вызывавшее у негров чувство законной гордости. Вслед за этим был построен общественный клуб — единственное приличное место во всем городе, где негры могли отдохнуть, не предаваясь пьянству или картежной игре.
Рузвельт Уилсон постепенно расширял свою организацию и укреплял влияние. Он открыл при клубе детский сад; в клубе устраивал широкие дискуссии; установил контакт с профсоюзами и стал известен даже среди белого населения города как прогрессивный деятель, придерживающийся независимых взглядов. Уилсон ни к кому не обращался за помощью и не просил средств на благотворительные цели. Его прихожане сами собирали необходимые для церкви деньги и оказывали помощь беднякам и обездоленным.
Вместе с тем Уилсон старался поднять свои шансы на получение сана епископа. На очередном церковном съезде в 1940 году он решил добиться того, чтобы у присутствующих сложилось твердое убеждение, что именно он представляет самые конструктивные и передовые силы методистского братства.
Однако на деле оказалось, что здесь его руки связаны крепче, чем в баптистской церкви. Над ним стоял руководящий старейшина округа, а над старейшиной — всемогущий епископ. Уилсон начал его обхаживать. Епископ был человек пожилой, но еще хорошо сохранившийся. Он достаточно глубоко знал человеческую натуру. Будучи эгоистичным, не слишком щепетильным, но бесспорно умным человеком, он стремился поднять значение своей церкви. Он наблюдал за Уилсоном, прислушивался к его выступлениям и во многих случаях довольно резко отвергал возражения старейшины, одобряя планы Уилсона.
Однако именно старейшина пользовался в церковных сферах известным влиянием. Это был огромного роста горластый мужчина. Он завидовал успеху Уилсона и рассчитывал снискать благосклонность епископа своими взносами в «долларовый фонд», являвшийся основным источником существования церкви. Уилсон негодовал, видя, как старейшина пытается свести на нет его общественную и благотворительную деятельность с помощью более крупных вкладов в общий церковный фонд. Назревавший между ними серьезный конфликт был предотвращен епископом. В вопросе о распределении средств фонда он стал на сторону Уилсона, но в то же время втайне обещал старейшине поддержать на церковном съезде в 1940 году его кандидатуру на пост епископа.
Этого Уилсон, разумеется, не знал. Достигнутые им успехи внушили ему уверенность в том, что его заслуги обеспечат ему единодушное избранно под бурные аплодисменты собравшихся. Однако на церковном съезде в Чикаго он потерпел сокрушительное поражение. Большим препятствием к его избранию послужило то обстоятельство, что для африканской методической церкви он был новообращенным. Эта давно сложившаяся организация требовала от своих членов длительного испытания. Уилсону полагалось быть пока что рядовым работником, а он этого не учитывал. Он не понимал, что в глазах членов африканской методистской церкви его прошлая работа в качестве баптистского проповедника ничего не значила. Рузвельту было ясно только одно: место, которого он добивался, продали с молотка, и досталось оно тому, кто больше за него заплатил, — старейшине.
По возвращении в Бирмингем Уилсон приступил к своим прежним обязанностям, при этом он не счел нужным скрывать свою неприязнь к епископу. И тогда случилось неизбежное: в конце года без всякого объяснения или предупреждения он был переведен в Эннисберг в той же Алабаме, в жалкий, захудалый приход.
Уилсон запротестовал. Епископ откровенно высказал свое мнение:
— Вы хотите стать епископом? Для этого вам надо как следует потрудиться.
— В Чикаго были люди, которые трудились дольше и упорнее, чем ваш кандидат.
— Конечно, были, сын мой. Но большинству священников не суждено стать епископами.
— Ведь все мои труды в Бирмингеме пропали даром, — возражал Уилсон. — Все, что я сделал там, достанется вашему ставленнику, а меня сунули в старый, заброшенный приход, чтобы я снова карабкался вверх с самого дна. Четыре года усилий пошли прахом.
— О нет, — сказал епископ, — ваш труд ее пропал. Церковь воспользуется фундаментом, который вы заложили. Подыскать человека для продолжения вашей работы легко, а вот найти такого, как вы, дабы организовать дело заново, — задача куда более трудная. В Эннисберге вам представится такая возможность.
Возмущение Уилсона не утихало.
— Это несправедливо! — сказал он.
Епископ холодно посмотрел на него и сказал:
— Не хотите ехать — не надо!
У Рузвельта Уилсона не оставалось никакого выхода. Он попался в западню. Но Соджорнер, которую нелегко было вывести из себя или расстроить, заявила вполне хладнокровно:
— Поедем и посмотрим, что там такое.
Эннисберг был расположен в семидесяти пяти милях от Бирмингема, на Таллахусе, небольшой и грязной речушке, неподалеку от границы штата Джорджия. Здесь имелись кое-какие промышленные предприятия, главным образом текстильные. Кроме того, благодаря своим красивым окрестностям городок стал местом пребывания многих крупных промышленников с севера Алабамы. Однако здесь, как и во всех южных городах такого типа, имелась своя Черная Яма — заболоченный район вблизи реки, где проживали негры — слуги и рабочие. В скученных негритянских кварталах, лишенных, если не считать реки, какой-либо канализации, улицы и тротуары находились в самом запущенном состоянии. Хватало там и нищеты, и преступности. Прибыв сюда из Бирмингема поездом, Уилсоны осмотрели город. Довольно чистые и красивые кварталы, заселенные белыми, размещались на возвышенности вокруг главных торговых заведений. Ниже стояли заводы и фабрики. Отсюда Уилсон с женой отправились в Черную Яму. Здесь, в самом центре этого перенаселенного района, стояла африканская методистско-епископальная церковь Аллена. Это было старое, обшарпанное деревянное строение, требовавшее немедленного ремонта. Но оно было своего рода местной достопримечательностью. Существовала эта церковь уже пятьдесят лет, а может быть, и больше, и ее знал любой горожанин, черный или белый. Церковная община только что понесла тяжелую утрату, завершившую длинный ряд других бед: прежний проповедник, двадцать пять лет отправлявший здесь богослужение, умер, и город его оплакивал.
Это был человек с громовым голосом, когда-то очень энергичный, но за последние годы растерявший и силу, и способности. Он был строг и несколько заносчив с паствой, но подобострастен и покорен с белыми, особенно с богачами, вносившими некоторую лепту в церковный фонд. Когда священник состарился, руководство общиной фактически перешло в руки церковного совета во главе с негром по имени Карлсон; с помощью кружка со странным названием «Аминь» он делал в приходе что хотел.
Характерными чертами этой общины были еженедельные религиозные радения, организуемые кружком «Аминь». Кучка пожилых верующих, большей частью женщин, каждую неделю слушали проповеди. Начинались они неизменно в спокойном, почти разговорном тоне, но постепенно превращались в громкие, пронзительные призывы к богу и человеку. И тогда на сцену выступали члены кружка «Аминь»; они как бы возрождали обычай массового участия в богослужении, возникший задолго до появления греческого хора и распространившийся из африканских джунглей за океан, в Вест-Индию, а оттуда в Алабаму. Они вскрикивали и медленно приплясывали, рыдали и пели, взвизгивали и конвульсивно извивались; всех участников охватывала истерия, они тряслись, завывали и вопили словно одержимые. Истерия охватывала и большинство присутствующих, при этом белые посетители тайком хихикали в носовые платки, а позднее смаковали подробности негритянского богослужения. Нередко молящиеся доводили себя до полуобморочного состояния: многие в изнеможения падали на пол, другие, выбившись из сил и тяжело дыша, продолжали сидеть на стульях. Большинству членов кружка «Аминь» эти языческие оргии давали яркие, волнующие ощущения — нечто такое, ради чего они жили всю неделю. Иногда подобное повторялось и по средам на вечернях молитвенных собраниях.
В первое же воскресенье Уилсон с отвращением наблюдал это зрелище. Он произнес краткую проповедь, пытаясь поговорить с прихожанами по душам, поделиться с ними своими планами. Но стоило ему выразить нм сочувствие по поводу кончины старого проповедника, как члены кружка «Аминь» принялись столь бурно выражать свое горе, что Уилсон не смог больше сказать ни слова. После того как молящиеся довели себя до изнеможения, начался сбор пожертвований, затем все медленно покинули церковь. Новый проповедник не произвел особого впечатления на прихожан, а то, что думал о них он сам, лучше всего было ее высказывать вслух.
В течение нескольких недель Рузвельт Уилсон разбирался в новой обстановке. Прежде всего он осмотрел дом священника, неудачно распланированный, годами не ремонтировавшийся, без водопровода и канализации, насквозь прогнивший, с крысиными норами — дом был совершенно непригоден для проживания. Уилсон договорился, что будет жить и столоваться у одной из пожилых прихожанок по фамилии Кэтт, которую, как потом узнал Уилсон, за ее острый язык и свирепые повадки прозвали «дикой кошкой».
Энн Кэтт, набожная, одинокая, никогда не бывшая замужем женщина, содержала свой дом в безупречной чистоте и отличалась набожностью, но в силу своего характера была вечно всем недовольна и все критиковала. Она опекала нового проповедника, как ангел-хранитель, следя за тем, чтобы он не сбился с пути истинного, и считала своим долгом держать его в курсе всех новостей и сплетен, средоточием которых являлась она сама.
Затем Уилсон осмотрел церковь и проверил ее финансовое состояние. Жалованье священника в течение многих лет составляло всего 500 долларов в год, да и то выплачивалось с запозданием. Мысленно Уилсон решил, что должен получать по меньшей мере 2500 долларов, но, когда он заявил об этом на церковном совете, все промолчали. Церковное здание требовало неотложного ремонта. Оно кишело древесными жучками и разваливалось буквально на глазах. В нем царили грязь и запустение. В сущности, его надо было перестраивать заново, и Уилсон решил сходить в городские банки и переговорить там о ссуде. Следовало также потолковать и с городскими властями.
Улицы в негритянском районе были замусорены. Там свирепствовали тиф и малярия. Детям некуда было выйти погулять, негде было играть, не было даже тротуаров. Школа была крохотная, темная, плохо оборудованная, с безвольным дураком в роли учителя. Неподалеку от церкви стояли два кабака: один из них предназначался для белых, с пристройкой для негров, другой — исключительно для негров. В обоих, несомненно, процветали азартные игры.
По другую сторону церкви стоял скромный, опрятный, недавно покрашенный дом с окнами, закрытыми ставнями. Уилсон навел о нем справки. Назывался он Кент-хауз. Глава церковного совета Карлсон служил здесь сторожем, а одна из активисток кружка «Аминь» — кухаркой; кроме того, там работали две или три цветные горничные. Уилсону сообщили, что Кент-хауз — нечто вроде отеля для белых. Это показалось ему довольно странным. Зачем нужен тут, в самом центре негритянского района, отель для белых? Во всяком случае, дом выглядел прилично, и Уилсон был рад такому соседству.
Остальная часть Черной Ямы представляла собой невообразимую смесь запущенных, обветшалых или, наоборот, заботливо поддерживаемых жилищ. Полуразрушенные лачуги, старательно залатанные хижины и ярко выкрашенные новенькие коттеджи шли вперемешку, бесцеремонно тесня друг друга. Перед домами и позади них имелись узкие дворики; одни из них служили местом для свалки отбросов, другие — для цветников. В задних двориках располагались уборные, так как канализация здесь отсутствовала.
Немного осмотревшись, Уилсон открыл, что на другом берегу реки, напротив Черной Ямы, вдали от кварталов для белых, простирается обширная полоса свободной земли. При этом у него мелькнула мысль, что когда-нибудь на этом участке можно будет построить церковь и хорошие дома. Уилсон посоветовался со старейшиной. Тот окинул его внимательным взглядом. Он еще не знал, что за человек стоит перед ним. Но решил воспользоваться случаем, чтобы подчеркнуть, что община Уилсона сильно отстает в сборе пожертвований на общие церковные нужды в «долларовый фонд» и что этим вопросом надо немедленно заняться. Он даже прозрачно намекнул на необходимость увеличить взносы в «долларовый фонд».
Уилсон возразил, что для этого в первую очередь следует построить новую церковь, более практично вести дела общины и постараться избавить приход от укоренившегося в нем дикого культа. В разговоре со старейшиной он настаивал на том, что надо отказаться от ветхого церковного здания и перебраться за реку. Старейшина был убежден, что из этого ничего не выйдет.
— Попытайтесь! — сказал он Уилсону.
И Уилсон принялся за дело, которое и впрямь казалось безнадежным. В банке, державшем закладную на старую церковь, Уилсону напомнили, что за приходом и так накопилась большая задолженность от процентов по закладной, а в конторе по продаже земельной собственности ему категорически заявили, что участок за рекой отведен под дома для приезжающих белых рабочих и что цветным не будет продано из него ни акра. Когда же Уилсону посоветовали отремонтировать старую церковь, он понял, что условия новой закладной будут чрезвычайно обременительными и что ему лучше всего поехать в Атланту добиваться там средств на строительство повой церкви.
Но когда он внес свое предложение в церковный совет, оно встретило там единодушный отпор. Церковь ни в коем случае нельзя переносить. Само упоминание об этом — святотатство. Она простояла на этом месте пятьдесят лет и будет стоять здесь вечно. Доводов Уилсона никто не слушал. О том, чтобы перестроить старую церковь, еще можно подумать, но спешить с этим незачем, совсем незачем.
Уилсон снова направился в деловую часть города, на этот раз к молодому банкиру, интеллигентного вида белому, который весьма сочувственно отнесся к его просьбе, но все же, покачав головой, сказал:
— Ваше преподобие, по-моему, вы не вполне отдаете себе отчет в положении вещей. Разве вы не видите, какие крупные суммы вложены белыми в здания, окружающие эту церковь? Там доходные дома, магазины, кабаки, притоны для азартных игр — надеюсь, их не так уж много. Цветные находят себе работу в Кент-хаузе и в других домах, притом живут поблизости от места работы. Когда город устраивает свои дела таким образом, их не так-то легко изменить. И будь я на вашем месте, я бы попросту занялся ремонтом старой церкви, чтобы она продержалась еще пять или десять лет. Вероятно, к тому времени можно будет что-нибудь предпринять в более широких масштабах.
Уилсон спросил:
— А что это за Кент-хауз, о котором вы упомянули? Не понимаю, зачем там понадобился отель для белых?
Молодой банкир несколько удивленно взглянул на него и решительно заявил:
— Боюсь, что не смогу дать вам никаких сведений о Кент-хаузе. Вам придется выяснить это самому. Надеюсь еще встретиться с вами. — И он распрощался с цветным проповедником.
На следующий день Соджорнер, усевшись рядом с мужем и взяв его за руку, спросила:
— Дорогой мои, тебе известно, что собой представляет Кент-хауз?
— Нет, — ответил Уилсон. — Я как раз интересовался им. А что это такое?
— Это публичный дом для белых с белыми проститутками. Хозяйка дома нанимает немало слуг из местных жителей, включая двух членов нашего церковного совета, делает закупки у цветных бакалейщиков, а в число ее клиентов входит кое-кто из самых видных белых горожан.
Уилсон с изумлением посмотрел на жопу.
— Ты, должно быть, ошиблась, милая.
— Спроси у мисс Кэтт, — ответила она.
Разговор с мисс Кэтт и с другими горожанами совершенно ошеломил Уилсона. Публичные дома для белых с цветными проститутками, как правило, размещались в негритянских кварталах и открыто там существовали. Но протесты белых и растущее негодование со стороны негров привели к значительному сокращению таких домов.
В случае с Кент-хаузом положение было сложнее.
Служившие здесь негры имели более высокие и более регулярные доходы. Девушки были белые и все до одной приезжие — во избежание трений с местными жителями. Кент-хауз пользовался поддержкой многих белых жителей, и шума в печати никто не поднимал. Отдельные протесты цветных ни к чему не приводили; у негров здесь были высокие заработки; их задабривали подачками и различной благотворительной помощью, собираемой по подписке. И все же Уилсон понимал, что вопрос стоит так: или он, или этот дом. Но покинуть приход сейчас, не добившись ничего, практически означало бы для Рузвельта конец его карьеры в африканской методистской церкви, если не вообще церковной деятельности. Он возмущенно заявил мисс Кэтт:
— Этот дом надо бы просто сжечь!
Она как-то дико взглянула на него и сказала:
— Дорогой мой пастор, это как раз то, что я давно уже решила. Протесты тут не помогут. Мы в кабале у этого позорного дома. Мне не хотелось бы только причинять зла этим миловидным девушкам. Они не виноваты. Но если дом сгорит, то мы наверняка получим возможность поднять большой шум, прежде чем его отстроят заново. Я не вижу другого выхода. Дом надо сжечь! Так велит мне бог!
Уилсон, взяв себя в руки, посмотрел на женщину, глаза которой свирепо сверкали.
— Дорогая мисс Кэтт, — сказал он, — я это говорил, конечно, не в буквальном смысле. Вы должны… вы должны выкинуть это из головы. Я… я говорил об этом так, вообще…
Мисс Кэтт спокойно взглянула на него.
— Я попинаю вас. Но меня никто не переубедит — я думала над этим целых десять лет. Дом надо сжечь.
Уилсон отправился в банк, где выяснил точную картину задолженности прихода, установил, что церковь и дом священника не застрахованы, и узнал, во что обойдется новый кредит. Стоимость последнего была очень высока. Он обсудил этот вопрос с церковным советом, пытаясь наметить меры, позволяющие сделать доходы церкви более устойчивыми и солидными. Его планы не встретили одобрения. Судя по всему, мистер Карлсон и остальные считали, что они уже собирают больше средств, чем это, в сущности, возможно; что они, вероятно, смогут удвоить жалованье пастора и выдавать ему тысячу долларов, но ни цента больше и что вообще нм хотелось бы знать, не будет ли для мистера Уилсона приятнее работать в какой-нибудь иной церкви. Но мистер Уилсон ответил им категорически: «Нет!»
На протяжении нескольких недель Рузвельт продолжал изучать ситуацию. Почти каждое воскресенье кружок «Аминь», несмотря на охлаждающие пыл проповеди, где он осуждал дикие оргии, возвращал его в далекое африканское прошлое. Кроме того, сбор пожертвований не приносил даже тех сумм, которые ранее собирались в церкви. Заметно снизилась благотворительная помощь церкви со стороны белых. Уилсон понимал, что его выживают отсюда, причем не слишком-то деликатно. Он снова посоветовался со старейшиной, который, видя ухудшающееся финансовое положение церкви Уилсона, выслушал его с большим сочувствием.
Уилсон сел в поезд и приехал в Атланту. Там он обо всем поведал епископу.
— Мой дорогой епископ, в Эннисберге ничего нельзя добиться, пока я не избавлюсь от нынешнего церковного совета и своеволия Карлсона. Я хочу, чтобы вы и старейшина помогли мне в этом.
Епископ нахмурился и только что собрался заявить Уилсону, что не намерен делать ни малейшей попытки в этом направлении, как у входной двери позвонили, и рассыльный подал телеграмму для Уилсона. В ней сообщалось, что церковь Аллена и дом священника, а также некоторые из окружающих зданий сгорели.
Уилсон опрометью помчался в Эннисберг. Сообщение, увы, подтвердилось полностью. Узнал он и о других странных и тревожных фактах. «Дикая кошка», как именовали его хозяйку, умерла. На закате солнца люди видели, как она поджигает церковь; выбежав с факелом из горящего подвала, она добралась до крыши и тоже подожгла ее. Затем вскарабкалась на крышу Кент-хауза. Шатаясь и рискуя свалиться вниз, она подожгла и этот дом. Так как пожар начался на чердаке, всем находившимся в доме удалось спастись.
Полураздетые девушки и несколько мужчин успели выскочить из горящего дома. Случайно оказавшийся в доме мэр города, пытаясь спастись, сломал себе ногу. Утренняя газета превозносила его героизм при тушении пожара.
В Черную Яму явился начальник полиции и весьма грубо заговорил с Уилсоном.
— Я хочу знать, что вам известно об этом пожаре!
— Абсолютно ничего. Я всего несколько месяцев назад стал священником в этой церкви, успел только наметить кое-какие меры и должен сказать, что располагаю очень небольшой властью в руководстве общиной.
— Где вы были вчера вечером?
— В Атланте, беседовал с епископом нашей епархии.
— Замышляя этот пожар?
— Нет.
— Слышали ли вы, чтобы кто-нибудь говорил о своем намерении сжечь церковь?
— Нет, — не моргнув глазом солгал священник.
— Послушайте, Уилсон, дело это серьезное, и у нас есть подозрение, что церковь и Кент-хауз подожжены по вашему наущению кем-то из черномазых!
— Зачем же, сэр, им понадобилось поджигать Кент-хауз?
— Меня не интересует зачем, но, если это так, кто-то сядет в тюрьму на всю жизнь.
— А мне кажется, — сказал Уилсон, — что это событие может только радовать жителей города, ведь они освободились от публичного дома, стоявшего в самом центре единственного в городе негритянского района.
— Слушайте, Уилсон, если вы посмеете заявить об этом во всеуслышание…
Уилсон подался вперед и сказал:
— Посмею и заявлю!
Создавшаяся ситуация потребовала от муниципалитета пристального внимания. Она влекла за собой публичное обсуждение вопроса, который задевал репутацию города. Глава церковного совета Карлсон обратился к своим покровителям из белых горожан с призывом собрать средства на восстановительные работы. Уилсону было известно, что в прошлом Кент-хауз всегда щедро жертвовал на церковные дела. Он решительно протестовал против того, чтобы обращаться за помощью к тем, кто был бы не прочь вновь открыть здесь публичный дом. Он отправился в муниципалитет, но там его не захотели выслушать. Знакомый Уилсону банкир согласился предоставить средства на восстановление церкви. Но вопрос о Кент-хаузе остался открытым.
Тогда в борьбу вступила Соджорнер. Ей стало известно, что городское миссионерское общество наметило провести собрание белых женщин. Оно касалось миссионерской работы в Африке. Соджорнер посетила председательницу общества и спросила, как она смотрит на то, чтобы в собрании приняли участие и цветные женщины. Можно было бы, например, привести женский хор для исполнения негритянских духовных гимнов.
Миссис Дауэс, весьма приятная и любезная, хотя и не слишком умная женщина, обрадовалась этому предложению и попросила Соджорнер привести хор в назначенный вечер. Однако, поставив этот вопрос перед своими коллегами, она не встретила того сочувствия, на которое рассчитывала. На повестке дня общества первым стоял вопрос об участии в собрании католической и унитарной церквей. После жаркой дискуссии было решено эти церкви на собрание не приглашать. Устав от споров, общество не возражало против того, чтобы цветная женщина привела своих хористок и они исполнили негритянские песни.
Так Соджорнер очутилась в одном из красивейших домов города. Сидя в приемной, где ее девушки никому не мозолили глаза, она ждала того момента, когда ее маленький хор пригласят на сцену. Ждать пришлось довольно долго; было уже поздно, и многие из присутствовавших дам высказывали пожелание, чтобы концерт был отложен до другого раза. Но они устали и проголодались, и, пока цветные слуги разносили сандвичи и прохладительные напитки, Соджорнер вошла в просторную гостиную и заговорила:
— Я полагаю, уважаемые леди, что вы не станете возражать, если перед началом моего концерта я скажу несколько слов по вопросу, который очень волнует нас, живущих в Черной Яме. — Говорила она негромко, как говорят культурные люди, и дамы в изумлении воззрились на нее. Тут-то она и подложила нм пилюлю, хладнокровно сказав:
— Я имею в виду предложение снова отстроить в Черной Яме публичный дом, известный под названием Кент-хауза.
В гостиной воцарилось удивленное молчание, за которым последовал вопль протеста. Но в дальнем углу гостиной поднялась крупная красивая женщина и своим громким голосом заставила всех умолкнуть:
— Послушайте! Я хочу знать все! Мне известно, что слухи об этом деле замяты, и все мои старания выяснить истину оказались тщетными. Если эта женщина может что-нибудь сообщить, я за то, чтобы она сейчас же все рассказала.
И тогда Соджорнер спокойно рассказала нм о публичном доме во главе с «мадам», которая, пользуясь широкой финансовой поддержкой и покровительством полиции, держала в доме фактически на положении узниц пятнадцать-двадцать приезжих молодых женщин, к чьим услугам прибегали друзья и близкие сидевших здесь дам.
— И христиане Черной Ямы не желают, чтобы это заведение было восстановлено, раз бог в своем милосердии сжег его, — закончила Соджорнер.
Затем, не дожидаясь, пока потрясенные ее сообщением женщины вновь обретут душевное равновесие и дар речи, она уселась за рояль и, подозвав к себе своих девушек, запела вместе с ними:
Давайте преклоним колени И вместе помолимся Богу. Давайте все вместе споем, Приветствуя солнца восход!Полчаса спустя крупная красивая женщина ворвалась к себе в дом и, услышав еще в дверях приветливый оклик мужа: «Хелло, бутончик мой, это ты?» — заорала:
— Оставь эти свои бутончики! Джим Конуэлл, дьявол бы побрал твою душу, если ты позволишь восстановить в Черной Яме этот публичный дом, то, клянусь богом, я уйду от тебя навсегда и расскажу всему Эннисбергу, почему я это сделала!
После этого на протяжении года положение негров в Эннисберге и их взаимоотношения с белыми были очень натянутыми. В любое время мог начаться погром. Уилсону угрожали физической расправой. В общине обнаружились шатания, приток пожертвований упал, но зато и воскресные радения прекратились. В конце концов с помощью тщательно продуманных мер и усилий реорганизация церковного прихода пошла по правильному пути. Старое здание церкви снесли и вместо него построили новое; рядом с ним появился новый дом священника. Черная Яма была включена в городскую канализационную сеть, и поселок освободился от ужасающей грязи и отбросов.
Среди чернокожих прихожан Уилсона наступило успокоение, и они начали прислушиваться к его словам. Появились новые прихожане из ближних окрестностей, высказывались пожелания об открытии воскресной школы, о налаживании общественной работы. Взносы начали поступать более регулярно. Одновременно увеличился спрос на цветную рабочую силу со стороны растущих промышленных предприятий города.
До этого Уилсон месяцами пребывал в полном отчаянии, но у Соджорнер хватило проницательности и мужества, чтобы предвидеть результаты его усилий и правильно понять свой долг как жены священника. Она сумела поддержать мужа и укрепить в нем уверенность в своих силах. Церковный приход погасил свою задолженность; церковь начинала развертывать широкую общественную деятельность среди прихожан. Епископ был доволен значительным увеличением церковных взносов и постоянно хвалил Уилсона, а через три года опять перевел его на новое место — в Мобайл.
Тогда Уилсон по-настоящему возмутился.
— Клянусь богом, с меня хватит! — воскликнул он.
Соджорнер с ним согласилась.
Мотивы епископа не были узкоэгоистическими. Уилсон спас две разваливающиеся церковные общины, но имелись еще две-три общины, нуждавшиеся в его энергии и опыте и в содействии такой жены, как Соджорнер. Итак, епископ решил направить Уилсона в Мобайл. Это был трудный пост, но три-четыре триумфа подобного рода превратили бы Уилсона в весьма ценного работника и, может быть, избавили бы церковь от трудностей, которые в последнее время ее одолевали. Епископ решил не советоваться с Уилсоном о переводе, так как знал, что натолкнется на сопротивление с его стороны, и поставил его перед свершившимся фактом.
Рузвельт Уилсон был потрясен. Ему казалось, что у него уже нет никаких перспектив на будущее. Взявшись за работу и упорно трудясь, он способен был организовать общину. Уилсон знал это. Он способен был создать крепкий приход, который бы регулярно давал средства на содержание священника и для поддержки церкви вообще. Он мог в случае необходимости построить по последнему слову техники новые церковные здания с клубными помещениями, не залезая в долг и обеспечив доход, из которого выплачивалось бы приличное жалованье ему самому, его помощнику в ряду других сотрудников. Он мог открыть благотворительные заведения для престарелых и детей.
Но по мере того как он все это выполнял, требования епископа и церкви непрерывно возрастали. Существовал не только так называемый «долларовый фонд», представлявший собой налог в один доллар с каждого прихожанина, но были еще и всевозможные специальные сборы — на миссии внутренние и заграничные, особенно на миссии в Африке. Одни из этих предприятий были добропорядочными, другие жульническими. При всех условиях выбирать между ними или отказывать им было трудно. Попасть в немилость старейшин и особенно епископа было опасно.
Епископ был почти всемогущ. Он не только получал хорошее жалованье, но в дополнение к нему собирал поборы с округов и церквей, засыпая их различными просьбами и требованиями. Наезжая в общины, он ждал не только щедрого угощения, но и подарков — деньгами, одеждой, обувью. В год местный епископ и приезжие епископы получали подарки на несколько тысяч долларов. При отказе в подношениях священнику нечего было надеяться на хорошее место.
Конечно, епископ должен был в какой-то мере считаться с общественным мнением, а на местное общественное мнение Уилсон мог вполне рассчитывать. Его прихожане неизменно требовали его возвращения. Но епископ совместно со старейшиной были вправе перевести его в другой приход, а по уставу братства по истечении трех лет даже обязаны были сделать это. Будь у него хорошие отношения с ними, он мог бы рассчитывать и на более долгий срок. Но в существующих условиях за хорошие отношения с епископом и старейшиной Уилсону пришлось бы платить дань деньгами и раболепством.
Рузвельту Уилсону ничего не оставалось, как удвоить свои усилия, чтобы добиться сана епископа. Хорошо образованный, безукоризненно честный, с высокими идеалами, он был одним из самых преуспевающих священников африканского методистского братства. Кроме того, он верил в церковь и ее догматы. Верил, разумеется, не рабски; он не стал бы утверждать, например, что каждое слово апостольских посланий, а тем более уложений церковных соборов истинно, но в целом он принимал христианские догматы. И он мечтал воплотить их в реальную жизнь.
Помимо личного отношения епископа, приходилось еще считаться к с мнением священников, избиравших епископа на церковном съезде. Общины посылали их в качестве своих делегатов, и Уилсон узнал, что очень многие из них добивались этой чести, чтобы иметь возможность сблизиться с епископом и, если повезет, получить вознаграждение за свои услуги и голоса.
С их точки зрения, это не было подкупом, а всего лишь материальной помощью, предназначенной им за то, что они защищают интересы бедняков. Большинство негритянских священников получало крайне скудное жалованье за свой тяжелый труд. При избрании их делегатами на церковный съезд нм выдавали ничтожные суммы на расходы, зато у них всегда была возможность получить — конечно, не открыто — определенную сумму денег, если они проголосуют за того или иного кандидата. К своему удивлению, Уилсон обнаружил, что подкупы при выборах епископа, не только практикуются, но с каждым разом приобретают все больший размах.
Теперь Уилсон применил новую тактику, к которой обычно прибегают недовольные чем-либо священники. Он подал заявление о переводе его в другую епархию. Епископ, возглавлявший техасскую епархию, охотно принял его. Он знал, что община под руководством Уилсона всегда приносит хороший доход, и рассчитывал, что перенесенные Уилсоном испытания сделали его более покладистым. Епископу требовался такой человек в Далласе, где церковная община начинала выходить из повиновения. Он и направил Уилсона в Даллас, в крупнейшую общину братства.
Это была община процветающих, зажиточных цветных. В ней состояло много лиц свободных профессий, коммерсантов, страховых агентов и подрядчиков. В число прихожан входили искусные ремесленники и пожилые слуги, пользовавшиеся довернем белых богачей. Община располагала прекрасным церковным зданием, хорошо обставленным долгом священника и клубом при церкви. Церковный хор пел хорошо, по обычно избегал исполнять старинные негритянские гимны. Приход делал взносы в городской общинный фонд и не обращался за помощью к белым, хотя в отдельных случаях не отказывался от нее. Община устраивала дискуссии по политическим и другим вопросам. Это была организация, лишь в малой степени проникнутая религиозным духом и совершенно не интересовавшаяся полезной общественной деятельностью. Долгов у прихода по было.
Общине требовался проповедник, который мог бы пустить пыль в глаза и закрепить уже завоеванное общиной положение в городе. Она хорошо оплачивала своих священников. На первый взгляд преподобный Рузвельт Уилсон вполне соответствовал своему назначению. Его первые проповеди были превосходны — сдержанные, с учеными ссылками. Но последующие проповеди, где говорилось о социальных реформах, о положении рабочих и бедности, были встречены прихожанами с меньшим энтузиазмом. Одна из них, касавшаяся профсоюзов, послужила поводом для беседы Уилсона с церковным советом. Община была явно настроена против профсоюзов. Чернокожие прихожане страдали от дискриминации не только при попытке вступить в профсоюз, но даже и после вступления в него. Кроме того, многие из прихожан сами имели прислугу или наемных рабочих. Они настаивали на том, чтобы в будущем эта тема не затрагивалась в проповедях. В то же время они высказали пожелание, чтобы Уилсон приобрел машину для посещения своих прихожан и для других деловых поездок. Ему была предоставлена возможность купить машину по себестоимости.
Глава десятая Епископ Уилсон
Моральный облик Уилсона стал незаметно меняться. Новый приход в Далласе не доставлял ему, по существу, никаких забот. Жалованье у него было приличное, и получал он его своевременно. Помощники Уилсона полностью обеспечивали сбор средств среди населения. В составлении программы церковной деятельности участвовали многочисленные организации, клубы и общества. Вносившиеся время от времени Уилсоном предложения по поводу профсоюзов, клубов для молодежи или работы в негритянских трущобах внимательно и вежливо выслушивались, но затем их передавали в какую-нибудь «комиссию», и они либо бесследно исчезали, либо приобретали совершенно неузнаваемый вид. В отдельных случаях их просто подключали к рутинным мероприятиям из совсем иной области. Принятые в этой крепко сколоченной, солидной общине порядки не нарушались ни на йоту.
Сначала Уилсон протестовал и возмущался, но с течением времени все его возражения отошли на задний план: слишком много было вокруг всяких житейских соблазнов. Уилсону нравилось ходить в гости к прихожанам. Там его всегда охотно слушали, но не упускали, однако, случая похвалить местные, давно устоявшиеся порядки. Их было очень много — и своих общинных, и таких, которые, не входя в общину, так или иначе с ней соприкасались. В каждом клубе насчитывалось от двадцати до пятидесяти членов. Там происходили приятные встречи за обеденным столом или устраивались званые вечера, где можно было вдосталь попировать и пофлиртовать. На всех таких сборищах Уилсона осыпали лестью и похвалами.
С возрастом внешний вид Уилсона становился все более внушительным: кожа стала холеной, густые волосы превратились в корону пепельно-стального цвета, морщины — следствие жизненных тревог — придавали его лицу известное достоинство. Постепенно и незаметно для него самого характер его проповедей изменился — исчезли прежние резкие нападки и обличения белого мира, взамен появились рассуждения и пожелания компромиссного типа; цитаты из Библии и Шекспира уступили место ссылкам на современную литературу. Число его друзей среди прихожан с каждым днем росло: тут были и сомневающиеся в догматах веры, и явные циники, и бонвиваны, а наряду с ними серьезные люди, которые мечтали о полезной деятельности, но не решались действовать, так как в отличие от Уилсона в его молодые годы не видели для себя ясного пути, особенно в столь обширной области, как расовая проблема.
Угасшее было тяготение Уилсона к красивым женщинам вновь, пока еще неосознанно, начало пробуждаться. Ему доставляло удовольствие в нарядной гостиной смаковать вино и, прожевывая аппетитный сандвич, наблюдать, с каким восторгом внимает тебе избалованная, обаятельная и изысканно одетая женщина, увлеченная флиртом не менее тебя самого. И по мере того как Уилсона все больше привлекала такая жизнь, все меньше времени оставалось у него для церкви и дома.
То, что творилось с Уилсоном, не могло ускользнуть от внимания Соджорнер. Ненавязчивая по своей натуре и более склонная к молчаливой сосредоточенности, чем к расспросам, а тем более к жалобам на свою судьбу, она ощущала в душе нарастающую боль. Соджорнер понимала, как ловко отделались в общине от ее музыки. Сколько сил и стараний приложила она к тому, чтобы после долгого перерыва опять зазвучали в церковной службе негритянские духовные гимны! Но все усилия ее оказались тщетными: негритянские песнопения неумолимо вытеснялись классической и современной музыкой. И делалось это в самой корректной форме, с явным, казалось бы, намерением поднять престиж церкви!
Соджорнер терпеливо мирилась с таким положением вещей, не выказывая мужу своего недовольства. Вначале ей казалось, что в брачном союзе следует оказывать помощь лишь в том случае, если у тебя ее просят; в противном случае надо просто ждать и надеяться на лучшее.
Но постепенно она осознала, что пассивность в церковных и семейных делах так же недопустима, как и в делах расы и страны. После долгих раздумий она приняла решение и начала действовать.
Незаметно для окружающих Соджорнер стала намеренно вносить раскол в ряды прихожан. В противовес компаниям гуляк — любителям спиртного, картежникам и модницам — она объединяла певцов и музыкантов, книголюбов, художников и актеров. Соджорнер собирала вокруг себя молодежь и детей своего и соседних приходов. Она оскала таланты даже в трущобах.
Соджорнер создала группу музыкантов-любителей из числа прихожан и своих личных друзей, и они занялись изучением музыки современных негритянских композиторов — Уилла Кука, Бээрлея и Детта. Она убедила их учиться игре на африканских барабанах, использованных Шерли Грэхем в опере «Тамтам», которую группа цветных и белых актеров поставила в Кливленде для всего населения города. Они разучили музыку к комедии Шерли Грэхем «Свинг Микадо». Позднее эта пьеса пользовалась огромным успехом в Чикаго и Нью-Йорке, но была вытеснена со сцены коммерческим театром.
Затем Соджорнер организовала Малый негритянский театр по образцу нью-йоркского театра «Актеры Кригвы» и Малого театра для белых в Далласе. Премьера пьесы Пола Грина «Беспутный малый» была назначена на вечер в пятницу. Но случилось так, что самый влиятельный и респектабельный клуб, посещаемый Уилсоном, запланировал в тот же вечер открытие нового загородного кабаре.
В строительство этого фешенебельного кабаре были вложены немалые средства. В число вкладчиков входило несколько членов клуба, которым хотелось ознаменовать открытие кабаре чем-то из ряда вон выходящим. Решено было устроить там изысканный банкет для строго ограниченного круга членов клуба со взносом в сто долларов с каждого участника. Сгоравшие от любопытства горожане и все желающие могли продолжить празднество на следующий день — в субботу.
Уилсон, естественно, собирался присутствовать в Малом театре на премьере, и так как ни одно из торжеств отложить было нельзя, то члены клуба, желавшие, чтобы он принял участие в банкете, пустили в ход тяжелую артиллерию, пригласив на банкет пышно разодетых цветных красавиц из Чикаго. Компромисс был достигнут без труда. Его преподобие мистер Уилсон от взноса освобождался. К обеду его ожидают к шести, с тем чтобы он мог уйти пораньше и к девяти попасть в Малый театр.
Обед начался довольно поздно, зато оказался превосходным; компания подобралась самая избранная, и кутеж в экзотическом кабаре развернулся вовсю. Кабаре представляло собой восхитительный уголок: стены были расписаны сценками из мира животных, причудливыми орнаментами и фигурами полуобнаженных цветных женщин в соблазнительных позах; всюду сверкали желтая, малиновая и золотая краски; в полуосвещенном зале звучала приглушенная музыка, и под ее аккомпанемент, напевая и приплясывая, официанты обслуживали посетителей. В открытом баре, где сновали одетые в белое бармены и полуголые девушки-цветочницы, рекой лилось вино. Уилсон добрался до своей постели только около четырех часов утра в субботу.
Проснулся он в десять с ужасающей головной болью и с чувством глубокого стыда и отвращения. Впервые в жизни он напился публично. Уилсон лежал подавленный, бессмысленно глядя в потолок. Что он натворил вчера ночью и кто был свидетелем его позора? Соджорнер, конечно, давно уже поднялась и тихонько проскользнула вниз, хотя, должно быть, чувствовала себя очень усталой после вчерашней премьеры. Наконец она осторожно постучала в дверь и принесла ему на подносе завтрак и утренние газеты. Не сказав ни слова, она нежно поцеловала его и удалилась.
Выйдя от мужа, Соджорнер побежала в свою любимую комнату, находившуюся под самой крышей, и резким движением вынула из футляра скрипку. Едва сознавая, что делает, Соджорнер начала импровизировать, вкладывая в льющиеся звуки всю боль и муку своей жизни. Гневно и неистово зазвучала скрипка в руках Соджорнер. Она буквально терзала ее — одна струна задевала другую, и напряженное дерево издавало душераздирающие стоны. Их сменили злая ненависть и тупое отчаяние; скрипка Соджорнер стонала и трепетала. За резкими аккордами последовала плавная гармоническая музыка, возвещавшая о постепенном возвращении умудренного опытом сознания и непреклонную решимость. Соджорнер прервала мелодию. Задыхаясь от волнения и крепко сжимая в руке смычок, она дождалась, пока в душе ее не зародилась новая мелодия, мягко передавшаяся струнам, — нежная и ласковая, проникнутая прощением и любовью, той любовью, которая всегда одаривает других, не получая ничего взамен. На противоположной стороне улицы соседи, открыв окна, слушали музыку Соджорнер. Наконец она осторожно положила скрипку на место и молча спустилась вниз, чтобы приняться за свои обычные дела.
Через некоторое время Уилсон уселся на постели. Есть он не мог, но кофе выпил. Потом лениво пробежал взглядом «Экспресс». В Европе идет война — ну и пусть! Рузвельт хочет, чтобы Америка вступила в войну. А зачем? Уилсон заглянул в страничку театральных новостей. В одной из заметок расхваливалась поставленная Соджорнер пьеса. Уилсону редко случалось видеть, чтобы белая газета так высоко оценивала культурное начинание негров, и он испытал смешанное чувство удовлетворения и зависти к успеху жены.
Он швырнул газету на пол и нехотя взял в руки негритянский еженедельник. На первой полосе в сенсационном тоне сообщалось о новом сказочном кабаре и его открытии, о двух убийствах и одном ограблении. На обороте полосы в заметке, размером в полколонки, рассказывалось о Малом театре. На последней странице была помещена подборка городских сплетен. Он уже собирался было бросить газету, как в самом конце подборки увидел краткую шутливую заметку:
«Преподобный Рузвельт Уилсон не присутствовал на вчерашней премьере в Малом театре. Говорят, что в это время он репетировал главную роль в пьесе «Беспутный малый», второе представление которой состоится на следующей неделе».
Уилсон медленно встал, принял ванну и оделся. Его душила слепая ярость. Все это было заранее подстроено — обед нарочно задержали, а из напитков ему, должно быть, дали «ерша»! Ладно, он споткнулся. Но, видит бог, он еще сумеет подняться! Усевшись за стол, Уилсон написал заявления о выходе из всех клубов, где он состоял членом. Он даже послал чек в уплату за свой «бесплатный» обед накануне вечером. После этого он составил проповедь. Текст ее он написал от руки и сам перепечатал на машинке. Итак, сейчас он спустится к обеду и еще до отхода ко сну вызубрит каждое слово наизусть, даже заучит жесты.
Это будет самая лучшая из всех его проповедей; он еще поставит общину на колени!
Целиком поглощенный своими мыслями, Уилсон небрежно поздоровался с Соджорнер и, не глядя на жену, с рассеянным видом ковырял вилкой еду, так заботливо приготовленную ею, как вдруг Соджорнер, охнув, попыталась было встать, но снова села, и у нее началась рвота. Уилсон пришел в ужас. С помощью горничной он уложил жену в постель. Соджорнер было стыдно, что она причиняет столько хлопот. Она стала протестовать, уверяя мужа, что никакой серьезной болезни у нее нет — просто за столом она съела что-нибудь недоброкачественное. Вскоре пришел врач, жизнерадостный молодой человек, одни из участников вчерашнего банкета. Он вышел из спальни, посмеиваясь, и похлопал Уилсона по плечу:
— Поздравляю, старина, ваш малыш блестяще взял старт!
Как в тумане Уилсон ощупью пробрался в спальню и заключил Соджорнер в объятия.
— У нас будет ребенок, — взволнованно проговорил он, заглядывая ей в глаза.
Но она прошептала:
— Я не хочу ребенка, мне нужен епископ!
Уилсон не был суеверен и обычно не придавал значения приметам. Но знаменательные события, происшедшие с ним за последние два дня, заставили его призадуматься. Он решил сделать крутой поворот и заново перестроить свою жизнь. Он поразился, когда понял, как все еще важно для Соджорнер его избрание в епископы; теперь он видел перед собой лишь прямой и бесповоротный путь вперед.
За последнее время Уилсон почти перестал читать и размышлять и не уделял должного внимания Соджорнер, так как целиком отдался во власть своих прихотей, пытаясь заглушить этим чувство обиды и разочарования из-за своей неудавшейся карьеры. Влияло отчасти и то, что у жены была своя, независимая от него творческая жизнь, протекавшая вне стен дома и приносившая ей успех. Чем ему сейчас заняться? Он поддержит музыкально-драматические начинания Соджорнер, обеспечив ей более широкую аудиторию. До сих пор ее скрипка звучала в церкви для прихожан, состоявших главным образом из лиц свободных профессий, а также клерков и слуг белых богачей. Он умножит число ее слушателей за счет ремесленников и рабочих. Конечно, община будет противодействовать, но теперь ей придется считаться с мнением передовой части белой общественности, полюбившей новую негритянскую музыку и драму. В результате возникнет крупный скандал, ну что ж, он к этому готов.
Весь остаток субботы до поздней ночи Уилсон был занят поисками руководителей негритянских профсоюзов, беседами с профсоюзными активистами и рабочими. Он заходил даже в бары и бильярдные. В воскресенье церковь была переполнена новыми людьми. По большей части это были хорошо одетые мастеровые, но между ними попадались и чернорабочие в поношенной одежде, Уилсон подготовил проповедь на тему; «Рабочий люд и рабочие организации».
— Наступили новые времена, — говорил он. — Нельзя готовить из нашей молодежи только предпринимателей и лиц свободных профессий. Нельзя обслуживать только богатых и власть имущих. Большинство нашего народа — рабочие. Они добывают уголь и выдают его на-гора. Они делают то, что необходимо всем людям, а взамен получают столь мало, что не могут жить по-человечески. Но теперь они объединяются, чтобы изменить это положение вещей и обеспечить рабочим большую долю тех благ, которые они сами производят. Отныне моя деятельность в этой церкви будет направлена на поднятие жизненного уровня негритянских рабочих в Далласе с помощью образования для взрослых, охраны их здоровья, а также их организации на борьбу за более высокую заработную плату. Если церковная община не поддержит мою программу, я поищу для себя другое место. Моя жена окажет содействие этой программе, продолжая свою пропаганду негритянской музыки и театра.
В это утро в церкви раздались искренние аплодисменты, но в то же время там зрело скрытое недовольство и решительное противодействие планам Уилсона. Богатый подрядчик-цветной, член церковного совета, плативший своим рабочим по «негритянским» ставкам и знавший, что они намерены вступить в профсоюз, поднялся во время проповеди и вышел. Налицо были все признаки начинавшегося церковного раздора: почтенные прихожане перешептывались между собой, судача о нравственности проповедника, о его пренебрежении к «религии прежних времен»; о том, что он умалчивает об искуплении грехов и спасении души; о его ироническом отношении к чудесам и обращению в христианскую веру; о его зависти к зажиточным людям и тяготении к беднякам, преступникам и лодырям; о постоянных нападках его на белых богачей и заигрывании с белыми бедняками; о поддержке нм стачек и профсоюзов; о том, что его жена навязывает прихожанам музыку рабов, увлекается театром, танцами, скрипкой…
Члены совета переговорили со старейшиной и епископом. Было решено вместо открытой схватки пойти на компромисс. Церковь теперь была всегда переполнена, и сборы увеличились; в подвальном помещении в будни проходили профсоюзные собрания. Епископ заговорил с Уилсоном об открытии церкви в рабочих кварталах, «поближе к массам». Как посмотрит Уилсон на то, чтобы перейти туда? Уилсон не имел возражений при условии, что там будет сооружен просторный клуб, где Малый театр сможет показывать свои спектакли. Белые выразили готовность оказать этому проекту финансовую поддержку, однако члены церковного совета воспротивились, опасаясь, что их церковь утратит свое влияние. Они решили, что лучше пока сохранить Уилсона на нынешнем месте, а после его перевода в будущем году воспользоваться выгодами от укрупненного им прихода и постепенно восстановить прежние порядки.
И вот Уилсон еще раз очутился перед знакомой ему проблемой. Он мог добиться здесь известного повышения уровня жизни рабочих. Но что ожидает его дальше? Опять придется ехать в захолустье и начинать все сначала? Итак, перед ним снова встал вопрос о получении епископского сана. Несомненно, церковь нуждается в таких руководителях, от которых местные священники могли бы получать указания и поддержку, учиться методам работы, следовать их целям и идеалам. Натолкнул Уилсона на подобные размышления сам епископ, но сделал он это умышленно или нет, Уилсон так никогда и не узнал. Пригласив его однажды к себе, епископ сказал;
— Сын мой, Уилберфорс хочет дать вам ученую степень.
Уилсон от неожиданности растерялся. Он всегда был против присвоения ему ничего не стоящего звания «доктора богословия», которого так рьяно добивались многие проповедники. Но Уилберфорсский университет считался ведущим среди церковных учебных заведений, и на его церемониях по присуждению ученых степеней собирались видные церковные деятели. Может быть, именно там ему удастся положить начало широкому церковному движению за социальный прогресс. Уилсон согласился поехать, и тогда епископ вдруг добавил:
— А пока вы будете в Чикаго, почему бы вам не поговорить с вашим шурином Дугласом Мансартом? Это богатый и влиятельный человек.
Уилсон не вполне представлял себе, каким образом человек, подобный Дугласу, мог бы быть полезен церкви. Но оказалось, что у Соджорнер тоже есть для него поручение к брату.
— По-моему, тебе надо поехать, — сказала она. — Я и сама собиралась побывать в Чикаго. Видишь ли, наш театр получил около тысячи долларов прибыли, и я думала приобрести в Чикаго декорации и кое-какой реквизит. Я уверена, что Дуглас сумел бы обеспечить нам скидку. Сейчас, когда я жду ребенка, мне, разумеется, нельзя ехать. Может быть, ты не откажешься поговорить с ним?
Уилсон ухватился за эту мысль. Театр и музыка пользовались большой популярностью. Что, если церковные власти решат в конце концов отделаться от него и не только помешают ему стать епископом, но не дадут даже приличного прихода? Он знал, что это вполне возможно. Он переговорит с Дугласом о том, чтобы заняться театральной деятельностью как бизнесом. Как нуждается сейчас негритянская аудитория в театре, кино, музыке — словом, в развлечении без разгула. Вот где широкое поле деятельности!
Уилсон отправился в Чикаго заблаговременно, до открытия церемонии в Уилберфорсе. Дуглас встретил его радушно, но раскритиковал его планы по части театральной деятельности.
— Ты же не знаешь, брат, этого дела. С тебя с живого шкуру сдерут. Сейчас вы с Соджорнер не платите ни за аренду, ни налогов, не заботитесь о рекламе, не имеете дела с профсоюзами, и аудитория у вас специфическая. А стоит вам взяться за дело на свой страх и риск, как вы очутитесь в руках у политиканов и белых владельцев театров. Белые заправилы в кинопромышленности будут диктовать вам, какие фильмы и когда демонстрировать; работники театра обдерут вас как липку. Нет, Рузвельт, ты ничего не добьешься этим путем. Послушай, а не подумать ли тебе о дальнейшей работе в церкви? Конечно, будучи пастором, многого не сделаешь, но тебе следовало бы стать епископом, и тогда ты смог бы принести церкви немало пользы. В сущности, — задумчиво продолжал Дуглас, закуривая ароматную гаванскую сигару и откидываясь на спинку кожаного кресла, — в сущности, я даже не вижу для тебя иной возможности реформировать церковь. Разговорами делу не поможешь. Не поладишь с епископами — сам лишишься места, а власть-то останется у них. Ну а с другой стороны… — Дуглас сделал паузу, как бы взвешивая шансы, — получить сан епископа, конечно, дорогое удовольствие.
— Не понимаю, почему это должно стоить дороже почтовых и кое-каких путевых расходов?
Дуглас взглянул на Рузвельта с некоторой досадой.
— В этом мире все мало-мальски ценное стоит денег. Нечего задирать нос и мечтать о том, чего тебе хотелось бы больше всего. Никто не преподнесет тебе сан епископа на серебряном блюде. Забудь об этом! Естественно, ты предпочел бы принять этот сан под восторженные аплодисменты тысяч людей. Но так не бывает в нашем изголодавшемся мире, в церкви придавленных нуждой тружеников. Тебе остается только решить, на чьи средства ты будешь вести кампанию — на свои собственные или на чьи-нибудь еще. Тебе придется подкармливать целую толпу нищих черных проповедников, понаехавших отовсюду, особенно с Юга. У них не хватает заработка даже на то, чтобы свести концы с концами. Если они не будут считать каждый цент и проявят чрезмерную щепетильность и чувствительность, то где они возьмут денег, чтобы оплатить свое пребывание в Чикаго и свой обратный проезд? Ты можешь считать их продажными и бесчестными, но вправе назвать их только бедными. Так вот, если ты заплатишь этим священникам, притом заплатишь осторожно, не швыряя деньгами на глазах у всех, ты будешь епископом. И тогда, если тебе захочется выказать великодушие, ты сможешь похлопотать о том, чтобы проповедники, по крайней мере в твоей епархии, получали более высокое жалованье и чтобы таких пасторов оказалось достаточно для того, чтобы на церковных съездах они могли посылать к черту большинство кандидатов и голосовать за наиболее достойных. Даже и этого будет нелегко достигнуть. Но это единственный путь к осуществлению твоих замыслов. Я предлагаю тебе вот что, Я верю в тебя, Рузвельт, и знаю, что ты хороший проповедник. Я дам тебе взаймы денег, которых хватит на то, чтобы сделать тебя епископом, а ты вернешь их мне, когда тебе будет удобно.
Уилсон слушал Дугласа с возрастающим отвращением. Наконец он твердо заявил:
— Нет, Дуглас, что угодно, только не это. Покупать должность в штате или в церкви — это не для меня.
— Пусть будет по-твоему, — ответил Дуглас, — но, когда ты изменишь свое мнение, дай мне знать.
Дуглас явно преуспевал и располагал средствами, несмотря на недавний кризис. Он владел замечательным домом и летней дачей. У него была красивая жена и двое детей. Уилсон недоумевал, откуда у Дугласа столько денег. Но одаренный пытливым умом и умением собирать информацию, он вдруг понял, что Дуглас принадлежит к числу тех, кто участвует в подпольном рэкете братьев Джонсонов, организующих нелегальные лотереи с дешевыми билетами и огромными выигрышами.
Лотереи проводились с молчаливого согласия властей города и штата. Белые и черные участники рэкета загребали миллионы, и сам Дуглас Мансарт был близок к тому, чтобы стать — если фактически уже не стал — богачом. Столь широкое распространение азартных игр явилось одним из последствий экономического кризиса в США.
Уилсон не был очень строг в вопросах морали или излишне щепетилен. Он соглашался с тем, что в нынешнем мире люди без совести и чести нередко добиваются успеха, тогда как порядочные люди имеют слишком мало шансов «процветать, как лавр вечнозеленый». Иными словами, видное положение в обществе и творческие возможности достаются очень часто тем, кто не может похвастаться особой честностью. И все же Уилсон решил пока не отказываться от своих надежд и идеалов. Пока…
Уилсон быстро наметил себе план дальнейших действий. Он будет продолжать свою нынешнюю работу и сделает ее достоянием гласности. Затем отправится на всецерковный съезд, где будет настаивать на том, чтобы церковь заняла твердую позицию при разрешении трудовых и социальных вопросов. Кто знает, может, он встретит там широкую поддержку и приобретет такой авторитет, что в 1944 году или позже окажется бесспорным кандидатом на пост епископа. Ну а если его не поддержат и он провалится на выборах, ему придется думать об иной карьере. Он мог бы стать, например, профессиональным общественным деятелем или на худой конец вернуться в лоно баптистской церкви и возглавить автономную общину в каком-нибудь промышленном центре.
Отправляясь на торжественную церемонию в Уилберфорсский университет, Уилсон решил выяснить, насколько там сильно недовольство продажностью, царящей на всецерковных съездах при выборах епископа, и на какую поддержку он может рассчитывать при осуществлении своей программы в области негритянского рабочего Движения. Уилсон мечтал вовлечь церковные общины в борьбу за организацию здравоохранения и социального страхования для негров. Начиная с 1850 года африканская методистская церковь внесла немалый вклад в дело просвещения, Не может ли она сейчас, когда город и штат взяли школы в свое ведение, заняться вопросами социального обеспечения?
Вначале Уилсон испытал в Уилберфорсе разочарование. Университет почти полностью влился в находившуюся по соседству новую государственную школу, и в ближайшее время предполагалось окончательно его упразднить. Зато Уилсон познакомился там с группой молодых проповедников, разделявших его взгляды по социальным вопросам. Они несколько раз встречались, критиковали существующие церковные порядки и строили планы на будущее. Уилсон уехал из Чикаго с твердым намерением возглавить в 1944 году, на съезде в Канзас-Сити, движение за реформы, направленное против продажности, за социальный прогресс.
По возвращении в Даллас Рузвельт обсудил этот вопрос с Соджорнер. Разумеется, она одобрила его намерения, но, к удивлению Уилсона, ее дольше заинтересовало предложение Дугласа, чем уилберфорсское движение. Она сказала:
— Епископ африканской методистской церкви — богатый и влиятельный человек. В прошлом добропорядочные епископы создали и укрепили эту крупнейшую организацию черной Америки. Пастыри же недостойные, помельче унизили и едва не разрушили ее. Ты нужен церкви. Ты порядочный человек. Если ты сможешь занять это место честным путем, сделай это.
— А разве подкуп — честный путь?
— Нет, не честный. Но и голод тоже не честный путь. Если благодаря помощи бедным и невежественным проповедникам ты получишь в дальнейшем возможность бороться против бедности и нужды, ты должен сделать такую попытку. Твои поступок будет неблаговидным, но зато поможет тебе побороть зло.
— Маленькая иезуитка! — пробормотал Уилсон.
Появление на свет дочери оттеснило у Соджорнер все другие заботы на задний план. Ребенок оказался темнокожим, здоровым и крепким; роды Соджорнер перенесла гораздо легче, чем можно было ожидать. Весной 1944 года, когда девочке исполнилось два года, Соджорнер решила поехать с ней в Чикаго. Она утверждала, что гланды девочки следует показать хорошему специалисту и, возможно, даже удалить их. Соджорнер не доверяла белым больницам в Далласе, где цветной не имел права снять отдельную комнату и где в отделении для негров уход за больными был далеко не на высоте. Уилсон, очень полюбивший свою маленькую дочурку, предложил поехать несколько позже, когда коварная чикагская погода станет более мягкой. Да и вообще они могли бы отправиться вместе в августе, когда в Канзас-Сити будет проходить всецерковный съезд. Там, кстати, имеется отличная больница для цветных.
Но Дуглас, к которому Соджорнер обратилась за советом, написал, что он уже заручился услугами лучшего в городе специалиста по горловым болезням, и рекомендовал приехать как можно скорее. Поэтому Соджорнер отправилась с девочкой в Чикаго. Дуглас с трудом узнал сестру. Они не виделись с момента ее выхода замуж, да и раньше он едва ли замечал ее как следует. Перед ним была стройная, элегантно одетая женщина, не красивая и даже не хорошенькая, но по-своему необычайно привлекательная. Она вела себя хотя и просто, но с большим достоинством и могла поддержать разговор на любую тему. Вид ее ребенка свидетельствовал о заботливом воспитании, Соджорнер произвела впечатление даже на жену Дугласа, и та сделала какие-то срочные перестановки в комнатах для приезжих, чтобы лучше принять гостей. Гланды у девочки оказались в прекрасном состоянии, и вообще здоровье ее не внушало опасений, поэтому ребенка поместили на время в детский сад. Затем Дуглас и Соджорнер, сидя в кабинете, начали разговор. Соджорнер сразу же перешла к сути дела.
— Дуглас, одолжи мне денег для избирательной кампании мужа — он хочет баллотироваться в епископы.
— Так, так! Значит, Рузвельт взялся за ум.
— Он-то не взялся, а вот я взялась. В нашей далласской общине идет беспощадная, отвратительная борьба. Я уверена, что если в нынешнем году мужа не изберут епископом, то уж не изберут никогда. В довершение всего он лишится и этого прихода, где местная знать его ненавидит, а получить новый или подыскать себе другую работу, которая пришлась бы ему по душе, будет очень трудно. Кстати сказать, сам Рузвельт начинает верить, что у него есть шансы быть избранным, и действительно под его влиянием нарастает какое-то, пока еще не осознанное движение.
Дуглас улыбнулся.
— И это неосознанное движение с помощью умело проведенной кампании и достаточного количества звонкой монеты может сделать Уилсона епископом. А иначе он будет одним из тех неудачников, о ком пишут в газетах: «Также баллотировался…» Он соберет немало голосов, но избран не будет. Мне известно, кто действует против него и сколько на это ассигновано!
— Хорошо, — сказала Соджорнер, — но какую же сумму ты считаешь «достаточной»?
— Примерно тысяч десять.
— Десять тысяч! Ты шутишь! Этого не может быть, если только ты не предлагаешь мне подкупить всех оптом.
— Нет, этого я не предлагаю. Но существует конкуренция, жестокая конкуренция. На предыдущем всецерковном съезде избрание обходилось в пять тысяч. Теперь цены поднялись. И кстати, здесь не одни подкупы, как ты выражаешься. Если подходить к делу с толком, то неизбежны обычные расходы на рекламу; существуют также вполне законные личные расходы на проезд и питание, которые друзья твоего мужа не смогут оплатить из своего кармана. Но, кроме них, имеются и отъявленные взяточники, чьи рты тоже надо заткнуть. Конечно, все это выглядит довольно мерзко. Но что делать, сестричка, ты живешь в скверном мире.
— Но если я даже и пойду на это, в чем пока сомневаюсь, то не смогу позволить себе такой огромной суммы. Я думала, тысяча, ну, может быть, две. Но десять тысяч… Дуглас, это немыслимо!
Соджорнер вскочила с места. Но Дуглас осторожно усадил ее обратно в кресло.
— Погоди, погоди. Давай обсудим вопрос как следует. Я игрок и верю в Уилсона. Он порядочный человек, чего я не скажу о большинстве проповедников, которых знаю. И у него хорошая дальновидная программа. Я рискну. Я сам проведу кампанию. Если он проиграет, тебе это не будет стоить ничего. Если он победит, я предъявлю ему счет. И сумма счета будет чертовски близка к десяти тысячам монет, или я плохой коммерсант!
— Договорились! — сказала Соджорнер.
Уилсон ничего не узнал об этой сделке. Ему было приятно услышать хорошие вести о гландах дочурки, и он согласился на то, чтобы Соджорнер провела вместе с ней начало лета в Чикаго с его музыкальными и театральными возможностями. Встретился он с семьей в августе и в сопровождении жены и Дугласа отправился в Канзас-Сити. Уилсон был настроен оптимистично. Ему присылали массу писем. Многочисленные участники съезда с энтузиазмом встречали его предложения по трудовым и социальным вопросам, хотя епископы и другие высшие должностные лица обходили эти вопросы молчанием.
Когда наступило время выдвигать кандидатов в епископы, Уилсон услышал свое имя, названное в цветистой, но обстоятельной речи, причем не техасцем, а делегатом из Бирмингема, где он когда-то был проповедником. На какое-то мгновение Уилсону показалось, что его мечта о массовом движении в поддержку его программы осуществляется и что он идет во главе этого движения. Им овладело чувство ликования. С помощью Добра он победит Зло! Губы Уилсона шептали слова старинного гимна:
Громче, бубен, звени над мрачным морем Египта! Одержал Иегова победу — народ его стал свободным!Уилсону захотелось помолиться, но как раз в этот момент священник из Техаса наклонился к нему и прошептал:
— Э-э… ваше преподобие, боюсь, мне придется изменить свое решение. Я сказал мадам, что две сотни долларов покроют мои расходы. Но теперь вижу, что их не хватит. Мне непременно потребуется по меньшей мере триста. Я ужасно сожалею…
Уилсон встал, лицо у него побледнело.
— Что за мадам?! — резко спросил он.
— Ну, конечно, миссис Уилсон. Я думал, вы знали…
— Ничего я не знал. — И Уилсон отошел в сторону.
Он выходил из зала как раз в тот момент, когда в третьем туре голосования его избрали епископом африканской епископальной церкви, но он даже не остановился. Сан епископа он получил не благодаря своим личным качествам, не за свои заслуги и блестящие идеи, а с помощью денег! Тогда Рузвельт еще не знал, о какой сумме идет речь; счет Дугласа на 9678 долларов 13 центов очутился у него на письменном столе только месяц спустя. Сейчас ему было известно лишь то, что его новая должность куплена за деньги, и он испытывал жгучее чувство стыда.
Шагал он так быстро, что епископ Техаса с трудом поспевал за ним. В голове у Рузвельта Уилсона бушевали самые несуразные мысли. Его подмывало вернуться и снова войти в зал. Мысленно он видел, как поднимается на трибуну, как поворачивается к делегатам и швыряет нм в лицо свою запятнанную епископскую сутану, как он… Но тут епископ Техаса догнал его, чуть не силой втолкнул в свою машину, привез к себе домой и заставил поесть и выпить.
