Эптон Синклер Джунгли
Глава I
В четыре часа брачная церемония закончилась, и кареты тронулись в путь. Всю дорогу их сопровождала толпа, привлеченная красноречием Марии Берчинскайте. На своих могучих плечах Мария вынесла всю тяжесть свадебных хлопот — ее обязанностью было следить, чтобы все шло, как положено по старинным обычаям родной страны; и, носясь как безумная взад и вперед, всех расталкивая, увещевая и ругаясь громовым голосом, Мария целый день так ревностно следила за соблюдением приличий окружающими, что ей самой было уже не до приличий. Из церкви она уехала последней, на место хотела попасть первой и поэтому велела кучеру поторапливаться. Когда же этот субъект попробовал ослушаться, Мария открыла окно кареты и, высунувшись, сообщила кучеру свое мнение о нем — сперва на литовском языке, которого он не понял, потом на польском, который он понял отлично. Однако возница не только не капитулировал, но, пользуясь преимуществами своего возвышенного положения, даже попытался возражать, что и привело к бурной перебранке; она продолжалась все время, пока они ехали по Эшленд-авеню, и добавила новые стаи мальчишек к свите, и без того растянувшейся на полмили по обеим сторонам улицы.
Это было очень некстати, потому что перед входом и так толпился народ. Играла музыка, и уже за полквартала слышны были глухое гудение виолончели и взвизгивания двух скрипок, состязавшихся друг с другом в головокружительно сложных музыкальных пассажах. При виде толчеи у входа Мария поспешно прекратила прения по поводу предков кучера, на ходу выскочила из кареты и, нырнув в толпу, стала пробивать себе дорогу к двери. Войдя в помещение, она повернулась и начала протискиваться назад с криком: «Eik! Eik! Uzdaryk-duris!»[1] — таким голосом, по сравнению с которым даже завывания оркестра казались нежнейшей музыкой.
Вывеска у входа гласила: «3. Грайчунас. Pasilinksminimams darzas[2]. Vynas. Sznapsas. Вина и водки. Клуб союза». Читателю, быть может, не слишком сведущему в языке далекой Литвы, следует знать, что местом действия была задняя комната пивной в том районе Чикаго, который называется «за бойнями». Данные сведения вполне точны и достоверны, но какими жалкими и неполными показались бы они всякому, кто знал, что это был час наивысшего счастья в жизни одного из самых кротких божьих созданий, что это было место свадебного пира и радостного преображения Онны Лукошайте.
Под охраной кузины Марии она стояла в дверях, с трудом переводя дух после давки у входа, до слез трогательная в своем счастье. В глазах ее светилось удивление, веки трепетали, обычно бледное личико раскраснелось. На ней было кисейное, ослепительно белое платье и накрахмаленная короткая фата, едва доходившая до плеч. Фату украшали пять пунцовых бумажных роз и одиннадцать ярко-зеленых листочков. Онна глядела прямо перед собой и судорожно сжимала руки, затянутые в новые нитяные перчатки. С трудом сохраняя самообладание, она дрожала, и по ее лицу было видно, как она волнуется. Она была так молода — ей и шестнадцати не минуло — и так мала для своего возраста — сущий ребенок; и вот она замужем, замужем не за кем-нибудь, а за самим Юргисом Рудкусом, у которого такие широкие плечи и огромные руки и в петлицу нового черного пиджака вдет белый цветок. Онна была синеглаза и белокура, а у Юргиса мохнатые брови нависли над большими черными глазами, и густые черные волосы вились на висках — словом, эти молодожены были одной из тех нелепых, немыслимых супружеских пар, с помощью которых Матери-Природе так часто удается сбить с толку всех пророков прошлого и будущего. Юргис мог шутя взвалить на плечи четверть бычьей туши весом в двести пятьдесят фунтов и отнести ее в телегу, а теперь он испуганно забился в дальний угол, словно загнанное животное, и облизывал пересохшие губы всякий раз, как ему приходилось отвечать на поздравления друзей.
Мало-помалу гостей отделили от зрителей, во всяком случае настолько, насколько это было необходимо хозяевам. Правда, пока продолжалось пиршество, в дверях комнаты и по углам не переставали толпиться зеваки, и если кто-нибудь из них подходил слишком близко или выглядел слишком голодным, ему придвигали стул и просили разделить трапезу. Таков был обычай veselija, гласивший, что никто не должен уйти голодным; и хотя обычай, сложившийся в лесах Литвы, нелегко соблюдать в районе чикагских боен, где население достигает четверти миллиона, однако хозяева сделали все, что могли, и не только забегавшие с улицы дети, но даже собаки уходили сытые и довольные. Праздник отличался приятной непринужденностью. Мужчины не снимали шляп, а когда хотели — снимали не только шляпы, но и пиджаки; все ели то, что нравилось, и там, где нравилось, из-за стола вставали когда хотели. Говорили речи, пели песни, но кто не желал, мог не слушать, а если кто-нибудь сам намеревался что-нибудь сказать или спеть, никто ему не чинил препятствий. И никого не смущала мешанина звуков — разве только младенцев, которых насчитывалось здесь ровно столько, сколько их было у всех приглашенных. Родителям некуда было их девать, поэтому необходимой принадлежностью всякого праздника были сдвинутые в угол комнаты детские колыбели и коляски. В каждой из них спало — а порою и просыпалось — по нескольку малышей. Те, что были постарше и могли дотянуться до столов, бродили по комнате, с наслаждением обгладывая кости и смакуя болонскую колбасу.
* * *
Комната примерно тридцать на тридцать футов. Ее стены выбелены, и на них ничего не висит, кроме календаря, родословного дерева в позолоченной раме и картины с изображением скаковой лошади. Справа — дверь в зал пивной, откуда заглядывают зрители, а в углу за ней стойка, где в грязно-белом одеянии царит некий добрый дух с нафабренными черными усами и свисающим на лоб тщательно напомаженным чубом. В противоположном углу — два стола, заполняющие треть комнаты, уставленные блюдами и холодными мясными закусками, которыми уже начали подкрепляться особенно голодные гости. Во главе стола, где сидит новобрачная, снежно белеет торт, увенчанный целой Эйфелевой башней украшений с сахарными розами и двумя ангелами на верхушке, ярко поблескивающий розовыми, зелеными и желтыми леденцами. Дальше — дверь на кухню; заглянув в нее, вы видите окутанную клубами пара плиту и множество снующих взад и вперед молодых и старых женщин. В углу налево — маленькое возвышение, где сидят трое музыкантов, делающие героические усилия, чтобы перекрыть галдеж, по соседству с ними — младенцы, погруженные в то же занятие, и, наконец, окно, через которое уличные ротозеи упиваются зрелищем, звуками и запахами.
Внезапно клубы пара начинают приближаться, и сквозь них вы различаете Эльжбету, мачеху Онны, — тетю Эльжбету, как все ее называют, — которая несет на вытянутых руках огромное блюдо с жареной уткой. За нею осторожно выступает Котрина, пошатываясь под тяжестью такой же ноши, а через полминуты появляется старая бабушка Маяушкиене с большой желтой кастрюлей дымящегося картофеля, которая чуть ли не больше самой бабушки. Так, понемногу, стол начинает принимать надлежащий вид: на нем есть и окорок, и блюдо с тушеной капустой, и вареный рис, и макароны, и болонская колбаса, и груды дешевых булочек с изюмом, и миски с молоком, и кувшины с пенящимся пивом. А в шести шагах позади вас есть стойка, где можно заказать все, что душе угодно, и притом бесплатно. «Eiksz! Graiczian!»[3] — взвизгивает Мария Перетискайте, и сама берется за дело, потому что на плите стоит еще всякая всячина, которая испортится, если ее не съесть.
И вот со смехом, с криками, с беспрерывными шутками и остротами гости усаживаются за стол. Молодые люди, которые беспорядочно толпились у дверей, собираются с духом и подходят поближе; старики бранят и подталкивают смущающегося Юргиса, пока он, наконец, не решается занять место по правую руку новобрачной. За ними следуют обе подружки невесты, которых можно узнать по их эмблемам — бумажным венкам, а дальше все остальные гости, стар и млад, юноши и девушки. Свадебное веселье заражает величавого буфетчика, и он снисходит до жареной утки; даже толстый полисмен — позже ему предстоит разнимать дерущихся — придвигает стул к нижнему концу стола. Дети орут, младенцы пищат, все смеются, поют и болтают, а кузина Мария, покрывая своим голосом оглушительный шум, выкрикивает распоряжения музыкантам.
Музыканты… но как приступить к их описанию? Все время они, не покидая своих мест, играли с каким-то безумным остервенением, и только под музыку следует читать, рассказывать или петь эту сцену. Только музыка придает ей законченность, только музыка превращает заднюю комнату закусочной за бойнями в очарованный замок, в страну чудес, в райскую обитель.
Человечек, возглавляющий трио, осенен вдохновением. Скрипка его расстроена, смычок не натерт канифолью, и все же скрипач осенен вдохновением, ибо его благословили музы. Он играет, словно одержимый демоном, целой стаей демонов. Вы чувствуете, что они вьются над ним, выделывая безумные прыжки, притопывая невидимыми ногами, задавая темп игре, и волосы у дирижера встают дыбом, глаза вылезают из орбит, так как он изо всех сил старается не отставать.
Его зовут Тамошус Кушлейка, он скрипач-самоучка: ночью он упражняется в игре на скрипке, а днем работает на бойне. Сейчас он без пиджака, на его жилете пестрят узоры — потускневшие золотые подковы, а рубашка с розовыми полосками напоминает мятную карамель. Светло-синие с желтым кантом брюки военного образца вносят ту нотку властности, которая столь необходима дирижеру оркестра. В Тамошусе нет и пяти футов роста, но все-таки его брюки дюймов на восемь недостают до пола. Вы удивляетесь тому, где он мог выкопать их — вернее, вы удивились бы, но волнение, которое охватывает вас в его присутствии, не дает вам думать о подобных вещах.
Ибо он осенен вдохновением. Каждый дюйм в нем осенен вдохновением — можно даже сказать, своим особым вдохновением. Тамошус притопывает ногами, мотает головой, извивается и раскачивается из стороны в сторону; у него сморщенное, невыразимо-комическое лицо, а когда он исполняет какие-нибудь сложные пассажи, брови его сдвигаются, губы шевелятся, глаза подмигивают, даже концы галстука встают торчком. Время от времени он оборачивается к своим товарищам, кивая, делая знаки, бешено жестикулируя, и, кажется, всем своим существом уговаривает, молит о поддержке во имя муз и служения им.
Ведь остальным двум членам оркестра далеко до Тамошуса. Вторая скрипка — высокий худой словак в очках с черной оправой; у него покорный и терпеливый вид замученного мула; никакие понукания на него уже не действуют, и он тут же снова сбивается на привычный неторопливый шаг. Третий музыкант очень толст, у него красный меланхоличный нос, играет он с бесконечно томным выражением лица, возведя глаза к небу. Он ведет на виолончели басовую партию, поэтому никакие страсти его не задевают; неважно, что случится с дискантами, его дело извлекать один за другим длинные заунывные звуки с четырех часов пополудни до почти такого же часа следующего утра и получать за это треть общего дохода, равного одному доллару в час.
Не просидели гости за столом и пяти минут, как возбуждение сорвало Тамошуса Кушлейку с места; проходит еще несколько минут, и вот он начинает подвигаться к столам. Его ноздри трепещут, дыхание учащено — демоны подгоняют его. Он делает знаки своим товарищам, он кивает им головой, машет инструментом — и, наконец, с места поднимается долговязая фигура второй скрипки, и вот уже все трое, шаг за шагом, приближаются к пирующим. Валентинавичус в паузах подтягивает за собой виолончель. В конце концов они добираются до стола, и Тамошус влезает на стул.
Теперь он царит над окружающими в полном блеске своего величия. Одни гости едят, другие смеются и болтают, но можете не сомневаться — они слушают его. Он всегда фальшивит, его скрипка жужжит на низких нотах, взвизгивает и дребезжит на высоких, но присутствующие обращают на это не больше внимания, чем на крики, грязь, шум и нищету вокруг. Из этого состоит их жизнь, с помощью такой музыки они изливают свою душу. Веселая и шумная, или заунывная и тоскливая, или страстная и непокорная — это их музыка, музыка их родины. Она раскрывает им свои объятия: стоит только отдаться ей — и исчезает Чикаго, его пивные, его трущобы: перед ними зеленые луга и сверкающие на солнце реки, могучие леса и одетые снегом холмы. Они видят родную природу, ушедшее детство; просыпаются старая любовь и дружба, смеются и плачут старые радости и печали. Кое-кто из гостей откидывается на стуле и закрывает глаза, другие колотят по столу, отбивая такт. Время от времени кто-нибудь вскакивает, громко требуя любимую песню, и тогда ярче загораются глаза Тамошуса, он подбрасывает скрипку, что-то кричит своим товарищам, и диким галопом они мчатся дальше. Мужчины и женщины хором подтягивают, вопят как одержимые, многие вскакивают с мест и притопывают, подымая стаканы и чокаясь с соседями. Вскоре кто-то просит сыграть старинную свадебную песню, прославляющую красоту невесты и радость любви. Взволнованный предстоящим исполнением этого шедевра, Тамошус начинает лавировать между столами, прокладывая путь к тому концу, где сидит невеста. Проход узок, не шире фута, а Тамошус мал, поэтому, занося смычок при низких нотах, он задевает им гостей, но все-таки протискивается дальше и непреклонно требует, чтобы его товарищи следовали за ним. Разумеется, звуков виолончели во время этого перехода почти не слышно; но вот, наконец, все трое возле новобрачной. Тамошус становится по правую ее руку и изливает душу в умиленных звуках.
Маленькая Онна так волнуется, что ей не до еды. Порою кузина Мария щиплет ее за локоть и приводит в себя, и тогда она пытается что-нибудь проглотить; но остальное время она просто сидит, и глаза ее полны испуганного изумления. Тетя Эльжбета порхает, как колибри, сестры Онны тоже бегают где-то за ее спиной, перешептываясь и едва переводя дух. Но Онна не слышит их — ее зовет музыка, и взгляд снова становится невидящим, и она прижимает руки к груди. Потом глаза ее наполняются слезами, но ей стыдно смахнуть их и стыдно плакать на людях, поэтому она отворачивается, слегка встряхивает головой и вдруг краснеет до ушей, заметив, что Юргис наблюдает за ней. Когда же Тамошус Кушлейка добирается до ее стула и взмахивает над ней своей волшебной палочкой, щеки Онны становятся пунцовыми, и кажется, что она вот-вот вскочит и убежит.
В эту опасную минуту ее спасает, однако, Мария Берчинскайте, которую тоже внезапно посещают музы. Марии нравится одна песня — песня о расставании влюбленных; она жаждет ее услышать, а так как музыканты этой песни не знают, Мария встает и начинает их обучать. Мария мала ростом, но сложение у нее богатырское. Она работает на консервной фабрике и целые дни ворочает банки с говядиной по четырнадцати фунтов весом. У нее широкое славянское лицо, скуластое и румяное. Когда она открывает рот, то, как это ни прискорбно, невольно вспоминаешь лошадь. Рукава ее синей фланелевой блузы теперь засучены, мускулистые руки обнажены. Вилкой она отбивает такт по столу и ревет свою песню голосом, о котором можно сказать только, что он заполняет все уголки комнаты. Музыканты старательно, ноту за нотой, повторяют за пей мелодию, отставая в среднем всего лишь на одни такт. Так пробираются они от куплета к куплету сквозь жалобу томящегося любовью пастуха:
Sudiev' kvietkeli, tu brangiausis; Sudiev' ir laime, man biednam, Matau — paskyre feip Aukszsziansis, Jod vargt ont svieto reik vienam![4]Песня кончена, настало время произнести торжественную застольную речь, и с места поднимается дед Антанас. Дедушке Антанасу, отцу Юргиса, не больше шестидесяти лет, но на вид ему можно дать все восемьдесят. В Америке он всего полгода, но перемена не пошла ему впрок. В молодости он работал на бумагопрядильной фабрике, потом начал кашлять, и ему пришлось уволиться; в деревне болезнь прошла, но здесь, в Чикаго, он поступил на работу в маринадный цех дэрхемовской бойни, целые дни дышал холодным, сырым воздухом — и все началось снова. И вот сейчас, не успевает старик подняться, как его одолевает кашель, и он стоит, ухватившись за стул, отвернув в сторону бледное, изможденное лицо, пока приступ не проходит.
Свадебные речи обычно берут из какой-нибудь книги и заучивают наизусть. Но в юные годы дед Антанас слыл грамотеем, и действительно он писал любовные письма для всех своих друзей. Все знают, что он сам сочинил речь, в которой поздравляет и благословляет молодых, и поэтому с нетерпением ожидают ее. Даже бегавшие по комнате мальчишки и те подходят ближе и слушают, а кое-кто из женщин плачет, утирая глаза передником. Речь очень торжественна, так как Антанаса Рудкуса последнее время преследует мысль о том, что ему уже недолго жить со своими детьми. Все растроганы до слез, и один из гостей, добродушный толстяк Иокубас Шедвилас, владелец гастрономической лавки на Холстед-стрит, принужден встать и сказать, что, может быть, все совсем не так плохо, как кажется; потом, увлекшись, он уже от себя произносит маленькую речь, целиком состоящую из поздравлений, предсказания счастья новобрачным и таких подробностей, которые приводят в восторг всех молодых людей, но Онну заставляют покраснеть еще больше. Иокубас обладает тем, что его жена гордо называет Poetiszka vaidintuve — поэтическим воображением.
Теперь почти все гости насытились, и так как они чувствуют себя совершенно свободно, за столами постепенно становится пусто. Часть мужчин собирается у стойки; другие бродят по комнате, смеясь и напевая; третьи, собравшись веселым кружком, затягивают хоровые песни, не обращая внимания ни на других певцов, ни на оркестр. Всеми владеет какое-то беспокойство, словно они чего-то ждут. Так оно и есть. Последние любители поесть не успевают кончить, как столы с остатками пиршества сдвигают в угол, стулья и младенцев оттаскивают в сторону, и тут только начинается настоящий праздник. Тамошус, восстановивший силы кружкой пива, возвращается на свое возвышение и обозревает поле действия; он властно стучит по деке скрипки, затем бережно пристраивает инструмент под подбородком, изящно взмахивает смычком, ударяет по звучным струнам и, закрыв глаза, уносится душой на крыльях мечтательного вальса. Товарищ его вторит ему, но с открытыми глазами, глядя, если можно так выразиться, куда ступить; и, наконец, Валентинавичус, выждав немного и постучав ногой, чтобы уловить ритм, поднимает глаза к потолку и начинает гудеть.
Общество быстро разбивается на пары, и скоро вся комната приходит в движение. По-видимому, никто не умеет вальсировать, но это ровно ничего не значит — музыка играет, и все танцуют, кто во что горазд, как раньше пели. Большинство предпочитает тустеп, особенно, молодежь, среди которой этот танец в моде. Пожилые пляшут, как плясали на родине, с торжественной важностью выделывая странные и замысловатые па. Иные вообще не танцуют по-настоящему, а просто держатся за руки, изливая в движениях овладевшую ими неуемную радость. В числе последних Иокубас Шедвилас и его жена Люция — владельцы гастрономической лавки, которые поедают почти столько же своих товаров, сколько продают; они слишком толсты, чтобы танцевать, но все-таки стоят посреди комнаты, крепко обхватив друг друга, покачиваются из стороны в сторону, блаженно улыбаются и являют собой картину беззубого и потного счастья.
Одежда тех, кто постарше, какой-нибудь мелочью обязательно напоминает о родине: это либо вышитый жилет, либо корсаж, либо яркий шейным платок, либо допотопная куртка с широкими лацканами и вычурными пуговицами. Но молодежь, которая уже научилась говорить по-английски и старается модно одеваться, выглядит совсем иначе. Девушки — среди них есть очень миловидные — носят готовые платья или блузки. Юноши не снимают в комнате шляп, и только это отличает их от мелких служащих-американцев. Каждая молодая пара танцует по-своему. Одни тесно прижимаются друг к другу, другие держатся на почтительном расстоянии. Одни неуклюже оттопыривают руки, у других они висят вдоль тела. Одни подпрыгивают, как на пружинах, другие плавно скользят, третьи движутся с достоинством и важностью. Танцуют буйные пары — расталкивая всех, они дико мчатся по комнате. Танцуют робкие пары — они боятся первых и, когда те проносятся мимо, кричат: «Nustok! Kas yra?»[5] Каждая пара весь вечер неразлучна — кавалеры не меняются дамами. Вот, к примеру, Алена Ясайтите — она уже несколько часов подряд танцует со своим женихом, Юозасом Рачиусом. Алена — царица вечера, и не держись она так надменно, она действительно была бы очаровательна. На ней белая блузка, которая, наверно, стоила Алене четырехдневного заработка на консервной фабрике. Придерживая юбку рукой, она танцует изящно и величаво, словно великосветская дама. Юозас работает возчиком на бойне у Дэрхема и зарабатывает большие деньги. Он разыгрывает из себя головореза, носит шляпу набекрень и весь вечер не выпускает изо рта папиросы. А вот Ядвига Марцинкус: она тоже хороша собой, но скромна. Ядвига, как и Алена, красит банки, но ей нужно прокормить больную мать и трех сестренок, так что на блузки она денег не тратит. Ядвига маленькая и хрупкая, у нее черные, как агат, глаза и такие же волосы, которые она закручивает в узел и закалывает на затылке. На ней старое белое платье, она сама сшила его и уже пять лет неизменно надевает на все вечера; талия у платья слишком высока, почти подмышками, и вообще оно ей не очень к лицу, но это мало смущает Ядвигу, которая танцует со своим Миколасом. Она маленькая, а он большой и сильный; она укрылась в его объятиях, словно для того, чтобы спрятаться, и положила ему голову на плечо, а он крепко обхватил ее, словно для того, чтобы унести отсюда, — и так она танцует, и будет танцевать весь вечер, и танцевала бы вечность в блаженном самозабвении. Увидев их, вы, пожалуй, улыбнулись бы, но, знай вы их историю, вы не стали бы улыбаться. Уже пятый год, как Ядвига обручена с Миколасом, и сердце ее изныло. Они уже давно поженились бы, но у Миколаса есть отец, который всегда пьян, а семья большая, и Миколас единственный в ней кормилец. Но даже это не остановило бы их (ведь Миколас квалифицированный рабочий), если бы не несчастные случаи, которые совсем лишили их мужества. Миколас разделывает туши, а это опасное ремесло, особенно если вы работаете сдельно и хотите заработать себе жену. Руки у вас скользкие, нож у вас скользкий, а вы что есть мочи спешите. И тут кто-нибудь заговаривает с вами или нож натыкается на кость. Тогда ваша рука соскальзывает на лезвие и в результате — страшная рана. Но и это было бы не так страшно, если бы не опасность заражения. Рана может зажить, а может и не зажить. Уже дважды за последние три года Миколас лежал дома с заражением крови — в первый раз три месяца, а во второй почти семь. В последний раз он к тому же потерял работу, а это означало добавочных полтора месяца стояния у ворот боен — с шести часов утра в жестокий мороз, когда всюду лежит глубокий снег и снежные хлопья кружатся в воздухе. Найдутся ученые, которые на основании статистических данных скажут вам, что разделыватели туш отлично зарабатывают — по сорока центов в час; но, вероятно, они никогда не видели их рук.
Когда Тамошус и его товарищи останавливаются, чтобы передохнуть, — а без этого им не обойтись, — танцоры застывают на месте и терпеливо ждут. Они как будто совсем не устают, а если бы и уставали, то сесть им все равно не на что. К тому же передышка длится не больше минуты, потому что, несмотря на протесты двух других музыкантов, дирижер снова взмахивает смычком. Теперь они играют уже другой танец — литовскую пляску. Кто хочет, продолжает танцевать тустеп, но большинство проделывает ряд сложных движений, похожих скорее на фигурное катанье на коньках, чем на танец. Завершает пляску бурное prestissimo, во время которого пары хватаются за руки и начинают бешено кружиться. Сопротивляться этому кружению невозможно, и все присоединяются к нему, пока комната не превращается в вихрь человеческих тел и разлетающихся юбок, от которого рябит в глазах. Особенно интересно смотреть в эту минуту на Тамошуса Кушлейку. Старая скрипка протестующе визжит и стонет, но Тамошус неумолим. По его лбу катятся капли пота, он наклоняется вперед, словно велосипедист на финише. Тело Тамошуса дрожит и сотрясается, как паровая машина на полном ходу, и никакое ухо не может уследить за яростной бурей звуков: в том месте, где должна быть рука со смычком, вы видите лишь бледно-голубую туманность. Скрипач заканчивает мелодию в потрясающем темпе и, пошатываясь, в изнеможении раскидывает руки, а танцоры с последним воплем восторга разбегаются по сторонам, спотыкаясь и спеша прислониться к стене.
После этого всем — в том числе и музыкантам — подают пиво, и гости отдыхают, готовясь к самому важному событию вечера — к acziavimas. Acziavimas — это обряд, который, раз начавшись, длится несколько часов подряд и состоит из одного безостановочного танца. Взявшись за руки, гости образуют хоровод и с первыми звуками музыки начинают кружиться. В центре круга стоит невеста, и мужчины по очереди пляшут с ней. Каждый танцует несколько минут — сколько захочет; все веселятся, поют и смеются, а когда гость кончает пляску, он оказывается лицом к лицу с тетей Эльжбетой, которая держит в руках шапку. В нее опускают деньги — доллар, а то и пять долларов, кто сколько может и во сколько ценит оказанную ему честь. От гостей ждут, что они покроют расходы на празднество; а если они порядочные люди, то позаботятся и о том, чтобы в шляпе собралась кругленькая сумма, с которой молодые могли бы начать семейную жизнь.
Страшно подумать, во что обошлась эта свадьба! Расходы, конечно, превышают двести, а может, и все триста долларов! Ну, а триста долларов превышают годовой доход многих находящихся в этой комнате людей. Есть тут крепкие мужчины, которые работают с раннего утра до поздней ночи в ледяных подвалах, по щиколотку в воде, которые по шесть-семь месяцев, от воскресенья до воскресенья, не видят солнца и которые все-таки не могут заработать трехсот долларов в год. (Есть тут дети, которым едва минуло двенадцать лет, с трудом дотягивающиеся до своих машин, — родителям пришлось солгать, чтобы определить их на работу, — и зарабатывающие меньше половины, а может быть, и меньше трети трехсот долларов. И вдруг за один-единственный день истратить такие деньги на свадебное пиршество! Ведь все равно, истратить ли их сразу на собственную свадьбу, или постепенно на свадьбы своих друзей.)
Как это неблагоразумно, более того — как трагично, но зато как прекрасно! Этим несчастным людям понемногу пришлось отказаться от всех обычаев родной страны, но за veselija они цепляются всеми силами, от этого обычая они отказаться не могут! Отречься и тут значило бы не только потерпеть поражение, но и признать себя побежденным, а на этом различии держится мир. Свадебный обряд унаследован ими от далеких предков, и смысл его в том, что человек может всю жизнь просидеть в подземелье, глядя во мглу, если только хоть раз ему будет дано право разбить оковы, расправить крылья и увидеть солнце; если хоть раз он сможет убедиться, что жизнь со всеми ее заботами и ужасами не такая уж важная штука, а просто пузырь на поверхности реки, что ее можно подбрасывать и играть ею, как играет жонглер позолоченными шарами, что ее можно осушить, словно кубок драгоценного красного вина. И, один раз почувствовав себя хозяином жизни, человек может вернуться к своему ярму и до конца дней своих жить воспоминаниями.
* * *
Танцоры все кружились и кружились; когда у них темнело в глазах, они, не останавливаясь, начинали кружиться в другую сторону. Проходил час за часом, наступила ночь, и в комнате стало темно от копоти двух тускло горящих керосиновых ламп. Музыканты давно уже растратили весь свой пыл и устало, с трудом наигрывали одну и ту же мелодию. В ней было не больше двадцати тактов, которые они бесконечно повторяли. Каждые десять минут музыканты прекращали игру и в изнеможении откидывались на спинки стульев, после чего неизменно разыгрывалась безобразная сцена, которая заставляла толстого полисмена беспокойно ерзать на его самодельном ложе за дверью.
Всему виною была Мария Берчинскайте. Мария принадлежала к тем алчущим душам, которые самозабвенно цепляются за одежды уходящих муз. Весь день она пребывала в каком-то восхитительном опьянении, а теперь оно покидало ее, и она не хотела с этим мириться. Душа Марии кричала словами Фауста: «Остановись, ты прекрасно!» Мария твердо решила удержать это состояние — все равно чем, пивом ли, криками, музыкой или плясками. И она пускалась в погоню за ним, но не успевала тронуться в путь, как тупость этих проклятых музыкантов, так сказать, сбивала ее колесницу с дороги. Всякий раз Мария издавала вопль и бросалась на них, грозя кулаками и топая ногами, багровая и косноязычная от ярости. Напрасно пытался защищаться перепуганный Тамошус, ссылаясь на слабость плоти, напрасно увещевал пыхтящий и отдувающийся Иокубас, напрасно умоляла тетя Эльжбета. «Szalin! — визжала Мария. — Palauk! Isz Kelio![6] За что вам деньги платят, чертовы дети?» И в страхе оркестр снова начинал играть, а Мария возвращалась на свое место и принималась отплясывать.
Только она одна поддерживала теперь праздничное настроение. Волнение Онны не угасло, но остальные женщины и большинство мужчин устали, лишь сердце Марин было неукротимо. Она тащила за собой танцоров. То, что раньше было кругом, превратилось в грушу, а на месте черенка была Мария; она тянула левого соседа, толкала правого, кричала, притопывала, распевала — поистине вулкан энергии. Порою кто-нибудь, входя или выходя, оставлял дверь открытой, и холодный ночной воздух врывался внутрь. Проносясь мимо, Мария ногой толкала дверную ручку, и — бах! — дверь захлопывалась. Один раз это привело к небольшой катастрофе, жертвой которой пал Себастьянас Шедвилас. Трехлетний Себастьянас бродил но комнате, самозабвенно прильнув ртом к горлышку бутылки с жидкостью, известной под названием «шипучки» — розовой, ледяной и восхитительной. Когда он проходил мимо двери, его с размаху ударило створкой, и вопль, последовавший за этим, заставил танцующих остановиться. Мария, которая по сто раз на день грозила разорвать всех в клочки, но заплакала бы над раздавленной мухой, схватила маленького Себастьянаса на руки и чуть не задушила его поцелуями. Оркестр успел отдохнуть и подкрепиться, пока Мария мирилась со своей жертвой, а потом, усадив ее на стойку, поила из кружки пенящимся пивом.
Тем временем в другом конце комнаты тревожно совещались тетя Эльжбета, дед Антанас и самые близкие друзья семьи. Случилась беда. Свадебный пир основывается на договоре, неписанном, но тем самым еще более для всех обязательном. Гости вносили, кто сколько мог, но каждый всегда знал, сколько от него ожидают, и старался дать побольше. Однако, с тех пор как они приехали в чужую страну, все изменилось — словно люди вдохнули здесь какой-то разлитый в воздухе невидимый яд; и прежде всего этот яд подействовал на молодежь. Молодые люди приходили гурьбой, наедались до отвала, а затем трусливо удирали. Один выбрасывал шляпу другого за окно, оба выходили подобрать ее, и больше их уже никто не видел. Иногда они уходили открыто, целой компанией, поглядывая на хозяев и нагло посмеиваясь. А некоторые — и это было хуже всего — толпились у стойки и напивались за счет устроителей пира, не обращая ни на кого внимания и делая вид, что они либо уже танцевали с невестой, либо собираются сделать это позднее.
Так было и на этот раз, и семьей овладевало отчаяние. Они устроили эту свадьбу с таким трудом и вошли в такие издержки! Онна стояла рядом, и в глазах ее застыл ужас. Как преследовали ее эти страшные счета — они терзали ее днем и лишали покоя ночью. Часто по дороге на работу она высчитывала и складывала в уме: пятнадцать долларов за помещение, двадцать два с четвертью за уток, двенадцать музыкантам, пять в церковь, да еще за молитву пресвятой богородице и так без конца! И страшнее всего — чудовищный счет, который еще должен был представить Грайчунас за выпитые в этот вечер пиво и водку. Хозяин пивной никогда заранее не называл точной суммы, а потом он приходил к вам и, почесывая в затылке, всегда говорил, что выпили больше, чем он предполагал, но зато он сделал все от него зависящее — никто из ваших гостей не остался трезвым. Можно было не сомневаться, что он безжалостно обдерет вас, будь вы даже лучшим из его многочисленных друзей. Он начинал наливать вашим гостям пиво из наполовину полного бочонка, потом выкатывал второй, наполовину пустой, а в счете указывал два полных. Он обещал поставить пиво определенного качества по определенной цене, но на деле вам и вашим друзьям подавали какое-то неописуемое пойло. Вы могли, конечно, протестовать; но не добились бы ничего, только испортили бы себе вечер; не помог бы даже и суд, проще было бы сразу обратиться к самому господу богу. Хозяин пивной был связан со всеми политическими заправилами округа, а узнав однажды, что значит не поладить с такими людьми, вы набирались ума и платили столько, сколько он с вас требовал, и при этом помалкивали.
* * *
Но хуже всего было то, что теперь на плечи людей, которые действительно сделали все возможное, ложилось лишнее бремя. Вот хотя бы бедный старый пан Иокубас: он уже дал пять долларов, а ведь всем было известно, что Иокубас Шедвилас только что заложил за двести долларов свою гастрономическую лавку, чтобы уплатить арендную плату, просроченную на несколько месяцев. Или иссохшая старая пани Анеля, вдова с тремя детьми и ревматизмом впридачу, которая стирала белье торговцам с Холстед-стрит за такие гроши, что просто сердце готово было разорваться от обиды. Анеля отдала весь доход, который принесли ей куры за несколько месяцев. Этих кур у нее было восемь штук, и она держала их в закутке, отгороженном на площадке черной лестницы. Ребятишки Анели целыми днями рылись в мусоре, собирая корм для птиц, а когда конкурентов оказывалось слишком много, дети отправлялись на Холстед-стрит и бродили вдоль водосточных канав; мать шла поодаль, следя, чтобы у них не отняли их добычи. Никакие цифры не могли выразить, что значили куры для старой Анели Юкниене: она расценивала их по-своему — ей казалось, что благодаря курам она получает возможность из ничего получить что-то, что они дают ей возможность одурачить мир, который столь разнообразными способами одурачивал ее. Поэтому она неустанно ухаживала за своими питомцами и, не спуская с них глаз по ночам, научилась видеть в темноте не хуже совы. У нее как-то уже стащили одну курицу, и не проходило месяца, чтобы кто-нибудь не покушался на других; а предотвратить кражи можно было лишь неусыпным бдением. Отсюда понятно, чего стоили старой госпоже Юкниене те доллары, которые она вложила в свадебный пир — и только потому, что тетя Эльжбета как-то дала ей взаймы на несколько дней деньги и тем самым спасла ее от угрозы выселения из квартиры.
Расстроенных стариков окружили друзья. В надежде подслушать разговор, подходили поближе и те, что сами были в числе грешников, и, право, это даже святого вывело бы из терпения! Наконец, кто-то притащил Юргиса, и ему тоже рассказали, что случилось. Юргис слушал молча, нахмурив густые черные брови. Порою глаза его загорались, и он оглядывал комнату. Ему, конечно, очень хотелось отделать этих парней кулаками, но он, безусловно, понимал, что ничего этим не достигнет. Даже если он выбросит сейчас кого-нибудь из них на улицу, все равно ни один счет от этого не уменьшится; к тому же начнется скандал, а Юргис хотел сейчас только одного: уйти вместе с Онной, и будь что будет. Поэтому он разжал кулаки и спокойно сказал:
— Дело сделано, слезами горю не поможешь, тетя Эльжбета. — Затем взгляд его упал на Онну, которая стояла рядом, и он увидел ее расширившиеся от ужаса глаза. — Не печалься, маленькая, — тихо сказал он, — беда невелика. Как-нибудь расплатимся. Я буду больше работать.
Он всегда так говорил. Онна привыкла к этим словам и видела в них разрешение всех трудностей. «Я буду больше работать». Так говорил он в Литве в тот раз, когда один чиновник отобрал у него паспорт, а другой арестовал его, как беспаспортного, и оба поделили между собой треть его имущества. Так говорил он и в Нью-Йорке, когда медоточивый агент заманил их к себе в гостиницу, заставил оплатить такой огромный счет и почти силой не давал съехать от него, хотя они и уплатили все сполна. Теперь Юргис в третий раз произнес эти слова, и Онна с облегчением вздохнула; так удивительно хорошо, что у нее есть муж — совсем как у взрослой женщины, — да еще такой большой и сильный муж, который умеет разрешить все затруднения!
* * *
Смолкло последнее всхлипывание маленького Себастьянаса, и музыкантам снова напоминают об их обязанностях. Обрядовая пляска возобновляется, но уже почти все протанцевали с невестой, поэтому сбор денег скоро кончается, и опять начинаются беспорядочные танцы. Однако время уже за полночь, и все теперь иначе, чем было. Танцоры медлительны и неповоротливы, многие сильно выпили и давно уже прошли стадию возбуждения. Круг за кругом, час за часом проделывают они одни и те же движения, бессмысленно уставившись в пространство, словно в каком-то трансе. Мужчины тесно прижимают к себе женщин, но в глаза друг другу они уже почти не глядят. Иные пары не желают танцевать и сидят по углам, держась за руки. По комнате, на все натыкаясь, бродят пьяные; некоторые гости собираются в кучки и ноют хором, ни на кого не обращая внимания. Прошло много времени, и теперь особенно заметно, что все пьяны по-разному — особенно молодые люди. Одни, пошатываясь, обнимают друг друга и слезливо бормочут какую-то чушь, другие по пустякам затевают ссоры, лезут в драку, и их приходится разнимать. Толстый полисмен окончательно просыпается и ощупывает свою дубинку. Нужно быть расторопным: если не уследить за этими предутренними драками, они распространяются, как лесной пожар, и тогда приходится вызывать подмогу из участка. Главное, бить без разбора всех дерущихся по головам, а не то этих голов появится столько, что вам уже не разбить ни одной. За бойнями не слишком точно ведется счет разбитым головам, так как люди, которые с утра и до ночи разбивают головы животным, по-видимому, входят во вкус этого занятия и практикуются на своих друзьях, а по временам и на членах своих семей. Как тут не поздравить человечество с тем, что при современных усовершенствованных методах всю невеселую, но необходимую работу по разбиванию голов цивилизованный мир может свалить на немногих!
Сегодня драк нет — может быть, потому, что Юргис тоже начеку — даже больше, чем полисмен. Юргис изрядно выпил, как сделал бы на его месте всякий, раз уж все равно придется платить за выпитое и невыпитое; но он очень уравновешенный человек и редко выходит из себя. Только раз атмосфера опасно накаляется, и виновата в этом Мария Берчинскайте. Часа два назад Мария, по-видимому, решила, что если алтарь в углу с божеством в грязно-белых одеждах и не совсем похож на обитель муз, то во всяком случае это самая подходящая из всех возможных на земле замен. И вот до ушей воинственно-пьяной Марии доходит история «о негодяях, не заплативших в этот вечер». Мария бросается в бой, даже без предварительного объявления войны в виде отборной брани, и, когда ее оттаскивают в сторону, в руках у нее зажаты воротнички двух негодяев. По счастью, полисмен склонен быть справедливым, и за дверь он выкидывает не Марию.
Но музыку это происшествие прерывает всего лишь на несколько минут. Затем опять раздается безжалостная мелодия, мелодия, которую вот уже полчаса, словно заведенные, наигрывают музыканты. Это — американская песенка, подобранная ими на улице; все знают ее слова — во всяком случае первую строчку — и без передышки снова и снова мурлычут под нос:
Как-то летним вечерком! Как-то летним вечерком! Как-то летним вечерком! Как-то летним вечерком!Словно некий гипноз скрыт в этой песне с ее постоянно возвращающейся доминантой. Она привела в полное отупение тех, кто ее слышит, и тех, кто ее играет. Никто не может от нее отделаться, не может даже подумать о том, чтобы от нее отделаться; три часа утра, люди исчерпали уже и все свое веселье, и все свои силы, и даже те силы, которые придала им обильная выпивка, и, однако, они не могут остановиться. Ровно в семь часов утра все они должны будут, переодевшись в рабочее платье, стоять на своих местах у Дэрхема, или у Брауна, или у Джонса. Кто опоздает хотя бы на одну минуту, тот лишится часового заработка, а кто опоздает на много минут, тот рискует увидеть свой медный номерок перевернутым: это значит, что ему предстоит присоединиться к голодной толпе, которая ежедневно, с шести до половины девятого утра, осаждает ворота боен. Из этого правила нет исключения, нет его даже для маленькой Онны, которая попросила дать ей после свадьбы свободный день — один неоплаченный свободный день — и получила отказ. Когда столько людей готовы безоговорочно выполнять все ваши требования, стоит ли обременять себя теми, кто на это не согласен?
Маленькая Онна близка к обмороку, от спертого воздуха у нее мутится в голове. Онна в рот не брала спиртного, но остальные буквально налиты алкоголем, как лампы керосином; от мужчин, спящих непробудным сном на стульях или на полу, разит так, что к ним невозможно подойти. Порою Юргис смотрит на Онну голодными глазами — застенчивость его давно исчезла; но кругом люди, и он все еще ждет, поглядывая на дверь, к которой должна подъехать карета. Но ее все нет и нет. Наконец, он теряет терпение и подходит к Онне, которая бледнеет и дрожит. Он накидывает на нее шаль и свой пиджак. Они живут лишь в двух кварталах отсюда, и Юргису карета не нужна.
Они почти ни с кем не прощаются — танцующие их не замечают, а дети и почти все пожилые люди в изнеможении спят. Спит дед Антанас, спят Шедвиласы, жена и муж, который храпит октавами. Громкие рыдания тети Эльжбеты и Марии провожают новобрачных, а потом их видит только тихое звездное небо, которое уже начинает бледнеть на востоке. Юргис безмолвно берег Онну на руки и несет ее, а она со стоном опускает голову к нему на плечо. Он подходит к дому и не знает, уснула она или в обмороке, но, отпирая дверь и придерживая Онну одной рукой, замечает, что глаза ее открыты.
— Ты не пойдешь сегодня к Брауну, маленькая, — шепчет он, взбираясь по лестнице, но она в ужасе хватает его за руку, задыхаясь от волнения:
— Нет, нет, нельзя, это нас погубит!
Но он снова говорит ей:
— Положись на меня, положись на меня. Я буду больше зарабатывать, я буду больше работать.
Глава II
Юргис так легко говорил о работе потому, что был молод. Он слышал рассказы о том, как здесь, на чикагских бойнях, люди падают под непосильной ношей, о том, что с ними затем случается, рассказы, от которых мороз ходил по коже. Но в ответ Юргис только смеялся. Он прожил здесь всего лишь четыре месяца, был молод и к тому же богатырски силен. Здоровья в нем было хоть отбавляй. Он даже не представлял себе, что значит потерпеть поражение. «Это может случиться с вами, — говорил он, — с людьми хлипкими, silpnas, а я двужильный».
Юргис был похож на мальчишку, на деревенского мальчишку. Хозяева любят таких работников, они вечно жалуются, что не могут их заполучить. Когда ему говорили: «Пойди туда-то»— он отправлялся бегом. Если ему хоть минуту нечего было делать, он просто танцевал на месте от избытка энергии. Когда он работал вместе с другими, ему всегда казалось, что они делают все слишком медленно, и его нетерпение и стремительность сразу бросались в глаза. Поэтому-то ему так необычайно повезло с работой: когда на второй день после приезда в Чикаго Юргис подошел к главной конторе боен Брауна и Компании, он не простоял у дверей и получаса, как один из мастеров его заметил и подозвал к себе. Юргис был страшно горд этим обстоятельством и более чем когда-либо склонен смеяться над нытиками. Тщетно твердили ему, что в толпе, из которой его выбрали, были люди, простоявшие там месяц — нет, много месяцев — и все еще не получившие работу.
— Конечно, — отвечал он, — но что это за люди? Опустившиеся, никудышные бродяги, которые все пропили, а теперь хотят заработать на новую выпивку. Вы думаете, я поверю, что человеку с такими руками дадут умереть голодной смертью? — И он поднимал руки, сжимая кулаки так, что под кожей вздувались мускулы.
— Сразу видно, что ты из деревни, — отвечали ему на это, — да еще из очень глухой деревни. — И это была правда, потому что Юргис не только никогда не видел большого города, но и в захудалом городишке не бывал до тех пор, пока не решил отправиться по свету искать счастья и зарабатывать право на Онну. Его отец, и отец его отца, и все его предки, насколько можно было проследить, всегда жили в той части Литвы, которая называется Беловежской пущей. Этот огромный царский заповедник в сто тысяч акров с давних пор служил местом охоты для знати. Там живет несколько крестьянских семей, владеющих своими наделами с незапамятных времен. Одним из этих крестьян был Антанас Рудкус, выросший сам и вырастивший своих детей на шести акрах расчищенной земли посреди дремучего леса. Кроме Юргиса, у него были еще сын и дочь. Сына взяли в солдаты; случилось это больше десяти лет назад, и с тех пор о нем не было ни слуху ни духу. Дочь вышла замуж, и ее муж купил у старого Антанаса землю, когда тот решил уехать вместе с Юргисом.
Юргис встретил Онну года полтора назад, в сотне миль от родного дома, на конской ярмарке. Юргис в то время не только не помышлял о женитьбе, но даже смеялся над ней, как над ловушкой, слишком глупой, чтобы в нее попасться. И вот, не сказав с девушкой ни слова, обменявшись с нею лишь несколькими улыбками, он, багровый от смущения и страха, неожиданно для самого себя попросил ее родителей продать ему Онну в жены, а взамен предложил двух лошадей, которых его послали сбыть на ярмарке. Но отец Онны был тверд, как кремень: девушка еще совсем ребенок, а сам он богатый человек и не собирается выдавать дочь замуж таким способом. Юргис вернулся домой с тяжестью на сердце и всю весну и осень трудился не покладая рук, стараясь забыть Онну. Осенью, после сбора урожая, он понял, что так продолжаться не может, и за две недели прошел пешком расстояние, отделявшее его от Онны.
Его ждала неожиданность: отец девушки умер, а его имущество пошло в уплату за долги. Сердце Юргиса подскочило от радости, когда он понял, что теперь может достигнуть желанной цели. Не считая Онны, семья ее состояла из мачехи Эльжбеты Лукошайте — тети, как ее называли, — шестерых ребятишек Эльжбеты, мал мала меньше, и ее брата Ионаса, высохшего человечка, который работал на ферме. Юргису, знавшему только свои леса, они казались важными людьми. Онна умела читать и знала множество вещей, о которых он и не слыхал, но теперь ферма была продана, и семья сидела на мели — за душой у них было семьсот рублей, что означает всего-навсего триста пятьдесят долларов. У них могло быть в три раза больше, но дело пошло в суд, судья решил против них, и потребовалась большая часть их состояния, чтобы он изменил решение.
Онна могла бы выйти замуж и покинуть семью, но она не хотела, потому что любила тетю Эльжбету. Ехать в Америку предложил Ионас, приятель которого там разбогател. Он, конечно, будет работать, женщины тоже, а может быть, и старшие дети — семья как-нибудь проживет. Юргис тоже слышал об Америке. Рассказывали, что в этой стране люди зарабатывают до трех рублей в день. Юргис подсчитал, сколько можно купить на три рубля, — при ценах, которые были в его родных местах, — и тотчас решил, что поедет в Америку, женится и впридачу еще разбогатеет. Говорили, что в этой стране человек свободен независимо от того, богат он или беден. Его не могут забрать в солдаты, ему не надо платить денег ворам-чиновникам, он может жить как ему вздумается и притом считать себя не хуже других. Поэтому влюбленные и молодежь мечтали об Америке. Стоит только собрать деньги на проезд, и можно считать, что твоим бедам пришел конец.
Ехать решили будущей весной, а пока Юргис нанялся к подрядчику и вместе с партией рабочих пешком отмахал четыреста километров до места, где велись работы по строительству смоленской железной дороги. Жизнь там была страшная — омерзительная грязь, скверная пища, жестокость, непосильный труд, — но Юргис все выдержал и к концу срока был по-прежнему здоров, а в куртке у него были зашиты восемьдесят рублей. Он не пил и не дрался, потому что все время думал об Онне. К тому же он был спокойным, уравновешенным человеком, делал, что ему приказывали, и редко выходил из себя, а если уж выходил, то умел заставить обидчика пожалеть об этом. Получив расчет, Юргис ускользнул от местных игроков и пьяниц; они пытались убить его, но он спасся и пешком добрался до дома, подрабатывая по дороге и держа ухо востро.
И вот летом все они отправились в Америку. В последнюю минуту к ним присоединилась Мария Берчинскайте, двоюродная сестра Онны. Мария была сиротой и с детства батрачила под Вильной у богатого крестьянина, который постоянно колотил ее. Лишь к двадцати годам Марии пришло в голову испробовать свою силу, и тогда она взбунтовалась, чуть не убила своего хозяина и ушла от него.
Всего их поехало двенадцать человек: пятеро взрослых, шестеро детей и Онна, которую можно было причислить и к тем и к другим. В дороге им пришлось туго: какой-то агент взялся помогать им, но он оказался мошенником и, сговорившись с чиновниками, обманул их и выманил немалую толику драгоценных сбережений, за которые они так отчаянно цеплялись. То же повторилось и в Нью-Йорке. Естественно, они не имели понятия об Америке, научить их было некому, и человеку в голубой форме ничего не стоило увести их, поселить в гостинице и заставить заплатить по чудовищно раздутому счету, прежде чем им удалось оттуда выбраться. Закон гласит, что на дверях гостиницы должен висеть прейскурант, но нигде не сказано, что прейскурант должен быть написан по-литовски.
* * *
Друг Ионаса разбогател на чикагских бойнях, и поэтому они направились в Чикаго. Они знали лишь одно слово «Чикаго» — впрочем, знать другие им и не требовалось, — до тех пор по крайней мере, пока они не приехали в этот город. Но когда их без долгих разговоров высадили там из поезда, положение оказалось весьма затруднительным. Они глядели на бесконечную Дирборн-стрит, на огромные черные здания, высящиеся впереди, и в их сознании не укладывалось, что они, наконец, прибыли на место, и было непонятно, почему, когда они говорят: «Чикаго», — люди уже не указывают куда-то вдаль, а только недоуменно смотрят на них, смеются или равнодушно проходят мимо. Они были страшно беспомощны, а так как все люди в форме внушали им смертельный ужас, то, завидев полисмена, они переходили на другую сторону улицы и спешили скрыться. Весь первый день они бродили по городу в полном смятении, оглушенные и растерянные. А ночью, когда они укрылись в подъезде какого-то дома, их обнаружил полисмен и отвел в полицейский участок. Утром нашли переводчика, вывели их на улицу, посадили в трамвай и научили новому слову: «Бойни». Невозможно описать их радость, когда они убедились, что выбрались из этого приключения, сохранив в целости остатки своего имущества.
Они уселись и стали смотреть в окно. Улица, по которой они ехали, казалась нескончаемой, она растянулась бог знает на сколько миль — на тридцать четыре, но этой цифры они не знали, — и сплошь состояла из двухэтажных стандартных домишек. Такими же были и мелькавшие перед ними поперечные улицы — ни холма, ни ложбины, одна лишь уходящая вдаль перспектива уродливых и неопрятных маленьких строений. Порою попадался мост, перекинутый через мутную, илистую речонку, застроенную по берегам мрачными сараями и доками; порою они видели железнодорожные разъезды с путаницей стрелок, пыхтящими паровозами и вереницами грохочущих товарных вагонов; порою за окном вырастала большая фабрика — мрачное здание с бесчисленными окнами и вылетавшими из труб огромными клубами дыма, которые затемняли небо и покрывали копотью землю. Но все это, мелькнув, исчезало, и вновь тянулась унылая вереница угрюмых, жалких домишек.
Еще за час до приезда в Чикаго путешественники начали замечать, что все кругом как-то странно меняется. Становилось все темнее, трава на земле казалась не такой зеленой. Поезд мчался вперед, и все более тусклым делался окружающий мир; за окнами мелькали иссохшие, пожелтевшие поля, угрюмые и пустынные. К запаху сгущавшегося дыма присоединился новый, непонятный и едкий запах. Переселенцам этот запах не казался неприятным, они только чувствовали, что он необычен, хотя человек с более тонким обонянием назвал бы его тошнотворным.
Теперь, сидя в трамвае, они вдруг поняли, что приближаются к месту, откуда исходит этот запах, что вся дорога, начиная от Литвы, вела их к нему. Он уже не был далеким и слабым, не доносился, словно легкое дуновение; он ощущался не только в носу, но и на языке; он словно делался осязаемым. Они никак не могли попять, что это такое. Это был какой-то первобытный, едкий и острый запах, оставляющий неприятную горечь во рту. Одни опьянялись им, как дурманом, другие затыкали носы. Переселенцы в полном недоумении все еще принюхивались к этому запаху, как вдруг вагон остановился, дверь распахнулась и чей-то голос прокричал: «Бойни!»
Они стояли на углу и смотрели: перед ними был переулок, образованный двумя рядами кирпичных домов, в глубине его виднелись несколько труб вышиною с самое высокое здание, из которых вздымались столбы густого дыма, маслянистого и черного, как ночь. Этот дым словно исходил из центра земли, где все еще тлеет древний огонь. Он вырывался, стремительно, непрерывно извергаясь из труб, вытесняя все со своего пути. Этот дым был неистощим; можно было смотреть на него часами, ожидая, когда же он прекратится, но мощные потоки непрестанно неслись к небесам. Они расплывались в огромные облака, клубились, извивались, затем, слившись в гигантскую реку, уплывали в вышину, и до самого горизонта все было затянуто черным покрывалом.
Затем наши друзья заметили еще одно странное явление. Как и в запахе, в нем было нечто стихийное: то был звук, сотканный из десятка тысяч отдельных звуков. Сперва вы его почти не замечали, он проникал в ваше сознание, как смутное беспокойство, как небольшая помеха. Он был похож на жужжание пчел весной, на лесные шорохи, он говорил о непрерывной работе, о гуле движущегося мира. Очень трудно было поверить, что звук этот исходит от животных, что это — отдаленное мычание десятитысячного стада рогатого скота, отдаленное хрюкание десяти тысяч свиней.
Нашим переселенцам хотелось пойти на этот звук, но, увы, у них не было времени для прогулок. Полисмен на углу начал поглядывать на них, и они быстро зашагали дальше. Но не прошли они и квартала, как Ионас вскрикнул и взволнованно показал на другую сторону улицы. Не успели они сообразить, что это значит, как он уже перебежал через дорогу и исчез в лавке с вывеской: «И. Шедвилас. Гастрономия». Оттуда он вышел вместе с толстяком в переднике и без пиджака; толстяк держал Ионаса за обе руки и радостно смеялся. Тут тетя Эльжбета вспомнила, что именно Шедвиласом звали того легендарного друга, который нажил деньги в Америке. Открытие, что он наживает их, торгуя гастрономией, было очень приятным и своевременным: утро было уже на исходе, а они все еще не завтракали, и дети начинали хныкать.
Так счастливо закончилось их горестное путешествие. Объятиям и поцелуям не было конца — ведь Иокубас Шедвилас много лет не видал никого из земляков. К середине дня они уже стали закадычными друзьями. Иокубас наперечет знал все ловушки этого нового мира и мог объяснить все его тайны, мог рассказать, как им вести себя в различных ситуациях и — самое для них главное — что им следует делать сейчас. Он познакомит их с госпожой Анелей, которая сдает меблированные комнаты на противоположном конце боен; нельзя сказать, чтобы у госпожи Юкниене было очень удобно, объяснил он, но пока сойдет и это. Тут тетя Эльжбета поспешила вставить, что для них чем дешевле, тем лучше, потому что они и без того слишком потратились. Нескольких дней практического знакомства со страной непомерных заработков оказалось достаточно, чтобы постичь жестокую истину: цены в этой стране тоже непомерные, и бедный человек здесь почти так же беден, как в любом другом месте земного шара. Так за одну ночь в прах разлетелись волшебные грезы Юргиса о богатстве. Самым страшным в этом открытии было то, что они расплачивались в Америке деньгами, заработанными в Литве, — таким образом, мир их просто обкрадывал! Последние два дня они морили себя голодом: цены в железнодорожных буфетах были такие, что у них рука не поднималась что-нибудь купить.
Тем не менее, войдя в жилище вдовы Юкниене, они попятились. Худшего им не приходилось видеть за все путешествие. Госпожа Анеля занимала четырехкомнатную квартиру в одном из двухэтажных домов среди трущоб, тянущихся за бойнями. В каждом доме было четыре таких квартиры. Каждая квартира представляла собой «пансион» для иностранцев: литовцев, поляков, словаков или чехов.
Иногда хозяином такого «пансиона» был один человек, иногда владельцев было несколько. В среднем на каждую комнату приходилось по полдюжины жильцов, но порой их число доходило до тринадцати — четырнадцати на комнату, а на квартиру — до пятидесяти и шестидесяти человек. Каждый жилец должен был сам о себе позаботиться, то есть, принести тюфяк и кое-какие постельные принадлежности. Тюфяки расстилали в ряд прямо на полу, и обычно, кроме печки, в комнате больше ничего не было. Нередко случалось, что два человека владели тюфяком сообща, так как один днем работал, а ночью спал, другой же, наоборот, днем спал, а ночью работал. Часто хозяин «пансиона» сдавал одни и те же постели двум сменам жильцов.
Госпожа Юкниене была маленькая изможденная женщина с морщинистым лицом. В ее квартире царила непередаваемая грязь; попасть туда с парадного хода нельзя было из-за тюфяков, а если вы пытались войти с черного, то обнаруживали, что большую часть лестничной клетки Анеля отгородила старыми досками для своих кур. Жильцы постоянно шутили, что, когда Анеля хочет убрать комнаты, она впускает в них кур. Разумеется, насекомых куры пожирали, но, учитывая все обстоятельства, вполне возможно, что старуха скорее заботилась при этом о кормлении птиц, чем об уборке комнат. По правде говоря, она окончательно отказалась от всякой мысли об уборке после страшного приступа ревматизма, который так скрючил ее, что она целую неделю пролежала в своей комнате, а тем временем одиннадцать сильно задолжавших жильцов решили попытать счастья и устроиться на работу в Канзас-Сити. Был июль, поля зеленели. В Мясном городке не увидишь ни полей, ни зелени вообще; зато можно бросить все и стать бродягой — «хобо», как люди их называют, — забраться в товарный вагон, колесить по стране, устроить себе долгий отдых и легкую жизнь.
* * *
Таков был дом, где нашли приют наши путешественники. Но искать дальше не имело смысла — в другом месте могло быть еще хуже. Госпожа Юкниене сохранила одну комнату для себя и своих троих детишек и предложила женщинам поселиться вместе с нею. Она сказала, что постельные принадлежности можно купить у старьевщика — да и не нужны они вовсе, пока стоит жаркая погода: новые жильцы захотят, конечно, спать прямо на улице, как и все прочие постояльцы.
— Завтра, — сказал Юргис, когда они остались одни, — завтра я устроюсь на работу, а может быть, устроится и Ионас, и тогда мы обзаведемся собственным жильем.
Немного позже они с Онной вышли погулять, осмотреться и лучше разглядеть то место, где им предстояло жить. В районе за бойнями мрачные стандартные двухэтажные дома были разбросаны среди больших пустырей, которые город почему-то проглядел, когда, как огромная язва, расползался по поверхности прерий. На пустырях под пыльными желтыми сорняками валялось множество банок из-под томата; сотни ребятишек играли там, визжали, дрались, гонялись друг за другом. Самым удивительным в этом районе было невероятное количество детей; сперва могло показаться, что в соседней школе перемена, и лишь спустя много времени вы обнаруживали, что никакой школы поблизости нет, что все эти дети живут здесь, по соседству, и что из-за них повозки по улицам Мясного городка могут двигаться только шагом!
Впрочем, двигаться быстрее лошадям и повозкам все равно не удалось бы из-за состояния улиц. Те, по которым шли Юргис и Онна, казались не столько улицами, сколько небольшими топографическими картами. Проезжая часть обычно была расположена на несколько футов ниже уровня домов, которые иногда соединялись между собой высокими деревянными тротуарами; мостовых не было, зато были горы и долины, реки, овраги, канавы и огромные рвы со стоячей зеленой водой. Дети плескались в этих лужах, а потом валялись в уличной грязи; порою можно было наблюдать, как они копаются в ней, выискивая всяческие трофеи. Это зрелище ошеломляло, так же как и бесчисленные рои мух, которые висели над пустырями, буквально затемняя небо, и странный, омерзительный запах, ударявший в нос, — ужасный запах падали, собранной со всего света. Посетитель невольно начинал задавать вопросы, и тогда старожилы спокойно объясняли ему, что почва здесь «сделанная», а что раньше тут была городская свалка. Говорили, что через несколько лет все эти неприятности исчезнут сами собой, а пока что в жару и особенно вовремя дождей мухи действительно надоедают. «Но ведь это вредно для здоровья?» — спрашивал пришелец, и старожилы отвечали: «Может, и вредно, а впрочем, кто его знает?»
Немного дальше — и Юргис с Онной, которые глядели во все глаза, не переставая удивляться, увидели место, где эта «сделанная» почва только еще «делалась». Перед ними была огромная яма в два городских квартала величиной, и в нее бесконечной вереницей вползали фургоны с отбросами. Аромат, витавший над ямой, невозможно описать пристойными словами. Повсюду копошились дети, с утра и до поздней ночи рывшиеся в мусоре. Иногда посетители боен забредали сюда посмотреть на «свалку» и стояли тут, рассуждая о том, едят ли дети то, что находят сами, или просто собирают пищу для кур. Но, вероятно, ни один посетитель не спускался вниз, чтобы разрешить свои сомнения.
За свалкой высился большой кирпичный завод с дымящимися трубами. Вначале тут брали глину для кирпичей, а потом в образовавшуюся яму стали сбрасывать мусор, и это показалось Юргису и Онне замечательной выдумкой, характерной для такой предприимчивой страны, как Америка. Немного поодаль была другая огромная яма, которую уже вырыли, но не успели засыпать. Там стояла вода, стояла все лето, туда стекала окрестная грязь, и все это начинало гнить в лучах горячего солнца; а потом зимою кто-то придумал вырубать оттуда лед для продажи населению. Переселенцам и это понравилось, ибо они не читали газет и головы их не были забиты тревожными мыслями о «микробах».
Юргис и Онна стояли там, пока солнце не зашло. Небо на западе стало кроваво-красным, верхние этажи домов запылали. Однако Юргис и Онна не замечали заката, они стояли к нему спиной, и помыслы их были устремлены к Мясному городку, видневшемуся вдалеке. На небе четко вырисовывались черные силуэты зданий: кое-где над ними высились огромные трубы, которые изрыгали потоки дыма, уносящегося на край света. Этот дым казался сейчас какой-то симфонией красок: в зареве заката он отливал и черным, и коричневым, и серым, и багровым. Все мерзкое, что было связано с этим местом, исчезло в сумерках. Мясной городок казался воплощением мощи. А Юргису и Онне, не отрывавшим от него глаз, пока тьма не поглотила его, он представлялся сказочным видением, повествующим о человеческой энергии, о кипучей деятельности, о работе для тысяч и тысяч людей, об удаче и свободе, о жизни, о любви, о радости. И, когда они уходили рука об руку, Юргис сказал:
— Завтра я пойду туда и получу работу.
Глава III
В качестве торговца гастрономическими товарами Иокубас Шедвилас успел обзавестись множеством знакомых. Среди прочих знал он и одного из специальных дэрхемовских полисменов, в чьи обязанности нередко входило выискивание подходящих рабочих. Иокубас еще никогда не обращался к нему, но был убежден, что сможет через этого человека устроить на работу кое-кого из своих друзей. Посоветовавшись, решили, что он будет просить за старого Антанаса и Ионаса. Юргис не сомневался, что сам он устроится на работу без посторонней помощи.
И, как уже было сказано, Юргис не ошибся. Он не простоял и получаса у ворот бойни Брауна, как один из мастеров заметил его фигуру, возвышавшуюся надо всеми, и знаком подозвал его к себе. Последовал краткий деловой разговор:
— Говоришь по-английски?
— Нет, литовец. (Юргис старательно заучил это слово.)
— Работу?
— Да. (Кивок.)
— Раньше здесь работал?
— Не понимай.
(Мастер знаками пояснил свой вопрос. Юргис энергично замотал головой.)
— Сгребать кишки?
— Не понимай. (Отрицательно покачал головой.)
— Zarnos. Pagaiksztis. Szluota[7]. (Подражательные движения.)
— Да.
— Видишь дверь? Durys?[8] (Мастер показал на дверь.)
— Да.
— Завтра в семь утра. Понял? Rutoj! Prieszpietys! Septyni![9]
— Dekui, tamistai! (Благодарю вас!)
Вот и все. Юргис повернулся, потом, озаренный, словно молнией, сознанием своей победы, издал вопль, подпрыгнул и помчался во весь дух. Он устроился на работу! Он устроился на работу! Всю дорогу он летел, как на крыльях, и ураганом ворвался в дом, к негодованию многочисленных жильцов, которые только что вернулись с ночной смены и собирались спать.
Тем временем Иокубас повидал своего друга-полисмена, тот его обнадежил, и все были счастливы. И так как больше делать в этот день было нечего, то, оставив лавку под присмотром Люции, Иокубас отправился показывать друзьям достопримечательности Мясного городка, словно помещик, который водит друзей по своим владениям; ведь он был старожилом, все эти чудеса появились на его глазах, и в нем жила гордость собственника. Пусть вся местность принадлежит мясным королям, он заявлял права только на окрестные виды, а против этого никто не мог возразить.
* * *
Они шли по оживленной улице, которая вела к бойням. Было еще раннее утро — самое напряженное время. Равномерный поток людей вливался в ворота: в этот час на работу выходили служащие — конторщики, стенографистки и прочие. Женщин ожидали большие повозки, запряженные парой лошадей, которые пускались вскачь, как только заполнялись все места. Откуда-то, словно далекий рев океана, доносилось мычание скота. И теперь наши друзья пошли на этот звук, сгорая от нетерпения, словно дети, завидевшие зверинец, на который все это было очень похоже. Они перебрались через железнодорожное полотно и тут по обеим сторонам улицы увидели загоны, набитые скотом; им хотелось остановиться и посмотреть, но Иокубас потянул их к лестнице, которая вела на висячую галерею, откуда все было видно. Там они застыли, затаив дыхание, раскрыв глаза от удивления.
Большая часть территории боен, занимавших свыше квадратной мили, была отведена под загоны для скота; на север и на юг, куда хватал глаз, простиралось море загонов. И все они были забиты животными — просто не верилось, что в мире может быть столько скота. Огромные мычащие волы и маленькие, только что родившиеся телята; молочные коровы с добрыми глазами и свирепые длиннорогие техасские быки. Бурые, черные, белые и рыжие, старые и молодые. Рев стоял такой, словно здесь были собраны стада со всего света; потребовался бы целый день, чтобы сосчитать одни только загоны. Между загонами тянулись длинные проходы, через равные промежутки перегороженные воротами, и Иокубас сообщил, что этих ворот здесь двадцать пять тысяч. Он недавно прочел в газете статью, пестревшую такими цифрами, и испытывал огромную гордость, повторяя их гостям и слушая, как те вскрикивают от удивления. В известной степени это чувство гордости разделял и Юргис. Разве он не получил места и не стал частицей этого муравейника, колесиком этой удивительной машины?
По проходам скакали всадники в высоких сапогах и с длинными хлыстами; вид у них был чрезвычайно занятой, они что-то кричали друг другу и погонщикам скота. Это были скотопромышленники и их агенты, прибывшие из отдаленных штатов, маклеры, комиссионеры и представители всех крупных боен. Порою они останавливались, осматривали какой-нибудь гурт и перебрасывались краткими деловыми замечаниями. Покупатель кивал головой или опускал хлыст — это означало, что сделка состоялась, и он отмечал ее в своей записной книжке, рядом с сотнями других заключенных этим же утром сделок. Затем Иокубас показал место, где скот взвешивали на огромных автоматических весах, рассчитанных на сотни тысяч фунтов. Иокубас и его гости стояли неподалеку от восточных ворот, а вдоль всей восточной стороны боен протянулись железнодорожные пути, куда всю ночь прибывали поезда со скотом. Теперь загоны были полны, но к вечеру они опустеют, и все начнется сначала.
— А что станется со всей этой скотиной? — удивилась тетя Эльжбета.
— К ночи их всех зарежут и выпотрошат, — ответил Иокубас. — По другую сторону боен тоже проходит железная дорога; по ней увезут мясо.
Он сообщил, что сеть рельсовых путей внутри боен составляет двести пятьдесят миль. По ним ежедневно прибывает около десяти тысяч голов крупного рогатого скота, столько же свиней и около пяти тысяч овец, а это означает восемь — десять миллионов живых существ, ежегодно превращаемых в пищу. Если стоять и наблюдать, то можно заметить, как по направлению к бойням словно катится волна прилива. Скот перегоняли к мосткам в пятнадцать футов шириной, высоко поднятым над загонами. Животные шли по этим мосткам безостановочным потоком. Было жутко смотреть на них: ни о чем не подозревая, они спешили навстречу своей судьбе — настоящая река смерти. Но наши друзья не обладали поэтическим воображением, и это зрелище не показалось им символом человеческого удела — они думали только о том, как удивительно разумно все здесь устроено. Мостки, по которым двигались свиньи, полого поднимались на большую высоту — вровень с крышами зданий, расположенных в отдалении. Иокубас объяснил, что наверх свиньи поднимаются сами, а потом проходят через все стадии обработки, необходимой для превращения их в свинину, спускаясь вниз под действием собственного веса.
— Здесь ничто не пропадает даром, — сказал он, а затем рассмеялся и сострил, довольный, что его неискушенные друзья примут эту шутку за его собственное изобретение. — В дело идет вся свинья целиком — кроме ее визга.
Напротив здания главной конторы Брауна маленький клочок земли порос травой, и вам не мешает узнать, что это была единственная зелень во всем Мясном городке; точно так же острота о свинье и ее визге — коронный номер всех проводников — была единственным проблеском юмора, который вы здесь могли встретить.
Вдоволь насмотревшись на загоны, вся компания направилась к массиву зданий, занимающих центральную часть чикагских боен. Эти кирпичные здания, покрытые многолетними отложениями сажи из фабричных труб, были сверху донизу испещрены рекламами, и посетитель внезапно догадывался, что тут-то и находится источник множества терзаний, омрачающих его жизнь. Здесь производились продукты, восхвалением которых его так изводили, — изводили рекламами, уродовавшими местность, по которой они проезжали, изводили крикливыми объявлениями в газетах и журналах, изводили глупыми, но навязчивыми стишками и уродливыми плакатами, подстерегавшими его за поворотом каждой улицы. Тут выделывались Брауновские Неподражаемая Ветчина и Бекон Высшего Качества, Брауновская Готовая Говядина, Брауновские Лучшие Колбасы! Тут была штабквартира Дэрхемовского Первосортного Сала, Дэрхемовского Бекона для Завтраков, Дэрхемовских Говяжьих Консервов, Консервированной Ветчины, Жареных Цыплят, Несравненного Удобрения!
Войдя в одно из дэрхемовских зданий, наши друзья застали там других посетителей. Вскоре пришел проводник, который должен был им все показать. Владельцы боен придавали большое значение тому, чтобы желающих водили повсюду, ибо это хорошая реклама. Но пан Иокубас язвительно шепнул, что посетители видят лишь то, что мясопромышленники желают показать.
По бесконечным наружным лестницам они поднялись наверх не то пяти-, не то шестиэтажного здания; сюда подходили мостки, по которым терпеливо взбирались бесчисленные ряды свиней. Наверху животным давали отдохнуть и остыть, а затем их впускали через специальный проход в помещение, откуда для свиней нет возврата.
Это был длинный узкий зал для посетителей. В одном его конце было установлено огромное железное колесо, двадцати футов в окружности, с крюками по краям обода. С обеих сторон колеса оставались узкие проходы, куда в конце своего пути входили свиньи; перед колесом стоял огромный, дюжий негр с голыми руками и голой грудью. Он отдыхал, так как колесо остановили для прочистки. Однако через несколько минут оно начало медленно вращаться, и люди по обеим его сторонам принялись за работу. В руках у них были цепи. Одним концом цени они захватывали ногу ближайшей свиньи, другой конец закидывали на кольцо колеса. Продолжая вращаться, колесо рывком поднимало животное на воздух.
В тот же миг раздавался оглушительный визг; посетители испуганно вздрагивали, женщины бледнели и отшатывались. Визг повторялся, еще более громкий и отчаянный, потому что, начав это путешествие, свинья из него уже не возвращалась. С вершины колеса ее подхватывала двигавшаяся по канату тележка, и свинья медленно проплывала в другой конец зала. Тем временем колесо вздергивало другую свинью, за нею третью и четвертую, пока не получался двойной ряд подвешенных за ногу свиней, отчаянно бьющихся и визжащих. Шум стоял невообразимый; казалось, что лопнут барабанные перепонки, что зал не вместит в себя все эти звуки, что обвалятся стены или обрушится потолок. Пронзительный визг смешивался с глухими воплями, хрюканье — с предсмертными стонами. Затем на мгновение наступало затишье, которое сменялось новым взрывом, еще более громким, достигавшим ошеломляющего апогея; кое-кто из посетителей не выдерживал, мужчины глядели друг на друга, нервно посмеиваясь, а женщины сжимали руки, кровь приливала к их лицам, и на глазах навертывались слезы.
Между тем люди внизу продолжали работать, ни на что не обращая внимания. Их не трогали ни визг свиней, ни слезы посетителей; они привязывали животных одно за другим и быстрым ударом перерезали им глотки. Свинья за свиньей, истекая кровью, испускала предсмертный визг, затем, продолжая свой путь, исчезала в чану с кипящей водой.
Все это проделывалось с таким спокойствием и деловитостью, что посетители смотрели, словно завороженные. Это было машинное производство свинины, основанное на прикладной математике! Тем не менее даже лишенные воображения люди невольно задумывались над судьбой этих свиней: ведь они были ни в чем не повинны, так доверчиво шли, столько человеческого было в их возмущении и столько правоты! Они ничем не заслужили такого конца, и боль усугублялась оскорблением, ибо что может быть оскорбительней безразличного, хладнокровного убийства на колесе, не смягченного ни сожалением, ни слезой! Правда, иногда посетители плакали, но беспощадная машина продолжала работать. Все это было похоже на совершаемое в застенке кошмарное преступление, о котором никто не знает и не догадывается, преступление невидимое и тайное.
Долгое созерцание этого зрелища невольно настраивало на философский лад, заставляло мыслить символами и подобиями, заставляло вслушиваться в свиной визг вселенной. Как тут было не поверить, что где-то здесь, на земле или под землей, есть рай для свиней, где им воздастся за все их страдания? Каждая из этих свиней обладала индивидуальностью. Были здесь свиньи, белые и черные, коричневые и пятнистые, молодые и старые, длинные и худые и чудовищно толстые. И у каждой были свои особенности, своя воля, надежды, стремления, каждая верила в себя, уважала себя, была преисполнена чувства собственного достоинства. С надеждой и твердой верой занималась она своими делами, а мрачная тень уже нависала над ней и ужасный рок подстерегал ее на дороге. И вот он настигал свинью и хватал ее за ногу. У него не было ни жалости, ни угрызений совести, его не трогали ни протесты, ни вопли, он вершил свое жестокое дело, словно у свиньи не было ни собственных желаний, ни собственных чувств; он перерезал ей горло и смотрел, как она бьется в агонии. И как было после этого не поверить, что где-то должен быть свиной бог, которому дорога свиная личность, для которого что-то значат свиные визги и мучения! Бог, который возьмет эту свинью в свои объятия и утешит ее, наградит за честные труды и объяснит ей смысл ее жертвы! Быть может, эти мысли смутно промелькнули в сознании нашего простодушного Юргиса, когда он, собираясь уходить вместе с остальными, пробормотал:
— Dieve![10] Какое счастье, что я не свинья!
Тушу свиньи особым механизмом извлекали из чана, а затем она проваливалась в следующий этаж, пройдя по дороге через удивительную машину с бесчисленными скребками, которые автоматически приспособлялись к размерам и форме животного, так что по выходе туша была почти совершенно очищена от щетины. Затем кран ее снова подхватывал и подавал на подвесную тележку, которая катилась между двумя рядами рабочих, сидевших на высокой платформе. Каждый рабочий, когда туша скользила мимо него, проделывал над ней всего лишь одну операцию. Один скоблил ногу с наружной стороны, другой — с внутренней. Один быстрым ударом ножа перерезал горло, другой двумя быстрыми ударами отделял голову, и она падала на пол, исчезая затем в люке. Один вспарывал брюхо, другой обнажал кишки, третий перепиливал грудную кость, четвертый отрезал внутренности, пятый вынимал их, и они тоже проваливались сквозь люк в полу. Одни рабочие скоблили бока, другие спину, третьи скребли, чистили и мыли тушу внутри. Сверху зритель видел медленно ползущую вереницу раскачивающихся свиных туш, которая растянулась ярдов на сто в длину, а на расстоянии ярда друг от друга сидели люди, работавшие так, словно за ними гнались черти. Под конец этого путешествия на туше не оставалось такого места, по которому не прошлись бы несколько раз; затем ее увозили и в течение суток выдерживали в холодильнике, где можно было заблудиться среди леса мороженых свиней.
Но, прежде чем попасть в холодильник, туша подвергалась осмотру правительственного инспектора, который сидел в дверях и проверял, не увеличены ли шейные железы животного, что бывает у свиней при туберкулезе. Этот инспектор отнюдь не казался переутомленным работой; его явно не мучило опасение, что, пока он проверяет одну свинью, он может проглядеть другую. Если посетитель оказывался любознательным, инспектор с готовностью вступал с ним в беседу и рассказывал о смертоносных свойствах птомаинов, гнездящихся в туберкулезной свинине; а раз он болтал с вами, то как вы могли проявить неблагодарность и заметить десяток свиней, избежавших за это время его осмотра? Инспектор носил красивый серебряный значок и придавал окружающему весьма солидный вид, ставя, так сказать, печать официального одобрения на все, что творилось на дэрхемовской бойне.
Вместе с другими посетителями Юргис шел вдоль конвейера и не мог опомниться от изумления. Ему случалось потрошить свиней в литовских лесах, но он никогда не думал, что одной свиньей могут заниматься несколько сот человек. Это казалось ему какой-то чудесной сказкой, и он все принимал на веру, даже яркие плакаты, призывавшие служащих к соблюдению безупречной чистоты. И, когда циничный Иокубас перевел им надписи с насмешливыми комментариями и предложил показать потайные помещения, где «подправляли» испорченное мясо, Юргис даже рассердился.
На следующем этаже, куда спустились посетители, обрабатывались всевозможные отходы. Сюда попадали кишки для очистки и мытья перед отправкой в колбасный цех. Мужчины и женщины работали здесь в отвратительном зловонии, и посетители, стараясь задержать дыхание, спешили дальше. В другое помещение поступали обрезки, из которых там вываривали жир, шедший потом на изготовление мыла и сала. В соседнем цехе обрабатывались все отходы от выгарки, — здесь посетители тоже не задерживались. В других цехах рабочие разделывали туши, поступающие из холодильника. Сперва туши поступали к «развальщикам» — самым квалифицированным рабочим на предприятии, которые зарабатывали до пятидесяти центов в час и весь день только и делали, что разрубали туши пополам. За развальщиками шли «рубщики», богатыри со стальными мускулами; у каждого из них было по двое подручных, которые подтаскивали половинки туши и держали их, пока рубщик рубил, а потом поворачивали каждый кусок так, чтобы его снова можно было разрубить. У рубщика в руках был топор с двухфутовым лезвием, он наносил лишь один удар, такой точный, что инструмент проходил насквозь, но не ударял по столу — так хорошо была рассчитана сила этого удара. И через зиявшие в полу люки вниз летели: в одно помещение — окорока, в другое — грудинка, в третье — боковины. Можно было спуститься туда и осмотреть маринадные цехи, где окорока складывались в чаны, и коптильни с воздухонепроницаемыми железными дверями. В других помещениях свинину солили: погреба были доверху набиты кусками солонины, сложенными в огромные башни. Дальше шли цехи, где рабочие укладывали мясо в ящики и бочки, заворачивали ветчину в промасленную бумагу, наклеивали этикетки, запечатывали и обшивали. Грузчики выкатывали оттуда нагруженные тележки и везли на платформу, где ждали товарные вагоны. И тут посетитель вдруг с изумлением обнаруживал, что он добрался, наконец, до нижнего этажа этого огромного здания.
Затем, перейдя улицу, наши друзья направились туда, где резали крупный рогатый скот, превращая в мясо по четыреста — пятьсот животных в час. В отличие от свинобойни вся работа здесь выполнялась на одном этаже, и не длинная вереница туш проплывала мимо рабочих, а сами рабочие бежали вдоль туш, расположенных в пятнадцать — двадцать рядов. Создавалось впечатление неустанной деятельности — потрясающая картина человеческой энергии. Все было сосредоточено в одном огромном помещении, напоминавшем амфитеатр цирка, над центром которого находился мостик для посетителей.
С одной стороны помещения тянулась узкая галерея, на несколько футов приподнятая над полом; туда загоняли скот особыми пиками. Затем двери захлопывались, и каждое животное оказывалось в отдельной клетушке, где оно уже не могло двигаться. Бык стоял, мыча и топая ногами, а сверху над ним наклонялся вооруженный молотом быкобоец, выжидая удобного мгновения. Воздух гудел от частых ударов и топота брыкавшихся быков. Как только животное падало, быкобоец переходил к следующему; в то же мгновение другой рабочий нажимал рычаг, одна из боковых решеток клетки поднималась, и животное, все еще бьющееся в судорогах, скатывалось в «убойную». Тут на ногу ему накидывали цепь, нажимали рычаг, и бык взлетал в воздух. Клеток было около двадцати, и требовалось всего несколько минут, чтобы оглушить и спустить в убойную около двадцати голов скота. Затем ворота снова открывались, и в них стремительно вбегала новая партия животных; непрерывный поток туш выкатывался из клеток, и рабочие в убойной должны были поспевать обрабатывать их.
Это зрелище оставляло неизгладимое впечатление. Люди работали с неистовой быстротой, буквально бегом, в темпе, который можно сравнить лишь с темпом игры в футбол. Разделение труда было доведено до предела, каждый рабочий производил только одну операцию — большей частью два-три особых надреза — и шел дальше, вдоль ряда из пятнадцати-двадцати туш, повторяя эти надрезы на каждой из них. Впереди шел «мясник», выпуская кровь быстрым ударом, таким быстрым, что глаз улавливал только блеск ножа, и, прежде чем вы успевали что-нибудь сообразить, «мясник» был уже у следующей туши, и алая струя хлестала на пол. Повсюду стояли лужи крови, хотя подсобные рабочие усердно сгоняли ее к люкам; должно быть, пол был очень скользок, но, видя, как ловко работают люди, вы никогда бы этого не подумали.
Тушу оставляли висеть на несколько минут, чтобы стекла кровь; однако время не пропадало даром, потому что таких висячих туш в ряду было несколько, и всегда одна из них была уже готова. Ее опускали на пол, подходил «головник» и тремя быстрыми ударами отделял голову. Затем подбегал «свежевщик», который делал первый надрез на шкуре; следующий рабочий обдирал верхнюю половину туши, а еще несколько человек, молниеносно сменявших друг друга, заканчивали свежевание. Потом тушу снова подвешивали, и пока один рабочий проверял, не повреждена ли шкура, а другой скатывал ее и швырял в очередной люк, туша продолжала свое странствие. Одни разрубали ее вдоль, другие поперек, третьи потрошили и начисто выскабливали изнутри, четвертые обдавали из шланга кипятком, пятые отрубали ноги и заканчивали обработку. Наконец, разделанные говяжьи туши переправлялись, как и свиные, в холодильник, где их выдерживали положенный срок.
Посетителей провели туда и показали аккуратные ряды туш с большими клеймами правительственных инспекторов. На некоторых тушах была также печать раввина, удостоверявшая, что животные заколоты особым способом и что это мясо может употребляться в пищу благочестивыми евреями. Затем посетители отправились дальше по цехам, чтобы познакомиться с судьбой тех отходов, которые исчезли в люках; побывали они и в маринадных цехах, и в засолочных, и в консервных, и в упаковочных, где отборную говядину, предназначенную в пищу всему цивилизованному миру, подготовляли для погрузки в вагоны-ледники.
Закончив осмотр и выйдя наружу, посетители начали бродить среди путаницы зданий, в которых помещались всяческие подсобные предприятия. Дэрхем и Компания производили у себя все, что только могло им потребоваться для их гигантского предприятия. У них были огромные паросиловая и электрическая станции; бондарная и котлоремонтная мастерские; расположенная в отдельном здании фабрика, куда по трубам перегоняли жир для производства мыла и сала, и мастерская банок для сала и ящиков для мыла; предприятие, где сушили и очищали щетину для волосяных подушек и других подобных изделий. Им принадлежало предприятие, где сушили и дубили кожу, и другое, где из голов и ног варили клей, и третье, где кости превращали в удобрение. Ни одна крупинка органической материи не пропадала зря у Дэрхема и Компании. Из рогов выделывали гребни, пуговицы, шпильки и поддельную слоновую кость; из берцовых и других крупных костей вырезали ручки для ножей и зубных щеток и мундштуки для трубок; из копыт — шпильки и пуговицы; остальное шло на клей. Из суставов, обрезков кожи и сухожилий извлекали такие удивительно непохожие друг на друга вещества, как желатин, столярный клей, фосфор, костяной уголь, ваксу и костяное масло. Из бычьих хвостов делались фальшивые локоны, в особых цехах обрабатывали овечью шерсть, из свиных желудков добывали пепсин, из крови — альбумин, дурно пахнущие кишки превращали в скрипичные струны. А когда из отходов было извлечено все, что возможно, их клали в чан и вытапливали жир и сало, а затем перерабатывали в удобрение. Все эти предприятия размещались в отдельных помещениях, связанных с главным зданием галереями и рельсовыми путями; было подсчитано, что, с тех пор как немногим больше поколения назад старик Дэрхем основал свою фирму, здесь было обработано около четверти миллиарда животных. Если прибавить к ней другие крупные предприятия, — а сейчас они по сути дела представляли единое целое, — то, по словам Иокубаса, получалось величайшее из когда-либо существовавших в одном месте объединений труда и капитала. Оно давало работу тридцати тысячам человек, от него прямо зависело существование двухсот пятидесяти тысяч и косвенно — полумиллиона человек. Оно посылало свои продукты во все страны цивилизованного мира и снабжало пищей не менее тридцати миллионов людей!
Наши друзья слушали, разинув рты; им казалось невероятным, что все это дело человеческих рук. Поэтому скептический тон Иокубаса казался Юргису почти кощунственным — в его глазах это место было столь же непостижимо, как сама вселенная, и так же неисповедимы были законы и пути его существования. Простой человек, по мнению Юргиса, мог только принять все так, как есть, и исполнять то, что ему прикажут. Найти работу на таком предприятии и принять участие в его удивительной деятельности — счастье, за которое следует быть благодарным, как за солнечный свет или дождь. Юргис радовался, что побывал здесь лишь после своего великого успеха, — иначе грандиозность открывшейся перед ним картины подавила бы его. Но теперь он принят на работу, он стал частицей всего этого! У него было такое чувство, словно это огромное предприятие взяло его под свою защиту и отвечает за его благополучие. Наивный и неискушенный литовец не подумал о том, что стал рабочим Брауна, а Браун и Дэрхем, по общему мнению, были смертельными врагами; закон страны даже обязывал их, под страхом денежного штрафа и тюремного заключения, быть смертельными врагами и стараться разорить друг друга[11].
Глава IV
На следующее утро, ровно в семь, Юргис явился на работу. Он остановился у двери, на которую вчера показал ему мастер, и прождал возле нее около двух часов. Мастер, разумеется, предполагал, что Юргис войдет, но прямо ему об этом не сказал, и поэтому наткнулся на него, лишь когда вышел, чтобы нанять кого-нибудь другого. Увидев Юргиса, он крепко выругался, но литовец ничего не понял и поэтому промолчал. Мастер показал Юргису, где переодеться, и подождал, пока тот натянул на себя рабочий костюм, купленный у старьевщика и принесенный в узелке; после этого они прошли в убойную. Работа Юргиса была очень несложна, и он в несколько минут освоился с ней. Ему дали жесткую метлу, вроде той, которую употребляют метельщики улиц, и велели ходить с ней по рядам вслед за рабочим, потрошившим говяжьи туши: дымящиеся внутренности нужно было сбрасывать в люк и тотчас же закрывать его, чтобы никто не провалился. Когда Юргис пришел, как раз впускали первую утреннюю партию животных, поэтому, не успев оглядеться и перекинуться с кем-нибудь словечком, он принялся за работу. Был душный июльский день, а убойная была залита горячей кровью, лужами стоявшей на полу. Вонь стояла невыносимая, но Юргис не замечал ее. Душа его пела от радости — наконец-то он работает! Работает и зарабатывает деньги! Целый день он делал в уме подсчеты. Ему платили сказочные деньги — семнадцать с половиной центов в час, а так как день выдался горячий и Юргис работал почти до семи часов вечера, то домой к своим он вернулся с известием, что за одни сутки заработал больше полутора долларов.
Дома его тоже ожидали хорошие вести — такие хорошие, что в комнатушке Анели царило всеобщее ликование. Ионас видел полисмена, с которым его познакомил Шедвилас. Тот свел его с несколькими мастерами, и один из них обещал Ионасу работу в начале следующей недели. Повезло также и Марии Берчинскайте, которая, проникшись завистью к успеху Юргиса, решила собственными усилиями устроиться на работу. С собою Мария могла взять лишь свои мускулистые руки да с трудом выученное слово «работа», и с этим она целый день бродила по Мясному городку, заглядывая всюду, где только трудились люди. Иногда ее прогоняли с бранью, но Марии сам черт был не страшен, и она просила работы у всех — у посетителей боен, у прохожих, у таких же рабочих, как она сама, а несколько раз даже у важных и надменных конторских служащих, которые смотрели на нее, как на сумасшедшую. Но в конце концов она была вознаграждена. В одном небольшом предприятии она забрела в цех, где множество женщин, сидя за длинными столами, накладывали копченую говядину в банки; переходя из помещения в помещение, Мария добралась, наконец, до цеха, где работницы окрашивали запаянные банки и наклеивали этикетки; там ей посчастливилось встретить надзирательницу. Лишь много времени спустя Мария поняла, почему надзирательницу прельстило сочетание простого, добродушного лица и мускулов ломовой лошади; но так или иначе, Марии велено было прийти на следующий день — тогда, быть может, ее обучат искусству окрашивать банки. А так как эта работа была квалифицированная и оплачивалась по два доллара в день, то домой Мария примчалась с воплем, достойным вождя краснокожих, и начала так скакать по комнате, что до полусмерти напугала малыша.
На большую удачу нельзя было и надеяться: без работы оставался только один член семьи. Юргис решил, что тетя Эльжбета останется дома вести хозяйство, а Онна будет ей помогать. Он не желал, чтобы Онна работала, — не такого сорта он мужчина и не такого сорта Онна женщина, говорил он. Разве он, Юргис, не сумеет прокормить семью, особенно если Мария и Ионас будут вносить свою долю? А о том, чтобы работали дети, он и слышать не хотел: ему рассказывали, что в Америке немало школ, где детей учат бесплатно. Ему и в голову не приходило, что против посещения этих школ может возражать священник, и он твердо решил, что у детей тети Эльжбеты будет не меньше возможностей выйти в люди, чем у любых других детей. Старшему из них, Станиславасу, исполнилось только тринадцать лет, к тому же он был не по возрасту мал; и хотя старшему сыну Шедвиласа было только двенадцать, а он уже год как работал у Джонса, тем не менее Юргис продолжал настаивать, что Станиславас должен учиться английскому языку и стать квалифицированным рабочим.
Таким образом, оставался только старый дед Антанас. Юргису хотелось, чтобы и он не работал, но ему пришлось признать, что это невозможно, да и сам старик не желал сидеть сложа руки. У него сил не меньше, чем у любого мальчишки, постоянно повторял он. Антанас приехал в Америку, исполненный таких же надежд, как и молодежь, и теперь мысль о старике не давала покоя его сыну. С кем ни говорил Юргис, все утверждали, что попытка найти в Мясном городке работу для старика — пустая трата времени. Шедвилас рассказывал, что мясопромышленники увольняют даже тех рабочих, которые состарились у них на службе, — где уж тут говорить о приеме новых. И так дело обстояло не только здесь, но, насколько ему известно, по всей Америке. По просьбе Юргиса, он все-таки переговорил со своим полисменом, но, как и ожидал, безрезультатно. Они скрыли это от Антанаса, и старик два дня бродил по бойням, а теперь, узнав об успехе остальных, храбро улыбался и твердил, что скоро наступит и его черед.
Они чувствовали, что их удача дает им право подумать о собственном домашнем очаге, и, сидя в этот летний вечер на крыльце, держали совет. Воспользовавшись случаем, Юргис заговорил об одном весьма важном деле. Утром, по пути на работу, он заметил двух мальчишек, которые ходили от дома к дому, раздавая какие-то объявления. На объявлениях были нарисованы картинки, и Юргис, попросив себе один такой плакат, сунул его за пазуху. Во время обеденного перерыва он рассказал об этом соседу-рабочему, тот прочел и объяснил ему, что там было написано, и в голове Юргиса зародилась безумная мысль.
