«Прибрежный пират. Эмансипированные и глубокомысленные»

537

Описание

Для Фицджеральда первая половина 1920-х годов стала головокружительной порой раннего успеха. За четыре года он написал два романа, ставшие бестселлерами, одну пьесу (она с треском провалилась), а также два сборника рассказов. Вершиной творчества Фицджеральда принято считать его романы, но именно рассказы и новеллы принесли писателю устойчивые популярность и успех. Тексты публикуются в новых аутентичных переводах, во всей полноте отражающих блеск и изящество стиля классика американской литературы Фрэнсиса Скотта Кея Фицджеральда.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Прибрежный пират. Эмансипированные и глубокомысленные (fb2) - Прибрежный пират. Эмансипированные и глубокомысленные [сборник] (пер. Антон Борисович Руднев) (Фицджеральд Ф.С. Сборники) 975K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Фрэнсис Скотт Фицджеральд

Фрэнсис Скотт Кей Фицджеральд Прибрежный пират Эмансипированные и глубокомысленные

© Руднев А. Б., перевод на русский язык, комментарии, 2015

© Трофимов Б. В., художественное оформление, 2016

© Издание на русском языке, перевод на русский язык. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2015

© Оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2016

* * *

Предисловие Кто есть кто и как так вышло?

История моей жизни представляет собой историю борьбы между непреодолимым желанием писать и целым комплексом мешавших этому обстоятельств.

Когда мне было двенадцать лет, я жил в Сент-Поле, учился в школе и без остановки сочинял: я писал в учебнике географии, в учебнике латыни, на полях сочинений, в тетрадках по грамматике и математике. Через два года на семейном совете было решено, что необходимо заставить меня взяться за учебу всерьез, для чего есть одно-единственное средство – отправить меня в школу-пансион. Это было ошибкой. Я бросил писать! Я научился играть в футбол, курить, собрался поступать в университет и стал заниматься всякими бесполезными вещами, не имеющими отношения к делу, которое составляет саму суть настоящей жизни и заключается, разумеется, в поисках надлежащего сочетания описания и диалога в рассказе.

В пансионе у меня появилась новая цель. Я посмотрел музыкальную комедию под названием «Квакерша», и с того самого дня на моем столе громоздились стопки либретто постановок Гильберта и Салливана, а также дюжины блокнотов с набросками дюжин новых музыкальных комедий.

Незадолго до окончания школы мне случайно попались забытые кем-то на пианино ноты нового мюзикла. Он назывался «Его величество султан», а на титульном листе было указано, что пьеса ставилась клубом «Треугольник» из Принстонского университета.

Для меня этого оказалось достаточно. С того самого дня вопрос выбора университета был окончательно решен: мой путь лежал в Принстон.

Весь первый год в университете я провел, сочиняя оперетту для клуба «Треугольник». Ради этого я забросил алгебру, тригонометрию, аналитическую геометрию и физкультуру. Но мой мюзикл был принят клубом «Треугольник»; весь знойный август я посвятил индивидуальным занятиям с репетиторами, благодаря чему мне все же удалось перейти на второй курс и сыграть роль хористки в этой постановке. Далее следует пробел. Меня подвело здоровье, и в один из декабрьских дней я покинул университет, чтобы провести остаток учебного года, восстанавливая силы на западе страны. Одно из последних воспоминаний перед отъездом – лежу с температурой на больничной койке и пишу текст песни для постановки «Треугольника» в новом се зоне…

Следующий учебный год (1916–1917) я провел в университете, но на этот раз я решил, что единственная стоящая вещь на свете – это поэзия. В голове моей зазвучали ритмы Суинберна и сущности Руперта Брука, а весну я провел, строча ночи напролет сонеты, баллады и рондо. Я где-то вычитал, что все великие поэты складывают свои самые великие стихи до того, как им исполнится двадцать один. У меня оставался всего лишь год; кроме того, надвигалась война. Пока меня не поглотила эта пучина, я должен был опубликовать сборник изумительных стихов!

Осень застала меня на военной базе сухопутных войск в Форт-Ливенуорт. Поэзию я забросил; теперь у меня была новая цель: я принялся писать нетленный роман. Каждый вечер, пряча блокнот под «Частными задачами сухопутных войск», я записывал, параграф за параграфом, слегка сжатую историю развития своей личности и своего воображения. Я подготовил наброски двадцати двух глав (из них четыре должны были быть в стихах), а две главы мне даже удалось завершить; затем меня застукали, и игра окончилась. Теперь я уже больше не мог сочинять в часы, отведенные для обучения.

Налицо было определенное затруднение. Жить мне оставалось три месяца – в те дни все офицеры сухопутных войск думали, что жить им осталось три месяца, – а я так и не оставил свой след в этом мире. Но столь всепоглощающему стремлению не могла помешать какая-то там война! Каждое воскресенье в час дня, по окончании очередной недели военной науки, я спешил в офицерский клуб – и там, в углу, среди клубов табачного дыма, болтовни и шуршания газет я за три месяца написал роман в сто двадцать тысяч слов. Я ничего не переписывал, для этого у меня не было времени. Как только я заканчивал очередную главу рукописи, я тут же отправлял ее в Принстон перепечатывать на машинке.

В то время я жил на исписанных карандашом страницах рукописи. Строевая подготовка, марш-броски и «Частные задачи сухопутных войск» представлялись мне зыбкими снами. Все мое существование сконцентрировалось в моей книге.

В часть я прибыл счастливым. Роман я написал, так что теперь можно было заняться и войной. Я позабыл о параграфах и пентаметрах, сравнениях и силлогизмах. У меня было звание первого лейтенанта, у меня был приказ отправляться за океан, и тут издатели написали мне, что они уже давно не получали столь оригинальной рукописи, как мой «Романтический эгоист», но издать ее они не смогут! Произведение было сырым, да еще и ничем не кончалось.

Через полгода после этого я прибыл в Нью-Йорк и обошел семь редакций городских газет, везде предлагая себя в качестве репортера. Мне только что исполнилось двадцать два, война окончилась, и днем я собирался выслеживать убийц, а по вечерам писать рассказы. Но газеты не нуждались в моих услугах! Ко мне отправляли мальчишек-посыльных с сообщением, что в моих услугах нет необходимости. Видимо, все принимали окончательное и бесповоротное решение о том, что я совершенно не гожусь на должность репортера, просто взглянув на мое имя на визитке.

Так что я устроился на должность копирайтера за девяносто долларов в месяц и принялся сочинять рекламные слоганы, помогавшие скоротать томительные часы в вагоне пригородного трамвая. А после работы я писал рассказы – с марта по июнь. Всего я написал девятнадцать штук; самый короткий был создан за полтора часа, самый длинный – за три дня. Редакции не хотели их покупать, никто не присылал мне даже отказов с критическим разбором. По всему периметру моей комнаты было пришпилено к стене сто двадцать два обезличенных отказа в приеме рукописей. Я писал сценарии фильмов, писал тексты песен. Я писал сложные планы рекламных компаний. Я писал стихи. Я писал юморески. В конце июня мне удалось пристроить один рассказ, и я получил за него тридцать долларов.

Четвертого июля, с чувством полнейшего отвращения к самому себе и всем редакторам на свете, я приехал в Сент-Пол и сообщил семье и друзьям, что уволился с работы и прибыл домой, чтобы писать роман. Все вежливо кивали, тут же переводили разговор на что-то другое и старались говорить со мной как можно более мягко. Но на этот раз я был уверен в том, что делаю. У меня в голове наконец-то был целый роман, и два жарких летних месяца подряд я сочинял, редактировал и сокращал. Пятнадцатого сентября я получил экспресс-почтой письмо о том, что роман «По эту сторону рая» принят издательством!

За следующие два месяца я написал восемь рассказов и продал в журналы девять. Девятый купил у меня тот самый журнал, который отверг его четыре месяца назад. Затем, в ноябре, я продал свой первый рассказ журналу «Сатердей ивнинг пост». К февралю они купили у меня уже полдюжины рассказов. Затем вышел в свет мой роман. Затем я женился. А теперь вот провожу время, раздумывая, как же это так все вышло.

Говоря словами бессмертного Юлия Цезаря: «Вот и все, и больше ничего».

Прибрежный пират

Зельде

Прибрежный пират

Эта невероятная история начинается на сказочно синем море, ярком, словно голубой шелк чулка, под небом голубым, словно глаза ребенка. Солнце с запада пускало маленьких зайчиков по воде, и, если внимательно присмотреться, можно было заметить, как они прыгают с волны на волну, постепенно собираясь в широкое золотое монисто за полмили отсюда, понемногу превращаясь в ослепительно-яркий закат. Где-то между этим золотым монисто и побережьем Флориды бросила якорь элегантная новенькая паровая яхта. На плетеном канапе, стоявшем на корме под навесом, полулежала светловолосая девушка, читавшая «Восстание ангелов» Анатоля Франса.

Ей было девятнадцать, она была стройна и гибка, ее рот был чарующе капризен, а живые серые глаза светились умом. Ноги без чулок – зато украшенные беззаботно свисавшими с мысков голубыми сатиновыми шлепанцами – она закинула на подлокотник соседнего канапе. Читая, она периодически причащалась половинкой лимона, которую держала в руке. Другая половинка, совсем выжатая, валялась на палубе рядом с ее ногой, медленно перекатываясь с боку на бок под действием почти неощутимых волн.

Вторая половинка лимона почти уже лишилась мякоти, а золотое монисто значительно увеличилось в размерах к тому моменту, когда сонную тишину, окутавшую яхту, неожиданно нарушил громкий звук шагов и на трапе появился увенчанный аккуратной седой шевелюрой пожилой человек в белом фланелевом костюме. Он на мгновение остановился, ожидая, пока глаза привыкнут к солнечному свету, а затем, разглядев девушку под навесом, что-то неодобрительно проворчал.

Если таким образом он хотел вызвать какую-либо реакцию, то был обречен на провал. Девушка спокойно перевернула пару страниц, затем перевернула одну страничку обратно, не глядя поднесла лимон ко рту и еле слышно, но совершенно отчетливо зевнула.

– Ардита! – сурово произнес седой человек.

Ардита издала краткий неопределенный звук.

– Ардита! – повторил он. – Ардита!

Ардита снова лениво поднесла лимон ко рту, откуда выскользнуло одно лишь слово перед тем, как лимон коснулся языка:

– Отстань.

– Ардита!

– Что?

– Ты будешь меня слушать – или я должен позвать слугу, чтобы он тебя держал, пока я буду говорить?

Лимон нарочито медленно опустился.

– Изложи все на бумаге.

– Хватит у тебя совести закрыть эту отвратительную книгу и отбросить этот проклятый лимон хотя бы на две минуты?

– А ты хоть на секунду можешь оставить меня в покое?

– Ардита, только что мне телефонировали с берега …

– Тут есть телефон? – Она впервые проявила слабый интерес.

– Да, так вот…

– Ты хочешь сказать, – изумленно перебила она, – что тебе позволили протянуть сюда кабель?

– Да, и только что…

– А другие лодки не натолкнутся на него?

– Нет, он проходит по дну. Пять мин…

– Вот это да! Будь я проклята! Черт побери! Золотые плоды прогресса, или как там это… Вот это да!

– Позволишь ты мне наконец досказать то, что я начал?

– Валяй!

– Ну так вот… Похоже… – Он сделал паузу и несколько раз в смятении сглотнул. – Да. Юная дева, мне кажется, что полковник Морлэнд позвонил только затем, чтобы напомнить о том, что сегодня мы оба обедаем у него. Его сын Тоби приехал из Нью-Йорка специально, чтобы с тобой познакомиться; кроме того, на обед приглашена и другая молодежь. Последний раз я спрашиваю…

– Нет, – коротко ответила Ардита. – Я не поеду. Я присоединилась к этому чертову круизу с единственной целью – попасть в Палм-Бич, и ты прекрасно это знаешь, и я наотрез отказываюсь знакомиться со всякими чертовыми старыми полковниками, с любыми чертовыми молодыми Тоби и со всей этой чертовой молодежью, и ноги моей не будет на этой чертовой земле этого идиотского штата. Поэтому ты либо везешь меня в Палм-Бич, либо закрываешь рот и проваливаешь отсюда!

– Очень хорошо. Мое терпение лопнуло. В своем страстном увлечении этим человеком – человеком, печально известном своими дебошами, человеком, которому твой отец не позволил бы даже произнести твое имя, – ты скорее походишь на даму полусвета, нежели на леди из тех кругов общества, в которых ты – предположительно – воспитывалась. Отныне…

– Я знаю, – иронично перебила его Ардита. – Отныне ты идешь своей дорогой, а я шагаю своей! Это я уже слышала. Ты знаешь, что мне ничего другого и не надо.

– Отныне, – высокопарно объявил он, – ты мне больше не племянница! Я…

– О-о-о!!! – Ардита издала крик, похожий на агонию грешной души. – Когда ты прекратишь мне надоедать! Когда же ты наконец пойдешь своей дорогой? Когда же ты прыгнешь за борт и утонешь? Ты хочешь, чтобы я запустила в тебя этой книгой?

– Если ты осмелишься сделать что-либо…

Шмяк! «Восстание ангелов» поднялось в воздух, лишь на

дюйм отклонилось от цели и громко бухнулось на трап.

Седой мужчина инстинктивно сделал шаг назад и затем два осторожных шажка вперед. Ардита вскочила на ноги и дерзко уставилась на него; ее серые глаза горели бешенством.

– Не подходи!

– Да как ты могла! – воскликнул он.

– Да так и смогла!

– Ты стала невыносимой! Твой характер…

– Это ты заставил меня стать такой! Ни у одного ребенка никогда не было плохого характера с рождения, виноваты только воспитатели! Кем бы я ни стала, во всем виноват ты!

Пробормотав что-то неразборчивое, дядя развернулся и, войдя в рубку, крикнул, чтобы подавали обед. Затем он вернулся к навесу, под которым, снова всецело поглощенная лимоном, устроилась Ардита.

– Я собираюсь на берег, – медленно произнес он. – В девять вечера. Когда я вернусь, мы пойдем обратно в Нью-Йорк, где я верну тебя твоей тетке до конца твоей естественной – или, скорее, неестественной – жизни.

Он замолчал и взглянул на нее; ему сразу же бросилась в глаза ее неуловимая детскость, которая проколола его раздражение, как раздутую шину, и он почувствовал свою беспомощность, неуверенность и всю глупость ситуации.

– Ардита, – сказал он, уже забыв обиду. – Я не дурак. Я знаю жизнь. Я знаю людей. Дитя мое, люди с репутацией распутников не меняются до тех пор, пока не устанут от самих себя, а затем они уже не они – они всего лишь жалкое подобие самих себя. – Он взглянул на нее, ища одобрения, но не услышал в ответ ни звука и продолжил: – Возможно, этот человек тебя любит, может быть. Он любил многих женщин, и он будет любить еще многих. Месяца еще не прошло, Ардита, с тех пор, как он попал в печально известную историю с рыженькой Мими Мерил; посулил ей золотой браслет, который русский царь якобы подарил его матери. Ты все знаешь – ты же читала газеты.

– Захватывающие сплетни в исполнении беспокойного дядюшки, – зевнула Ардита. – Снимем об этом кино. Злой гуляка строит глазки целомудренной девочке. Целомудренная девочка окончательно соблазняется его кошмарным прошлым. Планирует встретиться с ним в Палм-Бич. Их планы расстраивает беспокойный дядюшка.

– Ты хотя бы можешь сказать, какого черта ты решила выйти за него?

– Уверена, я не смогу этого объяснить, – кратко ответила Ардита. – Возможно, потому, что он – единственный мужчина, плохой или хороший, у которого достаточно воображения и смелости, чтобы жить по своим убеждениям.

Может быть, для того, чтобы отгородиться от молодых кретинов, тратящих все свое время на преследование меня по всей стране. А что касается русского браслета, то по этому поводу ты уже можешь быть спокоен. В Палм-Бич он подарит его мне, если ты продемонстрируешь хоть капельку здравого смысла.

– А как насчет той, рыженькой?

– Он не встречался с ней уже полгода, – гневно возразила она. – Не думаешь ли ты, что у меня недостаточно гордости, чтобы следить за такими вещами? Неужели тебе еще не понятно, что я могу делать что угодно с кем угодно, лишь бы мне этого хотелось?

Она гордо, как статуя «Пробуждение Франции», задрала подбородок, но затем испортила всю картину, выставив вперед руку с лимоном.

– Тебя так пленил этот русский браслет?

– Нет, я всего лишь стараюсь предложить тебе аргумент, который может показаться тебе весомым. Я хочу, чтобы ты от меня отстал, – сказала она, и снова ее тон стал повышаться. – Ты знаешь, что я никогда не меняю своих решений. Ты пилишь меня уже три дня, и я начинаю сходить с ума. Я не поеду с тобой на берег! Не поеду! Слышишь? Не поеду!

– Очень хорошо, – сказал он, – но ты не поедешь и в Палм-Бич. Из всех себялюбивых, избалованных, неуправляемых, сварливых и невозможных девчонок, которых я когда-либо…

Плюх! Половинка лимона ударилась о его шею. Одновременно с другого борта раздался крик:

– Обед готов, мистер Фарнэм!

Неспособный от ярости говорить, мистер Фарнэм бросил единственный, совершенно уничтожающий взгляд на свою племянницу, отвернулся и быстро сбежал по трапу.

II

Пятый час скатился с солнца и бесшумно плюхнулся в море. Золотое монисто превратилось в сияющий остров; слабый бриз, игравший краями навеса и качавший единственный свисавший с ноги шлепанец, неожиданно принес с собой песню. Стройный хор мужских голосов пел под аккомпанемент двигавшихся в едином ритме, рассекавших морскую воду весел. Ардита подняла голову и прислушалась.

Горох и морковь, Колено бобов, Свинки и кровь. Парень милый! Дуй, ветер, вновь! Дуй, ветер, вновь! Дуй, ветер, вновь! Со всей силы!

Брови Ардиты поднялись от изумления. Она тихо сидела и внимательно слушала начало второго куплета.

Лук-исполин, Маршалл и Дин, Голдберг и Грин И Кастилло! Дуй, ветер, вновь! Дуй, ветер, вновь! Дуй, ветер, вновь! Со всей силы!

Она с восклицанием отбросила книгу, которая, раскрывшись, упала на палубу, и поспешила к борту. Совсем близко шла большая шлюпка, в которой было семь человек: шестеро гребли, а еще один стоял во весь рост на корме и дирижировал, размахивая палочкой.

Камни и соль, Омар, алкоголь, Взял си-бемоль Я на вилах.

Дирижер заметил перегнувшуюся через борт и завороженную странностью текста Ардиту. Он быстро махнул палочкой, и пение в то же мгновение прекратилось. Она заметила, что все гребцы были неграми, а дирижер был единственным белым на лодке.

– Эй, на «Нарциссе»! – вежливо крикнул он.

– В чем соль этого диссонанса? – смеясь, спросила Ардита. – Вы из спортклуба окружной психушки?

В этот момент лодка коснулась борта яхты, и огромный неуклюжий негр в бабочке повернулся и схватил веревочный трап. Затем, прежде чем Ардита осознала, что происходит, дирижер покинул свое место на корме, взобрался на борт и, задыхаясь, встал перед ней.

– Женщин и детей не трогать! – живо закричал он. – Всех плакс утопить, мужчин сковать цепями!

Изумленная Ардита засунула руки в карманы платья и уставилась на него, лишившись дара речи.

Он был молод, у него на губах играла презрительная усмешка, а на чувственном загорелом лице сияли голубые глаза невинного ребенка. Вьющиеся от влажности волосы были черны как смоль – на дать ни взять волосы греческой статуи, выкрашенной в брюнета. Он был хорошо сложен, элегантно одет и грациозен, как спортсмен.

– Ну, провалиться мне на месте! – ошеломленно сказала она.

Они холодно посмотрели друг на друга.

– Вы сдаете корабль?

– Это приступ остроумия? – поинтересовалась Ардита. – Вы с детства идиот или еще только собираетесь в лечебницу?

– Я спрашиваю, сдаете ли вы корабль?

– Я думала, что в стране сухой закон и спиртное достать нельзя, – презрительно сказала Ардита. – Вы пили политуру? Лучше покиньте эту яхту!

– Да что вы говорите! – Голос молодого человека звучал скептически.

– Убирайтесь с яхты! Вы слышите меня?!

Мгновение он смотрел на нее, как будто осмысливая сказанное.

– Нет! – Его рот презрительно искривился. – Нет, я не сойду с яхты. С нее сойдете вы, если вам так хочется.

Подойдя к борту, он подал отрывистую команду, и в то же мгновение все гребцы вскарабкались по трапу и выстроились перед ним в шеренгу, угольно-черные и темно-коричневые с одного края и миниатюрный мулат ростом четыре фута с небольшим – с другого. Все они были одеты в одинаковые голубые костюмы, покрытые пылью, с пятнами высохшей тины, кое-где порванные. За плечом у каждого свисал маленький, выглядевший очень тяжелым белый мешок, а в руках все держали большие черные футляры, в которых, по всей вероятности, должны были находиться музыкальные инструменты.

– Внимание! – скомандовал молодой человек, звонко клацнув собственными каблуками. – Равняйсь! Смир-но! Бэйб, шаг вперед!

Самый маленький негр быстро шагнул из строя и отдал честь:

– Есть, сэр!

– Назначаешься старшим! Спуститься в трюм, захватить команду и всех связать – всех, кроме судового механика. Привести его ко мне… Так… И сложить сумки здесь, у борта.

– Есть, сэр!

Бэйб снова отдал честь и, развернувшись, собрал вокруг себя оставшихся пятерых. Они шепотом посовещались и бесшумно гуськом пошли вниз по трапу.

– А теперь, – весело сказал молодой человек Ардите, ставшей немой свидетельницей последней сцены, – если вы поклянетесь своей эмансипированной честью – которая, скорее всего, недорого стоит, – что вы не откроете ваш капризный ротик в течение сорока восьми часов, то можете взять нашу шлюпку и грести на берег.

– А что в противном случае?

– В противном случае вам придется идти с нами в море на корабле.

С легким вздохом облегчения от того, что первое напряжение исчезло, молодой человек занял недавно освобожденное Ардитой канапе и медленно потянулся. Его губы изогнулись в понимающей ухмылке, когда он огляделся вокруг и заметил дорогой полосатый навес, полированную латунь и роскошную оснастку палубы. Его взгляд упал на книгу, а затем и на выжатый лимон.

– Хм, – сказал он, – оппозиционер Джексон заявлял, что лимонный сок проясняет голову. Ваша голова достаточно ясна?

Ардита не снизошла до ответа.

– Спрашиваю потому, что в течение ближайших пяти минут вам предстоит принять ясное решение: либо остаться, либо покинуть судно. – Он поднял книгу и с любопытством ее раскрыл: – «Восстание ангелов». Звучит заманчиво. Французская, вот как? – Он с новым интересом уставился на нее: – Вы француженка?

– Нет.

– Как вас зовут?

– Фарнэм.

– А имя?

– Ардита Фарнэм.

– Что ж, Ардита, нет никакого смысла вот так вот здесь стоять и морщить лобик. Вы должны расстаться с этой нервической привычкой, пока еще молоды. Лучше идите сюда и присядьте.

Ардита достала из кармана резной нефритовый портсигар, вытянула из него сигарету и закурила, стараясь казаться спокойной, несмотря на то что руки ее слегка дрожали. Затем она грациозно прошла по палубе, уселась на другом канапе и выпустила дым изо рта.

– Вам не удастся выгнать меня с яхты, – уверенно произнесла она, – и вы напрасно думаете, что вы здесь надолго задержитесь. Мой дядя в половине седьмого вызовет сюда по радио весь флот.

– Ну-ну…

Она бросила на него быстрый взгляд и уловила беспокойство, на мгновение ясно проступившее в опустившихся уголках его рта.

– Мне все равно, – сказала она, пожав плечами. – Это не моя яхта. Я ничего не имею против небольшого часового круиза. Я даже подарю вам эту книгу, чтобы вам было чем заняться на пограничном катере, который доставит вас в Синг-Синг.

Он презрительно рассмеялся:

– Если это – ваш единственный аргумент, то можно было даже не трудиться об этом говорить. Это всего лишь часть плана, разработанного задолго до того, как я узнал, что на свете существует эта яхта. Если бы ее не было, то была бы какая-нибудь другая, их у этого побережья предостаточно.

– Кто вы такой? – неожиданно спросила Ардита. – И что вам нужно?

– Вы решили не плыть на берег?

– Я об этом и не думала.

– Нас обычно называют, – сказал он, – всех семерых, конечно, – «Картис Карлиль и шесть черных малышей», мы недавно выступали в «Уинтер-Гарден» и «Миднайт-Фролик».

– Вы музыканты?

– Да, были до сегодняшнего дня. В данный момент, по милости вот этих вот белых сумок, которые вы видите перед собой, мы беглецы от закона, и если награда за нашу поимку еще не достигла двадцати тысяч долларов, то я сильно ошибаюсь.

– А что в сумках? – с любопытством спросила Ардита.

– Ну, – сказал он, – давайте назовем это песком… Пусть пока это будет обычный флоридский песок.

III

Спустя десять минут после беседы Картиса Карлиля с испуганным судовым механиком яхта «Нарцисс» уже на всех парах шла на юг сквозь нежные тропические сумерки. Миниатюрный мулат Бэйб, пользовавшийся, по-видимому,

полным доверием Карлиля, взял командование на себя. Кок, а также камердинер мистера Фарнэма, единственные оказавшие сопротивление из всего экипажа (если не считать механика), теперь получили достаточно времени для пересмотра своего решения, оказавшись крепко привязанными к собственным койками в трюме. Тромбон Моуз, самый рослый негр, с помощью банки краски занялся удалением надписи «Нарцисс» с носа судна с тем, чтобы на ее месте засияло новое имя – «Хула-Хула», а все остальные собрались на корме и были заняты жаркой игрой в кости.

Распорядившись о том, чтобы еда была приготовлена и сервирована на палубе к семи тридцати, Карлиль снова присоединился к Ардите и, разлегшись на канапе, полузакрыл глаза и впал в состояние глубокой задумчивости.

Ардита критически осмотрела его и немедленно причислила к романтическим личностям. Его возвышенная самоуверенность покоилась на хрупком фундаменте: за всеми его действиями она разглядела нерешительность, которая противоречила высокомерному изгибу его рта.

«Он не похож на меня, – подумала она. – Есть какие-то отличия».

Будучи убежденной эгоисткой, Ардита всегда думала только о себе; она никогда не размышляла о своем эгоизме и вела себя совершенно естественно, так, что ее бесспорный шарм находился в полном согласии с этой чертой ее характера. Хотя ей было уже девятнадцать, она выглядела взрослым, не по годам развитым ребенком, и в отблесках ее юности и красоты все люди, которых она знала, были всего лишь щепками, колеблемыми рябью ее темперамента. Она встречала и других эгоистов – и выяснила на практике, что самоуверенные люди надоедают ей гораздо меньше, чем неуверенные в себе, – но до сих пор не попадался ей такой человек, над которым рано или поздно она не взяла бы верх и которого не бросила бы к своим ногам.

Несмотря на то что она узнала эгоиста в сидевшем на соседнем канапе, она не услышала обычного безмолвного «Свистать всех наверх!», означавшего полную готовность к действию; напротив, ее инстинкт подсказал ей, что сам этот человек был крайне уязвим и практически беззащитен. Когда Ардита бросала вызов условностям – в последнее время это было ее основным развлечением, – она делала это из-за жгучего желания быть самой собой; этот же человек, наоборот, был озабочен своим собственным вызовом.

Он был интересен ей гораздо более создавшегося положения, взволновавшего ее так, как только может взволновать десятилетнего ребенка перспектива побывать в театре. Она была безоговорочно уверена в своей способности позаботиться о себе в любых обстоятельствах.

Темнело. Линия берега становилась все более тусклой, темные тучи, как листья, кружили на далеком горизонте, и бледная, неполная луна сквозь туман улыбалась морю. Лунная мгла неожиданно окутала яхту, а в кильватере появилась лунная дорожка. Время от времени, когда кто-нибудь закуривал, вспыхивала спичка, но – если не считать низкого рокочущего звука работающего двигателя и плеска волн – яхта шла безмолвно, как корабль сновидений, рассекающий небесные просторы. Вокруг царил запах ночного моря, который нес с собой безграничное спокойствие.

Наконец Карлиль решил нарушить тишину.

– Вы – счастливая девушка, – вздохнул он. – Мне всегда хотелось быть богатым, чтобы купить всю эту красоту.

Ардита зевнула.

– А я бы с удовольствием стала вами, – откровенно сказала она.

– Конечно – на день, не больше. Но для эмансипе вы, кажется, обладаете завидной смелостью.

– Прошу вас так меня не называть.

– Прошу прощения.

– Что касается смелости, – медленно продолжила она, – то это моя единственная положительная черта. Я не боюсь ничего ни на земле, ни на небе.

– Хм-м, да…

– Чтобы чего-то бояться, – сказала Ардита, – человек должен быть либо очень большим и сильным, либо просто трусом. Я – ни то ни другое. – Она замолчала на мгновение, затем в ее голосе послышалось напряжение. – Но я хочу поговорить о вас. Что такого, черт возьми, вы сделали и как вам это удалось?

– Зачем вам знать? – хладнокровно ответил он. – Вы что, собираетесь писать обо мне книгу?

– Говорите, – настаивала она. – Лгите мне прямо здесь, под луной. Расскажите мне какую-нибудь потрясающую сказку!

Появился негр, который включил гирлянду маленьких лампочек под навесом и начал сервировать для ужина плетеный столик. Они ели холодную курицу, салат, артишоки и клубничный джем из богатых кладовых судна, и Карлиль начал говорить, поначалу смущенно, но по мере нарастания ее интереса его речь становилась все увереннее. Ардита едва притронулась к пище и все время смотрела на его смуглое юное лицо – красивое, ироничное, немного детское.

Он начал жизнь бедным ребенком в Теннесси, рассказывал он, по-настоящему бедным, так как его семья была единственной белой семьей на всей улице. Он никогда не видел белых детей, но за ним всегда ходила дюжина негритят, страстных его обожателей. Он привлекал их живостью своего воображения и ворохом неприятностей, в которые вечно их затаскивал и из которых вытаскивал. И кажется, именно эти детские впечатления направили выдающийся музыкальный талант в странное русло.

Жила там цветная женщина по имени Белль Поп Калун, игравшая на пианино на вечеринках у белых ребят – милых белых ребятишек, которые всегда проходили мимо Картиса Карлиля, презрительно фыркая. Но маленький оборвыш неизменно сидел в назначенный час около пианино и пытался подыгрывать на дудочке, какие обычно бывают у мальчишек. Ему еще не исполнилось и тринадцати, а он уже извлекал живые и дразнящие звуки регтайма из потрепанной виолончели в небольших кафе пригородов Нэшвилля. Через восемь лет вся страна от регтайма просто сошла с ума, и с собой в турне «Сиротки» он взял шестерых цветных ребят. С пятерыми из них он вместе вырос; шестым же был маленький мулат, Бэйб Дивайн, который работал в Нью-Йоркском порту, а до этого трудился на бермудской плантации – до тех пор, пока не вонзил восьмидюймовое лезвие в спину хозяина. Не успел еще Карлиль осознать, что поймал удачу за хвост, как уже оказался на Бродвее, и предложения подписать контракт посыпались со всех сторон, а денег стало столько, сколько ему и не снилось.

Как раз в это время в его характере наметилась перемена, довольно любопытная и скорее горькая. Он понял, что тратит свои лучшие годы на сидение на сцене с целой кучей черных парней. Их номер был хорош в своем роде – три тромбона, три саксофона и флейта Карлиля, а также его особое чувство ритма, которое и отличало их от сотен других; но неожиданно он стал слишком чувствителен к своему успеху, начал ненавидеть саму мысль о выступлениях: с каждым днем они ужасали его все сильнее.

Они делали деньги, каждый подписанный контракт приносил все больше и больше, но, когда он пошел к менеджерам и заявил о своем желании оставить секстет и продолжить выступления уже в качестве обычного пианиста, те просто подняли его на смех и сказали, что он сошел с ума – ведь это стало бы «профессиональным самоубийством»! Впоследствии выражение «профессиональное самоубийство» всегда вызывало у него смех. Они все так говорили.

Несколько раз они играли на частных балах, получая по три тысячи долларов за ночь, и, кажется, здесь и выкристаллизовалось все его отвращение к добыванию хлеба насущного таким образом. Они выступали в домах и клубах, куда его бы никогда не пустили при свете дня. Вдобавок он всего лишь играл роль вечного кривляки, что-то вроде возвышенной хористки. Его уже тошнило от одного только запаха театра, от пудры и помады, от болтовни в фойе, от покровительственных аплодисментов из лож. Он больше не мог вкладывать в это свое сердце. Мысль о медленном приближении к роскоши досуга сводила его с ума. Он, конечно, делал кое-какие шаги в этом направлении, но, как ребенок, он лизал свое мороженое так медленно, что не чувствовал никакого вкуса.

Ему хотелось иметь много денег и свободного времени, иметь возможность читать и играть и чтобы вокруг него были такие люди, которых рядом с ним никогда не было – из тех, что, если бы им вообще пришло в голову задуматься о нем, сочли бы его жалким ничтожеством, – в общем, ему хотелось всего того, что он уже начал презирать под общим термином «аристократичность», той аристократичности, которую, как кажется, можно было купить за деньги – но только за деньги, сделанные не так, как делал их он. Тогда ему было двадцать пять, у него не было ни семьи, ни образования, ни каких-либо задатков для деловой карьеры. Он начал беспорядочно играть на бирже – и через три недели потерял все, до последнего цента.

Затем началась война. Он поехал в Платтсбург, но его преследовало его ремесло. Бригадный генерал вызвал его в штаб и объявил, что он сможет гораздо лучше послужить Родине, если возглавит ансамбль, – так он и провел всю войну, развлекая знаменитостей вдали от линии фронта вместе со штабным оркестром. Это было не так уж и плохо, если не считать того, что при виде пехоты, ковыляющей домой из окопов, он страстно желал быть одним из них. Их пот и грязь казались ему теми единственными священными знаками аристократичности, которые вечно от него ускользали.

– Все случилось на частном балу. Когда я вернулся с войны, все пошло по-прежнему. Мы получили приглашение от синдиката отелей во Флориде. И тогда осталось лишь выбрать время…

Он неожиданно умолк, Ардита выжидательно посмотрела на него, но он покачал головой.

– Нет, – сказал он, – я не собираюсь вам об этом рассказывать. Я получил громадное удовольствие, и теперь боюсь, что оно будет испорчено, если я им с кем-нибудь поделюсь. Я хочу оставить себе те несколько безмолвных, героических мгновений, когда я стоял перед ними и дал им почувствовать, что я – нечто большее, чем дурацкий пляшущий и гогочущий клоун.

С носа яхты неожиданно донеслось тихое пение. Негры собрались на палубе, и их голоса слились в гипнотизирующую мелодию, уплывавшую в резких гармониях вверх, к Луне.

Мама,

Мама,

Мама хочет отвести меня на Млечный Путь.

Папа,

Папа,

Папа говорит: «Об этом позабудь!»

Но мама говорит: «Пойдем!»

Мама говорит: «Пойдем!»

Карлиль вздохнул и замолчал, глядя вверх на сонм звезд, мерцавших в ясном небе, как электрические лампочки. Негритянская песня перешла в какой-то жалобный стон, и казалось, что мерцание звезд в абсолютной тишине усиливалось с каждой минутой до такой степени, что можно было расслышать, как русалки совершают свой полночный туалет, причесывая серебрящиеся мокрые локоны при свете луны и перешептываясь друг с другом о прекрасных затонувших кораблях, в которых они живут на переливающихся зеленых проспектах на дне.

– Смотри, – тихо сказал Карлиль, – вот красота, которой я хотел бы обладать. Красота должна быть поразительной, удивительной – она должна нахлынуть на тебя, как сон, как взгляд идеальной женщины…

Он повернулся к ней, но она молчала.

– Ты видишь, Анита… Я хотел сказать, Ардита?

Но она молчала. Она уснула.

IV

На следующий день, в разгар залитого солнцем полдня, неясное пятно в море прямо по курсу постепенно приобрело очертания серо-зеленого островка суши. Огромный гранитный утес с северной стороны на протяжении мили косогором спускался к югу, и яркие заросли и трава медленно переходили в песок пляжа, исчезавший прямо в прибое. Когда Ардита, сидевшая на своем излюбленном месте, дошла до последней страницы «Восстания ангелов», захлопнула книгу и взглянула вперед, она увидела остров и негромко вскрикнула от удивления, привлекая внимание задумчиво стоявшего у борта Карлиля.

– Это он? Это то место, куда вы шли?

Карлиль вздрогнул от неожиданности:

– Вы меня напугали. – Он громко крикнул шкиперу, стоявшему за штурвалом: – Эй, Бэйб, это и есть твой остров?

Миниатюрная голова мулата появилась в окошке на верхней палубе.

– Да, сэр. Это точно он!

Карлиль подошел к Ардите:

– Выглядит неплохо, не правда ли?

– Да, – согласилась она, – но он не выглядит достаточно большим для того, чтобы на нем можно было бы искать убежища.

– Вы все еще надеетесь на те телеграммы, которыми ваш отец якобы собирался заполнить эфир?

– Нет, – откровенно сказала Ардита. – Я – за вас. Мне бы доставило большое удовольствие помочь вам скрыться.

Он рассмеялся:

– Вы наша Леди Удача. Думаю, что нам придется хранить вас, как талисман, – по крайней мере в ближайшее время.

– Вы вряд ли уговорите меня плыть обратно, – холодно заметила она. – Но если у вас получится, то мне ничего больше не останется делать, кроме как начать писать бестселлеры на основе той бесконечной истории вашей жизни, которой вы так любезно поделились со мной вчера.

Он залился краской и слегка отстранился от нее:

– Сожалею, что нагнал на вас скуку.

– О, нет… ну, если не считать того момента, когда вы начали рассказывать, как вам было плохо от того, что вы не могли танцевать с дамами, для которых играли.

Он возмущенно поднялся:

– А у вас довольно злой язычок!

– Простите меня, – сказала она, рассмеявшись, – но я не привыкла к мужчинам, потчующим меня историями своих жизненных амбиций, особенно живущим такой сверхидеальной жизнью.

– Почему же? Чем же обычно услаждают ваш слух мужчины?

– Ну, они говорят обо мне. – Она зевнула. – Они говорят мне, что я – воплощение молодости и красоты.

– А что говорите им вы?

– А я молча соглашаюсь.

– И каждый мужчина говорит вам, что любит вас?

Ардита кивнула:

– А почему бы и нет? Вся жизнь вертится вокруг единственной фразы: «Я люблю тебя».

Карлиль рассмеялся и сел:

– Совершенно верно. Неплохо сказано. Вы придумали?

– Да, ну, точнее, я на это наткнулась. Это не важно. Просто это мудро.

– Это типичное выражение вашего класса, – серьезно произнес он.

– О нет, – быстро перебила она, – не начинайте снова лекцию об аристократичности! Я не люблю людей, которые говорят о чем-то серьезном по утрам. Это легкая форма безумия, что-то вроде послезавтрачных приступов. Утром нужно либо спать, либо плавать, либо вообще ничего не делать.

Через десять минут они широко развернулись, собираясь пристать к острову с севера.

– Что-то тут не так, – глубокомысленно заметила Ардита. – Вряд ли он хочет просто бросить якорь у этих скал.

Они шли прямо на скалу высотой футов сто с лишком, и только когда до камней оставалось не больше пятидесяти ярдов, Ардита увидела цель. И захлопала в ладоши от удовольствия. В скале была расщелина, совершенно скрытая нависавшим сверху каменным козырьком, и через эту щель яхта прошла в узкий канал, где мягко плескалась кристально чистая вода, окруженная высокими серыми стенами. А затем они бросили якорь в зелено-золотом мирке – залитой солнцем бухте, где вода казалась застывшим стеклом, а по берегам росли небольшие пальмы. Все вместе напоминало зеркальные озера и игрушечные деревья, которые дети ставят в песочницах.

– Чертовски неплохо! – возбужденно воскликнул Карлиль. – Видно, маленький пройдоха прекрасно знает этот уголок Атлантики!

Его чувства были заразительны, и Ардита тоже возликовала:

– Это самое что ни на есть лучшее убежище!

– О господи! Да это же остров из книжки!

На золотую гладь воды спустили шлюпку, и они пошли к берегу.

– Пойдемте осмотрим остров, – сказал Карлиль, когда шлюпка уткнулась носом в мокрый песок.

Бахрому прибрежных пальм окаймляли целые мили ровного песка. Они пошли в глубь острова, на юг, миновали кромку тропической растительности на жемчужно-сером нетронутом пляже, где Ардита сбросила свои коричневые спортивные туфли – как видно, она сознательно избегала носить чулки – и продолжили путь по берегу. Затем, не торопясь, они вернулись на яхту, где неутомимый Бэйб уже успел приготовить для них ланч. Он выставил часового на вершине утеса, чтобы присматривать за морем со всех сторон, хотя у него и были большие сомнения по поводу того, что вход в ущелье был хорошо известен, так как он никогда не видел карты, на которой этот остров был бы обозначен.

– Как называется этот остров? – спросила Ардита.

– Он никак не называется, – рассмеялся Бэйб, – это просто остров, и все.

Поздним вечером они сидели на верхушке скалы, опираясь на огромные валуны, и Карлиль рассказывал ей о своих дальнейших планах. Он был уверен, что погоня тем временем уже началась. По его оценке, общая сумма куша, который они урвали и о котором он все еще избегал с ней говорить, составляла около миллиона долларов. Он рассчитывал отсидеться здесь несколько недель, а затем направиться на юг, избегая оживленных судоходных маршрутов, обогнуть мыс Горн и направиться в Перу, на Калао. Детали вроде топлива и провизии были полностью за Бэйбом, который, кажется, проплыл эти моря во всех ипостасях, начиная с юнги на судне, груженном кофе, и заканчивая первым помощником на бразильской пиратской посудине, шкипер которой был давным-давно повешен.

– Будь он белым, он бы давно уже стал латиноамериканским королем, – категорически заявил Карлиль. – Что касается ума, то на его фоне Букер Вашингтон выглядел бы законченным болваном. В нем собрана хитрость всех рас и национальностей, кровь которых течет в его венах, а их не меньше полудюжины, поверьте на слово! Он обожествил меня потому, что я единственный человек на свете, который играет регтайм лучше, чем он сам. Мы сидели с ним на пристани в Нью-Йорке, он – с фаготом, я – с гобоем, и играли африканские блюзы, которым уже сотни лет, и крысы выползали из-под свай и рассаживались вокруг, визжа и подвывая, как собаки перед граммофоном.

Ардита оглушительно расхохоталась:

– Да уж рассказывайте!

Карлиль широко улыбнулся:

– Клянусь вам, они…

– И что вы собираетесь делать, когда доберетесь до Калао? – перебила она.

– Сяду на корабль и поплыву в Индию. Я хочу стать раджой. Именно так! Я хочу как-нибудь добраться до Афганистана, купить дворец и репутацию, а затем, лет через пять, объявиться в Англии, с иностранным акцентом и загадочным прошлым. Но сначала – Индия. Ведь говорят, что все золото мира постепенно стекается обратно, в Индию. В этом для меня есть что-то завораживающее. И еще мне нужен досуг для чтения, причем в неограниченных количествах.

– А затем?

– А затем, – вызывающе ответил он, – придет черед аристократичности. Смейтесь, если вам так хочется, но, по крайней мере, вам следует признать, что я знаю, чего хочу, что вам, как я понимаю, вовсе не свойственно.

– Напротив, – возразила Ардита, ища в кармане портсигар, – в момент нашей встречи я как раз находилась в эпицентре взрыва эмоций всех моих знакомых и родственников; а взрыв этот был вызван тем, что я четко определила свою цель.

– И что это была за цель?

– Это был мужчина.

Он вздрогнул:

– Вы хотите сказать, что решились на помолвку?

– Что-то вроде. Если бы вы не взошли на борт, я бы совершенно точно ускользнула на берег вчера вечером – кажется, будто прошла уже целая вечность! – и встретилась бы с ним в Палм-Бич. Он ждет меня там с браслетом, который когда-то принадлежал русской царице Екатерине. Аристократичность тут ни при чем, – быстро проговорила она, – он понравился мне только потому, что у него есть фантазия и необычная смелость убеждений.

– Но ваша семья его не одобрила, да?

– Какая там семья – всего лишь глупый дядюшка да глупая тетушка. Кажется, он был замешан в каком-то скандале с рыжей дамочкой по имени Мими или что-то вроде того, из мухи сделали слона, как он сказал, а мне мужчины никогда не лгут… И вообще, меня совершенно не касается его прошлое; будущее – вот что меня интересует. Я и смотрела с этой точки. Когда мужчина влюблен в меня, ему больше ничего не нужно. Я сказала ему, и он отбросил ее, как горячий пирожок.

– Завидую, – сказал Карлиль и нахмурился, а затем рассмеялся: – Думаю, что я буду держать вас до тех пор, пока мы не прибудем к Калао. А потом я дам вам сумму, достаточную для того, чтобы вы смогли вернуться в Штаты. Ну а до этого у вас будет достаточно времени, чтобы еще раз взвесить все, что вам известно об этом джентльмене.

– Не говорите со мной таким тоном! – взорвалась Ардита. – Покровительственного тона я не терплю! Понятно?

Он было засмеялся, но тут же перестал, смутившись, так как ее холодная ярость, казалось, окутала его с головы до ног, и ему стало не по себе.

– Мне очень жаль, – неуверенно сказал он.

– О, не извиняйтесь! Не могу видеть мужчин, которые говорят «Мне очень жаль!» таким мужественным, спокойным голосом. Просто замолчите!

Последовала пауза, показавшаяся Карлилю весьма неловкой, но совершенно не замеченная Ардитой, – она сидела и наслаждалась своей сигаретой, глядя на сияющее море. Спустя минуту она переползла на скалу и улеглась там, опустив лицо за край и глядя вниз. Карлиль, наблюдая за ней, думал о том, что ее грация не зависит от позы.

– Скорее сюда! – крикнула она. – Там, внизу, целая куча уступов. Они широкие, на разных высотах!

Он присоединился к ней, и они вместе стали смотреть вниз с головокружительной высоты.

– Мы пойдем купаться сегодня же! – возбужденно сказала она. – Под луной.

– Разве вам не хочется пойти на пляж с той стороны?

– Нет. Мне нравится нырять. Вы можете взять купальный костюм моего дядюшки – правда, он будет сидеть на вас мешком, ведь он довольно грузный человек. А у меня есть штучка, которая шокировала всех туземцев Атлантического побережья от Бидфорд-Пул до Сант-Августина.

– Так вы русалка?

– Да, я неплохо плаваю. И выгляжу тоже неплохо. Один скульптор прошлым летом сказал, что мои икры стоят пять сотен долларов.

На это ответить было нечего, и Карлиль промолчал, позволив себе только неопределенную улыбку.

V

Когда спустилась ночь и вокруг заиграли серебристо-голубые тени, их шлюпка прошла мерцающей протокой, и они, привязав лодку к выступавшему из воды камню, вместе стали карабкаться на скалу. Первый уступ находился на высоте десяти футов, он был широк и представлял собой естественный трамплин для ныряния. В ярком лунном свете они сели на камень и стали смотреть на маленькие волны; вода была почти как зеркало, потому что начался отлив.

– Вам хорошо? – неожиданно спросил он.

Она кивнула в ответ:

– Всегда хорошо у моря. Вы знаете, – продолжила она, – весь день я думала о том, что мы с вами в чем-то похожи. Мы оба бунтари – правда, по разным причинам. Два года назад, когда мне было восемнадцать, а вам…

– Двадцать пять.

– Да, и вы, и я были обычными людьми, добившимися успеха. Я была совершенно потрясающей дебютанткой, а вы – процветающим музыкантом, только что из армии…

– Настоящий джентльмен, со слов Конгресса, – иронично вставил он.

– В общем, как ни крути, мы оба неплохо вписались в общество. Все наши острые углы были если не сточены, то, по крайней мере, сильно сглажены. Но где-то глубоко внутри нас было что-то, требовавшее для счастья большего. Я не знала, чего я хочу. Я порхала от мужчины к мужчине, без устали, в предвкушении, месяц за месяцем все более раздражаясь и ничего не находя. Я даже иногда сидела, кусая губы, и думала, что схожу с ума, – я так сильно чувствовала всю мимолетность жизни. Все, что я хотела, мне было нужно тотчас – прямо здесь и сейчас! Вот она я – прекрасная, – не правда ли?

– Да, – нерешительно согласился Карлиль.

Ардита неожиданно встала:

– Одну минуту. Я только попробую эту восхитительно выглядящую воду.

Она подошла к краю уступа и резко прыгнула в море – сделав двойное сальто, она выпрямилась в воздухе и вошла в воду прямо, как лезвие.

Через минуту до него донесся ее голос:

– Знаете, я раньше читала целыми днями и даже по ночам. Я начала презирать общество…

– Поднимайтесь наверх, – перебил он ее, – что вы там такое делаете?

– Просто плыву на спине. Я буду наверху через минуту. Я хочу вам сказать… Единственное, что доставляло мне удовольствие, – это шок других людей: я носила самые невозможные и удивительные платья на вечеринках, появлялась в обществе всем известных нью-йоркских плейбоев и принимала участие в самых адских из возможных скандалов.

Ее слова заглушались плеском воды; затем послышалось ее учащенное дыхание, когда она начала карабкаться сбоку на скалу.

– Давайте тоже! – крикнула она.

Он послушно поднялся и нырнул. Когда он, мокрый, взобрался на скалу, то обнаружил, что ее на уступе нет, но спустя долгую секунду послышался ее негромкий смех с другого уступа, находившегося выше футов на десять. Он присоединился к ней, и мгновение они сидели тихо, обхватив руками колени, восстанавливая дыхание после подъема.

– Вся семья была вне себя, – неожиданно сказала она. – Они попробовали выдать меня замуж и таким образом сбыть с рук. И когда я начала уже думать, что, в конце концов, жизнь едва ли стоит того, чтобы жить, я нашла кое-что… – она торжествующе взглянула в небо, – я нашла!

Карлиль ждал продолжения, и ее речь стала стремительной.

– Смелость – вот что! Смелость как норма жизни, то, за что всегда нужно держаться. Я начала воспитывать в себе великую веру в собственные силы. Я увидела, что все мои прошлые кумиры несли в себе какую-то крупицу смелости, и именно это меня бессознательно к ним влекло. Я стала отделять смелость от всех остальных вещей. Все проявления смелости: избитый, окровавленный боксер, встающий драться снова и снова, – я раньше заставляла мужчин брать меня с собой на матчи; деклассированная дама, находящаяся в гнезде сплетниц и смотрящая на них так, будто все эти богачки – грязь под ее ногами; нестеснение тем, что тебе всегда нравится; готовность не ставить ни во что мнение других людей – просто жить так, как нравится тебе, и умереть по-своему… Вы взяли с собой сигареты?

Он протянул ей одну и молча поднес спичку.

– Тем не менее, – продолжила Ардита, – за мной продолжали увиваться мужчины – старые и молодые, умственно и физически стоявшие на низшей ступени развития по сравнению со мной, но все же страстно желавшие обладать мной, обладать той притягательной и гордой жизнью, которую я построила для себя. Понимаете?

– Вроде да. Вам не приходилось быть битой, вы никогда не извинялись.

– Никогда!

Она бросилась к краю, на мгновение картинно замерла на фоне неба, широко расставив руки, а затем, описав крутую параболу, без единого всплеска ушла в воду прямо посередине между двумя барашками в двадцати фунтах внизу. Ее голос снова донесся до него:

– И смелость для меня стала прорывом сквозь плотный серый туман, который опускается на жизнь, – и не только победой над людьми и над обстоятельствами, но и победой над бледностью существования. Чем-то вроде подтверждения ценности жизни и цены мимолетности вещей.

Она уже карабкалась наверх, и с последними словами ее голова с мокрыми светлыми волосами, закинутыми назад, появилась у края скалы.

– Ну хорошо, – возразил Карлиль, – вы можете звать это смелостью, но вся эта смелость в действительности покоится на вашем общественном положении. Вся эта непокорность была в вас воспитана. А в моей серой жизни даже смелость – всего лишь одна из многих безжизненных и серых вещей.

Она сидела у края, обняв свои колени и просто глядя на луну; он стоял поодаль, втиснутый в каменную нишу, подобный гротескному изваянию какого-то бога.

– Не хочу говорить, как Поллианна, – начала она. – Но тем не менее вы меня не поняли. Моя смелость – это вера, вера в свою бесконечную упругость, в то, что радость всегда возвращается, и надежда, и непосредственность тоже. И я думаю, что до тех пор, пока это так, я должна крепко сжимать свои губы и держать голову высоко, а глаза мои должны быть широко открыты, и нет необходимости во всяких глупых улыбочках. О, я достаточно часто проходила сквозь ад без единого звука, а женский ад будет пострашнее мужского.

– Но предположим, – сказал Карлиль, – что, прежде чем радость, надежда и прочее вернулись бы, туман, окутав ший вас, привел бы вас к чему-то большему и лучшему?

Ардита встала, подошла к стене и не без труда вскарабкалась на следующий уступ, еще на десять – пятнадцать футов выше.

– Ну и что, – крикнула она оттуда, – все равно я победила!

Он подошел к краю так, чтобы видеть ее.

– Лучше не ныряйте оттуда! Вы разобьетесь! – крикнул он.

Она рассмеялась:

– Только не я!

Она медленно развела руки в стороны и, как лебедь, застыла, излучая гордость своим юным совершенством, отдававшимся в груди Карлиля чем-то теплым.

– Мы проходим сквозь ночь, широко раскинув руки, – крикнула она, – и наши ноги выпрямлены и подобны хвостам дельфинов, и мы думаем, что никогда не коснемся серебряной глади там, внизу, – до тех пор, пока все вокруг нас мгновенно не превращается в теплые и нежные волны!

И вот она взмыла в воздух, и Карлиль невольно задержал дыхание. До этого он не осознавал, что она прыгнула с сорока футов. Ему казалось, что до того мгновения, когда послышался короткий звук, означавший, что она вынырнула, прошла вечность.

Услышав ее негромкий смех где-то сбоку от утеса, он вздохнул с облегчением и осознал, что любит ее.

VI

Не преследовавшее никаких целей время сыпалось песком сквозь их пальцы на протяжении трех дней. Когда спустя час после рассвета солнце показывалось в иллюминаторе каюты Ардиты, она с радостью вставала, надевала купальный костюм и шла на палубу. Увидев ее, негры оставляли работу и толпились у борта, хихикая и тараторя, в то время как она плавала, подобно проворной рыбке, то исчезая, то возникая над поверхностью воды. Когда наступала вечерняя прохлада, она снова шла плавать и бездельничать вместе с Карлилем, покуривая на утесе, или же просто болтала с ним ни о чем, лежа на песке южного пляжа, а в основном занимаясь созерцанием того, как ярко и драматично день погружается в безграничную тишину тропического вечера.

Под действием долгих, заполненных солнцем часов Ардита перестала считать это происшествие нелепой случайностью, оно стало оазисом романтики в пустыне реальности. Она боялась, что скоро настанет момент, когда он отправится на юг; она стала страшиться всех непредвиденных обстоятельств, которые могли возникнуть на его пути; мысли были неожиданно беспокойными, а все решения представлялись ненавистными. Если бы среди варварских ритуалов, открытых ее душе, нашлось бы место молитве, она просила бы только о том, чтобы на некоторое время все оставалось неизменным. Она и сама не заметила, что привыкла принимать как данное готовый поток наивной философии Карлиля, рожденной его мальчишеским воображением и расположением к мономании, которое, казалось, проходило главной артерией сквозь весь его характер и окрашивало каждое его действие.

Но этот рассказ вовсе не о двоих на острове; любовь, порождаемая изоляцией, не главное. Главное – это две личности, и идиллическое место действия среди пальм на пути Гольфстрима – всего лишь случайное обстоятельство. Большинство из нас вполне довольны одной только возможностью существовать, плодиться, а также бороться за право это делать, но доминирующая идея, подспудное желание управлять чужими судьбами, выпадает на долю лишь счастливым – или не очень? – немногим. Для меня самое интересное в Ардите – это смелость в столкновении с ее красотой и молодостью.

– Возьми меня с собой! – сказала она в один из вечеров, когда они лениво сидели на траве под одной из даривших днем тень пальм.

Негры привезли на берег свои музыкальные инструменты, и звуки диковинного регтайма медленно плыли окрест, смешиваясь с теплым дыханием ночи.

– Мне хотелось бы появиться здесь снова, через десять лет, в образе сказочно богатой и знатной индианки, – продолжила она.

Карлиль бросил на нее быстрый взгляд:

– Ты же знаешь, что ты можешь сделать это.

Она рассмеялась:

– Это предложение руки и сердца? Экстра-класс! Ардита Фарнэм становится невестой пирата! Девушка из общества похищена музыкантом – потрошителем банков!

– Это был не банк.

– А что это было? Почему ты не хочешь мне рассказать?

– Я не хочу разрушать твоих иллюзий.

– Мой дорогой, у меня насчет тебя нет никаких иллюзий.

– Я имел в виду твои иллюзии насчет себя самой.

Она удивленно посмотрела на него:

– Насчет меня? Да что я вообще могу иметь общего с бог знает каким криминалом, которым занимался ты?

– Поживем – увидим!

Она встала и погладила его по руке.

– Дорогой мистер Картис Карлиль, – тихо сказала она, – вы что, в меня влюбились?

– Как будто это что-то значит.

– Но это действительно значит – потому что я думаю, что я тебя люблю.

Он иронично посмотрел на нее.

– Таким образом, ваш счет в январе составит ровно полдюжины, – предположил он. – Думаете, я приму ваш блеф и попрошу поехать со мной в Индию?

– Уверена! Он пожал плечами:

– Можно пожениться в Калао.

– Какую жизнь ты можешь мне предложить? Я не хочу тебя обидеть, я совершенно серьезно: что будет со мной, если те, кто очень хотят получить награду в двадцать тысяч, когда-нибудь достигнут своей цели?

– Я думал, что ты ничего не боишься.

– А я и не боюсь, просто не хочу потратить свою жизнь впустую ради того, чтобы это доказать.

– Как бы я хотел, чтобы ты была из бедных. Обычной бедной девочкой, мечтающей в тени забора где-нибудь в южной глубинке.

– Так было бы лучше?

– Я бы получал удовольствие от твоего изумления – просто наблюдая, как твои глаза широко раскрывались бы, глядя на вещи. Если бы они были тебе нужны! Понимаешь?

– Кажется. Как у девушек, рассматривающих витрины ювелирных магазинов?

– Да. Которым хочется иметь овальные часы из платины и чтобы по краям – изумруды. И как только ты решила бы, что они слишком дороги, и выбрала бы что-нибудь из белого золота за сотню долларов, я бы сказал: «Слишком дорогие? Ну нет!» И мы бы зашли в магазин, и очень скоро платина бы матово засияла на твоем запястье.

– Это звучит так мило и вульгарно – и смешно, не правда ли? – промурлыкала Ардита.

– Не правда ли? Да ты только представь себе, как мы путешествуем по миру, разбрасывая деньги направо и налево, боготворимые посыльными и официантами! О, блаженны простые богачи, ибо они наследуют землю!

– Я действительно хочу, чтобы так все и было.

– Я люблю тебя, Ардита, – нежно сказал он.

На мгновение детскость пропала с ее лица – оно стало необычно серьезным.

– Мне нравится быть с тобой, – сказала она, – больше, чем с любым другим мужчиной из всех, каких я только встречала. И мне нравятся твои глаза, и твои темные волосы, и как ты перескакиваешь через борт, когда мы сходим на берег. Фактически, Картис Карлиль, мне нравится в тебе все, когда ты ведешь себя естественно. Я думаю, что у тебя сильная воля, и ты знаешь, как я это ценю. Иногда рядом с тобой меня одолевает искушение неожиданно поцеловать тебя и сказать тебе, что ты – просто мальчишка, голова которого набита идеалами и всяким вздором о классовых различиях. Если бы я была немного старше и немного более устала от жизни, я бы, вероятно, пошла с тобой. Но сейчас я хочу вернуться домой и выйти замуж – за другого.

На той стороне посеребренного залива в лунном свете извивались и корчились фигуры негров, – они не могли не повторять свои трюки от переизбытка нерастраченной энергии, как акробаты, которым пришлось провести много времени в бездействии. Они все, как один, маршировали, описывая концентрические окружности, то забросив головы назад, то нависая над своими инструментами, как пасторальные фавны. Тромбон и саксофон вторили друг другу, рождая мелодию, то буйно-веселую, то назойливо-жалостную, как пляска смерти в сердце Конго.

– Давай потанцуем! – крикнула Ардита. – Я не могу спокойно слушать такой шикарный джаз!

Взяв ее за руку, он привел ее на широкий участок твердого песчаника, который ярко сверкал под луной. Они порхали, как прекрасные мотыльки в ярком сумрачном свете, и фантастическая гармония, плачущая и ликующая, дрожащая и отчаянная, заставила Ардиту потерять чувство реальности; она полностью отдалась исполненным грез ароматам тропических цветов и безграничным звездным пространствам над головой, чувствуя, что если она откроет глаза, то может оказаться, что она танцует с призраком на планете, созданной ее собственным воображением.