— Сын мой, — говорил он ему позже, — вы купили себе епископство, и вам стыдно за себя. И мне стыдно. И вашей верной жене тоже стыдно. Но другие проделывали то же самое и ничуть не стыдились. Не отчаивайтесь, сын мой! Наша церковь не такая уж плохая. Сан епископа не впервые покупается и продается. Это делалось и раньше, даже иногда с помощью яда и кинжала. О да! Это творится и поныне в более богатых и умудренных опытом церквах, чем наша. Не принимайте это так близко к сердцу. В нашей церкви должности не всегда продавались с молотка. Но сейчас мы в затруднительном положении. Нам надо многое сделать, и быстро. А на это требуются деньги. С деньгами приходит и зло. Мы слишком слабы для того, чтобы осуществить то, чего требует от нас общество. Мы прибегаем к подкупу. Я сожалею об этом. Сожалею о том, что вы так поступили. И еще больше сожалею о том, что церковь допустила это. В один прекрасный день, если на то будет воля божья, при вашей и моей помощи торговля голосами при избрании епископов станет таким огромным преступлением, что никто из тех, кому дорого пребывание в церкви, не осмелится пойти на это. Но я рад, что этот высокий пост купили вы, а не человек более узкого кругозора. Я не осуждаю вашу жену. Не должны осуждать ее и вы. Может быть, ее поступок был подсказан ей богом, а может быть, и дьяволом. Так или иначе, но она совершила его. Я желал, чтобы вы служили господу в качестве скромного пастыря в небольшом южном городке. Но сбыться этому не было суждено. Вместо этого вы теперь помазанник божий. Теперь вам надо постигнуть, что в действительности представляет собою этот сан. До сих пор, сын мой, вы мало верили в силу религии. Вы смеетесь над ее догматами и не верите в чудеса. В церковных обрядах вы не видите ничего, кроме их чисто эмоциональной стороны. Мне понятны ваши сомнения. Когда-то я и сам прошел через это. Но понимаете ли вы, что означает религия для большинства нашего народа? Негры очутились в мире, который был им чужд. Его превратности, его зло, его противоречащие разуму законы были совершенно непостижимы для них. Миром, казалось, управляют вещи. Их надо умиротворять, покоряясь их воле и опасаясь их кары. Еще до того, как вы родились, ваши отцы, а точнее, ваши матери научились верить, что первопричина этого мира не только дьявол, олицетворение величайшего зла, но и любящий Отец, который в положенное время вознесет своих верных чад на огненной колеснице смерти в мир блаженства. В мрачной обстановке плантаций, среди грязи, унижений, непосильного труда и произвола рабовладельцев это познание тайны бытия становилось доступно им благодаря рвению черных проповедников в краткие моменты религиозного экстаза, когда толпы людей самозабвенно пели торжественные слова гимна:
Возвысьте голос, о чада! Радуйтесь, вы свободны!И вот свершилось чудо. Негры стали свободны. Но они не были счастливы. Они были голодны и раздеты, и новые их пастыри вынуждены были строить новую религию на основе прежней. Мы пытались превратить церковь в дом собраний, где у негров было бы то, чего им не хватало дома, — общество друзей, пища, тепло и песни. Но этого мало; требуется еще указать цель — смысл жизни. Воображаемый рай времен рабства нужно опустить вниз, на землю, но не слишком быстро. Чудесные прозрения, личное общение с богом — все эти атрибуты религиозных радений должны постепенно исчезнуть. Вы предлагаете заменить их заботой о пище, одежде, жилищах. Прекрасно, если бы вам это удалось. Однако это невозможно, по крайней мере сейчас. Вы даже не в состоянии еще научить вашу паству читать о том, что делали и о чем мыслили другие люди. А пока мы ждем, пока со школами дело затягивается и народ голодает, что делать вам — и мне? Бирмингем и Эннисберг говорят; «Трудись и молись!» Даллас же говорит: «Ешь, пей и веселись!» Вы испробовали и то, и другое. Так вот, искупление божие открыло нам путь — путь крови и бед. Вставайте, идите и действуйте!
Соджорнер ждала в спальне. Она прождала несколько часов; одетая в белую ночную рубашку, сидела она спиной к окну, устремив глаза на дверь. В комнате было темно. Когда Рузвельт Уилсон вошел, часы пробили полночь; темный силуэт жены был окружен ореолом городских огней, сверкающих позади нее. Усталая, с закрытыми глазами, она повторяла нараспев — и повторяла уже давно — пятидесятый псалом:
— Помилуй меня, боже, по великой милости твоей и по множеству щедрот твоих изгладь беззакония мои. Многократно омой меня от беззакония моего и от греха моего очисти меня, ибо беззакония мои я сознаю и грех мой всегда предо мною. Тебе, тебе единому согрешила я и лукавое пред очами твоими сделала… Отврати лицо твое от грехов моих и изгладь все беззакония мои. Сердце чистое сотвори во мне, боже, и дух правый обнови внутри меня. Не отвергни меня от лица твоего и духа твоего святого не отними от меня. Избавь меня от крови, боже, боже спасения моего, и язык мой восхвалит правду твою.
Уилсон подошел к жене, но Соджорнер открыла глаза и, мягко отстранив его, запела с рыданием в голосе:
Ах, скалы и горы исчезнут вдали, И новый приют ты теперь обретешь; О грешник, ты сердце богу вручи, И новый приют ты себе обретешь!Затем она снова заговорила нараспев:
— Господи! Отверзи уста мои, и уста мои возвестят хвалу твою; ибо жертвы ты не желаешь — я дал бы ее; к всесожжению не благоволишь. Жертва богу — дух сокрушенный…
Соджорнер шаталась от усталости, и Уилсон крепко сжал ее в своих объятиях.
Глава одиннадцатая Снова Мировая война
Известие о начале второй мировой войны потрясло Мансарта. Случилось то, что никак не должно было случиться. Совсем недавно Мансарт совершил кругосветное путешествие и из конца в конец проехал по Соединенным Штатам. Из этой поездки он извлек для себя немало полезных уроков, но главным был вывод о том, что вся земля, а в особенности Америка, нуждается в прочном мире. И вот опять разразилась война, и, как он сразу понял, не какая-то новая, небывалая, а все та же прежняя война в целях порабощения народов, все та же несправедливая, жестокая и зловещая программа убийств и разрушений, которая веками заполняла страницы истории. Мансарт сам был очевидцем подготовки к этой войне и все же не уловил смысла происходящих событий. Какую же пользу в таком случае принесли ему его разум, труд и размышления?
Неожиданно у него появилось желание уехать, и именно туда, где он мог бы оказаться ближе к центру событий, где можно было бы поговорить со сведущими людьми, расспросить их и послушать. Решено, он съездит в Нью-Йорк и там обстоятельно побеседует с сыном Ревелсом, чей проницательный ум, по всей вероятности, ясно видит то, что сам он, Мануэл Мансарт, лишь смутно различает.
Прежде всего надо обеспечить проезд. Негры Юга редко пользуются услугами железной дороги — здесь они сталкиваются с самой открытой расовой дискриминацией. Обычно Мансарт путешествовал в собственной машине, которую вел он сам или кто-нибудь из студентов. Но в данном случае, когда предстоит дальний путь, необходимо сесть в скорый поезд и взять заранее спальное место в пульмановском вагоне. Конечно, для такого видного негритянского деятеля, как Мансарт, имеющего в распоряжении колледжа крупные денежные средства, немалая доля которых попадает и пассы железных дорог в уплату за проезд пассажиров и провоз грузов, место всегда нашлось бы. Но чтобы сделать предварительный заказ на билеты, надо было, платя дань расистскому этикету, пройти через целый ряд унижений. Мансарт позвонил в управление железной дороги:
— Могу я попросить к телефону директора пассажирских перевозок? Говорит Мансарт, ректор государственного колледжа для цветных… Но это срочно… Я должен попасть завтра на дневной поезд.
Клерк был неразговорчив. «Посмотрим», — отрывисто буркнул он и повесил трубку. Тогда Мансарт связался по телефону с директором грузовых перевозок и напомнил ему, что колледж совсем недавно оплатил железной дороге счет на тысячу с лишним долларов. Ему во что бы то ни стало надо получить билет. В голосе Мансарта слышались более резкие нотки, чем обычно. Наконец во второй половине дня он получил билет. Мансарту досталось нижнее место в конце пульмановского вагона, а в Атланте ему предстояло пересесть на скорый поезд прямого сообщения, где свободным оказалось только купе в международном вагоне, стоившее в три с половиной раза дороже.
Мансарт взял его. Цветные проводники были с ним почтительны; все они знали Мансарта, да и он в свою очередь тоже знал многих из них. В Атланте, пересев в свое купе, он расположился на отдых. Мансарт не пытался попасть в вагон-ресторан, переполненный белыми посетителями, где трудно было бы отделить занавесками «места для цветных пассажиров», как того требовал закон. Там ему предстояло долгое, унизительное ожидание. Поэтому он решил пообедать в купе. Он знал, что обед ему подадут с опозданием, потому что белый стюард вагона-ресторана будет выжидать, пока большинство белых покончит с едой, и только тогда пошлет к нему официанта. Удобно устроившись на мягком диване и созерцая проносящийся мимо, быстро меняющийся пейзаж, Мансарт попытался привести свои мысли в порядок; ему хотелось осмыслить эту новую и неожиданную для него ситуацию — начало войны, представить себе карту мира, в котором он жил: Англию с ее цветной колониальной империей, Францию с ее владениями в Южной Азии и Северной Африке, Соединенные Штаты, Китай, Японию, Вест-Индию, Центральную и Южную Америку. Затем его мысли опять обратились к Соединенным Штатам и к негритянскому народу. Какова будет роль негров в этой новой фантасмагории?
Официант принес ему наконец обед и старательно сервировал столик. Мансарт с аппетитом поел и снова уселся в удобной позе, чтобы наблюдать застилаемый сумерками пейзаж. Мимо окон вагона проносился реальный мир: вот слоняется по перрону кучка черных оборванцев, вот из окон фабрики высовываются белые девушки-работницы, а вдали по пыльным дорогам тащатся перегруженные автомашины-фургоны. И вдруг Мансарт в вечернем сумраке с поразительной ясностью увидел перед собой огромного зеленого паука, гнездящегося в аду и ткущего замысловатую паутину. Паук притаился в луже крови, которая потоками вытекает из Китая, обильно струится из Испании, сочится из Миссисипи. Паук прядет нити из американского золота, связывая одну нить с другой. Эту сухую, дурно пахнущую паутину он смачивает английской грязью, покрытой мутной французской слизью. Паутина все росла и росла — вот она достигла размеров земного шара и поднялась до небес. Страшная картина!
Проводник деликатно тронул Мансарта за плечо и предложил постелить ему постель. За ночь Мансарт крепко выспался, а на следующее утро уже завтракал со своим сыном, судьей Ревелсом Мансартом, и его женой, сидя в их квартире на Вашингтон-Хайте, из окон которой виднелись Джерсийские скалы.
— Говоря откровенно, папа, я чрезвычайно рад, что ты здесь, да еще по своим делам, а не по специальному приглашению. У меня было намерение вызвать тебя, но я колебался, боясь замешать тебя в одно дело, в котором сейчас, когда мир снова охвачен войной, тебе не стоило бы участвовать, хотя бы даже формально. А ты взял да и приехал без всякого приглашения.
— Ну, я тоже рад, что оказался здесь, Я люблю наезжать в Нью-Йорк, хотя и сам не знаю почему. Здесь я чувствую себя как-то ближе к центру событий, а сейчас это так важно.
— В известном смысле ты прав. Во всяком случае, после Лондона и Парижа Нью-Йорк играет виднейшую роль. Может быть, даже через какой-нибудь десяток лет… Но, как я начал тебе рассказывать, в Нью-Йорке предстоит сборище совсем особого порядка. В сущности, я мало о нем знаю. Организовано оно «Сверкающей радугой», моей секцией Общества цветных масонов, хотя и не входит в круг масонской деятельности. Очевидно, к масонам обратились за содействием, рассчитывая на их международные связи, особенно среди цветных народов. Отсюда обращение именно к цветным масонам, неожиданно получившим признание даже со стороны белых американцев.
— Сказать по правде, я мало осведомлен о цветных братствах. Когда-то я интересовался братством «Чудаков» в Атланте, но лишь потому, что меня привлекла их деятельность в области страхования и земельной собственности.
— Так вот: в 1775 году британская армия в Бостоне приняла в масоны пятнадцать негров. Великая ложа в Англии создала из них местную ложу, а позднее сами негры организовали Великую ложу. Сейчас насчитывается 35 негритянских великих лож, охватывающих 150 тысяч членов, из которых 14 тысяч входят в «Сверкающую радугу», Масонская организация американских негров пользуется широкой известностью. Не так давно к руководству этой организации обратились с просьбой помочь в подыскании места для встречи группы цветных лидеров. Как я уже сказал, об этой встрече мне почти ничего не известно, Однако по просьбе друзей я предпринял здесь некоторые шаги, так как доверяю репутации и намерениям тех, кто созывает эту конференцию. Я, как ты знаешь, не очень-то увлекаюсь всякими митингами и конференциями и совсем не бываю на съездах негритянских организаций. Но мне кажется, что данная конференция важна и своевременна, и особенно потому, что на протяжении жизни одного только поколения мир уже вторично охвачен войной.
Мануэл Мансарт был удивлен, узнав, что конференция состоится на северной оконечности Манхэттена в Монастыре — в этой великолепной сокровищнице произведений французского средневекового искусства, собранных Джорджем Барнардом и подаренных Рокфеллерами Нью-Йоркскому музею изящных искусств. Благодаря содействию судьи Мансарта, как члена совета директоров музея и человека, весьма влиятельного и уважаемого, в одном из помещений Монастыря, закрытом для публики и специально отведенном для этой цели, было намечено провести собрание примерно сотни делегатов, представляющих цветные народы мира. Они собирались «обсудить вопрос о своем отношении к нынешней войне и к ее последствиям». Это было все, что мог сказать отцу Ревелс, и Мансарт не расспрашивал его больше ни о чем.
В полдень без излишнего шума собрались делегаты. Каждому из них был вручен список участников, который по окончании конференции подлежал возврату. Присутствовало двадцать три делегации; в некоторых из них, например в делегациях из Африки, Индии и Китая, было по четыре представителя, от Южной Америки и Японии — по три; американские негры были представлены двумя делегатами; семь стран прислали только по одному представителю. Каждый делегат числился под определенным номером, указанным на значке, который красовался у него на груди. Лишь у одного из делегатов не было никакого номера. Он сидел на председательском месте, несколько отодвинувшись назад, чтобы находиться в тени. Он был невелик ростом, худощав, в белом тюрбане. Его глубоко запавшие глаза смотрели печально. Говорил он тихим, четким и приятным голосом. Открывая заседание, он, не тратя времени на церемонии, обратился к собравшимся:
— На мир обрушилось страшное бедствие, самое значительное из всех, какие произошли с момента бегства Мохаммеда в Медину 1320 лет назад, или иных роковых событий в истории других вероучений. Развязана мировая война, которая будет стоить жизни двадцати пяти миллионам людей, главным образом молодежи, в которой наш мир черпает свою силу и надежды. Война искалечит, покроет ранами, сведет с ума и ослабит болезнями еще пятьдесят миллионов мужчин, женщин и детей. Она обойдется во многие миллиарды долларов. Люди вырвут из адских недр смертоносное оружие, способное смести жизнь с лица земли, и мне известно, что оно будет испытано сначала на нас, темнокожих. На заре человечества в подобных катастрофах винили бога, а потом оправдывали его, объясняя их неисповедимостью его путей и целей. Когда наука была совсем молода, люди пытались объяснить свои поступки законами механики, хотя не могли доказать этого. Сейчас, приближаясь — правда, чрезвычайно медленно — к научной зрелости, мы сознаем свое полное непонимание подлинной взаимосвязи между причиной и следствием, но все же постепенно, хоть к неуверенно, идем вперед, выдвигая научные гипотезы, проверяя, изменяя и отбрасывая их; мы непрестанно изучаем факты в поисках истины. Важнейшая и наиболее полезная для нас гипотеза сводится к тому, что сознательная деятельность людей может изменить ход истории.
Основываясь на этом убеждении, мы и перейдем к анализу нового кризиса, потрясшего человечество, чтобы установить, какими факторами он вызван и какими действиями его можно устранить. Прежде всего мы ознакомимся с резюме важнейших из всех представленных нам весьма объемистых и всесторонне аргументированных докладов. Мы можем предсказать, что в ближайшее десятилетие Англия объявит Индию независимой; что Соединенные Штаты попытаются низвести Китай до положения колонии; что негры помогут спасти Африку от Гитлера, но Англия и Франция будут стремиться удержать ее в цепях. Япония освободит нас от засилья Европы, но попытается превратить в своих рабов; Южная Америка еще надолго останется разъединенной и угнетаемой Европой и Соединенными Штатами.
В конце заседания вам будут вручены документы, относящиеся к этим вопросам и ко многим другим. Мы разделимся на небольшие группы, которые в течение ближайших недель будут встречаться в других местах. А пока, прощаясь с вами, скажу: наблюдайте и выжидайте. Помните, что опаснейший дар Гитлера — это не война, а Великая ложь, которая с помощью монополизированных средств информации делает истину недоступной для народа. Мы должны противопоставить ей обещание Советского Союза никогда не иметь колоний, не поддерживать колониализм и империализм и преследовать в пределах своих границ любые проявления расовой и национальной дискриминации. Наконец, нашим священным долгом будет добиваться мира путем пассивного сопротивления. Я твердо верю, что таков наш единственный путь. Да хранит вас бог на этом пути!
С заседания Мансарт выходил в сопровождении сына и молодого японца. Он разговорился с японцем и тот рассказал ему о себе:
— Я — ничей, то есть американский гражданин японского происхождения. Вас удивляет, почему я здесь? Мало кто знает, сколько нам, японцам, родившимся в Соединенных Штатах, пришлось выстрадать и сколько еще мучений ждет нас впереди. У нас есть хорошо оборудованные промышленные предприятия, земля для выращивания на продажу свежих овощей. Наши конкуренты воспользуются войной как предлогом, чтобы захватить нашу собственность, а нас самих загонят в концлагеря. Наши материальные убытки будут исчисляться миллионами долларов, а нашим душам может быть нанесен непоправимый ущерб.
В машине, по дороге к дому, Мансарт завел разговор с Ревелсом.
— Сынок, а что, если эта конференция организована коммунистами?
— Все возможно. Мы ведь не знаем подлинных имен ее участников, в том числе и имени того удивительного человека, который председательствовал. Какие странные у него пророчества! Мне кажется, я узнал его, хотя, может быть, и ошибаюсь. Это Махатма Ганди или кто-то очень похожий на него.
— Ганди? Не может быть! Он никогда не приезжал в Соединенные Штаты.
— Да. Несколько лет назад, будучи в Англии, Ганди собирался приехать сюда, но его американские друзья, в том числе Джон Хейнс Холмс, отговорили его. Они полагали, что маленький, неказистый с виду коричневый человечек в одной набедренной повязке, якшавшийся в свое время с африканскими неграми, подвергнется в Соединенных Штатах осмеянию и оскорблениям. Поэтому Ганди отказался от своего намерения. Но, возможно, он приехал сейчас инкогнито по той простой причине, что темнокожие уже не «новость» в Нью-Йорке и цветные иностранцы не привлекают к себе внимания.
— Если так, то замечательно! Но, конечно, все эти предсказанные нм катастрофы невозможны, Я не верю в то, что мы вступим в мировую войну.
— Не знаю. Германия успешно оккупирует Западную Европу, Франция и Бельгия побеждены, англичане поспешно эвакуировались из Дюнкерка. Рузвельт считает, что помогать Англии сейчас важнее, чем гнаться за процветанием Америки.
— А что, если вся эта масонская затея окажется подрывной и опасной?
— Не исключено. Но, с другой стороны, может быть, это и не так и, возможно, она даже крайне необходима. Если она задумана нам на пользу, то ее нужно сохранять в тайне, а мы сами должны быть настороже. Цветной мир, папа, может столкнуться лицом к лицу с новыми попытками угнетения и даже полного порабощения. Если это так, то нам следует об этом знать и надо действовать. На конференции у меня создалось впечатление, что участники ее искрении и достаточно авторитетны. Я знаком лично со многими ее организаторами и их сторонниками. Внушить мне доверие, при моем скептицизме и подозрительности, не так-то просто. Не поверь я в это движение, пальцем бы не пошевелил для него, а я даже содействовал созыву конференции. Но в дальнейшем я не предприму ничего, пока не узнаю больше, чем мне известно сейчас. Пока же буду наблюдать и выжидать.
Мысленно судья Мансарт добавил: «Вполне возможно, что об этой конференции, собравшейся в такой тайне, уже хорошо известно тем, кто обладает в Америке властью».
Его предположение оправдалось. Некие американские негры уже представили обстоятельные доклады Уолл-стриту. В банке Моргана в течение некоторого времени непрерывно заседал особый комитет. Члены этого комитета представляли большинство самых мощных международных картелей, контролировавших производство и сбыт товаров во всем мире. Здесь находились английские промышленники и банкиры, французские деловые люди, в среде которых зародилась сама идея картелей, офицеры германской армии вместе с представителями Круппа и Тиссена, японский посол и, разумеется, крупнейшие заправилы американских корпораций по добыче нефти, производству стали, пищевых продуктов, текстиля и электроэнергии.
Все они были не просто благовоспитанными джентльменами, но и собеседниками особого склада. Они должны были не только откровенно и хладнокровно высказаться по вопросам, вызвавшим серьезные разногласия, но и достигнуть какого-то соглашения, иначе, как выразился один из присутствовавших, «социализм распространится по всей земле, и свободное предпринимательство исчезнет».
На заседании обсуждался вопрос о войне, начавшейся в Европе. Полученные комитетом донесения о секретном совещании представителей цветных народов носили успокоительный характер. Цветные пока еще ее вступили в тайный сговор, и их руководящими принципами по-прежнему оставались слепая вера в призрачный мир между народами и пассивное сопротивление.
— В конечном итоге черномазые поступают правильно, — заявил один из англичан. — Но мы должны постараться, чтобы развязка не затянулась, а наступила как можно скорее.
Американцы в качестве хозяев выдвинули свои требования первыми.
— Америке незачем ввязываться в мировую войну, пока нам не обеспечат высокие и устойчивые прибыли и государство не прекратит финансировать индустрию. От нас нельзя требовать, чтобы мы возрождали былую английскую монополию в торговле и финансах. Америка должна быть равноправным партнером. Мы против социализма в Англии и во всей Западной Европе, и особенно против его крайней формы в России. Мы будем сотрудничать с Японией в целях полного превращения Китая в объект эксплуатации — при условии, конечно, что мы получим принадлежащую нам по праву долю прибыли.
Англичане, делавшие какие-то заметки, посовещались между собой и изложили свои условия. Умеренный британский «социализм» они обещают держать в узде, а заодно будут всячески противодействовать дальнейшему росту социализма в Европе и Америке и в первую очередь примут решительные меры против социализма в том виде, в каком он развивается в России. Но они требуют сохранить за Англией добытые ею с таким трудом преимущества в области торговли и финансового руководства в Азии, Африке и Южной Америке, соглашаясь на разумный обмен привилегиями с Германией, Францией и Америкой. Что касается Японии, то они признают ее производственную мощь, но не могут допустить японские товары на английские рынки без соответствующих уступок с ее стороны.
Немцы высказались твердо и решительно:
— Оправившись от последствий первой мировой войны и экономического кризиса, мы стали одной из самых мощных промышленных стран мира. Нам нужны рынки и сырье. Там, где господствует английский, французский и американский капитал, мы лишены этих возможностей. Мы требуем участия в мировой торговле на справедливых началах. Что касается социализма, то мы подавили его у себя в стране, а через несколько недель полностью подчиним частному капиталу и Россию. Мы готовы поддержать Японию, требующую равного права участвовать в торговле в Азии, как мы требуем этого в Европе.
После завтрака немногочисленный исполнительный комитет доложил:
— По ряду вопросов у нас полное единодушие, по нескольким вопросам достигнуто частичное согласие с перспективой дальнейшего урегулирования, а один из вопросов требует серьезного дополнительного обсуждения. Мы все согласны с тем, что Советская Россия должна быть окончательно устранена из современного цивилизованного мира, а социализм — подавлен. Остается изучить и решить вопрос о доле участия Англии, Франции, Германии и Соединенных Штатов в мировом производстве, торговле и финансах. По нашему мнению, договориться обо всем этом возможно. Более серьезны проблемы, связанные с Японией. Европа не может примириться с тем, что Япония вытеснит ее из Азии, и не позволит Японии наводнять Европу дешевыми товарами. Этот вопрос следует еще изучить, и, может быть, удастся найти разумную основу для раздела сфер влияния в области капиталовложений, территориальных владений и рабочей силы. Далее, группа делегатов внесла неожиданное предложение, которое мы и представляем на ваше рассмотрение. В Соединенных Штатах существует твердая оппозиция войне как таковой. Это затрудняет, а возможно, даже исключает вступление Америки в войну. Однако тем, кого мы, в комитете, представляем, война необходима. Только война способна поддерживать ныне существующие высокие прибыли, а в будущем обеспечить нам их увеличение и еще большую власть. Конечно, если бы этого можно было достигнуть без войны, мы подумали бы о мире. Но история доказала, что это невозможно. Только с помощью войны можно окончательно сокрушить социализм. И вот, как это ни странно, Рузвельт, этот поборник идеи создания процветающего государства, подсказанной ему Гарри Гопкинсом, стремится к вступлению в войну ради того, чтобы отсрочить или предотвратить разгром Англии. Поэтому мы нуждаемся только в том, чтобы оттянуть властью капитала вступление Америки в войну до момента, когда Рузвельт потерпит поражение на выборах через год, в ноябре. Разумеется, надо постараться убрать его с президентского поста, и, как только он потерпит крах, на сцене появимся мы, чтобы вовлечь Америку в мировую войну на наших собственных условиях и во имя наших собственных интересов. Это будет означать конец Нового курса и союз с Германией для того, чтобы стереть коммунизм с лица земли. Это будет означать сотрудничество с Англией для того, чтобы остановить рост социализма в Европе и укрепить колониализм в Азии и Африке. Это ясно. Но мы должны считаться с фактами — Рузвельта могут переизбрать и на третий срок. Его влияние на американский народ очень велико. И если вопреки ожиданиям он все-таки победит, что делать тогда? По этому вопросу мы долго спорили, пока наконец представители Японии не внесли блестящее предложение. — Оратор умолк и стер со лба пот, после чего продолжал: — В случае, если Рузвельт победит, Япония предлагает внезапно, без всякого предупреждения, напасть на Соединенные Штаты.
От изумления присутствующие затаили дыхание. Японский посол нерешительно привстал, но сидевший рядом с ним маленький, незаметный японец что-то проворчал, и посол покорно уселся на место. Один из французов спросил:
— Каковы же будут последствия столь необычайного шага?
Председатель исполнительного комитета продолжал:
— В первый момент предложение озадачило и нас. Но вдумайтесь в его логичность. В настоящее время американское общественное мнение можно возбудить только одним способом — затронув вопрос о расе и цвете кожи. В этом вопросе существует единодушие, не достижимое ни в каком ином. У американцев имеются большие расхождения во взглядах на пределы государственного вмешательства в деловую жизнь и в частные доходы, так же как и по другим мероприятиям Нового курса. Социалистические идеи крепнут, но отнюдь не преобладают в стране. Американская позиция в отношении Англии все время меняется, но особого энтузиазма по поводу использования американской мощи ради спасения Британской империи не чувствуется. Американцы считают, что русский коммунизм неизбежно потерпит неудачу, но у них нет единодушия в вопросе о том, чтобы помочь его крушению силой. Даже в расовых вопросах сейчас меньше догматизма, чем семьдесят пять лот назад. И том не менее нападение желтой Японии на белую Америку объединит всю страну, активизирует ее, как сильнейший катализатор. На следующий же день война будет объявлена. Кроме того, это будет война во имя достижения только одной цели — завоевания Азии, что является и нашей целью. Это будет не та война, какую хочет вести Рузвельт, — ради сохранения демократической Англией ее роли мировой державы, это будет война за восстановление Британской империи викторианской эпохи, за ее тесное содружество с Соединенными Штатами и за полное уничтожение Советской России.
— Но что станет с Японией? Разве ей не угрожает уничтожение со стороны Америки?
— Только в том случае, если мы допустим это. Япония готова поверить нам на слово, что в конечном итоге ей будет обеспечено полное равенство с Европой в господстве над Азией!
Низкорослый, скромного вида японец, сидевший рядом с японским послом, поднялся и представился как прямой эмиссар Ассоциации содействия имперскому правлению, в руках которой фактически была сосредоточена верховная власть в Японии. На отличном английском языке он подтвердил обещание напасть на Америку.
— Но ведь подобный акт, — запинаясь, произнес английский коммерсант, — вызовет самую резкую реакцию мирового общественного мнения.
Ему решительно ответил германский генерал:
— Он не вызовет ничего такого, чего германская военная мощь, объединенная с японской маневренностью, не обратила бы к выгоде нашей организации. Еще до того, как всерьез развернется японо-американская война, Гитлер завоюет Россию и, обладая непобедимой силой, повернется лицом к Западу. Мы гарантируем здесь и сейчас существование Японии как признанной великой мировой державы и уже заключили с ней оборонительно-наступательный союз.
Дискуссия затянулась до самых сумерек. Под конец было достигнуто согласие по всем основным вопросам. Было решено (в случае, если Рузвельт будет избран на третий срок) действовать следующим образом:
1. Япония должна напасть на США без предупреждения.
2. После разгрома России Германия, Англия и Франция гарантируют Японии безопасность и предоставят ей необходимый доступ к мировой торговле.
3. После вступления США в воину английские промышленники и финансисты в сотрудничестве с американскими деловыми кругами примут меры и тому, чтобы США не нападали на Германию и не оказывали помощь России.
4. В послевоенный период Германия, Франция и Италия должны быть признаны равными партнерами Англии и США в мировой торговле, промышленности и финансах.
Наступила ноябрьские выборы 1940 года, и Франклин Рузвельт был в третий раз избран президентом Соединенных Штатов. Судья Мансарт ликовал и неделю спустя собрал у себя в доме небольшую компанию друзей. Из Спрингфилда приехали Джек и Бетти Кармайкл, захватив с собой Джеки, Джеки впервые встретился с Ревелсом-младшим, и они вместе отправились посмотреть, как Джек Робинсон играет в мяч. К Мансартам пришла также Салли Хейнс, молодая белая общественная деятельница. Свой отпуск она проводила в Европе и успела выехать оттуда в августе, до объявления войны. Бетти и Салли были полны впечатлений, которыми и спешили обменяться, а Джек беседовал с женой судьи о своих злоключениях в Спрингфилде. Сам судья молча ожидал прихода еще одного гостя. Было уже поздно, когда появился наконец Гопкинс. Разговаривал он без всякого стеснения и проявлял энтузиазм по поводу недавних выборов.
— Народ Соединенных Штатов совершил беспрецедентный акт, — говорил он, — избрав Франклина Рузвельта на третий срок двадцатью семью миллионами голосов против двадцати двух миллионов и подтвердив тем самым свое одобрение проекта процветающего государства.
— Но разве эта новая положительная позиция Рузвельта в отношении войны, — спросил судья Мансарт, — не означает внезапного и серьезного поворота от социальных реформ в Соединенных Штатах к тому, что мы будем таскать каштаны из огня для Англии и Франции?
— Я понимаю, что вы имеете в виду. Вначале я тоже склонялся к мысли, что надо воздержаться от вмешательства в европейскую войну, и настаивал на том, чтоб заниматься собственными делами у себя в стране. Но против этого говорят два важных обстоятельства. Во-первых, глубокое убеждение моего друга, Франклина Рузвельта, в том, что Англия дает наилучшие образцы современной свободы и демократии и что, если уж идти к социализму демократическим путем, Англия должна сыграть в этом деле ведущую роль. Во-вторых, все более выявляющийся факт, что в мире, подвластном Гитлеру и Муссолини, к которым открыто присоединилась Япония, не может быть ни свободы, ни демократии, ни социализма как для Америки, так и для любой другой страны.
Улыбнувшись, судья заметил:
— Кое-кто из нас, мистер Гопкинс, ждал, что кандидатом на последних выборах будете вы сами.
Гопкинс чистосердечно признался:
— Было время, когда я также об этом подумывал, и Рузвельт обещал мне свою поддержку. Но как только выяснилось, что есть шанс уговорить его выставить свою кандидатуру, я ретировался. Разумеется, он был единственный логически мыслимый кандидат. Но я очень опасаюсь за его здоровье. Это предстоящее четырехлетие может его убить.
Сэлли Хейнс сказала:
— А я боюсь другого — что эта ужасная война не только отвлечет Рузвельта от социальных реформ в Соединенных Штатах, но я сделает его сторонником мирового колониализма.
— Как раз в этом вопросе я и надеялся на Японию, — сказал судья Мансарт. — Я думал, что она проявит инициативу к изгнанию империалистической Европы из Азии.
— Именно это она и пытается делать, — ответил Гопкинс. — По существу, она начала вторую мировую войну еще в 1931 году. После того как вся Западная Европа была охвачена экономическим кризисом и в Соединенных Штатах разразился биржевой крах, Япония предприняла вторжение в Китай. Но не во имя социализма, не ради осуществления планов покойного Сунь Ятсена. Нет, ради установления господства японских империалистов над миллионами эксплуатируемых трудящихся Азии.
— Этим, вероятно, и объясняется сложившаяся в Китае ситуация, и всего этого не разглядел отец в тридцать шестом году, — сказал Ревелс.
— Не забывайте, что Гитлер сделался канцлером в тридцать третьем, вскоре после того как Япония напала на Шанхай. Уже на следующий год Италия, с молчаливого одобрения Англии и Франции, захватила Эфиопию, Затеи Гитлер и Муссолини пришли на помощь Франко, чтобы покончить с социализмом в Испании и не пустить его в Африку, Европейская «ось» была нацелена не только на Запад, но также на Балканы и Средний Восток. На Дальнем Востоке Япония проникла еще глубже в Азию и присоединилась к европейской «оси».
— Но возникли любопытные осложнения, — продолжал Гопкинс. — Американские финансовые магнаты не желают, чтобы мы воевали на стороне Британской империи. Они хотят вытеснить Англию с ее позиций на Востоке и поэтому поощряют агрессию Германии. Наши нынешние деловые связи с Германией огромны: наше производство искусственного каучука, стали, химикалий, красителей тесно связано с германской промышленностью. Все, чего мог добиться Рузвельт до тридцать девятого года, — это политики нейтралитета. В Англию Рузвельт верит даже больше, чем я. Он опасается краха Британской империи, ведь для него Англия олицетворяет цивилизацию, в чем я и другие сомневаемся. Задача создания процветающего государства, на мой взгляд, важнее для нашего народа, чем защита империи. Но в данном случае моя личная дружба с Рузвельтом сильнее, чем преданность идее. Кроме того, я лелею одну мечту. Есть надежда на то, что Соединенные Штаты смогут объединиться с демократической Англией и коммунистической Россией с целью разгрома диктаторов, которые стремятся сделать весь земной шар добычей европейских колониалистов и американского крупного капитала. Трудность состоит в том, что монополисты как в Соединенных Штатах, так и в Англии ожесточенно борются против наших планов создания процветающего государства и настолько увязли — тайно и явно — в политике колониального империализма, что даже позволяют себе заигрывать с Японией, Они поклялись воевать не на жизнь, а на смерть против любого успеха русской революции. Таков парадокс сорокового года.
Гарри Гопкинс откинулся назад и, протянув свой стакан за новой порцией пива, продолжал:
— А вот и еще кое-что. Эйнштейн, знаменитый физик, только что приехавший в Принстон, написал Рузвельту письмо. Он предупреждает президента, что гитлеровская Германия работает сейчас над секретным оружием, и настаивает на том, чтобы мы занялись вопросами атомной энергии. Может быть, именно в ожидании этого оружия немцы еще и не обрушились на Англию всей своей мощью.
— Есть еще такой вопрос, — вставила Салли. — Прошлой осенью я была в Европе и слышала там, что Англия, Франция и Соединенные Штаты, а также Германия зондируют почву у русских лидеров. Они хотят добиться концессий в России и взамен постараются навязать ей всякие свои союзы.
— К этому надо добавить, — сказал Гопкинс, — что Япония прислала к нам полномочного представителя, надеясь заключить сделку с нашим крупным капиталом, и тот, кажется, идет ей навстречу. Одновременно в беседах с государственным секретарем Хэллом этот посол только и толкует что о мире и сотрудничестве. И у меня создается впечатление, что, если наши капиталисты ее пойдут на уступки, Япония может открыто прибегнуть к силе. Ну, мне пора идти!..
Никто не может сказать, как далеко зашел бы Франклин Рузвельт в реорганизации экономики страны, если бы смог продолжать и расширять свою деятельность, начатую в первые восемь лет его правления. Возможно, американцы жили бы сейчас совсем иначе. Но на пути стала война и опять, как это столь часто случалось в прошлом, разрушила все надежды людей на счастливое будущее.
Опираясь на свой третий триумфальный успех в 1940 году, Рузвельт готовил страну к вступлению в войну, оказывая помощь Англии поставкой ей по ленд-лизу военных судов и оборудования. Он ввел в свой кабинет республиканцев, получил миллионные ассигнования на оборону и вместе с Черчиллем составил проект Атлантической хартии на извечных принципах, таких, как отказ от захвата чужих территорий, самоопределение народов, свобода торговли и мореплавания, улучшение условий труда и стремление к сотрудничеству наций.
Монополисты шли на тайные сговоры, чтобы выжать из американской экономики в свою пользу все, до последней капли. Они продолжали политику сотрудничества с германскими картелями по производству каучука, алюминия и стали. Когда правительству Рузвельта поставлялись какие-нибудь материалы, цепы на товары были необычайно высоки, а условия контрактов явно невыгодны для государства. Владельцы медных рудников, в частности тех, которыми управлял Барни Барух, получали колоссальные прибыли. Правительство израсходовало миллиард долларов на самолеты еще до начала их поставок. Листовое железо, стоившее 318 долларов за тонну, продавалось правительству по 400–600 долларов. На нитраты правительство израсходовало 100 миллионов, но до самого момента капитуляции Германии так ничего и не получило от своих поставщиков. 400 миллионов долларов были истрачены на контракты о поставке снарядов, которые так никогда и не попали на фронт. Пароходные компании продавали правительству суда по 2 миллиона долларов за каждое, а позднее покупали их у него по 300 тысяч долларов.
В течение последующих пяти лет Мануэл Мансарт не раз сожалел о том, что был лишен возможности пожить подольше в Нью-Йорке, чтобы разузнать как следует о том, что происходит на свете. Он долго не мог поверить, что Гитлер истребил в Германии 6 миллионов евреев и что гонения против них начались еще в 1933 году и продолжались в то самое время, когда он, Мансарт, слушал музыку Вагнера в Байрейте и беседовал со старым раввином в Берлине. Тогда ему говорили об этом, но он не в силах был постигнуть, как могли совершаться столь ужасные дела в обстановке полного равнодушия и молчания!
В Мейкон проникали кое-какие новости, но они были противоречивы. Франция была разгромлена. Бельгия капитулировала. В Дюнкерке произошла трагедия. Казалось, что ни Соединенные Штаты, ни Англия не заинтересованы в союзе с Россией, и тогда Германия неожиданно для всех заключила с ней соглашение.
Англия в Франция предлагали помощь Советскому Союзу лишь в том случае, если он откажется, хотя бы частично, от принципов социализма. Но даже и в этом случае их предложения были очень туманны. Так в этой азартной игре выиграл Гитлер — он беспрепятственно двинулся на Запад. До Мансарта доходили смутные слухи об ужасных бомбардировках, которым подверглась Англия в период с июля по декабрь 1940 года.
В июне 1941 года Мансарт был потрясен, узнав о том, что Германия напала на Россию. Эта внезапная перемена политики казалась ему необъяснимой. Он не мог поверить, что вероломство Гитлера вызвано тем, что английские летчики якобы стали сражаться активнее.
Между тем Западная Европа вздохнула свободнее. Она надеялась на передышку, пока Гитлер воюет с Россией. Ведь именно ради этого она пренебрегла Лигой Наций, уступила Японии Маньчжурию, отдала Эфиопию Италии, а Испанию — Франко, позволила Германии перевооружиться и захватить Австрию, Чехословакию и Рейнскую область. Американский посол в Германии писал: «Демократические страны хотели бы, чтобы на Востоке разразился серьезный, вооруженный конфликт между Германией и Россией… Германии пришлось бы вести длительную и изнурительную войну». В «Дневнике» американского представителя в Берлине говорилось, что «Англия, нацисты и Буллит стоят за раздел мира, который позволит Германии владеть всей Европой, а Японии контролировать Азию».
И вдруг, подобно грому среди ясного неба, раздался взрыв в Пёрл-Харборе!
Поправ международные нормы, Япония вероломно напала на Соединенные Штаты, которые упорно воздерживались от прямого участия в войне. Соединенные Штаты запугивали и унижали Японию, льстили ей и восторгались ею, но отказывались признать равной себе и вынудили Великобританию аннулировать свой первый шаг к такому признанию. Однако невысокие желтокожие японцы отличались настойчивостью; они создали могучую империю и потребовали равных прав с белым миром. Военная мощь и необычайно быстрое развитие промышленности делали Японию опасным соперником английского и американского империализма в Азии. В конце концов Япония заключила союз с Германией и Италией. Отказавшись временно от своих военных замыслов против Советского Союза, она подписала с ним пакт о ненападении и в момент мирных переговоров с Соединенными Штатами уничтожила американский военно-морской флот на Гавайях. Это обстоятельство сделало войну не только возможной, но и неотвратимой.
Япония знала о трещине в американской броне. Перед войной Ревелс Мансарт познакомился с Ясунчи Хакида. Этот всесторонне образованный молодой японец посещал негритянские школы, переводил на японский язык книги о негритянской проблеме и подыскивал себе друзей среди цветных по всей стране. Он не совершал никаких подрывных действий, а серьезно пытался убедить негров в том, что японцы сочувствуют их борьбе против расовой дискриминации, так как сами тоже от нее страдают.
Позднее судья Мансарт познакомился я Нью-Йорке с одним белым американцем, женатым на цветной, который приобрел — вероятно, на средства, поступившие из-за границы, — два старейших американских журнала — «Ливинг эйдж» и «Норс америкен ревью». Действовала ли здесь японская или немецкая рука, судья Мансарт так никогда и не узнал. Сам он никакого отношения к этому делу не имел. Но не забывал о гостеприимстве, оказанном в Японии его отцу в те времена, когда у того даже не возникала мысль о возможности войны.
В тот момент Япония вела с США серьезные переговоры о мире и дружбе между двумя странами на взаимовыгодных условиях и о широком культурном обмене. Эти переговоры выглядели тем более убедительно, что японский представитель Курусу сам верил в то, что говорил, и, следовательно, не имел никаких задних мыслей. Но к 1941 году военная клика осуществляла уже полный контроль над Японией. В соответствии с тайным соглашением между мировыми картелями на долю Японии выпала роль помешать американским вооруженным силам прийти на помощь Англии. Гитлер в ожидании нового секретного оружия воздерживался от нападения на Англию. Вместо этого он решил присоединить территорию Советского Союза к «Великой Германии».
О том, что в действительности произошло 7 декабря 1941 года в Пёрл-Харборе, полностью никто и никогда не узнает. Существовало — и существует до сих пор — серьезное подозрение в измене и подкупе. Даже сам Рузвельт подвергся обвинению со стороны конгресса и был реабилитирован лишь после смерти. В Пёрл-Харборе находилась огромная военная база США, на строительство которой в целях обороны страны были затрачены колоссальные средства. Здесь стояло 86 полностью укомплектованных американских военных судов, находящихся в боевой готовности, так как в мире уже шла война. Однако в то декабрьское утро, когда на горизонте показались сто японских самолетов, сопровождавших подводные лодки, не было ни сигнала тревоги, ни организованного сопротивления. Экипажи всех судов, словно по заранее составленному плану, предавались праздности: одетые в парадную форму, они разгуливали по палубе, громко приветствуя своих офицеров. Робкое донесение одного рядового о том, что он слышит гул самолетов, никого не встревожило. До сего дня адмиралы с золотыми галунами спорят о том, кто из них и что именно сделал или должен был сделать в то время. Негр Дори Миллер, официант в кают-компании «Аризоны», имевший право состоять в американском военно-морском флоте только в качестве прислуги, оказался в числе немногих, сумевших дать подлинный отпор врагу. Впервые в жизни открыв огонь из пулемета, отважный негр Миллер сбил четыре японских самолета. Но японцы в этот роковой день уничтожили 177 американских самолетов, потопили десять военных кораблей к еще восемь повредили. Около пяти тысяч американских юношей погибло, было ранено или пропало без вести.
Япония вступила на путь войны; она напала затем на Индокитай, Филиппины, Сингапур, Гонконг, острова Тихого океана. За три месяца она удлинила коммуникации своей империи на тысячи миль.
Пал Сиам, за ним острова Гуам и Уэйк. В мае были захвачены Филиппины; генерал Макартур спасся оттуда бегством. К этому же времени японцы оккупировали Малайю и потопили два английских линкора. Они захватили Голландскую Индию с ее нефтью и каучуком, затем Рангун — столицу Бирмы и Мандалай. К февралю 1942 года японский флаг развевался на протяжении 8 тысяч с лишним миль — от Алеутских островов до Австралии. Это была самая крупная экспансия в Азии со времен Чингисхана.
В Мейконе ректор Мансарт и Джин Дю Биньон обсуждали эти совершенно невероятные события. Вспоминая прошлое, они пытались связать воедино события последних двух-трех лет, действительное значение которых выявилось только теперь. Джин подчеркнула роль Италии.
— Взгляните на северо-восточную Африку. Здесь по лондонскому договору были обещаны Италии колониальные владения, соблазнившие ее вступить в первую мировую войну на стороне Антанты. Но Клемансо и Ллойд Джордж отреклись затем от своих обещаний, и Италия никогда не простила им этого, В тридцать четвертом году, когда Гитлер припер Западную Европу к стене, Италия воспользовалась случаем и урвала свой «фунт мяса», захватив Эфиопию. Лига Наций бросила Эфиопию на произвол судьбы, несмотря на слезные мольбы ее императора-изгнанника. Затем в сороковом году Италия заключила союз с Гитлером, мечтая о продвижении на восток, в сторону Египта, Суэцкого канала, Греции, Балкан и Среднего Востока. Дальше лежали азиатские территории Британской империи. К октябрю Италия выступила в поход.
В то время во французской колонии Чад, в 2500 милях к югу от Александрии, которую готовился занять Грациани, губернатором был негр Эбуэ. Он решил поддержать свободных французов, а не Ваши. Американские военные материалы, поступавшие в четыре открытых порта на африканском побережье Атлантики, перебрасывались воздушным путем — по 150 самолетов в день — в Форт-Лами, а оттуда через территорию Чад в Северную Африку. По вымощенным камнем дорогам протяженностью около двух тысяч миль двигались на север грузы каучука, олова, свинца и цинка, хлопка, кофе, какао, пальмового масла и лесоматериалов; там скапливались английские вооруженные силы, призванные отстоять сквозной путь в Азию. Вслед за этими грузами маршировали тысячи черных солдат.
К январю 1941 года началось итальянское отступление. Британское Сомали и Эритрея были отвоеваны, Хайле Селассие вернулся в Эфиопию. На помощь Италии поспешил Роммель со своим Африканским корпусом. Англичане были отброшены, но Эфиопия и Эбуэ послали Монтгомери подкрепления. В октябре 1942 года под Эль-Аламейном армии «оси» обратились в бегство, отступив к западу, где встретились с англо-американскими войсками.
— Вместо того чтобы ударить по обнаженному тылу Гитлера, наши силы вторглись в Северную Африку! Вот что всегда было и остается для меня загадкой, — сказал Мансарт.
— Но это же так просто, мой дорогой Ватсон! — сказала Джин и тут же извинилась за свое сравнение ректора с несообразительным героем Конан Дойля. — Разве вам не ясно, что Черчилль, этот лондонский Макиавелли, хотел прежде всего спасти свою империю, которую никогда и не собирался ликвидировать. Он хотел иметь гарантию, что после того, как Гитлер и Сталин уничтожат друг друга, Британская империя останется в прежнем виде. Поэтому он предлагал не терять времени на то, чтобы задержать неизбежную, по его мнению, гибель русского коммунизма и в равной степени неотвратимое крушение нацистского колониализма. Стоявшие за его спиной американские монополисты готовы были целиком положиться на тонкую, чисто итальянскую изворотливость Черчилля, который должен был убедить Рузвельта, что оба они проводят в жизнь Атлантическую хартию, основанную на четырех свободах. Рузвельт искренне верил в это. А во что в действительности верил Черчилль, об этом он никому не говорил!
Дела Гитлера в Европе, казалось, шли превосходно. С июля по октябрь его армии захватили шесть крупных советских городов и окружили Ленинград. Гитлер объявил, что Россия разгромлена. Но в декабре двести тысяч немцев были убиты под Москвой, до которой они так и не добрались. Тогда немцы ринулись на юг, к Каспийскому морю, и в августе 1942 года окружили Сталинград. Здесь стальная рука русских армий постепенно сжалась в кулак, и Гитлер проиграл свою самую крупную ставку — Советский Союз одержал победу.
Это была дорогая победа. Немцы разрушили в Советском Союзе 72 тысячи городов и деревень, оставив без крова 25 миллионов человек. Они сровняли с землей 32 тысячи промышленных предприятий; вывели из строя 64 тысячи километров железных дорог со станциями, с телеграфным и телефонным оборудованием; уничтожили 40 тысяч больниц, 84 тысячи школ и 44 тысячи библиотек; разграбили 100 тысяч колхозов и угнали 70 миллионов голов лошадей, крупного и мелкого рогатого скота. Ущерб, нанесенный советским промышленным предприятиям, оценивается в 128 миллиардов долларов. Было взорвано свыше 60 крупных электростанций. Были приведены в негодность каменноугольные шахты, нефтяные скважины; разрушены общественные здания, музеи и церкви. В ходе военных действий Советский Союз потерял семь миллионов солдат и, вероятно, столько же мирных жителей. Британская империя лишилась миллиона человек, и примерно столько же потеряли Соединенные Штаты. Потери немцев составили по меньшей мере 10 миллионов человек. В общем война стоила Советскому Союзу 200 миллиардов долларов, а Соединенные Штаты предоставили ему в виде ленд-лиза только около пяти процентов этой суммы. На протяжении всей истории ни одна нация не приносила еще такой великой жертвы ради спасения всего человечества, какую принес Советский Союз.
Не без некоторой тревоги Джин заметила, что ректор Мансарт уделяет больше времени и внимания войне, чем колледжу. Впрочем, и сама она с огромным интересом следила за величайшей драмой, развертывавшейся за пределами США, и не меньше, чем ректор, была поражена невероятным успехом японцев.
Мануэл Мансарт как-то не сразу осмыслил тот факт, что американские негры снова идут на войну. За что они будут воевать? — невольно задавал он себе вопрос.
Несомненно, они снова столкнутся с дискриминацией. Возможно, впрочем, что теперь они более органично войдут в состав армии и флота, чем в первую мировую войну. Так в действительности и произошло. После некоторых колебаний дискриминация в лагерях по подготовке офицерского состава была ликвидирована. Даже в Джорджии готовили офицеров-негров — сначала понемногу, а под конец сотнями человек ежемесячно. И все же за что негры воюют?
Преподаватели государственного колледжа тоже обсуждали этот вопрос, и всякий раз испытываемая ими горечь прорывалась, хотя и в сдержанной форме, наружу.
— Ну вот, опять мы воюем неизвестно с кем и за что!
— За Британскую империю!
— А что эта империя сделала для нас?
— Прекратила работорговлю, начатую ею же самой, когда эта торговля перестала приносить ей выгоду. Освободила рабов, когда Туссен сделал рабовладение слишком опасным промыслом. Заменила систему рабского труда рабством наемных рабочих.
— Англия отстаивает демократию!
— Да, но только для белых, а вовсе не для темнокожих, составляющих большинство населения империи.
— После войны она, может быть, освободит Индию.
— Да, если будет вынуждена к этому, не иначе.
— Война помешает осуществлению планов Рузвельта по созданию процветающего государства и усилит власть капиталистов.
— Если только Россия не победит Гитлера.
— Куда там, ее дни теперь сочтены!
— Так и Наполеон считал.
И у негров появилась вдруг неожиданная возможность выразить вслух кипящее у них в душе возмущение. В период кризиса роль государства в промышленности усилилась. Можно было рассчитывать на то, что эта роль станет постепенно еще более важной. Тем не менее негров открыто подвергали дискриминации даже в государственном секторе. В 1941 году свыше миллиона негров продолжали оставаться безработными. Они начали требовать себе работы, и прежде всего в военной промышленности.
Филип Рэндолф, негр-социалист, испытавший на себе, что такое травля и тюремное заключение, и наконец посвятивший себя профсоюзному движению, организовал проводников спальных вагонов в профсоюз и повел борьбу за допуск этого союза в Американскую федерацию труда. Сейчас он осмелился требовать от президента Рузвельта, чтобы новые военные предприятия принимали негров на равных условиях с белыми. Рэндолф заявил, что, если президент не пойдет на уступки, он, Рэндолф, создаст армию в 50 тысяч черных агитаторов для «похода на Вашингтон», По всей стране негры пришли в движение и начали готовиться к походу. Часть негров и многие из их белых друзей возражали против таких действий, считая, что ничего путного из этого не выйдет.
Но Джин радовалась.
— Вы знаете, ректор Мансарт, — говорила она, — Рэндолф выбрал тактически выгодный момент. Сейчас Соединенные Штаты находятся накануне вступления во вторую мировую войну, причем намерены вести ее в крупном масштабе. Правительство должно иметь за собой сплоченную страну. Многие американцы против войны. Лояльность негров сейчас имеет более важное значение, чем в первую мировую войну, а она и тогда уже была очень нужна. Я думаю, что мы дождемся некоторых сдвигов в негритянском вопросе.
Мансарт был настроен скептически.
— В конце концов, мы лишь небольшая часть населения, уж я не говорю о том, сколь мало среди нас образованных и материально обеспеченных. Не такое у вас положение, чтобы требовать.
Но Джин энергично тряхнула головой.
— Не такое у нас положение, чтобы не требовать, — сказала она.
Таким образом, в 1941 году Рузвельту приходилось считаться с тем фактом, что 12 миллионов американских граждан, все большее число которых начинало пользоваться своим правом голоса, могли оказаться в оппозиции к его программе. Кроме того, как разъяснял потом Гопкинс, требование о равноправном положении негров на заводах, находившихся под контролем правительства, было абсолютно справедливым. Однако, поскольку Рузвельт не решался просить конгресс узаконить прием негров на работу в военную промышленность, он с помощью своих друзей пытался убедить негритянских лидеров не выдвигать требований о немедленных мерах.
Миссис Рузвельт, мэр Нью-Йорка Ла-Гардия и другие пытались успокоить волнения и уговорить негров подождать. И все же подготовка к походу продолжалась. В Нью-Йорке и других городах были созданы походные штабы, производился сбор денежных средств. Была намечена дата похода — 1 июля; 28 июня президент пригласил Рэндолфа и ряд других негритянских лидеров в Вашингтон, где встретился с ними в присутствии нескольких членов кабинета и представителей Управления по делам производства. Они серьезно и откровенно обсудили создавшееся положение. Наконец президент, сознавая, что он не в состоянии добиться от конгресса необходимых мер и что негры тоже не пойдут на уступки, предложил издать президентский декрет № 8802, которым обеспечивалось «полное участие в программе национальной обороны всех граждан Соединенных Штатов независимо от расы, вероисповедания, цвета кожи или национального происхождения».
Для проведения декрета в жизнь была учреждена комиссия, в состав которой вошли два негра; председателем ее был назначен белый — директор Хэмптонского института для негров. Рэндолф и его сторонники отменили поход на Вашингтон, Американским неграм удалось одержать одну из наиболее значительных со времен Освобождения побед. А Франклин Рузвельт благодаря этому снискал себе и демократической партии почти единодушную поддержку со стороны американских негров. Президентский декрет имел даже большее значение, чем равное распределение пособий по безработице. Он явился кульминационным пунктом политики Рузвельта по отношению к неграм.
Так, к изумлению Мансарта, возникла знаменитая Комиссия по обеспечению справедливого найма. Множество белых протестовало. В Атланте, в большом лагере для подготовки офицеров, открыто выражалось возмущение. Высказывалось оно и в других городах, но в общем декрет выполнялся. Это была замечательная победа! Однако, успокоившись, негры принялись подсчитывать свои прибыли и убытки.
Да, линчевание почти прекратилось. Но на смену ему пришло нечто худшее — несправедливые приговоры в судах. От 30 до 80 процентов всех заключенных в тюрьмах были негры, хотя численность их составляла всего двенадцать процентов к общей цифре населения США. Негры составляли огромное большинство среди приговоренных к пожизненному заключению; в числе 3219 человек, казненных в США между 1930 и 1942 годами, насчитывалось 1732 негра. Все это означало, что негры подвергались несравненно большим репрессиям, чем белые: их чаще арестовывали и сажали в тюрьму, присуждали к более длительным срокам наказания и вдвое чаще, чем белых, приговаривали к публичной казни. По сравнению с линчеванием такой итог был для негров гораздо опаснее, унизительнее и тяготел над ними, как злой рок.
А как обстояло дело с основным вопросом — о средствах к существованию? На протяжении 244 лет, с 1619 по 1863 год, негры-рабы не получали ничего, кроме пропитания. С 1863 по 1900 год заработок негритянских рабочих (если его не присваивали себе хозяева) составлял от 200 до 400 долларов в год на семью. После первой мировой войны их средняя заработная плата была примерно вдвое ниже среднего заработка белых рабочих.
Негры начали пользоваться правом голоса и занимать выборные должности, и тем не менее большинство американских негров по-прежнему не имеют гражданских прав как в силу закона и традиций, так и из страха перед насилием и отказом в приеме на работу.
Глава двенадцатая Черная Америка снова сражается
Во время второй мировой войны американская армия насчитывала в своих рядах 500 тысяч цветных солдат и 5 тысяч цветных офицеров, в том числе 500 офицеров медицинской службы; в армии находились также 150 цветных священников и 200 медсестер. В военно-морском флоте служило 100 тысяч цветных моряков, из них 10 тысяч — в корпусе морской пехоты.
Когда союзники высадились наконец в Нормандии, негры обслуживали аэростаты заграждения и тяжелую артиллерию, нагружали и разгружали суда, водили по французским автострадам тысячи грузовиков, доставляя боеприпасы и войска на линию фронта. До этого они много потрудились на строительстве автострады Аляска — Канада протяженностью в тысячу восемьсот миль и автострады Лидо в Бирме. Цветные летчики бомбили Италию, Германию и Румынию, и тридцать пилотов-негров были награждены крестом за боевые заслуги. Когда десятитысячный отряд Мак-Олифа был полностью окружен нацистами в бельгийском городе Бастонь, цветная артиллерийская часть помогла этому отряду удержать город. Во время контрнаступления нацистов в Италии 92-я цветная пехотная дивизия оказала юг стойкое сопротивление. Негры строили взлетно-посадочные площадки в Новой Гвинее, сражались против японцев на Бугенвиле и против немцев в Северной Африке, служили в военных частях в Индии, Иране, на Аляске, во Франции, Голландии и на Филиппинах.
Негры, служившие в рядах армии США, глубоко задумывались над своей судьбой. Один из них писал с фронта домой:
«Мы помнили об условиях жизни, существующих ныне в Штатах, и все же готовы были с воодушевлением идти в бой, а может быть, даже умереть за права, которых мы, негры, никогда не имели. Но нам горько было сознавать, что те, против кого мы должны были сражаться, могли рассчитывать в нашей стране на лучшее отношение, чем мы сами. Для этого от них требовалось только приехать туда».
Маленькая негритянка писала стихами своему брату, находившемуся в рядах армии:
Может, мир накренился И права все скатились к одной стороне? Покупай, говорят мне, военный заем, А вот место на поезд ты купишь во сне! Но, быть может, изменится все вокруг От пролившейся крови, от слез и молитв? Иль останется так, как и было, мой друг…Солдат-негр, служивший на военно-транспортном судне, писал;
«Наши обязанности заключались в приготовлении обеда. На это требовалось добрых шесть часов. Жара была невыносимая, и мы работали раздетые до пояса. Нам было очень обидно, потому что на борту находилось по меньшей мере четыре тысячи человек, а на выполнение этой тяжелой работы ежедневно выделялся только наш черный батальон. Когда же некоторые из наших сержантов запротестовали, их разжаловали в рядовые и вернули на ту же работу».
Другой негр сообщал домой:
«Немецкое контрнаступление в Арденнах было последней, едва не увенчавшейся успехом попыткой Германии выиграть войну. Черные солдаты участвовали в отражении этого натиска, и тут поневоле между черными и белыми солдатами было больше сплоченности, чем когда-либо раньше».
Разумеется, солдатам была свойственна и простая человеческая радость, о чем писал один чернокожий солдат после вступления его части в Париж:
«Никогда еще за всю мою жизнь меня не целовали столько раз. Чуть ли не каждая встречная женщина останавливалась на улице и целовала меня в обе щеки. Прекрасный обычай».
Запад был удивлен и ошеломлен отпором, оказанным Советским Союзом яростному немецкому наступлению. Англичане в свое время не возражали против помощи Советскому Союзу ленд-лизом, который, по их мнению, не мог спасти русских. На это никто и не рассчитывал, но ленд-лиз дал бы Англии передышку и привел бы к взаимному уничтожению двух ее врагов, а это позволило бы англичанам претендовать на мировое господство. Американские монополисты шли дальше и заявляли: «Допустим, что Британская империя и обширная колониальная империя Франции рухнут. Кому же тогда претендовать на их владения, как не Америке?» Простая логика говорила за то, что наступает американский век. Воевать ради этого нет никакой необходимости — как только германский фашизм и советский коммунизм уничтожат друг друга, американцы вступят в права наследства!
Поэтому Англия и Америка, направляемые коварной рукой крупного капитала, едва ли не сознательно принесли Францию в жертву Германии. Несмотря на все свое, казалось бы, уважение к французской культуре, правящие круги Англии на протяжении девяти веков ненавидели французов, а ее монархи долгое время титуловали себя «королями Франции». Америка смотрела на Францию свысока, считая ее страной, помешавшейся на эротике и не гнушающейся даже «черномазыми», но в то же время и страной изысканной кухни, отличных манер и одежды. Это влекло за собой как льстивые комплименты, так и жестокую зависть. Пусть боши муштруют этих лягушатников! А потом Америка и здесь «примет дела».
Но если на европейском театре военных действий Америка проявляла медлительность, то на Дальнем Востоке она, не раздумывая долго, ринулась в бой. Здесь были задеты ее самолюбие и престиж.
В морской пехоте было немало черных парней, месивших своими ногами грязь на тропических островах от Гавайи до Японии, умиравших на Иводзиме и Окинаве. Они страдали от лихорадки, грубого обращения офицеров и расовой дискриминации. Но их жалобы не были слышны в Америке, и лишь немногие из них вернулись домой, чтобы рассказать о том, что они пережили. На Филиппинах они вспоминали своих черных братьев времен испано-американской войны; они видели, как знаменитый капельмейстер Уолтер Лавинг погиб под пулями японской гвардии.
В сражениях, развернувшихся в начале 1942 года в Коралловом море и вблизи атолла Мидуэй, Соединенные Штаты приступили к уничтожению японского флота, который, растянувшись вдоль границ новой обширной империи, созданной Японией, слишком оторвался от своих баз. Американская армия окольными путями начала медленное и дорогостоящее движение к Японии; оно могло продлиться несколько лет, но, не будучи остановлено, рано или поздно стало бы для Японии роковым. Ведь Япония с ее 83 миллионами жителей и ограниченными ресурсами воевала в одиночку против богатейшей страны мира, имеющей 150 миллионов жителей, и, конечно, нуждалась в помощи.
В конце 1942 года к судье Мансарту в его служебный кабинет в Нью-Йорке явился некий японский джентльмен. Он заявил, что знаком с одним индийцем, чьи интересы Мансарт успешно защищал много лет тому назад. Японец производил впечатление благовоспитанного, хорошо образованного человека, несомненно занимающего видное положение в обществе. По его словам, он собирался покинуть США, имея в кармане специальный паспорт. Начав с общих тем, японец перешел к конфиденциальному разговору.
— Судья Мансарт, мне хотелось бы спросить у вас под строжайшим секретом, не думаете ли вы, что американские негры будут готовы помочь Японии, если им представится такая возможность?
— Каким же образом? Сочувствием, политической поддержкой или… шпионажем?
— Не только этими способами, но и… восстанием?
— Нет, — сказал судья. — Я не думаю этого.
Японец невозмутимо продолжал:
— Я слышал, что ваш народ все еще находится во власти рабской психологии и никакая дискриминация, никакие оскорбления не вызывают у него ничего, кроме бессильных слез и молитв.
— Отчасти это так, но не совсем. Да, мы плачем и молимся, но мы и упорно трудимся, проявляя при этом терпение и благоразумие; наши общественные организации успешно развивают свою деятельность. Все это позволяет нам на деяться, что со временем мы сможем достигнуть в нашей стране полного равноправия с белыми.
— Но когда вам удастся достигнуть этой цели при нынешних темпах развития? Через сто лет? Или через тысячу? Простите, я не хочу быть неучтивым. Мы, японцы, слишком хороню знаем, как много времени требуется на то, чтобы заставить белый мир признать равноправие цветных народов. Сейчас мы ведем отчаянную борьбу с целью ускорить темп прогресса. Если я правильно вас понял, вы не склонны думать, что ваш народ может оказать нам помощь?
— Да, вы поняли меня правильно. Я не вижу для этого каких-либо реальных возможностей.
