Разипурам Кришнасвами Нарайан
Предисловие
Мы сидим на скамейке в Архангельском и мирно беседуем. Почему-то нас занимает вопрос о наследственности. Юмор, например, говорит кто-то, нередко отличает членов одной семьи.
— Вот, скажем, брат господина Нарайана — известнейший в Индии художник-карикатурист. Правда, господин Нарайан?
— Да, он довольно хорошо у нас известен. Вы его тоже знаете, он иллюстрировал все мои книги.
— Но там почему-то стоит: «Художник Р. К. Лаксман».
— Это и есть мой брат.
— Это, должно быть, его псевдоним?
— Нет, это его собственное имя.
— Так это ваш двоюродный брат?
— Нет, отчего же…
— Значит, сводный?
— Нет, нет — родной.
— Почему же у вас разные фамилии?
— Фамилии? Фамильное имя у нас одно — Разипурам Кришнасвами. Оно всегда ставится впереди, вот видите инициалы — Р. К., а имена у нас действительно разные — Лаксман и Нарайан. Так принято у нас на юге, ведь человека отличает его собственное, а не фамильное имя.
Разговор этот происходил в июне 1964 года, когда Р. К. Нарайан приехал в Москву на встречу писателей стран Азии и Африки. Мы воспользовались случаем показать писателю Москву и ее музеи и, конечно, расспросить его об Индии и литературе. Мы сидим в Архангельском парке, смотрим на белеющие в зелени скульптуры и старинный дом, по которому только что прошли. Солнечное воскресенье. Неторопливая воскресная толпа. Утром произошла встреча, неожиданная и немного сумбурная, о которой часто мечтают для «своих» авторов переводчики, а может быть, и сами писатели, — встреча с читателем. Только не на собрании и не в клубе, где произносятся заранее обдуманные и подготовленные речи, а встреча случайная, на улице, на бегу, когда слова вылетают изо рта прежде, чем успеешь сообразить, что ты сказал. У ворот парка мы встретили друзей, и я представила их нашему гостю.
— Знакомьтесь, это господин Нарайан.
— Тот самый Нарайан? — переспросил отец семейства.
Потом все жали писателю руку и говорили, что «Гид»[1] — прекрасный роман, а он, Нарайан, — то есть, простите, господин Нарайан! — прекрасный писатель. А что он сейчас пишет? А у нас это будет публиковаться?
И вот сейчас тот самый Нарайан сидит с нами на лавочке в парке, мы задаем вопросы и все больше и больше проникаемся сознанием того, какой сложный мир представляет нам писатель и как много кроется за самыми простыми, казалось бы, вещами. Расспрашивать его нелегко — он отвечает коротко, односложно, то и дело отсылает нас к своим книгам.
— Я ведь там все сказал.
Кто-то спрашивает:
— А почему вы пишете по-английски?
Нарайан усмехается. Знакомый вопрос! Сколько раз его задавали писателю.
— В моем новом романе, над которым я сейчас работаю, есть такая сцена: отец, продавец сладостей в небольшом городке на юге Индии, узнает, что его сын-студент хочет стать писателем. «Интересно, на каком языке он будет писать? — думает отец. — На тамили[2] или на английском? Если на тамили, он будет известен у себя на юге, если на английском, его будет знать весь мир». Вот так и я — рассуждаю, как мой продавец сладостей…
Нарайан улыбается, но улыбка у него невеселая. За шуткой писателя стоят суровые факты. До сего дня вопрос о языке остается одним из самых наболевших для литераторов Индии, ибо в первую очередь вопрос о читателе. Авторы, пишущие на одном из национальных языков Индии, все еще — через столько лет после получения независимости — не имеют достаточно широкой читательской аудитории. Известное исключение составляют лишь такие «крупные» языки, как бенгали, маратхи и хинди. (Вспомним, однако, что даже великий Тагор переводил собственные произведения с бенгали на английский, а порой и писал их прямо на английском. А ведь бенгали — один из тех языков Индии, которые имеют давнюю и богатую литературную традицию!) У остальных «языковых» авторов круг читателей и теперь еще очень мал. Хороший роман, написанный, скажем, на языке каннада (один из языков южной Индии), может за три-четыре года разойтись в тысяче экземпляров. Объясняется это прежде всего не общей численностью национальной группы, а числом грамотных в ней. Писатель в Индии до сих пор может рассчитывать только на город — ведь сельская Индия все еще почти полностью неграмотна. Впрочем, и в городе количество грамотных очень невелико. «К тому же какой процент из этих людей сможет позволить себе купить книгу? И какой процент захочет это сделать?» — спрашивает Нарайан.
Немалое значение имеет здесь и национальная традиция. «Писатель, — заявил Нарайан в одном из своих интервью, — по самой природе своей чужд нашей стране». Заявление парадоксальное, особенно если вспомнить, что оно принадлежит одному из крупнейших писателей Индии. «Устная традиция сидит у нас глубоко в крови. И по сей день мы спокойно просиживаем по четыре часа кряду, слушая сказителя. А много ли найдется среди нас людей, готовых провести столько же времени над книгой?» — с горечью замечает писатель. Вместе с тем «коммерческая» литература в Индии процветает. Издаваясь многотысячными тиражами, она отравляет ум и вкус широкого читателя, которого так не хватает подлинной художественной литературе. Рецепты «массового успеха» давно проверены и просты. «Разбросайте по страницам книги несколько трупов, и пусть читатель ломает себе голову над тем, кто убийца, — пишет Нарайан в статье „Писатель и современность“. — А если в центре повествования не насилие, тогда по крайней мере это должен быть секс. Секс тоже идет хорошо. Такие книги пишутся по старым рецептам, и никто не возражает, даже если все заранее известно, как в простейшей задачке».
К этой теме — писатель в Индии — Нарайан возвращается вновь и вновь. Ей посвящены статьи и эссе, некоторые из них вошли в наш сборник, и многие страницы его художественной прозы, также представленной здесь.
Р. К. Нарайан вошел в индийскую литературу в середине тридцатых годов и сразу занял в ней особое место. Он родился в Мадрасе в семье брахмана. Окончив в 1930 году колледж в Майсуре, Нарайан получил место преподавателя и начал исподволь, с большим трудом выкраивая время для литературных занятий, писать. В 1935 году вышла первая повесть Нарайана, сразу же обратившая на него внимание. Рекомендовал ее к изданию известный английский писатель Грэхем Грин. Впоследствии он так описал свое знакомство с этой книгой Нарайана: «Мой индийский друг прислал мне как-то, еще перед войной, очень „слепую“ рукопись и просил прочесть ее. Несколько недель рукопись пролежала у меня на столе. Но затем… я решил прочитать и был совершенно очарован. Это история индийского ребенка, называется книжка „Свами и его друзья“. Я уговорил издательство напечатать эту книгу… Нарайана я считаю одним из лучших романистов нашего времени, пишущих на английском языке. Некоторые из его ранних произведений каким-то странным образом напоминают мне Чехова — то же огромное чувство юмора, та же грусть…»
С самого начала Нарайан заявил о себе как о писателе, резко противостоящем коммерческой литературе, как о писателе большой национальной темы. Он подчеркнуто избегает клише, обеспечивающих дешевый успех, о которых он с такой горечью говорит в приведенной выше статье. В его произведениях нет поверхностной занимательности. Даже самые названия его романов подчеркнуто «профессиональны» и сдержанны: «Бакалавр искусств» (1938), «Учитель английской словесности» (1945), «Финансовый эксперт» (1952), «Печатник из Мальгуди» (1957) «Гид» (1958), «Продавец сладостей» (1967). И тем не менее они увлекают той особенной силой и внутренней напряженностью, которые присущи лишь подлинным произведениям искусства. Романы Нарайана строятся на столкновении моральных и этических принципов, осмысленных не отвлеченно, в теории, а на живых человеческих характерах и судьбах.
Место действия почти всех произведений Нарайана — Мальгуди, небольшой городок на юге Индии. Критики сравнивают его с Йокнапатофой в штате Миссисипи в книгах Уильяма Фолкнера. Мальгуди, так же как и Йокнапатофу, не найдешь на карте, — это плод творческого воображения Нарайана. И в то же время Мальгуди, так же как и Йокнапатофа, удивительно реален, объемен, нефантастичен. Тысячи нитей связывают героев Нарайана, пусть даже отделенных друг от друга временем действия или написания произведения. Они ходят по тем же улицам, смотрят на ту же реку и горы, знают тех же людей, учатся в тех же школах и колледжах, ездят по тем же дорогам. Тысячи нитей связывают Мальгуди с югом Индии и с индийской провинцией вообще, ибо Мальгуди «существует» в любой части провинциальной Индии. Низкие домишки, вдоль которых тянутся крытые галереи на столбах, где отдыхают в полуденный зной жители, узенькие улочки, по которым бродят священные коровы да изредка грохочут запряженные быками повозки, базарная площадь, куда собираются из окрестных деревень крестьяне, чтобы обсудить свои семейные дела и земельные тяжбы… Гороскопы, посты и молитвы, касты, приданое и свадьбы, на которые деньги копятся всю жизнь, застойный патриархальный быт, феодальные путы, бесчисленные запреты и установления, регламентирующие каждый шаг, каждое душевное движение человека, — все эти особенности быта индийской провинции, объективно и субъективно консервировавшиеся вековым британским господством, получают под пером Нарайана удивительную выпуклость и емкость.
Ранние произведения Нарайана, написанные еще до независимости, посвящены судьбе молодого человека в колониальной Индии.
«Свами и его друзья», «Бакалавр искусств» и «Учитель английской словесности» образуют своеобразную трилогию о молодом человеке. Хотя герои этих романов и носят разные имена, их объединяет общность судеб и характеров. «Свами и его друзья» — повесть о детстве, исполненная удивительной чистоты, мягкого юмора и сердечности.
В двух последующих романах автор разоблачает систему образования колониальной Индии, цель которого — подготовить прилежных клерков для чиновничьего аппарата империи.
Глубокой печалью проникнута повесть о молодом бакалавре искусств Чандране, кончившем колледж и полном радостных надежд на будущее. Не проходит и нескольких месяцев после окончания, как он понимает, что полученное им образование не имеет никакого отношения к той жизни, которая ему предстоит. История средневекового папства, Шекспир и Мильтон, Платон и Аристотель мертвым грузом лежат в голове молодого индийского бакалавра. Честный и добрый, но нерешительный и мягкий, Чандран не находит в себе сил, чтобы коренным образом изменить свою жизнь. Он не видит дела, которому мог бы посвятить себя. Неудачно кончается его юношеская любовь: гороскопы не сходятся и девушку отдают за другого. После долгих странствий он возвращается домой и становится агентом по распространению местной газеты. Щемящая грусть охватывает читателя при мысли о напрасно растраченных силах доброго и умного молодого человека.
По-иному складывается судьба Кришны, героя последнего романа из этого цикла. Он восстает против системы английского образования в Индии. «Я против всей системы такого образования, — заявляет он, — против его метода и направления. Нас превращают в дегенератов, культурных дегенератов, но зато делают послушными чиновниками для своих деловых и административных целей…» Кришна находит в себе силы отказаться от хорошо оплачиваемого и почетного места преподавателя колледжа миссии Альберта и посвятить себя бескорыстному служению своему народу. Личная трагедия — смерть любимой жены — не останавливает Кришну на его пути. Несмотря на элементы мистицизма, окрашивающие отдельные сцены этого романа, «Учитель английской словесности» знаменует важный этап в развитии лирического героя Нарайана.
Вторая группа произведений Нарайана относится к концу 40-х и 50-м годам. В отличие от первого, лирического цикла эти романы носят в основном сатирический характер. В них окончательно оформляется тот собирательный образ Мальгуди, который сообщает произведениям Нарайана особую значимость и емкость. Мальгуди цепко держится за старое: не поддаваясь новым веяниям, он всячески противостоит им. Где-то в горах строится электростанция, но Мальгуди знать ничего не знает о ней. На берегах Сарайу возведена киностудия «Заря и Кº», выпускающая низкопробную продукцию на потребу примитивнейшим вкусам. Изредка в город проникают «боевики» вроде «Постельной жизни, или Науки интимного счастья». На главной площади уже возвышается здание Кооперативного банка, где нищие крестьяне закладывают и перезакладывают свои дома и участки, однако жизнь в городе, по сути, осталась прежней. Рассказ за рассказом, роман за романом следит Нарайан за историей города, фиксируя мельчайшие изменения в его внешнем и внутреннем облике. В произведениях этой поры возникает образ наивного обманщика, легкомысленного проходимца, лжеучителя и лжесвятого, с готовностью верящего собственным фантазиям и измышлениям. Простодушный авантюрист и святой поневоле Раджу («Гид»), незадачливый банкир Маргайа, не задумывающийся о том, откуда он будет брать деньги, чтобы выплатить проценты по вкладам, доверенным ему соседями («Финансовый эксперт»), лжеастролог, по счастливой случайности разгадавший единственный раз в жизни судьбу пришедшего к нему человека («День астролога»), псевдоархеолог, в простоте души полагавший, что сделал великое открытие («Находка»)… Многие из них не колеблясь рискуют жизнью ради того, чтобы утвердиться в собственных фантазиях. Нарайан обнажает их своекорыстие и паразитизм и вместе с тем показывает, что они, по сути дела, «обманутые обманщики», мечты которых о счастье, благополучии, интересной, исполненной смысла жизни обречены на провал. С улыбкой наблюдает он за всеми их фокусами и проделками, однако улыбка не притупляет остроты анализа.
60-е годы знаменуют новый этап в развитии прозы Нарайана. Впервые он ставит вопрос о дальнейшей судьбе индийской провинции, а говоря шире — и всей Индии. Этому вопросу посвящен включенный в наш сборник роман «Продавец сладостей». В нем старый конфликт между Мальгуди и неким активным началом приобретает качественно новый характер. Впервые в художественной прозе Нарайана возникает тема Запада[3]. Каким путем будет развиваться дальше Мальгуди? Как повлияют на него все расширяющиеся связи с Западом? Воспримет ли он что-то от западного «образа жизни», а если и возьмет, то что? Эти вопросы, широко дебатирующиеся индийской общественностью, находят своеобразное освещение в романе.
В основе романа — конфликт поколений. Старое представлено в нем Джаганом, в характере которого переплелось множество самых странных противоречий. Здесь и верность национальным традициям, и забвение их (но только когда это очень нужно, и только до известного предела), и преданность Ганди и «Бхагавадгите»[4], и нарушение их заветов, и безотчетное смешение высоких принципов и своекорыстных интересов.
В характере Джагана Нарайану удалось показать новую тенденцию Мальгуди — стремление приспособиться к новым веяниям, приняв их на словах, и в то же время обратить себе на пользу. Конечно, здесь, как и во всяком приспособлении, бывают такие моменты, когда кажется, что вот оно, старое, сдвинулось с места, пошло против самого себя, поднявшись чуть не до самопожертвования. Так и Джаган, став волонтером Гражданского неповиновения, пытается в самозабвенном порыве сорвать британский флаг, за что полицейские избивают его и бросают в тюрьму. Годы спустя, уже преуспевающим дельцом, он любит вспоминать об этом эпизоде, уснащая свою речь «цитатами» из Ганди, по большей части им же самим придуманными. Он любит поговорить о том, что занялся торговлей, только чтобы обеспечить детей бедняков сладостями, приготовленными из первокласснейших продуктов. Точно так же любит он вспоминать, как в свое время пошел бескорыстно за Ганди, чем навлек на себя гнев властей и своих родных. Он забывает, что перед тем, как примкнуть к движению, много раз подряд проваливался на выпускных экзаменах и что волонтерство спасло его от бесконечных упреков родных. Словом, Джаган представляет все тот же Мальгуди, только он слегка приспособился к новым запросам или, вернее, приспособил их к себе. Это становится особенно ясно в его разговоре с Грейс, которая восхищается поступком Мали, нарушившего, приведя ее в дом, законы кастовой системы.
— Ну, знаешь, — сказал великодушно Джаган, — в наши дни мы уже не верим в касты. Ганди боролся за их уничтожение.
— Они уже исчезли? — спросила она в простоте душевной.
— Они исчезают, — ответил Джаган, чувствуя себя политиком. — Мы о них больше не думаем.
Он надеялся, что она ни о чем больше не будет спрашивать.
Можно сколько угодно утверждать, что больше не думаешь о кастах, и чувствовать себя при этом политиком, однако действительность вносит поправки в прекраснодушные мечты. Грейс для Джагана навсегда остается «девушкой без касты», явлением настолько удивительным, что не известно, как к нему относиться. Когда же он узнает, что Грейс и Мали не женаты, он отбрасывает свои высокие принципы. В минуты кризиса он и не вспоминает о Ганди и преподанных им уроках терпимости.
Старому мальгудийцу Джагану приходится иметь дело с собственным сыном. Мали — представитель молодого поколения (поостережемся называть его «новым»). Мали — недоучка, недоросль, отбросивший старую, традиционную культуру с ее священными текстами, кастами, системой предписаний и запретов и не нашедший ей взамен никакой иной культуры, никаких иных норм нравственности. Прожив несколько лет на Западе, Мали вывез оттуда лишь весьма сомнительные ценности. И даже машины, которые он предполагает производить в Индии (столь нуждающейся в технике), оказываются насмешкой, анекдотом, фарсом.
Немаловажную роль в этом конфликте поколений играет безымянный родственник и прихлебатель, которого Джаган во избежание долгих и заведомо бесполезных выяснений степени родства зовет попросту «братец». Братец по самой природе своей оппортунист и соглашатель. Он ни во что не верит, ничем не дорожит, а лишь паразитирует на пороках обоих поколений. Приспособленчество Мальгуди доведено в нем до предела.
Ведь и сейчас в Мальгуди мало что изменилось после того, как сразу же после освобождения в нем избрали первый муниципалитет Свободной Индии. Правда, тогда, в 1947 году, решили в патриотическом порыве замостить булыжником дорогу и даже привезли булыжник и свалили его на улице, но этим все и ограничилось — булыжник так и остался лежать без применения. А ведь с тех пор прошло немало времени (Мали из Америки пишет своему отцу об убийстве Кеннеди).
Ведь и сейчас в Мальгуди все еще можно встретить нашего старого знакомого — адвоката, специалиста по отсрочкам. Это он вызволил в свое время Раджу. Он постарел, потерял зубы, но клиентов у него не убавилось. Оттянуть время, выждать, не принимать никакого решения — в этом он, как и прежде, помогает своим подопечным.
Все еще бродит по городу нищий, ставший такой же его неотъемлемой принадлежностью, как статуя Фредерика Лоули. Порой Джаган задает ему от праздности один и тот же вопрос:
— Почему же ты не поищешь работу?
— Где у меня время, господин? Пока я обойду город с миской для подаяния и вернусь сюда, день уже подходит к концу…
«Где у меня время, чтобы работать?» — эти слова могли бы повторить многие в Мальгуди. Мальгуди все еще слишком занят мечтами, молитвами, цитатами из священных книг, воспоминаниями о прошлом и всевозможными прожектами, чтобы найти время работать и коренным образом изменить свое существование.
По особенностям своего дарования Нарайан — сатирик; сатира его не навязчива, она словно «возникает» сама по себе из сдержанного и объективного повествования. Вместе с тем она всегда многопланова. «Продавец сладостей», в частности, не только сатира на тех, кто склонен бездумно восхищаться достижениями Запада, предавая забвению собственные многовековые традиции. Отношение Нарайана к двум сторонам этого конфликта — Джаган против Мали, Мальгуди против Запада — совсем не однозначно. Писатель далек от того, чтобы безоговорочно принимать любую из этих сторон. Мальгуди страшит его своей пассивностью, застоем. Запад — речь в первую очередь идет, конечно, о Соединенных Штатах — отталкивает своей «машинной» цивилизацией.
Нарайан — писатель широкого творческого диапазона и больших возможностей. Он пробует свои силы во многих жанрах. Роман, рассказ, эссе, путевые очерки, переложение древних национальных мифов — все удается ему.
Рассказы Нарайана поражают широтой охвата, легкостью, с которой писатель переходит от одной интонации к другой. Самые различные чувства — смех и мягкая ирония, сдержанный гнев и грусть о незадавшихся судьбах своих героев — звучат в авторском голосе, придавая ему глубоко индивидуальный характер.
Рассказы Нарайана широко раздвигают рамки мальгудийских хроник. Они начинаются с пустяка, с маленького, почти «семейного» анекдота и, постепенно ширясь, вбирают в себя все больше и больше жизни, человеческих судеб. Любящий муж пытается супружеской изменой спасти жизнь больной жены, наивно полагая, что ей грозит злонравие Марса («Седьмой дом»). Актер вынужден подчиниться деспотии режиссера даже в день своего рождения, когда дурные приметы и предсказания грозят, как ему кажется, самой его жизни («От дурного глаза»). Школьный учитель решает хоть день в году следовать правде и чуть не теряет вследствие этого работу («Подобна солнцу»). Эти рассказы, повествующие о коротких и на первый взгляд незначительных эпизодах, вырастают в яркие обобщения о жизни маленьких людей. Нарайан изображает своих героев со всеми их недостатками, заблуждениями, странными верованиями и причудами. Он улыбается их слабостям — его улыбке придают мягкость «невидимые миру слезы» даже самых смешных его рассказов. Враждебный мир поворачивается к маленьким героям рассказов Нарайана самыми грозными своими сторонами: голодом, нищетой, равнодушием, сословными и кастовыми запретами, болезнью, смертью. В рассказе «От дурного глаза» киностудия с ее механической «штамповкой» фильмов весьма близко воплощает идею этого прогресса, о котором мечтал в «Продавце сладостей» Мали. «Роман-машина», вывезенная Мали из Соединенных Штатов, несмотря на вполне реальные параллели, которые нетрудно увидеть в «массовой» продукции книжного рынка, все же принадлежит миру сатирического гротеска. Однако робот-режиссер, забравший под свою власть кинопромышленность, — это уже реальность сегодняшней Индии. Достаточно вспомнить, что по количеству «массовой» кинопродукции Индия занимает одно из первых мест в мире, обогнав многие индустриально развитые страны, чтобы понять: фантастическая мечта Мали на деле давно уже стала действительностью. Что это кино, а не литература, дела не меняет.
Гневным обличением собственнического мира звучит небольшой рассказ Нарайана «На полрупии». За подчеркнутой сдержанностью рассказчика, за каждой деталью встает социальное обобщение огромной силы. Рука заваленного мешками с рисом Сабайи с судорожно зажатой в ней монетой — это как бы итог жизни, прожитой в разрез всему, что есть радостного, человеческого, светлого. Важным дополнением к этому рассказу служит другой, названный нарочито нейтрально — «Другая община» — и посвященный проблеме религиозно-национальной вражды. Стремясь создать предельно обобщенную картину, Нарайан не называет ни города, ни дат, ни имен; он подчеркнуто избегает каких-либо реалий, могущих создать впечатление о его пристрастности. Его герой становится жертвой массовой истерии, охватившей обе общины, в которой, как кажется, невозможно найти виновных. Однако всей логикой своего повествования Нарайан указывает — это фанатики и политиканы, для которых человек давно перестал быть единственным мерилом ценностей.
Рассказы Нарайана удивительно просты, свободны от какой бы то ни было искусственности или напряжения. Кусок жизни, выхваченный на лету и запечатленный без особых хитростей, — однако какое искусство, какая животворящая сила воображения таятся за этой бесхитростностью! Короткая встреча под дождем двух людей, когда-то любивших друг друга («Прибежище»), история собачьей жизни («Чиппи»), рассказы о детстве («Мой дядя», «Тень», «Маленькая актриса»). Здесь невольно вспоминаешь, что герои Нарайана обладают способностью «уходить с последних страниц прямо в жизнь». Особенно запоминается «Мой дядя» — тонким психологизмом, загадкой человеческой судьбы, мягким юмором, грустью. Пересуды фотографа и его клиентов превращают доброго дядюшку в фигуру загадочную и зловещую, простые события повседневности начинают поворачиваться к мальчику уже не солнечной, а теневой своей стороной — он впервые понимает, как сложна и таинственна жизнь.
В поздних рассказах Нарайана возникает широкая народная стихия — в них мы находим героев, до последних лет отсутствовавших в его произведениях («Добровольное рабство», «Друг маленькой Лилы», «Конь и две козы», «Аннамалай»). Конечно, и раньше в произведениях Нарайана появлялись простые люди — крестьяне, нищие, бродяги. В рассказах последних лет они становятся в самом центре повествования. Один из шедевров малого жанра — рассказ о судьбе простого крестьянина «Аннамалай». Эпически просто, без ложной чувствительности и пафоса рассказывает Нарайан историю этой «простой души», индийского крестьянина, сохранившего специфический взгляд на жизнь. Автор то и дело предоставляет Аннамалаю говорить самому, уходя на задний план, превращаясь в фигуру второстепенную, почти подсобную, но тоже по-своему весьма выразительную.
Нарайан — подлинно национальный писатель еще и потому, что во всех своих произведениях воссоздает тот особый глубинный пласт, который во многом определяет поведение его героев. Многовековая культурная традиция, вошедшая в плоть и кровь каждого индийца, будь то ученый-пандит или нищий безграмотный крестьянин, приобретает под пером Нарайана зримую реальность. Мифы о богах, демонах, царях и героях, запечатленные в памятниках древнеиндийской литературы — «Махабхарате», «Рамаяне», пуранах, — для его героев не просто сказания о давно прошедших временах, это живая действительность, мерило поступков и моральных ценностей, неумирающий этический код. Не случайно именно этой глубинной традицией определяются нередко даже сюжеты произведений Нарайана. Это особенно явно выступает в романе Нарайана «Людоед в Мальгуди», где Васу, возмутивший спокойствие города, в сознании героев сопоставляется со злым демоном-ракшасой древних сказаний и погибает под тяжестью содеянного им зла, или в рассказе «Конь и две козы», нищий герой которого является прямым хранителем древней этической традиции. В 1964 г. Нарайан издает книгу «Боги, демоны и другие», в которой ставит перед собой трудную задачу: дать краткий, выразительный пересказ древних легенд, современное их прочтение, добавляющее еще один уровень к этим многопластовым образованиям. В нашем сборнике представлены некоторые из этих пересказов Нарайана, поражающие своеобразным сочетанием историчности и современности, глубиной художественного перевоплощения. Нарайан предваряет свою книгу своеобразным вступлением — «Мир рассказчика», — в котором знакомит читателя с многовековой устной традицией и ее важной ролью в жизни Индии. Сказания о самоотверженности любви («Лавана», «Манматха», «Савитри»), глубокие раздумья об индивидуальном и «мифологическом» времени («Вальмики», «Лавана»), важные для понимания древнеиндийской этики идеи дхармы («Савитри») и отречения от собственного «я» («Шиби») — таков круг тем, которые по сей день волнуют индийского читателя. Нарайан придает своим пересказам особую интонацию, слегка ироническую и отстраненную; он свободно сопоставляет события мифа и сегодняшнего дня.
В нашей книге представлена и еще одна сторона творчества Нарайана — эссе, которые он из года в год печатал в индийской прессе, а затем собрал в книгу, озаглавив ее, по названию одного из них, «В следующее воскресенье» (1960). И в сложном жанре эссе, лишь совсем недавно вошедшем в индийскую литературу, Нарайан достигает высокого мастерства. Свободные раздумья на избранную тему, сатирические гротески, лирические зарисовки — эссе Нарайана широко разнообразят каноны жанра. Почти во всех эссе, отобранных для нашего сборника, проявляется характерная черта сатирического дарования писателя — остро подмечая несообразности и пороки нашего времени, он умеет легким смещением акцентов и утрировкой доводить их до полного абсурда. Предлагает ли он объявить кампанию по распространению «здорового невежества» или «всенародную неделю молчания», высказывает ли свое мнение о реформе календаря или о цензуре, воспевает ли как венец творения осла или размышляет о демократии и вандализме, острый комментарий сатирика звучит разоблачением обществу, в котором возможны подобные «общественные идиотизмы». Глубоко личная нота звучит в эссе, посвященных языку и писательскому труду («Пятнадцать лет», «Цензурные размышления», «На исповеди», «Великая корзина»). Читая их, понимаешь, как тяжел и самоотвержен труд писателя, какие высокие требования предъявляет он самому себе.[5]
Западные критики, посвятившие немало строк Нарайану, любят сравнивать его с Чеховым. Тот же «смех сквозь слезы», та же глубокая гуманность. К этому хотелось бы добавить только одно: Нарайану, пожалуй, больше, чем кому-либо из индийских писателей, удалась выразительная сдержанность, та «грация, а не жестикуляция», которую Чехов считал признаком большого таланта и большого искусства.
Н. Демурова― ПРОДАВЕЦ СЛАДОСТЕЙ ― (роман, перевод Н. Демуровой)
1
— Победи аппетит свой, и ты победишь свое «я», — сказал Джаган собеседнику.
Тот спросил:
— К чему побеждать свое «я»?
Джаган ответил:
— Не знаю. Так учат нас все мудрецы.
Собеседника это не интересовало. Для него важно было поддерживать разговор. Он расположился на низкой деревянной скамеечке рядом с креслом Джагана. Кресло стояло у стены, под изображением богини Лакшми в раме. Каждое утро, придя в лавку, Джаган почтительно возлагал, бормоча молитву, гирлянду жасмина на раму, зажигал палочку благовоний и втыкал ее в трещину в стене.
Запах жасмина и курений наполнял лавку, понемногу смешиваясь с благоуханием сластей и пончиков, которые жарились в кухне за комнатой, где восседал Джаган.
Собеседник считал себя родственником Джагана. Почему — неизвестно, но только он претендовал на родство с самыми разными людьми, хотя порой это и казалось совсем невозможным. Сомневающихся он побивал генеалогией. Человек он был светский и за день успевал обегать многие дома. Но каждый день ровно в половине пятого он неизменно появлялся в дверях лавки, окидывал ее быстрым взглядом, кивал Джагану и проходил прямо в кухню. Минут через десять он выходил, вытирая рот краем переброшенного через плечо полотенца.
— Положение с сахаром осложняется, — говорил он. — Мне сообщили, что правительство собирается поднять на него цену. С мукой на сегодня все в порядке. Вчера я был на Торговой улице и отругал того поставщика. Не спрашивайте, почему я там оказался. В городе у меня полным-полно друзей и родных, и всем им нужна моя помощь. Что ж, я не отказываюсь служить людям. Что толку в жизни, если не помогать и не служить друг другу?
Джаган спрашивал:
— Попробовали пончики, которые предлагает сегодня наш повар?
— Да. Очень вкусно.
— Это старый рецепт, только в слегка обновленном виде. В конце концов, пончик есть пончик. Особой разницы здесь быть не может, правда, братец?
— Ну, нет, — отвечал братец, — я не согласен. Пончик пончику рознь. Я йогом становиться не собираюсь, и аппетит мой, надеюсь, всегда останется при мне.
Вот тут-то Джаган и произнес философически:
— Победи аппетит свой, и ты победишь свое «я».
Они поговорили еще с полчаса, а потом Джаган спросил:
— А знаете, какую пищу я теперь ем?
— Что-нибудь новенькое? — поинтересовался братец.
— С сегодняшнего утра я отказался от соли.
Джаган сообщил это с победоносным видом. Ему понравилось впечатление, произведенное этой новостью, и он поспешил его усилить:
— Есть следует только природную соль.
— Природную соль? А что это такое? — спросил братец.
И тут же добавил:
— Та соль, что засыхает на спине, когда пробежишь милю по солнцу?
В ответ на эту грубую прозу Джаган только досадливо поморщился. Вид у него был такой, словно душа его, освободившаяся от бренного тела, парила высоко над грязью мира.
В свои пятьдесят пять лет Джаган был хрупок и легок в движениях, темная кожа его казалась почти прозрачной, лоб, коричневый, как орех, плавно уходил назад, а на затылке бахрома волос спускалась на шею двумя побуревшими от солнца косицами. Подбородок его покрывала редкая седеющая щетина. Брился он нечасто — ведь только европейцы ежедневно смотрят на себя в зеркало. Одевался он в дхоти и просторную рубаху, сотканные из пряжи, изготовленной собственными руками. Каждый день он проводил за прялкой целый час. Полученной пряжи ему вполне хватало: больше двух смен одежды он никогда не имел. Всю остальную пряжу он связывал в аккуратные мотки и продавал местному центру по скупке ручной пряжи. И хотя выручал он за нее не более пяти рупий в месяц, все же, получая их, он испытывал радостное волнение. Ведь прясть он начал еще двадцать лет назад, когда их город впервые посетил Махатма Ганди. В свое время Джагана очень хвалили за это начинание.
На носу у него сидели очки в светлой оправе с удлиненными, словно миндалины, стеклами, но смотрел он на мир поверх них. На плечи он накидывал домотканую шаль с ярким желтым узором. Ноги его были обуты в сандалии на толстой подошве, сделанные из кожи умершего своей смертью животного. Будучи последователем Ганди, он объяснял:
— Мне неприятно думать, что живому существу перерезают горло только для того, чтобы обуть меня.
Вот почему он порой совершал поездки в глухие деревни, где, по слухам, должны были вот-вот сдохнуть корова или теленок. Заполучив шкуру, он вымачивал ее в каком-то растворе, а потом отдавал знакомому старику сапожнику, сидевшему под деревом возле колледжа миссии Альберта.
Когда сыну Джагана было всего шесть лет, он с восторгом помогал отцу в его кожевенных занятиях, проходивших обычно на задней веранде. Но стоило ему немного подрасти, как он начал жаловаться на запах от привезенных домой шкур. Жена Джагана оказалась еще более нетерпимой, чем сын. Она запиралась в одной из комнат и не выходила до тех пор, пока выделка шкур не заканчивалась. Это была долгая и мучительная история, занимавшая, как правило, несколько дней. Вот почему каждый раз, когда Джаган пытался пополнить запас обуви, в доме тотчас все шло кувырком. Привоз шкур ставил под угрозу семейную жизнь. На ранних стадиях обработки шкуры приходилось хранить подальше от жены, в сарае для дров, но там их могли попортить крысы.
Когда жена умирала, она знаком подозвала Джагана и что-то прошептала. Он не разобрал ее слов. А вдруг она попросила: «Выбрось шкуры!» — подумал он впоследствии. Эта мысль преследовала его. Выполняя — кто знает? — ее последнюю волю, он отдал остаток шкур миссии Альберта, радуясь, что тем способствовал приобщению кого-то к «ненасильственной обуви». Позже он доверил это дело сапожнику со двора миссии.
Замечание братца о природной соли нарушило шаткое душевное равновесие Джагана. Лицо его покраснело. Братец, довольный произведенным эффектом, постарался исправить его настроение лестью.
— Вы так упростили свою жизнь, что теперь не зависите ни от кого, кроме самого себя, — сказал он. — Не далее чем вчера я как раз говорил об этом со счетоводом из нашего кооператива.
Слова эти, как он и ожидал, возымели свое действие.
— Вы знаете, что я отказался от сахара? — сказал Джаган. — Двадцать капель меда в горячую воду — и все! Это натурально — и вполне достаточно! Больше никому никогда и не требуется.
— Вы довели до совершенства искусство жить без еды, — сказал братец.
Джаган с воодушевлением продолжал:
— Я отказался и от риса. Варю себе немного пшеницы, перетертой вручную, и ем ее с медом и овощами.
— И все же, — сказал братец, — я не могу понять, зачем вы держите лавку и зарабатываете деньги. К чему вам беспокоиться обо всем этом?
И он указал на выставленные в окне подносы со сластями. Он чуть было не спросил: с чего это Джаган взял, что другие должны есть сласти и тем способствовать его процветанию, но вовремя удержался. Он понимал, что сказал достаточно, и привстал со своей скамеечки. Приближался час, когда Джаган считал дневную выручку, и братец знал, что ему пора уходить. Джаган не любил, чтобы на его деньги смотрели.
Было уже шесть. Основная торговля закончилась, и мальчишка-подручный вот-вот должен был принести из лавки выручку. В эти минуты Джаган чувствовал себя монархом, обозревающим с высоты трона свои владения и принимающим дань от своих верных подданных (четыре повара в кухне и мальчишка-подручный в лавке). Троном ему служило прямое деревянное кресло, поставленное на небольшое возвышение с таким расчетом, что Джагану, восседающему на плоской подушке, видны были все закоулки его сладкого царства. Креслу было лет сто, его ручки, спинку и резные ножки украшали сверкающие медные полоски. Оно было сделано на заказ еще при отце Джагана, когда тот выстроил собственный дом за памятником Лоули. В другое время, конечно, отцу бы и в голову не пришло приобретать мебель — ведь дома они всегда сидели на натертом до блеска полу. Но в те годы отца часто посещал некий англичанин по имени мистер Ноубл, главный налоговый инспектор округа, бравший у него уроки астрологии. Сидеть на полу было инспектору нелегко, но, пожалуй, еще труднее — вставать с пола по окончании урока. Среди сваленных на чердаке вещей, некогда составлявших гордость семьи, была фотография мистера Ноубла с автографом, медленно желтеющая от времени. Дети поиграли с нею немного, а потом вынули из-под стекла, вставили туда изображение богини и повесили на стену. А фотография весь день переходила из рук в руки — дети смотрели на бакенбарды мистера Ноубла и хихикали. Когда наступила жара, фотографией стали обмахиваться, а потом она снова затерялась на чердаке среди старых конторских книг и прочего семейного хлама.
Сидя на своем месте, Джаган чувствовал, как его медленно наполняет чувство довольства. Он видел, слышал и обонял все, что происходит на кухне, откуда в лавку без остановки несли подносы с разноцветными сластями. До тех пор пока на кухне шипело масло, Джаган сидел неподвижно, вперив взор в санскритский текст «Бхагавадгиты», переплетенной в красный сафьян. Но стоило шипению смолкнуть хоть на минуту, как Джаган, не поднимая глаз от священного текста, вопрошал:
— Что случилось?
Старший повар в таких случаях неизменно говорил:
— Ничего.
Джаган успокаивался и с легким сердцем возвращался к божественным наставлениям, пока какой-нибудь беспорядок в лавке снова не отвлекал его внимания.
— Капитан! — вдруг закричит он, бывало. — Эта девочка в желтой юбке что-то слишком долго здесь стоит. Спроси-ка у нее, что ей нужно!
Мальчишка-подручный у прилавка встрепенется. Встрепенется и сторож, старый солдат в хаки, клюющий носом на сосновой скамеечке у двери.
Или Джаган закричит:
— Капитан, пусть этот нищий приходит сюда только по пятницам! Здесь не богадельня!
Когда Джаган считал дневную выручку, все вокруг замирало. Хотя деньги за проданные сласти получал мальчишка-подручный, предполагалось, что общей суммы он не знает. Все, что получал, он бросал в медный сосуд с узким горлышком, а в шесть часов относил его хозяину и возвращался на свое место. В семь, прежде чем закрыть ставни, он приносил еще, на этот раз в сосуде поменьше. Джаган принимал сосуды, не отрываясь от божественных поучений. Не поднимая глаз от книги, он замечал, как прекращалось шипение масла на кухне, как тушили в плите огонь, слышал грохот сковород и ложек в мойке и звук приближающихся шагов. Четыре пары ног с кухни и одна — из лавки. День заканчивался тем, что ему выносили подносы с непроданными за день сластями. Почувствовав, что все в сборе, он неизменно задавал один и тот же вопрос:
— Сколько осталось?
— Немного.
— А именно?
— Четыре фунта майсурской халвы…
— Это пойдет на завтра.
— Фунт джилеби[6].
— Завтра они уже будут не те. Хорошо, можешь идти.
Мальчишка-подручный относил на кухню подносы с непроданными сластями и неслышно исчезал. Повара ждали, чтобы и их отпустили.
Джаган спрашивал:
— Окна все закрыты?
— Да.
Джаган говорил старшему повару:
— Завтра не делай джилеби. Не понимаю, почему они не идут?
При мысли о непроданных сластях у него портилось настроение. Они его мучили, словно заноза в руке. Он любил, чтобы к концу дня на подносах не оставалось ни крошки.
На этом разговор не кончался.
— Что же делать с остатками? — спрашивал Джаган.
Старший повар старался его успокоить:
— Попробуем что-нибудь новенькое, если вы позволите. Ручаюсь, что завтра у нас ничего не останется. Пустим все снова в котел и приготовим что-нибудь другое.
— В конце концов, это ведь тот же сахар, мука и приправы, — замечал философично Джаган, убеждая себя принять неизбежное решение. Нужно же быть практичным — продукты все дорожают.
Когда все уходили, Джаган откладывал священную книгу в сторону и выдвигал ящик своего стола. На дне ящика, чтобы приглушить звон высыпаемых монет, лежало сложенное вдвое полотенце.
Пальцы его быстро, словно пальцы пианиста-виртуоза, сортировали деньги. Монеты в пять, десять и двадцать пять ан складывались в аккуратные столбики, он пробегал по ним взглядом и через четверть часа подводил итог. В маленькой книжечке Джаган делал короткую запись, а более подробную — в бухгалтерской книге, предназначенной для посторонних глаз. В маленькую книжечку вносилась только та сумма, которая поступала после шести. Это был особый, независимый доход, свободная, так сказать, наличность, непорочно зачатая, самозарождающаяся, возникшая из ничего, самой судьбой предназначенная к тому, чтобы избежать налога. При первой возможности он обращал ее в новенькие хрустящие ассигнации, связывал их в пачки и прятал на чердаке, там, где лежала фотография мистера Ноубла.
Джаган в последний раз взглянул на деньги в ящике стола, тщательно запер его, четырежды дернул ручку и с шумом отодвинул кресло. На дверь он повесил огромный медный замок, повернул ключ, положил его в карман и сказал:
— Капитан, проверь-ка замок!
Сторож схватил замок, словно ручную гранату, и изо всех сил тряхнул его.
— Это очень крепкий замок, господин. Таких теперь не достанешь. Уж я-то в замках разбираюсь. Его небось сделали в деревенской кузне…
И он начал длинный рассказ про замки и деревенские кузницы. Но Джаган оборвал его.
— Так гляди в оба, — сказал он.
Капитан отдал честь. День кончился.
2
Когда в половине восьмого он шел домой по Базарной улице, вокруг уже стояла тишина. Из аптеки Кришны на улицу падал яркий луч голубого света. Заглянув в окно, он увидел доктора Кришну — перед ним сипел пациент с открытым ртом. На куче булыжника у края мостовой храпел бродячий пес. Булыжник этот привезли сюда, чтобы вымостить улицу, еще в 1947 году, когда в городе избрали первый в Свободной Индии муниципалитет. С тех пор он и лежал здесь. Из-под двери «Правдивого печатника» выбивался свет, хоть он и был закрыт в соответствии с Законом о часах работы. Джаган знал, что, если он постучит, Натарадж откроет дверь, а он сделает вид, что хочет справиться, готова ли книга. Книга лежала в типографии много лет. Это был его magnum opus, основной труд его жизни о Природном Лечении и Природной Диете. Джаган знал, что в ответ Натарадж опять скажет, что ждет литеры, но тут можно будет усесться в кресло и поговорить о политике. Он преодолел соблазн и прошел мимо типографии.
— Домой, домой. Сыну там, верно, скучно одному. Не сегодня…
Идя по обочине, он погрузился в свои мысли. Мимо него катили повозки, возницы погоняли лошадей пронзительными криками. Проехало несколько велосипедистов, промчался мотороллер и два-три автомобиля. Они громко гудели. Потом движение стало меньше и наконец совсем прекратилось. Значит, он прошел уже улицу Кабира — вокруг царила тьма, здесь не было лавок с освещенными окнами. Над сточной канавой, на углу Базарной и улицы Лоули, был маленький мостик. Как всегда, у мостика сидел городской нищий, смотрел на прохожих и плевал в канаву, а у стены стоял осел, словно напрашивался, чтоб и в него плюнули. Джаган знал, чего ждет нищий — листьев, на которых едят. Их на улице Кабира выбрасывали после еды за дверь. Нищий собирал их, счищал руками остатки овощей и риса и набивал ими желудок.
«Нужно бы, чтобы вся нация отказалась от обычая есть с листьев, — размышлял Джаган. — Ели бы с тарелок, тарелки можно вымыть и оставить, не то что листья, которые выбрасывают на улицу, чтоб они доставались нищим».
Внезапно его захватила мысль о всевозможных преобразованиях в жизни нации.
«Если все откажутся от листьев для еды, торговцы листьями разорятся. Придется им искать себе какое-нибудь другое занятие. Но прежде следует подсчитать, какой процент населения ест с листьев, а какой — с тарелок. Каких тарелок? Серебряных? Алюминиевых? Или из какого-нибудь другого металла? Сколько людей собирают опавшие листья в лесах вокруг Мемпи, а потом скрепляют их по углам черенками? А сколько — выращивают особые банановые пальмы, листья которых служат вместо тарелок?»
И пока все это не будет проделано в общенациональном масштабе, нищий этот так и будет сидеть у моста.
Поздно вечером он вылезал из своей канавы и шел по улице, останавливаясь у каждой двери.
— Матушка, — кричал он, — подайте горстку риса голодному…
Голос у него был глубокий и сильный, он проникал за любую дверь и доходил до самой кухни. Маленьких детей стращали этим нищим — его называли трехглазым.
— Этот человек позорит нацию, — произнес Джаган про себя.
Пройдя два квартала, отделявшие его от памятника Лоули, он почувствовал, что в голове у него гудит от всех этих национальных и общечеловеческих проблем и связанных с ними трудностей.
Сэр Фредерик Лоули стоял лицом к городу. За его спиной город кончался, там простиралось ничто — так, во всяком случае, было задумано в свое время. Однако этому не суждено было сбыться — за спиной его появилась Новая улица, потом Южная улица, потом улица Лоули, так что старый дом, выстроенный отцом Джагана на самом краю города, оказался теперь первым в Новом районе.
Подходя к памятнику, Джаган почувствовал радостное волнение — не оттого, что увидел бронзового великана, стоящего в наполеоновской позе и милостиво озирающего прошлое и будущее Мальгуди с высоты своего величественного пьедестала (вот уже сорок лет, как Джаган перестал его замечать), но оттого, что он должен был сейчас увидеть своего сына Мали. От пьедестала со всех четырех сторон шли широкие ступени, заменявшие собой садовые скамейки для молодежи и стариков всей округи. На ступенях со всех сторон сидели люди: старики-пенсионеры, бездельники, усталые батраки и больные, которым врачи велели дышать свежим воздухом, С южной стороны, облокотясь спиной о велосипеды, группой стояли студенты колледжа, все как один одетые в узкие брюки и яркие рубашки, и во весь голос спорили о кинозвездах, крикете и последних модах. Чтобы не смущать сына, Джаган обошел памятник с севера. Но прежде он, как всегда, посмотрел, там ли сын. Он бросил быстрый взгляд на группу студентов и тут же заметил желтую рубашку Мали. Сердце его радостно забилось. Он тихонько пошел прочь, почему-то бормоча про себя:
— Бедняжка… Бедняжка… Пусть его…
Он очень гордился ростом и весом своего сына.
«Народу там много, но Мали среди всех выделяется. Хотел бы я знать, что готовит ему господь, — размышлял Джаган. — Что ж, время покажет…»
Так в мыслях о сыне он и добрался до дома.
Отперев дверь, он зашел, зажег свет в первой комнате, снял шарф, повесил его на гвоздь, снял рубашку и сунул ее в корзину для завтрашней стирки. Он прошел свой старый дом насквозь, через внутренние дворики и коридоры, поднял засов на задней двери и тихонько опустил его. С минуту он стоял неподвижно, глядя на звезды, пораженный зрелищем небесного свода.
— Кто живет там? — шептал он про себя. — Неизвестно… Думай не думай — это так и останется загадкой. Может, мы, сами того не подозревая, видим обитель богов. Может, сверху на нас глядят все наши древние святые. Что же это за созвездия?
Джаган не очень-то в них разбирался. Отправляясь от Пояса Ориона или его Меча, он умел находить Полярную звезду, за что много лет назад, когда он был еще скаутом, его наградили значком второй ступени. Этим его астрономические познания и ограничивались. Над головой его сверкало бесчисленное множество небесных тел, но для Джагана они вроде и вовсе не существовали — кроме тех двух, которые он умел находить. Правда, помимо Ориона и Полярной звезды, он видел иногда где-то на западе необычайно яркую звезду. Она замирала порой над землею, словно искра из праздничного фейерверка. Джаган называл ее то Венерой, то Юпитером, но восхищался ею беспредельно, гордясь, что и сам является частью той же вселенной. Каждый раз, выходя во двор принять душ, Джаган на секунду останавливался, глядя в раздумье на небо.
Душ был устроен в небольшом сарайчике, крытом рифленым железом. Дверь в нем заменял кусок жести, кое-как прибитый к деревянной раме, висевшей на ржавых петлях. Деревянная рама покосилась и не прикрывалась, сквозь щель всегда было видно, кто там моется. Правда, в доме к этому давно привыкли и в щель не заглядывали. Сарайчик был все тот же, что и при отце Джагана, который ни за что не соглашался его переделать.
— Вы же не собираетесь там жить, — заявлял он. — Выходите побыстрее, чтоб другие могли привести себя в порядок.
Над сарайчиком склонилась высокая кокосовая пальма, с громким стуком роняющая на рифленую крышу высохшие листья. Все в доме освящал обычай, и изменить что-либо было невозможно. Отец Джагана, как все знали, жил поначалу в крытой бамбуком хижине на самом краю участка. Джаган хорошо помнил, как он играл в песке возле хижины. Пол в ней был прохладный, глинобитный. Прижаться к нему щекой в жаркий день было верхом блаженства. Отец посадил у хижины вьюнок и с волнением следил, как он поднимается по стене. Как только у него появилось немного денег, он собственными руками выложил стены сарайчика. С этого он и начал строить самый дом. Воду тогда носили из колодца через дорогу в старых бидонах и банках из-под керосина. Отец строил дом долго, постепенно переходя от построек во дворе к фасаду, но перестраивать сарайчик упрямо отказывался. В детстве Джаган не имел никакого представления о том, каким образом отец разбогател, хоть и слышал какие-то странные слова — «обжаловать», «адвокаты», «суд низшей инстанции», «высшая инстанция». К тому времени, когда он вырос и мог бы разобраться в этих делах, все кончилось. Так он и не узнал, против кого велась тяжба и почему. Настал день, когда хижину наконец снесли. Бамбук с крыши пошел на костер, на нем нагрели целый котел воды для мытья. Прохладный глиняный пол разбили и вскопали. На месте хижины вырыли ямки для саженцев кокосовых пальм. Все это заняло целую неделю. Джаган с братьями уносили вырытую землю корзинами.
— Насыплем целую гору, — кричали они, заливаясь радостным смехом.
У отца была своя теория о том, как надо выращивать пальмы, и он горстями сыпал в ямки соль.
— Без соли ни одна пальма не вырастет, — повторял он каждый день. — Покажите мне человека, умеющего правильно вырастить пальму, и я вам скажу: «Вот человек с головой на плечах».
Каждое утро ровно в пять Джаган поднимался, отламывал веточку от растущего во дворе дерева маргозы, жевал ее кончик и чистил им зубы. Зубных щеток он не признавал.
— На щетки идет щетина от свинячьего хвоста, — провозглашал он. — Не могу я допустить, чтобы день мой начинался сосаньем свинячьего хвоста.
Выяснить, откуда шли его теории, было чрезвычайно трудно, кое-что в них было от Махатмы, а еще что-то — от отца. У того до конца дней сохранились собственные взгляды на здоровую жизнь, и он то и дело проверял их на себе, своих пальмах, детях и жене.
Даже тогда, когда появились нейлоновые щетки, Джаган не изменил себе. Он утверждал, что нейлон плохо влияет на зубную эмаль.
— Вы мне не верите… Что же, вспомните моего отца. Ему было девяносто, когда он умер, а во рту у него ни один зуб не шатался.
Вера Джагана в лечебные свойства маргозы была беспредельной. Несмотря на ее чрезвычайную горечь, он называл ее амритой — амброзией, которую ели небожители. А иногда он называл ее сандживини. Эта трава упоминалась в древних поэмах — поднесешь ее к носу, и мертвые оживут. Он с благодарностью думал об отце, посадившем во дворе саженцы маргозы, — сейчас она разрослась, веточек на ней хоть отбавляй, хватит на всю жизнь и ему, и его потомству. Раз в месяц он жевал ее горькие листья — они уничтожали вредные бактерии в организме. Когда дул ветерок, он блаженствовал — воздух, пройдя сквозь ветки маргозы, приобретал антитифозные свойства. А во время летних дождей весь двор благоухал — желтые цветочки падали с дерева и шелковым ковром устилали землю. Он их собирал, томил в топленом масле и раз в неделю ел собственную амброзию. Жена отказывалась принимать участие в его оздоровительных начинаниях. Она ненавидела его теории и жила своей жизнью. Первое столкновение между ними произошло, когда он запретил ей принимать аспирин, а взамен предложил потомить немного маргозового цвета в масле и съесть его. Она сидела у столба во дворе, повязав голову полотенцем, и, раскачиваясь всем телом, со слезами просила дать ей аспирину. Джаган, конечно, жалел ее, но он был совершенно уверен, что аспирин ей не поможет. Она взглянула на него и сказала:
— Господи, головную боль вынести легче, чем твои речи. Тебе, верно, в гроб меня загнать хочется…
— Ты от этой головной боли совсем помешалась, — не выдержал Джаган. Ему неприятно было смотреть на нее: волосы растрепаны да еще на голове это дурацкое полотенце.
Вид у нее был ужасный, да и немудрено — ведь она так страдала от этих необъяснимых мигреней. Внезапно он понял, куда ведут его мысли, и усилием воли отогнал их от себя.
— Поступай как знаешь. Только не мучайся.
— Уйди, — сказала она в ответ.
Джагану хотелось спросить: «Почему я тебе так противен?»
Но он промолчал и ушел в комнату Мали.
Мали настоял, чтобы у него была отдельная комната. Отыскать ее для него в этом большом доме было нетрудно. Он получил длинную комнату без вентилятора и без окна, которая носила название «прохладной». Посередине стоял круглый стол с мраморной доской и стул. Мали был в восторге — комната находилась рядом с кухней и большим холлом, так что он наслаждался независимостью и в то же время следил за всем, что происходило в доме. Споры отца с матерью, беседы с гостями — ничто от него не ускользало. На столе у Мали валялись в беспорядке книжки и строительные кубики.
— Сынок, ты знаешь, где твоя мать держит лекарство от головной боли? — спросил Джаган.
— Знаю. Но она не разрешает мне его брать.
— Почему?
— Боится, что я его съем. Вот почему. Оно такое красивое на вид.
Джаган испугался.
— Держись от него подальше, сынок. Это яд.
— А что такое яд? — спросил с любопытством Мали, отрываясь от бумажного змея, который он мастерил.
— Господи, — пробормотал Джаган в отчаянии. Он не хотел произносить слова, могущие навлечь на дом несчастье, но выхода не было. Он сказал: — Люди умирают, приняв яд.
Мали слушал его внимательно.
— А потом что? — спросил он отца, словно тот рассказывал ему сказку.
Разговор принимал неожиданный оборот.
— А где же все-таки лекарство? — спросил Джаган.
Мали указал на шкаф в холле.
— Вон там, на самом верху. Вы все, конечно, думаете, что мне его не достать…
Интерес Мали к аспирину показался Джагану зловещим.
— Я тебе достану что-нибудь повкуснее, чем это лекарство, — сказал он. — Забудь о нем, хорошо?
Потом он подошел к шкафу и нашел лекарство.
Все это было давно, много лет назад. Теперь Мали вырос.
3
Однажды утром Мали сказал:
— А у меня мысль.
Джагану стало не по себе.
— Какая? — спросил он.
Сын помолчал, занятый едой. Наконец он произнес:
— Я больше не буду учиться.
Отец пришел в ужас.
— Тебя кто-нибудь обидел в колледже? — спросил он.
— Пусть только попробуют! — ответил сын.
— Расскажи мне, что там у вас произошло.
— Ничего, — сказал сын. — Мне там неинтересно, вот и все.
И он продолжал жевать, не поднимая глаз.
Вид у него был необычайно серьезный. Казалось, он вдруг повзрослел. Раньше он никогда так с отцом не говорил.
— Если я тебе могу помочь, скажи, — повторял Джаган.
— Не хочу я учиться, вот и все, — отвечал сын.
Утреннее солнце упало через цветное стекло в стене и заиграло на тарелке с едой; зеленый перец и капли масла засверкали в его лучах, словно драгоценности. Можно было подумать, что на тарелке лежат изумруды, а не сдобренная специями манка. Джаган отвел глаза, отогнал от себя фантастическую мысль и сказал:
— Хорошо, я пойду поговорю в колледже.
Сын посмотрел на него сердито. Ему не терпелось поскорее убедить отца, и он заговорил с ним быстро и настойчиво. Лицо у него покраснело.
«Так рано, а он уже сердится», — подумал Джаган, словно сердиться можно было только в определенное время.
— Хорошо, хорошо, ешь, пожалуйста. После поговорим, — сказал он.
Ему бы велеть: «А ну-ка, кончай завтрак да беги в колледж», но он был робким отцом и побоялся упомянуть слово «колледж». А вдруг сын заплачет или швырнет тарелку с едой на пол! Джаган почти по-матерински тревожился о том, чтобы мальчик ел как следует. Дома он то и дело готовил что-нибудь для него. Началось это еще в тот день, когда жена Джагана заболела воспалением мозга и ее отвезли в больницу. Когда Мали подрос и начал кое-что понимать, он сказал:
— Папа, а почему ты не наймешь повара?
— Не верю я в поваров.
— Почему?
— Разве мы нанимаем слуг, чтобы они за нас дышали? То же самое с едой.
— Но, папа, — возразил сын, — разве у тебя в лавке нет поваров?
— А-а, это совсем другое дело, — отвечал Джаган, давая волю своему воображению. — Лавка — это вроде фабрики, а повара там — вроде специалистов и техников.
Сын, однако, не оценил сравнения.
— Не хочу, чтобы ты на меня готовил, — твердил он в отчаянии. — У нас в колледже есть столовая. Я сам о себе позабочусь.
И он настоял на своем. Исключение было сделано только для завтрака. Завтрак готовил Джаган. Так оно с тех пор и повелось. После смерти жены Джаган стал особенно тревожиться о том, что ест сын. Он думал об этом день и ночь. По вечерам перед сном он долго беседовал с сыном — не только о том, что тот ел сегодня, но и о том, что бы ему хотелось поесть завтра. Загнанный в угол в этот поздний час, сын отвечал, как всегда, обрывками фраз и мычанием. День обычно заканчивался тем, что Джаган начинал подробно излагать свою теорию питания. Мали не дослушивал, поворачивался и уходил к себе. Джаган, прерванный на середине фразы, с минуту смотрел на захлопнувшуюся дверь, а потом поднимался и расстилал циновку на веранде во втором дворике. Он засыпал, не дождавшись, когда часы на здании окружного магистрата пробьют девять.
Сейчас он пришел в отчаяние при мысли о том, что сын не будет ходить в колледж или, вернее, в столовую при колледже.
— Где же ты будешь есть? — глупо спросил он.
Сын мрачно усмехнулся и ответил:
— Почему ты так волнуешься о еде? Ты же всегда говоришь, что есть ни к чему…
Он надел свою желтую рубашку, взял велосипед и скрылся.
Пришлось Джагану затаить все свои сомнения до того часа, когда в лавке появится братец.
— Идите сюда, — вскричал он, завидев братца. Тот растерялся — больше всего ему хотелось пройти в кухню и попробовать прямо со сковородки сластей. Он помахал руками, словно хотел сказать: «Все это пустяки… С этим можно обождать», и прошел в кухню. Джаган смиренно глядел ему вслед.
«Рано или поздно он оттуда выйдет. В таком жару и чаду долго не пробудешь, — подумал он. — К тому же сладкого много не съешь».
Внезапно Базарная улица огласилась криками отпущенных домой школьников. Несколько детей с сумками через плечо остановились перед лавкой полюбоваться выставленными в окне сластями. Джаган спокойно смотрел на них, сидя в своем кресле.
— Пусть родители дают им деньги на сласти. Не могу же я кормить весь город…
Он почувствовал легкий укор совести оттого, что сидит здесь и получает деньги, — невольное воспоминание о тех временах, когда он посвящал себя служению обществу. Если бы публика поддержала его, приняв участие в подписке, он выделил бы часть своего дохода для того, чтобы одарить сластями всех детей, глазеющих на его окно.
— Но мы — страна бедная. Доход на душу населения — три аны…
Он все еще держался этой цифры, которую вычитал в студенческие годы в книжке, озаглавленной «Нищета и британские беззакония в Индии». Только эта цифра и мешала ему требовать, чтобы каждый родитель ежедневно оставлял в его лавке по восемь ан.
— Бедная страна! Многие не могут даже рис есть дважды в день. Когда я брошу торговлю, я… Но килограмм сахара стоит рупию и тридцать пайс, а мука, а масло — даже не натуральное — втрое больше, а как насчет специй? Мускатные орехи — семьдесят пайс штука! Раньше их продавали горстями за грош… Какая это халва, если в нее не добавить немного ореха?
Когда братец вышел из кухни, вытирая рот полотенцем, Джаган произнес:
— Мало кто ценит свое настоящее положение. Вы обращали на это внимание?
Это было продолжением мыслей об общественных бедах, которые заставили его забыть на миг о собственных невзгодах.
Братец кивнул, недоумевая, куда клонит этот глубокий мыслитель.
— Люди все забывают и ко всему привыкают, так уж повелось на свете, — сказал он, облизывая губы и втайне надеясь, что философия эта подойдет к любому случаю.
— Особенно молодежь, — подхватил Джаган. — С ними всюду трудно. Недавно я где-то прочел…
И он попытался процитировать что-то из какой-то статьи о современной молодежи, хоть и не помнил, где он ее читал и что в ней говорилось.
— Это ни к чему не ведет, — сказал братец сочувственно, с наслаждением вспоминая о только что съеденных сластях.
Беседа развивалась гладко, как вдруг Джаган сказал:
— У Мали появились странные идеи.
Братец широко раскрыл глаза, демонстрируя реакцию на слова Джагана. Он не знал, можно ли ему критиковать Мали. Джаган рассказал, что случилось. Внезапно братец решился и заявил:
— Хорошо бы узнать, что мальчик думает. При нашей-то системе образования…
Если нет другой мишени, всегда можно покритиковать систему образования.
— А я-то надеялся, что он получит диплом бакалавра, а это никогда не помешает, правда? — произнес Джаган. И со вздохом прибавил: — Если бы у меня был диплом, я бы столько всего мог сделать!
— Значит, вам это было не суждено. А потом, чего вам не хватает в вашем теперешнем положении?
— Мне пришлось бросить колледж, когда Ганди призвал нас к неповиновению. Лучшие студенческие годы я провел в тюрьме, — сказал Джаган, чувствуя себя героем и обходя молчанием тот факт, что он несколько раз проваливался на выпускных экзаменах, бросил колледж, а потом пытался сдавать экзамены экстерном задолго до призыва Ганди. — А вот почему теперешняя молодежь не хочет учиться?
Братец, всегда отличавшийся осторожностью, повторил:
— И все же следует у него самого узнать, в чем дело. Почему вы с ним не поговорили?
— А почему бы вам с ним не поговорить? — спросил в ответ Джаган. Бессмысленное предложение — и все же проникновенно добавил: — Сколько он себя помнит, он всегда называл вас дядюшкой…
— Он один не зовет меня «братцем», — заметил тот, и оба рассмеялись.
Впрочем, Джаган тут же вспомнил о бремени, которое жизнь возложила на его плечи.
— Вы должны что-то предпринять, — сказал он, — и рассказать мне об этом вечером.
В десять часов вечера братец пришел в дом на улице Лоули и тихонько постучал в дверь. Джаган, против обыкновения, не спал. Мали уже удалился в свою комнату и заперся там, не дав отцу возможности поговорить с ним о событиях прошедшего дня. Джаган видел, что в комнате у него горит свет, и с трудом удержался, чтобы не заглянуть в замочную скважину.
— Жаль, что не заглянули, — сказал братец. Они тихонько вышли из дому и, дойдя до памятника Лоули, удобно устроились на гранитных ступенях. — Заглянули бы и увидели, что он там делает.
Ночной ветерок веял прохладой. Сэр Фредерик воинственно высился над ними, упираясь головой в звезды.
— На что вы намекаете? — спросил Джаган, откидываясь поглубже в тень, падающую от сэра Фредерика.
В голове у него проносились всякие страшные мысли, одна другой мрачнее. Чем там занимался мальчик: печатал фальшивые деньги или убивал кого-нибудь? Перед ним замелькали ужасные видения. Он схватил братца за руку и сказал тоном, не допускающим возражений:
— Скажите мне все, ничего не скрывая.
Братец с презрением стряхнул с себя его руку.
— Он пишет — вот и все. Хочет стать писателем.
«Писатель» на языке Джагана значило только одно — «писарь». Так называли англо-индийских клерков в колониальные времена, с тех пор как Маколей ввел систему образования, которая должна была обеспечить Ост-Индскую компанию мелкими служащими. Джаган пришел в ужас. Он-то старается сделать из мальчика аристократа — посылает в колледж, покупает ему велосипед, полосатые рубашки, — а тот хочет стать «писателем»! Необъяснимо!
— Но почему он хочет стать писателем? — спросил он братца.
— Не знаю. Придется вам спросить об этом у него самого.
— А где он хочет писать? Как это унизительно! — вскричал Джаган. — После всего, что я сделал, чтобы создать ему положение и репутацию!
В отчаянии он стукнул себя по лбу. Братцу и в голову не пришло, что Джаган не понимает слова «писатель». Он сказал:
— После нашего разговора я ни минуты не терял. Пошел искать мальчика. Ждал его у ворот колледжа…
— А-а, значит, он все-таки пошел в колледж? — спросил Джаган, радуясь, что сын, верно, поел в студенческой столовой.
— Да, пошел, — отвечал братец. — Попрощаться. Я видел, как он вышел оттуда с целой ватагой друзей. Они жали ему руку, хлопали по спине… А потом вышли два преподавателя, посмотрели на него и что-то сказали. А он им говорит: «У моего отца другие планы — он хочет послать меня в Америку».
— В Америку? — вскричал Джаган. — Что ему там делать? При чем тут Америка?
— К чему волноваться, — проговорил братец успокаивающе. — Надо же ему было что-то сказать им на прощание. Не обращайте внимания, пока он не потребует, чтобы вы и вправду послали его в Америку.
— Что за мысль! Что за мысль! — бормотал в унынии Джаган, стуча пальцем по граниту.
— Может, он еще станет вторым Тагором, или Бхарати[7], или Шекспиром. Разве сейчас скажешь? — спросил братец.
Тут наконец Джаган понял.
— Господи, до чего я глуп. Да-да, конечно, писателем… Знаю, знаю… Я стал совершенным невеждой! — воскликнул он радостно.
У него отлегло от сердца — значит, сын не хочет стать писарем.
— А вы о чем подумали? — спросил братец и прибавил: — Я слышал, писатели сейчас зарабатывают кучу денег. Они сейчас в большом почете.
— А что он хочет писать?
— Не знаю. Должно быть, легче всего начинать со стихов. Или с рассказов. А что еще можно писать? — спросил братец, не желая пускаться вплавь по неведомым водам. — Сказать по правде, и это из него вытащить было нелегко. Я встретил его в школе…
— В колледже, — поправил с обидой Джаган.
— Ну да, я и хотел сказать, в колледже. Для меня Мали всегда остается ребенком. Мне трудно себе представить, что он уже не школьник. Когда учителя ушли, он увидел меня и подошел спросить, что я там делаю. Мне не хотелось показаться назойливым, я что-то сказал ему, а потом спросил, не хочет ли он выпить со мной где-нибудь чашку кофе. А он говорит: «Одного кофе мне мало. Я хочу есть. Да побольше!»
— Бедняжка, он, верно, целый день ничего не ел! — вскричал Джаган горестно.
— Не обязательно, — сказал братец. — Молодые люди едят, и от этого у них аппетит только разыгрывается. Вы же сами знаете.
— Да, конечно! — воскликнул Джаган. — Почему бы ему не есть, сколько он захочет и когда захочет?
— А денег вы ему даете достаточно?
— Конечно, — сказал Джаган. — А что, он что-нибудь об этом говорил?
— Нет-нет, что вы! — воскликнул братец. — Он не из тех! Даже если б вы его морили голодом и отказывали ему во всем, он и тогда не стал бы жаловаться.
Джаган почувствовал гордость от града похвал, сыпавшихся на его сына. Он задумался, и звезды на небе остановились на своем пути. Мимо промчались два пса. С другой стороны памятника заворочался нищий, бормоча что-то во сне. Джаган глянул на него и сказал:
— Какой позор, что наша нация не может решить проблему бродяг. Вот освобожусь — и займусь этим.
Братец пропустил его слова мимо ушей и продолжал свой рассказ.
— Я повел его во «Дворец блаженства». Знаете этот ресторан? Там еще проигрыватель все время так орет, что ничего не разберешь.
Джаган взмолился:
— Я не хочу ничего слышать об этом «Дворце». Расскажите мне о мальчике, прошу вас.
— Я и рассказываю, имейте же терпение. Я знаю, что вы не любите «Дворец блаженства» и всю эту братию. Я знаю, что они пытались вас шантажировать из-за налога на продажу…
— Прошу вас, не отвлекайтесь. Мне все равно, что они там делают или делали. Расскажите мне, что сказал мальчик. Он грустит?
— И да, и нет. Он радуется, что будет свободен и сможет стать писателем, и грустит оттого, что вы хотите, чтобы он учился в…
— В колледже, — быстро сказал Джаган, опасаясь, что братец снова заговорит о школе.
Братец оценил намек и сказал:
— В колледже, в колледже, конечно, в колледже. От одного этого слова он с ума сходит, хоть вам оно так нравится. Он ненавидит уроки. Он ненавидит все предметы и все учебники. При мысли о колледже он приходит в ярость. Знаете, что он сделал? У него в руках были учебники. Я заказал ему и себе лепешек и овощей. Мы сидели и ждали. Вдруг он как возьмет и как разорвет все учебники. А потом подозвал официанта и говорит: «Брось их на кухне в печку».
— И вы его не остановили? Не сказали ему, что книги надо чтить, ибо они — проявление божественной мудрости Сарасвати[8]? Как же он сдаст экзамены на бакалавра?
— Не знаю, — сказал братец. — Мне и в голову не пришло с ним спорить. Все равно — к чему бы это привело?
— Вы, видно, тоже лишились рассудка! — вскричал Джаган. — Неужели вы не понимаете, что…
— Нет, — сказал братец. — Когда он разорвал учебники, мне это показалось очень разумным. Если учесть, какая у нас система образования…
— А-а, перестаньте. Надеюсь, ему вы этого не говорили.
Братец пропустил это обвинение мимо ушей.
— А знаете, что он сделал сразу же после того, как отправил учебники в огонь? Он тут же сочинил стихи: «Возблагодарим Великий Огонь за то, что он пожирает наши проклятые книжки…» — или что-то в этом роде. Очень красивые и благородные стихи. Потом он съел лепешки и все остальное — на общую сумму в три рупии.
— Молодец! — одобрил Джаган, радуясь стихам сына не меньше, чем его аппетиту. — Я вам все возмещу. Напомните мне завтра в лавке.
— К чему торопиться, — сказал братец. — Мне не к спеху.
Разговор то и дело отклонялся в сторону — впрочем, разве у него было четкое направление, строгая тема? Так они и беседовали не торопясь, пока часы на здании окружного магистрата не пробили двенадцать. Бой часов нарушил тишину спящего города, и Джаган сказал:
— Даже взломщики сидят уже сейчас по домам, а я так ничего и не узнал. Не понимаю, почему он не может учиться в колледже и писать.
— Он говорит, что одно другому мешает, — объяснил братец.
Помолчав, Джаган вдруг спросил:
— А у Шекспира был диплом бакалавра?
На этот вопрос не мог бы ответить никто в городе. Братец сказал:
— К чему искать так далеко? Я точно знаю, что Калидаса в колледже не учился.
— Потому что три тысячи лет назад колледжей не было, — сказал Джаган.
— Откуда вы знаете, были тогда колледжи или нет?
— Во всяком случае, я знаю, что Калидаса был деревенским пастухом и дурачком, пока богиня Сарасвати не провела царапину у него на языке. Тогда-то он и запел знаменитую «Сиамаладандакам», написал «Шакунталу» и все прочее. Я-то знаю, как все это было. Мне не раз приходилось слышать эту историю, — сказал Джаган.
— А если вы ее знаете, то должны верить и уповать, что и Мали когда-нибудь станет вторым Калидасой, — проговорил братец примирительно.
При первом же удобном случае Джаган приник к замочной скважине в двери Мали, которая теперь почти не открывалась. Сын, казалось, избегал его. Приготовленный завтрак Джаган оставлял в холле на столе, положив под тарелку бумажку в пять рупий, чтобы мальчик мог поесть где-нибудь в течение дня. Мали возвращался домой затемно и запирался в своей комнате. Джаган уходил в лавку, внешне никак не выдавая своего волнения, но на душе у него кошки скребли. Он не мог понять, где пропадает его сын и что он ест. Джаган никогда не думал, что его страсть к образованию так испортит их отношения. Ему хотелось помириться с сыном.
Заглянув в замочную скважину, он увидел, что в комнате сына горит свет. Сам Мали сидел на стуле, опершись локтем о стол, и о чем-то мрачно размышлял. Джаган огорчился, увидев, что сын не пишет. А он-то представлял, что писатели далеко за полночь жгут масло в светильниках и в лихорадочном порыве вдохновения усеивают стол исписанными листами. Калидаса внезапно чувствует озарение и вдохновенно запевает, сотрясая стены дедовского дома, гимн, который тысячелетие будет у всех на устах. Картина, которую он увидел, была совсем иной. Мальчик сидел, погруженный в тоску и скуку. Нужно было его спасать.
Джаган понял, что должен забыть о дипломе бакалавра и принять фантазии Мали, по крайней мере до тех пор, пока тот не перестанет тосковать. Обоими кулаками он застучал в дверь. Ему надоело нагибаться и заглядывать в замочную скважину.
— Что случилось? Почему ты ломаешь дом? — спросил сын, открывая дверь.
Джаган оттолкнул его и вошел в комнату со словами:
— Сынок, твоя мысль мне нравится. Давай-ка обсудим ее.
Он быстро прошелся по комнате, потом сел на стул. Сын молча смотрел на него. Видно, он не мог так просто отречься от своих подозрений… Джаган принял благодушный вид. Ни одна морщинка не выдавала его недовольства, в улыбке светилось полное одобрение. С минуту они смотрели друг на друга в неловком молчании, а потом сын подошел поближе и уселся на круглый мраморный стол.
Джаган доверительно спросил:
— Хочешь хороший письменный стол?
— Зачем? — отвечал сын, колеблясь между подозрительностью и доверием.
Малейшая настойчивость могла привести к нежелательным результатам.
Подумав, Джаган сказал:
— Писателю нужно место для рукописей. Ведь они бесценны…
Сын явно обрадовался, услышав, что новый стол не предназначается для студенческих книг и тетрадей.
— Кто тебе об этом сказал? — спросил он.
— Этого не скроешь. Писателя сразу видно!
В душе Джаган подивился собственной изобретательности.
— А-а, мне все равно!
Джаган огляделся. В комнате не видно было и следа работы над будущей книгой. Мраморная доска была пуста; учебники куда-то исчезли. На минуту его одолело любопытство: куда же они девались? Но он тут же одернул себя. Его это, во всяком случае, не касается.
— Хочешь, я куплю тебе писчей бумаги? А ручка у тебя хорошая? Знаешь, я, пожалуй, достану тебе новый письменный стол… Чтоб было побольше ящиков…
Наконец-то к ним возвращались мир и взаимное доверие. Они пробирались на ощупь сквозь дебри изящной словесности, и каждый в душе надеялся, что другой разбирается во всем этом лучше, чем он.
— Что ты сейчас пишешь? — спросил Джаган почтительно, словно начинающий репортер, берущий интервью у знаменитости.
— Роман, — ответил сын снисходительно.
— Чудесно… А где ты научился писать романы?
Мали промолчал. Джаган повторил свой вопрос.
— Ты что, мне экзамен устраиваешь?
— Нет-нет, просто мне интересно, вот и все. Какой роман ты пишешь?
— Сейчас я еще не могу тебе этого сказать. Может, в конце концов выйдет поэма. Не знаю…
— Но разве ты не знаешь, что будешь писать, когда садишься за стол?
— Нет, — ответил сын высокомерно. — Это тебе не пончики жарить.
Все это показалось очень загадочным начинающему репортеру. Он жалобно попросил:
— Если тебе будет нужна моя помощь, скажи мне, пожалуйста.
Сын в ответ угрюмо промолчал.
— А твои друзья тоже писатели?
— А разве они могут? Они только читатели. Они хотят колледж окончить — и все.
Джаган с трудом подавил восхищение этими друзьями.
Сын прибавил:
— Они все обыкновенные — ни на что другое не способны.
— А я думал, ты любишь своих друзей, — сказал Джаган, пользуясь случаем получше понять своего сына. Ему-то казалось, что сын очень привязан к своим приятелям. Он вспомнил, как все они стояли у памятника, облокотясь на велосипеды, и громко беседовали. На душе у него полегчало — Джаган боялся, что это друзья толкают сына на опасный путь. Теперь же он радовался, узнав, что сын пошел по ложному пути исключительно по собственной воле.
«Он прожил со мной под одной крышей двадцать лет, — размышлял Джаган, — но как плохо я его знаю. Мальчик что-то задумал. Рано или поздно он своего добьется».
— Я прочитал, что в «Ананде Викатане» объявлен конкурс на лучший роман. Первая премия — двадцать пять тысяч рупий.
— А условия какие?
— Прислать его до 30 сентября, заполнить купон из журнала — и все!
Джаган наклонился к календарю, висевшему на стене.
— Сейчас еще только май…
— Знаю, — оборвал его сын. — В моем распоряжении пять месяцев.
— Ты уже начал писать? — спросил Джаган робко.
— Я не из тех, кто показывает свою работу до ее окончания.
— А о чем твой роман? — не унимался Джаган.
Сын отошел подальше и с угрозой в голосе повторил:
— Ты что, мне экзамен устраиваешь?
— Нет-нет, что ты…
— Я знаю, ты мне не веришь, — сказал сын уныло.
На мгновение Джаган смешался. Впрочем, он тут же опомнился и с горячностью заявил, что верит в него безгранично. Но в голове у него вертелся вопрос: почему их всегда разделяла невидимая стена? Сколько он помнил, за двадцать лет он ни разу не был строг с сыном, всегда разрешал ему все, что тот не пожелает. А последние десять лет — после того, как мальчик потерял мать, — он был с ним особенно ласков. Джаган навсегда запомнил ту страшную пятницу, когда доктор Кришна, их врач, осмотрел ее и только сказал:
— Врачи здесь не помогут. Очень редкий вид мозговой опухоли… Если б мы знали, отчего она появляется, мы бы знали и как от нее избавиться.
Близилась полночь. Доктор Кришна не отходил от больной вот уже двое суток. Лед, кислород, уколы — все было пущено в ход, чтобы спасти ее жизнь. Он был измучен физически, к тому же намеки Джагана, что природное лечение могло бы принести ей больше пользы, довели его чуть не до безумия.
— Природа! — говорил он резко и с раздражением, отвернувшись от постели больной. — Природе все равно, хоть бы мы все поумирали. Ей ни к чему мозг, пораженный злокачественной опухолью, и все тут!
Джаган промолчал, чувствуя, что момент для изложения его теорий выбран неудачно. Но когда врач попрощался и уселся в машину, Джаган, вышедший проводить его, не удержался и сказал:
— Вы сами со мной согласитесь, доктор, когда прочтете мою книгу. У меня уже собран весь материал.
Врач нетерпеливо махнул рукой и сказал:
— Идите, идите к своей жене. Ей осталось жить всего несколько часов. Ваш сын на вас смотрит. Поберегите его.
Оглянувшись, Джаган увидел в дверях Мали. В глазах у него было смятение. Джагану больно было смотреть на его худенькое, тощее тело (Мали вырос и раздался в плечах неожиданно, когда ему исполнилось восемнадцать лет). Сын спросил:
— Что сказал доктор?
Все эти месяцы он ухаживал за матерью. В редкие минуты просветления она знаком подзывала его к себе и ела только из его рук. Он бежал из школы, чтобы покормить ее, и почти не выходил из дому поиграть с друзьями. Услышав его вопрос, Джаган потерял самообладание и, припав к сыну, в голос зарыдал. Мали вырвался и, отбежав в сторону, растерянно и тревожно смотрел на отца.
Шли годы, но Джаган не забыл этой минуты. Боль, пронзившая его при взгляде на Мали в тот черный день, камнем легла ему на сердце да так и осталась там. С этого дня между ними встала стена. Мальчик перестал говорить с ним нормально.
— Нет-нет, — извинялся Джаган, — я уверен, что ты напишешь что-нибудь хорошее, сынок. Я в этом нисколько не сомневаюсь. Мне просто хотелось узнать, о чем твой роман, вот и все. Ты же знаешь, как я люблю всякие истории. Помнишь, как я их тебе рассказывал перед сном? Про черную обезьянку, например? Ты ее так любил!
Когда сын остался полностью у него на попечении, Джаган отвлекал его от грустных мыслей рассказами из «Панчатантры»[9]. Сын никак не отликнулся на его слова. Видно, не помнил те дни или не желал вспоминать их.
Джаган сказал:
— Знаешь, я ведь тоже вроде писатель. Ты еще обо мне услышишь, когда «Правдивый печатник» издаст мою книгу.
И он неуверенно рассмеялся.
— Папа, ты не понимаешь, — сказал сын просто. — Я хочу написать что-то совсем другое.
— Конечно, конечно… Если тебе понадобится моя помощь, скажи мне, пожалуйста.
Казалось, все было так просто: ничего не печешь и не жаришь и зарабатываешь двадцать пять тысяч рупий. Они проговорили до часу ночи, и за это время Джаган узнал много нового о своем сыне. Он узнал, что купон мальчик вырезал из журнала в библиотеке колледжа и что, если б его поймали на месте преступления, ему бы грозили наказание и позор.
— Я вырезал его бритвой, под самым носом у библиотекаря, — сказал он посмеиваясь.
— Не знаю, правильно ли ты поступил, — сказал растерянно Джаган.
— Конечно. А как же еще я бы его достал! — ответил сын, вынимая купон, заложенный в записную книжку.
Джаган глянул на купон и сказал:
— Если он из «Викатана», можно было заплатить четыре аны и купить журнал. Один номер или несколько, сколько бы тебе понадобилось.
— Это каждый может сделать, — сказал сын. И добавил таинственно: — Мне давно хотелось проучить этого библиотекаря. Очень уж много он о себе понимает.
Говорить о сыне как о писателе доставляло Джагану особое удовольствие. На следующий же день по дороге в лавку он остановил трех знакомых и рассказал им о сыне. Четвертым был старший повар. Как только он пришел в лавку, Джаган подозвал его к своему трону и объявил:
— Мой сын пишет книгу.
Старший повар, занятый мыслями о том, что он будет сегодня жарить, ответил, что это прекрасная новость, и постарался выказать должный интерес к литературной деятельности Мали.
— Он получит за нее двадцать пять тысяч рупий. Говорит, что кончит к сентябрю. Он такой умница! Я и не подозревал, что у меня сын — гений. Сам понимаешь, дело тут не в двадцати пяти тысячах. Денег у нас хватает. Только я не хочу, чтобы он ими распоряжался. Молодежь ведь на нас не похожа, мы воспитаны Ганди и не поступим неправильно.
— Несмотря на то что вы очень богаты, вы живете так просто и совсем ничего не едите.
— Ем, только чтобы жить, не больше, — поправил его Джаган. — Ты все узнаешь, когда выйдет моя книга. Я ведь тоже в некотором роде писатель, понимаешь?
— Не удивительно, что у вашего сына такой талант, — сказал старший повар.
В обычный час пришел братец и выслушал рассказ Джагана. Тот повторил все снова, с начала до конца, а в заключение сказал:
— Надеюсь, он воспримет также и мою жизненную философию. Простые привычки и высокие мысли, как учил нас Ганди.
— Истинно, истинно… Я только не могу понять, к чему вам держать лавку, зарабатывать деньги и копить их…
— Я их не коплю, они сами собой собираются, — сказал Джаган. — Что я могу сделать? Да и работаю я потому, что долг человека — работать.
Он выдвинул ящик стола, вынул из него «Бхагавадгиту» и прочитал:
— «Долг мой — продолжать делать нечто».
Он повысил голос.
— К тому же и один, и второй, и третий — все они этим живут. Что бы делал наш старший повар, если бы не мое заведение?
— Вероятно, жарил бы пончики в каком-нибудь другом. Он ведь мастер своего дела. Уж он-то без работы не останется.
— Не в том дело, мой дорогой друг. Ведь у меня самая крупная во всей стране торговля сластями. Вы в этом сомневаетесь?
— Нисколько, к тому же ваш повар пользуется только первоклассными продуктами.
Слова эти польстили Джагану и успокоили его. И все же он сказал:
— Не удивительно, что Мали хочет избрать себе новую профессию. Взгляды от поколения к поколению меняются. Так и должно быть. Иначе не было бы прогресса.
Этот внезапный теоретический всплеск был отзвуком тех дней, когда он участвовал в движении гражданского неповиновения. Думать обо всем этом Джагану было так же приятно, как вдыхать запах топленого масла, мускатного ореха и шафрана, доносившийся с кухни.
Вдруг, неизвестно почему, он сказал:
— Я никогда не соглашался применять эссенции, для того чтобы придать сластям цвет или вкус. Сейчас все привозят их из Германии. Теперь нетрудно обмануть даже самого искушенного знатока.
— Все ложь, все иллюзии! — отозвался братец философично.
— Пока я здесь хозяин, я их применять не стану, — заявил Джаган.
Братец, который ежедневно наслаждался высоким качеством изделий Джагана, выразил безусловное одобрение этой политики.
4
Отец и сын почти не говорили больше друг с другом, и в доме воцарился мир. Поняв, что может не учиться, Мали заметно повеселел. А Джаган не переставал радоваться, что сын проявил такую самостоятельность, избрав новый путь.
— Вместо того чтобы читать книги, написанные другими, он сам будет писать книги для других, — размышлял он с гордостью. — Это тоже служение.
Стоило ему вспомнить слово «служение», как любая деятельность приобретала смысл в его глазах. Это слово пьянило его, оно все объясняло, возбуждая в нем священный трепет. Впервые он услышал его в 1937 году, когда Махатма Ганди пришел в Мальгуди и выступил при огромном стечении народа на берегу реки. Он говорил о служении, объясняя, что любой поступок, совершаемый с мыслью о служении, исполняется глубокого смысла. Вдохновленный этими словами, Джаган присоединился к движению за свободу Индии от иностранного господства, бросил занятия, семью, привычную жизнь и принялся нарушать британские законы. Дубинки полиции и тюрьма, где он отбыл несколько сроков, переставали существовать, стоило ему вспомнить, что он посвятил себя служению.
«Каждый волен служить людям по-своему, — думал он. — В сущности, Мали своим творчеством тоже служит человечеству».
Порой его одолевали сомнения.
— Интересно, что именно он пишет? — спрашивал он себя. — Рассказы? Какие рассказы? Стихи? Или, может, философия?
На минуту он усомнился в жизненном опыте своего сына, в его подготовленности к тому, чтобы быть писателем. Временами, когда он восседал на своем троне в лавке, уставившись в «Бхагавадгиту», его мучило беспокойство. Как ни глубока была его книга, собственные мысли одерживали верх, заставляя его забывать о философии. Они неизменно вертелись вокруг рукописей Мали.
Ему хотелось знать, какой язык избрала муза Мали — тамили или английский. Если сын пишет на тамили, его признают на родине; если на английском, он станет известен и в других странах. Но хорошо ли он знал тамили?.. а английский?.. а любой другой язык? Джаган волновался, его раздирали сомнения. Проще всего, конечно, было бы прямо спросить обо всем Мали, но это представлялось ему невозможным. О чем им говорить? Мали снова ушел в себя, сейчас он стал еще более недоступным, чем раньше. Единственным связующим звеном была бумажка в пять рупий, которую каждое утро Джаган оставлял на столе в холле. Позже он проверял, принята ли она. Возможно, мальчик обедал и ужинал во «Дворце блаженства». Джагану больно было думать, куда идут его деньги. Но что поделаешь — этот ресторан считался лучшим в городе, хоть Джаган и доподлинно знал, что готовят там не на топленом масле, а на обезвоженном растительном, которое доставляют туда в жестянках без этикеток. Нет, вы только подумайте, они полагают, что, если на банках нет этикеток, все так и поверят, что масло настоящее!
Тридцатое сентября давно прошло. Джаган дорого отдал бы, чтоб узнать, отослана ли рукопись. Но установить это было невозможно.
Каждый шаг сына был так точно рассчитан, что, хоть они и жили под одной крышей, казалось, будто обитают в разных мирах. Только по свету, пробивавшемуся сквозь щель в двери, Джаган узнавал, дома сын или нет. Он не решался постучать в дверь. Они так редко возвращались домой в одно и то же время, что практически никогда не сталкивались в холле. Джагана мучила неизвестность.
Когда в обычный час в лавку явился братец, вид у Джагана был такой грустный, что он не мог этого не заметить.
— Боги благословили вас всеми дарами жизни. У вас есть то, о чем из ста человек мечтают каждые девяносто, — деньги. И то, чего нет у сотни из ста человек, — удовлетворение желаний. Но вы не научились одному — искусству быть счастливым. У вас всегда такой вид, будто вас одолевают заботы.
— Если у человека такой вид, значит, у него есть на то основания. Вы видите Мали?
— Не слишком часто… Да, совсем не часто. Как-то, довольно давно, я видел, как он ехал на велосипеде по улице Винаяка. Не спрашивайте, что я там делал. Обычно я захожу еще дальше, когда у меня есть какое-нибудь дело. Можете быть уверены, я это делаю не для себя, а для других. Служение… Для себя я ничего не делаю.
— Он с вами говорил?
— Нет, конечно. Он ехал на велосипеде.
— Что он там делал, так далеко от дома?
— Почему бы вам не спросить об этом у него самого? — воскликнул братец.
— Он не ответит — и все тут, — сказал Джаган.
— А вы пытались?
— Нет.
— Тогда попытайтесь.
— Он может рассердиться. Решит, что я вмешиваюсь в его дела.
— Если хотите, я могу его спросить при встрече.
— Нет-нет, не надо, он еще подумает, что это я вас к нему подослал.
— Я, конечно, скажу ему, что говорю с ним по вашему поручению.
Джаган испугался. На лбу у него выступил пот. Братец не удержался и сказал:
— Вы меня удивляете. Чего вы боитесь?
— Просто я не хочу его расстраивать. За всю свою жизнь я ни разу его не расстраивал.
— Ну, значит, вы сами до того довели, что теперь вообще не можете с ним разговаривать.
— Дело не в этом, — сказал Джаган, не желая соглашаться с такой точкой зрения.
— Вы можете мне сказать, когда в последний раз с ним разговаривали?
Наступило молчание. Джаган задумался. Братец безжалостно наблюдал за ним, посасывая леденец. Джаган вспомнил, что в последний раз говорил с сыном три с половиной месяца назад. Он читал в холле газету, а сын вышел из своей комнаты.
— Собираешься уходить?
— Угу.
Джаган ужаснулся и тут же постарался замаскировать свой вопрос.
— Ты видел сегодняшнюю газету?
— Нет.
— Не хочешь посмотреть?
— Там для меня ничего нет, — сказал Мали. И прошел мимо. Джаган услышал, как он взял велосипед, как хлопнула входная дверь. Он сидел неподвижно, не поднимая глаз от газеты.
«Слава богу, что из его комнаты нет двери прямо на улицу. А ведь мой отец собирался ее пробить. Какая глупость! Так бы я давно забыл, как выглядит мой сын».
Но не рассказывать же об этой встрече братцу! Поэтому Джаган просто сказал:
— Горе в том, что распорядок дня у нас совсем разный. Когда я кончаю молиться и открываю глаза, его уже нет. У меня в доме такой обычай — когда я молюсь, меня не беспокоят. Но это к делу не относится. Мы ушли от самого главного. Я хочу, чтобы вы мне помогли. Выясните, пожалуйста, — только так, как будто это исходит от вас, — куда он каждый день ходит и что сталось с романом? Кончил ли он его? Постарайтесь встретиться с ним, а потом все мне расскажите. Я буду вам очень признателен за помощь.
— Ну, что вы… Служить вам — мой долг. Не надо благодарностей. Я человек маленький, но я подумаю, что тут можно сделать.
Братца прямо распирало от важности порученного ему дела. У Джагана на душе полегчало.
Братец пришел через четыре дня, сел рядом с троном и сказал:
— Вас ожидают большие перемены. Ваш сын хочет ехать в Америку. Я вам давно уж на это намекал, помните?
Новость ошеломила Джагана, в голове у него зазвенело. От страха, что сын будет так далеко от него, на другом конце света, у Джагана перехватило дыхание.
Он только бессмысленно повторял:
— Америка! Но почему Америка? А что стало с его книгой? Написал он ее? Разве он ее не написал?
— Он надеется научиться этому искусству в Америке.
Джаган пришел в ярость. Возмутительно! Он почувствовал себя оскорбленным в своей национальной гордости.
— Ехать в Америку, чтобы учиться писать! Пусть бы лучше поехал в деревню к какой-нибудь старухе, — воскликнул он в порыве патриотизма.
— И я ему то же сказал, — подхватил братец.
— Разве Вальмики[10] ездил в Америку или Германию, чтобы написать «Рамаяну»? — вопрошал Джаган воинственно. — Странные мысли у этих мальчишек!
Осторожности ради он избегал называть своего сына по имени. В эту минуту его прервал старший повар, вошедший вместе с кухонными ароматами в комнату.
— Шафран кончается, — возвестил он. — Осталось только на один день.
Джаган посмотрел на него растерянно, не понимая, о чем он говорит.
Братец ответил за него, пообещав сделать заказ. Когда повар ретировался, Джаган спросил:
— Вы узнали, где он проводит все дни?
— В городской библиотеке.
— Где это? — спросил Джаган.
Он и не подозревал, что в городе есть библиотека. Братец и сам не знал где, только повел неопределенно рукой в сторону реки.
— Должно быть, это там, где вечно закладывают первый камень, стоит какому-нибудь министру приехать в город.
— Я бы о ней знал, если б она была хоть сколько-нибудь заметной. Но все равно — разве там можно жить?
— Ему там нравится, он там работает.
— Работает? Кем? — спросил Джаган в ужасе.
Неужели сын решил стать помощником библиотекаря? Этого еще не хватало!
— А что с его книгой? — спросил он в отчаянии.
— Он напишет ее в Америке, — сказал братец.
Джаган почувствовал себя раздавленным — враждебный круг смыкался.
— При чем тут Америка? — спросил он.
— В библиотеке он прочел в каком-то журнале, что там есть колледж, где учат писать романы.
Джагана так и подмывало снова пропеть хвалу Вальмики или деревенской старухе, но он сдержался.
— А что же с премией?
— Должно быть, пропала. Он ведь еще не написал книжку, — сказал братец. — Но все равно, книгу нельзя сочинять наспех.
— Истинно, истинно, — произнес Джаган, внезапно вспомнив слова сына.
Подумав, он добавил собственное соображение по теории творчества:
— И все же, по-моему, книгу нужно писать.
Время шло, а они все сидели, уныло размышляя о том, как пишутся книги.
— Но почему Америка? — вопрошал Джаган, не обращая внимания на принесенный мальчишкой сосуд с дневной выручкой. Братец также не делал попытки уйти.
— Должно быть, потому, что в других странах этому не учат.
— В этой стране едят только говядину и свинину. У меня был знакомый из Америки, и вот рассказывал…
— А пьют они много, и только спиртное, — произнес братец, черпая из собственного источника информации. — А воду и молоко не пьют вовсе.
И прибавил:
— А женщины у них распущенные. Я видел их журналы про кино. Женщины у них встречаются с мужчинами не стыдясь, женят их на себе без долгих разговоров и валяются на солнце без одежды…
— Где это вы все видели? — поинтересовался Джаган.
Братец снова неопределенно помахал рукой, но Джаган не обратил на это внимания и прибавил:
— Может, все это неправда.
Ему не хотелось думать, что страна, в которую едет Мали, будет развращать его тело вином, женщинами и мясом, а душу — всякими другими вещами.
Внезапно он твердо сказал:
— Это невероятно. Мали останется здесь!
Братец цинично улыбнулся. На минуту Джагана пронзило подозрение: уж не его ли все это рук дело? Но тут же прошло.
Братец сказал:
— У него уже все готово.
— Без моего разрешения и поддержки?! — вскричал Джаган.
— В библиотеке есть машинка, и он отпечатал на ней все, что надо.
Не зная, сердиться ему или восхищаться, Джаган снова закричал, не думая о том, что говорит:
— Если они будут использовать библиотеку для своих гнусных делишек…
Братец спросил:
— Вам известно, что он ездил на несколько дней в Мадрас?
— В Мадрас? Без моего разрешения и поддержки? Не сказав мне ни слова? Я думал, он в своей комнате.
Он вспомнил, что иногда бумажки в пять рупий так и оставались на столе. Думая, что мальчик экономит, он прекратил выдачу денег в надежде, что сын попросит их у него сам.
— Он уже получил паспорт и все документы.
— А где он возьмет деньги на дорогу?
— Он говорит, деньги у него есть. Он говорит, что всегда знал, где у вас в доме хранятся деньги.
Джаган оторопел — впрочем, в душе восхитился сыном.
— Мальчик очень практичен, — сказал он с чувством.
Он помолчал, погрузившись в раздумье, а потом произнес, стараясь казаться веселым:
— Вы только подумайте, до чего он самостоятельный. Я всегда верил, что всякая сущность должна развиваться сама по себе, не полагаясь на внешнюю поддержку. Так сказано в «Гите»: «Всякая душа есть бог…»
— А бог всегда о себе позаботится, — заключил братец.
— В том-то и дело, — согласился Джаган, повторяя обрывки избитых истин, походя подобранных на жизненном пути или почерпнутых из беспорядочного чтения. — Вот почему я не хотел вмешиваться, когда он вдруг решил бросить учение. Я сказал себе: «Может, он хочет пройти школу жизни». И дал ему полную свободу.
Братец сказал:
— У меня точно такие же принципы. Я много знаю о людях, их трудностях и о мире. Но разве я ходил в колледж, чтобы постичь искусство жизни?
— И все же он думает, что может научиться писать в американском колледже. Вот что меня удивляет! — воскликнул Джаган посмеиваясь. — Ах, братец, будьте добры, постарайтесь остановить его, Не знаю, как я останусь без него один в целом доме. От этой мысли мне становится грустно.
— Да, да, постараюсь, — произнес братец машинально, без особой уверенности в голосе. — А знаете, у него все продумано, все до мельчайших подробностей. Ему уже шьют американскую одежду в Мадрасе.
— Я ему всегда говорил, чтобы он покупал себе побольше одежды. А за границей вообще надо всегда носить галстук и башмаки, с утра и до самой ночи. Нужна ему в чем-нибудь моя поддержка? — спросил жалобно Джаган, словно прося братца походатайствовать за него и все устроить.
— А что вы можете? — спросил братец грубо.
— В Мадрасе у меня есть друг, заместитель министра, мы с ним вместе сидели в тюрьме.
— Конечно, можно обратиться к вашему другу, но Мали в нашей помощи не нуждается. У библиотекаря есть брат, он работает в авиакомпании. Он ему все устроил.
— Он полетит? — спросил Джаган в ужасе.
— Теперь все летают.
Джаган чуть не заплакал.
— Пожалуйста, попросите его ехать морем. Это безопаснее. Я хочу, чтобы он был в безопасности. Не переношу самолетов.
— Он уже почти заплатил за билет, — сказал братец, наслаждаясь смятением Джагана.
— Это, должно быть, очень дорого, — лепетал Джаган.
— Но он, видно, нашел для этого деньги, — возразил братец.
— Конечно. Зачем мне деньги? Они все для него. Он может взять сколько хочет, — произнес Джаган, соображая меж тем, что нужно при первой же возможности проверить деньги, спрятанные на чердаке. А может, лучше перепрятать их в шкатулку, стоящую за изображениями богов в молельне?
В глухой полночный час он прислонил к дому лестницу и влез на чердак. Из спрятанных наверху пачек исчезло десять тысяч рупий. Он сделал быстрый подсчет.
— Четыре-пять тысяч рупий на дорогу, а остальное на одежду и прочее. Если ему понадобится, он попросит еще и, конечно, попозже — месячное содержание. Почему бы и нет?
Он услышал, как внизу хлопнула входная дверь, потушил фонарь и сидел притаясь до тех пор, пока, по его расчетам, Мали не заперся у себя в комнате. Он чувствовал себя взломщиком, а не человеком, к которому забрался вор.
5
Он и не думал, что будет испытывать такое превосходство над всеми. Теперь ему даже казалось, что из-за одного этого стоило расстаться и с деньгами и с сыном.
— Мой сын в Америке, — говорил он раз десять на дню, раздуваясь от гордости.
Он всюду опаздывал. Стоило ему по дороге в лавку заметить какого-нибудь случайного знакомого, как он преграждал ему путь и, вместо того, чтобы говорить, как обычно, о погоде и политике, наводил осторожный разговор на Америку и на живущего там теперь сына. После многих дней безнадежного ожидания он получил наконец яркий авиаконверт, испытав при этом почти такую же радость, как если бы Мали вернулся домой. У него не хватило терпения прочитать напечатанное на конверте указание: «Чтобы вскрыть письмо, разрежьте его здесь»; он засунул палец в сложенный пополам листок и отчаянно рванул. Листок разорвался пополам — пришлось склеивать его, словно головоломку для отгадки. Письмо было коротким.
«Прибыл. Нью-Йорк большой. Дома очень высокие, не как у нас. На улицах тысячи машин. С едой плохо. Я в общежитии. С той недели иду в школу».
Джаган прочитал письмо с удовольствием, хотя его и встревожило, что сын написал «школа», а не «колледж». Письмо пришло утром, и он просидел на скамейке в холле около часа, размышляя над его содержанием, вчитываясь в каждое слово и стараясь представить себе Мали в огромном мире. Ему нужно было с кем-то поделиться хорошей новостью. Он зашел в первую открытую дверь — это оказалась типография «Правдивый печатник». Натарадж сидел у конторки, как всегда приветливый и радушный. Дверь была приоткрыта, и, когда Джаган заслонил ему свет, Натарадж оторвался от гранок и улыбнулся. Джаган тут же сообщил:
— Мали прибыл…
— Вы получили телеграмму?
— Нет, что вы, он ведет себя очень разумно. К чему тратить десять рупий, когда достаточно десяти центов… Кстати, сколько будет цент на наши деньги?
Натарадж произвел быстрый подсчет. Доллар, как говорил ему один клиент, стоит пять рупий, на черном рынке за него дают семь. Государственная же цена доллара — четыре с лишним рупии, и если в каждом долларе сто центов…
Он отказался от попытки все перемножить и разделить и решил переменить тему:
— Вы скоро получите гранки своей книги.
— Да-да, знаю, раз вы за что-то взялись, то уж так не бросите. Как вам известно, я написал эту книгу не ради денег — это мой вклад, мое служение…
Затем Джаган переключился на Америку:
— Там огромные здания и множество автомобилей. Надеюсь, у мальчика будет комната на первом этаже, а не где-то в небе.
— Наши юноши очень умны, — сказал Натарадж. — Они нигде в мире не пропадут.
Согласившись с этим приятным наблюдением, Джаган сделал шаг вперед, оторвавшись от дверного косяка, и продолжил свой путь в лавку. На углу улицы Кабира он увидел адвоката, специалиста по отсрочкам. Джаган радостно захлопал в ладоши и остановил его. Он мог позволить себе эту вольность — когда-то они учились в одном классе в миссии Альберта, а потом вместе участвовали в Национальном движении (только адвокат с присущим ему изяществом избежал тюрьмы). Адвокат улыбнулся, обнажив голые десны с единственным зубом, и, почесав присыпанную серебряной пылью небритую щеку, сказал:
— Мне надо домой. Меня там ждут клиенты.
— Я задержу тебя всего на одну минуту, — сказал Джаган. — Я уверен, что ты будешь счастлив узнать: Мали прибыл.
— Ты получил телеграмму?
Что это с ними со всеми? Джагана раздосадовала эта страсть к телеграммам.
— К чему тратить десять рупий, когда письмо за десять центов идет всего четыре дня?
— Четыре дня?! — воскликнул адвокат. — Нет, ты ошибаешься. Оно идет гораздо дольше. Дней пятнадцать по крайней мере.
Это уже было слишком. Какая самонадеянность! Так говорить об Америке, когда Джаган все из первых рук знает. Вот люди! У всех свои представления. Глупцы! Лягушки в своем колодце!
Впереди он увидел аптекаря — тот стоял у дверей и смотрел на улицу. Он сердечно поздоровался с Джаганом.
— Вы что-то сегодня поздно, — сказал он с самым дружелюбным видом.
— Да, верно, верно, — подтвердил Джаган, торопливо подходя к нему. — Почтальон сегодня запоздал. Когда у тебя сын так далеко…
— Ну как, он благополучно прибыл в Америку?
— Да. Эти два-три дня я немного волновался. Другие выбросили бы деньги на телеграмму, но письмо, которое стоит в десять раз дешевле, идет всего на пару дней дольше. Он очень разумно себя ведет.
— А сколько стоит письмо? Я хочу выписать бесплатный каталог одной фирмы. Знаете, это очень интересная книга. Она нас многому научит… Глубокие мысли обо всем на свете.
Джаган чуть не застонал, когда аптекарь спросил:
— А сколько на наши деньги пятьдесят центов? Это пересылка каталога столько стоит.
Он пошел дальше. Нет, никто из них не сравнится с братцем. Тот так умеет слушать, что для него никаких сластей не жалко. Все же остальные в городе одержимы навязчивыми идеями, неграмотны и знать ничего не желают об Америке.
Не успел Джаган сесть в свое кресло, как пришел старший повар за распоряжениями. Джаган повторил обычную формулу, а потом, снисходя к его заслугам, прибавил:
— Мали благополучно прибыл на место назначения. У меня словно гора с плеч свалилась. Это огромная страна, и в ней множество машин. Там у всех машины…
Повар почтительно выслушал его и ушел, не сказав ни слова. Джаган вздохнул с облегчением — хорошо, что хоть этот ничего не спросил о телеграммах и о том, чему равен цент.
Ему пришлось держать себя в руках до половины пятого, пока не явился братец. Он проследовал прямо в кухню, а потом вышел к Джагану.
Джаган со спокойной твердостью произнес:
— Мальчик благополучно прибыл на место назначения.
И помахал письмом. Это была особая милость — другим он только говорил о письме, а братцу предоставил возможность его увидеть.