– Вот так я себе и представлял настоящий танец, – прошептал он.

– Я чувствую, что схожу с ума, и мне так здорово!

– Мы заколдованы. Тени бесчисленных поколений каннибалов наблюдают за нами с высоты того утеса.

– Бьюсь об заклад, каннибалки говорят, что мы танцуем слишком близко друг к другу и что я выгляжу совершенно непристойно без кольца в носу.

Они оба тихо рассмеялись – но смех утих, когда они услышали, что на той стороне озера звуки тромбонов замерли на полуноте, а саксофоны издали резкие стоны и тоже замолчали.

– Что случилось? – крикнул Карлиль.

Ответа не последовало, но через минуту они заметили человека, бежавшего по берегу серебрящегося в лунном свете озера. Когда он приблизился, они увидели, что это был необыкновенно возбужденный Бэйб. Он перешел на шаг и выпалил свои новости:

– В полумиле стоит корабль, сэр. Моуз, он на вахте, сказал, что они бросили якорь.

– Корабль… Что за корабль? – обеспокоенно спросил Карлиль.

В его голосе слышалось смятение, и сердце Ардиты забилось сильнее, когда она увидела, что лицо его осунулось.

– Он говорит, что не знает, сэр.

– Они спустили шлюпку?

– Нет, сэр.

– Поднимаемся наверх! – сказал Карлиль.

Они молча поднялись на холм, и рука Ардиты после танца все еще лежала в руке Карлиля. Она чувствовала, как нервно он сжимает ее время от времени, как будто не отдавая себе отчета, и, хотя ей было немного больно, она даже не пыталась освободиться. Казалось, прошел час, пока они взобрались на вершину, осторожно переползли освещенную площадку и оказались у края скалы. Бросив взгляд на море, Карлиль невольно вскрикнул. Это был пограничный катер с шестидюймовыми пушками на носу и на корме.

– Они знают! – сказал он, шумно вздохнув. – Они знают! Нас каким-то образом выследили.

– Ты уверен, что они знают про расщелину? Они могли просто бросить якорь, чтобы взглянуть на остров при солнечном свете. Оттуда, где они стоят, расщелина не видна.

– Видна, если посмотреть в бинокль, – безнадежно произнес он. Затем он взглянул на часы: – Сейчас почти два. Они ничего не предпримут до рассвета, в этом я уверен. Конечно, остается еще слабая надежда на то, что они просто ждут какой-то другой корабль – может, угольщик…

– Пожалуй, переночуем прямо здесь.

Спустя два часа они лежали все там же, бок о бок, уткнув подбородки в локти, как это часто делают дети во сне. Позади сидели негры, спокойные, молчаливые и покорные судьбе, время от времени извещавшие звонким храпом о том, что даже опасность не покорит непобедимую африканскую склонность ко сну.

Около пяти утра к Карлилю подошел Бэйб. Он сказал, что на борту «Нарцисса» есть полдюжины винтовок. Было ли принято решение не оказывать сопротивления? Хорошую драку можно было бы устроить, сказал он, если заранее разработать план.

Карлиль рассмеялся и покачал головой:

– Это не кучка шпиков, Бэйб. Это пограничный катер. Это все равно что лук со стрелами выставить против пулемета. Если ты хочешь где-нибудь спрятать мешки, чтобы потом их забрать, давай действуй. Но это вряд ли сработает – они перекопают остров вдоль и поперек. Битва проиграна, Бэйб. – Бэйб молча поклонился и развернулся, а Карлиль повернулся к Ардите и хрипло сказал:

– Это мой самый лучший друг. Он с радостью отдал бы за меня жизнь, если бы я ему позволил.

– Вы сдаетесь?

– У меня нет выбора. Конечно, выход есть всегда – самый надежный выход, – но это подождет. Я ни за что не пропущу суд над собой – это будет интересное испытание славой, пусть и дурной. «Мисс Фарнэм свидетельствует, что пират все это время относился к ней как джентльмен».

– Не надо! – сказала она. – Мне ужасно жаль…

Когда небо поблекло и матово-синий цвет сменился свинцово-серым, на палубе корабля стало наблюдаться какое-то движение, а у борта появились офицеры в белых парусиновых костюмах. В их руках были бинокли, они внимательно изучали островок.

– Вот и все, – мрачно промолвил Карлиль.

– Черт возьми! – прошептала Ардита. Она почувствовала, что слезы подступают к глазам.

– Мы возвращаемся на яхту, – сказал он. – Я предпочитаю, чтобы меня взяли там, а не гнали по земле, как опоссума.

Оставив площадку, они спустились к подножию холма, дошли до озера и сели в шлюпку, в которой притихшие негры доставили их на яхту. Затем, бледные и измученные, они уселись на канапе и стали ждать.

Спустя полчаса в предрассветных сумерках из устья канала показался нос пограничного катера, который сразу же остановился, явно опасаясь, что бухта может оказаться для него слишком мелка. Но, увидев яхту, мирно качавшуюся на волнах, мужчину и девушку на канапе и негров, с праздным любопытством слонявшихся по палубе, на катере решили, что сопротивления не будет, и с обоих бортов небрежно спустили две шлюпки, в одной из которых находился офицер с шестью матросами, а в другой – четверо гребцов и двое седовласых мужчин в костюмах яхтсменов на корме. Ардита и Карлиль поднялись и, сами того не сознавая, прильнули друг к другу. Затем он неожиданно сунул руку в карман, извлек оттуда круглый, блестящий предмет и подал его ей.

– Что это? – удивилась она.

– Я не уверен, но, судя по русским буквам, которые можно разглядеть на внутренней стороне, думаю, что это обещанный вам браслет.

– Откуда… откуда вы….

– Он из этих сумок. Видите ли, «Картис Карлиль и шесть черных малышей» прямо во время своего выступления в холле отеля «Палм-Бич» неожиданно сменили инструменты на автоматы и ограбили зрителей. Я взял этот браслет у симпатичной, сильно напудренной рыжеволосой леди.

Ардита нахмурилась а затем улыбнулась:

– Так вот что вы сделали! Да, смелости вам не занимать.

Он поклонился.

– Свойственное всем буржуа качество, – сказал он.

А затем на палубу косо упал рассвет, расшвыривая по серым углам дрожащие тени. Утренняя роса превратилась в золотой туман, невесомый, как сон, окутавший их так, что они стали похожи на призрачные тени прошедшей ночи, бесконечно мимолетные и уже поблекшие. В это мгновение и море, и небо погрузились в тишину, будто рассвет своей розовой ладошкой прикрыл дыхание жизни, а затем из бухты донеслись жалобные стоны уключин и плеск весел.

На фоне золотого горнила, запылавшего с востока, их грациозные фигуры неожиданно слились в одну, и он поцеловал ее прямо в капризно изогнутые губы.

– Я как в раю, – пробормотал он через секунду.

Она улыбнулась ему:

– Счастлив, да?

И ее вздох стал благословением – экстатической уверенностью в том, что в этот момент она была, как никогда, юна и прекрасна. Еще мгновение жизнь была лучезарной, а время – призрачным, и их сила – бесконечной, а затем раздался глухой удар и царапающий звук шлюпки, вставшей у борта.

По трапу вскарабкались двое седовласых мужчин, офицер и пара матросов, державших в руках револьверы. Мистер Фарнэм раскрыл было руки для объятий, но остановился, глядя на племянницу.

– Н-да, – сказал он, медленно опустив голову.

Она со вздохом отстранилась от Карлиля, и ее взгляд, преображенный и отсутствующий, упал на поднявшихся на борт. Дядя заметил, как ее губы высокомерно искривились – ему была знакома эта гримаса.

– Итак, – с чувством произнес он, – вот как ты, оказывается, представляешь себе романтику. Убежать ото всех и завести роман с морским разбойником.

Ардита беззаботно посмотрела на него.

– Какой же ты старый и глупый, – негромко сказала она.

– Это все, что ты намерена сказать в свою защиту?

– Нет, – сказала она, как бы задумавшись. – Нет, есть кое-что еще. То самое хорошо тебе известное выражение, которым я заканчивала большинство наших разговоров на протяжении последних нескольких лет, – «Отстань!».

И с этим она, бросив быстрый презрительный взгляд на двух стариков, офицера и обоих матросов, развернулась и гордо сошла по трапу вниз, в кают-компанию.

Но если бы она задержалась еще на миг, то смогла бы услышать нечто, что было совершенно несвойственно ее дядюшке в подобных ситуациях. Он весело, от всего сердца, рассмеялся, а через секунду к нему присоединился и второй старик.

Он проворно повернулся к Карлилю, который, как ни странно, наблюдал всю эту сцену, тоже еле сдерживая смех.

– Ну что, Тоби, – сказал он добродушно, – неизлечимый ты мой романтик и неосторожный мечтатель, ты действительно нашел то, что надо?

Карлиль утвердительно улыбнулся:

– Естественно. Я был совершенно в этом уверен уже тогда, когда впервые услышал ее бурную биографию. Вот почему вчера я поручил Бэйбу запустить ракету.

– Я рад за тебя, – серьезно произнес полковник Морлэнд. – Мы все время держались поближе к тебе на случай, если бы вдруг у тебя возникли какие-нибудь проблемы с этими шестью непонятными неграми. Мы так и думали, что застанем вас в каком-нибудь… положении вроде этого, – вздохнул он. – Н-да, рыбак рыбака видит издалека.

– Мы с твоим отцом не спали всю ночь, надеясь на лучшее… или, уж скорее, на худшее. Бог знает, почему она тебе так понравилась, мой мальчик. Я от нее чуть с ума не сошел. Ты подарил ей этот русский браслет, который детектив добыл у девицы Мими?

Карлиль кивнул.

– Тсс! – сказал он. – Она поднимается на палубу.

Ардита показалась на трапе и бросила непроизвольный взгляд на запястья Карлиля. На ее лице появилось озадаченное выражение. На корме негры затянули песню, и их низкие голоса эхом отдавались от поверхности чистой прохладной воды.

– Ардита, – неуверенно начал Карлиль.

Она сделала шаг по направлению к нему.

– Ардита, – повторил он, задержав дыхание, – я должен сказать тебе правду. Все это было выдумкой. Меня зовут не Карлиль. Я – Морлэнд, Тоби Морлэнд. Ардита, вся эта история родилась… Родилась из призрачного тумана Флориды.

Она уставилась на него, ничего не понимая, не веря, и краска гнева стала волнами подниматься на ее лицо. Трое мужчин затаили дыхание. Морлэнд-старший шагнул к ней; рот мистера Фарнэма приоткрылся в паническом ожидании краха всего плана.

Но ничего не случилось. Ардита просияла, улыбнулась, быстро подошла к Морлэнду-младшему и посмотрела на него. В ее серых глазах не было и намека на гнев.

– Ты можешь поклясться, – негромко сказала она, – что все это – продукт твоего собственного воображения?

– Клянусь, – пылко ответил Морлэнд.

Она опустила глаза и нежно его поцеловала.

– Какая фантазия! – тихо, с завистью в голосе сказала она. – Хочу, чтобы ты всю жизнь так же мило мне лгал!

Донеслись негромкие голоса негров, слившиеся в воздухе в песню, которую она уже слышала.

Время, ты – вор. Радость и боль Подобны листве, Что желтеет…

– А что же было в сумках? – нежно спросила она.

– Флоридский песок, – ответил он. – Два раза я все же сказал тебе правду.

– И кажется, я догадываюсь, когда был второй раз, – сказала она; затем, встав на цыпочки, она нежно поцеловала… журнальную иллюстрацию.

Ледяной дворец

Солнечный свет стекал по дому, словно золотая краска по расписной вазе, а лежавшие то тут, то там пятна тени лишь усиливали ощущение неподвижности в солнечной ванне. Примыкавшие друг к другу дома Баттервортов и Ларкинов скрывались за высокими и густыми деревьями; от солнца не прятался лишь дом Хопперов, дни напролет с добродушным и бесконечным терпением глядевший на пыльную дорогу. В городе Тарлтон, на самом юге штата Джорджия, стоял сентябрьский день.

В окне спальни второго этажа Салли Кэррол Хоппер, опираясь своим девятнадцатилетним подбородком о пятидесятидвухлетний подоконник, наблюдала, как выворачивает из-за угла древний «форд» Кларка Дэрроу. Машина нагрелась: металлические детали собирали все поглощаемое из воздуха и выпускаемое изнутри тепло; на лице Кларка Дэрроу, сидевшего за рулем прямо, как стрела, замерло страдальческое утомленное выражение, словно он считал себя одной из этих деталей и собирался вот-вот выйти из строя. Кларк старательно перевалил через две пыльные дорожные колеи – колеса при этом негодующе взвизгнули, а затем с ошарашенным выражением в последний раз повернул руль, замерев вместе с автомобилем почти точно перед ступеньками крыльца Хопперов. Раздался жалобный высокий звук, похожий на предсмертный хрип, за ним последовала недолгая тишина; затем воздух разорвал резкий гудок.

Салли Кэрролл полусонно посмотрела вниз. Она хотела было зевнуть, но, поскольку это было невозможно сделать, не отрывая подбородка от подоконника, она передумала и продолжила молча смотреть на автомобиль, владелец которого все с тем же небрежным изяществом сидел по стойке «смирно», ожидая ответа на поданный сигнал. Через некоторое время гудок клаксона вновь разорвал насыщенный пылью воздух.

– Доброе утро.

Кларк с трудом развернул свое длинное туловище и искоса посмотрел на окно:

– Уже не утро, Салли Кэрролл!

– Да неужели? Ты уверен?

– Что делаешь?

– Яблоко ем.

– Хочешь, поедем купаться?

– Пожалуй.

– Тогда поторопись!

– Конечно.

Салли Кэрролл издала долгий вздох и вяло поднялась с пола, на котором все это время лежала, занимая себя попеременно то уничтожением нарезанных долек зеленого яблока, то раскрашиванием бумажных конусов для младшей сестры. Она подошла к зеркалу, посмотрела на себя с самодовольной и приятной томностью, чуть подкрасила помадой губы и припудрила нос. Затем украсила свои коротко стриженные светлые волосы панамой с разбросанными по ней в беспорядке розочками. Случайно опрокинула баночку с водой, сказала: «Черт возьми!» – но поднимать не стала и вышла из комнаты.

– Ну как ты, Кларк? – спросила она через минуту, ловко вскочив в машину сбоку.

– Отлично, Салли Кэрролл!

– Куда поедем купаться?

– В бассейн Уолли. Я договорился с Мэрилин, что мы заедем за ней и Джо Эвингом.

Кларк был худой и темноволосый, а когда стоял, слегка сутулился. У него был несколько зловещий и нахальный взгляд – если только на лице не сияла его обычная изумительная улыбка. Кларк обладал «доходом»: его хватало, чтобы ничего не делать, но при этом оплачивать бензин для машины. Поэтому два года после окончания Технологического института штата Джорджия он провел, вальяжно разгуливая по ленивым улочкам родного городка и беседуя о том, как бы получше вложить свой капитал и побыстрее превратить его в состояние.

Слоняться без дела ему было отнюдь не тяжело; девчонки из его детства теперь подросли и превратились в красавиц, и первой среди них стала изумительная Салли Кэрролл; все они были в восторге, когда их приглашали поплавать, потанцевать или же просто погулять в летние вечера, наполненные ароматами цветов, и всем им очень нравился Кларк. Когда девичья компания приедалась, рядом всегда оказывалось с полдюжины парней, которые все поголовно тоже вот-вот собирались заняться каким-нибудь делом, ну а пока с неизменным энтузиазмом присоединялись к Кларку: то поиграть в гольф, то в бильярд, а то и просто распить кварту местного кукурузного виски. Время от времени кто-нибудь из этих сверстников совершал круг прощальных визитов перед отъездом в Нью-Йорк, в Филадельфию или в Питтсбург или же перед наймом на работу; но в основном все они так и продолжали слоняться по улицам среди медлительного шествия сонных небес, мерцания вечерних светлячков и шума негритянских голосов на уличных ярмарках – и особенно среди милых и нежноголосых девушек, в воспитание которых было вложено много воспоминаний, а не денег.

«Форд» завелся, выразив звуком все свое негодование от того, что его побеспокоили. Кларк и Салли Кэрролл с грохотом покатили вдоль по Уэлли-авеню к Джефферсон-стрит, где пыльный проселок переходил в мостовую; проехали по снотворному кварталу Миллисент-плейс, состоявшему из полудюжины богатых и солидных особняков; затем выехали в центр города. Здесь движение становилось опасным, потому что в этот час все спешили за покупками: беспечные горожане лениво бродили по улицам, перед безмятежным трамваем пастух гнал стадо негромко мычащих коров; даже лавки, казалось, зевали дверными проемами и моргали витринами на солнце, погружаясь в состояние абсолютной и окончательной комы.

– Салли Кэрролл, – вдруг произнес Кларк, – а правда, что ты помолвлена?

Она бросила на него быстрый взгляд:

– Это кто тебе сказал?

– Какая разница? Так ты помолвлена?

– Ну и вопрос!

– Одна девушка мне рассказала, что ты помолвлена с янки, с которым познакомилась в Ашвилле прошлым летом.

Салли Кэрролл вздохнула:

– Не город, а большая деревня!

– Не выходи за янки, Салли Кэрролл! Ты нужна нам здесь!

Салли Кэрролл на мгновение задумалась.

– Кларк, – вдруг сказала она, – а за кого же мне тогда выходить, а?

– Могу предложить свои услуги.

– Милый, ну и как ты собираешься содержать жену? – весело ответила она. – Кроме того, я тебя так хорошо знаю, что не могу в тебя влюбиться!

– Но это не значит, что ты должна выходить замуж за янки! – продолжал он.

– А если я его люблю?

Он покачал головой:

– Это невозможно. Они на нас совсем не похожи, ни капельки.

Он умолк, остановив машину перед просторным обветшалым домом. В дверях показались Мэрилин Уэйд и Джо Эвинг.

– Привет, Салли Кэрролл!

– Привет!

– Как дела?

– Салли Кэрролл, – спросила Мэрилин, едва они тронулись в путь, – ты помолвлена?

– Боже мой, да кто распустил эти слухи? Стоит мне лишь взглянуть на мужчину, как весь город тут же начинает судачить о моей помолвке!

Кларк смотрел прямо перед собой, с преувеличенным вниманием изучая болтик на громыхавшем ветровом стекле.

– Салли Кэрролл, – произнес он с необычным напряжением, – разве мы тебе не нравимся?

– Что?

– Мы, твои друзья, здесь?

– Кларк, ты же знаешь, что это не так! Я обожаю вас всех, всех здешних парней!

– Тогда почему ты согласилась на помолвку с янки?

– Кларк, я не знаю. Я не очень представляю, что меня ждет, но я хочу везде побывать, повидать людей. Я хочу развиваться. Хочу жить там, где происходят всякие важные вещи.

– Что ты хочешь этим сказать?

– Ох, Кларк… Я люблю тебя, и люблю Джо, и Бена Аррота тоже, и вообще всех вас люблю, но ведь вы… Вы все…

– Мы все неудачники?

– Да. Я говорю не только о деньгах, но и том, что вы все… не ищете ничего, ничего не хотите достичь, и это очень печально… Ну как мне тебе объяснить?

– И ты так считаешь потому, что мы все живем тут, в Тарлтоне?

– Да, Кларк. И еще потому, что вам здесь все нравится и вы не хотите ничего менять, ни о чем не думаете и никуда не двигаетесь.

Он кивнул, а она потянулась и сжала его руку.

– Кларк, – нежно сказала она, – я ни за что на свете не смогла бы тебя изменить. Ты и так очень милый. И все, что приведет тебя к неудаче, я всегда буду любить: и то, что ты живешь прошлым, и дни и вечера, наполненные ленью, и твою беспечность, и твою щедрость.

– Но все же ты хочешь уехать?

– Да. Потому что я никогда не выйду за тебя замуж. В моем сердце ты занимаешь то место, которое не сможет занять никто другой, но, если мне придется здесь остаться, я никогда не успокоюсь. Я всегда буду чувствовать, что трачу свои силы зря. Видишь ли, у моей души есть две стороны. Одна из них – сонная и медлительная, та, которую любишь ты; вторая – энергичная, которая толкает меня на всякие дикие поступки. И эта моя черта где-нибудь обязательно пригодится и останется со мной, когда исчезнет моя красота.

Салли Кэрролл умолкла с характерной внезапностью, вздохнув: «Ну, слава богу!» – ведь ее настроение уже изменилось.

Прикрыв глаза и откинув голову назад, на спинку сиденья, она отдалась во власть благоухающего ветерка, обдувавшего ее веки и взъерошивавшего мягкие завитки ее коротко стриженных волос. Они уже выехали из города; дорога петляла между спутанной порослью ярко-зеленого кустарника, травы и высоких деревьев, листва которых хранила приятную прохладу. То тут, то там мелькали убогие негритянские хижины, у дверей которых восседали седовласые старцы, покуривая трубочки из высушенных кукурузных початков, а в нестриженой траве неподалеку с полдюжины скудно одетых негритят играли с оборванными тряпичными куклами. Вдалеке виднелись ленивые хлопковые поля, на которых даже работники казались неосязаемыми тенями, которые солнце дарило земле, но не для тяжких трудов, а лишь для того, чтобы поддержать вековую традицию золотых сентябрьских дней. И над всей этой усыпляющей живописностью, над деревьями, лачугами и илистыми водами рек, царило тепло – не враждебное, но приятное, словно огромное теплое материнское лоно матушки-земли.

– Салли Кэрролл, приехали!

– Бедная детка утомилась и уснула!

– Милая, так ты все-таки смогла умереть от лени?

– Вода, Салли Кэрролл! Прохладная водичка ждет тебя!

Она открыла сонные глаза.

– Привет! – пробормотала она, улыбаясь.

II

В ноябре с севера страны на четыре дня приехал Гарри Беллами – высокий, широкоплечий и энергичный. Он намеревался уладить дело, которое откладывалось с середины прошлого лета – с тех самых пор, как в Ашвилле, что в штате Северная Каролина, он познакомился с Салли Кэрролл.

Улаживание заняло всего лишь один тихий день и вечер перед горящим камином, поскольку Гарри Беллами обладал всем, что было нужно Салли Кэрролл; кроме того, она его любила. Его любила та часть ее души, которая предназначалась у нее специально для любви. Душа Салли Кэрролл обладала несколькими хорошо различимыми частями.

В последний день перед его отъездом они пошли гулять, и она обнаружила, что ноги сами несут ее к одному из любимых мест: к кладбищу. Когда в веселых лучах солнца показались серо-белые камни и зелено-золотистая ограда, она в нерешительности остановилась у железных ворот.

– Гарри, а ты легко поддаешься печали? – спросила она, чуть улыбнувшись.

– Печали? Ни в коем случае!

– Ну тогда пойдем. На некоторых это место нагоняет тоску, но мне здесь нравится.

Они прошли через ворота и пошли по дорожке, петлявшей среди долины могил: серых и старомодных – пятидесятых годов; причудливо изрезанных цветами и вазами – семидесятых; могилы девяностых были богато украшены навеки прикорнувшими на каменных подушках ужасными толстенькими херувимами из мрамора и огромными гирляндами безымянных гранитных цветов. Кое-где виднелись склоненные фигуры с букетами в руках, но большинство могил было окутано тишиной и укрыто опавшей листвой, издававшей аромат, пробуждающий у живых лишь призрачные воспоминания.

Они поднялись на вершину холма и остановились перед высоким округлым надгробием, усыпанным темными влажными пятнами и полускрытым опутавшими его вьющимися стеблями.

– Марджори Ли, – прочитала она вслух. – 1844–1873. Она была красавицей, наверное… Умерла в двадцать девять лет. Милая Марджори Ли! – нежно добавила она. – Можешь ее представить, Гарри?

– Да, Салли Кэрролл!

Он почувствовал, как узкая ладонь сжала его руку.

– Я думаю, у нее были светлые волосы, и она всегда вплетала в них ленту, и носила пышные небесно-голубые и лилово-розовые юбки с фижмами

– Да!

– Ах, какая же она была милая, Гарри! Она была рождена для того, чтобы стоять на широком крыльце с колоннами и звать гостей в дом. Думаю, что много кавалеров ушло на войну, надеясь к ней вернуться; но, видно, вернуться так никому и не удалось.

Он наклонился поближе к камню, пытаясь найти хоть какую-нибудь запись о замужестве:

– Больше ничего не написано.

– Ну разумеется, ничего! Что может быть лучше, чем просто «Марджори Ли» и эти красноречивые даты?

Она придвинулась к нему поближе, и когда ее светлые волосы коснулись его щеки, у него к горлу неожиданно подкатил комок.

– Теперь ты и правда видишь ее, Гарри?

– Вижу, – тихо отозвался он. – Я вижу ее твоими чудесными глазами. Ты сейчас так красива, и я знаю, что и она была так же прекрасна!

Они молча стояли рядом, и он чувствовал, как ее плечи слегка подрагивают. Ленивый ветерок взлетел по склону холма и качнул широкие поля ее шляпы.

– Пойдем туда!

Она показала на ровный участок с другой стороны холма, где по зеленому дерну вдаль уходили бесконечные правильные ряды из тысячи серовато-белых крестов, словно сложенные в козлы винтовки батальонов.

– Это могилы конфедератов, – просто сказала Салли Кэрролл.

Они пошли вдоль рядов, читая надписи: почти везде были лишь имена и даты, кое-где уже почти неразличимые.

– Последний ряд самый печальный – вон там, смотри. На каждом кресте только дата и слово: «Неизвестный». – Она посмотрела на него, и в глазах у нее застыли слезы. – Я не смогу тебе объяснить, почему я так живо все это представляю, милый, попробуй понять так…

– Что ты о них думаешь – это прекрасно!

– Нет-нет, дело вовсе не во мне – дело в них; я просто стараюсь воскресить в себе старые времена. Это ведь были просто люди, и вовсе не важные, иначе там не написали бы «неизвестный». Они отдали свои жизни за самое прекрасное, что только есть в мире: за угасший Юг! Видишь ли, – продолжала она, и ее голос стал хриплым, а в глазах опять блеснули слезы, – людям свойственно овеществлять мечты, и с этой мечтой я родилась и выросла. Это было просто, потому что все это было мертвым и не могло грозить мне разочарованиями. Я пыталась жить по этим ушедшим стандартам – знаешь, как в поговорке: «положение обязывает». Здесь у нас ведь кое-что осталось, словно увядающие кусты роз в старом заросшем саду: учтивость и рыцарство у некоторых из наших парней, рассказы одного старого солдата из армии конфедератов, жившего по соседству, и старые негры, еще помнящие те времена… Ах, Гарри, какая же здесь была жизнь, что за жизнь! Я никогда не смогу тебе объяснить, но здесь было что-то особенное!

– Я понимаю, – вполголоса ответил он.

Салли Кэрролл улыбнулась и вытерла слезы краешком платка, торчавшего из кармана у него на груди:

– Ты не загрустил, любимый мой? Даже если я плачу, мне здесь очень хорошо; здесь я черпаю какую-то силу.

Взявшись за руки, они развернулись и медленно пошли обратно. Увидев мягкую траву, она потянула его за руку и усадила рядом с собой, у остатков низкой полуосыпавшейся стены.

– Скорее бы эти три старушки ушли, – сказал он. – Я хочу поцеловать тебя, Салли Кэрролл!

– Я тоже хочу.

Они в нетерпении ждали, пока удалятся три согбенные фигуры, а затем она целовала его, пока небо не растворилось в сумерках и экстаз бесконечных секунд не затмил все ее улыбки и слезы.

Потом они медленно шли обратно, а по углам сумерки разыгрывали усыпляющую партию в черно-белые шашки с остатками дня.

– Приезжай в середине января, – сказал он. – Погостишь у нас месяц или больше. Будет здорово! Будет зимний карнавал, и если ты никогда не видела настоящего снега, то тебе покажется, что ты попала в сказку. Будем кататься на коньках, на лыжах, на санках с горок, на больших санях, будут факельные шествия и парады на снегоступах.

Такой праздник не устраивали уже много лет, так что будет потрясающе!

– А я не замерзну, Гарри? – неожиданно спросила она.

– Конечно нет! Разве что нос замерзнет, но до костей не проберет. Климат у нас суровый, но сухой.

– Я ведь дитя лета… Мне никогда не нравился холод.

Она умолкла; они оба некоторое время молчали.

– Салли Кэрролл, – медленно произнес он, – что ты скажешь: может быть, в марте?

– Скажу, что я люблю тебя!

– Значит, в марте?

– Да, в марте, Гарри.

III

Всю ночь в пульмановском вагоне было очень холодно. Она вызвала проводника, попросила еще одно одеяло, но одеял больше не было, и, вжавшись поглубже в мягкую вагонную койку и сложив вдвое свое единственное одеяло, она тщетно попыталась уснуть хоть на пару часов. С утра необходимо было выглядеть как можно лучше.

Проснувшись в шесть и натянув на себя отдававшую холодом одежду, она, спотыкаясь, пошла в вагон-ресторан выпить чашку кофе. Снег просочился в тамбуры и покрыл пол скользкой коркой льда. Этот холод завораживал – он проникал везде! Выдох превращался в осязаемое и видимое облако, и, глядя на него, она испытывала наивное удовольствие. Сев за столик в вагоне-ресторане, она стала смотреть в окно на белые холмы, долины и разбросанные по ним сосны, каждый сук которых представлял собой зеленое блюдо для изобильной порции холодного снега. Иногда мимо пролетали уединенные домики, безобразные, унылые и одинокие посреди белой пустыни; видя их, она всякий раз чувствовала укол пронзительного сострадания к душам, запертым внутри в ожидании весны.

Покинув вагон-ресторан, она, покачиваясь, пошла обратно в свой вагон – и почувствовала внезапный прилив энергии; наверное, это была та самая бодрость, о которой говорил Гарри, подумала она. Ведь она была на Севере – и этот Север теперь станет ее домом!

«Дуй, ветер, дуй – хей-хо! Мы едем далеко!» – с ликованием пропела она себе под нос.

– Что-что, простите? – вежливо переспросил про водник.

– Я попросила почистить пальто – будьте так любезны!

Количество длинных проводов на телеграфных столбах удвоилось; бежавшие рядом с поездом два пути превратились в три, затем в четыре; пронеслась мимо группа домов с белыми крышами, мелькнул троллейбус с замерзшими стеклами, показались улицы, еще улицы, а вот и город.

Выйдя на замерзшую платформу, от неожиданности она так и застыла; затем рядом с ней появились три закутанные в мех фигуры.

– А вот и она!

– Ах, Салли Кэрролл!

Салли Кэрролл уронила свою сумку прямо на перрон:

– Привет!

Ледяной поцелуй, едва знакомые глаза – и вот ее уже окружают лица, испускающие огромные клубы густого пара; она жмет руки. Ее встречали Гордон – энергичный мужчина лет тридцати, низкого роста, выглядевший словно грубое подобие Гарри, – и его жена, Майра, апатичная леди со светлыми волосами, выбивавшимися из-под меховой шапки. Салли Кэрролл тут же решила, что Майра, наверное, родом из Скандинавии. Веселый шофер принял ее сумку, и, среди рикошетов неоконченных фраз, восклицаний и вежливо-равнодушных «дорогая моя» Майры, все покинули платформу.

И вот они уже садятся в седан; и вот машина несется по извилистым заснеженным улицам, и дюжины мальчишек, чтобы прокатиться, цепляют свои санки к фургонам бакалейщиков и автомобилям…

– Ах! – воскликнула Салли Кэрролл. – Я тоже так хочу! Можно, Гарри?

– Но это же детская забава… Хотя мы можем, конечно…

– Мне кажется, это так весело, – с сожалением сказала она.

Просторный каркасный дом стоял в заснеженной лощине; ее встретил высокий, седовласый мужчина, к которому она сразу же прониклась симпатией, и дама, похожая на яйцо, расцеловавшая ее; это были родители Гарри. Затем последовал полный напряжения неописуемый час, заполненный обрывками фраз, горячей водой, яичницей с грудинкой и смущением; затем она оказалась наедине с Гарри в библиотеке и спросила, можно ли здесь курить.

Библиотека была просторной; над камином висела Мадонна, а по стенам шли ряды книг в поблескивающих тисненым золотом красных переплетах. На всех креслах в тех местах, где должна была покоиться голова сидящего, висели кружевные квадраты, диван был очень удобный, а книги выглядели так, словно их читали – не все, конечно, но некоторые; Салли Кэрролл тут же вспомнилась потрепанная домашняя библиотека, с огромными отцовскими медицинскими атласами, с тремя портретами двоюродных дедушек и старым диваном, который чинили вот уже сорок пять лет подряд, но на котором все еще было так приятно вздремнуть! Эта библиотека поразила ее тем, что не выглядела ни уютной, ни неуютной. Это была просто комната с множеством довольно дорогих вещей, которым было никак не больше пятнадцати лет.

– Ну, как тебе здесь нравится? – первым делом спросил Гарри. – Ты удивлена? То есть я хотел сказать: ты именно так себе все и представляла?

– Иди ко мне, Гарри! – тихо ответила она, протянув к нему руки.

После краткого поцелуя он не оставил попыток извлечь из нее восторг:

– Я имею в виду наш город. Понравился он тебе? Почувствовала, какая энергия в воздухе?

– Ах, Гарри, – рассмеялась она, – подожди, дай мне время. Не надо забрасывать меня вопросами.

Она с удовольствием затянулась сигаретой.

– Я должен кое о чем с тобой поговорить, – начал он, словно извиняясь. – Знаю, у вас на Юге принято уделять особое внимание семье и подобным вещам – не то чтобы это было не принято здесь, у нас, но ты увидишь, что здесь все немного по-другому. Я хочу сказать, Салли Кэрролл, что ты заметишь тут много такого, что поначалу покажется тебе грубым бахвальством! Помни лишь об одном: история нашего города началась всего три поколения назад. Все знают, кем были их отцы, половина из нас знают, кто их деды. Но дальше мы не углубляемся.

– Само собой, – пробормотала она.

– Видишь ли, этот город основали наши деды, и при основании многим из них довелось заниматься довольно сомнительными делами. Например, есть тут у нас одна дама, которая считается законодательницей мод в нашем обществе; ее отец был первым мусорщиком в городе – вот так…

– Подожди, – сказала озадаченная Салли Кэрролл, – ты что, решил, что я примусь кого-либо осуждать?

– Вовсе нет, – перебил ее Гарри, – и, пожалуйста, не думай, что я пытаюсь кого-либо оправдать в твоих глазах. Просто… Прошлым летом приезжала сюда одна южанка; однажды в разговоре она не совсем удачно выразилась, так что… Я просто подумал, что лучше мне тебя сразу предупредить.

Салли Кэрролл вдруг почувствовала негодование, словно ее незаслуженно отшлепали.

Но Гарри, видимо, счел тему закрытой, поскольку продолжил разговор в другом, уже восторженном ключе.

– У нас сейчас карнавальная неделя, я тебе рассказывал… Впервые за десять лет! И впервые с восемьдесят пятого года решили построить ледяной дворец. Строят из блоков самого чистого льда, который только смогли найти, – дворец будет потрясающий!

Она встала, подошла к окну, раздвинула тяжелые турецкие портьеры и выглянула наружу.

– Ах! – вдруг воскликнула она. – Там двое мальчишек лепят снеговика! Гарри, как ты думаешь: можно мне к ним, помочь?

– Что за фантазии! Иди ко мне, поцелуй меня!

Она нехотя отошла от окна:

– Кажется, здешний климат не слишком располагает к поцелуям, правда? Тут ведь особо не посидишь, не помечтаешь, да?

– Мы и не собираемся! Я взял отпуск на неделю с сегодняшнего дня; вечером будет торжественный ужин, а затем – танцы.

– Ах, Гарри, – призналась она, усевшись на диван и оказавшись наполовину у него на коленях, а наполовину зарывшись в подушки, – у меня просто голова кругом идет! Я даже не могу сказать, нравится мне здесь или нет, и я совершенно не представляю, чего здесь от меня ждут… и вообще как мне себя вести… Придется тебе все мне объяснять, милый.

– Объясню, – нежно сказал он, – но только если ты скажешь, что тебе здесь нравится!

– Нравится! Ужасно нравится! – прошептала она, скользнув в его объятия так, как это умела делать только она. – Мой дом там, где ты, Гарри!

Произнеся это, она впервые в жизни почувствовала себя актрисой, играющей роль.

В тот вечер, за столом среди мерцающих свечей, разговаривали, кажется, только мужчины, а женщины сидели, словно дорогие украшения, выглядя отчужденно и надменно; даже присутствие Гарри слева от нее не смогло создать у нее впечатления, что она – дома.

– Очень приятные люди, не правда ли? – спросил он. – Посмотри вокруг. Вон Спад Хаббард, он полузащитник, в прошлом году выступал за принстонскую команду; это Джуни Мортон – он и тот рыжий парень рядом с ним, оба были капитанами хоккейной команды в Йеле; мы с Джуни учились в одном классе. Все лучшие спортсмены в мире – из наших северных штатов. Это земля настоящих мужчин, говорю тебе! Посмотри, вон Джон Джей Фишберн!

– А кто он? – наивно спросила Салли Кэрролл.

– Разве ты не знаешь?

– Имя я где-то слышала…

– Он владеет всей пшеницей на северо-западе страны, один из величайших финансистов.

Она неожиданно обернулась, услышав голос справа:

– Нас, кажется, забыли друг другу представить! Меня зовут Роджер Паттон.

– А меня – Салли Кэрролл Хоппер, – вежливо ответила она.

– Да, я о вас слышал. Гарри мне рассказывал, что вы вот-вот приедете.

– А вы его родственник?

– Нет, я профессор.

– Ого! – рассмеялась она.

– В университете. Вы ведь с Юга, не так ли?

– Да. Из Тарлтона, штат Джорджия.

Он ей сразу понравился: темно-рыжие усы, бледно-голубые глаза, в которых читалось то, чего так не хватало остальным, – восхищение. За ужином они обменялись несколькими случайными замечаниями, и она подумала, что с ним она бы хотела поговорить еще.

После кофе ее представили множеству красивых молодых людей, танцевавших с предельно выверенной точностью движений и считавших само собой разумеющимся, что она желает говорить лишь о Гарри и ни о чем ином.

«Боже мой, – подумала она, – они разговаривают со мной так, словно помолвка сделала меня лет на десять старше! Будто я буду жаловаться на них их матерям!»

На Юге девушка после помолвки – и даже недавно вышедшая замуж – вправе была рассчитывать на такое же полушутливое подтрунивание и лесть, как и любая дебютантка, но здесь такое обращение, кажется, считалось недопустимым. Один молодой человек после удачного начала – он стал говорить о глазах Салли Кэрролл и продолжал в том духе, что они его пленили сразу же, как только он вошел в комнату, – немедленно сконфузился, когда открылось, что Салли Кэрролл гостит у Беллами и, стало быть, не кто иная, как невеста Гарри. Он сразу же стал вести себя так, словно допустил рискованную и непоправимую ошибку, немедленно напялил на себя личину церемонных манер и оставил Салли Кэрролл при первой же возможности.

Она очень обрадовалась, когда в танце ее перехватил Роджер Паттон и предложил немного посидеть, отдохнуть.

– Ну и как себя чувствует наша южная Кармен? – спросил он, весело подмигнув.

– Отлично. А как поживает… сорвиголова Мак-Грю? Прошу прощения, но из всех северян я знаю только его.

Кажется, ему это понравилось.

– Что вы, – ответил он, – кому-кому, а уж профессору литературы, конечно, точно доводилось читать «Выстрел Мак-Грю»…

– А вы здесь родились?

– Нет, я из Филадельфии. Меня импортировали из Гарварда учить студентов французскому. Но здесь я живу уже десять лет.

– На девять лет и триста шестьдесят четыре дня больше, чем я!

– Нравится вам здесь?

– Ну, как бы вам сказать… Конечно нравится!

– Правда?

– Ну а почему нет? Разве я выгляжу так, словно мне тут плохо?

– Я только что видел, как вы посмотрели за окно на улицу – и вздрогнули.

– Просто воображение разыгралось, – рассмеялась Салли Кэрролл. – Я привыкла, что на улице всегда тихо, а здесь вот посмотришь за окно, а там снегопад, и иногда мне кажется, что там движется что-то неживое.

Он понимающе кивнул головой:

– Вы бывали когда-нибудь раньше на Севере?

– Пару раз ездила на каникулы, в июле, в Северную Каролину, в Ашвил.

– Правда, здесь очень приятные люди? – спросил Паттон, показав на танцующие пары.

Салли Кэрролл вздрогнула. Гарри то же самое говорил!

– Конечно! Правда, они все… псовые.

– Что?

Она покраснела:

– Ой, простите! Это прозвучало гораздо хуже, чем должно бы. Видите ли, для меня все люди делятся на псовых и кошачьих, вне зависимости от пола.

– И кто же вы?

– Я – из кошачьих. Вы вот тоже. Как и большинство южан и большая часть присутствующих здесь женщин.

– А Гарри?

– Гарри – совершенно точно из псовых. Кажется, все мужчины, с которыми я сегодня общалась, из псовых.

– А что вы подразумеваете под этими «псовыми»? Внешнюю видимую мужественность, в отличие от утонченности?

– Наверное, да. Я никогда не анализирую – я просто смотрю на человека и тут же говорю: этот из «псовых», а этот – из «кошачьих». Наверное, со стороны выглядит смешно?

– Вовсе нет! У меня когда-то была собственная теория насчет здешних людей. Я считаю, что они все замерзают.

– Что?

– Я думаю, что они все потихоньку превращаются в скандинавов: видите ли, они тут все «ибсенизируются». Понемногу и едва заметно они становятся все более унылыми и меланхоличными. Из-за долгих зим. Читали Ибсена?

Она отрицательно покачала головой.

– У его героев есть общая характерная черта – особая задумчивая суровость. Они все праведные, ограниченные и безрадостные, у них отсутствует способность переживать огромную радость или печаль.

– Не улыбаются и не плачут?

– Совершенно верно! Вот в чем заключается моя теория. Видите ли, здесь живут тысячи шведов. Мне кажется, сюда они едут потому, что здешний климат очень похож на скандинавский. Постепенно происходит смешение рас. Прямо здесь, перед нами, их едва ли наберется с полдюжины, но целых четыре губернатора нашего штата были родом из Швеции… Я вам еще не надоел?

– Нет-нет, мне очень интересно!

– Ваша будущая невестка – наполовину шведка. Мне лично она симпатична, однако по моей теории шведы вообще отрицательно влияют на американцев как на нацию. Среди скандинавов, знаете ли, самый высокий процент самоубийств в мире.

– Но тогда почему вы живете здесь, раз тут так тоскливо?

– О, на меня это не действует. Я обладаю довольно замкнутым характером, да и вообще, книги для меня значат гораздо больше, чем люди.

– Но ведь в книгах Юг обычно описывается трагически, не правда ли? Все эти испанские сеньориты, черные волосы, кинжалы, кружащая голову музыка…

Он покачал головой.

– Нет. Трагические народы – все сплошь с Севера! Они не могут себе позволить ободряющей роскоши выплакаться всласть.

Салли Кэрролл вспомнила о своем кладбище и подумала, что, видимо, примерно об этом всегда и говорила, утверждая, что ей там отнюдь не тоскливо.

– Самые веселые в мире люди – это, наверное, итальянцы… Ну ладно, это скучная тема, – оборвал он разговор. – Хочу добавить лишь одно: вы выходите замуж за прекрасного человека!

Салли Кэрролл внезапно исполнилась к нему доверием.

– Я знаю. Я ведь из тех, кто хочет, чтобы в какой-то момент их окружили заботой, и я уверена, что так и будет.

– Пойдемте танцевать? Знаете, – продолжил он, когда они встали, – мне очень приятно встретить девушку, которая знает, зачем она выходит замуж. Девять из десяти невест, выходя замуж, считают, что это просто шаг в закат, как в кино.

Она рассмеялась; он ей очень понравился.

Через два часа по пути домой она уютно устроилась рядом с Гарри на заднем сиденье автомобиля.

– Ах, Гарри! – прошептала она. – Мне так холодно!

– Но ведь здесь тепло, милая моя девочка!

– Но снаружи холодно. И еще ветер воет!

Она зарылась лицом в меховой воротник его пальто и не произвольно вздрогнула, когда холодные губы коснулись кончика ее уха.

IV

Первая неделя ее визита прошла в суматохе. В студеных январских сумерках ей организовали обещанную поездку на санях за автомобилем. Закутавшись в шубу, она приняла участие в утреннем катании на санях с горки около загородного клуба; она даже попробовала встать на лыжи, чтобы ощутить на одно чудесное мгновение полет в воздухе, а затем приземлиться прямо в мягкий сугроб, смеясь и запутавшись в шубе. Ей понравились все зимние развлечения, за исключением хождения в снегоступах: весь день они просто шли и шли под светом неяркого желтого солнца по ослепительно сверкавшей равнине. Но она очень быстро поняла, что все это считалось здесь детскими забавами, а окружающие ей просто подыгрывали, и их веселье было лишь отражением ее собственного.

Семья Беллами поначалу ее озадачила. Мужчины были солидными, и это ей нравилось. Особенно понравился мистер Беллами, с его седой шевелюрой и сильным, исполненным достоинства характером. Когда она узнала, что он родом из Кентукки, он сразу же стал представляться ей связующим звеном между старой и новой жизнью. Однако по отношению к женщинам из этой семьи она ощущала лишь враждебность. Майра, ее будущая невестка, казалась ей олицетворением бездушной формальности. Ее манера разговаривать никак не выявляла ее личность, поэтому Салли Кэрролл, на родине которой любая женщина должна была обладать определенной степенью шарма и уверенности в себе, чуть ли не презирала ее.

«Если эти женщины не обладают красотой, – думала она, – тогда они вообще пустое место! Они же почти растворяются в пейзаже, едва на них посмотришь повнимательнее. Из них вышли бы великолепные слуги. В любой группе, где есть мужчины и женщины, центром являются мужчины».

А к миссис Беллами Салли Кэрролл прямо-таки исполнилась отвращением. Возникший при первой встрече образ яйца впоследствии лишь утвердился, – она представлялась ей яйцом с надтреснутым, «тухлым» голоском и столь неприятной и наводящей уныние манерой держаться, что Салли Кэрролл думала: вот не приведи господь она упадет – и тут же получится омлет! Кроме того, миссис Беллами, казалось, олицетворяла присущую этому городу враждебность по отношению к чужакам. Салли Кэрролл она звала «Салли», и никто не мог убедить ее в том, что вторая часть имени была отнюдь не глупой и смешной кличкой. А для Салли Кэрролл такое сокращение было равносильно выставлению ее на публике в полуголом виде. Ей нравилось «Салли Кэрролл»; «Салли» она терпеть не могла. Ей также было известно, что мать Гарри не одобряла ее короткую стрижку, и Салли Кэрролл больше не осмеливалась курить внизу после того, как в первый же день в библиотеку, усиленно принюхиваясь, прискакала миссис Беллами.

Из всех мужчин, которым она была представлена, больше всего ей понравился Роджер Паттон, который был частым гостем в этом доме. Он больше не рассуждал о склонности местного населения к «ибсенизации», а однажды, застав Салли Кэрролл свернувшейся калачиком на софе в обнимку с «Пер-Гюнтом», рассмеялся и сказал ей, чтобы она забыла все, что он тогда ей наговорил, – это ведь была просто болтовня.

В один из вечеров на второй неделе Салли Кэрролл с Гарри оказались на грани опасной и непоправимой ссоры. Она считала, что причина была полностью его рук делом, хотя отправной «сараевской» точкой стал неизвестный гражданин, забывший погладить брюки. Салли Кэрролл и Гарри шли домой между высокими снежными сугробами; светило солнце, которое Салли Кэрролл здесь едва узнавала. По дороге они увидели маленькую девочку, укутанную с головы до пят в серую дубленку, – она была похожа на маленького медвежонка, и Салли Кэрролл не могла не обратить на нее внимания и не поделиться с Гарри обычными женскими ахами и охами:

– Ах, Гарри! Ты только посмотри!

– Что такое?

– Та маленькая девочка! Ты видел ее лицо?

– Да. И что?

– Она румяная, словно клубничка! Ах, какая милашка!

– Ну что ж, и у тебя сейчас почти такой же румянец! Здесь у нас все так и пышут здоровьем. Мы ведь сталкиваемся с холодом практически сразу, как только начинаем ходить. Удивительный климат!

Она посмотрела на него – с ним можно было только согласиться. Он выглядел сильным и здоровым; так же выглядел и его брат. А сегодня утром и у себя на щеках она впервые заметила самый настоящий румянец.

Затем их взгляды упали на перекресток впереди по улице – и они не смогли отвести глаз от открывшейся картины. Там стоял мужчина; колени его были подогнуты, глаза устремлены ввысь с таким напряжением, словно он собирался вот-вот совершить прыжок в промозглые небеса… Подойдя поближе, они заметили, что эта абсурдная кратковременная иллюзия создавалась из-за висевших мешком на гражданине брюк, и оба тут же разразились смехом.

– Счет один-ноль в его пользу! – рассмеялась она.

– Судя по брюкам, это, должно быть, южанин, – озорно рассмеялся Гарри.

– Гарри, что ты говоришь!

Ее удивленный взгляд отчего-то его разозлил.

– Ох уж эти чертовы южане!

Глаза Салли Кэрролл ярко блеснули.

– Не смей их так называть!

– Прости, дорогая, – ядовито извинился Гарри, – но ты ведь знаешь, что я о них думаю! Они ведь… просто дегенераты, не то что южане прежних времен. Они так долго прожили на Юге вместе с цветными, что и сами давно превратились в лентяев и бездельников.

– Перестань, Гарри! – сердито крикнула она. – Они вовсе не такие! Может, они и ленивые – в таком климате кто хочешь станет лентяем, – но это ведь мои лучшие друзья, и я не позволю их огульно критиковать! Среди них есть прекрасные люди!

– Ах ну да, я знаю! Все они нормальные ребята, когда приезжают учиться в университет на Север; но из всех виденных мною людишек низкого пошиба, не умеющих как следует одеваться, неопрятных, самые ужасные – это южане из маленьких городков!

Салли Кэрролл сжала руки в перчатках в кулаки и в ярости кусала губы.

– Да что там, – продолжал Гарри, – в моей группе в Нью-Хейвене был один южанин; мы все подумали, что наконец-то увидим настоящего южного аристократа, однако он оказался отнюдь не аристократом, а просто сынком северного «саквояжника», который скупил весь хлопок вблизи Мобила.

– Южанин никогда не стал бы разговаривать в таком тоне! – спокойно ответила она.

– Конечно! Силенок не хватит!

– Или чего-нибудь еще?

– Мне очень жаль, Салли Кэрролл, но я ведь своими ушами слышал, как ты говорила, что никогда не выйдешь…

– При чем здесь это?! Я говорила, что не хотела бы связать свою жизнь с любым из тех парней, которые сейчас живут в Тарлтоне, но я никогда не делала каких-либо обобщений и не пыталась смести всех в кучу без разбору.

Они продолжили свой путь в молчании.

– Я, кажется, перегнул палку, Салли Кэрролл. Прости меня.

Она кивнула, но ничего не сказала. Через пять минут, когда они стояли в прихожей, она вдруг обняла его.

– Ах, Гарри, – воскликнула она, и в глазах ее блеснули слезы, – давай поженимся на будущей неделе! Я очень боюсь таких ссор по пустякам. Я боюсь, Гарри. Все было бы не так, если бы мы были женаты.

Но Гарри, чувствуя себя виноватым, все еще злился:

– Это будет выглядеть по-идиотски. Мы же решили – в марте!

Слезы в глазах Салли Кэрролл высохли; она резко на него взглянула:

– Очень хорошо. Прости, я сказала это, не подумав. Гарри вдруг растаял.

– Милая моя упрямица! – воскликнул он. – Поцелуй меня, и давай обо всем забудем.

В тот вечер по окончании спектакля в мюзик-холле оркестр заиграл «Дикси», и Салли Кэрролл почувствовала, как внутри нее рождаются новая сила и твердость, сменившие дневные слезы и улыбки. Она вытянулась вперед, сжимая подлокотники театрального кресла так сильно, что даже покраснела.

– Тебе так понравилось, дорогая? – прошептал Гарри.

Но она его не слышала. В горячем трепете скрипок

и под воодушевляющий ритм литавр маршировали, устремляясь во тьму, ее собственные духи, и, когда в негромком припеве свистнули и вздохнули флейты, они почти исчезли из виду, так что она могла бы помахать им на прощание рукой.

Далеко, далеко, Далеко на юге, в Дикси! Далеко, далеко, Далеко на юге, в Дикси!

V

Вечер выдался на редкость холодным. Вчерашняя нежданная оттепель практически очистила улицы, но сегодняшняя рыхлая поземка вновь занесла мостовые, укладывая рассыпчатый снег волнами под поступью ветра и наполняя воздух состоявшим из мелких частиц снежным туманом. Неба не было видно: вверху был лишь темный, зловещий покров, укутывавший верхушки домов и представлявший собой наступавшую на землю необозримую армию снежинок; а над всем этим, унося уют, создаваемый зелено-коричневым светом горящих окон, глуша уверенную поступь коней, тянувших сани, носился неутомимый северный ветер. Унылый это все-таки город, подумала она, унылый, что бы там ни говорили!

Иногда по ночам ей казалось, что здесь не осталось ничего живого, – все давным-давно отсюда ушли, оставив дома, в которых горел свет, лишь затем, чтобы снежные сугробы, словно могильные холмы, упокоили их под собой. Ах, неужели и ее могила будет покрыта снегом? Лежать под огромной снежной кучей всю зиму напролет, и даже могильный камень будет казаться лишь слабой тенью среди других теней! Ее могила… Нет! Могила должна быть усыпана цветами, над ней должно светить солнце, на нее должен падать дождь!

Она опять вспомнила об уединенных сельских домах, которые видела из окна поезда, и о том, какая там, должно быть, жизнь долгой зимой: ослепительный блеск в окне, корка льда на мягких сугробах и ближе к весне – медленное, безрадостное таяние, а затем суровая весна, о которой ей рассказывал Роджер Паттон. А ее весна, которую она потеряет навсегда, – с сиренью и ленивой сладостью, рождающейся в сердце… Она похоронит эту весну, а затем навсегда похоронит и эту сладость.

Постепенно разразилась пурга. Салли Кэрролл чувствовала, как снежинки быстро тают, падая ей на ресницы; Гарри вытянул свою укутанную в мех руку и натянул ей на лоб козырек фланелевой шляпки. Затем мелкие снежинки устроили у нее перед глазами перестрелку, а конь терпеливо склонил шею, и на его попоне на мгновение блеснул прозрачно-белый слой льда.

– Ах, Гарри, ему же холодно! – быстро сказала она.

– Кому? Коню? Да нет, что ты! Ему это нравится!

Через десять минут они свернули и увидели свою цель.

На высоком холме, на фоне зимнего неба, ослепительно сиял ярко-зеленый контур ледяного дворца. Он вздымался ввысь на три этажа, стены были зубчатыми, с бойницами и узкими ледяными окнами, а бесчисленные электрические лампы внутри рождали удивительное ощущение прозрачности огромного главного зала. Под меховой полой Салли Кэрролл схватила Гарри за руку.

– Он прекрасен! – возбужденно крикнул он. – Черт возьми, он просто прекрасен! Такого не строили с восемьдесят пятого года!

Почему-то упоминание о том, что такого тут не видели с восемьдесят пятого года, подействовало на Салли Кэрролл угнетающе. Лед был призрачной субстанцией, и поэтому огромный дом изо льда должен был быть наверняка населен духами восьмидесятых годов, с бледными лицами и припорошенными снегом шевелюрами.

– Пойдем, дорогая! – сказал Гарри.

Она вышла за ним из саней и подождала, пока он не привяжет лошадь. Еще четверо – Гордон, Майра, Роджер Паттон и еще одна девушка – с громким звоном колокольчиков подъехали вслед за ними. Народу было уже очень много, все были закутаны в меха или в дубленки, все кричали и окликали знакомых, – сверху сыпал снег, и снегопад был таким сильным, что можно было лишь с трудом различить тех, кто находился в нескольких ярдах.

– Высота сто семьдесят футов, – говорил Гарри закутанной фигуре, пробиравшейся с ним рядом ко входу, – а площадь шесть тысяч квадратных ярдов!

До Салли Кэрролл доносились обрывки разговоров: «Один главный зал…», «…толщина стен от двадцати до сорока дюймов…», «…а в снежной пещере почти на милю…», «…проект придумал один канадец…».

Они вошли внутрь, и Салли Кэрролл, ослепленная магией огромных хрустальных стен, невольно стала снова и снова повторять про себя строчки из «Кубла-хана»:

Какое странное виденье — Дворец любви и наслажденья Меж вечных льдов и влажных сфер.

В огромной сверкающей пещере, куда не проникала тьма, Салли Кэрролл присела на деревянную скамью; вновь появилось вечернее чувство подавленности. Гарри был прав: дворец был прекрасен; ее взгляд скользнул по гладким стенам, для которых были выбраны блоки самого чистого и прозрачного льда, чтобы получить эту опаловую полупрозрачность.

– Смотри! Начинается! Боже мой! – воскликнул Гарри. Оркестр в дальнем углу грянул «Привет, привет! Ребята все собрались!», и звуки стали отражаться отовсюду сразу из-за странной и причудливой акустики. Затем неожиданно погас свет; тишина, казалось, опускалась вниз по ледяным стенам и накрывала людей, словно поток. В темноте

Салли Кэрролл все еще могла различить белые клубы пара, выходившие у нее изо рта, и тусклый ряд бледных лиц на противоположной стороне зала.

Музыка стихла, превратившись в жалобный вздох, а снаружи донесся громкий звучный напев маршировавших клубов. Пение становилось все громче, словно победная песнь племени викингов, возвращавшихся из диких краев древности; звук нарастал – они приближались. Появился первый ряд факелов, затем еще и еще; двигаясь в ногу, обутые в мокасины и закутанные в шерсть фигуры заполнили зал; с их плеч свисали снегоступы, над головами возвышались и мерцали факелы, а голоса карабкались вверх по высоким стенам.

Серая колонна кончилась, за ней пошла другая. На этот раз багровый свет струился по ярко-алым суконным курткам и красным вязаным шапкам с ушами. Войдя, они подхватили припев. Затем появились большие отряды в бело-голубом, в зеленом, в белом, в желто-коричневом.

– Те, что в белом, – это клуб «Уэйкута», – взволнованно прошептал Гарри. – Это те, с кем я тебя знакомил на танцах!

Голоса становились все громче; огромная пещера превратилась в фантасмагорию из факелов, качавшихся огромными огненными рядами, цветных пятен и ритма шагов людей, обутых в мягкую кожу. Первая колонна развернулась и остановилась, отряды выстроились один за другим, пока факелы всех участников процессии не превратились в единый огненный флаг, а затем тысячи голосов издали могучий крик, раздавшийся, словно раскат грома, и поколебавший пламя факелов. Это было великолепно, это было потрясающе! Для Салли Кэрролл это выглядело так, словно Север принес жертву на огромный алтарь серого языческого Снежного Бога. Когда отголоски крика затихли, вновь заиграл оркестр, затем опять послышалось пение, а потом – долгие раскатистые приветствия каждого клуба. Она сидела очень тихо, прислушиваясь, как отрывистые крики разрывают тишину; затем она вздрогнула, потому что послышался грохот взрывов, и везде в пещере стали подниматься огромные клубы дыма – к работе приступили фотографы со своими вспышками, – собрание кончилось. С оркестром впереди, клубы вновь выстроились в колонны, затянули песню и стали маршем уходить на улицу.

– Пойдем! – крикнул Гарри. – Нужно посмотреть лабиринты в подвале, пока не выключили свет!

Все встали и пошли к спуску: Гарри и Салли Кэрролл впереди; ее маленькая варежка утопала в его большой меховой рукавице. У подножия спуска находился длинный пустой снежный зал с таким низким потолком, что пришлось пригнуться – их руки разъединились. Прежде чем она успела сообразить, что произошло, Гарри бросился в один из полудюжины сверкающих коридоров, которые шли из зала, и превратился в стремительно удаляющееся темное пятно на фоне зеленого мерцания.

– Гарри! – позвала она.

– Иди сюда! – крикнул он ей.

Она окинула взглядом пустой снежный зал; все остальные, видимо, решили идти домой и были уже где-то снаружи, в обманчивом снегу. Она, поколебавшись, бросилась вслед за Гарри.

– Гарри! – крикнула она.

Через тридцать футов она добежала до развилки; услышала слабый приглушенный ответ вдали, слева, и, слегка испугавшись, бросилась туда. Еще одна развилка, еще два зияющих коридора.

– Гарри!

Молчание. Она бросилась бежать прямо, затем молниеносно развернулась и помчалась туда, откуда пришла, неожиданно охваченная ледяным страхом.

Она добежала до развилки – здесь? – выбрала левый коридор и выбежала туда, где должен был быть выход в длинную пещеру с низким потолком, но перед ней был лишь очередной сверкающий коридор, оканчивавшийся тьмой. Она крикнула, но в ответ услышала лишь глухое безжизненное эхо от стен и никаких откликов. Вернувшись по своим следам, она свернула в другой коридор, на этот раз широкий – словно зеленая тропа между разверзнувшимися водами Красного моря, словно влажный подземный ход между двумя пустыми гробницами.

Она стала немного поскальзываться, потому что на подошвы галош налип слой снега; чтобы сохранить равновесие, пришлось хвататься за местами скользкие, местами липкие стены.