— Не все согласятся с вами. Ваши тюрьмы переполнены ожесточившимися жертвами произвола. Ваши улицы кишат нищими неграми, брошенными на произвол судьбы, о которых деятели Нового курса вспоминают в последнюю очередь или же не помнят совсем. От североамериканских индейцев, насчитывавших в XVI веке миллион человек, осталось всего триста тысяч. У них нет любви к родине. В США живет четверть миллиона японцев, родившихся в Америке; у большинства из них отняли их собственность, а их самих загнали в концентрационные лагеря. Они готовы на все. Существуют миллионы белых американцев — целая треть населения страны, — настолько униженных и лишенных всяких надежд, что они легко могут понять наши чувства. Разве все это не благодатная почва для восстания, мистер Мансарт?
— Возможно, если бы условия жизни ухудшились. Но если они улучшатся…
— Они не улучшатся, — сказал японец. — Прошу прощения. Мои чувства заставили меня забыть о благоразумии. Есть факторы, способные воспламенить эти огромные запасы горючего. Есть Негритянский конгресс и коммунистическая партия. Есть профсоюз проводников спальных вагонов во главе с социалистом, который неоднократно получал оплеухи от Американской федерации труда и угрожал когда-то походом на Вашингтон. Эти люди изо дня в день подрывают мощь вашей страны. Но я говорю слишком много лишнего. Прошу вас, не думайте, что я какой-нибудь заговорщик. Я не замышляю никаких заговоров и не знаю никого, кто бы их затевал. Но я вижу, что горючее уже готово вспыхнуть. Нам, японцам, сейчас необходимо это пламя. Простите меня, пожалуйста, забудьте все, что я сказал, до того момента, когда о нашей беседе приятно будет вспомнить. — Японец со значительным видом посмотрел на судью, который поклонился и пожал ему руку. После ухода гостя судья долго сидел в задумчивости. Ревелс не мог понять, хотел ли японец узнать его мысли или, наоборот, информировать его.
За последнее время судья Мансарт начал подвергать переоценке многие из своих прежних взглядов. Перед его глазами предстал мир под властью монополистов, с их политикой колониального империализма и наживы на войне. Мансарту становилось ясно, что теперь на бизнес смотрят не как на способ приносить пользу людям, а как на возможность установить власть над ними. Цель бизнесмена не служение человеку, а господство над ним во имя того, чтобы горсточка богачей могла эксплуатировать обездоленное большинство.
Между тем японский гость Мансарта поспешно отправился на пристань, где был подвергнут обстоятельному допросу. Выяснилось, что он — японский гражданин, возвращающийся на родину; его путешествие началось еще до того, как между Соединенными Штатами и Японией разразилась война. Все его документы были в порядке, хотя его поездка и казалась подозрительно долгой. Но, может быть, в этом была повинна именно война. В конце концов ему разрешили выехать.
В Соединенных Штатах среди негров нарастало беспокойство. Это не был еще открытый мятеж, как и предполагал судья Мансарт. Однако даже Мануэл Мансарт, находившийся вдалеке от событий, в Мейконе, понимал, что началось глубокое и сильное волнение, грозившее вылиться в нечто более опасное для всей — черной и белой — Америки.
Страшные события произошли в Детройте. Сюда, в этот большой промышленный центр, с начала 1943 года съехалось в поисках работы до полумиллиона человек, и среди них пятьдесят тысяч негров. Цветные были вынуждены добывать себе работу буквально с боем. И вот в июне 1943 года началось избиение и погром беднейшего негритянского населения. Убедившись в бездействии губернатора, Рузвельт послал в Детройт шеститысячный отряд федеральных войск, чтобы прекратить побоище.
Два месяца спустя по невыясненной причине произошли беспорядки в Гарлеме, где были разграблены и разрушены магазины. Судя по всему, даже сами участники бесчинств не отдавали себе отчета в топ, что к почему происходит. В действительности же это было продолжением тех событий, которые побудили президента Рузвельта допустить негров в промышленные предприятия. В этом сказалось одно из последствий всемирной колониальной эксплуатации цветных. Черные жители Гарлема подвергались постоянной эксплуатации. Они нуждались в хлебе и работе и, конечно, желали, чтобы полиция реже пускала в ход свои дубинки.
За исключением небольшой части зажиточных негров, вся масса цветных тружеников была загнана в самые захудалые кварталы и дома с непомерно высокой квартирной платой. Здесь продавали, да и то по вздутым ценам, те шанцевые продукты, которыми уже нельзя было торговать в других районах города. Школы Гарлема были переполнены; преподавали в них неквалифицированные педагоги, дисциплина была ниже всякой критики. В лавках, набитых покупателя ми-неграми, для цветных не находилось работы, разве только в качестве сторожей или прислуги. Против азартных игр, открытой торговли наркотиками и проституции не велось никакой борьбы, и наживались на всем этом главным образом белые рэкетиры. Торговцы грубо обращались с неграми, а полисмены всегда были готовы жестоко избить их. В напряженной обстановке скрытого недовольства и глухой вражды малейшая вспышка могла сразу же перерасти в бушующий пожар. Так и случилось. Торговые кварталы на 125-й улице были наполовину разрушены; ущерб от погрома достиг миллиона долларов. Таков был ответ черных жителей Гарлема, доведенных расовой дискриминацией до полного отчаяния.
Судья Ревелс Мансарт был особенно расстроен беспорядками в Нью-Йорке, и прежде всего потому, что по своему служебному положению был самым непосредственным образом связан с этими событиями. Кроме того, его заботила судьба сына, Ревелса-младшего, К 1942 году молодой Ревелс достиг призывного возраста, и его могли взять из колледжа в армию. Обеспокоенные этим обстоятельством родители Ревелса хотели, чтобы он пошел на курсы офицеров, но сам Ревелс был против. Родители в глубине души упрекали себя за то, что в свое время не подыскали Жилого района и среды, наиболее благоприятных для развития сына с тем, чтобы у него были хорошие друзья и свои интересы. Но где все это искать? Кто бы пожелал иметь в близком соседстве негритянскую семью независимо от ее общественного положения и личных достоинств?. Появление такой семьи в белом квартале вызвало бы обесценение недвижимой собственности и вспышку анти-негритянской истерии, что привело бы к бойкоту, а может быть, даже к прямому насилию.
Но допустим, что с этой стороны все обошлось бы благополучно; как, однако, добиться дружбы, добрососедских отношений и общественного признания? Кто из белых соседей позвал бы их к себе на чашку чая, к обеду или на вечернику? Они непременно оказались бы в изоляции. Старшие Мансарты, возможно, и перенесли бы это испытание, ну а как быть с вспыльчивым восемнадцатилетним юношей? И если так обстоит дело в окрестностях Нью-Йорка, то разве лучше будет где-нибудь в Новой Англии, на Среднем Западе или в Калифорнии? В Лос-Анджелесе господствует «система Джима Кроу»; не отстает от него и Портленд, в штате Орегон. Многие профсоюзы Сан-Франциско не принимают в свои ряды негритянских рабочих, а весь Юг одержим духом кастовой розни и расовой вражды.
Мансарты в свое время даже подумывали об эмиграции. Но куда? Канада не впустила бы их к себе, а Мексика приветствовала бы их появление лишь при условии, если бы они были богаты и не нуждались в работе. Что касается Европы, то там вообще было крайне неустойчивое положение, а конкуренция среди молодежи выражалась в очень острой форме. Поэтому самовольное вторжение туда иностранцев, и особенно представителей другой расы, было обречено на неудачу. В Южной Америке открывались кое-какие перспективы, но существующие там политические условия и бедность населения страшили Мансартов. В Вест-Индии классовые схватки и расовая вражда достигли такого накала, что иностранцам нечего было рассчитывать на мирную и счастливую жизнь. Размышляя так, Мансарты радовались, что у них только один сын. И вдруг на них обрушился неожиданный удар — Ревелс-младший вступил добровольно в авиацию.
Юный Ревелс как-то прочел статью о воздушной эскадрилье молодого офицера-негра — полковника Девиса. В один прекрасный день, вернувшись домой после встречи в Гарлеме с курсантами военного училища, он спокойно заявил родителям, что записался рядовым в военно-воздушные силы и уезжает в Таскиги для прохождения подготовки. Мать пришла в ужас и всячески пыталась удержать его от столь рискованного шага. Но отец отнесся к этой новости философски.
Наконец-то мальчик нашел для себя, кажется, нечто такое, в чем он видит свое призвание. До сих пор Ревелс-младший как будто ничем особенно не интересовался. В средней школе он учился посредственно; ему нравился спорт, но сам он активным спортсменом не был. У него вообще не замечалось никаких увлечений, даже девушки его не интересовали. Ревелс как-то странно к ним относился. Цветные школьницы принадлежали большей частью к бедным семьям, были плохо одеты и ничем не выделялись. Белые школьницы были состоятельнее их и лучше одевались. Они стремились обратить на себя внимание, но Ревелс умышленно их сторонился. Он решил, что не даст ни одной из них повода посмеяться над ним. Можно было, конечно, найти богатых и хорошеньких цветных девушек, но стоит ли тратить время на такие попеки?
Ревелс поступил в колледж со смутно выраженным желанием стать юристом и пойти по стопам отца. Но даже сам отец не выказывал никакого энтузиазма по поводу его выбора, так как Ревелс-младший не проявлял к юриспруденции ни особого влечения, ни даже простого интереса, казавшихся отцу необходимыми для этой профессии. Судья Мансарт подумывал о медицинской карьере для сына и беседовал с ним об этом, Однако юному Ревел су не хотелось близко соприкасаться с человеческими пороками.
Полеты — другое дело! Он уже пробовал летать, Что может быть чудеснее этого! Забрался ввысь и паришь себе над землей со всеми ее мелочными заботами и каверзами… И вот Ревелс Мансарт-младший будет участвовать во второй мировой войне в качестве летчика. Он отправился в Таскиги через Мейкон, впервые воспользовавшись вагоном «для цветных», и провел неделю в Мейконском колледже. Ему очень понравилась Джин Дю Биньон, особенно тем, что не пыталась отговаривать его от избранного пути. Наоборот, она приняла как должное и самый его выбор, и проявленную им способность решать свою судьбу.
За недолгое пребывание в Мейконе Ревелс очень привязался к Джин. По возвращении с войны, писал Ревелс-младший своим родителям, он с удовольствием прослушал бы курс ее лекций. Она понимает таких парней, как он.
Джин отвезла его на машине в Таскиги. Она еще находилась там, когда Ревелс, во время учебного полета на старом самолете, которым правительство снабдило негритянское авиационное училище, внезапно обнаружил, что его машина разваливается на части. Он ловко выпрыгнул из нее и, плавно опустившись на парашюте на землю, очутился в объятиях Джин, едва не потерявшей сознание от страха.
— Ничего особенного, — небрежно бросил он и через час был снова в воздухе.
Джин вернулась домой. Ну и поколение! Этот мальчик по годам мог бы быть ее собственным сыном. Слава богу, что у нее нет сыновей!
Мысленно Ревелс летал над Германией и успешно бомбил тылы гитлеровцев, ненавидевших евреев и «черномазых» и наступавших на Россию. О коммунизме он, конечно, знал очень мало, по вполне достаточно для того, чтобы противопоставлять его принципы колониальной политике Англии в Африке и Азии. Ему нравилось отношение французов к цветным солдатам. Он читал «Мир и Африка» и «Негры раньше и теперь» и с нетерпением ждал, когда будет послан на фронт. К своему изумлению, он неожиданно узнал, что его эскадрилья направляется на Африканский континент, причем не в Западную, а в Северную Африку. Он ворчал:
— Какого черта мы торчим здесь! Почему наша армия не бросится на Гитлера, пока тот показывает нам спину.
— Заткнись! — шепотом предупреждали его приятели. — Помни, что ты в армии.
Однажды утром, в январе 1943 года, он стоял рядом с молодым французским офицером из частей Сопротивления, наблюдая церемонию встречи Черчилля, де Голля и Рузвельта в Касабланке, в Северной Африке. У француза был возмущенный вид.
— Где же четвертое кресло? — проворчал он.
— Для кого?
— Для Эбуэ!
— А кто такой Эбуэ?
— Негр, который сделал возможной эту встречу.
Ревелс озадаченно взглянул на молодого француза.
Тот, закурив сигарету, стал рассказывать:
— Помните сороковой год? Вся Западная Европа — в руках у Гитлера. В июне капитулировала Франция, а Англия после предательства бельгийского короля и дюнкеркского позора, начиная с июля месяца, подвергалась в течение полугода непрерывным бомбардировкам. Итальянские армии находились в Эфиопии и Ливии. В Египте были английские войска; Англия хотела во что бы то ни стало сохранить за собой большую часть своей драгоценной империи независимо от того, кто победит — Германия или Россия. После капитуляции Франции вся Северная Африка, включая Алжир, Марокко и Французскую Западную Африку, перешла на сторону Виши. Такой важный порт, как Дакар, находившийся ближе всего к Америке, остался беззащитным перед германской угрозой. В смыкающемся кольце подвластных Германии территорий недоставало только одного звена — Экваториальной Африки, расположенной в самом центре континента к югу от Ливии, в непосредственной близости от вооруженных сил Англии в Англо-Египетском Судане. Из четырех атлантических портов только через Чад могли поступать военные грузы; здесь можно было также концентрировать черные войска для отправки их на север, в Египет. Тот, кто владел в данный момент Чадом, владел, по существу, всей Африкой, а Африка имела тогда существенное значение для военных действий союзников.
Губернатором колонии Чад был негр, родившийся в Южной Америке, во Французской Гвиане, и получивший образование во Франции; ранее он был губернатором Гваделупы. Белый губернатор Экваториальной Африки примкнул к Виши и был назначен эмиссаром всей Черной Африки с резиденцией в Дакаре. Его примеру последовал и белый губернатор Габона.
Но Эбуэ, черный губернатор Чада, собрав своих подчиненных, призвал их продолжать борьбу против фашизма. Позднее он рассказывал:
«Семнадцатого июня сорокового года мы сидели в клубе Форт-Лами, слушая выступление Петэна по радио. Со мной были молодые офицеры французской армии — выпускники Сен-Сира, а также руководители департаментов и другие высшие должностные лица Чада и несколько местных коммерсантов и чиновников. Когда Петэн кончил говорить, среди нас воцарилось молчание, рожденное великой болью. Но моя боль облегчалась сознанием, что весь Чад единодушен в своей решимости не сдаваться. Я предложил собравшимся открыто заявить, что мы будем продолжать борьбу, чего бы это нам ни стоило, и предоставил им выбор — стать на сторону Виши или де Голля. За небольшим исключением, все примкнули к де Голлю».
Впоследствии французский генерал говорил:
«Если бы Эбуэ последовал примеру Петэна, Лаваля и Вейгана, произошла бы катастрофа… Но так как он этого не сделал, то английские и американские самолеты могли в разобранном виде доставляться в Нигерию и после сборки лететь через Форт-Лами на восток к Хартуму, в Англо-Египетский Судан, а оттуда к северу на Средний Восток. Произойди заминка хотя бы на один день, и путь для гитлеровской армии был бы свободен!»
Эбуэ предоставил де Голлю солдат, минеральное сырье и деньги. Его черные крестьяне собрали для сил Сопротивления 24 миллиона долларов — и это в тот момент, когда сами сидели почти без гроша. Эбуэ к тому времени построил один из крупнейших, лучше других оборудованный аэропорт и около четырех тысяч миль шоссейных дорог. Из этого аэропорта ежедневно вылетало на Средний Восток сто пятьдесят самолетов, перевозивших солдат и военные грузы. Черные солдаты Эбуэ прошли 1700 миль к северу и сражались в Тунисе и Триполи. Впоследствии им суждено было в числе первых войти в Париж.
Затаив дыхание, Ревелс оглядел собравшихся гостей.
— И его сегодня даже нет здесь!
Молодой француз пробормотал:
— Ничего, Эбуэ еще жив! Он еще предъявит счет за свои услуги.
— И счет будет оплачен?
— Конечно, нет, черт возьми, если только это будет зависеть от Англии и Америки!
Ревелс опустил голову.
Позже он стоял на посту, охраняя дорогу, в то время как президент Рузвельт и генерал Эйзенхауэр разъясняли цель экспедиции и заверяли войска, что, несмотря на захват Гитлером половины России, разгром Роммеля под Эль-Аламейном наглядно показывает, что Англия и Соединенные Штаты включились в борьбу и намерены сокрушить немцев, если даже на это потребуется четыре года.
В общем Ревелсу нравилась служба в авиации. Среди летчиков расовая сегрегация сказывалась меньше, чем в других родах войск. С неграми обращались, да и вынуждены были обращаться наравне с белыми. У Ревелса появились приятели. Правда, сам он не стремился заводить знакомства, но и не чуждался люден. Он принимал их такими, как они есть, независимо от цвета их кожи. Просто одни ему нравились, другие — нет.
Затем на фронте наступил перелом.
После перехода русских в наступление армия Соединенных Штатов, предоставив Англии продвигаться на восток — к своей колониальной империи, двинулась на север, чтобы, захватив Италию, иметь возможность вмешаться в дела на Восточном фронте, если Россия захочет идти на Лондон.
Ревелс тоже отправился на север — ему не терпелось вступить в настоящую схватку с врагом.
Был один из жарких дней июня 1944 года. Сквозь кровь и ужасы войны упорно пробивалось лето с его золотым солнцем, серебристой водой и изумрудной зеленью листвы. Еще в июле 1943 года эскадрилья Ревелса перебазировалась в Сицилию, и он совершал оттуда налеты на итальянские города. Иногда его охватывала жалость и сочувствие, но он не позволял такому настроению долго владеть собою. В конце концов, Италия — вражеская страна. Это она раздавила Эфиопию, начав тем самым мировую войну, и ненавидела «черномазых». Поэтому Ревелс бомбил ее города с легким сердцем и с отличными результатами; он считал, что впереди еще предстоят настоящие бои.
И вот генерал Кларк приказал эскадрилье Ревелса сопровождать его в налете на Рим. Ревелс лишь недавно узнал о конференции, созванной Эбуэ в Браззавиле, недалеко от атлантического побережья Экваториальной Африки. Она состоялась в январе. На ее открытие из Алжира прилетел де Голль, и в ее работе участвовали все французские губернаторы и администраторы, а также технические эксперты. На конференции были представлены колонии площадью в три с половиной миллиона квадратных мель с 25 миллионами жителей из общей французской колониальной территории в четыре с половиной миллиона квадратных миль с 70 миллионами жителей. В своем выступлении Эбуэ «предъявил счет» союзникам, изложив требования черной Африки:
— Мы должны объявить войну болезням и уничтожить нищету и невежестве. Мы обязаны также прекратить ограбление коренного населения Африки крупными плантаторами и компаниями, цель которых — продолжать колониальную эксплуатацию. Французская Экваториальная Африка нуждается во врачах, техниках, педагогах и ученых, которые способствовали бы развитию ее народов и ее природных ресурсов. И мы должны их иметь.
В мае Эбуэ умер. Сейчас шел июнь. Настроение Ревелса было уже иным. Теперь у него появилось безрассудство и отчаяние юноши, окунувшегося в ужасы войны. Он видел кровавую бойню в Анцио, происходившую под багровой завесой артиллерийского огня, который нацисты ежедневно извергали из нависших над американскими позициями пещер. Ревелс пролетал над ними, направляясь в Кассино. Летя высоко в небе, он думал о детях, бродивших по дорогам и подбиравших всякие отбросы; они бегали толпой за американскими грузовиками, выклянчивая у солдат какую-нибудь еду.
— Есть хочется! Есть хочется! — кричали они тоненькими, жалобными голосами.
Ревелс вспомнил, как накануне торговался с одним итальянцем. За банку солдатских мясных консервов и несколько черствых галет тот брался привести к нему женщину. Ревелс небрежно спросил:
— А она порядочная? Молодая, смазливая?
Понизив голос, со смущенным видом, итальянец ответил:
— Она прекрасна. Необыкновенно прекрасна. Это моя сестра.
Внезапно Ревелсу все это стало противно. Ведь и они — люди. Вот, значит, что такое война! Он, Ревелс, громит не врагов. Свои удары он наносит не по вооруженным до зубов злобным людям. Он морит голодом детишек, насилует молодых девушек и убивает их престарелых отцов и матерей. Получив приказ лететь на Рим, Ревелс расхохотался. Вечный Рим! Он вывел самолет из ангара и поднял его в воздух.
Ревелс летел напрямик с большой скоростью, выше и впереди своих товарищей. Он обрушил лавину огня на храм, священника и молящихся людей. Мысленным взором он видел, как льется потоками кровь женщин и детей. Он исступленно хохотал, издеваясь над преследующими его истребителями. Наконец, оторвавшись от них, он остался в небе один. Горючее было на исходе. Ревелс набирал высоту, пока не опустели баки, и тогда, круто пикируя, упал с высоты десяти тысяч футов. Он зажмурил глаза перед тем, как его самолет врезался в итальянскую землю.
Много времени спустя после гибели сына судья Мансарт получил его письмо:
«Дорогие мама и папа!
Когда вы получите это письмо, меня не будет в живых. Я не в силах больше терпеть. Теперь я знаю, что такое война. Меня больше не обмануть волшебными сказками о славе и победе. Война — это грязь и мерзость, голод и смерть, насилие и ложь. Я погубил множество своих ближних. Мои бомбы разбрасывали по земле внутренности женщин и детей. Я видел, как льется потоками густая красная кровь, пропитывая землю. Жить в таком мире я не хочу. Завтра, выполнив приказ, поднимусь как можно выше, а затем поверну вниз и упаду на землю. Скоро я умру. Я никогда не увижу вас больше. Шлю вам свой прощальный привет. Я знаю, как много вы сделали для меня, и глубоко вам за это признателен. Наилучшие пожелания вам обоим и тете Джин.
Прощайте!»
Похорон не было. В ближайшее воскресное утро вслед за получением этого печального известия в гостиной Мансартов собралось несколько человек. Поверх раскинутого на рояле малинового шарфа лежала выписка из приказа. На стене висел портрет Ревелса. Баритон пел:
Я стоял у реки Иордана И следил, как плывут корабли. Я стоял у реки Иордана И смотрел — они скрылись вдали… Моя милая мать, не печалься, Что корабль исчезает вдали… И молитву шли господу: «Славься!..» Я смотрел, как плывут корабли, Стоя там, у реки Иордана!Глава тринадцатая Рузвельт умирает
Трагическая смерть сына глубоко потрясла семью Мансартов. Оба они всячески стремились чем-то заполнить образовавшуюся в их жизни страшную пустоту. В конце концов Джойс Мансарт в какой-то мере обрела для себя душевный покой, примирившись со своими родственниками из Чарлстона, штат Южная Каролина, с которыми у нее давно были прерваны всякие отношения. Дело в том, что единственная сестра миссис Мансарт, старше ее возрастом, запятнала честь семьи, открыто вступив в незаконную связь с белым, который впоследствии стал губернатором штата. Все члены семьи Гринов отличались светлым цветом кожи; это была старинная зажиточная семья, связанная узами родства с самыми видными белыми семьями штата. Уже свыше ста лет ни одному белому не удавалось вступить в близкие отношения с женщинами этого гордого клана, так как те признавали только честный, законный брак. И вот вопреки вековой традиции одна из красивейших девушек семьи Гринов открыто стала любовницей молодого белого адвоката, наследника знатной семьи. Они жили в красивом особняке, где она считалась «экономкой», вместе с тремя своими детьми — мальчиком и двумя девочками. Когда адвокат стал губернатором, в роли хозяйки официальной резиденции выступала его тетка, но жил он по-прежнему большей частью в своем старом доме. Однако вскоре молодой губернатор задумал попасть в сенат Соединенных Штатов. И тут ему и его возлюбленной пришлось столкнуться с реальной обстановкой. Его прочили в сенат на пост лидера оппозиционной группировки, действовавшей внутри демократической партии на Юге против рузвельтовского Нового курса. Создание оппозиции отражало в первую очередь растущее недовольство политикой Рузвельта, признававшего права негров, и знаменовало собой начало более ожесточенной борьбы против мероприятий Нового курса в том районе, где крупный капитал собирался усиленно развивать добычу нефти и серы и производство текстиля. Оппозиция мечтала о создании третьей партии на Юге и готовилась к открытому выступлению, которое должен был возглавить молодой губернатор. Но для этого ему следовало отказаться от своей цветной семьи, иначе заправилы Юга погубили бы его карьеру в любой области — политической, социальной или финансовой.
«Такие вещи можно было позволять себе полвека назад. Но теперь, когда женщины получили избирательные права, это просто недопустимо. Каково же ваше решение?» — спрашивали будущего сенатора его сторонники. И вот у себя дома, горячо сжимая в объятиях свою потрясенную горем гражданскую жену, губернатор говорил ей:
— Ты ведь знаешь, что я люблю тебя! И никогда не любил никого, кроме тебя! Ты мне дороже и ближе всех на свете, и я просто не мыслю себе, как я буду жить без тебя. Но я вынужден так поступить. Понимаешь? Вынужден!
Она не отвечала ему. Да и что тут скажешь?
Он обеспечил средствами свою цветную семью и женился на молодой белой девушке из среды новой аристократии. Сестра миссис Мансарт переехала с детьми в Нью-Йорк и купила там себе дом на Риверсайд-драйв. Сын, по внешности настоящий белый, был в конце концов принят на службу в одну из солидных фирм и растворился в мире белых. Старшая дочь, наделенная смуглой, оливкового цвета, кожей, вышла замуж за подающего надежды молодого цветного адвоката, которому протежировал судья Мансарт. Долгое время Джойс Мансарт не хотела знаться с семьей сестры. Но после роковой гибели юного Ревелса младшая племянница миссис Мансарт — Мэриан — навестила ее. В свои пятнадцать лет девочка была изумительно красива. В ней все было привлекательно — и смуглая кожа, и черные волосы в сочетании со светлыми глазами, и изящные черты лица, и, наконец, безукоризненная фигура. Она пришла по приглашению судьи Мансарта вместе со своим родственником, молодым адвокатом. Позабыв былую неприязнь к сестре, матери Мэриан, миссис Мансарт сразу же всем сердцем привязалась к юной племяннице, находя в ней утешение своему горю. Девочка была умна, хорошо воспитана и мечтала о серьезном образовании. Но в Нью-Йорке она чувствовала себя одинокой: брат и сестра были значительно старше ее, друзья детства остались в далеком Чарлстоне, мать же замкнулась в своих мрачных думах. Мэриан проявляла глубокое сочувствие к миссис Мансарт; та в свою очередь мысленно представляла себе, какой славной женой эта девушка могла бы быть для ее покойного сына, и не раз ловила себя на том, что относится к Мэриан словно к своей будущей невестке.
Судья Мансарт, стремясь, как и его жена, отвлечься от своей душевной боли, постепенно втягивался в новую обстановку. Он отказался вновь выдвинуть свою кандидатуру на пост судьи, хотя вполне мог рассчитывать даже на повышение. Свою частную практику Мансарт резко сократил и брался лишь за те дела, которые казались ему особенно интересными. Он расширил свою библиотеку и начал регулярно читать книги и периодические издания. Мэриан, племянница его жены, часто пользовалась его библиотекой, выполняла для него различные поручения, связанные с книгами, и стала в конце концов чем-то вроде его личного секретаря; помогала ей в работе стенографистка.
Неподалеку от конторы Мансарта на Ист-Сайде находился Венгерский ресторан, где стал бывать судья. Там он нашел для себя много нового. У Мансарта вошло в привычку, обедая, подолгу засиживаться за столом и беседовать с завсегдатаями ресторана. Это были, как правило, образованные, имеющие немалый жизненный опыт иностранцы. Они охотно беседовали с Мансартом и при этом не позволяли себе того покровительственного тона, который так характерен для белых американцев, когда они встречаются с цветным, чье положение в обществе они не могут полностью игнорировать. Так Мансарт постепенно вошел в иную, ранее неведомую ему среду.
Теперь ему стало известно, как Россия борется за осуществление подлинной демократии. В этой отчаянной и упорной борьбе с пережитками прошлого, нарушениями законов и частнособственническими устремлениями советские руководители не могли рассчитывать на помощь и сочувствие со стороны «благонамеренных» и религиозных людей ни в Европе, ни в Америке.
Все это удивляло судью Мансарта. Многое о России он услышал впервые. Оказалось, что его представление о Советском Союзе было совершенно неверным. Цель Советов, полагал он раньше, в значительной мере сводилась к убийствам и «чисткам». Мансарт невольно задавал себе вопрос: «Откуда взялась подобная информация о России?»
Он начал догадываться, что черпал сведения главным образом из американской прессы и статей Троцкого. Когда Троцкий прибыл в Мексику, американская пресса радушно открыла ему свои страницы и вокруг него засуетился густой рой американских либералов. Таким образом, в течение ряда лет мнение американцев о России складывалось под влиянием Троцкого. Все это, конечно, не могло происходить стихийно. Должно быть, кто-то поощрял ату антисоветскую кампанию и оплачивал ее. К услугам Троцкого была вся американская периодическая печать, все средства массовой информации. Либеральное движение превратилось в его агентуру.
При всем желании составить себе объективное представление о России и правильно оценить нынешние положительные результаты русской революции было трудно из-за той неблаговидной роли, какую играли газеты в жизни рядового американского гражданина. Было время, когда судья Мансарт читал «Нью-Йорк таймс» и «Трибюн», просматривал несколько популярных журналов, изредка прочитывал ту или иную книгу и считал, что он в основном вооружен сведениями о том, что происходит в мире.
Теперь он начинал сознавать, что это далеко не так, что газеты замалчивают подлинную информацию, толкуют факты вкривь и вкось, а нередко даже сознательно лгут. Очевидно, это было вызвано влиянием на прессу со стороны деловых кругов и могущественных банков, которые фактически владели газетами и журналами, распределяли необходимые для них материалы, в частности газетную бумагу, и снабжали их информацией крупных телеграфных агентств. Поэтому судья Мансарт пришел к выводу, что не может, как прежде, доверять газетам. Он должен по возможности найти для себя собственные источники информации.
Судье Мансарту становилось понятным то, что, являясь участниками многих исторических событий, мы далеко не всегда знаем о них, а еще реже можем уяснить себе подлинное значение этих событий, их логическую связь с уже известными нам фактами. Очень часто (и это обстоятельство еще больше затрудняет для нас понимание) текущие события убеждают нас в том, что мы неправильно толковали прошлое и что смысл минувшего мы можем воспринимать только через настоящее. Иными словами, время смещается: будущее — это в известной мере прошлое, а прошлое — будущее. И вот судья Мансарт обратился к прошлому, пытаясь разобраться в нем, систематизировать свои воспоминания и сделать определенные выводы из своего жизненного опыта.
Небольшой Венгерский ресторан, где Ревелс Мансарт встречался с людьми, хорошо разбиравшимися в международной обстановке и откровенно обсуждавшими ее, стал его основной школой по изучению текущих событий. Но ему этого мало, он должен получать еще больше сведений — путем расспросов, а если это понадобится, даже путем переписки. Конечно, все это трудно и утомительно, но обойтись без этого нельзя. Поэтому судья Мансарт вместе с женой и Мэриан, которая часто бывала у них в доме, не жалел усилий, чтобы собирать и постоянно расширять круг знаний и непосредственных впечатлений об окружающем их мире. Мэриан вскоре должна была закончить уэдлейскую среднюю школу и собиралась поступить затем в колледж Хантера.
После знакомства с Гарри Гопкинсом и нескольких частных встреч с ним судья Мансарт стал с особым вниманием следить за его высказываниями, публиковавшимися в печати; по мнению Ревелса, Гопкинс был честным, искренним человеком, который старался говорить правду, как он ее понимает. Поэтому судья Мансарт с большим интересом относился ко всему, что тот говорил.
Мансарту вспоминался один эпизод, когда он имел возможность побеседовать с Гарри Гопкинсом перед его отъездом в Англию. Он понял тогда, что Соединенные Штаты согласны наконец стать союзником России в борьбе против Гитлера и Муссолини.
Закон о ленд-лизе, несколько месяцев обсуждавшийся конгрессом, был все же принят как необходимый для спасения Англии, Греции и Китая. Борьба была очень упорная, но президент Рузвельт твердо отстаивал свои позиции; в конце концов он добился права распространить ленд-лиз и на Советский Союз, если тот подвергнется нападению со стороны Германии или Японии. Сторонники Гопкинса ликовали. Они выражали надежду, что у этого худощавого, слабого на вид человека хватит стойкости, чтобы отстоять в Англии программу помощи Советскому Союзу. И Гопкинс, признательно улыбаясь, заверил их, что стойкости у него хватит.
Несколько недель спустя сын шорника появился в Кремле и вступил в переговоры с Иосифом Сталиным; разговаривали они начистоту. В отличие от своих предшественников Гопкинс не привез — как ожидал Сталин — требований о допуске частного капитала в Россию. Он предложил лишь помощь для борьбы против Гитлера, и вскоре весь мир узнал, что Соединенные Штаты предоставляют Советскому Союзу ленд-лиз в размере миллиарда долларов.
Оглядываясь на те исторические события, которые в свое время не были ему ясны, судья Мансарт понял, что его сын погиб, в сущности, потому, что англо-американские силы лишь в июле 1943 года начали наступление на Италию. В июне 1944 года, когда юный Ревелс ринулся вниз головой к своему роковому концу, они медленно, дюйм за дюймом, продвигались к Риму.
Втайне Черчилль опасался победы России над Германией. Зная, как при аналогичных обстоятельствах поступил бы он сам, Черчилль был убежден, что победоносные войска России не остановятся в Берлине, а двинутся на Париж и Лондон. Позднее Мансарт узнал, что Черчилль даже приказал Монтгомери создавать запасы трофейного германского вооружения для последующего использования их новой германской армией, сколоченной из немецких военнопленных.
Судья Мансарт пришел к выводу, что Черчилль стал особенно опасаться России, когда после капитуляции армейской группировки Паулюса начали предприниматься шаги для послевоенного мирового урегулирования. Гопкинс писал:
«Если бы Запад ответил таким же сильным ударом по обнаженному тылу Гитлера, войну можно было бы закончить еще в 1943 году. Но западный мир и его военные эксперты, в особенности американские, отказывались верить своим глазам и были убеждены, что Россия должка в конце концов потерпеть полный крах».
Позднее Гопкинс говорил, обращаясь к народу Америки:
«Американский народ должен проявлять бдительность, ибо в Америке существует группа людей, которые по ряду причин были бы рады военному поражению России и которые до того, как мы вступили в войну, публично заявляли, что для них безразлично, кто победит — Россия или Германия. Это немногочисленное, но крикливое меньшинство может воспользоваться любой трещиной между нами и Россией, чтобы посеять вражду между нашими странами. Кое-кому в Америке очень бы хотелось, чтобы после поражения Германии наши армии двинулись через германскую территорию и напали на Россию. Эти люди не представляют никого, кроме самих себя, и правительство нашей страны, каким бы оно ни было, никогда не позволит, чтобы эта группа влияла на официальную политику Соединенных Штатов».
Судья Мансарт окончательно убедился, что Рузвельт был более яркой личностью и более выдающимся государственным деятелем, чем Черчилль. Именно он решил завязать дружбу с Советским Союзом и потянул за собою Черчилля. В то время Франклин Рузвельт был единственным человеком в мире, способным завоевать доверие Сталина; и достиг он этого своей искренностью и прямотой. Он понимал, что требования России справедливы и что она располагает достаточной военной силой, чтобы добиться их осуществления. В Тегеране и Ялте Рузвельт, Черчилль и Сталин встретились для личных переговоров; это потребовало от Рузвельта большого физического напряжения, ускорившего его смерть.
Весной 1945 года к Мансарту и его друзьям по Венгерскому ресторану присоединился некий молодой человек. Судя по всему, он был хорошо знаком многим из присутствующих и держал себя непринужденно.
— В Ялте можно было наблюдать важные и интересные явления, — рассказывал он. — Я там был, многое слышал и видел. Речь шла о запутанных и острых вопросах, о вопросах мирового значения. Большую роль на Ялтинской конференции играла советская делегация. Сталин знал Черчилля, знал его как ловкого, хитрого дипломата и как человека, прибегавшего к любому доступному ему виду оружия, лишь бы подавить русскую революцию. Именно он старался как можно дольше задержать союзников, чтобы дать Гитлеру все шансы для разгрома России, и пошел на уступки, когда его вынудили.
В пользу Рузвельта Сталина расположил Гарри Гопкинс; но Сталин понимал, что Рузвельт в значительной мере зависит от того же крупного капитала, который до него представлял Гувер. Он понимал, что американские монополисты стояли за спиной польских помещиков и эмигрантов из прибалтийских государств, ткавших паутину клеветы и интриг против Советов, Еще после первой мировой войны они с помощью Клемансо образовали из Польши и прибалтийских государств «санитарный кордон» с целью покорить Россию, как только представится удобный случай. Польша веками представляла собой опаснейший в Европе очаг милитаристски настроенных, алчных помещиков, высасывающих кровь из миллионов беспомощных крестьян. Польские орды во главе с такими авантюристами, как Пилсудский, уже вторгались в Россию и разоряли ее землю. Чехословакия, Венгрия и балканские государства в течение столетий были заповедниками эксплуататоров крестьянства в Европе.
Судья Мансарт узнал, что США предоставили Европе пятьдесят два миллиарда долларов, помогая ей остановить Гитлера. Из них тридцать один миллиард достался Англии; США обещали ей еще дополнительную помощь и выполнили свое обещание. Десять миллиардов были предоставлены Франции, которая сложила оружие и нуждалась в помощи, значительно превышавшей ее вклад в общее дело разгрома гитлеровской Германии. Но Советскому Союзу, вынесшему на себе главную тяжесть войны, досталось всего одиннадцать миллиардов. Этот дар следовало бы по меньшей мере удвоить, ведь Россия, потерявшая пятнадцать миллионов человек убитыми, буквально истекала кровью. Спасая Европу, она чуть не погибла сама, а теперь была осуждена на муки.
В марте 1945 года Рузвельт говорил в послании конгрессу:
«Здание мира не может быть воздвигнуто силами одного человека, одной партии или одной страны. Мир не может быть только американским, английским, русским, французским или китайским. Он не может быть миром одной большой страны или группы малых стран. Он должен быть миром, основанным на сотрудничестве стран всего земного шара».
Мансарт внимательно слушал рассказ молодого человека:
— Требовались новые исключительно важные соглашения, и в принципе была достигнута договоренность об их конкретизации и проведении в жизнь. Будь Рузвельт жив, имелись бы все шансы на их осуществление, конечно, не без трений, но с доверием, взаимопониманием и доброй волей.
Позднее Гарри Гопкинс писал: «Мы искренне, от всей души, верили в то, что взошла заря нового дня, о котором все мы столько лет мечтали, моля бога о его наступлении. Мы были абсолютно убеждены, что одержали величайшую в истории победу, установив мир на земле. Говоря «мы», я подразумеваю всех нас, все цивилизованное человечество. Русские доказали свою мудрость и дальновидность, ни у президента, ни у кого-либо из нас не было сомнений в том, что мы сможем ужиться с ними».
Судья Мансарт с большим интересом следил за беседой, прислушиваясь в особенности к словам очевидца недавних знаменательных событий.
— Кто этот молодой человек? — спросил он до окончании завтрака.
Кто-то ответил:
— По-моему, его зовут Хисс, Алджер Хисс.
В тот же день, когда Мансарт познакомился с Хиосом, он заметил в ресторане нового посетителя. Это был молодой человек лет двадцати с небольшим. Судья Мансарт невольно обратил на него внимание. Тот появился здесь впервые и своей внешностью живо напомнил Мансарту о его погибшем приемном сыне. Этот молодой, явно цветной юноша внешне был чрезвычайно привлекателен: он был высок ростом, широк в плечах, хорошо сложен, имел красивую светло-коричневую кожу и пышную шевелюру. Когда, поднявшись из-за стола, он взглянул на Мансарта, судье показалось, что в выражении его лица промелькнуло что-то смутно знакомое. На него смотрело молодое, красивое лицо, на котором наряду с юношеским задором сквозило гордое сознание собственного достоинства. Мансарта охватило волнение. Где он видел эту так хорошо знакомую улыбку? Сердце у него внезапно сжалось. Он нерешительно сделал несколько шагов и вдруг, бросившись вперед, резким жестом остановил молодого человека в тот момент, когда тот уже взялся за ручку входной двери.
— Прошу прощения! Но я почему-то подумал… Мне показалось, что я вас знаю… что где-то я вас уже видел.
Лицо молодого человека приняло почти сур оное выражение, но он вежливо ответил:
— Нет, судья Мансарт, мы с вами еще никогда не встречались. Но я пришел сюда потому, что мне поручено передать вам письмо. Я растерялся, заметив ваш пристальный взгляд, и не решился подойти к вам. Извините.
Он осторожно пошарил во внутреннем кармане и вытащил длинный конверт.
— Это, сэр, для вас. Это письмо уже давно следовало вам вручить. Вот моя карточка. Могу я зайти к вам… хотя бы завтра?
— Разумеется. В контору или домой?
— Я предпочел бы зайти в контору. Вам удобно часа в четыре? Благодарю вас, сэр.
Он быстро удалился, и Мансарт испытал странное разочарование. В юноше было нечто такое, что будило в нем воспоминания о далеком прошлом. Но что именно? Мансарт взглянул на карточку:
М-р Филип Райт «ДЖЕНЕРАЛ ЭЛЕКТРИК»
Покипси, штат Нью-Йорк
Мансарт нахмурился, глядя на карточку, — имя было ему незнакомо. Затем поспешил к себе в контору, вскрыл конверт и прочел:
«Мой милый Ревелс!
Когда ты прочтешь эти строки, меня давно уже не будет в живых. Горячо верю, что мое письмо вручит тебе наш сын Филип Райт Мансарт, или, как он сам называет себя, Филип Райт. Я не хотела бы подробно останавливаться на ужасной, трагической истории нашего разрыва. Все эти годы ты, конечно, был уверен, что я сама, по своей воле, покинула тебя. Ревелс, любимый мой! Неужели ты мог так подумать после всего того, что нас связывало когда-то! Я просто не допускала мысли, что ты поверишь этому, пока не получила твоего заявления о разводе. Тогда я все поняла. Только до сих пор мне неизвестно, какое письмо оставил тебе мой брат. Ведь это он и его приятели похитили меня из дому. Заткнув рот, меня бросили в карету «скорой помощи» и отвезли в частную лечебницу, где я считалась невменяемой.
Их планы сорвались, когда выяснилось, что я уже три месяца беременна, Я давно догадывалась об этом, но не решалась тебе сказать. Пришлось пойти с ними на сделку. Мне позволили оставить ребенка, но с условием, что я никогда не сделаю попытки тебя увидеть. Я добилась их согласия на это, заявив, что иначе покончу с собой. Борьба длилась долго, но при поддержке родителей я одержала победу, если только это можно назвать победой. Затем я уехала в Мэн, к нашим родственникам, и там родила своего чудесного малыша, после чего вернулась домой, к родителям, и растила нашего мальчика в родном городе. Потом пришло твое заявление о разводе. Я, конечно, сразу же дала согласие. И вот теперь оказалось, что я больна раком. Скоро я умру, и мое последнее желание — чтобы ты узнал, что я никогда, никогда не переставала тебя любить, и чтобы ты встретился с нашим сыном и благословил его.
Мэри»Это была та самая Мэри Райт, на которой Мансарт женился в 1921 году, по возвращении с войны, и которая — он был твердо уверен — сама покинула его год спустя. Теперь он узнал, что ее увезли от него силой и что требование о разводе исходило не от нее; наоборот, все было подстроено так, чтобы убедить ее, будто развода требовал он сам. С немой болью в душе он ждал теперь прихода молодого Райта, своего сына.
Племянница миссис Мансарт, Мэриан, перешла уже на последний курс Хантерского колледжа и училась отлично. Она с давних пор привыкла проводить вторую половину дня в конторе у дяди, где пользовалась его библиотекой и помогала ему приводить в порядок дела. Когда пришел Филип Райт, она стояла на лесенке в поисках какой-то книги.
Райт решил не навещать Мансарта дома, чтобы не заводить близкого знакомства с ним и его женой. Но он дал матери слово поговорить с отцом и теперь обязан был его сдержать, хотя у него не было к этому большой охоты. Когда он вошел в хорошо обставленный, просторный кабинет Мансарта, солнце уже близилось к закату, но огня еще не зажигали; поэтому бронза и мебель красного дерева были окрашены в мягкие вечерние тона. Стенографистка уже ушла, а Мариан все еще стояла там, на лесенке. Услышав шаги, Мэриан обернулась и застыла на месте с поднятой вверх рукой. Нежные лучи заходящего солнца озарили ее лицо, и оно показалось Филипу невыразимо прекрасным. Еще мгновение, и Филип быстро шагнул вперед, подал девушке руку, помогая сойти вниз, и вполголоса сказал:
— Я убежден, что вы — самое прелестное создание на свете!
Мэриан привыкла к тому, что ею любуются и говорят ей всевозможные комплименты, но сейчас она испытывала необычайное волнение и не нашлась что ответить. Ей еще ни разу не встречался мужчина, который так соответствовал бы ее идеалу: у него было необыкновенно выразительное лицо светло-кремового оттенка, волнистые, ниспадающие на широкий лоб волосы, и манеры хорошо воспитанного, интеллигентного человека… И он выразил свое восхищение так искренне, с такой покоряющей серьезностью! И тут из своего рабочего кабинета показался Мансарт. Он все еще не мог оправиться от потрясения, вызванного письмом Мэри. Не замечая ничего вокруг, он схватил юношу за руку и потащил его к себе в кабинет.
— Поверь мне, — взволнованно заговорил он, — я готов поклясться! Мне и в голову не могло прийти, что твоя мама ушла от меня не сама, не по своей воле. Ни на один миг не сомневался я в ее праве и даже обязанности поступить так после всего того, что она выстрадала! Но сам я никогда не ставил вопрос о разводе; наоборот, мне сообщили, что заявление подано ею, и я считал, что она имеет на это полное право. Много лет я был одинок и наконец женился на хорошей женщине — не по любви, а потому, что мы оба нуждались в дружеской поддержке. И мы ее получили. Но, мой мальчик, если бы я знал… если бы я только мог подумать, что ты существуешь…
Лицо юноши вдруг покрылось смертельной бледностью.
— Эта девушка там… ваша дочь? — спросил он.
Мансарт удивленно взглянул на него и поспешно ответил:
— Нет, нет, это племянница моей жены, — она помогает мне…
Но Филип уже исчез.
Мансарт грузно опустился в кресло. Разумеется, он сам во всем виноват, но, боже, как это мучительно! В этом юноше, о существовании которого он даже и не подозревал, Ревелс узнавал теперь каждую черточку некогда дорогого ему человека. Он уронил голову на руки.
— Мальчик мой, милый мой сынок! Мэри, моя бедная страдалица жена!.. — вырвалось у него сквозь рыдания.
Мэриан возбужденно рассказывала миссис Мансарт о молодом посетителе, который так поспешно ушел. Мансарт сообщил ей и жене, кто такой Филип Мансарт Райт, и умолял Мэриан заставить его вернуться. Это ей легко удалось. Он появился на следующий же день и минуты две-три беседовал с миссис Мансарт. Казалось, кроме Мэриан, он никого не замечает. Мэриан тоже была сама не своя. Так продолжалось с неделю. Наконец в один прекрасный день они вошли, держась за руки, в рабочий кабинет судьи Мансарта. Лицо девушки было залито ярким румянцем, а лицо юноши сияло.
— Мы хотим пожениться, папа! — объявил он.
Вне себя от радости Мансарт заключил их в свои объятия.
Миссис Мансарт не принадлежала к тем, кто охотно признает любовь с первого взгляда и доверяет внезапным порывам юности. Но это взаимное влечение ее племянницы и сына Мансарта делало Джойс бесконечно счастливой. Казалось, судьба возвращает им потерянного навеки сына. Джойс сердечно отнеслась к предстоящему браку и устроила пышное свадебное торжество, которое явилось поводом для окончательного семейного примирения: на свадьбе присутствовала ее молчаливая и грустная старшая сестра, мать Мэриан, а также молодой адвокат с женой.
Филип, освобожденный от военной службы для выполнения особого задания на заводах «Дженерал электрик», получил отпуск на время медового месяца. Сразу после выпускного акта в колледже Филип и Мэриан Мансарт-Райт отправились в большой машине Ревелса Мансарта на юг, к родственникам и старым друзьям невесты в Чарлстоне; оттуда они отправились в Мейкон, чтобы повидаться с дедом Филипа — Мануэлом Мансартом.
В Мейконе ректор Мансарт пытался, как и его сын судья, разобраться в новой послевоенной обстановке. Он понял, насколько сильна ненависть определенных кругов к Рузвельту из-за его политики ограничения капитала и сочувствия рабочим, в том числе и неграм, и из-за его «примиренческой» позиции по отношению к Советскому Союзу. Их ненависть неожиданно проявилась в Уорм-Спрингсе, где переутомленный Рузвельт пытался восстановить свои силы и оказать помощь таким же страдальцам, как и он сам. Ректор Мансарт видел президента, когда тот проезжал мимо по пути в Уорм-Спрингс.
— На нем видна печать смерти, — сказал он Джин, и та напомнила Мансарту о ходивших в то время слухах.
Это было в год великой битвы на Волге. С негром, работавшим в парке Уорм-Спрингса, заговорил какой-то белый.
— Хелло, Джим! Ты, оказывается, трудишься здесь?
— Да, сэр, я помогаю камердинеру президента.
— Ну как работенка, подходящая?
— О да, сэр, замечательная! Мне здесь очень нравится.
— А что же ты делаешь?
— Ну, когда президент приезжает, после обеда ему часто хочется, чтобы его покатали. Или же ночью, когда ему не спится. Я часто катаю его в кресле. Так мы и ездим по саду от бассейна до шоссе.
— Одни?
— О нет! Поблизости всегда есть охрана!
— А потом ты везешь его обратно и укладываешь спать?
— О нет. Мое дело — привезти обратно. А помогает ему ложиться только камердинер. Никого другого ему не нужно. Должен вам сказать, этот человек носит на себе огромный груз — фунты железа и стали! Не понимаю, как он терпит. Но он никогда не жалуется, хотя иногда выглядит очень неважно.
— А цветных лечат тут, в этих источниках?
— О нет, сэр! Только белых.
— Я думал, что президент — большой друг вашего народа.
— Так оно и есть. Но здесь Юг, и он не может вмешиваться…
— Не может или не хочет?
— Не может. По крайней мере не может все сразу. У него столько дел помимо нас. Ну, мне надо идти.
— Тебе хорошо платят?
— Очень даже хорошо. Во всяком случае, гораздо больше, чем я получал раньше.
— А ты мог бы истратить еще и больше, ведь верно?
— О да, конечно, конечно… Спокойной ночи, сэр!
Белый медленно отошел к своей машине. Вернувшись в отель, он сказал своим приятелям:
— Я знаю одного черномазого, который помогает обслуживать Рузвельта.
— Ну и что же? Разве он скажет нам что-нибудь такое, чего мы не знаем?
— Нет, не скажет, конечно… — Человек помолчал и пристально взглянул на своих двух приятелей. — Иногда по ночам он бывает с ним один на один.
— Но на виду у тайных агентов!
— Само собой разумеется, они сидят в засаде. А в парке…
Собеседник его вздрогнул.
— Так… уж не думаешь ли ты… Да у тебя не хватит духу!
Сердито нахмурясь, человек молчал. Наконец он проворчал:
— Чтобы разделаться с этим выродком, я готов на все!
Американские финансовые монополии, представленные непрерывно растущей сетью могущественных банков, расширяли свой контроль над промышленностью и торговлей. Их власть распространялась на владельцев недвижимого имущества и технических специалистов, на редакторов и издателей, на работников радио и театра, на мастеров и рабочих. Гигантские, все более и более крепнущие финансовые монополии стремились к установлению абсолютного господства над страной и над всем миром. Денежные тузы люто ненавидели Франклина Рузвельта. Они проклинали этого искалеченного болезнью «изменника» своего класса, который, игнорируя гитлеровский шантаж, объединился с коммунистами, чтобы помещать американскому бизнесу загнать весь мир в свою сеть. Обезумевшие претенденты на мировое господство клялись землей, небом и адом убить проклятого смутьяна и стереть память о нем со страниц истории.
Таков был вывод, к которому постепенно пришла Джин Дю Биньон. Ректор Мансарт не мог целиком поверить словам Джин, но внимательно слушал ее; ему стала известна также и странная история, о которой тайком шептались в колледже.
Произошла она ночью вблизи купального бассейна в Уорм-Спрингсе неделю спустя после описанного выше разговора белого с погром. Что именно произошло — знали немногие, но и они держали язык за зубами. Утром негр по имени Джим был найден убитым возле бассейна — его застрелили. Он бешено сопротивлялся и истошно кричал. Президент остался цел и невредим; о происшествии он никогда не упоминал. Говорили, что в парке был найден и труп белого.
Несколько дней президент был нездоров и после наступления темноты из дома больше не выезжал. Но кое-кто ворчал: «Все равно в Уорм-Спрингсе он найдет свой конец».
Передавали рассказ одного негра, которому, однако, никто не верил. Он говорил: «Какие-то люди встретились в полной темноте, так что никто не мог разглядеть их лиц. Один из них шептал: «Он болен. Надо, чтобы ему стало еще хуже. Он должен умереть. Его надо похоронить до того, как появится на свет Организация Объединенных Наций. У него есть пять близких людей, которые его постоянно сопровождают, — их надо обработать. Каждый из нас должен познакомиться с одним из них и взять его в оборот. Пустим в ход все — влияние, нажим, угрозы. А главное — деньги без всякого счета. Правдами или неправдами, с помощью ножа или пистолета, яда или наркотика, а Франклин Рузвельт, клянусь богом, должен умереть до 25 апреля 1945 года!»
Одни говорили, что это просто выдумка. Другие возражали: «Может быть, детали и неточны, но в целом это похоже на правду». Ведь Рузвельт умер 12 апреля 1945 года — на шестьдесят четвертом году жизни и на тринадцатом году своего пребывания на посту президента Соединенных Штатов. Джин Дю Биньон заперлась у себя и задумалась. Ей казалось, что наступил конец мира; она была в глубоком унынии. Джин никогда не встречалась с Франклином Рузвельтом, даже не видела его. Но она слышала его — весь мир его слышал. Она быстро писала в своем дневнике:
«Это был великий человек, но в своем величии он оставался простым человеком со всеми присущими ему слабостями. Свой жизненный опыт он черпал в общении с самыми различными людьми — как с благовоспитанными представителями знати, так и с грубоватыми, острыми на язык простолюдинами. Его образование могло бы быть более разносторонним и основательным, он мог бы быть более начитанным и эрудированным, но он никогда не останавливался в своем развитии — он рос на протяжении всей своей жизни. Он часто был на распутье между верностью идеалам юности, унаследованным от его богатой, аристократической семьи, и новым, все более глубоким пониманием требований народов всего мира. Если бы события не надвигались на него с такой бешеной скоростью и силой, он мог бы достигнуть небывалой мудрости. Но он и так был по-настоящему мудр и совершил поистине великие дела. Я счастлива, что мне довелось знать его хотя бы издали и жить в его знаменательную эпоху.
Он спас Британскую империю и Французскую республику тем, что протянул руку Советскому Союзу и дал ему возможность вытащить обе эти страны и его родную Америку из бездны поражения. Он был отцом семейства, которое, начиная с матери и кончая внуком, создавало ему множество жизненных проблем, подвергавших испытанию его мужество. Но он никогда не жаловался и не впадал в уныние и всегда в интересах справедливости поддерживал Добро против Зла. Перед всеми и во всех делах совесть у него была чиста, утро он встречал с улыбкой и разговаривал со своими соотечественниками так искренне и сердечно, как не говорил до него ни один президент. Он умер в рабочей упряжи — в той упряжи из стали, тяжесть которой причиняла ему каждый день неимоверные страдания. Его кругозор не был обширен, но его проницательность была огромна. Он всегда был убежден, что если Добро и терпит поражение, то все же Зло не восторжествует!»
Глава четырнадцатая Нации объединяются
Приезд Филипа и Мариан доставил ректору Мансарту и Джин большое удовольствие. На них словно повеяло свежим ветром из нового, полного веры и сил молодого мира. Радуясь приезду гостей, Мануэл и Джин не могли, конечно, предчувствовать тех тяжелых испытаний, которые в ближайшие десять лет готовила им судьба, как бы проверяя их стойкость и преданность своим идеалам. Джин ясно видела, что эти молодые, полные энергии люди мечтают о переменах, о движении вперед, и ей казалось, что мир стоит на пороге широкого прогрессивного движения. Однако после отъезда Филипа и Мэриан у Джин возникли сомнения — она стала понимать всю важность совершавшегося на ее глазах поворота от рузвельтовского Нового курса к трумэновской реакции. То, что происходило, казалось невероятным. На сцене появился человек, внезапно ставший властителем западного мира, с растерянным видом державший в руках программу своего бывшего лидера, которой он не понимал и был не в состоянии понять. Это было чудовищным и потому особенно наглядным опровержением наивной веры американцев, будто любой человек — во всяком случае, белый человек — способен добиться всего на свете. Это заблуждение в один роковой день могло погубить весь мир.
В это время в гости к Мансарту приехал из Чикаго его сын Дуглас. Мансарт и Джин очень ему обрадовались, так как Дуглас больше, чем кто-либо другой, был в курсе текущих политических событий на Среднем Западе. Дуглас привез с собой сына Аделберта. Тот, как выяснилось, решил продолжать учение в Мейконском государственном колледже. Это был стройный молодой человек среднего роста, с коричневой кожей и хмурым лицом. Он имел поразительное сходство с погибшим сыном Мансарта, Брюсом. У него были такие же черные кудрявые волосы, такие же нерешительные, как будто скованные манеры.
Мансарт недоумевал, почему Аделберту вздумалось, оставив Север и свою зажиточную семью, перебраться в Джорджию. Объяснения Дугласа были весьма туманны, но Мансарт не обратил на это внимания; он был обрадован, что юноша решил учиться в его колледже. Радушно встретив внука, Мансарт поручил его заботам Джин, а сам, воспользовавшись случаем, засыпал сына вопросами о Трумэне, столь неожиданно оказавшемся на посту президента.
Дуглас, по мнению Мансарта, слишком располнел, но зато был роскошно одет и явно преуспевал в делах. Став политическим боссом самого важного цветного района Чикаго, он в будущем году надеялся попасть в сенат штата. Разумеется, Дуглас знал Трумэна — ему были хорошо знакомы политиканы Среднего Запада.
— Я видел его во Франция в первую мировую войну, — начал свой рассказ Дуглас. — Он был добродушным парнем, любителем повеселиться, побренчать на пианино; вообще умел приятно провести время. Чин капитана, который достался ему в конце войны, немного вскружил ему голову, но все же он был лучше многих скороспелых офицеров, Вернувшись в Канзас-Сити, он попал в клику Тома Пендергаста, а она была похуже, чем банда нашего Большого Билла Томпсона. Трумэн бросил торговлю мужской галантереей, на которой прогорел, и «занялся политикой».
В качестве подручного Пендергаста он стал сначала судьей округа, а оттуда попал в сенат Соединенных Штатов. Именно он преградил Уоллесу путь к посту вице-президента во время избирательной кампании 1944 года; ему дано было задание в случае смерти Рузвельта изменить его политику, что он и постарался сделать. Таким образом, реакция сейчас одержала победу. Наш президент — человек почти без образования, без всякой культуры, но возомнивший о себе в связи с тем успехом, которого он добился в провинциальном городе на Западе. Теперь многое будет зависеть от того, кто станет давать ему советы, а также от его собственных потуг быть независимым. Но подлинный камень преткновения для Трумэна, от которого ему никогда не избавиться, — это отсутствие настоящего, широкого образования. По своей натуре он добродушен и, как правило, желает людям добра. У него есть способности и ясная голова, но он не понимает окружающей его действительности. История для него — закрытая книга. У него нет ни малейшего представления о науке; он ничего не читает и не прислушивается к словам мировых авторитетов. Он никогда не хотел учиться и предпочитал пускать пыль в глаза.
Джин внимательно слушала рассказ Дугласа о новом президенте Гарри Трумэне, но в данный момент ее больше интересовал сын Дугласа. Ей хотелось бы знать, как протекала семейная жизнь Дугласа — ведь она не видела его уже много лет — и что представляет собой его сын, с виду какой-то разочарованный. Ей понадобилось некоторое время на то, чтобы завоевать доверие Аделберта и выяснить, почему он оставил долг в Чикаго, отказался от всех преимуществ Севера с его знаменитыми колледжами и решил приехать сюда. Но постепенно все открылось. Аделберт не любил своей семьи. Особенно не нравилась ему мать; он даже заявил, что «ненавидит» ее. Не любил он и сестру. Отец был добр к нему, но для сына у него почти не оставалось времени.
Выяснилось, что главная причина всех бед Аделберта заключалась в том, что первым ребенком у Дугласа была хорошенькая светлокожая девочка, которую мать просто обожала и любила наряжать. Волосы у нее были каштановые, но круто завитые, и мать с первых же дней принялась выпрямлять их, смазывая специальным составом и еженедельно делая укладку. А появившийся на свет второй ребенок, миловидный мальчик, пришелся матери не по душе и был почти лишен материнской ласки из-за своей темной кожи. Она была у него почти такая же темная, как и у отца, а волосы заметно курчавились, что, разумеется, было естественным проявлением его негритянской наследственности.
В результате получилось так, что, в то время как мать с дочерью часто выезжали в город, на экскурсии, в рестораны и театры и вообще всячески развлекалась, темнокожий мальчуган постоянно сидел дома: слишком уж бросалось в глаза окружающим его негритянское происхождение. Поэтому Аделберт с детства невзлюбил свою семью и весь окружающий мир. Его отец догадывался об этом, но был бессилен помочь горю. Он был поглощен своими делами — своей политической карьерой. Правда, он снабжал сына карманными деньгами, иногда брал его с собой в загородные поездки на автомобиле, но большей частью мальчик был предоставлен самому себе.
Обоих детей отец поместил в начальные школы для белых. Это устраивало сестру Аделберта, пренебрегавшую своим братом, но для самого Аделберта не имело никакого значения. Он держался в стороне от своих белых одноклассников. Когда ему пришло время поступать в среднюю школу, он настоял на том, чтобы посещать школу имени Уэнделла Филипса, которая фактически обслуживала цветных, хотя официально в Чикаго школы не разделялись по расовому признаку. Школа была тесная, но хорошо оборудованная и располагала опытными педагогами. Аделберт проявлял интерес к большинству предметов и учился хорошо. Ему нравились цветные школьные товарищи.
Незадолго до окончания средней школы, когда возник вопрос о колледже, Аделберт решил поехать в Джорджию, к своему деду. Ему хотелось жить среди цветных людей, не стесняющихся там своей внешности. Кроме того, он смутно надеялся, что, может быть, дед окажется иным человеком, чем его отец. Дуглас был изумлен решением сына, но в общем одобрил его. Мать Аделберта была одновременно и оскорблена, и обрадована. Так юноша, всегда бывший обузой для своих близких в Чикаго, неожиданно оказался в Мейконе.
Понемногу Аделберт начал привыкать к новой учебной обстановке. Больше всего он увлекался театром и рисованием, но любил также языки и литературу и сам писал пьесы. Одна или две из них были поставлены на сцепе. Мансарт, видя склонность Аделберта к гуманитарным паукам, мечтал сделать из него со временем преподавателя колледжа. Когда пришло приглашение на свадьбу сестры Аделберта, юноша наотрез отказался ехать в Чикаго и рассказал своему деду и Джин про жениха сестры — доктора Стейнвея. Он почти вдвое старше ее и весьма успешно ведет свои дела. Образование получил в Чикаго, там же некоторое время имел и практику, а затем уехал в Лос-Анджелес. Стейнвей утверждает, что эта часть страны открывает для негров большие перспективы, так как находится в непосредственной близости к странам Латинской Америки.
Доктор Стейнвей принадлежит к тому типу врачей, которых обычно называют коммерсантами. Ему чужды подлинная человечность и сострадание. Он черств душой и настойчиво добивается, чтобы врачебная профессия при всех условиях приносила ему доход. Он «растягивает» лечение тех больных, которые могут хорошо платить за многочисленные визиты. Он тщательно отбирает щедрых пациентов и к ним особенно внимателен. От бедных же пациентов отделывается всеми способами — быстро «вылечивает» их или отсылает в городские клиники, а иногда попросту заявляет, что не в состоянии помочь им.
В его карман попадает часть заработка консультантов и врачей других специальностей, которых он приглашает к своим пациентам, и даже часть прибыли владельцев аптек. Он прописывает дорогостоящие медикаменты, когда имеются аналогичные по своему действию более дешевые патентованные лекарства. Он умеет хорошо поставить диагноз, но не тратит на это много времени, если видит, что можно обойтись наспех прописанными пилюлями. В его кабинете установлены всевозможные механизмы, приспособления и медицинские приборы, рассчитанные на то, чтобы произвести впечатление на пациентов. Он часто направляет больных на процедуры, поручая их медицинским сестрам, которые пользуются этими аппаратами. Вреда пациентам это не приносит, но требует от них дополнительных расходов. Он без зазрения совести рекомендует своим пациентам делать операции у тех хирургов, с которыми у него заключены деловые соглашения, и часто направляет больных в лечебницы, даже когда в этом нет никакой необходимости.
Возможно, что юный Аделберт, рассказывая деду и Джин о докторе Стейнвее, несколько сгустил краски, но в его описании было немало правды. Доктор Майкл Стейнвей решительно возражал против «социального здравоохранения» и вообще против какой бы то ни было бесплатной медицинской помощи. Он твердо верил в то, что называл «демократическим правом людей выбирать себе по своему вкусу врачей и соответственно их вознаграждать». Это был крупный мужчина приятной наружности, с желтой кожей, прямыми волосами, неизменно хорошо одетый и подтянутый. Стейнвей в совершенстве владел умением обращаться с больными, был общителен и всегда имел наготове запас анекдотов и забавных историй. Он располагал обширным знакомством в кругу богатых и влиятельных лиц, как белых, так и цветных, и обладал широкими политическими связями. Доктор Стейнвей воздерживался от женитьбы до того момента, пока не создал необходимых удобств для будущей семейной жизни. Наконец он обосновался в Лос-Анджелесе на Гарвардском бульваре, где приобрел шикарный особняк, который его прежние белые владельцы были не в состоянии содержать. Там он открыл свой врачебный кабинет и разместил необходимый ему медицинский персонал, а также тщательно подобранную домашнюю прислугу: садовника, повара и горничных. После этого он начал присматривать для себя миловидную молодую девушку из богатой семьи. В одни из своих приездов в Чикаго он нашел для себя подходящую невесту в лице дочери Дугласа Мансарта.