Юргис вынул этот плакат — настоящее произведение искусства! Он был напечатан на листе глянцевой бумаги в два фута длиной и пестрел столь яркими красками, что они сверкали даже при лунном свете. Середину занимал двухэтажный дом, блистающий, новый, ослепительный. Пурпурную крышу окаймляла золотая полоска, сам дом был серебристый, двери и окна — красные. Фасад украшали лепные карнизы и веранда. Не были пропущены никакие детали — даже дверные ручки, гамак на веранде и белые кружевные занавески на окнах. Под рисунком в одном углу были изображены нежно обнявшиеся муж и жена, а в другом — колыбель с задернутыми пышными занавесками и среброкрылым ангелочком, который, улыбаясь, парил над ней. Для вящей уверенности в том, что смысл этого произведения дойдет до зрителя, внизу по-польски, по-литовски и по-немецки было написано: «Dom», «Namai», «Heim». «К чему платить за наем квартиры?» — вопрошала многоязычная надпись. «Почему не приобрести собственный дом? Знаете ли вы, что купить его дешевле, чем платить за квартиру? Мы выстроили тысячи домов, и теперь в них живут счастливые семьи». Затем шло красноречивое описание блаженной семейной жизни в доме, за который не надо платить. Автор цитировал «Home, sweet home»[12], и у него даже хватило храбрости перевести эту цитату на польский язык, хотя от перевода на литовский он почему-то воздержался. Быть может, он решил, что невозможно слагать чувствительные фразы на языке, где «gukcziojimas» значит «лить слезы», a «nusiszypsojimas»— «улыбаться».
Они долго разглядывали этот документ, пока Онна по складам читала его. Выходило, что в доме, кроме четырех комнат, был еще полуподвал и что все это, включая цену земли, стоило полторы тысячи долларов. Из них требовалось немедленно внести лишь триста долларов, остальное можно было выплачивать в рассрочку по двенадцати долларов в месяц. Это была огромная сумма, но ведь они жили в Америке, где люди без страха говорят о таких деньгах. Они уже знали, что за квартиру им придется платить девять долларов в месяц и что дешевле ничего не найти, если только не согласиться на то, чтобы семья из двенадцати человек ютилась в одной или двух комнатушках, как они жили сейчас. Снимая квартиру, они будут вечно платить за нее, ничего не приобретая за свои деньги; зато, если они сумеют справиться с первоначальными расходами, то уже до смерти им не придется тратить деньги на жилье.
Они занялись подсчетами. У тети Эльжбеты и у Юргиса еще оставались кое-какие деньги, около пятидесяти долларов было припрятано в чулке у Марии, а дед Антанас сохранил часть денег, вырученных за ферму. Если сложиться, этого хватит для первого платежа, а если все они устроятся на работу и не нужно будет бояться за завтрашний день, то, пожалуй, действительно лучшего выхода не найти. Разумеется, дело это настолько серьезно, что спешить с ним никак нельзя, его надо как следует обдумать. Но, с другой стороны, если уж решиться, то чем скорее, тем лучше, — ведь они все время платят за наем квартиры, а живут так, что хуже некуда. Юргис привык к грязи — разве чем-нибудь удивишь человека, работавшего на постройке железной дороги и спавшего в бараках, где блох можно было собирать с пола горстями? Но для Онны такая жизнь не годится. Им необходимо скорее перебраться куда-нибудь в более удобное помещение — так говорил Юргис с уверенностью человека, который только что заработал доллар пятьдесят семь центов за один день. Он отказывался понять, почему при таких больших заработках столько людей в Мясном городке ютятся бог знает как.
На следующий день Мария побывала у надзирательницы, и та велела ей прийти в понедельник учиться окрашивать банки. На обратном пути Мария пела во весь голос и домой вернулась как раз вовремя, чтобы присоединиться к Онне и ее мачехе, которые собирались в город навести справки о доме. Вечером они доложили мужчинам: дело обстоит именно так, как написано в объявлении, — во всяком случае по словам агента. Дома расположены милях в полутора к югу от боен. Это не дома, а настоящая находка — таково мнение джентльмена, который высказал его исключительно в интересах покупателей. Он может себе это позволить, сказал он, потому что он ведь просто агент строительной фирмы и в продаже не заинтересован. Эти дома — последние, и фирма сворачивает дела, так что если кто хочет воспользоваться выгодами этого на редкость бескорыстного предприятия, — пусть поторопится. Вообще говоря, он не совсем уверен, что еще остались незанятые дома, поскольку он показывал их множеству покупателей и фирма, возможно, уже продала последний. Заметив явное огорчение тети Эльжбеты, агент, немного поколебавшись, добавил, что если они действительно намерены совершить покупку, то он за свой счет пошлет по телефону распоряжение один дом оставить для них. На том они и порешили, и в воскресенье утром надо идти осматривать дом.
Было это в четверг, до конца недели бойня Брауна работала полным ходом, и Юргис ежедневно зарабатывал доллар семьдесят пять центов, что составляло десять с половиной долларов в неделю или сорок пять долларов в месяц. Юргис почти совсем не умел считать, зато Онна была мастерицей по этой части, и она произвела все подсчеты. Мария и Ионас должны каждый вносить по шестнадцати долларов за свое содержание, старик настаивал, что и он будет давать столько же, когда устроится на работу, — а ведь этого следовало ожидать каждый день. Получалось девяносто три доллара. Кроме того, Мария и Ионас брали на себя треть платежей за дом, поэтому Юргису оставалось добавлять лишь по восемь долларов ежемесячно. Таким образом, у них будет оставаться чистых восемьдесят пять долларов, или, — если предположить, что дед Антанас не сразу найдет работу, — семьдесят долларов, а этого, конечно, за глаза достаточно для семьи в двенадцать человек.
В воскресенье, за час до назначенного срока, они всей семьей отправились осматривать дом. Адрес у них был записан на клочке бумаги, и время от времени они показывали его какому-нибудь прохожему. Обещанные полторы мили оказались весьма длинными, но, наконец, они добрались до места, а через полчаса появился и агент — цветущий, вкрадчивый мужчина, хорошо одетый и бегло говоривший на их языке, что весьма облегчало его задачу. Он подвел их к дому, который стоял в ряду таких же двухэтажных стандартных строений, типичных для Мясного городка, где архитектура — вовсе не обязательная роскошь. Сердце Онны упало, так как этот дом и дом на плакате были совсем не похожи друг на друга: во-первых, окраска была иная, а кроме того, нарисованный дом выглядел куда просторнее. Впрочем, настоящий дом тоже был свеже выкрашен и имел очень заманчивый вид — новешенький дом, — сказал им агент, так тараторивший, что они совсем растерялись и не успевали задавать вопросы. Они собирались расспросить о многом, но теперь у них либо все повылетело из головы, либо не хватало мужества. Другие дома в ряду не производили впечатления новых, и лишь немногие были заняты. Когда они решились заговорить об этом, агент ответил, что покупатели скоро въедут. Дальнейшие вопросы могли быть истолкованы как недоверие, а с людьми, принадлежавшими к классу «джентльменов», они привыкли разговаривать почтительно и смиренно.
Дом состоял из полуподвального помещения, расположенного фута на два ниже уровня улицы, и единственного этажа, футов на шесть возвышавшегося над ней; туда вела наружная лестница. Под остроконечной крышей находилась мансарда с двумя окошками в противоположных концах. Улица перед домом не была вымощена и не освещалась, а из окон открывался вид на такие же дома, разбросанные по участкам, заросшим грязновато-бурыми сорняками. Внутри дом состоял из четырех комнат, побеленных известкой. Полуподвал оказался недостроенным, стены его были не оштукатурены, а пол не настлан. Агент объяснил эти недоделки тем, что покупатели обычно предпочитают заканчивать полуподвальное помещение по своему вкусу. Мансарда тоже была не закончена — они рассчитывали в случае необходимости сдать ее, а теперь оказалось, что там нет даже пола, только голые балки, и прямо под ними обшивка и штукатурка потолка. Но все это охладило их пыл куда меньше, чем можно было ожидать, — так действовало на них красноречие агента. Он перечислял достоинства дома, ни на минуту не замолкая. Он показывал им все, даже дверные запоры и оконные задвижки, объяснял, как ими пользоваться, привел все семейство на кухню и продемонстрировал кухонную раковину и водопроводный кран, а тетя Эльжбета далее в самых безумных мечтах не надеялась иметь водопровод. После такого открытия было бы просто черной неблагодарностью замечать в доме какие-нибудь недостатки, поэтому они просто старались закрывать на них глаза.
Однако они, как всякие крестьяне, инстинктивно цеплялись за свои деньги. Напрасно агент намекал, что необходимо поторопиться.
— Посмотрим… посмотрим, — отвечали они. — Надо сперва хорошенько подумать.
И они вернулись к себе и до ночи считали и спорили. Им было мучительно трудно решиться на что-нибудь. Они никак не могли сговориться между собой; столько было доводов «за» и «против», и каждый член семьи так упорно стоял на своем, что не успевали остальные убедить его, как у него уже находился единомышленник. Когда же, наконец, воцарилось согласие и дом был все равно что куплен, пришел Шедвилас и снова нарушил спокойствие семьи. Шедвилас возражал против приобретения дома. Он нарассказал им страшных историй о людях, которых это надувательство с «покупкой семейного гнездышка» довело до могилы. Нет сомнения, что и они попадут в ловушку, и прощай тогда их денежки; не будет конца непредвиденным расходам, дом может оказаться сверху донизу никудышным, а как бедняку это проверить? Их надуют с контрактом, а как бедняку понять что-нибудь в контракте? Все это сплошной грабеж, и лучше с домом не связываться.
— А квартирная плата? — спросил Юргис.
— Что ж, разумеется, это тоже грабеж, — ответил Шедвилас. — Бедняка всегда грабят.
Полчаса продолжались такие невеселые разговоры, и все решили, что спасение пришло к ним, когда они уже были на волосок от гибели. Но когда Шедвилас ушел, Ионас, человек весьма проницательный, напомнил им, что гастрономическая лавка, по словам ее владельца, одно сплошное разорение и что, быть может, именно этим и объясняется его мрачный взгляд на жизнь. И споры, разумеется, разгорелись снова!
Дело решалось тем обстоятельством, что на их теперешней квартире они больше жить не могли, — надо было куда-то перебираться. Если отказаться от покупки дома и снять квартиру, то придется до самой смерти платить ежемесячно по девять долларов, а такая перспектива их тоже не устраивала. Днем и ночью в течение целой недели они ломали себе голову над решением этой задачи, и кончилось тем, что Юргис взял ответственность на себя. Брат Ионас уже устроился на работу и возил тачку у Дэрхема, брауновская бойня работала с утра до вечера, и с каждым часом Юргис испытывал все большую уверенность, все больше полагался на свои силы. Принимать такие решения и выполнять их должен глава семьи, говорил он себе. Других людей может постигнуть неудача, но уж он-то не из неудачливых, он всем покажет, как надо браться за дело. И, если понадобится, он будет работать день и ночь, он не даст себе отдыха до тех пор, пока полностью не заплатит за дом и его семья не обретет крова. Он высказал все это остальным, и решение, наконец, было принято.
Они не раз толковали о том, что, прежде чем заключить сделку, следовало бы посмотреть другие дома, но они не знали, где эти дома и как их искать. Их помыслами владел тот, который они осматривали; представляя себя в собственном доме, они видели именно его. И вот они пошли к агенту и сказали, что готовы подписать купчую. Они знали, как какую-то отвлеченную истину, что, когда речь идет о деньгах, никому верить нельзя, но невольно поддались словам красноречивого агента и начинали опасаться упустить дом; поэтому, услышав, что не опоздали, они облегченно вздохнули.
Агент велел им прийти на следующий день и обещал подготовить все бумаги. Юргис отлично понимал, что с бумагами требуется особая осторожность. Однако сам он пойти не мог — он слышал от всех, что свободного дня ему не дадут и что просьба о нем может стоить работы. Оставалось положиться на женщин и на Шедвиласа, который обещал пойти с ними. Юргис целый вечер внушал им, что дело это нешуточное, — и вот, наконец, из бесчисленных тайников, скрытых в одежде и вещах, появились драгоценные сбережения и снова исчезли в мешочке, который затем тетя Эльжбета подшила к подкладке своей кофты.
Рано утром они отправились в путь. Юргис надавал им столько советов и предостерег против стольких опасностей, что женщины были чуть живы от страха, и даже невозмутимый владелец гастрономической лавки, который гордился своей деловой сметкой, чувствовал себя неуверенно. Купчая была уже готова. Агент предложил им сесть и прочитать ее. Это долгое и трудное дело взял на себя Шедвилас, агент же тем временем барабанил пальцами по конторке. У тети Эльжбеты от смущения на лбу выступили бусинки пота: читая этот документ, разве они тем самым не говорили прямо в лицо джентльмену, что сомневаются в его честности? Однако Иокубас Шедвилас продолжал читать, и постепенно обнаруживалось, что у него на это были веские основания. Страшное подозрение зародилось в уме Шедвиласа, и чем дальше он читал, тем сильнее хмурился. Насколько он понимал, речь шла вовсе не о продаже, нет, в документе говорилось только о сдаче внаем! Нелегко было понять странный язык законников, все эти слова, которых он раньше и не слыхивал, но разве не было совершенно ясно сказано: «Упомянутая первая сторона согласна и обязуется сдать внаем упомянутой второй стороне…» и дальше: «Ежемесячная плата за наем — двенадцать долларов в течение восьми лет и четырех месяцев»? Тут Шедвилас снял очки, посмотрел на агента и дрожащим голосом спросил, что это значит.
Агент — воплощенная любезность — объяснил, что такова обычная юридическая формула и что в подобных случаях собственность всегда определяется, как сдающаяся внаем. Он пытался показать им что-то в следующем параграфе, но Шедвилас был загипнотизирован словом «наем», а когда он перевел это слово тете Эльжбете, та тоже страшно перепугалась. Значит, почти девять лет дом этот вовсе не будет принадлежать им! С бесконечным терпением агент снова начал объяснять, но теперь никакие объяснения уже не действовали. Эльжбета хорошо запомнила последнее торжественное напутствие Юргиса: «Если вам что-нибудь покажется не так, денег не давайте, а идите и посоветуйтесь с юристом». Минута была мучительная, но тетя Эльжбета выпрямилась, до боли сжала руки и, наконец, сделав над собой невероятное усилие, собрав все мужество, задыхающимся голосом заявила о своем намерении.
Иокубас перевел ее слова. Она ожидала, что агент вскипит, однако, к ее изумлению, он по-прежнему был невозмутим и даже предложил сходить за юристом, но от этого она отказалась. Они решили отойти подальше от конторы агента, желая найти человека, которым не оказался бы его сообщником. Каков же был их ужас, когда через полчаса они вернулись с юристом и тот, здороваясь, назвал агента просто по имени!
Они поняли, что все пропало, и сидели, как пленники, которым читают смертный приговор. Больше они ничего не могли сделать — их поймали в ловушку! Юрист прочел купчую и сказал Шедвиласу, что все совершенно правильно, что документ составлен по форме, которая часто употребляется при подобных продажах.
— А цена проставлена правильно? — спросил старик, — Триста долларов задатка и ежемесячные взносы по двенадцати долларов, пока не будут выплачены все полторы тысячи долларов?
— Да, именно так.
— И это цена за продажу такого-то дома с участком земли и прочее?
— Да. — И юрист показал ему, где все это было написано.
— И купчая в порядке, без всяких ловушек? Они ведь бедные люди, и это все их состояние; если тут таится какой-нибудь подвох, они погибнут.
Шедвилас продолжал взволнованно задавать вопрос за вопросом, а женщины в молчании смотрели на него. Они не понимали его слов, но знали, что от этих слов зависит их судьба. И когда, наконец, Шедвилас спросил обо всем, и больше уже спрашивать было не о чем, и пришло время решать — заключить сделку или отвергнуть ее, — тетя Эльжбета с трудом удержалась от рыданий. Иокубас спросил, хочет ли она подписать купчую, он дважды повторил свой вопрос, а что она могла ему ответить? Откуда ей было знать, говорит ли юрист правду, или он в сговоре с агентом? Однако она и этого не могла утверждать — ведь у нее не было никаких оснований! Взгляды всех присутствующих устремились на нее, все ждали ее решения, и, наконец, со слезами на глазах, она начала нащупывать подколотые к кофточке драгоценные деньги. И вот она вынула их и развернула. А Онна из своего угла смотрела на происходящее, в лихорадочном ужасе сжимая руки. Ей хотелось крикнуть, сказать мачехе, чтобы та остановилась, что все это ловушка, но что-то сдавило ей горло, и она не смогла произнести ни слова. Тетя Эльжбета положила деньги на стол, агент взял и сосчитал их, а потом написал расписку и передал ей купчую. Затем он с облегчением вздохнул, поднялся, такой же вкрадчивый и вежливый, как вначале, и пожал им руки. Как сквозь сон, Онна слышала требование юриста заплатить ему доллар, и новые споры, и новые сетования, а потом, когда и юрист получил свои деньги, они вышли на улицу, и Эльжбета судорожно сжимала в руке купчую. Они так ослабели от страха, что не в силах были идти дальше и сели прямо на тротуар.
Они пришли домой, охваченные смертельным ужасом, а вечером вернулся с работы Юргис, ему обо всем рассказали, и это был конец. Юргис не сомневался, что их обманули и ограбили, он рвал на себе волосы, ругался как безумный и грозил этой же ночью убить агента. Наконец, он схватил купчую, выскочил из дома и побежал через бойни на Холстед-стрит. Не дав Шедвиласу кончить ужин, он потащил его к другому юристу. Когда они вошли в контору, юрист вскочил со стула, потому что Юргис казался сумасшедшим — его волосы были растрепаны, а глаза налились кровью. Шедвилас объяснил, что им нужно, юрист взял купчую и начал читать ее, а Юргис стоял, дрожа всем телом, судорожно вцепившись в край стола.
Дважды юрист отрывался от документа и о чем-то спрашивал Шедвиласа. Юргис не понимал ни слова, но не отрывал глаз от юриста, мучительно стараясь прочесть что-нибудь на его лице. Юрист положил купчую и засмеялся. У Юргиса перехватило дыхание. Юрист что-то сказал Шедвиласу, и Юргис с замиранием сердца повернулся с своему приятелю.
— Ну? — еле вымолвил он.
— Он говорит, что все в порядке, — ответил Шедвилас.
— В порядке?
— Да, он говорит, что все так, как должно быть.
Юргис с облегчением упал на стул.
— Ты в этом уверен? — пробормотал он и заставил Шедвиласа перевести множество вопросов. Он никак не мог успокоиться и спрашивал без конца одно и то же. Да, они купили дом, действительно купили его. Он принадлежит им, пусть только они заплатят деньги, и все будет в порядке. Тут Юргис закрыл лицо руками, потому что на глазах у него выступили слезы и он чувствовал себя дураком. Но он пережил такой ужас, что, хотя был сильным человеком, с трудом держался на ногах.
Юрист объяснил, что выражение «сдать внаем» — это просто форма; в купчей пишут, что вплоть до последнего платежа собственность сдается внаем, чтобы легче было выселить покупателя, в случае если он не внесет денег. Однако, пока они будут платить, бояться им нечего: дом принадлежит им.
Юргис был так благодарен, что, не моргнув глазом, заплатил полдоллара, которые потребовал юрист, а потом помчался домой поделиться новостями с семьей. Онна лежала в обмороке, дети плакали, и в семье царило смятение, потому что все решили, что Юргис побежал убивать агента.
Прошли часы, прежде чем волнение улеглось, и всю эту мучительную ночь Юргис, просыпаясь, слышал, как в соседней комнате тихонько всхлипывали Онна и ее мачеха.
Глава V
Они купили дом. Трудно было поверить, что теперь этот удивительный дом — их собственность и что в любую минуту они могут в него переехать. Их мысли были заняты только домом и тем, как они его обставят. Через три дня истекал срок найма квартиры у Анели, и они не теряли времени даром. Нужно было купить кое-какую мебель, и в свободные часы они только об этом и толковали.
Человеку, которому предстояло разрешить такую задачу в Мясном городке, не приходилось далеко ходить — ему достаточно было пройтись по улице и прочесть рекламы или же влезть в трамвай, и он сразу получал исчерпывающую информацию почти обо всем, что ему могло понадобиться. Просто трогательно, с каким рвением все пеклись о вашем здоровье и счастье. Вам хочется курить? Вот небольшой трактат о сигарах, который весьма толково объясняет, почему только пятицентовые сигары «перфекто» Томаса Джефферсона достойны названия сигар. Или, быть может, вы злоупотребляете курением? Вот средство от курения, двадцать пять пилюль за двадцать пять центов, и полная гарантия избавления от этой привычки после приема десяти пилюль. Так прохожему сообщали, что кто-то уже постарался облегчить его жизнь и доводит это до его сведения. У реклам Мясного городка был особый стиль, приспособленный ко вкусам местного населения. Одна с нежной заботливостью спрашивала: «Ваша жена бледна? У нее дурное настроение, она бродит по дому и всем недовольна? Почему вы не посоветуете ей принять «жизненный эликсир» доктора Ленахана?» Другая, так сказать, шутливо похлопывала вас по плечу. «Не будьте болваном! — гласила она. — Пойдите и купите средство от мозолей «голиаф». «Ходите пешком, — рекомендовала третья. — Это так приятно, когда на ногах башмаки «эврика» по два с половиной доллара за пару!»
Картинки одной из этих назойливых реклам привлекли внимание семьи Юргиса. На них были изображены две очень миленькие птички, которые вили себе гнездо. Мария попросила свою знакомую прочесть рекламу и сообщила остальным, что речь там идет о меблировке дома. «Выстелите ваше гнездышко перышками», — говорилось в ней и далее сообщалось, что все перышки, необходимые для гнезда из четырех комнат, можно купить за ничтожную сумму в семьдесят пять долларов. Самым важным в этом предложении было то, что сразу следовало внести лишь небольшую часть денег — остальное можно было выплачивать по нескольку долларов ежемесячно. Нашим друзьям требовалась какая-нибудь обстановка — обойтись без нее было невозможно, но их скромные сбережения совсем оскудели, и это так пугало их, что представившийся выход показался им спасением. Снова начались волнения, снова Эльжбета подписывала бумаги, и вот однажды вечером, когда Юргис вернулся с работы, ему сообщили чудесную новость: вещи прибыли и благополучно водворены в новом доме — гостиная из четырех и спальня из трех предметов, обеденный стол с четырьмя стульями, красиво разрисованный алыми розами умывальник, посуда, тоже с алыми розами, и так далее. Когда распаковали ящик, одна тарелка оказалась разбитой, и наутро Онна первым делом решила пойти в магазин обменять ее; кроме того, были обещаны три кастрюли, а прибыли только две. Не думает ли Юргис, что их хотели обмануть?
На следующий день они перебрались в новое жилище, и мужчины, вернувшись с работы и наскоро пообедав у Анели, занялись перетаскиванием имущества в новый дом. Расстояние в действительности оказалось более двух миль, но Юргис в эту ночь проделал два рейса с огромным узлом из тюфяков и постельных принадлежностей на голове и со связками одежды и тючками, набитыми всякой всячиной, в руках. В любом другом месте Чикаго его немедленно задержали бы, но здесь, и Мясном городке, полисмены привыкли к такому способу переезда с квартиры на квартиру и довольствовались тем, что время от времени бегло осматривали вещи. Удивительно, до чего красиво, даже при тусклом свете лампы, выглядели комнаты, когда вся мебель была расставлена! Они превратились в настоящее семейное гнездышко, почти такое же восхитительное, как то, о котором говорилось в рекламе. Онна просто плакала от радости, и вместе с кузиной Марией они схватили Юргиса за руки и потащили по комнатам, садясь на все стулья по очереди и заставляя его тоже садиться. Один стул заскрипел под его тяжестью, девушки испуганно завизжали, проснулся малыш, и на шум сбежалась вся семья. Это был для них действительно великий день, и, как ни устали Онна с Юргисом, они долго еще сидели, обнявшись и упоенно поглядывая вокруг. Как только они все устроят и отложат немного денег, они поженятся и будут жить в этом доме — вон та маленькая комната станет их комнатой!
Устройство нового жилья было для них поистине нескончаемым источником радости. Они не могли тратить деньги только ради удовольствия, но были вещи, совершенно необходимые в хозяйстве, и приобретение их всегда превращалось для Онны в событие. Покупать приходилось поздно вечером, чтобы мог пойти и Юргис, и предлогом для таких экспедиций порою служила перечница или дюжина десятицентовых стаканов. В субботу вечером они вернулись с полной сумкой и выложили покупки на стол, и вся семья сгрудилась вокруг, дети влезли на стулья или хныкали, требуя, чтобы их взяли на руки и все показали. Они купили и сахар, и соль, и чай, и щипцы, и банку сала, и кувшин для молока, и платяную щетку, и башмаки для одного из мальчиков, и банку растительного масла, и молоток, и фунт гвоздей. Гвозди нужно было вбить на кухне и в спальнях, чтобы развесить на них вещи, и все приняли участие в спорах, какой гвоздь куда вбить. Затем Юргис решил испытать молоток и стукнул себя по пальцам, так как молоток был слишком мал, и обозлился, потому что Онна не позволила ему потратить лишних пятнадцать центов на покупку большого молотка. Тогда Онна захотела попробовать сама и тоже ударила себя по пальцу и вскрикнула, и, разумеется, Юргис должен был поцеловать ушибленное место. Когда все, наконец, испробовали новый молоток, гвозди были вбиты и вещи развешены.
Однажды Юргис пришел домой, неся на голове большой ящик, и послал Ионаса за вторым, который он тоже купил. Он собирался на другой день вынуть из них переднюю стенку, вставить внутрь полки и сделать из них шкафы. Слишком много птичек было в этой семье, и в рекламном гнездышке не хватало перьев на всех.
Обеденный стол они, разумеется, поставили в кухне, а столовую превратили в спальню для тети Эльжбеты и пятерых детей. Она с двумя младшими спала на единственной кровати, а для остальных на пол клали тюфяк. Мария с Онной втаскивали для себя на ночь тюфяк в гостиную, а трое мужчин и старший мальчик спали в соседней комнате на голом полу. Однако и на такой постели они спали непробудным сном, и в четверть шестого утра тете Эльжбете приходилось подолгу стучать в их дверь. Она приготовляла для них большую кастрюлю дымящегося черного кофе, овсянку, хлеб и копченую колбасу, потом накладывала в их обеденные судки толстые ломти хлеба с салом — масла они не могли себе позволить, — несколько луковиц, кусок сыра, и они отправлялись на работу.
Юргису казалось, что он впервые в жизни работает по-настоящему, впервые в жизни делает нечто, требующее затраты всех его сил. Когда вместе с другими посетителями он стоял на галерее, глядя, как работают люди в убойной, и восхищаясь их быстротой и силой, как будто перед ним были удивительные машины, он не думал о том, чего стоят эти быстрота и сила, то есть не думал, пока сам не попал в преисподнюю и не снял пиджак. Тогда все здесь представлялось ему совсем в другом свете, а теперь он увидел оборотную сторону медали. Темп работы, установленный в убойной, требовал от человека величайшего напряжения; с момента забоя первого быка и до полуденного гудка, а затем с половины первого и бог весть до которого часа вечера или ночи руки, глаза и мозг рабочего не знали ни минуты отдыха. Юргис увидел, какими средствами хозяевам удалось добиться такого положения: быстрота выполнения некоторых операций определяла темп всех остальных, и на них ставили людей, которых хорошо оплачивали и часто меняли. Нетрудно было отличить таких «настройщиков» от других рабочих, потому что за ними все время наблюдали мастера, и работали они как черти. Называлось это «пришпориванием», а если кто-нибудь не выдерживал, то сотни людей на улице только того и ждали, чтобы их взяли на испытание.
Однако Юргис не возмущался — он был даже доволен таким темпом. Ему уже больше не приходилось размахивать руками и переступать с ноги на ногу, как прежде. Он посмеивался про себя, когда несся вдоль рядов туш, поглядывая порою на рабочего, бегущего впереди. Конечно, работа могла быть приятнее, но это была нужная работа, а чего человек может требовать от жизни, кроме права делать полезное дело и получать за это хорошие деньги?
Так думал Юргис и так он говорил — прямо и решительно, как всегда. Но каково же было его удивление, когда он обнаружил, что этим можно нажить неприятности, потому что большинство рабочих придерживалось противоположной точки зрения. Юргис был просто потрясен, узнав, что почти все они ненавидят свою работу. И это чувство было настолько единодушным, что, столкнувшись с ним, человек испытывал недоумение, почти страх; но факт оставался фактом — рабочие ненавидели свою работу. Они ненавидели мастеров, ненавидели хозяев, ненавидели бойни, весь этот район, даже весь город — ненавидели неистовой, горькой и непримиримой ненавистью. Женщины и маленькие дети изощрялись в проклятиях: тут все подло, подло насквозь, подло до основания. А когда Юргис начинал их расспрашивать, они подозрительно косились на него и довольствовались ответом: «Ладно, поработай здесь, тогда сам узнаешь».
Первая сложная проблема, с которой столкнулся Юргис, была связана с профессиональным союзом. До сих пор он никогда не слыхал о существовании профессиональных союзов, и только теперь узнал, что люди объединяются для совместной борьбы за свои права. Юргис спрашивал, что это за права, и спрашивал вполне искренно, — ведь единственным своим правом он считал право искать работу, а найдя ее, исполнять приказания хозяев. Однако этот невинный вопрос выводил его товарищей-рабочих из себя, и они называли его дураком. Однажды к Юргису пришел представитель союза подсобных рабочих мясной промышленности, чтобы завербовать его. Но когда Юргис узнал, что ему придется платить членские взносы, он сразу же уперся, и представитель союза, ирландец, знавший всего несколько слов по-литовски, вышел из себя и начал ему угрожать. Тут рассвирепел и Юргис и недвусмысленно дал понять, что потребуется не один ирландец, чтобы силой затащить его в союз. Понемногу он выяснил, что больше всего рабочие протестуют против «пришпоривания». Они изо всех сил старались добиться замедления темпа работы, потому что, по их словам, не все его выдерживали, иных он просто убивал. Но Юргиса не трогали подобные рассуждения — он справлялся с работой, значит, говорил он, и остальные должны справляться, если они хоть на что-нибудь годны. А не могут — пусть отправляются куда-нибудь в другое место. Юргис не читал книг и не сумел бы произнести французских слов «laisser faire»[13], но он достаточно повидал свет и знал, что человек должен изворачиваться сам как умеет, а если он пойдет ко дну, никто не обратит внимания на его крики.
Однако известно немало философов — да и простых смертных, — которые в книгах восхваляли Мальтуса, но когда случался неурожай, вносили деньги в фонд помощи голодающим. Так было и с Юргисом, который выносил неприспособленным смертный приговор, а сам целые дни мучился оттого, что его бедный старый отец бродит где-то по бойням, пытаясь устроиться. Старый Антанас с детства привык работать. В двенадцать лет он убежал из дому, потому что отец бил его за попытки научиться грамоте. И он был добросовестным человеком: если ему как следует объяснить, что он должен делать, то потом его можно было не проверять. И вот теперь он измучен душой и телом, и в мире для него нет места, как для паршивой собаки. Правда, ему есть где жить и есть кому за ним ухаживать, даже если он не найдет работы, но Юргис никак не мог отделаться от мысли, что сталось бы со стариком, если бы он был одинок. Антанас Рудкус успел уже побывать на всех предприятиях, во всех цехах Мясного городка; по утрам он стоял в толпе безработных, и, наконец, даже полисмены начали узнавать его и говорить, чтобы он отказался от бесплодных попыток и шел домой. Он побывал во всех окрестных лавках и пивных, прося хоть какую-нибудь работенку, но отовсюду его выгоняли, иногда с бранью, и никто не попробовал задать ему хотя бы один вопрос.
Таким образом, стройное здание веры Юргиса в правильность заведенных порядков дало трещину. Эта трещина была широка, пока Антанас искал работу, и стала еще шире, когда он ее, наконец, нашел. Однажды вечером старик вернулся домой в большом волнении и рассказал, что около одного из маринадных цехов Дэрхема к нему подошел человек, и спросил, сколько он заплатит, если его устроят на работу. Вначале Антанас совсем растерялся, но тот с деловитой откровенностью прямо сказал, что может устроить его, если он согласится отдавать за это треть своего заработка. Когда Антанас спросил, не мастер ли он, его собеседник ответил, что это к делу не относится, но что свое обещание он исполнит.
Юргис пошел к одному из приятелей, которыми уже успел обзавестись, и спросил, что это значит. Приятель, которого звали Тамошус Кушлейка, маленький живой человечек, сворачивавший содранные шкуры в убойной, выслушал рассказ Юргиса без всякого удивления. Такое мелкое взяточничество, сказал он, — дело обычное. Просто какой-то мастер решил немного увеличить свой доход. Пусть Юргис поработает здесь, и тогда он сам узнает, что бойни полны всяких безобразий, — мастера берут взятки не только с рабочих, но и друг с друга, а если управляющему удается дознаться, что мастер взяточник, он сам начинает брать взятки с мастера. Распаляясь все больше и больше, Тамошус принялся объяснять Юргису положение вещей. Вот, например, дэрхемовское предприятие — оно принадлежит человеку, который желает извлечь из него побольше прибыли и при этом отнюдь не стесняется в способах. А за владельцем, в порядке рангов и званий, словно чины в армии, идут директора, управляющие, мастера, и все они пришпоривают тех, кто зависит от них, и стараются выжать из своих подчиненных как можно больше работы. А люди одного ранга только и делают, что интригуют друг против друга. Их отчеты держатся в тайне, и каждый боится потерять работу, если у другого результаты окажутся лучше, чем у него. И сверху донизу, словно в котле, здесь бурлят зависть и ненависть, здесь нет ни верности, ни порядочности, здесь человек ценится дешевле, чем доллар. И не только порядочности, — здесь нет даже самой простой честности. Почему? Кто может ответить? Должно быть, так вначале завел старый Дэрхем, и это наследство, вместе с миллионами, пробившийся в люди лавочник завещал своему сыну.
Пройдет немного времени, и Юргис сам все увидит: людей, которые делают грязную работу, нельзя провести, они все видят, они заражаются общим духом и начинают поступать, как остальные. Вот Юргис пришел на бойни с намерением стать полезным, выдвинуться, сделаться квалифицированным рабочим, но он скоро поймет свое заблуждение, потому что в Мясном городке добросовестная работа никому еще не помогла выдвинуться. Можно не сомневаться, если кто-нибудь тут выдвинулся, — значит, это отъявленный мерзавец. Тот, кого мастер подослал к отцу Юргиса, выдвинется; выдвинется и тот, кто шпионит и доносит на товарищей, но тот, кто занят только своим делом и честно исполняет свою работу — что ж, его будут «пришпоривать», пока не высосут из него все соки, а потом выкинут на свалку.
Домой Юргис вернулся совершенно ошеломленный. Однако он не мог поверить таким рассказам, — нет, это невозможно. Тамошус просто ворчун. Все свободное время он тратит на дурацкую скрипку, ночи напролет проводит на вечеринках, возвращается домой с рассветом, и, конечно, потом ему не до работы. К тому же он заморыш и не может угнаться за остальными — вот почему ему все не по душе. Однако Юргис продолжал ежедневно сталкиваться со множеством непонятных вещей.
Он попытался уговорить отца не связываться с этим человеком. Но старый Антанас столько времени выпрашивал работу, что у него уже не осталось никаких душевных сил и никакого мужества; ему нужна была работа, любая работа. Поэтому на следующий день он разыскал человека, обещавшего ему место, согласился отдавать ему треть заработка и в тот же день уже работал в дэрхемовских подвалах, где помещались маринадные цехи. Там везде на полу стояли лужи, и поэтому почти весь недельный заработок Антанаса пришлось истратить на покупку башмаков с толстыми подметками. Старик был назначен «подметальщиком» — он целые дни ходил со шваброй и скреб пол. Если не считать того, что в погребе было темно и сыро, работа, особенно летом, была не из тяжелых.
Во всем мире трудно было найти человека более кроткого, чем Антанас Рудкус, и то, что уже на второй день он вернулся с работы, проклиная Дэрхема, такой же озлобленный, как и другие рабочие, показалось Юргису убедительнейшим подтверждением всех рассказов. Его послали чистить люки, и теперь вся семья, собравшись вокруг старика, с изумлением слушала описание того, что он делал. Он работал в цехе, где готовили говядину для консервов. Ее закладывали в чаны с особыми химическими веществами, потом люди вылавливали куски, складывали на тачки и отвозили в кухни. Выловив все, что возможно, рабочие опорожняли чаны прямо на пол, подбирали лопатами остатки и тоже бросали на тачки. Антанаса заставляли шваброй сгребать «рассол» к люку, соединенному со стоком, и хотя пол был покрыт грязью, там снова выбирали все остатки мяса и использовали их. В довершение всего в трубе была устроена особая решетка, возле которой скоплялись отбросы, и каждые два-три дня старик был обязан извлекать их и накладывать на тачки, уже груженные мясом!
Вот что видел Антанас, а Ионасу и Марии тоже было о чем порассказать. Мария работала у одного из независимых консервных фабрикантов и была вне себя, просто неистовствовала от радости, что зарабатывает такие деньги, окрашивая консервные банки. Но однажды она возвращалась домой с бледной маленькой женщиной, которая работала рядом с ней. Эту женщину звали Ядвига Марцинкус, и от нее Мария узнала, почему ей, Марии, посчастливилось устроиться на работу. Она заняла место одной ирландки, которая работала на фабрике с незапамятных времен, лет пятнадцать, по словам Ядвиги. Ирландку звали Мэри Деннис, в молодости ее кто-то соблазнил, и у нее родился сын. Он был калека и эпилептик, но, кроме него, у Мэри не было никого на свете; они ютились вдвоем в комнатушке на задворках Холстед-стрит, где вообще селятся ирландцы. Мэри была больна чахоткой и во время работы непрерывно кашляла, а потом стала совсем плоха, и, когда пришла Мария, надзирательница внезапно решила уволить больную работницу. Ядвига объяснила, что надзирательнице самой надо выполнять определенную норму, и не могла же она отставать из-за больных. А что Мэри работала на фабрике так давно, ее не касалось; она, наверное, даже не знала об этом, так как и она и управляющий были новыми людьми и служили здесь не больше двух-трех лет. Ядвига не знала, что сталось с бедняжкой; она навестила бы ее, если бы не заболела сама. У нее все время болит спина, объяснила Ядвига, и она боится, как бы у нее не оказалось какой-нибудь женской болезни. Не годится женщине целые дни ворочать банки по четырнадцать фунтов весом.
Юргиса поразило то, что Ионас получил работу тоже благодаря постигшему кого-то несчастью. Он возил тачку, груженную окороками, из коптильни к подъемнику, а оттуда в упаковочную. Тачки были железные, тяжелые, и на каждую накладывали не меньше шестидесяти окороков, то есть груз больше чем в четверть тонны весом. И если только человек не был очень силен, сдвинуть тачку с места на неровном полу было делом нелегким, но зато, сдвинув ее, рабочий старался уже не останавливаться. Поблизости всегда рыскал мастер, который при малейшей задержке разражался бранью: литовцев, словаков и других, не понимавших английского языка, мастера часто пинали ногами, как собак. Поэтому люди мчались с тачками во весь дух. Предшественника Ионаса притиснуло тачкой к стене, и он погиб в страшных мучениях.
Оба эти случая были ужасны, но они показались безделицами по сравнению с тем, что Юргис вскоре увидел собственными глазами. В первый же день своей работы в качестве уборщика внутренностей он заметил занятную штуку — уловку, к которой прибегали мастера, когда они натыкались на «утробного» теленка. Всякий, кто хоть что-нибудь понимает в мясном деле, знает, что мясо стельной или недавно отелившейся коровы не годится в пищу. Немало таких коров ежедневно поступало на бойню, и, конечно, если бы хозяева захотели, нетрудно было бы выждать, пока их мясо станет снова пригодным для еды. Но время и корм стоили денег, поэтому стельных коров всегда пускали вместе с остальными, и рабочий, заметивший такую корову, докладывал об этом мастеру, тот заводил разговор с правительственным инспектором, и оба они отходили в сторону. Тогда во мгновение ока корову потрошили, и внутренности ее исчезали. Делом Юргиса было сбросить их в люк — теленка и все прочее, а в нижнем этаже этих «утробных» телят подбирали, рубили их на мясо и пускали в дело даже шкуры.
Однажды какой-то рабочий поскользнулся и повредил себе ногу. К концу дня, когда был забит последний бык и рабочие начали расходиться, Юргис получил распоряжение остаться для особой работы, которую обычно выполнял пострадавший. Час был поздний, уже совсем стемнело, правительственные инспекторы ушли, и в убойной оставалось не больше двух десятков рабочих. В этот день было забито около четырех тысяч голов скота, прибывшего в товарных вагонах из отдаленных штатов. Некоторые животные получили в дороге повреждения: у одних были сломаны ноги, у других ободраны бока, третьи уже подохли. А сейчас, под покровом безмолвия и мрака, их предстояло разделать на мясо. Этих «последышей», как называли здесь таких животных, специальный подъемник доставлял в убойные, где рабочие разделывали их с будничным и равнодушным видом, который яснее всяких слов говорил о привычности всего происходящего. Для обработки всех туш потребовалось около двух часов, после чего Юргис увидел, как их отправили в холодильники, где тщательно перемешали с остальными тушами, чтобы их нельзя было обнаружить.
Этой ночью Юргис вернулся домой в мрачном настроении, потому что он начал, наконец, понимать, что, пожалуй, правы были те, кто смеялся над его верой в Америку.
Глава VI
Юргис и Онна очень любили друг друга; они ждали долго — без малого два года, и все события Юргис воспринимал в зависимости от того, приближают они или отдаляют его свадьбу. Все его помыслы были сосредоточены на этом; он считался с семьей потому, что к ней принадлежала Онна, и домом он интересовался потому, что в нем будет жить Онна. Даже подлость и жестокость, которые он видел у Дэрхема, мало трогали его, пока они не влияли на его будущую жизнь с Онной.
Будь их воля, они поженились бы немедленно, но тогда пришлось бы обойтись без свадебного пира, а на это не соглашались старики. Их никак не удавалось уговорить. Особенно расстраивалась при одном только намеке на такую возможность тетя Эльжбета.
— Что?! — воскликнула она. — Свадьба под кустом, как у нищих? Нет! Нет!
Эльжбета стояла на страже традиций; когда-то, во времена девичества, она была важной особой, жила в большом поместье, имела служанок и могла бы выйти за богатого, не будь в семье девяти дочерей и ни одного сына. Однако и теперь она не забывала о хорошем тоне и отчаянно цеплялась за старинные обычаи: пусть они стали чернорабочими в Мясном городке — все равно следует вести себя, как подобает людям из порядочной семьи. И стоило Онне завести разговор о том, что можно не устраивать veselija, как ее мачеха не спала потом всю ночь. Напрасно ей твердили, что у них почти нет знакомых. Нет, со временем они обзаведутся друзьями, и тогда те будут осуждать их! Нельзя отказываться от того, что хорошо и правильно, из-за каких-то денег, иначе деньги не принесут добра, пусть они это запомнят. И тетя Эльжбета призывала на помощь деда Антанаса: они оба страшились, что жизнь в новой стране заглушит в душах детей старинные добродетели их родины. В первое же воскресенье вся семья отправилась к обедне, и, как они ни были бедны, тетя Эльжбета сочла необходимым потратиться на покупку гипсовой, ярко раскрашенной группы, изображавшей поклонение волхвов вифлеемскому младенцу. Хотя она была не больше фута высотой, но в ней уместились и алтарь с четырьмя снежно-белыми башенками, и пресвятая дева с младенцем на руках, и цари, и пастухи, и волхвы, преклоненные перед ним. Обошлось это в пятьдесят центов, но Эльжбета чувствовала, что не следует особенно считать деньги, когда они расходуются на такую покупку: все равно какими-нибудь неисповедимыми путями они потом вернутся. Скульптура выглядела очень эффектно на каминной полке в гостиной, а ведь нельзя же, чтобы в доме совсем не было украшений.
Расходы на свадьбу, конечно, будут возмещены — речь шла только о том, как раздобыть деньги на время. Семья приехала сюда так недавно, что еще не могла рассчитывать на кредит, а занять хоть немного денег можно было только у Шедвиласа. Юргис с Онной проводили целые вечера, подсчитывая расходы и прикидывая, когда же, наконец, они смогут пожениться. Было ясно, что на приличную свадьбу им понадобится не меньше двухсот долларов, и хотя Мария и Ионас готовы были дать взаймы весь свой заработок, все же, чтобы собрать такую сумму, требовалось четыре-пять месяцев. Поэтому Онна стала подумывать о том, чтобы устроиться на работу. Даже при самой скромной удаче, говорила она, это сократит срок ожидания по крайней мере на два месяца. Они совсем было стали привыкать к этой мысли, как вдруг, словно гром с ясного неба, на них обрушилась беда, похоронившая все их надежды.
Неподалеку от них жила еще одна литовская семья, по фамилии Маяушкис, — старуха вдова со взрослым сыном; наши друзья вскоре познакомились с ними. Однажды вдова пришла к ним в гости. Разговор, естественно, зашел о поселке и его истории, и тут бабушка Маяушкиене — так называли старуху — наговорила таких ужасов, что у них кровь застыла в жилах. Старухе, морщинистой и иссохшей, было уже за восемьдесят; шамкая беззубым ртом, она рассказывала одну мрачную историю за другой, и слушателям начинало казаться, что перед ними сидит старая колдунья. Бабушка Маяушкиене видела на своем веку столько бед и несчастий, что они стали для нее чем-то привычным. О голоде, болезнях и смерти она говорила так, как другие говорят о свадьбах и праздниках.
Выяснилось все постепенно. Прежде всего дом, купленный ими, был вовсе не новый, как они раньше думали: он уже простоял лет пятнадцать, и нового в нем была только краска, да и то настолько плохая, что через год-два его придется красить снова. Таких домов было множество, и строила их фирма, которая тем и существовала, что обманом выманивала деньги у бедняков. Они должны выплатить за него полторы тысячи долларов, а строителям он не стоил и пятисот; бабушка Маяушкиене знала это потому, что один подрядчик, который строил точно такие же дома, состоял в той же политической организации, что и ее сын. На постройку этих домов шли самые дрянные и дешевые материалы, строили их сразу десятками и при этом заботились только о внешнем виде. Пусть помянут ее слово, хлопот у них еще будет достаточно, ей-то уж это известно, ведь они с сыном тоже купили дом в рассрочку. Однако они перехитрили фирму, потому что ее сын — квалифицированный рабочий — зарабатывает до ста долларов в месяц, и у него хватило ума не жениться, так что им удалось расплатиться за дом сполна.
Бабушка Маяушкиене заметила, что последнее замечание удивило ее новых знакомых: они не поняли, почему выплатить за дом значило «перехитрить фирму». Сразу видно, как они неопытны. Хоть дома были и дешевы, продавали их, однако, в расчете на то, что покупатели не смогут за них расплатиться. Ведь если они не заплатят, хотя бы за один месяц, — они потеряют и дом и все внесенные за него деньги, а фирма сможет снова его продать. Часто ли бывают такие случаи? Dieve![14] (Бабушка Маяушкиене всплеснула руками.) Бывают, а как часто — кто знает? Но уж, конечно, не реже пятидесяти раз из ста! Об этом можно спросить у всякого, кто жил в Мясном городке. Что касается их дома, то он был выстроен при ней, и она знает всю его историю. А разве его раньше уже продавали? Susimilkie[15]. Да с тех пор, как его построили, ей уже довелось познакомиться с четырьмя семьями, которые пытались его купить — и не смогли. Она им кое-что об этом расскажет.
Первыми тут поселились немцы. Все семьи были разных национальностей — в этом доме жили представители тех народностей, которые одна за другой сменяли друг друга на бойнях. Когда бабушка Маяушкиене приехала в Америку, в округе, насколько ей было известно, жила еще только одна литовская семья; все рабочие тогда были немцы — квалифицированные мясники, которых мясопромышленники выписали из-за границы, чтобы наладить дело. Потом, когда появились более дешевые рабочие руки, эти немцы уехали. Их сменили ирландцы — лет семь Мясной городок был настоящим ирландским городом. До сих пор сохранилось несколько ирландских колоний; ирландцы верховодили в союзах, поставляли полисменов и прибрали к рукам все теплые местечки. Но большинство тех, кто работал тогда на бойнях, ушли при очередном понижении заработной платы — после большой забастовки. Потом появились чехи, а за ними поляки. Говорили, что старый Дэрхем сознательно вызвал такой наплыв иммигрантов: он поклялся так прижать жителей Мясного городка, что они никогда больше не посмеют устроить у него забастовку, и разослал своих агентов по всем городам и селам Европы рассказывать сказки о том, как легко получить работу на бойнях и как много там можно заработать. Люди валили валом, и старый Дэрхем прижимал их, «пришпоривал», высасывал из них соки, а потом посылал за новым пополнением. Поляки, наехавшие десятками тысяч, были вытеснены литовцами, а теперь литовцы уступают место словакам. Есть ли кто-нибудь беднее и несчастнее словаков, бабушка Маяушкиене не знала, но можно было не сомневаться, что мясопромышленники разыщут и таких. Заманить сюда весь этот люд было нетрудно, потому что заработки здесь действительно высокие, а что цены тоже высокие, об этом бедняги узнают, когда уже поздно. Они попадают сюда, как крысы в крысоловку, и с каждым днем их набивается все больше и больше. Но придет время, и они отомстят, потому что уже не хватает человеческого терпения, — люди восстанут и перебьют всех мясных королей. Бабушка Маяушкиене была социалисткой или еще чем-то таким же непонятным; второй ее сын томился в сибирских рудниках; старуха сама когда-то произносила речи и поэтому казалась своим теперешним слушателям особенно страшной.
Они опять перевели разговор на историю дома. Немцы были приличными людьми. Конечно, в семье было слишком много детей — обычное явление в Мясном городке, — но родители упорно работали, отец был человек степенный, и они выплатили больше половины стоимости дома. А потом глава семьи погиб, когда оборвался подъемник у Дэрхема.
Потом в доме поселились ирландцы, и, надо сказать, эта семья тоже была не из маленьких. Муж пьянствовал и бил детей — соседи каждую ночь слышали их крики. Ирландцы все время опаздывали со взносами, но фирма была к ним снисходительна; за этим стояла какая-то политика, — бабушка Маяушкиене хорошенько не знала, какая, но Лафферти принадлежал к Лиге Боевого Клича, которая была вроде политического клуба всех местных бандитов и негодяев, и если человек состоял членом этой лиги, он мог не опасаться ареста. Однажды Лафферти поймали вместе с шайкой, которая угнала коров у соседей-бедняков, а потом зарезала их в старом сарае за бойнями и продала мясо. За решеткой он просидел всего три дня, домой вернулся, посмеиваясь, и даже работы не потерял. Но потом он окончательно спился и лишился своих покровителей; один из его сыновей, человек порядочный, около двух лет содержал всю семью, пока не заболел чахоткой.
И вообще, перебила себя бабушка Маяушкиене, этот дом несчастливый! В каждой из живших здесь семей кто-нибудь обязательно заболевал чахоткой. Никому не известно, в чем тут дело: то ли в самом доме кроется какая-то зараза, то ли он выстроен неправильно, кое-кто объясняет это тем, что постройка была начата в новолунье. В Мясном городке таких несчастливых домов десятки. Иногда можно указать даже определенную комнату: кто в ней спит, тот все равно что покойник. В этом доме началось с ирландцев, потом, чешская семья схоронила ребенка, хотя, может быть, он умер и не от чахотки, — трудно сказать, чем болеют дети, работающие на бойнях. В то время не было еще закона о малолетних, и мясопромышленники брали на работу всех, кроме разве грудных детей. При этих словах слушатели удивленно переглянулись, и бабушке Маяушкиене пришлось объяснить, что закон запрещает принимать на работу детей моложе шестнадцати лет. «А какой в этом смысл?»— спросили они. Они подумывают о том, чтобы послать на работу маленького Станиславаса. «Что ж, беспокоиться не о чем, — ответила бабушка Маяушкиене, — закон ведь ничего не изменил, только заставил родителей скрывать возраст своих детей. Интересно было бы знать, что, по мнению законников, им еще делать? Есть семьи, которые существуют только на заработок детей, а закон ведь не дает им других возможностей обеспечить себе пропитание. Очень часто мужчина месяцами не может найти работу в Мясном городке, а ребенка сразу же берут с охотой: у хозяев всегда есть какая-нибудь новая машина, с помощью которой ребенок может заменить сильного мужчину. А платят детям в три раза меньше, чем взрослым».
Потом бабушка Маяушкиене снова заговорила о доме. В следующей семье умерла женщина. Они уже прожили здесь около четырех лет, и эта женщина каждый год неизменно рожала двойню, а когда они въехали в дом, у них уже было несметное множество детей. После ее смерти отец целыми днями работал и оставлял детей без присмотра. Если бы не помощь соседей, они просто замерзли бы. Кончилось тем, что они трое суток просидели одни, а потом выяснилось, что их отец умер. Он работал в убойной у Джонса, и раненый бык, вырвавшись, придавил его к столбу. Тогда детей увезли, а фирма на той же неделе продала дом новой семье иммигрантов.
Зловещая старуха рассказывала все новые и новые ужасы. Трудно сказать, насколько она преувеличивала. Все это было слишком похоже на правду. Насчет чахотки, например. О чахотке они знали только, что от нее люди начинают кашлять, а их уже две недели тревожил кашель, одолевавший старого Антанаса. Этот кашель прямо выворачивал его наизнанку и никак не прекращался, а когда старик сплевывал, на полу оказывалось красное пятно.
Но все это были пустяки по сравнению с тем, что они услышали потом. Они стали расспрашивать старуху, почему их предшественники не смогли заплатить за дом, и, приводя цифры, пытались доказать ей, что это не так уж трудно. Но бабушка Маяушкиене не согласилась с их расчетами.
— Вы говорите, двенадцать долларов в месяц; но в них не входят проценты.
— Какие проценты? — воскликнули они, растерянно глядя на старуху.
— Проценты за деньги, которые вы еще остались должны, — ответила она.
— Но мы не должны платить никаких процентов! — заявили они в один голос. — Мы должны платить только двенадцать долларов в месяц.
Тут она начала смеяться над ними.
— Вы такие же, как все, — сказала она. — Вас надувают, а потом съедают живьем. Когда дом продают в рассрочку, за него всегда берут проценты. Возьмите купчую и посмотрите.
Тогда тетя Эльжбета, с мучительно бьющимся сердцем, отперла шкаф и достала бумагу, которая уже причинила им столько страданий. Они сидели кругом едва дыша, пока старуха, которая умела читать по-английски, пробегала глазами купчую.
— Да, — сказала она, наконец, — разумеется, так оно и есть. «И проценты ежемесячно, из расчета семи годовых…»
Последовало гробовое молчание.
— Что это значит? — почти шепотом спросил, наконец, Юргис.
— Это значит, — ответила старуха, — что в будущем месяце вы должны будете, кроме двенадцати, заплатить еще семь долларов.
И снова наступила тишина. Это было ужасно, как в кошмаре, когда под ногами разверзается земля и чувствуешь, что летишь в какую-то бездонную пропасть. Словно при вспышке молнии, они увидели, что сделались жертвами безжалостной судьбы, что их загнали в угол, поймали в ловушку, обрекли на гибель. Чудесное здание их надежд рухнуло. А старуха все говорила и говорила. Они жаждали, чтобы она замолчала, но ее голос продолжал звучать, словно карканье зловещего ворона. Юргис сжал кулаки, и капли пота выступили у него на лбу, у Онны перехватило дыхание. Внезапно тетя Эльжбета нарушила тишину воплем, а Мария начала ломать руки и причитать:
— Ai! Ai! Bêda man![16]
Разумеется, все их протесты были бесполезны. Бабушка Маяушкиене сидела перед ними, как олицетворение неумолимой судьбы. Да, конечно, это нечестно, но при чем тут честность? И, конечно, они этого не знали. Все дело так специально и устроено, чтобы они не знали. Но так записано в купчей, и тут уж ничего не поделаешь — они сами увидят, когда придет время.
Избавившись, наконец, от гостьи, они провели всю ночь в сетованиях. Проснулись дети; почувствовав что-то неладное, они подняли крик, и их никак не удавалось успокоить. Утром большинство взрослых, разумеется, отправилось на работу — бойни ведь не остановятся из-за их несчастий; но Онна с мачехой ровно в семь часов уже стояли у дверей конторы агента. Да, сказал он им, когда пришел, совершенно верно, они должны платить проценты. Тут тетя Эльжбета разразилась столь громкими упреками и протестами, что прохожие начали останавливаться и заглядывать в окна. Агент был, как всегда, воплощением кротости. Он сказал, что глубоко опечален случившимся. За долги всегда полагается платить проценты, и он думал, что они об этом знают, иначе обязательно поставил бы их в известность.
Они ушли, ничего не добившись. Онна отправилась на бойни, в полдень встретилась с Юргисом и передала ему разговор с агентом. Юргис отнесся к ее словам равнодушно. К этому времени он уже со всем примирился — так, видно, суждено, как-нибудь они справятся. «Я буду больше работать», — сказал он, как всегда. Со свадьбой нужно повременить, а Онне, возможно, все-таки придется поступить на какую-нибудь фабрику. Тут Онна сообщила, что тетя Эльжбета решила устроить на бойне и маленького Станиславаса. Несправедливо, чтобы Юргис и Онна содержали всю семью, надо, чтобы и семья тоже чем-нибудь помогала себе. Раньше Юргис и слышать не хотел об этом, но теперь он только нахмурил брови и задумчиво кивнул головой, — пожалуй, другого выхода нет, им всем придется пойти на жертвы.
В тот же день Онна начала искать место, а вечером вернулась Мария и сказала, что она познакомилась с девушкой по фамилии Ясайтите, подруга которой работает в упаковочном цехе у Брауна и может устроить туда Онну; только надзирательница там из тех, что берут подарки: если не сунуть ей десятидолларовую бумажку, то ничего не выйдет. Теперь это Юргиса не удивило, он только спросил, сколько там платят. Начались переговоры; вернувшись, Онна рассказала, что она как будто понравилась надзирательнице и та, хотя и не наверно, обещала поставить ее обшивать окорока холстиной. На этой работе можно заработать до десяти долларов в неделю.
— Столько и надо дать надзирательнице, — сказала Мария, посоветовавшись со своей подругой, и вся семья начала взволнованно совещаться. Упаковочный цех помещался в подвале, и Юргису очень не хотелось, чтобы Онна работала в таких условиях, но зато работа легкая, а сразу все хорошо не бывает. И в конце концов Онна снова отправилась к надзирательнице, сжимая десятидолларовую бумажку, которая жгла ей руку.
Тем временем тетя Эльжбета сводила Станиславаса к священнику и получила бумагу, свидетельствовавшую о том, что он на два года старше, чем был на самом деле, и с этой бумагой мальчик отправился искать счастья. Как раз в это время у Дэрхема ввели новый замечательный автомат, наполняющий банки топленым салом, и когда дэрхемовский полисмен заметил напротив табельной мальчика с бумагой в руках, он усмехнулся про себя и впустил его, покрикивая: «Czia! Czia!»[17] Станиславас пошел по коридору с каменным полом, поднялся по лестнице и попал в освещенную электричеством комнату, где работали автоматы, наполнявшие банки салом. Сало изготовлялось этажом выше, и сюда оно поступало в виде отдельных струек, похожих на хорошеньких, извивающихся, снежно-белых змеек с неприятным запахом. Струйки эти были разных размеров, и, после того как выливалось определенное количество сала, оно автоматически переставало течь, удивительная машина поворачивалась, подставляя банку под другую струю, и так далее, пока банка не наполнялась до краев, — тогда автомат утрамбовывал сало и сглаживал его поверхность. Таким образом, для того чтобы наполнять салом по нескольку сот банок ежечасно, требовалось всего два человека — один должен был уметь каждые несколько секунд ставить на определенное место пустую банку, а другой — уметь снимать с определенного места полную банку и переносить ее на лоток.
Маленький Станиславас простоял несколько минут, робко озираясь по сторонам, потом к нему подошел человек и спросил, чего он хочет. Станиславас ответил:
— Работы!
Тогда человек задал вопрос:
— Сколько лет?
Станиславас сказал:
— Шестнадцать.
Несколько раз в год на бойни забредал правительственный инспектор и спрашивал то у одного, то у другого подростка, сколько ему лет; мясные короли тщательно избегали нарушения закона, а для этого требовалось только то, что сделал сейчас мастер, который взял у мальчика свидетельство, пробежал его глазами и затем отправил в контору для хранения. После этого он перевел одного из рабочих на другую работу и показал парнишке, куда ставить банку всякий раз, когда перед ним окажется пустой лоток безжалостной машины; и так определилось место во вселенной и судьба маленького Станиславаса до скончания его дней. Час за часом, день за днем, год за годом он обречен стоять здесь с семи утра до полудня и с половины первого до половины шестого, и все его движения и все его помыслы будут сосредоточены на банках для сала. Летом теплое сало будет распространять отвратительное зловоние, зимой в нетопленом погребе пальцы мальчика будут примерзать к банкам. Шесть месяцев в году, отправляясь на работу, он будет видеть темные ночные улицы и по темным ночным улицам будет возвращаться домой, так что в будни он никогда не увидит солнца. И за все это в конце недели он принесет семье три доллара — ему платили по пяти центов в час, — свою долю в общем заработке одного и трех четвертей миллиона детей, собственным трудом зарабатывающих себе пропитание в Соединенных Штатах Америки.
Но Юргис и Онна были молоды, а молодость нелегко расстается с надеждой. Они снова занялись подсчетами: выходило, что заработок Станиславаса покроет проценты, даже еще немного останется — таким образом, положение их ничуть не ухудшилось! Справедливости ради надо сказать, что мальчик был в восторге от того, что он работает и получает такие огромные деньги, а Юргис и Онна очень любили друг друга.
Глава VII
Все лето семья трудилась не покладая рук, и к осени они накопили достаточно денег, чтобы Юргис и Онна могли обвенчаться по обычаям родной страны. В конце ноября они сияли помещение и пригласили всех своих новых знакомых. Знакомые пришли и оставили им на память свыше ста долларов долга.
Этот непредвиденный тяжелый удар ошеломил Онну и Юргиса. Как печально, что он обрушился на них именно в то время, когда сердца их были переполнены нежностью! Какое грустное начало совместной жизни! Они так любили друг друга, а судьба не давала им ни минуты передышки. Все вокруг непрестанно твердило им, что они должны быть счастливы, в их сердцах тлел восторг, при малейшем дуновении разгораясь в пламя. До глубины души они были потрясены чудом осуществленной любви, и разве такой уж слабостью было желать хоть немного покоя? Сердца их раскрылись, словно цветы весной, а на них надвинулась неумолимая зима. Юргису и Онне казалось, что никогда еще не была так грубо попрана и раздавлена едва расцветшая любовь!
Над ними, безжалостный и жестокий, был занесен бич нужды: наутро после свадьбы он до рассвета пробудил их ото сна и погнал на работу. Онна едва держалась на ногах от усталости, но она знала, что если потеряет место, семье грозит гибель, а, опоздав сегодня, она несомненно его потеряет. Им всем надо было идти на работу, даже маленькому Станиславасу, больному после вчерашнего слишком обильного угощения колбасой и сарсапарелью. Весь этот день он стоял у своего автомата, едва держась на ногах и борясь со сном, и все-таки его едва не выгнали с работы, потому что мастеру дважды пришлось будить его пинком сапога.
Лишь через неделю они по-настоящему пришли в себя, а до тех пор дети постоянно капризничали, взрослые ссорились, и жизнь в доме была нелегкой. Однако следует признать, что Юргис вел себя как ангел. Он берег Онну — стоило ему поглядеть на нее, и он сдерживался. Она была так хрупка, так мало приспособлена для подобной жизни, и по сто раз на день, вспоминая о ней, Юргис сжимал кулаки и принимался работать еще яростнее. «Она слишком хороша для меня», — повторял он себе, и ему становилось страшно от того, что она принадлежит ему. Так долго он жаждал обладать ею, а сейчас, когда это время настало, он чувствовал, что недостоин ее. Онна верила в него только по своей доброте — он вовсе не заслужил ее доверия. Но Юргис твердо решил, что этого она никогда не узнает, и все время следил за собой, боясь выдать свой необузданный нрав. Он старался сдерживаться и в крупном и в мелочах, даже утратил привычку ругаться при малейшей неудаче. На глаза Онны так легко навертывались слезы, она так жалобно смотрела на него, что ко всем другим заботам, тяготевшим над ним, прибавилось еще обыкновение давать самому себе зароки — а забот теперь у Юргиса было больше чем когда-либо.
Он должен оберегать жену, должен вступать в борьбу за нее со всеми ужасами, которые их окружали. Ей больше не на кого опереться, и если он не сумеет ее поддержать, она погибнет. Но он укроет ее от мира в своих объятиях. Юргис уже постиг, что творилось вокруг. Все воевали друг с другом, а потерпевшие поражение могли убираться к чертям. Не к чему задавать пиры для других, лучше ждать, пока другие пригласят вас на пир. Исполненный ненавистью и подозрениями, он видел, что окружен враждебными силами, которые стараются выманить у него деньги, а честностью пользуются лишь как приманкой. Чтобы соблазнить его, торгаши ложью размалевывают окна лавок; даже ограды, даже фонарные и телеграфные столбы оклеены ложью. Огромное предприятие, на котором он работал, лгало ему, лгало всей стране, и сверху донизу все было сплошной беспредельной ложью.
Но хотя Юргис говорил, что понял здешнюю жизнь, все-таки ему приходилось очень трудно, потому что борьба велась нечестно, все преимущества были всегда на стороне кого-то другого! Вот, например, он торжественно клялся беречь Онну, а не прошло и недели после их свадьбы, как ей пришлось мучительно страдать, и удар нанес враг, против которого Юргис был бессилен.
Однажды разразился страшный ливень. Стоял декабрь, и промокнуть, а потом просидеть весь день в нетопленом брауновском подвале было делом нешуточным. Простая работница не могла позволить себе такую роскошь, как непромокаемый плащ, поэтому Юргис проводил Онну до остановки и посадил ее в трамвай. А эта трамвайная линия принадлежала джентльменам, которые старались извлечь из нее как можно больше дохода. Когда городские власти потребовали введения пересадочных билетов, владельцы трамвайной линии пришли в ярость и распорядились выдавать их только вместе с проездными, а потом отдали второе, еще более наглое распоряжение, что кондуктор должен выдавать пересадочный билет только по требованию пассажира и не имеет права предлагать его сам. Онну предупредили, что она должна взять пересадочный билет, но так как не в ее обыкновении было что-нибудь требовать, она просто сидела, глядя на кондуктора и ожидая, пока он о ней вспомнит. Наконец, перед тем как сойти, она попросила пересадочный билет и получила отказ. Не зная, как быть, она вступила в объяснения с кондуктором на совершенно непонятном ему языке. Несколько раз предупредив ее, кондуктор дал сигнал, и вагон тронулся. Онна разразилась слезами. На следующей остановке она, разумеется, сошла, и так как денег у нее больше не было, оставшийся путь до боен проделала пешком под проливным дождем. Целый день потом она дрожала, а вечером вернулась домой; стуча зубами и жалуясь на головную боль и ломоту в пояснице. Две недели она жестоко страдала, но все-таки каждый день ей приходилось тащиться на работу. Надзирательница была особенно строга к Онне, считая, что ее недомогание — просто упрямство, вызванное отказом дать ей после свадьбы свободный день. Тогда Онна решила, что «старшая» не любит, когда ее работницы выходят замуж, — может быть, потому, что сама она была незамужем и к тому же стара и уродлива.
Иммигрантов подстерегало много опасностей, с которыми они не в силах были бороться. Их дети болели чаще, чем на родине, но откуда им было знать, что в доме нет канализационного отвода и нечистоты за пятнадцать лет скопились в яме под ним? Откуда им было знать, что к бледно-голубому молоку, которое они покупали за углом, добавляют не только воду, но и формальдегид? На родине, когда дети заболевали, тетя Эльжбета сама собирала целебные травы, а теперь ей приходилось идти в аптекарский магазин и покупать там экстракты, — откуда ей было знать, что все они поддельные? Как могли они обнаружить, что в чай и кофе, в сахар и муку что-то подмешано, что консервированный горох окрашен солями меди, а фруктовый джем — анилиновыми красками? И даже знай они все это, что они могли поделать, раз на много миль кругом нельзя было купить ничего доброкачественного? Приближалась суровая зима, надо было скопить денег на покупку одежды и одеял, но сколько бы они ни скопили, все равно ничего теплого они купить не могли. Одежда, которую им предлагали в лавках — была из хлопка или «шодди» — материи, изготовлявшейся из старого тряпья. За более дорогую цену можно было купить только что-нибудь понаряднее, а то и вовсе попасть впросак. Вещей действительно доброкачественных нельзя было приобрести ни за какие деньги. Один приятель Шедвиласа, юноша, совсем недавно приехавший в Америку, поступил продавцом в магазин на Эшленд-авеню и со смехом рассказывал, как ловко провел его хозяин одного из их простодушных земляков. Тот хотел купить будильник, и хозяин показал ему два совершенно одинаковых, сказав, что один стоит доллар, а другой доллар семьдесят пять центов. На вопрос, почему такая разница в цене, хозяин вместо ответа завел один будильник на половинный завод, а другой на полный и показал покупателю, что второй звонит в два раза дольше, чем первый; на это покупатель заявил, что он спит как убитый и поэтому возьмет более дорогой будильник!
Поэт сказал:
Чья юность сгорела в тоске и страданьях, Тот сердцем стал глубже и духом сильней.Но, надо полагать, он имел в виду не те страданья, которые приносит нужда, — бесконечно горькие, жестокие и вместе с тем низменные и мелкие страдания, уродливые и унизительные, лишенные даже тени благородства или достоинства! Не эти страдания воспевают обычно поэты; в поэтическом словаре нет слов для их изображения, потому что существуют такие подробности, о которых не принято говорить в порядочном обществе. Может ли, например, любителям изящной словесности понравиться описание того, как люди обнаружили, что дом их кишит паразитами, какие муки, неудобства и унижения претерпели они, сколько заработанных тяжким трудом денег истратили на попытки избавиться от этой напасти? После долгих раздумий и колебаний они заплатили двадцать пять центов за большой пакет порошка от насекомых, — патентованного средства, которое, между прочим, на девяносто пять процентов состояло из гипса; изготовление этой безобидной смеси обходилось не дороже двух центов. Разумеется, насекомые от нее не пострадали, кроме разве нескольких тараканов, имевших несчастье, съев ее, напиться воды, после чего их внутренности покрылись слоем алебастра. Семье, которая плохо разбиралась в патентованных средствах и не имела лишних денег, чтобы бросать их на ветер, пришлось отказаться от борьбы и навсегда примириться с этим бедствием.
Или взять, к примеру, старого Антанаса. Пришла зима, а он по-прежнему работал в темном нетопленом подвале, где от холода изо рта шел пар и порою можно было отморозить руки. Старик кашлял все сильней и сильней, а когда наступило такое время, что кашель почти уже не прекращался, Антанасу стало трудно справляться с работой. К тому же с ним приключилась еще более страшная беда: пол помещения, в котором он работал, был пропитан химическими веществами, и вскоре его новые башмаки развалились. Тогда на ногах образовались незаживающие язвы.
То ли он порезался, то ли кровь у него была плохая, старик сказать не мог. Он начал расспрашивать рабочих и узнал, что это действие селитры. Рано или поздно всех здесь ждала такая участь, и тогда приходил конец, — во всяком случае для этой работы. Язвы не заживут, и если человек не уволится, у него на ногах отвалятся пальцы. Но старый Антанас не хотел увольняться, он видел, как мучается его семья, и помнил, чего ему стоило найти место. И он продолжал сгребать рассол, хромая и кашляя, пока вдруг не свалился, как надорвавшаяся кляча. Его оттащили туда, где было посуше, и оставили на полу, а вечером двое рабочих помогли ему добраться до дому. Бедного старика уложили в постель, и хотя до самой смерти он каждое утро пытался встать, но сделать этого так и не смог. Он лежал и кашлял, кашлял день и ночь, и таял на глазах, превращаясь в живой скелет. Вскоре он так похудел, что сквозь кожу начали просвечивать кости, и страшно было не только смотреть, но даже думать об этом. Однажды ночью у него начался приступ удушья и изо рта потекла кровь. Обезумевшие от ужаса родные послали за врачом и заплатили полдоллара за сообщение, что сделать уже ничего нельзя. К счастью, старик не слышал этого и продолжал верить, что завтра или послезавтра ему станет лучше и он пойдет на работу. Мастер прислал сказать ему, что место останется за ним, — вернее, Юргис заплатил одному рабочему, и в воскресенье тот пришел будто бы по поручению начальства. Еще три раза у деда Антанаса шла горлом кровь, но он по-прежнему надеялся поправиться, пока однажды утром его не нашли уже окоченевшим. Дела у них тогда шли неважно, и, как ни горевала тетя Эльжбета, пришлось отказаться почти от всех обрядов, которыми должны сопровождаться приличные похороны: они наняли только похоронные дроги и одну карету для женщин и детей, а Юргис, который быстро постигал жизнь, все воскресенье при свидетелях торговался с гробовщиком, и поэтому из попытки содрать с Юргиса лишнее ничего не вышло. Двадцать пять лет прожил в лесах Юргис со старым Антанасом, и нелегко ему было так провожать отца в последний путь. Но, может быть, и к лучшему, что все внимание Юргису пришлось сосредоточить на устройстве похорон подешевле и что у него не оставалось времени ни для горя, ни для воспоминаний.
* * *
И вот они очутились во власти свирепой зимы. В лесу ветви деревьев все лето борются за солнце, и потерпевшие поражение умирают, а потом жестокие ветры, град и снежные вьюги устилают землю этими побежденными ветками. Так было и в Мясном городке: его обитатели тратили все силы на мучительную борьбу, и те, чье время пришло, умирали сотнями. Они долгое время были винтиками огромной машины боен, а теперь наступил срок замены износившихся частей. Для этого воспаление легких и грипп бродили среди рабочих, выискивая ослабевших; для этого собирал свой ежегодный урожай туберкулез; для этого налетали холодные, злобные, пронизывающие ветры и метели, подвергая безжалостному испытанию обессилевшие мышцы и оскудевшую кровь. Рано или поздно наступал день, когда человек сламывался и не выходил на работу; тогда никто не тратил времени на ожидание, расспросы или сожаления, и его место занимал новый рабочий.
Новых рабочих было хоть отбавляй. Весь день напролет ворота боен осаждались голодными людьми, у которых не было ни гроша за душой. Каждое утро они приходили буквально тысячами, борясь друг с другом за право на существование. Их не пугали вьюги и холода, они всегда были под рукой, они являлись за два часа до рассвета, за час до начала работы. Порою они отмораживали щеки и носы, порою — руки и ноги, порою замерзали совсем, и все-таки они приходили, потому что им некуда было идти. Однажды в газете появилось объявление, что Дэрхему требуется двести человек для скалывания льда, и целый день бездомные и умирающие от голода люди тащились через снежные сугробы со всех концов города, расстилающегося на двести квадратных миль. Ночью в местный полицейский участок набилось восемьсот человек и заполнили все помещения, они дремали, сидя друг у друга на коленях, как сидят на санках, они лежали вповалку в коридорах, и, наконец, полиция закрыла двери, предоставив остальным замерзать на улице. На следующее утро, еще до рассвета, возле бойни Дэрхема скопилось три тысячи человек, и пришлось послать за запасными полицейскими частями, чтобы предотвратить беспорядки. И тогда дэрхемовские мастера отобрали двадцать самых здоровых мужчин — слово «двести» оказалось типографской опечаткой.
С озера, расположенного в четырех-пяти милях к востоку, налетали свирепые ветры. Иногда по ночам термометр показывал двадцать градусов ниже нуля, а к утру снега наметало до окон первого этажа. Наши друзья должны были идти на работу по немощеным улицам, изрытым глубокими канавами и ямами. Летом, после сильных дождей, люди переходили их вброд, по пояс в воде, а сейчас, зимой, пробираться по этим улицам до утренней зари или после захода солнца было и вовсе нешуточным делом. Они укутывались как могли, но это не спасало от усталости, и нередко случалось, что человек отказывался от борьбы с сугробами, ложился в снег и засыпал.
Но если мужчинам приходилось трудно, то можно себе представить, каково было женщинам и детям! Некоторые ездили на трамвае, когда трамваи ходили; но если вы зарабатываете пять центов в час, как маленький Станиславас, то вам не захочется потратить эти пять центов на то, чтобы проехать какие-нибудь две мили. Дети являлись на бойни, закутанные до самых глаз в большие платки, и все-таки не обходилось без несчастных случаев.
В одно пронизывающее февральское утро мальчик, работавший со Станиславасом, пришел на работу, рыдая от боли, — он опоздал на целый час. Его раскутали, кто-то из рабочих стал сильно растирать ему уши, но они были отморожены и, когда их стали тереть, отвалились. С тех пор маленький Станиславас так боялся холода, что страх этот граничил с безумием. Каждое утро, когда нужно было отправляться на бойни, он начинал плакать и отказывался идти. Невозможно было его уговорить, не помогали и угрозы — мальчиком владел такой ужас, что он не мог с ним справиться, и, казалось, у него вот-вот начнутся судороги. В конце концов было решено, что он будет всегда ходить вместе с Юргисом, и часто, когда снег бывал особенно глубок, Юргис всю дорогу нес его на плечах. Иногда Юргис работал до поздней ночи, и тогда парнишке приходилось плохо, потому что ждать ему было негде, разве что у выхода или где-нибудь в самой убойной, и он в любую минуту мог уснуть там и замерзнуть.
Убойные не отапливались, и люди могли с одинаковым успехом всю зиму работать на улице. Почти все здания боен не отапливались, если не считать кухонь и других подобных помещений. Но именно люди, которые работали на кухнях, подвергались наибольшей опасности; чтобы попасть в другой цех, им приходилось идти по ледяным коридорам, порою в одних майках. Одежда рабочего в убойной была залита кровью, превращавшейся в ледяную корку; если они прислонялись к столбам, то примерзали к ним, если прикасались к лезвию ножа, то рисковали расстаться с кожей. Рабочие обертывали ноги газетами и старыми мешками, которые пропитывались кровью, смерзались и снова намокали, и так без конца — к ночи люди передвигались уже на каких-то бесформенных глыбах. Стоило мастеру отвернуться, как рабочие по щиколотку засовывали ноги в дымящуюся горячую тушу или же кидались в другой конец помещения, где была горячая вода. Ужаснее всего было то, что почти всем — во всяком случае тем, кто держал в руках нож, — приходилось работать без перчаток; руки рабочих белели от холода, пальцы теряли чувствительность, и тогда, разумеется, происходили несчастные случаи. Кроме того, от горячей воды и горячей крови в воздухе стоял такой густой пар, что в пяти шагах ничего не было видно; а так как рабочие, бегавшие сломя голову, были вооружены острыми, как бритва, ножами, можно только удивляться, что скота на бойне резали все же больше, чем людей.
Но, несмотря на это, они мирились бы со всеми неудобствами, будь у них только возможность где-нибудь спокойно поесть. Юргису приходилось съедать свой обед среди зловония убойной или бежать вместе с другими в одну из бесчисленных закусочных, открывавших ему свои объятия. К западу от боен тянулась Эшленд-авеню, состоявшая из непрерывного ряда пивных — Спиртная улица, как называли ее рабочие, к северу — Сорок седьмая улица, где в каждом квартале насчитывалось полдюжины пивных, а на пересечении этих двух улиц находилась Спиртная площадь — пространство в двадцать акров, занятое фабрикой клея и двумя сотнями пивных.
Вам оставалось только выбирать. «Сегодня горячий гороховый суп и вареная капуста», «Франкфуртские сосиски с кислой капустой. Добро пожаловать», «Бобовый суп и рагу из баранины. Милости просим», — соблазняли объявления, написанные на нескольких языках. Такими же многоязычными были и вывески на этих заведениях, разнообразные и заманчивые: «Домашний круг», «Уютный уголок», «У камина», «У очага», «Дворец наслаждений», «Страна чудес», «Волшебный замок», «Любовные утехи». Но, как бы ни называлась пивная, внизу всегда было приписано: «Клуб союза», и все они гостеприимно встречали рабочих; в них всегда можно было устроиться возле горячей печки, поболтать и посмеяться с друзьями. А от посетителя требовалось только одно: он должен был пить. Если же кто-нибудь заходил без этого намерения, его немедленно выгоняли вон, а если он мешкал, ему могли вдобавок проломить голову бутылкой. Но обычно посетители принимали это условие и пили: им казалось, что таким образом удается что-то получить даром, — они обязаны были выпить всего один стаканчик, а взамен получали право заказать хороший горячий обед. Однако на деле выходило не совсем так: можно было поручиться, что всегда найдется друг, который захочет вас угостить, а потом будет ваша очередь угощать. А там зайдет еще кто-нибудь, и уж конечно, несколько стаканчиков не повредят человеку, которому приходится так тяжело работать. На обратном пути он уже не будет дрожать от холода и с более легким сердцем примется за работу — она покажется не такой отупляющей, смертельно однообразной; работая, он будет думать о всякой всячине, и жизнь представится ему в более розовом свете. Но по дороге домой дрожь вновь охватит его, и ему придется разок-другой заглянуть в пивные, чтобы согреться. В пивной всегда есть горячая еда, поэтому не страшно опоздать домой к ужину, а то и вовсе не прийти. Тем временем жена отправится на поиски мужа и тоже продрогнет; возможно, она возьмет с собой ребятишек, и вот пьянство, как омут, затянет всю семью. И словно для того, чтобы замкнуть этот круг, мясные короли платили своим рабочим чеками, наотрез отказываясь платить деньгами. А где в Мясном городке можно было разменять чек? Только в пивной, оставив хозяину в знак благодарности часть заработка.
От всего этого Юргиса спасала любовь к Онне. В обед он никогда не пил больше одного стаканчика и прослыл нелюдимым; в пивных его встречали неприветливо, и поэтому ему приходилось кочевать из одной в другую. А по вечерам он вместе с Онной и Станиславасом сразу возвращался домой, причем нередко усаживал Онну в трамвай. Порою не успевал он раздеться, как ему снова надо было отправляться за несколько кварталов, чтобы купить уголь, и назад он плелся с полным мешком за спиной, увязая в сугробах. Дома тоже было не очень весело — этой зимой по крайней мере. У них хватило денег на покупку только одной печки, такой маленькой, что в холодную погоду она не обогревала даже кухни. Поэтому тете Эльжбете приходилось трудно, да и детям тоже, если они не могли пойти в школу. По вечерам все сидели, сгрудившись у огня, держа миски с похлебкой на коленях, а после ужина Юргис и Ионас выкуривали по трубке, потом печку гасили, чтобы сберечь уголь, и вся семья отправлялась спать, надеясь согреться хоть в постелях. И тут начиналась пытка холодом. Они ложились, не раздеваясь, не снимая даже пальто, а поверх наваливали все одеяла, все лишнее тряпье; дети спали вместе на одной кровати, но это не помогало им согреться. Те, что лежали с краю, дрожали и плакали, перелезали через других, старались забраться в середину, и дело кончалось дракой. Этот старый дом с дырявой крышей был совсем не похож на их литовские избы с толстыми стенами, снаружи и внутри обмазанными глиной, и холод, проникавший в него, казался живым существом, настоящим дьяволом. Просыпаясь среди ночи в кромешной тьме, они слышали на улице его завывание, а порою гробовую тишину, и это было еще хуже. Они чувствовали, как холод, заползает в щели, нащупывая их ледяными, смертоносными руками; они съеживались, укрывались плотнее, старались спрятаться от него, но тщетно! Он добирался до них, кошмарное существо, призрак, рожденный в черных пещерах ужаса, первобытная, космическая сила, и они мучились, как погибшие души, низвергнутые в хаос и разрушение. Он был жесток, неумолим, и час за часом они корчились в его тисках, одни, совсем одни. Закричи они — их никто не услышит, не поможет, не сжалится над ними. И так до утра, а утром надо было начинать новый день тяжкого труда, и они становились все слабее, и все ближе становилось то время, когда ветер сорвет их с дерева и бросит на землю.
Глава VIII
Но даже эта страшная зима не погубила ростка надежды в их сердцах. Как раз тогда в жизни Марии произошло великое событие.
Жертвою пал Тамошус Кушлейка, скрипач. Все смеялись над ними, потому что Тамошус был мал и хрупок и Мария могла бы унести его подмышкой. Но, быть может, именно этим она его и пленила; он был потрясен избытком ее энергии. В тот первый свадебный вечер Тамошус не мог отвести от нее глаз, а когда позднее он понял, что у Марии сердце ребенка, то перестал бояться ее голоса и стремительности и начал по воскресеньям приходить к ней в гости. Принимать его Мария могла только на кухне, где собиралась вся семья, и Тамошус сидел, положив шляпу на колени; изредка он вставлял несколько слов и при этом заливался краской. В конце концов Юргис сердечно хлопал его по спине и восклицал: «А ну-ка, братец, сыграй нам!» Тогда лицо Тамошуса светлело, он вытаскивал скрипку, пристраивал ее под подбородком и начинал играть. И тут сердце его разгоралось, он мог, наконец, излить свои чувства и, забыв все приличия, не отрываясь смотрел на Марию, пока та не вспыхивала и не опускала глаз. Устоять против музыки Тамошуса было невозможно, она покоряла даже детей, а по щекам тети Эльжбеты катились слезы. Какое это было огромное счастье — проникнуть в сердце гения и разделить восторги и муки его сокровенной жизни!
От этой дружбы Мария получала и другие, более существенные выгоды. Люди хорошо платили Тамошусу, когда он играл на семейных торжествах; кроме того, он был желанным гостем на всех вечеринках и праздниках, потому что по своей доброте обязательно приходил со скрипкой, а уж если он приносил ее, то всегда можно было упросить его сыграть, чтобы молодежь потанцевала. Однажды он собрался с духом и пригласил Марию на такую вечеринку. К его восторгу, она приняла приглашение, и больше он уже никогда не ходил без нее, а если вечер устраивали его друзья, то он прихватывал всю семью. Мария всегда приносила полные карманы пирогов и бутербродов и рассказывала о вкусных вещах, которыми ей удалось полакомиться. Но на вечеринках ей приходилось почти все время сидеть — танцевать она могла только с женщинами или стариками. Тамошус был человек горячий, неистово ревнивый, и стоило какому-нибудь отважному холостяку обнять пышный стан Марии, как оркестр немедленно начинал фальшивить.
Для девушки, которая всю неделю трудилась не покладая рук, предвкушение такого развлечения, как эти субботние вечера, было большой радостью. Им всем слишком тяжело жилось, их слишком замучила работа, чтобы они могли приобрести много знакомых. В Мясном городке, как правило, — люди знают только ближайших соседей и товарищей по работе, так что город как бы распадается на мириады деревушек. Но теперь один из членов семьи получил, так сказать, возможность путешествовать и расширять свой кругозор. Каждую неделю семья обсуждала своих новых знакомых: как такая-то была одета, где она работает, сколько зарабатывает и в кого влюблена; и как такой-то мужчина бросил свою девушку, и как она поскандалила с другой девушкой, и что между ними произошло, и как другой мужчина побил свою жену, пропил весь ее заработок и даже заложил платье. Иные презрительно назовут такие разговоры сплетнями, но ведь люди могут говорить только о том, что знают.
В одну субботнюю ночь, когда они возвращались со свадьбы, Тамошус набрался храбрости и, положив футляр со скрипкой на землю, объяснился в любви, после чего Мария немедленно заключила его в объятия. На следующий день она рассказала обо всем домашним и чуть не плакала от счастья, потому что, говорила она, Тамошус замечательный человек. С тех пор ему уже не приходилось ухаживать за ней при помощи скрипки, и они часами просиживали на кухне, блаженно обнявшись; по молчаливому уговору остальные члены семьи не замечали, что происходит в том углу.
Они собирались пожениться весной, привести в порядок мансарду и поселиться там. Тамошус хорошо зарабатывал, семья понемногу выплачивала Марии свой долг, и у нее скоро должно было скопиться достаточно денег, чтобы устроить собственный домашний очаг. Правда, из-за своего нелепого мягкосердечия она каждую неделю упрямо тратила значительную часть своего заработка на вещи, в которых нуждалась семья. Мария стала теперь настоящей богачкой, потому что сделалась опытной окрасчицей и получала по четырнадцать центов за каждые сто десять банок, а она могла окрашивать но две штуки в минуту. Она чувствовала себя, так сказать, хозяйкой своей судьбы, и все вокруг звенело от ее бурных восторгов.
Однако друзья покачивали головой и советовали ей не торопиться; нельзя рассчитывать, что все будет идти так гладко, беда вечно подстерегает человека. Но Мария была глуха к предостережениям и продолжала строить планы, мечтая о всех сокровищах, которые она добудет для своего гнездышка, и поэтому, когда наступила катастрофа, на ее отчаяние было больно смотреть.
Ее фабрика закрылась! Мария ждала этого не больше чем конца света, — огромное предприятие казалось ей сродни планетам и временам года. И вот оно закрылось! Ей ничего не объяснили, не предупредили даже за день — просто однажды в субботу она увидела объявление, извещавшее о том, что все рабочие вечером получат расчет и что фабрика откроется вновь не раньше, чем через месяц. И это было все: Мария лишилась места.
Кончился предпраздничный наплыв работы, — отвечали подруги на расспросы Марии. После этого всегда наступает застой. Может быть, фабрика скоро начнет работать с половинным рабочим днем, но наверное ничего сказать нельзя — случалось, что она простаивала до самого лета. Пока надежды мало; грузчики, работающие на складах, рассказывают, что банок там до самого потолка и если бы фабрика проработала еще с неделю, фирме некуда было бы их девать. Уже сокращено три четверти грузчиков, а это самый плохой признак, — значит, нет заказов. Вообще вся работа по окраске банок — сплошное надувательство, говорили работницы. Сходишь с ума от того, что зарабатываешь двенадцать — четырнадцать долларов в неделю, а тратишь только половину; но вторую половину придется потратить, чтобы свести концы с концами, пока нет работы, и оказывается, что ты зарабатывала вдвое меньше, чем думала.
* * *
Мария вернулась домой, и так как она относилась к числу людей, которые не умеют сидеть сложа руки, то прежде всего устроила генеральную уборку, а потом отправилась искать по Мясному городку работу на время вынужденного безделья. Но почти все консервные фабрики закрылись, все девушки искали работы, и, разумеется, Марии ничего найти не удалось. Тогда она начала обходить лавки и пивные, а когда и здесь ничего не вышло, отправилась даже в районы, расположенные возле озера, где в больших дворцах жили богатые люди, в поисках работы, которую могла бы делать женщина, не понимающая по-английски.
Кризис, выбросивший Марию на улицу, коснулся и тех, кто работал в убойных, но сказался он на них иначе. Только теперь Юргис начал по-настоящему понимать, почему рабочие так озлоблены. Мясные короли не увольняли их и не закрывали своих предприятий, как владельцы консервных фабрик, но простои на бойнях все увеличивались. Хозяева всегда требовали, чтобы люди являлись ровно к семи часам утра, хотя до тех пор, пока не начинали заключаться торговые сделки и не поступал первый скот, делать было нечего. Обычно приходилось ждать до десяти — одиннадцати часов, и это уже было достаточно плохо; но сейчас, в период застоя, случалось, что работы не было почти до самого вечера. И рабочие слонялись по убойной, где термометр подчас показывал двадцать градусов ниже нуля! Утром они бегали и боролись друг с другом, чтобы согреться, но к концу дня у них уже не было сил сопротивляться холоду, и, когда, наконец, пригоняли скот, они успевали до того окоченеть, что каждое движение причиняло мучительную боль. И тогда вдруг все оживало, и начиналось безжалостное «пришпоривание»!
Бывали недели, когда Юргис работал по два часа в день, а это означало только тридцать пять центов. Выпадали и такие дни, когда он работал не больше получаса, а иногда не работал совсем. В среднем же в день выходило шесть рабочих часов, то есть шесть долларов в неделю; но эти шесть часов люди работали после того, как до часу, а то и до трех или четырех часов дня просиживали без дела. Вдруг к вечеру появлялась целая партия скота, а пока не кончилась разделка последней туши, уйти домой было нельзя; работать нередко приходилось при электричестве до девяти-десяти часов или даже до часу ночи, без передышки на ужин. Люди целиком зависели от скота. Бывало, что покупатели выжидали понижения цен и, заставив поставщиков думать, что сегодня не собираются ничего покупать, ставили потом свои условия. Почему-то цены на корм для скота были на бойнях гораздо выше рыночных, — а привозить свой собственный корм скотопромышленникам не разрешалось. Кроме того, часть вагонов прибывала иногда с опозданием, потому что на железных дорогах случались заносы; тогда мясопромышленники покупали скот тут же ночью, чтобы выгадать в цене, и в действие вступало железное правило: весь скот должен быть зарезан в день покупки. Протестовать было бесполезно: рабочие посылали к мясным королям делегацию за делегацией, но ответ был всегда один — таково правило, и они отнюдь не намерены его отменять. Даже в сочельник Юргис работал до часу ночи, а в первый день рождества он явился в убойную к семи часам утра.
Это было плохо, но случались вещи и похуже. Рабочему платили не за всю его тяжелую работу, а только за часть ее. Когда-то Юргис смеялся над теми, кто говорил о надувательстве, которым занимаются большие концерны, теперь же он сам мог оценить горькую иронию того факта, что именно могущество этих концернов позволяло им безнаказанно обманывать людей. На бойнях существовало правило, что с человека, опоздавшего хотя бы на минуту, удерживают часовой заработок: это было весьма выгодно хозяевам, так как рабочий все равно отрабатывал этот час; стоять сложа руки ему не позволялось. С другой стороны, если он приходил раньше времени, ему за это не платили, хотя нередко мастера приказывали начинать работу за десять — пятнадцать минут до гудка. То же было и в конце дня: за неполный час рабочим не платили. Человек мог проработать пятьдесят минут, но, если работы не хватало на полный час, ему это время вовсе не оплачивали. Поэтому конец дня был своеобразной лотереей, войной, которая велась почти открыто между мастерами и рабочими, причем первые старались ускорить темп работы, а вторые — замедлить его. Юргис негодовал на мастеров, но в действительности они не всегда были виноваты, потому что их тоже держали в постоянном страхе перед увольнением, и если кому-нибудь из них грозила опасность не выполнить норму, то проще всего было заставить людей работать «на храм божий»! Такова была ходившая среди рабочих злобная острота, которой Юргис сперва не понимал. Старый Джонс жертвовал деньги на миссии и другие религиозные учреждения, поэтому, когда рабочим приходилось делать что-нибудь особенно бесчестное, они подмигивали друг другу и говорили: «Работаем на храм божий!»