– Гарри!

Опять молчание. Эхо насмешливо унесло ее крик в самый конец коридора.

И в ту же секунду свет погас, и она оказалась в полной темноте. Она издала негромкий испуганный крик и повалилась замерзшим сугробиком прямо на лед. Падая, она почувствовала, что с ее левой коленкой что-то не так, но не стала обращать на это внимания – ее охватил глубокий ужас, и он был сильнее, чем страх потеряться. Она осталась одна, лицом к лицу с духом Севера, с тем безотрадным одиночеством, рожденным затертыми во льдах китобоями арктических морей, с бесконечными нетронутыми белыми пустынями без единого дымка, где разбросаны выбеленные кости искателей приключений. Она чувствовала ледяное дыхание смерти; оно скатывалось вниз, к земле, и собиралось ее схватить.

С неистовой и отчаянной энергией она вновь встала на ноги и на ощупь пошла дальше во тьме. Она должна отсюда выбраться! Она может проблуждать здесь несколько дней, затем окоченеет до смерти и вмерзнет в лед, и ее труп – она об этом читала – сохранится в первозданном виде до тех пор, пока не растает ледник. Гарри, наверное, решил, что она ушла вместе с остальными – так что он тоже ушел; никто ничего не узнает до следующего дня, а тогда уже может быть поздно. Она с грустью дотронулась до стены. Говорили, что толщина ее сорок дюймов – целых сорок дюймов!

– Ах!

Она почувствовала, как с обеих сторон по стенам к ней крадутся какие-то существа – затхлые души, населявшие этот дворец, этот город, этот Север.

– Ах да где же хоть кто-нибудь… ну хоть кто-нибудь! – громко воскликнула она.

Кларк Дэрроу – он бы понял, и Джо Эвинг тоже; нельзя оставлять ее здесь блуждать вечно – чтобы покрылись льдом ее сердце, тело и душа! Это же она – она, Салли Кэрролл! Всем она приносила только радость. Она была веселой девочкой. Она любила тепло, лето и «Дикси». Но здесь все было чужим – чужим…

– Не нужно плакать, – донесся чей-то голос. – Ты больше никогда не будешь плакать. Твои слезы превратятся в лед; здесь все слезы превращаются в лед!

Во весь рост она растянулась на льду.

– Ах, боже мой! – Она споткнулась.

Миновала длинная неразличимая шеренга минут, и она почувствовала, как от сильной усталости ее глаза закрываются. Затем ей показалось, что кто-то присел рядом и погладил ее по лицу теплой и мягкой рукой. Она с благодарностью посмотрела вверх.

– Ах, это же Марджори Ли! – певуче, вполголоса пробормотала она. – Я знала, что ты придешь.

Это действительно была Марджори Ли, и выглядела она именно так, как ее и представляла Салли Кэрролл: юное открытое лицо, светлые волосы, большие приветливые глаза, юбка с фижмами, очень мягкая, на которой было так приятно лежать.

– Марджори Ли!

Становилось все темнее и темнее – все эти надгробия надо бы, конечно, подкрасить, хотя от этого они, разумеется, лишь испортятся. Но все же надо сделать так, чтобы можно было прочитать, что на них написано.

Затем, после череды мгновений, бежавших то быстро, то медленно, но превращавшихся в результате во множество расплывчатых лучей, сходившихся к бледно-желтому солнцу, она услышала громкий треск, нарушивший ее вновь обретенную тишину.

Появилось солнце, появился свет; факел, и еще факел, и еще – и голоса; под факелом возникло живое человеческое лицо, тяжелые руки подняли ее, и она почувствовала что-то у себя на щеке – что-то мокрое. Кто-то схватил ее и тер ее лицо снегом. Как смешно – снегом!

– Салли Кэрролл! Салли Кэрролл!

Это был Сорвиголова Дэн Мак-Грю и еще двое, которых она не узнала.

– Детка, детка! Мы тебя два часа искали! Гарри чуть с ума не сошел!

Все тут же стало вставать на свои места: пение, факелы, громкие крики марширующих клубов. Она изогнулась на руках у Паттона и издала протяжный негромкий крик.

– Я не хочу здесь оставаться! Я еду домой! Увезите меня домой! – Ее голос превратился в вопль, от которого у мчавшегося к ней по коридору Гарри дрогнуло сердце. – Завтра! – кричала она в исступлении, нисколько не сдерживаясь. – Завтра! Завтра! Завтра же!

VI

Золотой изобильный солнечный свет изливал расслабляющее, но при этом столь отрадное тепло на дом, дни напролет глядевший на пыльный участок дороги. Парочка птиц устроила шумную суматоху в прохладе среди ветвей деревьев на соседнем участке, а вдалеке на улице цветная женщина мелодичным голосом предлагала купить у нее немного клубники. Стоял апрельский день.

Салли Кэрролл Хоппер, уткнувшись подбородком в руку, а руку положив на старый подоконник, сонно смотрела на поблескивающую пыль, из которой впервые этой весной поднимались волны теплого воздуха. Она наблюдала, как старенький «форд» миновал опасный поворот и с грохотом и стонами резко остановился на углу. Она не издала ни звука, и спустя минуту воздух разорвал знакомый скрипучий гудок. Салли Кэрролл улыбнулась и моргнула.

– Доброе утро!

Из-под крыши автомобиля показалась голова на изогнутой шее.

– Уже не утро!

– Неужели? – в притворном удивлении отозвалась она. – Да, наверное, не утро.

– Что делаешь?

– Рискую жизнью: ем зеленый персик!

Кларк вывернул шею до последней возможной степени, чтобы увидеть ее лицо.

– Вода как парное молоко, Салли Кэрролл! Поехали купаться?

– Да я рукой пошевелить не могу, – лениво вздохнула Салли Кэрролл. – Но, пожалуй, поехали.

Голова и плечи

В 1915 году Горацию Тарбоксу исполнилось тринадцать лет. В этом же году он сдал вступительные экзамены в Принстонский университет, все на «отлично»: сдал Цезаря, Цицерона и Вергилия, Ксенофона и Гомера, алгебру, геометрию, стереометрию и химию.

А спустя два года, в то время как Джордж М. Коуэн сочинял «Там, на континенте», Гораций лидировал в выпускном классе сразу по нескольким дисциплинам и с головой ушел в работу над темой «Силлогизм как малоупотребительная форма научного выражения»; ко времени битвы у Шато-Тьерри он сидел за своим письменным столом и думал, начинать ли сейчас – или подождать, пока ему не исполнится семнадцать? – работу над серией эссе под общим названием «Прагматические предубеждения новых реалистов».

Через некоторое время он узнал из газет, что война окончилась, и обрадовался, так как это означало, что «Братья Пит» наконец-то смогут выпустить в свет новое издание «Концепции восприятия» Спинозы. Все войны были в своем роде хороши, приучая юношей к самостоятельности и так далее, однако Гораций чувствовал, что никогда не простит президенту духовой оркестр, игравший в честь перемирия под его окнами всю ночь напролет, что стало причиной отсутствия трех весьма важных положений в его курсовой работе «Немецкий идеализм».

В следующем году он оказался в Йеле, чтобы получить степень магистра.

Ему исполнилось семнадцать, он был близорук, высок и строен. Когда изредка с его уст падало слово, он выглядел так, будто не имел ничего общего с говорящим.

– Я никогда не могу понять, слышит ли он меня, – жаловался профессор Диллингер сочувствующему коллеге. – У меня все время возникает ощущение, что я разговариваю с его поверенным. Я все время жду, что он сейчас скажет: «Минуту, я только спрошу у себя и передам вам свое мнение».

А затем, так же безразлично, как будто Гораций Тарбокс был мясником мистером Плоттом или галантерейщиком мистером Шаппом, жизнь неожиданно накинулась на него, схватила, помяла в руках, расправила и выложила, как кусочек ирландского кружева, на прилавок с остатками по сниженным ценам.

Отдавая дань литературной моде, я должен сказать, что все это случилось потому, что давным-давно, во времена первых колонизаторов, отважные пионеры пришли в пустынный район Коннектикута и сказали: «Итак, что мы построим здесь?» – и самый смелый из них ответил: «Давайте построим город, в котором театральные продюсеры смогут обкатывать новые мюзиклы!» Историю о том, как потом для этого был основан Йельский университет, знает каждый. Во всяком случае, в декабре в зале Шуберта прошла премьера постановки «Домой, Джеймс!», и все студенты бешено аплодировали Марсии Мидоу, которая пела песенку о «Неуклюжем увальне» в первом акте и танцевала свой знаменитый дрожащий и трепетный танец в последнем.

Марсии было девятнадцать. У нее не было крыльев, но публика дружно соглашалась, что ангелам они и не нужны. Она была натуральной блондинкой и никогда не красилась, выходя на улицу до обеда. Но если не принимать всего этого во внимание, она была ничем не лучше всех остальных женщин.

Как-то раз Чарли Мун пообещал ей пять тысяч пачек «Пэлл-Мелл», если она решится нанести визит Горацию Тарбоксу, вундеркинду. Чарли учился на последнем курсе в Шеффилде и приходился Горацию кузеном. Они оба любили и жалели друг друга.

В тот вечер Гораций был особенно занят. Неспособность француза Лурье оценить значение новых реалистов угнетала его мозг. Его единственной реакцией на негромкий, но отчетливый стук во время этих изысканий стала мысль о том, будет ли в реальности существовать какой-либо стук без ушей, его слышащих. Он находил, что все более и более склоняется к прагматизму. Но, хотя он об этом и не подозревал, как раз в этот момент он с изумительной быстротой склонялся к чему-то совершенно иному.

Стук продолжался, прошло три секунды – стук возобновился.

– Войдите, – пробормотал погруженный в себя Гораций. Сидя в большом кресле у камина, он услышал, как дверь открылась и закрылась, но даже не оторвался от книги, чтобы взглянуть, кто пришел.

– Положите на кровать в другой комнате, – рассеянно произнес он.

– Что положить на кровать в другой комнате?

На сцене Марсии Мидоу приходилось петь достаточно громко, но ее обычный голос напоминал полутона арфы.

– Стирку.

– Я не могу.

Гораций раздраженно пошевельнулся в кресле:

– Почему не можете?

– Потому что у меня ничего нет.

– Хм, – раздраженно ответил Гораций, – ну тогда вернитесь и возьмите.

У камина – по другую сторону – стояло еще одно кресло. Гораций для поддержания физической формы и смены обстановки всегда перебирался в него во второй половине вечера. Одно кресло он звал Беркли, второе – Хьюм. Неожиданно ему послышалось, будто некая призрачная и шелестящая фигура погрузилась в Хьюма. Он оторвался от книги.

– Ну, – сказала Марсия с милой улыбкой, которую она демонстрировала во втором акте (после слов: «О, так Герцогу наш танец был по нраву!»), – что ж, Омар Хайям, вот я и рядом с вами, поющая в пустыне.

Гораций недоуменно уставился на нее. В его голову закралось подозрение, что этот фантом появился здесь только по капризу его воображения. Женщины так запросто не приходят домой к мужчинам и уж тем более не устраиваются посидеть в Хьюмах. Женщины приносят стирку, занимают ваше место в трамваях и выходят за вас замуж впоследствии, когда вы постареете настолько, что уже не заметите уз.

Эта женщина, несомненно, материализовалась прямо из Хьюма. Пена ее коричневого легкого платья казалась порождением кожаного подлокотника Хьюма! Если смотреть достаточно долго, то прямо сквозь нее он сможет увидеть Хьюма и снова окажется в комнате один. Он потер кулаком глаза. Ему действительно нужно опять заняться гимнастикой.

– Ради всего святого, не смотрите на меня так скептически, – приятным голосом возразило видение. – Я чувствую, что в вашем патентованном котелке варится мысль о том, что меня здесь нет. И скоро от меня совсем ничего не останется, за исключением слабого отблеска в ваших глазах.

Гораций кашлянул. Кашель был одним из двух возможных его проявлений. Когда он говорил, вы забывали, что у него вообще-то есть еще и тело. Это было похоже на звук старой пластинки с записью голоса давно умершего певца.

– Что вам угодно? – спросил он.

– Мне нужны письма, – патетически возвестила Марсия, – те мои письма, которые вы купили у моего деда в 1881 году.

Гораций задумался.

– У меня нет ваших писем, – спокойно ответил он. – Мне всего лишь семнадцать лет. Мой отец родился 3 марта 1879-го. Очевидно, вы меня с кем-то путаете.

– Вам всего лишь семнадцать? – с подозрением в голосе переспросила Марсия.

– Всего лишь семнадцать.

– Я знала девушку, – сказала Марсия, как бы погрузившись в воспоминания, – которая постоянно брала билеты в мюзик-холл на самые дешевые места, когда ей было шестнадцать. Она так себя любила, что никогда не могла произнести «шестнадцать», не добавив «всего лишь». Мы стали звать ее «Всего лишь Джесси». И она до сих пор осталась с тем, с чем начала, – только подурнела. «Всего лишь» – плохая привычка, Омар, это звучит как оправдание.

– Мое имя не Омар.

– Я знаю, – кивнув, согласилась Марсия, – вас зовут Гораций. Я зову вас Омаром просто потому, что вы напоминаете мне лобстера.

– И у меня нет ваших писем. Сомневаюсь, что я когда-либо видел вашего деда. Если честно, я считаю маловероятным, что вы сами жили на свете в 1881 году.

Марсия в изумлении уставилась на него.

– Я… в 1881-м? Ну как же, я же была фигурой полусвета, когда весь секстет из «Флородоры» еще учился в монастырской школе! Это ведь я исполняла у Сола Смита роль няньки Джульетты, которую играла миссис Сол Смит! Я же была певичкой-маркитанткой во время войны 1812 года!

Мысль Горация совершила скачок в верном направлении, и он заулыбался:

– Это вас Чарли Мун надоумил?

Марсия вопросительно посмотрела на него:

– Кто такой Чарли Мун?

– Небольшого роста, с широкими ноздрями и большими ушами.

Она как будто выросла на несколько дюймов и фыркнула:

– У меня нет привычки разглядывать ноздри моих друзей.

– Значит, это был Чарли.

Марсия закусила губу, а затем зевнула:

– Давайте сменим тему, Омар. Я минутку всхрапну в этом кресле.

– Да пожалуйста, – серьезно ответил Гораций, – Хьюм часто действует как снотворное.

– Кто это? Ваш друг? Он уже умер?

Неожиданно Гораций Тарбокс встал и, сунув руки в карманы, принялся мерить шагами комнату. Это и было его второе проявление.

– При чем здесь я, – говорил он, как будто разговаривая сам с собой, – мне совершенно все равно. Не то чтобы мне не нравилось, что вы здесь, – нет, нет… Вы довольно симпатичное создание, но мне не нравится, что вас сюда подослал Чарли Мун. Я что, кролик, на котором лаборанты и прочие химики могут ставить эксперименты? Мое интеллектуальное развитие выглядит смешно? Я что, выгляжу, как дурачок из Бостона, герой комиксов? Имел ли этот юный осел, со своими баснями о том, как он провел неделю в Париже, какое-либо право…

– Нет, – взволнованно перебила его Марсия. – И кроме того, вы очень милый мальчик. Идите сюда и поцелуйте меня.

Гораций резко остановился прямо перед ней.

– Почему вы хотите, чтобы я вас поцеловал? – недоуменно спросил он. – Вы что, только и делаете, что бегаете и целуете мужчин?

– Ну да, – невозмутимо призналась Марсия. – Вся жизнь в этом и состоит. Просто бегать и целовать мужчин.

– Да-а-а, – многозначительно протянул Гораций. – Должен сказать, что у вас ужасно искаженные представления о жизни. Во-первых, в жизни есть не только это, а во-вторых, я не буду вас целовать. Это может войти в привычку, а я не умею избавляться от привычек. В этом году у меня вот появилась привычка валяться в постели до половины восьмого утра.

Марсия с пониманием кивнула.

– Вам когда-нибудь было весело? – спросила она.

– Что вы имеете в виду – «весело»?

– Слушайте, – твердо сказала Марсия, – вы мне нравитесь, Омар, но я хочу, чтобы вы говорили так, будто в том, о чем мы беседуем, есть смысл. У меня такое впечатление, что у вас во рту булькает множество слов, а когда вы вдруг роняете несколько, то огорчаетесь так, как будто проиграли пари. Я спросила у вас, было ли вам когда-нибудь весело? Гораций покачал головой.

– Пока нет, – ответил он. – Видите ли, я – цель. Я – эксперимент. Я не говорю, что никогда не устаю от этого – я устаю. Тем не менее… о, как же это объяснить… Но то, что вы и Чарли Мун зовете «весельем», не может быть названо «весельем», с моей точки зрения.

– Пожалуйста, объясните.

Гораций посмотрел на нее, хотел заговорить, но затем, передумав, продолжил ходьбу по комнате. После безуспешной попытки определить, смотрит он на нее или нет, Марсия на всякий случай неопределенно улыбнулась:

– Пожалуйста, объясните.

Гораций повернулся:

– Если я скажу, пообещаете ли вы сказать Чарли Муну, что не застали меня дома?

– Может быть.

– Очень хорошо. Вот вам моя история. Я был «почемучкой». Мне нравилось узнавать, как все устроено. Мой папа был молодым профессором экономики в Принстоне. Он вырастил меня по системе, в которой главным было по мере возможности давать ответы на все мои вопросы. Моя реакция породила у него идею поставить эксперимент с ранним развитием. Очень кстати оказалось то, что в драке мне повредили ухо – между семью и двенадцатью годами я пережил семь операций. Конечно же это вынудило меня сторониться детей моего возраста и заставило меня преждевременно созреть. Так вот и вышло, что в то время как мои сверстники корпели над «Дядюшкой Римусом», я наслаждался Катуллом в оригинале.

Я сдал экзамены в университет, когда мне было тринадцать, – а что мне еще было делать? Общался я в основном с профессорами и ужасно гордился своим интеллектом. Несмотря на мою необычную одаренность, во всех остальных аспектах я был абсолютно нормальным. Когда мне исполнилось шестнадцать, мне надоело быть вундеркиндом; я пришел к выводу, что кто-то совершил ужасную ошибку. Тем не менее я решил довести дело до конца и получить степень магистра наук. Мой основной интерес в жизни – изучение современной философии. Я принадлежу к реалистам школы Антона Лурье – с примесью Бергсона, а через два месяца мне исполнится восемнадцать. Вот и все.

– Ух! – воскликнула Марсия. – Вполне достаточно! Вы прекрасно обращаетесь с частями речи.

– Удовлетворены?

– Нет, вы меня так и не поцеловали.

– Это не входит в мои планы, – возразил Гораций. – Поймите, я же не притворяюсь, что мне чуждо все человеческое. Я обычный человек, но…

– О, не будьте так чертовски рассудительны!

– Ничего не могу поделать.

– Ненавижу расчетливых людей!

– Уверяю вас, я… – начал было Гораций.

– Замолчите!

– Моя рациональность…

– Я ничего не говорила о вашей национальности. Вы же американец, так?

– Да.

– Ну вот, для меня достаточно. Мне пришло в голову, что я хочу видеть, как вы делаете что-то не по своему заумному плану. Я хочу убедиться, что то как-вы-там-сказали – с бразильской примесью, – то, чем вы, как вы сами заметили, являетесь, может быть хоть немного человеком.

Гораций снова покачал головой:

– Я не буду вас целовать.

– Моя жизнь рушится, – трагично забормотала Марсия. – Я отвергнутая женщина. Мне придется жить с мыслью о том, что никогда у меня в коллекции не будет поцелуя с бразильской примесью. – Она вздохнула. – Ну ладно, Омар, тогда приходи на спектакль.

– Какой спектакль?

– Я ведь грешная актриса из «Домой, Джеймс!».

– Оперетта?

– Да, почти. А один персонаж – бразильский рисовый магнат. Он может тебя заинтересовать.

– Я как-то смотрел «Цыганку», – вслух подумал Гораций. – Мне понравилось – до некоторой степени.

– Значит, придешь?

– Ну, я… я…

– Ах да, тебе же, наверное, нужно быть в Бразилии в этот уик-энд?

– Вовсе нет. Я с удовольствием приду.

Марсия захлопала в ладоши:

– Великолепно! Я пришлю тебе билет – на четверг, вечер?

– Ну, я…

– Замечательно! Четверг, вечер.

Она встала, близко подошла к нему и положила руки ему на плечи.

– Ты мне нравишься, Омар. Мне жаль, что я обращалась с тобой, как с ребенком. Я думала, что ты зануда, а ты очень милый.

Он саркастически посмотрел на нее:

– Я на десять тысяч лет старше, чем ты.

– Ты неплохо сохранился.

Они обменялись рукопожатиями.

– Меня зовут Марсия Мидоу, – решительно сказала она. – Запомни – Марсия Мидоу. И я не скажу Чарли Муну, что видела тебя.

Через мгновение, когда она уже почти миновала последний пролет, перепрыгивая через три ступеньки разом, она услышала голос сверху:

– Подожди…

Она остановилась и посмотрела вверх – на темный силуэт, перегнувшийся через перила.

– Подожди, – крикнул «вундеркинд» снова. – Ты меня слышишь?

– Я на связи, Омар.

– Надеюсь, у тебя не создалось впечатления, что я рассматриваю поцелуй как иррациональную сущность?

– Впечатления? Да ведь ты меня так и не поцеловал! Не бери в голову! Пока!

Сразу две любопытствующие двери открылись на звук незнакомого женского голоса. Сверху прозвучал неуверенный кашель. Собрав юбки, Марсия быстро перепрыгнула последний пролет и растворилась в туманной уличной мгле Коннектикута.

Наверху Гораций мерил шагами поле своего учения. Время от времени он поглядывал на Беркли, темно-багрового, респектабельного, вкрадчиво ожидавшего его с открытой книгой на подлокотнике. Вдруг он осознал, что ноги все ближе и ближе подносят его к Хьюму. У Хьюма появилось какое-то новое качество, незнакомое и принципиально отличное от всех прежних. Казалось, там все еще находился призрачный силуэт, и если бы Гораций сел в кресло, то почувствовал бы, что сел на колени к даме. И хотя Гораций не мог точно определить характер изменения, оно, тем не менее, имело место, ускользая при этом от абстрактного восприятия. Хьюм излучал нечто такое, что никогда не ассоциировалось с ним за все две сотни лет его существования.

Хьюм пах розовым маслом.

II

Вечером в четверг Гораций Тарбокс занял место в пятом ряду недалеко от прохода и погрузился в созерцание постановки «Домой, Джеймс!». Как ни странно, он ощущал, что вполне доволен собой. Циничных студентов, сидевших рядом с ним, раздражало его заметное удовольствие от проверенных временем шуток в традициях Хаммерштейна. Но Гораций этого не замечал, потому что с нетерпением ждал выхода Марсии Мидоу с песенкой о тронутом джазом «неуклюжем увальне». И когда она появилась, лучезарная, в небрежно державшейся шляпке с цветами, на его щеках появился румянец, а по окончании песни он даже не присоединился к овации – настолько он был ошеломлен.

В антракте после второго акта рядом с ним материализовался билетер, сначала пожелавший узнать, не мистер ли Тарбокс перед ним, а затем вручивший ему записку, написанную круглым девичьим почерком. Гораций, немного смутившись, стал читать, в то время как билетер замер в проходе, терпеливо ожидая ответа.

«Дорогой Омар!

После спектакля у меня всегда разыгрывается аппетит. Если у вас возникнет желание помочь мне удовлетворить его в баре у Тафта, просто скажите об этом стражу врат, вручившему вам это письмо.

Ваша

Марсия Мидоу».

– Передайте ей, – он закашлялся, – передайте ей, что я согласен. Я встречу ее у входа в театр.

«Страж врат» высокомерно улыбнулся:

– Д’маю, им’лось в’в’ду, что вы д’лжны быть у сл’жебн’го вх’да.

– И… И где же это?

– Выход’е. П’в’рнете вл’во. По’ал’ее.

– Что-что?

– Выход! П’в’рнете вл’во! По ал’ее!

Высокомерная персона удалилась. Первокурсники позади Горация захихикали.

Через полчаса, сидя в баре Тафта напротив натурально-золотистой шапки волос, «вундеркинд» говорил странные вещи.

– Вы обязательно должны танцевать в последнем акте? – горячо вопрошал он. – Я хотел сказать, лишитесь ли вы роли, если откажетесь танцевать?

Марсия улыбнулась:

– Мне нравится этот танец. Он забавный.

И тут Гораций решился допустить бестактность.

– Мне кажется, что вы его сейчас возненавидите, – коротко заметил он. – Публика в задних рядах довольно громко обсуждала вашу грудь!

Марсия густо покраснела.

– Ничего не поделаешь, – быстро ответила она. – Для меня этот танец – просто что-то вроде акробатического трюка. Бог мой, да ведь он довольно сложный! Я каждый вечер в течение часа вынуждена втирать в плечи мазь!

– Вам хорошо, когда вы на сцене?

– Ах, конечно! Я привыкла заставлять людей рассматривать меня, Омар, и мне это нравится.

– Гм… – Гораций погрузился в размышления.

– Как там поживают бразильские примеси?

– Гм… – повторил Гораций и после паузы спросил: – И где вы будете играть потом?

– В Нью-Йорке.

– Долго?

– Как пойдет. Может быть, всю зиму.

– Н-да…

– Омар, что с вами? Вы ведь пришли, чтобы увидеть меня, не так ли? Конечно, здесь не так мило, как в вашей комнате… Мне бы хотелось оказаться там прямо сейчас.

– Я здесь чувствую себя по-идиотски, – признался Гораций, нервно оглядевшись вокруг.

– Жаль! А мне с вами так хорошо.

В этот момент он так мрачно на нее посмотрел, что она сменила тон и, выпрямившись, похлопала его по руке:

– Никогда раньше не приходилось ужинать с актрисой?

– Нет, – печально сказал Гораций, – и вряд ли это повторится. Я даже не знаю, зачем я пришел сегодня. Здесь так светло, и все эти люди смеются и болтают, а я чувствую себя не в своей тарелке. Я не знаю, о чем с вами говорить.

– Давайте говорить обо мне. Ведь в прошлый раз мы говорили только о вас.

– Хорошо.

– Ну что ж, я действительно Мидоу, но зовут меня не Марсия, а Вероника. Мне девятнадцать. Вопрос: как девушка попала под огни рампы? Ответ: она родилась в Пассайке, штат Нью-Джерси, и еще год назад зарабатывала себе на жизнь тем, что рекламировала печенье «Набискос» в чайной Марселя, город Трентон. Она начала встречаться с парнем по имени Роббинс, который работал певцом в местном трентонском кабаре, и однажды он предложил ей попробовать спеть и станцевать вместе с ним. И в течение месяца они собирали полный зал. А затем поехали в Нью-Йорк с огромной кучей рекомендательных писем.

За пару дней мы нашли работу у Дивинье, и я научилась танцевать шимми у одного парня из «Пале-Рояль». Мы проработали у Дивинье шесть месяцев, до тех пор, пока репортеру Питеру Бойсу Уэнделу не пришло в голову закусить там молочными гренками. На следующее утро стихотворение об «Изумительной Марсии» было напечатано в его газете, и через два дня у меня уже было три предложения сыграть в пьесах и приглашение на просмотр в «Полночных шалостях». Я написала Уэнделу благодарственное письмо, и он напечатал его в своей колонке с комментарием, что стиль весьма похож на Карлиля, только немного еще сырой, и что я должна немедленно бросить танцы и тем самым обогатить американскую литературу. Это принесло мне еще несколько предложений из театров, а также приглашение сыграть в мюзикле. Я приняла его – и вот я здесь, Омар.

Когда она закончила, на мгновение повисла пауза; она изящно наколола остатки сырного тоста на вилку и стала ждать, что скажет собеседник.

– Давайте уйдем отсюда, – неожиданно произнес он.

Марсия холодно взглянула на него:

– В чем дело? Я вам наскучила?

– Нет, но мне тут не нравится. Мне не нравится сидеть здесь с вами.

Без лишних слов Марсия жестом подозвала официанта.

– Счет, пожалуйста – быстро проговорила она. – С меня – за кролика и имбирный эль.

Гораций безучастно смотрел, как официант подсчитывал сумму.

– Послушайте, – начал он, – я собирался за вас заплатить. Я же вас пригласил.

Неслышно вздохнув, Марсия поднялась из-за стола и пошла к выходу. Гораций, в совершеннейшем замешательстве, ясно отразившемся на его лице, положил деньги на стол и последовал за ней вверх по лестнице, в вестибюль. Он догнал ее уже у лифта, и они обменялись взглядами.

– Послушайте, – повторил он, – я же вас пригласил. Я вас чем-нибудь обидел?

Марсия заметно удивилась, но затем ее взгляд смягчился.

– Вы грубиян, – медленно отчеканила она, – и даже не подозреваете об этом!

– Ничего не поделаешь, – сказал Гораций с обезоруживающей прямотой. – Но вы же знаете, что нравитесь мне.

– Вы сказали, что вам не понравилось быть со мной!

– Мне не понравилось.

– Почему?

Неожиданно в темном лесу его ресниц промелькнула молния.

– Потому что. Потому что у меня появилась привычка думать о вас. Последние два дня я только и делал, что думал о вас.

– Ну, если…

– Минутку, – перебил он. – Я еще не закончил. Слушайте: через шесть недель мне исполнится восемнадцать. Как только это случится, я приеду в Нью-Йорк, чтобы увидеться с вами. Есть ли в Нью-Йорке такое место, куда мы с вами сможем пойти, чтобы там было не слишком много людей?

– Конечно! – улыбнулась Марсия. – Приходите ко мне в гости. Вы сможете даже заночевать на кушетке, если хотите.

– Я не сплю на кушетках, – коротко заметил он. – Но я хочу вам что-то сказать.

– Конечно, – повторила Марсия, – приходите ко мне.

От радости Гораций не знал, куда деть руки, и сунул их в карманы.

– Отлично – мы будем наедине. Я хочу разговаривать с вами так, как мы говорили в моей комнате.

– Милый мальчик, – рассмеявшись, воскликнула Марсия, – означает ли это, что вы собрались меня поцеловать?

– Да, – почти крикнул Гораций, – я поцелую вас, если только вы этого захотите.

Лифтер уже давно с укоризной смотрел на них. Марсия скользнула за решетчатую дверь.

– Я пошлю вам открытку, – сказала она.

Гораций страстно смотрел на нее.

– Напишите мне! Я приеду после первого января. Мне исполнится восемнадцать.

Когда она скрылась в лифте, он загадочно кашлянул, со смутным вызовом судьбе посмотрел в потолок и пошел прочь быстрым шагом.

III

Он снова был в зале. Она заметила его, едва лишь бросив взгляд в кишевший народом манхэттенский партер – он сидел в первом ряду, немного наклонившись вперед, его серо-голубые глаза смотрели прямо на нее. И она знала, что для него в этот момент во всем мире не существовало больше никого, что все эти напудренные лица и жалобный вой настраиваемых скрипок были для него так же незаметны, как пылинки на мраморной Венере. Внутри нее возникло бессознательное раздражение.

– Дурачок! – чуть слышно произнесла она и не вышла на бис. – А что они хотят за сотню в неделю – чтобы я изображала из себя заводную куклу? – ворчала она про себя за кулисами.

– Что случилось, Марсия?

– В первом ряду парень, который мне не нравится.

Во время последнего акта, в ожидании выхода, у нее неожиданно проснулась боязнь сцены. Она так и не послала Горацию обещанную открытку. Вчера вечером она притворилась, что не узнала его, и быстро покинула театр сразу же по окончании своего номера, чтобы провести бессонную ночь в своей квартире, вспоминая в очередной раз его бледное, сосредоточенное лицо, его мальчишескую фигуру и безжалостную самоуглубленность, которая ее завораживала.

То, что он все-таки приехал, вызвало у нее неосознанное сожаление – как будто на нее нежданно-негаданно свалилась какая-то нежелательная ответственность.

– Вундеркинд! – вслух произнесла она.

– Что-что? – переспросил комедиант, находившийся в этот момент рядом с ней.

– Нет-нет, ничего – просто вырвалось.

На сцене ей стало лучше. Ее танец… Она всегда чувствовала, что простое созерцание красивой девушки у некоторых мужчин вызывает ничуть не менее фривольные мысли, чем ее танец. Он стал гвоздем программы.

Окраины, центр, обеденный час. Приливы, отливы, Луна – все для нас…

А он не смотрел на нее! Она ясно видела это. Он пристально разглядывал замок, изображенный на заднике, с таким же выражением, что и тогда, в баре. Ее захлестнула волна раздражения – он критиковал ее!

Я страстью охвачен, и музыки ритм Уносит меня далеко. Этот ритм — В окраинах, в центре…

Непреодолимое отвращение неожиданно охватило ее. Как в первый раз она с ужасом оглядела публику. Не вожделение ли отразилось на бледном лице в первом ряду, не отвращение ли опустило уголки губ рядом сидящей девушки? Ее плечи – эти трясущиеся под музыку плечи, – да ей ли они принадлежат? Происходит ли это все на самом деле? Эти плечи были созданы вовсе не для подобных движений!

Пускай все считают, что танцы плохи — Святой Витт замолит все наши грехи. Пусть прахом летит этот мир – ну а я…

Контрабас и скрипки слились в финальном аккорде. Она замерла на цыпочках, стараясь сохранить равновесие, все ее мускулы были напряжены, юное лицо остановилось, она неподвижно смотрела в зал – этот взгляд одна девушка впоследствии описывала как «такой изысканный, загадочный», – а затем, не поклонившись, бросилась за кулисы. Вбежала в гримерную, сбросила с себя концертное платье, надела обычное и, выскочив на улицу, поймала такси.

В квартире было тепло – квартира была небольшой, на стенах висели художественные репродукции, на полках стояли книги Киплинга и О’Генри, которые она однажды купила у голубоглазого коммивояжера и изредка перечитывала. В комнате стоял гарнитур из нескольких стульев, не очень удобных, и лампа с розовым абажуром, на котором были изображены ласточки в удушливо-розовых облаках. В комнате было несколько красивых безделушек, безжалостно враждебных друг другу, жертв чужих беспокойных вкусов, изредка приводившихся в действие. Завершала обстановку огромная картина в дубовой раме – вид Пассайка с железной дороги в Эри. Все вместе выглядело отчаянной полуэкстравагантной-полуубогой попыткой создать обстановку радости и веселья. Марсия отдавала себе отчет в том, что попытка не удалась.

Вот в эту комнату и вошел «вундеркинд» и неловко взял ее за руки.

– Я все время шел за вами, – сказал он.

– Ах!

– Я хочу, чтобы вы вышли за меня замуж, – сказал он.

Ее руки протянулись к нему. Она сдержанно-страстно поцеловала его в губы.

– Вот как?

– Я люблю вас, – сказал он.

Она снова его поцеловала, а затем с легким вздохом упорхнула от него, полулегла в кресло и затряслась от смеха.

– Ты… вундеркинд! – воскликнула она.

– Очень хорошо, зовите меня, как вам нравится. Я как-то сказал вам, что я на десять тысяч лет старше вас – так и есть.

Она снова засмеялась:

– Мне не нравится, когда меня отвергают.

– Никто никогда больше не посмеет вас отвергнуть.

– Омар, – спросила она, – почему вы решили на мне жениться?

«Вундеркинд» встал и засунул руки в карманы:

– Потому что я люблю вас, Марсия Мидоу.

И она перестала звать его Омаром.

– Милый мальчик, – сказала она, – вы знаете, я вас почти люблю. В вас что-то есть – не могу сказать что, – что заставляет мое сердце биться чаще всякий раз, когда вы рядом со мной. Но, дорогой мой…

Она замолчала.

– Но что?

– Многое. Хотя бы то, что вам всего восемнадцать, а мне почти двадцать.

– Ерунда! – перебил он. – Можно сказать, что мне пошел девятнадцатый год, а вам сейчас – девятнадцать. Это делает нас почти ровесниками – не считая тех десяти тысяч лет, о которых я вам уже говорил.

Марсия рассмеялась:

– Но ведь есть еще другие «но». Ваши родители…

– Мои родители! – яростно воскликнул «вундеркинд». – Мои родители попытались сотворить из меня монстра! – Его лицо стало малиновым от мысли о том, что он сейчас скажет. – Мои родители могут убираться к черту и оставаться там хоть навсегда!

– Господи! – встревоженно воскликнула Марсия. – Вот так вот сразу? На гвоздях, я полагаю?

– На гвоздях? Да, – возбужденно согласился он, – на чем угодно! Чем больше я думаю о том, как они пытались вырастить из меня маленькую засушенную мумию…

– Что заставляет вас так считать, – тихо спросила Марсия, – я?

– Да. На кого бы я с тех пор ни посмотрел, все вызывали у меня зависть, потому что все уже давным-давно знали, что такое любовь. А я раньше звал это чувство «животным инстинктом», боже мой!

– Есть еще одно «но».

– Какое?

– А на что мы будем жить?

– Я пойду работать.

– Вы учитесь в колледже.

– Вы думаете, что мне так уж нужен этот диплом?

– Но вы хотите быть магистром, не правда ли?

– Да! Что? Я хотел сказать – нет!

Марсия рассмеялась, быстро подошла к нему и устроилась у него на коленях. Он страстно обнял ее и неуклюже поцеловал где-то в районе шеи.

– Ты, кажется, счастливый, – прошептала Марсия, – но это из разряда иррационального.

– О, не будь такой благоразумной!

– Ничего не могу поделать, – сказала Марсия.

– Я ненавижу расчетливых людей!

– Но мы…

– О, замолчи!

И так как Марсия не умела изъясняться жестами, ей пришлось подчиниться.

IV

Гораций и Марсия поженились в начале февраля. В академических кругах и Йеля, и Принстона это стало настоящей сенсацией. Гораций Тарбокс, имя которого мелькало в воскресных приложениях центральных газет, когда ему еще не исполнилось и четырнадцати, отказывался от блестящей академической карьеры, отказывался от верного шанса стать мировым светилом американской философии! И все это ради «хористки» – репортеры стали именовать Марсию «хористкой» для эффекта. Шумиха продолжалась с неделю, а потом сама собой стихла, как это всегда и случается с подобного рода историями.

Они сняли квартиру в Гарлеме. После двухнедельных поисков, во время которых уверенность в практической ценности академических знаний была безжалостно похоронена, Горацию удалось найти место клерка в «Южно-американской экспортной компании», – от кого-то ему довелось услышать, что экспорт сейчас на подъеме. Марсия собиралась играть еще несколько месяцев – по крайней мере, до тех пор, пока он не «станет на ноги». Для начала ему дали сто двадцать пять долларов жалованья, пообещав конечно же, что оно будет удвоено всего через несколько месяцев, – так что Марсия отказывалась даже обсуждать возможность лишиться тех ста пятидесяти в неделю, которые ей исправно платили.

– Нас можно звать «голова и плечи», дорогой, – мягко заметила она, – и плечам придется потрястись еще немножко, пока хорошенько не встряхнется голова.

– Я ненавижу твою работу, – печально возразил он.

– Но, – решительно ответила она, – твоего жалованья не хватит на квартиру. Не думай, что мне нравится выступать на публике, – мне не нравится. Я хочу принадлежать только тебе. Но мне кажется, что я буду выглядеть дурочкой, если только и буду делать, что сидеть в комнате, ждать тебя и считать солнечных зайчиков на обоях. Когда ты будешь получать три сотни в месяц, я уволюсь.

И несмотря на то что гордость его была сильно уязвлена, Горацию пришлось согласиться, что она говорит мудро.

Март сменился апрелем. Май объявил ультиматум паркам и прудам Манхэттена, и они были счастливы подчиниться. Гораций, у которого не было никаких привычек – у него ведь просто не было времени на их формирование, – оказался покладистым мужем, и, так как у Марсии не могло быть собственных мнений по поводу занимавших его предметов, в семье практически не происходило никаких серьезных столкновений. Их мысли вращались в различных сферах. Марсия выступала в роли практичного «мастера на все руки», а Гораций то по-прежнему существовал в привычном ему мире абстрактных идей, то с ликованием спускался на землю, чтобы воздать толику почитания и обожания своей жене. Она постоянно изумляла его – свежестью и оригинальностью мышления, активной и чистой жизненной энергией и никогда не изменявшим ей юмором.

Марсия перешла работать в вечернее шоу, и ее коллеги ясно видели, как она гордится интеллектом своего мужа. Они знали Горация только как тощего, с плотно сжатыми губами, инфантильного на вид молодого человека, каждый вечер встречавшего и отвозившего ее домой.

– Гораций, – сказала Марсия как-то вечером, когда они, как обычно, встретились у выхода в одиннадцать часов, – ты выглядел как призрак, когда стоял спиной к фонарям. Ты теряешь в весе?

Он неопределенно помотал головой:

– Не знаю. Мне сегодня прибавили жалованье, сто тридцать пять долларов, и…

– Не важно, – строго сказала Марсия. – Ты убиваешь себя, работая по ночам. Ты все читаешь и читаешь эти книжищи по экономии…

– Экономике, – поправил Гораций.

– Да, ты читаешь каждую ночь, когда я уже вижу десятый сон. И ты уже снова начал сутулиться, как до свадьбы.

– Но, Марсия, я должен…

– Нет, ты не должен, дорогой. Кажется, в данный момент хозяйка лавочки – я, и я не дам своему парню разрушить свое здоровье и испортить глаза. Ты должен заниматься гимнастикой.

– Я занимаюсь. Каждое утро я…

– Да, я видела. Эти твои гантели даже у чахоточного не поднимут температуру и на градус. Я имею в виду настоящую физкультуру. Ты должен ходить в гимнастический зал. Помнишь, ты как-то говорил мне, что был таким хорошим гимнастом, что тебя даже пытались выставить на соревнования от колледжа, и ты не выступал только потому, что на тот день у тебя была назначена встреча с Герби Спенсером?

– Мне нравилась атлетика, – задумчиво сказал Гораций, – но спорт отнимет у меня слишком много времени.

– Ладно, – сказала Марсия, – я предлагаю тебе сделку. Ты начинаешь заниматься, а я обещаю прочесть одну из тех книжек в темном переплете.

– «Дневник» Пипса? Тебе должно понравиться. Он пишет достаточно популярно.

– Не для меня. Это будет что-то вроде пережевывания стеклянной тарелки. Но ты все время говоришь мне, что это расширит мой кругозор. Так вот: ты ходишь в гимнастический зал три раза в неделю, а я принимаю одну большую дозу Пипса.

Гораций задумался.

– Ну что ж…

– Ну, давай соглашайся! Ты для меня будешь прыгать на трапеции, а я для тебя попытаюсь впитать в себя немного культуры.

Гораций в конце концов дал согласие, и в течение всего жаркого лета три, а то и четыре вечера в неделю проводил, занимаясь на трапеции в гимнастическом зале Скиппера. А в августе он признался Марсии, что это позволило ему с большей эффективностью трудиться в умственной сфере в течение дня.

– Mens sana in corpore sano, – сказал он.

– Не верь в это! – ответила Марсия. – Я как-то пробовала патентованное лекарство и пришла к выводу, что все это вздор. Лучше заниматься спортом.

Однажды вечером – уже наступил сентябрь – к Горацию, повторявшему свои упражнения на кольцах в полупустом зале, обратился задумчивый толстяк, который уже несколько дней с заметным интересом наблюдал за ним:

– Слушай, парень, а можешь сделать ту штуку, которую ты вчера делал?

Гораций заулыбался с высоты.

– Я сам это придумал, – сказал он. – Меня вдохновила четвертая теорема Евклида.

– Из какого он цирка?

– Он уже умер.

– Небось сломал себе шею, выполняя этот трюк. Я сидел тут вчера и думал, что ты наверняка сломаешь себе шею.

– Вот как? – сказал Гораций и, перепрыгнув на трапецию, выполнил трюк.

– Что, ни шея, ни плечи не болят?

– Поначалу болели, но за неделю я написал об этом quod eras demonstrandum.

– Гм…

Гораций свободно повис на трапеции.

– Не думал заняться этим профессионально? – спросил толстяк.

– Да нет.

– Будешь получать хорошие деньги, если сможешь делать такие трюки так легко.

– А вот еще, – энергично бросил Гораций, и толстяк разинул рот от удивления, наблюдая, как Прометей в розовом трико снова победил богов и сэра Исаака Ньютона.

На следующий вечер Гораций вернулся с работы домой и застал заметно бледную Марсию, лежавшую на диване в ожидании его прихода.

– Сегодня я два раза падала в обморок, – без лишних предисловий начала она.

– Что?

– То. Видишь ли, через четыре месяца у нас появится ребенок. Доктор сказал, что мне надо было прекратить танцевать еще две недели назад.

Гораций сел и задумался.

– Я рад, конечно, – меланхолично сказал он. – Я имею в виду, рад, что у нас будет ребенок. Но нам предстоят серьезные расходы.

– У меня двести пятьдесят долларов в банке, – с надеждой сказала Марсия, – и еще мне на днях заплатят жалованье за эти две недели.

Гораций быстро подсчитал итог:

– Вместе с моим жалованьем у нас получится четырнадцать сотен за ближайшие полгода.

Марсия еще больше побледнела:

– И все? Конечно, можно поискать место певицы на этот месяц. А в марте я снова смогу выйти на работу…

– Да ты что! – резко оборвал ее Гораций. – Ты останешься дома. Так, посмотрим – нам придется платить врачу и няньке, да еще и горничной. Значит, нужно раздобыть побольше денег.

– Ну что ж, – устало сказала Марсия, – я не знаю, что теперь делать. Все теперь держится только на голове. Плечи выходят из дела.

Гораций поднялся и надел пальто.

– Куда ты собрался?

– Есть одна идея, – ответил он. – Я скоро вернусь.

Через десять минут, на пути к гимнастическому залу Скиппера, он уже спокойно удивлялся сам себе, забыв об иронии. Как бы он смеялся сам над собой еще год назад! Как бы развеселились все без исключения, узнай они об этом! Но, однажды открыв дверь на стук самой жизни, ты всегда позволяешь многому войти вместе с ней.

Зал был ярко освещен, и, когда его глаза привыкли к свету, он увидел задумчивого толстяка, усевшегося с большой сигарой на куче тряпичных матов.

– Слушайте, – прямо начал Гораций, – вы серьезно говорили вчера, что я могу зарабатывать деньги своими трюками на трапеции?

– Ну да, – удивленно сказал толстяк.

– Я все обдумал, и я хочу попробовать. Могу выступать по вечерам и по субботам – да в любое время, если деньги действительно хорошие.

Толстяк поглядел на часы.

– Ну что же, – сказал он, – надо повидаться с Чарли Палсоном. Он возьмет тебя сразу, как только увидит, как ты работаешь. Сегодня уже поздно, но завтра я его приглашу.

Толстяк был верен своему слову. Чарли Палсон действительно появился в зале на следующий день и провел час, в изумлении наблюдая, как чудо-гимнаст невероятными параболами проносился в воздухе, а на следующий вечер он привел с собой двух тучных господ, которые выглядели так, будто родились, попыхивая толстыми сигарами и разговаривая о деньгах низкими, страстными голосами. В следующую субботу торс Горация Тарбокса совершил свое первое появление в профессиональном качестве на гимнастическом шоу в «Парке Кольмана». Несмотря на то что число зрителей приближалось к пяти сотням, Гораций нисколько не нервничал. С детства он читал доклады перед публикой и хорошо овладел фокусом сценического отстранения.

– Марсия, – весело говорил Гораций тем же вечером, – я думаю, что мы потихоньку выбираемся из этой чащи. Палсон считает, что сможет устроить мне выход на «Ипподроме», а это означает контракт на всю зиму. «Ипподром», ты же знаешь, довольно большая…

– Да, кажется, я о нем слышала, – перебила Марсия, – но мне бы хотелось узнать побольше об этом твоем трюке. Это ведь не «смертельный номер»? А то они все больше похожи на попытки публичного суицида…

– Ничего особенного, – тихо сказал Гораций. – Но только если ты сможешь придумать более изящный способ уйти из жизни, чем рискнуть ради тебя, то тогда это и будет та самая смерть, которой я себе желаю.

Марсия поднялась и крепко обняла его.

– Поцелуй меня, – прошептала она, – и скажи «любимая». Мне нравится слушать, как ты называешь меня «любимая». И принеси мне завтра какую-нибудь книжку. Что-нибудь легкое и занимательное, не Сэма Пайпа. Я просто не знаю, чем заняться днем. Я хотела писать письма, но мне некому их посылать.

– Пиши мне, – сказал Гораций, – я буду их читать.

– Если бы я умела, – очень тихо сказала Марсия. – Если бы я только знала все слова, я бы написала тебе самое длинное в мире письмо о любви – и никогда бы не устала его писать.

Прошло два месяца. Марсии, естественно, становилось все хуже, и несколько ночей подряд на арену «Ипподрома» выходил очень усталый и нервный атлет. Следующие два дня его место занимал еще более бледный юноша, почти не срывавший аплодисментов. Но по прошествии двух дней снова появился Гораций, и те, что сидели в первых рядах, могли заметить выражение блаженного счастья на лице юного акробата даже в тот момент, когда он беззвучно проносился в воздухе в самом апогее своего изумительного и уникального разворота плечами. После этого выступления он смеялся в лифте и, поднимаясь по лестнице в квартиру, перескакивал сразу через пять ступенек, а затем осторожно, на цыпочках, вошел в тихую комнату.

– Марсия, – прошептал он.

– Привет, – слабо улыбнулась она ему. – Гораций, я хочу, чтобы ты кое-что для меня сделал. Загляни в верхний ящик моего комода, ты увидишь там большую кипу бумаги. Это книга… что-то вроде книги… Гораций, я написала ее за эти три месяца, пока лежала в постели. Я хочу, чтобы ты передал ее Питеру Бойсу Уэнделу, который напечатал мое письмо в газете. Он сможет сказать, хорошая ли это книга. Я писала ее так, как думалось, так же, как я писала то письмо. Это история обо всем, что со мной случилось. Ты передашь ее ему, Гораций?

– Да, дорогая.

Он наклонился над постелью, положил свою голову рядом на подушку и начал гладить ее светлые волосы.

– Милая моя, – мягко сказал он.

– Нет, – пробормотала она, – зови меня так, как я тебе говорила.

– Любимая, – страстно прошептал он, – любимая, любимая…

– Как мы ее назовем?

Гораций задумался. Они оба замолчали, счастливые и немного усталые.

– Мы назовем ее Марсия Хьюм Тарбокс, – наконец сказал он.

– Почему Хьюм?

– Потому что это он нас познакомил.

– Неужели? – пробормотала она, полусонная-полуудивленная. – Я думала, его звали Чарли.

Ее веки сомкнулись, и спустя мгновение медленное, размеренное колыхание одеяла на ее груди наглядно продемонстрировало, что она крепко заснула.

Гораций на цыпочках подошел к комоду и, открыв верхний ящик, нашел кипу исписанных небрежным почерком страниц. Он взглянул на титульный лист:

Марсия Тарбокс

Сандра Пипс,

или

Синкопированная

Он улыбнулся. Значит, Сэмюэл Пипс все-таки произвел на нее впечатление. Он перевернул страницу и начал читать. Улыбнувшись еще шире, он продолжил.

Прошло полчаса, и он внезапно осознал, что Марсия проснулась и смотрит на него с постели.

– Милый, – послышался шепот.

– Да, Марсия?

– Тебе понравилось?

Гораций кашлянул.

– Кажется, я зачитался. Просто отлично!

– Дай ее Питеру Бойсу Уэнделу. Скажи ему, что у тебя были высшие баллы в Принстоне и что ты точно знаешь, что книга хорошая. Скажи ему, что это – бестселлер.

– Хорошо, Марсия, – нежно сказал Гораций.

Ее веки снова сомкнулись, и Гораций подошел к постели, поцеловал ее в лоб и задержался на мгновение, с нежностью глядя на нее. Затем он вышел из комнаты.

Всю ночь перед его глазами плясали небрежный почерк, постоянные грамматические и орфографические ошибки и нестандартная пунктуация. Он просыпался несколько раз за ночь, исполненный доброжелательной бессмысленной симпатии к желанию души Марсии излить себя в словах. Для него в этом было нечто неопределенно-патетическое, и впервые за несколько месяцев он вспомнил о своих собственных полузабытых мечтах.

Ему хотелось написать серию книг, популяризующих новый реализм, подобно тому, как Шопенгауэр популяризовал пессимизм, а Уильям Джеймс – прагматизм.

Но жизнь рассудила иначе. Жизнь всегда хватает людей и заставляет их цепляться за летящие кольца. Он рассмеялся, вспомнив стук в дверь, прозрачную тень в Хьюме, угрозу поцелуя.

– И это все еще я, – вслух удивленно произнес он, лежа на постели, окончательно проснувшись. – Это я – тот человек, сидевший в Беркли, опрометчиво рассуждавший о том, будет ли стук действительно существовать, если бы не было уха, его слышащего. Этот человек – я! Меня могли бы посадить на электрический стул за все его преступления! Бедные неосязаемые души, пытающиеся материализоваться! Марсия с ее написанной книгой, я – с ненаписанными моими… Долго выбираем себе посредника, а затем берем, что дают, – и счастливы этим!

V

«Сандра Пипс, или Синкопированная», с предисловием репортера Питера Бойса Уэндела, стала печататься «с продолжением» в «Джордан Мэгэзин», а в марте появилась отдельным изданием. С самого начала публикации она привлекла широкое и пристальное общественное внимание. Довольно тривиальный сюжет – девушка из провинции Нью-Джерси приезжает в Нью-Йорк, чтобы выступать на сцене, – рассказанный просто, но со своеобразной живостью и постоянным призвуком печали, выражавшимся в неадекватности языка; все вместе обладало неотразимым очарованием.

Питер Бойс Уэндел, который – так уж получилось – как раз в это время ратовал за обогащение американского литературного языка путем немедленного введения в словари всех выразительных жаргонных слов, выступил в качестве ярого апологета и метал гром и молнии в поддержку нового таланта, ярко выделяясь на фоне остальных умеренных литературных обозревателей.

Марсия получила по триста долларов за каждую часть публикации «с продолжением», что пришлось очень кстати, так как, несмотря на то что ежемесячное жалованье Горация было гораздо больше того, что когда-либо платили Марсии, Марсия-младшая стала часто издавать пронзительные крики, которые родители интерпретировали как требование оказаться поскорее в спокойной атмосфере за городом. Апрель застал их уютно устроившимися в бунгало в Уэстчестере, с местом под будущую лужайку, местом для гаража, местом для всего, в том числе и для звуконепроницаемого кабинета, в котором – как клятвенно было обещано мистеру Джордану – Марсия будет закрываться для занятий бессмертно-нелитературной литературой, как только нужда в ней ее дочери хоть немного ослабнет.

«Совсем даже не плохо», – думал Гораций как-то вечером, направляясь домой со станции. Он обдумывал несколько открывшихся перспектив: четырехмесячный контракт с пятизначной суммой за участие в водевиле и потенциальная возможность снова вернуться в Принстон благодаря гимнастике. Как странно. Когда-то он собирался вернуться туда благодаря философии, а сейчас его нисколько не тронуло известие о приезде в Нью-Йорк его былого кумира Антона Лурье.

Под его каблуками захрустел гравий. Он увидел, что в гостиной горит свет, а на площадке перед домом стоит большой лимузин. Скорее всего, опять мистер Джордан убеждает Марсию приняться за работу.

Она услышала его шаги и вышла навстречу. Ее силуэт четко обрисовывался на фоне освещенной двери.

– Приехал какой-то француз, – нервно шепнула она, – я не могу повторить его имя, но, кажется, он жутко умный. Надо тебе с ним потрепаться.

– Какой француз?

– Не переспрашивай, все равно не знаю. Он приехал час назад с мистером Джорданом и сказал, что мечтает познакомиться с Сандрой Пипс, и так далее.

Когда они вошли, двое мужчин поднялись со стульев.

– Здравствуйте, Тарбокс, – сказал Джордан. – Я решил познакомить двух знаменитостей. Я привез к вам монсеньора Лурье. Монсеньор Лурье, разрешите вам представить мистера Тарбокса, мужа миссис Тарбокс.

– Неужели Антон Лурье? – воскликнул Гораций.

– О да! Я не мог не прийти! Я был просто обязан прийти! Я прочел книгу мадам, и я был очарован ею, – он засунул руку в карман, – о, я и про вас читал. В этой газете, которую я сегодня читал, есть и ваше имя.

Наконец он нашел в кармане вырезку.

– Прочтите вслух, – важно сказал он, – там есть и про вас.

Взгляд Горация скользнул к концу текста.

«Яркое явление американской литературы, – значилось там. – Взят новый тон, и этот факт определяет все качества книги. Ее появление можно сравнить только с появлением „Гекльберри Финна“».

Взгляд Горация скользнул еще ниже – и дальше он в ошеломлении прочитал: «Марсия Тарбокс связана со сценой не только как зритель, но и как жена артиста. В прошлом году она вышла замуж за Горация Тарбокса, который каждый вечер приводит в восторг юных зрителей „Ипподрома“ своим изумительным номером с парящими кольцами. Говорят, что супруги называют себя „Голова и плечи“, что, без сомнения, является отражением того факта, что ум миссис Тарбокс олицетворяет собой конечно же интеллектуальную половину союза, а гибкие и проворные плечи ее мужа, несомненно, физическую. Миссис Тарбокс, кажется, вполне заслуживает незаслуженно забытого звания литературного „вундеркинда“. В свои двадцать…»

Гораций не стал читать дальше и с очень странным выражением внимательно посмотрел на Антона Лурье.

– Я хочу дать вам один совет, – неожиданно хриплым голосом произнес он.

– О чем вы?

– О стуке. Никогда не открывайте! Пусть себе стучат – обейте дверь чем-нибудь мягким.

Хрустальная чаша

Прошли и раннекаменный, и позднекаменный, и бронзовый века. И через многие годы наступил он – хрустальный век. Молодые дамы хрустального века сначала убеждали молодых кавалеров с длинными, вьющимися усами сделать им предложение, а после венчания еще несколько месяцев сидели и писали письма с благодарностями за сыпавшиеся на молодоженов дождем хрустальные подарки: чаши для пунша, чаши для мытья рук, изящные стаканы, бокалы для вина, мороженицы, конфетницы, графины и пепельницы. Хотя хрусталь и не был чем-то новым для 90-х годов XIX века, он все же оставался особым материалом, отражавшим ослепительный свет моды, разливавшийся от квартала Бэк-Бэй до скоростного Среднего Запада.

После свадьбы чаши для пунша выстраивались на буфете: самая большая гордо устанавливалась в центре; стаканы располагались на «китайской горке», подсвечники ставились по краям – и борьба за существование начиналась. Блюдо для конфет теряло свою маленькую ручку и становилось игольницей, покорно перемещаясь в спальню на втором этаже; прогуливающийся котенок сбрасывал маленькую вазу с буфета; наемная горничная раскалывала на куски вазу побольше, ударив ее о сахарницу; бокалы изнемогали в сражениях и падали со своих тонких ножек, и даже изящные стаканы исчезали один за другим, как десять негритят. Последний из них, испуганный и изувеченный, заканчивал свою карьеру на полочке в ванной в качестве стакана для зубных щеток, среди других потертых экс-джентльменов. И в тот момент, когда он падал на пол, заканчивалась эпоха.

Полдень славы хрустального века уже давным-давно миновал, когда любопытная миссис Роджер Файрбоат заглянула к прекрасной миссис Гарольд Пайпер.

– Моя дорогая, – сказала любопытная миссис Роджер Файрбоат, – я прямо-таки влюблена в ваш дом. Я думаю, что он – произведение искусства!

– Ну что вы… Благодарю вас! – сказала прекрасная миссис Гарольд Пайпер, и в ее юных темных глазах блеснули огоньки. – Вы должны заходить к нам почаще. Я почти всегда провожу вечера в одиночестве.

На это миссис Файрбоат могла бы заметить, что не поверила ни на йоту и не видит причины, в силу которой в это можно было бы поверить, ведь весь город судачил о том, что мистер Фрэдди Гедни вот уже полгода чуть ли не ежедневно заглядывает к миссис Пайпер. Миссис Файрбоат находилась уже в столь зрелом возрасте, когда любые слова молодых и красивых женщин не вызывают особого доверия…

– Больше всего мне нравится ваша столовая, – сказала она. – Весь этот дивный фарфор и эта огромная хрустальная чаша!

Миссис Пайпер рассмеялась так мило, что желание миссис Файрбоат как-нибудь намекнуть об истории с Фрэдди Гедни почти что исчезло.

– Ах эта большая чаша!

Когда миссис Пайпер выговаривала слова, ее губы походили на яркие лепестки розы.

– У нее есть даже своя история…

– Неужели?

– Помните ли вы молодого Карльтона Кэнби? Когда-то он ухаживал за мной. В тот вечер, когда я сказала ему, что собираюсь замуж за Гарольда – это было семь лет назад, в 1892-м, – он в конце концов взял себя в руки и сказал: «Эвелин, я хочу подарить тебе на память вещь, такую же тяжелую, как твой характер, такую же прекрасную, пустую и прозрачную, как ты». Он немного испугал меня – его глаза так потемнели! Я подумала, что он собирается подарить мне дом с привидениями или что-нибудь вроде такой коробочки, которая взрывается в руках, когда ты ее открываешь. Но на следующий день он прислал мне чашу, и – конечно же! – просто великолепную! Ее диаметр, или периметр, или как-там-еще-это-называется, 2,5 фута… или даже 3,5! Не важно, наш буфет все равно слишком мал для нее!