Жена Дугласа была в восторге. Теперь благодаря замужеству дочери она может ежегодно ездить в Лос-Анджелес и ей не придется проводить, как раньше, холодные зимы в Чикаго. Она, несомненно, займет там видное и весьма лестное для себя положение в обществе. Дугласу такая партия для дочери сначала не понравилась, но затем он подумал: тот или этот — какая разница? Быть может, солидный человек станет лучше заботиться о его дочери, чем какой-нибудь неоперившийся шалопай, рассчитывающий прикарманить денежки будущего тестя.
Свадьбу справили без Аделберта. Она была пышной и стоила дорого, а отдельные ее эпизоды были необычайно красочны. Венчание состоялось в известной католической церкви, потому что миссис Мансарт еще в молодости по различным причинам — и явным, и затаенным — приняла католичество. В роскошном подвенечном наряде невеста выглядела очень эффектно, гости преподнесли молодым дорогие подарки, и многие из них пришлись очень кстати. Отъезд молодых на экспрессе «Сьюпер-Чиф», идущем в Санта-Фе, явился событием, которое сочли нужным отметить даже в белых газетах.
Мануэл, присутствовавший на свадьбе, не получил большого удовольствия. Особняк Дугласа на Южном бульваре, где отмечалось семейное торжество, был очень красив, богато обставлен и хорошо обслуживался. Но в нем не было того, что можно было бы назвать «домашним уютом».
В Чикаго Мануэл получил письмо от епископа Уилсона, который приглашал своего тестя на обратном пути посетить Даллас. Он предлагал Мансарту поехать вместе с ним в Сан-Франциско, чтобы присутствовать там на учредительной конференции Организации Объединенных Наций. Епископ числился «консультантом» по ООН, и Дуглас легко устроил такое же назначение и для своего отца. Это амплуа не наделяло их ни полномочиями, ни особым влиянием, но давало им право присутствовать на сессиях, слушать выступления делегатов и их ответы на запросы в различных комитетах. Мансарт охотно согласился поехать, так как возлагал на ООН большие надежды.
В 1944 году, сразу же после своего избрания в епископы, Уилсон собрался ехать в Африку, куда по традиции посылали всех вновь избранных епископов. Это было своего рода данью, которую должны были платить молодые негритянские епископы за свое избрание на высокий пост. Но эта дань оказывалась на деле не столь обременительной, как можно было ожидать. В большинстве случаев направляемые в Африку епископы жили там несколько месяцев, а потом возвращались на родину, где отдыхали до конца года, а иногда и до истечения всего четырехлетнего срока своего назначения. Другие ехали туда с искренним желанием поработать, однако осуществить это намерение в незнакомой стране, имевшей своеобразную культуру и различные верования, оказывалось чрезвычайно трудно. Если епископ получал назначение в Южную Африку, то он сталкивался там с худшими формами расовой дискриминации и самыми сложными в мире межрасовыми отношениями. Для некоторых из епископов такая ситуация часто служила как бы пробой сил, и они выдерживали это испытание. Но и в этих случаях большинство из них после шести-семи месяцев пребывания в Африке возвращались домой и остаток своего срока проводили в США.
Однако Уилсон, отчасти по своей доброй воле, а главное — идя навстречу желанию Соджорнер, решил пробыть в Африке все четыре года, твердо надеясь сделать что-нибудь для улучшения жизни африканцев. Он не рассчитывал на большой успех, по верил, что кое-чего добьется. Он пока еще смутно представлял себе, что его ждет в Африке. Сумеет ли он, например, решить хотя бы частично проблему нищеты? Он не видел путей к этому и надеялся найти себя в другой области — в деле народного просвещения и, возможно, в борьбе с эпидемиями.
Соджорнер была настроена еще более оптимистично, чем ее муж, В Африку она повезет свою музыку, а там познакомится с местной культурой и постарается постичь ее своеобразие и красоту. Понять ее подлинно народный характер. Годы их пребывания в Африке будут как бы паломничеством по обету; когда же они оба вернутся домой и предстанут перед своими прихожанами, то и белых и черных американцев — мечтала она — глубоко взволнуют и воодушевят их выступления: словно по мановению волшебного жезла перед ними возникнут картины свободной и объединенной Африки.
Однако, прежде чем тронуться в путь, епископ Уилсон вынужден был дождаться окончания войны. Он уделял много времени чтению, переписке и научным занятиям, а теперь собирался присутствовать на конференции Организации Объединенных Наций, И вот в апреле 1945 года ректор Мансарт и епископ Уилсон ехали через Техас. Перед ними без конца и края тянулась пустыня, унылая и однообразная: песок, кустарник и пни, чахлые сосны и медленно текущие равнинные реки, жесткая, выжженная солнцем трава; ни признаков жилья, ни пышной растительности, если не считать видневшихся тут и там головок голубых компанул. И вдруг все изменилось: они попали в водоворот безумной сутолоки и суеты; кругом толпы спешащих куда-то, сурового вида белых мужчин и холеных, шикарно одетых белых женщин; дым, сталь, нефть, сера, машины, скрежет, пронзительный скрип; белые и черные рабочие, нищета и убожество, и всюду суета, спешка, гонка. Это Техас!
Сидя в новом доме епископа в Далласе, Мансарт беседовал с ним об Африке.
— Во второй половине нашего вена, — говорил епископ, — в Африке наверняка произойдут коренные изменения. В Западной Африке совершится революция, в Восточной начнется кровопролитная борьба. Эфиопия вернет себе морское побережье и обуздает белых колонизаторов. Древний Судан станет независимым государством, а обновленный Египет освободится от Англии. В Южной Африке, где белые, насчитывающие менее трех миллионов, пытаются заковать в цепи десять миллионов африканцев, начнется межрасовая война. Соединенные Штаты окажут колонизаторам помощь своими капиталами. Если какая-нибудь страна предоставит неграм оружие, то война долго не продлится.
— Но какая же страна пойдет на это?
— Индия или Советский Союз… Или Западная Африка.
— Неужели?.. Мне трудно в это поверить…
— Да не все ли равно будет неграм, идущим на смерть, откуда поступит к ним оружие? Уверяю вас, в Африке надо ждать больших перемен.
— Ну а как Центральная Африка?
— Если расисты в Южной Африке потерпят поражение, то Центральная Африка — обе Родезии и Конго — пойдет по пути Западной Африки.
— А Французская Африка?
— Пойдет по пути Индокитая.
— Неужели Франция когда-нибудь откажется от Индокитая?
— Откажется. Конечно, все это выглядит сейчас фантастичным, но поверьте мне, ректор Мансарт, мой прогноз близок к истине. Тут вопрос времени. Беспокоит меня лишь одно: что предпримут черные лидеры в интересах своих народов? Мне, например, кажется, что они хотят просто заменить собой белых эксплуататоров, тех, кто грабил Африку, обеспечивая европейцам и американцам роскошь и комфорт.
Приход к власти негров, обучавшихся в Англии и отчасти во Франции, а также пока в небольшом, но постепенно возрастающем числе в Соединенных Штатах, поведет к распространению культа жизненных удобств и роскоши в самой Африке. Однако я задаю себе такой вопрос: повысится ли при этом благосостояние африканцев? Вероятно, повысится, но вряд ли существенно. Лидеры Западной Африки, например, не прочь стать черными повелителями африканского мира и вести себя так же, как в течение трех столетий вели себя белые колонизаторы. Мне это не нравится, ректор Мансарт, очень не нравится.
Помолчав немного, епископ добавил:
— Я получил просьбу из Африки привлечь внимание американских негров к африканским делам. Осенью предполагается созвать в Париже или Лондоне Пятый панафриканский конгресс. Как вы помните, начало таким конгрессам положила Национальная ассоциация содействия прогрессу цветного населения в 1919 году. Интересно, поможет ли она сейчас их возродить?
— Сомневаюсь, — ответил Мансарт. — У Ассоциации сейчас свои трудности. Она старается проводить в жизнь прогрессивную программу и вместе с тем избежать обвинения в том, что она является якобы коммунистической организацией.
— Я не представляю себе, как это сделать, — сказал епископ.
— Вообще вряд ли кто-нибудь представляет. Но когда мы приедем в Сан-Франциско, можно будет навести кое-какие справки.
Мануэл Мансарт и епископ Уилсон, сидя в оперном театре в Сан-Франциско, были свидетелями появления на свет Организации Объединенных Наций. Мансарт ощущал душевный подъем. Ему казалось, что на его глазах творится история. Позади ректора и епископа сидели трое — молодой цветной, белый мужчина средних лет и белая женщина. Цветной, бывший питомец колледжа Мансарта, познакомил их друг с другом. Он объяснил, что временно представляет Городскую лигу, секретарь которой приедет только завтра. Белый, но фамилии Грей, оказался одним из директоров Национальной ассоциации содействия прогрессу цветного населения, а молодая женщина была Салли Хейнс, друг Гарри Гопкинса; с нею Мансарт уже встречался раньше.
Когда они покидали зал, Мансарт заговорил об Алджере Хиссе, председательствовавшем на заседании.
— Я много слышал о нем от сына, и он мне нравится. Это хороший американец, без всякого чванства; к тому же честный человек, если только я способен распознать честного человека, Стеттиннуса я всегда недолюбливал. Он мне кажется этаким баловнем богатой семьи; нет у него ни глубины, ни кругозора.
— А заметили ли вы, — спросил Грей, — насколько популярен здесь руководитель советской делегации? Он производит впечатление человека знающего и уверенного в себе.
Епископ поделился впечатлениями о многочисленных представителях народов мира, ежедневно заседавших в огромном зале. Он готов был без конца наблюдать за ними — за их появлением и уходом, за их выступлениями; вот англичанин Иден, у француз Бидо, и арабы в тюрбанах, и темнокожие эфиопы; был среди них и сотканный из противоречий Смэтс с юга Африки, совмещавший в своем лице надсмотрщика над рабами и филантропа.
Салли была настроена критически и выражала беспокойство.
— Я подметила кое-что такое, на что, боюсь, никто из вас не обращает внимания. Посмотрите, как они упорно спорят из-за опеки над колониями.
— А устав на что? — прервал ее Мансарт. — Это замечательный устав! Вот послушайте: «Поощрять и поддерживать уважение к правам человека и основным свободам для всех людей без различия расы, пола, языка или религии».
— Да, но читайте дальше, — сказала Салли, — вдумайтесь в явное противоречие с этим в параграфе об опеке над малыми народами земного шара; в совете по опеке империалисты всегда будут в большинстве. Тут пахнет подвохом — большим, отвратительным, мерзким подвохом. Видите ли, друзья мои, я хорошо знаю, что такое крупный капитал, Я выросла в его атмосфере и являюсь в какой-то мере его дочерью. Среди этой новой правящей верхушки мой отец был принцем крови — бессердечным банкиром, который ставил на карту жизнь множества людей, пока не потерял огромное состояние и не покончил с собой. Уверяю вас, тут дело нечисто. Сейчас мы в плену научно обоснованной и хитросплетенной пропаганды, которой позавидует сам Геббельс. Надо сказать, что в сентябре прошлого года я была в Думбартон-Оксе в качестве гостьи «для мебели», и многие из присутствовавших там смотрели на меня как на шпионку. Меня не поселяли вместе с официальными представителями в красивом старинном особняке — о нет, я жила совсем в другом особняке, в гуще леса. Там собирались властители мира — вели беседы и строили заговоры. Телеграф и радио связывали наш лесной домик с любой столицей земного шара. Безостановочно шныряли рассыльные с бесчисленными телеграммами. Мы то слушали, затаив дыхание, то тихо переговаривались, то вопили от восторга и торжествовали. Ах, какую мерзкую паутину начали ткать эти пауки! Я уверена, что все вы принимаете меня за дурочку, болтающую чепуху. А я говорю сущую правду, не называя лишь имен. По-видимому, эти люди считали меля достойной дочерью своего отца и, зная, что после его смерти я осталась без гроша и сейчас работаю с Гарри Гопкинсом, не сомневались, что я охотно предам и Гопкинса и Рузвельта. В течение некоторого времени я находилась в святая святых людей, замышляющих теперь установить свое господство над Америкой и над всем миром. В прошлом месяце, когда умер Рузвельт, я была в полночь в их компании. Они пили шампанское и были вне себя от восторга.
Слушатели Салли чувствовали себя неловко, но не решались ее прервать. Позднее все они, впятером, обедали в ресторане на портовой набережной, откуда открывался вид на усеянный судами залив. Кушанья были вкусно приготовлены и отличались разнообразием. Они долго сидели за столом, курили и беседовали.
Мансарт, обратившись к Грею, затронул вопрос о возобновлении панафриканского движения и о перспективе поддержки его со стороны Национальной ассоциации содействия прогрессу цветного населения.
— Я новый человек в Ассоциации и не могу говорить от ее имени, — ответил Грей. — Мы в чрезвычайно трудном положении. По нашей инициативе Трумэн намерен учредить Комитет гражданских прав во главе с представителями крупного капитала и с участием Ассоциации и Городской лиги. У меня все основания считать, что этот комитет представит весьма обстоятельный доклад, и не исключено, что крупный капитал согласится пойти на компромисс с негритянскими лидерами и предоставить цветным гражданские права, если они в свою очередь будут держаться в стороне от рабочего движения и откажутся от мероприятий Нового курса. Если же Ассоциация не станет сотрудничать с капиталистами, ее могут изобразить коммунистической организацией и подвергнуть преследованиям точно так же, как Совет по африканским делам и Комитет гражданских прав.
Мансарт и Уилсон отнеслись к словам Грея с недоверием:
— Этого не может быть!
— Просто не верится!
Салли сказала:
— Скоро вам придется увидеть в Америке много такого, что сейчас кажется невероятным.
К сожалению, им не дано было услышать того, о чем в этот самый момент говорилось в центральной части города, в отеле «Гопкинс». Там, в роскошном номере на верхнем этаже, откуда открывался изумительный вид на гавань, сидело четверо белых и беседовали.
— Это сильный документ!
Речь шла о проекте предоставления гражданских прав неграм, который предполагалось вручить президенту Трумэну.
— Да, вы правы.
— В один печальный день все это приведет к смешанным бракам и к социальному равенству белой и черной рас.
— Можете не сомневаться, что так и будет.
— Тогда, клянусь богом…
— Позвольте! Одно из двух: или это произойдет в удобное для нас время и в приемлемой форме, или мы вырастим в своей среде лютых врагов, которые с каждым днем будут все изворотливее, сплоченнее и — на основе тесного сотрудничества — все богаче; такие враги легко пойдут на любой инспирированный извне тайный заговор или даже на вооруженное восстание. Их пятнадцать миллионов у вас, да плюс десять миллионов в Вест-Индии и по меньшей мере двадцать пять миллионов в Южной и Центральной Америке!
— Да они, черт возьми, никогда не решатся на восстание!..
— Послушать вас, так никаких бунтов и в помине не было! А вспомните о Гаити, Кубе и дюжине других островов. О Д’Эйлоне, Олд-Провиденсе. О восстаниях в штатах Нью-Йорк и Нью-Джерси и добром десятке восстаний в Вирджинии, Южной Каролине и Луизиане. Вспомните о Веси и Нате Тэрнере. О ста тысячах беглых рабов и полумиллионе черных солдат, грузчиков и лазутчиков, которые решили исход Гражданской войны. И еще о вспышках в Чикаго, Вашингтоне и Детройте! Сейчас большинство людей на земле ненавидят нас. Неужели мы должны помогать им, создавая у себя в стране условия для подрывной деятельности?
— Значит, вы намерены позволить вашей дочери выйти замуж за черномазого?
— А ей чихать на мои намерения! Тем более если Россия, Китай и весь цветной мир способны втоптать нас в грязь. Кстати, мой дорогой друг, какого черта вы хнычете? Сейчас в каждом южном штате у вас есть цветные кузены. Вы не умрете от того, что лет через двадцать пять у вас прибавится еще несколько таких кузенов и лет этак через пятьдесят — какой-нибудь Цветной свояк. А между тем благодаря только этому проекту — еще до того, как его начнут проводить в жизнь — негры придут в дикий восторг. Они станут делать то, что нам нужно, возненавидят профсоюзы и не откажутся воевать против России. Они отрекутся от Африки и Китая. Они будут боготворить белых капиталистов и презирать черных бедняков.
— И все же мне это не по нутру!
— Мне тоже, но что же нам остается? Или равенство, или гражданская война. Давайте, говорю я вам, приберем к рукам их вожаков, запутаем их идеологов. Будем оказывать им почести, продвигать их. Оторвем их от невежественных негритянских масс, от кипящей Африки и бурлящей Вест-Индии. Уверяю вас, другого выхода у нас с вами нет! Учтите еще, сегодня мы только обещаем, а к выполнению обещанного приступим лет через десять и сделаем шаг вперед лет этак через двадцать пять. Друзья, да это же программа на целое столетие!
— Нечто вроде трюка с ослом и морковкой?
— Нет, пожалуй, посложнее. Это вам ее осел, и нам придется дать приманку посолиднее, чем морковка.
— Так-то оно так, — сказал четвертый, до сих пор молчавший собеседник. — Может быть, мы должны дать им побольше, чем морковку, но уж никак не социальное равенство. И во всяком случае, не в ближайшие годы. Хватит с них допуска в отели и в общественные места, доступные для широкой публики. Это надолго угомонит черных честолюбцев. Ведь выбор у негров не так-то уж и велик. Хотя сеть их общественных организаций и обширна, ее легко можно расшатать даже пустяковой уступкой с нашей стороны. Кто из негров станет рваться на рождественские собрания, балы или вечера общества Альфа-Фи-Альфа, если они смогут пойти на публичный новогодний ужин в «Уолдорф-Асторию» наравне с самыми заурядными белыми пижонами? И, конечно, до включения их в «Светский альманах» будет еще очень далеко. Словом, нельзя терять голову. Надо пойти на уступки, но так, чтобы растянуть их на добрую сотню лет.
Вот в каком духе протекала беседа в отеле «Гопкинс». Компания, сидевшая в ресторане на набережной, ее не слышала.
После окончания конференции Организации Объединенных Наций в Сан-Франциско епископ и ректор расстались. Епископ направился на восток, в Нью-Йорк. Ему надо было побывать в Ассоциации содействия прогрессу цветного населения, так как он дал согласие войти в совет ее директоров. Уилсон сразу же обратил внимание на то, что эта организация была фактически разделена на две части. Юридический отдел Ассоциации, имевший отдельное помещение и располагавший собственными средствами, вел борьбу против расовой дискриминации, в первую очередь в области просвещения и избирательных прав. Он добился определенных результатов, и в следующем десятилетии первоначальный успех привел к поистине выдающимся достижениям, В то же время в своей работе Ассоциация столкнулась с целым рядом трудностей. Рекомендации о гражданских правах негров, изложенные в докладе президенту, существовали пока еще только на бумаге. Комитет по справедливому найму, несмотря на обещания президента Трумэна, не получал от него никакой поддержки. А по давно уже назревшему вопросу об отношении к профсоюзам и рабочему движению Ассоциация все еще не могла прийти к единому мнению.
Если бы, однако, Ассоциация в своей борьбе за гражданские права негров вышла за рамки программы, составленной ее юридическим отделом, и в особенности если бы она присоединилась сейчас к рабочему движению и стала помогать прогрессивным деятелям в их борьбе за достижение новых целей, повсеместно выдвигаемых рабочим движением, ее, несомненно, обвинили бы в коммунистической деятельности, и, подобно большинству других американских организаций, борющихся за социальный прогресс, она была бы официально объявлена «подрывной». В ряде жизненно важных вопросов Ассоциация вынуждена была топтаться на месте, придерживаясь тактики выжидания, чтобы не дать новым реакционным элементам начать «охоту за ведьмами».
Епископ пока плохо разбирался в новой для него обстановке и отважился внести в Совет лишь одно предложение — об участии Ассоциации в Пятом панафриканском конгрессе, который должен был собраться осенью 1954 года в Англии. Совет директоров довольно неохотно уполномочил епископа Уилсона присутствовать на конгрессе в качестве своего представителя. Благодаря этому Уилсон познакомился наконец с международным рабочим движением.
В начале 1945 года в Париже была создана Всемирная федерация профсоюзов, на первом съезде которой присутствовали представители различных африканских стран и регионов. В ходе ее работы возникли некоторые трения по вопросу о праве представителен африканских профсоюзов выступать непосредственно от лица своих организаций, не дожидаясь одобрения профсоюзов метрополий; так, например, профсоюзы Англии претендовали на то, чтобы выступать от имени африканских рабочих английских колоний. «А то мало ли чего потребуют колониальные профсоюзы!» — заявил один из лейбористских лидеров. После упорной борьбы африканцы все же добились права на самостоятельное представительство.
Затем некоторые из африканских делегатов предложили, чтобы вслед за окончанием съезда был сразу же созван панафриканский конгресс. Таким образом, они подхватили идею, впервые выдвинутую в 1919 году Национальной ассоциацией содействия прогрессу цветного населения и уже приведшую в прошлом к созыву четырех панафриканских конгрессов. Пятый конгресс первоначально намечалось провести осенью 1945 года в Париже, но в связи с некоторыми трудностями, отчасти вызванными войной, конгресс пришлось перенести в Лондон. Таким образом, Пятый панафриканский конгресс, на который направлялся епископ Уилсон, должен был состояться в Лондоне.
Здесь, однако, встретились новые затруднения, несомненно по вине английского правительства, тормозившего наем подходящих помещений для работы конгресса и размещения делегатов. Наконец за разрешение этой проблемы взялась одна манчестерская организация, и Пятый панафриканский конгресс открылся в октябре 1945 года в Манчестере.
Ехать на конгресс епископ собирался вместе с Соджорнер, рассчитывая отправиться оттуда прямо в Западную Африку, чтобы приступить наконец к своей церковной деятельности. Они договорились, что, пока они будут жить в Африке, их маленькая дочь будет находиться на попечении Джойс, жены Ревелса Мансарта. Но в последний момент этот план был изменен, и трехлетняя крошка по имени Африка вылетела с родителями в Англию, а оттуда они все вместе отправились на Черный континент.
В ратуше Чорлтона, в районе Манчестера, собралось свыше ста делегатов. В большинстве своем это были представители африканских колоний, прибывшие непосредственно из Африки. Здесь были делегаты из Гамбии, имеющей двести тысяч негритянского населения, Сьерра-Леоне, где проживает один миллион негров, Золотого Берега с его четырьмя миллионами негритянского населения, Южно-Африканского Союза, где насчитывается семь с половиной миллионов негров и других цветных народностей, и Нигерии с тридцатью миллионами негритянского населения; присутствовали также делегаты из колоний в Северной Африке и из Вест-Индии.
В состав делегаций входила преимущественно молодежь, иногда незрелая, но полная энтузиазма; однако большинство делегатов, несмотря на свою молодость, обладали значительным опытом общественной деятельности и были хорошо знакомы с колониальной действительностью. Заседания конгресса представляли большой интерес; ораторы, наделенные пылким красноречием, приводили основательно изученные ими неопровержимые факты и высказывали глубокие мысли.
В речах можно было отчетливо проследить две основные тенденции: один из ораторов были склоним к самокритике, предостерегали против классовых раздоров в стране и призывали к самопожертвованию как необходимому условию общественного переустройства. Другие — а таких было большинство — требовали, иногда в довольно резкой форме, автономии и даже независимости. В обоснование этих требований в целом ряде выступлений была дана развернутая характеристика условий жизни в колониях, поразившая даже тех, кто имел уже некоторое понятие о колониальном режиме. Так, например, в одном из выступлений говорилось, что в Западной Африке, где осуществлялся контроль военной администрации западных союзников, имбирь, обычно стоивший двадцать пять фунтов стерлингов за тонну, а во время войны подорожавший до ста фунтов, покупался у черных земледельцев в принудительном порядке по цене от одиннадцати до тридцати фунтов стерлингов. Делегаты трехсот тысяч земледельцев Золотого Берега горько сетовали на условия закупки какао и на отказ нового лейбористского министра по делам колонии даже выслушать предложения относительно изменений действующих правил заготовки колониального сырья. Все ораторы подчеркивали ужасающую нищету населения Западной Африки, где целые семьи получают за свой труд в среднем по 5 фунтов стерлингов в год, а квалифицированные рабочие вынуждены гнуть спину за каких-то два шиллинга в день.
На конгрессе епископ Уилсон познакомился с рядом лиц, о которых впоследствии ему не раз приходилось слышать. Это были: Джомо Кениатта, высокий бородатый мужчина из Кении, лидер местного освободительного движения; Кваме Нкрума, ставший несколько лет спустя первым премьер-министром Золотого Берега — Ганы; Уоллес Джонсон, профсоюзный лидер Сьерра-Леоне, и ряд других негров из Южной Африки и Либерии, которым было суждено сыграть важную роль в африканском освободительном движении.
В заключительной резолюции конгресса говорилось:
«Делегаты Пятого панафриканского конгресса преданы делу мира. Могут ли они занимать иную позицию, если африканские народы на протяжении ряда столетий являлись жертвами насилия и рабства? Тем не менее если западный мир намерен по-прежнему силой властвовать над человечеством, то и африканцы, стремясь добиться свободы, могут в качестве крайнего средства обратиться к силе, даже в том случае, если это приведет к гибели их самих и всего мира.
Мы полны решимости стать свободными. Мы хотим иметь право на образование, на нормальный заработок, хотим свободно выражать наши мысли и чувства, познавать и создавать эстетические ценности. Без всего этого мы не видим смысла жить.
Мы требуем для национальных групп и народов черной Африки автономии и независимости в той мере, в какой это допустимо в рамках «единого мира», где самоуправление наций неизбежно регулируется международными соглашениями и добровольным объединением стран.
Мы не стыдимся того, что веками проявляли терпение. Мы и сейчас готовы к самопожертвованию и борьбе за исправление наших, увы, свойственных людям недостатков. Но мы не желаем больше умирать от голода и тяжкого труда, в то время как лживый аристократизм и опозоривший себя империализм будут наживаться за счет вашей нищеты и невежества.
Мы отвергаем монополию и засилье частного капитала и частной индустрии, действующих исключительно в интересах личной наживы. Мы приветствуем экономическую демократию как единственно подлинную демократию, ради достижения которой мы намерены предъявлять иски, апеллировать и обвинять. Мы требуем, чтобы мир выслушал правду об условиях нашего существования, и будем любыми доступными нам способами бороться за их улучшение.
Пятый панафриканский конгресс призывает рабочих и крестьян всех колоний к действенному объединению. Колониальные рабочие должны быть в первых рядах борцов против империализма. Рабочие! Ваше оружие — забастовка и бойкот — непобедимо.
Пятый панафриканский конгресс призывает колониальную интеллигенцию и лиц свободных профессий вспомнить о своей ответственности перед народом. Беспросветно долгая ночь кончилась. Борьба за права профсоюзов, за право создавать кооперативы, за свободу печати, собраний, демонстраций и стачек, за свободу издавать и читать литературу, необходимую для просвещения масс, — это для вас единственный способ завоевать и сохранить ваши свободы. Ныне для эффективных действий существует лишь один путь — организация масс.
Колониальные и угнетенные народы мира, объединяйтесь!»
Епископ, как полагается, доложил Ассоциации о работе конгресса. Но принятая конгрессом программа оказалась слишком радикальной, чтобы Ассоциация решилась в данный момент ее одобрить. Поэтому все пункты программы были втихомолку преданы забвению.
В течение последующих трех лет епископ Уилсон, временно переселившийся в Западную Африку, наблюдал за развитием событий в мире. Сначала он увидел, как американские и западноевропейские профсоюзы под предлогом отпора коммунистическому профдвижению пытаются разгромить Всемирную федерацию профсоюзов, только что созданную в Париже, Однако, как понимал Уилсон, тут была и другая цель — заглушить голос колониальных профсоюзов, воспрепятствовать реализации их требований о сближении уровня заработной платы в колониях и в метрополии. Как в Западной Африке, так и в Вест-Индии негры действовали нерешительно, опасаясь, как бы их не обвинили в коммунизме. Но Уилсон видел, что в Западной Африке нарастает национально-освободительное движение и что весь континент охвачен волнениями. После знакомства с чернокожим английским лидером Подмором епископ решил побывать в Либерии. Он летел на самолете, приписанном к огромному аэропорту, который Соединенные Штаты построили для Республики Либерия. Глядя на расстилавшиеся внизу обширные каучуковые плантации, арендованные Файрстоном, на леса, реки и земли, попавшие под неослабный контроль Стеттиниуса и его компаньонов, Уилсон заметил:
— Может быть, я и ошибаюсь, но мне кажется, что, приехав на родину, я буду чувствовать себя так, словно я африканский миссионер, посланный в Америку.
Уилсон и Соджорнер вернулись домой с намерением рассказать о том, что происходит в Африке и что в один прекрасный день может произойти и с цветным населением в Соединенных Штатах. Приезд Уилсонов в Нью-Йорк явился крупным событием для судьи Мансарта и его жены. А в Мейконе ректор Мансарт и Джин ознаменовали их возвращение большим концертом африканской музыки под руководством Соджорнер.
Потсдамская конференция — второй шаг к миру на изменившей свое лицо земле — состоялась вскоре после того, как ректор Мансарт вернулся из Сан-Франциско. Джин была крайне разочарована, узнав, что Трумэн, этот явный профан в международных делах, намерен лично занять за столом конференции принадлежавшее Рузвельту место и берет с собой в Потсдам в качестве государственного секретаря Бирнса, выходца из Южной Каролины.
— Бирнса? Этого заклятого врага негритянского народа?! — воскликнул Мансарт.
— Вот именно. Помните, как он защищал в конгрессе линчевание? Но хуже всего то, что он совершенно не подходит для переговоров с русскими. Его приучили презирать рабочих, как черных, так и белых.
— А ведь Рузвельт ценил его!
— Да, но только как администратора по внутренним военно-экономическим вопросам и меньше всего как дипломата, пригодного для переговоров с русскими.
Случилось то, чего опасались Мансарт и Джин. На их глазах мирная конференция превратилась в начало новой, «холодной» войны. Обескураженного и раздраженного Черчилля заменил в ходе конференции Эттли, но Черчилль, угодничая перед Трумэном, уже успел свести с ним дружбу. Над конференцией витал призрак новой мировой войны, потому что Трумэн владел величайшим в мире секретом. Этот секрет наделял его властью, кружившей ему голову. Он был убежден, что Соединенные Штаты стали властелином вселенной. В Потсдаме он, правда, говорил об этом лишь вполголоса, но держал себя с безграничным высокомерием.
Соединенные Штаты располагали тайной расщепления атомного ядра и высвобождения его гигантской энергии. Рузвельт содрогнулся бы, получив в свои руки такую власть, и молча взвалил бы на себя эту страшную ответственность перед человечеством, Трумэн же демонстрировал всему миру свое тщеславие, а его приспешник Бирнс — «жесткую политику»! Державы-победительницы договорились о разоружении Германии и получении с нее репараций за разграбление половины земного шара. Но Соединенные Штаты не собирались держать свое слово и вступили на иной путь.
Не делю спустя, без всякого предупреждения, американские самолеты обрушили на безоружных женщин и детей Хиросимы и Нагасаки смертоносное оружие, уничтожившее сто пятьдесят тысяч человек и сделавшее жертвами радиации будущие, еще не родившиеся поколения. Это было предумышленное массовое убийство, страшнейшее из всех, какие только известны цивилизованному миру.
Трумэн и Черчилль тут же приняли решение покончить с коммунизмом, вновь захватить контроль над прибалтийскими территориями, а в дальнейшем и над Россией. Вскоре Черчилль по приглашению своего новоявленного друга Трумэна публично выступил с этой программой в Соединенных Штатах. Сам Трумэн стал верным слугой американских монополий; в его кабинет вошли крупные банкиры, эмиссары нью-йоркской фондовой биржи, страховых компаний, стальных, нефтяных, железнодорожных и автомобильных корпораций. Поставки Советскому Союзу по ленд-лизу были прекращены, и с него потребовали расчет за предыдущие услуги; мало того, ему, союзнику США и Англии, выигравшему ценой страшных жертв войну и сделавшему все для спасения Запада, было отказано в займах на восстановление своей экономики. В тот момент Трумэн был уверен, что Китай во главе с Чан Кайши уже находится у него в кармане.
Как-то в беседе с ректором Мансартом Джин затронула один вопрос, показавшийся ей важным, но которому Мансарт не придавал особого значения.
— Джо Луис развлекал на фронте солдат, — однажды сказала Джин.
Мансарт промолчал. Разумеется, он слышал о Джо Луисе. Луис был новой фигурой в негритянском мире; впервые ректор Мансарт увидел его на ринге во время посещения Германии, а затем забыл о нем. Но по возвращении домой он убедился, что игнорировать Джо Луиса нельзя. Его имя гремело в США и во всем мире, и в глазах американской публики он, бесспорно, был самым выдающимся представителем негритянской расы. Он приобрел популярность героя — этот нищий, неграмотный мальчишка из хибарки на алабамской плантации, ни одного дня не учившийся в школе и как вол трудившийся на Генри Форда.
Спортсмены и менеджеры оценили его великолепное бронзовое тело; с их помощью и благодаря своему исключительному мастерству, упорству и выносливости Луис завоевал себе репутацию сильнейшего боксера мира. Его колоссальная физическая сила, упорно тренируемая и умело направляемая, позволила ему нокаутировать в честной схватке «Гиганта» Кариеру, американца Брэддока и немца Шмеллинга. Мансарт понимал, что бокс не самая лучшая профессия для человека, но кто в этом мире соперничества, в этом полном неправды, мерзости и обмана мире мог выйти вперед и бросить камень в Джо? Если профессия Джо была американцам не по душе, то почему же его не подготовили к другой? А в своем деле Джо Луис достиг совершенства. И вот, молчаливый, с бесстрастным лицом, Джо Луис добровольно проехал тридцать тысяч миль, чтобы развлечь потерявших душевное равновесие солдат, участвовавших в мировой бойне.
— Ему следовало бы дать почетную медаль конгресса, — продолжала Джин.
Мансарт хранил молчание. У себя в колледже он никогда не поощрял бокса. В своих беседах со студентами он ни разу не упоминал о Джо Луисе. И тут он почувствовал себя виноватым перед ним. В этом лишенном совести мире Джо возвышался над многими людьми!
Епископ Уилсон и ректор Мансарт вели серьезные разговоры о событиях в Соединенных Штатах. Вопрос о расширении гражданских прав для негров, казалось, ужо решен, но президент Трумэн все еще плохо выполняет свои обещания. Оказана финансовая помощь Турции и Греции, но, может быть, это сделано для того, чтобы контролировать средневосточную нефть в военных целях, хотя вся планета взывает о мире? Государственный департамент всячески рекламирует китайского правителя Чан Кайши и оказывает ему поддержку, но можно ли считать это подлинной помощью Китаю?
Чаще всего Уилсон высказывал свои сомнения в отношении Советского Союза.
— Не могу поверить, что коммунизм — это всего лишь заговор.
— Я тоже, — сказал Мансарт. — Но достаточно ли ты справедлив в отношении американского «большого бизнеса»? Нельзя забывать о том, какая у нас высокая техника, какие мощные фабрики и заводы. Мы обязаны воздать должное создателям этого индустриального чуда и предоставить им большую власть.
— Да, конечно, но мы обязаны также не позволять американскому бизнесу душить нас, коверкать наши души, ущемлять демократию, портить наш вкус и губить наше искусство. Массовое производство слишком часто становится массовым рабством и тормозом прогресса. Раньше американцы имели, например, большой выбор разнообразных автомобильных марок. Сейчас они все стандартны. Фасон обуви не менялся с 1700 года: туфли делаются широкие у каблука и узкие в носке, тогда как форма человеческой ноги совсем иная. Что касается одежды, мебели, строительства домов, наш личный вкус подавляется страстью к наживе и интересами массового производства. У нас не принято штопать и чинить вещи; мы выбрасываем старые рубашки, брюки, горшки и кастрюли, мы бессмысленно расходуем шерсть, жесть, медь и сталь, чтобы беспрерывно расхищать сокровища земли во имя частной наживы. Дороги мы строим, думая только о скорости движения и не заботясь о красоте пейзажа; здания мы воздвигаем с той целью, чтобы иметь побольше этажей, а не ради удобства жильцов. Мы не пускаем в ход изобретения, если они угрожают нашей прибыли. Патентами мы пользуемся в интересах монополий, а не для того, чтобы поощрять дарования и таланты. Мы рабы нашей индустрии, а не ее хозяева. Неужели это нам нужно? Неужели нельзя все это изменить к лучшему? И разве для того, чтобы помочь самим себе и всему миру, мы должны воевать против Советского Союза?
Глава пятнадцатая Атака на Мансарта
Завтрак в Женском клубе Атланты, состоявшийся осенью 1950 года, удался на славу. Присутствовало на нем шесть человек — разумеется, только белые; трое из них были южане. Когда подали кофе, Клер, представитель вновь созданного Фонда Мэлони, заявил, что Фонд охотно даст теперь же пятьдесят тысяч долларов, а если понадобится, то и больше, на проведение научно-исследовательской работы, посвященной американским неграм. Клер был северянин лет шестидесяти, недавно завершивший свою деятельность в автомобильной промышленности и вступивший на поприще филантропии. Ректор одного южного колледжа для белых, подвижный мужчина лет сорока пяти, сказал, что его колледж возьмется за эту работу.
— Прекрасно, — поддержал его тридцатисемилетний политический деятель, имеющий все шансы стать очередным губернатором штата. — Негры долгое время сами, без участия белых, занимались изучением условий жизни своей расы в Америке и распространяли злостную пропаганду. Будь она даже правдивой, то все равно вредила бы репутации Юга и белой расы. Теперь мы можем установить подлинные факты, опубликовать те из них, какие сочтем полезными, и дать им благоприятное для нас толкование.
На лице Клера отразилась некоторая растерянность, и ректор колледжа поспешил заверить, что, разумеется, исследовательская работа будет проводиться на строго научных началах.
Миссис Эмери, член клуба, прервала его:
— Какие могут быть сомнения? Однако разве не лучше, если авторы в своих докладах воздадут должное нашему доброму имени и сформулируют наши цели? Пусть мир не думает, что главное занятие Юга — это линч.
Социолог с Севера заметил:
— Негры сами виноваты в том, что прекратили такие изыскания. Атлантский университет взялся за них в 1897 году, но в 1915 году приостановил работу. В 1938 году он снова попытался возобновить ее, но затем полностью забросил. Разумеется, белые ученые могут провести исследование гораздо лучше.
— Значит, дело обстоит так, — сказал председатель этого маленького собрания. — Негры жалуются на то, что не получают достаточно средств на просвещение ни от штата, ни от федерального правительства. Это верно. Но сейчас принимаются определенные меры, чтобы исправить положение. Если только они не принесут нам успеха, сегрегация школ провалится из-за недостатка средств на содержание параллельной школьной сети или просто по решению суда.
— Но этого не должно быть! — воскликнула миссис Эмери.
Политический деятель добавил:
— Если это случится, Юг восстанет!
— Что вы, что вы! — поспешно возразил Клер. — Нам нужно только раздобыть достаточно средств, чтобы содержать обе школьные системы на одинаковом уровне.
— Тут потребуется немалая сумма, — вставил социолог.
— Во всяком случае, мы должны сделать такую попытку, — сказал политический деятель. — Наша Южная Каролина всегда служила примером для других, не подведет она и теперь.
— У нас уже хватит данных, — сказал председатель, — чтобы опубликовать доклад, который покажет, что обе системы так быстро идут к равенству, что вскоре всякие жалобы со стороны негров окажутся совершенно беспочвенными.
— Прекрасно! — раздалось сразу несколько голосов, А Клер добавил:
— Опубликуйте ваш доклад. Мы обеспечим ему широкое распространение.
— Но допустим все же, — сказал социолог, — что Верховный суд запретит сегрегацию государственных школ. Что тогда?
— Суд никогда не примет такого решения, — твердо заявил политический деятель. — А если по какой-то немыслимой причине и примет, то лишь пятью голосами против четырех, и оно немедленно будет отменено. Кроме того, и сами черномазые против совместного обучения, Ведь в таком случае черные педагоги потеряют работу, а черные дети будут терпеть адские муки!
Ректор колледжа высказался в несколько ином духе:
— Я тоже считаю, что Верховный суд не вынесет категорического решения, по, если вопреки доводам рассудка оно все-таки состоится, негритянское общественное мнение заставит всех негров настаивать на своем праве. Они слишком долго кричали о равенстве, чтобы отказаться от него, когда оно будет предложено.
Социолог продолжал развивать свою мысль:
— Не забывайте все же одного: если неграм, как и раньше, будут отказывать в равенстве, то коммунисты станут по-прежнему наживать на этом капитал, а негры начнут все больше и больше прислушиваться к ним. Кроме того, мы будем способствовать созданию внутри нашей страны опасной групповой солидарности, основанной на той самой расовой гордости, которую мы проповедовали, а негры в последнее время у нас заимствовали, Уверяю вас, они побьют нас нашим же оружием.
Миссис Эмери презрительно фыркнула.
— Вы слишком высокого мнения об уме негров! Но подумайте, что произойдет, если Верховный суд сделает такую глупость и предпишет объединить школы. Ведь негры тогда смогут шантажировать нас, требуя полного социального равенства и угрожая примкнуть в коммунистам.
В разговор вмешался мистер Клер:
— Нет ни малейшего основания думать, что Верховный суд покусится на давний обычай расовой сегрегации в Соединенных Штатах. В данный момент нам необходимо лишь позаботиться о том, чтобы ассигнования на школы распределялись более равномерно и чтобы об этом было широко известно.
Но ректор колледжа снова высказал вслух свои сомнения:
— Разумеется, нам приходится считаться с ростом самосознания цветных народов, и нельзя преуменьшать его значение. Англия предоставила Индии самостоятельность.
Кому пришло бы в голову, что такое может случиться? Китай вышел на повиновения. Наша страна должна позаботиться о том, чтобы поскорее его обуздать. Америка и Англия просчитались, надеясь, что после разгрома Японии обессиленный ею Китай попадет к ним в руки, если там будет править их марионетка Чан Кайши. Китай медленно, но верно расправлял плечи. Никакая сила, никакие заговоры со стороны Америки не смогли его остановить; оружие, которое мы поставляли Чан Кайши, досталось коммунистам. Я не уверен, как некоторые другие, что можно опираться на Формозу. Правда, у коммунистического Китая нет будущего.
— Нет есть!
Это сердитое восклицание исходило от нефтяного короля Вандерберга. Его прихода ждали, рассчитывая, что он скажет свое веское слово. Вандерберг по обыкновению запоздал — он всегда заставлял себя ждать.
— Китай не скоро сойдет со сцены, — продолжал он, — а вот с Чаном ужо покончено. Верховный суд непременно отменит сегрегацию, если не сейчас, то в недалеком будущем. Нам следует раз и навсегда отказаться от нелепого представления, будто мы держим за хвост весь мир и будто только у нас варит котелок. Ничего подобного! Ни черномазые, ни китайцы не уступят нам в смекалке, дайте им только возможность показать себя. А наша задача как раз в том и состоит, чтобы не дать нм такой возможности.
Длительная сегрегация неизбежно приведет к созданию у нас, в Соединенных Штагах, крепко спаянной массы черного населения со своими лидерами, организациями и программой. Этому надо помешать. Нам нужно допустить черномазых в свою среду и дать им кое-какие должности там, где они не смогут делать большой политики и командовать. В частности, мы должны сбить спесь у этих ректоров цветных колледжей и вообще получше присматривать за колледжами. Во главе их надо поставить наших людей, а не нынешних умников и зазнаек. Я вошел в совет попечителей при государственном колледже в Мейконе и намерен отделаться от Мансарта. Нам нужно глядеть в оба! Если мы допустим промах, то черномазые зададут нам перцу. Мы не сами ушли из Китая — нас вышибли оттуда китайцы.
Вскоре, небрежно раскланявшись, Вандерберг вышел. Собеседники были обескуражены, однако монолог нефтяного короля нисколько не изменил их взглядов.
Клер криво улыбнулся.
— Боюсь, что наш друг несколько преувеличивает, — сказал он.
— Безусловно, — тотчас отозвался ректор колледжа. Социолог только пренебрежительно хмыкнул. Обменявшись взаимными любезностями, собеседники стали расходиться. Миссис Эмери отряхнула платье и поправила поясок. Затем, поджав свои пухленькие губки, она на ухо зашептала политическому деятелю:
— Говорят, что свое столь лестное мнение о неграх Вандерберг чаще всего высказывает в постели у негритянок.
Тем временем в Мейконе ректор Мансарт стал замечать, что в колледже дела идут не совсем так, как бы ему этого хотелось. Он не мог забыть о том, что недавно произошло на одном из заседаний совета попечителей, хотя и не склонен был придавать этому случаю большого значения. На имя совета поступило заявление с многочисленными подписями, в котором выражалась просьба о строительстве стадиона для проведения спортивных соревнований. Мануэл никогда не поощрял спорта и особенно возражал против соревнований между колледжами. На его позицию до известной степени влияли воспоминания о трагической судьбе его сына Брюса.
Спорт способствовал своеобразному общению рас, которое пугало Мансарта. Белые жители Мейкона, в особенности мелкие торговцы и конторские служащие, были падки на спортивные развлечения и валом валили на игры цветных команд. Для них нужно было выделять особые места на стадионе, а это подогревало у некоторых белых горожан чувство расового превосходства. На почве расовой вражды часто возникали конфликты; правда, они редко носили острый характер, тем не менее такая ситуация была не по душе Мансарту.
Мансарта очень удивило, что заявление, подписанное главным образом выпускниками колледжа, было без его ведома вынесено на рассмотрение совета белым нефтяным дельцом из Техаса Вандербергом.
В 1947 году умерла Бетти Лу Болдуин. Незадолго до смерти она пригласила к себе из Техаса двоюродного брата своей невестки. Сын Бетти, Джон Болдуин, последнее время стал прихварывать, а ее внук Ли нуждался в большей опеке, чем могла обеспечить ему мать. Бетти считала, что Вандерберг, как ближайший родственник по мужской линии, к тому же тесно связанный с гигантским развитием химической промышленности на Юго-Западе — добычей серы и особенно нефти, мог быть очень полезен семейству Болдуинов, чьи деловые интересы, казалось, не имели границ.
Вандерберг пошел навстречу желаниям Бетти Лу. Он открыл контору в Атланте, стал одним из директоров банка Болдуина и вскоре был избран в совет попечителей при цветном государственном колледже. Бетти Лу умерла если и не вполне умиротворенная, то, во всяком случае, с какой-то надеждой на обеспеченное будущее для своей семьи.
Джон Болдуин и не думал устраняться от дел, правда, он охотно отказался от ряда второстепенных обязанностей в пользу своего родственника, хотя и не испытывал к нему большой приязни. Вандерберг тут же взял под свой контроль Мейконский государственный колледж, однако и сам Болдуин продолжал время от времени туда наведываться.
У Вандерберга имелся целый ряд соображений относительно негритянских колледжей, и в частности по поводу негритянского спорта. Свое предложение о строительстве стадиона он сопроводил даром в виде нефтяных акций на номинальную сумму в 100 тысяч долларов. Такой дар следовало принять с благодарностью. Мансарт положил акции в сейф и тем на первых порах и ограничился.
Отлучки Мансарта из колледжа — он и сам это понимал — становились слишком частыми, и надо было сократить их число. Однако приближалась очередная ежегодная конференция руководителей негритянских государственных колледжей, на этот раз в Атланте, и ему необходимо было в ней участвовать, Мансарту хотелось посоветоваться с коллегами по ряду срочных вопросов, в том числе и насчет спортивных соревнований между колледжами. Он поспешил в Атланту.
На другой день после его отъезда в кабинет проректора явилась женщина с рекомендательным письмом от нефтяного дельца — члена попечительского совета колледжа. Это была светлая мулатка с яркой внешностью, нарядно одетая и державшаяся в высшей степени самоуверенно. Говорила она на превосходном английском языке и производила впечатление умной и разносторонне образованной женщины. Поздоровавшись с Джин, она сказала:
— Меня направил к вам мистер Вандерберг. Не так давно я подала заявление о приеме на работу в ваш колледж в качестве преподавательницы.
Джин вспомнила, что в 1949 году Вандерберг настаивал на зачислении миссис Грей в штат в качестве преподавателя социальных наук. Вопрос не был тогда решен из-за необходимости навести кое-какие справки. Миссис Грей имела ученую степень магистра, полученную в Чикаго, и ее кандидатура казалась вполне подходящей. Но социальные науки — специальность Джин, и она не имела желания уступать место кому бы то ни было. С преподаванием этих дисциплин она легко справлялась одна даже о после своего назначения проректором. Однако это удавалось ей лишь потому, что мировая война отодвинула на задний план задуманную ею работу в области социальных исследований, которую должны были проводить государственные цветные колледжи. Если же эта работа будет возобновлена, как твердо решила Джин, то у нее останется мало времени для занятий со старшекурсниками, и тогда понадобится еще одни преподаватель.
Все эти соображения промелькнули в голове у Джин при знакомстве с миссис Грен. По первому впечатлению она не понравилась Джин.
Преподавательский персонал колледжа был тщательно подобран и в целом представлял собой дружную семью. Время от времени возникали, конечно, трения, вызванные несходством характеров, завистью или неудовлетворенным честолюбием. Но благодаря выдержке Мансарта и его большому авторитету, а также советам и предусмотрительности Джин отношения в коллективе сохранялись довольно хорошие — правда, за одним лишь исключением. Во время поездки Мансарта в Чикаго, а оттуда на конференцию ООН в Сан-Франциско на кафедру экономики был принят новый педагог, некто Джон Джейкобс, о чем Джин до сих пор сожалела.
Джон Джейкобс был внешне скромным и приятным человеком, по не проявлял подлинной заботы об интересах колледжа. Возможно, он пользовался влиянием в определенных кругах вне колледжа, хотя Джин не взяла бы на себя смелость утверждать это. Она не смогла бы доказать основательность своих подозрений, но все же собиралась поговорить об этом с Мансартом. Между тем по настоянию белых членов попечительского совета Джейкобс был назначен казначеем колледжа. Это был худощавый темнокожий мужчина, вежливый и аккуратный; преподавал он бухгалтерское дело. Жена его была молчаливая чернокожая маленькая женщина, похожая на мышь.
Работа не вполне удовлетворяла Джейкобса. Он считал, что его должности уделяется слишком мало внимания и что с ним как с казначеем следовало бы почаще советоваться по принципиальным вопросам. Джин понимала, что для его претензий имелись некоторые основания. Ректор и она с давних пор вели дела самостоятельно, редко советуясь с кем-либо; они понимали друг друга с полуслова и придерживались одинаковых взглядов по всем принципиальным вопросам, поэтому не видели надобности в дополнительной консультации с кем-либо еще. При более общительном характере и лучшем понимании задач колледжа Джейкобс легко мог бы играть в нем более важную роль. Но из-за его отношения к школе не как к коллективу живых людей, а скорее как к простому механизму, из-за его пассивности, скрытности и в то же время почти болезненного самолюбия у Джин и ректора Мансарта вошло в привычку обходить его и даже вообще забывать о его существовании.
Вопрос о назначении миссис Грей с некоторых пор стал приобретать все большую остроту. Однако Джин сумела оттянуть окончательное решение, убедив кого следует, что ректор еще не имел возможности заняться этим делом. Без его рекомендации совет попечителей не назначал никого. Вандерберг был уязвлен и не скрывал своей обиды, но совет слишком уважал Мансарта, чтобы форсировать этот вопрос.
Тем временем Джин старалась собрать сведения о миссис Грей и совершенно случайно получила их у одного из студентов. Летом он работал в атлантской конторе мистера Вандерберга. По его словам, миссис Грей частенько наведывалась в контору, и эти ее визиты к Вандербергу вызывали много разговоров. В подтверждение своих слов он не может привести никаких убедительных доказательств и достоверных источников, однако репутация ее далеко не безупречна.
Эту информацию Джин сообщила ректору Мансарту. Он тут же решил, что ему следует предпринять. Воспользоваться услугами частных детективов, прибегнуть к секретному фотографированию или иным мерам того же порядка не имело смысла. Но было бы неплохо, решил он, навестить миссис Вандерберг в Атланте. По телефону Мансарт договорился с ней о встрече, представившись в качестве ректора государственного колледжа.
Миссис Вандерберг была удивлена, увидев, что Мансарт — негр. До сих пор, насколько она помнила, еще ни один цветной не просил у нее свидания. Однако она не имела расистских предубеждении. Кроме того, Мансарт прибыл из Мейконского колледжа, к которому у нее имелся особый интерес. Она впустила его в парадную дверь, но приняла в холле и продолжала во время беседы полировать ногти.
— Ректор Мансарт, — заговорила миссис Вандерберг, когда тот изложил цель своего визита, — вы спрашиваете меня о том, о чем не в моих правилах вести разговор. И все-таки в данном случае, мне кажется, следует вам помочь. Если говорить вполне откровенно, то миссис Грей — обыкновенная тварь. Вот уже несколько лет, как она и мой муж… как бы это выразиться… слишком часто встречаются. Она ловкая женщина и, помимо того, что развлекает его, обстряпывает по его заданию всякие грязные делишки. Ей не место в вашей школе. Однако позвольте мне дать вам искренний совет. Не примете вы ее — найдется взамен кто-нибудь другой. Нынешний век — век беззастенчивого шпионажа и лжи. К вам хотят приставить кого-нибудь, чтобы разнюхивать о вас все, что нужно, или сочинять правдоподобные выдумки. Может быть, для вас будет благоразумнее принять именно ту особу, которую вам прислали, благо вы знаете, кто она. Спасибо за то, что зашли.
С этими словами миссис Вандерберг поднялась. Провожая Мансарта до двери, она говорила:
— Вы, конечно, удивляетесь, почему я терплю миссис Грей. Причина проста. Я не мешаю мужу в его коммерческих и любовных делах, по зато и сама пользуюсь свободой. Встречаюсь, с кем хочу, трачу, сколько хочу, иду, куда хочу и когда хочу. Конечно, я могла бы вести более осмысленную жизнь, пусть даже без денег и без свободы, но у меня не было выбора. Надеюсь, вы понимаете, ректор Мансарт?
Ректор Мансарт подтвердил, что ему все ясно, и почтительно ее поблагодарил.
Назначение миссис Грей на кафедру социологии в Мейконском государственном колледже для цветных состоялось. С этого момента ректор Мансарт и Джин взяли себе за правило гораздо внимательнее относиться к любым проявлениям оппозиции и раскола внутри колледжа. Прежде всего надо было построить стадион. Все ректоры, коллеги Мансарта, советовали ему сделать это по многим самым различным причинам; не последней из них был странный дар в виде акций. Без излишнего шума Мансарт приказал подготовить чертежи и расчеты.
В свою очередь миссис Грей не теряла времени даром. Она составила программу своего курса и хорошо его вела, а вместе с тем разузнавала все, что только могла, о колледже, его личном составе и взаимоотношениях между сотрудниками. Ей пришло в голову — а возможно, было подсказано, — что Джон Джейкобс, казначей колледжа, мог бы оказаться полезным для осуществления некоторых из намеченных ею планов. Дело в том, что Вандерберг проявлял нетерпение. Его понятия о государственных учреждениях и государственных служащих были крайне примитивны. Он спешил обнаружить в колледже хищения и подкупы; ему требовалось знать, кто в них замешан, как они совершаются и с чьей помощью. Он был уверен, что Мансарт, если только он не дурак, не довольствуется своим скромным окладом.
Вандербергу хотелось усилить свои контроль над колледжем, средства которого, число слушателей и репутация все возрастали. Однако никаких финансовых махинаций нащупать пока не удавалось. Колледж находился в хороших руках; и хотя его отчетность не вполне отвечала современным требованиям, все же прямых нарушений не было. Ну, а если злоупотреблений там действительно нет, то их надо изобрести — и тогда Мансарта можно будет убрать.
Вскоре миссис Грей стала замечать, что казначей Джейкобс чем-то недоволен. Он был молчалив, замкнут и всегда одинок. Финансовыми делами колледжа руководил сам Мансарт, сведя служебное положение Джейкобса до роли старшего клерка. Тем не менее Джейкобс все же выполнял некоторые ответственные обязанности; вел отчетность, имел доступ к важным документам и сейфу. Поэтому миссис Грей принялась усиленно обрабатывать Джейкобса; это внимание со стороны молодой красивой женщины было необычным в его жизни и пугало его.
Жил он в пригороде Мейкона, вблизи колледжа, в живописной, еще не застроенной местности. Дом у него был старинного типа, удобный, но ничем не примечательный — простое двухэтажное здание, построенное по типично южному образцу на деревянном свайном основании. Жена Джейкобса, робкая, невзрачная темнокожая женщина, беспрекословно подчинялась мужу. Дом она содержала в образцовом порядке, умела хорошо и вкусно стряпать, но больше, пожалуй, ничем не отличалась.
Миссис Грей приступила к осуществлению своих замыслов. Прежде всего после тщетных, как она уверяла, поисков жилья она заявила Джейкобсу, что не прочь была бы поселиться в его доме. Он обрадовался, и тогда миссис Грей попросила его основательно переделать второй этаж и заново его обставить. Под ее руководством было создано весьма комфортабельное и со вкусом отделанное помещение, но вся эта затея потребовала денег больше, чем Джейкобс мог выделить. Миссис Грей охотно одолжила ему недостающую сумму под расписку. Затем она предложила Джейкобсу соорудить полуподвальный этаж и обставить в нем комнату для карточной игры, куда он мог бы приглашать друзей и соседей. Ей хотелось иметь место, где можно было бы устраивать свидания вдали от любопытных взоров цветных и белых.
Джейкобс вновь заколебался, и миссис Грей снова пошла ему навстречу. Она ухитрилась, не прилагая ни малейших усилий, вселить в него заманчивую надежду на то, что в его серенькую, будничную жизнь может войти романтика. Она сумела внушить ему уверенность, что такая элегантная, яркая женщина, как она, заинтересовалась им и что в дальнейшем между ними могут возникнуть какие-то новые взаимоотношения. Джейкобс быстро согласился на устройство игорной комнаты, по вынужден был занять для этого у миссис Грей столько денег, что не успел и опомниться, как его долговые расписки превратились в закладную на весьма солидную сумму. Его жена подписала закладную, не читая и не задавая никаких вопросов.
Под дом был подведен бетонный фундамент, после чего было вырыто полуподвальное помещение; пол и стены игорной комнаты выложили кафелем. Дело шло к концу, оставалось достроить только одну стену, наполовину не доведенную до потолка. Возле этой стены в земле зияла широкая яма, сделанная при рытье котлована. В течение ближайших дней предполагалось завершить все работы.
Как раз этот момент миссис Грей и сочла удобным для тайной беседы с Джейкобсом. Усевшись в игорной комнате, она начала развивать свои дальнейшие планы. Миссис Грей не подумала о том, что ее голос легко проникал через тонкий пол кухни, где за шитьем сидела скромная жена Джейкобса.
Миссис Грей подбивала Джейкобса на откровенный разговор о его служебных делах. Да, он ведет отчетность, но этим его обязанности почти и ограничиваются. Чеки он не подписывает. Его редко приглашают на обсуждение таких планов, как, например, план строительства стадиона.
— Кстати, — спросила миссис Грей, — где хранятся акции, внесенные на строительство стадиона?
— В сейфе. По крайней мере, они там были.
— А ключ у вас? Вы знаете, как нм пользоваться?
— Да, знаю. Такие же ключи есть еще у ректора и у Джин.
Миссис Грей мурлыкала какой-то мотив. Потом вдруг сказала:
— Слушайте, Джон… Ах, простите, что я обратилась к вам по имени…
Джейкобс с жаром заверил ее, что это ему только приятно. Она продолжала:
— Джон, вы случайно не обращали внимания на ежедневную котировку этих нефтяных акций?
Джейкобс никогда не следил за котировкой каких бы то ни было акций и честно признался в этом.
— Так вот, эти акции непрерывно растут в цене. Кроме того, у меня, как вам известно, есть особые источники информации. Эти акции будут заметно подниматься в цене еще в течение недели, после чего сразу же упадут до очень низкого уровня.
— Но…
— Погодите. Когда цена на них достигнет максимума или будет близка к нему, я могла бы — попади эти акции мне в руки хотя бы на двадцать четыре часа — заработать пятнадцать-двадцать тысяч долларов и затем вернуть акции в целости и сохранности. Но их стоимость к этому моменту упала бы намного ниже номинала, и колледж потерял бы на такой разнице крупную сумму. Впоследствии могло бы выясниться, что кто-то нажил на этом деньги. Подозрение пало бы на ректора или даже на эту гордячку Джин.
У Джейкобса был испуганный вид. Миссис Грей продолжала:
— Вас никто не заподозрит, ведь сделка будет совершена в Атланте, а вы находитесь здесь. Кроме того, в любом случае вы найдете поддержку у моих влиятельных друзей. Постарайтесь добыть эти акции и передать мне их всего на сутки.
— Если ректор Мансарт заявит, что не брал их, на него никогда не подумают. Он абсолютно честный человек. И он поручится за проректора.
— Разумеется. Но тогда его можно будет обвинить в преступно небрежном хранении акций, предназначенных для осуществления проекта, которого он никогда не одобрял.
— Пожалуй, что так.
— Именно так! Это ускорило бы его отставку. — Миссис Грей придвинулась ближе и понизила голос. — Джон, когда он уйдет, места руководителей колледжа займем мы с вами, понятно?
Грудью она коснулась его плеча, он почувствовал ос дыхание, смешанное с еле уловимым ароматом духов. Джейкобса охватил порыв не изведанной еще страсти.
— Послушайте, Джон, — продолжала миссис Грей, — я хочу, чтобы вы взяли эти акции и передали их мне.
— И отправился в тюрьму за кражу?
— Конечно, нет. Отвечает за акции Мансарт, хотя доступ к сейфу есть и у вас и у проректора. Но только Мансарт несет ответственность. Если акции исчезнут, он никогда не заподозрит ни вас, ни Джин. Ведь вы не покидали Мейкона. Он будет уверен, что тут обыкновенное воровство, а совет обвинит его по меньшей мере в халатности, причем особенно важным окажется то обстоятельство, что он возражал против дара на строительство стадиона.
— Ну а если след приведет к вам?
— Не приведет. Я уеду из Мейкона в пятницу и не покажусь никому до понедельника, до начала моей лекции в час дня. А в субботу вечером я тайком проберусь сюда и получу от вас акции. Никто, кроме вас, не увидит меня. Я отвезу акции в Атланту и вручу их мистеру Вандербергу, который подарил их колледжу. Уверяю вас, дорогой Джон, от исчезновения акций пострадает только Мансарт.
Джейкобс, по лицу которого струился пот, обещал «подумать». Миссис Грей дала ему несколько дней на размышление, потом они продолжали разговор. За это время ректор Мансарт и Джин не советовались с Джейкобсом ни относительно стадиона, ни относительно других своих планов, и тот чувствовал себя более обиженным, чем обычно. Миссис Грей взяла его за руку и сказала:
— Послушайте, Джон. В конце недели я еду в Атланту по своим делам. После моего отъезда, но не раньше, откройте сейф и выньте акции. Я вернусь танком и заберу их с собой в Атланту.
— А зачем вам вообще уезжать?
— Чтобы никто не подумал о моей причастности к исчезновению акций, если оно будет раскрыто, и о том, что мы с вами действуем заодно.
Джейкобс трусил, но мысль, поданная миссис Грей, не выходила у него из головы. Наконец в пятницу, после полудня, миссис Грей выехала на север. На следующий день вечером она должна была незаметно вернуться. Между тем Джин, просматривая в утренних газетах данные о котировке некоторых принадлежавших колледжу акций, случайно узнала о росте цен на нефтяные акции. Она дождалась перерыва на обед и, когда канцелярия опустела, достала акции и сверила их наименование с указанными в газете. Акции, подаренные колледжу, котировались в данный момент на семнадцать пунктов выше номинала. Если они так неустойчивы, подумала Джин, их следует продать. Она сразу же направилась на квартиру ректора. Мансарт отдыхал после обеда, и Джин потревожила его сон.
— Мы должны сегодня же продать акции. Если они упадут в цене, нам придется отвечать за убытки.
— Но здесь их продать нельзя. Это можно сделать только в Атланте, где банки связаны с нью-йоркской биржей.
— Завтра пятница. Что, если я сегодня вечером поеду в Атланту и завтра утром зайду в банк Болдуина? А во вторник, когда соберется совет, мы представим не только готовый проект стадиона, но и сто семнадцать тысяч долларов наличными для его строительства.
Мансарт согласился, и под вечер Джин отправилась в Атланту.
Два дня спустя маленькая, скромная жена Джейкобса сидела неподвижно в гостиной своего дома. Когда сгустилась тьма, она услышала скрип открываемой калитки и увидела осторожно проскользнувшую в нее миссис Грей. Открыв своим ключом парадную дверь, миссис Грей спустилась вниз, в игорную комнату, в надежде встретить там ожидающего ее Джейкобса. Она побродила по комнате, взглянула на свои часики, затем взобралась на опалубку, с которой рабочие возводили кирпичную кладку стены, и высунулась наружу, чтобы посмотреть на дорогу. Внезапно она ощутила сзади слабый толчок. За ним сразу же последовал более сильный, и миссис Грей упала в яму головой вниз, а сверху на нее обрушилась бадья с цементом, приготовленным для работы.