— Прекрасная новость! Я знал, что у него все будет в порядке, — сказал братец, облизываясь.
— Телеграмму он не послал.
— Конечно. К чему? В наши дни письма идут так быстро. Вам надо зайти в храм на углу и пожертвовать богу Ганеше[11] парочку кокосовых орехов.
— Конечно, конечно, разумеется, — сказал Джаган, словно между ним и Ганешей был подписан договор о безопасности Мали. — Сегодня же сделаю это.
— Я куплю орехи по дороге, — сказал братец, и Джаган тут же выхватил из ящика монету и вручил ему.
— У меня словно тяжесть с сердца свалилась. Когда кто-нибудь отправляется в такое далекое путешествие, да еще на самолете, всегда волнуешься, хотя об этом, конечно, не говоришь.
— Знаю, знаю, — поддакнул братец. — А что он пишет?
— Ему там, конечно, нравится. Всюду высокие дома и машины. Надеюсь, он будет ходить по улицам осторожно… Еда там, он пишет, хорошая. Теперь я спокоен. Знаете, это ведь страна миллионеров. Все там очень богаты.
Мали из-за океана проявлял необычайную общительность, и, хотя временами бывал резковат, нелогичен и ничего не сообщал о себе, он много рассуждал о стране, в которой жил. Голубые конверты выросли в целую стопку. Если бы только Мали догадался оставлять поля, Джаган переплел бы их у Натараджа в маленький томик. Натарадж, несомненно, понял бы, как это важно, и выполнил бы заказ в кратчайший срок.
Теперь в карманах у Джагана всегда лежала пачка писем, он то и дело вытаскивал их и каждому встречному зачитывал отдельные места. Главным слушателем оставался по-прежнему братец; он, не жалуясь, слушал их снова и снова. Постепенно голубые конверты заменили Джагану «Бхагавадгиту». Читая и перечитывая их, он составил себе представление об Америке и мог теперь со знанием дела рассуждать об американской культуре, истории и географии. Ему было все равно, с кем говорить, он останавливал первого встречного. Его знакомые опасались, что он заболел «болтливой болезнью».
Выйдя из дома, он окидывал улицу взглядом в поисках знакомого лица, коршуном кидался на невинную жертву и заговаривал ее до оцепенения. Однажды он даже остановил у сточной канавы городского нищего, чтобы описать ему Большой каньон.
— Во всем мире нет ничего подобного, — заключил он и дал нищему пять пайс за то, что тот его выслушал.
Если его знакомым везло, они успевали вовремя скрыться, если же нет — погрязали в американской саге. Джаган видел, что, пока он говорит, слушатели его нервничают, и потому торопился все рассказать побыстрее. Его прямо-таки распирало от всяких мыслей, и он с нетерпением ждал того благословенного часа, когда придет братец, который проявлял такой интерес к Америке, что никак не мог наслушаться рассказов Джагана.
Братец часто просил показать ему письма, но Джагану это не нравилось. Письма он хранил, как священную реликвию, и никому не разрешал их касаться.
День за днем братец накапливал сведения об американских обычаях и нравах и распространял их в собственном кругу слушателей. Скоро почти все в Мальгуди знали, что в автомобильных катастрофах в Америке ежегодно погибает пятьдесят тысяч человек и что, когда по радио сообщали о смерти Кеннеди, на всех перекрестках стояли вокруг обладателей транзисторов люди и плакали. Джаган мог подробно, как очевидец, описать путь автокавалькады в тот роковой день. У него перехватывало горло, когда он рассказывал, что в это самое утро в Далласе Кеннеди окружила толпа народа, которая рвала его одежду и волосы из чистой любви к нему. Позже он не скрыл от своих слушателей ни единой подробности о смерти Освальда.
Но об одном письме Джаган не говорил никому ни слова. В нем Мали после трехлетнего пребывания в Америке написал: «Я начал есть мясо, и мне от этого ничуть не хуже. Бифштекс — очень вкусная и питательная еда. Почему бы и вам всем не перейти на мясо? У нас в стране тогда не будет бесполезного скота, и нам не придется просить продовольствия у Америки. Иногда мне просто стыдно становится, когда Индия просит американской помощи. Почему бы вместо этого не резать бесполезных коров, которые бродят по улицам и мешают движению?»
Джаган был потрясен. В шастрах[12] среди пяти смертных грехов убийство коровы стоит первым.
Пока он размышлял, как выразить свои чувства на эту тему, и подбирал цитаты из шастр и высказываний Ганди о коровах, чтобы включить их в письмо к Мали, вдруг как-то утром пришла телеграмма: «Возвращаюсь. Со мной еще человек».
Джаган не знал, что и думать. Какой это «еще человек»? Его мучило страшное предчувствие, к тому же он не смел рассказать об этом братцу, так как тот мог оповестить весь город об «еще человеке». Самые худшие предположения Джагана подтвердились в тот день, когда подошедший поезд выбросил на платформу Мали, «еще человека», огромное количество багажа и, пыхтя, укатил прочь. Самый вид обтекаемых чемоданов, сумок и перетянутых ремнями картонок внушил Джагану беспокойство и робость. Старый носильщик растерялся от такого обилия багажа, хотя обычно он, не задумываясь, хватал десятки ящиков и корзин и тащил их. Теперь ему пришлось призвать на помощь мальчишку из табачной лавки через дорогу.
Не поворачивая головы и едва шевеля губами, Мали бормотал:
— Осторожно, там много бьющегося. Багаж мне стоил кучу денег.
Джаган отступил на задний план, вытолкнул вперед братца, чтобы тот принимал приехавших и говорил что надо. Он был потрясен видом сына: Мали вырос, возмужал, посветлел, шагал широко и уверенно. На нем был темный костюм, пальто, сумка авиакомпании, зонт, фотоаппарат и множество других предметов.
Джагану казалось, будто он видит совсем незнакомого человека. Мали подошел к нему с протянутой рукой — он сделал попытку отступить и спрятаться за братцем. Когда же ему понадобилось что-то сказать сыну, он с трудом удержался, чтобы не назвать его «господином» и не обратиться к нему на «вы».
Положение осложнилось, когда Мали указал на девушку, стоявшую рядом с ним, и сказал:
— Это Грейс. Мы женаты. Грейс, это мой отец.
Смятение… Женаты? Когда это вы поженились? Ты ничего мне не написал. Разве отцу не нужно было об этом сказать? Кто она? Похожа на китаянку… Разве ты не знаешь, что сейчас нельзя жениться на китаянке? Они захватили наши пограничные земли.
…А может, она японка? Как это выяснить? Любой нескромный вопрос может вывести из себя этого господина с фотоаппаратом. Джаган с опаской оглянулся на братца и сбежал, сделав вид, что нужно присмотреть за погрузкой багажа в такси Гафура. До самого такси за ними шла небольшая толпа зевак.
— Он приехал из Америки, — переговаривались в толпе.
Мали приветствовал Гафура словами:
— Ну как твоя старушка? Все еще бегает?
Гафур ничего не понял и посмотрел на него с удивлением. Присутствовавшие переглянулись — о какой старушке идет речь?
Джаган и братец уселись впереди рядом с Гафуром, предоставив заднее сиденье Грейс и Мали. Не оглядываясь, Гафур спросил:
— Что же ты не привез мне машину в подарок?
Джаган испугался, что фамильярность Гафура рассердит Мали, но молодой человек, только что вырвавшийся из объятий демократии, не обиделся и сказал:
— Почему же ты мне раньше об этом не сказал? Перед возвращением я как раз продал свой «понтиак».
Гафур, не отрываясь от руля, начал обстоятельный рассказ о положении с автомобилями в стране. Чтобы купить «фиат», надо ждать пять лет, «амбассадор» — три года, ввозить машины запрещено, на таможне недавно конфисковали совершенно новый «плимут» и уничтожили на глазах владельца. Все это рассердило вновь прибывшего. Мали поглядывал в окно и говорил: «Все здесь по-прежнему». Грейс как зачарованная смотрела на улицы и базары и ворковала:
— Ах, как прелестно! Прелестно!
— Посмотрим, что ты запоешь, когда поживешь здесь немного, голубушка, — заметил Мали.
При этих словах Джаган заволновался: как же ему называть ее — «Грейс» или «голубушка»? Впрочем, это можно выяснить потом, время терпит.
Когда подъезжали к памятнику, Грейс спросила:
— Кто это?
Все промолчали. Джаган волновался — они приближались к дому. Но вот Гафур остановился, Джаган выскочил из машины и, задыхаясь, взбежал по ступенькам, чтобы открыть парадный вход. Последние две недели он провел в подготовке к приезду сына. Под руководством жены врача, которого знал братец, он истратил целое состояние на постройку современного туалета и ванной рядом с комнатой Мали, вымыл стены и заново побелил их, купил новые столы и стулья. Мали прошел прямо к себе, чтобы умыться после дороги и переодеться. Гафур и братец уехали, предварительно затащив чемоданы в коридор. Грейс осталась одна, она растерянно стояла в холле.
— Садись в это кресло, — предложил Джаган, не зная, что сказать.
И прибавил:
— Скажи мне, чего тебе хочется. Я принесу. Я не знаю, чего бы ты хотела.
— Ах, какой вы добрый!
Ее искренне тронуло его внимание. Она пододвинула ему кресло и сказала:
— Садитесь и вы тоже. Вы ведь, верно, устали.
— Нет, что ты! — возразил Джаган. — Я очень бодрый человек. Секрет человеческой энергии… — начал он и тут же оборвал себя, заметив растерянность на ее лице. — Мне нужно идти… гм… обратно в лавку, а то, знаешь…
— О, конечно, конечно, идите, мы вас и так оторвали от работы.
— Устраивайся поудобней, — воскликнул он и поспешил уйти, пока Мали не вышел из ванной.
Он начал избегать людей. Больше всего он боялся, как бы адвокат, или печатник, или еще кто-нибудь не остановил его на улице и не спросил про сноху. Он торопливо шел в лавку, не поднимая глаз от земли. Даже братцу не удавалось втянуть его в разговор — при встречах они подолгу молчали. Джаган не хотел говорить о сыне. Самый простой вопрос грозил неловкостью. Братцу хотелось спросить, чему обучился Мали, что он собирается делать, а больше всего, что за женщину без касты привез он в дом.
Ему до смерти хотелось узнать, что теперь ели в доме у Джагана. Неужели они готовили мясо? Он осторожно спросил:
— А что, Мали по-прежнему любит наш кофе? Или тоже просит чая, как все, кто вернулся из-за границы?
Джаган понял, к чему тот клонит, и, чтобы раз и навсегда пресечь подобные расспросы, ответил:
— Я никогда не интересуюсь тем, что едят или пьют другие. Зачем мне это? Кухня у нас есть, пусть хозяйничают сами.
— Мали это нетрудно. Я думал о девушке…
— Ну и ей нетрудно. Она и раньше готовила для него, наверно, и теперь справится.
Вдруг он подумал, что братцу и в самом деле надо хоть что-то сказать, и произнес:
— Я могу им предложить только то, что ем сам. Если им это не нравится, пусть питаются где хотят.
— Я слышал, что в отеле «Палас» на Новой улице подают европейские блюда.
— Что бы там ни было, долг свой можно выполнять только до известного предела. Об этом даже в «Гите» сказано. Границы долга там обозначены очень четко.
Братец переменил тему — ему так часто приходилось соглашаться с «Гитой», что он уже устал от этого. Пока приходили голубые конверты от Мали, «Гита» была на заднем плане. Теперь она снова вырвалась вперед — значит, Джагана снова одолевали сомнения.
Иногда к Мали приходил кто-нибудь из старых друзей. Он усаживал гостя в холле и беседовал с ним негромко, как и подобает джентльмену. Джаган не знал, о чем они говорят. Возможно, Мали описывал Большой каньон, или Ниагару, или статую Свободы и пробки на улицах Нью-Йорка. Джаган знал обо всем этом и мог при случае немало порассказать. Но он боялся показаться навязчивым и ждал, чтобы его пригласили. Вот почему он порой замедлял шаг, проходя через холл, когда Мали включал проигрыватель или магнитофон, показывал фотокамеру для моментальной съемки или еще что-нибудь из множества привезенных с собой вещей. Среди них был и завернутый в бумагу подарок для Джагана. Грейс подала его Джагану и сказала:
— Это вам, отец.
Внутри лежала коробка светло-желтой кожи с отделениями, в которых находились ложки, вилки и ножи. Джаган повертел коробку в руках, с интересом разглядывая ее:
— Очень красиво! Но только что это такое?
Грейс ответила:
— Это набор для загородных поездок. Мали думал, что вам он понравится.
— Конечно, очень приятно, — сказал Джаган, недоумевая, как же им пользоваться, и запер подарок в сундук.
Теперь даже дома Мали не надевал дхоти. Он носил белую рубашку, заправленную в брюки, и никогда не ходил босиком. Он сидел в своей комнате и совсем не заглядывал на другую половину. Из дому он почти не выходил, а если и выходил, то только дождавшись, когда на город опустится ночь. Тогда, надев на себя носки, ботинки, пиджак и галстук, Мали вместе с Грейс не спеша прогуливался по безлюдной части Новой улицы. Он никогда не шел к памятнику или к Базарной улице. Он вел себя как знаменитость, избегающая внимания толпы.
Однажды утром Грейс откинула занавеску горчичного цвета, разделявшую дом на две части, зашла на половину Джагана и занялась уборкой. Джаган к этому не привык — ему было неловко смотреть, как она вытряхнула циновку, на которой он спал, и скатала ее, а потом взбила его жесткую подушку из ваты. Грейс вымыла посуду на кухне и аккуратно расставила ее на полке. Не слушая возражений Джагана, она схватила метлу и вымела все углы.
— Отец, вы думаете, что мне это неприятно? — говорила она. — Наоборот, я должна помнить, что вышла замуж за индуса.
Джаган не знал, что сказать, и только пробормотал:
— Да-да, это верно.
Она наклонилась и начала тереть старую каменную раковину, вделанную в пол. Она подоткнула сари, которое научилась носить, обнажив колено цвета слоновой кости. Джаган не мог отвести глаз от этого светлого кусочка кожи.
— Ах, Грейс, пожалуйста, брось все это, — протестовал он. — Не беспокойся. Я считаю, что всю домашнюю работу я должен делать сам.
— А я считаю, что вам этого не должна позволять, и все тут, — сказала она. — Я люблю работать. Что мне еще делать целый день?
Джаган, сидевший до того в молельне перед изображениями богов, ходил теперь за Грейс из комнаты в комнату, перебирая в руках четки.
— Что подумают люди? — сказал он. — Современная девушка, выросла в Нью-Йорке и — на тебе! — берется за уборку. Мали это не одобрит.
— Это его не касается, — сказала она. — Он пишет письма, а я занимаюсь хозяйством, и все. В жизни не видела такого красивого дома, как ваш.
— А он не кажется тебе старым и ветхим?
— Нет, он очень красивый. Я всегда мечтала жить в таком доме.
Теперь Джаган поздно уходил из дому; он ждал, пока выйдет Грейс. Понемногу он привыкал к безукоризненному порядку, который вносит в дом женская рука.
Однажды Грейс сказала:
— Мне бы так хотелось, чтобы вы разрешили мне вам готовить.
— Нет-нет, это невозможно. Я дал обет.
И он объяснил ей, что питается только тем, что может приготовить собственными руками.
— Ах, какой вы чудесный! — вскричала Грейс.
Впервые в жизни Джаган услышал доброе слово о своих привычках. Окрыленный ее восхищением, он пустился в подробное описание созданной им самим диеты без сахара и без соли. Пусть Грейс подождет, пока выйдет его книга, сказал он в заключение, тогда она все узнает. Грейс восторженно воскликнула:
— Я уверена, что книга будет «боевиком».
При первой же возможности он спросил, испытывая легкую неловкость:
— А что Мали?.. То есть я хочу сказать: он закончил свои занятия в Америке и получил диплом?
Грейс подняла глаза от медного кувшина, который она чистила.
— Как, разве вы не знаете?
Джаган, чувствуя, что ему не следует раскрывать свои отношения с сыном и истинное положение вещей, пробормотал:
— По правде говоря, у меня не было времени обсудить все это с Мали, вот почему…
— Да-да, я понимаю, — сказала Грейс. — И все же он должен был вам все сказать.
— Ах, нет! — вскричал Джаган. — Ты не так меня поняла. Я не жалуюсь.
— Конечно, нет, — согласилась она. — И все же я считаю, что Мали должен был вам все сказать. Лучше я попрошу его, чтоб он поговорил с вами. Это очень важно. До тех пор пока он не поговорит с вами, он не должен строить никаких планов.
— Да, я тоже об этом думал. Мне бы хотелось знать о его планах.
— Вы все узнаете, — пообещала она. — Все, все…
Джаган сказал:
— Я думал, он напишет мне о своих планах, но он писал только о вашей стране. Я многое узнал о ней из его писем.
Она поднялась и с веселым смехом воскликнула:
— Отец, покажите мне какое-нибудь письмо, и я вам все объясню.
— Что? — спросил, растерявшись, Джаган. — Что ты хочешь мне объяснить?
— У вас сохранилось хоть одно письмо? Я все вам объясню.
Он подошел к своему любимому шкафу, вынул картонную коробку, в которой хранились аккуратно сложенные голубые конверты, и пробежал по ним пальцем.
— Вот они. Не знаю, какое из них ты хочешь посмотреть.
Он колебался. Он никому не разрешал касаться этих драгоценных листков, но сказать об этом Грейс он не мог.
— Ой! Сколько их! — удивилась она и вынула письмо наугад. — Посмотрите? — И она указала на подпись. — Видите?
Джаган поискал очки, надел их и прочитал вслух:
— Г. и М. …Верно?
— Ну конечно. Неужели вы раньше не замечали? Я думала, вы знаете, Г. и М. значит Грейс и Мали… Это я и он, после того как мы… как мы…
Она не окончила фразу.
— Все эти письма писала я, а подписывались мы оба.
— Ты? — повторил Джаган и неловко сглотнул набежавшую в рот слюну. — Откуда мне было знать? Я ведь даже не знал о твоем существовании.
— Разве Мали никогда не писал вам сам?
Джаган молчал. Что толку говорить правду? Разве кто-нибудь выиграет от этого? В душе он молил дух Ганди, чтобы тот простил ему ложь, которую он готовился произнести.
— Да, конечно, но я не знал, что эти письма писала ты.
— А что Мали обо мне написал? Вы очень удивились?
— Он тебя не описывал. Разве можно в письме рассказать о человеке? Слова значат так мало. Вот почему я тревожился, когда он сказал, что хочет стать писателем. Это настолько трудно…
Он нес какую-то чепуху, а Грейс поставила в угол метлу и щетки, подошла и села рядом с ним на крыльцо, свесив ноги во двор.
— Я от него ничего о тебе не узнал. — Он дал волю своему неловкому воображению. — Он только написал, что собирается жениться. Я и сейчас ничего о тебе не знаю. Знаю только, что ты хорошая…
— Но это самое главное, правда? К чему спрашивать об остальном? Больше ведь ничего не нужно.
Джаган решил не упускать случая и сказал:
— В нашей стране есть обычай — сначала мы спрашиваем, где человек родился и воспитывался и все такое, а потом уж переходим к другим вопросам.
— А в других странах этим интересуются, когда берут с тебя налоги или выдают заграничный паспорт. Но раз я вышла замуж за индуса, мне нужно привыкать к вашим обычаям и рассказать о себе. Моя мать была кореянкой, а отец — американским солдатом. После второй мировой войны он служил на Дальнем Востоке. Я родилась в Нью-Джерси. Отец поехал туда на побывку и взял с собой мать. Его отозвали, когда мать была в больнице, и… — она помолчала, — домой он так и не вернулся. Мать решила остаться в Америке. Я училась у Маргарет. Вы о ней слышали?
— Нет, — ответил Джаган. — Это что такое?
— Это женская школа. Обожаю вспоминать о тех днях!
— Это, верно, была хорошая школа, — сказал Джаган.
Он уже привык подхватывать обрывки сведений об Америке и возводить из них целые теории.
— Я изучала домоводство в Мичигане и познакомилась с Мо, когда он приехал туда, чтобы поступить на писательский факультет. Мы сидели рядом на одном футбольном матче. Ах, вот бы вам посмотреть, как играют в футбол в Мичигане. У вас здесь есть футбол?
— Ну конечно, есть. Все школьники играют в футбол.
— Я думала, он писал вам об этом.
— Разумеется, писал, только, знаешь, письма иногда теряются. На днях один мой знакомый при мне жаловался на почте, что письма до него вовремя не доходят…
— Вы счастливы, правда? — вдруг спросила она.
Джаган кивнул.
Она сказала:
— Я так много слышала о кастовой системе в вашей стране, что боялась ехать сюда. Когда я в первый раз увидела вас всех на платформе, я затряслась от страха. Я боялась, что вы меня не примете. Мо поступил замечательно, правда? Нужна была смелость, чтоб привезти меня сюда.
— Ну, знаешь, — сказал великодушно Джаган, — в наши дни мы уже не верим в касты. Ганди боролся за их уничтожение.
— Они уже исчезли? — спросила она в простоте душевной.
— Они исчезают, — ответил Джаган, чувствуя себя политиком. — Мы о них больше не думаем.
Он надеялся, что она не станет допрашивать его дальше.
Как-то днем Мали ворвался на половину Джагана и спросил:
— Неужели ты не можешь провести нам телефон?
Джаган сказал:
— Я об этом не думал.
— В том-то и горе, что не думал. Это очень неудобно и несовременно. Как можно заниматься делом, если в доме нет телефона?
Джагану хотелось сказать: «В конце концов, Мальгуди — маленький город. Крикни — и тебя в любом конце услышат».
— Даже в твоем деле это очень важно, — сказал Мали. — Если бы у тебя был телефон, ты бы больше продавал. Люди делали бы заказы по телефону.
Джаган повторил:
— Я об этом не думал.
На самом деле ему хотелось сказать: «За день я продаю достаточно без всякого телефона. А это значит, что, если людям хочется сладкого, они покупают и без телефона».
Сын сказал:
— Мне было очень неловко, когда я не смог дать своим компаньонам номер нашего телефона.
— Каким компаньонам? Какой компании?
— Грейс! — крикнул Мали. — Иди-ка сюда. Мы говорим о деле.
При мысли, что он должен сейчас обсуждать с сыном дела, Джагана охватил ужас, хоть он и обрадовался, что Мали будет с ним говорить. Он был сегодня на редкость общителен. По тому, как подчеркнуто держалась в стороне Грейс, Джаган понял, что этот разговор подстроила она. Мали предложил:
— Отец, давай сядем в холле. Там есть стулья.
Джаган собирался идти в лавку, но, видя сына в таком настроении, решился нарушить заведенный порядок. Теперь распорядок его дня то и дело менялся.
Он покорно последовал за сыном и уселся в холле, куда не заходил вот уже несколько недель. Он заметил, что Грейс преобразила холл — повесила занавески, расстелила на столе скатерть, а на полу — циновки. На стенах висели современные картины. Джагану они показались совершенно непонятными, но Грейс сказала:
— Они великолепны, правда?
И он только поддакнул.
На бамбуковых стульях лежали разноцветные подушки. В небольшой вазе на столе стояла ветка маргозы. При виде маргозы у Джагана сильно забилось сердце.
— Маргоза — это амброзия, о которой говорится в наших ведах[13]. Ты знаешь об этом, Грейс?
Она чуть не обняла вазу и воскликнула:
— Какая прелесть! А как об этом узнали? Про веды все известно, правда?
— Конечно, ведь они истекли из божественных стоп.
— Ах, какая мысль! — вскричала Грейс.
Все ее трогало, все пробуждало в ее сердце поэтическое чувство.
— Только не вздумай глотать листья маргозы, милая, — предупредил ее Мали.
Джаган сказал:
— Ничего страшного. Это природное антисептическое средство, очищает кровь, снабжает ее железом…
Стоило ему заговорить о маргозе, как глаза у него засверкали.
— Я все объяснил в своей книге. Когда ты ее прочтешь, тебе все станет ясно.
Грейс осторожно поправила цветы в вазе, словно, выйдя замуж за индуса, удостоилась чести коснуться амброзии.
Джаган давно уже не видел сына вблизи. Свежесть и хороший цвет лица, отличавшие его по приезде, пропали; он выглядел измученным и усталым. К местной еде он не вернулся, а сидел на одних консервах. Джаган молчал, хотя и заметил с грустью, что под глазами Мали легли темные тени. Что его тревожит? Джаган терпеливо ждал, что скажет ему сын. Он заметил, что на ногах у Мали, помимо сандалий, были надеты носки.
Ему хотелось сказать:
«Не следует носить носки, потому что они перегревают кровь, мешая природной радиации, идущей через ступни ног, а также потому, что они изолируют тебя от благоприятных магнитных зарядов поверхности Земли. Я доказываю в своей книге, что это одна из причин — одна из возможных причин — сердечных заболеваний в европейских странах…»
Занятый этими мыслями, Джаган смутно ощущал, что все это время Мали что-то говорит. Он слышал звук его слов, хоть смысл их и ускользал от него. Он так долго ждал этого разговора, а теперь с содроганием понял, что все пропустил. Между тем другого такого случая, может, больше никогда не представится.
В этот самый миг Мали произнес:
— Понял?
Джаган вздрогнул и очнулся, призывая на помощь все свое умение сосредоточиться.
Он не знал, что ответить — «да» или «нет», и сидел, глядя прямо перед собой и легонько покашливая.
— Ну вот, обдумай это. Я тебе все сказал, — заключил Мали.
Потом он взглянул на часы и пробормотал, поднимаясь:
— Я должен пойти на станцию, узнать там насчет багажа… Он прибывает сегодня. Если бы у нас был телефон…
Уже направляясь к двери, он повернулся к Грейс и сказал:
— Не жди меня к обеду.
И они услышали шум отъезжающего мотороллера.
Джаган сидел неподвижно, радуясь, что сын так долго говорил с ним. Когда наконец он поднялся, Грейс открыла ему дверь и сказала:
— Может, вы что-нибудь хотите спросить у Мали? Вам все ясно?
Джаган многозначительно улыбнулся и сказал:
— Мы всегда можем вернуться к этому разговору, правда?
И Грейс ответила:
— Конечно.
6
Братец заметил, что в последнее время Джаган не заводит разговора о сыне, и, исходя из теории, что беседе нельзя давать умирать, сказал:
— Вы слышали, на базаре сегодня была драка? Торговец пальмовым сахаром, как всегда, скупал весь сахар, чтобы потом вздуть на него цену, как вдруг…
Джаган, восседая на своем троне в волнах кухонных ароматов, заметил:
— Наши торговцы стали совсем бессердечными…
— Подождите немного и вы увидите, что случится с торговцами рисом. Они играют с огнем.
— Даже если хочешь получить прибыль, не следует вовсе забывать о служении. Я вот не поднял цен у себя в лавке, несмотря на трудности с сахаром.
— О, если б все были похожи на вас! — воскликнул братец, поглаживая длинную прядь волос, оставленную, согласно обычаю, на выбритой голове. Лесть для него была главным занятием в жизни, он льстил, даже когда злорадствовал или шутил. — Вы не из тех, кто умеет делать деньги, — сказал он. — Не будь вы таким принципиальным, кто знает, может, вы бы давно уже выстроили себе несколько дворцов.
— Зачем человеку дворцы? — ответил Джаган и привел тамильский стих, в котором говорилось, что, даже если в уме твоем промелькнут восемьдесят миллионов мыслей, ты не сможешь надеть на себя больше четырех локтей ткани или съесть больше миски риса за раз.
— Вот-вот, — добродушно иронизировал братец, засовывая в рот порцию табака. — Потому я и сказал, что вам неизвестно искусство жить в роскоши. И все же богиня богатства осыпает вас своими милостями.
Джаган радостно засмеялся и решил, что теперь-то уж братец заслужил небольшую дозу сведений о Мали.
— Я сегодня опоздал, — сказал он, — потому что Мали хотел обсудить со мной свои планы.
Он очень гордился тем, что может сообщить что-то конкретное о своем сыне. Братец насторожился и вытянул шею, чтобы не пропустить ни слова. Сделав это замечание, Джаган замолчал, и братец, чтобы заполнить возникшую паузу, быстро произнес:
— Я видел его утром на мотороллере. Он что, купил себе мотороллер?
— Кажется, взял на время у приятеля. Нужно же ему на чем-то ездить…
— Кто же этот приятель? — размышлял вслух братец. — У кого в городе есть мотороллеры? Один — у сына агента по продаже керосина, другой — у того человека, который приехал из Пенджаба, чтобы построить здесь пуговичную фабрику. Еще один — у племянника окружного судьи, знаете, такой молодой человек, он еще служит в Отделе общественных работ, строит новые дороги в горах.
— Теперь мальчикам подавай собственный транспорт, они не любят ходить пешком, — рассуждал Джаган. — Я-то всю жизнь любил ходить своими ногами, но теперь время больших скоростей, людям нужно быстрее попадать из одного места в другое. У них больше дел, чем у нас, правда? Мали никогда не любил ходить пешком. Он всегда ездил на велосипеде. Первый велосипед я купил, когда ему было семь лет, и он разъезжал на нем где хотел. Порой он катил даже по улице Элламана — на Базарной улице всегда столько народу, но это его не останавливало.
— По вечерам даже взрослые держатся подальше от Базарной улицы.
— Но этот мальчик не знал страха. Другие дети в его возрасте прячутся матерям под юбки, а он был уже совсем самостоятельный.
— Бедный мальчик, его мать так болела.
— Поэтому-то я и старался отвлечь его.
Разговор отклонялся в сторону. Братец попытался вернуться к основной теме.
— Вы начали говорить мне о планах Мали. Вы, верно, чувствуете себя теперь гораздо лучше.
— Да-да, я всегда знал, что все будет хорошо и беспокоиться не о чем.
— Что ж, теперь вы знаете, какие у него планы?
— Да, знаю, он очень торопился сегодня утром, ему нужно было попасть на станцию, так что он рассказал мне о них в самых общих чертах. Позже он, конечно, сообщит мне все подробности.
Джаган не рискнул сказать больше, опасаясь выдать свое полное неведение.
Братец быстро спросил:
— Вы одобряете его намерения?
— Какие намерения? — спросил с удивлением Джаган.
Ни в чем таком он своего сына и не подозревал. Братец с минуту помолчал, выжидая, пока затихнут зазвеневшие в воздухе голоса школьников, распущенных по домам. У окна с разложенными на подносах сластями, как всегда, остановилась стайка детей.
— Капитан, не разрешай людям собираться у нашего окна. Они мешают уличному движению.
По правде говоря, Джаган меньше всего беспокоился об уличном движении. На Базарной улице движению транспорт а мешало многое — две коровы, принадлежавшие продавцу молока, проводили все свое свободное время на мостовой; был там еще бык-шалопай, который никому особенно не принадлежал и время от времени гонялся в любовной игре за коровами, раскидывая в разные стороны пешеходов, велосипеды и повозки; по краям мостовой, нередко вплоть до самой ее середины, сидели кружком крестьяне, привозившие на рынок зерно и фрукты. Между ними спокойно пробирались велосипедисты, автомобили и повозки, запряженные быками. Никто не жаловался и не роптал, один только Джаган всегда проявлял заботу о транспорте, потому что вид детей у окна со сластями будил в нем чувство беспокойства, а порой и вины. Он предпочел бы, чтобы они из школы расходились прямо по домам, а не смотрели на его сласти голодными глазами. Стоило Джагану ощутить беспокойство, как он тотчас звал капитана и отдавал ему какое-нибудь распоряжение.
Братец наконец понял, что вопрос о «намерениях» взволновал Джагана, и с удовольствием наблюдал за его лицом. Его раздражало, что Джаган так умело избегал разговора о сыне. У него было такое чувство, словно его перестали считать за родственника. Это ему не нравилось, и он обрадовался случаю вернуться к своей прежней роли наперсника.
— Я не хотел говорить с вами об этом специально, но я так рад, что, когда мы встречаемся, мальчик по-прежнему зовет меня «дядей». Конечно, он съездил на другой конец света, но все же дядюшку своего не забыл. Понимаете, я не хотел ему навязываться после того, как он вернулся домой. Знаете, как это бывает: люди меняются, особенно когда поживут за границей. Я слышал, что один чиновник из министерства отвернулся от своих родителей, когда они пришли встречать его на вокзал.
— Ужасный человек! Да он, наверно, с ума сошел! Мали на него ни капельки не похож!
— Знаю, знаю, об этом я вам и толкую. На прошлой неделе я зашел в дом к архивариусу, а Мали там как раз говорил с его сыном. Вы знаете их дом на Новой улице? Я зашел туда, потому что обещал найти им повара. Хозяйка дома плохо себя чувствует. Чего только я не делаю ради людей!
— Значит, сын архивариуса и Мали — друзья?
— Да, друзья. Так вот, они как раз сидели на веранде и разговаривали. Когда я входил в дом, Мали сам окликнул меня. «Прежде чем вы уйдете, — говорит, — уделите мне несколько минут». А я и говорю: «Конечно, Мали. Располагай мной как хочешь». Когда я закончил свои дела и вышел из дома, Мали мне и говорит: «Я пойду с вами».
— Он пошел пешком? Я думал, он не любит ходить пешком.
— Он дошел со мной только до калитки. Ему не хотелось, чтобы его друзья слышали, что он мне скажет.
— Что же он сказал? — спросил Джаган.
Теперь он был у братца в руках.
— Он хочет производить роман-машины, — ответил тот.
Услышав это, Джаган так растерялся, что не смог даже выразить свое удивление. Он еще о чем-то спросил, но так невразумительно, что тут же замолчал.
Братец не отводил от него глаз, смакуя его растерянность, и наконец произнес с видом простака:
— Разве вы ничего не слышали о роман-машинах?
По его тону можно было предположить, что машины эти давно уже вошли в повседневный обиход. Он торжествовал победу — небольшую, но все же победу. Он доказал свое превосходство в знании американской жизни. Джаган решил признать свое поражение и отбросить всякое притворство. Братец меж тем, чтобы продлить удовольствие, говорил:
— А я-то думал, что он вам все расскажет! О чем же вы говорили сегодня утром?
— Мы говорили о другом, — произнес Джаган высокомерно. — Он рассказал мне о всяких других делах.
— Но сейчас это для него самое главное. Он день и ночь только об этом и думает.
— Да-да, — сказал Джаган. — Конечно, я понял, что он говорит о какой-то машине, но там возник один вопрос, и я не успел выяснить, что это за машина.
— Это совсем не обычная машина, — сказал братец.
Тут Джаган снова закричал:
— Капитан! Что там за толпа?
Но братец внушительно продолжал:
— Нет, вы послушайте! Эта роман-машина, как вы уже, верно, догадались, пишет романы.
— Как она это делает? — спросил Джаган с неподдельным удивлением.
— Меня об этом не спрашивайте, — сказал братец. — Я ведь не инженер. Мали все время повторял слово «электронная», а может, «электрическая» или еще как-то. Он все мне подробно объяснил. Это очень интересно — почему вы у него не спросите? Я уверен, он все вам наилучшим образом объяснит.
Джаган дождался удобного момента на следующее утро, когда Грейс вошла на его половину, чтобы убрать в кухне, и сказал:
— Я хочу поговорить с Мали. Он свободен?
— Конечно, — сказала она. — А если и не свободен, то освободится.
Она прислушалась — из комнаты Мали доносился стук пишущей машинки.
— Он, кажется, занят, — заметила она. — Сейчас я его позову.
Она исчезла, а потом, выйдя из комнаты, с важным видом произнесла:
— Он выйдет к вам через пятнадцать минут.
На мгновение Джагану почудилось, что он стал просителем в собственном доме. В голове у него мелькнуло воспоминание о тех далеких днях, когда Мали стоял у него под дверью, выпрашивая прощения или немножко денег, и он ужаснулся перемене, которую принесли годы.
— Мне самому нужно уходить, — сказал он, чтобы восстановить нарушенную справедливость, но Грейс вернулась в кухню, не произнеся ни слова. В нерешительности он открыл шкаф и остановился, глядя на старые бутылки и оберточную бумагу, которые хранил, исходя из теории, что выбрасывать вещи можно не раньше чем через семь лет.
Грейс, не выходя из кухни, сказала:
— На той неделе я приберу в шкафу. Вообще в этом доме нужно устроить хорошую уборку.
Джаган, огорченный ее намеком, с волнением произнес:
— Не делай пока ничего.
Меж тем машинка перестала стучать, прозвенел звонок, и Грейс сказала:
— Он ждет вас. Можете войти.
Она держалась так, словно Мали был знаменитостью.
Она подвела его к двери в комнату Мали.
— Вы ведь знаете, он очень методичен.
Джагану это было приятно, хоть он и не знал, как ему держаться. Он постарался взять себя в руки. Взглянул на часы на стене и пробормотал:
— Через пятнадцать минут мне нужно идти.
Джаган уселся в кресло для гостей, посмотрел на сына и тотчас перешел к делу:
— Так как же все-таки работает роман-машина?
— Я же тебе вчера объяснил, — сказал Мали.
— Кое-чего я не понял, вчера я очень торопился.
Сын взглянул на него с жалостью, встал, открыл стоявший тут же деревянный ящик, отбросил оберточную бумагу и шпагат, вынул из него небольшой, похожий на радиолу предмет и поставил его на стол.
— Я только ее и ждал. Вчера я ходил за ней на почту. Как здесь не дорожат временем! В жизни не видал такой страны.
Джаган с большим трудом удержался, чтоб не сказать: «Нам для наших дел времени хватает».
Мали встал в позу лектора и, похлопав машину по боку, произнес:
— С помощью этой машины всякий дурак может написать роман. Подойди поближе — я покажу тебе, как она работает.
Джаган послушно отодвинул кресло, встал и подошел к сыну. Он с гордостью заметил, что едва достает Мали до плеча.
«Бог его знает, что за консервы он ест. Вид у него, конечно, усталый, но как он вырос!» — размышлял он.
Мали меж тем объяснял:
— Видишь эти четыре ручки? Эта — для героев, эта — для чувств, а эта — для кульминации. Ну, а четвертая сделана вот почему: каждый роман состоит из героев, событий, чувств и кульминаций, и если правильно их скомбинировать…
На минуту он прервал свою речь, выдвинул ящик стола и взглянул на отпечатанный на ротапринте листок, потом закрыл ящик и вернулся к машине.
— …на ней можно прямо печатать, как на пишущей машинке. Надо только решить, сколько у тебя будет героев. Работает она на транзисторах и обычных лампах. Испортить ее никакой дурак не сможет. А потом мы добавим к этой машине такую приставочку, которая разложит любой готовый роман на компоненты и проанализирует их. В следующей модели она уже будет.
— Ты хочешь писать на ней романы?
— Да. Кроме того, я собираюсь производить эти машины и продавать их у нас. Одна американская фирма предлагает войти со мной в долю. С течением времени в каждом доме в нашей стране будет такая машина. Мы выпустим больше романов, чем любая другая нация в мире. Сейчас мы немного отстали. У нас ничего нет, кроме всякого старья вроде «Рамаяны» и «Махабхараты». А в одной Америке, к примеру, за сезон выпускают десять тысяч книг.
Он снова рванулся к столу, выдвинул ящик, взглянул на отпечатанный листок и повторил:
— Да, десять тысяч названий. Каждая семья должна иметь такую машину. Писателю остается только купить, нажать на клавиши, и через секунду на бумажной ленте появится нужная формула, с которой он может начать…
Джаган подошел ближе — он рассматривал машину, словно она свалилась с другой планеты. Приблизился он к ней с такой осторожностью, что Мали сказал:
— Потрогай ее.
Джаган нагнулся к машине и прочел: «Герои — положительные, отрицательные, нейтральные. Чувства — любовь, ненависть, мстительность, преданность, жалость. Осложнения, происшествия, несчастья. Кульминация — место, развитие, развязка».
Машина вся так и сверкала — отделка у нее была красного дерева, а клавиши зеленые, красные и желтые.
Джаган спросил:
— Как же на ней писать роман?
— А так же, как на пишущей машинке, — ответил Мали, и Джаган подивился, сколько всего он знает об этой машине.
В эту минуту в комнату вошла Грейс, встала рядом с ними и шутливо произнесла:
— Какой он у нас умница, правда?
Джаган не нашелся, что ей ответить, в голове у него все смешалось, звенели бесчисленные вопросы. У него помутнело в глазах: он не узнавал знакомой комнаты, она выглядела словно контора в какой-то чужой стране. Что это Мали задумал? А какую роль в его плане играл он сам, Джаган? Какие обязательства возьмет он на себя?
Он с трепетом произнес:
— А знаешь, Грейс, наши предки никогда не записывали своих эпических поэм. Они их сочиняли и читали, эти великие книги жили веками, переходя из уст в уста…
Мали прервал его жестом отвращения.
— А-а, времена твоих предков давно прошли. Сейчас нам приходится конкурировать со странами, развитыми не только в экономическом и промышленном, но и в культурном отношении.
Джаган был в восторге, что после долгих лет унылого молчания сын наконец расцвел таким пышным цветом, — правда, ему грустно было думать о том, что это за цветение. А мальчик меж тем продолжал:
— Если у тебя есть время, я бы тебе еще кое-что объяснил.
Джаган беспомощно взглянул на дорожные часы, стоящие на столе у Мали, и позвенел в кармане рубашки ключами от лавки.
— В конце концов, тебе, возможно, придется бросить твои сласти и войти в наше дело. Я тебе предоставлю хорошую комнату с кондиционированным воздухом и пару секретарш.
Джаган и не подозревал, что сын умеет так гладко говорить; впрочем, в душе он пожалел об этом. Он чувствовал, что задавать вопросы теперь должен он.
— А что, все романы в Америке так пишутся? — спросил он с таким видом, будто хотел восполнить пробел в своих знаниях об этой стране и ее культуре.
— Да, почти все, почти все, — ответил Мали.
— Почти все журналы, — прибавила Грейс, — переходят сейчас в своих художественных отделах на эту машину, а из прошлогодних «боевиков» три были написаны ею. Мы получили такое предложение — Америка дает двести тысяч долларов при условии, что для начала мы найдем пятьдесят одну.
— Пятьдесят одна тысяча долларов в переводе на рупии будет равняться… — начал все те же подсчеты Джаган.
— Сосчитай сам, — сказал Мали с раздражением. — Дай мне докончить. Они берут на себя всю организацию производства и обеспечение техническим персоналом, помогут выстроить завод, наладят производство и проработают на нем полгода, а потом уйдут. Еще они снабдят нас всем необходимым для рекламы.
«Сколько новых слов выучил мальчик», — думал Джаган с восхищением. А Мали добавил:
— Сорок девять тысяч долларов мы соберем по подписке, и тогда контрольный пакет акций будет в наших руках.
До этой минуты Джаган считал своего сына идиотом. Он мельком взглянул на Грейс и спросил:
— А ты что изучала в колледже?
Она ответила:
— Я же говорила: я кончила школу домоводства в Мичигане.
— При чем здесь это? — спросил Мали.
Джаган поднялся.
— Я подумал, — сказал он, — что Грейс тоже изучала коммерцию.
Теперь настала очередь Мали задуматься над смыслом отцовских слов.
Не сказав ничего больше, Джаган ушел в лавку. В половине пятого, когда появился братец, он спросил у него:
— Вы не знаете, пятьдесят тысяч долларов — это сколько рупий?
— Немного больше двухсот тысяч, — ответил братец.
— Откуда вы это знаете?
— Путем простого подсчета. К тому же после разговора с Мали я встретил нашего банкира Додхаджи, и он мне это подтвердил.
— Двести тысяч! — произнес Джаган задумчиво. — Откуда же он их возьмет?
— С вашего счета в банке, — не задумываясь пошутил братец.
— Неужели все думают, что я такой богач?
— Конечно, хотя все восхищаются простотой вашей жизни и высокими принципами.
— Как тут разбогатеешь, когда на продукты такие цены?! Я просто не закрываю дело, чтобы эти бедняги не остались без работы, вот и все.
— Это всем известно, — сказал братец. — Вас интересует изюм? Я видел, как в лавку саита[14] прибыл новый запас — прекрасное качество, собран вручную.
— Вы спросили у повара?
— Да, он говорит, что изюм нужен. Печенье показалось мне несколько пресным без изюма.
Джаган в сердцах воскликнул:
— Ах, вот как? Почему же он мне ничего не сказал?
Братец ответил:
— Вас вовремя не было, вот и все, а он ждать не мог. Что вы так волнуетесь?
— Потому что я не люблю обманывать покупателя. Ведь цена для него остается той же, есть там изюм или нет, понимаете?
— Но ваш доход зато увеличивается, — заметил братец.
Джаган бросил на него яростный взгляд. Братец прибавил:
— Именно так все и подумают, хоть вы и человек редких качеств.
Смягчившись, Джаган не без гордости сказал:
— Меня задержал Мали. Бедняжка — ему нужно поговорить со мной, а не то возникнут недоразумения. Теперь он думает только о крупных суммах. Он, видно, многому научился в Америке.
— Он хочет, чтобы я употребил свое влияние для продажи акций его компании.
Джаган почувствовал облегчение.
— Я уверен, что многие заинтересуются его предложением.
— Включая и вас, почтеннейший.
— Что же, подбросить пять — десять тысяч к остальному всегда можно.
— У Мали другие планы. Он рассчитывает на пять — десять тысяч со стороны, а с вас хочет получить для начала пятьдесят одну тысячу.
— Сколько это в рупиях?
— Примерно двести пятьдесят тысяч.
— Где же их найти?
— Я вам уже сказал.
— Мали так думает?
— Конечно. Еще он говорит, что знает, где вы держите деньги, не положенные в банк.
— Ах, вот как? — воскликнул Джаган, радуясь в душе, что перепрятал непорочную сумму. — Деньги — зло, — прибавил он с чувством.
Братец сказал:
— Может, мне велеть мальчишке выбросить медный сосуд вон?
Оба они посмеялись над шуткой, но Джаган веселился недолго. Он вдруг помрачнел и сказал:
— Надеюсь, вы найдете случай сказать моему сыну, что у меня нет таких денег.
— Вы ведь теперь разговариваете друг с другом. Почему бы вам самому не сказать ему об этом?
Джаган вздохнул.
— Я не хочу портить ему настроение.
Мали усиливал нажим.
Совсем недавно Джаган с тоской ждал от сына хоть слова, а теперь уже сожалел о том, что наступила оттепель.
Его выслеживали, словно зверя. Приходя и уходя из дому, он чувствовал, что за ним внимательно наблюдают, силясь прочесть ответ на его лице. Да или нет? Грейс выразительно поглядывала на него. Мали, если он был дома, то и дело под каким-либо предлогом заходил на его половину. После демонстрации машины Джаган упорно избегал всех литературных тем.
«Они хотят сделать меня банкротом, — говорил он себе, стоило ему заслышать приближающиеся шаги. — Пятьдесят одна тысяча долларов! Не могу сказать, чтоб я вдруг страстно полюбил деньги, но и бросать их на ветер я не намерен. К чему нам романы и все эти машины?»
Как-то утром после завтрака Мали остановился в дверях молельни, где в раздумье сидел перед богами отец. Джаган заметил, что на Мали были синие брюки.
— Теперь все делают машинами, — сказал Мали, упершись руками в самую притолоку. — Стирают, например… Ты видел стиральную машину?
— Нет, — ответил Джаган, стараясь свести разговор о машинах до минимума.
— Режут, мелют, вычисляют — все делают электричеством.
За спиной Мали появилась Грейс.
— Теперь даже карандаши чинят машиной, — подхватила она.
— Зря мы не взяли ее с собой, — сказал Мали, поворачиваясь к Грейс.
Раньше Мали никогда не искал встречи с отцом, а теперь врывался к нему даже в молельню, когда он беседовал с богом. Джаган ничем не выдал своего недовольства, только закрыл глаза и забормотал заклинания. Наконец Грейс сказала:
— Мы не должны прерывать его молитвы.
Молитва была надежным убежищем, но и ей рано или поздно наступал конец. Нельзя же молиться вечно, хоть, вероятно, и следовало бы.
Джаган научился ускользать. Покончив с молитвами, он пробирался на цыпочках в кухню, готовил себе завтрак без соли, проглатывал его, надевал домотканую рубаху и бесшумно выходил из дому. Но, как он ни старался, в коридоре ему всегда попадалась Грейс — она отворяла перед ним дверь и говорила что-нибудь о политике или о погоде, заглядывая ему в глаза с немым вопросом о машине. Его поражало, как близко к сердцу принимает она интересы Мали. Чувства его, как всегда, были двойственными: он ценил ее преданность Мали и сердился, что она старалась завлечь его в их предприятие. Мали держал себя не очень навязчиво — казалось, он доверил эту задачу Грейс. Даже приход в молельню был, очевидно, продиктован ею. В голове Джагана порой мелькало подозрение — не потому ли она так мила, внимательна и приветлива с ним, что хочет заполучить его деньги?
На пути в лавку Джагана, погруженного в раздумья, остановил на углу возле памятника городской нищий.
— Ты ведь здоровый, — в сотый раз за год повторил ему Джаган. — Почему же ты не поищешь работу?
— Где у меня время, господин? Пока я обойду город с миской для подаяния и вернусь сюда, день уже подходит к концу…
Джаган бросил ему медную монету, вспомнив старинное изречение: «Твори добро, ни о чем не спрашивая».
В знак признательности нищий сказал:
— Господин ничего не рассказывает мне теперь об Америке. Почему?
— Потому что я рассказал уже все, что тебе следует знать.
— А чем теперь занят молодой господин? — спросил нищий.
— Гм… он скоро начнет строить фабрику, — ответил Джаган без особой уверенности.
— А что он будет там делать?
— Всякие машины, — ответил Джаган неопределенно.
Ему хотелось, чтобы нищий поскорей от него отстал. К счастью, тот увидел, что навстречу им кто-то идет, и отошел. Джаган ускорил шаг. Проходя мимо типографии, он заметил, что Натарадж сидит один за своей конторкой, и, повинуясь неясному импульсу, спросил:
— Надеюсь, вы не забыли о моей книге?
— Как можно? — отвечал Натарадж. — Вот только разделаюсь с очередными заказами и сразу возьмусь за нее. А знаете, теперь я ваш семейный печатник. Мали дал мне срочный заказ, нужно исполнить его в три дня. Это проспект его нового предприятия.
— А-а! — воскликнул Джаган. Эта затея преследовала его по пятам.
— Там есть и ваше имя, — сказал Натарадж.
— А-а! А-а! — вскричал Джаган.
Натарадж откинул крышку конторки, вынул гранки, и Джаган увидел свое имя, напечатанное черным по белому, — он значился одним из основных пайщиков фирмы «Мали». Еще в списке стояли имена Грейс и кое-кого из мотороллерных приятелей Мали. Натарадж взглянул в лицо Джагану и спросил:
— Как, разве вы не рады?
Джаган грустно ответил:
— Да-да, конечно.
— Это, верно, очень интересное начинание…
— Да-да, конечно.
И он поспешил уйти в лавку. Когда пришел повар, Джаган испугался, что и он заговорит о роман-машине, но, к счастью, его мир все еще ограничивался кухонным чадом и маслом, кипящим на плите. Сидя на своем троне и вдыхая запах благовоний и жареных пончиков, Джаган ощутил, как к нему возвращается покой. Он выдвинул ящик стола и посидел немного, глядя на «Бхагавадгиту», потом открыл наугад страницу и постарался забыться в мыслях о вечной истине. Но где-то в глубине души он был глубоко задет тем, что увидел собственное имя в проспекте. Как мог Мали совершить такой поступок? Как мог он такое себе позволить? Бедняжка, верно, полностью положился на отцовскую поддержку, в этом нет ничего дурного. Это даже естественно. И все же он должен был хотя бы сказать ему об этом. Простая вежливость этого требует, но ни Грейс, ни Мали… Впрочем, может, они потому и врывались в молельню, что хотели сообщить ему об этом? А он-то думал, что им нужны деньги. И он упрекнул себя за то, что не стал говорить с ними.
Не известно, что это был за американский компаньон, но только дело свое он знал, а Натарадж проявил необычайную исполнительность.
Скоро проспекты компании Мали наводнили весь город. Первый в лавку самому Джагану принес почтальон. В нем описывалась культурная отсталость страны, говорилось о необходимости занять должное место в Содружестве наций, а также о том, что эта машина уничтожит время и расстояние и выведет страну на новый путь. Затем шло множество фактов и цифр. Джаган отметил, например, что леса на горе Мемпи должны дать мягкое дерево, необходимое для каких-то частей в машине, и стоить оно будет гроши. Затем следовали подробности производства, сбыта и распространения. Джаган не мог избавиться от мысли, что экономическим гением, разработавшим всю эту затею, был сын керосинового агента, молодой парень в джинсах и полосатой рубашке, который гонял на мотороллере, посадив Мали сзади.
Вскоре они бросили мотороллер и начали ездить в старом автомобиле. Их видели всюду. Однажды утром Грейс сказала Джагану:
— Компания решила приобрести автомобиль. Правда, он старый, но ничего, сойдет. В наши дни приходится столько разъезжать по всяким делам.
— Какая марка? Он, кажется, зеленый? — спросил Джаган вежливо, просто чтобы что-нибудь сказать.
На самом деле ему хотелось спросить: «Сколько он стоит? Кто за него заплатил?»
Грейс отвечала:
— Он красивый, правда?
Джаган погрузился в созерцание богов и не оглядывался до тех пор, пока Грейс не отошла от двери и он не услышал, что она разговаривает с Мали в другом конце дома.
«Ганди научил меня мирным методам, ими я и отвечу на их притязания. Эта парочка, видно, хочет втянуть меня во всякие аферы», — размышлял он.
Затея сына удивляла его; он ни на минуту в нее не верил. Он сознавал, что на него потихоньку оказывают давление, стремясь заставить расстаться с деньгами, но решил игнорировать всю эту историю, заняв позицию пассивного сопротивления.
Жизнь дома становилась все сложнее. Сердце его уже не билось радостно, когда он заворачивал за угол. Подходя к своему старому дому, он нервничал. Ожидание в глазах Грейс, отворяющей ему дверь, и косые взгляды Мали действовали ему на нервы. Он чувствовал, как растет напряженность. Если никто не выходил в коридор, когда он поворачивал ключ в двери, он был счастлив. Значит, обоих не было дома — Грейс ходила по магазинам, а Мали гонял со своими местными компаньонами в зеленом автомобиле.
«Благодарение господу за зеленый автомобиль», — думал Джаган.
Если он был дома и слышал, как отворялась входная дверь, он уходил подальше во двор позади дома или запирался в сарайчике с душем.
Однако политика неучастия не могла продолжаться вечно. Однажды утром Грейс спросила его в упор:
— Вы обдумали наше предложение?
Джаган понял, что его загнали в угол. Если бы он снял свой шарф с гвоздя минутой раньше, он был бы уже на улице. Но Грейс хорошо изучила его привычки и перехватила его в самый последний момент.
Путем хитроумных маневров ему удавалось избежать этого разговора в течение двух недель, но теперь он попался. Ему хотелось сказать: «Оставь эти разговоры мужчинам. Отойди, красотка из Внешней Монголии или еще там откуда».
Она приколола цветок к своим коротко стриженным волосам. Он с трудом удержался, чтоб не сказать ей: «Вынь цветок из волос. Это же просто смешно!»
Но заметил только:
— Я вижу, у тебя в волосах сегодня жасмин.
— Сегодня пятница, и я вспомнила о своих обязанностях. Ведь я теперь жена индуса. А еще я вымыла ступеньки и украсила порог белой мукой. Вчера я сходила за ней в лавку. Посмотрите!
Она была так назойлива, что ему пришлось улыбнуться и пойти за ней. Она показала ему цветочный узор на земле и воскликнула:
— Ну, теперь вы верите, что я была индуской в своей прошлой жизни? Я уже умею выкладывать узор на полу, как у вас полагается.
Джагану хотелось сказать: «Настоящая индуска никогда не острижет волосы, как ты».
Но вместо этого он произнес:
— Давно уже в нашем доме никто этим не занимался. Откуда ты узнала, что пятница день особый?
— У меня есть друзья, которые рассказали мне что к чему, — отвечала она.
Джаган уже начал подумывать, как бы улизнуть, но тут открылось окно, из него выглянул Мали и приказал:
— Отец, зайди-ка на минутку. Мне нужно поговорить с тобой.
Джаган понял, что Грейс просто держала его в ловушке, и взглянул на нее с упреком, но она, словно секретарша в преддверии президентского кабинета, проговорила:
— Ну, конечно, входите.
Можно было подумать, что ему следовало чувствовать себя польщенным этим вызовом.
— Мне нужно идти открывать лавку, — пробормотал Джаган и вошел.
Мали сидел у стола. Увидя Джагана, он небрежным движением пальца указал ему на кресло для гостей. Джаган осторожно опустился в него и снова пробормотал:
— Мне нужно идти открывать лавку.
Мали пропустил его слова мимо ушей и спросил:
— Ты все обдумал?
— Что именно? — спросил Джаган, стараясь принять рассеянный вид.
Но он понимал, что это ему не очень-то удается, — он был зажат в тиски между Мали и Грейс, которая подкралась сзади, словно для того, чтобы завершить эту операцию.
Мали швырнул ему проспект.
— Я тебе послал вот это, разве ты не получил?
Джаган не сказал ни «да», ни «нет» — и то и другое было одинаково опасно. Мысли его приняли иное направление: как это Мали удалось так быстро отпечатать эту штуку, в то время как его книга столько лет лежит в типографии без движения? Может, Мали, знает какое-то волшебное слово?
Он сидел, размышляя обо всем этом, как вдруг Мали сказал:
— Ты даже не хочешь взглянуть на него.
Джаган испугался, что сын сейчас потеряет терпение, и робко ответил:
— Нет, отчего же, я на него взглянул и заметил, что ты внес туда мое имя, даже не спросив моего согласия.
— Что с тобой происходит? В первый же наш разговор я тридцать минут тебе все объяснял, а потом спросил: «Можно мне напечатать твое имя?» И ты ответил: «Действуй».
Джаган задумался.
— Когда это было?
Мали вышел из себя. Грейс заметила это и быстро сказала:
— В первый же день, когда он рассказал вам о своих намерениях.
— А-а, да-да, — протянул Джаган, сообразив, что в тот день он мог сказать все что угодно.
Затем он робко прибавил:
— Да, но я, естественно, думал, что ты вернешься к этому разговору, прежде чем пойдешь в типографию.
— Не знаю, о чем ты говоришь. Ты думаешь, что тебе все будут повторять по десять раз. Немудрено, что в этой стране никто ничего не делает.
— Почему ты во всем винишь нашу страну? Четыреста миллионов человек на нее не жалуются, — сказал Джаган, вспомнив наследие «Рамаяны» и «Бхагавадгиты» и все те страдания и невзгоды, которые он претерпел, чтобы завоевать независимость. Он пробормотал: — Тебя в те дни еще не было.
Мали в отчаянии махнул рукой.
— Не знаю, о чем ты говоришь. Мне нужно дело делать. Мы с тобой дважды садились и все подробно обсуждали, я тебе все сказал, а теперь ты…
Грейс снова вмешалась в разговор.
— Отец, если у вас есть вопросы, Мали, конечно, на них ответит.
Джаган почувствовал себя словно свидетель, дающий показания, когда каждое его слово могут использовать против него, и сказал:
— А теперь мне нужно идти, я должен открывать лавку.
Мали ответил:
— А мы должны наконец приступить к делу. Наши компаньоны ждут. Мы все потеряем, если будем тянуть. Я уже объяснил тебе основу нашего участия в деле.
Пятьдесят тысяч долларов! Чему бы это ни равнялось в рупиях, сумма была потрясающая.
— Я человек бедный, — простонал Джаган и тут же заметил, как испугался и смутился Мали. Ему было неловко перед Грейс, словно отец вдруг выругался в ее присутствии. Заметив все это, Джаган произнес: — Ганди всегда проповедовал бедность, а не богатство.
— Это не мешает тебе зарабатывать тысячу рупий в день, — ответил Мали, злобно усмехаясь.
— Если ты хочешь взять мое дело, возьми, пожалуйста. Стоит тебе только слово сказать, и оно твое.
— Ты что, всерьез думаешь, что мне это надо?! У меня есть дела поважнее, чем торговать леденцами!
Джаган не стал ждать. Он медленно и спокойно отодвинул кресло, задержавшись на мгновение, чтобы взглянуть в лица этой пары. Впервые он увидел, что в глазах Грейс нет улыбки. Лицо ее было бесстрастно.
«Хорошая она или плохая? — спросил себя Джаган. — Никак не могу понять».
Мали кусал ногти и стучал ногой о перекладину стола. У Джагана не хватило мужества остаться и продолжить разговор. Не говоря ни слова, он снял с гвоздя шарф и вышел из комнаты. Когда он проходил мимо мостика через сточную канаву, городской нищий сказал:
— Мой господин теперь на меня даже не смотрит.
— Я дал тебе пять пайс, только…
Но он не мог вспомнить, когда это было, и вместо этого произнес:
— Я такой же бедняк, как и ты. Может, ты думаешь, что у меня денег куры не клюют?
— Господин не должен так говорить.
Этот по крайней мере вел себя лучше, чем Мали в подобной ситуации. Мали нужны были его деньги — и только!
Весь день Джаган был мрачен. В половине пятого явился братец, прошел в кухню и снова вышел. Он знал, что Джаган поджидает его, чтобы сообщить ему что-то ужасное. Вытирая рот полотенцем, он уселся на свой стул и заметил:
— Лунные пальчики сегодня божественные. Если слава о вашем искусстве пойдет по всему городу, этим вы будете обязаны им.
Как всегда, лесть произвела желанное действие. Морщинки вокруг глаз у Джагана дрогнули, и он произнес:
— Самое главное — это чистота и доброкачественность продуктов. Вчера я пришел пораньше и проследил, чтобы на сковородах растопили чистейшее коровье масло. К маслу из молока буйволицы я и пальцем не притронусь, хоть, может, оно и дешевле. Ганди возражал против буйволиных продуктов. Я послал одного повара за коровьим маслом в Коппал, он вернулся в пять утра, а я пришел к восьми и проследил, чтобы масло растопили как надо. За него отдано целое состояние — я не мог допустить, чтобы его перегрели.
— Вы следите за всякой мелочью. Я давно хотел у вас спросить, почему вы выбрали это дело. Работа здесь особая, правда?
— Когда я сидел в тюрьме, я работал на кухне. Ну а когда выпустили, я подумал, что это дело не хуже всякого другого.
К большому облегчению братца, он понемногу погружался в воспоминания.
— Но репутация лавки создана Сивараманом. Если бы не он, не знаю, что бы я делал. Я хотел служить народу по-своему: делать дешевые сласти из чистейших продуктов, чтобы их покупали бедные дети.
— Прекрасная мысль, — поддержал Джагана братец, избегая напоминать ему о том, что бедные-то дети как раз и не могли позволить себе сластей. Он выразил эту мысль другими словами.
— Если сласти сделаны из чистейших продуктов, приходится платить за них хорошую цену.
— Это верно, — сказал Джаган.
Он посидел немного в раздумье, а потом провозгласил:
— С завтрашнего дня цены на все будут снижены. Я это решил.
— Почему? — спросил растерянно братец.
Джаган не удостоил его ответом. Он просто сказал:
— Мы покупаем продукты, скажем, на сто рупий в день, жалованье персоналу и аренда помещения стоит, скажем, еще сто, — он понизил голос, — так что выручать за проданное нужно не больше чем, скажем, двести рупий в целом. По правде говоря… — начал он, но в последнюю минуту передумал, не желая раскрывать подлинных цифр. — Больше народу выиграет от скидки.
— Но вы же против того, чтобы люди ели сахар, правда?
Джаган задумался, стараясь разобраться в этом противоречии, а потом сказал:
— Не вижу связи. Если люди хотят есть сласти, пусть эти сласти будут сделаны из чистейших продуктов, вот и все. Я забочусь в основном о детях и бедняках.
— Ну, а как же ваш доход? — спросил испытующе братец.
— Мне уже хватит, — ответил Джаган.
Братец, однако, потребовал дальнейших объяснений, словно имел дело со сложным и запутанным дипломатическим заявлением.
— Хватит чего? — спросил он.
— Всего, — сказал Джаган.
Братец принял приличествующий случаю серьезный и мрачный вид.
— Если вы думаете уйти на покой, я уверен, что всегда найдется человек, который захочет взять на себя ваше дело.
— О-о, это не так просто, — заметил Джаган. — Сегодня утром я сказал об этом Мали, а он мне и говорит…
Он замолчал. Пожалуй, вспоминать давешнюю сцену слишком опасно — он может не выдержать и расплакаться. Глупо обливаться слезами, когда сидишь на троне. Он представил себе, как стоит робко, словно бедный проситель, перед Мали и этой кореянкой, а они издеваются над ним и его делом, которому он отдал всю жизнь. Ведь это благодаря его делу Мали смог полететь в Америку и жить там в свое удовольствие. «Продавец леденцов» — да как ему не стыдно!
Тут Джаган заметил, что братец все еще ждет ответа, и сказал:
— Он не хочет продавать сласти.
Братец решил, что здесь нужно выразить сочувствие, и произнес:
— Разве можно желать лучшего дела, чем у вас? Но у него другой склад мыслей, как вы знаете.
— Деньги — зло, — повторил Джаган свое любимое изречение. — Без них мы все были бы счастливее. Нужно только, чтобы дело себя окупало, а зарабатывать деньги ни к чему. Да, зарабатывать деньги ни к чему. Капитан! — закричал он. — Что это за мальчишки? Чего им надо?
— Я сейчас отправлю их, господин.
— Нет-нет, скажи мальчику за прилавком, чтобы он дал каждому пакетик со сластями, а потом уж отправляй их.
— А вдруг у них нет денег?
— Что с того? Я могу себе это позволить. Мальчик! — закричал он. — Угости этих детей.
Дети взяли сласти и ушли, удивленные до крайности.
— Если эти мальчишки пойдут и всем про это расскажут, вас осадит толпа. Вы отсюда не выйдете.
— Ничего, мы что-нибудь придумаем, не беспокойтесь, — сказал Джаган. — Через день или два произойдут большие перемены.
Братец испугался и сказал:
— Только не торопитесь. Совершите паломничество к священным храмам, омойтесь в священных реках. Если хотите, я присмотрю за лавкой в ваше отсутствие.
— Я скажу вам, когда решу.
Мальчишка-подручный внес медный сосуд. Братец, который в эту минуту обычно удалялся, встал, но не уходил. Его мучило любопытство: возьмет Джаган деньги или вышвырнет их на улицу?
Джаган выдвинул ящик стола, расстелил сложенное полотенце, чтобы приглушить звон падающих каскадом монет, посмотрел на братца и сказал:
— Сегодня вечером и завтра мне придется многое обдумать. Я слишком долго полагался на волю судеб.
Братец, обеспокоенный этими намеками, произнес, как истинный миротворец:
— Я поговорю с Мали. Я знаю, что могу говорить с ним. Даже с этой девушкой Грейс. Она такая доверчивая!
— Пожалуйста, говорите с ним, о чем хотите, — сказал Джаган. И решительно добавил: — Только не от моего имени.
7
Спустя два дня явившись в свой обычный час в лавку, братец увидел, что у входа толпится народ. На прилавке висело объявление: «Любой пакетик — 25 пайс». Пакетики пользовались таким успехом, что мальчишка-подручный сбился с ног. Старики, молодежь, дети, нищие и батраки рвались к прилавку с протянутой рукой. Подносы пустели с молниеносной быстротой, их едва успевали приносить. К пяти часам продали все. Сивараман и другие повара вышли из кухни, встали перед Джаганом и спросили:
— А теперь что делать?
— Идите домой, — ответил Джаган. — Если все сласти проданы, значит, наш труд на сегодня окончен.
— Я не понимаю, — сказал Сивараман, вертя золотую бусинку, висящую у него на шее. — Что произошло? Зачем все это?
— Пусть больше людей ест сласти, вот и все. Разве они не рады этому?
— Вы хотите закрыть лавку? — спросил Сивараман.
А его помощник добавил:
— Если так и дальше пойдет, к нам прибежит весь город.
— Для вас ничего не изменится, — сказал Джаган. — Мы не пойдем ни на какие уступки ни в качестве, ни в количестве.
— Но как? Как это можно? — спросил Сивараман.
Джагану трудно было объяснить, что именно он делал и почему.
Братец, сидящий возле, пришел ему на помощь:
— Мы проверяем кое-какие меры борьбы с конкуренцией. Я все вам завтра объясню.
Повара ушли. К шести часам лавка опустела. Мальчишка принес медный сосуд раньше обычного и сказал:
— А на улице толпа, господин. Ждут. Они сердятся, что ничего не получили сегодня.
— Скажи им, пусть придут завтра.
В лавке слышны были крики толпы на улице и брань капитана.
— Нашему народу следует научиться дисциплине, — заметил Джаган.
На сердце у него было удивительно легко. Но персонал не сразу привык к перемене — они боялись, что, если дела пойдут плохо, это может повлиять на их будущее. Джаган об этом не задумывался — впрочем, он делал вид, что все учел, и только отмахивался от всяких разговоров. Снова и снова возвращались они к этой теме. Времени теперь у них было предостаточно — они стояли вокруг трона и обсуждали положение. Жарили они теперь всего три часа начиная с полудня, а торговля занимала всего час, и, если не считать толпы, шумящей у входа, в лавке все замирало. Особенно волновался Сивараман — он боялся, что толпа может взбунтоваться. Джаган его успокаивал:
— Наберитесь терпения и смотрите. Нашему народу следует научиться дисциплине, и я уверен, что он ей скоро научится. Не беспокойтесь.
Персоналу, столпившемуся в маленьком холле, слова его показались бессмысленными, но они были люди вежливые и не сказали ему об этом.
— Может, нужно готовить побольше, — сказал Сивараман, лениво жуя табак.
— Что ж, можно попробовать, но только зачем? — спросил Джаган.
В ответ они только пробормотали:
— Чтобы никто не уходил с пустыми руками.
— Зачем? — повторил Джаган.
Сивараман и четверо его помощников были узкими специалистами по приготовлению сластей, они не разбирались в вопросах экономики, сбыта и прочих тонкостях. Сиварамана внезапно осенило, и он ответил:
— Затем, что сейчас, когда мы снизили цены, больше людей хотят есть наши сласти.
«Прекрасное объяснение», — решил Джаган, но вслух, из соображений тактических, он этого говорить не стал, а только заметил:
— Что ж, возможна и такая точка зрения. Обсудим ее попозже. Но только сначала надо посмотреть, как все пойдет… Дней пятнадцать по крайней мере.
Джаган знал, что в глазах своего «персонала» он был умным дельцом, и, хотя решение его было непонятным, они, несомненно, считали, что за всем этим кроется какая-то хитрость. Разочаровать их Джаган не мог: все это почему-то было ему приятно, ему даже льстило, что он, обычно столь преданный правде, выступал сейчас в ложном свете.
Сивараман наконец сказал:
— Может, вы придумали, как привлечь к своим дверям всех покупателей в городе?
У Джагана хватило такта и тщеславия позволить себе многозначительную улыбку; все обрадовались и тоже многозначительно заулыбались. А затем он предложил им нечто гораздо более ценное, чем простой доход. Он сказал:
— Теперь у вас есть свободное время, и вы не знаете, что с ним делать. Разрешите мне помочь вам. Садитесь и узнайте, как лучше использовать дарованные нам драгоценные часы. Не на базарах вам надо толкаться и не денежные дела обсуждать. Садитесь, все садитесь. Каждый день в течение часа я буду читать вам «Бхагавадгиту». Это вам будет очень полезно. Зовите и капитана, если он захочет к нам присоединиться.
Он снова велел им садиться, кинул на них с высоты своего трона взгляд, исполненный жалости и участия, вынул «Бхагавадгиту», открыл ее на первой странице и начал:
— «На поле Курукшетра вышли два войска и встали друг против друга, готовые к битве». Знаете ли вы, почему они там были?
Сивараман, который уже успокоился и сидел на полу, скрестив ноги и выпрямившись, сказал:
— Конечно, все мы знаем, почему они там были. Я уверен, что эти мальчики тоже знают.
Все молча с ним согласились. Капитан, ставший из уважения поодаль, скрестил руки, сунув свою короткую палку под мышку, и одобрительно кивнул.
Джаган пропустил мимо ушей слова старшего повара и снова повторил нараспев первую строку — при звуках санскрита он ощутил радостное волнение.
— «В эту минуту великий воин Арджуна устрашился того, что будет биться против братьев своего отца и их сыновей: при мысли об этом у него затряслись колени. И тогда Господь, соизволивший быть его колесничим, объяснил ему, что нужно биться, даже если против тебя стоят твои братья, и братья твоего отца, и их сыновья.
Ибо невозможно достичь добра, если не биться за него».
Все закивали головами, хоть мыслями были уже далеко — не выслушивать же снова один и тот же стих.
После дальнейших пояснений Джаган сказал:
— Эту книгу невозможно прочесть только раз — ее читаешь всю жизнь. Махатма Ганди каждый день читал нам из нее. Потому ли, что сам не знал этой книги? Или думал, что мы ее не знаем?
— Истинно, истинно, — закричали все хором.
— А против англичан наш Махатма бился так же, как великий Арджуна.
Мало-помалу лавка приобретала вид классной комнаты. По тому, как часто вставал Сивараман, чтобы выплюнуть табак, как выходили высморкаться или понюхать табаку другие, видно было, что урок не очень захватывает учеников. Даже капитан, само олицетворение хороших манер, вдруг притворился, что заметил у двери каких-то непрошеных гостей, и потихоньку ускользнул. Трудно сказать, как долго все это продолжалось бы — ведь люди эти, в конце концов, привыкли к кухонному чаду и пончики предпочитали просвещению, — но тут, к всеобщей радости, в лавку ворвались три посетителя. Капитан выскочил вперед, отдал честь, подвел их, как полагалось, к трону и удалился. Странно было видеть поваров, удобно усевшихся на полу в час, когда в лавке должна бы идти полным ходом торговля, а на кухне полыхать огонь.
Узнав посетителей, Джаган рассыпался в изъявлениях восторга. Один из них был саит, хозяин ресторана «Дворец блаженства», сумевший за пятнадцать лет создать целую сеть ресторанов и столовых, даром что приехал из глухой провинции; у второго была закусочная при суде, а третьего, с белоснежной бородой, Джаган видел впервые.
«Должно быть, чей-то брат», — подумал Джаган.
— Ах, какой счастливый час! — повторял он, чуть не обнимая гостей.
Слушатели «Бхагавадгиты» незаметно разошлись. Сажать гостей было некуда, но, к счастью, скамеечка братца была свободна, и Джаган, извинившись, предложил ее грузному саиту. Капитан принес железный стул из соседней лавочки, где торговали содовой, а «чьему-то брату» предоставили возможность устраиваться, как ему заблагорассудится. Сам Джаган снова уселся на свой трон — в лавке он не мыслил для себя иного места.
Пока беседа шла о политике, о погоде, о ценах на продукты и всем прочем, «чей-то брат» нерешительно стоял поодаль. Поговорив обо всех этих общих материях с полчаса, перешли к делу. Саит спросил:
— Что это вы задумали? Последние…
— …четыре дня… — сказал «чей-то брат».
Саит добавил:
— Это наш друг.
Джаган улыбнулся, и, осмелев, бородатый придвинулся поближе и присел на возвышение у ног Джагана.
Саит сказал:
— Вы сильно снизили цены на ваши сласти, правда?
— Да.
— Разрешите узнать почему?
— Чтобы больше людей могло наслаждаться сластями, — отвечал Джаган с небесной улыбкой.
Эта ересь возмутила остальных.
— А что им мешает их есть за настоящую цену?
— Цена, — ответил Джаган, радуясь, что нашел такое прозрачное объяснение.
— Так денег не сделаешь, — сказал хозяин закусочной.
В ответ Джаган произнес:
— Я очень огорчен, мои высокие гости, что мне нечем угостить вас. Вот уже час, как мои подносы опустели.
— Ну, а так деньги сделать можно, — сказал саит с искоркой в глазах.
Джаган ответил на комплимент понимающим кивком — казалось, он радовался собственной ловкости.
— Но зачем же нам дело портить? — спросил саит.
— Я попрошу покупателей, которые осаждают меня, перейти в вашу лавку, если вы обеспечите им настоящий, чистейший продукт.
— Вы, кажется, хотите сказать, что мы не употребляем хороших продуктов?
— Не знаю. Я-то жарю на чистейшем масле, а мука и пряности у меня наилучшего качества.
— И все же вы утверждаете, что можете продавать пакетик за двадцать пять пайс?
Все засмеялись.
Саит продолжал:
— В 1956 году и я так поступал, но сейчас — где достать хорошие продукты за прежнюю цену?
— Если хотите, я помогу вам в этом. Как говорит господь наш Кришна в «Гите», все в наших руках. Решись — и ты найдешь то, что ищешь.
Бородатый, сидя у ног Джагана, вмешался в разговор.
— Да, «Гита» — это сокровище. Вот уж поистине сокровищница мудрости.
— Я ни минуты без нее не проживу.
— Ее можно читать всю жизнь, — согласился и сам саит.
А хозяин закусочной прибавил:
— Мы все это знаем. В «Гите» также сказано, что каждый обязан выполнять свой долг — как и насколько может. По-вашему, вы так поступаете? — спросил он Джагана с вызовом.
Джаган растерялся. Он только сказал:
— О-о!
И чтобы скрыть свое смущение, глупо улыбнулся.
Саит наклонился вперед и сурово произнес:
— Если вы так поступаете, то и другие могут так поступить. Вы об этом подумали?
Ум Джагана отказывался воспринять смысл этого утверждения полностью, однако он понимал, что должен ответить столь же решительно.
— Ну и что? — сказал он.
— Значит, вы хотите пойти этим путем? — спросил хозяин закусочной.
Джаган, недоумевая, почему этот путь кажется им таким зловещим, пробормотал что-то к делу не относящееся и вдруг закричал:
— Капитан! Сбегай в соседнюю лавку и принеси господам четыре содовых!
Гости вежливо отказались, но заметно смягчились. Саит сказал:
— Нет-нет, господин, пожалуйста, не беспокойтесь! Мы пришли говорить об очень серьезном деле. Давайте сначала покончим с ним. Я всегда говорю: «Дело прежде всего».
— Иначе ничего не свершишь. Это правило должно быть путеводной звездой для всех деловых людей, единственной их философией, — сказал хозяин закусочной, а бородатый ни к селу ни к городу процитировал отрывок из «Упанишад»[15].
— О чем это мы говорили? — спросил вдруг саит.
Джаган и все остальные промолчали. Саит, который был явно руководителем делегации, продолжал:
— Мне время дорого. В этот час я совсем не могу отойти от прилавка — и все же я здесь. Разве это не доказывает, как серьезно то дело, которое привело нас сюда?
Хозяин закусочной сказал:
— Вот уже скоро год, как я не был в этой части города. Где взять время?
— Каждый человек занят по-своему, — сказал бородатый.
— Я очень рад видеть вас всех здесь. Мы должны время от времени встречаться, вот как сейчас, и обсуждать наши трудности, — сказал Джаган. Он чувствовал, что пора и ему вставить словечко.
— Я счастлив, что вы так думаете, — сказал саит с искренним облегчением. — Нам следует научиться жить вместе и не скрывать своих чувств, а не то в этих гонках мы рискуем прийти последними.
— В единении — сила, — сказал бородатый и попытался подкрепить свой тезис эпизодом из «Панчатантры». — «Жил некогда…» — начал он.
Это было уж слишком. Его прервал саит.
— Конечно, конечно, учитель, мы все знаем эту историю и ее мораль. Так вот я и говорю, — продолжал он в уверенности, что ему принадлежит право первого слова в этом собрании. — Вот я и говорю, у нас множество трудностей. Мы все сейчас не знаем, что делать, и спрашиваем себя, стоит ли нам и дальше так продолжать.
— Совершенно верно, но я не закрываю лавку из-за своего персонала, — сказал Джаган, который все принимал на веру.
Теперь, когда речь наконец зашла о делах, саита охватило вдохновение.
— Как выйти из этого трудного положения. Неизвестно. Все заняты своими делами и думают, что мы как-то существуем и будем существовать. Но я не понимаю, на что они рассчитывают?
— Прикрыть бы торговлю на один денек, тогда бы они по-другому запели, — сказал хозяин закусочной.
— Да, конечно, самое разумное было бы вообще закрыть торговлю, но мы не можем этого сделать — пострадают люди. Невинные служащие, батраки и студенты, — произнес саит, чувствуя себя ангелом милосердия, несущим дары народу. — Много у нас всяких трудностей.
Видно, слово «трудности» необычайно нравилось ему. Он так часто его повторял, что Джаган не выдержал и спросил:
— О каких трудностях вы говорите?
Саит и хозяин закусочной посмотрели на него так, словно никак не могли понять, в своем он уме или нет. Оба заговорили сразу, голоса их смешались, так что нельзя было понять ни слова.
— Финансовый инспектор наших отчетов не принимает. Налоговый инспектор назначает налог, какой ему вздумается. Санитарный инспектор загнал нас просто в подполье. Как доставать продукты? А потом — на чем жарить? Не можем же мы все жарить на одном лишь топленом масле! А правительство требует, чтобы мы всенародно заявляли, на чем мы готовим. А как это сделать? Ведь клиент же, что бы он ни съел, хочет услышать от нас, что все приготовлено на чистейшем топленом масле.
— Все эти идеи насчет топленого масла давно устарели, — сказал хозяин закусочной. — Ученые давно доказали, что чистое сливочное и топленое масло вызывают сердечные болезни, а в искусственных заменителях гораздо больше витаминов.
— Они не намного дешевле…
— Цены почти те же, что и на топленое масло.
— Тогда почему же не взять топленое масло? — спросил Джаган, вызвав раздражение своих посетителей.
Пока они соображали, что бы ему ответить, капитан внес четыре бутылки содовой, открыл, громко хлопнув пробкой, первую и протянул шипящую, свистящую и пенящуюся бутылку саиту в знак признания его роли руководителя делегации.
Саит раздраженно сказал:
— Я же вам говорил, мне ничего не надо.
Джаган заметил:
— Это ведь содовая, в ней много газа, и только, возьмите.
Меж тем капитан, словно автомат, с треском открывал бутылки, а бородатый выхватывал их одну за другой у него из рук и, брызгая пеной, передавал дальше. Когда и Джагану подали бутылку, он ее принял, но тут же церемонно отдал капитану.
Саит сказал:
— Вы хотели, чтоб мы выпили содовой.
— Потому что я знаю, что она хорошая, — ответил Джаган.
— Что же вы тогда сами ее не пьете?
— Я пью не больше четырех унций воды в день, — сказал Джаган. — Кипячу ее вечером и остужаю в глиняном сосуде, открытом небу. Другой воды я не пью. Даже в тюрьме в те годы, когда…
Но гости не пожелали слушать его воспоминаний и прервали рассказ в самом начале.
— Так что же, мы с пользой провели этот день?
Джаган не был уверен в том, кто должен отвечать на этот вопрос, но, вспомнив, что он хозяин, сказал:
— Конечно, принять вас было для меня большой честью.
— Мы счастливы, что теперь понимаем друг друга, — сказал саит, — Надеюсь, мы можем рассчитывать на вашу поддержку?
Не задумываясь, Джаган горячо ответил:
— Конечно, безусловно, я всегда говорил, что люди должны поддерживать друг друга.
Хозяин закусочной заметил:
— Если это мера временная, мы не станем, разумеется, задавать вам никаких вопросов.
— Но если это что-нибудь другое, — прервал его саит, — придется нам всем что-то предпринять, чтобы удержать дело на должной высоте. Такова наша общая цель.
Джаган ответил неопределенным хмыканьем, и они удалились. Он слышал, как отъехала машина, и собрался закрывать лавку. Пришел капитан и унес железный стул обратно в соседнюю лавку. Он положил Джагану на стол счет за четыре бутылки содовой.
Деньги давно уже лежали в ящике. Джаган открыл его и принялся укладывать монеты в столбики, как вдруг в дверях появился бородатый, который только что ушел вместе с саитом.
— Забыли что-нибудь? — спросил Джаган.
— Нет, — отвечал тот, входя и усаживаясь на скамеечку, — я их отправил, а сам вернулся. Я ведь живу на соседней улице, они меня подвезли, вот я и решил зайти и познакомиться с вами. Но вы были так заняты разговором, что мне не хотелось мешать.
— По-моему, я вас раньше не видел, — сказал Джаган.
— Я живу на улице Кабира, но сюда захожу очень редко, — сказал тот, усаживаясь поудобнее на скамеечке. Видно, он собирался провести здесь весь вечер в приятных разговорах.
Джаган сказал:
— Я думал, вы уедете с ними.
— Зачем, если мой дом рядом?
— Я этого не знал, — сказал Джаган. — Я даже имени вашего не знаю.
— Люди, которые меня знали раньше, называли меня Чинна Дорай в отличие от моего учителя, известного под именем Периа Дорай. Большой художник и маленький, которого с ним никак — о нет! — никак не сравнить.
— А кто был ваш учитель?
— Сколько храмов вы посетили за свою жизнь? — спросил в ответ бородатый.
Сегодня все, словно сговорились, засыпали его вопросами.
— Сотню самых различных храмов, а может, и больше!
— Все божества в этих храмах высечены из камня моим учителем.
— О, как чудесно! — сказал Джаган.
— Фигуры Шивы Разрушителя, Вишну Защитника, богини Деви, поразившей демона Махишу страшным оружием, которое она держит в своих восемнадцати руках, фигуры Двара-палакас, хранителей врат в храме, орнамент на дверях, фризы на стенах — все это по всему югу высек мой учитель.
Глаза его пылали, борода вздрагивала.
Красноречие бородатого произвело впечатление на Джагана, хоть он и не понимал, куда тот клонит. Во всяком случае, приятно было слушать все это после всяких разговоров о муке и масле. Бородатый описывал богов с таким жаром, что Джаган пожалел: вот уже много месяцев нога его не ступала ни в один из храмов — сласти и подсчет выручки поглотили все его время.
— Конечно, я побывал во всех храмах в нашей части света! — вскричал Джаган пылко. — Не сосчитать, сколько раз я в них был! Я знаю всех богов и святых до единого — а их там сто восемь! — в храмах по обеим сторонам реки Кавери. Я знаю песни, которые сочинил Самбхандар в честь этих богов.
И нарочитым фальцетом он пропел для образца два отрывка.
Бородатый слушал, закрыв глаза, а потом принялся восхвалять музыкальную одаренность и память Джагана. Джаган жадно впитывал дождь похвал — события дня заставили его усомниться в собственной мудрости и прозорливости. В свою очередь он выразил восхищение музыкальным вкусом бородатого. В этих восторженных излияниях они, как это обычно бывает, забыли о цели беседы. Затем и бородатый пропел две-три песни, только не фальцетом, а глубоким и громким голосом, так что капитан, стоявший у входа в лавку, заглянул в дверь, не понимая, что здесь происходит — в самый разгар делового дня, когда на Базарной улице раздается шум уличного движения и толпы. После песен бородатый вернулся к основной теме.
— Все эти боги, которых вы видели в храмах, высечены моим учителем или его учениками.
— Как, вы говорите, его звали?
— Неважно, что я говорил. Мы называли его Учителем, этого достаточно. Другого такого не было.
— И он был вашим учителем?
— Да. В последние свои годы он никого к себе не подпускал, кроме меня.
— А где он жил?
— Недалеко отсюда. В любой день, когда вы сможете освободиться, я отведу вас туда. Это очень близко, на другой стороне реки. Отсюда видны деревья в его саду. Вы когда-нибудь были на той стороне реки?
Джаган вздохнул. Многие годы путь его пролегал между памятником и лавкой, а умственная деятельность ограничивалась Мали, пончиками и братцем. Со вздохом вспомнил он сейчас сияние красок на закате, пение птиц в роще. Как он бродил, бывало, вдоль реки, как сиживал со своими одноклассниками на песке или на ступеньках, сбегающих к реке… Вспомнил он еще, как выступал Махатма Ганди перед огромным сборищем людей на берегу реки и как сам он, песчинка в толпе, понял, услышав этот голос, что вся его жизнь изменилась. Где теперь все эти друзья, чьих имен и лиц он не помнил, — умерли, или придавлены жизнью, или живут себе в новом обличье, как беззубый адвокат или тот человек, которого так согнуло, что он и взглянуть на себя не может, или с десяток других знакомых? Когда-то они сидели в школе за одной партой, по вечерам играли возле памятника, а теперь проходят ежедневно по улице, едва обменявшись за двадцать лет двумя словами…
— Вы о чем-то задумались, — заметил с упреком бородатый.
— Моим учителем был Ганди, — сказал Джаган.
Бородатый не проявил никакого интереса к этому высказыванию — может, ему не понравилось, что на титул учителя претендует кто-то еще. Торопясь вернуться к интересовавшему его делу, он спросил:
— Когда вы найдете время пойти со мной?
— Завтра, — отвечал не задумываясь Джаган. А потом прибавил: — Куда пойти? Приходите сюда в час дня. Вы хотите показать мне скульптуры вашего учителя?
— Нет, я же говорил вам, они все в разных храмах. Его все время осаждали строители храмов. Он был не из тех, кто держит свои работы в собственном доме.
В его словах была такая горечь, что Джаган извинился.
— Нет, я совсем не то имел в виду. Куда вы хотите меня свести?
— Показать вам место, где он жил и работал, и только.
— Вы там теперь работаете?
— Да нет же, я вам говорил, что живу на соседней улице.
— Там вы и делаете свои скульптуры?
Бородатый захохотал и ответил:
— Разве я вам не сказал, чем я теперь занимаюсь? Я делаю краску для волос. Я могу превратить седого человека в жгучего брюнета. Этот саит — мой лучший клиент в городе. Раз в месяц я отправляюсь к нему и своими руками крашу его волосы. Если бы не я, он был бы бел как лунь. Он заезжает за мной на машине — вот как я оказался сегодня здесь. Счастливый день, потому что сегодня я познакомился с вами, достопочтенный.
— Я тоже очень рад этому. Никогда прежде я не встречал ваятеля.
— Перед вами сейчас не ваятель. Я всего лишь красильщик седин. А зашел я к вам также и для того, чтобы спросить, не нуждаетесь ли вы в моих услугах. Мой долг делать людей молодыми. Саит высоко ценит мои услуги. Спросите у него сами, если сомневаетесь.
Джаган с минуту поколебался, а потом нерешительно произнес:
— Не знаю, смогу ли я это сделать.
Он попытался представить себе, что скажут Мали и Грейс. Мали, должно быть, не заметит, он на отца почти и не смотрит. Может, попробовать развеселить его? Внезапно он вспомнил, что и сам кое-что понимает во всех этих вещах.
— Для цвета волос очень важно, что ты ешь. Скоро выйдет моя книга об этом, тогда вы сами все поймете. Если есть, сообразуясь с повелениями природы, у тебя не будет ни одного седого волоска.
— Вот почему медведи никогда не седеют, — сказал бородатый и засмеялся собственной шутке.
Но для Джагана мысль эта была слишком важной, и он не засмеялся.
— Я должен это обдумать, когда буду готовить книгу к печати, — сказал он серьезно.
8
Пруд порос голубым лотосом; ступеньки, ведущие к воде, замшели и крошились. На берегу стоял маленький храм, каменные столбы поддерживали низкий навес из гранитных плит, почерневших от времени, дождей и дыма из очагов паломников. Над невысоким кровом шумели священные смоковницы, баньяны и манго, а за ними уходила вдаль роща казуарины. Ветер шевелил ветви деревьев, и они шумели непрерывно, словно волны моря. Вокруг все заросло: ежевика, шиповник, олеандры переплелись и глушили друг друга. Солнце играло на поверхности пруда. Бородатый подвел Джагана к берегу и задумался, глядя, как птицы ныряют в воду.
— Как здесь спокойно, — заметил Джаган, решив нарушить гнетущую тишину.
Бородатый покачал головой.
— Не так, как бывало раньше. Слишком много автобусов идет по этой дороге. С тех пор как в горах начали это строительство…
Голос его замер.
— В те дни, — продолжал он, помолчав, — когда я жил здесь со своим учителем, можно было идти отсюда до самого города и не встретить ни души. В те дни люди не лазали на гору, как сейчас, разбойники прятались в джунглях, а у подножия горы бродили только слоны да тигры.
Мысль о том, что тигры уступили место автобусам, явно угнетала его.
— Почему вы решили жить здесь? — спросил Джаган.
— А где же еще? Нам нужен был камень.
Он указал вдаль, за рощу.
— Видите нос Мемпи? Это камень мягкий, из него хорошо резать фризы. Ну а для богов, которых ставят внутрь, в святилище, нужно брать камень повыше, из самой середины горы, хотя рубить его трудно и чаще бывают трещины.
Голова его была прямо битком набита всякими сведениями о камне.
Джаган смотрел на него в молчаливом изумлении.
— А как здесь с едой, особенно если у тебя жена и дети?
Бородатый махнул рукой, словно отметал все эти мелочи.
— Мой учитель о таких вещах никогда не думал. Он не был женат. Я жил у него с пятилетнего возраста. Не знаю, кто были мои родители. Мне говорили, что учитель подобрал меня на ступеньках возле реки.
Джаган чуть не спросил, не был ли тот рожден от одной из случайных наложниц своего неженатого учителя (так он его называл), но сдержался. Бородатый погрузился в размышления о прошлом, а Джаган между тем думал: «Борода у него белейшая, а краску для волос он продает чернейшую. Почему бы ему не выкрасить собственную бороду?»
Вслух он спросил:
— Как идут ваши дела?
Этот вопрос был у него всегда наготове на случай, если в разговоре возникнет пауза.
Бородатый ответил:
— Беспокоиться не о чем, налоговый инспектор до меня еще не добрался.
— Это благословение господне, — сказал Джаган, вспомнив о муках, которые приходилось терпеть ему самому, когда инспектор и его подручные рылись у него в столе, бухгалтерских книгах и расписках. В конце концов они принимали представленные счета, не подозревая о все растущей сумме от вечерних сборов, поступающей в меньший сосуд.
Джаган тут ничего не мог поделать, так же как не мог помешать сорнякам расти у себя во дворе! К любым налогам он относился с неизменным инстинктивным, неясным беспокойством. Если бы Ганди когда-либо сказал: «Плати налог свой безропотно», он бы последовал его наказу, но Ганди, насколько Джагану было известно, о налогах нигде ничего не говорил.
Бородатый усмехнулся.
— Но рано или поздно инспекторы заметят, что седин в городе стало гораздо меньше. Тогда-то они и забегают.
Джаган воспользовался случаем и заметил:
— Сами-то вы, правда, не краситесь.
— Мне моя белая борода нравится, вот я и берегу ее. Никого ведь не заставляют краситься силой. Я бы и не подумал красить людям волосы, если бы мог работать по камню. Но знаете, как оно бывает в жизни. Мой учитель всю жизнь меня кормил.
«Еще бы! — воскликнул про себя Джаган. — Ведь ты же был его единственным сыном, рожденным от случайной наложницы».
Бородатый указал в угол храма.
— Он работал над этим орнаментом, а я доставлял сюда камень. Он прожил здесь всю свою жизнь. Все его пожитки уместились бы у вас на одной ладони. Я варил ему рис вон в том углу, видите, стена там почернела. Весь день он работал. Порой мы уходили в горы за камнем. Он никого не видел, только иногда к нему приходили из храмов, чтобы заказать новое изображение. Люди боялись сюда приходить из-за змей, но мой учитель любил их и не соглашался, чтобы заросли вырубали. А на этом дереве было много обезьян, вы и теперь их видите. «Я делюсь с ними плодами этого дерева», — говаривал учитель. Он радовался змеям, и обезьянам, и всякой прочей живности. А раз здесь жил даже гепард. «Мы не должны забирать себе всю землю. Они нас не обидят», — говаривал он. И правда, нас никто ни разу не обидел. Но однажды ночью он умер; я зажег маленький светильник и просидел у его тела до рассвета, а потом сжег его за тем прудом на куче валежника и сухих листьев. На следующий день я отправился в город и жил там подаянием, пока не придумал открыть свое дело. Вот и все. Мне и теперь жаловаться не на что, но в те дни мне было хорошо…
В задумчивости он обошел храм со всех сторон и заглянул внутрь.
— В этом храме в святилище стоял когда-то бог, его украли задолго до того, как мы здесь поселились. Однажды ночью учитель разбудил меня и сказал: «Я сделаю нового бога для этого храма. Тогда он снова будет процветать». Он мечтал о боге сияния, пятиликом Гайатри, равного которому не было бы нигде. Он даже вырубил для него камень и обтесал его с пяти сторон. Он лежал где-то здесь, во дворе… Где же он?
Внезапно бородатый оживился, забегал, заглядывая во все углы храма, начал шарить в буйных зарослях цветущих олеандров и хибисков. Он нашел во дворе бамбуковую палку.
— А-а, ты все еще здесь!
Схватил ее и зашагал по двору, словно фигура, сошедшая с древнего барельефа. Джаган молча шел за ним следом, смотрел на него, на храм и дикие заросли, и ему не верилось, что все это происходит в двадцатом веке. Торговля сластями, деньги, споры с сыном — все казалось ему таким далеким и странным. Грань реальности начала расползаться. Единственной реальностью был этот человек из прошлого тысячелетия. Он вел себя как одержимый. Он указал на траву, зеленевшую под высокой пальмой, и произнес:
— Вот здесь тело моего учителя было предано сожжению. Я до сих пор помню ту страшную ночь.
Он постоял под пальмой с закрытыми глазами, бормоча священные стихи.
— Мы не должны позволять телу вводить нас в заблуждение. Человек — это не просто мясо и кости. Мой учитель это доказал, — провозгласил он и вдруг лихорадочно забил по кустам бамбуковой палкой, спугнув множество всяких тварей — ящериц, хамелеонов, лягушек и птиц, долгие годы спокойно живших в своем зеленом убежище. Казалось, он радовался их смятению и жадно, с шумом вдыхал запах раздавленной зелени.
— Я уверен, что кобры, которые здесь живут, потихоньку уползли, как только мы появились. Жуткие у них привычки. Всегда настороже и все замечают…
Под сорняками оказались надтреснутые каменные плиты, какие-то части каменных фигур. Бородатый тыкал в них палкой и говорил:
— Это пьедестал для бога Вишну, нам заказал его какой-то храм. А это руки Сарасвати, богини знания, их нельзя было использовать, там в камне небольшая трещина. Мой учитель так огорчился, когда ее заметил, что вышвырнул их за дверь и три дня ни с кем не разговаривал. В такие минуты я боялся к нему подходить, прятался за ствол вон того тамаринда. Когда он успокаивался, он сам меня звал. Но где же тот камень? Где он? Плита два фута на два. Не могли же у нее вырасти ноги… не убежала же она… Хотя, верьте моему слову, если скульптура удалась, на пьедестале ее не удержишь. Я всегда вспоминаю историю о статуе танцующего Натараджа, который был так совершенен, что затанцевал космический танец, и весь город зашатался, словно от землетрясения, пока наконец не додумались и не отбили у него мизинец. Мы всегда так поступаем, никто этого не замечает, но мы всегда делаем где-нибудь небольшую щербинку — для безопасности.
Он продолжал говорить, а Джаган слушал его, широко раскрыв глаза. Внезапно перед ним возникла новая вселенная. Он понял, как узок был его мир, весь помещавшийся между лавкой и памятником Лоули. Проделки Мали не имели теперь никакого значения.
«Неужели я подошел к порогу новой жизни?» — подумал он. Для него уже ничто не имело значения.
— Такое нередко случается в нашем существовании, но всегда проходит, — сказал он вслух.
Бородатый скрыл свое удивление от столь неожиданной мысли и ответил:
— Истинно, истинно, нельзя забывать о своем подлинном «я», ведь это не просто мясо да кости.
Он протянул руку к дереву гуавы, сорвал с ветки плод и вонзил в него зубы с радостью десятилетнего сорванца.
— На этом дереве всегда росли самые сочные гуавы. Вот почему его так любят обезьяны. В некоторые месяцы их на нем даже больше, чем листьев, честное слово.
Он снова наклонил ветку, сорвал еще плод и протянул Джагану. Джаган, чтобы не обидеть бородатого, плод взял, но есть его не стал.
— Я не ем сладкого и соли.
— Почему? — спросил бородатый.
— Гм…
Как выразить смысл всей жизни в нескольких обыденных словах?
— Вы прочтете обо всем этом в моей книге.
При слове «книга» бородатый поскучнел. Он привык к надписям на камне и на пальмовых листьях, печатное слово его не увлекало. А Джаган спокойно продолжал:
— Этот издатель Натарадж, вы его хоть немного знаете?
Бородатый потерял всякий интерес к теме. Не обращая внимания на Джагана, он продолжал говорить сам, не замечая, что Джаган превозмог соблазн и вместо того, чтобы откусить от плода, уронил его потихоньку на землю. Джаган никак не мог решить, хорош или плох он с диетической точки зрения. Обидно, если он отказался от этого лакомства попусту! Плод был такой аппетитный, зеленовато-желтый сверху и желто-красный изнутри, и такой мягкий на ощупь. До того как Джаган разработал свои теории разумного существования, он съедал десяток гуав за день. С семи до десяти лет он, можно сказать, весь пропах гуавами! Во дворе их дома, прямо за жестяным сарайчиком, росла огромная гуава. Однажды отец взял топор и срубил ее, приговаривая: «Эти дьяволята ничего не будут есть, пока это проклятое дерево стоит у нас во дворе. Вечно маются животами…»
Джаган шел за бородатым, смутно слыша его слова, но мысли его были заняты плодом, от которого он отказался.
Наконец бородатый спросил:
— Вы меня слушаете?
— Да-да, конечно, — ответил Джаган.
— Мы все обошли, но этой плиты здесь нет. Где же она может быть? — сказал бородатый. Он обнял палку, положил на нее подбородок и погрузился в раздумье.
Джаган не удержался и спросил:
— Почему это вас так беспокоит?
— Это очень важно. Я же вам сказал. Когда я ее найду, вы сами увидите.
Внезапно он выпустил палку из рук и сказал:
— А-а, вспомнил… Пойдемте!
И зашагал быстро к пруду.
— Сойдем вниз… Осторожно — ступеньки скользкие.
Он спустился по ступеням и зашел по колено в воду. Джаган отстал, не понимая поведения бородатого.
«А вдруг он швырнет меня в пруд, вернется в город и скажет: „Продавец сладостей исчез“?»
Бородатый, возбужденный и покрасневший, повернулся и закричал:
— Что же вы стоите? Боитесь замочить свое дхоти? Ничего, потом высохнет.
Тон его не допускал возражений.
Джаган спустился по замшелым ступенькам. Сердце у него замирало. Дхоти, конечно, намокло; легкая дрожь пробирала его; он зачарованно глядел на пчел, вьющихся над голубым лотосом. На сердце у Джагана было легко — ах, если б умереть в эту минуту. Махнуть рукой на бесконечные сложности жизни — и умереть! Пока он был занят этими мыслями, бородатый опустился на четвереньки, оглянулся и сказал:
— Идите сюда!
Глаза у него горели, борода развевалась.
«Мне уже не спастись, — думал Джаган. — Он хочет сунуть меня головой в воду. Может, повернуться и убежать? Нет, надежды на спасение нет!»
И он шагнул вперед. Вода доходила ему теперь до пояса.
«Может, для ревматизма холодная вода и полезна, но я же не ревматик, — подумал он. — Если я не погибну здесь, в воде, то умру от воспаления легких. В следующей моей жизни мне бы хотелось родиться…»
Он быстро перебрал в уме всевозможные варианты. Домашним псом? Котом-хищником? Уличным ослом? Махараджей на слоне? Все что угодно, только не преуспевающим торговцем сластями с избалованным сыном.
Бородатый, не подымаясь с четверенек, командовал:
— Опустите руку в воду.
Джаган повиновался, с опаской ступая по скользкому дну.
— Нащупали? — спросил бородатый властно.
Джаган заметил, что с той минуты, как они оказались в саду, бородатый становился все более и более властным. Это уже был не скромный красильщик волос с улицы Кабира, а грозный вождь, полководец, привыкший к тому, чтобы приказы его выполнялись беспрекословно. Полное, безоговорочное повиновение. Джаган опустил руку в воду и содрогнулся — чьи-то челюсти сомкнулись на его пальцах.
— А-а! — закричал он.
Но оказалось, это бородатый схватил его за руку. Он улыбнулся и провел рукой Джагана по каменной плите, лежащей на дне.
— Вот он, этот камень… Давайте вытащим его из воды. Возьмитесь покрепче за ваш конец. Не подымается? Еще бы! Если б вы ели нормально, как все люда, или по крайней мере съедали б хоть немного собственных сластей, вы были бы посильнее. Теперь я вспомнил — учитель положил этот камень в воду, чтобы на нем поярче проступило зерно. Видите вот тут зарубки? Он начал работу с них, а потом решил, что надо выдержать камень в воде. Он всегда говорил: чем дольше камень пробудет в воде… — В отчаянии бородатый огляделся. — Вы должны просто решиться и поднять этот камень… Вам не хватает силы воли. В конце концов, он ведь не большой, а совсем маленький, фута два высотой, не больше. Когда я его закончу, в нем и вовсе будет дюймов восемнадцать. Неужели вы не можете поднять камень в восемнадцать дюймов высотой? Я удивлен. Я хочу только, чтоб вы мне помогли. Не подымайте его сами, а только помогите мне.
Он то просил его, а то ругал, так что в конце концов Джаган почувствовал, что должен сделать над собой усилие. Он обвязал шарфом голову и деловито подоткнул дхоти, готовясь к этой задаче. Не дыша, взялся он за свой край, остановившись только на мгновение, чтобы подумать о том, благоразумно ли в его возрасте тащить каменную плиту вверх по скользким ступеням. Впрочем, сейчас поздно было думать о собственных желаниях или благе. Дойдя до верхней ступени, Джаган выпустил камень из рук, повалился ничком на траву и закрыл глаза.
Когда он пришел наконец в себя, он увидел, что бородатый переворачивает камень и говорит:
— Вот это будет верх… Подойдите поближе, и вы увидите линии, которые высек мой учитель… Это контур богини.
Он счистил мох с камня, который уже начал местами просыхать, и смотрел на него в глубокой задумчивости. На взгляд Джагана, камень этот ничем не отличался от любого другого, даже царапины, нанесенные на него рукой учителя, были не очень-то убедительны, но бородатый словно опьянел от одного его вида.
— Вот здесь будут руки богини. Всего у нее десять рук, одной рукой она благословляет, другой защищает, а в остальных держит всевозможные священные предметы.
Он погрузился в созерцание богини, а потом начал рассказывать.
— Я эту богиню знаю, — сказал Джаган.
— Конечно, кто же ее не знает? — отвечал красильщик волос. — И все же полезно вспоминать о ней снова и снова — тогда попадаешь под защиту богини и удача будет сопутствовать тебе во всех начинаниях.