Под влиянием всего этого Юргиса перестали удивлять разговоры о том, что рабочим необходимо бороться за свои права. Он сам готов был вступить в борьбу, и когда ирландец — делегат союза подсобных рабочих мясной промышленности — снова пришел к нему, Юргис встретил его уже совсем по-другому. Мысль о том, что, объединившись, рабочие могут выступить против мясных королей и победить их, показалась ему просто замечательной. Он удивился, как до нее додумались, и когда узнал, что эта идея очень распространена среди американских рабочих, то впервые начал постигать смысл слов «свободная страна». Делегат объяснил ему, как важно, чтобы в союзе состояли и боролись все трудящиеся, и тогда Юргис согласился внести и свою долю. Не прошло и месяца, как все работавшие члены семьи обзавелись карточками союза и гордо щеголяли союзными значками. Почти целую неделю они были вне себя от радости, считая, что, раз их приняли в союз, значит, пришел конец всем бедам.
Но через десять дней после вступления Марии в союз, когда ее фабрика закрылась, они совершенно растерялись и никак не могли взять в толк, почему союз не предотвратил этого удара. На первом же собрании Мария встала и произнесла речь. Собрание было посвящено текущим вопросам и велось на английском языке. Но Марию это нисколько не смутило; она высказала все, что в ней накипело, не обращая внимания ни на стук председательского молотка, ни на шум и движение в зале. Ее беспокоила не только собственная беда, но и сознание несправедливости всего происшедшего, и она изложила свое мнение и о мясопромышленниках и о стране, где могут происходить подобные безобразия. Когда, наконец, она села, обмахиваясь платком, стены зала все еще дрожали от раскатов ее зычного голоса, но собравшиеся быстро оправились и перешли к обсуждению вопроса о выборе секретаря для ведения протоколов.
С Юргисом, когда он впервые попал на собрание союза, тоже произошло приключение, хотя он его отнюдь не ждал. Отправляясь туда, он предполагал незаметно пробраться в какой-нибудь угол и наблюдать за происходящим, но вскоре именно его внимательный и сосредоточенный вид навлек на него беду. Томми Финнеган, машинист подъемника, маленький ирландец с большими неподвижными глазами и отсутствующим выражением лица, был полупомешан. Когда-то, в далеком прошлом, с ним что-то стряслось, и тяжесть пережитого постоянно довлела над ним. Всю остальную часть своей жизни он пытался рассказать об этом другим. Разговаривая, он хватал свою жертву за пуговицу и вплотную приближал к ней лицо, что было крайне неприятно из-за его гнилых зубов. Последнее обстоятельство мало смущало Юргиса, но он сильно испугался. Коньком Тома Финнегана было проявление потусторонних духовных сил, и он желал знать, размышлял ли Юргис над тем, что представление о предметах на основании их сущих подобий может оказаться совершенно несоответственным при переходе в другое измерение.
— Необычайные тайны заложены в развитии многих явлений. — Тут мистер Финнеган доверительно заговорил о некоторых своих открытиях. — Имели ли вы дело с духами? — спросил он.
Юргис покачал головой.
— Ничего, ничего, — продолжал Томас, — они все-таки могут иметь влияние на вас. Я наверняка знаю, что они находятся в окружающей нас среде, и те, которые ближе всех, обладают наибольшей силой воздействия. В молодости я был удостоен знакомства с духами, — и мистер Финнеган начал развивать свою философскую систему, между тем как у Юргиса от сильного волнения и растерянности на лбу выступили капли пота. Наконец, кто-то заметил его затруднительное положение и пришел к нему на выручку; однако Юргис не сразу нашел человека, который объяснил ему, что все это значит, и поэтому весь вечер Юргис ходил по залу, боясь, как бы маленький чудак ирландец снова не загнал бы его в угол.
Все же Юргис не пропускал ни одного собрания. К этому времени он уже немного понимал по-английски, а, кроме того, друзья кое-что переводили ему. Собрания нередко бывали весьма бурными — случалось, что говорили сразу пять ораторов, каждый на своем диалекте; но все они были отчаянно серьезны, и Юргис тоже был серьезен, так как понимал, что идет бой и что он один из участников этого боя. С того дня, как у него открылись глаза на окружающий мир, он поклялся доверять только своим домашним, но тут, на собраниях, он нашел союзников и товарищей по несчастью. Спасти их могло только единение, и борьба превращалась в своеобразный крестовый поход. Юргис ходил в церковь, потому что так было заведено, однако он не был религиозен, предоставляя это женщинам. Но теперь он обрел новую религию, которая волновала и трогала его до глубины души, и начал проповедовать ее со страстным рвением новообращенного. Многие литовцы не хотели вступать в союз, и он увещевал их, стараясь показать им истинный путь. Иногда они упрямо отказывались видеть его, а Юргис, увы, не всегда был терпелив! Он забывал, что сам прозрел совсем недавно, как забывали это все крестоносцы, начиная с самых первых, которые отправлялись распространять слово братской любви силой оружия.
Глава IX
Одним из первых следствий того, что Юргис «открыл» союз, было его желание научиться английскому языку. Ему хотелось понимать, что происходит на собраниях, хотелось самому принимать в них участие. Поэтому он начал прислушиваться к разговорам и запоминать слова. Кое-чему его научили дети, посещавшие школу и быстро усваивавшие язык, а кроме того, один приятель одолжил ему книжечку с английскими словами, и Онна читала ее вслух по вечерам. Потом Юргису стало досадно, что он сам не умеет читать, и к концу зимы, узнав о существовании вечерней бесплатной школы, он записался в нее. И каждый вечер, если только работа на бойнях кончалась не слишком поздно, он шел в школу, шел, даже если до конца занятий оставалось не больше получаса. Там его учили читать и говорить по-английски и научили бы еще многому, будь у Юргиса больше свободного времени.
Под влиянием союза в нем произошла и другая перемена: он начал интересоваться страной, в которой жил. Впервые он понял, что такое демократия. Союз был прообразом маленького государства, крошечной республики; все принимали участие в его делах, и каждому было что сказать о них. Другими словами, в союзе Юргис научился рассуждать о политике. В тех местах, откуда он приехал, о политике не рассуждали. В России правительство казалось людям стихийным бедствием, чем-то вроде грозы или града. «Пригнись, братец, пригнись, — шептали умудренные опытом старики крестьяне, — авось и пронесет мимо!» Юргис приехал в Америку, думая, что и в новой стране царят те же порядки. Он слышал разговоры о том, что Америка — свободная страна, но что это значило? В Америке, как и в России, все принадлежало богачам, а если человек оставался без работы, его точно так же мучил голод.
Юргис не проработал у Брауна и трех недель, когда однажды в обеденный перерыв к нему подошел человек, служивший ночным сторожем, и спросил, не хочет ли он натурализоваться и получить американское гражданство? Юргис не понял, что это значит, но сторож объяснил ему выгоды натурализации. Во-первых, это не стоит ни гроша и он получит свободные полдня, к тому же оплаченные; затем, во время выборов он сможет голосовать, а это тоже дает кое-что. Разумеется, Юргис с радостью согласился, сторож поговорил с мастером, и тот отпустил Юргиса на весь остаток дня. Когда позже Юргису понадобился свободный день для свадьбы, он получил отказ, а тут ему дали свободный, да еще оплаченный день! Одному богу известно, как могло совершиться подобное чудо! Удивленный, он последовал за сторожем, который, собрав еще несколько новичков-иммигрантов — поляков, литовцев, словаков, — вывел их на улицу к большому, запряженному четверкой фургону, где уже сидело двадцать человек. Это был прекрасный случай посмотреть город, и они отлично провели время и выпили немало пива, которым их угощали прямо в фургоне. Они поехали в центр города, остановились перед внушительным гранитным зданием и беседовали там с чиновником, у которого уже были заготовлены все бумаги — оставалось только проставить фамилии. И вот каждый произнес присягу, в которой не понимал ни слова, получил красиво разрисованную бумагу с большой красивой печатью и гербом Соединенных Штатов и услышал, что теперь он — гражданин республики и равен «самому президенту».
Месяца два спустя сторож снова встретил Юргиса и объяснил ему, куда надо пойти, чтобы его «внесли в списки». А когда настал день выборов, на бойнях повсюду расклеили объявления, гласившие, что желающие голосовать могут не являться на работу до десяти часов утра, и тот же ночной сторож повел Юргиса и остальных своих подопечных в заднюю комнату какой-то пивной и показал им, где и как отмечать избирательный бюллетень, а затем дал по два доллара каждому и повел на избирательный пункт. Там специальный полисмен следил за тем, чтобы все они правильно голосовали. Юргис страшно гордился своей удачей, пока не пришел домой и не узнал, что Ионас отвел в сторону своего проводника и предложил ему за четыре доллара проголосовать три раза, каковое предложение и было принято.
А теперь в союзе Юргис встретил людей, которые объяснили ему эту загадочную историю. Он узнал, что в отличие от России Америка — страна демократическая: чиновники, которые управляют Америкой и снимают все сливки, должны сперва быть избраны на свои должности, и любители теплых местечек делятся на две группы; они называются политическими партиями, и выигрывает та, которая может купить больше голосов. Порою избирательная борьба принимает острый характер, и тогда бедняк становится важной персоной. На бойнях это бывает только во время выборов в федеральные органы или в органы самоуправления штата — на местных выборах верх всегда одерживают демократы. Поэтому хозяин округа — местный «босс» демократической партии, маленький ирландец по имени Майк Скэлли. Скэлли — видный деятель этой партии и, по слухам, командует даже мэром города; он хвастался, что держит все бойни у себя в кармане. Этот Скэлли чудовищно богат и принимает участие во всех крупных махинациях, которые устраиваются в округе. Например, городская свалка, которую Юргис и Онна видели в день приезда, принадлежит Скэлли. И не только свалка, но и кирпичный завод; сперва он накопал глины для кирпичей, затем заставил городские власти возить туда отбросы, чтобы засыпать яму, а потом построил там дома для продажи. И кирпичи он продает городу по тем ценам, которые сам назначает, а город вывозит их в собственных фургонах. Скэлли принадлежит вторая, соседняя яма со стоячей водой; именно он додумался скалывать лед и продавать его. Больше того, если люди не врут, он не платит никаких налогов за воду, а ледник выстроил из леса, принадлежащего городу, и тоже ничего не заплатил. Это пронюхали газеты, и получился большой скандал; но Скэлли нанял кого-то, кто принял всю вину на себя, а затем удрал за границу. Говорили еще, что печь для обжига кирпичей он построил почти за счет города и что рабочие, выкладывавшие ее, оплачивались муниципальными властями. Однако выжать эти сведения из людей было нелегко, потому что их это не касалось, а ссориться с Майком Скэлли никто не хотел.
По записке с его подписью всегда можно было получить место на бойнях, а кроме того, он сам давал работу немалому числу людей, установил у себя восьмичасовой рабочий день и хорошо платил. Поэтому друзей у него было хоть отбавляй, и он всех их объединил в Лигу Боевого Клича. Здание клуба Лиги возвышалось возле самых боен. Более просторного и шикарного клуба не было во всем Чикаго. Там устраивались кулачные, петушиные и даже собачьи бои. Все местные полисмены принадлежали к Лиге и, вместо того чтобы запрещать эти состязания, продавали на них билеты. Ночной сторож, предложивший Юргису натурализоваться, был один из «индейцев», как прозвали членов Лиги. В день выборов сотни их бродили по городу с пачками денег в кармане и бесплатно угощали избирателей во всех пивных. По слухам, владельцы пивных сами вынуждены были становиться «индейцами» и бесплатно обслуживать тех, кто был нужен Скэлли, иначе им не позволяли торговать по воскресным дням и устраивать азартные игры. Точно так же Скэлли прибрал к рукам пожарное управление и многие выгодные городские должности в округе боен. Он застраивал целый квартал на Эшленд-авеню жилыми домами, и человеку, который надзирал за постройкой, платили, как инспектору городской канализации. Инспектор городского водопровода умер и был похоронен больше года назад, но кто-то до сих пор получал его жалованье. Владелец буфета в кафе «Боевой Клич» был инспектором по содержанию улиц, и разве не мог он отравить жизнь всякому торговцу, который не поладил бы со Скэлли?
Его боялись даже мясные короли — так по крайней мере говорили рабочие. Этим разговорам охотно верили, потому что Скэлли считался защитником простых людей, чем и хвастался в дни выборов. Мясопромышленникам нужен был мост на Эшленд-авеню, но они не могли добиться его постройки, пока не повидались со Скэлли. То же самое было с Пузырчатой речкой: городские власти грозили заставить владельцев боен перекрыть ее, но в дело вмешался Скэлли. Пузырчатая речка — это рукав реки Чикаго, образующий южную границу боен. Он принимает в себя все сточные воды множества консервных заводов, раскинувшихся на целую квадратную милю, так что по существу Пузырчатая речка представляет собой огромную открытую клоаку, шириной от ста до двухсот футов. В узкой длинной заводи грязь застаивается на веки вечные. Жир и химические вещества, скапливающиеся в Пузырчатой речке, претерпевают там самые удивительные превращения, чем и объясняется ее название: она постоянно бурлит, словно в ее глубине рыщут огромные рыбы или резвятся гигантские чудовища. Пузыри углекислого газа поднимаются на поверхность и лопаются, образуя круги диаметром в два-три фута. Кое-где жир и грязь застыли, и речка кажется потоком лавы; по ней в поисках пищи бродят куры, и не раз неосторожный пешеход, пытавшийся перейти на другую сторону, проваливался с головой в зловонный ил. Мясопромышленники не обращали внимания на Пузырчатую речку; по временам поверхность ее вспыхивала, разгорался страшный пожар, и, чтобы потушить его, приходилось вызывать пожарных. Но однажды неизвестно откуда появился предприимчивый делец, который стал грузить баржи этой грязью, чтобы потом вытопить из нее жир. Тогда мясные короли спохватились, судебным порядком запретили этому человеку копаться в Пузырчатой речке, а затем сами стали собирать грязь. На берегах Пузырчатой речки слоями лежит бычья шерсть, и ее тоже собирают и пускают в очистку.
Если верить людским толкам, на бойнях происходили еще более удивительные вещи. Мясные короли прокладывали тайные водопроводные магистрали, обкрадывая город на миллиарды галлонов воды. Газеты поднимали неистовый шум вокруг этого безобразия, однажды даже началось расследование, и тайные трубы действительно были обнаружены, но никто не подвергся наказанию и все осталось по-прежнему. Более того, на бойнях полным ходом шла обработка непригодного в пищу мяса, сопровождавшаяся бесконечными ужасами. Жители Чикаго видели правительственных инспекторов в Мясном городке и считали, что их присутствие там гарантирует доброкачественность мяса. Они не понимали, что все сто шестьдесят три инспектора были назначены по указанию самих мясопромышленников и что правительство Соединенных Штатов платило им только за то, чтобы они не пропускали негодное мясо за пределы штата Иллинойс. На большее их полномочия не простирались, А проверка мяса, предназначенного для продажи в городе и штате, была целиком предоставлена трем ставленникам местной политической клики[18]. Как-то один из них, врач по профессии, обнаружил, что говяжьи туши, забракованные правительственными инспекторами как туберкулезные, а следовательно, содержащие смертоносные птомаины, сваливают на открытую платформу и отправляют в город для продажи. Он вздумал настаивать на том, чтобы в эти туши впрыскивали керосин, и на той же неделе получил приказ подать в отставку! Мясные короли, до глубины души возмущенные этим дерзким требованием, не ограничились увольнением врача и заставили мэра вообще уничтожить весь отдел инспекции, так что с тех пор не было даже видимости контроля над их грязными делами. Ходили слухи, что за одних только туберкулезных быков владельцы боен каждую неделю выплачивали взятки на сумму в две тысячи долларов; столько же платили они за издохших в дороге от холеры свиней, туши которых ежедневно грузили в закрытые вагоны и отправляли в город Глоб, штат Индиана, где из них вытапливали сало «высшего» качества.
Юргис понемногу узнавал об этих страшных делах, разговаривая с теми рабочими, которые были обязаны ими заниматься. Стоило вам встретить человека с другого предприятия, и вы обязательно слышали о каких-нибудь новых мошенничествах и преступлениях. Например, мясник-литовец с фабрики, где работала Мария и где скот резали специально для производства консервов, так рассказывал о животных, которые попадали к нему, что его описания были бы вполне достойны Данте или Золя! По-видимому, вся страна была оплетена сетью агентств, которые выискивали старый, покалеченный или больной скот. Попадались животные, которых кормили «солодом» — отходом пивоварения. Рабочие называли их «паршой», потому что они были покрыты нарывами. Резать их было омерзительно — когда рабочий вонзал нож в тушу, нарывы прорывались и в лицо брызгал зловонный гной. А когда рукава и руки залиты кровью, попробуйте утереть лицо или протереть глаза! Вот из такого-то мяса и получалась «ароматная говядина», которая во время войны[19] отправила на тот свет куда больше американских солдат, чем все испанские пули! К тому же армейские консервы долгие годы пролежали на складах и были отнюдь не первой свежести.
Однажды в субботний вечер Юргис сидел у кухонной печки, покуривая трубку и разговаривая с приятелем Ионаса, стариком, который работал в консервном цехе у Дэрхема. И тут Юргис узнал кое-что о знаменитых и несравненных дэрхемовских консервах, ставших чуть ли не национальной гордостью. Дэрхемовские рабочие были поистине алхимиками: фирма рекламировала «грибной соус», а те, кто делал его, в глаза не видели грибов; фирма рекламировала «рагу из цыплят», а похоже это блюдо было на подаваемый в пансионах куриный бульон, через который, как писали юмористические журналы, курица действительно прошла, но только и калошах. «Кто знает, может, они владеют секретом изготовления цыплят химическим способом?» — сказал собеседник Юргиса. В «рагу из цыплят» входили и требуха, и свиной жир, и говяжий почечный жир, и бычьи сердца, и, наконец, обрезки телятины, когда они бывали. Все это выпускалось под различными названиями и продавалось по различным ценам, но ингредиенты были одни и те же. В продажу, кроме этих консервов, поступали еще и «консервированная дичь», и «консервированная тетерка», и «консервированная ветчина», и «ветчина с приправой» — «ветчина с отравой», как называли ее рабочие. «Ветчина с отравой» делалась из обрезков копченой говядины, слишком мелких для машинной обработки; из требухи, химически окрашенной, чтобы скрыть ее белый цвет; из отходов окороков и говядины; из нечищенного картофеля и, наконец, из бычьей гортани, остающейся после того, как срезан язык. Эта оригинальная смесь перемалывалась и сдабривалась специями, которые одни могли придать ей хоть какой-нибудь вкус. Тому, кто сумел бы придумать новую подделку, Дэрхем заплатил бы неплохо, — продолжал собеседник Юргиса. Но что можно было придумать там, где столько ловкачей годами ломали над этим головы; где люди радовались туберкулезу у откармливаемых животных, потому что туберкулезный скот быстрее жиреет; где со всего континента скупали старое, прогорклое масло, залежавшееся в бакалейных лавках, и «окисляли» его при помощи сжатого воздуха, чтобы уничтожить запах, а потом вновь сбивали, смешав предварительно со снятым молоком, и брусками продавали покупателям! Года два назад на бойнях открыто резали лошадей, якобы для производства удобрений, но после длительной шумихи газетам все-таки удалось доказать публике, что конина шла на консервы. Теперь убой лошадей в Мясном городке запрещен законом, и закон этот соблюдается, — во всяком случае пока. Зато вы ежедневно можете видеть в овечьем стаде остророгих и косматых животных, но подите заставьте публику поверить, что немалая часть тех консервов, которые она считает ягнятиной или бараниной, на самом деле просто-напросто козлятина!
В Мясном городке можно было также собрать немало интересных данных о различных заболеваниях среди рабочих. Когда Юргис вместе с Шедвиласом впервые осматривал бойни, он поражался, сколько всякой всячины выделывалось из туши животного и сколько побочных предприятий возникло вокруг боен. Теперь он узнал, что каждое из них было особой маленькой преисподней, по-своему столь же ужасной, как и сами бойни, которые их питали. Рабочие каждого из них страдали особыми, только этому предприятию присущими болезнями. Случайный посетитель мог с недоверием отнестись к рассказам о мошенничествах, но он не мог не поверить в существование болезней, потому что рабочие были тому живым доказательством — стоило только поглядеть на их руки.
Взять хотя бы рабочих из маринадных цехов, где встретил свою смерть старый Антанас; вряд ли там нашелся бы хоть один, на теле которого не было бы страшной болячки. Стоило рабочему, толкая тележку, оцарапать палец, и ему грозила опасная для жизни язва: кислота могла разъесть все суставы на пальцах. Среди мясников, развальщиков, рубщиков, обрезчиков и всех, кто держал в руке нож, трудно было встретить человека, который владел бы большим пальцем: от непрерывных порезов он превращался в обрубок, которым рабочий прижимал нож, чтобы не выронить его. Руки этих людей вдоль и поперек были покрыты бесчисленными шрамами, сливавшимися в один огромный шрам. Ногтей не было вовсе: рабочие сдирали их, снимая шкуры. Суставы так распухали, что растопыривали пальцы и руки становились похожими на веера. Были на бойнях кухонные рабочие, целые дни проводившие среди пара и зловония при искусственном освещении; в помещениях, где они работали, туберкулезные палочки благоденствовали и запас их все время пополнялся. Были там грузчики, перетаскивавшие двухсотфунтовые куски говядины в вагоны-ледники, — каторжная работа, которая начиналась в четыре часа утра. За несколько лет она выводила из строя самых здоровых людей. Были там рабочие, обслуживающие холодильники, все поголовно больные ревматизмом; говорили, что в этих помещениях никто не выдерживает больше пяти лет. Были там «шерстянщики», чьи руки приходили в негодность еще быстрее, чем руки рабочих из маринадных цехов: овечьи шкуры сперва обрабатывались кислотой, чтобы легче снималась шерсть; а потом шерстянщики выдергивали ее голыми руками, и кислота отъедала им пальцы. Были там рабочие, выделывавшие жестяные банки для консервов; сеть порезов покрывала их руки, а каждый порез — это лишний шанс получить заражение крови. Некоторые из них работали на штамповальных прессах, а при том темпе, который установили хозяева боен, стоило только на миг отвлечься или задуматься — и можно было потерять руку. Были там «поднимальщики», которые должны были нажимать на рычаг, поднимавший тушу. Они бегали по балкам, стараясь разглядеть что-нибудь сквозь насыщенный сыростью и паром воздух, а так как архитекторы старого Дэрхема строили убойную не для удобств рабочих, то им каждые несколько шагов приходилось нагибаться, чтобы не стукнуться о балку, возвышающуюся примерно в четырех-пяти футах над той, по которой они бегали. В результате у поднимальщиков появлялась привычка сутулиться, и через несколько лет они начинали ходить, как шимпанзе. Однако хуже всего приходилось рабочим, изготовлявшим удобрения, и тем, кто работал на кухнях. Показать их посетителям было невозможно, потому что аромат, исходивший от «рабочего-удобрителя», заставил бы обычного любопытствующего гостя отбежать на сто шагов. «Профессиональной болезнью» тех, кто работал в полных пара помещениях с незакрывавшимися чанами, края которых почти не возвышались над уровнем пола, было падение в чан; когда их вылавливали, от них оставалось так мало, что и говорить было не о чем. Случалось, что упавшего забывали в чану на несколько дней, и тогда все его бренное тело, кроме костей, отправлялось гулять по свету в качестве Дэрхемовского Первосортного Сала!
Глава X
В начале зимы у семьи хватало денег на жизнь и даже оставалось немного для расплаты с долгами, но когда недельная получка Юргиса сократилась с девяти-десяти долларов до пяти-шести, они уже ничего не могли откладывать. Зима кончилась, наступила весна, а они жили все так же, кое-как перебиваясь со дня на день, и только их жалкий заработок стоял между ними и голодной смертью. Мария пришла в полное отчаяние, потому что о возобновлении работы на консервной фабрике ничего не было слышно, а ее сбережения подходили к концу. Она отказалась от всякой мысли о скором замужестве: семья не могла обойтись без нее. А с другой стороны, она боялась стать обузой для семьи, потому что, когда у нее выйдут все деньги, им придется кормить ее даром, выплачивая таким образом свой долг. Юргис, Онна и тетя Эльжбета засиживались до поздней ночи, мучительно высчитывая, как протянуть до весны.
Жизнь поставила их в такие жестокие условия, что у них не было, да и не могло быть ни минуты передышки от забот, ни минуты, свободной от мысли о деньгах. Не успевали они выкарабкаться из одной беды, как на них уже наваливалась другая. К физическим тяготам присоединялось душевное напряжение: день и ночь их преследовали заботы и страх. Они влачили жалкое существование, которое нельзя было назвать жизнью, и чувствовали, что платят за него слишком дорогую цену. Они готовы были работать круглые сутки, а когда люди делают все, что могут, разве не дает это им права на жизнь?
Казалось, не было конца неожиданным расходам и непредвиденным случайностям. Однажды водопроводные трубы замерзли и лопнули, а когда их по неведению отогрели, весь дом залило водой. Это случилось в отсутствие мужчин, и бедная Эльжбета, с криком выскочив на улицу, стала звать на помощь, так как она даже не знала, можно ли остановить потоки воды, или беда совсем непоправима. Беда действительно была велика, потому что водопроводчик потребовал семьдесят пять центов в час себе и столько же своему товарищу, бесцельно слонявшемуся по кухне, и включил в счет время, потраченное на ходьбу туда и обратно, стоимость всевозможных материалов и дополнительные расходы. А затем, когда в январе они принесли очередной взнос за дом, агент привел их в ужас, спросив, позаботились ли они о страховке. В ответ на их недоуменные расспросы он показал в купчей пункт, гласивший, что они обязаны застраховать дом в тысячу долларов, как только истечет срок существующего страхового полиса, а это должно было случиться через несколько дней. Бедная Эльжбета, которая первой приняла на себя и этот удар, спросила, сколько же им надо платить. «Семь долларов», — ответил агент. А вечером к нему пришел Юргис, исполненный мрачной решимости, и попросил его сделать милость и сообщить раз навсегда, какие еще расходы им предстоят.
— Купчая уже подписана, — сказал он с насмешкой, характерной для его теперешних взглядов на жизнь. — Купчая подписана, поэтому вы ничего не выиграете, продолжая играть с нами в прятки.
И Юргис посмотрел этому субъекту прямо в глаза; тогда тот, не тратя времени на пустые возражения, прочел ему купчую. Они были обязаны ежегодно возобновлять страховой полис, платить налоги — около десяти долларов в год; платить за воду — около шести долларов в год (Юргис тут же мысленно решил выключить водопровод). Надо прибавить еще проценты на ежемесячные взносы в погашение долга, и это все, если только городские власти вдруг не решат проложить канализацию или устроить тротуары. Да, сказал агент, хотят они того или не хотят, но если этого потребуют городские власти, им придется согласиться. Канализация обойдется им в двадцать два доллара, а тротуар, если деревянный — в пятнадцать, а если цементный — в двадцать пять.
Юргис вернулся домой даже успокоенный: во всяком случае, теперь он знал самое худшее, и его больше не ожидали никакие сюрпризы. Он понимал, что их ограбили, но раз уж они попались, назад дороги не было. Они могут идти только вперед, бороться и победить, потому что о поражении было страшно подумать.
Когда пришла весна, они избавились от мучительного холода, и это уже много значило; правда, они рассчитывали еще сэкономить деньги, которые раньше тратили на уголь, но как раз к этому времени Мария перестала вносить свою долю. Однако у весны тоже была своя оборотная сторона, как, по-видимому, у каждого времени года. Начались холодные дожди, превратившие улицы в болота и трясины; грязь была так глубока, что фургоны увязали по ступицу, и шесть лошадей не могли их вытащить. Разумеется, добраться до боен, не промочив ног, было невозможно. Плохо одетым и обутым мужчинам приходилось тяжело, но еще больше страдали женщины и дети.
Потом пришло лето с изнурительным зноем, и грязные дэрхемовские убойные превратились в сущий ад: как-то за один день от солнечного удара умерло трое рабочих. С утра до вечера лились реки горячей крови, палило солнце, воздух словно застыл, и можно было задохнуться от зловония; эта жара оживила все старые, скопившиеся за целое поколение запахи, — в убойной никогда не мыли ни стен, ни балок, ни столбов, и их покрывала запекшаяся многолетняя грязь. Людей, работавших там, можно было за пятьдесят футов узнать по отвратительному запаху: с ним немыслимо было бороться, самые чистоплотные в конце концов сдавались и обрастали грязью. Негде было даже вымыть руки, и свой обед рабочие ели пополам с кровью. Во время работы они не могли отереть пот с лица, они были беспомощнее грудных младенцев; это кажется пустяком, но когда струйки пота текли по шее или одолевали мухи, рабочие мучились так, словно их заживо поджаривали. Что тут было причиной — сами бойни или свалка, сказать трудно, но с наступлением жары мухи обрушивались на Мясной городок, как сущий бич божий. Описать это немыслимо — мухи буквально облепляли дома. От них не было спасения: вы могли затянуть сетками все окна и двери, но мухи жужжали снаружи, как пчелиный рой, а стоило приоткрыть дверь, и их словно бурей заносило в комнату.
Со словом «лето» обычно связывается представление о деревне, о зеленых полях, о горах, о сверкающих реках. У обитателей Мясного городка таких представлений не было. Огромная машина боен безжалостно продолжала работать, не думая о зеленых полях. Мужчины, женщины, дети — ее бесчисленные винтики — никогда не видели зелени, не видели ни единого цветка. В нескольких милях к востоку простирались синие воды озера Мичиган, но толку от него рабочим было не больше, чем от Тихого океана. Они освобождались только по воскресеньям, но чувствовали себя слишком усталыми, чтобы гулять. Они были прикованы к огромной машине боен, прикованы до конца жизни. Директоров, управляющих и других служащих в Мясном городке набирали из представителей другого класса, выходцев из рабочих среди них не было, и они — даже ничтожнейшие из них — презирали рабочих. Какой-нибудь жалкий конторщик, который двадцать лет проработал у Дэрхема, получая шесть долларов в неделю, и мог проработать еще двадцать лет без надежды на повышение, все-таки считал себя джентльменом и полагал, что расстояние между ним и любым, даже самым квалифицированным, рабочим боен не меньше, чем между полюсами земного шара. Он и одевался по-другому, и жил в другой части города, и на работу приходил в другое время, всеми способами показывая, что он не ровня простому рабочему. Может быть, причина заключалась в том, что работа на бойнях сама по себе была омерзительна, но так или иначе люди физического труда составляли особый класс, и это им давали почувствовать на каждом шагу.
В конце весны консервная фабрика возобновила работу, снова зазвенели песни Марии, и влюбленная музыка Тамошуса зазвучала не так печально. Но ненадолго! Не прошло и двух месяцев, как Марию снова постигло страшное бедствие. Ровно через год и три дня после того, как она поступила на работу, ее рассчитали.
Это была длинная история. Мария утверждала, что всему причиной ее работа в союзе. У мясных королей, разумеется, были шпионы во всех профессиональных союзах, а вдобавок они подкупали некоторых профсоюзных руководителей — тех, кого считали нужным. Поэтому еженедельно они узнавали обо всем, что там делалось, — порою даже раньше, чем сами члены союза. Всякий, кого они считали опасным, оказывался в немилости у мастера, а Мария умела входить в доверие к иммигрантам и агитировала среди них. Как бы то ни было, но однажды, за несколько недель до закрытия фабрики, при выдаче заработка Марию обсчитали на триста банок. Девушки работали за длинным столом, а за их спиной расхаживала учетчица с карандашом и записной книжкой в руках и вела счет окрашенным банкам. Разумеется, она порою ошибалась, как может ошибаться всякий человек. В таких случаях протестовать было бесполезно — если в субботу вы получали денег меньше, чем заработали, вам приходилось с этим мириться. Но Мария не желала этого понимать и поднимала шум. Шум этот никого не пугал, и пока Мария умела говорить только по-литовски и по-польски, на нее не обращали внимания; все только смеялись над ней и доводили ее до слез. Но теперь Мария научилась ругаться по-английски, и учетчица, которая сделала ошибку, невзлюбила ее. Может быть, Мария была права, утверждая, что после этого та стала ошибаться нарочно. Так или иначе, она ошибалась, и когда это случилось в третий раз, Мария объявила ей войну и сперва пожаловалась надзирательнице, а потом, не добившись толка, отправилась к самому управляющему. Это была неслыханная дерзость, но управляющий сказал, что разберется, и Мария приняла его слова за обещание вернуть ей деньги; прождав три дня, она снова явилась к нему. На этот раз он нахмурился и заявил, что у него нет времени заниматься такими пустяками, а когда Мария, не слушаясь советов и предостережений, снова попыталась обратиться к нему, он в ярости велел ей отправляться работать. Что произошло дальше, Мария в точности не знала, но после обеденного перерыва надзирательница сообщила ей, что в ее услугах больше не нуждаются. Если бы эта женщина стукнула ее по голове, и тогда бедная Мария не была бы так ошеломлена. Сперва она не поверила своим ушам, а потом разбушевалась и поклялась, что все равно будет приходить на работу: ее место принадлежит ей! В конце концов она уселась на пол посреди цеха и принялась плакать и причитать.
Урок был жестокий, но зачем Мария упрямилась и не желала слушаться опытных людей? В следующий раз будет знать свое место, сказала надзирательница. И вот Мария ушла, а перед семьей снова встал вопрос о том, как жить.
На этот раз им было особенно тяжело, потому что Онна вскоре должна была родить и Юргис изо всех сил старался скопить хоть немного денег к ее родам. Он наслушался страшных историй о повитухах, которыми Мясной городок кишел, словно блохами, и твердо решил, что к Онне надо пригласить врача-акушера. Когда Юргис чего-нибудь хотел, он становился очень упрямым; так было и теперь — к великому негодованию женщин, которые считали, что звать мужчину к роженице неприлично и что вообще это их женское дело. Самый дешевый врач возьмет не меньше пятнадцати долларов, а потом может прислать и дополнительный счет; но Юргис оставался непреклонным: за деньгами дело не станет, говорил он, даже если ему все это время придется голодать.
У Марии оставалось всего двадцать пять долларов. День за днем бродила она по бойням, выпрашивая работу, но на этот раз не надеясь ее получить. Когда у Марии было легко на душе, она могла выполнять работу здорового мужчины, но неудача сразу сломила ее, и когда по вечерам она возвращалась домой, на нее жалко было смотреть. На этот раз она выучила свой урок, бедняжка, она выучила его наизусть. Вся семья выучила его вместе с нею: если уж вы получили работу в Мясном городке, то, чего бы это вам ни стоило, вы должны за нее цепляться.
Мария искала работу целых четыре недели. Конечно, она перестала платить взносы в союз. Она потеряла к нему всякий интерес и проклинала себя за то, что, как дура, дала себя туда заманить. Когда она уже окончательно потеряла надежду, кто-то сказал ей, что есть свободное место на другой консервной фабрике. Она пошла туда, и ее взяли обрезчицей. Ей повезло — мастер обратил внимание на ее могучую мускулатуру. Он рассчитал мужчину и нанял вместо него Марию, которой платил вдвое меньше, чем ее предшественнику.
В начале своей жизни в Мясном городке Мария с презрением отвергла бы такую работу. Теперь ей приходилось срезать мясо с тех издохших животных, о которых недавно рассказывали Юргису. Ее запирали в помещение, куда редко заглядывал дневной свет. Под ней были холодильники, где замораживали мясо, а над ней кухни, и она стояла на ледяном полу, а сверху струился такой горячим воздух, что Мария с трудом дышала. Срезать с костей куски говядины по сто фунтов весом, стоя с раннего утра и до поздней ночи в тяжелых сапогах на влажном, покрытом лужами полу; быть готовой к тому, что во время застоя ее могут уволить на неопределенное время, а во время горячки задержать сверхурочно и заставить работать, пока каждый нерв не начнет дрожать, а нож не выскользнет из ослабевших рук и не нанесет ей отравленную рану, — такова была жизнь, открывшаяся перед Марией. Но Мария была вынослива, как лошадь, и поэтому она только смеялась и работала. Она сможет снова вносить свою долю, и семья сведет концы с концами! А Тамошус… что ж, они так долго ждали, подождут еще немножко. Они не смогут прожить на один его заработок, а семье не обойтись без ее денег. Он будет приходить к ней в гости, сидеть на кухне, держать ее за руку — пусть ему будет пока достаточно и этого. Но изо дня в день пение скрипки Тамошуса становилось все более страстным и душераздирающим, а Мария сидела, сжимая руки, щеки ее были влажны, все тело трепетало, и в жалобных напевах ей слышались голоса нерожденных поколений, моливших ее о жизни.
Урок, полученный Марией, пришелся как раз во-время, чтобы спасти Онну от той же участи. Онна тоже была недовольна своим местом и имела на это куда более веские основания, чем Мария. Она не рассказывала дома и половины своих неприятностей, видя, как ее рассказы мучают Юргиса, и боясь, что он может что-нибудь натворить. Уже давно Онна заметила, что надзирательница мисс Гендерсон невзлюбила ее. Сперва она приписывала эту ненависть своей старой оплошности, когда она попросила дать ей по случаю свадьбы свободный день. Потом она стала объяснять ее тем, что никогда не делала надзирательнице подарков, а та, как говорили, брала их от работниц и всячески попустительствовала девушкам, которые давали ей деньги. Однако в конце концов Онна обнаружила, что дело обстоит гораздо хуже. Мисс Гендерсон была новым человеком на фабрике, и слухи о ней начали ходить не сразу, но потом стало известно, что она бывшая содержанка управляющего одного из отделов фабрики. Он и устроил ее на это место, по-видимому, для того, чтобы от нее отделаться, что ему все-таки не удалось — работницы несколько раз слышали, как они ссорились. Характер у мисс Гендерсон был дьявольский, и цех, в котором она работала, вскоре начал напоминать чудовищный кипящий котел. Находились девушки, — такого же сорта, как она сама, — которые льстили ей, пресмыкались и наушничали на остальных, так что кругом все дышало ненавистью. Хуже того, эта женщина содержала в центре публичный дом; ее компаньоном был грубый краснорожий ирландец по имени Коннор, начальник грузчиков, который имел обыкновение приставать к девушкам, когда они проходили мимо. Во время застоя кое-кто из работниц уходил туда вместе с мисс Гендерсон. По существу она смотрела на цех у Брауна, как на филиал своего заведения.
Иногда порядочные девушки работали бок о бок с женщинами из этого дома, занявшими места работниц, неугодных мисс Гендерсон. В ее цехе нельзя было ни на минуту забыть о доме в центре города — его запашок носился в воздухе, словно вонь фабрик удобрения, которую приносил с собой порыв ночного ветра. О доме мисс Гендерсон шептались все; девушки, сидевшие напротив Онны, болтали о нем и перемигивались. Онна и дня не стала бы работать в таком месте, если бы ее не страшил призрак голода; и при этом она никогда не была уверена в завтрашнем дне. Теперь она понимала, что именно ее положение честной замужней женщины вызывает ненависть мисс Гендерсон и всех доносчиц и фавориток, которые изо всех сил старались отравить ей жизнь.
Но в Мясном городке не было такого места, где девушка, щепетильная в этом отношении, могла бы спокойно работать, не было такого места, где проститутке не жилось бы легче, чем порядочной женщине. Обитатели района боен, по большей части иммигранты и бедняки, всегда находились на грани голодной смерти, и существование их целиком зависело от прихоти людей, грубых и бесстыдных, как работорговцы прежних времен. При таких обстоятельствах безнравственность была столь же неизбежна и столь же процветала, как при рабовладении. На бойнях творились не поддающиеся описанию вещи, но все считали их естественными, и они не выплывали наружу, как во времена рабства, только потому, что у хозяина и у рабыни кожа была одного цвета.
* * *
Однажды утром Онна не пошла на работу. Юргис, так и не отказавшийся от своей прихоти, вызвал врача-акушера, и Онна благополучно разрешилась здоровым мальчиком. Ребенок был такой большой, а сама Онна такая маленькая, что это казалось совершенно невероятным. Юргис мог часами смотреть на новорожденного, и ему не верилось, что у него действительно родился сын.
Рождение ребенка явилось переломным моментом в жизни Юргиса. Он сделался безнадежным домоседом; окончательно исчезло еще тлевшее в нем желание уйти вечером из дому, чтобы поболтать с приятелями в пивной. Теперь ему больше всего хотелось сидеть и смотреть на сына. Это было удивительно, потому что раньше Юргис никогда не интересовался детьми. Но ведь это был совсем особенный ребенок. Его черные глазенки блестели, а голова была вся покрыта черными кудряшками; он был вылитый отец — так говорили все, — и Юргису это казалось чудом. Странным было уже и то, что крошечное существо вообще могло появиться на свет, но то, что оно появилось с забавнейшим подобием отцовского носа, было просто непостижимо.
Может быть, думал Юргис, это значит, что ребенок принадлежит ему, ему и Онне, и что они должны всю жизнь заботиться о нем. В первый раз у Юргиса была такая удивительная собственность, — ведь младенец, если как следует вдуматься, действительно необыкновенная собственность. Он вырастет, станет мужчиной, человеком, у него будет своя личность, характер, воля! Эти мысли преследовали Юргиса и вызывали в нем странные, почти мучительные чувства. Он страшно гордился маленьким Антанасом, интересовался всем, что его касалось, даже мелочами — мытьем, одеванием, кормлением, сном, — и задавал множество нелепейших вопросов. Долгое время он не мог побороть беспокойства из-за того, что у крошечного существа такие короткие ножки.
Но, увы, Юргис редко видел сына. Никогда еще он так не тяготился своими оковами. Когда он возвращался вечером, ребенок уже спал и лишь иногда случайно просыпался до того, как засыпал сам Юргис! А по утрам смотреть на мальчика тоже не было времени, и отец видел его только по воскресеньям. Еще более жестоким испытанием это было для Онны, которой следовало бы ради собственного здоровья и ради здоровья ребенка оставаться дома и кормить его, — так по крайней мере сказал врач. Но Онне надо было ходить на работу, и мальчик оставался на попечение тети Эльжбеты, которая подкармливала его бледно-голубым ядом, носившим в соседней бакалейной лавке название молока. Из-за родов Онна потеряла только недельный заработок — она решила выйти на работу с понедельника. Юргис мог добиться от нее только обещания поехать в трамвае, с тем чтобы он бежал за ним следом и помог ей слезть. Остальное пустяки, говорила Онна, ведь спокойно сидеть и обшивать окорока нетрудно. А если она еще хоть на день задержится дома, ее страшная надзирательница может нанять вместо нее кого-нибудь другого. А теперь это было бы еще страшнее, чем раньше, продолжала Онна, потому что у них есть ребенок. Ради него им всем придется больше работать. Это такая ответственность — нельзя допустить, чтобы, став взрослым, их сын мучился, как мучаются они. Разумеется, и Юргису приходили в голову те же мысли, и он сжимал кулаки и снова бросался в битву ради этого комочка человеческих возможностей.
И вот Онна снова вернулась на фабрику Брауна, сохранила свое место и ежедневный заработок и приобрела одну из тысячи тех болезней, которые женщины называют «что-то женское», и до конца своих дней уже никогда не чувствовала себя здоровой. Трудно передать словами, чего это стоило Онне: проступок был, казалось, так мал, а наказание так несоизмеримо велико, что ни она, ни ее близкие не могли понять, что произошло. Для Онны «что-то женское» не означало посещения специалиста, курса лечения, одной или нескольких операций, нет, это означало просто головные боли, ломоту в пояснице, дурное настроение, упадок сил, и если ей приходилось идти на работу под дождем, — невралгию. Большинство работниц в Мясном городке страдало теми же недугами, вызванными теми же причинами, поэтому никому и в голову не приходило обращаться к врачу. Вместо этого Онна пробовала патентованные средства, то одно, то другое, — те, о которых говорили подруги. А так как во всех этих лекарствах непременно содержался алкоголь или другие возбуждающие вещества, то, пока она их принимала, ей казалось, будто они помогают. И она все время гналась за призраком здоровья и никак не могла догнать его, так как была слишком бедна, чтобы продолжать погоню.
Глава XI
Все лето бойни работали полным ходом, и теперь Юргис приносил домой больше денег. Однако он зарабатывал все же меньше, чем прошлым летом, потому что мясные короли решили увеличить число рабочих. Почти каждую неделю в цехе появлялись новые люди. Это было обдуманной системой: всех рабочих собирались продержать до будущего застоя, а пока что соответственно сокращали заработок каждого. Таким образом, по замыслу хозяев, рано или поздно, вся текучая рабочая сила Чикаго должна была обучиться различным специальностям. Дело было задумано очень хитро. Рабочим приходилось обучать новичков, которые когда-нибудь сорвут им стачку, а тем временем их самих держали на таком голодном папке, что у них не было возможности отложить хоть что-нибудь на черный день.
Но было бы ошибкой думать, что от избытка людей работа делалась легче. Наоборот, «пришпоривание» становилось все более жестоким, хозяева придумывали все новые способы форсирования работы, — этот процесс напоминал завинчивание испанского сапога в средневековом застенке. Набирались новые «настройщики темпа», которым хорошо платили. Людей подгоняли машинами: рассказывали, что на свинобойне скорость движения конвейера регулировалась часовым механизмом и что с каждым днем ее слегка увеличивали. Хозяева повышали нормы выработки, заставляя делать ту же работу за более короткий срок при прежних расценках. Но когда рабочие привыкали к новому темпу, расценки соответственно снижались. На консервных фабриках это проделывалось так часто, что работницы, наконец, пришли в полное отчаяние: за последние два года их заработок сократился почти на треть, и казалось, возмущение вот-вот прорвется наружу. Не прошло и месяца с тех пор, как Мария стала обрезчицей, а консервная фабрика, с которой ее уволили, уже ввела новые расценки, и заработок девушек сократился почти вдвое. Негодование, вызванное этим, было так велико, что, не вступая ни в какие переговоры, работницы покинули фабрику и устроили на улице демонстрацию. Одна из девушек где-то читала, что символом борьбы угнетенных рабочих служит красный флаг, поэтому они достали такой флаг и с яростными криками промаршировали по бойням. В результате этой вспышки возник новый союз, но импровизированная стачка уже через три дня была сломлена наплывом новой рабочей силы. Кончилось тем, что девушку, которая несла красный флаг, уволили с фабрики, и ей пришлось стать продавщицей в универсальном магазине, где платили два с половиной доллара в неделю.
Юргис и Онна слушали рассказы об этом с ужасом — ведь в любую минуту очередь могла дойти до них. Несколько раз проносился слух, что то или иное крупное предприятие собирается сократить жалованье неквалифицированным рабочим до пятнадцати центов в час, и Юргис понимал, что, случись это, он неминуемо попадет в число жертв. К этому времени он уже узнал, что Мясной городок — это не отдельные фирмы, а одна большая фирма — «Мясной трест». И еженедельно директора этого треста собираются на совещания, устанавливая для всех рабочих одинаковые нормы выработки и одинаковые расценки. Юргису говорили также, что они устанавливают единые цены на скот и на мясо по всей стране, но в таких вещах он еще не разбирался, да и не интересовался ими.
Одна только Мария не боялась уменьшения заработка, простодушно радуясь, что снижение расценок на фабрике произошло незадолго до ее поступления туда. Мария постепенно становилась квалифицированной обрезчицей и снова воспрянула духом. В течение лета и осени Юргису и Онне удалось выплатить ей весь долг, до последнего цента, и теперь Мария завела счет в банке. Счет в банке был и у Тамошуса, они даже состязались друг с другом и опять начали подсчитывать расходы на домашнее обзаведение.
Однако бедная Мария вскоре обнаружила, что обладание большим богатством влечет за собой тревоги и неприятности. По совету подруги, она положила свои сбережения в банк на Эшленд-авеню. Разумеется, она ничего не знала о нем, кроме того, что он велик и внушителен на вид; могла ли необразованная, приехавшая из другой страны девушка понять, что такое банк, да еще банк в этой стране обезумевших финансов? Поэтому Мария вечно боялась, как бы с ее банком что-нибудь не стряслось, и по утрам даже делала крюк, чтобы проверить, на месте ли он. Больше всего она боялась пожара, потому что внесла деньги бумажными долларами и думала, что если они сгорят, то других банк ей уже не выплатит. Юргис посмеивался над ней, ведь он был мужчиной и гордился своей осведомленностью: он говорил, что в каждом банке есть подземелье с несгораемыми шкафами, где хранятся миллионы долларов.
И вот однажды утром Мария, сделав обычный крюк, с ужасом и отчаянием обнаружила, что перед банком собралась толпа, на полквартала запрудившая улицу. Кровь отхлынула от лица насмерть перепуганной девушки. Она пустилась бегом, расспрашивая, что случилось, но не останавливаясь, чтобы выслушать ответ, пока не добралась до места, где сгрудилось столько народа, что пробраться дальше было уже невозможно. Тут ей сказали, что в банке «массовое изъятие вкладов», но она не знала, что это значит, и в диком ужасе кидалась с вопросами от одного к другому, стараясь разобраться, в чем дело. Что-нибудь случилось с банком? Никто толком ничего не знал, но, по-видимому, случилось. А сможет она получить свои деньги? Трудно сказать, но люди боятся, что нет, и все они хотят взять свои вклады. Сейчас слишком рано, ничего узнать нельзя, банк откроется только через три часа. Потеряв от ужаса голову, Мария начала протискиваться к дверям здания сквозь толпу мужчин, женщин и детей, взволнованных не меньше ее самой. Кругом царило смятение — женщины вопили, ломали руки, падали в обморок, мужчины пробивали себе дорогу силой, расталкивая всех на своем пути. Среди этой свалки Мария вдруг вспомнила, что при ней нет банковской книжки и что денег она все равно получить не сможет, поэтому она протолкалась назад и вихрем полетела домой. Ей повезло, потому что через несколько минут на место происшествия прибыли отряды полицейских.
Через полчаса Мария вернулась в сопровождении тети Эльжбеты; обе они еле переводили дух, от волнения у них кружилась голова. Толпа образовала теперь очередь, растянувшуюся на несколько кварталов и охраняемую сотней полисменов, поэтому обеим женщинам пришлось стать в самый конец. В девять часов банк открылся и выплата началась. Но Мария не успокоилась: ведь перед ней стояло около трех тысяч человек, — достаточно, чтобы вконец опустошить десять банков.
В довершение всех бед начал моросить дождь, и Мария с Эльжбетой промокли до нитки. Но они продолжали стоять все утро и весь день, медленно продвигаясь к цели и с горечью видя, что час закрытия близок и до них очередь дойти не успеет. Мария твердо решила: будь что будет, домой она не вернется и сохранит свое место в очереди; но так решили почти все, и за длинную холодную ночь она почти не приблизилась к банку. Правда, вечером пришел Юргис, который узнал от детей о случившемся; он принес им еду и сухую одежду, и стоять стало легче.
На рассвете собралось еще больше народа, чем накануне, и из центральных районов были вызваны новые полицейские части. Мария продолжала непреклонно стоять, к полудню добралась до банка и получила деньги — полный носовой платок больших серебряных долларов. Когда они, наконец, очутились в ее руках, все ее страхи исчезли, и она снова захотела положить их в банк, но разъяренный человек в окошке сказал, что банк не будет принимать вклады от тех, кто участвовал в панике. И Марии пришлось тащить доллары домой, зорко оглядываясь по сторонам и каждую минуту ожидая, что ее ограбят. Оставлять их дома она тоже боялась и решила зашить деньги в платье, пока не узнает, где находится другой банк. Больше недели она таскала на себе серебро, опасаясь переходить улицы, потому что Юргис сказал ей, что с такой тяжестью она утонет в грязи. На другой день после описанных волнений она со своей ношей отправилась на бойни, терзаясь новым страхом, как бы ее не уволили с работы. Но, к счастью, почти десять процентов рабочих Мясного городка состояли вкладчиками этого банка, а уволить сразу так много народу было невозможно. Причиной же паники была попытка полисмена арестовать пьяницу у дверей пивной по соседству, что собрало толпу как раз в те часы, когда люди идут на работу, и вот тут-то и началось «изъятие».
К этому времени открыли счет в банке и Юргис с Онной. Они не только выплатили долг Ионасу и Марии, но почти расплатились за мебель и могли делать маленькие сбережения. Пока каждый из них еженедельно приносил домой девять-десять долларов, им жилось не так уж плохо. К тому же снова наступили выборы, и Юргис заработал в этот день столько, сколько на бойне зарабатывал в три дня. Выборы проходили в этом году очень бурно, и отголоски битвы докатилась даже до Мясного городка. Оба враждующих лагеря дельцов нанимали помещения для собраний, устраивали фейерверки и произносили речи, стараясь привлечь на свою сторону простой парод. Хотя Юргис еще мало разбирался в политике, он все-таки хорошо понимал, что продажа голоса на выборах считается бесчестной. Однако так поступали все, и, откажись он следовать общему примеру, это ни в малейшей степени не повлияло бы на результаты, поэтому, даже если бы ему взбрела в голову мысль о таком отказе, он счел бы ее нелепой.
* * *
Но вот холодные ветры и короткие дни возвестили о приближении морозов. Передышка была слишком недолгой, и семья не успела подготовиться к стуже. Неумолимая зима пришла, и ужас снова появился в глазах маленького Станиславаса. Закрался страх и в сердце Юргиса, который знал, что в этом году Онна не выдержит холода и снежных заносов. А что будет с ними, если вдруг налетит вьюга, трамваи перестанут ходить и Онна не пойдет на работу, а на следующий день окажется, что место ее занято кем-то, кто живет ближе и не зависит от погоды?
Первый настоящий буран разразился за неделю до рождества, и тогда в сердце Юргиса словно проснулся лев. В течение четырех дней по Эшленд-авеню не ходили трамваи, и впервые Юргис понял, что значит бороться по-настоящему. Ему случалось преодолевать трудности и раньше, но все это было детской забавой, теперь же бой шел не на жизнь, а на смерть, и ярость бушевала в груди Юргиса. В первый день они вышли за два часа до рассвета. Завернутая во все одеяла Онна лежала на плече у Юргиса, словно куль с мукой, а мальчик, укутанный так, что казался бесформенным свертком, цеплялся за полы его пальто. Свирепый ветер резал лицо, термометр показывал около двадцати градусов ниже пуля, снег был по колено, а кое-где сугробы доходили почти до плеч. Снег хватал Юргиса за ноги и ставил ему подножки, громоздился стеной, пытался свалить его с ног, но Юргис бросался головой вперед, словно раненый буйвол, храпя и задыхаясь от ярости. Так он шел шаг за шагом, и когда, наконец, добрался до боен, то шатался и почти ничего не видел; прислонившись к столбу, он с трудом переводил дыхание и благодарил бога за то, что в этот день скот в убойную пригнали поздно. Вечером приходилось повторять это путешествие, а так как Юргис не знал, в котором часу кончит работать, то попросил хозяина пивной позволить Онне ждать его где-нибудь в уголке. Однажды Юргис освободился в одиннадцать часов ночи; было темно, как в могиле, но все-таки они добрались до дома.
Многих людей этот буран оставил без работы — никогда еще столько людей не толпилось у ворот боен, и хозяева не желали ждать опоздавших. Когда буран кончился, душа Юргиса ликовала, ибо он схватился с врагом, победил и почувствовал себя хозяином своей судьбы. Так какой-нибудь властелин леса в честной схватке побеждает соперника, а затем ночью попадается в подлую западню.
Когда на волю вырывался раненый бык, в убойной начиналась паника. Порою, в спешке «пришпоривания», рабочие выбрасывали из загона на пол не совсем оглушенное животное; оно вскакивало и бешено устремлялось вперед. Раздавался предостерегающий крик, все бросали работу и кидались к ближайшим столбам, спотыкаясь на скользком полу и толкая друг друга. Это было опасно и летом, когда люди видели, что делается кругом; зимой же опасность становилась смертельной, потому что из-за густых клубов пара уже в двух шагах ничего нельзя было разглядеть. Разумеется, напуганный и оглушенный бык чаще всего не обращал внимания на людей, но зато как легко было напороться на нож, — ведь нож был почти у каждого!
В довершение всего прибегал мастер с ружьем и начинал палить наугад!
Как раз во время такой сумятицы Юргис и попал в западню. Трудно подобрать другое слово — до того это было жестоко и неожиданно. Сперва он почти ничего не почувствовал: пустяк, маленькая неприятность, — просто, — когда он увертывался от быка, у него подвернулась нога. Его пронзила острая боль, но Юргис не обратил на нее внимания, потому что привык к боли. Однако, возвращаясь домой, он почувствовал, что нога разбаливается; к утру лодыжка сильно распухла, и башмак не налезал на ногу. Но и тут Юргис только почертыхался, завязал ногу старым тряпьем и захромал к трамваю. День на дэрхемовской бойне выдался горячий, и все утро, ни разу не присев, Юргис ковылял на своей больной ноге, но к полудню боль стала такой нестерпимой, что ему сделалось дурно, а часа через два он был вынужден признать себя побежденным и обратился к мастеру. Послали за врачом фирмы. Осмотрев ногу, он велел Юргису отправляться домой и лечь в постель и добавил, что ему придется теперь из-за собственной глупости проваляться, может быть, несколько месяцев. Дэрхем и компания не несли ответственности за такие повреждения, и поэтому роль врача на этом кончалась.
Охваченный ужасом, почти ослепший от боли, Юргис кое-как добрался до дома. Эльжбета помогла ему раздеться и положила холодный компресс на больную ногу, изо всех сил стараясь не показать своего отчаянья. Когда вечером вернулись остальные, она встретила их на улице и рассказала о случившемся, и они с напускной беззаботностью тоже начали уверять его, что через неделю-другую все заживет и что они помогут ему выпутаться.
Но когда Юргис уснул, они собрались на кухне и испуганным шепотом начали обсуждать положение. Выло ясно, что они попали в страшные тиски. У Юргиса на книжке лежало всего шестьдесят долларов, а сезон застоя близок. Не за горами время, когда Мария и Ионас смогут вносить только свою долю, и тогда остальным придется жить лишь на деньги Онны да на ничтожный заработок маленького Станиславаса. Предстоит взнос за дом, за мебель тоже не все внесено; на днях надо будет оплатить страховку, и ежемесячно придется покупать несметное количество угля. Стоял январь, середина зимы, самое страшное время для встречи с нуждой. Снова начнутся снегопады — кто тогда понесет Онну на работу? Она потеряет место, наверняка его потеряет! А тут еще начал хныкать Станиславас — кто позаботится о нем?
Как это жестоко, что приходится так страдать из-за пустяка, из-за несчастной случайности, могущей постигнуть кого угодно. Горечь этого сознания отравляла Юргису каждую минуту. Напрасно пытались родные обмануть его: он не хуже их понимал положение, понимал, что всем им грозит голодная смерть. От этих мучительных мыслей Юргис в первые же дни болезни совершенно извелся. Для сильного человека, для борца нет пытки ужасней, чем беспомощно лежать в постели. Повторялась старая легенда о прикованном Прометее. Шли дни, Юргис все лежал, и его охватывали неведомые ему прежде чувства. Раньше он радостно приветствовал жизнь: она полна тяжких испытаний, но с ними можно бороться. А теперь, по ночам, когда он беспокойно ворочался с боку на бок, к нему в комнату прокрадывался кошмарный призрак, и Юргис чувствовал, что у него кровь стынет в жилах и волосы встают дыбом. Ему казалось, что земля расступается у него под ногами и он летит в бездонную пропасть, в отверстую пучину отчаяния. Значит, в конце концов правы те, кто говорил ему, что обстоятельства сильнее самого сильного человека! И, как ни борись, как ни работай, все-таки можно потерпеть поражение, пойти ко дну и погибнуть. Его сердце ледяной рукой сжимала мысль о том, что здесь, в этом доме ужасов, он и все, кто ему дорог, могут лежать, умирая от голода и холода, и никто не услышит их стонов, никто не придет на помощь! Значит, правда, что в громадном городе, среди груды богатств, дикие силы природы могут окружить и уничтожить человека, словно он все еще не вышел из своей первобытной пещеры!
Онна зарабатывала теперь около тридцати долларов в месяц, а Станиславас около тринадцати. Сорок пять долларов вносили за свое содержание Ионас и Мария. Если вычесть взносы за дом, за мебель и проценты, у них оставалось шестьдесят долларов, а если еще вычесть расходы на уголь, — пятьдесят. Они обходились без всего, без чего только может обойтись человек; они ходили в лохмотьях, которые не защищали их от холода, а когда дети снашивали обувь, ее подвязывали веревочками. Онна едва волочила ноги, но и в дождь и в холод, все больше подрывая свое здоровье, она ходила на работу пешком, хотя ей следовало бы ездить на трамвае. Они не покупали ничего, кроме пищи, и все-таки не могли просуществовать на пятьдесят долларов. Они могли бы, пожалуй, прожить, если бы покупали доброкачественные продукты и по справедливым ценам или знали бы, что покупать, если бы они не были так убийственно несведущи! Но они приехали в новую страну, где все было не такое, как на родине, даже еда. Они привыкли есть много копченой колбасы, а откуда им было знать, что колбаса в Америке совсем не такая, как в Литве, что цвет ей придан химической обработкой, запах копчения — тоже и что к ней примешаны картофельные жмыхи? Картофельные жмыхи — это то, что остается от картофеля после того, как из него уже целиком извлечены крахмал и спирт. В этих жмыхах питательности не больше, чем в дереве, и хотя подмешивание их в пищевые продукты считается в Европе уголовным преступлением, в Америку они импортируются ежегодно тысячами тонн. Прямо удивительно, сколько такой еды требовалось каждый день для одиннадцати голодных ртов! Доллара шестидесяти пяти центов в день просто не хватало на то, чтобы всем наесться досыта, и каждую неделю Онна должна была снова и снова прибегать к своим жалким сбережениям. Книжка была на ее имя, поэтому она могла сохранить это в тайне от мужа, оберегая его от лишних терзаний.
Юргис мучился бы меньше, если бы болел по-настоящему и не мог думать. У него не было даже тех развлечений, которые доступны большинству больных, ему оставалось только лежать, ворочаясь с боку на бок. Порою он разражался ругательствами, порою его одолевало нетерпение, он пробовал встать, и бедной тете Эльжбете приходилось уговаривать и успокаивать его. Целые дни тетя Эльжбета оставалась с ним с глазу на глаз. Она просиживала возле него часами, гладила его по голове и разговаривала с ним, пытаясь отвлечь его от тягостных мыслей. Иной раз в сильные морозы дети не могли идти в школу, и тогда им приходилось играть на кухне, где лежал Юргис, потому что там было все же теплее, чем в других комнатах. Страшнее этих дней ничего нельзя было придумать: Юргис постоянно выходил из себя и рычал, как разъяренный медведь, но как было винить его за это. Ведь ему и без того приходилось тяжело, а дети шумели, хныкали и не давали вздремнуть и забыться.
Единственным спасением Эльжбеты в такие минуты был маленький Антанас. Вряд ли они выдержали бы все, не будь в доме малыша. В мучительном заточении Юргиса утешала только возможность смотреть на сынишку. Тетя Эльжбета ставила бельевую корзину, в которой спал мальчик, рядом с тюфяком Юргиса, и тот, опершись на локоть, часами наблюдал за маленьким Антанасом и фантазировал. А потом ребенок открывал глазки — он начинал уже различать окружавшие его предметы — и улыбался. Как он улыбался! Юргис обо всем забывал и был счастлив, что живет в мире, где есть такое чудо, как улыбка маленького Антанаса. Этот мир не мог быть плохим! Ребенок с каждым днем становился все больше похож на отца, говорила Эльжбета и повторяла это сотни раз в день, чтобы доставить удовольствие Юргису. Бедная, маленькая, насмерть перепуганная женщина дни и ночи раздумывала, как бы ей успокоить скованного гиганта, вверенного ее попечению. Юргис, который ничего не знал об извечном и неизменном лицемерии женщин, шел на приманку и весь расплывался от счастья; потом он начинал медленно водить пальцем перед глазами сына и весело хохотал, когда малыш следил за его рукой. Нет в мире игрушки интереснее ребенка; Антанас смотрел на Юргиса с такой забавной серьезностью, что тот приподнимался и кричал: «Palaukit![20] Посмотрите, тетя, он узнает своего отца! Узнает, узнает! Dsziaugsmas tu mano[21], ах ты, негодник!»
Глава XII
Три недели пролежал Юргис в постели из-за больной ноги. Растяжение связок оказалось очень серьезным — опухоль не опадала, и нога продолжала болеть. Но к концу третьей недели Юргис потерял терпение и начал каждый день понемногу ходить, стараясь убедить себя, что ему лучше. Несмотря на протесты домашних, через несколько дней он заявил, что идет на работу. Доковыляв до трамвая, он поехал на бойню и там узнал, что мастер сохранил за ним место, — вернее, что он готов выбросить на улицу беднягу, которого нанял на это время. Порою боль заставляла Юргиса останавливаться, но он сдался только за час до конца рабочего дня, почувствовав, что если сделает еще хоть один шаг, то потеряет сознание. Это доконало его: он стоял, прислонившись к столбу, и плакал, как ребенок. Двое рабочих посадили его в трамвай, и когда он вылез, то ему пришлось сесть прямо в снег и ждать какого-нибудь прохожего.
Его опять уложили в постель и послали за врачом, что следовало сделать с самого начала. Выяснилось, что Юргис растянул сухожилие и без хирургического вмешательства никогда не поправится. Побелев как полотно, Юргис ухватился за края кровати и стиснул зубы, пока врач тянул и поворачивал распухшую лодыжку. Перед уходом врач сказал, что Юргису придется пролежать еще месяца два, а если он выйдет на работу раньше, то может остаться калекой на всю жизнь.
Через три дня снова разыгрался снежный буран, и Ионас, Мария, Онна и маленький Станиславас вышли все вместе из дому за час до рассвета, чтобы попробовать добраться до боен. К полудню Онна и плачущий от боли Станиславас вернулись домой. По-видимому, мальчик отморозил пальцы на руках. Они не дошли до боен и чуть не погибли в сугробах. Все решили, что замерзшие пальцы надо отогревать у огня, и маленький Станиславас целый день провел у печки, танцуя от боли, пока Юргис не потерял голову от ярости и не начал рычать, как сумасшедший, клянясь, что убьет его, если он не замолчит. Весь день и всю ночь семья провела в безумном страхе, ожидая, что Онна и мальчик лишатся места, а утром они отправились на работу еще раньше, чем накануне, и Юргису пришлось избить мальчика палкой, чтобы заставить его выйти из дому. Дело было нешуточное, речь шла о жизни и смерти, а маленький Станиславас не мог, разумеется, понять, что лучше ему замерзнуть в сугробах, чем потерять работу. Онна была совершенно уверена, что на ее место уже взяли новую работницу, поэтому, когда она добрела до боен, мужество совсем покинуло ее, но оказалось, что надзирательница сама накануне не пришла на работу и поэтому поневоле была снисходительна.
В результате этого происшествия первые суставы трех пальцев мальчика были искалечены; кроме того, всякий раз, когда выпадал снег, Станиславаса приходилось бить, иначе он не шел на работу. Для порки призывали Юргиса, а так как при этом у него начинала болеть нога, то он бил с остервенением, что отнюдь не улучшало его характера. Говорят, что если самую добрую собаку держать целый день на цепи, она начнет кусаться. То же можно сказать и про человека: Юргису оставалось одно — лежать и проклинать судьбу, и наступило время, когда он был готов проклясть весь мир.
Однако эти приступы ярости длились недолго. Стоило Онне начать плакать, как Юргис сдавался. Бедняга стал похож на привидение; щеки его ввалились, длинные черные волосы падали на глаза: он был слишком подавлен, чтобы думать о стрижке и вообще о своей внешности. Когда-то упругие мускулы либо исчезли, либо сделались мягкими и дряблыми. У него пропал аппетит, а родные не могли позволить себе роскошь баловать его вкусными вещами. Лучше, что он не ест, говорил Юргис, все-таки экономия. В конце марта ему попалась в руки банковская книжка Онны, и он узнал, что теперь у них осталось всего-навсего три доллара.
Но, пожалуй, хуже всего было то, что во время этой долгой осады голодом они потеряли еще одного члена семьи: исчез брат Ионас. Однажды в субботу он не вернулся вечером домой, и все дальнейшие попытки обнаружить его следы оказались тщетными. Мастер на дэрхемовской бойне сказал, что Ионас получил свой недельный заработок и взял расчет. Конечно, мастеру не следовало особенно верить, потому что иной раз так говорили, когда с человеком случалось несчастье на работе; ведь это было самым удобным выходом для тех, на кого падала ответственность. Если, например, человек упал в чан и превратился в «первосортное сало» и «несравненное удобрение», стоило ли рассказывать об этом и огорчать его семью? Но, пожалуй, ближе к истине было предположение, что Ионас попросту сбежал от родных и пошел искать счастья по большим дорогам. Он давно уже был недоволен, и не без основания. Он вносил в семью хорошие деньги, а сам никогда не ел досыта. Мария отдавала родным все, что у нее было, и, разумеется, Ионас не мог не чувствовать, что того же ждут и от него. Кроме того, ему надоела шумная орава детей и всякие другие неудобства; человеку нужно быть героем, чтобы не ропща сносить все это, а Ионаса никак нельзя было назвать героем. Он был обыкновенным потрепанным жизненными невзгодами пожилым человеком, которому нужен сытный ужин и уголок возле огня, чтобы спокойно выкурить трубку перед сном. Но зимой на кухне почти всегда было холодно, а у печки не хватало места для всех. И вполне естественно, что с наступлением весны Ионасу могла взбрести в голову дикая мысль удрать. В течение двух лет он, словно лошадь, тянул пятисоткилограммовую тачку в темных подвалах дэрхемовской бойни, отдыхал лишь по воскресеньям да еще четыре праздничных дня в году и вместо благодарности получал лишь пинки, затрещины и ругань, которых не стерпела бы ни одна уважающая себя собака. Но вот зима прошла, подули весенние ветры, а за один день ходьбы можно навеки уйти от дыма Мясного городка и очутиться там, где зеленеет трава и пестреют ковры цветов.
Как бы то ни было, доходы семьи сократились на треть, а число ртов уменьшилось всего на одну одиннадцатую, и положение стало еще тяжелее. Они занимали деньги у Марии, жили на ее сбережения, и снова ее мечты о замужестве и счастье становились несбыточными. Они задолжали даже Тамошусу Кушлейке и заставили его жить в нужде. У бедного Тамошуса не было родни, к тому же он обладал замечательным талантом и мог бы зарабатывать деньги и жить припеваючи. Но, влюбившись, он предался во власть судьбы и обрек себя на гибель.
В конце концов они решили, что еще двое детей должны бросить школу. Следующими за Станиславасом, которому теперь исполнилось пятнадцать лет, были девочка, тринадцатилетняя Котрина и два мальчика, Вилимас — одиннадцати лет и Николаюс — десяти. Оба они были смышлеными мальчишками, и почему собственно их семья должна погибать с голоду, когда десятки тысяч детей их возраста уже зарабатывают себе на жизнь? И вот однажды каждому из них дали по двадцать пять центов и по куску хлеба с колбасой, снабдили всевозможными советами и велели идти в город учиться продавать газеты. Они вернулись в слезах поздно вечером, пройдя несколько миль только для того, чтобы сообщить, что какой-то человек взялся довести их до места, где раздают газеты, забрал у них деньги, вошел в магазин за газетами, и больше они его не видели.
Они получили трепку и на следующее утро снова отправились в город. На этот раз они нашли место, где раздавали газеты, и получили каждый по пачке; они бродили почти до полудня, говоря всем встречным: «Газету?» — а потом здоровенный газетчик, на чью территорию они забрели, отобрал у них весь их запас и вдобавок надавал затрещин. К счастью, однако, они уже продали часть газет, так что домой принесли почти столько же денег, сколько взяли.
Неделя таких неудач — и мальчики постигли тайны ремесла: узнали названия разных газет, по скольку экземпляров брать каждой, кому какую газету предлагать, в какие места идти и каких избегать. Теперь они уходили из дому в четыре часа утра, бегали по улицам сперва с утренним, а потом с вечерним выпуском, возвращались домой поздно вечером, и в результате каждый из них приносил двадцать — тридцать, а то и все сорок центов. Часть этой суммы уходила на трамвай, потому что семья жила далеко от города. Но прошло немного времени, мальчишки обзавелись друзьями, многому научились и уже не тратили денег на билеты. Они юркали в вагон, когда кондуктор смотрел в другую сторону, прятались за спины пассажиров, и три раза из четырех он не спрашивал с них плату за проезд, то ли не замечая их, то ли думая, что они уже заплатили; а если спрашивал, они начинали шарить у себя по карманам, а потом разражались ревом, и либо какая-нибудь сердобольная старушка платила за них, либо они проделывали все сначала в другом вагоне. И при этом они были убеждены, что ведут честную игру. Кто виноват, что в часы, когда рабочие едут на работу, трамваи переполнены, и кондуктор не может собрать плату со всех? К тому же люди говорят, что владельцы трамвайных линий — воры и все свои привилегии раздобыли с помощью подлых политических дельцов!
* * *
Теперь, когда зима прошла и снежные заносы больше не грозили, надобность в угле отпала, появилась еще одна теплая комната, куда можно было выгнать ревущих ребятишек, и денег хватало, чтобы перебиваться изо дня в день, Юргис стал буйствовать меньше. Человек со временем ко всему привыкает — Юргис тоже привык лежать дома. Онна видела это и, охраняя его душевный покой, скрывала, как тяжело ей приходится. Наступила пора весенних дождей, и ей, не считаясь с расходами, часто приходилось ездить на трамвае. С каждым днем она становилась все бледней и бледней и, хотя старалась быть мужественной, все-таки порою страдала из-за того, что Юргис ничего не замечает. Ей по временам казалось, что он уже не так ее любит, что все эти напасти погасили его чувство. Онна редко бывала с мужем, и каждому из них приходилось в одиночестве справляться со своими горестями; она возвращалась домой страшно измученная, и им не о чем было разговаривать, разве что о выпавших на их долю невзгодах… Да, при такой жизни нелегко было сохранить любовь! Иной раз от этих мыслей Онне делалось так невыносимо больно, что по ночам она вдруг судорожно обнимала своего больного мужа и разражалась отчаянными рыданиями, спрашивая, любит ли он ее по-прежнему. Бедный Юргис, который никогда не отличался особенной тонкостью, а под бременем вечной нужды еще более огрубел, совершенно терялся и только ломал себе голову, стараясь вспомнить, когда он в последний раз был резок с ней. И Онна прощала его и плакала, пока к ней не приходил сон.
В конце апреля Юргис пошел к врачу, тот дал ему бинт, чтобы перевязывать лодыжку, и позволил работать. Однако одного позволения врача оказалось мало: когда Юргис пришел на брауновскую бойню, мастер сказал, что не мог столько времени сохранять за ним место. Юргис понимал, в чем дело: просто мастер нашел хорошего работника и теперь не желал возиться с его увольнением. Юргис стоял в дверях и с тоской глядел на друзей и товарищей по работе, чувствуя себя отщепенцем. Потом он вышел и смешался с толпой безработных.
Но на этот раз у Юргиса не было прежней твердой уверенности в себе, да не было и оснований для такой уверенности. Худой, изможденный, в поношенной одежде, он выглядел жалким и уже не казался самым здоровенным верзилой в толпе, и мастера не обращали на него внимания. Сотни людей, точно таких же, как он, месяцами бродили по Мясному городку, выпрашивая работу. Наступила критическая полоса в жизни Юргиса, и, будь он слабее, он пошел бы по проторенной дорожке. Эти безработные каждое утро ждали у боен, пока их не разгоняла полиция, а затем разбредались по пивным. Лишь у немногих из них хватало мужества входить в здания и обращаться к мастерам, рискуя услышать грубый отказ; остальные же, не получив работы утром, только и могли что пропадать в пивных весь остаток дня и всю ночь. Юргиса удерживало от этого отчасти то, что в теплую погоду незачем было искать приюта, чтобы согреться, но главным образом — печальное личико жены, которое всегда стояло у него перед глазами. Он должен найти работу, говорил он себе, стараясь не поддаться отчаянию. Он должен найти работу! Должен устроиться и сделать хоть какие-нибудь сбережения, прежде чем наступит зима.
Но работы для него не было. Он обращался к членам своего союза — Юргис все это время продолжал цепляться за союз — и просил замолвить за него словечко. Он побывал у всех, кого только знал, спрашивая, нет ли где-нибудь работы. Целые дни он ходил по бойням, а через две недели, все обойдя, побывав везде, куда только мог проникнуть, и везде получив отказ, он сказал себе, что в тех местах, где он был вначале, могли произойти перемены, и опять начал свой обход. Наконец, его лицо примелькалось сторожам и вербовщикам, его стали отовсюду гнать. Тогда ему осталось только стоять по утрам в толпе безработных, протолкавшись в передние ряды, жадно глядеть на мастеров и, потерпев неудачу, возвращаться домой и играть с Котриной и малышом.
Юргису было особенно горько потому, что он отлично понимал причину своих неудач. Когда-то он был здоров и крепок и получил работу в первый же день, а сейчас он — второсортный, так сказать подпорченный материал и больше никому не нужен. Из него выжали все лучшие соки, вымотали его «пришпориванием» и ужасными условиями, в которых приходилось работать, а потом выбросили вон! Юргис начал знакомиться с другими безработными и узнал, что все они прошли через это. Среди них, конечно, встречались люди, приехавшие из других мест, перемолотые на других мельницах, были и такие, кто потерял работу по своей вине, потому что, например, пил, не вынеся давления этого страшного пресса. Но большинство безработных было просто износившимися частями огромной безжалостной машины боен; они выдерживали иной раз по десять — двенадцать лет, пока не приходило время, когда им становилось больше не по силам поспевать за остальными. Некоторым прямо заявляли, что они слишком стары, что нужны люди более подвижные, других увольняли за небрежность или неумение, но чаще всего их постигала та же участь, что и Юргиса. В конце концов от долгого переутомления и недоедания их подкашивала болезнь, или, порезавшись, они получали заражение крови, или их настигал еще какой-нибудь несчастный случай. А когда рабочий выздоравливал, то лишь особая любезность мастера могла вернуть ему работу. Из этого правила не было исключений, разве что несчастный случай произошел по вине фирмы; но тогда к рабочему засылали медоточивого юриста, и тот пытался уговорить его отказаться от иска, а если рабочий не был так наивен, то ему и членам его семьи обещали постоянную работу. Это обещание исполнялось свято и нерушимо в течение двух лет. Два года были законным сроком для подачи иска, а по их истечении потерпевший уже не имел права обращаться в суд.
Дальнейшая судьба такого человека зависела от обстоятельств. Если он был квалифицированным рабочим, то у него, возможно, оказывалось достаточно сбережений, чтобы продержаться на поверхности. Среди рабочих лучше всего оплачивались «развальщики», которые зарабатывали пятьдесят центов в час, то есть пять-шесть долларов в день во время горячки и один-два доллара во время застоя. На такой заработок можно было жить и даже откладывать деньги. Но на каждой бойне было не больше пяти-шести развальщиков, а у одного из них, знакомого Юргиса, было двадцать два сына, и все они надеялись со временем стать развальщиками, как отец. У неквалифицированного рабочего, зарабатывавшего десять долларов в неделю во время горячки и пять во время застоя, все зависело от его возраста и величины семьи. Холостяк мог откладывать деньги, если он не пил и думал только о себе, то есть оставался глух к просьбам престарелых родителей, маленьких братьев и сестер и другой родни, а также к просьбам членов своего союза, приятелей и всех тех, кто умирал голодной смертью рядом с ним.
Глава XIII
В то время как Юргис искал работу, умер маленький Кристофорас, сын тети Эльжбеты. И Кристофорас и его брат Юозапас были калеками — Юозапас попал под телегу и остался без ноги, а у Кристофораса был врожденный вывих бедра, и он вообще не мог ходить. Он был последышем, и, быть может, природа таким способом дала понять тете Эльжбете, что она уже нарожала достаточно детей. Так или иначе, ребенок был крошечный, болезненный, рахитичный, и в три года он казался годовалым. Весь день он ползал в грязной рубашонке по полу, хныкал и ныл; пол был холодный, ребенок постоянно болел насморком и шмыгал носом. Это всех раздражало и служило поводом к бесконечным ссорам в семье. Потому что мать, как ни странно, любила Кристофораса больше остальных детей, вечно возилась с ним, позволяла ему делать все, что он хотел, и немедленно начинала плакать, когда хныканье малыша выводило Юргиса из себя.
И вот он умер. Причиной этого могла быть съеденная им утром копченая колбаса, изготовленная, возможно, из мяса туберкулезной свиньи, которое было забраковано и не подлежало вывозу за границу. Во всяком случае, через час после того, как ребенок поел ее, он начал плакать от боли, а еще через час уже катался по полу в судорогах. Маленькая Котрина, которая была одна дома, выбежала на улицу, стала звать на помощь, и вскоре пришел врач, но Кристофорас к тому времени навсегда перестал хныкать. Эта смерть не опечалила никого, кроме бедной Эльжбеты, которая была безутешна. Когда же Юргис заявил, что, по его мнению, ребенка следует похоронить за счет города, так как у семьи нет денег на похороны, Эльжбета чуть не лишилась рассудка. Она ломала руки и отчаянно рыдала. Ее дитя положат в общую могилу! А Онна, ее падчерица, стоит, слушает и молчит! Отец Онны перевернулся бы в гробу, если бы услышал об этом!.. Раз уж дошло до такого, то лучше на все махнуть рукой, и пусть их зароют в землю всех сразу!.. Кончилось тем, что Мария обещала дать десять долларов, а так как Юргис заупрямился, то Эльжбета, вся в слезах, ушла, выпросила еще денег у соседей, и у маленького Кристофораса были и панихида, и катафалк с белыми перьями, и могилка на кладбище, отмеченная деревянным крестом. Долгие месяцы после этого бедная мать не могла прийти в себя: стоило ей взглянуть на пол, где прежде ползал Кристофорас, как она начинала плакать. Ему всегда не везло, бедняжке, повторяла она. С самого рождения судьба была несправедлива к нему. Если бы только она вовремя узнала, что этот ученый-врач может вылечить его от увечья!.. Эльжбете как-то рассказали, что совсем недавно один чикагский миллионер, заплатив целое состояние, выписал из Европы знаменитого хирурга, чтобы тот вылечил его маленькую дочь от такой же болезни, какой страдал Кристофорас. А так как хирургу нужны были больные, на которых он мог бы испробовать свое искусство, то он объявил, что будет бесплатно лечить детей бедняков, — великодушие, о котором кричали все газеты. Но Эльжбета, увы, не читала газет, и никто не рассказал ей об этом; впрочем, так оно было, пожалуй, к лучшему, потому что у них все равно не нашлось бы ни времени, ни денег, чтобы каждый день возить ребенка к хирургу.
Какая-то мрачная тень все время висела над Юргисом, пока он бродил в поисках работы. Словно дикий зверь притаился на его жизненном пути, и он знал это и все-таки не мог свернуть с дороги. В положении безработных Мясного городка есть разные ступени, и Юргис со страхом видел, что скоро очутится на самой нижней. Человек, который достиг дна, мог рассчитывать только на одну работу — работу на фабрике искусственных удобрений!
О ней говорили с ужасом. Через это испытание прошли немногие, не больше одного из десяти, остальным довольно было рассказов и заглядывания в дверь. Есть вещи, которые хуже голодной смерти. Юргиса спрашивали, работал ли он когда-нибудь там и собирается ли работать, и в душе у него происходила борьба. При их бедности, при жертвах, на которые они все время идут, разве сможет он отказаться от любой предложенной ему работы, как бы отвратительна она ни была? Осмелится ли он вернуться домой и есть хлеб, заработанный слабой и вечно больной Онной, сознавая, что у него не хватило мужества воспользоваться представившимся случаем? Но сколько он ни убеждал себя, стоило ему заглянуть на эту фабрику, он, содрогаясь, уходил прочь. Но Юргис знал, что он мужчина и должен исполнить свой долг; поэтому он все-таки пошел и попросил работы; никто, впрочем, не вправе был требовать, чтобы он делал это с радостью.
Дэрхемовская фабрика искусственных удобрений находилась в стороне от других предприятий. Мало кто посещал ее, а посетившие выходили с таким видом, что невольно вспоминался Данте, который, как говорили крестьяне, побывал в аду. На эту фабрику переправляли все отходы производства, весь «слив». Там сушили кости, и в удушливых погребах, куда никогда не проникал дневной свет, над быстро вращавшимися машинами склонялись взрослые и дети, распиливая кости на кусочки самой разнообразной формы. В легкие этих рабочих проникала тончайшая пыль, и все они, все без исключения, были обречены на скорую гибель. Здесь извлекали из крови альбумин, из одних дурно пахнувших вещей выделывали другие, еще более дурно пахнувшие. В коридорах и подземельях этого предприятия можно было заблудиться, как в огромных кентуккийских пещерах. Электрические лампочки мерцали сквозь пыль и пар, словно далекие звезды — красные, голубовато-зеленые и пурпурные, в зависимости от цвета пара и от варева, над которым этот пар клубился. Что касается запахов этого кошмарного склепа, то для их описания, может быть, нашлись бы слова в литовском языке — в английском их нет. Человеку, входившему туда, приходилось собирать все свое мужество, словно перед прыжком в ледяную воду. Его ни на минуту не покидало ощущение, будто он плывет под водой; он прижимал платок к носу, кашлял и задыхался, а потом, если он все-таки упорствовал, в ушах у него начинало звенеть, вены на лбу вздувались, а затем его настигала мощная волна аммиачных паров, он поворачивался и в полуобморочном состоянии со всех ног кидался на свежий воздух.
На верхнем этаже были расположены цехи, где выпаривали «слив» — вязкое коричневое вещество, остающееся после того, как из отходов уже выварены сало и жир. Высушенный материал растирали в мелкую пыль и смешивали с каким-то таинственным, но вполне безвредным порошком из камня, который специально завозили сюда тысячами товарных вагонов и затем размалывали. После этого удобрение было готово, его насыпали в мешки и рассылали во все концы света в качестве одного из бесчисленных сортов стандартного костяного фосфата. А потом фермер где-нибудь в Мэне, Калифорнии или Техасе покупал его, скажем, по двадцати пяти долларов за тонну и вместе с зерном закладывал в землю, после чего в течение нескольких дней поля издавали острый запах, а фермер, его фургон и даже лошади, которые везли мешки, были пропитаны тем же запахом. А в Мясном городке искусственное удобрение не было разбросано по тонне на акр и не было смешано с землей; сотни и тысячи тонн его лежали в одном здании огромными кучами; оно покрывало пол слоем в несколько дюймов и наполняло воздух удушливой пылью, которая превращалась в ослепляющий песчаный вихрь, стоило подуть откуда-нибудь ветру.
К этому-то зданию, словно влекомый неведомой рукой, приходил ежедневно Юргис; май выдался необычайно холодный, и тайные молитвы Юргиса были услышаны, но в начале июня наступила рекордная жара, и тогда на мельницу, где размалывали искусственное удобрение, понадобились люди.
Мастер из размольного цеха к этому времени уже знал Юргиса в лицо и отметил его как подходящего человека. И когда в два часа этого безветренного знойного дня Юргис подошел к дверям, сердце его вдруг сжалось — мастер кивнул ему! Не прошло и десяти минут, как Юргис скинул пиджак и верхнюю рубашку и, стиснув зубы, принялся за дело. Это было новое испытание, из которого он должен был выйти победителем!
Своей работе он обучился за одну минуту. Из огромного выходного отверстия мельницы, перед которым он стоял, лилась широкая струя размолотого удобрения, а над нею клубилась тончайшая пыль. Юргису дали в руки лопату, и вместе с несколькими другими рабочими он должен был ссыпать удобрение в тачки. О том, что рядом работали другие люди, Юргис догадывался по шуму и по тому, что время от времени сталкивался с ними: больше ничто не выдавало их присутствия, потому что в ослепляющем вихре пыли уже за три шага ничего не было видно. Наполнив одну тачку, Юргис ощупью находил следующую, а если ее не было, он так и стоял, водя вокруг себя руками, словно слепой. Через пять минут он, разумеется, превратился в глыбу удобрения. Ему выдали губку, которую надо было подвязать ко рту, чтобы дышать через нее. Но пыль набилась ему в уши, а губы и веки покрылись коркой. В полутьме Юргис казался коричневым призраком: с головы до ног он был того же цвета, что и само здание и все предметы в нем и на сто ярдов вокруг. Окна и двери приходилось держать открытыми, и стоило подуть ветру, как Дэрхем и Компания лишались значительной части своих доходов с этой фабрики.
Работая без пиджака при температуре тридцать восемь градусов, Юргис весь пропитался фосфатами, и через пять минут у него началась головная боль, а еще через четверть часа он впал в полуобморочное состояние. Кровь, словно молот, стучала у него в висках. Он чувствовал мучительную боль в темени и едва владел руками. Но, ни на минуту не забывая о пережитых четырех месяцах осады голодом, Юргис продолжал неистово бороться. Еще через полчаса у него началась рвота — его рвало так, что, казалось, все внутренности превратились в сплошную рану. Мастер сказал, что если очень захотеть, то к удобрительной мельнице можно привыкнуть, но Юргис видел теперь, что хотеть должен не он, а его желудок.
К концу этого кошмарного дня Юргис едва держался на ногах. Порою он начинал шататься, и ему приходилось прислоняться к стене, чтобы не упасть. Выйдя с фабрики, большинство рабочих немедленно направлялось в пивную — по-видимому, они считали, что искусственное удобрение, как и яд гремучей змеи, можно изгнать из себя только алкоголем. Но Юргису было слишком худо, чтобы думать о выпивке, — он смог только выйти на улицу и добрести до трамвая. Он обладал чувством юмора и в дальнейшем, ко всему привыкнув, любил влезать в трамвай и любоваться производимым эффектом. Но сейчас ему было до того скверно, что он не замечал, как отворачивались и отплевывались пассажиры, как они зажимали носы платками и бросали на него негодующие взгляды. Он только видел, что сидевший напротив него человек немедленно встал и уступил ему место, полминуты спустя встали оба его соседа, а еще через минуту переполненный трамвай почти опустел: те, кому не хватило места на площадке, вылезли и пошли пешком.
Разумеется, дом Юргиса, как только он вошел, немедленно превратился в небольшую удобрительную фабрику. Все поры его кожи были забиты удобрением, он пропитался им насквозь, и понадобилась бы неделя — не мытья, нет, а чистки скребницей, чтобы оттереть его. В том виде, в каком Юргис был сейчас, его не с чем было сравнивать, кроме разве недавно открытого учеными вещества, которое обладает способностью бесконечно излучать энергию, не исчезая и не изменяясь[22]. Запахом Юргиса пропиталась еда на столе, и всех членов семьи стошнило; что касается самого Юргиса, то трое суток желудок его ничего не принимал: Юргис мог мыть руки, есть вилкой и ножом, но ведь его рот и горло тоже были полны яда!
И все-таки он выдержал! Голова у него раскалывалась от боли, но он плелся на работу, становился на свое место и начинал орудовать лопатой в слепящем облаке пыли. И к концу недели он уже приобрел закалку рабочего удобрительной фабрики, снова мог есть, и хотя голова у него всегда болела, но уже не так сильно, чтобы нельзя было работать.
* * *
Так прошло еще одно лето. То было лето процветания страны, она с жадностью набрасывалась на товары, поступавшие с боен, и, хотя мясные короли старались сохранить армию безработных, все члены семьи нашли себе работу. Они снова расплатились с долгами и начали понемногу откладывать деньги. Но были жертвы, по их мнению, слишком тяжкие, чтобы идти на них без крайней необходимости: продажа газет была неподходящим делом для маленьких мальчиков. Все предостережения и наставления были бесполезны — сами того не замечая, дети усваивали привычки новой среды. Они научились выразительно ругаться по-английски, подбирать окурки, играть в орлянку, в кости и в карты, сделанные из папиросных коробок. Они знали все публичные дома на «Леве», знали имена «мадам»-содержательниц и дни, когда там устраивались торжественные праздники, на которых присутствовали все высшие полицейские чины и политические заправилы. Если какой-нибудь приезжий — какой-нибудь «оптовый покупатель из провинции» — обращался к ним с вопросом, они могли показать ему знаменитую «пивную Хинкидинка» и даже назвать по именам всех шулеров, громил и бандитов, сделавших из этой пивной свою штаб-квартиру. Хуже того, мальчики постепенно отвыкали ночевать дома. Какой толк, спрашивали они, тратить время и силы, а может быть, и деньги на трамвай, чтобы каждую ночь путешествовать к бойням, если на улице так тепло и можно отлично выспаться под каким-нибудь фургоном или в пустом подъезде? Раз они аккуратно приносят полдоллара каждый день, не все ли равно, когда они принесут эти деньги? Но Юргис сказал, что если позволить им ночевать на улице, то потом они и вовсе не вернутся домой, и было решено, что Вилимас и Николаюс осенью снова начнут посещать школу, а Эльжбета, которую заменит в доме ее младшая дочь, пойдет работать.
Как большинство детей в бедных семьях, маленькая Котрина рано сделалась взрослой. Ей приходилось нянчиться с братишкой-калекой и с малышом Юргиса, приходилось стряпать, мыть посуду, убирать дом и поспевать с ужином к тому времени, когда старшие возвращались с работы. Ей было только тринадцать лет, на вид она казалась еще моложе, но она безропотно исполняла все, что от нее требовали. Теперь ее мать пошла искать работу и, походив несколько дней по бойням, устроилась в колбасный цех.