Быстро взбежав по лестнице, маленькая темнокожая женщина выскочила во двор. Там лопатой она принялась бросать в яму землю. Четыре часа трудилась она с бешеной энергией, пока не засыпала землей бадью с цементом и не сровняла поверхность с уровнем уже выложенной стены. Из ямы не доносилось ни звука и не было заметно ни малейшего движения. Тогда она вернулась в дом, взяла оставленную в игорной комнате сумочку миссис Грей, отыскала ее ключи, поднялась наверх, в ее комнату, и нашла закладную Джейкобса. Спустившись затем в кухню, она сожгла ее в плите.
Джейкобс вернулся домой довольно поздно. Он не принес с собой акций. В субботу вечером, вскоре после ухода ректора и Джин, он открыл сейф. Джейкобс частенько задерживался, чтобы доделать то, чего не успел закончить за день. Осторожно сунув в сейф руку, он хотел взять пачку акций, но их там не оказалось. Он обшарил весь сейф и нигде их не нашел. Возможно, акции взял ректор, готовясь к заседанию совета во вторник, и оставил их по рассеянности на столе. Однако акций не было и там, а открыть ящик стола, сломав замок, Джейкобс не решился. Впрочем, предположение, что акции лежат в столе, было маловероятным, ведь ректор ничего об этом не сказал. Джейкобс медленно закрыл сейф и ушел.
Теперь он почти боялся встречи с миссис Грей, хотя и не был виноват в исчезновении акций. В голове у него все более крепла мысль, что попытка завладеть акциями, если бы она удалась, могла бы привести его в тюрьму и, несомненно, погубила бы ректора Мансарта. Его влечение к миссис Грей было сильным, очень сильным, но все же он не так глуп. Джейкобс решил отказаться от дальнейшего участия в этом рискованном деле. Он задержался в городе, пошел в кино и вернулся домой поздно вечером. Миссис Грей не было. Он разбудил спящую жену.
— Миссис Грей еще не приезжала?
— Нет, — ответила та.
— И от нее не было никаких вестей?
— Ни слова.
Джейкобс поджидал миссис Грей чуть ли не до самой зари, однако она так и не явилась.
— Непонятно, — пробурчал он и нехотя улегся спать. Так это дело непонятным и осталось. С тех пор о миссис Грей никто ничего не слышал.
Вандерберг, ждавший ее в Атланте, был вне себя от злости. Во вторник, приехав на заседание совета попечителей и не найдя нигде миссис Грей, он вызвал к себе Джейкобса.
— Где Элси… миссис Грей?
Джейкобс ответил, что не знает, но, видя искаженное бешенством лицо Вандерберга, залпом выпалил всю историю с заговором, о котором, по его мнению, Вандерберг был наверняка осведомлен.
— Но в пятницу акция были проданы в Атланте по наивысшей цене! — завопил Вандерберг. — Сегодня они упали до 87 пунктов, как я и ожидал. Где же, черт возьми, Элси? Неужели она убита, а акции похищены?
— Акции продала мисс Дю Биньон, — сказал Джейкобс. — Должно быть, это она убила миссис Грей и присвоила себе разницу.
— Ладно, сегодня мы это выясним, когда она будет отчитываться перед советом.
Джейкобс хотел продолжать, но Вандерберг уже стремглав вылетел из комнаты. Однако на заседании совета не выявилось ничего, кроме того, что долгожданный проект стадиона наконец готов.
Мисс Дю Биньон сообщила совету, что в пятницу утром она продала акции в банке Болдуина по цене выше номинальной стоимости и что, таким образом, колледж располагает для строительства стадиона наличными средствами в сумме 117 тысяч долларов. Вандерберг словно язык проглотил. Он не решался спросить Джин, каким образом та получила акции от миссис Грей. Ему, естественно, не полагалось знать о том, что акции были в руках миссис Грей, если только вообще они у нее были. Были или не были, а с ней гнусно расправились!
После заседания Вандерберг снова подробно расспросил Джейкобса, который был расстроен не меньше его самого. Джейкобс сказал, что ничего не передавал миссис Грей, так как в субботу вечером, когда он пытался взять акции в сейфе, их уже там не было. А миссис Грей… несчастная миссис Грей… какую подлую штуку с ней выкинули! Но как? Где? Кто именно?
Весь персонал колледжа, ректор Мансарт и особенно Джин прилагали все усилия к тому, чтобы найти следы миссис Грей, но безуспешно. Ее машина стояла в гараже в полной сохранности. Может быть, она поехала в Атланту поездом? Но проводники не видели ее, а она была заметной фигурой в вагонах «для цветных». Куда и когда она выехала?
Вандерберг подозревал всех. Не теряя времени, он вызвал из Нью-Йорка частных детективов. Они обыскали кабинет миссис Грей. Обыскали дом Джейкобса от погреба до чердака, перевернули все вверх дном в ее спальне. Обшарили всю ее машину. Но никаких следов миссис Грей так и не удалось найти. Не была найдена, к невыразимому огорчению Джейкобса, и закладная на его дом, которую она хранила у себя. Правда, в дальнейшем эта закладная так и не была зарегистрирована и никогда не предъявлялась к оплате.
Джон Джейкобс продолжал ждать миссис Грей. Она мерещилась ему в толпе прохожих, ее образ являлся ему и тут же растворялся во мраке ночи. В игорной комнате миссис Джейкобс поддерживала безукоризненный порядок. Но гостей туда не приглашали. Джейкобс частенько сидел там в полутьме один. В такие минуты ему иногда казалось, что он слышит шаги Элси Грей и ощущает слабый аромат ее духов.
Таинственное исчезновение миссис Грей не могло не взволновать колледж, и все же ректора и Джин оно беспокоило меньше, чем происходившие в мире события.
С того дня, как Трумэн провозгласил своей целью подавление «коммунистической агрессии», оба они следили за событиями с пристальным вниманием. Избирательная кампания 1948 года, казалось, могла открыть путь к предотвращению почти неизбежной войны. Более того, она сулила возврат к Новому курсу, и Уоллес казался человеком, предназначенным для такой миссии.
Ректор Мансарт считал для себя неудобным открыто заявить о своих политических симпатиях и поехать в Филадельфию на учредительный съезд прогрессивной партии. Но Джин посчастливилось побывать там и видеть восторженные массы людей. Она стала свидетельницей того, как Шерли Грехэм вызвала горячую овацию своим возгласом: «Долой систему Джима Кроу!» Кампания была исключительно бурной; Уоллес боролся за свободу для негров и за мир. Юг раскололся на два, если даже не на три лагеря. Это была борьба Нового курса против измены ему после смерти Рузвельта, и воплощением этой измены был Том Дьюи.
Результатом кампании явилось по только поражение Дьюи, что отвечало желаниям избирателей, но и избрание Трумэна, о чем он сам не смел и мечтать. Этому способствовала система «гнилых местечек», препятствовавшая осуществлению демократии. Там, где Уоллес не числился в списке кандидатов, люди, желавшие отдать ему свой голос, были вынуждены голосовать за Трумэна.
Но широким массам эта механика не была понятна; меньше всего разбирался в ней сам Трумэн. Он с помпой забрался в президентское кресло. «Я второй Франклин Рузвельт со всеми его планами!» — напыщенно заявлял он. Но, несмотря на этот обнадеживающий возглас, над страной нависла зловещая тень смерти. Возглавляемый Трумэном кабинет и его программа менялись буквально на глазах в угоду тех могущественных сил, которые он сам вскармливал на протяжении трех с лишним лет. Бразды правления взяли в свои руки финансовый капитал, промышленные монополии, корпорации, разжившиеся на колониальной торговле, и милитаристы Пентагона. Однако едва они уселись в седло, как получили пощечину от Китая.
Казалось, Китай — больше, чем какую-либо иную страну, — можно было рассматривать как вотчину Соединенных Штатов, как первую жертву из мира цветных рабов, которую можно было безнаказанно эксплуатировать. Государственному департаменту понадобился целый год, чтобы понять, что миллионы китайцев на деле следуют за Советским Союзом, а не за Соединенными Штатами, Но почему? Тут, конечно, скрывается предательство, измена! Едва Вашингтон очнулся от удара, как узнал, что у России уже имеется атомная бомба. Так вот где собака зарыта! Теперь все ясно, и единственный ответ — это война, немедленная война!
Трумэновский министр обороны Форрестол, возглавлявший мощную военную машину, способную вызвать чудовищные разрушения, человек, олицетворявший собой военные суда, самолеты, пушки и атомные бомбы, представитель крупнейшего в мире банка Диллон-Рида, — выбежал полуголый на улицы Вашингтона с истошным воплем: «Русские вторглись в Америку!» Помещенный в психиатрическую лечебницу, он выпрыгнул из окна с шестнадцатого этажа.
Казалось, что нервы расшатались не только у Форрестола, но и у президента, и у всей страны. Желая создать внутри Объединенных наций надежный бастион против Советского Союза, государственный департамент сколотил блок НАТО. Чтобы разжечь среди американских студентов военную истерию, в США был приглашен Черчилль. Конгресс принял план Маршалла с целью дать европейскому капиталу возможность оправиться от военных потерь и оградить его от новых требований со стороны профсоюзов. Вслед за этим правительство Трумэна с таким же неистовством принялось за внутренние дела; одиннадцать коммунистических лидеров без всякой вины были брошены в тюрьму; их единственным преступлением оказались идеи, которые могли бы привести к нарушению закона; десять голливудских сценаристов были посажены за решетку по обвинению в лжесвидетельстве; началась разнузданная травля Алджера Хисса.
Прогрессивная Америка была возмущена. Люди доброй воли поставили свои имена под призывом ко всей стране выступить против войны и попытались собрать в Нью-Йорке цвет мировой интеллигенции, чтобы отстаивать дело мира. Этот шаг показался ректору Мансарту настолько естественным, что он охотно принял приглашение присутствовать на конгрессе деятелей культуры. Он был убежден, что такие собрания, как этот великий форум, созываемый в «Уолдорф-Астории», должны способствовать решению всех мировых проблем. Это вполне соответствовало тому, что он уяснил себе во время своего кругосветного путешествия в 1936 году и с тех пор старался пропагандировать и осуществлять. Сначала мир, затем растущее взаимопонимание во всем мире и осуществление трех начал — Жизни, Истины и Красоты.
Конгресс деятелей культуры, проходивший в Нью-Йорке, имел, по мнению Мансарта, огромное значение. Но внезапно вспыхнувшая ожесточенная оппозиция конгрессу вслед за прокатившейся по всей стране волной антикоммунистической истерии поставила его в туник. Почему Нью-Йорк и вся страна решительно отвергают конгресс, в котором участвуют виднейшие деятели мира? Как может один из крупнейших университетов США запретить у себя концерт Шостаковича? Если это стихийное явление, то оно невольно вызывает тревогу. Если же это преднамеренная пропаганда, то положение может быть еще более угрожающим.
На Юг Мансарт вернулся в подавленном состоянии.
Ему почему-то казалось, что и его студенты, и стоящие за ними миллионы возбужденных темнокожих людей теряют с ним связь, все больше и больше выходят из-под его влияния. Когда-то все они были с ним заодно. Он по-отечески любил, оберегал и направлял их. Теперь дело обстоит по-другому. Возникли новые течения, новые обстоятельства, они разделили его и негритянский народ. Он сам постепенно втягивался в более важные и широкие движения — в борьбу за мир, за социализм, за уяснение подлинного смысла жизни. Сейчас ему хотелось бы уйти от этих отвлекающих его дел и вернуться к негритянской проблеме, сосредоточить на ее решении всю свою энергию и все надежды. И тем не менее, если он и его народ являются пастью более широкого мира, то вправе ли он выключать из этого мира и себя, и негров?
Глава шестнадцатая Увольнение Джин Дю Биньон
Весной 1949 года Джин Дю Биньон сообщила ректору Мансарту о своем намерении поехать в Европу. Произошло это вскоре после конгресса деятелей культуры, состоявшегося в марте в Нью-Йорке. Удивительные последствия конгресса расстроили Джин значительно больше, чем Мансарта. Она убедилась, что в США организуется сознательное противодействие любому активному движению за мир. Если это так, то каково же отношение к нему со стороны других стран земного шара? Джин хотела бы это выяснить, по была уверена, что у себя в Америке ничего не узнает. Получив приглашение на Всемирный конгресс сторонников мира, созывавшийся в Парняге, она поняла, что ей представляется удобный случай познакомиться с прогрессивными силами мира и заодно осуществить свое заветное желание — повидать Европу, о которой она столько читала и где в свое время путешествовал с ее помощью Мансарт. Ректор согласился отпустить ее без всяких возражений. Возможно, думал он, дело мира, потерпевшее неудачу в Нью-Йорке, восторжествует в Европе. И вот в апреле 1949 года Джин Дю Биньон сидела среди двух тысяч человек в зале Плейель в Париже. Представителей некоторых национальностей и рас ей доводилось видеть и раньше; но здесь все эти африканцы, алжирцы, южноамериканцы, марокканцы не были просто национальными типами, выставленными в качестве экспонатов напоказ европейцам, это были активные борцы за мир, выступавшие в его защиту, настоятельно требовавшие его.
Вместе с двумя тысячами других делегатов Джин стоя горячо аплодировала, когда через зал крупными шагами прошел к трибуне Поль Робсон, только что возвратившийся из своего концертного турне по Европе. От всей души Джин одобрила его слова: «Мой народ никогда не будет воевать против русских, объявивших расистские предрассудки вис закона!» Зал разразился бурной овацией.
Потребовалось, однако, несколько лет, чтобы Джин полностью оценила все значение его слов в их практическом применении. Они означали объединение сил Восточной Европы с силами цветного мира, борющегося за свою независимость против западноевропейского империализма. Заявление Робсона впоследствии стало поводом для его травли в Америке и едва не привело к судебной расправе над ним; Робсона лишили права выезжать за границу, а его концертные выступления в стране были ограничены. Всего этого Джин тогда еще не предвидела.
С чувством смущения она ловила себя на том, как сильно сказывалось на ее образе мыслей влияние американской реакционной пропаганды. В этот день она завтракала с русским писателем Ильей Эренбургом. Познакомилась она с ним еще в то время, когда тот совершал поездку по югу Соединенных Штатов. У них было о чем поговорить. Выходя из ресторана, Эренбург спросил Джин:
— Вы видели «Гернику» Пикассо?
На лице Джин отразилось недоумение.
— Гернику? — переспросила она.
Удивленный Эренбург объяснил:
— Вы же знаете, это испанский город, разрушенный бомбардировкой.
Но Джин этого не знала; она вообще поняла, что ей многое неизвестно. Теперь, глядя на огромное панно, ома слушала рассказ Эренбурга о том, как западные державы предали борющихся испанских рабочих. Англия. Франция и Соединенные Штаты допустили, чтобы эти оборванные, голодающие женщины и дети гибли, истекая кровью, под бомбами Гитлера и Муссолини. Какая ужасная трагедия! И какая низость!
Впервые в жизни Джин почувствовала, что ее преданность родине подвергается испытанию. Она ничего не сказала и сделала вид, что не замечает слез, блеснувших в глазах Эренбурга. Молча они вернулись в зал Плейель, и Джин разыскала свое место. Просидев в задумчивости некоторое время, она оторвалась от своих размышлений, услышав, что на трибуну приглашается какая-то женщина из Вьетнама. Та выглядела как редкостная, изящная китайская статуэтка. На вид ей было не больше пятнадцати, на самом же деле она была матерью семейства. Говорила эта женщина на безукоризненно правильном французском языке.
— Народ Вьетнама, как и все другие народы, не желает войны! — воскликнула она. — Он слишком хорошо знает, что такое убийства, разрушенные жилища и опустошенные земли, чтобы не жаждать мира!
— Вьетнам? Что это за Вьетнам и где он находится? — спросила Джин Габриэля д’Арбусье, темнокожего негра из Западной Африки. Тот объяснил ей и стал развивать свою мысль:
— Под новой маской Французского Союза народ Вьетнама, как и народ Мадагаскара и другие народы Африки, Азии и Океании, различает все то же лицо Французской империи. План Маршалла, Атлантический пакт и намечаемый теперь Тихоокеанский пакт предназначены для одной цели — снабжать Францию и другие колониальные державы средствами, которые позволяют им удерживать в своих руках, усмирять и эксплуатировать принадлежащие им колонии.
Джин чувствовала растерянность. Подобно большинству американцев, она всегда рассматривала план Маршалла как одни из способов помочь нуждающимся странам. Она никогда не пыталась сама разобраться в задачах Атлантического пакта. Большинство народов мира казались ей отсталыми и невежественными — трудными детьми цивилизации и в то же время ее жертвами. Ее охватил трепет восторга при известии, что китайские и корейские делегаты, не добившиеся разрешения на въезд во Францию, организовали параллельный конгресс в Праге. Когда же с Пражского конгресса сообщили о падении Нанкина, она поднялась вместе со всеми делегатами, приветствуя победу китайского народа.
И вот настал кульминационный момент конгресса, когда в зале транслировались выступления из Праги. Двести тринадцать делегатов из тринадцати стран, которым напуганное французское правительство запретило въезд в Париж, заседали там одновременно с Парижским конгрессом, демонстрируя единодушное стремлен не человечества к миру. По всему партеру и на балконах зала Плейель гремел голос главы китайской делегации:
— Мы идем вперед! Мы будем неустанно продолжать наше поступательное движение к миру! Борьба за мир охватит весь земной шар!
Русские были в центре всеобщего внимания. Это была представительная делегация: увенчанный белым клобуком митрополит; мать двух героев войны, напоминавшая своим видом мадонну; учтивый писатель Фадеев и пылкий Эренбург. В общих чертах Джин было известно, почему Соединенные Штаты не любят Россию и опасаются ее; и теперь ей было интересно узнать, почему такое множество других стран, вновь образованных государств и малых народов Африки и Азии связывают свои надежды на светлое будущее с коммунизмом.
Величественное, внушающее благоговейный трепет зрелище массового митинга на стадионе Буффало явилось ответом на некоторые ее вопросы. Здесь собралось одновременно двести тысяч человек, а после полудня побывало еще по меньшей мере пятьсот тысяч. Это не было показным спектаклем. Джин не сомневалась, что французские наполеоны и германские вильгельмы часто устраивали более грандиозные и блестящие парады. Но она не была уверена в том, что неорганизованные народные массы изливали когда-нибудь свою душу в таком мощном, волнующе смелом призыве к прогрессу человечества. Этот призыв к миру звучал в ее ушах много дней и месяцев.
Джин совершила затем поездку на юг Франции, но вынуждена была спешить, так как не располагала свободным временем. Ей посчастливилось снова встретиться с Ильей Эренбургом. Тот радостно приветствовал ее и, по-отечески ласково улыбаясь, спросил:
— А не хотите ли вы перед возвращением домой взглянуть на Советский Союз?
Секунду-другую поколебавшись, Джин ответила:
— Конечно, хочу. С большим удовольствием!
И вот однажды утром в самый разгар лета она увидела один из величайших городов современного мира с его дивными бульварами, огромными общественными зданиями и отведенным на окраине участком для строительства нового, высотного здания университета. То тут, то там в переулках встречались обветшалые старинные дома, но всюду вокруг вырастали новые, отличные постройки. Здесь были парки и красивейшее в мире метро, магазины и универмаги, фабрики и жилища рабочих, и — что казалось Джин особенно непривычным — в центре внимания людей находились по развлечения праздных богачей, а жизнь и труд рабочих и интеллигенции. Наконец, в Большом театре она увидела шедевр театрального и хореографического искусства — «Лебединое озеро», блестящий балет Чайковского. В Мейкон Джин возвратилась окрыленная новыми надеждами и мечтами.
Между тем в сентябре, незадолго до возвращения Джин из ее путешествия, произошла удивительная история с концертом Поля Робсона в Пикскилле. Первоначально этот концерт намечался на конец августа. Ревелс Мансарт написал из Нью-Йорка отцу, рассказав о том, как банда хулиганов сорвала концерт, на который он ездил вместе с женой. «Было множество представителей прессы, явившихся посмотреть, как будут линчевать Поля Робсона; нью-йоркские газеты прислали своих опытнейших корреспондентов и фоторепортеров, но нигде не было видно ни одного полицейского или солдата», — писал отцу Ревелс.
Мансарту все это казалось необъяснимым, пока он не понял, что эта гнусная вылазка реакции была ответом Робсону на его недавнее выступление в Париже и что она явилась также выражением давно назревавшего недовольства расистов вторжением негров и евреев в дачный район Уэстчестера. Было объявлено, что сорванный бандитами концерт Робсона состоится в начале сентября под охраной полиции.
Известие о том, что произошло в Пикскилле в сентябре, еще больше встревожило ректора Мансарта. Судья Мансарт, предупрежденный полицией, вернулся с полпути на концерт, который все же был дан под защитой друзей Робсона, вооруженных битами для бейсбола и образовавших живую цепь, чтобы охранять огромную территорию парка, где происходил концерт. Одни из знакомых ректора Мансарта сообщил ему, что в Пикскилле имела место организованная попытка со стороны злобствующей толпы расистов и антисемитов, при поддержке полиции, линчевать Поля Робсона и искалечить возможно большее число слушателей. Знакомый Мансарта писал:
«Это был настоящий ад. Как только машины выезжали с места стоянки, разъярившиеся полисмены набрасывались на них с длинными дубинками, в каком-то бешеном исступлении ломая автомобильные крылья и кроша ветровые стекла. Сквозь закрытые окна до нас доносились потоки яростных проклятий, нецензурная брань полицейских, выкрики: «Еврей! Жид! Черномазый! Ниггер!» Эти «блюстители закона» своим разнузданным поведением демонстрировали всю грязь и мерзость расовой ненависти, обуявшей подонков Америки. У ворот парка сгрудилось около тридцати полисменов; они дубасили машины так, словно те были живыми объектами их злобы».
Часть машин полиция направила в объезд, по лесным дорогам, где толпы хулиганов избивали и калечили сотни людей, пытавшихся добраться домой.
В тот самый момент, когда Мансарт читал в газете об этой истории, ему доложили о приходе Джона Болдуина, одного из членов совета попечителей. Болдуин уже около года не появлялся в колледже и не участвовал в заседаниях совета. Сейчас он плохо себя чувствовал и находился в еще более скверном настроении. В резко повышенном тоне он заговорил о дошедших до него слухах, будто проректор колледжа Джин Дю Биньон отправилась на «коммунистический съезд сторонников мира в Париже», а сам ректор участвовал в «коммунистическом сборище» в «Уолдорф-Астории» в Нью-Йорке.
Мансарт сказал, что сведения об участии его и Джин в этих собраниях верны; но, насколько ему известно, ни одно из них не было «коммунистическим» и оба вполне стоили того, чтобы в них участвовать.
— Вы должны понять, Мансарт, что дела в нашей стране подходят к решающему моменту! — бушевал Болдуин. — Мы намерены преградить дорогу коммунизму и вернуть нашу страну на нормальный путь развития.
— Но не кажется ли вам, что то, что у нас принято называть «нормальным», в действительности ненормально? — перебил его Мансарт. — Разве Новый курс вел нас неправильным путем?
— Да, неправильным. Правительство слишком часто совало свой нос в дела предпринимателей.
— Которые, — добавил Мансарт, — еще до объявления Нового курса были расстроены ненасытным аппетитом самих же хозяев. Мистер Болдуин, — продолжал он, — я американец в той мере, в какой это позволяют мне законы и сложившиеся обычаи. Я желаю Америке только всяческих благ. Я хочу, чтобы Америка была лучше всех. Но кое-что в Америке мне не нравится, и я не согласен с тем, что делают некоторые американцы. Я прямо говорю об этом. Взять, например, дело Бена Дэвиса. Я знаю Бена. Был знаком и с его отцом. Когда я учился в Атлантском университете, маленький Бен еще ходил в школу. Это был славный мальчуган. А когда вырос, стал порядочным человеком. Об этом мне заявляли и негры и белые. Он был одним из самых образцовых муниципальных советников в Нью-Йорке. Каковы у него убеждения и какие он строил планы, я не знаю и знать не хочу. Бену даже не могли предъявить обвинения в том, что он совершил что-то противозаконное. Он имел право верить в коммунизм. А карать человека не за то, что он совершил, и даже не за то, во что он верит, а за то, к чему могли бы привести его убеждения, несправедливо. Это преступление!
— Мансарт, вы позволяете себе слишком много!
— Нет. Это Верховный суд хватил через край.
Болдуин нахмурился.
— Мансарт, мы рассчитывали на негров Юга как на консервативную силу в нашей стране и намерены добиться, чтобы они оставались ею и впредь. В противном случае нм не поздоровится. Я особенно полагался на вас — вы проделали хорошую работу. Не портите со сейчас. С вашей стороны было ошибкой участвовать в этом сборище фанатиков в Нью-Йорке.
— Но там не было фанатиков, мистер Болдуин. Там присутствовали некоторые из наших виднейших деятелей, а иностранцы… Вот, например, из России там были известный композитор, два писателя и ряд ученых.
Болдуин не пожелал согласиться с такими доводами.
— Они представляли коммунизм, а коммунизму не место в Соединенных Штатах!
— Я и не утверждаю, что ему место у нас. Но, по-моему, у нас должен быть демократический обмен взглядами. А ему препятствуют банды хулиганов. Всякий нормальный обмен мыслями у нас под строжайшим запретом. Подумайте только, Шостаковичу не разрешили дать концерт в Йельском университете!
— Ректор Мансарт, я не собираюсь сейчас обсуждать с вами этот вопрос. Я хочу лишь сказать, что ваша поездка в Нью-Йорк — ошибка. Еще большую ошибку совершила эта ваша Дю Биньон, поехав в Париж и, насколько мне известно, даже в Россию. Боюсь, что она смутьянка и что нам придется от нее избавиться. Так вот, Мансарт, если вы готовы сотрудничать с нами, мы оставим вас ректором колледжа. Не желаете — найдем кого-нибудь другого. Я хочу, чтобы вы это хорошо поняли. У совета на этот счет имеется твердое мнение.
И Болдуин ушел.
Разговор этот обескуражил Мансарта, но разразившаяся в 1950 году война в Корее, которая могла стать прелюдией к третьей мировой войне, настолько потрясла его, что он уделял теперь гораздо больше внимания международному положению, чем собственной судьбе и будущему своего колледжа. Он вел переписку, посещал митинги, открыто и свободно высказывался, и, по мере того как выявлялось его отношение к событиям дня, позиция совета попечителей и стоящих за его спиной могущественных сил становилась все более непримиримой.
На неоднократных совещаниях Болдуин и другие атлантские банкиры и промышленники обсуждали сложившееся положение.
— Прежние планы, — говорил Болдуин, — которые в девятисотом году развивал на Юге мой однофамилец — Уильям Болдуин, президент правления Лонг-Айлендской железной дороги, сводились к тому, чтобы превратить негров в обособленную рабочую силу, которая использовалась бы на совершенно иной работе, чем та, что выполняют квалифицированные белые рабочие. Будучи неорганизованными и независимыми от влияния иностранной пропаганды, они составляли бы противовес белым рабочим, а это позволило бы иметь дешевую и эффективную рабочую силу. Но от всех этих планов не осталось и следа. Сейчас нельзя не считаться с тем, что негры получают более солидное образование, чем мы рассчитывали, и так упорно цепляются за него, что мы ничего уже не можем поделать. Кроме того, техника производства настолько ушла вперед, что различие между простым и квалифицированным трудом стало исчезать. Теперь это просто труд, массовое производство, и нам следует ожидать слияния белой и черной рабочей силы. Это, конечно, придется не по вкусу белым рабочим, и мы сможем использовать расовые предрассудки, чтобы задержать развитие профсоюзов и свести объединение рабочих разных рас к минимуму. Но расовая дискриминация в той мере, в какой она тормозит развитие индустрии, рано или поздно должна сойти на нет. В первую очередь нам нужно позаботиться о том, чтобы ни в одну из этих рабочих групп, как белую, так и черную, не проникли из-за рубежа радикальные идеи. Мы должны подавлять рабочее движение, препятствовать деятельности профсоюзов и так урезать их политические права, чтобы вместо этой пресловутой демократии всем заправлял «большой бизнес»! Не думаю, что Мансарт намерен сотрудничать с нами, и считаю, что эта белая проныра — его помощница, выдающая себя за цветную, — должна уйти из колледжа. Мансарт неплохой человек, и надо постараться сохранить его как можно дольше. Но следует подрезать ему коготки, и немедленно.
Между тем Мансарт, игнорируя доходившие до него слухи о замыслах совета попечителей, ее принимал никаких мер предосторожности. Он был крайне расстроен призывом в армию своего внука, сына Дугласа, Аделберта, который к этому времени уже окончил колледж и стал одним из помощников режиссера в Малом театре. Несмотря на все старания Мансарта добиться для него льготы, Аделберта мобилизовала и отправили в миссисипский лагерь Билокси, где он сразу же вкусил все «прелести» тамошних расистских предрассудков. А вскоре он уже был на пути в Корею, где шла грязная и кровавая война.
До самой своей смерти Мануэл Мансарт так и не смог в полной мере уяснить себе смысл событий 1950 года. Иногда эти события казались ему следствием произвола со стороны человека, облеченного такой властью и ответственностью, которые требовали гораздо больше ума и образования, чем те, что у него были. Порой он во всем винил твердолобого трумэновского государственного секретаря. Иногда он приходил к мысли, что все это — преступное дело гигантского спрута — капитала, который охватил своими щупальцами всю промышленность и торговлю и прочно обосновался в полдюжине мощных финансово-кредитных монополий, которые если еще и не владели, то уж, во всяком случае, правили значительной частью земного шара. Да, это он, капитал, является главным виновником войны в Корее… А может быть, конкретных виновников и нет? Может быть, это действие неуловимых и необъяснимых сил Зла?
В декабре 1949 года измученный Китай освободился от окутывавшего его мрака трехлетней гражданской войны. К январю 1950 года большинство стран мира признало новую Китайскую Республику. Америка не верила своим глазам: слишком долго она относилась к китайцам с полным презрением. Может быть, думал Мансарт, именно крупные монополии, окопавшиеся в Южной Корее, которую японцы продали Уолл-стриту, направили Джона Фостера Даллеса в пограничную зону на 38-й параллели, чтобы спасать месторождения вольфрама; воспаленному мозгу магнатов капитала померещилось, что на эти богатства зарятся северокорейцы.
Северная Корея взялась за оружие, чтобы отразить внезапную агрессию американской марионетки Ли Сын Мана. Тогда Гарри Трумэн предпринял шаг, который едва не привел к третьей мировой войне. Президент назвал этот шаг своим важнейшим решением. 25 июня 1950 года, не имея на то никаких полномочий, Трумэн приказал американской армии «провести полицейские операции» в чужой стране. Он не посоветовался с конгрессом. Не было у него и мандата от Организации Объединенных Наций. Но спустя одиннадцать часов после того, как Макартур начал свой поход, Совет Безопасности ООН в отсутствие представителя Советского Союза санкционировал вторжение в Северную Корею. Конгресс со своей стороны не высказал никаких возражений.
Так за один только год Гарри Трумэн обрек на смерть пятьдесят тысяч американских юношей и еще сто тысяч — на увечья. Развязав в Корее кровавую войну, он затратил на ее ведение в течение первого же года свыше пяти миллиардов долларов за счет народного просвещения, здравоохранения и жилищного строительства, в которых так остро нуждалась страна.
Макартур пересек 38-ю параллель и ринулся к маньчжурской границе; американские самолеты начали бомбить Китай, залетая даже на территорию Советского Союза. Джин считала, что это обстоятельство в корне меняет характер войны, и ждала ответных мер со стороны Китая. Очевидно, Вашингтон сам был обеспокоен, потому что в октябре Трумэн облетел на самолете половину земного шара, чтобы встретиться с Макартуром.
По сообщениям газет, эта встреча «имела весьма благоприятные результаты», и американские войска продолжали наступление на север, убивая людей и сжигая все живое напалмом. Наконец 24 ноября Макартур, как было сообщено позднее, перейдя через реку Ялу, пересек еще одну границу — китайскую.
Вот тогда-то случилось непредвиденное: к изумлению всего мира и к ярости Макартура, Китай оказал сопротивление. К концу ноября было убито шесть тысяч американских и южнокорейских солдат и тридцать две тысячи ранено. 28 ноября действительно началась, как вынужден был признать Макартур, «новая война». Американская армия стала отступать, а затем обратилась в бегство. ООН высказалась против перехода американской армией пограничной с Китаем реки Ялу, а когда Трумэн вздумал безрассудно грозить применением атомной бомбы, Эттли спешно вылетел в Вашингтон. Мировое общественное мнение требовало теперь «прекращения огня», и Трумэн объявил в стране «чрезвычайное положение». В Вашингтоне в это время уже обсуждался вопрос о полной эвакуации из Кореи.
Джин объясняла Мансарту, как она представляет себе создавшееся положение:
— Макартур потерял от страха голову. Ни одна американская армия за всю историю США не совершала еще такого длительного и панического отступления, какое проделали войска Макартура. Когда они были уже на семьдесят миль южнее 38-й параллели, Макартур обнаружил, что противник прекратил преследование. Китайцы не пошли на Пусан, где могли сбросить американцев в море. Нет, они остановились у 38-й параллели и были готовы вести переговоры.
Во всех странах усиливалось движение за мир. В 1949 и 1950 годах состоялось четыре многолюдных конгресса сторонников мира — в Нью-Йорке, Париже, Москве и Мехико. В марте 1950 года было опубликовано Стокгольмское воззвание, а в апреле в Нью-Йорке было создано Информационное бюро сторонников мира. Его «вести о мире» распространялись по всей стране, и к моменту, когда разразилась война в Корее, два с половиной миллиона американцев уже подписали воззвание о запрещении атомного оружия.
Пять дней спустя после начала войны в Корее Ачесон гневно обрушился на Стокгольмское воззвание. Его выступление встретило решительный отпор со стороны Информационного бюро сторонников мира. Бюро заявило, что во всех частях света под этим воззванием уже поставили свои подписи двести миллионов человек во главе с рядом виднейших деятелей современности.
Движение за мир явилось серьезным препятствием для осуществления планов Макартура. Он пытался разжечь в Америке воинственный пыл с помощью новой операции. Он рассчитывал заманить китайцев на юг и нанести нм затем решительный удар. Если же такая тактика, пале чаяния, поведет к новому поражению его войск, он потребует тогда неограниченные контингенты войск, боеприпасы и свободу действий для последующих операций. Вместе с тем Макартур хотел, чтобы Чан Кашли, выступив с Формозы, присоединился к нему на континенте. Тогда американская фаза войны была бы завершена, и большинство наземных частей Макартура могло бы возвратиться на родину. Вместо них, получив американскую авиацию, артиллерию и атомные бомбы, воевать стали бы армия Чан Кайши и те китайцы, которые наверняка хлынут под его знамена. Тогда, опираясь на американский военный флот, который держит под огнем морское побережье и берега широких рек, он, Макартур, и его войска в угоду американским монополиям войдут в Маньчжурию, а оттуда двинутся в Пекин, Нанкин, Шанхай и дальше на юг — к Кантону.
Под его, Макартура, опытным руководством Чан сумеет прогнать мужичье от Ханькоу на запад, к Чунцину, выбить их воздушной бомбардировкой из Шэньси и Сычуани и даже из Синь-цзяна и Монголии. И Азия наконец-то покорится Америке. Но для этого совершенно необходим Чан: он будет символом Китая, подавляющего коммунистических мятежников, которым оказывают помощь предатели Америки. Ведь Чан и его сторонники знают обычаи Китая и его язык. Макартур настаивал на вступлении в игру Чаи Кайши, он писал об этом не только Трумэну и в Пентагон, но и представителям весьма влиятельной в конгрессе «китайской группировки», получавшей жирные куши из средств семьи миллионеров Суней. Под конец он сделал ошибку, сообщив свой план также и республиканцам после их победы на выборах в конгресс.
А пока что, рассказывала Джин, Макартур убедился, что китайцы не желают лезть в западню, которую он им расставил, эвакуировав Сеул и отступив к Пусану. Он принял иную тактику. Получив особое разрешение снова пересечь по своему усмотрению 38-ю параллель, он установил строгую цензуру на информацию о передвижении своих войск. Поэтому в течение месяца о ходе дел в Корее ничего не было слышно и во время этой передышки возникли даже надежды на мир.
Оказывается, Макартур хотел, по не сумел добиться права на бомбежку Маньчжурии и получил лишь санкцию на новый переход границы. В феврале он тайком двинул туда свои передовые части и, не найдя китайской армии, приказал военно-морскому флоту бомбардировать Вонсан в течение сорока одного дня. На протяжении всей истории войн мало городов подвергалось такой длительной и интенсивной бомбардировке, как Вонсан. Американские летчики сбрасывали металл и напалм на безоружных мужчин, женщин и детей до тех пор, пока торжествующий генерал не заявил корреспондентам: «По улицам нельзя пройти. Жителям негде спать — разве только мертвым сном». Население города превратилось в «толпы смертников». Такой же интенсивной бомбардировке подверглись и прибрежные города Сончжин и Чхончжин.
Но в узкой части Корен Макартур наткнулся на каменную степу. Несмотря на все свои старания, ом не смог продвинуться к северу. У 38-й параллели непоколебимо стояла китайская добровольческая армия, которую он тщетно пытался заманить в Пусан.
И тут Джин, развернув утреннюю газету, прочла Мансарту потрясающую новость: 11 апреля 1951 года Трумэн отозвал Макартура. Мансарт с крайним изумлением воспринял это сообщение.
— Но почему же, почему? — допытывался Мансарт.
Джин разъяснила:
— Трумэн очутился в дурацком положении. Небольшая «полицейская операция», всего десять месяцев назад выглядевшая неплохой рекламой, теперь жгла ему руки. В первый год она обошлась в пять миллиардов долларов и втянула в войну семнадцать стран, пославших в Корею семьсот тысяч солдат. Теперь это уже не «полицейская операция», а прямая дорога к мировой войне, как не замедлили подчеркнуть наши союзники. Очередные выборы у нас подтвердили, что в самих Соединенных Штатах растет тяга к миру. Ужасы войны нервируют Трумэна, но, считая себя бывалым воякой, президент США не признается в этом. Конечно, стоимость войны тяжелым бременем ложится на плечи налогоплательщиков, однако Трумэн не желает принимать это в расчет. Макартур самым бесцеремонным образом игнорировал его приказы. Правда, Трумэн с негодованием отрицал это. Но когда Макартур апеллировал к Мартину, лидеру республиканцев в палате представителей, где демократы располагают большинством всего лишь в два голоса, то Трумэн счел этот его поступок изменой демократической партии и ухватился за него как за благовидный предлог, чтобы спять с поста строптивого генерала.
Джин не упускала случая побеседовать с Мансартом, но не столько о Париже и движении сторонников мира, сколько о том, что она видела в Праге, Варшаве и в особенности в Москве. Он слушал ее и с интересом, и с возрастающим беспокойством. Действительно, убеждения Джин, как утверждал Болдуин, становились все более радикальными, а это могло оказаться опасным и для нее самой, и для колледжа. Мансарт все время собирался потолковать с ней на эту тему. Однако во время их бесед Джин говорила по большей части сама, с энтузиазмом рассказывая о том, что она видела и узнала. О своих впечатлениях она охотно повествовала и ему, и своим студентам.
Однажды утром — это было осенью 1951 года, — когда на одной из лекций Джин подробно рассказывала о своих заграничных впечатлениях, какой-то новый студент, сидевший в заднем ряду, высокий парень с желтого цвета кожей и острым взглядом, спросил:
— Мисс Дю Биньон, а что вы думаете о деле Розенбергов?
Джин читала о молодых супругах, обвиненных в государственной измене. Она испытывала ужас и негодование, поведение властей казалось ей издевательством над достоинством женщины и оскорблением чести матери. Особенно недопустимым она считала то, что Розенбергам отказали в открытом судебном разбирательстве.
— Я поражена этим делом, — ответила она горячо и искренне, — и уверена, что обвиняемых вскоре освободят. Здесь речь идет в первую очередь о свободе убеждений. Возможно, Розенберги — коммунисты. Этого я не знаю и не пытаюсь узнать. Я недавно посетила коммунистическую страну, где видела миллионы замечательных людей. Вообще я стою за свободу убеждений независимо от того, каковы они. Наказывать следует только за действия, а не за взгляды. Всё говорит о том, что Розенберги порядочные люди. Они вместе учились. Полюбив друг друга, они поженились, создали семью, добывали себе средства к жизни трудом, вырастили двух славных мальчуганов. Их обвиняют в том, что они якобы замышляли выдать военную тайну в мирное время. Обвинение против них построено на доносе махрового уголовника, причем его показания куплены с помощью, я бы сказала, взятки: ему смягчили приговор за преступление, в совершении которого он сам сознался. Но в чем конкретно обвиняются Розенберги, никому не известно. Какова их вина? Могли ли они совершить то преступление, которое им приписывается? И есть ли какие-нибудь прямые улики против них, кроме показаний уголовника? В чем «тайный умысел» преступления, если само «преступление» не совершено? Я уверена, что вынесенный им жестокий приговор не может остаться в силе.
В аудитории на минуту воцарилось молчание. Потом все тот же студент спросил:
— А как по-вашему, правильно ли то, что Бен Дэвис брошен в тюрьму?
Джин на миг охватило сомнение. Допустимо ли обсуждать такие вопросы в колледже? А почему бы и нет? Ведь это как раз то место, где молодежь должна познавать истину. Где же еще, как не здесь? И Джин сказала:
— Бен Дэвис прекрасный человек. Он родился здесь, в Джорджии, в округе Доусон. Среднее образование получил при Атлантском университете, потом поступил в Амхерстский колледж, штат Массачусетс, а затем окончил юридический факультет Гарвардского университета. Он добился освобождения Анджело Херндона в Атланте. Его дважды избирали в муниципалитет Нью-Йорка, и там Дэвис проделал большую работу. Я вполне допускаю, что Бен Дэвис склонен думать — точно так же, как нередко думаем и мы с вами, — что негритянский народ в США удастся освободить только с помощью силы. В то же время я убеждена, что ни он, ни вы никогда не замышляли и не предпринимали никаких шагов в целях совершения насильственного переворота. Да Дэвиса никогда и не обвиняли в этом! Его обвинили в том, что он член коммунистической партии, но этого он и сам не скрывает. Я слышала, с какой признательностью он говорит о своих друзьях по коммунистической партии и о том, что дало ему учение Маркса. Но преданность идеям коммунизма вовсе не означает, что коммунисты ратуют за немедленную революцию. Они считают, что бывает такая ситуация, когда революция неизбежна, но совсем не обязательно, чтобы она произошла у нас, и притом немедленно. Мысли и убеждения человека — его личное дело, и он вправе их придерживаться. Если когда-нибудь убеждения приведут его к незаконным действиям, он должен быть готов понести соответствующее наказание, но опять-таки не за то, что он думает, а за то, что делает. Поэтому я считаю, что приговор Бену Дэвису и его товарищам несправедлив и противоречит конституции.
Когда мисс Дю Биньон закончила свои разъяснения, новый студент в заднем ряду поднялся и незаметно удалился. Он был из хорошо известной цветной семьи, проживавшей ранее в Вашингтоне, и в колледж записался совсем недавно. Его отец долгое время служил клерком в канцелярии министра юстиции. Промчавшись по коридорам, студент выбежал на улицу, сел в трамвай и сошел у вокзала, где взял такси до аэропорта. Спустя несколько часов он уже вел конфиденциальную беседу с вашингтонскими чиновниками.
Прошло несколько месяцев. И вот однажды, совсем неожиданно для Джин, ее посетил федеральный чиновник, вручивший ей повестку. Министерство юстиции предлагало мисс Дю Биньон зарегистрироваться в качестве иностранного агента. Изумленная и возмущенная, она немедленно сообщила о случившемся ректору, и тот пригласил к себе юрисконсульта колледжа. Это был респектабельный белый мейконец, консервативный и осторожный, но очень расположенный к Мануэлу Мансарту. Прочтя повестку, он некоторое время молча раздумывал.
— Боюсь, мисс Дю Биньон, — медленно заговорил он наконец, — что у вас могут быть крупные неприятности.
— Но каким образом и почему? — спросила Джин. — Я никогда не была агентом иностранной державы и не делала ничего такого, что при самом смелом полете фантазии могло бы считаться подрывным или противозаконным актом.
— А не беседовали ли вы когда-нибудь с вашими студентами о коммунизме?
— Да, беседовала. Но разве найдется во всей стране такой преподаватель, который не касался бы этой темы? Говорила я также о мире, о Бене Дэвисе и Розенбергах.
— Значит, слухи об этом дошли до Вашингтона. Но есть еще кое-что, о чем я должен вас спросить. Боюсь, что без ваших прямых ответов на все вопросы я не смогу заняться вашим делом. Мисс Дю Биньон, вы бывали когда-нибудь в России?
— Да, в сорок девятом году, в течение месяца.
— Еще один вопрос. Вы коммунистка?
— Нет, — ответила Джин, — говорю вам вполне откровенно. Я изучала коммунизм и, должна признаться, сочувствую его идеалам. Если эти идеалы уже воплощены в жизнь в России, Польше, Чехословакии и других странах за «железным занавесом», то, будь я гражданкой одной из этих стран, я, конечно, стала бы коммунисткой. А здесь я даже не думала о вступлении в партию. Мне не случалось жить там, где есть организации компартии, и меня никогда не приглашали вступить в нее. Я допускаю, что в прошлом условия жизни широких масс в России были настолько тяжелы, что единственным выходом в этом случае был коммунизм, установленный революционным путем; что, с другой стороны, в Соединенных Штатах, при более высокой грамотности и при меньшей бедности населения, мы могли бы осуществить необходимые нам коренные реформы путем мирной эволюции.
— Следовательно, вы не считаете, что коммунистическая партия в любой стране должна прибегать к диктатуре и к насилию?
— Нет, не считаю. Мне кажется, человек может быть коммунистом и не стремиться к насилию. Конечно, насилие может оказаться необходимым при проведении какой-нибудь отдельной меры, как, например, это имело место у нас в 1776 году при осуществлении налоговой реформы, но ни насилие, ни революция не являются непременной целью коммунизма. С другой стороны, будучи республиканцем, человек может замышлять революцию.
— Благодарю вас, мисс Дю Биньон. Я хотел бы, чтобы вы подтвердило, что никогда не получали указаний действовать в пользу какой-либо иностранной державы.
— Нет, не получала. Даю вам слово.
— В таком случае советую вам отказаться от регистрации. Я займусь вашим делом, но не в качестве главного адвоката. Ректору Мансарту хорошо известно, что быть юрисконсультом в его колледже — не такая уж легкая работа. Из-за нее я потерял ряд клиентов и заметно упал в глазах местного общества. Сам я не придаю слишком большого значения подобным вещам, но моя семья иногда жалуется. Вы бы обиделись, если бы я не взялся за ваше дело. Но у нас в стране сейчас преобладают новые веяния, и по этой причине вам следует пригласить в качестве главного адвоката человека, способного лучше, чем я, защищать вас. А что, если вам обратиться к сыну Мансарта в Нью-Йорке?
Мансарт написал Ревелсу, прося его помочь Джин. Прочтя письмо отца, Ревелс долго сидел у себя в кабинете, глядя на портрет сына в форме летчика. Затем он телеграфировал Мансарту о своем согласии вести дело. Юрисконсульт колледжа со своей стороны подтвердил, что готов оказать Ревелсу необходимое содействие.
Вскоре федеральное большое жюри в Вашингтоне отдало Джин под суд за отказ зарегистрироваться в качестве иностранного агента. Как выяснилось, министерство юстиции намерено было доказать, что Джин ездила в Париж, чтобы установить связь с «коммунистическими заговорщиками»; что затем она отправилась в Москву «за инструкциями» и вернулась в Соединенные Штаты с целью добиваться — в своей преподавательской и административной деятельности — свержения американского правительства. Обвинение казалось нелепым, но Джин была обязана предстать перед судом.
Тем временем судья Мансарт побывал в Вашингтоне и привлек к защите в качестве своей помощницы молодую цветную женщину, недавно принятую на службу в хорошо известную фирму цветных юристов «Кобб, Хейс и Говард». Женщина-адвокат — высокая, хорошо одетая темнокожая негритянка — высказалась прямо:
— У правительства нет явных доказательств, и оно это знает. Оно может рассчитывать только на какого-нибудь платного осведомителя, который покажет под присягой, что мисс Дю Биньон — коммунистка. Вполне возможно, что за этим делом стоят влиятельные круги, требующие осуждения обвиняемой. Если это так, то мисс Дю Биньон угрожает тюрьма.
— А разве можно купить ложные показания, которым поверили бы в суде?
— Сейчас в Америке это можно — за пятьдесят долларов в день плюс покровительство со стороны властей. Но не будем загадывать наперед.
Через месяц Джин появилась в Вашингтоне. С изумлением, а вместе с тем и с некоторым любопытством она сознавала, что попала на скамью подсудимых по обвинению в чем-то весьма похожем на государственную измену. Отвечала она без всяких уверток. Да, в ее библиотеке имеется «коммунистическая литература»; как же ей анализировать на уроках факты, касающиеся коммунизма, если не читать таких книг? И мыслимо ли теперь преподавать социальные науки, не касаясь коммунизма? Да, она глубоко сочувствует целям коммунизма. Нет, в коммунистической партии не состоит. Да, она встречалась с американцами, членами этой партии. Нет, она не получала никаких приказаний от коммунистов ни здесь, в Соединенных Штатах, ни в какой-либо иной стране.
Что касается дискуссии, имевшей место у нее в аудитории, то Джин считает, что была вправе изложить студентам свои выводы, которые любой честный человек может сделать на основе собранных им фактов. Разумеется, если в будущем она обнаружит другие факты, которые подтвердят или, наоборот, опровергнут ее взгляды, то она об этом так и скажет. Да, она действительно считает, что некоторые американцы повинны в насилии; как негритянке — при этих словах в зале суда произошло движение, — ей приходилось сталкиваться с бесчестностью, жестокостью и предательством, равно как с насилием и убийствами.
Обвинение Джин в том, что она коммунистка, наткнулось на препятствие, так как ни один из платных осведомителей, находившихся в распоряжении обвинителя, никогда не видел ее и не слышал о ней в организациях Коммунистической партии Америки. В самый последний момент, когда все обвинения уже были предъявлены и Джин дала свои показания, на свидетельское место был спешно вызван хорошо одетый, интеллигентного вида белый мужчина. Он хладнокровно показал, что в качестве тайного агента федерального правительства находился в 1949 году в Париже, чтобы наблюдать за ходом конгресса сторонников мира. Он встречался там с мисс Дю Биньон; несколько раз они вместе завтракали, то вдвоем, то в обществе видных зарубежных коммунистов. Она принимала участие в секретных заседаниях, на которых присутствовал и он сам; без сомнения, «она член коммунистической партии, шпионка и агент Советского Союза».
Джин сидела ошеломленная, не веря своим ушам. Неужели эта явная ложь будет принята в суде за чистую монету? Она умоляюще взглянула на своих защитников, но те смотрели в сторону. Судебное следствие продолжалось; право допроса свидетеля перешло к защите.
— Присутствует ли названная вами особа в зале суда? — спросил Ревелс Мансарт свидетеля.
— Мне сказали, что она здесь, — ответил тот.
— Можете ли вы узнать ее?
Свидетель считает, что может. Он встал и посмотрел туда, где сидели Джин и ее защитники. Рядом с Джин сидела молодая темнокожая женщина-адвокат, помощница судьи Мансарта. Платный шпик, которого где-то откопали в последний момент, никогда раньше не видел мисс Дю Биньон, но, разумеется, знал, что она цветная. Когда ему подсказали, что она сидит за столом защиты, он, естественно, предположил, что подсудимая — это именно девушка с коричневой кожей, а не сидящая рядом с ней белая женщина.
— Вот она! — уверенно заявил он, указывая на девушку.
Прокурор вскочил с места, но Мансарт опередил его.
— Будьте любезны дотронуться до ее плеча, — обратился он к свидетелю.
Тот выполнил его просьбу, и Мансарт тут же заявил суду:
— Ваша честь, защита считает свою миссию законченной и просит оправдать подсудимую за отсутствием доказательств.
Судья с недовольным видом вынес постановление о прекращении дела, в Джин Дю Биньон оказалась на свободе.
Перед зданием суда какие-то люди обменивались впечатлениями. В общем они склонялись к мысли, что женщина, которую обвиняли, не состоит в коммунистическом заговоре. В то же время искренность ее убеждений, ее прямота и откровенность уже сами по себе опасны. А если копнуть поглубже, она еще может оказаться коммунистической шпионкой, только необычайно умной и находчивой. Поэтому со всех точек зрения разумнее всего прекратить пока дело и некоторое время — может быть, год, а то и десяток лет — держать эту женщину под тщательным наблюдением, не давать ей работы, не выпускать за границу, просматривать ее почту, следить за ее связями. Это наилучший способ узнать о ней правду.
Джин была в восторге, юрисконсульт колледжа торжествовал. Однако он тут же добавил, что, хотя она полностью реабилитирована, все же впредь на лекциях ей лучше не касаться вопроса о коммунизме и постараться, чтобы против нее не возникло новых обвинений. Джин изумленно взглянула на него.
— Вы хотите связать, что в таком учебном заведении, как колледж университетского типа, надо смазывать или вовсе опускать вопрос, над которым сейчас больше всего задумывается человечество? Вы советуете мне отказаться от дальнейшего изучения коммунизма?
Юрист не знал, что ответить; слова мисс Дю Биньон убеждали его в том, что она по-прежнему не хочет считаться с фактами, и он просто добавил:
— Уверяю вас, сегодня даже изучать коммунизм опасно!
Ревелс Мансарт был немногословен. Он с серьезным видом выслушал благодарность Джин и категорически отказался от гонорара, на прощание загадочно заметив:
— Это, мой дорогой друг, только начало, а не конец.
Приподнятое настроение Джин было омрачено последними словами Ревелса, и в Мейкон она вернулась с чувством какой-то смутной тревоги. Опасения ее подтвердились: на ее столе уже лежало извещение совета попечителей. По мнению совета, один тот факт, что ее заподозрили в измене, сам по себе свидетельствует о нежелательности ее дальнейшего пребывания в государственном колледже, поэтому она немедленно освобождается от занимаемой должности. О пенсии за тридцатилетнюю службу в извещении даже не упоминалось.
Впервые Мансарт не смог отстоять в совете попечителей свою точку зрения. Уже в самом начале заседания он понял, что у него нет на это никаких шансов. Очевидно, члены совета, как белые, так и цветные, заранее все обсудили между собой и пришли в единому выводу. Они внимательно выслушали ректора, хотя, выступая в защиту Джин, он так волновался, что не мог говорить с обычным хладнокровием и убедительностью. Когда он закончил свое выступление, ему никто не возразил. Совет просто принял резолюцию об увольнении Джин.
Всего обиднее для Джин было то, что пришлось прекратить работу по ее программе социологических исследований об американских неграх. Те колледжи, которые участвовали в работе, сочли необходимым — по разным причинам — сразу же отказаться от нее. Большинство из них не имело, по существу, ясного представления о том, какую роль эти исследования могли бы сыграть и в повышении уровня жизни американских негров, и в развитии социологической пауки.
Вскоре после заседания совета попечителей Мансарт пригласил Джин к себе в кабинет и сказал:
— Джин, мне нет нужды говорить вам о том, что я прекрасно понимаю, как вопиюще несправедливо с вами поступили. Но есть нечто другое, о чем, я надеюсь, вы позволите мне сказать. С того момента, когда вы впервые вошли в мой кабинет, и до нынешнего дня, на протяжении всех тридцати долгих лет нашей совместной борьбы, вы находились в центре моей жизни и деятельности. Если бы я был несколько помоложе и не будь между нами такого разительного контраста в цвете кожи, я бы уже давно — после того, как умерла Сюзан, — просил вас стать моей женой. Но мне казалось, что заговорить об этом значило бы в какой-то мере злоупотребить своим положением руководителя и наставника и это могло оттолкнуть вас от меня. А одна только мысль о какой-либо неприязни и тем более отвращении с вашей стороны для меня хуже смерти. Но сейчас обстановка изменилась, В самом расцвете вашей благородной деятельности вы неожиданно поставлены в такие условия, что лишены даже возможности заработать себе на жизнь. И мне хотелось бы знать, не позволите ли вы мне при сложившихся обстоятельствах хотя бы называться вашим мужем, чтобы я по-прежнему мог пользоваться вашими добрыми советами и имел право заботиться о вас?
Джин поднялась, положила руки на плечи Мансарта и, поцеловав его в лоб, сказала:
— Я глубоко тронута вашими словами, Мануэл. Если я и откажу вам, то не в силу нелепых соображений о возрасте, которые никак не могут влиять на мою любовь и привязанность к вам, и, конечно, не в силу того позорного факта, что в Америке разница в цвете кожи может пока что иметь для кого-то значение, а по той простой причине, что сейчас ваша женитьба на мне означала бы для вас потерю вашей должности. Вам и без того будет трудно сохранить свое положение, не вступая в сделку с совестью. А ваш брак со мной сейчас был бы истолкован как открытый вызов совету попечителей. Нет, этого я не могу допустить. Да к тому же и той причины для брака, которую вы считаете главной, не существует. Помните, я уже рассказывала вам о том, как работала летом в Атланте, в профсоюзе текстильщиков. Я не открывала там своего настоящего вмени. Теперь мне предложили должность секретаря профсоюзной организации нашего штата. Следовательно, я не останусь безработной. Если вопрос о моей расе не выплывет наружу и я не потеряю из-за этого места, то сумею прожить. Поэтому я намерена поехать в Атланту и раствориться там в среде белых людей; шаг за шагом я буду убеждать текстильщиков в необходимости принимать негров в свой профсоюз и таким образом начну проводить на Юге то объединение рабочих, которое в конечном счете должно разрешить экономические проблемы страны. Я буду поддерживать с вами связь, буду любить вас по-прежнему, как любила все эти долгие годы, и, может быть, наконец, когда вы уйдете в отставку, мы найдем место и время, чтобы жить вместе, как муж и жена.
На лице Мансарта отразились сомнения и тревога.
— Но если они узнают, что вы цветная?
— Я сообщила об этом председателю союза и некоторым членам профсоюзного комитета.
Говорить больше было не о чем. Джин уехала в Атланту. Там она занялась новым делом — таким делом, которое любой человек на Юге назвал бы нереальным.
Но было ли оно действительно нереальным? Начиная с 1935 года, когда был создан Конгресс производственных профсоюзов, и до 1941 года, когда учредили Комиссию по справедливому найму, негры заметно продвинулись по пути к объединению американского рабочего движения. Правда, некоторые профсоюзы, как, например, союз текстильщиков, до сих пор не допускали негров в свои ряды, но долго ли они смогут занимать такую позицию? Низкие заработки рабочих Юга, непосредственно связанные с тем, что негритянским рабочим был закрыт доступ в целый ряд южных профсоюзов, отрицательно влияли на завоеванную с таким трудом более высокую заработную плату рабочих в Новой Англии. Выход мог быть только один — допустить негров в профсоюзы. Все зависело от того, долго ли еще намерены белые рабочие терять в своей заработной плате во имя расовых предрассудков.
После отъезда Джин ректор Мансарт поставил перед собой задачу помириться с советом попечителей и направить его деятельность в другое русло. Эта задача, представлявшаяся ему вполне осуществимой, оказалась на деле бесплодной затеей. Беседуя с рядом членов совета, он очень скоро убедился, что суть дела заключается не столько в их желании отделаться от него лично, сколько в том, что на примете у них имеется человек, который мог бы лучше проводить в колледже желательную для них линию. Это был молодой ректор государственного колледжа для негров на севере Луизианы, существовавшего на весьма скромные средства из бюджета штата и федерального правительства.
Ректор Лаймз не досаждал властям постоянными просьбами и не спорил относительно размера выделяемых ему сумм. Напротив, он выражал признательность за все подачки и делал с их помощью все, что было в его силах. Деятельность Лаймза сводилась к попыткам ублажить местных жителей, обеспечить их домашними слугами и рабочей силой в сельском хозяйстве; он считал своим долгом убеждать цветных оставаться на фермах, не предъявлять требований о повышении заработной платы и добиваться продуктивности земледелия различными хорошо испытанными способами.
Таков был человек, который так пришелся по душе Джону Болдуину и белым членам совета. Располагая более крупными средствами и большей властью, этот человек сумел бы стать влиятельной фигурой среди цветных. Он мог бы сдерживать недовольство негров и способствовать прекращению всякой организованной агитации. Его усилия следовало бы подкрепить кое-какими уступками неграм в вопросе о праве голоса. В отдельных случаях можно было бы даже допустить негров к участию в «белых предварительных выборах». Голосуя за правящую демократическую партию, они только укрепляли бы на Юге консерватизм и реакцию. Таким образом, частичное предоставление неграм права голоса определенно сыграло бы на руку местным предпринимателям и «большому бизнесу» в целом.
Негритянские школы получали бы больше средств, а со временем, вероятно, можно было бы даже отказаться от расовой сегрегации в школах. Это экономило бы деньги, давало бы промышленникам больше голосов и подрезало бы крылышки белым профсоюзам.
Все это вслух не говорилось и обсуждалось только на закрытых совещаниях влиятельных лиц. Они пришли к выводу, что учтивый и приятный в обхождении мистер Лаймз, пользующийся авторитетом среди цветных, умеющий поговорить с ними по душам и убедить их, был способен благодаря своей молодости и энергии сделать гораздо больше, чем можно было ожидать от постаревшего Мансарта, который привык все делать по-своему. К тому же если Мансарт и не придерживался новых, опасных идей, то, несомненно, к ним прислушивался.
Было решено, что для устранения Мансарта незачем прибегать к надуманным обвинениям, ссориться с ним или принуждать его к уходу. Разве не будет вполне логичным установить в южных колледжах, особенно в тех из них, которые получают дотацию из федерального бюджета, предельный возраст для лиц, занимающих пост ректора? Скоро Мансарту исполнится семьдесят пять лет. Поэтому достаточно принять решение о том, что все ректоры государственных колледжей в семьдесят пять лет должны выходить в отставку. Таким путем можно легко освободиться от Мануэла Мансарта, даже отметить его заслуги и назначить ему пенсию, приличествующую цветному. Уход его прошел бы вполне гладко и не вызвал бы нареканий.
Как Джин ни храбрилась, но вошла она в белый мир не без трепета. Ей до странности претило после столь длительного перерыва вступать в него в качестве человека белой расы. Джин слишком долго жила среди своего черного народа и чувствовала, что она кость от кости и плоть от плоти его. Ей не хотелось покидать его ни на один миг даже мысль об этом была ей неприятна. И дело было вовсе не в том, что все цветные представлялись Джин какими-то безупречными людьми, с широким кругозором, неспособными ошибаться. Отнюдь нет! Часто и в среде цветных попадались ограниченные, себялюбивые, упорствующие в заблуждениях люди. Но это были близкие ей люди: у них были общие с ней интересы, общие радости и огорчения. Вот почему расстаться с ними даже на короткий срок было так трудно.
Приехав в Атланту, Джин присмотрела себе комнату в рабочем районе и затем явилась на работу в канцелярию профсоюза. Время после полудня у нее оказалось свободным, и она пошла прогуляться. Незаметно она вышла на Пичтри-стрит, куда неизменно влечет почти всех жителей города. Улица во многом изменилась, по была по-прежнему нарядной и красивой. Около четырех часов Джин очутилась на площади перед кафедральным собором. Здесь скопилось много публики, и Джин задержалась на перекрестке. Возле нее остановилась какая-то пожилая дама.
— Могу я взять вас под руну? — спросила она. — Я тоже хочу посмотреть похороны, но зрение у меня неважное, а одной мне в церковь не пройти.
— Пожалуйста! — ответила Джин.
— Это большая потеря, — продолжала дама. — Правда, в последнее время он уже не мог приносить прежней пользы.
— Джин промолчала и бросила взгляд на сунутую ей в руку программку с черной каймой. В ней был указан порядок похорон Джона Болдуина, скончавшегося в возрасте семидесяти трех лет. Джин все так же молча вошла в церковь и уселась рядом со своей спутницей. Время от времени старая дама шепотом высказывала ей свои мысли.
— Жена у него все еще красивая, но такая черствая, такая бесчувственная! Как хорошо, что Бетти Лу опередила его. Конечно, у Болдуина остался сын, но Ли никогда не будет большим человеком. Разве только женитьба пойдет ему на пользу, но едва ли. Кто невеста? Да говорят, какая-то русская княгиня. Поразительно, до чего много сейчас развелось всякой знати из Восточной Европы! Болтают, будто одно время эта княгиня бесстыдно флиртовала с самим Джоном Болдуином и жена его, по-видимому, ничего не подозревала. А сейчас, кажется, уже объявлена ее помолвка с сыном Болдуина. Вот она! На мой вкус, эта княгиня, пожалуй, чересчур уж эффектна!
Когда раздались звуки органа, дама опустилась на колени. Джин высидела всю службу и помогла своей случайной знакомой сойти по ступеням на площадь.
— Большое вам спасибо! — сказала дама. — На углу меня должна ждать машина. Простите, но ваше лицо кажется мне знакомым.
— Я Дю Биньон из Нового Орлеана.
— Ну, конечно! Ведь я когда-то знавала старую матушку Дю Биньон. Вот это была настоящая леди! Не зайдете ли вы ко мне на чашку чая?
— Мне ужасно жаль, — сказала, расставаясь с ней, Джин, — но боюсь, что у меня нет времени.
Глава семнадцатая Аделберт Мансарт и Джеки Кармайкл
Зимой 1950 года Аделберт Мансарт, сын Дугласа и внук Мануэла, находился в Корее. Вместе со всей отступавшей армией он с трудом пробовался по бездорожью сквозь обледенелый снег.