– Моя дорогая, не правда ли, весьма, весьма странный подарок? А после этого он, кажется, уехал из города?

Миссис Файрбоат царапала курсивом в памяти – «тяжелая, прекрасная, пустая и прозрачная».

– Да, он уехал на Запад… Или на Восток… или куда-нибудь еще, – ответила миссис Пайпер, излучая то божественное неведение, которое позволяет красоте не подчиняться законам времени и пространства.

Миссис Файрбоат натягивала перчатки, воздавая хвалу эффекту обширности дома, возникавшему благодаря открывавшемуся из просторного музыкального салона виду на библиотеку. На заднем плане вид включал в себя еще и часть столовой. И правда, это был один из прелестнейших маленьких домиков города, и миссис Пайпер уже поговаривала о переезде в дом побольше, на авеню Деверю. «Судя по всему, этот Гарольд Пайпер, как говорится, печатает деньги», – подумала миссис Файрбоат.

Осенний день клонился к вечеру; на лице миссис Файрбоат, свернувшей в это мгновение на тротуар, появилось то строгое, слегка неприятное выражение, которое почти все состоявшиеся сорокалетние женщины предпочитают носить на улице.

«Если бы я была Гарольдом Пайпером, я бы проводила немного меньше времени на работе и немного больше – дома, – думала миссис Пайпер. – Кто-нибудь из его друзей просто обязан поговорить с ним».

Но если миссис Файрбоат сочла вечер удачным, то, задержись она в доме еще на пару минут, она назвала бы его триумфальным. Ее темная удалявшаяся фигура еще виднелась в сотне ярдов от дома, когда весьма хорошо одетый, но слегка обезумевший молодой человек свернул на дорожку, ведущую к дому Пайперов. Миссис Пайпер, услышав звонок, сама отворила ему дверь и быстро провела гостя в библиотеку – скорее смущенно, чем радостно.

– Я должен был вас видеть, – исступленно заговорил он. – Ваша записка свела меня с ума! Это Гарольд вас так напугал?

Она покачала головой.

– Все кончено, Фрэд, – медленно проговорила она, и губы ее еще никогда не были так похожи на распустившуюся розу. – Вчера вечером он пришел домой в ярости, потому что чувство долга у Джесси Пайпер оказалось сильнее чувства такта: она пришла к нему в контору и рассказала все городские сплетни о нас с тобой. Это ранило его – ох! Я ничего не могу поделать, я просто не могу видеть его в таком состоянии, Фрэд! Он сказал, что мы, оказывается, все это лето были главной темой сплетен в клубе, а он ни о чем и не догадывался! И только сейчас он начал понимать случайно услышанные им обрывки разговоров и завуалированные намеки. Он в ярости, Фрэд, и он любит меня – более того, я его люблю!

Гедни медленно кивнул головой и полуприкрыл глаза.

– Да, – сказал он. – Да, мы с тобой очень похожи. Я так же, как и ты, чересчур хорошо понимаю точку зрения другого человека.

Его искренние серые глаза встретили ее потемневший взгляд.

– Счастливые времена позади. Господи, Эвелин, я весь день просидел в конторе, снова и снова перечитывая твое письмо…

– Ты должен сейчас же уйти, Фрэд, – перебила она, и легкая поспешность в ее голосе стала для него новым ударом. – Я дала ему честное слово, что больше не буду с тобой встречаться. Я знаю, насколько далеко можно зайти, когда имеешь дело с Гарольдом, и твой приход – именно то, чего делать никак нельзя!

Они разговаривали стоя, и, произнося последнюю фразу, она двинулась по направлению к двери. Гедни выглядел глубоко несчастным, пытаясь в этот момент навсегда запечатлеть в сердце ее образ, – а затем они оба застыли, как статуи, неожиданно услышав звуки шагов с улицы. Ее рука сейчас же протянулась и схватила его за отворот пальто, почти что втолкнув через раскрытую дверь в темную столовую.

– Я заставлю его подняться наверх, – прошептала она. – Не двигайся, пока не услышишь, что он поднимается по ступенькам. Затем уходи как можно быстрее.

И он остался один, прислушиваясь в темноте, как она приветствует мужа в коридоре.

Гарольду Пайперу было тридцать шесть, он был на девять лет старше жены. Он был красив, но красоту его портила одна неприятная черта: слишком близко посаженные глаза, вызывавшие у наблюдателя впечатление «одеревенелости» лица, когда оно находилось в состоянии покоя. В ситуации с Гедни он занял самую типичную для него позицию. А именно он сказал Эвелин, что многое обдумал и никогда не будет ни упрекать ее, ни даже вспоминать об этом, что вовсе не обмануло Эвелин; себе же он сказал, что надо смотреть на вещи шире. Как и все люди, озабоченные широтой своего взгляда на вещи, он смотрел на все с зоркостью крота.

Сегодня он поприветствовал Эвелин с преувеличенной сердечностью.

– Тебе нужно поскорее одеться, Гарри, – натянуто произнесла она. – Мы опаздываем к Бронсонам.

Он кивнул:

– Я уже одеваюсь, дорогая. – И направился в библиотеку!

Сердце Эвелин громко застучало.

– Гарольд… – начала она, и голос ее слегка дрогнул. Она пошла вслед за ним. Он закурил. – Надо торопиться, Гарольд, – закончила она, остановившись в дверях.

– Зачем? – спросил он с игривым раздражением в голосе. – Ты же сама еще не одета, Эви!

Он растянулся в уютном моррисовском кресле и развернул газету. Эвелин почувствовала, что это означало по крайней мере десятиминутную задержку, – а Гедни все еще стоял, не дыша, в соседней комнате. По всей вероятности, Гарольду хотелось пропустить стаканчик – спиртное было в буфете, и, значит, Гарольд должен был зайти туда перед тем, как подняться наверх. Эвелин пришло в голову, что лучше упредить эту нежданную помеху, самолично принеся ему бутылку и стакан. Она боялась привлечь его внимание к столовой, но рискнуть все же стоило.

В этот момент Гарольд поднялся и, отбросив газету, подошел к ней.

– Эви, дорогая, – сказал он, нагнувшись и обняв ее. – Я надеюсь, ты не переживаешь из-за того, что произошло между нами вчера…

Она, дрожа, придвинулась к нему поближе.

– Я знаю, – продолжал он, – что с твоей стороны это было всего лишь неблагоразумной дружбой. Все мы делаем ошибки.

Эвелин с трудом понимала, о чем он вообще говорил. Ей хотелось схватить его в охапку и потащить наверх по ступенькам. Ей хотелось сказаться нездоровой и попросить его отнести ее наверх – к сожалению, она знала, что он наверняка уложит ее на кушетку прямо здесь и пойдет за виски.

Неожиданно ее нервное напряжение достигло крайней стадии. Она услышала очень слабый, но безошибочно узнаваемый скрип паркета в столовой. Фрэд пытался выйти черным ходом.

Затем ее сердце чуть было не выпрыгнуло из груди – потому что по дому пронесся глухой, звенящий звук, похожий на звук гонга. Рука Гедни задела большую хрустальную чашу.

– Что это? – воскликнул Гарольд. – Кто там?

Она вцепилась в него, но он вырвался; ей показалось, что комната раскололась. Она услышала, как приоткрылась дверь кухни, услышала шум схватки, бряцанье упавшей откуда-то жестянки; в отчаянии бросилась она в кухню и сделала поярче газовый светильник. Руки мужа медленно отпустили шею Гедни; он застыл – сначала в изумлении, а затем на его лице забрезжила боль.

– Боже! – произнес он, и повторил: – Боже!

Он развернулся – казалось, он собирался снова наброситься на Гедни; но затем замер, его мускулы расслабились, и он горько рассмеялся:

– Вы люди… всего лишь люди…

Руки Эвелин обнимали его, ее глаза смотрели на него с неистовой мольбой. Но он оттолкнул ее от себя и, как оглушенный, свалился на кухонный стул. Его взгляд остекленел.

– Ты наставила мне рога, Эвелин… За что, маленькая ведьма? За что?

Еще никогда ей не было так жаль его; еще никогда она не любила его так сильно.

– Она ни в чем не виновата, – кротко сказал Гедни. – Я лишь зашел…

Но Пайпер покачал головой, и выражение его лица было таким, будто его сотрясал какой-то физический недуг и его мозг отказывался работать. Взгляд, неожиданно ставший жалким, отозвался сильным, болезненным аккордом в сердце Эвелин – и одновременно с этим ее захлестнули ярость и гнев по отношению к Гедни. Она почувствовала, как горят ее веки; она топнула ногой; ее руки нервно заерзали по столу, ища какого-нибудь оружия, – а затем она неистово накинулась на Гедни.

– Вон отсюда! – кричала она; ее черные глаза сверкали, маленькие кулачки беспомощно колотили по его вытянутой руке. – Это все из-за тебя! Убирайся! Пошел вон! Вон отсюда!!!

II

Когда миссис Гарольд Пайпер исполнилось тридцать пять, мнения разделились: женщины говорили, что она все еще красива, мужчины же – что она уже не так мила. Вероятно, это случилось из-за того, что ее красота, которой ревниво опасались женщины и которую боготворили мужчины, как-то поблекла. Глаза оставались все такими же большими, такими же черными и такими же печальными, но в них больше не было таинственной загадочной поволоки; их печаль больше не казалась божественно прекрасной, она стала всего лишь человеческой. У миссис Гарольд Пайпер появилась некрасивая привычка: когда она была испугана или рассержена, что-то заставляло ее свести брови и несколько раз моргнуть. Ее рот также потерял былое очарование, – губы утратили яркость. Кроме того, раньше, когда она улыбалась, уголки ее рта опускались вниз, что прибавляло печали выражению ее глаз и было одновременно и трогательно, и прекрасно, – а теперь эта черточка исчезла… Теперь, когда она улыбалась, уголки ее губ поднимались вверх. Раньше, когда Эвелин наслаждалась собственной красотой, ей нравилась ее улыбка – и она всячески ее подчеркивала. Но когда она перестала ставить на ней особое ударение, улыбка исчезла – а вместе с ней и последние остатки былой загадочности.

Эвелин перестала обращать внимание на свою улыбку где-то через месяц после происшествия с Фрэдди Гедни. Внешне все шло так же хорошо, как и раньше. Но за те несколько минут, когда она поняла, насколько сильно любит своего мужа, Эвелин осознала, какую страшную рану она ему нанесла. Целый месяц она боролась со скорбной тишиной, внезапно сменявшейся неистовыми упреками и обвинениями, – она молила его о прощении, тихо и жалобно любила его, а он в ответ только горько над ней смеялся. Затем она, так же как и он, постепенно привыкла молчать, и призрачный непроницаемый барьер упал между ними. Всю любовь, волной поднявшуюся внутри нее, она изливала на Дональда, своего маленького сына, изумленно осознав, как незаметно он стал частью ее самой.

В следующем году сумма обоюдных интересов и взаимной ответственности вкупе со случайными вспышками воспоминаний снова сблизили мужа и жену, но после скорее патетического, чем истинного, наплыва чувств Эвелин осознала, что лучшие времена для их семьи уже миновали. У них попросту больше не осталось ничего, что можно было бы разделить друг с другом. Эвелин могла бы стать и юностью, и любовью «за двоих», но Время Молчания медленно иссушило источники любви и нежности, а ее собственное желание испить из них угасло.

Она стала искать себе подруг, стала перечитывать давно забытые книги, начала вышивать и посвятила себя воспитанию своих детей, которым была предана всем сердцем. Она стала раздражаться по мелочам и теряла нить разговора, если вдруг замечала крошки на обеденном столе; так молодость теряла последние бастионы.

Ее тридцать пятый день рождения выдался особенно хлопотным, потому что прямо в тот же день они решили устроить вечеринку. Ближе к вечеру, стоя в спальне у окна, она обнаружила, что очень устала. Десять лет назад она бы просто легла и вздремнула, но сегодня ей казалось, что без ее присмотра все пойдет не так: внизу убирались горничные, безделушки, снятые со своих привычных мест, занимали весь пол; обязательно нужно было лично переговорить с бакалейщиком, кроме того, еще нужно было написать письмо Дональду, который, так как ему уже исполнилось четырнадцать, был впервые отправлен в школу-пансион.

Но все-таки она уже почти решилась прилечь отдохнуть, когда неожиданно услыхала внизу плач маленькой Джули. Она сжала губы; брови ее сдвинулись, она моргнула.

– Джули! – позвала она.

– А-а-а! – заунывно продолжала плакать Джули.

Затем снизу донесся голос второй горничной Хильды:

– Она порезалась, миссис Пайпер!

Эвелин поспешно схватила свою корзинку с вышивальными принадлежностями и рылась в ней до тех пор, пока не отыскала там рваный носовой платок. Затем она поспешила вниз. Через мгновение Джули уже ревела у нее на руках, а она искала рану, присутствие которой доказывалось небольшим пятном крови на платьице ребенка.

– Пальчик! – плакала Джули. – А-а-а, я ранена!

– Чаша стояла вон там, – извиняющимся тоном сказала Хильда. – Я ее поставила на пол, чтобы с буфета пыль протереть, а Джули захотелось поиграть с ней. Она и порезалась.

Эвелин мрачно нахмурилась и взглянула на Хильду. Решительно сжав Джули коленями, она порвала платок на узкие полоски.

– Ну давай посмотрим, дорогая!

Джули разжала кулачок, и Эвелин увидела ранку.

– Вот так!

Джули с подозрением рассматривала свой забинтованный палец. Она его согнула, затем разогнула. Девочка заулыбалась, в глазах ее появилось любопытство. Она засопела и снова согнула-разогнула палец.

– Ты прелесть! – воскликнула Эвелин и поцеловала ее. Но перед тем как покинуть комнату, она еще раз строго посмотрела на Хильду. Что за беспечность! Все нынешние слуги таковы. Эх, найти бы хорошую ирландку, но, кажется, все они уже перевелись, или какую-нибудь шведку…

В пять часов прибыл Гарольд и, поднявшись к ней в комнату, подозрительно веселым тоном пригрозил, что сейчас же поцелует ее тридцать пять раз в честь праздника. Но Эвелин не поддалась.

– Ты пьян, – коротко ответила она и продолжила, чуть смягчив фразу: – Ты же знаешь, я терпеть не могу этого запаха!

– Эви, – сказал он после паузы, усевшись на стул возле окна. – Я должен тебе кое о чем рассказать. Может быть, ты слышала, что в бизнесе есть определенные законы и они не зависят от наших желаний?

Она стояла у окна и расчесывала волосы, но при этих словах сразу же повернулась к нему:

– О чем ты говоришь? Раньше ты твердил, что в нашем городе хватит места еще целой дюжине оптовиков!

В ее голосе звучала тревога.

– Да, так оно и было, – выразительно произнес Гарольд. – Но этот Кларенс Эйхерн чертовски умен!

– Я удивилась, когда ты вдруг сказал, что пригласил его на ужин.

– Эви, – продолжил он, опять хлопнув себя по коленке. – С первого января «Компания Кларенса Эйхерна» станет «Компанией Эйхерн и Пайпер», а компания «Братья Пайперы» прекратит свое существование.

Эвелин вздрогнула. Его имя на втором месте звучало для нее враждебно, но Гарольд, казалось, ликовал.

– Я не понимаю, Гарольд!

– Что же тут поделать, Эви? Эйхерн заигрывал с Марксом. Если бы они соединились, я бы не выдержал. Они бы стали очень опасными конкурентами, а нам доставались бы самые невыгодные заказы, потому что риск связал бы нам руки. Это всего лишь слияние капиталов, Эви. «Эйхерн и Маркс» занялись бы тем же, чем теперь займутся «Эйхерн и Пайпер».

Он кашлянул и замолчал. Она почувствовала слабый запах виски.

– Если честно, Эви, я предполагаю, что здесь замешана жена Эйхерна. Амбициозная дамочка, скажу я тебе. Кажется, она узнала, что Марксы не слишком-то помогут ей попасть в общество.

– Она из глубинки?

– Я не сомневаюсь, хотя с ней не знаком. Имя Кларенса Эйхерна уже пять месяцев числится в списках кандидатов городского клуба – и до сих пор никакого движения!

Он пренебрежительно махнул рукой.

– Сегодня мы с Эйхерном обедали вместе и почти все обговорили, поэтому я и подумал, что будет весьма кстати пригласить его с женой к нам на ужин, ведь у нас сегодня будет всего девять человек, считая жен. Нам же все равно теперь придется с ними видеться, не говоря уже о бизнесе!

– Да, – глубокомысленно сказала Эви. – В этом я не сомневаюсь.

Ее не волновало, что об этом будут говорить, но сама мысль о том, что «Братья Пайперы» станут «Компанией Эйхерн и Пайпер», испугала ее. Ей показалось, что дела мужа пошатнулись.

Через полчаса, одеваясь к ужину, она услышала его голос, донесшийся снизу:

– Эви, спустись ко мне!

Она вышла в холл и, перегнувшись через перила, крикнула в ответ:

– Зачем?

– Помоги мне приготовить пунш!

Второпях застегивая крючки платья, она сбежала по ступенькам и обнаружила, что он уже расставил все ингредиенты на кухонном столе. Подойдя к буфету, она взяла небольшую чашу и поставила ее на стол.

– О нет, – запротестовал он. – Давай возьмем ту, большую, – к нам придут Эйхерн с женой, Мильтон, еще ты и я – уже пятеро; Том с Джесси, это семеро; Эмблер и Ирен – уже девять! Ты даже не представляешь, насколько быстро эта штука исчезает со стола!

– Мы возьмем эту чашу, – возразила она. – Хватит и ее. Ты же знаешь, что за человек Том!

Том Лоури, муж Джесси, кузины Гарольда, никогда не оставлял на столе ни капли жидкости крепче сока, идя для этого на любые жертвы.

Гарольд покачал головой:

– Не валяй дурака! В этой чаше помещается всего-навсего три кварты, а нас – девять человек. Учти, что слугам тоже захочется отведать этого пунша. Кроме того, можно сделать его не очень крепким… Лучше приготовим побольше, Эви; необязательно пить все до конца!

– Я сказала – возьмем маленькую!

Он снова упрямо покачал головой:

– Нет, будь же разумной!

– Я вполне разумна! – кротко ответила она. – Я не хочу видеть пьяных в своем доме.

– Кто сказал, что ты их увидишь?

– Возьми чашу поменьше!

– Но, Эви…

Он поднял маленькую чашу, чтобы отнести ее обратно.

В то же мгновение ее руки также оказались на чаше, опуская ее вниз. Никто не хотел уступать; затем, раздраженно хмыкнув, он приподнял свою сторону, вытянул чашу из ее рук и отнес обратно в буфет.

Она посмотрела на него, пытаясь сжечь его взглядом, но он в ответ только рассмеялся. Признав свое поражение и устранившись от всякого дальнейшего участия в приготовлении пунша, она покинула кухню.

III

В половине восьмого Эвелин с нарумяненными щеками и высокой, блестевшей от бриллиантина прической спустилась по лестнице. Миссис Эйхерн оказалась нервной дамой небольшого роста, с рыжими волосами, в платье «а-ля Последняя империя». Она слегка нервничала и пыталась это скрыть, болтая без умолку. Эвелин она не понравилась с первого взгляда; зато муж этой женщины был очень симпатичный. У него были холодные голубые глаза и врожденный дар нравиться людям, что, несомненно, сделало бы его «душой общества», если бы в самом начале его карьеры не случилась эта нелепая свадьба.

– Рад познакомиться с миссис Пайпер, – просто сказал он. – Кажется, нам с вашим мужем придется часто встречаться в ближайшем будущем.

Она поклонилась, грациозно улыбнулась и стала здороваться с остальными гостями: с Мильтоном Пайпером, тихим и застенчивым младшим братом Гарольда; с обоими Лоури, Джесси и Томом; со своей незамужней сестрой Ирэн; и наконец, с убежденным холостяком и вечным кавалером Ирэн Джо Эмблером.

Гарольд пригласил всех в столовую.

– Сегодня мы пьем пунш, – радостно объявил он, и Эвелин увидела, что он уже успел снять пробу со своего творения. – Поэтому сегодня не будут подавать никаких коктейлей, только пунш! Это – шедевр моей жены, миссис Эйхерн; она даст вам рецепт, если пунш вам понравится; но поскольку, – он поймал взгляд жены и запнулся, – поскольку она немного нездорова, сегодня пунш готовил я – и я в ответе за то, что получилось. Вот так!

В начале ужина пунш пили все; заметив, что Эйхерн, Мильтон Пайпер и все женщины стали отрицательно качать головами в ответ на предложения прислуги налить еще, Эвелин поняла, что оказалась права насчет чаши – ее опустошили лишь наполовину. Она решила предостеречь Гарольда по этому поводу сразу же после ужина, но когда женщины вышли из-за стола, ее перехватила миссис Эйхерн, и ей пришлось с вежливо-заинтересованным видом поддерживать разговор о городе и модистках.

– Мы много раз переезжали, – болтала миссис Эйхерн, неистово тряся своей рыжей шевелюрой. – О да, мы еще нигде никогда не задерживались столь долго, но я надеюсь, что это к лучшему! Мне так здесь нравится, а вам?

– Видите ли, я всегда здесь жила; поэтому, естественно…

– Ах да, конечно! – сказала миссис Эйхерн и рассмеялась. – Мой Кларенс говорит, что всегда хотел иметь такую жену, которой можно было бы сказать: «Дорогая, мы завтра уезжаем в Чикаго, поэтому собери, пожалуйста, вещи». И я именно такова! Я никогда не пускаю корни!

Она снова коротко рассмеялась. Эвелин поняла, что это ее «светский» смех.

– Мне кажется, ваш муж – очень талантливый человек!

– О да! – с радостью согласилась миссис Эйхерн. – Он изобретателен, мой Кларенс! Идеи и энтузиазм, знаете ли… Ставит себе цель и идет прямо к ней.

Эвелин кивнула. В данный момент ее интересовало только одно – допивают ли мужчины оставшийся в столовой пунш? Перед ней все также скачкообразно продолжала разворачиваться история миссис Эйхерн, но Эвелин перестала ее слушать. В комнату начали вплывать первые клубы сигарного дыма. Дом, и правда, был слишком мал, размышляла она; на вечеринках вроде этой воздух в библиотеке был, как говорится, хоть топор вешай, – а на следующий день приходилось часами проветривать комнату, чтобы из штор выветрился аромат стойла. Кстати, это партнерство могло бы… Она начала обдумывать план нового дома…

До нее донесся голос миссис Эйхерн:

– Я действительно очень хотела бы взять рецепт, если вас, конечно, не затруднит записать его для меня…

Затем стулья в столовой заскрипели, и мужья вошли в комнату. Эвелин сразу же поняла, что все ее худшие предположения оправдались. Лицо Гарольда пылало, он с трудом выговаривал слова; Тома Лоури при ходьбе кренило, и он чуть было не сел на колени к Ирэн, собираясь занять место на кушетке рядом с ней. С грехом пополам усевшись, он стал пьяно озираться и всем подмигивать. Эвелин осознала, что непроизвольно подмигивает в ответ, но ей было вовсе не смешно. Довольный Джо Эмблер улыбался и, урча, курил сигару. Только Эйхерн и Мильтон Пайпер вели себя более-менее естественно.

– Это отличный город, Эйхерн, – сказал Эмблер. – Ты скоро это поймешь!

– О да, это я уже понял, – вежливо согласился Эйхерн.

– Ты ск’ро пр’дешь от н’го в восторг, – с трудом произнес Гарольд, выразительно кивая головой. – Я ’елаю ’се чтоб так и ’ыло.

Он вознес хвалу городу, и Эвелин с чувством дискомфорта подумала о том, что и всем остальным, вероятно, монолог кажется скучным. Но она ошиблась: все слушали его очень внимательно. Эвелин при первой же возможности вмешалась.

– А где вы жили раньше, мистер Эйхерн? – с преувеличенным интересом спросила она. Затем неожиданно вспомнила, что миссис Эйхерн только что рассказывала ей об этом, но для нее сейчас это не имело никакого значения. Нельзя было позволять Гарольду говорить слишком много. Он становился таким кретином, когда напивался!

Но Гарольд все же встрял в разговор снова:

– Ск’жу тебе, Эйх’рн. Снач’ла ты покупаеш’ с’бе дом на х’лме. Купи у Стэрни ил’ у Ри’вея. Д’лжен иметь его, чтобы люди г’ворили «Вот дом Эйх’р’на!». Соли’ный, сам п’нимаишь, э’фект.

Эвелин покраснела. Это была совершеннейшая чепуха. Но Эйхерн до сих пор не почуял ничего дурного, он только серьезно кивал головою в ответ.

– Видели ли вы…

Но ее слова потонули в шуме, который издавал Гарольд.

– Купи дом! Это – начало. Затем узнаешь здешних жителей. Постороннему все они кажутся снобами, но это только до поры до времени, пока они не узнают тебя поближе. Такие люди, как вы, – он жестом указал на Эйхерна, – с женой – то что надо. Здесь радушие проявляют сразу, как только ты перешел за бар… бар… барер! – Он шумно сглотнул и затем произнес: «Барьер», повторив это слово мастерски, как настоящий диктор.

Эвелин посмотрела на своего деверя. Во взгляде ее ясно читалась мольба о помощи; но перед тем, как он смог вмешаться в разговор, изо рта Тома Лоури, забитого потухшей сигарой, которую он сильно сжал зубами, раздалось громкое мычание:

– Хума ума хо хима ахди ум…

– Что? – серьезно переспросил Гарольд.

Повинуясь необходимости, Том с трудом извлек сигару изо рта – точнее, он извлек ее часть, а затем с громким «Тьфу!» остаток полетел в другой конец комнаты, плавно приземлившись на колени миссис Эйхерн.

– Прошу прощения, – пробормотал Том и поднялся со смутным намерением исправить свою ошибку. Рука Мильтона вовремя ухватила его за пиджак, и миссис Эйхерн сама – и не без грации! – не моргнув глазом, сбросила табак со своей юбки на пол.

– Я хотел сказать, – громко продолжил Том, – ’еред ’ем как ’то сл’чило’, – он виновато помахал рукой в направлении миссис Эйхерн, – я говорил, что знаю правду обо всем этом деле в клубе!

Мильтон наклонился и что-то прошептал ему.

– ’ставьте меня в ’окое, – капризно ответил Том, – я ’наю что делаю! Именно поэтому ’ни и пр’шли ’юда!

Эвелин охватила паника, ей никак не удавалось вставить в разговор хоть слово. Она увидела сардоническое выражение на лице сестры; лицо же миссис Эйхерн стало пунцовым. Мистер Эйхерн опустил глаза и перебирал пальцами цепочку от часов.

– Я знаю, кто не пускал вас в клуб, и этот человек нисколько не лучше вас. Могу обо всем ’говориться, ’ог бы и раньше, но не был ’вами знаком. Гарол’ говорил мне, вы чувствовали себя неловко…

Мильтон Пайпер неожиданно и неуклюже встал. Через секунду встали и все остальные, а Мильтон очень торопливо начал говорить что-то о том, что хозяева, наверное, уже устали, что пора и честь знать; Эйхерны присоединились к нему. Затем миссис Эйхерн сглотнула и с натянутой улыбкой повернулась к Джесси. Эвелин увидела, что Том накренился вперед и положил свою руку на плечо Эйхерну, но неожиданно она услышала новый встревоженный голос за спиной. Повернувшись, она увидела Хильду, вторую горничную.

– Простите, миссис Пайпер. Я думаю, что у Джули заражение крови. Ее рука раздулась, у нее высокая температура, она стонет и очень тяжело дышит.

– У Джули?! – резко переспросила Эвелин.

Вечеринка неожиданно отошла на второй план. Она быстро повернулась, нашла глазами миссис Эйхерн и скользнула к ней:

– Прошу меня извинить, миссис…

Имя вылетело у нее из головы, но она продолжила:

– Моя маленькая дочь заболела. Я спущусь вниз, как только смогу.

Она повернулась и быстро пошла наверх, удерживая в памяти печальное зрелище клубов сигарного дыма в центре комнаты и звуки громкой беседы, грозившей плавно перерасти в отчаянный спор.

Включив свет в детской, она обнаружила Джули бьющейся в жару и издающей странные тихие стоны. Она дотронулась до щек дочери. Они горели. С восклицанием она засунула руку под одеяльце и нащупала там руку. Хильда сказала правду. Палец и кисть раздулись, а в центре была маленькая воспаленная ранка. «Заражение крови!» – застучало у нее в голове. Бинт сполз с ранки, и в нее попала грязь. Она порезалась в три часа, а теперь было одиннадцать. Восемь часов. Не может быть, чтобы инфекция распространялась так быстро! Она бросилась к телефону.

Доктора Мартина, жившего на соседней улице, не было дома. Семейный врач Фулк не брал трубку. Она ломала голову, придумывая, кому бы позвонить, в отчаянии набрала номер своего отоларинголога и яростно кусала губы, пока он искал в справочнике номера практикующих врачей. Эта минута показалась ей бесконечно долгой; она слышала громкие, доносившиеся снизу голоса, – но сейчас она находилась в другом мире, в иной Вселенной… Через четверть часа ей удалось наконец дозвониться до врача, который раздраженно с ней переговорил, рассердившись на то, что его подняли с постели среди ночи. Она побежала обратно в детскую и, взглянув на руку, обнаружила, что та распухла еще сильнее.

– Господи! – крикнула она, встала на колени рядом с постелью Джули и погладила дочь по голове, чтобы хоть как-то ее успокоить.

Ей показалось, что нужно – необходимо – принести сейчас же горячую воду; она поднялась и бросилась к двери, но кружева ее платья зацепились за резную спинку детской кроватки, и Эвелин снова упала на колени. Она изо всех сил дернулась вперед, бешено стараясь освободиться от нежданной помехи – кроватка дернулась, и Джули застонала. Затем – уже не так неистово – неловкими пальцами Эвелин нащупала шов на платье, оторвала весь кринолин и выбежала из комнаты.

В холле она услышала всего один громкий и настойчивый голос, но и он уже затих, когда она добежала до лестницы. Хлопнула входная дверь.

В поле ее зрения попал музыкальный салон. Там находились только Мильтон и Гарольд, растянувшийся на стуле; его лицо было бледным, воротник расстегнут, а челюсть двигалась неестественно свободно.

– Что случилось?

Мильтон с явным беспокойством посмотрел на нее:

– Маленькие неприятности…

Затем Гарольд заметил ее и через силу начал говорить.

– ‘Скорбил мою с’бственную к’зину в моем с’бственном д’ме! Проклятый нувориш ‘скорбил мою с’бственную к’зину…

– Том хотел проучить Эйхерна, а Гарольд вмешался, – пояснил Мильтон.

– Господи, Мильтон, – воскликнула Эвелин, – неужели ты не мог их остановить?!

– Я пытался; я…

– Джули заболела, – прервала она его, – у нее заражение крови. Уложи его спать, если это тебя не затруднит.

Гарольд посмотрел на нее:

– Джули больна?

Не обращая на него внимания, Эвелин стремительно удалилась из столовой, случайно бросив взгляд на ту самую большую чашу, все еще стоявшую на столе: лед растаял,

и вода смешалась с остатками пунша, – у нее по спине от страха пробежал холодок… Она услышала шаги на лестнице – это был Мильтон, помогавший Гарольду подняться в спальню, – а затем услышала, как Гарольд бормотал себе под нос:

– Что она ск’зала, с Дж ли вс’ в п’рядке.

– Не пускай его в детскую! – крикнула она.

Последовавшие часы превратились в сумрачный кошмар.

Доктор прибыл около полуночи и на протяжении получаса с помощью ланцета исследовал рану. В два часа он уехал, дав ей телефоны двух сиделок, которых можно было вызвать среди ночи, и обещав заехать еще раз в половине седьмого. У девочки действительно началось заражение крови.

В четыре часа, оставив Хильду ухаживать за дочерью, Эвелин ушла к себе в комнату; дрожа, она выскользнула из вечернего платья и бросила его в угол комнаты. Она надела обычное платье, вернулась в детскую и отправила Хильду варить кофе.

До девяти часов она никак не могла себя заставить заглянуть в комнату Гарольда, но когда все же пересилила себя и сделала это, то обнаружила, что муж уже проснулся и скорбно уставился в потолок. Он направил на нее взгляд своих пустых, налившихся кровью глаз. На мгновение она возненавидела его, и ненависть эта душила ее, она не могла произнести ни слова. Охрипший голос донесся до нее из постели:

– Который час?

– Девять.

– Проклятие! Я вел себя, как настоящий…

– Не в этом дело, – резко перебила его она. – У Джули заражение крови. Они хотят… – Она поперхнулась. – Врачи думают, что она потеряет руку.

– Что?!

– Она порезалась об эту – эту чашу.

– Вчера вечером?

– Какое это имеет значение? – крикнула она. – У нее заражение крови, слышишь ты меня или нет?!

Он смущенно посмотрел на нее и сел в кровати.

– Я сейчас оденусь, – сказал он.

Вся ее злость куда-то испарилась; огромная волна усталости и жалости к нему накатила на нее. Все же, как ни крути, это было и его горе.

– Да, – равнодушно ответила она. – Думаю, так будет лучше.

IV

Если красота тридцатипятилетней Эвелин еще балансировала на грани, то после этого случая она внезапно окончательно решила покинуть ее. Небольшие морщинки на лице внезапно превратились в настоящие морщины, а на ногах, бедрах и руках быстро нарос заметный слой жира. Ее манерная привычка иногда стягивать брови вместе стала доминирующей – она морщилась, когда читала, когда с кем-нибудь разговаривала и даже когда спала. Ей исполнилось сорок шесть.

Как и во многих семьях, от которых отвернулись удача и радость, теплые родственные отношения между супругами плавно переродились в бесцветный антагонизм. В обычном состоянии муж и жена терпели друг друга – так, как терпят присутствие надоевшего старого стула. Эвелин немного беспокоилась, если Гарольд был нездоров; в основном же она старалась выглядеть веселой и довольной, скрывая свою подавленность и усталость от совместной жизни с разочарованным человеком.

Семейная партия в бридж окончилась, и она вздохнула с облегчением. В тот вечер она сделала ошибок больше обычного, но это ее нисколько не волновало. Просто Ирэн могла бы не говорить вслух, что пехота – особенно опасный род войск. Писем не было уже три недели, и хотя в этом не было ничего странного, она все равно нервничала; естественно, она не запоминала, какие трефы выходили из игры.

Гарольд поднялся наверх, поэтому она в одиночестве вышла на крыльцо подышать свежим воздухом. На улице царило яркое очарование лунного света, рассеянного по тротуарам и лужайкам; зевнув, она рассмеялась, припомнив одну из давних встреч «под луной». Удивительно: жизнь казалась когда-то всего лишь суммой текущих и будущих влюбленностей! Теперь же она выглядела как сумма текущих и будущих проблем…

Была проблема Джули – Джули было тринадцать, и она все болезненнее ощущала свое уродство, проводя дни напролет в одиночестве с книгой в своей комнате. Пару лет назад она так сильно испугалась перспективы предстоявшей ей учебы в школе вдали от дома, что Эвелин не смогла заставить себя отправить ее учиться, поэтому Джули росла в тени своей матери… Жалкая маленькая фигурка с искусственной рукой-протезом, который она даже не пыталась использовать и уныло таскала в своем кармане. Она брала уроки использования протеза, потому что Эвелин боялась, что она вообще разучится поднимать обе руки вместе; но после уроков, несмотря на то что она с равнодушным послушанием иногда двигала протезом в угоду родителям, искусственная рука при первой же возможности вновь опускалась в карман платья. Некоторое время платья ей шили вообще без карманов, но Джули так подавленно и горестно целый месяц бродила по дому, что Эвелин не выдержала, сдалась и больше никогда не пыталась повторить неудачный эксперимент.

Проблема Дональда была в корне противоположной. Все попытки приблизить его к себе были тщетны, как и попытки отучить Джули слишком сильно опираться на нее. А с течением времени эта проблема и вовсе выпорхнула из ее рук: полк Дональда вот уже три месяца находился за границей.

Она снова зевнула – жизнь была делом молодых. Как же счастлива она была в молодости! Она вспомнила своего пони – его звали Бижу; и о поездке вместе с матерью в Европу, когда ей только исполнилось восемнадцать…

– Это и было счастье! – вслух обратилась она к луне. Затем вошла в дом; дверь почти уже закрылась, когда послышался шорох в библиотеке. Она вздрогнула.

Шумела Марта – единственная служанка, которую они еще могли себе позволить.

– Ах, это ты, Марта! – сказала она, немного успокоившись.

Марта быстро обернулась:

– Я думала, что вы уже наверху. Я только…

– Что-нибудь случилось?

Марта не решалась ответить.

– Нет, я… – видно было, что ей никак не стоялось на месте. – Принесли письмо, миссис Пайпер, а я его куда-то засунула.

– Письмо? Письмо для тебя? – спросила Эвелин и зажгла свет.

– Нет, для вас. Принесли вечером, с последней почтой. Я взяла его у почтальона, а в это время позвонили с черного хода. Оно было у меня в руках, поэтому я его оставила, должно быть, где-то здесь. Я думала, что тотчас же отыщу его…

– От кого письмо? От мистера Дональда?

– Нет, я думаю, что это была реклама или что-нибудь деловое. Конверт был длинный и узкий – вот что я запомнила.

Они начали осматривать музыкальный салон, заглядывая на подносы, на каминные полки; затем перешли в библиотеку и стали искать в книжных шкафах. Марта в отчаянии остановилась.

– Куда же оно подевалось? Я пошла прямо на кухню. Может, оно лежит где-нибудь в столовой?

Исполнившись надежд, она двинулась в сторону столовой, но сразу же обернулась, потому что услышала громкий, судорожный вздох хозяйки, стоявшей у нее за спиной. Эвелин рухнула в кресло, брови ее практически соединились в сплошную линию; она бешено моргала.

– Вам нездоровится?

Ответа не было целую минуту. Эвелин сидела молча, и Марта могла наблюдать, как ее грудь неестественно быстро вздымалась и опускалась.

– Вам нездоровится? – повторила Марта.

– Я в порядке, – медленно проговорила Эвелин. – И я знаю, где письмо. Можешь идти, Марта. Я знаю!

Недоумевая, Марта ушла, а Эвелин все так же осталась сидеть в кресле, – двигались только мускулы ее лица: сокращаясь и расслабляясь и сокращаясь снова. Она знала, где лежит письмо, – знала так хорошо, будто сама его туда положила. И она инстинктивно догадывалась, что это было за письмо. Конверт был длинным и узким, как реклама, но в углу большими буквами было написано: «Министерство обороны»; чуть ниже, буквами поменьше: «Официальное сообщение». Она знала, что оно лежит там, в той большой чаше, с ее именем, написанным синими чернилами снаружи и со смертью для ее бессмертной души внутри.

Ноги не держали ее; она пошла в столовую, мимо книжных шкафов, вошла в дверь. Через мгновение она нащупала выключатель и зажгла свет.

Чаша стояла, отражая свет малиновыми, окаймленными черным и желтым гранями; по краям грани были синими, тяжелыми и блестящими, триумфально-гротескными и зловещими. Она сделала шаг; остановилась; еще шаг – и она уже могла видеть белый краешек; еще шаг – и ее руки коснулись неровной холодной поверхности.

Через мгновение она уже держала в руках надорванный конверт. На нее посмотрели напечатанные на машинке буквы – и ударили ее. Письмо, как птица, порхнуло на пол. Дом, который, казалось, был полон шума и жужжания, неожиданно затих; через открытую дверь донесся шум проезжавшего мимо автомобиля; она услышала слабые звуки со второго этажа, а затем тишину разорвал молотящий грохот воды в трубе позади книжного шкафа – ее муж наверху повернул кран…

И в это мгновение все это стало выглядеть так, будто ничто не имело отношения к ее Дональду, как будто он был всего лишь пешкой в какой-то коварной игре, шедшей то бурно, то пугающе тихо между Эвелин и этой холодной, злой и прекрасной вещью, даром вражды, полученным от человека, чье лицо давным-давно стерлось из ее памяти. Массивная, задумчиво-неподвижная, она стояла здесь, в центре ее дома; стояла так же, как и всегда, – разбрасывая вокруг себя ледяные лучи из тысяч своих глаз, возбужденно-блестящих, плавно перетекающих один в другой, никогда не стареющих, никогда не меняющихся.

Эвелин присела на краешек стола и зачарованно уставилась на нее. Ей показалось, что чаша улыбнулась, – и ее улыбка была неумолимо жестокой, она говорила:

«Видишь, на этот раз я не тронула тебя саму. Я не люблю повторяться: ты знаешь, что это я взяла твоего сына. Ты знаешь, как я холодна, как я тяжела и как прекрасна, потому что и ты когда-то была так же холодна, тяжела и прекрасна».

Неожиданно Эвелин показалось, что чаша сама собою перевернулась, а затем начала раздуваться и набухать – до тех пор, пока не превратилась в огромный сияющий балдахин, дрожавший над комнатой, над домом, а когда стены медленно растворились и стали призрачно-туманными, Эвелин увидела, что ЭТО все еще раздвигалось, распространяясь все дальше и дальше от нее, закрывая даже линию горизонта. И солнце, и луна, и звезды сквозь балдахин казались слабыми чернильными кляксами. А затем ЭТО надвинулось на всех людей, и свет, падавший на них, преломлялся и искажался, пока тени не стали казаться светом, а свет – тенью, пока весь мир не изменился, исказившись под мерцающим небосводом чаши.

И появился далекий, ревущий голос, похожий на голос самого Владыки Ада. Он исходил из центра чаши, спускался по огромным стенкам к земле, а затем стремительно напрыгнул на Эвелин.

«Видишь, я – Судьба! – ревел голос. – Я сильнее всех твоих ничтожных замыслов, я – то, что правит всем и всеми, я не похожа на твои жалкие мечты. Я – течение времени, завершение красоты и неисполнившиеся желания; я – все случайности и неясности и все мгновения, бесповоротно меняющие жизнь. Я – исключение, не доказывающее никаких правил; я определяю пределы всех возможностей. Я – горькая приправа в блюде Жизни!»

Рев прекратился; эхо его покатилось по Земле, к краям Чаши, ставшим границами Мира; прошло по ее стенкам и вернулось в ее центр, где недолго погудело и скончалось. Затем огромные стенки начали медленно надвигаться на Эвелин, Чаша становилась все меньше и меньше, стенки приближались все ближе и ближе, как бы желая раздавить ее; и когда она распростерла руки, встречая холодное стекло, Чаша неожиданно дрогнула и снова стала прежней, – она снова стояла на буфете, все такая же блестящая и неисповедимая, преломляя в сотнях граней мириады разноцветных лучей, рождая блики, пересечения и переплетения света.

А в дом через дверь снова залетел ветерок с улицы, и с неистовой энергией отчаяния Эвелин протянула руки к чаше. Нужно спешить – нужно быть сильной. Она сжала чашу так, что руки ее онемели, напрягла тоненькие мускулы, еще оставшиеся под размякшей плотью, и с огромным усилием подняла и удержала чашу. Она чувствовала холодный ветер, обдувавший ее спину, – дрожь пробирала ее до костей; она повернулась к ветру лицом; шатаясь под тяжестью чаши, она прошла через библиотеку и вышла на улицу. Нужно спешить – нужно быть сильной. Кровь глухо пульсировала в ее венах, колени подгибались, но ощущать холодное стекло в своих руках было так прекрасно!

Шатаясь, она шла по каменным ступенькам; собрав воедино оставшиеся силы тела и души, она бросилась вперед, пальцы, пытаясь ухватиться покрепче, вцепились в неровную поверхность – и в эту секунду она поскользнулась и, потеряв равновесие, с отчаянным криком повалилась вперед, а руки ее все еще держали чашу… она упала…

Все так же горели фонари на улице; далеко за пределами квартала был слышен звон падения – и случайные пешеходы недоуменно переглянулись; на втором этаже уставший за день мужчина проснулся, а маленькая девочка захныкала во сне, как будто ей приснился кошмар. И в лунном свете, заливавшем дорожку к дому, вокруг неподвижно лежавшей темной фигуры виднелись сотни хрустальных призм, кубиков и просто осколков, преломлявших свет и испускавших синие, желтые и малиновые лучи.

Бернис коротко стрижется

Если в субботний вечер, после того как стемнеет, выйти на поле для гольфа и встать у стартовой площадки, то горящие окна загородного клуба будут напоминать оранжевый закат над очень черным и бурным океаном. Волны этого, так сказать, океана – это тени множества голов любопытных кедди, небольшого числа шоферов из тех, что полюбознательнее, глухой сестренки одного из тренеров и еще нескольких случайных робких волн, которые вполне могли бы закатиться внутрь, если бы захотели. Это – галерка.

Балкон находится внутри. Он состоит из плетеных стульев, поставленных кружком вдоль стен этой комбинации клуба и бальной залы. В день субботних танцев балкон занимают в основном особы женского пола: шум и гам создают дамы средних лет с острыми глазками и ледяными сердцами, скрытыми за лорнетами и внушительными бюстами. Основная задача балкона – это критика. Балкон изредка демонстрирует скупой восторг, но никогда – одобрение, поскольку среди дам «за тридцать пять» хорошо известно, что на летние танцы молодежь собирается лишь с наихудшими намерениями, и если их не бомбардировать безжалостными взглядами, то сбившиеся с пути истинного пары тут же примутся отплясывать дикарские пляски по углам, а самые популярные – и опасные! – девушки убегут на улицу целоваться в припаркованных лимузинах ничего не подозревающих вдовушек.

Но этот критический кружок находится не так уж близко к сцене, чтобы различать черты актеров или нюансы их игры. Исходя из собственного набора предпосылок, они могут хмуриться, вытягиваться вперед, задавать вопросы и делать удовлетворяющие их выводы – например, о том, что жизнь любого молодого человека с приличным доходом походит на жизнь куропатки под прицелом множества охотников. Этот кружок никогда не воздаст должного случающимся в изменчивом и слегка жестоком мире юности драмам. Нет, ложи, амфитеатр, «звезды» и массовка – все здешнее общество – это лица и голоса, колеблемые печальным африканским ритмом танцевального оркестра Дайера.

Начиная с шестнадцатилетнего Отиса Ормонда, которому только предстоит провести два года в «Школе Хилла», и заканчивая Дж. Ризом Стоддардом, дома у которого над письменным столом висит гарвардский диплом юриста; начиная с юной Мадлин Хог, которая никак не привыкнет, что ее волосы должны быть собраны в неудобную взрослую прическу на макушке, и заканчивая Бесси Макрэй, считающейся душой компании чуть дольше, чем подобает: уже лет этак десять, все это общество не только пребывает на сцене, но и одновременно состоит из тех единственных зрителей, которым открывается свободный обзор всего действия.

Музыка умолкает на торжественной и громкой ноте. Пары обмениваются искусственными равнодушными улыбками, весело повторяют «Ла-ди-да-да дум-дум!», а затем поверх аплодисментов взмывает щебет девичьих голосов.

Несколько разочарованных одиночек, застигнутых врасплох посередине танцевального зала как раз в тот момент, когда они собирались «перехватить» даму, вяло расходятся обратно к стеночкам, потому что это не буйные танцы на рождественской неделе, – эти субботние вечера считаются всего лишь приятными и слегка волнующими; на танцевальный пол выходит даже недавно вступившая в брак молодежь, умеренно радуя своих юных братьев и сестер древними вальсами и замшелыми фокстротами.

Уоррен Макинтайр, вальяжный студент Йеля, оказавшись в числе неудачливых одиночек, вытащил из кармана смокинга сигарету и вышел на широкую полутемную веранду, где за столиками были разбросаны парочки, заполнявшие увешанную фонарями ночь неразборчивым говором и неопределенным смехом. Он кивал тем, кто его замечал, а в его памяти всплывали полузабытые истории каждой пары, попадавшейся ему на глаза, ведь это был небольшой городок, и когда дело касалось прошлого любого из жителей, справочник «Кто есть кто?» был не нужен. Вон там, например, сидели Джим Стрэйн и Этель Диморест, которые уже три года были тайно помолвлены. Все знали: как только Джиму удастся удержаться на какой-нибудь работе хотя бы пару месяцев, Этель тут же выйдет за него замуж. Но сейчас они выглядели так, словно давно уже успели наскучить друг другу, и Этель иногда мерила Джима утомленным взглядом, словно спрашивая себя, зачем же позволила она обвиться стеблям своей страсти вокруг именно этого, столь подвластного всем ветрам, тополя.

Уоррену было девятнадцать лет; к своим знакомым, не учившимся в университетах на востоке страны, он относился с сожалением. Но, как и большинство ребят, он чрезвычайно много хвастался девушками своего родного города, оказываясь вдали от него. Ведь здесь проживали и Женевьева Ормонд, регулярно наворачивавшая круги по балам, вечеринкам и футбольным матчам Принстона, Йеля, Уильямса и Корнелла; и черноглазая Роберта Дильон, которая для своих сверстников была такая же знаменитость, как Хайрем Джонсон или Тай Кобб; и конечно же Марджори Харви, не только обладавшая внешностью сказочной феи и способным обезоружить любого язычком, но и успевшая заслуженно прославиться в прошлом году на балу «Башмак и лодочка» в Нью-Хейвене: она умудрилась при всех пять раз без остановки пройтись колесом.

Уоррен, выросший в доме напротив дома Марджори, уже давно сходил по ней с ума. Иногда она, как ему казалось, отвечала на его чувство взаимностью в виде легкой признательности, но, подвергнув его особому испытанию, никогда ее не подводившему, она с полной серьезностью объявила ему, что совсем в него не влюблена. Испытание заключалось в том, что, будучи вдали от него, она совершенно о нем забывала и легко завязывала отношения с другими парнями. Уоррен находил данное обстоятельство удручающим, особенно на фоне того, что Марджори все лето постоянно куда-то ездила. После каждого ее возвращения домой на протяжении первых двух или трех дней Уоррен наблюдал на столике в холле дома Харви огромные кучи корреспонденции с написанными разнообразными мужскими почерками адресами, и все эти письма были адресованы ей. И в довершение всех неприятностей в августе к ней на месяц приехала погостить кузина Бернис из О-Клэр, так что о том, чтобы увидеться наедине, не могло быть и речи. Приходилось все время рыскать в поисках кого-нибудь, кто мог бы позаботиться о Бернис. С приближением конца августа это становилось все труднее и труднее.

Как бы ни боготворил Уоррен Марджори, он все же не мог не признать, что ее кузина Бернис как с Луны свалилась. Она была симпатичная, с темными волосами, румяная, но на вечеринках вела себя как самая настоящая зануда. Чтобы угодить Марджори, каждый субботний вечер он исполнял тяжкую повинность, долго и мучительно с ней танцуя, но в ее компании он ни разу не почувствовал ничего, кроме скуки.

– Уоррен…

В его мысли ворвался нежный голосок из-за спины, и он обернулся, чтобы увидеть Марджори – как всегда, румяную и лучезарную. Она положила руку ему на плечо, и он прямо-таки воссиял.

– Уоррен, – прошептала она, – сделай ради меня одну вещь: потанцуй с Бернис! Она уже почти час с юным Отисом Ормондом.

Сияние Уоррена поблекло.

– Ну… да, конечно, – без энтузиазма ответил он.

– Тебе ведь не трудно, правда? А уж я позабочусь, чтобы тебе не пришлось танцевать слишком долго!

– Хорошо.

Марджори улыбнулась, и эта улыбка сама по себе была

для него вполне достаточной наградой.

– Ты просто ангел, и я тебе жутко обязана!

Ангел со вздохом обвел взглядом веранду, но Бернис и Отиса нигде не было. Он побрел обратно внутрь, где у двери дамской гардеробной и обнаружил Отиса в центре покатывавшейся со смеху группы юношей. Отис угрожающе размахивал подобранной где-то деревяшкой и громко ораторствовал.

– Она ушла, чтобы поправить прическу! – как бы не в силах сдержаться, объявил он. – Я прямо горю желанием протанцевать с ней еще час!

Смех возобновился.

– Почему никто из вас не может ее перехватить? – с возмущением воскликнул Отис. – Она любит разнообразие!

– Ну-ну, Отис, – сказал один из его приятелей, – ты ведь почти уже к ней привык!

– А деревяшка зачем, Отис? – сказал Уоррен, улыбнувшись.

– Деревяшка? Эта, что ли?! Здесь ведь клуб! Как только она выйдет, я тресну ее по башке и загоню обратно!

Уоррен повалился на диванчик и взвыл от смеха.

– Не переживай, Отис, – произнес он сквозь смех. – На этот раз я тебя спасу!

Отис сделал вид, что сейчас упадет в обморок, и вручил деревяшку Уоррену.

– Тебе это понадобится, старина! – хрипло произнес он.

Вне зависимости от красоты и блеска девушки молва о том, что ее нечасто «перехватывают» на танцах, вредит ее положению. Возможно, юноши и предпочтут ее общество обществу легкомысленных «мотыльков», с которыми они танцуют по десять раз за вечер, но нынешняя молодежь этого вскормленного джазом поколения обладает беспокойным характером, и сама мысль о том, чтобы протанцевать целый фокстрот с одной-единственной девушкой, им неприятна, почти что ненавистна. А уж когда дело доходит до нескольких танцев, да еще и с перерывами между ними, девушка может быть уверена: как только юноша получит возможность от нее отойти, он уже никогда не последует по следам ее заблудших ножек.

Весь следующий танец Уоррен протанцевал с Бернис, а затем, исполнившись благодарности оркестру за объявленный перерыв, отвел ее за столик на веранду. За столиком на некоторое время воцарилась тишина, и Бернис принялась невыразительно обмахиваться веером.

– Здесь жарче, чем в О-Клэр! – произнесла она.

Уоррен подавил зевок и кивнул. Его знаний о предмете

или интереса к нему хватило лишь на это. От нечего делать он попытался решить, была ли она плохим собеседником от того, что никто не уделял ей внимания, или же никто не уделял ей внимания потому, что она была плохим собеседником?

– Ты еще долго собираешься здесь пробыть? – спросил он, и тут же покраснел. Она ведь могла догадаться о настоящей причине этого вопроса!

– Еще неделю, – ответила она и тут же уставилась на него, словно собиралась ухватиться за ответную реплику, как только она слетит с его губ.

Уоррен поежился. А затем, подчинившись внезапному доброму побуждению, он решил продемонстрировать ей свой фирменный «подход». Он повернулся и посмотрел ей в глаза.

– Твои чудесные губы так и просят поцелуя, – тихо начал он.

Эту фразу он обычно говорил девушкам на балах в универси тете, когда разговор шел в такой же полутьме. Бернис аж подпрыгнула.

Она стала красной, как свекла, и чуть не выронила веер. Еще никто и никогда не говорил ей такого!

– Нахал! – невольно выскользнуло у нее, и она тут же прикусила язык. Слишком поздно она решила, что лучше было счесть это шуткой, и с запозданием одарила его взволнованной улыбкой.

Уоррен рассердился. Хотя эта фраза никогда никем не воспринималась серьезно, она все же или вызывала смех, или служила началом нежной беседы. И он терпеть не мог, когда его называли «нахалом» – если не в шутку, разумеется. Доброе побуждение исчезло, и он сменил тему разговора.

– Как всегда, Джим Стрэйн и Этель Диморест сидят в сторонке, – заметил он.

На такие темы Бернис говорить было привычнее, но облегчение от смены темы смешалось с легким сожалением. С ней мужчины о поцелуях не разговаривали, однако она знала, что с другими девушками в подобном тоне они говорят.

– О да! – сказала она и рассмеялась. – Я слышала, что они уже несколько лет бродят парой без гроша ломаного! Разве не глупо?

Раздражение Уоррена усилилось. Джим Стрэйн был близким другом его брата, и кроме того, он считал дурным тоном насмехаться над людьми, у которых не было денег. Но Бернис вовсе и не собиралась насмехаться! Она всего лишь нервничала.

II

Приехав домой в половине первого, Марджори и Бернис поднялись по лестнице и пожелали друг другу спокойной ночи. Двоюродные сестры не дружили. У Марджори вообще не было подруг – всех девушек она считала глупыми. Бернис же, наоборот, приехав в гости – о поездке договаривались родители, – все время стремилась вызвать кузину на доверительные беседы, щедро сдабриваемые хихиканьем и слезами, которые она считала обязательными при общении в женском кругу. Но в данном отношении она нашла Марджори довольно холодной; почему-то с ней разговаривать было так же сложно, как и с мужчинами. Марджори никогда не хихикала, ничего не пугалась, редко смущалась и, по сути, обладала очень малым количеством качеств, которые Бернис считала подобающими и присущими женщинам.

Намазывая пасту на зубную щетку, Бернис в сотый раз задумалась, почему, когда она не дома, ей никто не уделяет внимания. Ей и в голову не приходило, что факторами ее успеха в обществе родного города было и то, что ее семья была самой богатой в О-Клэр, и то, что мать не жалела средств на увеселения, устраивая фуршеты перед каждым балом, и даже купила ей личный автомобиль, чтобы возить гостей. Как и большинство девушек, ее вскармливали теплым молочком, сцеженным из творений Энни Феллоуз Джонстон и романов, в которых женщин любили за их совершенно непостижимые женские качества, которые всегда упоминались, но никогда не демонстрировались.

Бернис почувствовала легкую боль от того, что здесь она не пользовалась популярностью. Она, конечно, не знала, что, если бы не организованная Марджори кампания, так бы и пришлось ей танцевать весь вечер с тем, кто пригласил ее на танцы. Но ей было хорошо известно, что даже в О-Клэр другим девушкам, занимавшим куда более скромное положение и обладавшим менее яркой красотой, противоположный пол уделял гораздо больше внимания. Это обстоятельство она относила на счет легкой неразборчивости, которой обладали эти девушки. Ее это никогда не тревожило, а если бы даже и тревожило, то мать всегда могла уверить ее в том, что другие девушки себя не ценят, ну а сами мужчины ценят лишь девушек вроде Бернис.

Она погасила свет в ванной и вдруг решила пойти поболтать перед сном с тетушкой Жозефиной, в комнате которой еще горел свет. В мягких тапочках она бесшумно прошла по ковру в холле, но, услышав в комнате голоса, остановилась у приоткрытой двери. Услышав собственное имя, без всякого намерения подслушивать она замешкалась, а затем в ее сознание, словно за иголкой, стала проникать нить происходившей внутри беседы.

– Она совершенно безнадежна! – Это был голос Марджори. – Ох, да знаю я, что ты сейчас мне скажешь! Ты слышала от многих, как она красива, мила, да еще и умеет готовить! И что с того? Ей все время скучно. Мужчинам она не нравится.

– Недолгая дешевая популярность – это предел мечтаний?

Голос миссис Харви звучал раздраженно.

– Когда тебе восемнадцать – да! – категорично ответила Марджори. – Я сделала все, что было в моих силах. Я вела себя вежливо, я заставляла мужчин с ней танцевать, но они бегут от скуки! Стоит мне только подумать о том, какой дивный румянец понапрасну истрачен на эту дуреху и что могла бы совершить Марта Кэри, обладай она им, – ах!

– Да, учтивость нынче – большая редкость.

По тону миссис Харви можно было понять, что поведение современной молодежи для нее – это уж чересчур. Когда она была девушкой, все юные леди из хороших семей всегда замечательно проводили время!

– Мама, – сказала Марджори, – ни одна девушка не может себе позволить постоянно опекать «несчастненькую» гостью, потому что в наши дни каждая сама за себя. Я даже пыталась намекнуть ей, что сейчас носят и как себя надо вести, а она лишь впадала в ярость, – видела бы ты, какие странные взгляды она на меня бросала! У нее хватает ума, чтобы понять, что она не пользуется успехом, но бьюсь об заклад: она утешает себя, думая, будто она добродетельнее всех, а я – чересчур веселая и ветреная и для меня все кончится плохо! Все непопулярные девушки всегда так думают. Зелен виноград! Сара Хопкинс зовет Женевьеву, Роберту и меня бабочками-однодневками! Уверена, она отдала бы десять лет жизни и свое европейское образование в придачу за то, чтобы стать такой бабочкой-однодневкой, и чтобы в нее влюбилось три-четыре парня, и чтобы на танцах ее перехватывали через каждые два такта!

– Мне кажется, – перебила ее усталым голосом миссис Харви, – что ты должна найти какую-нибудь возможность помочь Бернис. Я знаю, что ей не хватает живости.

Марджори издала громкий вздох:

– Живости? Ну и ну! Я никогда не слышала, чтобы она говорила парням что-нибудь, кроме «как здесь жарко», «как здесь много народу» или что она собирается поступать в следующем году в колледж в Нью-Йорке! И иногда еще спрашивает, какая у них машина, и рассказывает, какая машина у нее. Страсть как захватывающе!

Наступила тишина; затем миссис Харви вновь принялась увещевать дочь:

– И слышать не хочу! Другие девушки, и вполовину не столь милые и привлекательные, все же находят себе партнеров на танцах. Марта Кэри, например, полная и шумная, а мать у нее – так просто вульгарная особа! Роберта Дильон в этом году так исхудала, что, судя по ее внешности, ей давно пора бежать в Аризону. Она себя до смерти когда-нибудь упляшет!

– Но, мама, – с раздражением возразила Марджори, – Марта веселая, ужасно остроумная и дико классная девчонка, а Роберта чудесно танцует. Она популярна с незапамятных времен!

Миссис Харви зевнула.