Эльжбета привыкла работать, но эта перемена далась ей очень тяжело, потому что она была принуждена неподвижно стоять с семи часов утра до половины первого, а потом с часу дня до половины шестого вечера. Вначале она думала, что не выдержит, — она страдала почти так же, как Юргис на удобрительной мельнице. Когда на закате она возвращалась домой, у нее подкашивались ноги. К тому же она работала при электрическом свете в какой-то темной дыре, где на полу всегда стояли лужи, а воздух был полон отвратительного запаха сырого мяса. Люди, работавшие там, подчинялись тому же старинному закону природы, который заставляет куропатку зимой быть белой, а осенью окрашиваться в цвет увядшей листвы, хамелеона же, черного, когда он сидит на стволе, — становиться зеленым, когда он переходит на зеленую ветку. Рабочие в этом цехе были как раз цвета «свежей деревенской колбасы», которую они изготовляли.
Заглянуть на несколько минут в колбасный цех было очень интересно, если только не смотреть на людей; пожалуй, на всем предприятии не было таких удивительных машин, как там. Когда-то, надо полагать, приготовление фарша и начинка колбас производились вручную, и было бы интересно узнать, сколько человек заменили эти машины. С одной стороны цеха тянулись бункеры, куда рабочие лопатами забрасывали тонны мяса и килограммы специй; в этих огромных воронках вращались ножи со скоростью до двух тысяч оборотов в минуту. Когда мясо было хорошо измельчено, приправлено картофельными жмыхами, долито водой и размешано, оно подавалось в набивочные машины, которые стояли по другую сторону помещения. Там работали женщины. Каждая машина имела хобот — шланги с наконечниками. Одна из работниц брала длинную «оболочку» и натягивала ее на хобот, как натягивают пальцы тесной перчатки. Кишка была длиной в тридцать футов, но работница натягивала ее в мгновение ока. Надев кишки на все наконечники, женщина нажимала рычаг, и машина выбрасывала целые потоки колбасного фарша, который увлекал за собой оболочку. И зритель видел, как, словно по волшебству, появлялась рожденная машиной невероятно длинная колбаса. Напротив помещался большой лоток, и, как только эти похожие на живые существа колбасы попадали туда, две работницы подхватывали их и перевязывали в нескольких местах. Для непосвященного это было поразительным зрелищем, так как женщины делали только один поворот запястьем, но делали его как-то так, что вместо бесконечной цепи следующих одна за другой колбас у них в руках появлялись связки, где все колбасы исходили из одного центра. Все это было похоже на ловкий фокус, женщины работали так быстро, что глаз буквально не мог уследить за ними, и зритель видел только вихрь движений и появляющиеся одна за другой связки колбас. Но в центре вихря перед ним вдруг возникало напряженное, бледное, как мел, лицо с двумя морщинками, прорезающими лоб, и тут он внезапно вспоминал, что ему пора идти дальше. Но женщины не могли уйти, они оставались там час за часом, день за днем, год за годом, перевязывая гроздья колбас и состязаясь со смертью. Работа была сдельная, работнице же надо было содержать семью, а суровые и безжалостные экономические законы страны, где она жила, были таковы, что делать это она могла, лишь работая так, как она работала, вкладывая в этот труд всю душу и не позволяя себе даже мимолетного взгляда в сторону нарядных дам и элегантных мужчин, глазевших на нее, как на дикого зверя в клетке.
Глава XIV
Семья, один член которой занимался обрезкой туш на консервной фабрике, а другой работал в колбасном цехе, из первых рук узнавала о темных делах, творившихся на бойнях. Так им стало известно, что если мясо совершенно испорчено и никуда не годится, то оно идет на консервы или колбасу. Соединив эти сведения с теми, которые им сообщил в свое время Ионас, работавший в маринадном цехе, они получили полное представление о судьбе испорченного мяса, и им открылся новый, мрачный смысл старой шутки о том, что на бойнях в дело идет вся свинья, кроме ее визга.
Ионас рассказывал им, что когда мясо вынимали из маринада и оно оказывалось прокисшим, то для уничтожения запаха его обрабатывали содой и продавали затем в дешевых закусочных; и еще Ионас рассказывал о тех чудесах химии, при помощи которых любому мясу — свежему, засоленному, сырому или консервированному — придавали любой цвет, запах и вкус. Для засолки окороков применялась хитроумная машина, которая экономила время и повышала производительность фабрики. Главной частью этой машины была полая игла, соединенная с насосом; рабочий, втыкая иглу в мясо и приводя ногой в движение насос, в несколько секунд пропитывал окорок рассолом. Но, несмотря на это, окорока все же иногда портились и издавали такой запах, что в помещение, где они хранились, трудно было войти. Для таких окороков у хозяев фабрики был другой, куда более крепкий рассол, который отбивал всякий запах; рабочие называли этот прием — «дать им тридцать процентов». Копченые окорока тоже порою портились. Раньше их продавали третьим сортом, но потом какой-то ловкач изобрел спасительное средство, — из таких окороков стали извлекать кость, вокруг которой обычно портится мясо, а на ее место закладывать добела раскаленный железный прут. После этого изобретения уже не было первого, второго или третьего сортов мяса — оно всегда было только первосортным. Мясные короли все время придумывали такие штуки; они продавали «бескостные окорока» — обрезки свинины, засунутые в снятую с окорока шкурку; «калифорнийские окорока» — лопатки и передние ноги с крупными суставами и почти целиком срезанным мясом; дорогие «окорока без кожи» — окорока старых свиней, с такой толстой и грубой кожей, что их никто не хотел покупать, — до тех пор, разумеется, пока ее не сдирали, чтобы сварить, измельчить и продать под названием «сыра из свиной головы»!
В цех Эльжбеты попадали только те окорока, которые были окончательно испорчены. Размельченный ножами, делавшими две тысячи оборотов в минуту, и смешанный с полутонной другого мяса, этот окорок, какой бы у него ни был запах, в общей массе исчезал незаметно. Никто никогда не интересовался, из чего делается колбасный фарш. Из Европы возвращалась забракованная лежалая колбаса, покрытая плесенью и побелевшая, — что ж, ее перемешивали с бурой и глицерином, отправляли в бункеры и снова делали колбасу, на этот раз для отечественного потребления. В бункеры шло мясо, побывавшее на полу, в грязи и опилках, затоптанное рабочими, заплеванное, зараженное неисчислимыми мириадами туберкулезных бацилл. В бункеры шло мясо, которое в огромных количествах хранилось на складах, где на него с дырявых крыш капала вода, где по нему бегали полчища крыс. В этих помещениях дарила тьма, и разглядеть что-нибудь было трудно, но стоило провести рукой по мясу — и набиралась полная горсть сухого крысиного помета. Крысы причиняли убытки, и мясопромышленники приказывали раскладывать для них отравленный хлеб; крысы подыхали, и тогда их вместе с хлебом и мясом отправляли в бункеры. Это не басня, не шутка: мясо лопатами нагружали на тележки, и рабочий, занимавшийся этим, не тратил времени, чтобы выбросить крысу, даже если он видел ее, потому что в колбасу попадали такие вещи, по сравнению с которыми отравленная крыса была лакомым кусочком! Рабочим негде было вымыть руки перед едой, и они споласкивали их в воде, которую потом заливали в фарш. Обрезки копченого мяса, остатки солонины и всяческие мясные отбросы складывались в старые бочки, которые стояли в погребах. При системе жесткой экономии, введенной мясными королями, на некоторые работы деньги отпускались очень редко, и в числе таких работ была очистка бочек с остатками мяса. Их чистили раз в год, весной. В бочках скапливались грязь, старые гвозди, ржавчина, застоявшаяся вода, и ведро за ведром все это выкачивали, переливали в бункеры, смешивали со свежим мясом, а затем подсовывали людям на завтрак. Часть фарша шла на копченую колбасу, но так как копчение отнимает много времени и поэтому дорого стоит, то на сцену появлялся химический отдел, который обрабатывал колбасу бурой, чтобы она не портилась, и окрашивал ее желатином в коричневый цвет. Все сорта колбасы выходили из одного бункера, но при упаковке к некоторым колбасам приклеивали ярлычок «экстра», и каждый фунт такой колбасы стоил на два цента дороже остальных.
* * *
Такова была новая обстановка, в которой очутилась Эльжбета, и такова была порученная ей работа — работа, которая выматывала, оглушала, не оставляла ни времени для мыслей, ни сил для чего-нибудь другого. Эльжбета стала частью машины, которую она обслуживала, и все, что в ней не было нужно машине, обрекалось на гибель. Этот жернов обладал только одним спасительным свойством: он лишал человека способности чувствовать. Понемногу Эльжбета впадала в отупение, она перестала разговаривать. По вечерам она встречала Юргиса и Онну, и все трое шли домой, часто не обменявшись по дороге ни единым словом. Онна тоже стала молчаливой — Онна, которая раньше распевала, как птица. Она была больна и несчастна, и порою у нее едва хватало сил, чтобы дотащиться до дома. Там они съедали приготовленный для них ужин, и так как разговаривать можно было только о невзгодах, то они спешили забраться в постель и лежали в тяжелом забытьи, пока не наступало время снова вставать, одеваться при свече и идти к машинам. Ими овладело такое оцепенение, что они теперь даже не страдали от голода; только дети еще хныкали, когда с едою бывало туго.
И все-таки душа Онны были жива — у всех у них души были живы, только погрузились в дремоту; порою они пробуждались, и это было тяжкое испытание. Ворота памяти распахивались, старые радости воскресали, старые надежды и мечты звали к себе — несчастные пытались пошевелиться под навалившимся на них бременем и еще сильнее чувствовали его непомерную тяжесть. Плакать они уже не могли, но ими овладевало отчаяние, более страшное, чем предсмертная агония. Об этом нельзя было говорить, об этом никогда не говорят те, кто не хочет признать свое поражение.
Они были побеждены, они проиграли игру и были раздавлены. Эта трагедия не становилась менее страшной оттого, что была так жалка, так связана с заработком, с долгом в бакалейную лавку, со взносами за дом. Они мечтали о свободе, о возможности оглядеться вокруг себя и чему-то научиться, о том, чтобы жить прилично и чисто, о том, чтобы их ребенок рос сильным и здоровым. И вот все кончено — никогда этому уже не бывать! Они сыграли свою игру и проиграли. Впереди шесть лет изнурительного труда, прежде чем они смогут надеяться на передышку — прекращение платежей за дом. С жестокой ясностью они видели, что никогда им не выдержать еще шести лет подобной жизни! Они гибли, они шли ко дну, и не было для них спасения, не было надежды. Этот огромный город не придет к ним на помощь, как не придут на помощь безграничные просторы океана, лесная чаща, пустыня, могила. Сколько раз думала об этом Онна, просыпаясь по ночам. Она лежала, пугаясь биения собственного сердца, глядя в воспаленные глаза древнего первобытного страха перед жизнью. Однажды она громко заплакала и разбудила усталого и сердитого Юргиса. После этого она научилась плакать беззвучно — у них с Юргисом так редко бывали теперь одинаковые настроения! Словно надежды их были погребены в разных могилах!
У Юргиса были свои мужские заботы. Его преследовал другой призрак. Он сам никогда не говорил о нем, не позволил бы говорить и другим, он даже себе не признавался в его существовании. Для борьбы с ним Юргису нужно было все мужество, каким он обладал, но и его порою не хватало. Юргиса начало тянуть к вину.
День за днем, неделю за неделей работал Юргис в аду, и все его тело постоянно ныло, в голове грохотал прибой, а когда он выходил на улицу, дома шатались и кружились перед ним. Но можно было отдохнуть от этого мучительного кошмара, можно было стряхнуть его, стоило только напиться! Тогда он забудет боль, освободится от ярма, у него прояснится в глазах, он станет хозяином своего мозга, своих мыслей, своей воли. Его оцепеневшая душа очнется, и он опять будет смеяться и шутить с товарищами, опять станет человеком и хозяином своей судьбы.
Юргису было нелегко выпить больше двух-трех рюмок. После первой рюмки он получал право поесть и убеждал себя, что это даже выгодно; после второй ему представлялась возможность еще раз закусить, но потом он наедался до отвала, и тогда трата денег на выпивку становилась немыслимой роскошью, попранием вековых инстинктов преследуемого голодом класса. Но однажды Юргис, махнув рукой на бережливость, пропил все деньги, какие у него были в кармане, и вернулся домой, как говорится, сильно «на взводе». Он уже и не помнил, когда в последний раз был так счастлив, но он знал, что счастье это продлится недолго, и поэтому яростно ненавидел всех, кто являлся причиной его пробуждения, ненавидел весь мир, ненавидел свою жизнь, к тому же в глубине души ему было мучительно стыдно. Потом, когда он увидел отчаяние семьи и обнаружил, сколько денег истратил, на глаза навернулись слезы, и он начал долгую борьбу с демоном пьянства.
Эта борьба была бесконечна, да у нее и не могло быть конца. Но Юргис не понимал этого: у него ведь не было свободного времени для размышлений. Просто он знал, что непрерывно борется. Он был до того несчастен и замучен, что пройти по улице стало для него пыткой. На углу, разумеется, была пивная, а может быть, и на всех четырех углах, да еще парочка пивных в середине квартала, и все они манили его, все были непохожи одна на другую, все по-разному его завлекали. Когда бы он ни пришел — до рассвета или когда стемнеет, — там его ждали свет и тепло, и запах горячей пищи, и, может быть, музыка или дружеское лицо и слово привета. У Юргиса появилась привычка выходить на улицу всегда вместе с Онной, он крепко держал ее под руку и старался идти быстрее. Мысль, что Онна узнает о его тайной страсти, была нестерпима, она сводила Юргиса с ума. Это было так нечестно: ведь Онна никогда не брала в рот спиртного, нет, она не смогла бы понять! Порою, в минуты отчаяния, он ловил себя на желании, чтобы Онна сама научилась пить. Тогда ему не было бы так стыдно перед ней. Они пили бы вместе и спасались бы — пусть хоть ненадолго — от ужаса жизни, а там будь что будет.
И вот настало время, когда почти все духовные силы Юргиса сосредоточились на одном — на борьбе с желанием выпить. На него находили приступы озлобления, он начинал ненавидеть Онну и всю семью, потому что они мешали ему. Он дурак, что женился, что связал себя и сделался рабом. Только из-за семьи он вынужден оставаться на бойнях: будь он одинок, он мог бы уйти, как ушел Ионас, и послать к дьяволу всех мясных королей. На удобрительной мельнице работало мало холостяков, да и те помышляли только о том, как бы заработать денег на дорогу. А пока у них было о чем вспомнить, например, о последней выпивке, и было о чем помечтать, например, о том, как они снова напьются. От Юргиса же ждут, что он принесет домой все деньги, все до последнего цента; он не может даже в обеденный перерыв пойти с товарищами, ему положено съедать свой обед на груде удобрения.
Разумеется, не всегда он бывал в таком настроении — он все еще любил семью. Но он переживал тяжелое время. Бедный маленький Антанас, перед чьей улыбкой никогда не мог устоять Юргис, как раз теперь перестал улыбаться — он превратился в сплошную массу огненно-красной сыпи. Малыш переболел всеми болезнями, какими только болеют дети. На первом году жизни он перенес скарлатину, свинку и коклюш, а теперь заболел корью. Кроме Котрины, за ним некому было ухаживать. Его не лечили доктора, потому что он был ребенком бедняков, а дети не умирают от кори, — а если умирают, то не часто. Изредка Котрина находила время, чтобы пожалеть его и понянчить, но обычно он лежал один, забаррикадированный в кровати. По полу гуляли сквозняки, и он мог простудиться и умереть. На ночь его связывали, чтобы он не раскрылся, пока взрослые спят мертвым сном усталости. Он лежал, часами корчась от крика, а потом, устав, начинал ныть и стонать. Он весь горел, глаза у него гноились. Днем он был похож на жуткого чертенка — одни только прыщи да испарина, — жалкий комок боли и страдания.
Но на самом деле все это было совсем не так страшно, потому что маленький Антанас, даже больной, был счастливее всех остальных членов семьи. Он прекрасно переносил свои болезни и, казалось, болел только для того, чтобы показать, какое он чудо здоровья. Антанас был сыном юности и счастья своих родителей, он рос не по дням, а по часам, и весь мир был для него игрушкой. Обычно он целыми днями ковылял по кухне с голодными, просящими глазами — Антанасу не хватало той еды, которую ему могла уделить семья, и он непрестанно просил еще. Хотя ему было немногим больше года, справиться с ним мог только отец.
Казалось, Антанас отобрал у матери все ее здоровье, ничего не оставив тем, кто мог прийти после него. Онна снова была беременна, и об этом страшно было думать. Даже Юргис, отчаявшийся и отупевший, все-таки понимал, что впереди его ждут новые страдания, и содрогался при мысли о них.
Онна таяла на глазах. У нее появился кашель, похожий на тот, который убил деда Антанаса. Она начала кашлять еще с того рокового утра, когда скаредность трамвайной компании выбросила ее из вагона под дождь, но теперь этот кашель становился угрожающим, он даже будил ее по ночам. Хуже всего была ее болезненная нервозность. Ее мучили невыносимые головные боли, она беспричинно плакала, а порою, вернувшись с работы, падала со стоном на кровать и разражалась судорожными рыданиями. Несколько раз у нее бывали истерики, и тогда Юргис терял голову от страха. Напрасно Эльжбета объясняла ему, что тут ничем нельзя помочь, что такие вещи случаются с беременными, — Юргис не верил, он просил, молил объяснить ему, что случилось. Раньше с ней этого никогда не бывало, настаивал он, это что-то чудовищное и немыслимое. Жизнь, которую она ведет, проклятая работа, которую она должна выполнять, понемногу убивают ее. Она не создана для такой жизни, никакая женщина для нее не создана. Нельзя допустить, чтобы женщины выполняли такую работу. Если мир не может иными путями дать им пропитание, пусть бы он сразу убил их, вот и все. Женщины не должны выходить замуж, не должны рожать детей; рабочий не должен жениться; если бы он, Юргис, знал раньше, что такое женщина, он скорее выколол бы себе глаза, чем женился. Так он продолжал говорить, пока сам не впадал в истерику, а видеть большого мужчину в таком состоянии невыносимо, и Онна брала себя в руки, бросалась ему на шею, умоляя прекратить, замолчать, обещая, что выздоровеет и что все будет хорошо. И она лежала у него на плече, выплакивая свое горе, а он смотрел на нее, беспомощный, как раненое животное, мишень для невидимых врагов.
Глава XV
Эти странности начались летом. Всякий раз Онна испуганно клялась, что больше это не повторится, и клялась напрасно. Каждый новый припадок все сильнее пугал Юргиса, он переставал доверять утешениям Эльжбеты и начинал думать, что за этим кроется какая-то тайна, которую от него хотят скрыть. Несколько раз он ловил взгляд бьющейся в рыданиях Онны, похожий на взгляд затравленного животного; безудержно плача, она порою произносила какие-то отрывистые слова, в которых сквозили и отчаянье и мука. И лишь потому, что Юргис сам был так измучен и угнетен, он не пытался выяснить, что все это означает. Он задумывался над поведением Онны, только когда бывал вынужден, — он тянул лямку, как замученная кляча, не размышляя ни о прошлом, ни о будущем.
Снова надвигалась зима, еще более грозная и жестокая, чем в прошлые годы. Стоял октябрь, и началась предпраздничная горячка. Чтобы на рождественские праздники хватило мяса, машина боен должна была работать до поздней ночи, и Мария, Эльжбета и Онна — винтики этой машины — работали по пятнадцати — шестнадцати часов в сутки. Выбора не было: если они хотели сохранить место, они должны были работать столько, сколько требовалось; кроме того, это добавляло кое-какие крохи к их заработкам, и, надрываясь, они несли свою непосильную ношу. Они ежедневно начинали работу в семь утра, в полдень съедали обед, а затем уже ничего не ели до конца работы, до десяти — одиннадцати часов. Юргис предложил ждать их, чтобы помогать им добираться домой; но они и слышать об этом не хотели: на удобрительной фабрике сверхурочной работы не было, и ждать Юргис мог только в пивной. Каждая из них выходила в темноту и плелась к углу, где они обычно встречались, а если оказывалось, что остальные две уже ушли, то садилась в трамвай и всю дорогу мучительно боролась со сном. Когда они приходили домой, то от усталости уже не могли ни есть, ни раздеться и пластом валились на постель в одежде и башмаках. Если они не выдержат, они обречены на гибель, если справятся — у них зимой будет достаточно угля.
Незадолго до дня Благодарения налетел снежный буран. Начался он после полудня, а к вечеру намело уже порядочно снега. Сперва Юргис хотел дождаться женщин, но затем он зашел в пивную обогреться, выпил две рюмки и сбежал от искушения; дома он прилег в ожидании и сразу уснул. Его мучили кошмары, он проснулся и увидел, что Эльжбета трясет его за плечо и плачет. Сперва он даже не понял ее слов — Онна не вернулась домой. Он спросил, который час. Было уже утро, время собираться на работу. Онна не ночевала дома! А на улице был мороз и крутом лежали глубокие сугробы.
Юргис вскочил. Мария плакала от страха, ребятишки хныкали, не отставал от них и Станиславас, охваченный ужасом перед снегом. Юргису потребовалось только надеть башмаки и пальто, через полминуты он уже выбежал на улицу. И тут он сообразил, что спешить не к чему, что он не знает даже, куда идти. Было темно, как ночью, падал густой снег. Царила такая тишина, что слышно было, как с шорохом ложатся на землю хлопья. За несколько секунд, пока Юргис стоял в нерешительности, снег облепил его с головы до ног.
Он побежал к бойням, останавливаясь у незапертых пивных, чтобы навести справки. Онна могла выбиться из сил по дороге, могла попасть в катастрофу на бойне. Добравшись до ее фабрики, он стал расспрашивать ночного сторожа, но тот не слышал ни о каких несчастных случаях. В табельной, уже открытой, табельщик сказал ему, что накануне номерок Онны был перевернут и, значит, с фабрики она ушла.
После этого Юргису оставалось только ждать, расхаживая взад и вперед по снегу, чтобы не замерзнуть. Бойни уже ожили, вдалеке выгружали из вагонов скот, через дорогу работали в темноте грузчики, перетаскивая в вагоны-ледники двухсотфунтовые куски говядины. Перед рассветом хлынула все сгущавшаяся толпа рабочих, они дрожали от холода и покачивали на быстром ходу судками с обедом. Юргис встал возле окна табельной — единственного места, где было хоть немного света. Шел такой густой снег, что Юргис, боясь пропустить Онну, заглядывал в лицо всем проходящим.
В семь часов утра пришла в движение вся машина боен. Юргис должен был уже стоять у своей удобрительной мельницы, но вместо этого он в мучительном страхе ждал Онну. Только через четверть часа он увидел возникшую из снежного тумана фигуру и с криком бросился к ней. Это была Онна, бежавшая изо всех сил. Увидев Юргиса, она покачнулась и почти упала в его раскрытые объятия.
— Что случилось? — взволнованно спросил он. — Где ты была?
Прошло несколько секунд, прежде чем Онна перевела дух и смогла ответить.
— Не сумела добраться до дома, — прошептала она, — Снег… Трамваи не ходили…
— Но где же ты была? — настаивал он.
— Пришлось пойти к подруге, — невнятно ответила Онна, — к Ядвиге.
Юргис облегченно вздохнул и вдруг заметил, что Онна всхлипывает и дрожит, словно у нее начинается один из тех нервных припадков, которых он так боялся.
— В чем дело? — закричал он. — Что с тобой?
— О Юргис, я так испугалась! — Онна исступленно прижалась к нему. — Мне было так страшно!
Они стояли возле табельной, и на них оглядывались. Юргис отвел Онну в сторону.
— Но почему? — растерянно спросил он.
— Я боялась, я так боялась! — всхлипывала Онна, — Я знала, что ты не догадаешься, где я, и я не знала, что ты можешь натворить. Я старалась добраться до дома, но я так устала. О Юргис! Юргис!
Он так обрадовался ее возвращению, что больше ни о чем не мог думать. Ее смятение, ее страх, ее бессвязные слова не вызвали у него никаких подозрений — все это казалось пустяками по сравнению с тем, что она вернулась. Он дал ей выплакаться, но было уже около восьми часов, и если бы они задержались дольше, у них вычли бы еще за час работы, поэтому Юргис ушел, а Онна осталась у дверей фабрики; лицо ее было бело, как бумага, а в глазах застыл смертельный ужас.
* * *
Затем последовала еще одна короткая передышка. Близилось рождество, снег не таял, мороз пробирал до костей, и каждое утро Юргис, спотыкаясь в темноте, почти на руках тащил свою жену на бойни. Но однажды ночью наступил конец.
До праздников оставалось три дня. Мария с Эльжбетой вернулись около полуночи и, увидев, что Онны еще нет, переполошились. Они не нашли ее на условленном месте и, прождав немного, пошли к ней в цех, но, узнав, что работницы разошлись еще час назад, тоже отправились домой. Снег в ту ночь не шел, было не очень холодно, и все-таки Онна не вернулась! На этот раз, должно быть, случилось что-то серьезное.
Они разбудили Юргиса, и, приподнявшись, он сердито выслушал их. Должно быть, она опять пошла к Ядвиге, сказал он, Ядвига живет всего в двух кварталах от боен, а Онна, наверно, устала. Ничего с ней не случилось, а если и случилось, то все равно до утра ничего сделать нельзя. Юргис повернулся на другой бок, и не успели женщины закрыть за собой дверь, как он уже храпел.
Утром, однако, он встал и ушел раньше обычного. Ядвига Марцинкус вместе с матерью и сестрами жила по другую сторону боен, неподалеку от Холстед-стрит, в полуподвальной комнатушке. Ее Миколас недавно получил заражение крови и потерял руку, так что о свадьбе следовало позабыть навсегда. Чтобы попасть к Ядвиге, надо было пройти через узкий задний двор. Юргис увидел свет в окне и услышал шипенье сковородки. Он постучал с тайной надеждой, что ему откроет Онна.
Но вместо Онны сквозь приоткрытую дверь на него смотрела одна из сестренок Ядвиги.
— Где Онна? — спросил Юргис.
Девочка удивленно переспросила:
— Онна?
— Да, — сказал Юргис. — Разве она не здесь?
— Нет, — ответила девочка, и сердце Юргиса упало.
В ту же минуту из-за спины сестренки выглянула Ядвига. Увидев Юргиса, она мгновенно спряталась, потому что была еще не совсем одета. Юргис должен ее извинить, начала она, но мать очень больна…
— Онна не у вас? — спросил Юргис.
Он был слишком встревожен, чтобы дослушать до конца.
— Нет, — ответила Ядвига. — А почему вы решили, что она здесь? Разве она собиралась прийти к нам?
— Нет, но она не вернулась домой, и я подумал, что она здесь, как в прошлый раз.
— Как в прошлый раз? — удивленно повторила Ядвига.
— Как в тот раз, когда она ночевала у вас, — объяснил Юргис.
— Это какое-то недоразумение, — перебила его Ядвига. — Онна никогда не ночевала у меня.
До его сознания не сразу дошел смысл ее слов.
— Да нет же, Ядвига! — воскликнул он. — Две недели назад, она мне сама сказала, — в ту ночь, когда шел снег и она не могла добраться до дому.
— Это какое-то недоразумение, — повторила девушка. — Она не приходила сюда.
Юргис оперся о косяк, а обеспокоенная Ядвига (она любила Онну) широко распахнула дверь, придерживая на груди кофточку.
— Вы, наверно, ее не поняли! — взволнованно сказала она. — Должно быть, речь шла о ком-то другом. Она…
— Она сказала, что была здесь, — настаивал Юргис. — Она рассказала мне о вас, и как у вас дела, и о чем вы говорили. Вы уверены? Может, вы забыли? Может, вас не было дома?
— Нет, нет! — воскликнула Ядвига, но тут до них донесся сварливый голос:
— Ядвига, ты простудишь ребенка. Закрой дверь!
Юргис постоял еще с минуту, что-то растерянно бормоча в узкую дверную щелку, а затем, так как говорить больше было не о чем, попрощался и ушел.
Он брел оглушенный, не сознавая, куда идет. Онна обманывала его! Онна лгала ему! Что все это значит, где она тогда была? Где она сейчас? Он не только не мог разобраться в случившемся — он и осознать этого как следует не мог, но тысячи диких подозрений роились у него в мозгу; им овладело ощущение надвигающегося несчастья.
И так как ничего иного не оставалось, он снова пошел к проходной и стал дожидаться. Прождав почти до восьми часов, он отправился в цех, где работала Онна, чтобы расспросить надзирательницу. Оказалось, что та еще не пришла: трамвайные линии, соединяющие бойни с центром города, не работали; на электрической станции что-то случилось, и трамваи с ночи не ходили. Однако упаковочный цех продолжал работать — за девушками присматривал кто-то другой. Работница, к которой обратился Юргис, была очень занята. Отвечая ему, она оглядывалась, словно желая убедиться, что за нею не наблюдают. В это время подошел рабочий с тачкой; он знал, что Юргис — муж Онны, и ему было интересно выяснить, в чем дело.
— Может, это из-за трамваев, — предположил он. — Может, она поехала в центр.
— Нет, — ответил Юргис. — Она никогда не ездит туда.
— Может, и так, — ответил тот.
При этих словах Юргису показалось, что рабочий обменялся с девушкой быстрым взглядом.
— Вы что-нибудь знаете? — резко спросил он.
Но рабочий, увидев, что за ним наблюдает мастер, покатил тачку дальше.
— Ничего я не знаю. Почем мне знать, где бывает ваша жена? — бросил он через плечо.
Юргис снова вышел на улицу и начал ходить взад и вперед у входа. Забыв о работе, он провел там все утро. В полдень он навел справки в полицейском участке и опять в мучительной тревоге вернулся на свой пост. Наконец, часа в два он отправился домой.
Он шел по Эшленд-авеню. Трамваи уже ходили, и его обогнало несколько набитых до отказа вагонов. При виде их Юргис опять вспомнил насмешливое замечание рабочего и полусознательно начал следить за ними. Вдруг у него вырвалось изумленное восклицание, и он остановился как вкопанный.
Потом он побежал. Целый квартал он мчался за трамваем, почти не отставая. Порыжелая черная шляпка с поникшим красным цветком могла принадлежать и не Онне, но как мало это было вероятно! Скоро он все узнает, потому что через два квартала Онна должна сойти. Он замедлил бег, и трамвай обогнал его.
Как только она сошла и скрылась за поворотом, Юргис снова бросился бежать. Он был теперь во власти подозрения и не стыдился выслеживать жену. Неподалеку от дома он ускорил бег и успел увидеть, как Онна поднималась по ступенькам их крыльца. Тогда он отошел и пять минут расхаживал по улице, крепко сжав кулаки и стиснув зубы, охваченный смятением; потом вошел в дом.
Открыв дверь, он натолкнулся на Эльжбету, которая тоже разыскивала Онну и теперь вернулась домой. Она шла на цыпочках, прижав палец к губам. Юргис стоял неподвижно, пока она не подошла к нему вплотную.
— Не шуми, — поспешно зашептала она.
— В чем дело? — спросил он.
— Онна уснула, — с трудом выговорила Эльжбета. — Ей было очень плохо. Боюсь, она немного не в себе, Юргис. Она всю ночь проблуждала по улицам, и я еле-еле успокоила ее.
— Когда она вернулась? — спросил Юргис.
— Утром, сразу после того, как ты ушел, — ответила Эльжбета.
— А выходила она потом?
— Конечно, нет. Она так слаба, Юргис, она…
— Вы лжете, — сквозь стиснутые зубы сказал Юргис.
Эльжбета задрожала и вся побелела.
— Что ты? Что ты говоришь? — пробормотала она.
Но Юргис не ответил. Оттолкнув ее, он распахнул дверь спальни. Онна сидела на кровати. Когда Юргис вошел, она испуганно взглянула на него. Юргис захлопнул дверь перед Эльжбетой и подошел к жене.
— Где ты была? — спросил он.
Стиснутые руки Онны лежали на коленях, и Юргис увидел, что в ее лице, искаженном страданием, не было ни кровинки. Пытаясь ответить, она несколько раз судорожно вздохнула и, наконец, быстро и тихо заговорила:
— Юргис, у меня, должно быть, что-то помутилось в голове. Я хотела вернуться домой ночью и не нашла дороги. Я ходила… я ходила, кажется, всю ночь и… и пришла только утром.
— Тебе следовало отдохнуть, — жестко сказал он. — Зачем ты снова выходила из дому?
Он смотрел ей прямо в глаза и увидел, как в них вдруг появилось выражение страха и мучительной нерешительности.
— Мне… мне надо было пойти… пойти в лавку, — пробормотала она едва слышно, — мне надо было…
— Ты лжешь, — сказал Юргис.
Он сжал кулаки и сделал шаг к кровати.
— Зачем ты лжешь мне? — закричал он в ярости. — Чем ты занимаешься, что тебе приходится лгать мне?
— Юргис! — всхлипнула она, испуганно вскакивая. — О Юргис, как ты можешь!
— Ты солгала мне, слышишь! — кричал он. — Ты сказала, что была в ту ночь у Ядвиги, а это неправда. Ты была там же, где сегодня ночью, у кого-то в центре. Я видел, как ты выходила из трамвая. Где ты была?
Он словно ударил ее ножом. Казалось, земля ушла у нее из-под ног. Мгновение она стояла, пошатываясь, и в ужасе смотрела на него, потом с криком отчаяния качнулась вперед, протягивая к нему руки.
Но он отстранился и не подхватил ее. Она уцепилась за край кровати, а потом упала, закрыв лицо руками и рыдая как безумная.
У нее начался один из тех истерических припадков, которые раньше так пугали Юргиса. Онна рыдала; по ее лицу текли слезы; накопившиеся страх и отчаяние вырывались наружу в долгих стонах. Бушевавшие в ней чувства сотрясали ее, как сотрясает буря деревья на холмах; тело ее корчилось в конвульсиях, словно она была во власти какого-то чудовища, которое мучило и раздирало ее на части. Раньше при таких припадках Юргис терял голову, но теперь он стоял, стиснув зубы и сжав кулаки; она может изойти слезами, но на этот раз он не сдвинется с места ни на дюйм, ни на дюйм. Однако от ее рыданий кровь холодела у него в жилах, и губы невольно начинали дрожать, поэтому он почти обрадовался, когда тетя Эльжбета, бледная от страха, открыла дверь и вбежала в комнату. Все же он с проклятием выгнал ее.
— Убирайтесь вон, убирайтесь вон! — закричал он, а когда она замешкалась, словно желая что-то сказать, схватил ее за руку и вышвырнул из комнаты. Потом, захлопнув дверь и загородив ее столом, он повернулся к Онне и заорал:
— Будешь ты отвечать мне?
Но она не слышала его — она все еще была во власти чудовища. Юргис видел, как вздрагивали и изгибались ее руки, двигаясь из стороны в сторону по постели, словно они жили какой-то отдельной жизнью, видел, как по ее телу пробегали судороги. Она всхлипывала и задыхалась, горло ее, казалось, разрывалось от всех этих звуков — они набегали друг на друга, как волны на морском берегу. Затем голос ее поднимался до вопля, который становился все громче и громче, и, наконец, она разражалась дикими, страшными взрывами хохота. Юргис терпел, пока мог, потом, чувствуя, что силы покидают его, бросился к ней и, тряся за плечи, крикнул в самое ухо:
— Замолчи, сейчас же замолчи!
Она подняла на него исполненный муки взгляд, потом упала к его ногам. Обхватив их руками, хотя он и пытался отступить, она корчилась на полу. У Юргиса от ее стонов перехватывало горло, и он крикнул еще яростнее, чем прежде:
— Замолчи сейчас же!
На этот раз она послушалась, задержала дыхание и умолкла, только тело ее все еще сотрясалось от подавляемых всхлипываний. Бесконечно долгую минуту она лежала совершенно неподвижно. Юргису показалось, что она умерла, и сердце сжал леденящий ужас. Но вдруг он услышал ее шепот:
— Юргис! Юргис!
— Что? — спросил он.
Ему пришлось наклониться к ней, так слаба она была. Прерывающимся голосом она умоляла, с трудом произнося слова:
— Верь мне, поверь мне!
— Поверить чему? — крикнул он.
— Поверь, что я… что я лучше знаю… что я люблю тебя! И не спрашивай о том… о чем спрашивал. О Юргис, ради бога! Так лучше… так…
Он хотел что-то сказать, но, перебив его, она продолжала с лихорадочной торопливостью:
— Если бы ты только… Если бы ты только… поверил мне! Я не виновата… я ничего не могла поделать… все будет хорошо… ведь это не имеет значения, это не беда. О Юргис, — прошу, прошу тебя!
Она уцепилась за него, пытаясь подняться и заглянуть ему в лицо. Он чувствовал, как конвульсивно дрожат ее руки, как тяжело дышит прижавшаяся к нему грудь. Ей удалось схватить его руку, и она судорожно стиснула ее, прижимая к лицу, обливая слезами.
— Поверь мне, поверь мне! — снова простонала она, но Юргис в ярости зарычал:
— Не верю!
Но она все еще цеплялась за него и в отчаянии громко рыдала.
— О Юргис, подумай, что ты делаешь! Мы погибнем… погибнем! Не надо, не надо! Не делай этого, не делай! Не надо! Я сойду с ума, я умру… Нет, нет, Юргис, я не в своем уме… Это не имеет значения! Тебе незачем знать! Мы можем быть счастливы… мы можем по-прежнему любить друг друга. Прошу тебя, поверь мне!
От ее слов он совсем обезумел. Вырвав руку, он оттолкнул Онну.
— Отвечай мне! — крикнул он. — Слышишь, отвечай, будь ты проклята!
Онна упала на пол и снова заплакала. Плач ее звучал, как стон гибнущей души, и Юргис не выдержал. Он ударил кулаком по столу.
— Отвечай мне! — снова заорал он.
Она начала выть, словно дикое животное.
— О-о-о! Я не могу! Не могу!
— Почему не можешь?
— Я не знаю как.
Он подскочил и, схватив ее за руку, поднял.
— Где ты была ночью? Ну, живо! — прохрипел он, пристально глядя ей в лицо.
Тогда медленно, растягивая слова, она прошептала:
— Я… была… в доме… в центре…
— В каком доме? Говори толком.
Она попыталась отвернуться, но он не пускал ее.
— В доме мисс Гендерсон, — выдохнула она.
Сперва он не понял и повторил:
— В доме мисс Гендерсон? — Потом внезапно, словно вспышка молнии, страшная истина озарила его, он с воплем отшатнулся. Прислонившись к стене, прижимая руку ко лбу, он глядел перед собой и шептал: — Иисусе! Иисусе!
Мгновение спустя он бросился на Онну, ползавшую у его ног, и схватил ее за горло.
— Говори! — хрипло бормотал он. — Живо! Кто привел тебя туда?
Она попыталась освободиться, и это еще больше разъярило Юргиса. Он думал, что его рука причиняет ей боль, что она боится; он не понимал, что ее терзает стыд. И все-таки она ответила:
— Коннор.
— Коннор? Какой Коннор?
— Начальник, — сказала она. — Тот самый…
Обезумев, Юргис сильнее стиснул ее горло и, лишь когда веки Онны закрылись, понял, что душит ее. Тогда он разжал пальцы и, наклонившись, стал ждать, чтобы она снова открыла глаза. Его дыхание жгло ей лицо.
— Скажи мне, — наконец, прошептал он. — Скажи мне все.
Она лежала совершенно неподвижно, и, чтобы расслышать ее слова, ему приходилось задерживать дыхание.
— Я не хотела… этого, — проговорила она. — Я пыталась… пыталась не допустить. Я сделала это, только чтобы спасти нас. Это было наше единственное спасение.
И снова наступило молчание, прерываемое лишь тяжелым дыханием Юргиса. Онна закрыла глаза, потом, не открывая их, продолжала:
— Он говорил… что выгонит меня. Говорил, что он… что мы все потеряем работу. Мы больше уже не сможем… нигде здесь… устроиться… Он… он сделал бы это… погубил бы нас.
Юргис слушал ее, ноги у него подкашивались, и он с трудом удерживал равновесие.
— Когда это началось?.. — почти беззвучно спросил он.
— Давно, — ответила она. Онна говорила, как в бреду. — Все это их сговор… их сговор… его и мисс Гендерсон. Она ненавидела меня, а он… он меня хотел… Он всегда заговаривал со мной… на платформе. Потом он начал… начал приставать ко мне. Предлагать деньги. Он просил… он говорил, что любит меня. Потом он начал угрожать. Он все знал о нас, знал, что мы умрем с голоду… Он знает твоего мастера… мастера Марии. Он говорил, что затравит нас до смерти… а потом сказал, что если я соглашусь… если я… у нас у всех будет работа… всегда… Потом однажды он схватил меня… не пускал… он… он…
— Где это было?
— В коридоре… ночью… когда все уже ушли. Я ничего не могла сделать. Я думала о тебе… о маленьком… о маме и детях… Я боялась его… боялась кричать.
Ее пепельно-серое лицо вдруг залилось краской. Она снова начала тяжело дышать. Юргис молчал.
— Это было два месяца назад. Потом он потребовал, чтобы я… пришла в тот дом. Он хотел, чтобы я там осталась! Он сказал, что все мы… что нам не нужно будет работать. Он заставлял меня приходить туда… по вечерам. Я говорила тебе… ты думал, что я на фабрике. Потом… однажды ночью шел снег, и я не смогла вернуться домой. А вчера ночью… не ходили трамваи. Из-за такого пустяка мы все погибнем… Я пыталась пойти пешком, но не смогла. Я не хотела, чтобы ты знал. Все было бы… все было бы хорошо. Мы могли бы жить… по-прежнему… Ты бы так об этом и не узнал. Я бы ему надоела… Он скоро оставил бы меня в покое. Я должна скоро родить… я становлюсь безобразной. Он сказал мне это… два раза… Он сказал мне… вчера ночью. И он ударил меня… вчера ночью. А теперь ты убьешь его… ты… ты убьешь его… и мы умрем.
Говоря это, она лежала, не шевелясь, как мертвая. Даже веки у нее не дрожали. Юргис не вымолвил ни слова. Опираясь на кровать, он выпрямился, ни разу не взглянув на Онну, пошел к двери и открыл ее. Он не видел Эльжбеты, испуганно забившейся в угол. Не взяв шапки, оставив входную дверь открытой, он вышел на улицу. Почувствовав под ногами мостки тротуара, он побежал.
* * *
Он бежал как одержимый, слепо, неистово, не глядя по сторонам. Прежде чем усталость заставила его замедлить шаг, он уже очутился на Эшленд-авеню и, увидев трамвай, бросился за ним вдогонку и вскочил на подножку. Глаза его были безумны, волосы развевались, он дышал хрипло, словно раненый бык. Но пассажиры в трамвае не обратили на это особого внимания. Возможно, им казалось, что у человека, от которого пахнет так, как пахло от Юргиса, вид тоже должен быть соответствующий. Как обычно, все перед ним расступились. Кондуктор осторожно, копчиками пальцев, взял у него монету, а потом предоставил в его распоряжение всю площадку. Юргис даже не заметил этого — мысли его были далеко, в груди бушевало пламя. Он стоял и ждал, ждал, пригнувшись, словно для прыжка.
Когда трамвай подошел к воротам боен, Юргис уже успел немного отдышаться; спрыгнув, он снова побежал изо всех сил. Люди оборачивались и смотрели ему вслед, но он никого не видел. Вот, наконец, фабрика. Он проскочил в дверь и помчался по коридору. Он знал, в каком цехе работала Онна, и знал Коннора, начальника грузчиков. Вбежав в цех, он стал искать его глазами.
На платформе кипела работа — грузчики подтаскивали только что упакованные ящики и бочки к вагонам. Юргис быстро огляделся — того, кого он искал, здесь не было. Вдруг он услышал голос в коридоре и ринулся туда. Еще мгновение — и он оказался лицом к лицу с начальником грузчиков.
Коннор был крупный краснолицый ирландец, от которого всегда несло перегаром. Увидев в дверях Юргиса, он побледнел. Секунду он помедлил в нерешительности, и тут противник набросился на него. Он поднял руки, стараясь защитить лицо, но Юргис со всего размаха нанес ему удар между глаз и опрокинул на спину. Потом он навалился на Коннора и схватил его за горло.
Юргису казалось, что от этого человека разит совершенным им преступлением; прикосновение к его телу наполняло Юргиса бешенством, в нем дрожал каждый нерв, бушевали все пробудившиеся темные силы. Этот гнусный зверь сделал Онну своей игрушкой, теперь он получит за это, получит! Теперь пришел час Юргиса! Кровь застлала ему глаза, он с яростным воплем приподнял свою жертву и ударил головой об пол.
Начался невообразимый переполох, женщины визжали и падали в обморок, со всех сторон в цех сбегались рабочие, но Юргис ничего не замечал, он жаждал только одного — расправы с врагом; его пытались оттащить, но он этого даже не чувствовал. Только когда несколько мужчин схватили его за ноги и за плечи, стараясь отнять у него Коннора, он понял, что его добыча ускользает. Юргис рванулся и впился зубами в щеку ирландца; когда его оторвали, он был перемазан в крови, а изо рта у него свисали полоски кожи.
Несколько человек повалили его на пол, держа за руки и за ноги, и все-таки с трудом справились с ним. Он боролся, как тигр, извивался и вывертывался, пытаясь сбросить их и снова кинуться на своего оглушенного врага. Свалка все увеличивалась, пока не образовалась целая гора переплетенных тел, которая перекатывалась по полу взад и вперед. Наконец, Юргис потерял сознание от навалившейся на него тяжести; тогда его отнесли на фабричный полицейский пост, и он лежал неподвижно, пока вызывали тюремную карету, которая должна была забрать его.
Глава XVI
К тому времени, когда Юргис смог подняться на ноги, он был уже совсем усмирен; измученный, оглушенный, он увидел вокруг себя синие мундиры блюстителей порядка. Его увезли в тюремной карете в сопровождении шести полисменов, которые зорко следили за ним, хотя и старались держаться подальше — такой от него исходил запах. Потом он предстал перед полицейским сержантом, сообщил свое имя и адрес и узнал, что его обвиняют в оскорблении действием. По дороге в камеру дюжий полисмен обругал Юргиса за то, что тот свернул не туда, куда нужно, а когда Юргис замешкался, подкрепил брань пинком. Но Юргис молча проглотил и то и другое — он два с половиной года прожил в Мясном городке и знал, что такое полисмены. Кому дорога жизнь, тот пусть не связывается с ними, особенно здесь, в их логове. Чуть что — их навалится десяток на одного и превратит человека в котлету. И не будет ничего удивительного, если в свалке ему пробьют череп, а полисмены составят протокол и напишут, что он был пьян и упал, и никто не узнает правды, да и не будет стараться узнать.
Решетчатая дверь захлопнулась за Юргисом. Он сел на скамью и закрыл лицо руками. Он был один и мог думать весь остаток дня и всю ночь.
Вначале, словно дикий зверь, напившийся крови, он ощущал только тупое удовлетворение. Этот мерзавец получил как следует! Правда, он заслуживал большего, и, будь у Юргиса еще хоть минута в запасе, он мог бы, конечно, отделать его еще лучше, но и так получилось неплохо: Юргис до сих пор чувствовал, как у него под пальцами хрустит глотка Коннора. Но понемногу силы возвращались к нему, в голове прояснялось, и минутное удовлетворение уже не затемняло мыслей; то, что он чуть не убил начальника грузчиков, нисколько не поможет Онне, — не поможет ей нести бремя пережитых ужасов, не поможет избавиться от страшных воспоминаний, которые будут теперь преследовать ее всю жизнь. Это не поможет ей прокормиться самой и прокормить ребенка. Она несомненно потеряет работу, а он, Юргис, — один бог знает, что будет с ним!
До глубокой ночи он мерил шагами камеру, борясь с неотступным кошмаром, а когда, наконец, обессиленный, лег и попытался уснуть, то впервые в жизни обнаружил, что его голова пухнет от мыслей. В соседней камере сидел избивший жену пьяница, внизу завывал сумасшедший. Когда пробило полночь, полицейский участок открылся для бездомных бродяг, которые дожидались на улице, дрожа от холода, а теперь заполнили весь коридор, куда выходили камеры. Одни растянулись на голом каменном полу и тут же захрапели, другие сидя болтали и смеялись, бранились и ссорились. Их дыхание наполнило воздух смрадом, но кое-кто из них все же почувствовал запах, исходивший от Юргиса, и потоки ругани обрушились на него, а он лежал в дальнем углу камеры и считал удары крови в висках.
На ужин ему принесли «дурман с дрянью», то есть ломти черствого хлеба на оловянной тарелке и кофе, которое называлось дурманом потому, что к нему примешивали наркотик для усыпления заключенных. Юргис этого не знал, иначе, терзаемый отчаянием, он проглотил бы это пойло; но он не выпил его, и сейчас каждый нерв дрожал в нем от ярости и стыда. К утру в тюрьме все стихло; он встал и снова начал ходить по камере. И тогда из глубины его сознания поднялся злобный дух с налитыми кровью глазами и принялся рвать на части его сердце.
Юргис страдал не за себя — что может испугать человека, которому пришлось работать на фабрике удобрений Дэрхема? Сравнится ли ужас тюрьмы с ужасом прошлого, с ужасом того, что случилось и чего уже не исправить, с ужасом неизгладимых воспоминаний? Они сводили его с ума; он протягивал руки к небу, моля об избавлении, — но избавления не было, даже у неба не было власти изменить прошлое. Этот призрак был неодолим, он преследовал Юргиса, бросался на него, сбивал с ног. Если бы только Юргис мог все предвидеть! Но он должен был предвидеть, не будь он таким слепым глупцом. Он бил себя кулаками по лбу, проклиная себя за то, что позволил Онне работать там, где она работала, за то, что не встал между ней и той участью, которая, как все знали, неизбежно постигает молодых работниц. Он должен был увести ее, пусть даже для того, чтобы потом им обоим свалиться и умереть от голода в канавах чикагских улиц! А теперь… Нет, этого не может быть, это слишком чудовищно и ужасно!
Об этом было страшно думать. Юргиса пронизывала дрожь всякий раз, как он пытался взглянуть правде в лицо. Нет, эта ноша им не под силу, они не смогут жить под таким бременем. Онна не вынесет; пусть он простит ее, пусть на коленях будет вымаливать у нее прощение, но она никогда больше не сможет посмотреть ему в глаза, никогда больше не сможет быть его женой. Стыд убьет ее, для нее нет иного избавления, иного выхода.
Это было просто и ясно, но стоило ему на секунду стряхнуть с себя этот кошмар, как с жестокой непоследовательностью он начинал страдать и терзаться, представляя себе, как Онна погибает от голода. Его посадили под замок и выпустят не скоро, быть может через несколько лет. А Онна, измученная и разбитая, будет не в состоянии работать, и Эльжбета и Мария тоже, конечно, лишатся места. Если этот дьявол Коннор захочет погубить их, они все окажутся на улице. А если и нет, все равно им не прожить, даже если мальчики снова бросят школу; нет, без него и Онны семье не оплатить всех счетов. У них осталось всего несколько долларов, они только неделю назад внесли деньги за дом, да и то просрочили с платежом на две недели. Значит, через неделю снова придется платить. У них на это не будет денег, и они потеряют дом, за который так долго и мучительно боролись. Агент уже трижды предупреждал их, что больше не потерпит просрочки. Возможно, со стороны Юргиса было низостью думать о доме, а не о том страшном, чему не было названия, но он столько выстрадал из-за этого дома, столько выстрадали они все! Лишь дом сулил им какое-то облегчение; они вложили в него все свои деньги, а ведь они были тружениками, бедняками, для которых в деньгах было все — их сила, возможность существовать, тело и душа. Когда были деньги, они могли жить, когда денег не было, они умирали.
Теперь они всего лишатся, их выгонят на улицу, они должны будут ютиться на каком-нибудь нетопленом чердаке, и случай будет распоряжаться их жизнью. Для этих мыслей у Юргиса была вся ночь — и еще много ночей впереди, — и он во всех подробностях представил себе будущее своих близких, словно сам переживал его, словно находился на свободе вместе с ними. Они продадут мебель, потом задолжают в лавках, и им перестанут отпускать в долг. Они займут немного денег у Шедвиласов, чья гастрономическая торговля находится накануне полного краха; немного помогут соседи. Бедная больная Ядвига принесет несколько сбереженных центов, как она делала всегда, когда люди доходили до предела нищеты, и Тамошус Кушлейка отдаст свой заработок за ночь игры на скрипке. Так они будут перебиваться, стараясь дождаться, пока он выйдет из тюрьмы. Но узнают ли они, что он в тюрьме, отыщут ли его? Позволят ли ему увидеться с ними, или, чтобы усугубить наказание, его будут держать в неведении об их судьбе?
Его фантазия рисовала самые страшные картины: он видел Онну больной и страдающей, Марию безработной, Станиславаса не сумевшим из-за снега добраться до боен, всю семью выброшенной на улицу. Боже милостивый! Неужели люди допустят, чтобы они действительно упали на улице и умерли? Неужели и тогда никто не придет к ним на помощь? Неужели они будут бродить по снегу, пока не замерзнут? Юргис никогда не видел мертвецов на улицах, но он видел, как людей выбрасывали из квартир, а потом они исчезали неизвестно куда. И хотя в городе было бюро помощи неимущим, а в районе боен — благотворительное общество, Юргису о них никогда не приходилось слышать. Они не рекламировали своей деятельности, так как и без того были не в силах помочь всем, кто к ним обращался.
Так продолжалось до утра. Утром Юргиса снова повезли в тюремной карете, на этот раз вместе с избившим жену пьяницей, сумасшедшим, несколькими обыкновенными пьяницами, дебоширами, взломщиком и двумя рабочими, которых арестовали за то, что они украли на бойнях мясо. Их всех ввели в просторный, выбеленный известкой зал, где набилось столько народу, что нечем было дышать. Напротив двери на небольшом огороженном возвышении сидел плотный краснолицый мужчина с багровыми прыщами на носу.
Юргис смутно догадывался, что сейчас его будут судить. Но за что? Убил он свою жертву или нет? А если убил, то что с ним сделают? Повесят или, быть может, забьют до смерти? Ничто не удивило бы Юргиса, который не имел ни малейшего представления о законах. Во всяком случае, он достаточно наслушался всякой болтовни на бойнях, чтобы теперь сообразить, что сидевший на возвышении человек с зычным голосом — небезызвестный судья Келахан, о котором в Мясном городке люди говорили только шепотом.
Пэт Келахан — Пэт Пивной Кувшин, как называли его до начала судейской карьеры, — был когда-то подручным у мясника и прославленным в Мясном городке боксером. Политикой он начал заниматься чуть ли не с пеленок и, еще не достигнув совершеннолетия, занимал две доходные должности. Если на невидимой руке, которой мясные короли прижимали к земле население округа, Скэлли был большим пальцем, то Келахан играл роль указательного. Никто из политических заправил Чикаго не пользовался таким доверием мясопромышленников. Он служил им много лет. В те далекие времена, когда весь город Чикаго продавался с торгов, Келахан уже был в муниципальном совете доверенным лицом старого Дэрхема, этого выбившегося в люди лавочника. Пэт Пивной Кувшин довольно рано отказался от всяких официальных должностей, дорожа лишь своей партийной властью, а свободное время посвящал надзору за принадлежавшими ему пивными и публичными домами. С годами, однако, когда у него подросли дети, он стал ценить положение в обществе и сделал себя судьей. Он был великолепно приспособлен к этой роли благодаря врожденному консерватизму и презрению к «иностранцам».
Юргис около двух часов сидел, напряженно вглядываясь в людей, заполнявших помещение: он надеялся увидеть кого-нибудь из своих, но его постигло разочарование. Наконец, его вывели вперед, и юрист фирмы выступил как представитель истца. Коннор находится на излечении, кратко сообщил юрист, и если его честь согласится задержать заключенного на неделю…
— Триста долларов, — быстро отозвался его честь.
Юргис в недоумении переводил взгляд с судьи на юриста.
— Может кто-нибудь внести за вас залог? — рявкнул судья.
Чиновник, стоявший возле Юргиса, объяснил ему, что это значит. Юргис отрицательно покачал головой, и не успел он опомниться, как полисмен уже увел его в помещение, где дожидались остальные заключенные. Там он просидел, пока не кончилось судебное заседание, а потом его снова втолкнули в тюремную карету, и он до мозга костей продрог по дороге к окружной тюрьме, которая находилась на северной окраине города, в десяти милях от боен.
В тюрьме Юргиса обыскали, оставив при нем только его деньги, пятнадцать центов. Потом его куда-то повели, велели раздеться догола и приготовиться к мытью, после чего он должен был пройти по длинному коридору мимо камер с решетчатыми дверями, за которыми сидели заключенные. Для последних это ежедневное обозрение вновь прибывших, которые шли в чем мать родила, было большим развлечением, и отовсюду неслись веселые комментарии. Юргиса заставили мыться дольше остальных, в тщетной надежде, что он отмоет хоть часть своих фосфатов и кислот. Заключенных сажали обычно по двое, но одна камера пустовала, и Юргиса посадили в нее.
Камеры тянулись ярусами, двери их выходили на галереи. Камера Юргиса была семь футов в длину и пять в ширину; в каменный пол была вделана тяжелая деревянная скамья. Окно отсутствовало, свет в камеры проникал только через узкие окошки под самым потолком верхней галереи. В каждой камере, на расположенных одни над другими нарах, лежало по соломенному тюфяку и по паре серых одеял. Последние заскорузли от грязи и кишели блохами, клопами и вшами. Приподняв тюфяк, Юргис потревожил выводок тараканов, и они разбежались, испуганные почти так же, как и он сам.
Вместо обеда ему принесли опять «дурман с дрянью», добавив еще котелок супа. Многим заключенным еду приносили из ресторана, но у Юргиса на это не было денег. У некоторых были книги, карты, ночью им разрешалось зажигать свечи, но Юргис был один, в темноте и безмолвии. Он снова не мог уснуть, в его мозгу проносилась все та же вереница мыслей, доводивших его до исступления; они хлестали его, словно кнут по обнаженному телу. Когда наступила ночь, он все еще ходил взад и вперед по камере, как дикий зверь, ломающий себе клыки о прутья клетки. Порою, обезумев, он бросался на стены и бил по ним кулаками. Но результатом были только синяки и царапины, стены оставались холодными и безжалостными, как люди, которые их построили.
Где-то церковный колокол час за часом отбивал время. Когда пробило полночь, Юргис лежал на полу, заложив руки за голову, и прислушивался. Вместо того чтобы умолкнуть с последним ударом, колокол загремел еще громче. Юргис поднял голову. Что это значит? Пожар? Господи! А вдруг действительно в тюрьме пожар? Но потом он начал различать в гулком перезвоне какую-то торжественную мелодию. И она, казалось, разбудила весь город; кругом — близко и далеко — наперебой зазвонили колокола. Целую минуту лежал Юргис, теряясь в догадках, и вдруг его осенило: ведь это сочельник!
Сочельник! Юргис совсем позабыл о нем! Шлюзы памяти открылись, и на него обрушился поток новых воспоминаний, наполнивших его душу мучительной болью. Там, в далекой Литве, они тоже праздновали рождество. И словно это было вчера, он увидел себя совсем маленьким, и своего пропавшего брата, и своего умершего отца, в избе, окруженной густым, непроходимым лесом, где целые дни валил снег, отрезая их от всего света. Литва была далеко, и туда не добирался Санта-Клаус, но и там были покой, благоволение к людям и чудесный образ младенца Христа. Даже в Мясном городке Юргис и его семья не забывали о рождестве — его лучи всегда проникали в их мрак. Прошлогодний сочельник и все рождество Юргис до одурения работал в убойной, а Онна — в упаковочном цехе, и все-таки у них хватило сил повести детей погулять по улицам, показать им витрины магазинов, украшенных елками и сверкающими электрическими лампочками. В одной витрине были живые гуси; в другой — чудеса из сластей, розовые и белые леденцовые палочки-батоны такой величины, что хватило бы и великану, торты с ангелочками на верхушке; в третьей — ряды жирных желтых индеек, украшенных бумажными венками, и подвешенные клетки с кроликами и белками; в четвертой — волшебная страна игрушек, прелестные куклы в розовых платьях, пушистые овечки, барабаны, каски. Юргис и его родные вернулись домой не с пустыми руками. Они взяли с собой огромную корзину и сделали рождественские покупки — большой кусок свинины, капусту, ржаной хлеб, рукавички для Онны, резиновую пищащую куклу и маленький зеленый рог изобилия с конфетами. Этот рог потом повесили в кухне, и на него с вожделением взирали шесть пар жадных детских глаз.
Даже полгода работы в колбасном цехе и на удобрительной мельнице не могли убить память о рождестве. К горлу Юргиса подступил комок при воспоминании о том, что в ту самую ночь, когда Онна не вернулась домой, тетя Эльжбета отвела его в сторону и показала купленную за три цента старую рождественскую открытку с изображением ангелочков и голубков, грязную и замызганную, но ярко раскрашенную. Она почистила ее и собиралась поставить на камин, чтобы дети полюбовались. При этом воспоминании все тело Юргиса содрогнулось от тяжелых рыданий — в нищете и горе проведут они рождество. Он сидит в тюрьме, Онна больна, семья погружена в отчаянье. О, это слишком жестоко! Хоть бы здесь, в тюрьме, оставили его в покое, не дразнили перезвоном рождественских колоколов!
Но нет, эти колокола звонят не для него, это рождество не его рождество, он тут лишний. Он тут никому не нужен, его отбросили ногой в сторону, как ненужный хлам, как труп какого-то животного. Это чудовищно, чудовищно! Его жена, быть может, умирает, сын погибает от голода, вся семья замерзает, — а эти колокола вызванивают свой рождественский напев! Какая горькая насмешка — за него, Юргиса, наказана его семья! Его поместили туда, куда не проникает снег, где холод не пронизывает тело, ему дают есть и пить, но если должен был понести наказание он, то почему, во имя неба, не посадили в тюрьму его семью, а его не оставили снаружи, почему, чтобы наказать его, обрекли голоду и холоду трех слабых женщин и шестерых беспомощных детей?
Таков был закон этой страны, таково было ее правосудие! Юргис выпрямился, дрожа от обуревающих его чувств, сжав кулаки и подняв руки; душа его пылала возмущением и ненавистью. Тысяча проклятий этой стране и ее законам! Правосудие тут было ложью, отвратительной, грубой ложью, такой черной и гнусной, что она могла существовать только в мире кошмаров. Оно было притворством и омерзительной насмешкой. В нем не было ни справедливости, ни законности, ничего, кроме насилия, угнетения, произвола и безжалостного, безграничного самовластия! Его растоптали, выпили из него все соки, убили его старика отца, унизили и опозорили жену, запугали и разрушили всю семью. Теперь с ним покончили, он ведь больше не нужен. А когда он вздумал бунтовать, стал поперек дороги — вот как с ним разделались. Его упрятали за решетку, словно он дикий зверь, существо без чувств и разума, без прав, без привязанностей. Нет, даже со зверем не обходятся так, как с ним! Какой нормальный человек поймает дикого зверя в его логове, а детенышей оставит погибать одних?
Эти полуночные часы были поворотными в жизни Юргиса: они положили начало его мятежу, его отщепенству, его неверию. У него не хватало знаний, чтобы проследить социальное преступление до его далеких истоков, он не понимал, что его раздавило нечто, именуемое «строем», что именно мясные короли, его хозяева, купили законы страны и с судейского кресла так бессердечно решили его судьбу. Он знал только, что с ним поступили несправедливо, что с ним поступил несправедливо весь мир, что вся мощь закона и общества обращена против него. И с каждым часом душа его становилась все чернее, с каждым часом в ней рождались все новые мечты о мести, о бунте и яростная безудержная ненависть.
И зла ростки, как сорняки, В стенах тюрьмы цветут, А Доброта и Красота Зачахнут и умрут. Отчаянье и бледный Страх Ворота стерегут.Так писал поэт, которому дано было испытать правосудие этого мира.
И прав закон или не прав — Не мне о том судить; Одно нам ведомо в тюрьме, — Что стен не сокрушить! Пусть зорче сторожат свой ад, Чтоб злые их дела От глаз и бога и людей Тюрьма уберегла[23].Глава XVII
В семь часов Юргиса повели за водой и велели вымыть камеру. Он добросовестно исполнил эту обязанность, от которой большинство заключенных старалось уклониться, доводя свои камеры до такого состояния, что даже надзиратели считали нужным вмешаться. Потом ему дали опять «дурман с дрянью», после чего выпустили на трехчасовую прогулку в длинный двор с цементными стенами и стеклянной крышей. Там толпились все обитатели тюрьмы. С одной стороны было место для посетителей, отделенное от остальной части двора двумя сетками из толстой проволоки. Сетки отстояли одна от другой на фут, так что сквозь них ничего нельзя было передать. Юргис все время поглядывал в ту сторону, но к нему никто не пришел.
Вскоре после его возвращения в камеру надзиратель отпер дверь и впустил нового заключенного, щеголеватого молодого человека, стройного, голубоглазого, со светлыми усиками. Он кивнул Юргису и, когда за надзирателем закрылась дверь, критически осмотрелся.
— Ну, что ж, приятель, — сказал он, встретившись взглядом с Юргисом, — добрый день!
— Добрый день, — ответил Юргис.
— Недурная рождественская прогулка, а?
Юргис кивнул.
Новоприбывший подошел к нарам и исследовал одеяло. Потом приподнял матрац и тут же бросил его на место.
— Черт возьми, вот это хуже всего!
Он снова взглянул на Юргиса.
— Вы как будто не спали эту ночь? Из-за насекомых, да?
— Мне в эту ночь не хотелось спать, — проговорил Юргис.
— А вы здесь давно?
— Со вчерашнего дня.
Молодой человек посмотрел кругом и поморщился.
— Здесь дьявольская вонь, — вдруг сказал он, — откуда это?
— От меня, — ответил Юргис.
— От вас?
— Да.
— Разве вас не мыли?
— Мыли, но это не отмывается.
— Что же это такое?
— Удобрение.
— Удобрение? Черт возьми! Чем же вы занимаетесь?
— Я работаю на бойнях… то есть работал. У меня вся одежда им пропиталась.
— Этот запах мне незнаком, а я-то думал, что знаю все. Скажите, за что вы сюда попали?
— Я ударил мастера.
— Ого! Вот как! А что он вам сделал?
— Он… он притеснял меня.
— Понятно. Вы, что называется, честный рабочий!
— А вы кто? — спросил Юргис.
— Я? — Собеседник Юргиса рассмеялся. — Я то, что называется «взломщик».
— А это что такое? — спросил Юргис.
— Сейфы и тому подобное.
— Ну! — с изумлением воскликнул Юргис и почтительно уставился на собеседника. — Вы их взламываете? Так я вас понял? Вы… вы…
— Да, да, — рассмеялся молодой человек, — в этом по крайней мере меня обвиняют.
Он выглядел не старше двадцати двух или двадцати трех лет, хотя Юргис впоследствии узнал, что ему было тридцать. Говорил он как образованный человек, как джентльмен.
— За это вас и посадили? — осведомился Юргис.
— Нет, — последовал ответ. — Я здесь за нарушение общественного спокойствия. Полиция злится потому, что против меня нет улик.
— Как вас зовут? — после некоторого молчания продолжал молодой человек. — Я — Дьюан, Джек Дьюан. Имен у меня больше десятка, но этим я пользуюсь в своей компании.
Усевшись на пол, он прислонился спиной к стене, скрестил ноги и продолжал болтать. Вскоре Юргис перестал его стесняться. По-видимому, он бывал во всяких переделках и не брезгал разговором с простым рабочим. В ответ на его расспросы Юргис рассказал ему свою жизнь, всю, кроме того, о чем нельзя было говорить. Его собеседник в свою очередь рассказал о себе. Он оказался отличным рассказчиком, хотя и не был особенно щепетилен в выборе сюжетов. Тюрьма, по-видимому, нисколько не влияла на его жизнерадостность. Он уже два раза отбывал наказание и относился к этому с веселым благодушием, утверждая, что ему не мешает иной раз отдохнуть от женщин, вина и профессиональных волнений.
С появлением в камере сожителя тюремная жизнь пошла для Юргиса совсем по-иному. Он не мог теперь, отвернувшись лицом к стене, предаваться своим думам; когда к нему обращались, приходилось отвечать. Кроме того, Юргису невольно нравилось разговаривать с Дьюаном — первым образованным человеком, с которым его столкнула судьба. Как было не заслушаться рассказов о ночных похождениях и опасных встречах, о пирушках и оргиях, о бешеных деньгах, прокучиваемых за одну ночь! Молодой человек смотрел на Юргиса с добродушным пренебрежением, как на жалкое вьючное животное. Он тоже испытал на себе людскую несправедливость, но, вместо того чтобы молча терпеть, отвечал ударом на удар. Он бился упорно — между ним и обществом шла война. Это был весельчак и кутила, живший на счет врага и не знавший ни страха, ни стыда. Он не всегда выходил из схватки победителем, но поражение для него не означало гибели и не обескураживало его.
Вообще он производил впечатление добродушного человека. Свою историю он рассказывал постепенно, в те долгие часы, когда у них не было другого дела, кроме разговоров, а все остальные темы были исчерпаны. Джек Дьюан был родом с Востока. Он окончил колледж и изучал электротехнику. Но его отец разорился и покончил жизнь самоубийством. У Дьюана остались мать, младший брат и сестра. Дьюан сделал какое-то изобретение. Юргис не совсем понял, в чем оно заключалось, но оно было связано с телеграфом и имело важное значение. На нем можно было заработать состояние — миллионы и миллионы долларов. Это изобретение присвоила себе крупная фирма, ограбив Дьюана, который запутался в судебных тяжбах и истратил на них все, что у него было. Потом кто-то соблазнил его играть на скачках. Он пытался поправить дела, играя на чужие деньги. Ему пришлось бежать, и это определило его дальнейшую судьбу. Как он дошел до взламывания сейфов? — спросил его Юргис, которому это занятие представлялось нелепым и чудовищным. Его собеседник ответил, что это было результатом случайного знакомства. «Одно влечет за собой другое», — добавил он. Не вспоминал ли он когда-нибудь семью? — спросил Юргис. Бывало, ответил тот, но не часто, он себе этого не позволяет. И зачем? Воспоминаниями делу не помочь! Лучше обходиться без семьи. Рано или поздно Юргис сам придет к такому заключению, откажется от борьбы и начнет промышлять для себя одного.
Дьюан видел, что Юргис прост и наивен, и поэтому был с ним откровенен, как ребенок. Ему правилось рассказывать Юргису о своих похождениях и наблюдать удивление и восторг иммигранта, так мало знакомого с американскими обычаями. Дьюан даже не считал нужным скрывать имена и названия и болтал обо всех своих подвигах и неудачах, романах и разочарованиях. Кроме того, он познакомил Юргиса с другими заключенными, из которых почти половину знал по именам. Население тюрьмы уже успело дать Юргису прозвище — его называли «вонючкой». Это было жестоко, но Юргис понимал, что его не хотят обидеть, и принимал свою кличку с добродушной улыбкой.
К нашему другу иногда приставало немного грязи из тех сточных канав, над которыми он жил, но теперь он впервые был забрызган с ног до головы. Эта тюрьма была настоящим Ноевым ковчегом преступного мира — тут были убийцы, налетчики и взломщики, растратчики, подделыватели документов и фальшивомонетчики, двоеженцы, воры, злостные банкроты, карманники, шулера и сводники, дебоширы, нищие, бродяги и пьяницы, — черные и белые, старые и молодые, американцы и выходцы из всех стран мира. Тут были закоренелые злодеи и невинные люди, слишком бедные, чтобы внести за себя залог; старики и мальчики, которым не было еще тринадцати лет. Это был гной огромной воспаленной язвы общества. На них было жутко смотреть, и с ними было жутко разговаривать. Их душевный мир был миром разложения и зловония, их любовь была зверством, их радость — глумлением, их вера — богохульством. Они бродили кучками по двору, и Юргис слышал их разговоры. Он был невежествен, а они умудрены жизнью; они везде побывали и все испытали. Они могли рассказать ужасную тайную историю города, в котором правосудие и честь, тела женщин и души мужчин продавались с публичного торга; где люди метались, схватывались, бросались друг на друга, словно волки в яме; где низкие страсти пылали пожаром, а люди служили топливом; где человечество разлагалось, захлебывалось и барахталось в своих пороках. Люди, без их согласия рожденные для жизни в клубке диких зверей, должны были так или иначе идти по этому пути. Тюрьма не была для них позором, так как игра велась нечестно, краплеными картами. Это были грошовые мошенники и воры, пойманные в ловушку, сметенные с пути мошенниками и ворами, похищавшими миллионы.
Юргис старался не прислушиваться к их речам. Они пугали его своим свирепым сарказмом. Сердце его было далеко, с теми, кого он любил. Иногда посреди разговора мысли его уносились к ним; тогда у него на глазах навертывались слезы, но насмешки товарищей возвращали его к действительности.
Он пробыл в этом обществе неделю без всяких вестей из дому. Он истратил один из своих пятнадцати центов на открытку, и Дьюан написал его семье, где он находится и когда будет суд. Однако открытка осталась без ответа, и накануне Нового года Юргис простился с Джеком. Последний дал ему свой адрес, или, вернее, адрес своей любовницы, и взял с Юргиса слово навестить его.
— Может быть, когда-нибудь я смогу выручить тебя из беды, — сказал он и добавил, что ему жаль с ним расставаться. Юргиса опять повезли к судье Келахану для разбирательства дела.
Первые, кого Юргис увидел, войдя в зал, были бледные и испуганные Эльжбета и Котрина, сидевшие в заднем ряду. Сердце его забилось, но он не посмел подать им знак. Не отважилась на это и Эльжбета. Юргис занял место на скамье подсудимых и беспомощно огляделся. Он заметил, что Онны с ними не было, и его охватило дурное предчувствие. Что бы это значило? Он полчаса ломал себе над этим голову. Вдруг он выпрямился, и вся кровь прилила к его щекам. Вошел человек — Юргис не видел его лица, оно было все в бинтах, но он узнал коренастую фигуру. Это был Коннор! Дрожь охватила Юргиса, его мускулы напряглись, как для прыжка. В ту же минуту он почувствовал на своем плече руку и услышал за собой голос:
— Сиди смирно, собачий сын!
Он покорился силе, но не отрывал глаз от своего врага. Негодяй остался жив, это было разочарованием; но все-таки приятно было видеть, что он весь в пластырях. Коннор и сопровождавший его юрист фирмы заняли места за судейским барьером. Минутой позже секретарь выкрикнул фамилию Юргиса. Полисмен подтолкнул его, заставил встать и подвел к барьеру, крепко держа за руку, чтоб он не бросился на мастера.
Юргис слушал, как тот, войдя в ложу свидетелей, принял присягу и дал свое показание: жена подсудимого работала в соседнем цехе и была уволена за то, что нагрубила ему; через полчаса он подвергся внезапному нападению, был сбит с ног и чуть не задушен; он привел с собой свидетелей…
— В них едва ли будет надобность, — заметил судья и повернулся к Юргису. — Признаете вы себя виновным в нападении на потерпевшего?
— На него? — переспросил Юргис, указывая на мастера.
— Да, — сказал судья.
— Я ударил его, сэр.
— Говори: «ваша честь», — подсказал полисмен, ущипнув Юргису руку.
— Ваша честь, — послушно повторил Юргис.
— Вы пытались задушить его?
— Да, сэр, ваша честь.
— Были под судом раньше?
— Нет, сэр, ваша честь.
— Что вы можете сказать в свое оправдание?
Юргис заколебался. Что он мог сказать? За два с половиной года он научился пользоваться английским языком для повседневных целей, но сюда не входила дача показаний о том, что кто-то запугал и изнасиловал его жену. Он пытался объяснить это, бормоча и запинаясь, только раздражая судью, задыхавшегося от запаха удобрения. Наконец, стало ясно, что подсудимому не хватает слов, и тогда поднялся проворный молодой человек с нафабренными усиками и предложил ему говорить на любом языке.
Юргис начал. Думая, что ему дадут высказаться, он начал объяснять, как мастер воспользовался своим положением, чтобы приставать к его жене и угрожать ей увольнением. Когда переводчик повторил это по-английски, судья, которому предстояло слушать еще много дел и за которым в определенный час должен был заехать его автомобиль, перебил его:
— Так, так. А скажите, если он приставал к вашей жене, почему она не пожаловалась управляющему или не переменила места работы?
Юргис помолчал, несколько озадаченный. Потом он начал объяснять, что они очень бедны, что работу трудно получить…
— Так, так, — произнес судья Келахан. — Поэтому вы предпочли избить его?
Он обернулся к потерпевшему и спросил:
— Это правда, мистер Коннор?
— Сплошная ложь, ваша честь, — ответил мастер. — Должен сказать, что такие гадости говорят каждый раз, когда приходится уволить женщину…
— Да, я знаю, — подтвердил судья. — Мне часто приходится их выслушивать. Молодчик, я вижу, изрядно отделал вас. Тридцать дней и судебные издержки! Следующее дело.
Юргис слушал, ошеломленный. Лишь когда полисмен, державший его за руку, повернулся, чтобы вывести его из зала, он понял, что приговор уже произнесен, и растерянно оглянулся.
— Тридцать дней! — простонал он и, обернувшись к судье, отчаянно закричал: — А что будет с моей семьей? У меня жена и ребенок, сэр, а денег у них нет… Боже мой, ведь они умрут с голоду!
— Вам не мешало бы подумать об этом раньше! — сухо заметил судья и повернулся к следующему подсудимому.
Юргис хотел сказать еще что-то, но полисмен крепко схватил его за воротник, а рядом появился второй, тоже с явно враждебными намерениями. Юргис повиновался. Он видел, как Эльжбета и Котрина, поднявшись со своих мест, в ужасе глядели на него. Он рванулся к ним, но полисмен снова дернул его за воротник, и, понурив голову, Юргис отказался от борьбы. Его втолкнули в камеру, где ожидали другие заключенные. Как только окончилось заседание суда, всех их отвели вниз, усадили в «черную Марию» и увезли.
На этот раз Юргису предстояло познакомиться с тюрьмой Брайдуэлл, где отбывали наказание мелкие преступники. Здесь было еще грязнее и теснее, чем в тюрьме графства. Сюда попадала только мелюзга — карманники и мошенники, дебоширы и бродяги. Соседом по камере у Юргиса оказался итальянец, торговец фруктами, отказавшийся дать взятку полисмену и арестованный за ношение большого карманного ножа. Он ни слова не понимал по-английски, и Юргис был рад, когда его увели. Фруктовщика сменил матрос норвежец, лишившийся половины уха во время пьяной драки и оказавшийся очень неуживчивым человеком. Он злобно рычал, когда Юргис ворочался на верхних нарах, так как от этого к нему вниз падали тараканы. Оставаться в одной камере с таким диким зверем было бы невыносимо, если бы заключенным не приходилось весь день работать — дробить камень.
Так Юргис провел десять дней из назначенных тридцати, не имея никаких известий из дому. Но однажды к нему вошел надзиратель и сообщил, что его желает видеть посетитель. Юргис побелел как мел, у него подогнулись колени, и он с трудом вышел из камеры.
Надзиратель провел его по коридору и лестнице в комнату для свиданий, ничем не отличавшуюся от обычной камеры. Сквозь перегораживавшую ее решетку Юргис увидел, что кто-то сидит на стуле. Когда он вошел, посетитель поднялся, и Юргис узнал маленького Станиславаса. Увидев одного из своих домашних, Юргис чуть не лишился чувств. Он ухватился рукой за стул, а другую руку поднес ко лбу, словно разгоняя какой-то туман.
— Ну что? — тихо спросил он.
Маленький Станиславас тоже дрожал и от страху не решался говорить.
— Меня… меня послали сказать тебе… — заикаясь, пробормотал он.
— Ну что же? — повторил Юргис.
Он увидел, что мальчик смотрит в сторону стоявшего тут же надзирателя.
— Не обращай на него внимания, — дико закричал Юргис. — Говори, как они?
— Онна очень больна, а мы голодаем. Нам не на что жить; мы думали, что ты как-нибудь поможешь нам.
Юргис еще сильнее ухватился за стул. Капли пота выступили у него на лбу, руки дрожали.
— Я… не могу помочь вам, — сказал он.
— Онна весь день лежит у себя в комнате, — продолжал без передышки мальчик. — Она ничего не хочет есть и все время плачет. Она не говорит нам, что с ней, и не ходит на работу. Уже давно приходил человек за квартирной платой. Он был очень сердит. На прошлой неделе он приходил опять и сказал, что выгонит нас из дома. А потом еще Мария…
Станиславас от слез не мог продолжать.
— Что случилось с Марией? — нетерпеливо воскликнул Юргис.
— Она порезала себе руку, и на этот раз очень опасно. Она не может работать, рука вся посинела, и доктор с боен говорит, что, может быть… может быть, придется ее отрезать. Мария все время плачет — деньги у нее кончаются, и мы не можем заплатить очередной взнос и проценты за дом. У нас нет угля, и есть нечего, а лавочник говорит…
Мальчуган снова остановился и захныкал.
— Продолжай! — торопил его Юргис. — Продолжай!
— Сей… сейчас, — всхлипывал Станиславас. — Все эти дни так холодно. В последнее воскресенье опять шел снег… густой, густой… и я не мог… не мог попасть на работу!
— Черт возьми! — зарычал Юргис и шагнул к ребенку. Они давно уже воевали из-за снега — с того самого ужасного утра, когда мальчик отморозил пальцы и Юргис побоями заставил его пойти на работу. Юргис сжал кулаки, как-будто собираясь разломать решетку и броситься на Станиславаса.
— Ах ты бездельник, — закричал он, — ты, верно, и не пробовал дойти!
— Я пробовал, — взвизгнул Станиславас, съеживаясь в ужасе. — Я пробовал несколько раз в тот день и на следующий. Мама выходила вместе со мной и тоже ничего не могла поделать. Снег был такой глубокий, что нельзя было ступить шагу. Мы ничего не ели, а тут еще такая стужа! На третий день Онна пошла со мной…
— Онна?!
— Да. Она тоже попробовала выйти на работу. Без этого никак нельзя было. Мы все голодали. Но ее уволили.
Юргис пошатнулся и застонал.
— Она опять ходила туда?
— Да, она пыталась, — с недоумением ответил Станиславас. — А что здесь такого?
Юргис несколько раз тяжело вздохнул.
— Продолжай, — пробормотал он, наконец.
— Мы с ней пошли вместе, — сказал Станиславас, — но мисс Гендерсон не захотела принять ее назад. А Коннор увидел ее и обругал. Он все еще был в повязках. За что ты избил его, Юргис?
Мальчуган знал, что это дело окружено какой-то заманчивой тайной и жаждал узнать ее.
У Юргиса отнялся язык. Он смотрел перед собой остановившимся взглядом.
— Онна пробовала найти другое место, — продолжал мальчик. — Но она так слаба, что не может работать. А мой мастер тоже отказался взять меня обратно. Онна говорит, что он знаком с Коннором, и в этом вся штука. У них у всех теперь зуб против нас. Мне пришлось пойти в центр торговать газетами вместе с остальными мальчиками и с Котриной.
— Котрина тоже!
— Да, она тоже продает газеты… Она зарабатывает больше, потому что она девочка. Беда только, что такой мороз, ужасно трудно добираться по вечерам домой, Юргис! Иногда это вовсе не удается. Я сейчас постараюсь найти остальных и переночую с ними где придется. Теперь уже поздно, а домой так далеко. Мне пришлось идти сюда пешком, а я не знал, где это… и не знаю, как попасть обратно. Только мать велела мне идти, потому что ты наверно хочешь знать, как мы живем. Может быть, кто-нибудь поможет твоей семье, раз тебя засадили в тюрьму и не дают тебе работать. Я шел сюда целый день, а на завтрак съел только кусок хлеба, Юргис. У матери тоже нет работы, потому что колбасный цех закрылся. Она ходит и просит по домам с корзинкой, и ей подают съестное. Но вчера она собрала мало; у нее слишком зябли руки, и сегодня она плакала…
Маленький Станиславас, всхлипывая, продолжал свой рассказ. А Юргис стоял, уцепившись за стол, не произнося ни слова, но чувствуя, что голова у него готова лопнуть. Словно на него, одну за другой, наваливали гири, угрожавшие раздавить его. Он боролся с собой, как в ужасном кошмаре, когда человек корчится от муки и не может ни поднять руку, ни крикнуть, и только понимал, что сходит с ума, что мозг его пылает…
Как раз, когда Юргису уже казалось, что следующий поворот винта убьет его, маленький Станиславас остановился.
— Ты не можешь помочь нам? — тихо спросил мальчик.
Юргис покачал головой.
— Здесь тебе ничего не дадут?
Он снова покачал головой.
— Когда же ты выйдешь отсюда?
— Мне осталось еще три недели, — ответил Юргис.
Мальчик нерешительно посмотрел вокруг.
— Так, пожалуй, я пойду, — сказал он.
Юргис кивнул. Но вдруг, вспомнив о чем-то, он сунул дрожащую руку в карман и вынул деньги.
— На, — сказал он, протягивая свои четырнадцать центов. — Отнеси им это.
Станиславас взял деньги и, помедлив немного, двинулся к двери.
— Будь здоров, Юргис, — сказал он, и заключенный заметил его нетвердую походку.
Минуту Юргис постоял, держась за стул и пошатываясь. Потом надзиратель дотронулся до его руки; он повернулся и пошел опять дробить камень.
Глава XVIII
Юргис вышел из Брайдуэлла позже, чем рассчитывал. Согласно приговору он должен был уплатить судебные издержки в размере полутора долларов, то есть заплатить за то, что его отправили в тюрьму. Не имея денег, он был обязан отработать лишних три дня, о чем никто не потрудился сообщить ему. В мучительном нетерпении он считал дни и часы, но, когда настал желанный срок, он сидел все у той же кучи камней, а его протесты вызывали только смех. Тогда он решил, что ошибся в счете. Прошел еще день, и Юргис, оставив всякую надежду, впал в отчаяние. Однако еще через два дня к нему после завтрака вошел надзиратель и сказал, что его срок кончился. Он сбросил тюремную одежду, снова надел свой пропахший удобрением костюм, и дверь тюрьмы захлопнулась за ним.
На ступеньках он в растерянности остановился. Ему не верилось, что это правда, что опять над его головой небо, а перед ним открытая улица, — что он свободен. Потом ему стало холодно, и он быстро зашагал прочь.
Ночью выпал глубокий снег, а теперь начиналась оттепель. При каждом порыве ветра мелкий дождь пронизывал Юргиса до костей. Когда он решил разделаться с Коннором, то не стал мешкать и надевать пальто, поэтому поездки в полицейских каретах были для него крайне мучительны. Его костюм никогда не был теплым, а теперь он был стар и изношен, и дождь быстро промочил его насквозь. На тротуарах по щиколотку стояла каша из талого снега и воды, и Юргис тотчас промочил ноги, тем более что его башмаки прохудились.
В тюрьме Юргис ел почти досыта, а работа была наименее утомительная из всех, выпадавших на его долю со времени приезда в Чикаго. Но все-таки он не окреп, а, наоборот, похудел от тяготивших его душу забот и горя. Он дрожал и ежился от дождя, пряча руки в карманы и сутулясь. Тюрьма находилась на окраине города, и местность кругом была безлюдна и пустынна. С одной стороны тянулась большая сточная канава, с другой — путаница железнодорожных путей, так что ветру хватало простора.
Пройдя немного, Юргис окликнул маленького оборванца:
— Эй, сынок!
По бритой голове мальчишка узнал в Юргисе «тюремную птицу» и подмигнул.
— Чего вам? — отозвался он.
— Как ты ходишь на бойни? — спросил Юргис.
— Я туда не хожу, — ответил мальчик.
Юргис был сбит с толку и помолчал. Потом он сказал:
— Я хотел спросить, как туда пройти?
— Почему же вы так сразу не сказали? — последовал ответ, и мальчик указал на северо-запад, за железнодорожные пути. — Это там!
— А далеко ли идти?
— Не знаю. Миль двадцать, пожалуй, будет.
— Двадцать миль! — повторил Юргис, и лицо у него вытянулось. Ему предстояло пройти это расстояние пешком, так как из тюрьмы его выбросили без гроша в кармане.
Но когда он снова пустился в путь и кровь его согрелась от ходьбы, он забыл обо всем, углубившись в поток лихорадочных мыслей. Все мучительные образы, преследовавшие его в камере, теперь сразу всплыли в его мозгу. Пытка близится к концу. Он скоро все узнает. Сжимая в карманах кулаки, Юргис почти бежал, стараясь обогнать свои страхи. Онна, сын, семья, дом — он узнает о них всю правду! Он спешит им на выручку, он снова свободен! Его руки принадлежат ему, он может помочь своим близким, может биться за них против всего света!
Около часа он шел так, а потом начал приглядываться к местности. Город, по-видимому, остался позади. Улица сменилась дорогой, уходившей на запад. С обеих сторон расстилались покрытые снегом поля. Вскоре Юргис встретил фермера, который на паре лошадей вез огромный воз соломы.
— По этой дороге я дойду до боен? — спросил Юргис.
Фермер почесал голову.
— Я точно не знаю, где они, — сказал он. — Но где-то в городе, а вы идете как раз в обратную сторону.
Юргис оторопел.
— Мне сказали, чтобы я шел по этой дороге, — пробормотал он.
— Кто это вам сказал?
— Какой-то мальчик…
— Так! Верно, он подшутил над вами. Лучше всего вернитесь, а как попадете в город, спросите дорогу у полисмена. Я подвез бы вас, да только я еду издалека, а воз у меня тяжелый. Всего доброго!
Юргис повернул, пошел за возом и к полудню снова завидел перед собой Чикаго. Он шел мимо бесконечных рядов двухэтажных сараев, по деревянным мосткам и немощеным уличкам с предательскими, наполненными талым снегом выбоинами. Часто дорогу пересекали железнодорожные пути, проложенные на одном уровне с тротуарами и представлявшие смертельную опасность для невнимательного пешехода. По ним с лязгом и стуком тянулись длинные товарные поезда, и Юргис, сгорая от нетерпения, топтался на месте. Иногда поезда останавливались на несколько минут; тогда на улицах скоплялись телеги и трамвайные вагоны. В ожидании свободного проезда возчики переругивались или прятались под зонтиками от дождя. В таких случаях Юргис нырял под шлагбаум и с риском для жизни перебегал через рельсы между вагонами.
По длинному мосту он перешел через замерзшую реку, покрытую поверх льда талым снегом. Даже на береговых откосах снег не был белым. Дождь, не перестававший лить, был попросту насыщенным раствором копоти; руки и лицо Юргиса покрылись мокрой сажей. Но вот Юргис добрался до центральных кварталов города, где улицы были точно черные сточные канавы; лошади скользили и спотыкались, а женщины и дети испуганными стайками перебегали с тротуара на тротуар. Эти улицы, зажатые между огромными черными зданиями, напоминали ущелья, звуки трамвайных звонков и крики возчиков эхом раскатывались в них. Сновавшие здесь люди суетились, как муравьи; все они куда-то спешили, не оглядываясь друг на друга. Похожий на бродягу измученный иностранец в промокшей одежде, тоже спешивший куда-то, был так же одинок и заброшен среди них, как если бы он странствовал в лесных дебрях за тысячу миль от населенных мест.
Полисмен указал ему дорогу и сказал, что до боен ему идти еще миль пять. Юргис снова шел по трущобам, по улицам, где тянулись пивные, дешевые лавки, длинные грязные корпуса фабрик, угольные склады и железнодорожные пути. Тут Юргис поднял голову и начал втягивать воздух, как заблудившееся животное, почуявшее запах дома. День уже клонился к вечеру, Юргис был голоден, но вывешенные у дверей пивных приглашения пообедать предназначались не для него.
Наконец, он приблизился к бойням, к черным вулканам дыма, зловонию и ревущему скоту. Тут он увидел переполненный трамвай и, не одолев своего нетерпения, вскочил на подножку. Он спрятался за спиной другого пассажира и, не замеченный кондуктором, через десять минут оказался на своей улице.
Он добежал до угла и повернул. Вот, наконец, и дом. Но вдруг Юргис растерянно остановился. Что случилось с домом?
Совершенно ошеломленный, Юргис дважды оглядел его, потом соседний и следующий и перевел взгляд на пивную на углу. Да, все было на своем месте, он не ошибся. Но дом… дом был другого цвета!
Юргис подошел ближе. Да, дом раньше был серый, а теперь стал желтым! Оконные наличники были красные, а теперь они стали зелеными! Весь дом был выкрашен заново! Каким он стал чужим и странным!
Юргис подошел еще ближе, однако не переходя улицы. Внезапно сердце его сжал мучительный страх, колени затряслись, в голове все завертелось. Свежая краска и новые доски там, где старые начали подгнивать — сколько раз агент указывал на эту неисправность! Новый гонт, закрывший дыру в крыше! Эта дыра полгода была пятном на совести Юргиса; у него не хватало денег, чтобы нанять кого-нибудь исправить повреждение, и некогда было взяться за это самому. Дождь лил через дыру, переполнял подставленные горшки и кастрюли и, заливая чердак, подмачивал штукатурку. Теперь дыра была заделана. В окне красовалось новое стекло вместо разбитого! А занавески в окнах — новенькие, крахмальные, сверкающие белизной.
Вдруг открылась входная дверь. Юргис застыл на месте, с трудом сдерживая учащенное дыхание. Из двери показался незнакомый мальчик, толстый, краснощекий, какого никогда раньше не бывало в этом доме.
Юргис как зачарованный смотрел на мальчика. Тот, насвистывая, спустился по ступенькам, шаркая ногами. Внизу он остановился, взял горсть снега и, опершись на перила, начал лепить снежок. Секунду спустя он заметил Юргиса, и глаза их встретились. Они обменялись враждебными взглядами. Мальчику, очевидно, показалось, что взрослый отнесся с подозрением к его снежку. Когда Юргис медленно двинулся к нему через улицу, он быстро оглянулся, подумывая об отступлении, но потом решил защищать свою позицию.