Вот уже несколько дней Аделберт мчался на север в кренящемся то на один, то на другой бок, дребезжащем джине. Позади оставались пылавшие руины. Вокруг высились темные горные гряды, полускрытые облаками дорожной пыли. Им сказали, что впереди река Ялу, а за ней Маньчжурия. Тесно прижавшись друг к другу, солдаты что-то кричали, пели, а кое-где и плакали. Для них третья мировая война уже началась. Стиснув зубы, Аделберт с риском для жизни делал да джипе крутые виражи и старался не замечать полуобгоревших людей, обожженных напалмом, не слышать их страшных воплей и стонов. Так вдали от родины среди снега и стужи Аделберт Мансарт в двадцать один год познакомился с войной. Это была война империалистов против цветного народа: Соединенные Штаты пытались покорить Китай. Раньше Аделберту никогда не приходилось близко соприкасаться с какими-либо проявлениями насилия. Он был знаком с глубокой душевной болью, но не с насилием и смертью. Теперь же на каждом шагу он видел, как пьяные американские вояки разбивают корейцам головы, убивают детей и преследуют перепуганных насмерть женщин.
— Будь они прокляты, эти китайцы, гуки и всякие черномазые! — орали в джипе солдаты, хлебнувшие крепкого зелья, чтобы не замерзнуть от порывов лютого ветра.
Аделберт слышал их ругань, и они знали о том, что он слышит. Он с ужасом видел, как белые солдаты прямо на дороге насилуют цветных девушек и, надругавшись над ними, тут же их убивают. Видел, как бомбят раненых в госпиталях, как расстреливают из пулемета гражданское население, как летчики на бреющем полете истребляют детей, выбегающих из объятых пламенем домов. Видел, как разрушают города, мосты, водопроводы и железные дороги, как на полях уничтожают созревший урожай. Как заживо хоронят пленных, а беззащитных беженцев сжигают напалмом; как уничтожают целые леса; как истязают и гоняют по улицам обнаженных женщин; как взрывают патроны во рту у мужчин и как топорами раскалывают нм черепа — и все это только потому, что они «коммунисты». Он видел, как цветной капитан отказался вести своих солдат на верную смерть, и позднее узнал, что он предстал перед военно-полевым судом. Аделберт не мог ничего сделать, не смел даже протестовать, ибо он был солдат и обязан был выполнять приказы.
И вдруг все круто изменилось. На короткое время наступило странное затишье. Без всякой, казалось, видимой причины моторизованные войска остановились и затем вдруг покатились обратно, сметая все на своем пути, сталкивая охваченных паникой пеших солдат в канавы. Вся армия двинулась назад. Война прекратилась, бои окончились — началось поспешное отступление. В Корею потоком хлынули китайские добровольцы.
Обгоняя отходящих солдат, прогромыхал на трясущемся джипе командующий армией генерал Уокер. Вдруг его джип подпрыгнул, поднялся на дыбы и перевернулся. Полководец разбился насмерть. Кто был в этом виноват, как все это случилось? Расспрашивать было некогда. Джин Аделберта застрял в какой-то яме. Солдаты выскочили из него и с воплями и проклятиями тащились, утопая по колено в грязи и в снегу. Дул сильный, пронизывающий насквозь ветер, но стопы раненых заглушали его вой. Аделберт споткнулся, шатаясь, сделал шаг вперед и упал. Кто-то наступил ему на голову и глубоко вдавил ее в размякший снег. Он попробовал повернуться и встать, но в этот момент по его правой руке прокатилось огромное железное колесо. Аделберт услышал, как хрустнули кости. Тело пронзила острая колющая боль, и он надолго лишился сознания.
Очнулся Аделберт на борту судна. Он громко стонал, сам не зная почему. Какая-то расплывчатая фигура сделала ему обезболивающий укол, и он умолк. Так повторялось несколько раз. Наконец он затих и, лежа на койке, задумчиво смотрел через крохотный иллюминатор на подернутую рябью поверхность моря. Над ним склонился офицер. Аделберт хотел отдать ему честь, но правая рука отсутствовала. Он в ужасе приподнялся. Подумать только — нет руки! В отчаянии он готов был закричать диким голосом, но снова впал в бессознательное состояние.
Так шли дни за днями; наконец Аделберт мог уже лежать спокойно. Теперь он находился в Японии. У него была отнята половина руки, и его отправляли на родину. С головой у него тоже было неблагополучно. В ней все время чувствовалась слабая, ноющая боль. Ему казалось, что медицинские сестры принимают его за сумасшедшего, но он не был сумасшедшим и знал это. Однако что ему делать там, «на родине»? Эта мысль заставила его внезапно расхохотаться. По прибытии в Сиэттл, в начале мая, его сразу же отправили в госпиталь, а когда он там очнулся, то исчезла и оставшаяся часть руки.
По прошествии многих недель Аделберт окончательно успокоился и пришел в себя. Сев в чикагский поезд, он отправился прямо домой. Несколько в стороне от бульвара стоял красивый трехэтажный особняк Дугласа. Рядом с домом тянулась просторная лужайка. На лужайке стояли стулья, столы, яркие зонтики. Там толпилось множество людей — красивые женщины всех оттенков кожи в шикарных туалетах, с модными прическами, цветные мужчины в хорошо сшитых костюмах преимущественно светлых тонов, несколько военных в мундирах. В толпе сновали официанты с заставленными до отказа подносами. Проталкиваясь сквозь толпу, Аделберт привлек к себе внимание многих гостей.
Аделберт сам недоумевал, зачем он приехал. Что его привело сюда? Нечто очень, очень важное, но что именно, он никак не мог вспомнить. Ах, да! Ему надо повидать отца. Он разглядел его в толпе и громко окликнул. Дуглас, располневший и поседевший, был в превосходно сшитом терракотового цвета костюме, с темно-малиновым галстуком поверх ослепительно белой рубашки. На руках он держал грудного младенца — ребенка дочери. Тут же находилась и сама красавица дочь в элегантном парижском туалете вместе со своим представительным мужем.
Услышав свое имя, Дуглас Мансарт поднял голову и увидел темнокожего молодого человека с длинными, нечесаными волосами, одетого в грязную, потрепанную форму защитного цвета; ему сразу же бросилось в глаза, что у юноши всего лишь одна рука. Его первой мыслью было подозвать одного из полисменов, патрулировавших в глубине двора, как вдруг его дочь вздрогнула и с криком вскочила со стула. Жена Дугласа побледнела и бросилась К Аделберту. При виде ее солдат мгновенно оцепенел, ноги у него подкосились, и он грохнулся на землю.
Шесть месяцев Аделберт провел в санатории на севере штата Нью-Йорк. Мануэл Мансарт и Джин навещали его, пока гостили у его дяди Ревелса в Нью-Йорке. Они беседовали о жизни, о войне, о будущем Аделберта. Тот принял твердое решение ни за что не оставаться в Соединенных Штатах — они ему ненавистны.
Мануэл возражал:
— Я понимаю твои чувства, внучек. Бременами я испытывал то же, что и ты. Но ты не прав. Наша родина поступала с нами жестоко — была зла и бессердечна. Однако в ней все еще теплится огонек правды. Она еще проявит к нам справедливость и великодушие и будет строить жизнь по велению божьему.
Лицо Аделберта выражало непреклонность, и в разговор вмешалась Джин.
— Я советую ему поехать во Францию, — сказала она. — Провести год, а то и несколько лет во Франции. Залечивай там душу, Аделберт, пока Франция залечивает свои раны. Для тебя это будет прекрасный жизненный опыт.
По просьбе Мануэла Дуглас дал деньги, и в 1953 году Аделберт уехал в Париж.
Была весна. Аделберт потихоньку покинул большой зал Сорбонны и стал прогуливаться по двору. В зале профессор с ученым видом все еще бубнил что-то насчет новых аспектов международного права. Создание ООН как будто бы изменило основу этого права или же должно было изменить ее, но по существу все осталось без перемен, по крайней мере на сегодня. Первым шагом к реальному изменению должен стать новый Атлантический пакт, в особенности если за ним, как можно ожидать, последуют Средиземноморский и Тихоокеанский пакты.
— Фактически, если ведущая роль Европы или господство… — Он внезапно умолк, даже не досказав слов: «белой расы», как требовала логика его речи, вовремя сообразив, что перед ним сидят в основном цветные. «Странно, как много после войны набилось в университеты азиатов и африканцев», — подумал профессор. Ну, это дань цивилизации и белым народам…» В этот момент Аделберт и вышел. То, что говорил профессор, казалось ему невероятной чепухой. В сущности, так называемое образование, как оно здесь преподносилось, представлялось ему все более и более никчемным.
Аделберт был невысокого роста, худощав, с лицом темно-каштанового оттенка и длинными вьющимися волосами. У него были правильные, немного резкие черты лица и черные горящие глаза. Одет он был хорошо, но несколько небрежно, и одной руки у него не было. Он имел вид человека, привыкшего сорить деньгами, что заставило официантов засуетиться, когда он ленивой походкой прошел к столику в углу кафе.
— Экий вздор! — воскликнул присоединившийся к нему приятель, молодой англичанин. — Куда, собственно, клонит этот старый хрыч? Все та же древняя чушь: «Цивилизация — это Европа»!
— «Британия — владычица морей», — добавил Аделберт. — Как медленно умирает эта идея!
— Медленно, но верно. Она должна умереть сама собой, или ее придется добить.
Аделберт бросил на приятеля усталый взгляд.
— Не слишком ли много мы уже убивали?
— Идей — нет. Впереди еще целое побоище!
— Сомневаюсь. Идеи незачем убивать. С них хватит и медленной голодной смерти от забвения.
— Но скоро ли мы этого дождемся, если в наших школах сидят такие явные анахронизмы, как наш ученый ихтиозавр?
— Вот это-то меня и беспокоит, — сказал Аделберт. — Я задаю себе вопрос, сколько еще нужно мне этого «образования» и смогу ли я им когда-нибудь воспользоваться. Знаешь, отец мой помешан на «высшем образовании». Чтобы не спорить с ним, я поступил в колледж моего деда в Джорджии. Сделал это я для того, чтобы не попасть в северный колледж — по причине, которую ты едва ли поймешь.
— Думаю, что пойму, — спокойно сказал англичанин и умолк. Ему давно ужо хотелось узнать историю этого несколько высокомерного и скрытного цветного юноши, который редко говорил о себе. Сейчас англичанин горел нетерпением услышать побольше.
Аделберт молча закурил сигарету, разглядывая двух проходивших мимо девушек, которые ответили ему приветливым взглядом. Затем снова заговорил:
— Ну, ты, конечно, знаешь о нашем знаменитом «цветном барьере». Мысль о нем всегда висит надо мной как дамоклов меч. Когда я был еще ребенком, мой ловкач отец сумел поместить меня в пригородную школу для детей состоятельных белых родителей. Большинство школьников до этого не сталкивалось совсем или мало сталкивалось с расовой дискриминацией, и я почти не задумывался над тем, что я негр. Мы вместе играли и учились, бывали друг у друга дома. Словом, в школе мы все были близкими товарищами. А вот за стенами школы случались конфликты. Однажды мы даже серьезно подрались с другой школой из-за того, что во время футбольного матча они не пустили меня в душ. Тогда мы чуть не разгромили всю их душевую. Были у нас неприятности и с девочками; но в ту пору они меня не интересовали. Ну а позже я настоял, чтобы меня перевели в такую среднюю школу, которая вопреки закону была предназначена исключительно для негров. Тут я чувствовал себя спокойнее и решил, что если нужно будет поступать в колледж, то я пойду в южный, где проводится полная расовая сегрегация. Мой дед как раз возглавляет такой колледж, и я отправился к нему. Я полюбил тамошних людей, мне нравились занятия в колледже. Но я понял, что у себя на родине всегда буду только бесправным отщепенцем, чужаком, «черномазым». Мне безумно хотелось избавиться от «цветного барьера». И я перешагнул через него. Каким образом? Очень просто. Меня забрали на эту гнусную корейскую войну. Там у меня отняли руку и душу. И там я досыта нагляделся на мир… Боже мои! До чего же он мерзок, этот мир! И куда только мы идем? Ты знаешь?
Англичанин не спеша раскуривал трубку.
— Нет, не знаю пока и брожу вслепую. Иногда, правда, кажется, будто впереди во мраке чуть брезжит свет. Центр мира по всем признакам перемещается на Восток. И нам надо двигаться вместе с ним, пусть хотя бы мысленно, если не физически. Но беда в том… — Он замолк.
— Беда в том, — продолжил за него Аделберт, — что животное, именуемое человеком, и на Востоке не очень-то привлекательно.
Англичанин беспокойно задвигался на стуле.
— Разумеется, когда-нибудь со временем… — начал он.
— А время, — прервал его Аделберт, внезапно ощутив тяжесть своих двадцати пяти лет, — это не такое благо, которым мы располагаем в неограниченном количестве.
— А отсюда прямая необходимость для нас срочно решить, как лучше использовать тот краткий отрезок времени, какой нам дан судьбой.
— Или же махнуть на все рукой и выпить еще по рюмочке перно!
— Нет, нет, хватит! — запротестовал англичанин, но Аделберт уже поднялся и кивком подозвал официанта.
Затем, наскоро попрощавшись, он ушел. Пройдя бульвар Сен-Мишель, он свернул в Люксембургский сад и пошел по одной из его нарядных аллей, щедро обсаженных цветами. Аделберт отыскал свободную скамейку я, усевшись, долго разглядывал темно-серый фасад дворца. Его колонны как бы олицетворяли собой жизненный принцип, которому старались следовать двести лет тому назад, — роскошная, изысканная жизнь одних, построенная на тяжком труде и лишениях других. Ему показалось, что в портале дворца он видит даму с вычурной прической из локонов, холеную и густо нарумяненную. На ней был пышный туалет, обрекший на нищету я болезни множество бедняков, а ее жемчужное ожерелье, казалось, было сделано из сифилитических язв.
«Как странно, — размышлял Аделберт. — Стала ли лучше с тех пор жизнь? Нисколько. Просто мы убрали нищету и лишения подальше от придирчивых глаз и сохраняем ее в Азии, Африке и на островах Океании, «где все приятно взору и плох лишь человек»! Число богатых паразитов, наживающихся на чужой беде, подумал Аделберт, сейчас гораздо больше, чем в 1789 году.
Вот идет молодая разодетая парижанка. Сотня китайских кули голодала, чтобы она могла носить такие чулки! А сколько чернокожих австралийцев обливались потом, чтобы изготовить для нее юбку? А этот кожаный поясок, который перехватывает ее гибкую талию, — трудно сосчитать хижины аргентинских гаучо, которые он обрек на голод! А ее тончайшее, ажурное нижнее белье — разве не было оно соткано на фабриках Каролины руками детей, работающих всю ночь напролет? Кому она обязана этим обручальным кольцом с драгоценными камнями, если не миллиону разлученных африканских семей, загнанных в тысячи сырых, мрачных рудников. На завтрак она будет есть то, что целые народы, расы и страны сеют, выращивают и посылают за границу, в то время как их собственные малыши умирают с голоду. Вот она, Французская империя! Вот она, добрая старая Англия! Вот она, избранная богом страна — Америка, «край свободных людей»!
Аделберт порывисто поднялся и выбежал на улицу Вожирар. Там в глаза ему бросилась старая афиша: «Всемирный конгресс сторонников мира». Он полюбовался на голубя Пикассо, затем, погруженный в свои думы, пошел дальше. Наконец окликнул такси и поехал разыскивать своего друга д’Арбусье.
Габриэль д’Арбусье был африканец с кожей медного цвета, по своему образованию и культурному уровню француз до мозга костей, в то же время фанатично преданный своей родине — Африке. Он с увлечением рассказывал о конгрессе сторонников мира и заинтересовал им Аделберта, которому захотелось узнать подробнее обо всем, что там происходило. Аделберт уже выходил из такси, когда из подъезда своего дома появился д’Арбусье. Оба они сели в машину.
— Вот удача! Я надеялся, что, может быть, встречу тебя. Поедем вместе. Ты должен увидеть церемонию собственными глазами. — Д’Арбусье указал на украшающие улицы пурпурные стяги. — Сегодня в Пантеоне, где покоятся великие деятели Франции, хоронят Эбуэ.
— Ты знал его?
— Он был моим другом и наставником. Я и сейчас следую его заветам!
— Значит, Франция его ценит?
— Нет, она никогда не внимала его предостережениям и до последнего времени откладывала в долгий ящик все его мудрые планы. А вот теперь, правда задним числом, о нем вспомнили. Так что эти похороны совпадают с возрождением его планов относительно Африки.
Когда они вышли из такси, послышалась торжественная музыка оркестра, исполнявшего траурный марш; затем появился почетный похоронный кортеж во главе с государственными деятелями, проследовавший под своды Пантеона. Большой бронзовый гроб с телом Эбуэ несли на плечах.
Друзья пошли обратно. Д’Арбусье оживленно рассказывал о Франции и поднимающейся на борьбу Африке. На углу они чуть не столкнулись с грациозной и стройной женщиной, явно уроженкой Азии. Она стояла неподвижно, склонив голову и прикрывая лицо вуалью, пока гроб не внесли внутрь Пантеона. Аделберту показалось, что д’Арбусье ее узнал и хотел было с ней заговорить, но она исчезла. Во время их дальнейшей беседы д’Арбусье так ни словом и не обмолвился о незнакомке. Он пригласил Аделберта пойти с ним на следующий день на собрание, но тот отказался. Он знал, что д’Арбусье коммунист и выступает в защиту мира. Аделберту казалось, что в этом вопросе о мире есть какое-то противоречие.
— Разве китайцы не воевали для того, чтобы добиться мира? — упрямо доказывал Аделберт своему другу. — Разве война не единственный путь к миру?
Все на свете казалось ему нелепым, а борьба за мир — тщетной. Он стал расспрашивать д’Арбусье, что тот думает о России и как его африканцы предполагают добиться свободы. Способны ли они сделать это своими силами? И к кому могут обратиться за помощью?
Они беседовали и спорили до самого вечера, а затем договорились о новой встрече.
До сих пор Аделберт воздерживался от слишком тесного общения с африканскими неграми, потому что считал нелепым сходиться только из-за одинакового цвета кожи. Он не испытывал чувства «расовой гордости», у него была только, как он выражался, «общечеловеческая» гордость, но в действительности дело обстояло не совсем так — ему свойственно было чувство самоуважения и интереса к людям, чьи вкусы и взгляды совпадали с его собственными. Но теперь в этом всемирном движении он увидел нечто новое — борьбу за идеалы, общие для всего человечества, за мир. Люди всех рас и национальностей объединялись во имя защиты от страшной угрозы истребительной войны. Такая общая цель — он это чувствовал — могла связать его с людьми теснее, чем любые симпатии, которые он мог питать к неграм как к своим сородичам по расе. Возможно, во времена его дедов и прадедов негры — рабы или только что получившие свободу — ощущали какие-то мистические «расовые» узы, связывавшие их воедино. А сейчас? Что общего у его отца с миссисипским батраком, если не считать цвета кожи? Его отец был типичный американский бизнесмен, наживающий деньги, покупающий голоса избирателей и использующий свое «влияние», как и многие другие жители Чикаго. Ну а в Африке…
Мысли Аделберта были прерваны появлением женщины. Это была, несомненно, та самая незнакомка из Азии, которую они с д’Арбусье встретили два часа назад. Он смутно припомнил, что как будто видел ее, когда повернул с улицы Вожирар в переулок направо, ведущий к его дому. Она следовала за ним, очевидно, еще до поворота. А тут, под уличным фонарем, он столкнулся с ней лицом к лицу. Аделберт был поражен этой встречен. Сначала ему показалось, что перед ним та самая вьетнамка, которая держала пламенную речь с трибуны конгресса сторонников мира и чьи портреты были опубликованы в газетах. Потом он убедился, что это не она, но у незнакомки была такая же хрупкая, кукольная фигурка, такие же миниатюрные, изящные ноги и руки. Она была моложе той вьетнамки, но вообще не очень молода. Красотой она не отличалась, но лицо у нее было миловидное, выразительное, со скорбными морщинками на лбу и в уголках рта.
Стремительно выйдя из-за угла, незнакомка чуть не налетела на Аделберта. Вздрогнув, она с почти змеиной гибкостью подалась назад, вся как-то напряглась и пристально взглянула ему в глаза. Хотя ее наружность и национальность были необычны для Парижа, Аделберт все же решил, что имеет дело с женщиной известного сорта, и непринужденно приподнял шляпу. Она прошла мимо него, не ответив на приветствие ни словом, ни жестом, и молча скрылась за углом. Аделберт был озадачен. Может быть, он показался ей недостаточно богатым, чтобы стать ее жертвой. А возможно, она по ошибке приняла его за кого-либо другого. Если последнее предположение правильно, то хорошо, что он оказался не тем, кого она искала, — в ее взгляде ему померещилась откровенная ненависть. Стараясь не думать о ней, он устало поднялся в свою комнату.
К следующему утру он сделал для себя соответствующий вывод и написал о нем своему деду:
«Дорогой дедушка!
Все утратило для меня смысл, и терпение мое лопнуло. Учение здесь мне не нравится, университеты — тоже; вообще такая жизнь не по мне, и я задумал одно дело. Если его можно будет осуществить, я уеду отсюда на собственный страх и риск. Если он не удастся или перестанет меня интересовать (что одно и то же), я, скорее всего, покорно вернусь домой. А может быть, и нет. Пока».
Письмо Аделберта встревожило ректора Мансарта, и он немедленно переслал его своему сыну Ревелсу. Судья Мансарт получил его в один день с сообщением из Спрингфилда о приезде Бетти Кармайкл. Он давно не получал никаких известий о Кармайклах, но предполагал, что живут они неплохо. Ревелс знал, что юный Джеки окончил среднюю школу, после чего поступил в Йельский университет. Жена Ревелса, Джойс, каким-то образом разведала, что Джеки намерен жениться на своей однокласснице — белой девушке, но ничего определенного на этот счет им не было известно. Джеку исполнилось уже пятьдесят четыре года, и судье было любопытно узнать, как он теперь выглядит и что поделывает.
Бетти приехала из Спрингфилда потолковать обо всем со своими родственниками.
— В сущности, дела у нас идут, пожалуй, более или менее благополучно, — рассказывала она, — и тем не менее не все уж так безоблачно. Джек работает на военном заводе и зарабатывает больше пяти тысяч долларов в год. Однако владельцы завода грозят перевести предприятие на Юг, где земля дешева, рабочие неорганизованны, налоги низки, а власти штата и города могут даже предоставить заводу выгодные кредиты. Это беспокоит руководство профсоюза, по пока еще ничего страшного не произошло. Профсоюзные лидеры вообще опасаются за судьбу военного производства, то есть, попросту говоря, боятся мирной обстановки. Мои служебные дела идут хорошо; теперь я в новой научно-исследовательской лаборатории, работа интересная, и платят прилично. У нас уютный домик, машина; мы держим прислугу.
Все же Бетти не была спокойна. В 1950 году Джеки успешно окончил Йельский университет. Еще в средней школе он обручился с хорошенькой белой одноклассницей, католичкой ирландского происхождения. Сначала возникли кое-какие препятствия. Но у Джека нашлось много друзей католиков, а Бетти буквально спасла мать девушки, ухаживая за ней, когда та опасно заболела, и в конце концов все, можно сказать, примирились с мыслью об этом межрасовом браке.
— Однако, когда Джеки поступил в университет, я заметила, что дела у молодой пары идут не совсем гладко, и незадолго до выпуска они без шума расторгли помолвку. При этом Джеки настоял на том, чтобы он и его бывшая невеста остались добрыми друзьями. Вы знаете, мне не очень нравится, когда наши мужчины женятся на белых девушках, но если пара подходящая, то, по-моему, цвет кожи не может служить препятствием к браку. Разрыв произошел без моего ведома. После окончания университета Джеки уехал на Запад и поступил в аспирантуру технического колледжа. Мы совсем не видели его, а писал он нам редко. Отличные успехи Джеки в колледже давали ему право на отсрочку по военной службе хотя бы на время обучения. После окончания университета он увлекся электроникой и физикой. Поступив в аспирантуру, он стал одновременно работать, как в каникулярное, так и в учебное время, и зарабатывал достаточно на личные расходы. Попутно он заинтересовался биохимией и атомной физикой. Я несколько раз собиралась навестить Джеки, но и он и я всегда бываем чем-нибудь очень заняты. И вдруг вчера, как гром с ясного неба, на нас сваливается телеграмма с сообщением, что Джеки женился и уезжает работать — вы только подумайте куда! — в Миссисипи. Кроме того, за недостатком времени он хотел бы, чтобы свадебный прием состоялся в вашей квартире во вторник, то есть сегодня, Говорят, что у него нет возможности заехать в Спрингфилд. Прямо не знаю, что и думать обо всем этом. Не женится ли он просто в пику белой девушке, отказавшейся от него? Кто его жена — белая или цветная? И скажите на милость, что это за глупая идея — молодому образованному негру ехать куда-то в Миссисипи? А главное — я даже не знаю, как и просить вас об этом приеме, который Джеки вам навязывает.
Судья улыбнулся и закурил новую сигару.
— Белый Юг всегда утверждал, что равноправие негров — прямая дорога к смешанным бракам. Мы не соглашались с таким взглядом, но Юг оказался прав.
— А я всегда думала, — сказала Бетти, — что наша расовая гордость, наша память о прошлом настолько тесно объединят и свяжут нас чувством взаимного уважения, что смешанные браки будут редкостью до тех пор, пока расовая дискриминация не исчезнет.
— И все же, несмотря ни на что, мы хотим — вернее, должны — встречаться и знакомиться с нашими белыми соседями. Мы селимся рядом с ними, если нам не мешает закон или чье-то вмешательство. Мы стараемся послать своих детей в белые школы и вынуждены это делать, если хотим, чтобы они получили хорошее образование. Взять хотя бы твоего Джеки. На Юге, где фермы разбросаны далеко одна от другой, у него почти не было сверстников. В скученном Гарлеме, наоборот, товарищей у него было хоть отбавляй, но все они из семей, где царят нищета, болезни и прочие беды, где можно увидеть пьянки, скандалы и все что угодно. В Спрингфилде ты прилагала все силы к тому, чтобы поместить его в лучшую школу, вместе с детьми состоятельных белых. Он красивый, умный парень, Чего же ты от него хочешь? Ты сама толкала его на сближение с белыми.
— Да, но что станет с негритянским народом, если все его самые образованные и способные люди будут все время растворяться в среде белых, тогда как остальным темнокожим будет суждено по-прежнему прозябать в нищете? И потом, ведь Джеки сближался не с отпрысками высшего класса Новой Англии, а всего лишь с детьми заводских рабочих, и его невеста была католичка.
Судья расхохотался.
— Так это же еще хуже: здесь к расовым предрассудкам примешиваются и религиозные! — воскликнул он и продолжал уже серьезно: — Тут дело не просто в религии. Ведь в наши дни деятельность католической церкви связана с весьма важными политическими вопросами. Католики поддерживают колониализм в Африке и Азии; они помогали подавить борьбу испанского народа за свободу; мы едва не стали свидетелями кровавого крестового похода католиков против Советского Союза; да и здесь, у себя, мы видим огромный рост числа католических приходских школ и наблюдаем, как государственные школы попадают под контроль католической церкви, как из них изгоняются многие замечательные педагоги, если они иудейского или протестантского вероисповедания. И, наконец, мы не можем не замечать, как ловко, исподволь, негров стали допускать на крупные посты лишь в том случае, если они католики. Бот где самые настоящие «происки иностранной державы», а мы обвиняем Россию и обрушили на нее столько злобной ругани и так много невинных людей засадили в тюрьму!
— Боже мой! — воскликнула Бетти. — Неужели теперь начнется крестовый поход против самой католической церкви?
— Великие древние институты, созданные людьми, могут по своей природе приносить и пользу и вред, а порой оставаться в стороне от жизни. Осуждать их огульно было бы неправильно. Но было бы также ошибочно не бороться против их дурного влияния. Провозглашать их непогрешимость — значит приписывать им такие свойства, какими никогда не обладали. Утверждать же, что они во всем плохи, — явная чепуха. Нам следует с должным пониманием относиться к тем католикам, которые стремятся искоренить отрицательные явления в своей церкви, и помочь их усилиям. Многие из них уже подняли свой голос, чтобы не допустить крестового похода против Советов. Католики помогают также насаждать образование среди коренных жителей Кении, Ньясаленда, Конго, Южной Америки; они оказывают там заметное противодействие господству реакционных североамериканских монополистов, прикрывающихся именем церкви. Католические профсоюзы Соединенных Штатов сразу же пресекли попытку католической иерархии Нью-Йорка выступить против членов профсоюза в Бруклине. В один прекрасный день католики отвергнут лжесвидетеля Буденца и ему подобных; они не допустят, чтобы платные осведомители ФБР учили морали студентов католического университета.
Раздался звонок, и в комнату вошел Джек Кармайкл, только что приехавший из Спрингфилда. Он был еще в расцвете сил, но уже заметно поседел и имел очень солидный вид. Не вступая в разговор, Кармайкл внимательно слушал. После обеда все собрались в библиотеке и, усевшись поудобнее, стали ждать прихода молодых. Около девяти часов вечера снова кто-то позвонил, и миссис Мансарт открыла дверь. На пороге стоял Джеки со своей женой. Это был рослый, крепкий мужчина с кожей кремового оттенка, пышущий здоровьем, жизнерадостный и самоуверенный, казалось, в дом ворвался порывистый свежий ветер, предвещающий бурю.
— Боюсь, сэр, вы меня не узнаете, так как видели только желторотым юнцом! — обратился он к Ревелсу. — Я сын вашей самой молодой тетушки Бетти. Помните, как ваш отец помогал моему отцу обосноваться на юге Джорджии? А, мама, ты уже здесь? Здравствуй! Привет, папа!
Мансарт все помнил очень хорошо. Какими призрачными оказались мечты отца насадить на Юге негритянские фермы, которые дали бы свободу миллионам чернокожих! Сейчас негры сотнями тысяч устремляются к к «более свободной» жизни в Гарлеме и чикагском Саус-сайде.
Рядом с Джеки стояла женщина почти такого же высокого роста, как и он, хорошо сложенная, с блестящей темно-коричневой кожей и длинными черными волосами. Одета она была просто, но со вкусом, и с первого же взгляда создавалось впечатление, что она умна и хорошо воспитана. Даже в этой бесспорно сложной для нее ситуации ее манеры оставались простыми и естественными. Ее непринужденность и самообладание резко выделялись на фоне общей растерянности. Бетти стояла с раскрытым ртом, делая отчаянные усилия, чтобы подыскать слова приветствия. Миссис Мансарт произнесла несколько обычных в таких случаях вежливых фраз, которые ей самой показались ходульными и напыщенными. Судья просто пожал молодым руки. Жена Джеки ласково улыбнулась и, нагнувшись, осторожно поцеловала Бетти в лоб.
— Джеки так много рассказывал мне о своей маме, — тихо сказала она.
Миссис Мансарт поцеловала ее, а Джек без всяких церемоний заключил ее в свои объятия. Молодая женщина улыбнулась ему и, неторопливо повернувшись к судье, завязала разговор. Говорила она звонким, музыкальным голосом, отчетливо выговаривая слова с едва заметным акцентом.
— Вы уж извините нас, судья Мансарт, за это ничем не оправданное вторжение. Вина полностью лежит на мне. Видите ли, я внучка Хирама Ревелса, бывшего когда-то сенатором от Миссисипи, в честь которого вы, очевидно, получили свое имя. С самого детства мне очень хотелось познакомиться с вами. Почти все мои родственники умерли, и вас я считала как бы родным. Американка ли я? Да, конечно. Я училась в Олкорне, а в шестнадцать лет уехала в Данию, откуда вернулась лишь три года назад. Мне сейчас тридцать два года, — добавила она.
К этому времени уже все присутствующие почувствовали себя свободно, и теперь вмешался в разговор Джеки.
— Энн, — обратился он к жене, — мама все еще тяжело переживает мою неудавшуюся женитьбу в Спрингфилде. Видишь ли, мамочка, Кейт — славная девушка. Во всяком случае, на том выпускном вечере она показалась мне самой очаровательной девушкой на свете. Разумеется, сразу же после помолвки нас ждали всевозможные препятствия, но мы не придавали им значения, так как были страстно влюблены друг в друга. Однако уже в университете я начал задумываться. Меня тревожил вопрос о нашей будущей совместной жизни. Кейт — типичная американка, пожалуй даже в большей степени, чем подавляющее число американцев. Ирландия ее нисколько не интересует. Ей хотелось бы иметь красивый дом, большую машину, образцовых слуг, множество нарядов, — словом, жить в свое удовольствие. Она страстно любит развлечения, умеет заразительно смеяться. Все это мне тогда очень нравилось. Думаю, что я сумел бы достаточно зарабатывать, чтобы сбылись ее мечты. Ну, а что дальше? Меня вообще беспокоит вопрос смешанных браков. Их можно рассматривать как своеобразный способ разрешения расовой проблемы, если дать белой расе возможность постепенно поглотить негритянскую, чтобы та исчезла в Америке. По-моему, мама именно так и мыслит. Но это означает, что все сделанное неграми для своей страны обесценится. Я не страдаю так называемой «расовой гордостью», но все же мы внесли известный вклад в развитие Америки, у нас есть свои переживания и воспоминания, свои страдания, своя музыка и юмор. И все это существенно, это большая глава истории человечества, которая может многому научить мир. Кроме того, такой способ поглощения нас белой расой был бы особенно мучителен для негритянок. Негры большей частью женились бы на белых женщинах, а негритянки увядали бы, оставаясь одинокими, озлобленными старыми девами. И это причинило бы нам непоправимый ущерб, так как именно от женщин, воспитывающих новые поколения, зависит сохранение национальных традиций. Кроме того, вопреки нынешней американской философии брак нельзя рассматривать преимущественно или исключительно как половую связь. Брак — это дружба и сотрудничество в работе. У нас в Америке всячески стремятся свести смысл жизни к половым утехам, а результат — разводы, разбитые семьи, покинутые дети, пьянство и употребление наркотиков. Я знаю это, потому что уже десять лет наблюдаю женщин и думаю о них. Нормальная жизнь в колледже невозможна из-за чрезмерной склонности студентов к эротике. Я видел, как простое человеческое общение принимает извращенную форму половой связи. И дети вопреки природе перестают быть целью брака и венцом желаний. Наоборот, теперь ими все больше и больше пренебрегают, их все хуже и хуже воспитывают и все чаще прибегают к аборту. Вот так-то я и отказался от мысли о Кейт. Мы любили друг друга, но это было чувственное влечение, не основанное на общих идеалах и труде. Нас манило к себе неизведанное. Кейт все чаще испытывала необходимость в развлечениях и впадала прямо в азарт. Посмотрели бы вы на нее на скачках! А как она пристрастилась к виски! Когда я встретил Энн, тут было нечто совсем иное. Меня привлекло к ней не то, что у нее коричневый цвет кожи, хотя это тоже большой плюс, а то, что у нас была общность мыслей и желаний, а вдобавок и одна и та же работа, которой мы придаем исключительно важное значение.
И еще иногда мне приходит в голову мысль об индейцах — брошенных на произвол судьбы, разоренных, истребляемых и развращаемых американских индейцах. Видите ли, у Энн есть примесь индейской крови. Ее отец женился на индеанке из племени, которое еще до сих пор влачит жалкое существование на Лонг-Айленде. До этого я не знал об индейцах ничего — меня просветила Энн. У нас в Соединенных Штатах индейцы медленно, но верно превращаются в американцев, ничем не обогащая Америку и не сохраняя своей самобытной культуры. А ее следовало бы беречь. Но индейцы как раса не исчезли с лица земли. В Центральной и Южной Америке насчитывается сто миллионов человек, а может быть, и больше, у которых преобладает настоящая индейская кровь. Эта кровь, как и культура аборигенов, уже одержала победу над испанцами и португальцами, итальянцами и евреями и вместе с негритянской кровью еще может дать Южной Америке новую цивилизацию, которую оценит весь мир.
В настоящее время Соединенные Штаты при содействии Европы господствуют над этими миллионами людей, эксплуатируют их и держат в кабале при молчаливом попустительстве богатых и честолюбивых индейцев, предателей своего народа. Но наступит перемена — быстрая и решительная перемена. Энн и я ждем ее с нетерпением. Мы призываем других негров работать и ждать ее вместе с нами. Вы скажете, что мои рассуждения отдают эгоцентрическим духовным национализмом, которого нынче мир так боится. Но ведь для нас это самозащита — наша решимость сделать так, чтобы наш народ, наши мысли и мечты не умерли, а жили бы на благо всего мира.
Энн подхватила рассуждения мужа:
— У деда была плантация на крутом берегу Миссисипи. Он приобрел ее во времена Реконструкции, и большую часть ее наша семья удержала за собой. Почва там истощена, дома пришли в ветхость, но само по себе место превосходное, а главное — река, которая соединит нас со всем миром. Вокруг живут исконные поселенцы — негры, издавна связанные с нашей семьей как друзья, арендаторы или работники; у нас есть старинные друзья даже среди белых бедняков. Много местной молодежи отправилось на Север и получило там образование; часть этой молодежи находится под нашим влиянием, а с другими мы поддерживаем связь. Мы намечаем организовать небольшую сельскохозяйственную общину, руководить которой будут молодые образованные люди. Мы будем заниматься земледелием и животноводством. Но, кроме того, мы намерены создать домашние кустарные промыслы, чтобы торговать с соседями и со всей страной; хотим построить поселок с больницей и хорошей школой; хотим, чтобы у всех была работа. По возможности у нас не будет никакой дискриминации: и белые и черные смогут, если захотят, посещать нашу школу и лечиться в нашей больнице. Мы не наивные люди и понимаем, что встретим немало препятствий на своем пути — сопротивление со стороны местной невежественной администрации, в которой негры почти не играют никакой роли, возможные эксцессы со стороны толпы, привыкшей к насилию, а главное — козни со стороны крупного капитала, этой огромной, все растущей силы, поставившей себе целью сделать Миссисипи и Луизиану крупнейшими в стране центрами эксплуатации промышленных рабочих, где профсоюзы будут слабы и бездеятельны. Мы готовы оказать сопротивление насилию и будем иметь оружие, вплоть до автоматов. Однако мы отлично понимаем, что, если свое существование и прогресс мы поставим в зависимость только от оружия, мы обречены. Если же осторожность, настойчивость, продуманные действия, помощь науки и школы, дружные усилия взрослых и молодежи дадут нам возможность организовать хотя бы небольшое кооперативное предприятие, то мы откроем путь к будущему. Мы идем на риск. Может быть, как говорят умудренные опытом люди, такой мирный, демократический путь к социальному прогрессу невозможен и для этого нужна революция. Однако я пока не могу еще этому поверить. Джеки и я готовы пожертвовать жизнью, чтобы доказать, что это не так.
— Я полностью согласен с мнением Энн, — подтвердил Джеки, — и отчетливо представляю себе, с чем мы столкнемся. Знаю, что шансы наши невелики. Но, может быть, мы и добьемся своей цели, А пока что перед нами стоит несколько ближайших задач: убедить какого-нибудь хорошего врача-негра поехать в Миссисипи, чтобы работать там на пользу здравоохранения, а не ради денег; превратить местную негритянскую церковь в школу для взрослых с минимумом религиозных обрядов. И главное — постараться последовательно применять достижения химии и физики, садоводства и педагогики в той местности, где издавна господствуют невежество, нищета и болезни.
Судья Мансарт не сводил глаз с молодых энтузиастов, и к горлу его подступал нервный комок. Он вспомнил о всех их предшественниках. Сколько их было? Брук-Фарм, Нью-Хармони, Хоупдейл, Зоар и Орора. Ну и что же? — думал он. Падая, мы снова поднимаемся, да и вообще без затраты усилий никогда ничего не добьешься, пусть даже вначале эти усилия и кажутся безнадежными.
— Поезжайте, — сказал он, — а мы всегда готовы помочь вам и советом, и делом.
Миссис Мансарт добавила:
— Это просто замечательно! Ах, если бы у меня в молодости была такая же высокая цель!
С лестницы донесся шум, и раздался резкий звонок.
— Это наша орава, — подмигнув, сказал Джеки и бросился открывать дверь.
В квартиру ввалилось около десятка белых юношей к девушек. Они были навеселе, и даже, пожалуй, чересчур; со смехом и шутками они окружили Джеки и Энн. Впереди всех вбежала высокая, удивительно красивая и нарядно одетая девушка. Она обняла и расцеловала Джеки.
— Джеки, милый! Я так рада видеть тебя и Энн! Значит, вы и есть та самая девушка, которой удалось наконец поймать его в свои сети? О, да вы просто очаровательны — этот цвет, это платье! О, да вы просто очаровательны! Честное слово, у вас отличный вкус. Кто его шил?
А мы здорово повеселились! Эта новая оперетка — забыла ее название — просто прелесть! А потом поужинали в Сторк-клубе — там было божественное шампанское. Ну а к вам мы зашли, чтобы проводить на самолет, раз уж вы не хотите побыть здесь подольше. А потом мы еще что-нибудь придумаем — до рассвета. Не забудь, Джеки: отец Хода купается в деньгах, и мы не знаем, куда их девать. Если вам нужны будут деньги там, в Миссисипи, для этой вашей безумной затеи, обязательно напишите мне. Не забудь, Джеки, пиши запросто или телеграфируй!
Вся компания исчезла так же быстро, как и появилась. Энн ушла последней. Она поцеловала Бетти и крепко обняла ее.
— Я буду заботиться о нем, — шепнула Энн на прощанье.
Бетти молча опустилась в кресло, устремив взгляд на дверь.
— Ах эти дети! — вздохнула она.
Судья вдруг спохватился:
— Я совсем забыл показать Джеки письмо Аделберта! Придется послать ему вдогонку.
— Пожалуйста, вложи заодно в конверт и это, — сказала миссис Мансарт. — Тут копия письма, которое президент Трумэн получил от одной моей знакомой.
Судья прочел:
«Уважаемый господин президент!
В мои руки попал — и я сейчас познакомилась с ним — доклад Международной женской комиссии по расследованию зверств, совершенных войсками США и Ли Сын Мана в Корее.
Господин президент, еще никогда за все сорок лет своей жизни я не была так потрясена и не испытала такого ужаса, как сегодня, прочтя это документ, свидетельствующий о крайнем моральном разложении наших обезумевших на почве эротики солдат в Корее.
«…двадцать шесть больных заживо сожжены в здании госпиталя, загоревшемся от напалмовой бомбы… Убито тридцать матерей с детьми… Систематически расстреливались из пулеметов местные жители, пытавшиеся тушить пожары… Дети, спасавшиеся из горящих домов, расстреливались пулеметным огнем с пикирующих самолетов… Взорваны больницы, трамваи, мосты, водопроводы… На улицах хватали женщин и девушек и отправляли в публичные дома для солдат… Один кореец был избит американцами за то, что скрывал от них свою жену… Американские солдаты водили ее, обнаженную, по улицам. Северокорейских военнопленных выводили в поле, обливали керосином и заживо сжигали… Леса на нагорных склонах уничтожались американскими напалмовыми бомбами… Пленные женщины избивались американцами, двадцать из них изнасилованы…
Немало людей убито патронами, которые американские солдаты взрывали у них во рту… В одном лишь Кинвоне 2903 женщины изнасилованы американскими и лисынмановскими солдатами… Их загоняли на рисовые поля, насиловали и убивали…»
Скажите же вы, всесильный президент, до каких пор будут продолжаться эти жестокости, убийства, истребление, пытки, калечение и уничтожение детей и взрослых, этот геноцид, это издевательство над правосудием?
«Лидеры» Америки становятся — как они сами называли во времена второй мировой войны виновников подобных действий — военными преступниками, совершающими гнусные преступления против человечества, за которые нм еще придется держать ответ и, может быть, даже поплатиться своей жизнью по приговору возмущенной мировой общественности.
А когда поведут на суд эту презренную клику оголтелых антикоммунистов, замысливших истребить с помощью атомной бомбы все живое на земле и уничтожить цивилизацию, которая создавалась в течение тысячелетий миллионами людей, то во главе шествия пойдет — быть может, закованный в кандалы — человек, который был в силах прекратить все эти ужасы, но не прекратил, — Гарри С. Трумэн. И это совершится… если только вы не предпримете каких-то решительных действии, и притом немедленно, пока еще не слишком поздно.
Если же день суда все-таки наступит, господин президент, вы сможете вспомнить об одном длинном, на восемь страниц, письме, написанном в среду 19 сентября 1951 года, в котором этот «страшный финал» был «предсказав» малоизвестной и посмертно забытой ничтожной особой.
Умоляющая Вас опомниться Вина»Глава восемнадцатая В Африку!
Послав письмо деду, Аделберт позвонил по телефону своему другу д’Арбусье и принял приглашение, которое сам же недавно отклонил, — побывать на собрании Демократического объединения Африки. Ему захотелось попять, какие планы строят эти люди и что наполняет их таким энтузиазмом, такой уверенностью в своих силах. Мысль о распространении русского коммунизма в Африке, конечно, слишком фантастична, но все же какой путь намерены избрать африканцы? Может быть, это нечто такое, что способно его заинтересовать? Хотя вряд ли. У Аделберта не было большого тяготения к Африке. Вообще говоря, он не испытывал особого расположения к чернокожим низам и чувствовал себя таким же чуждым арендатору-негру из Джорджии, как и чернорабочему-англичанину. Оба казались ему принадлежащими к какой-то иной расе.
Собрание происходило в ресторане на левом берегу Сены. Уровень культуры здесь был явно выше, чем на таких же сборищах цветных в Америке: почти все присутствующие были с высшим образованием. Они принадлежали к самым различным национальностям. Тут были суданцы и западные африканцы (часть из них с племенными знаками на лицах), мулаты из Африки и Вест-Индии, азиаты. Среди последних Аделберт с изумлением узнал ту хрупкую девушку, которую он недавно встретил. Возможно, и она узнала Аделберта, но, во всяком случае, не подала и виду, а он в свою очередь старался не глядеть на нее чересчур явно.
— Скажите, — спросил он своего соседа по столику, назвавшегося ему жителем Тимбукту, — надеетесь ли вы, африканцы, избавиться от европейского господства без войны?
— Скорее всего, без войны не обойтись, но все же мирный путь возможен.
— А в случае войны ставите ли вы своей целью, победив белых, властвовать над ними так, как они сами господствовали над вами?
— Конечно, нет. Мне кажется, что война вообще не может быть орудием прогресса. Возможно, время от времени нам и придется прибегать к ней, но лишь как к крайней мере защиты. Мы уверены, что демократическим путем, с помощью планирования и научных знаний, мы сможем организовать наш народ так, чтобы обеспечить ему благосостояние, прогресс и культурный уровень, и не допустим, чтобы его заставляли работать из-под палки ради прихотей и обогащения европейцев.
— Этого мог бы достигнуть и благонамеренный фашизм, но…
— Фашизм никогда не бывает благонамеренным. И в конечном счете всегда погибает от собственной алчности и разложения. Только демократическая власть неизменно благожелательна к народу. Но народ должен сам заботиться о своем благосостоянии.
— А разве демократия — это не власть слепой толпы? Станет ли эта толпа когда-нибудь настолько разумной в самом широком понимании, чтобы править государством с пользой для себя?
Аделберту ответил кто-то сидевший позади него. Это был нежный и в то же время твердый голос, взволнованный женский голос, в котором звучали воля и уверенность в своей правоте. Аделберт оглянулся и с изумлением увидел, что голос принадлежит молодой вьетнамке. Она говорила:
— Демократия всегда была и будет властью народа, которым, однако, надо руководить, наставляя его и простым советом, и приказом. Другого пути нет. Ваш Запад подкупает народные массы мелкими подачками и дутыми обещаниями. А Восток должен отстаивать интересы масс, убеждать их, требовать от них самопожертвования и дисциплины, необходимых для освобождения.
Аделберт пристально посмотрел на нее. Она выдержала его взгляд. В разговор вступил д’Арбусье:
— Позволь мне сослаться на исторический факт. Капитализм в Европе, огородив общинные земли и подкупив феодалов, оторвал крестьянина от земли, после чего, монополизировав средства производства, отдал народ в рабство предпринимателям. А мы, африканцы, еще не расстались с нашей общинной земельной собственностью. Используя ее, мы намерены выращивать для самих себя продовольствие, обрабатывать сырье для наших собственных нужд и вместе с тем воспитывать ваши массы в духе борьбы за прогресс, а не просто за власть. И если большинство народов мара вступит на этот путь, может ли их что-нибудь остановить?
— Кроме того, — вмешался в разговор еще кто-то, — когда колонизаторы убедятся, что добыча, на которую они зарятся, а именно рабский труд и ценнейшее сырье Азии и Африки, ускользнула навсегда из их рук, войны сами собой прекратятся, так как для них не будет больше причин.
Аделберт недоверчиво улыбнулся.
— Учтите, что подобное воспитание масс и демократию легче вообразить, чем осуществить. В конце концов, черные, коричневые и желтые люди тоже не ангелы! Какая гарантия, что нас не предаст кто-нибудь из своих?..
Он ощутил гнетущую тишину, последовавшую за его словами. Атмосфера сгустилась, и, хотя разговор принял более отвлеченный характер и бокалы по-прежнему наполнялись вином, Аделберт понял, что нечаянно коснулся глубокой раны. Он поднялся и прошелся немного по залу, пока незаметно для себя не очутился возле вьетнамки. Самолюбие не позволяло ему первым начать с ней разговор. Но они сразу встретились взглядами. Без малейших признаков кокетства она сказала:
— Недавно я спутала вас с другим человеком; вы очень похожи на него фигурой, и раньше он жил неподалеку от места, где мы с вами встретились.
— Я рад, что оказался не им, — улыбнувшись, заметил Аделберт.
— Я тоже, — ответила она холодно, без тени улыбки.
Больше на эту тему она не говорила, а когда они уселись рядом, вьетнамка снова продолжила беседу. Она была убеждена, что западный рабочий поступился политической властью ради жизненного комфорта и пошел в солдаты, чтобы завоевывать и порабощать цветные массы в своекорыстных целях. Аделберт настаивал, что при аналогичных обстоятельствах и цветные не устояли бы перед соблазном.
Она умолкла и, явно волнуясь, нервно вытянула и сжала свои топкие руки. Широкие рукава ее платья приподнялись, и тут Аделберт впервые вдруг заметил на ее руке клеймо. Он слышал раньше об этом фашистском изуверстве, даже видел мельком шрамы на загрубевших мужских волосатых руках. А здесь на тонком, почти детском запястье четко выделялось клеймо с номером узника концлагеря — 71942. Аделберт, пораженный видом клейма, осторожно взял ее руку в свою. На глазах у него навернулись слезы, и он почувствовал такую душевную боль и жалость, что у него не хватало слов, чтобы ее выразить. Девушка некоторое время не отнимала своей руки, а затем сказала:
— Видите ли, я училась во Франции. Когда началась война, я, конечно, помогала партизанам и… стала жертвой предательства. Меня отправили в Германию.
Аделберту хотелось узнать о ней все, расспросить подробно о ее трагическом прошлом, но он не решался. Наконец она поднялась и взглянула ему в глаза с каким-то странным выражением, чуть-чуть напоминавшим улыбку.
— Прощайте, — сказала она так, словно расставалась с ним навсегда. — Верьте в народ!
И вьетнамка ушла. Аделберт вдруг спохватился, что даже не узнал ее имени.
Аделберт никогда потом не мог забыть, как он страдал в течение целой недели, не зная, на что решиться. Дед в письме к нему умолял: «Не безумствуй. Возвращайся, пожалуйста, домой!» Перед ним, писал дед, открыты все пути, у его отца есть деньги, может быть даже больше, чем Аделберт предполагает. К тому же он влиятелен. «Не делай глупостей!» В письме шла речь и о многом другом, но Аделберту, несмотря на все это, было совершенно ясно, что в Америке его никто не ждет и никто в нем не нуждается.
Там горсточка видных негров богатеет, а масса чернокожих бедняков становится с каждым днем все беднее. У негритянских лидеров одна только цель: быть похожими на белых американцев — стать богатыми, бесшабашными и задирать повыше нос. Да, он мог бы попасть в их компанию. Ну а потом что? Ему, Аделберту, чужды чванство и хвастовство — он абсолютно уверен в себе и знает себе цену. Его не интересует, что думают о нем другие американцы и, в частности, другие негры. Но ему хочется найти для себя какое-то значительное дело — настолько важное, чтобы ради него стоило рискнуть жизнью. Аделберту стало казаться, что он такое дело уже нашел. Конечно, он еще не вполне уверен в этом — разве можно в нашем проклятом мире быть в чем-нибудь вполне уверенным? Но почему бы не попробовать? Бросить все к черту и заняться Африкой! Аделберт вскочил и поспешно начал собирать вещи. Едва он выложил на диван груду чистого белья и наклонился над самым крупным из своих чемоданов, как дверь тихо открылась и тотчас же захлопнулась. Он оглянулся — у двери стояла вьетнамка. Платье у нее было порвано, лицо залито смертельной бледностью; в руке она держала окровавленный кинжал. Девушка изумленно вглядывалась в него.
— Это вы? — еле слышно прошептала она и вдруг пошатнулась.
Аделберт бросился к ней, но она, выпрямившись, приложила к губам палец, предупреждая о молчании. В холле послышался шум, и кто-то настойчиво постучал в дверь. Не говоря ни слова, Аделберт схватил девушку, толкнул ее на диван и забросал сверху бельем и костюмами; она была так миниатюрна, что груда вещей почти не увеличилась. Аделберт быстро перевернул забрызганный кровью половик перед дверью и, делая вид, что возится с чемоданами, чуть поднял голову и сердито пробурчал:
— Entrez[2].
— Мсье, — вежливо обратился к нему парижский жандарм, — если не ошибаюсь, сейчас сюда вошла женщина.
Аделберт небрежно повернулся к жандарму, и тот заметил его тонкую сорочку и безукоризненно сшитые брюки.
— Сэр, — сказал Аделберт, поднимаясь и закуривая сигарету, — одна дама вышла отсюда в шесть утра. Она не возвращалась, а другой я не приглашал. Я ждал, что этот дубина консьерж поможет мне с чемоданами, и, когда вы постучали, подумал, что это он. Вы случайно не видели его?
— Нет, мсье. Прошу извинения, но дело в том, что в этом доме скрывается опасная преступница. Не позволите ли вы мне осмотреть вашу квартиру?
— Сделайте одолжение, сэр, только, пожалуйста, не трогайте моих вещей. Я чуть ли не всю ночь разбирал их.
Жандарм обыскал спальню, крохотную ванную, дубовый шкаф, заглянул под кровать, за двери. Обескураженный неудачей, он готов был без конца извиняться и поспешно ушел, пятясь к двери и вежливо при этом кланяясь.
Груда белья и костюмов даже не шелохнулась. Когда Аделберт поспешно сбросил с дивана вещи, он увидел, что девушка лежит совсем неподвижно, словно мертвая. Его охватил невольный страх. Он быстро налил в ванну теплой воды, поднял небольшое тело вьетнамки, сорвал с него изодранную одежду и опустил в воду, осторожно растирая его, массируя виски, щеки и шею. Она лежала, напоминая собой изящную, несказанно прекрасную золотую статуэтку богини. Аделберт был уверен, что она мертва, и на мгновение ужаснулся яри мысли о том, в какое затруднительное положение он может попасть. Но вот ему показалось, что кровь у девушки слегка пульсирует. Он открыл бутылку коньяку и влил ей в рот несколько капель, Она слегка шевельнулась, когда он поднял ее и положил на кровать, укрыв теплым одеялом и нежно поглаживая ей виски и лоб. Затем он влил ей в рот еще немного коньяка, и она вскоре уснула; сердце у нее билось нормально.
Он отошел, чтобы собрать и куда-нибудь спрятать ее одежду. Взглянув на ее разодранные, залитые кровью вещи, он вдруг понял весь ужас того, что произошло. Аделберт не был ни брезглив, ни излишне чувствителен — он знал, что такое смерть и убийство. Внезапная или насильственная смерть даже в многолюдном Чикаго считалась сенсацией, но в Корее он видел, казалось, одну сплошную смерть. Война была убийством, а убийство — войной. Из-за этого-то окружающий мир и был для него так омерзителен. И вот сейчас этот гнусный мир коснулся своей безжалостной рукой милой хрупкой девушки, которая почему-то волновала Аделберта так, как не волновала еще ни одна женщина. Да, она была очень красива, но, увы, не чиста душой — эта девушка умышленно нарушила заповедь: «Не убий!»
Аделберт медленно выпрямился и свернул окровавленные вещи в узелок, стараясь, чтобы он был как можно компактнее. Затем осторожно поднялся по лестнице на чердак и выглянул наружу. На крыше стоял полицейский. Аделберт вернулся в комнату, спрятал узелок между уложенными вещами и присел, чтобы собраться с мыслями. Ему необходимо увидеть д’Арбусье! Он направился было к двери, но остановился и на цыпочках подошел к кровати. Было уже за полночь. Вьетнамка все еще спала, дыхание ее было ело заметным, по ровным. Аделберт начал было стелить себе постель на полу, но его снова охватила внезапная тревога. Что, если она ночью умрет? Полураздетый, он лег рядом с ней на кровать и нежно ее обнял.
Неожиданно вздрогнув во сне, Аделберт проснулся. Хрупкое тело девушки прильнуло к нему. Он понял, что вьетнамка уже не спит, хотя глаза у нее по-прежнему были закрыты, и стал разглядывать ее лицо. У нее была гладкая кожа бледно-золотистого тона и безукоризненно правильные черты лица. Она выглядела не так молодо, как казалось на первый взгляд. Видимо, ей было лет двадцать пять. На ее лице были заметны неглубокие, но отчетливые морщинки. Она, несомненно, познала горе и отчаяние, много страдала. Чем эта девушка так неодолимо влечет его к себе? Аделберт никогда не любил и, пожалуй, слегка презирал женщин, даже тех, к которым испытывал чувственное влечение. Он лежал тихо, подперев голову рукой. Задумавшись, Аделберт слегка привлек девушку к себе. Она не сопротивлялась, но и не сделала ни малейшего движения ему навстречу.
Аделберту казалось, что его неприязнь к женщинам выросла из его давнего чувства обиды на мать. С самого дня его рождения мать пеняла на то, что он слишком темнокож. Сама она обладала светло-кремовой кожей, была миловидна и очень тщеславна; будь у него кожа более светлого оттенка, при его вьющихся волосах и выразительном лице мать всегда выставляла бы его напоказ. Но он был «неприлично черен», и она стыдилась сына. Его всегда отодвигали на задний план. Такое пристрастное отношение к Аделберту замечал даже отец, но мать своими вкрадчивыми, кошачьими манерами всегда умела обвести его вокруг пальца.
Если бы Аделберт идеализировал свою мать или хотя бы признавал ее действительно красивой, он, может быть, страдал бы больше. А так он старался быть выше чужих мнений. Он убедился, что почти всегда может легко добиться своей цели, а среди всего того, что его прельщало и чем он дорожил, мать занимала последнее место. Аделберт вырос, не испытав чувства, которое его друзья называли любовью. Он иногда целовал и обнимал девочек; став постарше, познакомился с половой жизнью, но глубоких переживаний при этом у него никогда не было — он всегда оставался равнодушным.
А сейчас… Аделберт приподнялся и взглянул на лежавшую рядом с ним девушку. Ее глаза смотрели открыто и ясно прямо в его глаза. Какое-то мгновение он лежал неподвижно, затем прильнул к ее губам долгим и нежным поцелуем, и она ответила ему. Быстро встав, он прошел в ванную, вымылся и оделся. Затем вернулся в спальню и принес ей свое белье, костюм и несессер с швейными принадлежностями. Она еле слышно поблагодарила его, и он вышел в гостиную, закрыв за собой дверь. Затем сел и стал обдумывать положение. Да, надо увидеться с д’Арбусье. Надо также каким-то образом не допустить, чтобы в квартиру до его возвращения вошел консьерж. Существует еще и опасность вторичного появления полиции. Придется пойти на риск. Но самое главное — надо сейчас же повидать д’Арбусье, хотя Аделберт и не представлял себе достаточно ясно, почему он возлагает такие надежды на эту встречу.
Дверь спальни бесшумно отворилась, и в гостиную вошел молодой человек в одежде не по росту, но не так уж плохо сидевшей; на голове у него красовался чересчур большой берет. Аделберт не сразу признал в этом юноше вьетнамку. Он вскочил, потом рассмеялся. В ответ она чуть заметно улыбнулась и сказала:
— Теперь мне, пожалуй, лучше уйти, как вы думаете?
— Нет, — ответил Аделберт, — полицейские, может быть, еще охотятся за памп. Я хочу позвать д’Арбусье.
— Это было бы хорошо. Позвоните из какой-нибудь лавки, но ничего подробно ему не рассказывайте. А если кто-нибудь сюда войдет, я знаю, что делать.
Подойдя к шкафу, Аделберт пошарил в нем и вытащил небольшой автоматический револьвер. Но девушка отказалась его взять.
— Он мне не понадобится, — спокойно заявила она.
Почему она так сказала? Может быть, думает без сопротивления сдаться полиции? Или рассчитывает на свое оружие? Он кивнул и вышел. Перед окошком консьержа он остановился и небрежно сказал:
— Не трогайте ничего у меня в квартире, пока я не вернусь. Я упаковываю вещи.
Аделберт быстро прошагал к Рю-де-Ренн, откуда позвонил д’Арбусье. Не называя своего имени, он попросил его срочно приехать. Рассовав по карманам купленные рогалики, он отправился назад. Когда он подходил к своему дому, сердце у него екнуло: с консьержем беседовал полицейский. Аделберт продолжал идти, уткнув лицо в утреннюю газету, пока не поравнялся с ними, затем, равнодушно кивнув, с бешено бьющимся сердцем поднялся на третий этаж. Войдя в квартиру, он увидел, что она пуста, но минуту спустя из шкафа появилась вьетнамка.
— Когда консьерж вошел, — сказала она, — я спряталась здесь. Я маленькая, а у вас так много вещей. Меховое пальто полностью меня закрыло.
Аделберт уселся и вытер со лба пот. Потом он встал и начал готовить кофе. Девушка молча ему помогала. Для себя она налила совсем небольшую чашечку и выпила ее без сахара. До сих пор еще никто из них не касался той трагедии, которая, как казалось Аделберту, создавала какую-то преграду в их отношениях. Он ждал, что она заговорит первая, а она предпочитала просто молчать, как будто ей нечего и незачем было рассказывать. Это было по меньшей мере странно. Он нетерпеливо поднялся с места и, подойдя к окну, стал смотреть на улицу. И тут вьетнамка заговорила тихим, но четким и твердым голосом:
— Меня зовут Дао Ту. Вам будет нелегко меня понять. Наше поколение привыкло осуждать убийство отдельных людей и в то же время оправдывать их массовое истребление. Несомненно, это величайший абсурд двадцатого века; в нем кроется огромное противоречие и нет ни капли справедливости. Народы всегда ведь страдают безвинно. Жертвы Хиросимы не были виновны ни в чем. А те, кто сбросил атомную бомбу, — убийцы! Тем, которые без разбора убывают во время так называемых «славных» войн множество люден, мы воздвигаем памятники и преподнесли нм ордена, а человека, который уничтожит преступника, изнасиловавшего его дочь, мы заклеймим позором как убийцу. Мы, вьетнамцы, подняли восстание и освободили свою страну, захваченную у нас империалистами, Франция при поддержке Англии и Америки вела против нас борьбу методами убийств, пыток и голода. Но мы продолжали отстаивать свою свободу. В 1939 году, незадолго до начала воины, я училась в Париже, где познакомилась с нашим великим вождем Хо Ши Мином.
Позже, когда он вел с французским правительством переговоры о предоставлении Вьетнаму независимости, я была у него секретарем. Еще до воины мы встретились с Эбуэ, только что покинувшим пост губернатора Гваделупы. Зная, как много он сделал для рабочих, как заботился об их жилищах и заработке, мы рассчитывали на его помощь и сочувствие в наших делах, и он действительно обещал нам свою поддержку. Эбуэ был предан Франции, но Франция ему не доверяла. Когда он отказался быть слепым орудием в руках Манделя, его в наказание за это послали в Африку. Но он был даже рад этому, так как уже служил там в течение пяти лет. В свое время Эбуэ уверял нас, что мы можем рассчитывать на его помощь, и говорил нам о своем доверии к Франции. Теперь он рассуждал бы несколько иначе. Во время войны я старалась помогать той Франции, которая оказывала сопротивление Гитлеру и, значит, могла сочувствовать Вьетнаму. Я поступала правильно, но в наши ряды проникли преступные элементы — шпионы и изменники, они предали нас, выдав на расправу клеветникам и убийцам. Можно ли после этого хоть в малейшей степени сомневаться в их виновности? Разве они не заслужили смерти? Разве не следует их уничтожить, чтобы наш родной Вьетнам мог жить? Среди них оказался один такой, которого я хорошо знала. Высокий ростом по сравнению с другими вьетнамцами, красивый, образованный и талантливый человек. У себя на родине мы с ним учились в одной школе и снова встретились нежданно-негаданно в Париже. Мы полюбили друг друга и собирались пожениться. Но он примкнул к Петэну, а я — к Сопротивлению. Некоторое время Фан Ху еще притворялся, будто он нарочно примкнул к Виши, чтобы помогать нам. Так вот, он и выдал меня нацистам.
При этих словах девушки Аделберт попытался взять, ее обезображенную клеймом руку в свою, но Дао Ту осторожно отняла ее.
— Нет, я убила его не за это, — сказала она. — Я не стала бы лишать кого-то жизни только из-за себя самой. Но когда я узнала, что он замыслил восстановить власть Франции над моей страной и посадить на трон принца-дегенерата, проматывающего деньги в Монте-Карло, и что именно он готовит переворот, я поняла: Фан Ху должен умереть. Повторяю, ее потому, что я лично ненавидела и презирала его, а потому, что он возглавлял изменников моей родины. Я отказалась от всего, что мое было дорого, — от своего образования, от государственной стипендии, от медицины, любимой профессии — ради того, чтобы стать орудием бога и своей страны и устранить человека, более подлого, чем обыкновенный убийца. Я выслеживала его целый год. Так я и встретилась с вами впервые, приняв вас за него. Прошлой ночью я нашла его и убила. Моя цель достигнута. Что теперь будет со мной — не важно. И меньше всего, мой друг, я хотела бы, чтобы ваши руки были запятнаны преступлением, к которому вы совсем не причастны. Теперь я пойду и отдам себя в руки французской полиции. Я сделала бы это еще ночью, по не хотела впутывать в это дело вас.