– Мне кажется, что в Бернис говорит кровь этих диких индейцев, – продолжила Марджори. – Может, у нее такой характер, потому что произошла реверсия? У индейцев женщины ведь просто сидели вокруг костра и не произносили ни слова.

– Иди спать, глупый ребенок! – рассмеялась миссис Харви. – Если бы я знала, что ты это запомнишь, я бы тебе никогда не рассказала! А большинство твоих идей я считаю просто идиотскими, – сонным голосом закончила она.

Вновь воцарилась тишина, и Марджори размышляла, стоит ли пытаться продолжать убеждать мать в своей правоте. Людей за сорок редко удается в чем-либо окончательно убедить. В восемнадцать лет наши убеждения представляют собой холмы, с которых мы оглядываем окрестности; а в сорок пять убеждения – это пещеры, в которых мы прячемся.

Закончив на этом свои размышления, Марджори пожелала матери спокойной ночи. Когда она вышла из комнаты, в холле никого не было.

III

Поздним утром следующего дня, когда Марджори завтракала, в комнату вошла Бернис. Она довольно холодно пожелала кузине доброго утра, села напротив, пристально посмотрела на нее через стол и быстро облизнула губы.

– Что с тобой? – недоуменно спросила Марджори.

Прежде чем метнуть бомбу, Бернис выдержала паузу.

– Я слышала, что ты вчера вечером говорила обо мне матери.

Марджори испугалась, хотя внешне лишь слегка покраснела; ее ответ прозвучал спокойно:

– Где ты была?

– В холле. Я не собиралась подслушивать – поначалу…

Невольно бросив на нее презрительный взгляд, Марджори опустила глаза и притворилась жутко занятой попыткой удержать в равновесии у себя на пальце пару кукурузных хлопьев.

– Видимо, мне лучше вернуться к себе в О-Клэр, раз уж я так здесь мешаю. – Нижняя губа Бернис сильно дернулась, и она продолжила дрогнувшим голосом: – Я старалась, чтобы со мной было легко, но мной сначала просто пренебрегали, а затем еще и оскорбили! Когда ко мне приезжают гости, я с ними никогда так не обхожусь!

Марджори молчала.

– Но, как я вижу, я всем мешаю! Я тебе в тягость. Твоим друзьям я не нравлюсь. – Она умолкла, а затем вспомнила еще одну обиду: – Конечно же я пришла в ярость, когда неделю назад ты попыталась мне намекнуть, что платье мне не идет. Тебе не кажется, что я и сама умею одеваться?

– Нет, – пробормотала Марджори почти вслух.

– Что?

– Я ни на что не намекала, – кратко ответила Марджори. – Мне помнится, я сказала, что лучше уж три дня подряд носить платье, которое тебе идет, чем чередовать его с двумя страшилищами!

– Тебе не кажется, что это было не очень любезно?

– А я и не пыталась любезничать. – И затем, после паузы: – Когда ты хочешь ехать?

Бернис резко поперхнулась.

– Ах! – негромко вскрикнула она.

Марджори удивленно посмотрела на нее:

– Разве ты не сказала, что собираешься уезжать?

– Да, но…

– Ага! Так ты просто блефовала!

Некоторое время они молча смотрели друг на друга через стол. Глаза Бернис застилал туман, а на лице Марджори застыло суровое выражение, которое она обычно использовала, когда подвыпившие студенты объяснялись ей в любви.

– Так ты, значит, блефовала! – повторила она таким тоном, словно ожидала чего-то в этом роде.

Бернис призналась, расплакавшись. Во взгляде Марджори появилась скука.

– Ты же моя кузина! – всхлипывала Бернис. – Я приехала к тебе в гости! Я должна пробыть у тебя месяц, а если я уеду, моя мама обо всем узнает и станет спрашивать…

Марджори дождалась, пока ливень из обрывков слов не сменился слабым сопением.

– Я отдам тебе все свои карманные деньги за месяц, – холодно сказала она. – И эту последнюю неделю ты сможешь провести где угодно; есть тут одна хорошая гостиница…

Плач Бернис достиг высокой ноты; она резко вскочила и умчалась из комнаты.

Спустя час, когда Марджори сидела в библиотеке, полностью поглощенная написанием одного из тех изумительно туманных и ни к чему не обязывающих писем, сочинять которые умеют только девушки, Бернис появилась вновь: с покрасневшими глазами, нарочито спокойная. Она не удостоила Марджори взглядом, взяла первую попавшуюся книгу с полки и уселась, будто собираясь почитать. Марджори же продолжила писать. Когда часы пробили полдень, Бернис громко захлопнула книгу:

– Думаю, мне надо съездить купить билет на поезд.

Это было совсем не то начало разговора, которое она

придумала и отрепетировала наверху, но, поскольку Марджори не улавливала ее намеков – не уговаривала ее передумать, не говорила, что все это было ошибкой, – ничего лучше ей в голову не пришло.

– Сейчас, я только закончу письмо, – ответила Марджори, даже не оторвав взгляда от бумаги. – Хочу отправить его ближайшей почтой.

Всю следующую минуту ее ручка деловито поскрипывала; затем Марджори откинула голову и расслабилась, всем своим видом демонстрируя «к вашим услугам». И вновь начинать разговор пришлось Бернис:

– Ты хочешь, чтобы я уехала домой?

– Ну, мне кажется, – задумавшись, ответила Марджори, – если тебе здесь не нравится, лучше уехать. Что толку чувствовать себя несчастной?

– А не кажется ли тебе, что банальная доброжелательность…

– Ах, пожалуйста, только не цитируй мне «Маленьких женщин»! – с раздражением воскликнула Марджори. – Это уже не модно.

– Ты так считаешь?

– Господи, да! Разве современная девушка может жить, как эти пустоголовые девы?

– Они служили примерами для наших матерей!

Марджори рассмеялась:

– О да, служили – в каком-то ином мире! Наши матери по-своему очень хорошие, но они совсем ничего не знают о проблемах своих дочерей.

Лицо Бернис вытянулось.

– Прошу не упоминать в таком тоне мою маму!

Марджори рассмеялась:

– А разве я ее упоминала?

Бернис почувствовала, что разговор пытаются отклонить от намеченной темы.

– Ты считаешь, что приняла меня достойно?

– Старалась, как могла! Ты – довольно сложный материал для работы.

Веки Бернис покраснели.

– А я думаю, что ты жестокая и эгоистичная и у тебя отсутствуют истинно женские качества!

– Ох, боже ж ты мой! – крикнула взбешенная Марджори. – Вот же дуреха! Такие девицы, как ты, виноваты во всех этих изнурительных и бесцветных браках; за «женские качества» у вас идет ужасная несостоятельность во всем! Какой, наверное, удар испытывает обладающий воображением мужчина, когда женится на привлекательной куколке, которую он возносит на пьедестал из идеалов, а потом обнаруживает, что внутри этой куколки всего лишь слабая, ноющая и трусливая кучка жеманства!

Бернис так и разинула рот.

– «Женственная» женщина! – продолжила Марджори. – Вся ее юная жизнь проходит в нытье и осуждении девушек вроде меня – да, мы действительно весело проводим время!

Марджори говорила все громче, а Бернис так и сидела с раскрытым ртом.

– Нытье еще понятно, если девушка дурна собой. Если бы я была безобразной, я никогда не простила бы своих родителей за то, что они принесли меня в этот мир. Но твоя жизнь начинается безо всяких помех. – Рука Бернис сжалась в маленький кулачок. – Если ты ждешь, что я стану рыдать вместе с тобой, я вынуждена тебя разочаровать. Уезжай либо оставайся – делай что хочешь! – И она ушла из комнаты, собрав свои письма.

Сославшись на головную боль, Бернис не спустилась к обеду. Вечером они должны были идти в театр, но головная боль не отступила, и Марджори пришлось извиняться перед несильно огорченным кавалером. Вернувшись поздно вечером домой, она обнаружила, что Бернис с непривычно каменным лицом поджидает ее у нее в спальне.

– Я решила, – безо всякого предисловия начала Бернис, – что ты, возможно, права во многом – а может, и нет. Но если ты расскажешь мне, почему я не… я не интересна твоим друзьям, то я попробую делать все так, как скажешь мне ты.

Марджори стояла у зеркала, распуская прическу.

– Ты серьезно?

– Да.

– Без пререканий? Будешь делать в точности так, как я скажу?

– Ну, наверное, я…

– Без «ну, наверное»! Будешь делать в точности так, как я скажу?

– Если это будет благоразумно.

– Не будет! В твоем случае о благоразумии не может быть и речи!

– Ты что, хочешь заставить… Диктовать мне…

– Да, буквально всё! Если скажу, что нужно брать уроки бокса, тебе придется ходить на бокс. Напиши домой матери, что останешься еще на две недели.

– Но ты, хотя бы в общих чертах…

– Ладно. Вот тебе несколько примеров. Первое: у тебя совершенно отсутствует непринужденность. Почему? А потому, что ты никогда не уверена, хорошо ли ты выглядишь. Когда девушка уверена, что она идеально ухожена и одета, об этой части своего облика она может полностью забыть. Это называется «шарм». Необходимо позволить себе забыть как можно большую часть своего облика – и тогда у тебя появится больше шарма.

– А разве я не отлично выгляжу?

– Нет. Ты, например, совершенно не ухаживаешь за бровями. Они у тебя черные и блестящие, но если позволить им расти как попало, то это скорее недостаток. Они будут прекрасны, если ты посвятишь им хотя бы одну десятую того времени, которое ты проводишь, ничего не делая. Их нужно причесывать, чтобы они росли ровно.

Бернис вскинула брови, о которых шла речь:

– Ты хочешь сказать, что мужчины обращают внимание на брови?

– Да. Подсознательно. И когда вернешься домой, тебе еще нужно будет слегка выпрямить зубы. Это почти незаметно, но…

– А я думала, – перебила ее сбитая с толку Бернис, – что ты презираешь столь мелкие и деликатные женские хитрости?

– Я ненавижу лишь мелкие умишки! – ответила Марджори. – А внешность девушки должна быть элегантной! Если она выглядит на миллион долларов, то может спокойно разговаривать о большевиках, о пинг-понге, о Лиге наций – ей все сойдет с рук.

– Что еще?

– О, это только начало! Теперь – как ты танцуешь.

– Разве я не хорошо танцую?

– Нет, не хорошо: ты виснешь на партнере; да, виснешь, пусть и не очень сильно. Я заметила, когда мы вчера вместе танцевали. И еще ты танцуешь, выпрямившись, вместо того, чтобы чуть наклониться. Наверное, какая-нибудь дальняя престарелая родственница однажды сказала, что у тебя очень гордая осанка. Однако мужчине так танцевать очень тяжело, если девушка не мала ростом, а мнение мужчины в данном случае очень важно.

– Продолжай. – У Бернис голова пошла кругом.

– Так… Тебе необходимо научиться быть любезной с парнями из «серой массы». Ты выглядишь так, словно тебя оскорбили, когда рядом с тобой не самые популярные ребята. Бернис, меня на танцах перехватывают через каждые несколько тактов – и кто чаще всего? Как раз эта самая «серая масса»! Девушка не может себе позволить ими пренебрегать. Они составляют большую часть любого общества. Молодые парни, которые стесняются, – это лучшая практика для беседы. Неуклюжие парни – это лучшая практика для танцев. Если ты научишься танцевать с ними и при этом выглядеть изящно, то сможешь танцевать даже с маленьким танком по опутанным колючей проволокой окопам!

Бернис глубоко вздохнула, но Марджори еще не закончила.

– Если на танцах ты сможешь по-настоящему развлечь, допустим, троих из «серой массы», они станут с тобой танцевать; если ты будешь разговаривать с ними так, что они забудут о том, что «застряли» с тобой, считай, что ты кое-чего добилась. Они к тебе вернутся в другой раз, и постепенно с тобой будет танцевать вся эта «серая масса», и тогда привлекательные парни заметят, что они не «застрянут» с тобой надолго, и они тоже станут тебя приглашать.

– Да, – слабеющим голосом согласилась Бернис. – Я, кажется, начинаю понимать.

– И в конце концов, – заключила Марджори, – у тебя появятся самообладание и шарм! В один прекрасный день ты проснешься и поймешь, что теперь они у тебя есть, и тогда мужчины тоже это поймут.

Бернис встала.

– Это было ужасно любезно с твоей стороны. Правда, со мной никто так раньше не разговаривал, так что я слегка растеряна.

Марджори ничего не ответила, задумчиво разглядывая свое отражение в зеркале.

– Ты просто чудо! Большое спасибо за помощь, – продолжила Бернис.

Марджори опять ничего не ответила, и Бернис подумала, что, видимо, немного переборщила с благодарностью.

– Я знаю, что ты не любишь изъявления чувств… – робко сказала она.

Марджори резко к ней повернулась:

– Ах, да я не об этом думала! Я размышляла, не стоит ли тебе коротко подстричься?

Бернис, как подкошенная, рухнула на кровать.

IV

В следующую среду, вечером, в загородном клубе должен был состояться ужин, а после него – танцы. Войдя внутрь, Бернис с легким раздражением поискала глазами за столом свою карточку. Хотя справа от нее должен был сидеть Дж. Риз Стоддард, самый желанный и выдающийся из молодых

холостяков – самый важный левый фланг держался на одном лишь Чарли Полсоне. Чарли был обделен ростом, красотой и изяществом манер, и в свете своего свежеобретенного знания Бернис решила, что его единственным преимуществом как партнера был тот факт, что ему никогда не доводилось долго и без надежды на освобождение с ней танцевать. Раздражение прошло, как только унесли суповые тарелки, и в голове зазвучали инструкции Марджори. Обуздав гордыню, она повернулась к Чарли Полсону и начала:

– Как вы считаете, мистер Чарли Полсон, стоит ли мне коротко подстричься?

Чарли удивленно посмотрел на нее:

– Зачем?

– Да просто я подумываю об этом. Это ведь самый надежный и простой способ привлечь к себе внимание.

Чарли вежливо улыбнулся. Откуда ему было знать, что все было заранее отрепетировано? Он ответил, что почти ничего не знает о новой моде на короткие стрижки. И Бернис с готовностью принялась ему объяснять.

– Видите ли, я хочу стать женщиной-вамп, – спокойным тоном объявила она и продолжила в том духе, что короткая стрижка являлась необходимой для этого прелюдией. Еще она добавила, что хотела спросить совета именно у него, поскольку слышала, что по отношению к девушкам он настроен критически.

Чарли, знавший о женской психологии ровно столько же, сколько и о переселении душ адептов буддизма, был приятно польщен.

– Поэтому я решила, – продолжила Бернис, слегка повысив голос, – что в начале следующей недели пойду в парикмахерскую в гостинице «Севье», сяду в первое кресло и коротко постригусь. – Она запнулась, заметив, что сидевшие поблизости от нее прервали свои разговоры и стали к ней прислушиваться; смущение продолжалось не больше секунды; затем сказалась выучка Марджори, и она закончила фразу, обращаясь уже сразу ко всем присутствующим. – Само собой, вход будет по билетам, но тем, кто придет в качестве моей группы поддержки, достанутся билеты на лучшие места – прямо в зале!

Послышался одобрительный смех, и под этим прикрытием Дж. Риз Стоддард быстро наклонился к ней и сказал ей на ухо: «Беру ложу прямо сейчас!»

Она посмотрела ему в глаза и улыбнулась так, словно он сказал нечто из ряда вон выдающееся.

– Вы – за короткие стрижки? – все так же негромко спросил Дж. Риз.

– Я не считаю, что они на пользу нравственности, – серьезным тоном заявила Бернис. – Но, само собой, наше общество необходимо либо развлекать, либо кормить, либо шокировать. – Эту фразу Марджори выудила из Оскара Уайльда.

Замечание вызвало взрыв смеха у юношей и целую серию быстрых пристальных взглядов со стороны девушек.

А затем Бернис, словно не сказав ничего остроумного или важного, вновь повернулась к Чарли Полсону и доверительно зашептала ему на ухо:

– Мне хотелось бы узнать ваше мнение по поводу некоторых людей. Я считаю вас непревзойденным знатоком характеров!

У Чарли слегка захватило дух, и он ответил ей скромным комплиментом, случайно опрокинув стоявший рядом с ее тарелкой стакан с водой.

Спустя два часа пассивно стоявший у стеночки Уоррен Макинтайр, равнодушно наблюдавший за танцующими и размышлявший, куда и с кем исчезла Марджори, вдруг заметил, что ход его мысли нарушается неким странным несоответствием – это несоответствие заключалось в том, что за последние пять минут Бернис, кузину Марджори, уже несколько раз «перехватывали». Он прикрыл глаза, затем открыл их снова и опять посмотрел в ее сторону. Несколько минут назад она танцевала с каким-то незнакомцем, и это еще можно было понять; незнакомца было легко обвести вокруг пальца. Но сейчас она танцевала с кем-то другим, и в ее направлении с энтузиазмом в глазах решительно двигался Чарли Полсон. Забавно, ведь обычно Чарли Полсон приглашал никак не более трех девушек за целый вечер!

Уоррен был крайне удивлен, когда действительно произошла смена партнеров, и в одиночестве остался не кто иной, как сам Дж. Риз Стоддард! И Дж. Риз Стоддард был явно не рад, что партнершу у него «перехватили». Когда танцующая Бернис вновь оказалась поблизости от него, Уоррен внимательно на нее посмотрел. Ну да, она была хорошенькой, определенно хорошенькой; а в этот вечер ее лицо было по-настоящему радостным. Ей явно было и правда весело, а никакая женщина, даже самая сценически одаренная, никогда не сможет достоверно сыграть такое состояние! Ему понравилось, как она сегодня была причесана, и он подумал, отчего так блестят ее волосы – бриллиантин, что ли? И платье ей очень шло – темно-красный цвет подчеркивал подведенные глаза и яркий румянец. Он вспомнил, что нашел ее очень симпатичной, когда она только приехала и он еще не знал, какая она зануда. Очень жаль, что она зануда; скучные девушки просто невыносимы; и все же она определенно хорошенькая!

Его мысли совершили зигзагообразный скачок обратно, к Марджори. И это ее исчезновение кончится так же, как и всегда. Когда она опять появится, он спросит, где она была, а в ответ ему будет решительно сказано, что это его совершенно не касается. Как жаль, что она так уверена в его чувствах! Она пользовалась тем, что точно знала: ни одна другая девушка в городе его не интересует; она была уверена, что он не сможет влюбиться ни в Женевьеву, ни в Роберту.

Уоррен вздохнул. Тернист был путь к сердцу Марджори. Он оглянулся. Бернис вновь танцевала с незнакомцем. Почти не отдавая себе отчета в том, что делает, он шагнул к ней от стеночки – и притормозил. Затем сказал себе, что это – благотворительность. Он направился к ней, но по пути неожиданно столкнулся с Дж. Ризом Стоддардом.

– Прошу прощения! – сказал Уоррен.

Но Дж. Риз не остановился, чтобы извиниться. Вместо этого он вновь пригласил на танец Бернис.

* * *

В тот вечер, около часа ночи, Марджори, протянув руку к электрическому выключателю в холле, обернулась, чтобы еще раз посмотреть в сияющие глаза Бернис:

– Ну, как? Сработало?

– Ах, Марджори, да! – воскликнула Бернис.

– Я заметила, что тебе было весело.

– Точно! Единственное затруднение – около полуночи я исчерпала все темы для разговора. Пришлось повторяться – разумеется, когда разговаривала с другими парнями. Надеюсь, они не станут обмениваться впечатлениями.

– Парни так не делают, – сказала Марджори, зевнув, – ну а даже если бы они так делали, то просто подумали бы, что ты над ними подшучиваешь.

Она щелкнула выключателем, и Бернис, ступив на лестницу, с благодарностью ухватилась за перила. Впервые в жизни она буквально ног не чувствовала после танцев!

– Видишь ли, – сказала Марджори, поднявшись на верхнюю площадку лестницы, – когда парень видит, что кого-то перехватывают, он тут же начинает думать, что там, видимо, что-то интересное. Ну да ладно; завтра придумаем что-нибудь еще. Спокойной ночи!

– Спокойной ночи!

Распуская волосы, Бернис стала вспоминать прошедший вечер, минуту за минутой. Она в точности следовала инструкциям. Даже когда Чарли Полсон «перехватил» ее в восьмой раз, она притворилась, что она в восторге, что она польщена и испытывает прямо-таки жгучий интерес. Она не разговаривала о погоде, об О-Клэр, об автомобилях или о колледже, а вместо этого ограничила тему разговоров местоимениями «я», «ты» и «мы».

Но за несколько минут до того, как она окончательно заснула, в ее голове заворочалась мятежная мысль о том, что, в сущности, все это ведь сделала она сама! Марджори, разумеется, подсказала ей, как нужно разговаривать, но ведь и сама Марджори черпала темы для разговора в основном из прочитанного накануне. Это ведь сама Бернис купила красное платье, хотя никогда особо его не ценила, пока Марджори не выкопала его из ее чемодана; это ведь ее собственный голос произносил слова, ее собственные губы улыбались, ее ножки танцевали. Марджори хорошая девушка… пусть и тщеславная… хороший выдался вечер… симпатичные парни… Уоррен понравился… Уоррен… Уоррен… как там его фамилия… Уоррен…

Она уснула.

V

Следующая неделя превратилась для Бернис в череду открытий. Она обрела уверенность в себе, почувствовав, что люди получают истинное удовольствие, глядя на нее и разговаривая с ней. Конечно же поначалу она наделала ошибок. Например, она не знала, что Дрейкотт Дейо готовится стать священником; она и не подозревала, что он пригласил ее на танец потому, что считал ее тихой и сдержанной девушкой. Если бы она все это знала, то не стала бы начинать беседу с «Привет тебе, головокружитель!» и не стала бы рассказывать ему историю про ванную: «Летом мне приходится тратить ужас как много сил, чтобы привести в порядок волосы, – у меня они очень густые, так что я сначала причесываюсь, пудрюсь и надеваю шляпку и лишь после этого ложусь в ванную, а затем уже одеваюсь. Как считаешь, здорово я придумала?»

Хотя Дрейкотт Дейо и мучился, будучи не в силах окончательно избрать свою позицию по вопросу крещения погружением, и вполне мог бы уловить здесь связь, приходится признать, что никакой связи он не уловил. Разговоры о женских омовениях он считал безнравственными, поэтому и поделился с Бернис некоторыми собственными мыслями относительно погрязшего в грехах современного общества.

Но этот несчастный случай с лихвой компенсировало несколько поразительных успехов. Юный Отис Ормонд мольбами отсрочил свой отъезд на восток страны и по собственному выбору стал повсюду бегать за ней с щенячьей преданностью, к веселому удивлению своих друзей и к раздражению Дж. Риза Стоддарда, которому он испортил несколько вечерних визитов своими непрерывно бросаемыми на Бернис отвратительно нежными взорами. Он даже рассказал ей анекдот о деревяшке и гардеробной, чтобы показать, как ужасно все – и он тоже – ошибались, судя Бернис по первому же впечатлению. Бернис рассмеялась, но сердце ее при этом слегка замерло.

Самой известной и популярной темой разговоров Бернис стала ее будущая короткая стрижка.

– Бернис, так когда ты собираешься в парикмахерскую?

– Послезавтра, может быть, – отвечала она, смеясь. – Ты придешь за меня «поболеть»? Имей в виду, я на тебя очень рассчитываю!

– Приду ли я? Еще бы! Но что-то ты не торопишься.

Бернис, которая, как ни стыдно в этом признаться, не испытывала ни малейшего стремления постричься, вновь рассмеялась:

– Потерпи еще немного! И не заметишь, как время пролетит.

Но наиболее значимым символом ее успеха стал припаркованный сутки напролет напротив дома Харви серый автомобиль самого строгого критика – Уоррена Макинтайра. Поначалу горничная изумлялась, когда он спрашивал Бернис вместо Марджори; однако спустя неделю в разговоре с кухаркой она заявила, что мисс Бернис, похоже, отбила лучшего кавалера мисс Марджори.

И мисс Бернис действительно его отбила! Возможно, все началось с желания Уоррена заставить Марджори заревновать; возможно, в речах Бернис ему слышались такие знакомые, хотя и измененные оттенки речей Марджори; а возможно, это было и то и другое, да еще и искреннее увлечение. Как бы там ни было, но в головах городской молодежи уже через неделю утвердилась мысль, что самый верный поклонник вдруг развернулся от Марджори на сто восемьдесят градусов и без всяких колебаний приударил за ее гостьей. Самым обсуждаемым вопросом стал: как это воспримет Марджори? Уоррен звонил Бернис по телефону дважды в день, он посылал ей записки, их часто видели вместе в его родстере, где они увлеченно вели бесконечную, напряженную и многозначительную беседу на одну и ту же вечную тему: насколько он сейчас искренен?

Любые поддразнивания вызывали у Марджори лишь смех. Она говорила, что очень рада тому, что Уоррен наконец-то нашел себе ту, кто ценит его по достоинству. Поэтому молодежь тоже смеялась и думала, что Марджори все равно, – и разговоры на этом закончились.

Однажды вечером, за три дня до отъезда, Бернис ждала в холле Уоррена, с которым они договорились пойти на вечеринку играть в бридж. Настроение у нее было самое радужное, и Бернис оказалась абсолютно не готова к какому-либо столкновению, когда рядом появилась Марджори, тоже собиравшаяся на вечеринку, и стала надевать перед зеркалом шляпку. Марджори нанесла удар холоднокровно и быстро, всего тремя предложениями.

– Ты лучше выброси Уоррена из головы, – спокойным тоном произнесла она.

– Что? – Бернис была поражена.

– Не выставляй себя дурой, воображая, что между вами с Уорреном Макинтайром что-то есть. Плевать он хотел на тебя!

Повисла напряженная тишина. Они посмотрели друг на друга: Марджори – с пренебрежением, отчужденно; Бернис – пораженная, слегка сердитая, чуть испуганная. Затем перед домом остановились две машины и послышались громкие гудки. Обе охнули, развернулись и бок о бок поспешили на улицу.

Весь вечер за картами Бернис тщетно пыталась обуздать нараставшую тревогу. Она оскорбила саму Марджори – загадочную и непостижимую! С самыми что ни на есть благими и невинными намерениями она украла ее собственность! Бернис вдруг осознала свою ужасную вину. Гроза постепенно приближалась, а разразилась она после карт, когда завязался общий непринужденный разговор. Ее наступление нечаянно ускорил юный Отис Ормонд.

– Когда возвращаешься в детский сад, Отис? – спросил его кто-то.

– Я? Да в тот же день, когда пострижется Бернис!

– Тогда считай, что твое образование закончилось, – быстро вставила Марджори. – Она же просто нас обманывает. Я думала, что все это давно уже поняли!

– Так и есть? – спросил Отис, бросив на Бернис укоризненный взгляд.

У Бернис даже уши покраснели, пока она пыталась придумать достойный ответ. Эта лобовая атака парализовала ее воображение.

– На свете много лжи, – весело продолжила Марджори. – Думаю, ты уже большой, чтобы об этом знать, Отис.

– Ладно, может и так, – ответил Отис. – Но с какой стати? Ведь с таким языком, как у Бернис…

– Неужели? – зевнула в ответ Марджори. – Ну и что новенького она вам за последнее время сказала?

Кажется, никто ничего не вспомнил. Ведь Бернис, поведя себя легкомысленно с поклонником своей музы, за последнее время и правда не сказала ничего выдающегося.

– Может, это была просто болтовня? – с любопытством спросила Роберта.

Бернис замешкалась. Она почувствовала, что все ждут от нее чего-то остроумного, но неожиданно холодный взгляд кузины совершенно вывел ее из строя.

– Не знаю, – попыталась она увильнуть от ответа.

– Соврала! – сказала Марджори. – Признавайся!

Бернис заметила, что Уоррен, бренчавший до этого на укулеле, оторвал взгляд от инструмента и вопросительно посмотрел на нее.

– Ах, я не знаю! – стояла она на своем; ее щеки загорелись.

– Соврала! – снова поддразнила ее Марджори.

– Колись, Бернис! – встрял Отис. – Скажи, когда стартуем?

Бернис снова обвела взглядом присутствующих – казалось, взгляд Уоррена преследовал ее по пятам.

– Мне нравятся короткие стрижки, – торопливо сказала она, словно он ее об этом спрашивал, – и я хочу постричься.

– Когда? – задала вопрос Марджори.

– Когда угодно!

– Тогда не стоит откладывать! – намекнула Роберта. Отис вскочил.

– Здорово! – воскликнул он. – И устроим вечеринку! Ты ведь, кажется, говорила – парикмахерская в гостинице «Севье»?

Миг спустя все уже были на ногах. Сердце Бернис бешено стучало.

– Что? – ахнула она.

Из дверей отчетливо раздался презрительный голос

Марджори:

– Не беспокойтесь, она еще передумает!

– Пойдем, Бернис! – воскликнул Отис, направившись к дверям.

Две пары глаз, Уоррена и Марджори, наблюдали за ней, сомневались в ней, бросали ей вызов. Еще секунду она сильно колебалась.

– Хорошо, – быстро сказала она. – Не вопрос! Я готова.

Через несколько показавшихся вечностью минут, направляясь по вечерней дороге в центр города и сидя рядом с Уорреном – остальные ехали за ними, в машине Роберты, – Бернис почувствовала себя Марией Антуанеттой, которую везут в телеге на гильотину. У нее мелькнула мысль: а почему она не плачет, не кричит, что все это было ошибкой? Лишь эта мысль удерживала ее, чтобы не вцепиться обеими руками в волосы, защищая их от неожиданно ставшего враждебным внешнего мира. Но она не сделала ни того, ни другого. И даже мысль о том, что скажет мама, больше ее не пугала. Настало время величайшего испытания ее стойкости, и ей предстояло доказать свое право находиться в звездном сонме популярных девушек.

Уоррен уныло молчал, а когда они подъехали к гостинице, остановил машину у края тротуара и кивком предложил Бернис выйти первой. Из машины Роберты прямо к парикмахерской, глядевшей на улицу двумя четко вырисовывавшимися зеркальными стеклами витрин, высыпала веселая толпа.

Бернис стояла на краю тротуара и смотрела на вывеску: «Парикмахерская Севье». Да, точно, вот и гильотина – а вот и палач: старший парикмахер, в белом пиджаке, с сигаретой в зубах, равнодушно облокотившийся на первое кресло. Наверное, он о ней слышал; должно быть, ждал ее тут всю неделю, куря одну за другой бесчисленные сигареты и стоя рядом с этим зловещим, слишком часто поминаемым первым креслом. Ей завяжут глаза? Нет; но шею обхватят белой тряпкой, чтобы кровь – какая чушь… волосы, конечно! – не попали на одежду.

– Ну, давай, Бернис, – произнес в этот момент Уоррен.

Гордо задрав подбородок, она прошла по тротуару, толкнула входную дверь и, не удостоив даже взглядом шумный и буйный ряд зрителей, занявших места на скамейке для ожидающих своей очереди, подошла прямо к старшему парикмахеру:

– Постригите меня коротко!

Старший парикмахер слегка разинул рот и уронил на пол сигарету:

– Чего?

– Я хочу коротко подстричься!

Закончив на этом прелюдию, Бернис уселась на высокое кресло. Полулежавший на соседнем кресле намыленный для бритья мужчина повернулся на бок и изумленно посмотрел на нее сквозь пену. У одного из парикмахеров дрогнула рука, из-за чего была испорчена ежемесячная стрижка маленького Уилли Шунеманна. Сидевший в самом дальнем кресле мистер О’Рейли что-то пробурчал и с чувством выругался по-ирландски, когда его щеку царапнула бритва. Пара чистильщиков обуви с округлившимися глазами тут же бросилась к ее ногам… Нет, Бернис не желала почистить туфли!

Снаружи остановился пешеход и стал глядеть в витрину; к нему присоединилась еще парочка; тут же рядом с ними возникла дюжина мальчишеских носов, прижавшихся к стеклу витрины; летний бриз доносил обрывки разговоров с улицы.

– Гляди-ка, ну и отрастил паренек волосы!

– С чего это ты решил? Это же бородатая дама, он только что ее побрил!

Но Бернис ничего не видела и не слышала. У нее осталось лишь осязание: вот этот мужчина в белом пиджаке вытаскивает у нее из волос один черепаховый гребень, затем другой; его пальцы неуклюже возятся с непривычными шпильками; и эти волосы, ее удивительные волосы, сейчас исчезнут, и никогда больше не почувствует она их роскошную пышную тяжесть, никогда больше она не почувствует у себя на спине свисающее шоколадное великолепие. В одно мгновение она чуть было не расплакалась, потеряв самообладание, но затем ее взгляд механически сфокусировался на Марджори, скривившей губы в легкой иронической усмешке, словно собираясь сказать:

«Сдавайся и слезай с кресла! Ты попыталась выступить против меня, и я при всех назвала тебя обманщицей. Сама видишь – у тебя нет ни единого шанса!»

И тогда вся еще оставшаяся у Бернис энергия поднялась волной протеста, и она сжала руки в кулаки под наброшенной на шею белой тряпкой, а взгляд стал таким странным, застывшим, что Марджори его надолго запомнила и даже рассказывала о нем впоследствии.

Через двадцать минут парикмахер развернул ее лицом к зеркалу, и она вздрогнула, в полной мере оценив нанесенный ущерб. Волосы от природы у нее были не вьющиеся, и теперь они с обеих сторон обрамляли ее внезапно побледневшее лицо двумя гладкими безжизненными монолитами. Она была страшна как смертный грех – она знала, что станет страшна как смертный грех. Простота, словно у Мадонны, – вот в чем заключалась основная прелесть ее лица. А теперь она исчезла, и она стала выглядеть – ну, ужасно заурядной… не облезлой, конечно, а лишь смешной, словно обитательница Гринвич-Виллидж, забывшая дома очки.

Спустившись на пол с кресла, она попыталась улыбнуться – и ничего не получилось. Она заметила, как две девушки обменялись взглядами; заметила, как губы Марджори искривились в легкой усмешке, а Уоррен посмотрел на нее неожиданно холодно.

– Ну что ж, – прервала она неловкую паузу, – как видите, я это сделала!

– Да, ты… Ты это сделала, – подтвердил Уоррен.

– Вам нравится?

Раздалось два или три нерешительных: «Конечно!», затем последовала еще одна неловкая пауза, а затем Марджори со змеиным проворством повернулась к Уоррену и пристально на него посмотрела.

– Не мог бы ты подбросить меня до химчистки? – спросила она. – Мне очень нужно забрать платье до ужина. Роберта поедет сразу домой и подвезет остальных.

Уоррен рассеяно посмотрел в окно. Затем его холодный взгляд на мгновение остановился на Бернис, после чего переместился на Марджори.

– Конечно. Буду рад помочь, – негромко ответил он.

VI

Выйдя к ужину и встретив изумленный взгляд тетки, Бернис осознала, какую жестокую ловушку ей приготовили.

– Бернис, боже мой!

– Я коротко постриглась, тетя Жозефина.

– Боже мой, дитя мое!

– Вам нравится?

– Бернис! О господи!

– Кажется, я вас шокировала?

– Нет, но что подумает завтра вечером миссис Дейо? Бернис, нужно было подождать хотя бы до послезавтра – завтра бал у Дейо, надо было подождать хотя бы ради этого.

– Это вышло спонтанно, тетя Жозефина. Но при чем тут миссис Дейо, какая ей разница?

– Дитя мое, – воскликнула миссис Харви, – в докладе «Недостатки современной молодежи», который она прочитала на последнем заседании нашего «Клуба по четвергам», она посвятила коротким стрижкам целых пятнадцать минут. Это излюбленный предмет ее ненависти. А ведь бал устраивается в честь тебя и Марджори!

– Мне очень жаль.

– Ах, Бернис, и что скажет твоя мать? Она решит, что это я тебе разрешила!

– Мне очень жаль.

Ужин прошел в мучениях. Она попробовала второпях исправить положение с помощью щипцов для завивки волос, но лишь обожгла себе палец и сожгла волосы. Она видела, что тетя одновременно и обеспокоена, и опечалена, а дядя все время приговаривает: «Ох, ну и дела!» – оскорбленным и слегка враждебным тоном. Марджори сидела очень тихо, отгородившись легкой, слегка насмешливой улыбкой.

Ей как-то удалось дотянуть до конца вечера. В гости зашли трое парней; с одним из них исчезла Марджори, а Бернис совершила вялую и безуспешную попытку развлечь двух оставшихся – и в половине одиннадцатого с благодарным вздохом ушла вверх по лестнице в свою комнату. Ну и денек выдался!

Она раздевалась, собираясь ложиться спать, когда открылась дверь и вошла Марджори.

– Бернис, – сказала она, – мне ужасно жаль, что так вышло с балом у Дейо. Даю тебе честное слово, я совершенно о нем позабыла!

– Да ничего страшного, – сухо сказала Бернис. Она стояла перед зеркалом, медленно водя расческой по остаткам своих волос.

– Завтра съездим с тобой в центр, к самому лучшему парикмахеру, – продолжила Марджори, – и тебя приведут в порядок. Будешь выглядеть великолепно! Я и подумать не могла, что ты пойдешь до конца… Мне действительно очень жаль!

– Ах, да ладно, все нормально!

– Ну, к тому же завтра ты здесь последний день, так что действительно ничего страшного.

Затем Бернис вздрогнула: Марджори распустила свои волосы волнами по плечам и стала медленно заплетать их в длинные светлые косы; на ней был кремовый халат, и выглядела она, словно сошедшая с изящного полотна саксонская принцесса. Бернис не могла оторвать взгляда от становившихся все длиннее кос. Они были тяжелыми, роскошными и двигались под проворными пальцами, словно извивающиеся змеи, а у Бернис остались лишь эти жалкие остатки, щипцы для завивки да завтрашний вечер под прицелом пристальных глаз. Она представила, как Дж. Риз Стоддард, которому она нравилась, вспомнит о своих критических гарвардских манерах и скажет своей соседке по столу, что Бернис не стоило разрешать так много ходить в кинотеатры; представила, как Дрейкотт Дейо обменяется взглядами с матерью и станет вести себя по отношению к Бернис с подчеркнутой снисходительностью. Хотя, наверное, миссис Дейо уже завтра услышит новость и пришлет составленную в ледяном тоне записочку с просьбой не утруждать себя появлением у них; все у нее за спиной станут посмеиваться, узнав о том, как Марджори ее одурачила, как ее шанс блеснуть в обществе был принесен в жертву ревнивой прихоти эгоистки. Она резко присела перед зеркалом, кусая губы.

– Мне нравится, – с усилием произнесла она. – Думаю, что мне идет!

Марджори улыбнулась:

– Выглядит хорошо. Только, бога ради, не переживай ты так!

– А я и не переживаю.

– Спокойной ночи, Бернис.

Но, как только закрылась дверь, внутри у Бернис как будто что-то щелкнуло. Она энергично вскочила, сцепила руки, а затем быстро и бесшумно подошла к кровати и вытащила из-под нее саквояж. В него она побросала предметы туалета и смену белья. Затем повернулась к большому чемодану и быстро вывалила в него два полных ящика белья и летние платья. Она собиралась бесшумно, но с неумолимой расторопностью, и через три четверти часа большой чемодан был заперт, перетянут ремнями, а на ней самой красовался новенький дорожный костюм, который ей помогла выбрать Марджори.

Сев за стол, она написала миссис Харви короткую записку, в которой кратко описала причины своего отъезда. Она запечатала ее в конверт, надписала и оставила сверху на подушке. Бросила взгляд на часы. Поезд отходил в час ночи, и она знала, что такси легко поймать у гостиницы «Мэйборо» – всего в двух кварталах пешком отсюда.

Вдруг она резко вздохнула, а глаза ее сверкнули – знаток человеческих душ обнаружил бы слабую связь с тем неподвижным взглядом, который появился у нее в кресле парикмахера, но на этот раз чувство было гораздо сильнее. Для Бернис это было что-то новенькое, и этот взгляд сулил последствия.

Она тайком подошла к комоду, взяла лежавшую на нем вещь и, выключив свет, застыла, пока глаза не привыкли к темноте. Затем она осторожно открыла дверь в комнату Марджори. До нее донеслось тихое и ровное дыхание спящей, ничем не обеспокоенной совести.

Она подошла к постели, осторожно и спокойно. Действовала она молниеносно. Наклонившись, она нашла одну из кос Марджори, нащупала рукой ближайшее к голове место и, придерживая косу так, чтобы она чуть провисала и спящая ничего не почувствовала, сжала ножницы. Отрезанная коса осталась у нее в руке, она затаила дыхание. Марджори что-то пробормотала во сне. Бернис ловко ампутировала другую косу, на мгновение замерла, а затем быстро и безмолвно упорхнула обратно в свою комнату.

Спустившись вниз, она вышла на улицу, осторожно закрыла за собой дверь и, чувствуя, как ни странно, радость и ликование, сошла с крыльца прямо в освещенную луной ночь, размахивая тяжелым саквояжем, словно сумочкой. Лишь спустя минуту быстрой ходьбы она обнаружила, что все еще сжимает в левой руке две светлые косы. Она невольно рассмеялась – пришлось покрепче стиснуть зубы, чтобы не расхохотаться во весь голос. Она как раз шла мимо дома Уоррена и, повинуясь внезапно возникшему желанию, поставила на землю багаж и, размахнувшись косами, как лассо, швырнула их на деревянное крыльцо, куда они и упали с глухим стуком. Она опять рассмеялась, уже не сдерживаясь.

– Ха-ха-ха! – закатилась смехом она. – С эгоистки сняли скальп!

И, схватив саквояж, она почти бегом помчалась дальше по залитой лунным светом улице.

Благословение

На многолюдном Балтиморском вокзале стояла жара, и Лоис пришлось провести бесконечно долгие, липкие секунды у стойки телеграфа, ожидая, пока клерк с торчащими вперед зубами сосчитает и пересчитает слова в срочном сообщении толстой дамы, чтобы точно определить, содержит ли оно безобидные сорок девять или же фатальные пятьдесят одно. Томясь ожиданием, Лоис решила, что не совсем точно помнит адрес, и потому вытащила из сумочки письмо и пробежала его глазами.

«Дорогая, – начиналось оно, – я все понимаю и чувствую себя самым счастливым в этом мире тягот и невзгод. Если бы я только мог дать тебе все то, что тебе предназначено, – но я не могу, Лоис; мы не можем соединить свои судьбы узами брака и в то же время не можем расстаться, признав, что вся наша любовь была ничем.

Милая моя, когда пришло твое письмо, я сидел в полумраке, думая и размышляя о том, могу ли я просто уехать и забыть тебя. Уехать, может быть, за границу, в Италию или Испанию, чтобы прогнать от себя боль потери там, где осыпающиеся руины древних цивилизаций будут созвучны опустошению моего сердца, – и вот принесли письмо от тебя.

Моя любимая, моя самая храбрая на свете девочка, если ты телеграфируешь мне, то я смогу встретиться с тобой в Вилмингтоне – а до этого момента я буду здесь, буду просто ждать и надеяться, что мои сны о тебе когда-нибудь станут явью.

Говард».

Она читала это письмо так много раз, что уже помнила его наизусть, и все же оно снова ее поразило. В письме она увидела столько мелких черт человека, его написавшего: смесь безмятежности и печали в его темных глазах; скрытое, беспокойное возбуждение, которое она иногда чувствовала при разговоре с ним, его мечтательную чувственность, которая погружала ее разум в дремоту. Лоис было девятнадцать лет, она была романтична, любознательна и бесстрашна.

Толстая дама и клерк пришли к компромиссу в пятьдесят слов, Лоис получила бланк и написала свой текст. В окончательности ее решения не было никаких полутонов.

«Это просто судьба, – думала она, – именно так все в этом проклятом мире и происходит. Если до этого момента меня удерживала только трусость, то теперь меня не нужно будет удерживать. Поэтому пусть все идет своим чередом, а мы никогда не будем ни о чем жалеть».

Клерк пробежал глазами ее телеграмму:

«Приехала Балтимор сегодня проведу день братом встретимся Вилмингтоне среду пятнадцать часов Люблю Лоис»

– Пятьдесят четыре цента, – восхищенно сказал клерк. «И никогда не жалеть, – думала Лоис, – никогда не жалеть…»

II

Пятна света просачивались на лужайку сквозь кроны деревьев. Деревьев, похожих на высоких, томных дам с веерами из перьев, легкомысленно кокетничающих с безобразной монастырской крышей. Деревьев, похожих на учтиво склонившихся над мирными аллеями и тропинками дворецких. Деревья, деревья, заполнившие все холмы, рассеянные рощицами, длинными линиями и лесами по всему восточному Мэриленду, подобно нежному кружеву на кайме пшеничных полей, – темный непрозрачный фон для цветущих зарослей или диких заросших садов.

Некоторые деревья были еще совсем юными и веселыми, но деревья, росшие в монастыре, были много старше, чем сам монастырь, который по монашеским стандартам был еще дитя. Говоря точнее, он даже и не назывался монастырем, а всего лишь семинарией; но мы, тем не менее, будем называть его монастырем, несмотря на викторианскую архитектуру с пристройками в стиле Эдуарда VII и даже несмотря на «вудровильсонскую» патентованную «вечную» черепицу.

Позади, за стенами, располагалась ферма, на которой сильно потели полдюжины мирян, методично и неумолимо передвигавшихся по грядкам огорода. Слева, за стеной вязов, находилось импровизированное бейсбольное поле, на котором три новичка бросали мяч четвертому; игра велась, как и положено, с длинными пробежками, громким пыхтеньем и сопением. Как только раздался густой звук колокола, пробившего очередные полчаса, на переднем плане возник рой людей, похожих на черные листья, раздуваемые по шахматной доске тропинок, полускрытых учтивыми деревьями.

Некоторые из этих черных листьев были очень старыми, с щеками, покрытыми морщинами, напоминавшими рябь на глади потревоженного бассейна. Были и листья среднего возраста, чьи фигуры в развевающихся рясах в профиль казались несколько асимметричными. Они несли толстые тома Фомы Аквинского, Генри Джеймса, кардинала Мерсье, Иммануила Канта; у многих в руках были пухлые тетради с конспектами лекций.

Но больше всего было молоденьких листочков: девятнадцатилетних мальчишек со светлыми волосами, с лицами, выражавшими суровую добродетель; молодых мужчин за двадцать, уже лет пять вращавшихся в миру и оттого глубоко уверенных в себе, – их было несколько сотен, из столиц, городов и местечек Мэриленда, Пенсильвании, Вирджинии, Западной Вирджинии и даже из Делавэра.

Среди них было много американцев, много ирландцев и ирландских ортодоксов, довольно много французов, несколько итальянцев и поляков, и все они шли, непринужденно держась за руки, парами, тройками или группами, и почти у всех губы были поджаты, а подбородок выступал вперед, потому что все они были иезуитами, членами ордена, основанного в Испании пятьсот лет назад трезвомыслящим солдатом, который учил людей удерживать брешь или держать салун, читать проповедь или писать договор, и заниматься лишь этим своим делом, не задавая лишних вопросов…

Светило солнце. Лоис сошла с подножки конки у внешних ворот. Ей было девятнадцать, у нее были золотистые волосы и глаза, которые люди из чувства такта старались не называть зелеными. Когда баловни музы видели ее в вагоне конки, то украдкой вытаскивали из карманов карандаши и на оборотах случайных конвертов пытались изобразить профиль, или, точнее, взаимное расположение ее бровей и глаз. Позже, посмотрев на результат своего вдохновения, они обычно разрывали рисунки в клочки, вздыхая и ничего не понимая.

Несмотря на то что Лоис была облачена в щегольской дорожный костюм, она даже не подумала остановиться, чтобы стряхнуть пыль, покрывшую одежду в дороге, и сразу направилась по центральной аллее, бросая любопытные взгляды по сторонам. На ее напряженном лице было написано какое-то смутное ожидание, но это выражение не было ничуть похоже на то знаменитое выражение, которое появляется на лицах девушек, прибывающих на выпускной бал в Принстоне или Нью-Хейвене. Впрочем, поскольку здесь не бывало никаких выпускных балов, никто этого не заметил.

Ее интересовало, как он выглядит и узнает ли она его. На фотографии, висевшей дома над бюро, он был тощим мальчишкой со впалыми щеками, резко очерченным ртом, в плохо подогнанном одеянии послушника – единственном, что указывало на то, что он уже принял решение, как распорядиться своей жизнью. Конечно, тогда ему было только девятнадцать, а сейчас уже – тридцать шесть, и он уже давно не выглядел так, на последних снимках его фигура была шире в плечах, а волосы стали более жидкими, – но ее представление о брате всегда основывалось на впечатлении от того большого фотопортрета. И поэтому ей всегда было его немного жаль. Что это за жизнь для мужчины! Семнадцать лет приготовлений, и все еще даже не священник – и не станет им еще целый год.

Лоис казалось, что все будет слишком официально, если она выпустит инициативу из своих рук. И Лоис собиралась приложить все силы для создания впечатления сошедшей на землю радости, впечатления, которое она могла создать даже тогда, когда ее голова раскалывалась или у ее матери был нервный кризис, и даже тогда, когда она сама находилась в мечтательном, любознательном или отчаянном настроении. Ее брат, без всяких сомнений, нуждался в радости, и он ее получит, хочет он того или нет.

Приближаясь к огромной, ничем не примечательной входной двери, она увидела, что от группы неожиданно отделился один человек и, подобрав полы рясы, устремился к ней. Она отметила, что он улыбался и выглядел просто громадным – и очень надежным. Она остановилась в ожидании, почувствовав, что ее сердце забилось непривычно часто.

– Лоис! – воскликнул он, и через секунду она оказалась в его объятиях. Неожиданно ее бросило в дрожь. – Ло-ис! – снова воскликнул он, – как я рад! У меня не хватит слов, Лоис, чтобы рассказать тебе, как я ждал этого дня! Ло-ис, да ты просто красавица!

У Лоис перехватило дыхание.

В его голосе чувствовалась скрытая вибрирующая энергия и то странное обаяние, которым, как она раньше думала, из всей семьи обладала только она.

– Я тоже очень рада… Кайс!

Она не без удовольствия покраснела, впервые произнеся его имя.

– Лоис, Лоис, Лоис, – ошеломленно повторял он. – Дитя мое, зайдем внутрь на минутку, я хочу представить тебя отцу настоятелю, а затем пойдем гулять. Я должен поговорить с тобой о тысяче вещей. – Его тон стал серьезным: – Как мама?

Мгновение она смотрела на него, а затем сказала то, что вообще-то не собиралась говорить, приняв решение всячески избегать этой темы:

– О, Кайс, она… она все хуже и хуже, по всем статьям.

Он медленно понимающе кивнул в ответ:

– Нервы, да… расскажешь потом подробнее. А сейчас…

И вот она уже находилась в маленьком классе с большим столом и что-то говорила маленькому веселому седому священнику, задержавшему ее руку в своей на несколько секунд дольше положенного.

– Так вот ты какая, Лоис!

Он сказал это так, будто уже годы знал ее понаслышке.

Он умолял ее присесть.

Появилось еще два энергичных священника, которые поздоровались с ней за руку и обращались к ней как к «сестренке Кайса», и она обнаружила, что это ее совсем не раздражает.

Они выглядели абсолютно уверенными в себе; она ожидала встретить застенчивость или по крайней мере внешнюю сдержанность. Последовало несколько непонятных ей шуток, которые рассмешили всех остальных, и маленький отец настоятель назвал смешливое трио «невежами-отшельниками», что рассмешило и ее, потому что кем-кем, а уж отшельниками они точно не были. У нее сразу возникло впечатление, что все они очень любили Кайса: отец настоятель звал его по имени, а другой священник полуобнимал его за плечо на протяжении всего разговора. Затем все жали ей руку, и она пообещала зайти попозже «на мороженое», и улыбалась, улыбалась, и была почему-то очень рада… и сказала себе, что это было от того, что Кайсу было очень приятно похвастаться ею среди своих.

А затем они с Кайсом шли по тропинке, держась за руки, и он рассказывал ей, какой прекрасный человек отец настоятель.

– Лоис, – вдруг сказал он, – прежде всего я хочу сказать тебе, как много для меня значит твой приезд. Я слышал, как весело живут в миру, и считаю, что с твоей стороны было очень мило заехать к нам.

У Лоис захватило дыхание. К этому она не была готова. Сначала, когда она только обдумывала план поездки в балтиморскую жару, она хотела провести ночь у подруги и затем ненадолго заехать к брату, чувствуя себя при этом сознательно приносящей жертву добродетели, надеясь, что брат не будет ханжески обижен тем, что она никогда не приезжала к нему, но прогулка с ним по тенистой аллее оказалась легкой и удивительно приятной.

– Да, Кайс, – быстро сказала она, – ты знаешь, я просто не смогла ждать ни дня больше. Я видела тебя последний раз, когда мне было пять лет, и, конечно, я ничего не помню – как бы я смогла идти по жизни дальше без того, чтобы хотя бы одним глазком не взглянуть на своего единственного брата?

– Это очень мило с твоей стороны, Лоис, – повторил он.

Лоис смутилась – обаяния ему было не занимать.

– Я хочу, чтобы ты рассказала мне все о себе, – сказал он после короткой паузы. – Конечно, я немного слышал о том, как вы с матерью жили в Европе все эти четырнадцать лет, и мы все очень переживали, Лоис, когда у тебя была пневмония и ты не могла приехать вместе с матерью – да, точно, это было два года назад, – а затем я, конечно, встречал твое имя в газетах, но это все не то. Я совсем не знаю тебя, Лоис.

Она обнаружила, что анализирует его личность, как анализировала личности всех знакомых ей мужчин. Ей стало интересно, не был ли внезапно возникший эффект близости вызван постоянным повторением им ее имени. Он произносил его так, как будто ему нравилось это слово, как будто в его звуках для него содержалось какое-то особое значение.

– Итак, ты училась в школе, – продолжал он.

– Да, в Фармингтоне. Мама хотела, чтобы я пошла в католическую школу для девочек, но я не захотела.

Она украдкой посмотрела на него, желая узнать, не задела ли его.

Но он всего лишь медленно кивнул:

– За границей полно монастырских школ, да?

– Да. И знаешь, Кайс, здесь эти школы совсем другие. Здесь даже в самых лучших так много простушек.

Он опять кивнул.

– Да, – согласился он, – думаю, это так, и знаю, как ты к этому относишься. Меня здесь это тоже поначалу раздражало, Лоис, хотя об этом я бы никогда не сказал никому, кроме тебя; и ты, и я – мы оба хорошо чувствуем такие вещи.

– Ты имеешь в виду людей здесь?

– Да. Конечно, некоторые из них были вполне нормальными, из нашего круга, но были и другие. Например, один парень по имени Реган, – я ненавидел его, а сейчас он мой самый лучший друг. Прекрасный человек, Лоис, я познакомлю тебя с ним позже. Он из тех, с которыми ты, как говорится, пошла бы в разведку.

Лоис думала о том, что Кайс был именно тем человеком, с которым она лично пошла бы в разведку.

– А как ты… а как ты вообще сюда попал? – спросила она, немного смутившись. – Учиться, я имею в виду. Конечно, мама рассказывала мне историю с пульмановским вагоном…

– А, это…

Кажется, воспоминание было для него неприятным.

– Расскажи мне. Я хочу услышать твою версию.

– Да ладно, ничего нового я тебе не расскажу. Был вечер, я ехал весь день и думал, думал о сотне вещей сразу, Лоис, а затем я неожиданно почувствовал, что напротив меня кто-то сидит, почувствовал, что сидит он уже какое-то время, и я подумал, что это просто новый попутчик. И вдруг неожиданно он наклонился ко мне и я услышал слова: «Я хочу, чтобы ты стал священником, вот чего я хочу». Ну, я подпрыгнул и крикнул вслух: «О господи, только не это!» – свалял дурака сразу перед всем вагоном. Видишь ли, передо мной вообще никого не было. Через неделю после этого случая я пришел в Иезуитский колледж в Филадельфии и на коленях прополз последний пролет лестницы, ведшей в кабинет настоятеля.

Снова воцарилось молчание, и Лоис увидела, что взгляд ее брата стал отстраненным, его глаза были направлены вдаль, на залитые солнцем поля. Она была тронута тоном его речи и неожиданной тишиной, которая, казалось, окутала его, когда он кончил говорить.

Только сейчас она заметила, что его глаза были такими же, как у нее, – не считая отсутствия зеленого оттенка, – и что линия его губ была в реальности мягче, чем на фотографии – или его лицо приобрело другие очертания? На макушке у него уже была небольшая лысина. Она подумала, что это, наверное, от того, что он слишком часто носит головной убор. Ей показалось ужасным, что мужчина начинает лысеть и никому нет до этого дела.

– Кайс, а ты был в юности… набожным? – спросила она. – Ну, ты понимаешь. Был ли ты религиозен? Может, это, конечно, слишком личный вопрос…

– Да, – сказал он, а его взгляд все еще был направлен вдаль, и она почувствовала, что его напряженная отстраненность была такой же частью его личности, как и его внимание. – Да, думаю, что был – когда не был пьян.

Лоис слегка затрепетала:

– Ты пил?

Он кивнул:

– У меня была привычка превращать плохие привычки в норму. – Он улыбнулся и, взглянув на нее своими серыми глазами, сменил тему разговора: – Дитя мое, расскажи мне о матери. Я знаю, что последнее время тебе с ней было ужасно тяжело. Я знаю, что ты была вынуждена принести многие жертвы и мириться с непримиримым, и хочу, чтобы ты знала, что я думаю, что ты вела себя как надо. Я считаю, Лоис, что ты там вроде как за нас двоих.

У Лоис промелькнула мысль, сколь малым ей пришлось пожертвовать: последнее время она постоянно старалась избегать своей нервной, больной матери.

– Юность нельзя приносить в жертву старости, Кайс, – уверенно заявила она.

– Я знаю, – вздохнул он, – нельзя было всю тяжесть сваливать на твои плечи, дитя мое. Я очень хотел бы быть рядом, чтобы помочь тебе.

Она увидела, как быстро он перевернул с ног на голову ее утверждение, и мгновенно поняла, какое его качество позволило ему это сделать. Он был добрым. Ее мысль сбилась с колеи, и она нарушила молчание не относящейся к разговору фразой.

– Быть добрым тяжело, – резко произнесла она.

– Что?

– Да так, – смущенно сказала она. – Мысли вслух. Я думала… о разговоре с человеком по имени Фредди Кеббл.

– Брат Мори Кеббла?

– Да, – сказала она, удивленная при мысли о том, что он знает Мори Кеббла. Тем не менее в этом не было ничего особенного. – Ну, на той неделе мы с ним говорили о том, что такое быть добрым. Ох, я не знаю… я говорила, что человек по имени Говард… что один мой знакомый очень добрый, а он не согласился со мной, и мы начали спорить о том, что такое «добрый» по отношению к мужчине. Он утверждал, что я имела в виду что-то вроде слезливой мягкости, но я-то знала, что это не так, и тем не менее я не смогла точно выразиться. Теперь я поняла. Я имела в виду совершенно противоположное. Я думаю, что «добрый» подразумевает и твердость, и силу.

Кайс кивнул:

– Я понимаю, о чем ты. Я знал старых священников, в которых это было.

– А я говорю о молодых! – вызывающе сказала она.

– Ну что ж…

Они подошли к опустевшему бейсбольному полю, и, указав ей на деревянную скамейку, он сам во весь рост растянулся на траве.

– Кайс, а этим молодым людям здесь хорошо?

– А они выглядят недовольными, Лоис?

– Да нет. Но те мальчики, вот те, которые только что прошли… Они уже…

– Дали обет? – рассмеялся он. – Нет, но дадут через месяц.

– Навсегда?

– Да. Только если не сломаются умственно или физически. Конечно, при такой дисциплине, как у нас, многие отсеиваются.

– Но это же мальчишки! Разве они не упускают все шансы за пределами монастыря – как и ты?

Он кивнул:

– Некоторые – да.

– Кайс, но ведь они же не знают, что делают! У них же нет никакого опыта, они просто не знают, что теряют.

– Думаю, что так.

– Но это несправедливо. Жизнь их просто попугала для начала. Они все пришли сюда детьми?

– Нет, некоторые в юности болтались без дела и вели довольно беспутную жизнь – Реган, например.

– Думаю, что это как раз для них, – задумчиво сказала она, – для тех, кто познал жизнь.

– Нет, – серьезно ответил Кайс, – я не уверен, что битье баклуш дает человеку опыт, которым он может поделиться с другими. Некоторые из наиболее свободомыслящих людей, которых я встречал, к себе относились даже слишком сурово. А вставшие на путь истинный распутники отличаются как раз поразительной нетерпимостью. Ты согласна со мной, Лоис?

Она кивнула, все еще задумчиво, и он продолжил:

– Мне кажется, что когда один слабый приходит на помощь другому, то это вовсе не та помощь, которой они оба ожидают. Это что-то вроде соучастия в пороке, Лоис. После твоего рождения, когда у мамы стали случаться нервные припадки, она часто уходила поплакать к некоей миссис Комсток. О господи, это всегда вызывало у меня дрожь! Она говорила, что это ее успокаивает, бедная старая мама… Нет, я не думаю, что для того, чтобы кому-либо помочь, ты должен вывернуть душу наизнанку. Настоящая помощь приходит от более сильных людей, которых ты сам уважаешь. И их участие кажется тем большим, чем меньше в нем личных чувств.

– Но людям нужно человеческое участие, – возразила Лоис. – Им нужны «разговоры по душам».