Юргис ухватился рукой за перила, так как чувствовал, что ноги его не держат.
— Что… что ты здесь делаешь? — с трудом проговорил он.
— Проходите мимо! — ответил мальчик.
— Эй, ты… — снова начал Юргис. — Что тебе тут надо?
— Мне? — сердито переспросил мальчик. — Я здесь живу.
— Ты здесь живешь?! — повторил за ним Юргис; он побледнел и крепче ухватился за перила. — Ты здесь живешь? Где же тогда моя семья?
У мальчика был удивленный вид.
— Ваша семья? — эхом отозвался он.
Юргис шагнул к нему.
— Я… я… это мой дом! — настаивал он.
— Что вы ко мне привязались? — огрызнулся мальчик.
Неожиданно входная дверь открылась, и он крикнул:
— Послушай, мама! Тут какой-то человек уверяет, что это его дом.
На крыльцо вышла толстая ирландка.
— В чем дело? — спросила она.
Юргис повернулся к ней.
— Где моя семья? — отчаянно закричал он. — Я оставил ее здесь! Это мой дом! Что вы делаете в моем доме?
Женщина удивленно и испуганно глядела на него. Вероятно, ей казалось, что перед ней сумасшедший.
— Ваш дом?! — воскликнула она.
— Мой! — изо всех сил выкрикнул Юргис. — Я жил здесь, говорю вам!
— Вы, верно, ошиблись, — ответила ирландка. — Здесь раньше никто не жил. Это новый дом. Так нам сказали. Они…
— Что они сделали с моей семьей? — как безумный завопил Юргис.
Женщина, по-видимому, начала что-то понимать. Быть может, у нее и раньше были сомнения по поводу того, что «им сказали».
— Я не знаю, где ваша семья, — проговорила она. — Я купила этот дом всего три дня назад. В нем никто не жил, и мне сказали, что он совершенно новый. Вы серьезно говорите, что раньше снимали его?
— Снимал! — задыхаясь, произнес Юргис. — Я купил его! Я заплатил за него! Он мой! А они… О боже! Неужели вы не можете мне сказать, куда делись все мои?
В конце концов она кое-как втолковала ему, что ничего не знает. В голове у Юргиса была такая путаница, что он никак не мог осмыслить случившееся. Его близких как будто никогда не существовало; ему начинало казаться, что он видел их во сне, что они никогда не жили на свете. Он совершенно растерялся, но вдруг вспомнил о жившей неподалеку бабушке Маяушкиене. Она-то уж знает, в чем дело. Он повернулся и пустился бегом.
Бабушка Маяушкиене сама открыла Юргису. Она вскрикнула, когда увидела его, трясущегося, с блуждающими глазами. Да, да, она может рассказать ему все. Его семья переехала. Они не смогли внести плату за дом, их выбросили прямо на улицу, в снег, а дом перекрасили и через неделю продали снова. Она не знает, что сними теперь, они вернулись к Анеле Юкниене, у которой останавливались, когда впервые приехали в эти места. Не зайдет ли Юргис отдохнуть? Конечно, это большое несчастье… И нужно же было ему угодить в тюрьму!..
Юргис повернулся и побрел прочь. Но ушел он недалеко. Когда он завернул за угол, силы оставили его, и он должен был присесть на ступеньки какой-то пивной. Закрыв лицо руками, он весь затрясся от беззвучных рыданий.
Их дом! Их дом! Они потеряли его! Горе, отчаяние, гнев овладели им. Как бы ни были страшны его предположения, они ничего не значили по сравнению с жестокой, разрывающей сердце действительностью — с тем, что ему пришлось своими глазами увидеть чужих людей, поселившихся в его доме, развесивших свои занавески на его окнах и смотревших на него враждебными глазами! Это было чудовищно, невероятно, немыслимо. Этого не могло быть! Подумать только, сколько они выстрадали ради этого дома, какие бедствия претерпели они все, какую цену заплатили!
Вся история этих мучений ясно предстала перед ним. Их первая жертва — их триста долларов, которые они наскребли сообща, их единственное достояние, все, что стояло между ними и голодной смертью! Потом их упорный труд из месяца в месяц, чтобы собирать каждый раз деньги на основной взнос, уплачивать проценты, время от времени — налоги и другие начисления, покрывать расходы по ремонту и бог знает что еще! Ведь они душу свою вкладывали в эти платежи, они платили за дом потом и слезами, больше того — жизнью. Дед Антанас погиб, силясь заработать необходимые деньги, — он был бы жив и здоров по сей день, если бы ему не пришлось работать в темных погребах Дэрхема, чтобы вносить свою долю. И Онна тоже платила своим здоровьем и силой — она тоже была погублена этим домом. Та же участь постигла и его, еще три года назад огромного и сильного, а теперь дрожавшего здесь на ступеньках, надломленного, угнетенного, плачущего, как истеричный ребенок. Да, они бросили в этот бой все свои силы и проиграли, окончательно проиграли! Все, что они уже уплатили, было потеряно до последнего цента. Они лишились своего дома и остались снова с пустыми руками, обреченные голоду и холоду!
Истина была теперь ясна Юргису. Он видел всю длинную цепь событий в их последовательности, видел, что стал жертвой ненасытных коршунов, вырывавших и пожиравших куски его мяса; извергов, терзавших и мучивших его, издевавшихся над ним, хохотавших ему в лицо. О господи, какой это ужас, какая чудовищная, гнусная, сатанинская подлость! Он и его близкие — беспомощные женщины и дети, неприспособленные, беззащитные и одинокие, — должны были бороться за свою жизнь против врагов, жаждущих их крови! Это первое сладкоречивое объявление, этот бойкий на язык, изворотливый агент! Эта ловушка добавочных платежей, процентов и всяких других начислений, о которых они и не подозревали и на которые никогда не пошли бы! А все уловки мясопромышленников — их повелителей, тиранов, правивших ими: временное закрытие фабрик и сокращение работы, неравномерность рабочих часов и жестокое «пришпоривание», понижение заработной платы и повышение цен! Безжалостность окружающей природы, жары и холода, дождя и снега; безжалостность города, страны, где они жили, ее непонятных законов и обычаев! Все эти обстоятельства помогали той фирме, которая наметила Юргиса и его семью себе в жертву и только выжидала удобного случая. Теперь, когда была совершена последняя гнусная несправедливость, удобный момент настал, и фирма безжалостно выбросила их на улицу, завладела их домом и продала его другим! Они ничего не могли сделать, они были связаны по рукам и ногам; закон был против них, и вся машина власти была к услугам их угнетателей. Стоило Юргису поднять против них руку, как он снова очутился бы в той клетке для диких зверей, откуда только что выбрался!
Встать и уйти значило бы признать свое поражение, оставить чужих владеть домом. И Юргис просидел бы под дождем долгие часы, прежде чем решиться на это, если бы не мысль о семье. Быть может, его ждет что-нибудь еще более страшное. И, встав на ноги, он побрел прочь, разбитый, с затуманенной головой.
До жилища Анели, находившегося за бойнями, было добрых две мили. Никогда еще это расстояние не казалось Юргису таким длинным; наконец, он увидел перед собой знакомую серую лачугу. Сердце его забилось быстрее. Он взбежал по ступенькам и начал колотить в дверь.
Старуха сама открыла ему. Ее всю свело от ревматизма с тех пор, как они виделись в последний раз, и ее пергаментно-желтое лицо было почти на уровне дверной ручки. Узнав Юргиса, она вздрогнула.
— Онна здесь? — задыхаясь, крикнул он.
— Да, — последовал ответ, — она здесь.
— Как… — начал Юргис и смолк, судорожно ухватившись за дверной косяк. Откуда-то изнутри донесся внезапный крик, дикий, страшный вопль страдания. Это был голос Онны.
На миг Юргис окаменел от страха; потом бросился мимо старухи в дом.
Он очутился в кухне, где вокруг печки жалось несколько бледных, испуганных женщин. Когда вошел Юргис, одна из них вскочила на ноги. Она была растрепана и необычайно худа; левая рука у нее была забинтована. Юргис с трудом узнал Марию. Прежде всего он оглянулся, ища Онну. Потом, не увидев ее, он посмотрел на женщин, ожидая, что они заговорят. Но они, оцепенев от страха, только молча глядели на него. И тут снова раздался пронзительный вопль. Он доносился откуда-то сверху, из глубины дома.
Юргис бросился к двери в комнату, распахнул ее и увидел приставную лестницу, которая вела к чердачному люку. Он был уже у нижней ступеньки, когда услышал за собой голос и увидел, что к нему бежит Мария.
Здоровой рукой она вцепилась ему в рукав и, задыхаясь, выкрикнула:
— Нет, нет, Юргис! Туда нельзя!
— Почему? — хрипло спросил он.
— Тебе нельзя наверх.
Недоумение и страх Юргиса удвоились.
— В чем дело? — крикнул он. — Что там такое?
Мария еще крепче ухватилась за него. Слыша наверху стоны и вопли Онны, он старался вырваться и подняться на чердак, не дожидаясь ответа.
— Не надо, не надо, — умоляла она его. — Юргис, тебе нельзя наверх! Это… ребенок.
— Ребенок? — опешив, повторил он. — Антанас?
Мария шепотом ответила:
— Новый.
У Юргиса подкосились ноги, и он ухватился за лестницу. Он смотрел на стоявшую перед ним женщину, как на привидение.
— Новый? — прошептал он. — Но ведь еще не время?!
Мария кивнула.
— Я знаю, — сказала она, — но так уж случилось.
Тут снова раздался крик Онны, от которого Юргис побледнел и скорчился, словно его ударили по лицу. Вопль перешел в протяжный стон, потом Юргис услышал всхлипывания своей жены:
— О господи, дай мне умереть, дай мне умереть!
Мария обняла Юргиса, повторяя:
— Пойдем! Пойдем отсюда!
Она потащила его назад в кухню; ей пришлось поддерживать беднягу, так как ноги не слушались его. Он был парализован ужасом. Добравшись до кухни, Юргис опустился на стул, дрожа как осиновый лист. Мария все еще поддерживала его, а женщины глядели на него в немом и беспомощном страхе.
Снова раздались крики Онны. Они были ясно слышны здесь, и Юргис, шатаясь, поднялся на ноги.
— Давно это началось? — спросил он.
— Не очень, — ответила Мария и потом, по знаку Анели, продолжала: — Уходи, Юргис. Ты тут не можешь помочь, уходи и возвращайся потом. Все идет как следует.
— Кто с ней? — спросил Юргис и, заметив смущение Марии, крикнул еще раз — Кто с ней?
— С ней… с ней Эльжбета.
— А доктор? Кто-нибудь знающий?
Он схватил Марию за руку. Девушка вздрогнула и почти беззвучно ответила:
— Мы… мы… у нас нет денег.
Потом, испугавшись выражения его лица, она начала умолять:
— Не беспокойся, Юргис, все идет как следует! Ты не понимаешь… уходи… уходи! Как ты не во-время пришел!
Новые крики Онны заглушили ее слова. У Юргиса голова шла кругом. Он в первый раз присутствовал при родах и был ошеломлен. Когда появился на свет маленький Антанас, Юргис был на работе и вернулся, когда все было уже кончено. Теперь же его нельзя было успокоить. Испуганные женщины не знали, как к нему подступиться. Одна за другой они пытались урезонить его, заставить понять, что это неизбежный удел женщин. В конце концов они почти силой вытолкали его под дождь, и он принялся шагать взад и вперед с непокрытой головой, охваченный страшной тревогой. Вопли Онны доносились и сюда. Он уходил от дома, чтобы не слышать их, но тут же возвращался на прежнее место.
Через четверть часа Юргис, не выдержав, взбежал на крыльцо, и женщинам, боявшимся, что он выломает дверь, пришлось впустить его.
Он не слушал никаких доводов. Напрасно они говорили ему, что все идет как полагается. Откуда они знают? — кричал он. — Она умирает, она мучается! Слышите, слышите! Ведь есть же какое-нибудь средство! Пробовали ли они пригласить врача? Можно было заплатить потом! Можно было обещать!
— Мы не могли обещать, Юргис, — оправдывалась Мария. — У нас не было денег — едва хватало на еду.
— Но я могу работать, — воскликнул Юргис. — Я могу заработать!
— Конечно, — ответила она. — Но ты был в тюрьме. Откуда нам было знать, когда ты вернешься? Доктора не хотят работать даром.
Мария рассказала ему, как она пыталась найти акушерку и как все они запрашивали, кто десять, кто пятнадцать, а кто даже двадцать пять долларов наличными.
— А у меня было всего двадцать пять центов, — сказала она. — Я истратила до последнего гроша все свои сбережения. Я задолжала доктору, лечившему мне руку, и он перестал ходить, потому что думает, что я не хочу ему платить. Анеле мы должны квартирную плату за две недели, она, бедная, сама чуть не голодает и боится, что ее выгонят на улицу. Мы занимали и просили, у кого только можно, и больше ничего не в состоянии сделать.
— А дети? — воскликнул Юргис.
— Детей уже три дня нет дома из-за плохой погоды. Никто не мог предвидеть, что случится. Это произошло неожиданно, на два месяца раньше, чем мы ожидали.
Юргис ухватился за стол, около которого стоял. Лицо его побелело, руки дрожали, казалось — он вот-вот лишится чувств. Но вдруг Анеля поднялась и, ковыляя, направилась к нему. Пошарив в кармане юбки, она вытащила грязную тряпку, в которой было что-то завязано.
— На, Юргис! — сказала она. — Вот деньги. Гляди!
Она развернула и пересчитала — тридцать четыре цента.
— Иди, — сказала она, — и попробуй найти кого-нибудь сам. А вы что же? Дайте ему денег! Когда-нибудь он отдаст. А пока ему будет полезно чем-нибудь заняться, даже если из этого ничего не выйдет. Когда он вернется, может быть, все уже кончится.
Тут и другие женщины вывернули свои кошельки. У большинства была только мелочь, но они отдали ему все. Одна из соседок, миссис Ольшевская, муж которой был квалифицированным быкобойцем, хотя и пьяницей, дала почти полдоллара. В результате составилась сумма в один доллар с четвертью. Юргис сунул деньги в карман, не выпуская их из зажатого кулака, и бегом отправился в путь.
Глава XIX
«Мадам Гаупт, акушерка» — гласила вывеска, качавшаяся над пивной под окном второго этажа. На боковой двери висела табличка с изображением руки, указывавшей на грязную лестницу. Юргис поднялся, шагая через три ступеньки.
Мадам Гаупт жарила свинину с луком и оставила дверь полуоткрытой, чтобы лучше вытягивало чад. Когда Юргис постучал, дверь совсем раскрылась, и он увидел хозяйку с запрокинутой над головой черной бутылкой. Он постучал громче, и тогда женщина спохватилась и поставила бутылку. Мадам Гаупт была невероятно толстая голландка, переваливавшаяся при ходьбе, словно шлюпка на океанских волнах, отчего посуда в буфете подпрыгивала и дребезжала. На ней был грязный синий капот, а зубы у нее были черные.
— В чем дело? — спросила она, заметив Юргиса.
Он бежал всю дорогу как сумасшедший и так запыхался, что едва мог говорить. Волосы у него растрепались, глаза блуждали — он был похож на выходца с того света.
— Моя жена! — с трудом проговорил он. — Идите скорей!
Мадам Гаупт сдвинула сковороду на край плиты и вытерла руки о капот.
— Вы хотите, чтобы я на роды пошла?
— Да.
— Я только что с родов и не успела даже пообедать. Впрочем, если это так спешно…
— Да! — выкрикнул он.
— Ну что ж! Пожалуй, пойду. Сколько вы заплатите?
— Я… я… а сколько вы хотите? — пробормотал Юргис.
— Двадцать пять долларов.
У него вытянулось лицо.
— Я столько не могу, — сказал он.
Голландка пристально посмотрела на него.
— Сколько же вы дадите? — спросила она.
— Платить надо теперь, сейчас же?
— Да. Так поступают все мои клиенты.
— Я… у меня мало денег, — в мучительном страхе начал Юргис. — Я попал в… в беду… у меня вышли все деньги. Но я заплачу вам… до последнего цента… при первой возможности. Ведь я могу работать…
— Какая у вас работа?
— Я теперь без места. Буду искать работы. Но я…
— Сколько у вас есть сейчас?
У него еле хватило духа ответить. Когда он произнес: «Доллар с четвертью», — акушерка рассмеялась ему в лицо.
— За доллар с четвертью я и шляпы не надену, — сказала она.
— Это все, что у меня есть, — прерывающимся голосом умолял Юргис. — Я должен привести кого-нибудь, а то моя жена умрет. Я ничего не могу поделать… я…
Мадам Гаупт снова поставила свинину на огонь. Она повернулась к Юргису и ответила из облаков пара:
— Достаньте мне десять долларов наличными, тогда остаток вы можете выплатить в течение месяца.
— Я не могу… у меня нет! — возражал Юргис. — Говорю вам, что у меня всего доллар с четвертью.
Женщина отвернулась к плите.
— Я не верю вам, — сказала она. — Это все разговоры, чтобы обмануть меня. Как случилось, что у такого здоровенного парня остался всего доллар с четвертью?
— Я прямо из тюрьмы, — сказал Юргис, готовый ползать перед ней на коленях, — а у меня и раньше денег не было. Моя семья чуть не умерла с голоду.
— Где же ваши друзья, почему они не могут вам помочь?
— Они все бедняки, — ответил он. — Вот все, что они могли дать. Больше мне не удалось достать…
— Разве вы не могли продать что-нибудь?
— У меня ничего нет! Говорю вам, у меня ничего нет, — в отчаянии крикнул он.
— Так отчего же вы не займете? Разве лавочники не верят вам?
Видя, что он только качает головой, она продолжала:
— Послушайте, если вы пригласите меня, вы останетесь довольны. Я спасу вам жену и ребенка, и это не будет слишком дорого. Если вы их потеряете, то каково вам будет? А тут перед вами дама, которая знает свое дело. Я могу направить вас к людям, живущим в этом квартале, и они скажут..
Мадам Гаупт убедительно тыкала вилкой перед носом Юргиса. Ее слова оказались последней каплей. В отчаянии он махнул рукой и повернулся к выходу.
— Ни к чему все это, — бросил он, но вдруг опять услышал за собой голос акушерки:
— Для вас пусть будет пять долларов.
Она шла за ним, продолжая его уговаривать.
— С вашей стороны глупо не соглашаться, — говорила она. — В такой дождливый день никто не пойдет за меньшую сумму. Да и я еще так дешево никогда в жизни не брала! Я не имела бы чем платить за мою комнату, если бы…
Юргис прервал ее ругательством.
— Чем я заплачу, — яростно закричал он, — если у меня нет, черт побери! Я заплатил бы, если бы мог, но говорю вам, что у меня нет. У меня нет! Слышите вы: у меня нет!
Он снова повернулся к выходу и спустился уже до половины лестницы, прежде чем мадам Гаупт успела окликнуть его:
— Подождите! Я пойду с вами! Подождите!
Он вернулся в комнату.
— Тяжело думать, что кто-то страдает, — меланхолически заметила она. — Пойти с вами за те деньги, что вы предложили, это все равно, что даром. Но я постараюсь помочь вам. Далеко ли это?
— Три или четыре квартала.
— Три или четыре? Значит, придется промокнуть! Gott im Himmel![24] Это стоит дороже! За доллар с четвертью в такую погоду!.. Но послушайте-ка, вы скоро заплатите мне остальные двадцать три и три четверти доллара?
— Как только смогу.
— В течение месяца?
— Да, в течение месяца, — ответил несчастный Юргис. — Все, что хотите! Только скорее!
— А где доллар с четвертью? — настаивала неумолимая мадам Гаупт.
Юргис положил деньги на стол. Акушерка пересчитала их и спрятала. Потом она снова вытерла свои жирные руки и начала собираться, ни на секунду не переставая брюзжать. Полнота мешала ей двигаться, и она все время охала и сопела. Она сняла капот, не потрудившись даже повернуться к Юргису спиной, и надела корсет и платье. Потом она так долго прилаживала черную шляпу, искала зонтики собирала в мешок валявшиеся в разных местах инструменты и принадлежности своего ремесла, что Юргис чуть с ума не сошел от нетерпения. Всю дорогу он шел на четыре шага впереди акушерки, по временам оглядываясь, как будто мог силой своего желания заставить ее поторопиться. Но мадам Гаупт способна была только еле-еле ковылять, да и то ей не хватало дыхания.
Наконец, они очутились в кухне перед испуганными женщинами. Роды еще не кончились — крики Онны по-прежнему доносились с чердака. Мадам Гаупт сняла шляпу и положила ее на камин. Потом она достала из своего мешка старое платье и банку с гусиным жиром, которым принялась растирать руки. По примете, чем большее число раз гусиный жир из одной банки идет в дело, тем больше счастья это приносит акушерке. Поэтому они держат начатую банку всегда под рукой где-нибудь в комоде вместе со старым бельем — месяцами, а иногда даже целыми годами.
Затем ее проводили к лестнице, и Юргис услышал, как она вскрикнула в негодовании:
— Gott im Himmel! Куда это вы меня завели? Я не могу по такой лестнице карабкаться, и мне не пролезть через этот люк! Даже и пробовать не буду — я могу убиться. Разве это место, чтобы ребенка рожать — на чердаке с какой-то приставной лестницей?! Стыдно вам!
Юргис стоял в дверях и слушал ее брань, почти заглушавшую ужасные стоны и вопли Онны.
Наконец, Анеле удалось умиротворить акушерку, и та начала взбираться по лестнице. Потом старушка снова задержала ее, предупреждая, что по чердаку надо ходить осторожно — настоящего пола там нет, просто с одной стороны положены старые доски, чтобы устроить хоть какой-нибудь приют для семьи. Там вполне безопасно, но дальше только балки, дранка и штукатурка. Стоит оступиться, и дело может кончиться катастрофой.
Наверху было почти темно, и Анеля предложила, чтобы кто-нибудь прошел вперед со свечой. За этим последовали новые возгласы и угрозы, наконец две слоноподобные ноги исчезли в отверстии чердака, и Юргис почувствовал, как от шагов мадам Гаупт затрясся весь дом. Анеля подошла к Юргису и взяла его за руку.
— Теперь, — сказала она, — вам надо уйти. Послушайте меня: вы сделали все, что могли, и будете только мешать. Уходите и подождите где-нибудь.
— Но куда же мне идти? — беспомощно спросил Юргис.
— Не знаю, — ответила она. — Идите на улицу, если больше некуда, только идите! И не возвращайтесь до утра!
В конце концов они с Марией вытолкали его из кухни и заперли за ним дверь. Солнце как раз зашло, и становилось холодно. Дождь сменился снегом, слякоть на улицах подмерзла. Легко одетый Юргис дрожал, но он засунул руки в карманы и двинулся вперед. Он не ел с самого утра и чувствовал себя слабым и разбитым. Вдруг он сообразил, что находится недалеко от пивной, где часто обедал. Его озарила надежда. Может быть, там сжалятся над ним или он встретит приятеля. Быстрым шагом Юргис направился туда.
— Здорово, Джек, — приветствовал его хозяин пивной («Джек» — кличка, принятая в Мясном городке для всех иммигрантов и чернорабочих), — где это ты пропадал?
Юргис подошел прямо к стойке.
— Я был в тюрьме, — сказал он, — меня только что выпустили. Я всю дорогу шел пешком, у меня ни цента в кармане и с утра ничего не было во рту. Я лишился своего дома, жена больна… мне крышка.
Хозяин поглядел на него, на его бледное, измученное лицо и посипевшие, дрожащие губы. Потом он придвинул к нему большую бутылку.
— Выпей-ка! — сказал он.
Руки у Юргиса так дрожали, что он с трудом держал бутылку.
— Не робей, — сказал хозяин. — Опрокинь разом!
Юргис выпил большую рюмку виски, потом, по приглашению хозяина, направился к стойке с закусками. Он съел, сколько осмелился, жадно глотая пищу, а затем, выразив, как мог, свою благодарность, сел перед большой раскаленной печкой, стоявшей посреди комнаты.
Но, как всегда бывает в этом жестоком мире, блаженство оказалось недолгим. От промокшего платья Юргиса повалил пар, и ужасный запах удобрения распространился по комнате. Через час кончалась работа на бойнях, и в пивной должны были появиться посетители. Но они не могли бы долго оставаться там, где стояло такое зловоние. Кроме того, это был субботний вечер. Часа через два в задней комнате трактира начнутся танцы под скрипку и кларнет, живущие по соседству рабочие придут со своими семьями, будут есть венские колбасы, пить баварское пиво и веселиться до трех часов утра. Хозяин кашлянул раза два и заметил:
— Послушай, Джек, тебе, пожалуй, придется уйти.
Трактирщик привык к виду человеческих подонков.
Каждый вечер он гнал от своей двери десятки неудачников, таких же измученных, продрогших и одиноких, как этот парень. Но то были люди, которые сдались и вышли из игры, а Юргис все еще боролся и в нем сохранилось какое-то чувство собственного достоинства. Когда он покорно встал, хозяин подумал, что Юргис всегда казался солидным человеком и может опять стать хорошим клиентом.
— Тебе, видно, не повезло, — сказал он. — Иди-ка сюда.
Из задней комнаты пивной в винный погреб вела лестница. Наверху была одна дверь, внизу другая, и обе надежно запирались висячими замками. Это было чудесное место, чтобы устроить клиента, чьи дела еще могут поправиться, или будущего политического заправилу, которого неблагоразумно выставлять за дверь.
Здесь Юргис провел ночь. Виски лишь наполовину согрело его, и, несмотря на свое крайнее утомление, он не мог уснуть. Он начинал клевать носом, потом снова выпрямлялся, дрожа от холода, и его охватывали воспоминания. Часы ползли медленно, только доносившиеся из комнаты звуки музыки, пение и смех говорили ему, что утро еще не настало. Когда, наконец, все смолкло, он стал ждать, что теперь его выгонят на улицу. Однако этого не случилось, и он решил, что хозяин забыл про него.
Мало-помалу тишина и неизвестность сделались невыносимыми, и тогда Юргис встал и забарабанил в дверь. Явился хозяин, зевая и протирая глаза. Его заведение было открыто всю ночь, и он урывками дремал за стойкой.
— Я хочу пойти домой, — сказал Юргис. — Я боюсь за жену — я не могу больше ждать.
— Какого же черта ты не сказал об этом раньше? — рассердился хозяин. — Я думал, что тебе некуда идти.
Юргис вышел. Было четыре часа утра, и все тонуло в непроглядной тьме. Земля была покрыта свежевыпавшим снегом, и сверху продолжали падать густые хлопья. Юргис бегом направился к дому Анели.
В кухонном окне горел свет, и занавески были отдернуты. Дверь была отперта, и Юргис вошел.
Анеля, Мария и остальные женщины по-прежнему теснились вокруг печки. Юргис заметил несколько новых лиц и заметил также, что в доме воцарилась тишина.
— Ну что? — спросил он.
Никто не ответил. Сидевшие только повернули к нему бледные лица. Он крикнул снова:
— Ну что же?
Тогда при свете коптящей лампы он увидел, как Мария, сидевшая ближе к нему, медленно покачала головой.
— Нет еще, — сказала она.
— Нет еще? — в ужасе повторил за ней Юргис.
Мария снова покачала головой. Бедняга окаменел.
— Я не слышу ее, — прошептал он.
— Она давно уже успокоилась.
Снова наступило молчание, прерванное вдруг голосом с чердака:
— Эй, вы там!
Несколько женщин бросились в соседнюю комнату, а Мария подбежала к Юргису.
— Подожди здесь! — закричала она, и оба, бледные и дрожащие, стали прислушиваться. Вскоре они услышали, как мадам Гаупт, ворча и бранясь, начала спускаться. Лестница протестующе скрипела. Наконец, акушерка, сердитая, запыхавшаяся, показалась в дверях. Взглянув на нее, Юргис побледнел и отшатнулся. Она была без блузы, как рабочие в убойной. Руки у нее были в крови. На лице и на платье были кровавые пятна.
Она остановилась, тяжело дыша и озираясь. Все молчали.
— Я сделала все, что могла, — вдруг начала она. — Больше мне делать нечего — и пробовать не стоит.
Никто не ответил.
— Я тут ни при чем, — опять заговорила акушерка, — Вам надо было позвать врача и так долго не ждать. Когда я пришла, уже поздно было.
Снова воцарилось мертвое молчание. Мария здоровой рукой изо всех сил уцепилась за Юргиса.
Вдруг мадам Гаупт повернулась к Анеле.
— Найдется у вас что-нибудь выпить? — спросила она. — Стаканчик бренди?
Анеля покачала головой.
— Herr Gott![25] — воскликнула мадам Гаупт. — Ну и люди! Может быть, вы дадите мне поесть? Ведь у меня со вчерашнего утра не было куска во рту, а я работала здесь как лошадь. Если бы я знала, что будет что-нибудь подобное, я и не подумала бы за такие гроши прийти.
Тут ее взгляд случайно упал на Юргиса. Она погрозила ему пальцем.
— Помните, — сказала она, — остаток вы должны заплатить мне все равно! Не моя вина, если за мной послали так поздно, что я уже не могла помочь вашей жене. Не моя вина, что ребенок ручкой вперед пошел и его нельзя было спасти. Я работала всю ночь на этом чердаке, где собаке неприлично рожать, и ничего не ела, кроме того, что принесла с собой в карманах.
Тут мадам Гаупт остановилась, чтобы перевести дух. Мария, заметив, что Юргис весь дрожит и на лбу у него выступили капли пота, робко спросила:
— Как же Онна?
— А как может быть? — отозвалась мадам Гаупт. — Как она может быть, когда ее бросили подыхать в этой конуре? Я вам говорила это уже в то время, когда вы посылали за священником. Она молода и справилась бы при хорошем уходе. Была бы опять здорова. Она упорно боролась, эта девочка, она и сейчас еще не совсем умерла…
— Умерла? — неистовым голосом крикнул Юргис.
— Умрет непременно, — раздраженно буркнула акушерка. — Ребенок уже умер.
Чердак освещался свечкой, прилепленной к доске. Она догорала, треща и чадя. Когда Юргис поднялся по лестнице, он смутно различил в углу постель, — кучу тряпья и старых одеял, лежавшую на полу. Рядом с ней было прикреплено распятие, и около него священник бормотал молитву. Эльжбета стонала и причитала, скорчившись в дальнем углу. На постели лежала Онна.
Из-под одеяла, которым она была покрыта, виднелись плечи и одна рука. Онна так осунулась, что Юргис с трудом узнал ее. Она была худа, как скелет, и белее мела. Ее глаза были закрыты, она лежала неподвижно, словно мертвая. Юргис, шатаясь, приблизился к ней и упал на колени с тоскливым криком:
— Онна, Онна!
Она не шелохнулась. Он в отчаянии схватил ее руку, крепко сжал и продолжал звать:
— Взгляни на меня! Ответь мне. Это я, Юргис! Я вернулся! Разве ты не слышишь меня?
Ее веки чуть дрогнули, и он снова простонал:
— Онна! Онна!
Внезапно ее глаза раскрылись, лишь на одно мгновение. Одно мгновение она смотрела на него. На секунду они узнали друг друга. Но он видел ее словно издалека, словно сквозь дымку тумана. Он простирал к ней руки, в безумной тоске звал ее. Страстный порыв охватил его, жажда той, которая уже умирала, желание, вновь вспыхнувшее в нем и разрывавшее его сердце. Но все было тщетно — видение исчезало на его глазах, ускользало от него, отодвигалось вдаль. У него вырвался вопль отчаяния, все его тело сотряслось от рыданий, горячие слезы текли по щекам, падая на ее тело. Он сжимал ее руки, он тряс ее, он схватил ее в объятия и прижал к себе. Но она лежала холодная и неподвижная. Ее не стало… не стало!
Эти слова прозвучали для него, как удар колокола, отдавшись эхом в далеких глубинах его души, заставили дрожать давно забытые струны и разбудили старый полуосознанный страх страх перед мраком, перед пустотой, перед уничтожением.
Онна умерла! Умерла! Никогда больше он не увидит, не услышит ее! Ледяной ужас одиночества охватил его. Он чувствовал, что остался один и весь мир медленно уходит от него, — мир теней и изменчивых снов. В своем страхе и отчаянии он был, как ребенок. Он звал и звал, не получая ответа, его крики разносились по дому, заставляя испуганных женщин внизу плотнее жаться друг к другу. Он был вне себя от горя. Священник подошел и, положив руку ему на плечо, начал что-то шептать, но он ничего не слышал. Он был далеко, он брел по стране теней, стараясь схватить ускользавшую от него душу.
Так проходили часы. Забрезжило утро, и серый свет проник на чердак. Священник ушел, ушли женщины, и Юргис остался наедине с неподвижной белой фигурой. Теперь он был спокойнее, но время от времени стонал и содрогался, борясь с дьяволом ужаса. Иногда он приподымался и подолгу смотрел на белую маску перед собой, потом отводил глаза, не в силах вынести это зрелище. Умерла! Умерла! А ведь она была еще совсем девочка — ей едва минуло восемнадцать! Она только начинала жить — и вот она лежит убитая, искалеченная, замученная насмерть!
Было уже утро, когда Юргис спустился с чердака. Он вошел в кухню, шатаясь, страшный, пепельно-серый, ничего не видя перед собой. Опять пришли соседки; они молча смотрели на него. Он сел у стола и уронил голову на руки.
Через несколько минут открылась входная дверь, в комнату ворвалась струя морозного воздуха, влетели хлопья снега, а за ними — маленькая Котрина, запыхавшаяся от бега и посиневшая от холода.
— Вот я, наконец, и дома! — воскликнула она. — Насилу добралась…
Увидев Юргиса, она вскрикнула от неожиданности. Потом по лицам присутствующих она поняла, что произошло что-то особенное, и, слегка понизив голос, спросила:
— Что случилось?
Прежде чем кто-нибудь успел ответить, Юргис встал, нетвердыми шагами подошел к Котрине и спросил:
— Где ты была?
— Я торговала газетами вместе с мальчиками, — ответила она. — Снег…
— Есть у тебя деньги? — спросил он.
— Да.
— Сколько?
— Почти три доллара.
— Давай их сюда.
Испуганная его тоном, Котрина поглядела на женщин.
— Давай их сюда! — громко повторил он.
Она сунула руку в карман и вытащила завязанные в тряпку деньги. Не говоря ни слова, он взял их, вышел из дверей и побрел по улице.
Через два дома он увидел пивную.
— Виски, — потребовал он, входя, и, разорвав зубами тряпку, вынул полдоллара.
— Почем бутылка? — спросил он. — Я хочу напиться.
Глава XX
Сильный мужчина не может быть долго пьян на три доллара. Онна умерла в воскресенье утром, а в понедельник вечером Юргис вернулся домой, трезвый и разбитый, понимая, что, истратив последние деньги семьи, он не купил на них даже мимолетного забвения.
Онну еще не похоронили. Но полиция уже была извещена, и наутро тело покойницы должны были уложить в сосновый гроб и свезти на кладбище для бедных. Когда он пришел, Эльжбеты не было дома, — она ходила по соседям, выпрашивая хоть несколько центов на отпевание. Дети, голодные, сидели наверху, в то время как он, бездельник и негодяй, пропивал их деньги. Все это желчно сообщила Юргису Анеля; когда же он двинулся к огню, она добавила, что больше не позволит ему наполнять ее кухню фосфатным зловонием. Из-за Онны ей пришлось загнать всех жильцов в одну комнату, но теперь пусть он идет на чердак, где его настоящее место, да и то ненадолго, если он ей не заплатит.
Юргис, не говоря ни слова, вышел в соседнюю комнату и, перешагивая через спящих жильцов, добрался до лестницы. Наверху было темно — у них не было денег на свечку — и холодно, как на улице. В самом дальнем от трупа углу сидела Мария. Здоровой рукой она держала маленького Антанаса и пыталась укачать его. В другом углу тихонько хныкал ничего не евший с утра Юозапас. Мария ни слова не сказала Юргису. Он тихонько прошел мимо, как побитый пес, и сел возле тела.
Может быть, ему следовало подумать о голодных детях и о собственном бессердечном поведении. Но его мысли были заняты только Онной, и он позволил себе снова отдаться горю. Он не плакал, стараясь не шуметь, и сидел неподвижно, содрогаясь от внутренней боли. Пока Онна не умерла, он и не подозревал, как сильно любит ее. А теперь он знал, что завтра ее увезут, и он никогда больше не увидит ее… никогда в жизни! Прежняя любовь, убитая голодом и невзгодами, воскресла в нем. Шлюзы памяти раскрылись, и перед ним пронеслась вся их совместная жизнь: он увидел Онну, какой она была в Литве, в тот день на ярмарке, прекрасную, как цветок, распевающую, как птичка. Он увидел ее такой, какой она была в первые дни их брака, вспомнил ее нежность, ее золотое сердце. Ее голос, казалось, еще звучал в его ушах, а пролитые ею слезы увлажняли его щеки. Долгая, суровая борьба с голодом и нуждой сделала его грубым и ожесточила, но она не изменила Онны, душа которой до конца оставалась живой. Она протягивала к нему руки, искала его любви, молила о нежности и ласке. Как она страдала, как жестоко страдала, какие пытки и оскорбления перенесла! Даже воспоминание об этом было невыносимо. А он — каким подлым, бессердечным чудовищем он был! Каждое сказанное им в раздражении слово возвращалось к нему и резало, как ножом. Какими муками платил он теперь за каждый свой эгоистический поступок! Сколько невысказанной преданности и восторга перед ней поднялось в его душе, когда о них уже некому было сказать, когда было слишком поздно! Слишком поздно! Он задыхался от наплыва чувств, разрывавших ему грудь. Он сидел тут, в темноте, возле нее, протягивая к ней руки, а она ушла навек, умерла! Он чуть не кричал от ужаса и отчаяния. Холодный пот выступил у него на лбу, но он боялся шелохнуться, боялся дышать от стыда и презрения к самому себе.
Поздно вечером вернулась Эльжбета, собравшая деньги на отпевание и заплатившая священнику вперед, чтобы удержаться от искушения истратить их. Она принесла с собой подаренную ей кем-то краюху заплесневелого хлеба. Поев, дети немного успокоились, и их удалось уложить спать. Потом Эльжбета подошла к Юргису и села рядом с ним.
Она не сказала ему ни слова упрека — так у нее было условлено с Марией. Но она все собиралась поговорить с ним, поговорить по-хорошему здесь, у тела его покойной жены. Эльжбета уже справилась со своими слезами; страх вытеснил горе из ее души. Это были похороны ее дочери, но ведь она схоронила уже троих своих детей, и каждый раз она продолжала бороться за остальных. Эльжбета была примитивным существом. Она напоминала дождевого червя, который и перерезанный пополам продолжает жить, или наседку, лишившуюся почти всех своих цыплят и тем не менее берегущую последнего оставшегося ей. Она поступала так, потому что это было в ее природе, не задавая вопросов о справедливости всего этого и о том, стоит ли жить, если вокруг свирепствуют разрушение и смерть.
И вот теперь, со слезами на глазах убеждая Юргиса, она старалась заставить и его принять этот древний здравый взгляд на жизнь. Онна умерла, но живы другие, и надо спасти их. Она не просит за своих детей. Она и Мария как-нибудь справятся, но ведь есть еще Антанас, его сын. Онна подарила ему Антанаса, и малютка был теперь единственной памятью о ней, оставшейся у него. Он должен дорожить им, беречь его, должен показать себя мужчиной. Он знает, чего ожидала бы от него Онна, о чем она просила бы его в эту минуту, если бы могла говорить с ним. Ужасно, что она умерла; но жизнь была ей не по силам, и она не могла выдержать. Ужасно, что они не могут сами похоронить ее, что у него нет времени горевать о ней! Но это так. Судьба держит их за горло; в доме ни гроша, и, если не достать хоть немного денег, дети погибнут. Не может ли он, ради памяти Онны, быть мужчиной и взять себя в руки? Еще немного, и они будут спасены; теперь, когда они отказались от дома, у них будет меньше расходов. Дети все работают, и как-нибудь они перебьются, если только он соберется с силами. Эльжбета говорила с лихорадочной настойчивостью. Для нее это была борьба за жизнь. Она не боялась, что Юргис запьет, так как у него не было денег, но ее охватывал ужас при мысли, что он может покинуть их и стать бродягой, как Ионас.
Но здесь, у тела Онны, Юргис не мог, конечно, и помыслить о предательстве по отношению к своему ребенку. Да, сказал он, он попробует ради Антанаса. Он сделает все, что в его силах, и сразу же возьмется за работу, да, завтра же, даже не дожидаясь похорон. Эльжбета и Мария могут положиться на него. Будь что будет — он сдержит свое слово!
Утром, с головной болью, разбитый горем, он уже до зари вышел из дому. Он направился прямо на фабрику удобрения Дэрхема узнать, не примут ли его назад. Но мастер только покачал головой — нет, его место давно занято, и работы для него нет.
— А потом будет? — спросил Юргис. — Я мог бы обождать.
— Нет, — ответил мастер, — не стоит вам терять время. Здесь для вас места не найдется.
Юргис в недоумении уставился на него.
— Что это значит? Разве я плохо работал?
Мастер встретил его взгляд с холодным равнодушием и ответил:
— Я уже сказал вам, что для вас работы здесь не будет.
Юргис догадывался о страшном смысле этих слов. Сердце у него упало. Он присоединился к голодной толпе, дежурившей на снегу перед конторой по найму. Тут он простоял натощак два часа, пока полисмены не разогнали безработных дубинками. В этот день он не нашел работы.
За долгое время своего пребывания на бойнях Юргис завел много знакомых. Среди них были содержатели пивных, которые поверили бы ему в долг рюмку виски и бутерброд, и члены его прежнего союза, которые в случае крайней необходимости одолжили бы ему несколько центов. Поэтому голодная смерть ему пока не грозила. Он мог бы день за днем рыскать в поисках работы и так держаться неделями, подобно сотням и тысячам других. Эльжбета тем временем просила бы милостыню в районе Гайд-парка, а приносимого детьми хватило бы на то, чтобы умиротворить Анелю и самим не умереть с голоду.
После недели такого ожидания, проведенной на холодном ветру и по пивным, Юргису, наконец, повезло. Проходя мимо одного из погребов большой консервной фабрики Джонса, он увидел в дверях мастера и попросил у него работы.
— Тачку возить согласны? — на ходу бросил мастер.
— Да, сэр! — в ту же секунду ответил Юргис.
— Как вас зовут?
— Юргис Рудкус.
— Работали на бойнях раньше?
— Да.
— Где именно?
— В двух местах: на бойнях Брауна и на фабрике удобрения Дэрхема.
— Почему ушли оттуда?
— В первый раз из-за несчастного случая, а во второй раз попал на месяц в тюрьму.
— Так. Ну, ладно, я испытаю вас. Приходите завтра пораньше и спросите мистера Томаса.
Юргис помчался домой с чудесным известием: он получил место, и бедствиям их теперь конец. В этот вечер в семье царило ликование, а утром Юргис уже за полчаса до начала работы был на фабрике. Вскоре пришел и мастер; при виде Юргиса он нахмурился.
— А… Я, кажется, обещал вам работу? — спросил он.
— Да, сэр, — ответил Юргис.
— Ну, мне очень жаль, но я ошибся. У меня нет места для вас.
Юргис опешил.
— Но в чем же дело? — спросил он.
— Просто у меня нет места для вас.
Он посмотрел на Юргиса тем же холодным, враждебным взглядом, каким его смерил раньше мастер на фабрике удобрения. Зная, что спорить бесполезно, Юргис повернулся и ушел.
Приятели в пивной быстро объяснили ему, в чем дело. Они смотрели на него с жалостью — бедняга, он попал в «черный список». Что он такое сделал? — спрашивали они. — Избил мастера? Господи помилуй, как же он не знал заранее, что из этого выйдет? Да, получить в Мясном городке работу у него теперь не больше шансов, чем быть избранным в мэры Чикаго. И зачем только он убивает время на поиски места? На всех предприятиях мясопромышленников есть секретные списки, в которые занесено и его имя. Несомненно, о нем сообщено уже в Сент-Луис и Нью-Йорк, Омаху и Бостон, Канзас-Сити и Сент-Джозеф. Он осужден без суда и без права обжалования. Никогда ему больше не работать на мясных королей. Его не допустят даже чистить загоны для скота или катать тачку на самом мелком из их предприятий. Пусть попытается сам, как до него пытались сотни других, и он не замедлит в этом убедиться. Ему никогда не скажут этого прямо. Никогда не объяснят причины отказа подробнее, чем теперь. Но всегда, когда у него будет случай устроиться, в последнюю минуту его не примут. Не поможет ему и перемена имени: у компании для этой цели есть сыщики, и он трех дней не удержится на работе в Мясном городке. Хозяева швыряют состояния на эти черные списки, которые помогают им запугивать рабочих, бороться против агитации профессиональных союзов и утихомиривать политическое недовольство.
Юргис сообщил эти новые сведения на семейном совете. Случилась катастрофа: несмотря ни на что, район боен стал для него родным, он привык к нему, здесь у него были друзья — и вдруг всякая возможность работать здесь оказалась для него закрытой. Кроме боен, в Мясном городке ничего не было. Его как будто второй раз выселили из дома.
Вместе с обеими женщинами он весь день и часть ночи обсуждал возникшее положение. Им собственно следовало перебраться ближе к центру, где работали дети. Но Мария выздоравливала и надеялась опять получить работу на бойнях. Ввиду их бедственного положения она виделась со своим бывшим женихом не чаще раза в месяц, но все же не могла решиться уехать и навсегда расстаться с ним. Кроме того, Эльжбете была обещана работа при конторе Дэрхема, она надеялась в ближайшие дни устроиться туда уборщицей. В конце концов было решено, что Юргис пока отправится в центр один, а окончательное решение будет принято после того, как он найдет работу. Так как занимать ему больше было не у кого, а просить милостыню он не смел, боясь ареста, они условились, что он каждый день будет встречаться с кем-нибудь из детей и брать из их заработка пятнадцать центов.
Целый день он мерил улицы, вместе с сотнями и тысячами других бездомных бедняков, предлагая свои услуги в магазинах, на фабриках и складах. А вечером он забирался в какой-нибудь подъезд или под фургон и прятался там до полуночи, когда можно было пойти в один из полицейских участков и, разостлав на полу газету, улечься среди толпы бродяг и нищих, пропахших спиртом и табаком и покрытых насекомыми и заразными язвами.
* * *
Так Юргис еще две недели боролся с демоном отчаяния. Раз ему удалось полдня поработать на погрузке, в другой раз он помог старушке нести чемодан и получил четверть доллара. Эти деньги дали ему возможность, во-первых, иногда платить за койку в ночлежном доме, без чего он мог бы замерзнуть насмерть, а во-вторых, покупать по утрам газету и отправляться на поиски работы, когда его соперники только еще ждали, не бросит ли кто-нибудь прочитанный газетный лист. Впрочем, последнее преимущество было не очень велико, потому что газетные объявления заставляли его только попусту тратить драгоценное время и силы на бесплодные странствования по городу. Добрая половина этих объявлений были «фальшивками»; их давали предприимчивые дельцы, которые наживались на невежестве и беспомощности безработных. И если Юргис терял только время, то лишь потому, что больше терять ему было нечего. Когда какой-нибудь сладкоречивый агент начинал рассказывать Юргису о великолепных местах, якобы бывших в его распоряжении, последний только огорченно качал головой и отвечал, что у него нет требуемого авансом доллара. Когда ему объясняли, какую «уйму денег» он и его родные зарабатывали бы, занявшись раскрашиванием фотографий, он мог лишь обещать зайти снова, когда у него будут два доллара, чтобы купить принадлежности для этой работы.
В конце концов благодаря случайной встрече со старым знакомым по союзу Юргис нашел работу; он встретил этого человека, когда тот шел к себе на работу на гигантский завод треста сельскохозяйственных машин. Приятель предложил Юргису пойти с ним туда, обещая замолвить за него словечко своему мастеру, с которым был в хороших отношениях. Отмахав около пяти миль, Юргис под охраной своего приятеля прошел через ожидавшую у ворот толпу безработных. У него чуть не подкосились ноги, когда мастер, оглядев и расспросив его, сказал, что найдет ему у себя местечко.
Юргис не сразу понял, какой огромной удачей это было для него. Оказалось, что завод являлся предметом гордости филантропов и реформаторов. Здесь заботились о рабочих и служащих. Цехи были просторны; при заводе была столовая, где рабочие могли получать приличную еду по себестоимости, и даже читальня и комнаты для отдыха работниц. Кроме того, сама работа носила тут иной характер и была гораздо менее грязной и отвратительной, чем на бойнях. День за днем Юргис узнавал все это — он никогда и не мечтал о чем-либо подобном, — и понемногу новое место начинало казаться ему земным раем.
Завод сельскохозяйственных машин был огромным предприятием, занимавшим площадь в сто шестьдесят акров, на нем работало пять тысяч человек. Каждый год оно выпускало свыше трехсот тысяч машин, обеспечивая жатками и косилками чуть ли не всю страну. Разумеется, Юргис познакомился только с незначительной частью завода — так же, как на бойнях, все производство было здесь разбито на ряд мелких операций. Каждая из нескольких сот деталей косилки изготовлялась отдельно, и иногда она проходила через руки сотен людей. В том цехе, где работал Юргис, стояла машина, вырезывавшая и штамповавшая кусочки стали размерами около двух квадратных дюймов. Из машины они вываливались на поддон, и человеку оставалось лишь укладывать их правильными рядами и время от времени менять поддоны. Эта операция поручалась мальчику. Все его внимание было сосредоточено только на этом одном движении, и он работал с поразительной быстротой; кусочки стали ударялись друг о друга со стуком, напоминавшим ту музыку экспресса, которую слышит по ночам пассажир спального вагона. Конечно, это была сдельная работа. Но и помимо этого мальчик не мог лениться, так как машину пускали с такой скоростью, что он едва поспевал делать свое дело. Каждый день через его руки проходило тридцать тысяч таких деталей, или от девяти до десяти миллионов в год — сколько это составит за человеческую жизнь, один бог знает! Рядом рабочие склонялись над бешено вращающимися точильными камнями, отделывая стальные ножи жаток — они доставали их правой рукой из корзины, прижимали сначала одной, потом другой стороной к камню и, наконец, левой рукой бросали их в другую корзину. Один рабочий рассказал Юргису, что он уже тринадцать лет оттачивает по три тысячи этих стальных ножей в день. В следующем помещении находились удивительные машины, которые медленно поглощали длинные стальные прутья, отрезали от них куски, потом выштамповывали на них головки, шлифовали, полировали, снабжали их резьбой и, наконец, бросали в корзину готовые болты, которыми хоть сейчас можно было свинчивать жатки. Из другой машины выходили десятки тысяч стальных гаек, точно приходившихся к этим болтам. В следующем цехе различные готовые части погружали в чаны с краской, развешивали для просушки, а потом перевозили в помещение, где рабочие расписывали их красными и желтыми узорами, чтобы они имели на поле привлекательный вид.
Приятель Юргиса работал на втором этаже, в литейной, где изготовлялись формы для отливки одной из деталей. Он наполнял чугунную опоку формовочной смесью, утрамбовывал ее и отставлял в сторону для просушки. Потом модель вынимали и заливали форму расплавленным чугуном. Этот рабочий также получал с каждой формы, или, вернее, с каждой удачной отливки, так что чуть не половина его труда пропадала даром. Вместе с десятками других формовщиков приятель Юргиса работал, как одержимый целым легионом бесов. Руки его двигались, как рычаги машины, длинные черные волосы развевались, глаза готовы были выскочить из орбит, и пот ручьями струился по лицу. Когда он накладывал полную опоку смеси и протягивал руку за трамбовкой, он был похож на индейца в пироге, хватающегося за шест при виде быстрины. Так этот человек работал целыми днями, вкладывая все свои силы в стремление заработать двадцать три цента в час вместо двадцати двух с половиной. Потом производительность его труда будет подсчитана статистически, и торжествующие магнаты промышленности будут хвалиться ею на банкетах, разглагольствуя о том, что у нас работают вдвое интенсивнее, чем в любой другой стране. Если мы величайший народ под солнцем, то, по-видимому, главным образом потому, что мы сумели заставить наших рабочих трудиться так исступленно. Впрочем, мы можем гордиться и еще кое-чем — тем, например, что в нашей стране выпивается спиртных напитков на миллиард с четвертью долларов в год, и цифра эта удваивается с каждым десятилетием.
Одна машина штамповала железные листы, а другая мощным ударом придавала им форму, соответствующую седалищной части американского фермера. Потом готовые сиденья складывались на тележку, и обязанностью Юргиса было отвозить их в цех, где производилась сборка машин. Такая работа была для него детской забавой, и он получал за нее доллар семьдесят пять центов в день. В субботу он заплатил Анеле семьдесят пять центов, которые задолжал ей за чердак, и выкупил свое пальто, заложенное Эльжбетой, пока он был в тюрьме.
Это было для него большим счастьем. Зимою в Чикаго нельзя безнаказанно ходить без пальто, а Юргису приходилось ежедневно делать два конца по пяти или шести миль, чтобы попасть на работу. При этом полдороги нужно было ехать в одном направлении, а потом пересаживаться. Закон требовал, чтобы на всех пересекающихся линиях выдавались передаточные билеты, но трамвайная корпорация обходила это правило под тем предлогом, что линии принадлежали разным владельцам. Таким образом, Юргис должен был платить за проезд в каждый конец по десять центов, отдавая больше десяти процентов своего дохода корпорации, которая давно уже, подкупив муниципальный совет, получила эту привилегию, несмотря на общий ропот, доходивший почти до открытого бунта. Хотя вечером Юргис чувствовал себя усталым, а утром было темно и очень холодно, тем не менее он обычно предпочитал идти пешком. В те часы, когда рабочие ехали на заводы, трамвайное общество почему-то считало нужным пускать так мало вагонов, что они ходили обвешанные людьми, которые иногда забирались даже на покрытую снегом крышу. Конечно, двери вагонов закрыть было невозможно, и внутри стоял такой же холод, как и на улице. Подобно многим другим, Юргис находил более целесообразным затрачивать стоимость проезда на рюмку виски с бесплатной закуской, которая придавала ему силы для того, чтобы идти пешком.
Но все это были пустяки для человека, вырвавшегося с фабрики удобрения Дэрхема. К Юргису начало возвращаться мужество, и он уже строил новые планы. Он потерял свой дом; зато с его плеч свалилось тяжкое бремя выкупных платежей и процентов, и, если бы еще выздоровела Мария, они могли бы начать новую жизнь и опять что-нибудь откладывать. На том же заводе работал еще один литовец, о котором товарищи говорили восхищенным шепотом, как о замечательном человеке. Целый день он сидел у станка и нарезал болты, а по вечерам ходил в бесплатную школу учиться говорить и читать по-английски. Кроме того, ему нужно было кормить восьмерых детей, и так как заработка его не хватало, то по субботам и воскресеньям он исполнял еще обязанности сторожа. Он должен был каждые пять минут нажимать кнопки звонков, расположенные на противоположных концах здания, и так как ходьба отнимала у него всего две минуты, то в промежутках у него оставалось по три минуты для занятий. Юргис позавидовал этому человеку — он сам мечтал о том же два или три года назад. Он и теперь при малейшей возможности взялся бы за ученье, он мог привлечь к себе внимание и сделаться квалифицированным рабочим или мастером — на этом заводе бывали такие случаи. Если бы Марии удалось получить работу на большой шпагатной фабрике, они могли бы переехать в эту часть города, и тогда действительно у него появится возможность сесть за книгу. Ради такой надежды стоит жить! Найти место, где с тобой обращаются, как с человеком, черт возьми! Он покажет, что он умеет ценить такое отношение. Он улыбался, думая о том, как настойчиво он будет учиться!
Но однажды, на девятый день работы на заводе, когда он шел в гардероб за пальто, Юргис увидел кучку рабочих, столпившихся перед объявлением на двери. Он спросил, в чем дело, и ему объяснили, что его цех с завтрашнего дня закрывается впредь до особого извещения.
Глава XXI
Так это делалось всегда! Завод закрыли, не предупредив никого хотя бы за полчаса. Это случалось уже и раньше, говорили рабочие, и так будет и впредь. Завод обеспечил сельскохозяйственными машинами весь мир, и теперь надо ждать, пока часть их не износится! Никто в этом не виноват — это выходит само собой; тысячи людей оказываются выброшенными зимой на улицу, и, если у них нет сбережений, они обречены на гибель. В городе всегда десятки тысяч бездомных людей ищут работы, теперь к ним прибавится еще несколько тысяч!
Подавленный, угнетенный, Юргис пошел домой, неся в кармане свою жалкую получку. Еще одна повязка была сорвана с его глаз, еще одна пропасть открылась перед ним! Какой смысл имело мягкое и человечное отношение со стороны предпринимателей, если они не могли обеспечить его, Юргиса, работой, если производилось больше сельскохозяйственных машин, чем люди могли купить! Какое дьявольское издевательство скрыто в том, что человек должен надрываться, выделывая для страны сельскохозяйственные машины, чтобы потом быть выброшенным на произвол судьбы только за то, что он слишком хорошо исполнял свои обязанности!
Два дня Юргис не мог оправиться после тяжелого разочарования. Он не пил, так как Эльжбета, взявшая на хранение его деньги, знала Юргиса слишком хорошо, чтобы обращать внимание на его грозные требования. Он не спускался с чердака и предавался мрачным мыслям. Какой смысл выбиваться из сил в поисках работы, если теряешь ее прежде, чем изучишь дело?
Но скоро деньги кончились, маленький Антанас был голоден и плакал от холода на нетопленом чердаке, а мадам Гаупт, акушерка, приставала к Юргису, требуя денег. Он снова отправился на поиски.
Девять дней он бродил, больной и голодный, по улицам огромного города, выпрашивая работу. Он заходил в магазины и конторы, в рестораны и отели, на верфи и в депо, на склады, фабрики и заводы, изделия которых расходились по всему земному шару. Время от времени находились свободные места, но на каждое из них оказывалось по сто кандидатов, и до него очередь не доходила. По ночам он забирался в сараи, подвалы и подъезды. Однажды разразилась поздняя метель, термометр с вечера упал ниже двадцати градусов и продолжал падать до самого утра. В эту ночь Юргис, как дикий зверь, боролся, чтобы проникнуть в помещение полицейского участка на Гаррисон-стрит, где ему пришлось спать в переполненном коридоре, разделив одну ступеньку с двумя другими безработными.
В эти дни ему часто приходилось драться — драться за место у ворот заводов, а иногда и с уличными шайками. Он узнал, например, что помогать пассажирам нести ручной багаж — занятие для привилегированных. Стоило ему предложить пассажиру свои услуги, как на него набрасывалось с десяток взрослых и подростков, и ему приходилось удирать во все лопатки. Полисмен всегда бывал «подмазан», и ждать защиты не приходилось.
Если в это время Юргис не умер с голоду, то лишь благодаря помощи детей. Но даже в этих грошах он не мог быть уверен. Ребята часто не выдерживали холода, и, кроме того, они находились в постоянном страхе перед своими конкурентами, грабившими и колотившими их. Закон тоже был против них — маленького Виллимаса, который казался не старше восьми лет, хотя в действительности ему было одиннадцать, остановила на улице строгая старая дама в очках и сказала, что он слишком мал для работы и что, если он не перестанет продавать газеты, она отправит его в исправительный дом. А маленькую Котрину какой-то человек схватил за руку и пытался увлечь за собой в темный закоулок. Этот случаи вселил в нее такой ужас, что ее с трудом можно было заставить продолжать эту работу.
Наконец, в один из воскресных дней, когда искать работу не имело смысла, Юргис, прячась от кондуктора, поехал на трамвае домой. Оказалось, что его ждут уже три дня — появилась надежда найти для него место.
Это была целая история. Маленький Юозапас, терзаемый мучительным голодом, отправился на улицу просить милостыню. Юозапас был одноногий калека — в раннем детстве его переехало телегой, — но он раздобыл себе палку от метлы и опирался на нее, как на костыль. Он встретился с уличными ребятишками и вместе с ними забрел на свалку Майка Скэлли. Сюда каждый день сбрасывали сотни фургонов мусора и отбросов с берега озера, из кварталов богачей. Дети разрывали эти кучи в поисках остатков пищи и находили хлебные краюшки, картофельную шелуху, сердцевину яблок и суповые кости — все это полузамерзшее и поэтому неиспорченное. Маленький Юозапас наелся досыта и принес домой полную газету. Мать застала его, когда он угощал крошку Антанаса. Эльжбета пришла в ужас, так как не верила, что пищу, добытую на свалке, можно есть. Однако когда на следующий день оказалось, что с детьми ничего не случилось, а Юозапас снова начал плакать от голода, Эльжбета уступила и позволила ему пойти опять. В этот день, вернувшись домой, он рассказал, что какая-то леди, увидев, как он роется своей палкой в мусоре, окликнула его. Настоящая богатая леди, объяснял мальчуган, и очень красивая. Она стала расспрашивать его, кто он такой и верно ли, что он ищет корм для кур, и почему он ходит с палкой от метлы, и отчего умерла Онна, и за что Юргис попал в тюрьму, и что случилось с Марией, и так без конца. Потом она спросила, где он живет, и обещала навестить его и принести ему новый костыль. На ней была шляпа с птицей, добавил Юозапас, а на шее длинная меховая змея.
Она действительно пришла на следующее утро и, взобравшись по лестнице на чердак, остановилась, озираясь кругом; при виде кровавых пятен на полу, там, где умерла Онна, она побледнела. Потом она объяснила Эльжбете, что «обследует трущобы» и что сама она живет недалеко — на Эшленд-авеню. Эльжбета знала эту квартиру над продуктовым магазином. Кто-то уже советовал ей побывать там, но она не решилась, так как думала, что тут замешана религия, а ее священник не очень-то одобрял знакомство с другими религиями. Там поселились какие-то богатые люди, желавшие изучить подробности жизни бедняков. Но непонятно было, какая им самим от этого польза! Эльжбета наивно рассказала все это своей посетительнице, а та рассмеялась и не знала, что ответить. Оглядываясь кругом, она вспомнила, как кто-то саркастически сказал ей, что она стоит над бездной ада и бросает туда снежки, стараясь понизить температуру.
Эльжбета обрадовалась случаю отвести душу и рассказывала о всех их горестях: о том, что произошло с Онной, о тюрьме, о потере дома, о несчастном случае с Марией, о том, как Онна умерла и как Юргис тщетно искал работы. Молодая леди слушала, и глаза ее наполнились слезами. В середине рассказа она расплакалась и спрятала лицо на плече Эльжбеты, забыв о том, что на той надето грязное, старое платье и что чердак полон блох. Бедной Эльжбете стало стыдно, что ее повесть была так печальна, но посетительница уговорила ее продолжать. Кончилось тем, что молодая леди прислала им корзину провизии и оставила письмо, с которым Юргис должен был пойти к директору одного из заводов большого сталелитейного предприятия в южной части Чикаго. «Он уж найдет для Юргиса работу, — сказала молодая леди и добавила, улыбаясь сквозь слезы: — а то я не выйду за него замуж».
До завода было пятнадцать миль, и, как везде, было устроено так, что для проезда туда приходилось платить на каждой пересадке. Когда Юргис добрался до места, было еще совсем темно, и небо над жерлами многочисленных высоких труб озарялось багровым отблеском. Огромный завод, представлявший собой целый город, был окружен высоким забором; около сотни людей уже ждали у ворот, где принимали новых рабочих. Вскоре после рассвета раздался гудок, и вдруг появились тысячи людей, высыпавших из пивных и из меблированных домов на противоположной стороне улицы и выскакивавших из трамваев. В тусклом свете утра казалось, что они вырастают из-под земли. Они рекой вливались в ворота, потом черный поток стал редеть, и, наконец, только несколько запоздавших рабочих спешило к воротам, перед которыми взад и вперед расхаживал сторож и переминались с ноги на ногу продрогшие безработные.
Юргис предъявил свое драгоценное письмо. Сторож мрачно оглядел Юргиса и подверг его настоящему допросу. Но Юргис утверждал, что ничего не знает, и так как он имел осторожность запечатать письмо, то сторожу пришлось переслать последнее по назначению. Посланный вернулся и предложил Юргису обождать, и тогда он вошел в ворота, мало заботясь о том, что снаружи стоят неудачники, провожающие его жадными глазами.
Гигантский завод принимался за свой дневной труд — слышались уже рокот, и гул, и гуденье, и грохот. Мало-помалу светало. Из темноты медленно выступали разбросанные там и сям высокие темные корпуса, длинные ряды мастерских и сараев, бесконечные разветвления узкоколейных путей, шлак под ногами и океаны волнующегося черного дыма вверху. С одной стороны территории завода было проложено около десятка железнодорожных путей, а с другой стороны она примыкала к озеру, и сюда подходили для погрузки пароходы.
У Юргиса было достаточно времени, чтобы осмотреться и поразмыслить над всем виденным, так как его позвали лишь через два часа. Он прошел в здание конторы к дежурному табельщику. Директор занят, сказал тот, но он сам постарается найти для Юргиса что-нибудь подходящее. Работал ли он уже когда-нибудь на сталелитейном заводе? Нет? Но он согласен на любую работу? Ну, что ж, посмотрим!
Они пошли по заводу, и на каждом шагу Юргис раскрывал рот от удивления. Он задавал себе вопрос, освоится ли он когда-нибудь в таком месте, где воздух сотрясается от оглушительного грохота и со всех сторон вопят предостерегающие свистки, где прямо на него мчатся маленькие паровозы, где мимо него с шипением проносятся раскаленные добела глыбы металла, где огненные взрывы слепят ему глаза, а снопы искр опаляют кожу. Рабочие этого завода были черны от сажи. У них у всех были запавшие глаза и худые лица. Они сновали кругом, ни на минуту не отвлекаясь, поглощенные напряженной работой. Юргис держался за своего провожатого, как испуганный ребенок за няньку. Табельщик окликал мастеров, спрашивал, не нужен ли им чернорабочий, а Юргис в это время озирался кругом и дивился.
Его привели к бессемеровским конверторам, в огромное здание с куполом. Оно было величиною с большой театр. Тут делались стальные болванки. Юргис стоял в том месте, где в театре находился бы балкон, а внизу, там, где была бы сцена, высились три гигантских котла. Они были так огромны, что все дьяволы ада могли бы варить в них свое варево, и в каждом что-то белое и ослепительное пузырилось, разбрасывало брызги и клокотало, как вулкан во время извержения. Здесь приходилось кричать, чтобы быть услышанным. Жидкий огонь вырывался из этих котлов и, как бомба, взрывался на полу. А люди работали с таким беззаботным видом, что Юргису страшно было на них смотреть. Раздавался свисток. На авансцену выезжал небольшой локомотив с вагонетками, которые высыпали свой груз в один из котлов. Затем раздавался новый свисток в глубине сцены, и, пятясь, появлялся другой поезд. И вдруг, без малейшего предупреждения, один из гигантских котлов начинал наклоняться и перевертывался, извергая шипящую и ревущую огненную струю. Это зрелище заставило Юргиса побледнеть и отшатнуться — он подумал, что произошел несчастный случай. Он увидел, как рухнул столб белого пламени, ослепительного, как солнце, и гудящего, как огромное падающее дерево. Снопы искр рассыпались по всему зданию, заполняя его и скрывая из виду все предметы. Закрыв глаза рукой, Юргис увидел сквозь пальцы, что из котла полился каскад живого, пляшущего огня, ослепительно, небывало белого и обжигающего глаза. Над струей сияла раскаленная радуга, плясали синие, красные и золотые огни, но сама струя была невыразимо бела. Она текла из страны чудес, волшебная река, река жизни. При взгляде на нее душа дрожала, быстро и безудержно уносилась по ней куда-то вдаль, в таинственные страны прошлого, где обитали ужас и красота… Потом огромный котел поднялся снова, уже пустой. Юргис, к своему облегчению, увидел, что никто не пострадал, и вышел вслед за своим спутником на солнечный свет.
Они проходили мимо пудлинговых печей и через прокатные цехи, где стальные слитки швырялись с места на место и перерезывались одним взмахом, словно куски сыра. Со всех сторон мелькали гигантские рычаги машин, вращались гигантские колеса, грохотали гигантские молоты. Мостовые краны скрипели и стонали над головой, опуская вниз железные руки и хватая железную добычу. Казалось, что человек стоит в центре земли, где вращается машина времени.
Наконец, они пришли в цех, где изготовлялись рельсы. Юргис услышал за собой гудок и отскочил. Мимо него пронеслась вагонетка с раскаленной добела болванкой, величиною с человека. Раздался внезапный треск, вагонетка остановилась, и болванка соскользнула с нее на подвижную платформу; там стальные пальцы, повернув, направили ее под тяжелые вальцы. Потом она показалась с противоположной стороны, снова послышался лязг и треск, болванка перевернулась, словно оладья на сковороде, и опять машина схватила ее и погнала сквозь другую пару вальцов. Так среди оглушительного грохота она металась взад и вперед, становясь все тоньше, уже и длиннее. Болванка казалась живым существом; ей не нравилась эта безумная скачка, но она была в руках судьбы и неслась вперед, протестующе визжа, звеня и вздрагивая. Мало-помалу она превратилась в длинную, тонкую, красную змею, словно выползшую из преисподней. Но ее путь сквозь вальцы еще не кончился. Можно было поклясться, что она живая, видя, как она корчится и извивается, проползая сквозь тесные вальцы. Ей не давали покоя, пока она не сделалась холодной и черной, и тогда оставалось лишь разрезать и выпрямить ее, прежде чем отправить на железную дорогу. Там, где болванка заканчивала свое странствие, и нашлась работа для Юргиса. Готовые рельсы передвигали вооруженные ломами люди, и мастеру как раз не хватало одного рабочего. Юргис сбросил пиджак и тут же приступил к делу.
Юргис затрачивал ежедневно два часа, чтобы попасть на завод, а дорога стоила доллар двадцать центов в неделю. Такой расход был ему совершенно не под силу. Связав в узел свою постель, он взял ее с собой, и один из товарищей устроил его в дешевую польскую ночлежку, где за десять центов он получал право выспаться на полу. Он столовался в закусочных, а в субботу вечером возвращался домой, каждый раз таща с собой постель, и большую часть заработка отдавал семье. Эльжбете все это не нравилось; она боялась, что Юргис отобьется от дому. Он сам скучал без ребенка, которого видел только раз в неделю, но иначе устроиться было нельзя. Женщин на сталелитейные заводы не принимали, а между тем Мария снова могла уже работать и со дня на день надеялась поступить на бойни.
За неделю Юргис преодолел свое чувство беспомощности и освоился с рельсопрокатным цехом. Он больше не обращал внимания на окружавшие его чудеса и ужасы и за работой уже не слышал царившего кругом грохота и треска. От слепого страха он перешел к другой крайности — стал небрежен и беззаботен, как и все остальные рабочие, которые в пылу работы забывали об осторожности. Удивительно, что эти люди, не имея доли в прибыли и получая только поденную плату, все же с интересом относились к своей работе! Все они знали, что в случае увечья их выбросят и забудут о них, и все-таки они исполняли свое дело с опасной торопливостью и пользовались приемами, ускорявшими работу, но в то же время сопряженными с большим риском. На четвертый день своего пребывания на заводе Юргис увидел, как человек споткнулся, пробегая перед вагонеткой, и ему отрезало ногу. Не прошло и трех недель, как он стал свидетелем еще более ужасной катастрофы. В одном из цехов помещался ряд кирпичных печей, где сквозь каждую щель сверкала белизна расплавленной стали. Стенки некоторых из них опасно выпучивались, но люди работали как ни в чем не бывало, надевая синие очки каждый раз, когда им приходилось открывать дверцы. Однажды утром, когда Юргис проходил мимо, одну из печей разорвало, и двое рабочих были облиты струей жидкого пламени. Они с воплями бились в агонии. Юргис бросился к ним на помощь и в результате сжег себе кожу на одной из ладоней. Заводской врач сделал ему перевязку, но Юргис ни от кого не получил благодарности и должен был пропустить восемь рабочих дней, лишившись на это время заработка.
По счастью, как раз в это время Эльжбета, наконец, получила долгожданное право ежедневно в пять часов утра мыть полы в конторе одной из консервных фабрик. Юргис сидел дома, кутался в одеяла, чтобы согреться, и все время или спал, или играл с маленьким Антанасом. Юозапас большую часть дня рылся на свалке, а Эльжбета и Мария бегали в поисках еще какой-нибудь работы.
Антанасу было теперь уже более полутора лет, и это был настоящий фонограф. Малыш развивался быстро, каждую неделю Юргис обнаруживал в нем что-нибудь повое. Он садился и слушал и глядел на своего сына, выражая восторг восклицаниями: «Palauk! Muma! Tu mano szirdele!»[26] Малютка был теперь его единственной радостью, его единственной надеждой, единственной победой. Благодарение богу — Антанас родился мальчиком. Он был крепок, как сосновый сучок, и обладал волчьим аппетитом. Все было ему нипочем. Убогая, полная лишений жизнь не шла ему во вред, только голос его стал громче и характер решительнее. С маленьким Антанасом совсем не было сладу, но отца это не огорчало — он только смотрел на мальчика и улыбался с довольным видом. Если малыш умеет постоять за себя, тем лучше: ему предстоит в жизни тяжелая борьба!
Когда у Юргиса бывали деньги, он обычно покупал по воскресеньям газету. Всего за пять центов можно было купить замечательную газету! Десятки страниц, на которых под жирными заголовками были напечатаны новости со всего света. Юргис разбирал их по складам, а дети помогали ему, когда встречалось длинное слово. Тут рассказывалось о сражениях, убийствах и скоропостижных смертях. Поразительно, откуда газеты узнавали о стольких занимательных и удивительных происшествиях! И ведь все это случалось на самом деле — потому что кто бы мог такое сочинить? — тем более что рядом все это было изображено на картинках! Такая газета была не хуже цирка, почти не хуже выпивки. Какое развлечение для отупевшего от работы усталого труженика, который никогда не имел случая поучиться чему-нибудь и только изо дня в день, из года в год тянул свою унылую лямку, никогда не видя ни клочка зеленого луга, не зная других удовольствий, кроме алкоголя. В этих газетах были и целые страницы юмористических рисунков, которые являлись источником блаженства для маленького Антанаса. Он бережно хранил их, рассматривал снова и снова и заставлял отца давать объяснения. На них были изображены всевозможные животные, и Антанас часами ползал по полу, называя каждое и показывая на него пухлым пальчиком. Когда текст был настолько прост, что Юргису удавалось прочесть его вслух, Антанас непременно требовал повторения, запоминал отдельные места, а потом в свою очередь начинал объяснять картинку, забавно перепутывая смысл. А сколько удовольствия доставляла отцу его манера коверкать слова! Антанас подхватывал на лету и запоминал самые невероятные фразы. Когда плутишка в первый раз выпалил: «К черту!» — отец чуть не свалился со стула от восторга; но в конце концов ему пришлось пожалеть об этом, так как вскоре Антанас начал посылать к черту всех и вся.
Когда рука Юргиса зажила, он опять связал свою постель, вернулся на завод и снова начал передвигать рельсы. Стоял уже апрель, снег сменился холодными дождями, и немощеная улица перед домом Анели превратилась в канаву. По дороге домой Юргису приходилось, перебираясь через мостовую, брести по воде, и, если бывало темно, он порой оступался и увязал по пояс в грязи. Но такая погода мало смущала его, она была предвестницей близкого лета. Мария к этому времени получила место обрезчицы на одной из второстепенных консервных фабрик. Юргис сказал себе, что последний случай на заводе послужит ему уроком и впредь он будет остерегаться; они начинали надеяться, что конец их долгих мучений близок. Они снова делали сбережения и собирались к зиме переехать в более удобное жилье. Дети больше не будут шляться по улицам и опять начнут посещать школу, и все они вернутся к более приличной жизни. Юргис снова строил планы и предавался мечтам.
Однажды в субботний вечер Юргис выскочил из трамвая и пошел домой. Низкое солнце проглядывало сквозь густые тучи, пролившие потоки воды на пропитанную грязью улицу. В небе была радуга, и в груди Юргиса тоже, так как перед ним было тридцать шесть часов отдыха в кругу семьи. И вдруг он увидел толпу, собравшуюся у дверей их дома. Пробившись к крыльцу, он вбежал в кухню, наполненную взволнованными женщинами. Это так живо напомнило ему тот день когда он вернулся из тюрьмы и застал дома умирающую Онну, что сердце его сжалось.
— Что случилось? — воскликнул он.
Никто не ответил, все молча смотрели на него.
— Что случилось? — повторил Юргис.
И вдруг с чердака донеслись причитания Марии. Юргис бросился к лестнице, но Анеля схватила его за руку.
— Нет, нет! — вскрикнула она. — Не ходите туда!
— В чем дело? — вне себя закричал он.
И старуха дрожащим голосом ответила ему:
— Антанас… умер. Утонул на улице!
Глава XXII
На Юргиса это сообщение подействовало странным образом. Он смертельно побледнел, но сдержался и полминуты простоял неподвижно посреди комнаты, сжав кулаки и стиснув зубы. Потом он оттолкнул Анелю, вошел в соседнюю комнату и поднялся на чердак.
В углу под одеялом виднелось маленькое тельце. Рядом лежала Эльжбета, но Юргис не разобрал, плакала ли она, или была в обмороке. Мария металась по чердаку, рыдая и ломая руки. Юргис крепче сжал кулаки, и голос его прозвучал жестко:
— Как это случилось?
Охваченная горем, Мария не слышала его. Тогда он повторил вопрос еще громче и резче.
— Он упал с тротуара! — сквозь рыдания проговорила она.
Тротуар перед домом представлял собой мостки из полусгнивших досок, которые возвышались футов на пять над уровнем мостовой.
— Как он попал туда? — спросил Юргис.
— Он вышел… вышел поиграть, — всхлипывала Мария, захлебываясь от слез. — Мы не могли удержать его дома. Его, наверно, втянуло в грязь!
— Вы уверены, что он умер? — спросил он.
Мария снова зарыдала:
— Да, да, у нас был доктор.
Несколько секунд Юргис стоял в нерешительности. Глаза его были сухи. Взглянув еще раз на одеяло, прикрывавшее маленькое тельце, он вдруг повернулся к лестнице и спустился вниз. В кухне его снова встретило общее молчание. Он направился прямо к двери, толкнул ее и вышел на улицу.
Когда у Юргиса умерла жена, он пошел в ближайшую пивную, но теперь он этого не сделал, хотя в кармане у него лежала недельная получка. Он шел все вперед и вперед, по грязи и воде, не видя ничего вокруг. Потом он присел на какую-то ступеньку, закрыл лицо руками и долго не шевелился. Время от времени он бормотал про себя.
— Умер! Умер!
Наконец, он встал и пошел дальше. Солнце уже садилось, а он все шел и шел, пока не стемнело и пока он не увидел перед собой железнодорожный переезд. Шлагбаум был опущен, и длинный товарный поезд, громыхая; полз мимо. Юргис стоял и смотрел. И вдруг мысль, невысказанная, неосознанная, давно уже таившаяся в нем, ожила и овладела им. Он побежал вдоль полотна, миновал будку стрелочника и, прыгнув, прицепился к одному из вагонов. Вскоре поезд остановился, Юргис соскочил, пролез между колесами и спрятался в ящике под вагоном. Когда поезд тронулся снова, в душе Юргиса началась борьба. Он сжимал руки и стискивал зубы. Он не плакал и не хотел плакать! Что было, то прошло, с этим покончено. Он хотел сбросить с себя горе, освободиться от него, окончательно развязаться с ним в эту ночь. Оно рассеется, как черный, отвратительный кошмар, — утром он будет новым человеком. И каждый раз, когда им овладевали воспоминания, когда на глаза навертывались слезы, он разражался бешеными проклятиями, стараясь ругательствами заглушить душевную боль.
Он боролся за свою жизнь и в отчаянии скрежетал зубами. Как он был глуп, как глуп! Он погубил свою жизнь, он погубил себя своей проклятой слабостью. Но теперь с этим покончено — он с корнем вырвет прошлое из души! Теперь не будет больше ни слез, ни нежности. Довольно с него — эти чувства продали его в рабство! Теперь он будет свободен, сбросит свои кандалы, встанет и будет бороться. Он был рад, что настал конец. Это было неизбежно; так не все ли равно когда? Этот мир не для женщин и детей, и чем раньше они уходят из него, тем лучше для них. Где бы Антанас ни был теперь, он страдает меньше, чем если бы остался жить на земле. А пока его отец больше не станет думать о нем, он будет думать только о себе, будет бороться за себя, против мира, который обманывал и мучил его! Так Юргис вырывал все цветы из сада своей души и топтал их. Поезд оглушительно гремел, колючая пыль била ему в лицо. За ночь было несколько остановок. Юргис не покидал своего ящика, из которого его можно было вытащить только силой, так как с каждой милей, ложившейся между ним и Мясным городком, ему становилось легче.
Когда вагоны останавливались, его лицо овевал теплый ветер, напоенный ароматом свежих полей, жимолости и клевера. Он вдыхал этот запах, и сердце его бешено стучало — он снова был в деревне! Он будет жить в деревне! Когда забрезжил рассвет, Юргис жадно прильнул к щели, а мимо мелькали луга, леса и реки. Наконец, он почувствовал, что не может больше выдержать, и, когда поезд снова остановился, выполз на насыпь. Сидевший на крыше вагона тормозной кондуктор показал Юргису кулак и выругался; но Юргис насмешливо помахал ему рукой и зашагал в сторону.
Подумать только, что он, родившийся крестьянином, три долгих года не видел деревенского пейзажа, не слышал звуков деревни. Если не считать того раза, когда он шел из тюрьмы и был слишком удручен, чтобы глядеть по сторонам, и тех немногих случаев, когда зимою, будучи без работы, отдыхал в городских парках, он буквально не видал за это время ни единого деревца! А теперь он чувствовал себя, как птица, которую уносит вихрь. Он останавливался и дивился каждому новому чуду — стаду коров, лугу, усеянному маргаритками, живым изгородям из шиповника и птичкам, распевающим на деревьях.
Увидев ферму, Юргис направился к ней, на всякий случай вооружившись палкой. Перед сараем фермер мазал телегу. Юргис подошел к нему.
— Не можете ли вы дать мне поесть? — сказал Юргис.
— Тебе нужна работа? — спросил фермер.
— Нет, — сказал Юргис, — не нужна.
— Тогда ничего не получишь, — буркнул тот.
— Я заплачу, — настаивал Юргис.
— Ого, — отозвался фермер и насмешливо добавил: — Мы не обслуживаем посетителей после семи утра.
— Я очень голоден, — серьезно проговорил Юргис, — и хотел бы купить чего-нибудь съестного.
— Спроси у моей хозяйки, — сказал фермер, кивая через плечо. Жена фермера оказалась сговорчивее, и за десять центов Юргис получил два толстых бутерброда, кусок пирога и пару яблок. Он принялся есть пирог на ходу, потому что его неудобно было нести. Через несколько минут Юргис увидел ручей, перелез через плетень и направился к берегу по тенистой тропинке. Найдя укромное местечко, он напился и жадно принялся за еду. Потом несколько часов пролежал, глядя по сторонам и наслаждаясь жизнью. Наконец, его стало клонить ко сну, и он задремал в тени куста.
Когда Юргис проснулся, солнце припекало ему лицо. Он сел, потянулся и начал смотреть на бегущую воду. Он сидел у глубокой, закрытой кустами, молчаливой заводи, и вдруг у него блеснула чудесная мысль. Ведь можно выкупаться! Вода никому не принадлежит, он может войти в нее и окунуться с головой! В первый раз, с тех пор как он уехал из Литвы, все его тело погрузится в воду!
Когда Юргис впервые поступил на бойню, он был настолько опрятен, насколько это возможно для человека, исполняющего грязную работу. Но впоследствии, измученный болезнями, холодом и голодом, своим разочарованием, отвратительной обстановкой на работе и насекомыми дома, он перестал мыться зимой, да и летом мылся лишь кое-как в небольшой лохани. Правда, в тюрьме он вымылся под душем. А теперь он мог даже поплавать!
Вода была теплая, и Юргис с детской радостью плескался в ней, потом сел в воде, возле берега, и начал тереть себя добросовестно и методично, оттирая все свое тело песком. Раз уж он начал мыться, он вымоется как следует, чтобы вспомнить, каково это — чувствовать себя чистым! Он даже голову натер песком и выполоскал то, что рабочие называли «живыми опилками», из своих длинных черных волос. Он держал голову под водой, насколько хватало дыхания, надеясь таким образом освободить ее от насекомых. Заметив, что солнце греет еще сильно, он взял с берега свою одежду и выстирал ее. Когда грязь и жир поплыли по течению, он фыркнул от удовольствия и снова принялся прополаскивать свои вещи, мечтая отделаться, наконец, от запаха удобрения.
Потом он развесил одежду на берегу и, пока она сохла, прилег на солнышке и еще раз крепко заснул. Когда он встал, его рубашка и брюки были сверху горячими и жесткими, как доски, снизу же все еще оставались немного сырыми. Однако, чувствуя голод, он сразу надел их и снова двинулся в путь. У него не было ножа, но, попыхтев, он выломал себе крепкую дубинку и с этим оружием зашагал по дороге.
Вскоре Юргис увидел большую ферму и свернул к ней. Было как раз время ужина, и фермер мыл руки у кухонных дверей.
— Простите, сэр, — начал Юргис, — не дадите ли вы мне чего-нибудь поесть? Я могу заплатить.
На это фермер ответил, не задумываясь:
— Мы бродяг не кормим. Убирайся отсюда.
Юргис ушел, не сказав ни слова. Но, обогнув амбар, он увидел свежевспаханное и пробороненное поле, вдоль которого фермер посадил ряд молодых персиковых деревьев. Юргис на ходу вырывал их одно за другим с корнями, и, когда он добрался до противоположного конца поля, их позади валялось больше сотни. Это был его ответ фермеру, показывавший его настроение. Отныне он вступил в борьбу с людьми, и всякий, ударивший его, мог рассчитывать получить сдачу сполна.
За полем оказался лесок, дальше опять поле, и, наконец, Юргис вышел на другую дорогу. Вскоре он увидел еще одну ферму, и, так как небо начало заволакиваться тучами, он решил попросить здесь не только еду, но и ночлег.
Заметив, что фермер с сомнением разглядывает его, Юргис поспешил добавить:
— Я охотно лягу в сарае.
— В сарае? Ну, не знаю, — нерешительно протянул фермер. — Вы курите?
— Иногда, — ответил Юргис, — но я буду курить на дворе.
Когда фермер согласился, Юргис спросил его:
— Сколько же это будет стоить? Денег у меня маловато.
— За ужин я посчитаю вам двадцать центов, — ответил фермер, — а за сарай ничего.
Юргис вошел и сел за стол с фермером, его женой и полудюжиной ребятишек. Это была обильная трапеза, состоявшая из печеных бобов, картофельного пюре, рубленой и тушеной спаржи, блюда клубники, больших толстых ломтей хлеба и кувшина молока. Юргису не приходилось так пировать с самого дня своей свадьбы, и он добросовестно трудился за свои двадцать центов.
Все были слишком голодны, чтобы разговаривать, но после ужина Юргис и хозяин уселись с трубками на ступеньках, и последний начал расспрашивать своего гостя. Когда Юргис объяснил, что он рабочий из Чикаго и идет куда глаза глядят, фермер сказал:
— А почему бы вам не остаться здесь и не поработать у меня?
— Я сейчас не ищу работы, — ответил Юргис.
— Я вам хорошо заплачу, — произнес фермер, окидывая взглядом рослую фигуру своего гостя, — доллар в день и полное содержание. У нас здесь нехватка рабочих рук.
— На все лето и на всю зиму? — быстро спросил Юргис.
— Н-нет! — ответил фермер. — Вы мне нужны только до ноября; хозяйство у меня небольшое.
— Понимаю, — заметил Юргис, — я так и думал. Скажите, а когда вы уберете урожай, вы своих лошадей тоже выгоните на снег?
(Юргис теперь начинал мыслить самостоятельно.)
— Это дело другое, — возразил фермер, который понял, в чем соль. — Для такого здорового парня всегда найдется работа в зимнее время — в городе или где-нибудь еще.
— Да, — сказал Юргис, — так все думают. Поэтому люди и едут в город, а когда им приходится попрошайничать или красть, чтобы не подохнуть с голоду, тогда их спрашивают, почему они не идут в деревню, где не хватает рабочих рук!
Фермер задумался.
— А что будет, когда у вас выйдут все деньги? — спросил он, наконец. — Ведь тогда вам волей-неволей придется искать работу?
— Когда до этого дойдет, тогда и увидим, — отрезал Юргис.
Он хорошо выспался в сарае, а потом сытно позавтракал кофе с хлебом, овсянкой и вишневым компотом. Фермер, на которого аргументы Юргиса произвели впечатление, взял с него за еду только пятнадцать центов. Затем Юргис простился и пошел своей дорогой.
Так Юргис начал жизнь бродяги. К нему редко относились столь доброжелательно, как тот фермер, у которого он ночевал в первый раз, и постепенно он привык держаться подальше от жилья, предпочитая спать в открытом поле. В дождь он старался найти какое-нибудь заброшенное строение, если же это ему не удавалось, он ждал наступления темноты и, держа палку наготове, крадучись, приближался к какому-нибудь сараю. Обыкновенно ему удавалось забраться туда прежде, чем собака успевала его почуять. Он забивался в сено и спокойно спал до утра. Если же собака нападала на него, он вставал и отступал с боем. Юргис уже не был прежним богатырем, но руки у него были еще сильны, и ему редко приходилось тратить на собаку больше одного удара.
Пришло время малины, потом черники, и Юргис мог экономить деньги. Во фруктовых садах поспели яблоки, а в огородах картофель; Юргис научился запоминать по дороге такие места и, когда становилось темно, возвращался и набивал полные карманы. Дважды ему удавалось поймать курицу, и он устраивал настоящий пир, один раз в заброшенном сарае, а другой — на пустынном берегу речки. Когда поживиться было нечем, он понемногу тратил деньги. Это его не пугало, так как он видел, что может подзаработать в любое время. Поколов полчаса дрова, он зарабатывал себе обед, и, посмотрев, как он работает, фермер часто начинал уговаривать его остаться.
Но Юргис не оставался. Он был теперь свободным человеком, вольным бродягой. В его крови проснулась древняя жажда скитаний, радость ничем не связанной жизни, радость искания и беспредельных надежд. У него бывали свои неудачи и затруднения, но по крайней мере его всегда ожидало что-нибудь повое. Как чудесно было для человека, годами прикованного к одному месту и не видевшего ничего, кроме унылого ряда лачуг и фабрик, очутиться вдруг под открытым небом и видеть каждый час новые картины природы, новые места и новых людей! Как чудесно было для человека, вся жизнь которого сводилась к повторению изо дня в день одних и тех же действий и который так уставал от них, что у него оставалось только одно желание — лечь и спать до следующего дня, стать теперь хозяином самому себе, работать как и когда ему нравится и ежечасно встречать новое приключение!
Теперь к нему вернулось здоровье, энергия его юности, радость и сила, которые он оплакал и забыл! Они вернулись к нему внезапно, ошеломляя и пугая. Словно возвратилось детство, смеющееся и манящее! Еды у него было вдоволь, он жил на свежем воздухе, двигался сколько хотел и, проснувшись, пускался в дорогу, не зная, что делать с избытком энергии, расправляя мускулы, хохоча, напевая вновь приходившие на память песни родины. Иногда он, против воли, думал о маленьком Антанасе. Никогда больше он не увидит его, никогда больше не услышит его звонкого голоска. В такие минуты в душе Юргиса поднималась глухая боль. Иногда по ночам ему снилась Онна, он просыпался, протягивал к ней руки и горько плакал. Но утром он вставал, встряхивался и шагал снова, готовый вступить в борьбу с целым светом.
Никогда Юргис не спрашивал, где он находится и куда ведет дорога. Он знал, что для него хватит простора и что до края земли ему все равно не дойти. Конечно, он всегда мог найти себе компанию — куда бы он ни приходил, везде были люди, жившие точно так же, как он, и охотно принимавшие его в свою среду. Он был новичком в профессии бродяги, но им был чужд кастовый дух, и они охотно учили Юргиса всем своим ухищрениям — объясняли ему, от каких городов и деревень следует держаться подальше, как читать тайные знаки на заборах, когда просить и когда воровать и как делать то и другое. Они смеялись над тем, что он за все расплачивается деньгами или работой, тогда как они сами получали все даром. Иногда Юргис жил с ними в лесных чащах, делая по ночам вылазки в окрестные селения за продовольствием. Бывало, что кто-нибудь из этих людей чувствовал к Юргису особенную симпатию, и они неделю бродили вдвоем, рассказывая друг другу о себе.
Многие из этих профессиональных бродяг были бездомны и беспутны всю жизнь. Но подавляющее большинство их было раньше рабочими, вытерпевшими, подобно Юргису, продолжительную борьбу, но понявшими, что им не победить, и отказавшимися от напрасных усилий. Впоследствии он встретился еще с одним сортом людей — с теми, из чьих рядов набирались бродяги, с людьми, тоже бездомными и скитающимися, но ищущими работы, ищущими ее на полях фермеров. Их была целая армия, огромная резервная армия труда, вызванная к существованию суровыми законами жизни. Эта армия обязана была исполнять для общества всякую случайную работу, работу временную и нерегулярную, но тем не менее необходимую. Сами они, конечно, этого не сознавали; они знали только, что ищут работы и что работа ускользает от них. Ранним летом они оказывались в Техасе и по мере созревания хлебов передвигались к северу вместе с жаркой погодой, кончая свою работу поздней осенью в Манитобе. На зиму они старались наняться в лесорубы или, если это им не удавалось, шли в города и жили на скопленные гроши, перебиваясь случайной работой: грузили и разгружали пароходы и подводы, рыли канавы и сгребали снег. Если людей оказывалось больше, чем было нужно, слабые умирали от голода и холода в силу тех же суровых законов природы.