И зычным голосом он затянул древний санскритский гимн. От внезапного шума с дерева слетели птицы. Лягушки попрыгали обратно в пруд, а Джаган не мог отвести взгляда от едва заметных следов на воде, оставленных тритонами и другими невидимыми глазу водяными тварями.
— Если я смогу посвятить свою жизнь завершению этого дела, я умру спокойно, — сказал бородатый.
— Сколько вам лет? — спросил Джаган.
— Хотите узнать? Попробуйте угадайте.
Такие просьбы всегда смущали Джагана. Он никогда не знал, хочет ли собеседник выглядеть старше или моложе своих лет. И в том и в другом случае ему не хотелось вступать в спор, а потому он просто сказал:
— Не знаю…
И, посмотрев на череп бородатого, на котором не было ни волоска, он подумал:
«Тут краска не поможет…»
— Мне шестьдесят девять лет, — сказал бородатый коротко и деловито, — и я готов спокойно умереть в семьдесят, если смогу закончить эту богиню и водрузить ее на пьедестал.
— Вы думаете закончить ее в один год? — спросил Джаган.
— Возможно, — ответил бородатый. — А может, и нет. Откуда мне знать. Все в руках господа. Камень так долго пролежал в воде, что может дать внутри трещину. Что тогда делать?
Джагану пришло в голову сразу несколько ответов на этот вопрос. Пока он соображал, что бы лучше сказать, бородатый провозгласил:
— Зарыть его в землю и начать все сначала — вырубить каменную плиту, выдержать ее в воде и попробовать снова.
— А если и этот камень даст трещину?
— Нельзя начинать работу с таким мыслями, — отрезал бородатый и прибавил: — Второй камень обычно трещин не дает.
Они посидели в молчании. Бородатый воскликнул:
— Десять рук! Как только подумаю, так дух захватывает от радости.
И он снова затянул древний санскритский гимн.
— Мукта — видрума — хема, — пел он.
Пропев четверостишие, он остановился и спросил:
— Вы все понимаете?
— Да, пожалуй, — осторожно ответил Джаган.
— Тут говорится о богине, в чьем лике сияет мукта, что есть жемчуг, и хема, что есть золото, а еще синева сапфира, равная синеве небес, и алый жар коралла. — Он перевел дыхание, помолчал, а потом продолжал: — Ибо она есть свет, которым светится само солнце, в ней слились все цвета и все лучи, и символом того служат ее пять голов разного цвета. У нее десять рук, а в руках — раковина, начало звука, диск, который сообщает вселенной движение, стрекало для подавления зла, вервь, творящая связи, цветы лотоса, символ красоты и симметрии, и капалам, чаша для подаяний, из выбеленного солнцем человеческого черепа. В божественности своей она соединяет все, что мы чувствуем и постигаем, от лишенных плоти сухих костей до красоты всего сущего.
Картина эта наполнила Джагана почтительным ужасом.
Бородатый посидел в задумчивости, а потом сказал:
— Мой учитель не переставал размышлять над этим образом. Он хотел создать это изображение, чтобы и другие размышляли над ним. Такова была его цель, и, если мне удастся осуществить ее, я откажусь от всего остального в жизни.
Он круто перешел к делу:
— Помочь мне в этой задаче может только такой человек, как вы.
Услышав это, Джаган вздрогнул. Он и не предполагал, что разговор может принять такой оборот.
— Как это? Как? — спросил он с тревогой.
И, не дожидаясь, пока бородатый опомнится, добавил:
— Не ждите от меня слишком многого. О нет! Я всего лишь скромный торговец.
Бородатый сказал:
— Почему бы вам не купить этот сад и не поставить здесь статую богини?
— Я… я… я, право, не знаю, — отвечал Джаган, надевая броню самозащиты. Он попытался отшутиться, но бородатый вдруг помрачнели, приподнявшись, замахал пальцем перед лицом Джагана.
— Ну, хорошо, — сказал он. — Я все понимаю. Я только думал, что вам же лучше иметь пристанище вдали от мирских забот.
— О, да. Господь свидетель, это мне очень нужно. Знаете, мой друг, в жизни каждого наступает момент, когда нужно вырвать себя из привычной обстановки и исчезнуть, чтобы дать остальным возможность жить в мире.
— Священные книги учат нас, что это весьма достойное решение. Родители должны в какой-то момент скрыться в лесу, оставив мирские дела молодежи.
Все это так отвечало настроению Джагана, что ему захотелось объяснить, зачем ему понадобилось бежать, рассказать о смерти жены, о том, как рос и странно изменялся сын, как старый дом за памятником Лоули превратился в ад… Но он промолчал. Ему неловко и стыдно было говорить о сыне, как стыдно бывает выставлять напоказ свои болячки.
9
Теперь у Джагана был свой ключ. Он тихонько отпирал замок, проходил по коридору и закрывал за собой дверь на свою половину. Потом вешал шарф на гвоздь, снимал рубашку, шел во двор, обливался холодной водой и, наконец, выходил из душа. Сегодня Джаган проголодался — он поставил миску воды на плиту в кухне, нарезал овощей и бросил их в воду, сдобрив горсткой крупно смолотой пшеницы. День был жаркий, и он снял с себя нижнюю рубашку. Пока готовился ужин, Джаган секунду постоял с закрытыми глазами в молельне, а потом зажег светильник, вынул из-за большого шкафа деревянную прялку, прикрепил к ней хлопок, повернул колесо и вытянул тонкую нить. С наслаждением следил он за тем, как она удлиняется; жужжание колеса и нить, бегущая меж пальцами, успокаивали, убаюкивали.
Ганди учил, что прялка излечит страну не только от экономических бед, но и от всевозможных волнений духа. Джаган был неспокоен, но в то же время чувствовал, что он уже не тот, каким был раньше. Если это так, к чему волноваться? К чему противиться? Связанный до вчерашнего дня множеством пут, семьей и лавкой, в этот миг он был уже другим человеком. С ним произошла глубокая внутренняя перемена. Он еще думал о лавке и доме, и все же последнее знакомство произвело на него сильное впечатление. Верно, боги сжалились над его одиночеством и растерянностью и послали ему белобородого спасителя. Сидя во дворе с прялкой в руках, он глядел на верхушки соседских пальм, покачивающихся среди звезд, и мысли его приобретали необычайную ясность. Он спрашивал себя, не был ли бородатый посланцем с чужой планеты. Иначе почему он явился к нему в лавку в тот самый миг, когда он был так необходим? Впрочем, кто кому был необходим? Бородатый сказал, что ему нужна помощь для того, чтобы поставить изображение богини, ну а Джагану казалось, что помощь оказывали ему. Решить эту загадку было нелегко, и Джаган ее бросил. Но вспоминать об этой встрече было удивительно приятно — бородатый взволновал его своим рассказом о пятиглавой богине. Помогать ему или нет? Ведь он о нем ничего не знает. Можно ли ему доверять? На каком основании? Предположим, он кончит изображение. А потом что? Жить в обществе бородатого в этой пустыне и уговаривать его высекать все больше и больше фигур? А что станет с краской для волос? Может, бородатый захочет, чтобы он взял это дело в свои руки, присоединив его к сластям? Гоняться по всему городу за сединами, зарабатывать все больше и больше — и окончательно испортить Мали? На минуту он оторвался от прялки и от своих дум, чтобы помешать овощи, стоявшие на плите, а потом снова взялся за прялку, размышляя о том неизменном законе природы, согласно которому размолотая пшеница бывает готова ровно через полчаса. Если она простоит на огне сорок минут, то превратится в густую кашу и потеряет все свои питательные свойства. В пище, ее приготовлении и потреблении самое главное — точность. Это целая наука, что он и пытался доказать в своей книге, которая давно уже была бы в руках читателей, если б не Натарадж. Почему Натарадж так безразличен к его книге, а проспект Мали напечатал с такой быстротой? Может, он не одобряет его идей? Но печатникам вовсе не нужно одобрять книгу, для того чтобы ее напечатать.
Печатник должен походить на Сиварамана — нравится ему или нет, он жарит все подряд. Хлопок в прялке поредел и вытянулся, словно ком теста, из которого Сивараман делал порой тонкую лапшу; прялка застонала, заворчала, закашлялась. Над кокосовыми пальмами встал месяц, два белых прозрачных облачка скользнули по его лицу.
«Может, дожди в этом году начнутся раньше? — размышлял Джаган. — В назначенный час человек вступает в новую жизнь. Глупо сопротивляться…»
Он уже не был отцом Мали, продавцом сладостей, накопителем денег. Постепенно он становился кем-то иным, возможно опекуном бородатого ваятеля или его подопечным?
В дверь постучали, но жужжание прялки заглушило стук. Средняя дверь отворилась, и вошел Мали, похожий в тусклом свете лампочки на пришельца с другой планеты. (Чтобы сберечь глазную сетчатку, Джаган всюду ввинтил лампочки по десять ватт.) Джаган заволновался, схватил полотенце и прикрыл им грудь. Если б он знал о приходе сына, он бы надел рубашку. Он бросил прялку и вскочил, чтобы принести скамеечку для Мали. Тот взял ее у него из рук и пробормотал:
— Что ты суетишься?
Поставил скамеечку на землю и сел. Джаган неуверенно топтался на месте.
— Ну, что ты стоишь? — спросил Мали. — Садись, только не крути колесо. От него шум, а я хочу поговорить с тобой.
У Джагана засосало под ложечкой. Он облизал пересохшие губы, отошел от прялки, сложил на груди руки и спросил:
— Что ж, скажи, чего ты от меня хочешь.
— В городе все только о тебе и говорят, — произнес Мали тоном обвинителя.
Джагана передернуло, но он промолчал.
«Когда обстоятельства вынуждают тебя принять свое новое „я“, противиться бесполезно», — думал Джаган, и постепенно под ложечкой у него перестало сосать.
— О чем говорят? — спросил он. У него уже не было прежнего ужаса перед сыном. — И кто это «все»?
— Саит из «Дворца блаженства» и еще кое-кто вчера говорили о тебе.
Джагану не хотелось продолжать беседу на эту тему.
— Пускай себе говорят, — пробормотал он.
Ему было нелегко так разговаривать с Мали — ведь раньше, бывало, он с трепетом ловил каждое слово сына. Ему хотелось крикнуть: «Я теперь другой и говорю поэтому по-другому». Он не видел, что выражало лицо сына, — месяц исчез за верхушками пальм, а в тусклом желтоватом свете лампочки, ввинченной Джаганом, все лица и все выражения были одинаковы.
Мали вынул из кармана какую-то бумажку, поднес ее к глазам и с упреком сказал:
— Почему ты не ввинтишь лампочку поярче?
Джаган ответил:
— Световые лучи должны успокаивать зрительный нерв, а не раздражать его.
Мали цинично улыбнулся и сказал:
— Это телеграмма от моих компаньонов, она пришла сегодня днем.
С Джагана достаточно было одного слова «компаньоны», дальше можно было не слушать. Сорок восемь часов назад он бы испугался, но сейчас он был совершенно спокоен.
«Я так переменился за эти несколько часов, а мальчик об этом и не подозревает, — размышлял он. — Надо мне быть с ним поласковее. Вреда от этого не будет. В конце концов…»
Его охватила привычная нежность и сожаление, что он так сухо говорит с сыном.
— И что же в телеграмме? — спросил он.
Мали снова поднес телеграмму к глазам, но разобрать текст не смог и прочитал по памяти:
— Экстренно телеграфируйте… ситуацию с нашим проектом.
Джаган растерялся. Слова были какие-то странные. Если не считать слова «телеграфируйте», он не понял в телеграмме ничего.
— Зачем же телеграфировать? — сказал он. — Можно послать обычное письмо.
Мальчик ответил:
— В делах нужна быстрота. Почему ты не предоставишь это мне? Я знаю, что делать. Что мне им ответить?
— Что такое «ситуация»? О какой ситуации речь?
Мали сжал кулаки и сказал:
— Продолжаем мы наше дело с машинами или нет?
— Ты хочешь поговорить об этом сейчас? — спросил Джаган.
— Мне нужно знать.
Внезапно Джагану стало жалко сына — тот сидел перед ним такой потерянный и грустный, и он проклял преграду, которая вставала между ними всякий раз, когда они были вместе.
— Сынок, — сказал он, — я отдам тебе лавку. Она твоя… Возьми ее.
При слове «лавка» мальчик поморщился. К счастью, лампочка светила так тускло, что можно было этого не замечать.
— Запомни раз и навсегда, не хочу я быть… — Он замолчал, а потом прибавил: — Я узнал много ценного в Штатах, это стоило несколько тысяч долларов. Почему наша страна не хочет использовать мои знания? Я… я не могу…
Как он ни избегал слов «продавец сладостей», его отвращение к этой профессии было очевидно.
Они помолчали, а потом Мали сказал, чтобы раз и навсегда покончить с этим разговором:
— Во всяком случае, твое дело сейчас ничего не стоит.
— Кто это тебе сказал?
— Все об этом только и говорят. Ты что хочешь доказать?
Джаган молчал. Мали снова описал во всех подробностях роман-машину, повторяя содержание своего проспекта. Джаган слушал, а звезды на небе свершали свой путь. Когда Мали дошел наконец до конца своего проспекта и замолчал, Джаган спросил:
— Где Грейс?
— А что? — сказал сын.
Джаган не знал, как ответить, впрочем, он не обязан был отвечать на каждый вопрос.
Мали не отставал:
— Я должен знать, входишь ты в наше дело или нет.
— Что, если я скажу «нет»?
— Тогда Грейс уедет. Придется нам купить ей билет на самолет. Вот и все.
— При чем тут Грейс? — спросил Джаган. Все это представлялось ему таким же запутанным и загадочным, как мешанина проволочек в его радиоприемнике.
— Зачем ей здесь оставаться? — ответил сын просто. — Ей здесь нечего делать.
— Не понимаю, о чем ты говоришь. Я тебя вообще никогда не понимал. Позови ее, я хочу с ней поговорить.
Он привык к Грейс и пришел в отчаяние, от мысли, что может потерять ее.
— Она вышла, — ответил Мали кратко.
— Так поздно? Куда?
— Она имеет право идти куда захочет. Кто ей это запретит?
— Дело не в том, — сказал Джаган.
Видно, самой судьбой им было суждено не понимать друг друга. Какая-то невидимая сила, казалось, тянула их за язык и заставляла говорить не то, что они хотели сказать.
Джаган в отчаянии поднялся, наклонился к сыну и закричал:
— Куда она ушла? Почему? Разве ей здесь плохо?
Мали встал.
— Ты кто такой, чтоб запретить ей идти, куда она захочет? — сказал он. — Она свободна, не то что невестки в этой проклятой стране.
— Мне просто хотелось узнать, к чему ей уходить. Конечно, она свободна… Кто с этим спорит?.. Но чем ей здесь плохо?
— А почему ей должно быть хорошо? — закричал Мали. — Проклятый городишко, жизни здесь никакой нет. Она привыкла к хорошей жизни. Она приехала сюда работать, а теперь уезжает, потому что здесь ей нечего делать.
Джаган проглотил слова, которые просились ему на язык: «Но ведь она метет и убирает весь дом. А дом немаленький, и дела ей хватает на весь день. Чего же ей еще желать?»
— Она приехала сюда из-за нашего проекта, — объявил Мали. — Чтобы работать со мной. Ты же видел ее имя в проспекте?
Джаган уже постиг искусство оставлять вопросы без ответа.
Мали встал и сказал:
— Раз ей здесь нечего делать, она уедет — вот и все. Нужно немедленно купить ей билет на самолет.
— Но жена должна оставаться с мужем, что бы там ни случилось.
— Это в твое время так было, — сказал Мали и ушел.
Эту ночь Джаган не спал. Его тревожила запутанность положения. Грейс так и не появлялась. А ему ее присутствие в доме было приятно, оно заполняло давнишнюю пустоту. Куда Мали ее спрятал? Делает вид, что даже не знает, куда она ушла. Разве так муж должен следить за своей женой?
10
Он стал подстерегать Грейс. По гудению пылесоса на той половине Джаган понял, что она вернулась. Придет ли она, как бывало, в его часть дома, займется ли уборкой и здесь? Нет. Вот уже десять дней, как она к нему не заходит. Видно, она его избегает. От одной этой мысли у него испортилось настроение. Что он такого сделал? Неужели она была так внимательна только потому, что надеялась, что он вложит свои деньги в эту роман-машину? Теперь, когда он высказался, разделяющая их преграда стала непроницаемой, и не было никакой возможности подойти к Грейс и спросить, что случилось. Или все-таки пойти на их половину и поговорить с ней? Что толку? Разве он мог в присутствии Мали попросить ее, чтоб она подтвердила его слова? В лучшем случае она с ним просто поздоровается — и только. Он оделся, чтобы идти в лавку, но потом передумал и сел на край своего ложа, смутно надеясь, что либо Грейс выйдет на веранду, либо Мали отправится по своим бесконечным делам, и тогда он сможет поговорить с Грейс. Но надежды его не оправдались. Мали все печатал у себя в комнате. Немного спустя шарканье веника прекратилось, и он услышал, что они ссорятся. Потом и эти звуки смолкли, и он остался один. В доме царила мертвая тишина. Надежды не было. Он потихоньку вышел из дому и отправился в лавку, где жизнь, как всегда, шла своим чередом. Лишь шум покупателей нарушал спокойное течение дня. В последнее время Джагану не удавалось сосредоточиться на чтении «Бхагавадгиты» до тех пор, пока толпа не расходилась. Они вели себя так, будто сласти полагались им по праву, не задумываясь о том, есть в лавке что-нибудь или нет. Джаган начинал уже сомневаться, правильно ли он поступил, снизив цены. Может, следует возвратиться к прежним?
Братец где-то пропадал. Вернувшись после нескольких дней отсутствия, он объяснил:
— Мне пришлось поехать с родными судьи в горы Тирупати. Они возили двух своих внучат в храм для обряда первого бритья. Все было великолепно. Сняли три дома, весь храм был в их распоряжении. Влиятельный человек этот судья… Конечно, я им говорил, что я не могу уехать надолго, но меня никто и слушать не стал. Они меня просто похитили.
— Вы всем нужны, — сказал Джаган. — Мне вы со вчерашнего дня тоже очень нужны.
— Я к вашим услугам.
— Понижение цен отразилось на качестве наших сластей?
— Что вы! Это немыслимо.
— Саит из «Дворца блаженства» был здесь…
— Знаю, знаю, — сказал братец. — Они там только о вас и говорят.
— Что же они говорят?
Джаган вдруг заинтересовался реакцией рынка.
— Говорят, будто вы согласились восстановить в ближайшее время старые цены.
— Не знаю… По-моему, я ничего такого не обещал, — сказал Джаган.
Братец ответил:
— Так они по крайней мере думают. Пусть подождут и посмотрят, как делаются дела. Им это только пойдет на пользу. Я не удивлюсь, если узнаю, что у вас в толпе есть их люди. Покупают у нас по дешевке, а потом продают у себя по своим ценам.
Такое Джагану в голову не приходило.
Он загрустил, и братец поторопился прибавить:
— Я пошутил, не огорчайтесь…
Джаган спросил:
— Вы давно видели Мали?
— Вчера вечером, в доме судьи. Он дружит с его сыном. Мали отвел меня в сторону. Он по-прежнему любит меня, как родного дядю… Уж он-то не меняется…
Джаган вздохнул.
— Почему он не поговорит со мной по-хорошему? Двух фраз не скажет, чтоб не нагрубить…
Братец наслаждался своим превосходством.
— Не расстраивайтесь, — сказал он покровительственно. — Вы человек мудрый и не должны огорчаться из-за всего этого.
— Что он вам сказал?
— Он вызвал меня в сад, когда его друг пошел в ванную, и сообщил мне, что Грейс скоро уедет в Америку. Вы об этом слышали?
— Да-да, но я не понял почему.
Братец сказал:
— Она едет по делам. Так он мне сказал. Что-то в связи с его роман-машиной. Подумать только, до чего смелые эти девушки! Едет за тысячи миль, чтобы уладить дела, а мы даже не понимаем, чем они там занимаются.
Джаган не стал его поправлять — он предпочел молчать о том, что знал.
— Да, конечно, об этом я слышал, но мне хотелось узнать, что там еще происходит.
— У его фирмы блестящие перспективы, — сказал братец. — Саит из «Дворца блаженства» и еще кое-кто обещали купить его акции.
Джаган искренне удивился.
— Как это он с ними договорился?
— Он времени не теряет — так и мелькает по всему городу. Куда ни пойдешь, всюду он.
— Мне необходима ваша помощь, — сказал Джаган. — Не смейтесь надо мной. Мне нужно поговорить с Грейс и кое-что выяснить.
Он объяснил братцу ситуацию, не раскрывая ему всего.
Братец понимал, что от него многое скрывают, но не обиделся.
— Я видел, что Грейс иногда бывает в доме доктора Курувиллы, — сказал он. — Там у нее есть подруга, которую она знала еще в Америке. Я могу поговорить с ней и сказать, что вы хотите ее видеть.
— А разве Мали с ней не ходит?
— Иногда она приходит одна посидеть с докторскими дочками, а Мали в это время идет куда-нибудь вместе со своими друзьями.
Следующие два дня прошли в ожидании — братец придумывал, как бы отвлечь Мали и дать Джагану возможность поговорить с Грейс. На третий он, как всегда, пришел в лавку, чтобы отведать сластей. Вытерев рот полотенцем, он сказал:
— Если вы готовы уйти сейчас из лавки, вы застанете Грейс дома. Мали ждет меня в доме судьи. Я обещал пойти с ним посмотреть участок земли на Горной улице.
— Для чего ему этот участок?
— Чтобы строить фабрику.
— Ерунда! Подумаешь тоже — финансист! Если у него есть деньги на землю, зачем он их у меня просит?
— В городе все считают его настоящим дельцом. Уж очень хорошо он говорит!
— Да, со всеми, кроме меня, — сказал Джаган с горечью.
Братец произнес:
— Это мы обсудим потом. Вы идете домой? Сейчас момент самый подходящий. Мали уезжает за город и не вернется до самого вечера. Я побуду здесь до вашего возвращения. Мали посмотрит участок с кем-нибудь другим. Желающие найдутся.
Джаган отправился домой, вымылся, вошел в молельню и встал перед богами.
— Помогите мне. Просветите меня, — молился он. — Я не знаю, как мне поступить.
Секунду он постоял, погруженный в размышления, а затем, собравшись с духом, постучал в среднюю дверь. Странно было находиться в доме в это время дня. Яркое солнце бросало солнечные блики на стены, все казалось непривычным и чужим.
«Дом словно стал другим», — подумал он.
Это утвердило его в недавнем чувстве, что он уже не тот, каким был прежде. На ум ему пришел совет бородатого: «Поначалу не торопитесь, но, приняв решение, действуйте быстро и решительно». Это было примерно то же, чему он научился у Ганди, но с годами этот урок забылся. Он вспомнил, как двадцать с лишним лет назад он, будучи волонтером Гражданского неповиновения, бросился к дому главного налогового чиновника и влез на крышу, чтобы сорвать британский флаг и повесить вместо него индийский. Во дворе было полно полицейских в шлемах, но он действовал так стремительно, что они растерялись — и опомнились, только когда он был уже на крыше. Пока они лезли за ним следом, он вцепился, словно крокодил, в британский флаг, сорвал его и обеими руками обнял флагшток в надежде повесить на него индийский флаг. Полицейские избили его, проломили ему голову — и только тогда он выпустил наконец флагшток из рук. Опомнился он спустя пятнадцать дней в больнице, а потом, всеми забытый, долго валялся в тюрьме. «Бывают моменты, когда волонтер должен действовать не раздумывая», — учили его вожди.
Если ты был волонтером Неповиновения хоть раз — на всю жизнь останешься им. Ты можешь не бороться за правду против англичан, но тогда ты будешь бороться за правду еще с кем-нибудь, в делах личных и всяких других. Он ведь это всегда знал, но только почему-то все-таки забыл. Воодушевленный этими размышлениями, Джаган наконец решился постучать в дверь на половину Мали.
Грейс отворила дверь и воскликнула:
— Отец! Вы здесь в такое время! Вот не ожидала!
Джаган приступил прямо к делу.
— Мне нужно с тобой поговорить. Ты выйдешь или мне войти?
— Входите, пожалуйста. Идемте в холл. Там кресла удобные.
Он пошел за нею и опустился на диван. Она уселась в свое кресло, теребя цепочку на шее. На маленьком столике сбоку лежала раскрытая книга. Грейс была одета в желтое кимоно, делавшее ее похожей на японку.
«Что ни день, она разная!» — подумал он, подавив желание спросить: «А ты уверена, что сегодня ты не японка?»
Вслух же он произнес:
— Что ты читаешь?
— Ничего особенного…
И она назвала какое-то имя.
«Не отвлекайся, — приказал он себе. — Ты уже достаточно ходил вокруг да около и потерял всякий контакт с сыном. Смотри не потеряй также и сноху».
Первый вопрос его был такой:
— В последнее время я совсем не вижу тебя в моем доме. Почему?
Она покраснела. Губы ее дернулись, но она ничего не сказала.
Заметив ее смущение, он добавил:
— Можешь не отвечать на мой вопрос.
Он дал ей немножко прийти в себя, а потом спросил:
— Ты хочешь вернуться в свою страну?
И снова губы ее дернулись, она покраснела, опустила свои узкие глаза и промолчала. Закаркала ворона, севшая на плиты, которыми был вымощен открытый дворик. Хриплое ее карканье нарушило мрачную тишину.
— Опять эта ворона! — пробормотала Грейс. — Одну минутку…
Она вскочила, побежала на кухню, вынесла оттуда кусок хлеба и швырнула его на крышу. Ворона подхватила его и улетела. Спустя минуту прилетели еще вороны, уселись на крышу и тоже закаркали.
— Вот что плохо… Все они требуют свое, а у меня на всех не хватает, — сказала она.
Джаган не удержался и произнес:
— То же самое в моей лавке. Весь город требует у меня сластей, но к четырем часам уже ничего не остается.
Она промолчала. Джаган забеспокоился. Вся его решимость исчезла без следа. Он боялся Грейс. Он боялся, что, если он спросит ее о чем-нибудь еще, она расплачется. Он чувствовал, что она чем-то встревожена, и ему захотелось махнуть на все рукой и уйти. Когда часы пробили четыре, он встал и с необычайной четкостью произнес:
— Мне нужно в лавку.
Грейс молча проводила его до дверей. Когда он занес ногу за порог, она сказала:
— Отец, Мо хочет отправить меня домой.
— Почему? — спросил Джаган, остановившись.
Грейс заколебалась. Джаган боялся, что она заплачет, но она очень спокойно сказала:
— Все кончено, вот и все.
— Что кончено?
Она не ответила.
— Это он надумал или ты сама? — спросил Джаган.
— Он хочет отправить меня домой, — повторила она. — Он говорит, что ему больше не по средствам держать меня здесь.
Эти новые сведения о Мали были настолько поразительны, что Джаган не мог произнести ни слова.
Она продолжала:
— Раньше я работала. Когда я приехала сюда, у меня было две тысячи долларов. От них ничего не осталось.
— Почему?
Она только сказала:
— Я ему больше не нужна.
— Нужна или не нужна, но вот моя жена… Ну, понимаешь, я о ней заботился всю жизнь.
Грейс робко сказала:
— Хорошо, что хоть ребенка у нас нет.
Многое в ее словах было ему непонятно, но не мог же он потребовать от нее разъяснений. Он ответил:
— Если ты прочитаешь наши древние книги-пураны[16], ты поймешь, что жена должна оставаться с мужем, что бы там ни случилось.
— Но мы не женаты, — сказала Грейс просто. — Он обещал жениться на мне по индийским обычаям, потому что мне этого хотелось, и привез меня сюда.
— А когда вы приехали, свадьбы не было?
— Разве вы бы о ней не знали, если бы она была? — ответила Грейс.
В голове у Джагана все это так сразу не укладывалось.
— Я ничего не понимаю, — жалобно протянул он.
— Может, вы зайдете на минутку в дом? Сядете, а я вам все объясню, — сказала Грейс. — Мне как-то неудобно стоять здесь.
Он посмотрел на нее. Она казалось такой добродетельной и хорошей, он так полагался на нее, а она, оказывается, жила все это время в грехе и так легко говорит об этом.
«Что они за люди?» — думал он.
Они осквернили его древний дом. Он многое от них вынес, но это было уж слишком.
— Нет, — ответил он холодно. — В дом сейчас я заходить не стану. Я пойду в лавку.
Когда в половине пятого пришел братец, Джаган закричал:
— Идите сюда, я вас жду.
Братец поднял руку, словно говоря: «Подождите, пока я выполню свой сладкий долг». В уме Джаган произнес целую речь, начинающуюся словами: «А вам известно, что?..» Но пыл его несколько поугас, пока братец был в кухне. Когда наконец братец вышел, Джаган его только спросил:
— Вы хорошо знаете Мали?
Братец молча уставился на портного, крутившего машинку на той стороне улицы, а это, как было известно Джагану, означало, что братец погрузился в глубокую задумчивость. Джаган вывел его из этого состояния.
— Мали не женат, — сказал он.
Братец проглотил вопросы, готовые сорваться с его языка, и спросил себя, значит ли это, что он должен подыскать новую невесту для Мали.
— Конечно, — начал он, — скажите только слово, и люди будут рвать его гороскоп друг у друга из рук. Даже судья говорил, что у жены его брата есть племянница, которая очень хочет породниться с вашей семьей…
Джаган почувствовал легкое волнение при этом известии, но внезапно вспомнил, что обычные радости не для него.
— Капитан, там опять школьники!
Капитан, не зная, гнать их или одаривать сластями, закричал в ответ:
— Что мне с ними делать, господин?
— Вели им уйти! Один раз проявишь к ним внимание, и они уже требуют его без конца. Наш народ сам себя не уважает.
— Я знаю, что вы хотите еще снизить цены, но не можете это сделать, — сказал братец.
— Не к чему нарушать общественное равновесие… Я не хочу наживать врагов. Саит из «Дворца блаженства» и все остальные… У них за спиной стоят всякие люди.
Братец согласился, чтобы поскорее покончить с этой темой и вернуться к рассказу о Мали, который интересовал его гораздо больше.
— Что ж, видели вы эту девушку сегодня? — спросил он.
— Почему вы говорите «эту девушку», а не «жену Мали»? — спросил Джаган не без некоторой доли злорадства.
Братец почувствовал, что попался, и неопределенно ответил:
— Она, видно, хорошая девушка. Когда я ее встретил вчера у…
Но Джаган не дал ему кончить.
— Я в этом не сомневаюсь, — сказал он, — только она не замужем за Мали.
Братец выслушал это заявление молча, опасаясь, что любой ответ будет похож на злословие.
Джаган продолжал:
— Она сама мне это сказала. Почему бы мне ей не верить?
Братец спокойно заметил:
— Тогда почему бы не отпустить ее домой, как того хочет Мали?
Предложение было настолько разумным, что Джаган не нашелся, что ответить.
Он долго молчал, не в силах вспомнить, что именно ему хотелось сказать. Праведное негодование, которое он испытывал, куда-то испарилось, и, как он ни старался, ему не удалось вызвать его снова.
Братец прибавил:
— Наша молодежь живет в другом мире, и мы не должны позволять себе слишком расстраиваться из-за некоторых их поступков.
Это были мудрые слова, но Джаган не мог признать философию безразличия, которую проповедовал братец, все еще не знающий точных фактов. Джаган сказал:
— В нашей семье такого не бывало. Даже брат моего деда, про которого все знали, что он человек безнравственный, никогда так не поступал. Если он не был женат, он никогда и не говорил, что женат, хотя…
— Да, я слышал, мой отец рассказывал о нем. У него было три жены и множество всяких женщин, но он от ответственности никогда не уклонялся.
Вспоминая о грехах своих предков, оба испытывали какое-то странное удовольствие.
— Не понимаю, как это молодые люди могут жить вместе, если они не женаты, — сказал Джаган и умолк, дав волю своему воображению. В уме у него проплывали ясные, почти осязаемые картины того, что происходило в стенах его дома.
— У меня такое чувство, словно мой дом осквернен. Мне трудно в него вернуться.
Братец сказал:
— Вы знаете только одну сторону дела. Почему бы вам не поговорить с Мали и не узнать и второй стороны.
— Он мне уже сказал, что хочет, чтобы она уехала.
— Это потому, что его дело не трогается с места, — сказал братец.
— Какое дело? — закричал Джаган с таким жаром, что повар, который шел со сластями в лавку, замер на месте и чуть не выронил поднос. Джаган сверкнул на него глазами.
— А ты занимайся своей работой! Я не с тобой разговариваю.
Шепотом он прибавил:
— Теперь эти люди совсем не те, что раньше. Им все надо знать. Я уверен, что им уже все известно об этой истории.
Тут братец, как всегда, постарался придать разговору практический оборот.
— Почему вы так волнуетесь? В конце концов, ведь это их дело.
— Они запятнали мой дом. Мали — мой сын. Но Грейс мне не сноха.
— Нет, это очень неправильное отношение. Так рассуждать может только себялюбец, — сказал братец, поняв, чего в глубине души жаждал Джаган. Перед ним забрезжил просвет. Ему предстояло помочь Джагану занять определенную позицию в момент кризиса.
— К чему было изучать «Гиту», если вы не можете сохранить внутреннюю свободу от этих мелочей? Вы же сами мне объясняли, что не следует отождествлять себя с предметами и обстоятельствами.
Джаган принял этот комплимент с огромным удовольствием, хотя, если б его спросили, он не мог бы вспомнить, что именно говорил он братцу, когда и почему. Вынужденный признать свою преданность «Гите» и мудрости, почерпнутой из нее, он пробормотал:
— Нас ослепляют наши привязанности. Всякая привязанность ведет к заблуждению, которое влечет нас…
— Истинно, истинно, — подхватил братец. — Равновесие духа в жизни важнее всего.
— К нему-то я и стремлюсь, но все никак не достигну, — проговорил Джаган жалобно и попытался усмирить свои мысли. Но тут он вспомнил, что молодые люди обманули его и что на доме, который поколениями хранился в чистоте, теперь было пятно. Разве мог он оставаться с ними в одних стенах? Он чуть было не заявил: «Я решил, чтоб они ушли, куда хотят, и делали, что хотят, но только не в моем доме». Но остановился — язык его отказывался произнести такие слова.
Некоторые мысли, стоит только произнести их вслух, приобретают злую силу, но, если держать их про себя, они безвредны.
— Как же мне жить там?
— Если у вас есть дверь во двор, ходите через нее, а к ним на половину не заглядывайте. Куда же им теперь деться?
— Да, конечно, найти жилье сейчас очень трудно. К тому же начнутся разговоры. Пожалуйста, не рассказывайте об этом никому, — попросил он братца.
Братец в ужасе всплеснул руками.
— Немыслимо. То, что вы мне говорите, для меня священно. Вы можете на меня положиться.
Успокоенный этим заявлением, Джаган спросил:
— Что же мне теперь делать?
— Относительно чего?
— Относительно Мали и этой девушки.
Братец дал хладнокровный совет.
— Пожените их побыстрее где-нибудь в горах. Это можно устроить за несколько часов.
— Увы, я даже не знаю, какой она касты. Разве это возможно?
— Ее нужно обратить. Я знаю, кто это может сделать.
С плеч Джагана словно гора свалилась.
— Вы мой спаситель, — проговорил он. — Не знаю, что бы я без вас делал.
11
Джаган забаррикадировался на своей половине. Он получал особое удовольствие от того, что принял все меры для очищения. Он закрыл дверь между своей половиной и комнатами Мали и запер ее со своей стороны. Он сделал все, что мог, чтобы оградить себя от влияния этой парочки, живущей в грехе. Между двумя половинами дома было отверстие для вентиляции. Джаган притащил старую скамейку и длинным бамбуковым шестом плотно закрыл его. Теперь отъединение, или, вернее, ограждение, было полным. Он перестал пользоваться дверью, ведущей прямо на улицу, чтобы не проходить по коридору, по которому ступали ноги осквернителей. Он посвятил этому все утро — переставлял лестницу, перетаскивал с места на место скамейку. Заперев заднюю дверь своего дома, он вышел на боковую дорожку, ведущую к улице. Дорожка вся заросла колючками и сорняками.
«Надо будет взять лопату и расчистить ее», — сказал он себе.
Он не ступал на эту дорожку лет пятьдесят. В те дни, когда семья жила в маленькой хижине на заднем дворе, а большой дом еще только строился, Джаган с братом ловили здесь в сорняках кузнечиков. Длинные знойные дни проводили они за этим занятием, в то время как летнее солнце жгло все вокруг, и даже кузнечики не желали покидать скудную тень сорняков. Старший брат держал в одной руке консервную банку; он накрывал кузнечика ладонью и, если кузнечик был большого размера, сажал его, как подобало старшему брату, в свою банку, а если маленький — передавал Джагану. Что бы там ни было, Джагану никогда не разрешалось ловить кузнечиков самому. Он только стоял позади, держа в руках свою банку, и ждал, пока ему улыбнется удача. Так продолжалось целыми днями, пока кузнечики не научились распознавать их шаги — тогда уж их было не поймать.
Иногда братьев настигала сестра. Она ходила за ними по пятам и грозилась:
— Вы убиваете живых тварей. Я папе скажу. Они помирают в ваших банках. Вы оба попадете в ад.
Джаган боялся этих угроз и молил ее оставить их в покое, но старший брат говорил:
— Пусть болтает… Нам-то что? А наябедничает отцу, я ей голову сверну.
Он замахивался на нее, и она с визгом убегала.
«Они меня никогда не любили», — размышлял Джаган.
Сестра вышла замуж за богатого деревенского дурака, стала сама деревенщиной и народила кучу уродливых детей, а брат после раздела отцовского имущества перестал с ним знаться. Ах, как бы они забегали, если б узнали все про Мали! После появления Грейс родственники подвергли Джагана бойкоту. Только сестра прислала ему год назад открытку, на обороте которой было написано: «Нам стыдно называть тебя братом. Даже когда ты пошел за Ганди и, потеряв всякое чувство стыда, и касты, ел и спал рядом с неприкасаемыми, а потом сел в тюрьму и всячески позорил свое имя, мы не роптали. Но теперь. Неужели в твоем доме живет сноха христианка и мясоедка? Мне стыдно перед родными моего мужа, что у меня такой брат. Бедный Мали, разве он виноват, что у него такой отец…» К счастью, заканчивала сестра с удовольствием, родители их умерли, не дожив до этого позора. Джаган слышал, что брат его, живший на улице Винаяка, часто отзывался о нем со стыдом и гневом. Он никогда не приглашал Джагана на ежегодные поминки по отцу. Он был человеком ортодоксальным, ведал всеми делами религиозной общины, возникшей десять столетий назад и насчитывающей до миллиона членов, и давно уже не одобрял взглядов Джагана.
Время от времени до Джагана доходили его слова — то через общих друзей или родственников, а то через братца, который был всюду вхож. Однажды старший брат сказал: «Разве может у такого отца, как Джаган, быть хороший сын?»
Что бы они теперь стали говорить, если бы узнали о последних событиях? Они бы, конечно, отошли от него еще дальше. Джаган был рад, что он такой отщепенец, — это освобождало его от всяких обязательств перед семьей. Иначе они бы все время что-нибудь от него требовали, заставляли бы участвовать в бесконечных семейных сборищах, сидеть на ковре с целой толпой родственников и говорить о погоде в ожидании, когда же начнется пир.
Так ему удалось избежать свадеб племянниц, дней рождения бесчисленных детей брата и нескольких похорон.
Джаган как раз завернул за памятник, когда мимо него промчался зеленый автомобиль с Грейс и Мали. Мали затормозил и подождал, пока Джаган поравнялся с ними. Грейс открыла дверцу и спросила:
— Хотите, подвезем?
— Нет, — сказал Джаган и прошел мимо. Но они остановили его.
— Вы, кажется, затеяли большую уборку на своей половине, отец? Я слышала, вы там что-то двигали.
— Да, я пытался очистить там воздух, — сказал Джаган, вкладывая особый смысл в свои слова.
Мали сидел молча, глядя прямо перед собой. Джаган заметил, что взгляд у него был усталый и озабоченный. Сердце Джагана заныло. Если бы он мог махнуть на все рукой и объявить: «Да здравствует роман-машина! Вот моя чековая книжка, возьми ее, она твоя. Мне она не нужна». Тогда все их проблемы были бы решены. Нет, не все… Женитьба? Эти двое сидят так близко, что ноги их касаются, а ведь они не женаты! Какие у них отношения? Говорят друг о друге всякое, а сидят прижавшись!
Позже Джаган признавался братцу:
— Я было решил им все высказать тут же, на месте, но потом передумал. Ничего, я найду другой случай… Все до конца выясню раз и навсегда.
Джаган так хорошо забаррикадировался на своей половине, что и не заметил, как Грейс исчезла. Хватился он ее только спустя две недели. На той половине царила тишина. Однажды утром Джаган не выдержал, подошел к двери и заглянул в замочную скважину, предварительно вынув из нее бумажную затычку, которую вставил раньше. Там никого не было, но в соседней комнате послышалось какое-то движение. Он вставил обратно затычку, выпрямился, вышел на задний двор, обогнул дом, заглянул через занавеску в окно, но ничего не увидел. Из комнаты раздался голос Мали:
— Кто там?
Джаган хотел улизнуть, но тут Мали открыл окно и сказал:
— Ты мог бы постучать.
— Нет-нет, — сказал Джаган. — Я не хотел тебя…
И пошел к себе по боковой дорожке. Мали посмотрел ему вслед, а потом окликнул:
— Отец!
У Джагана радостно забилось сердце. Мали так давно не называл его отцом. Джаган остановился.
Сын спросил:
— Ты что тут рыщешь?
Джаган смущенно сказал:
— А где Грейс?
— Зачем она тебе? — спросил Мали грубо.
— Затем, что я ее давно не видел, — ответил храбро Джаган.
Мали сказал:
— Как ты можешь ее видеть, если ты заперся у себя и к нам не заходишь? Это же глупо!
Джаган сделал вид, что занят кустом жасмина, растущим под окном, — он заметил, что за ними с интересом наблюдает сосед.
«С того самого дня, как он здесь поселился, он только и делает, что наблюдает за нами. Зря я не купил этот дом, когда мне его предлагали. Я мог бы отдать его Мали. Жил бы достаточно близко и в то же время далеко…»
Джаган погрузился в свои мысли. Мали тоже заметил соседа и замолчал.
Джаган сказал:
— Я хочу поговорить с вами обоими. Почему бы вам не выйти сюда?
Голова Мали исчезла из окна, через минуту он вышел из дома. На нем был роскошный халат, а на ногах — домашние туфли. Можно было подумать, что он существо исключительное и выход его должен сопровождаться звуками фанфар и всеобщим ликованием. Но под лучами индийского солнца он как-то сразу совсем сник. Он подошел к отцу и сказал:
— Этот парень следит за нами. Мне это не нравится. Не говори громко.
— Хорошо, — прошептал Джаган хрипло.
От старания говорить шепотом вены у него вздулись. Он задыхался. Он не привык к секретам.
Мали сказал:
— Зачем нам разговаривать в саду? Почему бы не войти в дом?
Джаган побоялся сообщить ему почему и только заметил:
— По-моему, здесь очень приятно…
— Ну, конечно, — сказал язвительно Мали. — Солнце палит, и соседям все слышно.
Джаган не заметил колкости — он наслаждался тем, что сын сегодня такой общительный.
— Давай сядем в тени вон там в уголке. Он нас там не увидит.
— Зато все прохожие увидят, — сказал Мали.
Джаган возразил:
— Ну и что? Почему бы им на нас не посмотреть? Разве мы делаем что-нибудь дурное?
— Люди должны уважать желание других уединиться, и все тут. В этой стране такого не бывает. Вот в Америке никто не пялит на тебя глаза.
— Если мы будем друг друга избегать, как же мы поймем друг друга. Чего нам стыдиться? Зачем нам прятаться?
Мали не стал больше спорить — отец сегодня был необычайно разговорчив. Он сдался. Джаган, торжествуя, спросил:
— Грейс дома или нет? Мне хотелось бы поговорить с вами обоими об одном важном деле.
— Ее здесь нет. Она уехала к друзьям на несколько дней.
— Когда она уехала?
Джаган испугался, что сыну может не понравиться этот вопрос, и, чтобы смягчить его, прибавил:
— Мне показалось, что я ее давно не видел.
— Ты запечатал дверь к нам и ходишь через двор. В чем дело, отец?
Пока Джаган обдумывал ответ, Мали продолжал:
— Ты что, думаешь, моему делу конец, если ты запрешь свою дверь? Переписка продолжается, и я должен знать, что ты решил. Неужели ты думаешь, что я из-за тебя откажусь от своей идеи?
Какая жалость, что они, как всегда, несутся к самому краю пропасти.
Джаган попытался перевести разговор:
— Вы должны поскорей пожениться.
— О чем ты говоришь? — закричал Мали.
Джаган объяснил. В ответ Мали только сказал:
— Ты наслушался всякого вздора. Я и не думал, что ты будешь слушать сплетни.
Джаган с удовольствием отметил, что сын больше не называет его глупцом. Он спросил:
— Зачем Грейс сплетничать о самой себе? Знаешь, я не хочу больше об этом говорить. Здесь есть неподалеку маленький храм, там вас быстро поженят. Не нужно никого приглашать, просто мы втроем и жрец, и через час все будет кончено.
— Грейс в последнее время стала что-то придумывать… Поэтому я тебе и говорил, чтоб ты отправил ее домой, но ты пожалел расходов, — сказал Мали. — Она не в своем уме, ей нужно пойти к психиатру.
— Это что такое?
— Ты что, не знаешь, кто такой психиатр? Какая глушь! Ничего здесь у вас не знают.
С этими словами Мали повернулся и ушел в дом, а Джаган остался стоять, словно пригвожденный, на месте. Он попытался вспомнить слова, сказанные Мали, и разгадать их смысл. Но смысла не было. Кто такой психиатр? Что он должен был сделать? Пока он пытался разобраться во всем этом, сосед неслышно появился у забора и вкрадчиво произнес:
— Так редко вас здесь теперь увидишь. А что поделывает ваш сын?
— У него дело с американскими компаньонами.
— О-о, это очень хорошо. Значит, он зарабатывает доллары для нашей страны. Очень хорошо, очень хорошо…
На этой приятной ноте Джаган поспешил уйти: он чувствовал, что сейчас сосед спросит его о снохе. Странная ситуация: он даже не знал, сноха она ему или нет. Он никак не мог решить, кто же из них лжет.
12
Он очень волновался и не заметил, как прошел день. В голове у него гудело, он плохо понимал, что делает. Вопросы Сиварамана, деньги, принесенные в медном сосуде, появление братца в обычный час и его уход — все это почти не задело его сознания.
Братец поел, поговорил о том о сем, поджидая, пока речь, как всегда, зайдет о Мали, но Джаган не выказал никакого желания говорить о сыне, и братец не настаивал.
«Что ж, он когда говорит, а когда нет. Надо принимать его таким, какой он есть, и все тут», — подумал он и в нужный момент удалился.
Джаган считал деньги и делал записи в книгах, но в мыслях у него было одно: как разгадать эту загадку, которую задал ему Мали. При каждой новой встрече перед Джаганом вставал новый облик сына, часто никак не связанный с прежним. Джагану вспомнился эпизод из «Бхагавадгиты». Когда воин Арджуна дрогнул на поле брани, господь предстал перед ним в образе его колесничего и явил себя во всей своей беспредельности. С одной лишь из сторон он был тысячелик.
«Я взираю на тебя, бесконечного во всех твоих формах со всех сторон, со множеством рук и чрев, уст и глаз, но не дано мне узреть ни конца твоего, ни средины, ни начала», — процитировал Джаган про себя, понимая, впрочем, всю неуместность подобного сравнения.
Этот вечер Джаган провел один на ступеньках памятника. Все, кто обычно сидел на его ступеньках, давно разошлись по домам. Голова сэра Фредерика одиноко торчала в сверкающем звездами мире. Ночь стояла жаркая и душная; раскаленный воздух был неподвижен над городом. За памятником Джагану виден был его дом — пойти бы и зажечь в нем свет, а то так и будет стоять, темный, тихий и мрачный. Он вспомнил, как раньше в доме кипела жизнь, в каждой комнате горели лампы, а в праздники вдоль веранды, бывало, зажигали сотни глиняных светильников. В те дни их дом был освещен ярче всех. Это было задолго до того, как родился Мали, намного раньше даже его, Джагана, женитьбы. Внезапно он вспомнил, как кончилась его холостая жизнь, тот день, когда он отправился в деревню Куппам, чтобы взглянуть на невесту, выбранную ему старейшинами семьи. Он добрался на поезде до Миела, крошечной станции, сверкающей красной черепицей среди изумрудно-зеленых рисовых полей, на две остановки дальше Тричи. От Миела ехали на запряженной буйволами повозке по ухабистой дороге, а иногда без дороги, прямо по засеянным полям. Рядом с ним в повозке сидел младший брат невесты, который приехал на станцию встретить его в знак внимания к жениху. Джагану радостно было ехать к невесте, и всю дорогу он громко смеялся над тряской. Каждый раз, когда колеса увязали и возница слезал и с проклятиями вытаскивал их из песка, Джаган приходил в восторг. Брат невесты все время хранил мрачное молчание и с повозки не слезал. Ему, видно, объяснили, что сдержанность есть лучшая форма уважения к будущему зятю, вот он и сидел как истукан. Позже он отрастил себе длинные усы и стал офицером-летчиком. След его затерялся в бирманскую кампанию 1942 года.
Отец отослал с Джаганом старшего брата, а самому Джагану приказал:
— Не пялься там на невесту. Я ее видел и знаю, что она собой хороша. Не думай, что ты в этом разбираешься.
Наконец тряское путешествие пришло к концу. Джагана встретили с большим волнением и усадили на ковре, разостланном на веранде старого дома. Будущий его тесть и другие родственники собрались, чтобы взглянуть на предполагаемого жениха и изучить его со всех сторон. Они вступали с ним в беседу, стараясь оценить его ум и понять взгляды. Старший брат успел предупредить Джагана, чтоб он не очень-то болтал, так как в женихе должна быть некоторая загадочность. Родственники то и дело хором спрашивали:
— Как вы доехали?
Джаган гладил одной рукой прядь на выбритой голове, теребил в руках шапку и украдкой поглядывал на брата. Когда тот легонько кивал, он отвечал:
— Хорошо.
— Удобные у вас были места в поезде? — спросил один из экзаменаторов, сидевший в самом дальнем углу веранды, и на этот раз Джаган ответил сам, не дожидаясь подсказки:
— Конечно.
Приличия требовали, чтобы о путешествии говорилось только хорошее, потому что железнодорожная линия проходила через землю хозяев дома.
— Чем вы занимались в колледже? — спросил еще кто-то, и Джаган ответил, не дожидаясь разрешения брата:
— Историей.
Позже, когда они остались одни, брат толкнул его локтем и сказал: «Тебе бы сказать: „Математикой“. Я знаю, что этим людям хотелось бы иметь в зятьях математика; в этой части страны все сыновья первоклассные математики». Джаган огорчился, вспомнив, что он не только сказал «историей», но и попытался подшутить над собственными способностями к математике.
Беседуя, Джаган украдкой поглядывал на дом в надежде хоть мельком увидеть свою будущую невесту. Он все еще не имел никакого представления о том, как она выглядит. Дома ему показали раскрашенную глянцевую фотографию, наклеенную на паспарту с гирляндой цветов; на ней была изображена молодая особа с острым подбородком и туго заплетенной косой. Фотограф умудрился выполнить свою задачу, не показав невестиных глаз, а Джаган, когда ему дали фотографию, не мог долго ее разглядывать, так как отец внимательно следил за ним. Его мучила мысль, не косоглаза ли невеста, — всем известно, что фотографы всегда стараются скрыть подобные дефекты. Ему понравился ее рост — она стояла, опершись локтем об этажерку, на которой красовалась ваза с цветами, пальцы у нее были тонкие и длинные. На ней было столько украшений, что Джаган никак не мог понять, как же выглядела она сама, а фотограф, конечно, позаботился придать ее лицу нужный цвет.
Теперь Джаган собирался убедиться во всем собственными глазами. Занятый ответами на вопросы, он в то же время напряженно ждал, когда его пригласят в дом и он увидит невесту. На веранду вынесли серебряный поднос, на нем горой лежало золотистое печенье и бонда, приготовленная из сырых бананов, а в двух серебряных бокалах был кофе, горячий и густой. При виде угощения Джаган почувствовал страшный голод. Если б за ним не следило столько глаз, он проглотил бы все это в одно мгновенье (его теории о еде возникли гораздо позднее), но брат взглядом удержал его. Неписаный закон был строг и нерушим — они были почетные гости, от слова которых зависела судьба девушки. Это была роль важная и серьезная, они должны были держаться с достоинством и не терять выдержки при виде печенья. Даже если б они умирали с голоду, им следовало сказать: «О-о, право, к чему все это? Я не могу съесть ни крошки. Мы только что поели в поезде и выпили кофе…» Джаган пробормотал эту фразу с крайней неохотой, за ним ее повторил брат, повторил раздельно и четко. И все же, согласно тому же неписаному закону, хозяева должны были настаивать. Тогда кончиками пальцев можно было отломить кусочек печенья и положить его в рот, всячески демонстрируя отсутствие аппетита и даже отвращение к еде. Затем, после дополнительных уговоров, можно было проглотить еще два или три кусочка, просто чтобы порадовать хозяев, и элегантно отхлебнуть кофе из чашки. В этой обстановке полагалось держаться так, будто ты делаешь все исключительно ради хозяев. Чашка с кофе оставлялась наполовину недопитой, а печенье и всякая другая еда практически нетронутыми. Надо было спокойно очистить банан, отломить кусочек и съесть с бесстрастным выражением лица, а остальное оставить. Джагану еще ни разу не доводилось так держать себя. Дома он славился своим аппетитом, и мать не уставала им восхищаться. Придя домой из школы, он тут же начинал шарить в шкафу на кухне и набивал рот орехами, сластями и всякой прочей едой, которую мать готовила специально для него. В субботу и воскресенье, когда он в школу не ходил, он ел без остановки с утра и до ночи, чем вызывал неизменное одобрение отца, который всегда говорил: «Этот сынок наш был, верно, крысой в своей прошлой жизни, так он все славно сгрызает…»
Молодому человеку с такими склонностями нелегко было сдерживать себя — пальцы у него чесались, а рот наполнился слюной. И все же, положив в рот лишь малую толику того, что стояло перед ним, Джаган решительно отодвинул поднос.
Потом в дверях появилась его будущая теща, незаметно разглядела жениха и коротко сказала в пространство:
— Почему бы нам не перейти в дом?
Хозяин дома поднялся и сказал:
— Почему бы всем не войти?
И это тоже диктовалось неписаным законом. Хотя все прекрасно знали о цели их приезда, обеим сторонам полагалось держать себя свободно, не выказывая особого интереса или волнения. Все поднялись. Брат Джагана, прирожденный дипломат, встал предпоследним — последним был сам Джаган, хоть он и сгорал от нетерпения. Больше всего он боялся допустить какой-нибудь промах и тем опозорить свою семью, которой немало пришлось от него претерпеть. Вот уже три года, как Джаган ходил в женихах, он побывал на смотринах четырех невест. В двух случаях он смотрел на девиц открыв рот, потому что они оказались удивительными дурнушками. В третий раз он, не таясь, смотрел на ноги входившей невесты — шла молва, что она хромая. Ему сильно досталось за эти промахи, а истории эти вошли в репертуар семейных анекдотов. Когда к ним в дом приезжали братья матери или другие родственники с материнской стороны, после обеда все усаживались во дворе, соображая, о ком бы позлословить, и неизменно вспоминали эти истории. На этот раз, стремясь избежать ошибок, с Джаганом послали старшего брата, чтобы он руководил им в сей деликатной миссии. Брат не собирался манкировать своими обязанностями: он строго следил за Джаганом и руководил им, то сужая глаза, а то широко раскрывая их.
Гости вошли в главную комнату деревенского дома. В честь их приезда бесчисленные скамеечки, свернутые постели и всякие прочие вещи, стоявшие на ходу, были сдвинуты в угол и прикрыты большим ковром. На полу был разостлан другой ковер, огромный и полосатый; чтобы перебить запах, идущий из хлева, в комнате курились благовония.
«У этих городских странные привычки, они не умеют жить с домашними животными», — сказал отец невесты. Так, во всяком случае, передавала потом жена Джагана.
Джагану сцена действия показалась божественно красивой; на мгновение его охватила радость при мысли о том, что все это делается ради него (хоть им и распоряжался старший брат). Его усадили в центре, остальные расположились вокруг. Джаган все время думал:
«Вокруг столько народу, что я ничего не увижу. Пусть пеняют на себя — я потребую, чтобы невеста вышла еще раз».
Он прекрасно знал, что второго выхода не бывает и быть не может, но воображение его разыгралось, и он ничего не мог с собой поделать. За дверью послышались голоса. Джаган замер, решительно отвернувшись от брата. Где-то в доме вдруг заиграл аккордеон, и под нестройные звуки музыки низкий голос, слегка похожий на мужской (позже Джаган к нему привык), запел гимн Тьягараджа: «Силой одной мысли Рамы…»
— Это Амбика поет… Она очень боялась петь в присутствии стольких гостей, поэтому она и поет из другой комнаты. Она очень хорошо поет. Я выписал ей учителя из города.
Отец невесты назвал местечко, расположенное за шесть миль от их деревни. Джаган был не в том настроении, чтобы заметить, что они могли бы не беспокоиться об учителе. Пение прекратилось. В соседней комнате послышался шум, кто-то спорил, упирался, а потом оттуда вышла девочка с туго заплетенной косой и, улыбаясь, сказала:
— Амбика не хочет выходить. Она боится.
Гости принялись шутить и смеяться. Хозяин дома громко позвал:
— Амбика, Амбика, выходи… Мы тебя ждем… В наши дни бояться нечего.
Он повернулся к женщинам и сказал:
— Не смейтесь над ней… Она скоро успокоится.
После всей этой подготовки в комнату, шелестя кружевным сари, вошла высокая девушка, повернулась лицом к публике и улыбнулась. Сердце у Джагана забилось.
«Совсем не такая, как на фотографии… Какая высокая! Не может быть…»
Но мысли его были прерваны хозяином дома.
— Это моя старшая дочь, — объявил он.
А высокая девушка сказала:
— Амбика сейчас выйдет.
Остальное Джаган не слышал. Он потерял интерес к высокой девушке, которая, оказывается, лишь возвещала о выходе младшей сестры. Наконец появилась и та, низко склонив голову и опустив глаза. Она шла так быстро, что Джаган не успел ее рассмотреть.
«Не низкая, не высокая, не худая, не толстая…»
Больше он ничего не мог бы сказать. Детали мешались, но общее впечатление было приятным, не то что с другими.
«Как же она узнает, какой я, если она так быстро идет? — размышлял Джаган. — Мне все равно, что скажет мой брат. Сейчас я буду смотреть, наблюдать и изучать. Мне все равно, что они подумают».
И он не мигая глядел на девушку. Ее густые волнистые волосы были заплетены в толстую косу и украшены цветами, на ней было множество драгоценностей и светло-зеленое сари, которое ей удивительно шло. Темная она или не очень? Кто знает? Глаза его туманились от счастья, и гляди он на нее не отрываясь хоть целый день, все равно он не смог бы сказать, какая она. В эти минуты тревоги и смятения она вдруг бросила на него быстрый, словно молния, взгляд, который волею судеб встретился с его взглядом, сердце Джагана дрогнуло, бешено заколотилось — и не успел он опомниться, как все было кончено. Публика встала, начала расходиться, видение исчезло.
Всю дорогу домой Джаган был погружен в свои мысли. Брат не пытался вывести его из задумчивости. До поезда оставалось еще два часа; запряженная быками повозка доставила их на маленькую станцию задолго до захода солнца и вернулась к себе в деревню. Джаган уселся на товарные весы, глядя вдаль на цепь гор за зелеными полями. Брат, нетерпеливо шагавший по платформе, остановился возле него и сказал:
— Что это они нас бросили здесь, да еще так рано?
Джаган только ответил:
— У них на то были, верно, свои причины. Я слышал, как младший брат говорил, что буйволам трудно в темноте возвращаться домой.
— Ага, ты их уже защищаешь? Значит, ты?..
Джаган робко кивнул, встал и с волнением спросил:
— А как они узнают? Наверно, надо было им сказать…
Брат застыл на месте.
— Надеюсь, ты не ляпнул им сдуру, что девушка тебе понравилась? — сказал он. — Нельзя себя ронять в их глазах.
— Нет-нет, — успокоил его Джаган. — Я все время был с тобой и никому ни слова не сказал, только попрощался.
Когда пришло время уходить, ноги его словно приросли к полу. Он с трудом отдирал их и шел медленно, как улитка, — он все надеялся, что она выглянет из дверей, хотя бы в знак того, что действительно его любит, как поведал ему ее молниеносный взгляд. Ему хотелось как-то заверить ее, что он на ней женится и что ее пение его совсем не смущает. Взбудораженному воображению Джагана казалось, что нужно немедленно передать ей все это, и, если она и взаправду к нему неравнодушна, она могла бы, прощаясь, подать ему знак. Он не ожидал, что злосчастные быки и железнодорожное расписание так бесцеремонно оторвут его от возлюбленной.
И в поезде он был грустен. Его огорчало, что он упустил возможность проститься с любимой. Мысль о ней была удивительно приятной, успокаивающей и в то же время волнующей. Брат, которому больше не нужно было ни о чем заботиться, крепко спал на своем месте. Джаган волен был мысленно вернуться в деревню и бродить там себе на свободе.
Перебирая в уме все подробности прошедшего дня, Джаган с удовольствием думал обо всем: дом их был хорош и удобен, в комнатах чудесно пахло благовониями, и запах этот как-то очень удачно смешивался с запахом навоза из хлева, аккордеон был расстроен, и по нему нельзя было судить о ее музыкальных способностях. Голос у нее хрипловат, потому что ей пришлось приспосабливаться к этому ужасному инструменту. Он был уверен, что на самом деле голос у нее так, же прелестен, как и лицо… Потом и он заснул и проспал до самого конца путешествия. Им нужно было сойти и сделать пересадку на какой-то станции, в Мальгуди поезд пришел рано утром. Брат окликнул повозку, долго торговался, а потом они отправились в свой старый дом на улице Лоули. Пока брат спорил с возницей, потребовавшим на две аны больше условленного, Джаган подхватил свою сумку и прошел в дом. Мать улыбнулась ему, но ничего не спросила. Отец доставал во дворе воду из колодца, он взглянул на Джагана и продолжал свое дело. Сестра ходила вокруг священного дерева туласи[17], посаженного во внутреннем дворике. Она хитро улыбнулась ему, продолжая шептать молитвы. Джаган удалился к себе в комнату и подумал:
«Неужели никого не интересует, что я думаю об этой девушке? Никто меня даже не спрашивает, понравилась она мне или нет. Может, они не хотят, чтобы я женился?»
Брат его тоже не стал никому ничего сообщать, а прямо прошел во двор за домом и стал помогать отцу доставать воду.
Однако каким-то образом все стало известно. Сестра первая пришла к нему в комнату, когда он уходил в колледж. Глаза у нее хитро блестели.
— Эй-эй! — воскликнула она и, дразня, поцокала языком. — А кто-то у нас скоро женится…
Весь дом пришел в волнение. Для подготовки к свадьбе вызвали жену брата из дома ее родителей. Постепенно все завертелось быстрее и быстрее. От двенадцати до трех часов дня отец писал бесчисленные открытки и сам относил их на станцию, чтобы собственными глазами убедиться, что они ушли почтовым. У него было множество старших родственников, он высоко ценил их и без их разрешения ничего не предпринимал. Каждое утро в десять часов он с нетерпением ждал почтальона. В те дни открытка стоила всего три пайсы, ее можно было густо исписать с обеих сторон. Получив одобрение старших, отец Джагана несколько раз совещался о чем-то шепотом с женой в дальнем углу второго двора. Джаган, как подобало младшему, старался не проявлять слишком большого интереса к собственной свадьбе, но ему очень хотелось узнать, что же происходит. Если б он спросил об этом прямо, его бы поставили на место. Приходилось уповать на младшую сестру — стоило старшим разговориться, как она тотчас же оказывалась поблизости, а потом сообщала Джагану все новости. Она приходила к нему в комнату, где он сидел за письменным столом, делая вид, что занимается, и шептала:
— Двоюродный дедушка одобрил…
— Завтра отец напишет родным невесты. Они дожидаются удачного положения звезд…
— Отец требует приданое в пять тысяч рупий…
Последнее известие встревожило Джагана. А если отец невесты откажется? Что тогда?
— Они хотят отпраздновать свадьбу в сентябре…
Только три месяца! Джаган испугался при мысли, что через три месяца он уже будет женат. Одно дело мечтать о девушке и абстрактно размышлять о женитьбе, но стать вдруг и впрямь настоящим мужем… Это была ужасающая реальность.
— Почему они так быстро хотят сыграть свадьбу? — спросил он.
Письмо отца о согласии ушло в деревню Куппам. Стороны обменялись бесконечным множеством писем. Переписка все росла. Отец Джагана методично накалывал письма на длинное острие на круглой деревянной основе, на котором с незапамятных времен хранилась вся семейная корреспонденция. Однажды вечером в доме появились родные невесты, они привезли с собой огромные медные подносы, нагруженные бетелем, фруктами, шафраном и новой одеждой. Еще на подносах стояла серебряная ваза с ароматным сандаловым маслом, серебряная тарелка, на которой горой были насыпаны крупные кристаллы сахара, и две серебряные лампы. В холле собрался с десяток жрецов и кое-кто из соседей и родных. Джагану подарили новое дхоти и усадили в середине. Затем они развернули большой лист бумаги, над которым заранее немало потрудились: на нем был написан точный текст извещения о свадьбе и стояли тщательно выверенные имена. Старший жрец дома, высокий худой старик, поднялся и громко прочел извещение. Голос его дрожал от волнения.
Он читал, что Джаганнатх, сын такого-то, 10 сентября женится на Амбике, дочери такого-то, и все прочее, что полагается в таких случаях. Отец невесты торжественно подал отцу Джагана этот важный документ и конверт, в котором лежал аванс, половина приданого наличными, и осторожно предложил:
— Пожалуйста, попросите своего старшего сына пересчитать деньги.
Отец Джагана что-то пробормотал в знак отказа, но передал конверт старшему сыну, который, не теряя времени, принялся пересчитывать деньги, а потом подтвердил:
— Две тысячи пятьсот.
— Считать было совсем не нужно, — сказал отец Джагана любезно, — но раз вы настаивали…
— В денежных делах лучше действовать наверняка. Разве я мог быть уверен, что не ошибся при подсчете? Я люблю пересчитывать деньги снова и снова, — сказал будущий тесть Джагана, и все засмеялись, словно услыхали блестящую шутку. А затем все перешли во второй дворик, где стояло угощение, приготовленное целой армией искусных поваров. Там были расстелены огромные платановые листья, на которых для каждого гостя стояли серебряный бокал и тарелка, а на ней горкой лежал белоснежный мягкий рис и с десяток всевозможных закусок и приправ. Несколько музыкантов, сидящих в первой половине дома, нестройными звуками оповещали весь город о том, что здесь договариваются о свадьбе. Дом был ярко освещен бесчисленными медными светильниками и газовыми лампами, от них вокруг плясали зеленые тени. Джаган был глубоко взволнован всем этим торжеством. Он думал: «И все это ради моей свадьбы! Как они серьезно к ней относятся. Теперь уж не откажешься…»
Родных невесты посадили на полночный поезд. Как только их проводили, мать Джагана и ее родственники вошли в дом и, не теряя времени, принялись оценивать стоимость одежды и серебра, переданных им в подарок. Они остались довольны весом и формой серебра. Мать выразила свое полное одобрение Джагану:
— Твой тесть не скуп. Посмотри, сколько весят все эти подарки.
Джаган, уже отождествлявший себя с семьей невесты, обрадовался, будто похвалили его самого.
По мере того как приближался сентябрь, дел в доме все прибавлялось. Джаган потерял счет времени. Экзамены за семестр закончились, и отец разрешил ему не ходить в колледж, а помогать дома готовиться к свадьбе.
Мать ходила по дому и приговаривала:
— Хоть мы и родные жениха, мы себя не щадим, работы на всех хватит.
Надо было выбрать одежду невесте и ее родным. Для этого мать со своими родственниками отправились во «Дворец сари» и восемь часов, не разгибаясь, рассматривали золотую кайму, материю и сотни сари. Джаган часами торчал у своего портного, который снимал с него мерки для шелковых рубах и темного костюма. Его матери и всей семье очень хотелось, чтобы во время свадебной церемонии жених был в темном костюме. Сам Джаган предпочел бы рубашку и дхоти, но вынужден был согласиться на костюм из плотной шерсти. Особенно страстно настаивал на костюме старший брат — ведь и на него во время свадьбы надели костюм. Брат взялся напечатать приглашения, бегал к «Правдивому печатнику» и приготовил подробнейший список адресов. Отец допекал всех этим списком — он то и дело спрашивал, включили ли они такого-то, а если нет, требовал, чтобы его включили тотчас же. Он будил их глубокой ночью, если ему вдруг в голову приходило забытое имя. Он не хотел пропустить ни одного знакомого или родственника, хоть отдаленно связанного с Джаганом. Никто никогда и не подозревал, что отец будет с таким жаром рассылать приглашения, что он раскопает и вспомнит столько имен. Правда, он почти никогда не знал, как пишется это имя или какие у этого человека инициалы (многие были ему известны только по своим сокращенным, домашним именам), живет ли он по старому адресу и вообще жив ли еще.
Они разослали три тысячи приглашений. В результате на свадьбу в деревне Куппам автобусами, поездом и всяким другим транспортом прибыла огромная толпа гостей. Джаган только и делал, что здоровался с прибывающими или простирался перед ними ниц, если то были старшие родственники. Жрецы посадили его перед священным огнем, а сами стали совершать сложные обряды и петь священные мантры[18]. Он утешал себя тем, что во время всех этих церемоний он должен был сжимать руку своей молодой жены. Глядя на священную нить тхали[19], которую он обвязал вокруг ее шеи в самый торжественный момент, он чувствовал огромную ответственность.
От запаха цветов, священного костра и гирлянд из жасмина, от надетых на него кружев и дорогих шелков, от шороха новых сари, в которых, словно видение, появлялась его жена, у него захватывало дыхание. Голос у нее оказался не такой грубый, как когда она пела под звуки аккордеона; ее улыбка, голос и смех были прелестны, и, если им случалось остаться вдвоем, она говорила с ним робко и сдержанно. В доме, битком набитом родственниками и гостями, это удавалось нечасто; присутствие стольких гостей тяготило и раздражало его. Стоило ему улучить свободную минуту и заговорить с молодой женой, как к ним обязательно подходил кто-нибудь и говорил:
— Ну, ладно, ладно, хватит… Нечего держаться за женскую юбку… Рано тебе еще… У тебя впереди целая жизнь, успеешь на нее насмотреться. А нас после свадьбы ты уже не увидишь.
Такие шутки были обычными для всякой свадьбы, но Джаган страдал, чувствовал себя мучеником и думал о том, насколько все было бы лучше, если бы вокруг было меньше родных и друзей. Шум, звуки барабанов и флейт, шутки и угощение — все это продолжалось три дня, а в завершение фотограф усадил всех большой группой с новобрачными посредине. В целом торжества прошли благополучно, хотя качество кофе, присланного в дом жениха родителями невесты, вызвало критику, а один из дядюшек Джагана, человек очень старый, пригрозил уехать со свадьбы.
В ночь свадебного пира возникло еще одно осложнение. Человеку, занимавшему самое высокое место на лестнице семейной иерархии (это был двоюродный брат отца Джагана, семидесятипятилетний старик, специально приехавший на свадьбу из Берхампора), дали разорванный банановый лист для еды и усадили среди детей, тогда как ему полагалось место в первом ряду. Это грозило крупным скандалом, но отец невесты при всех признал свою ошибку и извинился, и все было забыто.
Все женщины из семейства жениха очень взволновались, когда узнали, что в невестином приданом не оказалось обещанного золотого пояса, который значился в первом списке драгоценностей. Городской ювелир задержал заказ, а когда наконец он его привез, выяснилось, что пояс сделан не из одной золотой пластины, а из множества звеньев, соединенных между собой шелковой нитью. Женщины сочли это откровенным обманом.
— Экономят на золоте! — сердито кричали они.
Они могли бы и вовсе прервать свадебную церемонию, но Джагану был неприятен весь этот шум из-за пояса, и он объяснил матери:
— Это же последняя мода, сейчас девушки не носят массивные золотые вещи. Они слишком тяжелые.
Тут все набросились на него, говорили, что он уже попал под каблук и что в его лице семья невесты приобрела дарового защитника. Даже брат отвел его в сторону и сказал:
— Ты что-то слишком скоро поглупел. Оставил бы все это женщинам. Пусть себе решают как хотят…
На что Джаган храбро ответил:
— А что они напали на мою жену? Бедняжка, она…
Услышав эту клятву верности, брат отвернулся от него с кислой улыбкой.
— Ты одержимый, что с тобой разговаривать, — сказал он уходя.
Джагану дали комнату в средней части дома. Когда он и его жена закрыли за собой дверь, они очутились в своем особом мире, в центре которого стояла массивная кровать под балдахином. Во время последних переговоров отец Джагана настоял, чтобы комната новобрачных была обставлена должным образом за счет семьи невесты. В одном углу был устроен кабинет (Джагану еще предстояло сдавать экзамены). Когда они оставались одни, Джаган не выпускал жену из объятий. Он потерял счет дням. Колледж ему только мешал, он уходил с занятий и тайком проникал к себе в комнату. Он провалил все экзамены, вынудив своего отца сказать, что для того, чтобы Джаган получил диплом, нужно отправить Амбику к ее родителям по крайней мере на шесть месяцев. Дома Джаган не сидел больше с сестрой, матерью или братом, как раньше, а запирался у себя и ждал прихода жены. В большом общем хозяйстве у нее были свои обязанности: она возилась вместе с другими на кухне, помогала свекрови готовить, подавала еду, подметала, скребла полы, мыла посуду и, наконец, дожидалась свекрови, чтобы поесть вместе с ней. Было бы неприлично невестке искать общества мужа в то время, как все в доме чем-то заняты. Примером во всем ей служила старшая невестка, а та в свою очередь брала пример с матери Джагана, которая смолоду прошла всю эту науку, войдя невесткой в дом мужа. Амбика то и дело напоминала Джагану о своих обязанностях невестки, но он не желал ни о чем слышать. Если он приходил домой и ждал в своей комнате жену, а она была занята и не приходила, он дулся и ссорился с ней, а то притворялся, что погружен в свои книги. Жене хотелось, чтобы он всегда был в хорошем расположении духа, и рано или поздно она соглашалась на его неумеренные требования.
Отец сурово бранил его за равнодушие к занятиям. А мать то и дело повторяла:
— Сын остается сыном, только пока нет жены.
Ей было обидно, что он не может найти времени для остальных членов семьи. Младшая сестра говорила:
— Кто ты, незнакомец? Мы уже забыли, как ты выглядишь.
Сама Амбика часто просила:
— Пожалуйста, не ставь меня в неловкое положение. Сделай хотя бы вид, что остальные тебя интересуют.
А старший брат отвел его однажды в сад и сказал:
— Я знаю, что ты сейчас чувствуешь. Я сам через это прошел. Но если ты проводишь четыре часа в спальной, проводи иногда хотя бы час с семьей. Иначе к тебе дома будут плохо относиться.
Так получилось, что в семье на Джагана стали смотреть косо, но он ничего не замечал: он упивался супружеской жизнью. Позже, когда у жены все еще не было ребенка и среди родных начались пересуды, Джаган сказал жене:
— Жаль, что они не могут увидеть нас сейчас через дверь. Тогда бы они перестали судачить.
Несмотря на все его хвастовство, доказательств его мужественности все не было. Они уже были женаты около десяти лет, он много раз проваливался на экзаменах и все никак не мог сдать на бакалавра, а надежд на ребенка все не появлялось. Брат переехал на улицу Виная-ка, вместе с ним переехала и вся его семья — теперь их там была целая куча. Сестра вышла замуж и уехала к мужу. Большой дом затих, и все начали замечать, как пусто в нем теперь стало. Мать Джагана ворчала, что в доме нет детей — это был еще один повод корить невестку. Когда она уставала от мытья полов, она начинала бормотать:
— Только одно от девушки и требуется, чтобы она принесла в дом детей, как все нормальные люди. Никто не требует от нее серебра или золота, пусть себе обманывают с золотым поясом. Но почему она не может родить, как миллионы других женщин на свете?
Все это предназначалось для ушей невестки, которая тут же скребла пол. Невестка продолжала скрести, не говоря ни слова, но стоило двери их комнаты закрыться за нею на ночь, как она напускалась на Джагана. Порой она относилась ко всему этому как к шутке. Он сидел над своими учебниками, а она присаживалась на край стола и, болтая ногами, говорила:
— Знаешь, я теперь боюсь месячных. Опять они начнут говорить…
— А почему бы тебе не притвориться, что у тебя ничего нет? Теперь многие девушки так делают.
Но это было легкомысленное предложение. В доме со старинным укладом, со всеми его молельнями и богами, женщина во время менструации не должна была соприкасаться ни с кем, так как вокруг нее возникало магнетическое кольцо осквернения. Три дня она ела в самом дальнем углу и не должна была ходить по дому. Джаган очень сердился и кричал:
— Зачем им еще дети? Мой брат народил их столько, что хватит на несколько семей. И сестричка уже оправдала надежды — трое за четыре года! Неужели им этого мало? Почему они не успокоятся?
— Потому что, если б у меня был ребенок, им не о чем было бы говорить, — отвечала Амбика и вполголоса прибавляла: — Что касается нашей семьи, то у всех моих сестер много детей. Твоя мать обвиняет меня в бесплодии, а…
Джаган тут же кидался на защиту своей семьи:
— С нашей стороны тоже не может быть никаких сомнений. Ты знаешь, у нас есть семейная фотография: бабушка в центре, а вокруг все ее дети и внуки. И знаешь, сколько голов на этой фотографии?
— Сорок? Пятьдесят? — спрашивала Амбика. — У нас тоже есть семейная фотография с бабушкой. И знаешь, сколько там детей, внуков и правнуков?
— Сто двадцать? — нарочно сказал Джаган.
Его жена ответила:
— Нет, ты этим не шути. Сто три человека! А фотограф, как говорят, взял за эту фотографию вчетверо больше обычной цены.
Она покраснела под своим смуглым загаром и с жаром сказала:
— Нет, в нашей семье импотентов нет.
Джагана рассердило это слово, и он озабоченно вскинул глаза. Ему было нечего ответить. Его увлечение постелью последнее время сильно уменьшилось. Он вспомнил, как часто он скатывал свою постель, брал подушку и, жалуясь на жару, уходил спать на веранду.
— Здесь очень жарко. Может, мне пойти на веранду? Ты не будешь бояться?
— Бояться? Чего? — отвечала Амбика, сначала шутя, а потом, по мере того как шло время, с раздражением.
Теперь он почти все время спал на веранде. Только когда она возвращалась из родительского дома после долгого отсутствия, он дарил ее своим вниманием целую неделю, не заботясь о том, что она при этом испытывает. Этот вопрос он никогда не задавал ни себе, ни своей жене. Джагану надоела вся эта процедура секса — надежда и тщета, печаль и усталость в конце, и он не сомневался, что и жена разделяет его настроение. К тому же в какой-то книге он прочитал, что природа предназначила секс только для продолжения рода, что одна капля белой крови равна сорока каплям красной и что от потери семени и нервного истощения сокращается срок жизни, а подлинным идеалом является безбрачие и экономия сил.
Теперь он испытывал потребность произвести на свет ребенка. Но он не знал, что еще можно сделать. Амбика тоже страстно желала иметь ребенка. Надо было что-то предпринять. Она дулась, самым видом своим возлагая всю вину на него. Видя, как он скатывает свою постель, она с горечью говорила:
— Почему бы тебе не пойти поспать у памятника Лоули? Там, верно, гораздо прохладней.
Когда она дразнила его, он терялся и делал попытку отшутиться:
— Этот памятник не для того ставили, чтобы мы там спали.
Но шутка эта казалась глупой даже ему самому. Если же она продолжала язвить, он тушил свет, тащил ее к постели и валил, воображая себя шейхом из голливудского фильма, в котором Рудольф Валентино демонстрировал искусство брать женщину силой.
Однажды утром отец неожиданно сказал:
— Во вторник мы едем в храм на горе Бадри. Ты бы попросил, чтобы тебя отпустили из колледжа на два дня. Твоя жена тоже поедет с нами.
Отец, проводивший обычно все время во дворе за домом, пришел на его половину специально, чтобы сообщить ему об этом, что само по себе свидетельствовало о серьезности положения. И все же Джаган нашел силы спросить:
— Зачем мы едем в этот храм?
Отец ответил:
— Это храм Сантаны Кришны. Он помогает бесплодным женщинам, другого средства мы не знаем.
Джаган залился краской. Он хотел заверить отца, что его жена способна к деторождению, и рассказать ему о семейной фотографии, хранящейся в ее доме, на которой снята бабушка и сто три ее отпрыска, но язык у него словно прилип к гортани. Такие вещи не обсуждают с отцом и матерью. В этом году он много занимался, решив сдать экзамен на бакалавра и доказать, что можно быть супругом и ученым. По крайней мере жену тогда перестанут винить в его неуспехах. Каждый раз, когда становилось известно, что он опять провалился, все намекали на это в ее присутствии, и, как только за ними закрывалась дверь спальной, Амбика говорила:
— Почему ты не соберешь свои книжки и не уедешь в гостиницу? Твоя мать, видно, думает, что я вечно сижу у тебя на коленях и мешаю тебе заниматься.
Она так сердилась, что он решил смягчить обиду доморощенной шуткой:
— Если я и не занимаюсь, то только потому, что образование, по-моему, никому не нужно, вот и все.
— Твоя мать говорит, что я сама необразованная и тебя хочу свести до своего уровня.
— Почему ты не заткнешь уши, когда мать начинает так говорить?
— Почему ты не возьмешься за ум и не сдашь наконец экзамен?
Он сказал:
— Да, это неплохая идея.
И изо всех сил принялся за дело. Теперь он никогда не опаздывал на занятия, никогда не прогуливал, составил расписание занятий и подготовки к экзаменам. Он за полночь сидел над книгами. И вдруг отец нарушает эту жизнь, идущую по строгому распорядку, своим решением посетить храм.
— Разве нельзя поехать после экзаменов? — попросил Джаган.
Отец сердито взглянул на него и сказал:
— Мы уже достаточно ждали.
Потом, почувствовав, что он слишком суров, прибавил:
— Это единственный месяц, когда мы можем подняться в горы. Если начнутся дожди, мы туда не пройдем. Пиявки и все такое… Там дождь идет десять месяцев в году.
К подножию горы подъехали на автобусе. Их было четверо — Джаган с женой, его отец и мать. Джагана тронула забота отца — подняться пешком в горы в его возрасте было не шуткой. Мать казалась необычайно довольной тем, что наконец-то найдено средство от бесплодия невестки. Она всю дорогу повторяла:
— Все хорошее приходит со временем. А то почему бы мне не подумать об этом раньше, скажем в прошлом году?
Она прокричала эти слова во весь голос, перекрывая шум автобуса. Они сидели на длинном сиденье, сжимая в руках узелки с пожитками. Амбика робела. Какая-то женщина, сидевшая напротив, спросила:
— А вы куда едете?
— В храм на горе Бадри.
— А-а, сейчас самое время… Бог благословит вас детьми.
— Только не меня, — сказала мать Джагана. — У меня их хватает.
И все засмеялись.
Человек, сидевший рядом с женщиной, нагнулся к ним и сказал:
— Если будет на то благословение господне, у вас родятся близнецы. Я по опыту знаю.
И снова все засмеялись.
— Нет, близнецов мы не хотим — с ними очень трудно. У одного моего дальнего родственника были в семье близнецы, так родители чуть с ума не сошли. Оба в один голос требовали есть и так же в голос отказывались от еды. Я буду рада, если у моей невестки родится один ребенок, а второй уж пусть будет немного погодя, — сказала мать Джагана.
— Сколько у вас сыновей? — спросила женщина, и они углубились в обсуждение семейных дел. Кого-то на заднем сиденье тошнило, и автобус то и дело останавливался, чтобы он мог высунуться из окна и опустошить желудок. Амбика, как и полагалось невестке, сидела рядом с матерью Джагана, а Джаган устроился с отцом; вид у того был деловой, словно он ехал заключать сделку.
Джаган с удовольствием сел бы с женой, но женщинам не разрешалось сидеть с мужчинами. Амбика должна была сесть со свекровью из вежливости, так что Джагану ничего не оставалось, как расположиться рядом с отцом. Сиденье было длинное, оно шло вдоль всей стенки.
С другой стороны от Джагана сидел мужчина из лесного племени с ожерельем из крупных бусин на шее. На коленях у него стояла небольшая деревянная клетка с пестрой птицей; время от времени раздавался крик, похожий на скрип двери на старых несмазанных петлях. Крик этот заглушал голоса пассажиров, которых в автобусе было не менее пятидесяти, хотя официально автобус вмещал вдвое меньше. Одни пассажиры ехали с билетами, другие — без, так как кондуктор положил их деньги себе в карман и теперь подгонял отчетность, то и дело вынимая тетрадь и что-то в нее записывая.
Кто-то что-то говорил, спрашивал, советовал, объяснял, низко звучали мужские голоса, пронзительно — женские, смеялись и плакали дети; все это сливалось в неясный гул, то и дело разрываемый резким криком птицы. Отец Джагана с увлечением говорил о различных типах навоза и о том, как копать колодцы, с крестьянином, сидящим справа от него. Тот щелкал земляные орехи и бросал скорлупу на пол. Джаган взглянул на жену и увидел, что она устала — шум и грохот автобуса утомили ее. Он пожалел, что она не сидит с ним рядом. Он указал бы пальцем в окно и сказал:
«Видишь эти деревья, эти горы? Какие они красивые, правда? Ты понимаешь, что мы отправились в эту поездку ради тебя?»
А она бы, наверно, ответила:
«Скорее, ради тебя. Мне чудес не надо. Вспомни семейную фотографию, которая висит в нашем доме».
А он бы тогда стал ее дразнить, ущипнул бы за спину, и в результате они бы поссорились или она обратила бы все в шутку. Трудно сказать, что именно произошло бы. После стольких лет совместной жизни он все еще не знал, чего от нее ждать. Иногда она ко всему относилась легко и просто, а порой сердилась по пустякам и зло смотрела на Джагана. Вообще-то она была образцом доброты, веселого нрава и предупредительности, но, если ее рассердить, она могла наговорить всяких резкостей.
Несколько недель назад отец заметил, что соус какой-то невкусный; выяснилось, что он пересолен. Немедленно учинили расследование. Свекровь спросила:
— Амбика, ты солила соус?
Амбика вежливо ответила из глубины кухни:
— Да, мама, конечно.
Мать в столовой подавала еду мужчинам.
Услышав ответ невестки, она уронила тарелку и, пройдя на кухню; потребовала объяснения.
— Кто тебе велел солить соус?
Амбика холодно ответила:
— Не знаю.
После чего до мужчин донесся голос старшей из женщин:
— Неужели ни у кого не хватает разума спросить, посолили уже соус или нет? Что будет, если солить пищу в несколько рук? Это месиво есть нельзя, его только в канаву вылить. Вот так все в доме портят и пускают на ветер, я знаю… Я знаю, как это делают.
— Дайте еще риса, — сказал отец из столовой.
Амбика принесла рис и разложила его по тарелкам. А свекровь между тем продолжала:
— Мы не требуем ничего особенного. Это не для нас, мы не можем даже насладиться зрелищем золотого пояса, как сотня других людей. Но хотя бы разумная…
Она не кончила фразы. Они услышали, как Амбика крикнула:
— Мне все равно…
Бросила блюдо и удалилась со сцены. Она заперлась у себя в комнате и отказывалась от пищи, повергнув в волнение весь дом. Она говорила, что просто не хочет есть — и все. Спустя несколько дней, когда все немного улеглось, она объяснила Джагану:
— Знаешь, что я сказала твоей матери? «Почему вы никак не забудете об этом золотом поясе? Какое он имеет отношение к сахару и соли? Неужели вы в жизни не видели золотого пояса?»
С того дня мать Джагана была очень сдержанна в выражениях и о золотом поясе не вспоминала. Все это время они явно недооценивали характер Амбики.
В деревне у подножия горы они вышли из автобуса. Меньше деревушки не нашлось бы, верно, ни на одной карте — всего два ряда хижин и пара ларьков, сложенных из ящиков, на которых лежал немудреный товар, предназначенный для паломников, — кокосовые орехи, бананы, листья бетеля и цветы.
Мать явно устала от поездки и уселась на большой камень отдохнуть, а отец затеял бесконечную торговлю с продавщицами кокосовых орехов. Наконец он сдался, бормоча, что крестьяне теперь испорчены и стали самыми злостными эксплуататорами. Он в ярости замахал кулаками.
— Мы проехали двадцать миль. Неужели нам нельзя сделать за это скидку? Если б я знал, какие здесь цены, я бы все привез из дому, — кричал он гневно.
Мать вмешалась, не вставая с камня, на котором сидела.
— Это не разрешается, — сказала она. — По обычаю…
— Ну конечно, в ведах десять тысяч лет назад было написано, что в этой самой точке земли тебя должна эксплуатировать именно эта крестьянка. Истинно, истинно… — язвительно проговорил он, сердито глядя на сына и на сноху, сидевшую на другом камне, и намекая, что, если б только у людей рождались, как у всех, дети, никому не пришлось бы покупать кокосовые орехи по безумным ценам. Джаган под взглядом отца сжался и почувствовал себя совершенно бессильным, но Амбика посмотрела на него с вызовом, словно готовясь предъявить семейную фотографию из ста трех человек.
Не будь Джаган трусом, он бы спросил своих родителей: «Разве у вас мало внуков? К чему вам еще? Почему вы не оставите меня в покое?»
Меж тем торговка кокосовыми орехами говорила:
— Не жалейте немного потратиться… Когда у вас родится внук, он принесет в ваш дом богатство.
Старик смягчился и спросил:
— Откуда ты знаешь, что у них будет сын, а не дочь?
— У всех, кто молится в этом храме, рождаются сыновья.
Словно в подтверждение пророчества родился Мали. Едва он появился на свет (это произошло в деревенском доме его матери), как его взвесили, не дав даже повивальной бабке обмыть его как следует, и точно такую же меру золота, серебра и пшеницы отправили в храм на горе Бадри во исполнение обета, который был дан во время поездки.
Через три месяца Амбика вернулась с младенцем домой. Ее родители прислали с ней множество подарков, как предписывал обычай при рождении первенца.
Был устроен большой праздник, на который пригласили сотню гостей. Полы во всех трех частях дома были покрыты листьями для еды. Мали был слабеньким, он едва дышал под грузом золота и драгоценностей, которыми осыпали его любящие бабушки и дедушки. После обеда, жуя с удовольствием бетель, отец Джагана радостно огляделся. Дом гудел от смеха и говора гостей. Женщины, сидевшие группками, умудрялись принимать участие сразу во всем. Ребенок, который переходил из рук в руки, плакал, не в силах вынести шум вокруг. Как всегда в праздники, в воздухе стоял запах сандала, цветов и благовоний. Два дедушки оставили гостей и отошли на миг в сторону.
— Я положу на имя Мали тысячу рупий, — сказал один, — и каждый год в день его рождения буду прибавлять по сто рупий. Так испокон веку поступают в нашей семье, когда рождается ребенок.
— И у нас тоже, — сказал второй. — Должны же мы обеспечить новорожденного и дать ему хорошую основу в жизни.
— Новорожденный в доме — истинное сокровище в этой жизни и в следующей…
— Я боялся, что у Джагана не будет потомства.
— А я ни минуты не сомневался, что все будет хорошо. Бесплодия в нашем доме не бывало.
Лицо Джагана сияло торжеством — он обходил гостей и простирался у их ног, его благословляли. За ним шла Амбика, она тоже простиралась, и ее благословляли. Она держалась гордо, заняв наконец достойное положение в доме. Казалось, она особенно радовалась тому, что может добавить, если бы только это было возможно, еще одно лицо к семейным фотографиям, висящим на стенах обоих домов.
13
Джаган, верно, уснул у подножия памятника, размышляя о прошлом. Его разбудил гомон птиц, устроившихся на голове у сэра Ф. Лоули. Джаган сел и взглянул на дом, которого уже коснулся рассвет. Понемногу в утреннем свете вырисовывались тяжелые карнизы.
«Сейчас он не такой мрачный, как ночью, — подумал Джаган. — Но все же вид у него невеселый. Свет и радость тех дней к нему уже никогда не вернутся. Кто его оживит? Уж, конечно, не мой сын и не его… Как же ее назвать?.. Как же их вообще называют? Какое мне ей придумать имя? Во всяком случае, где они? Пропали из виду. Домой не приходят. Куда они ездят? Мне никогда не говорят. Они друг друга стоят. Они-то дом не оживят, не то что моя мать или даже Амбика, когда она была здорова. Напротив, они все вокруг омрачают. Им там без меня будет лучше.»
Джаган чувствовал, что не может вернуться в дом.
«Он запятнан. Но это не мой дом запятнан. Это его дом. Зачем же мне ворчать и беспокоиться? Мне скоро шестьдесят, я проживу еще лет десять или пятнадцать, а Мали, со своей ли роман-машиной или без нее, должен будет прожить в этом доме еще лет шестьдесят или даже больше. Да одарит его господь долголетием!»
На минуту Джаган представил себе Мали восьмидесятилетним старцем, и сердце его дрогнуло. Но он тут же подумал: «А что же станет с Грейс, когда Мали будет восемьдесят лет? Так все и останется без изменений?»
Возможно, Мали удастся отправить ее назад. Это было бы наилучшим выходом, если они так и не согласятся освятить свою связь быстрым браком в горах.
При воспоминании об этом он снова почувствовал боль, словно иголкой тронули рану. «Должно быть, я зажился в этом доме. Если я проживу еще лет десять или пятнадцать, все будет по-другому. В шестьдесят лет человек рождается заново и вступает в новую жизнь».
Вот почему люди так пышно празднуют свое шестидесятилетие. Он вспомнил, как его отец и мать, дядя и тетка и с десяток других пар праздновали шестидесятилетие главы семьи, словно свадьбу, с музыкой и множеством гостей. Люди любят все время что-нибудь праздновать. Он видел много праздников на своем веку, жаловаться ему не на что. А вот Мали доказал, что в обрядах нет никакой необходимости, можно даже не завязывать священную нить тхали на шее новобрачной. Ничего, никаких обещаний, никаких уз, никакой ответственности. Сойтись, пожить вместе, а потом отшвырнуть друг друга, когда в голову придет. Кто сильнее, тот первый другого и вышвырнет. Вышвырнет? О чем это он говорит? Они сидят в зеленом автомобиле, сплетя ноги, хоть и наговорили друг о друге всякого.
Он совсем разволновался, думая обо всем этом. Искать смысла в поступках Мали было так же утомительно, как пытаться прочитать фразу, написанную на почти неизвестном языке. Он не хотел больше ничего знать. Больше он не станет ломать себе голову над их поступками, а в доме с закрытыми ставнями не будет больше ни праздников, ни музыки. Когда ему исполнится шестьдесят лет, никто об этом даже не вспомнит. Вдовцу не пристало устраивать праздники. Ему оставалось только уйти со сцены. Какое магическое слово! Если уж отказаться от всего, то сделать это решительно, полностью, не оставляя никакой лазейки, никакого пути назад.
И все же ему нужно было зайти в дом, чтобы собрать кое-что из вещей, хотя он и предпочел бы уйти не оглядываясь, как ушел Будда, когда его посетило озарение. Было пять часов, в это время дня в течение полувека он принимал душ.
Спустя час, поев и совершив омовение, он вышел из дому с небольшим узелком в руке, в котором среди прочих вещей лежала его прялка.
«Это мой долг перед Махатмой Ганди. Я дал ему клятву, что каждый день буду прясть. Я должен сдержать свое слово, дома ли я буду или в джунглях».
Солнечный свет, холодный душ и съеденная им овсянка несколько охладили пыл его отречения.
Он все еще держал ключ от дома в руке.
«Надо бы оставить его где-нибудь, — подумал он. — Отдать бы кому-нибудь. Не брать же его с собой…»
Впрочем, можно и взять, ведь это ключ от задней двери. Ключ от парадного входа должен быть у Мали. Если он никогда больше не откроет эту дверь, что ж, его дело… Это в его доме поселятся злые духи и будут с грохотом ронять вещи…
Джаган не очень-то верил во все это, впрочем, ему известны были покинутые дома, в которых такое случалось. Надо же и духам где-то жить. Он хмыкнул, подумав о своем любопытном соседе, вечно пристающем со всякими вопросами.
«Пусть поговорит, сколько его душа желает, с духом, который будет буянить в моем доме!»
Он все еще беспокоился о ключе.
«А почему бы мне не оставить его у брата? Это был бы хороший предлог зайти к нему».
Он поиграл с этой мыслью. Нанять такси Гафура, подъехать к улице Винаяка и оставить ключ у брата. Годы назад, когда он решил принять участие в национальной борьбе, он торжественно попрощался со всеми, прежде чем пойти на добровольное заключение. В глазах брата стояли слезы! Все семья была тронута его самоотречением. Они толпой проводили его до угла, хотя вообще-то не одобряли его патриотических действий. Он вздохнул, вспомнив о тех днях, полных сердечности и людей! Как ему хотелось, чтобы его и теперь провожали! Если они так горевали о человеке, идущем в тюрьму, они могли бы проявить немного чувства и к человеку, удаляющемуся из жизни, — нет, даже больше, ведь это была, скорее, смерть. Конечно, он будет дышать, видеть и временами даже как-то общаться с ними, но отречение будет полным, совсем как смерть. Ему хотелось, чтобы его проводили как следует, целой толпой. Но из всех них в городе жил один лишь брат. Ему захотелось взглянуть на него.
Братец рассказывал, что у него во рту не осталось ни одного зуба, и Джагану интересно было посмотреть, как он сейчас выглядит. Ему захотелось услышать его грубый голос, короткие фразы — он был человек положительный, рожденный руководить младшими братьями. Вся улица сбежалась бы к такси Гафура, чтобы взглянуть на человека, у которого, по слухам, сноха была чужестранкой. Брат, вероятно, не пригласит его в дом и велит ему бросить ключ не подходя, ведь самая тень Джагана может запятнать порог его дома. Придется, верно, кричать через улицу.
«Я ухожу из этой жизни. Мне шестьдесят лет. Я вступаю в новую фазу».
Возможно, придется сказать и о Мали:
«Дело не только в его женитьбе. Ты должен знать правду, она всплыла совсем недавно: они не женаты, сидят прижавшись в автомобиле, а потом наговаривают друг на друга».
А брат в отчаянии закричит:
«Убирайся прочь, осквернитель семейной чести!»
Толпа, окружившая такси, засвистит, заулюлюкает, и он опоздает к автобусу у Базарных ворот.
«Лучше унести ключ с собою. Ведь он, в конце концов, только от задней двери».
Проходя мимо сэра Фредерика Лоули, он вдруг увидел братца, неуклюже катившего на велосипеде. Ветер развевал его прядь волос, колеса велосипеда опасным зигзагом приближались к самому краю водосточной канавы и каким-то чудом вновь возвращались на середину дороги. Джаган застыл на месте — никогда раньше он не видел братца на велосипеде. Теперь колеса ринулись прямо на него. Закричав что-то невнятное, Джаган отпрыгнул в сторону. Братец беспомощно пронесся мимо, но через десяток шагов свалился с седла, предоставив велосипеду лететь дальше в канаву. Он поднялся на ноги, а Джаган пришел в себя и строго спросил:
— Что это за цирк с раннего утра? В вашем-то возрасте? Вы себя убить могли!
— Да я и сам знаю, — проговорил, тяжело дыша, братец, отряхивая пыль с исцарапанных локтей. — Мне нужно было поскорее найти вас, вот я и одолжил эту машину у соседа. Если не возражаете, я оставлю ее у вас. Я боюсь ехать на ней обратно.
Джаган сказал:
— Я запер дом и больше туда не вернусь.
Он произнес эти слова так безоговорочно и твердо, что братец не стал ни о чем расспрашивать, а перешел прямо к делу:
— Идемте. Нас ждет адвокат. Мали нуждается в немедленной помощи.
— Господи, что случилось?
— Мали со вчерашнего вечера в тюрьме…
Джаган встал как вкопанный и закричал:
— Боже! Почему?
— У него в автомобиле нашли полбутылки спиртного.
— О, Шива! — возопил Джаган. — Вот почему я не хотел, чтобы он покупал этот ужасный автомобиль.
Он начал осыпать зеленый автомобиль проклятиями, но братец прервал его:
— Вполне возможно, что бутылку ему подбросили…
— Вы не понимаете. Когда у молодого человека есть автомобиль, у него тут же возникают всякие идеи, — объяснил Джаган и с удовольствием углубился в эту тему. — Все было бы хорошо, если бы он не купил этот автомобиль.
— Не прерывайте меня, — сказал братец. — Слушайте. Вам нужно сейчас же вызволить его из полицейского участка. Это малоприятное место. Мы сделали бы это вчера вечером, если бы вы вдруг не исчезли. Где вы были?
— Спал себе у памятника, и только, — сказал Джаган и вспомнил, как обижалась его жена, когда он уходил спать на веранду.
— Тоже выбрали время сидеть с памятником, когда я искал вас по всему городу! — воскликнул братец. — Мы могли вызволить Мали еще вчера вечером!
— Что же теперь делать? Бедный мальчик! В полицейском участке! Ему там будет неудобно, ведь он с семи лет спал на пружинном матраце. Как же мне его освободить?
Слезы застлали ему глаза — братец вдруг исказился, пополз в сторону, уменьшился до неузнаваемости. Братец посмотрел на него спокойно и сказал:
— Ну, успокойтесь же. А то этот нищий увидит, что вы плачете. Братец был человек чрезвычайно разумный, он всегда точно знал, что нужно делать. «Немудрено, что на него во всем городе такой спрос», — думал Джаган. Стрясется что-нибудь в семье: похороны, свадьба, несчастный случай или тяжба — он всегда показывал себя с наилучшей стороны.
Джаган спросил:
— А где он там?
— В камере при полицейском участке. Это пока, до суда. Вставайте же, вставайте. Надо пойти и узнать, нельзя ли…
У Джагана закружилась голова. Он прижал руки к вискам.
— Подождите немного. Я так не могу.
Он почувствовал слабость и лег ничком у подножия памятника.
Братец сказал:
— Давайте вернемся в ваш дом.
— Нет, — отрезал Джаган.
— Вам надо отдохнуть. Не волнуйтесь. Я все устрою.
Братец нежно похлопал его по плечу и сказал:
— Не теряйте самообладания. Чего стоит вся ваша философия, если вы не можете выдержать этого маленького испытания?
— В камере… — простонал Джаган. — Я эту камеру знаю. Там грязь страшная, и заключенные мочатся в углу. Впрочем, возможно, теперь там лучше? — спросил он сморкаясь.
— Конечно, сейчас там все совсем по-другому.
— Да, должно быть, конечно, хотя при англичанах там было ужасно.
Братец продолжал:
— Перво-наперво я отправился в тюрьму и стал уговаривать надзирателей. Я повидал мальчика и поговорил с ним. Мне даже удалось передать ему чашку кофе.
— А поесть вы ему что-нибудь передали? Он, верно, был очень голоден.
— К нему там отнесутся особо. Я знаю районного сборщика налогов, мы все устроим. Я узнал обо всем этом в шесть часов. Я возвращался из дома главного инженера, куда зашел, чтобы договориться о репетиторе для их сына. На углу возле почтамта посыльный главного инженера сообщил мне об этом. Зеленый автомобиль остановили около Мемпи, где обычно проверяют, не нарушаете ли вы сухой закон, потому что в джунглях, в горах незаконно гонят самогон. Какой-то полицейский осмотрел автомобиль Мали и нашел спрятанные в нем полбутылки спиртного. Ну, вы их знаете… Полиция немедля задержала машину, опечатала при свидетелях бутылку и предъявила им обвинение в нарушении сухого закона.
— А кто там еще был?
— Два его приятеля.
— О, эти приятели, во всем виноваты они. А где сейчас машина?
— Ее пригнали в город. Оставят при полицейском участке, пока дело не будет закрыто.
Джаган закрыл глаза и сел, губы его зашевелились в беззвучной молитве.
— Я… Я и не знал, что мальчик пьет, — проговорил он, сделав еще одно открытие относительно сына.
— Совсем не обязательно пить, чтобы тебя обвинили в нарушении сухого закона. Достаточно, чтобы у тебя изо рта слегка пахло алкоголем. Есть такие микстуры от лихорадки, у них алкогольный запах. Можно достать справку от врача, что он предписал ему выпить две дозы этой микстуры в тот день, вот и все.
— А где вы достанете такого врача?
— О, вы даром тратите время. Вставайте же, нам надо идти, — вскричал нетерпеливо братец. — Об этом позаботится адвокат. Доверьтесь ему, он все уладит…
— А зачем они поехали в горы?
— Это неважно… Впрочем, что ж — Мали поехал в горы, чтобы встретиться там кое с кем по своему делу и спокойно обсудить в «Горном приюте». Он ждал представителя своих иностранных компаньонов.
Тут Джаган наконец опомнился:
— Ну конечно, иностранные компаньоны! Очень внушительно. В Индии никто ничего не понимает! Только иностранцы! Всегда иностранцы! Что ж, все понятно. А бутылка? Как к нему попала бутылка?
— Ее там кто-то забыл. Какой-то незнакомый человек остановил в горах автомобиль, попросил его подвезти, потом сошел, а бутылку забыл в автомобиле.
От этих объяснений Джагану стало легче. Он посмотрел братцу в лицо, чтобы понять, насколько он держится правды, но тот отвел глаза и только заметил:
— В наши дни все возможно. Людям нельзя доверять, особенно незнакомым. Когда я не смог вас найти, я пошел к Ганешу Рау, он лучший адвокат в нашем районе. Хоть у него работы по горло, он согласился взяться за наше дело. Он Мали знает и восхищается его планами. Он, кажется, обещал приобрести его акции, когда придет время…
— Неужели он верит, что эта машина будет писать романы?
— У меня не было времени с ним подробно поговорить, но, когда я упомянул об этом, он сказал: «А почему бы и нет?»
Джаган задумался. Братец произнес:
— Но как бы там ни было, у нас есть все шансы выиграть дело. Мы просидели с ним до двух часов ночи, обсудили все возможности. Я даже поспать не успел. В пять я взял у соседа велосипед. Четыре раза я с него падал, прежде чем добрался до вас.
— Больше не ездите на нем. Вы можете себя убить, — проговорил величественно Джаган.
Братец сказал:
— Кроме того, он хочет заняться полицейским, который остановил автомобиль Мали. Этот неизвестный, который попросил, чтоб его подвезли, мог быть его сообщником. У них, наверно, давно был на вас зуб.
— Но почему? — спросил Джаган. — Почему у какого-то полицейского должен быть на меня зуб?
— Много может быть всяких причин. Люди вообще злы. Возможно, он требовал бесплатных сластей у вас в лавке. Ведь им, беднягам, так мало платят, что приходится добиваться расположения торговцев. Сейчас вы, вероятно, об этом забыли, но постарайтесь вспомнить, как вы пригрозили пожаловаться на него начальству.
— Я ни разу не видел у себя в лавке полицейского…
— Или, может, он запомнил вас еще тогда, когда вы нарушали британские законы…
Джаган со смехом отверг это предположение:
— В те времена мы не с полицией боролись, у нас были дела поважнее.
— Хорошо, тогда, возможно…
— К тому же Махатма Ганди учил нас не помнить зла… Все равно, полицейские тех дней сейчас уже стали дряхлыми старцами или умерли.
— А может, он когда-то поссорился с Мали. Полицейские, знаете, вообще не любят молодых людей, у которых есть автомобиль или мотороллер. Впрочем, все это просто разговоры. Адвокат вам скажет, что говорить. Мы полностью положимся на его совет. Одно совершенно ясно — на перекрестном допросе вы повторите то, что он вам скажет. Все будет зависеть от ваших показаний.
Джаган коротко ответил:
— Если то, что вы говорите, правда, истина восторжествует. Если же нет, я ничего не могу сделать.
— Нет-нет, не говорите так. Мы должны постараться вызволить Мали. Они могут приговорить его к двум годам по этому закону.
— Кто мы такие, чтобы вызволять или не вызволять? — спросил философично Джаган. Он полностью пришел в себя после первоначального потрясения и теперь говорил даже с некоторым злорадством, хотя голос его все еще был хриплым от горя. — Истина его вызволит, если то, что вы говорите, правда, — повторил он.
— Но адвокату надо будет все это сообразить и доказать, — сказал братец. — Свидетельскими показаниями. Сейчас он придумывает, как это сделать. Если он сумеет доказать mala fides[20] этого полицейского, мы сможем подать на него встречный иск, для того чтобы усилить нашу позицию.
Мысли Джагана приобрели наконец необычайную ясность. Он взглянул на свой узелок, легко поднял его с земли и сказал:
— Желаю всем вам удачи — вам, и вашему адвокату, и уважаемому клиенту, а также этому бедняге полицейскому, который имел несчастье остановить зеленый автомобиль. Только не ждите, что я буду принимать во всем этом участие. Не вмешивайте меня в эту историю. Забудьте обо мне, и я уйду, ни о чем вас не спрашивая.
— Но куда, куда вы идете? — спросил с тревогой братец.
— Поищу себе новое занятие — что-нибудь иное, чем то, что я делал шестьдесят лет подряд. Уйду куда-нибудь, забрав с собой только то, что унесет рука. Все, что мне нужно, в этом узелке…
— Включая чековую книжку, конечно, — заметил братец. — Это гораздо удобнее, чем носить с собой вещи. Куда же вы собрались?
Джаган описал пристанище за рекой. Братец пришел в ужас.
— Я знаю это место возле крематория. Неужели этот красильщик хочет всучить его вам? Простите, но я должен вас предупредить — держитесь от него подальше. Он колдун, знает черную магию и всем предлагает обращать низкие металлы в золото…
— Мне все равно. Я буду смотреть, как из камня появляется богиня. Меня ничто не связывает. Никогда в жизни я не чувствовал такой решимости. Я очень рад, что встретил вас, но я спешу. Здесь я или нет, все будет идти своим чередом. Даже когда великих людей убивают или они умирают от инфаркта, в мире все остается по-прежнему, Считайте, что мое сердце тоже не выдержало — и все тут…
Он отдал братцу связку ключей и сказал:
— Откройте лавку в обычный час и присмотрите за ней. В конце концов Мали возьмет ее в свои руки. Позаботьтесь о Сиварамане и всех остальных, не выгоняйте их. Вы всегда можете прийти ко мне, если возникнет что-нибудь срочное или нужно будет составить отчет. Я вам объясню, как это делается. Автобусы до Мемпи отходят от Базарных ворот каждые четыре часа начиная с половины девятого. Вы человек занятой, но прошу вас — помогите мне.
— Хорошо, я сделаю все, что скажете, — согласился братец, оробев от тона Джагана. — Адвокат просил две тысячи рупий на предварительные расходы. Он договорился, чтобы Мали выпустили на поруки. Он должен выйти еще до вечера.
— Иногда неплохо бывает посидеть немного в тюрьме. Возможно, это ему как раз и требовалось, — сказал Джаган и, развязав узелок, вынул оттуда чековую книжку. Положив ее на колено, он выписал чек и подал его братцу.
— А если будут другие расходы? — спросил братец.
— Мы заплатим — и все. Когда нужно будет, скажите мне. Я ведь не на другую планету улетаю.
Братца поразила перемена в Джагане, а тот все повторял, не вытирая слез:
— Тюрьма еще никому не повредила… Не опоздать бы мне к половине девятого на автобус. Я не хочу вас ни о чем спрашивать, но скажите, где же она?
Он встал и перекинул узелок за плечо.
— Друзья нашли ей работу в женском общежитии, — начал братец. Но Джаган, не дослушав, махнул рукой и сказал:
— Увидите ее где-нибудь, передайте ей: если когда-нибудь она захочет вернуться в свою страну, я куплю ей билет. Это наш долг перед ней. Она была хорошая.
― РАССКАЗЫ ―
Конь и две козы (перевод Н. Демуровой)
Из семисот тысяч деревень, усыпавших точками карту Индии, в которых рождается, живет и умирает большая часть пятисотмиллионного ее населения, Критам, возможно, была самой маленькой. На земельной карте района она была нанесена едва заметной точкой. Карта предназначалась скорей для чиновников, собирающих налоги, чем для мототуристов, которые все равно бы туда не доехали, ибо деревня расположилась вдали от шоссе, в конце каменистой колеи, пробитой железными ободьями телег, запряженных буйволами. Однако размеры не помешали деревне носить великолепное имя Критам, что по-тамильски означает «алмаз», сверкающий на челе нашего субконтинента. В деревне не набралось бы и трех десятков домов, и лишь один из них был выстроен из кирпича. Выкрашенный в сверкающие желто-синие тона, с пышными фигурами богов и химер на балюстраде, он был известен под именем Большого дома. Другие дома, кое-как разбросанные в четыре ряда, были сделаны из бамбука, соломы, глины и каких-то неопределенных материалов. Дом Муни стоял в четвертом ряду последним, за ним простирались поля. В дни своего процветания Муни владел стадом из сорока овец и коз. Каждое утро он выходил из дома и гнал свое стадо к шоссе, проходящему мили за две от деревни. Там он усаживался на пьедестал глиняной конной статуи, а овцы паслись вокруг. Бамбуковым шестом с крюком на конце он обрывал листья с придорожных деревьев на корм козам, собирал палочки и сухие ветки, связывал их в вязанку и нес на закате домой.
На рассвете жена разжигала огонь в очаге, кипятила в глиняном горшке воду, бросала в нее горсть просяной муки, солила и давала ему на завтрак эту похлебку. Когда он уходил, она совала ему в руки узелок с едой: все то же просо, на этот раз сваренное круто, чтобы он мог съесть его в полдень с сырой луковицей. Она была стара, но он был еще старше и нуждался в ее заботах, чтобы протянуть подольше.
Счастье отворачивалось от него постепенно, неприметно. Бывало, он загонял в хлев стадо из сорока голов, а теперь у него осталось всего две козы; на них не стоило тратить те полрупии в месяц, которые требовал Большой дом за аренду хлева на заднем дворе. Двух оставшихся коз он привязывал к тощему дереву возле своей хижины, с которого время от времени можно было стряхнуть на землю несколько плодов. В это утро он натряс шесть и с торжеством внес их в дом. Никто точно не знал, кому принадлежит дерево, но он считал его своим потому, что жил в его тени.
Жена сказала:
— Хочешь, я сварю и засолю тебе листьев?
— Надоели мне эти листья. Мне страсть как хочется этих плодов с подливой, вот что!
— Да у тебя во рту всего четыре зуба, а туда же, все бы тебе жевать! Ну ладно, достань мне что надо для подливы, и я тебе ее приготовлю. Кто знает, может, в том году тебя и в живых не будет и ты ничего у меня уже не попросишь. Но только достань мне все, что нужно, да не забудь про меру риса или проса. Уж я тебя ублажу, хоть это и ни к чему. У нас ведь ничего не осталось. А нужно чечевицы, перцу, кореньев для приправы, горчицы, масла и одну большую картофелину. Ну, иди и без них не возвращайся.
Он повторил за ней, что требовалось для подливы, чтобы ничего не забыть, и отправился в лавку на Третьей улице.
Там он уселся на перевернутый ящик перед самым прилавком. Лавочник не обратил на него никакого внимания. Муни то и дело прочищал горло, откашливался, чихал, пока наконец лавочник не выдержал и не спросил:
— Что с тобой? Этак ты в канаву свалишься, если будешь чихать так громко, молодой человек.
В ответ на это обращение Муни захохотал во все горло, чтобы польстить лавочнику. Лавочник смягчился и сказал:
— Ты такой непоседа, что и второй жене не дал бы ни минуты покоя! Только вот старая твоя еще скрипит…
И на эту шутку Муни должным образом рассмеялся. Лавочник еще больше смягчился: он любил, когда его чувство юмора находило достойных почитателей. Муни побеседовал с ним немного о местных новостях, что неизменно кончалось разговором о жене почтальона, сбежавшей несколько месяцев назад в город.
Лавочник всегда рад был услышать что-нибудь дурное о почтальоне, который надул его. Почтальон все время был в разъездах и возвращался в Критам лишь раз в десять дней; он умудрялся ускользнуть снова, не заглянув в лавку на Третьей улице. Ублажив таким образом лавочника, Муни всегда мог попросить у него что-нибудь, обещая заплатить позже. Порой лавочник бывал в хорошем настроении и поддавался на уговоры, но порой он выходил вдруг из себя и обрушивался на Муни. Как смеет он просить у него в долг? Сегодня он был не в духе, и Муни не удалось получить у него ничего из того, что назвала ему жена. К тому же лавочник обнаружил удивительную память на старые факты и цифры; в подтверждение своих слов он вытащил откуда-то толстую тетрадь. Муни хотелось встать и бежать. Однако уважение к себе удержало его на месте, заставив выслушать всякие гадости. В заключение лавочник сказал:
— Если бы ты смог найти пять рупий с четвертью, ты бы расплатился со старым долгом, а затем попросил бы, чтобы господь прибрал тебя. Сколько у тебя есть в наличности?
— Я все вам заплачу в первый день следующего месяца.
— Конечно, как всегда. Кого же ты хочешь ограбить на этот раз?
Муни почувствовал, что попался, и забормотал:
— Моя дочь передала мне, что скоро пришлет деньги.
— Так у тебя, значит, есть дочь? — издевался лавочник. — И она еще шлет тебе деньги! Для чего, хотел бы я знать?
— День рождения, — сказал спокойно Муни.
— День рождения! Сколько же тебе лет?
Муни неуверенно ответил (он и сам не знал, так ли это):
— Пятьдесят.
Он всегда отсчитывал свой возраст со времени великого голода, когда он ростом как раз сровнялся с оградой вокруг деревенского колодца. Ну, а если голод теперь наступает чуть не каждый год, разве можно определить что-нибудь точно? Лавочник еще пуще разошелся, увидев, что вокруг собралось несколько человек, чтобы послушать и прокомментировать происходящее. Муни подумал беспомощно: «Моя бедность выставлена людям напоказ. Но что же мне делать?»
— Да тебе никак не меньше семидесяти, — сказал лавочник. — К тому же ты, видно, забыл, что уже рассказывал про день рождения пять недель назад, когда тебе вдруг понадобилось касторовое масло для ритуального омовения.
— Омовения! Где уж тут думать об омовении, когда из водоема и чашки воды не наберешь? Мы бы все давно уж высохли от жажды и умерли, если бы не Большой дом. Они хоть позволяют нам иногда набрать у них из колодца горшок воды.
С этими словами Муни тихонько поднялся и пошел прочь.
Жене он сказал:
— Этот мошенник ничего мне не дал. Иди и продай плоды, может, за них дадут хоть что-нибудь…
И он прилег в углу, чтобы немного отдохнуть после своего похода в лавку. Жена сказала:
— Значит, сегодня не будет подливы, да и вообще ничего не будет. Нечего мне готовить. Попостись до вечера, тебя не убудет.
И вдруг закричала:
— А теперь забирай-ка коз да иди! И не возвращайся, пока солнце не сядет.
Он знал, что если ее послушаться, так она как-нибудь раздобудет ему к вечеру еды. Надо только быть начеку: не спорить с ней, не раздражать. По утрам она часто бывала не в духе, однако к вечеру настроение у нее менялось. Она всегда находила какую-нибудь работу: молола зерно в Большом доме, мела и скребла и зарабатывала достаточно для того, чтобы купить что-нибудь и приготовить ему к вечеру обед.
Отвязав коз, Муни отправился в путь. Он гнал их вперед и время от времени что-то покрикивал. Через деревню он шел, склонив, словно в задумчивости, голову. Ему не хотелось ни на кого смотреть, не хотелось, чтобы с ним заговаривали. Двое старинных дружков, расположившись в тени возле храма, окликнули его, но он прошел мимо. Они знавали его в дни процветания, когда он гордо шествовал среди целого стада тонкорунных овец, а сегодня гнал двух жалких коз. Правда, и раньше он держал, бывало, несколько коз для тех, кому они нравились, но настоящим богатством были овцы. Они быстро плодятся, в период стрижки приходят люди и покупают шерсть, а потом в базарные дни приезжал из города этот знаменитый мясник, привозил ему бетеля, табаку, а часто и бханг[21]. Они курили его в хижине, стоявшей на отшибе в кокосовой роще, куда не заглядывали ни жены, ни доброжелатели. Покуришь — и почувствуешь легкость и воспарение, и хочется простить всех, даже проклятого деверя, который однажды пытался поджечь его дом. Но все это, казалось, были воспоминания из предыдущей жизни. Какая-то хворь напала на его овец (он-то, конечно, догадывался, кто их сглазил), и даже приятель мясник не захотел взять их хоть за полцены… А теперь вот он остался с этими двумя высохшими мумиями. Хоть бы кто-нибудь забрал их у него. Лавочник сказал, что ему уже семьдесят. В семьдесят лет остается только ждать, пока тебя призовет господь. Когда он умрет, что станет с его женой? Они жили вместе с самого детства. В день свадьбы он узнал, что ему было десять, а ей восемь лет: во время свадебной церемонии они должны были назвать свои имена и возраст. За все это время, что они прожили вместе, он побил ее раза два, не больше, позже она стала верховодить в доме. Потомства — никакого. Возможно, если бы у них было много детей, боги бы его благословили. Плодородие приносит уважение. Люди, у которых по четырнадцать сыновей, всегда процветают, довольны собой и всем на свете. Он вспомнил, как радостно дрогнуло у него сердце, когда он сказал лавочнику про дочь, хотя тот ему и не поверил. Да, у него нет дочери, ну и что? Вон у его двоюродного брата в соседней деревне сколько дочерей, любая из них может ему быть за дочь; он их всех любит, как родных, и покупал бы им сладости, если бы у него были деньги. И все же в деревне шептались, что Муни с женой даже детей родить себе не могут. Он старался не подымать ни на кого глаз: все они были такие важные и у всех в деревне было больше денег, чем у него. «В нашей касте я самый бедный, немудрено, что они от меня отворачиваются. Ну и я на них смотреть не буду». Так он и шел, опустив глаза, по улице, держась поближе к домам. Никто с ним не заговаривал, а когда он проходил, замечали:
— Опять он тащится со своими козами. Перерезал бы им глотки, всем бы спокойнее было.
— О чем ему беспокоиться? У них ничего нет, да и не о ком ему волноваться.
Так говорили люди, когда он проходил по деревне.
Выйдя за околицу, он наконец поднял голову и огляделся. Грозно покрикивая, он гнал коз вперед, пока они не оказались за деревней, у подножия памятника. Здесь он обычно просиживал до самого вечера. Отсюда ему было видно шоссе, по которому в горы шли грузовики и автобусы, и ему казалось, что и он участвует в жизни большого мира. Пьедестал у памятника был широким, так что он мог пересаживаться на нем по мере того, как солнце взбиралось вверх, а потом клонилось к закату. А можно было еще забраться под брюхо коня, где всегда была тень.
Конь был вылеплен из глины почти в натуральную величину. Обожженный на солнце, ярко раскрашенный, он гордо вздымал свою голову, встав на дыбы и выгнув дугой хвост. Возле коня стоял воин с серповидными усами, выпученными глазами и орлиным носом. Когда старые мастера хотели показать в мужчине силу, они всегда делали ему выпученные глаза и заостряли концы усов. Они украсили грудь воина ожерельем, камни которого теперь походили, скорее, на комья грязи, так их отделали солнце, ветер да дождь, когда он, конечно, шел. Впрочем, Муни всегда утверждал, будто помнит те дни, когда ожерелье сверкало, как бриллиантовое. Говорили, что конь был когда-то бел, словно полотно, только что выстиранное деревенской прачкой, на спине у него красовалась попона из черно-красной парчи с бахромой, а яркий пояс тех же цветов был повязан вокруг талии воина. Никто в деревне не помнил этого великолепия, так как никто не обращал внимания на памятник. Даже Муни, проводивший все дни у его подножия, ни разу не удосужился поднять на него глаза. Коня не коснулись юные деревенские вандалы, которые вырезали какие-то буквы на деревьях, сворачивали придорожные знаки, покрывали все стены непристойными рисунками. Раньше памятник стоял гораздо ближе к деревне и ее жителям, но, когда проложили шоссе (или, возможно, когда пересох водоем и колодцы), деревня переместилась мили на две вглубь.
Муни сидел у подножия памятника, посматривая на коз, которые бродили по сухой земле среди кактусов и кустов лантаны. Он глянул на солнце. Оно явно склонилось немного к западу, однако домой идти было еще не время: если он придет слишком рано, у жены не будет для него обеда. К тому же надо дать ей немного остыть и проникнуться к нему сочувствием, тогда она хоть достанет, хоть выпросит еды. Он стал смотреть на дорогу, идущую в гору, ожидая обычного знака, по которому он определял время. Когда из-за поворота покажется зеленый автобус, он может идти, а жена будет довольна, что он позволил козам попастись подольше.
Тут он заметил, что по дороге на полной скорости несется какое-то новое механическое чудо, похожее одновременно на автомобиль и на автобус. Раньше его занимала новизна подобных зрелищ, но в последнее время в горах у истоков реки шли работы и мимо него проносилось столько всяких людей и машин, что он перестал обращать на них внимание; теперь по вечерам он описывал жене не все подряд, как когда-то, а только что-нибудь действительно из ряда вон выходящее. Сегодня, глядя на желтый предмет, мчавшийся по дороге, он думал лишь о том, как описать его потом жене. Внезапно предмет зафыркал и остановился прямо перед ним. Краснолицый иностранец, сидевший за рулем, вылез из машины, обошел ее вокруг, наклонился и ткнул кулаком куда-то ей под брюхо; затем он выпрямился, взглянул на щиток, посмотрел в сторону Муни и направился к нему.
— Простите, нет ли здесь поблизости бензоколонки? Или мне нужно подождать, пока проедет другая машина?
Внезапно он увидел глиняного коня и, забыв, о чем спрашивал, воскликнул:
— Великолепно!
Муни почувствовал, что ему надо встать и бежать поскорее прочь, и проклял свой возраст. Ноги его теперь не слушались, а ведь когда-то он бегал быстрее гепарда, как, например, в тот день, когда он пошел в лес, чтобы нарубить дров. Тогда-то гепард и зарезал у него двух овец; это было знаком, что наступают плохие времена… Как он ни старался, ему все не удавалось подняться на ноги. К тому же он не знал, как поступить с козами. Не мог же он их здесь бросить…
Краснолицый был одет в хаки — видно, полицейский или солдат. Муни подумал: «Если я побегу, он погонится за мной или выстрелит. Иногда собаки кидаются только на тех, кто от них убегает… О Шива, защити меня! Не знаю, что ему от меня нужно». Между тем незнакомец снова воскликнул: «Великолепно!» Он обошел памятник кругом, не отрывая от него глаз. Сначала Муни сидел словно окаменевший, однако потом заерзал и попытался незаметно ускользнуть. Тут краснолицый внезапно сложил руки, улыбнулся и сказал:
— Намасте! Как поживаете?
В ответ на это Муни произнес единственные английские слова, которые он знал:
— Yes, no.
Исчерпав свой английский словарь, он заговорил по-тамильски:
— Меня зовут Муни. Это две мои козы, никто против этого и слова не возразит, хоть в нашей деревне теперь клеветников полным-полно. Они вам не постесняются сказать, что то, что тебе принадлежит, не твое.
Он закатил глаза и содрогнулся при мысли о злоумышленниках, наводнивших его родную деревню.
Иностранец послушно глянул туда, куда указывал Муни, с минуту озабоченно смотрел на двух коз и на камни, потом достал серебряный портсигар и закурил сигарету. Внезапно вспомнив об учтивости, обязательной для туристского сезона, он спросил Муни:
— Вы курите?
— Yes, no.
Тут краснолицый вынул сигарету и подал Муни, который принял ее с удивлением. Вот уже много лет, как никто не предлагал ему закурить. Давно канули в прошлое те дни, когда он курил бханг. Канули вместе со стадом овец и великодушным мясником. Какой там бханг! Теперь у него не было даже спичек. Чтобы разжечь утром очаг, жена шла за огнем к соседке через улицу. Ему уже давно хотелось выкурить сигарету; однажды лавочник дал ему одну в долг, он и сейчас хорошо помнил, какая она была вкусная.
Краснолицый щелкнул зажигалкой и, протянув ее к Муни, дал ему прикурить. Муни глубоко затянулся и закашлялся; мучительно, конечно, но приятно необыкновенно. Откашлявшись, он вытер глаза и заново оценил ситуацию, сообразив, что краснолицый не станет его преследовать. Все же, чтобы не ошибиться, он решил сохранять осторожность. К чему убегать от человека, давшего ему такое крепкое курево? От этих американских сигарет, набитых подсушенным табаком, в голове у него поплыло. Мужчина сказал:
— Я приехал из Нью-Йорка.
Вынул из кармана брюк бумажник и подал Муни свою карточку. Муни отшатнулся. Может, он пытается всучить ему ордер и арестовать его? Бойся хаки! — пронеслось у него в голове. Бери все сигареты, бери бханг или что там еще, но не давай себя поймать. Бойся хаки! Он пожалел, что ему семьдесят лет. Так ведь сегодня сказал ему лавочник. В семьдесят не побежишь. В семьдесят лет подчинишься, что бы там ни случилось. Правда, беду можно попробовать отвести беседой. И он заговорил на чистейшем тамильском языке, которым издавна славилась Критам. (Даже самые злостные клеветники не смели отрицать, что здесь родилась знаменитая поэтесса Аввайар, хотя никто не знал, где именно — в Критаме или в соседней деревушке Куппаме.) Из этого источника непрерывным потоком лился прозрачный тамильский язык, проходивший и через Муни.
— Клянусь богом, господин, — сказал он, — клянусь Бхагваном, который все видит, мы ничего об этом не знаем. Это я вам точно говорю, господин. Если было совершаю убийство, убийца, кто бы он ни был, не избежит наказания. Бхагван все видит. Только не спрашивайте меня об этом, я ничего не знаю.
Несколько недель назад на границе между Критамом и Куппамом под тамариндовым деревом было найдено изуродованное тело. Это вызвало множество толков и пересудов. Подумав, Муни прибавил:
— Здесь все может быть. Народ здесь такой — ни перед чем не остановится.
Иностранец вежливо кивал и слушал, хотя и не понимал ни слова.
— Вы, конечно, знаете, когда был сделан этот конь, — сказал в ответ краснолицый и вкрадчиво улыбнулся.
Почувствовав, что атмосфера смягчилась, Муни тоже улыбнулся и попросил:
— Пожалуйста, уезжайте отсюда, господин, я ничего не знаю. Если мы увидим здесь кого-нибудь подозрительного, обещаю вам, мы его задержим. А попробует убежать, мы его закопаем по горло в яму. Только у нашей деревни всегда была добрая слава. Преступник наверняка из той деревни.
Краснолицый с мольбой в голосе сказал:
— Прошу вас, я буду говорить очень медленно, пожалуйста, постарайтесь меня понять. Неужели вы не понимаете ни одного слова по-английски? Мне казалось, что в этой стране все знают английский. Меня здесь все понимали, только вы не понимаете. Может, вы не хотите говорить по-английски из религиозных или иных побуждений?
Муни издал какие-то странные гортанные звуки и затряс головой. Ободренный иностранец стал что-то длинно объяснять, произнося каждый слог необычайно четко и ясно. Вскоре он уже придвинулся бочком к старику и подсел к нему на пьедестал.
— Понимаете, прошлый август у нас был, возможно, самым жарким в истории. Я работал в одной рубашке в своем оффисе на сороковом этаже. Эмпайр Стейт Билдинг. Вы, конечно, слышали, что в то лето у нас отказали электростанции. Битых четыре часа просидел я у себя наверху без лифта и кондиционированного воздуха. А потом всю дорогу в поезде я думал, а когда вошел в свой дом в Коннектикуте, то сказал Рут (это моя жена): «Зимой мы отправимся в Индию, пора взглянуть на другие цивилизации». На следующий день она первым делом позвонила в бюро путешествий и велела нашему агенту все устроить. И вот я здесь, Рут приехала вместе со мной, она сейчас в Сринагаре, а я осмотрю здесь все и вернусь к ней.
Когда он закончил свой длинный монолог, Муни задумчиво поглядел на него и пробормотал:
— Yes, no.
Сделав эту уступку другому языку, он продолжал по-тамильски:
— Я вот еще какой был, — он показал рукой на фут от земли, — когда услышал, как мой дядюшка говорит…
Не известно, что он собирался сказать, потому что в эту минуту иностранец прервал его:
— Ну и зубы у вас, дружище! Как это вам удалось так хорошо их сохранить. Сколько вам лет?
Старик забыл, что он хотел рассказать, и только заметил:
— У нас ведь скот тоже порой пропадает. Гепард унесет или там шакал, но случается, что крадут и из соседней деревни. Но мы всегда узнаем, кто это сделал. Жрец из нашего храма зажигает камфару и видит в ее пламени лицо вора, а когда его ловят…
И он изобразил руками, как рубят на мелкие кусочки мясо.
Американец внимательно посмотрел на его руки и сказал:
— Понимаю, понимаю… Рубить что-то? Может, я вас задерживаю, вам надо нарубить дров? Где ваш топор? Дайте его мне, покажите, где рубить, и я вам это сделаю с удовольствием. Знаете, это мое любимое занятие, мое хобби. У нас на берег выбрасывает много всякого дерева, по воскресеньям я только и делаю, что рублю дрова для камина. Знаете, я чувствую себя совсем другим человеком, когда сижу у камина и смотрю, как играет в нем огонь. Правда, порой приходится сунуть туда целый воскресный выпуск «Нью-Йорк таймс», чтобы огонь разгорелся.
Он улыбнулся, вспомнив о «Нью-Йорк таймс».
Муни вконец растерялся, но решил, что лучше все же попытаться ускользнуть. Он пробормотал:
— Пора домой.
И стал осторожно подниматься с места. Американец схватил его за плечо и в отчаянии спросил:
— Неужели здесь нет никого, решительно никого, кто бы мог мне перевести?
Он поглядел на дорогу, но в этот жаркий час она была совершенно пуста. Внезапный порыв ветра закрутил столбом пыль и сухие листья у обочины и понес их в сторону гор. Незнакомец пригвоздил Муни к памятнику и спросил:
— Эта статуя ваша? Может, продадите ее мне?
Старик понял, что речь идет о коне. С минуту он подумал, а затем произнес:
— Я вот еще каким был мальчишкой, когда услышал, как мой дедушка рассказывает про этого коня и воина, а мой дедушка сам был вот каким мальчишкой, когда слышал, как его дедушка, чей дедушка…
Краснолицый прервал его. Показав на коня, он сказал:
— Я дам вам за него хорошую цену. Не зря же я здесь остановился!
Он ни минуты не сомневался в том, что глиняный конь принадлежит Муни. Возможно, он пришел к этому выводу оттого, что тот сидел у подножия коня, напомнив ему других продавцов сувениров в этой стране.
Муни посмотрел в ту сторону, куда был направлен указующий перст краснолицего, и смутно осознал, что тема переменилась. Обрадовавшись, что тот хоть на время забыл о трупе, он восторженно повторил:
— Я вот такусенький был, когда мой дед рассказал мне об этом коне и воине, а мой дед сам был вот такусенький, когда ему…
Каждый раз, когда он пытался говорить о древности памятника, он лишь глубже погружался в трясину воспоминаний.
Муни говорил на таком тамильском языке, что самый звук его производил бодрящее впечатление. Иностранец слушал как зачарованный.
— Жаль, что у меня нет с собой магнитофона, — сказал он с приятной улыбкой. — Ваш язык звучит так красиво. От каждого вашего слова у меня прямо в ушах звенит от удовольствия. — И он показал на свои уши. — Вам свой товар рекламировать не надо. Я и так понимаю ему цену. Можете не объяснять его достоинств.
— В школу я никогда не ходил, — говорил Муни. — В те времена одних только браминов посылали в школу, а мы работали в поле с утра до ночи, от посева до уборки… Только когда урожай был собран и наступал понгал[22], отец разрешал мне поиграть с мальчишками у водоема. Так что я вашего языка не знаю. У вас в стране даже малыши, может, говорят на вашем языке, но здесь его знают только люди ученые и важные. У нас в деревне был почтальон, так он очень ловко мог бы поговорить с вами на вашем языке, но потом его жена сбежала с другим, так теперь он вообще ни с кем не разговаривает. Куда уж там разговаривать, если твоя жена так поступила? За женщинами нужен глаз да глаз, а не то они живо и тебя продадут, и весь дом.
И он засмеялся собственной шутке.
Иностранец захохотал, вынул еще сигарету и протянул ее Муни, который теперь курил спокойно, решив оставаться на месте, пока этот чудак его угощает. Американец встал на пьедестал в позу лектора и, водя пальцем вдоль резных украшений на шее коня, сказал, произнося слова медленно, слог за слогом:
— Об этом товаре я могу произнести целую речь, лучше некуда… Взгляните на это удивительное сочетание желтого и индиго, правда, сейчас краски немного поблекли… Как это в вашей стране получают такие оттенки?
Муни, теперь уже уверенный, что речь идет о коне, а не о трупе, сказал:
— Это наш хранитель, он несет смерть нашим противникам. В конце Калиюги[23] этот мир и все другие миры будут разрушены, а спаситель явится в образе коня по имени Калки. Этот конь оживет и поскачет по всему свету, а под его копытами погибнут все дурные люди.
Стоило ему заговорить о дурных людях, как в его воображении возникли фигуры лавочника и деверя. С минуту он наслаждался мыслью о том, каково им будет под копытами… Так деверю и надо, зачем он поджигал его дом?
Пока перед внутренним взором Муни развертывалось это приятное видение, американец воспользовался паузой и сказал:
— Уверяю вас, в Соединенных Штатах у него будет превосходный дом. Книжный шкаф я сдвину. Знаете, я люблю книги и состою членом пяти книжных клубов, так что они мне посылают по своему выбору все, что хотят, да еще бесплатных приложений сколько! Они там лежат в гостиной навалом, вот такой кучей, с этого коня. Придется от них избавиться. Рут это может и не понравиться, но я ее уговорю. Телевизор тоже, должно быть, придется убрать, нельзя же, чтобы все стояло в гостиной. Рут, конечно, скажет: «А что, если к нам придут гости?» Коня я поставлю прямо посередине комнаты. По-моему, это гостям не помешает. Можно стать вокруг него в кружок и выпивать…
А Муни продолжал свое описание конца света:
— Наш пандит однажды рассказывал в храме, что океаны захлестнут землю огромной волной и поглотят нас, а этот конь станет больше самой большой волны и унесет на своей спине только хороших людей, а дурных собьет копытами в воду. Дурных ведь вокруг вон как много, — добавил он задумчиво. Помолчав, он спросил:
— А знаете, когда это случится?
Американец по его тону понял, что он о чем-то спрашивает, и сказал:
— Как я его перевезу? Сниму заднее сиденье и освобожу место сзади, туда хоть целый слон влезет.
И он указал на багажник своего автомобиля.
Муни погрузился в размышления об аватарах[24]. Наконец он сказал:
— Я, бывало, все ходил в храм, когда пандит там учил, хоть он говорил ночи напролет. Он нам и рассказал, что Вишну — это самый главный бог. Каждый раз, когда дурные люди нас совсем замучивают, он является и спасает нас. Он уже много раз являлся. В первый раз он воплотился в огромную рыбу и поднял священные книги на своей спине, пока воды потопа и морские волны…
— Я, конечно, не миллионер, — сказал краснолицый, — а всего лишь скромный бизнесмен. Я занимаюсь кофе…
В сумятице невнятных звуков Муни уловил слово «кофе» и сказал:
— Вам хочется выпить кофе — езжайте дальше, до ближайшего города, там по пятницам бывает базар и можно попить кофе, так мне проезжие рассказывали. Я-то сам никуда не хожу, не думайте. Нигде не бываю и ничего не ищу. — Мысли его вернулись к аватарам. — Первой аватарой была крошечная рыбка в чаше с водой. С каждым часом она все росла и росла, пока не превратилась в огромного кита, которого даже море вместить не могло. На спине у кита покоились священные книги, спасенные им и несомые в вечность.
Начав с первой аватары, он неизбежно должен был перейти к следующей: дикий кабан, поднявший на своем клыке землю со дна моря, куда она была спрятана укравшим ее порочным завоевателем. Описав эту аватару, Муни заключил:
— Господь нас всегда спасет, как бы нас ни мучили злые существа. В молодости мы, бывало, в полнолуние представляли аватары. Оттуда я и знаю эти истории; мы их играли всю ночь, пока солнце не встанет. Посмотреть их приходил иногда даже сборщик податей, он был европеец и приносил с собой свое кресло. У меня был хороший голос, так что меня учили петь песни и давали мне женские роли. Я всегда играл богиню Лакшми. Меня одевали в шелковое сари, шитое золотом, его брали из Большого дома.
— Повторяю, я не миллионер, у нас скромное дело. Самое большее, что мы можем себе позволить, это шестьдесят минут телевизионной рекламы в месяц, а это значит две минуты в день — и только! Со временем, может, нам и удастся оплатить регулярную часовую программу, если только дела наши будут по-прежнему идти хорошо…
У Муни закружилась голова при воспоминании о его театральной карьере. Он уже собирался рассказать, как он разрисовывал себе лицо, надевал парик и бриллиантовые серьги, когда гость, почувствовав, что он и так уже задержался, сказал:
— Так вот решайте, достаточно вам будет сто рупий за этого коня? Да или нет? Мне бы, конечно, хотелось прихватить и этого усатого солдата, но только сейчас у меня для него не хватит места. Мне придется вернуть авиабилет и ехать домой на пароходе. Рут, конечно, может лететь, если захочет, но я-то поеду с конем. Если понадобится, поставлю его к себе в каюту на всю дорогу.
И он улыбнулся при мысли о том, как он пересечет моря в обнимку с конем. Подумав, он заметил:
— Придется обложить его соломой, чтобы он не разбился.
— А когда мы играли «Рамаяну», меня нарядили Ситой, — продолжал Муни. — Приехал один учитель и научил нас песням для этой драмы, а мы подарили ему пятьдесят рупий. Он сам представлял Раму, только он мог уничтожить Равану, демона с десятью головами, который сотрясал все миры. Вы знаете «Рамаяну»?
— У меня здесь с собой, как видите, машина. Я могу откинуть заднее сиденье и, если вы мне поможете, поставлю туда коня.
— А «Махабхарату» вы знаете? Кришна был восьмым воплощением Вишну, он и перевоплотился для того, чтобы помочь Пятерым Братьям получить назад свое царство. Когда Кришна был еще ребенком, он танцевал на огромном тысячеголовом змее и затоптал его до смерти; а потом он сосал груди одной злой богини и высосал их до того, что они стали совсем плоскими, словно диски, хотя раньше груди у нее были огромные, словно горы земли на берегу только что вырытого канала.
Он изобразил руками две огромные горы земли. Этот жест удивил американца. Впервые он сказал:
— Хотелось бы мне знать, что именно вы говорите, потому что сейчас слово за вами. Настал тот момент, когда нам нужно прийти к деловому соглашению.
— А когда настанет десятая аватара, знаешь, где мы будем — ты и я? — спросил распалясь старик.
— Если вы мне поможете, я сниму коня с пьедестала. Только сначала нужно отбить цемент, что держит его на подставке. Если у нас будет основа для взаимного понимания, мы сможем сделать все что угодно.
На этой стадии переговоров обоюдное недоумение достигло наивысшей точки, бесполезно было даже пытаться отгадать, что именно хотел сказать другой. Старик продолжал говорить, следя лишь за тем, чтобы беседа поддерживалась равномерно обеими сторонами. Решив, что настала его очередь, он сказал:
— О почтеннейший, надеюсь, господь благословил тебя многочисленным потомством. Я говори это потому, что ты кажешься мне хорошим человеком, ты готов посидеть со стариком и поговорить с ним, а ведь мне целый день не с кем и словом перекинуться, разве что кто-нибудь остановится и попросит немного табаку. Только у меня его почти никогда не бывает. Табак теперь не тот, что раньше, я его теперь не жую. Да я и позволить себе этого не могу.
Заметив, что гость слушает его с интересом, Муни приободрился и спросил:
— Сколько же у тебя детей?
И попытался показать руками, что он имел в виду. Поняв, что его о чем-то спрашивают, краснолицый сказал:
— Так я говорю: сто.
Муни пустился в подробности:
— А сколько у тебя девочек и сколько мальчиков? Где они? Твоя дочь уже замужем? А в вашей стране тоже трудно найти зятя?
В ответ на все эти вопросы краснолицый сунул руку в карман и вытащил бумажник, чтобы не пропустить удачной ситуации на рынке. Он взмахнул банкнотой в сто рупий и сказал:
— Вот что я имею в виду.
Старик понял, что в беседе возник финансовый момент. Он внимательно посмотрел на банкноту. Таких он в своей жизни не видывал; он умел различать по цвету пятерки и десятки, хотя видел их только в руках у других людей. Собственные его заработки всегда измерялись лишь медяками. Зачем это он размахивает деньгами? Верно, хочет разменять. При мысли о том, что кто-то просит его разменять бумажку в тысячу или, может, в десять тысяч рупий, ему стало смешно. Он ухмыльнулся и сказал:
— Иди к нашему деревенскому старосте, он у нас еще и ростовщик. Он тебе хоть сто тысяч разменяет, и все золотыми монетами! Он думает, никто об этом не знает, но раскопай-ка пол у него в молельне — и у тебя голова закружится, как увидишь, сколько он накопил. Это он ходит в лохмотьях, чтобы всех обмануть. Только с ним уж ты поговори сам, потому что он прямо бесится, когда меня видит. Кто-то унес у него тыквы и сладкий горошек, а он почему-то решил, что это я и мои козы… Вот поэтому я своих коз и близко к огородам не подпускаю.
Взгляд его остановился на козах, которые паслись неподалеку; они пытались щипать тоненькие былинки, торчавшие кое-где из этой каменистой и иссохшей земли.
Американец тоже посмотрел на коз и решил, что следует проявить интерес к любимицам старика. Такая политика всегда себя оправдывает. Он небрежно шагнул к козам и погладил их по спине, изо всех сил стараясь проявить учтивое внимание. Внезапно старика осенило. Сбывалась мечта всей его жизни. Он понял, что краснолицый хочет купить его коз. Он растил коз в надежде, что когда-нибудь ему удастся их продать, а на вырученные деньги открыть на этом самом месте лавочку. Сидя возле коня целыми днями и глядя на горы, он часто мечтал о том, как поставит здесь навес из бамбука, расстелет на земле джутовый мешок и разложит на нем жареные орешки, разноцветные сласти и свежие кокосы для голодных и жаждущих путников, которых нередко так много бывает на шоссе. Конечно, на выставке скота его козы премии бы не получили, но он всегда старался их подкормить, когда у него были деньги, и сейчас они выглядели не так уж плохо. Пока он размышлял, краснолицый пожал ему руку и оставил у него на ладони сто рупий, на этот раз бумажками по десятке.
— Это все вам. Можете поделиться с партнером, если он у вас есть.
Старик указал на автомобиль и спросил:
— Ты их туда посадишь?
— Да, конечно, — ответил американец, поняв, что обсуждается вопрос о транспорте.
Старик сказал:
— Они никогда на автомобиле не ездили. Увези их после того, как я уйду, а то они с тобой ни за что не пойдут, а побегут за мной, хоть бы я шел прямиком в преисподнюю.
Он рассмеялся собственной шутке, простился, сложив ладони, повернулся и ушел. Скоро он скрылся за кустами.
Краснолицый взглянул на коз, мирно щиплющих траву.
Сидя у ног коня, он посмотрел на заходящее солнце, которое зажгло на памятнике древние потускневшие краски, и подумал: «Должно быть, он пошел в деревню, чтобы привести еще кого-нибудь в помощь» — и принялся ждать. Когда по горной дороге спустился грузовик, он остановил его и с помощью двух мужчин снял коня с пьедестала и погрузил в свой автомобиль. Каждому из них он дал по пять рупий; за дополнительную плату они перекачали ему бензин из своего бака и помогли завести мотор.
А Муни торопился домой, надежно упрятав деньги в пояс своего дхоти. Он прикрыл дверь на улицу и тихонько подкрался к жене, сидевшей на корточках у зажженного очага и размышлявшей о том, не свалится ли чудом с неба какая-нибудь еда. Муни вытащил свое сокровище. Она выхватила у него из рук деньги, пересчитала при свете огня и закричала:
— Сто рупий, откуда они у тебя? Ты что, украл их?
— Я продал наших коз краснолицему. Он прямо-таки с ума сошел, так они ему понравились, дал мне эти деньги и увез их в своей машине!
Не успел он произнести эти слова, как они услышали у двери блеяние. Жена отворила дверь и увидела у порога двух коз.
— Вот они! Что все это значит?
Он произнес страшное проклятие и, схватив одну из коз за уши, закричал:
— Где этот человек? Ты что, не знаешь, что ты теперь его?! Зачем ты вернулась?
Коза только билась в его руках. Тот же вопрос он задал и другой козе, но она вырвалась у него из рук. Жена гневно взглянула на него и объявила:
— Если ты украл, сегодня же ночью придут полицейские и переломают тебе кости. Только ты меня в это дело не втягивай, я уйду к своим родителям.
Мой дядя (перевод М. Лорие)
Я — владыка всего мира, который могу обозреть, другими словами — единственный обитатель просторного обветшалого дома на улице Винаяка. Во мне пять футов десять дюймов росту, и кресло, в котором я сейчас сижу, с трудом вмещает меня. А было время, когда я едва мог дотянуться до подлокотников этого кресла. Я помню это же кресло на этом же месте в зальце, над ним висит на гвоздике чей-то древний портрет, а в нем, удобно развалясь, сидит мой дядя и дразнит меня, раз за разом отодвигая свою блестящую табакерку так, чтобы я не мог ее достать. Я тянулся к ней и падал, тянулся и падал, и всякий раз, как я, бывало, потеряю равновесие и шлепнусь на пол, дядя громко смеялся. Напуганный его хохотом, я начинал хныкать, потом плакать в голос, и тогда на меня налетала тетя, уносила в кухню, усаживала в уголке и ставила передо мною тазик с водой, в котором я любил плескаться. Ничего больше мне не было нужно, лишь бы она время от времени подливала в тазик воды. И еще я смотрел раскрыв рот, как из печки вырывается дым, когда тетя, напружинив щеки, дула на огонь сквозь бамбуковую трубку. Очарование нарушалось внезапно — она снова подхватывала меня и, держа в руке мисочку с рисом, тащила к входной двери. Она заботливо усаживала меня на галерейке, прислонив головой к тонкому столбику, и пыталась кормить. Если я отворачивался, она крепко держала меня сзади за шею и проталкивала рис между моими губами. Если я поднимал крик, она пользовалась тем, что рот у меня открыт, и опять же совала в него ложку риса. Если я выплевывал рис, она указывала на какого-нибудь прохожего и говорила:
— Гляди, вон идет демон, он тебя заберет. Он всех детей уносит, которые не хотят есть.
В этом возрасте мне, вероятно, грозила смерть не столько от голода, сколько от пресыщения. Ближе к вечеру тетя ставила передо мною миску, полную всякой снеди, и смотрела, как я с ней расправляюсь. Когда я опрокидывал миску на пол и начинал с ней баловаться, дядя и тетя призывали друг друга полюбоваться этим замечательным зрелищем и чуть не плясали от радости. В те дни дядя, хоть и был уже дородным мужчиной, обладал, вероятно, большей подвижностью.
Дядя все дни проводил дома, а я по молодости лет не задумывался над тем, на что он живет. Вопрос этот возник у меня лишь тогда, когда я пошел в школу и уже мог обсуждать житейские проблемы с одноклассниками. Я учился в первом классе начальной школы при миссии Альберта. Однажды наш учитель написал на доске несколько коротких слов, таких, как «дом», «кот», «слон», «вол», «тадж» «радж», и велел нам списать их на свои грифельные доски и принести ему на предмет проверки, а если потребуется, то и наказания. Я списал четыре из шести заданных слов и получил одобрение учителя. Мальчик, сидевший рядом со мной, тоже справился с заданием. До конца урока еще оставалось время, и мы могли поговорить, разумеется, шепотом.
— Твоего отца как зовут? — спросил он.
— Не знаю. Я его зову дядя.
— Он богатый?
— Не знаю. Сладкого у нас готовят много.
— А где он работает? — спросил мальчик, и я, вернувшись домой, не успев даже швырнуть на пол сумку с книгами, громко спросил:
— Дядя, ты где работаешь?
Он ответил:
— Вон там, наверху, — и указал на небо. Я невольно поднял глаза.
— Ты богатый? — спросил я затем.
Тут из кухни вышла тетя и потащила меня в дом, приговаривая:
— Пойдем, пойдем, я тебе приготовила что-то вкусное.
Я смутился и спросил у тети:
— Почему дядя не хочет?.. — Она прикрыла мне рот ладонью и сказала строго: — Не говори об этих вещах.
— Почему?
— Дядя не любит, когда к нему пристают с вопросами.
— Я больше не буду, — сказал я и добавил: — Этот Суреш, он нехороший мальчик, он говорит…
— Тсс, — сказала она.
Мой мир был ограничен пределами дома на улице Винаяка и населен главным образом дядей и тетей. Я не существовал отдельно от дяди. Весь день я был при нем. Утром в саду за домом, днем в комнатах, а весь вечер на галерейке, сидя на корточках рядом с ним. В полдень, когда он молился или размышлял, я сидел напротив него, смотрел не отрываясь на его лицо и старался ему подражать. Когда я, закрыв глаза, бормотал воображаемые молитвы, он приходил в восторг и кричал тете, возившейся в кухне:
— Ты только погляди, как этот малыш молится! Надо обучить его каким-нибудь стихам. Не иначе как из него выйдет святой, верно? — Когда он простирался ниц перед богами в нашей молельне, я, поощренный похвалами, тоже валился на пол. Он стоял и смотрел на меня, пока тетя не напоминала, что готов завтрак. Когда он садился есть, я пристраивался рядом, вдавив локоть в его колено.
— Отойди-ка, малыш, — говорила тетя, — дай дяде поесть спокойно.
Но он всегда придерживал меня, говоря: — Стой здесь, стой.
Позавтракав, он жевал листья бетеля и пальмовые орехи, потом шел к себе в спальню и растягивался на широкой скамье розового дерева, подложив под голову подушечку. Стоило ему задремать, как я легонько толкал его локтем и требовал:
— Расскажи мне сказку.
Он отнекивался:
— Давай лучше оба поспим. Может быть, нам приснятся чудесные сны. А потом я расскажу тебе сказку.
— Какие сны? — не отставал я.
— Закрой глаза и помолчи, тогда увидишь хороший сон, — говорил он и сам закрывал глаза.
Я следовал его примеру, но тут же снова вскакивал и кричал:
— Нет, ничего не приснилось, расскажи сказку, дядя!
Погладив меня по голове, он заводил:
— В некотором царстве… — таким баюкающим голосом, что через пять минут я уже крепко спал.
Порой я для разнообразия втягивал его в игру. Скамья, на которой он пытался уснуть, превращалась в горную вершину, узкое пространство между краем скамьи и стеной — в ущелье. Рядом с дядей я складывал в кучу множество предметов: фонарь без батарейки, ракетку от пинг-понга, сандалового дерева курильницу, кожаный бумажник, вешалку, пустые пузырьки, игрушечную корову и прочие сокровища из своего заветного ящика — потом залезал под скамью, ложился на спину и командовал: «Бросай!» Со звоном и грохотом все мое добро сыпалось наземь, иногда разбивалось — тем лучше, потому что по правилам игры в прохладном полутемном мире под скамьей даже полное уничтожение материи было в порядке вещей.
Дней через десять после нашего первого разговора, когда у нас выдался свободный час, потому что не пришел учитель географии, Суреш опять ко мне привязался. Мы играли в камушки. Вдруг он сказал:
— Мой отец знает твоего дядю.
Мне стало не по себе. Но я еще не научился осмотрительности и спросил с опаской:
— А что он про него говорил?
— Твой дядя приехал из другой страны, из далеких краев.
— Да ну, правда? — вскричал я радостно, с облегчением чувствуя, что узнал про дядю что-то хорошее.
Суреш сказал:
— Но он принял чужое обличье.
— А что это значит? — спросил я.
— Что-то дурное. Отец говорил с матерью, я слышал, они употребляли эти слова.
Не успевал я вернуться домой и кинуть сумку с книгами в угол, как тетя тащила меня к колодцу на заднем дворе и заставляла мыть руки и ноги, хотя я с визгом от нее вырывался. Потом я сидел на подлокотнике дядиного кресла, держа тарелку со всякими вкусными вещами, которые не переводились в этом доме, и ел под внимательным взглядом дяди. Больше всего на свете он любил есть или смотреть, как едят другие.
— Ну, что нового в школе? — спрашивал он.
В тот день я было начал:
— Знаешь, что случилось, дядя? — но тут же набрал в рот еды, чтобы удержать слова «принял чужое обличье», которые так и рвались наружу из глубин моего существа, и придумать какую-нибудь басню.
— Один нехороший мальчик из третьего «Б»… уже большой мальчик… ткнул меня локтем.
— Да что ты! Больно было?
— Нет, он только разбежался ко мне, а я отскочил в сторону, а он — рраз! — головой об стену и был весь в крови, и его увезли в больницу.
Участь, постигшую моего недруга, дядя приветствовал радостными возгласами и стал требовать подробностей, на которые я, как всегда, не пожалел красок.
Когда они меня отпускали, я выскакивал на улицу, где меня ждали приятели. Мы играли в камушки либо с упоением гоняли резиновый мяч под ногами у пешеходов, пока заходящее солнце не погружало конец улицы в марево светящейся пыли. Играли, пока мой дядя не появлялся в дверях со словами: «Пора по домам», а тогда с шумом и криками разбегались кто куда. Тетя опять звала меня мыть руки и ноги.
— Да сколько же можно! — отбивался я. — Так и простудиться недолго.
Но она только отвечала:
— Собрал на себя всю пыль с улицы. Иди, иди.
Вымыв меня и помазав мне лоб священным пеплом, она отправляла меня посидеть с дядей на задней галерейке и повторять за ним молитвы. После этого я подбирал с пола учебники и под наблюдением дяди готовил уроки на завтра, что доводило и учителя и ученика до полного изнеможения. В половине девятого меня кормили и укладывали спать в углу зальца — здесь, под защитой двух сходящихся стен, я чувствовал себя в безопасности.
По пятницам мы ходили в маленький храм в конце нашей улицы. Для меня это была интересная прогулка, потому что путь наш лежал мимо ярко освещенных лавок, где гроздья бананов, подкрашенные напитки, бутылочки с мятными леденцами и желтые бумажные змеи — все словно дрожало и переливалось от скрытого внутри огня.
Дядя и тетя вставали в пять часов утра и ходили по дому на цыпочках, чтобы не разбудить меня. Дядя первым делом набирал из колодца воды для хозяйства, потом поливал сад. Я просыпался от скрипа колодезного ворота и тоже бежал в сад, к дяде. В утреннем свете он представлялся мне волшебником. Не было большего счастья, чем смотреть в этот ранний час, как блестящие ручейки бегут по канавкам, проложенным от колодца. Оросительную систему в нашем саду дядя устроил сам. Рядом с колодцем он насыпал холмик, вырыл в нем яму, и, когда он выливал в нее ушат воды, ручеек бежал по склону холмика, куда он его направлял. Железным совком он регулировал подачу воды — то запрудит ручеек землей, то снова откроет. Я пускал по течению соломинки и листья, а то и муравьев, чтобы им быстрее было передвигаться вплавь. Иногда тайком от дяди я разрывал руками глиняный берег канавки и отводил воду куда-нибудь вбок для собственных надобностей.
В этом увлекательном мирке из зелени, земли, воды и глины я забывал на время о таких неприятных вещах, как домашние задания и школа. Когда из-за соседнего дома появлялось солнце, дядя кончал работу, щедро окатывал себя водой и весь мокрый шел в комнаты искать полотенце. Я бежал за ним, но тут тетя выносила из дому ведро с горячей водой и купала меня у колодца. А через несколько минут я уже оказывался в молельне и читал молитвы.
В молельне — это была всего-навсего большая ниша при кухне — всегда держался запах цветов и курений, а по стенам висели картины с изображением богов. Я очень любил эти картины: вот великий бог Кришна отдыхает на капюшоне гигантской кобры; вот Вишну синего цвета парит в пространстве, сидя на спине у священного орла Гаруды, и взирает на нас сверху.
Я смотрел на картины, и язык мой твердил молитвы, а в уме рождались всевозможные домыслы. Орел, он у Вишну вроде самолета? Лакшми стоит на лотосе. Как можно стоять на цветке лотоса, ведь он сломается. Из кухни доносился тетин голос: «Почему я не слышу, как ты молишься?» Я укрощал свою фантазию и минуты три читал вслух на санскрите, обращаясь к богу с лицом слона: «Гаджананам бхутаганади севитам…» Мне все хотелось спросить, что это значит, но, едва я замолкал, тетя подгоняла, перекрикивая шипение сковородки (распространявшей, кстати сказать, неотразимо соблазнительный аромат): «Ну что ж ты молчишь?» Тогда я поворачивался лицом к изображению Сарасвати, богини учености, что сидела со своим павлином на скале у тенистых кустов, и дивился, как это ей удается одной рукой играть на вине[25], другой перебирать четки и еще две руки оставались свободными, наверно затем, чтобы было чем погладить павлина. Я прилежно твердил: «Сарасвати намастубхиам…», что значило примерно: «О богиня учености, склоняюсь перед тобой…» К этой молитве я мысленно прибавлял и личную просьбу: «Сделай так, чтобы в школе меня не побили учителя или плохие мальчики, чтобы я прожил этот день благополучно». Хотя, как правило, ничего дурного со мной в школе не случалось, я неизменно думал о предстоящем школьном дне с ужасом. Учитель мой был всегда небрит и вид имел злодейский. На уроках он нюхал табак, и голос у него был хриплый, потому что табак вредно отразился на его голосовых связках; время от времени он грозил всему классу короткой шишковатой палкой. Я ни разу не видел, чтобы он кого-нибудь ударил, но облик его был страшен, и я сидел на своем месте, трепеща, как бы он не повернулся в мою сторону и не заметил меня.
Жизнь моя текла по заведенному дядей точному расписанию, и бездельничать было некогда. После молитвы мне полагалось выпить на кухне стакан молока. Этим временем пользовалась тетя, чтобы покритиковать мою одежду или голос. Либо она вдруг наклонялась ко мне и пристально вглядывалась в мое лицо. «Чего ты ищешь?» — спрашивал я, задирая голову, но она крепко сжимала мне лицо ладонями и рассматривала, пока не убеждалась, что глаза у меня не засорены и не припухли. «Ничего, мне просто показалось, — говорила она с облегчением, — только очень уж ты почернел. Нельзя столько жариться на солнце. И зачем только вас заставляют делать гимнастику на самом солнцепеке?»
Потом я поступал в распоряжение дяди — шел в зальцу, где он сидел, прислонившись головой к стене и предаваясь размышлениям. Очнувшись, он говорил: «Ну, собирай все, что нужно для школы, и складывай в сумку. Мелок очинил? Доска чистая? Что-нибудь еще тебе нужно?» Несмотря на мои уверения, что мне ничего не нужно, он хватал мою сумку, заглядывал в нее, засовывал пальцы на самое дно. Просто поразительно было, с какой легкостью он отрывался от молитвы, но он, очевидно, мог в любую минуту и вернуть себя в молитвенное состояние, поскольку все свое время делил почти без остатка между едой и благочестивыми размышлениями. Держа в поднятой руке мелок, он определял, хватит ли его еще на день. Иногда сам точил его на каменном полу, поучая меня: «Когда пишешь, держи его вот так да не откусывай кончик. Его еще на неделю хватит». Писать таким огрызком было трудно, болели пальцы, да к тому же учитель, если замечал, чем я пишу, дергал меня за ухо, отнимал мелок, а меня в наказание заставлял стоять на скамейке. Дома я не мог обо всем этом рассказать — я боялся, как бы дядя не вздумал натянуть рубаху и отправиться в школу для объяснений. Одна мысль о его появлении в школе страшила меня — вдруг мальчишки станут глазеть на него и смеяться, что он такой толстый. Так-то я и был вынужден обходиться огрызками мела. Когда же дядя решал, что весь мелок использован как надо, он открывал деревянный шкаф, доставал из него лакированную шкатулку с драконом на крышке, а из шкатулки — коробочку, а из коробочки — пачку длинных мелков. Брал в руку новенький мелок и задумывался; я же, угадав его намерение, подпрыгивал и выхватывал у него мелок с криком: «Не ломай, дай целый!» Иногда он снисходил к моей просьбе, иногда ломал мелок пополам, говоря: «Хватит и половины». Потом перелистывал мои учебники и снова собственноручно складывал в сумку. «Учись, мальчик, старайся, — приговаривал он, — а то не сумеешь постоять за себя в жизни и никто не будет тебя уважать. Понял?» — «Понял, дядя», — отвечал я, хотя что значит «уважать», было мне не очень-то ясно.
Однажды, вернувшись из школы, я сообщил:
— Нас завтра будут фотографировать.
Дядя, сидевший развалясь в кресле, вскочил на ноги и спросил:
— Кто? Кто будет вас фотографировать?
— У брата нашего учителя есть знакомый, у которого есть аппарат, и он нас сфотографирует.
— Только тебя или других тоже?
— Только нас, даже класс «Б» не возьмут, хоть они и просились.
Дядя просиял. Он позвал тетю и сказал ей:
— Слышала? Этого молодого человека завтра будут фотографировать. Одень его как следует.
Наутро дядя долго выбирал для меня одежду, а тетя особенно тщательно умыла меня и обрядила. На дорогу он дал мне несколько полезных советов:
— Не хмурься, даже если солнце будет в глаза. Старайся сделать приятное лицо. В наше-то время фотографировали только девушек, которым искали женихов, а нынче — кого угодно.
Едва я вернулся домой, он спросил нетерпеливо:
— Ну как, сошло?
Я швырнул сумку в угол и сказал:
— Ничего не было. Он не пришел.
— Кто?
— Знакомый брата нашего учителя. Кажется, у него аппарат сломался или еще что-то случилось, вот и нет фото.
Дядя помрачнел. А они-то с тетей стояли в дверях, ожидая моего триумфального возвращения! Он сказал сочувственно:
— Ты не огорчайся, найдем другого фотографа. Зря только не доберегли эту синюю рубашку до дивали. Ну да ничего, купим тебе новую.
Тетя сказала:
— Можно ее аккуратно сложить и убрать до праздника. Он ее не измазал.
— Я сегодня сидел очень смирно, чтобы ее не испортить, — сказал я, и это была правда. Я даже отказался играть с товарищами, боясь, как бы рубашка не смялась. Эта синяя рубашка имела свою историю. Дядя сам купил материю для нее у разносчика, который заверил его, что ткань заграничная и приобрести ее можно разве что у контрабандистов, посещающих некоторые деревни на побережье. Проторговавшись полдня, дядя купил три ярда ткани на две рубашки — себе и мне. Он послал за старым портным, мусульманином, с утра до ночи строчившим на машинке — настоящей зингеровской — на галерее одного дома на улице Кабира. Портной держался с дядей до крайности почтительно и отказался от предложения сесть, хотя бы на пол. Дядя удобно устроился в своем кресле, тетя стояла в дверях кухни, и оба они долго толковали о чем-то с портным, поминая имена, места и события, для меня чужие и непонятные. В конце каждой фразы портной называл дядю своим спасителем и низко ему кланялся. Когда пришло время снимать мерку, дядя встал, выпрямился во весь рост и дал портному ряд указаний относительно длины, фасона и пуговиц — сколько их требуется и каких (металлических, чтобы не ломались).
— Поточнее запиши размеры, — повторил он несколько раз, — не то забудешь и ошибешься, а это ткань особенная, ее у нас не достать, так что смотри, тут рисковать никак нельзя.
В ответ портной опять заговорил о том, сколь многим он обязан моему дяде.
— В тот день на дороге, — начал он, — если бы не вы…
Дядя смущенно насупился и перебил его:
— Довольно тебе вспоминать эти бабушкины сказки. Что было, то прошло.
— Да как же можно, ваша милость! И я и мои дети каждое утро вспоминаем вас и молимся о вашем благоденствии. Когда надо мной уже кружили коршуны и все решили, что я мертв, и шли мимо, вы остановились и вернули меня к жизни, хоть и несли на руках этого младенца… и дали мне сил пройти тысячу миль по горным дорогам…
Дядя оборвал его:
— Ну же, снимай мерку.
— Повинуюсь, — живо ответил портной и стал обмерять меня. Теперь тон его был не только почтительный, но и покровительственный. — Стой смирно, мальчик, не то будешь потом ругать старика за любую ошибку. Вот как прямо держится твой высокочтимый дядюшка, а ведь он уже не молод!
Он кончил обмерять меня, огрызком карандаша, который всегда носил за ухом, записал цифры на крошечной полоске бумаги — скорее всего, это был оторванный край газетного листа — и отбыл, выслушав прощальные наставления дяди и тети.
— Не забудь, он быстро растет, накинь немножко на рост… да еще после стирки сядет, тогда он в своей обновке и вовсе задохнется…
Уже с порога портной позволил себе одно-единственное замечание:
— Если бы господин купил на четверть ярда побольше…
— Ни к чему, — сказал дядя. — Я знаю, сколько требуется, притом что мне ты шьешь с коротким рукавом и без воротника.
В положенное время рубашки были доставлены и убраны в большой сундук.
На следующий день, вернувшись из школы, я с гордостью объявил:
— Сегодня нас фотографировали!
— Да ну! — вскричал дядя. — Как глупо, даже не дали тебе подготовиться.
— Значит, ты на карточке будешь такой, как сейчас? — спросила тетя.
— Изуродуют они тебя, — сказал дядя. — Предупредили бы хоть за полчаса. Тогда ты успел бы…
— Учитель вдруг сказал: «Выходите все во двор и постройтесь под деревом». Мы вышли. Пришел человек с маленьким аппаратом, поставил в ряд всех высоких мальчиков, а впереди всех — кто поменьше и учителя посередине. Потом крикнул: «Спокойно, не шевелитесь» — и все. Учитель обещал дать по карточке всем, кто завтра принесет две рупии.
— Две рупии! — в ужасе повторил дядя.
Тетя сказала:
— Ничего, ребенок в первый раз фотографируется.
— Я думал, нас потом распустят, а нам велели опять идти в класс — на географию.
Наутро дядя положил мне в карман две рупии, строго предупредив:
— Смотри сейчас же отдай учителю. — Его, видимо, тревожило, что я могу обронить деньги или меня ограбят по дороге. Он стоял на крыльце и смотрел мне вслед. Я несколько раз оборачивался и заверял его:
— Не бойся, не потеряю, — опасаясь, что он вздумает надеть рубаху и пойти меня провожать.
Две недели о фото не было ни слуху ни духу. Дядя волновался и каждый день спрашивал:
— Ну, что сказал учитель?
Мне приходилось всякий раз что-то выдумывать, потому что обратиться по этому поводу к учителю я не решался. Обычно я отвечал:
— Фотограф заболел. Он был очень болен, но завтра уж непременно принесет.
Наконец карточки были готовы, и после уроков нам их раздали. Подходя к дому, я еще с улицы заорал: «Фото!» — и дядя сбежал с крыльца мне навстречу. Он не отходил от меня, пока я не спеша доставал фотографию. Увидев ее, он воскликнул:
— Какая маленькая!
— А у него и аппарат был маленький, — сказал я.
Они понесли карточку в угол зальца, куда солнечный луч проникал сквозь красное стекло отдушины, и стали ее рассматривать. Дядя надел очки, тете же пришлось ждать своей очереди — очки у них были одни на двоих.
— Может, выйдем на улицу? — предложил я. — Там светлее и без очков будет видно.
— Нет, — твердо возразил дядя. — Там полно любопытных. Они бы и сквозь стены подглядывали, если б могли. — И он передал очки тете, добавив: — У нашего мальчика самое умное лицо во всем классе, только очень уж они его сделали темным.
Я показал им моих врагов:
— Вот это Суреш, он забияка, даже убить может. И вот этот мальчик тоже драчун.
Мы с тетей многозначительно переглянулись, когда я назвал Суреша, — при красном свете из отдушины лицо его словно пылало румянцем.
— А вот это наш учитель. У него если кто болтает на уроке, так он шкуру спустить может. Нас фотографировал знакомый его брата. Родного брата, не двоюродного. Суреш спросил: может, он двоюродный, а учитель как разозлится!
Дядя сосчитал головы и воскликнул:
— Пятьдесят? Значит, собрали с вас по две рупии и заработали сотню? И даже на картон не наклеили! Грабят нас нынче в ваших школах.
На следующее утро, провожая меня, дядя сказал:
— Приходи пораньше. У тебя сегодня много уроков?
— Нет, — отвечал я уверенно, — я приду к завтраку и больше уж не пойду.
— Хочешь пойти с нами? — Этот вопрос он бросил в кухню. Тетя, умудренная долголетним опытом, перебросила ответственность за решение ему, крикнув от плиты:
— А ты хочешь, чтобы я с вами пошла?
Загнанный в угол, он ответил:
— Если у тебя есть какие-нибудь дела дома, тогда, конечно, не стоит…
— Я, правда, сговорилась с одной женщиной, чтобы пришла толочь рис. Если ее сегодня упустить, так потом не дозовешься… — Голос ее замер на неопределенной ноте. Несмотря на мой нежный возраст, я отлично понимал эту дипломатическую игру и поэтому вмешался:
— Пусть тетя пойдет в другой раз, а то она еще захочет, чтобы ей подали двуколку, сколько канители будет… — И я говорил правду: собравшись в город, тетя всегда посылала меня на угол за двуколкой, а раздобыть ее бывало порой нелегко. Случалось, что на углу, в тени маргозы, седоков дожидались пять или шесть упряжек, а случалось, что и ни одной, особенно в оживленные часы дня; иногда возницы, знавшие меня в лицо, притворялись, будто не понимают, что мне от них нужно, или отпускали нелестные замечания по адресу моего дяди, называя его «этот рангунец», а то и упоминали какие-то неизвестные мне случаи либо с усмешкой поглядывали на меня, переговариваясь вполголоса.
— Правильно, — добавил дядя, — а мы пойдем на рынок пешком.
— Вот и хорошо, — сказала тетя, и у всех отлегло от сердца.
Мы пустились в путь в три часа, закусив и выпив кофе. Главной нашей целью в тот день было заказать рамку для знаменитой фотографии. Дядя положил ее в старый конверт и нес в руке так осторожно, словно это был хрупкий предмет, грозивший рассыпаться в прах от малейшего прикосновения. Один из наших соседей, стоя в дверях своего дома, окликнул нас и спросил:
— Куда это ты ведешь молодого человека? — Он был инженером и работал на каком-то строительстве далеко в горах, домой наведывался редко, а затем снова исчезал из нашего поля зрения. С дядей он был очень дружен, иногда приходил к нам играть в карты. — Я здесь на несколько дней, — сказал он. — Может, сразимся как-нибудь, а?
— Разумеется, — отвечал дядя не слишком уверенно. — Я тогда дам тебе знать. — И пошел дальше.
— А тетя не рассердится? — спросил я, вспомнив, как громко они пререкались после каждого такого сборища. Игроки рассаживались на полу посреди зала, требовали кофе и еды, и это продолжалось далеко за полночь. Проводив гостей, тетя принималась жаловаться: «Развлекаешься тут со своими приятелями, а я сиди взаперти на кухне! Стоит вам прикоснуться к колоде карт, вы все точно разума лишаетесь, честное слово». Устав от ее нападок, дядя стал сторониться своих друзей, и компания постепенно распалась. Но мечтать о картах они продолжали и все тешили себя надеждой, что как-нибудь снова соберутся и уж тогда наиграются вволю. Где-то когда-то дядя, как видно, проиграл в карты большие деньги, и тетя твердо заявила, что впредь он близко не подойдет к картам, а он виновато твердил:
— Мы же только в двадцать восемь играем, а не в рамми, только в двадцать восемь!
— В двадцать восемь или в сорок восемь, мне все едино, — говорила тетя. — Десять тысяч рупий выкинуть на ветер, это же безумие! — возмущалась она не на шутку. Дядя, не любивший ссор, покорно ее выслушивал, и ее слова, видимо, возымели действие.
По дороге я приставал к дяде с вопросами. Это было удобное время, чтобы разрешить мои сомнения и узнать кое-что новое. Я спросил:
— Почему тетя не любит, когда играют в карты? К нам приходит столько хороших людей, это так интересно.
Он отвечал:
— Это очень дорого обходится, мой мальчик. Многие потеряли на этом все свое состояние и стали нищими. Ты разве не знаешь, как Нала потерял свое царство? — И он стал мне рассказывать древнее предание о Нале. Мчались мимо велосипедисты, стадо возвращалось с заречного пастбища, стайки очень маленьких мальчиков выбегали из дверей городской начальной школы, палило солнце. Но дядя ничего не замечал. Ухватив меня за запястье, чтобы я не угодил под колеса или на рога корове, он повествовал о судьбе несчастного Налы. Проходя мимо своей школы, я спрятался за его широкую спину. Я сбежал с трех уроков и боялся попасться на глаза учителям или товарищам. Из окон школы доносились их голоса. Сейчас, в 3.30, прозвенит звонок на перемену, и мальчики выскочат во двор — попить у колонки, или помочиться на улицу, или потолкаться возле продавца земляных орешков у школьных ворот. Возможно, директор уже рыщет поблизости, подстерегая озорников. Если меня увидят — я пропал. К тому же при виде школы у дяди могут возникнуть всякие нежелательные мысли — вдруг ему придет в голову зайти поговорить с моим учителем? Чтобы отвлечь его, я вдруг спросил:
— Как же Нала потерял царство?
Перед тем как ответить, он прислушался и спросил:
— Это в твоей школе так шумят? Что это они раскричались! Хорошо, что мы живем не рядом со школой. — Я пустился вперед чуть не рысью, надеясь увлечь его за собой. Но он сказал: — И куда ты несешься? Пять лет назад я бы тебя за это выдрал, а теперь вот нарочно пойду медленно. — Я остановился, поджидая его. Опасную зону мы миновали — школа осталась позади.
Когда мы двинулись дальше, я спросил самым невинным тоном:
— А в какую игру играл Нала? В карты?
— О нет, — отвечал дядя. — Играл бы, наверно, если бы в то время карты были изобретены. А он играл в кости. — Объяснив мне, что это за игра, он продолжал свой рассказ: — Играл он со своим братом, но злые боги вселились в кости и отвратили от него удачу. Он проиграл свое царство и все, что имел, кроме жены, и пришлось ему уйти из столицы нищим, в одной набедренной повязке.
Мы свернули вправо на улицу Кабира, которая и вывела нас на Базарную улицу. Здесь было не очень людно, потому что в средних школах еще шли занятия. У фонтана стояли неподвижно как статуи несколько ослов. Я представил себе, как школьники выбегут на улицу, начнут кричать и пугать ослов и те бросятся врассыпную. Бездомные собаки, дремлющие у обочин, погонятся за ослами, и начнется потеха. Я пожалел, что не увижу этой картины, и сказал:
— Надо нам было выйти из дому попозже.
— Почему? — спросил дядя. — Зря, наверно, пропустил уроки?
— Да нет, — выпалил я, — просто мы бы увидели, как ослы будут прыгать.
Но и без этого зрелища Базарная улица привела меня в восторг, столько здесь было движения, сутолоки, жизни. Продавец сладостей громко предлагал свой товар, позванивая в колокольчик. Этот человек часто приходил к воротам нашей школы и отщипывал мальчикам кусочки от розовой липкой тянучки, намотанной на бамбуковую палку. У меня слюнки потекли, на него глядя, и я заныл:
— Дядя, купи мне тянучки, ну пожалуйста!
Он сразу посуровел и сказал:
— Нет-нет, такие вещи есть опасно, можно подцепить холеру.
Я сказал с вызовом:
— Еще чего. Он каждый день приходит к нам в школу, и все мальчики покупают у него сласти, и учитель рисования тоже, и никто еще не заболел холерой.
Но дядя только ответил:
— Подожди, я угощу тебя кое-чем повкуснее, — и, дойдя до одной лавки, сказал: — Это лавка Джагана. Здесь покупать безопасно. Он готовит товар на чистом топленом масле. — Дядя остановился у богатейшей выставки сластей и накупил мне целый кулек.
Я тут же открыл его, спросил из вежливости: — Дядя, а ты не хочешь? — и, когда он покачал головой, съел все без остатка. Потом сложил кулек, подбросил его высоко в воздух и смотрел, как он плавно опускается на мостовую, пока дядя не потянул меня за рукав со словами:
— Шагай, шагай, да смотри под ноги.
Рамочника звали Джайрадж. Его вывеска «Фотографы и рамочники» красовалась на ограде рынка с наружной стороны. Почему он решил так пышно заявлять о себе во множественном числе — неизвестно, поскольку внутри, на хозяйском месте, никто никогда не видел никого, кроме самого Джайраджа. Правда, на длинной скамье, приставленной концом к его порогу, всегда хватало друзей, доброжелателей, заказчиков и просто охотников послушать, как Джайрадж целыми днями излагает свои политические и философские взгляды. Когда мы подошли, он жестом пригласил нас сесть на скамью, а сам продолжал легонько прибивать молоточком кусок картона к задней стороне рамки. Потом вдруг поднял голову и обратился к дяде:
— А-а, доктор, давненько я вас не видел.
Меня удивило, почему он назвал дядю доктором, и я тут же спросил:
— Дядя, ты разве доктор? — Он только взъерошил мне волосы и ничего не ответил.
Джайрадж посмотрел на меня и спросил:
— А этот молодой человек с вами? Кто такой?
Дядя ответил просто:
— Это мой мальчик. Он с нами живет.
— Ах, ну конечно, знаю, понятно, да как же он вырос!
Дядя как будто немного смутился и переменил тему. Он протянул Джайраджу фотографию и сказал наигранно-бодрым тоном:
— Вот, нам нужно вставить в рамку снимок этого молодого человека. Возьметесь?
— Разумеется, почтеннейший, для вас — что угодно. — Он поглядел на снимок с отвращением. Я уж подумал, что сейчас он выкинет его в сточную канаву, проходившую под крыльцом его мастерской. Он наморщил лоб, поджал губы, поморгал, ткнул в карточку пальцем, сокрушенно покачал головой и сказал: — Вот как нынче надувают школьников. Недопроявят и передержат либо недодержат и перепроявят. Вот как они работают.
Дядя еще подлил масла в огонь, сказал:
— Хоть бы на картон наклеил, а ведь взял две рупии!
Джайрадж отложил фотографию в сторону.
— Ну, паспарту и рамка — это уж мое дело. По мне, хоть ослиный зад сфотографируйте, я и его окантую.
Пока он переводил дыхание, дядя хотел что-то сказать, но не успел — Джайрадж заговорил снова:
— Вот я здесь сижу в самом сердце города, готовый услужить здешним людям. Так почему они идут не ко мне, а к каким-то пачкунам? Я служу человечеству двадцать четыре часа в сутки. Я даже ночую здесь, когда есть работа, и никакой закон о рабочем дне меня не касается. Я не получаю ни сверхурочных, ни премий, служение человечеству — вот в чем моя награда. — Он указал на свой фотографический аппарат под черным покрывалом, стоявший в углу на треноге. — Вот он, всегда в готовности. Если ко мне обращаются, я отзываюсь немедленно, что бы ни просили сфотографировать. Свадьба, мертвое тело, проститутка, министр, кошка на стене — для меня все едино. Мое дело — снимать, и скажу вам прямо — цены у меня более чем сходные. Я признаю только отменную работу. Я снимал Махатму Ганди, когда он был здесь. Меня вызывали в Мадрас к каждому приезду Неру. Доктор Радхакришнан, Тагор, Бирла — я мог бы составить длинный список лиц, которые остались довольны моей работой и сами предложили дать о ней хвалебный отзыв. Я храню эта отзывы дома, в сейфе. Если хотите посетить мое скромное жилище и почитать их — милости прошу, в любое время. Пусть пропадет все мое золото, не жалко, но только не отзывы, написанные блистательными сынами нашей родины. Я накажу своим детям и внукам хранить их, и когда-нибудь они скажут: «Мы из рода, что служил блистательным сынам Матери-Индии, и вот тому свидетельства».
Пока длился этот монолог, руки его заканчивали работу над свадебной группой — разглаживали картон и снимали последние капельки клея. Сидел он на корточках на полу, у низенького рабочего столика. Держа фотографию в вытянутой руке, он сказал:
— Дело, конечно, не мое, но столько людей совершает эту глупость каждую неделю, и правительство хоть бы что, а все кричат о перенаселении, так неужели нельзя хоть на десять лет запретить все браки? — Он завернул готовый заказ в старую газету, обвязал бечевкой и поставил к стене. Наступила наша очередь. Он взял мой снимок, опять рассмотрел его и заметил: — Надо же, пятьдесят голов вместить в размер открытки. Правда, человечки они маленькие, но все же… тут без лупы и не разберешь, где кто. — А потом спросил дядю: — Выбирать цвет для паспарту и рамку ры предоставляете мне или у вас есть какие-нибудь пожелания?
Озадаченный этим вопросом, дядя ответил:
— Я хочу, чтобы получилось красиво. Хочу, — повторил он, — чтобы получилось очень красиво.
— Не сомневаюсь, — сказал Джайрадж, любивший, чтобы последнее слово оставалось за ним. — Так вот, для фотографии этого тона некоторые оттенки паспарту и дерева подходят, а другие не подходят. Если вы предпочитаете что-нибудь неподходящее, я все равно сделаю, пожалуйста. Заверну в бумагу, отдам вам и получу сколько следует, но будьте уверены, радости это мне не доставит. Так что решайте.
Дядя, подавленный всеми этими рассуждениями, молчал. Он словно боялся, но и хотел поскорее услышать самое худшее. Джайрадж положил карточку перед собой и придавил стальной линейкой. Мы ждали, что будет дальше. Тем временем подошли еще какие-то люди и расселись на скамье, как в приемной у зубного врача. Джайрадж не соизволил их заметить, как не замечал он толпу, вливавшуюся в ворота рынка: покупатели, разносчики, нищие, собаки, коровы, кули с корзинами на голове, мужчины и женщины всевозможного вида — все толкались, кричали, смеялись, переругивались, колыхались как одно целое; и всем им было бы удобнее входить и выходить, если бы поперек ворот не торчала скамья Джайраджа.
Появился какой-то лысый мужчина, опасливо присел на скамью и сообщил:
— Меня попечитель прислал. — Джайрадж и бровью не повел: подобрав с полу кусок багета, он со звоном отпиливал от него планку нужной длины.
Внезапно мой дядя спросил:
— Когда будет готово?
Пока Джайрадж собирался с ответом, лысый мужчина повторил четвертый раз:
— Меня попечитель прислал.
Джайрадж, воспользовавшись этой минутой, крикнул молодому человеку, который стоял, прислонясь к велосипеду:
— Завтра в час дня. — Тот вскочил на велосипед и уехал.
Лысый опять затянул:
— Меня попечитель…
Джайрадж взглянул на моего дядю и сказал:
— А это смотря по тому, когда вам нужно.
Лысый сказал:
— Попечитель… завтра уезжает в Тирупати… и требует…
Джайрадж не дал ему закончить фразу:
— Требует меня к себе? Передай ему, что мне недосуг пускаться в паломничество.
— Нет-нет, он требует свою карточку.
— Что за спех? Получит, когда вернется из Тирупати…
Лысый опешил.
А тут подошла женщина с корзиной на боку, продававшая листья бетеля, и спросила:
— Ребеночка-то мне когда принести?
— Это как повитуха скажет, — ответил Джайрадж. Она покраснела, накинула конец сари на голову, чтобы спрятать лицо, и засмеялась. — Завтра в три часа. Наряди его получше. Надень на него все украшения, какие найдешь, да смотри не опоздай. Если опоздаешь, солнца не будет, а значит, и фото не будет. И непременно принеси две рупии, в кредит не работаем, а остальное отдашь, когда придешь получать свое фото в рамке.
— Ох, неужели же вы мне и настолько не поверите?
— Не спорь, у меня так заведено, и все тут. Если я захочу купить у тебя листьев бетеля, я ведь за них сразу заплачу, вот так же и с других требую.
Она ушла, посмеиваясь, а Джайрадж сказал, ни к кому в особенности не обращаясь:
— Каждые десять месяцев рожает по ребенку. Мать одна и та же, чего нельзя сказать про отца. — Все засмеялись его шутке. — Не мое дело устанавливать отцовство. Я, когда просят, делаю снимок и вставляю его в рамку, вот и все.
Неожиданно мой дядя спросил:
— А вы можете выполнить мой заказ прямо сейчас, чтобы я мог забрать его?
— Нет, — живо отозвался Джайрадж. — Не до полуночи же мне сидеть за работой.
— Почему? Вы же сказали…
— Ну да, сказал и еще раз скажу: сделаю, если вы прикажете. Будете дожидаться?
Дядя, совсем сбитый с толку, ответил:
— Нет, не могу. Мне нужно поспеть в храм. — И печально задумался над своим нерушимым расписанием: молитвы — размышления — еда — сон.
— Сейчас пять часов. Работа ваша займет два часа — клей должен высохнуть. На это нужно время. Но прежде чем я возьмусь за ваш заказ, вон видите, рядом с вами человек, сегодня череп у него блестит, а когда-то была шевелюра, что твоя циновка из кокосового волокна. — Он кивнул в сторону лысого мужчины, все еще дожидавшегося ответа для попечителя, и продолжал на тему о лысых: — Как-то утром, лет десять назад, когда он заказывал мне рамку для портрета Брахмы-создателя, я заметил у него на макушке плешь. Хорошо, что человек не знает, как выглядит его макушка, а я ему ни слова не сказал, чтобы не загрустил и не раздумал жениться. Причины, почему люди лысеют, никому не ведомы, это как жизнь и смерть. Бог дал волосы, бог и взял — значит, в другом месте понадобились, только и всего.
Каждое слово этой речи доставляло лысому великое удовольствие, а выслушав ее, он добавил от себя:
— Притом не забудьте, я экономлю на помаде, — и нагнул голову, чтобы все могли обозреть его блестящую макушку. Я покатился со смеху, Джайрадж из вежливости тоже посмеялся, а на дядином лице появилась снисходительная улыбка. Атмосфера разрядилась, и лысый, пользуясь этим, заикнулся о деле, которое привело его сюда.
— Попечитель… — начал он, но Джайрадж перебил его:
— Ох уж эти мне попечители, школьный попечитель, храмовый попечитель, больничный попечитель, не люблю я их, какие бы ни были, так что хватит о них толковать, надоело.
Лысый вскочил, подбежал к двери, сунул голову внутрь и взмолился:
— Прошу вас, прошу, не дайте мне уйти с пустыми руками. Он рассердится, подумает, что я где-нибудь околачивался без дела.
Тут лицо Джайраджа выразило озабоченность, и он сказал:
— Так-таки подумает? Ну ладно, получит он свое фото, хоть бы мне сегодня вовсе не пришлось спать. Забудем про сон и отдых, пока попечитель не будет ублаготворен. Точка. — И он обратился к дяде: — А вы — сразу после попечителя, хоть бы мне пришлось просидеть всю ночь.
— Всю ночь? — переспросил дядя. — Но мне скоро нужно идти.
— А кто вам мешает? Пожалуйста, идите. Мои планы и мое обещание остаются в силе. Доверьтесь мне. Вам непременно хочется повесить на стенку этот групповой портрет нынче вечером; возможно, это самый благоприятный день в вашем календаре. Ну что ж, каждому свое, нынче вечером будет готово. Обычно я беру за этот формат три рупии. Как, доктор, вы не считаете, что это слишком дорого?
Меня поразило, что он опять назвал моего дядю доктором. А дядя подумал и сказал смиренно:
— Сама карточка и то стоила всего две рупии.
— В таком случае взываю к вашему чувству справедливости. Неужели вам кажется, что рама и паспарту в чем-нибудь уступают самой фотографии?
Сидевшие на скамье слушали этот разговор, одобрительно кивая (как хор в древнегреческой трагедии), и дядя сказал:
— Ну хорошо, три. — Он поглядел на башню с часами. — Уже шестой час, раньше семи вы за нее не приметесь?
— Куда там. Самое раннее в восемь.
— Тогда я пойду. А как мне ее получить?
Джайрадж сказал:
— Я постучу в вашу дверь и вручу ее вам. Плату в сумме трех рупий попрошу оставить сейчас. Не удивляйтесь, что беру деньги вперед. Вы видите эту комнату. — Он указал на чулан в глубине мастерской. — Тут полно снимков богов, демонов и людей, в рамках и под стеклом, за которыми не пришли заказчики, а я в те времена не умел напоминать о плате. Если заказ не берут сразу, я храню его в этой комнате двадцать лет. Так полагается. Впрочем, вашу фотографию я не намерен хранить двадцать лет. Я принесу ее сегодня же… или… — Ему пришла в голову новая мысль. — Почему бы вам не оставить здесь мальчугана? Он и заберет фотографию, а я его провожу до дому.
Сперва это показалось невозможным. Дядя покачал головой и сказал:
— Ну что вы, как он может здесь остаться?
— Неужели ж вы мне не доверяете? Будьте спокойны, к концу дня я вам доставлю и его и заказ.
— Но если вы все равно пойдете в ту сторону, зачем же мальчику оставаться у вас?
— По чести говоря, чтобы я уж наверняка сдержал слово, не поддался внезапному искушению запереть мастерскую и убежать домой.
— До полуночи?
— О нет, это я шутил. Раньше, гораздо раньше.
— А как быть с его едой? Он привык ужинать в восемь.
Джайрадж указал на ресторан через улицу.
— Я его накормлю досыта. Я ребятишек люблю.
Дядя посмотрел на меня.
— Ну как, останешься?
Я был вне себя от радости. Джайрадж угостит меня по-царски, и я могу еще долго любоваться потоком людей и повозок на Базарной улице.
— Дядя, ты не бойся, — сказал я. Мне вспомнились отчаянно храбрые герои приключенческих романов, о которых я слышал. Так хотелось, чтобы и мне после сегодняшнего было чем гордиться, и я уговаривал дядю: — Ну пожалуйста, оставь меня и уходи. А я приду потом.
Джайрадж поднял голову, сказал: — Да не тревожьтесь вы за него, — и протянул руку. Дядя достал кошелек и отсчитал ему в ладонь три рупии, бормоча:
— Я еще никогда не оставлял его одного.
— Бросьте, — сказал Джайрадж. — Наши мальчики должны приучаться к самостоятельности. Мы должны стать сильной нацией.
Когда дядя ушел, Джайрадж сдвинул мою карточку на пол, а на ее место положил групповой портрет — заказ попечителя. Разглядывая его, он сказал:
— Фотография-то неважная. Опять этот шарлатан, уж как он гордится своей электронной вспышкой! Уверяет, что носит с собой солнечный свет, а как направит луч в лицо несчастным заказчикам, они что делают? Либо зажмуриваются, либо уж так раскрывают глаза, будто призрак увидели. Вот этот, в центре, хоть у него и гирлянда на шее, и вид очень важный, да и другие тоже — ни дать ни взять обезьяны, рассевшиеся на манговом дереве. — Лысая голова одобрительно кивала. Джайрадж то и дело поднимал глаза от работы, чтобы убедиться, что его слушают. Я сидел между ними. Вдруг Джайрадж приказал: — Мальчик, пересядь. Дай ему пододвинуться ко мне. — Я тотчас повиновался.
Впервые я оказался без надзора, это было и восхитительно, и страшновато. Весь мир выглядел по-новому. Толпа на рынке, еще недавно такая забавная, теперь стала грозной — вот-вот поглотит меня, сметет, и я больше никогда не увижу родного дома. Когда наступили сумерки и зажглись уличные фонари, тревога сжала мне сердце. Почему-то я почувствовал, что доверять Джайраджу нельзя. Я украдкой взглянул на него. Вид его меня не успокоил. На нем были очки с толстыми стеклами, за которыми глаза его казались выпученными, как у демона; небритый подбородок, седые свалявшиеся волосы, закрывающие лоб; рубаха цвета хаки и кроваво-красное дхоти — пугающее сочетание. Его улыбки и сказанные при дяде дружелюбные слова были всего лишь средством заманить меня. А на самом деле он таил какой-то зловещий умысел и только ждал, когда я окажусь в его власти. Он сделался холодным, недоступным. Вон потребовал, чтобы я уступил свое место лысому — зачем это ему нужно? Не успел дядя уйти, как все его обращение изменилось, он помрачнел и словно забыл обо мне. А где обещанное угощение? Спросить я боялся. Я все смотрел на ресторан через улицу в надежде, что он перехватит мой взгляд и поймет намек, но руки его пилили, приколачивали, клеили, разглаживали, а язык болтал без умолку. Как видно, обещание насчет ужина вылетело у него из головы. Напомнить? Но заговорить я не решался. Голод давал себя знать, а мысль между тем упорно работала над задачей: как отобрать у этого ужасного человека мое фото и как найти дорогу домой. По пути сюда я не замечал, как мы шли. К Базарной улице вело столько разных переулков. Я не знал, который из них выходит на улицу Кабира, а по улице Кабира надо идти вправо или влево? Посреди этой улицы был колодец, и рядом с ним — полосатая стена заброшенного храма, где, как говорили, жил тот портной, что шил нам синие рубашки. Мимо этого храма как-то можно попасть на улицу Винаяка. Сейчас она казалась мне далекой мечтой. Если бы какой-нибудь милостивый бог перенес меня в любой ее конец, уж оттуда-то я добрался бы до дому. Мне стало совсем тоскливо.
Джайрадж оторвался от работы, глянул на меня и сказал:
— Когда я назначаю срок исполнения, я его выдерживаю. — Никакого намека на еду я в этих словах не усмотрел. «Назначаю срок». А еда? Что значит «исполнение»? Ужин сюда входит? Я совсем запутался. То ли он имел в виду, что, сдав лысому законченную работу, он вызовет хозяина ресторана и закажет нам пир, то ли попросту хотел сказать, что рано или поздно он и к моей фотографии приспособит стекло и рамку, а потом заявит: «Ну вот и все. Забирай и катись отсюда»? В уме я приготовил целую тираду: «Я очень голоден, вы помните, что обещали меня накормить? Ведь всякое обещание свято и не выполнить его нельзя». Но голос у меня охрип, сорвался, а вместо слов получилась такая каша, что он ничего не уразумел и спросил, подняв голову:
— Ты что-то сказал?
Под свисавшей с потолка сильной керосиновой лампой с жестяным рефлектором, огромная тень которого погрузила половину мастерской во мрак, он выглядел особенно страшным. Я уже не сомневался, что он заманивает к себе людей, убивает их, а трупы складывает в чулан. Я вспомнил его загадочные слова, связанные с этим чуланом, дядя-то их, наверно, понял. Как же он мог после этого все-таки оставить меня здесь! Конечно, если дойдет до дела, я могу ударить Джайраджа по голове вон той линейкой и убежать. Может быть, это испытание и дядя решил проверить, на что я способен? Ведь они сошлись на том, что мальчики должны быть сильными и смелыми. Порог его я не переступлю, даже если он меня пригласит. Ну а если он закажет еды, но унесет ее в помещение как приманку и скажет: «Заходи сюда, поешь», тогда я, может быть, схвачу еду, ударю его стальной линейкой и убегу. И все это в одну секунду. Может быть, дядя ждет от меня таких подвигов и будет восхищен моей удалью. Ударить Джайраджа по голове, убежать и жевать на бегу. Мысленно разрабатывая подробности отступления, я вдруг заметил, что Джайрадж поднялся и, стоя в дверях чулана, роется в куче сваленной там бумаги и картона. Он оказался высоким и тощим, с длинными руками и ногами, словно был смотан в кольца, а теперь распрямился. Как змея, подумалось мне.
При мысли о предстоящей схватке меня обуял безумный страх. Лысый между тем придвигался все ближе и ближе в предвкушении чего-то интересного и наконец ступил за порог, где его голый череп ослепительно заблестел в свете лампы. Джайрадж прокричал из глубины мастерской:
— В этом проклятом чулане ничего не найдешь, надо выбрать день и навести тут порядок… А-а, вот он. — И, вытащив из кучи какой-то портрет, поднес его к свету, добавив: — Подходи ближе, фотография здорово выцвела.
Сдвинув головы, они стали разглядывать портрет. Я отвернулся. Я решил, что, пока они строят свои злокозненные планы, мне следует быть начеку, но не подавать вида, будто я что-то заметил. До меня донеслись слова:
— Вот это он и есть, когда-то самый богатый врач во всей Бирме. — Раза два я оглядывался через плечо и, поймав на себе их взгляд, тотчас снова отворачивался. Но слушал я изо всех сил, стараясь не пропустить ни слова, — я уже понимал, что их разговор имеет какое-то отношение ко мне. Куда девались громогласные речи и шутки Джайраджа! Теперь он говорил таинственно, еле слышно: — …имел под началом десять врачей. Этот-то был просто служитель — кипятил иглы, завертывал порошки и мыл шприцы. Скорее всего, был сперва подручным лично у него (он постучал пальцем по фотографии). Когда японцы стали бомбить Рангун, они подались обратно в Индию, бросили свои хоромы, несколько автомобилей и прочее добро, но сумели захватить с собой драгоценности, и много золота, и счет в мадрасском банке, а главное — двухнедельного младенца. В дороге доктор заболел и умер. Ходили слухи, что некто столкнул его с обрыва. Супруга его добралась до Индии полуживая, еще год чахла, потом умерла. А младенец перенес путешествие благополучно, и подручный тоже. Тот принял обличье умершего доктора и присвоил все его золото, и деньги, и счета в банке. Докторова жена, бедняжка, могла бы еще пожить на свете, но он держал ее в своем доме как пленницу, делал ей какие-то уколы и угробил ее. Кремацию провернули в два счета, за рекой.
Лысый теперь опять сидел рядом со мной на скамье. Джайрадж вернулся на свое место и работал. Я упорно не смотрел в его сторону, в ужасе перед тем, что со мной будет, — на город уже опустилась непроглядная тьма, и никакой надежды утолить голод не осталось. А заговорщицкая беседа все не смолкала. Лысый что-то спросил. Джайрадж ответил:
— Кто ее знает? Я мало о них осведомлен. Небось толстуха тоже была там и действовала с ним заодно. Кое-что рассказала служанка, которая принесла мне окантовать этот портрет. Я тогда велел ей зайти за ним на следующий день. Она так и не пришла. И никто его до сих пор не востребовал.
— Тот самый человек, что недавно сидел здесь! — удивленно произнес лысый.
Джайрадж еще понизил голос.
— Видел бы ты его лицо, когда я назвал его доктором! — После чего я уже не мог разобрать ни слова. Я все время чувствовал, что они поглядывают на меня. Наконец стук молоточка затих, и Джайрадж сказал: — Ну вот, готово. Пусть клей подсохнет. Нужно отдать ему должное, ребенка он выходил и воспитал. А вся правда одному богу ведома. — Он вдруг окликнул меня, протянул мне фотографию, извлеченную из темного чулана, и сказал: — Хочешь взять себе? Могу дать бесплатно. — И оба внимательно посмотрели на меня, а потом на фото. Из любопытства я скосил глаза на портрет человека, о котором они говорили. Фотография сильно выцвела. Я успел заметить только усы. Человек был одет по-европейски. Если они не врали, это был мой отец. Я глянул на них и прочел в их глазах непристойную усмешку. Я отшвырнул портрет, молча встал и пустился бежать.
Я мчался по Базарной улице, не разбирая дороги. Вслед мне звучал голос Джайраджа:
— Постой, постой, сейчас кончу и провожу тебя.
Лысый тоже что-то кричал визгливым голосом, но я все бежал. Я натыкался на встречных, меня ругали:
— Куда, не видишь, что ли? Уж эти нынешние мальчишки!
Я боялся, как бы Джайрадж не крикнул: «Держите его! Не отпускайте!» Вскоре я замедлил бег. Я не помнил, в какой стороне наш дом, но вдруг увидел Джаганову лавку, на этот раз справа от себя, и понял, что отсюда мы и шли. Голова у меня гудела от рассказов Джайраджа. Представить себе, что мой дядя мог лукавить, обманывать, убивать, было мучительно больно. Все, что касалось моих родителей, меня не так волновало. Это были образы далекие, туманные.
Неверной, спотыкающейся походкой я добрел до конца Базарной улицы. Прохожие поглядывали на меня с любопытством. Чтобы они не догадались, что я в первый раз один на улице в такой поздний час, я постарался принять независимый вид, стал насвистывать и напевать «Рагхупати рагхава раджа рам». Когда я дошел до памятника Лоули, фонарей стало совсем мало, и горели они тускло. В этом новом районе дома стояли каждый в глубине своего участка, тут не постучишь в дверь, не позовешь на помощь. И нечего было ждать помощи от мальчиков, что болтали, прислонясь к велосипедам: это были большие мальчики — того и гляди, поднимут на смех или изобьют. В стороне от всех лежал на земле бездомный бродяга, нечесаный, очень страшный на вид, но он хотя бы смотрел на меня, а остальные словно и не замечали моего присутствия. Я весь сжался у подножия этой жуткой статуи. А ну как она вдруг сдвинется с места и наступит на меня? Бродяга протянул руку и сказал:
— Дай монетку, я куплю себе какой-нибудь еды.
— У меня нет денег, ни одной пайсы, — сказал я и вывернул карман рубашки, чтобы он мне поверил. — Я и сам голоден.
— Тогда ступай домой, — приказал он.
— Я бы рад, но я не знаю, где улица Винаяка.
Этими словами я выдал себя, пошел на страшный риск. Если он сообразит, что я заблудился, он может схватить меня, увести из города и продать в рабство.
— Я доведу тебя до дому. Скажешь матери, чтобы дала мне за это немного рису?
Матери! В голове у меня все поплыло. Моя мать — та женщина, что погибла от руки дяди… я-то всегда считал своей матерью тетю…
— У меня только тетя, — сказал я, — а матери нет.
— Тетки меня не любят, так что иди уж лучше один. Поверни обратно, отсчитай три улицы и сверни налево, если знаешь, где у тебя левая рука, потом направо — и выйдешь на улицу Кабира.
— Улицу Кабира я знаю, там колодец, — сказал я с облегчением.
— Вот туда и иди, а после колодца свернешь, тут тебе и улица Винаяка. Нечего шататься по всему городу. В такой час маленькие мальчики должны сидеть дома и готовить уроки.
— Хорошо, сэр, — сказал я почтительно и робко. — Как приду домой, сяду готовить уроки, обещаю.
Указания его помогли. Я дошел до старого колодца на улице Кабира, а уж когда выбрался на улицу Винаяка, почувствовал себя победителем. Даже слова Джайраджа перестали меня терзать. Собаки на нашей улице устроили мне шумную встречу. В этот час наша улица была пустынна, и сторожили ее только бездомные дворняги, которые бродили там целыми стаями. Сперва они свирепо залаяли, но скоро узнали меня и успокоились. Так, под охраной собак, виляющих хвостами и на радостях задирающих ногу у каждого фонарного столба, я дошел до своего дома. Дядя и тетя, стоявшие на крыльце, накинулись на меня с расспросами.
— Дядя уж собрался идти тебя искать, — сказала тетя.
Дядя обхватил меня обеими руками и даже приподнял в воздух — до того был рад, что мы снова вместе.
— А где рамочник? Он же обещал проводить тебя. Время-то одиннадцатый час.
Не дав мне ответить, тетя сказала:
— Говорила я тебе, как можно верить таким людям?
— А где фотография?
На этот вопрос я не успел приготовить ответа. Что я мог сказать? Я только расплакался от вновь нахлынувшего душевного смятения. Уж лучше плакать, чем говорить. Я боялся, что если заговорю, то не удержусь и упомяну про другую фотографию, ту, что появилась из темного чулана.
Тетя тут же сгребла меня в охапку, горестно причитая:
— До чего же ты, должно быть, голоден!
— Он ничего не дал мне поесть, — всхлипнул я.
Всю ночь я метался в постели. Я колотил ногами в стену и стонал и вдруг проснулся от путаных кошмаров, порожденных всем, что я пережил за этот день. Дядя мирно похрапывал в своей спальне, мне было видно его через открытую дверь. Я приподнялся и стал на него смотреть. Он принял обличье доктора, но это обвинение казалось не очень серьезным: мне всегда думалось, что доктора с их резиновыми трубочками и запахом лекарств только и делают, что притворяются. Держал в плену мою мать и отравил ее? Но для меня матерью всегда была тетя, а она жива и здорова. От той матери не осталось даже выцветшего снимка, как от отца. Фотограф говорил что-то про золото и драгоценности. К тому и другому я был равнодушен. Денег, сколько нужно, давал мне дядя, он ни в чем мне не отказывал. А драгоценности, все эти блестящие побрякушки, к чему они? Сластей на них ведь не купишь. И подумать только, что беженцы из Рангуна всю дорогу тащили с собой эту чепуху! На свой лад я перебирал и оценивал все обвинения против моего дяди и отбрасывал одно за другим, хотя образ его, возникший из мрачного шепота и украдкой брошенных взглядов на пороге полутемного чулана, был достаточно страшен. Мне нужно было что-то узнать сейчас же, не откладывая. Тетя, спавшая на циновке у отворенной задней двери, пошевелилась. Удостоверившись, что дядя по-прежнему храпит, я тихонько встал и подошел к ней. Она-то сразу заметила, что я не в себе, и теперь спросила:
— Что это тебе не спится?
Я прошептал:
— Тетя, ты не спишь? Можно я тебе расскажу одну вещь?
Она кивнула. Я пересказал ей все, что говорил Джайрадж. Она сказала только:
— Забудь. А дяде об этом и не заикайся.
— Почему?
— Не задавай лишних вопросов. Иди к себе и спи.
Что мне оставалось? Я так и сделал. На следующий день Джайрадж прислал нам с каким-то человеком мое фото, в рамке и под стеклом. Дядя подробно разглядывал его в луче света, падавшем со двора, потом заявил:
— Работа отменная, за такую и трех рупий не жалко. — Он взял молоток и гвоздь, долго выбирал подходящее место и наконец повесил фото на стену над своим креслом, под большим портретом предка.
Я послушал тетиного совета и не задавал вопросов. Я подрастал, круг моих знакомств расширялся, и время от времени я слышал туманные намеки по поводу моего дяди, но упорно пропускал их мимо ушей. Только раз, в студенческом общежитии в Мадрасе, я чуть не задушил однокурсника, который пересказал мне какую-то сплетню про дядю. Бывало, что после таких разговоров дядя начинал казаться мне чудовищем, и я подумывал, что в следующее наше свидание нужно вывести его на чистую воду. Но когда он встречал меня на платформе, его потное лицо светилось такой трогательной радостью, что язык не поворачивался спросить его о прошлом. Я окончил среднюю школу при миссии Альберта, после чего он послал меня в колледж в Мадрас; не реже раза в неделю он писал мне открытки, а мои приезды на каникулы отмечались бесконечными пиршествами. В карты он, вероятно, проиграл куда больше денег, чем истратил на меня. Но я не был на него в обиде. Я никогда и ни за что не был на него в обиде. Снова и снова меня подмывало спросить: «Ну, сколько же я стою? И где мои родители?» Но я не давал себе воли. Так я сберег хрупкие узы нашей дружбы до самого конца его жизни. После его смерти я разбирал его бумаги — ни следа переписки или какого-нибудь документа, указывающего на мою связь с Бирмой, ничего, кроме лакированной шкатулки с драконом. В завещании он отказал мне дом, все свое имущество и скромный счет в банке и вверил моему попечению тетю.