– Лоис, в глубине души каждый хочет почувствовать, что другой слабее него. Вот что скрывается за такой «человечностью»… Здесь, в этом старом монастыре, Ло-ис, – продолжил он с улыбкой, – с самого начала из нас стараются выдавить гордыню и жалость к самим себе. Нас заставляют скоблить полы и так далее. Что-то вроде теории о спасении своей жизни путем ее потери. Видишь ли, мы думаем, что чем меньше человек похож на человека в твоем понимании, тем более хороший из него получится слуга для всего человечества. И в это мы верим до конца. Когда один из нас умирает, его родственникам не разрешают забрать тело. Его хоронят здесь, среди тысяч других, а на могиле ставят простой деревянный крест.

Неожиданно его тон изменился, и он бросил на нее веселый взгляд.

– Но глубоко внутри, в сердце, есть вещи, от которых никто не может избавиться, я, например, ужасно люблю свою младшую сестренку!

Повинуясь неожиданному желанию, он села на траву рядом с ним и, вытянувшись, поцеловала его в лоб.

– Ты сильный, Кайс, – сказала она, – и я люблю тебя за это… И еще ты очень добрый.

III

Они вернулись к настоятелю, и Лоис была представлена еще полудюжине близких друзей Кайса; среди них был один молодой человек по имени Джарвис, выглядевший довольно бледным и хрупким, который, как она знала, приходился внуком их соседу, старому мистеру Джарвису, и она мысленно сравнила этого отшельника с его родными беспокойными дядями.

И еще там был Реган – с испуганным лицом и пронзительным, проникавшим, казалось, прямо в душу, блуждающим взглядом, чаще всего задерживавшемся на Кайсе с выражением, больше всего напоминавшим благоговение. Она поняла, что имел в виду Кайс, когда говорил, что это хороший человек, с которым можно пойти в разведку.

«Типичный миссионер, – промелькнуло у нее в голове, – Китай или что-то вроде…»

– Пусть сестренка Кайса покажет нам, что такое шимми, – широко улыбнувшись, потребовал один юноша.

Лоис рассмеялась:

– Боюсь, что тогда отец настоятель выставит меня за стены монастыря. Да и вообще я не очень хорошо танцую.

– Думаю, что из этого не выйдет ничего хорошего для души Джимми, – внушительно заявил Кайс. – Он слишком много размышляет о таких вещах, как всякие шимми. Как раз тогда, когда он стал монахом, начали танцевать… матчиш, да, Джимми? – и весь тот первый год это занимало его мысли. Если бы ты видела, как, чистя картошку, он обнимал кастрюлю и совершал какие-то нечестивые движения ногами…

Последовал общий смех, к которому присоединилась и Лоис.

– Одна старая леди, которая приходит сюда слушать мессы, как только узнала, что ты приехала, прислала Кайсу мороженого, – среди общего веселья прошептал ей на ухо Джарвис. – Здорово, правда?

В глазах Лоис показалось умиление.

IV

Полчаса спустя в церкви все пошло как-то не так. С тех пор как Лоис последний раз была на службе, прошло уже несколько лет, и поначалу ее заворожили сияющая дароносица с центральным белым пятном, сама атмосфера, насыщенная ладаном, лучи солнца, пробивавшиеся сверху сквозь цветные стекла витража с изображением Святого Франциска Ксавье и падавшие светло-красным узором на рясу стоявшего впереди монаха; но с первыми звуками «O Salutaris Hostia» на ее душу, казалось, опустилась какая-то тяжесть. Кайс находился справа от нее, а Джарвис слева, и она бросала неуверенные взгляды то на одного, то на другого.

«Да что со мной такое?» – раздраженно подумала она.

Она опять посмотрела на них. Не было ли в их лицах странной холодности, которую она не замечала раньше?

Их губы теперь казались неестественно бледными, а взгляды – застывшими. Она задрожала: они напоминали мертвецов.

Она почувствовала, что связь их с Кайсом душ ослабла. Это был ее брат – да, именно он, это неестественное существо. Она непроизвольно засмеялась.

«Да что со мной такое?»

Она провела рукой перед глазами, и тяжесть усилилась. От запаха ладана ей стало плохо, а нота, которую выводил один из теноров хора, скрежетала по ее ушам, как звук грифеля по доске. Она заерзала и, подняв руку, чтобы поправить прическу, обнаружила, что на лбу выступили капли пота.

«Здесь жара, как у черта в аду».

Она снова тихо рассмеялась, и затем в одно мгновение тяжесть на ее сердце превратилась в холодный страх… Это свеча на алтаре! Все неправильно – все не так! Почему никто этого не видит? Там что-то было! Что-то появлялось из нее, облекаясь в форму и приобретая определенные черты…

Она пыталась побороть свою растущую панику, уговаривая себя, что это всего лишь фитиль. Если фитиль не очень ровный, свечи всегда как-то странно себя ведут – но не так же! С невообразимой быстротой внутри нее стала собираться какая-то сила, ужасная, всепоглощающая сила, исходившая из всех ее чувств, из каждого уголка ее разума, и когда она поднялась волной внутри нее, она почувствовала чудовищное, ужасающее отвращение. Она прижала руки к бедрам, держась подальше от Кайса и Джарвиса.

Что-то в этой свече… она наклонилась вперед и в следующее мгновение почувствовала желание броситься к ней – неужели никто не видит?.. Никто?

– Уф-ф!

Она почувствовала, что место рядом с ней освободилось, – что-то ей подсказало, что Джарвис судорожно вздохнул и очень резко присел… затем она опустилась на колени, и, когда пылающая дароносица медленно покинула алтарь в руках священника, она услышала страшный звон в ушах – звук колоколов походил на звук миллионов молотов… а затем, через мгновение, которое, казалось, тянулось целую вечность, по ее сердцу прокатился стремительный поток – послышались крики и грохот, как будто волн…

Она думала, что кричит, что зовет Кайса, а ее губы беззвучно артикулировали:

«Кайс! О господи! Кайс!!!»

Неожиданно прямо перед собой она почувствовала чье-то сверхъестественное присутствие, воплотившееся в форме светло-красного узора. Она знала. Это был витраж с изображением Святого Франциска Ксавье. Ее разум зацепился за него, ухватился за него мертвой хваткой, и она снова почувствовала, что зовет, громко зовет: «Кайс! Кайс!!»

А затем из бесконечной тишины раздался голос:

«Господи, благослови!»

Постепенно нарастая, по церкви прокатился ответ:

«Господи, благослови!»

Слова бесконечно повторялись в ее сердце; в воздухе снова появился умиротворяющий, таинственный и сладковатый запах ладана, и свеча на алтаре потухла.

«Благословенно имя Господне!»

«Благословенно имя Господне!»

Все картины смешались в крутящийся вихрем туман. Едва подавив крик, она покачнулась и упала назад прямо в протянутые руки Кайса.

V

– Лежи и не двигайся, дитя мое.

Она снова закрыла глаза. Она лежала на траве, на открытом воздухе, ее голову поддерживал Кайс, а Реган прикладывал ей ко лбу влажное полотенце.

– Я в порядке, – тихо сказала она.

– Знаю, но полежи, пожалуйста, еще минутку. Там было слишком жарко. Джарвису тоже стало дурно.

Она рассмеялась, увидев, как робко Реган дотронулся до нее полотенцем.

– Я в порядке, – повторила она.

Но хотя ее разум и сердце наполнило теплое спокойствие, она все-таки чувствовала себя разбитой и понесшей кару, как будто кто-то подержал ее обнаженную душу в своих руках, отпустил и рассмеялся.

VI

Через полчаса она, опершись на руку Кайса, шла по длинной центральной аллее к воротам.

– Как быстро пролетел день, – вздохнул Кайс, – мне так жаль, что ты плохо себя чувствовала, Лоис.

– Кайс, да все уже прошло, правда. Не думай об этом.

– Бедное дитя. Я просто не сообразил, что после дороги сюда по такой жаре выстоять службу для тебя будет слишком тяжело.

Она весело рассмеялась:

– Думаю, это из-за того, что я не очень часто хожу в церковь. Мое религиозное рвение обычно ограничивается литургией. – Она замолчала, а затем быстро продолжила: – Не хочу тебя шокировать, Кайс, но у меня нет слов, чтобы выразить, как неудобно стало быть католиком. Кажется, теперь это уже никуда не годится! Что касается морали, то католиками являются некоторые из самых безалаберных парней, которых я только знаю! А самые умные ребята – я имею в виду, те, которые думают и много читают, – кажется, уже ни во что не верят.

– Давай поговорим об этом. Конка все равно приедет только через полчаса.

Они присели на скамейку у аллеи.

– Вот, например, Джеральд Картер, он опубликовал один роман. Он просто оглушительно хохочет, когда кто-нибудь упоминает о бессмертии… А вот Гова… – ну, другой парень, с которым я хорошо знакома, состоял в научном клубе, когда учился в Гарварде, и теперь говорит, что ни один образованный человек не может верить в сверхъестественную сущность христианства. Он говорит, что Христос был социалистом! Тебя это не шокирует?

Она замолчала.

Кайс улыбнулся:

– Монаха ничто не шокирует. Монахи в силу своей подготовки умеют держать удар.

– Ясно, – продолжила она, – но это же сейчас везде! Все традиционное кажется таким… ограниченным. Церковные школы, например. Появилась настоящая свобода, а католики этого не видят – взять хоть контроль рождаемости…

Кайс еле заметно вздрогнул, но от Лоис это не ускользнуло.

– Ох, – быстро сказала она, – извини, просто сейчас для разговоров уже нет запретных тем!

– Может, так и лучше…

– О да, много лучше. Ну что же, вот и все, Кайс. Я просто хотела объяснить, почему я могла показаться тебе слегка равнодушной на службе…

– Я не шокирован, Лоис, я все понимаю лучше, чем ты думаешь. Мы все через это проходим. Но я знаю, что все в конце концов придет в норму, дитя мое. Дар веры, который есть и у тебя, и у меня, укажет нам верный путь.

Говоря это, он встал, и они снова пошли по аллее.

– Я хочу, чтобы ты иногда молилась и обо мне, Лоис. Я считаю, что твои молитвы будут именно тем, что мне нужно. Потому что я думаю, что мы очень сблизились за эти несколько часов.

Ее глаза неожиданно блеснули.

– О да, да! – воскликнула она. – Я чувствую, что ты мне ближе всех в этом мире.

Он неожиданно остановился и указал на обочину аллеи:

– Мы можем… займет всего минуту..

Это была Пьета, статуя Непорочной Девы в человеческий рост, установленная в полукруге камней.

Чувствуя себя немного неловко, Лоис упала на колени рядом с братом и безуспешно попыталась произнести молитву.

Но не успела она вспомнить и половину текста, как он уже поднялся и снова взял ее под руку.

– Я хотел поблагодарить Ее за то, что Она подарила нам этот день, – просто сказал он.

Лоис почувствовала комок в горле, и ей захотелось как-нибудь дать ему понять, как много это значило и для нее. Но нужные слова не приходили.

– Я всегда буду помнить, – продолжал он, и его голос слегка задрожал, – этот летний день и тебя. Все прошло так, как я и ожидал. Ты такая, как я и думал, Лоис.

– Я ужасно рада, Кайс.

– Видишь ли, когда ты была маленькая, мне посылали твои фотографии: сначала ты была совсем малышкой, затем уже ребенком в гольфиках, играющим на пляже с совочком и ведерком, а затем, совсем неожиданно, ты стала задумчивой маленькой девочкой с чистыми, любознательными глазами, – я часто думал о тебе. У каждого мужчины должен быть кто-то живой, ему не безразличный. Я думаю, Лоис, что старался удержать рядом с собой твою маленькую чистую душу – даже в те моменты, когда суета полностью захватывала меня и любая мысль о Господе казалась сущей насмешкой, а желание, любовь и миллион других вещей вставали передо мной и говорили: «Ну же, посмотри на нас! Смотри, мы и есть Жизнь! А ты к нам поворачиваешься спиной!» Все время, пока я шел сквозь эту тень, Лоис, я всегда видел твою детскую душу, чистую, непорочную и прекрасную, порхающей впереди меня.

На глазах Лоис показались слезы. Они подошли к воротам; она оперлась на них локтем и энергично терла глаза.

– А затем, дитя мое, когда ты заболела, я встал на колени и попросил Господа пощадить тебя для меня, потому что тогда я уже знал, что мне нужно больше; Он научил меня хотеть больше. Я хотел знать, что ты ходишь и дышишь в одном со мной мире. Я видел, как ты растешь, как твоя чистая невинность сменяется пламенем, которое светит другим слабым душам. А еще мне захотелось когда-нибудь посадить на свои колени твоих детей и услышать, как они зовут старого сварливого монаха дядюшкой Кайсом. – Он почти смеялся, говоря это. – Да, Лоис… Затем я просил у Бога еще и еще. Я просил Его сделать так, чтобы ты писала мне письма, я просил у Него места за твоим столом. Я ужасно много хотел, Лоис, дорогая моя.

– И ты все получишь, Кайс, – всхлипнула она, – ты же знаешь, скажи сам, что знаешь. Я веду себя как девчонка, но я не могла себе представить, что ты такой, и я – о, Кайс, Кайс…

Он мягко похлопал ее по руке:

– А вот и конка. Приезжай еще, хорошо?

Она взяла его за щеки и, потянув его голову вниз, прижалась своим заплаканным лицом к его лицу:

– О Кайс, брат мой, однажды я расскажу тебе…

Он помог ей подняться на подножку и увидел, как она помахала ему платком и широко улыбнулась; водитель щелкнул бичом, и конка тронулась. Поднялась дорожная пыль – она уехала.

Еще несколько минут он простоял на дороге, держа руку на ручке ворот, а губы его сложились в полуулыбку.

– Лоис, – произнес он вслух и сам удивился, – Лоис, Лоис…

Позже проходившие мимо послушники заметили, как он преклонил колени перед Пьетой и все еще стоял там, когда они возвращались обратно. До самых сумерек, когда склонившиеся над ним деревья начали свои неспешные разговоры, а цикады в покрытой росой траве завели свои ночные песни, стоял он там.

VII

Клерк в телеграфной будке Балтиморского вокзала сквозь зубы поинтересовался у другого клерка:

– Чт’ т’кое?

– Видишь ту девушку… нет, во-о-н ту, красавицу с большими черными мушками на вуали? Ну вот, уже ушла. Ты кое-что пропустил.

– А что такое?

– Да так, ничего особенного. Если не считать, что она чертовски красива. Приходила сюда вчера и отправила телеграмму какому-то парню, чтобы он с ней встретился. А минуту назад пришла с уже заполненным бланком, встала в очередь, чтобы отправить, вдруг передумала – или что там ей пришло в голову, не знаю – и неожиданно порвала бланк!

– Н-да…

Первый клерк вышел из-за стойки и, подняв с пола два обрывка бумаги, от нечего делать сложил их вместе. Второй клерк начал читать текст через его плечо, бессознательно считая слова. Получилось всего одиннадцать.

«Хочу сказать тебе прощай Могу посоветовать Италию Лоис».

– Значит, порвала? – сказал второй клерк.

Дэлиримпл на ложном пути

У рубежа тысячелетий какой-нибудь гений педагогической мысли напишет книгу, которую станут вручать каждому юноше в день крушения иллюзий. В ней будет аромат «Опытов» Монтеня и «Записных книжек» Самуэля Батлера, в ней будет немножко Толстого и Марка Аврелия. Она не будет ни веселой, ни приятной – зато в ней будет множество потрясающе смешных пассажей. Первоклассные умы никогда не верят тому, чего не испытали сами, так что ценность ее будет весьма относительна… и люди старше тридцати всегда будут считать ее скучной.

Эти строки служат вступлением к истории одного молодого человека, который – как и мы с вами – жил в те времена, когда такой книги еще не было.

II

Поколение, к которому принадлежал Дэлиримпл, попрощалось с юностью под громкий бравурный марш. Брайан получил реквизит в виде ручного пулемета системы Льюиса и главную роль в эпизоде, действие которого разворачивалось девять дней подряд в тылу отступающих немецких частей; за это, по воле случая или же от избытка чувств, ему пожаловали целую кучу медалей, а по прибытии в Штаты все уши прожужжали о том, что его персона по своей важности уступает лишь генералу Першингу и сержанту Йорку. Это было здорово! Губернатор штата, заезжий конгрессмен и общественный «Комитет граждан» на пристани Хобокена одарили его широченными улыбками и речами, заканчивавшимися возгласом «Ура, господа!!!»; были там и газетные репортеры с фотографами, с их вечными «позвольте вас спросить…» и «не будете ли вы так любезны…»; в родном городе его встречали престарелые дамы, обращавшиеся к нему исключительно со слезами на покрасневших глазах, а также девушки, едва его помнившие, потому что бизнес его отца «накрылся медным тазом» в тысяча девятьсот двенадцатом.

А когда умолкли крики, он осознал, что вот уже месяц живет гостем в доме мэра, в кармане у него всего четырнадцать долларов на всё про всё, а «имя, которое навеки останется в анналах и летописях нашего штата», уже некоторое время как находится именно там, причем самым тихим и незаметным образом.

Однажды утром он залежался в постели и услышал, как прямо у него за дверью разговорились горничная и кухарка. Горничная рассказывала, как супруга мэра миссис Хокинс вот уже неделю пытается дать Дэлиримплу понять, что пора бы уже и честь знать. В одиннадцать утра того же дня, в невыносимом смущении, он покинул дом, попросив доставить его чемодан в пансион миссис Биб.

Дэлиримплу было двадцать три; за всю свою жизнь он не проработал ни дня. Отец дал ему возможность отучиться два года в государственном университете штата и скончался примерно ко времени девятидневной эпопеи сына, оставив в наследство немного средневикторианской мебели и тонкую пачку свернутых бумаг, оказавшихся на поверку счетами от бакалейщика. Юный Дэлиримпл обладал проницательными серыми глазами и сообразительностью, восхитившей психологов из армейской медкомиссии; было у него и умение делать вид, что где-то он уже это слышал, вне зависимости от того, о чем шла речь; и наконец, он отличался умением действовать хладнокровно в опасных ситуациях. Но при всем при этом, когда стало ясно, что придется ему устраиваться на работу, и желательно прямо сейчас, он не смог удержаться от того, чтобы не выразить напоследок хотя бы вздохом, сколь жестокой ему представлялась такая участь.

Ранним вечером он вошел в контору Терона Дж. Мэйси, владевшего самым крупным в городе предприятием по оптовой торговле продуктами. Изобразив приятную, но отнюдь не веселую улыбку, пухлый преуспевающий Терон Дж. Мэйси тепло с ним поздоровался.

– Ну, как ты, Брайан? Что у тебя за дело?

Слова признания, которые насилу из себя выдавил Дэлиримпл, прозвучали будто скулеж о милостыне нищего с восточного базара.

– Ну… Я вот… Собственно, я по вопросу работы.

«По вопросу работы» звучало как-то более завуалированно, чем простое «мне нужна работа».

– Работы? – По лицу мистера Мэйси проскочила едва заметная тень.

– Видите ли, мистер Мэйси, – продолжил Дэлиримпл, – мне кажется, что я теряю время. Мне бы только с чего-нибудь начать… Месяц назад у меня было несколько предложений, но они все… как бы это сказать… куда-то испарились…

– Ну-ка, ну-ка, давай-ка подумаем, – перебил его мистер Мэйси. – Что за предложения?

– Самое первое было от губернатора – он сказал, что у него в аппарате есть вакансия. Я какое-то время думал, что он меня возьмет, ну а он, как я слышал, взял Аллена Грега – знаете ведь, сын Дж. Пи Грега? Он вроде как забыл, что обещал мне, – видимо, сказал просто так, чтобы поддержать беседу.

– Да, такие вещи нужно проталкивать!

– Потом была одна изыскательская партия, но им был нужен человек, знающий гидравлику, так что я им не подошел, хотя они и предлагали ехать с ними – правда, за свой счет.

– Ты в университете всего год учился?

– Два. Но физику и математику я не изучал. Ну да ладно… Когда был парад батальона, мистер Питер Джордан мне сказал, что есть вакансия у него в магазине. Я сегодня к нему сходил, и выяснилось, что он говорил о должности какого-то администратора… И тут я вспомнил, что вы однажды говорили… – Он умолк, надеясь, что его собеседник тут же подхватит мысль; заметив, что тот лишь слегка поморщился, он продолжил: – О должности, так что я подумал и решил зайти к вам.

– Да, была должность, – с неохотой признал мистер Мэйси, – но мы уже успели нанять человека. – Он снова откашлялся. – Ты слишком долго думал!

– Да, полностью с вами согласен! Но все мне твердили, что спешить некуда, да и предложений ведь было несколько…

Мистер Мэйси произнес краткую речь о текущей ситуации на рынке труда, которую Дэлиримпл полностью пропустил мимо ушей.

– Ты раньше где-нибудь работал?

– Два лета подряд, пастухом на ранчо.

– Понятно. – Мистер Мэйси лаконично отмел эту претензию. – Как сам думаешь: ты чего-нибудь стоишь?

– Не знаю.

– Ладно, Брайан, вот что я тебе скажу: пожалуй, я пойду тебе навстречу и дам тебе шанс.

Дэлиримпл кивнул.

– Жалованье будет не очень большое. Начнешь с изучения товара. Затем какое-то время поработаешь в конторе. А потом уже станешь нашим разъездным агентом. Когда сможешь приступить?

– Готов хоть завтра.

– Хорошо. Тогда сразу явишься к мистеру Хэнсону, на склад. Он объяснит тебе что и как.

Он умолк и продолжал все так же глядеть на Дэлиримпла, пока тот, почувствовав себя неловко, наконец не понял, что разговор окончен, и не встал:

– Мистер Мэйси, я вам так обязан…

– Да ничего… Рад был тебе помочь, Брайан.

Нерешительность покинула Дэлиримпла, едва он очутился в холле. И хотя там было совсем не жарко, на лбу у него все еще оставались капельки пота.

– И с какого рожна я решил благодарить этого сукина сына? – пробормотал он.

III

На следующее утро мистер Хэнсон холодно проинформировал Дэлиримпла о необходимости ежедневно ровно в семь утра пробивать табельную карточку и препроводил его для инструктажа в руки коллеги – некоего Чарли Мура.

Чарли было двадцать шесть, вокруг него постоянно витала мускусная аура уязвимости, которую нередко принимают за душок зла. Не требовалось быть психологом из медкомиссии, чтобы тут же решить, что он уже давно и незаметно для самого себя потихоньку скатился в ленивое самолюбование и потворство своим слабостям, ставшее для него таким же естественным процессом, как и дыхание. У него была бледная кожа, от одежды всегда воняло табаком; ему безумно нравились мюзиклы, бильярд и стихи Роберта Сервиса. Мысли его постоянно крутились вокруг текущих, прежних и будущих любовных интрижек. В юности его вкус развился вплоть до кричащих галстуков, но сейчас это стремление – как и его тяга к жизненным удовольствиям – несколько угасло и выражалось лишь в бледно-лиловых широких «самовязах» и неприметных серых воротничках. Чарли покорно участвовал в заведомо проигрышной борьбе с умственной, моральной и физической вялостью, которая свойственна всей нижней прослойке «среднего класса».

В то первое утро он растянулся на стоявших в ряд коробках с упаковками кукурузных хлопьев и старательно прошелся по недостаткам компании Терона Дж. Мэйси.

– Да это же просто сборище жуликов! Черт бы их побрал! Что я от них имею – шиш! Еще пара месяцев, и я увольняюсь. Черт побери! Да чтобы я тут остался? Горбатиться на эту банду?

Чарли Муры всегда собираются сменить работу через месяц. И раз или два за всю жизнь они ее действительно меняют, а после этого всегда долго сидят и сравнивают свою прошлую работу с нынешней, неизбежно выражая недовольство последней.

– Сколько тебе платят? – с любопытством спросил Дэлиримпл.

– Мне? Шестьдесят в неделю! – Это было сказано с неким вызовом.

– Ты сразу начал с шестидесяти?

– Я-то? Нет, пришел я на тридцать пять. Он пообещал мне, что отправит меня разъездным агентом, когда я изучу товар. Он всем это обещает.

– А сколько ты уже здесь? – спросил Дэлиримпл; и сердце его екнуло.

– Здесь? Четыре года! И это мой последний год здесь, помяни мое слово!

Примерно так же сильно, как и табельные карточки, которые нужно было пробивать в строго определенный час, Дэлиримпла раздражало присутствие на складе охранника, с которым он почти сразу же познакомился благодаря запрету на курение. Запрет этот был ему как заноза в пальце. У него была привычка выкуривать по утрам три-четыре сигареты, и спустя три дня воздержания он все же последовал за Чарли Муром кружным путем вверх по черной лестнице, на маленький балкончик, где можно было спокойно потакать вредной привычке. Но продолжалось это недолго. Уже через неделю на пути вниз по лестнице его подкараулил охранник и строго предупредил о том, что в следующий раз обо всем будет доложено мистеру Мэйси. Дэлиримпл почувствовал себя, будто провинившийся школьник.

Ему открылись неприглядные факты. В подвале, оказывается, обитали «дети подземелья», проработавшие там за шестьдесят долларов в месяц кто по десять, а кто и по пятнадцать лет; никому до них не было дела; с семи утра и до половины шестого вечера в гулкой полутьме сырых, покрытых цементом коридоров они перекатывали бочонки и перетаскивали ящики; несколько раз в месяц их, как и его, заставляли работать аж до девяти вечера.

В конце месяца он встал в очередь к кассе и получил сорок долларов. Заложив портсигар и бинокль, он кое-как выкрутился, то есть денег хватило на ночлег, еду и сигареты. Но он едва сводил концы с концами; поскольку методы и средства экономии были для него закрытой книгой, а второй месяц не принес повышения жалованья, он стал выражать свое беспокойство вслух.

– Ну если с Мэйси ты на короткой ноге, тогда, может, тебе и дадут прибавку. – Ответ Чарли заставил его приуныть. – Хотя мне вот повысили жалованье только через два года.

– А жить-то мне как? – просто сказал Дэлиримпл. – Я бы больше получал, если бы устроился рабочим на железную дорогу, но – черт побери! – мне все же хочется чувствовать, что я там, где есть шанс пробиться.

Чарли скептически покачал головой, и полученный на следующий день ответ мистера Мэйси был столь же неудовлетворителен.

Дэлиримпл зашел в контору под конец рабочего дня:

– Мистер Мэйси, мне нужно с вами поговорить.

– Ну, пожалуй… – На лице у него появилась отнюдь не веселая улыбка; в тоне послышалось легкое недовольство.

– Я бы хотел обсудить прибавку к жалованью.

Мистер Мэйси кивнул.

– Н-да, – с сомнением в голосе сказал он, – я не очень помню, чем вы у нас занимаетесь. Я переговорю с мистером Хэнсоном.

Он прекрасно знал, чем занимается Дэлиримпл, и Дэлиримпл тоже прекрасно знал, что он знает.

– Я работаю на складе… И вот еще что, сэр… Раз уж я здесь, хотел бы спросить: сколько мне там еще предстоит работать?

– Ну, я даже не знаю… Само собой, для изучения товара нужно определенное время…

– Когда я к вам нанимался, вы сказали: два месяца.

– Да. Что ж, я переговорю с мистером Хэнсоном.

Дэлиримпл в нерешительности не знал, что сказать, так что пришлось окончить разговор:

– Спасибо, сэр.

Спустя два дня он снова зашел в контору – принес инвентаризационную ведомость, которую запросил счетовод мистер Гесс. Мистер Гесс оказался занят, и в ожидании, пока он освободится, Дэлиримпл стал от нечего делать листать гроссбух, лежавший на столе у стенографистки.

Ни о чем не думая, он перевернул страницу – и вдруг заметил свое имя; это была платежная ведомость:

Демминг

Донахью

Дэлиримпл

Эверетт

Его взгляд задержался на строчке:

Эверетт – 60 долл.

Так вот оно что! Племянника Мэйси, Тома Эверетта – паренька с безвольным подбородком, – взяли сразу на шестьдесят, а три недели спустя уже перевели работать из упаковочной в контору!

Вот, значит, как… Ему, выходит, суждено сидеть тут и смотреть, как наверх выбираются все, кроме него: сыновья, двоюродные братья, сыновья знакомых, – и не важно, есть у них способности или нет! А ему, выходит, уготована роль пешки, которую лишь дразнят обещаниями произвести в «разъездные агенты», а на деле от него все время будут отделываться расхожими «я подумаю» да «я разберусь»! Лет в сорок он, возможно, и станет каким-нибудь счетоводом, вроде старого Гесса – этого усталого и апатичного Гесса, – и будет тянуть унылую рабочую лямку и проводить досуг в тоскливой болтовне с другими постояльцами пансиона.

Вот в этот-то момент некий гений и должен был вложить ему в руки книгу для разочарованных молодых людей. Но книга эта пока не написана.

Внутри него поднялась волна протеста, породившая бурю в его душе. Разум вмиг заполнился полузабытыми идеями, едва усвоенными и недопонятыми. Добиться успеха – вот она, цель жизни, и больше ничего! Все средства хороши, лишь бы не уподобиться Гессу или Чарли Муру.

– Ни за что! – воскликнул он вслух.

Счетовод и стенографистки удивленно посмотрели на него:

– Что?

Секунду Дэлиримпл молча смотрел на них, а затем взял и подошел к столу.

– Вот вам ведомости, – грубо произнес он. – Некогда мне ждать!

На лице мистера Гесса отразилось удивление.

Что угодно, лишь бы только выбраться из этой колеи. Ничего не замечая, он вышел из лифта в складскую комнату и, пройдя в пустой угол, сел на какой-то ящик, закрыв лицо руками.

У него в голове нестройно жужжало пугающее открытие собственной заурядности.

– Я должен выбраться отсюда, – сказал он вслух и затем повторил: – Я должен выбраться. – И не только из оптовой торговли Мэйси, имел он в виду.

В половине шестого, когда он вышел с работы, на улице начался проливной ливень; нужно было идти быстро, и он пошел, но не в пансион, а в совершенно другую сторону; старый костюм понемногу пропитывался прохладной дождевой влагой, Дэлиримпл насквозь промок, но чувствовал при этом бурную радость и ликование. Он готов пробиваться сквозь жизненные преграды, словно капитан в шторм, и пусть не видно, куда он плывет! Но вместо этого судьба забросила его в тихую заводь зловонных складов и коридоров мистера Мэйси. Поначалу это было всего лишь желание перемен, но затем в его сознании начал созревать план.

– Поеду на восток страны… В большой город… Познакомлюсь с людьми, с влиятельными людьми… С людьми, которые смогут мне помочь. Есть же где-то интересная работа! Господи, ну не может такого быть, чтобы нигде ее не было!

Однако тошнотворная правда заключалась в том, что у него были весьма ограниченные возможности в плане знакомств. Этот город был единственным местом, где волны забвения еще не поглотили его имя, где он был хоть немного известен – или когда-то был известен и даже знаменит.

Придется играть нечестно, вот и все. Увлечь… Завязать интрижку… Выгодно жениться…

На протяжении нескольких миль его поглощало беспрестанное повторение этих фраз; затем он осознал, что ливень усилился: сквозь серые сумерки было уже почти ничего не видно, а дома вокруг исчезли вовсе. Он миновал квартал высоких зданий, кварталы просто больших домов, затем кварталы редких коттеджей, – все они сменились простиравшимися по обеим сторонам дороги обширными пустыми загородными полями в тумане. Идти стало тяжелее. Мощеный тротуар сменился проселком, иссеченным бурлящими темными ручьями грязи, брызги которой превратили его легкие ботинки в кашу.

Играть нечестно – слова стали распадаться на буквы, формируя забавные сочетания, будто маленькие раскрашенные кусочки в калейдоскопе. Затем они снова стали собираться в слова, каждое из которых звучало до странности знакомо.

Играть нечестно значило отбросить знакомые с детства принципы: что успех ждет того, кто верен своему долгу, и что зло всегда ждет наказание, а добродетель – награда, и что честный бедняк счастливее порочного богача.

Это означало быть сильным.

Фраза ему понравилась, и он повторял ее снова и снова. Что-то в ней было такое, сродни мистеру Мэйси и Чарли Муру – сродни их позициям, сродни их подходам…

Он остановился, ощупал свою одежду: да, промок насквозь… Осмотрелся, выбрал защищенное кроной дерева от дождя место на заборе и запрыгнул на него, как мокрая курица на насест.

«Когда я был юным и наивным – думал он, – мне говорили, что зло имеет грязный оттенок и бросается в глаза, будто заношенный воротничок; ну а сейчас мне кажется, что зло – это лишь следствие горькой судьбы, или среды и наследственности, или же просто „так получилось“. Оно прячется в нерешительности недотеп вроде Чарли Мура и в нетерпимости таких, как Мэйси, – и если когда-нибудь оно более-менее явно проявляется, то превращается в некий ярлык, который всего лишь навешивают на неприглядные стороны других людей».

«На самом деле, – заключил он, – не стоит беспокоиться о том, что хорошо, а что плохо. Нет у меня мерила добра и зла, зато эти понятия чертовски сильно мешают, когда мне что-то надо. А если мне что-то очень надо, здравый смысл подсказывает: иди и возьми – и не вздумай попасться».

И вдруг Дэлиримпл понял, что ему нужно в первую очередь! Нужно пятнадцать долларов, чтобы оплатить долг за пансион.

В неистовстве он спрыгнул с забора, сбросил пиджак и вырезал ножом из черной подкладки широкий кусок дюймов пяти длиной. Ближе к краям он прорезал две дырки и приложил эту тряпку к лицу, заправив верхнюю часть ткани под надвинутую на лоб шляпу. Сначала ткань нелепо развевалась, а затем промокла и плотно пристала ко лбу и щекам.

И вот… Сумерки исчезли под напором сочащейся каплями тьмы – черной, как смоль… Дэлиримпл быстрым шагом пошел обратно, по направлению к городу, не снимая маски и едва видя дорогу сквозь неровно вырезанные отверстия для глаз. Он не нервничал – его напряжение было вызвано лишь желанием покончить с делом как можно скорее.

Он дошел до тротуара и пошел вперед, пока не увидел вдали, где не светили фонари, низкий забор. За ним он и спрятался. Не прошло и минуты, как послышались шаги; он приготовился – шла женщина… Он затаил дыхание, пропустив ее. Затем послышалась тяжелая поступь рабочего… Следующий прохожий, почувствовал он, будет тем, кто ему нужен… Шаги рабочего затихли вдали, на мокром тротуаре… Другие шаги приближались, и вот уже он совсем рядом!

Дэлиримпл собрал волю в кулак:

– Руки вверх!

Человек остановился, издал забавный нечленораздельный звук и вытянул пухленькие ручонки к небу.

Дэлиримпл обшарил карманы его жилета.

– А теперь беги, ты, ничтожество! – сказал он, многозначительно похлопав себя по карману брюк. – Беги и топай, да погромче! Если услышу, что ты остановился, всажу в тебя пулю!

И когда громкий испуганный топот затих в ночи, он не смог сдержаться и громко расхохотался.

Немного погодя он сунул в карман пачку банкнот, сорвал с себя маску, быстро перебежал на другую сторону улицы и скрылся в переулке.

IV

Несмотря на то что Дэлиримпл нашел для себя логическое оправдание в собственных глазах, на протяжении нескольких следующих недель он мучился угрызениями совести. Ужасный гнет чувств и прежних устоев вступили в непримиримую борьбу с его новым взглядом на жизнь. Его мучило моральное одиночество.

В полдень на следующий день после первого «дела», за обедом в небольшом ресторанчике, он внимательно смотрел, как Чарли Мур открывает газету; он ждал, что скажет Чарли по поводу вчерашнего ограбления. Но либо про ограбление ничего не написали, либо Чарли это было неинтересно. Равнодушно пробежав спортивный раздел, прочитав щедро приправленную банальностями колонку методистского проповедника доктора Крейна, с разинутым ртом впитав передовицу о моральных устоях, он сразу же перешел к комиксам про Матта и Джеффа.

Бедняжка Чарли – с его легкой аурой злобы и мозгами, не способными ни на чем сосредоточиться и по инерции раскладывающими скучный пасьянс давно забытых бед.

И все же Чарли находился на другой стороне. В нем можно было раздуть присущее добродетели пламя и обличительный жар; он мог чистосердечно оплакивать в театре утраченную честь героини, а при мысли о бесчестье он становился высокомерен и презрителен.

«А с моей стороны, – думал Дэлиримпл, – нет никаких безопасных укрытий; идущий на тяжкое преступление готов совершить и мелкое, так что здесь всегда будет идти тайная война».

Как это повлияет на меня? Он устал уже думать об этом. Не станет ли жизнь бесцветной, если исчезнет честь? Исчезнет ли мое мужество, отупеет ли разум? Утрачу ли я полностью свою душу? Не станет ли все это впоследствии причиной убожества, не принесет ли потом невыносимых угрызений совести и не приведет ли меня к краху?

В гневе он мысленно штурмовал этот барьер – и замирал на его вершине, сверкая штыком своей гордости. Другие, нарушавшие законы справедливости и милосердия, лгали всему миру. Он же по крайней мере не будет лгать самому себе. Он был более чем байроновские бунтари: он не был ни духовным бунтарем, как Дон Жуан, ни философом-бунтарем, как Фауст. Он был бунтарем-психологом своего времени, отрицающим чувства как врожденное свойство своего разума…

Счастья, вот чего он хотел! Неспешно набирающего масштаб удовлетворения обычных желаний… И он был стойко убежден в том, что за деньги можно купить если и не материал, то хотя бы проект для постройки этого счастья.

V

Пришла ночь, и он пошел на второе «дело». Он шел по темной улице, будто кот – уверенный, проворный, плавно покачивающийся и гибкий. Его спортивное худощавое тело играло гладкими буграми мускулов, он испытывал нестерпимое желание то двигаться по улице прыжками, то бегать зигзагами среди деревьев, то пройтись колесом по мягкой траве.

Погода стояла теплая, но в воздухе чувствовалась резкая прохлада – скорее бодрящая, чем студеная.

«Луна зашла – а я часов не слышал!»

Он радостно рассмеялся над этой строчкой, которую память детства наделила тихой и благоговейной красотой.

Мимо него прошел человек; затем, кварталом позже, еще один.

Он дошел до Филмор-стрит; на улице было очень темно. Он мысленно поблагодарил муниципалитет за то, что новые уличные фонари так и не были установлены, хотя их включили в бюджет. Перед ним, в начале улицы, стоял краснокирпичный особняк Стернеров; дальше располагались дома Джорданов, Эйзенхауэров, Дентов, Маркхамов, Фрейзеров, Хокинсов – у них он гостил; Уиллоуби, Эвереттов – патриархальные и нарядные; маленький коттедж, в котором жили незамужние сестры Уоттс, затерялся среди впечатляющих фронтонов Мэйси и Крупстедов; дом Крэйгов…

Сюда! Он остановился, сильно вздрогнув, – вдали, в конце улицы, двигалось пятно. Какой-то человек – может быть, полисмен? Спустя показавшуюся бесконечной секунду он уже бежал, низко пригнувшись, по лужайке, вдоль размытой и неровной тени фонарного столба. И вот он уже напряженно стоит подле своей кирпичной жертвы, затаив дыхание и даже не сознавая этого.

Он замер и прислушался – в миле мяукнула кошка, за сотню ярдов от нее с демоническим рыком песню подхватила другая, и он почувствовал, как его сердце, спасая разум, ухнуло вниз, спружинив, будто рессора. Слышались и другие звуки: далекое пение, скрипучий смех сплетниц, сидевших на заднем крыльце дома на другой стороне переулка, – и цикады, цикады, трещащие в выкошенной, выстриженной, залитой лунным светом траве лужайки во дворе. Изнутри дома не доносилось ни звука. Он был рад, что не знал, кто там живет.

Легкая дрожь сменилась стальным оцепенением; затем сталь размягчилась, нервы повисли веревками; крепко сжав руки в кулаки, он возблагодарил небо за то, что руки его слушались; он вытащил нож, клещи и стал снимать оконную сетку.

Он был уверен, что никто его не заметил, и поэтому, очутившись через минуту в столовой дома, высунулся из окна и аккуратно поставил оконную сетку на место, позаботившись, чтобы она случайно не упала и одновременно не смогла бы стать серьезным препятствием, если ему вдруг придется бежать.

Нож он сунул, не складывая, в карман пиджака, вытащил потайной фонарик и, крадучись, прошелся по комнате.

Там не было ничего для него ценного – столовая не входила в его планы, потому что столовое серебро в таком маленьком городке сбыть было невозможно.

На самом деле планы его были весьма туманны. Он знал, что с таким умом, как у него, то есть умом достаточно развитым, обладавшим интуицией и способным принимать мгновенные решения, лучше всего было заранее продумывать только общий план операции. Этому его научил эпизод с ручным пулеметом. Он стал бояться, что заранее обдуманный план приведет к тому, что в кризисной ситуации у него будет целых два варианта – а два варианта означали колебания.

Споткнувшись о стул, он задержал дыхание, прислушался; двинулся дальше, вышел в холл, обнаружил лестницу и пошел наверх; седьмая ступенька скрипнула под ногой, девятая, четырнадцатая. Он считал их машинально. На третьей скрипнувшей ступеньке он остановился и постоял где-то с минуту, – никогда еще в жизни он не чувствовал себя таким одиноким, как в эту минуту… На войне, в дозоре, один на один с врагами, он ощущал моральную поддержку полумиллиарда людей; а теперь он был совершенно один, раздавленный, как абрикос, под тем же самым прессом морали, – он стал преступником. Никогда не чувствовал он такого страха, но и ликования такого ему испытывать еще не доводилось.

Лестница кончилась, впереди была дверь; он вошел и прислушался к ровному дыханию. Стараясь делать как можно меньше шагов, он изогнулся всем телом, чтобы дотянуться до комода и об шарить его, рассовав по карманам все, что могло бы пригодиться; спустя десять секунд ему вряд ли удалось бы перечислить эти вещи. Он наклонился к стулу, предположив, что там лежат брюки, и обнаружил там что-то мягкое – женское белье. Он механически улыбнулся.

Другая комната… Такое же ровное дыхание, сменившееся на мгновение хриплым храпом, заставившим его сердце вновь совершить тур куда-то в низ живота. Что-то круглое – часы; цепь; пачка денег; булавки; два кольца – он вспомнил, что нашел кольца и в другом комоде. Отшатнувшись от слабого отблеска, вспыхнувшего прямо перед ним, он вздрогнул. Господи! Это был всего лишь отблеск его собственных наручных часов на его же вытянутой руке.

Вниз по лестнице. Через две скрипучие ступеньки он перешагнул, но теперь скрипнула другая. Он не испугался – ведь он уже был практически в безопасности; достигнув конца лестницы, он вдруг подумал, как же все это банально и скучно. Вошел в столовую – подумал о серебре – снова отказался от этой мысли.

Вернувшись к себе в пансион, он произвел осмотр свежеприобретенного добра.

Шестьдесят пять долларов банкнотами.

Платиновое кольцо с тремя средними алмазами, стоившее долларов этак семьсот; алмазы нынче в цене.

Дешевое позолоченное колечко с инициалами «О.С.» и датой «1903» на внутренней стороне – видимо, память о колледже. Стоит пару долларов. Продать не удастся.

Футляр из красной ткани, внутри – вставная челюсть.

Серебряные часы.

Золотая цепь – стоит больше, чем часы.

Пустой футляр для кольца.

Маленький китайский божок из слоновой кости – видимо, настольное украшение.

Доллар и шестьдесят два цента мелкими монетами.

Деньги он засунул под подушку, а остальные вещи – подальше, в армейский ботинок, утрамбовав все для надежности носком. После этого два часа без остановки он мысленно перебирал одно за другим события своей жизни, думая о прошлом и о будущем, вспоминая и плохое, и хорошее. Около половины шестого, с рассеянной и совершенно неуместной мыслью о том, как жаль, что он еще не женат, он уснул.

VI

Хотя описания ограбления в газетах и умалчивали о вставной челюсти, зубы не давали ему покоя. Образ человека, просыпающегося на рассвете и тщетно, на ощупь, пытающегося их найти, затем спускающегося, чтобы позавтракать исключительно кашкой, потом чужим, глухим и шепелявым голосом вызывающего по телефону полицейский участок, а затем отправляющегося на утомительный и удручающий прием к дантисту, вызвал в нем покровительственное чувство жалости.

Пытаясь определить, женская это или мужская челюсть, он аккуратно вытащил зубы из футляра и приставил их ко рту. Подвигал челюстями; померил пальцами, но так ничего и не решил. Зубы могли принадлежать либо женщине с большим ртом, либо мужчине с маленьким ротиком.

Повинуясь доброму побуждению, он завернул зубы в плотную оберточную бумагу, извлеченную со дна армейского чемодана, взял карандаш и нацарапал на свертке кривыми печатными буквами: «ЧЕЛЮСТЬ». Следующей ночью он пришел на Филмор-стрит и швырнул сверток на лужайку перед домом, поближе к двери. На следующий день газеты объявили, что у полиции появилась зацепка: стало известно, что грабитель находится в городе. Но какая это была зацепка, упомянуто не было.

VII

К концу месяца «взломщиком Билли, грозой богатых кварталов» няньки уже пугали детей. Ему приписывалось пять ограблений, и, хотя Дэлиримпл совершил всего три, он решил, что придется подчиниться мнению большинства, и приписал титул себе. Однажды его даже видели – «здоровый громила с нечеловечески гнусной рожей». Вряд ли можно было ожидать от миссис Генри Кольман, проснувшейся в два часа ночи от попавшего в лицо света потайного фонарика, что она узнает Брайана Дэлиримпла, которому она махала флагом Четвертого июля и которого описывала как «вовсе не такой уж и сорвиголова, вы не находите?».

Распаляя свой разум до белого каления, Дэлиримпл мог превозносить для себя свое новое мироощущение, свою свободу от мелких сомнений и угрызений совести; однако, как только мысли начинали блуждать без этого панциря, им внезапно овладевали ужас и подавленность. Тогда, чтобы снова набраться уверенности, ему приходилось начинать все заново и обдумывать дело с самого начала. Теперь он уже не рассматривал себя в качестве бунтаря – так было лучше. Большее утешение приносила мысль о том, что вокруг одни дураки.

Его отношение к мистеру Мэйси изменилось. Он больше не злился на него и не чувствовал себя ущербным в его присутствии. Когда миновал четвертый месяц его работы в компании, он обнаружил, что испытывает почти братские чувства по отношению к своему нанимателю. У него появилось смутное, но тем не менее весьма стойкое убеждение, что в глубине души мистер Мэйси не только поддержал бы его, а еще бы и похвалил. Будущее его больше не тревожило. Он собирался накопить несколько тысяч долларов и смотаться – уехать на восток страны, а может, и во Францию или куда-нибудь в Южную Америку. За последние два месяца он не раз порывался бросить работу, но его удерживал страх привлечь к себе внимание, – как объяснить, откуда деньги? Так что он продолжал работать, но уже без всякой апатии, а с презрительной усмешкой.

VIII

А затем совершенно неожиданно случилось нечто, изменившее его планы и положившее конец ограблениям.

Однажды, ближе к концу рабочего дня, его вызвал мистер Мэйси и с добродушно-загадочным видом поинтересовался, не занят ли он сегодняшним вечером. Если нет, то не соблаговолит ли он прибыть в гости к мистеру Альфреду Дж. Фрейзеру, скажем, к восьми вечера? Дэлиримпл поначалу изумился, но тут же засомневался. Он тщательно обдумал, не нужно ли понимать это приглашение как намек покинуть город ближайшим поездом? Но, поразмыслив в течение часа, он решил, что все его страхи беспочвенны, и к восьми вечера прибыл в большой особняк мистера Фрейзера на Филмор-авеню.

Мистер Фрейзер считался в городе влиятельной политической силой. Сенатор Фрейзер приходился ему родным братом, конгрессмен Демминг был ему зятем, так что влияние его было значительным, даже несмотря на то, что он не злоупотреблял им до такой степени, чтобы занять какую-либо формальную руководящую должность.

Голова его была огромна, лицо – широкое, с глубоко посаженными глазами, верхняя губа была вздернута вверх, обнажая передние зубы, и все это смешение черт увенчивалось почтенным, выдающимся вперед подбородком профессионального политика.

В продолжение разговора с Дэлиримплом на его лице несколько раз являлось подобие улыбки, сменявшееся выражением бодрого оптимизма, а затем вновь воцарялась невозмутимость.

– Добрый вечер, сэр, – сказал он, протянув Дэлиримплу руку. – Присаживайтесь. Думаю, вам не терпится узнать, зачем я вас пригласил. Присаживайтесь!

Дэлиримпл сел.

– Мистер Дэлиримпл, сколько вам лет?

– Двадцать три.

– Вы молоды, но это не означает, что вы глупы. Мистер Дэлиримпл, я не хочу отнимать у вас много времени. Я хочу сделать вам предложение. Пожалуй, начнем сначала: я присматриваюсь к вам давно, еще с Четвертого июля, вы тогда произнесли благодарственную речь на митинге, помните?

Дэлиримпл что-то смущенно забормотал, но Фрейзер махнул рукой, приказывая ему замолчать.

– Эта речь осталась в моей памяти. Вы продемонстрировали, что у вас есть ум, и говорили вы без бумажки, и ваши слова были понятны каждому в той толпе. Уж я-то знаю. С толпой я имею дело вот уже много лет. – Он откашлялся, будто собираясь развить мысль о своем знании толпы, но тут же вернулся к основной теме: – Должен вам сказать, мистер Дэлиримпл, что мне довелось видеть немало молодых людей, начинавших блестяще, но впоследствии сгинувших в никуда, и все благодаря тому, что им не хватило прочности, или же избранные ими идеи оказывались им не по силам, или им не хватило воли, чтобы заставить себя трудиться. Поэтому я решил обождать. Мне хотелось посмотреть, что вы станете делать. Мне хотелось посмотреть, начнете ли вы трудиться, а если начнете, то хватит ли у вас упорства продолжать двигаться к намеченной цели.

Дэлиримпл почувствовал, что на лице у него выступает румянец.

– Итак, – продолжил Фрейзер, – когда Терон Мэйси рассказал мне, что вы устроились в его компанию, я продолжил наблюдать за вами – разумеется, с его помощью. В первый месяц вы заставили меня поволноваться. Он рассказал мне, что вы никак не могли успокоиться, что вы стали считать, что работа недостойна вас, что вы стали заикаться о прибавке…

Дэлиримпл вздрогнул.

– Но затем он рассказал, что вы все же одумались, стали помалкивать и работать. Вот эти-то качества я и ценю в молодых людях! Такой подход ведет к успеху. Не думайте, что я вас не понимаю. Я знаю, как тяжело вам пришлось после всей той глупой лести, которой вас осыпали престарелые бабы. Я знаю, какую борьбу вам пришлось пережить…

Лицо Дэлиримпла стало пунцовым. Он почувствовал себя неопытным юнцом с благородными, как ни странно, порывами.

– Дэлиримпл, вы умны, и у вас есть отличные задатки – вы то, что мне нужно. Я хочу посадить вас в сенат нашего штата.

– Куда?

– В сенат штата. Нам нужен молодой человек – с головой, серьезный, но не бездельник. И если я произнес «сенат штата», то это не значит, что на том все и кончится. Нам тут приходится несладко, Дэлиримпл. Мы должны привести в политику молодежь: нужна свежая кровь, а в наших партийных списках год от года числятся все те же «старые кони».

Дэлиримпл облизал пересохшие губы:

– Вы выдвинете меня в сенат штата?

– Я посажу тебя в сенат штата!

Выражение лица мистера Фрейзера грозило вот-вот разразиться улыбкой, и Дэлиримпл с легкомысленной радостью подумал, что мог бы пальцами подтянуть вверх уголки этих губ, но движение остановилось, губы замерли, и об улыбке теперь не могло быть и речи. Видневшиеся передние зубы от подбородка отделяла прямая, как гвоздь, линия. Дэлиримпл с трудом снова убедил себя, что перед ним был рот, и ответил, глядя прямо в него.

– Но я ведь теперь никто, – сказал он. – Моя слава ушла. Людям я надоел.

– Такие вещи – дело техники, – ответил мистер Фрейзер. – Славу воскрешает печатный станок. Подожди – увидишь, о чем будет трубить «Герольд» начиная со следующей недели… Если, конечно, ты с нами… И если ты, – тут его голос зазвучал пожестче, – не будешь уж слишком настаивать на своих идеях о том, как нужно решать вопросы.

– Ни в коем случае, – ответил Дэлиримпл, открыто поглядев ему прямо в глаза. – Поначалу вам придется давать мне множество советов.

– Очень хорошо. Тогда придется позаботиться и о твоей славе. Главное, всегда и во всем держись правильной стороны.

Дэлиримпл вздрогнул, – ему последнее время приходилось часто думать о рубеже, отделяющем правильную сторону от неправильной. В этот момент неожиданно раздался звонок в дверь.

– А вот и Мэйси, – сказал Фрейзер, поднимаясь. – Пойду открою дверь. Слуги уже легли спать.

И он оставил Дэлиримпла наедине с мечтами. Перед ним неожиданно распахнулась дверь, а за ней был целый мир: сенат штата, сенат страны… Так вот она какая, жизнь – нечестная игра… Игра без правил – и здравый смысл, вот что правит миром! Не нужно больше глупо рисковать, разве что нужда заставит; сила – вот что ценится… Никогда больше совесть или упрек не заставят его провести бессонную ночь; «да будет жизнь его мечом мужества…», но воздаяния не будет; все это чушь, просто чушь.

Сжав кулаки, он вскочил на ноги, чувствуя что-то сродни ликованию победителя.

– Ну как, Брайан? – произнес мистер Мэйси, появившись из-за портьеры.

Оба старика глядели на него, улыбаясь своими полуулыбками.

– Ну же, Брайан? – повторил мистер Мэйси.

Дэлиримпл улыбнулся в ответ:

– А вы как думаете, мистер Мэйси?

И Дэлиримпл задумался, не стала ли причиной его переоценки какая-то телепатическая связь между ними – что-то вроде взаимопонимания без слов…

Мистер Мэйси протянул ему руку:

– Я очень рад, что этот план мы будем осуществлять вместе; в отношении тебя я всегда был «за», а особенно последнее время. Я рад, что мы с тобой будем на одной стороне!

– Благодарю вас, сэр, – просто сказал Дэлиримпл; к его глазам вдруг подступили слезы.

Удары судьбы

Сегодня ни у кого из тех, кого я знаю, не может возникнуть ни малейшего желания ударить Сэмюэля Мередита. Возможно, это объясняется тем, что для человека за пятьдесят удар враждебного кулака может иметь самые печальные последствия, но я все-таки склонен думать, что это из-за того, что все его заслуживающие удара качества исчезли. Определенно можно сказать, что в различные моменты его жизни эти качества проступали на его лице так же ясно, как и тайное желание поцелуя на губах каждой юной девушки.

Уверен, что каждый знает подобного человека. У многих есть такие знакомые, некоторые даже сумели с такими подружиться – зная, что это именно тот тип, который всегда вызывает бессознательую страстную неприязнь, которая у некоторых выражается в непроизвольном молчаливом сжатии кулаков, у других же в речи сразу начинают проскальзывать невесть откуда берущиеся выражения вроде «дать в ухо» или «залепить с правой». У Сэмюэля Мередита это качество проступало столь явственно, что это повлияло на всю его жизнь.

В чем же было дело? Не во внешности, это точно, потому что он смолоду выглядел довольно привлекательно: широкоплечий, с открытым и дружелюбным взглядом серых глаз. Но я сам слышал, как он рассказывал целой толпе репортеров, жаждавших услышать одну из сказок вроде «…проснулся богатым и знаменитым», что ему неудобно рассказывать им правду, что они ему просто не поверят, что это не одна история, а целых четыре и что публика вряд ли захочет читать о человеке, которого буквально кулаками вогнали в сонм «достойных».

* * *

Все началось в Андовере, в частной школе Филипса, когда ему исполнилось четырнадцать. Ему, вскормленному с ложечки исключительно белужьей икрой вперемешку с нежными ляжками юных посыльных, привыкшему к утонченности европейских столиц, просто повезло, что у его матери неожиданно произошел нервный кризис, повлекший за собой передачу его дальнейшего воспитания в менее нежные и любящие руки.

В Андовере ему достался сосед по комнате, которого звали Джилли Худ. Джилли было тринадцать, он был невысок, в школе его все любили. С того самого сентябрьского дня, когда камердинер мистера Мередита поместил одежду Сэмюэля в лучший шкаф в комнате и спросил напоследок: «Что-нибудь еще, господин Сэмюэль?», Джилли стал считать, что деканат сыграл с ним злую шутку. Он был разгневан, как лягушонок, в аквариум к которому подсадили золотую рыбку.

– Черт возьми, – жаловался он симпатизировавшим ему одноклассникам, – да он просто проклятый надутый английский сноб! Он спросил: «Надеюсь, здесь в классе только джентльмены?», и я ответил: «Да нет, здесь обычные ребята», а он сказал, что возраст не имеет значения, и я ответил: «А кто здесь вообще говорил о возрасте?» Пусть только попробует еще повыпендриваться, маменькин сынок!

В течение трех недель Джилли молча выдерживал комментарии Сэмюэля по поводу гардероба и привычек друзей Джилли, не замечал французских фраз в разговоре, старался не обращать внимания на почти женскую мелочность – предсказуемый результат влияния любой нервической мамаши на единственное чадо, – а затем в аквариуме разразился шторм.

Сэмюэля не было. В комнате расположилось общество, выслушивавшее разъяренного Джилли, повествовавшего о последних прегрешениях своего соседа.

– Он сказал: «Я не могу спать с открытыми окнами» – и еще добавил: «Ну разве только чуть приоткрыть форточку», – жаловался Джилли.

– Не давай ему садиться себе на шею!

– Мне на шею? Да уж будьте спокойны! Естественно, я открываю все настежь, но проклятый болван не устает все закрывать каждый день под утро.

– Дай ему, Джилли, чего ты боишься?

– Да, кажется, уже пора. – Джилли яростно закивал головой. – Ничего я не боюсь. Пусть не думает, что я какой-то лакей!

– Да, точно!

В этот момент «проклятый болван» собственной персоной вошел в комнату и одарил собравшееся общество одной из своих язвительных улыбок. Кто-то сказал: «Привет, Мередит», остальные же едва удостоили его мимолетными недружелюбными взглядами и продолжили беседу с Джилли. Но Сэмюэлю этого показалось недостаточно.

– Не будете ли вы так любезны и не встанете ли с моей постели! – вежливо обратился он к двум близким друзьям Джилли, усевшимся поудобнее.

– Что?

– Моя кровать. Вы плохо понимаете по-английски?

К ущемлению в правах добавилось оскорбление. Последовало несколько комментариев по поводу санитарного состояния постели и видимых свидетельств присутствия в данном углу комнаты неких общеизвестных форм животной жизни.

– Что там стряслось с твоей кроваткой? – агрессивно осведомился Джилли.

– С кроватью все в порядке, но…

Джилли прервал это объяснение, поднявшись и направившись к Сэмюэлю. Остановившись в нескольких дюймах, он бросил на него яростный взгляд.

– Ты и твоя дурацкая кровать, – начал он. – Ты и твоя дурацкая…

– Переходи к делу, Джилли, – пробормотал кто-то из собравшихся.

– Покажи этому проклятому болвану…

Сэмюэль холодно посмотрел на него.

– Это действительно моя кровать, – сказал он наконец.

Но больше ему не удалось сказать ничего, потому что Джилли подскочил поближе и изо всех сил ударил его в нос.

– Давай, Джилли!!!

– Покажи ему, как задаваться!

– Пусть только попробует тебя тронуть – мы ему покажем!

Собравшиеся сомкнулись вокруг них, и впервые в жизни Сэмюэль осознал все неудобства, проистекающие от враждебно настроенной группы людей. Он беспомощно оглядывался, но ни на чьем лице не заметил даже искры сочувствия. Он был выше своего противника на целую голову, и если бы он дал сдачи, то за ним немедленно закрепилась бы репутация громилы, обижающего младших, и в течение пяти минут он нажил бы себе сразу же дюжину непримиримых врагов; и все же, если бы он не ударил в ответ, то прослыл бы трусом. Мгновение он оставался на месте, глядя на разъяренного Джилли, а затем, издав нечленораздельный звук, проложил себе дорогу сквозь кольцо обидчиков и стремительно выбежал из комнаты.

Последовавший месяц представлял собой череду из тридцати самых скверных дней в его жизни. Бичи языков его одноклассников не оставляли его ни на минуту; его привычки и манеры стали излюбленными мишенями для острот, а чувствительность юности щедро подливала масла в огонь. Он стал думать, что быть парией – его удел, что непопулярность в школе будет преследовать его и дальше, во взрослой жизни. Когда он приехал домой на рождественские каникулы, он был настолько подавлен, что отец пригласил к нему психотерапевта. А когда пришла пора возвращаться в Андовер, то пришлось ехать последним возможным поездом – только ради того, чтобы доехать автобусом от станции до школы в одиночестве.

Конечно же, как только он научился сдерживать свой язык, все быстро забылось. Следующей осенью, когда он осознал, что необходимость думать о других является вполне благоразумной позицией, он смог начать все заново, воспользовавшись краткостью мальчишеской памяти. К началу выпускного семестра Сэмюэль Мередит был уже всеобщим любимцем и никто не стоял за него горой так, как стоял его лучший друг и постоянный собеседник Джилли Худ.