Очутившись в конце июля в Миссури, Юргис принял участие в уборке хлеба. Люди, три или четыре месяца обрабатывавшие поля, могли потерять теперь весь урожай, если бы им не удалось найти недели на две помощников. Во всем штате чувствовался острый недостаток рабочих рук, агентства по найму развивали бешеную деятельность, из городов выкачивали всю свободную рабочую силу. Привозили даже целые вагоны студентов. Обезумевшие фермеры останавливали поезда и буквально силой уводили пассажиров к себе на работу. Нельзя сказать, чтобы они плохо платили своим батракам, — всякий мог ежедневно заработать полный стол и два доллара впридачу, а более расторопные получали по два с половиной и даже по три доллара.
Лихорадка сбора урожая носилась в воздухе, и, раз попав в этот район, не заразиться ею было невозможно. Юргис нанялся вместе с целой артелью и две недели работал от зари до зари — по восемнадцати часов в день. После этого он получил на руки сумму, которая в прежние бедственные дни была бы для него целым состоянием. Но что было делать ему с этими деньгами теперь? Конечно, он мог бы положить их в банк и при благоприятных обстоятельствах со временем взять обратно, когда возникнет надобность. Но Юргис был теперь только бездомным бродягой, и что знал он о банках, чеках и аккредитивах? Если бы он стал носить деньги с собой, в конце концов его, несомненно, ограбили бы. Что же ему оставалось, как не повеселиться на них? В один субботний вечер он отправился с товарищами в город. Шел дождь, и, не имея другого пристанища, Юргис зашел в пивную. Там нашлись люди, угостившие его, потом ему пришлось угощать других; было много смеха, песен и прибауток. Потом из глубины комнаты Юргису улыбнулось краснощекое и веселое женское лицо, и сердце его бешено заколотилось. Он кивнул девушке, она подсела к нему, и они выпили вдвоем, а потом он поднялся к ней в комнату, и дикий зверь проснулся в нем и зарычал, как рычал в дебрях до начала времен. Потом он вспомнил прошлое, устыдился и был рад, когда к ним присоединилась остальная компания. Опять пошло пьянство, и ночь прошла в диком кутеже и разгуле. В арьергарде резервной армии труда шла другая армия — армия женщин, по тем же суровым законам жизни боровшихся за существование. Богатые люди ищут удовольствий, и этим женщинам живется легко и привольно, пока они молоды и красивы. А позже, когда их вытесняют другие, более молодые и более красивые, они отправляются по следам армии рабочих. Иногда они приходят сами и делятся своим заработком с трактирщиком; иногда же их вербуют особые агентства, так же как и армию труда. Во время урожая они скопляются в городах, зимою держатся около лагерей дровосеков. Там, где расквартирован какой-нибудь полк, где прокладывают железную дорогу или роют канал, эти женщины тут как тут. Они рассеиваются по баракам и пивным, снимают комнаты, иногда по восемь — десять душ вместе.
Утром у Юргиса не осталось ни гроша, и он снова отправился бродяжничать. У него трещала голова, он был недоволен собой, но, согласно своему новому взгляду на жизнь, не позволил себе жалеть о случившемся. Он свалял дурака, но теперь все равно ничего не поправить. Зато это послужит уроком на будущее. Он шел вперед, пока движение и свежий воздух не прогнали головной боли и не вернули ему его силу и жизнерадостность. Так бывало всякий раз, потому что Юргис сохранял еще всю свою непосредственность и не научился смотреть на удовольствия с деловой точки зрения. Должно было пройти много времени, прежде чем он уподобился бы большинству других бродяг, которые скитались до тех пор, пока ими не овладевала тоска по женщинам и алкоголю, а тогда они нанимались к кому-нибудь, бросая работу в тот день, когда скапливали достаточно денег, чтобы отвести душу.
В противоположность им Юргис часто терзался угрызениями совести, от которых не мог избавиться. Раскаяние настигало его в самые неподходящие моменты и иногда доводило до пьянства.
Однажды ночью во время грозы он нашел приют в маленьком домике на окраине города. Хозяин оказался рабочим, славянином, как и Юргис, незадолго до того иммигрировавшим из Белоруссии. Он заговорил с Юргисом на родном языке и пригласил его обсушиться у плиты. У него не было для гостя свободной постели, но на чердаке лежала солома, и там можно было устроиться. Хозяйка готовила ужин, а трое ее детишек играли на полу. Юргис сидел, беседуя с хозяином об их родине, о местах, где они побывали, и о работе. Потом поужинали и посидели с трубками, болтая об Америке, о своих впечатлениях. Но вдруг Юргис остановился посреди фразы, заметив, что женщина внесла большой таз с водой и начала раздевать младшего из своих ребятишек. Остальные забрались на кровать и уснули, но малышу предстояла ванна. По ночам здесь бывает свежо, — объяснил рабочий, — и мать, незнакомая с американским климатом, стала одевать ребенка по-зимнему. Потом снова потеплело, и тогда у ребенка появилась какая-то сыпь. Доктор сказал, что маленького надо каждый вечер купать, и она — глупая женщина! — поверила.
Юргис плохо слушал эти объяснения; он разглядывал ребенка. Малютке было около года; это был плотный крепыш с розовыми пухлыми ножками, круглым, как шар, животиком и черными угольками глаз. Сыпь, по-видимому, его мало беспокоила; он был в восторге от купанья, визжал, радостно смеялся и то теребил лицо матери, то ловил свои ножки. Когда мать посадила его в лоханку, он начал улыбаться во всю рожицу, расплескивая воду и похрюкивая, как маленький поросенок. Он лепетал по-русски, и Юргис понимал его. Карапуз уморительно выговаривал слова, по-детски коверкая их. Каждое слово напоминала Юргису о его собственном погибшем ребенке и резало, как ножом. Он сидел неподвижно и безмолвно и только крепко сжимал кулаки, стараясь справиться с внезапно налетевшей на него бурей чувств, с подступающими к горлу слезами. Потом, не выдержав и закрыв лицо руками, заплакал, к изумлению и испугу хозяев. Подавленный горем и стыдясь своей слабости, Юргис встал и выбежал на улицу под дождь.
Он шел и шел, пока не добрался до густого леса. Здесь он спрятался за дерево и разразился отчаянными рыданиями. О, какая это была мука, какое глубокое отчаяние! Раскрылся склеп его воспоминаний, и призраки минувшего вышли терзать его. Как ужасно было видеть, чем он был раньше и чем никогда не станет вновь — видеть Онну, сына и себя — прежнего, мертвого. Эти образы простирали к нему руки, взывали к нему через бездонную пропасть. Как ужасно было знать, что все это ушло навек и только он еще корчится и задыхается в грязном болоте своей низости.
Глава XXIII
Ранней осенью Юргис снова двинулся в Чикаго. Раз на сеновалах уже нельзя было согреться, бродяжничество утратило для него всякую прелесть. Подобно тысячам других, Юргис тешил себя надеждой, что, прибыв в город пораньше, он опередит поток других безработных. В башмаке у него было запрятано пятнадцать долларов. Эту сумму спасла от хозяев пивных не столько его совесть, сколько боязнь очутиться без работы в зимнее время.
В компании с другими бродягами он отправился к городу, забираясь с ночи в товарные вагоны и рискуя в любую минуту быть вышвырнутым с поезда на полном ходу. Добравшись до Чикаго, он отделился от остальных, так как у него были деньги, а у них нет, а он собирался в предстоящей борьбе думать только о себе. Он намеревался вложить в нее весь приобретенный опыт, устоять и выйти победителем. В ясные ночи он будет спать на скамье в парке, в фургоне, в пустой бочке или ящике, а в дождь или холод устроится на нарах какой-нибудь десятицентовой ночлежки или заплатит три цента за право посидеть всю ночь в коридоре дешевой гостиницы. Он будет питаться в закусочных, платить за обед не больше пяти центов и сможет продержаться так месяца два, а за это время он наверняка найдет работу. Конечно, ему придется проститься с летней чистоплотностью, потому что из первой же ночлежки он выйдет весь покрытый насекомыми. В городе ему негде даже умыться, разве что он будет ходить к озеру, но оно все равно скоро замерзнет.
Прежде всего он отправился на сталелитейный завод и узнал, что его место там давно занято. То же повторилось и на заводе сельскохозяйственных машин. От боен он решил держаться подальше. Теперь он человек одинокий, говорил он себе, ему не нужна лишняя обуза, и когда он найдет работу, то будет тратить весь свой заработок только на себя. Он начал долгий и бесплодный обход фабрик и складов. Он бродил целый день с одного конца города на другой и всюду заставал десятки людей, опередивших его. Он следил также за газетами, но больше уже не попадался на удочку сладкоречивых агентов. Вовремя своих скитаний он достаточно наслышался об их приемах.
В конце концов, однако, потратив на поиски около месяца, он нашел работу именно по газетному объявлению. Требовалось около сотни рабочих, и, хотя Юргис подозревал надувательство, он все-таки пошел, так как это было близко. Очередь растянулась на целый квартал, но из-за угла как раз в это время показался фургон, люди расступились, и Юргис, воспользовавшись случаем, прыгнул на освободившееся место. Толпа угрожающе зашумела, соседи попытались выбросить его из ряда, но он начал ругаться и поднял крик, который мог привлечь внимание полисмена. Тогда остальные уступили, зная, что полисмен, вмешавшись, разгонит их всех.
Часа через два Юргис вошел в комнату и очутился перед сидевшим за столом толстым ирландцем.
— Работали уже когда-нибудь в Чикаго? — раздался вопрос, и Юргис, то ли по внушению своего ангела-хранителя, то ли потому, что он сильно поумнел за последнее время, ответил:
— Нет, сэр.
— Откуда вы?
— Из Канзас-Сити, сэр.
— Рекомендации есть?
— Нет, сэр. Я простой чернорабочий. У меня крепкие руки, сэр.
— Мне нужны люди для тяжелой работы, под землей. Мы роем туннели для телефона. Может быть, это вам не подходит?
— Я согласен, сэр, это мне вполне подходит. Сколько вы платите?
— Пятнадцать центов в час.
— Я согласен, сэр.
— Хорошо. Пройдите в ту комнату и сообщите там ваше имя.
Итак, через полчаса Юргис уже работал глубоко под улицами города. Этот телефонный туннель был необычным: в нем было восемь футов в высоту и в ширину, а пол его был аккуратно выровнен. Во все стороны отходили бесчисленные разветвления — настоящая подземная паутина. До места работ Юргису с его партией пришлось идти больше полумили. Еще более удивительным было то, что туннель освещался электричеством и в нем была проложена узкоколейная, в два пути, железная дорога!
Но Юргис был послан туда не для того, чтобы задавать вопросы, и эти странности его нисколько не интересовали. Только год спустя он узнал, в чем было дело. Муниципальный совет провел скромное и совершенно незаметное постановление, разрешившее одной компании сооружение телефонных магистралей под городскими улицами. Опираясь на это постановление, огромное акционерное общество начало прокладывать под Чикаго туннели для целой системы подземных грузовых железных дорог. В городе существовало объединение предпринимателей, которое распоряжалось капиталом в сотни миллионов долларов и было создано для сокрушения рабочих союзов. Больше всего беспокойства причинял объединению союз возчиков; и вот когда эти грузовые туннели будут готовы и соединят все крупные фабрики и склады с железнодорожными пакгаузами, союз возчиков можно будет взять за горло. Время от времени до муниципального совета доходили смутные слухи — как-то была даже назначена следственная комиссия, — но каждый раз кто-то получал солидный куш, и слухи замирали, пока, наконец, в один прекрасный день город не очутился перед совершившимся фактом. Сооружение было закончено! Начался, конечно, грандиозный скандал, обнаружились подделки городских отчетов и другие преступления, в результате которых несколько крупных чикагских капиталистов сели в тюрьму, — конечно, выражаясь фигурально! Совет объявил, что не имел понятия обо всем этом, хотя главная строительная шахта туннеля находилась на заднем дворе пивной, принадлежавшей одному из его членов.
Юргис работал в только что начатой штольне и поэтому считал, что ему хватит работы на всю зиму. От радости он в этот вечер кутнул, а на оставшиеся деньги нанял угол в комнате, где на больших соломенных матрацах, кроме него, спало еще четверо рабочих. На это уходил доллар в неделю, а еще за четыре он столовался в дешевом пансионе, недалеко от места своей работы. Таким образом, каждую неделю у него должна была оставаться огромная сумма в четыре доллара. Вначале ему пришлось купить лопату, кирку и пару тяжелых сапог вместо своих развалившихся башмаков. Он купил также фланелевую рубашку, так как его старая за лето изодралась в клочья. Целую неделю он обдумывал, купить или не покупать пальто. У его хозяйки как раз было пальто, которое она удержала в счет квартирной платы, когда умер один из ее жильцов, еврей, торговавший вразнос запонками. Однако в конце концов Юргис решил обойтись без верхней одежды, так как весь день ему предстояло проводить под землей, а ночь — в постели.
Это было неудачное решение, так как теперь Юргис дольше просиживал в пивных. Работать приходилось с семи утра до половины шестого вечера с получасовым перерывом на обед, и, таким образом, по будням Юргис никогда не видел солнца. Вечером ему некуда было пойти, кроме какого-нибудь бара. Тут по крайней мере было светло и тепло, он мог послушать музыку или поболтать с приятелями. Теперь у него не было дома, не осталось привязанностей — с собутыльниками его связывала лишь жалкая пародия на дружбу. По воскресеньям бывали открыты церкви, но в какую из них мог зайти дурно пахнущий рабочий, у которого насекомые ползали по шее, без того чтобы публика не начала отодвигаться и окидывать его враждебными взглядами? Конечно, у него был свой угол в душной, хотя и нетопленой комнате, с окном, в двух футах за которым поднималась глухая стена. В его распоряжении были также пустынные улицы, по которым гуляли зимние ветры. А помимо этого ему оставались только пивные, и, понятно, для того чтобы сидеть в них, нужно было пить. Заказывая время от времени выпивку, он мог расположиться, как дома, к его услугам были кости, засаленная колода карт, бильярд, чтобы сыграть на деньги, отпечатанная на розовой бумаге и залитая пивом «Спортивная газета» с изображениями убийц и полуобнаженных женщин. На такие развлечения он тратил свои деньги, и такова была его жизнь в течение шести с половиной недель, пока он работал на чикагских торговцев, помогая им сломить союз возчиков.
Поскольку эти работы велись втайне и незаконно, безопасности рабочих, естественно, уделялось не особенно много забот. В среднем прокладка туннеля стоила одной человеческой жизни и нескольких увечий в день, но об этом редко узнавал кто-нибудь, кроме ближайших соседей по работе. Прокладка выполнялась новыми буровыми машинами, по возможности с минимальным применением взрывчатых веществ. Но происходили обвалы, рушились крепления, случались иногда преждевременные взрывы. К этому присоединялась еще опасность попасть под вагонетку. И вот однажды вечером, когда Юргис шел вместе со своей партией к выходу, вылетевший из-за угла локомотив с груженой вагонеткой сильно толкнул его в плечо. Юргис ударился о бетонную степу и потерял сознание.
Первое, что он услышал, открыв глаза, был колокольчик кареты скорой помощи. Юргис лежал, укрытый одеялом, а карета медленно двигалась в оживленной толпе, занятой предпраздничными покупками. Его отвезли в больницу, и молодой хирург вправил ему руку. Потом его вымыли и уложили в постель в палате, где было еще десятка два раненых и искалеченных людей.
В этой больнице Юргис провел рождество, самое приятное рождество за все время его пребывания в Америке.
Каждый год в этой больнице возникали скандалы и производились расследования, так как газеты утверждали, что докторам в ней разрешают проделывать над пациентами фантастические опыты. Но Юргис об этом ничего не знал, и ему не нравилось только то, что его кормили тем консервированным мясом, которое человек, когда-либо работавший в Мясном городке, не бросит даже своей собаке. Юргис часто думал, кто собственно ест консервированную солонину или «ростбиф», изготовляемые на бойнях. Теперь он начал понимать, что это, так сказать, «подмазанное» мясо закупается чиновниками и подрядчиками, а потом им кормят солдат, матросов, заключенных и больных в бесплатных больницах, артели землекопов и железнодорожных рабочих.
По прошествии двух недель Юргиса выписали. Это не значило, что его рука вполне поправилась и что он был способен вернуться к работе; просто он мог уже кое-как обойтись без медицинской помощи, а его место нужно было для кого-нибудь, находившегося в еще худшем состоянии. То, что он был совершенно беспомощен и не имел на ближайшее время никаких средств к существованию, нисколько не касалось больничного начальства, да и вообще никого во всем городе.
Несчастный случай произошел в понедельник, когда он только что внес недельную плату за стол и комнату и истратил почти весь остаток субботней получки. В кармане у него было только семьдесят пять центов, и, кроме того, ему предстояло получить полтора доллара, заработанные в день несчастья. Возможно, он мог бы обратиться в суд и добиться от компании возмездия за временную потерю трудоспособности, но он этого не знал, а компания не обязана была просвещать его. В конторе он получил свои деньги и инструменты; последние он немедленно заложил за пятьдесят центов. Квартирная хозяйка объявила, что его угол сдан, а других свободных углов нет. Потом он пошел к женщине, у которой столовался; она оглядела его с ног до головы и подвергла настоящему допросу. Придя к выводу, что Юргис еще месяца два останется нетрудоспособным и что столовался он у нее всего шесть недель, она быстро решила, что ей не стоит рисковать и кормить его в кредит.
Юргис очутился на улице, и притом в самом плачевном состоянии. Было очень холодно, колючие хлопья снега обжигали его лицо. У него не было пальто, ему некуда было пойти, а в кармане лежало всего два доллара шестьдесят пять центов, и он знал, что в ближайшие месяцы не заработает ни гроша. Выпавший снег теперь не обещал ему возможность подработать — его левая рука, была на перевязи, и ему оставалось только смотреть, как другие деятельно орудуют лопатами. Не было у него надежды и на случайную работу в качестве грузчика. Он не мог даже продавать газеты или носить пакеты, так как любой конкурент легко справился бы с ним. Словами не описать ужаса, овладевшего Юргисом, когда он все это понял. Он был словно раненый зверь в лесу, и ему приходилось принимать неравный бой. Его слабость не давала ему права на снисхождение. Никто не обязан был помогать ему в несчастье и сколько-нибудь облегчать борьбу. Даже если бы он попробовал просить милостыню, он оказался бы в невыгодных условиях, по причинам, которые ему вскоре пришлось узнать.
Вначале его мысли были сосредоточены лишь на том, чтобы укрыться от ужасного холода. Он вошел в одну из пивных, в которой бывал раньше, спросил рюмку виски и остановился у огня, все еще дрожа, ожидая, что его вот-вот выгонят. Согласно неписаному закону, рюмка виски давала право оставаться лишь в течение некоторого времени, затем нужно было заказать вторую рюмку или уходить. Юргис, как старый клиент, мог задержаться немного дольше. Но, с другой стороны, он пропадал две недели, и легко было догадаться, что он «на мели». Рассказ о его злоключениях тоже не помог бы. Если бы владельца пивной можно было этим растрогать, в такую погоду его заведение скоро было бы битком набито бродягами.
Юргис перекочевал в другую пивную и снова истратил пять центов. Он был так голоден, что не мог устоять перед соблазном поесть горячего мясного рагу, и такая роскошь значительно сократила его пребывание в этом месте. Когда ему снова предложили уйти, он направился в «злачное местечко» в районе «Леве», куда иногда ходил в поисках женщин со своим приятелем, похожим на крысу рабочим-чехом. Юргис льстил себя надеждой, что здесь владелец заведения пустит его посидеть «приманкой». Зимой содержатели низкопробных пивных, чтобы оживить торговлю, часто пускают погреться какого-нибудь жалкого босяка, покрытого снегом и промокшего насквозь, чтобы он сидел у огня с несчастным видом. Войдет рабочий, довольный тем, что окончил свой дневной труд, увидит оборванца, и ему неприятно будет пить одному, когда рядом такой горемыка. Он окликнет бродягу: «Эй, парень, что с тобой? Что голову повесил?» Тогда тот заведет какую-нибудь жалостную историю, и рабочий пригласит его: «Выпей-ка стаканчик!» И вот они выпьют вместе, а если у бродяги достаточно жалкий вид или хорошо подвешен язык, пожалуй, выпьют и по второй. Когда же окажется, что они земляки, или жили в одном городе, или работали на одном предприятии, то они усядутся за столик, побеседуют часок-другой, и к тому времени, когда они расстанутся, содержатель пивной получит полный доллар. Все это может показаться подлостью, но хозяина пивной ни в коем случае нельзя осуждать. Он находится в том же положении, что и фабрикант, который волей-неволей должен выдавать всякую гниль за товар первого сорта, — не он, так другой сделает это. А содержатель пивной, если только он не член муниципального совета, сам наверняка задолжал крупным пивоварам и с часу на час ждет продажи с молотка своего имущества.
Однако в этот день на рынке было большое предложение «приманок», и для Юргиса не нашлось места. Всего в этот ужасный день он истратил тридцать центов на то, чтобы иметь кров над головой; между тем еще только начинало темнеть, а полицейские участки открывались не раньше полуночи! Но в последней пивной Юргису повезло. Буфетчик там был его старый знакомый и благоволил к нему. Он позволил Юргису подремать за одним из столиков бара, пока не пришел хозяин и на прощание дал ему добрый совет: в квартале от пивной должно было состояться какое-то религиозное собрание с проповедями и пением, где соберутся погреться сотни безработных.
Юргис направился прямо туда и увидел объявление, гласившее, что дверь будет открыта в половине восьмого. Тогда он стал бегать по улице, передохнул немного в каком-то подъезде, потом снова пробежался и так дотянул до назначенного часа. Полузамерзший, рискуя снова сломать больную руку, он протолкался в помещение и сел возле большой немки.
К восьми часам зал переполнился, что, вероятно, было лестно для проповедников. Проходы были забиты, а у дверей набилось столько людей, что по головам можно было ходить. На эстраде находилось трое пожилых джентльменов в черном и молодая леди, игравшая на рояле. Сперва пропели псалом, затем один из троих, худой, высокий, гладко выбритый человек в темных очках, обратился к собранию с речью. Юргис кое-что расслышал, стараясь отогнать сон. Он знал, что, заснув, начнет ужасно храпеть, а быть изгнанным из этой комнаты было бы для него равносильно смертному приговору.
Проповедник говорил о «грехе и искуплении», о бесконечном милосердии бога и его снисхождении к людской слабости. Он был очень искренен, несомненно преисполнен самых благих намерений, и тем не менее в душе Юргиса росла ненависть. Что знал о грехе и страдании этот человек в отглаженном черном сюртуке и аккуратном крахмальном воротничке? Ему тепло, желудок и карман его полны, а он поучает людей, борющихся за свою жизнь и терзаемых демонами голода и холода! Это, конечно, было несправедливо; но Юргис чувствовал, что люди на эстраде не соприкасались с той жизнью, о которой рассуждали, и не могли разрешить ее проблемы. Напротив, они сами были частью этой проблемы — частью существующего строя, который гнетет и губит людей! Они принадлежали к наглому и торжествующему классу имущих. У них был дом, пылающий камин, еда, одежда и деньги, и поэтому они могли проповедовать голодным людям, а голодные люди должны были почтительно слушать! Эти люди пытались спасти души бедняков, а только глупец мог не понять, что их души нуждаются в спасении лишь потому, что телам не хватает самого необходимого!
В одиннадцать часов собрание окончилось, и бездомные слушатели опять очутились на снегу, бормоча проклятья по адресу тех немногочисленных предателей, которые пошли на эстраду каяться в своих грехах. До открытия полицейских участков оставался еще целый час, а у Юргиса не было пальто, и он был слаб после продолжительной болезни. За этот час он чуть не погиб. Ему пришлось бегать что было мочи, чтобы поддерживать кровообращение. Вернувшийся к зданию участка, он застал там перед входом огромную толпу. Был январь тысяча девятьсот четвертого года, когда в стране наступали «тяжелые времена» и газеты каждый день сообщали о закрытии все новых фабрик. Ожидалось, что к весне около полутора миллиона рабочих окажется на улице. Бездомные ютились всюду, где только можно было укрыться от непогоды, и перед дверьми полицейского участка люди дрались, как дикие звери. Когда помещение заполнилось до отказа и двери закрылись, половина толпы осталась на улице, в том числе и Юргис со своей больной рукой. Теперь он был вынужден истратить еще десять центов, чтобы попасть в ночлежный дом. Он сделал это с болью в душе; была уже половина первого, и он напрасно убил весь вечер, сидя на молитвенном собрании и ожидая на улице. Он знал, что из ночлежки его выпроводят уже в семь часов утра — там были откидные нары, и всякого замешкавшегося сбрасывали на пол.
Так прошел один день, а мороз держался целых четырнадцать. Через шесть дней у Юргиса не осталось ни цента, и тогда он пошел просить на улицах милостыню.
Он начинал очень рано, как только на улице появлялись первые пешеходы. Выйдя из пивной и убедившись, что поблизости нет полисмена, он подходил к сострадательному на вид прохожему, рассказывал ему свою грустную историю и выпрашивал мелкую монету. В случае удачи он бежал за угол на свою «базу» согреться, и, видя это, его жертва клялась, что никогда больше не подаст нищему ни одного цента. Сердобольный прохожий не задумывался над тем, куда еще Юргис мог бы пойти при данных обстоятельствах и куда он сам пошел бы на его месте. В пивной Юрте мог получить не только более обильную и сытную еду, чем в ресторане за те же деньги, но и выпить заодно рюмочку, чтобы согреться. Кроме того, он мог удобно устроиться у огня и поболтать с приятелем. Ведь в пивной он чувствовал себя, как дома. Для содержателей пивных было обычным делом обеспечивать нищих едой и домашним уютом в обмен на выручку от их промысла. А кто еще в городе сделал бы это, включая и самого сердобольного прохожего?
Казалось бы, в роли нищего Юргис мог рассчитывать на успех. Он недавно вышел из больницы, выглядел совершенно больным и не владел одной рукой. Кроме того, он был без пальто и дрожал от холода. Но, увы, снова повторялась история честного торговца, доброкачественный товар которого вытесняется с рынка ловкой фальсификацией. Юргис был просто неумелым любителем, который вздумал тягаться с организованными, действующими по всем правилам искусства профессионалами. Он прямо из больницы, но ведь это обычная история, и как он может это доказать? У него рука на перевязи, но на такую уловку не пошел бы и сынишка профессионального нищего. Он был бледен и дрожал — его конкуренты пользовались гримом и изучили искусство стучать зубами. Правда, он был без пальто, но можно было побожиться, что на этих людях нет ничего, кроме рваного халата да пары холщовых штанов, — так ловко они умели прятать под ними надетое в несколько слоев шерстяное белье. Многие из этих профессиональных попрошаек были отцами семейств, жили в удобных домах и имели счет в банке. Некоторые из них, уйдя на покой, занимались тем, что обучали других секретам ремесла или посылали на улицу детей. У некоторых руки были плотно привязаны к телу, а в рукавах болтались набитые ватой обрубки. Они нанимали какого-нибудь маленького заморыша, который протягивал за них шапку. У других не было ног, и они передвигались по улицам на тележках, третьи были осчастливлены слепотой, и их водили хорошенькие собачки. Менее удачливые калечили себя, обжигали химическими веществами, вытравляли на теле ужасные язвы. Вдруг на улице вам попадался человек, протягивавший к вам палец, полусгнивший и посиневший от гангрены, или другой с воспаленными багровыми ранами, выглядывавшими из-под сползших грязных повязок. Эти вконец отчаявшиеся люди были подонками городских трущоб и по ночам прятались в сырых подвалах пустых полуразрушенных домов, в притонах, в тайных курильнях опиума, вместе с погибшими женщинами, проститутками самого низшего разбора, с женщинами, которых их содержатели выгнали на улицу умирать. Ежедневно полиция сотнями хватает их на улицах, и потом эти люди с жуткими, распухшими, звериными лицами, покрытыми коростой, заполняют полицейскую больницу, похожую на преисподнюю в миниатюре. Все они находятся в различных стадиях опьянения, хохочут, орут, визжат, лают, как собаки, верещат, как обезьяны, бредят и в безумии кидаются друг на друга.
Глава XXIV
Злосчастному Юргису приходилось каждые два часа выпрашивать деньги на выпивку, дающую право посидеть в тепле, иначе он замерз бы насмерть. День за днем он рыскал по городу в полярную стужу, с душой, исполненной горечи и отчаяния. Теперь яснее, чем когда-либо, он видел истинное лицо цивилизованного мира — мира, где считаются только с грубой силой, мира, общественный строй которого изобретен имущими для подчинения тех, кто ничего не имеет. Он принадлежал к последним, и улицы с кипящей на них жизнью были для него одной гигантской тюрьмой, по которой он шагал, как плененный тигр, пробуя один прут решетки за другим и убеждаясь, что все они ему не под силу.
Он потерпел поражение в жестокой борьбе и был осужден на гибель, а все общество старательно следило за тем, чтобы этот приговор был приведен в исполнение. Куда бы он ни поворачивался, везде перед ним была тюремная решетка и враждебные глаза. Упитанные, лоснящиеся полисмены, под взглядом которых он вздрагивал, казалось, завидя его, крепче сжимали в руках дубинки; хозяева пивных, внимательно следившие за ним, пока он оставался в их заведениях, старались выставить его поскорее, как только он уплачивал деньги; снующие на улицах прохожие, глухие к его мольбам, даже не замечали его существования, а если он пытался обратить на себя их внимание, приходили в ярость; все они были заняты своим делом, и не было ему места среди них. Ему нигде не было места. Куда бы он ни обращал свой взор, он убеждался в этом. Об этом твердило все вокруг: особняки с толстыми стенами, запертыми дверьми и железными решетками подвальных окон; огромные магазины, наполненные изделиями всего света и охраняемые железными ставнями и толстыми решетками; банки с их неисчислимыми миллиардами, погребенными в сейфах и стальных камерах.
И вот однажды с Юргисом произошло приключение, самое удивительное в его жизни. Был поздний вечер, и ему не удалось собрать на ночлег. Шел снег; Юргис так долго пробыл на улице, что весь вымок и продрог до мозга костей. Он «работал» в толпе у театра, кидаясь туда и сюда, рискуя попасться на глаза полиции и в своем отчаянии почти желая ареста. Но, заметив, что человек в синей форме двинулся к нему, он все-таки струсил и, завернув за угол, бросился бежать. Наконец, он остановился, увидев приближавшегося прохожего.
— Простите, сэр, — начал он с обычной формулы, — не дадите ли вы мне на ночлег? У меня сломана рука, я не могу работать, и ни цента в кармане. Я честный рабочий, сэр, и никогда раньше не просил милостыню. Не моя вина, сэр…
Обычно Юргис продолжал до тех пор, пока его не прерывали, но этот прохожий не прервал его, и, наконец, он сам замолк, чтобы перевести дух, и тут заметил, что тот нетвердо держится на ногах.
— Ч-что… вы говорите? — вдруг спросил незнакомец хриплым голосом.
Юргис начал снова, на этот раз выговаривая слова медленнее и отчетливее. Но не успел он сказать и нескольких фраз, как слушатель положил ему руку на плечо.
— Ах, бедняга! — воскликнул он. — Вам не по… ик… не повезло, а?
Он пошатнулся, и его рука обняла Юргиса за шею.
— М-мне и самому не везет. Тяжело жить на этом свете!
Они стояли под самым фонарем, и Юргис успел разглядеть своего собеседника. Это был совсем еще молодой человек, едва ли старше восемнадцати лет, с приятным мальчишеским лицом. На нем был цилиндр и дорогое теплое пальто с меховым воротником. Он сочувственно и доброжелательно улыбался Юргису.
— Мне тоже тяжело живется, м-милый, — сказал он. — У меня жестокие родители, а то бы я вам помог. А ч-что с вами случилось?
— Я был в больнице.
— В больнице! — воскликнул юноша с той же блаженной улыбкой. — Это уж-жасно. Вот и моя тетя Полли… ик… моя тетя Полли тоже в больнице — тетушка ро-родила двойню! А что случилось с вами?
— Я сломал себе руку, — начал Юргис.
— Вот как, — сочувственно отозвался тот. — Ну, это не такая уж беда — вы поправитесь. Вот бы мне кто-нибудь сломал руку, ей-богу! Тогда со мной будут лучше обращаться… ик… Поддержите меня, старина! Ч-чего вы от меня хотите?
— Я голоден, сэр.
— Голодны! По-очему же вы не поужинаете?
— У меня нет денег, сэр.
— Денег нет! Ха-ха… ну, будем друзьями, старина — я в та-аком же положении! Сижу без денег, совсем прогорел! А п-почему в таком случае вы не идете домой, как я?
— У меня нет дома.
— Нет дома!.. Та-ак, приезжий, а? Это-та-аки неприятно! Знаете что, по-ойдем ко мне, поужинаем вместе! Я так одинок… ик… ни души дома! Старикан за границей, у Бубби медовый месяц, у Полли двойня, — все, черт их возьми, разбежались! Хоть запить с горя, пра-ав-да! Только старый Гэм остался прислуживать за столом. Но разве я могу так есть, нет, благодарю пок-корно. То ли дело в клубе! А мне не позволяют ночевать там — старикан распорядился, я не вру — ночевать обязательно дома. Неслыханно! «По утрам тоже сидеть дома?» — спрашиваю я его. А он: «Нет, сэр, только ночевать, а то не получите денег». Вот какой у меня старикан, с ним и не спорь! Велел старому Гэму следить за мной, все слуги шпионят за мной, как вам это нравится, приятель? Славный, смирный, добрый малый вроде меня, — и папочка не может уехать в Европу… ик… без того, чтобы меня тут со свету не сживали. Черт знает что! Каждый вечер идти домой, когда веселье в самом разгаре, че-ерт возьми! Вот как обстоят дела, и вот почему я тут! Пришлось уйти и оставить Китти… ик… оставить ее в слезах. Как вам это нравится, старина? «Пусти меня, киска, — говорю я, — я скоро вернусь к тебе, а теперь я иду, куда ме-меия… ик… призывает долг». Прощай, прощай, моя любовь, прощай, моя лю-бовь!
Последние слова он пропел торжественным и скорбным голосом, повиснув на шее у Юргиса. Последний испуганно озирался, боясь, что кто-нибудь их увидит. Но они были одни.
— А я все-таки пошел куда мне хотелось, — воинственно продолжал юнец. — Я умею… ик… настоять на своем, черт возьми! С Фредди Джонсом не так легко сладить, если он закусит удила! «Нет, сэр, — говорю я, — гром и молния! Меня не нужно провожать домой, сам дойду, за кого вы меня принимаете, а? Думаешь, я пьян, да? Я тебя знаю! Я не пьянее тебя, киска!» А она мне: «Это правда, Фредди». Она умница, Китти. «Но я остаюсь дома, а тебе идти на мороз. Ведь уже ночь!» А я ей отвечаю: «Не мели вздора, прелестная Китти». А она: «Брось шутить, Фредди, милый. Будь паинькой, позволь мне вызвать кеб». Но я сам мо-могу позвать себе кеб, нечего мне зубы заговаривать, я знаю, что делаю! А что, дружище, что вы скажете, не поехать ли нам ко мне поужинать? Поедем, не кобеньтесь, не важничайте! Вам не повезло, мне тоже, и вы способны понять меня. Вы добрая душа, я сразу вижу. Поедем, старина, зажжем все лампы в доме, хлебнем шампанского и устроим кавардак. О-ля-ля! Дома я могу делать все, что мне нравится, — сам старикан сказал. Ей-богу! Ур-ра-а!
Рука об руку они двинулись по улице. Молодой человек тащил за собой сбитого с толку Юргиса, не знавшего, как ему быть. Он понимал, что такая пара, как они, неизбежно должна вызывать подозрение. Только из-за снега прохожие еще не обратили на них внимания.
Поэтому Юргис вдруг остановился.
— Вы далеко живете? — спросил он.
— Не очень, — ответил юноша. — А вы устали? Так что ж, поедем, как вы думаете? Кликните кеб.
Потом, крепко ухватившись за Юргиса, молодой человек начал свободной рукой шарить по карманам.
— Зовите кеб, старина, а я уплачу, — предложил он. — Идет?
И он вытащил откуда-то большую пачку денег. Их было больше, чем Юргису когда-либо приходилось видать, и он застыл в изумлении.
— Посмотреть — как будто порядочно, а? — сказал Фредди, комкая деньги. — Но я вас дурачу, приятель, тут одна только мелочь! Через неделю я вылечу в трубу, как пить дать! И ни цента больше до первого числа… ик… так распорядился старикан… ик… ни цента, честное слово! Можно с ума сойти, право. Я телеграфировал ему сегодня, из-за этого мне тоже надо идти домой. «Нахожусь под угрозой голодной смерти, — писал я, — заклинаю вас честью семьи… ик… пришлите мне хлеба. Голод заставит меня присоединиться к вам. Фредди». Вот что я телеграфировал ему, честное слово, и я не шучу: ей-богу, убегу из школы, если он ничего не пришлет.
Юный джентльмен продолжал что-то лепетать, а Юргис дрожал от возбуждения. Он мог схватить всю пачку и скрыться в темноте, прежде чем тот успел бы опомниться. Не поступить ли так в самом деле? На что он может надеяться, если будет продолжать ждать? Но Юргис ни разу в жизни не совершал преступления и колебался секундой дольше, чем следовало. Фредди вытащил из пачки, одну бумажку, а остальные засунул в карман брюк.
— Вот, старина, возьмите, — сказал он, дрожащей рукой протягивая деньги Юргису.
Они стояли у входа в пивную, и при свете, пробивавшемся из окна, Юргис увидел, что это бумажка в сто долларов!
— Возьмите, — повторил юноша, — уплатите за кеб, а сдачу оставьте себе, у меня… ик… нет способности к делам! Это говорит старикан, а он знает, — у него самого голова деловая, деловая на редкость! «Ладно, старикан, — говорю я, — ты командуй парадом, а я буду любоваться». И вот он приставил тетку Полли смотреть за мной… ик… но Полли в больнице, у нее двойня, а я теперь отвожу душу… Эй, стой там! Позовите его!
Юргис окликнул проезжавший мимо кеб, который повернул и подъехал к тротуару. Юный Фредди не без труда вскарабкался в экипаж, но, когда Юргис собрался последовать за ним, кучер заорал на него:
— Куда лезешь? Проваливай!
Юргис колебался и готов был повиноваться, но его спутник вмешался:
— Ч-что такое? К-ка-кое вам дело?
Кучер замолк, и Юргис влез в кеб. Фредди назвал номер дома на Озерной аллее, и экипаж покатил. Юноша откинулся на подушки и устроился на плече Юргиса, мирно бормоча что-то: через минуту он уже крепко спал. Юргис сидел, дрожа и прикидывая в уме, нельзя ли все-таки завладеть соблазнительной пачкой. Но он боялся шарить по карманам своего спутника, и, кроме того, кучер мог за ним наблюдать. Во всяком случае сотня у него в кармане, и ему придется удовлетвориться этим.
Через полчаса кеб остановился. Они были недалеко от берега, и с востока, от скованного льдом озера, дул пронизывающий ветер.
— Приехали, — сообщил кучер, и Юргис разбудил своего спутника.
Юный Фредди выпрямился.
— Хэлло! — крикнул он. — Где это мы? В чем дело? Кто вы такой, а? А-а! Совсем было не узнал вас… ик… дружище! Так мы дома? Поглядим-ка! Бррр… Вот так мороз! Ну, пойдем. Мы дома, войдем в мое… ик… скромное жилище!
Перед ними смутно высилось огромное гранитное здание, отодвинутое от улицы вглубь и занимавшее целый квартал. При свете фонарей у подъезда Юргис заметил, что над домом, как над средневековым замком, возвышались башни и шпили. Он подумал, что молодой человек ошибся; ему казалось невероятным, чтобы кто-нибудь мог жить в этом дворце, похожем на отель или на ратушу. Но он молча последовал за своим новым знакомым, и они рука об руку поднялись но высоким ступеням.
— Тут есть кнопка, старина, — сказал юный Фредди. — Поддержите мою руку, пока я буду искать ее. Ну-ка, вот так… вот она! Спасены!
Прозвучал звонок, и через несколько секунд дверь открылась. Перед ними, придерживая ее, стоял человек в голубой ливрее, глядя прямо перед собой, безмолвный, как статуя.
От яркого света они на миг зажмурились. Потом Юргис почувствовал, что новый знакомый тянет его за рукав. Он вошел, и голубой автомат закрыл дверь. Сердце Юргиса бешено билось. Это приключение требовало от него большой смелости. Он не имел ни малейшего представления, что ждет его в этом странном, диковинном месте. Алладин, вступая в свою пещеру, едва ли испытывал большее волнение.
Помещение, где он находился, было тускло освещено. Но Юргис различил огромный зал с колоннами, уходившими вверх, в темноту, и широкую лестницу в глубине. Пол, выложенный мраморными плитками, был гладок, как стекло, а на стенах виднелись причудливые узоры, игравшие богатыми и гармоничными красками, вытканные на тяжелых портьерах мерцали картины, чудесные и таинственные в этом полумраке, пурпурные, красные и золотые, как искры заката в темном лесу.
Человек в ливрее безмолвно приблизился к вошедшим. Фредди снял и передал ему шляпу, а потом, отпустив руку Юргиса, попробовал снять пальто. С помощью лакея после двух или трех попыток это ему удалось. Тут к ним подошел еще кто-то, высокий и полный, мрачный и торжественный, как палач. Он направился прямо к Юргису, который в страхе отступил. Не говоря ни слова, человек схватил его за руку и двинулся с ним к двери. Но вдруг раздался голос юного Фредди:
— Гамильтон! М-мой друг останется у м-меня.
Человек остановился и выпустил Юргиса.
— Пойдем, старина, — позвал Фредди, и Юргис двинулся к нему.
— Господин Фредерик! — воскликнул человек.
— Заплатите за… ик… кеб, — бросил Фредди в ответ и взял Юргиса под руку. Юргис хотел было сказать: «Деньги у меня», — но удержался и промолчал. Осанистый человек в ливрее сделал знак лакею, который вышел на улицу, а сам он последовал за Юргисом и своим молодым хозяином.
Они прошли через вестибюль и повернули.
Перед ними были огромные двери.
— Гамильтон, — позвал Фредди.
— Да, сэр?
— Ч-что это та-акое с дверьми столовой?
— Они в порядке, сэр.
— Так по-почему они закрыты?
Гамильтон распахнул створки дверей. Открылся другой темный зал.
— Свет! — приказал юный Фредди.
Дворецкий нажал кнопку, и сверху полился поток ослепительных лучей, от которого Юргис зажмурился. Потом он огляделся: перед ним была громадная комната со сводчатым потолком, с которого струился свет, и стенами, представлявшими одну гигантскую картину: на усеянной цветами лужайке плясали нимфы и дриады; Диана со своими конями и собаками мчалась через горный ручей; группа девушек купалась в лесном озере. Все фигуры были в натуральную величину и казались настолько живыми, что Юргис готов был принять все это за колдовство или за сновидение. Потом его взор упал на длинный стол черного дерева, сверкавший серебряной и золотой инкрустацией. Посреди стола возвышалась огромная чеканной работы ваза, и в ней мерцали папоротники, красные и пурпурные орхидеи, освещенные откуда-то изнутри.
— Это столовая, — заметил Фредди. — Как она вам нравится, дружище?
Он неизменно требовал ответов на свои замечания и, повиснув на Юргисе, улыбался ему в лицо. Юргис сказал, что нравится.
— Только одному з-здесь обедать неуютно! — заметил Фредди. — Как вы находите, а?
Потом его осенила новая идея, и, не дожидаясь ответа, он продолжал:
— Может быть, вам до сих пор не приходилось видеть ничего такого, а, старина?
— Нет, — сказал Юргис.
— Вы из провинции, да?
— Да, — подтвердил Юргис.
— Ага! Я так и думал! Масса народу в провинции никогда не видели таких домов. Старикан приводит их осматривать… ик… настоящий цирк! Они уезжают и потом рассказывают у себя там. Дом старого Джонса, мясопромышленника Джонса, — знаете, мясной трест? Нажил все это на свиньях, старый мошенник! Теперь мы знаем, на что идут наши деньги — льготные тарифы и собственная железная дорога. А дом ничего, стоит посмотреть! Вы когда-нибудь слыхали про мясопромышленника Джонса, дружище?
Юргис невольно вздрогнул. Его, собеседник, от острых глаз которого ничто не ускользало, тотчас спросил:
— В чем дело? Слыхали, да?
И Юргис пробормотал:
— Я работал на его бойнях.
— Что-о? — восторженно завопил Фредди. — Вы? На бойнях? Ха-ха-ха! Вот так здорово! Жму вашу руку по этому случаю, черт меня возьми! Жаль, нет старика, он был бы рад вам. Он большой друг рабочих… труд и капитал… общность интересов и все такое… ик… смешные совпадения бывают в жизни, не правда ли? Гамильтон, позвольте представить вам… друг нашей семьи… старый друг старикана… работает на бойнях. Пришел провести вечер со мной. Гамильтон… кутнем слегка. Мой друг, мистер… как вас зовут, дружище? Скажите нам свое имя.
— Рудкус, Юргис Рудкус.
— Мой друг, мистер Рэдноз, Гамильтон, будьте знакомы.
Величественный дворецкий наклонил голову, но не проронил ни звука, и вдруг Фредди погрозил ему пальцем:
— Я знаю, что с вами, Гамильтон, ставлю доллар, что знаю! Вы думаете… ик… вы думаете, что я пьян! А? Верно?
Дворецкий снова наклонил голову.
— Да, сэр, — сказал он, после чего юный Фредди совсем повис у Юргиса на шее и разразился хохотом.
— Гамильтон, ик… вы — старый мошенник! — закричал он. — Вот я уволю вас за дерзость, увидите! Ха-ха-ха! Я пьян? Ха-ха-ха!
Дворецкий и Юргис ждали, когда Фредди успокоится, не зная, какой новый каприз взбредет ему на ум.
— Чем вас занять? — внезапно спросил молодой человек. — Хотите осмотреть дом, дружище? Давайте я изображу старикана и стану водить вас по комнатам. Вот это — парадные гостиные. Луи Кенз, Луи Сейз, стулья стоят по три тысячи штука. Малая гостиная — Мария Антуанетта, на картине танцующие пастушки, Рюнсдаль — двадцать три тысячи! Бальная зала, колонны под хорами… ик… привезены из-за границы,, на особом пароходе… шестьдесят восемь тысяч! Потолок расписан в Риме… Гамильтон, как его, черта, звали, Маттатони? Макарони? Потом вот эта штука, серебряная ваза — Бенвенуто Челлини, ловкий был итальяшка! А это орган — тридцать тысяч долларов, да, сударь! Гамильтон, запустите-ка его, пусть мистер Рэдноз послушает. А впрочем, оставьте… совсем забыл… ведь он сказал, что хочет есть! Гамильтон, дайте нам поужинать. Только… ик… не здесь. Пойдем ко мне, дружище: у меня уютно и спокойно. Вот сюда… держитесь крепче и не поскользнитесь на полу. Гамильтон, дайте нам холодную закуску и шампанского: не забудьте шампанское! И мадеру тридцатого года. Слышите, сэр?
— Да, сэр, — ответил дворецкий, — но ваш отец оставил распоряжение…
Юный Фредди сделал над собой усилие и выпрямился.
— Мой отец оставил распоряжение мне… ик… а не вам, — сказал он, потом крепко ухватился за шею Юргиса и побрел с ним из комнаты.
По дороге у него блеснула новая мысль, и он спросил:
— Есть мне… ик… телеграмма, Гамильтон?
— Нет, сэр.
— Верно, старикан путешествует. А как близнецы, Гамильтон?
— Чувствуют себя нормально, сэр.
— Чудесно, — сказал Фредди и растроганно добавил — Да хранит их бог, этих малюток.
Они поднялись по широкой лестнице, медленно преодолевая одну ступеньку за другой. Наверху в полумраке белела фигура нимфы, склонившейся у фонтана, фигура пленительной красоты, готовая, казалось, каждую секунду ожить. В конце была широкая площадка под куполом, и на нее выходило много дверей. Дворецкий, лишь на минуту задержавшись внизу, чтобы отдать распоряжения, догнал Фредди и его гостя. Он нажал кнопку, и лестница озарилась светом. Затем он открыл одну из дверей и, когда они вошли, нажал еще одну кнопку.
Это был кабинет. Посредине находился стол из красного дерева, заваленный книгами и курительными принадлежностями; стены были украшены наградами и значками колледжа, флажками, фотографиями, теннисными ракетками, веслами, клюшками для гольфа и для поло. На одной из стен висела огромная голова лося, не меньше шести футов между рогами, на другой, напротив, — голова буйвола, а на паркетном полу лежали медвежья и тигровая шкуры. Повсюду стояли мягкие кресла и диваны, под окнами тоже были устроены диванчики с шелковыми подушками фантастической пестроты. Один угол комнаты был отделан в персидском вкусе — высокий полог, а под ним сверкающая драгоценными камнями лампа. Дверь в глубине вела в спальню, за которой находился мраморный бассейн для плаванья, стоивший около сорока тысяч долларов.
Юный Фредди постоял секунду, озираясь. В это время из соседней комнаты появилась собака, чудовищный бульдог. Юргис никогда не видел более отвратительного существа. Бульдог зевнул, разинул огромную, как у дракона, пасть и подошел к Фредди, виляя обрубком хвоста.
— Хэлло, Дьюи! — вскричал его хозяин. — Вздремнул, старик? Ну, ничего, ничего… Хэлло, что с тобой? (Пес зарычал на Юргиса.) Что ты, Дьюи, это мой друг, мистер Рэдноз — старый приятель старикана! Мистер Рэдноз — Адмирал Дьюи: будьте знакомы… ик… Ну, разве он не прелесть? В Нью-Йорке на выставке получил голубую ленту. За него заплачено восемь с половиной тысяч, не вру! Что скажете, а?
Фредди опустился в одно из больших кресел, и Адмирал Дьюи свернулся у его ног. Он больше не рычал, но не сводил глаз с Юргиса. Адмирал был вполне трезв.
Дворецкий остановился у двери, все время наблюдая за гостем. Вскоре послышались шаги, и, когда дворецкий открыл дверь, вошел человек в ливрее, несший складной столик, а за ним еще двое с закрытыми подносами. Они стояли, как статуи, в то время как первый лакей расставлял на столе содержимое подносов — холодные паштеты и тонкие ломтики мяса, маленькие бутерброды со срезанной коркой, вазу персиков со взбитыми сливками (в январе), крохотные пирожные, розовые, зеленые, желтые, белые, и несколько замороженных бутылок вина.
— Вот вам закуска! — восторженно воскликнул Фредди, окидывая взглядом стол. — Идите, старина, принимайтесь за дело.
Он уселся за стол. Лакей откупорил бутылку, Фредди взял ее и выпил три рюмки подряд, потом испустил глубокий вздох и снова пригласил Юргиса сесть.
Дворецкий держал второй стул за спинку, и Юргис подумал, что он хочет помешать ему сесть; потом понял, что тот приготовился подать стул ему, и, наконец, сел, робко и осторожно. Фредди, заметив, что слуги стесняют гостя, кивнул им:
— Можете идти.
Они вышли, но дворецкий остался.
— Вы тоже можете идти, Гамильтон, — сказал Фредди.
— Господин Фредерик… — начал тот.
— Идите же, черт возьми! — раздраженно крикнул юнец. — Или вы оглохли?
Дворецкий вышел и закрыл за собой дверь. Юргис, который тоже был настороже, заметил, что он вынул ключ из замка и подглядывает в скважину.
Юный Фредди снова повернулся к столу.
— Ну, — сказал он, — действуйте!
Юргис глядел на него с сомнением.
— Ешьте! — крикнул Фредди. — Нагружайтесь, дружище!
— А вы? — спросил Юргис.
— Не голоден, — последовал ответ. — Только пить хочется. Мы с Китти ели конфеты… А вы давайте!
И Юргис без дальнейших церемоний приступил к делу. Держа вилку в одной руке, нож в другой, он орудовал ими, как лопатами. Волчий голод заставил его забыть обо всем, и он остановился лишь тогда, когда очистил последнее блюдо.
— Здорово! — произнес Фредди, с изумлением наблюдавший за ним.
Потом он протянул Юргису бутылку.
— Посмотрим, как вы пьете, — сказал он.
Юргис взял бутылку, прильнул к горлышку, и дивная, неземная влага огненной струей полилась ему в горло, будоража нервы и наполняя его ощущением блаженства. Он выпил все до капли и потом протяжно и облегченно вздохнул:
— А-а-а!
— Неплохая штучка, а? — понимающе заметил Фредди. Он откинулся на массивном стуле, заложив руки за голову, и во все глаза смотрел на Юргиса.
Юргис тоже разглядывал его. Безупречный фрак придавал ему очень изящный вид. Фредди был красивый юноша с белокурыми волосами и головой Антиноя. Он доверчиво улыбнулся Юргису и снова начал беззаботно болтать. На этот раз он говорил десять минут без передышки и изложил Юргису всю семейную хронику. Его старший брат Чарли был влюблен в неприступную красавицу, исполнявшую роль «Синеглазки» в «Халифе Камчатском». Он чуть было не женился на ней, но «старикан» обещал лишить его наследства и снабдил такой суммой, что перед ней не устояла добродетель «Синеглазки». Теперь Чарли временно оставил колледж и, забрав свой автомобиль, укатил в своеобразное «свадебное путешествие». «Старикан» в свое время угрожал лишить наследства и сестру Фредди, Гвендолен, которая вышла за итальянского маркиза с очень длинным титулом и репутацией бретера. Они жили в его замке, пока он не приобрел привычку швырять за завтраком тарелками в свою супругу. Она прислала телеграмму, прося отца о помощи, и старый джентльмен отправился за океан узнавать, каковы условия его светлости. Они все бросили Фредди на произвол судьбы, оставив ему только две тысячи долларов. Фредди был настроен весьма воинственно и решительно: он им покажет! Если не удастся их урезонить, его «киска» пошлет телеграмму, что они собираются пожениться, — и тогда посмотрим!
Жизнерадостный юноша болтал до тех пор, пока его не одолела усталость. Он мило улыбнулся Юргису и сонно закрыл глаза. Затем он снова раскрыл их, улыбнулся еще раз и, закрыв глаза, позабыл их открыть.
Несколько минут Юргис просидел неподвижно, наблюдая за Фредди и отдаваясь новым для него ощущениям от выпитого шампанского. Он шевельнулся, но бульдог тотчас зарычал. После этого Юргис сидел, не смея дохнуть. Вскоре бесшумно открылась дверь, и вошел дворецкий.
Он на цыпочках с нахмуренным лицом приблизился к Юргису; тот встал, тоже нахмурясь, и начал отступать. Наконец, он уперся в стену, и тогда дворецкий указал на дверь.
— Вон отсюда! — прошептал он.
Юргис помедлил, бросив взгляд на мирно похрапывавшего Фредди.
— Если ты, собачий сын… — зашипел дворецкий, — так я тебе всю морду расквашу!
Юргис заколебался, но только на секунду — он увидел, что за дворецким, готовый прийти к нему на помощь, глухо рыча, приближается Адмирал Дьюи. Тогда он сдался и двинулся к выходу.
Они молча вышли, спустились по огромной гулкой лестнице и прошли через темный вестибюль. У входной двери Юргис остановился, и дворецкий вплотную подошел к нему.
— Подними руки, — рявкнул он.
Юргис отступил и сжал здоровую руку в кулак.
— Это зачем? — крикнул он и, поняв, что дворецкий намерен обыскивать его, добавил — Сунься-ка, я тебе покажу!
— В тюрьму захотел, что ли? — угрожающе произнес дворецкий. — Вот я позову полицию…
— И зови! — в бешенстве заревел Юргис. — А до тех пор не касайся меня! Я ничего в вашем проклятом доме не трогал, и ты меня не трогай!
Испугавшись, как бы не проснулся молодой хозяин, дворецкий вдруг шагнул к двери и раскрыл ее.
— Пошел вон! — произнес он и напутствовал Юргиса таким свирепым пинком, что тот слетел с каменных ступенек и очутился на четвереньках в снегу.
Глава XXV
Юргис поднялся вне себя от ярости. Но дверь была закрыта; огромный замок высился перед ним, темный и неприступный. Ледяные зубы метели впились в Юргиса, и он бегом пустился прочь.
Через некоторое время он остановился, заметив, что навстречу ему все чаще попадаются прохожие. Он не хотел привлекать к себе внимание. Несмотря на только что перенесенное унижение, сердце его радостно билось. Он вышел из этой переделки с барышом! То и дело он засовывал руку в карман, чтобы убедиться в сохранности драгоценной сотенной бумажки.
Но постепенно Юргис сообразил, что попал в затруднительное и даже опасное положение: у него не было ни единого цента, кроме этой бумажки! Чтобы обеспечить себе ночлег, ему нужно ее разменять! Юргис полчаса ходил, думая, что ему делать. Ему не к кому было обратиться за помощью, он должен был устроить это один. Разменять такие деньги в ночлежном доме значило бы рисковать жизнью — его непременно обобрали бы, а может быть, и убили. Он мог пойти в какой-нибудь отель или на вокзал; но что подумают при виде «босяка», который держит в руках стодолларовую бумажку? Его сразу арестуют, и как он объяснит, откуда он ее взял? Утром Фредди Джонс обнаружит пропажу, Юргиса начнут искать, и он лишится этих денег. Наконец, он решил зайти в пивную; в крайнем случае он заплатит за размен.
Он шел по улице и заглядывал в пивные, но ему всякий раз казалось, что там слишком людно. Наконец, он увидел пивную, где буфетчик был совершенно один. Юргис собрался с духом и вошел.
— Не можете ли вы разменять мне бумажку в сто долларов? — спросил он.
Буфетчик был жилистый здоровяк, с челюстью профессионального боксера, поросшей густой щетиной. Он уставился на Юргиса.
— Что? — переспросил он.
— Я спрашиваю, не разменяете ли вы мне бумажку в сто долларов?
— А откуда она у вас? — недоверчиво спросил тот.
— Это вас не касается. Я получил ее и хочу разменять. Заплачу вам за беспокойство.
Буфетчик в упор взглянул на него.
— Дайте-ка поглядеть, — сказал он.
— Так вы разменяете? — спросил Юргис, крепко сжимая бумажку в кармане.
— Откуда же мне знать, черт возьми, настоящая она или нет? — возразил буфетчик. — За кого вы меня принимаете?
Тогда Юргис медленной осторожно подошел к нему. Он достал бумажку и повертел ее в руках. Буфетчик враждебно смотрел на него из-за стойки. Наконец, Юргис протянул деньги.
Человек за стойкой взял банкноту и начал рассматривать. Он разгладил ее между пальцами и подержал против света. Он вертел ее и разглядывал со всех сторон. Бумажка была новая, немного жесткая, и это возбуждало в нем сомнение. Юргис следил за его движениями, как кошка за мышью.
— Гм, — сказал, наконец, буфетчик и взглянул на незнакомца, оценивая взглядом оборванного, дурно пахнущего бродягу, без пальто, с рукой на перевязи и… с бумажкой в сто долларов!
— Выпьете что-нибудь? — спросил он.
— Да, — сказал Юргис. — Дайте стакан пива.
— Ладно, — сказал буфетчик, — я ваши деньги разменяю.
Он сунул стодолларовую бумажку в карман, налил Юргису стакан пива и поставил его на стойку, потом повернулся к кассе, выбил чек на пять центов и начал доставать деньги из ящика. Наконец, он положил перед Юргисом сдачу: две монеты по десять центов, одну в двадцать пять и одну в пятьдесят.
— Получите, — сказал он.
Секунду Юргис ждал, предполагая, что буфетчик достанет из ящика еще.
— А где же мои девяносто девять долларов? — спросил он.
— Какие девяносто девять долларов? — удивленно спросил буфетчик.
— Сдача! — закричал Юргис. — Остаток со ста!
— Да ты что, свихнулся? — отозвался буфетчик.
Юргис уставился на него безумным взглядом. На миг ужас овладел им — черный, парализующий, сжимающий сердце ужас. Потом его сменила ярость. Она нахлынула на Юргиса, ослепила его. Он взревел, схватил стакан и запустил его в голову буфетчику. Тот пригнулся, и стакан пролетел мимо. Тогда буфетчик выпрямился и, прежде чем Юргис успел опомниться, нанес ему через стойку такой удар в лицо, что он пошатнулся и упал на пол. Когда же он с трудом поднялся на ноги и попытался обойти стойку, буфетчик заорал не своим голосом:
— Помогите! Помогите!
На ходу Юргис схватил со стойки бутылку и запустил ею в буфетчика, который бросился от него. Бутылка, только чуть задев голову его противника, разбилась на тысячу осколков о дверной косяк. Тогда Юргис кинулся обратно и посреди комнаты снова набросился на своего врага. Ослепленный яростью, он не взял другой бутылки, а буфетчику только этого и надо было — он прыгнул навстречу Юргису и сбил его с ног ударом в переносицу. Мгновение спустя дверь распахнулась, и в комнату вбежали двое, как раз когда Юргис поднялся с пеной у рта и в бешенстве пытался высвободить из повязок свою сломанную руку.
— Берегитесь! — заорал буфетчик. — У него нож!
Увидев поддержку, он снова бросился на Юргиса и, преодолев его слабое сопротивление, одним ударом опять свалил его на пол. Теперь все трое навалились на Юргиса, и началась общая свалка.
Секунду спустя подоспел полисмен, и буфетчик снова завопил:
— Берегитесь ножа!
Юргису удалось в это время подняться на колени, но тут к нему подскочил полисмен и ударил его дубинкой по лицу. Юргис был оглушен, но звериная ярость все еще бушевала в нем, и он отчаянным усилием вскочил на ноги. Тут опять на его голову с размаху опустилась дубинка, и он бревном рухнул на пол.
Полисмен нагнулся над ним, сжимая в руках дубинку и ожидая с его стороны новых попыток встать. В это время буфетчик поднялся и потрогал свою голову.
— Бог ты мой! — сказал он. — Я уже думал, что мне конец. Он не ранил меня?
— Ничего не видно, Джек, — отозвался полисмен, — Из-за чего это он так расходился?
— Просто нализался, — сказал буфетчик. — Калека, а чуть не отправил меня на тот свет! Вам бы карету вызвать, Билли.
— Нет, — ответил полисмен. — В нем, кажется, больше не осталось пороха. Да и идти-то недалеко.
Он схватил Юргиса за воротник и дернул.
— Вставай, что ли! — приказал он.
Но Юргис не шелохнулся. Буфетчик прошел за стойку, сунул стодолларовую бумажку в надежное место и, вернувшись со стаканом воды, вылил ее Юргису на голову. Юргис чуть слышно застонал; тогда полисмен поднял его на ноги и потащил за собой. Полицейский участок находился за углом, и, таким образом, уже через несколько минут Юргис очутился в камере.
Полночи он пролежал без сознания, а потом стонал до утра, мучимый ужасной головной болью и жаждой. Иногда он громко просил пить, но его никто не слышал. В том же полицейском участке было немало других заключенных, терзаемых головной болью и лихорадкой; их были сотни в этом огромном городе и десятки тысяч по всей огромной стране, и некому было услышать их.
Утром Юргису дали кружку воды и кусок хлеба, потом его посадили в тюремную карету и повезли в ближайший полицейский суд.
Буфетчик — оказавшийся известным боксером — был вызван в качестве свидетеля. Он принес присягу и дал показания. Обвиняемый после полуночи явился в пьяном виде к нему в пивную, спросил стакан пива и в уплату дал бумажку в один доллар. Получив девяносто пять центов сдачи, он потребовал еще девяносто девять долларов и, прежде чем пострадавший мог что-нибудь ответить, запустил в него стаканом, набросился на него с пивной бутылкой и учинил в помещении полный разгром.
Потом к присяге был приведен обвиняемый — жалкий оборванец, растрепанный, небритый, с одной рукой в грязной повязке, с израненными и запачканными кровью щекой и головой, с багрово-черным и совершенно запухшим глазом.
— Что вы можете сказать в свое оправдание? — спросил судья.
— Ваша честь, — ответил Юргис. — Я вошел в пивную и спросил у этого человека, не может ли он разменять мне бумажку в сто долларов. Он ответил, что разменяет, если я что-нибудь выпью. Я и дал ему бумажку, но он не хотел дать мне сдачи.
Судья поглядел на него в недоумении.
— Вы дали ему бумажку в сто долларов? — воскликнул он.
— Да, ваша честь, — сказал Юргис.
— Где вы ее взяли?
— Мне дал ее один человек, ваша честь.
— Человек? Какой человек и за что?
— Какой-то молодой человек, которого я встретил на улице, ваша честь. Я просил милостыню.
В зале послышался приглушенный смех. Полисмен, державший Юргиса, прикрыл рукой улыбку, судья же улыбался совершенно открыто.
— Я говорю правду, ваша честь! — горячо вскричал Юргис.
— Вы не только попрошайничали, но и пили вчера вечером, не правда ли? — спросил судья.
— Нет, ваша честь, — протестовал Юргис. — Я…
— Вы совершенно ничего не пили?
— Да, то есть, ваша честь, я…
— Что же вы пили?
— Я выпил бутылку чего-то… я не знаю, что это было… что-то жгучее…
Снова по всему залу поднялся смех, быстро остановленный судьей, который поднял глаза и нахмурился.
— Бывали ли вы уже раньше под арестом? — резко спросил он.
Этот вопрос захватил Юргиса врасплох.
— Я… я… — бормотал он.
— Говорите правду, слышите? — строго сказал судья.
— Да, ваша честь.
— Сколько раз?
— Только раз, ваша честь.
— За что?
— Я ударил мастера, ваша честь. Я работал на бойнях, а он…
— Понимаю, — перебил судья. — Этого довольно. Вам следовало бы бросить пить, если вы не умеете владеть собой. Десять дней и возмещение убытков! Следующее дело.
Юргис вскрикнул от негодования, но полисмен дернул его за воротник и заставил умолкнуть. Он потащил Юргиса из зала в камеру, где находились другие осужденные. Юргис плакал, как ребенок, слезами бессильного гнева. Ему казалось чудовищным, что для полисменов и судей его слово ничего не значит в сравнении со словом буфетчика. Бедный Юргис не мог знать ни того, что содержатель пивной за право торговать по воскресеньям и другие поблажки платил одному только полисмену пять долларов в неделю, ни того, что буфетчик-боксер был одним из помощников демократического босса района и лишь несколько месяцев назад собрал рекордное число голосов в пользу этого же судьи, которого прекраснодушные поборники реформ пытались вывести на чистую воду.
Юргиса второй раз отвезли в Брайдуэллскую тюрьму. Во время драки он снова повредил себе руку, поэтому не мог работать, и тюремному врачу пришлось заняться им. Кроме того, ему перевязали голову и глаз, и он представлял собою весьма незавидное зрелище, когда на второй день после своего прибытия вышел во двор на прогулку и встретил… Джека Дьюана.
Молодой человек так обрадовался, увидя Юргиса, что чуть не заключил его в объятия.
— Вот те на! Да ведь это «вонючка»! — воскликнул он. — Что это с тобой? Можно подумать, что тебя пропустили через колбасную машину!
— Со мной случилось несчастье на железной дороге, а потом я еще подрался, — объяснил Юргис.
Вокруг них собралось несколько заключенных, и Юргис рассказал свою фантастическую историю. Большинство отнеслось к ней недоверчиво, но Дьюан знал, что Юргису никогда не сочинить такой басни.
— Не повезло тебе, старина, — сказал он, когда они остались одни. — Но, может быть, это послужит тебе уроком.
— Я многому научился с тех пор, как мы виделись в последний раз, — печально признался Юргис.
Потом он рассказал о своих летних скитаниях.
— А вы? — спросил он, наконец. — Неужели все время пробыли здесь?
— Ну, что ты! — ответил Дьюан. — Я попал сюда только позавчера. Вот уже второй раз меня сажают по дутому обвинению — мне не везло, и я не мог платить им, сколько они хотели. Почему бы тебе, Юргис, не махнуть со мной из Чикаго?
— Мне некуда ехать, — грустно ответил Юргис.
— Мне тоже, — рассмеялся Дьюан. — Подождем, пока выйдем отсюда, а там посмотрим.
Мало кто из заключенных, с которыми Юргис сидел в первый раз, еще оставался в Брайдуэлле, но он познакомился теперь с десятками людей того же сорта, старых и молодых. Это напоминало морской прибой: вода каждый раз новая, а волны на вид все те же. На прогулках Юргис разговаривал с заключенными. Наиболее опытные рассказывали о своих подвигах, а менее искусные, молодеж, и новички, собирались вокруг и слушали с безмолвным восхищением. В прошлый раз мысли Юргиса были всецело заняты семьей; но теперь ничто не мешало ему внимательно слушать и убедиться, что он такой же, как они, что их образ жизни — это тот образ жизни, который он собирается вести.
Поэтому, снова выйдя из тюрьмы без гроша в кармане, он отправился прямо к Джеку Дьюану. Он шел, исполненный робости и благодарности. Ведь Дьюан был джентльмен и человек образованный; не удивительно ли было, что он захотел связать свою судьбу с судьбой простого рабочего, превратившегося в нищего и бродягу? Юргис не понимал, зачем он нужен Дьюану, не понимал, что человек его склада, преданный всякому, кто был добр с ним, являлся в среде преступников такой же редкостью, как и в любой другой среде.
У Юргиса был адрес мансарды, в квартале Гетто, — жилища хорошенькой француженки, любовницы Дьюана, которая весь день шила, пополняя свой доход проституцией. Она сообщила Юргису, что Дьюан поселился теперь в другом месте, так как опасался преследования полиции. Новый адрес привел Юргиса в погребок, владелец которого сперва заявил, что и не слыхал ни о каком Дьюане; но потом, подвергнув Юргиса настоящему допросу, провел его по черной лестнице через заднюю комнату лавки закладчика, где ее хозяин принимал краденое, в тайный дом свиданий, в одной из комнат которого и скрывался Дьюан.
Дьюан обрадовался Юргису. Он сказал, что сидит без гроша и ждал только его, чтобы вместе что-нибудь предпринять. Он объяснил Юргису свой план и посвятил весь день на то, чтобы ознакомить своего друга с жизнью преступного мира Чикаго и с тем, как в этом мире можно добыть себе средства к существованию. Этой зимой ему придется туго из-за больной руки и из-за неожиданного припадка рвения у полиции. Но пока полиция не знает его, ему ничто не грозит, если только он будет соблюдать осторожность. Здесь у «папаши» Хэнсона — так называли владельца погребка — он может отдыхать спокойно. «Папаша» Хэнсон — человек «свой»; он не выдаст, пока ему платят, и предупредит за час в случае налета полиции. А Розенштег, закладчик, дает треть стоимости за всякую принесенную вещь, с обязательством не пускать ее в продажу раньше, чем через год.
В этой маленькой комнатушке была керосинка, и они поужинали; потом около одиннадцати вышли вместе через черный ход. Дьюан захватил кастет. Они направились в квартал, где жили богачи, там Дьюан взобрался на фонарный столб и задул свет, а потом они спрятались на лестнице, ведущей в подвал.
Вскоре прошел рабочий — они пропустили его. Потом после долгого промежутка послышались тяжелые шаги полисмена, и они затаили дыхание, пока он не прошел мимо. Они прождали еще четверть часа и отчаянно замерзли, когда, наконец, снова послышались торопливые шаги.
Дьюан подтолкнул Юргиса, и как только прохожий миновал их, они выбрались из своего убежища. Дьюан крался бесшумно, как тень; секунду спустя Юргис услышал удар и заглушенный крик. Юргис подскочил к прохожему и заткнул ему рот, в то время как Дьюан, как было заранее условлено, крепко сжал его запястья. Но прохожий повис у них на руках, так что Юргису осталось только держать его за шиворот, пока Дьюан точными движениями обшаривал карманы жертвы, расстегнув сначала пальто, потом пиджак и, наконец, жилет, исследуя платье изнутри и снаружи и перекладывая содержимое к себе в карманы. Наконец, когда, ощупав пальцы прохожего и его галстук, Дьюан шепнул: «Все!» — они стащили его на ту же лестницу и оставили там. Потом они поспешно разошлись в противоположные стороны.
Дьюан пришел домой первым, и Юргис застал его за осмотром «улова», который состоял из золотых часов с цепочкой и медальоном, серебряного карандаша, спичечницы, горсти мелочи и, наконец, бумажника. Его Дьюан открыл с лихорадочной поспешностью и нашел письма, чеки, два театральных билета, а в заднем отделении пачку денег. Он сосчитал их: одна двадцатка, пять десяток, четыре пятерки и три бумажки по одному доллару. Дьюан облегченно вздохнул.
— Это нас устраивает, — сказал он.
После подробного осмотра они сожгли бумажник со всем содержимым, кроме денег, а также карточку маленькой девочки из медальона. Затем Дьюан отнес часы и безделушки вниз и вернулся с шестнадцатью долларами.
— Старый мошенник заявил, что часы накладного золота, — сказал он. — Это вранье; но он знает, что мне нужны деньги.
Они разделили выручку, и на долю Юргиса пришлось пятьдесят пять долларов и немного мелочи. Он запротестовал, говоря, что это слишком много, но Дьюан сослался на условие делить все поровну.
— Это был удачный улов, — сказал он, — безусловно выше среднего.
Утром, когда они встали, Юргис был послан за газетой. Всегда приятно прочитать описание своего преступления.
— Один мой товарищ не пропускал ни одной заметки о себе, — заметил Дьюан, смеясь, — пока однажды не прочел, что проглядел три тысячи долларов в нижнем внутреннем кармане жилета своей жертвы!
Описание ограбления занимало полстолбца. Несомненно, в этом районе орудует шайка, говорила газета, так как это уже третий случай за одну неделю, и полиция, очевидно, бессильна. Пострадавший — страховой агент и потерял сто десять долларов чужих денег. Его опознали по метке на сорочке. Грабитель нанес ему такой удар, что он получил сотрясение мозга. Его нашли полузамерзшим, и ему предстоит ампутация трех пальцев правой руки. Предприимчивый репортер сообщил все эти сведения семье потерпевшего и описывал, как они были приняты.
Юргиса, как новичка, несколько расстроили эти подробности. Но его компаньон равнодушно усмехнулся — что поделаешь, такова игра. Вскоре и Юргис будет думать об этом не больше, чем об оглушенных на бойне быках.
— Или мы, или он, — заметил Дьюан, — и я всегда предпочитаю, чтобы это был он.
— Но все-таки, — задумчиво сказал Юргис, — он не причинил нам никакого зла!
— Такой причинял его кому-нибудь другому, насколько это было в его силах, можешь не сомневаться, — возразил его друг.
Дьюан не замедлил объяснить Юргису, что, если человек их ремесла становится известным, ему потом приходится работать без конца, чтобы удовлетворять требования полиции. Поэтому для Юргиса будет лучше, если он по-прежнему будет прятаться и не станет нигде показываться со своим компаньоном. Но Юргису скоро надоело скрываться. Недели через две он почувствовал себя окрепшим, рука у него поджила, и тогда ему стало невмоготу. Дьюан, который поработал в одиночку и заключил перемирие с полицией, привел Мари, свою маленькую француженку, чтобы развлечь Юргиса. Но даже этого хватило ненадолго, и в конце концов Дьюан бросил спорить, начал брать Юргиса с собой и ввел его в пивные и притоны, посещаемые знаменитыми ворами и взломщиками.
Так Юргис познакомился с верхушкой преступного мира Чикаго. Город номинально управлялся народом, и поэтому олигархии дельцов, которой он фактически принадлежал, для осуществления своей власти приходилось постоянно прибегать к подкупам и взяткам и содержать целую армию наемников. Два раза в год, во время весенних и осенних выборов, миллионы долларов доставлялись дельцами и тратились этой армией. Проводились собрания, нанимались ловкие ораторы, играли оркестры, шипели ракеты, выпускались тонны плакатов, лились спиртные реки, и десятки тысяч голосов покупались за наличные. Но всю эту армию нужно было содержать круглый год. Руководителей и организаторов дельцы содержали прямо: членов муниципального совета и суда — взятками, партийных деятелей — агитационным фондом, муниципальных чиновников и юристов — жалованьем, подрядчиков — подрядами, руководителей рабочих союзов — субсидиями, а газетных издателей и редакторов — объявлениями. Но рядовые члены армии существовали либо на средства города, либо непосредственно за счет населения. Для этого существовало полицейское управление, пожарное управление, отдел водоснабжения и все остальные должности, состоявшие на городском бюджете, начиная с посыльного и кончая начальником какого-нибудь отдела городского хозяйства. А для тех, кому здесь не хватало места, был открыт мир порока и преступлений с правом соблазнять, надувать, грабить и разорять. Закон запрещал продажу спиртных напитков по воскресеньям; это отдавало содержателей пивных во власть полиции и делало сделку с ней необходимой для них. Закон запрещал проституцию; это вводило в круг соглашения «мадам» содержательниц. То же относилось к владельцу игорного дома или притона и к любому мужчине или женщине, имевшим незаконные доходы и готовым поделиться ими с кем следовало. Фальшивомонетчики, грабители, карманники, взломщики, укрыватели краденого, продавцы фальсифицированного молока, гнилых фруктов и мяса больных животных, владельцы трущоб, врачи-шарлатаны и ростовщики, нищие, уличные торговцы, боксеры, профессиональные убийцы, владельцы тотализаторов, сводники, торговцы живым товаром и специалисты по соблазнению молодых девушек — все эти представители порока были тесно сплочены и кровно связаны с политическими дельцами и полицией. Часто они совмещали в себе и то и другое — начальник полицейского участка был владельцем того дома терпимости, на который якобы совершал налет, а политик занимался агитацией в своей собственной пивной. «Хинкидинк», или «банщик Джон», или другие из той же братии были владельцами самых известных притонов в Чикаго и в то же время столпами муниципального совета, продававшими дельцам улицы города; а посетителями их заведений были шулера и боксеры, бросавшие вызов закону, взломщики и налетчики, державшие в страхе весь город. В день выборов все эти силы порока и преступления объединялись. Они могли с точностью до одного процента предсказать, как будет голосовать их округ, и в случае надобности в последнюю минуту заставить его проголосовать наоборот.
Месяц назад Юргис умирал от голода на улице. И вдруг, точно поворотом волшебного ключа, ему открылся мир, где деньги и прочие блага жизни добывались без труда. Его друг познакомил его с ирландцем, которого называли «Щеголь» Холлорен, политическим «деятелем», знавшим все тайные пружины. Тот побеседовал с Юргисом и потом сказал, что для человека, похожего на рабочего, у него нашлось бы выгодное дело. Но это секрет, и о нем надо помалкивать. Юргис изъявил согласие, и ирландец в тот же день — это была суббота — повел его в какое-то место, где выплачивалось жалованье муниципальным рабочим. Кассир сидел в будке, и перед ним лежала груда конвертов. Тут же дежурили два полисмена. Юргис подошел, назвал себя, согласно полученным инструкциям, Майклом О'Флагерти и получил конверт, который он отнес Холлорену, поджидавшему его за углом в пивной. Потом он подошел снова, назвался на этот раз Иоганном Шмидтом и, наконец, в третий раз — Сержем Реминицким. У Холлорена был целый список несуществующих рабочих, и Юргис получил по конверту на каждого. Холлорен заплатил ему пять долларов и сказал, что если он будет держать язык за зубами, то может повторять эту операцию еженедельно. Юргис очень хорошо умел держать язык за зубами, вскоре вошел в доверие к Щеголю Холлорену и был представлен его приятелям как человек, на которого можно положиться.
Это знакомство оказалось полезным для Юргиса еще в другом отношении; очень скоро он узнал, что значит круговая порука, и понял, почему Коннору и боксеру-буфетчику так легко удалось упрятать его в тюрьму. Однажды вечером состоялся бал в «бенефис» «Одноглазого Ларри», хромого скрипача, игравшего в одном из «шикарных» домов терпимости на Кларк-стрит, шутника и любимца «Леве». Бал происходил в большом дансинге, и в оргии принимал участие весь преступный мир Чикаго. Юргис напился и завел ссору из-за какой-то девицы. Его рука к этому времени уже вполне окрепла, и он полез в драку, в результате которой очутился в камере полицейского участка. Участок был битком набит всяким сбродом, духота стояла невообразимая, и Юргису мало улыбалось отсыпать здесь свое похмелье. Он послал за Холлореном, который позвонил боссу округа, и в четыре часа утра Юргис был выпущен под залог. Когда он в то же утро был вызван в суд, босс уже успел повидать секретаря суда и объяснить, что Юргис Рудкус — приличный малый, который немного погорячился. В результате Юргиса оштрафовали на десять долларов, но штраф был «отсрочен». Это значило, что Юргису придется платить только в том случае, если при новом вызове в суд кто-нибудь вспомнит об этом штрафе.
Люди, среди которых теперь жил Юргис, имели совсем иное представление, о ценности денег, нежели жители Мясного городка. Но, странно сказать, Юргис теперь пил гораздо меньше, чем когда был рабочим. Его не толкали на это утомление и отчаяние. Теперь ему было ради чего работать и бороться. Он скоро заметил, что перед ним открываются все новые возможности, для использования которых нужна ясная голова. Юргис не только не напивался сам, но, будучи натурой активной, удерживал и своего друга, большого любителя вина и женщин.
Одно дело вело за собой другое. Как-то вечером Юргис засиделся позднее обычного с Дьюаном в той пивной, где всегда встречался со Щеголем Холлореном; вдруг дверь открылась, и вошел какой-то «оптовый покупатель из провинции» (деревенский торговец, приезжающий в Чикаго за товаром), уже сильно «на взводе». Кроме буфетчика, в пивной никого не было, и, когда посетитель вышел, Юргис и Дьюан последовали за ним. В темном закоулке между насыпью железной дороги и заколоченным домом Юргис бросился вперед и сунул под нос оторопевшему человеку револьвер, тогда как Дьюан, надвинув на глаза шляпу, с молниеносной быстротой обыскал его карманы. Они завладели часами и бумажником своей жертвы и нырнули за угол и в пивную, прежде чем пострадавший успел позвать на помощь. Буфетчик, с которым они успели перемигнуться, открыл им дверь погреба, и они потайным ходом пробрались в соседний публичный дом. С крыши последнего можно было проникнуть в три других подобных заведения. С помощью этих переходов посетители любого из них легко могли скрыться в случае налета полиции, вовремя не «подмазанной» содержателем. Порою этот потайной путь служил для того, чтобы спешно удалить из дома какую-нибудь девушку. Они тысячами приезжали в Чикаго, привлекаемые объявлениями о найме прислуги или фабричных работниц, и попадали в лапы агентов, заманивавших их в дома разврата. Обычно, чтобы смирить их, достаточно было отнять у них всю одежду; но иногда их приходилось одурманивать наркотиками и неделями держать под замком. За это время их родные могли протелеграфировать в полицию и даже явиться сами, чтобы узнать, почему ничего не сделано для отыскания девушки. Иногда при этом они успевали выследить местопребывание пленницы, и, чтобы успокоить их, нужно было дать им самим обыскать дом.
За свою помощь в описанном деле буфетчик получил двадцать долларов из добытых ста тридцати. Конечно, это их сблизило, и через несколько дней он познакомил их с неким Гольдбергером, одним из владельцев того притона, в котором они скрывались. После нескольких рюмок Гольдбергер с некоторой нерешительностью начал рассказывать о том, как он поссорился из-за своей девочки с одним профессиональным шулером и как тот подбил ему глаз. Этот шулер был приезжий, и если бы его когда-нибудь ночью нашли с проломленным черепом, это мало кого обеспокоило бы. Юргис, который к этому времени готов был проломить головы хоть всем игрокам Чикаго, поинтересовался, сколько ему за это заплатят. Тогда Гольдбергер принял еще более конфиденциальный вид и сказал, что у него есть кое-какая частная информация о нью-орлеанских скачках. Он получил ее прямо от местного полицейского комиссара; тот связан с большим синдикатом владельцев скаковых лошадей, а Гольдбергер когда-то выручил его из беды. Дьюан понял все с полуслова, но Юргису пришлось растолковать всю систему игры на скачках, прежде чем он постиг всю важность этого предложения.
В стране существовал гигантский Скаковой трест. Он имел влияние на законодательные органы во всех тех штатах, где у него были дела. Ему даже принадлежало несколько крупных газет, при помощи которых он обрабатывал общественное мнение. Во всей стране не было равной ему силы, если не считать Треста игорных домов. Он сооружал великолепные ипподромы по всей стране, огромными призами заманивал посетителей и, пользуясь разгоревшимся азартом, ежегодно грабил их на сотни миллионов долларов. Когда-то скачки были спортом, но теперь они стали коммерческим делом. Лошадь можно было «взвинчивать» и всячески обрабатывать; ее можно было недотренировать или перетренировать; в любую минуту ее можно было заставить упасть или сбить с аллюра ударом хлыста, который все зрители принимали за отчаянную попытку жокея удержаться впереди. Существовали десятки подобных приемов, к которым прибегали иногда владельцы, наживая на этом состояния, иногда жокеи и тренеры или посторонние люди, подкупавшие их. Но чаще всего ими пользовались главари треста. Вот теперь, например, происходят зимние скачки в Нью-Орлеане; синдикат заранее определяет программу дня, и его агенты но всех северных городах «доят» публику. Информация передается шифром по междугородному телефону перед каждыми скачками, и всякий посвященный в секрет может нажить большие деньги. Если Юргис не верит, пусть попробует, сказал еврей, можно встретиться завтра в определенном месте и проверить его слова. Юргис согласился, так же как и Дьюан. Они отправились в один из шикарных игорных домов, где играли крупные маклеры, торговцы и в особой комнате светские дамы, поставили по десять долларов на скаковую лошадь Блэк-Белдэм и выиграли шесть к одному. За такой секрет они пошли бы не на одно убийство, но на другой день Гольдбергер сообщил им, что его оскорбитель почуял неладное и скрылся из города.
В делах случались удачи и неудачи, но хлеб насущный был всегда обеспечен, если не на воле, то по крайней мере в тюрьме. В начале апреля предстояли городские выборы, а это означало период благоденствия для всего преступного мира. Околачиваясь в игорных домах и притонах, Юргис встречался с агентами обеих партий и знакомился из их разговоров со всеми тонкостями игры и с теми возможностями, которые при этом открывались. Щеголь Холлорен был «демократом», поэтому и Юргис стал демократом, хотя и не слишком заядлым, — республиканцы тоже были славные парни и собирались истратить кучу денег в ближайшую кампанию. На последних выборах республиканцы платили по четыре доллара за голос, тогда как демократы — только три. Однажды Холлорен сидел вечером за картами с Юргисом и еще одним человеком, который рассказал, как Холлорену поручили привлечь голоса «пачки», состоявшей из тридцати семи только что прибывших итальянцев-иммигрантов; он, рассказчик, встретил республиканского агента, охотившегося за той же партией, все трое заключили сделку, и в результате итальянцы проголосовали пополам за ту и другую партию, получая в уплату по стакану пива, а остальные деньги пошли в карман трем заговорщикам.
Вскоре после этого Юргис, устав от превратностей и риска случайных грабежей, предпочел этой профессии карьеру политика. Как раз в это время был поднят невероятный шум по поводу связей полиции с преступным миром. В укрывательстве уголовных преступников дельцы прямо не были заинтересованы — это была «побочная отрасль дела», практикуемая полицией. Игорная лихорадка и дебоши способствовали процветанию города, но кражи со взломом и уличные грабежи были менее приятны. Однажды ночью, вскрывая кассу в магазине готового платья, Джек Дьюан был пойман с поличным и передан полисмену, который хорошо знал его и позволил ему бежать, взяв ответственность на себя. Газеты подняли такой крик, что решено было принести Дьюана в жертву, и он едва успел удрать из города.
В это время Юргис познакомился с неким Гарпером и узнал в нем того самого ночного сторожа на бойнях Брауна, благодаря которому он стал американским гражданином в первый год жизни в Мясном городке. Гарпера позабавило это совпадение, но он не мог припомнить Юргиса: слишком много «зелененьких» прошло через его руки, сказал он. За разговорами они с Юргисом и Холлореном просидели в одном из кафе до двух часов ночи. Гарпер пространно рассказывал о ссоре со своим начальником и о том, что он теперь простой рабочий и активный член союза. Лишь несколько месяцев спустя Юргис узнал, что ссора с начальником была подстроена заранее и что в действительности Гарпер получал от мясопромышленников двадцать долларов в неделю за осведомление о секретных делах союза. На бойнях растет негодование, рассказывал Гарпер, разыгрывая деятеля союза. Рабочие Мясного городка доведены до крайности, и со дня на день можно ожидать стачки.
После этого разговора Гарпер навел справки о Юргисе и дня через два пришел к нему с выгодным предложением: он постарается устроить Юргису регулярный заработок, если тот согласится отправиться в Мясной городок, делать, что ему прикажут, и держать язык за зубами. Гарпер — по прозвищу «Лисий хвост» — был правой рукой Майка Скэлли, «босса-демократа» района боен. Выборы приближались, а положение было запутанным. Скэлли получил предложение выставить кандидатом миллионера-пивовара, жившего на фешенебельном бульваре, огибавшем бойни. Пивовар жаждал стать членом муниципального совета. Это был еврей, человек глупый, но безобидный, предлагавший огромные деньги на избирательную кампанию. Скэлли согласился и затем в свою очередь обратился с предложением к республиканцам. Он не был уверен, что сможет держать пивовара в руках, и не хотел рисковать своим округом; поэтому он предложил республиканцам выставить кандидатом доброго друга Скэлли, никому не известного маркера в одной из пивных на Эшленд-авеню, с тем чтобы он, Скэлли, провел его на выборах деньгами пивовара. Республиканцам это было выгодно, так как на лучшее они все равно не могли рассчитывать. В благодарность за это они должны были обещать не выставлять кандидата в следующем году, когда сам Скэлли будет переизбираться в качестве второго члена совета от того же округа. Республиканцы тотчас согласились. Но трудность, по словам Гарпера, заключалась в том, что все республиканцы дураки — только дурак мог быть республиканцем на бойнях, где царил Скэлли. Они не знали, как взяться за дело; а с другой стороны, рабочим демократам, благородным краснокожим Лиги Боевого Клича, не пристало открыто поддерживать республиканца. Эта трудность была бы еще не так велика, если бы не одно обстоятельство: за последний год или два политика на бойнях осложнилась из-за появления новой партии — социалистов. С ними сам черт ногу сломит, говорил «Лисий хвост» Гарпер. Единственным представлением, связанным для Юргиса со словом «социалист», был образ бедного маленького Тамошуса Кушлейки, который называл себя социалистом и в субботние вечера отправлялся с парой приятелей на улицу, где, взобравшись на взятый с собою ящик из-под мыла, ораторствовал до хрипоты. Тамошус пытался растолковать Юргису, что это такое, но Юргис, не обладавший живым воображением, никак не мог уразуметь его теории. Теперь он удовольствовался объяснением своего приятеля, что социалисты — враги американского строя, что их нельзя подкупить и что они не хотят входить ни в какие политические соглашения. Майк Скэлли очень беспокоился, видя, что задуманная им комбинация может пойти на пользу социалистам. Демократы на бойнях возмущались при мысли, что их кандидатом будет богатый капиталист, и могли предпочесть социалистического бунтаря республиканскому болвану. Вот тут-то Юргису и представляется случай сделать карьеру, объяснил Гарпер. Он был членом союза, его знают на бойнях как рабочего. У него, наверное, сотни знакомых, и он никогда раньше не говорил с ними о политике. Поэтому он может выступить теперь республиканцем, не возбуждая ни малейшего подозрения. Для нужных людей денег не пожалеют, и Юргис может положиться на Майка Скэлли, который умеет быть верным другом. Юргис недоумевал, что он может сделать, и его собеседник объяснил ему все очень подробно. Для начала он станет рабочим на бойнях. Может быть, это ему не по душе, зато он будет получать свой заработок и еще кое-что сверх заработка. Он должен снова принять активное участие в работе союза и попытаться даже получить там должность, подобно ему, Гарперу. Он должен расхваливать всем своим друзьям республиканского кандидата Дойля и всячески поносить еврея-пивовара. Затем Скэлли наймет помещение и откроет в нем Ассоциацию республиканской молодежи или что-нибудь в этом роде. Пиво богатого пивовара польется рекой, будут фейерверки и речи так же, как в Лиге Боевого Клича, — Юргис, наверное, знает сотни людей, которым все это очень понравится. Настоящие республиканские лидеры и агенты, конечно, будут помогать ему, и они добьются в день выборов достаточного большинства.
Выслушав объяснение до конца, Юргис спросил:
— Но как мне получить работу в Мясном городке? Ведь я в черном списке.
На это «Лисий хвост» Гарпер только рассмеялся.
— Не беспокойся, я этим займусь, — сказал он.
— Тогда идет! — ответил Юргис. — Я ваш.
Итак, Юргис опять вернулся на бойни и был представлен политическому властелину этого района, державшему в кулаке самого мэра Чикаго. Скэлли принадлежали и кирпичный завод, и свалка, и пруд, где добывался лед, хотя Юргис этого не знал. Скэлли не вымостил улицу, где утонул ребенок Юргиса; Скэлли назначил на должность судью, который в первый раз отправил Юргиса в тюрьму; Скэлли был главным акционером компании, которая продала Юргису ветхий дом и потом отобрала его. Но Юргис ничего об этом не знал, как не знал он и того, что сам Скэлли был орудием и марионеткой в руках мясных королей. Для него Скэлли был могущественной силой, самым «большим» человеком из всех, с кем он встречался.
Это был маленький, высохший ирландец, с трясущимися руками. После короткого разговора, в течение которого он внимательно следил за Юргисом острыми крысиными глазками, мысленно оценивая его, он дал ему записку к мистеру Гармону, одному из главных управляющих Дэрхема:
«Податель сего, Юргис Рудкус, мой личный друг, и я, по некоторым соображениям, просил бы вас дать ему хорошее место. Он был однажды неосторожен, но я надеюсь, что вы найдете возможным простить ему этот промах».
Прочтя эти строки, мистер Гармон вопросительно взглянул на Юргиса.
— В чем состояла ваша «неосторожность»? — спросил он.
— Я попал в черный список, сэр, — ответил Юргис.
При этих словах управляющий нахмурился.
— В черный список? — переспросил он. — Что вы хотите сказать?
Юргис покраснел от смущения. Он забыл, что черного списка не существует.
— Я… так сказать… мне было трудно получить место, — пробормотал он.
— Почему?
— Я поссорился с мастером, — не со своим, сэр, и ударил его.
— Понимаю, — ответил управляющий и на минуту задумался, — Какую же вы хотите работу? — спросил он.
— Какую угодно, сэр, — сказал Юргис, — но зимой я сломал себе руку, и мне нужно беречься.
— Подойдет ли вам должность ночного сторожа?
— Нет, сэр. Мне нужно быть на людях.
— Понимаю — политика. Тогда, быть может, вы хотите свежевать свиней?
— Да, сэр, — ответил Юргис.
Мистер Гармон позвал табельщика и сказал ему: — Сведите этого человека к Пэту Морфи, и пусть он как-нибудь устроит его у себя.
И вот Юргис снова очутился на бойне, куда в минувшие дни он напрасно приходил клянчить работу. Теперь он шел уверенно и только улыбнулся про себя, видя, как вытянулось лицо у мастера, когда табельщик сказал:
— Мистер Гармон распорядился поставить этого человека к вам.
Лишний человек в цехе означал отказ от рекорда производительности, которого добивался мастер. Но он ответил только:
— Будет сделано.
Итак, Юргис снова стал рабочим. Он немедленно разыскал своих старых приятелей, вступил в союз и начал агитировать в пользу Дойля. Дойль как-то помог ему в беде, рассказывал Юргис, и вообще он свой парень. Дойль — сам рабочий и будет представлять рабочих; зачем же им голосовать за еврея-миллионера и чем это они так обязаны Скэлли, чтобы вечно поддерживать его кандидатов? Тем временем Скэлли дал Юргису записку к лидеру республиканцев, и Юргис познакомился с людьми, вместе с которыми ему предстояло проводить предвыборную кампанию. На деньги пивовара был уже нанят большой зал, и каждый вечер Юргис приводил туда десяток новых членов Республиканской ассоциации Дойля. Вскоре состоялся торжественный вечер в честь открытия ассоциации. Играл духовой оркестр, который затем прошел по улицам, был пущен фейерверк, трещали петарды, и перед зданием горел красный бенгальский огонь. Собралась несметная толпа, в двух местах на открытом воздухе состоялись митинги для тех, кто не смог попасть внутрь, так что бледному и дрожавшему кандидату пришлось трижды отбарабанить заготовленную для него помощниками Скэлли маленькую речь, которую он целый месяц учил наизусть. Но особенно торжественна была минута, когда знаменитый и красноречивый сенатор Спершэнкс, кандидат в президенты, подъехал на автомобиле и произнес речь о священных привилегиях американских граждан и о защите его партией интересов американских рабочих. Его вдохновенное выступление заняло на следующее утро полстолбца в газетах, сообщавших из проверенных источников, что неожиданная популярность Дойля, республиканского кандидата в члены муниципального совета, вызывает большое беспокойство у мистера Скэлли, председателя демократического комитета Чикаго.
Особенное беспокойство председатель этого комитета, вероятно, испытал, когда была организована гигантская процессия; все ее участники несли в руках факелы, а впереди, в красных кепках и шляпах, выступали члены Республиканской ассоциации Дойля, и всех избирателей даром поили пивом — по утверждению старожилов, такого хорошего пива еще не было ни в одну политическую кампанию. Во время этого парада и бесчисленных митингов Юргис работал не покладая рук. Он не произносил речей — это было делом адвокатов и других специалистов, — но он вел организационную работу: раздавал повестки, развешивал плакаты и регулировал движение толпы, а во время процессии присматривал за фейерверком и за выдачей пива. Так, по мере развития кампании, через его руки прошли сотни долларов из денег пивовара, которые он передавал дальше с наивной и трогательной честностью. Но под конец он узнал, что остальные «ребята» возненавидели его, так как им приходилось либо показывать худшие, чем у него, результаты, либо отказываться от своей доли общественного пирога. Тогда Юргис приложил все усилия, чтобы угодить им и наверстать то время, которое он потерял, не зная о существовании боковых отводов в агитационном бочонке.
Майк Скэлли также был доволен им. В день выборов Юргис с четырех часов утра отправился «собирать голоса». Ему был предоставлен парный экипаж, в котором он ездил из дома в дом за своими друзьями, торжественно доставляя их к урнам. Он сам проголосовал десяток раз, и столько же раз голосовали некоторые из его приятелей. Он привозил целыми партиями только что прибывших иммигрантов — литовцев, поляков, чехов, словаков — и, пропустив их по конвейеру, передавал другому агенту, который брал их с собой на следующий избирательный пункт. Утром Юргис получил на это сто долларов и в течение дня три раза возвращался за новыми сотнями, из которых каждый раз не больше двадцати пяти долларов прилипало к его рукам. Остаток действительно шел на оплату голосов, и в результате Дойль, бывший маркер, был избран большинством в тысячу голосов, после чего, начиная с пяти часов дня и до трех часов ночи, Юргис предавался самому отчаянному и безбожному пьянству. Но во всем Мясном городке мало кто вел себя иначе, так как там царило общее ликование по поводу блестящего торжества популярного кандидата и полной победы простого народа над гордым плутократом.
Глава XXVI
После выборов Юргис остался в Мясном городке и продолжал работать на бойнях. В городе все еще не кончилась кампания против полицейского покровительства преступникам, и Юргис счел за лучшее «залечь». В это время у него уже было в банке около трехсот долларов, и он мог бы позволить себе отдохнуть. Но работа у него была легкая, и сила привычки удерживала его на месте. Кроме того, Скэлли, с которым он советовался, сказал, что вскоре может что-нибудь «подвернуться».
Юргис поселился в пансионе, где жили некоторые из его новых приятелей. Он побывал у Анели, узнал, что Эльжбета со своей семьей перебралась куда-то ближе к центру, и перестал думать о них. Теперь он вращался в совсем ином кругу, в кругу молодых и веселых холостяков. Юргис давно уже сбросил с себя пропахшую удобрением одежду и, с тех пор как занялся политикой, носил полотняный воротничок и замусоленный красный галстук. Он имел право подумать о своем туалете, так как получал теперь около одиннадцати долларов в неделю и две трети этих денег мог тратить на удовольствия, не трогая сбережений.
Иногда он ездил с приятелями в центр — в какой-нибудь дешевый театр, мюзик-холл или другое увеселительное заведение, с которыми все они были хорошо знакомы. В Мясном городке, при многих пивных были кегельбаны или бильярды, так что он мог проводить вечера, играя по маленькой. Кроме того, играли в карты и кости. Раз в субботний вечер Юргису особенно повезло, и он был в большом выигрыше. Но, как человек увлекающийся, он не ушел, продолжал играть до следующего вечера и проиграл двадцать долларов. По субботам в Мясном городке обычно устраивались балы. Каждый кавалер приводил с собой свою «девочку», уплачивал полдоллара за билет и тратил несколько долларов на выпивку в течение праздника, который затягивался до трех-четырех часов утра, если еще раньше не заканчивался дракой. Весь вечер парочки были неразлучны и безостановочно танцевали, одурев от чувственного возбуждения и вина.
Вскоре Юргис понял смысл слов Скэлли, что «может что-нибудь подвернуться». В мае истек срок соглашения между мясопромышленниками и рабочими союзами, и предстояло выработать новое. Начались переговоры, и на бойнях пошли разговоры о забастовке. В старом соглашении были оговорены только заработки квалифицированных рабочих. Между тем в союзе рабочих мясной промышленности около двух третей членов составляли чернорабочие. Большинство из них получало в Чикаго восемнадцать с половиной центов в час, и союзы хотели закрепить эту цифру как общую ставку на ближайший год. Это был далеко не такой большой заработок, как могло показаться. Во время переговоров работники союза обследовали расчетные книжки на общую сумму в десять тысяч долларов, и оказалось, что наибольшая недельная заработная плата составляла четырнадцать долларов, наименьшая — два доллара пять центов, а средняя — шесть долларов шестьдесят пять центов. Шести долларов шестидесяти пяти центов не хватало на содержание семьи. Учитывая, что за пять лет цена мяса поднялась на пятьдесят процентов, а цены на скот настолько же упали, можно было предполагать, что требование рабочих не окажется для предпринимателей непосильным. Но они не желали уступать. Они отвергли предложение союза и недели через две после того, как истек срок соглашения, обнаружили свои истинные намерения, понизив расценки тысяче человек до шестнадцати с половиной центов; при этом ходили слухи, что старик Джонс поклялся довести их до пятнадцати. В стране было полтора миллиона безработных. В одном Чикаго их число доходило до ста тысяч. Неужели же мясопромышленники могли допустить, чтобы представители союзов победителями явились к ним на предприятия и связали их договором, по которому они целый год теряли бы несколько тысяч долларов ежедневно? Не на таких напали!
Все это происходило в июне. Вскоре союз поставил вопрос на референдум, и решено было бастовать. То же самое происходило и в других центрах мясной промышленности, и вдруг газеты и публика увидели перед собой мрачный призрак мясного голода. Со всех сторон прилагались усилия для примирения сторон, но мясопромышленники были упрямы. Они продолжали понижать расценки, приостанавливали транспорты скота и поспешно выписывали целые вагоны матрацев и коек. Рабочие волновались все больше, и однажды вечером из штаб-квартиры союза полетела телеграмма во все мясопромышленные города — в Сент-Поль, Южную Омаху, Сиукс-Сити, Сент-Джозеф, Канзас-Сити, Сент-Луис и Нью-Йорк, — а на другой день в полдень около шестидесяти тысяч человек сбросили рабочую одежду, покинули фабрики, и началась великая «мясная стачка».
Юргис пообедал и пошел к Майку Скэлли, который жил в роскошном доме на специально для него вымощенной и освещенной улице. Скэлли временно удалился от дел, но в этот день казался нервным и озабоченным.
— Что вам нужно? — спросил он, увидя Юргиса.
— Я пришел узнать, не можете ли вы устроить мне место на время забастовки.
Скэлли нахмурился и пристально взглянул на Юргиса. В утренней газете Юргис прочел статью, в которой Скэлли громил мясопромышленников, заявляя, что если они не будут лучше обращаться со своими рабочими, то рано или поздно городские власти просто снесут их предприятия и этим положат конец делу. Поэтому Юргис был сильно озадачен, когда Скэлли вдруг спросил:
— Вот что, Рудкус, почему бы вам не продолжать работу?
Юргис опешил.
— Стать скэбом? — воскликнул он.
— Ну и что же? — спросил Скэлли. — Вам-то что за беда?
— Да… но… — бормотал Юргис.
Почему-то он был уверен, что должен будет действовать заодно с союзом.
— Предприниматели очень нуждаются сейчас в хороших рабочих, — продолжал Скэлли. — Они не забудут того, кто их поддержит. Почему же вам не использовать этот случай, чтобы устроиться раз навсегда?
— Но как же после этого я смогу быть полезен вам в политике? — недоумевал Юргис.
— Вы и так больше не годитесь, — отрезал Скэлли.
— Почему же? — спросил Юргис.
— Черт возьми! — огрызнулся Скэлли. — Разве вы забыли, что вы республиканец? Вы что думаете, я всегда буду избирать республиканцев? Мой пивовар уже разнюхал, как мы ему удружили, и заварил хорошую кашу.
Юргис был ошеломлен. Об этом он не подумал.
— Я мог бы стать демократом, — сказал он.
— Да, — ответил Скэлли, — но не сразу; человек не может каждый день менять свои политические убеждения. А кроме того, вы мне не нужны. Для вас нет подходящего дела. Во всяком случае, до выборов еще далеко. Что же вы будете делать до тех пор?
— Я думал, что смогу рассчитывать на вас, — начал Юргис.
— Совершенно верно, — ответил Скэлли, — я никогда не оставлял своих друзей в беде. Но порядочно ли с вашей стороны бросать работу, которую я вам дал, и приходить за другой? Ко мне сегодня обращалось сто человек. А куда я их дену? За одну эту неделю я устроил семнадцать человек в муниципальные рабочие — подметать улицы. Неужели вы думаете, что я могу это делать без конца? Я не стал бы так говорить с другими, но вы свой человек и можете сами понять. Что даст вам стачка?
— Я об этом не думал, — сказал Юргис.
— Вот именно, — отозвался Скэлли, — а следовало бы! Помяните мое слово, стачка окончится через несколько дней поражением рабочих. А пока постарайтесь извлечь из нее все, что сможете. Попятно?
И Юргис понял. Он вернулся на бойни и прошел в цех. Рабочие бросили множество свиней в различных стадиях обработки, и мастер руководил слабыми усилиями тридцати или сорока конторщиков, стенографистов и рассыльных, которые должны были закончить работу и доставить туши в холодильники. Юргис подошел прямо к мастеру и заявил:
— Мистер Морфи, я вернулся на работу.
Лицо мастера просияло.
— Молодчина! — воскликнул он. — Беритесь за дело.
— Одну минутку, — охладил Юргис его восторг, — Я полагаю, что заслуживаю прибавки.
— Конечно, — ответил тот. — Сколько вы хотите?
Юргис уже обдумал этот вопрос по дороге. В последнюю минуту мужество чуть не изменило ему, но он сжал кулаки и выпалил:
— Я хотел бы три доллара в день.
— Хорошо, — сразу же ответил мастер.
Не успел еще окончиться этот день, как наш друг открыл, что все конторщики, стенографисты и мальчики получали по пяти долларов в день. Узнав об этом, он готов был рвать на себе волосы!
Так Юргис стал одним из новых «американских героев», не уступавших в доблести мученикам Лексингтона и Валли-Фордж[27]. Правда, сходство было неполное, так как Юргис получал щедрую плату, был хорошо одет, спал на кровати с пружинным матрацем и плотно ел три раза в день. Ему жилось очень хорошо, и он был в полной безопасности, пока жажда пива не уводила его за ворота боен. И даже во время таких экскурсий он не оставался без защиты: значительная часть и без того малочисленных полицейских сил Чикаго была внезапно отвлечена от преследования преступников, чтобы служить ему.
Как полиция, так и забастовщики одинаково желали избежать эксцессов. Но третья заинтересованная сторона — пресса — жаждала обратного. В первый день своей карьеры штрейкбрехера Юргис освободился рано и из удальства пригласил троих приятелей пойти в город выпить. Те согласились, и они вместе вышли на Холстед-стрит через ворота, у которых дежурило несколько полисменов и были выставлены пикеты от союза, внимательно следившие за всеми входившими и выходившими. Юргис и его товарищи направились в южную часть города. Когда они поровнялись с гостиницей, несколько человек остановили их и попытались убедить, что они поступают неправильно. Когда же их аргументы не возымели должного действия, они перешли к угрозам. Неожиданно кто-то из них сорвал шляпу с головы одного из штрейкбрехеров и бросил ее через ограду. Владелец шляпы кинулся за ней. Вслед ему раздались крики: «Скэб!» — и из ближайших пивных начали сбегаться люди. Второй из компании струсил и ретировался вслед за первым. Юргис и четвертый штрейкбрехер наскоро обменялись со своими противниками несколькими тумаками и затем, юркнув за гостиницу, задворками вернулись на бойни. Между тем на место происшествия сбежались полисмены. При виде скопления народа они начали свистеть. Юргис, ничего об этом не знавший, подошел к бойням со стороны Пэкерс-авеню и перед центральной конторой увидел одного из своих товарищей, который, запыхавшись и вне себя от возбуждения, рассказывал все возраставшей толпе о том, как на них напали озверевшие рабочие и чуть не растерзали их в клочья. Юргис слушал его с презрительной улыбкой. Рядом стояли несколько бойких молодых людей с записными книжками в руках, и через каких-нибудь два часа Юргис увидел мальчишек с пачками газет, где огромными красными и черными буквами было напечатано:
БЕСПОРЯДКИ НА БОЙНЯХ!
ШТРЕЙКБРЕХЕРЫ ОКРУЖЕНЫ
РАЗЪЯРЕННОЙ ТОЛПОЙ!
Если бы Юргис мог купить на другое утро все выходящие в Соединенных Штатах газеты, он узнал бы, что его путешествие за пивом стало известно сорока миллионам человек и послужило темой для передовых статей доброй половины солидных и серьезных деловых газет всей страны.
Ему предстояло еще многое увидеть. Пока же его работа на этот день была окончена, и он мог поехать в город прямо с боен по железной дороге или переночевать в комнате, где рядами были расставлены конки. Он выбрал последнее, но, к его досаде, всю ночь прибывали партии штрейкбрехеров. Очень немногие из настоящих рабочих согласились заниматься таким делом, и эти новые «американские герои» набирались из воров и грабителей, негров и наиболее темных иммигрантов — греков, румын, сицилийцев и словаков. Их привлекала не столько высокая плата, сколько надежда на беспорядки. Они ночь напролет пели, безобразничали и улеглись лишь тогда, когда уже пора было становиться на работу.
Утром, когда Юргис еще завтракал, Пэт Морфи велел ему зайти к одному из управляющих, который стал расспрашивать его, насколько он разбирается в убое скота. Сердце Юргиса радостно забилось; он сразу понял, что настал его час, что он будет мастером!
Часть мастеров состояла в союзе, но многие из не членов союза тоже забастовали вместе с рабочими. В убойной дело обстояло для предпринимателей особенно плохо, а между тем именно там промедление было недопустимо. С копчением, засолом и консервированием мяса можно было подождать, можно было примириться также с потерей части побочных продуктов, но свежее мясо было необходимо. Его исчезновение вызвало бы недовольство владельцев ресторанов и гостиниц и хозяев богатых особняков, и тогда «общественное мнение» могло резко перемениться.
Такой случай не повторяется, и Юргис воспользовался им. Да, он знает работу, знает ее досконально и может обучать других. Но, если он возьмется за это дело и им останутся довольны, может ли он надеяться, что сохранит место за собой? Не уволят ли его, когда окончится стачка? На это управляющий ответил, что Юргис может вполне положиться на фирму Дэрхема; мясопромышленники намерены проучить союзы и прежде всего изменивших мастеров. Юргис будет получать пять долларов в день во время стачки и двадцать пять в неделю, когда все уладится.
Итак, наш друг получил пару высоких сапог и кожаные брюки и взялся за работу. Странное зрелище представляла собой убойная, в которой толпились тупые негры, не понимавшие ни слова иммигранты и бледные, узкогрудые бухгалтеры и конторщики, задыхавшиеся от тропической жары и удушливого запаха свежей крови. Все они никак не могли справиться с обработкой двух десятков голов скота, тогда как работавшие тут же сутки назад рабочие благодаря своей изумительной быстроте и ловкости пропускали четыреста туш в час!
Негры и всякий сброд с «Леве» вовсе не желали трудиться, и поминутно кто-нибудь из них бросал работу и отправлялся отдыхать. В первые же дни забастовки Дэрхему и Компании пришлось обзавестись электрическими вентиляторами для проветривания цехов и даже диванами для отдыха. Но вначале рабочие просто уходили вздремнуть в укромном уголке, а так как никто не имел своего определенного места и вообще в работе не было системы, то проходили часы, прежде чем мастер успевал разыскать их. Что касается бедных конторских служащих, то они, побуждаемые страхом, старались вовсю: тридцать человек из них «вылетели» в первое же утро за отказ работать, а также многие конторщицы и машинистки, не согласившиеся исполнять обязанности уборщиц.
Такова была рабочая сила, которой Юргису предстояло руководить. Он делал все, что мог, поспевал во все концы, расставлял людей рядами и показывал им приемы работы. Раньше ему никогда в жизни не приходилось отдавать приказаний, но наслушался он их достаточно и теперь, быстро войдя в свою роль, шумел и орал не хуже заправского мастера. Однако ученики ему попались не особенно податливые. «Вот что, мастер, — начинал какой-нибудь черный верзила, — если вам не нравится, как я работаю, то ищите себе кого-нибудь другого». При этом остальные собирались вокруг и прислушивались, бормоча угрозы. После первой же еды пропали почти все стальные ножи, а у каждого негра в сапоге оказался остро заточенный клинок.
Юргис скоро убедился, что внести порядок в этот хаос невозможно. Он примирился с таким положением вещей и не видел основания изводить себя криком. Если кожи или кишки бывали изрезаны и приведены в негодность, бесполезно было пытаться обнаружить виновного; если кто-нибудь временно выходил и забывал вернуться, искать его не стоило, так как за это время разбежались бы и все остальные. Во время стачки все сходило с рук, и хозяева за все платили. Вскоре Юргис узнал, что обычай «отдыхать» подсказал какому-то догадливому уму мысль записываться в нескольких различных местах и зарабатывать несколько раз по пяти долларов в день. Поймав такого ловкача, он тотчас же заявил, что увольняет его, но, так как это было в темном углу, провинившийся сунул ему к руку бумажку в десять долларов, и Юргис принял ее. Разумеется, подобных случаев было немало, и Юргис извлекал из них недурной доход.
Ввиду таких трудностей хозяева бывали довольны, если удавалось убить хотя бы скот, искалеченный при перевозке, и заболевших свиней. Оставаясь в пути по два-три дня без воды, свиньи в жаркую погоду иногда заболевали холерой и околевали; остальные набрасывались на них, пока они корчились в агонии, и когда открывали вагон, от больных свиней оставались одни кости. Всех свиней из такого вагона необходимо было немедленно убить, иначе они заболевали той же ужасной болезнью, после чего их можно было использовать лишь на сало.
Некоторые быки ломали в пути ноги, так что кости торчали наружу или истекали кровью от ран, нанесенных рогами соседей, — их тоже нужно было убить во что бы то ни стало, хотя бы для этого самим маклерам, скупщикам и управляющим пришлось сбросить сюртуки и загонять, резать и потрошить их.
Агенты предпринимателей собрали на дальнем Юге артели негров, обещая им пять долларов в день с полным содержанием и умалчивая о забастовке. Целые поезда их были уже в пути и двигались без остановок, по особому расписанию. Многие мелкие и крупные города воспользовались этим случаем, чтобы очистить свои тюрьмы и работные дома: в Детройте власти предлагали свободу всем заключенным, готовым дать обязательство в двадцать четыре часа покинуть город, и тут же в зале суда их вербовали агенты мясных королей. Товарные поезда подвозили все необходимое, вплоть до пива и виски включительно, чтобы у новых рабочих не было соблазна выйти с территории боен. В Цинциннати наняли тридцать молодых девушек «упаковывать фрукты», а когда они прибыли на место, им пришлось укладывать солонину в консервные банки, а койки для них поставили в коридоре, по которому проходили рабочие. Новые и новые партии прибывали под эскортом полиции день и ночь, и их размещали в пустующих цехах, на складах и в тележных сараях, в такой тесноте, что соседние койки соприкасались. Иногда людям приходилось есть и спать в одном и том же помещении, а по ночам они втаскивали свои койки на столы, спасаясь от несметных полчищ крыс.
Но, несмотря на все эти меры, хозяева теряли присутствие духа. Девяносто процентов рабочих бастовали, и перед мясными королями стояла трудная проблема, как их заменить. А тут еще мясо поднялось в цене на тридцать процентов, и публика настойчиво требовала соглашения с рабочими. Хозяева боен предложили передать вопрос на решение третейского суда. По прошествии десяти дней союзы согласились на это, и стачка прекратилась. Было решено, что всех рабочих примут обратно в течение сорока пяти дней без всяких «репрессий против членов союза».
Для Юргиса это было тревожное время. Если бы рабочих стали принимать обратно «без репрессий», он лишился бы места. Юргис заговорил об этом с управляющим, но тот только мрачно усмехнулся и сказал: «Подождите и увидите». Дэрхем не намерен был отпускать своих штрейкбрехеров.
Предлагали ли хозяева «соглашение» для того, чтобы выгадать время, или же они действительно рассчитывали своим планом сломить забастовку и разбить союзы, на этот вопрос ответить трудно; но в ту же ночь из конторы Дэрхема и Компании была отправлена телеграмма во все крупные мясопромышленные центры: «Не нанимайте профсоюзных работников». А утром, когда двадцатитысячная толпа в рабочих костюмах и с обеденными ведерками в руках влилась на бойни, Юргис стоял у дверей убойной, где он работал до стачки, и наблюдал за людьми, пришедшими наниматься туда и окруженными двумя десятками полисменов. Он видел, как управляющий вышел и начал ходить вдоль очереди. Одни за другим отобранные входили в цех, но впереди стояло несколько человек, которых управляющий как будто не замечал. Это были руководители и делегаты союза и люди, которых Юргис слышал на митингах. Толпа роптала все сильнее. В другом месте, где ждали быкобойцы, Юргис услышал крики и направился туда. Рабочие неистовствовали, заметив, что мастер пять раз прошел мимо одного из них, здоровенного мясника, председателя Совета консервной промышленности. Они выбрали делегацию из трех человек для переговоров с управляющим; делегаты трижды пытались проникнуть в здание, но каждый раз полиция дубинками отгоняла их от дверей. Крики и рев продолжались до тех пор, пока, наконец, управляющий не появился в дверях.
— Должны вернуться все или никто! — закричало множество голосов.
Но он погрозил им кулаком и закричал:
— Вы ушли отсюда, как скот, и вернетесь, как скот!
Тогда огромный мясник, председатель Совета, вскочил на груду камней и крикнул:
— Хватит, ребята! Пошли отсюда!
Тут же на месте была объявлена новая забастовка быкобойцев. Собрав своих товарищей с других фабрик, где с ними поступили так же, стачечники под громкие возгласы одобрения прошли по Пэкерс-авеню, запруженной сплошной массой рабочих. Те, кто уже приступил к работе в убойных, побросали свои инструменты и присоединились к толпе. Там и сям скакали верховые, выкрикивая известия, и не прошло получаса, как Мясной городок снова бастовал и был охвачен негодованием и яростью.
Теперь атмосфера в Мясном городке изменилась — он кипел гневом, и скэбу, осмелившемуся показаться там, приходилось плохо. Ежедневно происходили инциденты, и газеты раздували их, неизменно взваливая вину на союзы. Но и десять лет назад, когда в Мясном городке еще не было союзов, там все же разразилась забастовка, пришлось вызвать войска, и по ночам происходили настоящие сражения при свете горящих товарных поездов. Мясной городок издавна был центром всяких побоищ. На Спиртной площади, где находились сотни пивных и фабрика клея, всегда происходили драки, особенно в жаркую погоду. Всякий, кто взял бы на себя труд просмотреть книги полицейского участка, убедился бы, что в это лето было меньше драк, чем когда-либо раньше, а между тем в округе без работы осталось около двадцати тысяч человек, у которых весь день был в распоряжении для того, чтобы размышлять о причиненной им несправедливости. Некому было описать героические усилия руководителей союзов, старавшихся дисциплинировать эту огромную армию, сохранять ее единой, удерживать от мародерства, ободрять и направлять сто тысяч человек, говорящих на десяти разных языках, и это в течение шести долгих недель голода, разочарования и отчаяния!
Тем временем хозяева решительно взялись за обучение новой рабочей силы для своих предприятий. Каждую ночь подвозили и распределяли по фабрикам до двух тысяч штрейкбрехеров. Среди них были и опытные работники — мясники, продавцы и управляющие из магазинов, принадлежавших мясным королям, а также немногочисленные члены союзов, дезертировавшие из других городов; но подавляющее большинство составляли «зеленые» негры из хлопковых районов Дальнего Юга, которых пригоняли на бойни, словно стада овец. Закон запрещал использование для ночлега производственных помещений, если они не были приспособлены для этой цели и снабжены надлежаще устроенными окнами и обыкновенными и пожарными лестницами. Но теперь в красильном цехе, куда можно было попасть только через крытую галерею и где не было ни одного окна и только одна дверь, на матрацах, брошенных прямо на пол, спало сто человек. На третьем этаже свинобойни Джонса находился склад совсем без окон; там ночевало семьсот человек, спавших на голых койках; днем на их место приходила ночная смена. Когда сведения об этом достигли публики и было произведено расследование, мэру города пришлось потребовать соблюдения закона; но хозяева боен заставили одного из судей отменить распоряжение мэра.
Как раз в это время мэр хвастался, что положил в городе конец азартным играм и боксерским состязаниям на приз. Но шайка профессиональных игроков стакнулась с полицией, чтобы обобрать штрейкбрехеров; и каждый вечер на широкой площадке перед бойней Брауна можно было видеть обнаженных до пояса мускулистых негров, тузящих друг друга ради денежного приза; кругом вопила трехтысячная толпа — мужчины и женщины, молодые деревенские девушки рядом с огромными неграми, прячущими кинжал в сапоге, а из окон окружающих фабрик свешивались ряды курчавых голов. Предки этих негров были африканскими дикарями, потом они были рабами или жили под гнетом общества, проникнутого рабовладельческими традициями. Теперь впервые они были свободны — свободны предаваться страстям, свободны губить себя. Они были нужны, чтобы подавить забастовку, а потом их увезут назад, и теперешние хозяева никогда больше их не увидят. Поэтому вино и женщин привозили и продавали им целыми вагонами, и на бойнях бушевал ад. Каждую ночь кого-нибудь убивали. Говорили, будто хозяева боен получили разрешение убирать трупы из города, не беспокоя властей. Мужчинам и женщинам отводили для ночлега помещения на одном этаже, и по ночам начинались самые разнузданные сатурналии, сопровождавшиеся сценами, еще никогда не виданными в Америке. Женщины набирались из отбросов чикагских публичных домов; мужчины были по большей части невежественные деревенские негры, и не удивительно, что венерические болезни получили среди них самое широкое распространение. И это происходило там, где изготовлялись пищевые продукты, рассылаемые во все концы цивилизованного мира.
Объединенные бойни никогда не представляли собой привлекательного зрелища, но теперь они были не только местом, где убивали скот, но и лагерем в котором жили двадцать тысяч озверевших людей. Целый день палящее летнее солнце жгло своими лучами эту квадратную милю всяких мерзостей; жгло десятки тысяч животных, скученных в загонах, где деревянные полы дымились заразой и зловонием; жгло голые, искрящиеся, усыпанные угольной пылью железнодорожные пути и огромные грязные массивы фабрик, стоявшие так тесно, что никогда струя свежего воздуха не проникала в них. Теперь над бойнями стоял не только запах горячей крови и целых вагонов сырого мяса, не только вонь варочных чанов и мыльных котлов, фабрик клея и удобрения, от которых разило, как из адских жерл; теперь целые тонны отбросов разлагались на солнце, и тут же сушилось грязное белье рабочих. В столовых, заваленных объедками, было черно от мух, а уборные представляли собой открытые клоаки.
Ночью вся орда штрейкбрехеров высыпала на улицу и начинала драться, играть в карты, пить. Раздавались проклятия и визг, смех и пение. Негры играли на банджо и плясали. На бойнях работали все семь дней недели, поэтому азартные игры и боксерские состязания не прекращались и по воскресным вечерам. Но тут же за углом горел костер, возле которого тощая и похожая на колдунью старая негритянка с развевающимися волосами и выпученными глазами вопила об ожидающем грешников вечном огне и о крови «Агнца», а вокруг нее люди бросались на землю, стонали и скрежетали зубами, корчась от ужаса и раскаяния.
Так выглядели бойни во время забастовки; пока союзы в угрюмом отчаянье наблюдали за событиями, страна, словно избалованный ребенок, требовала пищи, а мясные короли упрямо делали свое дело. Каждый день они нанимали новых рабочих, что позволяло строже относиться к старым. Теперь они могли переводить их на сдельную работу и увольняли отстававших от общего темпа. Юргис был одним из их орудий в этом процессе, и он со дня на день замечал перемену вокруг — это было похоже на медленный разгон огромной машины. Он привык командовать. И так как стояла удушливая жара и вонь, а он был скэб и презирал себя за это, он сильно пил, характер его озлобился, он бушевал, кричал на своих рабочих и доводил их до полного изнеможения.
Однажды в конце августа управляющий вбежал в мастерскую и крикнул Юргису и его людям, чтобы они бросали работу и шли за ним. Они вышли во двор и среди густой толпы увидели несколько запряженных парами фургонов и три полицейских кареты. Юргис и его рабочие вскочили в один из фургонов; кучер криками разогнал толпу, и они с грохотом тронулись в путь. Несколько быков только что вырвались с боен, забастовщики поймали их, и это было удобным поводом для столкновения.
Фургоны вылетели из ворот на Эшленд-авеню и помчались по направлению к свалке. Как только их заметили, раздались крики, и из домов и пивных начали выбегать люди. Но в фургоне был добрый десяток полисменов, и поэтому он без помехи добрался до места, где улица была запружена сплошной толпой. Услышав окрики с несущегося фургона, толпа бросилась врассыпную, оставив на улице окровавленного быка. Среди толпы нашлось немало умелых мясников, у которых было много свободного времени и голодные дети. Кто-то из них убил быка, и так как квалифицированные рабочие могут убить и разделать животное в несколько минут, то лучших частей уже недоставало. Конечно, за такое преступление следовало наказать виновных; и полисмены, выскочив из фургона, принялись лупить по головам кого попало. Раздались вопли ярости и боли, испуганная толпа отступила в дома и лавки, некоторые бросились бежать по улице. Юргис со своими людьми принял участие в охоте, и каждый, наметив себе жертву, старался загнать ее в угол и там разделаться с ней. Если бегущий скрывался в доме, преследователь срывал с петель убогую дверь, гнался за беглецом по лестнице, разбрасывая всех, кто подворачивался под руку, и, наконец, вытаскивал свою вопящую добычу из-под кровати или из-под груды старого тряпья в чулане.
Юргис и два полисмена загнали несколько человек в пивную. Один из них спрятался за стойкой, но там полисмен припер его в угол и принялся обрабатывать ему спину и плечи, пока он не свалился, что дало возможность ударить его по голове. Двое других перелезли через забор позади пивной; второй полисмен, гнавшийся за ними, оказался слишком толст и неповоротлив. Когда он, ругаясь, вернулся в пивную, туда с визгом вбежала хозяйка, дородная полька, и получила такой удар в живот, что согнулась пополам и упала на пол. Все это время Юргис, обладавший практическим складом ума, угощался у стойки. Первый полисмен, покончив со своей жертвой, присоединился к нему, тоже раскупорил пару бутылок, рассовал еще несколько по карманам, смел остальные взмахом дубинки на пол и пошел к выходу. Услышав звон разбитого стекла, толстая хозяйка поднялась, но в это время другой полисмен, подойдя сзади, ткнул ее коленом в спину и в то же время закрыл ей руками глаза, а сам окликнул своего товарища, который вернулся и, взломав кассу, переложил ее содержимое в свои карманы. Потом он и Юргис вышли, а полисмен, державший женщину, дал ей прощального пинка и выскочил вслед за другими. К этому времени штрейкбрехеры уже успели погрузить тушу в фургон, и весь отряд рысью тронулся обратно, сопровождаемый воплями, проклятиями и градом кирпичей и камней, посылаемых невидимым неприятелем. Эти кирпичи и камни, конечно, фигурировали в сообщении о «бунте», которое через час или два было разослано в тысячи газет, но об эпизоде с кассой нигде не упоминалось, и он сохранился только в мрачных преданиях Мясного городка.
Участники экспедиции вернулись уже под вечер, разделали остатки быка и еще несколько быков, убитых на бойне, и на этом их дневная работа закончилась. Юргис отправился в центр поужинать с тремя приятелями, ездившими на других фургонах, и по дороге они обменивались впечатлениями. Потом зашли сыграть в рулетку, и Юргис, которому в азартных играх никогда не везло, оставил там около пятнадцати долларов. Чтобы утешиться, он основательно выпил и часа в два ночи двинулся назад к Мясному городку в довольно невменяемом состоянии. Надо признаться, что он вполне заслужил ожидавшую его беду.
Направляясь к своей спальне, он встретил накрашенную женщину в грязном кимоно, которая обняла его за талию, чтобы он не шатался. Они свернули в темную комнату, но не успели сделать и двух шагов, как дверь распахнулась и вошел человек с фонарем.
— Кто тут? — резко спросил он.
Юргис пробормотал что-то в ответ, но в этот миг человек поднял фонарь и свет упал на его лицо. Юргис остановился как вкопанный. Сердце у него дико забилось. Это был Коннор.
Коннор, начальник грузчиков! Человек, обесчестивший его жену, посадивший его в тюрьму, разрушивший его семью, погубивший его жизнь! Коннор стоял перед ним, ярко освещенный светом фонаря.
Со времени своего возвращения в Мясной городок Юргис часто думал о Конноре, но как о чем-то далеком, больше не касавшемся его. Теперь, когда он увидел его перед собой, с ним произошло то же, что и тогда: в нем закипела злость, его охватило бешенство. Он бросился на своего врага и ударил его кулаком в переносицу, а когда тот упал, схватил его за горло и начал бить головой о каменные плиты.
Женщина закричала, и начали сбегаться люди. Опрокинутый фонарь погас, и в темноте ничего нельзя было разобрать. Слышно было только тяжелое дыхание Юргиса и глухой стук головы его жертвы об пол; прибежавшие бросились на этот звук, стараясь оттащить Юргиса. И теперь, как в первый раз, у Юргиса остался в зубах кусок мяса его врага, и как тогда, он боролся с теми, кто помешал ему, пока не подоспел полисмен и не избил его до потери сознания.
Таким образом, остаток ночи Юргис провел в полицейском участке при бойнях. Но на этот раз у него в кармане были деньги, и, когда он снова пришел в себя, он добился того, что ему дали пить, и сумел послать записку о своем положении Гарперу. Однако «Лисий хвост» Гарпер явился лишь после того, как арестованный, очень ослабевший и больной, был доставлен в суд, где судья отложил вынесение приговора до выяснения состояния его жертвы. Юргис мог выйти на свободу, лишь внеся залог в пятьсот долларов. Он рвал и метал. На этот раз дело разбирал другой судья, которому Юргис заявил, что он никогда раньше не был под арестом и что Коннор первый напал на него. Если бы за него еще замолвили словечко, он мог бы сразу отделаться.
Но Гарпер объяснил, что он был в центре и не получил своевременно записки.
— Что же с тобой случилось? — спросил он.
— Я отделал одного негодяя, — сказал Юргис, — а теперь от меня требуют пятьсот долларов залога.
— Я это улажу, — ответил Гарпер, — но тебе придется заплатить несколько долларов. А за что ты его?
— Он когда-то поступил со мной очень подло, — ответил Юргис.
— Кто это?
— Один мастер у Брауна, по крайней мере был раньше. Его зовут Коннор.
У Гарпера вытянулось лицо.
— Коннор! — воскликнул он. — Неужели Фил Коннор?!
— Да, а что?
— Господи, помилуй! Тогда ты влип, дружище. Я тебе ничем не смогу помочь!
— Почему?
— Да ведь это одни из самых близких людей Скэлли — он член Лиги Боевого Клича, и его хотели выставить кандидатом на выборах! Фил Коннор! Угораздило же тебя!
Юргис молча понурил голову.
— Он может засадить тебя в Джольет надолго, если захочет, — заявил Гарпер.
— Нельзя ли устроить так, чтобы Скэлли выручил меня, прежде чем узнает все подробности? — спросил, наконец, Юргис.
— Скэлли нет в городе, — ответил Гарпер. — Я даже не знаю, где он, — удрал куда-то от стачки.
Получилась действительно скверная история. Бедный Юргис был совсем ошеломлен. Его протекция столкнулась с другой, более сильной, и дело было плохо.
— Но что же мне делать? — растерянно спросил он.
— А я почем знаю? — был ответ Гарпера. — Я даже не могу взять тебя на поруки — это погубит меня на всю жизнь!
Снова настало молчание.
— А может, все-таки возьмешь? — попросил Юргис. — Как будто ты не знаешь, кого я ударил.
— Но чем это тебе поможет на суде? — спросил Гарпер.
Он погрузился в раздумье и, наконец, сказал:
— Тут ничего не поделаешь — разве только вот что: я мог бы добиться уменьшения залога. Ты можешь внести его и смыться.
— Сколько же это будет? — спросил Юргис после более подробных разъяснений Гарпера.
— Не знаю, — ответил Гарпер. — А сколько у тебя есть?
— У меня отложено около трехсот долларов.
— Ну, что же, — сказал Гарпер, — не могу обещать, но постараюсь вытащить тебя за эти деньги. Из дружбы к тебе я готов рискнуть; мне не хотелось бы, чтобы тебя года на два упрятали в тюрьму штата.
Юргис вытащил зашитую у него в брюках банковскую книжку и подписал составленный Гарпером ордер на всю имевшуюся на счету сумму. Потом приятель Юргиса ушел, получил деньги и, поспешив с ними в суд, объяснил судье, что Юргис человек порядочный и приятель Скэлли и что на него напал забастовщик. В результате залог был уменьшен до трехсот долларов, и Гарпер внес его от своего имени. Но он не сказал этого Юргису, как не сказал и того, что, когда настанет время суда, ему, Гарперу, нетрудно будет предотвратить конфискацию залога и прикарманить триста долларов, как компенсацию за риск поссориться с Майком Скэлли. Юргису он сказал только, что тот свободен и что ему лучше всего как можно скорее убраться подальше. И Юргис, обрадованный и благодарный, взял последние доллар четырнадцать центов со своего банковского счета, присоединил их к двум с четвертью долларам, оставшимся от недавнего ночного кутежа, сел в трамвай и уехал на другой конец Чикаго.
Глава XXVII
Несчастный Юргис снова стал отщепенцем и бродягой. Он был искалечен — искалечен, как зверь, лишившийся своих когтей, или вырванная из раковины улитка. У него было сразу отнято то таинственное оружие, которое облегчало ему жизнь и позволяло действовать, не заботясь о последствиях. Он больше не мог требовать работы, когда нуждался в ней, не мог безнаказанно воровать и должен был разделять участь толпы. Хуже того, ему приходилось прятаться, ибо иначе он был обречен на гибель. Старые товарищи выдали бы его, чтобы выдвинуться, и заставили бы его расплачиваться не только за собственные, но и за чужие проступки. Так по крайней мере поступили с одним бродягой после нападения на «оптового покупателя», совершенного Юргисом и Дьюаном.
Еще одно обстоятельство отягчало положение Юргиса, Он привык к своей новой жизни, и возвращение к прежнему было очень тяжело для него. Раньше, оставшись без работы, он бывал доволен, если мог укрыться на ночь от дождя где-нибудь в подъезде или под фургоном и если ему удавалось раздобыть пятнадцать центов в день на еду. Но теперь у него было множество других потребностей, и он страдал оттого, что не мог их удовлетворить. Время от времени ему необходимо было выпить — выпить ради самой выпивки, независимо от сопровождавшей ее еды. Жажда виски была так сильна в нем, что подавляла все другие соображения; он должен был выпить, хотя бы ему пришлось расстаться с последней монетой и голодать потом весь день.
Снова Юргис присоединился к толпе, осаждающей ворота фабрик. Но никогда еще, с тех пор как он приехал в Чикаго, у него не было так мало шансов получить работу. Во-первых, в стране был экономический кризис. Около двух миллионов человек не работали всю весну и лето, и далеко не все они устроились снова. Во-вторых, шла забастовка, и семьдесят тысяч мужчин и женщин сидели в течение двух месяцев без дела — из них двадцать тысяч в одном Чикаго. Они рыскали теперь по всему городу в поисках работы. Мало помогло и то, что несколько дней спустя забастовка прекратилась и около половины бастовавших вернулись к работе; на каждого принятого обратно приходился струсивший и сбежавший с боен «скэб». Десять-пятнадцать тысяч «зеленых» негров, иммигрантов и преступников были выброшены за борт и должны были сами промышлять себе кусок хлеба. Куда бы Юргис ни шел, везде он наталкивался на них, и его мучил страх, как бы кто-нибудь из них не узнал, что им «интересуются». Он уехал бы из Чикаго, но в то время, когда он уяснил себе эту опасность, у него не осталось почти ни гроша. А он предпочел бы скорее сесть в тюрьму, чем встретить зимние холода в деревне.
Дней через десять у Юргиса осталось только несколько центов. Он не нашел ни постоянной, ни временной работы, и даже ни разу не подработал на переноске багажа. Снова, как при выходе из больницы, он был скован по рукам и ногам и глядел в лицо жуткому призраку голода. Безумная тревога овладела им, подрывая его силы быстрее, чем действительный недостаток пищи. Ему грозила голодная смерть! Призрак протягивал к нему свои костлявые руки, касался его, дышал ему в лицо. Юргис готов был кричать от страха. Он просыпался ночью, содрогаясь, весь в поту, и в ужасе вскакивал, порываясь бежать. Днем он до изнеможения бродил в поисках работы; он не мог оставаться на одном месте и шел все вперед и вперед, худой и измученный, беспокойно оглядываясь. Куда бы он ни забредал в своих скитаниях по огромному городу, везде он встречал сотни таких же, как он. Всюду их было слишком много, и безжалостная рука закона гнала их прочь. Есть один род тюрьмы, где человек сидит за решеткой, а все, к чему он стремится, находится снаружи, и другой, где вещи находятся за решеткой, а человек снаружи.
Когда у Юргиса осталось только двадцать пять центов, он случайно узнал, что булочные перед закрытием распродают остаток товара за полцены, и стал каждый вечер покупать за пять центов две черствых булки. Он разламывал их и, рассовав по карманам, время от времени откусывал по кусочку. Это был единственный расход, который он себе позволял, а еще через несколько дней он начал экономить даже на хлебе. Проходя по улицам, он заглядывал в урны для мусора, изредка выуживал что-нибудь и, отряхивая находку от пыли, чувствовал, что на несколько минут оттягивает конец.
Так он бродил несколько дней, голодный и слабеющий. И однажды утром произошла катастрофа, окончательно сломившая его. Он проходил по улице, застроенной складами, как вдруг хозяин одного из них окликнул его и предложил работу. Но, когда Юргис принялся за дело, хозяин тут же прогнал его, потому что он был слишком слаб. Юргис ушел не сразу. Лишь увидя, как другой был взят на его место, он забрал свою куртку и поплелся прочь, едва сдерживая рыдания. Он погиб! Он обречен! Для него нет надежды! И вдруг его страх сменился яростью. Он разразился проклятиями. Он вернется сюда, когда стемнеет, и рассчитается с этим негодяем!
Продолжая бормотать угрозы, он повернул за угол и очутился возле зеленной, перед которой на лотке были выложены кочаны капусты. Быстро оглядевшись, Юргис нагнулся, схватил самый большой и бросился за угол. Кражу заметили, человек двадцать взрослых и мальчишек пустились вдогонку за ним. Юргис добежал до какого-то проулка, свернул за угол, выбрался на другую улицу и, запрятав капусту под куртку, незаметно смешался с толпой. Отойдя на безопасное расстояние, он сел и жадно съел половину кочана, рассовав остаток по карманам про запас.
Именно в это время одна из чикагских газет, которая очень пеклась о «простом народе», организовала бесплатную раздачу супа безработным. Одни говорили, что это делается ради рекламы, другие объясняли затею газеты опасением, как бы не вымерли с голоду все ее читатели. Как бы то ни было, суп был густой и горячий, и каждый желающий мог в течение ночи получить полную миску. Когда Юргис узнал об этом от такого же бродяги, как он сам, он дал себе слово съесть за одну ночь не менее шести порций. Но ему еще повезло, что он получил одну, так как он застал очередь в два квартала длиной, и к тому моменту, когда окошко захлопнулось, она не стала короче.
Раздача супа производилась в опасном для Юргиса районе «Леве», где его могли узнать. Но все же он ходил туда, потому что дошел до отчаяния и даже Брайдуэлл начинал казаться ему желанным приютом. До сих пор стояла хорошая погода, и он каждую ночь спал где-нибудь на пустыре. Но вдруг на город упала тень приближавшейся зимы: подул холодный северный ветер и полил дождь. В этот день Юргису дважды пришлось тратить деньги на выпивку, чтобы получить право укрыться в пивной, а ночью он за последние два цента забрался в погребок, торгующий прокисшим пивом. Это заведение содержал негр, который собирал в пивных испортившиеся остатки пива, обрабатывал их какими-то химикалиями, чтобы они «пенились», и продавал этот напиток по два цента за кружку, причем в цену входило право проспать ночь на полу вместе с другими бродягами.
Все эти бедствия Юргис воспринимал особенно тяжело потому, что всегда сопоставлял их с утраченными возможностями. Опять подошло время выборов — через пять или шесть недель избиратели по всей стране будут выбирать президента. Юргис слышал, как об этом разговаривали бродяги, среди которых он теперь жил, видел улицы города, украшенные плакатами и знаменами, и нет слов, чтобы описать горе и отчаяние, терзавшие его.
В один из наступивших теперь холодных вечеров голодный и отчаявшийся Юргис стоял на перекрестке. Он весь день просил милостыню, и ни одна душа не откликнулась на его просьбы. Вдруг он заметил выходившую из трамвая старую даму с зонтиком и свертками, помог ей выбраться и рассказал «историю своих несчастий». Когда он ответил на все недоверчивые вопросы, она повела его в закусочную и, заплатив четверть доллара, заказала для него обед. Ему подали суп, хлеб, вареное мясо, картошку, бобы, пирог и кофе, и когда он кончил, живот у него был тугой, как футбольный мяч. На улице, сквозь дождь и мрак, он увидел мерцавшие вдали красные огни и услышал грохот барабана. Сердце у него забилось, и он бегом пустился в ту сторону, наверняка зная, что там начинается политический митинг.
До сих пор предвыборная кампания проходила, по утверждению газет, необычайно вяло. Избиратели почему-то не желали увлекаться борьбой партий. Их никак не удавалось заманить на митинги и заставить там пошуметь. До сих пор в Чикаго не удалось организовать ни одного удачного митинга, и в этот вечер, когда выступать должен был сам кандидат в вице-президенты страны, устроители страшно волновались. Но милостивое провидение послало ледяной ливень, и теперь достаточно было пустить несколько ракет и забить в барабан, чтобы бездомные бродяги сбежались со всей округи и наполнили зал. А назавтра газеты опишут бурные овации и добавят, что на собрании не было фешенебельной публики в «шелках» и что, следовательно, политика высоких таможенных пошлин, которую поддерживает почтенный кандидат, встречает полное одобрение трудящихся классов страны.
И вот Юргис очутился в большом зале, украшенном знаменами и флажками. После краткой речи председателя поднялся главный оратор, встреченный оглушительными звуками оркестра. Каковы же были чувства Юргиса, когда он узнал знаменитого и красноречивого сенатора Спершэнкса, выступавшего некогда перед Республиканской ассоциацией и способствовавшего избранию друга Майка Скэлли, маркера из пивной, в члены Чикагского муниципального совета.
При виде сенатора у Юргиса на глаза навернулись слезы. Как мучительно было вспоминать те золотые дни, когда и у него было свое местечко у пирога, когда и он принадлежал к тем избранным, через которых управляют страной, когда и он мог черпать из агитационного бочонка! Вот опять происходят выборы, на которые республиканцы тратят уйму денег; и, не будь этого злосчастного случая, Юргис тоже получил бы свою долю, вместо того чтобы умирать с голоду.
Красноречивый сенатор объяснял систему покровительственных тарифов — остроумный порядок, при котором рабочий позволял фабриканту повышать цены на товары, с тем чтобы была повышена и его заработная плата. Таким образом, он одной рукой вынимает деньги из своего кармана, а другой кладет часть их обратно. Сенатору эта уникальная система представлялась высшим законом мироздания. Только благодаря ей страна Колумба — действительно жемчужина океана; все ее будущие триумфы, ее мощь, доброе имя среди других народов зависят от усердия и преданности граждан, поддерживающих тех, кто работает для утверждения этой системы. Общее имя всех этих героев — Великая Республиканская Партия…
Тут грянул оркестр, и Юргис, вздрогнув, выпрямился. Как это ни странно, Юргис делал отчаянные усилия, чтобы понять слова сенатора и уяснить себе размах американского благоденствия, гигантские размеры американской торговли и блестящие перспективы на Тихом океане, в Южной Америке и везде, где стонут угнетенные. Он напрягал внимание потому, что боялся уснуть. Он знал, что, уснув, тотчас начнет храпеть; поэтому он должен слушать, должен заинтересоваться! Но он так плотно пообедал и был так истощен, а в зале было так тепло и сидеть было так удобно! Тощая фигура сенатора расплылась и заколыхалась перед ним в тумане вместе с цифрами импорта и экспорта. Раз сосед свирепо ткнул Юргиса под ребра, и он сразу сел прямо, оглядываясь кругом с невинным видом, но потом снова стал клевать носом, и окружающие начали коситься на него и ругаться. Наконец, кто-то позвал полисмена, который схватил Юргиса за шиворот и рванул так, что он вскочил, испуганный и растерянный. Часть публики отвлеклась этим происшествием, и сенатор Спершэнкс запнулся. Но голос из толпы ободрил его:
— Мы тут выпроваживаем бродягу! Давай, старина!
Толпа захохотала, сенатор добродушно улыбнулся и продолжал речь; а несколько секунд спустя бедный Юргис очутился опять под дождем, получив на прощанье пинок и несколько крепких слов вдогонку.
Он укрылся в каком-то подъезде, чтобы немного прийти в себя. Он был цел, невредим и не арестован — на большее рассчитывать и не приходилось. Обругав себя и свое невезенье, он задумался, что же делать дальше. У него не было денег, и ему негде было ночевать, приходилось опять просить милостыню.
Юргис вышел на улицу, втянув голову в плечи и ежась от ледяного дождя. Он увидел хорошо одетую даму с зонтиком и, повернув, пошел рядом с ней.
— Простите, мэм, — начал он, — не можете ли вы ссудить мне на ночлег? Я бедный рабочий…
Но вдруг он осекся. При свете уличного фонаря он увидел лицо дамы и узнал ее.
Это была Алена Ясайтите, самая красивая девушка на его свадьбе, Алена Ясайтите, так величественно танцевавшая с возчиком Юозасом Рачнусом! С тех пор Юргис видел ее только мельком, так как Юозас бросил ее и стал ухаживать за другой, а Алена исчезла из Мясного городка неизвестно куда. И вот он встретил ее здесь! Она была поражена не менее его.
— Юргис Рудкус! — вскрикнула она. — Что с вами случилось?
— Мне… мне очень не повезло, — пробормотал он. — Я без работы, и у меня ни денег, ни крова над головой… А вы, Алена, вы замужем?
— Нет, я не замужем, но у меня хорошее место.
Они постояли, молча разглядывая друг друга. Наконец, Алена заговорила снова.
— Юргис, — сказала она, — конечно, я бы вам помогла, но я забыла дома кошелек, и у меня, право, нет с собой ни цента. Но я вам скажу, где вы найдете помощь. Я знаю, где живет Мария.
Юргис вздрогнул.
— Мария! — вскричал он.
— Да, — сказала Алена, — и она поможет вам. Она устроилась и живет хорошо. Она будет вам рада.
Всего год назад Юргис, покинув Мясной городок, чувствовал себя, как человек, убежавший из тюрьмы. Он убежал тогда именно от Марии и Эльжбеты. Но теперь, при одном упоминании о них, его охватила радость. Он хотел видеть их, он хотел домой! Они помогут ему, они пожалеют его. Мгновенно он оценил положение. У него было тогда достаточное оправдание для бегства — горе о погибшем сыне, — и достаточное оправдание того, что он не вернулся, — ведь они уехали из Мясного городка.
— Хорошо, — сказал он. — Я пойду к ней.
Алена назвала номер дома на Кларк-стрит и добавила:
— Я не дам вам своего адреса: Мария его знает.
И Юргис без дальнейших разговоров двинулся в путь.
Он увидел большой каменный особняк аристократического вида и позвонил у входа. Молодая негритянка вышла на звонок, чуть приоткрыла дверь и подозрительно оглядела пришедшего.
— Что вам надо? — спросила она.
— Живет здесь Мария Берчинскайте? — осведомился он.
— Не знаю, — ответила она. — Что вам от нее нужно?
— Я хочу повидать ее. Она моя родственница.
Поколебавшись немного, девушка открыла дверь и впустила Юргиса в переднюю. Потом она сказала:
— Я пойду узнаю. Как вас зовут?
— Скажите ей, что пришел Юргис, — ответил он, и девушка побежала по лестнице. Вскоре она вернулась с ответом:
— Такой у нас нет.
Сердце Юргиса упало.
— Мне сказали, что она живет именно здесь, — возразил он.
Но негритянка покачала головой:
— Хозяйка говорит, что здесь такой нет.
Юргис постоял в нерешительности, борясь с разочарованием, и потом повернулся к двери. Однако в тот же миг раздался стук, и девушка пошла открывать. Послышалось шарканье ног, и вдруг, вскрикнув, она в ужасе отскочила и кинулась мимо Юргиса вверх по лестнице с воплем:
— Полиция! Полиция! Нас накрыли!
Оторопевший Юргис на миг застыл на месте. Но при виде приближавшихся к нему людей в синей форме он устремился вслед за негритянкой. Ее крики вызвали наверху отчаянную суматоху. Дом был полон народу, и, когда Юргис вбежал в коридор, там во все стороны метались кричавшие и визжавшие от страха люди. Женщины большей частью были в халатах, мужчины более или менее раздеты. Юргис пробежал мимо большой комнаты с плюшевой мебелью. Столы были уставлены бутылками и стаканами. По всему полу были рассыпаны игральные карты, один из столов был опрокинут, кругом валялись бутылки, и вино лилось на ковер. Какая-то девушка лежала в обмороке, и двое мужчин хлопотали около нее. Десяток других толпился у входной двери.
Внезапно раздались гулкие удары в дверь, заставившие толпу отпрянуть. В это время толстая женщина с накрашенными щеками и брильянтами в ушах сбежала с лестницы и, задыхаясь, скомандовала:
— К черному ходу, скорей!
Она сама побежала впереди всех к задней лестнице, и Юргис не отставал от других. В кухне она нажала пружину, один из шкафов подался, и за ним открылся темный проход.
— Туда! — закричала она толпе, достигшей теперь двадцати — тридцати человек, и люди бросились к потайной двери. По не успел исчезнуть последний, как впереди послышался шум, и охваченная паникой толпа ринулась обратно, крича:
— Там тоже полиция! Мы в ловушке!
— Наверх! — крикнула женщина, и снова все — мужчины и женщины — побежали, ругаясь и грубо отталкивая друг друга. Один марш лестницы, второй, третий — и вот все столпились у подножья лесенки, ведущей на крышу. Человек, первым взобравшийся наверх, безуспешно пытался поднять люк. Хозяйка крикнула ему, чтобы он откинул крючок, но он ответил:
— Крючок уже откинут. На люке кто-то сидит!
Секунду спустя снизу раздался голос:
— Эй, там, бросьте зря стараться! На этот раз мы пришли не для шуток.
Толпа покорилась. Вскоре появилось несколько полисменов; они заглядывали во все углы и бесцеремонно посмеивались над своими жертвами. Что касается последних, то особенно испуганный вид имели мужчины. Женщины принимали все, как развлечение, к которому они давно привыкли: если некоторые из них и побледнели, то этого под румянами не было видно. Черноглазая молодая девушка устроилась на перилах и кончиком туфли сбрасывала каски с полисменов, пока один из них не поймал ее за лодыжку и не стащил вниз. Внизу в коридоре несколько других обитательниц дома сидели на сундуках и потешались над проходившей мимо них процессией. Они шумно веселились и, очевидно, были пьяны. Голос одной из них, одетой в ярко-красное кимоно, покрывал все остальные, и когда Юргис взглянул на нее, он вздрогнул и невольно вскрикнул:
— Мария!
Услышав этот возглас, она оглянулась и в изумлении вскочила на ноги.
— Юргис! — пробормотала она.
Секунду они молча глядели друг на друга.
— Как ты сюда попал? — воскликнула она.
— Я пришел повидаться с тобой, — ответил он.
— Когда?
— Только что.
— Но откуда ты узнал… кто сказал тебе, что я здесь?
— Алена Ясайтите. Я встретил ее на улице.
Они снова стали молча рассматривать друг друга. Заметив, что окружавшие наблюдают за ними, Мария подошла к Юргису.
— А как ты? — спросил он, — Ты живешь здесь?
— Да, — ответила Мария. — Я живу здесь…
Вдруг снизу кто-то крикнул:
— Ну-ка, девочки, одевайтесь, пора идти. Да поскорее, а то пожалеете — на улице дождь!
— Бррр! — задрожала одна из женщин. Они встали и начали расходиться по комнатам, выходившим в коридор.
— Пойдем, — позвала Мария и повела Юргиса в свою комнатушку, где стояли узкая кровать, стул и туалетный столик, а за дверью висело несколько платьев. На полу лежала скомканная одежда, и всюду был страшный беспорядок: на столике валялись флаконы, коробки румян, вперемешку со шляпами и грязными тарелками, а на стуле пара туфель, часы и бутылка виски.
На Марии ничего не было, кроме кимоно и чулок; но она начала одеваться в присутствии Юргиса, не потрудившись даже закрыть дверь. К этому времени он уже понял, где находится. Он немало перевидал с тех пор, как ушел из дому, его нелегко было смутить, и все же поведение Марии причинило ему мучительную боль. У себя на родине они всегда были порядочными людьми, и ему казалось, что память о минувших временах должна была и теперь заставить ее следить за собой. Но тут же он рассмеялся над своей глупостью. Кто он такой, чтобы говорить о порядочности!
— Давно ты здесь живешь? — спросил он.
— Около года, — ответила она.
— Почему ты сюда пошла?
— Жить надо было… И я не могла видеть, как дети голодают.
Он помолчал, глядя на нее, и, наконец, спросил:
— У тебя не было работы?
— Я заболела, — ответила она, — и осталась без денег. А потом умер Станиславас…
— Как? Станиславас умер?
— Да, — ответила Мария. — Я забыла, что ты не знаешь.
— Отчего он умер?
— Его загрызли крысы, — ответила она.
Юргис содрогнулся и беззвучно прошептал: «Загрызли крысы!»
— Да, — продолжала Мария и нагнулась, чтобы зашнуровать ботинки. — Он работал на фабрике растительного масла, бегал для рабочих за пивом. Он разносил кружки на лотке и отхлебывал понемногу из каждой. Один раз он выпил лишнее, уснул где-то в углу, и его заперли на всю ночь. Когда его нашли, крысы уже загрызли его и почти всего съели.
Юргис сел, охваченный ужасом. Мария продолжала шнуровать ботинки. Настало долгое молчание.
Вдруг в дверях показался дюжий полисмен.
— Поторапливайтесь! — буркнул он.
— Я тороплюсь, — отозвалась Мария и, встав, начала с лихорадочной быстротой застегивать корсет.
— А остальные живы? — спросил, наконец, Юргис.
— Да, — сказала она.
— Где они?
— Они живут недалеко отсюда. Теперь у них все в порядке.
— Работают? — спросил он.
— Эльжбета работает, когда удается, — ответила Мария. — Но обычно я забочусь о них: я теперь много зарабатываю.
Юргис помолчал.
— А они знают, что ты здесь… как ты живешь? — спросил он.
— Эльжбета знает, — ответила Мария. — Я не могла бы солгать ей. Да и дети, пожалуй, успели уже догадаться. Но стыдиться тут нечего — у нас не было другого выхода.
— А Тамошус?
Мария пожала плечами.
— Почем я знаю? — сказала она. — Я его больше года не видела. Он потерял от заражения крови палец и больше не мог играть на скрипке. А потом он уехал.
Мария стояла перед зеркалом, застегивая платье. Юргис сидел, пристально глядя на нее. Ему не верилось, что это та самая Мария, которую он знал в былые дни. Она стала такой спокойной, такой равнодушной! Ему было страшно смотреть на нее.
Вдруг она тоже взглянула на Юргиса.
— Судя по твоему виду, как будто и тебе жилось несладко, — заметила она.
— Да, — ответил он. — У меня ни гроша, и я без работы.
— А где ты был это время?
— В разных местах. Бродяжничал, а потом вернулся на бойни — как раз перед забастовкой.
Он на миг запнулся.
— Я справлялся о вас, — продолжал он, — и мне сказали, что вы переехали, но никто не знал куда. Ты, наверно, считаешь, что я подло поступил, уйдя от вас?..
— Нет, — ответила она. — Я не виню тебя, и никто из нас не винил. Ты сделал все, что мог, — задача была нам не по силам.
Помолчав, она добавила:
— Мы ничего не понимали, и в этом вся беда. С самого начала мы были обречены. Знай я тогда столько, сколько знаю теперь, мы бы справились…
— Ты сразу пошла бы сюда? — спросил Юргис.
— Да, но я не это хотела сказать. Я думала о тебе. Ты тоже иначе вел бы себя… с Онной.
Юргис замолчал. До сих пор эта сторона вопроса не приходила ему в голову.
— Когда люди голодают, — продолжала Мария, — и у них есть какая-нибудь ценность, по-моему, ее надо продать. Ты, наверное, это тоже понял — теперь, когда уже поздно. Вначале Онна могла поддержать всех нас.
Мария говорила совершенно спокойно, как человек, научившийся смотреть на вещи с деловой точки зрения.
— Я… Да, пожалуй, что так, — нерешительно ответил Юргис; он не прибавил, что заплатил тремястами долларов и местом мастера за удовольствие вторично избить Фила Коннора.
В это время полисмен снова подошел к двери.
— Ну, выходите, — сказал он. — Живо!
— Ладно, — отозвалась Мария, доставая огромную шляпу, всю покрытую страусовыми перьями.
Она вышла в коридор. Юргис последовал за ней, а полисмен замешкался, чтобы заглянуть под кровать и за дверь.
— Что теперь будет? — спросил Юргис, в то время как они спускались по лестнице.
— Ты говоришь об облаве? Пустяки, это не впервой. У хозяйки какие-то недоразумения с полицией; не знаю, в чем дело, но к утру они, верно, так или иначе поладят. Во всяком случае, тебе нечего бояться. Мужчин всегда отпускают.
— Это-то так, — ответил он, — но меня едва ли отпустят. Как бы мне не застрять!
— Почему?
— Меня разыскивает полиция, — сказал он, понизив голос, хотя они говорили по-литовски. — Боюсь, засадят меня годика на два.
— Вот черт! — сказала Мария. — Плохо! Ладно, я попытаюсь выручить тебя.
Внизу, где уже собралась большая часть арестованных, она подошла к полной особе с брильянтовыми серьгами и пошепталась с ней. Затем последняя направилась к сержанту, руководившему облавой.
— Билли, — сказала она, указывая на Юргиса, — этот парень пришел повидаться с сестрой. Он вошел как раз перед тем, как вы постучали. Бродяг вы не забираете, не правда ли?
Сержант взглянул на Юргиса и засмеялся.
— Сожалею, — сказал он, — но приказ — брать всех, кроме прислуги.
И Юргис замешался в толпу мужчин, прятавшихся друг за друга, словно стадо овец, почуявших волка. Среди задержанных были и пожилые и молодые, мальчишки из колледжей и седобородые старцы, годные им в деды. Некоторые были во фраках, и никто из них, кроме Юргиса, не был похож на бедняка.
Когда осмотр помещения был закончен, полисмен открыл двери, и арестованных вывели на улицу. У тротуара поджидали три полицейских кареты, и вся округа сбежалась поглазеть. Зрители отпускали шуточки и старались пробиться поближе. Женщины вызывающе озирались, смеялись, шутили, а мужчины шли, понурив головы и надвинув шляпы на глаза. Пленников усадили в кареты, точно в трамвай, и увезли среди града веселых напутствий. В полицейском участке Юргис назвался польским именем и был посажен в камеру с несколькими другими задержанными. Пока те сидели, перешептываясь, он прилег в углу и отдался своим мыслям.
Юргис не раз заглядывал на самое дно социальной пропасти и привык ко всему. Но, думая о человечестве в целом как о чем-то гнусном и ужасном, он всегда невольно выделял семью, которую он когда-то любил. И вдруг ужасное открытие: Мария — проститутка, и Эльжбета с детьми живет ее позором! Юргис мог сколько угодно доказывать себе, что он сам ничем не лучше, что глупо принимать это к сердцу, но удар был слишком тяжелый, слишком неожиданный, и он был не в силах побороть свое горе. Он был глубоко потрясен, и в нем пробудились воспоминания, которые он давно считал мертвыми, воспоминания о прошлом — о былых стремлениях и мечтах, о надежде на честную и независимую жизнь. Он снова увидел Онну, услышал ее нежный молящий голос. Увидел маленького Антанаса, которого хотел вырастить человеком. Увидел дряхлого отца, скрашивавшего их невзгоды своей горячей любовью. Снова переживал он тот страшный день, когда открыл позор Онны. Боже, как он страдал! И каким он был безумцем! Каким чудовищным это показалось ему тогда, а теперь, сегодня, он сидел, слушал и наполовину соглашался с Марией, говорившей, что он вел себя глупо! Да, она говорила, что ему следовало торговать честью своей жены и жить на полученные деньги! А ужасная судьба Станиславаса — с каким спокойствием, с каким тупым безразличием рассказала Мария эту короткую историю! Бедный мальчуган с отмороженными пальцами, так боявшийся снега! Лежа в темноте, Юргис снова слышал его жалобный голос, и пот выступал у него на лбу. Иногда его охватывала судорога ужаса, и перед ним вставал образ маленького Станиславаса, одного, в пустом здании, отбивающегося от крыс.
Юргис давно уже забыл подобные чувства; они столько времени не тревожили его, и он уже думал, что они никогда не вернутся! Что толку в них, если он беспомощен и затравлен? Зачем он позволяет им терзать себя? Задачей его жизни в последнее время было подавить, истребить их в своей душе. Он и сейчас не страдал бы, если бы они не захватили его врасплох, не заполнили его, прежде чем он успел приготовиться к обороне. Он слышал голос своей прежней души, призраки минувшего манили его, простирали к нему руки! Но они были далеки и расплывчаты, их отделяла от него черная, бездонная пропасть. Они опять исчезнут в тумане. Их голоса замрут, никогда больше он не услышит их, и погаснет последняя слабая искорка человеческого достоинства, тлеющая в его душе…
Глава XXVIIl
После завтрака Юргиса отвезли в суд, который был полон арестованными и зрителями; последние пришли из любопытства или в надежде опознать кого-либо из мужчин и воспользоваться случаем для шантажа. Сначала вызвали мужчин, всех вместе. Судья выразил им порицание и отпустил их. Но Юргис, к его ужасу, был вызван отдельно, как подозрительная личность. В этом суде он уже побывал — именно здесь был вынесем «отсроченный» приговор. Судья и секретарь были те же. Последний теперь всматривался в Юргиса, как будто что-то припоминая. Но у судьи не было никаких подозрений — его мысли были сосредоточены на другом: он ожидал звонка одного из приятелей начальника полицейского участка, чтобы получить указания, как отнестись к Полли Симпсон — «мадам» содержательнице этого дома. Он выслушал рассказ о том, как Юргис пришел навестить сестру, и сухо посоветовал ему выбрать для нее место получше. Потом он отпустил его и занялся девицами, оштрафовав их на пять долларов каждую. Штраф за всех был уплачен разом из пачки, которую мадам Полли вытащила из чулка.
Юргис подождал снаружи и проводил Марию домой. Полиции там уже не было, и начинали собираться посетители. К вечеру все пойдет своим чередом, как будто ничего не произошло. А пока Мария повела Юргиса к себе наверх, они сели и начали разговаривать. При дневном свете Юргис увидел, что краска на ее щеках не была уже прежним румянцем цветущего здоровья. Теперь ее кожа под румянами была пергаментно-желтой, а под глазами появились темные круги.
— Ты болела? — спросил он.
— Болела? — переспросила она. — Черт! (Мария научилась пересыпать свою речь ругательствами, которым позавидовал бы грузчик или погонщик мулов.) От такой жизни заболеешь!
На минуту она умолкла, мрачно уставившись перед собой.
— Это от морфия, — сказала она, наконец. — С каждым днем мне приходится увеличивать дозу.
— Для чего он тебе?
— Так уж ведется — сама не знаю, почему. Не морфий, так виски. Если бы девушки не пили, они бы не выдержали. Хозяйка всегда дает новеньким морфий, а пристраститься недолго. Иной раз его принимают, когда что-нибудь болит, и тоже привыкают. Вот и я втянулась, я знаю. Я пыталась бросить, но здесь это мне не удастся.
— А ты долго пробудешь тут? — спросил он.
— Не знаю. Пожалуй, всю жизнь. Что же мне еще делать!
— Разве ты не копишь денег?
— Коплю! — вскричала Мария. — Нет, куда там! Зарабатываю я как будто достаточно, но все деньги расходятся. Я получаю половину платы — два с половиной доллара с каждого гостя; бывает, что я зарабатываю долларов двадцать пять — тридцать за ночь, и ты скажешь, что я могла бы делать сбережения. Но с меня берут за комнату и стол, а цены здесь такие, что ты и представить не можешь, потом за прислугу, за напитки — за все, чем я пользуюсь и чем не пользуюсь. За одну стирку белья я плачу около двенадцати долларов в неделю, представляешь? Но что же делать? Я должна соглашаться, или мне придется уйти, а везде то же самое. Мне удается только выкраивать пятнадцать долларов в неделю для Эльжбеты, чтобы дети могли ходить в школу.
Мария умолкла и задумалась; но, видя, что Юргис слушает ее с интересом, она продолжала:
— Вот так и удерживают девушек: их заставляют влезть в долги, чтобы они не могли уйти. Молодая девушка приезжает из-за границы; она ни слова не знает по-английски и попадает в такое место; если она хочет уйти, мадам говорит, что она задолжала двести долларов, отбирает у нее платье и грозит полицией, если она не останется и не будет слушаться. Девушка остается, и чем дольше она живет здесь, тем больше становится ее долг. Часто девушки попадают сюда, не зная, что их ожидает, так как они нанимались в служанки. Ты заметил эту маленькую белокурую француженку, которая на суде стояла рядом со мной?
Юргис кивнул.
— Ну так вот, она приехала в Америку год назад. Она была конторщицей. Какой-то агент нанял ее и отправил сюда будто бы для работы на фабрике. Их целую партию, шесть человек, привезли в такой же дом в конце этой улицы. Эту девушку поместили в отдельной комнате, подмешали ей чего-то в еду, и, когда она пришла в себя, беда уже случилась. Она принялась плакать и кричать, рвала на себе волосы, но ей не оставили ничего, кроме халата, и она не могла уйти. Ее все время одурманивали наркотиками, пока она не покорилась. Десять месяцев она не выходила из того дома, а потом ее выгнали, потому что она не подошла им. Пожалуй, ее выгонят и отсюда — она часто бывает не в себе, потому что пьет абсент. Только одна из девушек, приехавшая с ней, убежала — она выскочила ночью из окна второго этажа. Из-за этого был скандал, может быть, ты слыхал.
— Да, слыхал, — сказал Юргис. (Это произошло в том притоне, где они с Дьюаном скрывались после ограбления «оптового покупателя». К счастью для полиции, девушка сошла с ума.)
— Это очень прибыльное дело, — продолжала Мария. — Агенты получают по сорока долларов с головы и привозят девушек отовсюду. Нас здесь семнадцать в этом доме, из девяти различных стран. В некоторых домах ты найдешь и больше. У нас тут несколько француженок — наверное, потому, что мадам говорит по-французски. Француженки очень нехорошие, хуже всех, если не считать японок. В соседнем доме полно японок, но я ни за что не согласилась бы жить под одной крышей с ними.
Мария приостановилась и затем добавила:
— У нас здесь женщины в большинстве очень порядочные — ты даже удивился бы. Раньше я думала, что они идут на это, потому что им нравится. Но разве женщине может нравиться продавать себя всякому мужчине, старому или молодому, черному или белому!
— Некоторые из них говорят, что нравится, — сказал Юргис.
— Я знаю, — ответила Мария, — мало ли что они говорят! Они понимают, что раз попали сюда, то уже не выберутся. А на самом деле ни одна женщина не бралась за это добровольно, всегда виновата нужда. У нас есть молоденькая еврейка, которая служила посыльной у модистки, но заболела и лишилась места. Она провела четыре дня на улице без маковой росинки во рту, а потом пошла в одно место, тут за углом, и предложила себя. У нее сперва отобрали всю одежду, а потом уже дали поесть.
Мария угрюмо замолчала.
— Расскажи о себе, Юргис, — сказала она вдруг. — Что с тобой было?
И он рассказал ей длинную историю своих похождений со времени бегства из дому — как он стал бродягой, как строил подземную железную дорогу и был сбит локомотивом, потом о Джеке Дьюане, о своей политической карьере на бойнях, о крушении этой карьеры и последующих злоключениях. Мария слушала его с сочувствием, глядя на него, нетрудно было поверить его рассказу о тяжких лишениях.
— Ты вовремя нашел меня, — сказала она. — Я поддержу тебя. Я буду помогать тебе, пока ты не найдешь работы.
— Мне бы не хотелось брать твои… — начал он.
— Почему? Потому что я здесь?
— Нет, дело не в этом, — сказал он. — Но ведь я ушел и бросил вас…
— Глупости! — отозвалась Мария. — Брось думать об этом. Я не виню тебя.
— Ты, верно, голоден, — сказала она, помолчав. — Давай закусим; я потребую чего-нибудь сюда.
Она нажала кнопку, вошла негритянка и приняла ее заказ.
— Приятно, когда кто-нибудь прислуживает тебе, — заметила она со смешком, потягиваясь.
Тюремный завтрак был не особенно обилен, и Юргис успел проголодаться. Мария устроила небольшой пир, и за едой они разговаривали об Эльжбете и детях и вспоминали минувшие времена. Не успели они кончить, как вошла другая негритянка с сообщением, что мадам зовет Марию, «литвинку Мэри», как ее называли здесь.
— Это значит, что тебе пора уходить, — сказала Мария.
Юргис встал, и она дала ему новый адрес семьи, жившей теперь в квартале Гетто.
— Иди туда, — сказала она. — Они будут тебе рады.
Но Юргис колебался.
— Я… по-моему, лучше подождать, — сказал он. — Слушай, Мария, может быть, ты дашь мне немного денег, чтобы я сначала устроился на работу?
— Зачем тебе деньги? — возразила она. — Все, что тебе нужно, — это поесть и иметь где переночевать, правда?
— Да, — сказал он. — Но мне не хочется идти туда, после того как я бросил их… и когда у меня нет работы, а ты… ты…
— Да ладно! — перебила Мария, слегка подталкивая его. — Что ты болтаешь? Я не дам тебе денег, — добавила она, провожая его к двери, — потому что ты их пропьешь и добра из этого не выйдет. Вот тебе пока четверть доллара. Иди, они так обрадуются твоему возвращению, что тебе некогда будет стыдиться. До свидания!
Юргис вышел и побрел по улице, раздумывая, что делать дальше. Он решил сначала попытаться найти работу и остаток дня провел, безуспешно обходя фабрики и товарные склады. Потом, когда уже почти стемнело, он решил пойти к Эльжбете, но, заметив закусочную, вошел и истратил свои четверть доллара на обед. Выйдя оттуда, он переменил решение — ночь была теплая, и он мог провести ее под открытым небом, а с утра возобновить поиски работы. Поэтому он пошел куда глаза глядят и вдруг заметил, что идет по той же улице и мимо того же зала, где накануне слышал политическую речь. Теперь здесь не было ни красных огней, ни оркестра, а только простое объявление о митинге, но поток людей вливался в дверь. Юргис решил снова зайти туда, чтобы отдохнуть и подумать, что делать дальше. Никто не требовал билетов, следовательно, развлечение было опять бесплатное.
Он вошел. На этот раз зал не был украшен, но на эстраде толпились люди, и почти все места в зале были заняты. Юргис с трудом нашел свободный стул в заднем ряду и сразу забыл об окружающем. Не подумает ли Эльжбета, что он явился жить на ее счет? Или она поймет, что он снова хочет работать и вносить в дом свою долю? Встретит ли она его приветливо, или будет пилить? Только бы достать какую-нибудь работу, прежде чем идти туда. Хоть бы этот последний мастер согласился испытать его!
Вдруг Юргис очнулся. Толпа, заполнившая теперь зал до самых дверей, оглушительно зашумела. Люди вставали с мест, размахивали платками, кричали и вопили. «Наверное, оратор приехал, — подумал Юргис. — Охота же им так с ума сходить! Какая им от всего этого выгода? Какое отношение имеют они к выборам, к управлению страной?» Юргис побывал за кулисами политики.
Он снова погрузился в свои мысли, попутно отметив, что теперь ему отсюда не выбраться, потому что зал набит битком, а после митинга идти к Эльжбете будет поздно, и ему придется провести ночь на улице. Пожалуй, даже лучше будет пойти туда утром, когда дети отправятся в школу и он сможет спокойно поговорить с Эльжбетой. Она всегда была благоразумна, а он серьезно решил загладить свою вину. Он сумеет убедить ее. Кроме того, на его стороне Мария, она дает деньги; если Эльжбета заупрямится, он просто напомнит ей об этом.
Юргис продолжал размышлять. Прошел час, другой, и Юргису начало грозить повторение вчерашней катастрофы. Оратор все говорил, слушатели хлопали, кричали и были вне себя от возбуждения. Однако мало-помалу звуки в ушах Юргиса начали сливаться, мысли в голове путаться, а сама голова — качаться и кивать. Он несколько раз ловил себя на этом и делал отчаянные усилия, чтобы не заснуть. Но в зале было жарко и душно, долгая прогулка и обед возымели свое действие, — в конце концов голова Юргиса упала на грудь, и он заснул.
Как и в тот раз, кто-то толкнул его, и он так же испуганно выпрямился. Так и есть, он опять храпел! Что же теперь делать? С мучительным напряжением он впился глазами в эстраду с таким видом, будто никогда в жизни ничем иным не интересовался. Он ожидал гневных восклицаний и враждебных взглядов. Он представлял себе, как полисмен подойдет к нему и схватит его за шиворот. Или до этого еще не дошло? Может быть, его оставят в покое? Он сидел и ждал, весь дрожа.
И вдруг он услышал голос, женский голос, мягкий и печальный:
— Постарайтесь слушать, товарищ, может быть, это вас заинтересует.
Прикосновение полисмена к его плечу потрясло бы Юргиса меньше, чем эти слова. Он продолжал таращить глаза на эстраду и не шевелился; но сердце у него забилось. Товарищ! Кто мог назвать его «товарищем»?
Он ждал долго. Наконец, уверившись, что за ним больше не наблюдают, он искоса взглянул на женщину, сидевшую рядом с ним. Она была молода, красива, хорошо одета — настоящая леди. И она назвала его «товарищем»!
Он осторожно повернулся, чтобы лучше разглядеть свою соседку, но потом, как зачарованный, уставился прямо на нее. По-видимому, она уже забыла о нем и смотрела на эстраду. Говорил какой-то мужчина. Юргис смутно слышал его голос, но все его внимание было приковано к лицу женщины. Он смотрел на нее, и его охватывало смутное беспокойство, переходившее в тревогу. Что с ней? Чем она так захвачена? Что происходит в этом зале? Она сидела, окаменев, крепко сжав руки — так крепко, что под кожей были видны сухожилия. На лице у нее отражалось страшное волнение и напряжение, как будто она отчаянно боролась или смотрела на чужую борьбу. Ноздри ее слегка вздрагивали, и время от времени она быстро облизывала сухие губы. Грудь ее вздымалась, ее возбуждение, казалось, возрастало и снова падало, как лодка на океанских валах. Что это? В чем дело? Очевидно, ее волнует то, что говорит человек на эстраде. Что же это за человек? Что здесь, наконец, происходит? И Юргис посмотрел на оратора.
Перед ним словно открылась картина дикой природы — бури в горах, ломающей деревья, корабля среди бушующего моря. Юргисом овладело тревожное ощущение сумбура, беспорядка, дикого и бессмысленного хаоса. Человек был высок, худ и казался таким же измученным, как и сам Юргис. Редкая черная борода закрывала половину лица, и видны были только черные провалы глаз. Он говорил быстро, в страшном возбуждении; он жестикулировал и метался по сцене, простирая свои длинные руки, словно хотел захватить ими каждого из своих слушателей. Голос его был глубок, как орган. Но Юргис не сразу подумал о голосе — он был слишком занят глазами этого человека, чтобы думать о его словах. Вдруг ему показалось, что оратор начал указывать прямо на него, обращаться именно к нему. И тогда до сознания Юргиса дошел голос, нервный, вибрирующий от волнения, боли и страшной тоски, от невысказанных и не выразимых словами чувств. Этот голос овладевал человеком, сковывал его, пронизывал насквозь.
— Вы слушаете меня, — говорил оратор, — и думаете: «Да, это правда; но ведь так было всегда». Или вы говорите: «Возможно, что это когда-нибудь сбудется, но не на моем веку; мне от этого мало проку». И вы возвращаетесь к своему изнурительному труду и даете размалывать себя ради чужих барышей на мировой мельнице экономических сил. Возвращаетесь, чтобы помногу часов в день надрываться ради выгоды другого; чтобы жить в грязных и убогих лачугах, работать в нездоровых и опасных местах; чтобы бороться с призраками голода и нужды; чтобы подвергаться несчастным случаям, болеть, умирать. И с каждым днем борьба все ожесточеннее, темп — стремительнее. С каждым днем вы должны трудиться все напряженнее, и все крепче сжимает вам горло железная рука обстоятельств. Проходят месяцы и годы — и вы приходите опять. И снова я здесь, чтобы говорить с вами, чтобы посмотреть, сделали ли свое дело горе и нужда, открыли ли вам глаза несправедливость и гнет. Я буду ждать и дальше. Мне больше ничего не остается. В какой пустыне могу я укрыться от этих бед, в каком приюте могу я спастись от них? Если я уйду на край земли — и там тот же проклятый строй! Везде я вижу, как честнейшие и благороднейшие порывы человечества, мечты поэтов, агония мучеников сковываются кандалами и обращаются на службу организованной и ненасытной Алчности! Вот почему я не могу успокоиться, не могу молчать; вот почему я отказываюсь от покоя и счастья, от здоровья и доброго имени и выхожу в мир и изливаю скорбь моего духа. Вот почему меня не заставят умолкнуть ни лишения, ни болезнь; ни ненависть, ни клевета; ни угрозы, ни насмешки; ни тюрьма, ни гонения, если мне суждено изведать их, никакая сила на земле или над землей, которая была, есть или будет сотворена. Потерпев неудачу сегодня, я снова попытаюсь завтра; я знаю, что виноват я сам, знаю, что, если я сумею рассказать людям то, что вижу, сумею передать им боль моего бессилия, — рухнут все преграды предрассудков, и самые вялые души воспрянут к действию! Устыдится самый недоверчивый, устрашится самый себялюбивый. Замолкнет голос насмешки, обман и лицемерие уползут в свои логовища, и истина восторжествует! Ибо я говорю голосом миллионов безгласных. Голосом тех, кто угнетен и не имеет утешителя. Голосом тех, кто отвержен жизнью, кому нет ни отдыха, ни спасения, для кого мир — тюрьма, застенок, могила! Голосом ребенка, который в эту минуту работает на бумагопрядильнях Юга, борясь с усталостью, в немой муке, не зная иной надежды, кроме смерти! Голосом матери, которая шьет при свече на своем чердаке, изможденная и рыдающая, потому что ее детей томит голод! Голосом больного, который мечется на куче лохмотьев и знает, что его близкие погибнут без него! Голосом молодой девушки, которая сейчас идет по улицам этого ужасного города, измученная и истощенная, и выбирает между публичным домом и озером! Голосом всех тех, кто стонет под колесами тяжелой колесницы Алчности! Голосом человечества, взывающего об избавлении! Голосом вечной души Человека, восстающей из праха, вырывающейся из тюрьмы, разбивающей оковы угнетения и невежества и бредущей ощупью к свету.
Оратор остановился. На миг воцарилась тишина, все затаили дыхание, затем из груди тысячи людей вырвался единый крик. Все это время Юргис сидел неподвижно, не сводя глаз с оратора. Он трепетал, охваченный изумлением.
Вдруг человек на эстраде поднял руку, и настала тишина.
— Я обращаюсь к вам, — возобновил он свою речь, — не спрашивая, кто вы, лишь бы вы стремились к истине. Но прежде всего я обращаюсь к рабочим, к тем, для кого тяготы, о которых я говорю, — не просто предмет сочувствия или небрежной забавы, надоедающей через минуту, я обращаюсь к ним потому, что для них это суровая и беспощадная действительность, это цепи на их руках, рубцы на их спинах, свинец в их душе. Я обращаюсь к вам, рабочие! К вам, труженикам, создавшим это государство и не имеющим голоса в его делах. К вам, чей удел сеять то, что пожнут другие, работать и повиноваться, получая взамен плату вьючного животного, — корм и кров, чтобы вы могли перебиваться со дня на день. Вам я приношу свою весть о спасении, к вам взываю! Я знаю, что прошу от вас многого, — знаю, потому что я был на вашем месте, жил вашей жизнью, и нет здесь предо мною человека, который знал бы ее лучше меня. Я испытал, каково быть уличным мальчишкой, чистильщиком сапог, живущим коркой хлеба и спящим где-нибудь на лестнице, в подполе или под пустыми фургонами. Я испытал, что значит дерзать и стремиться и видеть крушение своей мечты, видеть, как лучшие цветы человеческого духа втаптываются в грязь звериными силами жизни. Я знаю, какой ценой рабочий человек платит за знание, — я заплатил за него едой и сном, мукой тела и духа, здоровьем, чуть ли не жизнью. Поэтому, приходя к вам со словами надежды и свободы, говоря о новой земле, которую нужно создать, о новом великом труде, на который нужно дерзнуть, я не удивляюсь, находя вас косными и расчетливыми, равнодушными и недоверчивыми. Но я не отчаиваюсь, ибо знаю также силы, которые гнетут вас, ибо мне знаком свирепый бич нужды и жало презрения тех, кто наверху. Ибо я уверен, что в слушающей меня сегодня толпе, среди многих тупых и равнодушных, среди многих, пришедших из праздного любопытства или ради потехи, найдется хоть один человек, которого боль и страдания довели до отчаяния, которого беды и несправедливости разбудили и заставили слушать. Для него мои слова будут словно вспышка молнии для странствующего во мраке: они откроют перед ним путь, как бы он ни был труден и опасен, разрешат все вопросы, уяснят все затруднения. Повязка спадет с его глаз, падут цепи, он поднимется с благодарным криком и пойдет вперед — отныне свободный! Человек, освобожденный от им же созданного рабства. Человек, который никогда больше не попадет в ловушку, который не прельстится приманками и не побоится угроз и, начиная с этого вечера, будет идти вперед, а не назад, будет учиться и размышлять, опояшется мечом и займет свое место в армии товарищей и братьев; он принесет другим благую весть, как я принес ее ему, — бесценный дар свободы и света, принадлежащий не мне и не ему, но всякой человеческой душе. Труженики, труженики, товарищи! Раскройте глаза и оглянитесь вокруг. Вы так долго надрывались в труде, что ваши чувства притупились и души онемели. Но раз в жизни осознайте мир, в котором вы живете, сорвите с него ветошь обычаев и условностей — узрите его, каков он есть, во всей его ужасной наготе. Осознайте его! Осознайте, что на равнинах Маньчжурии две враждебные армии сошлись лицом к лицу, и, может быть, в эту минуту, когда мы сидим здесь, миллионы людей, вынужденных хватать друг друга за горло, с яростью маньяков стараются уничтожить друг друга. И это в двадцатом веке, через девятнадцать столетий после того, как Князь Мира пришел на землю! Девятнадцать столетий его слова проповедуются как божественные, и вот две армии людей терзают и раздирают друг друга, подобно диким лесным зверям! Философы мыслили, пророки вещали, поэты плакали и молились, а это страшное чудовище все еще бродит по свету! У нас есть школы и университеты, газеты и книги; мы исследовали небо и землю; мы все взвесили, испытали, продумали, но лишь для того, чтобы вооружить человека на взаимное уничтожение! Мы называем это войной и проходим мимо. Но не отделывайтесь условными пошлыми фразами. Идите за мной, идите со мной и… осознайте! Видите вы человеческие тела, пронизанные пулями, разорванные на куски взрывом снаряда? Слышите хруст, с которым штык входит в человеческое тело? Слышите стоны и хрип агонии, видите человеческие лица, искаженные болью или превращенные в дьявольские маски ярости и злобы? Положите руку на этот кусок мяса — он горяч, он содрогается; только что он был частью человека! Эта кровь еще дымится — ее гнало по жилам человеческое сердце! О боже! И это делают продуманно, организованно, предумышленно! А мы знаем об этом, читаем — и принимаем, как должное. Газеты сообщают об этом — и типографские машины не останавливаются; наши церкви знают об этом — и не закрывают своих дверей; народ видит это — и не восстает в ужасе и смятении!