Аннамалай (перевод Н. Демуровой)
В тот день почтальон принес мне только одну открытку, мелко исписанную по-тамильски. От кого бы это? — подумал я. Впрочем, раздумья мои длились недолго. Почерк, форма обращения, черные чернила, а главное, церемонность стиля были мне хорошо знакомы. В течение пятнадцати лет, что Аннамалай был моим сторожем и садовником в Новом районе, простирая свои заботы не только на мои владения, но и на меня самого, я расшифровывал и читал ему вслух по меньшей мере по письму в месяц. Сегодняшнее начиналось так: «С волнением кладу я это ничтожное послание перед Божественным Промыслом моего старого господина. Я возлагаю его к лотосоподобным стопам великой души, которая во дни моей жизни одаряла меня пищей, кровом и деньгами, о чьем благополучии я денно и нощно, когда только не сплю, молю Всевышнего. Господь да благословит вас, господин! Вашей милостью и милостью богов, что обитают наверху в небесной тверди, я нахожусь в прекрасном здравии и настроении, равно как и мои родные: младший брат мой Амавасай, моя дочь, мой зять, два моих внука, моя сестра, что живет через четыре дома от меня, мой дядюшка с материнской стороны и его дети, что стерегут кокосовую рощу, — все мы здоровы. В этом году боги были добры к нам и послали дожди на нашу землю, сады и огороды. Водоемы наши наполнены, и мы усердно работаем…»
Я от души обрадовался, получив добрые вести от того, кто, насколько я помню, не прожил ни одного спокойного дня. Но радовался я недолго. Розовый мираж продолжался не более десяти плотно прилегающих друг к другу строк, затем наступал крутой спад. Я понял, что великолепное начало было всего лишь формальностью, соблюдением правил вежливости и эпистолярного искусства, которое не следовало принимать буквально ни в целом, ни в отдельных частях, ибо тон и самое содержание письма вдруг резко менялись: «Я пишу вашей чести сегодня потому, что должен уведомить вас: я крайне нуждаюсь в деньгах. Урожая в этом году не было никакого, и у меня нет ни еды, ни денег. Здоровье мое очень плохо. Я болен, совсем одряхлел, не встаю с постели и нуждаюсь в деньгах на пропитание и лечение. Родные не могут меня содержать — брат мой Амавасай, человек набожный, но бедный, обременен семейством из девяти детей и двух жен, а потому я прошу вас: считайте это письмо телеграммой и вышлите мне денег немедленно…»
Он не называл суммы, полагаясь на мое решение: впрочем, сколько бы я ни послал, он всем был бы доволен. В конце письма стояло его имя, но я-то знал, что подписываться он не умеет. Когда надо было подписать какой-нибудь официальный документ, он всегда ставил отпечаток большого пальца. Конечно, я был бы рад посылать ему определенную сумму — и не раз от разу, а регулярно, как пенсию за все годы его службы. Но как выяснить, он ли написал это письмо? Я знал, что он не умеет ни читать, ни писать. Как убедиться, что письмо это было написано не его братом Амавасаем, этим отцом девятерых и супругом двух, которому, возможно, пришла в голову прекрасная мысль — получать пенсию за покойного брата? Как удостовериться, что Аннамалай жив? Перед тем как покинуть меня, он в самых возвышенных выражениях описал мне собственные похороны, которые, казалось, предвкушал с торжеством. То были его последние слова перед уходом.
Я взглянул на марку, чтобы убедиться по крайней мере, что открытка пришла из деревни Аннамалая, но почтовый штемпель, как всегда, был смазан. Впрочем, если бы даже это было не так, если бы даже на печати ясно читалось название деревни, это ничего бы не изменило. Я так никогда и не узнал, как называется его деревня, хоть и писал, как я уже говорил, этот адрес десятки раз за те пятнадцать лет, что он провел у меня. Он, бывало, вставал позади моего кресла, положив открытку, на которой надо было написать адрес, на письменный стол. Каждый раз я говорил:
— А теперь скажи мне точный адрес.
— Хорошо, господин, — отвечал он.
Я ждал, застыв с пером в руках.
— Брата моего зовут Амавасай, и письмо должно быть отдано ему в руки.
— Это я хорошо знаю, а теперь продиктуй-ка мне адрес, да поточнее на этот раз.
Дело в том, что он ни разу не назвал мне точного адреса.
Он произносил что-то вроде «Мара-Конам», что всегда приводило меня в замешательство. По-тамильски это означает «деревянный угол» либо «крест-накрест» в зависимости от того, ставится ли ударение на первом или на втором слоге этого фонетического сочетания. Подняв перо, я говорил:
— Ну-ка, повтори.
Он с готовностью повторял, медленно и четко. Только на этот раз название деревни было совсем другое, что-то вроде «Пераманалур».
— Что это, где это? — спрашивал я в отчаянии.
— Это моя деревня, господин, — отвечал он, сияя гордостью.
Я снова задумывался над тем, что бы это могло быть. Если сделать скидку на неправильность произношения, могло бы получиться «Паэрумай Наллур», что означало бы «Жилище гордости и доброты», а если изменить ударение — «Жилище довольства и доброты». Пытаясь нащупать путь в этих словесных дебрях, я просил его повторить название, но он опять говорил что-то совсем другое. С легкой ностальгией в голосе и так, словно он оказывал снисхождение человеку, не блистающему сообразительностью, он говорил:
— Напишите покрупнее: «Нумтодская почта».
И тем принуждал меня снова к попыткам извлечь какой-то смысл из этого звукового сочетания. Бесполезно. Это был пример чистого звука без всякого смысла. Да, смыслом там и не пахло! Как ни пытался я расставить ударение по слогам, как ни пробовал перевести или сопоставить эти звуки с тамили, телугу, каннада или любым другим из четырнадцати языков, перечисленных в индийской конституции, ничего не выходило. Пока я раздумывал, стараясь разобраться во всех этих словесах, обрушившихся на мою голову, Аннамалай молча ждал с видом снисходительного превосходства. Он только мягко говорил:
— Пишите по-английски.
— Почему по-английски?
— Если б можно было по-тамильски, я бы попросил того человека, что пишет мне открытки, чтоб он и адрес надписал, но надо по-английски, поэтому мне и приходится вас беспокоить…
Логическое рассуждение, которое казалось мне слишком сложным.
Я настаивал:
— Но почему же не по-тамильски?
— Письма, надписанные по-тамильски, не доходят. Это нам еще наш школьный учитель все время объяснял. Когда умер мой дядя, послали письмо его сыну в Кондживарам, написав адрес по-тамильски, но он так и не приехал на похороны. Мы прождали его два дня, а потом сложились и похоронили дядю, а сын приехал через год и спрашивает: «Где мой отец? Я хочу попросить у него денег».
И, вспомнив об этом эпизоде, Аннамалай рассмеялся. Поняв, что лучше не спрашивать больше ни о чем, я разрешал проблему, быстро надписав на конверте все, что он мне говорил, и в той же последовательности. В заключение, прежде чем взять открытку со стола, он спрашивал:
— А вы написали — переслать через Катпати?
Это была долгая процедура. По мере того как адресная сторона открытки заполнялась, я в глубине души волновался, что для последней строчки не останется места. Впрочем, мне всегда удавалось втиснуть ее самым кончиком пера. Вся эта история занимала обычно чуть не час, но, к счастью, Аннамалай никогда не слал домой больше одной открытки в месяц. Он часто говорил:
— Конечно, господин, мои домашние с радостью получали бы письма, но, если я буду слать по открытке каждому, кто ее ждет, я разорюсь. А когда я разорюсь, найдется ли среди моих родственников хоть одна душа, чтобы предложить мне горсть риса, даже если я буду умирать с голоду?
А потому он поддерживал переписку в разумных границах, хоть она и составляла важное звено в его связи с родной деревней.
— А как ехать в твою деревню? — спрашивал я.
— Купите железнодорожный билет и езжайте, — отвечал он, радуясь, что может поговорить о доме. — Если сесть на ночной пассажирский, заплатив две рупии и десять ан, то уже утром будешь в Тричи. А из Тричи в одиннадцать часов отходит другой поезд. За семь рупий и четыре аны (раньше-то было всего пять рупий и четырнадцать ан) можно доехать до Виллипурама. Только нужно не спать всю ночь, а не то поезд увезет дальше. Однажды я заснул и проехал свою станцию, так от меня потребовали доплатить две рупии. Уж как я их просил и молил, в конце концов они меня отпустили, пришлось только на следующее утро купить еще билет, чтобы попасть назад в Катпати. До полудня можно поспать на платформе на станции. В полдень приходит автобус, за двенадцать ан он отвезет вас дальше. А после автобуса нужно нанять повозку или телегу, запряженную буйволами. Это будет стоить шесть ан, а там уж и пешком успеешь дойти до дома, пока не стемнеет. В темноте-то могут напасть бандиты, да еще и побьют, того и гляди. Путь-то там не далекий. Если выйти днем, то в Мара-Конам придешь засветло. А вот открытка доходит туда всего за девять пайс. Ну, не чудо ли это?
Однажды я спросил:
— Почему ты сначала пишешь адрес на открытке, а потом — все остальное?
— Чтобы быть уверенным, что тот человек, который мне пишет на базаре, не пошлет ее своим собственным родственникам. Иначе как же я узнаю?
Кажется, это и вправду был прекрасный способ убедиться в том, что твою открытку не пошлют по чужому адресу. Правда, он свидетельствовал о весьма странном отношении к неведомому мне писарю, которому Аннамалай диктовал свои послания, ибо он всегда говорил о нем весьма тепло; впрочем, возможно, что некоторая осторожность в дружбе лишь улучшает отношения. Я часто расспрашивал его об этом приятеле.
— Его и зовут так же, как меня, — сказал он.
Я спросил:
— Как?
Он склонил голову и пробормотал:
— Ну… так же, как меня…
Это был деликатный вопрос: имя без надобности вслух не произносят. Мне это и в голову не приходило, пока однажды, когда я вышел в сад, он не заговорил со мной о дощечке у калитки, на которой стояло мое имя.
— Если вы на меня не рассердитесь за эти слова, я вам вот что скажу: уберите эту дощечку! — заявил он прямо.
— Почему?
— Да всякие люди идут мимо по дороге и вслух читают, что там написано. Это нехорошо. Уличные мальчишки и малыши, которые только-только учатся читать, прокричат ваше имя и убегут, я и поймать их не успеваю. На днях какие-то женщины повторяли его и смеялись. С чего бы им смеяться? Не нравится мне это…
Совсем иным был его мир, в котором имя скрывали, а не навязывали изо всех сил — в печати, в эфире, на экране.
— Куда же мне повесить эту дощечку, раз уж она у меня есть?
Он только ответил:
— Почему бы не убрать ее в дом? Можно повесить на стену среди картин.
— Люди, которым нужно найти меня, должны знать, где я живу.
— Они и так знают, — ответил он. — Иначе зачем бы им ехать так далеко?
Больше всего я любил разговаривать с ним, когда он копал землю в саду. Там, когда руки его были заняты лопатой, происходили лучшие наши диалоги. Он мог копать хоть весь день напролет, так ему нравилось это занятие. Работая, он повязывал голову красным платком, стянув его узлом над ухом, словно пират. В трусах цвета хаки, с обнаженной спиной, загоревшей под солнцем до цвета черного дерева, он, казалось, сливался с окружающей его зеленью и влажной землей. Стоя по щиколотку в грязи у грядки с банановыми саженцами, он становился частью этого фона. По земле, песку и камню он двигался свободно и легко, но в доме шаркал ногами и царапал цементный пол; когда же он тащился по лестнице наверх, суставы его трещали и щелкали. Он никогда не чувствовал себя свободно в окружении стен, бумаг и книг; входя в мой кабинет, он казался испуганными неловким и всячески старался приглушить свой голос и шаги. Он являлся ко мне, только когда ему нужно было надписать открытку. Я сидел у письменного стола, а он становился у меня за креслом, стараясь не дышать, чтобы не помешать мне. Впрочем, это было выше его сил: как ни пытался он стоять совершенно неподвижно, какие-то неясные звуки и вздохи вылетали у него из горла. Если я не сразу замечал его присутствие, он кидал взгляд в направлении калитки и издавал громкий крик гуртовщика «эй-эй!». И тут же пояснял:
— Опять эти коровы, господин! Когда-нибудь они разнесут ворота и съедят нашу лужайку и цветы, а ведь я их растил с таким усердием. Сколько раз совсем незнакомые люди останавливались у нашей калитки и говорили: «Посмотрите на эти красные цветы, как чудесно они взошли! И все это дело рук вон того старика. Подумать только, в его возрасте…»
Возможно, у Аннамалая и были какие-либо опасения относительно других его способностей, но в своих цветоводческих талантах он не сомневался ни на минуту. Этому способствовали различные обстоятельства. Я никак его не ограничивал. За моим домом простирался участок в четверть акра земли, дававший ему неограниченные возможности для различных опытов.
Раньше я жил на улице Винаяка — до тех пор пока в соседнем доме не поселился владелец нескольких грузовиков. Он приходился родственником председателю муниципалитета и потому пользовался в городе неограниченной свободой. Весь день его грузовики грохотали по нашей улице, а ночью механики стучали по ним молотками, гремели, сверлили, отлаживали, приводя их в порядок к утру. Казалось, никто больше на нашей улице не замечает грузовиков; протестовать или жаловаться было бесполезно, ибо родственник председателя муниципалитета был выше всяких упреков. Я решил спастись бегством. До меня наконец дошло, что наша улица больше не предназначалась для людей моего типа. Я начал поиски. Мне понравился участок в Новом районе, который показал мне маклер, устроивший также и продажу моего старого дома на улице Винаяка. Его купил все тот же владелец грузовиков. Не прошло и полугода с тех пор, как я принял решение, а я уже переехал со всеми своими книгами и рукописями. Пологий склон холма, уходящий вдаль к дороге в горах, крутой подъем слева, железнодорожное полотно через просеку, красные ворота у переезда — так выглядело мое новое окружение. Кто-то выстроил здесь небольшой дом: комната наверху и две внизу. Мне этого было достаточно, ибо я хотел лишь читать и писать в тишине.
В день переезда я попросил моего соседа дать мне машину. Он с радостью предоставил мне грузовик, и мы расстались, довольные друг другом. Теперь он мог спокойно греметь по ночам, не слыша ни от кого ни слова упрека. Я же мечтал о том, что на новом месте буду внимать лишь пению птиц да шуму ветра. Итак, все мои книги и пожитки были погружены в открытый кузов машины, четверо грузчиков устроились на них, я же сел рядом с шофером и простился с улицей Винаяка. Никто не пожалел о моем отъезде, ибо мало-помалу, незаметно все мои родные поразъехались, так что после смерти дядюшки я остался единственным представителем нашего клана на этой улице.
Когда мы прибыли в Новый район, грузчики стащили мои пожитки с грузовика и сбросили их в холле; один из них задержался, в то время как остальные вернулись к грузовику. Они закричали:
— Эй, Аннамалай, ты идешь или нет?
Он не ответил. Они велели шоферу погудеть.
Я сказал:
— Они, видно, ждут тебя?
Он коротко ответил:
— Пускай себе ждут.
Он пытался помочь мне разобрать вещи.
— Хотите, я отнесу его наверх? — спросил он, указывая на стол.
Грузовик воинственно загудел под окном. Он рассердился на эту назойливость, выглянул в дверь и замахал руками:
— Езжайте, если вам нужно! Чего вы здесь стоите и шумите, словно ослы?!
— А как ты назад доберешься?
— А вам какое дело? — сказал он. — Убирайтесь, если хотите, а то шумите, словно ослы, и беспокоите господина.
Меня тронула эта заботливость, и, подняв глаза от книг, которые я доставал из ящиков, я впервые по-настоящему увидел его. Это был ширококостый человек с тяжелым подбородком, с начисто выбритой головой, прикрытой тюрбаном. Шорты цвета хаки прикрывали его сильные кривые ноги, а длинные руки доходили чуть не до колен. Пальцы у него были толстые, нос широкий, огромные зубы покраснели от бетеля и табака, которые он непрерывно держал за щекой. В нем было что-то воинственное и в то же время мягкое.
— Кажется, уехали, — сказал он. — Мне все равно.
— А как же ты вернешься назад? — спросил я.
— А зачем мне? — сказал он. — Ваши вещи вон как навалены, пошвыряли все в беспорядке, нет чтобы остаться и помочь разобрать. Вы даже представить себе не можете, господин, что за люди сейчас пошли…
Вот так случилось, что Аннамалай остался в моем доме. Он помог мне разобрать чемоданы и сундуки, расставить книги по полкам. Когда я отправился взглянуть на сад, он шел за мной по пятам. Сад был запущен. Предыдущий владелец совсем о нем не заботился. От заднего двора сад отделяла зубчатая стена, кругом живой оградой росли всевозможные кусты. Стоило мне нагнуться над каким-нибудь растением, Аннамалай, нахмурившись, также останавливался возле. Если я спрашивал:
— Что это?
— Это? — говорил он, склоняясь до самой земли. — Это цветущее растение.
И, поглядев на него внимательнее, он провозглашал то, что я и сам успел заметить:
— Цветы у него желтые.
С течением времени я узнал, что система классификации, которой придерживался Аннамалай, была чрезвычайно проста. Если куст ему нравился, он называл его цветущим растением и оставлял в покое. Если же он казался ему подозрительным, колючим или хотя бы слегка искривленным, он провозглашал:
— Это сорняк!
Не успевал я и глазом моргнуть, как он тут же выдирал его и с проклятьем бросал через стену.
— Почему ты проклинаешь эту несчастную траву?
— Это дурное растение, господин.
— Чем же оно дурное?
— Всем… Если к нему подойдут малые дети, то у них потом животы разболятся.
— Да тут же на много миль вокруг нет ни одного ребенка.
— Ну и что же… Оно и на расстоянии отравить может…
В доме было что-то вроде подвального помещения, и я спросил Аннамалая:
— Ты можешь здесь устроиться?
— Мне даже и этого не надо, — сказал он. И пояснил: — Я не боюсь ничего: ни дьяволов, ни духов. Я могу жить где угодно. Разве у меня было жилье в тех лесах?
И он махнул рукой в неопределенном направлении.
— Этот владелец грузовиков — негодяй, господин. Прошу вас, простите, что я так выражаюсь в присутствии благородного человека. Он негодяй. Он взял да и отвез меня однажды на своем грузовике в лес на горе и ни за что не позволял мне вернуться назад. Он, видишь ли, подписал договор на сбор удобрений в этих лесах и хотел, чтобы кто-нибудь там жил, копал бы удобрение и грузил его на машины.
— Какое удобрение?
— Птичий помет, испражнения тигров и других диких зверей и сухие листья, целыми слоями сопревшие в лесу. Он мне платил полторы рупии в день, а я должен был там жить, и копать, и грузить на машину, когда она приедет. Я разжигал костер, варил рис и ел его, а спал под деревьями. Нагребу листьев и зажгу их, чтобы отпугивать тигров; они там рычали всю ночь напролет.
— Зачем же ты согласился? И всего за полторы рупии в день?
Он задумался, а потом ответил:
— Не знаю. Я сидел в поезде, ехал куда глаза глядят, искал работу. Билета у меня не было. Тут вдруг вошел какой-то человек и говорит: «Где твой билет?» Я порылся в карманах и сказал: «Вот сукин сын, украл у меня билет». Но он все понял и сказал: «Сейчас мы выясним, кто здесь сукин сын. Только сначала ты сойдешь с поезда». Вот меня и сняли с поезда вместе с моим узелком. Когда поезд ушел и мы остались одни, он и говорит: «Сколько у тебя есть денег?» У меня ничего не было. Он и говорит: «Хочешь зарабатывать в день рупию и восемь ан?» Я стал молить его, чтобы он дал мне работу. Он подвел меня к грузовику, стоявшему возле железнодорожной станции, дал мне мотыгу и лопату и сказал: «Садись в грузовик, шофер скажет, что тебе делать». На следующий день к вечеру грузовик оставил меня на горе. Всю ночь я не спал, чтобы не дать костру потухнуть. Туда ведь и слоны приходят.
— Тебе не страшно было?
— Да они убегали… Завидят огонь и убегут. Еще я распевал погромче всякие мудрые пословицы и изречения, пока они не уходили, оставив кучи дерьма вокруг. А этому человеку только того и надо было. Он продавал его на кофейные плантации и зарабатывал себе деньги. Когда я хотел вернуться домой, они меня не пустили, ну я и остался. Прошлую неделю они опять приехали, а я лежал в лихорадке, трясло меня сильно, но только другой шофер, хороший человек, разрешил мне залезть на его грузовик да и увез меня. Так я бежал из леса. Я туда никогда не вернусь, господин. Хозяин мне жалованье так и не выплатил, говорит, я все проел на рисе и картошке, что он мне давал за эти месяцы. Не знаю, как-нибудь вы посчитайте и помогите мне…
На следующее утро спозаранку он отправился за своими пожитками. Он попросил меня дать ему вперед пять рупий. Я заколебался. Я и суток его не знал, разве мог я так легко доверить ему деньги? Я сказал:
— У меня нет сейчас мелочи.
Он улыбнулся мне прямо в лицо, обнажив свои красные зубы.
— Я вижу, вы мне не доверяете. Ну что ж, оно и понятно. На свете полным-полно всяких обманщиков, которые только и ждут, чтобы вас провести. Вы должны быть осторожны со своими деньгами, господин. Если не следить за своими деньгами и женой…
Конец фразы я не расслышал, так как он уже спускался вниз по лестнице, на ходу продолжая свою тираду. Я устанавливал свой письменный стол: мне хотелось поскорее приступить к работе. Я услышал, как открылась калитка, как пропели петли, которые позже я так и не стал смазывать, чтобы они заменяли мне дверной звонок. Я выглянул в окно и увидел, что он идет прочь по дороге. Мне подумалось, что он уходит навсегда. Не возвратится же он к человеку, который не захотел доверить ему пять рупий! Мне стало жаль, что я не дал ему денег. Хоть одну рупию… Я видел, как он поднялся в гору и исчез из виду. Он шел в город сокращенным путем, через ворота у переезда.
Я вернулся к столу, кляня свою подозрительность. Человек вызвался мне помочь, а я проявил такую мелочность! Он пропадал весь день. На следующее утро во дворе щелкнула щеколда, запели петли калитки, и я увидел, как он идет к дому, держа на голове большой жестяной чемодан, а поверх него — огромный джутовый мешок. Я спустился ему навстречу. Когда я вышел во двор, он уже завернул за угол дома. Подойдя к двери в подвал, я увидел, что он снимает чемодан с головы.
Бывало, он приходил под мое окно и говорил в пространство:
— Господин, я пойду на минутку, мне нужно поговорить с садовником в том доме.
И, не дожидаясь ответа, уходил. Иногда я из принципа возражал:
— Зачем тебе ходить и беспокоить его из-за наших дел?
У него вытягивалось лицо, и он отвечал:
— Раз я не должен идти, я не пойду, если вы так приказываете.
Разве мог я или кто-то приказывать Аннамалаю? Об этом и помыслить было невозможно. Чтобы избежать решительного шага, я говорил:
— Ты и так все сам знаешь. Что он тебе может сказать нового?
В ответ на эту ересь он только тряс головой.
— Не говорите так, господин. Если вы не хотите, чтобы я шел, я не пойду, вот и все. Вы думаете, я хочу уйти, чтобы бездельничать там и сплетничать?
Трудный вопрос… Я говорил:
— Нет-нет, если это так важно, конечно, иди.
Он поворачивался, бормоча:
— Даром, что ли, ему платят сто рупий в месяц?.. А я хочу одного — пусть у нас двор будет такой, чтобы прохожие останавливались у ворот и ахали… Вот и все. Разве я прошу, чтобы мне тоже платили сто рупий, как тому садовнику?
И он уходил, продолжая что-то доказывать. Аннамалай любил поговорить: для этого ему совсем не нужен был собеседник. Из своего окна я видел, как спустя час он возвращался домой. Он появлялся в конце улицы, сжимая в руке поникший саженец, словно подстреленную птицу. Став под моим окном, он окликал меня, с торжеством поднимая вверх несчастное растение:
— Только если пойти и попросить, люди дадут нам растение, а иначе с чего бы им о нас думать?
— Что это? — спрашивал я покорно, зная, что он мне ответит.
— Цветущее растение.
Однажды он показал мне горсть семян, завязанных в край его дхоти. Я снова спросил:
— Что это?
— Очень редкие семена. В нашем районе ни у кого таких нет. Если вы думаете, что я лгу… — Затем он спрашивал: — Куда их посадить?
Я тыкал пальцем в какой-нибудь угол двора и говорил:
— Может, вон туда? А то там как-то голо…
Но даже произнося эти слова, я чувствовал всю тщетность своего предложения; его вопрос был просто конституционной процедурой, ничем более. Он мог последовать моим указаниям, а мог поступить по своей воле — предугадать было невозможно. Начнет сосредоточенно копать землю где-нибудь в углу, сделает новую грядку какой-то особой формы, потычет пальцем в мягкую землю и сунет туда семена или саженцы. Каждое утро он будет склоняться над грядкой, чтобы в подробностях узреть, как они развиваются. Если заметит, что семя дало росток, или увидит какие-либо признаки жизни в саженце, начнет поливать его дважды в день, но, если растение не отзовется на его заботы, придет в ярость.
— Оно должно было так хорошо взойти… Это Злой Глаз сушит наши цветы… Теперь я знаю, что мне делать.
Он окунал палец в раствор белой извести и чертил странные, ни на что не похожие знаки на разбитом глиняном горшке, водружал его на палке у самой калитки, так, чтобы всякий, кто только ни войдет к нам во двор, увидел бы сначала эту странную роспись, а не наши растения. Он объяснял:
— Когда люди говорят: «Ах, какой красивый у вас сад!» — они говорят это с завистью, а зависть и сушит растение. Но когда они увидят эти рисунки, их охватит отвращение, и наши цветы будут спасены. Вот и все.
Каждый день он что-то сажал в саду на полюбившемся ему месте; я скоро обнаружил, что не имею права голоса в этом вопросе. Я понял, что он относится ко мне скорее с терпеливым уважением, чем с доверием, и не смел мешать ему поступать по-своему. Наши растения росли где и как им заблагорассудится, им у нас, видно, было неплохо, хотя заботы Аннамалая сводились к тому, что он не жалел для них воды. Сильной струей из стофутового шланга он окатывал каждое растение, каждый листочек, пока они не поникали, словно утопленники. Время от времени он швырял к их корням всякие отходы и называл это удобрением. Благодаря его усердию мой дом теперь окружала густая и сочная зелень. У нас было множество кустов роз, точного названия которых мы так никогда и не узнали, они вставали густыми грозными зарослями, которые так и норовили вцепиться в прохожих. Канны разрослись до гигантских размеров, жасмин вытянулся в длинные, тощие кусты, злорадно подняв цветы высоко над землей, так что до них было не дотянуться, хотя аромат их поил ночной воздух. После каждого сезона дождей из земли вылезали георгины, подставляли солнечному свету свои цветы, увядали и пропадали, чтобы вновь появиться в следующем сезоне. Мы не знали, кто их здесь посадил, однако природа усердно их возрождала, хоть Аннамалай и считал это своей заслугой. Порой, когда живая изгородь из такомы, окружавшая двор, превращалась в густую зеленую стену и закрывала вид из окон, я пытался протестовать. Аннамалай, проявлявший в известный момент царственную учтивость, не возражал мне, а только бросал долгий скептический взгляд на объект моей критики.
— Не думайте о них, я ими займусь.
— Когда? — спрашивал я.
— Как только пойдут дожди, — говорил он.
— Зачем же ждать так долго?
— Если растение срезать летом, то корни у него отомрут.
— Ты же знаешь, что сейчас творится с дождями, они совсем перестали идти.
В ответ он устремлял взор к небу и говорил:
— Зачем во всем винить дожди, когда люди стали так злы.
— Как это злы?
— А можно продавать рис по рупии за меру? Разве это справедливо? Как беднякам жить?
Когда наконец пошли дожди, не было никакого смысла напоминать ему об обещании подрезать изгородь, потому что он твердо заявлял:
— Вот пройдут дожди, я ее и подрежу. Ведь если подрезать растение во время дождя, оно начинает гнить. Конечно, если вы хотите, чтобы изгороди вообще не было, так и скажите. Я ее в две минуты уничтожу, но только меня потом не вините, когда всякий прохожий будет заглядывать к вам в окна.
Потом вдруг, в какой-нибудь день, забыв обо всех своих теориях, он вооружался серпом и слепо обрушивался на все, что только попадало ему под руку, — не только на живую изгородь, которую мне хотелось подрезать, но и на многое другое, что я предпочел бы сохранить. Когда я протестовал против такого опустошения, он только отвечал:
— Чем больше срезать, тем лучше будет расти, господин.
В результате этой деятельности растения теряли свой естественный вид и становились потрепанными и поникшими; словно тощие призраки, торчали они из земли, усыпанной срезанной зеленью. Затем он сметал все, что срезал, в кучу, связывал в аккуратные вязанки и относил своему приятелю, писцу и тезке, который жил на Бамбуковом базаре и должен был как-то прокормить своих коров; в ответ на великодушие Аннамалая тот всегда предоставлял свое перо к его услугам.
Садовническая деятельность Аннамалая прекращалась лишь поздно вечером. Он складывал инструменты в углу своей комнаты в подвале, с шумом сворачивал шланг и, убирая его, бормотал:
— В нем вся моя жизнь. Иначе как старому человеку напоить свои растения и заслужить добрую славу? Если какой-нибудь дьявол украдет его, мне конец, вы меня больше никогда не увидите.
Его привычка скручивать резиновый шланг по вечерам так много значила для него — мне казалось, будто он и спал в его кольцах; там ему было спокойнее. Убрав шланг, он снимал свой красный платок, открывал кран и выливал на себя огромное количество воды. Он сморкался и шумно отхаркивался, приводя себя в порядок; мыл ноги, оттирая пятки на лежащем возле большом плоском камне до тех пор, пока они не становились красными; потом платок превращался в полотенце, он насухо вытирался им и исчезал в подвале, откуда позже выходил, одетый в рубаху и белое дхоти. В это время он считал себя свободным. Он посещал лавочку близ переезда, чтобы пополнить свой запас табака и обменяться сплетнями с дружками, сидевшими там на тиковом бревне. Железнодорожный стрелочник, которому принадлежала лавка (хотя из дипломатических соображений он всегда заявлял, что это собственность его зятя), был человек образованный. Он обычно читал им вслух последние известия, напечатанные в местном листке, который выпускал владелец издательства «Истина». Ежедневные сообщения по радио и статьи из других газет сводились здесь до нескольких строк и все вместе спокойно умещались на одном-единственном листке, в обход всяких законов об авторском праве. Листок выходил по вечерам и стоил всего две пайсы; возможно, это была самая дешевая газета во всем мире. Аннамалай внимательно слушал и тем участвовал в современной истории. Когда он возвращался домой, я издали замечал его из своего окна, стоило только красному платку появиться на гребне холма. Если я был во дворе, он пересказывал мне новости дня. Так я впервые услышал об убийстве Джона Кеннеди. Весь день я был поглощен своими занятиями и не включал радио. Когда он вернулся из лавочки на переезде, я стоял у калитки, и, едва он вошел во двор, я спокойно спросил:
— Ну, какие у тебя сегодня новости?
Не останавливаясь, он тут же ответил:
— Новости? Конечно, я за новостями не бегаю, но только сегодня я случайно услышал, что убили главного правителя Америки. Какой-то Каннади (по-тамильски это значит «стекло»), говорят. Только разве у человека может быть такое имя?
Когда до меня дошел смысл его небрежного сообщения, я спросил:
— Послушай, может, это был Кеннеди?
— Да нет, они сказали «Каннади», а кто-то его застрелил из ружья насмерть. Они уж его небось и кремировали…
Я попытался расспросить его подробнее, но он только отмахнулся:
— Вы думаете, я хожу туда, чтобы слушать все эти сплетни? Я и это узнал случайно… А потом, все они говорили…
— Кто? — спросил я.
— Не знаю. Зачем мне их имена? Они там сидят и болтают, делать им больше нечего.
Он, бывало, входил в мой кабинет, держа в руке открытку, и провозглашал:
— Вам письмо, мне почтальон передал.
В действительности письмо это было ему, но только он об этом не знал. Когда я сообщал, что письмо от его брата, он внезапно напрягался и делал шаг к столу, чтобы ничего не пропустить.
— Что он там пишет? — спрашивал он с раздражением.
Брат Амавасай был его единственным корреспондентом; он не любил получать от него письма. Мучимый любопытством и отвращением, он ждал, пока я кончу читать открытку про себя.
— О чем ему мне писать? — спрашивал он презрительно. И добавлял: — Можно подумать, что я и дня не могу прожить без такого братца.
Потом я читал открытку вслух. Она всегда начиналась торжественно: «Своему богоподобному старшему брату и защитнику его недостойный младший братишка Амавасай сообщает следующее: в настоящее время все мы здоровы и в один голос молим небо о благополучии нашего божественного родича». Эта преамбула занимала обычно половину открытки, после чего Амавасай круто переходил к делам земным: «Прошлой ночью кто-то передвинул камень, отмечавший северную границу нашей земли. Мы-то знаем, кто это сделал».
Переложив языком табак за щеку, чтобы он не мешал говорить, Аннамалай восклицал:
— А если знаешь, почему не раскроишь ему череп? Или ты совсем ума лишился? Ну, говори…
И он устремлял яростный взгляд на открытку в моей руке.
Вместо объяснения я читал дальше: «Но им на это наплевать».
— Наплевать? Почему это наплевать?
Я понимал, что следующие строки взволнуют его до глубины души, но вынужден был прочитать их: «Если ты не приедешь и не расправишься с ними самолично, они еще больше обнаглеют. Ты себе уехал, домой глаз не кажешь, о своих родных и не думаешь, тебе все равно, счастливы мы или страдаем. Ты даже не приехал на праздник по случаю выбора имени для моей дочери. Главы семейств такие поступают».
Дальше шло еще много всяких обвинений. Однако заканчивалось письмо церемонно, с упоминанием лотосоподобных стоп и божества. Чтобы немного отвлечь Аннамалая от мрачных мыслей, я иногда говорил:
— Твой брат хорошо пишет.
Тогда он вдруг улыбался, радуясь похвале, и отвечал:
— Это он-то пишет! Скажете тоже! Ведь он совершенный неуч. Это ему написал наш школьный учитель. Мы обычно говорим ему свои мысли, а он излагает их на бумаге. Талантливый человек… — Он отходил к двери и замечал: — Наши-то деревенские все как один неучи и невежды. Вы думаете, мой братец смог бы говорить по телефону?
Телефон был одним из городских триумфов Аннамалая. Поднапрягшись, он определял, каким концом следует приложить трубку к уху, и испытывал при этом гордость астронавта, покоряющего космос. Он чувствовал кровную связь с аппаратом и, когда раздавался звонок, всегда бросался ко мне со словами: «Телефон, господин!» — даже если я стоял рядом. Когда по вечерам я возвращался домой, он всегда выходил мне навстречу и, открывая калитку, возвещал:
— Звонил телефон, кто-то спрашивал, дома ли вы.
— Кто это был?
— Кто? Откуда мне знать? Он ведь не показывался.
— Ты разве не спросил, как его зовут?
— Нет, зачем мне его имя?
Однажды утром он подкараулил меня, когда я выходил из спальни, и сказал:
— В пять часов звонил телефон. Вы спали, я и спросил: «Кто это?» А он сказал: «Междугородный, междугородный», а я сказал ему: «Уходи, не беспокой нас, мы ни о каких городах и не думаем, господин спит».
До сего дня я так и не знаю, кто звонил мне по междугородному телефону. Когда я пытался объяснить ему, что такое междугородный, он только отвечал:
— Да вы спали, а этот человек говорил что-то про город. К чему вам город?
Я сдался.
Спокойно существовать с Аннамалаем можно было только при одном условии: принимать его таким, каков он есть. Всякие попытки изменить или просветить его только привели бы реформатора в отчаяние и исказили бы весь замысел природы. В первые дни он, бывало, разжигал костер прямо в подвале. Топливом ему служили листья и ветки, которые он собирал в саду; костер страшно дымил и закоптил все стены. К тому же в подвале не было вытяжной трубы, и он легко мог поджечь одежду и погибнуть. Однажды я объяснил ему, какой опасности он себя подвергает, и предложил пользоваться углем. Он ответил:
— Как можно! Еда, которую готовят на угле, сокращает жизнь, господин. Отныне я вовсе не буду готовить в доме.
На следующий день он установил в саду под гранатовым деревом три кирпича, поставил на них глиняный горшок и разжег огромный костер. Он вскипятил воду, приготовил рис и чечевицу, добавив туда масла, лука и помидоров, а также горсть всякой зелени, набранной в саду. Запах этого варева вознесся к небу, заставив меня выглянуть с террасы и глубоко втянуть в себя воздух.
Начались дожди, и я забеспокоился, что будет с его костром. Однако даже когда небеса темнели и разражались ливнем, он умудрялся разжечь в момент затишья костер и поддерживать огонь под укрытием гранатового дерева. Если же дождь лил не переставая, он держал над огнем кусок рифленого железа, не заботясь о том, чтобы прикрыть собственную голову. Ел он по вечерам и сохранял то, что оставалось, на завтра, а утром запускал украдкой пальцы в горшок и съедал горсточку риса, отвернувшись к стене и заслоняя собой свою алюминиевую чашку от Дурного Глаза, который мог заглянуть в дверь.
Во всем районе не было человека сильнее, чем он. Когда по ночам он обходил мои владения, постукивая о землю металлическим прутом и важным голосом окликая прохожих, он наводил не меньше страха, чем огромный английский дог. В первое время в нашем Новом районе такой пес был бы, конечно, весьма кстати, однако теперь необходимость в нем давно уже отпала. Аннамалай, по-видимому, не понимал, что в его воинственности уже не было смысла. Он, верно, не заметил, как окружающая нас пустошь (из окна спальни я не раз с интересом наблюдал, как всего в какой-нибудь сотне ярдов от меня воры разбивают в канаве украденный сундук и при свете карманного фонаря изучают добычу) превратилась в шумный жилой квартал. Не замечал он и того, что за моим домом выросли какие-то производственные помещения. Если прохожий задерживался хоть на минуту возле моих ворот, особенно ночью, после того как Аннамалай поужинал, а на небе высыпали звезды, Аннамалай тут же окликал его. Люди, которым случалось проходить мимо моего дома, обычно убыстряли шаг. Порой он смягчался, если кто-нибудь просил у него цветов для храма, однако стоило ему заметить, что я слежу за этой сделкой, как он в ярости кричал:
— Иди-ка отсюда! Ты думаешь, ты кто? Ты думаешь, цветы сами по себе вырастают? Тут вот последние силы им отдаешь, а ты…
И угрожающе надвигался на просителя. Но если я оставался в доме и только поглядывал украдкой в окно, я видел, как он подавал просителю пучок цветов, приглушая шаги и голос и озираясь, чтобы убедиться, что я ничего не вижу.
Вокруг все считали, что Аннамалай неплохо зарабатывает, продавая мои цветы. Так по крайней мере утверждала наша ближайшая соседка, объявившая себя его заклятым врагом. Аннамалай же утверждал, что стоит мне уехать из дома, как она начинает требовать, чтобы он нарезал ей из сада банановых листьев — она ждет гостей к обеду, — и ярится от неизменного отказа. Каждый раз, когда я шел мимо ее ограды, она шептала:
— Вы слишком доверяете этому человеку, а он без конца болтает у ворот и устраивает свои делишки.
Обстановка накалилась до предела в тот день, когда она объявила, что он крадет у нее птиц. Она разводила кур, которые нередко вторгались в наш двор через дыру в заборе, и тогда Аннамалай гонял их, бросая камни и издавая воинственные кличи. Однажды, когда я отсутствовал несколько недель, соседка, загоняя в сумерках птиц домой, чуть не каждый день недосчитывалась, по ее словам, курицы. Она объясняла, что Аннамалай оглушал птицу, набросив ей на голову мокрое полотенце, а затем тащил в лавку у переезда, где его соучастники продавали ее или жарили.
Однажды возле обители Аннамалая были найдены перья. Набег совершил сторож муниципальных полей, одетый в рубашку цвета хаки и выдававший себя за полицейского. Аннамалай был должным образом напуган и расстроен. Вернувшись после поездки домой, я увидел, что Аннамалай стоит на высоком камне, чтобы в соседнем дворе его лучше слышали, и кричит:
— Значит, ты натравила на меня полицию потому, что у тебя пропала курица, так, да? Ну и что с того, что пропала? А я тут при чем? Если твоя курица зайдет ко мне во двор, я уж сверну ей голову, можешь не сомневаться, но только не думай, что я буду воровать, словно жалкий мошенник. Кур красть, еще чего скажешь! Плевать я хотел на твоих полицейских! У нас в деревне они только и делают, что бакшиш клянчат; может, которые глупцы, этого и не знают, но только я человек уважаемый, фермер, у меня своей земли в деревне целый акр! Я рис выращиваю. Амавасай там за всем следит и мне пишет. Я письма получаю по почте. Если я курокрад, то кто же те, кто меня так называет? Да ты сама кто такая? С кем ты осмеливаешься так говорить?
В таком духе он продолжал с полчаса, выкрикивая свой монолог в воздух и в небо. Однако ошибиться в том, для кого предназначалась эта речь, было невозможно. Каждый день в один и тот же час, пообедав, пожевав табаку и плотно завязав своим красным платком уши, он произносил свои реплики.
Порой он сообщал некоторые автобиографические детали. Они предназначались для ушей соседки, но и я немало почерпнул из этих разрозненных замечаний, что помогло мне понять его прежнюю жизнь. Взобравшись на большой камень, он кричал:
— Я вот каким был маленьким, когда ушел из дома. Человек, у которого хватило характера в десять лет уйти из дома, не станет кур воровать. Мой отец мне сказал: «Ты вор…» В ту же ночь, когда все заснули, я тайком и ушел. Сел на поезд в Мадрас. Меня с этого поезда выбросили, но я влез в следующий, и, как меня ни били и снова и снова ни выбрасывали, я все же доехал без билета до Мадраса. Вот я какой человек, госпожа, а совсем не курокрад! Я был кули и ночевал на верандах больших зданий. Я человек независимый, госпожа, я глупостей не потерплю, даже от собственного отца. Однажды меня позвали, посадили на палубу парохода и отправили на чайную плантацию на Цейлоне. Я там работал, пока лихорадка меня не свалила. Ты думаешь, у твоего сына хватит мужества вынести такое?
День за днем, в один и тот же час я слушал его монолог, и постепенно передо мной возникала картина его жизни.
— Когда я вернулся домой, меня перестало трясти. Я дал отцу сто рупий и сказал ему: «Вор не привезет домой сто рупий». Я свою деревню ненавидел со всеми этими неучами, деревенщинами. Отец мой знал, что я хочу снова бежать. Однажды они меня схватили, украсили дом и женили меня на девушке. Я и Амавасай ходили в поле, пахали, пололи. Жена моя нам стряпала. Когда у меня родилась дочка, я оставил дом и уехал в Пенанг. Я работал на каучуковых плантациях, получал деньги и отправлял их домой. Им ведь больше ничего не нужно — посылай только деньги, а им все равно: где ты, что ты делаешь. Им одно только нужно — деньги, деньги. Мне там хорошо было, на каучуковых плантациях. Потом пришли японцы, они всем поотрубали головы или размозжили черепа своими винтовками, а нас заставили копать ямы, чтобы похоронить мертвых, да потом и нас самих. Но я убежал, доплыл до Мадраса на пароходе — там и еще народу много было. Дома я нашел свою дочь совсем взрослой, но жена моя умерла. Говорят, ее каждый день трясло, пока она не кончилась. Мой зять теперь занимает правительственный пост в городе. Я не курокрад. Моя внучка ходит в школу каждый день и несет в руках сумку с книжками, на руках и на ногах у нее браслеты, а в волосах цветы. Это я привез ей украшения из Малайи.
Каково бы ни было содержание его монолога, он всегда заключал:
— Я не мошенник. Будь я курокрад, разве у меня был бы зять на правительственной работе?
Я сказал ему:
— Никто тебя не слушает. Кому ты это говоришь? Стенам?
— Они там сидят за стеной на корточках, — сказал он. — Они каждое слово слышат. Если она такая важная персона, пусть ее, мне-то что? Как она смеет говорить, что я крал у нее птиц? Зачем они мне? Пусть держит своих кур под кроватью, мне-то что? Но если сюда хоть одна забредет, я ей тут же шею сверну, можете не сомневаться.
— А потом что?
— Не знаю. Мне-то какое дело, что будет с безголовой курицей?
Больше всего он расстроился, когда в открытке после обычной преамбулы сообщалось: «У черной овцы родился ягненок, тоже черный. Только пастух его себе требует. Каждый день приходит и скандалит. Мы ягненка заперли, но он грозит сломать дверь и забрать его. Каждый день он нас при всем народе поносит и проклинает нашу семью. Эти проклятья до добра не доведут».
Аннамалай прервал чтение письма.
— Боитесь проклятий? Что, у вас язык отсох, что ли, не можете сами его проклясть, да еще и покрепче?
Через три дня пришла другая открытка: «Вчера, пока мы работали в поле, у нас увели черную овцу, мать того ягненка».
— Ах они…
Он вовремя подавил богохульство, рвавшееся из самой глубины его сердца.
— Я знаю, как это случилось. Они, видно, привязали овцу на заднем дворе, а ягненка заперли. Только какой с того толк?
Он вопросительно взглянул на меня. Я почувствовал, что должен спросить:
— А чья это овца?
— Пастуха, конечно. Только он взял у нас в долг десять рупий и оставил мне овцу под залог. Вот я и говорю: верни мне мои десять рупий и забирай свою овцу. При чем же тут ягненок? Ягненок, рожденный под нашей крышей, принадлежит нам.
Это был сложный юридический вопрос, вероятно единственный в своем роде. Здесь невозможно было произносить приговор или ссылаться на прецедент, ибо речь шла об особом залоге, который плодился в ожидании выкупа.
— Я оставил свои дела на безмозглых болванов! Вот из-за таких-то людишек, как мой братец, мне и захотелось сбежать из дома.
Нашей соседке повезло: она наконец-то получила передышку. На следующий день Аннамалай отправился на переезд; в обществе стрелочника и других доброжелателей он надеялся разработать план посрамления злосчастного пастуха. Шли дни, он как-то странно успокоился. Я понял, что выход найден. Он поведал мне, что виделся с одним человеком, приехавшим из его деревни; тот рассказал ему, как однажды ночью его домашние, сидевшие в засаде, увидали, что черную овцу гонят к мяснику. Они отбили ее и вернули домой к беспокойно блеявшему ягненку. Теперь и овца и ягненок были надежно заперты в доме, а брат и вся семья спали на веранде. Я и представить себе не мог, как долго это может продолжаться, но Аннамалай сказал:
— А я говорю: верни мне мои десять рупий и забирай свою овцу!
— А с ягненком что будет?
— Он, конечно, наш. Овца была порожняя, когда этот пастух ее к нам привел; ведь не стал бы он отдавать в заклад тяжелую овцу.
Наше совместное существование прекратилось из-за эпизода с портным. Открытка из дома гласила: «Портной продал свою машинку другому портному и сбежал. Чего же ждать, когда ты домой и глаз не кажешь, а о своих родных и думать забыл? Тебе, видно, наплевать, что твои дела идут под откос». Аннамалай сжал виски руками и закрыл глаза. Этого известия он не мог снести. Я не задавал никаких вопросов. Он тоже ничего не сказал и тут же ушел. Я видел, как он направляется вверх по склону к переезду. Позже из своего окна я заметил, что он копает землю под банановой пальмой. Внезапно он остановился и, подбоченившись, замер, словно в живой картине, воткнув мотыгу в землю и угрюмо глядя в грязь у своих ног. Я понял, что он размышляет над своими домашними делами. Я спустился вниз и тихо подошел к нему, сделав вид, что рассматриваю корень пальмы. На самом деле мне хотелось узнать, что же случилось с портным. Я спросил что-то о саде, а когда он ответил, сказал:
— Почему это с портными происходят всегда всякие истории? Ничего-то они не делают вовремя и всегда крадут материю…
Мои антипортновские чувства смягчили его, и он заметил:
— Портной, или плотник, или кто бы он там ни был, мне-то что? Я их не боюсь. Плевать я на них хотел!
— Кто этот портной, о котором пишет твой брат?
— Ах, этот! Да там один в деревне, зовут его Ранга, бездельник, отовсюду его повыгоняли.
Тут нас прервали. Так я ничего больше и не узнал в тот день. Однако через несколько дней я сумел заставить его разговориться.
— Его не любили, но он был хороший портной… Он и платки, и трусы, и рубахи мог шить и даже женские кофточки… Только машинки у него не было, и никто из его родных не желал ему помочь. Никто не хотел одолжить ему денег. Однажды я получил перевод с Цейлона на сто рупий, я там оставлял деньги. Когда почтальон принес перевод, этот портной тоже пришел вместе с ним, в тот же самый миг. Откуда он про перевод узнал? Когда почтальон ушел, он и говорит: «Ты не можешь одолжить мне сто рупий? Я бы тогда купил машинку». А я и говорю: «Откуда ты узнал про этот перевод на сто рупий? Кто тебе сказал?» Ударил его по лицу и плюнул на него — зачем он за мной шпионит? Он заплакал. Мне его стало жалко, я ведь был старше. Я и говорю: «Перестань плакать. Если ты будешь так реветь, я тебя поколочу». Тогда собрались все деревенские старейшины, выслушали нас обоих и приказали мне одолжить ему свои сто рупий.
Я не мог понять, как можно было приказать ему такое.
— Почему же они так решили и какое им было до того дело? — спросил я наивно.
Он немного подумал и ответил:
— Мы всегда так. Старейшины собираются и приказывают нам…
— Но ты ведь не созывал старейшин?
— Я их не созывал, но только они пришли и увидели нас, когда портной закричал, что я его бью. Тогда они написали закладную на правительственной бумаге с печатью и заставили его подписаться. Человек, который продал нам эту бумагу, тоже был там, и мы заплатили ему две рупии за то, что он составил этот документ.
Позже мне удалось восстановить картину того, что произошло. Портной купил швейную машинку, взяв деньги в долг у Аннамалая. Брат Аннамалая позволил поставить машинку на веранде своего дома; портной время от времени возобновлял свою долговую расписку, регулярно платил проценты и за каждый день пользования верандой. Это чрезвычайно устраивало Аннамалая, и он свято хранил расписку в своем жестяном чемодане. Когда приходило время ее возобновлять — а это случалось ежегодно, — он отправлялся в деревню и через месяц возвращался с новой подписью, заверенной деревенским старостой. Однако теперь сотрясалась самая основа их финансовых отношений. Старый портной сбежал, а новый не считал себя ничем им обязанным, хотя и сидел на веранде их дома и строчил на машинке, ни с кем не разговаривая.
— Ты так и не потребовал назад свои сто рупий? — спросил я.
— Зачем? — ответил он удивленно. — Ведь он платил мне проценты и ежегодно возобновлял соглашение. Конечно, если бы я самолично туда не ездил, он бы начал финтить, вот потому я и ездил туда каждый раз…
Поведав мне все это, Аннамалай спросил:
— Что же мне теперь делать? Этот мошенник сбежал.
— А где же машинка?
— Все там же. Новый портной шьет в нашем доме всем, кто только ни пожелает, но с нами не разговаривает и ни на минуту не отходит от машинки. Он под ней и ночью спит.
— Почему бы вам не выгнать его вон?
Аннамалай немного подумал и сказал:
— С нами он не разговаривает и за аренду не платит, а когда к нему приступают с расспросами, говорит, что все, что надо, заплатил старому портному, когда купил у него машинку… Как это может быть? Ведь так написано в том письме, которое вы мне читали?
Скоро пришла еще одна открытка. Как всегда, она начиналась с церемонной преамбулы, затем шла деловая часть: «Нам теперь негде спать, потому что портной съезжать не желает, а в доме заперты овца и ягненок. Как старший в семье, укажи нам, где же нам спать? Мои жены грозятся уйти к своим родителям. Я с детьми сплю прямо на улице. В собственном доме нет больше для нас места. Чего же ждать, если ты не желаешь вернуться к своим родным?! Мы страдаем, а тебе все нипочем».
Тут Аннамалай позволил себе выразить вслух свои мысли:
— Подумаешь, новость! Эти женщины то и дело убегают к своим родителям. Стоит только чихнуть, как они начинают грозиться, что уйдут. Несчастный человек мой брат! Он так их боится, что не решается сказать: «Вот и прекрасно, убирайтесь, проклятые!»
— Но почему они не могут выгнать портного и запереть машинку вместе с овцой и ягненком? Тогда бы они все могли спать на веранде…
— Кажется, этот новый портной — сын деревенского борца, а брат мой сделан из соломы, хоть и умудрился завести девятерых детей.
Он еще подумал над всей этой историей и затем сказал:
— Впрочем, все не так уж плохо. Пока его не выбросили вон, машинка все-таки остается у нас. Господь нам помогает, удерживая его поблизости. Если моему братцу негде спать, пусть бодрствует.
Следующие три дня совещание следовало за совещанием — я заметил, что красный платок мелькал на гребне холма чаще, чем обычно. Советчик Аннамалая на Бамбуковом базаре и доброжелатели в лавке у переезда, по-видимому, проанализировали самую суть проблемы и нашли выход. Вернувшись как-то вечером из лавки у переезда, он объявил мне без дальних околичностей:
— Я должен съездить в деревню.
— Но почему так внезапно?
— Нужно поменять расписку, возобновить ее на имя нового портного. Вы должны меня отпустить.
— Когда?
— Когда?.. Ну, когда, по-вашему, я должен ехать?..
— По-моему, тебе вообще не надо ехать. Я не могу тебя сейчас отпустить. Я собирался отправиться в паломничество в Рамесварем.
— Святое место, хорошо, что вы отправляетесь туда паломником, — заменил он свысока. — Благодать осенит вас. Когда вы вернетесь, я уеду.
В тот день мы расстались в наилучших отношениях. Однако на следующий день он поднялся ко мне в кабинет, стал позади моего кресла и без всякого вступления произнес, словно мы не говорили об этом накануне:
— Я должен ехать.
— Да, когда я вернусь из Рамесварема.
Он круто повернулся и стал спускаться по лестнице, но с полпути вернулся и спросил:
— Когда вы едете?
Его бесконечные вопросы выводили меня из себя, но я подавил раздражение и спокойно ответил:
— Я жду еще кое-кого, кто должен поехать со мной вместе. Возможно, дней через десять…
Он, казалось, удовлетворился моим ответом и, шаркая подошвами, спустился вниз. В тот вечер, вернувшись домой, я встретил его у калитки. Не успел я войти во двор, как он сказал:
— Я вернусь через десять дней. Разрешите мне уехать завтра. Через десять дней я вернусь и буду сторожить ваш дом, пока вы будете в Рамесвареме.
— Зачем нам обсуждать все это на улице? Разве ты не можешь подождать, пока я войду в дом?
Он не ответил, закрыл калитку и ушел в свой подвал. Весь вечер мне было не по себе. Пока я переодевался, ел, читал, писал, меня угнетала мысль, что я так резко ответил ему. Мои слова прозвучали слишком сурово. Наутро, встав раньше, чем обычно, я первым делом спустился к нему. Он сидел под открытым краном, вода сильной струей лилась ему на голову. Затем он встал и, мокрый, отправился к себе в подвал. Он воткнул цветок перед изображением божества, висящим на стене, зажег палочку благовоний, заложил другой цветок за ухо, нанес священный пепел себе на лоб, повязал красный платок на голову, натянул шорты и вышел, готовый к новому дню. Однако глаза его смотрели недружелюбно. Я подождал немного, сделав вид, что рассматриваю цветущее манго, похвалил его за порядок в саду, а потом вдруг спросил:
— Ты хочешь уехать только на десять дней?
— Да, да, — отвечал он, тут же смягчаясь. — Я должен возобновить расписку или созвать людей, чтобы они выбросили вон этого самозванца и схватили его машинку… даже если это повлечет за собой кровопролитие. В этом деле кому-то придется поплатиться жизнью. Я вернусь через десять дней.
Мне казалось, что программа эта слишком обширна для десяти дней.
— Ты уверен, что уложишься в этот срок? — спросил я его добродушно.
— Днем больше, днем меньше, но я обещаю вернуться точно, день в день. А когда вернусь, два года никуда больше не поеду. Даже и тогда не поеду, разве что… Пусть брат в следующий раз сам возобновляет расписку…
Я снова почувствовал раздражение и сказал:
— Я не могу разрешить тебе сейчас уехать.
Я произнес эти слова необычайно твердо, но он только подошел ближе и, сложив руки, стал просить меня:
— Прошу вас, я должен возобновить расписку. Если ее просрочить, я все потеряю. В деревне меня засмеют.
— Дай мне эту расписку, я взгляну на нее, — произнес я внушительным тоном.
Я слышал, как он открывал свой черный чемодан. Потом он вернулся, держа в руках какую-то тряпицу, бережно размотал ее и извлек на свет божий документ, составленный на пергаменте. Я просмотрел его. Это было долговое обязательство на сто рупий, в нем не упоминались ни портной, ни его машинка. Это было просто обязательство вернуть долг в сто рупий с процентами, усеянное бесчисленными марками, датами, отпечатками пальцев и подписями. Я не видел, каким образом этот документ может ему помочь. Я прочитал его вслух и заметил, значительно барабаня по нему пальцами:
— Разве здесь говорится что-нибудь о твоем портном или его машинке?
— Но ведь там есть имя Ранги?
— Но тут ничего не говорится о портном. Судя по этому документу, Ранга мог быть и мусорщиком.
Аннамалая охватила паника. Он поднес документ к глазам и, тыча в него пальцем, спросил:
— А тут что написано?
Я прочитал ему весь текст слово в слово. Он пришел в отчаяние. Я сказал:
— Я дам тебе сто рупий, только забудь об этой расписке. Сколько стоит проезд в деревню?
Он вслух посчитал и сказал:
— Рупий десять только за железнодорожный билет…
— И за обратный билет еще десять рупий. Из-за этой расписки ты туда ездишь много лет подряд и на одни только билеты истратил гораздо больше, чем то, что тебе по ней причитается.
— Но он платит проценты, — возразил он.
— Отдай мне эту расписку, я тебе все выплачу, а ты останешься.
Мне стало грустно при мысли о том, что он уедет. Время от времени я отправлялся в поездки, то короткие, а то и долгие. Каждый раз я просто собирался и уезжал, а когда возвращался — через несколько недель, а порой и месяцев, — то находил, что в моей корзине для бумаг все до последнего клочка было сохранено в неприкосновенности. Мне стало очень грустно.
Он нетерпеливо отмахнулся от моих экономических доводов.
— Вы в этих вещах не понимаете. До тех пор пока у меня на руках эта расписка, я всегда могу обратиться в суд.
— И навлечь на себя еще большие расходы? Гораздо дешевле просто сжечь эту бумагу.
Он махнул на меня рукой: непонятливый человек, невозможно с ним разговаривать, в самых простых вещах не разбирается.
На следующий день и еще через день я снова и снова слышал его шаги на лестнице.
— Я вернусь через десять дней.
Я сказал:
— Ну, хорошо… Я вижу, у тебя слишком много забот, о своих обязанностях здесь ты и думать не хочешь. Тебе все равно, что со мной будет. Что же мне, менять ради тебя планы?
Мои слова не произвели на него никакого впечатления. Все это была чепуха, с его точки зрения. Я был одержим химерами, тогда как подлинными, земными реальностями были, конечно, овцы, портные и долговые расписки. С минуту он взирал на меня с жалостью, как на глупца, ничего не смыслящего в жизни, а потом отворачивался и спускался вниз.
Следующие несколько дней он был мрачен, а когда я пытался заговорить с ним, грубил мне. Он не поливал растений, совсем забыл о соседке и не разжигал, как обычно, костер в тени гранатового дерева. Он сбросил свой красный, платок и сидел в подвале в углу, накинув на голову, словно в трауре, старое одеяло. Когда я уходил и приходил, он появлялся из подвала и покорно открывал мне калитку, но мы не обменялись ни единым словом за эти дни. Я было попробовал втянуть его в разговор, весело заметив:
— Ты слышал, у нас открывают новый магазин?
— Я никуда не хожу, мне люди не нужны. С чего это вы решили, что меня интересуют лавки и всякие сплетни? Меня это не касается.
В другой раз я спросил:
— Никто не звонил?
— Если б звонил, неужто бы я вам не сказал? — ответил он. Взглянул на меня с яростью и ушел, бормоча: — Если вы мне не верите, отошлите меня. Зачем мне врать, что никто не звонил по телефону, если кто-то звонил? Я не мошенник, я уважаемый фермер. Отошлите меня…
С головой, покрытой темным одеялом, он был сам на себя не похож. Сердитые глаза смотрели враждебно. Казалось, будто все эти годы он старался держать себя в руках, но внезапно все пошло прахом.
Спустя неделю, утром, я услышал какой-то звук у калитки, выглянул и увидел, что он стоит во дворе, а жестяной чемодан и джутовый мешок со всякой всячиной лежат на земле у его ног. На нем был темный пиджак, который он надевал только в торжественных случаях, и белое дхоти, голова тщательно повязана тюрбаном. В этом новом наряде он был неузнаваем. Он сказал:
— Я уезжаю сегодня восьмичасовым поездом. Вот ключ от моей комнаты. — Он откинул крышку своего чемодана и сказал: — Проверьте, не украл ли я чего у вас. Ведь эта женщина зовет меня курокрадом. Только я не мошенник.
— Зачем ты так уезжаешь? Разве так нужно уезжать после пятнадцати лет службы? — спросил я.
Он только ответил:
— Я нездоров, я не хочу умереть в вашем доме и навлечь на него дурную славу. Позвольте мне уехать домой и там умереть. Там меня оденут в новые одежды, возложат на мое тело гирлянды из свежих цветов, понесут его всей деревней по улицам, и будет играть оркестр. А если я умру в подвале, когда вас не будет, я буду лежать там и гнить, пока мусорщики из муниципалитета не увезут меня на телеге вместе с отбросами. Позвольте мне избавить ваш дом от дурной репутации. Я поеду домой и умру там. Все садовые инструменты в подвале. Сосчитайте их, если хотите, я не вор.
Он ждал, что я проверю его вещи. Я сказал:
— Закрой крышку, мне не нужно ничего проверять.
Он поднял чемодан на голову, положил сверху джутовый мешок и двинулся к калитке.
— Подожди, — сказал я.
— Зачем? — ответил он, не останавливаясь, не поворачивая головы.
— Я хочу дать тебе… — начал я и побежал в дом, чтобы вынести деньги. Когда я вернулся, держа в руке десять рупий, его уже не было.
Седьмой дом (перевод М. Лорие)
Кришна пальцем очистил кусок льда от покрывавшего его слоя опилок, отколол сколько нужно, растолок и насыпал в резиновый пузырь. Эта работа в тени, в углу задней веранды, оправдывала его отлучку из комнаты, где лежала больная, но прохлаждаться здесь было нельзя: пузырь со льдом нужно было держать на лбу жены все время, так сказал доктор. В жестокой битве между льдом и ртутным столбиком поражение терпел лед — он быстро таял, а ртутный столбик стойко держался на 103 градусах по Фаренгейту. В тот раз, когда доктор поставил диагноз — брюшной тиф, — вид у него был победоносный, и он с торжеством заявил:
— Теперь мы знаем, какой палкой бить этот недуг, она называется хлоромицетин. Так что можете успокоиться. — Он был хороший врач, но склонный к мрачноватому юмору и длинным монологам.
Таблетки хлоромицетина больная принимала, как было указано, но, когда врач пришел в следующий раз, Кришна дождался первой паузы и, перебив его словами: — Температура не падает, — протянул ему листок с температурной кривой.
Врач бросил на нее короткий равнодушный взгляд и продолжал:
— Муниципалитет прислал мне повестку, чтобы закрыть сточный люк у моих ворот, но мой адвокат говорит…
— Вчера вечером она не стала есть, — сказал Кришна.
— Молодец, помогает стране преодолеть затруднения с продовольствием. Вы знаете, что выкинул этот толстяк, что торгует на рынке зерном? Пришел показаться мне по поводу своего горла — и вдруг спросил, есть ли у меня ученая степень. И откуда только он узнал про ученые степени.
— Она металась и теребила простыни, — сказал Кришна, понизив голос, так как заметил, что жена открыла глаза.
Доктор пощупал ей пульс кончиком пальца и сказал беззаботно:
— Может, ей захотелось простыню другого цвета? Это бывает.
— Я где-то читал, что это плохой признак.
— А вы бы поменьше читали.
Больная пошевелила губами. Кришна наклонился к ней, потом выпрямился и объяснил:
— Она спрашивает, когда вы разрешите ей встать.
Врач сказал:
— Вовремя, чтобы поспеть на Олимпийские игры, — и посмеялся собственной шутке. — Я и сам бы не прочь съездить на Олимпийские игры.
Кришна сказал:
— В час ночи температура была сто три.
— А лед держали?
— Еще бы, даже пальцы онемели.
— Что ж, будем лечить вас от судорог, только сначала пусть хозяйка дома вернется на кухню.
Таким образом Кришна и врач нашли-таки общий язык. Кришне и самому до смерти хотелось, чтобы его жена вернулась на кухню. Он изо дня в день то недоваривал, то переваривал рис и, проглотив его с пахтаньем в положенное для еды время, бежал обратно к постели жены.
Во второй половине дня приходила женщина умыть больную и перестелить постель, и Кришна, оказавшись свободным почти на целый час, проводил этот час, глядя с порога на улицу: велосипедист, стайка школьников, вороны, усевшиеся в ряд на крыше дома напротив, разносчик, предлагающий свой товар, — все казалось интересным и хоть ненадолго отвлекало мысли от этой страшной температуры.
Прошла еще неделя. Сидя у ее изголовья, придерживая пузырь со льдом, он вспоминал свою женатую жизнь с самого начала.
Когда он учился в колледже при миссии Альберта, они часто видались: пропускали занятия, сидели на берегу реки, серьезно обсуждали свое настоящее и будущее и, наконец, решили пожениться. И его и ее родители сочли это примером того, как вредно современное воспитание. Молодые не желают ждать, пока старшие устроят их брак, а обо всем договариваются сами, подражая западным нравам и кинофильмам. Если бы не это нарушение обычая, сетовать, в сущности, было бы не на что: материальное положение обеих семей, кастовая принадлежность, возраст детей не вызывали возражений. Родители сменили гнев на милость, и были составлены гороскопы молодого человека и девушки, но оказалось, что они не соответствуют друг другу. В его гороскопе значился Марс в Седьмом Доме, а это предвещало несчастье для его будущей жены. Отец девушки заявил, что прекращает переговоры. Родители молодого человека возмутились — ведь отцу невесты положено домогаться, а отцу жениха — снисходить, как же они смеют привередничать. «Наш сын найдет себе жену в сто раз лучше, чем эта девушка. В конце концов, что в ней такого особенного? Нынче все студентки красятся и все кажутся красивыми, но не только в этом счастье». Влюбленные явно страдали, и это вынудило родителей возобновить переговоры. Какой-то умный человек высказал мнение, что, если все остальное в порядке, пусть попросят знамения и больше ничего не боятся. Стороны согласились на испытание цветком. Выбрав благоприятный день, они собрались в храме.
От светильника, горящего в алтаре, расходилось мягкое сияние. Жрец зажег кусочек камфары и покадил ею перед изваянием божества. Обе группы родителей и их сторонников, стоя в зале с колоннами, благоговейно взирали на божество и молились об указании им правильного пути. Жрец поманил к себе мальчика лет четырех из еще одной кучки молящихся. Видя, что тот робеет, он стал соблазнять его кусочком кокосового ореха. В предвкушении лакомства мальчик приблизился к порогу святилища. Из гирлянды, надетой на шею бога, жрец выдернул два цветка, красный и белый, положил их на поднос и велел мальчику выбрать, какой ему больше нравится.
— Зачем? — спросил малыш, смущенный тем, что на него устремлено столько взглядов. Если он выберет красный цветок, это будет означать благословение свыше. Малыш взял кусок кокосового ореха и попробовал улизнуть, но жрец удержал его за плечо и строго приказал:
— Возьми цветок. — Тогда он разревелся и стал рваться к матери. Взрослые опечалились: плач ребенка в такую минуту — дурное предзнаменование, то ли дело смех и красный цветок. Жрец сказал: — Этого знамения достаточно. Ребенок указал нам путь. — И все в молчании разошлись.
Вопреки астрологам Кришна женился на своей избраннице, и Марс в Седьмом Доме был со временем забыт.
Больная как будто уснула. Кришна на цыпочках вышел из комнаты и сказал женщине, дожидавшейся на веранде:
— Мне нужно сходить за лекарствами. В шесть часов дай ей апельсиновый сок и побудь около нее до моего возвращения. — Он спустился с крыльца, чувствуя себя как узник, выпущенный на волю. Шел и наслаждался сутолокой на Базарной улице, пока мысли его не вернулись к болезни жены. Ему до крайности нужно было услышать от кого-то всю правду о ее состоянии. Доктор говорил о чем угодно, но только не об этом. Когда хлоромицетин оказался бессильным против температуры, он сказал бодро:
— Значит, это не брюшной тиф, а что-то другое. Завтра сделаем еще кое-какие анализы. — А сегодня утром, уходя: — Вы бы лучше молились, чем без конца устраивать мне допросы.
— Какую же читать молитву? — простодушно спросил Кришна.
— Ну, хотя бы такую: «Боже мой, если ты есть, спаси меня, если это в твоих силах», — ответил доктор и захохотал, в восторге от собственного остроумия. Переносить его юмор бывало трудно.
Кришна понимал, что рано или поздно доктор доберется до правильного диагноза, но доживет ли до этого дня жена? Мысль о возможной утрате приводила его в ужас, вызывала бешеное сердцебиение. Марс, так долго таившийся, теперь взялся за дело. Марс в союзе с каким-то нераспознанным микробом. Микробом занимается доктор, хотя пока и без особого успеха. А вот происки Марса — это уже вне врачебной компетенции.
Кришна взял напрокат велосипед и покатил к кокосовой роще, где жил старый астролог, некогда составивший их гороскопы. Он застал старика дома — тот безмятежно наблюдал, как целая орава ребят влезала в окна, ездила верхом на скамейках и на мешках с рисом, сваленных в углу, и шумела так, что собственного голоса не было слышно. Он развернул скатанную циновку и, когда Кришна сел, прокричал ему в ухо:
— Я тогда сразу сказал, как оно будет, а вы не захотели слушать. Да, сейчас Марс начал проявлять свои самые пагубные свойства. При таких обстоятельствах выздоровление известного вам лица сомнительно. — Кришна застонал. Ребятишки тем временем окружили его велосипед, звонили в звонок и пытались общими силами сдвинуть велосипед с подставки. Ничто теперь не имело значения. Что значит потеря взятого напрокат велосипеда для человека, которому угрожает потеря жены? Пусть поломают хоть все велосипеды в городе, Кришне не жалко. Все можно приобрести заново, кроме человеческой жизни.
— Что же мне делать? — спросил он, представив себе, как жена его лежит на постели и спит непробудным сном. Он цеплялся за старика как за последнюю надежду, разгоряченный ум твердил ему, что астролог может походатайствовать за него перед далекой планетой, воздействовать на нее, даже оправдаться перед ней от его имени. Он вспомнил красноватый Марс, который ему показывали в телескоп, когда он был бойскаутом, — красноватый от злобы, извергающейся из него подобно лаве. — Что ты посоветуешь? Помоги мне!
Старик грозно поглядел на Кришну поверх очков. Глаза у него тоже были красные. Все стало красным, подумалось Кришне. Этот человек позаимствовал цвет у Марса. Я даже не знаю, друг он мне или враг. У доктора тоже красные глаза. И у женщины, что приходит помогать по дому. Всюду красное.
Кришна сказал:
— Я знаю, что главный бог на Марсе благоволит к людям. Если б только узнать, как умилостивить его, вызвать его сострадание.
Старик сказал:
— Подожди. — Он открыл шкаф, достал пачку полосок, нарезанных из пальмовых листьев, на каждой было нацарапано четверостишие. — Это один из четырех подлинных текстов «Брихат джатаки», от которой пошла вся наука астрология. Этим я живу. Когда я говорю, то говорю на основании мудрости этих листьев. — Старик поднес один из пальмовых листьев к свету, падавшему из двери, и прочел написанное на санскрите изречение: — «Избежать своей судьбы никому не дано, но можно в какой-то степени оградить себя от ее жестокости». — И добавил: — Вот, послушай еще: «Когда Ангарака гневается, утишай его гнев следующей молитвой, а к ней добавь подарок — рису, зеленого горошка и кусок красного шелка. Четыре дня кряду совершай возлияние чистого масла в огонь, разведенный на палочках сандалового дерева, и накорми четырех брахманов…» Можешь ты это сделать?
Кришну обуял ужас. Как он может осуществить этот сложный (и дорогостоящий!) ритуал, когда на счету каждая минута и каждая рупия? Кто в его отсутствие будет ухаживать за больной? Кто будет стряпать ритуальное угощение для брахманов? Нипочем ему с этим не справиться, если жена не поможет. Какая ирония! Он горько рассмеялся, и астролог сказал:
— Как можно смеяться над такими вещами? Или ты мнишь себя совсем уж современным мужчиной?
Кришна попросил прощения за смех и объяснил свое бедственное положение. Старик обиженно сложил рукопись, обернул ее и убрал, бормоча себе под нос:
— Не можешь предпринять такие простые шаги для достижения важной цели. Ступай, ступай. Я тебе не помощник.
После минутного колебания Кришна достал из кошелька две рупии и протянул старику, но тот отмахнулся от денег:
— Пусть сперва твоя жена поправится, тогда и заплатишь. — И когда Кришна повернул к двери: — Твою жену убивает твоя же любовь, вот в чем беда. Будь ты равнодушным мужем, она бы выжила. Время от времени злоба Марса причиняла бы ей страдания, не столько физические, сколько душевные, но не убила бы ее. Я знаю жен и мужей с такими же точно гороскопами, как у вас, и они дожили до преклонных лет. А знаешь почему? Муж бывал неверен или жесток, и это сводило на нет жестокость планеты в Седьмом Доме. Жену твою ждет поистине печальная участь. Спаси ее, пока не поздно. Если можешь заставить себя изменить ей, испробуй хотя бы это. Когда у мужа есть наложница, жена его живет долго.
Странная философия, странный совет, однако же как будто выполнимый.
В технике супружеских измен Кришна был профаном и теперь пожалел, что не обладает легкостью Раму, старого товарища, который еще в очень юные дни похвалялся своими мужскими подвигами. Теперь к нему за инструкциями не обратишься, хоть он и живет совсем близко. Раму стал крупным правительственным чиновником и отцом семейства, навряд ли ему будут приятны воспоминания о грехах молодости.
Кришна поискал зазывалу из тех, что работают на проституток Золотой улицы, но ни одного не увидел, хотя говорили, что у ворот рынка их пруд пруди.
Он взглянул на часы. Уже шесть. Марса нужно умилостивить до полуночи. Почему-то он назначил себе этот срок — полночь. Он поехал домой, прислонил велосипед к фонарному столбу и взбежал на крыльцо. Увидев его, женщина собралась уходить, но он упросил ее остаться. Потом заглянул в спальню жены, убедился, что она спит, и мысленно обратился к ней:
— Скоро ты начнешь поправляться. Но за это надо заплатить. Ну ничего. Лишь бы ты выздоровела.
Он торопливо совершил омовения, надел нейлоновую рубашку, обшитое кружевом дхоти и шелковую верхнюю одежду, слегка попудрился и надушился чужеземными духами, которые нашел в шкафчике у жены. Он был готов к вечерним похождениям. В кошельке у него было пятьдесят рупий — этого хватит для самого распутного вечера. На миг, когда он остановился, чтобы напоследок обозреть себя в зеркале, ему привиделась какая-то грандиозная сцена страсти и обольщения.
Он вернул велосипед в магазин и в семь часов уже шагал по Золотой улице, ожидая увидеть созданную в воображении картину — разряженные женщины, сверкая браслетами, делают ему знаки со своих балконов. Старые дома с галереями, столбиками, решетками были покрашены в кричаще яркие цвета, чем издавна славились дома проституток, но жили в них, если верить вывескам, адвокаты, торговцы, учителя. О прежних днях напоминала только лавчонка в темном закоулке, где продавались духи в цветных, флаконах и гирлянды из жасмина и роз.
Кришна несколько раз прошел улицу из конца в конец, время от времени устремляя наглый взгляд на какую-нибудь женщину, но, по-видимому, все это были самые заурядные домашние хозяйки. Ни одна из них не ответила на его взгляд. Ни одна не обратила внимания на его шелковый плащ и дхоти с кружевами. Он стал прикидывать, можно ли ворваться в какой-нибудь дом, схватить женщину, проделать что полагается, бросить ей пятьдесят рупий и убежать. Того и гляди, его еще изобьют за такую попытку. Как угадать, которая из всех женщин, замеченных им на верандах и балконах, откликнется на его призыв?
Промучившись так часа два, он понял, что задача его невыполнима. Он с завистью думал о свободе отношений между мужчинами и женщинами, существующей, судя по книгам, в европейских странах: там стоит тебе оглядеться вокруг и заявить о своих намерениях — и у тебя будет столько женщин, что хватит укротить самую злобную планету во всей вселенной.
Вдруг он вспомнил, что где-то здесь живет храмовая танцовщица Ранги. Немало рассказов ходило об этой женщине, которая днем танцевала перед изображением божества, а по ночам принимала любовников. Он остановился купить банан и стакан фруктовой воды и спросил мальчика-продавца:
— Который тут дом Ранги, храмовой танцовщицы?
Мальчик был маленький, он еще не мог понять значения этого вопроса и просто ответил:
— Не знаю. — Кришна смутился и пошел прочь. Под фонарем стояла извозчичья двуколка. Лошадь лениво помахивала хвостом, старик возница дремал в ожидании седока. Кришна спросил:
— Свободен?
Возница ожил.
— Куда везти, ваша милость?
Кришна сказал застенчиво:
— Я подумал, может, ты знаешь, где живет храмовая танцовщица Ранги?
— Зачем она вам? — спросил возница, оглядывая его с головы до пят.
Кришна промямлил что-то — ему, мол, хочется посмотреть, как она танцует.
— Это в такой-то час! — воскликнул возница. — Да нарядились в шелка, да надушились! Нет, меня не проведешь. Когда выйдете из ее дома, не будет у вас больше ни шелков, ни духов. Но скажите, почему именно Ранги? Как будто нет других. Есть и опытные и зеленые. Я вас куда хотите свезу. Я по этим делам возил сотни таких, как вы. Но сначала надо заехать в молочную, там вам дадут горячего молока с толченым миндалем, чтобы прибавилось силы. Так уж полагается, молодой человек… Свезу вас куда угодно. Мое дело сторона. Не иначе как у вас завелись лишние деньги. А то, может быть, жена беременна и живет у матери? Уж я-то знаю, как мужья обманывают жен, насмотрелся. Я знаю жизнь, хозяин. Ну, садитесь. Мне-то не все ли равно, какой у вас будет вид, когда вы от нее выйдете? Свезу куда угодно.
Кришна послушно забрался в двуколку, заполнив ее запахом духов и шуршанием своих шелковых одежд. И сказал:
— Ладно. Вези меня домой.
Он дал свой адрес таким скорбным голосом, что возница, понукая лошадь, сказал:
— Да вы не расстраивайтесь, молодой человек. Ничего хорошего вы не теряете. Когда-нибудь еще вспомните старика.
— У меня особые причины… — мрачно начал Кришна.
— Слышал я все это, слышал. Можете не говорить. — И он стал нудно распространяться о перипетиях супружеской жизни.
Кришна отказался от попыток что-либо объяснить и, откинувшись на сиденье, покорился своей судьбе.
Лоули-роуд (перевод Е. Катасоновой)
Эту историю рассказал мне один словоохотливый человек.
Годами люди и не подозревали о существовании в Мальгуди городских властей. Впрочем, город от этого не страдал. Болезни, коли они начинались, шли своим чередом, пока не исчезнут: ведь даже болезни должны когда-нибудь кончиться. Пыль и мусор сметал с глаз долой ветер, сточные канавы то выходили из берегов, то подсыхали, предоставленные самим себе. Муниципалитет оставался где-то на заднем плане, и так было до тех пор, пока страна 15 августа 1947 года не завоевала независимость. Небывалое ликование охватило в тот день страну от Гималаев до мыса Коморин. Наш муниципальный совет тоже воодушевился. Были подметены улицы, вычищены сточные канавы, развешаны флаги. Сердца отцов города размягчились, когда по улицам прошли с музыкой праздничные процессии.
Мэр Мальгуди растроганно смотрел вниз с балкона и повторял:
— И мы внесли свою лепту по случаю столь знаменательного события!
Насколько мне известно, два деятеля муниципалитета, которые были тогда с ним, видели на его глазах слезы. Наш мэр разбогател во время войны — на поставках одеял для армии. Позднее ему, правда, пришлось изрядно потратиться, дабы получить свой высокий пост. Это была целая история, но нас она сейчас не касается. Мой рассказ о другом.
Радости мэра на сей раз хватило ненадолго. Через неделю, когда флаги, украшавшие город, сняли, он приуныл.
В те времена мне приходилось навещать мэра чуть ли не каждый день: я старался просуществовать, добывая новости для одной захолустной газетки, платившей по две рупии за каждый дюйм опубликованных новостей. Каждый месяц мне удавалось отмерить им около десяти дюймов — как правило, это было нечто вроде идеализированного отчета о благодеяниях нашего муниципалитета. Поэтому меня здесь жаловали, и я частенько заглядывал в кабинет мэра.
В тот день он казался таким несчастным, что я вынужден был спросить:
— Что с вами, господин мэр?
— Я чувствую, что мы не все сделали, — ответил он.
— Это вы о чем? — поинтересовался я.
— Не все сделали для того, чтобы отметить великое событие, — пояснил мэр.
Он помолчал, нахохлившись, и вдруг заявил:
— Как хотите, а я намерен свершить нечто великое!
Он созвал чрезвычайное заседание муниципалитета и произнес речь; и они тут же решили в честь получения независимости изменить на индийский лад названия всех улиц и парков.
Они начали с парка на Маркет-сквер. Он назывался «Парк коронации», и одному богу ведомо, о чьей коронации шла речь: то ли о коронации королевы Виктории, то ли Ашоки. Никого это никогда не тревожило. Но теперь доска со старым названием была сорвана и брошена на траву, а на ее месте прибили новую, которая торжественно провозглашала, что отныне здесь находится «Хамар Хиндустан парк».
Другие изменения не прошли, однако, так гладко.
Самым популярным оказалось наименование «Махатма Ганди-роуд». Восемь районов города притязали на него. Шесть других желали, чтобы их улицы именовались «Неру-роуд» или «Субхас Бос-роуд»[26]. Страсти кипели, и я боялся, что дело дойдет до драки. А потом мне вдруг показалось, что весь муниципалитет просто сошел с ума: они решили дать одно и то же название четырем улицам сразу! Как вы понимаете, даже в самом демократичном, самом патриотическом городе иметь две одноименные улицы неудобно. Результаты сказались недели через две. Город с его новыми именами стал просто неузнаваем. Куда девались такие знакомые Маркет-роуд, Норт-роуд, Читра-роуд, Винаяк-Мудали-стрит и тому подобное? На их месте появились названия, повторяемые в четырех разных районах, — имена всех министров, заместителей министров и членов рабочего комитета конгресса. Началась великая путаница. Письма приходили туда, где их вовсе не ждали, люди не могли толком сказать, где они живут, или показать прохожим дорогу. Город, оставшись без ориентиров, совсем одичал.
Мэр был в восторге от своей вдохновенной работы, но успокоился он ненадолго. Скоро он стал искать новое поле деятельности.
На углу нового района, Лоули-роуд, и Базарной улицы стоял памятник. Все к нему так привыкли, что никому и в голову не приходило поинтересоваться, кому он поставлен, или даже просто взглянуть на него. Только птицы не оставляли памятник без внимания. Так вот, мэра вдруг осенило: это же памятник сэру Фредерику Лоули! Поэтому и новый район назвали этим именем. Теперь район назывался «Ганди нагар», и казалось невозможным оставить памятник на старом месте. Муниципалитет единодушно постановил убрать его.
Утром городские власти во главе с мэром торжественно обошли памятник. Но тут-то и произошла заминка: памятник возвышался над ними на двадцать футов и, казалось, вырастал прямо из свинцового пьедестала. Они-то думали, что энергичной резолюции вполне достаточно, дабы свергнуть сатрапа, а он стоял, неколебимый как скала. Поистине Британия, пока была здесь владычицей, пыталась возвысить себя на прочном фундаменте! Но трудности лишь укрепили решимость наших властей. Что ж, если даже придется взорвать полгорода, они это сделают! Ибо они раскопали про сэра Фредерика Лоули массу исторических сведений. Он был чем-то средним между Аттилой — бичом Европы и Надиршахом, к тому же обладал хитростью и коварством Макиавелли. Он покорял индийцев огнем и мечом, сметал с лица земли целые деревни, откуда раздавался хотя бы слабый ропот протеста. Он позволял индийцам приближаться к себе не иначе, как на коленях.
Люди забросили свои занятия и слонялись возле памятника, поражаясь, как они могли терпеть его столько лет! Английский джентльмен, казалось, насмешливо улыбался, сложив за спиной руки. Не было никакого сомнения в том, что перед ними — самый отвратительный тиран, какого только можно представить. Панталоны с чулками, парик, белый жилет, тяжелый надменный взгляд — все это было так ненавистно знакомо! Они содрогались при мысли о судьбе своих предков, вынужденных терпеть тиранство этого человека!
Между тем городские власти обратились к подрядчикам. Те прислали сметы. Самый скромный из них требовал пятьдесят тысяч рупий за то, чтобы доставить памятник в муниципалитет, где уже ломали голову над тем, куда его пристроить.
Мэр долго думал, а потом сказал мне:
— А почему бы вам не взять памятник себе? Я отдам его бесплатно, если вы возьметесь убрать его.
Прежде я думал, что свихнулись лишь мои друзья из муниципалитета, теперь я понял, что и сам сошел с ума. Я принялся подсчитывать, что это мне может дать с точки зрения помещения капитала. Предположим, для того, чтобы убрать и перевезти памятник, мне понадобится пять тысяч рупий (я знал, что подрядчики завышают цену), зато потом я могу сбыть его за шесть тысяч. Должны же что-нибудь стоить почти три тонны металла! А может, мне удастся продать его в Британский музей или Вестминстерскому аббатству. Я уже представлял себе, как бросаю работу в своей жалкой газете.
Резолюция, разрешающая мне забрать памятник, была принята единогласно. Я тщательно разработал план операции: занял деньги у тестя, пообещав ему фантастические проценты, завербовал команду из пятидесяти кули, которым надлежало разобрать пьедестал. Я стоял над ними, как надсмотрщик, и отдавал отрывистые приказания. Каждый день на рассвете они бросались в атаку и лишь в шесть часов вечера складывали оружие. Они были специально набраны в Копале, где потомственные лесорубы поколениями тренировали мускулы в лесах Мемпи.
Мы трудились над ним десять дней. Нам, правда, удалось поколупать его тут и там, но это было все, чего мы добились: памятник не выражал ни малейшего желания сдвинуться с места. Я боялся, что через две недели стану банкротом.
Тогда я испросил разрешения районного судьи, получил несколько палочек динамита, огородил площадку и запалил шнур. Я поверг рыцаря наземь, ничуть не повредив его. А потом я три дня волочил свою добычу домой. Сэр Фредерик Лоули ехал распростертым на специально сконструированной телеге, в которую впрягли несколько буйволов. Толпа провожала нас веселыми шутками, я беспрестанно кричал, давая всяческие указания, жара стояла невыносимая, телега застревала на всех углах, не в силах двинуться ни назад, ни вперед, и останавливала движение, потом внезапно наступила темнота, а до моего дома было еще очень далеко. Словом, это был нескончаемый кошмар.
По ночам я караулил памятник на улице. Сэр Фредерик Лоули лежал, глядя на звезды. Однажды мне стало жаль его, и я сказал:
— Вот видишь, это все потому, что ты был таким надменным империалистом. Теперь ты поплатился за это!
Наконец памятник благополучно вселился в мой маленький дом. То есть в дом, собственно, вселились только его голова и плечи, остальное находилось на улице. Но мои соседи на улице Кабира были покладисты, никто не возражал против такой помехи.
Муниципальный совет вынес резолюцию, в которой благодарил меня за ценную услугу. Я немедленно сообщил новость в свою газету, растянув ее на десять дюймов. А через неделю передо мной в полном смятении предстал мэр.
Я усадил его на грудь тирана, и мэр сказал:
— У меня для вас скверные новости. Уж лучше бы вы не писали об этой истории. Взгляните… — И он протянул мне пачки телеграмм.
Они были от всевозможных исторических обществ Индии, и все они выражали протест против снятия памятника. Оказывается, мы заблуждались по поводу сэра Фредерика. Вся эта история с тираном относилась совсем к другому Лоули, времен Уоррена Хейстингса[27]. Наш Лоули был военным губернатором уже после великого восстания[28]. Он расчистил джунгли и фактически явился основателем нашего города.
Он образовал первый в Индии кооператив, построил систему орошения, и тысячи акров земли стали питаться водой Сарайу, которая прежде пропадала втуне. Он основал и то и это и погиб, спасая крестьян во время небывалого разлива Сарайу. К тому же он был первым англичанином, который советовал британскому парламенту вовлекать все больше и больше индийцев в управление страной. В одной из своих депеш он писал: «Британия должна когда-нибудь уйти из Индии для своего же блага».
Все это сообщил мне мэр и сказал в заключение:
— Правительство требует, чтобы мы поставили памятник на место.
— Но это невозможно! — заорал я. — Это мой памятник, и я оставлю его себе! Мне нравится коллекционировать памятники национальных героев!
Однако столь героическое проявление чувств никого не тронуло. Целую неделю все газеты страны были полны сэром Фредериком Лоули. Жители нашего города волновались. Они устраивали демонстрации перед моим домом, выкрикивали лозунги. Они требовали возвращения памятника.
Я согласился отказаться от него, если муниципалитет возместит хотя бы мои расходы. Горожане расценили это заявление как в высшей степени наглое.
— Этот человек пытается спекулировать даже на памятниках! — говорили они.
Уязвленный, я повесил на двери своего дома объявление: «Продается памятник. Две с половиной тонны превосходного металла. Идеальный подарок другу-патриоту. Рассматриваются предложения от десяти тысяч рупий и выше».
Объявление привело их в ярость. Им хотелось поколотить меня, но они были воспитаны в традициях пассивного сопротивления и потому лишь пикетировали мой дом: лежали у дверей, сменяя друг друга, держали в руках флаг и выкрикивали лозунги. Правда, они не особенно докучали мне — готовясь к приему памятника, я отправил жену и детей в деревню. Просто теперь я вынужден был пользоваться черным ходом.
Потом муниципалитет прислал мне ноту протеста с извлечениями из закона о памятниках старины, но я отверг ее в соответствующих выражениях. Началась битва умов — между мной и адвокатом муниципалитета. Досаждало мне только непомерное количество корреспонденции, от которой в моем уже и без того тесном доме можно было просто задохнуться.
Я цеплялся за свой памятник, уже не надеясь в душе, что эта история когда-нибудь кончится. А как мне хотелось свободно расположиться в собственном доме!
Через полгода пришло наконец избавление.
Правительство потребовало отчета по вопросу о памятнике. Эта возмутительная история вместе с другими упущениями со стороны городских властей заставила его поинтересоваться, почему в нашем городе до сих пор не переизбран муниципалитет? Я явился к мэру и сказал:
— Вам надо сделать что-нибудь грандиозное. Отчего бы вам, к примеру, не приобрести мой дом под Национальный заповедник?
— Зачем? — изумился он.
— Затем, что сэр Фредерик находится здесь, — пояснил я. — Вы ведь никогда не сможете водворить его на старое место! Это было бы неразумной тратой общественных средств. Что, если оставить его там, где он есть? На старом месте он и так простоял слишком долго. А я готов уступить вам мой дом по сходной цене.
— Но наши фонды этого не позволяют! — возопил он.
— Уверен, что у вас хватит ваших собственных, — возразил я. — Зачем вам зависеть от муниципальных? А с вашей стороны это был бы великолепный жест, он прославит вас на всю Индию!..
Я предложил мэру расстаться с некоторыми суммами, сохранившимися со времен армейских одеял.
— В конце концов, борьба за победу на выборах обойдется вам гораздо дороже!
Это его убедило. Мы договорились о цене.
И как же он был счастлив, когда через несколько дней увидел в газетах такие строки: «Мэр города Мальгуди смог выкупить и подарить нации памятник сэру Фредерику Лоули. Он намерен установить его в недавно приобретенном владении, которое в ближайшем будущем будет превращено в Национальный заповедник. Муниципальный совет решил переименовать улицу Кабира в Лоули-роуд».
Аромат кокосового ореха (перевод М. Лорие)
Сборище обвинителей было ужасно. Казалось, каждому из этих людей не терпится подобрать с земли еще один камень и бросить в того, кто уже и так повержен. Вокруг — тюремные стены, решетка словно впаяна в раскаленный свинец. То была и тюрьма, и скамья подсудимых. Суд шел без проволочек, ведь время было напряженное. Такая роскошь, как различие между скамьей подсудимых и тюрьмой, годилась для других заключенных, но не для этого опасного субъекта. Он вглядывался в окружавшие его лица, стараясь прочесть в них надежду на спасение. Лицо судьи, седовласого, в очках, было непроницаемо. Точно мысли его заняты какой-то незаконченной работой; точно его оторвали от какого-то более важного дела. Перо торчало у него за ухом — в любую минуту он мог выхватить его и подписать смертный приговор. На подсудимого он поглядывал холодно. Невозможно было угадать, что у него на уме. Держался он, правда, с достоинством и как будто очень хотел соблюсти справедливость. Но в то же время как будто очень уж хотел угодить обвинению. Казалось, будь его воля, он бы сам отомкнул решетку и крикнул: «Выходи, да смотри больше мне не попадайся!» — но, возможно, то была лишь фантазия, рожденная в горячечном мозгу подсудимого. Как поступит судья — этого никогда не угадаешь. У присяжных были мрачные лица, и вели они себя странно. То и дело начинали вопить заодно с обвинителем — совсем не по правилам. Просто не разберешь, кто обвинитель, кто присяжный. Похоже было, что дело решит одно обвинение, а защита вообще промолчит. Защита? Защищать-то, пожалуй, не было оснований. Подсудимый и сам не мог бы найти ни слова в свое оправдание. Он только и мог, что вращать глазами, большими и круглыми, словно для того и созданными, чтобы ими вращать. Лицо у него было скорбное. Он старался не выдавать своих чувств, только кончики усов подрагивали. Кто-то из его мучителей заметил насмешливо: — Туда же, с усами! Такой заморыш, а усы отрастил длиннее самого себя! — Подсудимый пропустил эту издевку мимо ушей. Сейчас не время придираться к мелочам. Есть вещи поважнее — вот они перечисляют по пунктам выдвинутые против него обвинения. А пунктов много, и все серьезные. Обвинители говорили громко и все сразу, так что судья наконец сказал: — Потише! Поменьше шума. Не все сразу, говорите по очереди. — То был единственный добрый поступок, на какой оказался способен судья, да и то если намерения у него действительно были добрые, а что пользы гадать? Подсудимому нужно было точно узнать одно — выпустят они его на свободу или убьют. Ожидание было невыносимо томительно. Слова их не вселяли бодрости. Они говорили о смертной казни так легко и просто, точно просили кого-то на минуту выйти из комнаты. Скорее всего, они решат в пользу смертной казни. Да и как иначе? Обвинения серьезные. Подсудимый — социально опасный элемент. Он держит свою деятельность в тайне. Появляется только с наступлением темноты. Уличен в грабеже, хулиганстве, вредительстве и порче имущества. В общем, список хуже некуда. Самый младший из собравшихся вдруг почувствовал, что надо вставить слово о смягчении кары. Он предложил вместо казни пожизненную ссылку. Судья процедил сквозь зубы: — Ссылка? Это еще зачем? — Защитник растерянно заморгал глазами. Судья добавил: — Чтобы он продолжал свои безобразия в другом месте? — Все смолчали, устрашенные суровостью его тона. А он вопросил: — Даже если его убрать, как мы можем быть уверены, что он не вернется?
Предметом всех этих споров, как вы уже, вероятно, догадались, был крысенок, только что попавшийся в мышеловку. Его искали уже давно. До сих пор он оставался неуловим. Он только по ночам шумел и беспокоил весь дом. По ночам он гремел посудой так громко, что люди в страхе просыпались, вообразив, что в дом забрались грабители. Когда в город пришла чума, они не на шутку перепугались. Услышав, как в кухне гремит посуда, дрожали, точно в дом подложили бомбу замедленного действия. Боялись, как бы этот невидимый враг не занес чуму и в их дом и не погубил все семейство. А он, как назло, точно прошел полный курс профилактики — всякий раз, как являлись дезинфекторы со своими аппаратами, куда-то исчезал, а стоило ядовитым парам выветриться — возвращался, с легкостью проникая сквозь любой крысонепроницаемый пол. Они просто теряли голову, убеждаясь, до чего он хитер и увертлив. Как опытный шахматист, он парировал любой их ход.
Они попробовали заманить его в мышеловку, подвесив в качестве приманки луковицу, смазанную топленым маслом. Он ловко обгрыз луковицу снаружи, не задев рычажка. Они в отчаянии воздели руки к небу. Такая проворная, такая сообразительная крыса способна сгубить и человека. Чего доброго, обгрызет во сне всю семью. Да что там, враг, видимо, уже предпринимал к тому попытки. Как-то вечером старший сын пожаловался, что его кто-то укусил за левую ногу; они увидели на подошве следы зубов, и доктор велел немедленно сделать ему двенадцать уколов, что обошлось в сто двадцать рупий. Юноша не мог забыть, как болезненны были уколы, и твердо решил избавить дом от этой напасти. На кухне безобразия продолжались. Хозяйка дома не осушала глаз. Она с упреком смотрела на своих домочадцев и кричала: — Неужели вы ничего не можете сделать? До чего же вы все бестолковые! — Затем она переходила на смежные темы и принималась поносить санитарный контроль, магазин нормированных товаров, молочников и продавцов овощей. А кончала предупреждением, что если кто-то не возьмется за ум, то в ближайшем будущем их ждет голодная смерть.
В довершение всех бед дочка-школьница, просушивая как-то свое кисейное сари, обнаружила, что в нем в четырех местах словно прорезаны дырочки. По сравнению с этим все другие его преступления показались пустячными. Можно понять, что он жаден до еды, но зачем же прогрызать кисею? Это уж чистое озорство. Да еще сари совсем новенькое, куплено всего неделю назад. Девочка была вне себя от горя. Это сари было самое ее любимое, она через день сама осторожно стирала его в мыльной пене и сушила, натянув на раму. К несчастью, рама стояла в тени перед окном кладовой, и вот пожалуйста — целых четыре дырки! Школьница плакала долго и горько; отец, очень ее любивший, в бессильном гневе скрипел зубами и клялся отомстить. Мать приуныла. Невозмутимым остался только младший, Раму, сам он недавно заметил, что у нескольких страниц в его учебнике арифметики отгрызены края, и воспринял это как благодеяние. Он сказал сестре:
— Небось сама зацепилась своим сари за гвоздь, а валишь на несчастную крысу. Все у нас всё на нее валят, а, может, никакой крысы и нет.
Они с неприязнью посмотрели на свою кошку. Мать сказала:
— И что толку обхаживать эту бездельницу?
— Зачем ты ругаешь кошку? — вступился мальчик.
— Кошка должна знать свои обязанности… К чему держать кошку, если она не ловит крыс? А эта дрянь точно боится их — и близко не подойдет, только и знает, что объедаться маслом и молоком. Кошки и те нынче стали не то, что прежде. В прежнее время, я помню, если в доме была кошка…
— А наша кошка добрая, — горячо возразил мальчик, — она не хочет обижать крыс, и вкус у нее лучше, чем у других кошек.
Какой-то знакомый, досконально осведомленный о повадках грызунов, порекомендовал им подержать над огнем кусочек кокосового ореха, потом слегка поджарить его и употребить как приманку — против этого аромата ни одна крыса не устоит. Он добавил: — Прибежит бегом, хоть из Дели. — Никто не понял, при чем здесь Дели, но спрашивать не стали, потому что говорил он веско. И еще он посоветовал замаскировать мышеловку джутовым мешком. Они выполнили его указания и стали ждать. Всю ночь ничто не нарушало тишину. А потом, часов в восемь утра, раздался резкий стук, словно грянул ружейный выстрел. В ту же минуту из разных концов дома прозвучал многоголосый крик: «Мышеловка захлопнулась!» И тут же мать, творившая молитву у священного дерева туласи, забыв о богах, поспешила в кладовую. Школьница, готовившая у себя в комнате уроки, выронила перо. Старший сын, чьи мысли были заняты предстоящим экзаменом в колледже, в то время как его пальцы перебирали куртки, выбирая, какая лучше подходит к рыжим вельветовым штанам, помчался со всех ног на место происшествия. Отец, заполнявший бланк для уплаты подоходного налога, заткнул перо за ухо и поспешил туда же. Они развернули складки мешковины, и вот он предстал перед ними — крошечный крысенок, еле видный в углу, куда он забился подальше от людских глаз; воплощенная тщета земная — тщательно задуманная и оберегаемая жизнь, которой предстояло угаснуть от аромата поджаренного кокосового ореха.
— Он совсем как Мики Маус! — радостно воскликнул младший мальчик, опустившись на колени и заглядывая сквозь прутья.
— Хорош Мики Маус! — возразил старший и тут же выложил солидный запас статистических данных: крысы съедают за день сто тысяч тонн зерна; эта тварь прогрызает и портит еженедельно двадцать тысяч тюков мануфактуры и других товаров; каждый четвертый обитатель субконтинента рискует умереть от укуса крысы или от бактерии чумы, которые она переносит. Все подивились осведомленности молодого человека. Отец и тот проникся к нему уважением. Он вспомнил, как зарыдала его любимая дочь при виде испорченного сари. Он сказал: Безусловно, это национальная угроза. О том, чтобы выпустить его, не может быть и речи. — Он словно выступал в защиту национальных интересов. Младший мальчик попробовал вставить слово, но от него отмахнулись и прямо заявили ему, что никаких выступлений в пользу подсудимого больше не допустят. С минуту все постояли в степенном молчании. Отец, прежде чем вынести приговор, подвигал перо за ухом, поправил очки и откашлялся. Потом произнес: — Скажи слуге, пусть вынесет его во двор и утопит. — Вид у него при этом был свирепый, и он тут же покинул зал суда. Ушли и мать с дочерью. Младший мальчик уже подумывал о том, чтобы открыть дверцу и выпустить узника, но старший брат стоял рядом и внимательно за ним наблюдал. Услышав в коридоре шаги, мальчуган вскочил с колен. Он знал, что это идет слуга, что сейчас он унесет мышеловку ни место казни, и совсем было решил сбежать от этого печального зрелища. Однако болезненное любопытство взяло верх, и он безмолвно последовал за слугой, уносившим мышеловку.
На полрупии (перевод М. Ковалевой)
Сабайя торговал рисом возле рыночных ворот. Его лавку загромождали корзины, в которых можно было найти все разновидности риса: от грубого, как щебень, до первосортного, с зернами белыми, словно жасмин, и тоненькими, как иголочки. В лавке было темно и душно, но Сабайя даже мысли не допускал, что на земле есть место лучше этого. Здесь каждая пядь была ему дорога. Он упивался запахом джутовых мешков, запахом риса и половы, он обожал теплый на ощупь рис в корзинах, который привозили прямо с тока. После добрых времен наступали и плохие времена, но его дело процветало всегда. Бывали засухи, когда поля не давали всходов и молотилки умолкали, когда люди становились похожими на скелеты и, казалось, вот-вот свалятся замертво прямо на дороге. Но и тогда он не закрывал свою лавку. Не удастся достать двадцать корзин риса — он обшарит всю округу, наскребет хотя бы две корзины и пустит рис в продажу. Случались времена, когда урожай был настолько обилен, что он мог закупить всего четвертую часть риса, который ему предлагали: в эти дни продавать рис было совсем невыгодно — себе в убыток. Даже если торговать круглосуточно, все равно в конце месяца и пятидесяти рупий не заработаешь. Это называлось «депрессия в торговле». Да, бог плодородия — капризный и суровый покровитель. Его щедрость и скупость одинаково бьют по карману. Но Сабайя сумел пережить все капризы природы, все взлеты и падения в торговле. Рис вошел в его плоть и кровь.
Сначала он служил чем-то вроде приказчика без жалованья, когда отец его еще сидел за своей конторкой и подсчитывал выручку; в те дни Сабайя ненавидел рис и всю эту груду мешков в лавке, которая громоздилась у него на дороге. Он мечтал о шумных улицах, кинотеатрах, футбольных матчах и состязаниях по борьбе — обо всем, что ему удавалось мельком увидеть сквозь вечную толкотню в дверях лавчонки или узнать от посетителей. Но отец старался как можно больше держать его в лавке, словно на цепи привязанного, и пресекал все его увлечения: «Мальчишек следует драть, чтобы не выросли бандитами». Эту свою теорию воспитания он проводил в жизнь столь неуклонно, что с течением времени маленький человек уже не видел ничего на свете, кроме риса, и в голове у него вертелись только цены на зерно, и все мысли были о рисе, и снился ему один только рис, и только про рис он мог говорить. Когда отец умер, он так естественно занял его место, что никто и не заметил перемены: многие покупатели были уверены, что старик все еще считает денежки за своей конторкой. Дело процветало. Сабайя держал пять коров и буйволиц, их молоком, творогом и маслом изо дня в день питались он сам, его жена и пятеро детей, пока все не сделались гладкими и круглыми, как мячики. Он владел тридцатью акрами земли в ближней деревушке и каждые шесть месяцев посещал свои владения, проверяя, все ли в порядке. Он пускал деньги в рост и драл с доведенных до отчаяния лю-дей чудовищные проценты; так он стал владельцем десятков домов, и доход от них ежемесячно увеличивал его сбережения в банке. Он купался в деньгах. Он послал детей учиться в школу, накупил им расшитых шапочек и бархатной одежды, нанял репетитора, чтобы тот каждый день под большой лампой в гостиной орал на них во все горло. Он увешал жену с головы до ног тяжелыми золотыми украшениями и одел ее в яркие бенаресские шелка; он надстроил еще два этажа к своему дому, пристроил несколько новых комнат, все стены выкрасил в темно-синий цвет, не жалея масляной краски, и развесил повсюду сотни изображений богов в золоченых рамах. Целыми днями он просиживал возле своего стального сейфа, то и дело засовывая туда деньги, а сам краешком глаза следил за приказчиками, отмеряющими рис в джутовые мешки; жизнь его текла размеренно и приятно, и только сон прерывал беспрестанную торговлю рисом и подсчеты звонкой монеты. Казалось, нет ничего, что помешало бы этой жизни продолжаться вечно — все тот же круг забот и интересов, бесконечное повторение: деньги стекаются в лавку, а рис то подвозят, то увозят. Потом кто-нибудь из сыновей, как две капли воды похожий на него, займет его место и продолжит дело. Казалось, что этот заколдованный круг недоступен никаким внешним воздействиям: ни жизни, ни смерти, ни всяким переменам. Возможно, так оно и было бы, если бы не разразилась война. Она нагнала на него страху. Сначала ему почудилось, что все на свете полетело к чертям. Но когда прошло первое потрясение, оказалось, что жить все-таки можно. Его прибыли нежданно-негаданно подскочили — Сайгон и Бирма прекратили торговлю рисом, а это означало, что его запасы теперь будут цениться на вес золота. Люди толпились в его лавке днем и ночью, а стальной сейф едва не лопался от денег. Он купил под склад соседний дом, потом следующий и еще один рядом с ним, а затем приобрел несколько деревушек… Он понавешал еще больше золота на жену и дочек, а сам отпустил брюшко. В конечном итоге война стала для него благодатным временем — пока не вступила в действие Комиссия по надзору за продовольственными товарами. Впервые в жизни он был сбит с толку и встревожен. Он никак не мог осознать, почему это кто-то может ему указывать, что продавать и по какой цене.
День и ночь он бушевал, не уставая повторять своим преданным друзьям и помощникам:
— Да что они смыслят в нашем деле? Пусть бы занимались своими налогами, ловили воришек да канализацию чистили. Что они там смыслят в торговле рисом?
Он был вне себя от радости, когда люди при нем говорили:
— Департамент продовольствия — чистейшая авантюра. Ну и кашу заварило наше правительство…
Он горячо поддерживал их и даже просил:
— Ну неужели нельзя, чтобы разумный человек, вроде вас, пришел на смену этим, в правительстве и комитетах… Безобразие, что там творится!
Вскоре он сообразил, что все-таки можно вывернуться, надо только сменить шкуру; лебезя перед чиновниками, встречаясь с нужными людьми, составляя бесчисленные прошения, он наконец добился разрешения продолжать торговлю, но по установленным твердым ценам. Конечно, это не шло ни в какое сравнение с его прежним размахом. Он горестно застонал, узнав, что придется расстаться со всем зерном, выращенным его работниками на его собственных полях. Это казалось ему просто чудовищным.
— Неужто они будут назначать цены на мой рис? Еще мне спрашивать у них разрешения торговать собственным рисом!
Началась настоящая тирания — дальше некуда. Но для видимости он смирился с неизбежным без всякого протеста. А его изворотливый ум уже искал выхода. Никогда еще не случалось, чтобы настоящий хитрец не додумался до чего-нибудь. Он почти перестал спать и потерял аппетит. Ночи напролет он лежал в темноте, обдумывал свои дела. И наконец нашел решение. Он сказал самому себе: «Мой рис все еще на полях, а мешки — все еще на моем складе. И пропади я пропадом, если у меня не хватит ума оставить все это при себе. Что нужно правительству? Чтобы все бумажки были в полном порядке — а это уж я им обеспечу».
Потребовалась долгая, кропотливая работа, но игра стоила свеч. Он утаил большие запасы риса для своей семьи и для торговли — и этих запасов не было ни в наличности, ни на бумаге. Пришлось раздать порядочно денег тем, кто проверял его склады и его документацию, но он не жалел об этих затратах. Когда он совал в чью-нибудь руку бумажку в десять рупий, это означало, что от любопытных глаз будет скрыто на тысячу рупий зерна. А покупатели готовы были платить сколько спросят, не торгуясь. Он назначал любую цену и мысленно повторял себе, что все эти комиссии и ограничения — просто подарок. Рассуждал он философски: «Что бог ни делает, все к лучшему…» Он раздавал по нескольку ан нищим два раза в неделю, а по пятницам разбивал кокосовый орех в храме, чтобы возблагодарить бога за покровительство. Постепенно набираясь опыта и совершенствуясь в этих делах, он полностью стал хозяином положения. В своем складе он так ловко отмеривал зерно, что у него к концу дня накапливалось порядочно риса, который никому не принадлежал; он устраивал проволочки, открывал, закрывал и снова открывал свою лавку с таким расчетом, что людям приходилось бегать к нему по нескольку раз — когда у них были деньги, у него не было риса, а когда у него был товар, у них не было денег. Все эти манипуляции позволяли ему каждую неделю накапливать очень много риса, а из урожая, собранного в его деревнях, до департамента продовольствия доходила лишь ничтожная доля. Вскорости он превратил один из своих домов на глухой улочке в склад, забитый мешками с рисом от пола до потолка. Предполагалось, что это склад бумаги и тряпья — он всем давал понять, что собирает сырье для бумажных фабрик.
— Надо же как-то выкручиваться с моими жалкими средствами, — объяснял он.
Он стал продавать рис только малыми порциями и только известным ему людям. Брал деньги вперед и говорил, чтобы зашли попозже. Он всегда умел посеять сомнение:
— Тут у одного человека было немного риса. Не знаю, может, уже ничего и не осталось. Ну ладно, давайте пока деньги. Иногда он возвращал деньги и говорил:
— Простите, ничем не могу помочь. Тот человек уверял меня, что рис есть, но вы же знаете, в наше время ни на кого нельзя положиться…
Как-то вечером он уже закрыл лавку и, положив ключ в карман, собрался уйти, когда к нему с криком подбежал человек:
— Ох! Вы уже закрыли. Не везет же мне…
Сабайя обычно не слушал людей, обращавшихся к нему на улице, он избегал таких разговоров, потому что у всех было только одно на уме — как достать рису. Его возмущала вся эта шумиха вокруг риса. Почему бы им не питаться кукурузой или просом, а не ныть целыми днями «рису, рису», когда рис так трудно раздобыть. Рис сейчас почти для всех — слишком дорогое удовольствие, да ведь и золото, к примеру, тоже не всякому доступно.
— Я занят, некогда мне болтать, — сказал Сабайя и бесцеремонно прошел мимо. Человек побежал за ним. Он схватил его за руку и крикнул:
— Вы должны открыть лавку, дайте мне рису! Не уходите, не могу я вас отпустить!
Сабайя остановился — так горячо звучала мольба этого человека.
— У меня дети плачут, двое детишек, мать-старуха еле жива… С голоду помирают… Талоны на рис кончились, вот уже три дня… Не могу видеть, как они мучаются. Пожалуйста, дайте мне хоть самую малость, умоляю! Я весь город обегал… Нигде ни зернышка не достал. Они там ждут не дождутся, думают, я принесу хоть что-нибудь… Они… Господи, что же с ними будет, если я вернусь с пустыми руками…
— Сколько тебе нужно?
— Дайте хоть один сер. Дома у меня шесть голодных ртов.
Сабайя неприязненно взглянул на него.
— Почему раньше не пришел?
— Да я с ног сбился, рис искал.
— Сколько у тебя денег?
Человек протянул монету в полрупии. Сабайя пренебрежительно посмотрел на монету.
— И на это ты хочешь получить целый сер?
— Но ведь за рупию дают три сера?
— Нашел время поминать о твердых ценах! Да ты с голоду умрешь, если будешь нести такую чепуху!
Он рассердился. Странные люди, чуть не дохнут с голоду, а все цепляются за идиотские фантазии.
— Может, у тебя найдется еще восемь ан? Тогда попробую достать хотя бы один сер, — сказал Сабайя.
Человек печально покачал головой:
— Да ведь конец месяца, у меня ни гроша больше нет.
— Тогда получишь полсера — за такую цену мой знакомый больше не даст.
— Хорошо, — с запинкой сказал человек. — Все же лучше, чем ничего.
— Давай сюда деньги, — сказал Сабайя. Он забрал монету. — И не ходи за мной. Мой приятель — человек очень осторожный. Увидит, что я не один, сразу закричит: «Нет ничего!» Подожди, я скоро вернусь. Но я ничего не обещаю. Если откажет, значит, тебе не повезло, вот и все.
Он ушел, забрав восемь ан. Человек остался стоять на углу. Он хотел было крикнуть вдогонку Сабайе: «Долго ли мне ждать?» — но побоялся рассердить его и смолчал. А жалко, что не спросил: Сабайя как сквозь землю провалился. Настала ночь, улицы затихли, люди проплывали во тьме, словно тени. На город опустилась тишина. Человек то и дело бормотал себе под нос:
— Что с ним стряслось, да где же он? Куда он подевался? Когда же это я домой попаду? Ведь еще рис надо варить. Дети, ох, детишки мои…
Он пошел в ту сторону, где скрылся Сабайя, но зря: тот нарочно сделал крюк, чтобы не выдать свой потайной склад, а потом повернул совсем в другом направлении. Человек долго бродил взад и вперед по замершим улицам и наконец снова вернулся к лавке в надежде, что хозяин уже там. Но его нигде не было. Замок на двери висел все так же, как и раньше. В растерянности человек стал снова кружить по улицам, а потом решил пойти к Сабайе домой. Он постучался. Открывая дверь, жена Сабайи начала было говорить:
— Как ты сегодня задержался… — но тут же умолкла, увидев чужого человека.
— Дома ли Сабайя?
— Нет. Он еще не приходил.
Она очень волновалась. Было уже поздно, и она не выдержала:
— А на другой склад вы не заходили?
— А где это?
Ей пришлось рассказать — ведь никто, кроме нее, не знал, где этот склад. Они отправились на поиски. Долго проплутав по каким-то закоулкам, они вышли к складу. Дверь была заперта изнутри. Они пытались достучаться. Но дом был укреплен на славу, так что даже крысы и то могли входить только «с парадного хода». В конце концов пришлось разбить окошко над дверью, пролезть в него и отодвинуть засов. В разбитое окно струился мутный утренний свет. В углу они заметили электрический фонарь, рядом с ним валялась монета в полрупии, а немного дальше из-под груды нагроможденных мешков торчала рука.
На следствии было вынесено следующее заключение:
«Смерть в результате непредвиденного обвала мешков с рисом».
Прибежище (перевод М. Ковалевой)
Дождь хлынул внезапно. Он едва успел добежать до единственного укрытия — гигантского баньяна на обочине, с толстенным стволом и густым пологом высоких ветвей. Оттуда он спокойно смотрел, как летят наискось дождевые струи; порой их относило совсем близко к нему. Он проводил праздным взглядом собаку, трусившую мимо — шерсть у нее совсем намокла, — взглянул на пару буйволов, жевавших валявшиеся банановые листья. Но вдруг почувствовал, что рядом, под деревом, скрываясь за стволом, стоит кто-то еще. На него пахнуло легким ароматом цветов — он не смог пересилить свое любопытство, сделал несколько шагов вокруг ствола и внезапно оказался с ней лицом к лицу. У него вырвалось громкое «ох», и он остановился с растерянным и жалким видом. Женщина увидела его и едва сдержала крик. Немного овладев собой, он сказал:
— Не беспокойся, я сейчас уйду.
Как-то глупо обращаться с такими словами к собственной жене, да еще после долгой разлуки. Он снова встал на прежнее место — подальше от нее. Но потом опять подошел и спросил:
— Что привело тебя сюда?
Он боялся, что вообще не услышит ответа, но она бросила:
— Дождь.
— А! — Он решил превратить все в шутку и рассмеялся, пытаясь задобрить ее. — И меня он тоже сюда загнал, — сказал он, чувствуя себя последним идиотом.
Она ничего не ответила. Погода — древнейшая спасительная тема для разговора, и он продолжал отчаянно цепляться за нее:
— Совершенно неожиданный ливень…
Она не сказала ни слова и стала смотреть в сторону. Он старался поддержать разговор.
— Если бы мне хоть в голову пришло, что будет дождь, я остался бы дома или захватил зонтик.
Она не обратила на его слова ни малейшего внимания. Можно было подумать, что она глухая. Ему хотелось спросить: «У тебя уши заложило?» — но его удерживал страх, как бы она не выкинула чего-нибудь, если он ее разозлит. Стоит ее довести, и она способна на все. Никогда в жизни он не подозревал, сколько скрытых эмоций таится в ней — до той последней, роковой ночи.
В их совместной жизни были бесконечные размолвки: то и дело выяснялось, что они думают по-разному обо всем на свете, из-за каждой мелочи неминуемо вспыхивали споры, и не так-то просто было их разрешить. Спорили из-за чего угодно: что слушать — Цейлонское радио или Всеиндийское, куда пойти — на английскую кинокартину или на тамильскую, можно ли сказать, что у «Жасмина» чересчур резкий запах или, например, назвать розу слишком броской, и все в этом роде. Споры разгорались по любому поводу, напряжение нарастало, и на несколько дней они переставали замечать друг друга, а потом снова мирились, и начиналась горячая дружба — увы, ненадолго. Однажды во время такого перемирия они составили договор о дружбе, с тщательно обдуманными пунктами, и подписали его перед ликами богов в комнате для молитвенных размышлений. Им казалось, что ничто и никогда не поссорит их снова и все дурное останется в прошлом, но такое душевное состояние оказалось слишком мимолетным, и самый первый пункт: «Мы больше никогда не будем ссориться», — был нарушен сразу же в день заключения договора, а остальные параграфы тоже разлетелись в прах, хотя в них и предусматривались всевозможные причины раздоров: расходы на хозяйство, ворчание по поводу еды, разговоры о деньгах, упоминание о родственниках (они постарались тщательным образом обо всем договориться).
Теперь, стоя под дождем, он был очень рад, что ей некуда бежать. Он ничего не слыхал о ней с той самой ночи, когда захлопнул за ней дверь. Сейчас ему казалось, что это было ужасно давно. Они, как всегда, поссорились за ужином, и она пригрозила, что уйдет из дому. Он ответил: «Ну и уходи», — и открыл дверь, а она взяла и вышла в ночную темноту. Он долго-долго не запирал дверь — надеялся, что она вернется, но так и не дождался.
— Я и не надеялся увидеть тебя, — решил сказать он, а она ответила:
— Ты думал, что я побегу и утоплюсь?
— Да, я этого боялся, — сказал он.
— Значит, искал меня во всех колодцах и прудах?
— Или в реке? — подхватил он. — Нет, не искал.
— То-то! Я удивилась бы такому вниманию.
— Но ты же не утопилась, — сказал он, взывая к элементарному чувству справедливости, — как же ты можешь упрекать меня за то, что я тебя не искал?
Но она отрезала, едва не топнув ногой:
— Вот и видно, какой ты бессердечный!
— Ты очень непоследовательна, — сказал он.
— О боже, опять ты начинаешь копаться в моей душе. Что я за несчастный человек — надо же было этому дождю загнать меня сюда!
— Наоборот, по-моему, это добрый дождь. Он снова свел нас. Я бы хотел задать тебе вопрос: как ты жила все это время?
— Стоит ли говорить? — В ее голосе послышалась нотка волнения, и это польстило ему. А вдруг он сумеет уговорить ее вернуться? Слова уже готовы были слететь у него с языка, но он проглотил их. И только спросил:
— А тебе разве не интересно, что было со мной? Тебе не хочется узнать, как мне жилось все эти месяцы?
Она не отвечала. Она только смотрела на дождь, а дождь припустил еще сильнее. Ветер внезапно переменился и резким порывом бросил ей в лицо струю воды. Он ухватился за этот предлог и подскочил к ней с носовым платком. Она отшатнулась.
— Можешь не беспокоиться обо мне! — крикнула она.
— Но ты же промокнешь… — Несколько капель с ветвей упало ей на голову. Он тревожно показал на ее мокрые волосы: — Ты совершенно напрасно мокнешь! Неужели подвинуться нельзя? Хочешь, я поменяюсь с тобой местами?
Он надеялся, что такая заботливость ее растрогает. Она ответила только:
— Не беспокойся обо мне, — и осталась стоять на месте, мрачно глядя на дождь, секущий дорогу.
— Может, сбегать за зонтиком или за такси? — спросил он.
Она только сердито глянула на него и отвернулась. Он попытался еще что-то добавить, но она вдруг спросила:
— Что я тебе — игрушка?
— Почему игрушка? Разве я так сказал?
— Ты уверен, что можешь подобрать меня, когда тебе взбредет в голову, и выбросить когда захочешь? Так обращаются только с игрушками.
— Но я же никогда не выгонял тебя, — сказал он.
— Не хочу я снова все это слушать, — сказала она.
— А вот мне, может быть, до смерти хочется сказать, как я раскаиваюсь.
— Вполне возможно, только скажи это кому-нибудь другому.
— Мне больше некому сказать.
— Ну, это уж твоя беда, — сказала она. — Меня это не касается.
— Неужели у тебя нет сердца? — взмолился он. — Поверь мне, я действительно раскаиваюсь. Я стал другим человеком.
— И я тоже, — сказала она. — Я уже не такая, как прежде. Ничего не жду от других, зато и разочаровываться не приходится.
— Ты даже не хочешь сказать мне, чем ты сейчас занимаешься? — жалобно протянул он. Она покачала головой. Он продолжал: — Мне говорили, что ты участвовала в движении Хариджан или еще что-то в этом роде. Видишь, как я интересуюсь твоей судьбой?
Она ничего не отвечала.
— Ты здесь живешь постоянно или… — Он явно пытался узнать ее адрес. Она посмотрела на потоки дождя, потом сердито взглянула на него. Он добавил: — По крайней мере этот дождь устроил не я. Придется нам переждать его вдвоем.
— Нет уж! Ни за что здесь не останусь! — бросила она и, выскочив прямо под дождь, побежала прочь. Он закричал ей вслед:
— Постой, постой! Я больше ничего не скажу — слово даю! Вернись, ты же промокнешь до костей!
Но она не оборачивалась, и вот уже завеса летящих к земле дождевых струй совсем скрыла ее от глаз.
От дурного глаза (перевод М. Ковалевой)
Все уже было подготовлено к съемке в павильоне: служебный кабинет, посередине — огромный письменный стол, рядом — вращающееся кресло. Гопал, уже одетый, согласно роли, в мохнатую куртку и вельветовые брюки, с наложенным на лицо гримом подошел к режиссеру и поклонился. Режиссер сказал:
— Подите встаньте в четырех шагах от кресла — нужно разок-другой прорепетировать, пока ставят свет.
— Да, сэр, — ответил Гопал, отходя на указанное место.
Он не имел ни малейшего представления о том, кого ему придется изображать и для чего. Этот режиссер никогда никого не знакомил со сценарием. Он снимал сцену за сценой, давая указания актерам прямо на съемочной площадке. Если его о чем-нибудь спрашивали, он просто-напросто пропускал вопрос мимо ушей.
— Делайте так, как вам сказано, и не задавайте лишних вопросов.
Действительно, марионетке вовсе не обязательно думать самой. И вот теперь этот сверхчеловек легонько подтолкнул Гопала к креслу:
— Садитесь… так… Обопритесь правым локтем о стол… хорошо. У вас довольный вид — только что заключили удачную сделку.
Он придирчиво посмотрел, правильно ли сидит Гопал, и сказал:
— Когда зазвонит телефон, поднимите трубку левой рукой и скажите… Помните — не надо хвататься за телефон, как утопающий за соломинку, возьмите трубку небрежно, но, пока не услышите три звонка, не обращайте на телефон никакого внимания. Когда человек привык к телефону, он не торопится брать трубку.
— Да, сэр, понимаю, — сказал Гопал.
— Вы скажете в трубку: «Рамнарайан у телефона. А-а! Здравствуйте… Неужели?» — Тут ваш голос должен зазвучать очень растерянно — вы потрясены.
— И после этого я должен положить трубку? — спросил Гопал.
— Это я вам скажу после. В данном эпизоде пока все. И не выпаливайте слова — говорите как можно естественнее.
Прозвучало три телефонных звонка. Гопал сыграл свой кусок роли. Сцену раз десять прорепетировали перед микрофоном, который болтался на кронштейне, будто пресловутая морковка перед носом у осла. Гопал произносил слова размеренно и старательно, но все как-то не получалось. Ассистент звукооператора то и дело совал голову в дверь и настойчиво требовал:
— Не глотайте окончания слов! Еще дублик, если не возражаете.
Видно, у них не принято записывать голос, пока он еще звучит ясно и свежо. Пусть сначала охрипнет от бесконечных репетиций, так что ничего не разберешь, — вот это им подходит.
Гопал без конца повторял одно и то же, пока вовсе не перестал соображать, что именно он говорит и делает. Но под аккомпанемент криков: «Приготовились!» «Съемка»! «Стоп!» и «Еще дубль, пожалуйста!» — звучавших в самых разнообразных регистрах, отсняли наконец последний дубль. Режиссер был доволен. Он проворчал:
— Я думаю, лучшего от вас все равно не добьешься. — Потом добавил: — Не шевелитесь. Продолжаем ту же сцену.
Он велел дать другое освещение. Потом посмотрел на актера в глазок кинокамеры и сказал:
— Не кладите трубку, но чуть-чуть расслабьте правую руку. Она у вас как деревянная. Сидите естественно.
Он отошел от камеры, остановился у стола, критически осмотрел Гопала и сказал:
— Ага, вот теперь у вас получилось. В этой сцене текста нет, только действие.
Микрофон на кронштейне отъехал в сторону. Гопал почувствовал облегчение. «Слава богу, никаких слов. Может, домой отпустят пораньше». Режиссер сказал:
— Слушайте меня внимательно. Как вы помните, последние ваши слова были: «Здравствуйте… Неужели?» Теперь вы продолжаете действие. Делаете паузу — десятую долю секунды, — роняете трубку, падаете назад, на спинку кресла, и голова у вас откидывается в сторону — совсем немного.
— А почему? Почему, сэр? — взволнованно спросил Гопал. Впервые за все время он осмелился задать вопрос режиссеру.
— Потому, что вы услышали по телефону ужасное известие.
— А что, сэр? — спросил Гопал.
— Пусть это вас не волнует. Не тратьте сил на лишние вопросы.
— И от этого ужасного известия я падаю в обморок? — спросил Гопал. Слабая надежда еще трепетала в его сердце.
— Нет, — отрезал режиссер. — Вы падаете замертво.
Он продолжал давать мелкие указания — как должна выскользнуть из руки телефонная трубка, куда должна упасть голова Гопала, как именно дернется его рука и так далее. Он подошел к Гопалу и тихонько постучал его по лбу. Он обращался с телом Гопала, как с манекеном, толкал его голову назад, вертел в разные стороны.
— Послушайте! С чего это у вас такой несчастный вид? — спросил вдруг режиссер. Но Гопал не решался ответить.
Режиссер на минуту задумался. Гопал стал надеяться, что тот прочтет его мысли. Режиссер заговорил:
— А может, было бы лучше…
Гопал с надеждой ловил его слова. Наконец-то этот человек сжалился над ним. Режиссер продолжал:
— …упасть лицом вниз и раскинуть руки?
— В обмороке? — еще раз спросил Гопал.
— Да нет же, вы умираете. Сердце не выдержало потрясения, — сказал режиссер.
Рука Гопала невольно прижалась к сердцу. Нет, пока еще бьется. Он поднял глаза на режиссера. Тот стоял над ним, не зная снисхождения, и ждал ответа. «Этот человек — вылитый Яма, бог смерти, — подумал Гопал. — Да он меня придушит, если я не умру по его приказу! Вот влип!» Он жалобно спросил:
— А вы не можете изменить сценарий, сэр?
Прямо ему в лицо, обжигая, светил огромный прожектор.
Дальше, оттуда, где сгущалась тень, на него глазели какие-то люди: рабочие, механики, осветители.
Услыхав это предложение, режиссер просто взорвался:
— Да что с вами? Делайте, как вам сказано, и все.
— Разумеется, сэр… Но это… Это мне не по душе.
— А кто вас спрашивает, что вам по душе, а что нет? — уничтожающе спросил режиссер. Этот человек был беспощаден, как сама судьба. Даже вредоносные планеты в определенных условиях смягчают свое влияние, но этот человек с шелковым платком на шее был неумолим. Он и младенца в люльке задушит — только бы добиться эффекта.
— Что с вами, Гопал? — снова спросил он. — С чего это вы сегодня несете всякую чепуху?
— У меня сегодня день рождения, сэр, — робко признался Гопал.
— Желаю счастья и долголетия, — вежливо сказал режиссер и добавил: — Ну и что, если у вас день рождения?
— Но это особенный день рождения, — стал объяснять Гопал. — Сегодня мне исполнилось сорок девять лет. Астрологи не раз мне говорили, что я вряд ли доживу до этого дня, но если уж доживу, то больше тревожиться нечего. Всю жизнь я втайне боялся этого дня. Бывало, взгляну на жену, на детишек, и меня охватывает ужас — вдруг придется оставить их сиротами. Я сегодня немного опоздал, потому что дома мы совершали все предписанные обряды, чтобы смягчить влияние планет, а потом устроили праздник в честь того, что я дожил до этого дня. Мой астролог советовал мне: избегать сегодня всяких неприятных дел. Для меня это очень значительный день, сэр.
Режиссер призадумался. Он обернулся к ассистенту, который неизменно следовал за ним по пятам с портфелем под мышкой, и приказал:
— Давайте сценариста.
Сценарист вскоре появился. Губы у него покраснели от бетеля. Этот сценарист был знаменит и загребал огромные деньги, выдавая киношникам один сценарий за другим. Человек он был не желчный и вовсе не рассердился на неожиданный протест актера. Он просто заявил:
— Сценарий менять нельзя. И почему это он отказывается умирать? Да и вообще мне некогда.
Он повернулся и пошел. Задержавшись у дверей, он добавил:
— Можете, в конце концов, послать за продюсером и спросить у него.
Продюсер влетел в павильон со всех ног. Он испуганно спросил:
— Что у вас тут стряслось? В чем дело?
Гопал неподвижно застыл в кресле: ему было запрещено хоть на волосок менять положение, иначе кадры не смонтируются. Он чувствовал, что весь одеревенел. Огромная лампа жарила ему прямо в лицо. Вся группа столпилась вокруг, люди глядели на него как на ошибку природы. Их лица смутно маячили в тени. «Каждый из них для меня — Яма, — думал Гопал. — Им всем не терпится увидеть меня мертвым». Продюсер подошел поближе к его столу и спросил:
— Вы в своем уме?
Гопал решил, что надо использовать страсть продюсера к наживе. Он сказал:
— Людям всегда нравится видеть на экране только хорошее, сэр. Я сам видел, как все уходили с фильмов, где показывали сцены смерти.
— Вот как! — воскликнул продюсер. Подумал и прибавил: — Нет, вы неправы, — и, обернувшись к режиссеру, сказал: — Раньше публика и вправду обожала счастливые концы. Теперь публика не та. Я вам докажу с цифрами в руках: по подсчетам за последние полгода, картины с трагическими эпизодами дали сбор на тридцать процентов выше, чем благополучные истории. Это доказывает, что публике нравится испытывать сочувствие и жалость… Нет, я не допущу никаких изменений в сценарии.
Режиссер дружески похлопал Гопала по плечу и сказал:
— Сценка совсем короткая. Отснимем моментально. Давайте-ка соберитесь с духом и ведите себя по-товарищески.
Голос у него стал совсем медовый, пока он улещивал Гопала. Но что в этом толку? Что толку во всем этом обхаживании, ведь ему одного надо — заставить человека «по-товарищески» умереть. Гопал понимал, что его работа висит на волоске, и уже видел, как его семью выкидывают на улицу. Сейчас из-за него теряются драгоценные минуты студийного времени. А вокруг уже столпилась уйма народу — всем хотелось посмотреть, что происходит сегодня на съемке. Режиссер негромко спросил:
— Ну а завтра по крайней мере вы сможете сыграть эту сцену?
— Ну конечно, сэр, — сказал Гопал с огромным облегчением. — Завтра я сделаю все, что вы мне прикажете.
Но тут ассистент с портфелем выскочил вперед и закричал:
— Эту сцену нужно отснять сегодня. Завтра нас уже выставят из этого павильона. Он нужен другой группе, тут будет дворец. Они ждут не дождутся — только мы кончим эту сцену, сразу же начнут разбирать декорацию. Они и так уж ворчат, что мы их задерживаем, у них график нарушается!
«И этот сопляк с портфелем держит в руках мою жизнь! Он ни за что не даст отсрочить казнь».
Режиссер отступил в тень, где стояли рабочие и осветители. Он что-то сказал им вполголоса, и они разошлись по местам. Потом он двинулся на Гопала с видом человека, который взвесил все обстоятельства и принял решение. Гопал смотрел, как он приближается, и думал, что ему не хватает только черного плаща и петли в руке. Гопал понял, что обречен. Суд произнес смертный приговор. Режиссер еще и рта не раскрыл, а Гопал уже сказал:
— Ладно, я умру, сэр.
Дали полный свет. Камера была готова к съемке. Режиссер заорал: «Начали!» Гопал уронил телефонную трубку. Его голова упала назад и слегка откинулась в сторону. Десятки людей с удовлетворением смотрели, как он умирает. Режиссер еще не крикнул «стоп», и Гопал успел сделать еще кое-что, надеясь, что никто не обратит внимания: хотя ему полагалось уже быть покойником, он вдруг слегка качнул головой, приоткрыл правый глаз и подмигнул прямо в объектив — теперь-то его уже не коснется беда, хоть ему и навязали сегодня эту зловещую роль.
Тень (перевод М. Лорие)
Самбу потребовал:
— Дай мне четыре аны, завтра пойду смотреть фильм.
Его мать пришла в ужас. Желание мальчика было ей непонятно. Ее-то мысль о прибытии этой картины уже полгода держала в страхе. Как люди могут смотреть его на экране, зная, что его нет в живых? Сперва она смутно надеялась, что из уважения к ее чувствам картину вообще не выпустят. А когда по улице прошла процессия с оркестром и барабанами и рослые юноши пронесли рекламные плакаты и огромные многокрасочные портреты ее мужа, она решила на время уехать из города; но осуществить это отчаянное решение оказалось не просто. Теперь картину привезли. По шесть часов в день, не меньше, ее муж будет говорить, двигаться и петь в кинотеатре за три квартала от ее дома.
Самбу радовался так, словно его отец воскрес из мертвых.
— Мама, а ты разве не пойдешь смотреть кино?
— Нет.
— Ну мама, ну пожалуйста, пойдем.
Она попробовала объяснить мальчику, что для нее смотреть этот фильм совершенно невозможно. Но у него была своя беспощадная логика.
— Почему невозможно? Ты ведь каждый день смотришь его снимки, даже тот большой портрет на стене?
— Да, но снимки не разговаривают, не двигаются, не поют.
— А тебе они, значит, нравятся больше, чем картина, где он живой?
Весь следующий день мальчик был сам не свой от волнения. В школе, как только учитель отворачивался, он наклонялся к соседу и шептал:
— Моему отцу заплатили за этот фильм десять тысяч рупий. Сегодня вечером пойду смотреть. А ты пойдешь?
— Что, смотреть «Кумари»? — презрительно отозвался тот. Он терпеть не мог тамильские фильмы. — И близко не подойду.
— Этот фильм не такой, как другие тамильские ленты. Отец нам каждый вечер читал сценарий. Ужасно интересный. Он его сам написал от первой до последней строчки. Ему заплатили десять тысяч рупий за сценарий и за исполнение роли. Если хочешь, пойдем вместе.
— Не пойду я смотреть тамильский фильм.
— Это не обычный тамильский фильм. Он не хуже любого английского.
Но товарищ Самбу стоял на своем. Пришлось Самбу идти одному. Картина эта была попыткой ввести в тамильскую кинематографию новый стиль — современная тема, минимум музыки. То была история Кумари, девушки, которая отказалась выйти замуж четырнадцати лет, захотела учиться в университете и сама зарабатывать на жизнь, и за это суровый отец (отец Самбу) сначала отрекается от нее, но в конце концов прощает.
Самбу уселся в ряду, где места были по четыре аны, и с нетерпением ждал начала. Уже полгода он не видел отца и очень по нему соскучился.
В зале стемнело.
Рекламные кадры ближайшего фильма и объявления оставили Самбу равнодушным. Наконец на экране появился его отец. На нем было то же дхоти и та же рубашка, которые он носил дома; он сидел за своим столом точно так же, как сиживал дома. К нему подошла девочка, и он погладил ее по голове и заговорил с ней точь-в-точь так, как разговаривал когда-то с Самбу. А потом стал учить девочку арифметике. Она держала на коленях грифельную доску, а он ей диктовал: «Возчик берет по две аны за милю. У Рамы есть три аны. Сколько миль провезет его возчик?» Девочка кусала грифель и моргала. Отец явно начал сердиться. «Ну же, Кумари, — зашептал Самбу. — Скажи что-нибудь, а то он тебя нашлепает. Уж я-то его знаю». Но Кумари, как видно, была в арифметике сильнее Самбу. Она ответила правильно. Отец был в восторге. Как он, бывало, прыгал от радости, когда Самбу удавалось правильно решить задачку! Самбу вспомнился день, когда он по чистой случайности разгадал головоломку про цистерну, в которой была течь, а над течью кран. Как отец вскочил с места, услышав от Самбу, что цистерна снова наполнится за три часа!
Когда фильм кончился и зажгли свет, Самбу оглянулся на окошечко в будке киномеханика, точно его отец мог скрыться туда. Теперь, без отца, мир показался ему пустым. Он побежал домой. Мать ждала его на пороге.
— Как ты поздно. Уже девять часов.
— Я бы и дольше смотрел, если бы можно было. Какая ты странная, мама. Ну почему ты не хочешь пойти?
За ужином он болтал без умолку.
— Точь-в-точь как папа пел, точь-в-точь как он ходил, точь-в-точь…
Мать слушала его в мрачном молчании.
— Да скажи же что-нибудь, мама!
— Мне нечего сказать.
— Тебе картина не нравится?
Вместо ответа мать спросила:
— Хочешь завтра сходить еще раз?
— Очень. Я бы ходил каждый день, пока ее у нас показывают. Ты будешь мне давать каждый день по четыре аны?
— Да.
— А позволишь мне ходить каждый день на оба сеанса?
— Ну нет. Этого я не разрешу. Когда-нибудь нужно и уроки готовить.
— А сама не пойдешь смотреть?
— Нет, это невозможно.
Еще неделю, по три часа в день, Самбу жил в обществе своего отца, и всякий раз, когда фильм кончался, его охватывала тоска. Всякий раз он заново переживал разлуку. Ему страстно хотелось просидеть в кино оба сеанса, но маму очень уж заботили его школьные уроки. Времени оставалось все меньше, но мама никак не хотела это понять. Уроки-то никуда не уйдут, а вот отец… Он завидовал всем, кто ходил на последний сеанс.
Не устояв перед его уговорами, мать решилась в последний вечер все-таки посмотреть картину.
Они пошли на последний сеанс. Она села в отделении для женщин. Ей потребовалось все ее мужество, чтоб прийти в кино. Пока шли рекламные кадры и объявления, она отдыхала душой. На экране ее муж разговаривает с женой, играет с ребенком, поет, одевается; его одежда, его голос, его гнев, его радость — она ощущала это как намеренную жестокость по отношению к себе. Несколько раз она закрывала глаза, но оторваться от фильма не могла — так притягивает то, что причиняет нам боль. Но вот началась сцена, где он, сидя в кресле, читает газету. Как он, бывало, сидел, погрузившись в газету, забыв обо всем на свете! Сколько раз она ссорилась с ним из-за этого за годы брака! Даже в тот последний день он после обеда сидел вот так в парусиновом кресле. Она тогда вспылила: «Ох уж эти твои газеты! А меня словно и нет, могу хоть спать до самого вечера!» Когда она увидела его позднее, он лежал, откинувшись в кресле, и газетные листы упали ему на лицо…
Это было невыносимо. Она громко всхлипнула.
Самбу, сидевший на мужской стороне, любил эту сцену с газетой. Теперь скоро войдет девочка, она спросит отца, что он читает, начнет приставать к нему и получит по заслугам. Отец громко крикнет: «Кумари! Уйдешь ты наконец или прикажешь вышвырнуть тебя вон?» Эта девочка понятия не имела, как следует вести себя с отцом, и Самбу она очень не нравилась.
Уже предвкушая, как девчонке сейчас влетит, Самбу услышал на женской половине зала громкие рыдания; потом зашаркали ноги, кто-то крикнул: «Дайте свет! Женщине дурно!» Ленту остановили. Поднялась суета, беготня. Самбу, досадуя, что фильм прервали, встал на скамью посмотреть, что там случилось. Он увидел, как его мать поднимают с пола.
— Это моя мама! — взвизгнул Самбу. — Она тоже умерла? — И перескочил через барьер.
Он плакал, стонал. Кто-то сказал ему:
— Ничего, ничего, это просто обморок, успокойся.
Ее вынесли из зала и положили в фойе. Свет опять погас, зрители возвратились на свои места, фильм продолжался. Мать открыла глаза, приподнялась и сказала:
— Пойдем отсюда.
— Хорошо, мама. — Он привел двуколку, помог ей сесть. Когда он влезал в двуколку следом за ней, из затемненного зала донесся знакомый голос: «Кумари! Уйдешь ты наконец или прикажешь вышвырнуть тебя вон?» И тут ему стало так тяжело, что он расплакался: его страшно напугал обморок матери и еще он чувствовал, что теперь-то окончательно лишился отца. Завтра уже будут показывать другую картину.
Добровольное рабство (перевод М. Лорие)
Никто в доме не знал ее имени. Никто и не задумывался над тем, что у нее есть другое имя, кроме «Айя»[29]. Дети понятия не имели, когда она появилась в их семье: ведь когда ее наняли, старшему было всего полгода; теперь ему было семнадцать лет и он учился в колледже. После него было еще пятеро детей, и младшей уже исполнилось четыре.
С каждым из них айя заново переживала свое младенчество, шла с ними в ногу, пока они не обгоняли ее и не уходили вперед. А тогда скатывалась обратно к самому младшему и с ним опять начинала расти. Можно сказать, что пределом для нее был шестилетний возраст; выше этой черты она делалась для всех помехой и мученьем. Так, например, ей трудно было ужиться в мире прислуги, состоявшей из повара, двух домашних слуг, горничной, садовника и его бесплатного помощника. Их шутки были ей непонятны, их споры ее не интересовали, и вдобавок она передавала хозяйке все, что узнавала сама. Садовник однажды чуть не лишился места, когда неуважительно отозвался о хозяине, о чем айя и не преминула донести. Она сама себя назначила табельщицей и зорко следила за тем, чтобы на работу приходили вовремя. Завидев опоздавшего, старуха на таких высоких нотах требовала у него объяснения, что на шум выходила хозяйка дома и взимала с него штраф.
Эту работу она взвалила на себя сама и по собственной же воле приглядывала за учителем, который приходил по утрам обучать детей арифметике и английскому языку. Все время, пока шел урок, она маячила в комнате, потому что боялась, как бы он не стал мучить детей. Любой учитель представлялся ей личным врагом, любая школа-тюрьмой. По ее мнению, люди, отдававшие детей в школу, проявляли изощренную жестокость. Она твердо запомнила, как ее два сына (теперь уже деды), приходя домой, просили у нее три пайсы на покупку травы, из которой делалась мазь, необходимая для подготовки кожи к завтрашним щипкам и палочным ударам. Они говорили, что покупать эту траву им велел сам школьный инспектор. Это входило в курс обучения. Не раз она спрашивала: «А вы-то почему стоите столбом и даете себя бить?» — «Приходится, — отвечали мальчики. — Это входит в программу. Учитель не получит жалованья, если не будет нас бить по нескольку раз в день». Ничего другого узнать об учителях старухе не довелось. Вот она и следила во все глаза за домашним учителем. Стоило ему повысить голос, как она вмешивалась: «С этими ангелами ваши штучки не пройдут, лучше и не пробуйте. Они не какие-нибудь там обыкновенные дети. Если что, мой хозяин живо упечет вас в тюрьму. Смотрите».
Еще она, тоже по собственному почину, следила за тем, чтобы мальчик из булочной не ездил на велосипеде по газону, чтобы почтальон не оставлял газеты в детской, а слуги не вздумали подремать после обеда. Кроме того, она прислуживала гостям, чистила их одежду, отдавала в стирку их белье. А главное — когда все уходили из дому, она затворяла двери, задвигала засовы и, усевшись на парадном крыльце, превращалась в сторожа. Все это были ее второстепенные обязанности. Основная же ее работа, за которую она получала еду два раза в день, пятнадцать рупий в месяц и три новых сари в год, занимала больше двенадцати часов в сутки.
В шесть утра маленькая Радха, младшая дочь хозяев, просыпалась в своей детской на втором этаже с криком «Айя!». И айя, старая, грузная, бегом бежала наверх, потому что крики Радхи следовали один за другим почти без перерыва. Едва она подходила к кроватке и раздвигала москитную сетку, Радха спрашивала:
— Айя, ты где была?
— Все время была тут, мое золотце.
— Всю ночь была?
— А как же, всю ночь.
— Ты спала или так сидела?
— Да неужели ж я лягу, пока моя Радха спит? Сидела и нож в руке держала. Если бы какие злые люди попробовали к тебе подойти, я бы отрубила им головы.
— А где нож?
— Вот только что снесла вниз.
— Ты мне покажешь нож?
— Что ты, детям на него нельзя смотреть. Вот как подрастешь, станешь большой девочкой, такой высокой, что дотянешься до замка вон того шкафа, тогда я тебе и нож покажу. Ты хочешь вырасти большая-пребольшая?
— Хочу. Тогда я сама буду открывать шкаф и доставать печенье, да?
— Да, да, но если будешь валяться по утрам, то никогда не вырастешь. Вставай, умывайся да пей молоко, тогда знаешь как быстро будешь расти? Вон три дня назад встала как умница и сразу подросла.
Выпив стакан молока, Радха бежала в сад и требовала, чтобы айя играла с ней в поезда. Айя выносила из дому трехколесный велосипед и куклу. Радха садилась на велосипед, прижав куклу к груди, и айя, согнувшись в три погибели, толкала велосипед сзади. Велосипед изображал поезд, цветочные горшки — станции, а круглая клумба с папоротниками — Бангалур. Айя была машинистом, кукла — Радхой, а Радха — иногда ее матерью, а иногда тем человеком, что велит поезду остановиться или снова двинуться в путь. Время от времени айя давала себе передышку, доставала свой мешочек и совала в рот немного табачной жвачки.
— Почему поезд остановился? — спрашивала Радха.
— Винтик ослаб. Я его подкручиваю.
— Ты что-то жуешь?
— Да, только это не табак, это лекарство от головной боли. Я его купила у торговца на этой станции.
— А тут разве есть такой торговец?
— Ну да, вот он. — И айя указывала на куст жасмина.
Радха говорила, обращаясь к кусту:
— Милый торговец, дай мне хорошего лекарства для моей бедной айи. У нее очень болит голова, доктор.
В Бангалуре поезд стоял долго. Тут айе предлагалось поспать на песке, а Радха с ребенком ходила осматривать город. Игра продолжалась, пока мать не звала Радху в дом купаться, после чего айя часок бывала свободна.
В полдень она уже сидела на полу в детской, среди игрушек, до нелепости громадная рядом с крошечными слонами и лошадками, куклами и посудой. От Радхи ее отделяли каких-нибудь три шага, но считалось, что каждая живет в своем доме. Они готовили обед, читали молитвы и ходили друг к другу в гости. Для Радхи не составляло труда вскочить с пола и навестить айю, для айи же совершить таким же образом ответный визит было бы пыткой, поэтому она только наклонялась вперед, и это значило, что визит состоялся. Через час айю начинало клонить в сон, и она говорила:
— Ну, Радха, вот и вечер настал. Давай ложиться спать, чтобы завтра встать пораньше.
— А разве уже вечер?
— Конечно. Я лампу еще когда зажгла, — отвечала айя, указывая на какую-нибудь безделушку, обозначавшую лампу.
— Спокойной ночи, айя. Ты тоже ложись.
Айя расчищала себе место на полу и ложилась.
— Айя, ты спишь?
— Да, только не по-настоящему, а как будто, — раз за разом повторяла айя, и очень скоро Радха засыпала.
В четыре часа айя опять приступала к работе. Радха не давала ей вздохнуть до восьми часов, когда ей полагалось ложиться. А улегшись в постель, требовала сказок. Айя, сидя на полу возле кроватки, рассказывала ей сказку про черного шимпанзе, который залез в мешок с толченым мелом, стал белым и женился на принцессе; на свадьбе кто-то брызнул на него водой, и он опять почернел, его выгнали из дворца, но вскоре дхоби сжалился над ним, отмыл его, отбелил и прогладил, после чего принцесса опять его полюбила. Выслушав сказку до конца, Радха иногда заявляла: «Мне не хочется спать. Давай во что-нибудь поиграем». Тогда айя спрашивала: «Ты что, хочешь, чтоб пришел старик?» Упоминание о старике действовало безотказно. Им пугали всех детей, одного за другим. Считалось, что его держат взаперти в старой собачьей конуре за домом. Он вечно кричал, чтобы ему отдали айю. Готов был в любую минуту вырваться на волю и унести ее. Айя отзывалась о нем в самых резких выражениях: «Я избила этого мерзавца до полусмерти. Плохой он человек, урод, обезьяна. Ни на минуту не оставляет меня в покое. Коли не будешь спать, где же мне взять время, чтобы загнать его обратно в конуру?»
Раз в три месяца айя помадила и причесывала волосы, надевала яркое сари и, распрощавшись по очереди со всеми домочадцами, отбывала в Сайдапеттаи. Там был ее дом. О том, что это далекое жилище действительно существует, можно было судить только по тому, что в конце каждого месяца во дворе позади хозяйского бунгало появлялось двое разбойничьего вида мужчин. Айя называла их не иначе как «мои сайдапеттайские бандиты».
— Зачем ты им потакаешь? — спрашивала ее иногда хозяйка.
— А что я могу поделать? Это я за то расплачиваюсь, что носила их десять месяцев. — И, получив свое жалованье, она почти все его разделяла между ними.
Она была такая старая, грузная, такая неповоротливая, что многие удивлялись, как она ухитряется влезть в автобус, добраться до Сайдапеттаи и вернуться. Но к вечеру она неизменно возвращалась и потихоньку совала Радхе подарок — пакетик мятных леденцов, — потихоньку, потому что ей много раз наказывали ни в коем случае не давать детям грязные сласти.
Однажды она уехала в Сайдапеттаи и к вечеру не вернулась. Радха стояла на крыльце, не сводя глаз с калитки. Но она не явилась и на следующий день. Радха плакала. Ее мать выходила из себя. «Может быть, попала под автобус, — говорила она. — Такая нескладная слепая дура. Удивляюсь, как этого раньше не случилось. А может, решила устроить себе отпуск. Уволю ее за это. Незаменимых людей нет. Эти старые слуги слишком много себе позволяют, надо ее проучить».
Три дня спустя айя предстала перед хозяйкой дома и низко ей поклонилась. Та не знала, радоваться ей или сердиться.
— Либо не буду больше тебя отпускать, либо можешь уходить совсем и больше не возвращаться. Почему не вернулась вовремя?
Айя залилась безудержным смехом, даже ее темное лицо покраснело, а глаза весело блестели.
— Ну что ты смеешься, идиотка, в чем дело?
Айя прикрыла лицо краем сари и выговорила сквозь смех:
— Явился.
— Кто явился?
— Да старик.
При упоминании о старике Радха, которая до сих пор стояла, крепко вцепившись в айю, высвободилась, убежала на кухню и закрыла дверь.
— Что за старик? — спросила хозяйка.
— Имени не могу назвать, — застенчиво ответила айя.
— Твой муж?
— Да, — ответила айя и неловко повела плечами. — Он хочет, чтобы я на него стряпала и заботилась о нем… Я приехала домой, а он там, сидит, как будто и не уходил. Ох и напугал же меня. Вон он, в саду. Посмотрите на него, будьте так добры.
Хозяйка подошла к окну и увидела на дорожке сморщенного старичка.
— Что стоишь да моргаешь, поздоровайся с хозяйкой, — сказала айя. Старичок с трудом поднял руку и отвесил поклон. Он сказал:
— Мне нужна Тхаи. — Было странно, что кто-то назвал айю по имени. — Мне нужна Тхаи. Пусть стряпает на меня. Пусть идет со мной, — сказал он ворчливо.
— Ты хочешь уйти, айя?
Айя отвернулась и вся затряслась от смеха.
— Он много-много лет как ушел. Был на Цейлоне, на чайных плантациях. Почем мы знали, что он вернется? Его хозяин уволил. Кто теперь будет о нем заботиться?
Через полчаса она вышла из дому, а впереди ее гордо выступал муж, уводящий свою рабыню. Она трогательно и церемонно распростилась со всеми, только Радха отказалась выйти из кухни. Когда айя, стоя перед кухонной дверью, стала умолять ее выйти, она спросила:
— Тебя старик заберет?
— Да, золотце, такой нехороший.
— Кто забыл закрыть дверь в конуру?
— Никто. Он сам ее выломал.
— Что ему надо?
— Надо, чтобы я с ним ушла.
— Не выйду, пока он здесь. Ладно, уходи, уходи, а то он и сюда придет.
И айя, прождав у кухонной двери чуть не полчаса, последовала этому совету.
Чиппи (перевод М. Лорие)
О ранней поре его жизни я не могу рассказать подробно. Мне известно только, что родился он в Лондоне, в щенячьем возрасте провел несколько месяцев в Шотландии, а затем прибыл в Индию с неким майором и отлично провел лето в одном из гарнизонных поселков в горах. Вполне могло случиться, что он остался бы у майора, повидал бы Пешавар, Кветту и Дели и вернулся бы с этим добрым человеком в Англию, но всему помешала глупая маленькая болонка. Болонка была собственностью и баловнем майоровой жены и не пользовалась симпатией Чиппи. Однажды, когда никого не было дома, Чиппи довел до сведения этой малявки, что не одобряет ее привычки жить на коленях у дамы и лакомиться особыми сухариками; но малявке это объяснение стоило жизни. У Чиппи и в мыслях не было ее убивать, он только хотел задать ей небольшую взбучку, от такого и мышь бы не сдохла. Он был безмерно удивлен, когда болонка упала и перестала двигаться. Жена майора билась в истерике, и майор, очень преданный муж, тотчас решил, что Чиппи взбесился. Он дал слово, что на следующее же утро его пристрелит. Но тут один его друг, индиец, не веривший в бешенство, предложил взять Чиппи к себе. Некоторое время Чиппи жил у этого человека, а потом перебрался в Майсур с его братом Свами. И лучшего хозяина ни одна собака не могла бы пожелать.
Свами и Чиппи спали в одной комнате. Свами и Чиппи всегда выходили из дому вместе. Чиппи, можно сказать, стал членом теннисного клуба. Каждый вечер он ходил туда с хозяином, дожидался, когда тот выйдет на корт и начнет играть, а тогда, улизнув за ворота, обследовал соседние переулки. На площадях и перекрестках стаями бродили собаки — коричневые, черные, не поймешь какие, — они накидывались на всякого новичка. Чиппи не раз пускал в ход зубы и когти и не раз сам подвергался трепке, пока утвердил свое право разгуливать, где ему вздумается. Ничего особенно привлекательного для него эта часть города не таила; ему лишь бы было где погулять, пока хозяин играет. Наблюдать за игрой было скучновато, не разрешалось даже бегать за мячами и приносить их хозяину. И вообще, с какой бы стати этим бродягам вмешиваться в дела порядочной собаки? Чиппи потерял немало крови и шерсти, прежде чем обрел право гражданства на этих улицах.
После тенниса Свами обычно бывал на какой-нибудь лекции или диспуте в колледже. Чиппи неизменно ему сопутствовал. В аудитории он забирался на галерею, усаживался рядом со Свами и не шевелился, пока председатель не предлагал вынести лектору благодарность. Затем они шли домой, Чиппи получал свою миску костей и риса и выходил еще на часок — повидаться с друзьями и подругами. Вернувшись, он укладывался спать под кроватью хозяина, а рано утром будил его, тыкаясь холодным носом ему в щеку.
В общем, Чиппи жилось как нельзя лучше до того самого дня, когда Свами привел в дом другую собаку. Против другой собаки, как таковой, Чиппи не стал бы возражать, но собака была низкорослая.
Нельзя сказать, чтобы Чиппи был недобрым созданием, но низкорослых собак он не выносил. Это предубеждение можно было бы усмотреть в нем еще давно, в истории с болонкой. Во время своих прогулок он сбивал с ног, кусал и царапал всех низкорослых собак, каких встречал по пути. И вот теперь ему предлагался в сожители какой-то мозгляк ростом с двухмесячного щенка, черный как смоль и с длинным, лохматым хвостом! Войдя однажды в прихожую, Чиппи увидел, что этот чужак стоит между ног у хозяина, и с глухим рычанием бросился к нему. Чужак не избежал бы участи злополучной болонки, если бы Свами не успел ударом ноги отбросить Чиппи обратно к двери. Чиппи поднялся и ушел. Он полакал воды под краном в саду, выкопал свою кость, зарытую возле куста жасмина, пошел в тенистый уголок позади гаража и лег. Обсасывая кость, он размышлял о последних событиях. Выставить этого коротышку за порог ему не разрешат, это ясно… Тут до него донесся голос хозяина, звавший: «Чиппи! Чиппи!» Чиппи вскочил и со всех ног помчался на голос. Он замедлил бег, увидев, что хозяин держит на цепи коротышку.
— Ко мне, Чиппи, ко мне, — ласково позвал Свами. Чиппи приблизился, по мере сил давая понять, что он все осознал: нельзя было нападать на собаку, которая стоит между ногами у хозяина, как будто встретил ее на улице. Хозяин принял его извинения, погладил его и подтащил к пришельцу, который боязливо ежился на конце цепочки. Ужасное положение! Хозяин упорно повторял: «Хороший песик, хороший, ну же, подружитесь, вот умник» — и тому подобное; и Чиппи ничего не оставалось, как повилять хвостом и кивнуть головой.
Очень скоро пришелец освоился в новой обстановке. В доме он облюбовал те же места, что и Чиппи, — валялся под диваном в прихожей, сидел у ног хозяина в спальне, устраивался рядом с Чиппи во время еды, даже спал по ночам под хозяйской кроватью. От него просто некуда было деваться. Какое-то время Чиппи терпел его общество, а потом постепенно перестал бывать в доме. Когда он не гулял, то проводил время в тенистом уголке за гаражом. Пусть этот недоросток резвится и важничает там сколько его душе угодно, но Чиппи водиться с ним не намерен.
Утешался он только тем, что за ним оставалась привилегия сопровождать хозяина на далекие прогулки — недоросток за хозяйским велосипедом не поспевал.
Один раз мозгляк имел наглость подлизаться к Чиппи, словно намекая, что недурно было бы вместе обежать вокруг дома. Поскольку они были одни, Чиппи нахмурился и легонько куснул его. После этого мозгляку следовало бы понять, что его нахальство не поощряется. Урок этот он, несомненно, усвоил, но при хозяине из чистого коварства вел себя так, будто они с Чиппи — закадычные друзья. В ответ на такое поведение Чиппи не к лицу было скалить зубы и рычать. И когда мозгляк теребил его за уши и тянул за хвост, он только отворачивался и старался думать о чем-нибудь другом, а если тот становился уж слишком настырным, вставал и уходил подальше.
Недели через две после появления этого наглеца Чиппи лежал как-то в тенистом уголке за гаражом и мирно жевал кость, как вдруг, к великому своему удивлению, увидел наглеца прямо перед собой. До сих пор тому не удавалось обнаружить это убежище Чиппи, а теперь он вторгся и сюда. Чиппи встал на ноги вне себя от гнева и отчаяния. Если бы нахал сделал малейшую попытку подлизаться к нему, это было бы достаточным поводом, чтобы его задушить. Но нахал, проявив хорошее понимание времени и места, только поглядел с минуту на Чиппи, а затем прошел мимо него деловой походкой, улегся в нескольких шагах и закрыл глаза. Чиппи растерялся. Не мог он расправиться с наглецом только за то, что он оказался рядом. И скрыться ему было больше некуда.
Чиппи постоял немножко, подумал и затрусил со двора. По дороге наскоро выкупался в луже перед полицейским участком, а потом до вечера бесцельно бродил по городу и наконец стал подыскивать место, где бы поесть и укрыться на ночь. Он попытал счастья на рынке, но мальчишки кидали в него камнями, да к тому же собаки, завсегдатаи рынка, шли за ним по пятам, угрожающе рыча. Все это было очень неприятно. Он вышел из ограды рынка через западные ворота и оттуда побрел по узкой, извилистой улочке. На этой улочке плотно одна к другой расположены чайные, из которых орут во тьму граммофоны; мясо с шипеньем шлепается на железные сковороды. Электрического освещения здесь нет, только слепящие фонари, что висят в чайных, отбрасывают на мостовую неровные блики. Клиенты сидят на железных стульях, прямо на улице, и пьют чай под музыку граммофонов. Почтенным гражданам Майсура этот квартал неизвестен, но именно сюда привлек Чиппи запах жарящихся на печурках котлет.
У первой же чайной он остановился. Кто-то бросил ему восхитительный кусочек мясного фарша, за ним последовали другие. Этот пир длился всю ночь. Люди здесь все как один были щедрые. Рядом кормились, конечно, и еще десятки собак, но его не обижали — здесь, видимо, все пользовались одинаковыми правами.
Чиппи все это так понравилось, что он решил до конца жизни прожить в этих местах, далеко-далеко от наглеца недоростка. Через неделю он стал всеобщим любимцем.
Однако это блаженство длилось недолго. К концу второй недели он потерял аппетит. Он не прикасался к котлетам, которые ему бросали. Предпочитал по два, по три дня кряду ничего не есть. Он голодал от тоски по хозяину.
Однажды утром, когда Свами решал трудную математическую задачу, он вдруг почувствовал на ноге какое-то холодное прикосновение. Он заглянул под стол и вскрикнул: «Негодяй, где ты пропадал столько времени?» Чиппи выгнул зад, поджал хвост и стоял перед ним, опустив голову. Его шерсть, когда-то белая, теперь была цвета дорожной пыли и вся в пятнах от чая. Кто-то снял с него широкий кожаный ошейник: без него он выглядел голым.
Свами выволок его из дому и пустил воду из крана в саду. Намыливая ему спину, Свами сообщил: «Тебе, наверно, будет очень грустно узнать, что твоего маленького товарища здесь больше нет. Его, оказывается, украли и продали нам. А вчера его разыскали прежние хозяева и забрали к себе…»
Я не поручусь, что Чиппи, услышав эту новость и немного опомнившись, не сказал: «Может, это мне снится? Ущипните меня кто-нибудь». Ведь Свами недаром уверяет, что Чиппи, когда нужно, умеет и говорить и смеяться.
Маленькая актриса (перевод М. Лорие)
Девочка еще спала, и ей снился сон: снился зеленый паровоз, маленький, как раз чтобы ей поместиться. Она забралась в него и стала ездить по всему саду. Возле жасминового куста она остановилась, высунула руку в окошечко и нарвала цветов, потом паровоз прокатил ее под красными цветами вьющегося растения, свисавшего со стены в том конце сада, что был ближе к улице, а потом она совсем одна поехала в зоосад, и все обезьяны хотели прокатиться вместе с нею. Но в паровозе умещалась только она сама и лысая кукла. Она помазала кукле голову мазью, и у куклы выросли такие длинные волосы, что она заплела их в косы и украсила жасмином; еще она нарядила куклу в зеленое платье, и кукла сказала, какое оно красивое. А по полу паровоза были, конечно, разбросаны кулечки со сластями. Она только что нагнулась, чтобы поднять шоколадку, но тут раздался голос матери: «Кутти, Кутти, вставай!» — И сон кончился. — «Вставай, уже восемь часов».
— Ой, мама, зачем ты меня разбудила? Паровоз был такой чудесный. Дай мне еще поспать, тогда я еще на нем покатаюсь. Кукла хочет ехать домой.
— Они скоро придут, девочка, ты должна быть готова, а мне еще нужно тебя одеть. Если им понравится, как ты танцуешь, они дадут тебе столько денег, что можно будет купить хоть десять кукол и паровоз.
— Правда, мама?
— Ну конечно, милая. Вставай. Они дадут тебе очень много денег.
— Да, а ты все деньги заберешь, и ничего я не смогу купить.
— Обещаю, что все деньги отдам тебе, но только с условием, что ты потанцуешь и споешь, как тогда в школе.
Два работника кино видели Кутти в школе, когда она танцевала и пела, и теперь должны были явиться к ней домой. Для семьи это была редкостная удача. Отец Кутти был школьным учителем, он зарабатывал пятьдесят рупий в месяц, и из этих денег нужно было платить на учение Кутти, погашать ссуду, которую он получил, чтобы справить свадьбу сестры, и вести все хозяйство. Уже два года это лежало на семье тяжким бременем, и у отца Кутти лицо все время было измученное. И вот теперь совершенно неожиданно наметился путь к спасению; можно будет расплатиться по ссуде, выкупить драгоценности, заложенные в банке, и мать Кутти опять сможет смотреть людям в лицо.
— Сколько ты с них потребуешь? — то и дело спрашивала она мужа, и он отвечал:
— Десять тысяч рупий, ни аной меньше.
В девять часов кинематографисты явились. Один был пожилой, с брильянтовыми перстнями на пальцах, другой — помоложе, очень элегантный, в твидовом костюме и очках без оправы. Они сели на шаткие стулья, которые предложил им отец Кутти. В этом скромном жилище они выглядели слишком внушительно; казалось, потолок опустился прямо им на головы, до того они высокие и даже как будто пригибаются. Несколько минут прошло в обмене любезностями, а потом элегантный сказал:
— Времени у нас немного. Может быть, позовете девочку?
Кутти вышла в гостиную, тщательно одетая матерью для этого торжественного случая: волосы ее были заплетены в тугие косы и украшены цветами, на ней была клетчатая шелковая юбка и зеленая кофточка, а на лбу — темно-красная точка. Отец поглядел на нее с гордостью.
Пожилой протянул ей пакетик шоколада. Кутти помедлила, взглядом спрашивая разрешения у отца. Пожилой встал, сунул пакетик ей в руки и спросил:
— Ты любишь кино, девочка?
— Нет, — ответила Кутти без запинки, прислонясь к отцовскому колену.
— Почему же?
— Потому что там темно, — ответила Кутти. Элегантный тем временем зорко следил за ее движениями и позами. Он произнес мечтательно:
— Я бы хотел увидеть ее в коротком платье, с распущенными волосами. В этом старинном костюме она выглядит старше своих лет. Можете вы переодеть ее в платье?
— Прямо сейчас? — спросил отец в замешательстве и приказал дочери: — Пойди надень платье, Кутти, и распусти волосы.
— Пусть лежат у тебя по плечам, — сказал элегантный.
Кутти надулась.
— А куда же цветы? — спросила она. — Без цветов нельзя.
— Ладно, волосы оставь как есть, только надень платье.
— Я эту юбку люблю, — сказала Кутти.
— Ну, хорошо, не надо. Это успеется, — Сказал элегантный. — Ты нам споешь ту песенку, что пела тот раз в школе? И станцуешь?
— Нет, — сказала Кутти. — Я все забыла.
Пожилой пошарил в кармане и достал еще палочку шоколада.
— Ну же, малышка, спой, тогда получишь вот это. — Кутти посмотрела на отца.
— Ну же, спой, — сказал он, и это означало: «Да, шоколад можешь взять». Из соседней комнаты раздался голос матери: «Спой, Кутти, будь умницей». И Кутти открыла рот и своим высоким, резким голоском запела призыв к богу Кришне. Глаза ее плясали, словно Кришна стоял тут же, перед ней; руки манили его, ноги переступали по полу. Каждый мускул ее тела участвовал в песне. Она была прирожденная танцовщица, прирожденная актриса. Голосом, жестами, выражением лица она создавала картины, видимые зрителям. На несколько коротких минут скромная комната с шаткими стульями, некрашеным полом и выцветшими картинами в рамах, изображающими богов, превратилась в сказочную страну, населенную живыми богами. Кришна, прелестный младенец, приковылял на толстых ножках и, когда мать заглянула ему в рот проверить, не наелся ли он земли, показал ей всю вселенную; а вот он уже взрослый, вожак целой банды распутных юношей, что держат в страхе всю округу… и он же — божественный любовник, покоряющий сердца прекрасных гопи[30]… и вот он уже исчез, и исчезла сказочная страна, и снова стали видны шаткие стулья и выцветшие картины в рамах — это голос Кутти умолк. Она перевела дыхание и окинула взглядом свою публику. Элегантный вскочил с места, сгреб ее в охапку, стал целовать и никак не хотел выпустить. Он сказал своему спутнику:
— Поразительный ребенок, как раз то, что мне нужно для фильма. Если вы ее не возьмете, я просто отказываюсь работать дальше, понятно?
— Разумеется, разумеется.
— Сейчас мы с вами простимся, а в четыре часа, если не возражаете, заедем за ней и свезем на студию для пробы.
На прощание пожилой сказал отцу Кутти:
— Ваша девочка нам очень понравилась. Надеюсь, что скоро она прославится. Если вы вечером свободны, я хотел бы кое-что с вами обсудить.
Весь день муж и жена только и думали, только и говорили что о своей дочке. Жизнь словно разом стала легче и содержательнее.
— Вот так, наверно, чувствуют себя богачи, — сказал отец Кутти, — ни закладных, ни долгов, и денег сколько угодно. Смотри, старушка, этак я, пожалуй, брошу свою паршивую работу и займусь чем-нибудь другим. После этого фильма на малышку будет огромный спрос. Я куплю ей дом в новом районе.
— Не забудь купить ей паровоз и куклу — лысую куклу. Она с утра до ночи такую просит. Стоит, кажется, шесть с чем-то рупий.
— А хоть бы и шестьдесят. Не все ли равно? Конечно, купим.
В три часа Кутти была готова. Мать растустила ей волосы и одела ее в коротенькое платье. Кутти страшно рассердилась. «Терпеть не могу это платье, зачем ты на меня надела это противное платье?» Она яростно дергала себя за волосы. «Завяжи их лентой. Я так хочу… А мне все равно, мне все равно». Мать кое-как успокоила ее и отправила поиграть во двор.
— Только смотри не загрязнись, — предупредила она.
В четыре часа, когда кинематографисты приехали, отец Кутти пошел за ней во двор. Ее не было видно. Он спросил жену:
— Где Кутти?
— Была во дворе. Может быть, забежала к соседям. Сейчас погляжу. — Через несколько минут она вернулась. — Странно, ни в соседнем доме нет, ни через дом. Куда же она могла уйти?
Элегантный подождал четверть часа, потом сказал:
— Мы будем на студии. Как только найдете ее, привозите. Договорились?
— Да, — сказал отец Кутти.
И начались поиски. Мать бегала из конца в конец улицы. Отец справлялся в школе. Час спустя они потеряли надежду. Они обшарили весь дом, звали «Кутти! Кутти!», опросили всех, кого могли. Мать бросилась ничком на пол и истерически зарыдала; отец стоял на пороге, отказываясь понять, что произошло. Отчаяние жены передалось и ему. Он уже стал подумывать, не похитил ли кто ребенка. Такие вещи случаются. Бывает, что какие-то люди дают детям сластей со снотворным и уводят их с собой. Он сказал жене: «Я ненадолго» — и пошел посоветоваться со знакомыми в полицейском участке. Наплакавшись, его жена поднялась с пола. Она еще раз обошла все комнаты, заглядывая во все углы. Наконец она заметила, что корзина с бельем, стоящая в проходной комнатке, слегка шевелится. Она подняла крышку. На дне, свернувшись клубочком, лежала Кутти, распущенные волосы закрывали ее лицо.
— Кутти! — взвизгнула мать и стала трясти корзину. Девочка не шелохнулась. Мать с трудом вытащила ее из корзины и, подхватив на руки, выбежала из дому. — Мой ребенок умер! Скорее доктора! — стонала она.
Кто-то сжалился над ней, усадил в двуколку и отвез в больницу. Врач пощупал девочке пульс, послушал сердце и сказал:
— Обморок. Не волнуйтесь, она скоро очнется. Хорошо, что сразу привезли ее к нам. — Он уложил Кутти на стол. Через час она открыла глаза, приподнялась и обвила руками шею матери. По дороге домой мать спросила ее:
— Зачем ты забралась в эту корзину?
Кутти помолчала, хмуря лоб, потом спросила:
— Они ушли?
— Кто?
— Ну эти. Из кино.
— Да.
— Мама, если они опять к нам придут, я спрячусь в корзину и уж никогда не вылезу.
Мать крепче прижала ее к себе.
— Не бойся. Больше они не будут тебе досаждать, уж об этом я позабочусь.
Услуга художника (перевод М. Лорие)
Кришна шел по Базарной улице, когда увидел, что владелец фирмы «Салон Коданда, типография и издательство» машет ему рукой, высунувшись из своего однокомнатного служебного помещения.
— Салям, друг мой. Вы-то мне и нужны.
Кришна удивился.
— У меня есть к вам небольшое дельце. Может быть, зайдете?
Вход в помещение перегораживал деревянный барьер, под которым с одной стороны была прорезана дверка. Клиентов внутрь не пускали, они во весь голос излагали свои дела, стоя на улице.
Коданда отпер дверку под барьером. Кришна, согнувшись, пролез в помещение и сел на табуретку.
— Может быть, вас ждет какое-нибудь неотложное дело? — спросил Коданда. — Нет? А я, понимаете, встретил нашего общего знакомого, который работает в банке…
— Кого, Рамасвами? — спросил Кришна.
— Да, и он назвал вас.
— В связи с чем?
— Да так, ничего особенного, — сказал Коданда, спохватившись, что ему следует выражаться более туманно.
— Вы ведь знаете, я занимаюсь издательским делом уже тридцать лет… — Его печатная продукция состояла из школьных и общих тетрадей и записных книжек, и еще он печатал свое имя на карандашах, изготовленных в Баварии. — Так вот, я купил небольшую печатную машину и хочу расширить мое дело. Я хочу выпустить несколько книг для детей, и некоторые добрые люди уже пишут для меня эти книги применительно к младшим классам школы.
— А как вы будете их сбывать?
— О, они пойдут под маркой учебников. Я уже обеспечил себе поддержку кое-каких влиятельных лиц. Вы ведь знаете, правительство только что назначило меня членом школьного совета, а в муниципальном совете я состою уже давно. Я хочу на своем скромном поприще по мере возможности служить публике. Бог из храма в Тирупати дал мне в руки дело, которое себя окупает, и не отказал мне в крепком здоровье. Так не эгоизмом ли было бы с моей стороны успокоиться на достигнутом и ничего не сделать для публики? Одобрил бы бог такое поведение? Вот вопрос, который я постоянно себе задаю.
— И правильно делаете, — сказал Кришна, чувствуя, что уже молчал слишком долго.
— Моя первая книжка — это небольшой сборник сказок о Темали Раме[31], и меня интересует, не сделаете лы вы иллюстрацию для обложки.
Услышав это, Кришна вздрогнул. От волнения он так подался вперед, что чуть не упал с табуретки.
— Вы хотите сказать… — начал он, — что предлагаете мне работу иллюстратора?
Коданда опять вспомнил об осторожности — нельзя выказывать слишком явный интерес.
— Нет-нет. Я только хотел услышать ваше мнение. У меня ведь есть десятки знакомых художников. Я просто подумал, может, вам тоже захочется попробовать.
— Ну разумеется. Не беспокойтесь. Сделаю для вас все, что могу.
Коданда благодарно стиснул его руку.
— Меня только одно смущало — не слишком ли вы заняты.
— Как я могу быть слишком занят, если речь идет о том, чтобы услужить другу! — сказал художник, но тут в уме у него возник тревожный вопрос — а вдруг этот человек истолкует его слова так, что он готов оказать ему услугу бесплатно? Он поспешил добавить: — Повторяю, я всегда готов оказать услугу друзьям, и с друзей я беру за работу меньше, чем с других. — «Другие» существовали только в его воображении. Ему редко доводилось получать заказы, и еще реже — предъявлять счета.
— Знаю, знаю! — воскликнул издатель. — Я бы с радостью заплатил самую высокую цену, но дело мое еще только развертывается. Я питаю глубочайшее уважение к художникам, но бог должен послать мне побольше денег. Пользоваться чьей бы то ни было работой бесплатно не в моих привычках. Я заплачу, что могу. Но какая бы это ни оказалась сумма, я буду просить вас принять ее не как плату, а лишь как знак моего уважения.
Расставшись с Кодандой, Кришна не шел, а летел на крыльях. Издатель поручил ему изобразить на рисунке знаменитого плута Темали Раму и его кошку. Царь подарил своим приближенным по кошке и обещал награду тому, чья кошка окажется самой сытой. Темали Рама несколько дней морил свою кошку голодом, а потом налил ей в миску кипящего молока. Кошка обожглась и после этого даже смотреть на молоко не хотела. Темали Рама показал этот фокус царю, и царь поверил, что кошка воротит нос от молока по причине великой сытости. Кришне было предложено нарисовать эту сцену. Он представил ее себе и по дороге домой уже видел во всех подбробностях. Потом разом спустился с облаков на землю, вспомнив, что дома у него нет ни туши, ни пера, ни бумаги. И в кармане — ни единой аны.
Он зашел в банк, вызвал к прилавку своего знакомого Рамасвами, объяснил ему все как есть и получил взаймы рупию.
Он сидел не разгибаясь далеко за полночь. Потом, держа готовый рисунок в вытянутой руке, полюбовался им при свете керосиновой лампы. Каждый штрих соответствовал легкому, озорному настроению всем известной сказки. Тощий, хитрый Темали Рама — плут с головы до пят, — оголодавшая, беспомощно моргающая кошка, легковерный царь и придворные. Кришна рассчитывал получить за рисунок не меньше десяти рупий. Он вернет долг, накупит конвертов и марок и разошлет хотя бы часть своих карикатур разным издателям. Как знать, может быть, это послужит началом его карьеры. Он лег и постарался уснуть. Но, проработав семь часов кряду, был так утомлен, что почти не сомкнул глаз.
Наутро он явился к издателю, пролез под барьер и показал свое произведение. Издатель, не ожидавший, что заказ будет выполнен так быстро, радостно потер руки.
— Дайте мне время до вечера, чтобы я мог изучить ваш рисунок. Я должен изучить его очень тщательно.
Кришна едва дождался вечера и пришел снова.
— Ну как, вам нравится?
Коданда состроил печальную мину и в ответ на повторный вопрос изрек приговор:
— Темали Рама у вас слишком худой, у него должен быть более здоровый вид. Вот не знаю… Все фигуры как-то мало привлекательны; не похожи на фотографии.
— Это же карикатура! — простонал художник. — Очень трудный и очень нужный жанр. — Он стал объяснять значение карикатуры, упомянул прославленного Дэвида Лоу. Все это Коданда пропустил мимо ушей.
— Картинка должна быть красивая, — твердил он. — Нельзя изображать людей уродами.
— Вы хотите, чтобы я все переделал? — спросил Кришна, поглядывая на двойной подбородок и толстые щеки собеседника.
— Будьте так добры. Я вам буду очень признателен. Мне нужна к моей книжке хорошая картинка.
Художник забрал свою работу домой, уничтожил ее и нарисовал все заново, в идеализированном виде: красавец Темали Рама, красавец царь и гладкая, довольная кошка. Наутро он отнес рисунок издателю, и снова тот высказал свое мнение только вечером.
— На этот раз я почти удовлетворен, но не могли бы вы подправить кошку? Понимаете, ведь она — самое важное во всей этой сказке. Лучше бы повернуть ее к нам лицом. Остальное как будто в порядке. Впрочем, Темали Раму я тоже попросил бы вас немного подправить.
И снова художник работал допоздна. Бритвой он счистил голову кошки и придал ей другой поворот; Темали Раму сделал еще красивее. И снова издатель был недоволен.
— Понимаете, бородка у Темали Рамы слишком острая, да еще тот слуга, что стоит позади царя, получился неважно. Можете вы помочь этому горю?
— О, разумеется, — отвечал художник, изучая двойной подбородок, толстые щеки и брюшко издателя. — Я сделаю совсем новый рисунок, принесу завтра.
— Как вы добры! — воскликнул Коданда, воздев руки.
Дома Кришна разорвал рисунок и, проработав весь день, закончил новый. Царя, придворных и слуг он приукрасил больше прежнего. Свет не видывал таких благообразных и пропорционально сложенных людей. Он нарисовал в высшей степени правдоподобную персидскую кошку и упитанного плута с двойным подбородком, толстыми щеками и брюшком. Протягивая рисунок Коданде, он предупредил:
— Вот, прошу вас. Но не вздумайте предлагать мне деньги. Только с этим условием я и отдам вам мою работу. Я ее сделал вовсе не ради платы, а исключительно из любви к искусству.
— Я не сомневаюсь, что рисунок прекрасный, — сказал Коданда. Он взглянул на рисунок и радостно зачирикал: — Очень, очень хорошо… Так вы отказываетесь от платы? Ну что ж, принуждать вас не смею… Как вы добры! Сколько хлопот я вам доставил!
— Что вы, какие хлопоты. Оказывать услуги друзьям — это удовольствие.
Коданда сказал, разглядывая рисунок:
— Особенно мне нравится Темали Рама. Прелесть что такое. Мне все кажется, что где-то я видел это лицо, вот только где?
— Таких лиц много, — сказал художник. — Значит, вы используете мой рисунок?
— Я сейчас же пошлю заказать с него клише. За клише такого размера они берут шесть рупий. Шесть рупий! Недешево, но работа срочная. Обложка и несколько пробных оттисков нужны мне как можно скорее. Я в пятницу должен показать их кое-каким влиятельным людям.
— И к пятнице клише будет готово?
— Конечно. Иначе я этим разбойникам не заплачу.
Кришна написал письмо и опустил его с таким расчетом, чтобы издатель получил его в пятницу. «Надеюсь, что клише изготовили в срок. Сейчас Вы, вероятно, уже взяли под мышку аккуратную стопку пробных оттисков с отпечатанной обложкой и отправляетесь на свидание с влиятельными людьми. Помнится, Вы сказали, что где-то видели лицо Темали Рамы. Пишу, чтобы напомнить: Вы его видели в зеркале. Если угодно, возьмите зеркало и сравните. Как Вы себе нравитесь в новой роли? Дайте мне знать, уловили ли сходство Ваши влиятельные друзья. Если новая роль Вам не нравится, можете уничтожить клише. Но тем самым Вы уничтожите шесть рупий и не сможете показать образец обложки Вашим влиятельным друзьям. Надеюсь, что Вы пребываете в добром здоровье».
В ночь урагана (перевод М. Лорие)
Словоохотливый хозяин рассказывал:
— Работу я наконец нашел в Визагапатаме. Там один важный банкир строил себе виллу на Приморском шоссе, и он положил мне двадцать пять рупий в месяц и дал домишко для жилья. Он назвал меня строительным надзирателем. Раньше я о такой должности и не слыхал, однако быстро смекнул, что от меня требуется. Надзирателю поставить себя нелегко: подрядчик считает тебя выскочкой, каменщику мерещится, что ты лезешь не в свое дело, а плотник воображает, что он тебе ровня. Надо хорошенько понять, в чем твои обязанности, и тогда все пойдет гладко. А обязанности твои в том, чтобы не давать спуска подрядчику, каменщиков держать в страхе и делать вид, будто бережешь каждую хозяйскую рупию.
Можете мне поверить, я тогда считал, что я самый везучий человек во всем Мадрасском округе. Во-первых, мне в том повезло, что работа легкая. Надзирал я обычно из окна, лежа в постели. Во-вторых, в том повезло, что мы с женой жили душа в душу. Нрав у нее в то время был ровный, кроткий — может, потому, что она еще не произвела на свет нашего первенца: он должен был появиться месяца через два. В-третьих, в том повезло, что местность там была — красивей не сыщешь. От моего крыльца до моря было шагов десять, не больше.
Как-то в ноябре я поднялся этак в половине десятого, смотрю — а на улице почти совсем темно. Рабочие собрались возле моего дома и просят, чтобы я их отпустил, потому что, видите ли, будет ненастье. Я строго ответил, что никаких глупостей не потерплю, и отправил их обратно на работу.
Попозже я шел по Базарной улице, и вокруг чувствовалась какая-то гнетущая тишина. Было половина одиннадцатого утра, а все еще толком не рассвело. Некоторые лавки уже закрывались. А я как увижу, что в дневное время лавки закрываются, так сразу чую недоброе. И люди вокруг все точно были чем-то перепуганы. Из школы высыпала орава ребят, от их веселого гомона как будто стало полегче на сердце. Но один малыш горько плакал. Я его спросил:
— Ты о чем?
Он проговорил сквозь слезы:
— Сегодня наступит конец света? Это правда? Нам так учитель сказал.
Когда я вернулся домой, жена сообщила мне дрожащим голосом, что нынче наступит конец света. Тут же она стала уверять меня, что все это выдумки, а потом неестественно рассмеялась. Я выдавил из себя какую-то дурацкую шутку насчет конца света и посоветовал ей захватить с собой на тот свет только самые лучшие свои сари.
Около полудня я убедился, что рабочие бросили работу и разошлись по домам без моего разрешения.
Не помню точно, когда именно началась заваруха. Часа в три стихии уже бушевали вовсю, словно сговорившись обрушить всю свою долго копившуюся ярость на человека. Кокосовые пальмы, что росли вдоль берега, раскачивались и гнулись чуть не до земли. Море в зловещем полусвете выглядело грозным. Не верилось, что это то же самое море, которое порой навевало на меня чувствительные мечты. Вода была красно-коричневая, цвета крови, перемешанной с грязью. Каждая волна вздымалась без малого на высоту пальм, готовая в любую минуту упасть и поглотить землю. Из этого бурого поблескивающего простора в воздух поднимался страшный шум, что-то там все время бурлило и шипело.
Моя жена долго сидела неподвижно, в удрученном молчании, а потом легла, сказав, что ей нездоровится. Она побледнела, очень нервничала. Я зажег лампу, сел у ее изголовья и пытался развлечь ее, вычитывая ей интересные новости из газеты. А море уже орало и бесновалось, как дьявол, ветер кровожадно визжал, и дождь стучал по крыше, как тысяча молотков по листу железа. Жена выслушивала мои самые увлекательные новости в мрачном молчании. Потом начала тихонько постанывать и жаловаться на боли в пояснице.
Часам к восьми вечера ей стало хуже. Я не знал, что делать. Между стонами она выговорила, что надо затопить печку и приготовить еду. Я, кряхтя, поплелся на кухню. Голод точил мне желудок. Уж кажется, я в жизни всему выучился, только что не на велосипеде ездить, а вот огонь разжечь не умею. Для меня всегда было загадкой, как наши женщины с этим справляются, честь им и слава. Я до отказа набил топку дровами, потом стал искать коробок со спичками и нашел его на подоконнике, а окно-то было открыто.
Я стал чиркать спичками, извел их штук пятьдесят — и хоть бы струйка дыма. Пятьдесят первой спичкой я зажег газету и попробовал газетой поджечь дрова. Одна газета за другой сгорала, а дрова — ни в какую, я только пальцы себе сжег. И к слову сказать, я тогда подивился, как это бывает, что загораются дома и лавки. Тесная кухонька была полна дыма, набилось мне его достаточно и в нос и в глаза.
Я вернулся из кухни в комнату очень сердитый. Жена спросила, поел ли я, и в ответ услышала грубость. Пережить ураган я еще надеялся, но голод — нет. Жена напомнила, что в кладовке оставалось немного молока. Кладовкой торжественно именовался закуток все в той же злосчастной кухне. Я бросился туда. Я уже собрался залпом выпить все молоко, но спохватился, что оно в любую минуту может понадобиться жене. Я отставил молоко, решив набить желудок чем попало, и стал шарить по полкам кладовки, совать руку во все банки подряд. Наконец я сунул руку в банку с финиками и тут же взвыл и отдернул руку. В банке сидел большой черный скорпион.
Укус давал себя чувствовать. Я прыгал и выл от боли. Потом стал кататься по полу.
А ураган между тем набрал полную силу. С крыши сыпалась черепица. В моей гостиной календари и картины летали по воздуху, как метательные диски. Пол был залит водой — ни одного сухого места. Еще немного — и дом рухнет. И все бы еще ничего, но боль от укуса была нестерпима. Я прошлепал через гостиную в спальню жены. Она стонала то громче, то тише и корчилась на постели, как червяк. А я стоял, смотрел и не знал, что делать.
Потом она призналась мне, что у нее начались роды. Этого еще недоставало! Я так обозлился, что обругал ее — не могла выбрать другого времени!
Когда боль отпустила, она сказала:
— Мне не хочется тебя затруднять, но, может быть, ты сходишь за помощью?
За помощью? А куда я пойду? Кто выйдет на улицу, когда там такая свистопляска? Да и кого я здесь знаю?
Однако я взял зонт и фонарь, сказал ей, чтоб не унывала, и пустился в путь. Дорогу перед моим домом частью смыло, на ее месте плескалась морская вода. Я решил кратчайшим путем добраться до дома соседа, стоявшего на пригорке. А зонт уже вырвало у меня из рук и унесло неведомо куда. Затем потух фонарь — так называемый противоураганный. Я шел в темноте, ушибая ноги о камни, спотыкаясь о кусты кактуса, и спину мне приятно холодили струи дождя, стекавшие за воротник. Я чувствовал, что предаюсь во власть демону. Казалось, ветер вот-вот сложит меня пополам, поднимет в воздух и швырнет о землю, а не то завяжет мое тело в сотню узлов. Справа и слева трещали и валились деревья. С избитыми, окровавленными ногами я, пыхтя, поднялся к дому соседа. И только когда я очутился у него на крыльце, мне стало ясно, как опрометчиво я поступил. Сосед-то был европеец; он служил в полиции — был полицейским инспектором или что-то в этом роде — и держал злющего бульдога. В общем, такой букет, что хуже некуда! Я поспешно ретировался.
Отойдя от дома, я остановился в нерешительности. Жил я в этих местах недавно. Мало того, что ни с кем не был знаком, а даже не знал, где кого искать. И вдруг я вспомнил, что здесь неподалеку живет врач — в огромной, похожей на замок вилле под названием «Вид на океан». Я направился туда, посасывая укушенный скорпионом палец, в котором точно пульсировала не кровь, а тысяча иголок. Вдруг я услышал, что плачу — навзрыд, как малый ребенок.
Я бегом одолел бесконечные склоны и ступени и оказался на веранде «Вида на океан». Минут двадцать я изо всех сил стучал в дверь. Потом стал бегать вокруг дома и кричать. Отворилось окно, и женский голос спросил, кто здесь. Глупый вопрос! Как будто она могла все обо мне узнать, чуть только я назову себя! Все же я вкратце рассказал ей мою несчастную жизнь вплоть до этой минуты, но она, конечно, не расслышала ни слова. Тогда она спросила, как меня зовут. Я прокричал свое имя. Кругом стоял такой шум, что вопросы и ответы приходилось повторять раз по десять. Это было очень утомительно. И хорошо же я, наверное, выглядел — мокрый до нитки, волосы прилипли ко лбу, одежда вся в грязи. Я уже понимал, что женщина приняла меня за бандита. Как можно смиреннее я спросил ее, дома ли доктор. Собрав последние остатки мужества, она ответила, что доктора нет — он уехал в Бомбей и вернется только через месяц. А потом добавила ни к селу ни к городу — наверно, чтобы произвести впечатление на бандита, — что в доме гостит много родственников и что они страшно разгневаются, если потревожить их сон. Я заверил ее, что я не бандит, и объяснил свое бедственное положение. Она как будто мне посочувствовала, но что ей было делать? Медицину-то знал ее муж, а не она и не те грозные родственники, что спали под ее крышей.
Я помчался домой.
Я уверил жену, что помощь скоро прибудет. Эта ложь немного ее подбодрила. Она посоветовала мне открыть окно со стороны моря, чтобы ветер, раз за разом ударяясь о стекло, не свалил весь дом. Дом и так уже скрипел и шатался. Но открыть окно — значило бы впустить ураган в комнату. Пока мы обсуждали, как быть, раздался грохот — обрушилась кухня. За этим последовал ужасающий стук и взрыв у нас в комнате. Ветер, не дожидаясь меня, вышиб раму. Свет погас. Минуту я сидел оглушенный. Потом, на ощупь найдя раму, попробовал пристроить ее на место (а боль в руке, укушенной скорпионом, все не унималась), чтобы защититься от свирепых порывов ветра. И все это время жена терзала мне душу своими криками, стонами, воем. Я озверел от ярости, ушиб больную руку и разразился ругательствами. Потом выронил раму из рук и застыл, услышав среди бури и мрака громкий, жизнерадостный крик новорожденного.
Словоохотливый хозяин встал с места и позвал:
— Эй, малый, поди-ка сюда!
Вошел шустрый, широко улыбающийся мальчуган. Хозяин погладил его по голове.
— Вот, познакомьтесь, этот самый человечек и прибыл к нямв ту памятную ночь.
Друг маленькой лилы (перевод М. Лорие)
Сидда подошел к калитке, как раз когда мистер Сивасанкер, стоя на веранде своего дома, размышлял над проблемой домашней прислуги.
— Вам слуга не требуется, ваша милость? — спросил Сидда.
— Зайди, — сказал мистер Сивасанкер. Пока Сидда входил в калитку, мистер Сивасанкер внимательно его оглядел и подумал: «Как будто ничего… Вид, во всяком случае, опрятный». — Ты где до сих пор работал? — спросил он.
Сидда сказал:
— Вон там, — и указал рукой непонятно куда, — у доктора.
— Как его зовут?
— Не знаю, ваша милость, — сказал Сидда. — Он живет возле рынка.
— Почему тебя уволили?
— Они уехали из города, — последовал стандартный ответ.
Мистер Сивасанкер спросил:
— А что ты умеешь делать?
— Все что угодно, ваша милость. Что скажете, то и буду делать.
Мистер Сивасанкер никак не мог решиться. Он позвал жену. Она осмотрела Сидду и сказала:
— Как будто не хуже тех, что у нас были раньше.
Из дому вышла Лила, их пятилетняя дочка. При виде Сидды она радостно взвизгнула.
— Ой, папа, он мне нравится. Не прогоняй его. Давайте оставим его себе. — И это решило дело.
Сидде положили еду два раза в день и четыре рупии в месяц, а он за это стирал белье, работал в саду, бегал с поручениями, колол дрова и присматривал за Лилой.
— Сидда, пойдем играть! — кричала она, и он бросал любое дело, каким был занят, и бежал в сад, где она стояла с красным мячом в руках. Ни с кем ей не было так хорошо, как с ним. Они перебрасывались мячом, потом она приказывала:
— Теперь докинь мячик до неба. — Сидда, крепко ухватив мяч, на секунду зажмуривался и подкидывал мяч высоко в воздух. Поймав его снова, он говорил:
— Ну вот, оттолкнулся от луны и вернулся. Видишь, к нему крошки от луны пристали.
Лила серьезно разглядывала мяч и говорила:
— Не вижу.
— Тут нельзя терять времени, — объяснял Сидда, — а то они испарятся и опять улетят на луну. Вот, гляди скорей… — Он обхватывал мяч ладонями и давал ей заглянуть в щелку между пальцами.
— Да, — говорила Лила, — теперь вижу, а разве луна мокрая?
— Конечно, — отвечал Сидда.
— А кто живет на небе?
— Бог, — отвечал Сидда.
— А если стать на крышу и протянуть руку, до неба достанешь?
— Если на крышу — нет, а если влезть на кокосовую пальму, тогда достанешь и до неба.
— Ты лазил? — спрашивала Лила.
— Сколько раз. Как луна сделается круглая, я сейчас же лезу на дерево и трогаю ее.
— А луна тебя знает?
— Еще бы. Ну-ка, пойдем, я тебе покажу что-то интересное.
Они стояли около розового куста. Он указал вверх.
— Отсюда тебе луну видно, так?
— Да.
— А теперь пойдем со мной. — Он повел ее во двор за домом и, остановившись у колодца, опять указал вверх. Луна была и здесь. Лила захлопала в ладошки и удивленно воскликнула:
— Луна здесь! А была там! Почему?
— Я ее попросил, чтобы шла за нами.
Лила побежала в дом и сообщила матери:
— Сидда знает луну.
Когда начинало темнеть, они шли в комнаты и играли в школу. У нее был целый ящик, полный всяких каталогов, книжек с картинками и карандашей. Она с увлечением изображала учителя. Усадив Сидду на полу с карандашом и каталогом в руках, она тоже брала карандаш и каталог и приказывала: — Пиши. — И он пытался списывать все, что она писала на страницах своего каталога. Она знала несколько букв, умела нарисовать подобие кошки и вороны. Ничего хотя бы отдаленно похожего Сидда не мог изобразить. Она говорила, разглядывая его каракули: — Разве я так нарисовала ворону? Разве я так нарисовала букву Б? — Она жалела его и изо всех сил старалась обучить. Но хоть он и умел управлять луной, карандаш ему никак не повиновался. Так что ему грозила опасность сидеть пригвожденным к месту, пока не сломается его грубая, негнущаяся рука. Чтобы отдохнуть, он говорил: — Что это, никак тебя мама зовет обедать. — Лила, бросив карандаш, выбегала из комнаты, и на том урок кончался. После обеда Лила бежала ложиться спать. Сидда уже должен был ждать ее со сказкой наготове. Он садился на пол у ее кроватки и рассказывал сказки одна другой интереснее: про зверей в джунглях, про богов в небе, про волшебников, что строят за одну ночь золотые дворцы и поселяют в них маленьких принцесс и их ручных птичек…
День ото дня она все больше к нему привязывалась. Не желала расставаться с ним ни на минуту. Стояла рядом, когда он копался в саду или колол дрова, и увязывалась за ним, когда его посылали с поручением.
Однажды вечером он пошел купить сахару, и она пошла с ним. Когда они вернулись, ее мать заметила, что золотая цепочка, которую Лила носила на шее, исчезла. — Где твоя цепочка? — спросила она. Лила заглянула в вырез кофточки, поискала и сказала: — Не знаю. — Мать дала ей шлепка. — Сколько раз я тебе говорила — сними и убери в шкатулку!.. Сидда, Сидда! — позвала она и, когда Сидда вошел, взглянула на него и сразу решила, что вид у него какой-то странный. Она спросила его, где цепочка. У него пересохло в горле. Он поморгал и ответил, что не знает. Она накричала на него, пригрозила полицией. Тут ей пришлось вернуться на минуту в кухню — проверить, не подгорает ли еда на плите. Лила шла за ней и хныкала:
- Мама, дай мне сахару. Я голодна. — Когда они снова вышли из кухни и позвали: «Сидда! Сидда!» — ответа не последовало. Сидда исчез во тьме.
Через час вернулся мистер Сивасанкер, он очень взволновался, узнав новости, тут же пошел в полицейский участок и подал жалобу.
Лила, поев, отказалась ложиться спать.
— Не пойду спать, пусть Сидда придет и расскажет мне сказку… Ты нехорошая, мама. Всегда ругаешь Сидду. Почему ты с ним так грубо разговариваешь?
— Но он взял твою цепочку…
— И пусть. Ничего. Расскажи мне сказку.
— Спи, спи, — сказала мать, пытаясь убаюкать девочку.
— Расскажи сказку, — твердила Лила. Матери никакие сказки не шли на ум — слишком она была расстроена. При одной мысли о Сидде ее охватывал ужас. Ведь он знает, что где в доме лежит, чего доброго, заберется ночью и ограбит. Она содрогалась при мысли, какого негодяя приютила под своим кровом. Еще благодарение богу, что он не убил ее дитя, когда снимал цепочку. — Спи, Лила, спи, — уговаривала она.
— А про слона сказку ты не можешь рассказать? — спросила Лила.
— Нет.
Лила сердито хмыкнула и спросила:
— А почему Сидде нельзя садиться на наши стулья? — Мать не ответила. Через минуту Лила сказала: — Сидда потому ушел, что ему не разрешали спать в доме, как мы спим. Почему ему велели спать на улице, а, мама? Наверно, он на нас обиделся.
К тому времени, когда Сивасанкер вернулся домой, Лила уснула.
Он сказал:
— Какому риску мы себя подвергли, когда взяли этого малого на работу! Он, оказывается, закоренелый преступник. Несколько раз сидел в тюрьме за то, что крал у детей драгоценности. Я его описал, и инспектор тут же понял, о ком идет речь.
— А где он сейчас? — спросила жена.
— Полиция знает, где он обычно скрывается. Не беспокойся, они мигом его разыщут. Инспектор страшно рассердился, что я не спросил его совета, прежде чем нанять Сидду.
Четыре дня спустя, когда отец только что вернулся домой из конторы, полицейский инспектор и конвоир привели Сидду. Сидда стоял повесив голову. Лила была в восторге.
— Сидда! Сидда! — вскричала она и бросилась к нему с крыльца.
— Не подходи к нему, — сказал инспектор, отстраняя ее.
— Почему?
— Он вор. Он украл твою золотую цепочку.
— Ну и пусть. Мне подарят новую цепочку, — сказала Лила, и все рассмеялись. Затем мистер Сивасанкер поговорил с Сиддой. Затем его жена сказала несколько слов по поводу его коварства. Затем они спросили, где он прячет цепочку.
— Я ее не брал, — сказал Сидда еле слышно, глядя в землю.
— Что ж ты не сказал этого и убежал? — спросила мать Лилы. Он не ответил.
Лила густо покраснела.
— Пожалуйста, полицейский, оставьте его в покое. Я хочу с ним играть.
— Милая девочка, — сказал полицейский инспектор, — он же вор.
— Ну и пусть, — надменно произнесла Лила.
— Ох и дьявол же ты, если мог обокрасть это невинное создание, — сказал инспектор. — Но и сейчас еще не поздно. Верни цепочку. Я тебя отпущу, если пообещаешь больше не воровать.
Родители Лилы тоже принялись увещевать его. Лиле надоело их слушать, и она сказала:
— Оставьте его в покое, не брал он цепочки.
— Ненадежный из тебя вышел бы свидетель обвинения, — шутливо заметил инспектор.
— Не брал он ее! — крикнула Лила.
Отец сказал:
— Малыш, веди себя прилично, не то я очень рассержусь.
Через полчаса инспектор сказал конвоиру:
— Отведи его в участок. Придется мне посидеть с ним вечерок.
Конвоир взял Сидду за руку и повернул к калитке. Лила побежала за ними с криками:
— Не уводите его, не уводите. Оставьте его здесь! — Она вцепилась в его руку. Он смотрел на нее без слов, как животное. Подошел мистер Сивасанкер и унес Лилу в дом. Она задыхалась от слез.
Каждый вечер, когда мистер Сивасанкер приходил домой, жена спрашивала его: — Что-нибудь узнали о цепочке? — А дочь: — Где Сидда?
— Его все еще держат под замком, а он упорствует, ничего не хочет говорить про цепочку.
— Ох, какой же закоснелый преступник! — говорила его жена и вздрагивала.
— Да, такие типы как посидят в тюрьме, теряют всякий страх. Никакая сила не заставит их сознаться.
Через несколько дней, засунув руку в банку с финиками, стоявшую в кухне, мать Лилы вытащила из нее цепочку. Она вымыла ее под краном, чтобы очистить от приставших ошметков фиников. Цепочка, несомненно, была та самая. Когда ее показали Лиле, девочка сказала:
— Дай ее сюда. Я ее надену.
— Как она попала в банку с финиками? — спросила мать.
— Как-нибудь, — ответила Лила.
— Это ты ее сюда положила?
— Да.
— Когда?
— Давно, на днях.
— Почему же ты раньше не сказала?
— Не знаю, — ответила Лила.
Когда вернулся домой отец и ему сказали, он объявил:
— Никаких цепочек у нее больше не будет. Я же тебе говорил, что сам видел, как она таскает ее в руке. Вот когда-нибудь и уронила в банку… И вся эта канитель по ее милости началась.
— А как же Сидда? — спросила мать.
— Завтра скажу инспектору… Как бы то ни было, держать такого преступника в доме мы бы все равно не стали.
Другая община (перевод М. Лорие)
Ни касты, ни общины я в этом рассказе не назову. Газеты за последние месяцы подсказали нам удобное обозначение: «одна община» и «другая община». В согласии с этой практикой я и героя рассказа оставляю безымянным. Я хочу, чтобы вы, если захотите, сами определили, к какой общине или группе он принадлежал; уверен, что вы это не угадаете, так же как не скажете, какого фасона майку он носил под рубашкой; и для нашей цели это будет столь же несущественно. Он работал в страховой конторе. Каждый день с одиннадцати часов до пяти сидел за столом, проверяя документы и цифры, а в конце месяца ему приносили конверт, в котором лежало его жалованье — сто рупий. Теперь он был уже не молод, но вся его жизнь с молодости до зрелого возраста прошла более или менее за тем же столом, в той же конторе. Жил он в узком переулке, в маленьком доме: две комнаты и прихожая, вполне достаточно для него с женой и четырьмя детьми, вот только когда кто-нибудь приезжал погостить, он чувствовал себя немного стесненным. Лавки были близко, до школы, где учились дети, рукой подать, и у жены хватало по соседству друзей и знакомых. В общем, жизнь текла мирно и счастливо — до декабря 1947 года, когда он заметил, что окружающие его люди в словах и поступках стали уподобляться дикарям. За тысячу миль отсюда какой-то человек или какие-то люди убили других людей, и это привело к тому, что здесь тоже стали убивать, вымещая злобу на ком попало. Это было нелепо. Но вот поди ж ты, доброе дело, совершенное в далеком краю, не находит подражания, а злому подражают всегда и повсюду. Наш приятель видел, как рядом с ним люди изо дня в день распалялись, читая газеты. Люди забыли о сдержанности. Люди говорили: «Здесь у себя мы им покажем». Люди кричали: «Они не щадят ни женщин, ни детей!», «Ладно же, мы проучим этих негодяев. Отплатим им той же монетой. Другого языка они не понимают…» Он пытался возражать: «Но послушайте…» Он перебирал в памяти своих знакомых — сослуживца, того, что сидел от него справа, почтальона, малого из лавчонки, где продавали бетель, своего друга, служившего в банке, — все они принадлежали к другой общине. Раньше он об этом не задумывался. Все это были просто друзья — люди, которые улыбались, старались услужить, говорили приятное. Теперь, слушая угрожающие речи, он представлял себе, как его друга почтальона убивают топорами на улице или как за дочкой этого его сослуживца, которая так мило подносила ему стакан лимонного сока, когда он приходил к ним в гости, и показывала то немногое, чему успела научиться по части танцев и пения, — как за этой девочкой гонится толпа головорезов из его общины, когда она идет в школу, зажав в руке пенал с карандашами и резинками! Воображать это было невыносимо, и он снова и снова шептал про себя: «Боже сохрани!» Он пытался усмирить страсти, убеждая собеседников: «Но поймите… здесь такое не может случиться…», а сам понимал, что это пустые слова. Он знал, что люди его общины запасают ножи и палки. Знал, что они готовятся, составляют план операций, и его, человека от природы мягкого и чувствительного, все это приводило в содрогание. Меч, огонь и грабеж — и этот сброд, что являлся за указаниями и платой в дом к его дяде, который любил повторять: «Первыми мы ничего не предпримем. Но если они хоть пальцем пошевелят — им конец. Мы поговорим с ними на единственном языке, который они понимают». День ото дня жизнь становилась все более невыносимой. Точно из жизни разом исчезла прямота и честность. Точно все стали скользкими, скрытными. Точно каждый мог оказаться убийцей. Люди смотрели друг на друга, как людоеды на свою добычу. Какой позор, думалось ему, что человек, идя по улице, с опаской озирается по сторонам. Воздух был насыщен страхом и подозрениями. Он избегал разговоров, чтобы только не услышать новую сплетню или какую-нибудь дикую выдумку. Кто-нибудь непременно сообщал: «Слышали, что произошло? Вчера вечером на такой-то улице всадили нож в велосипедиста. Полиция, конечно, это замалчивает». Или еще: «Сегодня совершено нападение на женщину», или: «Вы слышали, они ворвались в женскую школу, и четыре девочки бесследно исчезли». «От полиции толку не жди. В таких случаях мы должны действовать сами». После каждого такого разговора сердце у него колотилось, горло сжималось, еда отдавала горечью. При виде жены и детей он терзался: «Вы, ни в чем не повинные, какие ужасы вам уготованы, от руки какого злодея? Одному богу ведомо».
По ночам он почти не спал: лежал и напряженно прислушивался, не нарушит ли ночную тишину какой-нибудь необычный шум. Что, если они подкрадутся к дому и выломают дверь? В воображении он уже слышал испуганные вопли жены и маленькой дочки. И всю ночь он мучился такими мыслями; задремывал и снова просыпался, ожидая, когда раздастся вой разъяренной толпы. Заслышав вдалеке вой собаки, он так ясно представлял себе оголтелую чернь, что несколько раз вставал, шел к окну и выглядывал наружу — не полыхает ли где пожар. Жена просыпалась и спрашивала сонным голосом: «Что там случилось?» Он отвечал беззаботно: «Ничего, спи спокойно» — и, убедившись, что на этот раз и правда ничего не случилось, возвращался в постель. Про себя он решил, что принесет из сарая топор и будет держать его под рукой на случай, если придется защищать свой дом. Бывало, едва забывшись сном, он вскакивал и бежал к окну, когда мимо дома проезжал грузовик или повозка: стоял и всматривался в темноту — не полицейская ли это машина мчится к месту беспорядков. Почти все ночи проходили в такой тревоге, и только утро приносило облегчение.
Все уверяли, что события начнутся в следующую среду, 29-го. В этот день распря вспыхнет в открытую. Почему был выбран именно этот день — неясно, но все его называли. В конторе только и разговоров было, что о 29-м. Подготовка в доме у дяди велась лихорадочным темпом. Дядя сказал ему: «Я очень рад, что 29-го мы покончим с этой канителью. Напряжение разрядится раз и навсегда. Мы очистим этот город от скверны. В конце концов, их здесь всего сто пятьдесят тысяч, а нас…» — И он углубился в головоломную статистику.
Решающий час приближался. Наш приятель, предаваясь своим печальным мыслям, часто спрашивал себя, кто и как заронит первую искру: неужели в какую-то назначенную минуту член одной общины открыто даст пощечину члену другой?
— А если ничего не случится? — спросил он, но дядя ответил:
— Как это не случится? Мы осведомлены о их деятельности. У них чуть не каждую ночь происходят тайные собрания. С чего бы им собираться по ночам?
— Может быть, в другое время не все могут прийти, — предположил он.
— Мы не желаем, чтобы сборища устраивали в такое время. Сами мы в драку не лезем, но, если что-нибудь случится, им несдобровать. В несколько часов с ними покончим, стоит только нажать кнопку. Но первыми выступать мы не намерены.
29-го почти все магазины были закрыты — на всякий случай. Детей не пустили в школу, и они весело говорили: «А мы сегодня не учимся, папа. Ты знаешь почему? Сегодня, наверно, будет сражение». Спокойствие, с каким дети упоминали об этом сражении, вызывало у нашего приятеля зависть. Его жене не хотелось, чтобы он шел на службу. «Они сегодня на службу не пойдут, — сказала она про каких-то соседей. — И тебе ни к чему идти». Он попробовал отшутиться и, уходя, сказал с усмешкой: «Ну и сидите дома, если трусите». — «Никто не трусит, — отвечала жена. — Пока твой дядя здесь, нам нечего бояться».
Придя в контору, он обнаружил, что начальник его, конечно, на месте, но большинство сослуживцев отсутствует: все они, оказывается, подали заявление о внеочередном отпуске. Видимо, среди них вспыхнула эпидемия «неотложных личных дел». Те немногие, что пришли, бездельничали и только обсуждали грозные перспективы предстоящего дня. У нашего приятеля голова шла кругом от слухов и страхов. Ему тошно было их слушать. Он окунулся в работу. Работал так быстро и интенсивно, что то и дело приходилось ждать, когда поступит свежий материал. Более того, чтобы избежать простоев, он раскопал дела четырехлетней давности и стал их дотошно проверять. В результате, когда он отложил свои бумаги и встал с места, было уже половина восьмого.
Им сразу овладела лихорадочная тревога — что-то делается дома? «Жена, вероятно, волнуется. А дети-то что переживают, совсем, наверно, извелись». Цифры, с которыми он возился в конторе, как-то приглушили его мысли. За работой он чувствовал себя вполне сносно. Теперь же его снедало желание как можно скорей очутиться дома. Обычный путь показался ему невыносимо длинным. В воспаленном мозгу родилось представление, что путь этот займет много часов. Лучше пробежать напрямик — переулком, который начинался напротив конторы. Он пользовался этой дорогой, когда особенно спешил, но обычно избегал ее из-за тесноты, сточных канав и бездомных собак. Он бросил взгляд на часы и поспешно вступил в темный переулок. Не прошел он и нескольких шагов, как дорогу ему загородил встречный велосипедист. Один не мог рассчитать, куда двинется другой, и оба стали одновременно шарахаться то вправо, то влево, словно делая неуклюжие выпады, и, наконец, колесо оказалось между ног у нашего приятеля, велосипедист выпал из седла, и оба растянулись в дорожной пыли. Нервы у нашего приятеля не выдержали, и он заорал: «Нельзя ли поосторожнее!» Велосипедист с трудом поднялся и крикнул: «Вы что, ослепли? Не видите, что впереди велосипед?» — «А где ваш фонарь?» — «А кто вы такой, чтобы меня допрашивать?» — И велосипедист, размахнувшись, ударил нашего приятеля по лицу, а тот, не помня себя, дал ему ногой в живот. Собралась толпа. Кто-то крикнул: «Он посмел напасть на нас в нашем же квартале! Надо проучить этих негодяев. Ты что думаешь, мы испугались?» Вопли и выкрики слились в оглушительный рев. Кто-то ударил нашего приятеля палкой, еще кто-то — кулаком; кто-то выхватил нож. Наш приятель почувствовал, что близок его конец. Внезапно ему все стало нипочем. Он как бы увидел происходящее со стороны. Нужно втолковать нападающим, какую идиотскую ошибку они допустили, приказать им, чтобы немедленно прекратили свару. Но голос ему не повиновался — со всех сторон на него напирали, он задыхался, каждый из хулиганов норовил насесть на него и вцепиться в какую-нибудь часть его тела. В глазах у него помутилось, он почувствовал себя очень легким. Он пролепетал кому-то на ухо: «Но дяде я ни за что, ни за что про это не расскажу. Никто меня не обвинит в том, что это я положил начало беспорядкам. Город необходимо спасти. Я не произнесу того слова, что вызовет хаос, так сказать — нажмет кнопку. Иначе всем конец — и мне и вам. Да из-за чего весь шум? Не существует ни вашей общины, ни моей. Все мы соотечественники. Я, и моя жена, и дети. Вы, и ваши жены, и дети. Не будем резать друг другу глотки, не важно чьи, мне это безразлично. Но мы не должны, не должны. Не должны. Я скажу дяде, что свалился с лестницы в конторе и расшибся. Он никогда не узнает. Нельзя допустить, чтобы он нажал кнопку».
Но кнопку нажали. Через несколько часов о происшествии в переулке знал весь город. И его дядя, и другие дяди нажали-таки кнопку — с какими последствиями, о том здесь нет нужды рассказывать. Если бы наш приятель мог говорить, он солгал бы и спас бы город; но, к несчастью, эта спасительная ложь не была произнесена. На исходе следующего дня полиция нашла его труп в канаве, в том злосчастном переулке, и опознала по талону на керосин, хранившемуся во внутреннем кармане.
Подобна солнцу (перевод М. Лорие)
«Правда — размышлял Шекхар, — подобна солнцу. Никто, мне кажется, не способен смотреть ей в лицо, не жмурясь и не моргая». Суть общения между людьми он усматривал в том, что они с утра до ночи подправляют правду так, чтобы она не колола глаза и не резала слух. Этот день он выделил из всех остальных. «Хотя бы один день в году мы должны говорить и выслушивать чистую правду, что бы ни случилось. Иначе вообще не стоит жить». Предстоящий день как будто сулил богатые возможности. Он никому не сказал про свой эксперимент. То было тайное решение, секретный договор между ним и вечностью.
Первым делом он испробовал свой метод на жене, когда она подала ему утренний завтрак. Он отставил тарелку с каким-то блюдом, которое она мнила своим кулинарным шедевром. Она спросила: «Что, не вкусно?» В другое время он ответил бы, щадя ее чувства: «Просто я сыт». Но сегодня сказал: «Да, не вкусно. Бурда какая-то». У жены исказилось лицо, а он подумал: «Ничего не поделаешь. Правда подобна солнцу». Второе испытание метода произошло в учительской, когда один из его коллег подошел к нему и сказал: «Вы слышали, скончался такой-то. Какая жалость, верно?» — «Нет», — ответил Шекхар. «Это был такой прекрасный человек…» — начал его собеседник, но Шекхар перебил его: «Ничего подобного. Я всегда считал его жалким эгоистом и ханжой».
На последнем часу, когда он вел урок географии в третьем классе «А», ему подали записку от директора: «Прошу вас перед уходом зайти ко мне». Шекхар подумал: «Скорей всего, речь пойдет об этих контрольных работах, чтоб им неладно было». Сто работ, сплошные ученические каракули; он уже недели две откладывал их проверку, все время чувствуя, что этот меч висит у него над головой.
Прозвенел звонок, и мальчики бросились вон из класса.
Перед дверью директорского кабинета Шекхар задержался на минуту, чтобы застегнуть куртку; на этот счет у директора тоже были строгие правила.
Войдя, он вежливо произнес:
— Добрый вечер, сэр.
Директор поднял голову, поглядел на него очень дружелюбно и спросил:
— Вы сегодня вечером свободны?
Шекхар ответил:
— Я только обещал детям, что выйду с ними прогуляться.
— Ну сходите в другой раз. А сейчас приглашаю вас к себе.
— О, спасибо, сэр, конечно… — И добавил робко: — Какой-нибудь особый случай, сэр?
— Вот именно, — ответил директор с улыбкой. — Вы ведь знаете о моем пристрастии к музыке?
— Да, сэр, конечно.
— Я уже давно занимаюсь, и с учителем, и один, и теперь хочу, чтобы вы меня послушали. Я пригласил аккомпаниаторов, барабанщика и скрипача. Это будет мой первый настоящий концерт, и мне нужно ваше мнение. Я знаю, что могу на него положиться.
Шекхар славился как знаток музыки. В своем городе он был одним из самых авторитетных музыкальных критиков. Но что его музыкальность обернется для него таким испытанием — этого он не ожидал…
— Я вас, кажется, удивил? — спросил директор. — А ведь я втайне от всех истратил на это целое состояние. — Они уже шли по улице. — Бог не дал мне детей, так уж пусть не лишит меня такого утешения, как музыка, — сказал директор высокопарно. Всю дорогу он не умолкая говорил о музыке: как он в один прекрасный день начал заниматься просто от скуки, как учитель сначала смеялся над ним, а позже вселил в него надежду и что самое заветное его желание — отдаться музыке до полного самозабвения.
У себя дома директор проявил крайнюю учтивость. Он усадил Шекхара на ковер, поставил перед ним несколько тарелочек с деликатесами и потчевал как горячо любимого зятя. Он даже сказал:
— Я хочу, чтобы вы слушали со спокойной душой. Забудьте пока об этих контрольных… — и добавил с лукавой усмешкой: — Даю вам на них неделю сроку.
— Скажите лучше десять дней, сэр, — взмолился Шекхар.
— Хорошо, не возражаю, — великодушно согласился директор, и теперь у Шекхара действительно отлегло от сердца — он возьмется за них сегодня же, будет проверять по десять штук в день и покончит с этой скучищей.
Директор зажег палочки для курения.
— Нужно создать соответствующую атмосферу, — объяснил он. Барабанщик и скрипач уже ждали его, сидя на коврике. Он сел между ними, откашлялся, запел вступление к песне, потом умолк и спросил: — Не правда ли, Калиани хорош? — Шекхар сделал вид, что не слышал вопроса. Директор пропел до конца песню сочинения Тьягараджа, потом исполнил еще две песни. Все время, пока директор пел, Шекхар мысленно приговаривал: «Квакает, как десяток лягушек. Мычит, как буйвол. А теперь будто ставня хлопает на ветру».
Курительные палочки догорали. У Шекхара стучало в голове от мешанины звуков, которые он слушал уже больше двух часов. Он перестал что-либо воспринимать. Директор, уже порядком охрипший, сделал паузу и спросил:
— Будем продолжать?
— Простите, сэр, — ответил Шекхар, — но лучше не надо. По-моему, хватит.
Директор был явно ошеломлен. По лицу его катился пот. Шекхару было от души его жаль. Но что поделаешь. Ни один судья, вынося приговор, не чувствовал себя таким огорченным и беспомощным… Шекхар заметил, что в комнату заглянула жена директора, на ее лице было написано живейшее любопытство. Барабанщик и скрипач, не скрывая облегчения, отложили свои инструменты. Директор снял очки, вытер лоб и проговорил:
— Ну, высказывайте свое мнение.
— Нельзя ли подождать до завтра, сэр? — попробовал увильнуть Шекхар.
— Нет. Скажите сейчас, только откровенно. Хорошо я пою?
— Нет, сэр, — ответил Шекхар.
— А-а… Есть мне смысл продолжать занятия?
— Ни малейшего, сэр… — сказал Шекхар дрогнувшим голосом. Ему было очень больно, что он не может выразиться деликатнее. Высказать правду, размышлял он, так же нелегко, как и выслушать.
По дороге домой он терзался. Он предчувствовал, что отныне его служебное поприще не будет усыпано розами. Повышения, надбавки к жалованью — все это зависит от доброй воли директора. Да мало ли какие его теперь ждут напасти. Разве Харишчандра не потерял свой престол, жену и ребенка только потому, что решил всегда говорить чистую правду, что бы ни случилось?
Дома жена прислуживала ему с каменным лицом. Он понял, что она все еще сердится на него за утренние слова. «Две потери за один день, — подумал Шекхар. — Если продолжать в таком духе неделю, так, пожалуй, ни одного друга не останется».
На следующий день директор зашел к нему в класс. Шекхар с тяжелым сердцем поднялся ему навстречу.
— Вы дали мне полезный совет. Я рассчитал своего учителя музыки. Никто до сих пор не захотел сказать мне правду о моем пении. К чему эти прихоти, в моем-то возрасте! Спасибо вам. А между прочим, как там у вас с контрольными?
— Вы дали мне десять дней на проверку, сэр.
— Нет, я передумал. Они непременно нужны мне завтра…
Сто работ в один день! Это значит — не ложиться всю ночь.
— Дайте мне хоть несколько дней, сэр!..
— Нет, они мне нужны к завтрашнему утру. И помните, проверки я требую самой тщательной.
— Будет сделано, сэр, — сказал Шекхар, а про себя подумал, что проверить сто контрольных работ за одну ночь — это еще недорогая цена за такую роскошь, как Правда.
― ИЗ КНИГИ «В СЛЕДУЮЩЕЕ ВОСКРЕСЕНЬЕ» ― (перевод И. Бернштейн)
Пятнадцать лет
В наши дни говорить о языке просто нетактично. При одном только упоминании об этой теме у приличных людей портится настроение. Я имею в виду прежде всего английский язык. В наши дни им пользуется всякий, и всякий предает его анафеме. А ведь было время, и не так уж давно, когда слова «он прекрасно говорит по-английски» звучали для человека большой похвалой; когда невеста, которая умела писать записочки по-английски и читала в подлиннике Скотта и Диккенса, считалась во всех отношениях превосходной партией. Да и для службы тоже молодой человек, умевший вести деловую переписку на английском языке, был более пригоден, чем тот, кто владел только местным языком. Были также люди, которые не знали английского и которые, вздыхая, повторяли: «Вот если бы я говорил по-английски, весь мир был бы у моих ног».
Может быть, это и не очень приятные воспоминания, но, с другой стороны, нехорошо делать вид, будто так к этим вещам у нас вообще никогда и никто не относился. И однако, обстоятельства самого разного свойства, практические, политические и прочие, побуждают нас изгнать английскую речь из своей среды. Стало чуть ли не делом чести и национального престижа провозглашать свое к ней отвращение и требовать ее запрета.
Но английская речь обладает чарующей силой и большим упорством, день за днем она является к нам (если позволительна такая персонификация) и спрашивает:
— Что я сделала, чем заслужила вашу ненависть? — Судья не поднимает головы, опасаясь, как бы не дрогнула его собственная решимость. Он отвечает по возможности свирепее:
— Ты — речь наших угнетателей. С твоей помощью был порабощен наш народ и люди оказались разделены на тех, кто владеет английским, и тех, кто им не владеет, и первые стали властвовать над вторыми. Из-за твоего тлетворного влияния в нашей среде произошел раскол…
— Вы очень хорошо говорите по-английски, сэр.
— Ладно, ладно, этим меня не купишь, — хмуро отвечает судья. — Мы все владеем английским, но это еще ничего не доказывает. Ты — язык, на котором говорят наши политические враги. Мы не желаем более терпеть тебя здесь. Покинь же нас.
— А куда мне деваться?
— В свою страну.
— Но моя страна, прошу меня извинить, здесь. И я, простите, готова остаться здесь на любых ролях, какие бы вы мне ни предложили, в качестве первого языка, или второго, или тысячного. Вы можете запретить меня в школах, но я всегда найду себе другое местопребывание. Я люблю эту страну, где
Я наблюдал, как солнечный восход Ласкает горы взором благосклонным, Потом улыбку шлет лугам зеленым И золотит поверхность бледных вод.[32]— Это очень красивый отрывок из Шекспира. Впрочем, я не могу допустить, чтобы время суда растрачивалось на подобные разглагольствования. Что за привычка морочить людям голову цитатами! Запрещаю тебе цитировать что-либо из английской литературы.
— Но почему вы так резко против меня настроены, сэр? По Конституции Индии я имею право знать, за что меня изгоняют.
— Конституция Индии на тебя не распространяется.
— Почему же?
— Потому что ты не индианка.
— Я гораздо больше индианка, чем вы индиец, сэр. Вам, может быть, лет пятьдесят, шестьдесят или семьдесят, а я прожила в этой стране уже два столетия.
— Когда мы провозгласили: «Вон из Индии», это относилось не только к самим англичанам, но и к их языку. Так что теперь нет никакого смысла терпеть тебя в нашей среде. Ты — речь империалистов и бюрократов, речь злокозненных крючкотворов, речь, которая всегда подразумевает и «да» и «нет» одновременно.
— Прошу прощения, но бюрократии, парламенту и суду действительно требуется такой язык, который передает тонкие оттенки значений, а не выпаливает все в лоб. А кстати, имеется ли у вас процессуально-уголовный кодекс на языке страны? И вообще, выработан ли в стране единый язык? Я помню случай с одним скромным писателем, который заказал переводы своих английских произведений на хинди, но потом вынужден был сдать переводы в ломбард.
— Почему это?
— Их выполнил для него один пандит, показавшийся ему высоким авторитетом. Сам автор язык знал слабо, все, что говорил этот пандит, принимал за святую истину и считал его переводы абсолютно безупречными. Однако, когда он показал рукопись людям, одни заявили, что в тексте слишком много санскритских слов, а другие — что в нем слишком много слов урду. Не будучи сам в состоянии разобраться в этом деле, автор просто убрал рукопись подальше с глаз. Мораль этой истории…
— Пусть она тебя не заботит. Мы хотим, чтобы тебя здесь не было.
— Может быть, вы представляете себе, что я — эдакая Британия, Владычица морей с трезубцем в руках? Но ведь я на самом деле поклоняюсь богине Сарасвати. Я всегда служила ей верой и правдой.
— Все это к делу не относится. Можешь носить сари и рисовать себе тику[33] на лбу, мы все равно требуем, чтобы тебя депортировали. Самое большее, что мы можем тебе позволить, это еще пятнадцать лет…
— Пятнадцать лет, считая с какого времени? — поспешила спросить Английская Речь, чем так смутила судью, что тот распорядился дальнейшие дискуссии по данному вопросу прекратить и объявил судебное заседание закрытым.
Протесты
Потребность сесть и настрочить письмо в газету глубоко укоренилась в природе современного человека. Для нас это своеобразный эквивалент колокола с веревкой, висевшего в старину перед королевским дворцом: кто ни приходил с жалобой, в любое время дня и ночи мог дернуть за веревку, колокол звонил, и немедленно появлялся король, готовый выслушать просителя. Такая система была хороша для тех стародавних времен, когда верховная власть принадлежала королю и все тут было просто и ясно; однако с развитием политических идей и общественных институтов верховная власть все время усложняется, и кому она теперь принадлежит, сам черт не разберет, недаром экзаменаторы так любят спрашивать студентов на экзамене по политическим наукам: «Кто обладает верховной властью в современном государстве?» Этим вопросом они побуждают учащегося к творческому поиску и одновременно дают почувствовать всю глубину его беспомощности и невежества. Простой же смертный, пожелавший подать жалобу или прошение, и подавно не в силах отыскать высшую инстанцию в современном учреждении. Его наивежливейшим образом будут препровождать от стола к столу. И с кем бы он ни говорил, его будет постоянно мучить чувство, что он обращается не туда, куда надо. Вот почему, стремясь избежать этой пытки, он предпочитает написать в газету. Кто бывал в газетной редакции, знает, какое невероятное количество писем с жалобами и протестами прибывает с каждой почтой на имя редактора. В газете при всем желании нет возможности опубликовать все эти письма, главным образом из-за недостатка места. Кстати сказать, почему бы нам не организовать газету под названием «Дейли протест», в которой бы печатались исключительно читательские письма? Такая газета, безусловно, имела бы широкое распространение. Ибо потребность возражать столь же насущна, как и потребность есть или спать. Протестовать, и не только против существующего порядка вещей (что обычно удается делать посредством голосования), но и против любого дела или обстоятельства, — таково прирожденное право человека. Инстинкт протеста необычайно силен. И невозможно предугадать, когда и отчего он вдруг взыграет. Например, несколько дней назад я получил письмо с какой-то необычной маркой на конверте. И я поймал себя на следующей мысли: «Когда наконец наше почтовое ведомство научится более культурно погашать марки? Какой смысл издавать новые художественные или тематические марки, если их все равно так замазывают, что ничего не разобрать?» На той марке просматривалась фигура какого-то святого, но понять, кто именно изображен, я не мог, поскольку сама фигура и надпись под ней были щедро покрыты черной краской почтового штемпеля. Случалось мне возмущаться и тем, как на почте обращаются с открытками: штемпель закрывает и адрес, и самое послание. Впрочем, этому я про себя находил объяснение: вполне возможно, что почтовое ведомство вообще не хочет, чтобы люди пользовались открытками. Но такие красивые марки с изображениями святых, философов и поэтов — ведь это совсем другое дело. Человек имеет право требовать, чтобы их доставляли ему не портя. Другой, так сказать, кандидат на опротестование — Всеиндийское радио. При всех своих благих намерениях эта организация вызывает гнев наибольшего числа людей. Последним поводом для всеобщего негодования служит «Общенациональная программа», которую вы можете услышать (если пожелаете) по субботам поздно вечером. При мне один человек выражал против этой передачи самый бурный протест: «Тоже мне, общенациональная программа! Каждую неделю в ночь на воскресенье слушать по радио одно и то же, без малейшей доли разнообразия, да кто это может вынести? Никакие знаменитые артисты не помогут. Надо будет написать кому-нибудь и выразить свое возмущение. От того, что они назвали программу общенациональной, она еще общенациональной не сделалась. Непременно напишу и выражу свой протест».
Органы местного управления и государственная администрация тоже служат постоянной мишенью для протестов. Убежденные выразители протеста оказывают обществу ценную услугу. Брюзжа во всеуслышание, они привлекают внимание к тем или иным проблемам. Но мне представляется, что выразители протеста как класс плохо организованы, они разбросаны по всей стране и не координируют своих действий. По-моему, надо устраивать общеиндийские недели протеста. Звучит, может быть, несколько странно, но, право, не страннее, чем недели компоста. Я всем сердцем за периодическое устройство недель протеста по всей стране. Пусть в каждом городе инициаторы собирают людей в общественных местах, разъясняют им философию протеста и приглашают желающих выступить со своими протестами перед микрофоном. Повод для негодования может быть любой: от устройства вселенной до плохой расчистки сточных канав в переулке за углом. Все протесты будут записываться и регистрироваться в общенациональном Каталоге протестов. Не сомневаюсь, что эти записи будут иметь большую ценность, ибо в современном государстве прогресс зависит от упорства протестующих и убедительности их доводов. И когда человечество проникнется этим сознанием, все страны и народы соберутся на специальные конгрессы, чтобы совместно создать условия, при которых выразители протеста и авторы возмущенных писем в газеты смогут занять заслуженное почетное место в обществе.
Аллергия
Медицина бывает конкретной и абстрактной. Конкретная медицина действует там, где люди страдают от малярии, насморка и тому подобных ясных как день напастей, от которых существуют всем известные целебные средства. Больной выпьет лекарство из бутылочки, поморщится, попросит щепотку сахару отбить горечь во рту, позже проделает это все вторично, и болезни как не бывало. Такова была старая добрая система, которой придерживался всякий нормальный лечащий районный врач. Врачу приходилось вносить подробные записи на серые страницы регистрационной книги. И хотя чернила, которыми он при этом пользовался, были жидкими и бледными, в целом по его записям можно было составить довольно яркую картину организации народного здравоохранения. После колонок «фамилия» и «возраст» обязательно шла колонка «болезнь». В ней значилось либо «малярия», либо «инфлуэнца», либо «расстройство пищеварения» да изредка еще для разнообразия «общее недомогание» — диагноз, к которому прибегали, когда картина болезни не хотела укладываться в эту тройную классификацию. В добрые старые времена доктор одной рукой делал записи, а другой в это время щупал пульс у пациента. Меж тем лаборант в смежном помещении отливал в пузырек готовую микстуру из огромных бутылей и решительно пришлепывал печать на рецепты, словно разделывался с болезнью раз и навсегда. Я теперь далек от этой системы, и, насколько могу судить, в наше время она вообще не пользуется таким широким признанием, как некогда. Современному человеку не по вкусу подобная прямолинейность и простота.
Прошли те дни, когда врач, взглянув на высунутый язык больного, строчил: «Рецепе» то и «рецепе» это. Горькие лекарства со щепоткой сахара неприемлемы для нашего цивилизованного сознания. Наш век — век научного подхода или по крайней мере научной терминологии. Все приобретает цену только в приличном облачении из ученых фраз. Гипнотическую силу научного или наукообразного языка сейчас признают все. Фабриканты косметических средств завлекают клиентуру сообщениями о том, что их продукция содержит такой-то фактор, такой-то фермент, такой-то чудодейственный витамин. Наука медицина тоже развивается в этом направлении. За последние десять лет своды врачебных клиник беспрестанно оглашаются все новыми научными терминами. Одно время особую популярность приобрели витамины. В психике людей развился сложный витаминовый комплекс, побуждавший всех и каждого день и ночь заботиться о том, чтобы их пища была насыщена витаминами. Потом наступила очередь кальциевой недостаточности. Кальциевая недостаточность и сейчас в центре всеобщего внимания, но чувствуется, что мода уже отходит. Зато было время, когда врачи вообще отказывались осматривать пациентов, пока у тех не вырваны все зубы. В целом можно сказать, что развитие медицины идет от видимого к невидимому. Медицинская наука становится все более и более метафизической.
Я говорю все это потому, что, как мне кажется, в настоящее время нам слишком часто приходится слышать слово «аллергия». И кальций и витамины уступают аллергии почетное место. За последнюю неделю я слышал это слово от четырех докторов по четырем разным случаям. О человеке, страдавшем сыпью, было сказано, что у него аллергическое состояние. У человека, которого мучил кашель, тоже признали аллергическую реакцию. Третьим был человек, который находился в постоянном возбуждении, этот тоже оказался аллергиком. И наконец, у больного, лежавшего в жару и беспамятстве, тоже оказалась аллергия. Очевидно, это емкое и щедрое слово и может означать что угодно. Под него подходят любые симптомы, от вывихнутого пальца до буйного помешательства. Когда врач по поводу какого-либо недомогания говорит: «А, у вас просто аллергия», это, в сущности, равносильно тому, как если бы он доверительно объяснил: «Не досаждайте-ка вы мне больше со своей хворью. Я не знаю, откуда она у вас, и понятия не имею, как вам от нее избавиться. Терпите, покуда она сама не пройдет. Когда — бог весть…» А так и доктор удовлетворен собой, поскольку подошел к болезни со всей ответственностью, и пациент доволен, что его пользовал такой авторитетный специалист. Кроме того, когда врач говорит, что у вас аллергия, это означает, что вы сами должны исцелиться, разыскать и устранить причину, которая ее вызывает. И человек погружается в глубины самоанализа и саморазоблачения. Кабинет врача становится настоящей исповедальней. Корчась от боли или чесотки, вы слышите голос врача: «Вернитесь мысленно в прошлое и подумайте, в чем были ваши ошибки. Вспомните все, что вы ели, во что были одеты, о чем думали, и найдите причину, вызвавшую ваше теперешнее состояние, а найдя, избегайте ее впредь. Вот и все. И вы будете опять здоровы».
Это очень помогает. Куда как утешительно сознавать, что зубная боль, от которой у вас стучит в висках, на самом деле не существует, что она — просто ваша фантазия, порожденная конским волосом у вас в диване, или что скрутивший вас приступ астмы не более как иллюзия, и вы легко могли бы его избегнуть, если бы меньше нервничали вчера из-за неоплаченных счетов. Если дальше так пойдет, наступит, несомненно, такое время, когда можно будет сказать при виде похорон: «Этот человек не умер, у него просто аллергическая реакция на жизнь».
Цена молчания
Публичные речи так же легко становятся привычкой, как табак или кофе, и сегодня эта привычка получила такое широкое распространение, что среди нас насчитывается гораздо больше ораторов, чем слушателей. Такое соотношение весьма плачевно для ораторов, и я часто рисую в своем воображении несчастного любителя произносить речи, который ежевечерне, прихватив кое-какие книги и записи, покидает свой дом и отправляется на поиски аудитории. Он заглядывает на все собрания в городе, но выступить так и не может, разве только где-нибудь оказывается, что объявленный докладчик или председатель почему-то не явился, и наш искатель попадается на глаза организатору вечера. Можете не сомневаться, он примет любое приглашение выступить, пусть даже просто для того, чтобы заткнуть прореху в программе, ведь больше всего на свете ему нравится слушать собственный голос. Часто с тоской думает он об Америке, этой благодатной стране, где люди платят, да-да, платят за то, чтобы прослушать лекцию, тогда как здесь у нас если кому-нибудь и причитается плата за лекцию, то уж скорее слушателю, чем докладчику. Мы становимся с каждым днем все более речеустойчивыми, и плачевное это обстоятельство должен держать в уме, подходя к микрофону, всякий оратор.
В наши дни для людей известных общественная жизнь стала страшно утомительной — что ни вечер, то речь, и всякий раз на новую тему, в зависимости от характера собрания. Сегодня ему приходится выступать о фресках Аджанты, завтра — о пользе свежего навоза. Известный человек должен быть готов к речи на любую тему. Он должен вещать языком ангела, пророка, философа, друга или гида, в зависимости от ситуации. Сегодня авторитетом пользуется не учитель в классе и не одинокий ученый у себя в кабинете, а человек, который приобрел видное положение в свете благодаря голосам избирателей и который обладает достаточной энергией, чтобы ежевечерне донимать публику речами. Работа эта очень тяжелая, и хорошо известно, что многие люди не выдерживают напряжения и нанимают секретарей, поручая им писать свои речи. Такая практика ни для кого не является тайной и нисколько не роняет в глазах публики знаменитого человека — если, конечно, секретарь не забывает аккуратно пронумеровать и скрепить листы. Помню одно собрание, на котором докладчик читал свою речь по бумажке. Прочитав один лист, он снимал его сверху и клал под низ стопки, а сам продолжал читать. И почему-то речь его никак не кончалась, хотя в стопке, которую он держал перед собой, было на вид пять-шесть листиков, не больше. Постепенно аудитория стала улавливать в его словах что-то знакомое, но, только когда выступающий пошел по третьему кругу, в публике поняли, что он повторяет свой номер, хотя никто не кричал ему «бис». Оказалось, что его секретарь не позаботился о том, чтобы пронумеровать и сколоть страницы.
В наши дни мир является свидетелем повсеместной величайшей нагрузки на голосовые связки, что, естественно, означает столь же непосильную нагрузку и на барабанные перепонки. Настало время пересмотреть создавшееся положение с позиций гуманизма. Нам надо меньше говорить, если мы хотим сохраниться как биологический вид. Лесные звери могут оказаться более приспособленными к выживанию именно благодаря своей немоте. Возродим же наши силы молчанием. Я люблю изобретать новые поводы для общенациональных праздников. Так вот, почему бы нам не объявить, например, всенародную неделю молчания? В течение этой недели нельзя будет произносить речей ни на какую тему, хорошо бы еще и газеты решили два дня в месяц воздерживаться от публикации отчетов о чьих бы то ни было выступлениях, да и почтовое ведомство могло бы со своей стороны поддержать это начинание, штемпелюя марки и открытки надписями: «Говорите меньше» или «Ни слова вслух!» Каждый знаменитый человек будет получать лицензии на публичные выступления. В год разрешено будет произносить с общественной трибуны не более пятисот фраз. Правда, этой нормой можно будет распоряжаться по своему усмотрению. Делает ли человек доклад о международном положении, открывает ли мост, закладывает ли фундамент общественного здания, объявляет ли начало кампании «Больше тыкв народу!» или зачитывает торжественный адрес, он должен будет уложиться в пятисотфразную норму. И надо сказать, что в общем и целом это достаточно щедрая норма, и всякий, кто ее превысит, заслуживает самого сурового наказания как мучитель рода человеческого.
Вандал
Настоящий старый вандал был захватчиком и поработителем. Лишь только вторгшись в чужую страну, он немедленно хватался за молоток и отбивал носы у всех статуй, а также — увы! — ломал им руки и ноги. Это само собой подразумевалось: на то и чужеземный захватчик. Потом, если он видел поблизости ценный архитектурный памятник, он, не тратя времени понапрасну, спешил сровнять его с лицом земли.
Таков был этот добросовестный сознательный вандал, который делал свое дело просто потому, что у него были для этого силы и возможности. Наверно, он говорил себе при этом: «В мире слишком распространилась зараза искусства, я хоть сделаю что могу, чтобы как-то воспрепятствовать ей».
Того, что сделано руками этого человека, теперь не поправить. Мы вынуждены признать это как закономерность исторического развития. А вот работа вандалов неисторических должна внушать нам сегодня серьезные опасения. Я был недавно в одном древнем храме, знаменитом своей мельчайшей резьбой по камню на столбах, сводах и стенах. Кропотливая работа древних мастеров была видна мне повсюду, но еще гораздо больше бросалась в глаза работа тех, кто в позднейшие времена пытался вносить в нее усовершенствования.
Вот это истинные вандалы. Они, я думаю, говорили себе так: «Старые мастера, конечно, много сделали, не приходится спорить, и все же они не умели навести вокруг настоящий блеск». И незамедлительно приобретали на храмовые деньги побольше алюминиевой краски, цемента, извести и строительного раствора и щедро замазывали каждый карниз и каждый дюйм стены и потолка. Там, куда особенно трудно было добраться, алюминиевая краска накладывалась двойным слоем, и при этом с гордостью говорилось: «Вот теперь совсем другое дело. Фигурки все словно серебряные». В действительности же фигурки теперь кажутся переплавленными из старой оловянной посуды. Используются в тех же целях и серебряные бумажки из сигаретных пачек. Особенно много этого материала пошло на покрытие богато инкрустированной внутренней двери. Я не удержался и спросил храмовое начальство, зачем это было сделано. И храмовое начальство мне ответило: «Вы же знаете, наш храм знаменит, в нем бывает сам министр. Не мог же я допустить, чтобы у министра создалось впечатление, будто мы мало заботимся о нашем храме».
Вандал, облеченный начальственной властью, — это самая грозная фигура нашей современности. Он способен превратить в кашу архитектурный ансамбль целого города. Стоит ему увидеть дом, и ему сразу же хочется что-нибудь с этим домом сделать. Слова его имеют большой вес у всякого рода секретарей и администраторов, которые повсюду сопровождают его с блокнотами наготове. И если он указует перстом на здание и говорит, что тут надо кое-что переделать, ни один из них не осмеливается ему перечить. К современному железобетонному высотному дому он может распорядиться прилепить вверху на фасаде огромный бутон лотоса, или выбить цветочный орнамент на опорах, или вообще даст указание соорудить на крыше купол и поставить по углам резные башенки в стиле Великих Моголов. А к старой французской вилле он может пристроить конструктивистское крыло-консоль.
Вандализм бывает прямой и открытый, как в вышеприведенных примерах, а бывает еще и завуалированный, тайный. Я, например, терпеть не могу неувядающих бумажных цветов в вазах. На мой взгляд, ставить в вазы искусственные цветы — это вандализм. Блестящие полиэтиленовые портьеры на дверях и окнах вызывают у меня неприятное чувство, равно как и нагромождения горшков с папоротниками и другими растениями на верандах или чудовищные плети дикого винограда, до самой крыши покрывающие стены дома. Такова моя сугубо личная точка зрения. Убежден, что человек, вырастивший эти растения или развесивший полиэтиленовые портьеры, дорожит и гордится ими, и он вправе возражать против того, чтобы его называли вандалом в его собственном доме. Я уважаю это его право. И я никогда не покажу ему мой личный список действий, которые я считаю проявлениями вандализма. Каждый человек может составить лично для себя такой список.
А стандартного списка вандализмов, которым могли бы пользоваться люди при оборудовании жилища, создать невозможно, как бы далеко ни зашла стандартизация общества. Те, кому нравятся иллюстрированные календари, не будут знать покоя, покуда не увешают свои стены всеми календарями, выпускаемыми к Новому году всеми фирмами и предприятиями. Любители групповых фотографий будут стремиться покрыть каждый квадратный дюйм всевозможными портретами друзей, родственников и знакомых, невесть как попавшими в их руки. Администратор, торгующий местом на стенах мюзик-холла, завесит каждый простенок рекламами, возвещающими о достоинствах какого-нибудь мыла или питательного крема. И даже человека, задумавшего во что бы то ни стало выкрасить свой дом в темно-кубовый цвет, а поверх щедро расцветить ярко-зелеными узорами маслом, никто не вправе схватить за руку. В таких случаях мы скромно отворачиваемся и бормочем возражения себе под нос, вместо того чтобы выкрикивать их со всех крыш. Ничего не поделаешь, этого требует общественная гармония. Иное поведение было бы неприличным. Но где-то надо положить предел. Когда вандал не ограничивается собственным домом и ближайшим окружением, а принимается с общественным размахом вносить усовершенствования в красоты природы и искусства, вот тут мы должны подняться против него и не стесняясь кричать: «Долой!»
Цензурные размышления
Фанатики свободы мечтают о мире, в котором исчезнет самое слово «цензор». В их воображении рисуется такая жизнь, когда можно говорить, писать и, если занимаешься рекламой, выставлять все что ни заблагорассудится, не рискуя вызвать ничьих нареканий.
Идея цензуры воплощена в трех знаменитых китайских обезьянках, которые не говорят дурного, не слышат дурного и не видят дурного. Идея эта, без сомнения, превосходна, однако кто мог бы дать определение «дурного»? В глазах китайской или любой другой обезьянки торговец фруктами, арендующий манговый сад и бдительно сторожащий каждый плод и лист, есть, безусловно, нечто дурное. «Не вижу дурного» в ее понимании будет означать: «Глаза бы мои не видели этого торговца фруктами», что показывает нам трудности цензуры, поскольку для цензора всегда остается вопрос: что дурно, а что нет и с чьей именно точки зрения?
Большинству людей крайне неприятна уже одна мысль о цензуре, а ведь цензор — должность древняя, как само человечество. Цензор — это тот, кто учит людей уму-разуму, кто отличает правильные поступки от неправильных и во всем может указать меру. Первым нашим цензором был учитель или просто взрослый, который сказал: «Не грызи ногти». Все мы послушно вынимали палец изо рта, но в душе считали этого человека занудой, только попусту испортившим нам удовольствие, тогда как сам он испытывал удовлетворение от того, что сделал доброе дело — спас юную душу от отравления огрызком ногтя. Как это ни печально, но у цензора с цензурируемым, если можно так выразиться, действительно нет ни на что общей точки зрения. Иначе и быть не может, ведь они, так сказать, тянут в разные стороны. Потому-то и существуют на свете цензоры, что во взглядах и мерках цензурируемых предполагаются некие недочеты, которые нуждаются в постоянных исправлениях.
Я часто размышляю о том, как бы мы жили, если бы все, что пишется, должно было бы получать одобрение какой-нибудь комиссии. Вообразите, например, газетного репортера, представившего заметку в эдаком описательно-поэтическом стиле, к которому всегда прибегают репортеры, если им, в сущности, не о чем писать. Рассматривается следующий пассаж: «Каждая дорога змеится красной лентой благодаря верному золотому могуру».
— «Каждая дорога змеится лентой», — зачитывает один член комиссии. — По-моему, это неточное описание. Разве наши дороги так узки, что заслуживают сравнения с лентами? Такие слова оскорбительны для нашей муниципальной администрации.
— А что могут сделать муниципальные советы? Они заботятся о дорогах, насколько это в их власти. Да ведь не все дороги находятся в ведении муниципалитетов. Есть дороги, принадлежащие специальным правлениям, а некоторые вообще относятся к департаменту строительных и земельных работ, а он не согласует свою деятельность с муниципалитетом. Очень может быть, что у них дороги действительно похожи на ленты.
— Не следует выставлять напоказ их дрязги и противоречия. Дело это тонкое, так что в настоящее время самое разумное — вообще избегать упоминания о дорогах в печати.
— Кроме того, слово «лента» имеет чисто женские ассоциации и может придать юным умам нездоровое направление мысли. Наш долг — оберегать юные умы от зловредных влияний…
— Меня лично смущает, что эти ленты красные. Такой образ может внушить подозрение нашим союзникам и вызвать политические осложнения. Его надо опустить. С нашей стороны не будет возражений, если господин журналист заменит красные ленты зелеными.
— А «верный золотой могур»? — вмешается еще кто-нибудь. — Это никуда не годится. Разве дерево может быть верным? Что это, часы, что ли? Такие поэтические неточности вредны для нашего народа, в нем надо развивать трезвые естественнонаучные представления. Слово «верный» должно быть вычеркнуто.
— И вообще «золотой могур» — сомнительное название. Как раз теперь идет дискуссия о том, как правильно называется это дерево: «золотой могур» или «желтый». И нам пока не следует ступать на зыбкую почву ученых дебатов.
— Есть еще одно возражение. Во время проведения ванамахотсавы[34] министр призывал нас всех сажать побольше смоковниц. Писать сейчас о золотом могуре значило бы неуважительно относиться к министру. Лучше просто обойтись пока без названий деревьев.
— Итак, мы единогласно постановили, что господину репортеру следует переделать свой отчет в свете сегодняшнего обсуждения и представить до сдачи в редакцию для нашего дальнейшего рассмотрения и одобрения.
На исповеди
Писатель всегда рад познакомиться с кем-нибудь из своих читателей. Для него это вполне простительная слабость. Многие думают: «Бедняга, что с него взять. Это ведь его единственная награда за все труды. Пусть себе порадуется». И писатель радуется, когда незнакомый человек кивает при упоминании его фамилии. Однако тут же следует и расплата. «Да-да, как же, — говорит незнакомый читатель. — Вы такой-то. Я много о вас слышал». Писатель опытный и умный должен был бы этим ограничиться и поспешить подальше от читателя, унося с собой лестное сознание, что его слово действительно известно и находит отклик в душах. Но он приступает к расспросам и получает ответы: «Вы ведь пишете об астрономии, правда? Я читаю все, что вы публикуете. Не пропустил ни строчки. Очень, очень интересно». И вы, который не в состоянии найти на небе Полярную звезду, убеждаетесь, что вас приняли за другого. И чувствуете себя жалким самозванцем на троне — самозванцем, над которым нависла угроза разоблачения.
Есть такой тип читателя, который выказывает при встрече с вами величайшее воодушевление. Он так горячо, так радостно вас приветствует, что поневоле приходит в голову: вот он наконец ваш идеальный читатель. Всю жизнь вас не оставляла надежда встретить в один прекрасный день этого идеального читателя, человека, который своим добрым отношением докажет вам, что работа, которую вы делаете, важна, необходима, ценна для блага человечества. Но радость ваша минутна. На смену ей спешит разочарование. Вы еще надеетесь услышать, как он относится к вашему последнему опусу, а он вдруг заявляет: «Я очень горд знакомством с вами, только скажите мне, пожалуйста, что вы пишете?» Что может писатель ответить на такой вопрос? Вы недоуменно моргаете и говорите: «Да так, знаете ли, в основном прозу». А он кисло спрашивает: «Прозу? Какую прозу?» Вы оказываетесь припертым к стене. Познакомились, завели разговор, вот теперь и расплачивайтесь, деваться некуда. И вы в тоске, запинаясь, начинаете излагать свои взгляды на художественную литературу. Речь ваша сбивчива, и при этом вас не покидает ощущение, что вы в чем-то оправдываетесь, пытаетесь себя обелить. Но к счастью, собеседник прерывает вас на полуслове: «Я вообще не читаю художественную литературу. С детства. Тем не менее я очень рад был с вами познакомиться, я так много о вас слышал и вообще люблю встречаться с писателями». В следующий раз, когда вам доведется встретиться с читателем, вы избегаете какого бы то ни было упоминания о серьезной художественной литературе и на его вопрос о том, чем вы занимаетесь, отвечаете так: «Пишу очерки, пародии, шутки и юмористические комментарии к текущим событиям», на что, однако, следует такая реплика вашего читателя: «А-а, да-да, помню, я, конечно, читал ваши миниатюры, они очень милы, но почему бы вам не попробовать силы в чем-то более значительном, например в романе? Право, это вам должно быть по плечу. За роман, говорят, можно получить кучу денег». И тогда вы, идя по линии наименьшего сопротивления, говорите: «Спасибо за совет. Я непременно попытаю удачи».
По-иному досаждает нам читатель, который нас переоценивает. Скажем, вы написали несколько пустячков, созвучных его чувству юмора, или высмеяли что-то, над чем он сам любит потешаться. Его это привело в такой восторг, что отныне для него вы — писатель-юморист. А надо сказать, что более опасной славы на свете не существует. Встречаясь с вами, он заранее настроился на то, что сейчас вдоволь посмеется. Он смотрит вам в рот, и стоит вам сказать, допустим: «Жара сегодня, а?» — как он тут же разражается хохотом. Он уловил в ваших словах скрытый иронический смысл. По его глубокому убеждению, черты вашего лица, самое дыхание исполнены юмора. Для него вы клоун в печати. Один такой субъект дошел до того, что сказал мне как-то самым покровительственным тоном: «Все развлекаете человечество? Похвально, похвально».
Есть еще читатель, который, как только ему говорят, что его собеседник — писатель, тут же спрашивает: «Какие книги вы написали? Назовите мне все ваши произведения». Вы принимаетесь перечислять заголовки книг, созданных вами за десятилетия писательской деятельности, и в ответ слышите: «Всего десять книг за столько лет? Разве вы не можете писать по пятьдесят книг в год? Я слышал, что покойный Эдгар Уоллес писал две книги в неделю… Кстати, будьте добры, пришлите мне все ваши книги и счет, разумеется, приложите. Я нахожу, что мы должны поддерживать индийских авторов. И хочу, чтобы наши дети читали современные индийские книги». Вы обещаете выполнить его просьбу, хотя, наверно, могли бы оказать ему другую услугу, объяснив, что вы писатель, а не книготорговец или что ваши произведения едва ли можно отнести к детской литературе. Иногда такой человек высказывает особое пристрастие к цифрам и фактам. Он желает узнать, сколько вы получили за тот или иной сценарий, или почем вам платят за колонку в такой-то газете, или какой доход вам дают при реализации ваши книги. Вы могли бы, наверно, ответить, что такого рода данные касаются только вас и вашего налогового инспектора, но вместо этого вы из вежливости даете ему ответ, да еще как можно более точный. А он не скрывает разочарования, узнав, что ваши доходы исчисляются отнюдь не миллионами.
Вся беда в том, что писатель в отличие от других людей, имеющих дело с публикой, работает вслепую. Актер имеет возможность лично наблюдать реакцию зрителей на его игру, музыкант безошибочно чувствует, как отзывается зал на его выступление, живописец может прийти и послушать, что говорит публика на его выставке, один только писатель лишен возможности видеть лицо читателя и слышать его непосредственные замечания. И слава богу. Это, я полагаю, защитное приспособление природы. Ибо на поверку, как известно, всегда оказывается, что либо писатель на голову выше своих произведений, либо наоборот. Встреча писателя с читателем неизменно приносит разочарование, которого, право, лучше было бы избежать. Помню одного человека, который ушел страшно расстроенный, после того как посетил меня дома. Вопреки своим ожиданиям он увидел у меня на полках книги других авторов, а не полные собрания моих собственных сочинений в тисненных золотом переплетах. Моя речь не искрилась юмором. И главное, я вообще оказался совсем не похож на тот воображаемый портрет, который он давно себе нарисовал.
Демократия о двух концах
Демократия — самый скучный предмет, я не удивлюсь, если в скором времени возникнет даже такое выражение: «Скучно, как демократия». Не следует, однако, понимать меня в том смысле, будто я принадлежу к сторонникам автократии, олигархии или анархии. Если я говорю, что демократия скучна, то только с точки зрения писательской, а не с какой другой. Я рассматриваю ее только как тему для писателя. Нельзя себе представить менее интересного предмета. Я лично не стану читать даже величайший из литературных шедевров, если обнаружу, что слово «демократия» встречается в нем больше, чем по два раза на странице.
А вот в те времена, когда демократию только придумали, она была, наверно, предметом просто зажигательным. Например, тогда, когда Милль писал о свободе. Однако со временем интерес этот выдохся — точно так же мы сегодня безо всякого интереса относимся к тому обстоятельству, что вода состоит из двух частей водорода и одной части кислорода, хотя в те дни, когда было сделано это открытие, в обществе, наверно, только о нем и разговору было. «Слышали? Воду разложили. Оказывается, она состоит из водорода и кислорода». И всегда находился скептик, который добавлял: «Лично я никогда этому не поверю. Наверняка какое-нибудь жульничество».
Демократия скучна потому, что стала привычкой. Дата предстоящих выборов, избирательная кампания, «Отдадим голоса за нашего кандидата!», голосование, результаты, место в Законодательном собрании-штата, речи, большинство и меньшинство — и так на следующие два, три года, на следующие n лет, покуда не подойдет срок обновить лица в Законодательном собрании штата, как подходит срок обновить растения в горшках на веранде. Вот она привычная, избитая колея, по которой движется демократия, утратившая свежесть новизны. Небольшой подъем, который она переживает в разгар выборов, скоро проходит, и надо ждать когда года три, когда и все пять лет, чтобы пережить его еще раз. Самое интересное время — канун выборов, потому что перед выборами каждый удостаивается визита будущего высокого избранника, который вежливо осведомляется, как мы все поживаем, и доверительно сообщает каждому: «Я целиком и полностью завишу тут от моих друзей и доброжелателей вроде вас, вы уж не подведите меня». Вы и не догадывались, что он так беспомощен и так полагается на вас. Пережить это сладостное чувство собственной значительности простому человеку выпадает не часто. Простой человек обделен. Если бы меня попросили придумать способ оживления демократии, я бы предложил систему голосования в оба конца. Неудовлетворительность, пустота общественной жизни проистекает из одностороннего характера любых выборов. Вы избираете кого-то в какой-то представительный орган, и на том дело кончается. Этого недостаточно. Надо дать людям право удалять избранное лицо из соответствующего представительного органа; кто его туда ввел, тот пусть его оттуда и выводит. Я назвал бы это обратными выборами. Право, стоит серьезно подумать над моим предложением. Нельзя, чтобы подача голоса за человека была подобна опусканию монетки в щель ящика для сбора средств, откуда ее ни при каких обстоятельствах нельзя получить обратно — опустил, и пиши пропало. Гораздо живее пойдет дело, если демократы используют технику обратных выборов. Избранные лица будут все время настороже, как бы их избиратели не устроили им какой-нибудь сюрприз. А те в случае чего могут преспокойно заявить: «К сожалению, вы не совсем оправдали наши ожидания, и мы не можем дольше оставлять вас в таком-то представительном органе. Будьте добры покинуть его». Разработать конкретные формы подобной деятельности я предоставляю специалистам. Не сомневаюсь, что рано или поздно они их придумают, как придумали избирательную урну и возрастной ценз. У меня, например, есть такое предложение — не знаю, может, подойдет. Пусть избирательные бюллетени имеют — оставаясь тайными — определенный девиз, так что в случае надобности совершеннолетний избиратель может подать заявление следующего содержания: «Дорогой сэр. У меня есть все основания раскаиваться в том, что я голосовал за такого-то. Мой бюллетень помечен таким-то девизом. Объявляю вам, что беру свой голос назад в соответствии с принятым нами решением об обратном голосовании. Прошу вернуть мне мой избирательный бюллетень». И место за делегатом будет сохраняться лишь до тех пор, пока его избирательная урна снова не опустеет.
Великая корзина
Надеюсь, что при новых порядках корзина для бумаг получит полное признание и будет пользоваться заслуженным почетом. Ведь это не просто стоящее у вас под столом вместилище для выбрасываемых, ненужных бумаг. «Ненужность» вообще понятие относительное. Сегодняшняя важная бумага завтра становится ненужной. Новым символом времени могла бы служить не клепсидра с истекающей струйкой и не стрелка на циферблате часов, но широкогорлая корзина, в которую уходят все бумаги, обретая на дне ее окончательное равенство. Налоговая ведомость, программа продленного киносеанса, обрывок старого счета, даже письма от друзей и недругов, прочтенные и намотанные на ус, пригласительные карточки, разрисованные и выписанные с таким старанием, — где они оказываются в конце концов?
Мною открыт весьма удобный способ хранения ненужной корреспонденции. Я имею утомительную честь получать письма от людей мне совершенно неизвестных, которые жаждут научить меня, как я должен писать и о чем. Я просматриваю их все самым уважительным образом, но совершенно не имен, возможности на них ответить. И не потому, что не ценю столь превосходные советы и чувства, их продиктовавшие. Просто, когда человек писанием зарабатывает себе на жизнь, он не может обратиться к этому же занятию по окончании рабочего дня. Так что, если писатель не всегда оказывается настолько любезен, чтобы ответить на письмо, это следует извинить психологическими трудностями его профессии. И что же получается? Я прочитываю письмо, посылаю его автору мысленную благодарность и кидаю конверт и его содержимое под стол. Я точно знаю, куда попаду. Благодаря длительной практике моя рука сама чувствует, какое расстояние пролетит, в легком броске сложенный лист бумаги. Мне даже заглядывать под стол не приходится. Перелеты и недолеты, в результате которых бумага оказывается на полу, случаются у меня чрезвычайно редко. Все зависит от природы бросаемого снаряда — от его необычайной плотности, формата или веса, как, например, в случае какого-нибудь опросного листа или каталога. Может показаться неправильным, что подобная судьба постигает самые научные вопросники и анкеты, но, в сущности, ни один здравомыслящий человек не станет против этого возражать. Что же еще с ними делать? С неохотой и сожалением отправляю я их в корзину, спрашивая себя при этом, как иначе мог бы я ими распорядиться. Если я оставлю их на виду у себя на столе, они будут тревожить мою совесть. А я не хочу жить в постоянных муках совести. Убирая с глаз письмо, я снимаю лишнюю тяжесть со своей души и делаю корзину для бумаг стражем моей совести. Бросая письмо в корзинку, я никогда не комкаю его. Я отправляю его туда прямо в конверте со всеми надписями, марками и штемпелями. А свою корзинку для бумаг я почти никогда не опорожняю. Так что, если понадобится, я всегда могу перечитать письмо еще раз. Были случаи, и не столь редкие, когда по трезвом размышлении я вытаскивал выброшенное письмо из корзины и писал на него ответ.
Помимо всех прочих соображений, это ведь вопрос места. Пусть у вас самый просторный кабинет на свете и самый необозримо огромный письменный стол, все равно день ото дня свободное пространство будет сокращаться и неизбежно настанет время, когда, как говорил Шоу, «мертвые вытеснят с земли живых». Не следует обижаться на слово «мертвые». Любое письмо, пролежав неделю, становится мертвым, и тогда все, что вы можете с ним сделать, это засунуть его куда-нибудь подальше. При этом не пострадает ни та, ни эта сторона. За одну неделю дела, представлявшиеся важными и неотложными, оказываются пустячными и никому не нужными. Одни только государственные учреждения собирают огромные запасы бумаг, не ввергая их в исполинские корзинки. Они, видите ли, боятся, что когда-нибудь, в будущем, какие-нибудь из этих бумаг могут понадобиться для справок и ссылок. Но право же, на мой взгляд, чем меньше можно будет получать справок и ссылок по любому вопросу, тем уютнее будет житься в этом мире. Мы оцениваем всякое дело не просто по его настоящему значению, а в зависимости от висящего на нем мертвого груза прошлого.
Думается мне, что более систематическое применение К. для Б. поможет разрешить и проблему перенаселения в целом. Сейчас повсюду ощущается теснота, недостаток места под солнцем, и не только для рода людского, но также и для бумаг и документов. И в этом К. для Б. могла бы оказать человечеству неоценимую помощь.
Корзинка для бумаг — не менее подходящее хранилище также и для плодов внезапно нахлынувшего литературного вдохновения. Для меня есть что-то очень притягательное в холодной непредвзятости, с какой она принимает всякую литературную продукцию. Случалось, я отправлял в нее по нескольку тысяч слов из нового романа — результаты многих дней изнурительного труда; и должен сказать, что ничего, кроме пользы, мне от этого не было. Когда заставишь себя совершить подобный акт, испытываешь ощущение свободы, легкости и садишься вновь за уничтоженную главу с новыми силами и более ясным планом.
Помимо отношения к бумажному изобилию, великая корзина сама по себе стоит того, чтобы ее приобрести. Она — прекраснейшее из всех творений рук человеческих. В ней есть симметрия, есть стройность, есть гармония и человечность. И она заслуживает более видного места, чем темное и мрачное подстолье.
О знании
Знать мало — опасно, всякий это знает; но опасно также знать много и знать лишнее. Одна из величайших наших оплошностей состоит в том, что мы не определили границ желательного знания, не выработали мерила для точного исчисления наших умственных способностей. Настало время пересмотреть все наши представления касательно восприятия знаний и сведений. Достоинство человека будет в конечном счете определяться не тем, как много знаний он приобрел, а тем, как велики те знания, которых он сумел не приобрести. Так диктует нам необходимость, ибо у нас начинают обнаруживаться все симптомы умственной перегрузки, подобной той перегрузке, от которой оседает грузовик и кренится автобус.
Люди стремятся узнать слишком много всего, и это не идет им на пользу. Взять, к примеру, собственное внутреннее состояние: из двух человек тому, кто знает, какие процессы совершаются у него в организме, гораздо труднее сохранить бодрость и здоровье, нежели тому, который ничего в этом не смыслит. Кусок станет у вас поперек горла, если вы будете настолько просвещены, что сможете с точностью определить содержание калорий и витаминов в каждом глотке. Один доктор жаловался мне, что есть пациенты, которые слишком много знают о работе собственного сердца, они прислушиваются к каждому его удару и склонны впадать в панику, если, поднявшись по крутой лестнице, испытывают малейшее сердцебиение, но не соглашаются принимать лекарства, пока им не объяснят их состав и механизм действия, и потому не ведают ни минуты спокойного, беззаботного, здорового житья. В противоположность этим знатокам есть у него один старый пациент, у которого за плечами груз восьмидесяти пяти лет и кровяное давление в 230 единиц, но он слыхом не слыхал ни о каком давлении и тромбозе, а, между прочим, перенес три серьезных приступа и всякий раз поднимался после них как ни в чем не бывало, оставшись почти таким же бодрым и здоровым, как и до болезни. Полежит в постели дня три, ну, четыре, прилежно выполняя все указания врача и беспрекословно принимая лекарства, и считает себя совершенно здоровым — «вот только пахта, что он похлебал намедни, немного ему повредила, руки, ноги как свинцом налиты». Беда большинства людей в том, что они читают слишком много книг, набираются разных обрывков естественнонаучных и медицинских знаний и словечек из докторского жаргона и из-за этого сами оказываются творцами собственного несчастья. В интересах общества мой знакомый врач предлагает впредь печатать книги по медицине на совершенно особом языке, понятном исключительно специалистам.
Многое можно еще прибавить в пользу той мысли, что счастье в неведении. Правда, могут сказать, что я поборник обскурантизма, и это в наши дни, когда все государства мира борются за дальнейший рост просвещения и расширение средств всевозможного познания. Повсюду беспрерывно работают всяческие семинары и конференции по вопросам всенародного образования, неустанно проводятся кампании по ликвидации безграмотности. Но все-таки, по-моему, неуемная погоня за знаниями и сведениями — явление нездоровое. Будь моя воля, я организовал бы всемирный фестиваль «Хочу меньше знать», а вслед за ним учредил день борьбы за распространение здорового невежества. Как именно будут проходить торжества, покажет будущее, но в одном я уже сейчас уверен: в эти дни люди дадут зарок ничего не узнавать и примут решение хранить полное невежество по тем или иным вопросам. Возможности тут неограниченные. Сколько ни рассуждай, словами не передашь всех упоительных аспектов этого состояния. Если технике невежества будет уделено должное внимание, я верю, что человек сумеет, когда захочет, выключать свой ум и в счастливом забвении трясти головой в ответ на вопрос: «Сколько будет дважды два?» или «Какой город — столица Англии?» Это, конечно, будет уже перегиб в другую сторону. Осуществив его, мы сможем начать все сначала, будучи теперь в состоянии здраво судить о том, сколько и чего нам следует знать.
Осел
Люди, как правило, относятся к ослу с величайшим безразличием. Однако настало время этому существу потребовать от цивилизованного общества своей законной доли внимания. Пока что осел остается самым незаметным животным в мире. Правда, Эзоп изобразил его однажды в львиной шкуре — единственный раз, когда ему была приписана хоть сколько-нибудь положительная роль. Может быть, еще в «Панчатантре» содержится нечто в том же роде. Но если отвлечься от этих нехарактерных случаев, человечество в целом совершенно не обращает на него внимания — главным образом потому, что он живет и никому не мешает. Но всякое достоинство хорошо в меру. Добродетель прекрасна только до определенных пределов, дальше она становится самоубийственной. Если бы господь наделил это животное хоть толикой драчливости, какую мы наблюдаем иногда, скажем, у коровы, люди относились бы к нему по-иному. Ведь считается, что удар его копыта убивает наповал. Впрочем, я лично в это не поверю, пока не получу убедительного свидетельства из первых рук — либо от прямого, наблюдателя, либо от самого пострадавшего.
Осел, как отшельник, всегда и от всего в стороне. Он держится замкнуто, он словно поглощен видением благодати. Его долготерпение не от мира сего. Его невмешательство в чужие дела, совершенное отсутствие в его натуре всякого коварства — все это черты, которые человек развивает в себе путем длительной и сложной самотренировки.
С денежной точки зрения осел — самое дешевое существо в мире. Я это выяснил из разговора с нашим дхоби. Он утверждает, что осла, со всеми четырьмя конечностями, можно приобрести за три рупии. Подумать только, живое существо, которое движется и дышит, за цену пачки сигарет!
Заговорили мы об этом вот как. Я посоветовал ему обзавестись стиральной машиной, чем тратиться на приобретение и содержание ослов. Его это рассмешило, и он объяснил, что на деньги, необходимые для покупки стиральной машины, он мог бы завести штук двести ослов. «Двести ослов! — воскликнул я в изумлении. — Но ведь их же надо кормить. Они вас съедят с потрохами!» На это он мне ничего не ответил и снова углубился в пересчитывание белья. Но я настаивал, требуя объяснений. Тогда он сказал так: «Кормить? Да что двести ослов накормить, что одного, затраты те же». И поведал мне, что пропитание такого животного, как осел, никому не причиняет забот. Осел ничего, не требует, ничего не ждет от вас и ничего практически не ест. Он признал, что, будучи владельцем дюжины ослов, которые перетаскивают на своих спинах горы грязного и чистого белья, он ни разу не имел случая поинтересоваться, чем они питаются. Может поделиться только случайными наблюдениями. Сначала он сказал, что, по его мнению, пища ослов — старые газеты. Раньше, конечно, к услугам всякого был их широкий выбор, но поди теперь сыщи старые газеты, когда на них такой большой спрос. В добрые старые времена действительно можно было увидеть у прохожего осла во рту кусок газеты, однако в наши дни такое зрелище становится редкостью, недаром скупщики макулатуры с утра до ночи оглашают воплями наши улицы.
Когда я указал на это моему собеседнику, он выдвинул предположение, что, может быть, ослы питаются опавшими листьями. Но я отверг такую возможность. Наши городские зеленые насаждения, по крайней мере те, что еще видны над поверхностью земли, имеют не более чем геологические темпы роста. Тогда он неуверенно сказал, что они ведь могут щипать траву с газонов, разбитых вдоль тротуаров. Но, говоря это, он сам чувствовал, что безнадежно заврался. Так я от него и не добился толку. Но в одном я убедился совершенно: сам он своего осла не кормит. И однако, животное как-то существует и таскает на своем горбу тяжелую ношу. Дхоби вполне допускает, что он питается святым духом. Лишь только осел вернется с озера или с реки, хозяин снимает с него ношу и отпускает его на все четыре стороны, даже шуганет, чтобы быстрее убирался, и приходит за ним только в день стирки.
Тут была еще одна неясность, которую я попросил его рассеять: как он узнает своего осла среди стольких ему подобных? На это он только ответил: «Мы знаем свою скотину». «Может быть, он отзывается на какую-нибудь кличку?» — спросил я. «Да нет, — он усмехнулся. — Кто ж это дает ослам клички».
Без имени, без пищи, без единой жалобы на судьбу, без каких-либо требований к человечеству, осел стоит, никому не причиняя вреда ни словом, ни помыслом, ни делом, и нет, мне кажется, на свете другого такого неземного создания. Ему довольно узенькой полоски тени под забором, где он стоит, низко опустив голову. Случись рядом товарищ по несчастью, он и на него не подымет глаз. Общеизвестно, что, когда два осла стоят у одной и той же стены, они располагаются хвостами друг к другу, а головами в разные стороны. И каждый ведет себя так, словно другого не существует. Ослиная отрешенность от мира абсолютна. Мир может гоняться сломя голову за летающими тарелками, может взлететь на воздух в результате дружных усилий своих ученых-атомщиков — осел и ухом не поведет.
Новый календарь
Я лично не враг разнообразия. Говорят: «Одинаковое — в разном», это привычный речевой оборот, но, по-моему, он зачеркивает весь смысл разнообразия. Разнообразие для того и существует, чтобы все было неодинаковым. Есть такие вещи, где нужно единообразие, но есть и такие, в которых разнообразие гораздо предпочтительнее. Не будем впадать в ошибку и без разбора требовать единства всюду, где наблюдаются различия.
Например, разнобой в календарях — это такая вещь, о которой смело можно сказать: чем больше, тем лучше. И в самом деле, разве не так? Я с удовлетворением узнал, что в разных концах нашей страны жители пользуются тридцатью разными календарями, отличающимися и по началу летосчисления, и по дате нового года, и по способу отсчета дней и месяцев. Предполагается, что подобный разнобой должен внести смуту в нашу жизнь, но я этого взгляда не разделяю. Наоборот, от разнобоя только интереснее и веселее. Чуть не каждые две недели мы можем кого-нибудь поздравлять с Новым годом. А чем больше рассылается поздравлений, тем выше доходы почтового ведомства, а это уже может привести к сокращению цен на открытки и марки. И притом сколько лишних праздников! Правда, какой-нибудь унылый мизантроп-хозяйственник может сказать, пожалуй, что это уменьшает наш валовой продукт. Но не будем прислушиваться к таким недоброжелательным суждениям. Как-нибудь да все устроится. У нас и без того гораздо больше выходных дней, чем в любой другой стране, однако же вот нам это не вредит; не повредит и еще десяток-другой.
Возможно, не каждому доступна такая терпимость в вопросе о календарях, тем более что когда представишь себе, что вся эта путаница с датами произошла в результате восьмисот лет всевозможных иноземных завоеваний. До 1200 года нашей эры, когда Индия попала под власть иноземных завоевателей, наши астрономы в Уджджайне и в других научных центрах неукоснительно выверяли свои абстрактные расчеты по фактическим данным наблюдений за небесными телами. Но после 1200 года все наши национальные центры астрономической науки были уничтожены, а новых правителей такие вопросы нисколько не интересовали, вот откуда и пошли различные календари, порожденные местными преданиями, обычаями и предприимчивыми издателями-составителями.
На этом сумрачном фоне предполагаемая календарная реформа приобретает особый смысл. Если нам действительно нужен один общий календарь, то не для единообразия и порядка, а ради национального престижа, как некий акт свободы и независимости по случаю окончания восьмисотлетней эпохи порабощения. Однако нельзя закрывать глаза на то, что мы живем в мире споров и противоречий и всякая попытка изменить календарь немедленно вызовет протесты со стороны какой-то части общества, которая заявит, пусть даже совершенно безосновательно, что будто бы именно ее календарь превосходен во всех отношениях, а все остальные плохи. Спор может приобрести общенациональный характер; всякий станет требовать, чтобы его календарь был принят по всей стране. В городах начнутся митинги, кто-нибудь объявит голодовку до смертного исхода, и главный телеграф в Нью-Дели будет гудеть от телеграмм: «Требуем прекратить вмешательство в наше летосчисление» или «Опасаемся последствий календарной реформы тчк положение критическое тчк депутация прибудет Дели днями зпт задержите принятие решения».
Я сам разработал превосходный проект нового календаря, по-моему, он идеально подходит при условии отделения религии от государства. Моя идея — отменить вообще все месяцы и годы. В конце концов, ведь время иллюзорно, и нам нужен лишь какой-то условный знак, отмечающий его ход. Для этого совершенно излишни месяцы и годы. А ведь от них-то и идет вся путаница. По моему проекту этого досадного затруднения удастся избежать. Примем какой-нибудь день за первый и будем прямо от него отсчитывать даты. В году триста шестьдесят пять дней; в десяти годах — три тысячи шестьсот пятьдесят, в столетии — тридцать шесть тысяч пятьсот. Вся идея в том, чтобы начать столетие с какого-то дня и от него вести подряд сплошную нумерацию. Дальше чем на сто лет заглядывать, мне кажется, незачем, поскольку мало кого из нас, живущих в теперешнем столетии, коснутся дела следующего века. По моему проекту отпадает также надобность подробной датировки писем. Насколько упростится вся людская переписка, когда можно будет ограничиться лишь кратким указанием: «В ответ на Ваше письмо от 2900…»
В следующее воскресенье
Воскресенье — это такой день, которого больше всего ждешь. И который, не успеешь оглянуться, исчезает бесследно и невозвратимо. Всякий на собственном опыте знает, как полны предвкушением субботние вечера и как омрачаются мыслями о понедельнике вечера воскресные. Но где же лежащий в промежутке день? На этот день откладываются многочисленные дела: обещанный детям ужин в городе, поездка в магазин за покупками, посещение знакомого и так далее и тому подобное — исполнение всех посулов и обещаний. Для осуществления этого есть только один путь: так растянуть двадцать четыре часа, чтобы в них вместились дела сорока восьми.
Не известно, на что уходит утро. Спозаранку решаешь подольше понежиться в постели и этому занятию предаешься до тех пор, покуда тебя не поднимут шумы, которые начинаются сегодня раньше обычного, как раз по случаю воскресенья. Волны радиомузыки из соседнего дома, где владелец приемника специально ждал этого дня, чтобы включиться на полную мощность часом раньше обычного; предсмертный рев автомобильного мотора; ликующие вопли детей, которым сегодня не надо в школу, — все это гремит и сотрясает воздух назло любителю воскресной неги. И тогда он встает, но настроение его слегка подпорчено, а это не наилучший из способов начинать день. Еще на пороге дня из жизни ушла радость. И рассчитывать на то, что она вернется, довольно трудно. Лучше сразу смириться с тем печальным фактом, что воскресенье пошло прахом.
После этого начинаешь замечать такие вещи, на изучение и разглядывание которых в другие дни нет времени. Я знаю одного человека, который в будни — сама кротость, однако в воскресенье совершенно перерождается. Становится свиреп, придирчив и неукротим. В воскресенье он видит, что в его доме все идет не так, как надо. У него есть одно хобби — он любит чинить вещи своими руками. На воскресенье у него предусмотрена большая программа. Повесить картину, исправить потекший водопроводный кран, отладить динамик радиоприемника, смазать часы или велосипед — все это дела для воскресного дня. Шесть дней он их копил, брал на заметку. Дай ему волю, он просидел бы над ними за полночь да еще захватил бы часть понедельника. Но выполнить свою насыщенную программу ему никогда не удается. Разумеется, он спозаранку вскрывает часы или приемник и садится перед ними на корточки, точно бог-создатель в своей мастерской. Фрэнсис Томпсон сказал когда-то про Шелли: «Вселенная была его ящиком с игрушками». Этот же образ вспоминается при виде моего знакомого, сидящего среди своих игрушек, с той только разницей, что Шелли рисуется нам восторженно созерцающим мироздание, а этот человек беспомощно озирается вокруг, потому что у него все время что-нибудь да пропадает. Специально припасенный гвоздь, моток какой-то особенной проволоки или веревки, драгоценная ореховая скорлупа, столь же драгоценный винтик — вот только что был, и нет. И это приводит домашнего умельца в ярость. У него есть дети, и число его потерь находится в прямой пропорциональной зависимости от количества его детей. А этого разгневанный папаша терпеть не склонен. Они всю неделю прикладывали руку к его запасам. То бритвочку возьмут карандаш поточить, то проволочку — что-нибудь связать, еще что-то еще зачем-то, а орех, и винтик просто так, потому что хочется. Гнев отца не знает границ. Он призывает детей, выстраивает их перед собой и приступает к расследованию. Иногда оно приносит плоды, иногда нет. Все в руке божьей. Может статься, что одно дитя, устрашившись родительского гнева, вернет ему свою добычу, другое сделает то же, чтобы заслужить отчую благосклонность, а может случиться и так, что все дети окажутся равно глухи к его витийству и не захотят расстаться с завоеванными сокровищами. Этот взрослый человек, склонившийся над своим ящиком с игрушками, совершенно беспомощен. Теперь, когда подозрительность его растревожена, он хочет выяснить, что еще у него пропало. Он поспешно вскакивает на ноги, и вот уже весь дом сотрясается от его громогласных вопросов: «А где это?», «А куда подевалось то?» И тон их раз от разу становится все обиженнее. Но как и знаменитые слова Пилата, его вопросы обречены кануть втуне. Ему бы с удовольствием ответили, если бы могли. Но о том, куда девался его молоток, другим известно не больше, чем ему самому. Он начинает сознавать, что мир, в котором он живет, окружает его стеной недружелюбия. Его вопросы брошены просто в воздух, но на самом деле он адресует их жене, которая хлопочет где-то внутри дома, и детям, этим жизнерадостным свидетелям отцовской ярости, только и ждущим удобной минутки, чтобы разбежаться в разные стороны. Один семилетний мальчуган с врожденными наклонностями к эскапизму невиннейшим тоном замечает, что такая-то вещь, вероятно, находится в таком-то месте, и вызывается сбегать поглядеть. И взрослый мужчина попадается на эту детскую уловку. Ни один Голиаф не падал так легко жертвой юного Давида. Рассерженный родитель не успевает спохватиться, а уж хитреца и след простыл, строй детей распался, их словно ветром сдуло. Тут внимание главы дома оказывается отвлечено чем-нибудь другим, какой-то книгой или журналом у него на столе, и он, махнув на все рукой, готов предать происшедшее забвению, как вдруг через окно он видит, что его дети превесело резвятся на соседнем дворе. Звучным окриком он призывает их обратно. Они появляются один за другим, и он открывает военные действия вопросами об учебниках и уроках — замысел, несомненно, садистский. Отсюда сам собой следует разговор об их успехах и способностях. И оказывается, что его дети развиваются совсем не так, как нужно; раньше он и не замечал, какими никудышными они растут, — замечание, на которое немедленно следует горячее опровержение из внутренней части дома. Некоторое время он ругает детей, но очень скоро занятие это ему прискучивает. Тут он спохватывается, что половина воскресного дня безвозвратно пропала. В его распоряжении осталось лишь несколько часов. После обеда, когда к нему возвращается хорошее настроение, ему напоминают обо всем, что он обещал сегодня сделать. Он говорит, что все исполнит, только вот вздремнет немного. Но, встав после обеденного сна, он понимает, что запланированная поездка всей семьей в город ужинать просто невозможна. Мыслимо ли остаток этого и без того наполовину загубленного воскресенья провести в ожидании на автобусных остановках? Он помнит, как несколько недель назад простоял на автобусной остановке добрых два часа вместе со своими детьми, буквально воющими от голода, да так им и пришлось на пустой желудок возвращаться домой. От этого воспоминания ему становится не по себе, и он неожиданно для самого себя вдруг громко говорит: «Прошу вас, ну пожалуйста, давайте останемся дома. Обещаю, что свезу вас всех куда-нибудь ужинать в будущее воскресенье».
Сикофант
Сикофантство, иначе говоря подхалимаж, — одна из древнейших профессий в мире. Старый дедушка Коль был веселый король, хорошее настроение было ему по карману. Жизнь скрутила бы его, если бы не было рядом сикофанта, заботившегося о его душевном благополучии. Сикофанта вообще можно определить как человека, который обеспечивает душевное благополучие вышестоящих лиц. Это своего рода амортизатор ударов — вернее было бы даже сказать: удароотражатель. Бдительно и неусыпно сикофант следит за тем, чтобы его хозяина не беспокоили муки совести или соображения здравого смысла. Гений сикофантства — в умении переживать глубокие чувства, но не свои, а хозяина. Сикофант не может себе позволить собственной окраски. Чтобы выжить, он должен уметь сразу же принимать тот оттенок, который в данную минуту принял его хозяин. Гамлет, указывая на небо, спрашивает Полония:
«— Видите вон то облако в форме верблюда?
ПОЛОНИЙ. Ей-богу, вижу, и действительно, ни дать ни взять — верблюд.
ГАМЛЕТ. По-моему, оно смахивает на хорька.
ПОЛОНИЙ. Правильно, спинка хорьковая.
ГАМЛЕТ. Или как у кита.
ПОЛОНИЙ. Совершенно как у кита».
Я привожу эти строки, потому что считаю их шедевром сикофантства, хотя у Полония, возможно, были другие цели, например умиротворение безумца, когда он так старался быть приятным.
Жизненный успех сикофанта целиком и полностью зависит от умения быть приятным в любой обстановке. Вполне вероятно, например, что он терпеть не может детей, в особенности этого любимчика своего патрона, семилетнего дьяволенка в образе человеческом. Очень может быть, что всякий раз, видя его, он испытывает желание всыпать ему хорошенько, чтобы знал свое место. Но каждый свой день он начинает с одной и той же фразы: «А как себя чувствует прелестное дитя, сэр?» Он должен выказывать живейший интерес к играм, книгам, забавам и товарищам мерзкого мальчишки и должен на разные случаи держать про запас два-три его высказывания, особенно блещущих остроумием и талантом. Право, здесь необходимо настоящее самоотречение. Сикофант многим жертвует и многое выносит, потому что нелегкое это дело — быть приятным в любой обстановке. В конце концов, если подумать, велика ли от всего этого его собственная корысть? Совсем невелика. От жизни ему нужно только одно: чтобы ему дозволено было постоянно греться в лучах хозяйской славы. Отраженным сиянием светится и он сам и приобретает авторитет, и это он ценит в жизни превыше всего. Разные материальные блага и прочие преимущества, отсюда вытекающие, в его глазах лишь побочный продукт. Для него сикофантство — это искусство для искусства, он занимается им ради удовольствия, ради того духа доброжелательства, который оно насаждает. Такой человек по праву должен занимать высшую ступень почета в своей профессии. Тому же, кто сикофантствует ради корысти, должно принадлежать лишь второе место. Разница здесь та же, что и между служителем искусства ради искусства, с одной стороны, и утилитаристом, использующим искусство в целях пропаганды. При виде сикофанта, который употребляет свое искусство для низменных целей, мы испытываем такое же щемящее чувство досады, как и при виде великолепно отснятого кинофильма, рекламирующего преимущества гусеничного хода или пользу химических удобрений.
Я думаю, когда будет создана полная история человечества, в ней немалое место уделят сикофанту и его роли в историческом развитии. Сколько было правителей над людьми, сколько деспотов и владык, обитавших в искусственном мире, где их не могли потревожить мнения и взгляды, противоречащие их собственным. В фильме «Падение Берлина» есть один эпизод, быть может сомнительный с точки зрения достоверности, зато весьма многозначительный по существу. Гитлеру сообщают, что взятие Москвы ожидается с минуты на минуту. Он смотрит на часы, нервничает, кипятится. Один военный советник высказывает предположение, что Москву, может быть, вообще не удастся взять, поскольку на протяжении истории многим захватчикам приходилось поворачивать вспять от ее ворот. Но человека этого немедленно прогоняют, а царедворец, который наудачу заявляет Гитлеру, что германские войска в данную минуту уже маршируют по улицам Москвы, неслыханно возвышен. Можно усомниться в уместности этого эпизода, но он превосходно иллюстрирует роль сикофанта в мировой истории.
В разговорном языке, например, у американцев, такой человек называется проще — подпевала. В этом слове, мне кажется, выражается нечто большее, чем просто сикофантство. Подпевала — слово демократическое. Сикофантом довольствовались при единовластии, когда правитель мог не заботиться об общественном мнении, но в наши дни правителям необходима поддержка целого хора подпевал, что и придает новой власти демократический характер.
Роль подпевалы вовсе не обязательно исчерпывается политикой. В последнее время он проник также и в сферу науки. Ученый, превращаясь в подпевалу, будет утверждать, что земля квадратная, прямая, кривая — смотря по тому, что угодно его господину. Беда Галилея была в том, что он не сумел проявить этот дух удобного сотрудничества, за что и подвергался гонениям до конца жизни. В наши дни многим ученым удается избежать галилеевского порока, и они готовы доказывать, что сроками поспевания пшеницы и прочих злаков управляет человек, а не природа, если природные темпы вызывают недовольство их хозяев.
Я сделал попытку выяснить происхождение слова «сикофант». В словаре указано: «Возм. происх. человек, доносящий на тех, кто экспортирует фиги, от sycon — фига, см. syconium». Я послушался и см. в словаре syconium, где прочел, что это греческое слово, означающее фигу или похожий на фигу плод. Вообще мои словарные изыскания принесли мне кучу ценных сведений. Я узнал, что мы бросаемся словом, совершенно не отдавая себе отчета в том, как оно связано с плодоторговым бизнесом, с законами об ограничениях на экспорт фиг и мерами по надзору за их выполнением, с людьми, которые наживались на попирании законов, и с еще более крупными доходами тех, кто подглядывал и доносил на попиравших законы и наживавшихся на этом, каковые последние и назывались сикофантами. Но все это только попутные открытия. Цель же, с какой я обратился к словарю, состояла в том, чтобы узнать, существует ли женский род для слова «сикофант». Так вот, могу с радостью сообщить заинтересованным лицам, что нет на свете такого явления — «сикофантесса», как нет и женского рода у «подпевалы».
О книгах
Самые черные мысли мои предназначены тем, кто берет у меня читать книги. Я не в силах простить человека, не вернувшего взятую с моей полки книгу. И не колеблясь сообщил бы ему, что я о нем думаю, если бы только имел такую возможность, но, как правило, книжный пират не склонен поддерживать со мной прежних дружеских отношений, он пригибается и затаивается у себя за садовой изгородью, дожидаясь, пока я пройду мимо; а встречаясь со мной на улице лицом к лицу, сразу ускоряет шаги с видом человека, срочно бегущего разыскивать доктора. Дело идет о чьей-то жизни, и ему просто недосуг вести пустые разговоры о жалкой книжонке, позаимствованной им в минуту слабости. Это — худший вид книжного пирата. Он убежден, что просто свалял дурака, когда надумал проштудировать ту или иную книгу, ведь у такого занятого человека, как он, нет даже времени прочесть утреннюю газету. Позднее из этого развивается отвращение и к книге, и к ее владельцу. Сначала он еще говорит: «Я пока не прочел вашей книги, но хотел бы прочесть, если можно». И тот, кто ему эту книгу дал, человек, естественно, щедрый, отвечает: «О да, пожалуйста, можете подержать ее еще. Вы так давно уже ее держите, было бы бессмысленно отдавать ее теперь, так и не прочитав». При следующей встрече владельцу книги уже как-то неловко спрашивать, когда же она будет возвращена. Так проходит месяц, другой, третий, наступает Новый год, а там, глядишь, и еще один Новый год, и вдруг вы спохватываетесь, что провал на вашей книжной полке все еще существует. И при очередной встрече вы начинаете разговор с вопроса:
— Где книга?
— Какая книга? — не понимает он.
Когда же вам удается оживить его память, он только говорит:
— А-а, эта. Надо будет поискать.
Вам, естественно, такой тон не по вкусу, и вы не отступаетесь:
— Вот и поищите прямо сейчас.
— Э, нет, сейчас не могу. Я, понимаете ли, сейчас, как бы вам сказать, занят.
Какое-то внутреннее чувство начинает шептать вам, что свою книгу вы больше никогда не увидите. Род человеческий предстает перед вами в самом невыгодном свете. И у вас нет слов. Махнув рукой, вы уходите.
При следующей встрече этот бесстыжий субъект говорит вам, словно делает одолжение:
— Да, книгу-то вашу я не нашел. Меня не было в городе, ездил, знаете, по делам. Наверно, она у моего шурина. Вы знакомы с моим шурином?
— Нет, не знаком. Возьмите же ее у него.
— Обязательно, обязательно, — машинально отвечает он.
— Или, может быть, мне самому пойти к нему и попросить свою книгу? Где ваш шурин?
— Вот это я как раз и должен выяснить. Я знаю, что он уезжал за границу.
— Тогда напишите ему. Беру на себя почтовые расходы.
— Нет, ему писать бесполезно. Он никогда не отвечает на письма.
Вы чувствуете, что ваша книга вот-вот затеряется где-то в бесконечности. При следующей встрече… впрочем, следующей встречи не бывает: ваш знакомый приседает за своим забором и больше знать вас не хочет.
И тогда вы делаетесь человеконенавистником. Почему мы не имеем права пожаловаться в полицию по поводу пропажи книги? При более совершенном миропорядке должна быть предусмотрена такая возможность. На следующих выборах я отдам свой голос за ту партию, которая наряду с неграмотностью, нищетой и болезнями намерена ликвидировать убийственный обычай брать у знакомых книги. Сейчас я изучаю все партийные программы и манифесты в поисках такого пункта.
Все мы хотим иметь книги и одновременно делить с другими удовольствие от их прочтения. А это невозможно, в чем каждый убеждается на собственном плачевном опыте. Если вы любите какую-нибудь книгу, не давайте ее читать никому на свете. Это надо взять себе за правило. Одно из двух: либо вы имеете книгу, либо вы отдаете ее читать знакомым — невозможно насытить волков и сохранить в целости овец. Я знаю только одного человека, которому удается одновременно и то и другое. Он одалживает книги и при этом сохраняет свою библиотеку. Дома у него большая, тщательно подобранная библиотека, и он с готовностью дает знакомым читать из нее книги — при условии, что каждый, кто берет у него книгу, будь это даже его собственный брат или сват, расписывается в особом гроссбухе, принимая на себя обязательство возвратить ее к определенному числу. За каждый просроченный день он взимает штраф в шесть пайс, а в случае потери книги неумолимо требует возмещения пропажи. Если бы кто-нибудь сказал ему; «Ваша книга, вероятно, у моего шурина, а где он сейчас, я не знаю», он бы спокойно ответил: «Ведь вы же не позволили бы своему шурину унести у вас из дома стул, пальто или серебряную ложку. Откуда же такая непростительная безответственность, когда дело касается книги? Я не желаю слышать о вашем шурине. Меня интересует только моя книга. Она стоит девять рупий шесть ан плюс почтовые расходы. Немедленно закажите ее в магазине и велите прислать по такому-то адресу». Этого книголюба упрекают в грубости, нахальстве, мелочности и прочих грехах. Но его все это нисколько не тревожит. Он может, когда ни пожелает, протянуть руку и снять у себя с полки любимую книгу.
Как писатель, я нахожусь в особенно трудном положении. Я держу у себя в шкафу, вернее, стараюсь держать, не только книги, написанные другими, но и те, которые написал я сам. Для автора это простительная слабость. Он хочет иметь у себя в библиотеке свои собственные книги не из одного только тщеславия. Они могут ему понадобиться, например для работы при переиздании. Или же они дороги автору как память — скажем, первый экземпляр, полученный от издателя. При выходе книги издатель препровождает автору для подношений всего шесть экземпляров. Из них пять я готов раздавать желающим и хочу только иметь возможность сохранять для себя шестой. Однако где он? Всякий раз, как мне для той или иной цели бывает нужна какая-нибудь из моих книг, я беру ее в библиотеке. Почему бы моим знакомым не поступать так же, вместо того чтобы без зазрения совести повторять: «Ну на что вам свои книги?»
Крокодил и его слезы
По-моему, крокодил — самая обиженная из божьих тварей. Я много об этом думал. Не то чтобы у меня была какая-то особая причина думать именно о крокодиле. Тут трудно что-либо объяснить, но крокодилы всегда меня занимали. Не было случая, чтобы я прошел мимо и не остановился посмотреть, если где-нибудь на камне у зловоннейшего из деревенских прудов мне попадалось это существо, застывшее словно в трансе и похожее скорее на нечто геологическое, чем на представителя животного мира. И из того, что о них пишут в газетах, я тоже ничего не пропускаю. Вот недавно прочел об одном крокодиле, убитом в реке, так в нем, когда ему вспороли брюхо, обнаружилась целая печально-красноречивая коллекция золотых и серебряных украшений стоимостью в несколько тысяч рупий. Спрашивается, кому она принадлежит? Государству, согласно Закону о кладах? Или тем из пострадавших, кто остался в живых и может теперь доказать свое право собственности? Или же все должно достаться тому человеку, который убил крокодила? Что думает об этом сам крокодил? Я уверен, что у него есть свои понятия и свои мерки и он переживает свои триумфы, свои надежды и разочарования. Наверное, если бы он мог говорить, то сказал бы приблизительно так: «Мне надоело, что люди постоянно говорят о моих слезах. Самое скверное в людях — это что они, выработав некий шаблон мышления, уже не способны от него отказаться. Из-за того что какому-то дураку вздумалось вообразить нас в слезах, никто теперь не в состоянии представить себе крокодила не проливающим слезы. Кому это пришла в голову такая мысль, хотелось бы мне когда-нибудь докопаться, хотя бы даже в следующей жизни. Просто, когда я волнуюсь, глаза мне застилает туман. Можете мне не верить, но я при всей моей внешней невозмутимости буквально трепещу от предвкушения, стоит мне заслышать шаги, приближающиеся к кромке воды. И настоящие слезы изобильно струятся у меня из глаз, когда я убеждаюсь, что они остановились на суше. Это иногда бывает — и ничего ужаснее не может случиться с голодным крокодилом. На берег выйти я не отваживаюсь. Ноги мои на суше теряют подвижность, я становлюсь беспомощным и несчастным. Дайте мне самую мелкую лужу, и в ней я буду могуч, как Самсон. А без воды я похож на Самсона с остриженными кудрями. Такими уж создал нас бог, и не будем оспаривать его предначертаний. Да и нечего мне делать на суше. Для меня не существует проблемы жизненного пространства, покуда на земле остается хоть несколько децилитров воды. Немного беспокоит меня, правда, что ученые предсказывают скорое обезвоживание нашей планеты, но, впрочем, это затронет только будущие поколения, а нас непосредственно не коснется. И я не склонен ломать себе голову над столь отвлеченными вопросами.
Когда я обеспечен провиантом и сверху моросит приятный мелкий дождь, тогда я доволен судьбой и ничего больше не желаю от жизни. Тогда я улыбаюсь, действительно улыбаюсь своей знаменитой от уха до уха улыбкой, которая подошла бы для рекламы самой лучшей зубной пасты. И тут начинаются разговоры о крокодильих улыбках. Хотите увидеть улыбающегося крокодила, пожалуйте ко мне, в мой зеленый тинистый пруд. Милости просим от всей души… Даже мой водоем и тот не избежал внимания человеческой общественности, хотя районный бактериолог и кричал со всех крыш, что к нему запрещается приближаться, и для подтверждения сам приблизился. Где сейчас этот бактериолог? Меня можете об этом не спрашивать. Иногда, конечно, я могу и ошибиться, но, как правило, к ученому я близко не подойду. Ученые нужны для прогресса человечества, и я вовсе не склонен тормозить его. Смею надеяться, что внутри меня вы не найдете ни одной пробирки, хотя колец и браслетов там, пожалуй, несколько наберется. Ох уж эти женщины со своими кувшинами. Без воды им неймется. Недавно хватился своей жены деревенский полицмейстер. Сколько было шуму! Полицмейстер выждал неделю, а потом женился заново. Я слышал, как наяривали барабаны и флейты. Вероятно, остальные женщины в деревне не особенно сокрушались по поводу исчезновения первой мадам полицмейстерши. Они по-прежнему судачат и сплетничают у моего пруда, но все-таки одной крикливой ругательницей стало меньше. Я тоже как мог потрудился на благо людям. Помните тигра, который отведал раз человеческой крови, произвел себя за это в людоеды и стал рыскать ночами по деревне? С ним разделался вовсе не деревенский охотник, хотя грому от его ружья было страшно много. Тигр исчез, вот все, что об этом известно. А последним видел его я. Он явился на берег пруда, чтобы запить водой свой неправедный обед, а охотник в ту пору, наделав шуму своей аркебузой, храпел на всю деревню.
Но горько раскаиваюсь я, что однажды соблазнился лодыжкой, которая оказалась лодыжкой местного борца, силача Гамы. Он съедал тысячи миндальных орехов в один присест и запивал молоком четырех коров. И должно же было мне так повезти, чтобы именно он спустился в тот час к нашему пруду мыть ноги! Он выругался, удостоил меня одним мимолетным взглядом и пошел себе на деревенскую площадь, таща меня за собой, точно старый ботинок, у которого запутались шнурки. Явившись на площадь, он созвал людей, прочитал им лекцию о физической культуре, отодрал меня от ноги и шмякнул оземь. Я был точно мокрая тряпка в руках дхоби.
Из моей кожи сделали чемодан, который вы покупаете сейчас для поездки в Сан-Франциско по делам культурного обмена. Желаю вам счастливо долететь. Надеюсь, вы больше никому не позволите шарить в моем нутре в поисках без вести пропавших деревенских жителей.
Но тот борец! Он был сильнее слона, которого некогда спас Вишну. Поверите ли, ведь это мой собственный прапрадедушка пытался заглотать живьем мифического слона. Мы очень гордимся этим фактом из нашей семейной истории. Старик ни за что бы не разжал железных челюстей, когда бы не вмешательство свыше…»
― ИЗ КНИГИ «БОГИ, ДЕМОНЫ И ДРУГИЕ» ― (перевод Ю. Родман)
Мир рассказчика
Без него нельзя представить себе индийскую деревню, которая до сих пор почти не затронута новыми веяниями. Ближайшая железнодорожная станция находится милях в шестидесяти, и добираться до нее надо на случайных автобусах, проходящих по шоссе, до которого напрямик через канал не меньше часа хотьбы. Около сотни беспорядочно разбросанных домов, пять-шесть кривых улочек, надежно отгороженных от всего остального мира. На запад от деревни, вплоть до лесистых склонов горы, тянутся рисовые поля. В соседнюю деревню, до которой всего три мили, должны провести или уже провели электричество; воду берут из открытого колодца на главной деревенской площади. Целый день мужчины и женщины трудятся в поле: копают, пашут, пересаживают или собирают урожай. В семь часов вечера (или уже во второй половине дня, если разнесся слух, что в окрестностях появился тигр-людоед) все дома.
Посторонний наблюдатель может подумать, что жители деревни тоскуют по благам цивилизации, но им самим кажется, что отсутствие этих благ — не такая уж большая потеря, потому что они живут как в заколдованном сне. И навевает этот сон рассказчик — исполненный достоинства старик, который ютится на краю деревни в доме, где жили его отец и дед и откуда он почти не выходит, разве что на небольшой огород позади дома, или в такой же маленький сад с несколькими кокосовыми пальмами прямо перед домом, или, совсем уж в исключительных случаях, к кому-нибудь из своих односельчан, если этого требуют его обязанности священника. Днем он обычно сидит, поджав ноги, на прохладном глиняном полу своего жилища и, выпрямив спину, внимательно читает объемистый фолиант на санскрите, который покоится на специальной деревянной подставке, или разбирает древние письмена, наклонив пальмовый лист к свету, льющемуся сквозь дверной проем. Если люди, закончив рабочий день на полях, хотят послушать его рассказы, они молча собираются перед его домом, чаще всего в такие вечера, когда лунный свет блестит на листьях кокосовых пальм.
Тогда он метит лоб священным пеплом и заворачивается в длинный шарф, а его помощники выносят на веранду вставленное в рамку изображение кого-нибудь из богов, пристраивают его на особом возвышении, украшают венками жасмина и окуривают благовониями.
Когда все приготовления закончены, появляется сам рассказчик и усаживается перед светильниками; в такие минуты он выглядит величественно и внушает благоговение. Он начинает с молитвы и молится до тех пор, пока к нему не присоединяются все присутствующие и долина не оглашается громкими песнопениями, заглушающими крики шакалов. В былые времена его рассказы сопровождались игрой на музыкальных инструментах, но сейчас он может рассчитывать только на себя.
— Кино отняло у нас всех музыкантов и певцов, кто теперь захочет стоять за спиной старика и заполнять музыкой паузы в его рассказах, — говорит он.
Но на самом деле рассказчик не так уж страдает от отсутствия помощников и дублеров, потому что не очень в них нуждается; ведь он знает наизусть все 24 тысячи строф «Рамаяны», 100 тысяч строф «Махабхараты» и 18 тысяч строф «Бхагаваты». И если он держит перед собой раскрытую книгу на санскрите, то главным образом для того, чтобы подкрепить свои слова ссылкой на авторитет.
Пандит (как называют рассказчика) обычно очень стар; его привычки и весь его облик сложились под влиянием традиций тысячелетней давности, поэтому его одежда, как правило, состоит просто из двух кусков хлопчатобумажной материи. (Правда, иногда оказывается, что он прекрасно знаком с современной жизнью благодаря внимательному чтению пачки газет, которую ему днем по четвергам приносит почтальон, раз в неделю доставляющий почту в деревню), Брея голову (только в те дни, которые указаны в календаре), он оставляет на макушке небольшой хохолок, потому что в древних священных книгах, шастрах, написано, что у мужчин должно быть столько волос, сколько он может продеть сквозь серебряное кольцо, которое он носит на пальце, и можете не сомневаться, что у него на пальце есть серебряное кольцо, потому что об этом тоже написано в шастрах. Шастры определяют все его существование, поэтому он не может жить в современном городе — это значило бы покинуть дом, где его предки неукоснительно делали все, что предписывается пастрами. Дважды в день он совершает омовение у родника и трижды в день молится, обратив лицо на восток или на запад в зависимости от времени суток; он выбирает пищу в соответствии с указаниями календаря, каждый пятнадцатый день соблюдает полный пост и разговляется зелеными бобами, сваренными в соленой воде. Время, свободное от молитв или сосредоточенных размышлений, он проводит за книгами.
Его детям такая жизнь, конечно, не могла показаться особенно привлекательной, они избрали иной путь и разъехались в города на заработки. А сам он живет на то, что дают два акра земли и несколько кокосовых пальм, и на подарки, которые ему подносят в благодарность за труды, когда многочисленные злоключения героя подходят к счастливому концу или когда бог является на землю в образе новорожденного младенца или женится на богине. Пандит живет в согласии с самим собой и со всем миром. Он свято верит в непогрешимость вед, которые начал изучать семилетним мальчиком. Двенадцать лет своей жизни он потратил только на то, чтобы научиться правильно их читать. А кроме того, он овладел всеми тайнами грамматики санскрита, постиг разные значения слов, а также науку разделения слов на слоги.
Даже в своей повседневной жизни он постоянно ссылается на авторитет вед, потому что в них содержатся не только молитвы и стихи, но и наставления, касающиеся мирских дел. Если, например, ему кажется, что его слушатели в ответ на шутку смеются слишком долго и громко, он тут же приводит соответствующий стих, из которого следует, что, освежая душу смехом, не следует делать это чересчур назойливо, чтобы не уронить своего достоинства. Он, не стесняясь, выговаривает тому, кто запускает пальцы в голову, указывает соответствующее место в ведах, где говорится, что, испытывая зуд, человек должен подождать, пока он останется наедине с самим собой, а затем воспользоваться кончиком оленьего рога, а отнюдь не своими ногтями. Пандит совершенно убежден в том, что веды были созданы дыханием бога и что в них содержатся все необходимые наставления, которые нужно знать человеку для спасения своей души, в каких бы обстоятельствах он ни оказался.
Даже легенды и мифы пуран, восемнадцать из которых особенно важны, представляются ему не чем иным, как подтверждением моральных и нравственных принципов, изложенных в ведах.
— Тот, кто не знает вед, не может постигнуть смысл наших мифов, — часто говорит он.
В мире все взаимосвязано. Рассказы, священные книги, трактаты по этике и философии, грамматика, астрономия, семантика, мистика, правила поведения — все это элементы, из которых слагается жизнь, и все они равно необходимы для ее всеобъемлющего понимания. Литература — это не какая-то отъединенная, не связанная с остальными область знания, предназначенная для возвышения душ избранных, а универсальное средство передачи мыслей и чувств с помощью художественных образов, восприятие которых одинаково доступно грамотным и неграмотным. Истинно литературное произведение воздействует на человека множеством разных способов: любую строфу из «Рамаяны» можно положить на музыку и спеть; изобразить в лицах, превратив в прекрасную драму; изучить, разбирая каждое слово, чтобы оценить все тонкости языка и грамматики, или постараться постигнуть ее тайный смысл, тщательно отделив главное от второстепенного.
Герои эпосов — это прототипы или модели, по которым было создано все человечество, они остаются образцами для подражания во веки веков. В каждом рассказе заключен глубокий философский смысл и некое морально-этическое назидание, которое учит различать добро и зло. Для рассказчика и его слушателей мифы — это не столько литературные памятники минувших времен, сколько сказания о жизни их отдаленных предков, деяния которых были исполнены такого глубокого смысла, что являются составной частью истории всего человечества. Во всех мифах добро непременно торжествует; трагедия, как ее понимали греки, в индийской мифологии невозможна: пока сцена усеяна трупами, занавес не опустится. Даже если зло в какой-то момент одержало победу, страдания кротких и праведных временны, это знает каждый. В конце концов справедливость восторжествует: если не сейчас, то через тысячу или через десять тысяч лет; если не в этом мире, то в каком-нибудь другом.
В индийских мифах время и пространство безграничны; при таких масштабах каждое событие видится в особой перспективе. Страдание неизбежно, так же как неизбежно действие; более того, оно оправданно, так как только ценой страдания можно искупить последствия некоторых действий, тех, что предопределены законом кармы и должны быть совершены каждым человеком в каждом его рождении. Сильный человек, наделенный злой волей, бесстрашно творит зло, пока его собственные деяния не приводят его к гибели. Зло таит в себе хитроумно скрытый механизм саморазрушения, который всегда срабатывает. Каким бы неодолимым ни казался демон, его собственные дурные склонности с каждой минутой приближают его неизбежный конец — на редкость светлая, утешительная философия, находящая живой отклик у нашего народа, который никогда не спрашивает: «Сколько еще, о, сколько же еще должны мы ждать, чтобы увидеть крушение зла?»
Герои индийских мифов живут по особому календарю, в котором тысячи и десятки тысяч лет проносятся как день; они совершают свои подвиги во многих мирах, видимых и невидимых. Однако в сравнении с еще большими масштабами актов творения и разрушения эта безмерная протяженность во времени и пространстве не кажется такой исключительной. У четырехликого бога Брахмы, творца Вселенной, который в состоянии глубокой задумчивости покоится на ложе из лепестков лотоса и одним лишь усилием воли создает все, что мы видим вокруг, своя мера дня и ночи. Пробуждаясь, он в первую половину суток создает Вселенную, которая проходит в своем развитии четыре четко разграниченные стадии, называемые югами. Затем Брахма засыпает, и все, что он создал, разрушается. После двенадцатичасового сна он вновь просыпается, процесс созидания возобновляется, и снова проходит полный цикл из четырех стадий.
Жизнь самого Брахмы продолжается сто небесных лет; к концу этого срока он погибает — творение и творец превращаются в прах. Солнце и звезды гаснут, океан выходит из берегов и затопляет сушу. Огромные массы воды в свою очередь испаряются и исчезают. Наступает великое безмолвие и абсолютный мрак. Вселенная обращается в ничто. Этими космическими переворотами управляет Верховный Бог, не подвластный времени и переменам, для которого между созданием и уничтожением мира проходит один миг. Зовут его Нараяна, Ишвара или Махашакти. Он является источником всех видов деятельности, создателем философии, священных книг, рассказов, богов и демонов, героев и эпох, и он же уничтожает то, что сам породил.
Для осуществления некоторых своих замыслов он нисходит в реальный мир в образе трех богов: Брахмы, Вишну и Шивы, каждый из которых имеет свой круг обязанностей. Брахма — творец, Вишну — защитник, Шива — разрушитель. Эти три бога играют важную роль в индийских мифах, так же как бесчисленные младшие боги (во главе с Индрой) и великое множество богов — носителей злых сил: асуров и ракшасов, которых называют демонами. Столкновения всех этих божеств друг с другом, их сложные взаимоотношения в разных мирах определяют сюжет и стиль рассказов, собранных в этой книге.
Лавана
В тот день пандит изменил своему обыкновению: вместо того чтобы разбирать письмена на пальмовом листе, он читал газету. Вокруг стояла тишина, небо было ярко-голубым, его любимый теленок, привязанный к колышку рядом с домом, жевал клочок сена, который старик бросил ему в корыто. Пандит отложил в сторону газету, снял с носа очки и сказал:
— Я позволил себе потратить немного времени на то, чтобы прочесть отчет о человеке, который был запущен в космос и облетел вокруг Земли. Странными вещами занимаются люди на Западе! Ведь этот человек, вместо того чтобы дожидаться, пока Земля повернется к Солнцу или, наоборот, от Солнца, сам летит вокруг нее и создает свое чередование дня и ночи. У нас от зари до зари проходит двадцать четыре часа, а у него, может быть, полдня или два дня, кто знает. Это событие заставило меня снова задуматься о том, что такое время. Что такое один день? Что такое два дня? Целая жизнь? Чтобы пояснить свою мысль, я расскажу вам сейчас о Лаване.
Существовало некогда (продолжал он) древнее государство Уттар Пандава, правителем которого был Лавана. Земли его славились богатством и красотой. Лавана был доволен своими подданными, а подданные были довольны своим царем. Каждый день после полудня царь принимал в зале собраний министров, секретарей, гостей и просителей — такой у него был заведен порядок. Однажды в зале собраний появился неизвестный человек. У него было изможденное лицо и босые ноги; священные знаки на лбу и редкостный кашмирский платок говорили, что он принадлежал к уважаемым людям. На его запястье поблескивал золотой браслет, украшенный драгоценными камнями, а на шее на золотой цепочке висели массивные четки. Длинные седые волосы ниспадали с его головы до самых плеч, и тем, кто смотрел на него, становилось страшно. Его усадили среди ученых мужей.
Царь не мог отвести от него взгляд.
— Кто это? — спросил он у министра.
— Это волшебник, он просит аудиенции.
— Пусть подойдет.
Волшебник подошел к царю и произнес цветистое приветствие.
— Что ты умеешь делать? — спросил царь. — Я хотел бы увидеть что-нибудь новое.
— Я покажу вам нечто такое, о чем никто не смел и думать.
Лавана недоверчиво усмехнулся.
— Я уже видел, как под полотенцем вырастает манговое дерево, — сказал он. — Это зрелище меня больше не привлекает.
— Речь идет совсем об ином, государь.
— Мне не хочется смотреть на висящую в воздухе веревку, по которой кто-то карабкается на небо.
— Этот фокус хорошо известен, он только нагоняет скуку. Я не стал бы навязывать его вашей милости.
— Я уже насмотрелся на дохлых кобр и на оживающих мангустов, которые на них набрасываются.
— Я проделывал эти штуки восьмилетним мальчиком. Я не посмел бы предложить такое убогое развлечение столь высокому собранию.
— Неужели ты покажешь нам что-нибудь новое? Я терпеть не могу смотреть на женщин, которых перепиливают пополам, и на мужчин, которые воспаряют к потолку. Мне до смерти надоели все эти трюки.
— Пусть ваша милость прикажет отрубить мне голову, если я не смогу показать ничего более интересного.
— С какой стати? Разве ты совсем не дорожишь своей головой, что готов так легко с ней расстаться?
— Нет, ваша милость, просто я знаю, что могу предложить вам совсем иное развлечение.
— Если это окажется правдой, тебя ожидает самая высокая награда. Ну что ж, приступай. Неси свой мешок.
— У меня нет мешка.
— Это хороший знак. Значит, у тебя нет мешка со всякими таинственными побрякушками. Что же у тебя есть?
— Только это, — сказал волшебник, указывая на свои широко открытые глаза.
— Что, что? — переспросил царь, вглядываясь в его лицо.
Как только глаза Лаваны встретились с глазами волшебника, все вокруг переменилось. Царь больше не видел первого министра, всегда стоявшего справа от него; парадный зал с коврами и золотыми колоннами словно растворился в воздухе. Исчез даже трон, на котором он сидел. Царь оказался один в широком поле, на котором пасся иссиня-черный конь с развевающейся гривой и с длинным хвостом, волочившимся по земле. Глаза у коня сверкали, морда была покрыта пеной. Он прыгал, скакал и рыл землю копытом. Царю казалось, что конь дразнит его. И тут он услышал, что говорит самому себе: «Грош мне цена, если я не сумею поймать и укротить этого коня».
Царь осторожно приблизился к коню, но тот отпрянул, гордо вскинув голову, подождал, пока царь сделает новую попытку, и опять прыгнул в сторону. Царь увлекся этой игрой и не заметил, как далеко он ушел. Конь привел его за собой в какие-то незнакомые места. В конце концов царя обуял гнев, он сделал неожиданный прыжок, схватил коня за пышную гриву и вскочил ему на спину. Конь стремительно бросился вперед. У царя засвистело в ушах, а конь перешел с рыси на галоп и несся так, будто ему ничто не было помехой: ни земля, ни воздух, ни поля, ни деревья. Он разрезал грудью воздух и мчался сквозь густые заросли, между деревьями, перелетал через изгороди, скакал по долинам и лугам.
Ослепленный Лавана с трудом дышал и изо всех сил прижимался к лошади. Он сдавил пятками ее бока, обхватил руками лошадиную шею и распластался у нее на спине. Конь мчался не только по земле, он то и дело поднимался в воздух, и тогда ветви деревьев били Лавану по голове. Увидав сук, который грозил расцарапать ему лицо, он выбросил вперед руки и вдруг почувствовал, что висит высоко над землей и цепляется за пустоту.
«Что за странные вещи творятся со мной! — промелькнуло у него в голове. — Где я?» Он не видел под собой ничего, кроме зеленой бездны, и не представлял, где бы он очутился, разжав руки. Лавана дотянулся до двух перекрещивающихся веток дерева и сел. Сколько он так просидел, он не помнил. Взглянув вверх, он увидел у себя над головой семью обезьян. Отец лежал на спине, мать искала вшей у него в шерсти, а малыш резвился на ветках; родители то и дело хватали его за хвост и притягивали к себе, боясь, как бы он не упал. Вдруг все они замерли и устремили взгляд на пришельца. Лаване казалось, что в их глазах таится насмешка.
«Они в своем царстве, а я сижу тут, рядом с ними, по недоразумению, — подумал он. — Кто же я теперь? Раньше я был царем. Я обладал властью, у меня был дворец, люди почтительно кланялись, увидев меня, и исчезали, стоило мне нахмуриться, а теперь я оказался на дереве, как будто сам превратился в обезьяну. Наверное, здесь обезьяны важнее царей, и мне придется смириться со своим новым положением. Если я попробую взобраться на следующую ветку, обезьяны вскарабкаются еще выше и все равно будут смотреть на меня сверху вниз. Пожалуй, лучше выбраться отсюда, пока дело не приняло совсем скверный оборот. Я согласен скорее погибнуть там, внизу, чем остаться здесь».
Лавана посмотрел вниз. В диких зеленых зарослях, простиравшихся под ним, его подстерегали любые опасности: хищники, готовые проглотить его целиком, змеи или дикари, которые схватят его и будут терзать. Он разжал руки и полетел вниз. Ветви деревьев немного смягчили удар о землю. Царапины на его лице кровоточили, ноги болели, но он был счастлив, что не видит больше надменных обезьян и не несется на лошади, а стоит на твердой земле. Он не знал, в каком направлении надо идти. Но идти надо было. Лавана помедлил немного и пошел.
Он шел, шел и шел. Когда наставала ночь, он ложился на землю и засыпал. Лавана потерял счет дням; он не знал, откуда и куда он идет и много ли он прошел или мало. Он видел перед собой дорогу и двигался вперед, несмотря на боль в ногах; его одежда превратилась в лохмотья, тело покрылось ссадинами. Его мучили голод и жажда. Когда у Лаваны не хватило сил сделать следующий шаг, он в изнеможении опустился на землю, надеясь, что смерть не заставит себя долго ждать. Но не из каждого затруднения можно выйти таким образом. Лавана не помнил, сколько он пролежал. Придя в себя, он открыл глаза и увидел, что рядом с ним стоит молодая женщина и с любопытством его разглядывает. Ее тело было прикрыто рваным куском материи, в руке она держала корзинку.
— Кто ты? — спросил Лавана.
— Ой! — удивилась женщина.
— Я хочу есть и пить, — сказал Лавана. — Что у тебя в корзинке?
— Еда, которую я несу отцу, он рубит дрова в лесу.
— Что за еда?
— Самая обыкновенная еда, лакомств у нас нет.
— Я хочу есть! — воскликнул Лавана. — Спаси меня! Я умираю, дай мне хоть кусочек.
— Я несу еду отцу, — решительно заявила девушка.
— Неужели ты меня не пожалеешь?
— Нет, не пожалею, — ответила она. — Кто ты такой?
В эту минуту царь еще помнил, кто он такой.
— Я царь, — сказал он, — то есть я был царем… Все это неважно. Дай мне поесть, я вознагражу тебя, как только вернусь в свое царство.
— Ты, может быть, и царь, — сказала женщина, — но я не царица… Я принадлежу к самой низшей касте. Мой отец — чандала. Нам запрещено делиться с такими, как ты. Я совершу грех, если дам тебе пищу, оскверненную моим прикосновением. Я не хочу грешить, чтобы потом не попасть в ад. Ты кшатрий, а я принадлежу к низшей касте, я чандала.
— Забудь о том, что я произнес слово «царь». Это была просто шутка. На самом деле я тоже чандала. Разве я похож на царя?
— Мне все равно, на кого ты похож, — сказала она. — У меня в корзинке лежит кусок свинины, я сварила ее с диким рисом и с травами, которые нашла в джунглях.
Лавана слушал ее, и рот его наполнялся слюной, хотя говорила она не о таком уж аппетитном блюде.
— Расскажи, пожалуйста, еще что-нибудь об этом мясе, — попросил он.
Женщина рассказала, как поймали дикую свинью, мясо которой она приготовила, как несколько человек из их деревни загнали ее, закололи, принесли тушу домой и поделили между собой, и как она потом варила мясо, добавив горсть дикого риса, который нашла в поле, как смазывала мясо жиром, вялила его на солнце и хранила в горшке, зарытом в землю.
Царь в отчаянии прервал ее:
— Я умираю! Дай мне поесть.
— Нет, — сказала она. — Я поступаю так, как должны поступать люди моей касты. По нашим законам я не должна предлагать пищу тому, кто принадлежит к высшей касте, и я не нарушу этого закона. Я не хочу попасть в ад. Даже если ты умираешь от голода, я ничем не могу тебе помочь.
Царь стал перед ней на колени.
— Сжалься надо мной! Спаси меня! — молил он.
— Я могу спасти тебя, только если ты сделаешь то, что я скажу. Чтобы сравняться со мной, ты должен на мне жениться, тогда я смогу накормить тебя. Но сначала я должна поговорить с отцом.
Царь обдумал ее слова. Выход, который предложила девушка, показался ему простым, здравым и вполне разумным.
— Я согласен, — сказал он. — Я готов пойти к твоему отцу, но я не в силах сделать ни шагу. Я очень устал.
— Что же с того, что ты очень устал. Устанешь еще немного, только и всего. А если ты хочешь под этим предлогом отказаться от женитьбы, можешь умирать с голоду.
— О женщина, ты не поняла меня! Я только и мечтаю о том, чтобы жениться на тебе. Я обожаю тебя. Я пойду с тобой.
В самой глубине леса они нашли морщинистого старика, который рубил дрова. Девушка приблизилась к нему и рассказала, зачем она пришла.
— Ты хочешь выйти замуж за этого человека? — спросил старик, бросив взгляд на Лавану.
— Я ни за кого не хочу выходить замуж, но его нужно спасти.
Старик снова посмотрел на царя и спросил:
— Ты хочешь жениться на этой грязнуле? Ты что, не видишь, что она безобразна и неуклюжа, что у нее заячья губа и она чандала? Ее мать была моей наложницей. Как ее звали, не помню. Но если ты хочешь жениться, я не стану тебе мешать.
— Я хочу есть! — воскликнул царь.
— Она накормит тебя, когда ты станешь ее мужем, — сказал дровосек.
По прошествии некоторого времени жизнь Лаваны устроилась: породнившись со старым дровосеком, он поселился вместе с ним в хижине, крытой пальмовыми листьями. Однажды вечером дровосек умер. На следующий день Лавана с женой совершили обряд погребения у себя во дворе, и Лавана стал главой семьи. Чтобы добыть пропитание, он охотился с копьем на лесных животных и сам сдирал с них шкуру. Иногда он ходил в лес за дровами. Скоро Лавана совсем забыл о своем прошлом. Если кому-нибудь случалось спросить, кто он такой, Лавана отвечал:
— Я охотник, кем же мне еще быть, раз я живу в лесу, а эта добрая женщина — моя жена.
Он не замечал перемены, которая произошла в его жизни, так же как не замечал, что его жена — чандала и что у нее заячья губа. Он стал ее рабом. Годы шли, и она родила ему четырех сыновей. Одеждой Лаване служила кора деревьев, его отросшие волосы потускнели, а ногти стали похожи на когти.
Неожиданно на те места, где они жили, обрушился голод. Все растения погибли, все пруды высохли. Большинство животных спасалось бегством, а те, которые не могли покинуть этот уголок земли, где свирепствовал голод, падали замертво, тела их так высохли, что на костях нельзя было найти даже клочка мяса, пригодного в пищу. Деревья стояли голые и безобразные, а однажды в бамбуковой роще появился маленький язычок пламени, пожар быстро распространился по всему лесу, и Лаване вместе с семьей тоже пришлось собраться в путь. Царь нес на голове корзину с остатками своего имущества: охотничьими ножами, копьями, несколькими высушенными шкурами, изношенной одеждой. Его сыновья стали уже взрослыми. Он сказал им:
— Я больше не могу вам помогать. Теперь вы должны сами заботиться о себе. Я пойду своей дорогой, а вы идите своей.
Но тут вмешалась жена:
— Как ты можешь говорить детям такие вещи! Неужели ты так безжалостен, что хочешь прогнать их?
— Детям! — воскликнул царь. — Они привыкли быть детьми. Они давно выросли. Ты разве не видишь, что старший уже пожилой человек? А ты все еще считаешь их детьми!
— Да, считаю! — ответила она. — И ты обязан заботиться о них, пока они сами не уйдут от нас. Я хочу, чтобы все мои дети оставались со мной.
Царь не любил трех старших сыновей, они только и делали, что сидели около матери и развлекали ее болтовней, пока он добывал пищу и носил воду. Но он очень любил младшего, которому к тому времени исполнилось двадцать лет. Так и пришлось им, не разлучаясь, идти дальше.
Они шли и шли без пищи и без воды, пока их большая семья не начала распадаться сама собой.
Убедившись, что отец не может добыть пропитание, три старших сына один за другим покинули его. Царь совсем выбился из сил, особенно мучили его укоры жены.
— Ну что ты за человек! — говорила она. — Если ты не в состоянии содержать семью, зачем тогда женился? Или ты думал, что детей можно просто так взять и выгнать? Ах ты изверг! Ты прогнал трех моих сыновей. Теперь я даже не знаю, где они.
Царь терпеливо сносил ее попреки. Он только повторял:
— Мы скоро отдохнем. Теперь уже осталось немного. Не может быть, чтобы мы не нашли хоть маленькую зеленую лужайку. Как только мы до нее доберемся и устроимся, я вернусь и разыщу наших сыновей.
Они все шли и шли, и настал день, когда царь почувствовал, что больше не в силах сделать ни шагу; но тут он увидел, что его сын совсем ослабел и лег на землю. Он наклонился над ним и сказал:
— Соберись с силами, сын! Я скоро добуду какую-нибудь еду.
— Откуда ты ее возьмешь? — шепотом спросил сын. — Здесь ничего нет. Я хочу мяса… вареного… немного мяса. — Он почти бредил.
— Потерпи, сейчас я приготовлю мясо, — сказал царь. — Подожди немного…
Он подошел к жене, которая дремала под деревом, и сказал:
— Я пойду и добуду мяса для тебя и для нашего сына. Побудь здесь полчаса, а потом зайди вон за ту скалу. Ты увидишь там мясо, оно будет уже сварено, вы сможете его съесть. Если у тебя найдется соль, посоли его и потом ешьте.
— А как же ты? — спросила жена.
Царь был тронут ее заботой. Впервые за много дней она подумала и о нем.
— Не беспокойся обо мне, — сказал он. — Я что-нибудь придумаю. Только ни в коем случае не уходи отсюда, пока я все не приготовлю. Ты скоро увидишь, как по ту сторону скалы загорится костер; когда он погаснет, зайди за скалу, и ты найдешь там готовую еду. А пока спи.
Потом он погладил сына и сказал:
— Скоро ты сможешь поесть. Спи спокойно. — И, уходя, вновь обратился к жене: — Пусть мальчик наестся досыта. Сколько захочет, столько пусть и ест.
Обогнув скалу, царь собрал кучу хвороста и сухих листьев, высек огонь и зажег костер. Когда сухие ветки начали потрескивать, он крикнул жене:
— Лежи, не вставай! Зайди за скалу, когда огонь погаснет.
С этими словами он прыгнул в костер и снова закричал срывающимся голосом:
— Не бери мясо, пока оно не будет совсем готово! Не забудь про соль!
И тут царь проснулся. Он увидел, что по-прежнему сидит на своем троне в зале собраний. Вокруг него толпились министры. Он обвел их взглядом и спросил:
— Вы все время были здесь?
— Да, государь, — ответили они, — Мы никуда не уходили.
— Ничего не понимаю, — сказал Лавана. — Сколько же это все продолжалось?
— Что именно? — спросил один из министров.
— Сколько я спал?
— Минуту или две, государь, не больше.
— Но я прожил семьдесят лет! — воскликнул царь, — Я прожил целую жизнь — семьдесят лет! Так или нет? — Он снова оглядел зал и громко спросил: — А где же волшебник?
Министры и просители тоже стали оглядываться по сторонам, но волшебника нигде не было.
Манматха
Творец Брахма с удовлетворением окинул взором плоды трудов своих. Вселенная с ее фауной и флорой, самые разные существа, от комаров до ангелов, звезды и солнце — все это создал он. Доведя до конца эту гигантскую работу, Брахма захотел явить миру нечто совсем новое и не похожее на все его предыдущие творения. В таком расположении духа он дал жизнь некой несравненной деве по имени Сандхья. («Зыбкий час между заходом солнца и сумерками, между концом ночи и рассветом, время приглушенных голосов, неясных мыслей, тающих и возникающих силуэтов тоже называется „сандхья“», — объяснил рассказчик.)
Как только эта дева обрела дар речи, она спросила у Брахмы:
— Зачем ты создал меня?
— Чтобы внести разнообразие в этот мир, — ответил Брахма.
— Но мне здесь так одиноко! — пожаловалась она.
— Я избавлю тебя от одиночества, — сказал Брахма и создал ей брата.
Это был юноша с необычайно красивым лицом и телом, вооруженный луком из сахарного тростника с тетивой из вереницы жужжащих пчел и пятью стрелами из пяти редких благоухающих цветов. Он сиял, как полная луна, у него был орлиный нос, прямые плечи, и при взгляде на него казалось, что его тело и лицо изваяны скульптором. Его гибкая шея не уступала совершенством формы морской раковине, а широкая грудь придавала его облику царственное величие. Он носил голубую одежду и украшал волосы цветами кесари, а в руках держал флаг с изображением рыбы. Он нравился всем — и мужчинам и женщинам. Завидев его, все млели от восхищения.
— Зачем ты создал меня? — повторил он вопрос Сандхьи.
— Ты — бог любви, — ответил Брахма. — Ты всемогущ, ты способен проникать в души людей, поэтому тебя будут называть Манматхой, но ты получишь еще одно имя — Кама, потому что твои стрелы будут возбуждать страсть в сердцах мужчин и женщин, страсть, которая необходима для поддержания жизни.
Юноша подумал немного и спросил:
— А как я узнаю, что это правда? Когда я смогу попробовать свои силы?
— Да хоть сейчас, — беззаботно ответил Брахма.
Этот разговор происходил во время большого собрания богов, на котором присутствовали семь прославленных сыновей Брахмы — семь мудрецов, прародитель богов Дакша, царь Вселенной Праджапати и многие другие. Юноша поднял лук и направил первую стрелу в самого Брахму. А потом выстрелил по очереди во всех остальных. В ту же минуту в сердцах богов пробудилось страстное желание овладеть единственной женщиной в этом собрании, которой оказалась не кто иная, как Сандхья. Боги сгорали от любви, хотя одному из них она приходилась дочерью, а другим — сестрой. Все они вдруг увидели, как обольстительно ее тело, и, отталкивая друг друга, изо всех сил старались привлечь ее внимание; рассудительность, сдержанность, приличия — все было забыто.
Весть о случившемся дошла до Ямы, бога смерти и стража справедливости. Он вознес молитву бесконечному неизменному верховному богу Ишваре (создавшему всех остальных богов) и попросил его вмешаться, чтобы образумить бесстыдных. Услышав молитву Ямы, Ишвара спустился в мир Брахмы, разбранил бога-творца и его сыновей и пресек их кровосмесительные порывы. Но зло, хоть и не самое страшное, все-таки свершилось; в ту минуту, когда Брахма запылал от вожделения, капля его пота упала на землю перед Сандхьей и дала начало многочисленному потомству, а из сока жизни, пролитого Дакшей, родилась Рати, красавица из красавиц.
Ишвара удалился, но Брахма не мог забыть оскорбления, которое Ишвара нанес ему в присутствии детей.
— О Манматха, — в гневе воскликнул он, — ты ответишь за мое унижение! Тебя тоже настигнет рука Ишвары. Пусть он сожжет тебя!
— Можно ли быть таким несправедливым! — возмутился Манматха. — Ты сам создал меня, сам наделил необычайным даром и сам же разрешил им воспользоваться. Разве не по твоему настоянию я натянул тетиву? Как же ты винишь меня за то, что случилось?
Брахма признал правоту Манматхи и смягчил приговор.
Дакша спросил у Манматхи, не хочет ли он жениться на его дочери Рати. Манматха, чьи стрелы оказались неотразимыми для Брахмы и всех остальных, сам не устоял перед очарованием Рати. Ведь ее брови были очерчены еще совершеннее, чем его, а заостренные груди были похожи на нераспустившиеся бутоны лотоса и кончались темными, как медоносные пчелы, сосками, такими твердыми, что упавшая на них слеза разбивалась на тысячи мельчайших брызг; когда Манматха глядел на струнку шелковистых волос между ее грудей, ему казалось, что туда случайно попала тетива его лука. Ее бедра, гладкие, как стволы бананового дерева, плавно сбегали к маленьким ножкам с розовыми пальчиками и пятками. Ее руки походили на потоки золотого дождя, а косы можно было сравнить только с облаками в период муссонов. Манматха изнемогал от любви к Рати, и она стала его женой.
Брахма, все еще не забывший обиды, нанесенной ему Ишварой, сказал Манматхе:
— Отправляйся в путь вместе с Рати, возьми с собой все оружие, которое у тебя есть, и напади на Ишвару. Я хочу, чтобы он оказался в таком же положении, в каком застал нас.
— Но ведь надо, чтобы рядом с ним был кто-то, кого он мог полюбить, — не соглашался Манматха.
— Об этом ты можешь не беспокоиться, — невозмутимо ответил Брахма. — Я дам тебе надежного союзника.
Он вздохнул и создал Васанту (весну). Васанта приготовился сопровождать Манматху и захватил с собой все средства обольщения: летние песни птиц, зеленые побеги растений, налитые соком плоды, деревья в цвету, и пташек, и вечерний ветерок, и волшебные сумерки — все, что настраивает на лирический лад.
Только тогда Манматха осмелился приблизиться к Ишваре, чтобы испытать на нем свою силу. Вскоре он вернулся и сказал Брахме:
— Он не обратил на меня никакого внимания, со мной еще никогда не случалось ничего подобного. Я не отставал от него ни на шаг, я поднялся за ним на гору Кайласу, потом на Меру, я обошел с ним все Гималаи, но он не замечал меня. Васанта помогал мне как только мог. Он навеял теплый южный ветерок, от которого все теряют голову, но на Ишвару это не произвело никакого впечатления. Я израсходовал все пять стрел, но ни одна из них не попала в цель. Я создал селезня и утку, они затеяли любовную игру у него на глазах, но он смотрел на них невидящим взором. Я создал птиц покрупнее — павлина, который совокуплялся с павой, но они вызвали у него не больше интереса, чем комья глины. Я прибегал к сильнейшим средствам, я составлял любовные символы из самых различных предметов: из огромных деревьев, обвитых плющом, и из много другого. Я умолял Васанту не щадить себя. Васанта наполнил всю округу запахом цветов чампака, паннаги, паталы, маллики и тале, благоухание которых заглушает голос благоразумия. По моему повелению раскрывались девственные бутоны лотоса, но Ишвара оставался равнодушен и невозмутим. У меня не хватило сил это вынести, — с тоской сказал побежденный Манматха. — Мне было страшно рядом с ним, и я убежал.
Брахма совсем приуныл. Он испустил тяжелый вздох, и на свет явились странные, фантастические существа, которым он приказал приблизиться к Ишваре и смутить его покой танцами и соблазнительными телодвижениями, а Манматхе Брахма велел еще раз попытаться зажечь сердце Ишвары. Манматха снова покорно отправился в путь в сопровождении Рати и Васанты, но вскоре вернулся и сказал, что его опять постигла неудача.
— Сейчас мы ненадолго расстанемся с Манматхой, — прервал свое повествование рассказчик, — и познакомимся с новым персонажем, появление которого сделало жизнь Манматхи еще тяжелее.
Примерно в это же самое время у некоего Ваджранги («Ваджранга» значит «Алмазные ноги») родился сын Тарака. При его появлении на свет все предвещало беду: выли шакалы, кричали ослы, небеса потемнели и странные, нечестивые звуки наполнили воздух.
Когда Тарака вырос, он захотел стать сильным и непобедимым и ради этого наложил на себя покаяние, которое длилось тысячу лет. Он проявил необычайное рвение. Сто лет Тарака стоял с поднятыми руками на одном большом пальце ноги и непрерывно читал молитвы; сто лет он не брал в рот ничего, кроме воды; сто лет он молился, балансируя на голой скале. И все это время его голова испускала какие-то неведомые лучи, которые грозили испепелить мир.
Боги и сам Индра дрожали от страха. Они решили, что настал их последний час, и попросили Брахму положить конец этой страшной затее.
Брахма стал увещевать Тараку, но тот не хотел ни переходить на другое место, ни прекращать свои опыты. Чтобы сделать его сговорчивее, Брахма пообещал ему свое покровительство. Тарака пошел на уступки и согласился прервать покаяние, если Брахма дарует ему непобедимость.
Недовольный Брахма возразил, что подобный дар наверняка повлечет за собой множество несчастий, и поэтому прежде нужно договориться об условиях. Тогда Тарака сказал:
— Хорошо, я согласен принять этот дар на таких условиях: пусть я буду непобедим для всех живых существ всех миров, кроме одного — того, кого родит Ишвара.
И он улыбнулся, потому что поражение, которое потерпел Манматха, стало притчей во языцех во всех мирах.
Брахма боялся, что Тарака завлечет его в ловушку, и колебался, а демон не отступал.
— Я сказал свое слово, — заявил он. — Если ты не согласен, позволь мне продолжать покаяние.
Брахма подумал еще немного и согласился. Но вспомнил об Индре и богах, которые с тревогой ждали его возвращения, и сказал:
— Хорошо, будь по-твоему.
Добившись своего, Тарака отказался от жизни отшельника и стал правителем Шонитапуры. От его бесчинств не было покоя нив одном из миров. Он не щадил ни слабых, ни сильных, оскорблял женщин и присваивал себе все, что хотел. Он похитил у Индры его огромного слона Айравату, а у риши[35] отнял мать Шабалы, корову Камадхену, которая выполняла все их желания. Бог солнца лишился по милости Тараки лошади, которая возила его колесницу, и со страха стал посылать на землю меньше тепла и света. Сам бог ветра жил в постоянной тревоге и лишь изредка осмеливался заявить о своем присутствии, да и то легчайшими дуновениями.
Боги обратились за помощью к Вишну, который всегда выступал в роли избавителя, и Вишну запустил в небеса свои прославленные летающие диски. Не было случая, чтобы они оставили на своем пути что-нибудь живое, но на этот раз диски ударили Тараку в грудь, не причинив ему ни малейшего вреда; он приколол их к своей одежде и носил как украшения.
Тогда боги снова пришли к Брахме, но в ответ на их просьбы Брахма сказал:
— Я не могу тронуть того, кому я обещал неприкосновенность. Если садовник посадил ядовитое дерево, он не станет сам его уничтожать, это должны сделать другие.
Вишну и Брахма оказались бессильны перед Таракой. Из триединства остался один Шива. Боги собрались на совет и после долгих споров решили обратиться за помощью к Шиве. Шива был воплощением Ишвары; если бы у него родился сын, он смог бы победить Тараку. Но для этого нужно было, чтобы Шива прервал свое суровое покаяние.
Теперь настало время познакомиться еще с одним персонажем — с Парвати, дочерью Химавана, владыки Гималаев. Жена Химавана поклонялась Шакти, богине-матери. Когда у нее родилась дочь, все предзнаменования говорили, что на свет явилась спасительница. Однажды мать и дочь остались наедине, и девочка прошептала:
— Я богиня Шакти, которой ты столько молилась. Твоя жизнь благословенна.
В то же мгновение она предстала перед матерью во всем своем величии, но потом вновь превратилась в младенца.
Девочка росла, как растут все дети. Когда она стала взрослой, отец разрешил ей приходить вместе с ним к Шиве, который сидел на горе Кайласе, погрузившись в свои думы. Шива говорил Химавану:
— Не приводи сюда женщин, я не хочу, чтобы мне мешали.
Но девушка была очарована суровым старцем и каждый раз, когда отец отправлялся на Кайласу, упрашивала его взять ее с собой. В конце концов она решила не разлучаться с Шивой и стать его ученицей и помощницей. Она приносила ему цветы для богослужения, обмывала его ноги и следила за тем, чтобы никто его не беспокоил.
После многих безуспешных попыток найти кого-нибудь, кто помог бы им избавиться от Тараки, боги поняли, что Парвати может оказать бесценную услугу, если только Шива заинтересуется ею как женщиной. Но стоило им вспомнить о его безразличии к любви, как они начинали громко стонать. И все-таки они призвали Манматху и сказали:
— О бог любви, будь нашим спасителем! Заостри свои стрелы и пронзи ими этого слепого сурового человека. Заставь его обратить внимание на Парвати, все остальное произойдет само собой.
— Как, опять?! — в отчаянии воскликнул Манматха. — Попросите меня пронзить стрелами любви сердце ракшасы или затопить любовью сердца богов, но не говорите мне о Шиве, об этом воплощении Ишвары, потому что тут я ничто, перед ним я бессилен. Я ничего не могу с ним поделать.
Боги стали умолять его:
— Ты — бог любви. Конечно, тебя может постигнуть одна, другая неудача — мало ли какие бывают обстоятельства, — но разве есть такое существо, которое в силах устоять перед твоим могуществом? Зачем ты тогда живешь на свете, если не можешь помочь нам? В прошлый раз ты потерпел поражение, но сейчас тебя наверняка ждет успех. Парвати не отходит от Шивы, она готова исполнить любое его желание. Она молода и красива. Тебе нужно только заставить Шиву оценить ее по достоинству. Если ты не поможешь нам, Тарака уничтожит всех нас, без тебя мы погибнем, — добавили они.
Манматха почистил и наточил стрелы и отправился на гору Кайласу. Он увидел Шиву, который сидел неподвижно, погрузившись в размышления, и спрятался за кусты. Парвати, как всегда, была тут же. Манматха решил дождаться благоприятного момента и предоставил действовать Васанте, который обвеял Шиву прохладным ветерком и всячески старался пробудить в нем нежные чувства. Шива почувствовал, что в воздухе что-то изменилось, и на мгновение отвлекся от своих мыслей, удивившись, почему вдруг началась весна. Манматха поднял лук из сахарного тростника и выпустил первую стрелу как раз в ту минуту, когда Парвати приблизилась к Шиве, держа в руках поднос с цветами.
Обычно Шива не видел ничего, кроме цветов, которые она ему подносила. Но на этот раз, приоткрыв глаза, он обратил внимание на пальцы, сжимавшие поднос, и на красные кончики этих пальцев. «Что это — пальцы или цветы?», — подумал он. Но тут же закрыл глаза и направил свои мысли в обычное русло.
Манматха терпеливо ждал. Он приказал Васанте сотворить кукушку, жалобно призывающую своего возлюбленного. Услышав кукование, Шива опять открыл глаза и увидел Парвати, которая заботливо подметала сухие листья, опавшие с деревьев; в этот миг Манматха выстрелил второй раз. Шива открыл глаза чуть шире и задумался, стараясь понять, что он видит перед собой: алые губы или спелые вишни. Но через мгновение он снова овладел собой.
Стрелы одна за другой попадали в цель. Теперь Шива открывал глаза, как только слышал малейший шорох, и следил за Парвати, которую тоже настигли стрелы Манматхи. А Парвати выполняла свои обязанности без обычного самозабвения. Ей все время хотелось подольше оставаться там, где Шива мог ее видеть. Ее бедра раскачивались, и все ее движения стали нарочитыми и соблазнительными.
Шива целиком отдался мыслям о существе, которое он видел перед собой. Это глаза или голубые лотосы? Кто поет эту песню — человек или птица коил? Кто это двигается с такой грацией — женщина или пятнистый олень? Как случилось, что вся красота мира оказалась заключенной в одном этом создании? Какая услада для глаз! И какое, должно быть, наслаждение держать это чудо в объятиях! Шива уже не в силах был погрузиться в свои обычные думы.
Он начал разглядывать Парвати более пристально и понял, что перед ним та же девушка, которую он видел вчера, и все-таки он заметил в ней что-то новое. Шива не мог объяснить это странное явление. Чем больше он раздумывал о причинах необычного возбуждения, которое его охватило, тем больше убеждался, что виной тому какие-то внешние силы. И тут он увидел за кустом того, кто смутил его покой.
Как раз в эту минуту Манматха прицелился в него и с ужасом понял, что его стрела не достигнет цели, потому что Шива ее увидел.
А Шива догадался, что бог любви намеренно причинил ему столько беспокойства, и его обуял гнев. Когда Манматха еще раз выглянул из-за куста, чтобы посмотреть, готовить ему новые стрелы или нет, Шива открыл третий глаз, который находился у него во лбу. Взгляд этого глаза возвращал всем предметам их первоначальную сущность, как будто они подвергались испытанию огнем. Когда-то с помощью своего третьего глаза Шива превратил в пепел целый город асуров под названием Трипура. На этот раз его взгляд упал на Манматху, как сноп пламени; Манматха съежился и в то же мгновение превратился в кучку пепла. Теперь Шиве больше никто не мешал, и он вновь погрузился в размышления. Прошло немного времени, и он покинул Кайласу, разрушив все планы Парвати. Она вернулась к отцу и с плачем призналась:
— У меня ничего не вышло, Шива ушел.
В это время во дворце Химавана гостил мудрец Нарада[36], великий мастер плести и распутывать интриги во всех мирах. Он сказал Парвати:
— Не старайся привлечь Шиву молодостью и красотой тела, на этом пути ты не добьешься успеха, потому что молодость и красота исчезают, стоит только Шиве открыть свой третий глаз. Если ты хочешь его завоевать, рассчитывай на свои душевные силы, а не на привлекательность и помощь таких созданий, как Васанта и Манматха. Возвращайся на гору Кайласу, живи в одиночестве и молись.
И еще Нарада научил Парвати одному из самых сильных заклинаний — мантре «Ом нама шивая» — и посоветовал ей сосредоточиться и не думать ни о чем, кроме этой мантры. Парвати удалилась на гору Кайласу и наложила на себя суровое покаяние.
В это время Рати, жена Манматхи, пришла к Шиве и взмолилась:
— Спаси меня, ведь это по твой воле я стала вдовой.
— Мне жаль тебя, — ответил ей Шива, — но сейчас ничего нельзя сделать. Твой муж сам во всем виноват. Я не могу помочь тебе. Манматха не погиб, он только лишился тела. Сгорела лишь грубая оболочка, а дух его жив. Я даровал ему право заниматься прежним делом, но так, чтобы его никто не видел; кроме того, я дарую ему право находиться поблизости от меня вместе с другими невидимыми и незримыми слугами и помощниками.
— О, сколько еще, сколько еще, сколько еще я буду женой невидимого мужа? — воскликнула Рати.
— К тому же в следующем рождении вы вновь станете мужем и женой.
И Рати пришлось удовольствоваться этим обещанием.
Но тут вмешались Брахма и другие боги:
— О великий бог, что же ты сделал? Ведь ты уничтожил бога любви, как же теперь будет существовать мир? Манматха не хотел причинить тебе зло, он лишь старался помочь нам.
— Я не уничтожил его, — ответил им Шива, — он жив, я лишь освободил его от тела и очистил его дух.
Парвати продолжала свое покаяние, и усердие ее не осталось незамеченным. Однажды к ней на вершину горы явился какой-то человек. Это был Шива, который принял облик аскета, давшего обет безбрачия. Он предстал перед ней и спросил:
— О чем ты молишься?
— О том, чтобы получить руку и сердце Шивы, больше мне ничего не надо. И я добьюсь своего, чего бы мне это ни стоило.
Человек рассмеялся ей в лицо.
— Глупая ты, глупая! — сказал он. — Зачем тебе понадобился Шива, этот грубый, неотесанный старик, который, не раздумывая, сжег несчастного бога любви? Он приходит в ярость из-за каждого пустяка, его тело испачкано золой, ему уже давно пора на кладбище, он носит вместо одежды тигровую шкуру, а вместо браслетов и короны — живых змей! В нем нет ничего привлекательного, забудь его.
Но на Парвати его слова не произвели никакого впечатления, и он продолжал:
— К тому же Шива показал себя безрассудным и непочтительным мужем. Разве ты не знаешь, что однажды в давние времена тесть не позвал его к себе на праздник в наказание за его грубость?[37]
— Перестань, пожалуйста! — рассердилась Парвати. — Грешно говорить дурно о великой душе, еще грешнее ронять дурные слова в уши ближних. Уходи.
Человек ушел.
И тогда Шива предстал перед Парвати во всем своем величии и назвал ее своей женой. В эту торжественную минуту снова появилась Рати, которая решила сделать последнюю попытку вернуть мужа. Она приблизилась к счастливой паре и сказала:
— Вы утопаете в блаженстве, которое принесла вам любовь, в то время как бог, давший вам… — Рати заплакала и развязала конец своего сари, в котором она хранила горсть пепла. — Вот во что вы превратили моего мужа! — воскликнула она, с благоговением протягивая Шиве пепел Манматхи.
У Шивы было самое радужное настроение.
— Хорошо, — сказал он, — твой муж сейчас предстанет перед тобой таким, каким он был прежде, но помни, что для всех остальных ничего не изменится. Никто, кроме тебя, его не увидит. Теперь иди и будь счастлива. Для других он станет прежним Манматхой только в следующем рождении.
Бог любви восстал из пепла и ушел со своей женой Рати.
От брака Шивы и Парвати родился шестиликий бог Субраманья, скакавший верхом на павлине. Его появление на свет предрешило судьбу демона. Еще ребенком Субраманья напал со своей армией на Тараку и убил его. И все произошло так, как хотел того сам Тарака, который согласился расстаться с жизнью, только если на него поднимет руку потомок Шивы.
Валмики
Сейчас настало время рассказать вам о самом замечательном рассказчике всех времен — о Валмики, или Адикави. Вы, наверное, знаете, что Адикави — значит «великий поэт, первоисточник поэзии». Валмики — автор двадцати четырех тысяч строф «Рамаяны», большинство которых в том или ином виде известно в Индии всем: и мужчинам, и женщинам, и детям. Валмики создал Раму, главного героя поэмы «Рамаяна», хотя тому, кто знает историю возникновения этого эпоса, слово «создал» может показаться не очень удачным. Дело в том, что Рама не похож на обычных персонажей литературных произведений, обязанных своим появлением на свет воображению рассказчиков. Прежде всего потому, что Валмики не создал «Рамаяну», а был лишь «сосудом», в котором она «возникла» и из которого потом «вылилась». И Рама — вовсе не плод его фантазии, а живое существо, которое само явилось Валмики во время одного из его видений.
Привыкнув к обычному, плоскостному развертыванию сюжета, мы испытываем недоумение перед временными смещениями этого эпоса. Валмики говорит в «Рамаяне» о событиях прошлого, а мир узнает об этом творении из уст сыновей Рамы — Куши и Лавы, которым эту поэму рассказывает сам автор. Поэтому, слушая «Рамаяну», нужно отказаться от привычных представлений о чередовании событий и не смущаться, когда повествование возвращается вспять, забегает вперед или уклоняется в сторону. Если царь может править страной шестьдесят тысяч лет и все это время пребывать в добром здравии, автор литературного произведения может, как очевидец, рассказывать предысторию и историю жизни героя, явившегося на свет гораздо раньше его самого, и в то же время беседовать с ним как со своим современником.
Именно это и произошло с Валмики. Однажды, когда в другом мире собрались все бессмертные, Рама, в который раз нарушая наши привычные представления о времени, спросил Валмики:
— Откуда ты узнал все, что со мной случится, еще до того, как я родился?
События, которые мы считаем отошедшими в прошлое, часто представляются Валмики уделом будущего или частью современной ему жизни. Однако индийских слушателей это нисколько не смущает, и им не приходит в голову спросить: «Когда?» или «Как?», или «Раньше или позже?» Им кажется совершенно естественным, что в повествовании «раньше» смешивается с «позже» и с тем, что происходит сейчас.
Рама был живым воплощением Вишну, но, став человеком, он забыл о своем божественном происхождении; его разум оказался в плену обычных противоречий и заблуждений, свойственных людям, поэтому он не мог понять, каким образом Валмики сумел рассказать обо всем, что с ним случилось, до того, как он прожил свою человеческую жизнь, и еще попытался помочь ему выйти из затруднительного положения, в котором он оказался в конце своего земного существования.
Чтобы рассеять недоумение Рамы, Валмики рассказал ему историю своей собственной жизни.
Жил некогда ученый человек по имени Шанкха; однажды, закончив занятия в одном отдаленном селении, он возвращался домой и шел в глубокой задумчивости по берегу Годавари, как вдруг его мысли прервал громкий крик, раздавшийся над самым его ухом, и перед ним появился разбойник, яростно размахивающий страшными орудиями своего ремесла.
— Кто ты? — пролепетал Шанкха.
— Сын своего отца, — ответил грабитель и бросил на него злобный взгляд.
— Что тебе нужно?
— Все, что у тебя есть, кроме твоей жизни, если ты ею дорожишь.
— Я бедный ученый, а не какой-нибудь толстосум, — сказал брахман. — Будь я человеком богатым, разве я шел бы пешком? Я возвращался бы домой в колеснице.
— Как будто мне не под силу остановить колесницу! — возмутился разбойник. — Дай-ка я посмотрю, каких сокровищ можно тебя лишить, кроме твоих волос и ногтей. Ха-ха-ха!
Сокровищ у ученого оказалось немного: на мизинце кольцо из поддельного золота, которое он купил на ярмарке, и на шее медный талисман, привязанный к священному шнуру.
— Ладно, брахман, оставь себе священный шнур, а талисман отдай мне.
Шанкхе очень не хотелось расставаться с талисманом.
— Ой-ой, — застонал он. — Мне дал его один отшельник два года тому назад, этот талисман защищает меня от болезней и от всякой чертовщины.
— Я не черт и не чума, против меня твой талисман бессилен. Давай его сюда! Довольно болтать! — властно прикрикнул вор.
Брахман отдал ему талисман.
— А как у тебя с деньгами? Такие, как ты, умеют ловко припрятывать свое добро, — сказал разбойник, обшаривая складки дхоти на поясе брахмана.
Он нашел несколько монет и с усмешкой взял их себе. Потом он сорвал кусок ткани, прикрывавший верхнюю часть тела брахмана, и оставил его в одном дхоти.
— Снимай сандалии! — приказал он, взглянув на его ноги. — Человек, у которого есть всего две медные монеты, не имеет права на такую роскошь!
Брахман сбросил кожаные сандалии; они были чинены-перечинены, но все-таки защищали ноги от горячего песка.
— Теперь можешь идти, — сказал разбойник, убедившись, что обобрал брахмана до нитки.
Шанкха был счастлив, что остался жив, и заковылял по песку, торопясь уйти как можно дальше от разбойника.
Песок на берегу Годавари был такой горячий, что брахману казалось, будто его бросили на раскаленную сковороду. Он шел вприпрыжку, стараясь лишний раз не прикасаться к песку ногами. И почти не подвигался вперед, а его мучителю эта пляска вначале доставляла удовольствие. Но в конце концов брахман забыл всякий стыд, сорвал с себя набедренную повязку, бросил ее перед собой и вскочил на лоскут материи; ступни его ног покрылись волдырями, он больше не мог заставить себя наступать на раскаленный песок босыми ногами. Тут уже даже разбойник, который продолжал издали следить за брахманом, решил, что дело зашло слишком далеко. Усмешка постепенно исчезла с его лица, и он крикнул:
— Эй, иди сюда!
Брахман заторопился прочь.
— Я тебе что-то дам!
— Не надо, — бросил в ответ брахман.
— Стой! — снова закричал разбойник и побежал вслед за брахманом, который решил, что настал его последний час.
Поравнявшись с брахманом, разбойник швырнул на землю сандалии, которые только что у него отнял, и сказал:
— Возьми их назад, они мне не нужны. Тебе оказывают услугу, а ты не понимаешь.
Брахман с благодарностью взял свои сандалии.
— Теперь я к вечеру дойду до деревни. У тебя доброе сердце, хотя тебе нравится хрюкать и вести себя подобно дикому кабану. Твоя доброта — это то, что осталось у тебя от прежнего воплощения.
— Откуда ты знаешь? — спросил разбойник, заинтересованный его словами.
— Я знаю, кем ты был в прежней жизни, — сказал брахман. — Если хочешь, я расскажу тебе. Но сначала найди где-нибудь немного тени, чтоб я мог передохнуть.
Разбойник привел брахмана в небольшую яблоневую рощу, где было так приятно сидеть и смотреть на извивы реки. Он вскарабкался на дерево и долго тряс его, пока один твердый плод не упал на землю. Разбойник побил его о камень и предложил брахману.
Брахман вошел в воду и омыл тело, лотом отдохнул в тени, съел яблоко и почувствовал себя бодрее. Разбойник с тревогой наблюдал за ним:
— Ну как, теперь тебе лучше? — спросил он.
Брахман пробормотал что-то вроде согласия и сказал:
— В прежней жизни ты был вовсе не головорезом, как сейчас, а человеком образованным. Ты прекрасно знал веды, мог читать их наизусть и пересказывать своими словами. Ты был знатоком грамматики, просодии и священных книг. Люди обращались к тебе за советом и помощью и в благодарность приносили к твоему порогу зерно и подарки. Твоя жена была добрая и смышленая женщина. Дом, любящая жена, уважение сограждан, достаток — что еще нужно человеку? Кажется, ничего.
Но тебе всего этого было мало, тебе понадобилась любовь продажной женщины, которую ты однажды встретил в толпе на ступеньках храма; твоя судьба решилась в ту минуту, когда ты подобрал маленький венок, который она уронила на каменные ступени. Другие прошли мимо, потому что знали, что это обычный способ привлечь внимание. Но ты поднял венок, и это было началом и концом твоей беспутной жизни. С тех пор ты проводил все свое время в ее доме. Ты пренебрегал женой, но добрая женщина безропотно покорилась своей участи. Ты был жесток с ней. Иногда ты даже заставлял ее готовить для вас пищу и подавать вам, прислуживать этой женщине, как будто твоя жена была ее служанкой. Так продолжалось до тех пор, пока ты не заболел и не разорился. Ты променял свое благосостояние на болезнь, которой обычно награждают мужчин подобные женщины, а когда это случилось, она потеряла к тебе интерес и захлопнула у тебя перед носом дверь своего дома.
Ты вернулся к жене больным и без гроша. Само собой разумеется, что до тебя больше никому не было дела. Но твою жену это не отвратило. Она ухаживала за тобой, раздобывала деньги на пропитание и лечение, постилась и неустанно молилась о твоем благополучии. Однажды она разыскала знаменитого врача, у которого были редчайшие травы, собранные со всех гор на свете. Когда к твоим нарывам прикладывали примочки из этих трав, ты стонал и корчился от боли, и однажды, когда жена поднесла лекарство к твоему рту, ты в ярости откусил ей мизинец. Ты умер из-за того, что ее палец встал у тебя поперек горла, и, умирая, думал не о жене, а о проститутке.
Но несмотря на все это, твоя жена бросилась в погребальный костер и сгорела вместе с тобой, а в своем следующем воплощении ты стал тем, кем ты должен был стать в наказание за свои грехи и эгоизм, но от предыдущей жизни, когда ты был просвещенным человеком, в твоей душе сохранились крупицы доброты; вот почему ты пожалел меня, увидав, что я обжег ноги на горячем песке.
— Что же со мной будет потом? — робко спросил разбойник.
— Потом ты родишься охотником, заслужишь милость Семи мудрецов и создашь поэму, которая прославится на весь мир, — предсказал ему брахман и пошел своей дорогой.
В следующий раз Валмики явился на свет из чрева змеи Канники, красавицы из нижнего мира змей, которая соблазнила мудреца, жившего в лесу, а после рождения ребенка вернулась в свой мир, оставив мальчика на попечение охотника. Мальчик вырос и тоже стал охотником, он так увлекся своим ремеслом, что никогда не расставался с луком и стрелами и был постоянно занят поисками подходящей мишени. Когда подошло время, он женился, потом у него родились дети. И скоро оказалось, что он должен содержать большую семью. А это означало, что с каждым днем ему приходилось убивать все больше и больше животных, потому что иначе он не мог прокормить жену и детей. Звери и птицы научились узнавать шаги этого жестокого убийцы и, заслышав их, спасались бегством.
Ему становилось все труднее добывать пропитание одной лишь охотой, и он начал прибегать к иным способам: останавливал путников на лесных дорогах и в память о своей прежней жизни отнимал у них все, что мог: пищу, деньги, одежду и украшения. Он прятался в чаще леса и безжалостно набрасывался на очередную жертву. Его знала вся округа, и люди говорили друг другу:
— Тут скрывается этот разбойник, надо быть поосторожнее.
Он убивал всех, кого мог, преследовал и нападал на каждого, кто встречался ему в долине, в лесу или в горах. Это был дикий, бесстрашный и жестокий человек, готовый на все. И вот однажды ему удалось подстеречь в лесу семерых мужчин. Он спрыгнул с дерева и преградил путь Семи мудрецам, семи небожителям, спустившимся на землю. Размахивая ножом, держа наготове лук и стрелы, разбойник закричал:
— Жизнь или…
Семеро мужчин невозмутимо смотрели на него, а один из них спросил:
— Ты размахиваешь ножом и луком и разыгрываешь это представление ради того, чтобы получить… что же тебе нужно?
— Все, что у вас есть. Вас семеро, это верно, но я справлюсь и с семерыми, так что не вздумайте проявлять безрассудную храбрость. Я свяжу вас одной веревкой, как цыплят.
— К чему этот глупый разговор? — спросили мудрецы.
— Вы что, пытаетесь сопротивляться?! — возмутился разбойник.
— Нет! — воскликнули они. — Мы с радостью отдадим тебе все, что у нас есть, и даже больше.
Такого разбойнику еще не приходилось слышать.
— А почему? — спросил он.
— На этот вопрос не так легко ответить, просто нам хочется помочь тебе.
Эти непривычные слова заставили охотника насторожиться.
— Почему? — опять спросил он.
— Ты снова спрашиваешь «почему», — сказали мудрецы. — Потому что ты заслужил, чтобы мы тебе помогли, вот и все.
— Какую же помощь вы мне предлагаете? — спросил охотник, все более и более заинтересовываясь.
Они улыбнулись, услышав его вопрос, и в нем снова пробудилась подозрительность.
— Если вы надеетесь провести меня с помощью какой-нибудь хитрости, так ошибаетесь, — заявил он. — Прежде всего поторапливайтесь.
— Ты видишь, что мы босы, все наше имущество — это платье, которое на нас надето. Что же, по-твоему, мы можем тебе дать?
— Я вас обыщу, — сказал он, наступая на мудрецов. — Тех, кто ходит с пустыми руками, я наказываю. В мире не должно быть места для таких бесполезных людей. — И он бросил на них злобный взгляд, стараясь получше разглядеть их лица. — Вас семеро, вы, наверное, что-нибудь передаете друг другу. Ну-ка сейчас же выкладывайте, что у вас есть!
— Хорошо, — согласились мудрецы, к его великому изумлению.
Охотник совсем растерялся от такого неожиданного поворота дела и, чтобы скрыть смущение, держался еще более вызывающе. Он бесцеремонно набросился на мудрецов и, хотя ничего этим не достиг, продолжал всячески досаждать им, пока они не сказали:
— Если ты хочешь, чтобы мы отдали тебе наши богатства, ты должен во что бы то ни стало сделать то, что мы тебе скажем.
— Что это за богатства и где вы их прячете?
— Мы можем дать тебе нечто весьма ценное, но прежде ты должен ответить на наш вопрос. Зачем ты берешь на себя тяжкий грех, зачем ты грабишь людей и причиняешь страдания всем божьим тварям? Ради чего ты это делаешь?
— У меня восемь детей, мы ждем девятого. Я должен добывать для них пищу или доставать деньги, чтобы ее купить; с нами всегда едят несколько гостей.
— Бедный человек, неужели ты ни разу не подумал о том, какой ценой ты поддерживаешь жизнь своих близких?
— Что вы хотите этим сказать?
— Та жизнь, которая сейчас доставляет тебе столько радости или страданий, дана тебе в награду за твои прошлые жизни, а ты, вместо того чтобы позаботиться о своем очищении хотя бы для будущей жизни, каждый час берешь на свою душу все новые и новые грехи. Ступай домой и спроси свою жену и детей, согласен ли кто-нибудь из них разделить с тобой эту ношу? Они с готовностью делят с тобой добычу, вот и спроси их, возьмут ли они на себя часть твоих грехов? Иди и принеси нам их ответ, тогда мы отдадим тебе все, что у нас есть.
— Вы, наверное, просто хотите обвести меня вокруг пальца, — не поверил им разбойник.
— Мы торжественно обещаем, что будем ждать на этом самом месте твоего возвращения и ответа твоих родных, — сказали мудрецы и в подтверждение своих слов сели на камни под деревом.
— Никуда не уходите, — приказал им охотник. — Сидите здесь. Я сейчас приду.
Через некоторое время он, запыхавшись, прибежал назад; семь пленников сидели на тех же местах. Охотник приблизился к ним и опустил голову.
— Что они тебе сказали? — спросили мудрецы.
— Никто из них не хочет разделить со мной бремя грехов. Я никогда об этом не думал. Они мне не помощники. Дети засмеялись в ответ на мои слова, они решили, что я шучу, а жена сказала, что я сошел с ума.
— Мы обещали сделать тебе дорогой подарок. Ты хочешь его получить?
— Да.
— Хорошо. Сядь на землю, вот здесь, в тени этого дерева, закрой глаза и повторяй не останавливаясь: «Мара, мара». Пусть это слово станет для тебя таким же привычным и необходимым, как дыхание. Выбрось из головы все мысли и вслушивайся в звучание этого слова — «мара».
— А что оно значит?
— Ты поймешь это, когда станешь его повторять.
Разбойник бросил оружие, сел поддерево и стал твердить: «Мара, мара». При повторении звуки смешались, и из них получилось «Рама» — герой «Рамаяны», тот самый Рама, имя которого достаточно несколько раз произнести вслух, чтобы самому стать лучше и сильнее.
Прошли годы. Мы не в состоянии обычным образом вычислить этот отрезок времени, длившийся, если верить преданиям, тысячи лет — срок, достаточный для того, чтобы изменился ландшафт целой страны и на месте лесов появились города, а на месте городов — пустыни, чтобы горы изменили свои очертания, а реки потекли по новым руслам. И все это время из глубины высокого холма доносилось, как бормотание морских волн, слово «рама». Путники слышали это непрекращающееся гудение, в недоумении шли дальше.
В положенный срок Семь мудрецов снова пришли на то же место, но они-то знали, откуда доносится этот гул. Мудрецы разломили земную кору и разрушили муравейник, который образовался вокруг охотника, пока тот, забыв обо всем на свете, повторял имя Рамы. Его тело высохло, длинные волосы скрыли его голову и лицо, он сидел, не шелохнувшись, пока мудрецы не вернули его к жизни. С тех пор как его извлекли из муравейника, он стал известен под именем Валмики.
Он стал риши, одним из тех, на кого снизошла благодать. Он не испытывал ни голода, ни жажды, его тело не знало никаких желаний. Валмики поселился в ашраме[38] на берегу Ганга.
О том, что с ним случилось потом, Валмики рассказал самому Раме.
— Твое имя обладало таким могуществом, что сделало меня мудрецом, способным обозреть прошедшее, настоящее и будущее как единое целое. Тогда я еще ничего не знал о тебе. Однажды ко мне пришел мудрец Нарада. Я спросил его: «Бывают ли люди, совершенные во всех отношениях: стойкие, исполненные чувства долга, до конца правдивые, свято соблюдающие обеты, добрые, образованные, красивые, наделенные самообладанием, могучие духом и телом, не знающие гнева и зависти, но внушающие ужас врагам?» — «Люди, в которых сочетаются все эти качества, встречаются не часто, — сказал Парада, — но один из них — это как раз Рама, человек, имя которого ты произносишь с таким мастерством. Он принадлежит к династии Икшваку, это сын царя Дашаратхи». И Нарада рассказал Валмики историю Рамы.
Когда Рама начал земную жизнь, ему и в голову не приходило, что он бог, да еще не кто иной, как Вишну, который принял облик человека, чтобы избавить мир от десятиголового демона Раваны. Став человеком, Рама забыл о своем божественном происхождении и, так же как все люди, узнал, что такое боль, удовольствия и радости жизни. Он появился на свет первым из четырех сыновей Дашаратхи, у которого было три жены. С раннего детства Рама проявлял те качества характера, которые сделали его безупречным человеком, безупречным сыном и безупречным мужем. Его бесстрашие не знало границ, и не было на земле лучника искуснее его.
Однажды во дворец Дашаратхи явился мудрец Вишвамитра.
— Окажи мне милость, — обратился он к царю.
— С радостью, — тут же ответил тот.
— Мы совершаем жертвоприношения в Сидхашраме; я хочу, чтобы двое твоих сыновей. Рама и Лакшмана, пошли со мной и защитили нас от ракшасов, которые мешают риши, задувают жертвенные костры, забрасывают священные места нечистотами и пугают участников священной церемонии. Я не знаю, у кого, кроме Рамы, хватит храбрости и умения справиться с ними.
Дашаратха огорчился: его любимый сын, привыкший к ласке и к дворцовой роскоши, вдруг должен отправиться в опасное путешествие.
— Они еще так молоды… — начал он, — Раме нет даже шестнадцати, а Лакшмане… Что могут сделать эти дети?
Вишвамитра не принадлежал к тем, кто терпеливо выслушивает возражения.
— Кто же из вас испугался, — спросил он мрачно, — ты или мальчики?
Но тут вмешался наставник мальчиков Васиштха, постоянный соперник Вишвамитры в борьбе за духовное превосходство; он сказал всего несколько слов:
— Отпусти Раму, Рама и Лакшмана справятся.
Рама тотчас попрощался с матерью и вместе с Лакшманой пошел за Вишвамитрой.
Вокруг того места, где совершалось жертвоприношение, собралось, как всегда, много демонов. Рама и Лакшмана стояли на страже и так искусно стреляли из лука в небо, что их стрелы переплелись между собой и образовали над священной землей огромный защитный зонт, после этого им уже нетрудно было расправиться с теми ракшасами, которые осмелились к ним приблизиться. Жертвоприношение благополучно закончилось, и Вишвамитра был так доволен, что передал Раме все духовные богатства, которые он успел приобрести. Он научил его нескольким особенно искусным приемам стрельбы из лука и взял обоих братьев в Матилу на сваямвару[39] дочери Джанаки — Ситы. Во время сваямвары Рама завоевал право стать мужем Ситы: он один сумел поднять гигантский лук и натянуть его тетиву.
Вскоре после женитьбы Рамы Дашаратха решил сделать его своим помощником и наследником, чтобы постепенно переложить на него все бремя власти, но ему не удалось привести в исполнение этот план, потому что Кайкея, третья жена Дашаратхи, потребовала корону для своего сына, Бхараты, и настояла на том, чтобы Рама на четырнадцать лет был изгнан в лес. Однажды во время сражения Кайкея спасла Дашаратхе жизнь, в благодарность царь обещал исполнить два ее желания.
Старая няня посоветовала Кайкее не упускать благоприятного момента, и Кайкея напомнила Дашаратхе о его обещании.
Дашаратха был глубоко опечален таким поворотом событий, но Рама отнесся к своему изгнанию спокойно и нисколько не обиделся на отца. Чувство долга было для него превыше всего, и он гордился тем, что может помочь Дашаратхе сдержать слово. Рама удалился в лес в сопровождении Лакшманы и Ситы.
Бхарата в это время отсутствовал; вернувшись домой, он пошел в лес вслед за Рамой, чтобы вернуть его, но Рама остался глух к его мольбам. Единственное, что удалось Бхарате, — это завладеть сандалиями Рамы; он благоговейно поставил их на трон и объявил себя правителем на то время, пока Рама находится в изгнании.
Рассказ Нарады так взволновал Валмики, что он забыл обо всем на свете и проводил целые дни в размышлениях о Раме. Однажды, направляясь к реке Тамасе, чтобы совершить омовение, Валмики остановился полюбоваться парой крунчей, которые затеяли любовную игру, сидя на ветке дерева. Вдруг самец с пронзительным криком упал на землю, сраженный стрелой охотника, и овдовевшая самочка залилась жалобной песней. Валмики был потрясен до глубины души. Его сердце переполнилось гневом и жалостью, и он начал декламировать шлоку, поэму-проклятие бессердечному охотнику. «Человек-разрушитель, — говорилось в ней, — ты не можешь оставить в покое даже невинных влюбленных птичек. Погибни же сам!»
Это была первая поэтическая композиция Валмики, которая вылилась из глубины его души; совершенством формы она походила на жемчужину, хотя была полна горя и обиды. Валмики вернулся в ашраму, повторяя строфы поэмы, но вдруг забеспокоился — он понял, что своими гневными строками нарушил первую заповедь поэтического творчества, гласившую, что поэзия должна возвышать душу и способствовать созиданию, а не разрушению. Валмики впал в глубокую тоску; мысль о том, что он совершил преступление, сочинив поэму-проклятие, мучила его с такой же силой, как воспоминание о гибели птички.
Из этого тяжелого состояния его вывел сам творец Брахма. Он пришел к Валмики и вернул ему бодрость, придав поэме совершенно иной смысл.
Валмики сидел, скрестив ноги, на циновке из дикой травы; его глаза были закрыты, и, когда Брахма удалился, перед его внутренним взором предстала вся жизнь Рамы. Ученики сели вокруг него, и Валмики прочел им двадцать четыре тысячи строф поэмы, в которой описывалась жизнь Рамы, начиная с зачатия и кончая его возвращением на небо после того, как он совершил на земле все, что ему было положено совершить. Валмики не сразу нашел достойного хранителя поэмы и в конце концов остановил свой выбор на двух юношах — Куше и Лаве (сыновьях Рамы, еще не знакомых со своим отцом), Как это все произошло, почему Куша и Лава оказались в ашраме Валмики, станет понятно, если мы на некоторое время обратимся к самой «Рамаяне».
Рама явился в Ланку (чтобы вернуть свою похищенную жену Ситу) и убил Равану, освободив мир от демона-тирана. Когда Равана погиб, Рама послал Ханумана за Ситой. Сердце Ситы переполнилось радостью, И хотя из-за долгого траура ее волосы и платье были в беспорядке, она хотела тут же идти к Раме, нисколько не заботясь о своей внешности. Но Хануман сказал Сите, что Рама просил ее предстать перед ним в парадной одежде.
Вокруг Рамы теснилась огромная толпа людей. После стольких месяцев одиночества и страданий Сита не могла дождаться минуты, когда она увидит мужа. Рама встретил ее на глазах у всех собравшихся. Взгляды посторонних смущали Ситу, но она покорилась воле мужа. Одного только она не могла понять: почему ее господин так озабочен, холоден и хмур. Она пала ниц у его ног, а потом встала поодаль, чувствуя, что ее отделяет от мужа какая-то невидимая преграда.
Рама помолчал немного и вдруг сказал:
— Я исполнил свой долг. А теперь я даю тебе свободу. То, что должно было свершиться, свершилось. Все эти усилия были затрачены не ради твоего или моего счастья. Нам нужно было отстоять честь династии Икшваку, честь и достоинство наших предков. И еще я должен напомнить тебе, что наши обычаи не разрешают мужчине возобновлять супружеские отношения с женщиной, которая долгое время находилась одна в чужом доме. Мы не можем снова быть мужем и женой. Ты имеешь право идти куда хочешь и жить где хочешь. Я не стану чинить тебе никаких препятствий.
Услышав эту речь, Сита потеряла власть над собой.
— Неужели мои страдания еще не кончились! — воскликнула она. — Я думала, что твоя победа означает конец наших мучений. Ну хорошо же!
Она подозвала Лакшману и приказала ему:
— Сейчас же разложи костер на этом самом месте.
Лакшмана не знал, что делать; он смотрел на брата и ждал, чтобы тот отменил этот приказ. Но Рама молчал, как будто его это не касалось. Тогда Лакшмана, привыкший беспрекословно исполнять любое приказание, собрал хворост и в мгновение ока развел жаркий костер. Все вокруг в ужасе следили за тем, что происходит.
Пламя достигло уже высоты дерева, а Рама по-прежнему безмолвствовал. Он ждал, что будет дальше. Сита приблизилась к костру и упала на колени.
— О Агни, великий бог огня, беру тебя в свидетели! — воскликнула она и бросилась в костер.
В этот миг явились все боги. Из столба пламени вознесся бог Агни вместе с Ситой; он подвел ее к Раме и благословил. Рама, счастливый, что ему удалось перед всем миром восстановить честное имя своей жены, обнял Ситу и сказал, что хочет тут же вернуться в свою родную Айодхью. Добрый Вибхишана, сменивший на троне Равану, предложил ему свою летающую колесницу Пушпек, в которой Равана перелетал через гору Кайласу, а потом через океан, чтобы похитить Ситу; теперь на эту колесницу взошли Рама и Сита.
Айодхья торжественно отпраздновала воцарение Рамы, и для людей настало время мира и счастья. Рама и Сита вновь обрели друг друга и долгие годы наслаждались тихими семейными радостями.
Прошло несколько лет, Сита ждала ребенка. Раме захотелось порадовать жену, и он привел ее погулять в сад на берег реки Сарайу, Они любовались окрестностями, как вдруг Сита сказала:
— Я так стосковалась по лесам и ашрамам, в которых мы счастливо провели столько лет! Как я хочу побыть там еще немного, забыть о нашем роскошном дворце и пожить несколько дней в лесу вместе со святыми людьми.
Рама улыбнулся; он понимал, что это каприз беременной женщины и что никакие уговоры и объяснения тут не помогут, поэтому сказал:
— Завтра я распоряжусь, чтобы тебя отвели в лес.
Его слова оказались пророческими.
Вечером Сита удалилась к себе, а Рама, как обычно, закончил дневные труды и послал за начальником соглядатаев, который ежедневно докладывал ему, что говорят и думают подданные. Начальник соглядатаев рассказал о нескольких мелких происшествиях и в нерешительности замялся.
— Что тебя смущает? — спросил Рама.
— Прости меня, господин, — сказал начальник, — мой долг докладывать тебе обо всем, что я слышу. На рыночной площади стояли и болтали несколько мужчин. Я подошел, чтобы послушать, о чем они говорят. Прости меня за то, что я вынужден повторить их слова.
— Это твоя обязанность. Говори, не бойся.
— Они сказали: «Наш царь Рама взял назад жену, которая несколько месяцев жила неизвестно где, значит, и мы можем поступать так же. Теперь каждая женщина, если захочет, убежит из дому, а потом, ничего не боясь, вернется назад. Стоит ли тогда затевать с ними ссоры?»
Когда он ушел. Рама позвал Лакшману и приказал ему:
— Завтра до зари усади Ситу в колесницу, отвези на берег Ганга и оставь там.
— А потом?
— Потом ничего, — сказал Рама.
— А когда привезти ее назад?
— Никогда, — ответил Рама и добавил: — Я должен подавать пример своим подданным, Я не имею права считаться со своими чувствами.
— Но она в таком положении… — возразил Лакшмана.
— С ней не случится ничего дурного, — сказал Рама, — Отведи ее в ашраму мудреца Валмики и возвращайся. Валмики о ней позаботится.
На следующее утро Лакшмана вывел Ситу из дворца. Она все еще думала, что Рама устроил эту прогулку для того, чтобы она могла переменить обстановку.
— Разве я не увижу своего господина и не попрощаюсь с ним? — спросила Сита.
— Лучше выйти, пока город еще спит, — смущенно ответил Лакшмана. — Нам предстоит далекий путь.
Сита заметила, что Лакшмана всю дорогу хмурился и молчал. Когда они пришли в ашраму. Сита спросила его:
— Почему ты за всю дорогу не сказал ни слова, о чем ты все время думаешь?
В ответ Лакшмана залился слезами, и Сита встревожилась не на шутку:
— Что с Рамой? Неужели на нас опять обрушилась беда, а я ничего не знаю?
Но у Лакшманы не хватило духу рассказать ей, в чем дело, и Сита продолжала:
— Отчего ты так грустен, как раз тогда, когда я радуюсь, что вновь оказалась в этих чудесных местах? Если ты тоскуешь о нашем городе, давай сократим это путешествие. Отведи меня только в несколько соседних ашрам, я приготовила подарки мудрецам, которые оказывали нам гостеприимство в те далекие годы. Мы будем останавливаться на ночь в одной ашраме, а на заре уходить в другую. Мне тоже не хочется надолго разлучаться с Рамой.
Тогда Лакшмана собрался с силами и сказал ей правду:
— Люди часто злословят, Рама знает, что они попусту болтают языками. И все-таки…
Оправившись от первого потрясения, Сита взяла себя в руки и сказала:
— Как же мне быть, что же мне теперь с собой делать? Может быть, броситься в эту реку… а как же ребенок, о нем тоже надо подумать. Я должна жить, чтобы род Рамы продолжался. Но буду я жить или умру, ты возвращайся и скажи Раме, что я не сержусь на него за то, что он мной пожертвовал; я рада оказать ему услугу. Пусть он только не обижает хоть тех, кто принадлежит к одному с ним роду, — своих братьев. Пусть он всегда заботится о них и никого из них не приносит в жертву своему делу.
Лакшмана оставил Ситу недалеко от ашрамы Валмики и ушел. А Сита села на берег реки и заплакала.
Кто-то из людей, живших в ашраме, сказал мудрецу:
— На берегу реки сидит женщина, очень красивая. У нее, видно, большое горе.
Валмики подошел к Сите, назвал себя и сказал:
— Ты можешь ничего мне не объяснять. Я знаю, кто ты и что с тобой случилось. Ты должна пойти со мной, потому что таково было желание Рамы.
И он привел Ситу к себе в ашраму.
Едва Сита ступила на землю ашрамы, как тут же почувствовала себя лучше. Валмики сказал своим ученикам, кто она, и добавил:
— Эта женщина имеет право не только на ваше уважение, но и на вашу любовь.
В ашраме Сита родила близнецов Кушу и Лаву, здесь они и выросли. Валмики стал их наставником, он следил за их занятиями и назначил мальчиков хранителями своего великого творения — «Рамаяны», — когда им еще не исполнилось и десяти лет.
Однажды Рама устроил торжественное жертвоприношение и пригласил Валмики, который послал вместо себя Кушу и Лаву.
— Ступайте в Айодхью, но не приближайтесь к священному месту, где будет происходить жертвоприношение, — напутствовал он мальчиков. — Остановитесь в лесу и спойте о Раме так громко, чтобы вас услышали во дворце. Не принимайте ни денег, ни подарков, если вам их предложат, они вам не понадобятся. У вас есть голос и слух, и вы одни будете пересказывать «Рамаяну».
Лава и Куша отправились в путь. Через некоторое время они пришли к священному месту, где в ожидании жертвоприношения уже собрались тысячи гостей и священников. И тогда, перекрывая звуки гимнов и заглушая напевы молящихся, вознеслись голоса близнецов, рассказывающих «Рамаяну», и толпа замерла. Люди забыли обо всем на свете, никто не смел шевельнуться — все слушали. Рама оставил свои дела и вышел посмотреть, откуда доносится эта могучая песня. Близнецы, едва Рама взглянул на них, приобрели над ним какую-то непонятную власть, и Рама пригласил их во дворец. А потом он собрал у себя ученых, поэтов и знатоков литературы, и молодые люди читали им каждый день несколько строф из поэмы Валмики. Рама с величайшим наслаждением разбирал и изучал каждую строчку, так что он был не только героем этой поэмы, но и ее первым слушателем.
Когда Рама узнал, что Лава и Куша его дети, он послал за Валмики и Ситой. А когда Сита пришла, он искренне обрадовался ее возвращению. Но теперь пробил час Ситы. Она сказала всего несколько слов:
— О мать земля, возьми меня назад в свое лоно. Если я чиста сердцем, исполни мою просьбу!
Земля под ее ногами разверзлась, и Сита исчезла.
Раму обуял гнев (как это уже случилось однажды, когда он хотел попасть в Ланку, а море преградило ему путь).
— О земля, — вскричал он, — верни мою жену, а не то я уничтожу тебя вместе с твоими горами, реками, морями, лесами и всеми твоими богатствами! Берегись!
Никто еще не видел Раму в такой ярости. Все, кто оказался поблизости, дрожали от страха.
В эту минуту появился Брахма и сказал:
— О Рама, ты не принадлежишь к смертным. Ты не человек, а воплощение Вишну, не позволяй иллюзии завести тебя слишком далеко и не забывай о том, кто ты на самом деле. Ты великий бог Вишну, ты существовал, когда «Рамаяны» еще не было и в помине, и будешь жить после того, как кончится жизнь Рамы. Ты стал Рамой для того, чтобы спасти людей от истребления. Сита не погибла. Ведь это твоя вечная супруга Лакшми, она исполнила свой долг и теперь ждет тебя в твоем мире. И тебе тоже больше нечего делать на земле.
Автор поэмы, Валмики, в растерянности следил за заключительными шагами воспетых им героев. Он-то надеялся, что ему удастся добиться встречи героя и героини, восстановить их семью и таким образом привести рассказ к благополучному концу. Но Рама и Сита распорядились своей судьбой иначе. В ту минуту, когда Рама готов был принять Ситу, Сита не захотела к нему вернуться. А сам Рама отказался от всего, чем он владел. Герои «Рамаяны», как герои всех совершенных произведений искусства, вышли из повиновения автора. Валмики предоставил им идти своей дорогой и следил за их последними приключениями, как сторонний наблюдатель, а потом вернулся к прежней созерцательной жизни.
Савитри
Ашвапати правил Мадрои; это был образцовый царь, он пекся о счастье и процветании своих подданных и всех живых существ на земле. Но, как многие прекрасные люди, он был бездетным. Восемнадцать лет Ашвапати приносил в жертву редкостных животных, терпел суровые лишения и молил богов только об одном — дать ему потомство. Во время своих ежедневных молитв он сотни тысяч раз возносил хвалу богине Савитри, и, когда наконец она явилась и даровала ему дочь (хотя он просил сына), ее назвали Савитри в честь этой богини. Девочка была само совершенство.
Она достигла брачного возраста, и отец ожидал, что знатные молодые люди будут наперебой добиваться ее благосклонности, но, несмотря на красоту и другие достоинства невесты, женихи не появлялись. Ашвапати без труда узнал, в чем тут дело. Он послал тайных гонцов в соседние государства и велел им выведать, отчего молодые принцы не являются к нему просить руки Савитри. В положенное время его посланные вернулись и доложили:
— Принцы боятся просить ее руки. Они думают, что твоя дочь — богиня, принявшая образ женщины, поэтому она не может быть ничьей женой.
Царю было лестно и горько услышать эти слова. По странной прихоти судьбы достоинства Савитри мешали ее же счастью.
— Может быть, надо растолковать им, что она на самом деле женщина? — спрашивал он. — Ну что ж. Попробуем помочь беде.
Савитри играла на вине у себя в покоях, когда Ашвапати послал за ней.
— Дочь моя, — сказал он, — ты отправишься странствовать по свету, чтобы найти себе мужа. Я заранее одобряю твой выбор при одном условии: муж должен нравиться тебе не меньше, чем ты мне.
— Но разве я могу судить о себе и о других?
— Когда придет время, сможешь, — ответил Ашвапати.
Один из его верных министров и несколько придворных должны были сопровождать Савитри.
— Вы будете идти за ней следом, куда бы она ни направилась, но не вздумайте навязывать ей свое мнение, — предупредил он их.
Савитри побывала во всех концах земли и вернулась домой как раз в тот день, когда Ашвапати беседовал с мудрецом Нарадой, который навестил его во время одного из своих межзвездных путешествий. Когда Савитри вошла к ним, Нарада спросил у Ашвапати:
— Где она была? Почему ты до сих пор не подыскал ей мужа?
— Она сама искала себе мужа и только что вернулась из странствий. Давай послушаем ее и узнаем, улыбнулось ли ей счастье.
По знаку отца Савитри приблизилась к ним:
— Я нашла… — У нее не хватило духу сразу сказать «мужа», но через мгновение она поборола свою робость и продолжала: — Я нашла того, кто будет моим мужем; правда, не во дворце, а в скромном жилище в лесу, вдали от любопытных глаз. Милостивая судьба привела меня к нему. Его зовут Сатьяван. Он живет со своим престарелым отцом, который потерял зрение.
При этих словах всеведущий Нарада прервал ее:
— Он сын царя Шальвы. С царем случилось несчастье: он ослеп в тот день, когда родился Сатьяван. Один из его врагов давно искал возможность нанести ему сокрушительный удар и выбрал именно этот день, чтобы свести с ним счеты. Вот почему царю пришлось бежать в лес вместе с новорожденным. Я знаю эту историю. Так ли я ее рассказал, Савитри? Твоя дочь выбрала достойного мужа, — заметил Нарада, к вящей радости Савитри. — Сатьяван умен, крепок, силен, добр, великодушен и красив, как родной брат Ашвинов. Но… позволь мне быть откровенным, дитя мое, ведь я вижу будущее так же ясно, как настоящее и прошлое. Земное существование Сатьявана продлится всего только год, один год, начиная с нынешнего дня… Тебе лучше снова отправиться в путь, дитя, и выбрать себе в мужья кого-нибудь другого.
На глазах у Савитри показались слезы. Ее отец вздрогнул от недоброго предчувствия. Но Савитри набралась решимости, выпрямилась и сказала:
— О великий мудрец, прости мое непослушание. Я не хочу даже думать о другом муже, и мне не важно, какая ему отпущена жизнь, долгая или короткая. Мое решение неколебимо. Полюбить кого-нибудь или выйти замуж — все равно что родиться на свет или умереть. Это случается один раз в жизни, такие события не повторяются, их нельзя изменить по своему усмотрению. Моим мужем будет Сатьяван или никто.
Нараде понравились слова Савитри.
— Обладая такой силой духа, можно одолеть даже смерть, — сказал он, — Царь, помоги ей соединиться с мужем. Это твой долг. Те, кто любит так, как она, способны побороть смерть.
Нарада покинул их, а Ашвапати отправился в лес, где жил слепой царь, разыскал его, объяснил, кто он такой, и сказал, что хочет отдать свою дочь в жены его сыну.
— Жизнь в лесу не пристала такому хрупкому существу, как Савитри, — услышал царь в ответ, — она покажется ей странной, одинокой и трудной.
Но царь прервал речь старца:
— Не произноси больше ни слова. Тут не о чем говорить. Она выйдет замуж только за Сатьявана.
— А Сатьяван не женится ни на ком, кроме нее, я знаю это с той самой минуты, как она здесь появилась. Значит, так тому и быть. Да благословят небеса их союз.
Брак Савитри и Сатьявана оказался счастливым. Савитри заботливо ухаживала за мужем и его престарелыми родителями, она была всегда сдержанна в речах, весела и услужлива — одним словом, вела себя, как подобает образцовой невестке. И так как она была счастливой женой и счастливой невесткой, ей не приходилось себя принуждать — все, что она делала, она делала от души.
Но как ни радостно текла жизнь в лесной хижине, Савитри неотступно преследовала мысль, что с каждым мгновением Сатьяван приближается к своему последнему часу. Когда до конца его земного существования осталось четыре дня, она наложила на себя жестокую епитимью и не принимала пищи три дня и три ночи. Свекор, пораженный ее религиозным усердием, сказал:
— Савитри, ведь ты дочь царя, почему ты наложила на себя такую суровую епитимью? Я не смею отговаривать тебя от выполнения твоего долга, но от души желаю тебе: пусть боги исполнят твою просьбу, о чем бы ты ни просила.
Савитри была измучена постом, но оставалась спокойной, неколебимой и недвижимой, как скала.
На четвертый — роковой! — день она начала считать часы. Окончив молитвы, Савитри приступила к самому главному — к жертвоприношениям огню, а потом простерлась на земле перед старшими родственниками и в благоговейном молчании приняла их благословение.
— Ты окончила свой тяжкий труд, теперь съешь что-нибудь, — просили они ее.
— Непременно, но только после захода солнца, — ответила Савитри и тут увидела, что Сатьяван положил на плечо топор и собирается идти в лес. В ту же секунду Савитри поднялась и крикнула:
— Я пойду с тобой!
— Зачем? — удивился Сатьяван. — Отдохни и поешь, ты слишком устала за эти четыре дня. Я иду в дальний лес, тропинки там плохие, тебе это не под силу.
— Я нисколько не устала после поста, — возразила Савитри. — Я непременно хочу пойти с тобой.
— Хорошо, — согласился Сатьяван. — Но прежде объясни моим родителям, почему ты хочешь идти со мной, а то они подумают, что я тебя заставляю.
Савитри подошла к его родителям и сказала:
— Разрешите мне пойти в лес вместе с мужем. Я хочу посмотреть, как он собирает плоды и рубит дрова. Я живу с вами уже скоро год и еще не видела леса во всей его красе.
— Савитри никогда ни о чем не просила, — сказал отец Сатьявана. — Пусть делает, как ей хочется.
Савитри шла по лесу, держа мужа за руку, а он рассказывал ей о тайнах лесной жизни. Савитри наслаждалась видом лесных чудес и с мукой сознавала, что Сатьяван вот-вот должен умереть. Она помогла ему собрать плоды, и он ушел рубить дрова. Савитри присела отдохнуть и, не отрывая глаз, смотрела, как он орудует топором, и слушала, как гудят деревья, в которые вонзается стальное острие.
Вдруг Сатьяван выронил топор, подошел к ней и чуть слышно прошептал:
— Мне нехорошо. В голове шумит, наверное, я перетрудился.
Савитри быстро встала, обняла его, помогла ему лечь на траву и положила его голову себе на колени. Он начал засыпать.
Как только Сатьяван перестал шевелиться, у Савитри появилось странное ощущение — ей казалось, что кто-то прячется в кустах неподалеку от нее. Она снова и снова вглядывалась в лес и вдруг увидела какого-то ужасного человека с красными глазами. На нем была багряная одежда, а в руках он держал веревочную петлю. Человек стоял, наклонившись вперед, и разглядывал лежащего навзничь Сатьявана. Увидав его, Савитри осторожно положила голову мужа на землю, встала, поздоровалась с ним и сказала:
— Ты не похож на обычного человека. Наверное, ты бог. Скажи мне, как тебя зовут и зачем ты сюда пришел.
— Ты удивительная женщина, Савитри. Страдания сделали тебя необычайно чуткой. Обычно я не вступаю в разговоры ни с кем из живущих на земле, но с тобой я поговорю. Я, добрая женщина, — смерть. Меня зовут Яма, как ты знаешь. Я пришел сюда, потому что земное существование твоего мужа окончено. С помощью вот этой петли я должен извлечь его хрупкую душу и унести ее прочь, оставив здесь, на земле, лишь грубую оболочку, чтобы ты могла предать ее огню.
— Как это случилось, о мой господин, что ты пришел за ним сам? — спросила Савитри. — Ведь обычно ты посылаешь для выполнения этой работы кого-нибудь из своих помощников.
— Сатьяван не какой-нибудь заурядный покойник, он был особенным человеком. Поэтому мне лестно самому сделать все, что полагается.
С помощью петли Яма извлек из Сатьявана его хрупкую душу и двинулся на юг, ибо царство Ямы находится на юге.
Савитри видела, как недвижимое тело постепенно мертвеет, она положила его в безопасное место и пошла вслед за Ямой. Яма понял, что она так просто не оставит его, он остановился на мгновение и сказал:
— Ты не должна следовать за мной. Лучше исполни погребальный обряд, чтобы не повредить жизни мужа в другом мире, и расстанься, как положено, с его телом.
— Я иду за своим мужем. Все остальные пути мне заказаны, — ответила Савитри, не отставая от него ни на шаг. — Нас учили, что согласная жизнь супругов, соблюдающих умеренность и способных подчинить свои желания разуму, — это высшая форма существования. Я не знаю никакой другой жизни, у меня нет склонности к аскетизму и самоотречению. Семья — самая высокая цель, которой я могу достигнуть, так меня учили родители, и я пойду туда, куда пойдет мой муж.
— Ты больше не можешь идти за мужем, но мне понравилось то, что ты сказала; в награду я готов исполнить одно твое желание. Проси что хочешь, только не жизнь этого человека.
— Возврати зрение свекру, — тут же сказала Савитри.
— Согласен. Завтра он проснется и увидит свет. А теперь поверни в другую сторону и возвращайся, пока ты еще не очень устала.
— Я не чувствую усталости, когда мой муж рядом. Пребывая в обществе достойных людей, человек обретает спасение, поэтому каждый должен стараться быть там, где есть достойные люди.
Этот ответ тоже понравился Яме.
— Ты снова заслужила награду. Проси что хочешь, только не жизнь Сатьявана.
— Верни моему свекру царство, которое он потерял много лет назад.
— Согласен, согласен. А теперь возвращайся, пока ты не слишком утомилась.
— Я часто думала, что такое праведная жизнь. По-моему, жить праведно — это значит изгонять зло из своих мыслей, слов и поступков, а кроме того, постоянно творить добро, ничего не требуя взамен. Поправь меня, о Яма, если я ошибаюсь. Я хочу с твоей помощью познать истину. Хорошие люди одинаково милосердны и добры с друзьями и с врагами.
Яме снова понравилось то, что она сказала.
— Твои слова и помыслы опять тронули меня. Проси еще что-нибудь в награду, только не жизнь твоего мужа.
— Мой отец уже давно тайно горюет, что у него нет сына, — сказала Савитри. — Подари ему сто сыновей.
— У него родится сто сыновей, — сказал Яма. — А теперь возвращайся, ты прошла уже немалый путь.
Савитри не обратила внимания на его слова, она шла за ним и продолжала говорить:
— Пока я иду за своим мужем, для меня не существует ни расстояние, ни усталость. Если ты будешь настаивать, мне, конечно, придется остановиться, но я напрягу голос и мои слова все равно долетят до тебя. Ты сын бога солнца, и твой мудрый отец правильно назвал тебя Вайвасватой. Твои подданные живут в царстве справедливости — полной справедливости, не вызывающей и тени сомнения, поэтому тебя называют царем дхармы[40]. В обществе хороших людей каждый чувствует себя уверенно и спокойно, увереннее и спокойнее, чем наедине с самим собой. Вот почему все стремятся быть поближе к хорошим людям.
Яма был явно растроган.
— Меня все боятся, я еще ни от кого не слышал таких речей. Мне приятно то, что ты сказала. Можешь четвертый раз попросить что-нибудь в награду, только не жизнь этого человека.
— Тогда сделай так, чтобы я родила сто сыновей.
— Милая женщина, ты родишь сто храбрых и здоровых сыновей. А теперь тебе нужно вернуться, ты прошла слишком длинный путь.
— Хорошее общество всегда полезно, — начала Савитри и привела множество доводов, подтверждающих эту мысль, а потом искусно перешла к рассуждениям о том, что движение солнца и существование жизни на земле тоже возможны только благодаря добру, которое творят хорошие люди.
Яма был поражен ее мудростью:
— Когда ты говоришь, я невольно замедляю шаг, чтобы услышать твои слова и понять их смысл. Я уважаю тебя, женщина, за то, что ты умна и справедлива. Проси у меня единственную, бесценную награду, о чистейшая!
— Моя чистота нерушима. Если ты собираешься сдержать слово и подарить мне сто сыновей, тебе придется вернуть моего мужа. Ты не можешь отнять его и наградить меня ста сыновьями.
— Да, правда, не могу, — согласился Яма. Он развязал петлю и освободил жизнь Сатьявана.
Яма благословил Савитри и ее мужа долголетием и один пошел дальше. С тех пор как он стал богом смерти, это был первый случай, когда он вернул отнятую у человека жизнь.
Савитри поспешила возвратиться к тому месту, где было спрятано тело Сатьявана. Она осторожно положила его к себе за колени и вдохнула в него жизнь. Сатьяван открыл глаза и пробормотал:
— Я что-то разоспался. Ты так терпелива! Почему ты меня не разбудила? Мне казалось, что тут есть кто-то еще, или мне это приснилось? Я куда-то шел… Я действительно все время был здесь?
— Уже поздно, — сказала Савитри. — Стало темно, твои родители будут беспокоиться. Пойдем домой, если только ты можешь идти.
— Я снова полон сил. Пойдем!
Около их дома собралось много народу, потому что столь долгое отсутствие, сына и невестки встревожило старого царя. Увидав Савитри и Сатьявана, люди обступили их и стали расспрашивать:
— Где вы так долго пропадали?
— Мы были очень-очень далеко и счастливы, что вернулись, — сказала Савитри.
Шиби
— Сегодня на небе молодая луна, она зайдет сразу после полуночи, — сказал рассказчик. — Я выберу сказку покороче и кончу до того, как луна исчезнет, чтобы вам не пришлось возвращаться домой в полной темноте.
Это сказка о царе и двух птицах. Царя звали Шиби, он только что совершил священное жертвоприношение на берегу Джамны. Праздничный пир окончился, и гости отдыхали в тени деревьев. Воздух был напоен ароматом цветов и запахом ладана. Шиби обходил лагерь паломников, чтобы удостовериться, что все устроены наилучшим образом. С юга дул прохладный ветерок, стайки облаков смягчали лучи солнца, безжалостно сверкавшего на голубом небе. Красные угли священного костра меркли и подергивались серым налетом золы.
Убедившись, что все гости довольны, царь отпустил слуг и решил отдохнуть под тентом, натянутым в том уголке лагеря, который был отведен для него самого. В полудреме он смежил веки, но все еще продолжал молиться, как вдруг лицо его обдало ветром и что-то упало к нему на колени. Шиби очнулся и увидел, что в его одежду зарылась голубка, белая и мягкая. Птичка в ужасе взъерошила перья и закрыла глаза. Ее тело совсем обмякло, и Шиби решил, что она умерла. Но тут он почувствовал слабое дуновение — птица дышала. Шиби сидел не шевелясь, чтобы не спугнуть ее, и искал глазами слугу.
В это время ястреб, который преследовал голубку, ринулся вниз и уселся на нижней ветке дерева рядом с тентом.
— Наконец-то! — воскликнул ястреб. — Что это за игра в прятки!
— В чем дело? — спросил царь.
— Я говорю вон с тем созданием, которое сидит у тебя на коленях. Меня еще никогда так не дурачили! Если тому, кого называют царем птиц, придется добывать каждый кусок мяса с таким трудом, что же это будет за жизнь! Как царь царю должен сказать тебе, что голубка, которая сидит у тебя на коленях, принадлежит мне. Брось ее сюда.
Царь обдумал слова ястреба.
— Я, конечно, польщен визитом царя птиц, — сказал он, — но до сих пор я считал царем птиц орла.
— Перед тобой ястреб, а не коршун. Ты бы мог знать, что ястребы принадлежат к царскому орлиному роду, в то время как коршуны — всего лишь карикатура на нашу семью, потому что вся их жизнь построена на обмане и во время охоты они притворяются, что сами не больше жертвы, на которую нападают. Сколько раз коршуна принимали за голубку!
Шиби хотел отвлечь ястреба от разговора о голубке, поэтому он сказал:
— К тому же коршун, когда летит, часто пропадает из виду, и ты не должен обижаться, что нам, существам, обреченным жить на земле, кажется, будто коршуны парят в той же заоблачной вышине, что и ястребы.
Ястреб поточил нос о ствол дерева, приподнял лапу, чтобы царь мог полюбоваться его когтями, и продолжал:
— Мне жаль, что люди так заблуждаются. Конечно, коршуны умеют летать, но не выше первой гряды облаков. А вы-то думаете, что они резвятся в небесах! Единственное, что нас с ними объединяет, — это острый изогнутый клюв, только и всего, но в отличие от нас коршуны питаются мелкими беззащитными существами вроде мышей и воробьев, на которых мы просто не обращаем внимания.
Царь заметил, что разговор снова зашел о еде, и вновь отвлек внимание ястреба.
— У нас все считают царем птиц орла, — сказал он.
— До чего же невежественны люди! — с презрением рассмеялся ястреб. — Почему орлы снискали у вас такое уважение? Я никогда этого не пойму. За что их так превозносят? За величину крыльев? Вы, люди, придаете слишком большое значение внешности. Ведь вы знаете, что ястребы могут летать так же высоко, как орлы. И все-таки нисколько нас не цените.
— Ты не должен порицать нас за это, — сказал царь, — мы судим о вас, глядя с земли. Впредь я буду осмотрительнее.
Ястреб обрадовался этой уступке и спросил:
— Видел ты когда-нибудь, как горный орел ходит по земле? Можно ли представить себе более нелепое зрелище? Ты согласен, что царственность проявляется прежде всего в грациозности походки? Этим даром владеем только мы, ястребы.
— Конечно, конечно, — поспешно согласился царь. — Я замечал, что, направляясь из спальни в ванную, вышагиваю будто на параде, даже когда рядом никого нет.
Царь засмеялся, чтобы развеселить ястреба; он подумал, что птице должно быть приятно, что он обращается с ней как с равной. Ястреб и впрямь казался довольным, и царь надеялся, что гордец удовольствуется этим шутливым угощением и улетит.
Голубка встрепенулась у него на коленях, и Шиби поспешил накинуть на нее шелковый платок. Ястреб заметил его маневр и сказал без обиняков:
— Царь, зачем ты ее прячешь? Я все равно знаю, что пища, которую я честно добыл на охоте, лежит у тебя на коленях, а ты без всякого на то права оставляешь себе.
— Эта птица опустилась ко мне на колени в поисках спасения, мой долг — защитить ее, — сказал царь.
— Я готов скрестить с тобой мечи и силой отнять свою добычу, и, если я погибну в этой борьбе, души моих предков благословят меня. Ястребы не знают страха уже многие тысячелетия, да и чего нам бояться? Разве наш прародитель не перенес на своей спине самого бога Вишну?
Царь хотел было снова поправить своего собеседника и сказать ему, что Вишну летел не на ястребе, а на золотом орле, но передумал.
А ястреб опять начал говорить царю, какая он важная птица.
— Тебе, царь, при твоей репутации мудреца не пристало путать меня со стервятниками, которые кружатся у тебя над головой. Я-то себе цену знаю, — сказал он, охорашиваясь.
Царь чувствовал, что он тоже должен сделать ястребу какой-нибудь комплимент, и боялся ударить лицом в грязь. Голубка старалась устроиться поудобнее под шелковым платком. Наступила неловкая пауза, царь в страхе ждал, что будет дальше.
И вдруг ястреб сказал:
— Ты пользуешься славой самого справедливого человека на свете. На тебя ложится сейчас огромная ответственность. Подумай о своей репутации. Не забудь, что я умираю от голода, а ты отказываешься отдать мою законную добычу. Твои действия заставляют меня страдать, каждая лишняя секунда, на которую ты удерживаешь у себя этот кусок мяса, причиняет мне боль. Стремясь к самоусовершенствованию, ты совершил немало подвигов, твой дух достиг необычайных высот, и вот сейчас все твои заслуги пойдут прахом из-за одного-единственного эгоистичного поступка, который, быть может, приведет тебя в ад.
— О бесконечно мудрая птица, неужели ты воображаешь, что я не отдаю тебе эту голубку потому, что я эгоист и хочу съесть ее сам?
— Я не настолько глуп, — надменно возразил ястреб, — Говоря о твоем эгоизме, я хочу сказать, что ты думаешь только о своих чувствах и совершенно не считаешься с моими.
— Когда эта голубка упала ко мне на колени и я увидел ужас в ее глазах, я понял, что должен защитить ее, чего бы мне это ни стоило.
— О царь царей, пища — это жизнь, все живое существует прежде всего благодаря пище. Что мешает смерти победить жизнь? Пища! Мне дурно от голода. Если ты сейчас же не накормишь меня, я могу умереть. А в расселине вон той скалы моя жена недавно высидела четырех птенцов, она охраняет сейчас наших детей, и все они ждут не дождутся, когда я вернусь. Если я здесь погибну от голода, они будут высматривать меня и ждать моего возвращения, пока тоже не умрут голодной смертью. И ты будешь виноват в гибели шести живых существ. О махараджа, подумай хорошенько, что лучше — спасти одну жизнь, быть может не очень ценную и почти угасшую, или шесть других жизней? Смотри, как бы поступок, который кажется тебе справедливым, не привел к большей несправедливости. Ты понимаешь это сам, царь, но предпочитаешь не думать о последствиях. Все эти разговоры только утомляют меня и приближают мою смерть. Поэтому избавь меня, пожалуйста, от дальнейших споров.
— Я вижу, что ты необычная птица, — сказал Шиби. — Твои речи мудры и свидетельствуют о широкой осведомленности, ты знаешь все на свете. Твой разум с легкостью воспаряет к недосягаемым высотам мысли. Но скажи мне, ястреб, как могло случиться, что ты сбросил со счетов мой первейший долг по отношению к существу, которое обратилось ко мне за помощью? Разве я, царь, не обязан его защитить?
— Я прошу только о пище; пища для живого существа — то же, что масло для лампы.
— Прекрасно. Посмотри на всех этих людей, лежащих тут и там, они отдыхают после пира, на котором каждому из них были предложены самые разнообразные яства, и было их во много раз больше, чем они могли съесть. Скажи, чего ты хочешь, я в одну минуту устрою такой же пир для тебя.
— Царь, разные существа питаются по-разному. То, что ты называешь яствами, для меня отбросы. Летая над землей, мы наблюдаем за кипучей деятельностью в твоей царской кухне и не перестаем удивляться, зачем вы столько возитесь с приправами и солью да еще разводите огонь ради того, чтобы уничтожить вкус, который бог дал мясу. Довольно, царь, я больше не могу разговаривать. Я голоден, у меня темно в глазах. Подумай немного и обо мне.
— Если ты хочешь мяса, я прикажу, чтобы тебе дали мяса.
Услышав эти слова, ястреб презрительно рассмеялся:
— Посмотри, к чему привели твои рассуждения! Откуда же ты возьмешь мясо, если не хочешь никого убивать? Как только ты решил вмешаться в замысел бога, все сразу запуталось.
— В чем же состоит замысел бога? Скажи мне, будь так добр.
— Голубки предназначаются для меня: когда бог создавал голубок, он не преследовал никакой иной цели, кроме этой, поэтому он позволил им размножаться с такой быстротой. Разве ты не знаешь древнего изречения: «Ястребы пожирают голубок»?
Царь обдумал слова птицы и сказал:
— Если ты откажешься от этой голубки, я обещаю ежедневно предоставлять тебе пищу у меня во дворце на протяжении всей твоей жизни.
— О мой господин, я уже сказал, что твоя пища меня не удовлетворит. А твое стремление избавить меня от забот о пропитании кажется мне совершенно бессмысленным. Когда мне нужна пища, я охочусь и добываю ее. Я не понимаю, к чему мне беспокоиться о завтрашнем дне. Люди вечно заняты накоплением запасов на много лет вперед. Нам чуждо это. Я повторяю древнее изречение: «Ястребы пожирают голубок!»
Царь погрузился в невеселые размышления и через несколько мгновений сказал:
— Проси что хочешь, только не эту маленькую птичку, сидящую у меня на коленях. Я не отдам ее, какие бы доводы ты ни приводил.
Ястреб наклонил голову, закатил глаза и проговорил:
— Будь по-твоему. Лучше всего мне попросить тебя вот о чем. Дай мне мяса, сочащегося теплой кровью, и пусть его будет ровно столько, сколько весит эта голубка. Мы употребляем в пищу только свежее мясо, ведь мы не стервятники, позволь мне еще раз тебе напомнить. Насколько я понимаю, ты не станешь убивать ради этого какое-нибудь живое существо, так что тебе придется вырезать кусок мяса из своего собственного тела.
Царь задумался.
— Я согласен, но мне надо решить, из какой части тела вырезать этот кусок мяса, чтобы не убивать самого себя. Дай мне немного времени. Смири ненадолго свой голод. Правитель не волен искать смерти, — добавил он. — От него зависит слишком много людей.
— Точно так же, как от меня зависит моя семья, — возразил ястреб.
Царь подозвал слугу:
— Подай весы.
— Великий царь, где же в этом удаленном месте можно достать весы? — в замешательстве проговорил слуга.
— Мне нужны точные весы, — повторил царь.
— Разреши послать гонца в город.
— Сколько нужно времени, чтобы дождаться его возвращения? — спросил царь.
Слуга быстро произвел необходимые расчеты и объявил:
— Если гонец будет мчаться рысью, то вернется завтра на заре.
Царь посмотрел на ястреба, тот, казалось, едва дышал. Царю не хотелось, чтобы ястреб снова начал рассказывать ему о жене и детях, которые ждут его в горах. Настало время покончить с этой историей и накормить беглянку, дрожавшую у него на коленях.
— Немедленно сделайте весы из того, что найдется под руками. Даю тебе на это десять минут, — приказал царь.
— А если приказ не будет выполнен — голова с плеч, верно? — усмехнулся ястреб. — Вот что значит вести себя по-царски. Но я должен тебя предупредить, что отрубленные головы меня не интересуют.
— Ты получишь кусок моего собственного тела, можешь не сомневаться, — сказал царь.
Слуги поспешно взялись за дело. Теперь уже весь лагерь пришел в волнение и следил за необыкновенным поединком между царем и ястребом. Из ветки дерева слуги сделали коромысло. На концах коромысла подвесили тарелки, которые нашлись на кухне, смастерили стрелку и прикрепили ее к середине коромысла.
Царь взглянул на ястреба и сказал:
— Ничего лучшего у нас не нашлось.
— Понимаю. Небольшая неточность не имеет значения. Я просто не хочу, чтобы ты отдал больше, чем весит голубка, поскольку…
Но царь не дослушал ястреба и встал, держа голубку в руке. Он подошел к самодельным весам, чтобы проверить, хорошо ли они работают.
— Может быть, ты хочешь подлететь поближе? — спросил он ястреба.
— Мне видно и отсюда. К тому же я вполне тебе доверяю.
Царь посадил голубку на правую тарелку, которая начала стремительно опускаться, что очень удивило его, так как голубка казалась невесомой, когда сидела у него на коленях.
Но царь не стал тратить время на размышления. Он опустился на землю, вытянул ногу, прочел короткую молитву и острым ножом разрезал бедро. Придворные и гости, собравшиеся вокруг него, застонали при виде крови. Царь заскрежетал зубами, вырвал кусок собственного мяса и бросил его на весы.
Тарелка окрасилась кровью, но стрелка не шелохнулась. Кто-то стал бранить голубку.
— Столько весит только тело, покинутое душой. Она, наверное, умерла, посмотрите, не мертва ли она.
Кто-то добавил:
— Снимите ее с весов и швырните ястребу, покончите с этим несчастным созданием.
Царь слишком ослабел и не мог говорить, он сделал знак, чтобы все замолчали. От его правого бедра не осталось ничего, кроме кожи. Весы оставались в том же положении. Царь вырезал все новые и новые куски из своего левого бедра; стрелка не двигалась. Люди опускали глаза, чтобы не видеть этого кровавого зрелища. Ястреб смотрел на царя, не скрывая неодобрения.
— О птица, возьми все это мясо и улетай! — кричали вокруг.
— Мне обещали столько мяса, сколько весит голубка, — стоял на своем ястреб; тогда собравшиеся начали осыпать его проклятиями, мужчины выхватили мечи.
Царь, теряя сознание от боли, собрал последние силы и приказал своим гостям и слугам сохранять спокойствие. Он знаком подозвал первого министра.
— Человек не имеет права самовольно лишать себя жизни, но того, что происходит сейчас, никто не мог предвидеть. Мне придется довести дело до конца, даже если меня ожидает ад, — сказал он.
Все присутствующие с ненавистью посмотрели на голубку.
— Пока принц не достигнет нужного возраста, страной будет управлять мой брат, — распорядился царь.
Произнеся эти слова, он с огромным трудом поднялся на ноги и взошел на чашу весов, уже наполненную кусками его мяса. Другая чаша тут же начала подниматься вверх, и на весах установилось равновесие.
Тогда ястреб подлетел поближе и сказал:
— Здесь больше, чем нужно для меня и моей семьи. Разве я смогу унести тебя в горы?
— Я не подумал об этом, — едва слышно сказал царь и добавил: — Голубку ты тоже не смог бы поднять. Тебе остается только пригласить сюда свою семью.
Ястреб захлопал крыльями, взмыл в воздух и ринулся вниз, как будто хотел вонзить клюв в тело царя. Люди закрыли глаза, чтобы не видеть происходящего. Но в эту минуту воздух наполнился звуками божественной музыки. Ястреб исчез, и вместо него появился Индра, вооруженный брильянтовым копьем, в ослепительной короне на голове; он взял Шиби за руку и помог ему сойти с весов. В чаше, где лежала голубка, вспыхнуло пламя, и из него появился бог огня.
— О царь, — сказали боги, — мы подвергли тебя суровому испытанию. Мы усомнились в твоей честности и счастливы, что оказались не правы. Прими наше благословение и знай, что, пока люди будут помнить о твоем подвиге, они будут обладать частичкой тех духовных богатств, которыми обладаешь ты.
С этими словами боги исчезли. Царь в ту же минуту обрел прежние силы, а куски мяса в чаше весов превратились в благоухающие цветы.
Примечания
1
На русском языке роман вышел под названием «Святой Раджу», М., 1961.
(обратно)2
Тамили — родной язык Нарайана.
(обратно)3
Интересной в этом смысле параллелью роману служит книга путевых заметок Нарайана «Дневник без дат» (1960), в которой он рассказывает о своей поездке в Америку. (См. отрывки из этой книги, опубликованные в сборнике «Писатель и современность», М., «Прогресс», 1973 г.)
(обратно)4
«Бхагавадгита» — глава древнеиндийской эпической поэмы «Махабхарата».
(обратно)5
Рассказы и эссе Р. К. Нарайана в электронном формате представлены отдельными файлами.
(обратно)6
Сладости в форме шариков, приготовляемые из рисовой муки, молока и сахара. — Здесь и далее примечания переводчика.
(обратно)7
Легендарный мудрец, живший по преданию в VI–VII веках, автор санскритского трактата о театре.
(обратно)8
Богиня наук и искусств.
(обратно)9
«Панчатантра» (санскритск. — пятикнижие) — знаменитый сборник индийских сказок, басен, притч и изречений, сложившихся в Индии в первых веках нашей эры.
(обратно)10
Мифический индийский поэт; предание считает его первым индийским поэтом и автором первоначального варианта «Рамаяны».
(обратно)11
Ганеша — один из богов индуистского пантеона, изображается обычно с головой слона. Согласно верованиям индусов, предотвращает несчастья.
(обратно)12
Шастры — веды, пураны, философские и другие древнеиндийские трактаты по различным отраслям знаний.
(обратно)13
Веды — древнейший памятник индийской литературы, относящийся к концу второго — началу первого тысячелетия до н. э.
(обратно)14
Саит — так на юге Индии называют пришельцев с севера, особенно дельцов.
(обратно)15
«Упанишады» — древнеиндийские философские трактаты.
(обратно)16
Пураны — эпические поэмы, возникшие, по-видимому, в IV–XIV вв. н. э. и почитаемые священными книгами индуизма.
(обратно)17
Небольшое деревце, выращиваемое во дворе каждого индусского дома. Оно почитается как воплощение богини, перед ним на рассвете молятся женщины семейства.
(обратно)18
Обрядовые индуистские формулы или заклинания.
(обратно)19
Желтая нить, которую жених завязывает невесте на шее во время обряда бракосочетания; она носит ее всю жизнь.
(обратно)20
Недобросовестность, злой умысел (лат.).
(обратно)21
Наркотик, приготовляемый из индийской конопли, разновидность гашиша.
(обратно)22
Праздник урожая, отмечается в январе.
(обратно)23
Калиюга — железный век (последний из четырех мировых периодов; согласно Пуранам, начался за 3102 года до н. э. и продлится 432 000 лет).
(обратно)24
Аватара — в индийской мифологии воплощение божества.
(обратно)25
Вина — индийский струнный инструмент.
(обратно)26
Субхас Бос (1897–1946 гг.) — деятель национально-освободительного движения Индии.
(обратно)27
Уоррен Хейстингс — генерал-губернатор Бенгалии в 1774–1785 гг.
(обратно)28
Речь идет о восстании сипаев в 1857–1859 гг.
(обратно)29
Айя — няня.
(обратно)30
Гопи — пастушки.
(обратно)31
Популярный комический персонаж южноиндийского фольклора.
(обратно)32
33-й сонет, перевод С. Я. Маршака.
(обратно)33
Тика — красный кружочек, рисуемый на лбу замужней женщины.
(обратно)34
Ванамахотсава — программа лесонасаждений, осуществляемая в сезон дождей.
(обратно)35
Мудрец, обладающий совершенным знанием и занимающий высокий духовный сан.
(обратно)36
Один из великих мудрецов, которому были открыты дороги во все миры; благодаря своему необыкновенному уму и проницательности он пользовался любовью и уважением всех богов и людей.
(обратно)37
В одном из предыдущих воплощений Парвати была женой Шивы, и тогда ее звали Сати. Ее отец устроил большой праздник с богатыми жертвоприношениями и пригласил богов из многих миров. На небе собрались почетные гости, которые съехались на праздник каждый в своей колеснице. Среди них не было только Шивы и его жены, не получивших приглашения. Но Шива поддался уговорам Сати и все-таки явился к тестю, который жестоко оскорбил его. Сати не могла перенести такого унижения, бросилась в костер и погибла.
(обратно)38
Ашрама — обитель отшельников.
(обратно)39
Сваямвара — обряд выбора жениха самой невестой.
(обратно)40
В широком смысле слова дхарма — это высший кодекс морали, которому человек подчиняет свои мысли, слова и поступки. Этим словом обозначаются, кроме того, такие понятия, как долг и честь со всеми оттенками их значений. Зло происходит оттого, что человек уклоняется от пути, указанного дхармой. Непреходящее значение дхармы подчеркивается во всех рассказах и притчах. У разных людей дхармы тоже разные, они меняются в зависимости от социального положения и умственных способностей индивидуума, но та или иная дхарма есть у каждого, будь он царем или членом низшей касты, и каждый должен строить свою жизнь сообразно своей дхарме.
(обратно)
Комментарии к книге «Продавец сладостей. Рассказы. «В следующее воскресенье». «Боги, демоны и другие»», Разипурам Кришнасвами Нарайан
Всего 0 комментариев