II

Сэмюэль относился к тому самому типу студентов колледжей, которые в начале девяностых годов организовывали забеги на тандемах, экипажах и дилижансах между Принстоном, Йелем и Нью-Йорком для демонстрации социальной важности спортивных состязаний. Он страстно верил в «хорошие манеры», – его выбор перчаток, стиль завязывания галстуков, манера держаться за руль скрупулезно копировались впечатлительными первокурсниками. Вне своего круга он считался снобом, но его общество было Обществом, и потому это его нисколько не беспокоило. Он играл в футбол осенью, пил хай-болы зимой и участвовал в регате по весне. Сэмюэль презирал всех, кто был спортсменом, но не был джентльменом, а также всех, кто был джентльменом, но не являлся спортсменом.

Он жил в Нью-Йорке и часто приглашал к себе домой на уик-энд своих друзей. То было время, когда общественным транспортом служила конка, и в случае нехватки свободных мест естественным жестом для любого из круга Сэмюэля было встать и предложить с вежливым поклоном свое место вошедшей леди. Как-то вечером первокурсник Сэмюэль и пара его друзей заняли места в салоне: свободными были ровно три сиденья. Устроившись, Сэмюэль обратил внимание на сидевшего рядом с ним усталого и пропахшего чесноком рабочего, который слегка накренился в сторону Сэмюэля и, расслабившись, как это бывает после тяжелого дня, занял чересчур много места на общей скамье.

Экипаж миновал несколько кварталов, на остановке в вагон зашла группа из четырех девушек, и, конечно, трое кавалеров сразу же вскочили со своих мест и с соблюдением всех необходимых формальностей предложили дамам занять места. К несчастью, скромный труженик, не знакомый с кодексом чести носящих галстуки владельцев собственных выездов, не поспешил последовать их примеру, и одной юной леди пришлось остаться на ногах. Семь пар глаз укоризненно уставились на дикаря; семь пар губ презрительно искривилось. Но объект обструкции флегматично смотрел прямо перед собой, совершенно не осознавая всей возмутительности своего поведения. Сэмюэль негодовал сильнее всех. Его унижало сознание того, что кто-то, называющий себя мужчиной, может вести себя подобным образом. И он заговорил.

– Перед вами стоит дама, – сурово заметил он.

Этого должно было быть вполне достаточно, но объект порицания бросил на него непонимающий взгляд. Стоящая девушка хихикнула и обменялась с подругами нервным взглядом. Но Сэмюэль был задет за живое.

– Перед вами стоит дама, – повторил он, на этот раз более резко.

Человек, кажется, начал что-то понимать.

– Я, как и все, заплатил за билет, – тихо ответил он.

Сэмюэль покраснел, его руки сжались в кулаки, но друзья кивками предупредили его, что кондуктор смотрит как раз в их сторону, и он неохотно подавил свой порыв.

Они достигли конечной точки своего маршрута и вышли из вагона. Вместе с ними вышел и рабочий, которому оказалось с ними по пути, и он пошел за ними, устало качая своей сумкой. Увидев, что ему предоставляется шанс, Сэмюэль решил более не сдерживать свой аристократический порыв. Он обернулся и со всем возможным презрением сделал громкое замечание о недопустимости самой возможности совместных поездок цивилизованных людей и низших животных.

В следующую секунду рабочий уже бросил свою сумку и набросился на Сэмюэля. Будучи не готов к такому повороту событий, Сэмюэль получил удар в челюсть и во весь рост растянулся в мощенной булыжником придорожной канаве.

– Не смейте надо мной смеяться! – воскликнул его противник. – Я работал целый день и устал как черт!

В этот момент весь его гнев испарился, а на лице снова воцарилась маска усталости. Он вернулся и поднял свою сумку. Друзья Сэмюэля развернулись и направились в его сторону.

– Постойте! – Сэмюэль медленно поднялся и помахал им, чтобы они возвращались.

Где-то когда-то с ним уже происходило нечто подобное. Не сразу, но он вспомнил: Джилли Худ. В тишине, счищая с себя придорожную грязь, он вспомнил, как чувствовал себя в тот момент в Андовере, и интуиция ему подсказала, что он опять оказался не прав. Силы этого человека, которые ему было необходимо постоянно восстанавливать, служили единственной опорой его семьи. Для него поездка домой с работы в конке сидя значила гораздо больше, чем для любой юной девицы.

– Все в порядке, – угрюмо сказал Сэмюэль. – Не трогайте его. Я вел себя как болван.

Конечно же, для того чтобы Сэмюэль смог пересмотреть свои представления о непреходящей важности «хороших манер», потребовался не час и даже не неделя. Поначалу он просто заключил, что именно неправота сделала его беспомощным – так же, как и тогда, с Джилли, – но с течением времени его ошибка в случае с рабочим повлияла на всю его жизненную позицию. Ведь снобизм, в сущности, представляет собой всего лишь хорошее воспитание, поставленное во главу угла; так что кодекс Сэмюэля не претерпел никаких изменений, за исключением того, что требование его безусловного исполнения другими благополучно потерялось в одной придорожной канаве. В течение последующего года в колледже отвыкли считать его снобом.

III

Через несколько лет университет, в котором учился Сэмюэль, решил, что темные коридоры альма-матер впитали доста точно света от блестящих галстуков этого студента, в связи с чем была произнесена пафосная речь на латыни и взыскано десять долларов за бумагу, оповещавшую мир о появлении еще одного неисправимо образованного человека. Сэмюэль был отпущен в суматоху жизни с изрядным запасом самоуверенности, несколькими друзьями и соответствующим ассортиментом безобидных вредных привычек.

К этому времени его семье из-за неожиданного падения сахарного рынка пришлось снова учиться затягивать пояса потуже, вот почему Сэмюэль устроился на работу. В его голове гулял тот самый ветер, который иногда бывает единственным результатом университетского образования, но ему было не занимать энергии и инициативы, поэтому он и решил использовать весь свой имеющийся опыт полевого полузащитника для прохода сквозь толпы на Уолл-стрит уже в качестве банковского инкассатора.

Его всепоглощающим увлечением стали женщины. Их было около полудюжины: две или три дебютантки, одна не очень известная актриса, одна «соломенная вдовушка» и одна сентиментальная маленькая замужняя брюнетка, проживавшая в небольшом домике в Джерси-Сити.

Впервые они повстречались на пароме. Сэмюэль ехал из Нью-Йорка по делу (к этому времени он работал вот уже несколько лет) и от скуки помог ей отыскать пакет, который выпал у нее из рук в давке.

– Вы часто ездите этим маршрутом? – вежливо осведомился он.

– Только за покупками, – смущенно призналась она.

На ее лице выделялись большие карие глаза, а маленький рот имел по-детски трогательные очертания.

– Три месяца назад я вышла замуж, и мы решили, что жить здесь гораздо дешевле.

– А он… А ваш муж не очень переживает, что вы ездите в одиночестве?

Он рассмеялась – кажется, ему удалось ее развеселить.

– Господи, ну что вы говорите! Мы должны были встретиться в обеденный перерыв, но я забыла название кафе. Он будет жутко нервничать.

– Ну что ж, – осуждающе заметил Сэмюэль, – очень может быть. Если вы позволите, я провожу вас до дома.

Она с благодарностью приняла его предложение, и они вместе сели в вагончик фуникулера. Когда они уже почти дошли до ее маленького домика, в окнах показался свет: муж их опередил.

– Он ужасно ревнив, – сказала она, улыбнувшись вместо извинения.

– Я понимаю, – несколько натянуто ответил Сэмюэль. – Пожалуй, я не буду провожать вас дальше.

Она поблагодарила его, и он, помахав ей на прощание рукой, пошел обратно.

Этим бы все, возможно, и кончилось, если бы только они случайно не встретились снова неделю спустя утром, на Пятой авеню. Она вздрогнула, залилась румянцем и, кажется, была так рада его видеть, что они поздоровались как старые друзья. Ей нужно было зайти к портному, затем она собиралась пообедать в одиночестве у Тэйна, после этого ей надо было пройтись по магазинам, а в пять они с мужем встречались у парома. Сэмюэль сказал ей, что завидует ее мужу. Она опять покраснела и поспешила дальше.

Сэмюэль, насвистывая, направился в контору, но уже около полудня ему везде, куда бы он ни посмотрел, стали мерещиться обаятельный трогательный ротик и большие карие глаза. Он беспокойно вертелся, глядя на часы; он думал о баре на первом этаже, где всегда обедал, и о серьезных мужских разговорах за обедом, но постепенно у него перед глазами замаячила другая картина: маленький столик у Тэйна, карие глаза и этот ротик прямо напротив. Около половины первого он натянул шляпу и бросился к станции фуникулера.

Она очень удивилась, увидев его снова.

– Привет, – сказала она. Сэмюэль мог поклясться, что она была приятно напугана.

– Я подумал: а почему бы нам не пообедать вместе? Мне так надоели разговоры о работе за обедом.

Она на мгновение задумалась.

– Ну что же, я думаю, ничего страшного не случится. Это ведь абсолютно нормально, правда?

Ей пришло в голову, что вообще-то обедать с ней должен муж, но он всегда куда-то так торопится в середине дня! Он рассказала Сэмюэлю о нем: он был ростом чуть пониже Сэмюэля и был просто «настоящим красавцем». По профессии он был бухгалтером, жалованье у него было небольшое, но они были очень счастливы и собирались разбогатеть в ближайшие три или четыре года.

«Соломенная вдовушка» Сэмюэля находилась в плохом настроении все последние три или четыре недели, и из-за явного контраста он получил настоящее удовольствие от этой встречи. Она была такой свежей и искренней, и она совершенно не боялась. Ее звали Марджори.

Они договорились о следующей встрече; так получилось, что на протяжении следующего месяца они обедали вместе по два или даже по три раза в неделю. В те дни, когда муж собирался задержаться на работе, Сэмюэль провожал ее на пароме до Нью-Джерси, прощаясь с ней на небольшом крыльце ее маленького дома, дожидаясь, пока она не включит газовую лампу в комнате, чтобы «в случае чего» она не осталась одна перед лицом возможной опасности. Потихоньку у них выработался целый ритуал – и это ему совсем не нравилось. Как только из окна комнаты начинал струиться уютный свет домашнего очага, это означало для него, что теперь он может спокойно удалиться. Тем не менее он никогда не пытался зайти в дом, а Марджори его никогда не приглашала.

Затем, когда отношения Сэмюэля и Марджори развились до такой степени, что они уже иногда позволяли своим рукам нежно соприкасаться – только для того, чтобы показать, что они по-настоящему близкие друзья, – между Марджори и ее мужем произошла одна из тех чувствительных, сверхболезненных ссор, которые случаются только при условии, что оба члена пары действительно заботятся и думают друг о друге. Все началось со слегка запоздавшего ужина или же маленькой утечки газа – и в результате Сэмюэль увидел ее за столиком у Тэйна с заплаканными глазами и страдальческим выражением губ.

К этому времени Сэмюэль уже думал, что любит Марджори, и поэтому постарался выжать из этой ссоры все, что только было возможно. Он был ее лучшим другом, он нежно взял ее за руку, он наклонился и почувствовал запах ее локонов, а она почти шепотом, перемежавшимся горестными всхлипами, пересказывала ему все, что сказал муж этим утром, – и он стал для нее уже немного больше чем друг, когда помогал ей садиться на конку, на которой надо было ехать до остановки парома.

– Марджори, – нежно произнес он, прощаясь с ней, как и всегда, на крыльце, – если только тебе захочется позвать меня… Помни, что я всегда жду и буду ждать всегда!

Она кивнула в ответ и взяла его за руки.

– Я знаю, – сказала она. – Я знаю, что ты мой друг, мой лучший друг!

Затем она убежала в дом, а он стоял на крыльце до тех пор, пока в окне не зажегся свет.

Всю следующую неделю Сэмюэль не мог найти себе места. Рациональная часть его сознания настойчиво предупреждала его, что если копнуть глубже, то обнаружится, что у него и Марджори слишком мало общего, но в таких случаях земля всегда настолько тверда, что копать невозможно. Он думал и грезил о том, что любит Марджори, что он хочет ее, что она ему необходима.

Ссора продолжалась. Муж Марджори стал все чаще приходить домой позже обычного, несколько раз он позволил себе прийти домой навеселе, все чаще она стала чувствовать себя несчастной. Должно быть, гордость не позволяла им открыто обсуждать сложившуюся ситуацию – ведь, в конце концов, муж Марджори был достойным человеком, – и поэтому одно недоразумение рождало за собой другое. Марджори все больше сближалась с Сэмюэлем, ведь когда женщине симпатизирует мужчина, для нее это значит гораздо больше, чем все утешения подруг. Но Марджори даже не осознавала, как сильно она привыкла полагаться на него, как незаметно стал он неотъемлемой частью ее маленькой вселенной.

Как-то раз, вместо того чтобы развернуться и уйти, в то время как Марджори входила в дом и зажигала свет, Сэмюэль тоже зашел в дом, и они уселись на софу в маленькой гостиной. Он был счастлив. Он завидовал тому, что у них есть дом, и думал, что человек, который может отвергнуть такое достояние из одной только индюшачьей гордости, просто дурак и не достоин иметь жену. Но как только он впервые поцеловал Марджори, она тихо расплакалась и попросила его уйти. Он отплыл домой на парусах отчаянного возбуждения, совершенно уверенный в своем желании как можно сильнее раздуть эту романтическую искру и совершенно не задумываясь о том, каким будет пламя и кто в нем может сгореть. Тогда он был уверен, что все его мысли о ней не были продиктованы банальным эгоизмом; только позже он понял, что для него она значила не более чем экран для кинокартины: все, что для него имело ценность, было им же самим – ослепленным, алчущим Сэмюэлем.

На следующий день у Тэйна, во время обеда, Сэмюэль отбросил все притворство и открыто объяснился в любви. У него не было никаких планов, никаких иных намерений, за исключением одного: поцеловать эти губы еще раз, ощутить ее, такую маленькую, трогательную и любимую, снова в своих объятьях… Он проводил ее до дома, и на этот раз они целовались и целовались – до тех пор, пока их сердца не стали биться с бешеной скоростью, подчиняясь страстным словам и фразам, срывавшимся с его губ.

Неожиданно на крыльце послышались шаги, кто-то снаружи взялся за дверную ручку. Лицо Марджори покрыла смертельная бледность.

– Постой! – испуганным шепотом возразила она Сэмюэлю, но тот, раздосадованный нежеланным вторжением, уже подошел к входной двери и распахнул ее настежь.

Каждому доводилось видеть такое на сцене – в пьесах такие ситуации встречаются так часто, что когда с чем-то подобным люди сталкиваются в жизни, то ведут себя совсем как актеры. Сэмюэлю показалось, что он на сцене, и строчки роли вполне естественно стали срываться с его губ: он заявил, что каждый имеет право на личную жизнь и с угрозой посмотрел на мужа Марджори, как бы проверяя, не ставит ли тот под сомнение это утверждение. Муж Марджори заговорил о святости домашнего очага, сразу же забыв о том, что последнее время он не казался ему таким уж священным. Сэмюэль продолжил тему, затронув «право на счастье», муж Марджори упомянул о старине, огнестрельном оружии и разводе по суду. Затем он замолчал и критически осмотрел участников действия: трогательно сжавшуюся на софе Марджори и застывшего в позе оратора, опирающегося на комод Сэмюэля.

– Марджори, иди наверх, – спокойно сказал он.

– Останься здесь! – быстро возразил Сэмюэль.

Марджори встала, покачнулась, села обратно, затем снова встала и неуверенными шагами направилась к лестнице наверх.

– Давайте-ка выйдем на улицу, – сказал муж Сэмюэлю. – Я хочу вам кое-что объяснить.

Сэмюэль бросил быстрый взгляд на Марджори, пытаясь прочесть по глазам, что она думает, затем сжал губы и вышел за дверь.

Светила яркая луна. Когда муж Марджори сошел со ступенек, Сэмюэль ясно увидел, что тот очень сильно переживает случившееся, но ему было нисколько его не жаль.

Они стояли и смотрели друг на друга, их разделяло всего несколько футов, и муж откашлялся, прежде чем начал говорить.

– Это моя жена, – тихо сказал он, но затем в нем поднялась волна праведного гнева. – Будь ты проклят! – крикнул он и изо всех сил нанес Сэмюэлю удар.

В ту же секунду, недалеко от земли, Сэмюэля осенило, что его уже били подобным образом два раза в жизни. Инцидент вдруг превратился в окончившийся сон, и он понял, что наконец-то проснулся. Он поднялся на ноги и выпрямился. Противник находился в ярде от него, в ожидании, подняв кулаки, но Сэмюэль знал, что, несмотря на физическое превосходство в несколько дюймов и фунтов, он не станет с ним драться. Ситуация как по мановению волшебной палочки мгновенно изменилась: миг назад Сэмюэль казался сам себе настоящим героем, а теперь он чувствовал себя скотиной, случайно забредшей на чужое пастбище, и силуэт мужа Марджори, четко вырисовывавшийся на фоне освещенных окон, казался силуэтом настоящего героя, вышедшего на защиту собственного дома.

Молча Сэмюэль развернулся и в последний раз пошел вниз по тропинке.

IV

Конечно же после третьего удара Сэмюэль на протяжении нескольких недель добросовестно занимался самоанализом. Удар, который он получил в Андовере, был направлен на его личные малопривлекательные качества; рабочий времен его учебы в колледже выбил из него остатки снобизма; муж Марджори смог избавить его от алчущего себялюбия. Примерно на год из круга его интересов исчезла погоня за юбками, а через год он встретил свою будущую жену. Единственным типом женщин, достойным его внимания, оказались те, которых можно было защищать так же, как муж Марджори защищал свою супругу. Сэмюэль не мог представить свою «соломенную вдовушку», миссис Де Ферриак, в качестве единственной причины какой-либо стычки.

К тридцати годам он уже прочно стоял на ногах. Он работал у самого Питера Кархарта-старшего, который в те дни считался чуть ли не национальным героем. Внешне Кархарт напоминал статую Геракла, и в мире бизнеса о нем тоже слагали легенды: он делал деньги просто потому, что ему нравилось делать деньги, никогда не участвуя в дешевых спекуляциях или скандальных аферах. Он был близким другом отца Сэмюэля, но присматривался к сыну около шести лет, прежде чем пригласил его работать у себя. Одному Богу известно, сколько всего находилось у него под контролем к тому времени: шахты, железные дороги, банки, целые города. Сэмюэль был очень близок к нему, знал его привычки и настроения, его предпочтения, слабые и сильные места.

Однажды Кархарт вызвал Сэмюэля к себе в кабинет, плотно закрыл дверь, предложил ему стул и сигару.

– У тебя все в порядке, Сэмюэль? – спросил он.

– Да, а что?

– Мне стало казаться, что ты несколько подустал.

– Устал? – Сэмюэль искренне удивился.

– Ведь ты не выезжал из города уже лет десять, правда?

– Но я ездил в отпуск, в Адирон…

Кархарт отмахнулся от такого ответа:

– Я имею в виду командировки. Чтобы самому видеть те вещи, которыми мы отсюда управляем.

– Да, – признался Сэмюэль, – я уже давно не покидал пределов конторы.

– Вот поэтому-то, – сказал Кархарт тоном, не терпящим возражений, – я и хочу отправить тебя по делам примерно на месяц.

Сэмюэль не возражал. Идея ему даже понравилась, и он решил, что как бы там ни было, а он сделает все так, как того захочет Кархарт. Безусловное подчинение было одним из «коньков» его работодателя, и окружавший его персонал был по-армейски вымуштрован и готов выполнять любые приказы, не рассуждая.

– Ты поедешь в Сан-Антонио и увидишься с Хэймилом, – продолжил Кархарт. – У него есть одно дельце, и ему нужен человек, который им займется.

Хэймил представлял интересы Кархарта на юго-западе страны и был человеком, который вырос в тени своего руководителя и с которым Сэмюэль был уже знаком заочно, по деловой переписке.

– Когда выезжать?

– Лучше всего завтра, – ответил Кархарт, взглянув на календарь. – Это будет первое мая. Я буду ждать твоего отчета к первому июня.

На следующее утро Сэмюэль отбыл в Чикаго, а два дня спустя уже сидел в кабинете Хэймила в офисе «Торгового треста Сан-Антонио». Для ознакомления с сущностью дела потребовалось совсем немного времени. Все вертелось вокруг нефти и касалось скупки семнадцати близлежащих к месторождению ранчо. Сделку необходимо было завершить в недельный срок, и это было самое обыкновенное принуждение под давлением обстоятельств. В движение были приведены силы, поставившие семнадцать землевладельцев между молотом и наковальней, и роль Сэмюэля фактически сводилась к простому наблюдению за процессом из маленькой деревушки вблизи Пуэбло. При наличии такта и некоторой сноровки правильный человек смог бы все провернуть без малейшего напряжения, потому что вся работа заключалась в надежном управлении идущим по накатанным рельсам поездом. Хэймил со столь ценимым его шефом коварством сумел все так устроить, что прибыль ожидалась гораздо большей, чем от иной сделки на «большом» рынке. Сэмюэль пожал руку Хэймилу, обещал обернуться за пару недель и отбыл в Сан-Фелипе, штат Нью-Мехико.

Конечно же ему сразу пришло в голову, что Кархарт решил его проверить. Отчет Хэймила о его работе мог послужить началом следующего этапа в его карьере, но даже и без этого обстоятельства он бы приложил все усилия для успешного завершения предприятия. Десять лет, проведенные в Нью-Йорке, не сделали его сентиментальным; кроме того, он привык доводить до конца все, что начинал, и даже делать немного больше того, что от него требовалось.

Поначалу все шло хорошо. Конечно, прием был не особо радушным, но каждый из семнадцати владельцев ранчо знал, зачем приехал Сэмюэль, знал, что за этим стоит и знал, что у них было также мало шансов удержаться, как и у мух на оконном стекле. Некоторые безропотно покорились обстоятельствам, некоторые не желали сдаваться до конца, но, тщательно все взвесив и проведя консультации с адвокатами, так и не нашли никакой возможной зацепки. Нефть была обнаружена на пяти участках, на остальных двенадцати она, возможно, тоже была, но в любом случае эти двенадцать участков были совершенно необходимы Хэймилу для реализации его планов.

Сэмюэль довольно быстро вычислил, что лидером в этой компании был один из старожилов по имени Макинтайр, седовласый гладковыбритый мужчина лет пятидесяти, с бронзовым загаром, как и у любого, кто провел сорок лет подряд под солнцем Нью-Мексико, с ясным и спокойным лицом, привыкшим к ветрам Техаса и Нью-Мексико. На его ранчо нефть пока не была обнаружена, но его окружали нефтеносные земли, и ради того, чтобы не потерять свой участок, он был готов на все. Поначалу все смотрели на него как на единственного способного отвратить эту напасть, и он самолично исследовал все возможные для этого законные пути, но потерпел неудачу – и знал это. Он тщательно избегал встреч с Сэмюэлем, но Сэмюэль был уверен, что, когда настанет день подписания договора, он непременно появится.

И этот день настал: уже с утра майское солнце светило вовсю, от выжженной земли, насколько хватало глаз, поднимались волны горячего воздуха, а Сэмюэль суетился в своем маленьком импровизированном кабинете, расставляя стулья и скамьи и расчищая деревянный стол. Он заранее радовался, что дело было практически завершено. Ему как можно скорее хотелось вернуться к себе на восток, чтобы провести недельку на море вместе с женой и детьми.

Встреча была назначена на четыре часа, и он был несколько удивлен, когда в половине четвертого раздался стук и в дверях показался Макинтайр. Сэмюэль заочно проникся уважением к этому человеку, и ему было его немного жаль. Макинтайр, казалось, был частью этих прерий, и Сэмюэль на миг почувствовал укол зависти, которую живущие в городах люди иногда испытывают к тем, кто живет в тесном единении с природой.

– Добрый вечер, – сказал Макинтайр, остановившись в дверях, широко расставив ноги и уперев руки в бока.

– Приветствую, мистер Макинтайр. – Сэмюэль встал со стула, но решил обойтись без формального рукопожатия. Он думал, что владелец ранчо имел все основания страстно его ненавидеть, и нисколько его за это не винил.

Макинтайр вошел и неторопливо уселся на свободный стул.

– Ваша взяла, – неожиданно сказал он.

Это замечание не требовало никакого ответа.

– Как только я узнал, что за всем этим стоит Кархарт, – продолжил он, – я сдался.

– Мистер Кархарт… – начал было Сэмюэль, но Макинтайр устало отмахнулся:

– Не надо мне рассказывать об этом пройдохе!

– Мистер Макинтайр, – резко отозвался Сэмюэль, – если эти полчаса вы решили провести за разговорами подобного рода…

– Остыньте, юноша, – перебил его Макинтайр, – слова не могут оскорбить человека, который занимается подобными вещами.

Сэмюэль ничего не ответил.

– Это же просто грязное мошенничество. А сам мошенник не по зубам людям вроде нас.

– Но вам предложили честную цену, – возразил Сэмюэль.

– Заткнись! – резко оборвал его Макинтайр. – Я хочу, чтобы ты меня выслушал.

Он подошел к двери и посмотрел на расстилавшуюся перед ним землю, на залитые солнцем пастбища, начинавшиеся прямо от крыльца и заканчивавшиеся подернутыми зеленой дымкой далекими горами на горизонте. Когда он снова обернулся, его губы дрожали.

– Вот вы любите Уолл-стрит? – хрипло спросил он. – Или где там еще вы вынашиваете ваши чертовы планы?

Он сделал паузу.

– Думаю, что любите. Ни одна живая тварь не опускается до такой степени, чтобы хоть немножко не любить то место, где проходит его жизнь, то место, где его по том полито поле, которое дает ему плоды.

Сэмюэль посмотрел на него и почувствовал себя неуверенно. Макинтайр отер вспотевший лоб большим синим платком и продолжил:

– Я понимаю, что проклятый старый черт захотел заграбастать еще один миллион. Я понимаю, что мы всего лишь горстка бедняков, которую он мимоходом сметает со своего пути для того, чтобы прикупить себе еще пару шикарных колясок или чего-то в этом роде. – Он рукой указал в сторону двери. – Когда мне было семнадцать, вот этими руками я выстроил здесь дом. Когда мне исполнилось двадцать один, я привел в него жену, пристроил еще два крыла, купил четырех паршивых волов и начал пахать. Сорок лет подряд я смотрел, как солнце утром поднимается из-за этих гор, а вечером опускается вниз в кроваво-красном мареве, жара спадает, а затем на небе появляются звезды. В этом доме я был счастлив. В нем родился мой сын, в нем он и умер, весной – в такой же, как сегодня, жаркий вечер. А потом мы с женой стали жить одни, как и прежде, и пытались представить, что у нас есть настоящий дом, ну пусть почти настоящий, потому что нам всегда казалось, что наш сын где-то рядом, и часто по вечерам нам чудилось, что вот он, бежит по нашей тропинке, чтобы не опоздать на ужин.

Его голос задрожал, он не мог продолжать и снова отвернулся к двери; его серые глаза сузились.

– Это – моя земля, – произнес он, обведя пространство перед собой рукою, – моя земля, данная мне Господом. Это все, что у меня есть в этом мире, и это все, что мне в нем нужно. – Он стремительно провел рукавом рубахи по лицу, и его тон изменился, когда он повернулся и посмотрел Сэмюэлю в глаза: – Но, как я понимаю, если они захотят, то могут все это у меня отнять… Все отнять…

Сэмюэль почувствовал необходимость что-то сказать. Он почувствовал, что еще минута – и он совершенно потеряет голову. Поэтому как можно более спокойным тоном, приберегаемым им для улаживания самых неприятных дел, он начал:

– Это бизнес, мистер Макинтайр, – сказал он, – все в рамках закона. Возможно, что двоих или троих из вас мы не смогли бы купить ни за какие деньги, но основная часть владельцев согласилась на нашу цену. Иногда приходится жертвовать некоторыми вещами ради прогресса…

Никогда еще его собственные слова не казались ему столь фальшивыми. Неожиданно в нескольких сотнях ярдах от дома послышался приближающийся цокот копыт, что, к облегчению Сэмюэля, избавило его от необходимости продолжать свою речь.

Но и того, что он сказал, оказалось достаточно, чтобы горечь в глазах Макинтайра сменилась яростью.

– Ты и твоя чертова шайка! – воскликнул он. – Ни один из вас не испытывает ни капли любви ни к чему на этой земле! Вы все – отродье свиньи-копилки!

Сэмюэль поднялся со стула, и Макинтайр сделал шаг по направлению к нему:

– Ну что ж, краснобай, ты получишь нашу землю. А вот это можешь передать лично Питеру Кархарту!

От неожиданного молниеносного удара Сэмюэль, подпрыгнув, осел на пол. В голове у него все перемешалось, он смутно осознал, что кто-то вошел в комнату и схватил Макинтайра, но в этом уже не было необходимости. Владелец ранчо сам сел на стул и обхватил свою седую голову руками.

В голове Сэмюэля все еще шумело. Он осознал, что получил четвертый удар, и его захлестнул поток эмоций, вызванный тем, что неумолимый механизм, управлявший его жизнью, был снова приведен в действие. Все еще ничего не видя вокруг, он поднялся с пола и вышел из комнаты.

Последовавшие десять минут были, возможно, самыми тяжелыми за всю его жизнь. Многие на словах превозносят смелость в отстаивании собственной позиции, но в реальной жизни обязанности человека по отношению к своим близким вполне могут заставить его считать окоченелый труп чьей-то необходимости достаточным оправданием для того, чтобы забыть о своих убеждениях и скрыться под маской благоразумия. Сэмюэль всегда думал о своей семье, но не колебался ни секунды. Нокаут стал хорошим подспорьем для принятия решения.

Вернувшись в комнату, где его с беспокойством ожидали собравшиеся к назначенному часу землевладельцы, он не стал тратить время на объяснения.

– Джентльмены, – сказал он, – мистер Макинтайр любезно объяснил мне, что в этом деле правда находится на вашей стороне, а претензии Питера Кархарта являются абсолютно неоправданными. Я сделаю все от меня зависящее, чтобы вы смогли владеть принадлежащей вам землей до конца ваших дней.

Оставив изумленное собрание, он вышел из комнаты и в течение следующего получаса отправил две телеграммы, содержание которых ошеломило телеграфиста настолько, что работа почтового отделения оказалась парализованной до следующего утра: одна была адресована Хэймилу в Сан-Антонио, вторая – Питеру Кархарту в Нью-Йорк.

Сэмюэль не смог уснуть в ту ночь. Он думал о том, что впервые за всю свою карьеру окончательно и бесповоротно провалил порученное ему дело. Какой-то подсознательный инстинкт – сильнее, чем воля, сильнее, чем опыт, – заставил его сделать то, что, скорее всего, положит конец всем его планам и амбициям. Но дело было сделано, и ему даже не приходило в голову, что он мог поступить как-нибудь иначе.

Наутро ему принесли две телеграммы. Первая была от Хэймила. В ней было всего два слова:

«Проклятый идиот»:

Вторая была из Нью-Йорка:

«Бросай все немедленно выезжай Нью-Йорк Кархарт»

Последовавшая неделя оказалась богатой на события. Хэймил яростно отстаивал свой план, был вызван в Нью-Йорк и провел незабываемые полчаса «на ковре» в кабинете Питера Кархарта. В июле он окончательно отказался работать в интересах Кархарта, а в августе тридцатипятилетний Сэмюэль Мередит был официально объявлен новым партнером Кархарта. Четвертый удар сделал свое дело.

* * *

Думаю, что у каждого есть хоть одна недостойная черта, накладывающая отпечаток на личность, образ мыслей и даже на внешний облик. Кое-кто умеет держать это в секрете, и мы никогда не узнаем об этом до тех пор, пока однажды не получим добрый удар в спину в темном закоулке. У Сэмюэля эта черта характера всегда проявлялась в действии, и ее созерцание приводило окружающих в ярость. Можно считать, что ему повезло, ведь когда его бес вылезал из своего укрытия, то всегда встречал на своем пути достойный отпор, заставлявший его снова прятаться обратно и долго восстанавливать силы. Один и тот же бес, одна и та же причина заставили его приказать друзьям Джилли покинуть его кровать и зайти в дом к Марджори.

Если бы вам только представилась возможность провести ладонью по подбородку Сэмюэля Мередита, вы обязательно бы почувствовали припухлость от давно зажившего шрама. Он признается, что так до сих пор и не знает, какой из ударов стал причиной появления шрама, но зато знает, что ни за что на свете он не хотел бы с ним расстаться. Он любит повторять, что «…кто старое помянет, тому глаз вон», и объясняет, что иногда, перед тем как принять какое-нибудь решение, ему просто необходимо дотронуться до своего подбородка. Репортеры принимают это за обыкновенную маленькую причуду, но мы-то знаем, что это не так. Это движение позволяет ему вновь ощутить пронзительную чистоту и ясность сознания, как после каждого из тех четырех ударов.

Майра и его семья

Наверное, каждый, кто учился в университете на востоке страны в последнее десятилетие, встречал Майру не меньше полудюжины раз, потому что Майрам жизненно необходимы университеты, как котятам – теплое молочко. В юности – лет в семнадцать или около того – все зовут Майру «чудесное дитя»; в девятнадцать лет она достигает своего расцвета, и должное ей отдают весьма тонким комплиментом, – едва лишь в беседе звучит ее имя, как всем уже сразу понятно, о ком идет речь; затем она превращается в «ту, с-бала-на-бал» или в «ту-Майру-что-от-моря-и-до-моря».

Вы можете увидеть ее практически в любой зимний день, если зайдете в вестибюль отеля «Билтмор». Обычно она там в компании второкурсников, только что прибывших из Принстона или Нью-Хейвена и пытающихся договориться, куда именно им лучше отправиться, чтобы скрасить танцами веселые часы: в клуб «Де-Винч» или же в «Красную гостиную» отеля «Плаза»? Потом один из второкурсников приглашает ее в театр, а затем зовет на февральский бал в университете – и тут же ныряет в такси, чтобы не опоздать на последний поезд.

И в номере на одном из верхних этажей ее непременно поджидает сонная матушка.

Когда Майре стукнет двадцать четыре, она вспомнит всех тех милых парней, за которых когда-то могла бы выйти замуж, вздохнет и отправится искать лучшее из того, что еще осталось. Но, прошу вас, без комментариев! Она же подарила вам свою юность, именно она под нежными взглядами множества глаз очаровательной кометой пронеслась по множеству балов, и ведь это она стала причиной неведомых дотоле романтических порывов в сотнях сердец юных варваров, – да разве хоть кто-нибудь осмелится сказать, что все это ничего не значит?

Мне следует немного рассказать о прошлом той Майры, о которой пойдет речь в этом рассказе. Я постараюсь изложить все как можно короче.

В шестнадцать лет она жила в особняке в Кливленде и училась в школе «Дерби» в штате Коннектикут. Именно тогда, в школьные годы, она начала посещать школьные танцы и университетские балы. Войну она решила переждать в женском колледже Смита, но в первый же год учебы, в январе, сильно влюбилась в одного юного офицера сухопутных войск, провалилась на экзаменах за первый семестр и с позором вернулась в Кливленд. Туда же неделю спустя прибыл и юный офицер.

Примерно в то самое время, когда она уже была почти уверена, что разлюбила его, ему пришел приказ отправляться на фронт, и в порыве вновь нахлынувшего чувства она вместе с матерью прибыла в порт отправки, чтобы там с ним попрощаться. Первые два месяца она писала ему ежедневно, следующие два месяца – раз в неделю, затем написала ему еще одно письмо. Это последнее письмо он так и не получил, потому что в один дождливый июльский день его череп насквозь пробила пуля из вражеского пулемета.

Возможно, оно было и к лучшему, потому что в том письме она написала, что все, что между ними было, было ошибкой и что-то ей подсказывает, что они никогда не будут счастливы вместе, и так далее.

Это самое «что-то» носило сапоги, в петлицах у него были серебряные крылышки, а сам он был темноволос и статен. Майра была абсолютно уверена, что на этот раз перед ней ее суженый, но, поскольку в середине августа в Келли-Филд пропеллер рассек его пополам, ей так и не удалось убедиться в этом наверняка.

И она вновь прибыла на восток страны: чуть похудела, стала немного бледнее (это ей шло), под глазами появились небольшие тени. Весь последний военный год она оставляла окурки от своих сигарет по всему Нью-Йорку в небольших фарфоровых пепельницах, украшенных названиями «Полночные шалости», «Коконат Гроув» и «Пале-Рояль». Ей был двадцать один год, и все кливлендские знакомые говорили, что матери следует вернуть ее домой, потому что Нью-Йорк ее портит.

На этом, пожалуй, и остановимся. Давно уже пора начинать наш рассказ.

* * *

Сентябрьским днем она отказалась от приглашения в театр ради чашки чая в компании юной миссис Артур Элкинс, с которой когда-то делила комнату в школьном общежитии.

– Хотелось бы мне, – сказала Майра, когда они уселись за изящный столик, – быть сеньоритой, или мадмуазель, или кем-то в этом роде. Подумать только! После выхода в свет только и остается, что выйти замуж, да и на покой!

Лейла Элкинс уже сталкивалась с подобным томлением духа.

– Да, действительно, – холодно ответила она. – Так и сделай!

– Лейла, мне кажется, что я уже не способна увлечься, – сказала Майра, подавшись вперед. – Я так много флиртовала, что теперь, целуясь с мужчиной, сразу же думаю: скоро ли он мне надоест? Никаких таких сильных чувств, как раньше!

– А сколько тебе лет, Майра?

– Прошлой весной исполнился двадцать один.

– Что ж, – самодовольно сказала Лейла, – прими от меня совет: не выходи замуж, пока тебе окончательно не наскучит флирт! Ты же понимаешь, как много ты теряешь?

– Пока не наскучит?! Да я уже по горло сыта своим бессмысленным существованием! Как это ни смешно, Лейла, но я чувствую себя какой-то древней развалиной! Прошлой весной в Нью-Хейвене со мной танцевали мужчины, которые выглядели как мальчишки; и в гардеробной я случайно услышала, одна девушка сказала: «Это же Майра Харпер! Она сюда уже восемь лет катается». Конечно, года на три она обсчиталась, но все же это вызвало у меня легкую календарную грусть.

– Мы с тобой впервые поехали на бал, когда нам было по шестнадцать, – пять лет назад.

– Боже мой! – вздохнула Майра. – А теперь меня уже некоторые ребята боятся! Так жалко! Да еще и самые симпатичные… Один вот по выходным три недели подряд ездил ко мне аж из Морристауна, и вдруг – как черт от ладана! Какой-то добрый приятель нашептал ему, что в этом году я активно ищу мужа, и он испугался, что все зайдет слишком далеко!

– Ну ты ведь и правда в активном поиске и хочешь замуж, разве не так?

– Думаю, да… В некотором смысле. – Майра умолкла и осторожно огляделась вокруг. – Ты знакома с Ноулетоном Уитни? Знаешь, он изумительно выглядит, а отец у него, говорят, очень состоятельный! Когда нас представляли, я заметила, он вздрогнул, услышав мое имя, и тут же стушевался, но, Лейла, дорогая, я же отнюдь не древняя и не невзрачная, правда?

– Конечно, правда! – рассмеялась Лейла. – И мой тебе совет: выбирай лучшее из того, что есть, – выбирай мужчину, у которого есть все, что тебе нужно, в плане ума, внешности, положения в обществе и денег; затем приложи все силы, чтобы его захватить, – ну, как раньше, у нас с тобой ведь все всегда получалось! И когда он станет твоим, не говори себе: «Ах, но он не умеет петь, как Билли!» или «Эх, ему бы еще поучиться играть в гольф». Нельзя получить все и сразу. Закрой глаза, отключи чувство юмора, а когда выйдешь замуж, все покажется тебе уже в ином свете, и ты будешь очень счастлива.

– Да, – рассеянно сказала Майра. – Такой совет я уже слышала.

– Легко быть романтиком, когда тебе восемнадцать! – подчеркнула Лейла. – Но через пять лет вся твоя романтика улетучивается, как дым!

– Мне было так хорошо, – вздохнула Майра. – Такие симпатичные парни были рядом со мной! Сказать по правде, я уже решила, за кем мне приударить.

– И за кем же?

– За Ноулетоном Уитни. Поверь: может, я и выгляжу несколько пресыщенной, но я все еще могу заполучить любого, кого только захочу!

– А ты его и правда хочешь?

– Да. Если кого и хочу, так только кого-нибудь вроде него! Он сногсшибательный и застенчивый… Очень милый и застенчивый… И еще, говорят, у них потрясающее имение в округе Вестчестер!

Лейла допила чай и бросила взгляд на свои наручные часики:

– Мне пора бежать, дорогая!

Обе встали и, неторопливо выйдя на Парк-авеню, поймали такси.

– Я ужасно рада за тебя, Майра; я знаю, что ты будешь очень счастлива!

Майра обошла небольшую лужицу на асфальте и, подойдя к такси, задержалась на подножке авто, балансируя, словно балерина:

– Пока, Лейла! Увидимся!

– До свидания, Майра. Удачи тебе!

И, хорошо зная Майру, Лейла подумала, что в данном случае последнее пожелание было излишним.

II

Главным образом именно поэтому в пятницу вечером шесть недель спустя Ноулетон Уитни заплатил таксисту семь долларов десять центов и, в смешанных чувствах, остановился рядом с Майрой на лестнице отеля «Билтмор». Под внешней, безумно счастливой оболочкой его разума постепенно зрел тяжкий испуг от того, что он натворил. Ведь это он сам, защищаемый уже с первого курса Гарварда от ловушек очаровательных охотниц за состояниями, он самый, кого – с его молчаливого согласия – удалось буквально за загривок оттащить от нескольких юных и милых созданий, сейчас воспользовался отлучкой родителей на запад страны и умудрился так запутаться в силках, что теперь было сложно сказать, где силки, а где – он!

День прошел, как во сне: в ноябрьских сумерках после дневного спектакля они с Майрой смотрели на городскую толпу из романтического уединения кеба – что за удивительный экипаж! – и вот они уже сидят за чаем в «Ритце», и ее белая рука лежит на темном подлокотнике соседнего кресла, внезапно звучат торопливые сбивчивые слова… Затем они едут в ювелирный магазин, потом – безумный ужин в каком-то маленьком итальянском ресторанчике, где на обороте меню он написал: «Ты?» – и передал его ей, а она подписала снизу вечно чудесное: «Ты же знаешь, что да!» А вот и день подходит к концу, и они стоят на лестнице у «Билтмора».

– Скажи! – шепнула Майра ему на ухо.

Он сказал.

Ах, Майра, как много воспоминаний, должно быть, пронеслось в твоей памяти в этот момент!

– Я так счастлива, милый! – нежно сказала она.

– Нет! Это я счастлив! Ты же знаешь… Майра…

– Знаю!

– Навсегда?

– Навсегда! Смотри, что у меня есть! – И она поднесла к губам новое кольцо с бриллиантом. О, Майра знала, что следует делать в таких случаях!

– Спокойной ночи!

– Спокойной ночи! Спокойной ночи…

Словно призрачная фея в мерцающем розовом платье, она легко взбежала по широким ступеням; ее щеки горели, когда она вызывала лифт.

Через две недели она получила от него телеграмму, которой он сообщал, что родители вернулись с запада и приглашают ее на недельку в гости в свое имение в округе Вестчестер. Майра телеграфировала время прибытия поезда, купила три новых вечерних платья и принялась паковать дорожный сундук.

Она приехала холодным ноябрьским вечером; сойдя с поезда в густых сумерках, она слегка поежилась от холода и поискала взглядом Ноулетона.

Какое-то время на платформе было много народу, все возвращались из города – слышалась разноголосица приветствий жен и семейных шоферов, затем раздалось громкое ворчание лимузинов, сдававших назад, разворачивавшихся и отъезжавших от станции. А затем – она и опомниться не успела – платформа опустела, и вокруг не осталось ни одного роскошного автомобиля. Должно быть, Ноулетон перепутал поезд!

С едва слышным «Черт возьми!» она пошла к возведенному в Елизаветинскую эпоху зданию станции, чтобы позвонить по телефону, но тут какая-то грязная и неряшливо одетая личность, приподнявшая в качестве приветствия свою видавшую виды фуражку, обратилась к ней надтреснутым и ворчливым голосом:

– Это вы, мисс Харпер?

– Да, – сильно удивившись, ответила она. Неужели эта немыслимая личность могла быть шофером?

– Шофер приболел, – продолжала личность пронзительным ноющим тоном. – Я его сын!

Майра открыла от изумления рот:

– Вы про шофера мистера Уитни?

– Да! Как война началась, так он оставил только одного шо фера. Экономит изо всех сил, чистый Гувер! – Он нервно потоптался и хлопнул в ладоши, облаченные в огромные краги. – Ну да ладно, чего тут на холоде стоять, болтать-то? Давайте ваш сак вояж.

Потеряв от изумления дар речи, но ничуть не обескураженная, Майра последовала за своим провожатым до самого конца платформы. Напрасно она искала глазами лимузин – его там не было. Но долго удивляться ей не пришлось, потому что личность направилась прямо к видавшей виды машинке-развалюхе, в кабину которой и был помещен ее саквояж.

– Лимузин поломался, – пояснил он. – Придется ехать на этом или пешком. – Он открыл для нее переднюю дверь и кивнул: – Залезайте!

– Если вы не возражаете, я, пожалуй, сяду сзади!

– Да как хотите, – фыркнул он, открыв заднюю дверь. – Я просто подумал, что дорожный сундук небось по дороге станет болтаться туда-сюда на сиденье, вы и разнервничаетесь.

– Какой еще сундук?

– Ну, ваш.

– Ах, а разве мистер Уитни… Разве нельзя сделать две поездки?

Он упрямо покачал головой:

– Не разрешает! С тех пор как началась война. Богатые должны подавать пример, вот что мистер Уитни твердит. Давайте-ка квитанцию на багаж.

Когда он удалился, Майра безуспешно попыталась представить себе шофера, у которого мог бы быть такой сын. После загадочной перепалки с багажным агентом человек вернулся, отчаянно задыхаясь, таща на спине дорожный сундук. Водрузив его на заднее сиденье, он вскарабкался за руль впереди, рядом с ней.

Было уже совсем темно, когда они свернули с дороги и по длинной тенистой аллее подъехали к особняку семейства Уитни, освещенные окна которого отбрасывали большие пятна веселого желтоватого света на гравий, лужайку и деревья. Даже сейчас было видно, что дом очень красивый, в его неясных контурах угадывались черты колониального стиля Джорджии, а по обеим сторонам от дома были разбросаны обширные тенистые парки. Машина, дернувшись, остановилась перед квадратными каменными воротами особняка, шоферский сын выкарабкался из машины вслед за Майрой и распахнул дверь дома.

– Заходите! – фыркнул он; она переступила через порог и услышала, как он тихо затворил за ней дверь, оставшись снаружи вместе с темнотой.

Майра огляделась. Она находилась в обширном мрачном холле, обшитом на английский манер дубовыми панелями и освещавшемся тусклыми, полускрытыми плафонами, светильниками, напоминавшими светящихся желтых черепах, развешанных на равных расстояниях по стенам. Прямо перед ней была широкая лестница, по бокам которой было несколько дверей; вокруг не слышалось ни звука, никого не было видно, а с темно-малинового ковра, казалось, поднималась вверх напряженная неподвижность.

Так она простояла, должно быть, целую минуту, пока не почувствовала на себе чей-то взгляд; она заставила себя непринужденно повернуться.

В нескольких ярдах, вопросительно глядя на нее, стоял лысый, чисто выбритый коротышка с желтоватым лицом, наряженный в опрятный сюртук и белые гетры. На вид ему было лет пятьдесят, но ему не нужно было даже двигаться, чтобы ей в глаза бросилась распространяемая им вокруг себя забавная резвость, – сама его поза говорила о том, что она вот-вот сменится, пусть даже он ее только что принял. Миниатюрные ручки, ножки и причудливый изгиб бровей делали его похожим на проказника-эльфа, и у нее тут же возникло смутное мимолетное чувство, что когда-то давно она его уже где-то видела.

Мгновение они молча смотрели друг на друга; затем она чуть покраснела, и ей захотелось откашляться.

– Вы, должно быть, мистер Уитни? – Она чуть улыбнулась и сделала по направлению к нему шажок. – Меня зовут Майра Харпер!

Еще мгновение он молчал и не двигался, и Майра подумала, что он, должно быть, глуховат; затем, словно механический паяц, он дернулся, будто кто-то нажал кнопку и вдохнул в него душу.

– Ах, разумеется… Естественно! Я знаю… О да! – взволнованным пронзительным голоском эльфа воскликнул он; встав на цыпочки в порыве едва сдерживаемого энтузиазма, он одарил ее худосочной улыбкой и засеменил по темному ковру.

Она, как и подобало, залилась румянцем.

– Ужасно мило с вашей…

– Ах! – продолжал он. – Вы, должно быть, устали? Ужасная, неровная и грязная дорога, я знаю! Вы устали; вас, без сомнений, мучают голод и жажда! – Он с негодованием посмотрел вокруг. – Слуги в этом доме прямо-таки ужасно небрежны!

Майра не знала, что на это можно было сказать, и промолчала. Отвлекшись на мгновение, мистер Уитни с присущей ему буйной энергией пробежал по ковру и нажал кнопку; затем, словно танцуя, он опять оказался рядом с ней, слегка пренебрежительно всплескивая руками.

– Одну минуточку! – затараторил он. – Шестьдесят секундочек, не больше! Сейчас, вот!

Он резко бросился к стене и с некоторым усилием приподнял огромный резной стул в стиле Людовика Четырнадцатого, аккуратно вынес его на самую середину ковра и там поставил.

– Прошу вас, присядьте! Присаживайтесь! Я вам сейчас что-нибудь принесу. Всего шестьдесят секунд, и я вернусь!

Она стала отказываться, но он продолжал повторять «Присаживайтесь!» таким обиженным и одновременно исполненным надежды тоном, что Майре пришлось сесть на стул. Хозяин дома тут же удалился.

Она просидела пять минут, чувствуя, как ею овладевает подавленность. Еще никогда ей не оказывали столь странного приема. Хотя где-то она читала, что Ладлоу Уитни считается одной из самых эксцентричных фигур мира финансов, она не ожидала встретить похожего на эльфа коротышку с желтоватым лицом, да еще и перемещавшегося исключительно вприпрыжку, – это все нанесло удар ее чувству формы. Хорошо бы он привел Ноулетона! Она сидела и безостановочно сплетала-расплетала пальцы.

Услышав резкий кашель сбоку, она нервно вздрогнула. Вернулся мистер Уитни. В одной руке он нес стакан молока, в другой – синюю кухонную плошку, доверху наполненную черствыми гренками в виде кубиков, которые обычно кладут в супы.

– Проголодались с дороги? – сочувственным тоном воскликнул он. – Бедная девочка, ах, бедная девчушка умирает с голоду! – Последнее слово он произнес с таким напором, что даже молоко слегка расплескалось.

Майра покорно приняла угощение. Есть ей не хотелось, но на поиски этой еды он потратил десять минут, и поэтому отказываться было бы невежливо. Она робко пригубила молоко и съела одну гренку, пытаясь придумать, что бы такое сказать. Но эту проблему за нее решил мистер Уитни, удалившись вновь, – на этот раз он ускакал по широкой лестнице, преодолевая сразу по четыре ступеньки; лишь на мгновение в полутьме наверху сверкнул его лысый затылок.

Время шло. Майра разрывалась между негодованием и замешательством: почему она должна восседать на огромном неудобном стуле посреди холла и грызть гренки? Где это видано – так принимать в гостях невесту сына?

Ее сердце облегченно дрогнуло, когда с лестницы донеслось знакомое насвистывание. Наконец-то, Ноулетон! Увидев ее, он разинул от изумления рот:

– Майра?

Она аккуратно поставила плошку и стакан на ковер и с улыбкой встала со стула.

– Вот это да! – воскликнул он. – А мне даже не сказали, что ты приехала!

– А я тут с твоим папой знакомлюсь…

– Батюшки! Он, наверное, убежал наверх и забыл! Он что, угощал тебя вот этим? А что же ты ему не сказала, что не хочешь?

– Ну… Я не знаю…

– Милая, не обращай на папу внимания. Он рассеянный и в некотором роде оригинал, но ты к нему привыкнешь.

Он нажал кнопку, появился дворецкий.

– Проводите мисс Харпер в комнату, распорядитесь, чтобы принесли ее багаж, если его еще не принесли. – Он повернулся к Майре: – Милая, как жаль, что я не знал, что ты уже приехала! Давно ты здесь?

– Ах, да всего пару минут…

Минут было вообще-то двадцать с лишним, но зачем ему об этом говорить? Тем не менее у нее возникло какое-то странное нехорошее чувство.

Через полчаса, когда она застегивала последний крючок на своем вечернем платье, в дверь постучали.

– Майра, это я, Ноулетон! Если ты уже готова, давай перед ужином заглянем на минутку к маме?

Бросив последний довольный взгляд на свое отражение в зеркале, она выключила в комнате свет и вышла в коридор. Он повел ее по центральной галерее, коридор от которой отходил в другое крыло дома; у одной из дверей они остановились, он постучался и ввел Майру в самую странную комнату, которую она когда-либо видела.

Помещение представляло собой просторный роскошный будуар, обшитый, как и холл внизу, на английский манер дубовыми панелями; несколько ламп заливало все вокруг спокойным оранжевым светом, размывая очертания предметов в комнате, словно янтарная дымка. В огромном кресле с пестрой шелковой обивкой высоко на подушках возлежала весьма крепкая на вид пожилая дама с ярко-седыми волосами и тяжеловесными чертами; казалось, что она там находится уже очень-очень много лет. Она сонно покоилась на подушках, полузакрыв глаза; под черным халатом вздымался и опадал огромный бюст.

Однако в комнате было нечто еще более замечательное, чем эта дама, так что взгляд Майры скользнул по ней лишь мельком, – так сильно захватило ее воображение кое-что другое. На ковре, на стульях и на диванах, на огромной постели с балдахином и на мягком коврике из ангорской шерсти перед камином сидело, лежало и спало множество белых пуделей. Их было почти две дюжины – завитая шерсть падала челками на мечтательные собачьи глаза, на шеях были повязаны широкие желтые банты. Когда вошли Майра и Ноулетон, собак охватило волнение; двадцать один черный мокрый нос взмыл вверх, двадцать одна миниатюрная глотка принялась издавать отрывистый шумный лай, и в комнате воцарился такой гам, что Майра от неожиданности сделала шаг назад.

От шума сонные глаза толстой дамы дрогнули и открылись; низким хриплым голосом, который сам по себе до странности напоминал лай, она отрывисто скомандовала: «Прекратить этот гам!» – и собачий галдеж тут же стих. Сидевшие у камина два-три пуделя с блестящими глазами укоризненно переглянулись, негромко поворчали и улеглись, слившись с белоснежным ковриком из ангорской шерсти. Взъерошенный шарик на коленях у дамы уткнулся носом в изгиб локтя и опять закрыл глаза. Если бы не комки белой шерсти, разбросанные по комнате, Майра могла бы решить, что все это ей просто почудилось.

– Мама! – произнес Ноулетон, выдержав паузу. – Это Майра!

С губ дамы упало лишь одно хриплое слово:

– Майра?

– Она приехала к нам в гости, я тебе рассказывал…

Миссис Уитни подняла пухлую руку и устало провела ладонью по лбу.

– Дитя мое! – сказала она, и Майра вздрогнула, потому что голос вновь напомнил ей низкое собачье ворчание. – Ты хочешь выйти замуж за моего сына Ноулетона?

Майре показалось, что этим вопросом прицеп ставится впереди авто, но все же утвердительно кивнула в ответ:

– Да, миссис Уитни.

– Сколько тебе лет? – резко спросила дама.

– Мне двадцать один, миссис Уитни.

– Н-да… Ты родом из Кливленда? – это она уже практически пролаяла.

– Да, миссис Уитни.

– О!

Майра не была уверена, относилось ли последнее восклицание к разговору или это был просто стон, поэтому решила ничего не отвечать.

– Вы уж меня простите, я внизу почти не бываю, – продолжала миссис Уитни. – Когда мы здесь живем, я редко покидаю эту комнату и моих милых песиков!

Майра кивнула; с ее губ вот-вот готов был сорваться вежливый вопрос о здоровье, но она вовремя поймала предостерегающий взгляд Ноулетона и тут же прикусила язык.

– Что ж, – произнесла миссис Уитни; ее тон подразумевал, что разговор окончен. – Мне кажется, что вы – весьма милая девушка. Заходите еще!

– Доброй ночи, мама! – сказал Ноулетон.

– Доброй! – сонно пролаяла миссис Уитни, и ее глаза стали постепенно закрываться, а голова вновь упала обратно в подушки.

Ноулетон открыл дверь, и Майра, чувствуя себя слегка озадаченной, вышла из комнаты. Идя по коридору, они услышали у себя за спиной взрыв яростного лая – шум закрываемой двери вновь пробудил пуделей ото сна.

Спустившись на первый этаж, они обнаружили, что мистер Уитни уже сидит за накрытым к ужину столом.

– Просто очаровательно! Истинное наслаждение! – нервно улыбаясь, воскликнул он. – Одна большая семья, и вы, милая моя, ее главное украшение!

Майра улыбнулась, Ноулетон нахмурился, а мистер Уитни захихикал.

– Мы живем здесь в одиночестве, – продолжил он, – почти что в уединении – лишь мы втроем… И мы ждем, что вы принесете сюда солнечный свет и тепло, присущий вам блеск и цветение юности! Это будет просто восхитительно! Вы поете?

– Ну… Да… То есть немного…

Он с энтузиазмом захлопал в ладоши:

– Потрясающе! Великолепно! И что вы предпочитаете? Оперу? Романсы? Легкий жанр?

– Ну, в основном легкий жанр…

– Прекрасно! Я лично тоже предпочитаю легкий жанр. Кстати, сегодня вечером у нас будут танцы!

– Папа! – угрюмо произнес Ноулетон. – Ты что, взял и пригласил к нам толпу гостей?

– Я попросил Монро пригласить буквально несколько человек, соседей, – объяснил он Майре. – У нас тут все живут очень дружно; мы постоянно устраиваем небольшие неформальные приемы. Ах, это ведь просто восхитительно!

Майра поймала взгляд Ноулетона; в ее глазах читалось сочувствие. Было очевидно, что этот первый вечер ему хотелось бы провести с ней наедине и новость о гостях выбила его из колеи.

– Я представлю им Майру, – продолжал отец. – Хочу, чтобы они увидели, сколь восхитительное украшение появилось в нашем скромном домике!

– Отец, – вдруг сказал Ноулетон, – конечно же со временем мы с Майрой пожелаем жить здесь, вместе с тобой и с мамой, но первые два-три года, как мне кажется, нам лучше всего будет пожить в Нью-Йорке!

Раздался грохот. Мистер Уитни сгреб пальцами скатерть, и лежавшие рядом с ним серебряные столовые приборы звенящей кучей грохнулись на пол.

– Глупости! – в ярости воскликнул он, грозно помахав своим коротеньким пальчиком сыну. – Ты говоришь глупости! Вы будете жить здесь, понятно? Здесь! Что за дом без детей?

– Но, отец…

Разволновавшись, мистер Уитни вскочил; его желтоватое лицо покрылось неестественным румянцем.

– Тишина! – взвизгнул он. – Если ты рассчитываешь на какую-либо помощь с моей стороны, то получить ее ты сможешь лишь под крышей моего дома – и нигде больше! Ясно? А что касается вас, моя изысканная юная леди, – продолжил он, махнув трясущимся пальчиком в сторону Майры, – то вам следует запомнить, что вы будете жить здесь, и только здесь! Наша семья живет в этом доме, и так будет и впредь!

Он на мгновение замер, встав на цыпочки, бросая гневные взгляды то на нее, то него, а затем внезапно развернулся и поспешно покинул комнату.

– Да-а-а… – изумленно выдохнула Майра, повернувшись к Ноулетону. – И кто бы мог подумать?

III

Через несколько часов она добралась до кровати, не чуя под собой ног; ее терзали досада и тревога. Наверняка она знала одно: она не будет жить в этом доме! Как угодно, но Ноулетону придется убедить отца снять для них квартиру в городе. Коротышка с желтоватым лицом действовал ей на нервы; она не сомневалась, что собаки миссис Уитни теперь еще долго будут сниться ей по ночам; небрежные манеры шофера, дворецкого, горничных и даже гостей никак не вязались с ее представлениями о жизни в богатом поместье.

В легкой дремоте она пролежала почти час; а затем из соседней комнаты вдруг раздался резкий крик, и она, вздрогнув, почти совсем проснулась. Она села в кровати и прислушалась; минуту спустя крик повторился. Больше всего он напоминал плач усталого ребенка, который тут же приглушили, прикрыв ему рукой рот. В окружающей тьме и тишине изумление понемногу сменилось беспокойством. Она подождала, не повторится ли плач; но, сколько она ни напрягала свой слух, в ушах лишь звенело напряженное пружинящее безмолвие трех утра. Она подумала о Ноулетоне; его спальня находилась в другом крыле особняка, рядом с комнатой матери. Здесь, выходит, была только она одна – или не одна?

Чуть приоткрыв рот, она вновь легла и стала прислушиваться. С детских лет она не боялась темноты, но чье-то нежданное присутствие в соседней комнате ее испугало, заставив воображение перебирать кучу страшных историй, которыми она иногда убивала долгие вечера.

Услышав, как часы пробили четыре, она обнаружила, что очень устала. На сцену ее воображения медленно опустился занавес; повернувшись на бок, она почти сразу же уснула.