Или, быть может, вам кажется, что Маньчжурия далеко? Тогда вернемся домой, вернемся сюда, в Чикаго. Здесь, в этом городе, десять тысяч женщин заперты сейчас в гнусных притонах и, понуждаемые голодом, продают свое тело. Мы знаем это и делаем себе из этого забаву! Эти женщины созданы по образу и подобию ваших матерей, это ваши сестры. Уходя сюда, вы оставили дома свою дочурку; утром вас встретит ее улыбка, ее смеющиеся глаза, но та же судьба, может быть, ждет и ее! В Чикаго сейчас десять тысяч человек, бездомных и несчастных, умоляют дать им работу и готовы работать, но они обречены на голод и в ужасе ожидают приближения зимних холодов. В Чикаго сейчас сто тысяч детей надрывают силы и губят жизнь, стараясь раздобыть себе кусок хлеба. Сто тысяч матерей живут в грязи и нищете, не имея чем накормить своих малюток. Сотни тысяч стариков, заброшенных и беспомощных, ждут, чтобы смерть избавила их от мучений. Миллионы мужчин, женщин и детей стонут под игом, превращенные в наемных рабов, трудятся, пока в силах стоять на ногах, и получают ровно столько, сколько нужно, чтобы не умереть; до конца дней своих они обречены на монотонный изнуряющий труд, на недоедание и нужду, на жару и холод, на грязь и болезни, на невежество, пьянство и порок! Переверните же вместе со мной страницу и поглядите на оборотную сторону картины. Есть тысяча, быть может десять тысяч человек, являющихся господами этих рабов, владеющих их трудом. Они ничего не делают, чтобы заработать то, что получают. Им не приходится даже требовать — все достается им само собой, и единственная забота их — тратить свой доход. Они живут во дворцах, купаются в роскоши, предаются безумствам, каких не описать словами, безумствам, перед которыми бледнеет всякое воображение и содрогается душа. Они тратят сотни долларов на пару ботинок, носовой платок, подвязки. Они выбрасывают миллионы на лошадей, автомобили и яхты, на дворцы и пиры, на блестящие камешки, которыми они украшают свои тела. Вся их жизнь — состязание за первенство в тщеславии и мотовстве, в разрушении полезного и необходимого, в расточении труда и жизней их близких, труда и муки целых народов, пота, слез и крови человечества! Все принадлежит им, все существует для них. Подобно тому как ручейки вливаются в потоки, потоки — в реки, а реки — в океан, так неуклонно и неизбежно все богатство общества течет к ним. Земледелец обрабатывает почву, шахтер роется в земле, ткач ткет, каменщик обтесывает камень, сметливый человек изобретает, опытный управляет, мудрый изучает, вдохновенный поет — и все результаты и продукты труда, мозга и мускулов собираются в одну мощную струю и текут в их карманы! Все общество у них в руках, труд всего мира в их распоряжении, и, как свирепые волки, они терзают и губят, как злобные коршуны, рвут и пожирают! Вся мощь человечества принадлежит им нерушимо и навеки, — что бы ни делали и как бы ни бились люди, они живут только для этих паразитов и за них умирают. Им принадлежит не только труд общества, но и правительства тоже куплены ими. И повсюду они пользуются своей подло захваченной властью для укрепления своих привилегий, для расширения и углубления тех каналов, по которым текут к ним барыши. А вы, труженики! Вы приучены к этому, вы плететесь, как вьючный скот, думая только о тяготах дня. Но найдется ли среди вас хоть один, который верил бы, что такой строй может держаться вечно? Найдется ли здесь, среди моих слушателей, хоть один человек, настолько униженный и отупевший, чтобы он мог встать предо мною и заявить, что он верит в такую возможность — в то, что продукты общественного труда, средства существования человечества всегда будут принадлежать бездельникам и паразитам и расточаться в угоду их прихотям и страстям; в то, что они останутся в распоряжении воли немногих, а не станут когда-нибудь и как-нибудь достоянием всего человечества, чтобы воля всего человечества распределяла их с пользой для всех? Если же этому переходу суждено сбыться, то как он сбудется — какая сила осуществит его? Думаете ли вы, что это будет задачей ваших господ? Они ли напишут хартию ваших вольностей, они ли выкуют меч вашего освобождения, они ли поведут в бой ваши ряды. Дадут ли они свое богатство на это дело, будут ли они строить школы и церкви, чтобы учить вас, печатать газеты, чтобы возвещать о ваших успехах, организовывать политические партии, чтобы направлять и вести борьбу? Неужели вы не видите, что это ваша задача и вам мечтать о ней, вам решать ее, вам осуществлять ее? Что осуществить ее можно, только преодолев всевозможные препятствия, какие богатство и власть поставят на вашем пути, только не страшась насмешек и клеветы, ненависти и гонений, полицейской дубинки и тюрьмы? Что вам придется обнаженной грудью встретить бешенство угнетателей? Что слепые и безжалостные превратности судьбы дадут вам горькие уроки? Что если это сбудется, то лишь после мучительных блужданий вашего не оформившегося сознания и слабого лепета вашего еще не развившегося голоса? После томительного одиночества голодного духа, после исканий и тщетных попыток, тоски и сердечной боли, отчаяния и кровавой муки! С помощью денег, добытых ценою голода; знания, добытого ценою отказа от сна; обмена мыслей в тени виселицы! Это будет движение, корни которого в далеком прошлом — неприметное и неуважаемое дело, легко доступное насмешке и презрению; дело мрачное, отмеченное печатью мести и ненависти. Но вас, трудящихся, наемных рабов, оно позовет голосом неумолкающим и властным, голосом, от которого вам не укрыться нигде! Голосом всех ваших обид, всех ваших желаний, голосом вашего долга и вашей надежды — всего, чем вы дорожите на свете! Голосом бедняка, требующего уничтожения бедности! Голосом угнетенного, проклинающего гнет! Голосом силы, родившейся в страдании, решимости, возникшей из бессилия, веселья и смелости, порожденных бездной тоски и отчаяния! Голосом Труда, осмеянного и оскорбленного, — могучего великана, который лежит в изнеможении, огромный, как гора, но ослепленный, связанный, не знающий своей силы. Теперь мысль о сопротивлении просыпается в нем — надежда, борющаяся со страхом! Он напрягает свои члены, цепи спадают, дрожь пронизывает все его гигантское тело, и в миг мечта претворяется в действие! И вот он рванулся, встает; оковы разбиты, иго пало. Он выпрямляется во весь свой могучий рост, вскакивает и кричит в экстазе своего возрождения…
Внезапно оратор замолчал, не в силах преодолеть одолевшие его чувства. Он стоял, простирая руки вверх, и сила его прозрения, казалось, приподнимала его над полом. Слушатели с криком повскакали с мест. Они махали руками, громко смеясь от волнения. И Юргис вместе со всеми кричал, срывая голос, кричал, потому что не мог не кричать, потому что он был во власти обуревавших его чувств. Причиной этого были не только слова оратора, не только его покоряющее красноречие. Это было действие его личности, его голоса — голоса со странными интонациями, проникавшими в душу, как звук колокола, захватывавшего слушателя, потрясавшего его внезапным трепетом, ощущением чего-то неведомого, как будто человек прикоснулся к неизреченным тайнам, вселяющим благоговение и ужас. Перед Юргисом раскрывались широчайшие картины, земля разверзалась под ним, он испытывал смятение, подъем, содрогание. Он переставал чувствовать себя просто человеком — он был полон неведомых сил, враждебные демоны спорили в нем, вековые тайны требовали выхода из мрака; он сидел, подавленный болью и радостью, кровь билась в кончиках его пальцев, и частое дыхание с трудом вырывалось из груди. Слова этого человека молнией озарили душу Юргиса; поток чувств затопил его — все его старые надежды и желания, старое горе, и гнев, и отчаяние. Все пережитое, казалось, внезапно нахлынуло на него, слившись в новое непередаваемое чувство. Мало того что он терпел такой гнет и такие ужасы — ведь он, униженный и истерзанный, примирился, забыл о своих обидах, не делал даже попыток бороться — в этом было самое страшное, безумное, невыносимое для человеческого сознания! «Что есть убийство плоти, если убивается душа?» — спрашивает пророк. Юргис и был тем человеком, чью душу убили, человеком, переставшим надеяться и бороться, примирившимся с унижением и отчаянием. И вдруг в единый мучительный миг эта черная, отвратительная истина открылась ему! Рухнули все устои его души, казалось, небо раскололось над его головой, а он стоял, подняв кулаки, глаза его налились кровью, на лбу вздулись синие вены, и он ревел, как дикий зверь, исступленно, безумно, бессвязно. Когда же его голос отказал, он долго стоял еще, судорожно вздыхая, и хрипло бормотал про себя: «Боже мой! Боже мой! Боже мой!»
Глава XXIX
Оратор отошел в сторону, вернулся на свое место среди сидевших в глубине эстрады, и Юргис понял, что его речь окончена. Аплодисменты не прекращались несколько минут. Потом кто-то запел, толпа подхватила, и мощные звуки потрясли стены зала. Юргис никогда не слышал этой песни и не улавливал слов, но бурный вдохновенный ритм захватил его — это была марсельеза! Он слушал строфу за строфой, сжимая руки, и каждый нерв его трепетал. Никогда в жизни он не был так взволнован — в нем совершилось чудесное превращение. Он не мог думать, так как был слишком оглушен; но он знал, что в охватившем его душу мощном подъеме родился новый человек. Он был вырван из когтей гибели, освобожден от ига отчаяния. Весь мир изменился для него — он был свободен, свободен! Если даже ему придется страдать по-прежнему, просить милостыню и голодать, все будет по-новому. Он будет понимать и терпеть. Он больше не будет игрушкой обстоятельств, он будет человеком, у него будут новая и ясная цель, будет за что бороться, за что умереть, если потребуется! Эти люди научат его и помогут ему. У него будут друзья и союзники, перед ним будет лик справедливости, и он пойдет рука об руку с могучей силой.
Публика постепенно утихла, и Юргис сел. Председатель митинга вышел вперед и заговорил. Его голос, казалось, звучал слабо и глухо, и Юргис ощутил это как профанацию. Зачем кто-то говорит после того удивительного человека?! Почему не сидят все в молчании? Председатель объявил, что сейчас будет произведен сбор на покрытие расходов по устройству митинга и в агитационный фонд партии. Но Юргис не мог дать ни гроша и поэтому стал думать о другом.
Он не сводил глаз с оратора, который сидел в кресле, опустив голову на руку. Его поза выражала крайнее изнеможение. Но вдруг он поднялся, и председатель заявил, что теперь оратор ответит на вопросы слушателей. Какая-то женщина встала и попросила оратора пояснить ей то, что он говорил о Толстом. Юргис никогда не слыхал о Толстом и совершенно не интересовался им. Зачем задают подобные вопросы после такого призыва? Тут надо не разговаривать, а действовать. Привлечь людей, пробудить их, организовать, подготовить к борьбе!
Но беседа продолжалась, она велась тоном спокойного разговора, и это вернуло Юргиса в будничный мир. Несколько минут назад он готов был схватить руку прекрасной леди, сидевшей рядом с ним, и покрыть ее поцелуями; готов был обнять своего соседа с другой стороны. Но теперь он вспомнил, что он «хобо», что он грязен и в лохмотьях, что от него дурно пахнет и что ему негде переночевать.
Поэтому, когда митинг, наконец, окончился и публика начала расходиться, бедный Юргис совершенно растерялся. Он не думал о том, что придется уйти, ему казалось, что это видение будет длиться вечно, что он нашел товарищей и братьев. Но теперь он уйдет, и все это разлетится, как дым, и никогда не повторится. Он сидел, испуганный и недоумевающий. Но другие в этом ряду хотели выйти, и ему пришлось встать и начать продвигаться вместе с толпой. Он грустно переводил взор с одного лица на другое. Все оживленно обсуждали речь оратора, но с Юргисом никто не заговорил. Когда он очутился у двери и на него пахнуло холодным ночным воздухом, им овладело отчаяние. Он не имел понятия о том, по какому поводу была произнесена эта речь, и не знал даже имени оратора. И вот он должен уйти. Нет, нет, это нелепо, он должен поговорить с кем-нибудь. Он должен найти этого человека и сказать ему, что он чувствует. Такой человек не оттолкнет его, хоть он и бродяга!
Юргис отошел в сторону и подождал, а когда толпа поредела, двинулся к эстраде. Оратор ушел, но за эстрадой была маленькая дверь, люди входили и выходили, и никто ее не сторожил. Юргис собрался с духом, вошел и по коридору добрался до набитой людьми комнаты. Никто не обращал на него внимания, он продолжал пробираться вперед и в углу увидел того, кого искал. Оратор сидел в кресле; его плечи опустились, глаза были полузакрыты. Лицо его было смертельно бледным, почти зеленоватым, одна рука безжизненно свисала. Высокий человек в очках старался оттеснить толпу.
— Отойдите немного, прошу вас. Разве вы не видите, что товарищ совсем измучен? — говорил он.
Юргис стоял и несколько минут наблюдал эту картину. Изредка сидевший подымал глаза и что-то говорил окружающим; наконец, его глаза остановились на Юргисе. В них, казалось, мелькнул вопрос, и Юргис неожиданно для самого себя шагнул вперед.
— Я хотел поблагодарить вас, сэр, — с лихорадочной поспешностью забормотал он. — Я не мог уйти, не сказав вам, как много… как я рад, что слышал вас. Я… я ничего не знал обо всем этом…
Человек в очках куда-то отходил, но в этот момент он вернулся.
— Товарищ слишком утомлен, чтобы разговаривать… — начал он, но тот остановил его.
— Погодите, — сказал он. — Он хочет что-то сказать мне.
Потом он посмотрел Юргису в лицо.
— Вы хотите узнать больше о социализме? — спросил он.
Юргис смутился.
— Я… я… — бормотал он. — Это социализм? Я и не знал. Я хочу узнать подробнее о том, о чем вы говорили… Я хочу помогать. Я сам прошел через все это.
— Где вы живете?
— У меня нет дома, я безработный, — ответил Юргис.
— Вы иностранец, не правда ли?
— Литовец, сэр.
Человек в кресле задумался и потом обратился к своему другу.
— Кто у нас сейчас здесь, Уолтерс? — спросил он. — Остринский, но он поляк…
— Остринский говорит по-литовски, — ответил тот.
— И отлично! Будьте добры, посмотрите, здесь ли он еще?
Уолтерс вышел, а оратор снова взглянул на Юргиса. У него были глубокие черные глаза и доброе грустное лицо.
— Вы должны извинить меня, товарищ, — сказал он. — Я очень устал; последний месяц мне приходилось выступать каждый день. Я познакомлю вас с человеком, который может помочь вам нисколько не хуже меня.
Посланному пришлось дойти лишь до двери. Он вернулся в сопровождении человека, которого представил Юргису, как «товарища Остринского». Товарищ Остринский был маленький человечек, едва по плечо Юргису, с дряблым, морщинистым лицом, безобразный и немного хромой. На нем был долгополый черный сюртук, позеленевший у швов и петель. По-видимому, у Остринского были слабые глаза, так как он носил зеленые очки, придававшие ему комичный вид. Но его рукопожатие было сердечным, и то, что он говорил по-литовски, расположило Юргиса к нему.
— Вы хотите познакомиться с социализмом? — спросил он. — Что ж, пройдемся и потолкуем не спеша.
Юргис простился с чародеем, потрясшим его душу, и вышел. Остринский спросил Юргиса, где он живет, собираясь проводить его. Поэтому Юргису пришлось еще раз объяснить, что у него нет крова. По просьбе Остринского, он рассказал свою историю — как он приехал в Америку и что пережил на бойнях, как разрушилась его семья и как он стал скитальцем. Маленький человечек выслушал этот рассказ и крепко сжал локоть Юргиса.
— Вы прошли через огонь и воду, товарищ! — сказал он. — Мы сделаем из вас бойца!
Потом Остринский в свою очередь рассказал о себе. Он пригласил бы Юргиса переночевать, но у него только две комнаты, и он не может предложить гостю постели. Он уступил бы свою, но его жена больна. Поняв из дальнейшего разговора, что Юргису предстоит провести ночь где-нибудь в подъезде, он предложил ему устроиться на полу в кухне, и это предложение было с радостью принято.
— Может быть, завтра придумаем что-нибудь получше, — сказал Остринский. — Мы делаем все, что можем, когда знаем, что товарищ голодает.
Остринский жил в квартале Гетто, где занимал две комнатки в подвальном этаже. Входя, они услышали плач младенца, и Остринский прикрыл дверь в спальню. У него было трое детей, объяснил он, и теперь родился четвертый. Остринский придвинул два стула поближе к плите и попросил извинения за неизбежный при таком событии беспорядок. Половину кухни занимал рабочий стол, заваленный материей, и Остринский объяснил, что он портной-брючник. Он приносит домой большие узлы раскроенного материала и вместе с женой шьет из него брюки. Это дает ему средства к существованию, но ему приходится все туже и туже из-за слабости зрения. Он боится и думать о том, что будет с семьей, если его глаза совсем откажутся служить. Сбережений нет — он едва сводил концы с концами, работая по двенадцать-четырнадцать часов в день. Пошивка брюк на требует большой квалификации, каждый может этому научиться, и плата неизменно понижается. В этом и состоит система «конкуренции труда», и если Юргис хочет понять, что такое социализм, то лучше всего начать с этого. Рабочие должны работать, чтобы существовать, они стараются перебить друг у друга место, и никто не может получить больше той платы, на которую соглашается самый неприхотливый. Поэтому масса вынуждена непрерывно вести отчаянную борьбу с нищетой. Вот что означает «принцип конкуренции» применительно к трудящимся, то есть к людям, которым нечего продать, кроме своего труда. Для тех же, кто стоит наверху, для эксплуататоров, дело, разумеется, обстоит иначе. Их мало, это дает им возможность сговариваться и объединяться, и тогда их сила несокрушима. И вот теперь во всем мире складываются два класса, разделенные непроходимою пропастью: класс капиталистов, владеющий несметными богатствами, и пролетариат, скованный невидимыми цепями и порабощенный. Пролетариев приходится тысяча на одного капиталиста, но они невежественны, беспомощны и останутся во власти своих эксплуататоров, пока не сорганизуются, пока в них не пробудится «классовое сознание». Это медленный и трудный процесс, но он будет неуклонно продолжаться. Это похоже на движение ледника — раз уж он тронулся, его не остановишь. Каждый социалист вносит свой вклад в общее дело и живет мечтою о «грядущих счастливых временах», когда рабочий класс пойдет к урнам, возьмет бразды правления в свои руки и положит конец частной собственности на средства производства. Как бы ни был беден человек, сколько бы он ни страдал, мысль об этом будущем поддержит его. Если не он, то его дети доживут до этого времени, а для социалиста победа его класса — его личная победа. И каждый новый успех движения наполняет его бодростью. Взять хотя бы Чикаго: здесь социализм развивается не по дням, а по часам. Чикаго — промышленный центр страны, и рабочие союзы здесь сильнее, чем где бы то ни было. Но от них рабочим мало пользы, так как хозяева тоже организованы. Поэтому забастовки обычно проваливаются, и с каждой неудачей союзов все больше и больше рабочих переходит к социалистам.
Остринский объяснил Юргису устройство партии, механизм самообразования пролетариата. Во всех крупных центрах уже существуют местные отделы, в последнее время их все больше возникает и в мелких городах. Местные отделы имеют от шести до тысячи членов, всего же существует тысяча четыреста отделов с общим итогом в двадцать пять тысяч членов, платящих взносы на поддержание организации. Местный отдел Чикаго имеет восемь подотделов и тратит на агитацию несколько тысяч долларов в год. Он печатает еженедельную газету на английском языке и такие же на чешском и немецком. Кроме того, в Чикаго издается ежемесячный журнал и существует кооперативное издательство, ежегодно выпускающее полтора миллиона экземпляров социалистических книг и брошюр. Все это возникло за последние несколько лет, а когда Остринский впервые приехал в Чикаго, ничего этого еще не было.
Остринский был поляком. Ему было лет пятьдесят. Он жил прежде в Силезии, где поляков угнетали и преследовали, и в начале семидесятых годов принял участие в пролетарском движении. Это было время, когда Бисмарк, победив Францию, обрушил свою политику железа и крови против Интернационала. Сам Остринский дважды сидел в тюрьме, но тогда он был молод и ничего не боялся. Ему много пришлось бороться на своем веку, потому что, как раз когда социалистическое движение сокрушило все преграды и стало в Германской империи могучей политической силой, он перебрался в Америку и начал все сначала. В Америке тогда все смеялись над самой мыслью о социализме и говорили, что здесь и так все свободны. «Как будто политическая свобода когда-нибудь облегчала экономическое рабство!» — заметил Остринский.
Маленький портной сидел, откинувшись на жестком стуле, положив ноги на холодную плиту, и говорил шепотом, чтобы не разбудить спавших за стеной. Юргису он казался почти таким же замечательным человеком, как и оратор на митинге; он был беден, влачил убогое, полуголодное существование — и все-таки сколько он знал, на что дерзал, чего добился, каким он был героем! А за ним стояли другие такие же, целые тысячи, и все они были тружениками! Юргису казалась невероятной мысль, что весь этот удивительный механизм прогресса создан такими же простыми людьми, как он сам.
— Так всегда бывает, — сказал Остринский. — Человек, впервые обращенный в социализм, вначале ведет себя, как помешанный; он не понимает, как другие не видят столь простой истины, и думает, что сможет за неделю обратить в свою веру весь мир. Но вскоре он узнает, как трудна задача, и только вступление в партию новых товарищей помешает его пылу иссякнуть. Как раз теперь у Юргиса будет немало случаев найти применение своим силам. В стране идет подготовка к выборам президента, и везде только и говорят, что о политике. Остринский обещал свести его на ближайший митинг местного отдела и представить товарищам, после чего он сможет вступить в партию. Взнос составляет пять центов в неделю, но тех, для кого это тяжело, освобождают от платы. Социалистическая партия — действительно демократическая организация, управляемая только совокупностью своих членов и не признающая никаких боссов. Объяснив все это, Остринский охарактеризовал основные принципы партии. Собственно, есть только один социалистический принцип — «никаких компромиссов», и этот принцип составляет основу пролетарского движения во всем мире. Социалист, избранный в законодательные органы, голосует вместе с представителями старых партий за всякую меру, отвечающую интересам рабочего класса, но при этом он не забывает, что подобные уступки, каковы бы они ни были, пустяки по сравнению с великой целью — организацией рабочего класса для революции. До сих пор число социалистов в Америке каждые два года удваивалось. Если развитие будет продолжаться тем же темпом, они получат большинство в стране к тысяча девятьсот двенадцатому году, хотя не все ожидают столь быстрого успеха.
Социалисты создали сноп организаций среди всех цивилизованных народов. Эта международная политическая партия, сказал Остринский, — самая большая, какую когда-либо видел мир. В ней тридцать миллионов членов, и она собирает восемь миллионов голосов. Она уже начала издавать свою первую газету в Японии и выбрала своего первого депутата в Аргентине. Во Франции она назначает членов кабинета, а в Италии и в Австралии держит в своих руках большинство и свергает министерства. В Германии, где ее голоса составляют треть общего числа, все остальные партии и организации объединились для борьбы с нею. Для пролетариата какой-нибудь отдельной страны, — объяснял Остринский, — не было бы смысла в победе, так как эта страна была бы раздавлена военной силой других. Поэтому социализм — движение мировое, объединяющее все человечество в стремлении к свободе и братству. Это новая религия человечества, или, можно сказать, воплощение старой, ибо она подразумевает почти буквальное приложение всех заветов Христа.
Поглощенный разговором со своим новым знакомым, Юргис просидел далеко за полночь. Все происшедшее казалось ему чем-то необыкновенным, почти невероятным. Он словно встретил обитателя четвертого измерения, существо, обладающее сверхъестественными свойствами. Вот уже четыре года Юргис скитался в джунглях. И вдруг рука протянулась к нему и, схватив, подняла высоко на вершину горы, откуда он мог обозреть весь пройденный путь, тропинки, с которых сбивался, трясины, в которые оступался, логовища нападавших на него хищных зверей. Взять хотя бы его мытарства в Мясном городке — как хорошо объяснил их Остринский! Юргис всегда отождествлял мясных королей с судьбой; Остринский показал ему, что они — Мясной трест. Они представляли собой гигантское объединение капитала, сокрушавшее всякое сопротивление, глумившееся над законами страны и высасывавшее соки из народа. Юргис вспомнил, как, впервые попав в Мясной городок, он наблюдал убой свиней, и думал, как это жестоко и дико. Он ушел тогда, радуясь, что он не свинья. Но теперь его новый знакомый показал ему, что он был именно свиньей, одной из свиней, принадлежавших мясопромышленникам. Свинья была для них только источником дохода, так же как и рабочие, так же как и покупатели, С рабочими и покупателями считались не больше, чем со свиньей, с ее мнением и ее страданиями. То же происходило повсюду, но в Мясном городке это особенно бросалось в глаза. В той работе, которая идет на бойнях, есть что-то, порождающее бессердечие и жестокость. Не будет преувеличением сказать, что для их хозяев сто человеческих жизней не стоят цента барыша. Когда Юргис ознакомится с социалистической литературой — а это будет очень скоро, — он увидит Мясной трест во всех его проявлениях и поймет, что это — воплощение слепой и безрассудной Алчности, чудовище с тысячами прожорливых пастей, с тысячами тяжелых копыт; Великий Мясник — воплощение духа капитализма. По океану торговли он плавает, словно пиратский корабль; он выкинул черный флаг и объявил войну цивилизации. Обман и подкуп — вот его обычные приемы. Городское управление Чикаго — просто одна из филиальных контор Мясного треста. Он открыто крадет ежегодно миллиарды галлонов городской воды. Он диктует суду приговоры «бесчинствующим» забастовщикам. Он запрещает мэру требовать исполнения закона о жилых зданиях. Он настолько силен, что может препятствовать освидетельствованию своих продуктов и подделывать правительственные отчеты. Он нарушил законы о скидках, а когда ему стало угрожать следствие, сжег свои книги и помог своим преступным исполнителям скрыться за границу.
В мире торговли он движется, как колесница Джаггернаута, ежегодно уничтожая тысячи предприятий и доводя людей до сумасшествия и самоубийства. Он настолько понизил цены на скот, что подорвал скотоводство, — занятие, от которого зависит существование целых штатов. Он разорил тысячи мясников, отказавшихся торговать его продуктами. Он разделил страну на зоны и в каждой из них назначает цену на мясо. Ему принадлежат все загоны-ледники, и он взимает огромную дань со всей птицы, яиц, фруктов и овощей. Миллионами долларов в неделю течет к нему богатство, и он протягивает лапы к другим отраслям промышленности — к железным дорогам и трамвайным линиям, к концессиям на газовое и электрическое освещение. Кожевенная промышленность и производство дубильных веществ уже в его руках. Простые люди страны очень встревожены его продвижением, но никто не видит, как можно с ним бороться. Задача социалистов заключается в том, чтобы учить и организовывать их, готовить к тому времени, когда они возьмут в свои руки гигантскую машину, именуемую Мясным трестом, и будут производить с ее помощью пищу для людей, вместо того чтобы создавать богатства для шайки пиратов…
Было далеко за полночь, когда Юргис улегся на полу в кухне Остринского; и все же прошел целый час, прежде чем ему удалось уснуть. Перед его глазами стояла радостная картина: рабочие Мясного городка победно овладевают объединенными бойнями!
Глава XXX
Юргис позавтракал с семьей Остринского и потом пошел к Эльжбете. Его робость как рукой сняло, и вместо всех заготовленных им объяснений он с места в карьер стал рассказывать Эльжбете о революции. Сначала ей показалось, что он рехнулся, и только спустя некоторое время она, наконец, поверила, что он в своем уме. Когда она окончательно удостоверилась, что он способен здраво рассуждать обо всем, кроме политики, она успокоилась. Юргису суждено было убедиться, что броня Эльжбеты непроницаема для социализма. Ее душа была закалена в огне житейских невзгод, и ее уже нельзя было переделать. Жизнь для нее сводилась к погоне за куском хлеба, и ничто другое ее не занимало. Новая страсть, охватившая зятя, интересовала ее лишь постольку, поскольку это могло побудить его к трезвости и прилежанию. Когда же она увидела, что он намерен искать работу и вносить свою долю в семейный фонд, она дала ему полную свободу убеждать ее сколько угодно и в чем угодно. Эльжбета была очень мудра. Она соображала быстро, как загнанный кролик, и в полчаса на всю жизнь определила свое отношение к социалистическому движению. Она соглашалась с Юргисом во всем, протестуя только против уплаты членских взносов; иногда она даже ходила с ним на митинги и среди бурных прений обдумывала, что приготовить завтра на обед.
После своего обращения Юргис еще неделю бродил по городу в поисках работы, пока ему не улыбнулась неожиданная удача. Он проходил мимо одного из бесчисленных маленьких отелей Чикаго и после некоторого колебания решил войти. В вестибюле Юргис увидел хозяина и, подойдя к нему, попросил работы.
— Что вы умеете делать? — спросил тот.
— Что угодно, сэр, — ответил Юргис и поспешил добавить: — Я уже давно без работы, сэр. Я честный человек, я силен и буду стараться.
Хозяин пристально посмотрел на него.
— Пьете? — спросил он.
— Нет, сэр, — ответил Юргис.
— Мой швейцар пьет. Я уже семь раз прогонял его, и, пожалуй, с меня довольно. Согласны быть швейцаром?
— Да, сэр.
— Работа тяжелая. Нужно мести полы, мыть плевательницы, наливать лампы, носить багаж…
— Я готов, сэр.
— Ну, ладно. Вы будете получать тридцать долларов в месяц и содержание, а к работе, если хотите, можете приступить хоть сейчас. Можете надеть форму прежнего швейцара.
Итак, Юргис принялся за дело и до самой ночи работал усердно, как муравей. Потом он пошел домой сообщить новость Эльжбете, а затем, несмотря на поздний час, отправился к Остринскому поделиться с ним своей радостью. Тут его ожидало удивительное открытие. Когда он назвал адрес отеля, Остринский перебил его, вскричав:
— Неужели вы поступили к Хиндсу?
— Да, — сказал Юргис, — так его зовут.
Тогда Остринский сказал:
— Значит, у вас лучший хозяин во всем Чикаго. Он организатор нашей партии в штате и один из самых известных наших ораторов!
На следующее утро Юргис рассказал хозяину о том, что он социалист. Тот схватил его руку и потряс ее.
— Как я рад! — воскликнул он. — Вы прямо выручили меня. Я не спал всю ночь, потому что мне пришлось уволить хорошего социалиста!
С этих пор хозяин звал Юргиса «товарищем Юргисом» и требовал, чтобы и тот называл его «товарищем Хиндсом». Томми Хиндс, как его привыкли звать друзья, был плотный коренастый человек, широкоплечий, с красным лицом, украшенным седыми бачками. Это был самый добродушный и самый живой человек на свете — неисчерпаемый в своем энтузиазме и готовый день и ночь говорить о социализме. Он умел шутками расшевелить толпу, и его выступлении на митингах всегда сопровождались хохотом слушателей. Когда он бывал в ударе, поток его красноречия можно было сравнить только с Ниагарой.
Томми Хиндс начал самостоятельную жизнь кузнечным подмастерьем и сбежал, чтобы примкнуть к армии северян[28], где, на примере негодных ружей и гнилых одеял, впервые узнал, что такое взяточничество. Он считал, что смертью единственного брата обязан ружью, в критический момент давшему осечку, а дрянные одеяла винил во всех болезнях своей старости. Как только начинался дождь, он испытывал ревматические боли в суставах и, морщась, говорил: «Капитализм, друг мой, капитализм! Ecrasez l'Infame!»[29] У него было одно неизменное средство против всех зол на свете, и он проповедовал его всем и каждому; все равно, жаловался ли кто-нибудь на неудачи в делах, на несварение желудка или на сварливую тещу, он прищуривал глаза и говорил: «Знаете, что вам нужно? Голосуйте за социалистический список!»
Томми Хиндс начал выслеживать «Спрута», как только окончилась война. Он завел свое дело и столкнулся с конкуренцией людей, обогатившихся хищениями в то время как он воевал. Городские самоуправления были у них в руках, железные дороги находились в сговоре с ними, и честному человеку оставалось только разориться. Поэтому Хиндс на все свои сбережения купил в Чикаго дом и принялся один, голыми руками, останавливать реку взяточничества и продажности. Он был поочередно сторонником реформ в муниципальном совете, «гринбеком», рабочим унионистом, популистом и приверженцем Брайана. И после тридцати лег борьбы тысяча восемьсот девяносто шестой год окончательно убедил его, что силу соединенного капитала немыслимо ограничить и можно только уничтожить целиком. Он опубликовал об этом памфлет и начал организовывать свою собственную партию, как вдруг случайная социалистическая листовка открыла ему, что другие уже опередили его. И вот уже восемь лет он боролся за партию. Будь то съезд ветеранов или содержателей отелей, банкет африкано-американских дельцов или пикник Библейского общества, Томми Хиндс умудрялся попасть в число приглашенных и излагал точку зрения социалистов на данный вопрос. Потом он отправлялся в турне, которое могло окончиться где угодно, от Нью-Йорка до Орегона, а вернувшись, организовывал по поручению комитета штата новые местные отделы. Покончив с этим, он возвращался домой отдыхать и… проповедовать социализм в Чикаго. Отель Хиндса был настоящим очагом пропаганды. Всякий поступавший к нему на работу быстро становился социалистом, если еще не был им. Владелец отеля охотно пускался в рассуждения со всеми, кто попадался ему в вестибюле; разгорались споры, подходили новые слушатели, и, наконец, все обитатели отеля собирались в вестибюле, после чего начинались настоящие дебаты. Это повторялось каждый вечер, и если самого Томми Хиндса не было дома, его заменял управляющий; когда же и управляющий уезжал агитировать, этим делом занимался его помощник, миссис Хиндс садилась за конторку и выполняла текущую работу. Управляющий был старый приятель хозяина, неуклюжий, костлявый великан с худым печальным лицом, широким ртом и густыми бакенбардами — настоящий тип степного фермера. Он и был им всю жизнь, пятьдесят лет боролся в Канзасе с железными дорогами, принадлежал к Ассоциации фермеров, был членом Союза фермеров и «дорожным» популистом. В конце концов Томми Хиндс открыл ему чудесную идею использования трестов вместо уничтожения их, и он, продав свою ферму, переехал в Чикаго.
Его звали Амос Стрэвер. Его помощника звали Гарри Адамс; это был потомок первых переселенцев, бледный человек родом из Массачусетса, похожий на учителя. Адамс работал на бумагопрядильне в Фол-Риверс, но длительный застой в этой отрасли промышленности довел его семью до нищеты и побудил его переселиться в Южную Каролину. В Массачусетсе число неграмотных белых равно восьми десятым процента населения, а в Южной Каролине оно достигает тринадцати и шести десятых процента. Кроме того, в Южной Каролине для избирателей существует имущественный ценз. По этим и по другим причинам детский труд представляет там обычное явление, и продукция местных бумагопрядилен вытесняла с рынка массачусетскую. Адамс не знал этого; он знал только, что южные бумагопрядильни работают. Но когда он добрался туда, оказалось, что для обеспечения самого скромного существования ему и его семье нужно работать с шести часов вечера до шести утра. Он принялся организовывать рабочих на массачусетский лад и был уволен. Но он нашел другую работу и продолжал свою агитацию до тех пор, пока рабочие не забастовали, потребовав сокращения рабочего дня. Гарри Адамс попытался выступить с речью на уличном митинге, и на этом оборвалась его тамошняя деятельность. В штатах Дальнего Юга преступников сдают для работы подрядчикам, и если осужденных мало, их так или иначе добывают. Гарри Адамса посадил в тюрьму судья, который был кузеном владельца той бумагопрядильни, где Адамс организовал стачку. Тюремный режим чуть не убил Адамса, но у него хватило ума не роптать, и, отбыв наказание, он покинул с семьей Южную Каролину, «задворки ада», как он ее называл. У него не было денег на проезд, но так как это происходило во время жатвы, они один день шли, а следующий работали и так добрались до Чикаго, где Адамс вступил в социалистическую партию. Он был человек прилежный, сдержанный и меньше всего оратор; но под его конторкой в отеле всегда лежала груда книг, и статьи, выходившие из-под его пера, начали привлекать внимание партийной прессы.
Однако, как ни странно, весь этот радикализм нисколько не вредил делам отеля. Радикалы стекались в него, а торговые агенты находили его занимательным. Кроме того, в последнее время он завоевал симпатии западных скотоводов. В последнее время Мясной трест часто повышал цены, чтобы вызвать огромные отправки скота, а потом снова резко снижал их и легко закупал нужное ему количество. Поэтому у гуртовщика, приезжавшего в Чикаго, иной раз не оказывалось денег, чтобы оплатить хотя бы перевозку скота. Ему приходилось останавливаться в дешевом отеле, не смущаясь тем, что в вестибюле ораторствует какой-то агитатор. Эти западные молодцы были желанной добычей для Томми Хиндса. Он собирал их вокруг себя и рисовал им картинки «существующего строя». Конечно, ознакомившись с историей Юргиса, он уже ни за что на свете не отпустил бы своего нового швейцара.
— Вот что, — восклицал он среди спора, — у меня здесь служит парень, который работал на бойнях и хорошо знает, что это такое!
Услышав это, Юргис отрывался от своей работы и подходил к ним. Тогда хозяин говорил:
— Товарищ Юргис, расскажите-ка этим джентльменам о том, что вы видели на бойнях!
Вначале такая просьба повергала бедного Юргиса в крайнее смущение, и слова приходилось тянуть из него клещами. Но постепенно он понял, что от него требуется, и произносил свою речь с большим жаром. Хозяин сидел рядом, кивал головой и вставлял одобрительные замечания. Когда Юргис сообщал рецепт «консервированной ветчины» или рассказывал о том, как забракованных свиней сбрасывают в люк для отходов и немедленно извлекают внизу, чтобы переправить в другие штаты и превратить в сало, Томми Хиндс хлопал себя по колену и кричал:
— Вы думаете, такое можно выдумать?
А затем хозяин отеля объяснял, что только социалисты знают действительное средство против подобных зол, что только они намерены бороться всерьез с Мясным трестом. И если в ответ на это слушатель указывал, что и так вся страна возмущена, что газеты полны разоблачений, а правительство принимает меры против треста, у Томми Хиндса был наготове сокрушительный удар.
— Да, — говорил он, — все это правда. Но чем вы объясните это? Неужели вы наивно верите, что это делается в интересах публики? У нас в стране существуют и другие противозаконные тресты-грабители: Угольный трест, который зимою морозит бедняка, Стальной трест, который удваивает цену на каждый гвоздь в ваших сапогах, Нефтяной трест, из-за которого вы вечером не можете читать. Так как же вы объясните, почему весь гнев прессы и правительства обрушивается только на Мясной трест?
Если же на это слушатель возражал, что и против Нефтяного треста раздается немало протестов, Томми продолжал:
— Десять лет назад Генри Ллойд в своей книге «Богатство против республики» рассказал всю правду о Стандард Ойл Компани. Книгу обошли молчанием, и едва ли кто-нибудь из вас слыхал о ней. А недавно два журнала набрались, наконец, смелости и снова попробовали заняться Стандард Ойл — и что же из этого вышло? Газеты высмеивают авторов статей, церковники всех толков защищают преступников, а правительство ничего не делает! Почему же к Мясному тресту совсем другое отношение?
Слушатель обычно не мог ответить на этот вопрос и сдавался. Тогда Томми Хиндс начинал просвещать его, и было очень интересно наблюдать, как у слушателя открывались глаза.
— Будь вы социалистом, — говорил Томми, — вы бы знали, что силой, действительно управляющей в настоящее время Соединенными Штатами, является Железнодорожный трест. Это он командует правительством вашего штата, и он же командует сенатом. А все упомянутые тресты входят в состав Железнодорожного треста, все — кроме Мясного! Мясной трест в ссоре с железными дорогами. Он грабит их изо дня в день при помощи «собственных вагонов». Вот почему публика негодует, вот почему газеты требуют решительных мер и правительство вступает на тропу войны! А вы, бедные простые люди, смотрите, и одобряете, и думаете, что все это делается для вас, и понятия не имеете о том, что перед вами кульминационный момент вековой коммерческой конкуренции — решительная, смертельная схватка между вождями Мясного треста и Стандард Ойл за право владения Соединенными Штатами Америки!
Таков был новый дом, где Юргис жил и работал и где заканчивалось его образование. Однако было бы ошибкой предположить, что он работал мало. За Томми Хиндса он дал бы отрезать себе руку, и для Юргиса не было большей радости, чем поддерживать идеальную чистоту и порядок в его отеле. То, что во время работы его голова была занята размышлениями о социализме, нисколько ему не мешало. Напротив, Юргис с тем большим рвением чистил плевательницы и полировал до блеска перила, что в это же время он вел спор с воображаемым противником. Было бы приятно сказать, что он сразу же полностью отказался от пьянства и других дурных привычек; но, к сожалению, это было бы не совсем точно. Эти революционеры не были ангелами; они были людьми, и людьми, которые побывали на самом дне: к ним пристало много грязи. Некоторые из них пили, другие сквернословили, третьи ели рыбу ножом. Между ними и остальными тружениками была лишь та разница, что у них была надежда, было дело, за которое они готовы были бороться и страдать. У Юргиса бывали минуты, когда видение будущего бледнело, расплывалось и заслонялось большой кружкой пива. Но если одна кружка вела за собой другую, а потом третью и четвертую, то Юргис по крайней мере испытывал на другой день раскаяние и давал себе новые зароки. Было совершенно очевидно, что подло тратить деньги на пьянство, пока рабочий класс блуждает во мраке и ждет своего освобождения. На деньги, которые стоила кружка пива, можно было купить пятьдесят листовок, раздать их необращенным и упиваться мыслью о принесенной пользе. Таким путем и создавалось движение, и это был единственный путь для его развития. Мало было знать о нем — нужно было бороться за него: ведь социализм был делом масс, а не отдельных избранников. Отсюда естественно вытекало, что всякий, отказывавшийся принять новое евангелие, был лично ответствен за неосуществление сокровенных мечтаний Юргиса, и это, увы, делало его неприятным собеседником. Он познакомился с соседями Эльжбеты и, начав оптом обращать их в социализм, несколько раз чуть не подрался с ними.
То, что он проповедовал, представлялось Юргису таким очевидным! Просто непостижимо, как люди могут оставаться слепыми! Все богатства страны — земля и здания на ней, железные дороги, рудники, фабрики и магазины, все находится в руках немногих частных лиц — капиталистов, на которых остальные вынуждены работать за ничтожную плату. А все, что производят рабочие, идет на бесконечное увеличение богатств этих капиталистов, хотя и так они сами и все их близкие живут в неслыханной роскоши! И неужели не ясно, что, если урезать долю тех, кто только «владеет», доля тех, кто работает, значительно возрастет? Это ясно, как дважды два четыре, и в этом вся суть. А между тем находятся люди, которые не видят этого и готовы спорить о чем угодно. Они говорят, что правительства не могут вести дела так же экономно, как частные люди. Они повторяют это без конца и уверены, что говорят что-то путное! Они не видят, что экономное управление хозяев означает для них, рабочих, более тяжелую работу и более низкую плату за нее. Они — наемные рабы и слуги, зависящие от эксплуататоров, единственное стремление которых — выжать из них как можно больше. И они сами сочувствуют этому процессу и беспокоятся, что, может быть, он производится недостаточно основательно! По совести, у кого хватит терпения слушать подобные аргументы?
Но бывало и хуже. Юргис заводил разговор с каким-нибудь горемыкой, который тридцать лет проработал на одном предприятии и за все это время не мог скопить ни гроша; который в шесть часов утра уходил на работу, весь день стоял за станком и приходил вечером домой настолько утомленный, что ложился спать не раздеваясь; который за всю жизнь не имел и недели отпуска, никогда не путешествовал, никогда не пережил ничего необычного, ничему не учился, ни на что не надеялся. И вот, когда ему рассказывали о социализме, он презрительно фыркал и отвечал: «Это меня не интересует, я — индивидуалист!» А потом он заявлял, что социализм — это уравниловка, и, если он когда-нибудь осуществится, мир остановится в своем прогрессе. Такие доводы рассмешили бы и осла, а между тем тут было не до смеха, если подумать, сколько на свете миллионов таких несчастных, которых капитализм настолько сбил с толку и оболванил, что они забыли самый смысл слова «свобода». И они действительно верят, что, если они скопляются тысячами, повинуются слову стального магната и увеличивают его богатства на сотни миллионов долларов в год, чтобы потом на эти деньги он дарил им библиотеки, — это и есть «индивидуализм»! А взять в свои руки промышленность, управлять ею в своих собственных интересах и самим строить для себя библиотеки — это было бы уравниловкой!
Такие споры часто бывали невыносимо мучительны для Юргиса. Однако избежать их было нельзя; нужно было подрывать самое основание этой горы невежества и косности. Нужно было убеждать жалкого упрямца, сдерживаться, спорить с ним, выжидая случая вбить ему в голову какую-нибудь мыслишку. А в остальное время нужно было оттачивать собственное оружие — обдумывать новые ответы на услышанные возражения и запасаться новыми фактами, чтобы доказать противнику гибельность его взглядов.
Так Юргис приобрел привычку читать. Он носил с собой в кармане взятую у кого-нибудь книжку или брошюру и, улучив свободную минуту, прочитывал главу, а потом за работой продумывал ее. Кроме того, он читал газеты и потом расспрашивал о том, чего не понимал. Один из его сослуживцев в отеле был толковый маленький ирландец, знавший буквально все, чем Юргис интересовался. И во время работы этот ирландец объяснял Юргису географию Америки, ее историю, конституцию, законы. Юргис узнал от него также кое-что об экономическом строе страны, о больших железных дорогах и корпорациях, о людях, которым они принадлежали, о рабочих союзах, о знаменитых стачках и о тех, кто руководил ими. А в те вечера, когда Юргис бывал свободен, он ходил на социалистические митинги. Во время выборной кампании нельзя было довольствоваться уличными митингами, когда и погода и качества ораторов одинаково неопределенны. Поэтому каждый вечер устраивались митинги в закрытых помещениях, и там выступали известные ораторы. Они рассматривали политическое положение со всех возможных точек зрения, и единственное, что огорчало Юргиса, это невозможность унести хотя бы малую долю раскрытых перед ним сокровищ.
Среди этих ораторов был человек, которого прозвали «Маленьким великаном». Бог затратил столько материала на его голову, что не хватило для ног. Но когда он взбирался на эстраду и потрясал черными бакенбардами, устои капитализма начинали шататься. Он написал настоящую энциклопедию по социальным вопросам — книгу, величиною почти с него самого. Среди них был молодой писатель, явившийся из Калифорнии, бывший когда-то рыболовом, устричным браконьером, грузчиком, матросом, скитавшийся по всей стране, сидевший в тюрьме, живший в трущобах Уайтчэпела и ездивший в Клондайк искать золото. Обо всем этом он писал в своих книгах и силой своего таланта заставил весь мир слушать себя. Теперь он был знаменит, но где бы он ни был, он неизменно проповедовал евангелие бедняков. Среди них был человек, которого называли «миллионером-социалистом». Он нажил состояние и истратил почти все свои деньги на создание журнала, издание которого из-за притеснений почтового управления пришлось перенести в Канаду. Это был флегматичный человек, меньше всего похожий на социалистического агитатора. Он говорил просто, как будто беседуя со своими слушателями, и не видел никаких причин выходить из себя по поводу социальных вопросов. Он объяснял, что в мире происходит процесс экономической эволюции, и раскрывал ее пути и законы. Жизнь — это борьба за существование, сильный побеждает слабого и в свою очередь побеждается еще более сильным. Побежденные в борьбе обычно подвергаются истреблению; но иногда им удается спастись благодаря объединению, которое представляет собой новый и высший вид силы. Так, стадные животные берут верх над хищными; так в человеческой истории народ берет верх над монархами. Рабочие — просто граждане промышленности, и социалистическое движение только выражает их волю к жизни. Неизбежность революции определяется тем фактом, что у них нет иного выбора, как объединиться или дать истребить себя. Эта суровая и неумолимая истина не зависит от человеческой воли; она — закон экономического процесса, подробности которого издатель журнала разъяснял с необычайной убедительностью.
Наконец, настал вечер главного митинга предвыборной кампании, и Юргис услыхал обоих знаменосцев своей партии. За десять лет до этого в Чикаго произошла стачка ста пятидесяти тысяч железнодорожников. Железнодорожные компании наняли хулиганов, которые устроили беспорядки, и тогда президент Соединенных Штатов послал войска, чтобы сломить забастовку, причем деятелей союза без суда бросали в тюрьму. Заключение подорвало здоровье председателя союза, но сделало его социалистом. И вот уже десять лет он ездил по стране, говорил с народом лицом к лицу и призывал его к борьбе за справедливость. Это был человек, обладавший необычайной властью над слушателями, высокий и худой, с лицом, изможденным лишениями и страданиями. Он пылал мужественным гневом, и в голосе его звучали слезы страдающего ребенка. Во время своей речи он мерил шагами эстраду, гибкий и нервный, как пантера. Он нагибался вперед к своим слушателям, и его палец, казалось, указывал им прямо в сердце. Его голос стал глухим от постоянного переутомления, но в огромном зале стояла гробовая тишина, и все слышали его.
А затем, когда Юргис уходил с этого митинга, кто-то сунул ему газету, которую он взял домой и прочел. Так он познакомился с «Призывом к разуму». За двенадцать лет до этого некий делец, спекулировавший недвижимостями в Колорадо, пришел к убеждению, что превращать жизненные потребности человека в источник наживы подло, бросил дела и начал издавать еженедельный социалистический листок. Было время, когда ему приходилось самому набирать весь номер, но он выдержал, победил, и теперь его газета имела постоянный и большой тираж. Она потребляла каждую неделю вагон бумаги, и почтовые поезда часами грузились на станции маленького канзасского городка. Эта еженедельная газета состояла из четырех страниц и стоила полцента экземпляр. Число ее подписчиков достигало четверти миллиона, и она расходилась по всей Америке.
«Призыв» был пропагандистским органом. Он обладал своим особым стилем. Его статьи были полны соли и перца, задора и западного жаргона. Он подбирал новости о жизни плутократов, чтобы научить чему-нибудь «американскую ломовую лошадь». На его страницах помещались столбцы убийственных параллелей: описание брильянтов, стоивших миллионы, или придворного штата любимого пуделя светской дамы бок о бок с сообщением о миссис Морфи, умершей от голода на улицах Сан-Франциско, или о том, что в Нью-Йорке повесился Джон Робинсон, который, выйдя из больницы, не смог найти работу. «Призыв» выбирал из ежедневной прессы сообщения о взятках и о нищете и превращал их в маленькие заметки, полные яда. «В Бэнгтауне, Южная Дакота, лопнули три банка, поглотив сбережения рабочих!» «Мэр Санди-Крика, Оклахома, сбежал со ста тысячами долларов. Вот каких правителей дают вам старые партии!» «Председатель Флоридского акционерного общества летательных аппаратов в тюрьме за двоеженство. Он был видным противником социализма потому, что, как он говорил, социализм уничтожит семью!» У «Призыва» было около тридцати тысяч верных корреспондентов, которых он называл своей «армией». Газета призывала эту «армию» не успокаиваться ни на минуту, а иногда для поощрения устраивала состязание на приз — от золотых часов до спортивной яхты или фермы в восемьдесят акров. Все сотрудники издательства были известны в «армии» под смешными кличками «Чернильного Айка», «Лысого», «Рыженькой», — «Бульдога», «Редакционного козла» и «Рабочей лошадки».
Но иногда «Призыв» бывал очень серьезен. Он посылал корреспондента в Колорадо и заполнял целые страницы описаниями беззаконий, творимых в этом штате. В одном городе больше сорока членов «армии» служили в центральном бюро Телеграфного треста, и ни одна важная для социалистов телеграмма не проходила через их руки без того, чтобы копия ее не попадала в «Призыв». Во время избирательной кампании газета выпускала многочисленные листовки. Попавший к Юргису экземпляр представлял собой обращение к бастующим рабочим, разосланный в количестве миллиона экземпляров во все промышленные центры, всюду, где объединение капиталистов проводило свою программу «открытых фабрик»[30]. «Вы проиграли стачку!» — так было озаглавлено обращение. «Что же вы собираетесь делать теперь?» Это было то, что называется «подстрекательским» воззванием, и его написал человек, чья душа закалилась в борьбе. Двадцать тысяч экземпляров этого воззвания были пересланы в район боен, где их спрятали в задней комнате маленькой табачной лавочки, и каждый вечер — а по воскресеньям и днем — члены местного отдела уносили их целыми охапками и раздавали на улицах и в домах. Рабочие Мясного городка, знавшие по опыту, что такое проиграть стачку, охотно читали воззвание, и двадцати тысяч экземпляров не хватило. Хотя Юргис и решил никогда больше не приближаться к своему прежнему дому, но тут он не выдержал и в течение недели каждый вечер ездил на трамвае к бойням, чтобы помочь свести на нет свою прошлогоднюю работу, когда он провел в муниципальный совет маркера, ставленника Майка Скэлли.
Он увидел, что за эти двенадцать месяцев в Мясном городке произошла чудесная перемена: у рабочих начали открываться глаза! Во время этих выборов социалисты буквально сметали всех со своего пути, а Скэлли и другие местные «демократы» тщетно ломали себе головы, ища выхода. В самом конце кампании они вспомнили, что забастовка была сорвана с помощью привезенных с Юга негров, и выписали из Южной Каролины особенно «боевого» сенатора, которого прозвали «В подтяжках»: говоря с рабочими, он снимал сюртук и ругался, как последний хулиган. Этот митинг они усиленно рекламировали, но социалисты тоже готовились к нему, и в результате их набралось там около тысячи человек. Сенатор «В подтяжках» около часа выдерживал град их вопросов, а потом удалился сильно не в духе. Конец митинга представлял собой уже обычную стычку между партиями. Юргис, непременно желавший пойти на это собрание, веселился там, как никогда. Он приплясывал и размахивал руками от возбуждения, а в самый разгар споров вырвался от своих друзей, пробрался в проход и сам начал произносить речь! Сенатор как раз заявил, что демократическая партия не прибегает к подкупам и что только республиканцы скупают голоса. И вот тут-то Юргис не своим голосом завопил: «Ложь! Ложь!» Затем он начал рассказывать, откуда он это знает, и объявил, что сам скупал голоса! Он рассказал бы сенатору «В подтяжках» все свои приключения, если бы Гарри Адамс и еще кто-то из его друзей силой не усадили его.
Глава XXXI
Как только Юргис получил работу, он немедленно отправился к Марии. Она спустилась к нему в переднюю, и он, стоя у дверей с шапкой в руках, сказал:
— Я получил работу, и теперь ты можешь уйти отсюда.
Но Мария только покачала головой. Ей больше ничего не остается, сказала она, потому что никто не возьмет ее на работу. Ей не удастся скрыть свое прошлое — другие девушки пытались, но их всегда изобличали. Дом посещают тысячи мужчин, и рано или поздно она с кем-нибудь из них встретится.
— А кроме того, — добавила Мария, — я больше не могу работать. Я ни на что не годна — я морфинистка. Что бы ты стал делать со мной?
— Разве ты не можешь отвыкнуть? — воскликнул Юргис.
— Нет, — ответила она, — я не отвыкну. Какой смысл об этом говорить? Видно, мне уж оставаться тут до самой смерти. Я только на это и годна.
Другого ответа Юргис не смог от нее добиться. Когда он сказал ей, что не позволит Эльжбете брать у нее деньги, она равнодушно ответила:
— Значит, они пропадут здесь — вот и все.
У нее были опухшие веки и красное оплывшее лицо. Он видел, что его присутствие раздражает ее, что она только и ждет, когда он уйдет. И он ушел, разочарованный и огорченный.
Бедный Юргис был не особенно счастлив в своей домашней жизни. Эльжбета теперь часто хворала, а мальчики были грубы и упрямы — жизнь на улице не пошла им на пользу. Но все-таки он держался за семью, потому что она напоминала ему о былом счастье; участие в социалистическом движении заставляло его забывать о домашних неурядицах. С тех пор как его жизнь была вовлечена в этот мощный поток, то, что раньше составляло смысл его существования, потеряло свое прежнее значение. Его интересы лежали теперь в другой сфере, он жил в мире идей. Внешне его жизнь была обыденна и неинтересна. Он был просто швейцаром при отеле и собирался оставаться им до конца своих дней. Но его внутренняя жизнь была полна и увлекательна. Сколько нового ему предстояло узнать, какие чудеса открыть! Юргис на всю жизнь запомнил день накануне выборов, когда Гарри Адамсу позвонил кто-то из его знакомых и попросил привести к нему Юргиса. Юргис пошел и познакомился с одним из ведущих теоретиков движения.
Приглашение исходило от некоего Фишера, чикагского миллионера, посвятившего свою жизнь улучшению жилищных условий рабочих и поселившегося в самом сердце городских трущоб. Он не принадлежал к партии, хотя и сочувствовал ей. В этот вечер он ожидал гостя, редактора большого журнала на Востоке, писавшего против социализма, но не знавшего толком, что это такое. Миллионер попросил Адамса захватить с собой Юргиса и во время разговора затронуть вопрос о «здоровой пище», которым интересовался редактор.
Молодой Фишер жил в двухэтажном кирпичном доме, грязном и облупившемся снаружи, но очень уютном внутри. Комната, в которой очутился Юргис, была наполовину заставлена книжными шкафами, а на стенах висело много картин, едва различимых в мягком желтоватом свете. Вечер был холодный и дождливый, и поэтому в камине трещали дрова. Когда Адамс и его друг вошли, в комнате было уже семь или восемь человек, и среди них Юргис, к своему смущению, увидел трех дам. Ему никогда еще не приходилось беседовать с такими людьми, и он испытывал мучительную растерянность. Он стоял в дверях, судорожно сжимая в руках шапку и низко кланяясь каждому, с кем его знакомили. Потом, когда его пригласили сесть, он выбрал стул в темном углу и пристроился на краешке, вытирая рукавом вспотевший лоб. Он был в ужасе при мысли, что ему, может быть, придется говорить.
Хозяин оказался высоким, атлетически сложенным молодым человеком во фраке. Во фраке же был и редактор — болезненный на вид господин, по фамилии Мэйнард. Жена хозяина, хрупкая молодая женщина, сидела рядом с пожилой дамой, руководившей детским садом в трущобах, и молодой студенткой, красивой девушкой с сосредоточенным и серьезным лицом. За все время, пока Юргис был там, эта девушка заговорила только раз или два, остальное же время сидела у стола посреди комнаты, положив подбородок на руки и увлеченно следя за разговором. В комнате было еще двое мужчин, которых Фишер представил Юргису как мистера Лукаса и мистера Шлимана. Услышав, что они называют Адамса «товарищем», Юргис понял, что они социалисты. Лукас был человек невысокого роста с кротким и смиренным лицом, похожий на священника. Выяснилось, что он прежде действительно был странствующим проповедником-евангелистом, но прозрел и стал пророком нового учения. Он бродил по всей стране, жил, как некогда апостолы, чужим гостеприимством, и если не было зала, проповедовал на перекрестках. Появление Адамса и Юргиса прервало спор, который мистер Шлиман вел с редактором, но теперь они, по предложению хозяина, возобновили свою беседу. И скоро Юргис уже слушал, как завороженный, и ему казалось, что он никогда в жизни не встречал такого странного человека.
Николас Шлиман был высокий, худой швед, с волосатыми руками и торчащей светлой бородкой. Раньше он читал курс философии в университете, но потом, как он сам говорил, убедился, что продает не только свое время, но и свою душу. Тогда он отправился в Америку, поселился на чердаке в трущобах и развил поистине вулканическую деятельность. Он изучил состав пищевых продуктов и точно знал, сколько белков и углеводов требуется его организму. Он утверждал, что, жуя по научной системе, утраивает питательность своего рациона и поэтому может тратить на еду всего одиннадцать центов в день. Около первого июля он собирался на лето уйти из Чикаго и бродить по стране, нанимаясь на уборку урожая по два с половиной доллара в день, чтобы к возвращению скопить сто двадцать пять долларов, которых ему хватит на следующий год. Он утверждал, что такая жизнь обеспечивала ему максимум независимости, возможной «при капитализме». Он заявлял, что никогда не женится, потому что ни один здравомыслящий человек не позволит себе влюбиться прежде торжества революции.
Он сидел в большом кресле, закинув ногу за ногу, лицо его было в тени, так что видны были только глаза, в которых отражалось пламя камина. Он говорил просто и бесстрастно. С видом учителя, объясняющего ученикам геометрическую аксиому, он высказывал такие мысли, от которых у простого человека волосы становились дыбом. Если же кто-либо из слушателей просил пояснения, он иллюстрировал свою идею новыми, еще более чудовищными утверждениями. В глазах Юргиса доктор Шлиман вырастал до размеров грозы или землетрясения. Но, как это ни странно, он чувствовал, что между ними есть какое-то взаимопонимание, и все время легко следил за рассуждениями Шлимана. Трудности исчезали как бы сами собой, и дикий скакун абстрактного мышления уносил его, как Мазепу, бешеным галопом вперед и вперед.
Николас Шлиман хорошо знал вселенную и ее ничтожную частицу — человека. Он знал цену человеческим установлениям и играл ими, как мыльными пузырями. Непостижимо было, как такая разрушительная сила могла умещаться в одном человеческом мозгу. Что такое правительство? Цель правительства — охрана прав собственности, поддержка древнего насилия и современного обмана. Или что такое брак? Брак и проституция: две стороны одной медали — мужчина-хищник обеспечивает себя половым наслаждением. Разница между ними только классовая. Если у женщины есть деньги, она может диктовать свои условия: равенство, пожизненный договор и законность — другими словами, имущественные права своих детей. Если же у нее нет денег, она пролетарий и продает себя ради куска хлеба. Потом разговор коснулся религии — «самого опасного оружия сатаны». Правительство угнетает тело наемного раба, религия же угнетает его дух и отравляет поток прогресса у самого его истока. Рабочему предлагают надеяться на будущую жизнь, пока его обирают в этой. Его учат неприхотливости, смирению, покорности — короче, всем мнимым добродетелям капитализма. Судьбы цивилизации должны решиться в последней смертельной схватке между красным Интернационалом и черным — между социализмом и римско-католической церковью. А здесь, в Соединенных Штатах, «стигийский мрак американского евангелизма»…
Тут на поле брани выступил бывший проповедник, и схватка разгорелась с новой силой. «Товарищ» Лукас не принадлежал к числу так называемых образованных людей. Он знал только библию, но библию, истолкованную живым опытом. Можно ли, спрашивал он, смешивать религию с тем, во что ее превратили люди? Бесспорно, что церковь сейчас находится в руках торгашей; но уже заметны признаки возмущения, и если товарищ Шлиман подождет несколько лет…
— Ну, разумеется! — перебил тот. — Конечно, через сто лет Ватикан будет отрицать, что он когда-либо противился социализму, как он теперь отрицает, что когда-либо пытал Галилея.
— Я не защищаю Ватикан, — горячо возразил Лукас. — Я защищаю слово божие, а оно не что иное, как вопль человеческого духа об избавлении от ярма угнетения. Возьмите двадцать четвертую главу книги Иова, которую я обычно цитирую в моих выступлениях, «библия о Мясном тресте». Или возьмите слова Исайи или самого учителя! Не элегантного героя нашего развращенного, порочного искусства, не украшенного драгоценностями идола наших церквей, но Иисуса ужасной действительности, человека муки и скорби, отщепенца, презираемого миром, которому негде было преклонить главу…
— О Иисусе я не спорю, — вставил швед.
— В таком случае, — вскричал Лукас, — почему нужно Иисуса отделять от его церкви? Почему его слово и пример его жизни — ничто для тех, кто говорит, что поклоняется ему? Он — первый революционер мира, он — истинный основатель социалистического движения, он — факел ненависти к богатству, к гордости богатства, к роскоши богатства, к тирании богатства. Он сам был нищий и бродяга, человек из народа, проводивший время в обществе трактирщиков и продажных женщин; и он снова и снова, прямо и ясно осуждал богатство и владение им: «Не собирайте себе сокровищ на земле!», «Продай имение твое и раздай милостыню!», «Блаженны нищие, ибо их будет царствие небесное!», «Горе вам, богачи, ибо вы уже получили ваше утешение!», «Истинно говорю вам, что трудно богатому войти в царствие небесное!» Бичующими словами обличал он эксплуататоров того времени: «Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры!», «Горе и вам, законники!», «Змеи, порождения ехиднины! Как убежите вы от осуждения в геенну?» Он бичом выгнал дельцов и маклеров из храма! Он был распят — подумайте об этом! — как агитатор и нарушитель социального порядка. И этого человека сделали первосвященником собственности и мещанских приличий, у него ищут божественной санкции для всех ужасов и подлостей современной торгашеской цивилизации. Его изображения украшают драгоценными камнями, сластолюбивые священники кадят ему ладаном, а современные пираты промышленности на доллары, исторгнутые у беспомощных женщин и детей, строят ему храмы и сидят в мягких креслах, слушая его поучения, излагаемые докторами запыленного богословия…
— Браво! — вскричал Шлиман смеясь.
Но Лукас закусил удила — он говорил на эту тему каждый день в течение пяти лет, и еще ни разу никому не удалось остановить его.
— Иисус из Назарета! — кричал он. — Сознательный рабочий! Плотник из профессионального союза! Агитатор, нарушитель законов, смутьян, анархист! Если бы он, властелин и учитель мира, перемалывающего тела и души человеческие на доллары, — если бы он явился в современный мир и увидел, что люди сделали во имя его, не была ли бы его душа поражена ужасом? Не обезумел ли бы он при виде этого, он, князь милосердия и любви? Думаете ли вы, что в ту ночь в Гефсиманском саду, когда он терзался мукой и обливался кровавым потом, — думаете ли вы, что его видения тогда были ужаснее того, что он увидел бы теперь на полях Маньчжурии, где люди, несущие перед собой его позолоченные изображения, идут совершать массовые убийства по воле гнусных чудовищ, исполненных алчности и жестокости? И если бы он был теперь в Петербурге, то разве не взял бы он тот самый бич, которым выгнал менял из своего храма, и…
Лукас остановился, чтобы перевести дух.
— Нет, товарищ, — сухо возразил ему Шлиман, — вспомните, что он был человек практичный. Он взял бы пару тех маленьких «лимонов», которые теперь посылают в Россию. Их удобно носить в карманах, и они способны взорвать на воздух любой храм.
Лукас подождал, пока не утих смех, вызванный этой шуткой, потом заговорил снова:
— Но посмотрите на это с точки зрения практической политики, товарищ. Перед нами историческая личность, которую все чтут и любят, а многие считают божественной. Иисус был одним из нас, он жил нашей жизнью и проповедовал наше учение. Можем ли мы оставить его в руках наших врагов? Можем ли мы позволить им искажать и принижать его образ? У нас есть его слова, которых никто не может опровергнуть. Разве мы не должны нести их народу, чтобы народ понял, кем он был, чему он учил, что он сделал? Нет, нет! Тысячу раз нет! Мы воспользуемся властью его имени, чтобы отстранить плутов и тунеядцев от служения ему, и мы еще поднимем народ к действию!..
Лукас снова умолк. Шлиман протянул руку и взял со стола газету.
— Вот тут, товарищ, — сказал он, улыбаясь, — случай, с которого вы могли бы начать. Епископ, у жены которого украли бриллиантов на пятьдесят тысяч долларов. И какой епископ — благолепный и елейный! Епископ — знаменитый и ученый! Епископ — филантроп и друг трудящихся, орудие общества для одурманивания рабочих.
Все присутствующие безмолвно следили за этой словесной дуэлью. Но теперь мистер Мэйнард, редактор, воспользовался случаем вставить словечко. Ему всегда казалось, наивно заметил он, что у социалистов есть вполне законченная программа построения будущей цивилизации. Но здесь он видит перед собой двух активных членов партии, которые, насколько он может судить, абсолютно ни в чем не согласны между собой. Не попытаются ли они оба, для его просвещения, установить, что общего есть в их взглядах и почему они принадлежат к одной партии? В результате после долгих споров были сформулированы следующие два положения: во-первых, социалист верит в то, что средства производства должны принадлежать обществу и управляться на демократических началах; и, во-вторых, социалист верит в то, что для достижения этого необходимо создать классово-сознательную политическую организацию трудящихся. В этом они были согласны, но только в этом. Для Лукаса, ревнителя веры, кооперативная республика была новым Иерусалимом, тем царствием небесным, которое «внутри нас». Для Шлимана социализм был просто необходимым шагом к другой далекой цели, шагом, с которым можно было мириться только временно. Шлиман называл себя «философом-анархистом». Анархист, объяснил он, это тот, кто верит, что конечной целью развития человеческого-общества является свободная личность, не ограниченная никакими внешними законами. Раз одна и та же спичка может зажигать чей угодно огонь и одинаковый кусок хлеба годится для всякого желудка, то вполне возможно управлять промышленностью на основе большинства голосов. Земля одна, и количество материальных благ ограничено. С другой стороны, духовные и интеллектуальные блага неисчерпаемы, и один человек может получить их больше, не уменьшая этим доли другого. Поэтому формулой современной пролетарской мысли стало: «Коммунизм в материальной области и анархизм в интеллектуальной». Как только родовые муки останутся позади и раны общества заживут, установится весьма простой строй, при котором каждый человек будет вносить свою долю труда и получать свою долю продуктов труда. В результате процессы производства, обмена и распределения будут происходить автоматически, и мы не будем ощущать их, как человек не ощущает биения своего сердца. А тогда, продолжал Шлиман, общество распадется на независимые, самоуправляющиеся общины близких по духу людей, примерами чего теперь служат клубы, церкви и политические партии. После революции всей духовной жизнью человека, наукой, религией и искусством будут руководить такие «свободные сообщества». Писателей-романтиков будут поддерживать поклонники романтической литературы, а художников-импрессионистов — те, кто любит импрессионистические картины. То же самое будет с проповедниками и учеными, журналистами, актерами и музыкантами. Если кто-нибудь захочет творить, писать картины, молиться и не окажется желающих содержать его, то он может поддерживать себя сам, отдавая часть своего времени работе. То же происходит и теперь, с той единственной разницей, что система конкуренции в области труда заставляет человека работать весь день ради куска хлеба, тогда как после уничтожения привилегий и эксплуатации можно будет прожить, работая один час в день. Теперь искусство доступно лишь ничтожному меньшинству, отупевшему и огрубевшему от усилий, которых ему стоила победа в экономической борьбе. Мы и представить себе не можем, каких вершин достигнут наука и искусство, когда человечество стряхнет с себя кошмар конкуренции.
Затем редактор пожелал узнать, на каком основании доктор Шлиман считает, что для существования этого общества будет достаточно, чтобы его члены трудились один час в день.
— Мы не имеем средств установить, — ответил тот, — каковы будут производственные возможности общества, которое сумеет использовать все современные достижения науки. Но мы можем быть уверены, что они превзойдут самые дерзкие мечты умов, привыкших к жестокому варварству капитализма. После победы мирового пролетариата война, конечно, станет немыслимой. А кто может вычислить, во что обходится человечеству война, — не только уничтожение жизней и материальных ценностей, не только стоимость содержания миллионов людей в праздности, вооружения и снаряжения их для битв и парадов, но и постоянное снижение жизненной энергии общества из-за милитаризма и страха перед войной, из за озверения и одичания, пьянства, проституции и преступлений, которые война влечет за собой, но и промышленное бессилие и уничтожение морали? Разве преувеличением будет сказать, что два часа рабочего времени каждого трудящегося члена общества уходят на то, чтобы питать кровавого демона войны?
Затем Шлиман перешел к описанию потерь, вызываемых системой конкуренции — войной в промышленности: бесконечных трений и недоразумений; пороков — например, пьянства, почти удвоившегося за двадцать лет вследствие обострения экономической борьбы; праздных и не участвующих в производстве членов общества — беззаботных богачей и бедняков, выброшенных из жизни; законов и всего механизма угнетения; потерь от общественного тщеславия, нуждающегося в портных и модистках, парикмахерах и учителях танцев, поварах и лакеях.
— Вы знаете, — говорил он, — что в обществе, управляемом законом экономической конкуренции, деньги по необходимости являются мерилом доблести, а мотовство — единственным критерием силы. Таким образом, в современном обществе около тридцати процентов населения занято производством ненужных предметов, а около одного процента — их истреблением. И это еще не все, потому что слуги и прихвостни паразитов — тоже паразиты: модисток, ювелиров и лакеев тоже должны содержать полезные члены общества. Следует помнить и о том, что эта чудовищная болезнь захватывает не только тунеядцев и их прислужников, что ее яд пропитал весь социальный организм. За ста тысячами женщин высших классов стоит миллион женщин среднего класса, страдающих оттого, что они не принадлежат к избранным, и старающихся во всем им подражать; а за ними в свою очередь тянутся пять миллионов жен фермеров, читающих модные журналы и мастерящих себе шляпки, продавщиц и служанок, продающихся в публичные дома за фальшивые драгоценности и поддельные меха.
И не забывайте, что к этой конкуренции в показной роскоши прибавляется торговая конкуренция, которая лишь подливает масло в огонь. Фабриканты изобретают тысячи приманок, торговцы выставляют их в витринах, а газеты и журналы рекламируют их.
— Не забудьте потери от мошенничества, — вставил Фишер.
— Если начать говорить об ультрасовременном искусстве рекламы, — отозвался Шлиман, — об искусстве убеждать людей покупать то, что им не нужно, то мы очутимся в самой чаще пагубной деятельности капитализма и не будем знать, на какое из зол раньше указывать. Подумайте, сколько времени и энергии тратится, когда для удовлетворения тщеславия и страсти к щегольству выделывается десять тысяч разновидностей одного предмета, хотя для потребления было бы достаточно одной! Учтите потери от изготовления дешевых вещей для обмана несведущего покупателя; потери от фальсификации товаров — недоброкачественных материй, бумажных одеял, непрочных домишек, разбавленного молока, подкрашенной анилином содовой воды, колбас из картофельной муки…
— Подумайте и о влиянии этих явлений на мораль, — вставил бывший проповедник.
— Бот именно, — подхватил Шлиман. — Связанных с этим низкого плутовства и зверской жестокости, всяческих махинаций и лжи, взяточничества, бесстыдного надувательства, животного эгоизма, метаний и терзаний. Разумеется, подделка и фальсификация неотъемлемы от конкуренции: они логически вытекают из правила покупать как можно дешевле, а продавать как можно дороже. Официально установлено, что из-за фальсификации пищевых продуктов страна терпит убытки в размере миллиарда с четвертью долларов в год. Сюда входят, конечно, не только потерянные материалы, которые могли бы принести пользу, если бы не попали в человеческий желудок, но также доктора и сиделки для людей, которые при других условиях были бы здоровы, и гробовщики, обслуживающие все человечество на десять или двадцать лет раньше нормального срока. А сколько времени и энергии теряется потому, что эти продукты продаются в десяти магазинах, хотя можно было бы обойтись одним! В стране около двух миллионов торговых фирм и в пять или в десять раз больше торговых служащих. Подумайте, через сколько рук проходят эти товары, сколько с этим связано счетов и отчетов, бухгалтерских книг и балансов, сколько времени и сил уходит на подсчет грошовых прибылей и убытков. Подумайте о том, какой гигантский юридический аппарат связан со всем этим; о бесчисленных увесистых томах, о судах и коллегиях для их истолкования, о юристах, изощряющихся в обходе законов, о кляузах и крючкотворстве, о ненависти и лжи! Подумайте о потерях от слепого и непродуманного перепроизводства — о закрытых фабриках, слоняющихся без дела рабочих и товарах, гниющих на складах. Подумайте о махинациях оптовиков, о консервировании одних отраслей промышленности и искусственном подхлестывании других для целей спекуляции; о приостановках платежей и банковских крахах, о кризисах и паниках, о покинутых городах и голодающем населении! Подумайте об энергии, расточаемой в поисках рынков, о непроизводительных профессиях коммивояжеров, посредников, комиссионеров, рекламных агентов. Подумайте о потерях от скопления людей в городах, вызываемого конкуренцией и железнодорожными монопольными тарифами. Подумайте о трущобах, о загрязненном воздухе, о болезнях и растрате жизненной энергии. Подумайте о гигантских зданиях контор и правлений, о потере времени и материала, когда этажи громоздятся на головокружительную высоту и уходят глубоко под землю! Или страховое дело, связанная с ним огромная административная и техническая работа и те потери…
— Тут я вас не понимаю, — заметил редактор.
— Кооперативная республика представляет собой единое страховое общество и сберегательную кассу для всех своих граждан. Поскольку капитал — общая собственность, всякий ущерб падает на всех и всеми же возмещается. Банк представляет собой как бы единый правительственный кредитный счет, бухгалтерскую книгу, в которой учитываются все заработки и расходы каждого отдельного лица. Существует также единый правительственный прейскурант, где зарегистрировано и точно описано все, что продается в республике. Так как никто из граждан не извлекает прибыли из продажи, то нет и стимула к извращению истины. Нет обмана, фальсификации и подделок, нет подкупов и взяток.
— А как устанавливается цена каждого предмета?
— Цена определяется трудом, затраченным на его изготовление и перевозку, и выводится при помощи простых арифметических действий. Миллион работников на государственных пшеничных полях проработали по сто дней каждый, и общий продукт их труда равен миллиарду бушелей. Таким образом, стоимость бушеля пшеницы соответствует десятой части дня сельскохозяйственного труда. Если воспользоваться абстрактной мерой стоимости и оценить день сельскохозяйственной работы, скажем, в пять долларов, то стоимость бушеля пшеницы составит пятьдесят центов.
— Вы говорите — «день сельскохозяйственной работы», — заметил Мэйнард. — Значит, не всякий труд будет оплачиваться одинаково?
— Конечно, нет, так как есть легкий и тяжелый труд; у нас были бы миллионы деревенских почтальонов, и вовсе не было бы углекопов. Может быть, оплата рабочего дня будет для всех одинаковой, но в этом случае придется менять его продолжительность. Один из этих факторов будет постоянно варьироваться в зависимости от того, какое количество рабочих требуется для данной отрасли. То же имеет место и теперь, но это перемещение рабочих происходит вслепую, на основании слухов и объявлений, и потому весьма несовершенно, тогда как благодаря единой правительственной сводке этот процесс будет быстрым и полным.
— А как же с теми профессиями, где затрата времени не поддается учету? Какова будет стоимость труда, затраченного на создание книги?
— Естественно, она будет слагаться из стоимости труда, затраченного на изготовление бумаги, печатанье и брошюрование, что составит около одной пятой теперешней стоимости.
— А вознаграждение автору?
— Я уже говорил, что государство не может контролировать производство духовных ценностей. Государство может сказать, что автор на эту книгу потратил год, а автор будет утверждать, что она отняла у него тридцать лет. Гете говорил, что каждая его острота стоит кошелька с золотом. Я вкратце рассказал вам о национальной, или, вернее, интернациональной, системе удовлетворения только материальных потребностей. Поскольку человек имеет и духовные потребности, он будет дольше работать и больше зарабатывать, чтобы удовлетворять их по своему вкусу и желанию. Я живу на той же земле, что и большинство, ношу такую же обувь и сплю на такой же кровати. Но думаю я по-другому и не хочу оплачивать мыслителей, предпочитаемых большинством. Я хочу, чтобы каждый мог сам решать для себя подобные вопросы, так же как и теперь. Те, кто желает слушать данного проповедника, собираются вместе, вносят, кто сколько сочтет нужным, на содержание церкви и проповедника и потом слушают его. Я не принимаю в этом участия, потому что не желаю его слушать, и проповедник мне ничего не стоит. Точно так же существуют журналы о египетских монетах, о католических святых, о летательных аппаратах, о новостях спорта, а я их не читаю. С другой стороны, если будет уничтожено экономическое рабство, и я, не платя дани капиталисту-эксплуататору, смогу зарабатывать немного денег сверх моих непосредственных потребностей, я буду издавать журнал для популяризации и толкования идей евангелия Фридриха Ницше, пророка эволюции, а также Горация Флетчера, создателя благородной науки о гигиеническом питании; а иногда журнал будет выступать против длинных юбок или поднимать вопросы о научном подборе супружеских пар или о разводе по взаимному согласию.
Доктор Шлиман на миг остановился.
— Получилась настоящая лекция, — рассмеялся он. — А между тем я еще в самом начале!
— О чем же вы не сказали? — спросил Мэйнард.
— Я говорил только о некоторых потерях, порождаемых системой конкуренции, — ответил швед, — но я почти не коснулся экономических преимуществ кооперации. Если принять, что семья в среднем состоит из пяти членов, то в нашей стране сейчас пятнадцать миллионов семейств. Из них не меньше десяти миллионов ведут отдельные хозяйства, и вся тяжесть домашней работы падает обычно на жену или на наемную прислугу. Оставим в стороне современную механизированную уборку жилищ при помощи пылесосов и выгоды общественного питания. Рассмотрим только один из видов домашней работы — мытье посуды. По самому скромному подсчету мытье посуды для семьи из пяти человек отнимает полчаса в день. При десятичасовом рабочем дне для этого потребовалось бы, следовательно, полмиллиона человек. Полмиллиона работоспособных людей, большею частью женщин, занятых мытьем посуды! Заметьте к тому же, что это очень грязная и отупляющая работа. Она приводит к малокровию, нервности, уродует внешность и характер, влечет за собой проституцию, самоубийства и безумие, пьянство мужей и вырождение детей. И за все это приходится расплачиваться обществу. А теперь подумайте о том, что в каждой из моих маленьких свободных общин будет машина для мытья и сушки посуды, причем она будет не просто споласкивать, но стерилизовать ее. Отпадет необходимость грязной работы, и будет сэкономлено девять десятых времени! Все это вы можете найти в книгах миссис Джилмен. А возьмите «Поля, фабрики и заводы» Кропоткина и почитайте о новой агрономической науке, возникшей за последние десять лет, при помощи которой огородник, подготовив почву и используя интенсивные культуры, может получить десять или двенадцать урожаев за сезон и снять двести тонн овощей с одного акра! Поля Соединенных Штатов, обработанные этими методами, могли бы прокормить население всего земного шара. В настоящее время это невозможно вследствие невежества, бедности и разобщенности наших фермеров. Но представьте себе, что проблема снабжения страны продуктами питания будет передана ученым для рационального и планового разрешения! Бесплодные и каменистые участки отводятся под общественные леса, где будут играть наши дети, охотиться молодежь и, мечтая, бродить поэты! Для каждой культуры подбираются участки с наиболее благоприятным климатом и почвой. Потребности общины точно известны, и размеры обрабатываемой площади соответствуют им. Под руководством агрономов используются усовершенствованные машины. Я вырос на ферме и знаю тяжелое однообразие полевых работ. И я люблю представлять себе, как будут обрабатываться поля после революции. Я вижу огромную машину для посадки картофеля, которую тянет четверка лошадей или электромотор; она проводит борозду, нарезает клубни, укладывает их в почву и заделывает, засаживая десятки акров в день. Я вижу громадную картофелеуборочную машину, работающую, быть может, на электрической энергии; она движется по необозримому полю, выкапывая картофель и сбрасывая в мешки. Я вижу и другие механизированные работы: яблоки и апельсины собираются машинами, коров доит электричество; как вы знаете, это кое-где уже делается. Я вижу поля будущего, куда миллионы счастливых людей съезжаются на лето. Их привозят особые поезда — туда, куда нужно, и столько, сколько нужно. Сопоставьте с этим нашу современную убийственную систему мелких раздробленных хозяйств, где отупевший, измученный, невежественный человек со своей желтой, высохшей и грустной женой трудится с четырех часов утра до девяти вечера, заставляет детей работать, едва они научатся ходить, и царапает землю первобытными орудиями. Он лишен знаний и надежды, он отрезан от всех благ науки и технического прогресса, от всех радостей духа. Конкуренция обрекает его на жалкое прозябание, а он чванится своей свободой, потому что, слепец, не видит своих цепей!
Доктор Шлиман на миг остановился.
— А теперь, — продолжал он, — поставьте рядом с возможностью неограниченного производства пищевых продуктов новейшее открытие физиологов, что большинство болезней человеческого организма объясняется обжорством! Кроме того, доказано, что мясная пища не является необходимостью. Между тем производить мясные продукты труднее, чем растительные; их неприятно обрабатывать и готовить и труднее соблюдать при этом чистоту. Но об этом мало кто думает — ведь мясо пикантно на вкус!
— Что же здесь изменит социализм? — быстро спросила студентка, в первый раз нарушив свое молчание.
— Пока у нас существует экономическое рабство, — ответил Шлиман, — нетрудно найти людей даже для самой унизительной и отталкивающей работы. Но как только труд станет свободным, оплата таких работ начнет расти. Старые, грязные, смрадные фабрики будут снесены одна за другой, так как окажется выгоднее строить новые. На пароходах придется устраивать автоматическую подачу угля в топки, вредные производства перестанут быть вредными, или для их продуктов будут найдены заменители. По мере повышения культурного уровня граждан нашей промышленной республики стоимость продуктов боен тоже будет возрастать, так что в конце концов желающим есть мясо придется самим бить для этого скот, — как вы думаете, надолго ли сохранится привычка есть мясо при таких условиях? Рассмотрим еще одну сторону вопроса. Неизбежным спутником капитализма в демократических странах является коррупция правительственного аппарата; а в результате того, что управление находится в руках невежественных и продажных политиков, около половины населения нашей страны гибнет от болезней, которые можно было бы предупредить. Но наука не могла бы в этом помочь, даже если бы имела свободу действий, потому что большинство людей — еще не люди, а просто машины для созидания чужого богатства. Они загнаны в грязные лачуги и брошены там гнить в нищете, и в этих условиях все доктора мира не могли бы вылечить их от бесчисленных болезней. Поэтому трущобы остаются центрами заразы, отравляют жизнь нам всем и делают невозможным счастье даже для самых закоренелых эгоистов. Вот почему я утверждаю, что когда обездоленные утвердят свое право на человеческое существование, рожденная этим возможность применить во всей стране накопленные медицинские знания принесет больше пользы, чем все научные открытия будущего.
Тут доктор Шлиман снова умолк. Юргис давно уже заметил, что на лице красивой молодой девушки, сидевшей у стола, было то же выражение, с каким он сам слушал оратора в тот вечер, когда впервые ему открылся социализм. Юргису хотелось заговорить с ней; он чувствовал, что она поймет его. Позже, когда гости собрались уходить, он услышал, как миссис Фишер шепнула ей:
— Как вы думаете, будет ли мистер Мэйнард по-прежнему выступать против социализма?
На это девушка ответила:
— Не знаю, но это значило бы, что он негодяй!
Всего через несколько часов после этого настал день выборов, завершивших долгую кампанию, и казалось, что вся страна замерла и притаила дыхание в ожидании результатов. Юргис и остальные служащие отеля Хиндса кое-как пообедали и помчались в огромный зал, снятый партией на этот вечер.
Зал был уже полон, и телеграфный аппарат на эстраде выстукивал сообщения. Когда были произведены окончательные подсчеты, оказалось, что социалисты собрали свыше четырехсот тысяч голосов, то есть на триста пятьдесят процентов больше, чем на предыдущих выборах четыре года назад. Это было очень хорошо. Но подсчеты проводились по сообщениям от местных отделов, и, естественно, первыми их прислали те отделы, которым было чем похвалиться. Поэтому вначале все в зале думали, что число голосов дойдет до шестисот, семисот или даже восьмисот тысяч. Такое невероятное увеличение действительно имело место в Чикаго и по всему штату Иллинойс. В 1900 году по городу было собрано 6700 голосов, а теперь 47 тысяч; по штату было 9600, а теперь 69 тысяч! Время шло, приходили все новые и новые люди, и собрание представляло собой интересное зрелище. Зачитывались сводки, и присутствующие кричали до хрипоты. Потом кто-нибудь произносил речь, и снова раздавались приветственные крики. Потом опять короткая тишина, и новые сводки! Поступали телеграммы от секретариатов партии в соседних штатах, в которых сообщалось об их успехах. Количество голосов в Индиане возросло с 2300 до 12 тысяч, в Висконсине — с 7000 до 28 тысяч, в Огайо — с 4800 до 36 тысяч! В Национальный комитет поступали телеграммы от охваченных энтузиазмом жителей маленьких городков, где за один год произошло неслыханнее и беспрецедентное увеличение: Бенедикт, Канзас — с 26 до 260; Гендерсон, Кентукки — с 19 до 111; Холенд, Мичиган — с 14 до 208; Клио, Оклахома — с 0 до 104; Мартинс Ферри, Огайо — с 0 до 296 и так далее и так далее. Таких городков были буквально сотни. В каждой пачке телеграмм были сообщения по крайней мере из десятка. А люди, зачитывавшие эти известия, были старыми бойцами, помогавшими создавать эти голоса, и они комментировали телеграммы со знанием дела: Куинси, Иллинойс — с 189 до 831 — там мэр когда-то арестовал оратора-социалиста! Графство Крофорд, Канзас — с 285 до 1975 — там издается «Призыв к разуму»! Бетл Крик, Мичиган — с 4261 до 10 184 — вот ответ трудящихся на «Союз сограждан»!
Затем начали поступать официальные отчеты из различных избирательных участков самого города. При этом и фабричные районы и «фешенебельные» кварталы дали почти одинаковый прирост голосов. Но что особенно поразило лидеров партии — это огромное число голосов, полученных на бойнях. Мясной городок охватывал три избирательных участка. Весною 1903 года за социалистов было подано 500 голосов, а осенью того же года — 1600. Теперь же, всего год спустя, Мясной городок дал свыше 6300, тогда как демократы собрали всего 88 тысяч голосов! В некоторых участках социалисты собрали даже больше голосов, чем демократы, а в двух округах в законодательный орган штата были выбраны социалисты. Таким образом, Чикаго служил примером стране. Он открыл перед партией новые горизонты и указал рабочим путь, по которому следовало идти!
Так говорил с эстрады оратор, и две тысячи человек не сводили с него глаз, встречая возгласами одобрения каждую его фразу. Он раньше возглавлял муниципальное бюро вспомоществования при бойнях, но зрелище нищеты и всеобщая коррупция заставили его уйти оттуда. Он был молод, полон огня и воодушевления. Его длинные руки поднимались над толпой, звали ее вперед, и он казался Юргису воплощением революции.
— Организуйтесь! Организуйтесь! Организуйтесь! — взывал он; его пугали эти необычайные результаты голосования, которых его партия не ожидала и еще не заслужила.
— Эти люди не социалисты! — кричал он. — Выборы пройдут, возбуждение уляжется, и народ забудет о них. Но если забудете и вы, если вы успокоитесь и будете сидеть сложа руки, довольствуясь этим успехом, мы потеряем полученные сегодня голоса, и наши враги посмеются над нами. Вы должны сейчас же, в самый момент победы, принять твердое решение разыскать людей, голосовавших за нас, привести их на наши митинги, организовать их и сделать их нашими! Не всегда предвыборная кампания будет так легка для нас. Руководители старых партий сейчас заняты изучением результатов выборов и ставят по ним свои паруса. И быстрее всего и хитрее всего они будут действовать здесь, в нашем городе! Пятьдесят тысяч голосов, поданных за социалистов в Чикаго, предвещают победу демократической партии к весне, под лозунгом муниципализации! И они еще раз надуют избирателей, и вновь силы грабежа и коррупции придут к власти. Но что бы они ни предприняли, попав в муниципалитет, одного они не сделают — именно того, для чего их избрали! Они не дадут населению нашего города муниципализации, они и не собираются это делать. Но тем самым они дадут нам величайшую возможность, когда-либо представлявшуюся социалистической партии Америки! Лжереформаторы сами изобличат и осудят себя. У демократов-радикалов будет отнята ложь, прикрывавшая их наготу. И тогда начнется непрекращающееся могучее движение, неотразимый, всепоглощающий прилив — объединение возмущенных рабочих Чикаго под нашими знаменами! Мы организуем их, мы обучим их, мы поведем их к победе! Мы сломим наших противников, мы сметем их с нашего пути, — и Чикаго будет наш! Чикаго будет наш! Чикаго будет наш!
Примечания
1
Иди! Иди! Закрой дверь! (литовск.)
(обратно)2
Увеселительное заведение (литовск.).
(обратно)3
Сюда! Скорей! (литовск.)
(обратно)4
Прощай, цветочек мой дражайший,
Прощай и счастью моему,
Видать, уж так судил всевышний,
Мне горе мыкать одному! (литовск.)
(обратно)5
Перестань! Что такое? (литовск.)
(обратно)6
Прочь! Погоди! С дороги! (литовск.)
(обратно)7
Кишки. Кочерга. Метла (литовск.).
(обратно)8
Дверь? (литовск.)
(обратно)9
Завтра! До обеда! Семь! (литовск.)
(обратно)10
Боже! (литовск.)
(обратно)11
Имеется в виду закон 1890 года против трестов. (Прим. ред.)
(обратно)12
«Дом, родимый дом» — известная английская песня.
(обратно)13
Не вмешивайтесь (франц.).
(обратно)14
Господи! (литовск.)
(обратно)15
Помилуйте! (литовск.)
(обратно)16
Ай! Ай! Беда мне! (литовск.)
(обратно)17
Сюда! Сюда! (литовск.)
(обратно)18
«Правила осмотра убойного скота и мясных продуктов». Министерство земледелия Соединенных Штатов Америки, отдел мясной промышленности, постановление номер 125.
Раздел 1. Владельцы всех боен, мясных, консервных и прочих предприятий, занятых убоем рогатого скота, овец и свиней или переработкой мясных продуктов, предназначенных для вывоза в другие штаты или за границу, обязаны предварительно представлять вышеозначенных животных и изготовляемые из них продукты на осмотр уполномоченным отдела сельского хозяйства.
Раздел 15. Признанный негодным и забракованный скот должен быть немедленно изъят владельцами из общих загонов, в которых содержится подвергшийся осмотру и признанный здоровым и пригодным в пищу скот, и с ним должно быть поступлено в соответствии с законами, правилами и распоряжениями того штата или города, в котором находится вышеозначенный, признанный негодным и забракованный скот…
Раздел 25. Туши свиней, предназначенных для вывоза в страны, где требуется микроскопическое исследование на трихины, должны быть подвергнуты таковому исследованию. Микроскопическому исследованию подлежат только туши свиней, предназначенных для вывоза за границу; туши свиней, подлежащих вывозу в другие штаты, такому исследованию не подлежат.
(обратно)19
Испано-американская война 1898 года. (Прим. ред.)
(обратно)20
Стойте! (литовск.)
(обратно)21
Ты моя радость (литовск.).
(обратно)22
Речь идет об открытых в 1896–1898 годах радиоактивных элементах (уран, радий, полоний). (Прим. ред.)
(обратно)23
О. Уайльд. «Баллада Рэдингской тюрьмы».
(обратно)24
Боже мой! (нем.)
(обратно)25
Господи! (нем.)
(обратно)26
Погоди, сердечко ты мое! (литовск.)
(обратно)27
Эпизоды из американской воины за независимость 1775–1783 годов. Лексингтон — военное сражение, выигранное колонистами. Валли-Фордж — лагерь, в котором их армия с тяжелыми лишениями провела зиму 1775–1776 годов. (Прим. ред.)
(обратно)28
Речь идет о гражданской войне в Соединенных Штатах в 1860–1865 годах. (Прим. ред.)
(обратно)29
«Раздавите гадину!» (франц.)
(обратно)30
Программа борьбы против профсоюзных организаций. (Прим. ред.).
(обратно)
Комментарии к книге «Джунгли», Эптон Синклер
Всего 0 комментариев