Она поднялась было с места, как вдруг в дверь постучали. Оба замерли и переглянулись. Затем, прежде чем Аделберт успел помешать ей, девушка быстро распахнула дверь. На пороге стоял д’Арбусье. Аделберт и Дао Ту молча смотрели на него.
— Можно войти? — спросил, улыбаясь, д’Арбусье. Он обнялся с Аделбертом, поцеловал руку Дао Ту и тихо сказал:
— Дай бог тебе здоровья, Дао Ту! Ты выполнила свой долг!
Выслушав рассказ о том, что произошло, д’Арбусье объявил:
— Ну, а теперь займемся твоим спасением!
Дао в отчаянии покачала головой, но не успела сказать ни слова, пап опить раздался стук в дверь. Аделберт чуть не силон утащил Дао Ту и спальню. Д’Арбусье не спеша открыл дверь. У входа стоял мальчик-почтальон с голубоватым конвертом в руках — он принес Аделберту телеграмму. Д’Арбусье уплатил за доставку и вдруг весело рассмеялся.
— Сынок, где ты купил эту форму? — спросил он.
Мальчик несколько опешил и, подозрительно глядя на него, объяснил. А д’Арбусье спокойно продолжал:
— Видишь ли, мы хотим разыграть нашего приятеля — вручить ему телеграмму из рук его возлюбленной, переодетой почтальоном. Не одолжишь ли ты нам на часок твою форму? Ты получишь за это, скажем… впрочем, какая разница! Вот тебе тысяча франков!
Почтальон колебался. На сцену выплыла вторая бумажка в тысячу франков, и мальчик быстро снял с себя костюм. Через какую-то минуту Дао Ту, одетая в форму почтальона, сопровождала д’Арбусье к его машине, а настоящий почтальон полураздетый бесцельно слонялся по комнате Аделберта; ушел он только в сумерки, одевшись в старый костюм Аделберта, но уже с тремя тысячами франков в кармане. Консьерж проводил его испытующим взглядом.
Лишь после его ухода Аделберт, всецело поглощенный мыслью о Дао Ту, вдруг вспомнил о телеграмме. Она была от его отца и гласила: «Дед тяжело болен. Хочет тебя видеть. Приезжай немедленно». В конверт было вложено также извещение о переводе ему тысячи долларов.
Аделберт любил своего деда. Тот всегда казался ему добрым стариком, пожалуй чересчур уж миролюбивым, но зато умным и честным. Дуглас иногда шутливо называл его «дядей Томом», однако тоже питал к нему большое уважение. У Аделберта не было ни малейшего желания возвращаться на родину только для того, чтобы принять участие в похоронах старика. В конце концов, это никому не нужный культ предков, и он, Аделберт, далек от подобных предрассудков. Главное же — он чувствовал, что должен снова увидеть Дао Ту, без нее он не в силах будет перестроить свою жизнь, а это надо сделать во что бы то ни стало.
Прошла целая неделя, пока он получил письмо из Марселя от д’Арбусье, настойчиво приглашавшего его принять участие в конференции лиц, озабоченных судьбой Африки. Аделберт без долгих размышлений уложил свои вещи и выехал на Юг. Поезд медленно двигался по долине Роны к ее устью. В Дижоне из-за сутолоки он не смог пробраться к станционному буфету, и к тому моменту, когда ему подали наконец еду в вагоне-ресторане — это было уже между Лионом и Авиньоном, — у него разыгрался волчий аппетит. Зато когда поезд полз мимо виноградников, древних церквей и руин, напомнивших Аделберту о борьбе пап против королей, об эпохе римского владычества, о Фридрихе Барбароссе, он почувствовал себя вознагражденным за все неудобства.
Ожидая пересадки, он поднялся к одному из прованских замков, построенному на острой, как пика, скале, нависшей над голубым, усеянным пятнами островов морем. Аделберт пробирался по узким, извилистым, но чистым улочкам, заполненным рабочими, детьми, бродячими кошками и собаками. Он прошел вдоль высоких стен, увенчанных огромными четырехугольными башнями с узкими бойницами; за этими стенами скрывались просторные дворы с прекрасными садами, где тысячу лет назад принцы и придворные вели беспечную жизнь, пренебрегая всем миром. Куда делось их прежнее могущество?
Обширный двор замка, когда-то выложенный дерном и пестревший цветами, порос теперь кипарисами и липами. Внешними врагами были отныне не воинственные северные варвары, а угрюмые труженики на полях за стенами замка; подобно своим предкам, эти местные крестьяне, полные ненависти и недовольства, хмуро поглядывали на ведущих праздную жизнь землевладельцев, которым без всякого труда досталось их богатство.
По узким, еле заметным вьющимся тропинкам Аделберт спустился к площади, где останавливается автобус, курсирующий между Йером и Тулоном. Под вечер он очутился наконец на холмах Марселя и, обосновавшись в небольшом отеле, медленно побрел по Кур-де-Бельзюнс в направлении Каннебьера. По дороге он встретил множество цветных — как африканцев, так и азиатов. Это были рабочие, моряки и ремесленники. Тут было самое подходящее место для такой конференции, в какой он собирался участвовать.
Аделберт увидел Дао Ту сразу же, как только вошел в маленький зал, и не потому, что она сидела поблизости от входа или впереди, на виду у всех, а потому, что он инстинктивно искал только ее. Он направился прямо к ней, и Дао, встав со стула, ласково положила руки ему на плечи и поцеловала в губы. Пока они усаживались, вошел д’Арбусье и сел рядом с ними.
— Мы попали в очень трудное положение, — заговорил он. — Полиция рыщет по всей Франции в поисках Дао Ту и решила не выпускать ее во Вьетнам; власти боятся, что она разрушит там их планы, связанные с передачей власти марионеточному правителю. Но они просчитаются. Их планы уже сорваны. Единственный человек, который мог бы выручить их, мертв. Поэтому Дао не нужна сейчас во Вьетнаме. Зато она нужна в Африке. Кто знает, может быть, выражаясь фигурально, кратчайший путь во Вьетнам, Индонезию и Китай лежит теперь через Африку?
Д'Арбусье подал знак, и присутствующие в зале — их было несколько десятков человек — столпились вокруг него.
Аделберт с интересом их разглядывал. Тут был Уфуэ-Буаныг с Берега Слоновой Кости — прирожденный вождь, черный негр с высоким лбом и умными глазами; Феликс Чикайя из Среднего Конго, красивый темнокожий негр; Кенате из Судана с пламенным взором; Кулибалы, один из лидеров Берега Слоновой Кости с хмурым лицом; мулат Диори из Нигера; черный негр с резкими чертами лица — Лизетт из Чада, долгое время служивший клерком в канцелярии Эбуэ; Виктор с Берега Слоновой Кости с серьезной и суровой внешностью; Маланж из Конго с некрасивым, маловыразительным лицом; красивый мулат Франшиз. Тут находились и другие африканцы, но прежде, чем Аделберт успел их рассмотреть, на столе появилась большая карта, над которой все склонились. Это была карта Французской Африки.
Аделберт был поражен, убедившись, что охваченная волнениями Французская Африка составляет значительную часть черного материка. При этом ее соседями являются семь миллионов жителей Англо-Египетского Судана и девять миллионов жителей Бельгийского Конго, говорящих на одном с ними языке и принадлежащих к тем же племенам банту. Французская Африка граничит с Британской Западной Африкой, важнейшим центром африканского национально-освободительного движения, где Нкрума создает независимое негритянское государство. Дальше лежат находящиеся и сфере ее влияния Эфиопия и Уганда, где правят негритянские династии, и Кения, где пока хозяйничают колонизаторы, но уже возникло под руководством Джомо Кениатты революционное движение. Несколько в стороне находятся обе Родезии и Южно-Африканский Союз, где в кромешном аду живут свыше двенадцати миллионов человек, у которых больше оснований бороться за свои права, чем у кого бы то ни было на свете.
— И вы ставите своей целью поднять Африку против всех ее могущественных угнетателей? — спросил Аделберт.
— Вовсе нет, — ответил кто-то. — Наша задача — дать африканцам возможность самостоятельно существовать и трудиться на самих себя, как это начали делать китайцы. Когда, тесно сплотившись, африканцы проникнутся сознательной решимостью добиться этой цели, ничто не заставит их свернуть с избранного пути. Мы хотим, чтобы трудящиеся Франции, а в конечном счете и трудящиеся всего мира поняли, что ныне именно здесь, в Африке, куются цепи их бесправия, нищеты и безземелья за счет монопольной скупки сырья и подчинения людей машинам; здесь создаются путы для их умственного развития и образования, и все это дело рук колонизаторов, которым необходим самый дешевый в мире рабский труд.
Вот Англия, решившая вернуть себе утраченные владения. Вот Франция, яге лающая снова стать законодательницей мод во всем мире. Вот Америка, стремящаяся превзойти всех своим могуществом. Ныне здесь, в Африке, начинается бешеный разгул эксплуатации, здесь пытаются воскресить во всей полноте довоенные империалистические порядки. Поэтому надо без промедления в корне пресечь и уничтожить эту эксплуатацию, иначе цивилизация вновь вернется к мрачным временам средневековья.
— Мы уже начали действовать, — добавил д’Арбусье, — и нуждаемся в помощи. Дао, самый способный в мире организатор, должна отправиться в Африку, чтобы попасть домой, если только она вообще туда попадет, то есть… — он сделал многозначительную паузу, — …если ей самой захочется туда вернуться. Но для въезда во французскую колониальную Африку ей необходимо стать женой колониального чиновника. А ты, Аделберт Мансарт, можешь стать чиновником французской колониальной службы, если дашь на это согласие и откажешься от своего американского гражданства.
Аделберт, не раздумывая ни секунды, в безотчетном порыве поднялся и стал рядом с Дао.
— Мы согласны, — ответил он за себя и за девушку.
Какие могли быть у него колебания или сомнения? Он знал и по личному опыту, и из прочитанных за многие годы книг, а также и со слов американцев, открыто высказывавшихся в его присутствии, что для значительной части белой Америки цветные не люди, а навоз, хотя в какой-то мере и полезный.
Многим американцам свободный и равноправный Китай казался просто фантазией. В их представлении китайцы всегда были, да и теперь остаются хорошими, покорными тружениками, над которыми можно всячески измываться и которые ни на что большее не годны. Значит, если в их государственном строе произошли революционные изменения, то это или результат какого-то заговора, или чистая случайность, или следствие измены каких-то американцев своему американскому бизнесу, или, может быть, даже политический просчет, который вскоре будет исправлен. Поэтому американцы ждали — с нетерпением и в то же время с полной уверенностью — краха китайского коммунизма, точно так же как годами когда-то крушения советского коммунизма. Чем больше оттягивался этот желанный для них финал, тем сильнее они негодовали на каких-то американских предателей, которые якобы сознательно лишали их такого богатого источника наживы.
В отношении Африки позиция американцев была еще более непримиримой. По их мнению, абсурдно даже думать, что африканцы когда-нибудь смогут самостоятельно управлять своим государством и трудиться ради собственного блага. Африканцам суждено навеки быть рабами белых. Жалкие потуги черных народов Золотого Берега, Нигерии и Конго добиться независимости, нелепый призрак восстания, назревающего в Южной Африке, бесчинства организации «Мау-Мау» в Кении — вес это служит наглядной иллюстрацией тон неразберихи, которая воцарится в Африке, если Америка не установит над ней свой твердый контроль.
Перед Дао и Аделбертом стояла трудная и рискованная задача — бежать из Франции в колониальную Африку. Будь Аделберт один, он мог бы свободно проехать до Бамако и Тимбукту через Алжир или Марокко, по древним путям через бескрайнюю пустыню. А Дао? Для нее, повинной в убийстве, за чью голову было назначено щедрое вознаграждение, все легальные пути были отрезаны. Аделберт коснулся вопроса о денежных средствах. С этой стороны, ему казалось, затруднений не будет. Но когда он протянул Дао свою тысячу долларов, она как-то странно взглянула на него и выложила на стол целое сокровище из драгоценных камней, золотых и серебряных украшений.
— Они ваши! — сказала она д'Арбусье. — Если я поеду в Африку, то без всяких средств, А разве ты поступишь иначе? — спросила она, обращаясь к Аделберту.
Он медленно поднялся и ответил со своим обычным независимым видом:
— Я тоже начну все с самого начала!
Два дня спустя, вечером, вниз по Каннебьеру, в направлении старого порта, шли не спеша двое мужчин и стройный мальчик с небольшим рюкзаком за плечами. Возле руин, некогда бывших позором Марселя, они остановились. Вслед за ними шли двое полицейских; когда те поравнялись с ними, мужчины повернулись и пошли обратно, но мальчика уже с ними не было. Час спустя на Африканской площади из-за груды булыжника осторожно выскользнули мужчина и мальчик и зашагали к набережной, возле которой лениво покачивалась парусная шлюпка с низкой осадкой, по всей видимости порожняя. Они направились было к этой шлюпке, как вдруг перед ними вырос полицейский.
— Если не ошибаюсь, мадам Дао Ту? — вежливо спросил он, держа, однако, руку на кобуре.
В руке у Аделберта появился пистолет, но Дао Ту выхватила его и швырнула на землю. Шагнув вперед, она сказала:
— Да!
Аделберт с первого взгляда заметил, что полицейский — азиат. Дао, обратившись к нему, заговорила тихо и четко, ее повышая голоса, по взволнованно и убедительно. Слова ее лились потоком; они звучали то гневно, то иронически; иногда Дао Ту почти злобно шипела, выражая чувства ненависти и презрения, а затем взывала к идеалам и благородству. Она говорила о жестокости, страданиях и смерти. Аделберт видел, как полицейский слушал сначала с безразличным видом, затем с напряженным вниманием, потом в ужасе отпрянул и поднял руку в знак обиды и протеста и наконец вздрогнул и сдался. Опустив голову, он молча повернулся и ушел.
Внезапно беглецов окружил отряд французских солдат. Сержант, выступив вперед, сделал знак рукой, как вдруг просвистела пуля, и он замертво упал. Сбитые с толку солдаты топтались в нерешительности; в тот же миг в сгущающемся мраке послышался крик:
— Вот они! Держите их, держите!
Вдали по набережной быстро мчались двое людей, направляясь к большому судну, еле заметному в темноте. Солдаты повернулись и бросились за ними, безостановочно стреляя. Было видно, как беглецы внезапно упали и остались неподвижно лежать в луже крови.
Оказавшись одни, Аделберт и его жена, никем не замеченные, быстро добежали до небольшой шлюпки, тихо покачивавшейся в окутанной туманом бухточке. Не мешкая, они прыгнули в нее, и шлюпка, подняв треугольный малиновый парус, скользнула в ночную темень, взяв курс на Африку. Кто были люди, которые там, на побережье Франции, пожертвовали за них своей жизнью, они так никогда и не узнали.
С сияющими глазами они плыли к Черному Югу. Дао Ту сидела рядом с Аделбертом, ее маленькая рука покоилась в его руке.
— Итак, дорогой мой, куда же мы теперь направляемся? — спросила она.
Аделберт нежно посмотрел ей в глаза, затем, повернувшись в сторону Юга, сказал;
— Прежде всего через море в Алжир, где я стану французским чиновником. Затем через Сахару за тысячу пятьсот миль, в Тимбукту. Оттуда еще за пятьсот миль вниз по Нигеру и на запад, до Мосси, где мы станем африканцами. И наконец, в Гану.
— В Гану? Впервые слышу о ней!
— Твои предки знали о Гане. Она ждет нас. Наши дети полюбят ее.
Аделберт запел старинную негритянскую песню, слышанную им от деда, и Дао легко подхватила мотив.
Конго свергалась с небес прямо в ад, В джунглях гремел похоронный набат, Волны стонали, и ведал творец: В муках реки человеку конец!Глава девятнадцатая Брачный союз
В ожидании дня, когда Мануэл в последний раз проведет очередной выпуск студентов и, выйдя в отставку, сможет приехать к ней, Джин Дю Биньон проработала около года мастерицей на атлантской фабрике. Она хорошо понимала, что за такой короткий срок и при столь ограниченных возможностях трудно добиться многого. Между тем за это время в жизни Мансарта произошло изменение, которое вначале казалось несущественным, но в дальнейшем чуть не стало роковым.
Стремясь ослабить разногласия по расовому вопросу, новые лидеры Юга пришли к решению уравнять по возможности негритянские школы со школами для белых. Они благожелательно отнеслись к увеличению федеральной помощи государственным школам и собирались предоставить государственным колледжам для цветных более справедливую долю постоянных ассигнований. Но негритянская организация — Национальная ассоциация содействия прогрессу цветного населения — обратилась в суд, требуя отмены сегрегации не только в отношении жилищ, транспорта и избирательной системы, но и школ. Она уже добилась для негров на Юге права поступать в профессиональные училища и в аспирантуру наравне с белыми.
Все эти мероприятия в пользу негров проводились в жизнь очень медленно, наталкиваясь на упорное сопротивление. Но в конце концов, закон есть закон, и кто знает, что еще будет, если вопрос о сегрегации в государственных школах Верховный суд решит в пользу негров? Как раз в это время Лаймз, намеченный в преемники Мансарта, возвращаясь в своем ловом «паккарде» домой, развил недопустимую скорость, налетел на тополь и погиб. Почему бы в связи с этим не отложить уход Мансарта на пенсию до 1956 года, когда ему исполнится восемьдесят лет? К изумлению Мансарта, именно этот вариант и был предложен ему на предрождественском заседании совета попечителей.
Мансарт не соглашался, заявляя, что у него есть свои, планы. Совет настаивал: пусть так, по, может быть, он все же поработает еще года два, ну, скажем, до конца 1953 учебного года, в интересах дела и из уважения к совету? Мансарт неохотно сдался. Тогда совет принял решение, что после ухода Мансарта в отставку ему будет выплачиваться пенсия в размере половины оклада. Характерно, что сам он отнесся к этому решению совершенно равнодушно. Его жалованье с давних пор составляло пять тысяч долларов, и, значит, пенсия составит две тысячи пятьсот долларов в год.
Преподаватели колледжа были искренне рады, что Мансарт останется у них хотя бы еще на два года. Даже те, кто рассчитывал на какие-то выгоды при смене руководства, с облегчением подумали о том, что, на худой конец, сохранят то, что сейчас имеют. Все толковали об ожидаемой реформе в деле негритянского образования. Кое-кто возлагал большие надежды на решение Верховного суда («которое не может не быть в нашу пользу»!) как на долгожданное завершение освобождения негров, начатого Линкольном в 1863 году.
Однако большинство преподавателей хранило молчание. Мансарт хорошо понимал их. Они думали о тех семидесяти тысячах педагогов-негров, большей части которых угрожала безработица. Они думали о том, кто, как и чему будет учить следующее поколение черных ребят. И тут же мысленно задавали себе вопрос, для скольких из этих ребят школа станет мачехой; сколько их, отвергнутых и разочарованных, будет слоняться по улицам и попадет в конце концов за решетку. Они задумывались также и над вопросом, где в будущем молодые выпускники-негры найдут для себя работу, зачем им вообще учиться и оканчивать школы. Догадываясь о мучительных переживаниях своих коллег, Мансарт старался их приободрить. Во время одной из бесед с учителями он, улыбнувшись, сказал:
— Я понимаю! Школьная реформа — это, конечно, не венец равноправия. Это всего лишь начало новой фазы; всего лишь начало. Во многих местах в результате насилия и обмана обособленные негритянские школы просуществуют еще десятки лет. Будь в моих руках власть, я бы вообще повременил с упразднением негритянской школы. Это благородный институт, имеющий героическое прошлое. Он мог бы сплотить негритянский народ и воссоздать его историю. Именно об этом я всегда и мечтал. Правда, после того, как я объехал земной шар, и позже, когда я наблюдал рождение Объединенных Наций, взгляды мои стали меняться. Я убедился в том, что единый мир имеет преимущества по сравнению с раздробленным миром, распадающимся на бесконечное множество новых народов и стран. Этот национализм может превратиться в страшное бедствие, способное погубить человечество. Я думаю, что подлинной целью в наше время должно быть объединение народов с сохранением их разнообразных национальных особенностей, и убежден, что мир уже созрел или, во всяком случае, скоро созреет для такого единства. Когда-то я считал эту идею неосуществимой, по крайней мере в течение ближайших двухсот пятидесяти лет, особенно в Соединенных Штатах, где белые столь яростно ненавидят черных, а черные не доверяют белым. Но такой взгляд, пожалуй, уже не соответствует действительности. Негры перестали быть главным объектом ненависти белых американцев. Для них сейчас нет ничего более ненавистного, чем коммунизм. В сущности, здесь сказывается страх перед снижением прибылей, умалением власти и престижа, страх перед необходимостью делить власть с массами, которые, как они полагали раньше, состоят из чернокожих, а как теперь выясняется, могут состоять также из желтых, коричневых и даже белых людей. Борясь против призрака коммунизма, они вынуждены прекратить борьбу против нас. Что же в таком случае должны делать мы? Если мы проявим недомыслие, то включимся в травлю красных и «охоту на ведьм» и поспешим нажиться как за счет своих же единоплеменников, так и за счет белых. Но если мы проявим мудрость, то поймем, что мир нуждается в нас и готов воздать должное нашему прошлому, нашему опыту и нашим идеалам; не все охотно пойдут на это, кое-кто испытает чувства горечи и возмущения, но несомненно одно: мир нуждается в нас. Так что по существу это большой шаг к свободе! — заключил Мансарт.
— А сколько таких шагов еще надо сделать и за какой срок? — спросил один из присутствовавших, директор средней школы, приехавший в колледж для обмена опытом.
— Терпение, терпение…
— Терпение? Не думаю, чтобы мы, негры, были так уж нетерпеливы, С момента принятия тринадцатой поправки к конституции прошло уже девяносто лет…
— Пусть будет даже сто, все равно школьная реформа — это прогресс.
— Неужели? Сомневаюсь! При таких темпах — по одному шагу в столетие — нельзя сказать, что мы мчимся к свободе. И притом это даже еще и не свобода, а только шаг к ней. Если черные ребята и попадут в школы белых дьяволят с мстительно настроенными белыми учителями, то, как вы думаете, во что обойдется этот эксперимент маленьким чернокожим жертвам? Они тысячами побегут из школ, если их еще раньше не выгонят оттуда ко всем чертям! Нам еще предстоит пройти огромное расстояние, ректор Мансарт! Несмотря на весь этот шум, поднятый вокруг «белых предварительных выборов»), большинство американских негров-избирателей до сих пор не могут участвовать в голосовании. Как и раньше, мы ездим в вагонах «для цветных». По-прежнему в большинстве городов нас не хотят обслуживать в отелях, пансионатах и ресторанах. Мы все еще с большим трудом можем подыскать для себя приличное жилье. Нам отказывают в предоставлении высокооплачиваемой работы и в продвижении по службе. Это явная, ничем не прикрытая, вопиющая дискриминация. И помимо всего прочего — непостижимо хамское отношение к нам со стороны большинства американцев, какое-то отвращение, ненависть, издевательство, полная изоляция в любой сфере или отрасли деятельности, прямые или завуалированные оскорбления и еще многое другое. Скажите мне, сэр, когда черпая Америка станет свободной при таких темпах, как одни шаг в столетне? На мой взгляд, не раньше чем где-то между 2500 годом от рождества Христова и вечностью!
— Дорогой мой, несмотря на отдельные преувеличения, я согласен со всем, что вы сказали. И тем не менее, даже если признать, что цивилизация движется недопустимо медленно, разве нам не следует радоваться решению Верховного суда о прекращении сегрегации в американских государственных школах, если такое ре шее не состоится?
— Конечно, следует. Так же как и уменьшению числа негров, подвергшихся суду Линча и сожженных заживо. Это кое-что, но не все, И, между нами говоря, совсем не так уж много!
Мансарт внимательно посмотрел на молодого директора школы.
— Послушайте, дорогой мой, вам не следовало бы разговаривать в таком духе, иначе вы можете оказаться без работы и даже попасть в тюрьму.
— Но я и так уже в тюрьме, ибо не вправе разговаривать, не вправе размышлять, не вправе рассчитывать на продвижение по службе! Я не смею жениться по своему выбору и иметь детей! Подумаешь, тюрьма! Да какой еще тюрьмы вам надо, черт возьми?.. Прошу прощения, сэр, я забылся! Но я рад, что мы с вами поговорили на эту тему. Ну, до свидания! У меня дела в школе.
Проводив его взглядом, Мансарт сказал:
— Вся беда таких молодых людей заключается не в том, что их мысли — далеко не абсолютная истина, а в том, что они фанатично убеждены в своей правоте и не желают менять своих взглядов. Итак, теперь перед нами стоит очень важная задача — воспитывать наших детей не как своеобразную, обособленную от всего мира группу, а как его неотъемлемую часть. Мы должны организовать дело так, чтобы обеспечить нашим детям нормальное школьное обучение, чтобы школы располагали опытными педагогами, которые руководствуются в своей деятельности высокими идеалами, чтобы они обладали пригодными помещениями и необходимым инвентарем. Наш долг — неустанно выявлять и разоблачать любые нарушения принципа равноправия и справедливого отношения к каждому ребенку. Мы обязаны давать своим детям — и дома, и в общественных учреждениях — все то, что не попадает в поле зрения объединенной школы или ею искажается. Это будет нелегкая работа, друзья мои! Она потребует времени и денег, и многие, очень многие из нас лишатся своих мест. Время тяжелых испытаний для нас не окончилось, вернее, оно начинается заново.
— Должны ли мы в таком случае стремиться к коммунизму, господин ректор?
— Нам, конечно, следует выяснить, что в действительности представляет собой коммунизм и что ему только приписывается; что он в состоянии совершить и чего не может, и одновременно узнать, что не способен или не желает осуществить капитализм. Во всяком случае, мы должны всеми силами бороться против любых преступлений, закулисных сделок, обмана и воровства, если даже все эти преступления — разные незаконные сделки, жульничество и хищения — именуются «частным предпринимательством». И, конечно, должны добиваться права на труд и сносную жизнь для всех, если даже это и называется коммунизмом!
Группа педагогов постепенно разошлась. Один из них сказал на ухо другому:
— Сдается мне, старику в самый раз уйти на покой.
Джордж Уокер, зашедший в учительскую во время беседы и скромно сидевший в глубине комнаты, теперь, радостно улыбаясь, подошел к Мансарту. Он был старым другом ректора, хотя и не виделся с ним уже пятнадцать лет. Уокер был красивый, хорошо сложенный мулат со светло-желтой кожей, общительный и веселый по натуре. Вместе с тем он был прямодушным, подчас даже чересчур откровенным человеком, так как не желал, чтобы кто-нибудь мог подумать, что он боится правды, как бы неприятна она ни была для него самого и для других. Мансарт познакомился с Уокером в то время, когда тот возглавлял студенческую стачку протеста против проявлений белого шовинизма в крупном негритянском колледже. Уокер оказался одновременно и победителем, и побежденным. Он одержал победу, так как белый подхалим-ректор был снят, но он и проиграл, потому что белые власти осудили его «дерзость» и отказались предоставить ему работу. Для Уокера это было горьким разочарованием, подорвавшим его веру в свои силы. Боролся он бескорыстно, как настоящий рыцарь без страха и упрека. Однако вместо заслуженной награды за справедливый поступок его ждало наказание. С тех пор к борьбе за правое дело Уокер стал относиться равнодушно и цинично. В течение ряда лет он преподавал в небольших, жалких школах, влачивших нищенское существование на грошовые подачки богачей.
После кризиса он помогал налаживать на Юге деятельность Бюро справедливого найма на работу. В этот период Мансарт не раз заставал Уокера чинно беседующим за одним столом с теми белыми южанами предпринимателями, которых он пытался убедить — не рассчитывая на их честность, — что добросовестный наем негров на работу принесет им более высокие доходы, чем обычная политика обмана.
И вот теперь пятнадцать лет спустя Уокер снова пришел навестить своего старого друга и наставника. Он поседел и выглядел старше своих лет, но в его взгляде все еще проскальзывала ирония и молодой задор, и он по-прежнему умел смотреть правде в глаза.
— Как вы поживаете, господин ректор? Ну, тут у вас, оказывается, прекрасное учебное заведение, да и студенты такие, что залюбуешься. С такими стоит повозиться! А чему вы их учите? Что честность — лучшая политика? Они не поверят вам, потому что хотя и уважают вас, но в то же время чертовски хорошо знают, какие козни строят с помощью ваших же одноплеменников белые джорджийские тузы, пытаясь погубить вас. Нет, нет, не спорьте! Я знаю, что они не в силах напакостить столько, сколько им хотелось бы, но все же сумеют подложить вам большую свинью. И ничего вы тут не поделаете. Ну а всего хуже то, что теперь вы не вправе даже беседовать со своими юношами и девушками начистоту. Думаю, что в этом-то сейчас и заключается трагедия цветной молодежи. Она, конечно, бедна, ею помыкают, ее оскорбляют. Молодежь приходит к выводу, что живет в мире, где вообще не может быть правды и справедливости. И вы никогда не сможете доказать ей противного.
Мансарт прервал его:
— Я не согласен с вами, Джордж, и остаюсь при своем мнении. Я встречал хороших людей и видел, как торжествует справедливость.
— Конечно, видели или убеждены, что видели. Впрочем, это одно и то же. А у меня, друг мой, столкновение с негритянской проблемой убило всю веру, все идеалы. Послушайте, ректор Мансарт, я не часто высказываюсь так откровенно. Я покинут друзьями, утратил все иллюзии, часто испытываю физические страдания и постоянно — душевные. Все, что я делал, все, на что я надеялся и во что верил, полностью погибло или так близко к краху, что я окончательно потерял надежду на лучшее будущее. Еще в колледже я узнал, что если видишь зло и сталкиваешься с бесчестностью, то надо заткнуть себе рот и бежать прочь; сам я не последовал этому правилу и загубил свою жизнь, можно сказать, еще до того, как она по-настоящему началась.
Я пытался разъяснить правду цветным студентам и в результате лишился работы. Затем пошел на профсоюзное поприще и тотчас убедился в том, что чем меньше буду говорить о приеме негров в профсоюзы и борьбе за их права, тем дольше удержусь на своей работе. Все же, несмотря на весь свой печальный опыт, я по своей наивности никак не мог стать окончательно пессимистом. И когда получил место корреспондента в крупной столичной газете, то решил: вот тут-то увижу подлинную свободу. Свободу печати! Наконец-то я сам постигну настоящую правду и смогу писать о ней для тех, кто жаждет ее узнать. Надо же придумать такую чушь в «свободной, демократической» Америке! Я проработал на этой должности два года и стал воображать, что делаю полезное дело, — я был уверен, что могу хорошо работать. А владельцы газеты заметили, что я слишком много болтаю о правах негров и критикую новую «эру процветания», которую создают на Юге белые промышленники. Поэтому меня выставили и отсюда. А надо было как-то жить. У меня жена, которую я люблю больше всего на свете. У нас есть ребенок, родившийся калекой, — последний удар ехидно ухмыляющегося провидения. Что мне оставалось делать? Я отправился в логово продажных профсоюзных лидеров и стая рупором безграмотного вора, который руководит другими мошенниками. Я помогаю ему проводить в жизнь его планы, выполняю его грязные поручения и пишу для него речи. Разумеется, я ругаю, как только могу, коммунистов. Все это дает мне средства на оплату квартиры, на питание и лечение — словом, на поддержание домашнего очага ради моей преданной жены. Чего еще желать? И какой толк от умных разговоров в этом мире, насквозь пропитанном ложью? Ну, мне пора идти. Скоро я, надо думать, отправлюсь на тот свет. Не забывайте обо мне, ректор Мансарт, и внушайте своим студентам возвышенные идеалы, если даже вам придется для этого лгать, что, несомненно, вы делаете теперь и будете делать впредь.
— Мне жалко вас, Уокер! Вы так изломаны жизнью, у вас такие нездоровые мысли…
— Сам я куда больше жалею себя, чем вы меня, ректор Мансарт. В порядочном мире я, быть может… Э, да что тут говорить! Прощайте!
Джин была поражена новым оборотом дела. Во-первых, приходилось еще два года жить в разлуке с Мансартом. Кроме того, Мануэл как-то вскользь упомянул о том, что его пенсия будет равна половине служебного оклада. Джин впервые задумалась о том, что значит теперь пенсия в две с половиной тысячи долларов. В прошлом, когда они оба работали в колледже, их общий доход в виде жалованья и разных добавочных выплат достигал девяти с половиной тысяч долларов, что вполне обеспечило бы им совместную жизнь. А теперь, когда все так подорожало, они должны будут жить на одну четверть этого дохода.
Джин невольно вспомнила, как в прошлом и попечители и педагоги частенько намекали на то, что хорошо обеспеченные дети Мансарта будут только рады материально поддерживать его в старости. Но что они скажут, когда им станет известно, что скудная пенсия отца предназначается для двоих, а не для одного, да и вообще как они отнесутся к его браку? Джин не забыла той насмешливой улыбки, с какой взглянул на нее Дуглас, когда она ответила ему отказом на его предложение выйти за него замуж. Захочет ли он теперь помогать отцу, чтобы тот мог жить по-прежнему, приобретать книги, путешествовать? И сможет ли сама она жить на деньги Дугласа, если даже они и будут ей предложены? Что скажет также Ревелс, защищавший ее в суде так бесстрашно и с таким достоинством? И даже Соджорнер?
Между тем планы самой Джин тоже осложнились. Работа на фабрике оказалась нелегкой; она не только утомляла Джин физически, но — хуже того — подавляла духовно своим унылым однообразием, необходимостью снова и снова повторять один и те же механические движения — час за часом, изо дня в день. Для бесед и пропаганды оставалось совсем мало времени. Все фабричные работницы были крайне изумлены; наступил как раз период весенней горячки, когда после зимнего сокращения производства началась отчаянная гонка, необходимо было заготовить материалы по тем образцам, какие отобрал к летнему сезону в самый последний момент модельер фирмы «Миледи». Фабрика работала круглые сутки, нормы выработки были повышены, темпы работы ускорены. По всей стране на текстильных предприятиях было занято теперь на пятьсот тысяч детей больше, чем десять лет тому назад; сейчас на каждые одиннадцать малолетних приходился один работающий на производстве, тогда как раньше работал один из двадцати трех. Это было еще одно последствие войны.
Джин работала и в канцелярии профсоюза — она шла туда после рабочего дня, а также в выходные и праздничные дни. Однако такая двойная нагрузка оказалась для нее непосильной; в конце концов здоровье Джин сдало, и она месяц пролежала в постели. Вернуться на фабрику она уже не могла. Тогда Джин перешла на работу в канцелярию профсоюза текстильщиков на полную ставку, которой ей едва хватало на пропитание. О своих затруднениях она ничего не написала Мануэлу, отказавшись также от встреч с ним в Атланте, ранее ими намеченных. В оправдание своего отказа она была вынуждена сослаться на причину, о которой ей было крайне неприятно говорить:
«Мой начальник, председатель профсоюза Скроггс, и его дружески расположенная ко мне жена знают, что я цветная, и согласны с тем, что негры и белые со временем должны объединиться в одном профсоюзе. Но никто из моих товарищей по работе даже не подозревают о моей «расе», и случайное раскрытие этого факта могло бы повредить стачке, которую мы намечаем на будущую весну».
К этой стачке руководство профсоюза готовилось уже давно и очень тщательно. Большинство членов профсоюза еще никогда не участвовало в забастовках. Они испытывали безотчетный страх перед могущественными и богатыми предпринимателями. Зарплата и условия труда их не удовлетворяли, но все же лучше было иметь хоть это, чем ничего. Текстильщики опасались стачки, считая, что негры только и ждут момента, чтобы стать на их место.
Но руководители профсоюза понимали, что до тех пор, пока рабочие довольствуются тем, что им дают, их зарплата будет оставаться на низком уровне и в дальнейшем еще больше понизится, условия же труда станут тяжелее. Наступило самое подходящее время для борьбы. Так в конце концов было принято решение начать стачку. Объявить о ней предполагалось на исходе зимы, в «мертвый» сезон, с тем чтобы поставить под угрозу работу в период всеобщей спешки при выполнении весенних заказов торговых предприятий.
Но Джин было ясно и кое-что другое. Ситуация была не такой уж простой, как она рапсе предполагала. Тут надо было учитывать не только политику частных предпринимателей по отношению к данной группе рабочих. На общую обстановку оказывали влияние и власти штата: они устанавливали налоговое обложение, распоряжались полицией. Местные власти, находясь под строгим контролем представителей бизнеса, всячески старались обеспечить столпам общества желанные прибыли. Важное значение приобрела теперь позиция не только местных фабрикантов, но и предпринимателей других штатов, стремившихся возможно выгоднее вложить в дело свой капитал. Чтобы привлечь этот капитал на Юг, власти штата могли снизить налоги или вовсе их отменить, использовать полицию для расправы с профсоюзными организаторами и поддерживать низкий уровень заработной платы, срывая стачки рабочих. Они могли также постановить, что высокая зарплата будет выплачиваться только белым рабочим — даже в том случае, если бы у самих рабочих хватило благоразумия допустить негров в профсоюз. Расовые предрассудки порождал и поддерживал здесь весь общественный строй, а не только профсоюзы. Не допуская цветных рабочих на производство, белые горожане имели нужную им прислугу и неквалифицированную рабочую силу по таким низким ставкам, которые позволяли даже белым беднякам эксплуатировать негров.
Итак, подкуп, специальное законодательство и прямое насилие со стороны белых расистов могли изменять экономику всей страны, и рабочие профсоюзы были бессильны воспрепятствовать этому. Все это Джин поняла слишком поздно.
Итак, забастовка разразилась. Она длилась долго и сопровождалась вспышками насилия, которые тут же жестоко подавлялись, в конце концов она была проиграна, даже больше чем проиграна. Джин была в отчаянии от неудачи. Хотя ей приходилось много раз слышать и читать о забастовках, сама она никогда еще не наблюдала их вблизи и тем более ни в одной из них не участвовала. До того ей не приходилось ни руководить забастовкой, ни давать советов бастующим и лично страдать от стачки. Она не представляла себе, что такое стачка на самом деле; теперь ей пришлось увидеть своими глазами массу охваченных то гневом, то отчаянием голодных рабочих, умирающих детей, проклинающих все на свете женщин и избитых мужчин, стоящих лицом к лицу с безучастными по виду, но злобно настроенными полицейскими и вооруженными солдатами. Торжествующие предприниматели поливали ее и всех бастующих грязью. А пресса? Болтливые, всезнающие ежедневные газеты словно воды в рот набрали. Страна, штат, даже население пригородов Атланты не имели малейшего представления о борьбе рабочих. После провала стачки измученная Джин еле добрела до вокзала, машинально села на какой-то поезд, отходивший в полночь, и через некоторое время оказалась в Детройте.
Неделю спустя, находясь в дешевом пансионе, Джин прочла в газете объявление. Небольшому колледжу — одному из многочисленных колледжей штата Огайо — требовался на летний период преподаватель социальных паук. Она подала туда заявление. На женщину-проректора произвело впечатление то, что Джин закончила Рэдклиффский колледж и получила докторскую степень в Чикаго, но ее смущали недавняя работа Джин в профсоюзе и ее прежняя преподавательская деятельность в негритянском колледже. Однако, списавшись с ректором Мансартом, можно было, несомненно, получить от него необходимую рекомендацию. Джин написала Мануэлу, объяснив ему суть дела.
После первой беседы с Джин проректор колледжа все еще не решалась ее принять.
— Эта женщина утверждает, что ей только пятьдесят три года, а выглядит она много старше и вообще какая-то изможденная. Волосы у нее почти седые. Очевидно, она очень слаба. Но в ней есть что-то такое, что меня интригует.
— Да. В ней чувствуется цельная натура, — сказала секретарь проректора. — А почему бы нам все же не взять ее на летнее время? Сейчас так трудно подыскать преподавателя социальных наук, а у этой женщины есть соответствующий опыт работы, хотя бы и в негритянском колледже на Юге.
— Ладно, рискнем, — сказала не без некоторых колебаний проректор.
В течение первого месяца дела у Джин шли вполне нормально. Но быстрые темпы преподавания изматывали Джин. Летние студенты были народ преимущественно серьезный, довольно солидного возраста; у них не было и тени юношеской жизнерадостности. Однажды Джин Дю Биньон сидела в аудитории перед своими студентами. Чувствуя себя усталой, она рассеянно разглядывала их, и все они казались ей похожими друг на друга, пока она не заметила в глубине комнаты студента с коричневым лицом. Джин не смотрела на него, но все время ощущала его присутствие, и от этого ее речь сделалась более связной, а мысли стали яснее. Она говорила:
— Вы знаете, мы, социологи, — надеюсь, мне незачем извиняться за этот термин, — в течение долгого времени слегка стыдились своих статистических методов, наших «вероятностей», нашего прямого, а иногда, может быть, и косвенного признания роли случая. Нам хотелось полной уверенности, доброй старой уверенности девятнадцатого века, когда мы, казалось, понимали или способны были нанять любое явление, лишь бы нам дали побольше времени для исследования и изучения поддающихся анализу фактов. В настоящее время положение, по-видимому, меняется. Мы опираемся теперь на статистику и теорию вероятности не только применительно к деятельности человека, но и применительно ко всему физическому миру — к миру атомов, к области биологии и психологии. Мы спустились со своих ходулей точного анализа, чтобы с мучительной кропотливостью собирать факты и прийти к возможностям и вероятностям как к подлинно научным выводам. В сущности, — улыбнувшись, сказала Джин, — мы открыли дверь нашим старым друзьям — Случайности и Свободе воли.
Из глубины аудитории донесся голос:
— И богу тоже?
— Ну, во всяком случае, и богам, — серьезно сказала Джин. — Можно найти немало умов, способствующих изменению хода истории в социальному прогрессу.
— Сколько же, по-вашему, таких богов или умов? — спросил кто-то другой. — Десять или десять миллионов?
— Я бы сказала, что где-то в середине между двумя этими крайностями. Не всякий человек может сделать определенный вывод. И такой вывод делается не каждый день. Но зрелые, целеустремленные и разумные люди способны принимать ценные научные решения; в совокупности эти решения могут иметь исторически важное социальное значение.
— А велико или незначительно, по-вашему, число разумных людей? — спросила какая-то девушка.
Взор Джин стал рассеянным, и она почти забыла о своей аудитории. Она посмотрела сначала в окно, затем стены комнаты словно раздвинулись, и Джин увидела весь мир.
— Разум, — ответила она, — это, в конце концов, понятие относительное. То, что я сейчас скажу, возможно, покажется вам несколько неразумным, но то, что в какой-то момент и в каком-либо месте может показаться кому-нибудь неразумным, в более широкой сфере может оказаться проявлением наивысшего разума.
И затем, утратив всякое представление о времени и месте, Джин быстро заговорила:
— Существует не только тайна внутриатомной энергии и не только еще более глубокая тайна космических лучей, поступающих к нам из внешнего мира. Мы должны попытаться проникнуть в тайну будущего. Далеко отсюда, в Антарктике, на краю света, мы строим ледяной дворец невиданных еще в мире размеров. Дюймы египетских пирамид превратились в этом массивном, гигантском здании в ярды. Высочайший небоскреб «Эмпайр стэйт билдинг» может служить для него только одной из колонн. Здание уже вырисовывается в общих чертах, и вскоре земной шар покачнется от его тяжести, сдвинется с места и, пролетев сквозь звездные барьеры, откроет вселенную, где нет ни теорий пространства, ни гипотез об изменении времени…
Голова Джин безжизненно опустилась на стол. Студенты с изумлением наблюдали за ней, затем в тревоге зашевелились.
— По-моему, старушка помешалась, — сказал кто-то.
— Либо помешалась, либо у нее было видение, — сказал другой. — Как вы думаете, не позвать ли проректора?
— Боже мой, а вдруг она умерла? — воскликнул, вскакивая с места, темнокожий студент.
Джин медленно открыла глаза. Она чувствовала, что отдохнула так, как давно не отдыхала, и даже не могла припомнить, когда еще ей было так хорошо. Она поглядела в окно на зеленый, веселый двор; окно как бы служило рамкой для мальв и подсолнечников, роз и гераней; по старинной каменной ограде карабкались виноградные лозы; тут и там от дуновения ветерка слегка шевелились листья деревьев. В голове у Джин промелькнула жуткая мысль — о том, что она умерла и для нее наступил вечный покой. Но она быстро отогнала эту фантазию и огляделась вокруг; она находилась в бело-голубой комнате, где было всего несколько предметов больничной обстановки. На стене висела картина — что там нарисовано? Джин слегка приподнялась на постели, и в этот момент появилась сиделка.
— Я думаю, вы не прочь немного покушать, — сказала она, поставив возле Джин поднос.
Расспросив сестру, Джин узнала, что в течение двух недель была очень больна. Бывали и тяжелые моменты, когда она лежала без сознания и ее приходилось кормить с помощью капельницы. Но, к счастью, произошел перелом в лучшую сторону, и теперь здоровье ее идет на поправку.
— Там пришли навестить вас друзья, — сказала в заключение сиделка.
Ну, конечно, подумала Джин, это из колледжа. Проректор скажет ей несколько подходящих к случаю вежливых слов и вручит уже готовые бумаги об увольнении. Она, Джин, проявит полное понимание и без всяких возражений примет документы. Но что же ей делать дальше? Где сможет она…
Дверь открылась, и в комнату вошла Джойс Мансарт, жена Ревелса. Джин не часто встречалась с ней, но сразу же ее узнала и хотела заговорить. Однако миссис Мансарт, остановив ее, сказала:
— Нет, нет! Никаких разговоров, никакого напряжения. Прежде всего вам надо поправиться!
— Но я должна объяснить…
— А что же тут объяснять? Знаю, вы тревожились о будущем — о своей жизни и работе. Теперь все эти трудности отпали. Жизнь нашего сына была застрахована на двадцать пять тысяч долларов. Мы платили страховые взносы, о которых сам он никогда бы и не подумал. Он погиб, а нам с мужем с избытком хватает того, что мы имеем. Поэтому всю сумму страховой премии мы перевели отцу Ревелса — Мануэлу Мансарту. Вам незачем больше волноваться, потому что наш дом всегда будет вашим.
Она сделала паузу, и Джин благодарно пожала ее руку.
— С нами будет та, которую любил мой сын, — продолжала миссис Мансарт, — и наш отец, которого вы любите. Он не решался предложить вам жизнь, полную лишений, а вы боялись еще больше его обременить. Вы оба чересчур щепетильны. Но теперь мы вас от себя не отпустим, и вы наконец-то сможете быть вместе.
Она открыла дверь и пригласила в комнату Мануэла Мансарта, На его лице пролегли заметные морщины, но глаза радостно засветились при виде Джин. Он взял ее руку и нежно поцеловал.
Через несколько недель Джин покинула больницу. Из Техаса приехал епископ Уилсон и повенчал их. Мануэл и Джин улетели на Запад, мечтая отдохнуть у безбрежного Тихого океана, среди еще неведомых им красот Калифорнии. Для них было так ново и удивительно снова оказаться вместе и обмениваться мыслями, нежно обняв друг друга.
Мир — этот жестокий, сумбурный мир — превратился вдруг в необыкновенно добрый и ясный. Казалось, сами люди стали ласковыми и внимательными. Это был радостный мир, и они любили его, но больше всего, глубоко и беззаветно, они любили друг друга.
Мануэл и Джин приехали в долину, укрывшуюся в глубине величественных гор. Было чудесное утро. Небо было прозрачно, как стекло. Чуть веял ветерок. По краям долины, словно застывшие на посту часовые, величаво стояли огромные деревья с коричневыми, как запекшаяся кровь, стволами — их зеленые кроны вздымались к лазурным небесам. Быть может, эти гиганты росли здесь еще до вашей эры. Позади и выше их громоздились куполообразные массы гранита, казавшиеся древними уже в те давние времена, когда слагал свои песни Гомер. Возможно, они были даже свидетелями того, как рожденные в небе звезды вели свой первый хоровод и сонмы ангелов славили божий мир. Внизу, у подножия этих громад и в ущельях между ними, мчались, низвергаясь бурными водопадами, скрытые пеленой серебристых брызг горные реки, пенящиеся, журчащие, рокочущие и жадно манящие к себе золотые лучи солнца.
Потом Мануэл и Джин долго жили в Сан-Франциско, на верхнем этаже отеля «Гопкинс», откуда можно было любоваться Золотыми воротами. Они заново переживали прошлое, постепенно воскрешая в памяти все события, каждый свой успех и каждую неудачу. Оба супруга находили один в другом много для себя неизвестного — новые мысли, новые желания. Калифорния их очаровала. Мануэл и Джин были бы рады провести в этом раю остаток своей жизни, но, хотя Мансарту исполнилось семьдесят семь, а Джин — пятьдесят три, они чувствовали, что им еще рано думать о полном отдыхе — слишком велик был у них интерес к жизни и слишком сильно желание трудиться в быть полезными людям.
Это подтвердилось, когда Верховный суд США вынес свое решение о запрещении расовой сегрегации в школах. Мансарт выразил вслух их общие мысли:
— Итак, Верховный суд вынес свое решение, и притом единодушно. Он поступил очень разумно, так как учел, что, если на протяжении этого столетия мы, негры, будем обучать наших детей в своих все более прогрессирующих школах, используя при этом опытные кадры педагогов, мы никогда не станем американцами, а создадим новую нацию с новой, самобытной культурой. Если же отныне все американские дети, как черные, так и белые, а также дети западноевропейских, славянских и азиатских народов будут постепенно привыкать к совместному обучению, следуя общим традициям и одним и тем же идеалам, то возникнет единая раса, единая нация, единый мир. Должно быть, Верховный суд стоял перед трудным выбором — ему пришлось отказаться от идеи «превосходства» белых и в принципе согласиться на смешанные браки. Социальное равенство белых и черных придет на смену «священному» праву белых. В противном случае американская нация может оказаться во власти такой непримиримой вражды, что это было бы равносильно самоубийству. Доволен ли я? Нет, я недоволен, хотя я должен был бы испытывать удовлетворение. Слишком уж долго я мечтал о великой расе американских негров. А сейчас я предвижу только Великую человеческую расу. Возможно, все это к лучшему и Мне следовало бы, конечно, радоваться…
С этого дня для Джин и Мануэла началась беспокойная пора вопросов и предположений о том, что они могли бы сделать полезного в этот переломный момент. Ведь у Обоих имелся большой педагогический опыт и оба они были еще в силах трудиться. Джин как-то сказала:
— Ты помнишь, однажды я задумала большое исследование. Я попыталась организовать в южных штатах работу по изучению условий жизни негритянского населения в обстановке сплошной сегрегации. Предполагалось, что эти исследования будут вести из года в год на протяжении ряда десятилетий. Классификацию и анализ собранных фактов следовало сосредоточить в одном месте, под руководством лучших специалистов по этому вопросу, причем не только американских, но и из других стран мира; в число таких экспертов должны были войти и наши негритянские ученые. Этот мой замысел потерпел неудачу. Сейчас о том, что думают негры и что они собой представляют, рассказывают миру только белые, не считаясь ни с мнением, ни с опытом самих негров. Мне бы хотелось… Мне бы все еще хотелось…
Мансарт оторвался от своей газеты и с хмурым видом сказал:
— Джин, дорогая, что стряслось в мире? И что творится у нас в Америке? Мне никогда и в голову не приходило, что мы можем дойти до такого состояния. Шпионы, осведомители, профессиональные лжесвидетели на службе у правительства… Азартные игры, воровство, растраты и всякие другие преступления. Я никак не могу постичь это!
Мансарт и Джин решили хотя бы на несколько месяцев снять коттедж на океанском побережье, чтобы как следует отдохнуть и обдумать свои планы. Их нисколько не удивило, что они наткнулись на обычные препятствия, ожидающие цветных всякий раз, когда они ищут себе хотя бы временное пристанище в приличном месте. Наконец им удалось снять около Сан-Матео на короткий срок коттедж, принадлежавший отставному профессору, который нуждался в деньгах, чтобы покрыть расходы на ремонт дома. Сам он временно поселился у знакомого бакалейщика, жившего неподалеку. Все уладилось наилучшим образом: профессор стал частым гостем Мансартов, а другие соседи примирились с их присутствием, когда узнали, что прибывшая сюда чета — люди культурные и притом не собираются оставаться здесь надолго и не обесценят ничьих владений.
Джин и Мансарт, как и раньше, много читали и беседовали. Соседи заинтересовались темнокожим человеком и его бледнолицей женой. Сами они большей частью говорили мало, зато весьма охотно слушали Мансарта. Успокоившись и отдохнув, Мансарт начал постепенно высказываться более смело, чем всегда. Однажды он заявил:
— Последнее время я много размышляю, но не могу выйти из тупика; меня очень тревожит положение в стране. Я немало прожил и объехал весь свет. И вот, глядя на родную страну, я невольно задаюсь вопросом: нужно ли нам кого-то бояться, кроме самих себя? Если взглянуть на нас со стороны, то мы, американцы, можем показаться тупыми, чуть ли не умственно отсталыми людьми. Наши школы не улучшаются, а с каждым днем становятся все хуже и хуже; наши дети дичают. В нашей стране больше горя, чем счастья. Люди теряют совесть, воруют, предаются азартным играм. Мы гораздо беднее, чем об этом можно судить по нашим хвастливым заявлениям. Согласитесь, сами: вместо еды мы покупаем хорошую одежду, украшения и меха; вместо книг — автомобили и стиральные машины. И все это мы приобретаем в долг, а не на сбережения. И что еще характерно: мы не пытаемся выяснить в дискуссии истину, а просто угрожаем и обвиняем. Мы ничего не читаем, не тренируем свой мозг. Большая часть нашего досуга уходит на просмотр низкопробных фильмов и на слушание еще более пустых рекламных передач, где нам навязывают вещи, без которых мы вполне можем обойтись. Мы редко любуемся восходом луны или закатом солнца!
Один из соседей, заглянувший в этот день к Мансарту, в ответ на его слова возразил:
— Зато негры стали свободнее!
— Да, свободнее, но во имя чего? Для своей пользы или в ущерб себе? Чтобы иметь возможность латать свои дыры или чтобы покупать новые вещи? Чтобы разоряться вконец и совершать преступления? Чтобы быть жертвами шантажа?
— Может быть, вы предпочли бы Россию?
— Нет, я предпочитаю Америку, но не ту, что есть, а ту, которая будет…
Джин сумела осторожно вмешаться и приостановить поток его слов. Когда сосед ушел, она сказала Мануэлу:
— Дорогой, думаю, что ты не должен говорить так откровенно, по крайней мере с чужими. В наши дни это рискованно.
— Рискованно? Что ты хочешь этим сказать? Я же беседовал не с кем-нибудь, а с нашим знакомым. Какой же, черт возьми, от этого может быть вред?
Джин покачала головой и увела его в дом обедать.
Однажды Джин принесла три книги, и Мансарт стал с интересом их просматривать. Они любили совместное чтение. Обычно Джин читала вслух какую-нибудь книгу, а потом они долились мнениями.
— Кто это — Джесси Фосет? — спросил, взглянув на обложку книги, Мансарт. — Я где-то слышал это имя, но…
— Сейчас объясню. Вот тебе еще один характерный пример, имеющий прямое отношение к негритянской проблеме, — сказала Джин. — Перед нами три книги Джесси Фосет. Это настоящая литература. В них правдиво показана человеческая жизнь, но жизнь лишь небольшой группы людей — не напыщенных богачей, а скромных цветных обитателей Филадельфии, порядочных, хорошо воспитанных, добросовестных тружеников — работников ресторанов, квалифицированных слуг, священнослужителей; рассказывается об их радостях и печалях, об их умственном и культурном росте. Но эта картина не интересует ни белую Филадельфию, ни белую Америку в целом. Никто из них не удостаивает своим вниманием этот уголок американской действительности. Как водится, им даже неизвестно о его существовании. Да и черная Америка обычно пренебрегает тем, что не может заинтересовать белую Америку. Джесси Фосет создала только три или четыре такие превосходные книги, а затем перестала писать в самом расцвете своего литературного дарования. Это дозор для нас и большая потеря. Однажды я случайно видела ее — невысокая, довольно полная девушка, очень миловидная, с блестящей коричневой кожей, с горящими глазами, в которых, казалось, светилась ее неуемная душа. Каким успехом пользовалась бы она в Англии восемнадцатого века или во Франции в дни Бодлера! Но Америка смутных двадцатых годов нашего века не прочла даже маленькую книжку с ее изящными стихами. Итак, мой милый, сегодня мы будем читать роман Джесси Фосет «Все смешалось!».
С течением времени в погожие вечера соседи Мансартов стали охотно заглядывать к ним на чашку чая. Всем приятно было посидеть и поболтать на широкой веранде, выходящей на залив. Постепенно вечернее чаепитие у Мансартов стало для соседей привычным развлечением.
Как-то раз, когда Джин разливала на веранде чай, потчуя своего постоянного гостя — отставного профессора, к ним зашла знакомая преподавательница одной из городских школ, женщина средних лет, взять книги по истории негров, так как публичные библиотеки были небогаты литературой по этому вопросу. Сосед-бакалейщик, привезший учительницу в своем фургоне вместе с недельным запасом нужных ему товаров, тоже заглянул на огонек. В дом был приглашен и какой-то прохожий, остановившийся, чтобы полюбоваться на пышно цветущие розы, и назвавшийся художником-пейзажистом. Почти в это же время к Мансартам пришел еще один сосед, писатель, с которым у них было лишь шапочное знакомство, попросить спичку, чтобы раскурить потухшую пенковую трубку.
Разговор сначала как-то не клеился и вращался вокруг случайных тем, но вскоре стал общим и оживленным. Старый профессор пустился в свои излюбленные рассуждения.
— Мы, американцы, ведем себя удивительно глупо — все время чего-то опасаемся. Мы запуганы до смерти, а, собственно говоря, почему?
Учительница поспешала дать наиболее логичный, по ее мнению, ответ:
— Беда в том, что у нас плохие школы. Образование падает с каждым днем. Педагоги у нас слабо подготовлены, да и вообще их слишком мало.
— Никогда еще не слышал, чтобы люди так лгали и так безбожно обворовывали других, как у нас. Да еще на каждом шагу подозревали бы друг друга, — вставил бакалейщик. — Прямо не знаешь, кому и верить…
Профессор продолжал:
— Разве кто-нибудь у нас серьезно верит тому, что коммунизм — это международный заговор или что Россия замышляет нас уничтожить?
— Я все тверже убеждаюсь в том, — задумчиво сказал Мансарт, — что небольшая кучка влиятельных лиц, контролирующих большую часть наших богатств и средств пропаганды, заставляет американцев думать и поступать вразрез с их подлинными взглядами.
— Вот теперь мы близки к истине, — сказал старый профессор. — К вашему сведению, у нас в США сто двадцать семь человек занимают двести восемьдесят девять директорских постов в шестидесяти шести корпорациях, владеющих миллиардами долларов и контролирующих семьдесят пять процентов активов всех компаний в Соединенных Штатах, Конечно, свои посты и власть эти люди получили далеко не демократическим путем. Они выдвинуты заинтересованными кругами или же сами навязали себя акционерам. Эта олигархия становится все малочисленное, а ее власть над промышленностью в Америке и во всем мире — все сильнее. Мелкий бизнесмен постепенно исчезает; монополии вытесняют с рынка ремесленника. Где же выход? Допустим, что весь капитал и право руководства промышленностью перешли законным путем от ста двадцати семи лиц в руки государства. Допустим далее, что государство основано на подлинной демократии, что избирателей вдохновляют высокие идеалы общего блага и что люди, поставленные ими во главе страны, честны и самоотверженны. Что вы тогда скажете насчет социализма без революции?
Раздался хор голосов, оспаривающих такую возможность, и посыпались бесчисленные вопросы.
— Согласятся ли эти сто двадцать семь лиц без отчаянной борьбы уступить свою власть?
— Получат ли они компенсацию за экспроприированную у них собственность?
— Где вы найдете эту «подлинную демократию»?
— Откуда взять «честных государственных деятелей с высокими идеалами»?
Старый профессор оставил заданные ему вопросы без ответа. Он только улыбнулся и вскоре незаметно ушел.
Писатель усмехнулся.
— Мы даже не решаемся обсуждать положение в стране из опасения, что окажемся без работы, а то и в тюрьме.
— Только настоящая демократия может нас спасти, — сказала учительница, — но, увы, никакой демократии у нас нет — мы теряем даже то, что имели раньше.
Джин добавила:
— У нас подкупают негров обещанием дать им гражданские права, профсоюзам же затыкают рот и заставляют их голосовать по указке предпринимателей, подкупая при этом часть рабочих высоким уровнем заработной платы, а уровень этот поддерживается гонкой вооружений.
Уходя, художник сорвал розу и на прощанье заявил:
— Единственный выход для нас — это революция!
— Нет, это не выход, — возразила учительница. — Корень зла у нас — юристы. Они правят нами, толкуют законы по-своему, назначают своих же, юристов, судьями. Наш мир — это мир законников, и управляют они им в своих интересах. Возможно, именно поэтому у нас так много беззакония — несправедливость сейчас скорее правило, чем исключение. Не удивительно, что революции всегда направлены против судов, судей и законников.
Посмеявшись, благодушно настроенные гости пожелали друг другу и хозяевам доброй ночи и не спеша разошлись.
На следующий день все были потрясены известием, что старый профессор арестован, и никто толком не знал, в чем он обвиняется.
Несколько дней спустя в коттедж к Мансартам зашел вполне корректный, хорошо одетый незнакомец и показал им свой знак на обороте лацкана. Это был агент Федерального бюро расследований.
— Я хотел бы знать, — вежливо спросил он Мансарта, — согласны ли вы сотрудничать с правительством?
— Разумеется, — ответил Мансарт. — Только каким образом?
Агент вытащил блокнот и уселся.
— Недавно у вас тут состоялось собрание, так ведь?
— Собрание? Нет, у нас не было собрания… Вероятно, речь идет о наших друзьях, зашедших на чашку чая.
— Пусть так. Назовете ли вы мне их и…
Мансарт возмущенно поднялся.
— Конечно, нет!
— Значит, вы отказываетесь сотрудничать с правительством?
— Нет, я отказываюсь быть осведомителем! Всего хорошего!
Как Джин и опасалась, Мануэл Мансарт вскоре был вызван для дачи показаний в комиссию конгресса, начавшую свои заседания в Тихоокеанской зоне. Мансарт удивился, но готов был поехать, хотя и не представлял себе, какой именно информации ждут от него члены комиссии. Мануэлу и в голову не приходило — хотя для Джин это было очевидно, — что ему могут предъявить обвинение в подрывной деятельности и что комиссия потребует от него признания своей вины и соответствующей информации о других лицах. Джин позвонила по междугородному телефону зятю Дугласа, доктору Стейнвею, жившему в Лос-Анджелесе, и, кроме того, телеграфировала в Нью-Йорк Ревелсу.
Допрос Мануэла членами комиссии длился недолго, но был для него невероятно мучительным. С первой же минуты с Мансартом стали обращаться как с явным преступником. На него посыпались вопросы:
— Были ли вы когда-нибудь в России?
— Кто оплатил ваш проезд?
— А в Китае вы были?
— Вы коммунист?
— Кого из коммунистов знаете?
— Обвинялась ли ваша жена в коммунистических взглядах?
— Была ли она уволена из вашего колледжа за подрывную деятельность?
— Когда вы вступили в партию?
Под конец появился свидетель — не кто иной, как художник, остановившийся полюбоваться розами и приглашенный затем в дом Мансарта.
— Знаете ли вы этого негра, Мансарта?
— Однажды я присутствовал у него в доме на собрании. Там находились вот эти лица. — Свидетель передал председателю список. — В моем присутствии они клеветали на правительство Соединенных Штатов и проповедовали революцию.
— Является ли Мансарт членом коммунистической партии?
— Да. Об этом я знаю из высокоавторитетеых источников.
Затем председатель комиссии снова принялся за Мансарта:
— Говорите правду, или будете преданы суду по обвинению в заговоре!.. В чем дело?
Вошедший клерк сказал что-то на ухо председателю.
Наступила короткая пауза, члены комиссии стали перешептываться. В зале появился доктор Стейнвей. Он подошел к одному из конгрессменов, который приветливо поздоровался с ним за руку. Заседание было тут же прервано.
В результате этого дела отставной профессор отправился в тюрьму, учительница лишилась работы, писатель стал плотником, а художник получил выгодное место в Вашингтоне. Бакалейщик впредь держал язык за зубами и перестал ходить в гости.
Мансарта больше не вызывали для дачи показаний. Он был возмущен несправедливым обвинением и хотел связаться с каким-нибудь адвокатом, но на следующий день к ним прибыл Ревелс. Приехал он прямо из Вашингтона, где добился приема у министра юстиции. Следствие по делу Мануэла Мансарта было прекращено.
— А теперь, папа, — сказал Ревелс, — давай посмотрим правде в глаза. Мы живем в ненормальное время. Мир сотрясается. Страна обезумела от страха, и боится она вовсе не коммунизма, а самой себя, не ручаясь за свои действия и опасаясь своей собственной силы. Не важно почему, но это сущая правда! Для большинства из нас есть лишь один выход — ни на что не реагировать. Просто помалкивать, пока страна не оправится от приступа истерии и не придет в норму. Конечно, может быть, такое поведение и лишено героизма, зато чертовски благоразумно. Так вот, я хочу, чтобы ты и Джин поехали со мной в Нью-Йорк. Там не так красиво, как здесь, но зато безопаснее. Приезжайте к нам, и станем жить вместе. Нам с женой нужно общество. Мы будем беседовать, слушать радио, время от времени принимать друзей. Будем посещать театры и кино, ездить за город.
— Короче говоря, — сказала Джин, — уподобимся улиткам.
— Вот именно! И поверьте мне, у нас сегодня вопрос стоит так: или стать улиткой, или умереть. Я лично предпочитаю жить!
В ответ на это Джин, переглянувшись с Мансартом, сказала:
— К сожалению, мы не так уверены в своем выборе!
Глава двадцатая Смерть Мансарта
После пережитых Мануэлом Мансартом волнений чудище, много лет дремавшее в его желудке и лишь изредка напоминавшее о себе, вдруг начало кусаться и причинять ему острую боль.
— Язва желудка, — определил местный врач.
С этим диагнозом как-то нехотя согласился и его коллега. Но доктор Стейнвей, перед отъездом тщательно осмотревший Мансарта, твердо заявил:
— Рак. Эти идиоты, сэр, должны были сказать вам об этом пять лет назад!
— Нет, — возразил Мануэл, — это я был идиотом, что не стал в сорок лет врачом.
Он знал теперь, что жить ему оставалось считанные месяцы. Когда первый приступ леденящего душу ужаса прошел, Мануэл даже почувствовал удовлетворение от мысли, что знает, когда и от чего именно он умрет.
Мануэл и Джин прожили в коттедже до окончания аренды, но уже не принимали гостей, не устраивали дружеских чаепитий и не вели с посторонними бесед. Затем они полетели на восток — через леса, горы, пустыни и реки. Они вглядывались в Большой Каньон — этот огромный ров, вырытый руками гигантов и уходящий в недра земли до ее кроваво-желтых внутренностей, над которыми виднелась бледная плоть и тонкая темная кожа. Они видели горы и долины, широкие реки и большие города… И наконец перед ними распростерся Нью-Йорк.
Поселившись в Нью-Йорке, Мануэл и Джин вели обычный образ жизни: читали, слушали музыку, изредка совершали поездки на машине в парки или по автострадам, расходившимся от Нью-Йорка к пригородам, за пятьдесят — сто миль от города. Джин много читала вслух, особенно книги и периодические издания, выходившие за рубежом. Долгими часами Мануэл слушал ее и, ощущая все сильнее бремя своих лет, размышлял о приближающемся конце.
Однажды вечером Джин опустила на колени книгу, которую читала, и, глядя на огни Гарлема, сказала:
— Для меня совершенно ясно то, что сейчас происходит в мире. Социализм одерживает явные успехи и в не столь отдаленном будущем, несомненно, охватит весь цивилизованный мир. Было время, когда его высмеивали, считая нереальным; затем наступили кровавые дни, когда капиталистические страны, объединившись, пытались подавить его силой оружия, и вот теперь он успешно развивается в Советском Союзе и соседних с ним странах, а также на обширной территории Китая. В социалистический поток вовлекаются и другие великие страны, как, например, Индия. Скандинавия пока продолжает придерживаться своего «среднего пути». Англия положила скромное начале национализации средств производства, но там встретились препятствия со стороны рабочей верхушки, которая вместе с аристократами-капиталистами участвует в эксплуатации белых неквалифицированных рабочих внутри страны и черных колониальных рабочих за океаном. Лейбористская партия раскололась, я ее левое крыло энергично борется за внутрипартийное руководство. Успехи социализма во всем мире толкают крупный капитал Соединенных Штатов на путь оголтелого фашизма. Он рассчитывает остановить социализм наращиванием мощных вооруженных сил, ядерным оружием, организацией мятежей за «железным занавесом», одновременно подавляя свободу мысли и слова внутри Соединенных Штатов, чтобы американский народ не мог узнать правды. Если сегодня это еще удается, то завтра потерпит неудачу. Американцы не так уж глупы и не вечно будут трусливы. Сегодня нас сбивают с толку призраком ложного процветания. Оно ложно, потому что основано на доходах от высокого налогообложения, завуалированного высокой зарплатой; ложно, потому что труд миллионов людей, эксплуатируемых на заводах и в разных учреждениях, направлен на бессмысленную трату материальных благ и усилий в целях подготовки войны, которая уничтожит цивилизацию. Это процветание держится на систематическом залезании в долг и безудержной азартной игре всюду, начиная с фондовой биржи и кончая скачками. Оно доступно для тех, кто содействует ему своим молчанием или своей лживостью и продажностью, И этот мыльный пузырь будет лететь вверх, обольщая ошеломленный мир, пока не лопнет!
Присутствовавший при этом разговоре Ревелс долго, задумчиво смотрел на Джин, потом медленно сказал:
— Я не знаю, в какой мере вы правы. Да, социализм приобрел небывало много последователей. Но будет ли он распространяться и дальше? Победит ли он в Англии и Франции? Каким путем пойдет Германия? А главное — что и когда намерены предпринять Соединенные Штаты? Сможет ли капитализм перестроиться и удержать свои позиции как у нас, так и в остальном мире? На все эти вопросы я пока не вижу ответа.
Джин улыбнулась:
— Боюсь, что капитализм не сможет выжить. Ведь он сеет семена самоуничтожения.
— Я знаю только одно, — вмешался в разговор Мансарт. — Сегодня, более чем когда-либо раньше, война является величайшим бедствием и не может быть оправдана с точки зрения человеческой морали, здравого смысла и цивилизации. На свете нет ничего более бесполезного и более гнусного. Война не принесет победы ни одной стороне, Это расчетливое, обдуманное убийство людей и полное уничтожение богатств земного шара. В войне сознательно ставится цель причинить людям как можно больше зла. Для этого применяются различные, самые изощренные средства, способные вызывать страдания, калечить и уничтожать людей. Сейчас все известные человечеству способы наносить ущерб и разрушать материальные ценности используются на войне в качестве законных мер. Некогда храбрые предводители не ведая страха шли впереди своего войска. Сегодня государственные деятели и генералы, окопавшиеся в глубоком тылу, толкают в ад войны молодежь, не имеющую ни малейшего представления о ее причинах и целях. Люди, получившие самое скудное образование, лишенные элементарной культуры, не обладающие ни жизненным опытом, ни способностью понимать внутренний мир человека, люди, которых совершенно не волнуют горе и страдания других людей, имеют неограниченную, диктаторскую власть над жизнью многих тысяч своих молодых сограждан, и эта власть не подлежит ни обжалованию, ни отмене. Ложь, коварство, хищения, измена и эпидемии следуют за армиями так же неотступно, как ночь за днем. Самую грубую и беззастенчивую агрессию именуют теперь оборонительной войной. От этого она отнюдь не перестает быть наступательной и беспощадной, основанной на своекорыстных расчетах, шпионаже и обмане. Изнасилование стало ныне узаконенным видом солдатской забавы, а одна из главных забот армии состоит в организации публичных домов и борьбе против венерических заболеваний. И я заявляю во всеуслышание: долой войну! Пусть никогда больше ее будет войн! Война — это бездонная пропасть, в которую низвергается человечество в двадцатом веке от рождения Христа, незаслуженно именуемого миротворцем!
В период своего пребывания в доме у Ревелса Мануэл имел достаточно времени, чтобы познакомиться с Гарлемом более обстоятельно, чем прежде. Тогда это был лишь беглый осмотр со скороспелыми выводами, которые были основаны скорее на данных печати, на своих и чужих теоретических познаниях, чем на непосредственных наблюдениях, Теперь у Мансарта впервые появилась возможность не спеша ходить по шумным и оживленным улицам Гарлема. На Эджкомб-авеню он садился в автобус и ехал до 135-й улицы. Оттуда шел пешком на запад, чтобы бросить взгляд на серые здания и покрытые плющом степы городского колледжа, затем — на юг по Восьмой авеню до 125-й улицы, по которой добирался до Седьмой авеню, откуда поворачивал к северу, а потом по какой-нибудь поперечной улице шел к востоку, до Ленокс-авеню. Так он и бродил — на север и запад, на юг и восток, — пока не уставал и не ехал на такси домой. Возвращался он неизменно расстроенный и задумчивый, а дома затевал бесконечные дискуссии с родными.
Гарлем был как бы городом внутри города — некоей сортировочной станцией, через которую катился непрерывный поток пришельцев, этот поток клокотал и пенился вокруг какого-то устойчивого ядра, менявшегося сравнительно медленно. Жилищный фонд Гарлема неуклонно разрушался, но квартирная плата десятилетиями оставалась неизменной, несмотря на то что здания приходили в упадок. Дома и улицы на глазах превращались в развалины, доживали свой век. Из этих множащихся руин изливался поток людей, расселяющихся к северу и западу — вверх, на Вашингтонские высоты, и вниз, к восточному берегу Гудзона. Часть более зажиточных негров добиралась даже до Риверсайд-Драйва. Двигаясь в восточном направлении, этот поток проник в Бронкс, а мелкие его ручейки потекли к северу, по направлению к Нью-Рошеллу и Уэстчестеру.
Другой поток состоятельных гарлемцев влился в кварталы Бруклина и достиг даже северной части Лонг-Айленда, распространяясь все дальше и дальше. Эта экспансия представляла собой как бы вулканическое извержение переуплотненного Гарлема, а вместе с тем и расслоение негритянской общины на классы: более богатые покидали его, а их место занимали новые обитатели, пришедшие с Юга. Небольшое, но крепкое ядро зажиточных негров оставалось в Гарлеме, чтобы эксплуатировать массу бедняков и присваивать себе их голоса, пользуясь тем влиянием, которое давала уже одна многочисленность этих голосов. Здесь было множество лавок, торгующих спиртными напитками, нелегальных тотализаторов и всевозможных тайных притонов, принадлежащих белым и неграм. В Гарлеме имелось два рода церковных общин: старинные и богатые с прекрасными зданиями и многочисленные мелкие, ютящиеся в лавках и простых домах; иногда они были центрами почти языческих религиозных радений и рассадниками взяточничества, а иногда и средоточием самой разнообразной общественной деятельности. Составить себе правильное представление о Гарлеме было трудно, почти невозможно. Любая общая характеристика и любое шаблонное определение неизбежно оказывались в какой-то степени неверными. Это был человеческий муравейник, где царили унижение и эксплуатация, гнет и жестокость. Одни Гарлем ненавидели, другие любили. Он медленно, но неуклонно выжимал своим прессом терпкое вино, но крепости этого вина еще никому не удалось измерить. Тут и там посреди развалин и мусора Гарлема вырастали новые дома — залог его будущего, — но они уже были настолько набиты людьми, что невольно возникал вопрос, что с ними будет лет через десять.
Мануэл Мансарт с особым удовольствием совершал утреннюю прогулку с Джин в прекрасном «кадиллаке» своего сына. Джин была опытным и осторожным водителем, и они обычно разъезжали по северным окрестностям Нью-Йорка и Лонг-Айленду либо, переправившись на пароме или по мосту через Гудзон, катили в Нью-Джерси. Двигаясь с умеренной скоростью, они с интересом наблюдали окрестности, встречавшихся люден, каменные массивы жилых зданий, рынки и пристани, любовались лугами и цветами. Это были счастливые моменты и для Мануэла, и для Джин. Они вели беседы о том, что ушло в прошлое, и о том, что их ожидает, и как хорошо сложилась у них жизнь.
Однажды утром в начале сентября 1954 года они приехали в Вэн-Кортланд-парк, чтобы взглянуть на раскинувшийся к западу пейзаж. Рядом с ними остановилась машина с тремя пассажирами. Из нее вышли старик и молодая, модно одетая дама; мужчина среднего возраста, оставшийся за рулем, помахал им рукой и, развернув машину, уехал, Мануэл пристально вглядывался в старина, стоявшего с непокрытой головой; его аскетическое, с тонкими чертами лицо было обращено к небу. Он выглядел изможденным и казался чуть ли не призраком.
Волна прошлого нахлынула на Мансарта, и в тот момент, когда седобородый старик, натянув на голову свою шапочку, собирался уйти, Мануэл вдруг его вспомнил. Мысленно он увидел, и притом так ясно, будто это было только вчера, полутемную книжную лавку в Берлине, осторожного продавца и старого хозяина в глубине лавки.
— Доктор Блюменшвейг! — окликнул он, торопливо выходя из машины.
Джин в удивлении широко раскрыла глаза, а на лице молодой еврейки появилось выражение досады. Но старик, внимательно посмотрев сквозь очки на Мансарта, отстранил молодую женщину и зашагал ему навстречу, восклицая:
— Здравствуйте, дорогой старый друг, мои драгоценный старый друг!
Они сжали друг друга в объятиях; раввин пробормотал священный текст из «Плача пророка Иеремии»:
— «О, если бы голова моя стала океаном, а очи мои — фонтанами слез, чтобы я мог день и ночь оплакивать гибель дочери моего народа!»
С трудом сдерживая слезы, он продолжал:
— Мог ли я знать, мог ли я думать в тот момент, когда увидел вас там, в Берлине, в тридцать шестом году, что произойдет потом с моим народом! Я зная, что нас ждут страдания, что, возможно, мы их даже заслужили. Но вряд ли я мог бы спокойно существовать, если бы предвидел тогда то, что просто невозможно было представить даже при самом пылком воображении, — что шесть миллионов сынов иудейских будут погублены этим бешеным маньяком всего за несколько лет! Ну да что теперь говорить, все это уже позади. Мы снова возложили на себя бремя житейских забот и горестей и все же с надеждой смотрим вперед. Много раз я пытался установить с вами связь, потому что у меня есть кое-какие мысли, касающиеся вашего народа, и мне хотелось бы поделиться ими в первую очередь именно с вами. За все эти годы мне не удалось разыскать вас, а вот теперь бог Авраама привел вас ко мне!
Он повернулся к молодой женщине, представляя ее:
— Это жена моего сына, Ревекка. Дочь моя, это Мануэл Мансарт. Мы познакомились много лет тому назад в моей книжной лавке в Берлине.
Молодая женщина холодно кивнула головой и косо взглянула на Джин. По-видимому, она была шокирована проявлением чувств своего тестя и его, как ей казалось, антиамериканским поведением — демонстративными объятиями с негром в общественном месте. Сама она старалась по возможности избегать цветных. А тут еще эта женщина… Она, очевидно, тоже цветная. А если нет, то почему она в компании цветного? Было ясно, что молодая особа не одобряет сложившейся ситуации.
Не замечая или умышленно игнорируя досаду Ревекки, раввин сказал:
— Не присесть ли нам на минутку? Мне хотелось бы немного поговорить с вами до нашей встречи в следующую пятницу.
— В следующую пятницу?
— Да. Разве вы не получили приглашения?
Они вошли в машину Мануэла и уселась на заднем сиденье, в то время как Ревекка не спеша направилась к воротам парка.
— Что-то в этом роде я получил, — ответил Мануэл, — но взглянул только мельком, так как никуда не собирался идти.
— Ну, друг мой, вы непременно должны принять это приглашение. Послушайте, с тех пор как мы встретились, я очень много путешествовал. В тридцать девятом году я бежал в Палестину. Оттуда ездил со специальной миссией по Среднему Востоку, особенно по арабским странам, а затем был в Африке. Я жил среди черных феллахов Эфиопии и евреев Северной Африки и Судана. Я там многое понял, очень многое. Африка поднимается, Мануэл. Насилие над Эфиопией — дело прошлого. Эфиопия воздела руки к господу, и он принял их и соединил в братском пожатии с руками других народов — народов Кении и Уганды, обширного Судана — египетского, английского и французского, Конго и Танганьики, обеих Родезии, народов многострадальных португальских колоний и даже измученного народа Южно-Африканского Союза; всюду крепнет это рукопожатие, но сильнее всего в Британской Западной Африке, где великой Нигерии и Гане суждено начать освобождение всего континента. Но, друг мой, вас не должно удивлять, что в тот момент, когда пробуждается могучая Африка, зашевелились и шакалы. В этом заключается и разгадка того факта, что императору Эфиопии только что пожалован орден Подвязки. Еще никогда за всю историю Европы начиная с эпохи Возрождения белые колонизаторы не оказали такой чести ни одному цветному. Единственное, пожалуй, исключение — японский император, одержавший победу в войне против России. Ни один индиец или китаец, ни один уроженец Восточной Азии, даже ни один белый колонист из Канады, Австралии и Новой Зеландии не осмеливался мечтать об этой высшей из всех английских наград. Почему это делается теперь? Подумайте, Мануэл, подумайте! Почему именно теперь? Я скажу вам почему. Потому что Африка начинает подниматься во всей своей мощи, полная мучительных воспоминаний об английской торговле черными рабами, о вековом порабощении негров в Америке, о европейской эксплуатации, об ужасном бремени насилий, убийств, грабежей и унижений. Близится конец господства белых в Африке, и уже смутно вырисовываются контуры свободного черного мира. Вот почему Англия спешит задобрить цветных, И не только Англия, но и Америка, вероломная наследница ее империи. Одна из моих задач в Америке связана вот с чем. Находясь в Африке, я узнал об одном возникшем в Соединенных Штатах проекте — прибрать к рукам негритянских лидеров в Африке и Америке, чтобы с их помощью управлять и руководить чернокожими массами. Мануэл, вы ведь входите в так называемый Фонд негритянских колледжей, не так ли?
— Нет, друг мой! В него входят директора частных негритянских школ. А я был ректором государственного колледжа и потому не мог быть туда принят.
— В этом месяце Фонд созывает специальную конференцию в Радужном зале на верхнем этаже «Рокфеллер-центра». Приглашены многие выдающиеся негритянские деятели, в том числе и вы.
— Но, видите ли, я уже в отставке; кроме того, есть и другие причины, не позволяющие мне присутствовать на конференции.
— Нет абсолютно никаких причин, которые могли бы удержать вас. Мой сын служит в Национальной ассоциации промышленников, подлинных инициаторов этой затеи. Дело в том, что американские промышленники вложили большие капиталы в Южно-Африканском Союзе, в обеих Родезиях, Бельгийском Конго и Северной Африке. Теперь они ждут не дождутся того момента, когда смогут проникнуть в Западную Африку, заранее обеспечив себе содействие будущих ее правителей. Сейчас речь идет уже не о том, чтобы просто предложить африканцам «работу» за нищенскую зарплату. Американские монополисты готовы сделать африканскую правящую верхушку своими подлинными компаньонами, пойдя даже на кое-какие уступки ей в области социального равенства, что, как они рассчитывают, вскружит неграм головы. Поэтому они привлекли к участию в своем эксперименте некоторых представителей светского круга, пользующихся широкой известностью в этом крайне сложном мире. Например, приглашение вам послано некоей Зег де Лоренбер. Она происходит из семьи баронов, обнищавшей в царской России еще до революции. Она была завербована в шпионскую сеть Черчилля и сделалась ловким агентом Рейли. После второй мировой войны она фигурировала в Париже в качестве графини, затем приехала в Америку, где стала княгиней и открыла «салон красоты» в аристократической части Пятой авеню, обслуживая исключительно сверхбогачей. Недавно она вышла замуж за миллионера из южных штатов и одним махом вступила в светское общество и в сферу «большого бизнеса». Это ее идея — пригласить на блестящий, хотя и не слишком широко рекламируемый, светской прием африканских правителей, вест-индских лидеров и выдающихся негритянских деятелей США — представителей субсидируемой негритянской прессы, банковских и страховых компаний, зависящих от белых финансистов, а также некоторых ректоров цветных колледжей. Это и есть то самое собрание, которое состоится в следующую пятницу в полночь, после окончания конференции Фонда негритянских колледжей. Что такое?
Блюменшвейг обернулся на шум подкатившей машины, в которой сидели его сын с женой. Она встретила мужа при въезде в парк и, очевидно, предупредила мужа о создавшемся положении. Тот сдержанно приветствовал Мансарта и кивнул Джин. Он явно куда-то спешил, но сам раввин не торопился, и его строгий взгляд заставил сына остановиться.
— Бенджамин, ректор Мануэл Мансарт, как тебе известно, приглашен на следующую пятницу.
— Да, папа, я знаю и надеюсь, там с ним увидеться…
— Ты увидишься с ним, Бенджамин! Ты отвезешь его туда вместе со мной. Итак, ректор Мансарт, мы заедем за вами в пятницу. До свидания и да благословит бог Авраама, Исаака и Иакова вас и все ваше потомство на веки веков!
Возвратившись домой, Джин быстро просмотрела почту и среди писем, полученных накануне, обнаружила приглашение, которое Мануэл небрежно сунул туда. Вместе с письмом, газетами и журналами, адресованными Джин, пришла и какая-то рукопись, которую она отодвинула, не вскрывая. Мануэл заметил, что Джин состроила гримасу.
— Что здесь такое? — спросил он. — Что это, рукопись? Чья?
— Ну, раз уж с этим делом покончено, могу рассказать тебе все. Видишь ли, когда мы были в Калифорнии, мне пришла в голову мысль: не попробовать ли мне написать тот автобиографический роман, который уже давным-давно был мной задуман? Описать жизнь женщины, по происхождению цветной, а по внешности белой, вернее, белой, а в душе цветной; с таким сюжетом мог получиться хороший роман. Так вот, я рискнула и провозилась над ним много месяцев. Наконец я довела свой роман до той стадии, когда, мне казалось, его можно представить на суд читателей. Пять издателей уже отклоняли мою рукопись, и, что характерно, по совершенно одинаковым мотивам. Насколько я понимаю, теперь можно отказаться от дальнейших попыток. Вскоре после нашего приезда и Нью-Йорк я лично беседовала с последним издателем. «Хороший роман», — заверил он меня, как заверяли и все его предыдущие коллеги. Вот только как быть с развязкой? За кого выйдет замуж моя бело-черная девушка и с кем будет счастливо жить до конца своих дней? Она не должна выходить замуж за белого, это оправдывало бы смешанные браки. Не должна она выходить замуж и за цветного — для этого она чересчур белая. Однако надо же ей выйти замуж — иначе в чем же смысл романа? Все это было ужасно глупо, и я разрешила вопрос очень просто, заявив: «А я вот вышла замуж за негра, и мы очень счастливы». Издатель с отвращением взглянул на меня и, прощаясь, даже не подал руки. Тем дело кончилось — рукопись возвращена автору. Есть в романе один эпизод. Он не нравился ни одному издателю, но мне страшно не хотелось от него отказываться. Помнишь эту «нефтяную» свадьбу незадолго до нашего отъезда с Западного побережья, ставшую газетной сенсацией?
— Да, конечно. Семидесятилетняя миллионерша обвенчалась с вдовцом, тоже миллионером, и закатила сказочный свадебный пир.
— Совершенно верно. Так вот, я описала их свадьбу в романе. Этот пир был не только сказочным, но и типично американским. Я привела все факты, сообщенные в прессе, только придала им литературный вид. Послушай, Мануэл, я прочту тебе выдержку из газеты: «Шампанское будет бить струей, как рвущаяся из скважины нефть, которая оплатит его стоимость, во время самого грандиозного свадебного банкета этого года в Голливуде. Банкет устраивается сегодня новобрачными в ночном кабаре «Мокаибо» и обойдется в 30 тысяч долларов. Жених-вдовец имеет взрослых детей, владеет акциями нефтепромыслов в долине реки Сан-Хоакин и в Техасе. Невесте 74 года, она дочь нефтяного короля, оставившего ей в наследство свыше 17 миллионов долларов. Супружеская чета сняла для банкета все помещение кабаре, пригласив на блестящий вечерний прием 300 гостей, включая множество кинозвезд и политических деятелей. На закуску будет подано восемьдесят фунтов икры стоимостью две тысячи долларов. Кабаре украшается гардениями, за которые заплачено около 6 тысяч долларов; гирляндами цветов будут увиты даже клетки длиннохвостых попугаев, которыми знаменито «Мокаибо». Над входом в зал коктейлей будет сооружена цветочная арка в виде эмблемы счастья — подковы. Гостям будут предложены шотландское виски двадцати различных марок и французский коньяк двадцати пяти сортов. Но гвоздем программы явится шампанское. Оно польется струей из фонтана, украшенного свадебным колоколом и голубками из сахарной глазури. На новобрачной будет наряд из белых французских кружев с пышной юбкой — самой модной, — с поясом из тафты канареечного цвета и длинной пелериной из того же материала. Этот туалет, за который уплачено пять тысяч долларов, будет сверкать драгоценностями стоимостью в пятьсот тысяч долларов». Я не очень завистлива и зла, — сказала Джин, — но подобные факты внушают мне отвращение, это просто тошнотворно. Женщина, устроившая такой банкет, за всю свою жизнь ни разу не ударила палец о палец — ее богатство и, следовательно, влияние были буквально преподнесены ей на серебряном блюде. Капиталы ее отца и мужа нажиты с помощью нефти, созданной господом богом. На деньги, уплаченные за эту оргию, пятьдесят студентов смогли бы получить образование в нашем колледже. Думая об этом банкете, нельзя забывать, что пять миллионов американских семейств живут на доход меньше тысячи долларов в год. А эта женщина имеет возможность потратить за один вечер тридцать тысяч долларов на свою вторую свадьбу!
— Ладно, ладно, — сказал судья, незадолго перед тем вошедший в комнату. — Я бы не прочь проглотить добрую порцию этой икры и отхлебнуть глоточек, один только глоточек старого шотландского виски…
— Право же, это не тема для шуток, — с упреком возразила Джин.
— Не удивительно, дорогая Джин, — сказал судья, — что вашу книгу отвергли. Неужели вам не ясно, что в наше время подобные разговоры недопустимы?
— Но ведь эта заметка была напечатана! Она открыто появилась в газете.
— Конечно. Однако подана она была и истолкована не так, как вами. Но, вообще-то говоря, все дело тут в вас самой, а не в романе.
— Как во мне? При чем тут я?
— Это же проще простого, — пояснил судья. — Вероятно, вы числитесь в «черном списке», и владельцы издательств распорядились, чтобы ни одно ваше слово не доходило до публики. Знаете ли вы, что сейчас в Соединенных Штатах издается лишь половина того количества книг, которое выпускалось у нас полвека назад? И что книжные лавки буквально тают на глазах?
— И куда только мы катимся! — воскликнул Мансарт.
— Это дико — затыкать людям рты и мешать им высказываться устно или в печати, особенно в переживаемый нами момент, — сказала Джин. — Сейчас назрели такие важные вопросы, что не говорить о них — это все равно что умереть!
— Мы и умираем, — сказал Мансарт. — Послушайте-ка текст вот этого приглашения: «Ее сиятельство княгиня Зег де Лоренбер имеет честь просить ректора Мануэла Мансарта пожаловать в полночь 20 сентября 1954 года в Радужный зал «Рокфеллер-центра», чтобы заслушать доклад о будущем Африки и черной расы. В числе приглашенных — представители африканских правительств, должностные лица из Вест-Индии и негритянские лидеры Соединенных Штатов. Наше доверенное лицо в «Уолдорф-Астории» будет ожидать Вашего ответа». Все это звучит как дешевая пропаганда, сдобренная солидной порцией мелодрамы. Я не желаю терять попусту время.
— Позволь, папа, — вмешался судья. — Конечно, это пропаганда, и притом явно театрализованная. Но за ней стоит власть, а это кое-что да значит и, как видишь, уже привлекло внимание еврейских лидеров. Игнорировать подобные попытки нельзя. Мой совет — пойти туда. По-моему, все это замыслы американского «большого бизнеса», рассчитанные на то, чтобы сбить с толку африканцев; но планам монополистов придана та опереточная форма, которую русские белоэмигранты все еще считают великосветским тоном. Сомневаюсь, чтобы она произвела на африканцев такое же впечатление, как и на лидеров американских негров, готовых мчаться вприпрыжку куда угодно, стоит лишь какой-нибудь белой компании поманить их пальцем. Сможет ли эта пропаганда повлиять также и на пятнадцать миллионов рядовых негров? Трудно сказать, но, во всяком случае, ты, папа, непременно должен туда поехать.
В назначенный день вечером старый раввин заехал на машине за Мансартом. По дороге раввин говорил:
— Я от всего сердца желал, чтобы вы присутствовали на этом сборище, на которое вас пригласила эта так называемая княгиня. Сначала предполагалось собрать в Нью-Йорке главным образом лидеров африканских народов, чтобы внушить им мысль об опасности подрывных движении и усилить среди них американское влияние. Мой сын рассказал мне об этом замысле, и я поинтересовался, собираются ли пригласить вас. Он ответил отрицательно и дал понять, что вы стали радикалом. Несмотря на его возражения, я настоял на том, чтобы он добился для вас приглашения. Позднее характер сборища был изменен — его решили сделать более светским, чем политическим. И тогда поручили заняться этим делом той самой светской даме, которая была когда-то тайным политическим агентом, а недавно вышла замуж за миллионера-южанина. По-моему, его фамилия Болдуин.
— А много ли будет присутствовать африканцев?
— Не так много, как ожидали, но кое-кто все же будет. Например, Западная Африка будет представлена Азикнве из Нигерии.
Мансарт и Блюменшвейг подъехали к «Рокфеллер-центру» и были церемонно проведены в обширный зал с высоком сводом и роскошной отделкой. Напротив входа висело огромное зеркало в богато позолоченной раме, закрывавшее почти всю стену. Перед этой зеркальной стеной, в центре, на небольшом возвышении, стояло украшенное затейливыми орнаментами позолоченное кресло, похожее на невысокий трон.
В зале находилось около пятидесяти человек самых различных оттенков кожи; многие африканцы явились в своей национальной одежде. Среди присутствующих было несколько женщин. Гости разбились на группы и беседовали.
Блюменшвейг рассказывал Мансарту, что представляют собой некоторые из гостей. Тут были два премьер-министра африканских стран — из Египетского Судана и Западной Африки, — два туземных африканских правителя, один из них, кабака Уганды, в красной феске и праздничной национальной одежде, возвращался на родину после вынужденного пребывания в Англии. В числе присутствующих были также молодой вождь племени бамангвато и его жена, англичанка, которым все еще был запрещен въезд в Южно-Африканский Союз. Кваме Нкрума с Золотого Берега отсутствовал. Среди делегатов Западной Африки был Азикиве из Нигерии, вероятный кандидат в премьер-министры. Из Южной Африки приехал только один студент-зулус, представитель Южно-Африканского негритянского конгресса. Из Вест-Индии прибыли седовласый Бустаменте, лидер Ямайки, реакционный премьер-министр Барбадоса Адамс, несколько профсоюзных лидеров и членов колониальных парламентов. От Соединенных Штатов присутствовало два цветных конгрессмена, федеральный судья, три руководителя страховых компаний, два епископа, четыре ректора колледжей, шесть членов законодательных собраний штатов, пять муниципальных судей и пять членов городских муниципалитетов. Они составляли внушительную группу, придававшую особый колорит и значение всему сборищу.
Раздался громкий, торжественный звук серебряной трубы; в зал вошли и выстроились по обе стороны возвышения камердинеры в богато расшитых ливреях и несколько изысканно разодетых светских дам. Затем, без сопровождения свиты, вошла сама княгиня. Это была высокая, представительная дама. У нее было округлое лицо, белое и гладкое, которому искусные мастера косметики придали почти сказочную красоту, добавив, где надо, румян, белил и синевы, изогнули дугой брови, подкрасили и удлинили ресницы. Пока лицо княгини оставалось неподвижным, оно было изумительно красиво, но при малейшем напряжении оно становилось порочным и старым. На голове у нее возвышалась вычурная прическа из окрашенных в темно-каштановый цвет, крепко закрученных и покрытых лаком завитков и локонов, которые не смогли бы растрепать ни ветер, ни душевное волнение.
Кожа на длинной стройной шее, сильно декольтированной груди и обнаженных руках княгини была безупречно гладкой, как мрамор. Ее длинные руки были перехвачены дорогими браслетами, а на тонких пальцах с малиновыми ногтями красовались бесчисленные перстни — целая сокровищница благородных металлов и сверкающих драгоценных камней. Грудь княгини, сооруженная с помощью проволоки и резины, была, пожалуй, слишком полна в сравнении с ее длинными тонкими ногами. Должно быть, над фасоном ее туалета трудились в течение доброй сотни дней несколько десятков умелых портных, пока тонкие складки не скрыли и в то же время не подчеркнули кажущееся совершенство ее форм. На ногах у княгини были золотые туфли с отделкой из чеканного серебра.
При всем этом великолепии была в движениях княгини какая-то заученная плавность и нарочитая простота. Она с деланной томностью подняла увешанную драгоценностями руку, приветствуя гостей.
При появлении княгини по залу пронесся шепот сдержанного восхищения. Некоторые африканцы воздели руки и низко поклонились; вестиндцы учтиво опустили головы; многие женщины сделали реверанс. Иностранцы вполголоса обменивались замечаниями. Группа американских негров шепталась, но так, что Мансарту почти все было слышно:
— Послушайте-ка, что это за бэби?
— Понятия не имею! Наверно, какая-нибудь аферистка!
— Аферистки не снимают такие хоромы и не напускают на себя столько важности.
— Они все могут, был бы только подходящий старикан-покровитель!
— Поверьте мне, за этой красоткой стоят большие деньга, и вы не прогадаете, если станете подыгрывать. Кажется, я знаю, кто заправляет всем этим в Вашингтоне и Нью-Йорке. Смотрите-ка, она подходит… Дружище, право, девочка что надо!
Легкой походкой скользя к своему трону, княгиня влекла за собой пышный бархатный шлейф, затем одним плавным движением откинула его в сторону и, слегка поклонившись гостям с поистине царственным снисхождением, грациозно опустилась в кресло. Говорила она медленно и отчетливо, низким, звучным контральто, помахивая горящей сигаретой, вставленной в мундштук из слоновой кости. Она приветствовала отдельно всех высокопоставленных особ и наиболее видных людей Африки, называя их имена и титулы, а те в свою очередь с серьезным видом отвечали ей поклоном. Затем, указав на внушительное зеркало позади себя, княгиня сказала:
— Ваши высочества! Ваши превосходительства! Леди и джентльмены! Я здесь не в единственном числе. И для вас я не хозяйка дома. Позади меня, за этим огромным зеркалом, сидят и ясно видят вас (хотя сами остаются невидимыми) некоторые из тех шестидесяти лиц, которые владеют всей Америкой и являются подлинными властителями мира. Подобно всем заправилам американского бизнеса, они выглядят скромными людьми, но мы с вами хорошо знаем, что именно они вершат всеми делами. Они-то и пригласили вас сегодня сюда, причем все кандидатуры были тщательно обсуждены и взвешены.
Старый раввин наклонился к Мансарту и прошептал:
— Если вы полагаете, что битва за социализм в Восточной Европе уже выиграна, то, вероятно, не принимаете в расчет нашу хозяйку. Польские помещики и дутая аристократия Венгрии и балканских стран, опираясь на реакционное католичество и на американские деньги, еще много лет будут бороться за то, чтобы вернуть себе власть над миллионами своих бывших батраков.
Внезапно изменив позу и тон и слегка повысив голос, княгиня продолжала уже более решительно:
— Вы поступите правильно, если внимательно отнесетесь к моим словам. Мы стоим перед мировым кризисом, и сейчас крайне важно, чтобы люди, которых вы представляете, и те, кто здесь пока еще не представлен, полностью уяснили себе требования лиц, которые являются теперь властителями мира и намерены оставаться ими и впредь. Как видите, джентльмены, я говорю откровенно и ничего от вас не скрываю. В течение пятисот лет Британская, Французская и Германская империи, а позднее и Соединенные Штаты господствовали в Европе, Азии, Африке, во всей Америке и на всех океанах и морях. В некоторых районах мира это господство временно нарушено. Но оно будет восстановлено и увековечено — в этом нет и тени сомнения ни у вас, ни, в сущности, у вас. Мы хозяева планеты, ибо такими родились и такими, по воле всевышнего, и останемся!
Теперь княгиня сидела, выпрямившись, с надменным видом — живое олицетворение богатства и власти.
— Вы находитесь, возможно, под влиянием распространяемых в мире слухов о том, что американским бизнесом руководят безрассудные и преступные люди. Что ж, мы не станем отрицать, что руководители величайшей из всех, какие когда-либо были или будут на свете, индустриальной империи обладают свойственными человеку слабостями. Если бы вы заглянули за это зеркало, — продолжала княгиня с циничной усмешкой, — вы, вероятно, обнаружили бы там людей разного сорта: азартных игроков, которые пошли на риск и выиграли; гангстеров, для которых нет никаких законов и которые грабили других, но использовали свою добычу во благо всем; лиц, унаследовавших состояния, которых они не наживали своим трудом, ибо уже родились в роскоши; коммерсантов, торговавших и честно и бесчестно и накопивших несметные богатства; мастеров своего дела и инженеров, воспользовавшихся своими исключительными талантами, чтобы накопить горы золота. Все эти люди обладают капиталом и властью, и совсем не важно, строят ли они планы на будущее или предаются кутежам и разврату, либералы они или реакционеры, являются ли они читающими и мыслящими людьми или теми, кто даже не отдает себе отчета в своих поступках. Главное — и на это я хочу обратить ваше особое внимание — заключается в том, что они — сильные мира сего. Они властвуют. Мне хотелось бы, чтобы за то время, пока вы будете находиться у нас в гостях, вы подумали о своем собственном будущем под их руководством. Присоединитесь ли вы к белой европейской расе, чтобы помочь ей сокрушить и отбросить безумных китайских и русских коммунистов и тем самым вернуть мир на путь нормального развития, или же поддержите этот бунт против традиционной власти, этот вызов цивилизации?
Княгиня умолкла и обвела присутствующих взглядом. В зале царила мертвая тишина. Азикиве простер кверху руки в африканском жесте вежливости, но не произнес ни слова. Кабака в своей красной феске и парадных одеяниях сказал на безупречном английском языке, каким говорят в Оксфорде:
— Мы выслушали вас, ваше сиятельство, и обдумаем ваши слова.
Бустаменте с Ямайки что-то пробормотал себе под нос, но вслух ничего не сказал.
Тогда вперед вышел американский негр из бизнесменов, несомненно заранее выделенный на роль оратора, и начал свою речь:
— Ваше сиятельство, мы хотим поблагодарить вас за добрый совет. Я знаю, что такое власть белой расы и как много она сделала для моего народа. Заверяю вас, что мы, негры, лояльные американцы. Мы ненавидим коммунизм и презираем всех коммунистов. Мы просим у белых признания лишь в той мере, в какой мы его заслуживаем, и равенства лишь для тех из нас, кто действительно достиг этого равенства. Мы добиваемся права избирать и быть избранными на посты, для которых годимся. Мы верим, в частную собственность и частные прибыли. Мы хотим иметь право трудиться и делать сбережения. Нам не по пути с теми рабочими, которые пытаются вырвать у капиталистов такую заработную плату, какую те не могут им платить. Мы хотим, чтобы нам предоставили право тратить наши деньги без всякой дискриминации, жить там, где это нам по средствам, и пользоваться всеми удобствами, за какие мы в состоянии платить. Мы всегда будем рады защищать свою страну, которая сделала нас гражданами и которая постепенно…
Он вдруг сделал паузу и оглянулся вокруг. В атмосфере зала чувствовалось какое-то смутное, неуловимое беспокойство. В зале не слышно было шума и оратора не прерывали, но не было слышно и аплодисментов или каких-либо иных знаков одобрения. Настроение присутствующих выдавало тот едва заметный протест, который негры так хорошо умеют выражать. Вот тогда-то Мануэл Мансарт и заговорил — экспромтом, неожиданно для себя самого. Предыдущий оратор не стал протестовать — он просто прекратил свою речь и отступил назад.
— Позвольте мне сказать, мадам, — начал Мануэл. — Много лет я испытывал сомнения, не зная определенно, какую роль я играю в этом мире и какой она должна быть. Но теперь я знаю. Теперь — совсем неожиданно — я понял. Мы, люди, не все одинаковы, хотя никто из нас не является от рождения ни господином, ни обреченным рабом. Из массы самых различных людей могут подняться и действительно вырастают одаренные, хорошие люди, И никто, ни один народ, никакая сила не может остановить этого процесса. Развитие человечества не ограничено ни цветом кожи, ни расой, ни социальным происхождением. Однако мы поднимемся, не попирая друг друга, а действуя сообща и помогая друг другу. Со временем подавляющая масса людей достигнет взаимопонимания и достатка, необходимого для удовлетворения всех своих нужд и стремлений, любого желания и любой мечты. Человечество — да, все человечество — станет сильным и здоровым, свободным от разлагающего влияния алчности и зависти. Каждый случай слияния промышленных предприятий, которое вы осуществляете, каждый факт новой концентрации власти монополий, расширения рынка или захвата новых источников сырья — это только новый шаг к общественной собственности и общественному руководству промышленностью в интересах всех. Я приветствую страну, которая первой осуществила подлинное равенство всех рас, — Россию, и никогда не стану воевать против нее. Мне ненавистны и отвратительны претензии белой расы. Она не будет больше господствовать над нами — крах ее владычества уже близок. Социализм не крадется исподтишка, нет, он торжественно шествует вперед, и в его триумфальном шествии я вижу конец всем войнам и распрям, Мы, негры, совершим огромную ошибку, если и дальше будем слепо подражать тем белым, чье богатство и власть основаны на присвоении большей части заработка рабочих. При капитализме труд рабочего используется в целях неслыханной концентрации власти и создания роскошных жизненных условий для паразитов, не имеющих на это никакого права. И, наоборот, социализм — это способ сделать рабочего хозяином того, что он создает. Именно это и стремятся осуществить, несмотря на огромные трудности и противодействие со стороны капиталистов, Советский Союз, Китай и другие социалистические страны. Они воспитывают и обучают народные массы, лечат их, укрепляют и ободряют, с тем чтобы эта великая задача была выполнена как можно лучше. Если те, кто высмеивает эти усилия и препятствует им, распространяя злостную клевету, способны достигнуть лучшего результата, пусть попробуют. Пусть они не растрачивают свою мощь на войну или на подготовку к войне ради того, чтобы помешать эксперименту, который творят эти борющиеся за счастье своего народа страны. Ныне мы, американцы, черные и белые, работники физического и умственного труда, страдаем от периодической безработицы, порождающей неуверенность в завтрашнем дне. Мы боимся болезней и пускаемся в различные аферы, чтобы иметь достаточно средств для их предупреждения и лечения. Мы боимся старости и воруем, чтобы избежать нищеты и страданий, которые сейчас неизбежно сопутствуют ей. Мы хотим иметь право на отдых и на общественное признание, но не можем добиться ни того, ни другого. Образование у нас так дорого и так плохо поставлено, что многие дети скатываются в болото преступности. Дороговизна так велика, что большинство из нас не в состоянии прилично жить и вынуждено терять даже то немногое, чем мы уже владеем. Черные братья! Не продадим же великого наследия наших предков за миску чечевичной похлебки, которую предлагают нам белые капиталисты!
Когда Мансарт начал свою речь, в зале наступила полная тишина, а когда он умолк, взоры всех присутствующих обратились к княгине. Сначала она слушала Мансарта равнодушно и терпеливо, затем на лице ее отразилось недоумение и наконец, когда до княгини дошел смысл речи Мансарта, ее охватило негодование. Такое выступление не было предусмотрено программой. Она осторожно окинула взглядом гостей. Убедившись, что речь Мансарта сводит на нет все то, что было так тщательно продумано и стоило таких денег, княгиня топнула ногой и, вскочив с места, повелительно взмахнула своим мундштуком. Не успела она, однако, вымолвить и слова, как внезапно загремели фанфары, занавес, тянувшийся вдоль всего зала, быстро раздвинулся, и гости увидели перед собой еще один просторный, богато убранный зал, весь утопающий в цветах. Там играл оркестр. В центре зала стоял огромный стол, обильно уставленный всевозможными яствами. По бокам высились стойки со множеством разнообразных напитков. У стола выстроились лакеи в белых ливреях, готовые обслуживать гостей. Из смежных с залом помещений появилось человек пятьдесят белых мужчин и дам, приветствовавших черных гостей. Все присутствующие были усажены за стол с таким расчетом, чтобы люди различных рас и оттенков кожи сидели вперемежку. Вскоре здесь возник оживленный гул голосов.
Когда раздвигался занавес, вряд ли кто-нибудь заметил, как два высоких лакея бесшумно подошли к Мансарту и, ловко взяв его под руки, увели прочь от гостей, яств и музыки в вестибюль. Раввин спокойно последовал за ним, и слуга быстро принес им пальто и шляпы; лифт стоял уже наготове, с открытой дверью. Они быстро спустились на тридцать два этажа вниз — к выходу. Когда Мансарт и Блюменшвейг переходили площадь, раввин сказал:
— На протяжении последних пятисот лет всей многовековой истории человечества западноевропейские захватчики держали мир в рабстве. Но день их беззаконии близится к закату. От Финляндии до Калькутты, от Израиля до мыса Доброй Надежды, от Арктики до Антарктики — всюду люди, массы людей берут в свои руки власть, которая принадлежит им по праву.
На Пятой авеню стоял «кадиллак» его сына, но самого Бенджамина не было видно. Мансарт подозвал такси. Раввин повернулся к Мансарту, голова его была не покрыта, и седые волосы развевались от порывов холодного ночного ветра; при свете фонарей он казался призраком. Положив руки на плечи Мансарта, раввин благословил его…
Шли месяцы… Внешне Мануэл Мансарт почти не менялся — он по-прежнему выглядел бодрым и, казалось, продолжал наслаждаться жизнью. В октябре он отметил день своего рождения — ему исполнилось семьдесят восемь лет. Джин, однако, понимала, что конец Мануэла близок. Врачи, которых она приглашала в дом под видом знакомых, были озадачены.
Сидя около кресла Мансарта, который как будто дремал, один из них тихо говорил Джин:
— Я думал, что это рак. Но боли исчезли, да и другие симптомы отсутствуют. Никак не пойму, в чем тут дело. И все-таки долго он не протянет.
— Мы, врачи, знаем так мало, — вмешался другой. — И меньше всего знаем о старости, потому что не успеваем изучать ее как следует.
— Господи! Будь у нас больницы и средства, какие имеются в некоторых странах…
— Но, увы, у нас их нет, — сказал Мансарт, открывая глаза. — Ну а, в конце концов, какая разница? Это вопрос всего лишь нескольких лет — немного больше, немного меньше. Мы с Джин прожили полноценную жизнь — долгую и плодотворную. Я отдаю себе отчет в том, что скоро покину и ее, и этот мир навсегда. А пока мы живы, мы не расстанемся с нашими воспоминаниями и идеалами.
Джин посмотрела на него долгим, внимательным взглядом и тихо спросила:
— Ты не питаешь надежды? Я хочу сказать — на то, что после…
Мануэл грустно усмехнулся и ответил:
— Никакой! — Потом продолжал: — Мы всегда считаем, что если что-нибудь нам желательно, то, значит, оно должно на самом деле существовать. И если человек не верит в то, что это желательное для него существует, его почему-то осуждают. Большинство людей с удовольствием жили бы еще раз, для того чтобы продлить свое существование или для того, может быть, чтобы исправить свои ошибки и пожить более счастливо. Некоторым, однако, этого не требуется — они удовлетворены полученным опытом и готовы подвести под своей жизнью черту. Если кто-нибудь смотрит действительности в глаза и честно заявляет: «Я ничего не знаю и не вижу ни малейших доказательств того, что мы будем жить снова», — то зачем нужно этого человека высмеивать, порочить и, говоря образно, изгонять из конгрегации праведников, куда тем временем устремляется как в удобное убежище множество лицемеров, обманщиков и глупцов? Разве не разумнее и не лучше сказать «я не знаю» или «я не питаю надежды»? Что бы ни проповедовал апостол Павел, я знаю, что Надежда — это еще не Истина. И, во всяком случае, не стану лицемерить. Если другие верят в бессмертие, я уважаю их право так верить. Но я ненавижу фанатиков, которые охотно отправили бы меня в ад за то, что я ее хочу притворяться. — Немного помолчав, он добавил: — Бог не драматург. Его творения умирают обычной смертью, без драматизма. Они участвуют в трагедиях, где нет кульминационного момента, и, погибая, не торжествуют над злом. Они умирают покорно и беспомощно, просто умирают — и все.
Дни Мануэла Мансарта текли тихо и безмятежно, несмотря на напряженную обстановку в стране и во всем мире. Однажды утром Джин повезла его в Бруклинский ботанический сад полюбоваться осенней прелестью цветов и деревьев. Она видела, что Мануэл постепенно слабеет и сам это сознает. На обратном пути, когда они ехали по мосту через Ист-Ривер, Мансарт, глядя на смутно обозначившиеся впереди высокие силуэты Манхэттена, тихо запел:
Вниз опустись, колесница бесшумная, и умчи меня в горний край…Когда они подъехали к многоквартирному дому, где жил Ревелс, Мансарту понадобилось больше помощи, чем обычно, и при посадке в лифт, и при входе в квартиру. Когда Джин усадила его в кресло, укутав колени пледом, Мануэл тихо сказал:
— Собери моих разбросанных по всему миру детей, всех до одного. Дуглас, мой первенец, в Чикаго со своей женой; позови их, а заодно и их дочь с ее мужем и ребенком — они в Калифорнии. Ревелс здесь, но его сын Филип живет на Гавайях, среди прекраснейшей в мире природы. Не забудь пригласить и его и Мэриан — Гарри Бриджес отпустит их. Соджорнер и ее епископ охотно поспешат ко мне из Африки. Мне хочется еще раз взглянуть на Джеки и Энн, на брата и сестру Мэриан и на их мать. Кроме того, в Атланте живут двое молодых людей по фамилии Болдуин — внебрачные сыновья покойного Джона, ничуть не похожие на своего отца, а в Арканзасе — молодой Моор. Может быть, они тоже приедут. Я все еще надеюсь, что сын Дугласа Аделберт вернется из Европы. Прошу тебя, пошли ему телеграмму. Как будет хорошо, если в момент моей кончины, которая, как я уверен, теперь не за горами, вокруг меня соберется весь мой выводок. А ты, моя дорогая, верная Джин, всегда со мной. Я хочу, чтобы мы попрощались все вместе на этой старой, недоброй, но прекрасной земле.
Получив извещение, близкие Мануэла Мансарта тронулись в путь — поездами и самолетами, в такси и в своих машинах по дорогам, рекам и океанам, — чтобы быть возле его ложа. Они прибывали то поодиночке, то парами, то целыми семьями, встревоженные и расстроенные. После первых приветствий старшее поколение заговорило о своих семейных делах, о судьбе своих детей, о текущих международных событиях, об экономическом положении страны, о погоде, модах и нарядах. Постепенно все как бы разбились на возрастные группы, и в один ненастный вечер молодежь забралась на крышу и уселась там под моросящим дождем, прижавшись друг к другу и прикрывшись зонтами и плащами. Взоры всех были устремлены на запад, где на противоположном берегу Гудзона смутно виднелись отвесные скалы Нью-Джерси. Кто-то заговорил — в темноте трудно было различить, кто именно.
— Мы собрались сюда, — отчетливо говорил голос, — чтобы присутствовать при закате одной жизни. Это была хорошая жизнь, но, к сожалению, не давшая зрелых плодов. Наша задача — продолжить начатое ею дело и добиться того, чтобы оно послужило будущему — и не только будущему нашего цветного народа здесь, в Америке, но также и будущему всего человечества. У нас, негров, представители свободных профессий, государственные служащие и другие работники умственного труда парализованы — они молчат и бездействуют. Занятые только своей профессией, они — каждый в своей области — упорно трудятся, прилично зарабатывают и потому молчат. Да, на свой заработок они могут купить машину и холодильник, снять лучшую квартиру, нередко даже приобрести или построить себе дом; у них есть свой счет в банке. Но, в конце концов, что все это дает? В лучшем случае о негре можно сказать, что он «поднимается из глубин преисподней в верхний круг ада».
К этому моменту все уже поняли, что голос принадлежит Филипу.
— Все мы в той или иной степени испытываем разочарование. Мелкое предпринимательство, если даже им занимаются толковые негры, у которых есть какой-то капитал, не принесет удачи, так как полностью будет зависеть от белых банков, торговых компаний и вообще «большого бизнеса». При этом, прямо или косвенно, оно основано на эксплуатации бедняков и не дает на деле возможности ни свободно мыслить, ни свободно действовать. Джеки и Энн там, в Миссисипи, не в состоянии существовать в качестве мелких фермеров. Ими помыкают белые торговцы, они только пешки в руках мелких белых политиканов и живут под вечной угрозой расправы со стороны толпы. Даже мой шурин, устроившийся здесь, в Нью-Йорке, в одной из контор «Рокфеллер-центра», в будущем, возможно, вице-президент крупной корпорации, и тот рассчитывает лишь на то, что станет винтиком в огромной машине международного нефтяного треста, не имея решающего голоса в определении целей фирмы и в ее практической деятельности.
Филипа прервал грудной, выразительный голос Энн, полный душевной тревоги:
— Мне стыдно, да, мне стыдно за свой народ. Мы утратили ясность перспективы и цели. Забыли свою славную историю — летопись бесконечной борьбы против террора белых, забыли страдания, закалявшие нас в этой борьбе, которая давала нам большой опыт. Мы пренебрегаем заветами своих великих людей и слепо преклоняемся перед белой Америкой. Ради чего?
Позади Энн чей-то глубокий бас начал едва слышно читать нараспев гимн о пророке Илии: «Тогда Илия пророк понесся вперед, как пламя; его слова казались огненными языками…» Но Энн, откинув капюшон и подставив дождю лицо, продолжала:
— Что представляет собой Америка, перед которой мы пресмыкаемся? Восток США перестал быть светочем литературы, гуманности, культурных традиций. Здесь открыто расцвела наглая финансово-промышленная диктатура. А наш свободный Запад? Там исчезла былая слава пионеров Калифорнии. На Северо-Западе, где вечно жива память о Джо Хилле, рабочими помыкают продажные лидеры, а на Юге, как сто и больше лет назад, по-прежнему царят дикая жестокость и невежество. Разве Америка была предназначена для этого, а не для того, чтобы смягчить нравы, исправить все недостатки, отобрать и слить воедино все лучшее, что имеет Европа, Азия и Африка, даже то, что давно забыто в тяжелых условиях нищеты и отсталости? Может быть, она еще выполнит эту миссию. Но в настоящее время американцы немецкого происхождения уже не помнят о своем богатом духовном наследии. Скандинавы забывают свой фольклор. Множество итальянцев утратили представление о былой славе Древнего Рима и помнят лишь то, чему научили их трущобы Неаполя и притоны Сицилии. Да что там! Наш крупнейший государственный деятель хвастает тем, что в тридцать пять лет совершил с помощью нечестных махинаций выгодную биржевую сделку и присвоил себе миллион долларов, не заработанных личным трудом. Ирландцы, забывающие о кельтском Возрождении и ирландском театре, продолжают покидать одну из красивейших стран земного шара. А что мы, негры и индейцы, можем противопоставить всему этому? Индейцы в США духовно мертвы, у них нет ни литературы, ни истории. Наши негры словно кем-то загипнотизированы. Где тот бурный расцвет негритянской литературы, который так характерен для предыдущего поколения? Где наши поэзия и музыка, балет и драма? За последнее десятилетие мы не создали ни одной поэмы, ни одного романа, ни одной выдающейся пьесы на историческую или современную тему. Ничего, кроме азартных игр, бокса и джаза.
— Ты неправа, Энн. Разве издатели выпустят в свет, разве критики отметят в своих рецензиях, а книготорговцы станут продавать негритянскую книгу, если в ней не будет восхваляться гуманность белых? Могут ли Стерлинг Браун или Рейфорд Логан опубликовать свою книгу, будь она даже шедевром?
— Правильно, а почему так? Потому что сами негры не покупают книг, предпочитая им «кадиллаки», весенние шляпки и танцульки. Наши издательские фирмы ежегодно тратят миллионы на издание религиозной макулатуры и иллюстрированных журналов, игнорирующих миллионы тружеников и превозносящих до небес наглых дельцов и светских выскочек. Негритянские ежегодники исчезают. Вы сами знаете, было время, когда знаменитый европейский композитор сидел у ног нашего Берлея, постигая в его музыке глубокий смысл негритянских народных песен. Теперь же мы торгуем музыкальным хламом, сплавляя его любому идиоту, который в состоянии за него заплатить, а один из наших прославленных поэтов, человек огромного таланта, кривляется на подмостках Бродвея, позволяя кретинам потешаться над страданиями своего народа! Приезжая в Европу, мы копируем дурные манеры, заносчивость и безудержное расточительство белых американцев. А когда заходит речь о вопросе, в котором европейцы могут нам посочувствовать и готовы помочь, то есть о положении негров в Соединенных Штатах, мы храним молчание либо проявляем сдержанность, а то и сознательно лжем с целью скрыть звериный облик своих угнетателей. Ведь это же парадокс нашего времени, что мы, наиболее многочисленная в мире группа негров, с приличным образованием и таким уровнем культуры, которого вполне достаточно, чтобы поставить нас в один ряд с цивилизованными народами, фактически отстаем от нашей исторической родины — Африки. Эфиопия и Судан превзошли нас своей политической сознательностью. Гана и Нигерия, жители которых получали образование в наших колледжах, теперь лучше нашего разбираются в современных проблемах и уже установили на равных началах взаимоотношения с Европой и Азией. Наше детище — Либерия — заседает и голосует в Организации Объединенных Наций, куда мы не вправе даже подать петицию.
Чувствовалось, что взгляды Энн близки всем; в разговор вмешались и другие, кому не терпелось высказаться.
— Почитайте нынешние негритянские газеты и журналы и сравните их с журналом «Эйдж» Тима Форчена до того, как Букер Вашингтон принудил его к молчанию. Или сравните их с гордым и бесстрашным «Крайсисом» в период его расцвета.
— Умерли мечты Дугласа, Чеснатта и Данбара. Где последователи Таннера? Что сейчас делать Барту?
Кто-то процитировал библейский текст:
— «О, если бы голова моя стала океаном, а очи мои — фонтанами слез, чтобы я мог день и ночь оплакивать гибель дочери моего народа!»
— Когда-то в Гарлеме ставили Шекспира, — послышался мужской голос, — когда-то Уильямс и Уокер показывали нам настоящую, полноценную комедию. Теперь мы отравляем наши легкие сигаретным ядом, а наши желудки — семи десятиградусным виски, разъедающим внутренности. И, подражая нашим белым соотечественникам, растрачиваем свой досуг на азартные игры, на бульварные газеты и рекламное телевидение, на церковь и публичные дома.
Заговорила и молчавшая до сих пор Соджорнер.
— Не забывайте, родные мои, что нас, негров, теперь шестнадцать миллионов. По своей численности мы почти равны народам Канады, Эфиопии и Ирана и вдвое превосходим население Португалии, Австралии, Австрии, Цейлона, Болгарии, Греции и Венгрии. Свыше половины стран — членов ООН уступают нам по численности населения. Однако мы лишены права голоса и молчим, нас не замечают, и мы не можем напомнить миру о себе. В международных массовых движениях: за мир, за охрану здоровья, за ликвидацию неграмотности и величайшего врага человечества — нищеты наши организации не участвуют.
Кто-то задал вопрос:
— Значит, по-твоему, то, что сделала Национальная ассоциация содействия прогрессу цветного населения, и то, что пыталась осуществить Городская лига, не имеет значения?
За Соджорнер ответил кто-то другой:
— Этого никто не говорит. Но если общественная организация отстает от своего времени, не перестраивается в соответствии с ходом мировых событий, она теряет свое значение. Свыше полувека Ассоциация боролась за обеспечение неграм гражданских прав, считавшихся привилегией белых, и за право голоса, присущее любой демократии. В том и другом случае борьба закончилась величайшей в истории негритянского народа победой. Но сейчас ясно, что в условиях современного буржуазно-демократического государства одного юридического признания гражданских прав, в том числе и права голоса, еще недостаточно. Наравне с ними нужно добиваться экономического равенства и всеобщего образования. Ассоциация пыталась заняться и этим, более сложным вопросом, но успеха не добилась. Городская лига начала как раз с вопроса об экономическом равноправии для негров, но с первых же шагов была вынуждена под давлением белых промышленников ограничить и уточнить поставленные ею большие задачи. Сегодня она беспомощно бьется в своих собственных путах.
В разговор снова вмешался Филип:
— Сейчас мы почти полностью утратили свой политический вес. Наши цветные конгрессмены чаще всего ничтожества. Десяток негров, заседающих в законодательных собраниях штатов, заняты пустяками. Почти все наши судьи выносят стандартные решения — так безопаснее. Какой нам толк от того, что наш представитель заседает в Бюро труда, или от того, что какой-нибудь негр случайно окажется на ответственном посту в Нью-Йорке или в Чикаго? Помните, как самоотверженно работал в нью-йоркском муниципальном совете Бен Дэвис? Наградой ему была тюрьма.
Кто-то произнес тихо, но выразительно:
— Послушай, Соджорнер. Мы терпим уже триста лет. Я чертовски устал от такого терпения. Да, от любого терпения, даже от терпения Мануэла Мансарта, дай бог ему здоровья! Я хочу бороться.
Смерть не торопилась заключить в свои объятия Мануэла Мансарта. Он слишком крепко был связан с жизнью. Лежа у окна, Мануэл пребывал в полудремотном состоянии, пока наконец, очнувшись, не увидел солнце, поднимавшееся над мостом Хелл-Гейта.
Это было изумительно прекрасное утро, одно из тех, какие выдаются золотой осенью в Нью-Йорке. Мануэл тихим голосом попросил выкатить его в кресле на террасу, выходившую на восток. Утреннее солнце заливало ее своими лучами; далеко внизу нервно пульсировал и грохотал мощными раскатами черный Гарлем, где люди трудились и забавлялись, пели и горевали, где никогда не умолкал шум и никогда не прекращалось движение. Мануэл был бледен и заметно изнурен. Он долго и внимательно смотрел на свое собравшееся к нему отовсюду потомство: на судью и его молчаливую, неизменно заботливую и уравновешенную жену; на преуспевающего в делах, всегда изысканно одетого Дугласа Мансарта с его располневшей и нарядной супругой. Стоял тут и самоуверенный калифорнийский врач рядом со своей холеной женой, державшей за руку хорошенькую коричневую дочку. Широко раскрыв огромные черные глаза, девочка с серьезным видом смотрела на своего прадеда. Мануэл сделал знак, чтобы ребенка подвели к нему поближе. Нежно поцеловав девочку, он еле слышно произнес:
— Скажи мне, милая крошка, каков будет мир, когда ты сама уже станешь прабабушкой?
Девочка улыбнулась.
Внезапно тело Мануэла Мансарта напряглось. Он заметался на постели. На лбу у него выступил пот, а из глаз полились слезы. С минуту он пребывал словно в предсмертных муках, затем неожиданно сильным, но хриплым голосом воскликнул:
— Я вернулся из ада! Я видел небо и падавшие оттуда бомбы. Я слышал стоны умирающих, Москва была в пламени, от Лондона осталась груда пепла, Париж превратился в море крови, Нью-Йорк погрузился в океан. В мире царили только горе, злоба и страх, не стало ни надежды, ни песен, ни смеха. Спасите меня, дети мои! Спасите мир!
Мануэла поспешно вкатили в комнату, уложили в постель и укрыли одеялами. Из окна ему все еще были видны джерсийские скалы, покрытые багряными лучами солнца.
Джин держала его, пока врач впрыскивал ему морфий. Тело Мансарта обмякло, глаза широко раскрылись, и он обвел взглядом лица близких, собравшихся у его постели. Наконец он тихо заговорил:
— Неужели это была правда? Неужели то, что я видел, случится на самом деле?
— Вполне возможно, папа, — сказал Дуглас. — Но тебе не следует волноваться.
— Да, это может случиться, — сказал Ревелс. — Может!
Но Джин, поддерживавшая головой руку Мансарта, воскликнула:
— Нет, никогда!
Мансарт впал в забытье. Он спал много часов; за это время приехал епископ и от Аделберта пришла телеграмма с букетом темно-красных роз. При общем молчании врач, следивший за пульсом Мансарта, сказал:
— Близок конец.
Мансарт открыл глаза и прошептал:
— Это был только кошмар. Теперь я уверен в этом. Я вернулся из далекого путешествия. Я видел миллионы китайцев, которые несли в руках родную землю, чтобы заковать плотинами реки, издавна размывавшие их плодородные почвы. Я видел золотые купола Москвы, бросавшие свой отблеск на миллионы русских, вчера еще неграмотных, а ныне жадно познающих мудрость мира. Я слышал птиц, распевающих в Корее, Вьетнаме, Индонезии и Малайе. Я видел Индию и Пакистан, связанных узами дружбы и свободы. В Париже Хо Ши Мин радовался торжеству мира на земле. А в Нью-Йорке…
Мануэл умолк, словно у него не хватило дыхания, и откинулся на руки Джин. Все сдвинулись теснее вокруг ложа Мансарта. Соджорнер вынула из футляра скрипку. Она подняла смычок, и скрипка исторгла звуки пламенного протеста против неумолимой смерти. На какой-то миг они достигли вершины страдания, а затем, постепенно затихая, смягчились до еле слышного вздоха. Казалось, звездный дождь, столкнувшись с лунными лучами, рассеялся в ослепительном сиянии…
Епископ вышел вперед и воздел руки к небу. Его голос сливался со звуками мелодии:
— «Нет у меня желаний… Ангел смерти ведет меня вдоль недвижных вод… И хотя я шествую по долине мертвых теней… среди врагов моих… правда и милосердие идут рядом со мной…»
Джин нежно прикрыла веками потухшие глаза.
Так умер Мануэл Мансарт на семьдесят девятом году своей жизни, а со времени освобождения негров в Америке — на девяносто втором.
Его мертвое тело было укрыто темно-красными лепестками роз — лишь немногим королям довелось спать под таким покровом.
Примечания
1
Да, это скала Лорелей. Но теперь ни одна истый немец не поет этой песни еврея Гейне! (нем.) — Здесь и далее примечания переводчиков.
(обратно)2
Войдите (франц.).
(обратно)
Комментарии к книге «Цветные миры», Уильям Дюбуа
Всего 0 комментариев