Наутро, гуляя с Ноулетоном среди сияющих морозным инеем кустов опустевшего парка, она почувствовала легкость в сердце и удивилась: с чего это ночью ее вдруг одолела тоска? Наверное, любая семья покажется странной, когда приезжаешь в гости впервые и видишь незнакомых людей в столь интимной обстановке. Но твердое намерение сделать так, чтобы они с Ноулетоном жили где угодно, лишь бы рядом не было белых песиков и прыгучего коротышки, никуда не исчезло. А уж если все общество округа Вестчестер состоит сплошь из чопорных типажей вроде тех, что почтили своим присутствием танцы накануне…

– Моя родня, – сказал Ноулетон, – должно быть, выглядит не совсем обычной. Думаю, я вырос в довольно странной атмосфере, но мама совершенно нормальна, если не считать ее склонность держать дома пуделей в неимоверных количествах, а папа, несмотря на всю свою эксцентричность, занимает очень прочное положение на Уоллстрит.

– Ноулетон, – внезапно спросила она, – а кто живет в комнате рядом с моей?

Неужели он вздрогнул и слегка покраснел? Или это ей показалось?

– Я спрашиваю, – неторопливо продолжала она, – потому что практически уверена, что слышала, как ночью там кто-то плакал. Было похоже на плач ребенка, Ноулетон!

– Но там никого нет! – решительно ответил он. – Тебе показалось… или ты что-то не то съела? А может, какая-нибудь горничная захворала?

Закончив на этом, он тут же сменил тему разговора.

День пролетел быстро. Мистер Уитни за обедом, кажется, совсем забыл, в каком настроении завершил вчерашний вечер; он, как и всегда, был исполнен нервной восторженности; и, глядя на него, Майра вновь подумала, что где-то она его уже видела. Вместе с Ноулетоном она опять навестила миссис Уитни, и вновь пудели тревожно зашумели и разлаялись, и вновь их резко унял хрипловатый гортанный голос. Беседа была краткой, отдающей ароматом застенка святой инквизиции. Она, как и предыдущая, окончилась смыканием сонных век дамы и прощальной песнью в исполнении собак.

Ближе к вечеру она узнала, что мистер Уитни со свойственным ему напором умудрился прямо сегодня организовать вечерний нeформальный концерт для соседей. В танцевальном зале водрузили сцену, и Майра уселась в первом ряду, рядом с Ноулетоном, с любопытством наблюдая за действом. Сначала пели две тощие высокомерные дамы; какой-то мужчина продемонстрировал древние, как мир, карточные фокусы; некая девица показывала пародии; затем, к изумлению Майры, на сцене появился сам мистер Уитни и довольно лихо сплясал чечетку. Было что-то невыразимо жуткое в том, как с мрачной торжественностью порхали взад-вперед по сцене коротенькие ножки знаменитого финансиста. Но танцевал он отлично, с легкой и непринужденной грацией, и сорвал шквал аплодисментов.

В полумраке зала к Майре вдруг обратилась сидевшая слева дама:

– Мистер Уитни просил вам передать, что хотел бы пригласить вас за кулисы!

Недоумевая, Майра встала и поднялась по боковой лестнице, которая вела за сцену. Там ее уже поджидал суетливый хозяин дома.

– Ага! – захихикал он. – Великолепно!

Он протянул ей руку, и она с недоумением ее приняла.

Не дав ей времени сообразить, что за этим последует, он тут же повел ее – точнее, почти что потащил – на сцену. Они оказались под лучами прожекторов, и в зале стих шум разговоров. Прямо на нее из мрака глядели неровные пятна мертвенно-бледных лиц, и она почувствовала, как у нее краснеют уши, пока мистер Уитни готовился говорить.

– Дамы и господа! – начал он. – Большинство из вас уже знакомо с мисс Майрой Харпер. Вы уже имели честь быть ей представленными вчера. Она – прелестная девушка, уверяю вас! Кому это знать, как не мне! Она намеревается стать женой моего сына!

Он сделал паузу, покивал головой и принялся хлопать в ладоши. Публика тут же подхватила аплодисменты, и Майра оцепенела от ужаса – ей еще никогда не приходилось испытывать такого смущения.

Писклявый голосок продолжал:

– Мисс Харпер не только красива, но и талантлива. Вчера она призналась мне, что любит петь! Я спросил, что она предпочитает: оперу, романс или же легкий жанр? И она сказала, что больше всего ее привлекает последнее! И сейчас мисс Харпер исполнит для нас песню в легком жанре!

И вот Майра уже стоит на сцене одна, застыв от смущения. Ей почудилось, что на лицах сидящих в первом ряду читаются критическое ожидание, скука и ироническое осуждение. Вот уж действительно ярчайший пример дурного тона – взять и поставить неподготовленного гостя в такую ситуацию!

В повисшей тишине она хотела было сказать пару слов о том, что мистер Уитни не совсем верно ее понял, но тут на помощь ей пришел гнев. Она вскинула голову, и сидевшие в первом ряду заметили, как она резко поджала губы.

Подойдя к краю сцены, она коротко спросила у дирижера оркестра:

– У вас есть ноты «Помани меня косточкой»?

– Так, посмотрим… Да, есть!

– Отлично. Поехали!

Она торопливо просмотрела слова песни, которую совершенно случайно, от скуки, разучила прошлым летом, будучи у кого-то в гостях. Возможно, это была не та песня, с которой она бы хотела впервые появиться на публике, но выбора не было. Она лучезарно улыбнулась, кивнула дирижеру и запела негромким чистым альтом.

По ходу песни ею все больше и больше овладевало шутливо-ироничное настроение – и еще желание показать, что и она хороша ничуть не меньше, чем предыдущие артисты. И она постаралась! Каждое сленговое слово текста она пропевала с ист-сайдским ворчанием; она станцевала регтайм, она показала шимми, она изобразила даже фокстрот, который выучила, принимая участие в каком-то любительском мюзикле. В порыве вдохновения она закончила номер, как Эл Джонсон: стоя на коленях и протянув руки к публике в синкопированной мольбе.

Затем она встала, поклонилась и ушла со сцены.

Мгновение висела тишина, словно в холодном склепе; затем несколько человек вяло и небрежно похлопали в ладоши, а через секунду и эти аплодисменты стихли.

«Боже мой! – подумала Майра. – Неужели я так плохо выступила? Или я их шокировала?»

Однако мистер Уитни выглядел вполне довольным. Он ждал ее у выхода со сцены; он сразу же с энтузиазмом стал жать ей руку.

– Просто чудесно! – захлебывался он. – Вы – великолепная актрисочка, вы займете чрезвычайно важное место в нашей домашней труппе! Не желаете ли выйти на бис?

– Нет! – резко ответила Майра и отвернулась.

В темном углу она подождала, пока не разойдется публика. Сейчас она злилась и не могла смотреть им в глаза, ведь они ее не приняли!

Когда танцевальный зал опустел, она медленно поднялась по лестнице; в темном коридоре она натолкнулась на занятых горячей перепалкой Ноулетона и мистера Уитни.

Как только они ее увидели, спор тут же прекратился; оба внимательно на нее посмотрели.

– Майра! – произнес мистер Уитни. – Ноулетон хочет с тобой поговорить!

– Отец, прошу тебя… – с надрывом перебил его Ноулетон.

– Молчать! – воскликнул отец, запальчиво возвысив голос. – Ты сделаешь то, что должен, – и немедленно!

Ноулетон бросил на него еще один умоляющий взгляд, но мистер Уитни лишь с напряжением покачал головой, развернулся и удалился по лестнице, словно призрак.

Ноулетон на мгновение застыл, затем взял ее за руку и с выражением упрямой решимости повел к комнате в дальнем конце коридора. Они вошли в дверь; желтый свет из коридора упал на пол обширного темного помещения. На стенах виднелись какие-то большие прямоугольники; она подумала, что это, должно быть, рамы. Ноулетон нажал на кнопку, вдохнув жизнь в сорок портретов: показались кавалеры давно минувшей колониальной эпохи, дамы в широкополых, как у Гейнсборо, шляпах, толстые леди в высоких накрахмаленных воротниках, со спокойно сложенными руками.

Она вопросительно повернулась к Ноулетону, а он повел ее вперед, к ряду висевших сбоку картин.

– Майра! – медленно и болезненно сказал он. – Я должен тебе кое о чем рассказать. Здесь, – он указал рукой на картины, – портреты моих предков.

Картин было семь; три женщины, трое мужчин; все портреты были написаны еще до Гражданской войны. Одна картина, в середине, была скрыта завесой из малинового бархата.

– Возможно, сейчас тебе будет смешно, – все так же размеренно продолжал Ноулетон, – но в этой раме находится портрет моей прабабки.

Он протянул руку и потянул за короткий шелковый шнур; за веса разошлась, открыв портрет одетой в европейское платье ки таянки.

– Видишь ли, мой прадед занимался импортом чая в Австралию и свою будущую жену он встретил в Гонконге.

У Майры закружилась голова. Она вдруг припомнила желтоватый цвет лица мистера Уитни, его характерные брови, миниатюрные кисти рук и стопы; ей тут же припомнилось все, что она слышала об ужасном парадоксе атавизма, проявляющемся через несколько поколений… О китайских младенцах… А затем ее окончательно накрыла волна ужаса – она вспомнила приглушенный крик в ночи! У нее захватило дыхание, колени подогнулись, и она стала медленно оседать прямо на пол.

Ноулетон тут же ее подхватил.

– Милая, милая! – воскликнул он. – Не надо было тебе рассказывать! Я не должен был тебе рассказывать!

Не успел он договорить, как Майра уже окончательно и бесповоротно поняла, что никогда не сможет выйти за него замуж; как только эта мысль утвердилась у нее в голове, она бросила на него дикий, исполненный жалости взгляд и впервые в жизни упала в обморок.

IV

Она пришла в себя, лежа в постели. Включив ночник, она увидела, что одежда аккуратно сложена рядом – видимо, ее раздевала и укладывала горничная. С минуту она просто лежала, слушая, как часы в коридоре бьют второй час; затем ее взвинченные нервы в ужасе дрогнули, потому что до нее вновь донесся детский плач из соседней комнаты. Она вдруг почувствовала, как бесконечно долго еще до утра… Рядом с ней таился какой-то мрачный секрет: ее лихорадочное воображение нарисовало маленького китайчонка, которого держали там, в полумраке…

В приступе паники она надела халат, распахнула дверь и поспешила по коридору к комнате Ноулетона. В другом крыле особняка было темно; она открыла дверь и при слабом свете из холла увидела, что постель пуста – сегодня в ней явно никто не спал. Ее испуг усилился. Что могло помешать ему уснуть в столь поздний час? Она направилась к комнате миссис Уитни, но вспомнила о собаках и своих голых коленках, удрученно вздохнула и прошла мимо.

И вдруг она увидела, что чуть дальше по коридору из приоткрытой двери льется свет и доносится голос Ноулетона! Слегка покраснев от радости, она бросилась туда. Когда до двери оставался лишь фут, она обнаружила, что можно заглянуть внутрь, но, едва бросив взгляд в щель, тут же утратила всякое желание заходить.

Перед камином стоял Ноулетон, склонив голову и всем своим видом выражая уныние; в углу, положив ноги на стол, в одной рубашке сидел мистер Уитни, очень тихий и спокойный, с видимым удовольствием покуривая большую черную трубку. На столе восседала почти что миссис Уитни – точнее, это и была миссис Уитни, но без волос. Из знакомого огромного бюста торчала лысая голова с лицом миссис Уитни; на щеках выступала щетина, изо рта торчала толстая черная сигара, которой она с явным удовольствием затягивалась.

– Тысяча? – простонал Ноулетон, словно бы отвечая на вопрос. – Лучше сказать, две с половиной – это гораздо ближе к истине! Мне сегодня из «Грехемской конуры» прислали счет за пуделей! Хотят стрясти с меня две сотни и еще заявляют, что заберут собак прямо завтра!

– Ну что ж, – низким баритоном заявила миссис Уитни, – пусть забирают! Нам они больше не понадобятся.

– Если бы только это! – хмуро продолжал Ноулетон. – А если прибавить твой гонорар, да еще гонорар Эпплтона, и гонорар того парня, который изображал шофера, и еще семьдесят человек массовки на два вечера да оркестр – выйдет почти тысяча двести! А еще ведь надо заплатить за прокат костюмов, и за этот проклятый китайский портрет, да еще отступные слугам, чтоб помалкивали! Господи! Мне же еще месяц, наверное, будут слать счета то за одно, то за другое!

– Ну-ну-ну, – сказал Эпплтон, – я тебя умоляю, соберись! Дело надо довести до конца. Даю тебе честное слово: уже завтра к полудню ноги этой девицы не будет в твоем доме!

Ноулетон рухнул на стул и обхватил голову руками:

– О-о-о!

– Соберись с силами! Назад пути нет. Тогда, в коридоре, мне показалось, что тебе уже не хочется разыгрывать нашу китайскую линию?

– Да! Этот концерт… Для меня это было уж слишком, – тяжело вздохнул Ноулетон. – Ни одна девушка не заслуживает такой подлости, а ведь она, черт возьми, еще и смогла так достойно выйти из этого положения!

– Ну а куда же ей было деваться? – цинично заметила миссис Уитни.

– Ах, Келли, видел бы ты, как она посмотрела на меня, перед тем как упала в обморок у портрета! Господи, я верю, что она меня любит! Ох, если бы ты только ее видел!

Стоявшая за дверью Майра покраснела. Она теснее прижалась к двери, кусая губы, пока не почувствовала слегка солоноватый привкус крови.

– Если бы я только мог хоть что-нибудь сделать! – продолжал Ноулетон. – Что угодно, лишь бы все уладилось, клянусь – я бы даже не задумался!

Келли – его торчавшая из женского халата лысая голова выглядела очень смешно – тяжелой походкой подошел к Ноулетону и похлопал его по плечу:

– Послушай, мальчик мой! Ты просто нервничаешь. Давай-ка подумаем вот о чем: ты принял меры, чтобы выпутаться из ужасных неприятностей. Дело совершенно ясное: девчонке нужны твои деньги – она затеяла игру, но ты ее победил; сам ты при этом избежал несчастного брака, а семью уберег от страданий. Разве не так, Эпплтон?

– Абсолютно верно! – решительно поддержал его Эппл тон. – И дело надо довести до конца!

– Ну да… – печальным тоном праведника произнес Ноулетон. – Если бы она и правда меня любила, все это вряд ли бы на нее сильно подействовало… Не за родителей же моих она замуж собралась!

Эпплтон рассмеялся:

– А мне показалось, что мы приложили все усилия, чтобы ей стало ясно, что дело обстоит именно так!

– Ах, да замолчи ты! – с грустью воскликнул Ноулетон.

Майра заметила, как Эпплтон подмигнул Келли.

– Именно так! – сказал он. – Она же ясно показала, что ей нужны твои деньги! И в таком случае нет никаких причин не доводить дело до конца. Смотри сам! Либо ты окончательно убеждаешься, что она тебя не любит, избавляешься от нее и остаешься свободным как ветер; она уползает и никогда даже не заикается о том, что тут было, и концы в воду, и твои ни о чем никогда не узнают. Либо выходит, что две с половиной тысячи выброшено на шавок, ты вступаешь в несчастный брак – девушка тебя точно возненавидит, как только обо всем узнает; ты лишаешься семьи, а возможно, тебя лишат и наследства за то, что ты на ней женился. И любой тебе скажет: это просто куча неприятностей!

– Ты прав, – печально согласился Ноулетон. – Наверное, ты прав… Но, ах! Как же она тогда на меня посмотрела! Она, наверное, сейчас лежит, не в силах уснуть, и слушает, как там плачет китайчонок…

Эпплтон встал и зевнул.

– Что ж… – начал он.

Но дальше слушать Майра не стала. Подобрав полы своего шелкового халата, в ярости и на одном дыхании она молнией пронеслась по мягкому ковру коридора в свою комнату.

– Боже мой! – воскликнула она, сжав в темноте кулаки. – О, боже мой!

V

Незадолго до рассвета Майра погрузилась в беспокойный сон, который, как ей показалось, продолжался бесконечно. Проснулась она около семи; апатично полежала на кровати, свесив вниз руку, на которой проступили голубые линии вен. Она, протанцевавшая до рассвета не на одном балу, сейчас чувствовала себя очень усталой!

За дверью пробили часы; она нервно вздрогнула, и что-то внутри нее словно оборвалось, – она перевернулась в постели и навзрыд разревелась в подушку; волосы темным нимбом разметались вокруг ее головы. Она – Майра Харпер – попалась на такую дешевую и вульгарную уловку, устроенную тем, кого она считала застенчивым и добрым!

Ему не хватило смелости прийти и сказать ей правду, и он вышел на большую дорогу и нанял людей, чтобы ее запугать!

Между лихорадочными всхлипами она тщетно пыталась постичь, что же должно быть в голове у того, кто так коварно все это устроил. Ее гордость не позволяла ей предположить, что план был придуман Ноулетоном. Идея, скорее всего, родилась у этого коротышки актера, Эпплтона, или же у толстяка Келли, с его кошмарными пуделями. Это все было словами не описать, это было просто немыслимо! Она почувствовала острый стыд.

Но в восемь утра она вышла из комнаты, и, не зайдя позав тракать, пошла в сад, и выглядела она при этом уверенной в себе юной красавицей с холодным взором; слезы высохли, остались лишь легкие тени под глазами. Приближалась зима; твердую землю покрывал иней, серое пасмурное небо как нельзя больше соответствовало ее настроению, действуя неопределенно-успокаивающе. День подходил для раздумий, а ей как раз и нужно было поразмышлять.

Свернув за угол, она неожиданно увидела Ноулетона, сидевшего на каменной скамье в глубоком унынии; голову он уронил на руки. На нем был вчерашний костюм; было очевидно, что эту ночь он провел без сна.

Он не заметил ее, пока она не подошла совсем близко и сухая ветка не хрустнула под ее каблучком, – лишь тогда он устало вскинул голову. Она заметила, что прошедшая ночь перевернула все у него в душе вверх дном: лицо было мертвенно-бледным, глаза покраснели, опухли и выглядели смертельно усталыми. Он вскочил так, словно его вспугнули.

– Доброе утро! – спокойно произнесла Майра.

– Присаживайся! – нервно начал он. – Садись! Я хочу с тобой поговорить. Мне надо с тобой поговорить!

Майра кивнула и, сев на скамейку рядом с ним, обхватила руками колени и прикрыла глаза.

– Майра, бога ради, сжалься надо мной!

Она вопросительно на него посмотрела:

– О чем это ты?

Он издал тяжелый вздох:

– Майра, я совершил нечто ужасное – по отношению к тебе, к себе, к нам! Мне нет прощения – я совершил подлость! Наверное, я сошел с ума!

– Ты хоть намекни, о чем ты говоришь?

– Майра… Майра! – Как и все тяжелые тела, его признание в силу инерции медленно набирало скорость. – Майра… Мистер Уитни – не мой отец!

– Ты хочешь сказать, что он тебя усыновил?

– Нет. Я хочу сказать… Ладлоу Уитни мой родной отец, но тот человек, которого ты знаешь, не Ладлоу Уитни!

– Знаю, – холодно ответила Майра. – Это актер Уоррен Эпплтон.

Ноулетон вскочил на ноги:

– Да как ты…

– Ах, – с легкостью солгала Майра, – я узнала его в первый же день! Видела его лет пять назад в «Грейпфруте из Швейцарии»…

Услышав это, Ноулетон совсем обессилел и вяло сел обратно на скамью:

– Ты знала?

– Конечно! А что я могла поделать? Мне просто стало интересно, что тут вообще происходит.

Он с трудом попытался собраться:

– Майра, я хочу рассказать тебе все!

– Внимательно слушаю!

– Ну, начну с мамы – с моей настоящей мамы, а не той дамы с дурацкой псарней; она не здорова, я у нее единственный ребенок… Ее главной целью в жизни всегда было одно – подобрать мне подходящую партию, а подходящей она всегда считала только партию с положением в английском высшем обществе. Главнейшим разочарованием для нее стало то, что родилась не девочка и выдать своего ребенка за титулованную особу никак не получится; вместо этого она решила затащить меня в Англию, женив на дочке или сестре какого-нибудь графа или герцога. Да что там говорить – перед тем как оставить меня этой осенью в Нью-Йорке без присмотра, она взяла с меня обещание, что я не стану встречаться ни с одной девушкой больше чем дважды. А я встретил тебя! – Он на мгновение умолк и решительно продолжил: – Ты была первой девушкой, которую мне захотелось взять в жены. Ты меня опьянила, Майра! Я чувствовал себя так, словно ты заставила меня любить с помощью какой-то невидимой силы!

– Так и было, – пробормотала Майра.

– Первое опьянение длилось неделю; затем от мамы пришло письмо, в котором она написала, что домой вместе с ней приедет чудесная английская девушка, леди Елена Такая-Сякая. И в тот же день один человек рассказал мне, что до него дошли слухи о том, что я попался в сети к знаменитой на весь Нью-Йорк охотнице за богатыми женихами! И вот эти-то две новости чуть не свели меня с ума. Я поехал в город, чтобы увидеться с тобой и разорвать помолвку; подошел к лестнице в «Билтморе», и смелость меня покинула. Я, как безумный, пошел шататься по Пятой авеню, и там я встретил Келли. Я рассказал ему свою историю, и через час мы выработали этот кошмарный план. Это был его план – все придумал он! Сработало его актерское чутье, и он заставил меня поверить, что это будет самый гуманный выход из положения!

– Договаривай! – решительно скомандовала Майра.

– Все, как нам казалось, шло замечательно. Все: встреча на перроне, сцена за ужином, плач в ночи, концерт – хотя это уже показалось мне слегка чересчур – до тех пор, пока… Пока… Ах, Майра, когда ты упала в обморок перед картиной и я держал тебя на руках! Ты была беспомощна, словно ребенок, и я понял, что я тебя люблю! И тогда я пожалел, что мы все это устроили, Майра!

Последовала долгая пауза; она сидела неподвижно, ее руки все так же сжимали колени. А затем он разразился неистовой страстной мольбой, шедшей прямо у него из сердца.

– Майра! – воскликнул он. – Если вдруг ты найдешь в себе силы простить мне все, что я натворил, я женюсь на тебе сразу же, как только ты этого захочешь; я пошлю к черту всю свою родню и буду любить тебя до конца жизни!

Она надолго задумалась.

Ноулетон встал и принялся нервно ходить взад-вперед посреди сбросивших листья кустов, засунув руки в карманы. Его усталые глаза теперь смотрели жалостливо, с безрадостной мольбой. И она приняла решение.

– Ты абсолютно уверен? – спокойно спросила она.

– Да.

– Очень хорошо. Я выйду за тебя сегодня.

При этих словах все вокруг словно бы опять обрело чистоту, а заботы свалились у него с души, словно камень. Из-за серых туч показалось солнышко, как это обычно бывает «бабьим летом», и сухие ветви кустарника нежно зашуршали на ветру.

– Ты совершил ужасную ошибку, – продолжала она, – но если ты уверен, что любишь меня, то это – главное! Прямо сейчас, с утра, мы поедем в город, возьмем лицензию на брак и съездим к моему кузену – он служит священником в Первой пресвитерианской церкви. Вечером мы уедем на запад.

– Майра! – с ликованием воскликнул он. – Ты – чудо, а я недостоин тебе даже шнурки завязывать! Я заглажу свою вину, обещаю, милая!

И, обняв ее стройное тело, он покрыл ее лицо поцелуями.

Следующие два часа промчались, как одно мгновение. Майра позвонила по телефону своему кузену, а затем убежала наверх собирать вещи. Когда она спустилась вниз, на аллее ее уже ждал чудесным образом материализовавшийся новенький родстер, и в десять утра они благополучно покатили в город.

Они сделали короткую остановку у мэрии, затем наведались в ювелирную лавку, а затем оказались в доме его преподобия Уолтера Грегори на Шестьдесят девятой улице, где постного вида джентльмен с моргающими глазками и легким заиканием гостеприимно их принял, настойчиво предложив им до начала церемонии позавтракать яичницей.

На пути к вокзалу они сделали лишь одну остановку – отправить телеграмму отцу Ноулетона; и вот они уже сели в купе экспресса «Бродвей лимитед».

– Черт! – воскликнула Майра. – Я сумку забыла! Разволновалась и оставила ее у кузена Уолтера…

– Ничего страшного. В Чикаго купим тебе все новое.

Она бросила взгляд на свои наручные часики:

– Как раз успею позвонить ему и попросить, чтобы он отправил ее вслед за нами.

Она встала.

– Только недолго, дорогая!

Она наклонилась и поцеловала его в лоб:

– Конечно, не беспокойся! Буду через пару минут, мой сладкий!

Выйдя из поезда, Майра быстро пробежала по платформе, затем поднялась по стальной лестнице в большой зал ожидания, где ее поджидал мужчина – мужчина с моргающими глазками и легким заиканием.

– Ну, и к-как в-все прошло, Майра?

– Прекрасно! Ах, Уолтер, ты был просто великолепен! Я так хочу, чтобы тебе дали сан – тогда ты сможешь меня обвенчать, когда я и вправду буду выходить замуж.

– Ну, я… Я же п-полчаса п-порепетировал, к-когда ты п-позвонила!

– Жаль, мало было времени! А то бы я его заставила еще квартиру снять и купить туда мебель!

– Гм… – хихикнул Уолтер. – Интересно, как далеко его занесет в его «медовый» месяц?

– Пока не доедет до Элизабет, будет думать, что я где-то в поезде. – Она помахала своим маленьким кулачком огромному мраморному своду. – Ах, и все же он еще легко отделался! Слишком легко!

– Я т-так и не п-понял, ч-чего т-тебе этот п-парень сделал, Майра?

– И надеюсь, никогда не поймешь!

Они вышли на боковую улицу; он поймал для нее такси.

– Ты просто ангел! – просияла Майра. – И я тебе по гроб жизни обязана!

– Что ж, в-всегда р-рад б-быть тебе п-полезным… К-кстати, а ч-что т-ты с-собираешься д-делать со в-всеми этими к-кольцами?

Майра, улыбнувшись, посмотрела на руку.

– Да, задача… – сказала она. – Можно послать их леди Елене Такой-Сякой… Или… У меня ведь всегда была слабость к сувенирам… Уолтер, скажи водителю, чтобы ехал в «Билтмор»!

Комментарии «Эмансипированные и глубокомысленные»

Еще в январе 1920 г., работая над гранками первого романа «По эту сторону рая», Фицджеральд консультировался с редактором издательства «Скрибнерс» Максуэллом Перкинсом о потенциальной возможности выпуска сборника рассказов.

Первые рассказы для популярных журналов Фицджеральд начал писать зимой и весной 1919 г. в Нью-Йорке, осваивая правила игры на американском литературном рынке. В то время Фицджеральд работал по найму в рекламном агентстве и пытался найти дополнительный источник дохода. Большинство созданных в то время вещей не были приняты редакциями, однако путем проб и ошибок Фицджеральду удалось освоить технологию написания нужных редакторам произведений. Как только осенью 1919 г. первый роман был принят издательством, Фицджеральд принялся немедленно использовать свои свежеобретенные навыки, что позволило ему за несколько месяцев продать в популярные журналы одиннадцать вещей, принесших порядка 3000 долларов – немалую по тем временам сумму. Большая часть этих произведений отличалась «гуляющей» композицией и структурой, строго хронологически развивающимся сюжетом, забавными диалогами и острыми наблюдениями.

Публикация рассказов в журналах позволяла держать имя автора в фокусе общественного внимания, писать рассказы удавалось, в отличие от романов, «приступами», материал не нужно было накапливать долго, а самое главное, рассказы можно было быстро продавать с помощью литературного агента, сразу же получая гонорары.

В конце апреля 1920 г. – не прошло и месяца с момента публикации первого романа – Фицджеральд отправил редактору М. Перкинсу тексты для формирования сборника. Рассказы сопровождало письмо, в котором Фицджеральд предлагал варианты названия книги и пояснял изначальный ее замысел – кроме рассказов в состав сборника он хотел включить и стихи. В то время он рассматривал себя не только в качестве прозаика, но и в качестве поэта, хотя на всем протяжении своей дальнейшей профессиональной карьеры он практически не публиковал стихов. Если бы замысел со стихами был реализован, опубликованная книга могла бы стать чем-то вроде появившегося в 1925 г. первого сборника Эрнеста Хемингуэя «В наше время»; возможно, впоследствии Фицджеральд продолжил бы писать стихотворения – увы, теперь об этом можно лишь догадываться. Каких-либо документов, поясняющих причины отказа от этого замысла, не сохранилось, поскольку весной и летом 1920 г. Фицджеральд жил в Нью-Йорке и общался с Перкинсом лично, а не в переписке.

Для сборника Фицджеральд предлагал следующие названия: «Нас семеро» (имея в виду семь рассказов, которые он сам отобрал для книги), «Слоеный торт», «Табльдот» и «По меню» (в этих «кулинарных» вариантах обыгрывалось разнообразие составляющих сборника «ингредиентов»), «Горько-сладкое» (здесь обыгрывалась смесь эмоций и стилей). Окончательным выбором стало название «Эмансипированные и глубокомысленные», созвучное рекламному слогану, под которым издательство продвигало первый роман («Книга об эмансипированных, написанная для тех, кто мыслит!»). Название хорошо отражает двойственность получившегося сборника, которая, впрочем, наблюдается и во всем дальнейшем творчестве писателя: книга включает рассказы о молодости и любви, есть в ней и серьезные исследования общества и манер; лучшие тексты представляют собой комбинацию этих элементов.

Сборник вышел в сентябре 1920 г. и до ноября 1922 г. выдержал четыре допечатки тиража; в 1920 г. книга также была издана в Великобритании.

Прибрежный пират

(The Offshore Pirate)

Рассказ написан в феврале 1920 г. и опубликован в еженедельном журнале «Сатердей Ивнинг Пост» 29 мая 1920 г. Это первый из рассказов Фицджеральда, в основе которых лежит фабула покорения героини путем совершения экстраординарного поступка.

Рабочее название рассказа – «Благородный пират»; в первоначальной концовке рассказа выяснялось, что похищение просто приснилось задремавшей на палубе Ардите. В сопроводительном письме литературному агенту Рейнольдсу Фицджеральд назвал рассказ «очень странным» и добавил: «Если считаете, что конец его портит, можете его просто отрезать». И Рейнольдс именно так и поступил, отрезав ножницами часть предпоследней страницы и вовсе убрав последнюю страницу рукописи. Этот отрывок сохранился в архиве литературного агентства; исходная рукопись рассказа завершалась следующей концовкой:

«…Глаза Ардиты медленно открылись. Вокруг было темно и тихо, и она поняла, что стояла, должно быть, глухая ночь. Книга упала с коленей, но рука все еще сжимала остатки выжатого лимона. Она потянулась, зевнула и прислушалась – до нее донеслись шаги на трапе и тяжелое дыхание взбиравшегося по нему дядюшки.

– Фелиция, ты купила мне купальный костюм? – крикнула она.

С трапа донесся голос горничной:

– Ах нет, мадемуазель! В лавке сказали, что у них не бывает модели, которую захотелось мадемуазель!

Показалась голова мистера Фарнэма, затем показался весь мистер Фарнэм, а затем – Фелиция. Мистер Фарнэм холодно кивнул Ардите.

– Тебе не понадобится купальный костюм, – сказал он. – Мы прямо сейчас берем курс на север.

– Ах, закрой рот! – по привычке откликнулась Ардита, а затем повернулась к горничной. – Фелиция! – сказала она. – Это ты мне рассказывала, что видела весной в мюзик-холле чудесный ансамбль под названием “Картис Карлиль и шесть черных малышей„?

– Да! Ах, мадемуазель, они были просто великолепны…

– А скажи-ка мне, – нетерпеливо перебила ее Ардита, – Картис Карлиль – это черноволосый юноша с голубыми глазами? И очень симпатичный?

– Нет-нет, мадемуазель! Нет-нет! Он маленький и страшный как смертный грех. У него седые волосы, а ноги – кривые.

– Н-да, – задумчиво хмыкнула Ардита. – Чертовски забавная штука жизнь, правда, Фелиция?

– О да! – согласилась Фелиция. – Жизнь – чертовски забавная штука!»

Для журнала Фицджеральд переписал конец рассказа: «Последнее предложение Лоример [редактор «Сатердей Ивнинг Пост». – А. Р.] принял всерьез. Одна из лучших моих строчек». Так в журнальной версии текста появился последний абзац:

«И Ардита, будучи девушкой проницательной, без труда догадалась, когда был второй».

Но в книге и эта концовка была заменена на ироничную шутку.

В феврале 1922 г. рассказ перепечатан в английском журнале «Соверен Мэгэзин». Английские версии текстов Фицджеральда по тогдашней практике готовились в адаптированном для английского читателя виде – американский сленг менялся на английский, могли меняться и другие детали; все это делали редакторы без участия автора.

Сюжет рассказа был куплен у Фицджеральда киностудией «Метро Пикчерс Корпорейшн»; «немой» кинофильм «Прибрежный пират» режиссера Далласа М. Фицджеральда (однофамилец) с Виолой Даной и Джеком Малхоллом в главных ролях вышел в 1921 г.; лента считается утраченной. Когда после выхода фильма в 1921 г. выяснилось, что у героини был реальный прототип – красавица из Сент-Пола по имени Ардита Форд, – настоящая Ардита устроила в Сент-Поле прием, «чтобы все посмотрели, какая я в фильме, а какая – на самом деле!».

Скотт Фицджеральд и Зельда Фицджеральд неоднократно признавались, что этот рассказ их самый любимый; в одном из писем Фицджеральд поставил его в своем личном рейтинге даже выше, чем общепризнанный шедевр «Огромный, как „Ритц“, алмаз».

«Восстание ангелов» – роман Анатоля Франса, 1914 г.; книга в момент выхода считалась смелой и откровенной.

Статуя «Пробуждение Франции» – монумент американского скульптора Фредерика Макмонниса, прославляющий героизм французов во время Первой мировой войны. Работа над статуей была начата в 1917 г., установлена она была лишь в 1932 г.

Сухой закон – действовал в США с 1920 по 1933 г.

Оппозиционер Джексон – знаменитый генерал армии Конфедерации «Стоунуолл» (или «Каменная стена») Джексон (1824–1863); случайно погиб в сражении у Ченслорсвилля, застреленный своим адъютантом; о его пристрастии к лимонам рассказывают мемуаристы.

Синг-Синг – считавшаяся неприступной тюрьма для особо опасных преступников на одноименном острове в штате Нью-Йорк; в настоящее время по прямому назначению не используется и является музеем.

«Уинтер-Гарден» и «Миднайт-Фролик» – театр и кабаре на Бродвее в Нью-Йорке.

Турне «Сиротки» – речь идет о сети театров на Среднем Западе и Западном побережье, принадлежавшей реально существовавшему театральному агентству «Орфеум»; эта сеть театров организовывала гастроли различных популярных артистов.

Бермудской плантации – так в оригинале; никаких плантаций на Бермудских островах никогда не существовало.

Платтсбург – тренировочный лагерь для офицеров и добровольцев, располагавшийся в годы Первой мировой войны в Платтсбурге, штат Нью-Йорк. Через этот подготовительный лагерь прошли многие добровольцы из Принстонского университета.

Букер Т. Вашингтон (1856–1915) – чернокожий американский просветитель и оратор.

Бидфорд-Пул – летний курорт в штате Мэн.

Поллианна – героиня детских книг Элеанор Портер (1868–1920); отличается крайним оптимизмом и веселым нравом в любых ситуациях; многие романы Портер о Поллианне переведены на русский, правда, особой известности они не снискали.

Блаженны простые богачи, ибо они наследуют землю… – парафраз Евангелия от Матфея, 5:5.

Ледяной дворец

(The Ice Palace)

Рассказ написан в декабре 1919 г. и опубликован в еженедельном журнале «Сатердей Ивнинг Пост» 22 мая 1920 г.; рассказ перепечатывался также в благотворительном сборнике «Trumps: a Collection of Short Stories» (G.P. Putnam’s sons, New York, 1926).

Этот рассказ – первый из целой группы, в которой Фицджеральд описывает культурные и социальные различия между американским Севером и Югом. В отправленном в 1940 г. письме дочери Фицджеральд описал свою концепцию американского Юга: это «гротескная и живописная земля, как я обнаружил много лет назад, а мистер Фолкнер с тех пор изобильно продемонстрировал публике».

Действие рассказа происходит в вымышленном южном городке Тарлтоне. Рассказ об этом городке есть в каждом сборнике рассказов Фицджеральда (кроме одного). Они не составляют единого цикла, а скорее являются «фирменным знаком» и данью южному происхождению Зельды.

В следующем сборнике к рассказу было написано продолжение – рассказ «Лоботряс».

Историю создания «Ледяного дворца» рассказал сам Фицджеральд в автобиографической заметке, опубликованной в журнале «Эдитор»; эта заметка под заголовком «Как работают современные писатели, с их собственных слов – Ф. Скотт Фицджеральд» опубликована во втором июльском номере за 1920 г.:

«Идея рассказа „Ледяной дворец“ („Сатердей Ивнинг Пост“, номер от 22 мая) родилась в разговоре с девушкой, произошедшем в моем родном городе Сент-Поле в штате Миннесота. Ноябрьским вечером мы ехали домой с киносеанса.

– Вот и зима пришла, – сказала она, когда ветер стал рассыпать по дороге снежное конфетти.

Мне тут же вспомнились все зимы, которые я здесь пережил, – унылые, мрачные, казавшиеся бесконечными, – и мы стали разговаривать о жизни в Швеции.

– Вот интересно, – просто чтобы поддержать разговор, сказал я, – а не из-за холода ли шведы такие меланхолики? Не климат ли делает этих людей такими тяжеловесными и черствыми… – И тут я умолк, потому что почуял сюжет для рассказа.

С сюжетом я не расставался две недели, не написав ни строчки. Я думал, что можно написать рассказ о людях (или об одном человеке) родом из Англии, вот уже несколько поколений проживающих в очень холодном климате. У меня даже была одна деталь о климате: первая снежная поземка, которую ветер гонит по улицам, словно призрачный авангард.

Через две недели я поехал в Монтгомери, штат Алабама, и однажды на прогулке мы с девушкой забрели на кладбище. Она сказала, что мне никогда не понять, что она чувствует при виде солдатских могил армии Конфедератов, а я сказал, что понимаю это так хорошо, что могу даже изложить на бумаге. На следующий день, при возвращении обратно в Сент-Пол, мне пришло в голову, что все это детали одной и той же истории – о контрасте между Алабамой и Миннесотой. Когда я вернулся домой, у меня были:

1) сюжет: этот самый контраст;

2) естественное развитие событий: девушка едет на Север;

3) мысль о том, что в какой-то момент холод подействует на нее угнетающе, вызвав галлюцинации;

4) этот момент наступит, когда она окажется в ледяном дворце, – рассказ о ледяном дворце я собирался написать вот уже несколько месяцев, с тех пор как мама рассказала мне о нем – его строили в Сент-Поле в восьмидесятых годах;

5) деталь: снег в тамбуре поезда.

Вернувшись в Сент-Пол, я озадачил семью тем, что немедленно заставил рассказать мне все, что они помнили о ледяном дворце. В городской библиотеке я разыскал старую газету, в которой было опубликовано небольшое изображение дворца. Затем я тщательно прошерстил свою записную книжку в поисках какого-нибудь случая или персонажа, который мог бы пригодиться, – я всегда так делаю, когда приступаю к рассказам. На этот раз не попалось ничего особенного, за исключением записи разговора с одной девушкой, когда мы обсуждали, что люди бывают „кошачьи“, а бывают „псовые“.

И я начал писать. Сначала я сделал воздушный набросок о жизни девушки в Алабаме. Это была первая часть. Я написал сцену на кладбище, использовав ее также для завязки романтической интриги и для того, чтобы обозначить, что героиня не любит холода. Получилась вторая часть. Затем я перешел к третьей части, в которой героиня должна была прибыть в северный город, но эта сцена мне посередине наскучила, и я перескочил к началу сцены в ледяном дворце, – я никак не мог дождаться, когда же придет очередь этой части. Я написал сцену, в которой пара подъезжает к дворцу на санях, и вдруг передо мной неотвязно замаячил образ ледяного лабиринта, так что я бросил описание дворца и немедленно перешел к девушке, потерявшейся в лабиринте. Части первая и вторая заняли два дня. Часть с ледяным дворцом и лабиринтом (пятую) и последнюю сцену (шестую часть), в которой вновь звучит мотив Алабамы, я закончил на третий день. Итак, у меня были начало и конец, которые я писал легко и с удовольствием, а также кульминация, работа с которой была интересной и воодушевляющей. Написание третьей и четвертой частей заняло у меня три дня, и это наименее удавшиеся фрагменты рассказа. Работая над ними, я чувствовал скуку и неуверенность, постоянно переписывал, добавлял, сокращал и редактировал, – к концу работы эти части не вызывали у меня уже никакого интереса.

Вот и вся история. Она – отнюдь не специально – иллюстрирует мою теорию о том, что то, что написано с удовольствием, всегда читается лучше, чем то, над чем автор долго корпел, не считая жанра натуралистического реализма».

Ледяной дворец – скорее это была крепость с высокой башней, судя по сохранившимся фотографиям; действительно возводился в Сент-Поле в 1886 г.

Дуй, ветер, дуй – хей-хо! Мы едем далеко! – строчка из припева английской матросской песни «10 000 миль от дома». Из недавних записей – Bellowhead, «10,000 miles away» (2012).

Джон Джей Фишберн – намек на Джеймса Джерома Хилла, железнодорожного магната (1838–1916), самого знаменитого уроженца Сент-Пола во времена детства Фицджеральда.

Сорвиголова Мак-Грю – Персонаж стихотворения Р. Сервиса «Выстрел Мак-Грю»; на русский язык стихотворение переводил Е. Витковский; стихотворение рассказывает о жестокой истории, произошедшей в салуне где-то за Полярным кругом.

…они все потихоньку превращаются в скандинавов… – в оригинале речь идет о шведах; но упоминаемый Генрих Ибсен по национальности был норвежцем.

«Пер-Гюнт» – драма Ибсена; здесь она упоминается как пример суровой северной литературы.

…отправной «сараевской» точкой… – в оригинале точка «сербская»; это намек на формальную причину начала Первой мировой войны – убийство в Сараеве (ныне Босния, в то время – Австро-Венгрия) сербским террористом Гаврилой Принципом австрийского эрцгерцога Фердинанда.

«Дикси» – популярная американская народная песня, считавшаяся неофициальным гимном южных штатов США (штатов Конфедерации).

Строчки из «Кубла-Хана» – «Кубла-Хан, или Видение во сне» – по эма С. Т. Кольриджа (представляет собой неоконченный фрагмент). Кольридж признавал, что поэма написана им под воздействием видений, вызванных употреблением опиума. Владельцем дворца был, конечно, монгольский хан Хубилай, однако на русский язык это произведение перевел К. Бальмонт, давший герою именно такое, калькированное, имя.

«Привет, привет! Ребята все собрались!» – песня Д. А. Эсроба и Теодора Морзе (1917), написанная по мотивам музыки из комической оперы Гильберта и Салливана «Пензанские пираты» (1879).

Клуб «Уэйкута» – реально существовавший клуб любителей санного спорта в городе Сент-Пол; организован в 1885 г.

Голова и плечи

(Head and Shoulders)

Рассказ написан в ноябре 1919 г. и опубликован в еженедельном журнале «Сатердей Ивнинг Пост» 21 февраля 1920 г.

Этот рассказ был первым, который Фицджеральду удалось продать в журнал за значительный гонорар (он составил 400 долларов). Впоследствии Фицджеральд писал своему литературному агенту Гарольду Оберу: «Мне было двадцать два, когда я приехал в Нью-Йорк и узнал, что тебе удалось продать „Голову и плечи“ в „Пост“. Хотелось бы мне вновь испытать такой восторг, как тогда, но, видимо, такое может случиться лишь раз в жизни». Рабочим названием рассказа было «Всё в дом».

Произведения Фицджеральда обладают любопытным даром предвидения: подобно тому как Горацию после женитьбы пришлось оставить науку и начать работать в индустрии развлечений, так и самому автору рассказа пришлось профессионально заняться развлечением читающей публики после женитьбы на Зельде Сэйр в апреле 1920 г.

Сюжет этого рассказа приобретен киностудией «Метро Пикчерс Корпорейшн», а в 1920 г. вышел «немой» фильм Уильяма С. Доулана «Любовь хористки» с Гаретом Хьюзом и Виолой Даной в главных ролях. Пленка с фильмом сохранилась в синематеке Бразилии и периодически демонстрируется на кинофестивале «Mostra» в Сан-Паулу под португальским названием «Dá-me um beij o sim?».

Джордж М. Коуэн сочинял «Там, на континенте» – здесь обозначено время действия рассказа, это 1914 г.; песня написана американским актером, драматургом и композитором Коуэном в годы Первой мировой войны.

Битвы у Шато-Тьерри – произошла 6 июня 1918 г. во Франции и увенчалась победой американских войск.

…новых реалистов… – течения с таким названием в философской мысли 1920-х годов не было.

«Домой, Джеймс!» – мюзикл 1917 г., поставленный студентами Колумбийского университета; этот мюзикл в Нью-Хейвене не обкатывался.

Песенка о «Неуклюжем увальне» – здесь Фицджеральд ссылается на придуманную им самим песенку, с которой начинается одноактная пьеса «Фаянсовый и розовый» в первоначальной, опубликованной в январе 1920 г. в журнале редакции. Пьеса была включена в следующий сборник Фицджеральда «Сказки века джаза», но в книге Фицджеральд этот текст изменил (см. далее комментарий к тексту «Фаянсовый и розовый»).

«Пэлл-Мэлл» – в то время эти сигареты считались роскошными и стоили по тридцать центов за пачку; другие популярные бренды шли по десять центов за пачку.

Прагматизм – течение американский философской мысли, основанное Уильямом Джеймсом; это теория о природе значения и истины.

Беркли – речь идет о Джордже Беркли (1685–1753), британском философе-идеалисте.

Хьюм – речь идет о Дэвиде Хьюме (1711–1776), шотландском историке и философе-эмпирике.

Омар Хайям – средневековый персидский поэт; на английский поэзию Хайяма впервые перевел Эдвард Фицджеральд (1809–1883) в 1859 г.; эти переводы сами по себе считаются шедеврами английской литературы.

Секстет из «Флородоры» – премьера английского мюзикла «Флородора» (музыка Лесли Стюарта) состоялась в 1900 г.; шоу очень долго шло в Нью-Йорке; в кульминационном номере мюзикла участвовали шесть девушек; выступавшие в этом номере актрисы считались идеалом красоты на рубеже веков; этот мюзикл также упоминается в рассказе «Осадок счастья».

Миссис Сол Смит – упоминается Элизабет Смит, жена популярного в начале XIX века актера Сола Смита; она выступала с ним в паре.

«Цыганка» – популярная английская опера Майкла Уильяма Бэлфа и Альфреда Банна (1843).

Хаммерштейн – Оскар Хаммерштейн (1847–1919) американский театральный импресарио; его постановки отличал легкий, ненавязчивый юмор.

Бар у Тафта – главный отель Нью-Хейвена «Тафт» примыкает к залу Шуберта; в то время этот отель считался самым новым и стильным; в баре в выходные часто отдыхали студенты университета и их гостьи.

«Пале-Рояль» – ночной клуб в Нью-Йорке на перекрестке Бродвея и Сорок восьмой улицы.

«Полночные шалости» – или «Миднайт-Фролик» – серия шоу 1915–1928 гг., поставленных знаменитым импресарио Флоренцом Зигфилдом (1869–1932) в ресторане на крыше нью-йоркского театра «Нью-Эмстердем» на Сорок девятой улице.

…стиль весьма похож на Карлиля… – т. е. на знаменитый мощный стиль шотландского историка Томаса Карлиля (1795–1881).

Гарлем – в то время этот район Нью-Йорка не считался «черным»; из-за умеренных цен на жилье там жила в основном молодежь.

Герби Спенсер – английский эволюционист и философ Герберт Спенсер (1820–1903).

«Дневник» Пипса – английский чиновник морского ведомства Сэмюэл Пипс (1633–1703) вел дневник о повседневной жизни в современном ему Лондоне. В 1825 году опубликована расшифровка этого документа; книга снискала шумный успех.

Mens sano in corpore sano (лат.) – «В здоровом теле здоровый дух», крылатая цитата из «Сатир» римского поэта Ювенала (ок. 60–127).

Четвертая теорема Евклида – во всех тринадцати книгах «Начал» древнегреческого ученого Евклида есть четвертая теорема; это объяснение – шутка.

…quod erat demonstrandum (лат.) – «что и требовалось доказать».

Сэр Исаак Ньютон – речь идет конечно же о законе всемирного тяготения.

«Ипподром» – большая арена на Манхэттене, находилась на перекрестке Шестой авеню и Сорок третьей улицы. Оборудование этой арены позволяло ставить любые масштабные шоу – от бейсбольных матчей и автогонок до цирковых ревю с настоящим бассейном и слонами.

Хрустальная чаша

(The Cut-Glass Bowl)

Рассказ написан в октябре 1919 г. и опубликован в журнале «Скрибнерс Мэгэзин» в мае 1920 г.

Бэк-Бей – фешенебельный жилой квартал в Бостоне, штат Массачусетс.

…в уютном моррисовском кресле… – в кресле с откидывающейся спинкой и снимающимися подушками; эта модель разработана известным дизайнером мебели Уильямом Моррисом (1834–1896).

…платье «а-ля Последняя империя»… – платье с высокой талией и глубоким декольте; этот фасон появился в начале XIX в. во Франции и был введен в моду императрицей Жозефиной; в данном случае имеется в виду, что платье на мисс Эйхерн совершенно не соответствует случаю.

…женщины вышли из-за стола… – по традиции того времени по окончании ужина женщины уходили, а мужчины оставались за столом, курили сигары и пили коньяк или портвейн.

Бернис коротко стрижется

(Bernice Bobs Her Hair)

Рассказ написан в январе 1920 г. и опубликован в еженедельном журнале «Сатердей Ивнинг Пост» 1 мая 1920 г.

Основой рассказа стала написанная 19-летним Фицджеральдом для своей младшей сестры Анабель подробная памятка с советами о том, как стать популярной среди парней. Большое количество наблюдений из этого сохранившегося документа перекочевало прямо в рассказ.

Фицджеральд испытывал некоторые затруднения, доводя рассказ до формы, в которой его желали бы видеть потенциальные покупатели: ему пришлось вырезать около трех тысяч слов и переделать текст так, чтобы в конце была неожиданная развязка.

При перепечатке рассказа в британском журнале «20 рассказов» в мае 1921 года редакторами было изменено очень большое количество деталей (действие британской версии происходит в Лондоне, героиня приезжает из Ноттингема; американский сленг заменен на английский); главное отличие британской версии состоит в том, что редакторы переписали концовку, заставив героиню завоевать любовь Уоррена. Эта подслащенная версия создана без участия Фицджеральда.

Кедди – при игре в гольф игрок не носит клюшки самостоятельно, а также не ищет потерявшиеся мячи; в гольф-клубах эти обязанности обычно выполняют подростки.

«Школа Хилла» – крупная подготовительная школа для мальчиков, основанная в 1851 году в Поттстауне, штат Пенсильвания.

…Принстона, Йеля, Уильямса и Корнелла… – названия престижных американских университетов.

«Башмак и лодочка» – ежегодный бал в Йельском университете (этот бал также упоминается в рассказе «Первое мая».

Хайрем Джонсон или Тай Кобб – Джонсон (1866–1945), губернатор штата Калифорния, претендент на должность президента США; Тай Кобб (1886–1961) – легенда бейсбола.

…творений Энни Феллоуз Джонстон… – имеются в виду душещипательный роман «Маленький командир» (1895) и его многочисленные продолжения; в России более известна голливудская экранизация «Маленький полковник» (таков дословный перевод названия романа), в которой главную роль сыграла голливудская актриса Ширли Темпл. Об этой героине Джонстон (1863–1931) написала целую серию из тринадцати романов; два из них включены в списки для чтения Эмори Блейна, героя первого романа Фицджеральда «По эту сторону рая».

…ей самое место в Аризоне… – сухой климат Аризоны в то время считался целебным для больных чахоткой (туберкулезом).

…не цитируй мне «Маленьких женщин»… – речь идет о романе Луизы Мэй Олкотт (1832–1888); в нем сентиментально описывается жизнь четырех сестер добропорядочного семейства Марч; книга издана в двух частях в 1868–1869 гг.

…разговаривать о большевиках… – в оригинале «о России»; речь идет о большевистской революции 1917 г.

…самый важный левый фланг… – согласно тогдашним правилам этикета, кавалером дамы за столом считался сидевший слева от нее джентльмен; подразумевалось, что беседа за обедом или ужином должна вестись преимущественно с ним.

…выудила из Оскара Уайльда… – цитируется часть реплики лорда Иллингворта из III акта пьесы Уайльда «Женщина, не стоящая внимания» (1893).

Гринвич-Виллидж – в то время этот район Нью-Йорка считался пристанищем богемы.

Благословение

(Benediction)

Рассказ создан в октябре 1919 г. и опубликован в журнале «Смарт Сет» в феврале 1920 г.

Текст был написан на основе раннего произведения 1915 г., называвшегося «Испытание» (см. выше) и опубликованного в студенческом журнале «Насау Литерари Мэгэзин» в июне 1915 г.

Пристальный интерес Фицджеральда к обрядам Католической церкви был вызван его дружбой с преподобным Сайрилом Сигурни Уэбстером Фэем, который послужил прототипом монсеньора Дарси в романе «По эту сторону рая».

Викторианская архитектура с пристройками в стиле Эдуарда VII – массивные, богато украшенные здания времен правления королевы Виктории (1838–1901) с более поздними легкими пристройками времен Эдуарда VII (1901–1910).

…«вудровильсоновскую»… – Вудро Вильсон был президентом США с 1913 по 1921 г.

…толстые тома Фомы Аквинского, Генри Джеймса, кардинала Мерсье, Эммануила Канта… – включение в этот список философов и теологов американского писателя Генри Джеймса, возможно, было шуткой, хотя старший брат писателя, Уильям Джеймс (1842–1910), действительно был философом-прагматиком; кардинал Мерсье – бельгийский философ-неотомист Дезире-Джозеф Мерсье (1851–1926).

Трезвомыслящим солдатом… – речь идет об основателе ордена иезуитов св. Игнатии де Лойоле (1491–1556).

Фармингтон – престижная школа-пансион для девочек в штате Коннектикут («Школа мисс Портер»).

Пульмановский вагон – см. примечание к рассказу «Комната за зелеными ставнями».

Матчиш – популярный в конце XIX – начале ХХ в. бразильский танец, напоминающий танго; самыми известными его исполнителями были Вернон Кастл и Ирен Кастл.

…ее заворожила сияющая дароносица… – далее в тексте описывается католическая служба Адорация (поклонение Святым Дарам, освященным в ходе евхаристии); дароносица – сосуд для выставления Святых Даров, другое название – монстрация; «центральное белое пятно», находящееся в дароносице, Тело Христово. Адорация завершается благословением, когда священник благословляет коленопреклоненных верующих дароносицей.

O Salutaris Hostia – первые слова гимна, сложенного св. Фомой Аквинским и исполняемого в начале Адорации.

Пьета – изображение плача Богоматери над телом Христа.

Дэлиримпл на ложном пути

(Dalyrimple Goes Wrong)

Рассказ написан в сентябре 1919 г. и опубликован в журнале «Смарт Сет» в февральском номере 1920 г.

«Записные книжки» Самуэля Батлера – эта книга впервые опубликована в 1912 году; Скотт Фицджеральд ее обожал, называя ее «величайшим человеческим документом».

…генералу Першингу и сержанту Йорку… – речь идет о героях Первой мировой войны, главнокомандующем американскими войсками в Европе и герое одной из битв, чей подвиг широко использовался в пропаганде тех лет.

…стихи Роберта Сервиса… – здесь имеется в виду знаменитое стихотворение «Выстрел Мак-Грю», также упоминаемое в рассказе «Ледяной дворец»; Сервис прославился как «северный Киплинг».

«Луна зашла – а я часов не слышал!» – цитата из Шекспира: «Макбет» (II, 1, 2); в следующей сцене убивают короля.

Удары судьбы

(The Four Fists)

Рассказ написан в мае 1919 г. и опубликован в журнале «Скрибнерс Мэгэзин» в июне 1920 г.

Частной школе Филипса – подготовительная школа-пансион для мальчиков в штате Массачусетс.

Тандем – двухместная коляска, в которую «цепочкой» запрягали двух лошадей.

Хай-болл – коктейль из виски с содовой.

…в Адирон… – Сэмюэль хочет упомянуть горы Адирондак к северо-востоку от Нью-Йорка; это популярное место для отдыха «на природе».

Сан-Фелипе – город, обычно ассоциирующийся у американцев с духом борьбы за Техас; встреча Сэмюэля и Макинтайра происходит именно здесь, подчеркивая содержание следующей сцены.

* * * * *

Майра и его семья

(Myra Meets His Family)

Рассказ опубликован в еженедельном журнале «Сатердей Ивнинг Пост» 20 марта 1920 г.; был написан в декабре 1919 г. В свой первый сборник Фицджеральд этот рассказ не включил; он рассматривал его как неудачный, и в «Гроссбухе» писателя рассказ был помечен как «ободранный и забытый навсегда». Высылая текст своему литературному агенту Г. Оберу, Фицджеральд написал: «Боюсь, что текст – так себе; если вам тоже так покажется, можете мне его вернуть. Может быть, вы сможете мне подсказать, что с ним не так, и тогда я его доработаю». Тем не менее рассказ был принят к публикации, а в 1920 г. киностудия «Фокс» приобрела на него права и в том же году выпустила кинофильм «Ищу мужа» с Эйлин Перси в главной роли (лента не сохранилась).

Отель «Билтмор» – отель в Нью-Йорке, на перекрестке улиц Мэдисон и 43-й; служил популярным местом встреч.

Клуб «Де-Винч» – клуб в Нью-Йорке на перекрестке Восточной Сорок второй улицы и Пятьдесят восьмой улицы; считался респектабельным заведением, куда ходили танцевать молодые светские дамы.

«Красную гостиную» отеля «Плаза» – зал нью-йоркского отеля «Плаза», использовавшийся в качестве классического ресторанного зала с музыкой.

…школе «Дерби»… – речь, скорее всего, идет об основанной в 1840 г. школе в городе Дерби, штат Вермонт; в этой школе совместно обучались юноши и девушки.

…женском колледже Смита… – женское образовательное учреждение, основанное в 1871 г. в Нортгемптоне, штат Массачусетс; один из престижнейших американских колледжей тех времен.

Келли-Филд – тренировочный лагерь для офицеров авиации армии США, открыт в 1917 г. Находился рядом с Сан-Антонио, штат Техас.

«Полночные шалости» – см. комментарий к рассказу «Голова и плечи».

«Коконат Гроув» – дорогой открытый ресторан на крыше здания театра «Сенчери», открыт в 1917 г.; прославился блестящими развлекательными программами.

«Пале-Рояль» – см. комментарий к рассказу «Голова и плечи».

…чистый Гувер… – шофер намекает на скупость хозяина; Герберт Гувер (1874–1974), избранный в 1928 г. президентом США, во времена Первой мировой войны занимал пост руководителя Комитета по продовольствию, проводившего политику экономии – в частности, призывая рестораны и хозяек периодически устраивать «дни без мяса» или «дни без круп».

…ист-сайдским ворчанием… – т. е. в типичной манере манхэттенского Ист-Сайда, где проживали иммигранты из рабочего класса.

Эл Джонсон (1886–1950) – американский артист, добившийся успеха на Бродвее; он часто заканчивал свои выступления в характерной позе – на одном или на обоих коленях, простирая руки к публике.

Гейнсборо – Томас Гейнсборо (1727–1788), английский живописец; сразу на нескольких знаменитых портретах его кисти дамы носят широкополые соломенные шляпы, украшенные розами или перьями.

…Первой пресвитерианской церкви… – Пресвитерианская церковь – основанное в XVII в. христианское учение протестантского толка; в обрядах этой кальвинистской церкви особое значение придается групповому пению псалмов.

…экспресса «Бродвей Лимитед»… – роскошный железнодорожный экспресс начала ХХ в., курсировавший ежедневно по маршруту Чикаго – Филадельфия – Нью-Йорк (длина маршрута составляет около 900 миль); отходил ежедневно от Пенсильванского вокзала в Нью-Йорке в три часа дня.

…мраморному своду… – здесь идет речь о зале ожидания старого здания Пенсильванского вокзала, стены которого были украшены росписью.

Оглавление

  • Предисловие Кто есть кто и как так вышло?
  • Прибрежный пират
  •   Прибрежный пират
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •   Ледяной дворец
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •   Голова и плечи
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •   Хрустальная чаша
  •     II
  •     III
  •     IV
  •   Бернис коротко стрижется
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •   Благословение
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •     VII
  •     Дэлиримпл на ложном пути
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •     VII
  •     VIII
  •   Удары судьбы
  •     II
  •     III
  •     IV
  •   Майра и его семья
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •   Комментарии «Эмансипированные и глубокомысленные» Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Прибрежный пират. Эмансипированные и глубокомысленные», Фрэнсис Скотт Фицджеральд

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства