Юз Алешковский Собрание сочинений в шести томах т.2
Александр Дунаенко
СИНЕНЬКИЙ СКРОМНЫЙ ПЛАТОЧЕК
Скорбная повесть
Памяти матери, отца и брата
Гражданин генсек, маршал, брезидент Прежнев Юрий Андропович!
К вам регулярно в течение двух лет обращается Байкин Леонид Ильич с криком чистосердечного признания и с просьбами о восстановлении справедливости, то есть лично я, обросший ложью с головы до ног и провонявший страхом, как солдатская портянка периода окружения.
Ни ответа, как говорится, ни привета не имею, хотя лечащий враг, вот именно не врач, не доктор, но враг не отказывает мне лично в бумаге и говорит:
– Пиши, Байкин, пиши, но не буянь. Читать интересно эту абракадабру. С тобой не соскучишься. Я, – говорит, докторскую скоро защищу по письмам твоим и по истории твоей болезни. Но этого письма-заявления Втупякину не видать! Не видать! Знайте же: никакой я не Байкин Леонид Ильич, а Вдо-вушкин Петр, отчество забыл в наказание самому себе за давностью лет. В этом месте слезы капают из глаз моих бесстыжих, обвожу ихние следы неровными кружочками в соответствии с формою клякс. Плачу, но перехожу к делу, потому что бумаги мало. На истории болезни Карла Маркса пишу ввиду ротозейства проклятого оборотня Втупякина. Третьего дня созвали нас на конференцию безумных читателей. Силком собрал, от телевизора оторвал – лишением папирос-сигарет пригрозил. – Вы, – говорит, – сволочи с манией преследования величия хлеб казенный тут жрете, советскую власть наи худшими помоями обливаете, на путь выздоровления от диссидентства вставать не желаете, но про «Малую землю» и слышать не хотите!
Вот и я хочу начать свое откровенное признание с того, что никакой Малой земли на земле нету. Есть одна большая земля. Малая же земля – это луна, которая вызывает приливы крови к голове моей и соответственно отливы мочи сами знаете от чего.
Я воевал на земле, грешно жил на ней, натворил черт знает каких затей и завсегда считал луну землею малой.
Луну же в один прекрасный момент оккупировали американцы, в результате чего мы были вынуждены высадиться в Афганистане. Так втолковывал нам на конференции, после читки вслух «Малой земли», Втупякин.
Название вашенской книги надо переделать в интересах правды и назвать ее «Луна». Если же назвать «Большая луна», то это несправедливо будет, вроде «Малой земли».
Ну, мы, конечно, вопросы задавали Втупякину насчет того, кто пишет за вас эти книги. Втупякин заявил, что, пока не сломлен империализм и внутренние диссиденты, ответ на такой вопрос является государственной партийной тайной, но что Ленинскую премию за литературу поделят поровну между временно неизвестными писателями, наподобие того, как ее делят между космическими конструкторами и делателями атомных бомб. А потом придет время и неизвестные писатели станут известными, чтобы народ наш узнал своих героев… Узнал бы! Узнал!
Тут я опять плачу невыносимо, потому что солдат-то неизвестный не я на самом деле, Вдовушкин Петр, а Байкин Леонид Ильич, и славы его всенародной не желаю, не хочу, настаиваю и протестую.
Жизнь прожита зря. Пора подводить итоги, маршал. Сдерживая слезы, перехожу к самым что ни на есть обстоятельствам Второй мировой войны, но временно передаю перо Владимиру Ильичу, отлученному главврачом дурдома Втупякиным от чистой бумаги. Его-то за что держат тут? Ведь если б не он, то вся ваша шобла землю пахала, у станков стояла, делом занималась бы, а не развалом сельского хозяйства. Сосед по койке в корень смотрит. Передаю перо. Сам иду курить, чтобы сузить сосуды и слезы сдержать.
Товарищ генсек! Товарищи члены политбюро! Прошу срочно собрать экстренное заседание и разобрать чрезвычайное дело Вдовушкина Петра. Архинелепо не доверять в наше время признанию изолгавшегося негодяя. Товарищ Вдовушкин, находясь с 22 июня 1941 года в рядах Красной Армии, пытался скрыть сыновнее родство с расстрелянным врагом народа ярым кронштадтцем Вдовушкиным (sic!). С этой целью Вдовушкин-сын (курсив мой. – В.Л.) в смертельном бою обменял свои документы на документы Байкина Леонида Ильича. Эрнст Мах может краснеть, ибо народ метко заклеймил подобные штучки чудеснейшим глаголом «махнуться».
Священный долг коммунистов не только поддержать тов. Вдовушкина, но и организовать решительное наступление на стратегические и сырьевые интересы США во всех важнейших регионах мира (см. посланные мною еще в июне на изнанке молочного пакета январские тезисы). Только тупицы из шайки Маха – Авенариуса не могут понять, что закопанный в первичное, эрго, в материю, неизвестный солдат является Байкиным Леонидом Ильичом, а находившийся в идеалистическом состоянии Вдовушкин Петр – сын злейшего кронштадтца и тред-юниониста Вдовушкина-старшего.
Смерти подобно ослабление нашей титанической борьбы с мировым общественным мнением – этим гнусным служакой империализма. Оно (общественное мнение, прим. верно.– В.Л.) якобы обоснованно (см. мою докладную записку XIV съезду. – В.Л.) считает нашу поддержку нац. осе. движения всего-навсего стратегически хитрой мотивировкой, фактически фиговым листком (курсив мой. – В.Л.), прикрывающим гегемонистские неоимперские цели родины социализма. Передайте большевистское мерси советским композиторам за их нечеловеческую музыку. После нее хочется бить по головкам и левых, и правых, и центристов. Всех! Должен признаться, что чтение вашей трилогии обнадежило меня в том, что мы придем к победе коммунистического труда в литературе над трудом одиночек, этих беспартийных снобов, окончательно погрязших в болоте так называемого самовыражения.
Пусть ЦК обратит внимание на то, что я фактически лишен писчей бумаги, а переписка с политбюро на истории болезни Карла Маркса – вопиющий нонсенс. Чувствую себя хорошо. Питание преотвратнейшее. Хочется временами чего-нибудь вкусненького. Пора завоевывать Общий рынок
с его несметными продзапасами. Жду свидания с Наденькой. Вот выпишусь и доспорим с путаником Сусловым относительно опасности обурокуазивания партбюрократии совноменклатуры. С комприветиком. Вл. Ульянов (Ленин).
P.S. Все разговорчики о моей мании величия не что иное, как происки господ отзовистов и часть плана ликвидации нашей партии.
P.S.S. Электрон практически неисчерпаем.
P.S.S.S. Надеюсь, что решение политбюро о тов. Вдовуш-кине будет положительным, поскольку советские профсоюзы – школа коммунизма.
Ваш Вл. Ленин (Ульянов)
Вот, маршал, и покурил солдат Вдовушкин. В сортире чего только не наслушаешься. Сразу тянет хохотать, а не плакать – слезы лить – о погибшей понапрасну жизни. В блоке нашем имеется пара душ диссидентов. Втупякин их называет по-медицински чокнутыми циниками. Непонятно это, маршал. Непонятно. Люди все правильно говорят, все до правдивости подчеркивают, от себя ни слова не прибавляют, а их – в дурдом! Я своим крестьянским умом мало чего в социальной жизни понимаю. Но я вижу простым незамутненным оком, что колхозы – говно и хуже крепостного строя в тыщу раз, а рабочий – раб, малооплачиваемый и пьющий вусмерть. Что, вы сами, что ли, не видите? А верить в Бога почему людям не велите? Верно люди говорят, что только в старом Риме христианам было хуже, чем сейчас. Человек на Пасху в церкву пошел, а его легавые мало того, что не пустили, но и еще бока, сволочи, намяли, и безумцем объявили, чтобы право отбить жаловаться прокурору на инвалидные побои со стороны милиции. Какое уж тут право человеческое? У собаки и то больше человеческих прав, чем у людей. Она хоть лает и куснуть в случае чего может. Мы же – терпи и не гавкай, не то в дурдом – под электрошок, инсулин и проклятую химию!
А ведь диссиденты все вежливые, культурные и внимательные, с Втупякиным в спор не вступают из-за поганой пищи и прочих многочисленных мытарств. Душевные они люди, маршал, и народ свой русский любят, еврейский, татарский, украинский, армянский и литовский не меньше
вашего. Вот могли ведь сейчас в сортире Ленина поколотить, а не поколотили. Ведь он приходит и говорит:
– Поставлю вопрос об экспроприации сигарет у врагов коммунизма и революции! Курение, – говорит, – это никотин для народа!
Ну, Карл Маркс и набросился на Владимира Ильича с пеной на губах.
Еле Ильича отняли у Карлы. Его-то за что держат тут? А главное, бороду ему Втупякин не разрешает отращивать. Ты, говорит, вовсе не молодой Маркс, а проходимец, кассу обокрал, основоположником теперь прикидываешься! Не положена тебе борода никогда!
А я так считаю: поскольку человек без бороды не похож, конечно, на Карла Маркса, то надо разрешить ему отращивать бороду, а уж потом глядеть, кто он есть на самом деле. Может, он даже не Карл Маркс, а Энгельс или какой-нибудь Лев Толстой. Неужели, маршал, непонятно это?
Я вот пишу, а когда слезы душат, историю Марксовой болезни читаю. Никакая это не болезнь. Верно все человек говорит, верно. Ни в коем случае нельзя в наше время пролетариям соединяться. У нас-то ведь в семнадцатом соединились они – тут всем и крышка пришла. Прихлопнули их Ленин со Сталиным вместе с ихней диктатурой, как зайцев, и теперь, как говорится, ни бзднуть, ни пернуть измученной душе.
Перехожу, однако, к своему делу. Как сейчас помню, башка на части рвется, душа в пятки ушла, что делать – не знаем никто, снаряды с минами рвутся, пули вжикают, вверху рев, с боков крики, стоны, каша кровавая, только рядом человек был, старшина, смотрю – голова евонная в каске лежит, как бы в миске глубокой, и ухмыляется, глаза на меня снизу вверх так и таращит, а где сам – неизвестно. Не видать ничего в дыму. Где фронт? Где тыл? Где фланги? Ничего не видать. Только комиссар орет: «За Родину! За Сталина, сволочи, за власть Советов!» А я бы и рад, может, за Родину помереть, всем миром все же помирали, но за Сталина помирать – было в душе такое мнение – ни за что не хотелось. Плевал я на него сколько себя помню. Разве же не сумасшедшее это дело помирать за кровопийцу, который родителей твоих расстрелял и тебя самого чуть не извел, спасибо бабка в деревню увезла?… потом к тому же землю отнял, в колхоз загнал, жилы все из нас вытянул, с Гитлером дружбу завел. Мало того, что завел, скотину нашу на ливерную колбасу к нему погнал. Мы же девятый хер без соли доедали, простите, маршал, за выражение.
Так вот, как услышу «за Родину», так вперед меня тянет, врукопашную, страха нету ни в пятках, ни в душе. Как добавит комиссар «за Сталина», так словно кто подножку мне ставит и заворачивает силком в другую, значит, от врага сторону. И со многими солдатами, по-моему, то же самое происходило. Почему бы мы тогда отступали и отступили по самую Москву? Только по этой причине. Других, по моим прикидкам, не было. Никакая сила, маршал, не помешает солдату помереть за Родину. Верно?
А комиссаров у нас сменилось за месяц с начала войны – тьма. Им же велено было выбегать, «за Родину, за Сталина» орать. Вот они и выбегали поначалу и орали. Тут их и подстреливали, безголовых, или в плен брали, потому что летят они сломя голову с «ТТ» в руках, а солдаты – на сто восемьдесят градусов и снова ничком в окоп, колени в подбородки вжимать, Богу молиться о спасении от муки смертной. Тогда приказ Сталин дал – чуял, сволочь, что солдат помирать за него не хочет, – забегать комиссарам не вперед, а назад, в тыл солдатам, и шпокать без сомнения в лоб каждого отступающего. Тут комиссары пуще прежнего вопить стали «за Родину, за Сталина». Глотки-то у них с семнадцатого года луженые, и главное дело – орать то одну пустобрешину, то иную.
Что делать солдату? Гитлер на него танками прет, бомбы сверху на него сыплет, пулями свет Божий прошил, нету мочи сопротивляться. С тылу же комиссар гонит тебя, клонит, как травиночку, под косящую косу мосластой шкеле-тины, смерти то есть. Что солдату делать? Ежели помереть в два счета – а это проще простого, – что с Родиной станет? Может, Сталин с Гитлером столковались, чтоб извести нас всех с лица земли, зажали с двух концов – спереди танки-минометы, сзади комиссары. Правда, к каждому солдату комиссара не приставишь. Народу больше было, слава Богу, чем ихнего горластого брата. И это решило судьбу войны. Сминал солдат комиссара, назад откатывался, отступал, так сказать, жизнь спасая для будущего боя, и зло лишь брало, что сталинскую рябую усатую харю спасал тем самым вместе с Родиной.
Ладно, думалось, при, фюрер, при, зараза волчья, прите, крысы фашизма. Заманим мы вас по-кутузовски в конце концов в такую крысоловку, что кровью похаркаете почище, чем мы харкаем сейчас.
Победили мы? Победили. Сам солдат победил, гражданин генсек, а не ваши комиссарские глотки. Солдат победил всенародный, и я – русский Иван в том числе, а не вы – маршал-генералиссимус с золотой сабелькой и тремя «героями». Стыдно. Стыдно, генсек.
Ох, как зарыдал я тогда от стыда неимоверного, невыносимого, самой смерти страшней который, как я тогда, Господи, зарыдал. Век не забуду.
Помните, генсек? Никиту вы скинули, сами к креслу приросли и, разумеется, постепенно зажрались. А своре вашей только того и надо. Облизывать вас принялись, бесстыжие, на глазах всего честного народа. Одну звездочку геройскую дали, затем вторую. Затем сабельку золотую на белых партийных рученьках поднесли. Вы ее приняли с важным видом. Затем маршала вломили вам. Бриллианты на шею повесили, словно царю-батюшке, а вы и бровями не пошевелили. Не проснулась в вас совесть, не обмерла от нахальства душа, не сказали вы своим жополизам с серьезными партийными лицами: «Буде, братцы. Вы уж… тово… перегнули слегка».
Не сказали, не взяли сабельку золотую и все ваши дармовые звезды с бриллиантами, не отнесли их к Кремлевской стене на могилу Неизвестного солдата, не положили на красный мрамор рядом с синим огнем и не извинились перед безмолвным навек прахом следующим образом:
– Прости, солдат. Прости. От души говорю. Зажрался. С вождями это бывает. Твое это все – золото, бриллианты, сабли, ордена, медали, – прости. Может, не погибни, сидел бы ты сейчас на моем месте, а я лежал бы себе тут в покое и тишине исполненного долга. Никакой я, конечно, судьбы войны не решил, будучи кадровым комиссаром, а лишь печать ставил на партбилеты после боя и выжившим их вручал, священнодействуя как бы. И не был я, солдат, душою новороссийской операции. Прости. Но и пойми, не может народ без чего-либо такого, что напоминает ему царя-батюшку, чтобы хоть повздыхал народ, избывая тоску свою с семнадцатого года, глядя на грудь богатырскую маршальскую, орденами увешанную. Народ, он что ребенок: если батька помер, отчима ему подавай. Не для себя лично вешаем мы на мундиры все эти погремушки-побрякушки, поверь, а исключительно для народа, для веселия его душевного и развлекательности зрения. Так что прости, солдат. Царство тебе Небесное!
Сделали вы так, генсек? Сказали вы так, маршал? Нет! А я сказал и сделал.
Гляжу на вас тогда по телику и чую вдруг: белеет лицо мое, не краснеет, а именно белеет от смертельного стыда, растерзавшего разрывной пулей совесть и душу. Боже мой. Что я наделал? Как я жил?… Рыдания враз затрясли меня почище инсулинового шока…
Бегу, не в силах жить на земле в прежнем образе, прямо на могилку Неизвестного солдата, то есть самого себя, вернее, Вдовушкина Петра, но в конечном счете Байкина Леонида Ильича, каковым и числюсь по истории болезни, приписанной мне Втупякиным – кандидатом сумасшедших наук.
Разъяснения потом. Все разъяснения потом, ибо, сдерживая слезы, стараюсь изложить непременное и главное.
Прибегаю, реву не в голос, по-бабьи, а внутрях, и стенаю так, что ребрышко каждое холодной болью продувается, и чую некоторую предпоследнюю опустелость, нечто вроде смерти, одним словом. Падаю на колени перед негасимым огнем с розовым венчиком от дождя осеннего, моросящего, падаю, ударяюсь о мраморный гранит кающимся лбом и стенаю:
– Леня! Все сделаю. Все. Ты тут будешь лежать, а не я. Прости. Не надо мне славы твоей посмертной. Я ведь думал, что живой – я, а ты – мертвый, но все теперь наоборот. Прости… Исправлю такое положение. Незамедлительно исправлю. Все на свои места встанет. Жизнь доживу вполне откровенно, а у тебя времени – до Страшного Суда, перед которым могу предстать хоть сейчас, ибо отдаленность его для меня пытка. Пытка. Прости, Леня!
Лечу, словно птица на одном крыле, обратно домой. Беру фанеры лист. Палку к нему прибиваю. Пишу на фанере чернильным карандашом, как на посылках в деревню временами:
ЗДЕСЬ НАВЕКИ ЗАХОРОНЕН ИЗВЕСТНЫЙ РЯДОВОЙ СОЛДАТ Л.И. БАЙКИН.
«Погиб смертью храбрых» не стал я писать, так как это было бы неправдой. Не было ни в нем тогда, ни во мне никакой храбрости, а лишь страсть была спасти солдатские наши, нужные Родине жизни от непростительной, дураковатой смерти, на которую, маршал, жестоко и подло обрекли нас Гитлер со своим дружком Сталиным.
Несу плакат на могилу, несу с легкостью необыкновенной, хотя корчусь от въевшегося в душу стыда… Дождь льет. Ветер под дых колошматит, плакат из рук выбивает и вырывает…
Вбиваю его булыгой случайной с правой стороны могилы в землю. Крест пририсовываю наш православный над фамилией и говорю:
– Хватит, Леня. Будь ты Байкиным теперь самим собою, а я принимаю прежнее истинное свое имя Вдовушкина Петра. Прости.
С этими словами ухожу… Дома радуюсь, ну прямо как мальчик. Чист! Чист! Главное – чист, а все остальное приложится: и возмездие за злодейство многолетнее, и пользование чужой славой в корыстных целях, и так далее, и все такое прочее…
Хлобыстнул самогонки. Откуда у отечественного инвалида деньги на водку, маршал? Нас каждый Божий день не зовут в Кремлевский дворец жрать «столицу» и балыком ее же занюхивать. Мы самогонку гоним. И на том спасибо…
Весело мне, одним словом, в комнатенке моей бобылевской. Соседи дрыхнут – на работу им завтра. А если и разбудил я их пьяной, ранней и радостной своей песней, то попробуй сделай мне в такой момент замечание. Боже упаси! Протезом враз отколошмачу.
Всю ночь пою, надрываюсь «…идет война народная, священная война… 22 июня ровно в четыре часа… синенький скромный платочек падал с опущенных плеч… и у детской кроватки тайком ты слезу вытираешь…»
Пою и плачу, как вот сейчас. Но сейчас нету радости в моей душе и просвета искупления. Лишь гнев в ней, маршал, один гнев и обида на допущенные издевательства над телом и совестью инвалида… Но ладно…
Сижу, значит, пою, видение лица жены моей законной – Нюшки, Настеньки, Анастасии – усилием воли своей, покалеченной жизнью, прогоняю. Протез снял. Культя блаженно от него отдыхает. А сама нога моя правая, знаете где, маршал? В могиле на площади Революции, рядышком с костями известного на самом деле солдата, а не неизвестного, рядом с Байковым Леонидом Ильичом, другом моим боевым, верней, рядом с тем, что от него осталось… Плачу и пою – собака, одинокая и затравленная наконец-то мстительной судьбой…
И то ли примечталось, то ли приснилось, но явственно вижу себя на поле того последнего моего боя, волокущего по грязище, по разводу осеннему Леню, друга моего, который начисто потерял от ужаса, унижения отступления, от заброшенности нашей солдатской желание продолжать жизнь. Потерял – и все.
Но во мне-то тогда силенок было, маршал, на две-три жизни. Семижильный был парень, с руками, с ногами, с рожей веселой, с головой не тупой, с добрым сердцем – нормальный, одним словом, русский человек, не до конца еще припохабленный советской крысиной властью…
Ад дьявольский по сравнению с тем полем боя домом отдыха, думается мне, был… На взрывы всякие, крики, стоны, пули, осколков свист, штурмовиков вой я уж внимания не обращал. Ибо такая запредельная тоска пронизывала мою душу оттого, что ползли мы по растерзанному, неубранному полю побитой, вытоптанной, втоптанной в прах земли, выжженной ржи, что, кроме тощищи этой и настырной силы, внушенной свыше, ничего во мне не было. Ничего.
– Леня, – хриплю яростно, – Леня, Бога побойся, пошевели ноженьками и рученьками, пошевели, не то не выползем мы, даже в плен не возьмут нас – такие жалкие мы и страшные, не боись, ползи, родной, спастись надо, а то кому же гнать обратно с поля нашего ржаного гадостное это воронье, фюреровские усики, сталинскую рожу рябую, пожалей, Леня, себя и меня…
Немного осталось нам до низинки, до деревцев, измочаленных жутким железом… От танка спаслись. Прямо на нас пер. Окопчик нас спас. Танк дальше, в плоть земли нашей поперся, и вонища от него была, как от первого моего в жизни трактора. Как сейчас помню. Приятная такая дизельная вонища… Ужас вокруг, а душу захолонуло от страсти по мирному труду на крестьянском поле…
Окопчик от танка нас спас, но он же Леню и погубил?
Я уж думал: все – спасены… темнеет… до низинки дотянем, а там уж у пенька какого-нибудь прикорнем… черт с нею, с едой… сон важнее человеку любой еды… суток трое мы уже не спали… за что, Господи, такие дадены нам Тобою муки ужасные?
В этот-то момент и рвануло-шарахнуло до полного оглушения. Даже не знаю: успел я услышать сам взрыв или не успел… Неважно.
Отряхнулся от земли, промаргиваюсь, дыхание налаживаю. Жив я – окаянный. Леня, мой друг, лежит рядышком, словно спит – глаза закрыты, на губах улыбка ребеночка. Потормошил я его слегка, а тормошить-то было нечего. Каша одна с костями от Лени осталась. Лицо лишь не тронуто. Весь взрыв на Леню пришелся. Тем и спасен я был, но непоправимо ранен. Лежу я поначалу и не ведаю: то ли жалеть друга, то ли радоваться за него. Не знает в такие времена человек, что лучше. Но живым жить нужно.
Дрыгнул одной ногой – на месте. Дрыгнул второй – нету у меня второй ноги. Ясно это, причем без всякой в первые минуты боли. Мог бы ведь безболезненно уснуть и кровью во сне истечь до смерти. А почему боли не было, пускай Втупякин думает, на то он и кандидат наук. Может, еще тогда весь мозг от взрыва раком поставило. Не знаю, маршал.
Тянусь рукой к бедной ноге, неужели, думаю, по самую жопу отхватило, тогда хана… Но – нет. До коленки дотянулся – счастьем меня просто пронзило: цела коленка. Цела, Господи, спасибо Тебе за муки и спасение с частичными потерями.
Пальца на три ниже колена отрыв пришелся. Накладываю жгут, останавливаю кровь – брезентовый ремешок пригодился. Городской человек на моем месте сразу же или немного погодя дуба врезал бы, а я – человек крестьянский – губа не дура, мудер был с малолетства. Сам противогаз, как только обмундировали нас, выкинул я к едрене фене, а сумку набил жизненно важными причиндалами. Бинты. Махорка. Чай. Соль. Йод. Сухариков, правда, не осталось в сумке. Рубанули мы их с Леней… Ну и прочая мелкая штуковина была там, вроде ножа, ложки… неважно, впрочем, все это, маршал…
Обрабатываю культю йодом… Онемела культя от жгута. Не чую боли. Йод не щиплет, совсем как вода… Может, контузило так, что шибанулся я? Страшна, маршал, боль, но и без боли в таком происшествии тоже жутковато… Перевязал. Весь бинт на культю ушел. Что голова вся в крови – это я уже не говорю. Это пустяковина.
В глазах черно, между прочим, ночь в глазах, но не придаю я этому значения. А в ушах – тишина. Но бой идет. Чую лишь по сотрясению почвы… Беспамятство вдруг осенило меня, а может, кровищи потерял много и от этого внезапно испекся… Не знаю, сколько времени так прошло…
Очухиваюсь… Фу ты… Есть в глазах свет, в ушах звук, слава Тебе, Господи. Хотя понимаю, что действуют глаза мои и уши не в полную мощь. А были они у меня, на удивление, как у собаки, кошки и птицы. Неважно. Лишь бы, думаю, духом не изойти до конца.
Бой, кстати, все еще идет… Медсестер не видать нигде… Поубивало небось сестричек, перебило деточек бедных… Сколько времени, непонятно…
Танки немецкие вроде бы назад откатились. Это я из окопчика зыркаю. Каску Ленину надел. Моя осколками пробита. Но спасла, однако, спасла…
Контратака наша бесполезная, смотрю, пошла. Понимаю, что чуют солдаты гибельную опасность такого боя, всю зряшность его чуют, нету в них духовитости ни на грамм. Какая уж тут духовитость? Одно лишь покорное уныние.
Но Втупякин-то прет – комиссарище – сзади, «За Родину! За Сталина!» орет. На верную смерть сволочь глупая и тупая, думаю, гонит солдатиков. На верную. На стопроцентную.
Косит фашист солдат, просто аккуратно косит, ибо окопаться успел как следует. Зачем ему своя атака, если Втупя-кин гонит солдатиков, как скот на советский мясокомбинат, прямо на вражьи пулеметы и минометы?
Боже мой, сколь их на глазах моих полегло…
Вот завернул, согнувшись в три погибели, один солдатик обратно. Втупякин сходу – пулю в лоб… Еще двое завернули. И их выводит в расход Втупякин. С тылу солдатского сподручно ему это. Вот гадина. Спереди немец косит солдатиков, сзади Втупякин бьет в лоб.
Беру, не раздумывая, винтовку свою, номер вот забыл, вскидываю и, спасая от смерти брата своего – солдата, шпокаю Втупякина в спину евонную, портупеей комиссарской перехваченную. Падает с копыт.
Солдаты, вся цепь, враз, как по команде, залегли. И немцы примолкли, не стреляют. Тишина. Словно совесть их взяла стрелять в форменных самоубийц. А могли, могли перебить всех начисто. Может, ждали, что в плен наши сдадутся?… Не знаю. Факт описываю.
Тут туча чернющая небушко застлала. Тьма адская поле боя накрыла, но дождь не пошел. Тошно ему как бы было разбавлять благословенной небесной своей водицей грешную и несчастную человеческую кровь… Тихо кругом. Ни выстрела, ни голоса. Притомились люди вместе с техникой, и сама собой ночь пришла вскоре.
Зашевелились прилегшие было солдатики. Грязь зачавкала. Ползком кто куда откатились. Отступили. Спаслись для будущего победного боя.
О Втупякине я и думать даже не стал. Полезное в данный момент войны дело сделал для Родины и для народа, без сожаления и не сомневаясь ни на грош. Потому что он – Втупякин – убийца был истинный, а не я.
Хотел я крикнуть, спасите, мол, братцы, рот побитый раззявил, а крика-то в нем нету ни на единую буковку. Хрип какой-то один. Контузия, видать, не простая. Глаза немного ожили, уши слегка отошли, а голос пропал.
Снова ору. Снова один хрип… Ну, и откатились солдатики без меня, а я в окопчике один рядом с Леней остался. Так-то вот…
Пишу, маршал, по вечерам. Втупякин пьяный дрыхнет в процедурной. До утра продрыхнет, если, конечно, ЧП не случится. Тут всякое бывает. Чаще всех Ленин с молодым Марксом дерутся. Схватят друг друга за грудки и орут, яростно задыхаясь:
– Плевать я хотел на все базисы и надстройки. Я теперь субъективный идеалист, – это Карл Маркс орет, а Ленин взвизгивает:
– Мы все равно придем к победе коммунистического труда.
– Нет. Ни за что не придем.
– А вот и придем, и придем, и придем.
– Даже и думать нечего. Не придем. И так уж дошли до ручки, герр Ильич.
– Ликвидаторская рожа, – надрывается наш Ленин, – догматик и архимерзопакостный ревизионистишка.
– Жаль, Фридриха рядом нет. Мы бы тебя головой твоей в парашу затолкали и на Красной площади выставили ногами кверху, как Гегеля, на всенародное обозрение.
– Мелкобуржуазная образина. Ты – подлец и не выдержал испытания временем. Ты сахар экспроприируешь у меня по ночам. Нонсенс. Скотина. Курсив мой. Посмотри на расстановку сил на мировой арене, хулиган. Мы дружной кучкой вместе с политбюро идем по краю пропасти, крепко взявшись за руки. Из конфликта советской власти и партии с народом-победителем выйдет партия и власть, а народ станет эффективным двигателем истории. С кем вы, господин Маркс?
– С кровавой большевистской мразью и философией вшивоты я – Молодой Маркс – даже какать рядом не сяду. Понял, сковородка картавая?
Тут Ленин прищуривается, ручки потирает, довольный, и пользуется самым подковырочным своим оружием. Ехидно так напевает:
– Карл Маркс украл у Клары Цеткин кораллы, а Кларато Цеткин украла у Карла кларнет… Вот – наша коммунис тическая скороговорочка, батенька… Ха-ха-ха… Ты украл у Карлы Клару и кораллы и кларнет.
Это уже драка. Разнимать их приходится. Дадим, бывало, обоим по хребтинам и спать уложим. Тошно нам порою от ихней классовой борьбы, провались они пропадом…
Вот, Ленин опять к перу рвется. Зазудело в нем. Ничего не поделаешь, генсек, кроме как Марксовой истории болезни, нету у нас бумаги, а письма, которых я вам штук сорок уже написал, Втупякин к моей истории подшивает – доктором, сволота, мечтает стать на чужой крови и судьбе, скор-пионище гадкое…
Докладная записка 345/678 рп.
Товарищ генсек, удивлен, что задерживается проведение экспертизы на предмет идентификации проходимца, находящегося в принадлежащем мне (см. пост. ВЦИК от 2.2.1924 г.) мавзолее. Мое заключение в ряде психиатрических домов, эрго, отрыв меня от внутреннего строительства и оперативных задач Коминтерна отрицательно сказываются на расширении сфер влияния советской власти во всем мире.
Ситуации во взрывоопасной Восточной Европе, равно как и на Кубе, Эфиопии, Мозамбике, Анголе, Ливии и Никарагуа, нельзя считать стабильными (sic). Давайте посмотрим правде в глаза: многолетняя компрометация идей социализма и особенно коммунизма практикой существования стран так называемого соцлага требует от нас достижения главной цели – уничтожения старого мирового порядка, новых методов тактики в рамках органически свойственной нашей программе глобальной стратегии и полнейшего политического аморализма.
Объективно детант продвинул наше дело далеко вперед, но посиживание на лаврах – смерти подобно. История не простит нам замораживания наших стратегических классовых активов. Мы обязаны пустить в оборот все завоеванное нами с таким титаническим трудом и невероятные лишения рабочего класса стран социализма за долгие годы детанта – этого начала конца традиционного политического мышления старого мира.
В наших руках, благодаря логике истории, оружие неслыханной силы, а именно: скотское желание всех народов без исключения мирно (курсив мой. – B.Л.) жить в на части раздираемом противоречиями капиталистическом мире.
Военное превосходство плюс неослабеваемый шантаж угрозой ядерной войны, наряду с беспринципной борьбой за так наз. Мир во всем мире, с активным подрывом всех экономических, моральных, государственных и прочих структур, изумительно готового к полному уничтожению старого общества, приносят моды на наших глазах. Близок час, когда мы вымостим полы в сортирах золотом и бриллиантами чистой воды.
Считаю безотлагательным делом (см. июньские тезисы) строительство мемориальной европейской Стены Расстрелов и составление списков выродков, подлежащих казни, партии и народа, начиная с ведущих банкиров (не забудьте цюрихских гномов. Ха-ха-ха-ха. Смех мой. – Вл. ЛУ.) и глав монополий и кончая более мелкой сошкой типа Кор-рильо, Берлингуэра, Леха Валеты, Барышникова, Корчного, Солженицына, Рейгана, Максимова, Хейга, Абрама Терца и временно оставшихся в живых битлзов.
Необходимо на все сто процентов использовать пораженческие настроения господ западных либералов левого толка с их дурацкими (относительно нас. Курсив мой. – В. ЛУЛЬ-ЯН) розовыми идеями и декадентствующую интеллигенцию, невыносимо погрязшую в утонченных сексуальных безумствах и наглом наркоманстве.
Существует, однако, опасность забвения предоктябрьского опыта российской истории, приведшего к свержению Царизма и недолговременному установлению диктатуры пролетариата, который диалектически перешел после десятилетий красного террора в диктатуру партии – ума, чести и совести нашей эпохи.
Необходимо запомнить: никакое кокетство с объективно и субъективно пораженческими кругами не помешает нам выделить для них в ближайшее время небольшой участочек Стены Расстрелов, сиречь стенки (примеч. верно. – В. Уль). Возможно, это будут одни из последних расстрелов в предыстории человечества. В коммунизме же, то есть собственно в истории (курсив мой. – Вилич.), расстрелы уйдут в далекое и проклятое прошлое, оставшись лишь единственным способом разрешения наших партспоров.
Если прискорбный и неслыханный акт отлучения меня от дел и более чем полувековое заточение в дурдомах СССР не помешали победоноснейшему шествию идей социализма и коммунизма по земному шару, то это – лучшее доказательство жизненности учения пожилого Маркса, которое всесильно, потому что оно верно, что бы ни болтал господинчик, прикидывающийся нашим Прометеем. Ничтожество.
Привет тов. Андропову – славному ученику Дзержинского, Менжинского, Ягоды, Ежова, Берии и др.– за принципиальное отношение к близоруким иудушкам и прочим внутренним диверсантам.
Необходимо, архинеобходимо для нашей политической мобильности раз и навсегда пресечь разговорчики о пресловутых свободах слова, творчества, совести, перемещений, манифестаций и критики в адрес партруководства – этого коллективного разума нашего времени.
Ваш в. Л-н.
Прошу управделами Совнаркома выделить мне дополнительно 300 (курсив мой. – В. У.) грамм сахара для стимулирования высшей мозговой деятельности и прекращения мною ряда вынужденных экспроприаций сладенького из тумбочек господ-диссидентов и прочих врагов трудового народа.
Я – за эксгумирование останков неизвестного солдата с целью нахождения среди них правой ноги тов. Вдовушки-на Петра. Во время взятия Зимнего его отец оказал партии ряд неоценимых услуг. Затем был расстрелян за попытку навязать нам дискуссию о социальном перерождении парт-элиты. Трилогия тов. Брежнева – архиинтересная книжен-ция. До этого генсека в нашей литературе даже меньшевика не было, не то что ликвидатора. Просто – глыба. Матерый человечище. Скиньте, к чертовой бабушке, господина Достоевского – этого трупопоклонника – с фронтона библиотеки, заслуженно носящей мое имя, и присобачьте туда, батеньки, бюст нашего партийного писателя № 1. Рекомендую присвоить Л.И. Б-У звание вождя современного литпроцесса. (См. мою работу «Беспартийная мразь в литературе и очередные задачи красного террора в связи с его расширением в особо важных регионах мира».)
Ваш Ичълиулъян.
Весьма удивлен, что тов. Брежнев въехал в Париж во время своего визита во Францию не на броневике, который я, кажется, предоставил к услугам партии и народа, а черт знает на чем, чуть ли не на «кадиллаке». Нонсенс, товарищи.
Ваш Чичъ Нинел.
Бросьте все средства на усиление конфронтации арабских стран с Израилем – этим уродливым порождением бундовщины и гадкой исторической плантацией опиума для народа. Не забывайте, что все абсолютно источники нефти станут главным фактором организации всемирного экономкризиса, который позволит взять нам власть в свои руки в основных капстранах мира.
Пора уже сказать нефтяным шейхам всех мастей: шагом марш из-под дивана… И дайте же мне, наконец, свидание с Наденькой, имманентно необходимое нашей соцячей-ке с 1924 года.
Ваш Владимилъичло.
Долго больно писал наш Ленин, генсек. Зря вы его держите тут без экспертизы. Очень зря. Видно ведь, что умный человек и говорит занятно. Может, верно, что если бы он лежал в мавзолее, а не какой-то другой хмырь полуболотный, то давно бы уже всем войнам пришел конец, несправедливости, капиталистам, забастовкам в Польше, танцплощадкам и прочему старому миру. Кто знает? Так зачем Втупякин, гаденыш, издевается над самым настоящим Иль-ичем? Он что сказал, пьяная харя, третьего дня?
– Выдь-ка, Ильич сраный, Ленин затруханный, на бал кон из моего кабинета. Хватит тебе тут прищуриваться и жилетку несуществующую большими пальцами растопы ривать. Выдь!
Но Ленин-то наш не будь дураком отвечает:
– С детства боюсь высоты, эрго: на балкончик не выйду, батенька. Сыграйте мне лучше сонату, после которой хочется умывать руки и гладить по головкам.
– Вот я тебя, змей, и подловил, – обрадовался Втупя-кин, – никакой ты не Ленин, потому что Ленин с балкона балеринки Кшесинской выступал, речугу кидал народу и, заметь, не блеванул на него сверху вниз ни разу. Эрго: не Владимир ты Ильич Ульянов-Ленин, а мерзавец и симулянт, растративший миллион казенных рупчиков в Сочи, Ялте, Вильнюсе, Москве и Тбилиси, а теперь голову морочишь здесь ответственной психиатрии – науке нового типа, грудью вставшей на защиту советской власти от дружков твоих по палате. Мы вам, обезьянам, вернем человеческий облик. Что ты, что Маркс – одна сволота. Марш под душ Шарко.
Но Ленин наш, как всегда, в слезы, но руку вперед выбрасывает с форсом эдаким комиссарским и на весь дурдом орет:
– Мы придем к победе коммунистического труда! Мавзолей – не купе бронепоезда! Вон из мавзолея симпатичного грузина! Капитал растратил не я, а Маркс…
Если вы там у себя в Кремле считаете, что в мавзолее настоящий лежит, а не туфтовый Ильич, то чего же вы этого не расстреляете? Почему отпечатки пальцев не делаете нашему по его же просьбе? Разве он стал бы просить сравнивать свои пальцы, если бы не чуял, что он – эрзац-Ленин? Нет. Никогда… Или взять меня, маршал.
Почему я требую вырыть – можно втайне от простых людей доброй воли, чтоб не расстраивались они, – останки друга моего Лени и среди них опознать мою личную правую ногу? Потому что она там и негде ей больше быть, кроме как там, с Ленею вместе. Вырой ты ее, и сразу тогда станет ясно, что не Вдовушкин стал неизвестным солдатом, а Байкин Леонид Ильич, чью фамилию ношу с 1941 года ровно в четыре часа. Киев бомбили, нам объявили, что начала-ся война… Моя там нога. А иначе разве стал бы я заваривать такую неприятную для всех кашу? Я по совести желаю и по чести. Неужели же легче измываться тут надо мною, лекарств венгерских и восточногерманских изводить на меня целую кучу, электротоком трясти, на ветер его пуская, кормить, лекции про «Малую землю» читать и санитаров держать с тигриными рылами, чем на пару только минут вырвать из земли мою оторванную ногу, анализы взять костей и портянки, сравнить, одним словом, и сомнений не осталось бы насчет того, кто есть кто. И все. И никто передо мною виноват не будет, а буду виноват перед всем миром один я за укрывательство своего имени, измену отечеству и переломанную тем самым судьбу… Подумайте…
Лежу я, значит, маршал, в окопчике, Леню по чистому, холодному уже лбу глажу… А боль вдруг засаднила в культе, притекла, зараза, хоть вой, как собака, непонятно кому жалуясь. Мочи моей нет, ровно не кровь течет от культи к мозгам через сердце и обратно, а боль, густая такая, свер-бежная боль.
Нет, думаю, от боли я помирать не желаю. От раны – пожалуйста, а с болью я свыкнусь. Нам к боли не привыкать. В НКВД, было дело, два месяца держали – шили попытку вымачивания картошки перед посевной с целью убийства урожая для голода в Москве. Картошку дурак пьяный из рабочего класса, дубина райкомовская – Втупякин, приказал вымачивать, ускорять по-большевистски цикл роста упрямых растений, а меня за него день и ночь колошматили, признаваться велели подобру-поздорову. Втупякин сам и пытал меня со своим дружком из НКВД вместе… Бывало, в общем, и телу и душе побольней, чем в окопчике. Выдюжил. Выгнали. Прямо с печи с ребрами сломанными в поле погнали остатки картошки той изуродованной убирать… Втупякину же, слух пошел, расстрел вышел сверху…
Не желаю от боли помереть. Сильней я боли. Ползу из окопчика, благо, луна выглянула на чуток, и офицера немецкого различаю совсем рядышком… Ползу к нему в надежде и мольбе… Шмонаю ранец офицерский. Про боль забыл враз… В ранце фляжка, жратва, медицина всякая, трофейных орденов Ленина целая куча – на зубы золотые родственникам в Берлине…
Отступаю на исходный рубеж. Боль снова забрала вдруг, да так, что в беспамятство пару раз погружался… Ничего. Дополз с Божьей помощью.
– Леня, – говорю, – как бы мы сейчас с тобой гужа-нулись, может, в последний раз перед новым, смертельным для нас боем. Смотри, друг. Вот коньяк, он не водка, конечно, клопами отдает, но закосеть можно. Вот колбаса наша любительская, врагом завоеванная, хлеб есть, Ленечка, сыр, масло, яйца, смотри, как запасся офицерик несчастный, словно к бабе в гости шел, а не на военную операцию. Отбили-таки мы у него кровную жратву нашу. Отбили, но с большими потерями, Леня…
Погиб мой дружок, помалкивает. Но Душа его поблизости находится, чую я это замечательно и поминаю вместе с нею Леню, друга моего фронтового, печально и светло поминаю, жахаю коньяк из горла.
Стихает боль. Слабо, но стихает… Ни звездочки на черном небе, ни звука на поле боя, лишь сердце стучит жарко, боль тупо топчется в жалкой культе… Один я, поистине один во всем мире, растерзанный проклятым военным железом, рваными его кусками…
А зачем я, думаю, растерзан? За что ногу я свою потерял? За то, что лобызались два бандюги, а потом тот, который поумней и позадиристей, приделал к носу тухлую морковку скотине несусветной – Сталину?… Зачем я нахожусь в данный момент истории своей Родины не на кровати двуспальной рядом с женой желанной, с красавицей моей розовой после баньки, сам – чистый и сильный, а в углублении валяюсь могильном, разве что не закопан только, и нет мне помощи ни от врагов, ни от своих? Зачем?… Что же они – проклятые эти политики и вожди в игры нас свои кровавые замешивают, сами в подземельях с бабами и дружками посиживают, по картам смотрят поля боев, а мы тут отдуваемся, по пояс в землю вбитые с оторванными руками, ногами и головами. При чем здесь мы?… По какому такому закону жизни?…
Глотнул еще маленько – мозги прочистить от заковы-рочных вопросов. Да, говорю, Леня, видать, имеется суровый и глупый закон, по которому вожди проклятущие (почему ихним батькам вовремя дверью в амбаре женилки не прищемило?) – кашу вожди кровавую заваривают, а нам – беднягам – ее положено расхлебывать от века… На то мы, Леня, и солдаты, защитники. И если бы не мы, то кто за нас землю нашу невинную защищать будет? Вожди? Они, Леня, обдрищутся пять раз со страха и захнычут: «Дорогие братья и сестры». К нам, к народу, обратятся за спасением, и мы их, гадов, спасать вынуждены вместе с Родиной, потому что в Родину несчастную они все, как клещи, вцепились, особенно Сталин, и их уже никак от нее не оторвешь. А если бы можно было оторвать, то я бы, видит Бог, поначалу, до открытия военных действий, оторвал бы их, выкинул к чертям на необитаемый остров, и пущай они там с Жульвер-ном фантазируют, суки. Вожди – они, Леня ты мой бедный, на погибель и большую беду нам дадены, а вот мы вручены им на ихнее паразитство и спасение. Тут уж ничего не поделаешь… Судьба это наша, а главное – грехи наши тяжкие, как бабка говаривала, Царство ей Небесное… Повезло-таки старухе: перед самой войной померла… Вот мы лежим тут с тобой, колбасу любительскую у врага отбив, а также сыр и яйца крутые, и трофей взяв – коньяк, и на нас, Леня, вся тяжесть сейчас. Выдюжить надо во что бы то ни стало. Сначала фюрера – глистопера усатенького к ногтю приделаем, а потом, может, и за друга его возьмемся, чтобы запел он да кучу в кальсоны наложил: «Где же ты, моя Су-лико?…»
Тут, маршал, хочешь – не верь, засмеялся я, как дурачок, и вдруг потрясло что-то душу мою грешную и бедную, веселье жизни ее, по всей видимости, потрясло, и запел я ни с того ни с сего, пьяный, разумеется, был: «синенький скромный платочек падал с опущенных плеч… 22 июня ровно в четыре часа Киев бомбили, нам объявили, что начала-ся война… порой ночной мы расставались с тобой… чувствую рядом с тобой… чувствую рядом любящим взглядом ты постоянно со мной…»
Конечно, маршал, в песне про бабу говорится и как уходить от нее ночной порой неохота, но на самом, конечно, деле песня эта про Родину, и не то что «широка страна моя родная, много в ней лесов, полей и рек, я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек…», а с душою, по правде сердца и без всякой враки комиссарской. Не знаю, кому до войны вольно дышалось. Небось, только падле усатой и своре евонных молотовых, калининых и кагановичей, а нам даже в колхозе вольно дышалось, лишь запершись в нужнике собственном… Ну, это ладно…
Пою, ожил голос контуженный, горланю во все горло, слезы текут прямо в рот, рыло стянуло грязью подсохшей, горе и боль разрывают все нутро, но что-то неудержимо поднимает душу мою из этого окопчика, страшно даже, чудесно даже, пою, однако, и пою, и внятно жаль мне Леню, и небо чернеющее, и себя-калеку, и Нюшку, Настеньку, Анастасию – жену молодую, непробованную как следует – двух дней не дал пожить Втупякин, военком проклятый, и гораздо больше, чем всех, жизнь мне вообще жаль, всю жизнь, что мы люди, сволочи, делаем с нею, во что мы поле превратили, зачем хлеб несжатый с костями смешали мы, с кровью, с плотью, с землей, зачем синенький скромный платочек, Господи, прости и помилуй, падал с опущенных плеч… строчит пулеметчик за синий платочек… идет война народная, священная война-а-а…
И что это? Слышу вдруг солдатское наше «ура», да такое богатырское, что, будь я врагом, в тот миг непременно об-дристался бы от ужаса.
Во тьме кромешной, в ночи, когда вроде бы сами фрицы умаялись вусмерть воевать, когда вроде бы судьбой самой выделено милостиво времечка маленько для передыху, поднялись солдаты и поперли, и чую я, что не Втупякин их гонит с тылу дулом в спины, а по личному почину «ура-а-а!» горланят и прут на врага уже неостановимо, потому что не дурак солдат «уракать» далеко от вражеской позиции.
Поздно было клевавшему носом фрицу-фашисту гоношиться. Поздно. Я и на слух понял, как там дело обернулось. Посочувствовал, грешен, немцу, ибо не могу злорадство-ваться, когда даже врагу моему штык в пузо втыкают до кишок самых и изо рта его такой звук возникает смертный, что зверь содрогнуться может, не то что живой человек. А если не один десяток людей хрипит, стонет и крякает, попав на штык?… Но и не лезь за чужим добром, скотина, сам виноват, небось в ранце у тебя наша колбаска валялась любительская, а не я за твоими сосисками с капустой поперся в Баварию… хрипи здесь, гад, в последнем покаянии и вине твоей передо мной.
Отыгрались, чую, солдаты наши за прошедшие в отступлениях и смертях страшные дни… «За Родину-у! Ура-а-а!!» «За Сталина» чтобы орали солдаты – не слыхать. Если б не комиссары, солдат про эту рябую, разбойную рожу вообще бы на войне позабыл к чертовой матери…
Я, конечно, ору им вслед: «Братцы-ы-ы… братцы-ы-ы…» Молчок. Ни ответа, ни привета. Вдогонку бросаться за ними на последней ноге – не было во мне, маршал, такого героизма, виноват… Бог с вами, думаю, валяйте, раз прорвали окружение, я для вас – верная обуза, ярмо на шее, веревки на руках, сам выкрутиться из лап смерти мосластой попробую…
Солнце тут вышло. Заря. А от нее совсем поле боя чертовой багровой жутью застлало. Все багровое – пушки, трупы, танки брошеные, рожь полегшая. Земля, развороченная и выпотрошенная как бы до самого нутра, кровью истекает бесполезной… Из культи сразу боль в душу мою поднялась, один я – живая личность – на поле боя кровавом, и потом вдруг пришибло меня от стыда и позора.
Смотрю из окопчика на небо, на поле – и краснею, маршал, перед Всевидящим, как пацан перед батькой, нашкодивши чего-то. Краснею, взгляда Его не выдерживаю и чую, что наделали мы, люди, опять такого зла ужасного, опять наделали такого зла, непонятно, ради чего наделали и как это вообще могло произойти, что только краснеть остается и возжелать сей миг сквозь землю истерзанную провалиться, лишь бы не видеть дел рук наших, непосильных для уразумения. Наверно, если б вторую ногу оторвало мне тогда миной, то легче бьшо бы во сто крат: понес бы я наказание, точно зная, за что несу его, и, может, душа не скулила бы так безысходно… Вот как дело было на земле, а что такое Малая земля, я не понимаю. Скорей всего – луна, где жизни нет, одни оспины каменные, как на роже у Сталина… Но – ладно…
И вот со светом замечаю поблизости знакомую мне, родную вернее, ногу в сапоге, раскуроченном взрывом. Добрый был сапог.
– Леня, – говорю, – сапог мой – вона.
Совсем тогда рехнулся, позабыв, что Леня не откликнется, сколько его ни аукай.
Хлебнул еще для душка из фляги, пополз, долго полз, вер-таюсь с ногой своей несчастной в руке. Все думаю, жить пора продолжать, других дел больше нету, слава Тебе, Господи, отвоевался парень, что-то его дальше, болезного, ждет?…
Не знаю, как уж тогда башка моя скумекала, что надо махнуться с Леней документишками – солдатскими книжками. Он ведь был один на белом свете, сирота, и у меня, кроме Нюшки оставленной, тоже никого не было. Только вот биография моя, как говорится, тянула меня, ровно камень под воду. Отец с большевиками в чем-то не столковался, учуял зверя, над народом нависшего, хоть и сам был большевиком поначалу, в Кронштадте заварушку устроил, ну, ленинцы-сталинцы его и кокнули.
В школе, сами знаете, маршал, понимаете, жизни мне не было, травили, в техникум даже не взяли, не то что в вуз, а я ведь учиться ужасно хотел, голова была на плечах неплохая, толк бы вышел из меня. Не понимала этого дуpa зловредная – советская власть… В пастухах ходи, вражеский выблядок, яблочко от яблоньки недалеко упало…
Нюшку я за что полюбил навек? Выйти она за меня не побоялась. На всех харкнула с комсомолом вместе, с активистами, стенгазетами и прочей бодягой… Вот какая баба была, маршал.
Бес, конечно, тогда меня попутал, потому что понял, зараза, что совестливый человек на поле боя и перед Господом Богом глаза потупив стоит, грехам своим ужасаясь и людскому общему злодейству. Вот и надо его, следовательно, или, как Ленин наш выражается, – «эрго», под монастырь подвести. И подвел, гад такой. Что ему стоит?
Я и взял размокший Ленин документишко, карточку сорвал. Свой же засунул ему за пазуху. А бес, как сейчас помню, нашептывает: двух зайцев сразу, дубина, убиваешь, советской власти пятачок поросячий к носопырке приделываешь, и Леня будет у тебя вечно живой, вроде Ленина. Что с того, что Вдовушкина как фамилию ты похоронишь? Сам-то ты ковылять будешь по белу свету, хоть и на одной ноге. Леня же большое спасибо скажет тебе на том свете за живучесть имени своего… знаешь, сколько людей в петлю враз полезло бы, если б пообещали им, что имена ихние переживут надолго их самих после смерти, и не сумлевайся, Петя, Ленею будь…
Я и стал. Вот как было дело в натуральном виде, маршал, я и слова не соврал…
Простился с Леней, вернее уже с Петей, с ногою своей простился, портянку, правда, прихватил, чего добру зря пропадать, а так пол-России скоро, судя по всему, немец отхватит сталинской роже благодаря…
Присыпал окопчик землею. Могилку как положено соорудил. Каску свою положил на нее, а Ленину на себя надел поверх пилотки. Изнутри касок фамилии наши были выписаны.
Помянул затем друга. До гроба, говорю, теперь тебя не забуду, милый мой, прощай, прости, извини, может, так лучше для живого человека при варварской власти будет? Царство тебе Небесное и моей правой ноге тоже, куда же ей теперь направляться, не в ад же кромешный? Прихвати, будь любезен, Леня, и ее заодно с собою…
Еще раз помянул. Огляделся по сторонам, чтобы место это не запамятовать. Ужаснулся вновь тому, что люди с землею натворили и с самими собою, и пополз в низинку костыль какой-нибудь из сука сообразить… Бой тем временем в стороне где-то идет…
Выжил, одним словом, чудом выбравшись из окружения и самой смерти мосластой еще раз хрена с отворотом показав.
Гангрена, по-моему, начиналась у меня. Думал – все, хана, лучше бы прихватило тебя тогда вместе с Леней, хоть рядышком лежали бы до Страшного Суда…
Собака спасла меня, маршал. Такая же жалкая, бездомная, голодная и затравленная тварь, как я сам… Отмочил я тряпки кровавые, загноившиеся от культи, в речушке чистой, смотреть боюсь на то, что от ноги моей правой осталось…
Вдруг собака подходит. Хвостом весьма печально виляет. Обнюхивает осторожно и тщательно. Не немец ли? Убеждается собака, что русский человек пропадает тут ни за грош, и просто так, ровно форменная медсестричка какая-нибудь Машка, Танюшка, Нинка, Тамарка, Катька, Царство им Небесное всем, – принимается собака без долгих рассуждений, выполняя, так сказать, служебный свой долг, зализывать культю мою саднящую и внешне ужасную до отвращения и страха.
Шерсть на благородной псине в репьях, в грязище, брюхо подведено под хребтину от голодухи.
– Машка, – говорю, – накормлю я тебя сейчас, не бо-
ись, ежели выживу – скорей подохну, чем брошу, верь
Пете, верь Лене. Леня я теперь, Машка, Леня, Леонид Ильич Байкин.
А она хвостом ободранным повиливает, глазами, как доктор из-под очков, поглядывает на меня и зализывать культю не перестает.
Чем бы, думаю, накормить мне Машку? Тащусь в лесок, потрепанный боями. Нога подгибается, башка кружится, подташнивает от слабости, но тащусь. Не для себя же, в конце концов, стараюсь, а для собаки голодной. Машка за мной робко тянется, поскуливает от тоски собачьей, припугнула чертова война не на шутку тварь Божью…
В лесочке же ни вздоха живого ни на ветвях, ни под кустиками.
– Выходи, – говорю, – барсуки-суслики, из бомбоубе жищ, пожертвуйте собой ради человека и собаки. Галки, вороны, сороки, куропатки, куда вы запропастились все?… Тихо. Только комарики позуживают, на нервы, как самоле ты, действуют… Беда… Война… Смерть кругом… В двух гнез дах упавших птенцы полуголые, дохлые лежат, и глаза их ние приоткрыты, как у людей, посиневшими веками… Тошно было птенцов предлагать Машке, да она и сама есть их не стала, только обнюхала издали и вздохнула от тоски так, что сердце у меня ко всему прочему закололо… Что делать, как Ленин наш говорит, когда ему жрать охота… Брусника, ежевика и малина в зарослях – не для Машки еда… Хоть возвращайся в мясорубку на поле боя и неси собаке кусок человечины, елки зеленые… Это я так от безвыходности подумал и от тоски. Были такие собаки в войну, что бесстрашно околачивались около трупов, в ранцах солдатских и офицерских жратву отыскивали, но Машка была иного рода личность. Она войну по-человечески переживала… Погибла она на моих глазах от этого… Что делать? Знал бы, что встречу ее, придержал бы колбаски и сыра с булочкой…
Но если Ленин при таких обстоятельствах в уныние впадает и не знает, что делать, то Машка распорядилась умнейшим образом. Села, нос кверху вытянула, облизывается и меня приглашает взглянуть туда же.
Там чуть не на макушке высоченной сосны сова сидела, дрыхла себе, как всегда в дневное время… Не она ли над полем ржаным этой ночью носилась? Лишнего страха нагоняла, стерва.
Снимаю из-за спины винтовочку свою. Помехой она, конечно, была для меня, но и без винтовки на безобразие можно нарваться при встрече с нашими… Где твое боевое оружие, дезертирская харя?… Такой у вас разговор был, маршал, с несчастным солдатом, прорвавшим окружение. А вы его в расход пускали за потерю винтовки, чтобы другим неповадно было по приказу Сталина…
Снимаю винтовочку, а сил вскинуть ее, как некогда, словно пушинку, прицелясь немцу прямо между рог, нету, чую, таких сил в слабых мандражащих руках… Кровушка-то потеряна, душа от горя и страха истомилась в лоскуток, и коленка единственная подгибается, да еще приходится, чтобы не завалиться на глазах у Машки, равновесие придерживать, опершись о дрыну, из орешины вырезанную.
Сажусь на пенек… Не промахнись, Петя, то есть Леня, не то слетит сова и подохнет с голоду подруга твоя фронтовая – Машка… Тяжесть в винтовочке, как в болванке стальной, дрожат руки, глаз слезится, взрывом пораженный, но стреляю в бешенстве от своего бессилия, мать его, маршал, разъети… Фу ты, Господи, падает в траву сова, даже крылья от неожиданности не успев растопырить. Сова, конечно, не гусь и не курица. Тошно было ее ощипывать и потрошить, но пришлось и через это в жизни пройти… Всего я в ней, честно говоря, ожидал, но чтоб ощипывать сову?… И по пьянке в голову не влазила такая муть…
Костер сообразили. Чего уж жрать сырое совиное мясо порядочной собаке? Припалил я его как следует… Жрет благодарно. Пошикиваю, чтоб не давилась от безудержной жадности… И сам вдруг слюнки пускаю. Поделись, говорю, Машка, жизнь и во мне надо срочно поддержать. Подносит в зубах. Я и заплакал от жалкости нашей и полной невинности в происходящей с людьми и землею нашей подлости, а также от ярости на двух немыслимых вождей.
Вот, говорю, Машка, Сталин нам перед выборами говорил, что до коммунизма рукой подать, что расцветут скоро в пупках наших сытых вечные фикусы, а мы не работать в основном будем, а петь, плясать, мечтать и помогать другим закабаленным народам всего мира, чтобы и им как можно скорей дойти до нашего чудесного состояния… Но что мы видим вместо фикусов в пупках? Видимо, мы петь еще вроде бы можем, а плясать… на руках будем, дай только с фашистом сладить… Совиным мясом сонной ночной птицы обернулся нам с тобою, Машка, коммунизм рябой отвратительной хари, приятного тебе аппетита, сестрица…
Зря, думаю, ты собачью порцию, Петя-Леня, отполови-нил. Все одно подыхать тебе от гангрены антоновой. Генералы и то от нее подыхают как миленькие, а ты и подавно загнешься. Мог бы и в чистом виде помереть, странным на вкус мясом не оскверненный… Мало я верил в спасение, плоха больно культя моя была, очень плоха…
Но вот день один проходит, потом второй, третий, Машка сама время процедур чуяла, неделя проходит, позужива-ет приятно культя моя, выглядит гораздо приличней, жара нет во всем теле, опухоль с коленки спала, а еще дней через десять стал я, ровно в детстве, по-пацански корочки с раны заживающей отколупывать… Кость, главное, затянуло рваной моей кожей…
Машка, говорю, ты ведь не собака, а хирург первого класса, Бурденко четырехлапая, век тебя не забуду, жизнь тебе постараюсь, несмотря на тяжелое положение Родины и народа, справить и письмо, пожалуй, накатаю Сулико – вонючей мандавошке, чтобы собак на фронте не под танки бросали, толку от этого все равно никакого нет, только Ворошилову тупому лишний орден Ленина повесят, а чтобы вас в медсестры пристроили на крайний гангренный случай… Спасибо, дай поцелую тебя в бедный нос, псина… Залилась тут Машка откровенно радостным лаем, а я замурлыкал, как всегда: «синенький скромный платочек…»
Вы, маршал, не смущайтесь, что я прерываюсь иногда. Черти – Маркс и Ленин – к бумаге рвутся, в считалочку играют, кому первому писать: «Троцкий, Сталин и Гондон сели все в один вагон и поехали в Тифлис разводить там сифилис. Раз, два, три – это будешь ты…»
Сейчас Марксу повезло, а я пойду покурю, отдохну, время три часа ночи, тоска на душе мрачная, но и надежда ее не покидает, что установите вы в конце концов истину военного времени и дадите человеку побыть хоть немного самим собой, завтра перейду к заключительной половине моего темного дела… поскольку выговорился и реже плачу от каменного невнимания к моим правдивейшим заявлениям. Не плачу, но и не пою. Сил нету петь. Допелся суслик…
1917-му КОМИНТЕРНУ
Не ирония ли это, товарищи, что я вынужден драться за каждый листок своей истории болезни, повторяющейся дважды: первый раз как трагедия, второй – как нелепый фарс? Только провонявшие насквозь жигулевским пивом и советскими сосисками бюргеры не понимают причины перерождения в СССР святой коммунистической доктрины в окостенелую структуру праздного существования партийной, военной и жандармской элиты и охрану ее от недоумения народа. Если написание «Капитала» было трагедией, то перевод этого труда на русский язык, который я начал было успешно изучать, является несомненным фарсом. Если бы перевод назывался не «Капитал», а «Состояние», что соответствует психофизиологическому восприятию капитала вообще не быдловым, а аристократическим сознанием русского человека, то развитие пресловутого движения за освобождение рабочего класса России, безусловно, пошло бы другим путем. Чистые и романтические принципы молодого Маркса мерзкая личность герра Ульянова ухитрилась
вывалять в кровавом дерьме настолько, что их реабилитация представляется мне при самых оптимистических прогнозах делом второго цикла человеческой истории… Состояние в себе, как таковое, безусловно, первичнее капитала – для нас. В чем глубочайший смысл польских событий? В гангрене власти, в дошедшем до очевидной ручки противоречии интересов власти посредственных тупиц и нравственных дегенератов с интересами широких трудящихся масс. Тем более в последнее время рабочему классу стало ясно, что ни о каком превращении труда в капитал не может быть и речи, если объективированный труд не инъекцируется калорийными продуктами питания. Иными словами, для того чтобы произвести прибавочную стоимость, пролетарий должен есть мясо, масло, молоко и прочие продукты сельского хозяйства. Ничтожный недоучка, безграмотный философ и некультурный параноик Ленин просит Коминтерн признать вторичность продуктов питания в классовой борьбе с перенесением главного акцента внимания партии на вопросы идеологии. Нет. В организме человека базисом являются господин Желудок и мадам Печень, а надстройками – идеология, инстинкты труда и осознанная необходимость искусства. Поэтому: пролетарии так называемых соцстран, соединяйтесь в поддержке общенародных интересов рабочего класса Польши, Господин Улья…
Лаврентий Эдмундович
Не пора ли прекратить эту заразную игру в меньшевистские бирюльки с молодым Марксом? Никаких послаблений. Ни в коем случае не гладить по головкам этих господ, не выдержавших испытание временем. Только бить, бить и бить. В этом залог нашей победы над легальным младо-марксиз-мом… И перестаньте вы, батенька, закупать у империалистов хлеб для нашего рабочего класса. Неужели вам не ясно, что разрушение объективно кризисной ситуации внутри всего социалистического лагеря не в ублажении желудков разуверившихся в нашем деле двурушников, а в активном развитии хаотических моментов экономики Запада и Японии, а также в поддержке любого терроризма (курсив мой. – В. Уле.), дестабилизирующего и без того разболтанную структуру капобщества, в импортировании наркотиков, во всяческом развитии оболванивающей пролетариев все стран культуры, в провоцировании роста преступности и расовых конфликтов, эрго – расшатывании оснований прогнившего общества насилия и эксплуатации.
Нам необходимо перенять у поповщины практику перехода на постную пищу вплоть до аскезы перед революционными праздниками. Причем количество этих праздников необходимо увеличить вдвое и даже втрое. Постные дни, недели и месяцы существенно укрепят наши стратегические наступательные силы. Почему мы продолжаем отдавать народ – эту движущую силу истории – на откуп поповщине? Или всенародный пост спасет советскую власть, или недостаток мяса, масла и зерна ее погубит. Все на борьбу с аппетитом, который, по словам великого Демокрита, приходит необходимо во время еды. Прошу срочно переименовать «Правду». «На боевом посту» – лучшее название для данного истмомента.
Ох, батенька, не нравятся мне эти польские настроень-ица.
Поздравьте Хафеза Амина с приходом к власти после Та-раки-какаки (смех мой. – Влиуль.). Очень симпатичный афганец. Просто – глыба. Матерый человечище.
Правда ли, что Москва наводнена бандами ходоков, разбазаривающих продукты рабочего класса столицы? Всех – под трибунал. Чем меньше ходоков, тем меньше едоков. Неужели вы забыли простую арифметику классовой борьбы, товарищи? А главное, санитары регулярно бьют меня по головке, по головке, по головке, по рукам, по ногам, по настоящему, по мудрому, по человечьему, по ленинскому огромному лбу. Иногда хочется все бросить к чертовой матери и лечь на свое место. Но мы дотянем, мы дотянем до конца предыстории человечества. Основное – наполнять наркотиками западный мир. Пусть пребывает под наркозом, пока мы удаляем из человечества раковую опухоль частного предпринимательства – этого мощного тормоза на пути к коммунизму. Не забывайте, что до Него социализм – это учет недовольных и инакомыслящих с последующей изоляцией их от общества. Дайте, наконец, санкцию на ликвидацию Маркса. Ваш Лену л… Бросьте…
Беда, генсек, с этими твоими деятелями. Фридриха и Сулико – однодельцев ихних – только здесь не хватает…
Маркс до чего дошел? Пасту зубную из пяти тюбиков выжал, в кружке развел чайком и хлобыстнул, не крякнув даже.
– Кайф, – говорит, – очень сейчас хочется не переделывать мир, а объединять и тискать алкоголический манифест. Ну, а если уж переделывать мир, картавая сковородка, то не твоими грязными руками, а, по крайней мере, силами социал-демократов и прочих партий народного благоденствия и защиты традиционной морали. Чего ты, как хорек, возненавидел весь мир, если у тебя братца ухлопали? За дело ведь повесили, а не просто за калмыцкий глаз, на царя ведь, сволочь, руку поднял, а не на какого-нибудь поганого инструкторишку райкома твоей дегенеративной, фантомальной партии… Об этом ли мечтали мы ночами с Фридрихом. Какое счастье, что он не дожил до такого невыносимого позорища. О, если бы можно было начать все сначала, пошли бы мы с ним вместе совсем другим путем. Где моя молодость? – Вот тут, маршал, начинается главная катавасия. Мы за животы с диссидентами и с Колумбом от смеха хватаемся, только Самосов сидит и как бы продукты людям отпускает. Мания величия у него застарелая: директором Елисеевского гастронома в Москве себя воображает. А я думаю так: если бы он на самом деле был директором, то и сидел бы в данный момент у себя в кабинете, а не на казенной коечке, как и я. Потому что если бы я был натурально Байкиным Леней, то я в земле сырой находился бы, и надо мной огонь негасимый горел бы синим пламенем с розовым венчиком, и вдовы безутешные лили бы слезы по сгинувшим без вести мужикам, и матери старые-престарые, выплакавшиеся до душевного донышка, устилали бы мое каменное надгробие ромашками и колокольчиками… Ну а Ленину если верить, то когда бы выполняла партия все его мысли и мечты, то капитализма не было бы уже на всей планете и люди сытые и свободные гладили бы друг друга по головкам, работая исключительно по желанию и беря в открытых распределителях все, что душе твоей коммунистической угодно, вплоть до птичьего молока. А на каждом столбе висели бы чучела бывших банкиров, зав. корпорациями, монополиями, чучела Картера, Рейгана, Садата, Сахарова, Солженицына и прочих менее значительных врагов коммунизма, вроде перебежчиков балерунов и шахматистов.
И лилась бы, не смолкая по ночам, нечеловеческая музыка советских композиторов из громкоговорителей и с тех же столбов. Сам же он – Ленин – лежал бы на своем законном месте, где сейчас враги и перерожденцы незаконно распластали труп проходимца какого-то, скорее всего, по прикидкам Ленина, палача и сволочи гнусной Ежова Николай Иваныча, потому что пропал он в тридцать восьмом году бесследно и нигде, кроме как в мавзолее, не мог по распоряжению Сталина расположиться…
И у Маркса молодого – одна и та же песенка. Капитал надо понимать как состояние, и тогда не будет никакого в мире бардака и власти бескультурных динозавров, вроде тебя и твоих дружков, маршал. Мне эти слова непонятны, ибо я не имел никогда ни капитала, ни состояния.
Одним словом, с обоими не соскучишься. Вот я пишу сейчас, а они сцепились вновь. Теперь Ленин в ответ вопиет:
– Ты приставал к Наденьке на Пражской конференции! Дело о твоих педерастских отношеньицах с Фридрихом было первым делом нашей партии, но его скрыли от проле тариев всех стран. Нонсенс… Ты продался, подлец, социалдемократам за чечевичную похлебку… Ты ведешь из-под койки провокационные радиопередачи в предательскую Польшу, чтобы проклятые забастовщики – враги партии и власти – вспомнили про прибавочную стоимость и права пролетариев. Прибавочная стоимость, батенька, кончилась, с вашего позволения, в 1917 году, в октябре месяце по-ста рому и отныне вся до копеечки идет на развертывание на родно-освободительных движений во всем мире и на даль нейшее насильственное расширение сфер нашего влияния. Я тебя теперь глушить буду, и плевали мы – большевики – на заключительные акты, мудро подписанные нами в мари онеточной Финляндии… Ву-у-у-у-вы-ы-ы-ы-ввв-а-ав-ав-ав.
А Маркс наш запрещенным приемом пользуется. Тихо так и вежливо заявляет:
– Нет, никогда мы, конечно, не придем к победе коммунистического труда. Жамэ, месье Ульянкинд.
– Придем. Придем. Придем.– Кулачонками Ленин по тумбочке забил и ножками засучил очень нервно. Жаль даже человека. Лицо у него в такие минуты становится больно несчастным и пацанским. А я думаю, что это за зараза такая в головах у того и у другого с поражением всех остальных первонадобностей души? Что это за напасть такая дьявольская, что из-за нее ни нам, русским, ни полякам, ни евреям даже и афганцам житья нету вот уж седьмой десяток лет? На кой хрен нам все это надо? Почему кормят нас насильно мерзопакостью этой, как диссидентов в голодовку, если мы уже из души выблевали и социализм и коммунизм, а желудки, животы наши такой тухлой требухой не прокормишь…
Опять драка. Маркс – тот посильней и помоложе. Пригибает голову, промеж колен зажимает ее и «селедок» с оттяжкой выдает Ильичу по жопе сохлой. Крик. Шум. Втупя-кин пьяный из процедурной приперся. Гной в бесстыжих глазенках… В карцер обоих… Чудом меня со стыренной историей болезни не засекли. Думать страшно, что тогда было бы… Страшно… А зачем шуметь из-за идейных разногласий? Не надо. У нас тут не то что на воле – думай в любом плане и в любом разрезе, но режима не нарушай. Раз есть такое право – не шуми, хотя это право из нас разной нечистью в таблетках и шоками…
Вот человек, сосед мой по койке, Степанов Ваня. Что ему Втупякин толкует? Пока, толкует, не поверишь, сволочь, что советские профсоюзы – школа коммунизма, а польские – махрового капитализма, не выйдешь отседова, сгниешь с потерей диссидентской своей личности и обретением новой – хорошей, любящей партию, правительство наше родное, КГБ и ВЦСПС. Такие мрази, как ты, Польшу от нашего лагеря отторгают пятый раз за всю историю этого блядского государства, норовящего укусить мать-Россию в щедрую грудь. Брюхо свое шопены и мицкевичи всякие выше социализма ставят… Понял, гад народа, медицинскую мою истину?…
Что же это такое, генсек? Все мы правды, только лишь правды добиваемся здесь. Я – чтоб самим собой перед смертью стать. Ленин – чтоб его заместо ежовского чучела в мавзолей, можно сказать, личный вернули. Карла желает от души Гегеля своего с головы на ноги опять поставить, потому что они тогда с Энгельсом погорячились и промазали слегка. Гегель-то, оказывается, на ногах стоял, и перекантовывать его вовсе не следовало.
Или Степанов. Справедливо человек чешет, что нету у нас никакой диктатуры пролетариата, что раб он, загнанный до скотства за шестьдесят лет, и что все вы там в Кремле и на периферии в обкомах и райкомах – кучка сумасшедших туподрынов, изолгавшихся и заплесневевших в крепостях, охраняющих вас от народного взгляда. Разве ж не так, генсек?…
Или взять Гринштейна. Самолично книгу сочинил человек и в ней доказывает, что конституция наша – самая справедливая как бы в мире – нарушается на каждом шагу. Факты у него в руках, а не трепня. Он же и тычет вам вашей конституцией в носопыркалки и вежливо просит выполнять ее – и ничего больше. Не прав он, что ли? Человек сам книгу сочинил от большой души, болеющей за твою же советскую, по глупости, власть, а его – в дурдом, тогда как вы сами наболтали всем давно известную историю про войну бри-гадушке шабашников продажных и премию за это отхапа-ли внаглую с золотым оружием. Думаете, Ленин не раскрылся нам за сто грамм конфет «Вперед», как оно дело было, как политбюровская шобла целую неделю обрабатывала беспрецедентно своего скромного и простого Ильича, пока не дал он согласие на премию вам в сто тыщ? Вы ведь самого Сулико в этом деле за пояс заткнули. Тот уж на что охамел в сосиску, а премий Сталинских себе не присваивал, воздерживался, стеснялся, видать, народа и Черчилля с Трумэном.
Это у вас, генсек, мания величия и преследования, если вы Степановых, Гринштейнов и меня с Карлой в дурдом упрятали. Ну, Колумб – хрен с ним, спятил действительно человек, доказывает, что он Америку открыл, но сообщить об этом в Москву, в ЦК не мог, так как тогда не было еще телеграфа… И Ленин, на что идиотик, а прав, что если бы вы его захоронили, несчастного, по-настоящему, на все века вперед, то не было бы в стране у нас никакого бардака в тяжелой промышленности и в сельском хозяйстве… Ну ладно. С вами насчет этих дел болтать, что гороха нажраться – в брюхе бурчит, а правды нигде не добиться. Вот как…
В общем, захоронил я тогда Леню и ногу свою правую. Как плакал над ними – один Бог, небось, слышал… Салют, помню, дал из винтовочки, хотя внимание привлекал вражеское. Плевать на вас, думаю, нельзя хоронить солдата и друга без воинской почести… Прощайте, дорогие, вечная вам память, вечная вам слава за все хорошее, что сделали вы для меня лично и для Родины нашей, попавшей под два ярма – большевистское и фюреровское. Могилки вашей век не забуду, не быть ей без цветочков, без яичка на Пасху и булочки белой в Родительский день. Клянуся…
Собаку, кстати, что жизнь мне спасла, а главное – вторую ногу, я тоже не забыл. При госпитале Машка кормилась. Променял я ради спасения живой твари верность своей Нюшке, Настеньке, Анастасии, променял. Врачиха одна пожалела из-за меня собаку.
Я ведь очень красивый мужик был. Очень. И неиспорченный, не то, что ты, маршал, самолетных проводниц, Маркс рассказывал, невинности в тамбуре прямо лишаешь. А я красивый был и благородный. Охочий до баб, не калека ведь, но не жадный. Так, на шашлык лишь бы, как говорят, посадить никогда не старался. Я все больше из жалости да из уважения имел бабенок. О любви что говорить? Была любовь и сплыла… Тут плачу… не могу… плачу… кружочками слезы свои обвожу… прости, маршал, на «ты» давай, ничего с собой поделать не могу, аминазин не помогает… плачу… все загубил… славу Ленькину и свою заодно… Нюшки-ну, Настасьи, Анастасии моей любовь… все… не успокоюсь, пока Гегеля, как говорится, на ноги не поставлю с головы нынешней… плачу…
Вот и охраняла из-за меня врачиха Машку и, разумеется, прикармливала. Раненые некоторые, калеки, до того обозлены были на весь белый свет, что костылями огревали иногда ни с того ни с сего бедную собаку и сестрам нервы выматывали.
Одним словом, вмазалась в меня врачиха. У самой, как говорится, одна нога была короче, другая деревянная была, но лицом – ангел. Натуральный ангел.
Вижу, личность мою возжелала весьма, но млеет лишь неуверенно, трубочкой чаще, чем надо, грудь мою прослушивает, контузией, говорит, шибануло ваш организм, Леонид. Массаж груди самолично совершает. Дышит с придыханием, волосы эдак вскидывает с форсом, вмазалась, одним словом.
Ну, поговорил с ней сначала о собаке, а потом в кабинете стали запираться в ночные врачихины дежурства. Я и сам ожил немного от войны адской, хоть из-за измены жене своей сердечно терзался. Разрывается просто сердце от вины и тоски…
Немца меж тем от Москвы отогнали еще дальше. Деревню нашу освободили. И вот тут первый раз схватил меня страх и сожаление, что изолгался я донельзя. Но ведь Нюшку вызывать, пояснить ей все в открытую, она же поймет, что с моей фамилией дороги никуда нету, но только в тюрьму, что Сталин, как разделается со своим лучшим другом, так еще больше озвереет и за недосаженных примется, в чем я не ошибся, между прочим.
Пишу письмо в сельсовет свой хитроватое. Так, мол, и так, друг я Вдовушкина фронтовой, который Петр из вашего сельсовета. Потерялись мы в окружении, сам я ранен и теперь без одной ноги с контузией всего организма, имею кое-что передать жене его Анастасии, ответьте, жду…
А врачиха притормозила меня в госпитале, хотя я уже прилично оклемался, рыло разъел от гостинцев своей полюбовницы, ничего, думаю, война это, Нюшка, не обижайся, я, может, мужика таким образом для семьи нашей спасаю, чтоб не зафлиртовать окончательно, так как дистрофиком из окружения вышел, случайный кусок хлеба или картошку Машке-спасительнице отдавал, иначе околела бы она.
Жалею врачиху. Девушкой она до меня была, думала, что по хромоте и общей некрасивости фигуры так и не пройдет во век в дамки. Но вот прошла же… Это я к тому, что надежды никогда терять не надо…
– Любишь, – спрашивает меня, – Ленечка милый?…
– Как тебе, – отвечаю, – сказать? Скорей всего, временно симпатизирую с уважением и фронтовой лаской.
Плачет врачиха, но целует меня до потери сознания, спасибо, говорит, за правду, Ленечка, спасибо и за то, что ты есть у меня на войне среди горя, крови, подлости, мужества и безумия… Все, поверь, счастье мое в тебе, и жизнь без тебя я второю жизнью считать буду, добавочной, умирать соберусь когда – за одного тебя спасибо Богу скажу, если Он есть…
Естественно, попала врачиха моя. Доложила по глупости и честности начальству. Но и рада была до остервенения. Есть, шепчет мне, Бог, есть, если посреди исторической скверны, в костоломке и воплях растерзанной народной плоти, в слезах наших и бесконечной униженности зачинаем мы с тобою, Леня, новую жизнь… Леонида Леонидыча тебе рожу и ни словом не упрекну в вечной разлуке, радость моя случайная…
Ну а Втупякин, начгоспиталя, аборт велит врачихе – имя я ее тоже позабыл от контуженой памяти – срочно и бе-зоткладно делать любыми средствами. Расстрелом грозит, гад… Она – ни в какую. Здесь, говорит, рожу, на рабочем месте, и на все меня хватит: на войну и на дитя любимого человека. Война, говорит, не отменила жизни, а лишь изуродовала ее… как и советская власть…
Последние слова, правда, она исключительно мне говорила, в обнимку, в холодном врачебном своем кабинете, любя меня, жеребца беспардонного, всею душою…
Давит Втупякин и на меня, и на нее по-фашистски, с человеческим смыслом случая не желая считаться. Из себя выходит. Кишку у падлы защемило оттого, что счастлива баба, а мужик у ней очень красив даже в безногом виде. Не Гитлер у него, у сволочи, враг теперь, а бабенка и раненый солдат, не служебные заботы насчет бинтов и ваты его одолевают, но ненависть какая-то глухая к тому, что к жизни имеет касательство… Уймись, говорю, товарищ Втупякин, Сталину все известно насчет фронтовых подруг, и не давал он приказа новое поколение людей в абортах ликвидировать. За аборты нынче из жопы ноги выдирают у тех, кто на них подталкивает. Понял? И не будь вредителем материнства в нашей стране…
Отстал немного, на комиссии меня задергал, но спасала меня от них врачиха с анализами, хоть Втупякин до пены в зубах крысиных доказывал мое моральное разложение и что я здоров как бугай…
И вот тут-то телеграмма, что странно в военное время, приходит мне из сельсовета. Вот какая ужасная телеграмма:
ОТВЕТ СООБЩАЕМ ВДОВУШКИН ПЕТР СМЕРТЬЮ ХРАБРЫХ СОГЛАСНО ПОХОРОНКИ ВДОВУШКИНА АНАСТАСИЯ ПОГИБЛА ЭШЕЛОНЕ ПЕРЕВОЗКИ СКОТА ГОРОД ПОБЕДА НАМИ ПРЕДСЕЛЬСОВЕТА/ПОЛЯКОВА.
Читаю телеграмму и валюсь на пол в корчах и истерике, бьюсь головою обо что попало, подохнуть желаю на месте, и нету снова в глазах моих света, а в ушах звука – контузия вернулась… Связали… Лежу где-то в тишине и в темноте, не помер ли, прикидываю. Очень уж похоже на смерть, как бабка Анфиса обрисовывала. А она раз пять за свою жизнь помирала от всяких бед и болезней. Очень похоже на смерть: болит то ли тело, то ли душа, а кругом ничего не слышно и не видно… Потом руки врачихины почуял… Если б не они, может, и загас бы я тогда от тягчайшего горя, словно свечка на печальном сквозняке… От рук врачихиных, как вода в горло, жизнь в меня тогда возвращалась. Оживало все в нутре и снаружи… Но как руки-ноги обмороженные свербят невыносимо при отогреве, так и душа ныла от возвращаемой жизни. Невтерпеж…
Голос вернулся вновь, а в глазах забрезжило, звуки до ушей донеслись.
– Ковырни, говорю, пока не поздно. Я от тебя не отстану, проблядь уродливая, – Втупякин это давить продолжал на мою врачиху.
– Аборта делать не буду. Хватит и без него смерти вокруг. Ясно? – это она ответила. Заскрежетал я зубами на Втупякина. Встать, на его счастье, не смог…
Подходит тут она ко мне и радуется, что не бессмысленный у меня вид… Вечером в кабинете спирту она из загашника достала, налила мне, пей, говорит, Леня, что ж теперь делать? Война, родимый…
Ударила мне пьянь в голову, зло взяло, показалось, что возрадовалась врачиха такому повороту судьбы с Нюшки-ной гибелью и что я, следовательно, теперь в руки к ней перехожу со всеми потрохами. Куда ж мне деваться?
Ну, я и психанул, сорвал зло на невинном человеке, как это всегда бывает у обормотов вроде меня, сорвал… Много бы сейчас отдал, чтобы не было тогда хамства этого с моей стороны… Я что, подлец, заявил, хоть и понимал, что сам тому не верю? Ты, говорю, не лыбься. Думаешь, теперь я твой навек, если вдовым остался? Выкуси вот и снова закуси. На чужом горюшке счастья не выстроишь, врачиха… А ты прости меня, Нюшка, Настасья, Анастасия, прости блуд прифронтовой и бессердечную измену супруга своего – подлеца высшей меры, кобеля проклятого… Что ты, говорю, уставилась на меня, ровно давно не видала? И не гляди в мой адрес, яду мне налей, чтоб заснул я и во сне отдал концы, жить не хочу, кончилась сила жизни… Я тебя не люблю, а так встречаюсь, в шутку…
Ни слова в упрек не сказала врачиха, но побелела лицом и отстранилась от меня душою. Почуял я тот холодок, спьяну отмахнулся от раздумий и еще стакан чистого врезал, родил именно в тот раз в себе алкоголика. Это точно. И поплыл, повеселел – море по колено, горя-беды не видать, синенький скромный платочек падал с опущенных плеч, чувствую рядом любящим взглядом ты постоянно со мной…
Уснул в слезах и слюнях… Больше мы с ней никогда не спали. Она не желала, а я не настаивал. Не тем душа была занята, маршал, не то что у тебя с телефонистками и шиф-ровальщицами…
Что же делает тогда Втупякин? Поначалу меня, сатана сущая, выписывает и в колхоз направляет вместе с Машкой. Протез, говорит, почтой тебе пришлю, кобель. Протеза калеке не дал, враг и палач народа, дождаться. Чем он лучше Гитлера? Того хоть сожгли – и нет его. А ведь этого пакостника, эту мразь, ничем не изведешь.
Простились с врачихой по-хорошему, писать, говорю, тебе буду. Не пиши, отвечает. У меня у одной на все сил хватит, а любить, слава Богу и тебе, есть кого. Только бы родить. Леня… прощай, не спивайся, спасибо тебе… прощай…
И тебе спасибо за меня и собаку… Такой у нас разговор был…
Документишко мне чистый выправили, жратвы на дорогу дали, врачиха четвертинку напоследок в карман сунула, и направился я в один обком за направлением. Хотелось мне поближе к Лениной могилке. Для своей деревни я теперь умер, погиб как бы смертью храбрых. Решил новую жизнь начать, как говорится, с погоста… О ней немного погодя, маршал.
Пишу из колхоза письмо дружку по палате. Ему все, кроме руки левой, оторвало и мотню задело. Приезжай, пишу, плюнь на свою бабу, раз она от тебя такого отказалась. Значит, сука она, так и так, и все равно скурвилась бы от тебя впоследствии, будь ты хоть с двумя парами рук и ног и с запасной женилкой. Приезжай, друг, баб тут у меня под рукою – тыща, найдем порядочную и неприхотливую, будь уверен. Тут такие имеются вдовы, что им лишь запах наш мужеский необходим, а на остальное начхать… И как там врачиха моя? И что с ней и с ребеночком в животе? Ответь, друг, я перед нею виноват душою… Пишу другу, а сам от общей сиротливости плачу, как вот сейчас, и кляксы все обвожу кружочками и обвожу…
Ответ вскоре приходит в треугольничке… Слушай, маршал, и сотрапезникам своим передай, может, обомрут они от немыслимого, от того, от чего сейчас гирями мне в затылок колотит и глаза затягивает гарью…
Вот что совершил Втупякин. Он бить стал врачиху мою в кабинете. Бил сапожищами по брюху, по животу живому, палач, плода человеческого не жалея нисколечко.
Волосы у дружка моего аж дыбом стали – так слезно молила врачиха Втупякина остановиться и одуматься, неужели же нет в нем ничего душевного и сердечного, ведь звери даже не позволяют руку свою поднять на мать и дитя… Но где там!…
– Я, – орет дьяволина, – двух своих выбил так вот точ но из своей бабы на случай развода, чтоб алиментов не пла тить, а твоего изведу непременно, потому что ко всему про чему, по науке, он безногий должен родиться… На фронте кадров не хватает врачебных, сука кривобокая, туда же ле зет с любовью, нам дети прямые нужны, я тебе покажу лю бовь, шалава грешная…
Все это дружок мой слушал и другие калеки тоже, да что ж они могли поделать без рук, без ног и все лежачие?
Конечно, и выкинула врачиха моя тою же ночью… Беда… Седая вся враз сделалась. А может, и с ума сошла. Долго ли, маршал, с ума сойти от такого зверства?
Подходит на другой день к Втупякину, обход был, и говорит:
– Фашизм надо уничтожать на фронте и в тылу. Смерть фашизму.
«ТТ» твердо держит врачиха моя в ненавидящей и справедливой руке. Втупякин в ножки ей бросается. Исслюнявился весь от плюгавого страха:
– Помилуй… еще десять родишь… что с того… ради фронта я исключительно… я тебе и сам всегда могу… не сумлевайся… не стреляй… под расстрел угодишь… жить, что ли, надоело?
– Фашист ты советский, мразь на нашу голову и проклятье за грех братоубийства и бунта… Смерть тебе, падаль, – говорит врачиха моя. Всю обойму всадила в Втупякина, чтобы на пять пуль он поскулил и помучился, осознавая зверство собственное, чтобы от шестой подох под «ура-а-а!» солдатское, седьмую пулю в сердце себе выстрелила… Вот и все, маршал, по этому пункту… Слезы даже течь перестали. Вытекли они полностью. Но уж что-что, а слезы заново опять наберутся… и Ленин, как оглашенный, ручку рвет, мыслей поднабрал… не терпится ему выговориться…
СРЕДНЕФЕВРАЛЬСКИЕ ТЕТРАДИ
«Считаю, что работа, проведенная нашими спецорганами по расколу общественного мнения планеты, близится к закономерному концу.
Мы – неискоренимые диалектики. Наш прямой философский долг – поощрение всяческого расцвета либеральных движений вне страны, особенно в развитых до абсурда странах Общего рынка, и уничтожение, сиречь сведение на нет, последних внутри соцлага. Польша, Монголия, Никарагуа.
Господа либералы, а не мировой пролетариат, заевшийся на капхарчах, являются в данный истмомент повивальной бабкой мирового хаоса.
Они едва ли не единственная наша надежда в борьбе с активными силами сопротивления коммунизму, связывающая им (силам, прим. верно. – ВУ) руки различной тепленькой чепуховиной и архирелигиозным отношением к политической морали. Какая, спрашивается, может быть мораль в том грязном аду, в котором вы вынуждены жить до его радикальной переделки?
Всячески поощряйте тех, кто по своей имманентной тупости оказывает сопротивление не нам – уму, чести и совести эпохи, – а своим основным институтам и законным правительствам. А также тем индивидам, которые безошибочно чуют, чем чревато для них и их традиционных ценностей завоевание СССР (читай – КПСС, прим. мое. – УЛВ) мирового господства.
Поскольку дело это исторически решенное, необходимо уже сейчас разработать ГОЭЛРО.
ГЛОБАЛЬНЫЙ ОТЛОВ ЭЛЕМЕНТОВ ЛИБЕРАЛИЗМА РЕВ ОРГАНИЗАЦИЯМИ
Только младенец, связанный пуповиной с махизмом, не понимает, что после установления полнейшей, железной диктатуры партии над диктатурой пролетариата и прочей люмпен-шушерой основным ее врагом диалектически становится тот самый господин-либерал, с чьей помощью мы деморализовали силы сопротивления хаосу и коммунизму сначала в России, затем во всем мире. В господине либерале после перенесения исторических катаклизмов, кровавой бани и полного крушения всех слюнтяйских розовых иллюзий, к сожалению, просыпается чувство политической, нравственной и прочих реальностей, что необходимо мешает всей нашей благородной работе по освобождению человека от власти эксплуататоров и переделке грязного ада в светлое будущее.
Всемерно поощряйте западных либералов, особенно левого толка, к разваливанию гнилых структур их родных обществ.
Советская власть – это инвентаризация инакомыслящих и учет либералов с их последующим уничтожением, если не физически, то политически, – и никаких сентиментальных нюней и нюнешек.
Грудью вставайте на защиту партийности в литературе и в искусстве. Немедленно поставьте наших местных либералов в каторжные и даже в скотские условия существования под знаком кнута и пряника.
Нет в мире права выше прав большевиков переделывать мир. Поэтому морите господ-правозащитников, как клопов.
Неужели, разделавшись беспощадно с десятками троцких, сотней бухариных и рыковых, а также с тысячей различных ициков феферов, партия и ее славные органы не в состоянии физически (курсив мой. – Лувлич) обуздать одного физика-психопата из лагеря разочаровавшихся в нас и сообразивших наконец, как мы ловко облапошили их, либе-ралишек? Он, очевидно, забыл, что электрон практически неисчерпаем?
Вперед к мировому хаосу. Предлагаю присвоить ему имя Маркса и Энгельса.
Какой мерзкой скотиной оказался Хафез Амин. Передайте мой пламенный привет Бабраку Кармалю. Это же глыба. Матерый человечище.
Немедленно начинайте демонстрацию военной мощи на границах так называемой Польши. Как могло случиться, что пролетариат этой издревле русской провинции начал поднимать голову? Бить надо по ней серпом, товарищи, добивать молотом, а не садиться за стол переговоров с предателями интересов мирового пролетариата, стонущего под игом Фордов, Филипсов, Круппов, Арманов Хамеров и прочих беспринципных выродков человечества.
Кстати, не мешало бы, не откладывая дела в долгий ящик, уже сейчас позаботиться о том, чтобы ликвидация господ либералов во Франции и Голландии, где они будут со временем представлять для нас весьма опасную – ввиду крушения амбиций и вспышек мелкобуржуазных обид – силу, была поручена товарищам Вышинскому и Дзержинскому. Относительно приговоров у меня с ЦК не предвидится никаких разногласий.
Почему бы товарищу Буденному не подумать на досуге об использовании сексуальной революции в наших целях? Хваmum отдавать ее на откуп монополиям. Порнография – не последнее оружие в борьбе народов за прогресс мирового хаоса. Что думает по этому поводу товарищ Пономарев? Он помнит, что мне регулярно недодают фосфора, сахара и делают все, чтобы я, потирая ручки, не засмеялся, довольный?
Шав Нинел. 18 термидора 1980 года еще не нашей эры…
Мы тут, маршал, на днях подлечили немного Втупякина вместе с молодым Марксом. Потому что тот окончательно вдруг оборзел. Когда въехал ты на танке в Афганистан, у Втупякина прямо праздник был на вонючей душонке. Ликовал. Прыгал от радости, сволочь. Еще, говорит, одних мазуриков к рукам прибрали. Скоро на глобусе места для нас не хватит. Всех к ногтю приберем, вылечим капстраны от шизофренической любви к наживе.
Палату нашу вдруг уплотнил, прохода не оставил. Руки потирает, довольный. И так похваляется:
– Есть прогноз с верхов, что Сахарова к нам сюда подкинут. Палки чтоб в колеса танкам нашим не вставлял в Афганистане и политбюро не дразнил инакомыслием. Собой, сволочь, пытается подменить ум, честь и совесть нашей эпохи. Но я ему подменю. Я ему гипоталамус от мозжечка отсоединю, вражеской морде… Я ему встану поперек дороги национально-освободительного движения… Я его манию величия превращу в любовь к Родине и КПСС, забудет, что академик, навек. Аппендикс совести народной и подлец из подлецов… Если застану кого за разговорчиками с негодяем от науки, то не жалуйтесь потом – я вас коллективно под шок отправлю и так потрясу, что зубы выпадать начнут…
Как тебе это, маршал хренов, нравится?
Решетку в соседней палате покрасил заново Втупякин и намордник на окно надел. Боялся, видать, что толпы народные демонстрацию устроят перед дурдомом… Завтра, говорит, привезу сюда в рубашке врага империи нашей, который водородной бомбы секрет продал китайцам за три пачки цейлонского чая. Прижгу я ему нейрончики, прижгу, чернила из авторучки пить станет… Я ему докажу, лысой бестии, что шизофрения – заразное заболевание, передающееся через мысли на расстоянии… Как дважды два ясно мне это. Отсюда и первая стадия такого шизо – инакомыслие… Откуда ему еще браться? Неоткуда.
– Архигениально, – завопил Ильич.– Нобелевку тебе вручим, товарищ. Ленинку на сберкнижку положим. Ма терый ты наш человечище. – А сам на шею внезапно кида ется Втупякину и целует его в обе щеки, целует взасос, так что Втупякин только мычит от ужаса и к дверям пятится, и вдруг как заревет на весь дурдом «мы-ы-ы-ы-ы-ррр».
Санитары прибежали, оттащили Ильича, под дых как дали ему. Он и провалялся в отключке целые сутки, только постанывает:
– Зарезервируйте, товарищ Цюрупа, мой продрацион до конца эссерского мятежа в Черемушках.
Ну, мы ждем, разуметеся, когда привезут к нам честного гражданина Сахарова. Сигарет для него выделили. Молодой Маркс кусок колбасы докторской под кровать засунул. Плачет целый день и слова говорит, я тебе еще передам их, генсек – главный врач сумасшедший нашей страны… Ждем…
Втупякин в костюме новом ходит и без халата, чтобы значок был виден «Отличник госбезопасности» и ордена с медалями прочими. Ручки, повторяю, потирает, довольный. Ленина привязать велел на три дня к коечке.
– Я тебе, стервец, покажу, как лобызаться с медперсоналом клиники.
– Да здравствует советская психиатрия, – орет в ответ Ильич, – самая квазигуманнейшая в мире во главе с товарищем Втупякиным. Дружно подсыпем аминазина в продукты польским товарищам – этой змее на груди социализма… Ура-а-а…
А Маркс, вроде меня, все плачет и плачет и Фридриха на свиданку зовет, Гегеля почему-то проклинает и философию нищеты критикует.
Но тут узнаем мы, что ты, маршал, велел Сахарова в город Горький выпереть ровно в четыре часа. Втупякин аж почернел от злобы. Тебя самого лечить, говорит, надо от страха перед мировым общественным мнением, от фобии, порожденной американскими сенаторами… Тебя-то он чех-востит почем зря, а всю злобу на нас, несчастных, срывает. Зверствует просто. Чай приказал холодный выдавать и ноги по-йоговски за шею закладывать. Неслыханная зверюга. Очень он, гаденыш, надеялся на всемирную славу, если б Сахаров в руки ему попал. Бахвалился нам, что через неделю алфавит академик забудет и имя вредной своей жены Елены, а тут ты его, маршал-писатель, здорово подкузьмил, в натуральную величину, можно сказать, уши заячьи зама-стырил паскуднику человекообразному.
Ворвался ни с того ни с сего в палату с санитарами, раскидал всех в разные стороны, веревками побил, сигареты растоптал, свиданку с женой запретил молодому Марксу.
Маркс говорит мне:
– Слушай внимательно, движущая сила истории, я тебе сейчас идею подкину, она тобой овладеет и станет материальной силой, но не в смысле прибавки пенсии, а вот как. Я тут истолок аминазина и пертубанитромукодозалончика в порошок. Ты завтра подкинь его в пиво Втупякину. Только впритырку. Когда мы его маневром увлечем из кабинета. Понял?
– Не сомневайся, – говорю, – парень. Пора Втупяки-на с головы на ноги перекантовать, иммунизировать чудовище в ранней стадии.
Вызывает меня Втупякин на следующий день про родственников вспомнить и мои отношения со светилом-Луной. Поскольку выяснилось, что при ущербном месяце я как-то странно мочусь и с задумчивым видом. И Втупякин приказал в полнолуние сосуд ко мне висячий на ночь привязывать.
В общем, сижу у него, толкую всякую чушь от скуки про Луну, а он пишет и зубами скрежещет:
– Вы у меня, сволочи, попляшете от моей диссертации.
По трупам пройду в член-корреспонденты, гады ползучие!
Вдруг слышу грохот, треск, звон стекла и громоподобный голос молодого Маркса:
– Я тебя, падаль картавая, на свалку истории коопти рую! Ради балеринки Кшесинской позорную заварушку устроил в Питере. Развратник! Скотоложец! Ты лошадь от бил у Буденного!… Мразь брюменерская!…
Втупякин туда сразу помчался, ремень на ходу снимая. Он очень любил им нас поколошматить. Только бы повод был и без повода, например, на выборы в Верховный Совет СССР.
Помчался он на шум, лиходей, а я ему в бутылку открытую-недопитую порошок кидаю и размешиваю до приличной пены. Пива Втупякин ужас сколько потреблял, а мочиться, что удивительно, никогда не мочился. В нем пиво в печени сразу в желчь превращалось и разливалось в мозгах. Поэтому он таким бешеным стал.
– Немедленно сообщите товарищу Дзержинскому, чтобы он выделил отрядик для ареста карлика-маразматика, – визжит Ильич, и только слышно, как порет его Втупякин ремнем: вжик-вжик по коже. Потом за Маркса взялся, а диссиденты орут:
– За каждую царапину отчитаешься, садист.
– Рожа твоя всю мировую печать обойдет, свинья двурогая.
За стекло, грозится Втупякин, вычесть денежки из капитала Марксового. Тот действительно хотел выкинуть Ильича на помойку. Хорошо, что не порезал вождя нашего. Попало обоим.
Приходит Втупякин в кабинет весь потный, и пахнет от него нехорошо. Дожирает пиво из горла. За стол садится и сникает постепенно. Носом клюет, сигаретой меня угощает, чего никогда раньше не случалось, – в общем, на глазах зверь в приблизительного человека воплощается.
– Иди, – говорит, – на сегодня хватит. Скажи Марк су и Ленину, что погорячился я слегка. И чтоб порядок был во вверенном мне помещении. Не то всех цианистым кали ем выведу, как антинародную моль. Пошел вон…
Целых три дня ходил спокойный Втупякин, про Сахарова совсем позабыл. Палату нашу опять разуплотнил, но больше я ему химии в пиво не подсыпал. Маркс решил, что хорошего понемножку… Вот какие дела, а Сахаров все равно поумней вашинского политбюро и скоро вместо Косыгина сядет. Тогда, может, и колбаски вдоволь пожуем…
Вот еще одного голубчика подбросили нам новенького. Койку в проходе поставили. Этот блаженный думает, что обезьяна он шимпанзовая.
– Неужто не видите, – говорит, – как я на ветке баобаба сижу, насекомых ищу? А сейчас банан лопаю. А-а-ак. Глядите, макаки, самка моя чешет ко мне с водопоя. Врублю я ей сейчас в тенечке…
– С этим все ясно, – говорит диссидент Гринштейн, – у него ярко выраженный синдром политбюро: нервно принимает желаемое за действительное с последующей ненавистью к демистификаторам.
А Обезьяна что делает? Онанизмом, маршал, на глазах у нас с большим настроением занимается, нисколько не стесняясь даже Втупякина. Он лишь лыбится и подшучивает:
– Руку менять не забывай, с ветки, смотри, не сорвись. А Ленин, который сам по этому делу хороший специа лист, протестует:
– В дни, когда весь мир радостно ожидает суда над американскими заложниками, архипаскудно откатываться в нашу обезьянью предысторию. Стыдно, товарищ Обезьяна, стыдно. Надо смирять реакционные желания.
– Помолчи, картавая сковородка, дай человеку кончить, – Маркс вмешивается.
– Карл Маркс украл у Клары Цеткин кораллы, а Клара украла у Карла Маркса кларнет, – возражает ехидно Ильич.
– Нет, не придем мы к победе коммунистического труда, – говорит Карла.
– Придем. Придем. Вот и товарищ главврач подтвердит.
– Это не за горами. Придем. Таблетки только, гады, не сплевывайте. Шоками изведу. Имена свои забудете, – под-твержает Втупякин.
– М-да-а… Над нашим прахом прольются слезы благодарных людей, – возражает Маркс, и Втупякин, ярясь, грозит ему:
– У тебя в квартире на обыске сочинения молодого Маркса вчера нашли с пометками. Знаем теперь, где нахватался ты этих цитирований, симулянтская харя. Не пройдет этот номер. Не таких подонков раскалывал я здесь, двое Александров Македонских, четверо Маяковских, несчетное количество Микоянов и Молотовых прошло через мои руки, и все фамилии, заметь, на букву «М», так что я и с Марксом как нибудь разберусь. Сволочь, симулянт.
– Убить меня мало, – назло ему сокрушается Карла, – разве можно было русский перевод «Капитала» не назвать «Состоянием»? Неужели советская медицина и психиатрия не исправит этой грубой политической ошибки? Господин Гельмгольц, вы представляете себе наши окрыляющие перспективы?
Диссиденты тут дружно хохочут, я тоже робко улыбаюсь, но в споры не влажу… Не до того. Помог в тот раз из горла у Маркса зубную щетку вытаскивать: Ленин туда ее засунул внезапно. Никто предупредить не успел.
– Я за чистоту наших рядов, – вопит Ленин.– В пасту
томатную превратим молодого Маркса.
Подходит санитар – человек без лица, просто никак не удается разглядеть физиономию у этой фигуры. Как так можно без лица?… Шприц всаживает Ленину в руку, следующий укол Марксу. И тишина устанавливается.
Ужин хлипкий несут. Таблетки на ночь. Телик включают: программу «Время» смотреть, ума набираться, международное положение понимать в нужном духе… Я же предпочитаю вздремнуть, чтобы встать посреди ночи и продолжать свои для тебя объяснения, маршал…
Понял ты наконец, что Втупякин с врачихою моей сделал? Понял?…
А в колхоз я следующим образом попал. Заявляюсь в райком партии. Секретарем там, конечно, Втупякин был. Я и не удивился. Сам приучал себя к тому, что иначе не может быть до некоторых удобоваримых времен.
– Ну что, раненый, скажешь? Небось на печи валяться задумал и на лаврах достигнутого почивать? Не выйдет. Председателем идешь в Заветы этого самого Ильича. Понял?… Ты не из самострелов случайно? Есть у меня в районе и такие прохиндеи. Но не дождались они гибели нашей. Все силы – для победы над врагом. Накормим фронт. Каждое зерно – государству, каждое кило мяса – Сталину. Победа будет за нами. Справим на нашей советской улице масленицу и на жидах напляшемся.
– Зачем, – спрашиваю, – на жидах плясать? Их ведь вроде Гитлер изводит зверски.
– Больше нашей партии плясать не на ком чисто исторически. На татарах и чеченах не напляшешься. Популярности у них в нашем народе мало. Лучше пущай на жидах попляшет, чем на нас – на советской власти, которую он, чую я это ежедневно, ненавидит по вредной политической темени… Прислушивайся там к нему. На заметку бери. Ежеквартально должен ты как председатель под следствие отдать одного человека.
– За что? – спрашиваю.
– За воровство, саботаж, укрывательство скота, разговорчики, ненависть к Сталину и нашей партии, отказ бурный подписаться на заем и выдать наворованное в фонд победы над врагом.
– Вдруг, – говорю, – преступлений таких не окажется?
Засмеялся Втупякин.
– Так не бывает, чтобы их не оказалось.
– Всех пересажаем – работать кто будет?
– Освобождающихся скоро начну тебе присылать. Все до одного – враги народа.
– Значит, – говорю, – сажаем народ, а выпущаем врагов народа? Как так получается? Прибыли от этого никакой.
Задумался Втупякин. Даже слюни от натуги мозговой с губы свесились.
– Ты не контуженный случайно? – спрашивает.
– Немного, – говорю, – задело.
– Оно и видно. Тебя самого за сомнения провокационные брать можно… Поехали в «Заветы Ильича»… Почему в те места просишься?
– Воевал я там… Друга как раз возле Прохоровки захоронил…
– Фамилия друга?
– Вдовушкин Петр.
– Знакомое что-то… Поехали в «Заветы», чтоб они на хер были надеты. Одни партизаны собрались там на мою голову…
Приезжаем. Название, конечно, у колхоза, думаю, дерьмо. С таким далеко не уедешь… Собрание созывает Втупякин, видимость колхозной демократии выставляет… Господи. В колхозе-то одни сплошные бабы, маршал. Бабы да пацаны махонькие, от последней ночки, от мобилизации бабами рожденные. И старухи. Старики померли и в партизанах сгинули. От мужиков – ни слуху ни духу. Без вести мужики тогда все до одного пропали. В плену небось, подумалось мне тогда… Беда… Народная, кровавая беда…
– Работать, – говорю, – бабы, будем. Делать больше нечего. Возрождаться надо. Родина голодает. Победим скоро…
Проголосовали за меня бабы. А работать, говорят, не на чем. Ты же, Втупякин, сам всех жеребцов на фронт приказал угнать. Буденный – дурак – под танками угробил их без толку. Кобылы одни остались. Бесятся в течку. От меринов же ленивых жизни ждать не приходится. Трактор нам дай.
– Механизации вплоть до победы над врагом не ждите, бабы. Выписал я вам сюда в подмогу ешака из Ташкента, где жиды от крематория спасаются. В пути ешак, по наряду Совнаркома СССР. Он вам тут понаделает жеребят. Ярый мужик, а не ешак. Всех огуляет. Кобыл только успевай под ставлять, – говорит Втупякин… Посмеялись, за что люблю я лично свой народ, маршал.
Самогонкой нас бабы с Втупякиным напоили. Картошки с салом изжарили, вспомнил я горько и сладко, как Нюшка моя около печи гоношила всякую всячину, а я в озорстве похлопывал ее и поглаживал… Вздыхаю от всего сердца, где, говорю, жить буду, бабоньки?
– Сегодня, – отвечает одна, – у меня заночуешь. Я бригадирша. Завтра – у Плеханихи. График полюбовный составлен, чтоб обидно не было.– Хихикают бабы похабно и весело.
– Как так, – говорю, – я не согласен. Что я вам – кобель гулевой, что ли? И не нанимался… Может, я и не могу вовсе от контузии?
– Молчи, Байкин, – говорит Втупякин.– Выполняй волю женской части народа. Не прикидывайся полом, вышедшим из строя. Вон ты ешак какой. Если б не партийная работа, сам остался бы тут. Все мои председатели вдов веселят, поскольку народу много на фронте полегло. Восстанавливать срочно его надо. Приказ Сталина. Воля партии. За невыполнение – к стенке… саботаж… вредительство… гуд бай, дорогуша.
Бабы же прямо по производственному выступали. Жизнь, мол, наша пропадает… Детишков хотим… головы без мужиков кружатся… Низ живота болит… Ужас что снится по ночам… Нервы… И Сталин, оказывается, гнушаться нами не велел до самой победы…
Чтоб, думаю, у этого Сталина по херу на пятке и на лбу выросло, пущай помучается, штиблет шевровый натягивая и фуражку маршальскую на башке пристраивая… Что мне теперь делать?
– Не кочевряжся, председатель. Был женат-то?
– Вдовый я… Погибла баба в бомбежку.
– Вот и помянем ее давай, а заодно и мужиков, которые грудью встали на защиту социалистического отечества – друга всех угнетенных народов и надежды всей Земли. Все – для победы над врагом. Наливай, – говорит Вту-пякин…
Ну выпили. Патефон бабенка одна завела. Танцевать повела. Топчемся, топчемся под «кукарачу» какую-то. Вальс кружим под «Синенький скромный платочек», но какие танцы с калекой? Одной рукой костыль прижимаю, другой – бабенку. Что делать, думаю?
А делать было нечего. Я мужик не железный, я живой и к бабам жалостливый весьма, через что и потерепел в свой час… Заночевал я у этой танцевальной бабенки.
Лежу с ней, а сам о Нюшке мечтаю… Прощай, жена… будь ты жива – век бы не скурвился… А так… жизнь есть жизнь… И чья это проклятая воля, что разметало всех нас по белу свету на погибель и муки, на унижение земли нашей и напрасное расточительство молодости? Прости меня, Нюшка, на том свете… там с этим делом полегче, чем тут, в колхозе, тут жизнь продолжать надо как-никак, прости…
Но разврата, маршал, не было там у нас никакого. Все строго, чинно, по графику и без смехуечков. В правлении график висел. Я ему и соответствовал два-три разочка в неделю и по праздникам большим, типа Первое мая и Седьмое ноября, будь оно неладно… Порядок был определенный в этом деле. Банька, рюмочка-стопочка, разговор по душам, слезы бабьи, «Синенький скромный платочек»… ну, идем, милая, не плачь, дура, возрадуемся, раз живы мы, хоть и в беде по самые уши…
Но и имелась у меня бабенка особенная. Когда график ей приспевал ночевать, она так заявляла:
– Жду я Трошу своего. Поэтому лишь переночуем вместе, поцелуемся, Леня, чтоб жить не страшно было, больно невмоготу без ласки, а кроме этого – ни-ни, ничего у нас с тобой не будет, пожалуйста…
Я и уважал…
Живу в этом смысле, как царь персидский или киноартист Николай Крючков какой-нибудь, вроде Лемешева.
Работаем с утра до ночи. Тыл кормим. Фронт кормим. Сами еле-еле концы с концами сводим.
Тут действительно по наряду Втупякина ешака из Ташкента к нам завезли. Ревучий зверь, упрямый. Намаялись мы с ним. То он кобылку не желает, то она его лягает обоими копытами и куснуть норовит. Откуда, думает, образина такая взялась на мою голову длинноухая и нескладная?…
Ешак, конечно, по глупости природы, мелковатого роста был животное. Пришлось мне мозгами пораскинуть слегка, рационализацию в жизнь провести. Трибуну как бы выстроили мы для ешака. Ну, а дальше он сам соображал, что к чему. Тут большого ума не требуется. Жизнь везде свое берет… А мы с бабами подержались тогда за животики… Жеребчики вскоре от семи кобыл появились у нас. Мулами приказал называть их Втупякин, мне медаль «За трудовые заслуги» самолично вручил на собрании, а через неделю чуть не посадил, сволочь. Дура одна из комсомолок надумала телеграмму послать Сталину, что посвящаем ему всем колхозом в фонд победы над Гитлером тягловое животное новейшего типа – полу-ешак, полулошадь, желаем вам сто лет жизни, дорогой друг, отец и учитель…
Телеграмму, конечно, НКВД перехватило – и на стол Втупякину, а он меня дергает в райком и допрашивает:
– По чьей указке составлялась телеграмма? Что вы этим хотели сказать, мерзавцы? На кого намекаете? Забыли, в какое время живете? Кому, как говорил Ленин, это выгодно? Забыли, что у нас капиталистическое окружение и бдительными надо быть даже в сортире на оправке? Вы здесь только жрете-пьете, а люди на фронте кровь проливают.
Тут эта самая кровь в голову мне ударяет, замахиваюсь костылем, прибил бы гада, но люстра, на мое счастье, помешала. Однако притих Втупякин. Такие звери, как он, очень силу и бесстрашие уважают и с удивлением их порой рассматривают, вроде чуда.
– Ладно, инвалид, садись, водки выпей, закуси и проваливай посевную заканчивать. Как закончите, чтобы телеграфная писательница оформлена была как антисоветчица, и что мечтала по заданию гестапо, куда была завербована в оккупации, испортить настроение товарищу Сталину в разгар контрнаступления на врага. Ясно?… И не возражать. План НКВД – это план всего народа. Не то сам пойдешь туда, где девяносто девять плачут, а один пляшет. Выполняй. Донос чтоб через три дня был вот на этом столе. Скажи спасибо, что не посадил за покушение на мою личность в военное время. Понял?
– Ничего, – говорю, – не понял. Пусть НКВД людей сажает, а мое дело – хлеб сажать да картошку. Не буду писать донесений никаких. Работать и так некому.
– Выполняй, Байкин. Три дня даю сроку.– Кругом а-а-арш.
Созываю баб. Что делать, как говорил Ильич, спрашиваю, бабы? Как быть? Насадили нам в наказание начальничков безумных и осатанелых, что за зараза в них проникла? Неслыханные люди. И зачем ты, Пряжкина Лиза, на свою и на мою головы телеграмму эту проклятую начирикала? Пиши теперь всю правду, как есть, не то хуже будет. Раз пристало НКВД, то ни за что не отстанет, пока не посадит. Миллион, если не больше, таких краснолицых комсомолок уже томится в каталажках. Коммунистов же там – видимо-невидимо. Телеграмму надо отцу с матерью посылать, а не начальству.
– Ладно… хорошо… я подумаю, – говорит Лиза Пряжкина, а сама лицом посерела вся и вообще осунулась… Втупякину дозваниваюсь.
– Осознала, – говорю, – отпусти ты ей грех несознательности молодой, без нее пропадем, ешак никого больше не уважает, и мулят-жеребят любит Лизка всей душой, в конюшне ночует.
– Выполняй, Байкин. НКВД не может простаивать без дела даже во время войны. Раз нету жида для ареста и всякой белогвардейской сволочи, значит, надо сажать своего человека. Он и в лагерях останется советским, несмотря ни на что. Я в этом лично убедился, будучи в органах. Это говорит об объективной силе сталинского учения, мать твою так, ты сам небось из недовольных? – орал в трубку Втупякин. Плюнул я на все со зла. Ничего отвечать не стал. Без толку отвечать этим людям. Да и человеческого-то не осталось в них нисколько, новая какая-то порода, вроде наших полу-ешаков. Только полу-ешаки работать будут на людей и полюбят нас, надеюсь, а Втупякины лишь ревут, глаза кровью налиты, нету для них большего удовольствия, чем засадить невинного человека. От чужого горя, очевидно, понимание в них возникает, что сами они до таких верхов добрались, откуда безнаказанно можно творить беззаконие отвратительное, облизываясь, на людей за решетками глядючи. Подлецы, из говна собачьего в князи попавшие. Господи, ответь: за какие грехи, чтобы легче хоть было немного, чтобы хоть покаяться было ясно за что. Неужели ж такого мы напакостили, что держишь Ты нас в неведении и контузии с потерей звука и света?…
– Живи, – говорю, – Лиза, спокойно, выкинь из головы сомнения, все пройдет. Корми ешачков своих…
Являются через пару недель двое энкэвэдэшников в портупеях – сапоги надраены, ровно тут бал у нас, а не всенародное страдание, паразиты окаянные, Лизу арестовали. Обыск произвели в доме у нее и ночевать остались. Там же и ночевали, сытые хари. Выпивал я с ними. Взятку за Лизу обещал крупную – целого поросенка. Ладно, говорят, подумаем. Напились в дребадан. Я ушел. А утром бабы прибегают ко мне: Лиза удавилась. Если б не пистолеты – разорвали бы бабы псов и сожгли бы, как Дубровский в кино, псов этих троекуровских там же в доме. Не знаю, как дело было, но ночью слышали соседи, как кричала Лиза. Потом смолкла. Собака ее завыла, за ней другие, и Машка моя туда же, исскулилась вся, спать не дала с похмелья, стерва… Ну пришли бабы к Лизе, смотрят: псарня валяется пьяная в блевотине своей, с жопами голыми, а Лиза в сенцах висит на красненьком шарфике. Изнасилована она, маршал, была… Ну, как? Кто им директивы давал так поступать? Ленин? Сталин? Берия? Микоян? Каганович?
Отбились кое-как от баб, сволочи. Еле ноги унесли, протокола даже составлять не стали о самоубийстве… Лизу же похоронили мы по-христиански, грех на душу взяли, потому что не сама себя порешила она, а изглумились над ней паршивые морды с асмодейскими лицами. Вот тебе и весь марксизм с ленинизмом. Лиза бедная, чего ты там в нем нашла хорошего, что пуще отца с матерью любила, тряпицами красными хари ихние на портретах разукрашивала, песню пела: «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек…»
Помянули мы Лизу. Рассоветовал я бабам жалобу Сталину писать. Сам он такой, но вы этих слов не слышали, и выкормыши евонные так же зловредны, подловаты и низки душою. Жаловаться бесполезно, лучше выпьем за победу и чтобы избавил нас Господь от всех паразитов и карателей. Может, доживем до этого, если жить будем стараться, а не унывать. Помянули мы Лизу от души. В следующий раз, думаю, Втупякин-падла, я тебе устрою дело. Я тебя подведу, сука, под монастырь с твоими опричниками, сожгу своими руками и помучаю еще напоследок, чтобы ты признался бабам и мне, как планы вы тут по посадке русского народа выполняете, видимость службы создаете, чтоб на фронт вас, тварей беспардонных, не взяли из НКВД. Ради только этого и стараетесь ведь, гады ползучие. Человека посадите, дело пришьете ему и с мордами занафталиненными в тылу околачиваетесь, пакостничая и в разврате… Совершенно это мне теперь ясно, и знаю я, что за блевотина за вашими красивыми словами… Конечно, устрашили вы нас до скотства, что ни пикнем мы, ни чирикнем, когда вы творите произвол и оскорбление, молчим, ровно тигры в цирке, но не можете вы не сгинуть с земли нашей в конце концов, доживу ли до этого – не знаю, но молюсь, чтобы, перед тем как сгинуть, не навредили вы ехидно людям последней пакостью, мором и гладом…
Такое было дело, маршал… Вскоре и детишки начали вслед за мулятами-жеребятами появляться. Мальчики все один к одному, пятеро пацанов. Поназывали их бабы в честь мужиков, в память по ним, Васьками, Кольками, Федями да Иванами. Благодаря моей хозяйственной жиле имели мы трех неучтенных коров для ребятни. Купил я их в городе у охранника за тридцать литров самогона… Выпили с ним, я и говорю, что все ж таки есть польза от социалистической собственности. Есть хоть что воровать, а то подохли бы с голоду давно уже… Это верно, говорит охранник. Десять лет охраняю. На фронт вот не взяли за такой стаж и опытность в охране…
Растут себе пацаны. Даже не ведают, что имеется на свете такая персона – папашка. Видят только мужика одноногого и прикидывают, что самый главный он здесь, раз палка у него вместо ноги выросла.
Мулы подросли тоже. В дело пошли. Работящая скотина, но печальная какая-то, какая-то нерусская, копытом не взбрыкнет и с огоньком оком лукавым не покосит, не поиграет под тобою, не всхрапнет боевито, не заржет родимый так, чтоб все твои поджилочки сладко замлели.
Тут войне конец подошел. Являются двое из плена. Без вести с самого сорок первого пропадали. Приглядываются к колхозной нашей жизни. Пацанов моих прижитых начинают анализировать… Затем подкарауливают меня и принимаются зверски мудохать за мое же милосердие и жалостливость души. В поле мудохали ночью. Что я на одной ноге сделаю с ними? Ничего. До смерти прибили бы. Бабы случайно спасли. Думал – помру. Зубы передние выбиты. Нос поломан в сосиску. В глазах кровоизлияние, и кровью харкаю. Ребра, чую, сломаны, и яйца, как говорится, всмятку. По ним метили. Сука, говорят, мы в аду кромешном были, а ты тут на печи бабье наше огуливал, хряк зажравшийся…
Спасли меня бабы. Но мужики добили бы меня как пить дать, извели бы вскорости. Однако явились вдруг те самые энкэвэдэшники, которые Лизу изнасиловали, забрали бывших пленных как предателей Родины по приказу Сталина. Жаловаться на них я не стал. Не легавый я человек. Просто судьба такая.
Ну а за могилкой Лениной, то есть как бы за моей, Петра Вдовушкина, глядел я исправно… Изгородь голубенькая.
Столб кирпичный со звездой красной, потому что телеграмма пришла – крест могильный ликвидировать ровно в двадцать четыре часа… Березка над могилою выросла. В скворечнике птицы живут. Улетают, прилетают, улетают, прилетают и поют. Ради могилки этой я ведь в здешний колхоз прибыл.
Зажили вскоре мои раны очередные. Тут Втупякин приезжает и говорит:
– Дорогие товарищи. Прах солдата Вдовушкина на пле нуме обкома нашей партии постановлено считать прахом Неизвестного Солдата, с перенесением в городскую моги лу, куда мы подводим вне плана Вечный огонь. Мрамор так же выдан для этого дела и немного бронзы отлить бумбетки. Большая вам оказана честь, товарищи, и вы уж ответьте на нее легендарным трудом со сдачей государству сверх плана зерна и мяса. Да здравствует родной и любимый то варищ Сталин – корифей всех стран и полководец прогрес сивных народов доброй воли. Мы смели с дороги к комму низму фашистские преграды, и теперь нам открыта туда вечно живым Ильичем зеленая улица. Ура-а-а.
Я – на колени перед Втупякиным. Как же так? Какой же прах неизвестный, если он вполне известен как Вдовуш-кина Петра боевые останки. Это фашизм какой-то – делать известное неизвестным… Чуть про ногу свою не брякнул во гневе:
– Молчи, Байкин, не то посажу тебя за антисоветскую пропаганду и агитацию. Молчи. Не вставай партии нашей поперек дороги. Скажи спасибо, что мы этот не совсем наш прах по ветру не развеиваем. Отец-то Вдовушкина расстре лян был, докладывало мне МГБ. Но я лично настоял на захо ронении в качестве Неизвестного Солдата. В какой еще ка питалистической стране, где человек человеку волк, могло произойти такое душевное событие? А здесь мы стройку начнем оздоровительного комплекса.
Ну, как тебе, генсек, твои коммунисты херовы? Что, ты думаешь, выстроил Втупякин на месте моей, то есть Лениной, могилки, на месте поля боя и всенародной беды? Три дачи для обкома и для себя самого, разумеется. Вот что. Какие же вы все-таки все бессовестные оказались, до власти дорвавшись. Ай-ай-ай, маршал. Для этого, выходит, мы руки-ноги теряем и головы?… Но ладно. Живите, гуляйте. От ответа все равно не уйдете, если не на этом свете, то на том. Поскрежещете зубами. Польши ничтожной по размерам вы перетрухнули, а уж какую кучу в галифе натрясете, когда наша рабочая скотинка взбрыкнется, думать весело. А взбрыкнется она точно в свой час: не может у пуганых-перепуганых не лопнуть терпение. Недаром дурачок наш Ленин целый день сегодня морзянку в Кремль отстукивал:
Борьба с польским пролетариатом – это борьба за наши собственные шкуры, товарищи, за святость Учения и укрепление власти правящей партии. Срочно расстреляйте десятка три особенно оголтелых профсоюзников, чтобы другим неповадно было противопоставлять свою мещанскую программу нам – уму, чести и совести нашей эпохи. Сегодня – Польша, завтра – Венгрия и Румыния, послезавтра – чехи и монголы, через год-другой придется мне на Путиловский ехать, уговаривать смутьянов вернуться к станкам и поточным линиям? Сегодня наш лозунг «Партаппаратчики, все как один на борьбу с рабочим классом социалистических стран». В этом залог того, что мы с честью выйдем из нового, суровейшего исторического испытания, эрго, – из периода предыстории.
Вот что он на морзянке отстукивал. Но ладно…
Раскопали вроде Ленин прах с лишней моей ногой. Бабы еще перепугались, что там три сапога оказалось… Не могу об этом… Забился я в конуру свою, никого, кроме Машки, не подпускаю и пью горькую. Машка же скулит, потому что одно дело гангрену у человека зализывать, а душу растерзанную зализать – совсем другое. Попробуй залижи ее, если я запечалился, виноватый в Лениных пертурбациях из родной могилы куда-то под мрамор с Вечным огнем.
В общем, как говорит Маркс, закономерно спился. Спился до чертиков, до говорящих и разноцветных снежинок каких-то, до рубахи, превратившейся на глазах моих в студень и слившейся с плеч. Пью и пою «синенький скромный платочек… ровно в четыре часа…». Прогнали меня в город, в больницу на излечение от алкоголизма. Уж больно отвратителен был образ мой для моих же растущих пацанов. Плачет человек, пьет и людей к себе не допускает. Как ни любили меня бабы, а прогнали в больницу.
Полежал. Завязал на время. Сторожем устроился. Не могу возвращаться туда, где надругательство над останками Лени – друга моего и моей левой ноги. Не могу – и все. Комнатушку дали мне в общаге, потом в коммуналку воткнули, когда ученого-еврея посадили и расстреляли за то, что на мухах колдовал и пытался привить овсам, картошке и пшенице нежелание произрастать на колхозных полях. Я, конечно, не дурак, понимаю, что невинного человека в расход Втупякин вывел, но в комнатушке поселился. Один живу. Баб не желаю видеть, не то что обласкивать. Обрыдли окончательно после моей самоотверженной деятельности в годы войны и разрухи. Допрыгался. Но, честно говоря, не переживал я, маршал, из-за этого дела. Спокойней даже как-то существовать стало. Это ты у нас боевой ешак, грузинка, говорят, растирала тебе разные части волшебными пальцами, и ты сразу стюардессу развратил в полете посреди облаков…
На могилку вполне известного мне солдата цветочки полевые летом таскаю, мрамор протираю тряпочкой, окурки убираю, бумбетки бронзовые на цепях мелом надраиваю, приглядываю, в общем, за могилкой.
Долго я свое сознание обрабатывал по части вины перед Леней и самим собою, что загубил я судьбу, укрывшись за именем друга, долго. Но, когда пришла пора, не удержать меня было, и во многом тебе, маршал, за это солдатское мое спасибо. Насмотрелся я, как ты объелся звездами золотыми, брилльянтами маршальскими, драгоценным оружием и прочими холуйскими подарками твоих дружков и понял: жить так больше, Петя дорогой, никак нельзя. Невозможно, более того, жить в прежнем лживом облике, держащем в тени могилы многострадальное мое имя, данное мне матерью и отцом родным. Кончено, слава Богу, с этим безобразием. Пусть знает народ, что в могиле лежит известный солдат Леонид Ильич Байкин, скромно погибший за Родину без упреков кому бы то ни было и обид.
Пусть мочит дождь фанеру и смывает вода чернильный карандаш. Я снова буквы нарисую, пока не выдолблю на мраморе законное имя владельца роскошной могилы… Сейчас вот опять текут из глаз моих слезы чистой радости.
Легко, думаю, душу и судьбу загубить, но и спасти не долго, если ты бесстрашен перед прошлым временем, настоящим и будущим. О замогильном времени я уж не говорю. Оно поважней, кажется, прошедшего, и ты представь, маршал, в сей миг, как разоблачат некогда твои самонаграды, вранье позорное насчет твоих подвигов военных и то, что ты премию огреб за тиснутую шабашками книженцию, как говорит опять же Ленин. Представь… Не знаю, с каким настроением рабочим будешь ты сходить за порог известности и представать перед неизвестностью, где нет ни маршалов, ни солдат, но только Истинный Свет и вечная бездна тьмы, в которой не сверкнут, не блеснут ни единой искоркой золотые твои побрякушки и камешки, как будто и не было их вовсе в природе с тобою вместе, выдуманным из-за неимения у Втупякина иного выдающегося правителя для страны и народа… Но ладно…
Чего я не досказал тебе?… Сижу, значит, тогда, после водружения фанерки на могиле, «Синенький скромный платочек» пою, чист душой, повинился перед миром, ханки еще хлобыстнул, соседи, слышу, на строительство коммунизма пробудились, рыла споласкивают, чай кипятят, у сортира толпятся, хреновину какую-то порют насчет Лейбманов, которые в Израиль намылились. Двенадцать человек семья, включая прабабку и прадеда.
Вот и шум идет: кому ихние две комнаты отойдут. Озверелые люди совсем из-за жилплощади, а открой ты им, генсек, границу – половина разбежалась бы враз. Конечно, потом запросились бы многие обратно, когда пропили бы имущество и обручальные кольца, потому что трудно русскому человеку после какой-никакой, но однако ж шестой части света в Италии какой-нибудь замазку колупать и «рябину горькую» выть от тоски. Трудно. Обратно бы запросились, а ты бы их наверняка не пустил по партийной зловредности и чтобы не смущали своих соседей рассказами насчет порядка жизни у капитализма и какую деньгу зашибает рабочий человек за свой честный труд, а также что он может купить в магазине на заработанное, где живет и так далее, в общем, то, чего по телику не услышишь и в газете не прочитаешь, благодаря военной тайне о жизни рабов капитала… Шумят соседи. Дружно претендуют на расширение жилья. Драчкой запахло. На это дело мы мастера.
Только думал протезом их там шугануть, чтоб не зверели, может, и не отпустят еще Лейбманов – умные и хорошие потому что они для страны люди, особенно прадед Моисей, лучше него никто не починит дамскую туфельку, – как в дверь мою барабанят. Зло взяло. Кайф ломают, гады. Беру протез, открываю дверь и первому же врезаю промеж рог с оттяжкой.
А это Втупякин, участковый наш, вредное и мелкозлобное животное. Хорек… Смешно стало. Извини, говорю, думал – сосед прется.
Тут меня рыл пять в штатском подхватили под белы руки – и в отделение. Вот тебя, маршал, слышал я от Ленина, ни разу не арестовывали. Ты сам всех в тридцать седьмом пересажал и на ихние места уселся со своей шатией-братией. Русский человек – не человек, если ни разочка за свою жизнь в КПЗ не побывал. Целина, так сказать…
Помял мне там кости Втупякин. Отыгрался сполна за то, что протезом промеж рог получил. Раны даже мелкие открылись у меня – те, что после побоев остались. Вот как помял. Ровно ковер от пыли в выходной день выколачивал и половицу выбивал. С большим удовольствием. Кого же ты бьешь, подлец, спрашиваю. Инвалид-калека ведь в ногах твоих валяется. А он наступил прямо на мой рот ногой обутой и крутит подошву на губах…
Не могу… не могу… как тут не зарыдать от непрошедшей обиды. На боль начхать. Обиды бередят, покоя не дают…
Потом допрос был. А у меня с похмелья и побоев в зрении черт знает что творится. Штук пять Втупякиных в комнату набилось.
– Допился, свинья, – говорят.-…Над могилой Неизвестного солдата глумишься, дерьмо собачье… От Вечного огня сигарету прикуривал «Приму», подлец, прохожий сознательный донес по телефону… Сгноим тебя в дурдоме, даже лагеря не увидишь, образина опустившаяся… Отрекайся от злодейского хулиганства, рванина пьяная… От кого задание получил? ЦРУ, небось, и жиды тебя спаивают, Родину нашу великую компрометировать? Солженицына читал?… В каких отношениях с евреями по квартире, урод? Когда завербован?… Что еще, кроме листовок, в протезе держал?… Вот что ты, мразь, стекловатой набитая, с протезом, щедро подаренным тебе страной, делаешь.
Отвечаю так. Я, мол, хоть пьяный и рваный, но нога моя тем не менее захоронена вместе с Леонидом Ильичом Байкиным. Листовку же я нашел на базаре, и в ней вся правда говорится. Не хрена вонючую Кубу кормить на восемь миллионов в день и Африку завоевывать. Самим жрать нечего. Дети завистливыми рахитами растут. Листовка сознательная, а моя фамилия – Вдовушкин Петр, который считается неизвестным солдатом и захоронен под Вечным огнем… неужели ж прикурить от него нельзя живому человеку, когда спичек нет? Мне бы лично на месте Лени было только приятно… Желаю быть отныне известным справедливости ради и совести.
Ну и опять все эти Втупякины топтать меня начали. А я на своем стою, всю правду выкладываю с самого начала войны. Если, говорю, не верите – выкопайте Ленькин прах на экспертизу. Неужели сделать это для правды тяжелее, чем Сталина на глазах всего света выковыривать из мавзолея? Выкопайте. Там сразу и ногу мою увидите правую. Мизинец у нее вкось, на большом пальце ноготь сбит об корень сосновый, сапог сорок четвертого размера. Вдовушкин, эрго, я, Петр. Не будет ноги в могиле – под расстрел готов идти без суда, но и тогда прав буду категорически…
– Отчество какое у Вдовушкина?
Ну, думаю, попался. Отчество вышибла из меня давно еще советская власть. Что делать? Загляните, говорю, в приговор смертельный моего отца и узнаете мое отчество, если оно вам очень интересно… А прах требую откопать осторожно ради уважения к нему.
Куда там?… Повязали меня и в дурдом воткнули. Хорошо, думаю, что Машка моя вовремя дуба врезала. Оказалась бы сейчас бездомной псиной, гонимой гнусно соседями по коммуналке, а я бы и впрямь «поехал» бы от горя и бессилия помочь спасительнице своей верной…
Полгода первый раз держали. Током трясли. Химией кормили. Под гипноз бросали. Унижали всячески, как шизофреника и алкоголика. Пенсию два раза зажилили, а сказали, что выдали ее мне, а я накупил на все деньги одеколона «Карменсита» и жрал его вместе с однопалатни-ками.
Выгнали наконец. Даже не помню, что я такого наделал и кто я такой вообще, как я жил до этого дня, до праздника Победы, до девятого мая. На ощупь, так сказать, живу. Руки трясутся. В сортир ходить забываю, а из школы Втупякин запретил присылать ко мне тимуровцев – порядок помогать наводить в конуре инвалиду Отечественной войны. В зеркало гляжу – ничего в нем не вижу. Пустое место. Нету меня – и все. Отсутствую в природе и обществе. Стену вижу с голыми обоями, портвешком забрызганными, черный громкоговоритель на ней и ремешок Машки покойной, а себя не вижу. Помню, что это меня тогда вполне устраивало. Успокаивало также. Есть я как бы, но одновременно нету такого человека. Пальцем проведу по физиономии – нос, лоб, глаза на месте, уши топорщатся, борода не скоблена суток пять, стену потрогаю на ощупь – голая стена в зеркале без намека на мое изображение… Вот как лечат в советском дурдоме – самом нормальном дурдоме на свете, как пишется в тамошней стенгазетенке «За здоровье народа». Вот до чего доводят людей, желающих установить жесткую, трудную и раздражающую начальство правду, вот как заставляют по-фашистски вытравить из себя истинную личность до полной потери всех представлений о родимом теле и о многострадальной душе…
Но вот, девятого мая, в День Победы наметилось во мне просветление. Это мой праздник и Ленькин, всех, кто жив, отвоевав, и тех, кто покоится в земле сырой.
Все же власти отнеслись ко мне, хоть безумным психом и числился, как к инвалиду. На митинг позвали, полкило колбасы отдельной выдали, талон на масло сливочное и кило свинины жирной с ананасом. Из Африки тот ананас был. Завоевали мы его там. Спасибо, генсек, большое за заботу об инвалиде и руководство внешней политикой. Спасибо, кормилец.
Ковыляю на митинг. Протез об голову Втупякина сломан. Но не танцевать же мне с дамочкой в ресторане «хоть я с вами совсем не знаком и далеко отсюда мой дом…» – люблю весьма этот фронтовой вальс. Костыляю, в общем, на митинг.
Стою перед Вечным огнем, перед синим пламечком и плохо соображаю, что это за мрамор, что за огонь, что за высокая трибуна напротив и какое ко всему остальному я имею отношение? Не понимаю. Вот до чего химией набили уроды человечества под маской бесплатной медицины, проститутки поганые. И ни при чем тут проститутки. Любая «синяя птица» на вокзале в тыщу раз душевней, благородней и милосердней Втупякина и даже в долг может дать с заработка на бутылку…
В руках у людей плакаты «НИКТО НЕ ЗАБЫТ, НИЧТО НЕ ЗАБЫТО». Оглядываюсь вокруг. Глазами ищу инвалидов. И совсем не вижу. Ведь к тому времени, когда ты, генсек, спохватился и постановление принял о кое-каких поблажках для нашего брата, перемерли мы все почти к чертовой бабушке. Вы ведь думали так: хрен с ними, с калеками, раз они без рук, без ног, с контузиями глаз и ушей и так далее. С голоду не подыхают, не работают, у ворья вещи краденые, случается, скупают, пьянствуют, граждан, психопаты, колотят костылями чуть что, и нечего развращать их добротою внимания. Пусть во дворах сидят и «козла» до отупения забивают, чем бесплатно в трамваях ездить и поездах, спекулируя кофточками и прочим жалким дефицитом. Санатории партийным товарищам нужны позарез, потому что на них страна наша великая держится, а не на инвалидах войны. Родина, мол, не пассажир в такси, который на чай дает за услуги. Жертвовать Родине всем до последней капли крови – священный долг каждого гражданина СССР. Именно так ответили мне в горисполкоме, когда я попросился в санаторий язву желудка залечивать. Но о внутренних болезнях я тут распространяться не желаю. Я лишь хочу заявить, что война так сказывается, особенно на инвалидах, так она перековеркивает все нервишки организма и нарушает течение последующей жизни то в одном его месте, то в другом, что врачи вообще ни хрена в нас не понимают и диагноз ставят исключительно следующий: пить надо, больной Байкин, меньше и закусывать при этом не забывать… А что закусывать? Чем, я вас спрашиваю, закусывать? Мышью, что ли, дохлой под прилавком в гастрономе? Или ухо у мясника – хари воровской – оторвать? Поляки вон из-за мяса шуметь начали, а мы когда начнем? Когда на карточки хлебные пару недель веники березовые выдавать будут? Или когда опухнем от водянки, как самовары?… Не знаю. Убили у нас за шестьдесят лет в рабочем классе гордость и хозяйское чувство вместе со смелостью постоять за свои законные интересы и свой ишачий, псам кубинским и вояками африканским под хвост вылетающий труд… Но ладно…
В толпе народа различил я все же фронтовиков с бабами, сыновьями и внуками… И я мог вот так, думаю, стоять рядом с тою врачихой, если бы душевно к ней отнесся и не плюнул в душу бессердечным хамством. И детеныш наш уже отцом заделался бы, если бы, конечно, не спился с рабочим классом… Мелькнуло такое тоскливое сожаление…
На трибуну, разумеется, Втупякин влазит и говорит так:
– А теперь позвольте, дорогие товарищи, зачитать вам Указ Президиума Верховного Совета СССР, подписанный нашим дорогим и любимым Юрием Андропычем Прежневым, который лично возглавил в тяжелый для Родины час руководство главным участком фронта, что и решило исход мировой войны в нашу пользу, и люди перешли к мирному труду по возведению светлого здания коммунизма на тер ритории нашего свободолюбивого государства – оплота интересов трудящихся всего мира и грозы сионизма-импе риализма лично…
Все, конечно, как всегда, хлопают ушами и позевывают. Я не исключение из этого правила. На кой, думаю, хрен сюда притащился? Сроду на митинги не являлся ввиду ихней тошниловки и заскорузлой жвачки. Дурак старый… В образах представляю от скукотищи, как жвачка, которую еще Карла Маркс жевал на пару с Энгельсом, Ленину в рот перешла. Тот ее Троцкому в пасть перекладывал, пока Сталин сам не принялся за разжевывание с запитием этой отвратительной жвачки нашей кровушкой и свободой… Втупя-кин жует ее, слюни заглатывать не успевает, засранец…
Но что это я вдруг слышу?
– Присвоить звание Героя Советского Союза с вруче нием ордена Ленина и медали «Золотая Звезда» посмертно рядовому Петру Семенычу Вдовушкину…
Тут у меня в мозгу что-то – щелк… щелк… щелк… и душа затрепыхалась, силясь добраться до вечной памяти, но химия ее не отпускала так легко, зараза. Втупякин же продолжает свою речугу:
– Никто, таким образом, не забыт, товарищи, посколь ку русский солдат Петр Вдовушкин в тяжелейшей для на шей пехотной дивизии, в безнадежной почти ситуации, в окружении врага… командир и комиссар были убиты в же стоком бою… мужественно и весело запел песню «Синень кий, скромный платочек падал с опущенных плеч», чем под нял на правый бой остатки седьмой стрелковой дивизии… прорвали окружение… спасли от неминуемой гибели артиллерию… в ночном бою познал захватчик всепроникающую до печенки мощь нашего справедливого штыка… негасимая ему слава… Вечный огонь его храбрости и патриотизму, товарищи, поскольку многих из вас не было бы в противном случае на этом торжестве солдатской славы нашего оружия. Клянемся над могилой Неизвестного солдата: Никто не забыт и Ничто не забыто. Лично спасибо Родине за ее благородную память о своих героях.
Трещит от услышанного моя лбина, ровно в невидимую стену я уперся, а пробить ее не могу. Чую, однако, что за тою стеною источник для меня существенный находится. Чую, алкоголик, калека, душой и телом пропащий, добраться же не могу… Вот как мне мое возрождение давалось, маршал. Не то что тебе. Носился в ЗИСе по стройкам и горло драл:
– Вперед, братцы-ы-ы. Коммунизм-то ведь не за горами. Неужто вам туда неохота? Вперед.
Напрягаю все силы своей личности, чтобы уяснить происходящее вокруг меня и отреагировать соответственно настроением на услышанное. Как в лесу чувствую себя… Громко – от страха что-то заплутал – аукаю, а в ответ не слышу ничего, кроме слабого звука от своего же «ау-у-у».
Втупякин же остальных воинов называет, вспомянутых по воле какого-то бойкого начальничка по пропаганде в ЦК, потому что не жалость к калекам и уважение к мертвецам подвинули его на это, а жвачка потребовалась новая. Старая промеж зубов застряла… Кому орден, кому медаль посмертно объявляют. Живые тоже поднимаются на трибуну. Прикалывает им Втупякин награды, но не могу я никак издали узнать своих однополчан, которых я же поднял в атаку не по храбрости вовсе, а от отчаяния и боли по своей оторванной ноге и хлобыстнул трофейного коньячку. Митинг как митинг, одним словом, и я уж облизнулся, подумав насчет отдельной колбаски и как я, продав соседу талон на жирную свинину по причине бывшей язвы желудка, сковыляю за «маленькой», картошки пожарю на масле, выпью и, может, спою чего-нибудь да поплачу о сгубленной судьбе, о глупости своей и замечательном легкомыслии…
Как вдруг Втупякин – рожа у самого вечно пьяная, наглая, негасимое, одним словом, мурло – произносит:
– От имени нашей партии, Верховного Совета и лич но товарища Юрия Андропыча Прежнева вручаю награ ду Вдовушкина Петра Семеновича супруге его, то есть жене Анастасии Ивановне, которая – гость нашего слав ного города.
Сперва я за грудь схватился, ровно под дых мне вдарило и согнуло, потом ковыляю к трибуне, все сторонятся, память во мне враз ожила до мелочей, приник к ней, ору, башку задрав:
– Нюшка-а-а! Нюшка-а-а! Петька я твой!
Сердце же мое разрывается от горя и счастья жизни, и нога вроде правая отросла, верь, маршал, стою под трибуной и ору:
– Жив я, Нюшка. Жи-ив. Синенький скромный плато чек… в двадцать четыре часа.
Нюшка моя уставилась на меня, сама в шляпе, на шляпе букет, лицом все так же хороша, сытая, развезло ее, однако, с годами, в буфете, небось, работает на мою удачу, шестимесячная не молодит только бабу.
Стою, воплю и костылем размахиваю. Нюшка тоже с трибуны свесилась, выглядывает меня. Тут Втупякин наклоняется и что-то толкует Нюшке. Рукой в мою сторону машет. Распространяется обо мне, очевидно, как о пропащем для планов партии, планов народа объекте.
На трибуну залезть не могу. Оцеплена трибуна цепью милиции непонятно зачем. Не могли же они знать заранее, что мне необходимо будет на нее взобраться… Заминка в митинге вышла из-за меня. Оркестр по чьему-то приказу заиграл «синенький скромный платочек… ты говорила, что не забудешь милых и ласковых встреч».
– Нюшка-а, – ору, – родная ты моя жена, иди ко мне с высокой этой трибуны.
А Нюшка скривилась, пот со лба платочком утерла, плечом повела, как профурсетка городская, презрением и забвением меня изничтожая.
Тут Втупякин – участковый наш – зашипел мне в ухо и обидно плечо рукой костлявой стиснул:
– Опять, Байкин, за старое взялся? Иди за мной по-хо рошему… не ломай церемонии, подонок общества… я тебя, гада, вышибу из города-героя в двадцать четыре часа, хулиганье безо всего святого…
Как я мог такое стерпеть? Не мог, ибо позабыл начисто в тот момент, что официально-то я – Байкин Леонид Ильич. Обиды, тоска, гнев от несправедливости и косорылия Нюш-киного – все во мне враз взыграло, и молотнул я Втупяки-на вновь костылем промеж рог. Он – с копыт. Дыра в голове. Не стискивай, говорю, гадюка, плеча героя легавою своей рукой, не стискивай никогда… Оркестр еще громче пилит любимую мою песню.
Последнее из всего, что видел, – Нюшкина физиономия. Злая, ненавидящая, сплошное непонимание и смущение… Коробочка красная с моею «Звездой Золотой» у Нюшки в руках, и не смотрит она в мою сторону, как будто вообще нету меня на митинге и не был я никогда ее законным мужем…
Потом уж Втупякин – главврач, объяснял мне, что орал я как бешеный и требовал ногу сейчас же выкопать из-под Вечного огня Неизвестного Солдата, который есть якобы Байкин Леня – друг мой фронтовой. Сам я этого не помнил. Думается, оглоушил меня кто-то японским приемом, а может, кровь сама к голове прилила. Было от чего прилить…
Снова дурдом, а я вроде рецидивиста в нем, с таким диагнозом, что произносить его противно. Нет в диагнозе ни грамма правды… Вспоминаю последнее видение с воли: волокут меня за руки и за ногу кверху рылом, а надо мною флаги колышутся и портреты. Втупякин на каждом портрете с мордой отретушированной, ласковой как бы по отношению к народу, прямо отец родной, галстуки в горошек…
Первые дни сижу на койке или ползаю по полу за неимением костыля, об втупякинский череп переломанного, другой заказывать не хотят мне назло, как хулигану… Ползаю, плачу, скулю-наскуливаю «Синенький скромный платочек»…
Слева от меня на этот раз не изобретатель порошковой водки лежит, а сам Ленин. Справа же вместо выдумщика машины для управления нашим сложным государством Карлу Маркса положили молодого. Вполне душевный человек.
– Веришь, – спрашивает, – что я есть Карл Маркс молодой и что я оду радости мечтал пропеть всем людям, веришь?
– Раз, – отвечаю, – ты веришь, что я Вдовушкин Петр Семенович, Герой Советского Союза, то и я тебе всецело доверяю. Что такое, интересуюсь, ода?
– Песня такая прошлого века, вроде твоего «Синенького скромного платочка», – говорит Карла.
Все мы тут своего добиваемся. Как обход, так Ленин заявляет, что враги коммунизма специально засадили его лысину волосяным покровом, дабы неузнанным он оставался для партии и рабочего класса. И террор умоляет усилить в Италии, во Франции и в Израиле. Легче, мол, будет нам в мутной водичке рыбоньку всемирной диктатуры ловить.
Я-то верю, что его враги загримировали, но террор всякий мне лично как русскому человеку и бывшему крестьянину кажется лишним. Лишнее это все, лишнее. Террор этот до такой заварухи и нас всех доведет, что думать страшно… Террор, мать его так…
Карла Маркса молодой, наоборот, просит разрешения у Втупякина отрастить усы и бороду в седом цвете, чтобы ни у кого уже не оставалось сомнений, что он – это он.
Пара диссидентов у нас имеется. Эти иногда требуют у Втупякина почитать Конституцию СССР от скуки, чтобы лишний раз убедиться, что она нарушается на каждом шагу и вообще служит дымовой завесой произволу, насилию и полувековой трепне дорвавшихся до власти хамов и болванов… Диссиденты никогда не плачут. Болтают. Записочки пишут. На волю ухитряются их передавать…
Ленин вот присел опять на пол, голый присел, халат на голову накинул, об табуретку оперся локтем, как о пенечек, это он в Разливе, в шалаше себя представляет и пальцем по табуретке водит: тезисы свои тискает насчет террора и подавления польских забастовок. Вслух говорит, что один только шаг остался до установления всемирной диктатуры большевиков, а тогда, потирая ручки, он засмеется довольный и начнет гладить всех, кроме эксплуататоров, по головкам.
Маркс мешать ему начинает. Палец наслюнявит и по стеклу водит с мерзким звуком или оду свою радостную поет. Потом обычно первый не выдерживает и орет:
– Шалашовка разливная. Прекрати тезисикать. Обдристал мои светлые мечты. «Состояние» скомпрометировал. Пролетариат в рабство партии отдал. Сифилитик. Недоучка. Блядь германская вагонная. От тебя у твоей Наденьки глаза на лоб полезли. Бес. Слуга дьявола. Все мы здесь из-за тебя сидим, пыхтим и правды добиваемся… Сковородка картавая.
Ленин зачастую внимания даже не обращает, не мешайте, мол, герр Маркс, международному рабочему движению, которое с семнадцатого года ничегошеньки общего не имеет с вашими идеальчиками и расчетами, потому что допустили вы непростительную для коммуниста ошибочку насчет обнищания пролетариата капиталистических стран. Но мы покончим с тенденцией пролетарского обуржуазивания. Мы уничтожим власть с помощью максимального усиления власти в мировом масштабе. Мы вам покажем, что такое диалектика нового типа и как красть кораллы у Клары Цеткин, плевал я на ваш кларнет.
Маркс первый на Ленина всегда набрасывается, за ноги его с пола дергает и на голову ставит, так как силой обладает ужасной. Ленин и хрипит, извивается, пока мы с диссидентами Степановым и Гринштейном не пожалеем его и не отобьем у разъяренного Маркса. Зачем человека мучить, даже если в голове у него безумные планы, как в газете «Правда» и в твоих речугах, генсек. Ленин хоть треплется только, а вы натурально сошли с ума, по прикидкам диссидентов, и если б вас, по ихним словам, положить сейчас в дурдом на справедливое обследование умственных способностей, жизненных целей, культурного уровня и моральных установок, то оказалось бы, что вас это надо держать в психушках, как бешеных собак и врагов спокойствия народов своих и чужих.
И непонятно всем нам, зачем держите вы в дурдоме своего Ильича, когда он прямо выбалтывает все, что вы сами думаете, а главное, делаете? Вернули бы вы его обратно в мавзолей на свое законное место, а Ежова Николая Иваныча пошарить оттуда надо к чертям собачьим. И рассмотрите вы там, на своем очередном съезде партии, вопрос о выкапывании моей правой ноги для установления личности Петра Вдовушкина, если, конечно, я вам как живой герой требуюсь, а не как истлевший… Но ладно…
Ползаю по полу и пою, скулю «синенький скромный платочек падал с опущенных плеч, ты говорила, что не забудешь тихих и ласковых встреч». Пою. Если б не пел, то умер бы точно. А Втупякин говорит так:
– Вот кончу про тебя докторскую и вышибу из твоих уст этот «Синенький скромный платочек», на котором зациклился ты препохабно. Забудешь не то что платочек, но и что такое синий в природе цвет.
– Не забуду все равно, – отвечаю.
– Забудешь. Если я из Суслова Карла Маркса почти вышиб, если я Ленину дал соцобязательство на ноги поставить к XXVI съезду партии, а Гринштейна со Степановым образцовыми сделать гражданами, то и ты у меня, пьянь, по-другому запоешь.
– Не запою вовек.
– Запоешь, гад такой, и текст забудешь. Запоешь.
– Не запою. Выкусишь.
– А я говорю – забудешь.
– Никто, – говорю твердо, – не забыт и ничто не забыто, – Сам не выдерживаю – и в слезы, в надрывное рыдание. Втупякин же снова досаждает, как садист:
– Успокойся, не то под шок пойдешь. Не саботируй работу советской психиатрии, направленной на улучшение умственного здоровья народа и укрепление государства, где человек человеку друг и брат и где воплощены полностью мечтания Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина.
– Ладно, – говорю, – прекращаю безудержный плач. Давай поговорим.
– В полнолуние охота тебе выкопать свою ногу или равнодушен ты к положению спутника Земли на небосклоне?
– Луна, – отвечаю, – тут ни при чем. Мне не нога нужна как таковая, а доказательство. Ну что вам стоит выкопать ее? Час-полтора всего трудов. Судьба ведь в этом человеческая, и не надо тогда мудохаться со мною в дурдоме, средства попусту изводить и душу мою терзать. Сталина-то, повторяю, выкопали ради правды, а я таких преступлений не совершал против народа, я наоборот – Герой Советского Союза, верь, Втупякин.
– Ну хорошо, – смеется, – выкопаем мы ногу, сойдется все, что ты порешь тут, диссертация моя погорела – два года работы псу под хвост, а дальше что?
– Дальше, – говорю, – Нюшка меня признает с великой радостью. Вспомним мы с ней превратности судьбы, выпьем, объяснимся, и помру я от счастья жуткого, похоронит меня жена по-христиански вместе с правой ногой, и буду я с удовольствием лежать в своей собственной кровной известной могиле на Аржанковском кладбище. На могиле же Неизвестного солдата напишут: ЛЕОНИД ИЛЬИЧ БАЙКИН. РЯДОВОЙ. ПОГИБ ИЗ-ЗА ПОДЛОЙ ГЛУПОСТИ СТАЛИНА И ЕГО КОМИССАРОВ.
– Ну, а дальше-то что, – не унимается змей, – что потом будет?
– Потом, – говорю, – хочу поносить немного геройскую звезду на скромном пиджачишке. Билеты в кино и на хоккей без очереди и портвейн в рыгаловке брать буду. Билеты на хоккей в десять раз дороже с рук идут. Из пельменной, само собой, никто в шею не погонит. Известный инвалид, герой, одним словом, всего Советского Союза… Разумеется, расскажу Нюшке за стопочкой эпопею свою с самого ранения и потери ноги, ничего не утаивая, до пробуждения стыда за притворство и отказ от собственной личности. Хотел, скажу, по глупости сделать как лучше, а вышло, Нюшка дорогая, как нельзя хуже, но все хорошо, что хорошо кончается.
– Так… С тобою у меня все ясно. Прогрессирует твоя болезнь, Байкин. Настоящее с будущим путаешь, переходишь из него в прошлое с уклоном в автонекрофилию. Зря ты так, Байкин, зря. Героя Советского Союза заслужить надо. Я думаю, что свихнулся ты из-за вины перед своей ногой, скорее всего, потому, что допускаю предположение о намеренном членовредительстве в период окружения с целью увиливания от защиты Родины и советской власти. Ненависть к товарищу Сталину тоже сыграла большую роль в твоей лжи и дизертирстве. Будем бесплатно лечить тебя, используя весь арсенал советской психиатрии, самой человеколюбивой в мире науки побеждать заблуждения ума. Так-то вот, Байкин. Ну-ка, вытяни обе руки.
– Я – Вдовушкин, – заявляю непоколебимо, – герой, фронтовой известный певец и мировая умница без всякой Мани Величкиной и Соньки Преследкиной.
– Хорошо, – настырничает Втупякин, – больной Бай-кин утверждает, что он здоровый Вдовушкин. Давай сличим два фото. Идентификацией у нас такая хреновина называется. Гляди… Похожи?
– Вот это, – говорю, – похоже на психиатрию самую
человеколюбивую в мире, не то что раньше. Поглядим…
Гляжу… На одном снимке я как раз перед 22 июня ровно в четыре часа. Красавец. Чубчик кучерявый. Кепчонка – шестнадцать клинышков. В глазах огонь негасимый сверкает. Улыбка – шесть на девять. Плечо каждое – под пару коромысел. Шея – как труба у паровоза «ФД», только белая, недаром бабы млели, вешаясь на нее.
– Ну, что? Разве не разные здесь два человека? – вежливо так и вкрадчиво спрашивает Втупякин.
– Да, – соглашаюсь честно, – не похожи два эти человека. На второе фото смотреть рядом с первым страшно просто-таки… но…
– Вот мы и лечимся, – обрадовался Втупякин.– Вот и хорошо, Байкин. Думаешь, с гражданкой Вдовушкиной не идентифицировали мы тебя?… Вот ее заявление. Читай… Впрочем, глаза твои слезятся, я сам зачитаю. Вернее, изложу своими словами… Так, мол, и так, хотела бы признать в этом прохиндее Петра своего, но не могу сделать такового ложного показания, хоть исстрадалась в розысках и в смерть мужа не верю… прошу запросить американские и немецкие загсы на предмет проживания его в тех странах после пленения и пропажи без вести… И так далее. Пояснила Вдо-вушкина, что ее законный муж пьяни в рот сроду не брал, ростом был выше, глаза, уши, губы рядом с твоими не лежали и что лечить таких надо беспощадно, так как жалко смотреть на спивающийся народ, калечащий жизнь жен и детишек…
Тут я на полу в рыданиях забился и пою, хриплю от всей души: «…ты говорила, что не забудешь милых и ласковых встреч… по-о-орой ночно-о-ой мы расставались с тобой…»
Колотит меня, разрывает от чувств, а Втупякин с важным видом что-то пишет себе и пишет, на меня внимания никакого не обращает.
Как же, плачу, узнать тут нас и сравнить? Уши мои морозом жизни прибило, как псине шелудивой, бездомной, пообтер я их на сырой земле и на нарах падлючих каталажек… Глаза мои – пара синих глаз, васильки полевые, – выцвели ко всем чертям, наглядевшись на войну и мир настоящего, вымыты одинокой слезой и оловянной водярой глаза мои, братцы… Чубчик ты мой ржаной, не забыл я тебя, развевался ты, чубчик, надо лбом высоким и упрямым, всегда был на ветру, ныне же череп мой желт и гол, как горка ледяная, обоссанная невинной пацанвой и жестоким народом… Перебиты, поломаны ноздри, прости ты меня, нос мой расчудесный, что опух ты, засиреневел, заплюгавел, прости… Как же узнать мне щеки мои, Нюшка, когда морщин на них поболее, чем извилин в ленинской голове… А брови? Где вы, мои брови? Нету вас над глазами вообще, не генсек ли изловил их, как птиц, и распростер над зенками своими?… Батюшки, губы мои розовые, жадные, добрые, веселые губы, до чего же я вас обтрепал об края кружек окаянных, стаканов стеклянных, горлышков зеленых, батюшки, до чего я вас изгунявил, истрескал, злодей, в кровь разбил… Но я это, Нюшка, плачу я, разве может одна душа в такой миг выдать себя за другую, душа – не фамилия, ее не поменяешь, ты же не забыла меня, Нюшка, Настенька, Анастасия, двадцать второго июня ровно в четыре часа, Киев бомбили, нам объявили, что началася война…
С другой стороны, маршал, нет мне прощения, должен я быть забыт, и явление мое в мир тоже быть забытым должно. Я не умница мировая, а натуральный подлец и кобель окаянный. Нюшка не узнала меня? Правильно. Справедливо. Сам виноват. Нечего было советской власти бздеть. Следовало до смертного часа оставаться Вдовушкиным Петром – сыном кронштадтского врага троцкой сволочи. Все было бы мне воздано за долготерпение, муку души, оторванную ногу, нечеловеческие пертурбации – все…
Леня, друг ты мой фронтовой, что же я наделал? Как теперь кашу эту расхлебать успеть до смерти? Хрен с нею, с геройской звездой, может, останься я самим собой, а не тобою, то и Нюшку искал бы, и она обнаружила бы меня непременно, без страха явился бы я в деревню родную, и все стало бы на свое место, Леня. Да и теперь хоть детишков рожать нам с нею поздно, но и так пожили бы годочков десять, прижамшись к друг дружке на широкой, на взбитой, на чистой постельке. Днем же пошли бы пенсию получать – и в пельменную: «Варька, а ну-ка, стаканов пару. Герой Советского Союза с законной женою страстно желает двести грамм хлобыстнуть под пельмень с горчицей, под пельмень с маслицем, под пельмень с уксусом, костыль – под стол, палку – по боку, садись, Нюшка, за все уплачено, никто не забыт, ничто не забыто…»
Кстати, маршал, где пельмени? Куда девались наши пельмени из пельменной № 8 «Романтики»? Где пельмени? В Афганистане? На Кубе? В Африке? В космосе? В чем дело, маршал? Где они?… Пустыня в пельменной нашей. Как с Христом конвоиры, вы с народом нашим в жизни поступили – один лишь уксус в пельменной оставили. Макайте, мол, в него запекшиеся от крови и обид губы. Все равно, скоты, в международном положении ничего не смыслите и не понимаете исторических задач партии – ума, чести и совести нашей эпохи… Может, в Польше сибирские наши пельмени? Нет. Не бастовал бы рабочий класс при наличии от пуза сибирских пельменей в Гданьске, на верфи имени Ленина. До чего же вы, генсеки, маршалы и Втупякин, довели русский народ, если он пельменей запах забыл, но не проявляет благородного недовольства и не то что не бастует, а плетется как миленький на обрыдлые митинги, на фармазонские выборы и мошеннические трудовые вахты. Это же сплошной депрессивный психоз. Шизофрения массовая. Бред страха. Мания возвеличивания паразитов. Анемия. Амнезия. Мания дальнего следования.
Это я нахватался по медицине от Втупякина и диссидентов… Вот Ленин опять бумагу рвет из рук… Ручки шариковые где, думаешь, берем? Нянечки их нам за деньги приносят. А деньги мы где и откуда в дурдоме достаем? Воруем, маршал, потихонечку. Через окошко на веревке простынки вольным, нормальным гражданам спускаем, стулья иногда, аминазин скопленный передаем ленинский. Он прикинул, что недовольных молодых людей много развелось и поэтому надо оглушать их наркотиками любого вида, от хоккея до аминазина включительно… Вчера фикус продали какой-то бабке за два флакона одеколона. День рождения жены Марксовой отгуляли. Портрет твой с орденом Победы, который ты нагло нацепил на себя, не будучи Рокоссовским или Жуковым, тоже мы с удовольствием пропили. Деньги, конечно, не за твою физиономию были получены, а за раму золоченую с финтифлюшками и бамбетками разными… Краску масляную подтырили, когда ремонт шел. Хватились ее маляры, а мы говорим с Марксом, что вылили ее в сортир, чтобы не излучала вредных для мозгов запахов. Чего с нас возьмешь?… Портрета же твоего до сих пор не хватились, вроде бы и не было его на стене вовсе… Ну, а уж лампочки мы, где только можно было, повывертывали. На воле-то они вдруг пропали из-за того, что вы там в ЦК экономию решили навести за счет потери народом вечернего освещения. Придет утром Втупякин, спросит: где лампочка сортирная, сволочи? Ленин говорит, что лампочка не сор-тирная, а Ильича, и он делает с ней, когда она перегорит, что заблагорассудится. Новые вворачивает лампочки, а нам того и надо. Раз идет воровство на всех участках строительства коммунизма, то и мы не в стороне, как говорится, от народа и руководящих работников.
Докладная записка комиссии партконтроля № 234/59
Необходимо выжать Хомейни – этого махрового мракобеса и ярого врага коммунизма, вознесшегося на вершину власти на гребне религиозного фанатизма, как губку. Смерти подобно игнорирование Ирана как решающего очага мирового хаоса. Вчера было рано, завтра будет поздно. Выход к берегам Персидского залива с экспроприацией нефтяных богатств у архиразвратнейших шейхов и их наложниц позволит нам наконец взять империализм за горло без риска ядерной конфронтации с США. Мы – коммунисты – просто исторически обязаны закончить глобальнейшую драчку за нефть задолго до перехода человечества на новые виды энергии.
Заигрывайте, где только можно, не стесняясь никаких средств (курсив мой. – Улъич), с невеждами и хапугами муллами. Сыграв свою историческую роль в интересах мирового коммунизма, они будут убраны нами без лишнего шума со сцены истории и выброшены на свалку вместе с их идейными братьями – попами, раввинами, брахманами и римскими папами.
Передайте привет Кастро-Каддафи. Это глыба. Матерый человечище.
Срочно переведите молодого Карла Маркса в другую палату и спросите у Андропа Феликсовича, кто такая Кше-синская? Не она ли сбежала на поганый Запад вместе с группой работников нашего партийного балета?
Что там слышно с внешней торговлей – этой веревкой, которую мы затянем на горле картелей и трестов? Уберите Маркса, у бе…
Опять, маршал, дерутся вожди наши. Ведь Ленин больно часто сигареты из карманов у нас ворует и по тумбочкам роется. Побьют его, а он вопит, что Дзержинский ордер ему выдал бессрочный на обыски и убийство политических провокаторов. Вот Маркс и говорит давеча:
– Если так, то ликвидируйте, герр Ильич, сексота палатного. Никакая он не обезьяна, а стукач втупякинский, лезущий в мозг без мыла и пытающийся разнюхать, где спрятан мой капитал. Типичная наседка. Уважаемые господа диссиденты первыми заметили его обезьяньи нюхательные телодвижения. Полотенце ему в рот – и вся готтская программа.
Обезьяна – на колени перед Марксом, клянется, что не сексотит, хотя Втупякин предлагал ему за такие услуги карточки развратные с голыми бабами, чтобы он онанизмом своим неизлечимым занимался, как интеллигентный человек… Не убивайте, товарищи, я до вас желаю доразвиться и быть отпущенным на поруки матушки.
Пощадил его Маркс, от Ленина отбил и велел в другую палату проситься, не то заткнем глотку полотенцем мокрым и скажем, что сожрать его хотел для порчи казенного имущества… Как ветром сексота сдуло после обхода…
И вот новый курс лечения выдумал для меня Втупя-кин, поскольку не желаю я отказываться от истинного имени… Уколы колет, в горло таблетки силком запихивает, шоками трясет неимоверной силы. Но я мало того, что терплю, я таблетки выблевывать наловчился. Проглочу, водой запью, а сам в сортир иду, мыла разведу попе-нистей, хлорки в него добавлю для отвращения пущего и ем, давлюсь ужасно, пока не вывернет меня с таблетками вместе. Уже легче. Личность сохраняю в труднейших условиях ее сопротивления советской человеколюбивой психиатрии.
Если бы диссиденты послушали меня, то и они бы выдержали химическое надругательство над собою. А они говорят: ничего, в дурь немного побросает, а потом с мочой вон выйдет. И вот что получилось.
Приводит нас пятерых Втупякин в зал, похожий на танцевальный, с трибунами, как в цирке. На трибунах молодые люди сидят вперемешку с пожилыми. Кто в форме с синими гэбэшными кантами, кто в теннисках и пиджачках. Зашумели смешливо, когда нас ввели с Марксом, Лениным, Гринштейном и Степановым. Рожи у всех такие непотребные, как будто они родственники Втупякина близкие. Весьма сходственные типчики. Блокнотами зашелестели, сволочи паскудные.
А сегодня, дорогие товарищи повышенцы квалификации, произведем наблюдение за двумя группами больных. Одна из них, говорит Втупякин, откормлена нами… хре-ноколеносоплягопердоширозинокомрадом… прости, маршал, за два дня это слово не выговоришь… вторая же группа пребывает в спонтанно-хроническом течении параноидального синдрома с манией величия и бредом преследования. Вы можете задать вопрос как больному, считающему себя Марксом в молодости и пытающемуся прикинуться невменяемым с целью ухода от суда за хищения в особо опасных размерах, так и больному Худи-лину, выдающему себя за настоящего Владимира Ильича вот уже много лет после XX съезда нашей партии. В прошлом преподаватель марксизма-ленинизма в Училище акушерства и гинекологии имени Крупской. Затем перейдем на группу, подвергнувшуюся воздействиям эффективных медикаментозов… Прошу…
Ленин, конечно, ручку вперед выбрасывает и вопит: «Есть такая партия». Втупякин на место его отталкивает и говорит, чтоб не лез без очереди. Смех в зале. Хамло ведь на представление сюда собралось со всего СССР, чтоб опыта поднабраться в борьбе с теми, кто не желает по-скотски глаза закрывать на вранье партийной казнокрадии и антинародных авантюристов. Смех.
– Как к симулирующему Марксу обращаться? – спрашивает один идиот.
– Скажите, «больной»… и так далее. Фамилий Маркса и Ленина вслух не произносить, – поясняет Втупякин.
– Скажите, больной, – спрашивает из первого ряда баран какой-то, – помните ли вы свое детское младенчество в городе Симбирске. Ну, Ленина хлебом не корми, но дай обратиться к народу. На стул хотел забраться под хохоток повышенцев. Вту-пякин с Марксом удержали.
– Тут тебе не броневик, – говорит Втупякин.– Режим не нарушай.
Тогда Ленин закладывает ручки под бока, пальчиками барабанит по ребрам, головку наклоняет, ровно воробей, глазки прищуривает и картавит:
– В школе, сиречь в гимназии, батенька, я никому не давал списывать задания. Никому… А когда братик мой Митя оказывался под диваном, я весело кричал ему «шагом марш из-под дивана» и, потирая ручки, смеялся довольный. Если у меня разыгрывался люэс, я оставался дома, читал «Диалектику природы» и «Вопросы ленинизма», а также смотрел в окошко на грязный ад, называемый жизнью… Вот Саша вышел из дому… и пошел другим путем куда-то…
Повышенцы носы и рты зажимают от смеха, ну, хватит, шипит Втупякин, а Ленин срывается:
– Товарищи члены «красных бригад». Вы – дрожжи мирового хаоса. Не поддавайтесь на провокации буржуазного гуманизма, апеллирующего к пережиткам ваших чувств. Сочетайте террор против слуг империализма с практикой задержания политических и прочих заложников и шантажом всех полицейских институтов беременной гражданской войной Италии. Ваше мужество принесет плоды всем находящимся в рабстве у империализма. Превратим грязный ад в светлый дворец мирового коммунизма. Вперед, товарищи.
– Хватит, – рявкнул Втупякин, – заткнись, говорят. Теперь другой маньяк ответит на ваши вопросы, товарищи. Давайте без смеха. Мы не в театре.
– Позвольте пару слов в порядке ведения собрания? – не успокаивается Ильич.
– Заткнись, говорят, не то в карцер пойдешь отсюда.
Присмирел Ленин, на пол сел, вид делает, как на картине, которая в приемном покое висит, как будто на приступочках съезда тезисы свои тискает.
– Скажите, больной, помните ли вы своего друга и как его зовут, вернее, как его звали?
– Я все помню прекрасно, – говорит Маркс, – но если кучка идиотов задумала экзаменовать меня в этих стенах, то я не собираюсь быть подопытной лошадкой. Плевал я на вас, душители прибавочной стоимости в одной отдельно взятой стране. Когда капитал переходит в грязные лапы патологических убийц и социальных паразитов, мы имеем в наличии такую действительность, которую ни я, ни несчастный Фридрих не могли себе вообразить. Как вы кормите, сволочи, основоположника? Все мясо разворовывается еще на пищеблоке.
– Товарищ Маркс совершенно прав, – брякает Ильич с места.
– Молчать… Вот, товарищи, небольшая иллюстрация к протеканию мании у особо тяжело больных. Хотя второй больной находится у нас на подозрении в симуляции. Различные экспертизы не подтвердили этого, но интуиция иногда поважней экспертиз. Есть еще вопросы к больным?
– Они что, считают себя всамделишными Марксо-Ле-ниными, или, так сказать… в эмпиреях эфира? – спросил бледный и весь в прыщиках повышенец.
– Можно мне? – вырвался Ленин. Втупякин с улыбкой кивнул.– Без эфира – этой выдумки поповшины – я перед вами в натуральную величину, товарищи, и пиджак мой хранит запах бальзама и сандаловых масел, присланных мне египетскими товарищами в 1924 году… В мавзолее находится Николай Иванович Ежов… нонсенс… воляпюк, – тут Ленин захныкал, лицо скривил, я ему шепчу: «Будет, успокойся, не то на ларек денег не выдадут». Он и притих.
Повышенцам интересно, конечно, такой цирк наблюдать. Раскраснелись, глаза горят, ровно у детишек, когда некоторые живодеры кошку мучают или собаку хитроумно пытают.
– Разрешите, товарищ военврач первого ранга, за мороженым сбегать? – спросил один шустряк.
– Беги, валяй… Иди сюда, Байкин.
Подхожу. Не ору, что я Вдовушкин. Пусть думает Втупя-кин обо мне как о поддающемся лечению и встающем вроде Гегеля на ноги. Втупякин и рассказывает мою историю болезни. Киваю, мол, все правильно. Но после вывода, что я маньяк и манию величия Героя Советского Союза имею, не выдерживаю и говорю:
– Если кто из вас раскопает могилу Неизвестного сол дата, то его глазам предстанет картина моей правой ноги, и установить ее принадлежность мне не составит никакого труда, – стараюсь говорить вежливо и умно, как Маркс. – Давайте, несите ее сюда, а потом поглядим, кто из нас прав и кого тут лечить надо.
Хохот. Даже Втупякин закашлялся весело.
– Значит, – говорит, – намекаешь, Байкин, что меня надо лечить?
– Не намекаю, а заявляю с полной ответственностью.
Еще громче хохочут, а меня уже страх пробирает, как расплачиваться мне придется за умные и упрямые речи. Молчал бы, мудило, в тряпочку.
– Какой же ты мне ставишь диагноз?
– Диагноз один у тебя на все века, – говорю ясно и твердо, – говно ты есть смердящее и бесполезное для жизни на Земле.
Ну, тут уж весь зал грохнул, как по команде, а Втупякин, хоть и лыбится, но зыркает на меня зло и многообещающе. И поясняет:
– Лечение больного Байкина проходит последнее время успешно, но вы не забывайте в нашей практике о возможных рецидивах болезни, о вспышках немотивированной агрессии и разнузданного хулиганства.
– Эрго, опасности для общества, – вставляет Ленин.
– Сука, – говорю, вспыхнув, – бригады твои опасны, как гиены, а не я. Шакал. Если б не ты вместе с ними, я бы землю сейчас пахал, а не рожи эти разглядывал. Шакалище.
– Рекомендуется ли, товарищ военврач, мера карательного воздействия по отношению к явно вызывающему поведению больного и хулиганско-антисоветским высказываниям?
– Наша психиатрия против репрессирования больных, но в каждом отдельном случае надо полагаться на интуицию и строгую избирательность мер, варьируя их так, чтобы возбудить участки торможения коры головного мозга больного с целью пресечения деятельности его первой и второй сигнальной системы, включая лишение пользования торговым ларьком, что приносит большой эффект в наших условиях. Больной Байкин прогрессирует как выздоравливающий от посталкогольного психоза, но мы с ним еще поработаем. Мы должны рассматривать каждого больного как помощника врача по болезни и не забывать, что психиатрическая больница – не исправительно-трудовое заведение, где делают упор не на принудительное лечение, а на наказание. Не допускайте рукоприкладства даже по отношению к особо опасным диссидентам с манией правдоискательства и навязывания нам либеральных реформ. Химия дает более высокие результаты отворачиваемости от идеологических мотивов поведения и возомнения себя умом, честью и совестью нашей эпохи с бредом защиты конституции… Перед вами больной Гринштейн, который кандидат на выписку из больницы… Гринштейн, поди-ка сюда поближе… врач тебя зовет.
Сердце болит глядеть на Гринштейна. Глаза пустые. Лицо отекло. Руки повисли. Губы шлямкают. Втупякин книгу ему под нос подсовывает для опознания – Конституцию новую СССР. Что это, говорит, за книга? Узнаешь? Ты же уверял нас в анамнезе, что ты ее наизусть знаешь…
– Ы-ы-ы, – мычит Гринштейн несчастный, – ы-ы-ы… «Возрождение»… «Малая земля»… «Целина»…
Тут Втупякин бурные аплодисменты срывает, как на съезде партии ты, маршал. Повышенцы мороженое лижут. Цирк у них тут.
– После усиленной блокады центров умственной и иде ологической агрессии у больных наступает положительная подавленность, переходящая затем – с помощью обще ственных организаций и контроля органов – в уравнове шенное отношение к старым раздражителям, как-то: поли тика нашей партии снаружи и внутри, эмиграция, свобода слова и соблюдение Хельсинки, – поясняет Втупякин.
Затем Степанова демонстрируют. Этот не расплылся вроде Гринштейна, а ссохся, почернел, постарел лет на тридцать, не преувеличиваю.
– Ну-ка, Степанов, расскажи нам, в чем задача советских профсоюзов?… Дело в том, товарищи психиатры, что Степанов долгое время вел работу среди заводского персонала насчет создания профсоюзного контроля над прибавочной стоимостью и жилищным строительством, страдая с детства манией обличения руководства в злоупотреблениях и так далее. С чужого голоса пел… Как ты, Степанов, теперь понимаешь роль наших профсоюзов?
– Вовремя взносы надо собирать… «Руки прочь от Ирана» кричать, – быстро так и озираясь проговорил Степанов.
– Вот и хорошо, дорогой. Скоро домой пойдешь, – Втупякин говорит.
Снова бурные овации. Но Ленин снова возникает:
– Да здравствует интервенция в Польшу! Положим ко нец вмешательству рабочих провокаторов в дело строитель ства польского государства. Защитим интересы братского народа от вмешательства империалистических подголосков, типа Леха Валенсы, в дела партии. Смерть крестьянам-ку лакам, мешающим росту колхозного сознания в середняц ких массах… Ура-а-а!
Опять хохот общий в зале.
– Руки прочь, – орет Маркс, – от прибавочной сто имости, выродки, оседлавшие вершины власти. Прочь. При вет молодому Марксу. Слава деньгам и товару в продукто вом ларьке. Чего ржете, филистеры поганые?
А смех еще громче в зале. Втупякин постучал ключом от отделения по графину. Марксу что-то сказал на ухо. Ленина одернул. Мне пальцем пригрозил, чтобы самовольно не выступал. Но я и сам плевать хотел на эту говорильню… Не до них было…
– На сегодня, товарищи, хватит. Не забудьте о неразг лашении впечатлений, а то и так шибко много утечки ин формации. А ведь мы решением правительства приравне ны к почтовому ящику первой категории. Враг пытается поставить себе на службу нашу паранойю, шизофрению и различные мании с депрессивными психозами… Зачеты буду принимать в среду…
Увели нас. И стал меня Втупякин из мстительности доводить химией и шоками до критического к себе самому отношения. Диссидентов же до того довел, что они на свиданке жен своих не узнали. Смотрят на них остолбенело и не узнают. Только загадочно улыбаются. Это нам с Лениным Маркс рассказывал, когда к нему баба приходила и передачу принесла…
Колет меня Втупякин, таблетками разноцветными пичкает и приговаривает:
– Забывай, Байкин, свой дурацкий синий платочек, по живешь ведь еще на пенсии инвалидной, покостыляешь по парку культуры и отдыха, пивка попьешь с баранками и су хариками черными с солью, я тебе добра желаю, хоть ты и всех ненавидишь, как крокодилов, чертяка безногая…
И начал я постепенно сдаваться духом. Унывать начал. Добились своего, паразиты. Сижу целыми днями в сортире, проклинаю себя за то, что с Леней фамилиями махнулся, жизнь Нюшкину загубил, на муки ожидания ее обрек, будучи живым и сравнительно невредимым, судьбу испоганил, отчество отцовское забыл, пока на митинге не услышал, вот до чего дошел, прохиндей… Мимо пронеслась геройская моя судьба, может, я певцом заделался бы вроде Трошина и басил по радио с «Голубыми огоньками»: «Подмосковные ве-е-е-чера…» Мимо. Все мимо… Ужас… Ужас, маршал. Веревку из обивочных шнуров от дивана замасты-рил. Все, думаю, решено, фронтовой певец, мировая умница, кранты тебе приходят, не выдерживает твоя душа такого переживания нечеловеческого, зарыл ты имя свое в землю сырую, теперь следом туда полезай, никчемность и пьянь разная, жена твоя в километре от тебя расположена, а ты до нее дотянуться не можешь. А если дотянешься, то права она будет, что счет тебе предъявит за холостые годы и ожидания, когда ты баб вдовых обслуживал по графику, дивизию целую безотцовщины наплодил, в книжках такого гада шалавого не встретишь. Нет места среди людей, даже в такой пакости, как коммуналка, полная зловредных змей и гадюк… Умри, ешак безродный и бесстыдный гость на земле. Прочь уходи, горе бестолковое…
Не могу больше переживать. С ума и взаправду сходить начал. Хватит. Решился с некоторым облегчением принять к себе самые суровые меры. Время выбрал. Умылся с утра первый раз за два месяца. Зубы почистил. Бритву «Спутник» у Втупякина попросил. Щетину заскорузлую сбрил. Поел. Завтрак свой Ленину не отдал. А то отдавал от безразличия к пищеварению и с тоски. Маркс тоже без супчика моего в обед остался. Умереть, рассуждаю, надо всенепременно в форме, и после оправки чтобы все было в этот хоть момент красиво и порядочно. День танкиста, кажется, был. Тебе, маршал, бесстыдник ты все-таки, по телевизору еще одну бриллиантовую брошку навесили жополизы старые. Ах, так, думаю. Тут свою кровную Звезду Героя не вызволишь, а ты себе присваиваешь награды погибших маршалов, генералов и солдат? Так? Ухожу из жизни, чтоб только не видеть позорища такого несусветного и такой неслыханной срамотищи, уйду обязательно. Вот День танкиста справим и уйду, вручай тут сам себе без меня хоть короны царские и сабли наполеоновские. Жаль, думаю, только, что не доживу я до исторического момента, когда тебя с настоящей манией величия положат на мою коечку и Втупякин начнет выбивать из твоей головы мысль насчет твоего значения для народа в войну, в возрождении и в борьбе за мир. Жаль.
Тут Ленин откуда-то выпивку приносит. Муть в бутылке, но чувствуется в ней весьма многообещающая дурь.
– Я, – говорит, – гульнуть сегодня по шалашу с полным разливом желаю. Вот вам спирт, кадетские рожи.
– Где вы достали его, Ульян Владимыч, – спрашивает молодой Маркс и добавляет: – Греческая философия закончилась бесцветной развязкой.
Так прямо и сказал тоже в большом почему-то унынии. Сели мы за стол. Втупякин, как всегда в праздники, нажраться успел и в процедурной дрыхнет. Ленин разливает муть в кружки и поясняет:
– Я своевременно навел порядок в препараторской. Я выбросил, с согласия политбюро, к чертовой бабушке, на свалку истории заспиртованные мозги Канта, Гегеля, мо лодого Маркса и Энгельса. Мы идем, крепко взявшись за руки, дружной кучкой по краю пропасти, и нет у нас голо вокружения от успехов. Спирт же выпьем мы – творцы историй своих болезней, мы – пегвопгоходцы, товагищи мои по конспигации.
Он иногда, входя в раж, картавить начинал. Маркс не унимается:
– А почему вы не выбросили на ту же свалку мозги Сталина, Хрущева, Буденного, Ворошилова и бровастой жалкой марионетки военно-партийного комплекса?
– Потому что, батенька, мозгов-то у них как газ не ге-квизиговали по пгичине полного их отсутствия в чегепах, – ответил Ленин и, потирая ручки, засмеялся, довольный… Шарахнули грамм по сто для начала.
– Умнейшая настоечка, – крякнул Ильич.
– На ваших сифилисных полушариях так бы не настоялась, – подъялдыкивает молодой Маркс. Диссиденты пить не стали. Они отошли слегка после блокады психики и притихли. С умом начали действовать, в отличие от меня.
Захмелел я от ленинской тошниловки, вонь от нее во рту и в брюхе жжение. Подвожу в душе итог безобразной жизни, обросшей ложью. Страшный итог. Спившаяся голова, две праздных руки и неприкаянная одна нога. Протез переломан об башку Втупякина. Верный костыль имеется и палка. Перспектив же нет никаких, кроме втупякинских кулачин и ядов на воле и в дурдоме. Слез и то на сегодня больше нет. Иссяк источник слез. Последние минутки, понимаю, мне остаются. Обвожу вполне нормальным взглядом действительность. Одно уныние. С Обезьяной – плевать на то, что он сексот-стукач-наседка, – и то веселей было. Прыгает, бывало, с койки на койку и наяривает на ходу свою женилку неутомимой волосатой лапой, и орет:
– Мы-мы-мы-мы жи-жи-живем в пер-пер-первой фафа-фа-зе-зе коммунистической формации… разведем Круп скую пожи-же-же-же, на всех хватит.
Смех один… А сейчас уныние. Диссиденты письмо на волю очередное химичат. Маркс молодой под хмельком Ленину свою правду втолковывает:
– Чтобы народ развивался свободнее в духовном отношении, он не должен быть больше рабом своих физических потребностей, крепостным своего тела…
– Польским профсоюзам плевать на этот ваш тезис, – говорит Ленин.
– Очень приятно, что наконец профсоюзы соцстран становятся врагом тиранической партии, – вставляет тихо Степанов. Не вытравил из него Втупякин правого дела.
– Над нашим прахом прольются горячие слезы благодарных людей, а мировой капитал всегда шествует одной и той же поступью, – сказал Маркс и вдруг горько-горько зарыдал.– Как я люблю свободу. Клюй, проклятая птица, больную печень Прометея, камни выклевывай из нее… Ой вы гой еси, члены первого интернационала, да вы ударьте того орлика по головке, кликните верных отчужденному труду пролетариев, пущай они блокаду аллохоловую предпримут против птицы-хищника-злодея. Печень моя прометеевская страдает… А вы – усевшееся на Олимпе политбюро, погрязшее в разврате Зевса, вы – развалившиеся на вершине власти чушки с рылами неумытыми – держите орла за ноги, выдерните у него крылья из гузна и оперения, поклонитесь низко прибавочной стоимости, замолите грехи перед нею, и хватит небо штурмовать, толку от этого нету никакого, а Демиург толечки и посмеивается да заносит над нами дубинку возмездия страшного. Ой, что тогда будет, Фридрих ты мой батюшка, Клавдия Шульженко – матушка, что тогда будет, завтрака-обеда-ужина не дадут, шприц полметровый в левую и в правую фракцию влепят, передачку отменят, на свиданку накажут, априорили мы, апри-орили, вот и доаприорились, говнюки, до всемерного развития самых ехиднопакостных способностей человека в правительственном аппарате псевдосоциалистических стран и постепенного обогащения рабочего класса под сладким игом капитала… Уберите орла, уберите, всего Прометея отдаю за здоровую печень, дай, Ильич, мозговухи рю-машечку, боль залить несусветную, харкнуть на предысторию моей болезни, частной собственностью занюхать, Фридрих-Федя, друг бестолковый, мать твою ети в диалектику природы, плач мой младомарксовский услышь – и все начнем сначала, с антикоммунизма святого и с Божеского происхождения семьи и государства, абстрагируясь от обезьяны полностью вплоть до седин моих, выбритых МВД, услышь плач мой титанический, Зевс, засратый до партбилета…
Тоска. Кажется, маршал, нет на земле человека, довольного своим местом в жизни… Я ведь пишу тебе и для того еще, чтобы совесть в тебе проснулась от прочитанного, пока не поздно. Пока не предстал ты перед Всевидящим и не спросил он тебя:
– Всю, говоришь, отдал ты жизнь в борьбе за счастье советских людей, неуклонно проводя через них твердую линию марксизма-ленинизма, и за это самое побрякушки сам себе навешиваешь на выпяченную грудь? Ну-ка, поглядим, какого ты им счастьица подкинул, государь хренов.
И оглянешься ты и увидишь все, как оно есть, а не как тебе докладывают отдрессированные шестерки. Уши откроешь и услышишь правды народной рыдание, лживости нашей бесстыдной партийной чертовскую хохотищу. Ноздрей воспрянешь – не учуешь, маршал, душка пельменного с уксусом, с маслицем, со сметаною – порохом нынче, серою, полем боя несет, гибелью нашей потягивает поутру от твоего пролетарского интернационализма…
Тыщу раз прав Гринштейн Моисей, что, если кухарка начинает руководить государством, то кухаркины дети осатаневают и превращают свою жизнь в рай на земле, а нашу в ад кухонный здесь же.
Тоска… Вдруг Ильич на стол залазит. Руки вперед и вопит:
– Все на демонстрацию, товарищи!
Диссиденты подушкой в него запустили, я куда подальше послал, а Маркс вышел. Качается, но как бы участвует в демонстрации. Голый разделся, ходит мимо мавзолея, а Ильич с трибуны орет:
– Смело продолжайте дестабилизировать экономику Запада. Ура-а. Обрубим серпом руки покушающихся на социалистические завоевания в Польше. Ура-а. Афганис тану – первую пятилетку. Афганцев – в колхозы. Шагом марш из-под дивана. Да здравствуют советские профсою зы – школа коммунизма… Сотрем с лица Малой земли Из раиль… Повысим производительность труда до неузнавае мости…
Тоска. Маркс окосел совсем, бормочет:
– Деньги-товар-деньги-товар-деньги-товар-деньги.– И при этом «цыганочку» бацает.– Ух… ух… ух…
Ну все, думаю, хватит, Петя, гулять по буфету, что тебе смерть? Есть заварушки пострашней смерти. Смерть все твои узелки развяжет и разрубит. Пора. Воевал ты, как фронтовой певец и мировая умница, жил же, как вша в неприличной прическе, чубчик пропил кучерявый, Нюшки-ну судьбу, сволочь, разбил, лезь в петлю, солдат, поболтайся слегка между небом и землею, Семирамида пропащая, Герой Советского Союза…
Плачу последний, по моим прикидкам, раз. Последние слезки лью горькие и сладкие от прошлого и будущего…
Конец моего времени подпирает. Не могу смотреть на действительность. Не могу…
Тут Ильич трясет меня за плечо:
– Товарищ Вдовушкин, исполните-ка нам в честь тан кистов, раздавивших польского профсоюзного гада, свою нечеловеческую музыку на слова Кржижановского, буквы Иоганна Федорова.
Выслушал я всю эту белиберду, ровно с того света, и взыграла во мне вдруг солдатская совесть. Есть она у меня, есть,слава Богу. Неужели уж вот так, без песни, покинуть мне навсегда это унылое местожительство? Унылая была бы, Петя, ошибка, стратегическое, более того, поражение, жалкий плен в мосластых лапах смерти. Я петь желаю.
Беру расческу, бумажку папиросную прибереженную к ней прилаживаю, вступление делаю и начинаю глоткою своей луженою, промытою алкогольной мутью из-под мозгов Маркса, Энгельса, Канта, Гегеля, Буденного: «…двадцать второго июня, ровно в четыре часа Киев бомбили, нам объявили, что началася война… синенький скромный платочек падал с опущенных плеч, чувствую рядом любящим взглядом ты постоянно со мной…»
На одной ноге стою, без костыля и палки, потому что успел выкинуть в окно их ввиду ненадобности, пусть мальчики подберут их и в инвалидов поиграют, память обо мне на краткий миг побудет безымянная… Долго ли, думаю, до табуретки доскакать и башку непутевую сунуть в петлю? Не долго.
Но вот стою, пою и чую, что каким-то чудесным образом я – Петр Вдовушкин, без пяти минут самоубийца, оживаю. Оживаю в себе, как говорит Маркс, когда ему жена пожрать по воскресеньям приносит… Веселею. Не может так быть, чтобы я сам этот жуткий клубок не распутал беспощадно и скромно. Чую, что чего-то не хватает мне для повешения, пренебрегаю смертью, пою, заливаюсь: «синенький скромный платочек падал с опущенных плеч…»
Помру, но не отступлю, повоюю с Втупякиным, попытка – не пытка, елки зеленые, Петя, певец ты мой фронтовой и мировая умница… сколько заветных платочков ровно в четыре часа…
Хлобыстнул еще от радости продолжения жизни полкружки мозговухи ужасной и смотрю – Ленин с Марксом на полу посинели, хрипят, согнулись в три погибели от корчей… Батюшки… отрава.
Диссиденты от письма своего оторвались, пальцы им в горло вставляют, чтоб сблевали, но, видать, крепко мужичков прихватило. Мне же хоть бы хны. Я, как говорится, веселый и хмельной. Даже не мутит. Отрыжка только очень зловредная и ненатуральная, преисподней слегка отдает… А Ленин хрипит:
– Наденька… помираю… политическое завещание… зачитать на «Голубом огоньке»… последний и решительный бой… шагом марш из-под дивана… проклинаю…
Скачу в процедурную, тормошу Втупякина. Тот пьяный вдребадан. Диссиденты вопят:
– Ленин дуба врезал! Врачей! Маркс загибается!
Снова тормошу Втупякина, а он орет невменяемо:
– Не мешай отдыхать, гад, не то вторую ногу из жопы
выдеру. Прочь!
Ужас, что творится. На помощь никто не приходит. Какая уж тут помощь в День танкиста? Все в свое удовольствие живут. Спирта у санитаров хватает… у Маркса на губах пена желто-зеленая, глаза на лоб от боли лезут. Тут здоровый человек тронулся бы на моем месте. Что делать, спрашиваю Ильича, водой его попаивая. Растерялся я.
– В мавзолей… Ежова прочь… гроб дезинфицировать хлоркой…– продолжает хрипеть Ленин. Сам я вроде не поддаюсь отраве. Зачем ей меня брать, если я сам туда собрался (курсив мой. – П.В.).
– Петя, поди ко мне, – зовет вдруг Маркс. Подхожу и наклоняюсь.– Тебе одному доверяю… больше некому… кончаюсь нелепо… передай во что бы то ни стало жене… весь капитал… под девятой яблонькой слева… в саду у тестя… запомни… не в нашем саду… в тестевом… поклянись надо мной… выполни с честью и эту мою заповедь…
– Клянусь, – говорю, – если жив буду и волен, передать все как есть твоей бабе.
– Хорошо… кончаюсь… над нашим прахом прольются слезы благодарных людей… Ленин – говно… отравил-таки… их бин глюклих… Петя… призрак коммунизма бродит по палате… Я честно тебе скажу… Балабан я… Состояние имею… от диктатуры спасал… не вышло… хрен с ним… болит…
Тут врач наконец приперся дежурный. Еле на ногах стоит. Маркса почерневшего приказал унести на промывание, а у Ленина пульс прощупал. Простыней его накрыл и говорит:
– Ленин мертв всерьез и надолго. Пусть до утра здесь возлегает. У меня ключей нет от морга. Нечего дрянь жрать всякую.
Прикрыли мы Ленина казенной простынкой. Маркса, зашедшегося в крике, на носилках утащили. Над Лениным Степанов, как батюшка, всю ночь остальную молитву читал. А мне уже не до смерти было. Петлю свою самодельную, с нехорошим чувством, выкинул в форточку. Под окном костыль мой с палкою валяются. Пригодятся ведь еще, а я их, дурак, выкинул, мудрости нет во мне ни на грош.
С историей болезни Марксовой поступил зато своевременно в предчувствии шума и генерального шмона. Тут я был мировым умницей, маршал.
А шум был из-за истории великий. Втупякин просто посерел до прозелени на физиономии, когда хватился. И стращал он нас, выпытывая, где история, и заманивал, и короба гостинцев сулил, только отдали бы обратно, если стырили по несознательности. Никто из нас не раскололся. Хорошо, что Ленин вовремя дуба врезал. Этот продал бы всех наилучшим образом. Не раз продавал по пустякам, потому что у него, видите ли, от партии нету никогда никаких секретов… Все же я его жалел. Он как-никак первый поверил, что я не Леня, а Петя Вдовушкин, Петр…
Уперлись мы все на одном: нам своих историй болезней хватает. На хрена нам еще чужие? Мы что, сумасшедшие, что ли?
Особенно диссидентов пытал Втупякин. Сгною, говорит, сволочи, всех до конца, сами себя узнавать перестанете в зеркале. В ЦРУ решили переправить или в Израиль? Кроме вас, некому было стырить секретную документацию, я вас в органы передам, манию величия преследования пришью на веки вечные, чтоб Америка вас, психов, к себе не пустила, на Родине, скоты, до гроба загорать будете, век свободы не видать, отдайте, три литра водки принесу… А Гринштейн со Степановым, к большой моей радости, отвечают:
– Ты сам продал, скорей всего, сверхсекрет истории болезни нашего Прометея английской разведке и следы заметаешь. Врачи, соблюдавшие клятву Гиппократа как зеницу ока, они никогда не теряют истории болезней. Сам расхлебывай теперь кашу, а мы жаловаться будем и голодовку объявим за все твои угрозы. Конституцию соблюдай хотя бы, свинья тупая с вымазанным нашим здоровьем пятачком…
Как ни странно, примолк Втупякин. Осунулся. Калечить нас прекратил и вышел из положения очень ловко. Новую историю целую неделю писал ночами с двумя повышенца ми. Ведь Маркс выжил в конце концов, но ослеп от мути алкогольной из-под чьих-то мозгов напрочь. И пошел слух по дурдому, что Втупякину жена Маркса взятку дала приличную, типа десяти тыщ новыми, за комиссование мужа. Втупякин созвал консилиум под своим руководством, и решили Маркса освободить на поруки родственников как тихого и слепого безумца. Вот как, маршал, дела свои надо устраивать. Тут я Втупякина не осуждаю. Ему тоже жить как-то надо, не таскать же с кухни помои для поросят в портфеле, как это наловчились санитары поступать ввиду отсутствия мяса на прилавках.
Повеселел Втупякин. Помягчел слегка от самодовольства и наличия крупного капитала. Снова за свою диссертацию, то есть за меня, принялся. Я и делаю тогда резкое заявление:
– Ты хоть и Втупякин, но не мировой умница, и тебе меня не перегнуть ни шоками, ни химией, раз я уцелел от смертельной мути из-под чужих мозгов, только свет помрачился в глазах. Раскроется рано или поздно, что я – Вдо-вушкин Петр, Герой Советского Союза, фронтовой певец, ныне калека, страдающий за свое же раскаяние души и лукавые помыслы ума. И ты погоришь тогда со всеми потрохами, ибо тебе генералы и маршалы не простят глумления над памятью страшной битвы и страдания народа. Не перегнуть тебе меня все равно, если я не то что совсем, как Маркс, не ослеп, но и не подох, как Ленин. Говорю так смело, потому что желаю сделать основное заявление для новейшего доказательства натуральности своей личности и ничего не боюсь. Слушай и передай дальше: в целях спасения личного состава дивизии от безумных приказов комиссара, гнавшего всех на верную и бесполезную смерть, я выстрелил в него из боевой винтовки – номер ее забыл, виноват – и сэкономил сотни солдатских жизней, прорвавших затем окружение, отстояв честь Родины и жизнь на земле как таковую… Что скажешь?
– Фамилию комиссара помнишь, Байкин?
– Во-первых, – отвечаю вежливо, – не Байкин, а Вдо-вушкин, а во-вторых, фамилия комиссара была Втупякин. Хорошо помню.
– Очень интересно, – обрадовался Втупякин.– Умница. Ты у нас прямо гений паранойи. Большую задачу помогаешь мне разрешить и кое-что повернуть по-новому. Спасибо тебе.
– Стараемся, – говорю, – как можем. Правда – она всегда концы с концами свяжет, – смутился я, как человек прямодушный, от втупякинской похвалы, не дошла до меня его радость.
– А теперь поясни, какую ты цель преследуешь таким решительным признанием?
– Хочу, – говорю, – предстать перед любым судом во имя правды всей этой истории. Доказать желаю, что это я, а Леня это Леня, мой друг, и что нога моя правая закопана вместе с ним. Почему он должен числиться неизвестным по моей вине и оттого, что на месте нашей законной могилы Втупякин дачу выстроил для своего паразитского семейства?
– Кто построил дачу? Повтори, пожалуйста.
– Втупякин, – повторяю.– Секретарь обкома тогдашний. Теперь в ЦК небось перекочевал.
– Очень хорошо. Конфетка у нас с тобой получается, а не картина заболевания. Ну, а дальше что, Вдовушкин?
Веришь, маршал, вновь заплакал я, услышав от Втупяки-на родную фамилию. Прошибаю все ж таки стену эту толщенную, непрошибаемую вроде бы.
– Дальше, – говорю, – могут отобрать у меня герой ство за ликвидацию комиссара. По Уставу не положено было убивать его в бою. Готов держать ответ за это недора зумение. Я не ради Золотой Звезды стараюсь, не за побря кушку борюсь. Желаю перед женой предстать таким, ка ков я есть, на очной ставке. Суда ее желаю. Убедительно об этом прошу. Враз меня Нюшка признает родным супругом. Надо только нашатыря припасти на случай кондрашки. У баб от таких дел ноженьки подгибаются и дух пропадает… Тут и конец твоей диссертации, доктором станешь, пивка попьем на хоккее.
Ручки потирает Втупякин и смеется, довольный.
– Занятно. Комиссара никакого ты, конечно, Байкин, не убивал. Это у тебя бешеная ненависть к партии и прави тельству, остроумно под болезнь замаскированная. Ведь ненавидишь ты их вполне разумно? Не бойся говорить, под следствие ты с этим диагнозом все равно не попадешь. Не навидишь?
– Разумеется, – говорю откровенно, – любви мне к ним питать нечего ни за свою судьбу и жизнеустройство, ни за распорядительство хозяйством, снабжением и прочей народной жизнью. Не за что мне их любить, но и я от них к себе лично любви не требую. Не унижусь, хоть и дошел я до последней жалкости и распиздяйства, извини за выражение. Я лишь прошу по закону раскаяния не затыкать мне в глотку правду моей судьбы и ложь заблуждения. Раз ты есть государство, то восстанови право гражданина на обретение похоронного имени, а прожить я и без твоей ласки и заботы проживу, в гардеробе театра устроюсь пальто подавать и с биноклей гривенники сшибать. Так что вот.
– За откровенность лишнюю котлету велю дать тебе сегодня, – говорит Втупякин.– Ну, а скажи со всей откровенностью: настроений и мыслей ты у Степанова с Гринш-тейном нахватался? Ихнюю музыку повторяешь.
– Они, – говорю, – сопли еще глотали, когда я горя помыкал из-за фамилии и колхозной отвратительности, для крестьянина почти невыносимой. Я и сам поучить могу десяток диссидентов настроениям и мыслям. Так что давай бери ближе к очной ставке с моей женой, а то я Сахарову письмо накатаю.
– Сахарова ты скоро на психодроме увидишь. Там и потолкуете о бесшабашных претензиях к нашей Родине… Добьюсь, чтоб перевели его к нам из Горького… А насчет Нюшки так называемой… Устроим вам очную ставку по линии научного эксперимента. Отчего не устроить? Ты ведь в руках советской психиатрии, а не зарубежной. Женщина сама просит повидать тебя. Смутил ты хамством жену героя. Ради нее на это иду. А если расскажешь, кто стырил историю Карла Маркса, я тебя раньше времени выпишу и в санаторий помещу хороший. Укол могу сделать, чтобы желание половое в тебе проснулось. По рукам?
– Насчет желания – не боись. Проснется, когда надо будет, не проспит… Болезнь же, то есть историю, Ленин сжевал. Странички вырывал, на кусочки мельчил и ту самую муть мозговую ими закусывал. Глотал, пока не помер. Унес с собой, как говорится, в могилу всю историю. Такие дела.
– Ну иди, скотина. Чтоб через два дня бритый был, не вонючий от мочи и не оборванный. Штанину подверни поизящней и культю свою не демонстрируй. На ставке, при эксперименте, не вздумай беситься. Я тебе потом так побешусь, что дерьмо собственное за конфету «Мишка на севере» примешь, выть две недели под сеткой будешь и железо кровати кусать. Понял?
Я – в слезы от безумной надежды. Снова открылся от радости ихний источник.
– Спасибо, – говорю, – доктор… спасибо… век не забуду… спасибо… все ж таки какой ты ни на есть злодей ученый, а русская в тебе под халатом теплится душа… спасибо…
– Души нету в нас, дурак. Есть лишь душевные болезни ума, – говорит Втупякин без бешенства обычного.
Отковылял я в палату вприпрыжку, рыдая от счастья. Близок мой день, близок. Ничего я не боюсь. Сгорю от стыда, вины и позора, но возрожусь. Непременно возрожусь, за убийство комиссара готов срок отволочь, хотя и не жалею, что убрал его с поля боя, самоубийцу очумелого и по-гонялу казенного, прости, Господи, грех вынужденный, ради солдатских жизней и победы принял я его на душу, прости… Свет ведь засиял в мрачной пещере моего последнего времени. Есть для чего и для кого жить тебе, Петя, сын Родины и, как говорится, враг народа… Много света, маршал, просто глаза режет, невмочь, ничего не вижу, руками ощупываю себя, койку, диссидентов обоих и еще какого-то нового мужчину в палате, а в глазах лишь свет с искорками ровно в кино или по телику – застлало глаза.
– Это у тебя, Петя, от ленинской бормотухи слепота
пошла. Взяла наконец. Не нервничай. Ты мужик дюжий.
Терпи. Может, еще прозреешь. Так бывает.
Степанов так меня успокаивал, а новый мужчина руку мою взял и целует с ласковыми словами:
– И не сумлевайся, подпиши наряд на три скрепера, а мы тебе железа листового подкинем и шарфов мохеровых три кило. Уважь, Данилыч.
– Уважу, – говорю, – милый, уважу, не береди себе душу говном всяким. Что нам стоит дом построить? Лишь бы по праздникам на работу не гоняли.
Отвлекла меня на чуток от своих мытарств чужая беда. Даже полегче стало, да и новый сосед привязался ко мне, за какого-то министра принимает важного, который наряды на бульдозеры в Москве подписывает. Чиркаю на бумажках подпись – Вдовушкин. Не глядя чиркаю. Вспомнила рука, как буквы по трудодням выводила и протоколы допросов подписывала в НКВД… В сортир меня водят люди по очереди и на прогулку. А я, не переставая, терзаю себя: вот тебе и ход судьбы тухлым конем, Петр Вдовушкин, фамилия твоя больно печальная.
Затих во тьме уныния. Неужели за комиссара выпало мне такое наказание? Больше не за что. Остальное я себе только поднаваливал, себя казнил и подводил под монастырь. Больше я никого не обижал. Баб жалел. Сам голодал, а Машке последний кусок подкидывал… Или за врачиху карает меня Господь?… Может, если б не холодный тот разговор с презрением и обидой, не равнодушие мое к любящей твари женского рода, и осталась бы в живых она, разродившись ребеночком?… Кто знает?… В темноте видней вроде бы становится отдаленная жизнь, маршал, и ничто не мешает разобраться в ее непоправимостях… Затих я. Не было в моей жизни бедовее минут, часов и дней. Порешил бы себя, если бы не свидание.
А Втупякин изгиляется:
– Поделом тебе, пьянь, не будешь гадость казенную гло тать. Как же ты теперь жену свою опознаешь? Пощупать пожелаешь? Пропил зыркалки?
Умираю от этих слов, умираю, не могу…
– Мы напишем жалобу генеральному прокурору, – заступился за меня Гринштейн.– Это садистическое издевательство над инвалидом и глубоко несчастным человеком.
– Да, да, именно – глубоко несчастным человеком, – заявляю.
– Лечить не нас надо, а таких уродов племени людского, как вы, – кричит Степанов, а новенький мужчина об стену лбом забился и повторяет нервно:
– Дайте нам бульдозеры… дайте нам олифы… дайте нам джема клубничного…
– Так, значит, – говорит Втупякин, – опять забунтовали? Подновим блокаду.– Крикнул санитаров, паскудник. Вяжут, чую, диссидентов со строительным человеком, рты им заткнули, мычат они невыносимо, к койкам ремнями пришвартованы. Меня в этот раз в покое оставили. Без глаз я, без ноги, без костыля и палки – полный калека. Язык бы еще отнялся, думаю, к чертовой матери – и совсем был бы, как статуя в парке, пацанами оболваненная…
Но, с другой стороны, в темени сплошной как бы отдыхаю я от долгой неправильной жизни, в память ухожу все глубже и глубже, назад, так сказать, покатился, ровно обрубок войны на тележке с колесиками с асфальтовой горки… Мамашку и папашку только вспомнить не смог, потому что кутенком еще слепым был, когда ваша зловонная власть разлучила их со мною жестоко и по очереди… Бабка Анфиса… деревушка… рыбалка… телок в сенцах зимних теплым и кислым дышит мне в нос… пауков в летнем сене ловлю, косиножек… ноги им отрываем и гогочем… каково пауку без ног, Петя, понял теперь? Вот она – гармонь моя с малиновыми колокольчиками… волна в руках, а не инструмент… ты сыграй страдания, Петя… Нюшка это просит голосом своим небезразличным к чубчику моему… Господи… жизнь ведь была у меня, несмотря на втупякинскую власть… была, потому что сильней она Втупякина, и будет жизнь, если не для меня, то для других женщин и мужчин, сколько бы ни отвлекал от нее Втупякин горловыми, натужными зазывами вперед – в пропасть зловещую… по краю пропасти дружной кучкой идут, крепко взявшись за руки, Ленин с дружками безумными.
Как бы, думаю, остановить их вежливо и обратить к другому, менее рискованному для людей делу?… И как же скончавшийся от мути Ленин мог заглядывать в пропасть, если он высоты терпеть не мог?…
Ковыляю, прыгаю от койки к койке, водицы подношу братишкам привязанным, кляпы изо ртов вынул им, успокаиваю, ухаживаю, одним словом, слепой, но вольный сравнительно человек… Два дня продержали бедняг в путах с замками…
Еще одного нового привели, вместо Маркса, очевидно. Священник, как понял я из разговоров. Голос мягкий, веселый и спокойный поразительно. Как в палате дома отдыха после обеда, когда размор забирает полдневный. Дайте, говорит, мне лист бумаги, и я с карандашом в руке докажу вам, как дважды два, что в Патриархию проникло КГБ с погонами под рясами. Православные люди всей планеты обязаны изгнать сатанинское отродье из лона Святой Апостольской Церкви. Как можно считать безумцами тех, кто лишь указывает на очевидные факты и разумеет их смысл? Молюсь за исцеление гонителей и лжесвидетелей… Степанов заспорил с ним:
– От Бога советская власть или нет?
– Не мучьте меня, голубчики, – тихо и весело взмолился бедный, – сомневаться и я в этом изволяю – грешен. Должно быть, приятная душе власть – нам в утеху, поганая же советская – в наказание, в испытание. Сказано: всякая власть от Бога. Но если кто полагает, что он ни в чем не повинен, а терпит измывательство и удушение сердечных стремлений с покушением властей на Дар Божий – на Свободу, то я дерзну сказать следующее, открыв вам свои сокровенные уразумения. Если выпало нам счастье и радость унаследовать жизнь, то как же, унаследовав ее, оставить себе в долю лишь сладкие милости, а накопленные за долгие грешные века неприятности отделить от судьбы частной и общих судеб? Не отделишь, сколько бы ни рыпался, милок. Принимай сладость с горечью, свободу с неволей, свет со тьмою…– примолк батюшка, ибо понимаю, что на меня он в данный момент глядит с испугом и сожалением.
– Мне, – говорю, – не горько от ваших слов, а наоборот… светло.
– Помоги тебе Господь, милок. Я вот помолюсь за твое исцеление.
– Спасибо, батюшка. Исповедуй меня до обеда. Давно не исповедовался… А таблетки выблевывай обратно. Я тебя научу. Лучше тело вывернуть наизнанку, чем душу и имя.
– Хороший совет. Непременно выблюю. Не поддамся адской отраве.
– Нет, отец Николай, – вдруг после рассудительного молчания говорит Гринштейн, – советская власть – не власть вовсе. Вот в чем дело. Она – выродок идеи власти. Произвол она гнусный морального, бескультурного, безликого отребья, присосавшегося к нашим душам и шеям. Вот и все.
Тут Втупякин заявился.
– Ну, – говорит, – приготовляйся, Байкин. Завтра ран деву я тебе устрою, чтобы от мании ты избавился и остаток слепых дней провел в престарелом доме. Хамства не позво ляй. Вдова всю жизнь, можно сказать, на ожидание мужа ухлопала, а ты хамишь при вручении ей наград законного героя. Если бы не диссертация, ни за что не устроил бы такого дела. Понял?
– А ты, милок, сообрази на одну лишь секундочку, всего лишь на одну единую, что сосед наш не ошибается, но правду сущую открывает, – говорит батюшка.– Разве в науке отменен метод предположения, каким бы парадоксальным он ни казался смущенному разуму?
– Умничаешь, Дудкин. Если я как советский врач-психиатр предположу такое, то всех вас надо шугануть отсю-дова, а меня заключить на ваше место для принятия курса активного вмешательства в пораженную безумием психику. Фрейдизм пущай предполагает. Мы же – медицинские большевики – и впредь намерены исключительно утверждать.
Все трое почему-то в смехе закатились безудержном над Втупякиным.
– Посмейтесь, посмейтесь. Завтра я вас приторможу слегка. Поплачете, – говорит Втупякин и снова в какие-то рассуждения о здравом смысле пускается.
Не прислушиваюсь. Уходит душа моя в единственную пятку от безумного страха и еще более безумного восторга… Ты действительно представь и себя, маршал, в моей страдающей шкуре хоть на минуточку, если способен еще представлять что-нибудь, кроме премий, бриллиантов и сабелек… Лежу, ослабший от искреннего нежелания принимать пищу… Лежу, молодость свою припоминаю и как задыхался от одной только мысли о Нюшке… жена моя, Настенька, Анастасия, что же с нами обоими наделал, подлец… и тьма в глазах, лишь слезы тьму подчеркивают, ровно звезды июньскою ночью в четыре часа… Киев бомбили нам объявили, что началася война… чем же занимался я, когда ты, ни за грош пропадая, баба красивая и молодая, Петра своего, любимого больше жизни… ты говорила, что не забудешь… ждала, Господи, прости, вот она, кара Небесная за все грехи мои пришла, сил нету выносить, порази меня, Господи, убей или исцели хотя бы частично… как же не учуял я Нюшкиной жизни, чудом спасенной… с целым колхозом спал, пацанвы наплодил видимо-невидимо, все голубоглазые, кровь с молоком и щеки красные, теперь уж сами небось в отцах ходят, отчего же не с тобой я их прижил, ешак блудливый…
Лежу на койке дурдомовской, мечтаю во тьме, как все у нас с Нюшкой могло быть иначе, красивей и со счастьем, спирт проклинаю ленинский из-под чужих мозгов умалишенных, загубил он фронтового певца. Пули не взяли человека, осколки не взяли, Бог его миловал чрезвычайно, и ангел-хранитель берег, а Ленин доконал-таки, проказа… Зачем такому человеку жить? Смотреть на него страшно, сам же он никого и ничего уже не видит. Тьма… Однако самоубиваться не рассчитываю почему-то. Достичь жажду бережка правды, а там авось во благо какое-нибудь по новой вынесет…
Побрили меня диссиденты. Приодели. Ободрили. Ни в ком сомнения нет, что случай мой натуральный, а не мания преследования величия. Батюшка молитву вознес за меня:
– Господи, прости рабу Твоему, Петру, тяжкий грех лжи, убийства и подобострастия с пребыванием в чужой личине, не ведал, дурак, что творил, прости и помоги, Отче наш…
– Ну, пошли, – говорит Втупякин, – хамить, повторяю, не вздумай, пощупать не стремись. Она сама не слепая. Не ошибется.
– Это верно, – говорю, – я ведь узнал ее, и она должна не промахнуться, что с того, что много очень лет прошло.
Костыль сует мне новый Втупякин. Выкинутый мальчишки утащили для игр военных. Разорилось родное правительство на костыль инвалиду, калеке войны, на палку, видать, не хватило, все на космос ушло… Ладно…
Идем куда-то по коридорам. Прихожую дурдомовскую миновали… Налево. Направо… Дышу с трудом… На костыле обвисаю… Сил нет ни в ноге, ни в сердце… Тьма… Зуб на зуб не попадал бы, если б таковые имелись…
– Ну, садись, Байкин, и сиди спокойно. Воды вот по пей.– Втупякин это сказал. К стулу меня подтолкнул. Сел я. Водички попил. Валерьянка в ней была. Сижу. Жду. Сей час, думаю, Нюшку введут, по шагам узнаю ее, помню, как летала по хате, – половица не скрипнет, только ветерком тебя обдаст… Дождались свиданки. Какой я ни на есть раз валюха, а все же живой человек, не мертвый, вроде Лени и Ленина… Простишь ли ты мне, жена, тех бабенок колхоз ных, несчастных вдов и горячих во вдовьей безысходности существ? Простишь ли грех, обрекший двух родимых людей на вечную почти разлуку?
– Кто тебя мерзостью этой напоил? – спрашивает с интересом Втупякин.
– Ленин, – отвечаю с охотой поговорить, потому что невмочь молчать в ожидании свиданки.
– Одни пили или еще кто с вами был?
– Маркс еще молодой был, но не надо меня Байкиным называть при жене. Не называй больше.
– Не он это. Не он, – сквозь слезы выкрикнула вдруг женщина в помещении этом.– Ни ростом, ни лицом, ни фигурою не вышел… Уведите вы его, несчастного больного человека, ради Бога. Сил моих нету.
– Хорошо присмотрелись, Анастасия Константиновна? – спрашивает Втупякин, а я ушами продолжаю хлопать.
– Чего уж тут смотреть… горе одно…
– Слышал, Байкин?
Я-то слышал, но не признаю Нюшкиного голоса за давностью в тридцать с лишним годочков. С мыслями собираюсь ошалелыми. Если б не химия, я бы быстрей распорядился, не припоздал бы тогда.
– Господи. На что только в жизни не насмотришься, – говорит напротив меня женщина, и волнение такое вдруг потрясло сердце оттого, что ее это голос, ее, что сорвался я с места ей навстречу, но санитарские и втупякинские чугунные руки пригвоздили меня к месту.
– Нюшка! – ору, – Нюшка! – Но издаю, маршал, к ужасу своему, мычание, коровье мычание и ничего больше, как на поле боя после контузии и еще пару раз после белых горячек.
– Не мучьте его… уведите Христа ради… если нету у него никого, вот… денег возьмите на всякую прибавку…
– Нюшка, помнишь, как сказал я тебе, чтоб подумала выходить за сынка расстрелянного? Помнишь? – говорю это и еще что-то из знакомого нам обоим, губами шевелю с выражением, но мычание лишь безнадежное вырывается изо рта моего, напрягшегося до предела.
– Ну, пошли, Байкин, пошли, будет, успокойся, – подталкивает меня Втупякин.
– Помнишь, Нюшенька, загашник я тебе оставил – три монетки золотые, царские червонцы? – ору и понимаю, что мычу я, мычу и мычу, не могу остановиться.– Я Петька твой. Петька. Признай меня. Прогони их из комнаты… я тебе ночь нашу первую от души припомню… не уходи только… только не уходи навсегда…
– Да уведите вы, наконец, человека. Что вы мучаете его? – вскрикнула моя жена, я рванулся к ней снова, но тут подхватили меня под руки и поволокли прочь, рот заты кают, как всегда в таких случаях, чтоб не мычал. Укол ка кой-то прямо на ходу воткнули, гадюки, бьюсь у них в ру ках, вырываюсь, потом провалился в невменяемость…
…Сижу потом в курилке, курю и думаю с терзанием: как это я не учуял, что сидела она в комнате, когда мы заявились туда с Втупякиным? Как же я дал маху такого непростительного? А все сослепу. Глаза не видят, значит, никого как бы и нет рядом… С неделю лежал я в отключке, пока не очухался… Прозревать начал постепенно, но радости от этого не чую никакой. Зачем мне все это дело с жизнью на земле?
– Только, Петя, в уныние не впадай, – увещевает ласково батюшка.– Все наладится у тебя. Терпи. Выйти отсюда – твоя задача. А там через слово образуются так или иначе ваши отношения. Ты уж немало бесов одолел, от дури ленинской спасся, неужто теперь сдашься на милость сатаны? Обводи змея вокруг пальца. Мы, Петя, живучими должны быть непобедимо до самого конца, за пределом сил нас самих попросят сложить руки на груди и глаза прикрыть упрямые, не беспокойся, милок.
– Дело, – отвечаю, – говоришь, батюшка. Будь по-твоему. Но сам ты ни в коем случае химию не глотай, не то они вытравят из тебя все святое и в мычащую скотину превратят… Вот диссиденты, послушались бы меня с самого начала и не продемонстрировали бы со сцены тупость личности перед повышенцами… Хорошо еще, что вовремя спохватились. Тут главное – идиотом вылечившимся придуриваться, а быть себе на уме. Теперь я и поведу такую политику отступления перед хитрым маневром, я ведь, как ни говори, дивизию целую спас и дух победы внушил унылым вооруженным силам. Крестьянским умом ворочать надо, а не комиссарским… Хорошо как, братишки по несчастью, видеть ваши мужественные лица… спасибо вам… после Лени и Машки с врачихой не было у меня в жизни верных друзей…
– Слушай, Байкин, – говорит Втупякин, – ежели ты лечению не поддашься, то сгниешь в дурдомах как социально-опасный урод общества. Выбей усилием воли, наподобие Николая Островского, дурь из головы. Прими помощь химии и советской медицины. Партия зрение тебе вернула, подлецу, хотя и не следовало бы таким, как ты, возвращать некоторых органов чувств. Я из-за тебя диссертацию с хорошим концом никак не защищу.
– Спасибо, – говорю, – доктор, полегчало мне после свиданки значительно. Перестаю быть неизлечимым животным, распад личности превозмогаю. Никакого комиссара я на войне не убивал. Проклинаю алкоголическое прошлое своей заклиненной жизни… контужен, одним словом, спасибо…
Подозрительно глянул на меня Втупякин, но рад. По два часа, бывает, в кабинете держит, расспрашивает, анализы проводит, фотографирует, ручки потирает, довольный, а я смеюсь про себя, когда прикидываю, что будет с втупякин-ской харей, когда выпишут меня и найду я Нюшку и никуда она не денется от признания своего мужа… Приедем мы в дурдом, вызовем в приемный покой Втупякина, а на груди у меня геройская звездочка безо всякого ордена Ленина. Этот орден мне не нужен. Я из него сделаю зуб золотой. И скажу я Втупякину так:
– Лишать тебя докторской диссертации мы не желаем, потому что, кроме нее, у тебя, свиньи, ничего нету за душою. Жаловаться не собираюсь. Некому жаловаться. Такие же мерзавцы тупые окружают нас, как ты сам, и нечего зависеть от них нашему достоинству и жизнелюбию. И вылечить мы вас не можем, ибо не такие самоуверенные коновалы, как вы. Убивать тебя я больше не собираюсь. Живи, гад. Мы же подождем, у нас времени много, пока не изведетесь вы сами, вроде динозавров, несовместимых с дальнейшим проживанием на земле и с продолжением рода человеческого… Живи, но пусть тебя смущает содеянное, так чтобы пришел к смертной минуте без покоя в душе. Это и будет казнью твоею, которую, даже если очень того пожелаешь, никак уже не отвратишь. Живи…
– Когда выпишут тебя, – говорит Втупякин, – каждую неделю являться будешь за лекарствами. Без них ты долго не протянешь. А водки не пей. Не то укол сделаем, от которого алкоголики помирают прямо под столом. Иди в палату. Забывай все, чего ты от врагов общества наслушался, и не вздумай разглашать.
– Не собираюсь, – говорю, – и без меня все известно.
– Умничай поменьше. Видишь, до чего умничанье доводит таких, как Гринштейн, Степанов, поп Дудкин и Маркс с Лениным? Иди и вели всем на просмотр хроники идти, чувства реальности набираться…
И что, ты думаешь, показывают нам, маршал? Тебя нам показывают в Красном уголке. Всего вроде бы успел нахапать, но золотой медали Карла Маркса тебе не хватило, спать, наверно, не мог спокойно без нее.
Ну и похохотали мы все, ровно Чарли Чаплина нам показывали, когда начальник Академии наук вылез и такую выразил похвалу:
– Это высшая награда… присуждена вам – выдающе муся деятелю мирового коммунистического и рабочего дви жения, за ваш исключительно большой вклад в развитие теории и практики марксизма-ленинизма в условиях совре менности.
Не сговариваясь, грохнул весь Красный уголок вместе с санитарами и врачами. Чего уж они не удержались, не знаю. Смеху трудно сопротивляться, маршал. Ты ведь и сам небось домой причапал после обмыва медали за научную разработку актуальных проблем развитого социализма и с бабой своей обхохотался над перепуганными до смерти и потери лица академиками, над выжившими из ума жополизами и вралями. Ты же лучше их знаешь, что ты за теоретик и грамотей.
Как простому человеку не задуматься над всем этим киноцирком, если здоровых держат в дурдоме, а на воле такое сумасшествие происходит с вашей общей манией величия и преследования, что только хохотать остается, тем более что Чарли Чаплин, говорят, умер, а смешного с каждым днем становится меньше и меньше.
И брось ты это дело, маршал, пока не поздно. Выгнал нас из Красного уголка Втупякин, к телевизору не велел подпускать целую неделю в наказание за откровенный смех. На врачей и санитаров наорал, злодей со стажем.
Вот и кончается история болезни молодого Маркса. Последняя остается страничка, маршал, которую употребляю на просьбу о прочих невинных и здоровых людях, заточенных в наш дурдом и другие психушки.
Сними со всех постов и отовсюду Втупякина. Без этого всем нам – людям и Родине нашей России – выпадет неслыханная беда… двадцать второго июня ровно в четыре часа Киев бомбили нам объявили что началася война порой ночной мы расставались с тобой синенький скромный платочек падал с опущенных плеч ты говорила что не забудешь тихих и ласковых встреч… плачу, маршал, плачу и слезы свои, кляксочки фиолетовые, кружочками дрожащими обвожу…
Новая Англия. 1980
КНИГА ПОСЛЕДНИХ СЛОВ
35 уголовных историй
СЛУЧАЙ В МУЖСКОМ ТУАЛЕТЕ
Гужанов при отягчающих вину обстоятельствах зверски избил в туалете библиотеки имени Ленина гражданина Канады Нормана Фурмана, доходя при этом до актов садизма и унижения достоинства личности пострадавшего.
Сэру Дэниэлу
с глубочайшим почтением
и душевной любовью.
Приношу сердечно-уголовную благодарность
за идею сочинения сей книги
Илье Левину-Питерскому.
Последнее слово подсудимого Гужанова
Граждане судьи, от защитника я решительно отказался потому, что если человек дошел до того, что уже и сам себя защитить не может, то знаете кто он?… Предмет внимания канализации, образно говоря. Вот кто…
Я же (перелистайте характеристики) с детства честен. Слесарь-лекальщик высшего пилотажа. Передо мной академики на коленки становятся с просьбой проявить вдохновение и тонкость чутья. Детей имею по фигурному катанию. Вот уже десять лет охраняю общественный порядок и окружающую среду, причем бесплатно. Являюсь председателем клуба книголюбов при ЖЭКе № 17. Орденами обладаю трудовыми и медалями. В Канаде был с профсоюзной делегацией и ничего оскорбительного там не совершил по отношению к обычаям и культуре страны, хотя листал развратные журналы, чтобы иметь представление о порнографии… О премиях я уж не говорю, а с доски почета, извините за выражение, не слезаю.
Вот моя защита от имени социального и гражданского лица подсудимого Гужанова, то есть меня лично. Тут вы ни к чему не подкопаетесь.
Заметим для начала, что активно верующим в Бога не являюсь. В церковь не хожу. Не приучен. Дед и бабка, может, если бы довоспитали меня до конца, то и ходил бы и веровал. Но они были арестованы при защите Храма Христа Спасителя от варварства. В ссылке и погибли.
Это, в ваших глазах, – минус в линии защиты, но я не из тех адвокатов, которые темнят за наличные.
Подсудимый Гужанов жену не бьет, но строго обличает в случае чего. Он не алкаш-пропойца. Хотя Гужанов имеет один привод в милицию двадцать лет тому назад…
Соседи подсудимого гуляли наверху после одиннадцати до трех утра, а ему в шесть вставать на работу. После пятого предупредительного стука в потолок подсудимый Гужанов поднялся в чем был на этаж выше. Позвонил. Не открывают. Издеваются. Он вышиб плечом дверь и увидел там то, что впоследствии обнаружил в канадской порнографии, да еще с рокэндролом. Шестеро человек щенков и напомаженных поганок.
Подсудимый Гужанов уложил всех на пол, вынул из брюк ихних ремни и высек по голым… выскочило из головы – как это по-интеллигентному называется.
Тут, само собой, подоспела слишком поздно вызванная милиция.
Гужанова и отвезли вместе с бардачниками в отделение. Но привод считался не за то, что я их по-отцовски высек, а за то, что в кальсонах предстал перед советской властью в лице дежурного лейтенанта.
Приплюсуем это к предыдущему минусу. В остальном я чист. Стройматериалов и техдеталей с завода не тырил ни разу.
Политикой правительства в области расточения средств на Кубу, Вьетнам и Эфиопию в метро, как некоторые, не возмущался. Гонку советского вооружения, покорение Венгрии, Чехословакии и Польши с Афганистаном не осуждал, хотя зачем солдат на смерть и военные преступления посылать, если можно автоматизировать как-нибудь процесс присоединения к социализму остальных государств? Мы – лекальщики, и не до такой рационализации додумываемся.
Насчет покупки пшеницы у США я тоже красноречиво молчу. Чего тут говорить? Тут все и так ясно, как в анекдоте про листовки.
Однажды, каюсь, хотел было выступить в клубе книголюбов после речи одного идиота Феликса Кузнецова из
Союза писателей, с бородкой и на продажного адвокатиш-ку смахивает. Уж очень лживо и непристойно гимны он пел Брежневу за его сочинения в том смысле, что они выше на голову «Преступления и наказания», но вровень идут с «Войной и миром». Хотел я ему вмазать как честный книголюб, но воздержался. Теперь об этом жалею.
Зачем товарищу Брежневу бумагу изводить, когда ее лучше на Чехова употребить, на Шекспира бросить, на худой конец извести на Юлиана Семенова, чем на то, что мы десятилетиями в газетах кушаем? Можете в минус вносить и это мое признание, и, уж если на то дело пошло, считаю я так: с Сахаровым мы погорячились. Надо было его не в Горький сослать, раз встал он вам поперек горла, а в Сочи, на отдельную дачу с хорошим питанием и с врачами. Он же в конце концов озабочен тем, как бы нам не взлететь сейчас, в данный момент судебного заседания, на воздух, к чертям собачьим.
Вступление кончаю. Перехожу к делу. Вон перед вами сидит пострадавший Фурман, то есть Норман с видом Орлеанской девственницы во всей фигуре. И не стечет с его плюгавеньких, холодных глаз горячая слеза раскаяния. И представители посольства тут же. Как будто я врезал пару раз по рылу в лице пострадавшего Нормана, то есть Фурмана, по физиономии дружественной державы. Держава здесь ни при чем, хотя рукоприкладничать к мордасам не следует, даже если перед тобой советский человек, а не плохой гражданин Канады.
Говорю прямо: линию своей защиты строю на том, что подсудимый Гужанов пребывал в форменном эффекте, если не ошибаюсь, или в аффекте – это не важно. Попросту говоря – в приступе благородного гнева и культурного возмущения.
Однако не будем забегать вперед. Вспомните, граждане судьи, что я находился в субботний день в библиотеке, носящей имя того, чье имя я не собираюсь марать в ходе судебного заседания. Там я внушительно готовился к докладу в клубе книголюбов по разверстке райкома партии. Доклад, естественно, был на тему «Царская цензура – палач книгопечатания русской литературы».
Доклад двигался плохо, потому что не удавалось мне отыскать следы преступной царской цензуры в нужном райкому количестве… Сходил в буфет. Пива от уныния выпил три бутылки.
Как защитник Гужанова прошу учесть это смягчающее вину обстоятельство. Так как если бы не пиво, то и не зашел бы он в туалет, где само собой не было бы нашего преступления.
Но до туалета еще я обратился к консультанту с вопросом:
– Цензура была, пожалуйста, в царской России?
– Была. Это общеизвестно.
– Следовательно, вынуждены были писатели, как у нас, прибегать к самиздату?
– Кое-что ходило в списках еще до династии Романовых. Это было нормально для культуры того времени. А при царе, как говорится, цензура иногда запрещала антиправительственные выпады и всегда – богохульство и сквернословие.
– Прошу подсказать, какие именно книги Пушкина, Тургенева, Достоевского, Шекспира, Дюма и Чехова сгноила цензура царя, как, например, мы сгноили Солженицына?
– Кое-что, товарищ, было запрещено печатать русским литераторам, но сочинения их никогда не реквизировались. В полных собраниях вы можете найти все вас интересующее. Даже филиппики Толстого против церкви.
– Ну, а книг при царе много выходило в продажу?
– Не меньше, если не больше, чем в Европе.
– Вот интересно. Выходит – не давили книгопечатания? Черного рынка не было, где всю получку надо оставить за сказки братьев Гримм?
– Странные вопросы вы задаете, товарищ.
Тут Гужанов ответил, что задашь их поневоле, когда райком доклад требует. Факты-то ведь есть и у Пушкина и у Лермонтова. Выслали же их, опять же, как Солженицына и Юлиана Семенова в Бонн корреспондентом; но это все школьники знают, а мне без новых фактов нельзя, добавил Гужанов, так как райком дал указания не допускать, чтобы в докладе сквозила вражеская диалектика.
Консультант намекнул, что от меня попахивает пивом и что я образовал очередь за вопросами.
Вот тут подсудимый Гужанов, будучи человеком с пониманием культуры, направился, повторяю, от пива и общего недоумения относительно зверств царской цензуры, в сортир, то есть в туалет. А самого по дороге мысль тяготит логичная: ведь если бы цари душили книгопечатание, то Ивана Федорова давно повесили бы уже за одно место. А он теперь рядом с самой Лубянкой возвышается. Где же логика?
Захожу в туалет, то есть в сортир. Смотрите лист дела № 36. Явственно слышу подозрительные звуки разрываемой бумаги, что, в общем, в таких местах не новость. Не нормально было то, что оказавшийся впоследствии Норманом, то есть Фурманом очень уж часто спускал воду. Нервно так спускал. Шкодливо, я бы сказал, спускал воду, словно концы в нее прятал.
Граждане судьи, подсудимый Гужанов ясно понял, что кто-то рвет на части печатную продукцию и отправляет ее в канализацию города Москвы.
Тут, говорю в порядке последнего слова, и обуяла меня первоначальная ярость аффекта (эффект – это другое совсем дело), но я еще что-то соображал.
Вхожу быстро в роль следователя, чему научился будучи дружинником и председателем совета жильцов подъезда.
Бешено стучу в дверь и предлагаю немедленно открыть ее. Правильно?
Открывает после паузы этот Фармен, то есть Нармен. Позеленел от страха. Вот-вот в штаны наложит. Глазенки бегают. Челюсть трясется. Классическая картина – мелкая вша и подлец, застуканный с поличным.
Предъявляю красную книжечку дружинника… Одним глазом вижу, что толчок полон обрывков неизвестного печатного текста. Наклоняюсь и в порядке следствия вычитываю первые попавшиеся слова:
«Дни человека – как трава; как цвет полевой он цветет. Пройдет над ним ветер, и нет его, и место его уже не узнает его. Милость же Господня от века и до века».
Я сразу учиняю допрос:
– Ты что же, сволочь, рвешь здесь в священных для книголюба стенах? Что ты в канализацию спускаешь?
– Я, товарищ, поступаю согласно законам вашего государства, – отвечает эта гнида. Затем подает мне из-за спины не до конца уничтоженную книгу. На обложке – крест.
Священное Писание. То, что после гибели деда с бабкой сгинуло с глаз моих, к сожалению, навек.
– Что значит «сообразно с нашими законами»? – спрашиваю.– Мы – не Гитлер. Мы книг не жгем, но то, что вредно – на макулатуру гоним, а из нее уже полезное вы-печатываем. Ты что? Иностранец?
– Да. Я как руководитель группы студентов-канадцев обязан следить, чтобы никто не провез в СССР, на родину социализма, запрещенную литературу. При обнаружении, для избежания инцидента, я ее уничтожаю. Понимаю, что можно вывести при этом из строя канализацию. Вы уж извините, товарищ. Если бы я тут Карла Маркса рвал…
В голове у меня от его слов возник горячий тромб непонимания и спазм возмущения. Смотри лист дела № 48.
– Ты что же рвешь, подонок? – говорю.– Ты Книгу Книг рвешь, которая впервой была напечатана на Земле. Ты какие слова в толчок выкинул?
Тут я опять пригнулся к унитазу и цитирую другой отрывок:
«И сказал Иосиф братьям своим: – Подойдите ко мне.– Они подошли. Он сказал: – Я Иосиф, брат ваш, которого вы продали в Египет».
– Ты понимаешь, – говорю, – сволочь, что ты – варвар, мразь и Гиммлер?
Кровь уже нестерпимо ударяла мне в голову, так как вспомнил я любимую сказку свою и историю, читанную мне в детстве дедом.
– Библия на черном рынке 100 рублей стоит, но ее не достать, хотя люди жаждут из нее слов мудрости и пророчеств.
– Странные вещи говорит официальное лицо. Я же, повторяю, не историю партии рву, – наглеет Форман, то есть Норман.
В руках у меня полууничтоженная Книга Книг. В толчке, то есть в унитазе – бесценная красота, никогда не читанная мною в жизни, потому что мы есть – государство-атеист.
Бумага Библии тонюсенькая, нежная, чтобы книгу с собой носить можно было в метро, в автобусе, где человек утром человеку – волк, а вечером – шакал, и так далее.
И стоит передо мной канадец, руководитель, интеллигент, судя по трясущейся челюсти. Русский язык у него приличный, с мордовским акцентом.
Вот тут я его в память о бабке и деде, тут я его в память о детских своих сказках и раздумиях о сотворении мира, тут я его в память о взорванном Храме Христа Спасителя и за весь наш заодно клуб книголюбов – хрясть этой Библией по харе, хрясть еще раз, и говорю:
– На колени, падаль! Ниц, вандал. Не то – на месте пулю
в лоб всажу. Вот где, оказывается, царская цензура ошивает-
ся для моего доклада. Из Канады она пожаловала! Падай, сука.
Падает нехотя Форман, то есть Норман, на колени перед содеянным.
– Жри, – говорю, – гадина фашистская, жри…
Граждане судьи, вина подсудимого и моего подзащитного Гужанова отягчается, конечно, тем, что он предварительно запер двери сортира, чем вызвал долгий ропот читателей. Прокурор тут доказывал, что в состоянии аффекта преступники обычно забывают закрывать дверь, и им наплевать – наблюдают за ними или не обращают внимания.
А я, как защитник собственный, имею контратаку. Подсудимый Гужанов, даже будучи в аффекте, не забыл о том, что он – советский человек и обязан предотвратить публичный скандал с участием Канады. Зачем Министерству иностранных дел сюда вмешивать и послов? Лишнее это. Вот он и закрыл дверь ручкой половой швабры…
Не могу не признаться, что уже в порядке окончательного аффекта затолкал я голову пострадавшего в толчок, заставив его разжевать и проглотить обрывок со словами:
«Смерть, где твое жало? Где твоя победа?…»
Сколько всего он съел намокшей бумаги, я уследить и подсчитать не мог, но ясно было, что от перепуга человек старается, жует и заглатывает. Мы – СССР – сумели все-таки внушить разным государствам страх и почтение.
Я и не скрывал на предварительном следствии, что стукнул при этом нашего дорогого гостя и, как написано в протоколе, большого друга СССР пару раз лбом о край толчка, но исключительно ради пущего вразумления. Не согласен, что это – садизм. Садизм был бы в деле, если бы Гужанов заставлял пострадавшего только лишь есть бумагу, но запивать бы не давал. Он с этой целью и тыкал Нормана, то есть Фурмана, носом в воду, чтобы запивал, а не с целью особого цинизма, как старается доказать прокурор, низкопоклонничающий перед какой-то… одним словом – Канадой.
И никакого умысла злейшего поместить Бормана, то есть Мормана, в клинику с заворотом кишок я не имел. Отвергаю поэтому энергично часть вторую моей статьи.
Иск же за лечение на 568 рубчиков тоже отвергаю с особым негодованием. У нас бесплатное еще, слава Богу, мед обслуживание. Мы даже убийц в тюрьмах бесплатно лечим, а варвара из Канады, выходит, за мой счет вы очищали от съеденной Библии?… Так не пойдет дело. Так мы с вами далеко не уедем, граждане судьи. Деньги надо содрать валютой с пострадавшего вандала и купить на них пару лишних тонн пшеницы у Канады.
Я на основании всего сказанного предлагаю оправдать подсудимого Гужанова. Если вы меня осудите, значит, оправданным будет фашизм, сжигавший книги, и царская цензура, хотя она не спустила в канализацию даже антицарский стишок «На смерть поэта» диссидента Лермонтова.
Считаю необходимым сообщить по месту работы Нормана Формана о происшедшем с удержанием зарплаты и запрещением руководить студентами. Кого он из них воспитает? Красные бригады из Канады?
Убедительно прошу выслать из страны, родившей миру Ивана Федорова, в 24 часа плохого гражданина Канады Фирмена Нирмена и выдать ему волчий читательский билет во все библиотеки прогрессивного человечества.
Местонахождения остатков Библии указать не могу по ряду уважительных причин как председатель клуба книголюбов.
Заканчиваю линию своей защиты следующими замечательными словами, спрятанными мною во время ареста в профбилет:
С раннего утра буду истреблять всех нечестивцев земли, дабы искоренить из града Господня всех, делающих беззаконие.
ДВОЕ В КАЮТЕ
Во время рейса теплохода «Аджария» (порт приписки Батуми) в открытых водах Средиземного моря между пассажирами Машкиным и Тихоновым произошла ссора. В каюту, в которой ехали Машкин и Власов, зашел Тихонов и попросил Машкина разрешить ему подождать Власова. Между Машкиным и Тихоновым завязалась беседа, они выпили по кружке пива. Через полтора часа Машкин сказал, что ему нужно идти, и попросил Тихонова выйти. Однако Тихонов, будучи в нетрезвом состоянии, заявил, что никуда не пойдет, стал ругаться и наносить Машкину удары палкой по руке и голове. В ответ на это Машкин стал избивать Тихонова, сбил его с ног, нанес множество сильных ударов по голове, животу и другим частям тела. От повреждения кишечника и кровоизлияния в вещество головного мозга Тихонов скончался.
По прибытии в Ригу Машкин был передан органам следствия.
Последнее слово подсудимого Машкина
Граждане судьи! Сегодня мы с вами присутствуем на судебном процессе небывалого политического звучания и окраски. Да, в результате побоев, нанесенных мною бывшему гражданину Тихонову, он непредвиденно скончался, чем способствовал тому, что я вынужден находиться в данный момент моей безупречной на протяжении последних пятидесяти лет жизни на засиженной подлецами и мерзавцами, ворьем и взяточниками, изнасильниками и злоупот-ребителями, хулиганами и религиозными мракобесами-сектантами, заодно с идеологическими диверсантами-диссидентами, скамье подсудимых.
Да, Тихонова больше среди нас нет. Но я лично об этом нисколько не сожалею, потому что его и не должно было быть среди нас. Почему именно, я повторю позже, о чем не раз впрямую заявлял на предварительном следствии по моему исключительному делу.
И моя линия на этом процессе, который должен привлечь внимание через газеты, радио и телевидение всех истинных патриотов советской власти, состоит в принципиальном курсе на полное оправдание.
Кроме того, не я обязан оправдываться здесь, а вы сами обязаны меня оправдать с занесением в личное дело благодарности Родины, партии и правительства.
Перехожу к проблеме личности подсудимого, то есть к себе лично. С восьми лет в пионерах. С четырнадцати – в комсомоле. В партию принят сразу после расстрела вот этой рукой пяти латышских националистов в Баугавлисе.
В самом конце войны был призван на фронт. Служил до сорок шестого года в частях особого назначения МВД. Вылавливал в лесах Латвийской ССР фашистских прихлебателей и наемников, а также врагов колхозного строительства, не говоря о прочей националистической нечисти.
Заслуг имею немало, что должно быть вам известно из характеристики, выданной соответственными органами.
Ни разу не дрогнула моя рука, ликвидируя так называемых «зеленых братьев» и их укрывателей.
Можно смело сказать, что, благодаря таким, как я, в Латвии вторично была внедрена советская власть.
Из войск МВД был, правда, отчислен после клеветы. Дескать, я злоупотреблял оружием и ликвидировал целый ряд якобы невинных граждан.
В 1947 году меня не то что за эту клевету не судили, но и присвоили воинское звание старшины с последующей демобилизацией. Имею ряд правительственных наград за успешное проведение операций по ликвидации латышских националистов и за политическую работу с населением освобожденных районов. В деле приложен ихний список.
После армии четыре года работал по рекомендации политотдела особой дивизии в органах милиции города-героя Риги, где проявил себя с самой наилучшей стороны, наводя порядок среди несознательных латышей, привыкших за годы фашистской оккупации к тунеядству и частному предпринимательству. Навели, будьте уверены, граждане судьи, вместе с вами, так сказать, бок о бок, чтобы Латвия наша стала свободной и счастливой в дружной семье народов.
Не раз, бывало, помогал следователям раскалывать отщепенцев всех мастей, и смело могу сказать, что на врага общества глаз мой наметан как у Дерсу Узала из одноименного фильма – насквозь вижу. Жилы вытяну, но правды добьюсь. У врага от одного только моего имени волосы дыбом вставали.
Затем, после марта 1953 года, сами понимаете, что произошло, и разгулявшаяся мразь, которая открыто перешла сейчас в антисоветский лагерь, добилась все-таки моего увольнения из органов милиции за нарушение соцзаконно-сти. Борцы за права человека!
После милиции по рекомендации управлений КГБ и МВД был назначен зам. нач. отдела кадров филиала союзного Института Маркса и Ленина, где и работал до момента моего ареста, вернее, до поездки на теплоходе «Аджария» в туристический круиз по капстранам средиземноморского бассейна.
Я являлся в такой ответственной поездке простым туристом без функции спецнаблюдения за членами группы, что бывало и раньше в путешествии по Болгарии и Франции в составе делегаций ветеранов Отечественной войны.
Перехожу теперь к прямым обстоятельствам дела.
В делегации, честно говоря, сразу видно наметанному глазу – кто есть кто. То есть за чем человек поехал в круиз, оставив своих близких в недоумении относительно своего возвращения на Родину: шмуток набрать несчастных с целью фарцовки; взглянуть на различные парфено-ны, колизеи, крематории, в общем, выпить разок и закусить, что тоже в наше время случается; оценить преимущества нашего строя перед гнилой демократией или потратить денежку, наворованную у советского государства. Думаете, мало таких, с позволения, туристов? Навалом! Взятка куда надо – и, пожалуйста, характеристика тебе на блюдечке, путевка, каюта. Кати на здоровье, пяль свои зенки на резкие социальные контрасты и мечтай в глубине души о реставрации на родине всей этой мерзости: продажного бабья, шопов, заваленных джинсами, обжорства, свободы шляться где хочешь и прочих «прелестей» гнилого Запада, не говоря уж о сексуальной революции, пропади она пропадом…
Смотрю, бывало, на какого-нибудь умника из интеллигентов, который слюнями обливается да восклицает: «Ах, родина Баха… Ах, родина Данта… Ах, родина Шопена…» – или Ван Гога хренова, извините за выражение, вместе с Шекспиром да Леонардом да Винчи…
Взял бы, думаю, сейчас тебя, падла, за грудки, потряс бы как следует и спросил бы:
– А у нас, что ли, нету родины гроссмейстера Карпова, Харламова, Вадима Кожевникова, мать твою так, Аркадия Райкина с евонными рожами в адрес недостатков? Нету разве у нас не то что Баха несчастного, а своего Соловьева-Седого с Михалковым и семнадцатью мгновениями весны, зимы, лета и осени? Нету, гад? Что тебе с того, что какой-то Вивальди на этой вот пыльной итальянской плешке симфонию наулюлюкал? А вон в том домишке полуразваленном хмырь средневековый религиозную пропаганду разводил?… Ты ведь в Москву не поехал в мавзолей сходить всей семьей, в мраморный? Тебе плевать, что там в Москве на зоопарке доска висит: «Здесь выступал Владимир Ильич Ленин в таком-то году»?
Тебе заграничный подавай зоопарк, где, видишь ли, на свободе почти разгуливают крупные звери. Вот они и догулялись, что там у них судей убивают, министров, полицию и так далее, а у нас за убийство даже паршивого дружинника полагается высший расстрел…
Я не случайно все это говорю, граждане судьи, а лишь для того, чтобы представили вы, решая тут мою небесполезную судьбу, атмосферу, в которую попадает настоящий советский патриот, наблюдая за поведением шоблы туристов или даже научной делегации.
Ну, ахи-бахи и ван гоги – это еще куда ни шло.
Теперь перейдем к потерпевшему Тихонову, которого я и сейчас за человека не считаю. Еще в открытых водах Средиземного моря въелось в меня похабное выражение лица Тихонова. Влезаю, естественно, в доверие к нему через распитие по стаканчику «столицы», захваченной из дому, чтобы не низкопоклонствовать перед вонючими коньяками и кьяньтями, на которые, кстати, никакой валюты не хватит, если пожелаешь от тоски по родине надраться, что бывает все же в круизе.
Постепенно обнажается передо мною нутро Тихонова. Техник-чертежник. 29 лет. Не женат, что подозрительно. Может, прикидываю по ходу дела, половой бандит? По публичному дому с детства мечтает, романтик проклятый, мопассанов начитался всяких?…
Думаете, не встречал я таких червяков в загранпоездках? Встречал. Этот только и ждет, когда руководитель бдительность потеряет, и в первый попавшийся бордель намыливается. Валюту всю спустит, которой нашей партии на народно-освободительные движения и так не хватает, и возвращается, сволочь, в отель, облизывается, как будто ему этого добра в родной Риге не хватает; высылать в Сибирь не успевают органы.
Но развратник все же еще не враг. Он просто от жадности запутался в желаниях урвать от жизни все то, что плохо лежит.
Тихонов же – совсем другое дело. У этого тоска какая-то в глазах и во всем существе, что мне, между прочим, хорошо знакомо. Насмотрелся, по капстранам поездимши. Надоела, понимаю, человеку советская власть хуже горькой редьки, потому что дальше своего пуза он уже много лет не заглядывал и строительством коммунизма не интересовался, как и все мы в этом зале судебного заседания, верней, в отличие от нас.
Поддали еще немного. Вполголоса клевету навожу на порядки у нас в стране, разумеется, не от души, а с целью служебной, оперативной провокации. Что, дескать, и мяса маловато, бесхозяйственность; пшеницу покупаем черт знает где, промтовары то и дело пропадают; днем с огнем, бывает, туалетной бумаги и детской шубенки не сыщешь; портвейн грузины проклятые разбавленный продают, богатеют; бормотухой целый цех в почтовом ящике отравился с получки; ракету, говорят, вовремя с конвейера не опустили, которая для Общего рынка в случае чего предназначена, и так далее.
На пушку беру, короче говоря, пострадавшего. Чую: клюет. Не заглатывает, но клюет.
Да, говорю, плевать мне на все эти джинсы и кофточки; пущу всю валюту на «Архипелаг», Библию и прочую антисоветчину, перечислять ее здесь неохота, граждане судьи.
Это, говорю, хоть для души будет в нашем полицейском государстве, где не продохнуть опять после культа личности; лучших писателей выслали и поубивали к чертовой бабушке; партийное начальство зажралось, при коммунизме уже живет, не то что мы; машины у них со слугами, дачи, продукты первой необходимости от пузяки, медицина с лекарствами из Германии, – я чуть не загнулся в сердечном приступе, валидолу ни в одной аптеке не было, в Москву теща за ним летала; правильно все по «Свободе» говорят и по «Голосу».
Все, в общем, как на экзамене в спецшколе, заметьте, оттараторил. Ну и раскололся, в конце концов, товарищ Тихонов.
Сначала так по разговору о недостатках разных, потом закосел однажды в открытых водах Средиземного моря и во всю Ивановскую, как говорится, разошелся.
На следствии я слово в слово повторил наговоренное Тихоновым, можете перечитать. Уши вянут, когда вспоминаю. Враг, явный враг, а может быть, и шпион. Смерть помешала нам установить это дело со всею точностью… А про великого Ленина чего наплел?
Не могу! Даже сейчас руки в кулаки сжимаются и зубы скрежещут от всенародного возмущения! Сволочь! Сами понимаете, что если у туриста нету в груди ничего святого ни на грош, то что же он о руководстве нашей партии заявляет и насчет внешней политики? В конце концов до того докалякался, что обвинил наш СССР в преступном наращивании военной мощи для мирового господства и ядерной катастрофы, потому что, дескать, чуют политические банкроты там, наверху, провал своего вонючего учения, экономики, планов и протухших лозунгов… Так прямо и высказался «вонючего учения и протухших лозунгов».
Хорошо, думаю, вражина, проклянешь ты тот день, когда я «столицей» с тобой поделился, от души, можно сказать, оторвал свое лекарство от тоски по родине.
Ничего, успокаиваю его, вот скоро приедем в Неаполь, или в Марсель, книжек купим, сами дома почитаем, приятелям дадим – не все же водку жрать, надо и правду знать, чтобы жить не по лжи. Верно?
И вот, граждане судьи, начинает мне казаться, что не провозом нелегальной литературы начинает попахивать в нашей каюте, а кое-чем почище.
Тот, который книжек накупает, так себя не ведет. Нет. Он, наоборот, наблюдение от себя отводит всяким хитрым макаром, а на самом деле только и делает вид, что валюту свою на пустяки тратит. Выжидает момента, чтобы броситься, как рысь, на всяких солженицыных, пастернаков, автор-хановых и прочую антимахровосоветчину.
Этот тип, может, и не станет провозить всякую свою пакость через нашу таможню. Он по ночам ее читать станет, в сортирах по два часа сидеть с какой-нибудь женой врага народа Ахматовой в руках или с «Лолитой» в городе Риме!
Нет. Мой Тихонов, вижу, поглубже настроен. Что ему «Красный террор» или «Скотский хутор» какой-нибудь?… Держись, Машкин Иван Иваныч, не зевай, отплачивай партии и органам за безграничное доверие.
Тем временем Марсель у нас на носу с его прославленной проституцией и агентами НТС, которые только и ждут, сволочи, чтобы вручить зазевавшейся вороне свою брошюру, журнальчик, Сахаровых, Максимовых и прочих отщепенцев.
На донышке бутылки моей грамм сто всего остается. Тихонов, надо отдать ему должное, за своей сбегал, еще поддали, и он говорит мне следующее:
«Хороший ты, Иван, душевный человек, во всем тебе доверяюсь и прошу помощи личного характера. Душу мою ты узнал за эти дни, а также настроение и мировоззрение. Там больше жить не могу. Подперло под горло. Рак души у меня от советской власти и от того, что делает она не только с нами, русскими людьми, но и с прочими младшими братьями. Дышать не могу и сделать ничего нельзя, два приятеля в психушку посажены ни за что ни про что. Или на свободу попаду, или смерть, а тебя прошу как душевного человека – позвони, если удастся мне свалить, по двум телефонам и скажи им мои слова прощания и прощения. Не могу больше. Имеет человек право на свободу, имеет!»
Так, думаю, граждане судьи, свободы тебе, гадина антисоветская, невтерпеж захотелось! Ну, ты получишь у меня такую свободу, что век ее не забудешь!
Однако маску дружелюбную не скидываю: рано еще, надо затравить свободолюбца плотнее, а тогда уже – за горло, как говорится, можно взять мертвой хваткой и открыться злорадно. Для матерого врага это тоже пытка, что не его взяла, а наша. Вот как дело происходило в открытых водах Средиземного моря.
Я веду линию на полное свое оправдание и на послежиз-ненное осуждение пострадавшего Тихонова как злейшего предателя всех наших интересов.
Ну, смотрю в иллюминатор – Марсель проститутский на горизонте высобачивается. Дернули еще с Тихоновым по полстакана. Я для пущего блезиру сельское наше хозяйство лягнул с жилищным строительством заодно и хоккеистов-сволочей – олимпийские игры, гады, проиграли в Америке.
Совсем близко Марсель. Решаю оперативную задачу, и тут, по-моему, даю небольшую промашку. Давай, говорю, телефоны своих друзей, берег скоро.
Написал он их и велел притырить получше от шмона на таможне в Риге. А теперь, говорю, давай двигаться, Тихонов.
А у него – глаза на лоб. Голос меня выдал. Так, бывало, в кабинете или в камере говоришь тихо и вкрадчиво: «Ну, пошли», – и от этого одного у тварей всяких, «зеленых братьев» и так далее ножки в коленках подгибались.
– Куда, – говорит, – пошли?
– Как, – говорю, – куда? К капитану, к замполиту. Приехал ты, Тихонов, откровенно говоря. Приехал!
Все враз, конечно, понял прохиндей, инакомыслящая шкура. Бледным стал, и во всем дальнейшем, как и в предыдущем, виноват исключительно один он.
Берет палку нарезную, сувенир мой для майора Глухова из ОБХСС. «Помни Неаполь» на ней написано, и этой самой палкой – промеж рог меня и еще раз, и еще, а потом по руке. Что Тихонов в своей ярости говорил тогда, пересказывать не хочу. Вам тут и так видна физиономия врага, зараза которого кишит сейчас в Риге, так что недаром ее в анекдоте еврейском называть стали Кишиневом.
Ну и понес я его, признаюсь, понес по кочкам вот этими руками, и палка никакая была мне не нужна. Взъярился, разумеется, как и положено в нашей работе. Не без этого. «Следствие в перчатках ведут, товарищи, только знатоки», – говаривал нам частенько нач. управления МВД.
Молочу гада, себя не помню, увлекся слегка. Вот тебе, тварь, за все получай: за свободу буржуазную, за клевету в адрес партии и правительства, за презрение к прогрессивной нашей политике внешней, за ненависть к сельскому хозяйству, к свободе слова, к писателям Вадиму Кожевникову, Машке Прилежаевой, которую ты, падло, ненавидишь только за то, что она про вечно живого Ильича пишет, и к Юлиану Семенову, воспевшему во весь голос наши органы, – получай.
Молочу, значит (скрывать этого не намерен, потому что считаю такие действия заслугой, а не преступлением против личности, как сказано в обвинении), молочу, а он, думаете, раскаивается, что с врагом иногда случается? Нет. «Фашист, – хрипит, – фашист… фашист… фашист…»
Ах, это я фашист?! Я, который после Дня Победы на волоске от смерти находился в кровавой борьбе с «зелеными братьями»? Я, который к высшей мере приводил разное отребье, не считаясь ни с нервишками, ни с временем семейной жизни? Я – фашист?!
Не удержался: ногой врезал под дых и так далее. Я ж не мог вот так сразу успокоиться, когда он упал и прекратил оскорбления в мой адрес, затих, короче говоря? Не мог. Молотил еще некоторое время, хотя прямой установки на убийство, от души говорю, у меня тогда не было.
Тут – Марсель. Если б не сувениры для дружков по работе, то плевать бы я хотел на этот город разврата…
Каюту запер. Тихонов, говорю начальству, верней руководству группы и сексоту Чирикову, паршиво себя чувствует, на берег сойти не может.
Я, безусловно, признаю свою вину за попытку провести тайком в город Ригу предметы порнографии сексуальной революции, как-то: два половых вибратора, мужской и женский, с напряжением 120/220 вольт.
Но если разобраться как следует, то и здесь есть для меня уважительная причина, а именно: желание помочь друзьям по работе, отдавшим здоровье свое и нервы органам, пожертвовавшим ради дела, ради борьбы со всем тем, что мешает нам двигаться вперед, самым иногда необходимым для семейной жизни. Ведь товарищ Ленин не раз заявлял: надо уметь мечтать, дорогие товарищи!
Похабные открытки и два журнала для пидарастов мне подсунули единомышленнички пострадавшего Тихонова. Уверен в этом. Больше некому. Ранее подобным товаром я никогда не спекулировал на черном рынке города Риги, борьба с которым ведется недостаточно эффективно, что и говорить.
Вы думаете, я не сознаю, почему я выбран после возвращения на Родину козлом отпущения? Прекрасно понимаю. На это есть две версии, как говорит Юлиан Семенов.
Первая: моя вина в том, что разгоряченный оперативной работой с Тихоновым, я потерял на нервной почве бдительность, и, естественно, двое сов. граждан, воспользовавшись этим самым, смылись в полицию и попросили политического убежища. Виноват. Моя ошибка. Забыл я как-то о них из-за Тихонова. А ведь были они у меня на примете, были. Чуял я, что финтят Минкявичус с Белобоковым: уж больно красноречиво насмехаются над так называемым свободным миром, глаза отводят от себя. Как в точку смотрел. Виноват. Одного предупредил – двоих проморгал. Арифметика, как говорится, не в мою пользу. Виноват. Больше этого не повторится.
Вторая версия, почему я сижу там, где раньше сидела тьма моих подследственных? Потому что затесались после 1953 года, ужасного для нашей страны, во все наши органы, а может, и куда повыше – не буду обходить здесь этого наболевшего вопроса – те, кто только и ждет, чтобы поставить подножку настоящему советскому человеку, человеку будущего. И в случае моего осуждения я непременно накатаю жалобу великому Шолохову. Он что сказал насчет Абрама Терца и Юлиана Семенова, верней, Даниэля? Он сказал, что надо было не чикаться с этими предателями, а руководствоваться прямо революционным правосознанием и к чертовой бабушке, извините за выражение, расстрелять!
Я вот просил у защитника моего достать мне для последнего слова это высказывание из старых газет. Думаете, достал? Сам, небось, из тех, кто ждет момента… Но, ладно уж… не будем об этом… и так все ясно.
Я лично жалею об одном: погорячился, перебрал, недоглядел, а виноват единственно в том, что после обнаружения в моей каюте трупа пострадавшего Тихонова, в небольшой заварушке, посвященной моему незаконному аресту, затерял я телефоны тихоновских сообщничков, проживающих пока что еще на свободе, на подлинной свободе, а не марсельской, в нашем городе-герое Риге.
Поэтому прошу суд переквалифицировать мою статью о тяжких телесных повреждениях на халатность при исполнении служебных обязанностей, за что готов понести искреннее наказание, и учесть все мои заслуги с боевыми наградами, а также принципиальную несгибаемость после трагедии 1953 года.
Не мне должно быть место за решеткой, а таким, как пострадавший Тихонов.
Обязуюсь впредь при выездах за рубеж не покупать технической порнографии в виде обоеполых вибраторов и сувениров, имеющих форму с небольшим намеком на моральное разложение личности.
Надеюсь на ваше, граждане судьи, революционное правосознание, потому что надеяться, как мне кажется, больше уже не на что. До ручки дошли. И что я, как зам. нач. отдела кадров Института Маркса – Ленина, – незаменим на своем посту.
ВЗЯТКИ… ВЗЯТКИ… ВЗЯТКИ…
Решетов, работая директором магазина «Ленмебель-торг», получал взятки за продажу гражданам импортных мебельных гарнитуров вне очереди.
Последнее слово подсудимого Решетова
Граждане судьи, во время всех буквально судебных заседаний, во время нелогичных выступлений и реплик прокурора, во время истеричной и визгливой речи общественной обвинительницы Кузькиной я сидел, слушал всю эту белиберду и думал, почему же вместо того, чтобы ругать Решетова за моральное уродство, никто не скажет вслух от чистого сердца: а мог ли он не брать взятки?
Вот что должно быть предметом нашего судебного разбирательства. Вот что нам надобно бы исследовать социологически и психологически. Вместо того по сто раз на каждом заседании мы слышим демагогическую болтовню насчет пережитков капитализма в сознании людей, в частности, в моем преступном якобы сознании… Это, простите, несерьезно.
Вы судите не первого взяточника из нашей замечательной и прогнившей до основания торговой сети. Более того, вы судите меня фактически не за то, что я брал взятки (хотя я их действительно брал одно время), а за то, что я отказался их брать. И вам прекрасно это известно.
Если бы у нас была сейчас возможность допросить начальника городского отдела ОБХСС и следователей, которые вели мое дело, то вы услышали бы от них (если бы они, конечно, осмелились сказать правду), почему и по чьей указке я вообще оказался под следствием.
Вы же не можете не знать, граждане судьи, как каждый директор любой торговой точки повязан по вертикали, так сказать, с вышестоящим начальством. С начальством по гор-торгу, по райкому партии, по райисполкому, райотделу милиции и так далее вплоть до пьянчуги и вымогателя участкового.
И вы знаете, что любой директор считается заведомым вором, мошенником и взяточником. Просто цинично подразумевается, что ты не можешь не махинировать в торговой сети развитого социализма.
Я пришел в магазин сразу после института народного хозяйства, молодым еще человеком. Было это во времена Никиты Сергеевича. Не у одного у меня душа горела жить как-то по-иному, не так, как при Сталине. Литературу мы читали, где смело ставились острые нравственные проблемы. Мы задумывались о том, что не хлебом единым жив человек, и это явно было связано с крахом и саморазоблачением лживой идеологии.
Новое поколение людей пришло в торговую сеть так же, как и в органы милиции. Нам (многим из нас) приятно было как-то способствовать новой, более зажиточной жизни народа…
Колхозники стали получать наконец деньги за свой труд и потянулись в город за товарами. Ведь деревня почти тридцать лет жила в черном теле, особенно русская деревня.
Стоило подохнуть этому зверю Сталину, как люди вдруг остро ощутили, что нету у них стульев, столов, книжных полок, матрацев, черт побери, а о гарнитурах многие еще не задумывались.
Я лично горел на работе так, что носился по министрам с проектами лучшей организации производства мебели, покупки лицензий на Западе и так далее. ОБХСС вообще не заглядывал ко мне одно время.
Я чувствовал, что мне доверяют, и оправдывал доверие.
Мне нечего было скрывать сначала от своей жены, а потом и от двух взрослых детей.
Мой магазин считался образцовым, и сам я стал членом бюро райкома партии и горисполкома. Магазин славился хорошим ассортиментом мебели. К нам приезжали из других республик, но всех удовлетворить было невозможно. Мы организовали предварительную запись сначала на мелкие предметы, затем на гарнитуры. И строго следили за оформлением заказов. Прохиндеев я гнал в шею.
Но вот несколько раз подряд имел я разговоры то с одним деятелем, то с другим и в райкоме и повыше, не говоря об ОБХСС. И каждый деятель хитро намекал мне, что пора и поделиться доходами. Когда я уверял, что живу на зарплату, а взяточников и посредников близко к себе не подпускаю, деятели хлопали меня по плечу и говорили:
– Твердый ты мужик, Решетов. Так и держись. Трепачей нам не надо.
Конечно же, я понимал, что ждут они от меня доли нахапанного у покупателей и государства.
Потом, после моих отговорок, последовал прямой намек, что я – собака на сене. Или, мол, давай делись, или место мы тебе подыщем похолоднее.
Начальник районного отдела каждый день являлся и сидел в кабинете, ожидая пакета. Потеряв терпение, он прямо заявил, что с него тоже не слезают и ждут, ждут, ждут. И от души возмущаются, что все директора – люди как люди, только Решетов хитромудрый жлоб, чистюлей притворяется, все под себя гребет. В общем, хана тебе, Решетов, если не будешь перепуливать начальству. Тут все крепко друг с другом повязаны, и куска от пирога жаждут.
Поделился я тогда терзаниями своими с женой. Она прямо заявила, что если буду воровать, то есть махинировать и брать взятки за внеочередной отпуск гарнитуров, то она уйдет от меня вместе с детьми.
Напился я с одним своим другом, который идеалистом был одно время. Он и помог мне совратиться. Я его не виню: сам мог устоять и найти другую работу. Мог. Но не устоял, когда он раскрыл мне глаза насчет морального облика тех, кто нами руководит на всех уровнях жизни.
Он в КГБ работал и буквально в каждом деле о крупных хищениях находил связи жулья с министрами, их замами, с партийными органами и так далее.
Овладело мной чувство безысходности. Не было возможности жить в этой помойке и не замарать душу. А если не замарать, то все равно не простили бы мне отступничества. Куда деваться?…
Зло меня взяло, и решил я так: раз вы хотите видеть во мне своего волка, из своей стаи, то я им стану. Будьте уверены. Но львиная доля перепадет не вам, а мне. Я по-муд-рее вас. Все ходы и выходы знаю…
Долгое время жена ничего не знала. Потом случайно нашла у меня, у пьяного, в пиджаке дорогой браслет и книжку на предъявителя. На 30 тысяч. Жалкую часть моих доходов.
Связала это с моим перерождением, которое казалось мне незаметным, – и бросила. Даже от алиментов отказалась. Не предала однако. А надо было. Отсидел бы уже свое и начал бы, возможно, жизнь сначала. Значит, не судьба… Пришел, однако, такой момент, когда я понял, что погубил свою судьбу, а нахапанное не принесло мне даже минутного удовлетворения. Не погубил жулик до конца душу. Была еще возможность спастись от этой скверны, но не диссидентом же становиться?…
Перестал я вдруг посылать наверх каждый месяц тысяч по десять, а иногда и больше. И знал, чем это кончится. Я даже знал, когда ко мне мерзавца подошлют с переписанными номерами банкнот. Я сам помог поймать себя с поличным. Знаете для чего? Вы ведь удивляетесь тому, что я себя явно топлю. Так вот знайте: я хочу подохнуть раскаявшимся человеком и плевал я на любой ваш приговор. Я и без него давно труп. Со мной родные дети отказываются встречаться.
Желаю вам успехов в борьбе со взяточничеством, взяточниками и их высокими покровителями.
ПРОКЛЯТАЯ ТРУДОВАЯ ВАХТА
Баранов, находясь в нетрезвом состоянии, проник в рабочее время на территорию хлопчатобумажного комбината и пришел в цех, где работала его знакомая. Там Баранов стал приставать к ней и оскорблять нецензурной бранью. Мастер цеха Шевелев потребовал, чтобы Баранов ушел и не мешал работать. Однако Баранов уйти из цеха отказался. Когда Шевелев и помощник мастера стали его выдворять из цеха, Баранов оказал им сопротивление, выражался нецензурными словами и ударил Шевелева рукой по лицу. Баранова доставили в караульное помещение; там он тоже буйствовал, оскорблял работников охраны нецензурной бранью, разбил тумбочку.
Последнее слово подсудимого Баранова
Граждане судьи! Как вы знаете, следствие по моему делу велось почти полгода, и у меня было время для обдумывания своих поступков, а также для разговора с собственной совестью с глазу на глаз, потому что следователь Харборов посчитал меня особо опасным преступником, каковым никогда я не являлся, о чем написано в характеристике с места работы и из общества защиты животных при штабе охраны общественного порядка, и велел держать меня в одиночном заключении.
Само собой, я вчиню ему иск за потерю мною психического здоровья и не успокоюсь, пока его не призовут к ответу. В тюрьму меня привезли здоровым человеком, а сейчас перед вами фактический инвалид. Обладаю куриной слепотой. Частично потерял своевременное пищеотделение в виде кала. Каждую буквально ночь посещаюсь антисоветскими сновидениями в неприличном состоянии, как-то: мочусь в избирательную урну с блоком коммунистов и беспартийных, стучу кулаком по мавзолею с просьбой открыть и принять у меня для опохмелки пустую посуду в количестве 30 бутылок из-под французского коньяка, которого сроду не пил; наношу устные оскорбления портретам членов политбюро, которое на самом деле обожаю. Залажу на броневик у Финляндского вокзала с произнесением речи перед путиловцами, внесшими крупный вклад в дело об освобождении трудящихся от власти капитала. Но это – еще цветочки, а не сновидения.
Бывает, снится мне, как выкапываю я из-под земли секретаря парткома хлопчатобумажного комбината, рублю его на мелкие кусочки на манер дождевого червя, кладу в банку консервную «Завтрак туриста» и прусь на рыбалку. А плотвичка, ершики и даже ничтожные пескарики не клюют на секретаря парткома и не клюют. Нету сна отвратительней для советских рыбаков, чем этот.
О прочих снах говорить не буду. Они представляют из себя смесь жалкой клеветы на нашу родную советскую власть с немыслимым калейдоскопом различных половых извращений, вплоть до гнусного сожительства с комнатным растением фикус, чего до заключения меня горе-следователем Харборовым в одиночную камеру никогда не было ни во сне, ни на яву. Смотрите характеристику из секций тяжелой атлетики Дворца культуры имени Ленина.
Разберемся, перед тем как перейти к самому делу, почему я был выдворен из общей камеры, где вел агитацию за моральный облик советского человека на предварительном следствии.
Сразу после ареста Харборов принялся шить мне статью за антисоветскую агитацию и пропаганду, что никак не вяжется с моей личностью. Он заставлял меня, используя методы, заклейменные нашей партией на XIX и XX съездах, признаться в том, что я под предлогом свидания в пьяном виде со своей временно внебрачной женой Тонечкой призывал работниц ткацкого цеха не стоять на трудовых вахтах по призыву бесхозяйственного руководства комбината. Я, как и положено настоящему гражданину, отбиваюсь от такой чуши руками и ногами, ну и выливаю случайно в лицо Харборова чернила и попадаю ногой в живот.
После чего перевожусь в одиночную камеру якобы для спасения моей жизни от оголтелых уголовников, возненавидевших мою личность за любовь к родине, к борьбе за мир, за ненависть к хищениям социалистической собственности и эксплуатацию человека человеком в так называемом свободном мире. Якобы один заключенный за две пачки сигарет и лишнюю миску баланды в день предупредил о намеченном убийстве меня – патриота своей страны. Я был заключен, как какой-нибудь Чернышевский, в каземат, где схватил радикулит и астмовую бронхиальность.
Не было с моей стороны агитации против трудовых вахт в честь различных мероприятий и памятных дат типа дня рождения Ленина или годовщины присоединения к нашей родине Литвы, Латвии и Эстонии. Не было.
Просто лопнуло у меня терпение человеческое. С Антониной Шуваловой мы знакомы два месяца. За это время в результате бесед и прикидок различного характера приняли решение начать совместную половую жизнь с целью анализа дальнейших возможностей долговременного брака. Сами понимаете, что в наше время большинство людей женятся вслепую, так сказать, или, образно говоря, кота в мешке покупают, а там еще и шило находится, которого, как известно, не утаишь.
Мы же с Тоней решили приглядеться, примериться семь раз, а уж один – отрезать, но зато до золотой свадьбы без разводов и раздела имущества. С работы, говорю, сниму тебя, будешь детей воспитывать, чтобы они, подлецы, с двенадцати лет портвейнов не жрали в парадных и ридикюли у женщин не выдергивали на улице прямо из рук. Лучше уж с самого начала не бросать детей на произвол уголовников, которыми кишмя кишит и город, и двор. Особенно приглядывать за ними надо во время так называемого полового созревания, которого у наших отцов и дедов, по ихним рассказам, вовсе не было, и не бесились они до изнасилования кого попало в парках культуры и отдыха.
Тоня согласна. Тем более у нее подозрение на чахотку от работы в цехе, кажется, на чесально-трепальном автомате. Пыль набилась в легкие и бронхи.
Назначаем решающее свидание. Я квартиры не имею. Поэтому нанимаю ее у инвалида войны Царапова Ильи на одну ночь, включая свет и прочие коммунальные услуги в совмещенном санузле. 10 рубчиков, как в гостинице номер «люкс» с телевизором. В его показаниях говорится и про это и про то, как я был взволнован первой, фактически, брачной ночью, вернее, ее ожиданием.
Бутылку поставил водки и бутылку шампанского. Закуску сообразил видную. Племянник мой в столовой обкома посудомоем работает для стажа в институт пищевой промышленности. Он мне достал селедки, тушенки банку, компот «Персики без косточек», колбасного сыра 200 грамм и мармелад развесной марки «Все выше, и выше, и выше». Нормальная, по нынешним временам, закуска.
Хризантему приобрел, как учили по радиокурсу хороших манер и новых обычаев. Гвоздик добавил пару и хвойных веток для полноты букета. Сколько дерут у нас на базаре тунеядцы кавказской нации за цветы, мы здесь говорить не будем. Я делал заявление по этому поводу на следствии Хар-борову, но он его расценил как антисоветское и сказал, что не подошьет к делу.
Затем мы выпили с инвалидом Цараповым грамм по сто за его помощь в сервировке стола и поджарке картошки на барсучьем сале. Харборов за это сало пытался разоблачить меня как браконьера, но я в своей гневной отповеди доказал, что сало купил на базаре, где другого сала нету, потому что колхозники придерживают убой свиней до Седьмого ноября, вздувая цены на праздничное мясо.
Затем свидетель Царапов неохотно удалился, сказав, что возвратится не позднее семи утра, так как должен занять очередь в пункт приема посуды, чтобы к вечеру ее сдать, ввиду отдаленности пенсии.
Жду Тонечку со всей душой и желанием начать совместную жизнь с самого главного, как написано в книжке профессора Цукерштейна «Учимся советскому браку»… Телевизор включил, раз за него заплачено. Жду.
Час проходит в волнении. Мало ли что бывает. Могли и раздеть по дороге, и ридикюль выхватить. Автобусы, бывает, по часу не ходят, потому что водители-скоты «козла» забивают под интерес, для чего вытаскивают с помощью палки и клея монеты из касс самообслуживания. Я сам участвовал в рейде газеты «Путь к коммунизму» на автобазу, о чем в деле есть показания зав. отдела писем газеты товарища Цениной.
В общем, мало ли что бывает, думаю. Два часа проходит. Нет Тони.
Звоню сначала в милицию. Есть, говорят, у нас Шувалова. За проституцию арестована неоднократную на вокзале. Бегу в отделение. Убью сейчас, думаю, прямо в дежурной части. Строила из себя Валентину Терешкову, стерва. Хризантему, говорит, купи, дорогой Баранов, белую, в виде эмблемы моей невинности… Убью!
Граждане судьи! Разрешите устроить перерыв судебного заседания на пять минут для оправки ввиду недержания мочи из-за отбития моих почек следователем Харборовым после попытки ударить его стулом по голове… Спасибо за душевное понимание…
Граждане судьи! Во время этого короткого перерыва я многое осознал. Не следовало мне психовать и бежать в милицию, так как там находилась не Тоня, а иная женщина, хотя у нас в стране нету социальных причин для платной проституции и еще некоторых родинок капитализма типа однополого чувства.
Возвращаюсь домой, верней, в наемную квартиру инвалида. Там дым. Картошка сгорела на плитке с барсучьим салом. Дым столбом. Окна открыл и звоню из коммуналки в пожарку, что тут не пожар в случае тревоги, а картошка подгорела.
Звоню следом в общежитие комбината. Дежурный посылает меня в ответ на просьбу заглянуть в комнату 218… сами понимаете – куда посылают дежурные, и добавляет, чтобы я сам заглянул… не хочу тут заниматься уточнением.
На комбинат в цех не звоню, потому что Тоня в утро выходит и в пять кончает. Сам бегу в общежитие. Хоть дежурный не подал на меня жалобу, но я тут честно признаюсь, что потряс я его крепко за то, что посылал куда не следует, и советовал заглянуть туда же, если не дальше…
Стучу в Тонину комнату. Молчок. Неужели, думаю, с наладчиком Кусько опять закрутила платонический роман? Но в комнате явно есть парочка. Дыхание ихнее слышу. Выбиваю дверь плечом. Срываю одеяло с Тониной койки. Там Ленка находится со своим хахалем таксистом. Мне, говорит, Тоня разрешила встретиться. Она на вахте трудовой в честь достижения полюса северного атомоходом «Ленин».
Что я от всех этих дел почувствовал – сами понимаете. Себя не помню. Бегу на комбинат. Вахта меня не пускает, хотя я сам комбинатский человек и нахожусь, как компрес-сорщик, на доске почета; копия фото приложена к делу. Вахта с оружием у нас, потому что перед Седьмым ноября, Первым мая, выборами, Женским днем и конституцией значительно увеличивается хищение продукции комбината типа ситца, батиста и готовых изделий.
Я и вынужден был проникнуть на территорию через ограду, сорвав частично колючую проволоку длиной в 3 метра… Гудит как улей родной завод. Поговорка такая имеется… Вбегаю в цех. Пожалуйста – ходит моя Тонечка в ком-бинезончике синеньком, который снять должна была пять часов тому назад после дневной смены и быть со мной в сближении, ходит Тонечка у своих проклятых станков. Такое у меня зло на них тогда было! Подхожу.
– Что же, – вежливо говорю, – получается, Тоня?… Хризантема в воде разлагается… Водка с шампанским разогрелись, как на пляже… Картошка пропала с барсучьим салом, который от чахотки помогает… Время за комнату вхолостую движется, а ты тут у станков расхаживаешь, словно при рабстве капитализма и уйти не можешь по нашей уважительной причине?
– Не могу, – отвечает Тоня, – не отпустил мастер. В честь прибытия «Ленина» на Северный полюс должны мы отработать для рапорта партийному съезду целую смену. Процентов выполнения плана не хватает всему комбинату.
После этих слов, врать не буду, начался во мне бурный конфликт между личным и общественным, где в тот раз победило из-за нервного состояния личное. Сознаюсь и беру обратно свой отказ о том, что громко кричал фразы типа:
«Плевать я хотел на все трудовые вахты вместе взятые! Нету в конституции нашей брежневской ни словечка насчет этих платных вахт! Труд не умеете, сволочи, организовать, а потом на наших шеях выезжаете для премий квартальных! Хватит с нас субботников! Скоро в честь дня рождения бабы директора комбината на вахту начнете нас ставить! Свидание с дамой – тоже трудовая вахта от всего сердца…»
Все это я высказал мастеру цеха Шевелеву – сущему зверю типа надсмотрщика на царской каторге. Он записал мои слова в блокнот. Пошел, говорит, вон отсюда, дрянь гунявая.
– Тоня, – обращаюсь, – идем. Снимаю тебя с работы.
Прокормлю. Сейчас не война. За уход с работы не посадят, а уйти ты имеешь полное право. Они с профкомом не со гласовывают своих прохиндейских вахт и нарушают все трудовые законы страны.
Я, конечно, под хмельком был и не понимал, как это трудовая вахта, которых всегда будет бесконечное множество, важней самой первой ночи кандидатов в мужа и жену. Не понимал…
Тоня склоняться начала на мои аргументы. И не циническими они были, как тут напрягался прокурор, а человеческими.
И не надо было мастеру Шевелеву хватать меня за рукав и обзывать такими словами, которыми в «Крокодиле» обзывают последних империалистов и поджигателей новой войны. На очной ставке он ведь принес свои извинения.
– Прости, – говорит, – Костя. На посту я был. За не выполнение плана, сам знаешь, тринадцатая зарплата на крылась бы, и талон на мясо не дали бы к празднику…
На очной ставке простил я ему, а тогда возмутился и поставил Шевелева на свое место одним резким движением. Он позвал помощника, и им удалось связать меня за руки. При этом я успел оттолкнуть лицо Шевелева связанными руками, так как оно находилось в неприятной близости от меня, обдавая сивушным перегаром.
Тоне Шевелев приказал с явной угрозой оставаться на рабочем месте, иначе ее осудят за саботаж производства и не переведут с шестикоечной комнаты в трехкоечную.
Она и осталась. Я сразу же понял, что такая кандидатка в жены женою моею не будет. Не было счастья, да несчастье помогло. Остальное вам известно. Тумбочку я разбил случайно ногой, потому что руки у меня были связаны, и я не буйствовал вовсе, а возмущался системой трудовых вахт.
Если в конституции записано, что мы имеем право на труд, то это не значит, что труд, когда захочет, имеет право на нас. Вы наведите ревизию на комбинате и увидите, сколько раз в году дирекция и партком заставляют работать ткачих сверхурочно под соусом разных дней рожденья, присоединений Прибалтики и Украины, годовщин каких угодно, начиная со столетия Максима Горького и кончая юбилеем выпуска первого советского метра ситца свободными от рабства капитала ткачихами. А приплытие «Ленина» на Северный полюс – вообще смешно.
Прошу суд назначить экспертизу моему здоровью, так как потерял большую его часть от рукоприкладства следователя Харборова, и психика моя нарушена обвинениями в антисоветских настроениях. Прошу не подвергать ответственности инвалида войны Царапова за якобы спекуляцию жилплощадью в корыстных целях, используя временные трудности государства в жилищном строительстве.
Руководить надо лучше и на других принципах, чем горлопанство с трудовыми вахтами, и не пускать денежки наши кровные на ветер черт знает где. И не борьбой за мир надо заморочивать нам головы на митингах, и в войну хватит играть нашим генералам и политикам, как в детстве. Не маленькие уже.
Еще раз повторяю, что я против трудовых вахт. Жизнь рабочего человека и так – сплошная трудовая вахта до самой пенсии, если, конечно, он раньше не выйдет в расход от подгонялок и плохой производительности труда.
Прилагаю через своего защитника, от которого толку как от козла молока, денежную претензию к парткому комбината в размере 36 рублей за оставленную в комнате Царапова начатую бутылку водки и не начатую бутылку шампанского, включая хризантему с гвоздикой в стакане и закуску, а также нереализованную жилплощадь за одну ночь…
За разбитую попытку начать брачную жизнь счета не предъявляю, так как на деньги эту травму перевести нельзя. Есть у нас кое-что подороже денег и трудовых вахт. У меня без вахт производительность труда годовая 110-125%. Справка об этом приложена к делу. Прошу коллектив цеха взять меня на поруки и обязуюсь начать работать в счет 1981 года. Славного года XXVI съезда нашей партии, который станет, как правильно заметил прокурор, очередной исторической вехой в жизни нашего прогрессивного народа, уверенно шагающего в ногу с партией вперед к светлому будущему, за что прошу сделать мне снисхождение. В крайнем случае, желаю выходить из тюрьмы на исправительный труд в своем цеху, где от меня будет больше пользы, чем на склеивании коробок для конфет «Привет из космоса». Прошу также не набавлять лишний срок за откровенность рабочего человека, о чем меня предупреждал защитник…
Мы придем к победе коммунистического труда.
СМЕРТЬ ОВЧАРКИ
Антоненко, находясь в состоянии опьянения, пришел на берег реки со своей собачкой, натравил ее на теленка, принадлежащего Мирошниченко. На предложение Мирошниченко увести собаку домой или привязать ее Антоненко ответил бранью. После этого Мирошниченко сходил домой, взял охотничье ружье, пришел на берег реки и двумя выстрелами убил собаку. В это время к нему подошел Антоненко и нанес удар кулаком по голове, стал вырывать у него из рук ружье. В результате между ними возникла борьба, во время которой Мирошниченко нанес два удара кулаком Антонен-ко по голове. Третий удар Мирошниченко нанес потерпевшему прикладом ружья по голове, после чего тот скончался.
Последнее слово подсудимого Мирошниченко
Граждане судьи, товарищ прокурор и дорогие зрители нашего показательного процесса! Все это, конечно, так и было. Нанес я потерпевшему, то есть покойному Антонен-ко решающий для жизни удар прикладом ружья по затылочной части черепа, как удачно выразился товарищ прокурор.
Я понимаю, что увеличение роста преступности по нашей области льет воду на мельницу американской преступности, которую мы успешно догоняем и перегоняем, благодаря несознательности таких торопливых людей, как я. Намерения убить Антоненко не имел я, здоровьем своим клянусь, даже за пять минут до убийства, но слегка поторопился. Сказано в народе: поспешишь – людей насмешишь. Смешного, конечно, маловато в смерти даже такого злодея и развратителя домашних животных, как Антоненко. Не я ему, как говорится, жизнь дал, и не мне отымать ее было.
Но давайте разберемся как следует в суровых обстоятельствах дела, от которых волосы дыбом встают у всех честных тружеников нашей области. С правдой нечего в прятки играть. Почему товарищ прокурор только лишь на меня помои льет, а Антоненку святым выставляет? Ну и что с того, что покойный являлся членом партии? Сталин тоже им являлся, а был признан всенародной сволочью и уголовным преступником.
А секретарь обкома Кукшев не был, что ли, членом партии? Был, да еще каким. Но ведь посадили вы его за изнасилование сотрудницы, которая стрихнину из-за этого измывательства наелась? Посадили. Мало ли вы членов партии пересажали от кондукторши автобуса Мыковой (билетами поддельными она года три торговала) до директора ресторана Шпульмана, бравшего взятки с официанток, и начальника милиции Чуева. Этот вообще обнаглел до того, что зубы выбивал у арестованных хулиганов и спекулировал с женою вместе золотом, что на зубы гражданам идет, но его нигде не достать.
Я в Антоненко таким образом не члена партии убил, специально, чтобы коммунизму насолить, а убил я в нем безнаказанную сволочь: злобную, почище, чем его натасканные немецкие овчарки.
Продолжу с того, что он регулярно являлся на место купания детей в общеизвестной реке Икше в пьяном виде и в сопровождении одной или нескольких собак из своего питомника. При этом Антоненко нарочно заставлял собак загрязнять воду речную так называемым калом и, само собою, мочой. А вы полезете, граждане судьи, в Икшу даже самым жарким днем, если в ней черт знает что плавает и в нос шибает? Семью потами обольетесь, но ни в жисть не полезете, уверяю вас как личность, до конца преданная делу защиты окружающей среды нашей великой родины.
Но детишки-то беззащитный народец. И чего они понимают в чистоте, черти чумазые? Разгонят дрянь эту палками и вновь ныряют, а Антоненко стоит, бывало, покачивается и посмеивается. Кино это для него и анекдот.
Я же пасу обычного своего теленка поблизости с разрешения райкома, как инвалид Отечественной войны, нуждающийся в личном запасе мяса на всю зиму.
Все знают, что неоднократно пытался я усовестить Ан-тоненку. Зачем, говорю, гадить сюда приходишь? Зачем детишек собаками пугаешь? Кто тебе дал такое фашистское право?
Что же отвечает покойный? Я, отвечает, есть важный государственный сексот и выполняю задание самого Леонида Ильича Брежнева по плану укрепления дружбы с Германской Демократической Республикой. Плевать я хотел на всех вас, а пионеры эти и хулиганы обязаны помогать в моей доблестной работе.
Тут вот читали, товарищ прокурор читал, благодарности германских партийных и прочих органов Антоненке за отличную дрессировку немецких овчарок по охране границы с ФРГ от побега туда несознательных граждан.
Все мы понимаем, что защита государственных границ – есть священное дело всего народа за исключением тех, кто границу эту хочет нарушить. Недовольных, как известно, немало у нас в стране и в народных демократиях. Если их не придерживать, то разбегутся того и гляди, как обезьяны из нашего городского зоопарка, благодаря алкоголизму охраны секции человекоподобных, которых вы справедливо осудили передо мной к трем годам строгого режима. Надо, одним словом, границы защищать, и до меня на суде дошло, что собаки типа немецких овчарок существенно помогают органам отлавливать, а когда надо – загрызать насмерть перебежчиков-антипатриотов.
Но Антоненко возбуждал в населении нездоровые чувства зависти привилегиями своих немецких овчарок, а также их зверствами и укусами граждан в общественных и антиобщественных местах около пивных ларьков.
Прикиньте сами: у нас в стране все равны, для чего мы и произвели в семнадцатом Великую Октябрьскую революцию. Но тогда как Антоненко получает чуть ли не триста граммов мяса в день, в один день, граждане судьи, на собачью морду, плюс овсянка (мы ее в последний раз в день смерти Ленина видели), плюс постное масло, картошка первый сорт (другой собаки не жрут, они же – не люди), плюс кости с мясокомбината на бульон и другие продукты, то рабочий человек и я – инвалид – отовариваемся государством по карточкам гораздо скромнее. Мясо нам выбрасывают по большим праздникам, да вот после победы над «Солидарностью» выкинули. Почему же так получается? Неужели уж германские коммунисты не могут сами наладить у себя в стране обучение собак на преследование и загрызание нарушителей Берлинской стены и разных колючих проволок? Где ответ на этот вопрос, которым должен заняться наш показательный процесс?
А ответ частично кроется в том, что мерзопакостней извергов, чем Антоненко, нету, наверно, во всей Восточной Германии. Он сам перед нами бахвалился, что до такого озверения способен довести овчарку разными подлыми способами, что она его самого готова временами сожрать или разорвать на мелкие кусочки. Антоненко таким образом превращал друзей человека – собак – в кровавых, беспощадных врагов людей. И всему городу известно, что двумя овчарками Антоненко были многократно покусаны сантехник Блохин и случайная прохожая, парикмахерша Кочарян. Они были доставлены в больницу, истекая кровью, в испуге и в обиде.
За что же натравил Антоненко своих питомцев на честных советских граждан, даже и не мечтавших перейти через Берлинскую стену? Вот дорогие зрители нашего показательного процесса могут подтвердить следующее: сантехник Блохин при ремонте антоненковского унитаза недобросовестно укрепил его, и покойный в нетрезвом виде (он и не просыхал от самогонки) свалился на пол с травмой поясничного нерва. С кем, впрочем, этого не бывает?… В новых домах, случается, потолки падают гражданам на головы, но они же не бегут мстить строителям, не натравливают на них собак, хотя многие ими владеют с целью защиты имущества и жизней от многочисленных воров и бандитов из молодежи.
Или разберем случай с парикмахершей Кочарян. Жалобы, правда, писались на нее неоднократно за брак в работе и махинации с одеколонными ценами. Я лично был оскорблен ею перед Днем Победы, поскольку Кочарян со зловредной целью резко и сильно зажимала между пальцев при бритье мой нос и не точила бритву после соскребывания щетины с одной щеки, что другие парикмахеры делают в обязательном порядке. В ответ на мое замечание работать по-коммунистически, в соответствии с моральным кодексом, и насильно не освежать, Кочарян крикнула в ухо:
– Молчи, старая крыса, не то плюну на лысину!
Затем садистически освежила меня «Майским днем» и содрала рубль сорок, так что мне и на чекушку не хватило… Но это – ладно. Мы терпеть издевательства сферы обслуживания привыкли за шестьдесят пять годочков.
А вот Антоненко покойный не стерпел, когда она ему вместо полубокса навязала дорогую «олимпийско-молодеж-ную» стрижку и порезала подбородок с ликвидацией родинки.
Антоненко поочередно натравил в один и тот же час трех собак на Блохина и Кочарян. Тяжкие укусы, моральные страдания потерпели люди. Судили вы за это Антоненко? Не судили. Замяли вы это дело, а газетчика, который фельетон тиснул в «Знамени коммуны», проработали на партсобрании и выговор дали. В газете же написали, что Блохин и Кочарян признали свою вину в раздразнивании служебных собак, посвистывании над ними и в доведении трех овчарок до фактического бешенства неоднократными плевками в их сторону, после чего овчаркам ничего не оставалось как броситься на обидчиков. Вот как партия наша дело повернула. Блохина подкупили выдачей без очереди мотоцикла «Ява», на котором раскатывается он по городу в нетрезвом виде. Кочаряншу же назначили директоршей новой парикмахерской «Чародейка», где она успешно разводит жульничество.
Но Антоненку в те же самые дни показывали нам по телевизору. С наглой мордой демонстрировал он почетные грамоты от Восточной Германии за дрессировку кровожадных псов, орденами хвалился, фотографии разные предъявлял с растерзанными овчарками нарушителями границы. А под конец прокрутили часть из немецкого служебного фильма. На что уж я повидал всякого на фронте, а тут не было мочи смотреть – такие ужасы. Бежит человек. За ним свора собак. Метров пять остается ему до Западной Германии. Но где там! Псы накинулись на плечи ему, в голяшки вцепились – и тут я выключил ящик к чертовой бабушке.
Сам же думаю: зачем немцев травить, которые из одной части родины бегут в другую? Они же не в Швецию перебегают. И причина наверняка имеется у них приличная, если рискуют загрызанными быть. Но это уже не моего ума дело…
Теперь решительно перехожу к теленку, за честь и здоровье которого выступил не раздумывая, ибо он был мне как родной, и к Седьмого ноября должен был быть забитым моим свояком.
Защитник вызывал ведь пятерых свидетелей. Все они в один голос подтвердили: Антоненко пришел на Икшу пьяный в дребадан. Теленок мой мирно пил воду. Теленок есть теленок. Он не кусается и Берлинскую стену не перебегает. Его дело весу прибавлять.
Антоненко и говорит мне нахально, что, когда забью я теленка, непременно должен ему кости принести для навару в собачью кашу. Я вежливо отвечаю (свидетели слышали), что об костях не может быть и речи. Из костей мы сами не идиоты стюдень варить, а собак советская власть мясом кормит почище, чем рабочих и служащих. От питомника таким духом несет, что у прохожих граждан слюнки текут. И костей тебе не видать как своих ушей.
Допустил я это нецензурное выражение, виноват…
И тут покойный как заорет:
– Фриц! Фас! Фас! Фас!
Разумеется, Фриц этот вонючий, то есть немецкая овчарка, бросается на моего телка и в загривок ему вгрызается почти как волк. Такого я стерпеть не мог. Я фрицев, значит, на фронте бил, а они теперь телка моего валят, когда до Седьмого ноября полгода еще?! Так? Что я буду есть на праздник Октябрьской революции? Картошку на китовом жиру?… А покойный продолжает науськивать:
– Фас, Фриц! Фас его, гадину!…
Бегу за ружьецом. Прибегаю, а вода в Икше красная уже от кровищи телка моего.
Не хотел, говорю, мразь, унять собаку, теперь получит твой Фриц и в печень и в легкие дробищу.
Уложил овчарку. У телка же коленки в предсмертье подогнулись. В этот момент я получил со стороны покойного ряд ударов по голове. Я ответил ему взаимностью, а затем поторопился, тронул слегка прикладом, ну и вот… Глядим мы тут теперь с вами друг на друга с непониманием.
Не могу считать себя полностью виноватым, ибо если бы вы прислушались к сигналам зорких людей, то утихомирили бы злобную гадину покойного, который к тому же дрессировал собак для населения левым образом, а главное – мясом из собачьего пайка приторговывал…
Виноват я лишь бесконечно в том, что скрылся с места убийства вместе с убитым телком. Не мог я допустить, чтобы добро пропало и разложилось в Икше.
Напоследок мы со свояком налопались от пуза телятины и распили, конечно, литровочку за мою предстоящую тюремную жизнь. Думаю, что и вы так же поступили бы на моем месте. А в остальном я полностью поддерживаю нашу партию в ее продовольственной программе и в борьбе за разоружение американского империализма.
Прошу суд учесть, что я участвовал в освобождении немецкого народа от фашизма и для строительства Берлинской стены. А если я – известный инвалид Отечественной войны, то желаю отбывать наказание по месту жительства и готов вступить на пост, преждевременно покинутый Ан-тоненкой, так как имею опыт воспитания собак в духе уважения к человеку, и никогда не воспользуюсь собачьим пайком в своих личных целях.
Прошу также быстрее объявить амнистию посаженным инвалидам Отечественной войны. Извините, если взбрех-нул чего-нибудь лишнего. А насчет грубого обхождения в тюрьме с инвалидом и орденоносцем я напишу душевную жалобу отдельно…
С предстоящим вас всех праздником Седьмого ноября, граждане судьи, товарищ прокурор и дорогие зрители!
ОХОТНИК В БАРСОВОЙ ШКУРЕ
Житель Хабаровского края Метелкин, охотясь в тайге, встретился с барсом (леопардом). Зная, что охотиться на леопарда запрещено, Метелкин убил зверя и снял с него шкуру.
Последнее слово подсудимого Метелкина
Граждане судьи, в последнее время в нашей замечательной советской тайге преступно участились случаи убийства исключительно с меховой целью ценных пород животных. Это касается как соболя с горностаем, так и барсов, которых следователь Пшенцова упрямо называет леопардами. Я же лично буду придерживаться названия «барс», и нету такого закона, чтобы я повторял как попка «леопард».
Но давайте разберемся, кто убивает пушных зверей и хищников типа барсов, медведей и тигров. А то вы меня тут судите, по телевизору хотели даже показывать, то есть желаете свалить на Метелкина все невинные таежные жертвы. Не выйдет, граждане судьи. Любой ваш приговор я обжалую, грамотности нам у защитника не занимать, и дойду до верховного суда, а если и он останется глух к моей судьбе, то пойдем куда-нибудь подальше.
И не хочу скрывать, что имею в виду «Посев», где своевременно появилась книга патриота нашей родины и тайги Комарова «Уничтожение природы». Почему, скажите, нету этой захватывающей человеческую душу книжки на прилавках газетных киосков? Почему нам приходится читать ее после пишущей машинки или слушать отрывки по разным «голосам»?
Там же правду фактов излагает человек. Он о судьбе рек и лесов печется, а о воздухе, лугах, зверях, рыбах и различных насекомых я уж и не говорю…
Так по чьей же вине книга товарища Комарова не доходит до народа?
Я думаю, по вине тех, кто самолично уничтожает нашу родную многострадальную природу в корыстных целях и в промышленных. Прямо намекаю на партийную, генеральскую, кэгэбэшную, милицейскую и прочую верхушку нашего орденоносного Хабаровского края, а также хозяев краевой промышленности.
Давайте проведем сейчас экскурсию по квартирам вышестоящих товарищей и по гардеробам ихних жен и многочисленных любовниц.
Что мы там обнаружим? Мы обнаружим различные шубы и полушубки из соболя, норки, горностая, волков, выдр, бобров и так далее. Шапки я в счет не беру. Все эти изделия выделаны из «левых» шкур. Можете мне поверить. Я – охотник старый и хитрый. Всякую сволочь знаю на тыщу верст вокруг. И разговоров наслышался уйму о меховых аппетитах руководящих работников и ихних хищных бабенок.
Не хочу упоминать тут фамилии дружка своего, но вызывает его однажды очень крупная шишка и говорит так:
– Насколько тебе известно, я разошелся со своею женою по причине ее злобной косорылости и выслеживания моей любовной деятельности в служебное и внеслужебное время. Потому что я – мужик горячий, и мне надо в Афганистане начальником быть со штатом из ста семнадцати супруг… Так вот, задумал я на артистке жениться. Она – баба красивая и своего не упустит. Докажи, говорит, свое чувство и решительность. Хочу, чтобы после неслыханной свадьбы ты явился ко мне на первую брачную ночь голый, но в тигровой шкуре, как древний витязь из Тбилиси. Без тигровой шкуры ни о чем у нас с тобой не может быть и речи, включая поцелуй… Понял, Иван Иваныч, в какой переплет попал видный партработник?… Даю тебе разрешение добыть к Седьмому ноября живого или мертвого тигра с выделанной из него шкурой. Вот тебе – две тыщи рубчиков авансу. Еще три получишь после выполнения задания. Если поймают – вели звонить мне лично. А я скажу, что тигра заготовляем для дочери самого Брежнева… Под эту мерку все спишется.
Добыл мой дружок тигра. Следы замел. Еще три тыщи получил от хозяина, а тот, говорят, на свадьбе упился и голый в тигровой шкуре среди гостей расхаживал, распевая во всю глотку «Где же ты, моя Сулико?…».
А почему так много у нас в крае левой, злодейской охоты? Вот почему.
Заготовляемая пушнина ценится на мировом рынке дороже, бывает, золота. Нам на собрании в крайкоме так прямо и сказали:
– От вашего доблестного охотничьего труда, товарищи, зависит дело большой международной важности. На деньги, полученные за меха от господ империалистов и ихних кровожадных хищниц, мы демонстрации устраиваем борцов за мир, товарищей содержим, которые беспорядки вносят в капсистему, поддерживаем братские компартии, разведывательную работу ведем и многое другое. Валюта нам нужна как воздух. А ее сейчас на пшеницу много уходит. Так что метко стреляйте. Повышаем вам заготовительные цены и закупочные. Будем завозить в распределители «Столичную», сливочное масло, японские промтовары, копченую колбасу, воблу и кое-что другое. Но контроль такой установим, с судом, вплоть до расстрела, за воровство шкурок и шкур, что ни волосинки не пропадет у государства…
Вот и начался у нас в крае браконьерский левак, хищническая заготовка пушнины для частного сектора. То есть работники торговой сети, слесаря автомобильные, а особенно мясники наворовали столько, что плевать им уже на ничего не стоящие деньги. Что сейчас на деньги купишь? Шиш с маслом растительным и сочинения товарища Брежнева.
Наше же советское ворье желает поместить нахапанные у государства и при обжуливаниях граждан денежки в нечто приличное. То есть в золотишко, драгоценные камешки и, конечно, в благородную пушнину.
А как поместить наворованное в выдру и волка, скажем, если контроль установлен за охотниками вертолетный, радиолокационный и акустический?
На мне лично секретные опыты проводили специалисты из главного управления по добыче пушнины. Доверили это дело как члену партии и орденоносцу, выполняющему план заготовки на триста процентов. Я один, можно сказать, обеспечивал жизнь и боевую деятельность бригады наших шпионов в логове американского зверья.
Короче говоря, прикрепили мне к одному месту, не будем уточнять к какому именно, хитрый приборчик. Он вроде счетчика в такси работает. Но не чикает. Помалкивает… Допустим, сделал я за смену двадцать выстрелов. Прибил, например, двадцать белок, ибо стреляю, как известно нашей партии и прочим органам, без промаху уже в течение двадцати лет. Вот и записывает этот хитромудрый счетчик, сколько раз я выстрелил. Если отмечено пять выстрелов, а соболей я сдаю всего три, то спецотдел берет меня за глотку и спрашивает:
– А где, сударь, еще два соболя?
Допустим, я отвечаю:
– Промахнулся с похмелюги, товарищ Фуфлов. Изви ните, так сказать, Первое мая справляли. Соболь, он наи хитрющая тварь. От него, бывает, в глазах двоится, а на муш ке (опять же с похмелья) чертики скачут. Весь народ под твердить может…
Фуфлов мне в ответ бьет аргументом между рог:
– Врешь, сволочь. Ты у нас на ногах, бывает, не стоишь на охоте, но ни разу не промахивался. За это тебе и орден Ленина выдали, негодяй полуболотный.
Посылает Фуфлов собак по моему следу и обнаруживает притырку в диком каком-нибудь дупле. Вот я и попался. Точно так же происходит и с белками, и с лисами.
Я ведь дурак был и стрелял всю жизнь без промаху точно в глаз зверю. А мне бы надо было приучить партию к тому, что я с похмелюги, как многие охотники, мимо бью. Вот и легко было бы мне притыривать левый мех, а не отчитываться за каждый выстрел битым товаром.
Одним словом, положение такое создалось из-за недостатка валюты для заграничных операций, что начали кое-какие шпионы перебегать с голодухи на вражескую сторону и приторговывать секретами. Такие слухи ходили у нас.
Поэтому ворью разнообразному и начальству, а это одно и то же, стало сложно приобретать меха. Цены взвинтились бешено. Вот охотники и стали химичить и продавать налево часть добычи.
Я лично сымал приборчик с одного места и закрывал наглухо в котелке, чтобы до него пяток лишних выстрелов не дошли. Примерно так таксисты тоже химичат со своими счетчиками.
Прикрепляю шкурки (свежевал я зверье на месте) к лишней своей собаке и отправляю умное животное домой. Сам же снова прикрепляю приборчик и начинаю в счет планового задания охотиться.
На душе у меня бодрость. Себя обеспечил и партию нашу с органами не забыл.
Откровенно излагаю всю правду, потому что вышестоящие люди подло отдали меня под суд за то, в чем я виноват не был. И молчать нисколько не желаю. Если вы пользовались мною и выменивали в Москве и Тбилиси меха на бриллианты, то не надо было давать меня в обиду. И я бы тогда под пытками никого не выдал бы.
Вот ведь турка своего, который в Папу Римского стрелял, вы выручили однажды из тюрьмы? Выручили. И он в знак благодарности к органам поехал стрелять по знаменитому Папе… Стрелок он, слава Богу, оказался никудышный, и плана у нас в тайге никогда бы не выполнял…
Теперь приступим к злополучному барсу, упрямо называемому безграмотной Пшенцовой леопардом. Мы в зоопарках бывали и леопардов видывали. Так что нечего нам мозги запудривать.
Барса я по своему желанию ради продажи секретарю горкома партии или директору базара «Советский» не прибил бы никогда. Я знаю, что они записаны в «Красную…», а может, еще в какую-либо книгу как животные вымирающие от людского зверства. Никогда не прибил бы. А встречался я с ними в тайге частенько. Поглядим, бывало, друг на друга, порычим, поприщуриваем зенки, покрутим хвостом кошачьим – и расходимся мирно. Ты, друг, бреди кушать доставать, а мне план выполнять надо, чтоб братские «красные бригады» обеспечивать жратвой и оружием. Будь здоров, благородный зверь…
А в тот самый раз все было по-другому.
Сидит он, вернее – она, на суку чуть ли не над головою моей и ничего хорошего не обещает. Убеждение чувствую в звере вполне твердое: смести меня с лица земли, но прежде содрать три шкуры, чтоб помучился подольше. Я бы и околевал, истекая кровью ни за что ни про что, а если точнее выражаться, то за беспардонное злодейство охотника – члена партии депутата райсовета Жлобова.
Скотина эта и трепло райсоветовское незадолго до того незаконно отстрелил друга той самой барсихи у нее на глазах и ранил их детеныша.
Шкуру, по слухам, Жлобов продал московскому писателю, который насчет защиты окружающей среды в газетах и в журнале «Огонек» тискает статеечки, подонок общества.
Я бы сам на месте той барсихи, увидев любое человеческое существо, захотел сквитаться с ним за подлое убийство друга и ранение детеныша. Он, может, и не выжил, а подох вскоре от раны.
Я хоть и понимал претензии зверя к охотникам, но чего же мне расквитываться за вонючего Жлобова? Пускай сам расквитывается. Мне моя жизнь дорога, не говоря о будущем сына и дочери. Они у меня близнецы, и школу в этом году кончают. Институт на носу. Но об этом потом.
Не стрелял я в зверя до последнего момента. Может, думаю, опомнится, переборет злобу и ненависть, может, отличит мою внешность от жутковатой рожи Жлобова?…
Куда там. Кидается на меня, в пасти клыки торчат, бешеная слюна капает наземь. Когти растопырила. Мне ничего не оставалось делать, как в порядке самозащиты отстаивать право на жизнь и заботу о семье. Сам я вдовый уже десятый год. Детей воспитал сам.
С первого выстрела пал зверь, но успел задеть меня когтями. В деле справка есть о том моем ранении барсом и больничный на две недели. У меня теперь щека дергается, граждане судьи…
Но ведь раз убит зверь, не гнить же ему бесполезно в тайге? Верно? Зачем добру пропадать?… Освежевал я его на месте. Тело захоронил с воинскими почестями, потому что барс – зверь благородный, если его не унижать жестоким обхождением. Салют дал из ружья.
Шкура же, раз такое дело произошло, нужна была мне для устройства сына и дочери в мединститут. Попасть туда без взятки совершенно невозможно. Об этом всем давно известно. А хозяин института профессор Кашкин на слете активистов края прямо намекнул мне на желательность получения до экзаменов шкуры приличного барса. Я предложил ему деньги, но он возразил, что в деньгах давно не нуждается.
Вот я и отнес к нему домой шкуру, но был арестован с поличным и при шкуре работниками ГБ, которые изымали у сына директора мединститута запрещенную литературу, стихи какие-то и опять же «Уничтожение природы» товарища Комарова. Антисоветчиком сынишка оказался. Все же бывают и у подлецов окончательных вроде Кашкина умные и образованные дети, которые болеют за свою родину…
Ну а вместе с книжками найдены были нашими органами большие деньги и драгоценности папаши. О мехах в гардеробе его жены я уже и не говорю.
Я на месте во всем правдиво признался. Шкуру у меня отобрали, чтобы на день рожденья Брежневу послать. Это мне точно известно.
Один деятель из ГБ извиняться передо мной вздумал, что не спасли они меня от суда. Стало, мол, это дело, благодаря сволочам разным честным, открытым для широкой общественности… Вот и нашли стрелочника…
Однако я молчать не желаю и прошу товарища Комарова включить мои показания в продолжение своей книги, которого с нетерпением ждет весь наш советский народ минус партия и правительство, которым плевать на природу.
Они же вот-вот подохнут от старости и болезней, а после них, как сказал один идиот, хоть потоп. Так они, по слухам, думают в политбюро.
В заключение настаиваю на проведении обысков в кабинетах, квартирах и автомашинах ответственных и безответственных работников нашего края.
Посмотрите, на чем сидит в «Чайке» первый секретарь райкома. А лучше всего загляните в кабинет прокурора края, к которому меня дергали на допрос. Медвежья шкура у него на стене висит, а на ней портреты членов политбюро. Медведей же этих считанное число в тайге осталось. И свежая это шкура: я по клыкам понял и по запаху…
Не стал я отвечать на прокурорские вопросы. Говно ты, говорю, антисоветское и антиприродное. Сволочь и хапуга. Знаю, от кого у тебя эта шкура. И за что ты ее получил.
Вот и судите вы меня сегодня, продержав месяц в психушке. Не вышло у вас выдать меня за идиота таежного. Не вышло… А теперь думайте, что хотите.
И, как говорится в той же психушке, привет вам всем от витязя в барсовой шкуре…
РАЗГОВОР В ПОСТЕЛИ
Материалами дела установлено, что В. И. Пронин, будучи сотрудником спецотдела одного из управлений КГБ СССР, принял циничное решение изменить Родине, для чего и собирал сведения, компрометирующие ведущих советских писателей с целью передачи их в дальнейшем для публикации в центр клеветнической антисоветской пропаганды журнал «Континент». Он же, пользуясь доступом к узкослужебной эмигрантской литературе, фотокопировал вражеские произведения отщепенцев, включая Ветхий и Новый Заветы, и распространял их в местах скопления советских людей: на стадионах, в вагонах трамваев, метро и в различных районных банях.
Последнее слово подсудимого В.И. Пронина
Граждане члены закрытого чрезвычайного трибунала, я принял решение выступить с последним словом не потому, что рассчитываю на ваше понимание и снисхождение.
Мне терять нечего. Это последнее слово передано мною по интимным каналам связи в редакции западных газет, а также в органы эмигрантской печати, активно реагирующие на судьбы советских людей и бурные перипетии истории своей родины. Вы знаете по характеристикам и показаниям свидетелей, что я с пионерских времен и вплоть до недавнего времени являлся пламенным любителем учения Маркса – Ленина и борцом за всеобщее социальное равенство. Отец мой пропал без вести. Мать была до кончины инструктором райкома партии и курировала дела ответственных работников торговой сети, уличенных в воровстве и взяточничестве, не говоря о групповых сексуальных излишествах. Затем, не выдержав картин гниения и душераздирающего разврата своих подопечных, а также поразившись их связям со многими работниками ЦК КПСС, Моссовета и министерств, моя мать сошла с ума. После выступления на пленуме горкома партии ее по указанию Кириленко и Гришина поместили в спецбольницу, где она и была зверски усыплена советской психиатрией за активное разглашение информации о ворюгах и развратниках.
На служебную лестницу меня с детства поставила мать. Она внушила мне, что чекисты – передовой отряд в борьбе за освобождение трудящихся, что они – самые чистые руки, холодные мозги и горячие сердца. Осведомительскую оперативную работу я вел со школьной скамьи. Продолжал ее, став комсомольцем, и ни разу не вызвал подозрений ни товарищей, ни учителей, ни соседей по дому.
В институте я занимался научной работой закрытого типа: вел статистическую обработку настроений студенческой молодежи и писал соответствующие социологические исследования.
Я был замечен покойным товарищем Цвигуном и после окончания Высшей школы комитета получил назначение в спецотдел комитета, занимавшийся обработкой самиздат-ской и эмигрантской литературы.
В это же время познакомился через мать с Подкачаевой Владленой, сыгравшей впоследствии грязную и роковую роль в моей судьбе.
В отделе я читал с утра до вечера произведения ярых антисоветчиков, начиная с Солженицына и кончая мелкими фельетонистами из газетенки «Новый американец».
Работа проводилась мною и в плане подготовки к написанию диссертации на тему «Роль писателя в современном мире».
После защиты диссертации я должен был быть заброшен или в Париж, или в Нью-Йорк под видом молодого писателя-интеллектуала.
Подозреваю теперь, что в мои задачи входила бы дезинформационная деятельность и подрывная. Я должен был, повторяю, кроме всего прочего, использовать грызню и междоусобицу в культурных кругах новой эмиграции для создания невыносимой атмосферы жизни, скажем, литераторов, парализуя таким образом их творческую энергию и отвлекая от художественно-политических задач.
Все это, по замыслу моего начальства, дискредитировало бы в конечном счете эмигрировавших из СССР писателей в глазах общественного мнения Запада и создало бы им репутацию склочников, инсинуаторов, карьеристов, выскочек, мелкотравчатых завистников, бесхребетных либералов или туповатых тоталитаристов. Но я отвлекся от своей судьбы.
Драма моя духовно-психическая началась, конечно, после прочтения «Архипелага». Все аргументы поэта оказались бессильными перед фактами, потрясшими душу и сердце. Я почувствовал себя непоправимо раздвоенным человеком, а моя искренняя любовь к идеологии коммунизма дала, как говорится, трещину. Нельзя было, прочитав и другие книги, не соотнести всего там нарисованного и высказанного с советской действительностью. Нельзя было не задуматься всерьез о беспардонной лжи нашей жизни и соответственно о роли в ней честного, настоящего писателя.
Вот я и задумался. Задумчивость эта и привела меня на скамью подсудимых. Поделиться мне было не с кем тяжкими думами и противоречивыми чувствами. Мать мою к тому времени успели усыпить, как бешеную собаку, в чьих услугах больше не нуждались. Вот как отблагодарила партия чистейшего своего в моральном отношении члена.
Я в силу духовного горения и преданности работе оставался девственником. Мои отношения с Владленой Подка-чаевой носили лирико-философский характер без половой возбужденности и порочных прикосновений.
Однако я нуждался в поддержке близкого существа, и с этой целью склонил к предварительному сожительству Владлену, дав клятву перед портретом Дзержинского подать заявление в ЗАГС перед Седьмым ноября. Владлена пошла на связь со мною, хотя работала в тот момент над диссертацией на тему «Партийность прекрасного. Эстетический анализ избранных произведений товарищей Суслова и Цви-гуна».
После физической близости мы автоматически приступили к духовной и интеллектуальной, по примеру Владимира Ильича и Надежды Константиновны. Владлена нежно спросила:
– Ты читал гениальную поэму Жени Евтушенко «Мама и нейтронная бомба»?
– Читал, – сказал я с отвращением, потому что у меня уже не оставалось к тому времени сомнения в блядской и низкосортной продажности Евтушенко.
– Поэма прекрасна, так как она партийна, – сказала, прижавшись ко мне, Владлена.– А какая гражданская смелость нужна для создания образа матери лирического героя. Разве до него говорил кто-нибудь напрямик о социальной трудности жизни матери, которая вынуждена отоваривать дефицитной прессой лиц, имеющих доступ к дефицитным продуктам?… Разве затрагивали до него с подкупающей искренностью тему Христа, срывая лицемерные покровы с этого идола, обезоруживающего наш советский пацифизм? Никогда.
Я уклончиво ответил, что не нравится мне описание женских ног на целой странице и что это неспроста. Спекулянту, я-то знаю его прекрасно, хочется прослыть певцом женских ножек, и он как бы намекает нам вскользь, что это именно он – наш Александр Сергеевич Пушкин. Зря ты думаешь, что он свой до мозга костей человек. Зря. На самом деле он предатель, который завтра же вылижет задние промежности какому-нибудь ревизионизму, если таковой придет к власти. А вот ты, Владлена, будешь партийной до бесконечности.
Затем я поделился с любовницей своими соображениями насчет опасности ядерной войны и рискованности нашей политики шантажа, преследующего мирным путем чисто военные цели. Мне хотелось повернуть мозги первой в моей жизни женщины на 180 градусов. Вскрыть лживую и холуйскую сущность очередного блядства Евтушенки не представляло никакого труда. Этот, говорю, социально благоухающий подонок, живущий не на родине, кстати, а за границей, просто почуял, что пацифизм нынче снова стал для торговцев способностями и бездарных животных, вроде Робика Рождественского, золотой жилой. В этой теме можно удачно обходить все социальные моменты, бить прямо под дых читателям и заказчикам со Старой площади и КГБ воплями о жажде жизни и нежелании превратить цветущую землю в пустыню. Кроме того, говорю, вынюхал твой Женечка, что на Западе сейчас хлебом не корми некоторого читателя, но напой ему зажравшемуся на свободе и потерявшему чувство политической реальности поросенку, что-нибудь душещипательное насчет будущего детей и угрозы нынешней обожранности. Поэтому и начирикал он поэму белыми стишками – переводить ее легче на доллары, лиры, франки, марки и тугрики. Позорна, добавляю, роль такого писателя в современном мире, ибо он уже беззастенчиво служит самоубийственной трупной лжи. Есть, кстати, слухи, что Юрий Владимирович рвал и метал, прочитав поэму. Ведь пропаганда наша из кожи вон лезет, чтобы внушить любителям социализма мысль о цветущем рае в соцлаге, а Евтушенко прет, сволочь, со своей, злоупотребляющей служебным положением мамочкой. Врагам ее образ говорит о том, что у нас не то что колбасы и сыра в Москве даже порой не бывает, но что и прессы не хватает на душу населения вполне. Ты думаешь, на Западе умные люди читать не умеют? Они же хохочут над очевидной тупостью холуя Евтушенко и просят Андропова не считать, например, итальянский рабочий класс круглыми идиотами.
Разошелся я тогда. Не сдержался. Чуть не до утра в перерывах между ласками зачитывал Владлене самовольно вынесенные со службы книги. Буковского насчет пацифистов. Комарова про уничтожение природы. Материалы «Посева» о настроениях внутри страны. Брошюру об афганской войне и советском геноциде. Документы о психушках. Злую сатиру в адрес различных зарубежных носорогов.
Не могу, говорю, лапочка, даже в данную интимную минуточку жить по лжи. Надоело.
– Хорошо, – отвечает.– Мне и самой известно кое-что о продажности Женечки, но ведь он – артист. Он сам служит. Ему вращаться надо и фигурировать в кругах, близких к Комитету и Пономареву. Он нам полезен объективно. Значит, он партиен, и пусть себе гребет за партийность джин с тоником, без которого жить не может. Пусть прибарахля-ется и рассчитывает получить к шестидесятилетию медаль «За трудовые заслуги». Больше ему ничего не дадут, так как мы не забыли его либеральных капризничаний в дни венгерского восстания, подавленного с таким мастерством Юрием Владимировичем. Не забыли мы и кокетничания Женечки во время кризиса с чехами. Помним и вылизывание задницы у сионистов и инсинуации насчет Бабьего Яра. Все помним. Конечно, роль у Женечки жалкая, и он сам понимает это, когда якобы шутливо намекает нам в поэме о своей раздвоенности. У него, дескать, даже нос раздвоен, а о душе и говорить нечего. Говорят, что «Континент» решил начать сбор средств на косметическую операцию Женеч-киного носа. Не исключаем того, что наш спекулянтик заглотит наживку антисоветчиков и сядет под скальпель парижских косметологов. Но есть пострашней информация, Володя. Женя солгал партии и народу, заявив публично, что «еврейской крови нет в крови моей». Комитет и ЦК хотели забросить его в Ливан к находившимся в блокаде арафатов-цам для поддержки их боевого духа и страсти мщения. И вдруг приходит телеграмма от самого Арафата. Он раскопал где-то подшивку еврейских журналов за 1910 год то ли «Еврейская новизна», то ли «Старина». На обложке одного из них – фото группы пейсатых цадиков перед зданием новой синагоги. Где, ты думаешь, открывали они синагогу? В сибирском поселочке Зима. Это же место рождения Женечки. Дело не в этом… Дело в том, что у всех пейсатых была фамилия Евтушенко… Значит, какая в нашем торговце талантом течет кровь?…
Арафат сообщил, что не ручается за своих архаровцев и за жизнь подпольного еврея Евгения Александровича. Хотя сам Женечка так, конечно, изолгался, что мечтает (мы имеем такие сведения) о какой-либо романтической смерти. Однако он не заслужил ее в отличие от Маяковского.
Я подумал в тот момент, что начинается у нас духовное сближение и единство взглядов на роль писателя в современном мире. Но Владлена завела разговор о Гарсия Маркесе, Нобелевском лауреате. Маркес, говорит, тоже раздвоен. Отходит от соцреализма, но приближается к просоветским настроениям и антиимпериализму. Троцкизмом он переболеет и придет к ленинизму.
Тут я взъерился. Как же, отвечаю, Маркес твой не сечет, что ленинизм бросит его милую Колумбию в нищету и бесправие? Ведь нынешние времена покажутся колумбийцам социальным раем. Ведь волосы они начнут дергать от ярости изо всех труднодоступных мест, как вологодские крестьяне и питерские рабочие, что отдавали по глупости власть жадным и бесхозяйственным гориллам.
Трудно сдержаться было в постели, рядом с первой, повторяю, в жизни женщиной, оказавшейся вопреки моим надеждам вовсе не девушкой. Ну, я и высказал все наболевшее на душе и уме в порядке духовной близости. Все высказал.
Владлена закономерно согласилась со мной в том, что Маркес демонстрирует нам болезнь сознания, когда пишет о симпатиях к социализму, ввергающему народы в социальный хаос, а мир в самоубийственную гонку вооружений. Мы согласились с трагикомичностью и жалкостью такой роли талантливого писателя в современном мире.
Затем я пошел опрометчиво на окончательное сближение с Владленой, продемонстрировав хорошее знание современной засекреченной сексологической литературы, чем произвел на коварное существо огромное впечатление.
Я предложил после записи в ЗАГСе устроить совместную командировку в Париж, как центр внутриэмигрантской вражды для интенсификации последней и массированного разрушения нервных систем лидеров враждующих сторон. Проект мой, говорю, непременно понравится Юрию Владимировичу, потому что момент я выбрал весьма подходящий для его планов. В эмигрантской среде есть бывшие коммунисты, настроенные по-прежнему романтично и продолжающие сознательно и подсознательно вылизывать задние и передние промежности всепобеждающему учению, давшему им под зад коленом. Люди эти считают Израиль, например, цитаделью нового фашизма, а США – всемирной сатаной. Надо поддержать их и, возможно, намекнуть, что есть у них шанс заслужить прощение доброй службой. В конце последнего решительного боя будут признаны они бойцами невидимого фронта, ковавшими победу в тяжкой и позорной личине отщепенцев и предателей марксистской религии. Воздадут им должное, как воздали Зорге и другим героям.
С другой стороны, написал я вчерне, что есть в Париже и в Нью-Йорке чудесная почва для раздувания антагонизма между чистоплюями-либералами, не сумевшими даже на свободе обрести чувства политической реальности современного мира и страстными авторитарщиками, проигрывающими довольно глуповато борьбу за сферы влияния среди западных политиков и интеллектуалов. Есть, написал я, и более мелкие, но нужные нам ежечасно тактические ходы. В нестройных рядах эмигрантской публики наряду с серьезнейшими и, не будем скрывать этого, замечательными поэтами и писателями имеется порядочное число закомплексованных графоманов с обострившимся на свободе чувством собственной неполноценности. Эти не брезгуют ни откровенными инсинуациями в адрес литераторов, чей заслуженный успех приводит их в неудержимое, бездарное бешенство, ни печатным славословием в собственный адрес. С ними необходима планомерная умная работа, и это принесет нам со временем стратегические выгоды. Мы вынуждены были пойти в свое время на эмиграцию. Нам ее необходимо растрясти до полной кондрашки изнутри. Тем более что некоторые литераторы, сотрудничающие в русскоязычной прессе и в западной периодике, подвержены странной и необычайно выгодной нам болезни: кажется, что ярый, доказательный антикоммунизм и антисоветизм как бы дает право на забвение принципов нравственности, а порою и чести. Вот и катализировать необходимо процесс их духовного и интеллектуального распада. А на антикоммунизм ихний нам начхать, написал я, поскольку сами они становятся лучшей иллюстрацией того, как погибельна для творческой личности вражда со всепобеждающим учением, а также с фантастически трудной линией коммунистов в вопросах войны, мира и социальной переделки новой истории. С помощью этих передравшихся и оплевавших друг друга мастеров искусств мы выиграем бой за смутные сердца зарубежных либералов; а заодно пробудим омерзение к эмигрировавшим коллегам в душах наших советских правдолюбцев. А уж о разжигании ненависти и вражды между тремя волнами русской эмиграции, написал я, и говорить нечего. Тут работа у меня будет не трудной, но тонкой. Тем более в эмигрантских газетах появляются откровенные манифесты ненависти и презрения к новичкам. Процитировал один стишок махрового антисоветчика Гуля, адресованный патентованному антикоммунисту Андрею Седыху:
Их лица лгут, и жест, и души. Отвратен стиль, отвратен мат. Восславен будь, Седых Андрюша, Великолепный потентат!
Тут Владлена вскочила с постели и стала искать в словарях, что такое «потентат». Я уверял, что это нечто противоположное импотенту, но оказалось – «потентат» означает верховного правителя…
Затем я ответил на вопрос Владлены: к чему и куда я гну свой проект. Я чистосердечно признался, что нужно нам обоим выбраться как можно скорей на Запад, на Свободу, где мы сплотим русскую интеллигенцию на борьбу с советским мракобесием во всем мире; где мы расскажем всю правду о работе нашей фашистской системы дезинформации и оголтелой пропаганды; где мы перестанем чувствовать себя раздвоенными и расстроенными, как престарелые шлюхи, вроде Женечки; где за трагическую разлуку с родиной пошлет нам судьба достойный покой души, чувство исполненного долга и жизнь, продолженную с честью. Пойдем вместе по этому чудному пути, Владочка. Вот – моя рука.
– Но ведь нам нужно будет продать разведывательным службам секретные сведения. Я бы хотела продать их выгодно. Жить же нужно. Особенно на первых порах, – сказала Владочка, кусая мочку моего доверчивого уха.
– О дорогая, – воскликнул я, как полный дебил, – ради тебя я готов на все. У меня есть такие материалы о проникновении комитета в пацифистское движение и среду университетской профессуры Старого и Нового Света, что у западного обывателя глаза на лоб полезут. Это будет наша нейтронная бомба в память моей мамы, усыпленной профессором Снежевским. Это будет большой шум и минимум 50 тысяч за публикацию разоблачительных материалов во всех крупных журналах мира.
– Уж если, Владочка, – говорю, – Шевченко убежал из ООН, то нам с тобой – зеленая улица на свободу…
Отдаю должное уму и хитрости этой сволочи и мрази. Не выдала она тогда себя ни словом, ни жестом. Наоборот, отвлекла меня от планов некоторыми постельными зигзагами, а затем и выдала с потрохами проклятым вашим органам.
Я ни о чем не жалею, а мой призыв к русским интеллигентам на Западе не останется неуслышанным: господа поэты и прозаики, эссеисты и критики, соединяйтесь в противостоянии советскому фашизму для победы мира во всем мире!
МАЛЬЧИК И ШТУЦЕР
Матвеев сопровождал автобусы, погруженные на платформы поезда. В пути следования через станцию Матвеев заметил группу подростков, игравших в мяч. Некоторые из них стояли вблизи полотна и бросали камни в автобусы. Чтобы воспрепятствовать этому, Матвеев бросил в них обломок доски, а затем тяжелый штуцер. Им был убит на месте семилетний мальчик Николай Карпов.
Последнее слово подсудимого Матвеева
Граждане судьи, безусловно, вы понимаете, что я ни в какой мере не хотел обрывать жизнь Коленьки Карпова и выношу тут от души извинение родителям убитого. Бывшим партбилетом клянусь и верностью нашей партии – не хотел. Хотя, конечно, второй раз уже сижу на скамье подсудимых за аналогичные действия, в результате которых гражданину Сапову, сорока лет, при защите охраняемого объекта мною был перебит позвонок. Сапов прикован с тех пор к постели, и я исправно выплачиваю ему алименты. Вернусь к тому разу для прояснения своих мотивов.
Я сопровождал вагон с личным имуществом первого секретаря обкома, направленного на работу в Москву. В вагоне находились ценные антикварные вещи и изделия типа китайских ваз, бывшей царской мебели, картин заграничных художников, различных ковров, серебряных сервизов и так далее. Само собою, много было мехов и икон.
И вот на станции Гукино, на первой же после города остановке, на меня было совершено нападение так называемыми инакомыслящими подростками. Я был связан, а вагон вскрыт и его имущество сфотографировано для показа народу, по словам Сапова, для показа фактов морального разложения первого секретаря обкома и свидетельства его взяточничества. Затем я был развязан, меня лишили патронов, но в последний момент я успел огреть Сапова попавшейся под руку вешалкой красного дерева. Я был судим, но оправдан, так как благодаря своевременно поднятой мною тревоге милиция и КГБ успели перехватить фотопленку у этих инакомыслящих, а их арестовать. Но алименты я платил по решению верховного суда республики.
Короче говоря, последнее время мы, желдорохрана, живем буквально как на фронте. На всем протяжении пути за вверенным нам госимуществом просто начали охотиться как одиночки, так и целые группы населения. Все умные стали, тактику нападений разработали, где уж одному охраннику или двум углядеть за всеми вагонами. Ведь что делают? Вскрывают рефрижераторы с продуктами, идущими для братской Кубы, страдающей от зверской блокады империализма Общего рынка, тащат по домам мясо, масло, сыр и консервы. Это – раз. И ведь, главное, ухитряются на ходу, как в кино прямо, вскрывать вагоны, по крышам носятся, а у нас, к сожалению, нет инструкций тоже носиться по крышам и стрелять в грабителей народного имущества. Неоднократно взламывали на долгих стоянках полы вагонов и уносили все вплоть до стружек и защитного пенопласта. Выяснилось даже на одном суде, что у желдорграбителей были свои платные шпионы на погрузках, сообщавшие, что хорошего следует и в каких вагонах именно.
Особенно опасно для нашего брата охранять платформы с «Жигулями», «Волгами», с ящиками запчастей и так далее. Целиком, правда, машин не растаскивают, но обгладывают до косточек. Одни шасси, бывало, оставались на платформах. Все это тоже, и на стоянках и на ходу, совершается и поныне. Надо бы, конечно, увеличить продажу населению запчастей для личных автомобилей, но и совесть же надо иметь. Говорят, что в Америке нету охраны желдорсоставов. Неужели же это потому, что американцы честней советского человека? Нет, и еще раз нет. Потому что у американца, который в тыщу раз больше злодей, чем какой-нибудь Трошкин, снявший целый мотор с комбайна, нету надобностей похищать моторы. Он их купить может, слышал я клевету по «Голосу Америки», на каждом шагу.
Граждане судьи, во время моего предварительного заключения наша партия приняла очередное историческое постановление о дальнейшем усилении охраны желдорсо-ставов. Теперь, говорят, и охраны больше станет и стрелять прямо в лоб разрешат при нападении на продовольственные и технические грузы. Но ведь и с населением надо работу проводить, с родителями ворья и хулиганья поставить проблему в отношении к нам – бойцам военизированной охраны. Ведь свидетелями доказано, что негодяи – подростки со станции Кротово – неоднократно бросали камни в перевозимый транспорт для того, чтобы лишь досадить государству и лично мне после того, как я однажды пуганул их предупредительным выстрелом вверх. С тех пор просто житья от них не стало. Специально подстерегали охраняемый мною состав. Если стоянка была, исписывали вагоны надписями антисоветского смысла, типа «Вон из Афганистана… Самим жрать нечего» – и так далее, язык не поворачивается повторять. Но если же состав следовал без остановки, вся щебенка с насыпи летела и в охрану, и в грузы. Думаете, с нас не вычитают за те же разбитые автобусные стекла? Вычитают и выговор дают. Так ведь и у охраны есть самолюбие и гордость советских людей. Что же это выходит, граждане судьи? На нас равняется все передовое человечество, преступность, пишут в газетах, почти искоренена, в космос летаем и полмира держим в своих руках, а какая-то шпана со станции Кротово и многих других станций словно не замечает всего этого и камнями швыряет в автобусные стекла.
Не выдержали нервы. Виноват. Надо было ограничиться броском доски, а штуцер, конечно, кидать не следовало. Но ведь я не целился, между прочим, и убил хулигана, то есть мальчонку, случайно, что прошу учесть при составлении приговора.
Прошу также отписать в министерство о необходимости выпуска нового типа товарного вагона, защищающего различного рода грузы от аппетитов железнодорожного ворья. А сигнализация нам разве не нужна? Нужна как воздух. Потому что если ворюга начнет вскрывать рефрижератор с черной икрой, с колбасой копченой или просто с тресковым филе, то сирена заработает и пуганет его как следует, да и охрану насторожит, потому что укачивает иногда и от колесного стука шарик за шарик заходит. Доведите мою проблему до инстанций, а я лично страдаю не за свой огород, а за народную собственность, что тоже очень прошу накинуть в мою пользу.
ХОЛОДНЫЙ САПОЖНИК
Огапов, несмотря на то, что ему отказали в выдаче удостоверения на занятие кустарным промыслом, ремонтировал обувь…
Последнее слово подсудимого Огапова
Граждане судьи! Я – человек простой: сапожником родился, сапожником и умру. Виновным ни в чем себя признавать не желаю. Можете давать мне хоть двадцать пять лет за подрыв государственной мощи, как грозился следователь, которому я тоже ни в чем не признался. Мне и адвокат поэтому не нужен. Адвокаты пускай жуликов и хулиганье защищают, а честный человек – честен перед Богом и людьми и сам за себя постоит. Я согласен с тем, что регулярно нарушал советский закон, запрещающий заниматься частным промыслом без разрешения разных инстанций. Но почему Огапову было отказано в горисполкоме в его любимой работе, конкретно – в ремонте человеческой обуви и спасении ее от верной преждевременной гибели на свалке? Почему? Почему вы не задали этот вопрос горисполкому и его председателю Спакову? Почему моя просьба вызвать этого барина на судебное заседание в качестве свидетеля самозащиты осталась без ответа?…
Я вам сам отвечу почему. Потому что вы подчиняетесь барину и пикнуть перед ним не посмеете, если даже вам ясно, что я – человек честный, а он – прохиндей, который взятки берет за квартиры и садовые участки.
Десять моих заявлений у них там подшито, где я со слезой умоляю дать мне возможность помогать людям в смысле необходимых набоек и замены подошв. И что же мне ответил на приеме этот председатель, а верней, барин? Ты, говорит, Огапов, контра нами недобитая, просмотрели мы тебя и в 37-м и в 49-м годах. Ты хочешь создать видимость для наших врагов, что советская власть не справляется с бытовым обслуживанием населения! Не выйдет, подлец!
Так прямо и назвал меня подлецом. Я промолчал, хотя подбивал меня лукавый врезать барину за оскорбление между рог кулаком потомственного сапожника… А он разошелся пуще прежнего:
– Мы не для того на фронтах гражданской войны бо ролись за государственный сектор во всех областях чело веческой жизни, чтобы всякие Огаповы обогащались за счет тех, кто честно строит коммунизм…
Я отвечаю, что комбинат не в силах пропустить всю обувь, желающую попасть в ремонт, чтобы продлить свои дни и сэкономить своему носителю денежки. Я, говорю, наоборот городу помогу справляться с бытовым обслуживанием, вам же и в газеты меньше жалоб писать будут.
– А почему, подлец, – спрашивает барин, – ты в мастерской на зарплате работать не хочешь? Почему тебя туда даже милиция загнать не может?
– Потому что, – отвечаю терпеливо, – что я – сапожник-художник и халтурить не желаю, когда норма выработки непомерная, а расценки ничтожные, и вообще мой профиль – ин-ди-ви-ду-аль-ный заказ. Я должен ногу заказчика изучить, прикинуть, кто виноват в порче, скажем, импортного полуботинка – сам он, или эта нога со своей дурацкой походкой. И уж если я наложу набоечки или заплатку наклею на промозоленную дырку, то этого и на балу люди не заметят. Я уж не говорю, что многих людей лишил частично плоскостопия путем подкладывания спецстельки моей лично конструкции. За границей их, эти стельки, говорят, в любой аптеке продают, а у нас где их купишь? Заказа иногда по году из Москвы ожидают. Так что, – спрашиваю, – дороже горисполкому: ноги человеческие, обувка рабочая и выходная или какой-то странный закон?
И вот что ответил мне на это барин горисполкома:
– Ты, Огапов, наш городской внутренний враг и из моего кабинета пойдешь прямо в тюрьму под следствие, а накопления твои конфискуем! Ты признавайся, где материал кожевенный достаешь?
– Люди, – отвечаю, – добрые воруют и мне приносят.
У нашего государства кожи не купишь. А кто приносит – не выдам, зря время не тратьте. Конфисковывать же у меня нечего, хотя зарабатывал я, особенно в летний сезон, тыщи по полторы – от заказчиков отбоя не было. А если, – говорю, – интересно тебе, куда я деньги девал, я тебе правдиво отвечу: пропивал. Потому что я потомственный сапожник-художник, который непременно в запой уходить должен и гвоздиком закусывать. Частично на Храм Божий жертвовал, потому что пока я пью, батюшка грехи мои замаливает.
– Врешь, – говорит барин-председатель, – найдем твою кубышку, а самого упечем, не позволим глумиться частному хапуге над жертвами гражданской войны и душевными идеалами революции!!!
– Не найдете, – говорю, – непропитые деньги я племянникам на учебу отдаю, чтобы сапожников потомственных в нашем роду больше не было, все равно вы им жизни и работы решительно не даете.
Тут он с кулаками на меня полез и орет:
– Мы босые и голые советскую власть установили, полмира уже наши, без сапожников обойдемся!
– Не очень, – говорю, – обходитесь, если даже обкомовские бабы и генеральши туфельки мне свои несут, советской твоей власти не доверяют.
– Молчать! Ты у меня ответишь за клевету на жен ответработников!
Тут мне подразнить его попуще захотелось. Чего мне было терять?
– И твоя, – говорю, – баба заказчицей моей является, и ты лично со своим левым и правым сапогом есть мой за казчик со всеми потрохами. Сымай, – говорю, – при сви детелях сапоги, и запротоколируем давай рубчики с набой ками. Моя это работа, и ты, выходит, соучастник по моему делу.
Тут предгорисполкома бабе своей звонит как ошалелый:
– Дуся, ты сапоги мои Огапову отдавала в ремонт?… А зачем?… Убью, когда приду с работы! Свари обед и приго товься к безвременной кончине, стерва!…
Не знаю, побил он свою Дусю или попугал, но меня отпустил с последним предупреждением… А я плевал на его предупреждения. Я без сапожничества своей жизни не мыслил и не мыслю, за что и пользуюсь любовью и уважением жителей города побольше какого-нибудь депутата Верховного Совета, которому начхать на бытовое обслуживание населения.
Вон – зал полон моих заказчиков. И когда вы тут, гражданин судья, обвинительное заключение читали, где сказано, что Огапов не имел ничего, кроме молотка, ножей и гвоздей да листа фанеры для защиты от ветра, слезы стояли в глазах у всех моих заказчиков. Это и есть награда сапожнику-художнику своего дела, а ваш приговор для меня ничего не значит. Кроме того, жулик один в камере сказал, что хороший сапожник в лагере – первый человек и почти генерал-лейтенант. Так что ни в коем случае не оставляйте меня на свободе. А если оставите, то я завтра же сяду на углу Октябрьской и проспекта Ленина и буду, взяв лист фанеры для защиты от ветра, делать для людей то, что делали отец, дед и прадед. А потом запью, конечно, потому что хороший сапожник без запоя, что Зыкина без песни. Вот так!
СЕМЕЙНОЕ ДЕЛО
Материалами дела установлено, что Москвичев систематически распивал спиртные напитки со своими несовершеннолетними детьми…
Последнее слово подсудимого Москвичева
Граждане судьи и товарищи по работе, а также соседи по дому, сидящие тут в зале. Ну что мне вам всем сказать в свое оправдание, если я кругом виноват и сам себе желаю изоляции от вашего общества и от своих двух родных сыновей. Убить меня мало, верней, расстрелять.
Ведь, когда просох я в камере тюремной впервые, можно сказать, за много лет беспробудного пьянства, то руки на себя хотел наложить. Ничего только найти не удалось – ни острой вилки, ни куска веревки. Как же ты, думаю, жить можешь, Иван Иваныч, на белом свете, если ты за два года превратил Генку и Сашку в малолетних алкоголиков? Одному ведь сейчас семнадцать, а другому четырнадцать – и оба находятся на излечении от алкоголизма.
Тут прокурор меня вызывает и говорит:
– Времени у тебя теперь достаточно, сиди и думай, как ты дошел до жизни такой. За правильный и правдивый анализ обещаю тебе скидку срока и слабый режим в лагере.
Велел бумагу мне в камеру дать и карандаш.
Вот я и проанализировал свое преступление. А в самом конце вдруг показалось мне, что не один я виноват, хотя ни на кого спихивать свою личную вину не хочу, и повторяю свое желание быть стертым с лица земли нашим правосудием… Я во всем сознался. Со мною дело ясное.
Но я прикидываю своим разложившимся умом, что оттого, что вы меня посадили, алкоголизма в нашем городе
меньше не станет. Не станет. Тут нужно принимать крутые меры всенародного масштаба, потому что страна наша спилась в сосиску, извините за выражение.
Я лично начал пить в армии с 18 лет. Служил на севере. Ни девушек там не видели мы, ни нормального общества. Танцевали друг с другом да песни орали под ротный аккордеон. Ну, и пили, разумеется, что попало. Все больше одеколон и самогонку, а водку нам давали по праздникам и на выборы в Верховный Совет, чтобы сплоченно голосовали.
Отслужил. Завербовали на стройку коммунизма в Сибирь. Вкалывал как следует. Орден «Знак Почета» имею. Но после работы что я, думаете, делал вместе с дружками и с подружками? Поддавали и балакали. Танцы были, конечно. Там девушек хватало. Меня бригадиром монтажников сделали. А парторг стройки, бывало, говорит нам, бригадирам:
– То, что рабочий класс пьет, – это неплохо, но надо пить в меру, не опохмеляться и поменьше болтать о наших недостатках и культе личности. В Венгрии вот доболтались, что пришлось придавить кое-кого танками. Поэтому не пресекайте желания рабочего выпить после работы. Страна наша всю свою историю пила, пьет и пить будет. Мы, несмотря на пьянство, великой державой стали. Америке прикурить даем с присыпочкой, спутники запустили, потому что пить умеем и работать можем даже под хмельком.
Как было не втянуться постепенно в каждодневную выпивку? Нельзя было. Если кто не пил с нами, то мы его за рабочего человека не считали и сплавляли в другую бригаду, а уж там его быстро спаивали.
Так вот и мотался я со стройки на стройку. Женился. Сына родили. Нам ведь тогда не читали лекций по телевизору, что при беременности пить не следует будущей матери. А Шура тоже, как рабочий человек – сварщица, поддавать любила. Восемь часов арматуру варить на высотке да на морозе не так-то просто. В барак приходит, бывало, еле дышит, а хватанет полстакана «Московской» и полегче станет. В общем родился у нас Генка с наследственностью и много болел. Пришлось стройку бросить и осесть в этом вот городе…
Так и шла жизнь. Как получка, так праздник. Лет десять назад продукты еще были кое-какие. С закусочкой весело
было и нормально. А какая еще радость могла быть у рабочего человека? На курорт поехать? Я бы желал, да не хватало отпускных после раздачи долгов, и откладывать приходилось то на телевизор, то на гардероб, то на женино пальто новое и так далее. Вот и выходило, что самое, так сказать, доступное – это поддать с дружками и на хоккей сходить. А на хоккее, само собой, добавляли под азарт пивка с водкой, и настроение улучшалось необычайно.
Сашка у нас родился.
А годы идут себе и идут. Оба в школе учились плохо, хотя на вид ребята красивые. А однажды вызывает директор меня с матерью и заявляет, что Генка пьет прямо на уроках. Стакан портвейна передают под партами и пьют. Учителям и в голову не приходило, что такое возможно. Затем попались. Учительницу избили. Генку моего на свободе оставили.
Я перед ним на колени становлюсь.
– Сынок, – говорю, – не пей ты больше в школе. Лучше дома вместе выпьем с папкой и мамкой. Только учись получше.
Так вот и началось в нашей семье безобразие, хотя я желал одной пользы своим детям. Тем более Генка хорошие отметки таскал.
Тут Сашка подрос. Его, конечно, завидки стали брать, что старший брат пьет с нами вместе красное, а ему не дают.
Поймала его милиция в подъезде сначала, потом в кино и в парке. Пришлось и младшего за стол с собой сажать. Все же дома моральней выпивать, чем в подъезде. Так мы с женой думали.
Ведь от пьянства, от выпивки невозможно в наше время удержать детей. Как их удержишь, если отцы и матери не просыхают. С годами-то трудно поддерживать свое настроение без спиртного. Врачам это известно. Повторяю: мы с женой хотели уберечь сыновей от дурного общества, но последствий не предвидели. А тут еще сама она внезапно скончалась от инфаркта, после свадьбы племянницы. Перепила, а «скорую» не дождались. Они там сами перепились под Первое мая. Одни мы остались.
Генка школу бросил. Околачивался в мебельных на подхвате. Начал нас с Сашкой угощать. Скандалов никаких у нас в семье не было. Выпьем, телик посмотрим – и спать. Утром же – на работу. С работы у меня отличная характеристика. Правда, последнее время участились прогулы, но это не на моральной почве, а на физической.
Здоровье подорвала водка. Врач в тюрьме сказал: тебе всего сорок, а выглядишь на шестьдесят. Если бы не соседи, может, и не сидел бы я на этой скамье. Они заявили, что я распиваю с сыновьями, ну и прицепилась ко мне милиция. Вот и весь сказ.
Я же не мог заметить, что Генка и Сашка уже алкоголики, то есть стали вещи из дому таскать на опохмелку. В общем, я хотел сделать как лучше, а вышло вот оно что. А за то, что посадили, – спасибо. С самой армии еще не было у меня так, чтоб я не пил подряд полтора месяца. И это наша беда, что всех алкоголиков в стране не посадишь. Потому что работать некому будет.
УБИЙСТВО ПО-РЯЗАНСКИ
…Абрамушкин и Юркин по предварительному сговору между собой вооружились бритвами, напали на возвращавшегося с дежурства работника милиции Попова. Абрамуш-кин бритвой перерезал Попову сонную артерию, после чего они забрали у Попова из кобуры пистолет с восемью боевыми патронами и скрылись.
Последнее слово подсудимого Абрамушкина
Граждане судьи, это в США адвокат за большие деньги, то есть после подкупа, может помочь мерзавцу и убийце вроде меня отвертеться от неминуемого справедливого наказания. У нас в СССР адвоката не подкупишь, потому что он сам, в свою очередь, должен подкупить судей, а может, и горком партии, как случается на Кавказе, где человек человеку почти всегда близкий родственник.
У нас в Рязани, а может, и в остальной средней полосе матушки-России даже тип преступника, тип окончательного, вроде меня, злодея, резко отличается по всем душевным показателям от американского и европейского типичного негодяя-уголовника, то есть гангстера. Мы, так сказать, преступники-любители, но они представляют из себя оголтелых профессионалов, пользующихся неукоснительным соблюдением законности и находящих любые лазейки в законах, чтобы избежать положенной за злодейства ответственности.
Разве я, коренной рязанский человек, обнаглел бы до того, что после покушения, допустим, на своего родного президента, пускай он даже нехороший политик, насоливший чем-либо избирателям, разве я стал бы придуриваться невменяемым? Ни в жисть не стал бы!…
Я бы встал немедленно на месте преступления и, не дожидаясь предварительного следствия, обратился бы следующим образом ко всему честному народу, более того – ко всему прогрессивному человечеству. И сказал бы так:
– Люди, виноват перед вами необычайно. Ни в какую я артисточку не втрескался после просмотра в клубе сексуального кинофильма. Просто не выдержали нервишки различных несправедливостей, происходящих в нашей многострадальной Рязани. Тут и продуктовая и промтоварная проблемы, и взятки в горжилотделе, и в автобус хрена с два сядешь утром и вечером. О спекуляции я уж не говорю. Ну, и пальнул сгоряча в Леонида Ильича, в чем низко каюсь перед вами и товарищем раненым президентом с сопровождающими его товарищами… Судите меня тут на месте, ибо злодей я форменный, посягнувший на чужую жизнь, пускай даже весьма неуважаемого мною человека. Не я ему жизнь давал, и не мне отбирать ее у него обратно. Четвертуйте меня тут, а прах мой бросьте на попутный ветер, чтоб он не загрязнял нашу родную, и без того загрязненную до тоски, рязанскую окружающую среду.
Вот как я поступил бы и принял безоговорочно любое наказание, потому что я сам себя осудил – непростительную сволочь. Напишите этому хитромудрому Хинкли, чтобы брал пример с рязанских парней, а не с каких-нибудь ростовских прохиндеев, которые второй месяц никак сознаться не могут в незаконном производстве зонтиков женских с пистолетом-открывалкой.
Теперь, граждане судьи, разрешите перейти к личному уголовному делу № 456/48. Следствие мое было долгим и приятным. Несколько недель я находился в психушке, где лирически изнасиловал медсестру, ввиду служебной халатности последней, выразившейся в передаче мне трехсот граммов чистого спирта и в целом ряде неприличных намеков. После этого инцидента был снова направлен в тюрьму как полностью вменяемый. Дела об изнасиловании не было возбуждено по причине предполагаемой ко мне высшей меры, и поскольку пострадавшая дала клятву ждать меня хоть десять лет, если, конечно, вы замените расстрел на эти долгие годы…
Я чистосердечно признался в наших преступлениях, и давайте почтим здесь хотя бы вставанием память моего верного друга Коли Юркина, мужественно погибшего во время перестрелки с милицией…
Оправдания мне, конечно, нет и быть не может в природе каждого уважающего себя общества. Тут все ясно, и снисхождения я просить не намерен ни в жисть. Могу встретить пулю лицом к лицу, а не затылком, и заявляю заранее, что ни на каких урановых разработках ишачить не буду. Мы, рязанские, или живем как люди, или помираем как лебеди, не склонив шеи перед подачкой в виде медленной смерти на атомном руднике. Этот шаг я посвящаю борьбе народов за ядерное разоружение… Вот так…
Двадцать лет, может, пройдет, а люди нет-нет, да и вспомнят, что жил в Рязани такой бедовый парень Петька Абра-мушкин, который хоть и дел натворил жутких, но самолично воскликнул: «Нет водородной бомбе!… Руки прочь от кнопки мировой войны!…»
А теперь разрешите задать вам, граждане судьи, мистер прокурор и дорогие рязанские зрители, следующий вопрос: почему ни следствие, ни суд не интересуются, почему, по какой такой причине тихие и примерные в прошлом два паренька из старинного русского города, воспетого в стихах и в памятниках Ленину, почему они вдруг заделались кровопийцами в буквальном смысле этого слова?… Почему?… Может, родственники у них имелись разбойнички с большой дороги лет сто назад?… Может, работать им не хотелось, наподобие того, как неохота ишачить комсомольским и партийным замполитам?… Или не крестили их мамки и бабки тайком от советской власти в деревенском Храме Божьем? Может, безнаказанными считали они себя вроде сынишки секретаря райкома Кучина, который таксиста шпокнул за восемь рублей ноль шестнадцать копеек? Его передо мною вы судили и пять лет всего дали ради папаши…
Общий ответ гласит: нет. Не подходят эти пареньки под вышеозначенные рубрики. Не подходят и вылезают изо всех рамок туда, откуда вы с самого следствия отводите блудливо глаза правосудия. В афганскую народно-освободительную кампанию 1981 года. Вот куда. И давайте проследуем, пожалуйста, граждане судьи, вместе с нашею моторизованной пехотной дивизией в город Кабул.
Попрошу тишины в зале, причем угрюмой тишины, а не подозрительной. Говорить буду коротко и ясно.
Целый месяц до переброски по воздуху замполиты вбивали в наши головы, что нам всем выпадет вскоре высокая честь начать победоносное наступление сначала на Афганистан, а потом на нефтяные артерии Запада в Персидском заливе, после чего империализму, сионизму и косоглазым япошкам придет полная гробовая крышка. Перекроем мы им кислород так, что только забулькают и захрипят с кровавой пеной на губах. В окрестностях, товарищи, Кабула будут еще иметься не уничтоженные басмачи – пособники нефтяных картелей и трестов… Ваша задача – ликвидировать их безжалостно. Стрелять на месте. Военные базы басмаческих бандитов стирать с лица земли вместе со скотом, семьями и шмутками. Никого не щадить. Или вы их, или они нас. Как отцы наши и деды сажали на штык фашистского гада, так и вы сажайте басмача без пощады. Разведка доносит – и специалисты тоже склоняются к этому, – что басмачи, если и берут врага в плен, то затем судят по законам ислама – и прощайте, как говорится, родные папа и мама… Вперед, на последние рубежи империализма-сио-низма-мусульманского мракобесия!…
Тошно вспоминать про свое участие в убийствах мирного населения и детей, граждане судьи и жители родной Рязани, тошно… Навидались мы там с Колею Юркиным покойным, Царство ему Небесное, такого, что без «плана», то есть гашиша, с ума спятили бы… Окружали, обстреливали, шмонали, к стенке ставили, мародерствовали, шалили, конечно, от страха и жестокость проявляли.
Но вот что я заметил: чем больше мы проявляли злобного насилия к врагу, тем сильней разбирал нас азарт снова выйти, так сказать, на дело, а замполит разъяснял, что это мы оперились слегка и становимся профессиональными солдатами в смысле суворовского искусства побеждать… Ваш моральный и служебный долг – повышать воинское мастерство и быть в деле уничтожения врагов афганской революции отличниками боевой и политической подготовки, товарищи и офицеры…
А тут товарищи наши боевые, с которыми одеколона не один литр «Курортного» выжрали после рейдов, погибать начали… Не вышло у нас молниеносной войны с поддержкой всего населения, как обещали замполиты.
Зима настала. Тоска вдали от родины. По Кабулу патрулируешь, а глазами кабульцы расстреливают тебя на каждом шагу, словно оккупанта немецкого. Так и хотелось очередью из автомата полоснуть по этим ненавидящим советского солдата зенкам… Добился-таки замполит. Пробудил в нас жгучую ненависть к афганцам, в каждом и в каждой учил видеть врага смертельного.
Ну я один разок погорячился. Документы проверяли, а старик с сыном подозрительно быстро за пазуху рыпнулись. Я и уложил их с ходу обоих. Оружия, правда, после шмона не оказалось у убитых, но дело замяли, а меня сфотографировали на фоне знамени части и послали фото родителям.
Про подвиги наши с Колькой Юркиным на собраниях говорили и в пример ставили, но нервишки сдавать у нас начали, потому что конца не было видно этой освободительной войне по долгу пролетарского интернационализма.
Я, бывало, ору во сне от страшного сна и мучений совести, вскакиваю в ужасе с койки – и за автомат. Строчу очередью в потолок барака, тревогу поднимаю и ору разную чушь на афганском языке, который быстро освоил при обменах казенного имущества, в частности противогазов, на самогон из овечьей мочи и спасительную анашу. Ору, пока не скрутят меня и не вспрыснут чего-то успокоительного.
А Коля, дружок мой, по-иному приуныл, по-тихому поехал. Жрать ничего не жрет, только курит одну за одной и вздрагивает. Или уткнет лицо небритое в коленки и завывает в суровом мужском плаче.
Кузнецов же, замполит вонючий, разъясняет нам всем, что нервишкам положено на войне немного трепаться и что это выгодно говорит о советской солдатской натуре, резко отличающейся от натуры афганских басмачей, которые не только не страдают, по данным разведки, от нервных срывов, но, наоборот, воюют с нечеловеческим спокойствием и звериной уверенностью в своей правоте.
Анекдотик замполит тиснул, чтоб повеселить нас попуще, как товарищ Сталин наложил в свои галифе 22 июня 41 года целую кучу от страха. Вызвал в кабинет все политбюро и говорит:
– Докладывайте, товарищи.– Все молчат.– Докладывайте, – повторяет Сталин грозно.
– Фюрер – большой подлец, – начал было Молотов, но Сталин резко прервал его:
– Я, кажется, сказал: докладывайте.
– Эвакуация скота и населения проходит с перевыполнением плановых заданий, Иосиф, – сказал Микоян.
Сталин громко, с осетинским акцентом скрипнул зубами:
– Еще раз повторяю: докладывайте, товарищи.
– Органы готовы начать массовое уничтожение врагов народа, – доложил Берия.
– Ну что ж. Раз никто не желает докладывать, значит, придется расстрелять на месте и по жребию пару руководящих работников. У нас нет незаменимых товарищей.
– Доложил, товарищ Сталин, – вдруг отчаянно крикнул маршал Буденный.
– Я – тоже, товарищ главнокомандующий, – сказал маршал Ворошилов, который стоял, вроде Буденного, с полными от страха галифе.
– Оба назначаетесь командующими важными участками фронта. Приказываю после победы над фашизмом выставить галифе товарищей маршалов в музее Советской Армии как реликвии начала войны с гитлеровскими захватчиками…
Так сказал великий Сталин, не терявший чувства юмора в самые грозные для советской власти минуты…
Рассказал Кузнецов анекдотик, но нам легче от него не стало. Депрессия, так сказать, заела. А дружок мой Колька уже улыбаться глупо начал и погоны к кальсонам пришил. Тут басмачи бронетранспортер подорвали с командиром нашей роты, тоже рязанским человеком. С ним еще трое офицеров погибло молоденьких. В знак протеста к басмачам перебежали пятеро чучмеков из Ташкента и по радио начали внушать нам прекращать кровавую войну против миллионов афганцев ради империалистических амбиций кучки советских авантюристов.
Моральный дух нашей части резко упал, а через пару дней, по слухам, должны мы были начать операцию по уничтожению жилищ басмачей, хотя никакие они, конечно, не басмачи, а патриоты и партизаны, вроде украинских людей с чистой совестью, про которых я книжку уже в камере прочитал.
Тут вонючий Феликс Кузнецов и почуял, что крышка ему приходит. Разложились солдатики. Как с такими наступать? Он ведь в ответе за наш боевой дух и политическую подготовку. За такую работенку и под расстрел угодить можно было. Бесполезной оказалась трепня Феликса Кузнецова насчет какой-то ленинской нравственности, вобравшей в себя всю буржуазную нравственность с ее алчной безнравственностью и поставившей оба этих порока на службу одной цели – строительству коммунизма в мировом масштабе. Что делать?
Вызывает меня Феликс Кузнецов к себе в каптерку. Так и так, говорит, выручай, Абрамушкин. Даю тебе зеленую улицу – карт-бланш. Советовать ничего не буду. Я тебя не видел, ты меня не слышал. Солдат необходимо возбудить перед атакой, чтобы они вышли на дело возмездия, как на прогулку в ЦПКиО имени Ленина… Если выполнишь задание, спишу тебя в мобилизацию с почетом. Не выполнишь – пеняй на себя. Разговорчики все твои я знаю и записал их на магнитофон. О продаже военного имущества тоже мне известно, но, как видишь, помалкиваю я, ибо люблю солдат по-партийному, по-брежневски…
Разумеется, я сразу смекнул, на что намекает товарищ политрук, но говорю, вертай сначала пленки твои обратно, я же все сделаю для поднятия душка в боевых товарищах, в доску расшибусь, так как рязанский парень вывернется там, где трое ивановских обдрищутся. Ты только, говорю, караул на инструктаж дерни, промой им мозги со своей ленинской нравственностью, пока я пошурую там маленько. Машину же надо тотчас списать как уничтоженную в бою с басмачами. При этом напиши: «Было убито и ранено сорок восемь бандитов». Это на орден Красной Звезды для тебя потянет. Вам, замполитам, не привыкать заниматься очковтирательством и в мирное время, и в военное. А нам, солдатикам, что? Один раз сикарга – двадцать лет каторга…
Отдал замполит кассету в надежде, что новую запишет. Сжег я в печке кассету.
Бужу ночью Кольку бедного, а он под одеяло забился и воет как маленький, воет и воет. Ну, я ему вмазал с оттяжкой по обеим щекам. В себя пришел Колька.
– Тревога, – говорю, – в атаку за гашишом и спиртом идем. Форма одежды – зимняя парадная… Шашки наголо. Сопли поветру!…
На следствии я хотел было изложить ход нашей операции, но нач. следственного управления сказал, что это у меня «синдром Троцкого», то есть присваивание себе фантастических военных заслуг.
Дело же было так. Феликс Кузнецов зазвал караульных, в обход устава, в караульное помещение. Мы же с Колей сорвали шлагбаум, колодки выбили из-под «Камаза», груженного оружием разным, и спустили его бесшумно с горки. На ходу и завелся «Камаз», а я как поддал газу, так ни одна собака не могла бы уже догнать нас. Вот, думаю, кино бы такое захреначил какой-нибудь Никита Михалков. Вот комедия-боевик была бы для наших рязанских барышень! Вот обхохотались бы девчоночки и пар-нишечки! Вот посикали бы пенсионеры кипятком в бельэтаж!…
Летит наш «Камаз» новенький, а мы с Колей ревем во всю глотку:
Идет война народная, Священная война…
Но Коля тут снова неожиданно завыл от тоски.
– Ничего, – говорю, – Колюха, через полчаса мы с тобой кайф словим невиданный и кайфовать будем до все общего разоружения и всемирной демобилизации, не бул тыхайся, дорогуша!
Приказал ему простыню белую на палке выставить над кабиною из окна.
Басмачи тут как тут. Они мне еще раньше, когда я противогазы менял на гашиш, примету местности разъяснили.
– Селям алейкум, Ахмед.
– Алейкум селям, Петка-рязань…
Сговорились за пять минут. Получили гашиша свежайшего и высшего качества с гималайских нагорий и пять канистров спирта. Обещали еще через пару недель пригнать басмачам полевой госпиталь и радиостанцию, если, конечно, боевая обстановка позволит. Болтал я, надо сказать, по-ихнему вполне прилично. Ну Ахмед пообещал после победы афганского народа присвоить нам пару почетных званий и подарить небольшой походный гарем. Довез нас чуть не до ворот части.
– Может, – спрашиваю, – зайдешь? Посидим чуток, покурим, положение международное обсудим, поболтаем насчет колбасных обрезков, яичного порошка, а также насчет картошки – дров поджарить?
Ничего не ответил Ахмед. Попросил я не разглашать всю эту нашу военную тайну. Но с афганцами можно дело иметь. Это – люди чести.
Будим роту. Соседней тоже выделили гашиша и спирта, и началась у нас бешбармачина несусветная. Напились, накурились, каптерку с продуктами разнесли вдребезги, нажрались первый раз за кампанию по-человечески, потому что продукты были для высших офицеров и проверяющих из Москвы. А Феликс Кузнецов ходил промеж нас и втолковывал свою жвачку насчет утверждения советскими солдатами в народно-освободительных войнах ленинских нравственных принципов.
Всю дивизию мы, конечно, «задвинуть» и напоить не могли, но пара наших особо ударных головорезовских рот словила кайф. А как словила, так и повело и меня, и Кольку с другими огольцами пошалить в Кабуле. Да и за машину отчитаться следовало…
Окружили мы пару домов каких-то и давай строчить по ним из «калашков» своих. Тех, которые из окон прыгать начали, косили на лету. Перебили человек сорок, если не больше. Карали пособников басмачей, угнавших «Камаз» в ночной тьме… Не могу точно сказать: были мы вменяемыми или невменяемыми. Просто убивать хотелось отчаянно – зло срывать за паскудную солдатскую жизнь.
А когда приказ вышел к рейду карательному готовиться, в похмелье наши роты находились и в наркоманской задрыжке. Генерал примчал, оглядел нас, проверил с врачами, ногами топал, рычал, Феликса Кузнецова за боро-денку таскал и наганом играл перед харей его с собачьим прикусом.
Окружили нас трезвые солдаты и погнали прямо на аэродром. Затолкали в самолет. Не успели мы очухаться, как высаживают нас где-то под Москвой, среди русской, слава Тебе, Господи, природы, в чистоте снегов, на окаянном родном ветру.
Держали всех в госпитале. Не допрашивали. Наоборот, внушали, чтобы все постарались забыть и помнить лишь об одном: мы выполняли интернациональный долг. Лечили от алкоголизма и наркомании. Вылечили вроде бы успешно вполне. Дали на год инвалидность по второй группе и приличную пенсию.
Но при чем тут деньги, когда возвратились мы с Колей притихшим в Рязань нашу замечательную к приокским бережкам, а в магазинах на прилавках ишачий хер ночевал. На рынках же такие цены, что двадцати пенсий не хватит на прожив.
Помаялись мы с Колей два месяца, попили да порасска-зывали о своих баталиях родным, близким и просто собутыльникам. Девки наши, между прочим, сразу же бросили нас, откровенно сказав, что страшно им с нами и в быту, и в постели. Что глаза, например, у меня бегают и вытаращиваются, как у бывшего надзирателя рязанской тюрьмы Вял-кина, который в расстрел выводил людей приговоренных.
– Ах, значит, мы с тобой, Коля, убийцы теперь профессиональные, – говорю дружку своему.
– Выходит так, – отвечает Коля.
– А раз так, – говорю, – то чего же нам без дела простаивать. Наш интернациональный долг, согласно учению Феликса Кузнецова, бороться за чистоту ленинских идей со спекулянтами из союзных республик, действующих на внутренних рынках страны на руку афганским басмачам и гребущих деньги из карманов голодных рабочих людей города Рязани. Понял?
Все Коля в момент понял. Повеселел даже. Приободрился. Словно цель у него в жизни появилась. Кровушкой, одним словом, запахло, фронтовым нашим народно-освободительным делом понесло…
Остальное было просто. На Попова мы, кстати, не нападали вовсе, так как были с ним знакомы со школы. Сонную артерию я ему перерезал, чтобы не мучился. Все же – школьный товарищ. Пистолет забрали. Патронов, правда, мало было в нем. Денег оставили в кармане на похороны и поминки – обе наши пенсии.
Затем машину мы угнали и перекрасили. Узбека нашли богатого на рынке. Помидорами, огурцами и гранатами он торговал. Предложили ему «Волгу» продать ввиду покупки дома перед свадьбой. Взял узбек денежки и друга своего. Оба в тюбетейках были. Поехали в комиссионку. По дороге Коля прострелил им обоим черепа и хохотал при этом ужасно. Двадцать пять тысяч забрали мы у спекулянтов, и «Волга» осталась с нами. Поехали в Тулу. Там тоже двоих грузин порешили и тоже за двадцать пять тысяч. «Волги» нынче в большой цене, а денег спекулянтам девать некуда все равно.
Не надо было, конечно, уезжать из родной Рязани. Тем более в Тулу, где спокон веков наблюдался бардак в общественной жизни. В Рязани мы бы не погорели…
Оставалось всего четыре патрона, когда остановили нас легавые на шоссейке.
– Огонь! – говорю Коле.
Тот на месте укладывает обоих. Забираем и ихние пистолеты. Кино, граждане судьи, началось. Форменное кино. Вторая серия «Дни и ночи Кабула», режиссер Феликс Кузнецов, музыка Феликса Жержинского, редактор Громыко, оператор маршал Устинов… Погоня. Шмаляем. Летим на простреленном баллоне под откос. Коля от раны кровью истекает.
– Рви, – говорит, – Петяня, когти… помяни меня как следует и крест на могиле поставь, если выдадут мне моги лу… беги… дай помереть спокойно, а я тут пролью еще не много кровушки… прощай… Отмажу тебя, не бойся…
Мне и вправду удалось слинять с поля боя, и залег я у одной скромной девушки в общежитии мединститута. Никто и подумать не мог, что товарищ гангстер на виду у всего мира притырился в общежитии.
Погуляли мы с девушкой на славу. Колю в душе поминаю. Прислушиваюсь к разговорам народа о внешнем бандитизме брежневской шоблы. Затем прислушиваюсь к голосу бедной своей души, попавшей в неисправимый переплет.
Душа говорит: «Кончай гулять, Петя. Беги подальше от девушки. Не порть ей судьбу в начале медицинской карьеры. А сам иди и кайся. Двадцать тебе лет всего, а жизни ты лишил людей, включая местные преступления, века на три, если не больше… Но не оправдывайся тем, что приказывали тебе убивать замполиты, а потом, развращенный чужой кровью и своей безнаказанностью, стал ты кровавым бандитом… бритвой по сонной артерии дружка школьного полоснул. Нет таким людям, вроде тебя, места в славном городе Рязани, и не плавать тебе в родимой реке Оке. Место тебе теперь там, где Колька Юркин находится, вернее, куда он приближается… Помяни его на девятый день и волоки меня, грешную, на доклад самому демократическому в мире правосудию… Подлец».
«Лады, – отвечаю душе моей несчастной, загубленной, – так все оно и будет, я тебе не Хинкли какой-нибудь, у которого нету в натуре рязанского душка, не то что у меня – злодея. Мне и адвокатов не надо. Я сам себе – прокурор и всенародный заседатель…»
Погуляли мы еще с девушкой немного. Последний ведь раз любил я и спал с милой подругой, и плакал на груди ее от того, чего я себя лишил навек перед тем, как в ад угодить. А уж чего других неповинных ни в чем людей я лишил, и думать даже было невмоготу.
Девушку вы не ищите. Не найдете. Тут я запутал вас по-рязански. Денег тоже не видать казне вашей. Мне прокурор жизнь за них предлагал сохранить, но на такие денежки только господа Хинкли жизнь после злодейств покупают. Выкусите, граждане судьи. А теперь прошу встать и прогундосить наш партийный гимн. Мы наш, мы новый мир построим, кто был ничем, тот станет всем…
Руки прочь от Афганистана!
КУКАРАЧА
Офицер лагерной охраны МВД, инструктор физической подготовки и спорта Савельев, узнав от жены, что она изменила ему с Тихоновым, вооружился охотничьим топориком, вечером спрятался у калитки Тихонова, и, когда тот возвращался домой, бросил ему в глаза песок, и дважды ударил топориком по голове, причинив тяжкие телесные повреждения.
Последнее слово подсудимого Савельева
Гражданин председатель трибунала и члены его! Настоящий процесс надо мною, надо полагать, послужит хорошим примером для всех тех, которые, говоря в рифму, захотели поиздеваться над офицером. Я создал в трудных условиях Севера нашу супружескую пару во имя распространения советских людей, но после второго года брака, в полном смысле этого слова, ни одного человека в виде детей у нас в семье не получилось. Это – раз. Тут мы с вами имеем крепкий корешок дальнейшего нанесения тяжких телесных повреждений… слов тут найти не могу… Тихонову.
Второй корешок – в плотоядной ревности моей законной жены Савельевой, воспитанной мною с первой брачной ночи в духе коммунистической правдивости и в страхе перед враньем. А ей было что врать. Но дело не в этом.
Откуда бралась ревность? Я работаю, верней, работал в женском лагере строгого режима. С категориями лиц молодого и среднего возраста. Мною была дана с самого начала устная подписка нач. политуправления о добровольном отказе от вступления с заключенными, особенно с антисоветчицами, в близко-интимную связь. Я сразу принял волевое решение не класть, как некоторые, ни на кого свой партийный глаз и отметать грубые ухаживания контингента.
Надо сказать, что, наряду с тренировкой личного состава охраны лагеря по боксу, борьбе, самбо, дзюдо и прыжкам в высоту, я совмещал службу надзора. Потому что в последнее время упал уровень дисциплины среди бойцов охраны и офицеров. Не буду скрывать. Вызвано это тем, что Тихонов, являющийся политруководителем всего подразделения, начал применять угрозы к надзорсоставу выслать в Афганистан для прохождения службы, если не прекратится утечка из лагеря информации о нарушениях соцзакон-ности, ужесточении режима и злоупотреблениях зав. продуктовым складом, то есть моей законной жены Савельевой.
Вот какой клубок мотивов мы наблюдаем в моем деле, хотя следователь Бурыгин, мстя за то, что ему был на Первое мая выдан моею супругой заплесневелый кусок сыра и селедка без спермы, точнее – молоки, не учел всех моментов преступления и его подготовки с моральной стороны.
Он рассуждал в стиле культа личности:
– Насыпал песка в глаза замполиту? Насыпал. Теперь он в очках ходить будет. Топором врезал ему три раза по черепу? Врезал. Теперь его с замполитов погонят. Потому что и без топора дурак был на редкость тупой. Лучше бы ты убил его. Я бы тебе сейчас смягчающую ревность заделал в статью, а так – подписывай тяжкие телесные с особым цинизмом.
Могу поклясться партией, что это – доподлинные слова Бурыгина, который, говорят, еще в комсомольском возрасте пытал Зиновьева и Каменева с еврейскими врачами.
Нелегко работать в женском лагере строгого режима, граждане члены трибунала. Днем тренируешь амбалов из Казахстана, чтобы в случае бунта могли дать физический отпор заключенным, говоря в рифму, чувственно в них влюбленным. Я имею в виду случай группового изнасилования бойца охраны первого года службы Зейнмухамедова десятью воровками-рецидивистками из города Харькова. Если б он знал дзюдо и умел в высоту прыгать на метр сорок хотя бы, то изнасилования не произошло бы с временным отнятием боевого оружия и выводом из строя на две недели госпиталя. А нападения на бойцов и надзирателей стали учащаться, так как в период усиления солнечных пятен многим заключенным, говоря в рифму, хочется… мужского тепла, ласки и так далее.
Вот я и проводил в зоне показательные занятия с бойцами, надзором из молодых уголовниц, не вышедших на работу, с интересной внешностью. Антисоветчицы, как правило, в изнасилованиях не участвовали, не желая нарушать права человека, хотя нас они за людей не считают, но лишь за фашистов и попок с вертухаями.
Уголовницы разыгрывали нападение на амбалов из Казахстана, а я тут же давал инструктаж, как подпрыгивать в первый момент, а во второй – в скулу сапогом, с одновременным вывертом кости из сустава руки.
Ну, навозившись там, обучая приемам борьбы с бандитками в лежачем положении, придешь, бывало, домой весь в помаде и нос в пудре, а супруга Савельева бросает в тебя чашки и тарелки от ревности. Разве это дело? Одно время в порядке активной мести перестала носить продукты со склада. Я вынужден был питаться в столовой. Теперь известно, что продукты в то самое время получал Тихонов, раскинувший свои амурные сети.
Я понимаю, что у Савельевой были основания думать обо мне как о порнографии, потому что случаев добровольного сожительства вольных с заключенными в подходящие для этого моменты сколько угодно. Природа, граждане члены трибунала, свое возьмет и, говоря в рифму, кое до чего доведет.
Но я лично волевыми усилиями подавлял антислужебные желания с подрывом собственней нервной системы.
Вот вы бы сами зашли в барак к уголовницам, куда женский надзор без пайка и молока за вредность заходить боится. Зайдите, на праздник особенно. Там ведь и артистки за спекуляцию, и фарцовщицы московские, и проститутки со всех концов страны. Танцуют, как во французском фильме. Ноги перед носом твоим задирают и поют «кукарачу» на мотив нашего государственного гимна… Тут надо волю иметь и в ответ на предложение потанцевать и, говоря в рифму, хоть в щечку поцеловать могучий служебный кулак показать. Свет надо выключить. Изметелить надо и в карцер посадить…
Нервы до того дошли, что спим мы с Савельевой, а я во сне кричу:
– Кудейкина, одеть трусы и лифчик! Трое суток карце ра… Фридман, ноги у тебя красивые, а душа гнилая. Пре кратить лейсбийское сношение!
«Кукарачу» пел во сне неоднократно. Но главное дело было в отсутствии у нас детей, несмотря на усиленное питание ворованными со склада продуктами дефицита. Скрывать не хочу. Тем более Савельева пошла в район на повышение.
Сидим мы однажды вечером, телик смотрим. Передачи скучные до мути под ложечкой. Неужели для надзорсоста-ва нельзя через спутник каждый день показывать хотя бы «Вокруг света»?… Приходится слушать «Голос Америки».
Вот и выслушала Савельева, что в Америке уже целые ясли детей рождены в пустой посуде, точнее, в пробирке.
– Подавай, – говорит, – заявление в область. Деньги у нас есть. Девать некуда. Ревизия прошла. Ничего за взят ку не нашла, в рифму говоря. Пусть нас в Америку пустят в туристическую по разрядке международного положения. Дура дурой, а слова знала красивые. Тем и привлекла некогда.
Я отвечаю, что за такую просьбу – поехать в Америку детей в пробирке рожать – и меня, и ее в психушку заткнут как диссидентов закоренелых, из партии погонят, из склада пошарят – как жить будем?
Но эта упрямая корова уперлась в стойло и мычит:
– Хочу в Америку… Хочу в Америку…
Пришлось применить бокс и самбо, так как в ход с ее стороны пошли бронзовые карнизы и копилка в виде головы Карла Маркса – отнятое у антисоветчиц провокационное рукоделие. Ну, когда Маркс разлетелся в черепки, я не выдержал и отправил Савельеву в технический нокаут типа Мохаммеда Али. До утра притихла. Боялись сотрясения мозга, но все же встала. Пошла продукты выдавать.
У меня же был отгул. Я читал книгу Леонида Ильича, где сказано, что партии врать не надо, даже если за правду тебя ожидает смертная казнь с последующей реабилитацией.
Я выпил спирта стакан. Заел красной икрой. Принял решение открыть душу Тихонову. Кому еще на Севере откроешь душу? В деревне пацаном исповедоваться бабка к попу водила, а тут один Тихонов сидит в кабинете и антисоветчицам мозги промывает с предложениями вступить с ним в половую связь.
Я ему рассказал про наше бесплодие и что Савельева подбивала меня поехать в Америку рожать детей вдали от родины в пустой пробирке.
– Самолет не подбивала случайно захватывать с оружием отряда?
– Чего не было, – говорю, – того не было, наговаривать на жену лишнее коммунисту не положено. За правду, – заявляю в рифму, – нас, коммунистов, немало в истории уничтожено.
Целый час меня Тихонов мучил. Пришлось сказать, что «голоса» от скуки и неимения детей слушаем, ума-разума набираемся, в смысле вокруг света. Но на удочку пропаганды – ни-ни.
Проходит неделя. Савельева больше в Америку не просится. Вечерами череп Карла Маркса из черепков склеивает. Я говорю однажды:
– Что же ты лицо его бессмертное перекособочила?
– Неважно, – говорит, – его все равно ни с кем не спутаешь. Все члены политбюро – безбородые.
Посмеялся я такому ее юмору, а она продолжает:
– Вот нос сейчас на место вделаю и признаюсь тебе во всем. Ты партии признаешься, а я тебе откроюсь.
Чую недоброе. Жду, решая, какой силовой прием применить после признания.
Оказывается, дело было такого рода. Приходит к ней на склад Тихонов после беседы со мною. Приходит и говорит, что рассказал я ему про пустые пробирки и желание купить путевку в Америку на наворованные в складу деньги от продуктов.
– Хорошее это, – говорит, – желание – иметь детей любым способом. Я, – говорит, – снесся с Москвой, и мне дадено указание разобраться своими силами на месте без выезда за границу. Вы оба – невыездные по службе в час тях МВД и знакомству с секретами режима. Так что, Саве льева, если у тебя с мужем нет детей, то партия вам в моем лице окажет необходимую помощь… Прямо сейчас и не отходя от кассы…
Ну, моя дура тамбовская развесила свои северные уши и повела его в отдел крупы и муки…
– Сегодня, – говорит, – Савельев, ты в ночь идешь, а Тихонов к нам заявится. Скрывать ничего не хочу, потому что мы в ЗАГСе были и, в рифму говоря, шампанское пили… Говорить правду клялись перед гербом.
Савельев долго думать не привык. Значит, ты, Тихонов, партийные тайны выдаешь нашим проходимкам и ревнивым кошкам?… Хорошо.
Пребывания его в своем доме во время ночного дежурства я допустить не мог. А вы бы допустили?… Бурыгин на следствии мстительно говорил, что я мог помощи у Москвы запросить. Но я ответил, что пока придет эта помощь, Тихонов уже всю настойку выжрет и склад к рукам приберет. На Савельеву из-за склада и сам Бурыгин зуб точил, но она мне была верна в случае с ним.
Остальное вы знаете… Песок я Тихонову бросил в глаза, чтобы бесстыжесть из них выбить, а топор использовал, так как не желал марать о такую пакость советских пуль и штыков. За это прошу снисхождения…
Прошу суд оказать давление на обком с целью исключения из партии Тихонова после его вступления в строй или в инвалидность. Он не достоин быть коммунистом за моральное разложение моей семьи и невыполнение обещаний по внебрачному осеменению, данных Савельевой в крупяно-мучном отделе склада.
Прошу также догнать и перегнать Америку в области деторождения в пустых пробирках на нашем крайнем Севере.
Не могу также не обратить внимание на то, что заключенные у нас, по сути дела, лишаются таких прав, которые даже животные имеют в зоопарках и в цирках. Я на своей шкуре испытал, что значит три месяца попариться в тюрьме без жены на жестких нарах. А люди ведь и по двадцать лет сидят. Тут надо что-то придумать гуманное, а я, в рифму говоря, готов тянуть свой срок в это утро осеннее, утро туманное в любой должности и в любом месте, потому что я – жертва защиты семейной чести.
ИКРА ДЛЯ БИЛЛИ
Вавилин, Климин и Герасимов на лодке с подвесным мотором выехали в низовье реки Волги, где в запрещенном месте и запрещенными способами выловили 85 осетровых рыб, из которых извлекли 288 килограммов икры.
Последнее слово подсудимого Вавилина
Граждане судьи, я в былые годы успешно закончил заочный Университет марксизма-ленинизма, который в настоящий момент нашей диалектики заканчивают миллионы свободолюбивых трудящихся почти во всех странах мира с оценкой «хорошо» и «отлично».
А гну я вам все это к тому, что наше судебное заседание происходит в сложной международной обстановке. Поэтому, граждане судьи, не стоит горячиться, когда вы удалитесь в совещательное помещение выносить нам троим несправедливый приговор. А мы с защитником любой приговор, кроме оправдательного, намерены считать жестоким и даже вредительским.
Проведем ленинский анализ, почему мы так считаем.
Я, Климин и Герасимов являемся многолетними агитаторами-пропагандистами, в результате чего поставлены в очередь за кровельным железом и другими стройматериалами.
Мы в разных рабочих точках совхоза тщательно вбивали до дня ареста идеи нашей партии в головы несознательных совхозников. Вбивали, что никуда им не деться без увеличения производительности труда и, как говорит четырежды герой Советского Союза товарищ Брежнев, эффективности.
Ничего, доказывали мы, не увидит наш народ хорошего вплоть до самого коммунизма, если он не перестанет лодырничать, пьянствовать, расхищать совхозное имущество, а главное, верить в так называемого Бога. Народ, говорили мы, доказывая иногда до хрипоты, должен верить ленинскому политбюро, министерствам обороны и иностранных дел, а также нашей любимой госбезопасности.
Без госбезопасности и лично товарища Андропова враждебные элементы давно бы уже понастроили в нашей области церквей вместо закусочных и танцплощадок и заменили бы экономические проблемы религиозными, что враз привело бы к резкому понижению производительности труда в и без того отстающих совхозах и колхозах.
Не буду долго распространяться насчет религии. Тут все ясно, как День танкиста.
Но баптисты и прочие верующие нашей области и всей республики проводят другую пропаганду и призывают не верить во все вышеуказанные мною учреждения, поскольку, дескать, они скоро приведут нашу страну к концу света.
Они, дескать, не желают ядерных разоружений, потому что хотят насадить царство дьявола за пределы стран народных демократий, включая США.
Баптисты неоднократно разглагольствовали о том, что весь наш советский народ развратился и не спасает душу от скверны исторического материализма.
Я лично слышал, как один гаврик с елейной улыбочкой отвергал факт нашего происхождения от обезьян высшего сорта. При этом он призывал не верить всей советской науке, но чаще читать Библию. Разве нормальный человек может пороть такую чушь? Не может. Мы втроем, помню, скрутили того гаврика, съездили слегка по мордасам, так как он называл нас обезьянами, и отправили с милицией в психбольницу «На страже здоровья».
К делу пришпилена благодарность райотдела ГБ за борьбу с религией и копии талонов на любительскую колбасу со сгущенкой.
Нам неоднократно приходилось вести дежурство около православной церкви и баптистского клуба в дни особо религиозных праздников, когда молодежь бросала работу и старалась пробраться в вышеуказанные помещения.
Не раз вступали мы в рукопашные схватки с людьми, променявшими моральный кодекс строителя коммунизма на пресловутые заповеди: не убивай, не лги, не отбивай жену у дружка, не воруй и так далее.
И если б не помощь милиции, то, вероятно, не сидели бы мы сейчас на скамье подсудимых, а находились бы на больничных койках с переломанными ребрами или где-нибудь подальше, в смысле кладбища.
Мы успешно отбили у нескольких десятков верующих охоту посещать религиозные сборища, а некий Иванов после одной нашей, так сказать, лекции не то что в Бога перестал верить, но и медицине не доверяет.
Короче говоря, я гну к тому свою защитную линию, что мы являлись до ареста активными проводниками в жизнь светлой воли ЦК КПСС и лично товарища Суслова, Царство, как говорится, ему Небесное, извините за выражение…
Кроме того, все мы трое являлись членами райкоми-тета по борьбе за мир во всем мире. Нам и на этом участке приходилось вести бои с верующими врагами нашей партии, которые призывают все страны перековать мечи на орала. Эти мерзавцы хотят всеобщего разоружения и, таким образом, проигрыша народно-закабали-тельных движений. Я имею в виду народно-освободительные движения от капитализма и закабалительные для коммунизма.
– Нет, – говорили мы бывало, – это капитализм и империализм должны перековать мечи на орала, а мы вынуждены, наоборот, ковать мечи и продавать их арабам, эфиопам, Никарагуа и прочим прогрессивным силам.
А теперь перейдемте давайте к главному, то есть к тому, что мы выловили незаконным образом в неположенном месте десяток рыбин с целью добытия черной икры. У нас не было, граждане судьи, преступного намерения набить пузо под бутылку икоркой до полной изжоги. Клянусь бывшим партбилетом!
Мы, наоборот, стояли на страже политики нашей партии в религиозном вопросе и в борьбе за разоружение империализма.
Дело в том, что однажды все мы узнали из газет и услышали по вражеским радиостанциям о приезде в СССР, страну передовой демократии, известного артиста по религиозной части господина Билли Грехема.
Конечно, из «Спутника агитатора» и книг «В помощь атеисту» мы отлично знали, что под личиной проповедника скрывается бешеный агент мировых монополий и сионизма, который опаивает своим ядом миллионы американцев и уводит их в стороны от социальных проблем. Знали. Но мы пораскинули своими мозгами и поняли, что если мы приглашаем знаменитого попа-миллионера в нашу страну, то хотим ткнуть его поповским рылом в борьбу за мир и разоружение империализма. Мы должны уметь по-ленински пользоваться врагами и по-сталински разоблачать друзей.
Видели мы по телевизору этого господина в хорошем костюме и его улыбку со вставными зубами. Нет, думаем, не проведешь ты нас на шермачка, мракобес религиозный. Пристроит тебе ЦК КПСС заячьи уши и хвост поросячий пришьет к одному месту, но визит твой используем мы для наших хитрых соображений и дальнейшего охмурения общественного мнения врага.
А дальше дело вот как пошло и вынудило нас предпринять решительные действия.
«Голос Америки» вдруг передал, что Билли Грехем согласился с нашей партией насчет того, что никаких верующих мы в СССР не преследуем, и они молятся себе когда хотят вслух и про себя. За такое важное согласие этот Билли был официально накормлен черной икрой, которую, по его же признанию, лопал ложками, словно Рокфеллер на ужин.
– А это, – сказал проповедник мракобесия, – лучшее свидетельство хорошего отношения советской власти к нам, людям верующим, и к борьбе за предотвращение ядерного скотства.
Еще он вроде бы добавил, что если власти древнего Рима посылали христиан на съедение голодным львам и ягуарам, то советская власть, наоборот, откармливает знаменитого проповедника черной икрой, а не запирает его в московском зоопарке в клетке с бешеным тигром, что само по себе замечательно…
Вот тут и загалдели наши баптисты. Возмутило их поведение грешного Билли. Он, мол, слепой подлец и предатель всех мучающихся в СССР верующих людей, залепивший свои зенки черной икрой. Дурачина-простофиля, давший себя облапошить банде кремлевских старых бесов, желающих либо стать хозяевами всего мира, либо – в худшем случае – уничтожить эту проклятую планету, не желающую двигаться к коммунизму.
Такие разговоры начались у нас и настроения. Об этом донесли нам наши сексоты, посещающие баптистов в роли волков в овечьих шкурах, и прочие осведомители.
Но разговоры-то – черт с ними.
Какой-то провокатор пустил слух, что этот любитель пожрать икорочки собирается посетить наш район, где сосредоточено немало баптистов, православных, мусульман и других мракобесов. Еврей даже есть один. Но он – врач-венеролог и верит исключительно в микроскоп.
Ну а баптисты тут как тут. Постановили устроить предателю мучеников церкви и религии мирную демонстрацию протеста против его ослепления зверским атеизмом. Постановили выразить Билли возмущение и разъяснить ему, какую дурную роль он сыграл в таком важном деле и наложил несмываемую кучу дерьма на свою репутацию.
Вызвали мы срочно майора Платова из областного ГБ. Меры, говорим, принимать надо. План есть в наших головах, созревший вполне.
– Правильно, – отвечает Платов. – Не допустим вражеской вылазки, не то всем нам за нее так накостыляют, что на пенсию придется выходить солдатскую, а не майорскую ко всем чертям. Мы, – говорит, – изолируем в случае приезда проклятого обжоры наиболее бесстрашных верующих дня на два. Посидят в КПЗ и помолятся лишний раз. Ничего с ними не случится. Тогда как в случае демонстрации протеста мы их непременно посадили бы лет на пять и еще сильней прижали. Вы же, товарищи агитаторы, должны будете встретиться с борцом за мир и свободу религии с постными, то есть верующими физиономиями. Можете открыто креститься, падать на колени, биться лбами об землю и листать Библии. Мы вам выдадим под расписку 10 арестованных этих книг. В общем, задача, кажется, ясна. Действуйте, но чтобы сивухой или бормотухой ни от кого не разило. Поп против этого дела Америку настраивает и не любит, если от верующего разит, как из вытрезвителя… За успешное проведение антипровокационного спектакля передвинем вас вперед в очереди на шифер, железо и велосипедные шины.
После этого разговора прошел слух, что, мол, из Москвы баптистам звонили, что завтра прилетит этот деятель прямо сюда к нам и что дорогу уже в спешном порядке щебенкой заваливают, которую к приезду Брежнева держат в стратегическом запасе уже пятый год.
Майор Платонов без долгих слов заточает активистов в КПЗ, а некоторых в психбольницу до выяснения ситуации и профилактики.
Из области привозят на вертолете священника бородатого и еще одного в штатском. Они оба были работниками органов, которых всегда направляли для бесед с разными зарубежными кругами и охмурения американских сенаторов.
Работники эти быстро подготовили нас к службе. Показали, как свечки ставить, креститься и петь гимны баптистские. Потом разделили нас на православных и баптистов с оплатой вынужденных прогулов ради государственной политики в области религии и борьбы за мир.
После этого я и говорю, валить на других не стану, что нам бы тоже не мешало угостить товарища Билли Грехема. Грех даже было бы не угостить. И что вообще фамилия у него от слова «грех», если рассуждать по-нашенски.
– Давайте, – говорю, – самогонки быстренько нагоним, разносольчика соберем и так надеремся с Билли, что он не только о религии забудет, но и в общежитие к девкам побежит рокендрол танцевать. Тут мы его сфотографируем и склоним на сотрудничество с органами в деле дальнейшего пускания пыли в глаза разных доброхотов…
Конечно, могли бы мы и без икры черной обойтись, но Климин справедливо заметил, что этот Билли обидится и пожалуется в газеты, что вот, дескать, в Кремле меня кормят икрой, а там, где ее добывают, не угостили даже поганым бутербродиком. Значит, в тех краях происходит издевательство над верующими людьми, а замораживания ядерных вооружений ни одна гадина не желает. Требую поэтому созыва объединенных наций, и позор советским поджигателям войны.
Разве глупое это было предложение? Вот мы и выловили не 85 штук, как составили протокол, а гораздо меньше, потому что не считали улова.
Рыбу мы не могли использовать в продовольственных нуждах, так как нашей целью была заготовка черной икры для встречи проповедника и создания в его душе приветливого настроения в пользу комитета по борьбе с религиями при Совмине СССР… Кстати, рыба не погибла выпотрошенная, а была отправлена, как обычно, в столовые горкома и обкома.
А теперь, граждане судьи, удаляйтесь и прикиньте: преступники мы или активисты-безбожники?
Что же касается отлова осетра в неположенном месте, то ведь для обкомовцев и генералов это место не считается неположенным, а у нас по конституции все сегодня равны.
На ваш справедливый вопрос: «На кой черт заготовили 287 килограммов икры, если для Билли требовалось не больше десяти ложек?» – отвечу прямо и от души следующее.
Во-первых, Билли Грехем лопал бы икру не один, а с сопровождающими его лицами, не говоря об охране и сексотах. Затем известно, что человек, которому в капиталистической стране было не по карману икру черную лопать, в нашей стране, бывает, в Кремле обжирается в охотку до тошниловки и даже заворота кишок. Кроме того, все мы имели задумку передать с Билли бочонок икорочки его родственникам в США и близким приятелям для закусона. Так уж водится в наших краях.
Если маршал, скажем, приедет на охоту, то его ни за что не отпустят, пока не загрузят машину балыками, икрой и прочей копченостью. Такой уж характер у советского человека в условиях развитого социализма… Это я прошу обязательно внести в протокол, потому что мы на месте мечтали проводить политику нашей партии по подкупу различных врагов коммунизма тем, чего им очень хочется, но чего они не могут иметь в своих странах…
Вот как произошло все на самом деле, а при аресте рыбинспектор Голев тыкал нам наганом в ноздри и в уши, потому что мы якобы пытались перевернуть его катер. Ничего мы не пытались. Просто Голев является старшим сыном известного в наших краях баптиста Рощинского, но взял фамилию жены, чтобы таким образом заняться защитой окружающей среды от браконьеров. Вы покопайтесь в его биографии.
Еще раз отвергаю все обвинения и прошу расследовать, кто пустил слух о визите в совхоз этого икроглотателя Билли Грехема.
Если же вы нас все-таки осудите, то выражаю ходатайство о сохранении наших очередей на кровельное железо и другой дефицит. С ним пора начать решительную борьбу и отчасти перековать мечи на орала, с которыми бывают большие трудности во время посевной и уборочной. Прошу также разрешения написать и послать нашу жалобу Билли Гре-хему на плохое обращение в тюрьме с людьми, как будто они голозадые обезьяны. Спасибочки за это майору Платову, оставившему нас в беде ради советской власти.
Тут нас пытались обвинить в злостной спекуляции служебными Библиями, выданными для проведения оперативного задания при встрече с зарубежным гостем. Мы спекульнуть Библиями никак не могли, потому что были арестованы на заготовке черной икры. На вопрос: «Куда же делись розданные вам 10 антиобщественных книжонок?» – я ответить не могу. Скорей всего, верующие и украли их из моего дома, пронюхав о таковом наличии. А может, и тесть пропил. Известно же, что одна Библия стоит 100 рубчиков. Если бы наша власть сама печатала бы их, то и спекуляции бы не было бы, как в случае с кровельным железом и мясом. Чем нас судить, вы бы лучше спекулянтскими рожами занялись. Никуда же от них не денешься, а зарплата не увеличивается.
Хочу верить, что советская власть успешно справится со снабжением населения необходимыми продуктами и вещами к столетию Великой Октябрьской революции. Если же и в это не верить, то во что тогда, граждане судьи, веровать вообще? Одна лишь остается тогда возможность, а именно – в Бога поверить, в то, что рождены мы не от обезьян, но от чего-то более справедливого и благопристойного.
Другого выхода у меня лично нет…
РАССЫПЧАТАЯ КАРТОШКА
Приговором нарсуда Наренко, Кузнецов и Васильченков осуждены по ч. II ст. 96 УК РСФСР. Они признаны виновными в хищении картофеля после уборки его коллективом гаража в колхозе «Ленинский путь».
Наренко и Кузнецов украли по полтора ведра, а Василь-ченков – хозяйственную сумку картофеля. Похищенное они сложили в багажник автомашины, принадлежащей Нарен-ко, но в пути следования были задержаны. Украденный картофель был у них изъят…
Последнее слово подсудимого Васильченкова
Товарищи судьи! Пока я не осужден, разрешите не называть вас гражданами, потому что продолжаю считать себя настоящим советским человеком, хотя и скомпрометированным обстоятельствами дела настолько, что готов понести заслуженное наказание, желательно с вычетом из зарплаты по месту работы, так как я работаю в счет 1995 года, являюсь образцом коммунистического труда и ввиду беременности жены Клавдии Васильевны, находящейся в зале судебного заседания.
Товарищи, извините, граждане судьи! Тут вот в обвинительной речи прокурор нашего дела старший советник юстиции Булгарин слишком, по-моему, упирал на чувства, так что некоторые ротозеи, виноват, не ротозеи, но честные советские, в отличие от меня, люди выкрикивали с мест насчет суровой кары, и чуть ли мы не враги народа.
Разве можно прокурору заниматься тем, что наш народ справедливо называет демагогией, и бить себя к тому же в грудь со словами:
– А если каждый советский человек, призванный родиной на помощь в уборке картофеля, возьмет себе ни с того ни с сего по полведра и выше, то что останется на пищу народу? Голые прилавки?
Если так повернуть дело, то надо нам переквалифицировать статью уголовную на антисоветскую, чего, слава Богу, следователям и в голову не пришло. Не сталинские сейчас времена, и не надо к Берии прямо на этом суде заворачивать.
Я вас не собираюсь учить, товарищи граждане судьи, уму-разуму, а просто сделал небольшое вступление, как иногда перед танцем «цыганочка», извините, заносит, волнуюсь, первый раз под суд попал, но, как говорится, сколько веревочке ни виться, перехожу, собственно, к последнему слову.
Не раз на этой вот проклятой, виноват, заслуженной скамье подсудимых задавал я себе следующий вопрос: как же ты, Николай Васильченков, дошел до ручки такой, до жизни как такой докатился, будучи членом нашей родной коммунистической партии и предпрофкома гаража? Как?
Рассмотрим для начала, как говорится, объективные причины, без которых – это мы в Университете марксизма-ленинизма проходили – ничего уже давно не бывает.
Я – водитель межобластного грузовика. Перевозим контейнеры с различными грузами. Материально ответственное лицо. Имелись у нас, правда, нападения преступных граждан на контейнеры во время ночного отдыха уставших водителей с целью кражи дефицитных товаров, как-то: электролампочек, мясорубок, женских кофт, детских колготок, чайников, холодильников, кровельного железа и других товаров широкого потребления. Милиция, как правило, излавливала похитителей социалистического имущества, но я лично не имею и не имел на этот счет никаких преступных намерений, хотя за последнее время к различным срокам заключения были приговорены семь водителей, принимавших непосредственное участие в распломбировании контейнеров и, само собой разумеется, в краже различных грузов из открытых кузовов. Вот это – да!., в смысле я не восхищаюсь действиями осужденных преступников… вы не так меня поняли, граждане судьи, и не надо мне тут нашептывать, товарищ адвокат, что я сам себе могилу рою, а я хотел лишь сказать, что хозяйственная сумка картошки – это смешно!
И не так смешно, как горько! Горько, что объективные причины все еще способствуют росту в душе преступных страстей и безумному сомнению в священности для каждого из нас социалистической собственности.
Что же это происходит из года в год, давайте спросим себя все вместе сейчас, в этом зале судебного заседания. Что?…
Ужасная бесхозяйственность происходит! Вот что!
Разве это дело – каждую осень срывать с мест для уборки, особенно картофеля, работников учреждений, фабрик, заводов, институтов и даже кукольного театра, где жена моя Клавдия Васильевна работала до беременности Буратиной, Павликом Морозовым, Коньком-горбунком, а в последнее время выдвинулась в крокодила Гену и Чебурашку? Не дело!
Почему? Потому что это дело товарищей колхозничков, а вовсе не наше, граждане судьи! И нигде, я ручаюсь, не записано у Карла Маркса о превращении после Октябрьской революции коренного пролетария в несчастного землеко-паку. У меня нет ненависти к колхозному крестьянству, дорогие товарищи, не надо меня так прямо понимать. Я еще раз со всей решительностью заявляю, что нигде у Карла Маркса не записано, а тем более у Ленина, что при социализме, к тому же развитом, по словам нашего дорогого и любимого Леонида Ильича, внесшего крупный вклад в теорию научного коммунизма, прошу внести эти мои слова в протокол судебного заседания, что, в общем, при социализме будет такое разделение вопиющее труда, когда товарищ колхозничек кидает картофелинку в луночку, извините за выражение, а ты, товарищ рабочий, горожанин, авангард классовой борьбы, приезжай на осеннее полюшко и вкалывай лопатой до радикулита, пока не посинеешь.
Что делает в этот момент за моею спиною товарищ колхозничек? Торгует картошкой на рынке десятками мешков и втридорога, чем в магазине! Как вам это нравится? Не надо мне аплодировать в публике. Я по пониманию экономики говорю, а не ради бурной овации.
Тыщи людей, миллионы, небось, в масштабах родной страны отрываются от любимых работ, занятий, стремлений, от культурного досуга и средств массовой пропаганды, а он стоит с рожей шесть на девять – за два дня на тракторе не объедешь – и торгует, деньги за пазуху закладывать не успевает.
Мало того, что я за него вкалываю на картофельном поле, я же еще должен в картофелехранилище ревматизм зарабатывать, картошку перебирать!
Откуда берется вдруг гнилая картошка? От наплевательского отношения колхозничков и нашего также, что и говорить, к социалистической картошке. Свою, небось, не станет кидать как попало и вилами то и дело продырявливать. Не станет. Вон у него на рынке в мешках – одна к одной картошечки, заглядение просто, а в хранилищах… смотреть страшно. Половина, иногда больше – пропадает!
И мозги, граждане судьи, становятся буквально ра… виноват, на дыбы, когда перекуриваешь, бывало, на поле или в хранилище и прикидываешь: что же это получается при анализе мировой арены?
Мы – сверхдержава номер один. Руководим международным рабочим движением. Империализм, можно сказать, вот-вот к ногтю прижмем, космос обследуем, нефть мировую под контроль подтягиваем, сионизм успешно уничтожаем, арабов сталкиваем лбами, пусть грызутся с пользою для СССР, флот отгрохали с целью могущества морского, самую лучшую демократию имеем и эксплуатацию человека человеком, медицину бесплатную и образование, гуманизм цветет у нас как нигде заодно с правосудием и самой многочисленной в мире милицией, правительством располагаем родным, а главное, любимым, партия наша – ум, честь и, так сказать, совесть нашей эпохи, как вдруг объявляют тебе или Клавдии Васильевне:
– Завтра – на картошку с вещами! Все как один! Родине картофель! Не допустим потери урожая!
Значит, все бросай: баранку, дальний рейс, Буратину, крокодила Гену – и кати в колхоз? Так выходит?
Я, извините, не антисоветскую агитацию развожу, а я спрашиваю, граждане судьи, где же механизация сельского хозяйства, о которой мечтал перед смертью Ильич? Где? Неужели легче бомбу водородную сделать на страх врагам нашей Родины, чем картофелеуборку соорудить?
Ну хорошо. Намерзлись в поле. Ботинки разбили не казенные, заметьте, вдребадан, потому что грязища непролазная. Деньги все пропили для сугрева. Мозолей натерли, грыжи кое у кого с непривычки организовались. Изжогу от печеной в костре картошки поимели. Домой вернулись, а жена твоя родная еще в хранилище подсыхает от холодины, а не в кукольном театре с Павликом Морозовым на правой руке и с отцом его, кулаком, врагом народа – на левой.
– Иди, – говорит моя жена Павликовым голосом, – папаня, в колхоз.
– Ни в жисть не пойду, – басом жена же отвечает вместо папаши, – убью тебя лучше, сынок!
И не овации Клавдия Васильевна получает. Она картошку в это время перебирает до онемения обеих рук и потери способности двигать Чебурашку с Буратиной, не то что Конька-горбунка!
Но и этого мало. Тебя еще дополнительно гонят в десятый раз перебирать проклятый этот овощ, завезенный ЦРУ в Россию нашу два века назад. Давно, гады, на нас нацелены!
Если же сачканешь, верней, если кто-нибудь сачканет, то и премии не видать ему как своих ушей, и с очереди на квартиру скинут, не посмотрят, что ждешь ты жилплощади аж до посинения, и талона на мясо не дадут перед Седьмым ноября ни в коем случае, в отпуск вместо этого зимой выгонят, время с алкоголиками в пивных убивать.
Ну хорошо! Потрудились всем миром за колхозничка на славу. Зима, как говорится, приходит, и колхозничек мне же, убиравшему за него, скобаря-живоглота, урожай, виноват – погорячился, продает эту картошку по рублю кило и выше, потому что в магазине полугнилой иногда по неделям не бывает, пока из Польши не завезут.
Ладно. Понимаем. Трудности. Нелегко старый мир, где человек человеку волк, разрушить. Армию многомиллионную для защиты от агрессии держим, Кубу, строящую коммунизм, питаем и прочие народы, вставшие на наши прогрессивные рельсы, но не может же так быть, това… граждане судьи, чтобы вся картошка промерзла к чер… или сгнила в хранилищах и в пертурбациях!
Я предлагаю привлечь к суровой уголовной законности, простите, ответственности всех лиц, виновных в массовой многолетней гибели советских овощей и народного сырья! Ноябрь-декабрь, а картошка магазинная вся получерная, как будто ее пытали до синяков в гестапо… я тут ничего этим не намекаю…
Вот вкратце объективные причины моего преступления, которые прошу учесть при вынесении справедливого приговора всем нам, действовавшим по отдельности при хищении картофеля из хранилища, но арестованным случайно вместе и пущенным по одному делу.
Я не против него. Нет. Зачем три дела разбирать, когда одно экономнее… И я никакой тут иронии не развожу, как заметил правый народный заседатель. И та, что слева, ему кивнула.
Перехожу к субъективной причине. Сам факт, что я не украл, а просто наложил без задней мысли всего пять кило двести двадцать граммов картошки в сумку, говорит о том, что я не имел корыстных мотивов, но лишь субъективные, а именно: Клава моя на девятом месяце. Нелегко ей беременность дается. Нервно. То «Следствие ведут знатоки» поглядеть хочет, прямо невтерпеж, то виноград «бабские пальчики» ей подавай, то воблочки с пивком, то тянучку «Коровка», а в тот раз говорит:
– Коленька, картошечки хочу рассыпчатой с соленым огурчиком и кусочком палтуса. От магазинной рвет меня и малыш в матчасти дергаться начинает нервно. Принеси, родной.
Вот я и принес, как говорится, рассыпчатой с соленым огурчиком на свою шею. Раскаиваюсь, что так произошло.
Прошу учесть, что я все ж таки был член партии, победоносно строящей светлое будущее уже сейчас в рамках первой фазы коммунистической формации, как сказал наш родной товарищ Брежнев.
Затем, я – член профкома и не проводил никогда польской линии в профсоюзах с целью защиты интересов рабочего класса от диктатуры партии. Если и велись у нас разговорчики в шептуна насчет забастовки и что надо как-то привлечь внимание к отсутствию товаров первой необходимости, к плохому жилищному строительству и повсеместному обогащению ворья из сферы обслуживания, то я сообщал куда следует, и до польских событий в нашем, во всяком случае, городе дело не доходило. Я лично тушил искру, чтобы из нее не разгорелось пламя, как в Гданьске, где зажрался рабочий класс, тогда как мы не о мясе мечтаем, а о картошке немороженой, молоке для ребятни и о постном масле, товарищи, извините, граждане судьи.
Может, и правильно заявил прокурор, что если каждый советский человек унесет из хранилища по ведру картошки, то что народу останется? Необходимо сурово продолжать дальнейшую борьбу с дальнейшим хищением соцсоб-ственности во всех отраслях народного хозяйства, и тогда перестанут быть дефицитными товары первой необходимости.
Прошу не присуждать мне лишения права голосовать на пять лет, потому что даже на скамье подсудимых чувствую себя с головы до ног гражданином первого в истории социалистического государства.
Имею просьбу заменить мне исправительные работы командировкой бесплатной на тяжелейшие участки борьбы с империализмом, как-то: Афганистан или Польша. Обещаю с оружием в руках охранять социализм от свободолюбивого афганского народа и бастующего рабочего класса Польши.
Ради беременности последнего месяца моей жены уважительно прошу не изменять мне меры пресечения и не заключать под стражу в зале суда. Я уже и так понес суровое наказание совестью и то, что тут сидит в первом ряду Клавдия Васильевна, глаза заплаканы, а ребеночек наш не рожден еще, а уже в судебном заседании участвует над родным горе-папашей. Я действовал от сердца, но не подумавши, что, по-моему, должно вызвать ваше снисхождение.
А всем, кто еще не попался, я от души говорю: руки прочь от народного добра!
ЕВРЕЙСКИЙ АНЕКДОТ
Гудиашвили с напарником, чья личность была не установлена, напал на гражданина Замятина, оскорбил его с особым цинизмом и причинил ряд тяжких телесных повреждений, после которых пострадавший остался инвалидом первой группы…
Последнее слово подсудимого Гудиашвили
Граждане судьи и кацо-прокурор, судить надо сегодня не меня, а случай, хотя я готов отбыть за него положенный срок в лагере особого режима.
Это же не преступление произошло, а еврейский анекдот…
Но начну с самого начала. Я уже четвертый год торгую на Центральном рынке различными свежими цветами. Меня командировала в Москву парторганизация колхоза имени Сталина. Сожительствовал я с гражданкой Птицы-ной, оказавшейся впоследствии аферисткой. Я выплатил ей аванс за фиктивный брак одну тысячу рублей, но она перед самым ЗАГСом сбежала в Ереван с продавцом свежих овощей Давтяном, откуда телеграфно показала мне язык в знак оскорбления грузинского народа.
Без прописки я не имел возможности дать взятку за поступление на юридический факультет МГУ. Попал в заколдованный круг. Этим воспользовался работник КГБ Дулов после обнаружения в одном букете гвоздик антисоветских листовок. Как они туда попали, я не знаю до сих пор. Но мне грозило удаление из Москвы, и я дал подписку сотрудничать с органами в деле искоренения диссидентов из нашей цветущей Родины.
Сначала я давал информацию о настроениях торговцев цветами, фруктами и овощами. Настроения были хорошими, так как советская власть дала возможность колхозам Грузии реализовать хризантемы, розы и гвоздики алые перед государственными праздниками по бесконтрольным ценам. Москвичи, конечно, нас ненавидят, но цветы покупают, потому что без цветов жизнь становится серой, как шинель милиционера.
Поскольку хорошие настроения органам не нужны, меня решили перебросить на оперативную работу. Пообещали после выполнения задания прописать в общежитии строителей и устроить в МГУ без экзаменов.
Дулов разъяснил, что я и еще одно лицо мужского пола, так и оставшееся неизвестным, должны отбить охоту у некоего Друскина уезжать в государство Израиль и подбивать на это граждан еврейской национальности.
Кроме того, Друскин передавал иностранцам клевету о преследовании евреев в СССР за изучение языка предков и хождение в синагогу, а в обмен за клевету получал запрещенные у нас книги различных врагов народа типа Пастернака и Солженицына.
Дулов сказал, что Друскин одет во все заграничное, но на голове носит маленькую тюбетейку, как узбек, который рядом со мной торговал дынями и арбузами в зимнее время.
Меня познакомили с напарником, назвавшимся кличкой «Туманный вечер».
Согласно инструкции, мы поджидали Друскина у дома номер 53 по Ленинскому проспекту, где сионист встречался с группой других злейших сионистов под прикрытием дня 8 Марта.
Мы с «Туманным вечером» промокли и замерзли, после чего приняли решение распить в подворотне бутылку коньяка «Пять слез Сталина».
Пили мы без закуски, но под мандарины моей родственницы Бачулия. Время шло, а Друскин где-то пропадал. Мы распили вторую бутылку, и зло нас взяло такое, что мы готовы были просто уничтожить нашу цель.
Увидев молодого человека без шапки, но с еврейским носом, мы хором обозвали его жидовской мордой, свалили ударом бутылки по голове на мостовую и начали избивать ногами, произнося антисионистские лозунги. Нас особенно возмутило, что Друскин орет благим матом и зовет на помощь советских граждан, которых сам же намерен покинуть навек.
Ударом носка ботинка в переносицу «Туманный вечер» заставил замолчать предателя, после чего скрылся, а я был задержан подоспевшими милиционерами, так как не мог сбежать из-за обморожения ног и рук в нетрезвом виде…
В отделении и оказалось, что избитый никакой не Друскин, а сын генерала-дипломата Замятина. Признаю в связи с этим, что допустил особый цинизм, обзывая его жидовской мордой.
Я начал протестовать, доказывая, что произошел еврейский анекдот при выполнении секретного задания органов, но был избит зверским образом. При этом у меня из кармана исчезли колхозные деньги за розы и хризантемы в сумме 847 рубчиков, японские часы и шотландский шарф с изображением обнаженных сторонниц ядерного разоружения.
Тем временем «скорая помощь» привела пострадавшего в чувство. Одет он был во все заграничное, как и говорил капитан КГБ Дулов, и имел горбатый нос. Кто же мог знать, что отец его важная шишка, а мать армянка?
Спьяну, помню, померещилась мне на его голове тюбетейка… Но что теперь толковать?…
У меня есть просьба, граждане судьи и кацо-прокурор, найти по словесному портрету «Туманный вечер», и тогда вы поверите, что я находился при исполнении оперативных обязанностей. И, следовательно, судить меня надо не за тяжкие телесные, а за халатность…
Ведь капитан КГБ Дулов не может не знать о местопребывании моего напарника. И, если, зная это, молчит, значит, я имею право думать, что органы предали меня и не выполнили своих обещаний.
По грузинской традиции это считается подлостью. После освобождения я с капитаном Дуловым не то что шашлык рядом есть не сяду, а плюну в его физиономию и скажу:
– Ты – не кацо, капитан. Ты хуже самого жалкого армянина и нарушаешь дружбу народов. Сталин сделал бы из тебя люля-кебаб и цыпленка табака.
Я требую возвратить мне шотландский шарф, освободить, прописать в Москве и устроить на юридический факультет МГУ, где я научусь бороться с сионизмом и антисоветчиной легальными методами и с соблюдением ленинской законности.
В противном случае я подниму вопрос через ООН о разрешении воссоединиться с двоюродной тетей, уехавшей в государство Израиль вместе с мужем Кацманом Абрамом Евсеевичем. Потому что за свою любовь к Родине я получаю восемь лет строгого режима, как требует кацо-проку-рор, и в сердце моем живет незаживающая обида.
Где справедливость?…
ГРАНИЦА НА ЗАМКЕ
Предварительным следствием установлено, что Рычков Зинка Степанович зверски изнасиловал лектора обкома партии Завзялову при исполнении ею служебных обязанностей, после чего нелегально перешел священную государственную границу СССР. При вторичном переходе был задержан, но оказал сопротивление сержанту сверхсрочной службы Гоглидзе и нанес ему тяжкое телесное повреждение. Гоглидзе после прохождения курса лечения был демобилизован по инвалидности. Впоследствии вместе с ефрейтором срочной службы Мырзовым перешел госграницу. В настоящее время живут в США. Заочно приговорены к смертной казни.
Последнее слово подсудимого Рычкова
Граждане судьи, в обвинениях ваших что ни слово, то – ложь. Так мы ничего не выясним для народа и истории советской власти.
Начнем с того, что следователи Гузняков и Шалашовс-кий пытались пришить мне статью за педерастию, против чего протестую всей душой. Если родители назвали меня Зинкой, то это еще ничего не значит. Назван я так не в честь педерастии, а в честь Зиновьева и Каменева. Родителей моих принудил к этому зверь коллективизации председатель колхоза Ваулов, впоследствии расстрелянный за перегибы головокружения от успехов. Я же остался Зинкой.
Затем, не надо лгать насчет изнасилования при исполнении служебных обязанностей лектора обкома Завзяловой. Дело у нас вышло в перерыве с целью перекура под столом почетного президиума во главе с политбюро ЦК КПСС.
С Завзяловой Клавкой я учился еще в школе, где она был неудачно в меня влюблена, потому что являлась стукачкой-сексоткой райкома комсомола.
Я со стукачами сроду не жил, граждане судьи. Не раз пыталась она разлучить меня с тремя предыдущими женами и обженить на себе. Чего только ни предлагала взамен. Во-первых, давала место мясника в гастрономе «Спутник», что приносит несколько тыщ в месяц, благодаря обвешиванию и пересортице. Во-вторых, бензоколонка. В-третьих, комиссионка. В-четвертых, скупка золота у населения. И, наконец, грозилась обучить делать очки и зубные протезы. Но были еще многие предложения вплоть до работы сборщиком пищевых отходов в столовой обкома партии, где за год-полтора можно «Жигуля» купить или дачку построить…
Вот как меня охмуряли.
А тут вдруг приезжает к нам с лекцией Клавка Завзялова. Лекция называется «Коренные противоречия в сельском хозяйстве США». Ну мы за наш век приучены ко всяким «догоним и перегоним», «сияющим вершинам, которые не за горами», к «поступательному напору истории», «неизбежной смерти капитализма» и к прочей муре-завиральщине.
На лекцию насильно загонял колхозников участковый, который при Андропове на повышение в Москву пошел.
– Не пойдете если, – говорит, – хрена с два машину получите картошку вывозить.
Как тут не пойти?… Поддал с дружками и пошел.
А Клавка с трибуны так и просверливает меня глазами своими сексотскими и грудь с края трибуны свешивает, понося грязными словами американских фермеров-кулаков и правительство США.
Фермеры эти, доказывает, служат орудием американского империализма в деле обкармливания рабочего класса и интеллигенции продуктами питания с целью отвлечения их от мировой классовой борьбы. Кроме того, США пользуются временным недоеданием социалистического лагеря и развивающихся стран, которые тратят огромные деньги на защиту священных границ от наступления миллионеров и Пентагона на завоевания революции.
– Ихняя цель, – говорит Клавка бесстыжая, – наполнить наши желудки хлебом и мясом, чтобы на сытое брюхо забыли мы призыв товарища Ленина строить коммунизм на планете и за ее пределами.
То ли от самогонки, то ли от дыма табачного ни черта не понимаю лекцию.
А Клавка вдруг заявляет, что у нас есть секретные данные о том, что Рейген, в плане крестового похода на коммунизм, дал указание платить фермерам огромные деньги за уменьшение посевных площадей. Это, говорит Клавка, есть главное противоречие между колхозами и единоличными хозяйствами. Мы всячески вкладываем капиталы в разные целины, чтобы прокормить строителей коммунизма, а Рей-ген, наоборот, призывает фермеров ни черта не сеять хлеб, чтобы задушить коммунизм голодом…
Встаю с места и возражаю:
– Как же так? С одной стороны, США хочет набить нам брюхо хлебом и мясом, которые мы у них покупаем, а с другой – Рейген пытается задушить нас голодом? Концы с концами не сходятся, товарищ Завзялова…
– Диалектику надо понимать, Зинка Степаныч. По диалектике все концы с концами сходятся. Вы вот возмущаетесь очередями в городе за продуктами. А партия учит, что очереди в стране существуют для того, чтобы в будущем их не было. Милицию и КГБ мы укрепляем по указанию товарища Андропова с целью отмирания карательных органов при коммунизме, когда уже совсем некого будет карать.
Засмеялся я такой лжи и продолжаю не верить, что правительство США платит деньги крестьянам за отказ сеять хлеб.
Сам я не раз прогуливал с похмелья и посевную и уборочные кампании, и деньги мне за это не платили. Но ведь меня призывали сеять, сеять, сеять. Мне наше правительство все уши прожужжало насчет всенародной битвы за хлеб.
– Где же, – спрашиваю, – логика?…
Тут Клавка перерыв объявляет законный. Народ проды шаться повалил из клуба и частушки попеть с бабенками. А Клавка наливает мне воды из красного служебного графина.
– Выпей, – предлагает, – Зинка.
– Кому, – отвечаю, – Зинка, а кому Степаныч.
Но воду пью, оказавшуюся, к моему удивлению, портвейном № 13. Клавка объясняет, что без портвешка лекций читать больше не может, так как большое напряжение нервов и ума требуется в разговоре с несознательным русским народом.
– Скажи, – прошу, – Клавка, всю правду. Неужели фермерам там платят доллары, только чтоб ни черта они не сеяли рожь с пшеничкою и не создавали переизбытка зерна в стране?
Клавка шепчет:
– Сюда иди… за мной, Степаныч… На все вопросы партия даст тебе сейчас могучий ответ… не бойся, дурачок…
Одним словом, двигает меня Клавка под стол президиума, где и обольщает недозволенными методами с применением обещаний назначить сторожем межсовхозной базы, где за полгода можно «Жигуля» купить и домишко отгрохать…
Отвечаю, сопротивляясь насилию, что честный я человек, но правду лишь знать желаю страстно: платят фермерам за недород или не платят. А если платят, то как же понять колхозную нашу систему, где и премии за урожай дают и героев труда вручают с орденами и путевками в развратные санатории, и посадить грозят за развал сельского хозяйства, а хлеб у нас что-то не родится и не родится. У США его покупаем.
Пока вопросы я излагал, Клавка успела снять с меня рабочие штаны и армейские кальсоны с завязками. Я был вынужден покорно вступить в связь с лектором обкома во время перерыва.
Она же начала немного погодя громко скрипеть зубами, кусаться, рычать, взвизгивать и царапать мою спину маникюром. Как тут было не потерять бдительность? Потерял. Я в этом деле заводной, о чем имеются положительные характеристики трех предыдущих жен, данные адвокату Генриетте Шварц.
Во время потери мною бдительности лектор Завзялова подняла истерический крик с хрипом, как это бывает с некоторыми жадными до мужика дамочками.
На эти звуки прибежал участковый с парторгом и активом. Завзялова, поняв, что погорела, притворилась изнасилованной жертвой колхознополового маньяка.
Я был грубо снят с нее и отнесен в голом виде за руки и за ноги в отделение милиции, где меня зверски избили, требуя признания. Завзялова же применила шантаж с целью перевербовки в своего мужа.
Я гордо отказался, так как сам был фактически изнасилован и оболган.
В ту же ночь совершил побег, усыпив дежурного рассказыванием русских народных сказок.
Конечно, я понимал, что покоя мне не дадут карательные органы вплоть до коммунизма, когда они якобы сами собой отомрут. Путь у меня был один: разрушить ложь Зав-зяловой по всем статьям.
Срочную службу проходил я на священной границе СССР с Турцией. Досконально знал систему патрулирования и перепады напряжения бдительности у личного состава погранслужбы.
В праздники у нас бежать или нарушить границу трудновато, хотя можно. Потому что халтура имеется даже в таком деле, как охрана границ СССР. То под балдой ходишь-бродишь с овчаркой. То дрыхнешь под кустиками с открытыми пристальными глазами. То онанизмом задумчиво занимаешься из-за неимения женского пола на заставе, кроме казенных офицерских женушек. До того дошли мы с дружком Гоглидзе однажды, что хотели на Седьмое ноября в бардак турецкий сбегать и купить там девушек за десять ворованных на кухне банок тушенки.
Но Гоглидзе вовремя сказал, что турки свинины не едят и выйдет заминка.
Очковтирательство имеется также на границе. Командир заставы приказывает, бывало, огонь открывать вверх короткими очередями и собак дразнить, чтоб шибче лаяли. Потом отчет пишет о попытке группы идеологических контрабандистов принести через священную границу антисоветскую литературу различных отщепенцев-невозвращенцев. Группа, мол, была отогнана неприцельным огнем. Захвачена книжная продукция в количестве 3000 страниц, включая портреты Солженицына…
Нас, понятное дело, на фоне знамени части фотографируют и письма пишут родителям с благодарностью за своевременное рождение бдительных и бесстрашных парнишек. Тушенкой свиной премируют, которую мы и отправляли в родимые места, где о мясе в магазинах забывать стали.
Короче говоря, человек я отчаянно бесстрашный. Бегу на юг, одолжив у каждой из бывших жен по триста рубчиков под обещание возвратиться для новой семейной жизни.
Пробираюсь безлунной, мрачной ночью в район дислокации родной заставы.
Ветер. Дождь мелкий с тоской серой. В такую ночь бешеного диверсанта за большие деньги из Пентагона не выманишь. Не пойдет – хоть ты ему за вредность путевку в дом отдыха киноартисток предлагай…
Лежу в знакомой ложбинке. Английские слова про себя повторяю. Учили мы их с Гоглидзе, когда бежать хотели в Техас, где, говорят, большие деньги нефтяникам платят.
Сутки пролежал. Сухарики жевал с витаминами. Наконец Гоглидзе показался с кобелем Валетом. Завизжала собака, унюхав сухарики. Жрать ей хотелось круглые сутки, потому что Гоглидзе часть мяса из пайка собачьего на шашлыки пускал.
Ласково подзываю дружка и собаку. Расцеловались на радостях. Тут я еще раз отвергаю категорически попытку прокурора пришить мне обвинения в гомосексуальных связях с Гоглидзе. Лобызаются же чуть ли не еженедельно члены политбюро друг с другом на аэродроме? Лобызаются. Что же вы им не шьете педерастию?
Так и так, говорю, Валико, дорогой кацо, сбегать мне необходимо туда-обратно на полгодика. Ко Дню пограничника вернусь, даст Бог. Виски принесу тебе и машинку такую хитрую из Нью-Йорка, которая девушку заменить может в суровом дозоре. И прочую порнографию не забуду. Выручай.
Думать начал Валико. Долго думал. Потом говорит:
– Иди, Зинка, кацо, но принеси мне две машинки напряжением 220 вольт. Одна у меня здесь лежать будет, а другая в казарме. Кроме того, достань мне в ЦРУ десять портретов Сталина. Пошлю на родину. Там они идут сейчас по 100 рублей штука.
– Пятьдесят, – говорю, – портретов принесу, и слово мое – твердое. Ты знаешь.
Отметаю также попытку прокурора пришить мне попытку возрождения культа личности в погранвойсках.
Распили с Валико портвешку с одеколоном «В полет» из дозорной заначки. Собаке дали чуток с сухариком, чтобы не дергалась. И пошел я прямо на американскую военную базу. Расположение ее было мне известно, так как прорабатывали мы взятие этой базы в случае освобождения Турции от власти капиталистов в новой мировой войне.
Встретили меня американцы прилично. Прибарахлили. Виски дали. Заплатили за мой визит в публичный дом. Причем не ругали, что плата была двойная за перерасход времени и энергии девушки. Там с этим делом построже, чем у нас в районе. Вон – в сортире клубном лампочка круглые сутки горит, хотя сортир пустует ввиду недостачи продуктов питания в стране и начала Продовольственной программы.
Прошу политического убежища у правительства США. Причину спрашивают. Общее, поясняю, у меня недовольство коммунизмом в первой стадии, а в последней пускай дураки живут и партийная сволочь. Против колхозов протестую и полностью согласен жить не по лжи.
Хотел военные тайны выдать про священную границу на замке, но генерал сказал, что не надо ему ничего такого, потому что они сами все давно знают, а когда надо перейти границу, спокойно ее переходят. Я, конечно, жалобу просил передать в ООН от советских пограничников, которые служат в бесчеловечных условиях и годами с женским полом разлучены. Нажать просил также на турок, чтобы они не только антисоветчину подбрасывали нам книжную, но и сексуальные приборы с фотокарточками. Провел, в общем, общественную работу.
Затем переправили меня в США, где знакомый Шаповалов, которому я границу помог перейти лет шесть назад в период разрядки, автомехаником работал. Гарант он прислал.
Но от работы постоянной я отказался. Цели у меня такой не было, еще раз подчеркиваю, навечно покинуть родимую Рязанщину. Я только хотел лично проверить состояние дел в сельском хозяйстве США.
Месяцев за семь заработал столько, что на остальные полгода хватило от пуза и на жратву, и на виски, и на девчонок. Даже кар старый купил. Всю страну проехал на этом джипе. В казино один разок все доллары проиграл, но в Голливуде отмазался. Знакомый добрый, Саша Гринштейн, который завклубом у нас в деревне одно время работал и письма мне слал на родину, враз пристроил меня на съемки.
То есть я и не знал, что меня снимают, а просто баловался с двумя девушками сразу и потом в еще большей компании. Весело было, как в клубешнике на Первое мая.
– Да здравствует, – орал по пьянке, – международная солидарность трудящихся…
Потом Сашка показал мне этот фильм удивительный и денег дал целую кучу. «Рязанский медведь кое-что умеет…» – называлась картина, но я взял с Сашки слово не показывать ее в нашем клубе после продажи советским, потому что не желаю представать перед земляком нагишом и с выпученными глазами. Про меня и так в районе слушок пошел, что я женилкой горшки цветочные с одного раза разбиваю… Зачем мне лишняя дурная слава?…
Английский язык мой приличным стал вполне, но с рязанским вяканьем. Так что, когда попал я на ферму в Айове, то запросто болтал с Джимом Байтом насчет картошки дров поджарить, колбасных обрезков и яичном порошке. Дояром у него поработал. На соломокопнителе погонял и на комбайне. Попахал слегка. Лошадей драил. И прочей работенкой не брезговал. Показал, на что способен русский крестьянин, когда парторги ему мозги не засирают планами-перепланами и трудовыми вахтами в честь свободы Анжелы Дэвис.
Но при получении первой получки говорю:
– Я столько не заработал, Джим. Не могу глотничать.
На Рязани нам такую «капусту» за полгода не платят, а ты
мне за неделю отвалил. Бери деньги обратно.
Ну Джим шибко обиделся, и чуть-чуть драчка у нас не состоялась, но тут Сенди подоспела и разъяснила мне и Джиму, что я социально дикий человек и обижаться не на меня надо, а на красную сволочь, которая доводит людей до потери достоинства и неумения за него бороться.
После этого я деньги взял, а Сенди пообещала участвовать в забастовке за прибавку зарплаты. На это Джим почему-то не обиделся.
Могу сказать, что цель свою я выполнил успешно. Полностью разобрался в проблемах переизбытка зерна в США и убедился, что правительство действительно приплачивает фермерам, лишь бы они не перевыполняли план хлебозаготовок.
Чуть с ума от всего узнанного не сошел. Дернул в одиночестве кружку «Белой лошади» и зарыдал во все горло. Страдальческая печаль остро пронзила, граждане судьи, мою крестьянскую душу, любящую народ и родную Рязанщину.
Рыдаю, вою просто-таки от глубокой обиды. До чего же вы, паскуды, спрашиваю, довели землю русскую, что рожать она хлеб почти перестала?… Что вы с крестьянским трудом, паразиты партийные, сделали?… Как же вы все машины с моторами в ненасытную генеральскую утробу гоните, а не на поля?… Как жить вам не стыдно от факта выплаты американскому фермеру премий за недород хлеба? Вы бы с самолета поглядели на поля и луга Вермонтщины, куда с Рязани переселили вы замечательного писателя, сволочи. На лугах же этих коровам протолкнуться негде – столько их пасется разом, и дойных и мясных. А башней силосных в Вермонте и в Айове моей побольше, чем ваших вонючих ракет в Европе…
Как вы мне жить дальше прикажете? Чтоб вы подавились своими лозунгами, проститутки зловонные… Да если б русский мужик так подоночно, как вы, относился к земле родной, то давно он от презрения к вашему разврату перебежал бы все священные-рассвященные границы нашей похабной страны и всю мировую целину двадцать раз освоил. И порядок, плачу, там был бы, мать вашу так, сволочи…
Одним словом, убиваюсь от всего увиденного в США и пережитого. В истерике бьюсь.
Неотложку-эмедженси вызвали даже. Джим говорит:
– Ты – фермер великий. Оставайся, я тебе земли выделю. Сам хозяином будешь. И девки наши от тебя без ума.
Тогда взял я в руки свое крестьянское сердце, сдавил его вот так… и отвечаю, что к легкой жизни не стремлюсь, но лишь к уважению души. Буду там, где сейчас трудно. Потом, Бог даст, изведется с лица земли моей красная пакость, и мы тоже заживем по-человечески. С партии и правительства «капусту» будем драть за недород, слив молока в кюветы, прокисание сыра и уменьшение размера кукурузных початков… чтоб мне все политбюро в гробу увидеть в мо-лочно-восковой спелости…
Болели за меня на ферме. Даже сенатора вызвали уговаривать не возвращаться, ибо сгноят меня там и погубят ни за грош единственную мою жизнь со всеми крестьянскими способностями.
Но я ответственно заявил сенатору, что возвращаюсь, несмотря ни на что. Десять лет отсижу – и освобожусь на родине, а может, советской власти еще раньше коряга придет. Тогда и амнистия будет. Вся у меня надежда на амнистию.
Ну, а остальное просто было. Слово держа, которое Ва-лико дал, поехал в Нью-Йорк. Сходил на 42-ю улицу. Купил там по случаю парочку электронных дамских хозяйств и запчасти к ним, потому что в СССР с запчастями весьма худо обстоит дело. Веселых открыточек прикупил для пограничников, чтобы не скучать им в дозорах. Жвачки также взял пузырящейся. Ее мы иногда у турков на боеприпасы выменивали, ворованные на маневрах военного округа.
Джим провожал меня в аэропорту имени Кеннеди, которого он почему-то не уважал, но по-христиански жалел. Пообещал приостановить поставки пшеницы советчикам, если они со мной жестоко поступят и не будут передавать передачки из Айовы.
Хорошее у меня прощание было с американцами славными. Хорошее. О разных приключениях, случившихся со мной при путешествии по США, я тут умолчу, потому что надо нам быть ближе к делу.
Могу только сказать, что подрался с дураком одним – членом американской компартии. Сам, гад такой, богат, как начальник ОБХСС, а мечтает о советской власти в Америке. Я ему говорю:
– Ты видел, дорогой Роберт, чтобы собака, скажем, гадила в свою миску с жирной похлебкой?
А он мне в нос портрет Сталина тычет нагло и вопит:
– Вот мне какой хозяин нужен, а не мещанская миска с похлебкой. Не одним хлебом жив человек!…
Ну, думаю, хитрый и мозговитый народ – грузины. И до Штатов добрались со своими портретами. Похоже, что и цветы к рукам прибрали в Нью-Йорке – больно дороги гвоздики. Подумав так, двигаю Роберту в глаз – делаю клоуна. Кровь мне тогда в голову ударила.
– Падаль, – ору, – красноговенная, из нас там полве ка с лишним кровища хлещет со слезами и соплями, один хозяин отвратительней другого приходит, воровай на воровае сидит и взяточником погоняет, а ты тут с жира бесишься!
Роберт оборотку в скулу мою проводит апперкотом. Американцы в баре ставки ставят. Денег-то девать некуда. Чекисты еще не отняли. Покачнулся я, вид делаю, что в уме перекособочен. Еще пару ударов пропустил от коммуниста. Затем еще разок бью в другой глаз – второго делаю клоуна.
– Это, – говорю, – тебе за Родину мою многострадаль ную от дел социализма… А это… в носопырку… за Стали на… Прошу – в брюхо… за развал сельского хозяйства в стране… Еще разок в носопырку… за медицину бесплатную, что Высоцкого спасти не могла и еще, наверно, пригробила немножечко…
Ну, Роберт – с копыт. Мне половину выигрыша вломили. Больше, чем Кобзон за гастроль получил. Потом в полиции отбалакивался. Начальник сказал, что хоть он лично фашизм уважает, но в Америке – демократия, и он не позволит из американцев клоунов делать даже за коммунистические взгляды.
Чуть не судили, но Джим пригрозил Роберту, что наведет порядок в его гороскопе с переделкой деловых удач в экономический кризис, и Роберт порвал билет партийный.
– Спасибо, – говорит, – Джимка. Ты меня кое в чем убедил. О’кей. Но нам не хватает хорошего хозяина. Нам без хозяина трудно.
Объяснил я напоследок, что дубина он стоеросовая, потому что в России несчастной только и мечтает каждый крестьянин, да и работяги с начальничками, чтобы дозволили им похозяйствовать по-человечески, без разнарядок от вонючих обкомов и главков.
В общем, лечу обратно в Турцию. В США это просто. Отдал в консульстве рыло три на четыре, визу получил – и валяй в небо на «Боинге». Никто ничего не выспрашивает у тебя. Характеристик не требует. Инструкций, как вести себя в Турции, не дает…
Прилетел в Стамбул. В отеле в черный цвет волосню покрасил. Усы прикрепил, чтоб на турка быть похожим. «Опель» взял напрокат. Еду себе потихонечку к горе Арарат поближе. Дурак, думаю, был Ленин. Половину такой исторической армянской горы отдал басурманам. Скотина сифилисная…
«Опель» притырил в одной деревушке. Поближе к границе подобрался. В подзорную трубу гляжу на нашу священную границу. День прошел – не выходит Гоглидзе в наряд и не выходит. Может, тоже свалил в Париж к дальним родственникам?…
Лежу себе в маскхалате притыренном, виски похлебываю и охота мне на родину, в Рязань, возвратиться, и страх берет. Засудят они тебя, Зинка. Дадут за изнасилование Клавки Завзяловой с двойным нарушением границы лет пятнадцать – и прощай, молодость, с перспективой четвертой женитьбы на бабе с умом и душою. Вертай, Зинка, обратно в Айову. Нет, отвечаю себе, честь обязывает меня возвратиться и выступление сделать в клубе с трибуны о правде замечательной крестьянской жизни в Америке и борьбе фермеров с высокой урожайностью. Обязан. А потом – будь, что будет. Где наша не пропадала?…
Еще бы денек, и повернул бы обратно в Айвову. Попадать в руки новобранцев-салаг было мне нежелательно. Эти за внеочередной отпуск так тебя разделают еще до предварительного следствия, что смертная казнь избавлением покажется. И собаки искусают с голодухи.
Но тут вышел наконец Гоглидзе. Я ему условленно просигналил фонариком. Он напарника спать уложил побыстрей, а я к полосе пополз с подарками на хребтине.
Обнялись, понятное дело. Обмочил я по старой традиции патриотической струею столб пограничный с гербом колосистым. Гоглидзе сразу машинку с 42-й улицы рассматривать бросился. Жаль, говорит, что на батареях она не работает. Облегчило бы это нашу службу с напарником, а то мы тут с ним от скуки педерастами заделались. Из Мордовии парень.
Виски хлебнули со старым дружком. Колбаской из магазина еврейского на Брайтоне закусили. Рассказал я Гоглид-зе всю правду об Америке. Он и забился в корчах от зависти и ненависти к родной советской власти.
Все хорошо было бы, но проверяющий неожиданно заявился. Собака учуяла его за три версты, потому что относилась к нему как к врагу своему злейшему. Бить приказывал псов, чтоб злей были с родом человеческим при задержании.
Я, как верный друг и товарищ, мгновенно решаю все брать на себя. Гоглидзе маневр понял. Стреляет вверх. Я кидаюсь на него, собака – на остаток колбасы полтавской и сандвич с гамбургером. Боремся, рычим, царапаемся… Напарник проснулся, подоспел, и я с ними двоими начал бутузиться. Пальбу подняли ребята, но Гоглидзе успел-таки притырить машинки половые в пограничный тайничок, где хранили мы гашиш контрабандистский и прочие подарки нарушителей границы, включая антисоветскую литературу.
Ведь если, граждане судьи, даже министры у нас воруют и под расстрел идут, если дочка брежневская под крылышком своего генсека бриллианты у народа хапала, то чего же пограничникам быть в стороне от жизни? Мы тоже по-своему химичили и химичить будем, пока, согласно решениям Маркса – Ленина, не уничтожат границы между государствами при коммунизме.
Ну Гоглидзе попросил ребра ему заодно поломать как следует для демобилизации. Я, естественно, переломал, но невзначай печенку задел слегка. Он и упал бездыханно, за что, говорят, получил орден «Красной Звезды». Но от следователя я узнал, что сразу после выздоровления друг мой Гоглидзе перешел границу вместе с напарником из Мордовии и получили они убежище в США.
Вину за это тоже беру на себя, потому что успел я рассказать Гоглидзе, как свободно гомосеки живут, например, в Сан-Франциско. Живут себе, дружат, и никого это не касается. Журналы издают. Общества имеют. На демонстрации против войны выходят, но, бывает, всей семьей идут воевать за свободу и демократию. Признаю вину за такую агитацию.
Все я вам рассказал тут, как на духу. Приговора вашего не признаю – хоть режьте вы меня. Завзялову требую судить за изнасилование меня под столом почетного президиума во главе с политбюро. И делаю сейчас всенародное заявление: если меня не расстреляют, все равно сбегу на Рязанщину и выступлю в родном клубе с докладом о поездке в США. Граф Монте-Кристо сбежал из замка, а я и подавно сбегу. Будьте уверены, земляки. Правда путешествует без виз.
Сэнк ю вери матч, как говорится, ю велком к нашим тюремным тарелкам…
ДЗЕРЖИНСКИЙ – ОН ЖЕ ЧИЧИКОВ
Материалами дела установлено, что Дзержинский Ф.А. вел широкий образ жизни на нетрудовые доходы и содержал на положении рабынь трех любовниц непенсионного возраста. Разоблачен благодаря сигналам сознательных коммунистов жилкооператива «Окуляр».
Последнее слово подсудимого Дзержинского
Граждане судьи, хочу немедленно ответить на главное обвинение прокурора в том, что я закоренелый циник, нагло пользовавшийся фамилией рыцаря революции для введения в заблуждение советской власти на местах.
Фамилию я не присваивал, а она досталась мне от покойной матушки, которая сошла с ума в подвалах Лубянки. Отцом моим был ее следователь.
Так что я родился в лагере, на Воркуте, и был усыновлен бездетной женой начальника режима после смерти матушки.
Новые родители воспитывали во мне мужское начало, поскольку жизнь на Воркуте не терпела хлюпиков и мям-ликов. Там надо было с малолетства шевелить ушами, раздувать ноздрю на слабого и хватать зубами любой кусок, пока его другие у тебя не вырвали.
По линии снабжения я пошел с шестнадцати лет: нелегально протаскивал в зону одеколон, чай, водку и женский журнал «Работница» с фотокарточками артисток кино.
За это заключенные, то есть зеки, платили мне деньгами и самоделками типа мундштуков, зажигалок и брошек, которые я, в свою очередь, продавал командировочным из столицы. К коммерции привык с детства. Ничего плохого в этом не вижу. Труд как труд. И утомляет не меньше, чем другие занятия в конторах родины.
Благодаря фамилии получил в школе золотую медаль. В институте не учился, но имел диплом экономиста широкого профиля.
Отца моего приемного вычистили из органов при Хрущеве, но он привык смотреть на два штыка в землю и предсказал скорый расцвет махинаторства, взяточничества и тому подобной частной инициативы.
Он не ошибся. При товарище Брежневе действительно глубоко вздохнули прижатые в людях способности обеспечивать себя всем необходимым от туалетной бумаги до сельхозтехники.
Благодаря, опять же, отцовским связям в органах, я работал в «Облмашинотресте», где за короткий срок отпустил колхозам и совхозам нужную продукцию на миллионы рублей и в сжатые сроки. Разумеется, за большие взятки. Большую часть денег я вывозил в Госплан СССР и в Госснаб при Совмине СССР. Фамилии соответствующих руководителей вам известны. Я их на следствии не скрывал. Иначе картина следствия была бы неполной…
Деньгами для широкого образа жизни я был завален с головы до ног. Но жил я, надо сказать, осторожно и узко, так как в нашем советском обществе все привыкли следить друг за другом и доносить куда следует.
Особенно трудно в небольших городах. Ни машины заиметь, ни гарнитур завезти в квартиру новый. Унитаз решил поставить финский в сортир и ночью провел монтажные работы. А утром уже пришел участковый как бы для малой нужды и допрос учинил. Откуда?… Почему?… На какие шиши?… Пришлось врать, что брательник прислал на день рождения из Финляндии, и бутылку коньяка ставить. Так что с широким образом жизни я бывал осторожен, пока не потерял бдительности.
Впоследствии, по совету отца, принял на себя обязанности председателя общества слепых нашей республики. Там я развернул большую работу по обеспечению слепых инвалидов войны и труда мотоциклами и автомашинами с дальнейшей продажей таковых зрячим гражданам. Виноват, конечно, что пользовался беззастенчиво общей слепотой членов общества и присваивал себе крупные суммы с помощью группы сотрудников женского пола.
Виноват также в систематическом присваивании продуктовых пайков с дефицитными закусками, отпускавшихся товарищам слепым к Седьмому ноября и Первому мая с Днем Победы включительно…
Я на первом же допросе сознался, что в обществе слепых имелись фиктивные списки людей, потерявших зрение в атомной промышленности. По ним мы и получали промтовары и путевки в санатории, которые и реализовывали среди работников торговой сети, желавших вложить наворованные у государства и населения денежки во что-нибудь полезное для здоровья.
Но, граждане судьи, в отличие от Чичикова, которым меня тут обзывал прокурор, я не злоупотреблял именами безвременно ушедших от нас товарищей.
В списках у меня значились люди живые и преданные делу строительства коммунизма. А то, что среди них были и члены партии, то членам партии тоже как-то надо и выпить и закусить в приличной обстановке.
А если уж говорить по правде, то вся наша великая родина, граждане судьи, представляет собой в настоящий исторический момент огромное общество слепых, у которых на глазах происходит черт знает что.
Воровство и махинаторство происходят такие, что товарищ Андропов вынужден заменять милицию на контрразведку, как будто все советские люди превратились вдруг в саботажников, диверсантов идеологических, прогульщиков и алкоголиков.
Судите же вы ничтожного администраторишку, мелкого Чичикова, но… мысль эту прерываю… Она далеко меня заведет…
Считаю нужным опровергнуть обвинения меня в содержании трех рабынь, по совместительству – любовниц. Они не рабыни и не любовницы, а натуральные жены, по разным причинам не попавшие в институты. И я не развратник, а человек, перешедший из комсомола в мусульманство с целью легального многоженства. К своим женам, кстати, я отношусь лучше, чем многие к одной, а ведь три женщины в наше время – не простая проблема в смысле снабжения, ухода и борьбы с внутренней междоусобицей.
Заслуживаю снисхождения за то, что выдавал себя за прямого родственника товарища Дзержинского, так как способствовал усилению памяти о человеке, никогда не бравшем на своем посту ни одной взятки от приговоренных к смерти врагов социализма.
Приношу из зала суда извинения всем слепым нашей республики и далеко за ее пределами…
ДЫРКА В ПОТОЛКЕ
Колунов систематически пьянствовал, после чего терроризировал соседей по квартире. Цинично адресовал нецензурные ругательства и выражения в адрес партии, правительства и органов местной власти.
Обнаглев, нанес тяжкие телесные повреждения нижежи-вущему Укатяну.
Последнее слово подсудимого Колунова
Граждане судьи, я, как и вся наша передовая страна, являюсь на сегодняшний день жертвой культа личности, поскольку в похороны великого товарища Сталина был смят конной милицией.
Наступление конского копыта на мою височно-затылоч-ную часть лишило меня сознания.
Я был отвезен на самосвале в морг и разыскан в голом виде бывшей женой Смугловой по подозрению в побеге от уплаты алиментов. Психическое здоровье так и не восстановил и являюсь инвалидом второй группы.
Никакого террора соседям не объявлял и пьянствовал не систематически, а после получения пенсии и благодаря халтурно-столярным работам на новостройках.
В газетах нас, мастеров стамески, отвертки и рубанка, называют шабашниками и частным сектором внутри победившего развитого социализма. Но мы лишь занимаемся помощью нашему государству в местах прорыва необходимости. Поясню подробней, потому что желаю предстать перед народным судом не как беспредельная пьянь, а в образе гуманного труженика подчас невидимого фронта…
Алкоголизм среди строителей, как известно, находится на большой высоте, а качество работы – на низкой. Доделками же приходится заниматься нам, шабашникам, потому что люди хотят ходить по ровным полам, плевать в гладкие потолки и иметь плотно приклеенные обои, куда трудно попасть клопу. Люди дырки желают иметь в бетоне для ввертывания карнизов, полок, картин, оставшихся от культа личности, и так далее. И все это делаем мы по ценам доступным населению.
А то, что я пью и не скрываю этого, как некоторые, то за это у нас не судят…
О соседях тут говорить не желаю. Они постановление вынесли на товарищеском суде ЖЭКа о постепенном выселении меня с квартиры в глухие районы СССР, где строят нефтепровод «Дружба». Предлог – алкоголизм и нецензурные ругательства.
Но кого и что я, спрашивается, матерю? Я торжественно матерю расхитителей государственной собственности в лице кладовщицы ресторана «Енисей» Крабовой, дамского парикмахера Гамбурга и проводника дальних поездов Га-лиулина.
Все они со своими семейными паразитами живут в коммуналке для маскировки, как вроде бы скромные люди. На самом же деле по ночам деньги считают, жрут икру с коньяком и надевают меховые шубы. Утречком же натягивают на себя спецовочки и бегут на работу. Разве это не жулье? Жулье. И я жулье материл и буду материть.
Что касается Укатяна, то он является председателем товарищеского суда ЖЭКа и получил взятку от Крабовой за обещанное выселение меня с жилплощади.
И вот – слышу я однажды под собою, этажом ниже, подозрительные речи. В нетрезвом виде я спать укладываюсь на пол, так как аккуратен в быту, и ухо мое ловит само собой шумы в квартире Укатяна.
И что же я слышу? Слышу я последние известия из города Мюнхена, с радио «Свобода». И все в этих известиях не так, как в газете «Правда». Урожай, мол, у нас в стране паршивый. Дочь товарища Брежнева якобы пропойца и спекулянтка бриллиантами, которая шуры-муры с Цыганом крутила под боком у зам. министра МВД, по совместительству зятька Леонида Ильича.
От таких речей и известий опохмеляться даже неохота было.
Но слышимость была плохая. Хотя разбирал я ложь насчет установки ракет в Европе, зверства советских оккупантов в Афганистане, шпионажа наших шпионов в Америке, крадущих какие-то ничтожные чертежи у капиталистов, а также ложь о преследовании в СССР инакомыслящих.
Слушаю и думаю: зачем нашим чекистам красть чертежи, когда мы – передовая держава и всех давно обогнали, потому что имеем самое красивое в мире метро… Зачем нам сажать в психушки инакомыслящих, когда у меня под боком живут воры, взяточники и собиратели золотых монет? Живут и мыслят иначе, чем честные люди, и никто их никуда не сажает?… А если бы мы начали сажать инакомыслящих, то кто бы тогда стал работать? Инвалиды бы одни остались в стране на свободе и придурки мозга.
Очень, думаю, это интересно. На суде Укатян называет меня пережитком капитализма, а сам «Свободу» слушает нелегально и прочие голоса ловит.
И зло меня берет на Укатяна и на мюнхенских товарищей тоже. Ведь специально, думаю, треск они устанавливают и вой, чтобы нервы потрепать советским людям зверскими помехами.
Слышимость, повторяю, была отвратительной, а тут пошла весьма волнующая клевета про то, сколько мы платим денег Кубе, чтобы она в напряге держала США, и насчет преследования Сахарова.
Ну я и решил улучшить слышимость своими силами. С этой целью начал сверлить в полу дырку в районе предполагаемой люстры Укатяна. По ошибке попал сверлом в провода и был ударен током до потери сознания. При этом от натуральной боли вынужденно прыгал на одном месте.
Я не знаю, отчего обвалился потолок у Укатяна. Спросите строителей. Строить надо уметь, чтобы от какой-то ничтожной дырки ничего не обваливалось людям на голову.
Укатяна увезли через два часа на «скорой помощи» в хирургию, и ругать тут надо не «скорую помощь» за медленность в работе, а самого Укатяна с женой. Они, небось, сами ее не вызывали, а прятали подальше мощный радиоприемник с дефицитными волнами на 13, 16 и 19 метров, где глушат поменьше, благодаря заботе наших советских радиотехников о народе.
Я тут требую сместить Укатяна с поста председателя товарищеского суда. Ему вражеским судом надо заведовать за интерес к клевете на наше государство и на его политику мира на земле. Наши ракеты нацелены на мир, а не на войну, а дочь товарища Брежнева не могла заниматься бриллиантами под боком у отца и мужа из МВД. Это же смешно, товарищи судьи, что под боком у соседей слова сказать нельзя, чтобы они не донесли в товарищеский суд, а заместитель министра милиции не знает, чем жена промышляет.
Клевета… Прошу оправдать меня, так как Укатян потерял от обвала потолка на голову орган слуха и никогда не услышит уже вражеской клеветы, а приемник его также вышел из строя.
Я лично в трезвом виде и с похмелья слушать буду впредь только родные последние известия.
ЖИЗНЬ КОММИВОЯЖЕРА
Голованов, приезжая в различные города СССР, приходил в школы и рекомендовался представителем шефских организаций. Он под видом подготовки экскурсии собирал с желающих деньги, которые затем присваивал…
Последнее слово подсудимого Голованова
Граждане судьи, гражданин прокурор и товарищ адвокат, я вовсе не думаю защищаться, ибо принял резкое решение вести на этом процессе наступательную линию, а там – будь что будет. Приговор меня не интересует вообще. Я на вашем месте применил бы к такому человеку, как я, высшую меру – расстрел. Потому что я неисправимый. Но не потому, что я нехороший. Нет. Я – хороший. Здесь вот шесть свидетельниц защиты, начиная с домработниц Фени и Дуси и кончая близкими мне дамами сердца, в унисон говорили о моих недюжинных – смотрите листы дела 218-236 – способностях.
Я неисправимый, ибо, выйдя за пределы казематов и лагерей, я буду продолжать деятельность, связанную с моим призванием в жизни. Я родился коммивояжером и умру им. Разве коммивояжер плохая профессия? Замечательная – смотрите спектакль Артура Миллера «Смерть коммивояжера». Коммивояжерство – это значит продавать за определенные проценты различные товары широкого и узкого потребления и при этом путешествовать. Чем плохая профессия? А главное – она нужна людям. Но что же случилось с моей жизнью, и почему она взяла курс на перекос, что и привело ее на эту скамью подсудимых?
Еще в десятом классе, когда юноша обдумывает житье и решает делать жизнь с кого, я увидел спектакль Миллера и понял, несмотря на трагическую концовку, что я родился коммивояжером. Я заявил об этом в комитет ВЛКСМ. Там меня подняли на смех и заклеймили низкопоклонником Запада. Я пошел выше. Везде встречал непонимание и враждебность. Тогда я добился приема у одного из секретарей ЦК КПСС. Он выслушал меня, затем затопал ногами и заорал, что коммунисты являются последовательными материалистами и что никаких коммивояжеров в стране развитого социализма быть не может до изобилия товаров широкого потребления, но и при коммунизме такие жучки, как я, не будут допущены до распределительной деятельности. По указанию этого секретаря – через два дня после беседы со мной он неожиданно умер – меня принудительно поместили в психбольницу. Выйдя из нее и не находя нигде в стране применения своему призванию, я занялся частной предпринимательской деятельностью.
Да, я приезжал в различные города и предъявлял удостоверения различных организаций типа инструктора ВЦСПС по общественно полезным путешествиям. Я красноречиво убеждал ректоров периферийных университетов выделить средства на поездку особо выдающихся студентов и аспирантов в Москву с целью посещения выставок зарубежных стран для ознакомления с враждебной и дружественной техникой.
Главным моим козырем был следующий. Причем выкладывал я его на встрече со студентами и преподавателями. Я не намекал, а прямо говорил, что в целях поощрения таких поездок ВЦСПС, по согласованию с ЦК КПСС, организует для экскурсантов закрытую продажу джинсов и джинсовых костюмов производства лучших американских фирм. Там же желающие смогут приобрести целый ряд дефицитных товаров, как-то: кассеты, диски с рок-музыкой, жевательную резинку, усовершенствованные противозачаточные средства, майки с портретами Аллы Пугачевой, Рай-кина, Никулина, Гагарина и майки с надписями «Слава родному советскому правительству», «Малая земля», «Возрождение», «Целина» и «Руки прочь от Никарагуа».
– Само собой, – говорил я убедительно и, между прочим, сам себе глубоко верил в те минуты, – можно будет купить консервную продукцию враждебных и дружественных стран, лифчики, бикини-трусики, станки для бритв, косметику, жвачку, модные очки, галеты, ананасный сок, виски-скотч, неразрываемые колготки и хлопчатобумажные изделия французских фирм. Там же будут проводиться закрытые просмотры зарубежной продукции без вырезанных сексуальных сцен, с которыми должны быть знакомы комсомольцы в целях борьбы с сексуальной революцией в городе и деревне.
Не могу не заметить здесь в плане полного признания, что мне действительно казалось во время моих завлекательных выступлений, что я, словно добрый и вездесущий коммивояжер, снабжаю милых девушек и парней всеми теми вещичками и мелочами, всем тем барахлом, о котором они только читают, мечтают и которому придают слишком большое значение исключительно из-за его недоступности…
Вы бы слышали, какими аплодисментами прерывалось каждое мое выступление на собраниях комсомольских активов университетов и институтов. Вы бы видели глаза, горевшие от одного только предвкушения поездки в Москву и хождений по закрытым промтоварным лавчонкам зарубежных промышленных выставок!…
– Конечно, – добавлял я, – поедут самые лучшие по показателям учебы и общественной деятельности, но обиженных быть не должно. Каждому экскурсанту разрешено будет приобрести для непоехавших друзей и подруг одну пару джинсов и предметы косметики. Рекомендую взять с собой не менее двухсот рублей на экскурсанта.
Кстати, граждане судьи, деньги с частных граждан я никогда не брал. Частные граждане несли от меня исключительно эмоциональный урон…
Когда я, бывало, улепетывал из очередного города и вспоминал возбужденные перспективой сказочно-увлекательной поездки в Москву глаза студентов и аспирантов, сердце мое, я не рисуюсь здесь, разрывалось от стыда и мучительного сопереживания. Я представлял себе чувства людей, которым после ослепительного самообольщения открылась неприглядность лужи, в которую они так доверчиво и нелепо уселись. Боль, повторяю, и стыд разрывали мое сердце, но я как человек, с детства склонный к сложным философским обобщениям – смотрите лист дела № 5, – тяжко вздыхал и печально размышлял о следующем. Поистине я веду в ничтожных масштабах и с ничтожным количеством людей такую постыдную, мошенническую игру, которую ведут на территории России с сотнями миллионов людей в течение шестидесяти с лишним лет марксистско-ленинские коммивояжеры по продаже тухлых и распавшихся от времени идей. Кто я по сравнению с ними? Я хоть, получив в профкоме и в комитете комсомола попавшего под руку института, а бывало и целого ряда институтов в каком-нибудь крупном отдаленном от столицы городе приличную сумму денег на билеты, гостиницы и прочие мелкие расходы, искренне мучился. Душою страдал, и порою невыносимо было мне представить студенточку, расписавшую в тетрадочке все свои планы покупки джинсов, бикини-трусиков, сумочек и карандашиков для бровей и вдруг с опустошенными от обиды и гнева глазами узнавшую, что поездки никакой не будет, что из-за американского империализма и происков сионизма она отменяется до улучшения международного положения и полной победы прогрессивных людей доброй воли над теми кругами реакции, которые хотят остановить поступательный ход истории.
Именно такие объяснения выслушивали все обманутые мною студенты. Разумеется, я играл на нежелании ротозеев вскрывать истинные причины отмены экскурсий, расписываясь тем самым в своем идиотизме и мещанской доверчивости. Именно этот момент определял мою долгую безнаказанность. Но, как говорится, сколько веревочке ни виться, а жить шикарно охота…
Конечно, я виноват и приношу своим жертвам сердечное извинение. Но если я виноват, то позвольте спросить вас, граждане судьи, кто виноват в том, что я виноват?
Кто? Разве сотни миллионов людей не обмануты, а многие из них даже непоправимо, потому что отдали свои жизни, души, совесть, ум, честь, таланты и призвания одному царящему над всеми нами мировому мошеннику?
Он, будучи всесторонне разоблачен самим собою, продолжает безнаказанно пользоваться всем тем, что мы отдаем ему уже не по доверчивости, а из-за устрашенности. Имя ему – Советская власть. Воровская кличка – Коммунистическое учение.
Я отказываюсь от своего гражданства и прошу перевести меня в одну из строгих тюрем так называемого свободного мира. После освобождения я намерен работать в США по специальности, а именно – коммивояжером. Гуд бай.
ПОХИТИТЕЛИ АВТОМОБИЛЕЙ
Попов совместно с несовершеннолетними Бондаревым (16 лет) и Синицыным (15 лет) вечером угнали со двора автомашину «Волга», принадлежащую гр-ну К. Несколько часов они катались на машине, а потом, по предложению Бондарева, похитили из автомобиля радиоприемник и инструменты, а машину сожгли.
Последнее слово подсудимого Попова
Граждане судьи, я не собираюсь выгораживать себя в том смысле, что не являлся главарем нашей компании. Раз я старше моих однодельцев, значит, на мне особая вина, и я готов понести за нее наказание.
Мои однодельцы пускали тут нюни, били себя в грудь кулаками и, в общем, всячески вымаливали снисхождение. Я бы тоже был бы рад получить на пару лет меньше, но желаю сказать в последнем слове то, о чем умалчивал на следствии. Все равно следователь не внес бы моих мнений в протоколы допросов. Ему главное было так дело повернуть, что вот, дескать, попались в руки прожженному совратителю бедных овечек очередные жертвы, и он использовал на полную катушку ихнюю невинность. Вот и все.
Нет, граждане судьи, не все это, к сожалению. Я не услышал ни от прокурора, ни от защитника полного понимания нашего преступления. То есть все тут распинались насчет движения нашей страны к коммунизму и о самоотверженном труде всего народа. Делал сообщение прокурор о моральном облике комсомольцев, к которым я не имел никакого отношения, и пачкал комсомольский билет пьянками, драками, пока не докатился до уголовного преступления…
Даже интересно было наблюдать с этой скамьи, как настырно обходили все вы разговор и дознание насчет того, как мы докатились до посягательства на личную собственность гражданина Кротова и в каком были при этом настроении…
Я вижу на сегодняшнем заседании в первом ряду сотрудника газеты «Комсомольская правда» гражданина Грибачева. Во время следствия он приходил в тюрьму и беседовал со мной. Вернее, не беседовал, а делал внушение, как мне следует мотивировать свое преступное поведение.
Он внушал мне следующее. Ты, Попов, должен понять, что мы живем в эпоху идеологической войны с империализмом. Ты пал на поле этого жестокого боя, не выдержав вражеской подрывной пропаганды. Это на войне бывает. И мы считаем тебя не врагом, а жертвой. Ты у нас не один такой морально ослабленный разными джинсами, голосами, роками, жвачкой, кассетниками, алкоголем и наркотиками. Одни битлы нанесли нам в борьбе с империализмом такой урон, что мы до сих пор не можем найти противоядия против ихней заразы. Хотя Джона Леннона убил наконец сознательный юноша, не выдержавший аморальных песенок молодых миллионерчиков, которые отвлекают простых молодых людей доброй воли от классовых боев прогрессивного человечества с жадными монополиями США и Общего рынка. А раз ты, Попов, жертва на поле боя, то мы тебе поможем встать на ноги и превратить мурло мелкого низкопоклонника Запада и воришки в комсомольское выразительное лицо помощника партии. Я, говорит гражданин Грибачев, статью о твоем деле тиснул, потому что в редакции много накопилось жалоб на акты вандализма со стороны нашей молодежи, ослабленной идеологической диверсией разных похабных «голосов» и особенно радиостанции «Свобода». Подобные тебе комсомольцы, которым жениться давно пора, околачиваются на танцах или проигрывают получку в карты, надеясь разбогатеть в игре и поехать в Сочи с девицей легкого поведения. Такие, как ты, только из-за желания пропустить еще рюмку водки проламывают череп прохожему и, не найдя у него в кармане ни копейки, идут убивать и грабить следующего. Я писал месяц назад о деле убийцы Лобова. Он чистосердечно поделился с читателями «Комсомолки», что решающее воздействие на его поведение оказали передачи «Голоса Америки» о быте, развлечениях и социальных возможностях молодежи Запада. Позавидовал Лобов тем, кто за недельный заработок может купить себе без очереди стереосистему «Сони», и зверски убил артиста цирка, когда тот привез из загранкомандировки несчастный магнитофон. И Лобова не расстреляли, а дали возможность честным трудом загладить свою вину перед коллективом цирка и остальной Родиной. Вот и ты, Попов, вскрой по-комсомольски причины своего преступления с повотором в сторону выведения родинок капитализма и развратного времяпрепровождения. Смело вскрой, а я все это опишу, и суд учтет, что ты являешься очередной жертвой безжалостной американской пропаганды. Ведь сам сообрази: разве пошел бы ты на преступление такого рода, если бы не слушал тайком от советских людей вражеского радио? Никогда не пошел бы. Поверь старому журналисту. Я сотни преступников повидал из молодежи. Все они так или иначе попали под влияние уровня западной жизни и вынесли ему свой приговор после ареста и осознания вины. Подпиши свои откровенные вскрытия для моей статьи и считай, что года на три получишь меньше.
Прочитал я статейку этого Грибачева. А он такой там бодяги натискал, что я отказался ее подписывать. Потому что я радио заграничное вообще никогда не слушаю, ввиду отсутствия радиоприемника, и еще потому, что умные люди в камере посоветовали подальше держаться от всяких статей прохиндеев из газет. Они себе, сказали, выколачивают свои бабки, то есть денежки, поворачивая наши дела в сторону обвинения Запада, и всем это очень удобно. Нет, мол, у нас в стране с семнадцатого года никаких причин для преступления молодежи – и до свидания.
…Перехожу к прямой причине преступления. Кротов живет в нашем же доме. Работает директором бани. Какой вроде бы калым можно иметь с грязных граждан и стирки белья нательного? На какие, спрашивается, денежки отха-пал себе Кротов дачу с целым парком и с теплицами? Он ведь нанимал нас весной за пару бутылок огород вскапывать, забор красить и так далее.
Может, кто по радио узнает, как живут буржуазные деятели, а я своими глазами познакомился с жизнью советского буржуя. Разве не видят люди во дворе, что Кротов раз в два года машины меняет и все – «Волги»?… Разве не видят, как гуливанит он с компанией до утра? Бутылки-то он нам поручает сдавать за то, что машину ему моем. В самой машине я лично нашел однажды восемь рублей на полу. И не хватился их Кротов…
Ну это не мое дело вскрывать тут источники доходов Кротова. Скажу только, что ненавидеть я его стал так сильно, как отец мой во время войны Гитлера ненавидел и как газетчик хитрый Грибачев призывает нас ненавидеть империалистов.
Почему я ишачу токарем пятого разряда, ишачу, а получки еле-еле хватает на пачку сигарет, матери на жратву и в кино пару раз сходить? Если пару бутылок разопьешь с корешами, то уже одалживать приходится до следующей получки. С получки раздаешь все долги и лапу сосешь. Ходишь, как оглоед, по двору, бычки сшибаешь или к мебельному идешь подхалтурить пятерку на подхвате. Кое-кто у нас воровал, но попался. Я же воровать не желал, чтобы мать не расстраивать, и вообще на свободе симпатичней, чем в тюрьме, даже если денег нет на кино и приглашение девушки в закусочную «Романтики».
Вот Грибачев говорил мне в тюрьме во время своей лживой проповеди, что я жениться не желаю, а околачиваюсь на танцульках. Правильно. Как мне жениться с моей зарплатой в сто десять рублей плюс вычеты? То есть мы не подохли бы, конечно, с голоду с Таней или Аней и детей нарожали бы, но ведь не в совместной жизни дело, граждане судьи, а в том, чтобы ее начать. А как же ее начнешь, если денег у тебя нет ни черта на представительство? Ведь если в наше время Олю или Полю не поволокешь с первого раза хотя бы в шашлычную, то второй раз она с тобой даже в мавзолей Ленина не выйдет, не то что в парк на свидание. Значит, все дамское общество разобрано по рукам мясниками из гастрономов, женскими парикмахерами, таксистами, ворьем разным из металлоремонта, автослесарями, официантами и фарцовщиками. У них – бабки, то есть деньги, а значит, и никаких трудностей с Кисами или Ларисами.
Фарцевать я тоже отказывался. Не по мне барахлом торговать вшивым. Я – человек рабочий в принципе и не вор…
Но в тот раз все так сложилось, что должен я был «Волгу» эту проклятую угнать. Вот какие привели к этому обстоятельства. Познакомился я в метро на проспекте Ленина с батоном одним, то есть с девушкой. Тамара. Лицо заметное. Говорит неглупо и не заикается, как иногородняя телка. Сапожки. Дубло болгарское. Сумка джинсовая. Чувствуется, что понимает человек что к чему в наше романтическое время. В людях тоже неплохо, на первый взгляд, разбирается. На одежду мою внимания не обратила. То есть если меня представить хипповым парнем, то я, что называется, хожу в стиле. Пальтуганчик с просветом в локтях, воротник пошел в бахрому, пуговицы на соплях болтаются. Брючки засалены. Свитерок трещит, как жестянка. Чего его стирать? Мыла на такой жалко. Полуботинки… Не стоит их описывать. Личность, то есть внешность, у каждого, как у Крото-ва после недельного запоя. Опухли, и подошвы вроде зубных протезов причавкивают на ходу. Меня и туристы не раз за хиппи принимали. Снимки делали. Руки жали. Сигарет предлагали и жвачку. Но я подачки презираю, поскольку я – человек рабочий…
Но если бы Тамара сообразила тогда, что не хиппи я, а просто молодежная шаромыга без перспектив на сладкую жизнь, то, конечно, отшила бы меня в метро с полуслова. А так, в сочетании с красивым, как видите, лицом я обычно производил впечатление на телок, то есть на девушек.
Один раз дочь маршала закадрил на неделе испанского кино, где мы билеты бодали, то есть продавали. Влюбилась с ходу. Бросается на меня, как Матросов на пулемет. На день рождения пригласила. Прихожу. Плевать мне, думаю, на ваши костюмчики и галстучки. Одежду, в конце концов, украсть можно, а красоту ни за какие деньги не купишь… Нелегко, граждане судьи, быть с таким настроением на дне рождения у маршальской дочки. Надрался я, чтобы не испытывать неловких чувств. Подводит меня Эльвира к папане.
– Здравия желаю, – говорю, как положено бывшему ефрейтору.
В майке был папаня американской и в брючках маршальских. Посмотрел на меня, поднес полстакана водки, ошибаюсь, коньяку и вдруг приказывает:
– Чтоб я тебя, прохиндей, до третьей мировой войны в
глаза не видал! Кррругом аарш!!
Слинял я весело, но с похмелья очень унывал. Затем поступил подло. Отомстил Эльвире за папаню. Грязно отомстил. Легче мне, однако, не стало.
Честно говоря, я и другим телкам, то есть девушкам, мстил за ту историю. Беру свое и бросаю их. Делаю вид, что недоступен я для них, как граф Монте-Кристо. Сам же нервничаю просто жутко. Мать не знает, что делать со мной. Извелась вся. Костюм хотела сшить мне. Бабки, то есть деньги, взяла в кассе взаимопомощи. Но я пошел отрез покупать, не нашел ничего приличного и, разумеется, все деньги пропил. Плевать, думаю, раз батоны, то есть девушки, липнут ко мне как мухи, несмотря на занюханность шмутья. Буду пользоваться тем, что есть.
Чем, соображаю тогда в метро, привлечь мне для пущего понту Тамару? Голыми руками такую Элизабету Тейлор не возьмешь. Тут на греческом профиле не проедешь и на размахе плеч куша не сорвешь.
План родился мгновенно.
– Если бы, – говорю, – «Волга» моя не была на техос мотре, то и не встретились бы мы с вами вовек. На земле, – говорю, – такие существа не встречаются. Слава подзем ному царству метро имени Ленина.
Язык у меня всегда был подвешен, словно хобот у слона. Всю основную работу за меня делал.
Вижу, что после слов о «Волге» затрепетала Тамара. Тут уж ничего не оставалось делать…
В субботу Кротов надрался, как обычно. Гараж я открыл спокойно, хотя с замком повозился. Машина была не заперта. Соединил напрямую провода зажигания. Выехал. Гараж закрыл. Тамара ждала меня на проспекте Маркса. Двадцатку я одолжил у приятеля. Он – врач. Вместе учились. Прокатил Тамару по центру.
– Поедем, – говорю, – ужинать в «Поплавок». Ужин
скромный будет. Я на бегах проигрался. А денег за статью
еще не получил…
– Ах, так вы журналист? Молчу с большим значением.
– Вы выездной?
– Бывало, – говорю, – выезжал, но теперь отозвали в связи с недостатком специалистов по молодежной теме.
– А где вы были, Алексей? Это так интересно… это ведь такая необычная жизнь.
– В Америке, – говорю, – был.
Тут же заворачиваю за угол… Торможу…
– Но там, – продолжаю, – таких, как ты, не встретишь, хотя есть чувихи что надо. Врать не хочу.
Поцелуй, слова, приемник включил на всю мощь – на «ты» переходим.
Приятно, граждане судьи, побыть хоть немного в шкуре преуспевающего выездного. Все забыто. Вру на парусах все, что в голову взбредет.
– Не женюсь, – говорю, – по причине отсутствия представительной подруги. Жажду, чтобы она внешне была парижаночка, а внутренне наш советский, милый челове чек, на которого положиться можно в сложной журналист ской житухе…
Тамара уже сама меня целует прямо на ходу, давая понять, что она не подведет. И действительно, думаю, с такой ланью не стыдно показаться на приеме в любом посольстве и в редакции «Нью-Йорк Таймса». Хороша лапочка… В «Поплавке» сидим.
– Не пей, – говорит, – лапа, за рулем.
– У меня, – отвечаю, – номер особый. Мою тачку не останавливают. В нашей работе уметь надо пить за рулем. Выпьем давай, лапуля, за двух дружков моих. Плохо им сейчас там. Очень плохо. Если читаешь газеты, должна знать, о ком идет речь. Плохо им. Плохо…
Я нагло намекал тогда на арест наших двух шпионов в Штатах, которые с поличным попались.
– Ни о чем не расспрашивай, – говорю. – Горько мне. Наливай. Шашлык еще закажи.
– И с тобой это могло случиться, лапа? – спрашивает моя дама.
– Могло, – говорю.
Тут она танцевать меня тянет танго, давая понять телодвижениями, что насчет ожидания и передач в тюрьму я могу не беспокоиться.
– Бедная лапа, – шепчет ласково, уверенная, что лю
бит меня до гроба. – Бедная лапа…
А я и на самом деле бедная лапа, хотя и по другим причинам. Жить бывает неохота, когда выходишь ты из моря беспардонной лжи и ясно тебе, что не выездной ты везунчик судьбы, а темнила нервный и зачуханный рабочий класс. И что в любую минуту могут тебя взять за заднее сиденье на глазах милой лапочки и турнуть в «раковую шейку». Тачка же твоя возвратится в руки законного владельца Кротова, и никто у него не спросит, на какие деньги куплена машина человеком с зарплатой в сто сорок рублей в месяц. Ты же должен двадцатку приятелю и с получки опять будешь лапу сосать.
И такое зло меня вдруг забрало и на лапочку эту, которая готова в ресторане под тебя лечь за одно только обстоятельство твоей жизни, а именно – выездной журналист с машиной, и на себя самого, что и водка мне не мила стала, и шашлык карский, и предстоящее удовольствие где-нибудь на десятом километре в молодом ельничке.
Отвез я домой Тамару.
– Статью, – говорю, – кончать надо о моральном разложении молодежи на одном заводе. И вообще я расстроен провалом моих друзей в проклятой Америке, век бы мне ее в глаза не видать…
– Звони, лапа, я уже без тебя не могу…
– Позвоню, – отвечаю. – Прости…
Только в тот раз подъезжаю к гаражу, смотрю, подходят ко мне Бондарев и Синицын. Час ночи был. Они сами, чего не отрицали на следствии, хотели угнать машину у Кротова. Ну мы не стали заводить ее в гараж. Поехали кататься и допивать.
Я за рулем в армии всегда пьяный ездил. Привык. Одеколона пузырек шлепнешь и ждешь своего генерала у штаба целый день.
По Москве просто так гоняли всю ночь. Бензин к концу подошел, а ключа у нас от бензобака не было. Заехали на остатках на какую-то стройку недалеко от дома. Я хотел уйти, но Бондарев предложил замести следы, машины ведь очень часто уводят на запчасти и вообще, а поэтому надо вынуть приемник импортный, а тачку сжечь к чертям. Эта мразь Кротов еще одну купит и страховку получит.
Честно говоря, я уже был пьян и ненавидел себя за ложь, запутанность и неудачную жизнь. Я ведь тоже мог быть врачом и бабки приятелям одалживать. Всех я ненавидел. Хорошо, что Тамары под рукой не оказалось. Перепало бы и ей, как маршальской дочке Эльвире…
Взломали багажник. Взяли набор импортных инструментов. Приемник вынули. Спикеры сняли. Расплачусь, думаю, с долгами и пойду в медицинский институт, а потом в гинекологию, и там уж подыщу себе верную подругу жизни, чтобы не за положение меня обожала, а от души вплоть до нашей бедности…
Бензобак вскрыли. Я бензинчику засосал. Налили в банку. Капот и кузов опрыснули. Камень тряпкой обмотали. Смочили. Отошли подальше. Подожгли тряпку. Кидал камень Синицын. Очень ему этого хотелось. Страшно весело стало, когда «Волга» вспыхнула… И ни капли не жалко…
Если бы не идиотина Бондарев, нас ни за что не нашли бы. Деньги за стереосистему мы поделили примерно поровну, так как я все же старший товарищ и недаром первым иду по делу.
На судебных заседаниях целых два дня много было гово-рено насчет нашего вандализма. Как это не совестно было нам угнать машину, ограбить ее и, кроме всего прочего, облить и поджечь. Мало того, мы еще плясали, словно варвары-язычники, как сказал прокурор, в отсветах зловеще-преступного пламени…
Да. Плясали. Нам со школы вдалбливают в головы, что в стране у нас все посвящают свои жизни борьбе за коммунизм и что главная цель человека – внести вклад в общество. У нас, мол, не то что на гнилом Западе, где каждый только и думает с утра до вечера о наживе и сверхприбыли. Где люди ошалели в погоне за твердой валютой, потеряли облик человеческий и грызут друг другу глотки.
Может, и грызут. Я там не был. Спрашивается, почему только до сих пор не перегрызли, как у нас в гражданскую и в коллективизацию?…
Я хочу сказать о другом, даже если за мои слова получу лишнего.
Не замечал я в нашей советской жизни такого факта, что каждый почти человек живет не для себя, а для общества, и с пеной на губах, как утверждает высокооплачиваемая проститутка Грибачев, строит коммунизм. Но я вижу, как со стройки коммунизма каждый волокет к себе в конуру все, что под руку попадет.
На Западе хоть откровенно и открыто зарабатывают бешеные бабки и обдумывают, как их заработать. У нас же под всякими ширмочками и разговорчиками развелось столько профессионального ворья, что редко встретишь человека, который хоть что-нибудь не схимичил бы на службе, который хоть как-нибудь не наваривал к получке несколько червонцев, а иногда и сотен, вроде Кротова. Спросите у него: какой навар может быть в бане? Может, он грязь нашу собирает в отстойники и владельцам огородов продает на удобрения? А те пучок лука гонят на рынке по рублю.
Я бы тоже мог волочь с завода и инструмент, и дефицитные материалы, но я, подчеркиваю, человек рабочий и красть ничего не хочу.
И меня зло берет смотреть на развратную жизнь некоторых слоев общества, ярким представителем которых является Кротов. Я себя обманутым чувствую и полной социальной скотиной. Я себя униженным чувствую, когда смотрю по телику одно, а в жизни вижу другое. Я на заводе план на сто пятьдесят процентов выполнял, между прочим. Загляните еще раз в характеристику.
Но что я вижу глазами рабочего молодого человека? Я вижу, что чем самоотверженней становится наш труд, тем больше жизнь дорожает, жрать нечего и в мозгах населения накапливается великое отупление.
Но я также замечаю, что Кротовы, наоборот, обогащаются каким-то образом и что не видать в последнее время в газетках статей о разоблачениях ворья в торговой сети, в сфере обслуживания, о взяточниках всех рангов и советских буржуях. Почему? Не на них ли, не на ворье ли этом, держится все государство, а мы работаем на его вооружение, на откармливание маршалов и генералов и содержание продажной милиции? Почему вы судите нас – мелких пакостников, а о преступлениях депутатки Верховного Совета Насретдиновой или грузинского секретаря Мжаванадзе не говорите ни слова? Что, на них законы, что ли, другие созданы и находятся в секрете от народа? Может, суды их особые судят и отбывают они наказание в особых тюрьмах улучшенного типа?…
Не улыбайтесь, граждане судьи, и не щерьтесь ехидно, гражданин прокурор. Когда-нибудь вам придется ответить на вопросы, подобные моим, но только сидеть вы будете на моем месте. И мы вам сделаем снисхождение. Потому что мы уже сейчас знаем лучше, чем вы, что судить надо не случайных преступников вроде нас, а всю проворовавшуюся систему, в которой как рыбы в воде ошиваются Кротовы, а я – рабочий человек – не могу заработать деньги на то, чтобы без ущерба для питания и одежды сводить девушку в ресторан и показать себя способным на создание своей жене содержательной жизни… И я нисколько не раскаиваюсь в том, что плясал, как варвар, в зловещих отблесках огня подожженной нами «Волги» директора бани Кротова. Спасибо за внимание.
ЖУТКОЕ ПОКУШЕНИЕ
Легчин, взяв охотничье ружье, приехал на мотоцикле на свиноферму «Дружба», чтобы похитить свиней. Увидев стадо, Легчин выстрелом из ружья ранил свиноматку, но поймать ее не смог, так как она убежала на ферму…
Последнее слово подсудимого Легчина
Граждане судьи, прокурор в конце своего последнего слова, простите, в конце своей речи, сказал, что человек должен так прожить свою жизнь, чтобы ему не было мучительно стыдно за бесцельно прожитые годы.
Это, выходит дело, прямой намек на меня. Но я тут должен с гневом и обидой заявить, что не имею никакого мучительного стыда, а имею ряд вопросов к партийному и советскому руководству всего социалистического лагеря. Однако же для начала желаю рассеять клевету прокурора насчет моих якобы бесцельно прожитых годочков.
Из своих пятидесяти лет я двадцать состоял в партии. Никаких я подвигов в ней не совершил, но всегда голосовал «за», одобрял внешнюю политику, кричал на собраниях различные «руки прочь», приветствовал вступление нашей армии в Прагу, курс на уничтожение очага мирового сионизма – Израиля и выброс средств на освобождение народов от ига капитала. Это все – политика.
Теперь о труде. На этой груди в дни революционных праздников люди не раз видели целый ряд орденов Трудовой Славы. Имею без очковтирательства восемь правительственных наград в виде орденов и медалей за личные и бригадные успехи в развитии животноводства. Я лично ввел на свиноферме «Дружба» прогрессивный метод осеменения свиноматок с целью увеличения опороса на двадцать процентов. Мой портрет в течение трех пятилеток размещался на районных и областных досках почета. Я выступал по радио и телевидению, делясь с народом передовым опытом. Имею ряд ценных подарков типа радиолы, ковра, будильника «кукушка долголетняя» и домового звонка фирмы «Мелодия».
Это ли «бесцельно прожитые годы», товарищ гражданин прокурор?
Но ближе, как говорится, к делу. Все вы знаете, что в течение последних пяти лет и в нашей и во многих соседних областях произошло резкое ухудшение снабжения населения буквально всеми продуктами питания. Нам самим и женам нашим приходилось таскаться в столицу, отовариваться там всем необходимым. Из-за этого мы давно забыли, что такое выходные и праздничные дни. Но это – ладно.
Как вдруг вышел чей-то приказ не выдавать в кассах билетов на электричку без справки из совхоза или командировки. Хорошо. Командировки нам выписывала Пикина, осужденная впоследствии за взятки, злоупотребления положением и печатью совхоза. После ее посадки пришлось выходить на шоссе и «голосовать».
Месяца два «голосовали», пока милиция не стала ссаживать на постах тех, кого считала «мешочниками», а шоферню штрафовать или вымогать у нее продукты из Москвы и водку. Жить всем охота. И я не думаю, что товарищ гражданин прокурор обходится в своей жизни без получения благодарностей в виде живности, сала, меда, яиц, карпов из прудов и сливочного масла. Не думаю, как бы вы ни порывались броситься на меня и растерзать за правду. За партийную правду.
Чем же мы – работяги, спросите вы, питались и чем кормили свои многолюдные по нынешним временам семьи? У меня лично трое детей. Старшей – шестнадцать. Младшему – семь, и лучше бы ему не рождаться вовсе на белый свет…
А питались мы официально разной консервной бурдой типа «Завтрак туриста», концентратами и изредка курями, списанными с фермы по причине дистрофичности и неопасных для людей заболеваний. Масло постное бывало в сельпо. Треску соленую иногда выбрасывали. Колбасу начальство наловчилось выпускать в спеццеху. Продавали ее жулики как комиссионную по 4 и по 6 рублей за кило. Таких денег не напасешься. Жулье и разжирело на этом производстве.
И вот смотрю я с анализом происходящего вокруг и ничего не понимаю. План мы выполняем, а нормы сдачи скота все увеличиваются и увеличиваются. С продуктами же в сельпо все хуже и хуже.
Пробуем выяснить в парткоме, как же это так, что по телику и по радио трубят насчет развитого социализма, расцвета всех потребностей и перегоняловки капстран по уровню жизни, а бабы, бывает, с ног сбиваются, химичат, чем-бы накормить мужей с детишками.
Было время, когда брали мы поросят за свой счет в совхозе и забивали кабанчиков к Октябрьским. Но ведь все постепенно с улучшением нашего международного положения стало так, что и кормить-то поросят нечем. Картошки самим не хватает, кормов не достать, за привоз хлеба из города штрафуют и грозят пошарить из партии с волчьим билетом.
Пробуем выяснить. Письма я лично написал в обком и в Москву самому Брежневу. Может, думаю, не знает он, как тут рабочий сельский класс девятый, так сказать, хрен без соли доедает из-за нелепого начальства и прочего ворья? Куда там!
Дергают меня и еще кое-кого после таких писем на партсобрание. Пропесочивают товарищи из области нас за недопонимание политической ситуации, и что, возможно, мы стоим на пороге поражения мирового империализма во главе с США. Партия и страна напрягают все силы, чтобы урвать лишний кусок для ракетно-ядерной нашей мощи, для помощи братским партиям и партизанам, для ленинского покорения Африки, для поддержки Фиделя Кастро.
Как мы можем роптать и думать о бурчании желудка, когда страна содержит внутри и за рубежом для охраны народных демократий огромные вооруженные силы, а их надо кормить? Посчитайте, мол, сколько у нас миллионов солдат и офицеров, и прикиньте, какая у них норма съедения мяса и масла в день, особенно вдали от Родины. Внушительная выйдет цифра, и мы еще корма покупаем у наших злейших врагов за нашу кровную золотую валюту. Что же теперь, золотом кормить ваших приусадебных поросят, товарищ Легчин? Что же вы, потерпеть немного не можете, пока Общий рынок нашим не станет с его несметными запасами мяса и масла? Что же вы так несознательны, когда вот-вот нефть арабская станет советской и империалисты на брюхе подползут к нам и умолять будут продать эту нефть жителям капстран? Неужели трудно поднабраться терпения? Наша победа не за горами. Последний и решительный бой у нас на носу, а вы его не видите из-за разгулявшегося аппетита, товарищи! Стыдно! В Африке каждый день от голода тысячи человек умирают, а вы еще благодаря заботе родной советской власти существуете, работаете и самогон гнать ухитряетесь. Пить надо меньше, товарищи. Все на ударную вахту в честь XXVI съезда партии…
К чему я все это говорю. А к тому, что младший мой сынок туберкулез схватил. Бабка говорит:
– Не вози ты его в больницу. Там только залечат, как Ваньку Михеевых залечили до смерти. Ты сала мне нутря ного давай, я его с травками растоплю и залью всю чахотку за месяц.
Жена тоже убивается, не хочет в больницу мальца отдавать, сладить с ней не могу.
Иду к директору совхоза. Сидит вот с таким рылом за столом, глаза красные, не опохмелившись.
– Прошу, – говорю, – за наличные отпустить нутряного сала свиного для лечения больного ребенка.
В ответ слышу нецензурную брань и угрозы уволить меня из совхоза как совратителя рабочих и подголоска Сахарова.
– Почему, – спрашиваю, – Сахарова?
А он в ответ рычит:
– Потому что сала тебе, сволочь, захотелось, когда об ком с моей хребтины не слезает и запрещает разбазаривать государственный продукт на местное питание. Ты понима ешь, что Америка пшеницу продавать нам отказалась?
Ушел я тогда, но что-то во мне помрачилось от злости, непонимания и боления за хворого парнишку. Напился бражки, что теща поставила перед Первым мая. В бешенство впал прямо. Что же, я думаю, шестьдесят лет советской власти, а я куска нутряного сала с ейного стола не достоин, отец на фронте погиб, мать всю жизнь отдала колхозу? Так, думаю, властью этой вы тут у нас распоряжаетесь?…
Беру ружье, сажусь на мотоцикл свой – признаюсь, в пьяном виде – и рву на ферму…
Остальное вы и без меня знаете, а я многого не помню. Помню только, что рука дрожала, когда целился я в свою любимую свиноматку Капочку. Если б убил ее на месте, не раздумывая отвез бы домой для разделки на мясо и нутряное сало, а штраф выплатил бы по существующим расценкам.
Конечно, судите вы меня здесь, чтоб другим неповадно было, но кто из вас не пошел бы на такое преступление против свиньи ради здоровья ребенка? Каждый пошел бы. А прокурор – в первую очередь. По глазам вижу. Прощения просить не хочу и не собираюсь. Судить надо директора совхоза, а не меня, за отказ в помощи больному ребенку. И не выставлять на партсобрании дела так, будто бы свинина потребовалась мне на закуску к Первому мая. В тюрьму идти не боюсь, так как я за семью спокоен, а мальчишка, слава Богу, выздоровел от нутряного сала, присланного брательником из-под Киева, за что спасибо братскому украинскому народу!
ВЫСОКОЕ НАПРЯЖЕНИЕ
Являясь кладовщиком склада горюче-смазочных материалов и одновременно охраняя этот склад, Тараканов подключил ограждение склада – забор из колючей проволоки – к розетке электросети напряжением 220 вольт. Гражданка Куприна вечером во время поисков своей коровы приблизилась к забору и была убита током…
Последнее слово подсудимого Тараканова
Граждане судьи, гражданка Куприна, безусловно и решительно, была бы жива, если бы я, по распоряжению начальства, не исполнял две ответственных работы одним разом. То есть если бы я был или только кладовщиком, или только сторожем горюче-смазочного склада. Начальство рассудило так после того, как были посажены за разбазаривание продукции три кладовщика и два сторожа:
– Ты, Тараканов, являешься совестью нашей партии на данном участке строительства коммунизма. Но для того чтобы соблазна воровать было у тебя меньше, ты будешь зараз и кладовщиком, и сторожем. Как хочешь, так и управляйся. Сторожи сам себя, и сам же уберегай себя от самоуправства сторожа. Партия доверяет тебе полный самоконтроль…
Это – раз, граждане судьи.
Во-вторых, газета «Заря коммунизма» трижды за пять лет называла меня официально кристаллически честным тружеником на всех вверенных постах, начиная с директора парикмахерской при банях, где особенно много злоупотреблений со стороны одеколона и обсчета подстригаемых граждан с помощью подмены простого бобрика на фасонную стрижку «Олимпийская», до заведующего летним пляжем «Общий загар».
Я нигде не попался. Не в том смысле, что не погорел с поличным, как предыдущие горе-администраторы, а в том, что уберегся от удочки алчной наживы и различных торго-во-финансовых махинаций. Если бы я был даже зав. прод-базой во время всенародного голода, то я бы сам помер от истощения, но и другим не дал бы за взятку съесть кусок хлеба, не говоря о масле.
Но что же, скажите, делать такому честному коммунисту с пятьдесят второго года, как я, если местное население окончательно оборзело от мещанства и страсти урвать кусок от государства? Что мне делать? Поначалу добавил я в ограду колючей проволоки, которую, сознаюсь, незаконно приобрел у начальника лагеря № 5 Курохина за три ведра мазута.
Вроде бы не должен человек пролезать на территорию склада. Ограда высокая и колючая. На территории же стоят цистерны с горючим и разные масла. Разумеется, все это в последнее время является большим дефицитом для населения и владельцев машин. На село месяцами, бывает, керосина не завозят. Но ведь и сознательность надо иметь. Мало ли чего у государства нашего нету?… Я вот сам кальсон нижних всю зиму купить не мог. Но ведь я не иду ночью обворовывать универмаг с целью похитить кальсоны из-под прилавка? Не иду. Я мерзну, как коммунист, в одних брюках и терпеливо жду, граждане судьи, когда выбросят кальсоны для населения.
И вот однажды в порядке саморевизии, ради пущего самоконтроля, делаю в цистернах замер бензина и керосина. Буквально падаю со стремянки от полуинфаркта, о чем есть медицинский акт. Горючее зверски расхищено перед самой уборочной неизвестным образом, неизвестной личностью или же целой бандой. Подкоп исключен.
Принимаюсь за самоследствие, поскольку не желаю выносить сор из избы. Может, я сам как-нибудь перелил лишнего, потому что, сознаюсь, часто отпускал продукцию в нетрезвом виде, имея алкоголизм на почве нервного напряжения в борьбе с моральным разложением своего материально ответственного лица?…
Обнаруживаю в одном месте следы овечьей шерсти. Все ясно. Набрасывали, сволочи, шкуры на проволоку, а затем проникали на территорию. И что им замки на крышках цистерн? Нахожу дырки просверленные с пробками ввинченными. Долго ли через шланг слить горючее? Виновных мне найти самому не удалось, но анонимную записку я следствию представил… Там ясно было сказано, что за мою честность покоя мне не дадут и что им непонятно, как земля носит подобных выродков с партбилетом…
Вина моя в том, что и это скрыл я от органов наших. Мало ли им, думаю, дел с психопатами всякими и писателями? Чего людей отвлекать от главной работы по борьбе с инакомыслием в стране? От него у нас весь вред. Потому что от инакомыслия до инакодействия всего один шаг, граждане судьи.
Однако я виноват.
Сознаюсь также, что недостачу горючего я в кратчайший срок ликвидировал путем недолива последнего водителям транспортных средств и организациям… Ревизия прошла нормально, таким образом, и государство не осталось в накладе. Ну, а я после того случая принял решительные меры по борьбе с дальнейшими хищениями горюче-смазочных материалов.
Что может остановить владельца, скажем, «Жигулей» после того, как он пару недель не может купить на колонке бензин, а в отпуск ехать надо на рыбалку? Электрический, исключительно, ток высокого напряжения.
Надо, думаю, поставить наконец электрификацию, о чем мечтал еще родной Ленин, на службу советской власти и борьбе с хищениями соцсобственности. За свои, можно сказать, кровные денежки нанял шабашников. Они мне и сделали электрификацию колючей проволоки.
Художнику из кино, сознаюсь, дал я пару ведер автола за сочинение предупредительных плакатов в виде черепов с костями, молний красных и слов: «Смертельно! Убьет на месте! Береги свою жизнь – она дороже горюче-смазочных материалов».
Так и написал, чтобы думали перед кражей и сомневались…
Я же ведь тоже не мог целый день продукцию отпускать, а потом сторожить территорию. У меня семья начала разваливаться на почве охраны.
Я ночевал поначалу в конторе. Затем жену начал приглашать туда же, так как жизнь есть жизнь. Но ее бензиновый дух смущал. А после электрификации мы жили нормально. Хищения прекратились совершенно. Я и ночной подсвет для смертельных плакатов сделал.
Но не моя же вина, что Куприна за шестьдесят лет советской власти не выучилась читать, а только молоком да мясом всю жизнь спекулировала! Грамотного человека ведь ни одного за полгода не убило током. Поэтому я прошу учесть безграмотность Куприной и выпас ее коровы на казенном лугу и то, что я, на золоте, можно сказать, сидя, не обогатился за счет нефтяных интересов нашей родины.
Оставьте меня на свободе, где я нужней, чем среди расхитителей народного добра. Обязуюсь также сделать антикоровье и антикозье ограждение склада для недопущения дальнейших попаданий молочных спекулянток под напряжение 220 вольт.
ГЛАВНЫЙ ПРОМАХ В ЖИЗНИ
Кучков систематически пьянствовал, учинял скандалы с женой. В день совершения преступления он, будучи в нетрезвом состоянии, уснул в доме отца. Его жена Кучкова пришла за ним и увела домой. Дома Кучков учинил скандал, схватил ружье и выстрелил в комнате. Услышав шум, в дом Кучковых прибежали соседи. Кучков, угрожая им ружьем, выпроводил их из дома. Затем Кучков, перезарядив ружье, почти в упор выстрелил в грудь жены. В результате полученного ранения Кучкова сразу же умерла. В это время к дому прибежала теща осужденного гр-ка Полежаева. Увидев ее около забора, Кучков выстрелил в нее, но промахнулся. Тогда Полежаева подбежала к нему и вырвала у него из рук патронташ.
Последнее слово подсудимого Кучкова
Граждане судьи, что может сказать в свое оправдание подсудимый, который, можно сказать, собственную жену укокошил, словно утку болотную? Ничего тут не скажешь. Однако говорить надо, чтобы тайное стало явным, как написано на стене в кабинете следователя Фишмана.
Перед тем как приступить к последнему своему жизненному слову, хочу выразить решительный протест в связи с отказом мне в присутствии на похоронах зверски убитой мною жены, а также на поминках последней. Тут наше самое демократическое в мире правосудие дало, как говорим мы – владельцы охотничьих ружей, осечку. Что я, зверь, что ли, в конце концов, кампучийский, чтобы убить и не раскаяться всей душою и не поскорбеть над могилою о происшествии?! И если в царское время, как пишут в газетах, убийца сам приходил обычно на место преступления, то неужели же в наши времена, когда до коммунизма рукой подать, да и живем мы все, по словам нашего кормчего Леонида Ильича Брежнева, в евонной первой фазе, не могли проконвоировать меня, чтобы пустил я слезу на поминках и локти свои покусал вместо студня? И это наказание было бы мне самое страшное. Сидим все вместе за столом, как после выборов в Верховный Совет, пьем, гуляем, а Дашки, жены моей, нету среди нас и никогда, более того, не будет… И вот с этих поминок уводят меня вдруг под белы руки в навечную тюрьму и судебную расправу…
Страшно… Истинное это есть наказание, а не пустая говорильня вроде нынешней… Прошу записать этот протест в протокол.
Но, в общем, я имею еще один, менее решительный протест. Почему мне было отказано в проведении экспертизы насчет тещи? То есть насчет того, что такое теща как явление природы и пережиток капитализма в сознании мужа и жены? Без такой психоэкспертизы мое зверское преступление будет выглядеть неполным. Потому что виноват в нем не я, а тихонькая на вид ехидна и скорпионша, сидящая в первом ряду зала нашего заседания. Посмотрите в пустые ее так называемые глазки – и вы увидите там настоящую причину преступления.
С этого я и следствие хотел начать. Требую у следователя Фишмана экспертизы и привлечения в свидетели литературных образцов и частушек. Там ясно выражен нашим народом взгляд на тещу как на антиобщественное, антисемейное и антиквартирное животное, временно прикинувшееся человеком женского пола. То есть я честно предлагаю следователю Фишману причину преступления во всех отвратительных деталях.
Он же отвечает, что понимает меня прекрасно, более того, сочувствует он мне всею юридической и человеческой душою и сам бы с удовольствием шпокнул свою собственную тешу, поскольку она категорически не дает разрешения его жене на выезд в государство Израиль, но никакая экспертиза уже не поможет.
– Ты, – говорит, – Кучков, фактически уже осужден горкомом партии, и поэтому не трать понапрасну нервов. Защищаться тебе трудно. Из статистики не следует, что в основе каждого убийства супруги лежит теща, хотя, если вникнуть глубже, именно тещи являются причиной примерно 61,5 процента женоубийств. Лучше упирай на суде, что выполнял норму, был членом Общества охраны природы и многолетним осведомителем наших органов.
В общем, Фишман меня вполне понимал, не бил, не угрожал и не заставлял брать на себя нераскрытые убийства, произведенные неизвестными лицами из охотничьих ружей. За все это прошу вынести товарищу Фишману заочную благодарность с занесением в личное дело.
Сам я не скрыл от него ни единого факта, которые накапливались, накапливались в течение шести лет, пока не вылились в зверское преступление.
А теперь поговорим о фактах. Проклятая гражданка Полежаева, сидящая в зале заседаний с видом колхозной овечки, еще в период предварительных ухаживаний за убитой высказывала отрицательное отношение ко мне как к супругу, главе семьи и так далее. Спросите у нее почему.
Она вам, конечно, ответит, что проникла сразу же в мою отчаянную тенденцию выпить. А я вам отвечу, что не устраивала Полежаеву моя человеческая простота.
Сволочь, по ее же словам, с детства мечтала увидеть в своем зяте выдающуюся личность с шикарной карьерой. То Полежаевой физик атомный мерещился, который вместе с нею в закрытом городе живет и в закрытом распределителе отоваривается, а на Ленинскую премию тещу свою вы-пуливает в Болгарию. Там она купается, загорает, тряпья закупает и вертается расфуфыренная в закрытый город трепаться с тещами академиков и ракетчиков.
То спала и во сне видела мадам Полежаева, что зятек ее штангу лучше всех в мире выжимает. Тут ему и денежки, и машина, и квартира, и кино про него, и книги. Сам же он после мировых чемпионатов жену на левой руке носит по дачному участку, а на правой его ручище теща посиживает.
Само собой, мечтала Полежаева, чтобы муж ее дочери шпионом был типа «Семнадцати мгновений весны». Он бы за границей с империализмом боролся, а она бы тут его зарплату получала с Дашей, дожидаясь всемирной славы.
Вот и представьте, каково мне было в женихах, когда эта тварь Полежаева в моем же присутствии говорит, бывало, Дашутке:
– Чего ты в нем нашла, дура? В наше время люди орбиты планет рассчитывают на сто лет вперед – по телевидению сказывали, – а ты на пять рассчитать не можешь… Ну, побалуйся ты с ним и скажи: «До свиданьица, Сережа, пора мне остепениться с моей редкой наружностью…»
Я, конечно, себя сдерживал, хотя так и подмывало навернуть поганую косицу гражданки Полежаевой на указательный палец, раскрутить таким образом ее отвратительную фигуру и стряхнуть, как соплю, с поверхности земного шара… Прошу суд учесть, что сдерживался я в течение семи лет, включая период предварительного ухаживания.
Но любовь у нас с Дашей была не вздохи на скамейке и не прогулки при луне. Любовь у нас была старорежимного типа, которую победить не могло ни государство, ни партия, ни различные учреждения нашего города, куда обращалась Полежаева за помощью.
Не стану отрицать, что Даша редкой красоты была личность. Думаю, что в США или в иной стране, где, говорят, все продается и покупается на твердую валюту, красовалось бы ее замечательное лицо на обложках журналов, и вообще могла бы она, на мой взгляд, успешно бороться за звание «Мисс социалистического лагеря», если бы у нас больше обращали внимания на женскую красоту, а не на трудовые подвиги женского пола, который губит себя на тяжелых мужских работах. Но это – ладно…
Так вот, Полежаева, желая использовать красоту дочери в спекулятивных мещанских целях, начала широкую антижениховскую кампанию. Писала доносы в горком и горсовет, дескать, я желаю сорвать цветочки и погубить красоту ее дочери.
«Неужели, – писала она, у меня даже черновик один сохранился, – не может наше государство помочь матери спасти свою дочь для более значительного человека, чем невзрачная личность Кучков, у которого, как удачно выразился Антон Павлович Чехов, ничего нету прекрасного ни в одежде, ни в глазах, ни в мыслях? И если поместить ее фото в газете, то лучшие представители нашего общества устремятся к нам с самыми серьезными предложениями… Помогите, спасите! Не обращаться же мне в ООН?…»
Ну разве нормальный человек, граждане судьи, моя бывшая теща? Глупый, безумный урод. Если бы, как говорится, удавил бы я ее безболезненно под наркозом семь лет назад, то уже и освободился бы, очевидно. И жили бы мы себе с Дашуткой до глубокой старости вплоть до третьей мировой войны в кругу благодарных и воспитанных детишек… Проморгал… Сожалею и волосы на себе рву…
В период ухаживаний за Дашей я прямо и не раз задавал Полежаевой вопрос:
– Что тебе во мне не нравится, дорогая будущая мама? Зарабатываю прилично, кучеряв, унитаз самолично исправ ляю, не дожидаясь залива квартиры, как бывало у вас до меня, газеты читаю, в армии заснят на фоне знамени части, картошку чистить не брезгую, губами не шлепаю, как не которые, и так далее…
А она ехидно отвечает:
– Не растешь ты, подлец, и нету у тебя перспектив ни каких. Могила ты для моей дочери. Уймись, совесть имей, вспомни, как в старые времена дворяне вели себя с барыш нями. Они же понимали, кто им пара, а кто не пара, и не совались с керзовым рылом в хромовый ряд. Я тебе отступ ного все облигации отдам на тридцать тыщ новыми, алимен ты платить тебе буду, оставь только Дашку навсегда достой ному ее человеку…
Я, граждане судьи, охотник по натуре и характеру, то есть выжидать привык и не суетиться. Спрашиваю у Полежаевой:
– Чего вы, мама, в общем хотите от меня, если я от Даш ки не отступлюсь ни в коем случае, потому что в жизни дол жно быть отведено место подвигам души и тела?
Вы, граждане судьи, отказали мне в вызове бывшей тещи и главной виновницы убийства к барьеру судебного заседания. А ведь ей пришлось бы тогда рассказать, чего она потребовала от меня, будучи членом партии с тридцать восьмого года.
– Ты, – говорит, – мерзавец, если не желаешь для славы и достатка семьи штангу поднимать и в органы стремиться, то мясником хоть поступай работать. Я тебя, Дон-Жуан проклятый из оперы, на рынок Ленинский пристрою…
– Хорошо, – говорю, – мама. Ради вас бросаю профессию сверлильщик седьмого разряда. Возьмусь за топор, поахаю над говяжьими тушами, закидаю тебя, то есть вас, бараньими ребрышками, заткну вам глотку свиной печенкою, средневековый вы человек, обитающий в советском теле.
Ну, вы тут сами знаете, что такое профессия мясник в наше переходное к коммунизму времечко. Мясник – это почти генерал-лейтенант в белом окровавленном фартуке с бриллиантовым перстеньком на указательном пальце правой руки. О куче денег, машине, гарнитурах, даче, на тещу записанной, о Сочах, кабаках и стереосистемах я уж не говорю…
Являюсь на Ленинский рынок при скромном выражении глаз. Главмясо спрашивает прямо в лоб:
– Рекомендации у тебя хорошие из горкома и горсовета. Значит, полагаю, воровать ты научен на рабочем месте?
– Честно говоря, – отвечаю, – новичок я тут, но раз все воруют, то и я не лыком шит. Справлюсь, куда я денусь?
– Молодец. Через год в партию примем, а там самостоятельную точку получишь и заживешь – кум королю, усы в простокваше, борода в гречневой каше… Фигура у тебя – что надо. Трудовой лозунг у нас такой: «Продавец и покупатель, даже ненавидя друг друга, будьте взаимно вежливы». О’кей?
Такой у нас был мужской разговор. А «О’кей» Главмясо научился говорить при визите гражданина Никсона в нашу страну после культа личности. Никсон ему хотел на чай дать четвертак, как мяснику на Даниловском рынке в Москве, а Главмясо увидел, как кэгэбист ему кулак показал, и во время руку отдернул. За такое мужество Никита приказал назначить его Главмясом на рынке, но из Москвы пошарил, так как американская разведка не дремала и без конца фотографировала «честного советского человека».
Все мы так и звали Главмясо – Океем или Океичем. И будь он проклят, этот Океич. Воровству и мошенничеству он меня в две недели научил. Пересортицу освоил я, как свои пять пальцев, кости в мякоть наловчился подворачивать, словно фокусник в цирке. Дома развернет бабушка покупку, обнаружит среди бокового филе бульонку приличную, непредвиденную и бросается от негодования письмо в ЦК КПСС строчить. Но на почте был у нас свой человек. За мясной паек проверял он все письма, шедшие в ЦК, и мясные жалобы отдавал Океичу… Но это я отвлекся…
Через пару месяцев справили мы с Дашей свадьбу. Пошла на согласие теща, потому что увидела, как дом начал заваливаться разной дефицитиной, а холодильник ломиться буквально от ананасов, вырезки, икры, тресковой печени и чурчхелы.
Само собой, на свадьбу пару телят целиком зажарили в котельной ОБХСС. Там заграничная котельная была.
Работаю, одним словом, поворовываю, обвешиваю родных советских людей, помахиваю да поигрываю ножами да топориками. Наглым стал, и все реже, честно говоря, бывал обоюдно вежливым с покупателем. Зато все чаще попивал и на работе, и с дружками в яблоневом саду. Попивал от причинной тоски. Не то чтобы совесть меня мучила в атмосфере всеобщего воровства и надувательства партией народа и наоборот, а от бесполезности для души набитого холодильника, кармана и гардероба… Лягу, бывало, в яблоневом саду в костюме дорогом прямо в грязищу осеннюю и вою откровенно:
– За-а-че-ем?… Мамочки родные-е-е… за-а-а-а-че-е-ем?!. Даша, бедная, беззаветно мать, сволочь эту, любила за один лишь факт рождения себя на белый свет и не перечила ей никогда. Вот я и разрывался между своей любовью, между душою своею и тещей омерзительной с головы до ног. Ведь этот зверь детишек запретил Даше рожать.
– Подожди, – говорит, – доченька. Мама в точку смот рит и землю рылом для тебя роет. Вот когда станет твой ду рак окончательным человеком, тогда и родишь. Ни в коем случае не рожай…
До того мразь доходила, что в спальню к нам заглядывала. Ну я и двинул ей один раз ногой под зад так, что она на больничном просидела две недели, а я пятнадцать суток отдыхал в «холодильнике»…
Разве это жизнь? Вот я и решил однажды на охоте белой поганкой тещу побаловать. Иди – докажи, что зять ее отравил… Подмешал ей жареных поганок в подосиновики на день рождения, чтобы стал он одновременно днем ее же кончины.
И что вы думаете, граждане судьи? Поганку, скажу я вам, другая поганка не берет. У них друг на друга противоядие имеется против всех нормальных людей.
Я в уныние впал от недостатка в подрастающем поколении. Кому, думаю, наворованное все это останется? Гадюке? Поганке?…
– Дашенька, – говорю однажды, – давай квартиры поменяем или сбежим на край света. Тухнет во мне личность человеческая, словно баранина на плохом мясокомбинате. Спаси…
В ответ слышу одно и то же:
– Мать для меня, какая бы она ни была, – дело святое.
Вот также некоторые люди к партии нашей загнившей
относятся и в жертву ей приносят задарма совесть свою, радость жизни, здоровье и силы жизни. Что из этого получается, видим на примере поголовного морального разложения всего советского народа, за редкими исключениями в виде верующих и малюток из детсадиков…
В общем, я слепо люблю жену свою, а жена крутолобо любит и уважает маменьку. Полный заколдованный круг, хоть вешайся.
Думаете, не снимали меня с веревки?… Снимали. Я и оставил неприятное занятие самоубийством. От него шея стала у меня дергаться и язык вываливаться. К тому же помер наш человек на почте, который жалобы в ЦК проглядывал, и на рынок комиссия вдруг завалилась неожиданно.
– Вот, – говорят Океичу, – мясник ваш Кучков мало того, что обвешивает покупателей с особенной наглостью и коварством, но он еще и язык им показывает в последнее время.
Океич же отвечает, что, наоборот, покупатели затравили меня за принципиальность в выборе мяса до самоубийства, и теперь я, как вынутый из петли, язык вываливаю и нуждаюсь во внимании треугольника и всего народа.
Ну, угостили ревизию, упаковали как следует и отправили в Москву, а на меня через день было совершено покушение, как на царского в свое время министра Столыпина. В деле имеется протокол милиции, «скорой помощи» и пороховой экспертизы.
Залажу я в свою «Волгу-24», нажимаю сцепление, и… Вспоминать страшно… Треск, вонь, грохот, искры из глаз, скелет на части разлетается… тьма и мрак.
Оживаю в оживаловке больничной. В нос что-то капает. Даша надо мною склонилась и Океич. Этот змей первым делом на ухо мне шепчет:
– Болтаешь много в бреду… медсестер и врачей подкупать приходится… держи язык-то свой за зубами… всем нам могилу роешь… Держись… на пенсию теперь тебя отправим по ранению… тридцать тыщ собрали… понял?…
– Кто взорвал меня? – спрашиваю у жены и Океича.
– Комсомолец один с химфака. В которого ты почку свиную кинул под Седьмое ноября, прямо в нос попал, и топором пригрозил… Поймали его. Судить будем. Под расстрел пойдет за террор против члена партии и труженика торговой сети. Председатель отделения Союза писателей обязался за прокурора речугу сочинить. Больших денег процесс этот будет стоить, но мы должны постоять за себя – и постоим. Не то всем нам – крышка от разных Робин Гудов хреновых выйдет… Закуси язык даже в бреду. Понял? О’кей?
Если бы не Даша плачущая, выдернул бы я капельницу из носа своего к чертовой матери и поставил бы точку в конце постылой такой биографии. Ладно, думаю, буду жить ради нее… Ради Даши.
Выжил, как видите. Остался после взрыва калекой первой группы с трясущейся правой рукой и покривлением позвоночника. Язык во рту не помещается…
Потом теща создала для меня невыносимые условия проживания, хотя остался я богатым человеком. Заставила под угрозой развода стать осведомителем при домоуправлении, чтобы не шататься с дружками без дела по пивнушкам. Я и осведомлял представителя КГБ о настроениях рабочего класса и обывателей. Они там какой-то доклад для Брежнева печатали особый в связи с событиями в Польше, где в любой момент могли подорвать ворюг из компартии и Совета министров, как меня в «Волге-24».
Скажу честно: видеть я больше тещу не мог органически. Это правильно определил мой первый следователь Фиш-ман. Душевный был человек и везучий, не то что я. Теща у него, как знаете, подохла, и он уехал в Израиль, не докончив моего дела. А если бы не уехал, то неизвестно, как все повернулось бы…
Одним словом, запил я горькую. Теща же в это время сводила мою Дашу то с одним тузом из области, то с другим. Пришлось поломать ребра председателю колхоза «Красный трубач» Морозову.
Дали мне год за хулиганство. Отсидел. Даша на свидания ко мне приходила. Но в лагере было тяжело. Люди узнали во мне мясника бывшего и осведомителя-сексота.
Бить не били, но пакостей много подстроили за год. То керосина подольют в продуктовую передачку, то в сапоги сходят ночью по малой и большой нужде, то в баланду хвост крысиный бросят. Так что намаялся я с лихвой.
Освободившись, естественно, начал устраивать Даше скандалы на почве ревности и тещи, которая выгоняла меня с милицией из дому. Я вынужден был ночевать у отца, который давно порвал со мной, как с подлецом, все отношения. Но ночевать пускал. Отец все же…
В общем, психика моя приняла окончательное решение после того, как Даша отказалась разменяться с матерью, предав, наконец, любовь к мужу ради слепой привязанности к старой ведьме. Решение я принял справедливое: убить сначалу жену, потом главную виновницу нашего несчастья Полежаеву, бывшую директоршу тира в парке культуры, и последнюю пулю пустить лично себе в сердце.
Если бы я был трезвый, то все было бы в порядке. А так я, вернувшись домой, пошумел, бросал жене обвинения – поводов хватало для ревности, а остальное рассказывать нечего.
Надо было мне дождаться тещи, а тогда уж зачинать расправу. Поспешил я в помрачении сердца и ума, и вот – истинная убийца сидит в первом ряду, словно член политбюро на концерте Райкина, а я последнее слово говорю.
Хочу честно заявить, что если вы меня не приговорите к смерти, то из лагеря я тут же убегу и такую казнь устрою Полежаевой, что весь социалистический лагерь очумеет от удивления. Она разбила две жизни любивших друг друга людей, а меня изуродовала морально к тому же. На ваш приговор мне наплевать, потому что самое страшное наказание для меня позади. Раз твоя теща сумела тебя обезоружить, значит, ты не достоин более носить звание человека и члена общества охотников.
И смеяться тут, граждане судьи и товарищи зрители, не над чем. Тут, извините за выражение, плакать надо и даже выть… Выть…
ПРАВДА ДЛЯ МАРСИАН
Утекшев признан виновным в том, что он на протяжении ряда лет систематически занимался спекулятивной деятельностью, скупая и переправляя мотоциклы и автомобили.
Последнее слово подсудимого Утекшева
Граждане судьи, поскольку вы отмели мое желание вести суд за закрытой дверью, так как я желаю говорить интимные вещи о нашем государстве и советской власти, то мне придется говорить открыто. А иначе, как вы поймете причину моей так называемой деятельности? То есть я не сомневаюсь, что она известна вам не хуже, чем мне, но в протоколе-то нужно правду отобразить. Непременно правду. Почему? А потому что для историков это необходимо в светлом будущем и еще за ним подальше. Или вдруг заявятся к нам в Ригу личности с другой планеты и решат познакомиться с тем, как при социализме судят людей, чтобы наш опыт перенести в космос. Что же они обнаружат в протоколах судебных заседаний? Как они увяжут слова прокуроров, что нету у нас в стране социальных причин для спекуляции, проституции, изнасилований при исполнении служебных обязанностей – это случилось с техником-смотрителем ЖЭКа Пасиной, – растрат и так далее вплоть до подделывания денег? В общем, я решил говорить для историков и инопланетян только правду. Увязать решил свое преступление с тем, что его породило, хотя, конечно, мог я устоять морально, имея большую силу воли, так как уважаю Павку Корчагина с детства и даже бросил в тюрьме грызть ногти на ногах и курить.
Я, можно сказать, начал снабжать автомобилями население нашей области и некоторых союзных республик задолго до постройки завода-гиганта в городе Тольятти. Ведь после войны «Победу» спокойно можно было купить из-за отсутствия у людей, оглушенных ужасом войны и культа личности, интересов к передвижениям по дорогам. Чего передвигаться, так сказать, если тебя в любой момент могут взять и передвинуть куда следует?… Но потом приостыли люди от страха, прибарахляться начали, бурная тяга к мещанству появилась, и тетка покойная – чтоб ей корячиться на том свете – совет мне дала не проморгать момента.
Денег у нас с войны скопилось больше миллиона, поскольку, имея один всего глаз – другой соседом выбит в тридцать седьмом году, – мы у эвакуированных за молоко, сметану и масло меняли ценности, а потом продавали их в Грузию и Ташкент. Но тут Сталин реформой по нам вдарил. Все почти пропало к чертям. Тетка и говорит:
– «Победы» скупать новые надо. Через пару лет они в десять раз вырастут в цене. К мотоциклам приглядись тро фейным. Помни мое слово: как погонимся за заграницей, так и навар появится на разные товары, которых советской нашей власти, будь она проклята, вечно будет не хватать.
С того и началось. Машин на себя накупили и на родичей в деревне по доверенностям. Права была тетка, Царство ей Небесное, – начали расти машины в цене, а купить их становилось все трудней.
К тому дню, когда страна наша завод-гигант вымахала в Тольятти, мы уже порядком с женой разбогатели на продаже «Волг» жителям Кавказа и хлопководам с пастухами Средней Азии. Можно было спокойно дом в Сочи купить и загорать себе до самого крематория. Но не тут-то было. Я же не так просто обделывал дела. Я был и с ГАИ связан по рукам и ногам, и с ОБХСС, и еще кое с кем, кого лучше тут не затрагивать.
– Нет уж, – говорят, – мы с тобой повязаны, мы тебе доверяем, и давай продолжай свое дело…
А народ советский просто взбесился от этих проклятых «Жигулей». Если раньше завидовали соседу из-за телика или холодильника, то теперь его тыкнуть в рыло «Жигулем» захотелось. Я даже думать начал, что наплевать всем стало на Павку Корчагина.
Присмотрелся и сообразил, что денежек-то честных на машины мало у кого есть. Значит, воровать больше стали для удовлетворения потребностей в нормальной жизни. Начальник ОБХСС, снятый теперь который, по пьянке так мне и сказал:
– Резко возросло количество хищений соцсобственно-сти из-за появления магнитофонов, цветных теликов, пианино, а особенно машин и мотоциклов, одновременно с их нехваткой. Просто, Миша, беда. Кучу народа пересажал я за два года, а меня в обком дергают и говорят: «Ты что, очумел? Прекрати сажать директоров магазинов и рабочих номерных заводов, потому что пускай лучше один человек ворует, чем на смену ему новый вор-расхититель придет. Честных людей и так не напасешься. Нам и без тебя известно насчет небывалого расхищения соцсобственности. Значит, мы богаче становимся, а если бы было наоборот, то и воровать-расхищать было бы нечего».
Признаюсь, что некрасиво мы поступали, выписывая «Жигули» на померших людей, и затем их перепродавали на три-четыре тыщи дороже. Погорели, конечно, случайно. Если бы не гражданка Чеидзе, которая на документах на машину увидела фамилию своего мужа, с которого алименты получала до его смерти, то сидел бы я сейчас в кино и смотрел бы фильм о прилетах на Землю личностей с других планет, ради которых говорю всю правду, как есть. Одним словом, есть у нас в стране социальные причины для каждого преступления, и если бы Павка Корчагин был жив, он бы поставил этот вопрос где положено. Впрочем, и ему бы, небось, рот заткнули, извините за выражение…
Прошу конфискованные у меня с женой суммы инвестировать в отечественное автомобилестроение, за что рассчитываю на снисхождение. Прошу также учесть, что сам я ни разу в жизни не сидел за рулем и во время выборов в Верховный Совет и в нарсудьи расставлял урны для бюллетеней в своем избирательном участке. А если уж вы хотите, чтоб не было злоупотреблений и спекуляции на фронте продажи автомашин и мотоциклов, то лучше навели бы контроль и порядок там, где они распределяются. И лично я думаю, что народный заседатель Черпиков, используя свое грозное место в нарсуде, поимел за два года трех «Москвичей», одного оставил, а двух, думаете, засолил?… Я знаю, что он мне додаст пару годиков лишних за эти показания. Пусть и ему сейчас, как и мне, будет стыдно перед историками и инопланетянами. Уверен, что они-то и вскроют все так, как было, да и спекулировать к тому времени будет незачем. При коммунизме всем хватит и «Жигулей», и мотоциклов, если мы его все-таки построим, о чем мечтал Павка Корчагин.
ФИАСКО ФИЛАНТРОПА
Малыкин работал трактористом на уборке картофеля. В 12 часов он уехал обедать, а после обеда без разрешения руководителей колхоза стал убирать картофель с приусадебных участков колхозников и, напившись пьяным, поломал трактор.
Председатель колхоза Демьянов и бригадир Колетвинов сделали ему замечание за то, что он сорвал работу на колхозном поле. Малыкин в ответ на это стал оскорблять их нецензурными словами, а потом, оставив трактор на улице, ушел домой.
Спустя некоторое время Малыкин, вооружившись пистолетом, который он незаконно хранил у себя, пришел на колхозное поле и выстрелил в Демьянова, но промахнулся. Второй выстрел он произвел в Колетвинова, ранив его в левое бедро.
Последнее слово подсудимого Малыкина
Граждане судьи, в прошлом году я являлся по зову партии зам. председателя участковой комиссии по выборам народных судей, то есть лично вас. Население нашего района вообще плохо голосует, так как рассматривает выборы в виде праздника и успевает с утра налопаться самогонки.
После этого политического веселья приходится таскать урну с бюллетешками по непролазной грязище или же сквозь тамбовские наши сугробы, а бывает, и в ознобливый дождь. Но мало того, что урну надо таскать. Приходишь в хату к какому-нибудь куражистому гражданину, а он начинает выламываться, как форменный диссидент, что голосовать не будет, хоть режь его тут на месте, пока правление ордер ему не выдаст на десять листов кровельного железа.
У него, дескать, крыша промокает от выборов до выборов и с Первого мая по Седьмое ноября.
А если, говорит, кто из семьи моей проявит слабость и отдаст свой голос, то я его считаю недействительным и положу даже бабку кверху ртом под течь с потолка, и пускай она собирает в себя влагу небесную…
Бывают и почище разговорчики. Но тоже все и каждый норовят выклянчить у колхоза любой дефицит или справку. Пользуется народ тем, что надо нам выйти по голосованию на хорошее место. Тогда и от райкома поблажка будет по различным видам благодарности и плановых заданий.
Я что хочу сказать этим? Что я, бывало, вусмерть пьяный к избирательному участку подползаю, урну на себе волочу, а в нее избиратели проклятые стараются нашкодить всячески. Тяжелая бывает урна. То стекла туда натолкают битого, потому что стекла по пьянке бьются, а новых и в области не сыскать. Все стекло, говорят, на олимпиаду ушло, бетон с железом – тоже. Ждите, когда опомнимся от строительства стадионов и ресторанов для прыгунов и бегунов. Лучше вы тут в грязь лицом ударяйте, а не мы на международной арене как светоч всего мира в борьбе за здоровье и физкультуру трудящихся.
И ведь, граждане судьи, если б не я в те самые ваши выборы, то, может, вы и не были бы судьями и судить меня было бы совершенно некому, кроме моей неподкупной совести.
На меня за самым сельпом неизвестными лицами было совершено нападение с оскорблениями моего священного долга зам. председателя и побоями. На неизвестных лицах были натянуты дырявые женские чулки, как в кино французском с Бельмондой в главной роли. Били же меня по голове и по щекам, то есть по мордасам, черным ботинком из того же кинофильма, цинично приговаривая:
– Кушай, блондин…
Далее следовало ругательство, которое могу произнести только при закрытых от населения дверях…
Но урну с голосами и различным мусором я спас с риском для жизни, хоть и вымокли бюллетени, но мы их быстро на чистые заменили, сами подписей наставили и так далее. Это в капстранах бюллетень может пропасть по воле продажных политиканов, а у нас бюллетени не пропадают.
На каждый испорченный мы ответим пятью новыми. Так-то вот…
Поэтому по всему, граждане судьи, рассчитываю на партийную вашу жалость, и вникните в мой случай, который я считаю преступлением не против законов нашей родины, а против ее врагов – председателя Демьянова и бригадира Колетвинова…
Прошу теперь устроить перерыв для удовлетворения нужд различных размеров, то есть большой и малой, ввиду порчи плохим питанием во время предварительного следствия кишечника и отбития почек участковым Праховым при аресте меня в нетрезвом состоянии.
Граждане судьи, всему миру известно, что уборка картофеля в нашей стране является, в отличие от капстран, делом почетным и всенародным, потому что не хватает колхозам собственного населения хроническим образом.
Нам, советским людям, и армию приходится держать, защищая завоевания трудящихся братских стран, и милицию вместе с инспекторами ГАИ, и ревизоров разных, не говоря уж о личных водителях автомашин городского и сельского начальства. На бесполезных паразитах я тут останавливаться не буду. А сколько людей у нас космос отлично обслуживает? Сколько мы держим доблестных шпионов в капстранах, сообщающих о подготовке империализма к мировой войне? Сколько писателей у нас, артистов, сексотов, различных научных работников, студентов и прочих тунеядцев?
Только одно наше село за последние пять лет поставило народному хозяйству 84,5 солдата и офицера, 6 милиционеров, 12 заключенных за различные преступления, трех официантов в пьяные заведения Тамбова, не счесть сколько таксистов, строителей БАМа – чтоб ему провалиться! – и студентов литературного института в Москве, которые желают не в поле трудиться, а по один рубль сорок копеек за рифму получать. Сволочи. Частушек некому сочинять стало, не то что картошку убирать-копать…
В Москве были также задержаны на различных вокзалах три наших комсомолки за проституцию и отправлены под конвоем в родной колхоз доить коров, а не растрясать развратных командировочных…
Одним словом, если бы не помощь города, то гнила бы наша знаменитая картошка на корню. Является к нам пролетариат, студенты, ученые разные очкастые, включая натуральных евреев, один из которых предательски вывез в государство Израиль лучшую нашу комсомолку Катьку Зворыкину под видом супруги, откуда она высылает дружкам невыносимые в смысле прочности штаны, краску для бесстыжих глаз и сообщает клеветнические слухи про тамошние кибуцо-колхозы. Там, мол, сто человек производят больше сельскохозяйственной продукции, чем у нас пятьсот в трех совхозах – и у самих морда в сметане, и в Европу высылают продукты. Разве это не клевета?…
Приезжают, значит, из города помощники наши, чего нигде в капстранах быть не может, потому что у них человек человеку – брянский волк, шакал и удав. Попробуй, обратись к нему правящая республиканская партия с просьбой выехать немедленно в соседний штат кукурузу убрать. Да он тут же президента самого пошлет куда подальше, и никто его судить за это не станет из-за равнодушия судебных органов к состоянию американского сельского хозяйства. И президенту жаловаться будет некуда. Не жаловаться же ему самому себе?…
Я вот послал лет пять назад в одно неприличное место секретаря райкома Федькина, а он с ходу звонит в Тамбов и велит приехать за мной следователю, чтобы упечь на большую химию лет на пять. Хорошо, что секретаря этого в тот же день самого посадили за наезд в пьяном виде на стадо молодняка и ранение пастуха заводной ручкой… Но это – ладно…
Как вы знаете, партия дозволяет колхозникам производить собственный картофель для дальнейшего питания и продажи на городских рынках, поскольку семьдесят, говорят, процентов заготовленного государством продукта пропадает ни за грош от плохого хранения и при бесчеловечных перевозках. Даже свиньи его не жрут, не то что советские люди и дипломаты капстран, с которыми нам часто приходится сталкиваться на рынках города Москвы и поддерживать провокационные разговоры на русском и частично на других иностранных языках. Мы к этому привыкши…
Но партия и председатель что говорят в уборочную кампанию? Они говорят:
– Сначала выполним план уборки. Обеспечим роди ну картошкой, чтобы из Польши она ее не вывозила, не накаляла польской злобы «Солидарности» и прочих вра гов социализма. Только после этого занимайтесь своими индивидуальными хозяйствами и рыночной спекуляцией. Кто поставит себя над партией и народом ради своего ма териального эгоизма, тот будет человеку – волк, а землю отберем и передадим передовым труженикам. Земля в семнадцатом году не для того перешла в руки народа, что бы он делал из нее все, что пожелает, а государству пока зывал шиш в мешке. Тут вам не Америка, где помещикифермеры шантажируют президента, и он даже бойкот отменил на продажу пшеницы родине социализма, чего наша страна никогда не сделала бы, не пошла бы на по воду у кулака, если бы мы, конечно, скармливали Амери ке хлеб, а не она нам, ввиду необходимого упора светоча коммунизма и гаранта мировой безопасности на произ водство бомб и ракет, а также солидарности с врагами США. Все на поля!… Не допустим урожая, вернее, его по тери… Положим в закрома родины на двадцать пять про центов выше планового задания…
Но какой толк от этой говорильни, если городские нас, деревенских, паразитами считают, на ихнем горбу в коммунизм въезжающими и с них же дерущими зверские цены за картошку на зимних рынках и весной, когда государственная превращается в скучную тухлятину?…
Мы же, деревенские, городских проклинаем за то, что производим и мясо и молоко, самим же приходится за продуктами в Москву мотать и в очередях выстаивать, потому что в сельпе одни лишь в продаже консервы «Морская капуста». Даже мухи к сельпе близко не подлетают, а держатся к кабинету председателя поближе, где он с бригадирами барашка списанного за обедом наяривают, рожи свои красные мослами замусоливают.
Значит, как быть народу со своей кровной картошкой, если дождь, скажем, заладил? Как ему, повторяю, быть, если вместо черных мух белые вдруг появились и порошей всю ботву замело, того и гляди мороз прихватит полюшко?…
А председатель и партбюро краснорожее носятся на «газиках» и надрывают глотки луженые:
– Все силы уборке!… Ни минуты покоя… работать быстро и без потерь… посвятим свой доблестный труд раста-кой-то годовщине революции… дружно вздрогнем на трудовой вахте в честь советско-польской дружбы…
Я один раз и говорю как знатный тракторист и механизатор трудовых процессов:
– Что же это такое происходит в одной шестой части света и еще в двух шестых завоеванных нами за шестьдесят пять лет советской власти на местах? Подлодки наши по полгода вроде капитана Немо под водой ошиваются – раз. Космос мы весь продырявили ракетами, так что вихри враждебные рвутся сквозь дырье это и климатом сучьим урожаи губят – два. Бомб имеем столько, что, сказывают, можно планету Земля вместе с нашей областью Тамбовской сдвинуть с оси и ни одна МТС не спасет такого положения – три. Но что же это мы картофелекомбайна никак не выдумаем? Чем докторов наук гонять на поля, на уборку, вы бы лучше засадили их, паразитов, за чертежи и не выпускали бы с работы, пока не представят, сволочи, проекта необходимой народу нашему и всему соцлагу умной машины…
Ну так краснорожее партбюро с кулаками полез на меня, а я ломик беру и с ломиком этим в руках выслушиваю трепню известную насчет капиталистического окружения и необходимости наращивать военную мощь на случай победы трудящихся на всем земном шаре…
Слушаю, а сам думаю, весьма странно получается: на карте видно, что не они нас теперь окружают, но мы их тесним повсюду – и в Африке, и в Азии, и в Европе, и в самой Америке, – но у них имеется картофельный комбайн, а у нас, кроме танков и самолетов с фигурным катанием, нету ни хрена. Как же так?…
Понятно, что начальство не могло не затаить на меня в душе бешеных барбосов. Тут ему и случай помог. Условия погодные настали невиданно поганые с дождями, ветрами и заморозками по ночам. Дороги развезло, а какие дороги у нас – сами знаете не хуже меня. Но тут я доводы партбюро понимаю. Если враг нападет на нас и сумеет проникнуть в глубь Тамбовской области, то мы его встретим таким бездорожьем и бригадами Иванов Сусаниных, что только компасы затрещат у врага и стрелки ихние завертятся в мандраже…
Враг вынужден будет начать дорожное строительство по всей России, и мы ему мешать нисколько не намерены по кутузовской тактике. Пусть себе бетонирует наши большаки и асфальтом вражеским колдобины заливает. Заливай, дорогой товарищ. А когда зальешь, мы тебя и погоним по центральной российской магистрали через Тамбовскую область до самой границы и двух зайцев сразу убьем таким образом: с захватчиком расправимся и обдорожимся, наконец, без вкладывания народных денежек в дорогостоящее дорогостроительство и урезывания средств на оборонную мощь родины…
Так, примерно, болтает партбюро, когда с поддачи полит-беседы проводит на полевых станах.
Одним словом, и государству, конечно, сдавать картофель надо, и себя не обидеть, чтобы еще и картошку зимой из города не таскать. Позор же это для крестьянина.
Сердце у меня кровью обливается. Не сплю четвертые сутки. Часа по два, по три отхватываю, мечусь с четырьмя прицепами промеж полей и хранилищем. Колхознички с палками стоят над докторами наук, конторскими крысами и развратными студентами, которые доярок наших от работы отрывают на танцы и пьянки. Потому что без погонялок городские работать не хотят, а только водку жрут, партию и правительство в нецензурной форме помоями обливают и песни Владимира Высоцкого поют, Царство ему Небесное…
Разумеется, я тоже пью, регулярно прикладываясь к солдатской своей фляге. Если не пить, то проиграем мы беспощадный трудовой бой враждебной природе.
И пришла мне в пьяную, но благородную голову мысль наладить комплексную уборку колхозного и личного урожая колхозников.
Вы, говорю, горемыки, подкопайте дружно ночью свою картошечку, в мешки сложите, пометьте, а мы с пастухом Федей оттараним их на другой день в обед в школу, чтоб подсох плод земли грешной под доброю крышей. Затем я и тут все наверстаю, не подведу ни народ, ни родину, так как наблюдаю между ними даже по пьянке монолитное единство, а за труд вы нам с Федей, конечно, заплатите слегка, потому что закон о труде – это все МВД, а оплата труда – это да.
И ничегошеньки в тех моих словах не было антисоветского, что я и сделал. То есть помог я спасти землякам весь урожай, не то сгнил бы он на корню в тот тяжелый для сельского хозяйства момент.
И что же тут такого, что я на два фронта, можно сказать, разрывался и обедать поехал домой. Пил-то с неделю не закусывая, за рулем брюшину мою подводить начало. Так подвело, что я и до дома не доехал: в глазах потемнело, болью всю душу свело, и врезался я радиатором прямо в столб, с которого лампу вывернули для экономии электроэнергии. Если б не вывернули, то и не врезался бы, возможно. Я тракторист со стажем.
Затем пьяное мурло – председатель Демьянов – обозвал меня вредительским отродьем и сиволапым гузном, а бригадир пригрозил лишить ночных, сверхурочных, обещанного ордена «Знак Почета», приусадебного участка и отбить у меня к тому же законную жену, чтоб я ее не позорил левой халтурой.
Тут я не вытерпел и продекламировал нецензурные выражения, а также частушки, в которых наш народ метко заклеймил председателей и бригадиров как паразитов и хмырей полуболотных.
В ответ Демьянов и Колетвинов, к которым быстро присоединилось краснорожее партбюро, нанесли мне ряд провокационных ударов, один из которых пришелся по больным и без того зубам, а другой – ниже пояса.
Ах вы так, думаю, в производственной и в личной крестьянской обиде, втроем мудохаете меня на виду всего мира и докторов наук в глине перемазанных? Так вы, подлецы, с механизатором расправляетесь, который не спит, не ест, только упирается в поле и сивуху хлещет для трудового вдохновения? Так вы оценили движение моей души в сторону избирателей, которые и так с трудом голоса свои отдают родной коммунистической партии?…
Есть, граждане судьи, предел терпению даже советского человека, который терпеливей человека, живущего в условиях буржуйской эксплуатации и позорной неволи. Есть предел… Что же они, не могли со мной по-хорошему?
«Не убивайся, Малыкин. В труде, как на войне, все бывает… приводи трактор в порядок… поешь слегка… подкрепись, пьянь профсоюзная, и наверстывай времечко потерянное…»
Вот как надо было со мной обращаться, а не разбивать мой радиатор, то есть лицо, до непохожести на прежнее… А они мне, несмотря на протесты докторов наук, велели убираться с поля к чертовой матери и еще намного дальше.
Пистолет мне вручил три года назад наш участковый. Затем он помер от аппендицита, а новому участковому отдавать этот пистолет не хотелось. К тому же померший участковый приходился мне свояком по жениной линии.
Пистолет я таскал с собою исключительно во время подготовки к различным выборам в органы власти и в местные советы для защиты от обозленных избирателей, с чего и начал объяснение в последнем слове.
Бывало, замахнется на меня избиратель табуреткой и говорит:
– Не приходи, гад, пока в сельпе портвейна не будет!… А я пушку свою выхватываю и отвечаю:
– А вот этого не нюхал, спекулянт на наших временных трудностях?… Я из тебя выбью, сволочь, политическую активность!…
Но стрелять я никогда не стрелял, до того как побили меня в поле и, сами знаете, с чем смешали меня у всех на виду. Я и пальнул в оскорбителей бессовестных, но не целился в жизненно важные органы типа сердца, мозга и ниже пояса.
Прошу суд учесть, что в председателя я вообще промахнулся, и выстрел этот считаю недействительным. Его из приговора требую вычесть. В остальном я тоже мало в чем виноват как честный человек и тракторист с заботой о людях.
СЕМЕЙНАЯ ТРАГЕДИЯ
Кулебякин при тесном пособничестве жены и тещи оборудовал из незаконно приобретенных за взятки материалов и приборов современный свинарник. Наладил промышленное производство товарной свинины беконных и других сортов, которую впоследствии продавал по рыночным ценам с целью обогащения коллективам и частным лицам.
Последнее слово подсудимого Кулебякина
Граждане судьи, я начну танцевать в последнем слове от своей фамилии, унаследованной мною от славных предков, которые славились веками в Москве и за ее пределами не страстью к поеданию кулебяки, как утверждал хамским образом мой недоучка-следователь Темноватов, а искусством их изготовления. Таким образом, у меня в генах, официально признанных недавно советской биологической наукой, бессмертно трепещет желание накормить повкусней человека. Хотя изменения, происшедшие после Великого Октября, коренным образом перенесли упор человеческого разума от прихотей барских – прихотей желудка – к высотам духовных потребностей, и я в силу этого пошел не в систему нарпита, а на истфак МГУ. Его я окончил с отличием. Был оставлен в аспирантуре. Защитил диссертацию на тему «Выдающаяся роль КПСС в деле снабжения населения продуктами питания в период коллективизации».
Начал было работать над докторской, но был обессилен тяжелой нервной депрессией после разоблачения культа личности Сталина и прочтения ряда документов, свидетельствующих о его гнусной роли в организации искусственного голода на Украине и в ряде областей России, что перечеркнуло смысл всей моей диссертации.
Я был лишен кандидатской степени карьеристами, сводившими счеты с самыми безобидными людьми в период оттепели. Затем, после прихода к власти товарища Брежнева, меня восстановили в степени и предложили создать докторскую диссертацию на тему «Выдающаяся роль КПСС в деле снабжения населения продуктами питания в Днепропетровской области в период восстановления народного хозяйства после Отечественной войны 1941-1945 гг.».
Диссертацию я не защитил, так как недостаточно отобразил в ней мифические, на мой взгляд, заслуги Брежнева в деле снабжения населения.
Затем я был уволен из института истории АН СССР, ибо отказался фальсифицировать историю, и временно помещен в психбольницу имени Кащенко.
Там многое до меня дошло, благодаря общению с таким выдающимся человеком, как Юрий Владимирович Мальцев, бросившим в лицо Подгорного советское подданство. Однако я твердо решил пойти другим путем и не покидать родину в период начавшихся перебоев в снабжении населения продуктами питания. Наоборот, я с радостью готов был соответствовать своей фамилии и делать все, на что была не способна КПСС, а именно: снабжать население терпящих бедствие пригородов Москвы, Тулы, Калинина и Клина мясом. Моя жена – кандидат технических наук, теща – доктор экономических наук твердо поддержали меня в таком высоконравственном начинании.
Припрятанные в период культа личности фамильные брильянты моей тещи я удачно продал в Тбилиси и Баку, поскольку там началось безудержное обогащение лиц, стоящих у власти и в органах милиции, то есть коррупция.
На вырученные деньги мы приобрели у умершего маршала авиации, фамилию которого я дал подписку не разглашать, огромное поместье с подсобными помещениями, где маршал держал скаковых лошадей и несколько пони для развлечения внуков и любовниц.
Одним словом, я признаюсь полностью во всех обвинениях и считаю себя ответственным за вовлечение в коммерческую деятельность жены и тещи.
Признаться легче всего. В деле имеются улики: цветные фото оборудованного свинарника, автоматическая линия кормежки, живые свиньи, копченые окорока, грудинка, корейка, колбаса кровяная и домашняя, а также зельц из голов и субпродуктов.
У меня ведь ни одна щетинка зря не пропадала, каждая косточка в дело шла. Каждую каплю крови пускал я на производство консервов для охотничьих собак из генеральского поселка и кошек поселка советских писателей.
Я сознаюсь также в том, что пользовался данными американской и мировой статистики, касающимися снабжения населения капстран мясными продуктами, для чего вырывал эти данные из зарубежной периодики спецхрана библиотеки имени Ленина.
Вполне естественно, я пользовался многими техническими рекомендациями, почерпнутыми из кандидатской диссертации моей жены на тему «Эффективность производства беконных сортов свинины с применением стопроцентной автоматизации кормления боровков и свиноматок на опыте двух фермерских хозяйств штата Вирджиния в свете исторических решений XX съезда партии».
Моя жена ни в лекциях, ни в статьях никогда не скрывала своих симпатий к организации животноводства в США, где она находилась в составе сельскохозяйственной делегации ВАСХНИЛа.
Разве не может потрясти человека тот факт, что США имеют и ядерные бомбы, и ракеты, и еще черт знает что в смысле дорогостоящего вооружения, и в космосе они развиваются, но, в отличие от нас, нету в США неувязок с сельским хозяйством? Наоборот, эффективность его высокая, а если есть производственные проблемы, то они касаются излишков произведенной на свет продукции, а не хронических недостач типа рабочих рук, расхищения имущества, потерь при урожаях, гнилопакостных овощехранилищ, неутепленных свинарников, перебоями с кормами, когда скотина теряет за пару дней товарный вес, набранный за полмесяца. О многом другом и не стоит говорить. Слезы подкатывали временами к моим глазам, а также к жениным и к тещиным, когда мы обсуждали причины бедственного застоя развития животноводства в стране и понимали, что очередные исторические решения очередного исторического пленума ЦК – это очередная болтовня выживших из ума очковтирателей.
По роду временной работы мне приходилось много ездить по стране как лектору общества «Знание» с лекциями на тему «Создание материальной базы развития строительства коммунизма в СССР». На утвержденных в КГБ диаграммах я убедительно показывал рост потребления народом мяса, масла, молока, сахара и гречневой крупы. И говорил, что рост этот неизбежно прекратится с нашим появлением в коммунизме, а вместо роста начнется море разливанное, так как продовольствия запасено будет неслыханное количество и съесть его фактически не представится возможным. Партия рассчитала все таким образом, что даже при поголовном тунеядстве всего народа еды хватит на два поколения. Если же попридержать несколько аппетит и не закусывать при выпивке как бешеным, то хватит и на три поколения.
Если же затем придерживаться практики добавки в различные продукты синтетических заменителей и взяться за белковые сокровища морей и океанов, которые практически неисчерпаемы, то коммунизм, можно сказать, обеспечил себе бессмертье под луной при условии полного прекращения воровства продуктов питания со складов и продбаз. Важно также, говорил я, не допускать при коммунизме кормежки индивидуальных поросят хлебом из общепита и булочных.
После этих лекций я снова несколько раз находился на принудлечении в психбольницах КГБ, хотя всего лишь развивал положения утопического коммунизма на современном этапе.
Я это все к тому рассказал, что, поездив по стране, пришел в поистине депрессивное состояние. Во-первых, меня как лектора подкармливали по талонам в закрытых столовых райкомов и обкомов теми блюдами, о которых рядовой обыватель только вспоминал в ночь перед Рождеством и другими революционными праздниками. Затем с меня брали подписку о неразглашении вкуса блюд, их названия и состава. Разглашать можно было только хлеб черный, винегреты, чай без сахара, макароны по-флотски, кисели и компот из сушеных яблок.
По контрасту со всем этим картина, которую я наблюдал повсеместно в магазинах и сельпо, была настолько удручающей для меня как для крупного специалиста-историка политики КПСС в области народного питания, что я, бывало, плюну на очередную лекцию, возьму бутылку какой-нибудь невыразимой отравы, подавлюсь, так сказать, куском краковской, прихваченной из дому, и разрыдаюсь прямо в торговой точке от тоски и трагического разрыва между мечтой партии и положением в снабжении народа нормальной едой в нормальных количествах.
Однажды вену хотел себе перерезать острой крышкой из-под салата рыбоовощного «Прикаспийский». Кровь уже потекла, но завсельпо уксусом мне ее залил, после чего добрался я все же до клуба и предупредил колхозников, что при коммунизме будет существовать огромная угроза здоровью тех людей, которые начнут резко злоупотреблять поеданием самых ценных сортов черной икры, лососиных балыков и булок городских.
– Нам важно, – сказал я, – прийти в светлые амбары будущего со слегка затянутыми поясами и впредь в истории никогда их не распускать.
Чашу моего терпения, граждане судьи, переполнило предложение моей тещи, Царство ей Небесное. В то время она кончала работу над докторской диссертацией на тему «Проблемы сочетания личной заинтересованности граждан в деле развития системы общественного питания в стране с идеалами коммунистической нравственности».
Вот теща и говорит, что необходимо нам создать у нас на усадьбе небольшую передовую модель животноводческого комплекса, чем предвосхитила историческое постановление ЦК и провозглашение так называемой Продовольственной программы.
Жена моя могла бы проверить на этой модели некоторые свои технические идеи, я – свои политические и исторические, а продукция, то есть беконная свинина и прочее, восполнили бы желудки сотен людей.
Вы знаете, что мы перекрыли на своей ферме все всесоюзные рекорды производства мяса без потерь и за кратчайшие сроки. И мы не преступно сбывали мясо на рынках многих городов, а продавали народу по рыночным, но не мародерским ценам то, чем его не может снабдить государство. Следовательно, мы помогали и ему и народу.
Кого же следует судить вместо нас? Историю? Партию? Министра сельского хозяйства? Всех председателей совхозов и колхозов? Не знаю. Уверен только, что за такой труд, как наш, нас надо сделать героями социалистического труда. И в этом не будет никакой показухи.
Моя жена попросила в последнем слове дать ей возможность закончить в лагере диссертацию на тему «Демократический централизм и его роль в сдерживании развития производительных сил в сельском хозяйстве средней полосы России».
Не откажите ей в просьбе. Я же мечтаю на досуге защитить, наконец, другую диссертацию – разумеется, докторскую – на тему «Проверка на компьютере выполнения всех исторических постановлений ЦК КПСС, касающихся обещаний повышения жизненного уровня советского народа с диаграммированием особо преступных синусоид бесхозяйственности и коррупции в центре и на местах».
Прошу также передать конфискованное у нас передовое животноводческое хозяйство соседнему совхозу «Коммунист», систематически допускающему гибель поголовья поросят и свиноматок, для учебы и практики. Еще я выражаю прошение выводить меня на общие работы в Совет Министров СССР с ночевкой в лагере усиленного режима.
Дело в том, что я без политической трескотни могу решить Продовольственную программу СССР в течение двух лет по всем показателям, включая хлопок, растительные масла, овощи, фрукты и так далее. Если Совмин СССР примет меня под конвоем на работу, то можете считать, что вскоре на столе каждого советского человека появится бу-женинка, холодец, копчености, запеченный в духовке окорок по-тамбовски, сочнейшие сосиски, твердокопченые колбасы, просто розовое сало, нашпигованное чесночком и перцем, и так далее. О баранине, говядине, курях, гусях и утках я уж и не говорю.
Прошу и заявляю это с полнейшей ответственностью вплоть до высшей меры наказания за невыполнение обещаний.
У нас нет иного пути в конце XX века.
Или ответственные люди возьмут в свои руки дело наполнения своих желудков для продолжения духовной жизни, или недоедание приведет к необратимым изменениям генофонда советских народов и превращению их, следом за номенклатурой, в общественно-политических доходяг, каковыми, впрочем, являются уже сейчас многие из вас, граждане судьи…
ЖЕРТВА АБОРТОВ
Материалами дела установлено, что Конкин, будучи главным врачом больницы, за взятки принимал женщин в больницу и производил им операции по прерыванию беременности…
Последнее слово подсудимого Конкина
Граждане судьи, в начале процесса надо мною в камеру мою, вернее в нашу, так как в ней сидят еще участники группового изнасилования продавщицы квасной цистерны, заглянул второй секретарь райкома партии Тульков. Конечно, вели мы беседу не в самой камере, а в предбаннике, так сказать. Тульков откровенно предложил мне сделать важный для моей личной жизни и для жизни всего нашего отстающего района шаг, а именно – отказаться от своего последнего слова, обращенного к вам и к собственной совести.
За отказ мне была обещана скидка срока до минимального, а может даже, освобождение из-под стражи. Я обещал подумать. Дело в том, что следствие было повернуто так, будто бы я злоупотреблял служебным положением исключительно как развратник, пьяница и старый пережиток капитализма.
Мои попытки вникнуть на следствии в социальные и производственные причины преступления натыкались на резкое сопротивление следователя Крылова в виде криков, размахивания пресс-папье перед носом, тыканья в лицо книги товарища Брежнева «Перерождение», запрещения передач от внебрачной супруги Лабаевой, не говоря об угрозах переделать уголовное дело в сурово-политическое с выходом на расстрел или на урановые разработки.
Дрогнув волей и душою, я принял версию бериевского последыша Крылова и подписывал протоколы не глядя.
Так вот. После визита ко мне секретаря райкома Туль-кова я решил посоветоваться с участниками группового изнасилования как с людьми интеллигентными и образованными по части судебных процессов.
Ихнее мнение было однозначным: Тулькову доверять нельзя ни в коем случае, поскольку на его удочку уже попалось очень много подсудимых. Все они скрывали от суда и общественности объективные причины своих хозяйственных преступлений и получили за это суровейшие наказания за отягчающие обстоятельства аморальной жизни и стремление к противоречащим званию советского человека удовольствиям.
Одним словом, я поимел совет использовать скамью подсудимых в роли форума правды и как возможность донести кое-какие сведения до ленинского ЦК с целью улучшить систему медобслуживания в нашем отстающем районе. Теперь перехожу к делу.
Да, я брал взятки за прерывание беременности жительниц нашего района и прилегающих к нему деревень. Брал я, бывало, взятки и за ряд иных медицинских услуг, но сначала давайте покончим с вопросом прерывания беременности, или с абортами.
Как известно всему миру, аборты в нашей стране, ставшей знаменем всего передового человечества в борьбе за мир и спасение порабощенных народов, бесповоротно разрешены в плане борьбы с культом личности. Партия разрешила наладить массовый выпуск противозачаточных средств в виде таблеток, различных паст и так называемых презервативов, именуемых в простонародье «спутниками».
Но позвольте мне со всем знанием дела заявить здесь о том, что технический, химический, моральный и прочие уровни этих горе-зачаточных средств являются фактически нижайшими, не соответствующими мировым стандартам, а также знаку качества. А мы, между прочим, живем с вами не в царской России, где женщина была рабой своего мужа и рожала столько детей, сколько ей взбредало в голову. Бывало даже и по двенадцать человек.
Мы с вами живем в стране победившего социализма, причем развитого, и не можем производство детей пустить на самотек. Мы должны разумно подходить к демографической ситуации и не перегибать палку ни в ту, ни в другую сторону, что и пытался делать в нашем районе секретарь райкома Клюев.
Женщина, законно забеременевшая от своего законного супруга, с чем связывает желание родить или не родить еще одного гражданина нашей великой державы? Она связывает это, порой инстинктивно, и с жилищной проблемой, и с питанием, и с медобслуживанием детишек, и с наличием детского учреждения в деревне, и с рядом иных перспектив.
Недавно, до ареста еще, приходит ко мне одна немолодая уже женщина. Вручает мне жареную курицу, яиц вареных десяток, свитер вязаный и говорит:
– Спасибо тебе сердечное, доктор, что не побоялся ты аборт сделать мне девятнадцать лет назад. Спасибо…
И в пояс кланяется женщина.
Я говорю, чтобы курицу с яйцами забрала и унесла домой, и интересуюсь такой запоздалой благодарностью. Она и рассказала, что все погодки девятнадцатилетние из ихней деревни, восемь человек, которые чуть ли не в один день родились, напоролись на засаду афганских басмачей под Кабулом. И мало того, что были убиты, но еще и зверски изуродованы. Вот и ее паренек пострадал бы, не сделай она вовремя аборт. Так что международное положение тоже влияет на советских женщин в плане деторождаемости. Кому охота, чтобы ихних сыновей пасли в лагерях на пушечное мясо для разных реакционных повстанцев? Никому.
Свитер я тогда у себя оставил, чтобы не обижать душевного порыва простого человека.
Вот однажды вызывают меня прямо в обком, минуя райком, и начинают фитиля вставлять с песочком-наждачком.
– Давай сводку, сколько абортов в месяц производишь.
Даю сводку.
– Почему, – говорят, – так много человеко-личностей не произвел ты на свет?
Отвечаю, что прерывание беременности у нас разрешено законом и мы в этом далеко превзошли страны, находящиеся под господством католической церкви. Я не имею права отказать попавшей, верней, забеременевшей гражданке любого возраста сделать аборт в клинических условиях.
Секретарь обкома и заявляет, что я политический придурок и не умею рассуждать по-ленински.
– Свобода слова, – говорит, – у нас тоже разрешена наряду со свободой уличных манифестаций и так далее. В конституции это записано. А кто трясет под носом у партии конституцией? Диссиденты трясут, Сахаровы, григоренки всякие и челидзы прибалтийские. Понял намек, если в партии желаешь пребывать?…
– Понял, – говорю, – но желаю разъяснений и указаний.
– Разъясняю, – говорит секретарь, сейчас он член политбюро. – Население вашего вечно отстающего района продолжает резко сокращаться. Создалась реальная угроза самоликвидации одной административной единицы нашей области в ближайшее десятилетие. Вы что, журнальчика «Знание – сила» начитались, сволочи? Поверили, что вот-вот машины людей заменят на всех постах, кроме партийных? Заблаженствовали, обыватели? В сексуальную революцию подались? Вы что, и дальше намерены срывать с полового акта одни удовольствия, а государственную нужду в человеко-единицах предательски игнорировать?!
Я, конечно, задрожал с головы до ног и отвечаю:
– Не намерены, проведем воспитательную работу, привлечем кого следует к ответу. Но, – говорю, – от некоторых объективных причин никуда нам не деться. С жильем плохо. Молодежь в город бежит всеми правдами и неправдами, а те, кто остается или способен еще на деторождение, заявляют, что на кой черт детей рожать, если они паспорта получают и бегут, как зайцы, на стройки коммунизма, на заводы. Из армии не думают в родную деревню возвращаться. Если бы вот, – говорю, – приусадебные участки хоть разрешили, кормами снабжали и так далее, то и рождаемость поползла бы резко вверх. Бабы ведь что еще говорят? В совхозе ни масла, ни мяса, ни молока порой для пацанят не допросишься. Ответ один:
– Сначала планы Родины выполним, а потом вашу утробу набивать будем.
Некоторым матерям в город приходится добираться за всяким продуктом. Нету, в общем, стимула у людей особого такого, как при царе, чтобы рожать и рожать.
– В дискуссию, – говорит секретарь, – я с тобою, врач, вступать не намерен. Разъяснение тебе было сделано. Теперь получай указание: резко сокращай прерывание беременности женщин в районе под любыми предлогами политического и медицинского характера. Партия тебе активно поможет в этом деле. Получишь заслуженного врача и орден Ленина, который, между прочим, хотел иметь детей, но не мог. Помощь тебе будет осуществляться диалектическим путем – сокращением помощи по линии снабжения мед-оборудованием и медикаментами. Вот так. Выполняй. Шагом арш!
И что вы думаете, граждане судьи, остаюсь я буквально с голыми руками без необходимейших не только в гинекологии, но и в терапии средств. Одновременно в аптеках области исчезли противозачаточные средства, вплоть до «спутников».
Зима еще, как на зло, в тот год выпала ужасно суровая. Из дома нос не высунуть. Ну к весне и зачастили ко мне товарищи женщины. В истерике некоторые бьются. Сделай аборт, не то к бабке пойдем, подохнем от заражения крови, но рожать не желаем.
Я как истинный врач обязан был рассмотреть каждый случай в отдельности. Что бы вы сделали на моем месте, если бы отец будущего ребенка был хроническим алкоголиком и зачал его в состоянии такой тяжкой абстиненции, то есть с похмелья, а главное – из-за неимения чем опохмелиться?
Женщины правы, если в таких случаях не желают рожать уродов. Детей алкоголиков и так достаточно в нашем отстающем районе. В школе у них успеваемость патологически низкая, и думают они только о том, где чего-нибудь украсть или выпить. Кстати, в группе, изнасиловавшей продавщицу кваса, большинство участников – дети алкоголиков, и меня можно дополнительно судить как врача еще и за то, что я виноват в появлении многих преступников нашего района на белый свет.
Или возьмем беременность малолетних. Как я могу отказать в аборте пятнадцатилетней девчонке и виновнику всего этого дела? Не могу. Он ее любит. Она его тоже. Оба боятся родителей и закона. По закону ему положена тюрьма за совращение малолетней. Это романтичный случай.
А сколько случаев трагических и уродливых? Сколько случаев, когда женщина действительно не в состоянии прокормить кучу детей, когда она одинока, когда она изменяла по какой-либо причине законному мужу и умоляет спасти ее? Много случаев, когда мы, врачи, обязаны быть не моралистами и политиками, а милосердными братьями и сестрами. Много.
Почему я брал взятки и деньгами, и продуктами местных промыслов, и иконами, и даже мотоциклами? Потому что за все за это я получал левым путем необходимые для нормальной хирургической деятельности медикаменты и инструментарии.
Я отказался выдать на следствии помогавших мне коллег. Мотивы, которыми они руководствовались в помощи, меня как врача всегда мало интересовали.
Конечно, участвуя, как и все мы в очковтирательстве, я не регистрировал часть поступавших на аборт женщин для положительной отчетности и в этом виноват. Но я также заслуживаю снисхождения за то, что уговорил нескольких женщин не уродовать себя и соответствовать таланту материнства. Уговорил, и они мне по сей день благодарны. Был, не могу молчать о нем, и самый трагический случай в моей практике. Ваш суд – ничто по сравнению с тем, как я сам себя казню за свою казенную близорукость.
Приходит ко мне на прием девушка. Замужняя.
– Спасите, доктор. Только вы можете меня спасти. Выясняю, почему она не хочет рожать.
– В клубе, – говорит, – нашем написаны слова Антона Павловича Чехова: «В человеке все должно быть прекрасным – и глаза, и одежда, и мысли». А у меня ничего этого нету и в помине. Спасите, доктор. Не могу я, такая, рожать.
Я посчитал все это блажью, категорически отказался прервать ее беременность. А через неделю девушка, молодая женщина, повесилась в своем доме. Оказывается, муж-мерзавец бил ее, считал уродкой, всячески унижал в присутствии других женщин, и вот вам – плод моей врачебной внимательности.
Не могу не добавить на этом процессе, что из-за отсутствия порой в нашей больнице препаратов самого широкого медицинского профиля жизнь нуждающихся в срочной операции находилась в критическом состоянии. Только благодаря помощи старого друга, работавшего в кремлевской поликлинике, мне удавалось спасать больных. Но его уволили по причине, лично мне как истинному русскому человеку отвратительной. Мой друг вынужден был уехать с семьей в Израиль.
За него я весьма рад, а себя считаю жертвой случая и неправильного отношения областных и районных организаций к проблеме деторождения. Им нужны лишь сводки об увеличении населения. А каким будет это население, чем его прокормить в детском возрасте и как воспитать, на это товарищу Тулькову и другим наплевать.
Необходимо бороться с алкоголизмом, разрушающим любовь, брак и генетическую структуру человека. Момент этот женщины, сами будучи зачастую алкоголичками, чувствуют интуитивно. Необходимо расширить перспективы жизни молодежи в деревне. Необходимо улучшать не областные сводки для ЦСУ, а условия существования молодых супружеских пар. Как врач считаю необходимым сделать такое заявление, не желая вдаваться в прочие многочисленные причины снижения деторождаемости на селе.
Что касается обвинения в чисто корыстных намерениях при получении взяток, то это смехотворно. При обыске у меня не было найдено буквально ни одной более или менее ценной вещи. Я не имел денежных накоплений. Наоборот, если бы я был рвачом, а не настоящим земским доктором, я не был бы сейчас на скамье подсудимых. Потому что моя сожительница, или внебрачная супруга Лабаева, как раз и принуждала меня, пользуясь моментом, грести с пациентов деньги, вещи, мясо и прочие ценности, которые я до молекулы угрохивал на доставание необходимых во врачебной практике причиндалов. Женская жадность, позвольте заметить, уже сгубила не одного порядочного человека. Но от этого, от наших неудач мы не становимся людьми непорядочными.
И когда я отказался заниматься рвачеством, Лабаева написала донос в райком, зная отлично, в каком, можно сказать, единоборстве я находился с ним в течение ряда лет. Вот и все.
Это небольшая часть того, что велела мне сказать вам моя совесть.
СКАЗАНИЕ О СЕЛЬПО СИБИРСКОМ
Дмитриев работал продавцом сельмага. Заведующей была его жена. Совместно с ней он занимался присвоением материальных и денежных ценностей, а помимо того, преступно относился к исполнению своих обязанностей. Ими причинен государству большой ущерб…
Последнее слово подсудимого Дмитриева
Граждане судьи, адвокат предъявил вам справку о моем физическом похудении во время предварительного следствия на двенадцать килограммов. Прокурор усомнился в цифрах моего веса, и меня тут дополнительно перевесили. Первоначальные цифры оказались завышенными на четыре кэгэ триста восемьдесят один грамм. Я же полагаю, что это вина не следователя Скулова, который вел наше с женой дело, а весов.
Вот тут мне предъявлено больше тридцати обвинений в фактах обвеса, в смысле недовеса покупателей. Но половину, по крайней мере, этих, с позволения сказать, фактов следует отнести к неисправности самих весов, о чем я не раз сообщал письменно в ОБХСС, а также – к мошенничеству покупателей.
Известно всем, что наш советский покупатель спит и видит во сне, как продавца ловят за руку, обыскивают квартиру, забирают в тюрьму и конфисковывают нажитое за годы пятилеток имущество. И покупатель скрежещет зубами от радости, когда при нем работника торговой сети впихивают в «черный ворон» милиционеры, тоже являющиеся покупателями в служебное и неслужебное время и поэтому мстящие продавцам разными заковыристыми методами…
Так вот, похудение мое, пускай даже на восемь с чем-то килограмм, было вызвано душевными переживаниями и злостью на мою коварную супругу Парашкину. Отказываю ей ныне за подлости в ношении моей благородной фамилии Дмитриева.
Но начнем с конца предъявленных мне обвинений. Никаких доказательств того, что я якобы преступно и халатно относился к служебным обязанностям, мы не услышали. Злобные на всю советскую нашу торговую сеть товарищи колхознички рады были вылить тут на меня пару бочек помоев и подсочинить черт знает что.
Конечно, я, бывало, открывал с запозданием наше сельпо «Романтики». Признаюсь в этом. Но разве я виноват, что колхозник с места не стронется в поле или на ферму, если не купит бутылку, чтобы глаза налить – опохмелиться, и наплевать ему на уборочную, на голодных коров, свиней и неполитые огороды. Плевать ему на колхозное производство и долг перед родиной. Ему с утра портвешок подавай и банку гороха с салом растительным на закуску.
А я, бывало, ночами не сплю, ужас меня разбирает насчет предстоящей ревизии, разбора жалоб-предложений и беспокойства, как достать со склада постного масла.
Вы слышали показания свидетеля Колышкина, что он грозил стереть с лица земли меня с женою и заодно сельпо «Романтики», если мы не завезем в него постное масло, в крайнем случае, говяжий жир. Слышали? А сколько прочих угроз было в наш адрес? Дня без угроз не обходилось.
Причем здесь мы с женой, если на базе нам отпускают только ячневую крупу, соевые конфеты, макароны третьего сорта, яичный порошок, камбалу соленую, нейлоновые полотенца, от которых по лицу искра идет и до смерти, бывает, пугает покупателя, если с каждым годом снабжение резко идет вниз, а сверху из обкома один слышен аргумент в ответ на служебное недоумение: не прикидывайтесь овечками. Ничего вам не будет. Все равно колхоз отоваривается в городе, налетая на нас, как саранча, прилавки из-за вас пустые, как в 1917 году. Обойдетесь. Вы и так разбогатели после смерти товарища Сталина. При нем вы бы сидели, работали и пикнуть, мещане проклятые, не вздумали бы.
Я к чему все это? А к тому, что попробуйте ночь не поспать, а утром вовремя выйти на работу. Проспишь, бывало, и вовсе не от беспробудного пьянства. В перебоях работы сельпо повинен также во многом председатель колхоза Брагин. Он лично запрещал открывать сельпо до обеда, во всяком случае, после Первого мая, Троицы, Покрова, Нового года, Рождества, Дня Советской Армии, Пасхи и так далее. Колхозничек-паразит ни одного ведь праздничка не упустит, а если нет праздника, день рождения или день Ангела себе выдумает, лишь бы выжрать с утра стакан дряни красной. Водки нам с базы уже третий год не выдают.
Теперь насчет фактов обвеса. К делу мы приложили протоколы, составленные при свидетелях, насчет мухлевания покупателей при жалобах на обвес. Покупателю можно верить только в исключительных случаях. Почитайте протоколы. Составлены они честно, и участкового мы никогда не подкупали водкой и нательными ситцевыми трусами из Болгарии. Например, старуха-жулик Ведяиха забарнаулила, что ее обвесили на сто грамм при продаже конфет «Подушечка медовая» и соевых шоколадок «Слава героям космоса». Но что же оказалось? Ведяиха сунула по выходе из сельпо вышеуказанный конфетный ассортимент за обе щеки, где у нее было пустое место ввиду отсутствия зубных протезов, и пошла писать жалобу. Хорошо, что ее уличил собственный малолетний внук на месте преступления, заорав:
– Бабушка, конфеты-то у тебя во рте!
Старуха после обработки и созналась участковому во всей правде. Нарочно протезы она дома оставила, а нам хотела досадить из зависти.
А ситец когда давали на Октябрьские, что ухитрялись делать? Возьмут кусок в четыре метра, поменяют его тут же втихаря на трехметровый и блажить начинают про обмер покупателей… Сами коньяк чаем разбавляли, а обвиняли нас с бывшей супругой…
Прошу вместе с приговором оформить нам развод, потому что она не жена, а… слов сейчас не подберу, чтобы хулиганства не заработать ко всему прочему…
А насчет того, что в рабочее время в сельпо устраивались пьянки, признаюсь честно: было дело. Но вы попробуйте не устройте пьянки, если в колхоз инструкторишко драный заявился с непродранными глазами из райкома. Председатель приводит его, и приходится выставлять припасы – винные и закусочные. Ну а когда поддашь да запоешь «С чего начинается родина…», тогда уже теряешь чувство меры и гуляешь до ночи. Тут и не заметишь, как впадаешь в растрату.
Русский человек – не жлоб какой-нибудь американский, а в веселом буйстве души не то что своего, но и чужого, то есть государственного, не пожалеет. По мне – отдай минуту гулянке, а там будь что будет. Так что судить не одних нас надо, а по справедливости, так сказать, чтоб тут в политику не углубляться…
Например, сахар завезли. Председатель и сельсовет тут как тут. Мне – сто кило, Михееву – пятьдесят. Как хочешь выходи из положения. Сахар ведь не для чая берут, а самогон гонят. Что делать? Воды, естественно, в мешки прыскаешь, а в крыше делаешь дыру. Затем акт составляешь, на случай проверки влажности сахара, о стихийном бедствии дождя и халатном отношении стройорганизации к ремонту «Романтиков». Кстати, колхозники еще за это проклятое название взъелись на нас с бывшей супругой…
Теперь о хищении нами материальных и денежных средств. При обыске никаких материалов у нас не обнаружили, кроме четырех мотоциклов «Ява», которые мы хранили дома, опасаясь нападения на склад магазина или подкупа сторожа Кунина, умершего на День колхозника от приступа острого алкоголизма. На сберкнижках у нас тоже не найдено значительных средств. Так что и трудно ответить теперь на вопрос: куда же девались растраченные семь тысяч ноль два рубля?
Растраты за один день не производятся, граждане судьи? Бывшая моя на следствии все валила на меня: дескать, я пересылал деньги прежней полюбовнице на воспитание трех нажитых детей. Посылал, хотя официальным отцом не считаюсь. Зарплата у меня шестьдесят восемь рубликов в месяц. Это же смешно! И я не пропил эти деньги, а помог детям, что надо учесть для смягчения срока года на два.
Бывшая также уверяла, что я втягивал ее в пьянки-гулянки, и у нее из головы вылетала вся бухгалтерия. Если вылетают важные вещи из головы, не лезь в сельпо, а иди на ферму яйца от кур принимать в чистые руки…
Еще на нас зло затаили люди за то, что мы посуду не принимали, а если и брали ее обратно, то дешевле на пять копеек за бутылку. А уж как завидовали нашему уровню жизни и помещиками обзывали меня, члена бывшей коммунистической партии – вернее, бывшего члена, – вспоминать неохота.
Люди продолжают быть такими, как при царе. Словно не произошло в их жизни никаких прогрессивных изменений на международной арене. И это не люди вовсе, а злобные покупатели. Если бы не наша славная милиция, то они давно разорвали бы на части всех нас – работников торговой сети, а наш прах развеяли бы по ветру. Об этом на суде прямо говорил следователь Брыков и другие. Имущество, разумеется, разграбили бы и пропили под гармошку…
Я отрицаю обвинения бывшей жены в том, что я фактически являлся завсельпо за ее спиной и, пользуясь жениным глубоким чувством, обхамил в ней комсомолку и превратил в хапугу и растратчицу.
Посмотрите на лицо этой торговой работницы! Правда не ночевала на нем. Она ненавидит людей и поэтому пошла в торговую сеть, чтобы им пакостить. Она не только научила меня обвешивать человека с большой буквы с помощью магнитного устройства под прилавком, но и вскрывать консервы в стеклянных банках, снимая жир со свиной тушенки и так далее. Поэтому она должна идти по делу первой.
МЕСТЬ ТРАКТОРИСТА
Филягин, управляя трактором в нетрезвом состоянии, неоднократно совершал хулиганские действия, направляя трактор на пешеходов.
В конце декабря 1964 года Филягин, проезжая по улице Горького, направил трактор на шедшего навстречу Рако-ва. В июне 1965 года на дороге между двумя деревнями при встрече с Михеевым направил трактор на него, загнав Михеева в кювет.
31 декабря, догнав сестер Семеновых, Филягин из хулиганских побуждений резко повернул на них трактор, прижал их трактором к забору, в результате чего Семенова Галина, попав под гусеницы трактора, была убита. Филя-гин с места происшествия скрылся.
Последнее слово подсудимого Филягина
Граждане судьи, что я желаю сказать в самом начале своего последнего, может, в жизни слова? Я хочу сказать, что все не так просто, как говорит прокурор. Затем, он меня ненавидит от всей души – хотя сам я лично против него ничего не имею – и даже мог отвести от суда надо мной, но не отвел и зря сделал, поскольку задним умом силен, как всегда. Почему, спрашивается, меня ненавидит прокурор? Даже пятнами красными покрывается…
Потому что он хочет так все дело повернуть, как будто я, Филягин Самсон Федотыч, всего-навсего злостный хулиган, прожигавший ни за что ни про что горючее, когда его и так мало, и из-за него очаги народной напряженности образуются с угрозой всему миру и особенно странам народной демократии. Если так дело поворачивать, то мы далеко зайдем, откуда самому прокурору трудно будет выбраться.
Поэтому не надо тут для красного словца разбрасываться насчет того, что это из-за таких, как я, планы область наша не выполняет по главным показателям, моральное разложение увеличивается и граждане носа на улицы по вечерам высунуть не могут, а если и высовывают, то тут трактор их в кюветы загоняет и раздавить в лепешку норовит. Не надо. Лишнее это.
Надо разобраться по существу, почему и на кого именно направлял я трактор с целью пужануть как следует, а не лишить жизни, и напомнить, что мы живем в стране, где человек человеку не волк, а друг и брат.
Конечно, нехитрое дело осудить Филягина для острастки других профессиональных хулиганов, которые на самом деле оккупировали весь город, и спасу от них нету даже нам, мужикам с твердой рукою, не то что девчушкам и другому слабому полу. Диким стал народ. Но об этом – потом.
Дружинники от них по щелям разбегаются – не выдерживают, улещивают по-всякому и в прямой сговор даже идут. Каким образом, спрашивается? А вот каким.
Дружинникам ведь тоже план выполнять надо по задержке хулиганья и садово-уличных алкашей. Так вот с хулиганьем они переговоры устраивают и соглашение заключают. Вы, хулиганы, такого-то числа на танцплощадке тихо вальсы танцуйте, чужих дам не отбивайте, нюхательного табаку не подпускайте для массового чиха и бутылки из-под портвейна на полу не толчите. Вальсируйте, одним словом, родимые. Вы – нам, мы – вам.
Как же дружинники хулиганье благодарят? Очень просто. «Помощнички» милиции наводят облаву на нас, мирных выпивающих. Мы пьем на свои и проводим свой досуг как умеем. Где нам еще его проводить? Негде. Человеческих мест времяпрепровождения в нашем конкретном городе не имеется. Вот мы и сидим в садиках, обсуждаем разные разности, байки плетем, ни к кому не пристаем, от трудовых будней отдыхаем. Бывает, конечно, свалишься на травку и сладко заснешь. И спишь себе, пока тебя дружинник дрыной не разбудит. А дрыны у них по особому заказу сделаны из кабелей авиационных: внутри пусто, а снаружи густо. Как врежет он тебе по башке или почкам, так ты и теряешь понятным образом остатки сознания к чертовой бабушке. Тут они тебя, голубчика, еле тепленького в вытрезвитель волокут. По дороге, разумеется, обыскивают и карманы потрошат. А в них иногда непропитое имеется, получки часть и так далее. Например, билет лотерейный «Спортлото». А если он у вас по четырем номерам выиграл, что вы на это скажете? Футбол, теннис, горные лыжи, плавание. Часы лучше не брать, когда идешь с дружками побалакать и распить честную бутылочку. Снимут, подонки общества. Носки, бывало, снимали и сорочки, потому что их в продаже долго что-то не было – вредители вроде бы взрывы устроили на соответствующих предприятиях. Разве это порядок, граждане судьи, посудите сами?
Подают дружинники сводку затем: такого-то числа, пользуясь тем, что народная дружина ликвидировала очередное нарушение общественного порядка в местах неположенного распития спиртных напитков, танцующие элементы устроили дебош с применением кастетов и велосипедных цепей. Возвратившись с антиалкогольного рейда, члены народной дружины разогнали нарушителей, трое из которых были сурово предупреждены. Были также задержаны восемь низкопоклонников Запада, выпендривавшихся в запрещенных видах танцев и с длинными волосами.
Вот как они темнят в своих гнусных целях.
Когда же до получки дней восемь остается и у любителей выпить карманы от холода свело – нет в них ни копейки, а в подворотнях и в садиках пусто, дружинники на танцах околачиваются. Хулиганье, конечно, делает вид, что вальсы оно танцует и не изгаляется над несчастной молодежью нашего города, а дружинникам опять это хорошо для плана. Вот, дескать, какая мы народная сила: все ниже травы, тише воды, когда мы на боевом посту. Хитро устроились за наш счет? Хитро. Иначе не скажешь, граждане судьи.
Вы спросите: откуда я все это досконально знаю? В деле имеется характеристика. Я сам являлся дружинником по зову своего сердца, так как не мог спокойно смотреть на бездействие милиции, занятой более крупными делами насчет изнасилований, воровства, убийств и хищений в особо крупных размерах.
Не выдержали мои нервы зла и несправедливости, а также трусости и мелкой подлянки членов Народной дружины. Не мог я никак с этим согласиться. Не мог. И на мой вопрос в ходе судебного заседания начальник дружины Раков ответил ложью. Дескать, не возмущался я, потому что они всегда берегут как зеницу ока доверие партии и стоят на страже достижений развитого социализма. Но что я, наоборот, распивал во время дежурств спиртное и уклонялся от патрулирования в зонах повышенной опасности, как то: на танцах, при выбросе на прилавки «Солнцедара», отдельной колбасы, свиной тушенки и другого регулярного дефицита.
Не уклонялся, а был в первых рядах борьбы с прохиндеями из хулиганья, лезущими без всякой очереди прямо по головам честных тружеников. А со спекульем кто боролся? Они? Я боролся. В одиночку, можно сказать. Но один в поле – не воин, как говорит народ. Ракову спекулянты взятки дают, вот он и смотрит сквозь пальцы на распродажу джинсов у комиссов, кассет с битлами, фарцовых сигарет «Аполлон-Союз», маек фирменных и так далее. Поглядите на них: в чем они на суд явились, сволочи… Все от фарцевья получено вплоть до порнографических нательных трусиков. Пусть штаны снимут за закрытыми дверями – убедитесь, что не вру я ни слова. Не такой Филягин человек, чтобы врать.
Выступил я с замечаниями раз, выступил два. Не на собрании выступал, а так к совести дружинников обращался: думал, вразумятся они, и выступим мы сообща против нечисти всякой, мешающей жить и отдыхать людям.
Но где уж там! Повязаны они все друг с другом накрепко, как бандиты. Недаром люди говорят: «Где дружинник прошел, там бандиту делать нечего…» Это не в том смысле, что очистили дружинники различные атмосферы жизни от разной мрази, а в том, что сами они и воруют под прикрытием красных повязок, и взятки у продавцов вымогают, чтобы на недовесы не реагировать, и билеты на футбол и хоккей раскупают для распродажи через подставных лиц, и выпивающих калечат с изыманием у них денег, часов и выигрышных билетов «Спортлото».
Поэтому я и направил в конце декабря 1964 года свой трактор на шедшего навстречу бандита Ракова. Если не увернулся бы он, задавил бы как пить дать и глазом бы не моргнул. Без сожаления стер бы с лица земли гусеницами эту тлю и позор совести. Почему?
Из дружины они меня прогнали, поняв, что я им помеха в ихних махинациях и прямых преступлениях и по большим делам, и по мелочам, вроде обкрадывания пьяных советских людей. К кому мне было идти? Я ведь привык в обществе жить и участвовать в разговорах и борьбе за справедливость.
Я и пошел выпивать с теми, кто не мог найти себе места, кроме как в садике на травке или во дворе на скамейке. Но все это – после работы. На работе я принципиально не пью, имея все же в душе хоть что-то святое, и потому что трактор – машина ужасно сложная и умная. Иногда даже не я ею управляю, а она самоуправляется, как в случае с негодяем Раковым. Не послушала тогда меня машина, вот он и сидит среди нас, как, впрочем, и Михеев, загнанный лишь в кювет.
Мстить мне стал Раков после того, как я пригрозил всех их вывести на чистую воду. Один раз оштрафовали за распитие, другой, третий. Терплю. Затем, когда в садике под яблонькой уснул, разморенный проклятым арабским «Сол-нцедаром», отбили они мне почки резиновым дрыном и в вытрезвитель увезли, а в кармане у меня в заначке билет «Спортлото» лежал. Четыре номера угадал ведь. Тыщу двести рубчиков мог получить, а Раков ограбил меня, злоупотребив положением начальника дружины. На какие бы денежки он себе мотоцикл «Ява» купил бы, спрашивается?! На мои. Видели люди, как в сберкассе Раков выигрыш мой кровный получал. Но – пойди, как говорится, докажи. Пробовал миром это дело порешить с ним.
– Отдай, – прошу, – хоть половину, по справедливости.
Где там!
– Клевету на советского дружинника наводишь, пьянь курносая!
– Ах ты, гаденыш! Клевету?… Сотру тебя с лица земли, чтоб не гадил ты ее своей персоной позорной!
Если б не трактор, задавил бы я тогда Ракова как пить дать. Пусть спасибо говорит нашей тракторной промышленности. Неужели мне нет за это оправдания, граждане судьи?!
Отсидел я за этот поступок пятнадцать суток от звонка до звонка. Осознал, между прочим, что как ни жаль мне стыренного «Спортлото», но изводить человека с белого света, даже если он есть крайняя мразь, неинтеллигентно.
В каталажке, думаете, оставил меня Раков в покое, несмотря на мой пересмотр отношения к жизни подлецов и к ихней смерти? Не оставил. Более того, Михеев, на которого я направил трактор при встрече на дороге между двумя деревнями и загнал в кювет, чуть не довел меня самого до фактической смерти путем издевательства и побоев с голодным измором в карцере.
Кто такой Михеев, чтобы морить человека голодом и держать на полу в ледяной луже мочи и блевотины? Начальник ИЗО для мелкого хулиганства с выходом на работы. Кто ему Раков? Друг, соучастник и такая же мразь. Раков помогает милиции выполнять план по мелкому хулиганству, а Михеев «перевоспитывает» посаженных граждан по своему фашистскому методу. Курить не дает. Передачи разворовывает на закуску со своими подручными. Хамит. Бреет наголо, несмотря на отсутствие такого закона в нашей новой конституции, а оформляет это дело как результат зав-шивения головы мелкого хулигана в результате, дескать, алкоголизма и тунеядства. Вот так. Разве это не зверь? Почему он до сих пор не наказан и даже орден «Знак Почета» получил? Значит, он начальству выгоден? Значит, горком считает такой метод уничтожения мелкого хулиганства верным и ленинским?
А после такого метода, как мы видим, мелкий хулиган становится крупным и даже преступником. Крупное же хулиганье гуляет на свободе и сюда пришло, как в цирк, рты разевать и злорадствовать надо мною, который, будучи в дружинниках, им пощады не давал. В моем присутствии молодые граждане спокойно могли танцевать свои «шейки» и «рокендроллы» без риска быть изнасилованными или получения ножа в спину.
Вот следы побоев, учиненных мне михеевцами в ИЗО. Глядите. Я бы и подох от них, если б не амнистия в честь Великой Октябрьской революции, сделанной нашими отцами и дедами на наше счастье и против таких мразей, как Раков, Михеев и им подобные мерзавцы.
В чем моя беда? В том, что я по слабости души и необразованности утратил, благодаря таким зверям, как Раков и Михеев, веру в справедливость советской власти и органов ее милиции. Утратил и вознамерился сам извести бесчестных с лица земли.
Если бы не колхозники случайные, был бы тот кювет последней могилой палача Михеева. Отобрали его у меня колхознички. Что вы думаете сделал Михеев в знак благодарности, что жив остался? В дурдом меня упек, паразит!
Ну а в дурдоме я такого навидался, что… дрожу весь… не могу… воды прошу стакан для продолжения последнего слова… Спасибо, товарищ конвой, спасибо…
Вот теперь мы приблизились к сестрам Семеновым, одна из которых слезы тут сидит вытирает, овечкой бедной прикидывается. А вы вызовите сюда в зал свидетелей из дурдома, побывавших в лапах этих сестер милосердия. Вызовите. И вы услышите из ихних несчастных уст такое, что волосы у вас дыбом станут, граждане судьи. «Звери» – для этих сестер не то слово. Не то. Зверь никогда другого зверя не мучает, даже когда самку у него жестоко отнимает. Никогда! В крайнем случае убивает один зверь другого, но мучить – никогда! Зверю это просто странно, хотя голова у него на плечах не такая, как у нас, а гораздо малосообразительней… Хорошо… перехожу от зверей к нам, людям.
Ведь дурдом тоже повязан с милицией и дружинниками одной веревочкой – это точно. Нету в этом у меня никаких сомнений.
Они мне там сразу внушать стали, что «поехал» я, а я сопротивляюсь как могу.
– Вы, – говорю, – судить меня должны за то, что я в кювет загнал своим трактором палача Михеева, и я готов за это ответить по всей строгости закона.
– Нет, – отвечают сестрички, – мы тебя, Филягин, вылечим так, чтобы ты был полноценным гражданином нашей великой Родины – надежды всего прогрессивного человечества.
Так именно они и выразились.
Таблетками стали меня закармливать, а когда я их выплевывал, вязали с санитарами руки и впихивали в рот насильно с ударами по губам и подбородку. Брыкался отчаянно. Полмесяца связанный лежал, а Семеновы по очереди дежурят и кормят меня разной пакостью. Тут и правда с головой моей что-то начало происходить. Шарик за шарик закручивается, и сам я фактически расслаиваюсь, словно капусты кочан, и как бы шкурку кто-то с меня снимает… вжик… вжик… вжик… И сами сестры Семеновы тоже перемножились… Руки затекли, ног вообще не чую, еду в меня насильно вгоняют.
В дурдоме нашем тогда, как назло, кашки разные и супчики испытывали на больных и здоровых людях вроде меня для разработки способов питания при голодовках инакомыслящих и евреев, мечтающих уехать в свой Израиль.
Вот чего я насмотрелся не со стороны, а лично был жертвой озверевших сестер Семеновых и прочих медицинских изобретателей.
– За что, – спрашиваю, – мучите меня, черти окаянные?!
– Не мучаем мы тебя, – отвечают, – а лечим.
– Я же нормальный! – ору.
– Какой же ты нормальный, когда у тебя ярко выраженная мания преследования трактором работников милиции? Опасный ты для общества субъект.
Притих я постепенно, чтоб только выйти оттуда к чертовой матери на свободу, где хоть и произвол полный таких мразей, как Раков и Михеев, но ведь и жизнь идет на свободе, в общагу к девушкам сбегать можно с бутылочкой, в садике с алкашами о футболе поговорить, ну и поработать на своем тракторе, потому что я – чудесный тракторист, и у меня с машиной замечательные отношения. Люблю я ее, и если вы меня тут не расстреляете, я еще запущу свой дизе-лек похмельным утречком. Работу я люблю тоже.
Четыре месяца лежал… вспоминать страшно… Ладно. Выхожу. Мать меня из дурдома забирала. Плачет:
– Что они с тобой наделали, сыночек, Боже ты мой!… Я и не понимал, что наделали, одно время. Ходил по городу как смурной, никого не узнавал и ко всему равнодушный. Вдруг смотрю, трактор мой прямо на меня едет и меня же не узнает.
– Петя, – говорю (я его Петей между нами называл), ты что, фары залил, что ли, своих не узнаешь?..
В кабине молокосос сидит какой-то. Притормозил. А машина, ну прямо как человек, рвется ко мне и рвется. Упал я на радиатор, словно другу на грудь, и плачу, выгоняю из себя со слезой химикалии дурдомовские…
Пожалел меня директор через месяц. Обратно на работу взял. Я ведь еще, кроме всего прочего, молокососов прекрасными трактористами делаю. Инструктор…
Работаю себе, водку не пью. Совсем не тянуло. Отбили у меня сестры Семеновы волю к жизни. На танцы не хожу. Как приду с работы, так сажусь возле дома и смотрю себе под ноги – неизвестно чего высматриваю, пока мать жрать не позовет и под руку с улицы не уведет…
А с третьей получки выпить захотелось. Большая появилась вдруг охотка. Пошли в садик. Засадили на двоих с инвалидом одним три бутылки «Вермута розового». Хорошо. Приласкала нас страна, как жалких сирот, за наши же кровные денежки. И на том спасибо.
И вот тут потянуло меня – не по желанию даже, а по разумению – в общагу к девушкам. Чего это я давненько у них не бывал? Непорядок. Забросил своих голубок на произвол судьбы в борьбе с разной мразью и уголовными приключениями.
Являюсь с «Вермутом розовым» и двумя банками овощного рагу. Больше ничего в гастрономе не было, все перед Новым годом разобрали вчистую наши граждане. Правда, сухарей любительских я еще с ванилью прихватил.
Сидим, балакаем, вермут тянем, сухарики грызем.
Тут Брежнев на телике появился. Насчет счастья для советских людей высказывался довольно резко. Будьте, мол, счастливы, дорогие товарищи… неуклонно страна наша приближается к коммунизму… с Новым годом, с новыми вас трудовыми победами, голубчики.
Я и заплакал, в колени девушки лицом уткнувшись пьяным своим, от обиды на мразь зарыдал. Плачу, а сам думаю: ну что ж, теперь не жить из-за них, что ли? Не один ведь я такой. У людей похуже есть обстоятельства и то живут, и радость имеют от семьи, от ребятишек, от выпивки с закуской или разных мудрых книжек. Катание фигурное пять раз смотрят в году. Живут, одним словом, люди, несмотря на нарушения конституции и зверства Раковых и Михеевых. И ты живи, Федотыч. Что тебе, больше всех надо, что ли? Жизнь ведь сама по себе, что же на суету ее разменивать? Живи себе и живи. Не одолеть тебе ихней банды. Держись в стороне. Мать у тебя еще жива и внучат перед смертью понянчить мечтает. Трудно тебе, что ли, внука ей сделать с Клавою хотя бы, например?… Нетрудно…
С Новым годом, дорогие товарищи, с новым счастьем!…
Будь здоров, товарищ Брежнев!
Заделали тут девушки соды с водой и с уксусом вместо шампанского. Зашипели благородно наши кружки. Запили вермут шипучкой. Хорошо…
Зина с Галей на мужскую половину общаги направились, а я с Клавой остаюсь.
– Хватит, – говорю, – Клавочка, после вермута блу дить на казенной постельке. Перебирайся завтра к нам. Будем жить-поживать да добра наживать. А Раковы и Михеевы – будь они прокляты в новом году и во все последу ющие годы. Придет когда-нибудь и на них управа. Придет. Не может не прийти. Уж больно одичали мы, Клава, и с пья нью чуток переиграли. Тебя, – говорю, – любить буду и уважать. Нам и вдвоем перед теликом нашим по вечерам неплохо будет посидеть-подремать, верно?
Кивает Клавочка милая. На стройке тоже ведь несладко раствор таскать с кирпичами, а потом на танцы тащиться, где тебя лапают хулиганы и ножом грозят, если в кусты отойти на пару минут не желаешь. Общага же – это тюрьма бесплодная.
Расцвела Клавочка, дождалась-таки своего часа и нехудшего в мире мужика, несмотря на его беспокойство насчет справедливости. Расцвела.
Но что же оказывается, граждане судьи, через каких-нибудь десять минут?… В подробности тут вдаваться не буду. Горько очень… Перестал я быть мужиком… Глаза закрываю, зубами от ярости скрежещу, если б не Клавочка – выкинулся бы с шестого этажа, как Сошкин недавно…
Верно, Клава?… Ты не плачь, вытри слезы, мы еще поживем с тобой, если, конечно, они меня тут не расстреляют окончательно. Поживем на славу!
– Залечили они тебя, Федотыч, паразиты. Но ты не бой ся… я теперь твоя жена, и не убивайся, что так сегодня все печально происходит… медовый наш месяц так и так давно уж прошел, второй год роман небось крутим, три аборта имели.
А я задыхаюсь от ненависти прямо, дрожу весь, вышло из меня враз все равнодушие, которым набили меня в дурдоме.
– Полежи, затихни, Федотыч, вылечу я тебя лаской и присказкой, выпарим химию и повеселимся, как законные супруги, а не приблудные кошки в проклятой общаге. По спи, родимый…
Притих я, задремал, не все еще потеряно, думаю, Федо-тыч, не боись.
Но, думаете, дали гады поспать человеку спокойно и нервы привести в порядок? Ни за что. Дежурная всю дверь растрясла.
– Выходи в Новый год на улицу, свинья блудливая! Я и ушел домой, к матери.
Что вы на это скажете, граждане судьи, и почему мне отказано было следователем Фирсовым в проведении экспертизы на предмет выяснения роли дурдома в деле вытравливания из меня насильственной химией мужских способностей и фашизма сестер Семеновых над личностью человека?
Я требую переследствия по своему делу и согласен после него хоть на расстрел…
Расписались мы с Клавой, несмотря на такое грустное мое положение. Лечусь. Травки разные попиваю, трусцой бегаю, душ принимаю в физиотерапии с какими-то уколами, но все попусту: не пробуждается во мне не то что былая ярая сила, а обыкновенные супружеские обязанности.
Год целый держался, не пил, а тут нарушил слово, данное Клаве, и запил от обиды и нежелания существовать на белом свете…
И под самый новый следующий год возвращаюсь я в тоске на свою базу. И вдруг впереди эти две гадюки идут, сестры Семеновы.
Я ведь в армии танкистом был на «тридцать четверке». Честно говоря, даже подумать как следует не успел. Кровь в голову вдарила. Вот поравнялся с гадюками. Делаю поворот на месте и прижимаю обеих к забору. С точки зрения танковождения – отлично провел маневр, как в Праге, где довелось мне защищать наши ошибочные интересы.
– Ну, – говорю, – гадины, признавайтесь, чем вы меня накормили в дурдоме, что я как мужик неисправен, не то кишки выпущу…
А старшая Семенова уже завалилась на бампер и хрипит. Другая же испугалась и названия каких-то лекарств мне разъясняет, спасти шкуру хочет…
Ну, тут дошло до меня, что убил я Семенову и что теперь прощай вообще вся моя жизнь и несчастная жена Клава. Помрачился я от этого, трактор заглушил – чего ему за меня отдуваться – и убежал. Даже как арестовали, не помню…
Вот – все мое дело, по правде и без лукавства.
В судебном заседании прокурор то и дело рот мне затыкал и в свою колею заворачивал. Теперь же я расставил обстоятельства по своим местам, и вы можете удаляться решать мою судьбу…
Ты же, Клава, не горюй. В тюрьме я опять по тебе как по жене затосковал. Перетрясло меня на следствии, и все на свои места встало. И если не пойду под расстрел, жду тебя на свиданке. Смирись с судьбою и нелепой жизнью, время еще есть. А Ракова с Михеевым все одно кто-нибудь прихлопнет. Больно много народа от них пострадало ни за что ни про что… Веселись, Клавочка, где наша не пропадала?… И матери на могиле крест справь завидный, чтоб век простоял.
Жду я теперь тебя на тюремное свидание… прости, родная…
ЖАК КУСТО В КОНЬЯКЕ
…Фалин, используя служебное положение, похищал с за-водобазы «Азербайджанвино» коньяк и перепродавал его частным лицам по демпинговым ценам…
Последнее слово подсудимого Фалина
Граждане судьи, предварительное тюремное заключение, то есть тюремная жизнь, тюремные прогулки, тюремный досуг, тюремная пища и так называемые оправки пошли мне как личности с широким кругозором и интересом к прогрессу XX века исключительно на пользу. Большое спасибо органам внутренних дел, где отчасти командует зять покойного товарища Брежнева, за отлично разработанный режим дня и суровую, скромную атмосферу камеры, в которой лучше, чем в гостинице «Москва», оглядываешь пройденный путь и ужасаешься его полной разбитости, а также царству непроезжих колдобин.
Перебрал я там по косточкам как свои отрицательные поступки, так и положительные нюансы легкомысленного поведения. Навел, как говорится, цыганский баланс существованья. Подбил бабки. Щелкнул бухгалтерскими счетами, которые презирал всю жизнь в силу размаха душевных и физических сил.
Жесточайшим образом судил сам себя за принципиально бессердечное отношение к временным усладам сердца – Галине Ж., Элле А., Тамаре Б. и к некоторым другим, чьи фамилии не стоят того, чтобы вносить их навек в бессмертные протоколы нашего с вами интимного судебного заседания.
Но, пользуясь случаем, желаю воспеть имена Ирины Н., Ольги Ш., Натальи С., Людмилы Б. за их героическое внимание к тщательно изолированному от сношений с внешним миром одинокому подследственному мужчине.
Это о них, граждане судьи, великий поэт, неравнодушно относившийся к работе советских пожарников, искренне воскликнул:
Коня на скаку остановят, В горящие избы войдут…
Нетрудно вообразить, сколько сил, средств и унижения женственности понадобилось моим вернейшим подругам для того, чтобы во время резкого ухудшения снабжения населения нашей родины необходимым продовольствием суметь наладить мне передачи так называемой рецидивистами «бациллы», то есть масла, сала, ветчины, корейки, колбасы, чеснока и клюквы в сахаре, которая нынче не часто перепадает супругам секретарей даже обкомов партии.
А теперь могу с чистым сердцем заявить: да, да и еще трижды да – виновен в хищении у «Азербайджанвина» количества коньяка в особо опасных для государства и партии размерах.
Да, проводил я хищение в течение трех безнаказанных лет с применением технических средств, наглым цинизмом и организацией подсобного персонала, как то: сборщиков пустой посуды, разносчиков, продавцов, закупорщиков пробок, подделывателей коллекционных этикеток и так далее. Все это так.
Но спросили бы вы, что именно подтолкнуло меня поначалу к монтажу подземной трубы, ведущей от главного вместилища заводобазы к приемному пункту за охраняемым забором, находящемуся в подведомственной лично мне пожарной водокачке? Не спросили.
Может быть, вы спросили о том, что опять-таки придало мне сил для прокладки в одиночку – в одиночку, граждане судьи! – подземной траншеи? Тоже не спросили. Но ведь я трижды засыпан был грунтом, залит случайно задетой обушком канализацией, чудом, можно сказать, спасся, заработал смещение радикулитных позвонков и в полном смысле слова носом землю рыл.
Технических средств я не крал, должен заметить, но на свои личные сбережения приобрел у неизвестного лица из НИИСРЕДМАШа мотопомпу. Нержавеющие же трубы нужного диаметра достал за взятку у другого неизвестного лица с мусульманским акцентом. Без взятки же не видать мне было как своих ушей ни листового дюральалюминия, ни титановых бачков с космического предприятия, ни рас-предкранов от спутников Земли, ни пластмассовых флянцев и многого другого, вызванного плохим снабжением населения запчастями для приусадебных участков.
А разве не совершил я по-своему героического акта, когда во взятом напрокат у военного спасателя атомных подводных лодок, чью фамилию напрочь не помню, в сверхсекретном костюме-скафандре с полупроводниковым намордником и в ластах с мини-моторчиками на пятках три часа нырял в гигантское вместилище коньяка, но присобачил все-таки трубопровод для своих преступных, но во многом благородных целей?… А?…
Век свободы не видать, граждане судьи, но никакому Жаку Иву Кусто не снилась такая подводно-коньячная эпопея, то есть одиссея. Это ему не Эгейское, так сказать, Красное море. Работать приходилось на ощупь в кромешной тьме крепостью сорок с лишним градусов, натыкаясь на дубовые чурки, ускоренно вбирающие в себя сивушные масла и сокращающие выход пятилетнего коньяка на четыре года. Тут мы далеко обставили знаменитую своими коньяками Францию и установили мировой рекорд установления коньяко-старости…
Конечно, для работы я использовал по совместительству свою рабочую вахту начальника пожарной охраны заводо-базы. Но вся работа была выполнена мною с замечательными сверхстахановскими показателями, благодаря личной заинтересованности в деле. Вот где ключ повышения эффективности.
Я, можно сказать, без шума на весь Советский Союз установил трудовые рекорды по прокладке подземных коммуникаций, монтажу конструкций и работе во вредной для жизни окружающей среде. К тому же, как и всё у нас, с горечью об этом заявляю, секретный намордник оказался с недоделками, и я испытывал чувство глубокого похмелья почти трое суток. От протечки скафандра тело мое впитало в себя коньячные пары так, что впоследствии, держа брандспойт, тряслись без былой твердости руки, а в глазах появилось частично стойкое окосение зрачков. Но это – дело прошлое. Я, как и весь наш народ, прощаю родному среднему и тяжелому машиностроению брак в работе и дальнейшие недоделки…
Я почему так подробно на всем этом остановился? На следствии мне было отказано во внесении в дело подробностей. Некультурно отказано.
– Похищал?
– Похищал.
– Организовывал?
– Так точно, гражданин следователь…
– Развращал торговую сеть?
– Не развращал, но смущал.
– Вот и пошел к чертовой бабушке в карцер за просьбу о подробностях и клевету на советскую власть!… Вот и все…
Нет, не все. Раз дали мне последнее слово, то спасибо нашему передовому правосудию. Я его сейчас использую на всю катушку и халабалу, как говорят рецидивисты.
Так что же, в конце концов, толкнуло меня на преступление и диверсию против борьбы товарища Алиева с воровством в «Азербайджанвине» и других республиканских организациях? Жажда наживы? Нет. Конфисковано было у меня всего 877 рублей деньгами, семь ондатровых шапок – я их уважаю, мопед «Ява», диван, обитый крокодиловой кожей, вывезенной Настей Ф. с Кубы в период жестокого преследования этих ящеров Фиделем К., да патефон рождения 1940 года. Прошу его возвратить, так как подарен он был папе и маме на день моего рождения, а радиол я не уважаю. Как сказал поэт, пластинка должна быть хрипящей…
Итак, не жажда наживы, поскольку мог я иметь и дачу в Крыму, и дом под Москвой, и пару машин плюс миллион, зарытый на клабище, как у Рустама Ибрагимбекова, бывшего директора «Азербайджанвина».
В отличие от него мною руководила гражданская жалость и мужественное сострадание к народу – строителю светлого будущего.
Поначалу прибегает ко мне соседка. Лица на ней нет формально и фактически.
– Выручай, – говорит, – Петя. Иван Игнатьевич в приступе жабы, весь город на такси объездила, сто двадцать рубчиков прогоняла, валидола с нитроглицерином найти не могу. Ни в одной аптеке нет. В больницах тоже пропал, словно мясорубки. В Афганистан и в Польшу, говорят, весь отослали. И коньяку нет в магазинах… Выручай… За деньгами не постою…
Я резонно отвечаю, что коньяка в доме не держу, а уважаю чистый спирт, который, к сожалению, вылакал с Зоей В. и с Зиной У.
Анна Ивановна – на колени.
– Принеси с базы, сосуды расширить Игнатьичу моему дорогому и единственному. Десять лет отбарабанил ни за что, неужели ж подыхать теперь ему от недостачи в стране валидола?…
– Это будет, – заявляю сурово, – воровство, а я как неподкупный назначен заведовать пожаркой.
Тут соседка в квартиру меня к себе тащит, а на кровати супруг ее содрогается, лицо посинело, губы белые, глаза под люстру завел…
Для меня здоровье человека всегда дороже социалистической собственности. Бегу на базу. По дороге думаю: вот Брежнев, сволота, вагон за ним таскается, врачами набитый, коньяк в боковом кармане французский рядом с кнопкой ядерной войны держит, а простой советский человек загибается от болезни роста аптечного снабжения…
Прибегаю. Объявляю вечернюю пожарную тревогу. Пожарники мои разбежались по гидрантам, а я набираю в карманы непромокаемого плаща с литр коньяка в дегуста-торской, благодарю караул за отличную подготовку к пожару и бегу к больному… Поспел вовремя. Еще пяток минут, и врезал бы дуба сосед. Уже ногами дрыгать начал и советскую власть проклинать. Влили мы ему в рот грамм пятьдесят. Ожил на глазах. А остальное мы под закусочку соседкину пригубили…
С этого все и началось. Жил я тогда с Валей С., а в промежутках между ней – с Тамарой Щ., Валюшка в аптеке работала, аптекаршей была. Томуля же в буфете вокзальном химичила. Они и склонили меня к хищению коньяка, для чего каждая, независимо друг от друга, склеила мне из толстого полиэтилена, которым ракеты накрывают, на Европу нацеленные, две нательные канистры емкостью два литра каждая. А тут еще коньяк существенно подорожал, хотя в продаже его давно не было. Весь он партией распивался на банкетах и на валюту шел в капстраны. Вот и пошло постепенно.
Жизнь моя изменилась к лучшему. В деньгах не испытываю недостатка. Имею пристальное внимание со стороны директорш вагонов-ресторанов, буфетов, магазинов, официанток и так далее.
Признаю за собой великий грех по части любовной романтики и каюсь, что не мог сладить с безумным влечением к мимолетным романам с противоположным дамским полом.
Сосед мой выживший начал между тем распределять коньяк среди сердечников – инвалидов войны и вообще страдающих одышкой пенсионеров, чем резко сократил между ними смертность. Брали мы с них за это копейки, как за валидол. Не звери же мы, а люди новой формации.
Между тем, граждане судьи, пошли в народе отравления бормотухой и сивушной водкой, что вызвало в моей душе возмущение, так как я видел, что за воровство происходит в «Азербайджанвине» и как оно рекой льется в глотки разного ворья и начальства. А тут еще слух пошел, что Брежнев перед смертью план имеет увеличить количество новорожденных и, соответственно, уменьшить число лишних людей пенсионеров.
– Зачем, – сказал он, – стране лишние бесполезные рты? Пусть лучше активно помирают, чем пассивно забивают «козла» и пялят глаза на фигурное катание по телевизору. Мы и так обогнали Запад по детской смертности…
Для этого и создал Брежнев искусственную недостачу сердечных средств в аптеках. И заиграли у нас духовые оркестры на улицах. Хоть уши с утра затыкай. Невозможно в выходной вдохновиться на хорошее отношение к даме сердца. Тоска на душе от марша Шопена. На кладбищах очереди выросли несусветные. Кавказцы на цветы цены вздули так, что одного рабочие раздели и на морозе два часа продержали до обморожения всех конечностей. Даже на гробы предварительная запись пошла. Случай был такой. Записался человек на гроб в пять часов утра для тещи помершей, а у него перед самым носом гробы кончились. Он и скончался на месте от глубокого огорчения. А о том, что на поминки хватать не стало не то что портвейна, но и одеколона, говорить не приходится.
Тогда-то я и принял решение резко увеличить хищение коньяка для помощи людям и провел с этой целью трубопровод с заводобазы в помещение водокачки.
Не мог я равнодушно наблюдать за происходящим в городе и его окрестностях. Благодаря вливанию коньяка в сосуды смертность пенсионеров сразу пошла на убыль с существенным прогрессом.
Понятное дело – горком всполошился. План у него по смертям стариков недовыполнен. УКГБ взялось за дело. Поняли органы, что «левый» коньяк течет с заводобазы в недопустимых пределах. Устроили чекисты по приказу своего Андропова экстренную строгую ревизию.
Оцепили все предприятие с бронетранспортерами. Никого двое суток не выпускают из проходной. Разумеется, директор Ибрагимбеков погорел с документацией и недостачей в пересортице. Насчет этого жулья с заводобазы вам лучше известно. Миллионами и брильянтами, на кладбищах закопанных, они у вас от расстрела откупятся, если вообще через год на свободу не выйдут. Мне до них дела нет, но из-за таких сволочей и я лично погорел со своим трубопроводом.
Спасая шкуру, Ибрагимбеков и главный инженер Гус-сейнов для сокрытия недостачи задумали поджечь заводо-базу, будучи окружены войсками КГБ. Вызывают меня, говорят:
– Вот пятьдесят тысяч рубчиков. Подожги в течение часа контору и перекинь умело бушующее пламя на подва лы, цистерны и прочие вместилища. По окончании пожара получишь еще столько же и в Баку поедешь к нашим Зулейкам осетрину на вертеле жрать…
Но плохо эти господа знали Петра Константиныча, пропащего, но благородного человека. Плохо. Не догадывались о пребывании в моей душе идеала.
– Я, – говорю, – создан природой и назначен трестом для тушения пожаров, но не для поджигания рейхстагов, как Георгий Димитров, и душу не продам даже за миллион новыми.
Разве не достойный ответ?…
Как же поступают тогда эти прохиндеи? Ночью я был неожиданно связан людьми с кавказским, еврейским, украинским и русским акцентами, но в масках, для дальнейшего уничтожения меня в огне преступного пожара. Я был брошен в склад вторичного сырья с заткнутым ртом и перебитой переносицей.
Трагически слышу, как за стеной начали спаивать всех ночных моих пожарников. Идет подготовка к якобы стихийному бедствию. Затем изо рта у меня вытащили газету «Правда», а воткнули брезентовую рукавицу. Вернее, все произошло наоборот. Так как после опознания моего обгорелого трупа во рту не нашли бы «Правды». Сгорела бы она… Затем были разбиты три бутылки коньяка «Баку», и меня облили им с головы до ног, чтобы вскоре поджечь. Но хотя и мечтал я порой, философствуя с подругами, о красивой смерти в огне пожара, спас меня Господь, спас…
Бандиты пошли поджигать здание конторы, расположенное над складом коллекционного коньяка. Я же веревками на руках нащупал битую посуду с рваными краями и перерезал – как в кино! – путы. Перерезал и бегу тайком к телефону. Вызываю дружка своего из горкоманды по неотложному сигналу, потому что огонь забушевал уже над конторой.
Жора и прилетел на пяти машинах с неопохмелившейся командой, пока еще коньяк не весь сгорел. Как на крыльях прилетел. Если бы мавзолей загорелся, не было бы такого экстренного явления команды…
Бушует пожар, но я, как призрак мщения, возглавил борьбу с огнем, забыв о собственной уголовной наказуемости. Спасая заводобазу от неминуемого взрыва, я спустил весь коньяк из главного вместилища через личный трубопровод в водокачку, где открыл все краны. Естественно, коньяк залил низинку и канавы, куда и устремились законным образом жители Черемушек с бидонами и банками. Не обошлось и без безобразий типа драк и разгула с песнями и танцами. УКГБ сразу все поняло. Известно, что ключ от водокачки находился всегда у меня. Вот и все подробности дела.
Дошли тут до нас слухи о смерти товарища Брежнева, вызванной будто бы тем, что его вечером в Кремле напоили, а утром не дали ни грамма коньяка опохмелиться. Это ему за пенсионеров вышла такая кончина. А председателя КГБ Андропова я прошу возглавить крестовый поход против жуликов-миллионеров, как Ибрагимбеков и другие.
Надеюсь, что вы зачтете мне мой героический отказ от поджога вверенного объекта и самоотверженность при тушении такового.
На ожоги и выбитый при заталкивании в рот брезентовой рукавицы левый передний зуб я уж не жалуюсь и великодушно отказываюсь от компенсации.
И вообще, я не вор, а сострадательный романтик, втянутый в крупную аферу алчными подругами жизни и гнусно преданный многими из них на предварительном следствии.
А насчет демпинговых цен на ворованный коньяк, то я не собирался конкурировать с государством, вроде какого-нибудь японца Мицубиси с Америкой, как оскорбил меня следователь Лычкин.
Просто я совесть имел воровать, но не спекулировать.
СУДЬБА ПАРТИЗАНКИ
Мысливцева осуждена по ч. I ст. 158 УК к штрафу в сумме 250 руб. Она, будучи пенсионеркой и получая пенсию в сумме 25 руб. в месяц, признана виновной в изготовлении браги для самогона: у нее были обнаружены аппарат для самогоноварения и 20 л браги.
Последнее слово подсудимой Мысливцевой
Граждане судьи, Лариса Ивановна, то есть я, впервые за свои 52 года трагической жизни сидит на скамье подсудимых. До этого сиживала только исключительно в гестапо, где подвергалась различным пыткам, будучи несовершеннолетней партизанкой. До сих пор в городе нашем имеется музей партизанской славы, и там помещен за стеклом кусок стены, на котором я кровью своей, текшей с губ, написала: «Гитлер говнюк. Русский солдат отомстит за Лариску».
И русский солдат отомстил за всех измученных в пытках и погибших партизан. Отомстил он и за многих мирных жителей.
Но советская власть, не побоюсь тут таких слов, жестоко отнеслась к круглой сироте Ларисе Ивановне. После победы я была насильно помещена в детдом для дефективных подростков, хотя дефективного во мне не было ничего, кроме дрожания рук и бесстрашия перед хамскими мордами воспитателей.
Не совру, когда скажу, что были все они хуже гестаповцев, половинили на кухне нашу несовершеннолетнюю пищу, недодавали сахару и масла, называли беспредельщи-ной и скотиной. Я подверглась изнасилованию директором детдома Мыкиным, который сейчас пенсию получает в десять раз больше моей и со свиным рылом торчит в райкомовской кормушке, сволочь… Кровь закипает, когда вспоминает Лариса Ивановна отрочество детдомовское, обиды души, голодуху и прочие унижения.
Персонал детдома занимался самогоноварением с целью сбыта и обогащения. Так как находились мы в глухой местности, где Берия решил строить атомную бомбу. Заключенные на стройке получали бериевский паек за вредность и риск для жизни в радиации. Вот наши воспитатели и выменивали самогонку на шоколад, сигареты, колбасу, консервы и многое другое. Заключенных действительно кормили на убой. Долго они не выдерживали и врезали дуба от болезней крови и обморожения под землей.
Вот с тех пор и пошла я по самогонной части. Потому что воспитатели так прямо и учили нас: закон – тайга, прокурор – медведь, жить в Стране Советов надо уметь…
Науку я получила первоклассную по части самогоноварения и изготовления настоек с наливками. Равных мне в этом деле нету в Советском Союзе и за границей. Шофер наш в чехословацком посольстве, когда в отпуск приезжал, так прямо и заявлял:
– Руку, Лариса Ивановна, даю на отсечение, что чехи со своею хваленой «сливовицей» в подметки не годятся нашей «вишневочке» и «рябиновке».
Но об этом – впереди. Хочу возвратиться в историю своей трагической, повторяю, жизни. После совершеннолетия заключили меня без суда и следствия в лагерь как проживавшую на оккупированных районах и торговавшую своим телом при немцах. Как же я могла торговать своим телом, когда оно полностью было невинным, но изнасилова-лось с угрозами и посулами коммунистом Мыкиным, чья гестаповская рожа висит на доске почета в парке культуры и отдыха имени Клары Цеткин?
Как же я сотрудничала с немцами, когда мы с подружками только зазывали фашистов в темные уголки, а партизаны их приканчивали? За подозрение в связях с народными мстителями я была измордована пытками. На допросах притворялась дурочкой, стебанутой пыльным мешком, и никого не выдала.
А советская власть за все это отблагодарила меня жестоким детдомом и чувашскими лагерями? Сколько, бывало, писала горькими ночами Лариса Ивановна жалоб Сталину,
Хрущеву, Шверникам разным бессердечным и бывшим партизанским генералам! Где уж там… Сразу после войны зажрались они, как чушки, расселись задницами по теплым местам и книг понаписали про свои подвиги. Партии нашей, мол, видней. Раз заключена ты за моральное разложение в оккупации, значит, шлюха ты подгестаповская, сиди и не вертухайся.
Но когда Сталин подох – я в лагере всю правду об этом звере раньше Хрущева узнала, – отпустили меня. Поселилась Лариса Ивановна в своем городе, хотя косо смотрели на меня бывшие эвакуированные граждане, которые в глубинке с других эвакуированных три шкуры драли за мешок картошки и обогащались. От обиды ожесточилось мое сердце.
От мужских приухаживаний отказываюсь, потому что и на том свете вспомнит Лариса Ивановна детдомовских своих палачей и ихние приставания. На исповеди призналась я батюшке, что собираюсь я грех на душу взять и подвесить публично Мыкина за то, что насильник он и разбогател на продаже смертельно обреченным зекам самогонки. Но батюшка вразумил меня и отвратил молитвою сердечной и суровым назиданием от кровавого дела. Отвратил. А то у Ларисы Ивановны не заржавело бы. В лагере я вот этими руками двух сучонок удавила, которые с кумом якшались и помогали новые дела шить на политических…
Работать я нигде не могла, потому что после пыток и изнасилования стали дрожать у меня руки и что-то такое с координацией движений произошло.
В остальном же была я баба видная и соблазнительная. Даже серьезные предложения имела от шоферни солидной и трезвых командировочных. Отказывала. Меня и после смерти тошнить будет от одной только мысли о мужиках.
Устроил Ларису Ивановну собес в ресторан гардеробщицей. Но от клиентов жалобы пошли в горком партии, что руки у меня дрожат, когда пальто подаю, и они после законной поддачи не в те рукава попадают. Было дело, когда одного купчика из Тбилиси галошей по башке огрела, так как он начал хамить, что его номерок у меня находится под юбкой. Я и огрела его галошей и еще каблуком поддала под ребрину. Уволили.
В школе тоже долго не продержалась. Я как взгляну на детишек, как вспомню себя сиротой полуголодной, объедки сшибающей в детдомовской помойке, так в слезы и в трясучку наподобие эпилепсии падаю.
Тоже уволили как смущающую грустным видом счастливое детство.
Что делать? Мыкалась то здесь, то там. Все у меня из рук валится. Пенсию не дают.
– Ты, – говорят, – еще не инвалид, а лишь кандидат в калеки, и возрастом не вышла…
Но жить-то ведь надо и воровать неохота, потому что я по совести жить хотела и не желала душу марать в разных советских злодеяниях против собственности.
Тут друг у меня завелся бескорыстный. Степан. Жена прогнала его из дому и ограбила ввиду неспособности исполнять долг супруга после работы на атомном предприятии.
Разговорились мы с ним в нарсуде, где я правды зазря искала насчет приусадебного участка, отобранного совхозом: домик я имела на совхозной территории.
Вижу, что у Степана этого глаза не как у мужика, а как у раненой собаки. И хвост существенно поджат. Разговорились и сошлись во мнении, что все мужики дрянь и жизненная подлость, а бабы еще хуже во сто крат и поехидней в подлости и предательстве. Пригласила его к себе чайку попить и настойкой угостила травяной. Полное у нас со Степой единство взглядов торжествует за столом.
– Что это, – спрашивает, – за настоечка у тебя, Лариса Ивановна, ведьмовская такая и волнительная, на ласку что-то потянуло, в крови горит огонь желанья, как до рабо ты на проклятом атоме!…
Я Степана урезонила и велела к жене возвращаться с подобными желаниями. Но он взмолился не прогонять его обратно, а поселить в доме на правах недействующего супруга. И мы будем друзьями до конца наших дней. Я согласилась. У меня ведь тоже душа отмерзла от жестокости жизни, и хотелось морального тепла.
Тут мы и наладили производство отличного самогона. Дури не гнали, а старались очистить продукцию, словно невинную детскую слезинку. Соответственно, клиентуру раздобыл Степан. Связи у него были в разных городах.
Травы мы настаивали по полгода и больше. Настойки шли и для натираний при артритах, ревматизме и радикулите, но и как внутреннее употреблялись.
Если люди от советской сивухи с красными этикетками травили внутренние органы, то наш трижды очищенный самогон здоровья прибавлял, в дурь поведения не повергал и был дешевле какой-нибудь дряни сельповской.
Деньжата у нас появились соответственно. Степан шубу кроличью мне купил. В кино ходим. Телевизор смотрим. Живем, никому не мешаем. Пенсию вдруг мне назначили в двадцать пять рубчиков. Анекдот просто. Как же, думаю, жить на такую ничтожную подачку самого справедливого в мире государства, если человек, допустим, не ворует, самогона не гонит и вообще нигде не халтурит налево? Что у них там, наверху, за представления о жизни неимущего народа, если он инвалид с дрожащими руками?
Может, в городе у нас шпион сидит, вроде Зорге или «Семнадцать мгновений весны», и доклады шлет в политбюро такого рода: у населения борода в молоке, нос в табаке, денег куры не клюют, магазины мясом дешевым завалены, есть не успевают, сберкнижки заместо туалетной бумаги используют, потому что с ней полный хронический дефицит, дело доходит до политических волнений в очередях, рекомендуем срезать городу нормы продовольствия, а пенсию установить в двадцать пять рублей, которых им и на кино хватит…
Что такое двадцать пять рублей пенсии? Издевательство и надсмехательство над социальной жизнью инвалида.
Да, признаюсь, я иногда открыто возмущалась неблагодарностью нашей партии, которая отказала мне в признании инвалидом Отечественной войны. Где у меня начали руки дрожать и нервы сдавать? В гестапо или во фронтовом публичном доме? Но это – дело прошлое. Счет теперь некому предъявлять…
Никакой водочной монополии государства мы со Степой не подрывали и не зарывались с количеством нагоняемого самогона. Закажут нам люди хорошие на свадьбу или на поминки – мы и нагоним. А как же иначе скромной, нигде не ворующей семье отпраздновать брак или широко помянуть близкого человека? Никакой зарплаты не хватит, чтобы, как говорится, на рыло пришлось по бутылке белой, а на женское лицо 0,75 красного? Тут и на закуску ничего не останется.
Вот мы и выручали людей своей скромной коммерцией, а если на опохмелку не хватало, безропотно добавляли когда литровку, когда две.
Но тут зависть взяла бывшую жену Степана, и загорелось в ней подозрение, что мы заделались тайными полюбовниками. А насчет мужской слабости от работы с атомной бомбой Степан, по ее мнению, просто симулировал от недобрых чувств к ее суровому характеру. Я жену имею в виду бывшую. По ее доносу обыскали нас внезапно и, конечно, бражку нашли, которую мы на обмыв ордена «Дружбы народов» приготовили для писателя одного неимущего и к Международному женскому дню 8 Марта.
Хочу решительно заявить, что Степан покойный был моим единственным жизненным другом, и желаю расследования его смерти в следственной тюрьме. Сердце ни с того ни с сего просто так ни у кого не разрывается.
Вы хоть и охамили всенародно сталинскую харю, но следователи у вас все те же сидят в кабинетах. Вот и меня пытал один такой, спать не давал и в глаза светом бил, чтобы призналась я в связи с какими-то антисоветчиками и что по их заданию как бы гнала самогон, спаивая рабочий класс. А под балдой он планов не выполняет и тащит нашу область позади всесоюзного соревнования.
Не вышло. Лариса Ивановна и в гестапо пытки выдержала, а в советской тюрьме и подавно плевать на них хотела. Прошу учесть мои заслуги в партизанском движении и присудить к тюремному заключению на большой срок, так как на 25 рублей пенсии жить по-человечески не имею никакой героической возможности. А если освободите, то я снова буду гнать самогон высшего сорта до окончательной потери или свободы, или жизни. Больше Ларисе Ивановне сказать вам нечего.
До свиданьица, сволочи…
ГОРЬКИЕ ПОМИНКИ
Петченко, Долгов и Руманов, будучи в нетрезвом состоянии, сорвав замок с двери сарая Олейникова, украли у него бочонок с 50 л сухого виноградного вина стоимостью 50 руб. Ими был также украден и впоследствии съеден теленок двухмесячного возраста…
Последнее слово подсудимого Петченко
Граждане судьи, я лично отказался от адвоката, потому что считаю себя грамотным и без него. На всем протяжении этого, с позволения сказать, судебного процесса на чем я строю линию своей защиты? На полностью оправдывающем наши не совсем порядочные действия факте. А именно: в том, что произошло, виновны не мы, а наша винно-водочная промышленность. Да! Только она, и никто больше.
Я еще раз настаиваю на проведении химической экспертизы мятной водки и портвейна № 37, которых мы закупили в сельпе три ящика. Почему нам отказано в экспертизе? Потому что прокурор выразился в том смысле, что в районе еще не имеется случаев смерти не только от портвешка и водки мятной, но и от настойки вишнево-горькой. Так выходит, надо сначала помереть от вредной отравы, а потом экспертизу тебе дадут?
Что-то вроде культа личности получается, когда миллион людей угробили ни за что ни про что, а потом Никита расследовал дело и выкинул Сталина из мавзолея. Убитым не стало от этого легче, говорят в народе…
Одним словом, я обвиняю советские спиртные напитки в низком качестве на грани смертельного отравления пьющих личностей. Допустим, никто в нашем районе не помер от сельповской мутной дряни. Но психического-то вреда сколько выходит от нее? Вы это подсчитывали?
Вы ведь только судить привыкли и срока влуплять. А вникли вы, почему на Новый год дружок мой Павлов Костя выбежал на сцену в клубе в чем мама родила и рычать начал? Думаете, он на советскую власть этим самым клеветал и намеки излагал в голом виде в адрес нашей внешней политики?…
Нет. В Косте человек кричал, который должен звучать гордо, а он вместо этого кориандровую пьет, которая всю гордость враз превращает в грубое скотство. Что остается делать человеку? Не убивать же министра пищевой промышленности? Вот он и выбегает на сцену и рыдает, как маленький.
А Безуглова Настасья? На что уж женщина тихая, мужа не бьющая, не судимая, книжки читать уважает, а после портвейна № 37 – двух бутылок – мебель в доме изрубила топором и печь русскую разрушать принялась. На самое святое, можно сказать, покусилась в доме! Кто в этом виноват? Ответ один: портвейн № 37.
Фактов можно привести тысячу. Тут и хулиганство, и разбой, и нанесение телесных повреждений самим себе и посторонним гражданам. Не хуже меня обо всем знаете, граждане судьи.
Вы, конечно, можете резко возразить мне, что отвратительно спихивать все грехи человека на спиртные напитки. Где же, мол, тогда, собственно, человеческая совесть, которая должна разбираться без вашего суда что к чему и призывать нетрезвую личность к гражданскому порядку? Вы также можете заявить, что многие пьют, но порядка не нарушают. Известно, что многие артисты-гастролеры вдребадан выходят на сцену пьяные вплоть до Людмилы Зыкиной. А о «Песнярах» и говорить нечего. Разве в трезвом виде станешь так визжать русские наши песни?
Но речь тут не об артистах, а о нас. Так что давайте вспомним всю картину преступления.
Пить мы начали вечером. И не от веселья типа Первого мая или Дня танкиста. Пить мы начали с горя. Ибо приезжает ко мне Руманов на мотоцикле и говорит:
– Вася, беда пришла… горе у нас… Леньку пришибли в Афганистане. В райком меня дергали вчера. Так и так, говорят… Погиб смертью храбрых, защищая свободу афганского народа, который сверг помещиков и капиталистов, как мы в семнадцатом году. Храни по этому поводу гробовое молчание. Не расстраивай народ. Ему на трудовой вахте стоять надо. Да и империалистические разведки только и ищут слухов о смерти наших солдат в братском Афганистане. Слухи они эти используют, чтобы обвинить родину социализма в агрессии и гегемонии. Так что – крепись. Как только покончим с басмачами, так сможешь съездить на могилу брата и посыпать ее нашей районной землей. Подписку о неразглашении тайны смерти брать у тебя не будем, ибо ты план выполняешь и радио «Свобода» не слушаешь, согласно сексотской информации. Крепись. Поминки устрой, но под иной маркой. Например: прочитал новую книгу Леонида Ильича, тезки брата своего, и непременно захотелось поговорить о ней за стопочкой с односельчанами.
Я отвечаю Руманову:
– Помянем Леню обязательно и тайну его смерти сохраним, подчиняясь распоряжению партии, но помянуть следует по-христиански, если человека басурмане прирезали. Идем к батюшке, панихиду отслужим за всех убиенных в народно-освободительных войнах, пропади они пропадом, а потом помянем Леньку бедного, слава Богу, хоть отец с матерью до горя такого не дожили. Сейчас они оттуда смотрят на нас строго и желают устройства панихиды.
Садимся на мотоцикл Руманова, друга моего. Летим по грязище в город к батюшке. Признаемся во всем и просим призреть в молитвах бедную душу солдатика, прирезанного на чужбине за чью-то непонятную свободу.
Батюшка душевно отнесся к нашему горю. Созывает певчих по телефону человек пять, на пенсии которые. Идем в храм Божий, можно сказать, тайком, чтобы милиция чего-нибудь такого не заподозрила. Панихиду служим. Свечки поставили кому положено. На душе полегче вроде стало. Все же панихида эта христианская, а не траурный митинг, от которого душа свинцом тягостным наливается.
Затем летим обратно в деревню. Третьему нашему дружку открываемся насчет смерти Лениной. Скидываемся поблагородному, потому что Руманову одному не потянуть было на приличные поминки.
В сельпо не хотели нам давать три ящика спиртного без справки председателя о свадьбе, дне Ангела или смерти родителя. Пришлось звонить Руманову в райком. Так, мол, и так, говорит. Книгу Брежнева новую только что прочитал. Сильная книга. Культурно обмыть ее желаем с сознательным активом деревни, но отсталость сельпо чинит препятствия. Внушите долдону зажравшемуся, чтобы немедленно продал три ящика мятной и портвешка № 37.
Подействовало. Оттаскиваем ящики к Руманову. Супруг своих призываем закуски сообразить, а они, как увидели большое количество бормотухи, так сбежали от нас к родне, чтобы в случае чего под руку не попасть. Хорошо. Сами поминать начинаем. На столе ничего, кроме капусты переквашенной и картошки в мундирах. Пьем и прикидываем, что же это за соображение завело наши вооруженные силы черт знает куда, в Афганистан какой-то. Зачем он нам вместе с остальной Африкой, когда мы не можем в районе порядок навести с промышленностью и сельским хозяйством? За что мальчонка погиб?
Подслушал нас кто-то. Ну и всполошилась вся деревня. Полный дом народу набился. Среди людей есть и такие, у которых парней только что в армию забрали, и ни слуху от них ни духу. Может, тоже басурманами прирезаны?… Бабы плачут, сны нехорошие вспоминают. Детишки ревут. Детки оставленные убиваются. Неприятная создалась атмосфера.
Тем временем трем ящикам хана пришла. Не хватает выпивки. Бежим домой к завсельпо. Душевно на этот раз отнесся. Еще пять ящиков кориандровой взяли, а из закуси в сельпо только конфеты «Красная шапочка» были и морская капуста, от которой у сельского жителя ушки на макушке от омерзения шевелиться начинают. Надо же дожить деревне русской до немыслимой морской капусты! А если начать народ курями угощать или кабана забить, то все равно всех не накормишь, а семью оставишь лицом к лицу с призраком недоедания.
Пьем. Афганских помещиков и капиталистов ругаем и наших генералов заодно, потому что от безделья они с ума посходили, и в войну им, сволочам, поиграть не терпится.
Все столетники у Руманова общипали на закуску. Столетник очень нейтрализует в организме бормотуху, и витамин опять же, испытанный веками…
Ну и, конечно, допились мы, граждане судьи, бормотухи всякой.
Руманов вдруг как заорет:
– Басмачи в сарае… басмачи в сарае… сабли точут… вилами их… вилами…
А сам в окно выкидывается, в грязь заоконную, в завядшие золотые шары… Тут просто массовое помешательство наступило, словно белены все объелись дружно, как в добрые старые времена. Светопреставление.
Кто советскую власть чехвостит, кто грудью становится на ее защиту. Те, которые из города к нам по приказу Никиты подались, орут, что весь мир нам надо завоевать и со всех стран налоги драть. А крестьянин-то поумней. Он чует, что к чему. Ну и драка, естественно, началась и дошла до бесконтрольного мордобоя. Поколотили мы приезжих «империалистов».
Успокоились потихоньку, но тут самое главное началось. Кто остался на поминках, того в белую горячку бросило от бормотухи. Один я на ногах держусь, и то чудится мне, что печь с места стронулась и хвостом помахивает… Натуральный такой мохнатый хвост, весь в репьях, слева от вьюшки. Разве от порядочного спиртного напитка бывают такие безвыходные видения?…
Да если бы Брежнев налопался в день рождения подобной бормотухи и одним столетником закусил, то он бы забрался голый на Спасскую башню и заорал:
– Смерть американскому империализму…
Что с другими было людьми, пересказывать страшно.
Долгов в бочку из-под капусты залез и от летучих пауков отмахивается, спасти его умоляет. А человек шесть просто засели в погреб и защиту ведут от нападения неведомого врага в жутком образе гусей, вооруженных колунами…
Одним словом, отравлены люди, и надо срочные меры принимать к ихнему спасению. Обливаю холодной водой Руманова. Хлещу по щекам Долгова. Выволакиваю его из бочки. Велю идти за мною.
Скрывать не буду, что именно я всех подговорил. То, что бочка вина хранится наворованного в буфете дома офицеров дядькой моим Олейниковым, я знал прекрасно. Взломали сарай, потому что если не опохмелить отравленных бормотухой, то может черт знает что начаться… А в сарае, как назло, телок оказался. И такое меня зло взяло, что все поминки без закуси прошли и что изжога от столетника к мозгам аж подперла, что схватил я в бешенстве серп и от уха, как говорится, до уха полоснул его по глотке… Нечего ошиваться в сарае, когда у народа брюхо подведено!
Затем собственноручно освежевал скотинку. Бульончика враз подварили, мясца нажарили, а Ведякин от жлобства кровищи телячьей хватанул стакана три и на баб начал кидаться, которые из клуба расходились.
Кровь, как известно, пробуждает в человеке мужчину, и наоборот.
Под закусь такую мясную еще захотелось слегка выжрать чего-нибудь покрепче, ну и направили мы представителя медпункт взломать. Там спирт у фельдшера должен был быть.
Но каково же было наше удивление, граждане судьи, когда представитель ни с чем пришел, но весь синий и хрипит предсмертно. Он с обиды на фельдшера другую какую-то жидкость выпил, и его скрутило. К утру скончался.
Так что мы вынуждены были продолжать поминки и совершили подкоп под сельпо, откуда и вынесли оставшийся портвешок и заначку водки для ревизоров.
Тут к нам присоединились наши жены и духовой оркестр, который на Первое мая играет и на Седьмое ноября с выборами. Поминки с песнями пошли и под пляски. Признаюсь, что пужанули мы бутылкой по голове председателя, который хотел нарушить священный народный обычай и гнал людей на работу.
И я не помню, кто из нас кричал, чтобы прикончили колхозного руководителя, потому что винища и закуси еще человек на девять с половиной хватит.
Мы сами такого безобразия от себя не ожидали, а потому после поминок опохмелялись еще дня два, чем и сорвали график вывоза на поля удобрений.
Высказываю тут чистосердечное желание быть отправленным на военные действия в Афганистане, где намерен резко отомстить басмачам за убийство невинных земляков. Там я смою свою вину кровью, а если погибну, то прошу не устраивать по мне поминок, так как желаю предупредить очередное виночерпие в нашей деревне с мордобоем и непредусмотренными смертями.
Еще раз прошу привлечь к ответственности инженеров и техников винно-водочной промышленности за вредительскую работу по отравлению народа различной отравой в маске портвейнов от № 1 до № 512.
ТРОЙНОЙ ПРЫЖОК
Между братьями Шигановыми и Кочетковым произошла ссора, перешедшая в драку. Вернувшись домой, братья Шигановы договорились убить Кочеткова…
Последнее слово подсудимого Ивана Шиганова
Граждане судьи, это правильно, что я как старший брат первым иду по делу, но, с другой стороны, он помоложе, ему подольше жить, чем мне. Поэтому я сразу прошу вас или влупить нам поровну срока, или дать ему больше на год. У нас есть такая договоренность по справедливости. Федя в обиде на вас и на меня не будет… Вот и земляки хлопают аплодисменты. Одобряют, значит, наш подход к делу.
Все тут почему-то упирали на наше хулиганское злодейство, а личность пострадавшего осталась в больничной тени. Как будто если мерзавец лежит и болеет, то он уже вроде бы стал уже и не мерзавцем. Нет. Так не бывает!
Кто он есть? Почему вы не допросили наших свидетелей, которых, наоборот, приказали выгнать из зала суда за желание сказать всю правду? Почему дело обставляется так, что, мол, братья Шигановы – сорная трава на селе, алкоголики, самогонщики и враги колхозной системы?
Мне и брату тут всячески затыкали рот, когда мы говорили, что Кочетков является секретарем нашего крупного сельсовета и что в его руках находилась круглая печать. Кто ему доверил печать и за сколько? Доверил председатель сельсовета Клоков. А Кочетков за доверие делился с ним взятками – деньгами и продуктами.
Чем занимался Кочетков? Выдавал справки с печатями. Подписывал характеристики тем, кто под суд шел или в институт поступал, и прочие документы, необходимые людям из-за разгула бюрократии в нашей стране, с чем борется даже газета «Правда».
Вам известно, что бегут нынче парни и девчата из колхозов. Со справкой в городе устроиться гораздо легче, чем без справки.
Например, за двадцать пять рубчиков Кочетков делал бумагу, в которой ясно было сказано, что такой-то был активным дружинником и лично посадил пять расхитителей колхозного добра на скамью подсудимых, хотя этот такой-то, не буду уж называть фамилии, сам хапал что попало, бывало, изоляторы со столбов снимал для красоты могильной ограды.
А уж сколько справок выдал Кочетков для получения на базе Центросоюза ковров, подушек, шин мотоциклетных и прочего дефицита – не сосчитать теперь никакой ревизии. Справки он такие выразительные писал, что на человека, даже если он на внешность натуральный хам и живоглот, смотреть начинали бюрократы как на Аркадия Райкина…
Скотина. И нисколько мне не жалко, что ребра у него переломаны, и речь отнялась. Если хотите знать – и не отнялась она вовсе, а от ответа он хочет уйти, сойдя за немого.
Вот я зачитаю вам сейчас пример одной такой справки. Ее мне во время перерыва передали верные люди, на которых только и держится наша страна. Слушайте:
Справка. Дана настоящая гражданке, допустим, Лопкиной в том, что она с детских лет занималась в художественной самодеятельности и неоднократно участвовала во всемирных фестивалях молодежи и студентов. Завоевала ряд золотых и серебряных медалей по программе русских народных танцев и частушек. Любинский сельсовет просит учесть эти факты при разборе заявления гражданки Лопкиной о выдаче ей бесплатной путевки в санаторий для лечения цирроза печени и язвы желудка.
Вот какая хитрая справочка. Десятку всего стоит, а в санаторий, думаете, Лопкина попала? В том-то и дело, что нет. И десятка ее плакала.
Теперь о нашем личном деле. С Федей мы – сироты. Я всю жизнь ишачу в колхозе, а Федину жизнь я решил устроить культурно.
– Поезжай, – говорю, – учиться, чтобы не сгнить тут в нашей темени, где, кроме как о перевыполнении планов, ничего больше не услышишь.
Прихожу к Кочеткову. Даю ему двадцать пять рубчиков. Прошу красноречиво написать, что Федя чем-то замечателен и что любой институт дрался за него руками и ногами. Пришла вечером эта морда – Кочетков – к нам в дом. Бутылку ему поставили. Залил он свой выбитый теперь нами глаз и сочинил бумагу. Тут же и печать поставил.
– Хочешь, – говорит, – справку дам, что у тебя мало кровие? В Москве апельсины будешь без очереди покупать. Козел.
Поехал Федя в Ленинград, в медицинский поступать. Справку показал. Его сразу на руках прямо к директору понесли, а тот говорит:
– Завтра же выходи на соревнования, считай себя сту дентом с повышенной стипендией.
У Феди – глаза на лоб. В общаге его сразу поселили.
Утром приезжают на «Волге» и везут на стадион. У него, конечно, ушки на макушке, разберусь, думает, на месте, не маленький. Спортом в школе занимался, бегать любил. Быстрей всех бегал…
В общем, одевают его, обувают и говорят:
– Давай, выходи и повторяй хотя бы свой результат. В справке ведь что написал злодей Кочетков? Что шофер Федор Шиганов потерял при пожаре дома кубок Российс кой Федерации и документы мастера спорта по тройному прыжку… Что было делать Феде, когда он и на один пры жок не способен? Прыгнул он, как курица слепая на насест.
Тут его и разоблачили.
Вечером команда напилась в общаге, и Федю побили крепко, потому что из-за него директору института и тренеру выговор был от горкома партии и так далее. Крепко Федю побили и выдали волчий билет, чтобы близко его не подпускали к ленинградским вузам. Крепко побили. Со станции пешком идти не мог.
– Все, – говорит, – убиваю Кочеткова. Я его просил насчет бега написать? Не отговаривай, братишка, у меня волчий билет, жизнь надломилась, и мне все равно. Убью! Убью и на лбу печать поставлю сельсоветскую.
Я был не против, так как не оставлять же брата в беде и прекратить пора было аферизм Кочеткова. И я прошу осудить нас не за тяжкие повреждения, а за попытку убийства на почве мести.
Пусть партия разберется, правильно мы хотели мстить за тройной прыжок или неправильно, потому что мы не есть хулиганы какие-нибудь, а натуральные народные мстители продажному сельсовету.
Пока у меня все.
МЕСТО НА КЛАДБИЩЕ
Куликов обратился к смотрителю кладбища Гришину с просьбой предоставить хорошее место для захоронения жены. Гришин рекомендовал ему землекопа Назарова, и Назаров указал место, понравившееся Куликову, за что, действуя по договоренности с Гришиным, предложил заплатить 250 рублей. Куликов передал деньги Гришину, после чего тот поставил штамп на заявлении для заказа автомашины…
Последнее слово подсудимого Куликова
Граждане судьи, народные заседатели и представители нашей прогрессивной общественности, хочу сразу заявить следующее: по букве закона я, может быть, и виновен, но по духу того же закона я виновным быть не могу. На том стоять буду вплоть до Страшного Суда, на котором все мы со временем присутствовать обречены, а как сказал поэт:
Есть Божий Суд, наперсники разврата, Есть Божий Судия, он ждет, Он, так сказать, недоступен звону золотишка, И мысли, и дела он знает наперед…
Это мы с самой школы заучивали, но жизнь, а главное – смерть, то и дело глубоко подчеркивают безнаказанность наперсников разврата…
Замечаю грозный взгляд прокурора. Не надо меня тут окидывать взглядами. Я не самиздат читал вам, а Лермонтова, затравленного толпой людей, стоявших у трона и являвшихся, как известно, свободы, гения и славы палачами. Религиозной пропаганды я тоже тут не развожу и не намекаю,
что это вы – палачи, а я – вроде бы гений, и слава у меня, как у Штирлица из «Семнадцати мгновений весны»…
Я лишь взволнованно хочу сказать, что отказываюсь считать свои действия действиями давателя взятки, тогда как Гришин – чистый взяточник. Он и не отрицает своей многолетней преступной деятельности в области захоронения широких трудящихся масс на городском кладбище.
Если, допустим, я защищаю свою жизнь от бандита и перешибаю ему бешеный хребет рабочей рукой, то ведь вы судить меня за это не будете? Верно? Вы мне еще медаль «За боевые заслуги» привесите и по телику покажете. Так почему же вы судите сегодня человека, который отстаивал в борьбе с жульем святое право выполнить предсмертные распоряжения родной и любимой супруги Нины Федоровны, Царство ей Небесное?! Почему?…
Вместо того чтоб взглядами окидывать, пусть наш прокурор поставит себя на мое место. Подзывает его умирающая супруга тихим голосом к себе и говорит, взяв за руку слабеющей рукой, ибо исход болезни ясен всем, кроме сволочей-врачей… Но это – особый вопрос.
– Поклянись, – говорит она, – Петя, Коля или, скажем, Владлен, что похоронишь ты меня не на новом участке, где свалка раньше была, а на старом кладбище, под деревцем и в сирени. Чтобы все по-человечески было. А на свалке, ходят слухи, трава расти не хочет, сирень же и подавно чахнет, да и запах из-под дерна такой бьет в нос, что не посидишь там с семьею на родительский день, не вспомнишь о жизни былой с умилением, не поплачешь от грусти, не разопьешь чекушечку и не закусишь под весенним солнышком… Клянись, чтобы спокойно ожидала я последней своей минутки и о милой могилке мечтала. Больше сейчас мечтать и не о чем… Поклянись мне…
Так что, граждане судьи? Не поклялся бы прокурор? Вон он водицы попил, небось, от ужаса. Не предпринял бы он попытки с помощью взятки разбойнику Гришину получить хорошее место, о котором мечтала его умирающая супруга? Поклялся бы и предпринял бы, и добился бы своего, как я, а если бы не предпринял и не добился бы, то я его сегодня не то что за прокурора, а за человека не считал бы. Вот так…
И разве это моя вина, что исполком горсовета наплевательски относится к проблеме захоронения ушедших от нас товарищей? Почему исполком установил такое неравенство в могильных позициях граждан? Почему на старом кладбище хоронят все больше отставных военных, бывших следователей, директоров магазинов, само собой разумеется, убитых в драках мясников, работников телефонного узла, официантов, милиционеров, завскладами, бензозаправщиц и так далее? Почему при рассмотрении надгробий бросается вам в глаза, что лучшие места на кладбище заняты или органами с работниками сферы обслуживания, или артистами, автогонщиками, которые заслужили такую привилегию за то, что развлекали нас, входя в алкоголизм, и гибли в авариях? Почему?…
Почему мы не видим на старом кладбище рядом с секретарями райкомов, буфетчицами, завхимчисткой, ремонтом телевизоров, пунктом по приему стеклотары, ломбардом, скупкой золота у населения, комиссионкой, кафе-мороженым, утильсырьем, лечением и предупреждением венерических болезней, газетой «Вперед к коммунизму», предварительной продажей билетов в филармонию, стекляшкой, правлением общества дружбы с Польшей и прочими шарашками простых людей доброй воли?
Не окидывай меня, прокурор, взглядами. Больше того, что положено, ты мне не влупишь. И на «вы» называть я тебя не желаю из гражданского высокомерия. На Страшном Суде обращусь к тебе на «вы», пожалуй, а здесь ты для меня роешь могилу вопреки фактам. Поэтому и не имею я никакой возможности говорить «вы»…
Так почему мы замечаем, так сказать, с птичьего полета отсутствие в зоне вечного отдыха трудящихся нашего города свободы, равенства и братства?
Разве это – ленинская мечта, если нынче будто бы в странах капитализма одни, вышеуказанные покойники, помещаются среди листвы и певчих птиц, а других зарывают на месте бывшей свалки? Ленин не мечтал об этом, товарищи. Он мечтал о совершенно другом повороте дела. Он неустанно добивался того, чтобы захоронить всех нас, пролетариев, весь наш народ вместе с партийными организациями и интеллигенцией на одном прекрасном кладбище, а на надгробья пустить золото и драгоценные камни, отнятые у банкиров империализма, и чтоб музыка шпарила круглые сутки песни советских композиторов типа «и клянусь, я тебя до могилы не забуду никогда…».
Что же мы вместо этой титанической мечты наблюдаем? Деньги, золото и драгоценные камни идут не на оформление могилок трудящихся, а в карман господ Гришиных, Куликовых и тех, с которыми они делятся своей зверской добычей. А трудности они создали в деле захоронения и вообще в похоронном вопросе, как всегда, искусственно. То есть для вымогательства взяток у помершего и еще живого населения. А если нету трудностей, значит, и взяток нету.
Вон в том году без взятки ни стирального порошка «Радость» нельзя было запасти года на два, ни лезвий «Нева», ни черного перца с калошами, а сейчас – хоть продавай за полцены запасенное, потому что разоблачила ОБХСС зав-складами за придержание фондов с целью создания взяточ-новыгодной ситуации в торговой сети.
Точно так и с кладбищем. Гришин – не дурак.
Новая Англия. 1984
СМЕРТЬ В МОСКВЕ
Сочинение на свободную тему
П.А.
Двум смертям не бывать, а одной не миновать.
При работе над этим сочинением
автора вдохновляли основоположения,
почерпнутые из выдающегося
методологического исследования покойного
Дмитрия Николаевича Никифорова (Дюди)
«Мел и тряпка на уроках истории».
ГЛАВА ПЕРВАЯ
В тот самый день Лев Захарович посмотрел на себя голого в зеркало. Зеркало было трофейным. Его вывезли из имения Гиммлера и вделали в стену ванной в квартире Мех-лиса.
Замечательно красивое, массивное, с совершенной, безупречнейшей амальгамой зеркало кого только не повидало на своем веку. До Гиммлера оно располагалось в будуаре одной знатной немецкой баронессы. А перед тем как попасть в Германию, жило-поживало в сыроватом дворце бывшего венецианского дожа… Потомок дожа пропил это зеркало…
И вот стоит Л.З. нагишом перед породистым, перед аристократичным зеркалом и не нравится себе. А бывало, вылезет он из ванны, из овальной мраморной ванны, которую выколупали из геббельсовской загородной бани, встанет вот этак, смотрит на свое человеческое тело и замечает в нем приятнейшее разлитие бессловесной мысли, называемой брюзгливыми моралистами самодовольством…
Ах как мило думалось, бывало, Л.З. о сногсшибательной удаче всей своей жизни, о карьере своей и прочном положении.
Сколько умников и везунчиков гниют в Зазеркалье, а он поднялся над ихним прахом до головокружительных высот и неоспоримого влияния. И все – благодаря исключительно выразительной физиономии…
Как попалась она однажды на глаза Сталину, так прочитал он на ней письмена, весьма поразившие главного злодея.
Главный злодей вдоволь уже начитался на различных рылах, рожах и харях большевистских своих подручных заверений в беззаветной преданности и готовности к преступлению против норм человеческой морали.
Но такой отталкивающей преданности, извращенной готовности к подлости и коварству, такой трижды собачьей любви к нему и ужасной, крысиной страсти к бюрократическому садизму главный злодей давно уже не читал на физиономиях политработников нового типа. Не выделить Л.З. из их толпы было бы неразумно.
Выделили… Пошел в гору по удобнейшему пути к вершине власти, вымощенному трупами врагов и друзей без различия пола, возраста, национальности и вероисповедания…
На вершине же власти местечко у Л.З. было не из самых близких к Сталину, но все-таки и он опирался во время парадов и похорон скинутых с мавзолея сослуживцев на кровавый бруствер мраморной усыпальницы Ленина – родителя нынешних властолюбцев…
В войну Л.З. вместе с Буденным провалил крымскую операцию, поскольку был безграмотным, но всесильным представителем СВГ.
Он тупо сковывал политическим руководством, смертельным для всякой нормальной человеческой деятельности, инициативу ремесленников Отечественной войны, а солдаты и офицеры подыхали и уродовались на поле напрасного боя.
Сошло ему это с рук, потому что вторую такую сволочь, как Л.З., трудновато было бы сыскать Сталину в разгар войны с вероломным другом.
Воевал, то есть мешал людям воевать, Л.З. с искренним воодушевлением. Ведь для него это была дважды война. Как еврей и политработник он считал себя основным врагом фашизма. Фашизм, соглашаясь с этим, бил на полях войны всех без разбора, а вот при пленении выборочно и в первую очередь уничтожал «жидов и комиссаров».
Надо сказать, что сам Л.З. еще в тридцатые, памятные для романтиков гнусной утопии, годы затравил и уничто-
жил, предал и замучил огромное количество евреев и политработников и справедливо считался на сталинском мясокомбинате неподкупным рыцарем партийной бойни.
Но то были свои, так сказать, «жиды и комиссары», и не ты их – они тебя вздернули бы на дыбу, они бы тебя схавали и блаженно поковыряли бы в гнилых дуплах палаческих зубов бамбуковыми зубочистками.
Л.З. и не считал себя вовсе евреем. Наоборот, блестяще превозмогал все ощущения, или, как теперь говорят, комплексы, связанные с рискованнейшим происхождением…
Настоящий сталинец это нечто большее, чем происхождение и, если уж на то пошло, чем человек. Именно поэтому Л.З. страстно выискивал братьев-евреев среди намеченных жертв, соревнуясь с товарищем Кагановичем – братоубийцей номер один.
А вот на фюрера Л.З. ужасно обозлился. Потому что в случае победы – вариант этот навязчиво обмозговывался в критический момент войны – кому-кому, а Л.З. надеяться было не на что и не на кого.
Пожалуй, комиссаров высокого пошиба фюрер частично помиловал бы после исторически необходимых унижений побежденной шайки, но комиссаров-евреев показательно вздернул бы на ВДНХ, возле павильона свиноводства…
Сталин, кстати, очень живо интересовался фото– и кинодокументами, запечатлевшими различные зверства гитлеровцев на оккупированных территориях. Л.З. в высшей степени оперативно Сталину их поставлял, и, бывало, сидят они в уютненьком дачном кинозале, развалившись в креслицах, а на задрапированном по краям алым бархатом экране бредут толпы обреченных на уничтожение евреев… Стариканы… старухи… юношество… детишки, которые и понять-то ничего не в силах, потому что не успели еще пожить и достаточно трезво ознакомиться с тем, что представляет собой славный человеческий род в эпоху полного осатанения…
В отдалении от толп обреченных – сверхчеловеки-кон-воиры с собаками… Горы разложившихся трупов… Кости… Черепа… Тюки волос… вороха одежды… Вот мелькнул обративший на себя внимание неглупого оператора медальон с портретом товарища Сталина…
– Что делают, сволочи, – сказал тогда Сталин.
Члены политбюро, помнится, озадаченно переглянулись. Не ясно было, к чему призывает голос вождя. Что следует делать: сокрушиться или зааплодировать? Инстинкт коллективного самосохранения подсказал: промолчать с двояко истолковываемым значением.
Вот и вглядывался Л.З. в свою выразительную физиономию, стоя перед старинным зеркалом, а остальных частей тела даже не замечал. Ему было не до них…
Вчера он получил от своих многолетних любовниц и осведомительниц – Верлены и Версты – достовернейшую информацию о подготовке Сталиным выселения евреев из Москвы. Тогда-то и дозрела в его хитрованной голове страшная догадка… Сталин на кинопросмотрах доходил чуть ли не до оргазма от толп расстрелянных, отравленных и сожженных в печах крематориев евреев!…
А в довоенные годы он делал все для того, чтобы возбудить и обострить зависть и ненависть к евреям не только в очумевших от ужаса великих перемен обывателях, но и в людях, никогда не опускавшихся до удручающе бездарных размышлений о якобы изначальной зловредности всего еврейского народа…
Продолжая стоять нагишом перед зеркалом, Л.З. изнемогал от нескрываемой ненависти к Сталину и думал так: «Ах ты, рябая мразь, сука-блядь… Значит, для того делал ты нас до войны высшими чиновниками, чекистами, штабистами, академиками, конструкторами самолетов и танков, прокурорами, газетчиками, разведчиками, кинорежиссерами, дирижерами оркестров, директорами заводов, скульпторами, дипломатами, писателями, поэтами и прочими жо-полизами?… Для того ты ввел перед самой войной указ о наказании лиц, оскорбляющих национальное достоинство евреев?… Для того и меня с Кагановичем – о других маразматиках я уж не говорю – вывел ты в палачи, чтобы теперь прихлопнуть нас всех вместе, харкнув на наши заслуги и на время наших жизней, закланное на твоих блядских заседаниях и ночных изнурительных бдениях?… Ты, волк, терпеливо ждал своего часа… Ты чуешь, что вот-вот подохнешь или от хвори, или от яда Лаврика, и ты спешишь захватить нас с собой в могилу… На остальных мне плевать, но я-то служил тебе верой и правдой… Как покажусь я тебе на глаза со своей выразительной физиономией, чтобы мне обварили ее серной кислотой, чтоб мне ее ошпарили крутым кипятком?… Вот сколько мыслей прочел бы ты сейчас по этим сволочным морщинам, по гунявости дрожащих губ, по запылавшим мочкам ушей, по вытаращенным моим фарам, по загулявшим безудержно желвакам и кадыку, сдавившему глотку…»
Л.З. чуть не задохнулся от ненависти к Сталину и к своей выразительной физиономии. Благодаря ей он вознесся на вершину власти. Не погибать же преждевременно оттого, что завтра идти к Сталину на прием с этой вот самой физиономией, а на ней явственно будет написано черт знает что?…
Прочтет мгновенно и перечитывать не станет… До дому не доедешь… Хорошо еще, если просто шпокнут, как Ми-хоэлса… Могут ведь и жилы вытянуть на Лубянке… Ах, сука-блядь, рябая харя…
Л.З. взял себя в руки. Влез в пижаму. Дюжину таких пижам из плотного китайского шелка, необыкновенно родственного человеческой плоти и чудесно располагающего ко внеслужебной неге, преподнес ему начальник интендантской службы советских оккупационных войск в Германии. Много чего еще преподнес ворюга, мародер-оккупант Л.З., когда Министерство Госконтроля СССР занялось делом о чудовищных хищениях различных ценностей из частных коллекций и музеев разгромленного Рейха…
Так что квартира Л.З. как-то сама собой превратилась в богатейший, но нелепый приватный музей. Старинное оружие висело на стенах в бездарном беспорядке. Меч шестнадцатого века скрещен был с чуть ли не доисторической дубиной, которой Л.З. в минуты крайней раздражительности колотил адъютанта и домработницу.
В изумительных золотых кубках рыцарских времен торчали бумажные гвоздики и розы, покрытые крысиной пылью. Л.З., возвращаясь с красноплощадных демонстраций и парадов, прихватывал домой бумажные цветы, которые демонстранты бросали к подножию мавзолея. Дома он втыкал розы, гвоздики и гортензии в благородные горла кубков, и ему по невежеству ни разу не пришло в голову, что это не цветочные вазочки…
В общем, гораздо легче было бы составить инвентаризационный акт, где и расположились бы в законном порядке униженные и оскорбленные плебейским отношением чудесные вещи – картины, посуда, одежда, драгоценные миниатюры и не имеющие цены фолианты, – чем пытаться достойно их описать, равным по красоте и духу благородства слогом…
Но вот при виде чего не выдерживало сердце, вот при виде чего прикасалось оно поневоле к постылой природе зла и безжизненно, с убывающей в небытие болью, примерзало к пошлому этому злу, как язык дитяти примерзает к жестоким заиндевелым металлам зимних улочек существования…
За клавесинами – собственность Геббельса, – на которых играл в свое время сам Гайдн, возле серой отопительной батареи, боком прислонена была к стене старинная шотландская арфа.
И вот – на струнах этой арфы, на бессмертных струнах, выделанных, казалось, не из бычьих и бараньих кишок, а из трепетных жил самого времени, Л.З. привык развешивать самолично выстиранные носки. Поскольку иногда он прибарахлялся в генеральский мундир и натягивал шевровые сапоги, на струнах вывешивались также для сушки стираные портянки.
Процесс стирки сообщал существу Л.З. ощущение величавой простоты, так якобы свойственной легендарным личностям при их частичном отказе от услуг камердинеров и мужественном возвращении к назидательному для потомков самообслуживанию…
Какой бы ни была прочной высокомерная по отношению к разрушительным стихиям древесина униженного и оскорбленного инструмента, как бы туго и, так сказать, раз навсегда ни были натянуты, увешанные носками и портянками примолкшие струны, подлые испарения выстиранных сырых тряпок въедливо надоедали им, подтачивали здоровье и бесили порой до вынужденного самозвучания…
От еле слышных стонов бедной арфы Л.З. раздражительно просыпался, злобно брал трубку и будил ночного сантехника. Будил и говорил, что скоро его расстреляют к чертовой матери, если он не наведет порядок в системе отопления министра Государственного контроля… «Почему, я вас спрашиваю, поют трубы?… Почему пердят батареи?… По-чему буль-ка-ет и сто-нет?… Захотел на уран?… Ликвидировать стон…»
Что уж там происходило с телом и душою арфы в строго музыкальном смысле, нам неведомо, но Л.З. просто не могло прийти в темную голову, что это арфа шотландская издает вынужденные стоны, взывая о помощи и о спасении к Силам, вызвавшим ее к жизни в незапамятные времена, а вовсе не в системе отопления происходит досадная возня пузырей воздуха со струями горячей воды… мать их так и разэдак…
Обычно, выходя из ванной, Л.З. оглядывал разнообразные трофейные драгоценности с привычным, плебейским, мстительным удовлетворением.
«Ну что, господа Геббельсы, Гиммлеры, Геринги, Розен-берги, Штрейхеры и Круппы?… Доигрались?… Где вы сейчас?… Кто вам щекочет пятки?…» – говорил всем своим видом Л.З., и домработница притаранивала ему завтрак на посуде с герцогскими, графскими, баронскими и прочими вензелями.
А тут, после ужасной догадки о патологической юдофоб-ской сущности Сталина, Л.З. вышел из ванной, растерянно оглядел пространство своей квартиры, потоптался в гостиной и вдруг ощутил на себе неприязненный взгляд «Молодого человека» работы Ван Дейка из коллекции фон Папе-на. Только Сталин и Берия могли себе позволить бросать временами подобные взгляды на Л.З., да и то в деловой обстановке по конкретному какому-нибудь поводу.
– Сволочь… антисемит, – сказал вслух Л.З. и тут же споткнулся о подвернувшийся ковер – подарок Муссолини Герингу за вклад в успешные бомбардировки Аддис-Абебы. Ранее с ковром этого никогда не случалось…
Чтобы не грохнуться, потеряв равновесие, Л.З. ухватился за бронзовую ручку громадного буфета – утварь французского какого-то монарха из коллекции Геббельса, – буфет покачнулся, и с верхотуры его непостижимым образом свергнулся мраморный бюст неизвестной исторической личности с нахлобученным на белый череп курчавым, седовласым париком – хулиганская проделка Гиммлера.
Бюст Л.З. задел, но парик вдруг отвалился, отклеился, и хозяин приватного музея заинтересовался чернильною печатью на его пергаментно-желтой изнанке.
Прочитал кое-как фразу и с ужасом отбросил от себя парик… То есть не парик это был, а скальп, снятый с головы мудрейшего раввина Кельнской синагоги в 1937 году…
На счету у самого Л.З. было немало расстрелянных и отправленных на каторгу раввинов. Священнослужителями иных религиозных культов он старался не заниматься, а вот в плюгавом желании откреститься в глазах Сталина от еврейского своего неудачного происхождения буквально горел Л.З. всей своею грязной кровью и черной душой…
Он доставлял сводки об уничтоженных раввинах, хасидах, каббалистах, талмудистах и прочих, как любил выражаться Сталин, начетчиках в кабинет хозяина.
Сталин просматривал их… Однажды он сказал на совещании:
– До этого Льва у нас в «Правде» работали одни жалкие ослы и шакалы.
От одной только этой фразы Л.З. почувствовал себя наконец таким счастливым и обновленным человеком, как будто лично товарищ Сталин на глазах у всех членов политбюро сделал ему заслуженное переливание крови с предварительной продувкой и шуровкой всех венозных и артериальных сосудов от наследственной живительной влаги…
Действительно, такая похвала означала не просто признание трудовых заслуг зав. отдела печати ЦК в период решительного уничтожения даже потенциальных врагов сталинизма. Она означала, что Сталин по-деловому констатировал органическое перерождение Л.З. из проклятого еврея в коммуниста, в человека нового типа.
Почуяв себя счастливцем, он даже отпустил «линкольн» и прошелся пешочком. Идти было слегка непривычно. Что-то явно происходило с походкою и дыханием, но Л.З. тихо и нежно отнес помехи в ходьбе не к сидячему образу жизни в кабинете и автомашине, а к долгожданному эффекту психобиологической реконструкции всего своего существа. Он как бы сошел только что, одним из первых, с невиданного в истории сталинского конвейера, пущенного еще в легендарном семнадцатом, но дожидавшегося сборки решающей модели человека нового типа в цехах Страны Советов.
Долговато все же пришлось собирать эту модель… Долговато… Нам было, пожалуй, потрудней, чем медлительной природе… Как-никак – у нее было навалом сырья, полуфабрикатов, дополнительных мощностей и неприпрятанных врагами эволюции резервов.
Нам же пришлось из-за неимения всего этого заняться суровой и безжалостной предварительной разборкой косной природы модели… Пришлось кромсать к чертовой матери человеческий материал, когда не желал он быть распоротым по шву… Пришлось выжигать кипящим свинцом и каленой сталью омерзительные культурно-этические наросты на душах, в сознании, в памяти… Пришлось перекраивать не единицы, но массы… приходится и ныне брать – подчас буквально с потолка – рабочие идеи, а затем уже подгонять под них реальную действительность и населять ее идеальными примерами жизни нового человека в обществе, труде, искусстве, науке, спорте и сельском хозяйстве… Сборка – дело тяжкое… Сколько пришлось и приходится еще, к сожалению, бороться с процессами отторжения советскими людьми новых органов власти, новых, совершеннейших карательных органов, новых органов правосудия и госконтроля.
Не обошлось у нас без досадных накладок, без перегибов и недогибов, без топтаний на месте и разного рода головокружений, но победителей не судят, сказал Сталин, потому что судить их просто некому…
А ведь ключ к успеху выпиливал и я… Может быть, paбота в «Правде» на десятилетия ускорила ломку староинтеллигентских мозгов в черепах политических обывателей. Но если бы Сталин прислушался ко мне без своей отвратительной мнительности, то у нас были бы уже не опытные серии, а армии, непобедимые армии новых людей, органически верных марксизму-ленинизму…
Как он тут дал маху… как не допер, что пять октябрьских переворотов и десять новых терроров – дерьмо по сравнению с открывавшейся большевикам всемирно-исторической перспективочкой?…
Сколько с ходу убито было бы зайцев!… Дух захватывает… Но рябая харя осадил меня и заподозрил в узко-практическом эгоизме, а также в каком-то мистическом левачестве, попахивающем «львом другого типа»…
А вот не осадил бы – мы на глазах всего прогрессивного человечества противопоставили бы угрюмому фашистскому расизму неотразимые лозунги упразднения к чертовой матери национальностей вообще… Все – кончено… Нет ни хохлов, ни кацапов, ни жидов, ни черножопых армяшек, ни косоглазых япошек, ни «ходя-ходя, соли надо», ни паршивых негров, ни лягушатников с макаронниками и вонючих арабов с сифилисными монголами, не говоря о бездельниках испанцах, кровожадных турках, грязных чукчах и прочих человекообразных фигурах, измалеванных многовековыми клеймами тупой природы и омерзительной истории… Точнее говоря – предыстории…
Фашизм с его расизмом мгновенно остался бы в полнейшей изоляции и вынужден был бы капитулировать перед лицом небывалой консолидации всех простых людей доброй воли…
Теперь же инициатива подобного рода утеряна… С Гитлером придется воевать… Хотя рябая харя думает провести его за нос на удочке партнерства… Не выйдет… Придется воевать… Ну что же – повоюем…
…Именно эту прогулку пешочком вспомнил в то самое отвратительное утро Л.З., и тогдашний отказ Сталина пойти на полное упразднение национальностей увиделся ему в истинном, нечеловечески коварном и совершенно безнадежном свете…
Л.З. рассеянно начал одеваться. Долго не мог найти подштанников. Забылся, полунатянув их на подрагивающие от неведомого ужаса ноги…
Все, очевидно, люди в таких вот состояниях души и тела безрассудно отдаются стремлению к спасению. Оно оказывается временами сильнее личности человека, потому что в секунды эти, в эти минуточки и часы сама заключенная в нас жизнь, испохабленная нашей собственной грязью или изуродованная своеволием палачей, заявляет о своем первостепенном чуде и неприятии посягательств на нее любого врага, начальства, уродливых обществ, ублюдочных или праведных судей и, вообще, всего того, что принято торжественно именовать историей…
Как иронически и брезгливо наблюдаем мы порою, в счастливом отстранении от происходящего, за изощреннейшими попытками чудовищного преступника спасти свою шкуру! Как искренне подавляет нас неспособность этого монстра нравственно постигнуть законность и безжалостность приговора!
Но в головы наши, вообразившие, что дадена им в эти минуточки вся полнота образа справедливости, даже не закрадывается ни на миг мысль о страдании и бешеном насильнике и убийце самой жизни и о том, что жизнь в святом своем возмущении открещивается как от преступления, так и от наказания, вопя лишь о гнусном, о глупом предательстве человеком своей немыслимой ценности, вопя о бесчисленных, но потерянных им возможностях достойного существования.
Одним словом, если бы не жизнь, взбунтовавшаяся вдруг в существе Л.З., то у него не было бы сил не то что натянуть на себя в конце концов подштанники, но просто подумать о них. Он так бы и уселся нагишом на изумительном ковре, пережившем всех своих царственных и подоночных хозяев, уставился бы в одну из точек невыразительного пространства, безответственного для Л.З. пространства, и пускал бы себе слюни с губ на подбородок, на грудь, на живот, в пах, на ковер, который вот этого-то как раз терпеть не мог…
Надо что-то делать… надо что-то делать… надо что-то делать…
Л.З. подошел к носкам, развешанным на струнах шотландской арфы. Нагибаться у него не было сил, а главное, охоты. Он вспомнил внезапно учение утописта Фурье, которое советовал ему когда-то одолеть интеллигентный Луначарский.
То есть вспомнил он не все учение, а ту его смехотворную часть, где высказывалась господином Фурье надежда на развитие в новом обществе всех членов человека на неслыханных и невиданных ранее условиях. В тексте даже приведена была нотная грамота для упражнений в фаланстерах правой и левой наших ног на фортепиано…
Л.З. потянулся правой ногой за выстиранным и высохшим носком. Зажал его двумя пальцами. Поднял ногу и поднес к руке. Рука натянула носок на необычно холодноватую ступню… Так…
Затем левая нога потянулась за левым носком, и Л.З. не мог не подумать с огромным разочарованием о том, что замечательные все же идеи были у человечества, замечательные были учителя вроде Ленина, но все их учения оказываются скомпрометированными разными выдающимися проходимцами и подлецами типа рябой хари… Ведь если б не он, то Эмиль Гилельс барабанил бы сейчас на всех международных конкурсах и руками и ногами, а тротуары в Москве устроены были бы таким образом, чтобы советские люди не просто двигались по своим личным и общественным делам неизвестно куда, а нажимали на дорожные клавиши пальцами ног, и над столицею мирового социализма висела бы атмосфера неслыханной прежде симфонии.
Так подумав, Л.З. промахнулся – большим пальцем левой ноги не поддел носок, но задел корявым, желтым, словно прокуренным ногтем струну арфы.
Струна ответила звуком. Звук долго стоял в огромной комнате. Он явно не хотел умирать и явно рассчитывал, умирая, вызвать к жизни иные глубоко родственные звуки, как это бывало-есть-и-будет при вдохновенном совместном желании человека и вещества постигнуть и вновь породить тайну звучания…
Звук успел проговориться, и Л.З., хоть и туг был на ухо, уловил прямую связь между жуткими ночными стонами системы отопления и этим самым звуком. Он еще раз ко-рябнул, подцепил ногтем струну. Сначала одну, затем другую, повыше… Провел ногтищем по всем сразу… Покоря-бал самую тоненькую…
Бедной арфе, конечно, было не до гармонии, не до хорошего было ей, как говорят люди на нарах каторги… Ей бы тогда птюху черного, птюху черствого, да жареного японца в очках…
Вот она и зазвучала в охотку, словно стая птиц, разбуженных внезапно ветрами рассвета, словно лес деревьев или поток весенних вод, и это был живой шум жизни…
Л.З. то всей ступней смазывал струны, то пинал их с остервенением, то садистически щипал ногтем одну лишь струну, пока замолкали постепенно остальные, и снова проводил ножной пятернею по всем сразу сверху вниз и снизу вверх, ожесточаясь, как во время страшных разносов от безудержного желания не столько заставить говорить терзаемого подчиненного, сколько замолчать… замолчать… замолчать…
А птицы, воды и ветви звуков вырывались из-под конечностей советского хамла на свободу, подпитывая арфу чистым временем, всегда готовым к счастливой встрече со случаем и игрою… Именно эта готовность больше всего бесила Л.З., ибо предчувствовал он смерть свою в образе окончательного бесплодия, уныния и заблуждения…
Л.З., безусловно, сорвал бы к чертовой матери струны, если бы не были сотворены они из жил самого Времени и если бы не зазвонил телефон.
Подошел он к трубке не сразу… Надо было прибить ногами и руками звуки. Надо было установить мертвую тишину. Он и установил, накинув на арфу грязное махровое полотенце. Воздушная среда в квартире не сразу успокоилась от так называемых звуковых колебаний, что могло бы намекнуть человеку одухотворенному на существование в нашем таинственном мире не только привычных явлений различного рода, но и душ этих самых явлений…
Звонили из Кремлевки, из патрицианской больнички закрытого типа.
– Слушаю.
– Доброе утро, Лев Захарович. Это Верлена. Ваши анализы готовы. Они гораздо лучше последних.
– Здравствуйте. Какие именно анализы вы имеете в виду? Крови или мочи?
– И крови, и мочи, и кала, Лев Захарович. Вам завезут их перед визитом профессора.
– Хорошо. До свидания…
Бросив трубку, Л.З. с поистине младенческим изумлением открыл старческий рот.
В расшифрованном виде сообщение медсотрудницы Кремлевки Верлены выглядело примерно так:
СОСТОЯНИЕ ХОЗЯИНА КАТАСТРОФИЧНО. КОНЦА МОЖНО ОЖИДАТЬ ЕЖЕЧАСНО…
Маразматическую тоску как ветром сдуло из всего существа Л.З. В подштанниках и в одном носке он просто-таки вбежал в кабинет. Подошел к рисованному Налбандяном портрету Сталина, забрался в кресло и поднес с веселейшим, с мстительным сладострастием крепкий кукиш к величественной сопатке вождя.
Сожрал, сволочь?… Ты подыхаешь, и ты подохнешь, рябая харя… На – выкуси, усатая мандавошка… Чтоб кровь у тебя свернулась в сердечно-сосудистой системе… чтоб разорвала твой мочевой пузырь гениальная моча… чтоб всемирно-исторический твой кал запекся безвыходно в кишеч-но-желудочном тракте всех времен и народов… чтоб ты сдох, потому что ты – поганый Хозяин, сволочь…
Л.З. не сказал всего этого, опасаясь подслушивания, но про себя наговорил глумливых оскорблений в адрес вождя еще почище прежних, пока бодро одевался и прислушивался к пробудившемуся внезапно аппетиту…
И не только к аппетиту… Чудесное зашифрованное известие впервые за много месяцев расшевелило в шестидесятитрехлетнем дряхлом теле сладчайшую похоть…
Звонок Верлены означал, кроме всего прочего, что она завалится вскоре с пробирками, отсосками крови и баночками для мочи и кала, завалится вместе с Верстой как бы для взятия очередных анализов, но сначала, подумал Л.З., мы вам покажем, Верочки, что нас рановато списывать в нестоячие товарищи… рановато…
Он пошловато фальшивя, промурлыкал куплет из «Личного танго», сочиненного по особому социальному заказу министра Госконтроля СССР модной продажной сволочью – Долматовским:
Я вас обрызгаю любви шампанским, Стяну лосины и сорву жабо, И прошепчу призывно по-испански: «Малютка, сделай зубками бо-бо».
Л.З. воспрянул вдруг духом и телом, как профессиональный игрок, которому после частых и отвратительных попаданий в так называемую урками «замазку» повезло вдруг необычайно и необъяснимо, повезло поистине чудесно.
Вот что значит вовремя поставить своих людей на ничтожные вроде бы, а от того и не торчащие в поле зрения места!… Ты, крыса Лаврентий, думал, что главное – подмять под себя органы?… Ан нет!… Ты, жабья рожа Маленков, полагал, что схваченный за горлянку партаппарат – это все?… Хуюшки… Об остальных я и думать не хочу… Ничтожества… Дерьмо индустриально-колхозное… метрополитен хренов… мясники эмвэдэшные и прочие… юдофобы… Вы считали меня вместе с Госконтролем игрушкой и жидовским лизоблюдом… Вы специально, как я теперь понимаю, назначили меня на этот пост, чтобы возбудить в миллионах государственных ворюг, в хапугах цекистских, обкомовских, совминовских и райкомовских ненависть к жиду Мехлису… Если бы не он, вы бы без риска, вы бы без страха продолжали разбазаривать народные и государственные денежки, вы доводили бы злоупотребления служебными положениями до умопомрачительных, неслыханных в истории размеров, вы завалили бы своих дядей и жен мехами, бриллиантами, сервизами, картинами, дачами и поместьями, паразиты, вы свели бы на нет то, что после октябрьского переворота, все же еще считается законностью, совестью и уважением к порядку… Госконтроль вам мешает… И командует им пархатый Мехлис… А я всех вас проведу, подлецы, за нос… Я и Ленина за сифилисный шнобель проведу… Он думал, что главное – взять почту, телеграф, телефон и так далее, но главное-то, оказывается, дорогие товарищи ленинцы-сталинцы, взять под неусыпное наблюдение лабораторию Кремлевки, взять под полный контроль вашу сволочную кровь, вашу паскудную мочу, ваш зловредный кал, товарищи, и вашу тошнотворную мокроту… Вы живете себе горделиво и, даже похварывая, не думаете о летальном исходе или же отдаляете мысль о нем на несколько пятилеток, а мне-то уже донесли, что в крови у вас, в моче и в дерьме появились смертины… Да, да, да. Смертины. Малюсенькие такие смертиночки, открытие которых ваш покорный слуга сразу же взял под свой полный контроль… Но вот вспомнили бы вы, товарищ Жданов, и многие другие товарищи, память о которых вечно жива в сердцах всего советского народа и прогрессивного человечества, что поглядывал я на вас втихомолочку и не угодливенько, а как посвященный в последние страницы ваших похабных судеб палач, поглядывал, как хитроумный доктор, и ключи от здоровья вашего и жизни держал я в своих руках… держал и поигрывал. И плевать на вас, дорогие товарищи. Вы – мразь и мелочь пузатая по сравнению с тем, кого я приберу к ногтю… Сколько бы дал он сейчас за докладную записочку о смертинках в гениальной крови, в корифейской моче и в генералисси-мусовом кале…
Мысли подобного рода беспорядочно перемешаны были в ликующем Л.З. Он разбегался от двери и подпрыгивал, как любитель-балерун, выделывая вполне грамотно всякие антраша, па-де-де и прочие хореографические капаблансы…
Не зря все же Хозяин обязал своих министров почаще бывать в Большом вместе с почетными гостями и изнывать в который уж раз от вида помирающих лебедей, мельтешения красных маков и тягомотины щелкунчиков… Не зря…
Затем Л.З. позвонил на дачу. Сообщил семейству, что все еще хочет быть в полном одиночестве. Появился аппетит… Он делает зарядку… Не аппетит делает зарядку, идиотка, а я отважился на приседания… Я вместе со всем советским народом проклинаю врачей-убийц и думаю, что стал их жертвой… За твои сомнения я дал бы тебе сейчас по морде… Ты меня слышишь?… Я лично оторвал бы этим псам мирового сионизма профессорские головы, а также бандитские яйца… Не надо пересказывать мне мещанские слухи… Наша партия вечно будет стоять на принципах пролетарского интернационализма… Для нас не существует русских, евреев, грузин и армян, когда речь идет о врагах народа и деле коммунизма… Ты меня поняла, идиотка?… Я позвоню сам. Все…
Если бы в эту минуту Л.З. по-деловому и со льстящей всем рабам фамильярностью, скажем, Поскребышев, заверил в том, что ему лично и почти всей семье не грозит депортация в барачные резервации… просил передать лично… депортировать будем строго выборочно… тут не может быть никакой уравниловки… сионизм вырвем с корнем… будем кормить, но отучим смотреть в лес, а с исторической родиной покончим раз навсегда… и Голде Меир – под жопу коленом… ха-ха-ха… если бы, повторяем, услышал Л.З. хотя бы по телефону, по вертушечке такую вот желанную речугу, то уж он изогнулся бы немыслимо и такую отправил в «Правду» статью с требованием всенародно-публичной казни врачей-убийц, что у Ильи Эренбурга, Давида Заславского и дебила Чаковского фары полезли бы на лоб от зависти… Тут был бы пафос неподдельный, а отречение от еврейской нации столь искреннее и душераздирающее, что, вполне возможно, партия и правительство пошли бы на изменение ряда незаменимых лиц, которых уж никак нельзя заподозрить в симпатиях к мировому сионизму, природных национальностей в паспортах и личных делах… И о депортации в резервации не было бы речи…
А остальные, количество тут не имеет значения, пусть поселяются там, где заслужили своим предательством родины социализма, родины, ставшей для нас всех землей обетованной после тысячелетий скитаний и безобразного классового разброда… Пусть… Мне и на них насрать… Многим пожертвовал я, служил тебе, рябая харя, верой и правдой, даже переслуживал себе же во вред, но, раз все это – псам под хвост, попробую и я спасти свою шкуру… Терять мне теперь нечего…
Даже у самых опустившихся подонков рода человеческого с отекшими мозгами и замшелыми душами появляется порою ощущение звездного часа или звездной минуты. Время тут не имеет никакого значения, как, впрочем, не имеет значение и то, в каких именно образах представляется личности долгожданное звездное деяние.
Мы знали крысоподобных доносчиков, сладострастно дрожавших от предвосхищения результатов неслыханного злодейства, которое, действительно, круто изменяло их судьбу, возносило наверх по заблеванным, по кровавым ступеням служебных лестниц, переселяло в более обширные квартиры и бросало в объятия беспризорных женщин…
Знали мы и такую отчаявшуюся фигуру бытия, стоявшую с похмелья буквально на грани жизни и смерти и считавшую впоследствии звездной своей минутой минуту принятия нелегкого решения вылакать накануне подаренную супруге бутылочку французских духов «Шанель № 5» с единственною целью спасти собственную, хотя и не принадлежащую целиком фигуре жизнь, спасти ее ценою неповторимого скандала и непременного разрушения хрупкого брака…
Л.З. не был, конечно, оподонившимся пьянчужкой, а был он бывшим министром Государственного Контроля СССР. Кому же, как не ему, отважиться вдруг проконтролировать наконец положение политических и прочих дел на вдребе-зину расхристанных просторах одной шестой части света?…
До прихода Верлены с Верстой Л.З. пребывал в возбуж-деннейшем из всех человеческих состояний, включая состояние легкой половой осатанелости, пребывал он в беспредельном игровом азарте, надолго обостряющем мыслительные способности и расширяющем, в известном смысле, пределы жестов души и поползновений характера.
Он метался по квартире, взволнованно обмозговывая: с кем бы пооптимальней спетушиться в такой уникальной, в такой, выпадающей раз в столетие ситуации?… С кем?…
Одновременно с обмозгованием Л.З., как все люди, превозмогшие внезапно общее уныние своего существа, что-то лихорадочно предпринимал. Начал прибираться в гостиной. Тут же бросил, потому что скальп, снятый хулиганом Гиммлером с несчастного черепа кельнского раввина, никак не натягивался обратно на мраморную макушку какого-то древнеримского руководителя.
Снял с арфы грязное полотенце. Положил его в кухне на батарею. Душок спертой телесной кислятины вмиг смутил и без того затхлый воздух мехлисовского помещения…
Так с кем же войти в компашку?… Кого пригласить в коалицию?… Кто решится примкнуть к группировке?… Кому вообще можно открыться?… Как в конце концов повыгодней для себя продать историческую информацию о роковых смертинах в крови, моче и кале подыхающего садиста и хулигана с тем, чтобы впоследствии не остаться в тени, прочно, до гроба в Колонном зале, вгрызаться в расстегай советской власти, насладиться могущественным покоем, а не получить пулю в лоб от благодарных компаньонов по заговору века?…
Л.З. от волнения полез в холодильник, вывезенный в сорок пятом прямо из подземного бункера самоубившегося Гитлера.
Пожрать чего-нибудь, подкрепить отощавший от разных хворей и унылой тоски организм было совершенно необходимо. Правда, колбаса, буженина, сыр и даже икра отвратительно зачерствели, батон покрылся плесенью, а сливки явно скисли. Прилично вроде бы сохранились только восемь плавленых сырков «Дружба»…
В этом Л.З. вдруг привиделся некий благоприятственный знак. Он даже перехотел жрать, взял сырки, поспешил к письменному столу, сбросил с него к чертовой матери все до единой бумаги, хотя были среди них в высшей степени государственные документы, сбросил «Правду», «Известия» и любимую «Вечерочку», яростно отшвырнул «Звездочку», в которой ясно намекалось на мудрость партии, вовремя изгнавшей из полководческих рядов проныр-подлецов мирового сионизма, и, очистив нежно-зеленое сукно – некогда над ним склонялся коварный Риббентроп, – положил на него восемь сырков «Дружба».
Не без сожаления почему-то выколупал из фольги желтоватые треугольнички. Ножом – нож был из самой интимной коллекции заядлого охотника Геринга, – ножом нацарапал на мякоти каждого сырка по букве. «Б», «Б», «В», «К», «М», «X», «М», «С». Так сказать, Берия, Булганин, Ворошилов, Каганович, Микоян, Хрущев, Маленков, Суслов…
Низко склонившись над успокаивающим зрение сукном и вдыхая казенную пикантинку плавленых сырков, Л.З. со сладчайшим волнением составлял политические комбинации.
Только триумвират… Вчетвером играют в дурака… Впятером в баню ходят. Шестеро одному поднасрут… Семерым на бабе места не хватит… Только триумвиратик…
Л.З. необходимо было остановиться на любой паре из оставшихся членов политбюро… О Берии и Суслове он даже не думал. Их быстрая ликвидация как бы подразумевалась сама собой. Необходимость ее была просто очевидна.
Оставалось семеро и сам – восьмой… К кому примазаться?… Л.З. прекрасно понимал, что на первых ролях ему вовек не бывать по очень многим причинам, а вот достойно примазаться, никогда не намекая на истинный свой исторический вклад в решающий для судеб страны и века момент времени, примазаться следовало безошибочно…
Если сапер ошибается один лишь раз, то политический деятель, понимаете, моего масштаба, взявший впервые в истории в свои руки не почту с телеграфом и телефоном, а анализы крови, мочи и кала всех членов политбюро, включая рябую харю, не имеет никакого права ни на одну даже малюсенькую ошибку…
Л.З. ужаснулся чудовищному количеству возможных комбинаций «трое из восьми» с непременным включением себя в каждую тройку.
Он просто-таки заметался над сырками, складывая их и так и эдак. При этом неизбежно приходилось думать о нюансах, о сочетансах, о совпадансах и несовпадансах, не говоря уж о разного рода совместимсах, несовместимсах, отторженсах, взаимоподсирансах, двурушенциях, хитро-мудрованциях, претензисах, отступленциях, частичнобол-вансах и привычной непорядочности каждого в отдельности триумвиратора… Тем более при сочетансе с другим членом Большой Тройки, скажем, с Ворошиловым, качество его ума, души, характера и так далее непостижимым образом менялось в характерологических выкладках и анализах Л.З.
Ворошилов и Каганович… Смешно… Старый антагонизм лошади и паровоза. Хотя в паре с Маленковым Ворошилов, видимо, будет посерьезней и поделовитей… Маленков же в упряжке с Ворошиловым, наоборот, будет себя чувствовать раздражительно и уязвленно, потому что маршал-жеребец не раз лягал товарища Маленкова в дамском обществе, и этих грубых, солдафонских подъебонсов в адрес своей бабской жопоморды он ему никогда не простит…
Попробуем: Микоян – Булганин – Я… С Булганиным я не уживусь… Бухгалтерообразное ничтожество… Даже если уживусь я, Микоян ненавидит военщину из бывших гражданских…
Л.З. слегка отупел от перетасовывания так и эдак сырков… Каганович – Микоян – Я… Микоян – Маленков – Я… Булганин – Каганович – Я…
Так можно было зайти в полный тупик и в интеллектуальное отчаяние… Объективно выходило по всем прикидкам Л.З., что каждый член политбюро необходимо ненавидел каждого члена политбюро в отдельности и всех членов политбюро вместе взятых…
Ни в одной из многочисленных комбинаций партийные деятели, как бы олицетворявшие собою так называемое монолитное единство рядов КПСС, по тем или иным причинам не желали уживаться друг с другом, что ввергло вдруг Л.З. в острейшую раздражительность…
Сырки, подплавленные нетерпеливыми, горячими руками заговорщика и теоретика путча, испохабили зеленое неописуемо мягкое и нежное сукно. Л.З. сгреб их в исступлении, смял, исковеркал пальцами и выбросил в открытую форточку… Увидел, как на шмякнувшуюся лепешку сыра налетели голуби, и тут же, вспотев от ужаса, проклял себя за пижонскую неосторожность… А что было бы, если бы старший лейтенант-дворник подошел к предмету, выпавшему в 11.27 по московскому времени из окна министра Госконтроля СССР, и обратил внимание не только на начальные буквы фамилий членов политбюро, но и на некоторые характеристики, накарябанные Л.З. на некоторых сырках с некоторым раздражением, с некоторой ненавистью и с нескрываемым презрением?…
Вот так погибают иногда в зародыше события, готовые уже было изменить лик страны и времени…
Удалось ли ему, скатывая сырки в колобок, уничтожить язвительные реплики типа «Суслов, Берия – говно»… «Хрущев – свиное рыло»?… Вот и дворник – старший лейтенант направляется к голубям, облепившим, как мухи, проклятую плавленую «Дружбу»…
Л.З. полез было в карман за нитроглицерином, но оказалось, что он так и не оделся в заговорщицком игровом азарте… Рука вяло скользнула по мелко дрожащей ляжке… Пальцы вмиг слиплись от пота…
Дворник шуганул метлой голубей. Наклонился зачем-то над тем, что осталось от сырков, затем, опершись на могучий черенок, туповато и праздно призадумался.
Думать в этот момент он мог, вероятно, о чем угодно. Скорей всего, он думал о всеобщей захаванности ответственных работников и членов их семей, которые плавленый сыр уже за хер не считают, а скармливают его голубям – паскудным этим сторонникам мира, которых он лично брал бы по одному, зажимал бы шею промеж указательного и среднего пальцев, да как встряхивал бы с оттяжкой… так одна голова с клювом и оставалась бы в руке… Проститутки сизые… Форменно – летающие и ходящие вперевалочку жиды…
Отлегло вдруг от сердца у Л.З. Старший лейтенант мстительно замел изрядное количество крошек и комочков сыра в водосток, хотя голуби героически бросались под метлу и нахально шумели крыльями.
Сия игровая пауза была крайне отвратительна, но благодаря ей Л.З. неожиданно подошел с совсем иного конца к неразрешимой, казалось бы, проблеме комбинационного выбора…
Если Берию и Суслова он в любом случае мысленно ликвидировал, а условие их ликвидации мысленно же ставилось им каждому сочетансу в качестве непременного предварительного условия перед дележкой исторической информации о смертинах в анализах Сталина, то о Никите Хрущеве Л.З. просто не думал всерьез. Он не принимал его в расчет автоматически.
И вдруг, как это частенько бывает в различных играх с зашедшими в тупик бесконечных неудач мозгами и волей ошалевших игроков, Л.З. осенило. Хрущев… Хрущев… Хрущев. Стопроцентный вариант в качестве первочлена Большой Тройки… Полное отсутствие самостоятельности… Интеллигентности – ни на грош… Пьянчуга… Захаркан с ног до головы сталинским постоянным третированием и немыслимыми даже для кремлевских нравчиков унижениями… Отыгрывается, разумеется, на подчиненных, бешено самодурствует… Временами впадает в трансы от говнистого упрямства и мании преследования величия… Уязвлен до конца дней собственной хорьковой подлостью по отношению к отвратительно, грязно и трусливо преданным товарищам по работе… Инстинктивно тяготеет к крестьянскому здравомыслию, хотя по-профурсетски, кокетничая шахтерским прошлым, пресмыкается перед ненасытным фетишем индустриализации… Завистлив… Злопамятен… Трезво ощущает свою политическую жалкость и практическую беспомощность… Но главное, унижен… До того унижен Сталиным, что тянется подчас истерически и юродиво к очередным унижениям… Жить, кажется, без них уже не может, а оттого и капризно беспринципен, то есть мелко и по-крупному унижает сам себя, когда унизить Никиту-лаптя-сраного временно некому… Это – Номер Один… Ясно как день… Простое – всегда гениально, как говаривают на допросах в Госконтроле СССР самые отчаянные махинаторы и разбаза-риватели народных миллионов.
Л.З. до того поражен был правильностью открывшегося выбора, более того – совершеннейшей его несомненностью, что сразу же бодренько побрился.
Надо было, конечно, видеть, как брился Л.З. в каком-либо из самых своих самодовольных состояний. Надо было это видеть!
Он слегка раскорячивался во всем пространстве старинной амальгамы, глубоко обязанной, как считал Л.З., непременно подчеркивать значительность внутренних качеств его души и уникальных особенностей характера.
Кроме того, трофейное зеркало должно было внушать уверенность, что выглядит он не так уж паршиво, несмотря на сволочные свои хвори и зловонность политической ситуации в стране.
Зеркало выполняло свои прямые обязанности с неукоснительным достоинством. Манера его ненавязчивого угож– дения настроениям и вкусам Л.З. могла бы напомнить приличным людям, когда бы не померли почти все они задолго до прихода на Землю плебейского затмения, манеры старого, доброго, любимого и родственного камердинера…
Об опасной бритве – принадлежала до экзекуции Ка-нарису – скажем, что брила она сама. Сама брила, не теряя подолгу безукоризненной остроты своей заколдованной золлингеновской стали, отливавшей не злобной воро-ненностью, не коварной матовостью твердейшего металла, но розовато-золотистым цветом вечной верности владельцу.
Ах, Никитка… Ах, Никитка, – мурлыкал Л.З., оттягивая кожу, кончик носа, обрабатывая кадык и косясь на поблескивавшую перламутровую ручку разохотившейся бритвы.
Вполне естественно, что человек, особенно если это представительница прекрасного пола, забывает перед зеркалом обо всем мире, вглядываясь в самое доброкачественное и стопроцентное свидетельство своего действительного существования, жить без которого порою – особенно, повторяем, прекрасному полу – подозрительно тягостно и просто невозможно.
Нас не раз забавляла трогательная способность каждой без исключения женщины находить в любом ошеломительном маневре или же в неожиданном вывихе жизни хотя бы самую ничтожную и неприметную для постороннего глаза возможность самосозерцания…
Затерта вот в трамвайной толпе, согбенная под тяжестью какого-то горя, невзрачная дамочка и не думает даже скрывать своего жизненного отчаяния, своей тоски и боли. Вам самим до того по совпадению тошно, что вид дамочки вызывает раздражительный протест в душе, а в уме тягу к садистическому оскорблению этого ни в чем не повинного существа. И вдруг унылое лицо мгновенно преображается, преображается на одно лишь мгновение, но вполне этого ничтожного мгновения достаточно для существенного торжества жизни в поганом советском трамвае и приличного восполнения сил для наличных переживаний и будущих.
Дамочка вздохнула в знак того, что судьба заклеймена ею не окончательно. Вас тотчас поражает случайное наблюдение. В руках ваших зачуханный портфелишко с блестящей никелированной замочной бляхой. И вот в этой-то бляхе бедная дамочка успела спасительно выловить свое отображение. И каким бы искаженным ни было оно, как бы комично и горько ни расплывались в портфелишкиной бляхе черты человеческого лица, дамочка необычайно обрадовалась откровенному своему явлению в, казалось бы, беспросветной тьме-тьмущей, вывернутого сикись-накись советского бытия…
Это жизнь в такие моменты подхватывает нас под слабеющие руки, поддает стойкости полусогнутым конечностям и выуживает задохнувшуюся было душу из серо-зеленой тины быта, кишащей многочисленными гадами общества…
Слава Богу, что имеется и в луже воды, и в случайном окошке вечера, и в ничтожнейших пуговичках, и в блистающих частях автомобилей чудесное свойство ненавязчиво отразить нас как раз тогда, когда нам это действительно нужно, чтобы не разуверились девочки, мальчики, женщины и мужчины в своем присутствии на земле и в мире, убивающем многих жутким холодом равнодушия и отталкивающей бессмыслицей…
Заметим попутно, что в минуты трагически-тоскливые, а не во времена легкомысленной праздности и прелестного покоя, человек каким-то неведомым образом чувствует в отражении своем нечто намного превосходящее его внешность. Чувствует в себе человек каждой кровиночкой и целостной полнотой духа прекрасную и, не побоимся сказать, Божественную сущность. А ежели бы это было не так, то люди некрасивые – их на Земле подавляющее большинство, в том числе, возможно, и мы с вами, – не только не стали бы вглядываться эти люди в свои зеркальные отражения, но приняли бы все меры для запрещения зеркал и насильственного затемнения различных отражательных поверхностей.
Люди эти непременно, зажмурясь, плевали бы в незамутненные источники вод, отводили друг от друга мнительные взоры, поставили бы под государственный контроль, скажем, СССР (министр – Лев Захарович Мехлис) все шлифовальные работы по меди, бронзе, стали и драгоценным металлам, подвергали бы красавиц и красавцев публичным шельмованиям как вызывающих врагов подавляющего большинства народа и, наконец, все эти некрасивые люди возвели бы на уровень супернациональной задачи селекционную работу по уничтожению в хромосомах отщепенцев, красавцев и красавиц, позорных генов удачных и счастливых внешностей.
Можно не сомневаться в том, что советская власть затрамбонила бы однажды на весь мир о грандиозной победе коммунистической генной инженерии и существенном уменьшении количества красавцев и красавиц по сравнению с 1913 годом.
Раз уж при вдохновенном способствовании советской власти меньше чем за полвека во всех областях жизни злобно восторжествовали духовно-нравственные ничтожества и непотребная посредственность, то нам не представляется слишком сложной работа по нивелировке внешности граждан СССР до уровня общесредненевзрачных.
Тем более «из районов и областей, – как сказал однажды в годовщину Великого Октября директор Всесоюзного института красоты, – поступают тревожные сигналы о том, что с лицами в нашей стране не все еще обстоит благополучно…».
Мы позволили себе отвлечься от Л.З. постольку, поскольку сам он пребывал в весьма отвлеченном от действительности состоянии.
Он весь как бы начисто растворился в набежавшей волне предвосхищения удачи. С застарелым, мозолистым, ли-шаистым, бородавчатым инфантилизмом отдался Л.З. во власть пьянящего воображения. Какие только картины не мелькали перед его вдребадан окосевшим внутренним взором…
Во-первых, принятие Верховным Советом так называемого «закона Мехлиса», торжественно отменяющего все национальности как пережиток предыстории человечества…
Во-вторых, он немедленно добьется разрешения Хрущева и… скорее всего, Маленкова… да… да… тысячу раз – да… вторым членом Тройки будет эта поднаторевшая в кадровых делах и организаторских интрижках жабоподобная баба и бабоподобная жопа Георгий Максимилианыч… Ах как один гениальный ход автоматически тянет за собой славный второй… мужественный третий… изящный четвертый и так далее… То есть я мгновенно получу от Хруща и Жабы разрешение на развод… Хватит… В таком человеке, как я, все должно быть прекрасно-и глаза, и мысли, и одежда, а особенно половая жизнь… Сколько оргазмов упущено из-за бюрократической неразберихи в партийной и хозяйственной работе, из-за халатности, злоупотреблений, бестолковости, начетничества, засилья критики над самокритикой, самотека, утечки и окостенелого стиля руководства… Верлена и Верста останутся пикантными любовницами. Любовницами тайными… А жениться не мешало бы на прямом члене королевской семьи Великобритании… И пусть двор Англии посмеет отказать Мехлису… Мо-мен-таль-но дестабилизирую Содружество Наций всеми имеющимися в нашем распоряжении средствами… Вплоть до отторжения Австралии и оккупации всего Ближнего Востока… О Израиле мы поговорили бы особо… Карл Маркс мог забыть о нации и стать гражданином Мира, но какая-то затруханная Голда Меир, видите ли, должна на каждом шагу картавить о своем еврействе и нагло посещать московскую синагогу… Врачей рябая харя арестовывает, а Голду он не может раздавить полуторкой прямо на Солянке… Сволочь…
Пару еще минут тому назад создание Триумвирата, замена Большой Тройкой выжившего из ума политбюро казалось ему делом не то что вполне реальным, а, так сказать, вчерне решенным историей и счастливым случаем.
И вот опять всплыли эти проклятые евреи, к которым не имел он, согласно последним лысенковским законам биологической науки, энергично одобренным Сталиным, никакого генетического отношения.
К мыслям о Большой Тройке он больше не возвращался, потому что, дав волю раздражительности, потерял над собой контроль и не мог успокоиться.
Если бы рябой кретин внял тогда совету Л.З., если бы обратил он свое, разжиженное славолюбием внимание на ценнейшую, достоверную информацию, не было бы сейчас на карте Ближнего Востока никакого Израиля, набитого до краев сионистскими фанатиками, социалистами, коммунистами, интеллектуалами и прочими националистическими смутьянами со всего света. Не было бы – и точка… Может быть, до сих пор шла бы там наивыгоднейшая для СССР бойня евреев с арабами, но Израилем никаким и не пахло бы в стратегически важной Палестине… А следовательно, и не воняло бы в советской действительности юдофобскими кампаниями против космополитов в критике, музыке и драме…
Л.З. дожил бы тихо и мирно до почетной пенсии и выхлопотал бы непременно замену усталых своих яичек на новые – орангутанговые или горилловые, – за которыми, по слухам, Суслов, Берия и Каганович с Ворошиловым собирались отправить спецэкспедицию в Африку и на Цейлон.
И что же мы теперь имеем вместо вечной обезьяньей мошонки, спрашивается?… Говно мы имеем – вот что… Кровь мы имеем и мочу, товарищи… И в мокроте чужой по самые уши… Спасибо товарищу Сталину за нашу счастливую… зрелость!…
Л.З. по-стариковски поплелся в кабинет, ибо как бы ни заедала его душу тоска и как бы ни отвращал от жизни кис-ловато-смердливый душок полной безнадеги в полости рта, следовало, по крайней мере, исчерпать до конца возможности неожиданной соломинки… В восемнадцатом ситуация была пострашнее… Не только спаслись, но вознеслись на вершину власти и надолго облокотились на кроваво-гнойный бруствер мавзолея…
Перебирая листочки с начальными буквами сановных фамилий, Л.З., подобно всем игрокам, а также профессиональным интриганам, в который уж раз возвращался в своем сознании к тому, что казалось ему точно определенной первопричиной сегодняшних сволочных бед…
…В сорок шестом он вновь приступил к обязанностям министра Госконтроля. Полез однажды в «паккарде» в папку для бумаг – подработать по пути на дачу докладную записку в Совмин – и вдруг увидел чужеродный, заграничный конверт. Сквозь какие-то тиснения пижонски голубела подкладка, исключавшая прочтение корреспонденции или угадывание ее характера.
Явно бериевская штучка… Посмотрим… посмотрим…
Л.З. тут же в машине разодрал конверт – почему бы нам не наладить выпуск первосортных почтовых принадлежностей? – развернул лист бумаги… рисовая… трофейная… обзавелись, проститутки… и начал читать, встретившись в зеркальце с деловым взглядом шофера, странное послание:
Уважаемый Лев, пишет тебе твой двоюродный брат Давид из Иерусалима. Может быть, это глупо, но я хочу обратиться к тебе как к одному из влиятельных в СССР евреев. Я тоже коммунист, но разделяю сегодня политическую идеологию, нравственные принципы и экономическую программу социал-демократии. До войны я относился к сионизму как к последней, звериной попытке удержать порыв еврейского народа к новой исторической жизни, полной невиданных перспектив. Не мне тебе объяснять, что именно обратило меня за эти трагические для всей Европы, а особенно для нас, годы бойни и катастрофы к истинному смыслу и целям сионизма. Мы должны вернуть родину себе, нашим детям и внукам. Мы боремся за это. Мы победим или погибнем. Нам, естественно, можно помочь. Ближний Восток – узел глобальных и историко-стратегических интересов Большой Тройки. Мы – коммунисты и социал-демократы – выступаем против британского империализма в этой части света и единогласно хотели бы установления твердого нравственного и политического влияния СССР в регионе, прозябающем в доисторических условиях жизни на баснословных запасах нефти и раздираемом мелкими феодальными распрями.
Мы сегодня та сила, которая в случае поддержки нас Сталиным придаст политическому и экономическому развитию всего Ближнего Востока правильную, марксистскую социально-историческую динамику. Между нами и вами нет никаких неразрешимых противоречий. Общая наша цель – победа социализма в мировом масштабе – должна их сглаживать, если не сводить на нет. Раз мы, евреи, оказались волей жестокой истории в первых рядах мировой революции, раз мы внесли свой вклад в дело установления советской власти в СССР, то было бы недальновидно не оказать нам помощи в накале борьбы за создание государства Израиль. Не забудьте там у себя в Москве, что речь идет исключительно о государстве социалистическом. Нам нужна военная помощь, но мы понимаем, что прямое участие СССР в снабжении наших отрядов всем необходимым – дело мало реальное в современной обстановке. И, мягко говоря, щекотливое… Оружие мы уже достали и будем доставать сами.
Духа и желания победить нам не занимать. Ты – один из ближайших сотрудников Сталина. Покажи ему это письмо. От него зависит позиция СССР в ООН, когда эта организация вынуждена будет рассмотреть нашу проблему.
Вспомни, умоляю тебя, миллионы невинных, сожженных в печах безумцами и вспомни Иосифа. Помоги своим братьям. Если СССР проголосует против Израиля – мы так или иначе возведем свой дом и укрепим его стены, но вы навсегда лишитесь верного и сильного союзника в борьбе с империализмом на Ближнем Востоке. Мы желаем Сталину и всем вам здравого смысла. Извини за беспокойство… Забыл тебе сказать. У нас еще нет своего государства, а колхозы наши – кибуцы – организованы идеально. Народ любит землю и работает на земле так, словно не было у нас тысячелетних скитаний. Что уж говорить о доходах? Одним словом, мы вполне могли бы стать школой передового общинного земледелия для стран народных демократий и тех стран, которые неизбежно присоединятся к социалистическому лагерю в недалеком будущем.
Давид
Обратного адреса не было ни в письме, ни на конверте…
Л.З. моментально пришел в бешенство.
Это, конечно, не бериевские штучки, а жидовские вы-пендроны. Их разведка уже работает в Москве и в Киеве. Вместо того чтобы черт знает чем заниматься и вылавливать на улицах комсомольские задницы, вылавливал бы, бандюга, израильских шпионов… Наглая акция… Подсунуть политическое послание министру Госконтроля… В любом случае этого нельзя утаивать. Я не идиот, к вашему сведению.
На следующий день он позвонил Поскребышеву и попросил приема у Сталина по важнейшему государственному делу, не терпящему отлагательств.
Сталин принял Л.З. Вождь был в не худшем из своих настроений. Спросил с юморком:
– Как контролируем?
– Тыл за время войны порядочно разложился, Иосиф Виссарионович. Но мы приведем его в порядок. Контролируем всех сверху донизу.
– Это ошибочный метод. Контролируйте снизу доверху, и чем ближе к нашим руководящим верхам на местах, тем будьте осторожней. Мы можем расстрелять десяток директоров баз и магазинов, но мы не можем расстрелять даже одного секретаря райкома или обкома. Кадры решают все. Повышайте диалектичность своего мышления. Критика нужна трудящимся массам, а номенклатурное руководство может обойтись одной самокритикой.
– Ваше указание облегчает и одновременно усиливает нашу работу, Иосиф Виссарионович. Диалектика – великое дело.
– Я надеюсь, что ты напросился на прием не для этого исторического сообщения?
Л.З. быстро доложил о найденном в папке письме. Протянул его вождю. Вождь, продолжая похаживать, прочитал проклятое послание двоюродного братца… мать бы его так… сволочь…
– Что ты думаешь об этом политическом документе?! И был ли ты ранее в переписке с родственником, находящемся за границей?
– Никогда. Я ничего не слышал о нем с 1913 года.
– Проверим. Переходи к делу.
– Я считаю, Иосиф Виссарионович, что создание еврейского социал-демократического государства было бы опасной исторической ошибкой. Я не силен во внешнеполитических проблемах, но так называемые социалисты сделают все, чтобы скомпрометировать наше колхозное строительство. Кроме того, легко предсказуемы размеры влияния на умы миллионов советских евреев сионистских пропагандистских штучек. После Освенцима, как вы знаете, кое в ком усилились религиозно-националистические настроеньица… Зачем нам брожение среди евреев-интеллигентов, ученых, конструкторов, артистов, композиторов, инженеров и скульпторов?
– Ты хочешь сказать, что сколько волка ни корми, он все в лес смотрит?
– Совершенно верно.
– Министр Госконтроля СССР не должен забывать, что наша страна находится на первом месте в мире по запасам древесины. Мы сможем удовлетворить лесные аппетиты многих миллионов волков вместе взятых. – До Л.З. тогда не дошел истинный смысл тихо и несколько шутливо произнесенной Сталиным фразы… Вождь продолжал: – Я правильно сделал, что не поручил тебе заниматься ближневосточным регионом. Ты бы обосрался там почище, чем в Крыму. Даже у Львов могут быть куриные мозги. Государство Израиль – дело, решенное советской властью, то есть историей. Мы проголосуем за него в проститутской ООН.
Все это припомнилось Л.З. за комбинированием листочков с фамилиями высших сановных лиц государства. Окончательно остановившись на Хрущеве и Маленкове, он порвал листочки, бросил их в унитаз и смело спустил воду…
Наконец снизу позвонила лифтерша-лейтенант Сидорова. Л.З. распорядился пропустить к нему работников мед-службы с инструментарием.
Сухо – для прослушивателей – поприветствовав медицину, Лев Захарович стиснул обеих, неслышно чмокнул в щечку Версту, хлопнул с задержкой и поглаживанием по попке Верлену.
Знаками же дал понять, что первым делом – айда в кроватку, а уж там хватит времени для потайного трепа и волнующих утех ответственной плоти.
При этом и Л.З., и Верлена с Верстой, будучи особами весьма натренированными в конспиративном общении, ухитрялись высказывать различные мнения интимного характера исключительно жестами, а на словах держались в строгих рамках разговора на медицинские наболевшие темы.
Например, Л.З. одною рукою уже лез под белый халатик к Версте, успев запустить другую под бретельку лифчика Верлены, а сам с ворчливостью изможденного хворями хроника, хмуро жаловался на боли в предсердии, упрямый запор, тухлые отрыжки и бессонницу.
Дамочки же, умело воздерживаясь от предварительных стонов, страстных вздохов и шумных ахов, профессионально успокаивали обследуемого: «Ну что вы? Последняя мокрота менее тревожна…», «Кровь могла бы быть лучше, зато моча начинает мне нравиться, а в кале не найдено на этот раз мелены…»
Продолжая что-то сообщать Л.З. о результатах последних анализов, Верлена и Верста начали раздеваться и дали понять, что желают облачиться сегодня в платья фрейлин французского двора двухсотлетней давности.
Подмигнув подружкам и сделав плебейскую гримасу, Л.З. широким жестом распахнул дверцы огромного гардероба. При этом он грустно сказал:
– Не знаю, куда себя девать без работы… Привык быть с людьми… Самое страшное для коммуниста – бездействие… Не напартачили ли врачи-убийцы что-нибудь с моим здоровьем?
Дамочки, отвечая без подозрительной задержки, помогали друг другу напяливать парчу, шелка и немыслимые кружева на раскормленные в кремлевско-больничной столовке зады и крупы.
Л.З., повинуясь настойчивым жестам опытных лицедеек, тоже принялся облачаться в костюм испанского вельможи.
От натягивания на ноги и ляжки лосин, так и шибающих в носопырку нафталином и смрадной затхлостью, Л.З. отказался.
– Теперь, Лев Захарович, попробуйте отхаркнуть в баночку мокроту, – сказала Верста.
– Вы опять не приготовили мочу и кал, озорник, – как бы вспылила Вердена.
– При запоре очень трудно мочиться, – скорбно и строго заметил больной.
– Нам придется поставить вам клизму, товарищ Мехлис.
– Но сначала отхаркайтесь.
– Кха… кха… гррхм… кха, – натужно захрипел Л.З. и, продолжая эдак похаркивать, повел изнемогающих от жеманного миманса двойняшек к невообразимо огромной кроватке.
Он буквально утопал в лиловом, расшитом золотом камзоле, голова его выглядывала из пышного жабо, словно из великосветского заснеженного окопчика, но был он босиком и в выцветших серо-сиреневых трикотажных кальсонах, уродливо и жалко, то есть исключительно по-советски, оттопыренных на коленках.
Л.З. распахнул неоглядное, рыжее лисье одеяло, приглашая дам к принятию первоначальных положений.
Слова при этом произносились всеми лицами все того же медицинского характера.
– Очень трудно мочиться.
– Вы расслабьтесь… Не затягивайте яички в мошонку. Вы же не в воду лезете, Лев Захарович. Поднесите пузырек ближе к члену.
– А мы отвернемся. Зря вы нас стесняетесь…
Л.З. давно привык быть в таких ситуациях звукооператором-любителем. Он высоко поднял чайник с заваркой, и струйка потекла в стакан с хорошо знакомым всему слышащему человечеству журчанием.
Верста уже завалилась во всем облачении в кроватку.
– Теперь сделаем массаж брюшного пресса и кишеч ника для стимулирования калоотделения, – сказала Верлена. Потирая для пущего звукового эффекта ладони, она бросилась на взбитую перину. Посередке оставили место для Л.З., который, похаркивая и кряхтя, как мы все временами кряхтим в сортирах, подумал с философским ожесточением: «А на хрена мне, спрашивается, вся эта ебаная советская власть, если не бзднуть и пердануть измученной душе, как поется в опере “Князь Игорь”?»
Кстати, желание расспросить своих доверенных лиц, державших в руках наисекретнейшую информацию о состоянии здоровья Хозяина и всех членов политбюро, было сегодня, пожалуй, посильнее у Л.З. желания разнузданно побаловаться и сверхоригинально совокупиться, заглядывая в служебный перевод индийского трактата о любви со спецрисунками Кукрыниксов.
Пышно разодетым дамочкам не очень-то удобно было валяться в кроватке. Л.З. натянул на них и на себя, разумеется, почти невесомое лисье одеяльце и шепотом спросил:
– Анализ точен?
– Мы не ошибаемся, Левчик.
– Сколько протянет?
– Не больше двух с половиной месяцев.
– Вы не перепутали смертины с бациллами?
– Так не бывает, Левчик.
– Что будет с народом? – сдавленным голосом сказала Верста.
– Народ бессмертен, – заверил ее Л.З., хотя в эту именно минуту до чертиков был ему и народ, и его стоящий одной ногой в мавзолее Хозяин. – А он будет лежать рядом с Лениным. Я уже принял это решение. – Временами министр не мог удержаться от постыдного и грубого бахвальства, являющегося, как нам кажется, извращенной попыткой многих ничтожных личностей инстинктивно вернуть себе образ утраченного достоинства или, что еще гнусней и отпетее, вкусить хоть на краткий миг того, что представляется достоинством их подобострастным умам и уродливым душонкам.
Шаловливая тройка уже изрядно вспотела под лисьим одеяльцем, и хотя Л.З. никак не мог полностью отвлечься от преступно-заговорщицких мыслей, дамочки принялись исполнять свои прямые чувственные обязанности.
– Странно, – прошептал Л.З., – палочки Коха имеются в мокроте Суслова, а смертинами в его крови, моче и дерьме даже не попахивает.
– С чахоткой можно сейчас прожить до ста лет. Для Михал Андреича чего только не везут со всех концов света.
– Трое наших парней погибли в Гималаях с грузом мумие. Кто-то подстроил лавину… Но хватит об этом, Левчик, нам еще ехать за мокротой Микояна, калом Кагановича…
– Чуть не забыли про мочу Булганина и Ворошилова…
– Ничего, – злобно и решительно побахвалился Л.З., – скоро сено перестанет ходить к лошадям. Пора им самим являться с баночками и пузырьками в Кремлевку… Кое-кто у нас слишком заелся… сволочь бесконтрольная…
Вдруг Л.З., плюнув на конспирацию, сбросил со всей группки чудесную огненно-рыжую полость и, косясь в настенное зеркало, вновь самозабвенно вообразил себя всесильным вельможей, уволокшим в дворцовый жаркий закуток парочку распутных фрейлин в перерыве между вальсом «На сопках Маньчжурии» и танго «Дождь идет».
– Я осложнил отправку регулярным употреблением александрийского листа.
– А вот мы вам сделаем клизмочку…
– Да бросьте вы, Лев Захарович, стесняться, как маленький… Ну, будет вам.
Под сей словесный аккомпанемент Л.З. приступил наконец непосредственно к половому акту.
Пока он неуклюже перебирался с одной дамочки на другую, доводя жлобскую иллюзию полноты обладания женщиной до степени сладчайшего из самообманов, расскажем в двух словах о необычайной судьбе наших, весьма довольных жизнью и служебным положением двойняшек.
ГЛАВА ВТОРАЯ
В 1937 году Л.З. распорядился арестовать, заточить и ликвидировать Абрама Наумовича Р-ча, который в течение ряда лет работал под его началом в «Правде».
И не только работал, а ревностно и вдохновенно, во всеоружии недюжинного интеллекта и пламенной любви к марксизму-ленинизму сочинял за Л.З. все передовицы и прочие выступления как в печати, так и на всевозможных в те ораторские времена собраниях.
Постепенно, как это часто бывает с характерами отъявленных и мелких негодяев, искренняя признательность Л.З. Абраму Наумовичу перешла в неистребимую к нему ненависть.
К тому же доверенный помощник игриво заметил на одном из банкетов в «Правде»:
– Я счастлив, что становлюсь вашим альтер эго, Лев Захарович.
Редактор высшего партийного органа не подал тогда виду, что просто очумел от внезапного страха.
Он моментально вспомнил, что на днях один испанец, выдававший себя долгие годы за коммуниста-сталинца, признался после ряда допросов в том, что заслан в Москву генералом Франко для организации целого ряда пятых колонн. Фамилия шпиона была не то Ортега, не то Фунтега. В общем, чуть ли не эта самая Альтерэга…
Тем же вечером Л.З. сигнализировал куда следовало.
За Абрамом Наумычем, излагавшим жене родственный разговор с главным редактором «Правды» насчет альтер эго, незамедлительно прибыл наряд чекистов.
Ошеломленный Абрам Наумыч выпросил у сравнительно гуманного старшего чекиста разрешения позвонить Л.З.
Ночной звонок отвратительно прервал половой акт товарища Мехлиса с тогда еще желанной супругой.
– Мехлис слушает.
– Лев Захарович… происходит ошибка… меня арестовывают… ваше вмешательство…
– Абрам Наумыч, – перебил свое второе «Я» Л.З., – ошибаются только одиночки. У партии ошибок быть не может. Думать так – значит легкомысленно предполагать, что наш авангард, что миллионы людей могут ошибиться одновременно. Логично?
– Логика не всегда в состоянии зеркально воспроизвести истины действительности, я умо…
– Сталинская логика и диалектика – мощное зеркало природы и общества, – отрезал Л.З., вспомнив просветительные беседы со своим первым референтом.
– Умоляю вас позаботиться о моих девочках… спасите мою жену…
– Хорошо. Спокойной ночи, – дружеским тоном сказал редактор «Правды».
На следующий день Л.З. принял в своем кабинете Анисью Ермолаевну, потрясенную арестом Абрама Наумовича, которого она не без основания считала кристаллически честным сталинцем.
Голубоглазое, милокурносое, нежнопухлогубое лицо жены арестованного агента франкистской разведки привело Л.З. в чувственное и бахвальское состояние. Обняв Анисью Ермолаевну и как бы братски поглаживая ее по вздрагивающим от горя и сердечной слабости плечикам, Л.З. проникновенно пообещал сделать все для восстановления истины и освобождения Абрама Наумыча из-под стражи. Бедная женщина бурно разрыдалась от дошедшего до измученной души тепла человеческого участия и спасительной надежды.
Тогда Л.З., совершенно уже изнемогавший от похоти, заставил Анисью Ермолаевну глотнуть чуток коньячку для поддержки сил и расширения сосудов мозга…
Затем ласково усадил ее на кожаный диван. Звонком дал знать секретарю, чтобы никто не смел беспокоить. Посоветовал взбудораженной перипетиями тогдашней жизни страдалице прилечь и успокоиться, а сам все нашептывал слова утешения. Вспотев и тяжело дыша, заговаривал беспардонными обещаньицами. Сам все поглаживал плечики. Стискивал пальчики. Вроде бы невзначай дотрагивался до трепещущей груди. Расстегнул кофточку, так сказать, для облегчения стесненного дыхания. Пылко гундосил, что примет все меры, вплоть до самых откровенно-решительных… что одного звонка Сталину будет вполне достаточно… безобразие… Сам все наглел от удушающей похоти, слепо, как всегда, рвавшейся к соитию и удовлетворению… Посоветовал уехать на время в родную деревеньку… он вышлет машину, как только освободят верного помощника… без него – как без рук… давайте, Анисья, жить, несмотря ни на что… давайте… давайте… давайте жить…
Бедная женщина, хоть и не успела ни в малейшей степени развратиться за пятнадцать лет жизни в столице нашей родины, почуяла все же похабное несоответствие рук и ног благодетеля, а также его прерывистого дыхания с высокоморальными выражениями в адрес попранной чести и жертвы роковой ошибки.
Она замерла на миг, требовательно прислушиваясь к своим сомнениям и открытиям. Л.З. миг этот показался тихим, всепокорным знаком согласия на беспечную страсть в служебной обстановке. Он и допустил совсем уж неосторожное и предельно откровенное движение нахальной, беспринципной рукою, после чего Анисья Ермолаевна взбешенно вскочила с дивана, схватила по старой деревенской привычке то, что под руку попало, то есть вырезанную из самшита статуэтку Ленина, и врезала ею Л.З. промеж глаз.
В этот момент и сделал свое дело накопленный за долгие мандражные годы под шкурою Л.З. жуткий страх.
Для нас несомненно его глубочайшее родство с предчувствием неминуемого возмездия за все грязные и тяжкие злодейства, совершенные человеком при восхождении по трупам и по чужим искалеченным жизням на вершину мавзолея.
Страх этот от удара промеж глаз – совершенно, надо сказать, безопасного для организма – так был жуток, что сердце организма вдруг приостановилось на мгновение, кровь отшатнулась от разгоряченного мозга, ноги враз подогнулись, и Л.З. рухнул враскорячку на багровый бухарский ковер – реквизирован у казненного секретаря ВЦИК Узбекистана.
Женщина с вытаращенными от безумного ужаса глазами и со статуэткой Ильича в руке выбежала в приемную.
Секретарю и всем бывшим там чиновникам-газетчикам радостно померещилось, что произошло непоправимое, то есть, что товарищ Мехлис, возможно, безвременно ушел от них или хотя бы надолго… дай-то Бог… вышел из строя.
Лицо Л.З. было залито кровью. Очухавшись, он размазал ее попуще по лбу и щекам. Привстал пошатываясь, но выпрямиться не решался. Необходимо было скрыть от подчиненных факт нахождения во время потери сознания, а главное рабочего дня, в нелепом плену бурной эрекции.
Подчиненные заставили себя издать лицедейские звуки радости и сочувствия, увидев живого Л.З.
Раненый мужественно присел на диван, закрыл глаза, вытянул распорядительно руку и слабым голосом приказал:
– Арестовать!
Тут часть подчиненных, совсем опомнившись и соответствуя не личным скрытным настроениям, а служебным инстинктам, арестовала покушавшуюся.
Затем примчались представители органов, и все было кончено.
Л.З. вскоре отправился в правительственный санаторий отдохнуть и подлечить пошаливавшие после покушения на его жизнь нервишки.
Однажды в концертном зале санатория учащиеся закрытой лесной школы для детей ответственных работников давали самодеятельный концерт отдыхающим сановникам. Л.З. моментально узнал сестричек-двойняшек, дочерей загубленной им четы.
Полагаясь на твердо установленный в органах порядок отношения к детям врагов народа, он вспомнил о них однажды в деловой кутерьме и рабочем энтузиазме тех лет, но отогнал от себя неприятные мыслишки. Отогнал и преисполнился, как многие чудовищные злодеи, а также мелкие и тупые пешки, чувством печальной необходимости принесения новых жертв – неизбежным якобы следствием всех великих исторических переломов.
Универсальное и загадочное это чувство лукаво поселялось как в психике палачей, так и утешало своим присутствием измордованные души большевистских фанатиков.
На этот раз партийная судьба взяла да и выкинула им, сволочь, поганый жребий быть жертвами.
По прошествии многих лет и палачи-долгожители, и чудом уцелевшие жертвы с омерзительным единодушием пытаются одухотворить и романтизировать трагическое, как им навязчиво кажется, чувство уважения, а порою даже любовь к одному из самых похабнейших изобретений человеческого разума – к пресловутой исторической необходимости-невидимке.
Эти выродки не подозревают, кого именно они при этом так почтительно уважают и сокрушенно любят.
Мы предполагаем, что происходит сие вот по каким причинам.
Полностью приняв искусительные и, на первый взгляд, благородные программы утонченнейшего в своей изначальной извращенности известного утопического учения, коммунисты-самоубийцы – будущие жертвы и палачи – полностью же обезоружили себя в простейшем, но истинно бытийственном смысле.
Они капитулировали как человеческие существа не перед обольстительным ликом «мертвой», по нынешней фразеологии одного известного недоумка, «идеи», но перед натуральным, трехдырым мурлом самой смерти.
В такие непосильные для психики, для разума и вообще для образа человека моменты, когда вот-вот должна бы поглотить некоторых «небессовестных» палачей и «думающих» жертв ужасающая бездна оставленности, жизнь с беспредельным великодушием подкидывает им спасительную соломинку в виде этой самой похабной истнеобходимки-невидимки.
Подкидывает вроде бы без строгого разбора: кто есть кто?… без пристального выбора существ более достойных милостивого отвлечения от безумия ожидания теперь уже не совсем бессмысленной гибели.
Более достойные и просто-напросто сравнительно невинные существа часто погибают или же чудом спасаются как раз потому, что жизнь, почувствовав их необольщен-ность и необезоруженность перед трехдырым мурлом, оставляет их тотчас с глазу на глаз с трагедией и бросается на самые, так сказать, трудные участки – вызволять из скрюченных фаланг Костлявой жалких, неумных, слепых и глухонемых ничтожеств, психике и разуму которых и помочь-то, оказывается, уже нельзя ничем, кроме унизительной для человеческого достоинства, но, слава уж Богу, вполне животворной для высших задач существования байкой об исторической необходимости, столь популярной в палаческие и жертвенные времена.
Ничтожества эти за этой спасительной байкой не почуют вовек великодушия всевидящих сил жизни, не нуждающейся, впрочем, в благодарности оскопленных слепцов за продолжение самой себя в их невыносимо бездарной и, в сущности, бездушной плоти…
На том самом концерте воспитанниц и воспитанников лесной школы Л.З. буквально содрогнулся от поразительного сходства двойняшек с ликвидированной Анисьей Ер-молаевной. Содрогнулся не душевно, от жалости к сиротам или от совестливой вины, а от неудержимо вспыхнувшей похоти.
Почти шестнадцатилетние девицы не были еще оформлены до конца, но щеки их женственно горели от сценического возбуждения, девичьим грудям явно было тесно под белыми пионерскими блузочками, а синие юбочки тоже, казалось, вот-вот треснут по швам на бедрах и попках.
Две эти девицы – Л.З. позабыл почему-то их имена – распевали песню о Сталине. На месте им не стоялось. Они притоптывали в такт музыке и как-то так сгибали и разгибали коленки, чудом убереженные от шрамиков и даже запекшихся ссадин детства, как-то так терли они друг о дружку умопомрачительные свои пухлые, нежные коленки, что у Л.З., да и не только у него, сладко свело глотку и стеснило дыхание. Затем девицы раскланялись с бешено аплодирующей публикой.
Получив возможность беспрепятственно встать, Л.З., как и остальные отдыхающие, вышел в фойе.
Осторожен он был, словно неглупый волк, который точно знает, чего хочет. Только в мозгу навязчиво мельтешили идиотские слова: «Партия и Ленин – близнецы и братья… Кто более матери-истории ценен?…»
Опустим все обстоятельства и маневры Л.З., благодаря которым двойняшки через два года, по достижении ими совершеннолетия, стали однажды его добровольными любовницами.
Конечно, Л.З. расхохотался бы, если бы самое доверенное лицо на белом свете, то есть, если бы он лично сказал себе, что сожительство с двойняшками стало главной целью его жизни. Но так оно и было.
Кстати, при всей необычности жизненной цели такого рода, нам она кажется во сто крат человечней, нормальней и, если угодно, невинней всех остальных, поставленных высшими политруками советской власти, заведомо недостижимых целей…
Работа, инспекционные поездки, а также заварушки на озере Хасан и в районе Халхин-Гол отвлекали Л.З. от частого подсчета оставшихся до желанного момента месяцев, дней и часов.
Наконец настал долгожданный день рождения двойняшек. Они кончили лесную школу и должны были поступить в мединститут. Места им уже были забронированы.
Девицы продолжали жить в лесной школе. Л.З. позвонил туда, сказал каждой по очереди, чтобы не брали с собой никаких тряпок, потому что для них готов новый гардероб… начинается взрослая жизнь… пора вылезать из шароварчи-ков и коротких юбчонок…
Одним словом, все было готово в один из летних, славных денечков сорок первого года к приему «обожаемых тел».
Накануне Л.З. лично позвонил замнаркому здравоохранения и сказал так:
– К концу рабочего дня подготовьте и доставьте докладную записку о групповой дефлорации.
– Простите, товарищ Мехлис, не совсем понял…
– Все о групповой де-фло-ра-ции. Ясно?
– Будет выполнено, товарищ Мехлис. Вас понял…
Замнаркома здравоохранения СССР немедленно вызвал из небытия профессора Вагинова, занимавшегося в двадцатые, полные безумных мечтаний и надежд, годы проблемами сексологии социализма-коммунизма.
В быстренько сочиненном «Путеводителе по счастливому будущему» профессор посвятил целую главу праздничной церемонии «масслишдевневу» – массовому лишению девичьих невинностей – молоденьких обитательниц «ко-мобщий» – коммунальных общежитий.
«Путеводитель по ЭС БЭ» был уже в печати, когда разразилась гроза. Перерожденцы вычистили Вагинова из партии. Его лишили кафедры и запретили преподавать. Не помогло даже то, что по звонку Троцкого за очерненного энтузиаста вступился сам доктор Фрейд.
Более того, Вагинов отдан был под суд, так как родители дюжины девиц, жертв «экспериментальных исследований некоторых косных пережитков эволюции», обратились с гневным письмом к Н.К. Крупской, бывшей в то время как бы совестью нашей половой жизни.
Родители жаловались на то, что их дочерей дефлорировала в день Седьмого ноября 1925 года группа военнослужащих командного состава во главе с Буденным, но под наблюдением и руководством профессора Вагинова, после чего молодые женщины получили памятные дипломы и неприличные фотографии.
Тираж скандального «Путеводителя» был уничтожен, а автор его сослан на Соловки…
Так вот – замнаркома вспомнил в тяжкий миг своей жизни о развратнике от науки Вагинове и его авангардистском труде.
С помощью дружков из органов и Моссовета Вагинова мгновенно обнаружили и доставили в кабинет замнаркома.
Он прямо спросил:
– Сохранился ли хоть один экземпляр «Путеводителя»? После наших побед на озере Хасан, в Литве, Эстонии и Латвии, Юрий Валентинович, кажется, меняются времена… Партия интересуется сегодня всем, имеющим отношение к групповой дефлорации.
– Готовится какая-нибудь всенародная акция? – рискованно пошутил Вагинов.
– Я не посвящен в подробности. Итак, могу я рассчитывать на вас?
– В полной мере. Однако заветный экземплярчик находится в Калинине, бывшая Тверь. Давайте машину, трястись в поездах больше не желаю.
– Не беспокойтесь. К вашим услугам спецсамолет. Выезжайте в Тушино. Машина у подъезда…
Через несколько часов замнаркома здравоохранения СССР лично доставил библиографическую ценность Л.З.
Вот чем занималась часть высокопоставленных лиц 20 июня 1941 года.
Всех близких Л.З. предусмотрительно отправил отдыхать на все лето в Ливадию, Крым.
21 июня 1941 года он стоял с букетом полевых цветов на крыльце дачурки. Наконец подъехал «линкольн» с Верле-ной и Верстой. Л.З. пошел им навстречу, отечески раскинув руки для теплых поздравительных объятий.
Пахли девицы, ошалевшие от волшебств, дешевым одеколоном, телячьей кожей линкольновских сидений, дорожным бензинчиком и пикантно перебивавшим все эти милые запахи нежным потом юных подмышек.
Л.З. сразу принял решение неукоснительно сочетать родственную нежность с деловитой строгостью. Сказал, что ему необходимо до обеда поработать. Просил сервировать стол и охладить шампанское… День был жарким…
Л.З. сидел в кабинете на втором этаже дачурки и с чувством почти беспредельного всемогущества, сообщенного ему не только достаточно высоким положением, но ни с чем не сравнимым предвосхищением обладания «обожаемыми телами», работал над проектом всеармейского приказа «О запрещении беспорядочных половых сношений рядового и командирского составов с местными жительницами на территориях Эстонии, Латвии и Литвы».
Казалось, вся терзавшая Л.З. ужасно долгими месяцами и годами похоть нашла себе вдруг выход в страстной ярости и в глубоком возмущении, с которыми обрушился он, орудуя американской самопиской «Эверест», на «презревших все нормы коммунистической нравственности красноармейцев, командиров и даже политруков, пользующихся «увольнительными» как лживым предлогом для вступления в половую связь с враждебно настроенным к Красной Армии населением… безотлагательно искоренить… вплоть до лишения воинских званий… уведомлять в каждом случае невест и жен совокупившихся… пяти нарядам вне очереди… повторно… пятнадцать суток строгой гауптвахты… начать секретные исследования… в виде безвкусных десен-сорных добавок в красноармейский котел и в блюда комсостава… комсомольцы и коммунисты должны быть в первых рядах борцов с половой распущенностью на вышеупомянутых территориях…».
Из столовой до вдохновенно работавшего Л.З. доносилась изумительная, волнующая почище, чем Глинка и Чайковский, фарфоровая, хрустальная, серебряная музычка сервизов. Сестрички мурлыкали под нее разную легкомысленную советскую белиберду, и такое вдруг нахлынуло на Л.З. чувство полноты счастья и любви к себе, к работе, к дачурке, к невыразимой устроенности жизни, к стране, к Сталину и особенно к этим вот двум существам, кричащим из кухни «поросеночек уже прямо прыскает, Лев Захарович…», что он в каком-то сладчайшем порыве потрясенной души искренне подумал: «Ничего не пропало даром… ничего… ни годы круглосуточного труда… ни вынужденные жертвы… ни потеря здоровья с ослаблением функций сердца и почек… ни страхи и ожидания крушения нашего сталинского ЦК… ничего…».
Л.З. не мог больше сидеть в кабинете. Проект приказа остался недоработанным. Начполитупра Армии спустился вниз.
Верлена и Верста, с этой минуты – Верочки, зашторили окна и зажгли свечи. Л.З. был буквально пьян без коньяка и шампанского.
– Я думаю, что мы поднимем наш первый тост за ваших родителей, Верочки. Если бы не они – мы не имели бы сегодня счастья сидеть вместе за этим столом, – сказав так, Л.З. преисполнился бурным уважением к себе за проявленное, как ему казалось, принципиальное благородство.
Тон, надо сказать, взят был Л.З. наивыгоднейший, так как Верочки испытали очередную страстную благодарность к своему покровителю за память о погибших в автокатастрофе маме и папе, что тотчас абсолютно расковало их аппетит, манеры, речь, характеры – расковало, одним словом, чувство жизни и чудесной свободы.
Л.З. подливал им шампанского, уверяя, что оно гораздо старше Великой Октябрьской революции и из подвалов самого Николая кровавого. Затем Л.З. овладела обычная застольная тяга к еврейским, грузинским, армянским и солдатским анекдотам.
Кроме всего прочего, Л.З. старался следовать рекомендациям «Путеводителя в светлое будущее», особенно параграфам, посвященным «усиленному воздействию на подсознание дефлорируемых избранниц произведений музыки, художественной литературы, танцев и остроумия устной речи, всегда приносящим неожиданные эффекты и во многом облегчающим выполнение задач № 1-3, а также 14, 21 и так далее».
– Однажды Рабинович с супругой пригласили на чашку чая с курочкой Бусю Гольдштейна и Пушкина. Вдруг Рабинович спохватился и закричал: «Маня, где ты, Маня?»… А Маня отвечает: «Я и Буся под столом…»
– Увв-ха-ха-ха…:
– Ой, помммиррраю… А потом? Потом пошел Пушкин с девушками в лес. И вдруг заблудился. Между прочим, царь очень этого не обожал… Девушки кричат: «Пушкин… Пушкин… Где ты?» А Пушкин отвечает: «Во мху я по колено».
Бешеный хохот. Огромный успех… Л.З. разошелся и рискнул рассказать совсем уж староказарменную похабщину:
– Генерал спрашивает у Екатерины Второй: «А что это у вас?»… Вы знаете, Верочки, что этот монарх была ужасно развратная?… Отлично… Она и отвечает генералу: «Это у меня – горы алтайские». Речь шла о животе… Тогда он по казывает пальцем на… буфера, то есть на грудь: «А это, что-с?» – «Колокола китайские». – «А это?…» Вы, конеч но, понимаете, о чем идет речь… «Это – ад кромешный», – говорит Екатерина, а сама хватает генерала… подождите, не хохочите… за огромную ялду – и как крикнет: «А у тебя это что, мерзавец?» «У меня, товарищ императрица, это – Иуда грешный». Подождите, не хохочите… Тогда Екатерина при казывает: «Ложись, генерал, на горы алтайские, берись за колокола китайские и гони Иуду грешного в ад кромеш ный…»
Л.З. был потрясен правильностью рекомендаций профессора Ваганова. Верочки вывалились от бешеного хохота из-за стола да вдобавок потянули за собой удивительно остроумного анекдотчика.
Вдруг Верста воскликнула:
– Ленка, это наш ковер… наш… смотри…
– Да… да… наш… вот – на изнанке надпись «ВЧК Бухары»…
– А вот – пятно от какашек Рекса… Как я сразу не узнала?…
Л.З. обомлел, скрипнул зубами – ах, если бы слышал этот скрип зав. отделом вещей и предметов, конфискованных у врагов народа, – но быстро нашелся:
– Я надеялся, что вам это будет приятно.
Верочки с рыданиями, столь естественными после хохо-тунчика, бросились на шею душевно-чуткому покровителю… Затем было много слов о счастливом детстве, трагических случайностях, слов о том, что Л.З. теперь «папа и мама вместе взятые» и так далее…
После обеда мило и с продолжением ненавязчивых обжиманий побултыхались в бассейне, закрытом от посторонних глаз глухим и высоким забором.
Л.З., как бы возносясь вновь над утехами жизни, строго сказал:
– Девочки, мне необходимо поработать и позвонить
Иосифу Виссарионовичу.
Это был неплохой дрессировочный ход. «Отдохните. Почитайте. Советую познакомиться с Барковым и гусарскими поэмами Лермонтова. Может быть, перед ужином вам всунуть? – Верочки были в некотором смущении. – Два пальца в рот никогда не помешают, – умело ввернул лукавый наставник, работавший, в соответствии опять же с рекомендациями профессора Вагинова, исключительно на тончайших ассоциациях, – Нам ведь предстоит чудненький товарищ ужинчиков с заливным из гусиных мизинчиков…»
Л.З. вернулся к проекту приказа с твердым намерением ужесточить меры наказания по отношению к бойцам и командирам, сношавшимся с представительницами пятых колонн в Литве, Латвии и Эстонии…
Прервав работу и приоткрыв дверь, нарочно громко инсценировал разговор со Сталиным:
– Добрый день, Иосиф. Это я – Лев. Ну что нового?… Пожалуй, по-старому даже лучше… Уровень политической подготовки наших войск находится на наивысшем уровне… Сделаем… Учитывая, что война будет вестись на вражеской территории, я проектирую приказ о ряде мер к любителям левых пистонов… пора с этим кончать… мы не средневеко вые рыцари, которые, понимаете, врываются, так сказать, в замки и сразу лезут, грубо говоря, под подол к феодаль ным графиням… У меня к тебе просьба: нельзя ли ту улицу, где произошла катастрофа с моим Рабиновичем как-нибудь переименовать в знак памяти о настоящем коммунисте и его жене?… Спасибо, Иосиф… Согласен… «Вторая Среднемарксистская» – чудненькое название… Всего… Три четверти подготовительной работы, по прикидкам Л.З., было закончено. Оставались какие-то нелепые, но будто бы необходимые игры с девицами в «прятки священные», «обыск арестованных аристократок» и «пытки героев».
Девицы клевали носом, несли чушь об отметках и суровой школьной дисциплине и в унисон икали.
Л.З. строгим и деловым голосом сказал:
– Начинаем готовиться к побудке, то есть к ночной ва те. С предварительной игрой в «пытки героев». Будьте г товы. Я явлюсь через пятнадцать минут… – Он по-военно му повернулся через левое плечо и промаршировал в со тир. Там Л.З. бурно сблевал и скорчился от хохота. Он представил на минуточку рожу Кагановича, узнавшего о половых достижениях Мехлиса, представил его зверскую зависть и беспринципные интриги с целью отбить у Л.З. двух молодежных единиц.
Они умрут… они умрут, вожделенно подумал Л.З., когда я расскажу им хладнокровно о лишении невинности двух комсомолок сразу… Они умрут… они не вынесут от зависти моего успеха у женщин… Это будет триумф, достойный мандолины Джамбула…
Верлена и Верста заснули прямо на полу, успев облевать ковер и подоконник. Л.З. скинул с себя махровый халат – презент корреспондента в Испании М. Кольцова – и полез на «первый объект». В какой-то момент с большой обидой изумился. Изумился и деловито перепроверил, так ли это все?… Вот нынешняя молодежь… Быстро перескочил на вторую из Верочек… То же самое… Бесследно… Ах подлецы… ах растлители… представляю, как хохотнули бы сейчас Каганович с Буденным… расстреляю Вагинова… почему в пособии не указан момент проверки кандидаток в женщины?… Почему упущено значение контроля?…
Л.З. бешено растормошил двойняшек. Они пьяно что-то забормотали. Офуфлошенный покровитель отвратительно заорал:
– Мне нужны имена… Только имена… Учтите – Мехли-су в постели не лгут… и это… вместо благодарности… И-ме-на, проститутки. – Сестры тут же кинулись ему в ноги.
– Успокойся… Мы специально пошли на это…
– Это… предрассудок… Он нам достался от жестокой природы…
– Ты возился бы сейчас… Все гнусно и больно…
– Ну хорошо. Не будем дуться друг на друга. Присту пим к удовлетворению, – сказал Л.З. – Сегодня у меня двойная ответственность…
Тут пошли шуточки, полная и замечательная открытость, дамы по очереди убегали за шампанским. Л.З. неумело куражился, хотя казался себе Дон-Жуаном, Аполлоном и Лукой Мудищевым одновременно. Перебирался с одной пышки на другую. Глупо поучал не ведомому ему самому искусству любви. Давал все более похабные и похабные советы.
Но только он скомандовал прерывающимся голосом «начать подготовку к изверженчику семечка», как пронзительно зазвенел звонок телефона, словно обухом по башке ударив мгновенно замершего в затейливом телодвижении Л.З.
Сначала ему показалось: просто звенит в ушах, что, между прочим, бывает у людей, подверженных слуховым и иным галлюцинациям во время полового акта.
Один звонок… второй… третий… четвертый… Звонки были такими строгими, начальственными, капризно-раздражительными и откровенно властными, что Л.З., не помня как, оказался у телефона и снял трубку.
– Мехлис у телефона.
– Почему не просыпаешься по боевой тревоге? – Л.З., узнав голос вождя, почувствовал себя кастратом, брошенным в холодную воду.
– Я не спал, Иосиф Виссарионович. Честное слово.
– Что ты делал?
– Пытался закончить…
– Закончишь в шесть часов вечера после войны. – Тут Л.З. слишком уж истерически угодливо взвизгнул со смеху. Сталин этого не любил. – Что бы ты, интересно, предложил, если бы мы сообщили тебе о начале военных действий против немецко-фашистских захватчиков?
Л.З., думая, что шутка продолжается, со смешком же ответил:
– Предлагаю переименовать «брудершафт» в «междусобойчик», и давайте уж, Иосиф Виссарионович, бросим наконец называть гауптвахтой нашу армейскую каталажку. Да и карцер Красной Армии ни к чему…
– Карцер Красной Армии ни к чему, – задумчиво повторил Сталин и вдруг вскрикнул: – Почему ты не на фронте, сволочь?… Я твою маму и маму мамы ее мамы ебал, комиссар херов!
– Сию минуту выезжаю, товарищ главнокомандующий!
– Кто тебе сообщил, что я – главнокомандующий? Откуда это слово?
– Честно говоря, не раз думал о вас и новой войне как второй Отечественной войне советского народа.
– Хорошо отвечаешь. Поднять на ноги всю пропаганду и агитацию. Готовь лозунги и призывы. Явиться за назначением. Все.
– Война, – сказал Л.З. Верочкам, так и застывшим на коленках в кровати, с кулачками у разинутых ртов. – Война… А ведь я говорил… я доказывал… превентивно, так сказать, вмазать по Берлину… отравить экспортируемое продовольствие… и ряд других действенных мер – и вот мы доигрались, дорогие товарищи, в «жмурки священные» с мурлом фашизма… дошарахались в диалектические крайности… А Мехлис теперь расхлебывай… Когда плохо – подавай сюда Мехлиса… Он все может, – не без искренней слезы разбахвалился Л.З. Девчонки вдруг распалились так безумно и так взяли его в страстный оборот, что ему уже было не до Отечественной войны и не до мамы мамы мамы ее мамы… Зубы у него цацакали, он мычал: мыама… ммам-ма… маамаа… мыыыма…
Затем Л.З. позволил себе полежать между любовницами, осваиваясь с новой ситуацией в жизни страны, партии, народа и в своей лично жизни, обретшей вдруг долгожданный истинный смысл и посулившей было надежду на многолетнее половое счастье.
– Мне обидно. Но сейчас военное время. Я никого не хочу зря расстреливать… Имена, невзирая на лица и звания. Я жду. – Л.З. успел уже приучить Верочек к властности своих интонаций и к сопровождающим их театральным жестам. – Вы знаете, что мне особенно близка и дорога правда. Этому органу я отдал лучшие годы жизни. Так же, как ваш папа… Имена.
– Учитель географии, – сказала Верлена.
– Истории, – призналась Верста.
– Всех – на фронт! – вскричал в бешенстве Л.З. – И историю и географию… Всех на фронт.
Вдруг до него дошел окончательный смысл происшедшего… война… война… при таком преимуществе в вооружениях, технике и армейском порядке Шикльгрубер может отбросить нас за Урал на три-четыре месяца… Катастрофа… Хохлы, казачество, прибалты, белорусы, чечня, татары, о русских и говорить нечего, наверное, уже носят на руках освободителей… катастрофа… Сталин, не задумываясь, выдаст всех руководящих и неруководящих евреев в кровавые лапы Шикльгрубера… ах швилишикль проклятый.
Л.З. вскочил с гигантского ложа и бросился к телефону.
– Гаков? Это я. Все уже знаете?… Срочно выезжайте в седьмую лесную школу. Всех учителей, включая завуча, невзирая на возраст, на фронт. Да. Разыщите через нар-комздрав некого Вагинова… повторяю по буквам: война, анализ, гибель, ирония, невероятно, оккупация, война. Ва-ги-нов… Всех – на фронт. Остальных – в общем порядке. Скоро буду. – Он бросил трубку и с чувством сказал. – Подлец. Дойти до того, что не указать в «Путеводителе по светлому будущему» на необходимость проверки участниц дефлорации на девичесть… Ну почему?… Почему сволочной этой войне не начаться на сутки позже?… Необходимо бросить еще одну палку – и на фронт… Чтоб первая же бомба Шикльгрубера попала прямым попаданием в сациви Джугашвили… Ленин не позволил бы так провести себя за нос…
– Хорошо, что папа и мама не дожили до этого ужаса…
– Мы так были с тобой счастливы – и вот на тебе… война…
Л.З. вдруг снова полез на Верочек с той самой неимоверной, безумно страстной половухой, которая и по сегодняшний день является, слава Богу, одной из двух главных бы-тийственных сил, бесстрашно и весело плюющих во все дыры черепа смерти, пытающейся покончить с жизнью непременно раньше времени.
Тут вполне уместно было бы потолковать и удрученно, и вдохновенно о том, какова есть похотливая скотина человек, и почему это он таков при наличии у него величавого разума и бесчисленных возможностей достойного соотнесения поведения с Мудростью или, что то же самое, с прекрасной простотой всех норм существования.
Можно было бы потолковать… можно было бы… Но тема ведь эта поистине неохватна, с какой стороны за нее ни возьмись…
Думается только, что если бы различные чувства ужаса перед жизнью, а также осознание безумного зла и уродства истории не были бы столь предусмотрительно уравновешены в человеке вроде бы безрассудным и подчас возникающим как бы ни к селу ни к городу желанием немедленно поебаться, то многие, к сожалению, просто не вынесли бы несуразнейших жестокостей Бытия.
Посему и снабжены мы, в отличие от прочей живой благородной твари, со счастливой беззаботностью не обмозговывающей крайне разветвленного трагизма жизни, совершенно баснословным запасом похоти. Запас этот фантастически и с замечательной откровенностью превышает все мыслимые и немыслимые нужды загадочного дела продолжения человеческого рода, чья кажущаяся беспризорность так огорчительна для потрясенной души нестойкого наблюдателя, окончательно усомнившегося в наличии положительных смыслов как в каруселях частных жизней, так и в отвратительном хаосе истории…
Да что говорить о зле и безумии истории, о ничтожестве современного мира и о невыносимых драмах личностей, попавших, допустим, по недоразумению в зубодробильную и душераздирающую костоломку Рока?
Не присутствовало бы если в человеке подстрекающее его и исподволь и демонстративно это самое желание по-ебаться – желание как бы выпасть на чуток времени в пленительную истому из общего течения черт знает куда, – то человек сокрушился бы от бесчисленных неудобств быта вроде давки в троллейбусах, пришел бы в необратимое отчаяние от клопов, тараканов, партработников и прочего начальства, накладывал бы на себя руки по разным пустякам с той же бездумной, освободительной легкостью, с какой он периодически мочится, и не вздумал бы человек стоически терпеть ни одной минуточки – уж за это мы вам ручаемся – омерзительной, лживой, капризной, по-крысиному бесчеловечной, удручающе обездушенной и бездарно порочащей все без исключения устроительные идеи Творца власти форменных мокриц, поселившихся в гранитных расщелинах мавзолея…
Тут впору было бы помянуть добрым словом еще одну чудесную силу, животворно воздействующую на изможденного от уныния человека, – силу духа, но повествование мы ведем о Л.З.М., в котором сила эта и не ночевала.
Л.З. чуял, что их разнузданное трио вот-вот достигнет «гармоничного взаимодействия, чреватого бурным коллективным удовлетворением и кратковременной паузой» (проф. Вагинов). Он попробовал взять себя в руки и придать лицу «одновременно торжественно-деловое и страстно-героическое выражение», попробовал «предупредить появление на лице осоловелой остолбенелости как пережитка царизма» (проф. Вагинов), как под окном три раза квакнул управленческий «паккард».
В этот момент состояние Л.З., еще совершавшего по инерции «ряд завершающих фрикций на самых высоких нотах» (тот же автор), но мгновенно возвращенного кваканьем в поганую действительность было, как говаривал великий Дюма, поистине неописуемым…
Л.З. был одним из сотен тысяч мужчин, а может быть, и миллионов мужчин, чьи половые акты варварски прервало трагическое известие о вероломном нападении лучшего друга товарищей Сталина и Молотова – Адольфа Гитлера – на СССР.
Исследователи второй мировой бойни в силу каких-то необъяснимых причин не придают этому громковопящему факту родовой и индивидуальной жизни никакого основополагающего значения.
И совершенно зря, на наш взгляд.
Бесчисленное количество раз во всевозможных жанрах отечественной словесности, включая фольклорный, обыгрывался этот самый, проклятый момент современной истории: 22 июня, ровно в четыре часа… нам объявили, что началася война… порой ночной мы расставались с тобой…
Да представим же, наконец, самих себя 22 июня ровно в 4 часа. Если в те адские времена были мы не мужами, а всего лишь мальчишечками, спавшими в постельках, в юртах, на сеновалах, в саклях, на нарах, в ночном, в больничных коечках, спавшими с торчавшими от желания пописать невинными пипками, представим себя мужьями, женихами, любовниками, романтиками бесшабашной ебли, целеустремленными совратителями или хотя бы деловыми продолжателями человеческого рода…
Ведь ночь-то эта – с субботы на воскресенье. Подавляющее большинство народа, в том числе и различные бездельники, очумели от трудовой недели и темпов очередной каторжной пятилетки…
Многие, сладчайше засыпая после сладчайшего же обладания подругами и женами, невыразимо обмирают от изумительного, от восстанавливающего все силы личности предвкушения любовных ласк на так называемом коровьем реву…
И вот – прошла на территории европейской части СССР летняя ноченька… Зорьки мычат… Буренки ревут… Пеструшки с Вострушками перемыкиваются. В памяти вроде бы беспамятствующих городов сам собою, по своим таинственным и непреложным законам, просыпается на коровьем реву, кровь будоражит голодный глас вздремнувшей было страсти… Вперед… в любовь… в объятия… в радость взаимообладания… вперед… и еще дальше – к сотрясающему наши существа приближению к границам Бытия… и еще дальше – к счастливому и совместному переходу единственно священной во всей Вселенной границы, ибо дальше, собственно говоря, господа, некуда-с, и… вдруг, так сказать, прерывает вас и ваше естественное стремление к началу-завершению милого круга жизни коварный враг, перешедший, по мнению ебаного в мозг Сталина, вероломно и ни с того ни с сего священные границы… у реки… нашей родины… все как один на борьбу с немецкими захватчиками… тучи ходят хмуро… но и своей вершка не отдадим… так что ты уж, прости, Маша… надо же так, Дашуня… вот что паскуды делают, Нинон… форменное безобразие, Ган-на Тарасовна… этого я от них не ожидал, Рахиль… очередная советская штучка, котенок…
Может быть, самое страшное в бытии отдельного человека – не всевозможные удары Рока, каверзные подножки случая, ужасные несчастья тела и горести души, но вот это вынужденное внимание к враждебному вихрю, вмиг ввергнувшему человеческое существо в бездну оставлен-ности хамски прервавшему в нем чувство надежности Мира и оскорбившему доверие к несомненному еще минуточку тому назад плодоносному всесилию Жизни.
Война, одним словом, война…
Несчетное количество раз приходилось Л.З. орать по всяческим поводам: «За Родину! За Сталина!» Но каждый раз он, помимо своей воли, то есть бессознательно, испытывал такую ненависть к Сталину, что его трясло от страха быть разоблаченным в столь преступных эмоциях. К психиатру он обратиться никак не мог. Довериться кому-либо тоже было невозможно, а с учением Фрейда о бессознательном Л.З. не был знаком.
Иначе ему сразу стало бы ясно, что Сталина он ненавидит точно так же, как миллионы советских солдат и командиров, которые из-за погани характера и ничтожества военно-политического интеллекта своего вождя, выброшены были из мирного, хотя и во многом уродливого советского существования в нелепую, кровавую, обидную, двусмысленную бойню.
Многим здравомыслящим людям этот расхожий солдатский вой «За Родину! За Сталина!» казался потоком сюрреальной извращенности человеческой психики.
«Умирать, подыхать, калечиться, оскверняя уста именем величайшего злодея и недальновидного кретина?… Ну-с, знаете… Дальше этого – некуда…»
На самом же деле, как нам теперь кажется, в боевом этом умонепостигаемом вопле воедино была соединена любовь к изнасилованной Родине и святая, хоть и бессознательная ненависть к ублюдку, сделавшему все возможное для того, чтобы Гитлер изнасиловал Россию со зверским, предысто-рическим, как выражались казенные утописты, вероломством…
«За Родину! Из-за Сталина!» – вот каким, на наш взгляд, было истинное смысловое звучание истошного боевого вопля той смрадной войны…
Жилось Л.З. вплоть до самого Дня Победы великолепно. Верочки были отлично пристроены то в одном прифронтовом госпитале, то в другом. Два-три раза в неделю, независимо от хода военных действий, наступлений, отступлений и наоборот, и т.д., и т.п., генерал Мехлис ухитрялся так или иначе «поиметь» повзрослевших Верочек.
Кстати, Л.З. лично проследил за выполнением своего приказания насчет учителей географии и истории. А приказал он бросить «диверсантов в области наркомпроса» прямо на передовую. Двум растлителям пришлось поначалу пробивать окружение немцев для того, чтобы попасть в расположение своего пехотного полка, а затем уже вместе с полком выбиваться из окружения сызнова.
Обе эти операции они выполнили блестяще, удивив деморализованных штабистов и самого Л.З. Ему немедленно было доложено о своеобразном воинском подвиге «исправившегося внутреннего врага». Учителей, лишивших Верочек невинности, он снова мстительно отправил в гущу нашего правого дела – в штрафбат.
Там они геройски отличились и дожили до переформировки. После чего по распоряжению Л.З. снова были отправлены в батальон смерти…
К этим феноменальным любителям жизни мы еще возвратимся в конце этого сочинения на свободную тему.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Теперь же вернемся в послевоенную спальню Л.З. Там мы оставили его в самом начале тщательно законспирированного полового акта с двойняшками-полюбовницами…
Л.З. ужасно хорохорился, хотя чувствовал себя весьма нездоровым мужчиной. Конечно же, работа его обветшавшего раньше времени от страхов и стрессов организма была серьезно нарушена юдофобской сталинской паранойей и взрывоопасной интриганской страстишкой.
Он как-то вдруг замер, раззявил рот и, не видя себя, уставился в зеркало. Он просто оцепенел от ужасной мысли, бывшей всего-навсего слабым отблеском прочувствованного на одно лишь мгновение жуткого приближения всенеот-вратимой бездны личного небытия. Л.З. понял, что сегодня ему не кончить… может быть, даже не кончить никогда…
Что-то более чудовищное, чем попытка вообразить смерть в привычных образах существования, подкосило Л.З., и все естество его сжалось в жалкую точечку перед увеличившимися до своих истинных громадных размеров безжалостными громадинами ничто и никогда.
И теперь уже не кровь слабо пульсировала в истрепанных стрессами сосудах и сосудиках партийного животного, а две этих всесильности – ничто и никогда, – чудом каким-то уместившиеся в пару ничтожных словечек, толчками, хладно-жаркими толчками ударяли в мозг, в легкие, в печень, в прямую кишку, снова в мозг, в зрачки, в кончики пальцев рук и ног, в яйца, в уши, в поникшую головку члена, в сердце – в каждую клеточку тела… Ничто… Никогда… Никогда… Ничто… Ничто… Никогда…
Жалкая одинокая точечка… с хвостиком… с хвостиком… отражена в настенном зеркале, но не видит своего отражения… жалкая точечка с хвостиком… живчик, никак себя не осознающий и от ужаса запредельного, изначального одиночества не ведающий, где он находится: в преддверии ли человеческой жизни, на страшном ли ее прощальном пороге?… в сладчайшем ли изнеможении, то есть в наслаждении невозможностью не извергнуться в зовущее, в кричащее в себе начало или в тупом и безответственном безмолвии конца?…
Вся эта пакость – от нервной суеты мозга, думал Л.З., нужно кончать со Сталиным и начинать новую нормальную жизнь… о-о… Мехлису очень приятно… Мехлис хочет кончить…
Кстати, во время экстренных ухищрений полового характера Верочки ухитрялись обделывать свои делишки. Л.З. становился податливым до удивления и комизма в изнеможении от нахлынувшей неги. Это свидетельствует о замечательном пренебрежении человеческой психики ко всем совершенно факторишкам материальной жизни во время половых актов, особенно актов бестолковых, неудачных и прерванных какими-либо отвратительными обстоятельствами, когда оскандалившийся мужчина не постоит за ценою и заплатит, пресмыкаясь перед самочкой, черт знает как и черт знает чем за возвращение себе самцового достоинства.
Мы-то опять-таки видим в подобного рода ситуациях действие сил самой жизни, пытающейся превозмочь роковые оцепенения в своих ищущих космического торжества истоках, а посему и не ставящей порою ни во что даже все сокровища царств, если они, конечно, имеются под рукою у отчаивающихся сластолюбцев…
«Левчик… племянник двоюродного брата кончил аспирантуру… переведи в Москву… очень просим…» «Из-за судебной ошибки хотят расстрелять прекрасного человека… позвони Швернику… нужен пересуд…» «Устрой в Госконтроль Свердловска нашу подружку…» «Всего-навсего двухкомнатная квартира, а в Тбилиси он оставляет государству целый дом…» «Тебе ничего не стоит… ты – сладкий… ты – сладкий…» «Всего-навсего комбайн для колхоза…»
Примерно такого рода речи, канюченья, вымаливания и просьбишки Верочки обрушивали – разумеется, при возможности говорить – на осоловевшего Л.З., и он, бывало, постанывая, порол какую-нибудь конспиративную чушь, а свободной рукою черкал в именном блокнотике записку, имевшую абсолютно пробивную силу.
«Будь добр, не откажи в просьбе. Не останусь в долгу. То дело давно двинуто…» «Подательнице сего помочь безотлагательно…» «Удивлен жестокости приговора Усламбекову. Зря мы разбрасываемся кадрами, которые приносят больше пользы, чем некоторые чистоплюи. Необходим пересуд…» «Костик, посмотри квартирку для близкого моей семье человека. Заходи, решим вопрос с назначением твоего балбеса в инотдел ВЦСПС…»
Все кончилось бы благополучно, Л.З. кое-как достиг бы трижды желанного оргазма, но в тот самый момент, когда он, проклиная камзольную парилку и давившее горлянку жабо, пристроился было к Версте, способной, по его словам, заставить кончить даже мертвого Ильича, раздались два длинных и два коротких звонка.
Так, по распоряжению Л.З., звонил спецпочтальон в случае прихода заказной корреспонденции и ночных телеграмм. Л.З. буквально взорвало:
– Суки, блядь, проститутки меньшевистские… нельзя оправиться по-человечески… три дня стула не было…
– Лев Захарыч, только без нервов…
– Вам нельзя вставать с горшка…
– Пожалуйста, примите почту… я продолжу дефекацию… нет покоя ни днем, ни ночью… сволочи… дайте человеку десятку… в кармане камзола, то есть кителя…
Верлена возвратилась из передней с газетами и журналами. Л.З. сразу же заметил в ее руке заграничный конверт с красно-синими квадратиками по краям – авиапочта… Заметил и почему-то почуял: из Израиля… о проклятые… о проклятые… жидовские морды… чтоб вы провалились вместе со своим вымороченным государством… откуда взялись вы на мою голову?…
Обе дамы поняли, что свидание окончено.
Л.З. знаком попросил их нагнуться. Сам он жалко и враскорячку сидел на пушистом коврике, брезгливо, как какую-нибудь плюгавую гадину, держа в руке зарубежный конвертик. Верочки встали на коленки. Пока неудовлетворенная Верста раздражительно порола камуфляжную чушь, Верлена, понимая, что интересует сейчас больше всего на свете Л.З., деловито шептала ему на ухо:
– Это – явные смертины… нет никаких сомнений… мы боимся, Левчик… что же теперь будет?…
– Только спокойствие… Учитесь у меня… Скоро все изменится к лучшему… Я принимаю меры государственного порядка… после конца получите по санаторию в Сочи… Мехлис слов на ветер не бросает… что с кровью, мочой и говном у Хруща и у Жабоморды?
– Все отлично… остальные тоже как огурчики…
– Тимашук, может быть, все же что-то пронюхала? Вам не кажется? Как известно со времен поджога рейхстага, нет дыма без огня…
– Параноичка и сволочь… провокаторша… выябывало плоскодонное…
– Можете мне поверить: она скоро доиграется… повесим перед представителями трудящихся… мерзавка… сучка вредительская… оставить всех нас без лечащих врачей… это… это… глобальная операция империализма… перед казнью я лично буду пытать эту блядину… крысами… крысами… двумя ногами в ведро с голодными крысами. – Бешенство подняло Л.З. на ноги.
– Вот видите? – воскликнула Верлена. – Оправились все же? Прекрасный кал. Завтра позвоню о результатах. Отдыхайте. Никаких волнений.
Оставшись один, Л.З. просто заплясал на месте от нахлынувшей внезапно мстительной радости и оздоровительного предвосхищения скорого триумфа. Заплясал и загримасничал – делал рожи своим врагам и лично товарищу Сталину, что и привело его в почти полное благодушие, даже пробудило аппетит и заставило как бы сменить гнев на милость к своему мерзко провинившемуся члену.
– Пенсионеришко, – вздохнув, сказал Л.З., повторил:
– Пенсионеришко, – прислушался к каламбурчику и враз выискал, как назло вкравшееся в него отвратное словечко «сион».
Прибывший конвертик валялся на полу, под ногами. Л.З. поднял его все так же брезгливо…
«Иерусалим. Израиль»… Место отправления, проскрежетал зубами Л.З…скоро не будет у вашего ебаного сионизма места отправления, как не было его пять тысяч лет… мерзавцы… мало вам СССР и стран народной демократии, которые мы, так сказать, с оружием в руках, жертвуя, понимаете, жизнью…
Л.З. вдруг вздохнул с глубочайшей, с инфантильной к себе жалостью и чуть ли не стон вырвался из груди его от сдавившего нутро чувства покинутости и полной неизвестности.
Он присел по-турецки на коврике и вскрыл дужкой очков мерзкий конвертишко.
Дорогой товарищ Мехлис! Пусть Вас не удивляет обращение «товарищ». Мы с Вами братья по мировоззрению, и цель у нас одна: построение хотя бы социализма во всем мире. Мы имеем для Вас неприятную новость. Ваш двоюродный брат скончался от сердечного приступа. До последних дней он возглавлял производство алюминиевой посуды в кибуце «Штерн». И всегда был счатлив, что живет в своей стране, где он теперь похоронен. Остатки его имущества, а также некоторое количество денежек может быть Вам выслано по требованию, но вы можете передать все это в фонд памяти умерших членов кибуца. Передайте товарищу Сталину, лучшему другу еврейского народа и светочу идей Маркса – Ленина, что его портреты и фотографии висят в семьях, в столовой и в клубе культуры кибуцника. Мы ему желаем сто лет жизни на благо еврейского народа и всего мира. Если Вы можете устроить нам соцсоревнование с каким-нибудь передовым колхозом, то мы будем рады с большим удовольствием и готовы сравнить производительность труда по всем видам сельского хозяйства. Примите наши сочувствия ввиду смерти Давида, который много сделал для создания государства и развития кибуцев в нашей стране.
По поручению общества…
Подписей Л.З. разбирать не стал. Письмо показалось ему настолько абсурдным со всем этим безумным бредом насчет товарищества, мировоззрения, алюминиевой посуды, колхозных дел, построения хотя бы социализма и особенно портретов лучшего друга, что он почуял приближение приступа истерического хохота…
Вот – еврейский анекдот… просто – анекдотище… некоторое количество денежек… они могут мне их выслать… но главное – лижут жопу рябой роже… шизофреники… Срочно связываюсь с Никитой и жопомордой Жорой… Сейчас надо кончать со Сталиным… все…
Депрессию, то есть неосознанное нежелание жить, враз сняло еще пять минут назад с вялого, больного, взбешенного тем, что не удалось кончить, Л.З.
Он возвратился в деятельнейшее расположение духа. Удобно уселся на диване. Поставил на колени телефонный аппарат. Открыл американское деловое приспособленьице на букву «X». Потом передумал и открыл на «М», решив, что жопоморда поумней и повлиятельней Никиты во сто крат… Начинать следует с него. Есть, разумеется, риск, что, получив экстраординарную информацию, мордожопа Жоржик воспользуется ею, а остальных подло бортанет, если не уничтожит, – на большевистскую мораль надеяться не приходится… все мы такие, но без риска – вообще, хана…
Еще разок просчитав в уме все возможные сочетансики и вариантусы, Л.З. утвердился – отдадим должное его тогдашней интуиции – в правильности весьма странного выбора.
Сначала позвонил Маленкову. Секретарь неожиданно быстро соединил его с наследником номер один.
– Извини, Георгий Максимилианыч, Мехлис беспокоит…
– Льву Захаровичу наше, как говорится, с кисточкой. Слушаю.
– Я, собственно, не по делу. Ошалел от хворей и безделья. Дай, думаю, приглашу доброго знакомого на бывший день рождения. Я оклемался. Отметим. Поддадим. Да и поговорить не мешало бы, – слова эти были произнесены со значительнейшим нажимом и со значением же повторены, – очень не мешало бы поговорить…
– Сколько тебе стукнуло?
– Шестьдесят четыре… Не успел оглянуться… Тринадцатое у меня удачное число… Народу будет немного… Хочу позвать Никиту с женой и способного одного моего бывшего комиссара…
– Брежнева, что ли?
– Его. Поет. Пляшет. Байки веселые тискает. Одним словом, буду рад, сам понимаешь… И есть о чем поговорить…
– Ну спасибо. Только Брежнева не зови. Это говно бровастое я не выношу… Надо отметить в календаре… Буду… Пить-то тебе можно?
– Ради такого случая, – это тоже было сказано с намеком, – надерусь, так сказать, до положения риз…
Положив трубку, Л.З. воодушевился… Кажется, жопо-морда сам идет навстречу. Кажется, он сам не спокоен… Только прижало слегка… Не знает, кто с какого бока куснет и вырвет бочину… Сейчас главные факторы – время и неожиданность маневра…
В горком партии Л.З. звонил уже с большей уверенностью и не просил секретаря Хрущева соединить его с Никитой Сергеевичем, а, как бывало в авантажные для себя времена, сказал с барственным растягунчиком и начальственной ленцой:
– Мехлис говорит… Дайте-ка мне Никиту Сергеича. Так и скажите: по личному дельцу… ха-ха-ха…
– Здоровеньки булы, – сказал Никита, – что у тебя там за личное, так сказать, дело? Чем можем – поможем, значит, как говорится…
– Не сомневался никогда в твоем ко мне отношении. И сейчас… сейчас, – с легким намеком и в расчете на полное понимание Хрущева сказал Л.З., – не сомневаюсь… Я ведь и сам, понимаете, жертва этих бандюг из Кремлевки. Запустили они мои хвори, сволочи… Дай, думаю, денек рожде-ньица справлю с запозданием в узком кругульке. Жора будет и один мой знакомец фронтовой – способный комиссар…
– Это кто еще такой? Способные комиссары у нас, как говорится, зажрались или повывелись.
– Брежнев Леонид. С ним обгогочешься от анекдотов. Да и поговорим. Назрело – вот так. Заяц трепаться не любит.
– Скажу тебе, Лев, конкретно и фигурально, так сказать. Поросенка молдавского не зови. У меня от него на жопе крапивница появляется. Даже заседать трудно. Иначе не буду. А так заеду на полчасика. Извини, но у нас в семье традиция кушать ужин всем гуртом…
– Прекрасно. Дернем втроем. У меня тут винцо имеется чуть ли не с мушкетерских времен. Лады. До встречи.
Л.З., бродя по огромной квартире, думал, что кое-что необходимо выбросить на дачу к визиту Жопоморды Маленкова и Лаптехлеба Никиты. А вот скальп кельнского раввина следует как раз выставить на видном месте, потому что это непременно вызовет в членах триумвирата.-…тьфу… трехглавья тягу к актуальным, модным штучкам и поспособствует дружескому сближению. Главное, не превращаться сейчас в размазню… Мехлис должен оставаться железным, как в Гражданскую и Отечественную… но все-таки необходимо что-то предпринять наконец со стулом…
Л.З. позвонил вниз старшей лейтенантше Хныкиной.
– Старшая?… Мехлис беспокоит… Вызовите-ка ко мне срочно опытного участкового врача… Да. Участкового. Кремлевским костоломам я в настоящее время не доверяю. Хватит. Додоверялся, понимаете. Жду. Вольно…
Ликвидировав к приходу врача все вещественные доказательства, происходившего недавно в спальне группового полового акта, Л.З. буквально заскрежетал зубами от невозможности добраться вот сейчас до сволочных кор-респондентов-кибуцников, которые с какой-то, так сказать, сверхъестественной, образно выражаясь, жидовской хитростью сломали… сорвали… прервали, подонки, такое удовольствие… такое удовольствие в такие ужасные дни… я бы им сказал все, что я думаю о национальном вопросе… никаких Тор… никаких пейсов… долой черные шляпы с лапсердаками… хватит выставлять всех нас на посмешище… долой обрезание… прекратить картавить… в двухдневный срок под угрозой высшей меры ликвидировать, понимаете, в глазах обоего пола проклятую, вековую вашу скорбь… и не финтить… не финтить… Мехлис обламывал рога и не таким… приказываю раствориться под эгидой ООН и лично…
Погружаясь в такого рода мысли и чувствования, Л.З. дурел от непостижимого заворота последних событий и, конечно, не замечал, что стоит на пороге безумия перед манящей многих людей гостеприимной бездночкой.
Страх, невозможность пережить ужасающую нелепость происходящего, резкость внезапного, совершенно к тому же необъяснимого изменения чудной житухи на зловонно-лагерную, жуткая подножка бесчинствующего Рока, свалившая вдруг любимого человека в гнусную постель проходимца (проходимки), бесчисленные обольщения Разума и зримые образы заведомо недостижимых целей любого рода – все это и многое другое, чего и перечислить-то невозможно, настолько временами превышает способность иного мозга переварить и усвоить оцепеняющую ухмылку невообразимых сотрясений и пакостей действительности, особенно советской, что мозг сам собой – то жалко, то горделиво и уродливо – шарахается в сторону всегда готовеньких к его услугам черных дыр Навязчивости. Действительности – как не бывало!
Но бывает мозг, необратимо очумевая, шарахается еще дальше Навязчивости, то есть вообще безумеет от вездесущей вязкости самой жизни, от нежно и жестоко засасывающей ее трясины и с решительностью, разгадки которой нам дано быть не может никогда, порывает к чертовой матери с возмутительным, с обидным, с несправедливым, вероломным и проч., и проч. существованием… С нахально ему навязанным кем-то, как раздражительно чудится мозгу в последний миг, существованием…
Мысль о том, чтобы покончить с собой, не могла, конечно, даже промелькнуть в мозгу такого человека, как Л.З., энергично искавшего выхода из поганого положения как раз для того, чтобы пожить от пуза, чтобы погулять по буфету, чтобы кончать днем и ночью согласно мудрой доктрине усатой падлы Буденного – всех уебать нельзя, но к этому надо стремиться.
И, вообще, какое там самоубийство, когда Л.З. искренне считал, что таким ответработникам, как он, думать, чудесно живя, о смерти – это все равно что во время полового акта мысленно присутствовать на ленинском субботнике.
А вот погрузиться навек в навязчивую трясину различных ублажающих видений и проектов Л.З. вполне мог в тот день. Погрузился бы со всеми, как говорится, потрохами, ползал бы по полу, запихивая в гунявый рот комки слежавшейся комнатной пыли, мычал бы что-нибудь бессмысленное или, наоборот, идиотически логичное насчет Сталина, евреев, желания кончить, забыв о времени и никак не отвечая на сигналы тела насчет поспать, пожрать и так далее, пока силой психиатрии не был бы насильно водворен туда, где сонмы прочих безумцев временно пребывают на узенькой эфирной кромочке, расположенной каким-то непонятным образом аккурат промеж посю-просю прощения и потусторонним, как любил говаривать один очень милый сумасшедший…
Но тут Л.З. вдруг услышал быстрый и тревожный шелест чьих-то живых крыльев. Затем лицо его овеял трепетный порыв прохладной волны воздуха. Странно, что в этой воздушной волне был почти неуловимый и совершенно неродственный привычно-затхловатому, бездарному букету квартирного воздуха запах.
Лицо Л.З., которому только что была сделана первая небрежная примерочка черт явного дегенератизма, вновь обрело сравнительно человеческое выражение. На лбу появилось собрание морщин. Язык облизнул запекшиеся, бескровные губы. Забегали остолбеневшие было от всего навязчивого глаза. Вздрогнули ноздри. Человек пытался припомнить нечто далекое, чуть ли не довременное, то есть вечное, от чего отлучен он был когда-то. Но при всей пронзившей его остроте чувства отлученности не мог человек, который в миг этого божественного переживания потерял приметы своей отвратной личности, вспомнить момент отлучения и, следовательно, уцепиться памятью за что-нибудь такое, что помогло бы ему хоть как-то, хоть на секундочку с молекулкой, определить природу воздушного дуновения, а также принадлежность тихого шелеста живых крыльев и всеублажающего запаха…
Л.З. с отвращением отбросил в сторону изумительной красоты античный кинжал, которым, сам того не замечая, покалывал мягкие и твердые предметы быта, когда бродил по квартире.
В этот момент он был похож, скорее, на животное, чем на человека, – привставший на цыпочки взъерошенный партийный зверь из прокишевших омерзительными гадами советских джунглей, мучительно пытающийся постигнуть ноздрями обоняния то, что никак не поддается постижению спасовавшим в сей миг мозгом…
Пристальный наблюдатель мог бы весьма удивиться, заметив, как при страстной попытке постигнуть Образ довременного Л.З. моментально скатился вспять по темноватой, сырой, вонючей, винтообразной, зашарканной, щербатой, замусоренной костями, высохшими плавниками, хрящом копыт, шерстью, крыльями, костной пылью, ракушками, зубами мудрости австралопитека, гигантской чешуей рыб с непривившимися волосяными луковицами, экспериментальными экскрементами, древесно-лиственным веществом, чудесно вылепленными позвонками, обломками тазов, ключиц и бедер, черепами с неудачными эскизами дыр, скользкой до сих пор глазной жидкостью различных моделей, пустыми куколками, обрывками кожи и залежами щетины, – скатился Л.З., одним словом, вспять по лестнице эволюции. И, соответственно, промелькнули вдруг перед пристальным наблюдателем – как это бывает, кажется, в замедленно снятых и ускоренно воспроизведенных кинокадрах произрастания, вызревания и цветения гиацинта, бледно-лилового гиацинта, – промелькнули в обличье Л.З. нелепо перепутанные, но все же различимые подобия водной твари, головастика, жуткой рептилии, рвущейся от ужаса ряда невыносимостей коммунального первобыта в голубую прелесть свободы небес, летучей мыши, какого-то говноеда и, наконец, забракованного той же эволюцией жабогиенопримата.
Л.З. всполошенно подумал, что в одну из фрамуг влетел ленивый жирный голубь. Однако все форточки – так мы предпочитаем именовать милые оконные отверстия – были закрыты. Тогда Л.З. отнес странное явление к очередным «шуточкам» гэ-бэ, то есть, в его понимании и чувствовании, к области таинственного, и снова взялся за кинжал.
Заглядывал в стенные шкафы, набитые антикварной одеждой, и с инфантильным, сладчайше-жутким замиранием, с озябчиком кожи, с хищным пощекочиванием в загривке втыкал в притягательную тьму-тьмущую лезвие, и пальцы его слегка холодели, конвульсивно сжимая резную – кость мамонта с золотом – рукоять кинжала. Очень уж хотелось поразить невидимого врага. Л.З. вдруг также захотелось поглазеть на себя в зеркало. Это было просто необходимо после чрезмерного пребывания в желаемом, когда человек внезапно чует, что желаемое вот-вот засосет его безвозвратно и… ни черта уже оттуда не выкарабкаться к какой ни на есть, но все же, понимаете, действительности…
У него даже сладковато заныло сердце от волнительного – выражение Л.З. – предчувствия встречи с самим собой.
Он вдохнул, приосанился, шагнул к зеркалу, но, находясь еще в мертвой зоне, находясь еще под тупым углом к прекрасной амальгаме, никогда не выпускавшей из поля отражения одну и ту же часть квартиры – коридор, боковину вешалки, полчерепа высокогорного козла… на одном витом роге пол генеральской папахи… штиблет… запыленный плинтус… финские тисненые обои, край книжной полки… пару кожаных корешков энциклопедии «Гранат»… подарочек Буденного, думавшего, что «здесь усе-усе про “лимонки”», закарпатскую чувяку… – вот в этой, прижившейся в амальгаме части квартиры Л.З. вдруг увидел фигуру незнакомой женщины.
Она явно заметила Л.З. первой. С лица ее успела уже слинять печать внезапности, растерянности и смущения, а также некоторого страха. А Л.З. в этот момент не хватало только таких вот неожиданных впечатлений. Он и женщина были разделены стеной и, если бы не зеркало, вообще не заметили бы друг друга до встречи, как говорится, нос к носу.
Л.З. на миг закрыл глаза, как бы отгоняя прочь случайное видение. Открыл их с замершим чуть ли не до смертельной паузы сердчишком – видение сгинуло с глаз долой. Но тут же, интеллигентно отступив назад на пару шагов, женщина сказала:
– Извините, двегь была откгыта, на звонки никто не
отвечал… я пгишла по вызову, поэтому и вошла…
Услышав голос сгинувшего было видения, Л.З. окончательно перетрухнул и на подогнувшихся от слабости ногах бросился за нитроглицерином. Женщина вскрикнула от дамского ужаса, когда на нее налетел в темном коридоре, видимо, тот самый больной Мехлис. На лице его при этом было вполне осмысленное выражение жуткого перепуга – опытный сердечник, пришпоренный неожиданной жабой сердца.
В зеркале он показался женщине совершеннейшим дебилом: мутный взгляд… тупая улыбка… на губе капля слюны… невнятное бормотание в сочетании с сановными жестами отвратительно некрасивых рук…
– Кто?… Что?… Как?… – увлекая женщину в светлую переднюю, выдыхал, вернее квакал судорожно Л.З.
– Успокойтесь, пожалуйста. Я – вгач… двегь была откгыта… вы не отвечали на звонки, и, конечно же, я пегепуга-лась. Вы – Мехлис Лев Захагович?
Л.З. мгновенно пришел в себя, искренне, как всегда, больше всего удивленный тем, что не узнан, несмотря на почти обязательное наличие в общественных местах и учреждениях его фотоизображений. Он промолчал, вглядываясь подозрительно и злобно в лицо участковой врачихи и с ходу узнав в нем черты соплеменницы, намеренно хамски спросил:
– Повторите: кто вы?
– Я вгач. – Женщина уже успела снять пальто. Она была в белом халате с нагрудным карманом, оттопыренным стетоскопом. – Пожалуйста, успокойтесь… Мне не нгавит-ся цвет вашего лица. Давайте обследуемся… сделаем укольчик… вы, безусловно, почувствуете облегчение. – Две эти фразы, произнесенные без картавинки, всегда вводившей почему-то Л.З. в раздражение и даже в мучительную неловкость, несколько смягчили его настроение. Но женщина добавила:
– Я не могла найти в кагтотеке вашей истогии болезни… безобгазие… но я пгезигаю бюгокгатию в нашем доб-гом гемесле… вам пгидется газдеться по пояс и пгилечь на софу…
Физиономия Л.З. моментально обрела мелкоговнистое, быдлонадменное выражение, доводившее обычно до типично чиновничьей кондрашки подчиненных этого видного сталинца. Он поджал губки. Уничтожающе прищурил глазки. Раздул ноздри, остро чувствуя их якобы выразительную трепетность. Ручки, хрустнув пальцами – намек на скорую и неминуемую расплату, – завел за спину. Часто задергал правой ножкой. Мысленно, как бы со стороны, оценивающе оглядел всю свою фигуру. Счел ее – иначе не бывало – за одно из лучших в нашу эпоху олицетворений недосягаемого превосходства.
Это бросило Л.З. к телефону. Он не без театральной резкости набрал номер поликлиники. В те времена из-за повсеместной ошарашенности обывателя количество вызовов врачей на дом заметно уменьшилось. Л.З. сразу ответили:
– …я тебе говорю: выбросят – значит, выбросят… ейных обрезей второй месяц не выбрасывали… помощь на дому… фамилия… адрес…
– Говорит Мехлис, – внушительно сказал Л.З., даже не глядя в сторону врача.
– Мехлис?… Мехлис?… Какой этта… Мехлис? Мехлисей теперь много…
– Говорит Лев Захарович Мехлис – министр Государственного контроля, понимаете, СССР, – бешено заорал Л.З. – Вы о чем там трепетесь на рабочем месте? Мерзавка… Фамилия… Уволю… Вы кого прислали, понимаете, ко мне… я спрашиваю, кого вы ко мне прислали?…
Безусловно, все сразу понявшая женщина была как-то подготовлена юдофобской истерией тех дней и не к таким еще разговорчикам во время вызовов, но не хотелось ей, не хотелось, никак не хотелось поверить в чудовищное ублюд-ничество этого номенклатурного больного, от которого непонятно почему разит свежим вагинальным запахом, прокисшей испариной сердечника и нафталином…
Она и сама, как очень многие советские интеллигенты-евреи, совершенно никогда не вспоминала бы о происхождении – все это было так давно… так давно, а на редкие выходки наплевать, – если бы, повторяем, не бешеная гни-допляска отстойного подонья на страницах газет, в общественном транспорте, в очередях, на собраниях, митингах и в советской скверне чумных коммуналок.
Но еврей-юдофоб наверняка, именно в те дни, показался бы даже самому темному или же, что, в сущности, одно и то же, самому просвещенному, подкованному антисемиту уродливым издевательством над законами логики и биологическими принципами трижды перепутанного существования.
Не будем уж описывать, что чувствовала несчастная женщина во время разговора Л.З. с медработницей, которая на беду «какого-то Мехлися» оказалась упрямой, ехидной паскудой, успевшей на своем веку не одного уже больного безнаказанно довести по телефону до нервных срывов, истерик, припадков и резкого ухудшения общего состояния.
– Почему Раппопорт?… Что у вас там больше никого для меня нет, понимаете? – чуть ли не визжал, выходя из себя, Л.З. – Я тебя, гадючка, раздавлю, как мокгицу, – поперхнувшись, он скартавил.
– А ты сам-то, Мехлись, не из вашего брата случайно? – довольно здраво спросила сестрица-регистраторша и торжествующе хихикнула.
Л.З. выпучился на трубку, потом шваркнул ее об аппарат и бросился было за именным оружием, чтобы затем вбежать в регистратуру поликлиники и… стрелять… стрелять… стрелять по этим сволочам… под ноги… под ноги для страха… для обморочка… и судить показательным судом… высшая мера…
Бросился было, хотя оружия вовсе не имел, но непредвиденная встряска сузила сосуды мозга до непереносимого страха. Ноги подогнулись, он, как мешок, свалился на диван и побелевшими губами умоляюще прошептал:
– Укол… укол… плохо…
Может быть, всего, что случилось, милая, добрая женщина – человек и врач – никогда себе не простила бы, но в те минуты, глядя на обмякшего товарища Мехлиса, возжаждавшего наконец-то помощи, она без малейшего желания превозмочь подступившую ко всему ее существу гадливость, еле сдерживая слезы обиды, унижения, ненависти и непонимания, сказала:
– Ты – мгазь… плюгавая мгазь и выгодок… ты можешь
подохнуть у меня на глазах… я не хагкну в твою гожу, пото
му что бгезгую тгатить на тебя человеческую слюну… дегь-
мо… мокгица…
Как это ни странно, кровь ударила в голову Л.З. от неслыханно возмутительных слов участкового врача, расширила сосуды очухавшегося мозга, прилила к серым минуту назад щекам, к побелевшим губам, и из приоткрывшейся помойки рта понеслась вонища:
– Убийца… ты не успеешь дойти до своей шарашки, когда тебя навеки сгноят… сгноят… тебя не расстреляют… сгноят… ты повертишься у меня на допросах… нет дыма без огня… не-е-ет… приказываю сделать укол… ты не выйдешь, понимаете, у меня отсюда живой…
– Да. Ты – жалкая, плюгавая мгазь, – спокойно повторила женщина и направилась к двери, накидывая на себя пальто. Перед тем как выйти, она обернулась и добавила. – Ты и тебе подобные – не люди… вы даже не мокгицы… вы – неогганическое дегьмо. Не забудь мою фамилию: Гаппопогт. Гахиль Изгаилевна Гаппопогт…
Впавший в столбняк Л.З. смог только передразнить врача:
– Гапопогт… Гапопогт…
Дверь захлопнулась. Он встал, чувствуя от бешеной злобы и страсти мщения прилив сил, как в тридцать седьмом и в Отечественную после удачного наступления наших войск по всем фронтам. Встал затем, чтобы взять телефонную книгу и позвонить в МГБ своему давнишнему приятелю генералу Малову: «…куда вы там смотрите?… в стране тотальный заговор сионистских убийц, наплевавших на священные заповеди, понимаете… Раппопорты плюют на Гиппократа! А от тебя, сволочь, Рапопортище, останется одно мокрое место… ты будешь жрать мокриц в бараках…»
Л.З. быстро разыскал в телефонной книге фамилию генерала Малова – одного из уцелевших в тридцать седьмом, благодаря везучести и особенно зверскому рвению, чекиста – и стал уже набирать его номер, как вдруг снова услышал невдалеке от себя быстрый и тревожный шелест чьих-то живых крыльев. Затем лицо его овеял трепетный порыв прохладной волны воздуха. Странно, что у этой воздушной волны был почти неуловимый и совершенно неродственный привычно-затхловатому, бездарному букету квартирного воздуха запах…
Тогда Л.З. положил трубку и пошел закрыть дверь… Прикрывая ее, он помедлил, как медлят, с неохотой провожая приятного гостя и спеша напоследок наговориться, наговориться про запас, ибо чуял за спиною, в пространстве квартиры и еще дальше, куда даже мысленно заглянуть было жутковато, наползающий клоками болотных туманов холод одиночества.
Так он и стоял, смотря на лестничную площадку и не видя ее. Провожал, сам того не ведая, Уходящего, и сердце его разрывалось в эти мгновения не от сгустков крови в извести ветхих сосудов, а от последних остатков животворной детской тоски, беспрепятственно, то есть без помощи всякого сознания, проницающей в сокровеннейшие глубины бытия.
Ах, если бы знал тогда номенклатурный человечек нового типа, Кого он проводил, и Кто ему, незадолго перед этим великодушно давал последний шанс в оскудевшей до отвратительной крайности, в окончательной почти беспризорности жизни не расстаться со своим ангелом-хранителем! Если бы он только знал! Если бы он и в тот миг не отвратился от стоящего всех сокровищ мира и открытых банковских счетов знания некой Истины – самой ненавязчивой и самой необходимой всему нашему существу Истины!
Истины того, что мы с какого-то неведомого нам момента до неведомого же срока находимся под бесценным призором ангела, не стесняющегося нашей свободы, обращающего в очистительный стыд, повергающего в неунизительный страх и умудряющего душу спасительным смыслом смирения, весьма, добавим, неприятного кичливой логике сознания…
Если бы он только знал!
И если бы знала тогда доведенная гнусной сталинщиной до полного отчаяния, но не потерявшая достоинства Рахиль Израилевна Раппопорт, что изгиляние над нею советского хамла было последней каплей, переполнившей чашу долготерпения ангела-хранителя Л.З., после чего и передал он своего подопечного с крыльев на крылья иным – суровым, абсолютно безжалостным Воинам.
И если бы она тогда знала, что присутствует при редко происходящем на людях моменте, ужасное значение которого не может быть вообще сравнимо с опостылевшими ей как человеку и врачу ужасами человеческих смертей и до странности многочисленных болезней.
Вполне возможно, открывшееся удержало бы ее от бесстрашного проклятия совершенно уже обездушенного больного, что и помогло бы, соответственно, отчаявшемуся ангелу черпануть из, надо полагать, неисчерпаемого чуток сил и терпения для сохранения хоть какой-то веры в человека, в Л.З. Мехлиса… И Рахиль Израилевна неизбежно была бы поддержана не самим образом истинного возмездия, а возможностью его и неотвратимостью еще здесь, в этой невыносимо уродливой, невыносимо нелепой, в невыразимо прекрасной жизни на Земле.
Рахиль Израилевна быстро вышла из подъезда. Ей хотелось выблевать из себя этого чудовищного урода Мехлиса, это безумное, словно навек скованное стальными и чугунными решетками пятилеток, время, этот серый ужас проклятой зимы, тухлую кровищу уличных лозунгов, тупую толпу, захарканную унижением, насилием и ложью и уже попривыкшую не отплевываться, не утираться, не отмазываться, но бессовестно равнодушествовать, но погано злорадствовать, но жалко пользоваться моментиками, но плебейски способствовать палачам и жабогиено-приматам – выблевать… выблевать… не надо участия… ни от кого… ни от чего…
Вдруг у нее – она чуть ли не бежала по улице – раскрылся чемоданчик. В грязный, просоленный снег того времени и пространства выпали милые врачебные причиндалы: баночки, истории болезней, лекарства, шприц, ампулки, томик рассказов Антона Павловича Чехова, недоеденный – срочный вызов к Л.З. – бутербродик с любительской колбасой, очки…
В этот самый миг у ангела-хранителя Рахили Израилев-ны окончательно опустились крылья. Он сокрушенно уткнулся печальным челом, хоть и был бесплотен, в серый крашеный столб фонаря и разрыдался. Потому что он непременно смог бы удержать своего человека от рокового шага, если бы чемоданчик не раскрылся. А так – он раскрылся, и ангел смирился с неотвратимостью предстоящего, потому что Рахиль Израилевна остановилась на миг, глянула, ахнув, на выпавшие под ноги людей в грязно-соленую снежную жижу милые сердцу вещички, и сердце ее с гадливостью оборвалось от моментально мелькнувшего в воображении порядка предстоящих действий… нагнуться?… ползать в этой пакости?… под взглядами этих людей?… благодарить их за участие?…
Тут ее, к несчастью, столь же моментально подогрело безотчетное воспоминание, навек прижившееся в сердце, о непереносимом позоре, о смертельном стыде, испытанном в молодости, когда она грохнулась на пол в раздевалке мединститута, и так же вот посыпались из первого ее чемоданчика вещички – и все это на глазах хохочущего красавца-преподавателя марксизма, в которого она была тайно влюблена. Ангел в тот момент с печальным юморком размышлял о непонятном ему житейском смысле таких вот частых ситуевин, когда один человек относит какое-то ничтожное происшествие чуть ли не к необратимо-трагическому, а другой, наоборот, к охренительно забавному и смешному… М-да…
И вот ангел видит, как разжимаются сами собой пальцы его любимого человека и как из безжизненных совсем пальцев выскальзывает в соленую жижу снега последний чемоданчик Рахили Израилевны, потому что у нее не было больше сил удерживать его в руке, потому что и не хотелось ей вовсе его удерживать от вполне обоснованного омерзения к миру людей, намного превысившему из-за дела врачей и мокричной выходки Мехлиса возможность продвижения жизни…
Ангел, неподвижный от полного бессилия предпринять, как и предпринимал обычно в подобных случаях, нечто предупредительное, видит «четвертый» троллейбус… от скольких гремуче-ревуче-вонючих этих конструкций он уберег свою!., от скольких живых тварей он ее уберег!… Боже мой!… Боже мой!… «Четвертый» троллейбус… при желании ему можно было бы вмиг заклинить тормоза… шваркнуть об угол закусочной «Полет»… сорвать штанги… сузить сосуды головного мозга водителю… много чего можно было бы предпринять…
Но был как раз именно тот момент, та ситуация, в которой взаимные отношения всех предметов вещного мира и всех существ мира тварного находились в такой поразительной завершенности и пронизаны были таким все-устрашающим торжеством Предопределения, что ангел сокрушенно рассматривал валяющийся под ногами прохожих раскрытый чемоданчик с овальным зеркальцем на бежевых складочках внутренней подкладки… иные разбросанные вещички… раздавленное передними, потом задними скатами «четверки» тело бедной Рахили Израилев-ны… вытаращенные зенки водителя… припадочное дерганье сорванных штанг… непревозмогаемо тоскливую жижу испоганенного серого снега, озаренного на миг голубым всполохом и снопом искр короткого замыкания, взвинчен-но взвизгнувших проводов… созерцал ангел и бездыханного зеваку, попавшего под руку Случая, которому и проломил Случай череп чугунным «башмаком» троллейбусной штанги, созерцал еще много чего другого с безумным желанием постигнуть тайну создания одной из чудовищных картинок действительности, а заодно и причуды стиля самого ее Создателя…
Посозерцав, брезгливо отмахнулся от наседавших мыслишек насчет случайности и необходимости, подлетел и подхватил душу погибшей под колесами «четверки» Рахили Израилевны. Затем помог сделать то же самое весьма растерянному ангелу бездыханного зеваки, и к двум ангелам подлетел третий – ангел Л.З.
Вид у него был виноватый. Летел он совсем налегке. Втроем они и направились по некоему двустороннему занебес-ному пути. Летевшие, спешившие им навстречу ангелы отвлекали своих подопечных душ от нежелательных дорожных впечатлений, потому что вид встречных ангелов и состояние многих транспортируемых ими душ приводили в чувство ужаса и в полное уныние даже этих, повидавших виды, крылатых трудяг…
А Л.З. с поганейшим из самочувствий закрыл наконец входную дверь…
«Я тебя, сволочь, напоследок оставлю… ты у меня будешь до конца своих дней харкать кровью на уране, понимаете… – мстительно думал он. – Дайте только разобраться с рябой харей и установлением нового порядка… Мехлис покажет вам – ублюдочным негодяям, – что такое порядок в последней инстанции…»
Сам, опять-таки того не понимая, Л.З. открыл еще одну – удачную, на наш взгляд, – формулировочку того качества Бытия, но, вполне возможно, не-Бытия, которое обычно принято именовать Адом… «Порядочек в последней инстанции».
Пососав нитроглицеринчика, Л.З. принял филиппинское лекарство – смесь мочегонного со слабительным и успокаивающим.
Прилег и хотел уже было вздремнуть с тем, чтобы набраться сил для обдумывания различных деталей прихода к власти с одновременным смакованием картинок казни, наказания и поучительного глумления над врагами, недоброжелателями и прочими Рахилями Израилевнами Гапо-погтами, как он их мысленно называл, но вдруг раздался властный сигнал «вертушки»…
Л.З., как по боевой тревоге, рванулся к правительственному аппарату. Рука вспотела и дрожала, когда он снял трубку. Перед этим он как бы оправил на себе портупею и гимнастерку жестом крупного кадрового военачальника.
– Мехлис у аппарата.
– Что у тебя со здоровьем последнее время?
– Мотор барахлит, Иосиф Виссарионович… Побочные явления заели… не привык выполнять указания врачей… не до них, понимаете… слушаю вас.
– С врачами мы промахнулись. Этого я не ожидал. Самокритика – есть критика, которая во много раз тяжелей самой беспощадной критики. Кого из этих убийц ты знал лично?
– Почти всех, Иосиф Виссарионович. Правда, меня консультировал французский специалист насчет геморроя, и его как языком слизнуло, образно выражаясь…
– Это они умеют. В остальном здоровье твое тоже, как я понимаю, подорвано вредительскими методами лечения и фальсифицированными анализами кала, мочи, крови и мокроты?
– Безусловно, в их интересах было вывести из строя и меня, хотя я фигура мелкая по сравнению с такими деятелями партии и государства, как… Все настоящие сталинцы стояли у них костью в…
– В настоящее время товарищ Рюмин лично берет показания у двух лаборанток-вредительниц, замаскировавшихся под эмблемами верности Ленину и Сталину. Они сознались в том, что зверски утаивали от общественности и честных врачей объективные данные всех твоих анализов. Как ты думаешь: для чего они это регулярно совершали?
– Вывести из строя еще одного настоящего сталинца, – сказал Л.З., искренне удивляясь, что он еще продолжает говорить, стоя на ногах и даже не меняя интонации голоса, а не валяется на полу с кровавой пеной на губах от инсульта или инфаркта. Правда, мгновенно обмозговать все сказанное Сталиным, чему он успел прилично поднатаскаться, Л.З. уже был не в силах. Главное – невозмутимо выдержать разговор, не спасовать от жутких вопросов, выиграть время, не расколоться с самого начала… не может быть, чтобы Верочки заложили его… это же и их гибель… главное – пережить агонию очередной сталинской истерии…
– Эти две лаборантки сознались, что мстят тебе за убийство своих родителей – врагов народа. Ты проявил многолетнюю половую близорукость и неразборчивость. Теперь ряд твоих болезней запущен. Но это уже не телефонный разговор… Сегодня мы с Маленковым и Хрущевым принимаем представителей арабского народно-освободительного движения… Это будет важный и вкусный обед. Мы надеемся услышать твое мнение относительно организации эффективной системы народного и государственного контроля на территориях, освобожденных от сионистского и колонизаторского владычества. Заодно обсудим планы твоего выздоровления.
– При всем моем желании, Иосиф Виссарионович, я физически не в состоянии быть на приеме, а тем более на обеде, – сказал Л.З. сущую правду, поскольку ничего иного он и не мог ответить.
– Слабость в ногах? Сухость во рту? Запотевание лица и ладоней? Перебои сердечной деятельности? – сочувственно, как показалось Л.З., спросил Сталин, от чего ненависть к нему превзошла в тот момент и страх, проникший в каждую клеточку тела – души уже не было, – и туповатое недоумение ошарашенного чуть ли не до кондрашки мозга.
– Все вместе взятое по одному делу, извините за повторение вашей замечательной шутки… Аркадию Райкину до нее, понимаете…
– Ну что ж… Поговорим и закусим с арабскими товарищами без тебя…
– Приятного вам пиршества, – только и успел с печальной бодрецой пожелать Л.З… Сталин, кашлянув, повесил трубку.
Повесив, вызвал тотчас дешифровалыцика и одновременно лихого чтеца между строк майора Цыбина. Тот привычно доложил:
– Синусоида настроения перед вопросами и после них – без резких колебаний. Ответы – ярко стандартны. Подозрительно отсутствие интереса к вашей информации о сестрах Кузяевой и Никишкиной, бывшие Рабинович. Предполагаю сильный шок, вызвавший мобилизацию всей нервной системы для поддержки инстинкта самосохранения, а также острую интеллектуальную растерянность. Считаю…
– Непозволительно говорить об интеллектуальной растерянности Мехлиса, – назидательно проворчал Сталин. – Интеллектуальная растерянность могла быть у Ильича. В крайнем случае, у Троцкого и Бухарина…
– Слушаюсь, товарищ Сталин. Разрешите доложить о дешифровке оскорбительного выпада со стороны…
– Докладывай.
– В словах Мехлиса «приятного вам пиршества» мною замечен скрытый каламбур…
– Конкретней.
– То есть вражеская игра слов… «приятного вампир-шества»…
– Имеется в виду деятельность, совершаемая вампиром при исполнении им своих служебных обязанностей?
– Так точно, товарищ Сталин. Вы с прозорливостью, которой…
– «Приятного вампиршества»… «приятного вампирше-ства»… – повторил Сталин, как бы любуясь со стороны чужой изящной шуткой. – Ну что ж. Кто попирует, а кто посмотрит… Имеются ли еще какие-либо достижения в области дешифровки?
– В тексте популярной песни Лебедева-Кумача наконец обнаружено подрывное словосочетание: «Широка страна моя родная. Многовней лесов полей и рек», что…
– Песню продолжать петь, потому что отдельная страна не становится уже от количества в ней некоторого говна. Можете идти. Продолжайте дешифровку произведений Шостаковича, Прокофьева и других отравителей народа, идущих по пути небезызвестного Сальери…
Сталин после ухода дешифровалыцика майора Цыбина срочно вызвал к себе руководителя ведомства особо важной дезинформации, по совместительству – главного редактора «Правды».
Мы воздержимся от описания общего состояния Л.З. после разговора со Сталиным. Нетрудно догадаться, какое страшное смятение и какой ни с чем не сравнимый ужас наполнили то место в существе человека, которое обычно пустует после незаметного ухода души.
Кроме смятения и ужаса Л.З. чуял всею своею кожей, покрытой холодной, липкой испариной, постыдную наготу перед всевидящим оком проклятого, ненавистного Хозяина.
Хотелось зарыться с головой в какую-нибудь нору поглубже и поглуше, хотелось притыриться не только от проклятого глаза, но и от мыслей о происходящем, вообще от всех мыслей, к чертовой матери, чтобы бесполезно не обмозговывать, что на самом деле произошло с Верочками, как вели себя после приглашения поболтать и выпить Жо-поморда с Никитой и… бесполезно… бесполезно… бесполезно…
Зудливое это словечко назойливо жужжало в мозгу Л.З. Влетало в одно ухо, вылетало в другое… нет, не вылетало, а делало лишь вид, что изгнано. Когда Л.З. заткнул уши пальцами и зарылся под одеяло, дрожа от общего омерзения, словечко, притаившееся где-то в мозжечке, вновь заизги-лялось, вновь загазовало по извилинам растрещавшегося мозга, и от него никуда уже было не деться… бесполезно… бесполезно… бесполезно…
Тут Л.З. бросился к аптечке. Снотворное он не уважал, потому что вычитал в том самом труде профессора Вагино-ва, что мужчина, принявший снотворное, может проспать «глубоконочную и предутренние рабоче-крестьянские эрекции».
Наплевать… наплевать… к чертовой матери всех… спать… спать…
Смятенный человек прикинул на миг: а не выжрать ли ему всю упаковку? Как это ни странно, удержало его от спасительного в такой ситуации шага многолетнее выбрасывание из сознания мыслишек о смерти, а довыбрасывав-шись, Л.З. автоматически уверовал, что смерти как бы вовсе не существует.
Именно такая вот логика отношения к таинственной изнанке жизни удерживает от самоубийства многих славных, но отчаявшихся от ударов Рока людей, а также негодяев, загнавших самих себя, подобно нашему герою, в тупик необратимого уныния!…
Л.З. запил пару таблеток из фарфоровой чашечки и чуть не выблевал их. Забыл в смятении, что в чашечке вымокает протезная спецчелюсть с тремя золотыми зубами – верхний передний и два резца. Челюсть вставлялась Л.З. в рот для придания его лицу пущей выразительности и озорной импозантности по большим революционным праздникам и на Новый год…
Она отвратительно звякнула и похабно оскалилась, когда Л.З. залпом хватанул просмердевшую жижу. В этот момент ему уже было не до мыслей о «порядке в последней инстанции» от такого вроде бы мелкого, но, в сущности, адского, на наш взгляд, наказания…
Прошел мимо зеркала, впервые за все годы не взглянув даже краешком глаза, не скользнув им по своей выразительной внешности, не удостоив свое отражение любовно-при-ятственным расположением…
Снова зарылся под одеяло, под лисий салоп, под подушки – только бы забыться, только бы подальше от мыслей, поглубже от растерзывающей неизвестности, бесполезно… бесполезно… бесполезно… поскуливая, уползал в холод нищего приюта, пока совсем не забылся…
Л.З., конечно, не пробудился бы через несколько часов – кровь в нем заледенела от безмерной жути, – если бы свыше не дана была бы любому человеку, тем более человеку, осужденному на смертную казнь, некоторая волшебная возможность приникнуть вслепую и вглухую в провале безобразного сна к таинственным, к великодушным и неиссякаемым истокам самой жизни.
Кое-кому может показаться, что сама жизнь, в силу своего могущественного безразличия к немыслимым людским сварам, вполне способна была бы проявить более понятное человеческому сознанию великодушие: избавить обреченное существо от чудовищных мук медленного отторжения от привычного бытия и от бытия, казавшегося еще семь минуточек тому назад абсолютно бесконечным.
Странно, что при всей достоверности и безошибочности этого, единственно безыллюзорного из всех наших чувств – чувства абсолютной бесконечности Бытия – многим из нас не приходит в голову мысль о том, что у жизни имеются свои нежные интимные представления об Образе Смерти, никак не соотносимые с большинством из наших твердых представлений о костлявой, пустоглазо-черепастой шкелетине…
Пробуждался Л.З. постепенно, повинуясь какому-то спасительному инстинкту. Иначе воспоминания о звонке Сталина и рой мыслей о жути случившегося вспузырили бы кровь в его жилах, и задохнулся бы он от переизбытка в мозгу безответного недоумения.
Во рту все еще было горьковато… проститутки… министр здравоохранения, понимаете, давал политбюро слово коммуниста, что советское снотворное будет самым качественным в мире… тухловато-кисло было во рту от выпитой по каверзе случая челюстной жидкости… на провокацию не похоже… все подслушано… надо же быть таким мудозвоном, чтобы трепаться под одеялом и думать, что ты недосягаем для бериевской аппаратуры… идиотина…
Не вылезая из-под одеяла, отмахиваясь дергающейся ножкой от мыслей, Л.З. даже и не пытался привести их в вид сколько-нибудь логический, не пытался хоть на время подпереть треснувшее, рушащееся, обваливающееся, воющее от ворвавшихся вихрей существование работой мысли. Его скрутила такая мука, что умопомрачительное сообщение Сталина о мести Верлены и Версты за убийство отца и матери – от него одного можно было чокнуться – казалось пустячком по сравнению с нею – с совершенно неведомой, а оттого и особенно сокрушительной мукой.
Может быть, в те минуты – впрочем, упоминание о времени вдруг показалось нам нелепым – Л.З. больше всего сожалел о том, что ничего не ведал раньше именно об этой муке… Если бы ведал – мерещилось ему в спазматических обмираниях, мерещилось в неостановимой трясучке омерзения и ненависти к рябой роже – если бы ведал… все могло бы быть иначе… и так не скрутило бы… можно было бы собраться с мыслями… что-то придумать… бывает выход даже из самых безнадежных ситуаций… бывал ведь этот выход… бывал…
В тридцать седьмом Л.З. не мог не ужаснуться рассказам о мучениях некоторых подследственных. Мучения эти, отмечали дружки с Лубянки, вообще ни с чем не сравнимы. Они не могли быть вызваны одной лишь физической болью или обидным позорищем непредвиденных унижений. В этом дружки Л.З., любившие пофилософствовать о кое-каких мистических сторонах своей чекистской работенки, были совершенно уверены. Пытая всячески подследственных, они безумно подзаводились как раз тогда, когда бессознательно пытались «расколоть» истинную природу чужой муки. При этом дружки не могли не заметить, что мука эта с особенно ужасающей изощренностью изводит таких же в прошлом палачей, как они сами.
И дружки Л.З., ярясь и тупо осатаневая от не берущего коньяка, от не пьянящей водяры, открывались друг другу в том, что в садистическое состояние их почему-то бросает не изворотливое упорство невинных жертв террора, не отвратительно точная логика твердолобых фанатиков советской власти, не кровавые сопли глупеньких романтиков революции, но именно эта тяжкая, странная мука.
Чекистам и не могло прийти в голову, что доводит их подчас до полного, изнурительного остервенения обреченно застывшая в выпученных глазах вчерашних красных начальничков, в побелевших от ужаса глазах вчерашних палачей мучительная мысль-мысленная мука о необратимо изуродованном ими самими Образе Жизни. О том, каким нормальным Образ этот мог быть и каким он стал по собственной их непростительной вине.
В те самые времена, тоже смутно встревоженный странными рассказиками дружков, Л.З. напросился познакомить его с обыденной обстановочкой в Бутырской тюрьме.
Л.З., конечно, предпочел бы побывать в качестве именитого гостя на Лубянке, поближе к мясорубке, к захватывающей дух следственной работе, но Сталиным был положен строжайший запрет подобному визитерству из-за одного весьма комичного случая.
Нескольким членам молодого ССП страстно захотелось поближе познакомиться со следственным производством – органической частью всенародного планового хозяйства. Группа инженеров человеческих душ, остро возбужденных газетными утками и чуявших непреодолимую тягу к настоящей, творческой атаке, составила соответствующее прошение.
Прошение попало к Ворошилову. Маршал тут же позвонил Ежову как начальнику «тяжелого, но романтического производства» и сказал так:
– Ты смотри, Никола, дождались мы наконец. Пошел и у нас писатель. У тебя, я считаю, не царская тюрьма, понимаешь, у нас двери тюрем должны быть всегда открыты для трудового народа. Надо воспеть твоих орлов и орлят. Прими инженеров душ, покажи, накорми – все как положено…
Инженеры человеческих душ были на седьмом небе от счастья, когда им позвонили из бюро пропусков НКВД. Приоделись, как на Первомайскую демонстрацию. Набрали своих книг для раздачи автографов. Захватили букеты цветов. Смастерили вымпелы. Сочинили в стишках и в прозе приветствия доблестным чекистам.
Ах как благодушно, ах с каким волнением, свободным от тупой тревоги, то есть почти с вдохновением, подошли наследнички российской словесности из тюрьмы внешней к таинственному, к романтичному серо-зеленому зданию главной внутренней тюрьмы СССР.
Уж они поскрипели там перышками и карандашиками в блокнотиках – с потр. вкус, оформл. интерьеры… свет в кам. просто способств. раек, и призн. обыгр. лампочку Ильича… поэзия возм. правды неотвр. наказ, – уж повы-таращивали писателишки с поэтишками глазенки на полутрупные физии крупных и мелких чинов, с омерзительной эффективностью фиксируя в памяти скромную силу и властность… стоическую верность порученному делу и… даже, даже, даже… сердечную боль за своих трудных подследственных – жертв исторически необходимых заблуждений…
И, соответственно, горячо потарапливая друг друга, пошаливая по-детски в очереди перед «очком» показательной камеры, бурно лелеяли эти молодые отталкивающие уроды зарождающиеся в воображении эпитеты, метафоры и прочие литературные штучки.
А уж взглянув в камерное «очко» с чувством, несколько напоминающим примитивную похоть, поглазев на несчастных, в любом случае, людей, нервно сновавших из угла в угол – зверье, загнан, тупик класс, бор… клетки желнарко-мом… в глаз, мольба о прощ… не прост, сердц. отстук. морзе… высш. мер… высш. мер… высш. мер… выр… род… чел… – уроды вслух обменивались впечатлениями и поражали даже повидавших виды палачей какой-то невыносимой угодливостью злорадного сладострастия.
Вдруг там гиенообразно завыл сигнал тревоги. Сопровождавшие чекисты рванули куда-то по корпусному коридору. Уроды приготовились деловито зафиксировать чудесные подробности захватывающего служебного сюжета. Тут-то на них и налетели поднятые по тревоге надзиратели – задорная ватага стажировщиков-душегубов из провинции.
Не сообразив по безграмотности и бескультурью, что пишущая братия, посетившая жуткую тюрьму с откровенно извращенными, бездушными целями, – явление вполне соотносимое с моралью «юности мира», молодчики-провинциалы очумели от мысли о попытке группового побега.
Предупредительно стреляя под ноги, паля в потолки, надзиратели свободными от оружия руками начали колошматить группу и.ч.д. из ССП и загонять их в дежурный бокс. Загнав, приказали улечься вниз рожами на бетонный пол и не вякать, суки, до заседания трибунала, не то на жопах заячьи уши подрисуем… у нас не сбежишь…
Кто-то из бойких, апеллируя к здравому смыслу, просил позвонить Ворошилову, грозил пожаловаться Сталину и Ежову. Мариэтта Шагинян требовала вызвать Микояна. Кажется, Вера Инбер с Агнией Барто тихо напустили луж и начали вполголоса стыдить Луговского за то, что тот несдержанно обосрался «в таком… в таком месте…». Некоторые – из самых сообразительных циников – поспешили съесть часть блокнотиков с эскизами и заготовками. Сергей Михалков с Сурковым с ходу вызвались быть старостами камеры. Лев Никулин мелко трясся в прощании со свободой. Лев Безыменский кричал, что он сам является сотрудником органов, а Александр Жаров с Анной Караваевой просто выли от страха, пускали пузыри в грязный бетон и опускались прямо на глазах надзирателей, очень довольных быстрым пресечением преступных намерений врага. Остальные, как и велено им было, не вякали, мысленно проклиная «пе-рерожденцев-головокруженцев, извративших светлую идею, плюнувших в лицо самого ленинизма… сволочи… если бы об этом знал Сталин…».
Когда в одной из камер ликвидировали бунт бывших эсеров, а заодно и самих эсеров, чекистские чины вернулись к видным членам ССП. Недоразумение было улажено.
С пострадавших после извинений взяты были подписки о неразглашении. Их накормили командирским обедом, выдав его за «типичный рацион подследственных». Вручили по паре часов, реквизированных у расстрелянных только что эсеров, и выпроводили на площадь Дзержинского.
После этого истинно осчастливленные писатели бросились обмывать трагический опыт и чудесное освобождение в Дом литераторов.
Там они, славно поддав, прямо усирались от хохота и восхищения, повторяя «потрясающую находку»: «На жопах заячьи уши подрисуем»… до народного словца тебе, Сашка, надо тягаться… и заметьте: не нарисуем, а подрисуем… ха-ха… чудесная подробность… но, главное, не где-нибудь, а на ха-ха жопе… только не у Володи Луговского… Барто с зайчиком… ха-ха… нет – есть у нас в народе языкотворцы… на самом деле в тюрьме нет ничегошеньки страшного… только рифмы, блядь, мало… Бэ-зы-мэн-ский, идите в химчистку, вы весь в фекалиях…
Сталин же объявил строгий выговор наркому Ежову.
Водить народные экскурсии на Лубянку было строго запрещено, хотя и ЦК партии, и редакции центральных газет были просто завалены письмами одиночек и коллективов трудящихся с просьбами о разрешении «торжественно присутствовать на допросах врагов народа и ползучих гадов советской власти»…
Так вот, из-за приключения членов молодого ССП Л.З. при всем своем могуществе не мог понаблюдать за странными душевными муками обреченных в камерах Лубянки.
Зато однажды ночью, прилично подзабалдев, дружки повезли Л.З. в Бутырки. «Мы тебе, Львище, покажем нашу «Индию», – сказали дружки.
«Индия» – эта большая камера – полным-полна была набита проказой-уголовщиной и крупными в прошлом партийными руководителями черноземных и нечерноземных областей.
Дело было в ночь на Седьмое ноября, и, естественно, пара надзирателей глухо дрыхли после праздничной поддачи. Л.З. подвели к «очку» – к глазку в двери камеры. Вот что ему довелось увидеть в камере – звуков изнутри никаких не доносилось.
Уголовную проказу Л.З. с ходу отличил от «политиков», от врагов народа… Некоторых из них он даже узнал. Встречались на совещаниях… фотоснимки в «Правде»… Несколько раз один из дружков отстранял Л.З. от «очка», деловито и компетентно вглядывался в происходящее в камере и охотно комментировал.
После просвещенных комментариев Л.З. просто умолил больше не отрывать его от жуткого представления.
Четверо урок втолковывали трем бывшим руководителям крупных областей, что им необходимо пройти испытания перед этапом. Если они выдержат их, значит, получат в лагере приличные должности придурков и таким образом сохранят себе жизнь. Ее очень важно сохранить, увлеченно внушали урки, потому что происходит полная беспределыцина в партии и государстве… суки рубят под корень ленинских блатных… падлы поставили родину раком… кто кого угребет, тот того и уебет… члены политбюро вырывают из пасти народа кровавую птюху, а сахарок проигрывают блядям из Большого театра… жизнь надо сохранить и отмазаться так, чтобы по Красной площади целый год текли слезы и сопли беспредельщиков, пока говно из Неглинки не поднимется до третьего этажа Лубянки, сучий мир, пропадлинам скоро чехты придут по-сонникам…
Л.З. в те самые минуты проглядел, увлекшись сюжетом камерной сценки, проглядел, обмирая от острого интереса к тому, что дальше будет, проглядел Л.З. в выражениях лиц и особенно глаз бывших своих коллег по партработе и воспитанию нового человека странную муку последнего отчаяния.
Урки поставили наконец двух бывших руководителей друг за другом, затем третий – в прошлом организатор ЧЕКА в Сибири – обхватил первого за шею. Ноги его урки быстро накинули на плечи сзади стоящего, третьего. Лодыжки ног туго перехватили скрученной наволочкой. То же самое сделали с запястьями рук, чтобы висевший не смог впоследствии вырваться.
Никто, кстати, в камере не спал, зная, что забалдевшие надзиратели дрыхнут, то есть нагло давят мух с козырями. Забыв про «очко», все азартно ждали «авантажного сеанса».
Наконец, один из урок приказал кучке политиков-«фа-шистов» вполголоса начать завывать: «Наш паровоз летит вперед. В коммуне остановка…» Затравленные урками «фашисты» послушно начали подвывать свою любимую религиозную песню.
Затем вполне интеллигентно выглядевший блатной раскурил обожаемую Сталиным папиросу «Герцеговина Флор». Раскурил, затянулся со смаком и наслаждением, дал затянуться кирюхам и стянул с висевшего «фашиста» брючата.
Л.З. просто затрясся от хохота.
Поскольку вся камера весело гоготала, голожопый товарищ натужно пытался улыбнуться.
Но главное было впереди, Л.З. чувствовал это, всебла-женно, как в кинозале, отдаваясь милой волне зрительского предвосхищения, и с некоторой досадой думал, что не мешало бы расширить чертовы гляделки в дверях тюремных камер… остались, понимаете, как при царе… и тут мы, черт подери, никак не покончим со старым…
Главное представление было впереди. И вот оно началось. Интеллигентно выглядевший урка вдруг перестал дыбиться. Харю его как-то исказило. Кончик языка высунулся на миг, словно у гадюки. Глаза были неподвижны. Губы как бы затянуло в тонкую, злоехидную трещину рта.
Он сдул с папиросы пепел и воткнул ее горящим концом в зад несчастного. Тот бешено задергался, и – что странно – коллеги по «номеру» вместе со всеми ужасно захохотали, хотя Л.З. мог бы тогда не проглядеть, что глаза их все так же были полны мучительной сокрушенности…
Еще страшней было то, что на вспотевшем от напряжения и боли лице повисшего тоже дергалось какое-то подобие улыбки. Видимо, и он старался как-то отвлечься от более отвратительной, чем боль бедного тела, от неотпускаю-щей душу и сознание муки. Да еще и принимал по стадной, по партийной привычке игру большинства, лишь бы не оставаться в «беспартийном» одиночестве.
Тогда урка прижег еще разок и еще… и еще. Руки и ноги у провисшего снова задергались удивительно комично, вызывая в примитивном, в зверином в эти минуты воображении гнусных соглядатаев образ паровоза. Зад пытаемого окутан был к тому же табачным дымом, а изо рта вырывались какие-то жуткие звуки… пых-тах… пых-тах…
Но вот он как-то безжизненно перестал дергаться от прижиганий. Кто-то наконец сочувственно зароптал. Руки и ноги несчастного освободили от скрученных наволочек. Он сполз на пол и беззастенчиво затрясся в рыданиях. Урка участливо тыкнул его в бок носком модельного штиблета и предложил милостиво «Герцеговину Флор».
Л.З. удовлетворенно отметил про себя, что враг народа не только охотно принял папиросину из рук садиста, но и прикурил от окурка, которым ему только что прижигали беззащитный анус. Прикурив, благодарственно и воспитанно кивнул головой. Урка тоже самодовольно ухмыльнулся.
Несчастный, не вставая с пола, жадно и блаженно затягивался любимым сталинским дымком, но в выпученных его от попытки понять все происходящее глазах, в побелевших его глазах застыла мысленная мука о необратимо изуродованном им самим Образе Жизни. О невозможности, адской невозможности начать жизнь сначала…
Л.З. не мог не почуять, что в таком вот странном выражении глаз есть нечто жизненно важное и поучительное.
Дружки, когда он поделился с ними некоторыми соображениями, корча из себя большого психолога и философа, сказали, что его, конечно, надо бы бросить на работенку в органы.
Л.З. отшутился, заметив, что дружки его вкручивают тут мозги десяткам и сотням врагов народа, а он – Л.З. – проделывает это в «Правде» с миллионами… понимаете, что на сорок три процента гораздо труднее…
Вот эти-то нелепые слова закрутились вдруг в мозгу дергающегося под одеялом – сверху еще лисий салоп – Л.З. Так и скакала мерзкая фразка по извилинам… сорок три процента гораздо труднее… сорок три процента гораздо труднее… скакала на крысинах лапках последних буковок «ее», умывая ими то и дело вострые цифирьки отвратительной мордочки. А от знака «%», как от перекошенных и лишенных зрачков белых глазенок, пованивало на Л.З. такой мстительной безысходностью, таким безнаказанно изгиляющимся издевательством, которое наверняка испытывали на себе в прошлом многие жертвы главного редактора «Правды», наркома Госконтроля, члена Военного совета фронта и т.д. – жертвы самого Л.З.
Затем ему удалось пришибить этого крысеныша с пус-топроцентными глазками. Он начал лихорадочно перебирать версии и варианты, как любит выражаться один замечательный современный писатель.
Работали ли Верста и Верлена на второго хозяина?… Если работали… им нет прощения за все то, что он сделал в жизни для них, их ненасытных родственничков и сонма преступных знакомых… о… моя месть будет неслыханно тонкой и беспощадной… папочка и мамочка содрогнутся на том свете… можете быть уверены… Мехлис ни на йоту не прощает врагам ни грана предательства… Это общеизвестно… Подслушать можно было многое. На то она и техника… Но об открытии «смертин» знали только мы трое… Никаких бумажек не было… формулы сожжены мною лично… Неужели донесли сами, почуяв, что мне и всем нам – крышка?… Этого следовало ожидать от таких блядей… грязные бляди… я сделал им жизнь… дачи… миллионы на счетах… камни… посуда… склад японских кимоно… меха… о-о, сволочи… Но если сознались под пытками, Мехлис простит… Это Мехлис умеет прощать. Необходимо как-то протянуть хоть месяц… хоть три недели… надо что-то сделать… вновь имитировать инфаркт с ослаблением умственной деятельности… сбежать на дачу… к семье… к семье… там не предадут… Сначала – на дачу, а уж там инфаркт… и пропадите вы все пропадом… вот помочусь – и сразу на дачу…
Все эти беспорядочные мысли и образы мелькали в башке Л.З. наряду с серьезно обдумываемым планом побега в Израиль на военном самолете. Родственник Л.З. начальствовал со времен войны в авиачасти, расквартированной на Кавказе. В один из пьяных наездов в Москву он, размазывая слезы на хулиганской с детства физиономии, жаловался своему родственному покровителю на гнусное юдофобство гарнизонного офицерья, а особенно их завистливых сучек-жен… Этого вполне можно было бы склонить к шикарному перелету, если не в Израиль, то на Запад… Самолет продать, к ебаной бабушке, а на вырученные деньги завалиться в бардак… Париж… многовековая половая культура ебли… написать, не выходя оттуда, многоденежный роман – документальную сказку о кровопийстве Сталина… можно будет уговорить Чарли Чаплина поставить фильм… Это же большие деньги для меня и для него… я соглашусь не меньше чем на семьдесят процентов… ну хорошо… на шестьдесят три процента… я прожил шестьдесят три года… побег не реален… если они опустятся до того, что станут пытать Мехлиса… бесполезно говорить всю правду… все равно не поверят… непременно возьму с собой по делу Жопоморду и лаптя сраного – Никиту… возьму Буденного с Кагановичем… примажу боком Суслова с Берией… наберу приличную группку… все равно не поверят, что Мехлис как прекрасный организатор… на всех участках… пребывал в одиночестве… абсурд. О-о, как покорчится усатая шпора на ряде очных ставок со мною… как он покусает левый и правый усы, пока их не вырвут по волосинке… сам буду помогать рвать в плане помощи следствию… с выкрутом… с неторопливым вытягиванием и одновременным мелким подергиванием во все стороны… Берию после всех его истерических «не-е-ет!… не-е-ет!…» спокойно попрошу снять пэ-эн-снэ и буду харкать в глаза до полного слюноотделения… всем контраргументам чахоточной мрази Суслова противопоставлю убийственную сардоническую усмешку… она мне всегда удавалась в разговорах с врагами… а Каганович?… А?… ха-ха-ха… Вы говорили о согласии Булганина с Ворошиловым объявить противоядерную тревогу с переведением Иосифа Виссарионовича в бункер станции «Кировская» и последующим ее затоплением сероводородо-циани-стой водой… Неужели не помните, Лазарь Моисеевич?…о-ха-ха… о-ха-ха-ха…
Бешеная работа фантазии настолько, как известно, опустошает и патологических и самовоспитавшихся лжецов, что возвращение из всего вымышленного к действительности воспринимается ими чрезвычайно растерянно, раздражительно и крайне обидчиво. Обиды эти, глубоко укореняясь в сознании, становятся, помимо воли фантазеров, едва ли не главными двигателями всего их жизненного поведения и, конечно, основными причинами уныло-низкого душевного настроения…
Похмельные муки наркоманов и алкоголиков, фантазии и лжи, между прочим, несравненно более злокачественны и в принципе безнадежны, чем физические и душевные испытания самых пропащих зельеманов и ханыг, трогательно заблудших в страшных, в прекрасных чащах соблазнительных иллюзий.
Зельеманы и ханыги, покорчившись какое-то гиблое время в трезвой, безжалостной действительности, принимают немедленные меры для спасения от очной ставки с ее бесчеловечной оловянностью. Вновь «задвигаются» любители строгой дури. Вновь горько и восторженно опохмеляются бедные пташечки невинной рюмашечки. Им поистине становится хорошо… Хорошо… Хорошо…
И какими бы ни были бедняги эти несчастными грешниками, какими бы ни были они жалкими рабами странной и дьявольской своей страстишки, единственное их оправдание перед Творцом и собою заключается, может быть, в том, что, обретая блаженное состояние временного равновесия в не таком уж, кстати, всерадостном мире, воскрешают они в себе приемлемую связь с действительностью и устремляют к ней то тихие, то исключительно страстные порывы прощения, вины, любви и терпения.
Большинство этих несчастных искренне считают не действительную жизнь виноватой в активной поддержке всемирного порока наркомании и пьянства, а самих себя, соблазненных коварной попыткой укрыться хоть временно от трагических стихий существования.
Господи, прости! Пошли, Владыка Небесный, всем жаждущим сегодня в последний раз щепотку несносной, нужной дури и некоторое количество оживляющей влаги!…
Надо ли говорить о сравнительно безобидной для мира, всего общества в целом, природы, бессловесной твари, для самой основы человеческой жизни – Языка – частной деятельности вышеуказанных несчастных и веселых грешников, разрушающих, а порою и губящих – в интимном порядке – связь с почти иногда неразрешимыми задачами действительности?
Говорить об этом не надо.
Предпочтем же любую, самую пьяную, обросшую всеми видами лжи компанию, даже компанию пьяниц, превращающих самих себя в нигде и никем не принимаемую пустую посуду из-под исполненного некогда крепости, веселия и здоровья человеческого Духа, предпочтем такую компанию, читатель, какой-либо из трупно просмердев-ших партий и дочерних их банд… тьфу…
Так вот, опохмелившись в очередной раз видениями поверженных в муки и унижения врагов, Л.З. исподлобья уставился на квартирную обстановку действительности. Она напитана была тревогой и возможностью каверзных, беспощадных прозрений.
Прозрения эти как бы жили своей жизнью, корректно соседствуя до поры до времени с Л.З., как вынужденно соседствуют в советской гадючьей коммуналке принципиально-смертельные враги. Но вдруг – по причинам как внятным, так и ни с того ни с сего – начинали прозрения ехидно пакостить. Плевать в душу. Изводить невразумительными упреками. Подолгу занимать череп, как садистически любят занимать сортир коммунальные мечтатели и любители чтения свежих газеточек.
Л.З. вдруг подумал, что, возможно, смерти Розенблюма в природе не существует… о-о-о это – агония… что они есть не столько порождение спасительной фантазии свихнувшегося микробиолога, сколько результат направленного рвения самого Л.З… это – агония… своими руками нарисовать себе виселицу с веревкой… за это мало расстрелять… за это действительно, понимаете, надо вешать… ах ты, Розенблю-мина пархатая… как ты скушал Мехлиса… жевал, жевал столько лет и скушал… приятного аппетита, гражданин Розенблюм…
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Сразу после войны Л.3. чутко уловил, казалось бы, неуловимые изменения в настроении Хозяина. Сталин был деятелен. Приказал Берии увеличить производство тюремных и лагерных нар на 637 процентов, но без ущерба для развития ракетно-ядерных дел.
Общество людей снова что-то развивало и что-то восстанавливало в силу естественного, деятельного инстинкта, бурно обостряющегося в широких народных массах после несправедливых, с точки зрения политических лидеров, войн.
Будущая деятельность представлялась Л.З. весьма смутно, потому что делать ничего не хотелось. Хотелось внушить Вальке Катаеву тиснуть роман «Остановись, мгновенье!». Хотелось рассматривать с утра до вечера новые поступления на квартиру и на дачу трофейных антикварных ценностей. Хотелось вкусно жрать и не приносить никаких жертв на замызганный гноем и мазутом алтарь комстроительства. Хотелось сладко убивать время в кроватке и прыгать с Верочками с ветки на ветку персикового дерева с иллюстрациями Кукрыниксов.
Вот Л.З. и просиживал целыми днями в кабинете, прикидывая: как быть? Сталинская стратегия тотального уничтожения евреев стала ему в основных чертах совершенно понятной. Жить рябой падали остается не так уж много, судя по всему. Он не может не ускорить какой-нибудь решительной акции – нового своего сталинградского сражения. Если бы Л.З. привлекли к решению еврейского вопроса, он, не задумываясь, отдал бы все свои силы и организаторские способности уничтожению всех евреев, отказавшихся от ассимиляции и не пожелавших забыть навек о заветной встрече в следующем году в Иерусалиме.
Но Л.З. никто не собирался привлекать к окончательному, советскому, варианту решения еврейского вопроса… Что делать?… Скажите мне, что делать, и я переверну эту кремлевскую шарашку, набитую юдофобами, не делающими никакого различия между Мехлисом и какими-то перецами феферами – сионистской продажной бандой… Я выхожу… Мехлис выходит из игры… посмотрим, хватит ли у тебя, черная жопа, времени разобраться не только с еврейским, но и с русским, с украинским, с грузинским, с литовским, нанайско-чукчевым и адыго-буря-то-эстонско-таджикским вопросами… анализы внутреннего положения в стране…
Именно слово «анализы» подсказало Л.З. основную стратегию последующего поведения.
На прогулке в Крыму, в закрытом форосском лесу, он изложил все свои страхи Верочкам. Затем сказал:
– Вы тоже по папе еврейки. Вам тоже может не поздоровиться, если это будет даже наполовину хуже, чем полным евреям. Они станут жить в трех тысячах километрах от Москвы, а вы – в полутора. Кому от этого легче?… Вас предадут даже ваши пьянчуги мужья… Нам надо пережить… Тихонечко переждать. Ловите мою мысль. Давайте я перенесу для начала инсульт. Вы должны обеспечить меня всеми необходимыми анализами. Симулировать я смогу сам. Буду трясти ручкой, волочить ногу, еле ворочать языком и кривить рот. Ни один профессор из вашей Кремлевки не посмеет сказать, что у меня не инсульт, если я сам себе поставлю беспощадный диагноз. Профессора настолько запуганы процессами, что фактически не они, а мы руководим историями своих болезней. Буденный тут обожрался водки с шампанским, вызвал Егорова и говорит:
– Ты видишь, дурак, что я помер? – Егоров тут же позвонил в Кремлевку и сказал:
– Товарищ Буденный, по его словам, скончался. Сообщите об этом директору деревообделочного цеха и в цветочную оранжерею… отмените концерт Гилельса в Колонном зале… да… от белой горячки…
Но усатый амбал испугался, схватил шашку, заорал: «По ко-оням!» – и убежал из дому. Верочки очень смеялись. Вот тут-то они и рассказали Л.З. о странных опытах микробиолога Розенблюма, который консультировал в Кремлевке по части толкования сложных случаев в анализах кала, мочи, крови и мокроты высших руководителей.
Л.З. внимательно слушал.
Оказывается, доктор наук Розенблюм получил каким-то образом разрешение работать по вечерам в прекрасно оборудованной лаборатории. Оснащена она была по последнему слову медицинской техники. Одна только швейцарская центрифуга, в которой, по словам Верочек, кал Сталина раскручивался чуть ли не до околозвуковой скорости, стоила больше реактивного мотора МИГа. За новейший же электронный микроскоп, способный благодаря своей фантастической мощности сделать полный анализ мочи Жданова без капли самой мочи, а только лишь по кусочку ждановских кальсон, заплачена была невероятно огромная сумма в валюте.
Розенблюм – Верочки аттестовали его как тихого скромного человека с большим приветом, стебанутого от любви к микробиологии, – вдохновенно вел записи. Возился с колбами и реактивами. Часто хлопал себя по лбу, после чего, взяв стул, кружился в вальсе. Затем грозил кому-то кулаком, плевался и топал ногой. Верочки позаигрывали однажды с Розенблюмом. Прижались к нему с двух сторон и спросили, над чем Герш Евсеевич работает. Розенблюм расчихался и очень рассердился, потому что у него была стойкая аллергия на запахи даже стерильно вымытого женского тела. Из-за Верочек он не смог работать с микроскопом. Слезились глаза. Насчет работы ответил неохотно, но можно было понять, что занимается он чрезвычайно важными для микробиологии и, соответственно, медицинской практики молекулярными проблемами ранней диагностики. Успешное их решение позволило бы прогнозировать течение самых тяжелых болезней и определять с достаточной точностью вероятность летального исхода…
Л.З. сразу же ощутил похолодевшей кожей спины сладкое покалывание тысячелучья звездного часа. В голосе его появилась неуловимая взвесь грузинского акцента, что часто случается с ломающимися голосами подростков, бессознательно подражающих в разговорах любимым или же ненавистным папашам.
– Семья?
– Смешно. Он даже от нас кашляет, а от жены сблюет…
– Конкретней.
– У него слезятся глаза от всех женщин.
– Еще конкретней.
– Кажется, Розенблюма иногда провожает, иногда встречает представительный мужчина в дорогом пальто.
– Похож на брата.
– «Брат»… знаем мы этих «братишечек», у которых по шершавому херу растет из подмышечек. Держись, братишка… Будем брать, – сказал Л.З., – никому ни слова. Возможно, в наших руках… все сразу… Вы понимаете?…
Все сразу… Разве вам снилось это в день папиной и маминой катастрофы? На днях у нас состоится серьезный разговор с Розенблюмом.
Оставив Верочек отдыхать в обществе двух ядерных физиков-импотентов, совершенно лысых и беззубых, но нервно искавших дамского общества, Л.З. вылетел в Москву.
В полете он прикидывал, кого бы взять с собой по этому делу из дружков чекистов?… Без работника органов тут было не обойтись. Баранов?… чует, небось, что завоняло антисемитизмом… не глуп и слишком циничен… Каскадзе?… смешно… заложит со всеми потрохами, потом бросится на грудь с извинениями и просьбой разрешить ему сплясать на моей могиле лезгинку. Эхтомский?… обсерется и забрызгает, но своего не упустит… Ройтман?… ничтожество и патологический кверулянт, регулярно получающий порции сильнейшего гипноза у Вольфа Мессинга для того, чтобы не доносить не только на свое начальство, но и на самого себя… надеется сделать сногсшибательную карьеру на втирании в доверие к Михоэлсу и прочим главным активистам антифашев-рсовкома, склоняя их к тайной встрече в Иерусалиме в шесть часов вечера после войны, мелкая мразь, с любовью ненавидящий свой вечный пятый пункт… Кусошников?… пьянь и бахвал… умен… попросит за услуги выдать ему на пару палок Верок… на это Мехлис не пойдет никогда… он – не Буденный, разрешающий Берии гарцевать на любимых кобылах… совершенно не на кого положиться… Васенкин?… он же расстрелян… жаль… Вструминь тоже ликвидирован вместе с Суровцевым… безвременно ушли лучшие чекистские кадры… беда…
В полете Л.З. так и не додумался до «чудненького вари-антикусевича».
Утром, мучаясь от тяжелых геморроидальных болей, словно сговорившись вместе с запором поистязать Мехли-са, Л.З., поднатужившись, случайно сказал в сердцах: «О-о, проклятый геморройтман…»
И только он это сказал, как необычайная волна теплого к себе отношения произвела бурные изменения в его желудочно-кишечном тракте.
Ах с каким обожанием и ожиданием чуда вглядывался Л.З. в заполонившие толчок предметы аналитического внимания хитрого затворника Розенблюма, в свой кал, кровь и мочу. Он еще и харкнул туда с удовольствием для полноты картины, сказав весело:
– Геморройтман так Геморройтман, дорогие товари щи… с паршивым, издерганным всеми комплексами сразу гаденышем работать даже легче, чем с Кусошниковым и Глюконатовым…
Л.З. пригласил Ройтмана на дачу, тщательно внушив себе не передергиваться от гадливости в присутствии этой прилизанной толстенькой гадюко-пиявки с желтоватым рептильным личиком.
Выпили. Закусили. Обменялись свежими, только что арестованными анекдотиками. Вышли погулять. Л.З., присев у елового пенька в позе Ильича, еще не добравшегося до царского трона, сказал так:
– Хозяин имеет основание заподозрить видных и мелких советских евреев в подлости, вредительстве и нечеловеческом коварстве – после всего хорошего, что он им делал и делает. Если бы не он, то и мы бы с тобой, Залманыч, сейчас валялись бы в лучшем случае как окурки в общей пепельнице, а не отрыгивали бы марокканскими лангустами. Общая ситуация тебе известна не хуже, чем мне. Нам совершенно необходимо доказать как Хозяину, так и всем, готовым хлебнуть нашей с тобой кровушки, что мы давно не евреи, а культурные люди, искренне ненавидящие гадючий Израиль и провокационные происки его сионистских заправил… Мы – интеллигентные советские люди…
– Вы абсолютно правы, Лев Захарыч…
– Давай наконец перейдем на «ты»… лет двадцать знакомы. Впоследствии выпьем на брудершафт… на днях в плане борьбы с низкопоклонством я предложил Хозяину переименовать «брудершафт» в «братостопочку». Он был в восторге. В сущности, у него добрейшее сердце, но он так травмирован до сих пор коварством Гитлера, что страдает от переноса многими евреями горячей любви со своего спасителя Сталина к госпоже Голде Меир… Так вот, если бы я поделился с кем-нибудь другим тем, чем хочу поделиться с тобою, то мы были бы в еще большем говне, моче и мокроте… может быть, и в крови… Лавры разоблачителей сионистской диверсионной группы достались бы юдофобу Берии. Бекицер: вчера я узнаю от своей личной сети, что уже активно ведется… что бы ты думал?
– Поговаривают о готовящемся подкопе из ГУМа в мав золей с завозом под него к Первому мая американской атом ной бомбы. Вроде бы есть сигнал от американских товари щей, что отец бомбы Оппенгеймер продал ее за миллион долларов Бен-Гуриону…
«О боги! С этим кретином должен работать сам Мех-лис», – подумал Л.З. и перебил:
– На что же они рассчитывают в случае удачного взрыва?… неблагодарные подлецы…
– На полный хаос. Демонстрация трудящихся бросится грабить ГУМ, рестораны и склады дефицитных товаров. Пользуясь замешательством обезглавленных партии и органов, ООН устанавливает воздушный мост и перебрасывает всех евреев в Израиль. Тех, кто не пожелает перелетать, – в московский крематорий. Он уже переоборудуется якобы с гуманными целями…
– Неглупо, но рискованно. Параша отвлекающего характера. Дело обстоит гораздо фантастичней и серьезней. Вы все там на Лубянке – идиоты. Зашизели от паранойи и не видите, что творится у вас под самым носом. Подкоп ведется более хитро и гениально, не вызывая подозрений, не под ваш мавзолей… разъебаи… мечтатели… а под кал, мочу и мокроту высших руководителей… – Ройтман тупо заморгал и заворочал глазами, как бы встряхивая со дна умное выражение.
Рассказав в общих чертах о своей догадке, Л.З. играл, главным образом, на застарелом тщеславии Ройтмана и, конечно, на его тревожных еврейских настроениях.
– Мы с тобой десятилетиями работаем по-марксистски, как граждане мира, на благо первого в истории интернационального государства, но сионизм бросает на нас свою зловещую тень под маской лицемерной заботы о будущем еврейской нации, давно обреченной на провал… Все летит в глубокую жопу. Любимая работа…
– Лучше смерть, чем быть вне органов, Захарыч!
– Кроме работы летит туда же дача, квартира, снабжение… ты давно не стоял в очередях?… машина… Крым… закрытые кинофильмы – все… Но если мы с тобой выкладываем лично Сталину все материалы по делу микробиологов, увязав их с подозрительной возней генетиков вокруг реакционных генов, кошмаром в музыке, театральной критике и литературе и еще кое с чем, да подкрепим все это с помощью Розенблюма научными доказательствами, то не головы наши полетят в печку московского крематория, а дважды героями мы с тобой станем – геройтманами – и лауреатами Сталинских премий.
– Согласись, Захарыч, что еврейские головы додумались до диверсии века. Ты не отрицаешь, что это – диверсия века?
– Бэ-зус-лов-но. Поскольку мне неудобно и подозрительно в данной ситуации болтаться на Лубянке, Розенблю-ма доставим сюда, на дачу. Усек? Если еврейские головы – я не отрицаю наших способностей – додумались до диверсии века, то еврейские же головы – не отрубить же нам их друг другу – ликвидируют эту диверсию.
– По рукам, Захарыч.
– Начинаем завтра же. Медлить нельзя. Вчера было, понимаете, рано, сегодня нельзя, а послезавтра – поздно. Будет и на нашей улице Первое мая, – сказал Л.З. От распиравшего душу и тело желания во всем походить на рябую трихомонаду на его лице явственно проступили грязноватые стигматы сталинских оспин, а руки непроизвольно манипулировали табачком и трубкой, как бы совершая задумчиво-набивочную операцию…
Взять Розенблюма не составляло никакого труда. Ройт-ман был на трофейном «мерседесе» с темными стеклами, одном из принадлежавших в свое время Гиммлеру.
Верочки, специально задержавшиеся до девяти вечера, открыли Л.З. входную дверь. Л.З. подошел к стоявшему перед микроскопом в неприличной позе исследователю. Белый его халат был в крови, желто-зеленых пятнах и в резких, весьма похожих на экспрессивные мазки народных умельцев в сортирах, следах указательного пальца.
Тонкий нюх Л.З., отлично натасканный на такого рода ароматы и букеты запахов, мгновенно и не без некоторого смакования произвел дегустацию.
Попахивало всем политбюро сразу и каждым членом в отдельности, в соответствии с диалектикой целого и частного. Разумеется, основные запахи Сталина твердо подавляли миазмы Кагановича, Молотова и Маленкова, лапте-портяночную запрелость Хрущева, вечную обоссанность Жданова с ее невыносимой для культурного человека въедливой аммиачностью, переизбыточность бериевского гемоглобина и застарелый трупный распад Суслова. Ко всему этому примешивался стойкий, ненавистный, но слегка бодрящий и зовущий в дорогу запашок тележного буденного дегтя, а также более тонкий, вызывающий инфантильную зависть кожаный душок ворошиловской портупеи, спрыснутой дорогими духами. Нюх Л.З. различил также в общем букете омерзительно гнилостное смердение Шверника, Шкирятова и Андреева. Почему-то не чувствовалось убойно-мясокомбинатской вонищи Микояна, очевидно, противопоставившего свое здоровье общему нездоровью сталинского партбюро.
И, конечно же, уловил нюх Л.З. такой милый, такой близкий и родственный собственный запашок, метавшийся над колбочками, мензурками и пробирками, как гонимая всеми остальными хамскими, грубыми запашищами и вонища-ми, как беззащитная, сиротливая птичка.
Л.З. пронзила жалость к себе. Он мог вот-вот разрыдаться от горечи покинутости, от ненависти, от зависти к чужой, незаслуженной приобщенности к Самому и презрительного холода жизни…
Подобные чувства и состояния кое-кому из нас приходилось испытывать в далекой юности, в зимних, пристанционных сортирах, не посещаемых людьми с пристанищем, в сибирскую холодрыгу, убивающую не только всякую надежду в живом человеке на существование в природе горячего, долгожданного паровоза, но убивающую даже смрад человеческих испражнений, покрывающую мертвенным инеем сверкание рельсов, наделяющую жуткою немотою шпалы и щебень железной дороги. Вот поэтому-то нам столь любезны до сих пор все придорожные канавы осени и лета, где дозволено каждому любящему жизнь пьяному человеку отдохновенно растянуться, не чувствуя затылком и носками ног смущающих прикосновений окраин гроба, чтобы полеживать себе в этой любезной земной канаве, напоминающей нам в забытьи перевернутую кверху детскую формочку для бесконечных взрослых могильных холмиков, тепло и любовно выпекаемых поигрывающими в «песочки» ангелочками…
Л.З. взял себя в руки. Пришла пора по-настоящему потрудиться, чтобы жизнь последующая была менее угрожающей и более комфортабельной. Он положил руку на плечо микробиолога, впившегося в этот момент пытливым взглядом в молекулу шверниковского кала.
– Мы ждем вас, Герш Евсеевич. Добрый вечер.
– Ах… я заработался… здравствуйте… через минутку я буду готов.
– Вымойте, пожалуйста, руки, – сказал Л.З., когда Ро-зенблюм уже собрался вылететь из лаборатории. – Снимите халат. Возьмите все свои записи, расчеты, заготовки и так далее.
Розенблюм подслеповато вгляделся в странную фигуру, напоминавшую чем-то старорежимную иллюстрацию к некрасовскому «Топтыгину».
– Я не успел обработать каловые субстанции Сталина и Бу…
– Обработаете в другом месте, Герш Евсеевич. И на иной аппаратуре.
– Вы хотите сказать, что получен вакуумный смеситель первичной кашицы?
– Бэ-зу-слов-но. Машина у подъезда.
По приезде Розенблюма сразу же завели в подвал, недавно оборудованный под комфортабельное атомное бомбоубежище – АБОУБ. Полная звукоизоляция. Система закрытого обеспечения питательной воздушной смесью в течение двух месяцев, начиная с момента ядерного удара американцев по Москве и Подмосковью.
Он постарался успокоиться, решив, что его опять привезли на дачу пьяного Буденного для взятия секретного анализа маршальской мочи. Буденному тогда непременно хотелось узнать в белой горячке… «Чего я пил с Первого мая по самый День авиации?… иначе – усех порубаю, бля буду…»
Розенблюм – он, действительно, был не от мира сего – бесстрашно укротил бушевавшего маршала. Он сказал ему, как говаривал иногда детям – Васятке и Светочке Сталиным:
– Ну-ка цыц, Сема, не то возьму мазок какашки и по носу размажу!
Маршал мгновенно затих, аки страшная океанская зыбь, политая китовым жиром. Розенблюм сел рядом с ним на гнедого жеребца, всегда стоявшего в спальне, потому что Буденный во время белой горячки непременно должен был сидеть на чем-нибудь верхом, иначе он бился в корчах на полу… сел рядом и с карандашиком в руке чудесно все изложил… Советское шампанское… перцовочка… коньячок… портвейнчик… ликерчик… хирса… пиво… пиво… пиво… водка… все повторяется несколько раз… а вот это, милый мой, что-то весьма далекое от периодической системы элементов… тут я сдаюсь…
– Усе правильно, – сказал тогда Буденный, – неизве стный же тебе, профессору херову, напиток есть арабская жидкость для смягчения гривы коня. Здорово берет под ко нец запоя… пойдем выпьем чего-нибудь человеческого, и я лягу спать до Дня Красной Армии…
Л.З. и Ройтман быстренько провели тем временем подготовительную работенку. Ройтман связался с диспетчерской секретного Всесоюзного центра несчастного случая – с ВЭЦЭНЭСОМ, – находившимся в его ведении. Дал распоряжение умело потемнить, если начнутся нервозные розыски Герша Евсеевича Розенблюма… повторяю по буквам… герой, еврей, родина, шизофреник… Евсеевич… хорошо, что ясна фамилия… пора уже, понимаете…
Пока Розенблюм изучал обстановку противоатомного бункера, Л.З. и Ройтман весело ужинали и обмозговывали детали предстоящего следствия. Друг пропавшего без вести тем временем успел забеспокоиться и засветиться по телефону с ног до головы.
Беспокоившийся сразу же был идентифицирован соответствующими подразделениями Лубянки, подключенными Ройтманом в частном порядке к следствию. Он оказался гражданином Цхалтубия Анклавом Отарычем. Брюнет с проседью… Петровка, 26… государственная филармония… контрабасист…
Ройтман, как все большие идиоты и не очень хитрые зверюшки перед попаданием в капкан, почуял призывный запах и манящий блеск звездного часа.
– Завтра же организую взятие под наблюдение. Уверен, что выйду на более крупную дичь. Похожу в хвосте. Все эти типы в состоянии неизвестности делают массу глупостей, облегчающих нашу работу.
– Отлично. А меня завтра хватит ударчик… ха-ха-ха… Мехлис, кстати, не часто бюллетенил.
– Знаем, Захарыч.
– Герша денек помаринуем в той же неизвестности. Не возражаешь, если через часок ко мне нагрянут консультантки по нашему делу? Анализы-шманализы…
– Давай, Захарыч, только не финтить друг с другом. Нам все известно про твой «бутербродик». Разрешишь понаблюдать? Мне больше ничего от тебя не нужно. Извини за откровенность. Откажешь – не обижусь. Я тебя успел полюбить…
– Конкретней, – жеманно согласился Л.З.
– Могу – в окно. Могу и, как обычно… скважина… шкаф…
– Начнем со скважины, – сказал Л.З.
Позже приехали на такси Верочки. Пользуясь моментом, выпросили у Л.З. две очень важных должности для каких-то троюродных братьев: уполномоченного Госконтроля СССР по Джамбульской области и директора Иркутской областной филармонии. Л.З. прекрасно понимал, что за это они получат баснословные деньги, которые все так же будут пропивать их непутевые мужья– бывшие учителя географии и истории, но отказывать и не собирался. Ему было приятно радовать столь царственными подношениями любимых алчных сучек. Да и мужья давно привыкли к щедрой плате за «вынужденный» блуд порочных подруг жизни.
Л.З. взалкал о кроватке, где он испытывал «в объеме двух женщин сразу» нечто, столь отличное от всех удовольствий карьеры и начальствования, от неслыханных ублажений тщеславия и хамовато удовлетворяемого властолюбия, от безумств гастрономического типа и неустанных забот подхалимов о своей чуткой на лесть жопе, нечто, столь уносившее его из привычных мирских измерений в сладостную дрожь телесного самозабвения, испытывал Л.З., что, когда во время всего «двойного» – жлобских ласк, ненасытных прикосновений и «фигурирования», как он выражался, – в самом половом акте в голове его беспорядочно мелькали вдруг приметы и образы служебной действительности, он холодел от их враждебного явления и сам себя раздраженно вопрошал: «Какой съезд… какая, понимаете, пятилетка?… да вы что?… где очередные задачи?… орден Ленина?… ложа Большого?… Депутат?… ну знаете…»
Попросив, вновь забывался, как бы дав невидимому секретарю, сдержанно склонившемуся за изголовьем кроватки, категорическое указание: «Меня нет!»
С искренними извинениями перед читателем, открыто увлекающимся реалистическими описаниями интимных человеческих телодвижений и не всегда им сопутствующих переживаний, галлюцинаций, вздорных мыслей, а также монстров кроватного юмора, мы избежим подробного описания того, что происходило за дверью, в скважину которой вонзился, трепеща от низкого любопытства, подполковник Ройтман.
Он ведь попал в красный чекистский террариум, почуяв в будораживших воображение программах смутный намек на возможность полного удовлетворения в недалеком будущем целого ряда милейших интимных подробностей.
А где еще, как не в органах, можно содействовать желанному переустройству ханжеского мира и скотоподобного общества с тайным сладострастием, с щекочущей нервишки испорченностью, с предельным, захватывающим дух ублажением животных, а подчас и гражданских инстинктов?
Бывало, Ройтман целыми днями, пропуская уроки в училище клубных затейников, рыскал по окрестным квартирам и по окрестной местности в поисках любимого зрелища соития посторонних людей. Если бы юноша Ройтман употребил всю энергию и изощренную выдумку, с которыми он выискивал подобные зрелища в самых необычных местах, при самых необычных обстоятельствах и в самое необычное для этого время дня – например, во время ут ренней физзарядки или радиопередачи «Пятиминутка безбожника», – он, безусловно, стал бы опытным охотником за микробами или выдающимся вором-домушником.
Он балансировал на карнизах, повисал на веревках в глубине дворовых колодцев, научился неслышно стоять и передвигаться, надолго сдерживать дыхание, не икать от перенапряжения всех известных нам чувств, а также – это было всего труднее – не мочиться в штаны и не портить вслух воздух от зависти и ненависти к совокупляющимся парочкам и группам.
Групповых совокуплений в те фантастические времена была масса потому, что все резко индивидуальное подвергалось глумливому издевательству авангардистами в области морали. Слабонервный, бескультурный обыватель слепо тянулся за «передовой и культурной» элитой, чтобы не отстать от экстравагантных пассажей тогдашней моды в области половой жизни.
Зачастую скромное профсоюзное собрание единогласно начинало стихийное совокупление, ухитряясь, однако, продолжать обсуждение пунктов повестки дня и переходя от нечленораздельного мычания к бурным здравицам в честь Ленина, Троцкого и мировой революции. То же самое происходило при подписках на различные денежные займы и на сборах средств для бастующих текстильщиков Англии…
Почему уж юноша Ройтман не предпринимал никаких шагов для овладения натуральной особой женского пола, остается загадкой. Возможно, его устрашали икота и порча воздуха, аккуратно сопровождающие каждую непроизвольную поллюцию при тайных соглядатайствах.
Наконец, вслед за зрелостью половой в Ройтмане обосновалась зрелость гражданская. Секс для секса как-то сразу перестал доставлять прежнее удовольствие. Смутно хотелось дополнить слежку и высматривание чем-нибудь поэтичным и духовным.
Ройтман, ко всему прочему, побывал однажды на встрече с Ежовым. Тот откровенно делился с юными энтузиастами опытом увлекательной работы, которая была преступно скомпрометирована либеральными наследниками древнего первочекиста Ивана Грозного на великодержавном российском престоле.
Сразу после встречи с Ежовым юноша Ройтман стал умело сочетать чувственные подслушивания и подсматривания, доводившие его до неистовых сотрясений плоти, с сочинением доносов на похабных совокупленцев.
Дело в том, что во все без искючения исторические эпохи все парочки, особенно представленные в постели хотя бы одним думающим, образованным и интеллигентным человеком, начинают сразу же вслед за законным удовлетворением или же вместо него духовно ублажающие беседы о возвышенном. Совершенно не имеет значения, что именно представляется парочке возвышенным в передышке между взаимообладаниями или в конце опустошающей любовной встречи.
Ройтман был поражен странным фактом. О чем бы возвышенном ни болтали взаимно раскованные парочки и группы людей, разговор, скажем, о тонкостях живописи Хокусаи, неотвратимо переходил на то, из-за чего все мы теперь локти кусаем – на квартирный вопрос, на проблемы ширпотреба, всеобщего разгильдяйства и социального перерождения друзей народа в мурлообразных совбур-жуа.
Но чаще всего разговоры заходили о вредительстве на фабрике презервативов. Многие советские женщины таинственно зачинали, несмотря на использование партнерами сразу двух, а временами и трех предохранительных «спутников», как метко называл народ презервативы задолго до космической эры. Ничто так не расковывало партнеров, как нервные разговоры о продолжающемся вредительстве на «гондонной фабрике».
После них сами собой возникали в постелях такие антисоветские разговорчики, что у Ройтмана волосы вставали дыбом от ужаса. Несложные умозаключения, поддержанные убедительной статистикой, привели его к мысли о том, что истинных советских людей, возможно, не существует в природе вообще.
Буквально каждая парочка, за которой он вел сладострастное гражданское наблюдение, немедленно после причащения к всепотрясающей тайне оргазма принималась бесчестить по любому поводу советскую власть. Потому что ничто так окончательно не сближает не совсем еще сблизившихся людей, как откровеннейший разговор об объективно прекрасном или же об очевидно отвратительном.
Постели казались жуткими столами анатомического театра, на которых раздраконивались по косточкам все мыслимые и немыслимые недостатки мерзкой эпохи, гнусной власти и кровопийцы-правительства…
На встрече с наставницей молодежи Крупской Ройтман передал ей несколько стилистично оформленных и сдержанно прокомментированных записей постельных бесед с указанием адресов и фамилий «откровенцев».
Через несколько дней его вызвали в органы. Начальник горуправления Климов сказал так:
– Вот тебе, Залманыч, папка с делом номер один, про токолы допросов и прочая бюрократическая тряхомудия. Начинай дознание по своим же сигналам. Ты родился чеки стом. Тут у нас природа как-то слегка опередила советскую власть и революцию, из чего следует, что мы, так сказать, в идее существовали всегда, но вылупились официально лишь в наше героическое время. Скрыпни зубами и напряги ки шечный нерв – враг не дремлет, ети его мать…
Между прочим, Ройтман успел выработать для себя довольно тонкую методику выявления вражеской сущности во вроде бы безобидных, на первый взгляд, словечках и выражениях совокупившегося обывателя.
На первом же допросе он огорошил одну молодую учительницу, переспавшую с родителем отстающего ученика, спокойно заданным вопросом:
– Что вы имели в виду, сказав гражданину Сутилину: «Ах, уж лучше синица в руке, чем журавль в небе»? Это было 4 апреля, в 3.30 дня, в Красном уголке межоблутильсырья.
– Я ничего не говорила… Не знаю никакого Красного уголка… Сутилин всего-навсего – мой ученик. Лодырь и похабник. Что все это значит?
– Сейчас вас уведут в камеру. Там и подумайте, что все это значит. Признание облегчит вашу вину. Запирательства бесполезны. Органы также интересует подоплека пессимистической цитации «мечты, мечты, где ваша сладость?»… Вспомнили?… Вы процитировали это, одевая трусы и лифчик за переходящим Красным знаменем того же межоблу-тильсырья.
У первой жертвы Ройтмана подгибались коленки, когда она шла обратно в камеру, проклиная себя за половое сношение с пылким отцом тупого шалопая.
Арестованного Сутилина Ройтман обезоружил в первые же минуты допроса.
– Органам стало известно, что, совершив внебрачное половое сношение – впредь будем называть его внепо-сом, – вы цинично использовали переходящее Красное знамя вверенного вам учреждения с нецензурной гигиенической целью.
– Никогда… никогда… знамя это я трижды целовал при вручении… как же я мог вытирать им муде?
– Могли, гражданин Сутилин. Могли. Это грустно. Враг приноровился вечером поклоняться нашим святыням, а утром глумиться над ними. Может быть, вы также не декламировали во время внепоса стих Пушкина, который не выучил ваш сын: «Приятно греться на лежанке, а знаешь, не велеть ли в санки кобылку бурую запрячь?» В эмиграцию захотелось?
– Первый раз слышу… буду жаловаться по надзору… провокация… я вот этими руками советскую власть укреплял в городе и деревне…
– Чудно… чудно… А не стояли ли вы перед портретами товарищей Ленина, Сталина, Бухарина и Кирова в одних кальсонах?
– Никогда, товарищ следователь…
– Ваш товарищ – брянский волк, гражданин Сутилин. Вы, разумеется, не хохотали, вынув член, тыча им в портреты и приговаривая: «Накось – выкуси жилистого мяса, утильсырье ебаное…»
Поняв, что упираться действительно бесполезно, Сути-лин сник, заложил с потрохами учительницу, себя и нескольких служащих. Ройтман быстро оформил первое свое дело о группе развратников, клеветавших на советскую власть и глумившихся с политической целью над святынями мировой революции.
Наблюдая во время очной ставки за плюнувшими в лицо друг другу Сутилиным и учительницей, Ройтман подрагивал от похабного, садистического удовольствия.
Затем он пошел в гору. Его перевели в Москву. В столице-то и отыгрался Ройтман на поехавших по конвейеру ЧК гражданах. Как ничем не брезговавший садист, он был просто незаменим при обработке особо упрямых ленинцев и прочих отцов партийной диктатуры, то есть советского фашизма.
Две-три волны чекистов, сделавших свое черное дело, были ликвидированы, а Ройтмана не брала ни одна зараза. Более того, он и оформлял дела некоторых своих бывших сослуживцев.
Крайне зверствовал, допрашивая начальников. Вели они себя с Ройтманом поначалу брезгливо и высокомерно. Он и виду не подавал, что задет оскорбительными выпадами насчет происхождения, способностей, ничтожной внешности и низкой сущности мусорной душонки.
Чекисты – русские, украинцы, латыши, грузины, монголы, китайцы и прочие представители прочих национальностей, – взбешенные арестом, срывали буйную злобу и ненависть к несправедливому, на их чекистский взгляд, миру на еврее Ройтмане. Отчасти это было комично, потому что сам Ройтман ненавидел свое происхождение поистине с патологической страстью, даже несколько превышавшей ненависть к антисемитам. Именно поэтому он был изощренно садистичен с чекистами-евреями, взывавшими от страдания и отчаяния к национальной совести гражданина-следователя Ройтмана.
Вот тут-то он усаживался на конька ленинско-сталинс-кого интернационализма и с чистосердечным интернациональным зверством колотил соплеменников по мордасам, прижигал яйца папиросой «Герцеговина Флор», плевал в глаза, дьявольски инсинуировал насчет ближних, приводя в искренний ужас не посаженных еще коллег своим нечеловеческим хладнокровием.
Одним словом, к моменту нашего знакомства подполковник Ройтман был совершеннейшим нравственным уродом, извергом и полным, жалким рабом мерзкого извращения.
Сопя и онанируя, он согнулся перед дверью спальни. Ненавистный Л.З. уже лежал, задрав сволочной генеральский нос в потолок и заложив правую руку за отворот пижамы, словно за отворот шинели на трибуне мавзолея Седьмого ноября. Из скважины в сопатку шибало тошнотворной спертостью интимной жизни, что тоскливо обостряло в полусогнутом наблюдателе чувство вечного одиночества.
«Ты, паскуда, скоро развалишься у меня на нарах, – дрожа от безумной ненависти, подумал Ройтман, – я тебя, мразь, обмотаю вокруг пальца… пошипишь на сковороде, отгрызая собственное муде… молить будешь о смерти, но уж я тебя тогда поканителю, Захарыч гуммозный… ох, по-гужуюсь…»
Утром позавтракали, скоординировали с Л.З. действия, и Ройтман отправился выслеживать странного «друга», с тем чтобы взять его для эффектной психологической обработки Розенблюма.
Л.З. первым делом позвонил своему лечащему врачу. Приказал слабым голосом явиться на дачу для установления диагноза болезни.
Когда явился врач, Л.З. умело симулировал, подергивая левой стороной лица, не попадал указательным пальцем в кончик носа и что-то мычал насчет онемевших конечностей.
Важное дело было сделано: по высшим учреждениям Москвы быстро пронесся слух об инсульте Мехлиса…
Л.З. в это время вплотную занялся обработкой Розенб-люма. Для начала он прямо обвинил его в сокрытии от партии, государства и отечественной медицины сенсационного открытия «смертин», что и привело к неминуемой смерти ряда ответственных товарищей. В частности, Алексея Толстого и Рузвельта.
– Я – порядочный человек, – сказал Розенблюм.
– Сталин учит, что под личиной порядочного человека чаше всего скрывается враг Учения, Партии и советского государства.
– В этом вопросе ленинизма я абсолютно согласен с Иосифом Виссарионовичем. Я что – в заключении?
– Ну что вы, Герш Евсеевич. Вы просто закрыты.
Розенблюм заявил:
– Я бы не сказал, что беседа с вами, генерал, доставля ет мне удовольствие. Поэтому – давайте ближе к делу.
Л.З. надулся, говнисто поерзал в кресле, но вынужден был съесть неслыханную дерзость.
– Партию и органы интересует сущность вашего откры тия – раз. Возможность скорейшего его запуска в практи ку – два. Перспективы использования с политико-опера тивными целями – три. Пока все.
– Что со мной будет после того, как я изложу вам суть дела? И что будет с открытием? Ведь его можно использовать с целями нравственными и гуманными, но можно сделать и оружием бесноватой пакостности.
– Вы будете продолжать исследования, возглавив соответствующий закрытый НИИ.
Розенблюм вдруг перестал контролировать свою психику:
– Мне насрать на ваш Госконтроль!… Я не желаю быть
засекреченным!
Л.З. сказал:
– Запомните, Розенблюм, одно: выход у вас есть отсюда, если вы не перестанете выябываться, только вперед ногами. Мы не таким обламывали рога. Ясно? И вам, бэ-зус-лов-но, обломаем…
– Не обломаете… сдерете кожу на пальцах… Боже, насколько совершенней и благородней даже такие части организма в отдельности, как говно и моча, по сравнению с целым человеком… я вас ненавижу… плюю… вперед ногами к проклятому коммунизму… – Розенблюм вдруг расплакался.
– Промокните слезы пресс-папье, буржуазная слякоть, – презрительно сказал Л.З, – Вы хотите, чтобы я пришил вам дело о попытке передачи секретных сведений американской и израильской разведкам?
– Плюю. Пришивайте. Вот что у вас будет внутри дела? Вакуум?
– Повторяю, нам нужно ясное изложение смысла ваших исследований. Почему вы отказываетесь от простого и честного разговора?
– Вы что-нибудь смыслите, генерал, в сульфатах, карбонатах кальция и магния? Брадикинин, каллидин и группа гликопротеидов известны вашему Госконтролю? А о кале вы способны сказать что-нибудь большее, чем то, что кал – это говно?
– Я довольно часто интересуюсь своими анализами, – сказал Л.З., сдерживая бешеное раздражение личной волей, которую он искренне считал чуть менее стальной, чем легендарно-железная воля Сталина.
– Я соглашусь популярно поболтать с вами о моей работе при одном-единственном условии, – сказал Розенб-люм, не скрывая омерзения, испытываемого к собеседни-
ку. – В ваших силах завтра же опубликовать, скажем, во всех центральных газетах очерк о моей работе. Можно без формул. Идея открытия так удивительно проста, что… одним словом, этого будет достаточно.
Л.З., рванувшись через стол, тыльной стороной ладони врезал биологу по лицу. Когда тот, странно улыбнувшись, сплюнул кровь, врезал с маху еще раз и еще, и еще, а потом уже не мог удержаться, под аккомпанемент ройтмановской фразы «бей в глаз – делай клоуна» выскочил из-за стола и начал колотить наглеца чем попало – руками, ногами, пресс-папье, ремнем для точки любимой опасной бритвы.
Розенблюм, постанывая, упал на пол. Лицо закрыл руками. Л.З. в безумном остервенении оттого, что условие ученого делало идиотски ненужной всю эту рискованную тря-хомудию с привлечением к делу Ройтмана, с арестом старого кретина и с симуляцией, сек и сек по оголившейся спине ремнем, враз набравшимся ощутимого тепла от живого тела. Жертва не сопротивлялась. Наоборот – вела себя как-то слишком податливо.
«Провоцирует, сволочь, чтобы я его прикончил и избавил от пыток. Этот номерок не пройдет», – подумал Л.З., пнул ногой в живот Розенблюма и заорал:
– Встать… встать… встать, гаденыш!– Отбросив ре мень, пошел вымыть руки, но не смог включить подачу воды, поскольку все системы АБОУБ действовали только по сиг налу центральной диспетчерской в случае ядерного напа дения НАТО на Москву.
Розенблюм поднялся с пола. Встретил вернувшегося из дачного сортира Л.З. какой-то странной, блаженно-женственной, похабно-призывной улыбкой. Он томно поводил плечами и сладко, словно помадку, слизывал с губы кровь.
Л.З. подумал, что его нагло дрочат, взбесился пуще прежнего и снова набросился на свою жертву.
– Будем говорить?… будем говорить, падла?… иначе я за себя не отвечаю… будем?… будем?…
– Конечно, будем, милый вы мой, – неожиданно спокойно и с нескрываемой ублаженностью сказал Розенблюм. Совершенно не допирая до патологической сущности происходящего, Л.З. удовлетворенно распорядился:
– Приведите себя в порядок. И советую: в будущем – без штучек. Поладить – и в ваших и в наших интересах.
– Мне необходим туалет.
В дачном сортире Розенблюм привел себя в порядок.
Вышел оттуда слегка напудренный и бодрый. В глазах у него поблескивали огоньки ироничного ума и печальной умудренности.
– Извините, генерал, но я бы сейчас с удовольствием позавтракал, – сказал он. – Давайте уж соблюдать священ ные для вас догмы тюремного режима. После завтрака и поговорим…
Л.З. пришлось накрыть на дачной кухне стол, чего он терпеть не мог еще с детства.
С аппетитом лакомясь и премило вскрикивая изредка от боли в разных частях тела, Розенблюм выложил суть своих исследований.
Л.З. с привычной хамоватостью делал вид, что полностью вник в биохимический смысл открытия, что он с семнадцатого года свой человек в спектрографии, структурах различных белков, ферментов, аминокислот и так далее. Он, разумеетеся, давно посвящен в тончайшие тайны человеческого организма. Он и сам смутно догадывался, что в больном органе, обреченном на гибель, непременно должна существовать какая-то тонко унифицированная система сигнализации о близящемся летальном исходе… Он – Л.З. – всегда был против поповской мистификации так называемых душевных предчувствий индивидуума насчет неизбежности смерти от какой-либо из неизлечимых болезней, считая эти предчувствия всего-навсего отголосками тайных сигналов, данных самому себе обреченным организмом… Только занятость на партийной работе и руководство Госконтролем СССР помешали ему пристальней отнестись к поразительно единообразным молекулярным соотношениям в анализах крови, мочи, кала и мокроты: например, Алексея Толстого и Калинина, которые по долгу службы он просматривал каждое утро в своем кабинете… Это хорошо, что вы, Розенблюм, никогда не сомневались в энциклопедических способностях членов и кандидатов в члены политбюро. Нам ничего не стоит специализироваться в течение буквально десяти минут в любой из отраслей знаний, поражая самонадеянных узких спецов глубиной проникновения в проблемы, открывающиеся обычно лишь ряду посвященных умников…
– Теория мне абсолютно ясна, – сказал Л.З. – Я бы хотел взглянуть своими глазами на эти… «смертиночки». Пока я буду звонить по делам, подготовьте, пожалуйста, соответствующие материалы, а также представьте сравнительную сводку о состоянии всех членов политбюро. Мы должны бросить все силы на улучшение здоровья тех товарищей, в анализах которых обнаружены ваши штучки.
– На улучшение или на ухудшение? – переспросил иронично Розенблюм.
– Перестаньте циничничать, пока снова не получили по морде. И не забудьте о том, что вас серьезно подозревают в связях с американской и израильской разведками.
Подумав, Розенблюм странно ухмыльнулся и сказал:
– Хорошо. Я согласен передать все мои результаты на учному учреждению и полностью отстраниться от исследований.
Оставшись один, Л.З. чуть не плясал от радости: Розенб-люм уделан в неплохом стиле… мордобойчикус – в порядке вещей. Старый мир не возьмешь ласковой щекоткой в задубевшем паху… Л.З. глотнул коньячку с необыкновенным чувством удачи и ожидания потрясающих перемен. Перемен к лучшему… может быть, это и есть выход к вершине… все остальное было опасной возней в предгорьях… горные орлы, понимаете… хватит клевать нашу печень… дайте пожить… пожить нам дайте…
Он вернулся в АБОУБ в боевом и раздражительном настроении. Остолбенело примолк, услышав в сортире грохот спускаемой Розенблюмом воды. Тут же зажурчала вода в рукомойнике…
Сердце Л.З. начало останавливаться, как всегда в минуты внезапного страха и общего недоумения. Он ошарашен-но забормотал:
– Что?… Почему?… Вода?… Кто включил, я вас спрашиваю, воду? – ужасная мысль приковала Л.З. к месту. Он просто лишился в ту минуту рассудка и поверил в ядерный удар по Москве и Подмосковью. В этом случае моментально включались все автономные системы АБОУБ.
– Неужели это… все?… Попробуйте выйти…
– Двери герметически закрыты, – сказал Розенблюм, потыркав в какую-то кнопку и повертев массивную электрозадвижку на железобетонной аварийной двери. – Мы явно отрезаны от внешнего мира.
– Его больше не существует, Герш Евсеевич. – Л.З. принюхался. Из воздушных форсунок в стенах и потолке с мертвоватым шипением начала нагнетаться дыхательная смесь. Глухой, заупокойно-вокзальный голос диспетчера объявил:
– Экономьте воду… повторяю: экономьте воду… регулярно принимайте активированный уголь для нейтрализации газов в желудке и кишечнике… будьте готовы к легкому чувству частичного удушья… умело совмещайте процессы мочеиспускания, дефекации, мытья посуды и личной гигиены с экономией горячей и холодной воды… переходим к последним известиям…
– Неужели это действительно последние известия? – с поистине трепетной надеждой сказал Розенблюм. Однако радио щелкнуло и замолкло.
Л.З., лицо которого было серо-землистым и вспотевшим, как у всех сердечников во время приступов, схватил руку Розенблюма. Заглядывая в глаза, с подобострастием сказал:
– Мы выжили… мы могли быть в этот момент в другом месте… это – судьба… мы должны приспособиться друг к другу… радиоактивность будут удалять не меньше двух недель…
– С советскими темпами и бардаком затянут на пару месяцев.
– Согласен… согласен… перейдем на «ты»… Герш, я погорячился… извини… извини… в тот исторический момент я должен был выполнять свой долг… извини… можешь плюнуть мне в лицо…
– Мы не имеем права не контролировать слюноотделение.
– Кто бы мог подумать… кто бы мог подумать, – бормотал Л.З., утробно радуясь, тем не менее, удачному спасению и остро сожалея только об одном… Верочек жаль… валялись бы в кроватке до конца ликвидации последствий на поверхности страны… эту пакость Розенблюма ликвидировал бы своими руками в целях экономии воды и кислорода… вместе с формулами и рассуждениями… сволочь…
Очередные мечтания Л.З. прервало вновь затрещавшее радио:
– …отность… измельчайте мусорные отходы перед зак ладом в сечку переработки… ойно… айте… ечности… ред… ейшему… кто… овит… ательного… хода… ории… ому… мому… алину…
Розенблюм ходил из угла в угол, что-то обдумывая, шевеля губами и не обращая ни малейшего внимания на жалкого Л.З. и мерзко трещавшее радио. И вдруг сквозь мертвенные трескливые разрывы в нем ожили нормальные человеческие голоса. Сначала визгливый дискант, затем флегматичный бас:
– …айте… итесь… хули ты там, ебаный в гвоздь, контачишь не на том щитке, разъебай-мамай губастый… ты игрек зеленый дрочишь бестолку, а надо голубой икс сунуть в альфу и в бету одновременно, мудак, блядь, и конец зачистить… выжрал, небось, с утра, падла?… не туда, я говорю… они там дуба врезать могут… воздуха нету в датчиках… меня слышишь?… не дрочи игрек… возьми омметр… ебал я твой омметр… дело не в игреке… вся система – говно… не базлай… никто не врежет… а врежут – хуй с ними… сами ви новаты… при ударе от этой системы вообще ни хуя не останется… достаточно оглушительно бзднуть, как горят предох ранители… быстрей, сука, не то – полный пиздец… это – не наша вина… лучше беги за бутылкой… обед надвигается, паникер хуев…
Л.З. перетрухнул еще больше, сообразив, что никакого ядерного удара по Москве и дачному поселку ЦК партии не было, но что произошел очередной бардак с инженерным обслуживанием аварийных систем АБОУБ.
Однажды всех избранных для спасения от первого удара США уже заставили изрядно поволноваться. Членов политбюро и некоторых видных руководителей армии и промышленности по распоряжению Сталина заперли в АБОУБ с тщательно отобранными близкими. Цель – проверка готовности санузлов к аварийному функционированию.
Два выходных дня кандидаты в везунчики жрали и пили, пили и жрали, ворчливо обсуждая явно не сбалансированный отбор родственников для совместного спасения.
Затем с канализацией что-то произошло. Нечистоты поперли наружу. Спасенные руководители и их близкие целые сутки отсиживались, словно курицы, на кроватях и письменных столах в жуткой вонище, при отсутствии телефонной связи с внешним миром, а подчас и надежды на действительное спасение из мрачного чрева АБОУБа.
Во время говенно-мочевого потопа сошла с ума жена Шверника. Она с криком «Бедная Лиза!» бросилась с комода в ужасную жижу.
Всем пришлось тогда изрядно поволноваться, проклиная несовершенство подсобных служб и вопиющую нерадивость техперсонала…
…Неожиданная духота становилась нестерпимой. Однако вмешаться в дела подонков-электриков Л.З. был не в силах. Телефон не работал. Так прошло два часа…
Сначала Л.З. уныло что-то вякал. Потом затих. Розенб-люм с отвращением пощупал его пульс.
– Ты должен, подлец, до конца выполнять свой врачеб ный долг, – злобно прошептал Л.З. – Мехлису очень плохо… попробуй включить «Ветерок».
Может быть, он и подох бы через пару минут, но жаркая духотища вдруг резко спала. Отовсюду дохнуло сухим холодом. Все предметы вокруг, стены, пол и потолок покрылись инеем. Адская жажда прохлады сменилась адскою жаждою дыхания тепла.
– За это… мало расстрелять… все прогнило, – шипел изредка Л.З. – Так извратить Маркса и Ленина…
Розенблюм бегал по АБОУБу. Пытался разобраться в какой-то аварийной схеме. Затем бросился, уверенный в том, что жить ему осталось минут 15-20, к столу и, дуя то и дело на занемевшие руки, начал что-то быстро записывать.
Записывал, озаренный наконец-то заветной завершающей идеей. И, поставив точку, успел полюбоваться созданным, готов уже был возблагодарить небеса за достойное, в общем, окончание жизни.
Однако из зарешеченных динамиков снова донеслась сварливая хулиганская перебранка:
– Ты охуел… мы ведь живыми отсюда не уйдем… гни да… выше нуля от ниже нуля, залив глаз, отличить не мо жешь… слышишь меня?… я тебя послал на хуй?… Послал… вот – ты идешь… идешь… и идешь… всю систему менять надо… надежности в блоках с хуеву душу… не лезь под руку… послал? значит, иди… иди… иди… и иди.
Розенблюм отогревался и вновь хохотал, с удовольствием внимая перебранке электриков.
А Л.З. пребывал, как каждый человек, избежавший смертельной опасности, в умиротворении и благодушии, которые и должны быть в принципе идеальным нашим жизненным состоянием в быту, в нелегких порою общениях друг с другом и в недоуменных отношениях к устрашающим несуразностям мрачных тайн существования.
Ему даже захотелось схватить за руку снующего мимо Розенблюма, прижаться к ней щекой, всхлипывая, попросить прощения за побои, грубость и сановное высокомерие… Может быть, попытаться выразить чувство, сжавшее вдруг сердце, – чувство того, что близость общей смерти… снимает, понимаете, классовое напряжение гораздо эффективнее, так сказать, чем противоречивое постоянство общей жизни… эх, Герш, хули говорить – лучше чая заварить, как, согласно донесениям нашей дворцовой разведки, выражается король Англии…
Но Л.З. тут же проникся отвращением к слабости так называемых меньшевистских чувствишек.
Он, отогревшись, заорал:
– Прекратить тут расхаживать… сесть, понимаете, ближе к протоколу… инцидент не снял с повестки дня вашего допроса.
– Думаю, что сначала целесообразней пообедать, – сказал Розенблюм, дуя на замерзшие пальцы. – Горячая вилка отогреет мои руки быстрей, чем канцелярская ручка.
Л.З. подбежал к наглецу, схватил его за грудки, окончательно погрузившись в атмосферу «противоречивого постоянства общей жизни», бешено затряс, срывая зло за недавние страхи и унизительную сентиментальность:
– Вы у меня запомните на всю жизнь эту вилку… хотите, чтобы я передал вас в органы?… говно… вы мне, понимаете, не оказали первой помощи…
– Сами вы – говно… я вас посылаю на хуй… идите, идите и идите… скоро и вам придет пиздец… кладу на вас длинное муде с парикмахерским прибором… я, как говорится, ебу и вас и ваше АБОУБ… погодка шепчет: бери расчет… разъебай-мамай губастый, – с наслаждением процитировал Розенблюм выраженьица электриков.
– Ах так?… Без вилки ты не заговоришь?
– Прошу – на «вы»… без вилки никакой беседы за столом быть не может…
Л.З. вспомнил враз самые зловещие наставления Ройтмана по части ведения активного следствия, оттолкнул подследственного и побежал на кухню. Возвратился с серебряной вилкой нелепо-огромного размера.
– Или ты подожмешь хвост, или: два удара – восемь дыр… два удара – восемь дыр… сволочь… нам нужны фор мулы и можешь убираться к ебени матери…
Л.З., вновь потеряв контроль над собою, тыкнул вилкой в голую по локоть руку Розенблюма. Тот ее не отдернул почему-то, но странно обмяк, вздрогнул несколько раз и слизнул кровь, высочившуюся из четырех маленьких дырочек. Слизнул и со сверхиздевательской, как показалось Л.З., истомой сказал:
– Только… четыре…
Л.З. снова тыкнул вилкой в тело человека. Попал в предплечье. Розенблюм медленно закатил рукав.
– Вот… еще четыре… очень милая арифметика… два удара – восемь дыр… просто прелесть…
Л.З. как начинающему садисту стало дурно от крови, перемазавшей руки и губы Розенблюма, но остановиться он уже был не в силах. Отбросив вилку, взялся за ремень и начал сечь… сечь… сечь, стервенея от непонятной податливости Розенблюма, от свиста ремня, распаляясь от крикливого торжества убогой, тщеславной, самоутверждающейся душонки…
Опомнился он, увидев вдруг перед собой голого истязуемого, с которого сползли как бы сами собой невзрачные брючки. Обессиленно свалился в кресло. Приказал, слегка отдышавшись:
– Быстро одеться… иначе я окончательно выйду из себя…
– Еще… пять ударов… вы будете знать все… все… или я не скажу ни слова… пять ударов, – захрипел срывающимся голосом Розенблюм.
Л.З. совершенно растерялся, но смутная догадка все-таки помогла ему, не раздумывая, выполнить страстную просьбу. Он, не без некоторого уже профессионализма, оттянул изо всех сил ремнем… рраз… два-с… три-с… че-тырре-с… пять… вот вам так и быть – добавка… рраз… два… три…
Розенблюм, не вставая с пола, натянул на себя брючонки. Потом, словно дитя, закрыв ладонями лицо, затрясся в разрывающих душу, откровенно разрешительных рыданиях. А Л.З. почему-то разобрал вдруг истерический хохот. Схватившись за живот, он побежал наверх привести себя в порядок.
Когда возвратился, Розенблюм уже задумчиво сидел на диване. Не дожидаясь вопросов, сказал:
– Все основные записи и ключевые формулы – на этих вот бумажонках. В них может разобраться любая не дебиль ная лаборантка. Я был бы счастлив и благодарен, если бы вы оставили меня теперь в покое.
Л.З. взглянул на листки бумаги, исписанные отвратительным почерком. Понять что-либо было невозможно.
– Так вот, Герш Евсеевич, поговорить нам все равно придется. Сделаем это лучше за обедом? Идет? О науке – ни слова. Только о вашей судьбе и некоторых любопытных моментиках…
– Хорошо. Я не борец с физиологией. Она ни в чем не виновата. Хочу есть.
В столовой Л.З., наслаждаясь своей изворотливостью, убедил Розенблюма в следующем: Ройтман ничего не должен знать о переданных записях и вообще о сущности дела, поскольку он человек из органов… В лапы органов лучше всего не попадать. Уже не выберешься. Да и пытать там будут без доставления удовольствий. Светом. Жаждой. Голодом. Бессонницей. Поместят в женскую камеру… Помните, что открыться Ройтману – значит подписать смертный приговор себе и другу, которого как пить дать пустят с вами по одному делу. По делу о попытке передачи государственных биологических тайн американской и израильской разведкам… Займемся, чтобы не терять времени, сравнительными характеристиками результатов лабораторных анализов членов политбюро. В первую очередь… вы понимаете, о ком идет речь…
– К сожалению, все в порядке.
– Вы идете на поводу у бесконечного цинизма, – как бы обидевшись из-за поругания самого святого, сказал Л.З., но тоже испытал глубочайшее сожаление…
– Я считаю, что наш разговор окончен. В остальном превосходно разберутся ваши доверенные лаборантки.
Положите-ка мне еще одну отбивную котлеточку, – сказал Розенблюм.
– Мне надоела ваша вызывающая бравада, – сказал Л.З. – Между прочим, одного моего звонка достаточно…
– Звоните… звоните… берите трубку, – взорвался Ро-зенблюм. Он трясся и стучал кулаком по столу так, что на тарелке запрыгали маслины – дар сражающихся партизан Греции, а столовое серебро отозвалось озорным, шкодливым звоном на любезное душе старинных вещей звучание застольного скандала.
Ша, Розенблюм, ша, Герш Евсеевич, я хотел сказать, что одного моего звонка достаточно для того, чтобы положить вас в лучшую, в закрытую клинику нервных болезней. Там мы успокаиваем исключительно номенклатуру. Друг будет приносить передачи. Вы – я это заявляю официально – нужны нашей науке, несмотря на идеологическую несовместимость ваших теориек со священными установками партии…
– Боже мой… Боже мой, – сокрушенно пробормотал несчастный, уронив голову на руки, – зачем Ты опошля ешь Зло мира?… зачем столь беспощадно Твое глумление над этими красными ублюдками?… пожалей их, ибо и я больше не в силах жить рядом с ними… не в силах… ослепи… оглу ши… – он затрясся вдруг в безнадежной тоске и чувстве полной отверженности от какого-либо разъяснительного смысла невыносимо уродливой советской истории… плакал, бессильный ощутительно понять, что это такое – бесчело вечная тухлятина советской власти? Немыслимое возмез дие и виноватым, и невинным? Необходимо тяжкая часть вселенского эксперимента? Или же окончательная его не удачная завершенность с торжеством бездарной, бесплод ной мути осадка на дне загаженного остывшего сосуда Мира?… что это, Боже мой?…
Л.З. точно так же не мог ни понять, ни почувствовать мук плачущего человека, как, скажем, собака при всем своем желании не способна увязать адски плохого состояния хозяина с причинами, вызвавшими это адское состояние.
Собака лишь скулит от разрывающего ее душу слепого сочувствия и тоски отверженности, глубоко родственной тоске человеческой отверженности от высшего понимания смысла происходящего… Думается, что сочувственные поскуливания существенно поддерживают душу человека, ибо чуткий человек не может и в глухоте ужасного одиночества, и посреди враждебных вихрей не различить в собачьем плаче мук бессилия чем-либо ему помочь. Но мука эта, выраженная верным псом в скулежном плаче, уже есть поддержка и помощь, одолевшие умопомрачительные бездны непонимания сложных связей.
Плачущий Розенблюм, при всей своей любви к Творению, с бесконечной восхитительной сложностью которого его сближали даже в говне и мокроте микроскоп, прочие хитрые приборы и пытки ума, был в те минуты искренней собакой по отношению к Творцу. И Творец, несомненно пребывающий в ежеминутной удрученности из-за неведомых Ему, а нам тем более, причин уродливого и мучительного состояния человеческого ума, весьма рискованно наделенного Самим же Творцом смертельно опасным даром свободы воли, не может не ощутить вдруг Творец прилива общих сил, услышав плач страдающей твари. И не может не различить в нем чистого, могущественного звука истинного самозабвения, который и возносит тварь, неведомо для нее самой, от страданий отверженности к благодатному чувству разделенности и замечательного равноположения с Силами Высшего порядка.
Хоть Л.З. и все те, которых плачущее существо называло «красными ублюдками», находились от него неизмеримо дальше, чем он от Высших Сил, чистый вопль самозабвения, опять же помимо воли вопящего, должен был, возможно, вымолить немного внимания и сострадания к абсолютным, казалось бы, уродам Бытия и жутким гадам существующей истории.
Будь на месте Л.З. какой-нибудь иной, не окончательно пропащий человек, он несомненно уверовал бы в некоторый, если не благой, то разъяснительный смысл человеческого страдания и пронизывающего все беспредельные дали мироустройства звучания самозабвенного плача…
А Л.З. вдруг загоготал. Этот позор органической жизни и чудесного явления обитаемости Земли вполне благодушно гоготал, потому что бесконечно изничтоженное и униженное положение – так он его понимал – другого, плачущего, существа лишь подчеркивало партийно-элитную правоту его зверской утвержденности во всемирном бардаке.
Розенблюм моментально успокоился, вновь с удивлением уставившись на Л.З., как на какого-то склизкого монстра из иной, провинциальной космической системы.
Тут уж он сам неожиданно весело взвизгнул, подумав, что было бы крайне глупо и абсолютно комично взывать к чувству совести глистообразных или шакалоподобных, исходя из чисто человеческих представлений о неких прекрасных ценностях и тончайшей духовной тоски по образу подлинного достоинства…
Л.З. искренне обрадовался внезапной перемене настроения в «идиотике».
– Га-га, Герш Евсеич, вот мы, батенька, и зашевелили ручками-ножками… вот мы и сделали глубокий вздох… глубже… глубже… вам не казалось странным, что утреннюю физзарядку по радио делают одновременно и настоящие советские люди, и враги народа?… Га-га-га-гы-ы…
– Это действительно странно, – задумчиво сказал Ро-зенблюм, в душу которого начал проникать тихий, смутный восторг – явная примета неуничтожимости в существе человека божественного чувства единства жизни на Земле.
И какой бы чудовищно разделенной на всех биологических и общественных уровнях ни казалась жизнь на Земле очам и уму, содрогающимся от непереносимого порою ужаса и предельного отчаяния, как бы опустошительно ни разоряли саму человеческую душу отовсюду проникающие в нее враждебные вихри, милая душа лишь на пределе всех сил, бедная душа лишь на сиротском пороге полного изнеможения, плачущая душа лишь в скрежещущих тисках боли и последнего испытания удивительно обретает вдруг спасительный дар выстраданной терпимости к условиям существования, где не ею указано близко соседстствующее местопребывание совершенно разнородных существ и явлений – проказы… живописи… мандавошек… изящной словесности… предательской подлятины… любви… убийц… трав… музыки… совратителей детства… лжи… птиц небесных… древесной тени… воды… хлеба… наконец, ужасных гадов советской власти…
Вдруг Л.З. услышал долгожданные три коротких звонка. Так мог звонить только Ройтман.
После четвертого звонка он взял трубку.
– Мехлис у телефона.
– Я еду.
Сказав это замогильным голосом, Ройтман положил трубку. Л.З. не успел ни выругаться для разрежения спертого беспокойства, ни спросить о том, где этот выродок ошива-ется. Настроение снова испоганилось.
– У нас остается мало времени. Поэтому ответьте на частный вопрос: откуда у вас, понимаете… это самое… так сказать… желание… конкретно говоря, получить пиздюлей? Вы ненормальный? – спросил Л.З.
– По сути дела, вы задали мне острый политический вопрос. Не вдаваясь в тонкости психопатологии и в подвалы сознания, темные, кстати, для меня самого, отвечу с полной откровенностью: в эпоху омерзительно-пошлого и удручающе-бездарного насилия, пропитанную липким потом страха, я сам рвусь навстречу боли. Это – нравственней и достойней, при всем уродстве этой склонности, чем доставлять боль другим людям, – ответил Розенблюм.
– У нас – большевиков-ленинцо-сталинцев – все обстоит как раз наоборот. Мы не должны размягчаться. Мы должны бить, бить и бить по головкам до окончательного введения надстроек в базис коммунизма. С этим ясно?
– Приблизительно.
– Вы, разумеется, пассивный педераст, а ваш дружок активен благодаря кавказской хитрожопости?
Розенблюм неожиданно снял брючки, заголил жопу и повернулся задом к Л.З.
– Вы не враг, а квартирный хулиган, – сказал возму щенный до глубины души Л.З. – Именно поэтому вы и вам подобные ископаемые еще не уничтожены… – Затем он препроводил недобитыша в АБОУБ.
Верочки вернулись с работы на такси. Сообщили Л.З., что все в порядке с оформлением ему больничного по подозрению в микроинсульте.
Наконец к электросторожу у ворот подъехал черный «Мерседес». Л.З. смотрел в окно, как Ройтман, сгорбившись и прихрамывая, ковыляет к даче по кирпичной дорожке. Шляпу он нахлобучил по самые уши. Войдя, сказал, вернее, прошепелявил:
– Полюбуйся…
Физиономия Ройтмана была неузнаваема – сплошной
синяк, уже мягко подрасцвеченный бордовыми, фиолетовыми и лиловыми разводами. Из щелок заплывших глазок сочились мутные слезки. Рукава пиджака присохло блестели, как блестят они у неаккуратных мальчиков, ежеминутно утирающих хроническую соплю в тяжких бореньях с мерзостью школьной жизни… Вид Ройтмана, одним словом, был чрезвычайно жалок, а оттого и не лишен, к удивлению Л.З. и Верочек, некоторой человечности.
Верочки по-фронтовому подхватили его под руки и поволокли в ванную.
Ройтман лежал в ванне по уши в трофейной мыльной пене. Трофейный же хвойный экстракт ублажил его и расслабил.
– Что с «идиотиком»? – первым делом спросил он у Л.З., пока Верочки обмывали его плечи и спину, на которых места живого не было от кровоподтеков и вспухших багровых рубцов.
– Все идет как по маслу. Докладывай… можно при них… у нас нет секретов…
Ройтман поставил свою машину неподалеку от дома, где проживал, согласно данным, гражданин Цхалтубия Анклав Отарович.
Выйдя из дому, Цхалтубия даже не думал как-либо маскировать своего отвратительного отношения к нашей действительности.
Ройтман держался в «хвосте» и удивлялся, что на улице в рабочее время так много трудоспособных граждан…
Цхалтубия то и дело заходил в будки телефонов-автоматов. Ройтман успел запомнить ряд номеров. Судя по начальным цифрам «враг» обзванивал дружков из Совмина СССР и ряда министерств… Повторял несколько раз фамилию «идиотика»…
Цхалтубия, естественно, не мог не заметить снующего за ним чернявенького, невзрачного типчика с желтоватым рептильным личиком. Он неожиданно нагнал его и спросил с неуместной, как показалось тогда Ройтману, интимностью:
– Мы к вам или ко мне?
Ройтман коротко ответил, что – к нему.
– Пешком или возьмем фаэтон? – осведомился наглец со странной фамильярностью.
– Следуйте на расстоянии, – оборвал его с надлежащей резкостью Ройтман.
До его явочной спецквартиры было рукой подать.
Как только вошли в квартиру, Ройтман размяк от нараставшего томления, близко-родственного половому. Жеманно помог раздеться приманенному субчику. Потрепал его игриво и мужественно по щеке. Чувственно оглядел с ног до головы, просто застонав от предвкушения допроса, но все же сдерживая захлестнувшую сердце волну ненависти.
Поспешил сразу же отдернуть персидскую шторку с изящно висевших на стене предметов бесценной коллекции – ремней, тисненных серебром, витых замысловато плетей, инкрустированных бронзой и камнями ошейников, стальных браслетов, усеянных самшитовыми шипами, сус-таводробилочек из слоновой кости, остроумных позвонко-вытягивателей древнеяпонской выделки, миниатюрных турецких ятаганчиков, трогательных в своей грубоватой простоте малютовских зубодралок, испанских щипцов-при-жигалок, удивлявших аскетичной строгостью всех линий, и, наконец, последних новинок мозгового треста «Фарбен-индустри», так и не запущенных в массовое производство из-за обстоятельств, почему-то не предвиденных германской пытливой мыслью.
Глаза у Цхалтубии забегали по этому жутковатому арсеналу с неуемной жадностью, принятой Ройтманом за истерическую растерянность. Он весь дрожал, завороженно отступая от неожиданной экспозиции, и, приложив руку к груди, неслышно то и дело повторял: «Нет… нет… нет». Он напоминал в эту минуту крайне экзальтированную фигуру кокетливо-недоверчивого отношения к явленному чуду. Ройтман, усмехнувшись, вспомнил давнишнюю сценку за соседскою дверью… Точно так же – «нет… нет… нет…» – с томной категоричностью и театрально простирая руки, выдыхала старая дева и большевичка Товмасян, когда на нее наступал с метлой в руках и в голом виде подвыпивший дворник Раззуваев…
– Ну что? Будем молчать или займемся делом? – завлекательно промурлыкал Ройтман.
Он тут же задохнулся от сдавившего шею холодного ошейника. Задохнулся так, что не почувствовал первого удара по спине массивной плетью с серебряно забренчавшими на кончиках кожаных косичек бубенчиками.
Затем дыхание отступило. Он упал еще от одного удара на пол и тогда увидел над собой вдохновенно и зверски возбужденное лицо Цхалтубии. Дышал он так, как обычно дышат мужчины, чересчур взволнованные при долгожданном взгромождении на чересчур неподатливых особ женского пола – прерывисто повизгивая прокуренными бронхами…
Но он не пытался сразу же раздеть Ройтмана, а как бы примеривался, с чего начать? Правда, уселся верхом, лишив возможности высвободительно рыпнуться и начал щипать… щипать щеки, шею, живот…
От ужаса Ройтман не мог даже пикнуть, а когда опытному – это по всему было видно – садисту показалось, что партнер вот-вот возопит от ужаса и боли, он сдавливал ему глотку ошейником, сладострастно хрипя и капая слюною прямо в посиневший его рот.
После щипков, которые, как понял Ройтман, были всего-навсего предварительными садистскими играми, кавказский монстр привстал с него и отдышался. Это был удобный момент для трепетного вопроса.
– Товарищ Цхалтубия… вы убьете меня? – спросил Ройтман.
– Зачэм? – доброжелательно сказал садист. – Ми бу-дэм палучат наслаждэни. Ти мэна лубишь?
– Нет… Я люблю партию, – разрыдавшись, признался Ройтман. Рыдал он, как дитя, что еще больше возбудило сильную сторону.
– Нэ бэда. Палубишь и мэна, – обнадежил его Цхалтубия и принялся за планомерное, искусное истязание того, кого по ошибке принял за тайного мазохиста из органов. Там у него уже было несколько именитых любителей этой редкостной страстишки.
Начался совершенный кошмар. Орать и выть было бесполезно: стены конспиративной хатки обиты двойным слоем авиастекловаты, украденной алкашами-ремонтниками при переустройстве дачи Сталина. Можно было, конечно, пробить головой двойную раму огромного венецианского окна и вылететь с третьего этажа на улицу, но Ройтман, по его словам, не был внутренне подготовлен к такому варианту спасения. Он вообще ни к чему не был подготовлен, а потому лишь корчился от невыносимых мучений и гипнотического ужаса. Цхалтубия же распалялся все отвратительней и бесстыдней.
Стало ясно, что он задался целью перепробовать весь набор садистских инструментов, начиная с колющих трезубцев древнеязыческих кровавожертвенных времен и кончая золлингеновскими изящными ногтевыдиралками нашего времени. Вспотев, разоблачился догола и превратился в неистового волосатого зверя. Он то сек Ройтмана различными плетьми и ремнями, то, давая передохнуть, покалывал, придавливал, выламывал, зажимал и с оттяжкой вывихивал. При этом регулярно осведомлялся:
– Тэбэ харашо?
– Хватит… хватит… – умоляюще визжал, хрипел, выл и шепелявил Ройтман.
– Это тэбэ хватит, а мнэ нэ хватит, – отвечал Цхалту-бия. При этом он слегка надрезал ятаганчиком мякоть пухлого ройтмановского плечика и впился в надрез ужасно почему-то холодными губами.
Ройтман снова заплакал в каком-то пронзительнейшем экстазе самопроклятия. Цхалтубия же дотрагивался мизинцем до его век и щек, посасывал кончик пальца и приговаривал с застольным грузинским смаком:
– Слозы… слозы… слозы…
Ничего такого полового в чистом виде он пока себе не позволял, но Ройтман вдруг разрыдался еще пуще, поскольку понял, что астигматически необратимо окосел. И произошло это, потому что взгляд его все время безотрывно был прикован к головке огромного бандитского члена, совершавшей, подобно мерзкой голове удава, гипнотические движения прямо перед самым носом своей жертвы. Причем во всю длину этого члена бесстрашно красовалась каллиграфически вытатуированная фраза: ШАК ВПИРОТ ДВА ШАКА НАСАД.
Ройтман поклялся про себя, что придало ему сил, взять эту сволочь, если удастся выжить, взять ее и пытать… пытать… пытать… потом собственноручно отпилить ржавым лобзиком громадный хер до основания… а затем заспиртовать его в подходящей посуде и отправить в закрытый музей комитета, где готовилась экспозиция «ГЛУМЛЕНИЕ ВРАГА НАД НАШИМИ СВЯТЫНЯМИ».
На страстные вопросы Цхалтубии «тэбэ харашо?… хара-шо?… харашо?…» он начал, пристанывая как бы от невыносимой неги, отвечать: «О-о… о-о-о… чу-удно… хорошо… очень хорошо… еще… о-о еще…»
Томительные стенания привели Цхалтубию в бурный экстаз. Он принялся остервенело колоть, надрезать, исполосовывать ремнями тело Ройтмана, но тот, идя ва-банк, продолжал стенать и «телодвиженчески уверять садиста», что испытывает ни с чем не сравнимое наслаждение. Наконец Цхалтубия устало слез с совершенно измордованного «мазохиста» и сказал:
– Калэкция тэбэ ны нужна. Бэром сэбэ. Палучиш бал-шие дэнги. Нэ вздумай мэнжэват. Гдэ мой друг и профессор? Не вздумай мэнжэват.
– Абсолютно не в курсе дела, – ответил Ройтман, вложив в ответ всю жажду вызволения и предельно искреннюю мольбу о доверии. – Но я непременно выясню, у нас ли он. Возможно, несчастный случай?
– Нэт. Он у вас. Все узнай. Я тэбэ буду рэгулярна дэлат наслаждэни.
Ройтман, поняв, что спасен, моментально взял себя в руки. Пообещал использовать все свое влияние и дать для начала исчерпывающую информацию о положении друга Цхалтубии. Записал для пущего понта фамилию, имя, год рождения и место работы. Высказал предположение, что Розенблюм, если он еврей, а не немец, вполне мог быть замешан в сионистской деятельности и попал под обезвреживание поднявшей голову националистической гидры… Делал все это на исходе последних сил, поддерживаемый лишь мечтою вырваться поскорей из богемного ада. Договорились завтра созвониться…
Приняв душ, Цхалтубия спросил, знает ли кацо, как ликвидировать синяки и останавливать возможные мелкие кровотечения? Ройтман дал понять, что все это ему прекрасно известно. Затем Цхалтубия стал очень застенчив, как это случается с натурами впечатлительными и тонкими после выхода из умопомрачительных стихий различных извращений. Он вяло извинился:
– Прости, кацо, если что не так…
Закрыв за ним дверь, Ройтман поклялся отомстить всем – и Мехлису, и Розенблюму, и садисту Цхалтубии…
В ответ на разные деловые замечания Л.З. Ройтман раздражительно крикнул, что тот попробовал бы очутиться на его месте, а тогда уже, понимаете, «брать с ходу»… «давать в зубы чем попало»… «звонить куда следует»… «стрелять без предупреждения» и так далее…
После ужина, в кабинете, сообщники некоторое время сидели молча и, делая вид, что согласно обмозговывают общее дело, лихорадочно думали каждый о своем.
Ройтман прикидывал, когда ему выгоднее всего угробить Л.З., предварительно, разумеется, отыгравшись за все его выёбывания и подоночное чванство с работягой-чекистом, а заодно и пустив по делу о покушении на анализы крови членов политбюро… Ройтман свое возьмет…
Л.З. шел в своем воображении гораздо дальше. Он прикидывал оптимальные варианты ликвидации этого патологического поросенка… Верочки дали в постели стопроцентную гарантию того, что Розенблюм сделал открытие века. Странно, что никто не заметил раньше «смертин» в структурном биохимическом анализе крови, кала, мочи и даже мокроты… Любой осел, сказали Верочки, может теперь обойтись без всяких Розенблюмов. Реплика эта натолкнула Л.З. на очень интересную мысль… на очень интересную мысль…
Она казалась просто всеразрешительной. И, ободренный ею, он чудесно налгал Ройтману о чудовищном запирательстве «идиотика». О том, как он применил к нему ряд приемов активного следствия, но теперь, после рассказа о злоключениях Ройтмана, пережитых с нечеловеческим мужеством и благородством, становится совершенно ясной патологическая природа «идиотиковских» запирательств. Он лишь получал непотребное наслаждение от побоев и оскорблений. Вытянуть из него ничего не удалось, но доведен он до крайней растерянности. Безусловно, чувствуя себя загнанным, сделает немало глупостей.
– Ты посмотришь, как я вытягиваю душу у подследственных. Как я заставляю их память работать в нужном для нас направлении, – сказал Ройтман. – И на что они идут ради избавления от очередного допроса. Ты все это увидишь собственными глазами. – Помимо воли Ройтмана, в последней фразе прозвучал зловещий намек. Но Л.З., внутренне содрогнувшись, не подал виду.
– Гениально, – сказал он с наигранным восхищением.
Отвлечение от дел и веселая беседа, в которой приняли участие и Верочки, существенно сблизили двух злодеев в обоюдном, тайном желании поскорей укокошить друг друга…
Утром Л.З. сказал, что, все хорошенько обдумав, он пришел к выводу о нежелательности дальнейшей возни с Ро-зенблюмом. Не стоит тратить время и нервы. Побои ни к чему не приведут. Его необходимо убрать. Причем как можно скорее…
Ройтман согласился с мудрой поправкой Л.З., попросив дать Розенблюму на завтрак чего-нибудь очень солененького, например красной зачерствевшей икорки и несвежего сыра «рокфор». Никакого чая при этом не давать. Вскоре «идиотик» начнет ныть и требовать воды. Вот тогда-то он и выпьет сельтерской с новым замечательным советским ядом, за синтезирование которого видные химики во главе с Несмеяновым получили закрытую Сталинскую премию первой степени. Выпив этого яда, человек мягко отупляется неотразимой дремотой, но умирает, только уснув, от паралича сердца.
Розенблюму было объявлено, что после завтрака он подпишет протокол о снятии с него всех подозрений. Затем он будет препровожден на машине домой.
Розенблюм настолько повеселел, что умял завтрак в прекрасном расположении духа. После бутербродов с красной икрой и сыром «рокфор» вальяжно попросил чашку крепкого кофе. Л.З. грубо ответил, что здесь не зал ожидания. Дома будет и кофе, и какао…
Протокол, подписанный Розенблюмом, Ройтман тут же сжег по настоянию Л.З…
– Почему задерживается мое освобождение?… Я не со гласен со статусом арестованного… Я умираю от жажды… Безобразие… Просто – тридцать седьмой год, – начал вы ходить из себя Розенблюм минут через двадцать.
Л.З. оцепенело наблюдал за действиями Ройтмана. На кухне он налил в хрустальный бокал газированной воды из сифона. В воду накапал бесцветного новейшего советского яда.
– Извините, пожалуйста, Герш Евсеевич. Запамятова ли. Дела. Не учли, что водоснабжение отключено до худших времен…
Ройтман, войдя в АБОУБ, держал в руках бокал с игриво и свежо пузырящейся газировкой.
– Это мне? – обрадовался несчастный. Он залпом, на глазах у Л.З. выпил яд. Даже застонал слегка от удовольствия и чудесного холодка, ломившего зубы. По-светски отрыгнул в стороночку избыток углекислого газка. – Бла-а-аго-дарю… Я готов.
– Можете погулять перед домом, – сказал Ройтман. – Вы будете доставлены на свою квартиру. Прошу подписать бумажонку о неразглашении. Психология советского допроса априорно постулирует готовность допрашиваемого добровольно…
– Больше – ни слова… Я все подпишу, – сказал Розенблюм.
Почему-то почувствовав себя хозяином положения, а оттого и заспешив с соответствующими жестами, Ройтман сам копал себе могилу. Он ни на йоту не сомневался в том, что Л.З. – слюнявый фраер, которого даже скучновато му-тотошить на допросах, потому что он будет ползать через недельку по полу и булькать, как рак в кипятке, вымачивая жизнь за чистосердечные признания… уж я тебе, блядище, напомню твои «конкретно» и групповую еблю… носок мой вонючий будешь жевать вместо птюхи черного… специально ног мыть не буду…
– Ты, я вижу, слабачок, Захарыч… в кабинете засиделся… отвык от работенки с людьми, – ведя по шоссе своего трофейного красавца, подтравливал Ройтман. Внутренне он уже перешел от законченного дела Розенблюма непосредственно к делу Мехлиса о вредительстве в лаборатории Кремлевки по заданию разведывательных служб США и Израиля…
– Молчу, Залманыч… молчу… куда нам против вас, как сказал портвейну квас… Ты действуешь с необычайной, гениальной выучкой, – льстиво отбрехивался Л.З. А сам боялся лишний раз шевельнуться, чтобы в кармане не выстрелил трофейный дамский пистолет, загодя спущенный с предохранителя.
Когда сладко позевывающего Розенблюма подвезли к дому, Ройтман извинился за необходимое задержание… бывает, Герш Евсеевич… в коммунизме ничего подобного, уверяю вас, уже не предвидится…
– Когда наконец кончится вся эта чертовщина? – не выдержав, воскликнул Розенблюм. Он покачивался от сонливости.
– Очень скоро, Герш Евсеевич, – незаметно щекотнув Л.З., сказал Ройтман, которого так и разрывало от чувства игры и успеха.
– Собственно, не понимаю, на кой черт я с тобой? – спросил Л.З., когда отъехали от дома Розенблюма. – Я ведь, так сказать, разбит микроинсультиком… Мне трудно, понимаете, быть неузнанным народом и твоими тихушниками…
– Одному работать скучновато. Заедем на хатку. Потом я тебя подброшу на дачу. Самое интересное и сложное, между прочим, у нас впереди. Укокошить «идиотика» – дело нехитрое. Тут и дурак управился бы. Надо обдумать, как брать Цхалтубию и организовывать само дело…
Зайдя в конспиративную квартиру, Л.З. по-деловому сказал:
– Давай-ка садись и прикинем план действий.
– Ты абсолютно прав, Захарыч. Только ты что-то не подсказываешь, кого именно мы пустим по делу о вредительстве в анализах, хотя количество подследственных у нас не лимитировано.
– Считаю, что бригада обвиняемых должна быть интернациональной по своему составу, – сказал Л.З. – Сам это ужасно любит. Главное – он ждет хорошего дела. Он тоскует по нему. Если не мы, то нас в любую минуту обскачут.
– Не обскачут, – зловеще ухмыльнулся Ройтман, наливая в тонкую рюмочку «Наполеона». Л.З. выпил коньячку, занюхав лимончиком:
– Это за тебя, Залманыч.
– Я днем не пью, – сказал Ройтман, сел к столу и положил перед собой чистый лист бумаги. – Ну-с давай прикинем. У тебя ведь есть, сознавайся уж, про запас имечко. Без известной фигуры нам не обойтись. Без достойной фигуры – мы в заднице Поля Робсона… Пошевели, Захарыч, мозгами… – говоря все это, Ройтман с совершенной ясностью знал, что он будет делать через несколько минут. Выдумывать ничего не придется. Все имеется в готовом виде. И все это выложит сам товарищ Мехлис на первом же допросе в присутствии Берии и Абакумова… Проститутки Верки продадут его со всеми потрохами…
В этот момент Ройтман ощутил на своем виске теплый кружочек оружейного металла, спутать который ни с чем другим было невозможно. Л.З., воспользовавшись мечтательным состоянием сообщника и прекрасно понимая, что вчера было рано – завтра будет поздно, зашел сзади и приставил дуло изящного пистолетика к мгновенно побелевшему черепу… мразь… мразь… только бы не сблевать до выстрела…
– Я неплохо читаю мысли на расстоянии, Ройтман, – твердо сказал Л.З. – Слушай меня внимательно. Мехлиса голыми руками не возьмешь… Шевельнешься – превращу в дуршлаг и в кусок швейцарского сыра со слезой, как говаривал, угробленный тобою лично мой старый товарищ майор Суровцев…
– Захарыч… ты что?… о каких ты говоришь мыслях?… что за поповщина? – залепетал Ройтман, застыв послушно на месте и глядя в одну точку на стене напротив, где одиноко висела какая-то антикварная древнеперсидская прижигалка – все, что осталось от бесценной коллекции орудий пыток, нахально унесенной вчера Цхалтубией. – Каких ты хочешь гарантий?… Неужели тебе могло прийти в голову, что… Мы же неповторимо сблизились… Не теряй неповторимого друга… ты неповторимо ошибаешься… смешно… неповторимо смешно… – Ройтман скорей всего бессознательно упирал на слово «неповторимо». Почему-то именно за него лихорадочно хватался, как за соломинку. Возможно, в слове этом было заключено все, что оставалось у него от Образа Жизни под тяжким гнетом предсмертия…
В течение какого-то, абсолютно не поддающегося измерению психикой времени – а точнее, при полном выпадении из его всеобволакивающего течения – Л.З. и Ройтман пребывали в совершеннейшем гипнотическом столбняке. Палец Л.З. застыл на спусковом крючке, и от этого удивительного разлада простейшей, казалось бы, из функций безотказного прежде организма в убийцу-новичка проник ужас, равный все усиливающемуся ужасу жертвы. Это был весьма комичный, ежели бы случайно подсмотреть и подслушать со стороны, диалог сдавленных глоток и стучавших друг о друга челюстей. Причем челюсти Ройтмана настолько уже измельчили слово «неповторимо», что оно просто стекало вместе со слюной с опущенных уголков дрожащих губ – не-е-е-е-е…
А Л.З. никак не мог выговорить первого слова какой-то заклиненной в мозгу фразы – ды-ды-ды… ды-ды-ды-ды…
Возьми Ройтман каким-либо образом себя в тот миг в руки – он моментально обезоружил бы Л.З., словно парализованного всеобщим параличом, мычащего что-то дебила.
Никогда не понять, почему первым вышел из столбняка Л.З. Он выговорил, наконец, заикаясь:
– Ды-ды… та-та-та… таких друзей, как ты… мы брали за уши… в брянском лесу… закладывали ножки в сапожки… на-на-на-на-тягивали на халабалу – де-де-делали чу-чу-чучелу… – это он повторил любимую фразочку своего погиб шего лубянского дружка Суровцева.
– Не-не-не-не-е-е-е… – завыл Ройтман.
Дамский пистолетик жахнул вдруг ему в висок, словно обретя собственную волю, как удивлялся впоследствии Л.З., жахнул и дернулся вместе с рукой в сторону. Но Л.З. все еще не мог сдвинуться с места, не мог даже шевельнуться и остолбенело смотрел, как Ройтман, откинутый немного в сторону выстрелом, захрипев, начал заваливаться не в бок, а падать головой вперед на письменный стол, словно воля его, пережившая на мгновение разум, успела по странной посмертной инерции удержать мертвое тело от всегда неприятного живому телу падения на пол…
Все, что делал затем Л.З., он делал осмысленно, точно и быстро, хотя ухитрился ни разу не взглянуть на мертвое лицо убитого человека… Тщательно обтер пистолет носовым платком, тщательно же сдул с него мельчайшие ворсинки, вложил затем в правую безжизненную руку, передернувшись при этом всем телом, как в детстве от воображенного темною ночью присутствия жуткой нечисти под детской кроватью, слепил с пистолетом пальцы Ройтмана, затем разжал свои, и пистолет вывалился на пол, чуть не повиснув на дужке спускового крючка…
То же самое, что и с пистолетом, Л.З. проделал с коньячной рюмкой. Она вполне могла навести следователя на мысль о последнем, печальном посошке коньячка, принятого самоубийцей, так сказать, на дорожку. Вынул из кармана убитого подписку о неразглашении. Спустил ее в унитаз. Уходя, взмолился, чтобы дознание было проведено со всем советским распиздяйством и без дотошной баллистической экспертизы… Ушел незамеченным… Шел по улице, подняв воротник штатского пальто и конспиративно покашливая в пушистое кашне, чтобы народ никак не смог узнать давно знакомые черты выразительного лица товарища Мехлиса – видного соратника Сталина.
С этой же целью взял не такси, а остановил «левака», который уж наверняка не стал бы докладывать с пушком халтурки на рыле о том, что… тогда-то… во столько-то… довез такого-то… туда-то…
На даче уничтожил все следы присутствия Ройтмана и Розенблюма. Спрятал подальше исписанные им листки с формулами и методологическими пояснениями…
Принял душ…
Вечером рассказал обо всем Верочкам…
Они и распустили на следующий день слух о том, что в Москве и пригородах активизировал свои действия половой маньяк, насилующий после садистических избиений мужчин среднего и пожилого возраста.
Слухи стали совершенно зловещими и проникли даже на Запад, когда труп Розенблюма был обнаружен соседями по коммунальной квартире, несколько дней злобно про-скандаливших друг с другом в поисках источника навязчивой вони.
Л.З. похохатывал, но не выпускал из руки стекляшечки с нитроглицерином. Дружок с Лубянки, генерал Малов, позвонил ему однажды ночью и сообщил, что найден застрелившийся Ройтман.
Л.З. перетрухнул так, что не мог связно полюбопытствовать и выразить нужные эмоции. Генерал смачно материл покойного за то, что тот по-хамски не оставил ни малейшей объяснительной записки, хотя имел, как и все они, готовые бланки с текстом: «Прошу в моей смерти никого не винить. Прошу товарищей по работе возвратить рублей (сумма прописью) в кассу взаимопомощи в счет моей зарплаты, согласно расчетной ведомости № (заполняется непоср-м нач-ом с-цы). Поступаю принципиально, потому что лучше смерть, чем (конкретно указать). Число. Месяц. Год… Место для отпечатка указ-го п-ца с-цы (подпись разборчиво)».
Л.З. попросил купить венок от его имени… Сообщать регулярно о ходе дела…
Успокоился он тогда, когда взятый Цхалтубия сознался в том, что имел многолетние связи и с Розенблюмом и с Ройтманом, но доставлял им регулярно только удовольствия диалектического, как он выразился, порядка. В обмен на обещание сохранить ему жизнь взял на себя еще четыре нераскрытых убийства мужчин, ограбленных и избитых до неузнаваемости… На работу Л.З. больше не выходил, поскольку при повторных исследованиях у него действительно обнаружили резкую закупорку различных сосудов, склеротические явления в мозгу и истощение нервной системы.
Правда, Госконтроль держал его в курсе всех важнейших дел, консультировался и приглашал на заседания парткома…
ГЛАВА ПЯТАЯ
Но возвратимся к проснувшемуся Л.З. Он уныло вылез из кровати. В квартире было полутемно, хотя солнце так и било в окна. Но что-то мешало ему пробиться в квартиру. Л.З. смятенно обошел все окна. Они были закрыты с улицы холстинами. На холстинах угадывались части физиономий членов политбюро… Что за праздник, понимаете?… Побег не реален… Побег не реален… что мне стоило подготовить побег?…
Л.З. было уже невтерпеж. Заспешил в сортир в привычном и приятнейшем из предвкушений – в предвкушении неторопливого, с мысленными репликами и различными душевными реакциями, чтения свежих центральных газет… «Правда»… «Известия»… «Звездочка»…
Л.З., стараясь забыться, захватил с собой в сортир кипу газет и журналов, которые рано утром заносила в квартиру лифтерша. Он спустил кальсоны, удобно уселся на заграничный унитаз – мягкая доска с автоматическим включением подогрева для озябших седалищ: спецсделка с США Внешторга СССР через железный занавес, – окунул ноги в пушистый коврик, раскрыл вчерашнюю «Вечерку»… Так… всенародные митинги… убийц в белых халатах – к ответу… те, кто прожужжали нам все уши о своем избранничестве… агенты мирового сионизма и ЦРУ… директора магазинов Комаров Израиль Маркович и Зейдельман Александр Владимирович сколотили себе несколько состояний… так… этих, понимаете, давно надо расстрелять… Я вам все послевоенные годы об этом говорю… Причем здесь я? При чем Каганович? При чем Давид Заславский и Эренбург?… Нас тоже в Сибирь?… В Сибирь надо сионистов, а не коммунистов, товарищи… опять мы, понимаете, перегибаем, опять загибаем, а потом начнем спохватываться…
Отбросил «Вечерку» к чертовой матери… Меру надо знать во всем, товарищи… Ох и мастера мы бить по своим… мастера…
Взял «Правду». Не сразу обратил на обведенное траурной рамкой сообщение ЦК КПСС, Совмина СССР и Президиума Верховного Совета СССР. Обратив, с острейшим почему-то азартом вчитался в сообщение и, естественно, глазам своим не поверил.
Вчера… после тяжелой продолжительной болезни… скончался видный деятель Коммунистической партии и Советского государства… генерал-полковник… с 1918 года… отдавал все свои силы на всех участках социалистического строительства… в качестве члена Военных советов фронтов… один из организаторов доблестной Красной Армии… возглавляя Главное политическое управление армии и флота… органов Государственного контроля… с беззаветной верностью… будет жить в наших сердцах… Лев Захарович Мехлис… всю свою трудовую жизнь… Комиссия по организации похорон… выставить гроб с телом… с чувством глубокой скорби. Соболезнование семье покойного… вчера… после тяжелой продолжительной болезни… видный… Лев… Военных советов фронтов… на каком бы участке… Захарович Мехлис…
Фотографии своей Л.З. не замечал, читая правительственное сообщение.
Согласимся, что восприятие еще живым человеком капитального сообщения о факте своей смерти – есть дело довольно сложное, мы бы сказали, совершенно новое для человека, а посему и приводящее его в первые минуточки в невообразимое замешательство.
Л.З., например, после вторичного прочтения сообщения, прочтения беспорядочного, воспринял его вдруг как остроразящий наповальный анекдот и истерически расхохотался…
…Вот дают, понимаете… авансом, так сказать, первоапрельскую шуточку… вот дают, мерзавцы…
Хохотнув, Л.З. прямо-таки растаял от проникшей во все его поры высшей обласканности. Ему показалось, вернее, в тот миг он был уверен, что Сталин со свойственным ему грубым идиотизмом давал понять верному сатрапу, что не в опале он, а во все той же чести, в доверии и не забыт в двусмысленный момент жизни партии, не забыт, даже обласкан царскою шуткой, рассчитанной не на слабонервных, потому что на вонючие ленинские сантименты суровый Сталин не способен… А так вот выкинуть что-нибудь кроваво-необычное у нас – всегда пожалуйста…
Это он мне выдал за отказ от обеда и пьянки, подумал Л.З. Дает рябая харя просраться моей жидовской роже… Дает… ничего не скажешь… Буденный, небось, усы облизывает от радости, ничтожество…
В остальных газетах на первых полосах Л.З. не без тщеславия раглядывал траурные правительственные сообщения и свои фотопортреты… генеральские погоны… куча орденов… волевое лицо руководителя Госконтроля… на всех участках партийного строительства… с беззаветной преданностью… проявлял… китель сидит, как на артисте Дружнико-ве… все верно… все верно… пламенный большевик…
Просмотрев все газеты, Л.З. до того был растроган всевластной шуткой вождя, до того проникся к нему такой страстной любовью, таким чувством прощения, что решил немедленно позвонить в Кремль – поблагодарить за особое внимание…
Ни хворей, ни ужаса неизвестности больше не испытывал Л.З. Только всеобщую обласканность, а от того и надежду, и покой, и прилив всех сил… если это шуточка, то и насчет Верочек – тоже талантливая сталинская покупка… он знает, за что поддеть, на что подсадить, да подсечь побольнее и помотать, понимаете, помотать… он у нас на это дело – корифей…
Л.З. так и не помочился. О прочих наслаждениях не могло быть и речи… сейчас же звоню в Кремль… Он уже там… стоп… стоп… он же болен… Верочки солгать не могли…
Л.З. заметался около «вертушки». Куда звонить? Набрал номер сталинской дачи, не заметив отсутствия гнусаво-басовитого зуммера.
Как мы все-таки извратили идею диктатуры пролетариата, если партийный вождь позволяет себе такие шуточки с одним из самых ответственных работников партии и государства, ни с того ни с сего подумал Л.З., но тут же с восхищением снова хохотнул… дает Хозяин… дает… кто еще в истории был на это способен?… И удостоился сталинской шутки не кто-нибудь, товарищи, а Мехлис…
Набрал еще раз номер барвихинской дачи. Молчание. Позвонил в секретариат. Тоже молчание. Мысль о пропавшем зуммере просто не приходила в голову Л.З., потому что, инстинктивно обратив в шуточку сообщение о своей смерти, он существенно ослабил связи с реальностью…
Попробовал соединиться с семьей по городскому телефону. Молчание. Ни зуммера, ни, соответственно, длинных либо коротких гудков. Молчание…
Снова взял «Правду» и вгляделся в свое парадное изображение. Вгляделся с таким страстным тщеславием, что чуть не разрыдался от прихлынувшего к сердцу чувства признательности партии, органической частью которой, причем не самой ничтожной, он вновь ощутил себя, как в юности, как в Гражданскую, как в тридцать седьмом, как в Отечественную.
Чувство это временами притуплялось от тягомотины службы, от набившей оскомину многолетней демагогии партийных программ, от поистине адского быта огромной державы, от враждебных интриг и просто от тоски и хворей. Обострялось оно вообще все реже и реже. Преимущественно во время хоровых распеваний партийного гимна на торжественных заседаниях и съездах.
Поэтому возвращение этого чувства Л.З. всегда воспринимал как серьезную жизненную поддержку, как знак целесообразности существования, как примету того, что он необходим партии, что не оставлен он, что не отторжен от ее обоготворенного тела и не выброшен, словно жалкий утенок, в пустыню последнего одиночества…
Вот он и стоял, и вглядывался со все возраставшим тщеславием в свое замечательное, как ему казалось, в сановное, орденоносное фотоизображение. Оно полностью соответствовало главному, счастливейшему самоощущению Л.З. Сначала, благодаря примитивной механике нарциссизма, он как бы слился начисто со своим фото, слился не без некоторого похотливого тепла, размывшего в глазах зловещие траурные рамки, а затем, забываясь, отдался неизбежной в такие моменты иллюзии. Это Мехлис в генеральском кителе, это Мехлис в орденах и медалях, беспощадный с врагами партии и государства Мехлис, покровительственно, родственно смотрел на небритого, изможденного хворью сердца и почек, всклокоченного, жалкого, в спавших с тощего зада кальсончиках Л.З.
Вдруг он задрожал, почуяв во взгляде генерал-полковника испепеляющее презрение, почуяв угрюмую отчужденность величия его фигуры и бесконечную отдаленность ее от себя – ослабшего человечка с газетенкой в руках.
Наркотическая иллюзия быстро теряла силу, и вот уже «Правда» выпала из рук Л.З., спазм тошноты толкнул его остановившееся было сердце, толкнул еще разок – подзавел подостывший от невообразимого ужаса мотор, – и смятенное сознание, никоим образом не подготовленное к такого рода смятениям, беспомощно трепыхнулось в попытке разобраться в происходящей чертовщине.
Л.З. снова бросился к телефонным аппаратам… Молчание в трубках было бездонным и черным. Ни писка. Ни треска… На носках подошел к двери с тем, чтобы внезапно открыть ее и отшвырнуть какого-нибудь тихушника. Резко крутанул замок. Дверь не поддавалась. Повертел ключом в запасном замке. Снова подергал ручку. Забарабанил руками по стенам, по дверной обшивке, зная, что все равно никто не услышит. Он сам приказал однажды усилить звукоизоляцию квартиры, используя все передовые достижения зарубежной техники.
Л.З. еще не допустил до себя мысли о том, что в известном смысле его больше не существует. Поэтому всеми его то весьма логичными, то безумно странными движениями и действиями руководил звериный инстинкт – вырваться из запертой клетки, а там уж что-то предпринять для спасения и выяснения издевательских обстоятельств… Мехлис, понимаете, не какая-то вшивая пешка, товарищи… в сообщении подчеркивается моя выдающаяся роль на всех участках и фронтах… четыре ордена Ленина, понимаете… я за вас самые черные дела проделывал, сволочи…
Порылся в чуланчике в поисках молотка или гвоздодера. Расчихался от пылищи, но не разъярился, как обычно в таких случаях, а как бы из далекого далека подумал, что в чихании есть такая, в сущности, прелесть, никак не вяжущаяся с бредом правительственного сообщения, такая сладчайшая жизнь имеется в рядовом чихании от пылищи, что… совсем вы, товарищи и лично товарищ Сталин, впадаете в средневековый идеализм с вашими дурацкими шуточками.
Попробовал взломать первую, внутреннюю дверь гвоздодером. Но она была намертво присобачена. Пробил в нескольких местах обивку. Гвоздодер отскакивал от оцинкованного железа.
Говно… доизолировался, сказал сам себе Л.З. и начал орать, выть, звать спускающихся с лестниц, выходящих из лифта – всех ему на непереносимую зависть живущих людей, может быть, думающих в этот момент о Л.З. как об «ушедшем от нас… после тяжелой продолжительной болезни… на всех участках… и выражают глубокое соболезнование семье покойного…».
Харкнув на дверь, подошел к окнам. Ни открыть их, ни разбить тоже не было никакой возможности. От гвоздодера на спецбронестекле – модной в домах номенклатурных прохиндеев новинки – оставались лишь царапинки. Привлечь к себе внимание прохожих или хотя бы дежурного дворника тоже было невозможно. Окна намертво были зашторены громадными портретами членов политбюро… Угадывались отретушированные, серо-коричневые части проклятых знакомых физиономий.
От ненависти к ним, от усиливающегося ужаса и внезапного помутнения рассудка, не рассчитанного, конечно, на столь резкие и уродливые гримасы действительности, ноги у Л.З. подогнулись, в висках взвинченно взвизгнула тупая боль – он упал без сознания.
Обморок навел кое-какой временный порядочек в организме Л.З. Сердце слабо подкачивало кровь к отключенному от обмозговывания случившегося серому веществу. Кровь оросила в нужный момент сосудики серого вещества. Подпитала в нем двигательные центры. В тот же миг начало происходить одно из восхитительных чудес на нашей грешной земле – возвращение к жизни человеческого организма, полностью еще лишенного сознания, но уже хватанувшего встрепенувшимся ртом волшебного состава земного воздуха, слабо шевельнувшего пальцами рук, почуявшего наконец-то отзвук боли в разбитых при падении коленках и открывшего мутные, пустые от абсолютного отсутствия мысли органы зрения.
Тут, как бы выбираясь из бескрайнего провала, Л.З. еле-еле встал на карачки, схватился рукою за первый попавшийся предмет – это была прислоненная к стене старинная арфа – и вполне осмысленно уловил пробужденным слухом тихое, милое и нежное, как вздох самой жизни, звучание случайно встревоженной басовой струны.
В глазах у него еще было темно от мути, набившейся на зрачки в обморочной бездне. На первые, пусть ничтожно-слабые, движения ушли все за миг накопленные силенки. Кровь снова отхлынула от серого вещества – он вторично оступился и чуть было вновь не сорвался, но неведомые силы чудесно подхватили его руку, пальцы задели разом почти все струны арфы…
Господи! Господи! Что это было… Благородный инструмент как бы благодарно ахнул от немыслимой неожиданности всею отверстою Случаем грудью. Оживший звук, воспринимая сам себя, очарованно застыл в постылой квартире, постепенно одолеваемой мрачным тленом, застыл в бесконечном изумлении и легком, игривом неверии перед чудом воскрешения каждой ноточки в клочке мелодии, казалось бы, сгинувшей безвозвратно в черном времени нескольких веков…
Тогда иная длань и по иному поводу одухотворенно и доверчиво делилась с арфой избытком любви и тоски, ужаса и покоя, страха и свободы, делилась достойно звучавшей страстью спасения жизни от тягостного провала в некую бездну молчания, и не дрожащие пальцы злодея, брошенного душою, цеплялись за отзывчивые струны, выкарабкиваясь из бездны, но живые персты, но милые пальчики, движимые душою девушки, душою самой музыки, с веселою печалью взлетали и падали, падали и взлетали по тоненьким ступенечкам струн, дразня эту самую разверстую под ними бездну…
Выкарабкавшись из нее в тот же миг, Л.З. настороженно прислушался к спасительному звуку случайно вызванной им к жизни гармонии, но не та это была личность, чтобы попытаться постигнуть великий смысл истинного чуда, никогда не снисходящего до вразумительных объяснений даже с величайшими из гениев.
Время шло. Чудесный звук возвращался туда, откуда он только что явился, освобождая место почтительно и покорно стоящей в отдалении, но по-плебейски торжествующей мертвой тишине.
И от жуткого страха остаться снова наедине с мертвой тишиною Л.З. с трудом привстал, доковылял до «Телефун-кена» – принадлежал в свое время Кейтелю – и включил его. Настроил на волну Всесоюзного радио. Немного пришел в себя от треска и писка разных помех. Не сразу сообразил, что вечно ненавистная ему «траурная тягомотина всех этих, понимаете, шопеногригобетховенов… это, я считаю, товарищи, у нас лишнее в борьбе нового со старым»… прямо связана с проведением в жизнь ряда важных положений правительственного сообщения о его смерти.
В нем так было сильно и необоримо отвратительно тщеславие удачного выскочки, что, сообразив, он прислушался по-собственнически требовательно к тяжким для живых и мертвых звукам похоронного марша. Прислушавшись, вдруг рухнул на пол, как в детстве, и, как в детстве же, горчайше разрыдался от сладкой отравы необъяснимой тоски.
Все было в этот момент у Л.З., словно у всех приличных, но трагически рыдающих почему-либо людей: тряслись плечи, ожесточенно стиснутые кулаки размазывали по физиономии сопли и слезы, пронзительная к себе жалость сжимала грудь, изо рта, трогательно пузырясь на припухшем губошлепье, вылетали какие-то нелепые звуки.
Но все это происходило не с душою Л.З., поскольку она покинула досрочно ничтожное его тело, не с душою человеческой все это, напоминаем, происходило, изнемогающей порою от сочувствия к нам и бессильной что-либо изменить в изорудованном нами же, а оттого и жестоко-враждебном мире.
Просто обездушенное существо Л.З. заполнила собою траурная музыка, и некое подобие души человека – предельно близкое общей душе человечества – тотчас сотрясло его своими рыданиями.
Только Л.З. уже никак не мог воспринять замечательного Знака того, что ужасающей нас всеоставленности на самом-то деле не существует, вернее, не может существовать по причине явной одухотворенности Вселенной. Творец не способен на самоотчуждение. А вот Человеку довести себя всею своею предательской жизнью до того, чтобы в конце исковерканного пути, в самую, можно сказать, необходимую минуточку проморгать простой, простейший, ясный без усилия мысли – воде, тверди, воздуху, свету, листве, рыбам, червю, пауку, пантере, крысе, птице, слову; столь бездарно проморгать замечательный Знак неоставленнос-ти – это и есть, на наш взгляд, прижизненный ад, до краев набитый смердыней адского одиночества.
Довольно странно, что, во-первых, не сжиться с замечательным Знаком в состоянии жизни, подобно вышеперечисленным стихиям и тварям, а, во-вторых, ухитряться ежеминутно его промаргивать с каким-то зловеще совершенным автоматизмом, да к тому же еще со смехотворным самодовольством, способен лишь Человек…
Из благостных, по сути дела, рыданий, которые Л.З. привычно-брезгливо отнес к жалкой плаксивости недочеловеков, копошащихся в предыстории, его вывел голос Юрия Левитана.
Номенклатурный бас хамовато и бодренько оборвал, пресек музыку и, как бы с трудом сдерживая прущий из груди пафос, сообщил, что первую тысячу метров штапеля выдали вставшие на трудовую вахту в честь дня Советской Армии ткачихи Гжатского – Л.З. послышалось «Адского» – камвольного комбината…
Л.З. в бешенстве вскочил с пола и, затопав ногами, бесстрашно заорал:
– Говно-о-о… все – говно-о-о… мне плевать… плевать… говно-о-о…
Но собственный крик сразу же припугнул его. Он смущенно и виновато кашлянул. Загривок свело, как это всегда бывало, от всевидящего взгляда Хозяина. Л.З., перетрухнув, постарался взять себя в руки. Быстренько оставил мстительную мысль разбить к чертовой бабушке сволочной «Телефункен», да так, чтобы задымились его кишочки и затрещали лампочки… адского, понимаете, комбината в честь трудовой вахты… я же вас, блядей, научил всему этому паскудству на свою голову…
Так он подумал про себя, и навязчивое чувство того, что Хозяину… гадине… ничтожеству… ебаной всемирной оспе… каким-то образом виден он весь, как на ладошке, уже его не покидало. До поры до времени…
Всячески понося про себя всевидящую тварь, играючи парализующую его волю, суматошно и тоскливо перебирая в уме различные причины адского происшествия, а заодно и бурно проклиная возможную подлость предателей и предательниц, Л.З. с показушной деловитостью начал совершать внешне целесообразные действия.
Возвратился в сортир, но вновь не смог ни помочиться, ни испражниться. Развел руками и чмокнул языком – дал понять Хозяину… смотри, мразь черносотенная… подонок… убийца законной супруги… тут я ничего не могу поделать… доведен выродками-врачами… спасибо вам, Иосиф Виссарионович, за разоблачение мерзавцев… вот кого надо хоронить, понимаете, а не тех, кто на всех, можно смело сказать, участках с безграничной преданностью…
Виновато развел руками и нажал кнопку бачка. Вода, однако, не вырвалась из него в толчок со всегдашним, так славно освежающим шумом. Тогда Л.З. счел необходимым искренне хохотнуть своевольной шутке вечно любимого вождя, гримасливо оценить его гениальный юморок… неистощимую выдумку… Зощенке срать-недосрать… анекдот у вас не догма, а руководство к действию… ох и даетттте…
Затем Л.З. пожелал умыть зареванную физиономию. Пожелал побриться и вообще привести себя в порядок под ненавистным, неотпускающим… в конце концов, исторически необходимым взглядом… без вас, товарищ Сталин, мы – нигде и никуда…
Так вот, оба крана – горячей водицы и холодной – поочередно шипуче испустили дух, и не выпало из них ни капли.
Л.З. вопросительно оглянулся. Пожал плечами, как человек не оценивший в первый миг всей прелести заковыристого анекдотца, но тут же, якобы по мере доходящего до него – жуткого осла – смачного шарма, принялся гоготать, хватаясь за животик, смахивая слезы и захлебывающеся повторяя особенно удачную концовочку: а из крантиков-то, понимаете, ни капли… ни капли… ой, блядь… просто подыхаю… Ну вы даете, батя…
Л.З. и в голову не могло прийти вызвать немедленно слесаря. Хозяин знает, что делает… Смешно что-либо предпринимать. В этом основной смысл государственной и всенародной шутки…
Л.З. страстно захотелось, чтобы рябая харя заметил его жизненное рвение, чтобы поверил он в желание Л.З. что-то делать, не сидеть, понимаете, сложив белые ручки крендельком, алые губки бантиком, быть даже в такой непредвиденно сложной ситуации активной частицей партии… на всех участках… крупный вклад… были в переплетах, так сказать, поволнительней… висели на волоске от расстрелов…
Есть он не хотел. Впрочем, и остальные плотские желания как-то незаметно сгинули от него. Он вдруг поспешил к гардеробу, предчувствуя, что есть у него сейчас шансику-лянчик угодить Хозяину… мы тоже с Мехлисом умеем пошутить… это тебе, сволочь, не шуточки Буденного, кавалериста поганого… куш сивый мерин тохес… мерзавец…
Разыскал в гардеробе, освобождаясь от ужаса и радуясь наличию дела, старинный траурный костюм испанского вельможи. Поглядывал через плечо и выискивал в зеркале взгляд Хозяина, облачаясь в чудесную историческую ценность, умоляюще приглашал его обратить внимание на отсутствие в своих действиях упадничества и присутствие в них же партийной дисциплины.
Вдруг сказал вслух:
– Стоп, товарищи, а когда же у нас похороны?… И где же это наши газеты? – пробежал глазами правительственное сообщение с таким жалким, показушным интересом, что даже рябая харя, если бы видел он в тот миг своего бездарного сатрапа, содрогнулся бы от омерзения. – Ага… как это ты, Надюшка, дала маху? – пошутил Л.З. специально в расчете на то, что Хозяин оценит старую шуточку насчет партийно-солдафонского юмора Ильича и его ненависти к крупному эмпириокритицис-ту. – Как это ты, Надюшенька, дала маху?… Вот, тут у нас, пожалуйста… э-э-э… завтра – Колонный… затем… затем… а уж только после нее – похорончики-арончики… не раньше… Время, понимаете, работает на нас… Однако Мехлис не может без работы – это он с аппетитцем повторил любимую деловито-кокетливую фразочку и поспешил на самом деле в кабинет.
Поспешил, стараясь не глазеть на жившие в квартире вещи и вещички, потому что каждый взгляд даже на ничтожную утварь, существование которой, казалось бы, давно и навсегда выпало из поля его пресыщенного зрения, так остро надрывал сердце какой-то незнакомой болью – дальней родственницей боли физической, – что обреченного начинало обморочно пошатывать, как если бы он был больным зубом в нежной, в воспаленной, в измученной десне жизни.
Знаем мы, очевидно, больше, чем понимаем. Только в таком смысле Л.З. знал, что каждый взгляд на ничтожную вещь, каждая оглядка в прошлое, а особенно мысли о близких людях и уже тающих в сознании тенях вожделений – это невыносимый, вечный, ужасающий обрыв ниточки, жилочки, сосудика от того, что еще сегодня утром привиделось безотрывным от…
От чего именно Л.З. – тоже бессознательно, – не мог позволить себе уточнить. С ним случился бы тогда удар или инфаркт, а вот этого-то как раз и не могли дозволить некие таинственные жизненные силы, обитающие в существе человека, но в известный момент почему-либо прекращающие всякие отношения с его личностью… Им еще не пора. Они должны действовать ровно столько, сколько должны, если, разумеется, один из зверских видов насилия не разрушит, как говорится, их перспективные планы…
В кабинете Л.З. уселся за свой шикарный письменный стол – не стол, а изящный, хотя и массивный, пульт управления интеллектуальной деятельностью трех поколений политдеятелей бывшей австро-венгерской монархии, затем – собственность Риббентропа… Уселся, сделал вид, что пишет, как простой, скромный большевик-ленинец, демократичную жалобу в Минздрав СССР на участкового врача… достойна удивления циничность, с которой… наплевательское отношение к святой для врача нового типа клятве Гиппократа… дело не в личном здоровье, а… позволительно спросить: куда… все силы на борьбу с зарвавшимся сионизмом в системе бесплатного медобслужива-ния…
Апатично начирикивая жалобу, старался как-нибудь ненароком выразительно не глянуть на платиновый бюст Хозяина или же на налбандяновский портретишко. Одновременно как натренированный конспиратор обмозговывал случившееся – рассудительно хотел втиснуть его в рамки здравого смысла… Говно… ты понял, что смертины не врут, и хочешь, чтобы я подох раньше тебя… вот чего ты хочешь… и тебе, ты думаешь, будет легче?… не будет… потому что тебе уже не над кем будет издеваться, сволочь… что у нас завтра?… Завтра у нас кремация… ах чтоб вы все провалились… какая кремация?… Завтра у нас Колонный… затем – лафет, Мехлису положены лафет и Красная площадь…
Л.З. слишком долго выметал из сознания словечко «кремация», в котором, кроме всего прочего, он улавливал какое-то тонкое издевательство над словом «Кремль». Оно наконец воткнулось – словечко «кремация» – в затылок, как штыковая лопата втыкается в унылую, мерзлую, предзимнюю, кладбищенскую глину. Воткнулось, заспиненный могильщик приналег грязной ступнею на заиндевелую железяку, пернул с похмельной натуги, и вошла железяка на положенный штык в серую глину обезумевшего от перенапряжения человеческого мозга.
Л.З. выпучил глаза… то есть… как… кре-ма-ци-я?… я кремирую… или, понимаете, меня кремируют?… что такое кремация?… кремация… кремация…
Он так и сидел с выпученными от невозможности уразумения глазами, как бы выбравшись на чуток из адской каши времени, и глаза его были полны пустой бессмыслицы, потому что, опять-таки, энергия, которую таинственные жизненные силы тратят обычно на прекрасное, но зазряшное временами очеловечивание органов нашего зрения, ушла на предупреждение мозгового удара в раскалывающемся от настырных штыков железяки черепе Л.З…кремация… кремация… кремация… кремация…кре-мация… крема…
Могильщик в генералиссимусовском мундире сдул с рябоватого носа каплю трудового пота, звякнул орденами и медалями, блеснул почему-то непропитыми еще с утра бриллиантами, отрыгнул похмельным же хашем прямо с портрета в мертвенно-серую физиономию Л.З. и со всемирно известным грузинским акцентом зловеще-тихо сказал: «Перекур, товарищ бывший министр Госконтроля…»
Несколько опомнившись, Л.З. от беспредельной к себе жалости подумал: «Почему? Почему ты мстишь мне так тяжело? Почему?» Уронил голову на теплое зеленое сукно стола, но вдруг, вскочив, сказал вслух с необычайной силы убежденностью и, как всегда, не без бахвальства: «Мехлису есть за что мстить! Есть!»
Слов своих, надо сказать, не перетрухнул, ибо в этот момент сумел подбросить приличный мосол все еще ненасытному своему тщеславию. Он вообразил, забыв о прочем, что выдающийся садист всех времен и народов как бы поднимает его – Мехлиса – до себя, причем поднимает неслыханнейшей в истории местью… придет, понимаете, время, и вы прочитаете в школьных учебниках будущего про всю эту катавасию, товарищи… до меня доберутся новые Шекспиры и Эйзенштейны… что такое Брут и Кассий по сравнению с моим провалившимся заговором? Говнюки… им, может быть, снились смертины? Демократы херовы, понимаете… ох это будет кино…
Л.З. даже поцокал нескрываемо смачно кончиком языка, но тут же застонал и снова сокрушился… за что?… за что?… почему не арестовали?… почему Бухарин не знал, что через минуту получит пулю в лоб, а Мехлиса завтра – в Колонный?… Пусть заговор, но разве Мехлис у вас не заслужил ареста, следствия и так далее, понимаете?… А?…
Л.З. поднял голову. С мольбой вгляделся в рябую, несмотря на старание придворного гримера, рожу могильщика. Тот невозмутимо перекуривал.
«Ну хорошо, – сказал Л.З. тоном большого дипломата, ведущего трудные переговоры с позиции явной слабости с явным бандитом, – сообщение… Колонный… и так далее… не будем уточнять… но что после вмуровывания? Мехлис же на самом деле всего один!… Неужели мы допустим в наше время эту поповщину?…»
Совершенно потрясенный и самими этими мыслями и тем, что они почему-то не возникли сразу, Л.З. окончательно растерялся.
Он уже слегка привык к тому, что самое ужасное во всей этой гнусной шуточке, в похабном розыгрыше – кремация. С содроганием, но все же смог представить предстоящее завтра, послезавтра… и так далее, какому-то другому Мех-лису. Чучелу, замастыренному лично Образцовым в театре кукол… Сталинская премия за особо выдающиеся театральные достижения… Восковой фигуре, срочно отлитой за железным занавесом и доставленной на новейшем МИГе из Лондона в Москву… Но подумать, что все это предстоит пройти ему, вот этому, живому в сей миг Мехлису… шуточка ваша зашла слишком далеко, товарищ Сталин… гениально, но хватит… хватит…
Л.З. просто попятился из кабинета – только бы подальше от рябой рожи, только бы не быть с ним наедине… Снова подергал дверь. Снова побарабанил по ней и по стенам кулаками… абсурд… уже черт знает сколько? времени… совсем темно… Я что-то не слышу троллейбусов с автобусами… для того, чтобы я был выставлен в назначенные сроки для прощания с трудящимися… товарищи, меня ведь надо убить… извините, но вы не успеваете… убить мало, нужно одеть, побрить… у меня очень жесткая борода… нужно одеть, так сказать, не говоря уже о цветах, венках-мунках и лен-точках-шменточках… давайте, понимаете, быть до конца логичными… до Колонного вы обязаны допустить к телу семью… в сообщении черным по белому сказано о глубоком соболезновании моей семье и родственникам, понимаете, покойного… вы же просто не успеваете… вы ничего не успеваете…
Л.З. успокаивался все больше и больше. Позаговаривав зубы терзавшему его ужасу и логично порассуждав, он совершенно правильно сообразил, что в Колонном должен лежать не он.
И от неожиданной надежды сразу отлегло от сердца. Такое, говорят, случается с обреченными даже за несколько минут до казни.
Чего только не померещилось тогда Л.З. Конечно, это розыгрыш… я зря поддался упадничеству… но, знаете ли, хотел бы я видеть вас на своем месте, товарищи… камерная игра в «наш паровоз летит вперед, в коммуне, понимаете, остановка» – пиписка по сравнению с тем, что я пережил… уф-ф…
Таким легким и счастливым он не раз чувствовал себя в детстве, после жутких ночных сновидений. Будил истошным воем маму. Прижавшись к ней, неизвестно кого благодарил за чудесное избавление от кошмара и возвращение в безмятежное существование… снова спать-спать… спать…
Л.З. прямо в старинном траурном костюме повалился в кровать, по-детски дрожа от пережитого… спать… спать… уснуть и как-то прогнать призрак вновь настигавшего ужаса. И он уснул.
Ужас, так до конца и не сумевший пробиться в сознание
Л.З., успел только цапнуть его за пятку, как в детстве… значит… товарищи, одну минуточку… если в Колонном не я, то…
Додумывать мысль Л.З. был уже не в силах. Правда, до полного забытья успел ему померещиться расстрелянный Рабинович.
Однажды, в начале бесопляски террора, Рабинович шепнул своему шефу с тяжкой, с искренней мукой сопереживания чужой беды, шепнул своему шефу, уверенный из-за раболепства в его врожденной порядочности: «Я убежден, что ожидание смерти гораздо приятней ожидания ареста». – «Почему?» – «Потому что смерть естественней. Соответственно, в ней гораздо больше достойного нас трагизма». – «Кого нас?» – «Я имею в виду вообще Человека, как говорил Маркс». – «Время поставило на повестку дня, товарищ Рабинович, арест врага народа, а не “человека вообще”. И арест врага народа мы приводим в диалектическое единство с его смертью, с его беспощадным уничтожением». – «И все-таки я чувствую, что ожидание ареста – гораздо отвратительней ожидания смерти. Я – марксист, но мне трудно объяснить, почему я так думаю, Лев Захарович. Извините…»
И вот, проваливаясь в забытье, Л.З. успел сказать нечто важное Рабиновичу со столь свойственным натурам злобным и мелким говнистым чувством якобы выстраданной правоты. Он сказал – зубы у него стучали от дрожи озноба и омерзения – сказал нарочно громче, это отпугивает ужас: «Дурак… я… я… я сейчас променял бы одну эту минутку на двадцать ожиданий ваших арестов… альтер эго херово, понимаете… арест – пиписка по сравнению с…»
Ему ничего не снилось. Это было просто блаженнейшее небытие для изможденного перекопанного штыковой лопатой рябого могильщика серого вещества – «этого изумительного, этого единственного субстрата сознания», как любил говаривать тот же Рабинович, смакуя лакомые ток-синчики туповатого материализма…
Здесь необходимо добавить, вернее, сделать одно скромное замечание к любимой мысли невинно погибшего человека.
Нам кажется, что серое вещество, действительно, становится единственным субстратом сознания личности или, что гораздо правильней, человеческого организма, когда – чаще всего бессознательно, то есть не ведая, что творя, – личность отключается от прочих благодатных, многочисленных, а главное истинно родительских источников, не только этого самого сознания, но и всего замечательно сущностного для Человека.
А если уж на то пошло дело, неосновательно присваивать чудесному самому по себе серому веществу, самоотлучившемуся или отлученному от родительских источников, звание генералиссимуса, поскольку, находясь, скажем, в черепной коробке Л.З., мечущегося, но уже не способного разобраться в причинах ужасного происшествия, серое вещество находится в весьма разжалованном виде, подобно полупарализованным, не без его помощи, рукам, ногам, ушам, глазам, языку и, конечно, муде. Думается даже, что все, выдаваемое этим генералиссубстратом и принимаемое нами за сознание, есть на самом-то деле то же, что и саднящая, но с годами затихающая память ампутированной верхней конечности об изумительной, например, пощечине, которую она, конечность, будучи еще гордой и самолюбивой ручищей… рукою… ручкой… рученькой… лапкою… просил прощения… пальчики перебирал… перебирание пальчиков…
Не будем уж тут говорить, как нижним ампутированным конечностям невыносимо… надсадно чудятся сладкие занозы детства… дрожь коленок от звука затворенной спаленки перед первою брачною ноченькой… ноженька… в баньке мозольчик срезаю распаренный… ножка…
Л.З. злобно отмахнулся и чуть не остервенел от раздражения, когда проклятый субстрат сознания, отдохнув во сне и поднабравшись силенок, растормошил сам себя. И несмотря на страстно увиливающие от пробуждения остальные части организма, показалось серое вещество, опять-таки самому себе, всплыло это в нем мгновенно, Субстрат Суб-стратмаевым, дотошным ординарцем представителя ставки Верховного Главнокомандующего.
Как эта сволочь узкопленочная умела будить, подумал Л.З., с каким неуставным садизмом она умела это делать, понимаете…
Он закутался в лисий салоп еще плотней и упрямей, удивляясь, что не вспотел, хотя, чтобы забыться, завалился одетым в жуткую чернь сукна и бархата…
Л.З. отбрыкивался от заводившегося все сильнее и сильнее диковатого ординарца, поскольку накануне тому было приказано… бесстрашно разбудить… в случае, понимаете, чего… и еще, не протерев зенки, ненавидя эту сволочь, которая только рада поводу… ненавидя возвращение к мерзкой, страшной войне и свою военную бездарность… ненавидя гнилостно-кислое смердение перегара во рту, шибающее в и без того трещащую голову… все же поднимался Л.З. со стоном, пускал гунявыми губами пузыри… тупо ошеломленно повторял… что?… что?… какое наступление?… какой на хер китель?…
Ему хотелось отвязаться хоть как-нибудь от воспоминания об ординарце, которого он по подлянке отправил на передовую, где тот от азиатского уныния не мог воевать, не поднялся в атаку и был, разумеется, пришпокнут комиссаром – выучеником Л.З.
Отвязаться от всего… от всего… от всего… какой марксизм на хер ленинизм? какая партия?… пропадите все пропадом, проститутки… какой Колонный?… что вы мне, понимаете, с Красной площадью лезете?… кремация… кремация…
Словечко заклацало, пакость, снова заклацало в затылке и еще поглубже, как клацает железяка могильщика, скользнув по глубинному камешку и выкрамсывая его из засля-котевшей за ночь глины с таким аллергическим для слуха звуком, что аж сводит от оскомины скулы…
Л.З. почувствовал вдруг общую слабость и с завистью подумал о людях, которые подыхают… понимаете, в безмятежном сне… Буденная мразь мечтает подохнуть вообще на какой-нибудь телке из Большого… паразитина… Берия, кажется, начал опыты по синтезированию бывшего древнеримского средства… врежешь бокальчик, тебе снится удовольствие и… все… все… я виноват в том, что не подготовился к данной минуте… уже за это одно Мехлиса следует уничтожить… кто мне ответит: зачем я проснулся?…
Л.З. все же вылез из глухой берлоги. На всякий случай прикинулся, как и вчера, бодреньким… черт его душу знает, какие Он делает ходы, гаденыш… если Он их делает, понимаете, вообще… приказал помучать подольше – и все… простейшее решение… я и сам принял бы точно такое же, будь я на его месте… я бы тебя, мразь рябая, помучал еще не так… Мехлис так помучал бы тебя, что у тебя усы выпали бы от переживаний, сволочь… куда смотрела партия, когда ты издевался над больным Ильичем?… вот что мы теперь, понимаете, получаем, блядский род… о-о… как бы я тебя помучал…
Л.З. такой разобрал аппетит на зверскую, сладчайшую месть, пусть даже мысленную, что он по привычке поцокал языком. Мысленная месть возбуждала.
По утренней же привычке, хотя был уже день, поперся в сортир. Никак не отреагировал на то, что из члена не испу-стилось ни капли мочи. Да и держать его в руке, в колечке, сомкнутом большим и указательным пальцами, артистично, как ему всегда казалось, подергивая при этом оттянутым мизинчиком, не было совершенно никакого желания.
Но внезапно в кончике члена Л.З., в излучине дырочки, возникло веселое жжение, и в чистую, тихую лужицу водицы на дне толчка вдарила, чудесно перекручиваясь, словно волшебная водяная веревочка, вдарила, разумно к тому же выгибаясь, чтобы ей – умнице – не ссыкануть, понимаете, на пол… мы ведь уже не маленькие… вдарила, журча в лужице, янтарная струйка мочи…
Ах, сколь ублажающ для существа любого, особенно несчастного, человека, этот первоприродный звук, этот перелив легкого журчания струи мочи по всей ее славно очерченной дужке, изменяемой, прерываемой и мальчиками и мужами, в зависимости от расположения духа, шаловливо… властно… задумчиво-играючи… ипохондрически-резко… с опьянением и восторгом от прелести нашей конструкции… с вызовом врагу… с печальным протестом против несусветных дерзостей мира… и так до желанного облегчения… до полного… капелька… капелька… иссякания…
Л.З. удивился: иллюзия того, что он мочится, была такой законченной, что, когда бедра крутанулись в характерном, отработанном за всю жизнь жесте стряхивания с излучин-ки дырочки последней капельки мочи, рука, как обычно страхуя движение бедер, добавочно помотала членом… вверх-вниз… вверх-вниз, а зад оттянулся в полупоклоне милому процессу мочеиспускания, а также для быстрейшего водворения праздного члена за ширинку. Его объяла приятная знакомая дрожь и детское сожаление… почему так быстро?… вот я вырасту и придумаю, чтобы люди писали долго-долго…
Но все это было – эхо… эхо… эхо ушедшего. Что-то вскрикнуло в Л.З. – оборвалась с болью еще одна ниточка… истончились, слившись с воздухом ее волоконца. А на дне толчка не было никакой лужицы…
Л.З. просто цыкал на память, дергал головой, мешая серому веществу настроиться, наладить фокус, превозмогать размытость времени.
Натянул панталоны. Вышел в коридор. Прислушался. Мертвая тишина. Молчат даже отопительные батареи, словно по указанию рябой гниды срочно слили всю водицу из системы. Зажег свет. Странно было, что он не отключен.
Не хотел подходить к входной двери, отворачивал от нее взгляд, но многолетняя привычка ритуального чтения центральных газет с попиванием кофейку и поковыриванием в зубах зубочисткой не давала покоя.
Л.З. было жутко начать новый день с повторения вчерашнего наваждения… Можно, в конце концов, прожить один день без газет. Можно два дня прожить без газет. Однажды на фронте газет не было целых четыре дня. Про Мехлиса говорили, что если бы ему пришлось идти в атаку, то он шел бы, пробегая на ходу передовую «Правды»… Это все шуточки буденной падали…
Л.З. слегка ожил. Газет под ногами не было. И снова сердце обмерло от надежды… пошутили – и хватит… Мехлис, товарищи, не в обиде… древние римляне почище разыгрывали друг друга… в Венеции налить в кубок заместителя дожа цианистого калия вместо «хванчкары» считалось обычной застольной подъебкой… Это рассказывал Сталин.
Мелькнула у него в этот момент мыслишка насчет сварить кофе покрепче… или капучино… где-то должна валяться машина для его приготовления… адъютант говорил, что это – интимный подарочек Муссолини Еве Браун… у всех настоящих государственных деятелей нашего паскудного века трагическая судьба… хорошо еще, что рябая мразь не додумался повесить меня вверх ногами…
Тут он и наступил на кипу газет и свежих журналов. И вчерашний ужас вмиг смешался в сознании с привычным, похожим на легкий азартец, предвосхищением чтения «Правды», «Звездочки», «Комсомолки», «Известий»… газеты положила не лифтерша… она всегда кладет на другое место…
Л.З. вдруг расхотелось даже дышать, потому что вместе с воздухом, как ему показалось, в глубину всего его существа проникает нестерпимый смрад безнадежности, вызывающий почему-то в издевательски, понимаете, обостренной памяти запашок… Тот, что шибал в ноздренки детства из клеток львов и медведей в Одесском зоопарке… Но тогда запашок этот адский возбуждал мальчика Леву, пошевеливал явно садистические наклонности, веселил сердчишко, всегда готовое к злобному торжеству над разбившими коленки… высеченными папами и мамами… пойманными на месте преступлений… обокраденными… просто чем-либо огорченными детьми и взрослыми…
И вот запашок этот возвратился наконец к человеку, скрывая, по сраведливому расчету судьбы, истинную природу и беспощадный смысл подобных возвращений. А уж это во сто крат увеличивает мучительные корчи существа, мстительно лишенного в отпущенные сроки как раз самого необходимого – подчас избавляющей от тупых мук, подчас слегка отпускающей их возможности осознания происходящего.
Л.З. было уже не до кофе. Ни до чего уже ему было. Повалившись в кресло, он знал, что, развернув «Правду»… ах какою свежестью ожидания чего-то необычного веяло еще позавчера от первой полосы… от чернособолевых ее «шапок»… от колонок экстренных новостей… от передовицы, чей размер давно признан классическим даже нашими врагами… не без моей, понимаете, руки… он знал, что увидит сейчас на том же месте, где он видел прежде лежавших в алых гробах Кирова… Орджоникидзе… Островского… Горького… Калинина… Жданова… Щербакова… он увидит в гробу себя, заваленного живыми цветами, охваченного, многочисленными венками и лентами, словно объятиями красных ручищ… увидит почетный караул… ах, буденная вша… ах, жопоморда Жорик… ах ты, лапоть хренов Никита… ублюдок Лазарь… твоя, Анастас, вымазанная в мясокомбинат-ской кровище, лисья морда… офицерское, солдафонское, караульное истуканье…
И фотография эта притянула наконец его взгляд, сумевший все же вырваться из инстинктивно зажмуренных глаз, и взгляд, не допуская в поле зрения ничего прочего, приковался как бы к самому себе, навеки скрытому за смеженными веками, приковался и не в силах был оторваться, и все силился веки приоткрыть, и не мог… Черные слезы накатывались на зрачки так, что Л.З., вновь зажмурив глаза, откинул голову на спинку любимого кресла, и нос его заострился, и сжались безжизненно губы, и скулы обтянуло сухой кожею, покидаемой соками румянца жизни, и стерло морщины со лба, стерло бесследно, словно никогда не собирало их на лбу бдение мысли, и оттянуло уши к затылку, как ненужные вовсе вялые раковины, и резче выпертый кадык медленно начал падать сверху вниз, медленно, почти незаметно, подобно столбику ртути, тихо падающему в окоченение льда еще до постылого явления холодрыги и стужи… – был Л.З. некоторое время абсолютно завершенным слепком того, коченеющего в гробу высшего разряда, туф-тового трупа, несмотря на то, что не лежал, а всего лишь сидел, безжизненно почти завалившись на спинку кресла…
И это не был обморок или еще что-то в этом же роде. И не было это смертью. Но это не было и жизнью. А была это некая промежбытийственная или, как выразился бы сам Л.З., междуведомственная взвешенность в небесприят-ственном состоянии… Перекур, объявленный самим себе – а заодно и отключенному, – рогатыми, чумазыми, осатаневшими от данного участка этапирования служащими наружного участка Ада – адски циничными конвоирами.
Затем они, перекурив, начали озоровать сызнова. Л.З., словно двинутый прикладом по затылку этапируемый, обнаглевший за чуток минут от самозабвенной дремоты, вскочил с кресла и бросился к телевизору… как я мог забыть?… почему вчера прозевал все эти новости?… как это могло произойти?… газетки можно состряпать… это мы и без вас знаем, товарищи… и не такое еще стряпали в тридцать седьмом… обсирались со смеху над троцкистами и бухаринца-ми… программу новостей не состряпаешь так просто в двадцать четыре часа…
Все это мелькнуло во взбодревшем черепе Л.З., пока нагревались лампы импортного телевизора. Но еще до того, как засветился экран, он услышал голос дикторши… Валень-ка… надо было ее трахнуть… да… до многого так и не дошли руки…
– Начинаем передачу «Ленинский университет миллионов», – сказала с экрана дикторша Валя, доводившая в те времена весь поголовно партийно-правительственный аппарат СССР, а возможно, и нас с вами, до шаловливой игры воображения.
Л.З. мгновенно замутило от словечек «Ленинский университет миллионов». Непонятно почему он проникся к ним – тут ничего не скажешь, к словечкам, действительно, отвратительным – тошнотворным омерзением. К горлу подступил натуральный спазм. Л.З. в бешенстве схватил подвернувшуюся под руку статуэтку Родена – подарок Жака Дюкло, из коллекции казненного Лаваля, олицетворявшую, по замыслу гения, меланхолическую фигуру многолетнего сомнения, и хотел врезать по экрану… сучий телик… в гробу я его видел… какой Ленин?… какой, понимаете, университет?… никаких миллионов… никаких Лениных… прочь университеты… хотел врезать по экрану… к чертовой матери… имеем водородную бомбу, а до двадцати программ, как в США, не досерем, понимаете… но не врезал, потому что совершенно правильно рассудил: вечером возможен небольшой репортаж из Колонного… они не посмеют лишить трудящихся страны во всех концах, понимаете, необъятной… я увижу семью… я пойму по их лицам… можно было быть повнимательней в последнее время… что происходит?… я посмотрю на ваши поганые хари, проститутки… Ворошилов, Каганович и т.д… взрослые люди, а делаете вид, что в гробу лежит настоящий Мехлис… вот до чего довело партию непорядочное отношение к завещанию Ленина… университеты херовы… вы думаете, что вы хороните Мехлиса?… Нет… вы хороните, паразиты революции, в лице Мехлиса Госконтроль… Понимаете?… Госконтроль… и еще многое другое… другое…
Л.З. выорал все это, словно выблевал, почувствовал некоторое облегчение и снова бросился к газетам. На этот раз он смог рассмотреть фотографию чисто по-зрительски, по-читательски.
Со стороны можно было заметить, что попривык человек к вроде бы намного превышающим человеческие возможности неестественным наружным впечатлениям, для лучшего переваривания которых серое вещество активно самовыделяет в подобные минуточки всесильный даже в умопомрачительных ситуациях фермент тщеславия.
Л.З. удовлетворенно отметил, что это фото – Устинова, правительственного фотографа, умело запечатлевавшего для пролетариев всех стран различные переговоры, топтания дегенеративных вождей на трибуне мавзолея, акты награждения ими самих себя очередными орденами и траурные картинки их преждевременных уходов от нас, следовавших скоропостижно или же после долгих, продолжительных агоний, как в случае с нашим героем.
Он избегал взгляда на себя… это мы оставим напоследок… это мы оставим напоследок, товарищи, вместе с информационной программой «Время»… говно наше время… он с легендарной подозрительностью вглядывался в нагло пышущие здоровьем и партдеятельностью ненавистные фигуры членов политбюро. Пробовал отыскать следы искусного фотомонтажа чьих-то чужих похорон с вмонтированием… понимаете… моей восковой маски работы Вучетича, утопающей в цветах… как будто ей от этого легче… сволочи… Пробовал отыскать за кучей венков семью покойного. Не смог.
Мелькнула мыслишка насчет того, что, если не видно семьи, значит, ее не успели смонтировать из воска или папье-маше с дальнейшим вмонтированием в групповое фото… Значит, нет никаких похорон, нет никакого Колонного… то есть я жив – нездоров… решено попытать Мех-лиса с далеко идущими политическими целями, а потом схватиться за животики на заседании политбюро… собственно, я тоже похохочу… тут ничего не скажешь… хохма – есть хохма… если рябая сучара разыгрывал больного Ленина, то почему не разыграть нездорового Мехлиса? Вот и разыгрывают, а ты, понимаете, как фонька-хроп с Курской аномалии, давишь соплю домашней тапочкой… надо продемонстрировать этим скотам, что Мехлис умеет достойно реагировать на сталинские подъебки… расклеился, понимаете…
Примерно так трепыхалась, догорая, надежда Л.З. на то, что вскоре вся эта тряхомудия обернется жестоким, патологически-извращенным, но спасительным фарсом… что у нас после Колонного?… все-таки… кремация… торжественный митинг на Красной… хотя, очевидно, перед этим в Колонном выставят урну с прахом… «урна»… говно это, а не урна… там лепешка воска… это – по-марксистски… фарс лучше трагедии во всех случаях жизни… признаюсь партии, что не сумел проявить достаточных душевных качеств… эх, что нам стоит лишний раз себя покритиковать?… не до жиру – быть бы, понимаете, живу…
Л.З. постарался взять себя в руки, вновь всею шкурой как бы ощутив на хребтине преследующий глаз Наблюдателя. Превозмогая гадливость, пофиглярничал, погримасничал, как не раз делал это в угоду рябой пропадлине – большому лакомке и охотнику до всего унизительного для ближних и дальних. Приплясывал, выпятив жопу. Вскипятил вчерашнюю воду в электрочайнике. Напевал: «Старушка, не спеша, дорожку пе-ре-шла, навстречу ей идет милица-нер… вы нас не слушали, закон нарушили – платите, ба-буш-ка, штраф три рубля… ах, боже, боже мой, ведь я иду домой, сегодня мой Абгаша выходной… несу я кугочку…» На этом месте мандавошка усатая обычно и хватался за животик…
Достал из заначки американский растворимый кофе – нелегальный подарок шпиона Абеля, выкравшего секрет изготовления этого блистательного суррогата вместе с секретами ядерной бомбы у добродушных ротозеев Нового Света. Заварил кофейку.
Плеснул в тончайший, в невесомый почти, словно выдутый из самого воздуха гор, в хрустальный бокальчик коньячку – подношение Мориса Тореза, из коллекции того же казненного Лаваля, – плеснул, не замечая слабости, не отступавшей уже с занятых позиций в сосудах, в суставах, в костях, во всех органах тела… Жахнул глоток, жахнул другой… умм… ум… ничего не скажешь – умел жить предатель… запил мутным кофейком… полузакрыв глаза, прислушался к проникающему во все существо кайфу блаженства… слегка окосевая, запел: «Ах, боже, боже мой, ведь я спешу домой, сегодня мой Абгаша выходной. Несу я сумочку, а в ней есть кугочка, еще две булочки и пигожок…» Не мог не вспомнить, как всегда в таком состоянии, о половых забавах… извините, товарищи, но Мехлис не успел кончить… прерванное, понимаете, сношение…
Общая слабость все же вынуждена была слегка и без потерь отступить на стратегически важные рубежи. В порядке эффективной перегруппировки наступательных сил общая слабость даже отважилась пойти на отвлекающий зверски коварный контрманевр и сдала, некорректно уклонившись от рукопашной, небольшую низинку, не без оснований считающуюся некоторыми военными и гражданскими лицами ключевой позицией к овладению всем плацдармом…
То есть Л.З. вдруг ощутил, что его член, полностью контуженный еще пару минут назад, мужественно встает, стряхивая с себя страх поднимания в атаку, встает еще не во весь, как говорится, рост, с готовым сорваться, так сказать, с уст ором «За ро-о-одину… за Сталина-а… ура-а-а», но по-пластунски… по-пластунски… короткими перебежками… втянув головку в плечи… Л.З. бросился к телефону.
Он чуть не заорал «ура-а», услышав в трубке гудок, вмиг заполнивший целиком все сознание гудящим медом связи с миром и жизнью, и заулыбался этому бессмысленному гуду, действительно густому, словно озябший мед на зимнем базаре, заулыбался бессмысленно и протяженно…
Плечом прижав трубку к уху, отыскал торопливо рабочий телефон Верочек… так и скажу им: ну что, подлые предательницы, сольемся в экстазе?… Отыскал, удивляясь, что память сдала так быстро… как в сорок первом, понимаете, мы сдавали… отыскал, набрал номер… сердце колотилось, как прежде, в предвкушении интимно-конспиративного разговора с одной из бабеночек насчет картошки – дров поджарить и слоеных пирожков с блядями-лебедями… странно, что никто не подходит… неужели все арестованы?… кто же тогда делает анализы крови, кала и мочи правительственному аппарату?… странно… ну, понимаете, это уже агония нашего здравоохранения… так-с…
– Что «так-с»? – вдруг услышал он в трубке чей-то хрипловато-коммунальный бабский голос. А услышав, так обрадовался звуку человеческого голоса, что не нашелся, что ответить. Промямлил:
– Так-с… понимаете…
– Кто тебе требуется, «так-с» нижне-муромский?
– С кем я говорю? – брякнул Л.З. с поражавшей всех своих подчиненных мерзкой раздражительностью. – Кто, понимаете, у телефона?
– Етта ни-и тты говоришь тутта… «кто, понимаете, у телефона»… гондон, штопанный засраной ниткой… етта я говорю. – Чувствовалось, что коммунальная хамка просто лопнет вот-вот от еле сдерживаемого смешка. Л.З. распирало от негодования, как желудок с кишечником распирает иногда от саморазвития зловонных газов.
– Вы сестра?… С кем я говорю?…
– С ттабой… ой… ой… больно ты горяч: посерешь – пар идет. Етта я с кем говорю?… ой… ой…
– Вы мне ответите за хамство при исполнении служебных обязанностей… У аппарата Мехлис…
– Етта… какой Мехлись?… Мехлись? – видимо, в башке бабы шевельнулась какая-то мысль из тех мыслей, что связывают порою с действительностью даже полных идиотов, а не только коммунальных чудовищ, притопавших из деревень в столицу вместо сотен тысяч выбывших, померших, погибших, убитых и посаженных товарищей-москвичей…
Конечно, Л.З. не стал бы в иные времена так долго трепаться с хамлом. Он уже давно соединил бы кого следует с зарвавшейся хулиганкой, но… он уже лично допрашивал бы ее где следует, с применением, понимаете, всех дозволенных, а также недозволенных средств… враг… кругом враги, но…
– У аппарата Лев Захарович Мехлис, – не желая вовсе отсоединяться, повторил Л.З. Он услышал в трубке какое-то вяканье-ойканье… затем трубка, скорее всего, шмякнулась на пол вместе с ерничавшей бабой… кто-то заорал: «Глашка… Глашка, мать твою ети… перебрала, сука…» – «Скорую машину вызывай… укол надо…» – «Какой тте укол, когда всех жидов с работы повыгоняли… народ лечить некому… даже начальство подыхает от белых халатов…»
– Кто еще звонит? – услышал Л.З. буховатый голос другой коммунальной личности. – Тебе что, гнида, кишки вокруг шеи намотать?
– Повторяю, у аппарата Лев Захарович Мехлис. С вами мы еще встретимся там, где следует… вы говорите по телефону последний раз… ясно?
– Ты меня поразыгрывай, падла, поразыгрывай… я те монтировкой враз сам телефон отключу, гад, блядь, так, что фары растекутся по завалинке… ни один часовщик не соберет… чего баб пугаешь?
Л.З. наплевать было на оскорбления и явное глумление. Он не смог удержаться и заискивающе спросил:
– Почему, товарищ, вас удивляет упоминание имени Мехлиса?
– Сгинь, гондон… попробуй – позвони еще разок… я тте позвоню, псина. Сгинь… – говоривший повесил трубку.
Как же народу не распоясаться, когда рябая сукоеди-на вытворяет черт знает что с ответственными работниками, подумал Л.З. с нервозностью обывателя, затравленного сюрреальными кошмарами советского быта… Значит, все-таки сообщению правительства можно верить. Народ знает о факте моей смерти. Начал поминать. Нет – монолитное единство народа и партии существует даже в будничной жизни. Его так просто не уничтожить никому. И никогда…
Оттого, что теперь не нужно больше думать и гадать насчет действительного положения дел… хорошо… я умер-шмумер… будем думать, как жить дальше… и, конечно, от кофе с коньячком Л.З. почуял значительное облегчение. Хлопнул еще рюмашку и ни с того ни с сего шваркнул чудное хрустальное существо об пол… подыхать – так с музыкой… собственно, почему именно подыхать?… завтра у нас… впрочем, может быть, это произойдет ночью… затем прощание с прахом в урне… Красная… а вот тогда мы посмотрим, какой вы выкинете, говно собачье, очередной ход… Мехлис готов ко всему… Вы слышите? Ведь вы, очевидно, установили микрофоны в моем организме? Странно, что я набирал правильный номер, а попал не туда… между прочим, двум смертям не бывать, а одной не миновать… одной мы еще с вами не имеем, товарищи…
Похорохорившись, Л.З. снова поплелся к телефону. Он вспотел от выпитого и ощущал испарину, как липкое расползшееся по лицу животное. Не хотелось дотрагиваться до нее, чтоб смахнуть, стереть… плевать… Только стал набирать номер Верочек – обмер и задрожал. Захлопнулась входная дверь. Кто-то заходил в квартиру… был звук… Осторожно вышел в коридор… все еще дрожа, шуранул палкой щетки в чуланчик для обуви… прошелся по комнатам… Заглянул под кровати… вернулся к входной двери… увидел прямо на пороге плетеную корзину.
Корзина была накрыта белой льняной салфеткой, такой свежей и чистой, что у Л.З. сжалось сердчишко еще от одного обрыва… к Новому году домработница сервировала стол… скоро придут Вышинские… игривый хрусталь перемигивался с молчаливым серебром… и вот эта салфетка лезет за пазуху перед закусочкой… лезет прохладною, свежей лапкой… щекочет волосатую грудь, словно живая рука… и жена укоризненно смотрит… Лев, гораздо протокольней – положить салфетку на колени… пошла ты на хер… мысленно отвечаю… неужели это – конец и никогда… никогда ни с кем больше не посидим?…
Застонав от острой боли в сердце, заглянул в корзину. В ней лежали продукты. Всего понемногу. Все уложено с истинно женственной теплотой и заботливостью, столь всегда любезной Л.З. Он развернул с кривой, торжествующей ухмылкой сверточки… Колбаска вареная и твердокопченая… рыбка красная, розовая, золотистая… любимая лососиночка… ветчинка… еще горяченькие калачи от Филиппова?… да… от Филиппова… маслинки… огурчики… помидорчики… икорка… пара вобл?… экспортный вариант «Жигулевского»?… это уже садизм, понимаете…
Есть Л.З. не хотелось, но слюнки у него, однако, потекли. А торжествовал он потому, что разгадал, как ему казалось, на этот раз, точно разгадал замысел рябой профурсетки… Ты хочешь, чтобы я хорошо покушал, а потом, точно к митингу на Красной начал загибаться и корчиться от яда?… Мехлис не такой дурак, как ты думаешь… он еще имеет кое-что в холодильнике… Ага… но и эта твоя комбинация обречена на провал… ты не дождешься, подыхающая гиена всех времен и народов, моего самоотравления…
Л.З. был доволен, разгадав многоходовую комбинацию Сталина. Сомнений у него на этот счет не было. Поэтому он хотел плюнуть на чудесные продукты, но оказалось, что во рту нет слюны… нет слюны – и все, хотя слюнки только что текли… текли… вполне возможно, что яд был в кофе и в коньяке… почему бы нет?…
Он попробовал отсосать из десен хоть каплю, хоть слюнку, но рот был сухим, и язык в нем ворочался, словно изнемогшая от пекла пустыни рептилия… Мехлис скажет тебе сейчас, паскудник, все, что он о тебе думает… двум смертям не бывать, а одной не миновать… Мехлис работал как вол…
Л.З. хлобыстнул еще рюмашечку… в плане, понимаете, борьбы с общей слабостью и обезвоженностью… затем бросился к телефону – к «вертушке» на этот раз – с тем, чтобы действительно на полном серьезе выложить Сталину законные упреки… Мехлис уйдет, хлопнув дверью… вы это увидите, убийцы Госконтроля…
Поднял трубку «вертушки». Зуммера не слышал, потому что в раковину уха ворвались какие-то голоса. Это была голосовая каша. Слоеный голосовой пирог. Выделить из него хоть отдельный голосок было просто невозможно, но шум быта жизни, живые его волны заворожительно освежили Л.З. Он и не пробовал с обычным раздражением бешено бить трубкой по аппарату, разъединять линию и ставить контакты, понимаете, на свое место.
Л.З. внимал. Слух его быстро начал различать отдельные голоса, затем разговоры… И, внимая им, Л.З. как бы выбрался из всепоглощающей пучины Времени на ледяную корочку его бережка. Как бы притырился, ловко слившись с ободком циферблата, от бешено завращавших-ся стрелок, от их мясорубочных лопастей, бессильных выйти за положенный куст, бессильных достать Л.З. ужасными остриями… все внимая… внимая… внимая голосам… воплям… разговорам… вопросам… ответам… бреду болтовни… деловой бессмыслице… умному трепу бездельников… преступной чуши… скандалам… истокам различных афер… срочным вызовам… голой, половой бормотухе… хохоту… рыданиям… безнадежным жалобам и стремлениям… абсурдным сообщениям, то есть уже общению вещей, а не людей… анекдотикам, которые, к сожалению, вещи не рассказывают друг другу… внимая многому другому и туповато уставившись на стоявшие у стены часы родного деда, Л.З. сиганул с циферблата вниз, увернувшись от секача маятника, в его запыленный закуток, удивительно охраняющий свою столетнюю неприкосновенность, но все эти сто лет упрямо подзаводящий бычиное стремление маятника к касанию…
И Л.З. тихо торжествовал в нижнем закутке дедушкиных часов, рядышком с бессмертным мешочком из нежнейшего зеленого сукна, где сладко дремал от подзаводки к под-заводке длинный стальной ключ с шишкой на затылке и пустыми дырками глаз в пухлых щечках, торжествовал, потому что изощренная жестокость Сталина неожиданно обернулась для жертвы пытки блаженным, от пытки же, отдохновением.
Это отдохновение от времени, эта от него отстраненность была для Л.З. такой же абсолютно естественной и реально существующей, как для всех голосивших в тонюсенькую мембрану через фантастические расстояния было несуществующим пространство…
…я тебя, Маруся, целую… слышишь меня?… целую и скажи Игорьку: всем хороша Австралия… только нет здесь черного хлеба и кремлевских елей… но мы тут тоже голосовали… что?… я говорю: отдали голоса…
Очевидно, рябой палач успел просечь, что допустил ошибку в работе. Все это – насчет плебейской тоски по черняшке, мудацких елок, голубоватых от налета смертного праха, вонючего голосования в Австралии за блок коммунистов и беспарточных, шутка Сталина, – было последним из того, чему внимал Л.З., забившись в темень закутка подальше от дотягивающегося… от дотягивающегося секача маятника…
Он мальчик… маленький мальчик… у мамы и папы гости… еврейский Новый год… Леву увели спать… уже поздно… он боится заснуть и ненавидит взрослых, потому что они не спят, а болтают… потому что он плачет от страха перед провалом туда, где его нет, – перед ненавистною бездной сна… и тогда он отвращается от нее в сладости самозабвения вниманием к голосам взрослых… он любит их теперь и просит умоляюще, неизвестно кого, чтобы они никогда не замолкали… голоса… голоса… голоса…
Л.З. почувствовал себя вдруг, когда выпустил трубку из рук, что его вышибли безжалостным поджопником, снова вышибли… сволочи… как презренного кутенка, в мертвую тишину.
И еще он почувствовал ненависть к сознанию, возвратившему его зачем-то ко всей этой подлятине. Он бродил по квартире, ломая по привычке пальцы – пальцы почему-то не хрустели, – бродил и устремленно прикидывал: как бы избавиться, понимаете, от этого сознания… без так называемых петель, глотания снотворных и прочих самоубийств… кажется, Демьян Бедный сказал в стишке, посвященном дню рождения Лермонтова… забыться и заснуть, но не тем холодным сном могилы, а наоборот… чтоб, дыша, вздымалась тихо грудь… именно – вздымалась… не то что у моего чучела в гробу… неужели они не понимают… миллионы все-таки трудящихся… На кого они там смотрят?… вот до чего доходит всесоюзное очковтирательство, когда хоронят Госконтроль, понимаете… как бы, действительно, незаметно смыться от вашей объективной реальности… чтоб ей сгнить вместе с вами…
Л.З. больше не возвращался в мыслях к тому, почему все это произошло? На это было наплевать. И, вполне возможно, он решился бы все же перерезать себе глотку или вены… в этом что-то есть… французская революция… ванна… он даже бритву свою опасную открыл и загляделся на манящее острие лезвия, но, так же торжествующе ухмыльнувшись и по-игровски подмигнув рябой сикопрыге, оставил идею насчет… вжик… вжик и – пиздец Америке… вот этого удовольствия я вам, товарищи, не доставлю… не дождетесь… Мехлис так просто не уйдет… Мехлис уйдет, хлопнув дверью… у нас еще есть время…
Но думать о чем-либо Л.З. тоже больше не мог. Это значило по-идиотски подкармливать сволочное сознание именно тогда, когда… понимаете, изо всех оставшихся сил стремишься оторваться от него к чертовой матери…
Не мог он – рука не поднималась – включить радио… Голоса диктора Левитана до блевотины нахавался за всю свою жизнь, хотя и в эту минуту чуял законную гордость за… поглядим, где будет орать этот баритон через месячишко… хорошо, если в Биробиджане… скорей всего, на красноярской пересылке… где все вы будете, понимаете, товарищи заслуженные евреи СССР?… если бы Мехлис не был изолирован от народа… можете поверить: он не стал бы сидеть, сложив на жареном пупке маринованные руки… Мех-лис возглавил бы, понимаете… вплоть до выступления в ООН… общая голодовка в Большом театре… отпустите нас, если мы не нравимся, или забудем к чертовой матери о национальностях…
Подумав так, быстро заходил из угла в угол, отмахиваясь от жужжащих мыслишек… прихлопнуть бы это сознание, как навозную муху… ведь удавалось же арестованным в тридцать седьмом членам индийской компартии ни о чем не думать, сидя на Лубянке в позе йогов… почему бы им, сволочам, не поделиться вовремя своим опытом с братскими компартиями, понимаете… нет – мы все стараемся в одиночку… в одиночку, так сказать… вот и доизолировались… наблюдаем пассивно, как нас глушат, словно беспартийных мух на ленинском субботнике, сраные перерожденцы… номенклатурный кал…
Но как бы Л.З. ни отмахивался от сознания, оно, примолкнув было, вдруг снова, помимо человеческой воли, ненасытно-востренько находило чем подпитаться и зажужжать, поддразнивая Л.З. самою мыслишкой об уничтожении себя – сознания, и это отвратительнее всего прочего доводило мечущееся по квартире существо до истерической нервозности.
Поэтому, налетев чуть ли не лбом на стеллаж с книгами, Л.З. уставился на кожаные, золотые, серебряные, муаровые, атласные и прочие корешки так, словно видел их впервые… таких изданий, как у Мехлиса, нет даже у рябой гуммо-зины…
В надежде отвязаться от настырного жужжания сознания решил отвлечь его чтением. Книгу достал наугад. Она была растрепана… кто такой Афанасьев?… кажется, из расстрелянных на Нижне-Волжском пароходстве?… Наугад же открыл страницу. Прочитал случайный абзац: «В своем быстром полете ветры подхватывают и разносят всевозможные звуки. Признавая их существами божественными, древний человек верил, что они не остаются глухи к его мольбам, что они охотно выслушивают его жалобы, клятвы и желания и доставляют их по назначению…» – какие желания?… какие клятвы?… какие жалобы?… ветры… где я вам, понимаете, возьму ветры?… дайте мне их сначала… тогда вы получите мольбы…
И только он так подумал, нервозно тыркнув книгу на место между кожей Ксенофонта и муаром Надсона, как… стоя на палубе правительственного теплохода, закрыл глаза, потому что волжские ветры просто выдували зрачки с белками из глазниц… гудели в ушных раковинах, всверли-ваясь в мозг… надували рукава косоворотки… присобачивали к лопаткам воздушный шар… проникали в человеческие кости, как в птичьи… на секунду ему показалось, что летит он в тартарары… действительно, его крепко шатану-ло на палубе… раскрыл рот от ужаса… в рот сразу набился ветер… замахал руками в поисках опоры… но тут его взял, слишком твердо взял под руку капитан теплохода… взгляд у капитана был откровенно брезгливым… так смотрит взрослый дядя на обкакавшегося в Госцирке мальчика… схватившись за надраенный поручень трапа, начав спускаться вниз, в каюту, к голеньким Верочкам, оглянулся… слишком мужественный капитан провожал его подобревшим, снисходительным взглядом… тогда он говнисто и сановно сказал: только не надо так смотреть, понимаете… не надо… есть не смотреть… – слишком издевательски-смиренно ответил капитан… через неделю он признался, что вредительски превышал скорость правительственного теплохода с целью… кажется… организации дальнейшей слежки за служебной деятельностью через иллюминатор главного редактора «Правды» товарища…
Что с тобой делать, сволочь?… Это Л.З. спросил сквозь зубы сознание, походя при этом на человека, полностью вышедшего из себя от неудачной ловли блохи с плохим характером… что мне с тобой делать, трижды ебаное свойство, понимаете, материи?… я же укокошу тебя… это еще в силах Мехлиса… укокошу…
Он удивился – в голове пусто, хоть шаром покати… пусто и спокойно… вот так… Мехлис всегда был хозяином своей воли…
Отходя от книг, пятясь от них с видом торжествующего победителя и затем повернувшись к ним спиною, он теперь напоминал возможным сексотам и, конечно, самому себе элегантного в своей якобы очаровательной, неотразимой жестокости дрессировщика цирковых львов, одолевшего зверскую неорганизованность, только что заклавшего рискованную голову в яростную, но послушно разверстую пасть, подержавшего ее… понимаете… там… в пышущем адски тоскливым безумием пекле… затылок – на бестрепетном язычище… лоб – под остриями пары клыков… в ушах – рык утробы… запашок, понимаете, преисподней… мертвая тишина… время тянет резину… ебал я ваш Госцирк… но… взрыв в гнезде оркестра, и рев толпы поганой… ей кажется, что это она поголовно влезла во львиную пасть… это мой загривок всею онемевшею, обслюнявленной кожею чует еще взгляд растерянного чудовища… это я задом подтанцовываю на дрожащих ногах к десяти сверкающим, медным, пожарным ялдам, брезентовые рукава которых распирает от напора спасительной струи, как по утрам горячая водичка мочи пиписки мальчишечек…
Такого рода работа укрощенного сознания даже растрогала Л.З. Он шкодливенько ухмыльнулся, вспомнив, как страстно, как испорченно жаждал, будучи мальчишечкой, момента клыкастого отхватывания львом башки циркового хвальбы и как злобно он презирал потом льва за оскорбительное для царя зверей смирение и нереализованное преимущество… все-таки Мехлис еще тогда был очень сильной личностью… если бы все обстояло иначе, смог бы я, понимаете, добраться до мавзолея?… вот и возьмем себя в руки… дойти своими силами до вершины власти… это вам не прошвырнуться по цэпэкэио с дамочкой под ручку… все они – бляди… в этом буденная вша абсолютно прав… этого у него не отнимешь…
Проходя мимо «Портрета молодого человека» (Ван Дейк), привстал на носки, дотянулся пальцем до золоченой рамы, постучал по ней указательным пальцем, как любил постукивать на подчиненных при остервенелых разносах, и прошипел: только не надо так смотреть, понимаете… не надо… на Мехлиса так не смотрят… хм… подействовало… пусть подохнет в мучениях рябая гиена… мы еще наведем в партии и государстве порядок в последней инстанции…
Л.З., действительно, показалось, что он удачно превозмог очередную волну ужаса, что, может быть, самое жуткое уже позади… позади… нужно как-нибудь закрепить достигнутое… нужно продержаться…
Он, как каждый человек, стоящий на самом краю бездны и почувствовавший в приближении неминуемой гибели полную свою беспомощность, бессознательно тянулся к последней, к спасительной соломинке.
Всем нам известны счастливые и чудесные случаи многочисленных ответствий Высших Сил на безумные порывы последних человеческих надежд, сходящих, кстати, при мрачной неудаче в могильную бездну не иначе как только следом за человеком.
Вот Л.З. и дошел, в свою очередь, до необходимости молитвы. Правда, именовал он ее про себя «мольбою», поскольку память его крепко уцепилась за случайные слова в незнакомой, хоть и собственной книге… где мне, понимаете, взять ветры, когда он закупорил окна и дверь?… где?… кто не останется глух к моим мольбам и охотно выслушает мои клятвы, жалобы и желания… естественно, доставив их впоследствии по назначению?… то есть ему…
Л.З. с полной серьезностью – так всегда ведут себя одержимые и слегка «поехавшие» люди – начал обследование всех оконных рам и особенно форточки, в которую он выбросил вчера восемь… членов политбюро… сырков «Дружба»… лучше бы сожрал для поддержки сил в порядке борьбы с общей слабостью.
Но окна и форточки железно были притырены к рамам. Не проникало сквозь так необходимые сейчас щели… сколько жалоб идет в Госконтроль на низкое качество жилищного строительства, понимаете, а тут… ни струйки воздуха, не говоря уже о ветрах… почему Мехлис не древний человек?… где мне взять ветры… я вас спрашиваю?… берите за сквозняк всю мою антикварию-хрен-тикварию… дайте Мехлису сквозняк, и он, понимаете, перевернет состав нынешнего политбюро… сволочи… перерожденцы…
Вдруг Л.З. осенило. Обрадованный тем, что не успел при-шпокнуть сознание, он поставил один стул на другой под высокими антресолями, где были похоронены временно ненужные, но живые вещи. Верхний стул то и дело срывался с нижнего. Л.З. рычал на него от злости, как в детстве он порыкивал, выходя из себя, на непокорные чижики-пыжики-палочки-выручалочки… Снова ставил… Сам пару раз чуть не грохнулся… ах, чтоб ты уже врезался виском об угол и… все… везет же некоторым людям… академик Павлов умер, докладывали, во сне…
Л.З. не случайно вспомнил «этого верующего специалиста». Он сам себе напомнил человекообразную обезьяну, не то что древнего человека, ставящую так и этак кубы, для того чтобы достать кончик манящего банана…
Наконец, чудом не свалившись с пирамиды, достал-таки с антресолей заграничную штучку – подарок видного шпиона Абеля. Это был электровентилятор последней, самой совершенной конструкции «Дженерал Электрик».
Видный шпион Абель не мог сидеть без дела и в перерывах между кражами ядерных секретов занимался безобидным любительским шпионажем. С увлеченностью многосторонне развитого интеллигента тырил у промышленных фирм чертежи и образцы различных бытовых приборов – холодильников, стиральных машин, сексуальных вибраторов, электрозубных щеток, замысловатых биде, посудосу-шилок, дрелей и прочих новинок цивилизации, то есть все, без чего, по убеждению этого коммуниста-романтика, советский народ-первопроходец не сможет удовлетворять свои потребности в недалеком светлом будущем. Стырив, отсылал обходными путями видным членам партии и правительства, поскольку те одной ногой, а подчас и двумя сразу, уже стояли на заветных фундаментах новой социальной формации, любезной душе видного шпиона.
Так вот, Л.З., по-обезьяньи соскочив с пирамиды стульев, хотел включить «Дженерал Электрик» в советскую сеть, но американская плоская вилка не лезла… в советскую нашу круглую розетку… что, понимаете, делается… до чего дошла разница между двумя мировыми системами…
Л.З. энергично, но, на взгляд со стороны, как совершенная развалина, направился в кухню, взял золлингеновский ножище… а не проще ли приставить конец к сердцу и пасть грудью на клавесины?… о нет, Мехлис уйдет, хлопнув дверью… отхватил одним ударом плоскую американскую вилку от провода… вот так бы… лично… своими руками… как бешеной собаке… и не ему одному, понимаете… кое-как зачистил концы и воткнул их в «нашу» розетку. Сам сел на корточки перед вентилятором. Поза была явно молитвенной, то есть – показная застенчивость обывателя перед наглейшею просьбой с еле скрываемой обидой за ее вынужденность. Сел и, в поклоне перед подношением видного шпиона, включил прибор светлого будущего на полную мощность. В розетке вмиг возникло сверкающее шипение… это… тоже выход из положения… обвязаться голыми проводами – и в ванну… нет… неприятно…
Л.З. догадался перевести вертушечку со 120 вольт на 220… тут мы ушли от них далеко вперед на целые 100 вольт… не шутка… невозможно отрицать наши достижения…
Снова воткнул подгоревшие концы… запах, понимаете… и, неистово отгоняя тень набегающего на сознание ужаса, отмахиваясь от словечка «крема…», рухнул на колени, вновь повернул ручку на полную мощность. Страсть его искреннего устремления к разрешительной мольбе была такой самозабвенно-бурной, какою бывает тончайшая ложь талантливого мошенника, умеющего внушить не только своим лопоухим жертвам, но и себе, что вся нагороженная чушь есть истинная правда…
Л.З. даже не заметил, как бесшумно крутанувшиеся лопасти забили его глаза, нос и рот серым смерчем пыли – отвратительным веществом, которое Время с непостижимым садизмом собирает в адском промежутке промеж жизнью и смертью, в пространстве тлетворного, подолгу не дозволяя ему ни окончательного исчезновения, ни возвращения в круг живой природы на каких-то никому не ведомых новых началах…
Свежие ветры воздуха тут же вымели толпу серой пыли за спину Л.З., и он точно так же, как древний человек, верил, что ветры не останутся глухи к его мольбам, что они охотно выслушают его жалобы, клятвы и желания и тотчас доставят их по назначению… С его порозовевших от надежды губ путано и бестолково срывались звуки жалоб… клятв… желаний… самоотверженно с юношеских лет… на всех участках… с вашим именем на устах… не щадя сил… кто не ошибается, тот… незапятнанной… никак нельзя заподозрить, понимаете… с новыми силами… куда партия нужным бросить… вплоть до окончательной победы над… ложь… ложь… ложь… в мыслях не допуская… лично возглавлю… хребет сионизма… возможности доказать… срывались в мольбе звуки желаний… жалоб… клятв…
И ветры, сомнительно отдававшие поначалу резиново-металло-пластмассовой вонятинкой «Дженерал Электрик», очень охотно доносили эти звуки по назначению, так что большое фото отретушированной хари, с личным автографом, сорвало снизу с кнопок, колыхало, приводило из стоящего положения в полулежачее… Ветры воздуха, не такие, как волжские, но сильные, плотные, озвученные ровным, мягким гудением умной машины, ухитрились высечь из замкнутых глаз молящегося мутные от пыли капли слез и гнали их к вискам, пока капли слез с памятным, щемящим холодком не увлажнили нежно уши… он, играючи силенками, опустил окно международного вагона… спецкурьерский пролетал без остановок… прекрасно было… раскулачив, понимаете… всю эту шатию-братию… возвратиться… доложить… максимальная раскулачиваемость… в процентном отношении к Украине… и вот так же зажмурить от ветра… мимо толп раскулаченных… тоскливых… голодных толп, отшатывающихся от безостановочного пролета «партийной стрелы»… недаром лица их землисто-черны и мертвенно-серы… не то что у комсомолии в трусиках… на Первое мая… Красная площадь… не щадя сил, Иосиф Виссарионович, готов к любому…
Воспоминание только поддало еще пущей беспринципности молитвенному рвению Л.З… согласен несовместимостью с членством… опозорив термидорианством… умоляю сохранить жизнь… уважения партийного стажа… с зачетом предварительной смерти… выставления тела… крема… похорон… стенографирования урны с прахом… кремлевской… красной…
Он заговорился до мычания… стуча зубами, повторял одно лишь слово, вобравшее в себя все остальные… у-умо-о-ляю… умо-о-о-ляю… Л.З., выходя из транса, совершенно четко сформулировал свою основную просьбу: «Прошу партию направить меня с испытательным сроком на смертельно опасную работу по ликвидации государства Израиль. Клянусь…» – и в тот же миг так чудесно был поражен откликнувшимся звуком «вертушки», что не сразу подошел к волшебному аппарату… Затем не подошел, а подполз к нему, за неимением сил, и, удерживая рукою бешено стучавшее сердце, поднял трубку. Услышал голос Сталина… его голос:
– Сегодня мы с Маленковым и Хрущевым принимаем представителей арабского народно-освободительного дви жения… Это будет важный и вкусный обед. Мы надеемся услышать твое мнение относительно организации эффек тивной системы народного и государственного контроля на территориях, освобожденных от сионистского и колониза торского владычества. Заодно обсудим планы твоего выз доровления.
Сталин говорил все это сравнительно долго. Л.З. шатало от счастья. Он с трудом сдерживал спазм рыдания, готовый вырваться из глотки, хватал воздух ртом, не зная, что ответить, а когда собрался, услышал вдруг свой голос:
– При всем моем желании, Иосиф Виссарионович, я физически не в состоянии быть на приеме, а тем более на обеде. – Он, превозмогая мучительную раздвоенность, хотел добавить: – Мой пламенный привет арабским товарищам. – Но вновь был опережен:
– Слабость в ногах? Сухость во рту? Запотевание лица и ладоней? Перебои сердечной деятельности? – Спазм благодарности за братскую заботу Вождя, услышавшего-таки мольбы жалкого партийно-ошибшегося червя, все же вырвался в трубку «вертушки» из уст Л.З., и пришла тут же на ум ответная, полная безграничной признательности фраза, но голос снова встрял в важный разговор.
– Все вместе взятое по одному делу, извините за повторение вашей замечательной шутки… Аркадию Райкину до нее, понимаете…
Пока Л.З. молниеносно прикидывал, каким одним из двух Мехлисов он является, в ушах у него оборвался конец разговора.
– Ну что ж… Поговорим и закусим с арабскими товарищами без тебя…
– Приятного вампиршества…
Именно в такой ужасно каламбурной форме воспринял Л.З. свои последние слова, произнесенные каким-то другим Л.З., но подумал, что Сталин… слишком туговат на тонкий юмор… если Мехлис проглядел в фразе какого-то случайного вампира, то как его заметит Сталин?… наоборот, заметив, непременно попросил бы повторить… да еще несколько раз… пока не довел бы до унизительного изнеможения.
Сталин проделал однажды эту шутку с Л.З., когда тот по-муравьиному притаранил громоздкий анекдот на серьезное совещание, затрагивавшее демографические проблемы в связи с возможным резким уменьшением народонаселения СССР в наступающем, 1937 году. Л.З. обнаглел тогда до того, что ухитрился доверительно-фамильярно нашептать Сталину этот анекдот во время выступления Н.И. Ежова. Сталин терпеливо выслушал грязную, бездарную шутку. Попросил повторить. Мехлис повторил, побывав на седьмом небе от такого неслыханного знака расположения сдержанного на ласки Хозяина. Сталин невозмутимо попросил повторить еще раз… Затем еще, еще и еще. Л.З. побито и вымученно повторял на глазах присутствовавших, обративших постепенно внимание на какую-то странную заварушку в президиуме совещания. Н.И. Ежов прервал выступление. В зале была мертвая тишина. Л.З. повторил анекдот в тридцать седьмой раз. Тогда Сталин негромко сказал:
– Пусть товарищ Мехлис повторит все это тридцатьвосьмой раз с трибуны совещания.
Л.З. поплелся на трибуну, вспотев до ниточки и чуя пустоту полной затравленности под ложечкой.
– Товарищи, – туповато начал он, – разрешите доло жить нашей родной коммунистической партии и лично до рогому отцу, другу и учителю – великому Сталину (бурные, продолжительные аплодисменты, все встают), – в паузе Л.З. подумал: «Это – агония… затем – расстрел…» – раз решите доложить, что к императору Екатерине Второй при шли в гости ведущие товарищи: Пушкин… (возглас из зала: «Какой конкретно?») поэт Александр Сергеевич Пушкин и лауреат всесоюзных и международных конкурсов скрипач Борис Гольдштейн, прозванный за свое мастерство Бусей. Время тогда было горячее. Царский трон дрожал от натиска войск крестьянского маршала Емельяна Пугачева. Монарх, не увидев вдруг дорогих гостей, испугалась народного гнева и заорал: «Пушкин… Пушкин, где ты, где ты?…» Поэт находчиво ответил царю: «Я и Буся под столом…»
В гробовом молчании Л.З. пригубил глоток водицы из плебейского графина, и жваканье его зубов по краю стакашка слышно было в партере и на бельэтаже совещания. Вдруг Сталин, трясясь от беззвучного хохота и смахивая рукою слезы с уголков глаз, подошел к трибуне – Л.З. выдавило с нее – и сказал:
– Я и Буся… под столом… Юмор, товарищи, хорошая штука, но давайте вместе со всем советским народом… не под столом… (Бурный, продолжительный хохот, заглушае мый овациями всего зала. Все встают.)…с тем, чтобы наша социалистическая Родина обогнала по приросту народона селения такие быстро размножающиеся страны, как Индия, Китай, после неторопливого затихания классовой борьбы с троцкистско-бухаринским блоком коммунистов и беспартийных. (Бурные аплодисменты, переходящие в овацию. Крики: «Даешь!», «Кормчему – слава!», «Утрем китайцам сморкало!», «Смерть врагам народа!».) Позволительно спросить: почему товарищ Мехлис мог модернизировать монархический анекдот и поставить его на службу СССР, а Наркомат тяжелой промышленности до сих пор не может модернизировать оборудование, доставшееся нам от царизма? (Реплика тов. Орджоникидзе из президиума совещания: «Оборудование безнадежно устарело».) Ленин учит, товарищ Орджоникидзе, что безнадежно устаревают только некоторые руководители. Хорошее оборудование не стареет… (бурные аплодисменты), тому пример – гильотина, день рождения которой, надо полагать, торжественно отметит весь наш народ в наступающем, 1937 году. Считаю совещание закрытым…
О, в каком изнеможении от унижения был тогда Л.З., и какое он испытал тогда же ни с чем не сравнимое, счастливое потрясение – загнан был по уши плевками и публичным глумлением в тоскливое зловоние могилы и тут же вознесен из нее сызнова на вершину власти да к тому же еще в ореоле доверенного любимчика Сталина и партии… как он, понимаете, умел разговаривать с народом… этого Мехлис отнять у него не может…
Адски ужасное унижение Л.З. вспомнил с подробностями, как бы смакуя его, потому что оно спасало от чувства раздвоенности сознания. Но нельзя же прокручивать подобные потрясающие воспоминания по многу раз, как пластинку Утесова «Марш веселых ребят» или «кукарачу»…
И когда стихли в памяти бурные, продолжительные шорохи крыльев нетопырей, утробное урканье молодых посредственных шакалов и гиен с глазами, залитыми до зрачков кровью и гноем лозунгов, когда пронеслась по партеру, по уши в галстучной крови рабочих и крестьян, стая сталинских волчат, чтобы забросать почетный президиум свежими розами… пионами… сиренью, а прославленный анекдотчик, пряча физию в синеватые покойницкие гортензии, бурно отрыдал и почетно успокоился… в голове что-то еще пощипывало… покорябывало, словно патефонная иголочка в колдобоиночке заигранной пластиночки… чик… чик… чик… вампиршества… вампирше-ства… вампиршества…
Л.З., подавляя новую волну смятения, пытался сообразить: было все это эхом… того, первого разговора или, точнее говоря, галлюцинацией? – раз… его собственный голос звучал в трубке или сам он отвечал Сталину, а эхо, понимаете, всего лишь возвращало сказанное сознанию… субстрату сучьему? – два… сообразуется ли как-либо со здравым марксизмом момент неожиданного опережения устного речью угрюмой невысказанной мысли? – три…
Он внимательно огляделся вокруг – непонятно в поисках чего… Выключил вентилятор, сдерживая чувство признательности до выяснения смысла происшедшего…
Снова огляделся, как бы что-то мучительно вспоминая и сказал: «Ага…»
Сказав, строго прислушался. «Ага…» – повторило сознание, но Л.З. прикидывал: «ага» сказано вслух или это была всего-навсего мысль, а вот сейчас прозвучало само слово «ага»?… Если Мехлис говорит, то кто, понимаете, слушает?… но если Мехлис слушает, то кто из нас, понимаете, говорит?… это – раз… хорошо, пусть мы оба говорим и слушаем… позволительно спросить: кто из двух «Я» – Мехлис… беззаветно преданный… на всех участках… торжественные похороны состоятся после… в Кремлевской стене, а кто… безусловно, трудящиеся проходят мимо него… тут не может быть никаких сомнений в объективной, понимаете, реальности… как же без нее?… это смешно…
Л.З. явственно услышал похабное подхихикивание то ли его над собою, то ли себя над ним. Ах, блядище… ты думаешь, что у Мехлиса не хватит сил поставить субстрат на свое место? Хватит и еще останется…
Его мгновенно осенил простой и замечательный замысел. То есть Л.З. показалось, что это его осенило, тогда как на самом-то деле сознанию Л.З., отлученному от неких животворных источников, настолько омерзело одиночество и бессмысленные забавы с самим собою, что это стало наконец невыносимым.
Оно и подсказало Л.З. совершенно здравую мысль: нанести удар по субстрату, по серому веществу с тем, чтобы он – Л.З. – попытался таким образом… механически… это в наших силах… избавиться от навязчиво всенастигающего раздвоения… одновременно можно схватить к чертовой матери инсульт… провалитесь все тогда… кремируйте, понимаете, сколько вам влезет… плевать… провалитесь вместе с похабами Верками… грязные бляди…
Л.З. бросился на диван с высокими кожаными боками и свесил вниз голову. Свесил низко, так что кровь враз прилила к ней, заколола тысячами тупых иголок в висках и в затылке, как это бывало не раз во время легких и тяжелых кризов, в глазах заволновалась тьма, потом зарябили в глазах белые колечки, желтенькие искорки, оранжевые шпилечки… думают, что Муссолини очень мучался… Муссолини имел легкую смерть…
Л.З. показалось, что к нему возвращается чувство монолитного единства с… удар подождет… инфаркт тоже… Мех-лис еще поборется… посмотрим, кто из нас раньше…
Прилив крови к голове только эффективно освежил серое вещество…
Он подумал, чем бы еще вдарить по субстрату, чтобы не рыпался со своей хамской первичностью?
Только назло ему сел в кресло, развернул «Правду» и насильно принудил глаза к чтению. Повернулся спиной к лампе, чтобы не просвечивала с первой полосы чертова фотография в черной рамке с востроносым двойничком. Пробежал заголовки, многие из которых он лично сконструировал, будучи… «Выше знамя соцсоревнования», «Оголтелая реакция ООН на мирные советские предложения», «Всенародному подъему – новую ступень».
В сером веществе мгновенно что-то засмердело помимо воли Л.З. Защекотало десны, как бывало раньше… в канун слюноотделения, стянуло защечье, но – ни слюнки. И сразу же – снизу подхватило и, выворачивая, согнуло в спазме рвоты. Но Л.З. не сблевал, а какой-то хрипящий, раздирающий пищевод звук исторгнул из себя и отдышался… ага, проститутка… вот тебе еще… понимаете… ы-ы-к… «Доброй славой на Кубанщине пользуется…» ы-ы-к… «Покончим с потерями зерновых перед посевной»… «Дню Советской Армии – достойную встречу»… «Погода? Нет – бесхозяйственность»… «Тысячи тонн проката – в трудовую копилку»…
Он сполз на пол, склонился над газетой в позе нормально блюющего с перепоя товарища, и спазм за спазмом продолжали выворачивать его нутро, когда взгляд выхватывал черные червячишки фраз из заголовков, столбцов, статеек, сообщений, опровержений и прочей газетной советской отравы.
Серое вещество, естественно, не могло исторгнуть лично из себя скопившееся в нем за три с лишним десятилетия омерзительные миазмы советской партийной фразеологии, трупные яды тысяч слов, погубленных и потерявших достойное, первоначальное значение, не могло серое вещество выблевать нахимиченный ублюдками пропаганды и агитации изуродованный синтаксис, штампованную из живого словесного вещества ложь, отдающий низким сероводородом пафос, резиновое говно критики в адрес… не могло больше серое вещество вынюхивать в «подвалах» источенные, гнилостные зубные протезы Грибачевых, Заславских, Со-фроновых, Ратиани – грязного легиона деловитых убийц Языка. Языка, настолько изначально благородного, что в этот вот миг, несмотря на ненависть к его мертвым и живым убийцам, мы с вами чувствуем абсолютную недозво-лительность мстительно обезобразить похабные имена, написав их с маленьких букв, поскольку в этом случае мы непочтительно отнеслись бы не только к прекрасным законам Языка, но и к различимым сподручнее всего именно в нем основаниям нравственности… ы-ы-ык… ы-ы-ы… Мехлис умеет вырвать… но это – что-то другое… ы-ы-ык…
Он уже был не рад, что ввязался в единоборство с субстратом. Проклинал, выворачиваясь и не получая облегчения… все ваши передовые… гниды… из зала суда… сдохните… происшествия… фельетон… каждый спазм выдавливал глаза… сил не было стоять даже на карачках… наконец организм, смилостивившись над самим собою, дозволил исторгнуть из перекореженного чрева нечто до того жуткое – живой ошметок то ли бронхов, то ли еще какого-то органа, забивший было чуть ли не на смертельный миг гортань, что Л.З., очухавшись, поклялся вообще не брать больше газету в руки до конца своих дней… грязные проститутки… Мех-лис лучше вас знает… ы-ы-ык… что такое «Правда»… ик… «Коме…»
Скомкал газету вместе со своим кровавым ошметком. Пополз в кухню. Выбросил в помойку. Дотянулся до крана – ни капли… если бы Мехлис мог это предвидеть… можете быть уверены: он давно бы уже был основным резидентом всех империалистических разведок вместе взятых… передавал бы к чертовой матери… все секреты… все протоколы… все проекты пятилеток… все планы повышения и понижения цен… вы бы у меня повертелись жопами на политбюро… все оборонные планы… всех шпионов… все… проклинаю… если так поступают с Мехлисом, то я – враг… очень серьезный враг…
За полстакашка воды Л.З. отдал бы сейчас всю свою награбленную коллекцию оружия и прочий антиквариат. Итут субстрат, редко, к сожалению, умеющий брать себя в руки, подкинул самому себе в мертвую пустыню одиночества издевательски-прохладительный миражик с киоском «пиво-воды», с Верочками, сдувающими напомаженными губками пену с «Жигулевского», с бочкового… Госконтроль за этим следил… и рядом с Верочками – Л.З., изнемогающего от сладчайшей летней жажды, но удерживающегося от первого глотка… чтобы – на взводе… на взводе… как в кроватке, понимаете… он чистит воблу, похабно закрывая глаза от узнавания в солоноватом запашке шкурки… сглатывая слюнки от предвосхищения наслаждения… пивко… пивко…
Это видение привело Л.З. в решительное неистовство. Ведь серое вещество – большей частью по своему природному назначению, но иногда и по зловредности – не функционирует совершенно изолировано от нервно связанных с ним печени, прямой кишки, желудка, ноздрей и даже пальцев левой ноги, которые, благодаря счастливой отдаленности от руководящего центра, зачастую очень подолгу не принимают никакого участия в духовно-интеллектуальной суете организма, а потому и выглядят, если их оставляют в покое, словно замшело-заспанные провинциалы с корявыми «будками» либо как пятерка спеленутых и духовито-запревших сиамских близнецов…
Так вот, серое вещество, повыясняв отношения с тем, что служило ему всю жизнь тлетворной отравою, задело впрямую и желудок, и диафрагму, и вкусовые рецепторы, и кишочки, растревожило спазмами рвоты даже такую далекую от сложных задач пищеварения часть тела, как хладная и невинная мочка левого уха. Л.З., как всегда, потеребил ее – бешено захотелось не только пить, но и жрать…
Жуткая жажда и волчий аппетит мучали страшней мыслей о… плевать… если там новейший яд… плевать… не каждому, понимаете, удается съесть перед… семги с калачом… сначала пивко… воблу на потом…
А образ севрюжки со сладкими, мягонькими хрящиками посередке каждого кусочка, окруженными золотистым жирком, вызвал в сером веществе такую горячую, жадную волну сознания, что оно в случае надобности безболезненно отдало бы за краткое лакомство руку, пару ног – все, короче говоря, кроме одной, калачик хватающей конечности и, разумеется, ротового отверстия…
Л.З. бросился в коридор. Удивляясь, что с таким трудом несет небольшую передачу, не поставил ее на стол, разложил сверточки прямо на полу – и набросился… какие там на хер яды?… эти яды Мехлис может жрать всю жизнь…
Пиво прямо из горла и калач с севрюжкой, с балычком и с семгой, а потом корочка калачика с ветчинкой, с языковой и с любительской опьянили Л.З.
Он начал уже отдирать милую кольчужку от воблочки, потягивая пивко, но вдруг зевнул. Зевок был каким-то подозрительно незнакомым, с каким-то вычурным выворотом скул и сбором переносицы в пощипывающую гармошку, с болью в уголках губ… ну что ж… не каждому, повторяю, удается… хорошо, что без… но кто из нас?… плевать…
Л.З. еще раз зевнул также незнакомо, потянулся в изморе и сладчайше начал отбрыкиваться от действительности, растянувшись здесь же, на полу, ничего не подстелив под голову, и с одной-единственной мыслью… вот так заснуть… не проснуться к чертовой матери… скажу только спасибо, понимаете, партии и правительству… перерожденцы… срань подтележная… ряб… в случае пробуждения не забыть включить «Новости»… времечко, мать вашу ети…
Дремал он всего несколько минут, потому что после такого рода закусываний, происходящих в нервозном состоянии, многие двигательные органы тела, подзакусив, чуют прилив энергии и сил. Им охота походить, подергаться в отдельности, повставать или отправиться всем вместе к дамам. Они горячо протестуют против попыток серого вещества, желающего забыться и заснуть, склонить и их к бездейственному убийству времени и дерзко вступают в группу сопротивления самодержавному субстрату.
В такие вот минуты, вынужденно являясь тихим, смурным полем враждебного противоборства различных своих частей, вздремнувший, но непроспавшийся человек являет собою зрелище поистине антисоциальное, жалкое и опасное одновременно. Это совсем не тот случай, когда активно бодрствующее сознание нудно и жестоко подстегивает рабочие члены организма, заставляя их подвижнически или рабски что-то делать, как-то дергаться, непонятно куда влагаться, идти, ползти, бежать, стоять, неметь, потеть, мерзнуть, нагибаться, восходить на… и прыгать с… Это совсем не тот случай.
Гордо, а порою и жестоко бодрствующее сознание, одолев сопротивление косных членов, придает человеку вид выстраданно-победительный, волевой, стоический, хотя весьма усталый или обалдело-растерянный.
Но когда косным пяток минут тому назад членам взбрело вдруг в энергичные мышцы, жилочки, хрящи и кости поиграть силушкой или почесаться с поковыриванием в носу, что всегда сообщает людям вдумчивым, как, впрочем, и легкомысленным, хрупкое чувство возвращения в блаженство каменной эры, а сучье сознание назло затягивает в полуболотную современную дрему – вот тогда человеком овладевают демоны обидчивости, капризности, надругательства над окружающими людьми и вещами, а также демоны непредвиденного разрушения существующего порядка…
Л.З. в странном возбуждении вскочил с бухарского ковра. Оглядел окружающие его вещи так, словно видел их впервые, пораженный их очевидной ненужностью… какой буфет?… какая, понимаете, еще «горка»?… хватит с нас ленинских сифилисных горок… что-о-о?… зачем картины?… почему скальп раввина?… Мехлис прекрасно обходится без стола…
На секунду отнес непонятную реакцию на привычный, никогда не раздражавший быт к коварному действию сталинских ядов, которых он явно перебрал с закусоном, но странный подзадоривающий зуд отвлек от опостылевших страхов.
Тогда Л.З. схватил висевшую в скрещении со старинным мушкетом доисторическую дубину – конфискована при захвате на месте раскопок антипартийной археологической экспедиции – и отметил, что дубина словно специально выточена для его правой руки… плевать… если меня… то нечего им тут, понимаете, громоздиться… мещанская мразь… а если я… победю?… побежу?… обойдемся без них… плевать… можно жрать и спать на полу…
Ни колоть дров, ни обтесывать камень, ни вбивать сваи и пасынки Л.З. не умел, но размахнулся он так обученно и так врезал с ходу по граненым стеклам породистого буфета, что первым делом пожалел, что этого ударчика не видит Буденный. Затем врезал еще раз, перебил выточенные, инкрустированные стойки, так что с полок посыпался китайский фарфор… интересно, знает ли Мао об издевательствах над Мехлисом рябой проказы?… не заметил, как поранил босые ноги осколками стекла… начал валить полуубитое тело вещи на пол…
Свалив, утер пот со лба, вздохнул первый раз за несколько дней полной грудью – благотворно сказалось расширение сосудов от физического труда – и взялся за столовый стол со стульями… до основания, понимаете, а затем мы… Стол сокрушить до основания не удалось, но Л.З. исколошматил чудесное старое дерево до неузнаваемости, да еще искарябал вдобавок черенками битой посуды… Стулья просто брал за ножки, отложив дубину в стороночку, и бил спинками о подоконники, пока спинки не оставались в руках, а сиденья и ножки не разлетались… понимаете, к чертовой матери…
Он буквально опьянел. Выходить из этого состояния… не может быть и речи… Мехлис знает, что он делает… Наоборот, страх, что состояние это может не возвратиться и он останется в нескольких тупиках сразу, не имея возможности выбраться даже из первого, прибавлял Л.З. самозабвенного бешенства…
Был даже особенный восторг и дрожь вдохновения, когда, сорвав со стены «Портрет молодого человека», он топтал его славное, живое лицо окровавленными ногами… попускай, сопляк, кровавые нюни… и не надо так смотреть, понимаете… не надо… попускай… молчать… что-о?…
Сбегал за бритвой и – откуда только бралась урочья сноровка – «пописал» опасною «мойкой» по глазам… по глазам… по губам… от виска до виска… вы у меня досмотри-тесь…
Продолжал «расписывать мойкой» все, что можно было изрезать и расковырять, а вспарывая подушки, рычал… еврейский погром… понимаете… должен быть делом самих… так называемых… евррреев…
Порезал любимой бритвой руку и пришел в еще большее бешенство… ты?… порезать Мехлиса?… вставил безжалостно лезвие в трещину стола и сбоку оттянул его ножкой стула… Половинка, хрупно звякнув… тихонько взвыв, отлетела в сторону… сталь, называется… сссво-лочь…
Когда порядком устал, принялся за методичное разрушение различных ценных и обыкновенных вещей и вещиц. Особенно приятно было класть на пол мраморные статуэтки – и дубиной по горлу… чик… вас, гражданочка, больше нету… все вы бляди… бляди…
По бронзовым лошадкам Л.З. колошматил просто-таки с упоением, воображая, что выводит из строя конный парк усатой мандавошки. Колошматил, пока лошадки не превращались в каких-то полукляч и испоганенных раскоряк.
Но полноту кайфа, как теперь говорят, Л.З. схватил от убийства дедушкиных часов. Ростом они были выше его. Это всегда почти раздражало, но раньше не мириться с этим было бы нелепо… хватит, понимаете, тут ходить… я что-то сказал?… выбил сначала дубиной стекло замечательно стройной двери, прожившей с механизмом такую добрую, близкую, достойную жизнь… повис на ней, сорвал с петель, отшвырнул в сторону… потирая руки и натурально урча, оторвал маятник… старые часы продолжали идти, но это уже была не походка, а дергающееся семененье… Л.З. зашел сзади, поднапрягся… Часы рухнули лицом на пол, но не испустили дух… Он перевернул их кверху циферблатом, что-то вздрогнуло в сером веществе, вспомнившем первое знакомство Левочки с часами… завороженность их усатой, таинственной круглолицестью… две черных родинки, куда его ручонка так и не смогла воткнуть громадный ключ… ци-фирьки на чистом белом лбу… не напоминать, понимаете… Мехлис не любит, когда ему напоминают… вгляделся с ненавистью в самую дальнюю память… колошматил с вывертом, пока часы продолжали идти, а затихнув, вдруг начали бить… бить… бить… и били ровно… с изысканнейшей манерой ожидания отдаления от себя предыдущего «бо-омм»… били ровно… словно не были жертвой человеческого насилия… так, возможно, билось бы сердце в груди самого убиваемого людьми Времени, когда бы Время не было таким… относительным… били ровно… и Л.З. бил… бил… бил… били ровно… столько, сколько били всю свою жизнь каждый положенный час…
Но последний бой… двенадцать раз… заполнил пустыню в этот день вторично. Обезумевшее существо, саданув дубиной по лицу, отбросило стрелки назад… вперед, понимаете, время… вперед – так оно порыкивало…
Внутри механизма вдруг с живым криком сорвалась не избежавшая всего завода пружина… тихонько, но судорожно скрежетнули… звякнули зубьями колесики… тикнуло… часы хотели пойти, но не могли… все…
Тут Л.З. спохватился… который, кстати, понимаете, час?… что у нас сегодня?… минуточку, минуточку… товарищи, сегодня же у нас репортажикус из Колонного зальца… фу-ты ну-ты…
Довольный тем, что не успел «размандячить телик», Л.З. расчистил место на полу от стекла, деревяшечек, обломков, лоскутьев от уже непонятно чего. Включил. Стоять у него не было сил. Прилег… не опоздал… чтоб вам всем… прохиндейская мразь… Диктор что-то вякнул, потеряв якобы возможность сдерживать волнение насчет… доложили центральному комитету и лично… дальнейшего освоения… необходимого Родине вещества… Л.З. послышалось… успешного раздвоения существа…
Вырвал звук к чертовой матери. Смердение языка, им же отчасти отравленного, было нестерпимо… все прекрасно понятно без звука… додумайтесь, сволочи, без Мехлиса до нового почина… тьфу… беззвучная пропаганда и агитация… молчаливость соцсоревнования… ы-ы-к… размаха шаги, понимаете, саженьи… ы-ы-к…
Наконец по пластмассовой роже диктора Л.З. понял, что сейчас… Все же включил звук… из лебединой, понимаете, песни слова не выкинешь… с беззаветной преданностью… на всех участках… организаторские способности… отмечен наградами Родины…
Камера оператора выхватила на миг из веночно-цветоч-ной каши его… мое?… его?… лицо… ничего страшного… толково… этого у меня не отнимешь… неужели нельзя показать подольше?… и тут, понимаете, спустя рукава… в почетный караул встают видные деятели партии и государства… ученые… композиторы… руководители московских предприятий… я их ебу, понимаете… ебу… где семья? Почему Мехлис не видит семьи? Опять показуха сидит на чернухе и очковтирательством подгоняет?… извините, товарищи… тысячи москвичей и гостей столицы оплакивают… вместе с семьей покойного… где это вы видите, что они оплакивают?… посмотрите на эти хари – нескрываемое удовлетворение… не слишком ли спокойна семья покойного?… народные артисты Николай Крючков… Борис Андреев… Петр Алейников… известные антисемиты… что им стоит излить слезу по высшей ставке?…
Л.З. ворчал так придирчиво, потому что отмахивался от вновь наседавшего ужаса. Его нисколько не взволновал вид семьи – камера бегло скользнула по лицам близких… ни тебе крупного плана… ни минуты, понимаете, прощания… как бы то ни было… бок о бок с супругой…
Ужас от предчувствия неминуемого явления одной невыносимой мыслишки все усиливался… Мыслишка эта даже казалась старой, но навсегда похороненной знакомой… Л.З. скрючился… втянул голову в плечи… вот-вот настигнет…
В этот момент в толпе прощающихся с ним трудящихся, но ближе остальных к «очку» камеры, Л.З. увидел… этого не может быть, товарищи… что же это такое?… как?…
Несомненно, по экрану проплыли Верлена и Верста, скашивая, по мере приближения к утопающему в цветах… и удаления от него же, четыре своих глаза… в руках авоськи… после Колонного пойдут, суки, в Лубянский гастроном…
Ни мстительного злорадства… ни последней издевки… ни глубокой, тем более, скорби… ни остолбенелости напряженного любопытства, столь родственно свойственного человеку при взгляде даже на мало знакомый, а то и на вовсе чужой труп, различить в выражениях лиц страстно обожаемых любовниц Л.З. не смог, хотя сорвался с пола и чуть ли не приник к экрану… вылетела из него голубенькая искорка разряда и напугала… он подался… остановить, окликнуть… внести ясность в… завтра… с прахом в Кремлевской стене… не жалея сил… в подготовке к весеннему севу… в закрома Родины… проклинаю…
Л.З. хотел размозжить телик… к чертовой матери… значит – арестованы… просто продали… скорее всего, продали давно… работали на двух хозяев, о-о, наперсницы, понимаете, разврата… нет – вы видели этих блядей, которые нахапали для себя и своих паскуд миллионы?… злоупотреблял служебным положением… на всех порученных участках… разве после этого стоит жить?… с другой стороны… в честь погибших отца и матери бляди не преминули бы внешне выразить яркое внутреннее глумление с красноречивым пританцовыванием над трупом покойного… Мехлис умеет формулировать… уж этого у него никто не отнимет… проститутки… панель… типичная панель… с другой стороны… Сталин правильно учит: перед тем как спросить «что делать?», задайте себе вопрос «для чего?»…для чего все это, товарищи?…
Тут чуялась не тень спасения, но возможность помозговать на эту тему, однако Л.З. не мог не возвратиться к той невыносимой мыслишке с тем, чтобы… покончить раз навсегда… при любом исходе поповщина недопустима… Мех-лис не тот человек…
Хорохорясь, он изнемогал от навалившейся жути немыслимого подозрения – неприятно припомнился стиль философских дискуссий с заранее предрешенным результатом, происходивших некогда в кабинете главного редактора «Правды» и в просторном зале теоретических конференций Главполитуправления Красной Армии…
Л.З. был тогда одним из зачинщиков всесоюзной борьбы за полное изгнание из родных языков советских людей – людей нового типа – вводящего в ряд существенно-вредных заблуждений поповского понятия и слова душа… можем ли мы допустить, чтобы… такой же анахронизм в эпоху торжества марксистского, как… несовместимо со всеобъясняющим материализмом, который… не только, но и… в бухаринской «Правде», просочившееся, как, например… душевное равновесие… от души выдали на-гора… вложить душу в порученное дело – долг каждого бойца продотряда… душа партработы на местах… позволительно было спросить себя… и мы никогда не сбросим с разума тяжкого ига веков, если… начинать надо сегодня же, потому что язык есть у каждого… партия ждет, что… не только не держать за зубами, а в частных случаях допускать, но конкретно… врагам зарубить на носу… приучать с детских лет… нет души… эрго – не должно быть и слова… дуализм несовместим с дальнейшим… поручить в кратчайшие сроки… из всех словарей русского и других… лучший подарок к шестидесятилетию родного и любимого…
Одним словом, теоретическая работа, своевременно подкрепляемая рядом существенных мер по уничтожению души человека и души народов, серно кипела, пока ее не сняли с повестки дня серьезные усилия партии по укреплению дружбы с фашистской Германией.
Л.З. даже одернули сверху за увлечение теорией, но уцелевшие старые большевики при встречах с ним по-партийному жали руки и похваливали… вы это, Лев Захарович, отдубасили, как Ильич… ха-ха… считаем остракизмирование словечка «душа» шагом вперед… безусловно – историческое… бэ-зус-ло-вно… это – победа партии… резкий подъем уровня философского… дожили наконец вопреки…
И вот, изнемогая от жути очень серьезного навалившегося подозрения, Л.З. спешно общупал свое тело… неужели и тут дал маху марксизм-херов-ленинизм сраный… в порядке головокружения от?… пощипал мочку уха, которая служила всю жизнь чутким средоточием ряда чувств… заглянул в штаны… погладил дряблые ягодицы… понюхал подмышки… объективно, понимаете, выходит, товарищи… если там… в Колонном тело, то… нонсенс, как сказал бы Ильич… зачем душе муде и волосы под мышками?… попахивает неразрешимой анатомией в духе… нельзя не отметить, что в этом случае все встает на… Гегель, оказывается, прав, а… интересненько, понимаете, столько лет… нет еще одного белого пятна… сейчас бы взять самого сифилисного паскуду за бороденку, тыкнуть в меня носом, тыкнуть – и тыкать, тыкать, тыкать сопаткой философской мерзавца, вводившего с вредительской целью в заблу… партию и народ… лично Мехлиса… сволочь… тысячелетиями утверждали люди поумнее мстительного венерика из Сим…
есть… есть… есть… а он выкинул ручку… хамло… нет… нет… нет…
Уже не в силах успокоиться, Л.З. сидел на полу и возбужденно обмозговывал массу новых, причем «принципиально новых аспектов»… «действительного положения дел» и много чего иного «в преддверии практических выводов», как он про себя выражался. Правда, различные «благоприятные перспективочки», открывшиеся в связи с «непредусмотренным дуализмом», сразу же затуманивало «временно неразрешимыми противоречиями».
Впрочем, Л.З. сразу же страстно переустремлялся от бу-лыжноголового материализма к безбрежному простору субъективного… тут, понимаете, есть где развернуться с моими организаторскими способностями… идеализма…
В силу «номенклатурной бесплотности» ему представлялось возможным и даже необходимым незримо присутствовать на заседаниях политбюро. Присутствуя, он… бэ-зус-лов-но корректно… воодушевлял бы… когда нужно, смущал бы распоясавшуюся рябую харю… пусть шалеет от дальнейших подозрений…
Л.З. был человеком неумным, но и он не мог тут не призадуматься насчет природы подозрительности, кажущейся многим людям просто уродливой патологией человеческого характера.
Было так увлекательно, так занятно, как бывало при чтении фантастов, думать, что он – Мехлис – безусловно, не единственный невидимый наблюдатель, следящий за действиями рябой погани и остальных перерожденцев из политбюро. Никого, конечно, из посторонних. Только Маркс, Энгельс, Ленин, с оговорками – Плеханов, Троцкий и Киров с Николаем Островским… никаких Крупских… в гробу я видел эту базедову болезнь… А Сталин чует, но понять не может… Вот оно что! Вот оно что!
Представлялось, что вся эта компашка присутствует, непринужденно выполняя над зеленым полем стола заседаний, над взлетной полосой государственной и партийной, разумеется, мысли фигуренции высшего пилотажа… им-мельманчики… бочечки… штопорушечки… копия Дня авиации в Тушино… все допущенные обмениваются деловитыми, саркастичными, порою убийственно саркастичными… бэ-зус-лов-но, неслышными репликами… одергиваем, понимаете, вкручиваем мозги… вдохновляем… если бы до меня не присутствовали, то до чего бы уже рябая глистоперина довел страну, партию и народ?… а красный террор?… я так и спрошу душегубку Ильича: что вы, Вова, теперь скажете? Сик? Насикали, понимаете, накакали… время – вперед, видите ли…
Л.З. с искреннейшим сожалением и зачаточным чувством вины дотронулся большим пальцем ноги до искореженных стрелок часов. Поежился и пошарил глазами под потолком: померещилось, что дедушкина добрая душа с печальным осуждением… ну хорошо… хорошо… часы-усы… может быть, ты скажешь, что нам нужно время?… это им нужно время… а для таких «ходиков» мы еще не имеем достаточной жилплощади… люди ютятся в подвалах и спят друг на друге, понимаете… хватит им будильников…
С сожалением вновь уставился на разбитые прекрасные вещи, на бессмысленно уничтоженную мебель и посуду.
Итогом невеселого разглядывания было не нравственное сокрушение, что в принципе могло бы произойти даже с таким монстром, как Л.З., но похабно извращенное его сознанием, выстраданное всеми мудрецами мира чувство высшей соотнесенности. То есть некоторое освободительное оправдание варварству он нашел в вечном скептическом отношении человеческой мудрости к развратному обрастанию вещами и вообще бытом, в нелепом принесении чуда жизни и свободы в жертву всего тленного… ну хорошо… хорошо… Мехлис выпустил вилкой воздух из заграничного надувного вашего стульчака… главное, понимаете, посрать вовремя, а не усаживать и без того мягкую жопу… разнежились… разъездились… разодеколонились… разоделись… разлеглись… разожрались… распустились, понимаете… все-таки мы – коммунисты – совершенно верно лишаем народ всего ненужного… исторически тут не может обойтись без лишения народа необходимого, но…
Л.З. возвратился к парению над столом заседаний политбюро вместе со столь именитой компашкой. Он был всерьез взволнован правильным пониманием природы сталинской уродливой подозрительности.
Л.З. совершенно обессилел от долгой умственной работы. Он, собственно, и не был никогда человеком думающим. То, что принималось им и окружающими его людьми за труд ума и за ум вообще, было на самом-то деле искусным, хорьковым, кротовым, шакальим, нетопырским, змеиным, глистообразным и бактериальным мельтешением и изворачи-ванием в нечистоплотных лабиринтах советской власти.
Подумав о метафизическом с немыслимым раньше отрешением, как бы взорлив над несовершенством земной партийной работы, Л.З. вновь общупал себя. Подергал старинное траурное одеяние скорбящего гранда. Телесность и сукно с черным бархатом весьма смущали… позволительно спросить: зачем?… при чем тут, товарищи, все это… мясное… кожа… кости… шерстяная хлопчатобумажность?
Он лежа упивался блаженством дарованного вдруг покоя. Продолжать препарировать это чудное состояние было просто страшно. Страшно было спугнуть его неосторожными усилиями слишком что-то уж возбудившегося ума.
Чудное состояние не с чем было сравнить. Времени для него не существовало. Это чувствовалось физически. На пространство, напоминавшее комнаты музея с экспонатами революционных баррикад, было уже начхать. Тело словно улетучилось в эфир… зря отрицали… сообщая всему остальному умонепостигаемую легкость… за это, понимаете, не жаль отдать три внеочередных отпуска в Сочи… Открывалось что-то до того необозримое, незамутненное сутолокой буден – просто бескрайняя необозримость… целые горы ошибок… недочетов, понимаете… вопиющих недостатков… не единые противоположности… лицом к лицу с ярко выраженными противоречиями… дух захватывает от уклонов… перегибов загибов… загибов перегибов чаяний трудящихся в крайности блистательные перспективы развала сельского монолитного единства промышленности группы «А»… вангарда передового человечества… можно забыть… забыть… забыть… забыть…
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Он приснился себе стоящим на вершине власти, Седьмого ноября 1954 года по старому стилю и 0001 года по стилю новому, в первую годовщину конца предыстории и, соответственно, начала истории человечества.
Стоя рядом с величайшими вождями, мудро направившими ее ход именно в эту точку пространства и времени, Л.З. с чувством законного удовлетворения, от которого теперь уже навсегда был отбит тревожный привкус удовлетворения незаконного, принимал парад историков.
Совершенно голые историки, поигрывая умащенной маслами и помадами мускулатурой, держали над гордыми головами посрамленные чучела одетых с иголочки предыс-ториков.
Все чучела были замечательно сделанными по последнему, то есть по первому слову исторической техники, копиями всех тех, так называемых гениев, которые, внося свой крупный вклад в… тем не менее объективно тормозили поступательный ход косной истории к…
Л.З. являлся Высшим Ответственным Лицом (ВОЛ) за подготовку и проведение парада. Состояние его было неописуемо триумфальным. Но триумфствуя, он одними лишь руководящими взглядами направлял… приводил в действие… корректировал… способствовал… увязывал безотчетные усилия демонстрантов… доводя до…
Гармонию целого не сотрясала грубая пневматика сводных духовых оркестров, оставленных по распоряжению Л.З. за порогом истории.
Но, однако, на одном из скалистых отрогов Вершины Власти располагался скромный коллектив аккомпаниаторов нового типа. Буся Гольдштейн грациозно перебирал чистыми пальцами обеих ног струны шотландской арфы. Руки его были ничем не заняты, но чувствовалось, что они знают, куда себя девать, и из-за пережитков прошлого тянулись поковырять в носу, в ушах, почесать то одно, то другое. Нечеловеческой волей любимчик Сталина удерживал от всего такого свои освобожденные в борьбе нового со старым музыкальные конечности.
Молодой Эмиль Гилельс вел себя точно так же, как Буся, сидя над клавесином и с поразительной тонкостью бегая пальцами ног по белоснежной клавиатуре. Л.З. глянул в сторону Буденного, стоявшего рядом со Сталиным. Сам Л.З. расположен был до обидного ужасно близко от пропасти, всегда почему-то отвратительно соседствующей и непосредственно примыкающей к Вершине Власти.
Л.З. глянул на ненавистную ему фигуру усатого хамла и подонка. Глянул и понял, что Буденный всею силою своей кавалерийской воли удерживает себя от…пер-ды-ысто-рического… ха-ха – Л.З. хохотал во сне – пердежа, к чему маршал давно уже привык, изнывая от тоски в правительственной ложе Большого во время апробаций очередных балетных новинок и томительного ожидания расстрено-живания и разнуздывания кобылок кордебалета в домашней конюшне… Л.З. с замиранием сердца ожидал трагической развязки страшного борения вонючего антисемита с угрюмо-бурным напором внутренней стихии.
Вот сейчас Сталин раскурит трубку, не спеша попыхтит, нейтрализуя непочтительные миазмы военачальника, нажравшегося гороха, и влепит ему пощечину… сейчас… сейчас… На роже Буденного уже появился кислый сигнал – предвестник неминуемой капитуляции перед ничем временами не брезгующим Роком. По вечно загорелой этой роже пробежали предварительные тени вины и смирения…
Но… Буденный, что-то деловито шепнув Сталину и как бы получив от него «добро», вдруг резко направился, балансируя над пропастью, в сторону Л.З… Вот он встает с наветренной стороны, с правого фланга, похабно и гни-лозубо лыбится… Л.З. тут же переходит на правый фланг, оставляя Буденного на левом, со стороны подветренной, освобождая ему место на краю Вершины… Буденный вновь маневрирует… Сталин строгим взглядом одергивает обоих…
Левый ус Буденного мерзко щекочет правую щеку Л.З… Ус навек провонял дегтем, конским потом и кислой капустой… Л.З. умело задерживает дыхание, как некогда в детстве на уроках истории, когда он и еще один башибузук играли в газовую атаку, еще не вошедшую в арсенал военного искусства человечества.
Л.З. задыхается так, как наши организмы позволяют себе задыхаться только во сне… не хватает дыхания… близится полное удушье полыхания, к счастью, оборачивающееся во сне моментом пробуждения… не… хва… та… По углубленно вдумчивому лицу усатой сволочи пока еще только видно, что он сделал-таки беззвучно свое черное дело… Из спертой глотки Л.З. вот-вот готов вырваться натужный хрип первого крика… Мехлис скорее умрет, чем… Буденный наклоняется к Л.З. и шепчет с лошадиной губошлепостью: «В здоровом, понимаешь, теле – здоровый дух, как указывает етго… сивый мерин тохес. Ага?»…Л.З. готов погибнуть… отворить ноздри?… нет… нет… твердое нет… последний миг сопротивления…
И тут Л.З. слышит спасительный рокот десятков авиамоторчиков… Его замысел… К Вершине Власти приближается шумливая эскадрилья голеньких девочек старшего пионерского возраста. Они навевают волну аромата духов «Красная Москва» на шеренгу вождей… Волну свежести и всемирной надежды всех простых людей доброй воли… Собственно, свежесть эту и ласково-бодрящий ветерок, смывший к чертовой матери «здоровый дух» маршала, нагоняют серебристые пропеллерчики, невидимо вставленные и крепкие, розоватые пионерские попки… стремящие полет наших, понимаете, крыл… девушки, держа в лапках букеты полевых васильков и ромашек, напевают «А вместо сердца – пламенный мотор…» и подлетают все ближе и ближе…
Л.З. до того пьян от спасительного аромата и свежести воздушных волн, что тычет Буденного в бок и алчуще вопрошает: «Штучки?… Ага?» Мерзкий враг краснеет, поднатужившись еще разок, словно собирается с мыслями, не зная, что сказать, и ответно шепчет: «Отменное бабцо…» Казарменное зловоние тут же коварно настигает-таки затравленное обоняние Л.З. Это попахивает крушением всех надежд, но… К нему мгновенно подлетают, сделав переворот через крыло… как бывало в кроватке… Верлена и Верста – милые Верочки… вновь после горечи жжения в носу и гортани – щекочущая прохлада свежести… от телесной наготы и знакомого до боли, понимаете, родного запашка… легонько вспотевших… что уж тут говорить… в полете распутниц… Л.З. просто шалеет… с ужасом думает о происходящей у всех на виду стремительной эрекции и смотрит себе под ноги…
Это – очередное крушение всех надежд… Оказывается, все вожди, топчущиеся на Вершине Власти, облокотясь на полированный красный мрамор, одеты только наполовину… на верхнюю половину. Снизу ничего нет. Никакого намека на трикотажные кальсоны с выпертыми спереди, как у лошадей сзади, мослами, ни ситцевых безликих трусов – ни-че-го… дожили… вот до чего доводит партию осквернение завещания Ленина… Но ладно еще раздетость и босоногость. Ноги не мерзнут, потому что Вершина кое-как обогревается системой демократически централизованного отопления. Водяная жидкость гонится при этом снизу вверх от вечно живого, покоящегося в основании Вершины Ильича с целью дальнейшего подогрева кремлевских сирот. Ноги-то у всех вождей – вовсе и не ноги, а дикие копыта, покрытые грязновато-жидковатой сивой, гнедой, буланой, пегой и прочими щетинами. Только у Сталина… поставившего, понимаете, себя над партией и народом… нагуталиненные копытища донизу прикрыты густыми, как у породистых битюгов, чубами щетинищи… Но, что особенно удивительно, бабки-то у всех вождей разные… У брюхатого Кагановича – кривовато-тонюсенькие, словно у рахитичной антилопы. У Берии – тоже, но с какими-то грязными наростами. А вот у кащеистого Суслова – опухшие, слоновьи тумбы. Аккуратные в общем-то мослы лишь у жопоморды Маленкова и у лаптя кромешного Никиты… очень странно. Только у Сталина мослы перебинтованы, как у лошади, принимавшей парады в предыстории…
У Л.З. обрывается сердце, когда он замечает вдруг поверх своих непедикюренных копыт какое-то подобие лошадиных тапочек, но синюшно-беловатого цвета… что это?… что это?… почему?…
От ужаса белых тапочек отвлекает бурная, продолжительная эрекция, происходящая у вождей за бруствером Вершины… вот до чего доводит преступное умаление целей Госконтроля…
Девушки парят вокруг вождей, словно весенние птички вокруг полуголых древесных исполинов, осыпают лепестками цветов. Щебечут все ту же песню.
Л.З. простирает благодарные руки к Верочкам… слюнки текут – так охота похлопать крепенькие попки, остерегаясь при этом травмы пальцев рук от лопастей пропеллерчи-ков… понакрывать горячими чашами ладоней умо… умо… я вас умоляю… четыре с ума сводящих коленки… украдкой… как бывало в кино и в поезде… посадить на минуточку… я вас умоляю… на сучок… о фурии счастья… они уже стремят полет своих крыл…
И тут снова заходит с правого фланга усатая падаль… скудный жмых ипподромов… бздилогонная помпа… заходит и начинает оттеснять Л.З. к краю… к краю… теперь уже не до половухи…
Л.З. истерично и судорожно сопротивляется… крик, как назло, застыл у него в глотке… вша колется черными усами… в каждой волосятине – звонкий напряг стальной стрелы… это – два разящих пучка часовых стрелок. Эх, дедушка, что за невеликодушное мщение?… остается пара шажков до разверстой пропасти, дышащей, словно буденная мразь на зимнем фронте хамским перегаром… взопревшей, заиндевелой сбруей… портянками мертвецов… кислой все той же капустой… тюремным моргом…
А эти поганые бляди, это пионерское говно, которое Л.З. спас от коммунального советского прозябания, которое вспоил и раскормил… дал в руки тайну смертин… озолотил, злоупотребляя, понимаете… они уже трутся ляжками о портупею Первой конной… стоит ли после этого состоять в партии?…
Л.З. пошатывает. Он отчаянно пытается сохранить необходимое равновесие. Но скользят копыта, обутые в белые тапочки, подтыкивает усатая падла пучками часовых стрелок… эх, дедушка, ты-то умел прощать… начинает кружиться голова… дайте руку, дешевки позорные… протяните же руки… Мехлис дал вам, понимаете, все… вы имели…
Он падает на колени. Успевает крепко обнять правую слоновью тумбу Суслова. Прижимается щекой к красножелтым, сукровичным образованиям застарелой экземы, кишащей беленькими червячками и облепленной воронено-оружейными мухами. Суслов заходится злобным чахоточным кашлем, харкает в лицо, дергает тумбой, пытаясь освободиться от жидовской твари, так и тянущей за собой в пропасть. Но у Л.З. хватка мертвая. Он, собрав последние силы, подтягивается повыше, заносит обе ноги на край парапета. Их успело прихватить адскою стужей… Дешевки парят над ним, хохочут, что-то выкрикивают… заметишь там мамину брошь – кинь наверх… Левка, тебе же не трудно… там должна быть папина золотая челюсть и орден «Знак Почета»… кинь наверх… ах, блядье… ах, блядье… это вы мне, который…
Л.З. удается поймать взгляд Сталина. И взглядом же вопросить… за что?… почему я, а не Каганович?… не конструктор Гуревич?… не шпана Утесов и диктор Левитан?… почему?…
Каганович бьет своим копытом по рукам Л.З., ликвидируя мертвую хватку. Л.З. разжимает объятия, но перехватывает ногами, тоже вмертвую, жеребцовые, крепкие, нетерпеливо поигрывающие конечности Хрущева и Маленкова – левую первого, правую второго, – и так вот висит вниз головой, чувствуя, что теперь уже – пиздец, и, принимая это как неизбежность, но испытывая, как это ни странно, перед окончательным низвержением некоторый интерес к внешнему виду бездны и к склонам, давненько исчезнувшим из поля зрения…
И ему открываются склизкие от кровищи, говна, харкотины, ошметков серого вещества, гноя, грязные от обрывков кишок, хрящевого крошева, размолотых позвонков, растерзанных партбилетов, протоколов, мерзкой газетной каши, – открываются Л.З. непотребные склоны Вершины Власти. Открываются и жестоко прет от них узнаванием мельчайших подробностей, давно, казалось бы, похороненных в заметающей следы памяти.
И еще открывается то, что Вершина Власти походит, оказывается, на узкую мавзолейную трибуну, расположенную на самом краю некой пирамидальной фигуры, поставленной вверх основанием, так что основанием теперь служит ее усеченная верхушка, где и подгазовывает систему центрального отопления папьемашистый перегной В.И. Ленина.
Л.З. догадывается вдруг, что такое положение в пространстве Вершины Власти делает невозможным для вождей, на ней утвердившихся, взгляд на склизкие, зловонные, кроваво-грязные склоны и на гниющие у самого их подножия трупы политических врагов, друзей, товарищей по работе, родственников, подчиненных, учителей, бывших начальников и случайных граждан, ненароком залетевших в кроваво урчащую мясорубку-душегубку. Геометрия положения открывала взгляду вождей исключительно окрыляющие перспективы…
Удивительно, что кровь не прилила к голове, а отлила от нее в ноги. Голова была необыкновенно ясна. Ужас, ее объявший, обрел стойкую, пронзительную крепость – он не мучал, а разъедал серое вещество, и оно безумело от впервые испытанной собственной боли…
Л.З. как-то акробатически выкрутившись, вновь бросает умоляющий взгляд на Сталина, с неповторимой добротой приветствующего очередные колонны историков, которые…
Сталин неожиданно реагирует:
– Товарищ Буденный, продлите, пожалуйста, мучения товарища Мехлиса с дальнейшим их переходом в заслуженную длительную агонию, в порядке выдачи агонизирующему выходного пособия…
На глазах у вождей, готовых к дружному, гомерическому хохоту, легендарная усатая гнида садится на корточки в позу кончившего полет горного орла, напрягается…
Не-е-е-е-е-е…
Л.З. взвыл от непереносимого омерзения, но вой не мог исторгнуться, как это бывает во сне, из стесненной удушьем глотки… не-е-е-е-е-е-е-е… лучше туда… вниз… проклинаю… проклина-а-а-а-а-а-а-а…
Он разжимает ноги, дергается вправо – только бы увернуться от конских яблок кавалерийской псины, от извержений вонищи из его буланого крупа – и срывается с Вершины Власти с одной лишь неизвестно к кому обращенной мольбою… быстрее… быстрее…
Однако падение, резкое сначала, захватившее дух, но унявшее холод ужаса высоты в промежностях, замедлилось вдруг. Яички вновь тупо пронзило этим самым холодным ужасом высоты, хронически не дающим покоя высшим советским выродкам… Л.З. удивился, что падает не по отвесной линии, а по какой-то нелепой кривой, нарушающей знакомую привычную форму падения.
Падал он параллельно склону Вершины, под острым углом к ее основанию, то есть к бывшей верхотуре. Одним словом, это не было свободным падением, столь волшебно происходящим в безвоздушном пространстве и с истинным демократизмом уравнивающим скорости падающих крылышек, железок, травинок, стаканов, документов и трупов – всего, что может падать. Нет – это было уродливое мучительное падение-отклонение, и Л.З. открылся его путь наверх и пути наверх спихнувших его с Вершины товарищей.
Путь этот был весьма оживленным, несмотря на более чем отвесные склоны Вершины… Молодежь… понимаете… сосунки еще на партработе… угрюмо цеплялись за малейшие выступы, как бы вросшие в мавзолейный мрамор, – выбитые зубы, вытекшие глаза, с навеки остекленевшим в них выражением непонимания происшедшего, зубные протезы, части оружия, ордена, шапки-буденовки, очки, клочья волосни Троц… Бух… Кам… Зин… председательские колокольчики, подзадоривающие прыть восходящих, а главное, самое сподручное для цепляния и закрепления выжидательной позиции – не разложившиеся еще черепа партийных пап и мам, из черепов которых торопливые громилы даже не почесались вытащить втемяшенные альпенштоки…
Хотя это самое острое, самое сильное горное оборудование нашей партии, естественно, доставалось наиболее прытким везунчикам, плававшим, как удалось заметить Л.З., на обилии предостерегающих и устрашающих объявлений: «Приносить альпенштоки с собой строго запрещено», «Не уверен – не альпеншток», «За несданные альпенштоки администрация ответственности не несет», «Кто не сдаст альпеншток – того уничтожают»…
Разглядывая все это с вынужденным интересом, Л.З. как-то слегка забылся и испытал славное, облегчительное чувство преимущества человека, возвращающегося с покоренной однажды Вершины, хоть и гнусно нынче вышибленного с нее мразями, понимаете, антисемитами… в некие низины жутковатой неизвестности.
Взглядом своим скептическим Л.З. как бы ехидно напутствовал восходителей: валяйте, дорогие товарищи… валяйте… Он ухмыльнулся, распознав в умах и душах одержимых прохвостов знакомые страхи, крысиную зависть, змеиные подозрения, отчаянное недоверие друг к другу, гармонично увязываемое с готовностью к любой подлянке.
Очевидно, в любом, даже в грязно-погибельном пережитом опыте, есть нечто прояснительное, потому что, как бы ни корчило Л.З. во сне, как бы ни карежило и ни рвало последние жилы, он, приноровившись, уцепился за что-то, задержался… нет, товарищи, второй раз Мехлис на это не пошел бы… извините, без нас… мы пойдем другим путем, понимаете… повис над бездной…
Это была чистая надежда, дарованная сном – безумным сочинителем и художником, чумовато пренебрегающим уставами действительности, особенно ее жестким детерминизмом – харей со стальным блеском необратимости в прокурорских гляделках…
Повис над бездной, отвращаясь от взгляда вниз. Концами копыт уперся в чью-то отвисшую челюсть. Белые тапочки стали в полете серо-зелено-кровавыми от касания и цеп-ляния за нечистоплотную скверну и грязный прах склона. Успел намотать на одну руку бедную, жалкую, неухоженную косицу какой-то энтузиастки тридцатых. Указательный палец второй руки ухитрился засунуть в мозговую дырку чей-то гигантской берцовой кости и судорожно согнул его крючком… Диалектично подумал, что если бы не было вообще борьбы за власть, то за что, собственно, можно было бы тут уцепиться?… Спасибо ключице Крыленко… спасибо, понимаете, тазу Ройтмана…
Так и висел бы с чувством большого отдохновения и острой надежды на какой-либо из многих видов спасения. Удивлялся, что легко не соотносит теперешнего жутковатого и неудобного положения с совершенным комфортом недавнего быта… вполне, знаете ли, можно жить… можно… о нет… второй раз Мехлис туда бы не на-пра-вил-ся… бэ-зус-лов-но… а если бы направился, то можете поверить, дорогие товарищи… вы бы давно слетели этим путем к чертовой матери… ваши кости, зубы, ордена, авторучки, усы и чубы вмерзли бы навек в мразь склона… Мехлис стоял бы
на Вершине, жонглируя пенснэ Бэрия… пэнсне Берия… жонглируя, понимаете… здесь можно жить… живут же люди?…
Л.З. с завистью наблюдал за многими знакомыми деятелями партии и государства, прижившимися на склоне, привыкшими вместе с семьями к уродливой геометрии тяжкого угла существования и очень дающего, к сожалению, о себе знать настырному земному притяжению… можно жить… Но Мехлис для начала провел бы здесь генеральный, понимаете, ленинский суббото-воскресник… лесонасаждения… ирригация… мелиорация… электрификация… распределители… советская власть плюс…
Тут Л.З. с аппетитцем поковырялся в семантщине – словечко Языковеда – слова «воскресник»… ну уж это, понимаете, лишнее… лишнее… и так места мало… обойдемся без дыбенок и крыленок с коссиорами… радзутак ихнюю мать… действия партии остаются необратимыми… можно жить… развел бы здесь грифов… плевать, что похожи на Землячку… горные орлята табака к Седьмому ноября и Новому году… Серьезно взялся бы за половую жизнь… все же у нас с этими блядогузками кое-что получилось, не доходя до Эльбруса… жить можно везде… была бы, понимаете, жизнь… да я бы провисел… если хотите знать…
Л.З. еще крепче вцепился в чью-то челюсть, заклиная опять-таки неизвестно кого… только не Рабиновича… только не это… этого я не переживу… кажется, у его супруги, покушавшейся на меня, была не косица, но, наоборот, очень пышные волосы… очень пышные…
Его стало вдруг срывать со склона от безумного страха различить среди остального праха и тления какие-либо вещички или части тела, принадлежавшие в свое время уничтоженным лично им дорогим товарищам… только не это… я бы пощадил на их месте…
Он стал смотреть вверх. Там, уцепившись за край правительственной трибуны мавзолея, торчащего вверх тормашками, болтали ногами особенно прыткие восходители. Болтали ногами, дергались, ища опоры, но не могли из-за крутого отвеса уцепиться, хотя бы за ухо или ворот снизу дотягивающегося дорогого товарища или скрюченного трупа…
На самой трибуне вожди все еще приветствовали толпу демонстрантов. Смахивали белыми перчатками с плеч, погон и каракулевых пирожков лепестки ромашек.
Но Л.З. просекал, что, приветствуя, вожди своевременно цокают копытами по фалангам дерзких пальцев, срывающих ногти в цеплянии за край Вершины. А изо всех расщелин, изрывших давно уже карзубый монолит Власти, доносится простая и скромная картавушка Ильича: по головкам… по головкам… по головкам товагищей…
Косица бедной энтузиастки тридцатых вырывается вдруг из склизкой трещины… Л.З., вновь чуя в яичках адскую холодищу страха высоты, хватается за что попало… успевает накрутить на палец кожаный шнурок, но шнурок из чего-то вышнуровывается… ползет… что это?… что-о-о?… это кисет ординарца, капризно посланного на верную смерть… из кисета крепенько… злопамятненько, понимаете… шибает отсыревшей махорочкой… была война… мы не считались с жерт…
Л.З. чует треск и скрежет отваливающейся под копытами челюсти, инстинктивно смотрит вниз – все же предстоит дальнейшее падение – и хочет хотя бы взвыть… разрешительно взвыть… и не может…
Внизу, на свалке трупов, ощетинился вверх вострыми макушками целый лес часовых стрелок, иссиня-черных стрелок, отбрасывающих ослепительно белые тени на… минуточку, товарищи… откуда у нас с вами белые тени?… а-а…
Зубы выкрашиваются из скрежещущей челюсти… словно семечки… в степи под Херсоном из солнышка-подсол-нышка… а-а-а-а-а… На этот раз срыв со склона и падение так стремительны, что Л.З. ничком, успев уткнуть голову в коленки и закрыв глаза руками – только бы отвести взгляд от леса взлетевших навстречу острий черных сердечек… копий мстительных стрелок проклятого деда и сына деда – отца-а-а-а-а-а… – ничком просыпается от ломоты костей собственного, скрюченного во сне скелета…
Ему холодно. Он дрожит. Тошно открыть глаза. Который час? Плевать… какие глаза?… на что ими смотреть, понимаете?… зубы во сне – к смерти… плевать.
Пережив чудовищное сновидение, Л.З. не то что бы бесстрашно отнесся к… но с достаточно мужественным равнодушием увернулся от неприятной темочки…
Зато, не открывая глаз – так он любил подолгу валяться в кроватке, когда был пугливым, вредным мальчишечкой, – Л.З. думал, что вполне мог бы сейчас, на основании своего огромного организаторского и пропагандистского опыта… тиснуть, понимаете, работенку с заковыристым названьицем… шапочка на обе полосы «Правды»… «Психология отношения к вершине власти. Опыт. Размышления. Выводы»… бэ-зус-лов-но, это было бы новым словом в учении марксизма о власти… я бы наплевал на обвинения в антипартийном мехлизиазме… только слепой не видит в настоящий предысторический момент, что от революции этой сраной остались только рожки да ножки… вся деятельность политбюровской шоблы-еблы направлена на дальнейшее укрепление позиций на Вершине задристанного мавзолея… да я бы смело отдал сейчас три ихних трибуны за одну зачуханную лавочку в зале ожидания Брянского вокзала… и ожидал бы на хлебе и кипятке… конечно, им страшно слетать в пропасть… какое там слетать?… бздят горохом вместе с Буденным, что один камешек экономической реформы вызовет камнепад и прочие лавины… а тут уж нижние товарищи против… они еще взбираются, а их – камешком по темечкам… нет уж, давайте по правилам… мы лезем по трупам, вы нас тыркайте сверху… посмотрим, чья возьмет… у нас есть фактор времени… ужас… ужас… что происходит в стране… а расхлебывай Мехлис и Госконтроль…
Тут Л.З. открыл наконец глаза. Остатки сна потрескивали в голове. Вчерашний дикий бред насчет души тоже казался нелепым сном. Все тело колотило и ломило, словно оно действительно исколошматилось о скверные склоны, пока не шмякнулось на адские острия… иссиня-черные стрелы, отбрасывающие ослепительно белые тени… какая душа?… что вы мне, понимаете…
Подниматься с пола он решительно не хотел… ни к чему… нет позывов ни к по-маленькому, ни к по-большому…
Неподвижно лежа, осмотрелся. Не мог понять: день ли?… вечер ли?… ночь?… Воздух в комнате странно белел, словно еще не успела улечься известковая, серая, бездушная пыль учиненного разрушения…
Удивился, что не прикончил арфу и клавесины. Вспомнил, как, вообразив себя вчера душою, собирался порхать над родными и близкими с арфой в руках и бряцать, понимаете, пока не простят… бряцать и бряцать… идиот… говно…
Уставился на валявшийся прямо перед глазами курчавый скальп кельнского раввина. Схватил скальп и остервенело стал таскать его за волосы… вырвать… чтобы ни слуху, ни духу…
Волосы раввина были такими жесткими, что Л.З. разбередил ими старые вчерашние порезы на пальцах. Плюнув, бросил возиться… Ноги у него подкашивались от общей слабости, изготовившейся, кажется, на всем плацдарме к…
Плевать было также – заходили сюда или не заходили, пока он спал… плевать… Этого слова вполне теперь хватало для абсолютно точного выражения отношения Л.З. к миру и жизни… Все же, увидев на полу в прихожей свежие газеты, какие-то журнальчики и письма… даже письма… он встрепенулся по старой памяти, но не стал нагибаться… плевать… ы-ык… Омерзение к тому, чтобы прочитать какую-нибудь блевотину собственного производства вроде «Резервам качества – зеленую улицу»… «Партийное просвещение – окрыляющие перспективы»… было сильней желания взглянуть на…
Он застонал и даже как-то взбодрился от ясного знания, что все самое жуткое, может быть, уже позади… столько пережить, сколько Мехлис за эти дни, понимаете… я бы хотел увидеть Александра Матросова на моем месте, скажите мне за него спасибо…
Он мельком вспомнил, как один военачальник советовался с ним, бывшим начглавполитупра, но авторитетнейшим комиссаром, насчет оформления пары выдающихся военных подвигов, от которых даже у повидавшего виды старого вояки стыла кровь в жилах. Мехлис тогда посоветовал оформить как героя Матросова. Солдата-еврея… как я мог позабыть фамилию?… авторитетный комиссар считал более целесообразным посмертно чем-нибудь наградить… орден-шморден, понимаете… и так слишком много разговоров о жертвах среди евреев в газетах… хватит с них пассивного героизма… да и не мешало бы, знаете, проверить как следует все данные… опросить очевидцев… то есть, простите, как это «нет очевидцев»?… как «объективно восстановлена картина боя»?…да вы… вы хотите, чтобы Хозяин снял с нас с вами три шкуры?… раз очевидцы погибли, значит, делу конец… мы не можем допустить девальвации героизма… ну вы даете… не забудьте, кстати, представить к «звездочке» моего адъютанта. Исполнительнейший офицер…
Раздражение и ненависть ко всему вокруг настолько моментально взыграли в Л.З., что он с удовольствием харкнул бы в собственную память, когда бы мог, конечно, харкнуть. И передернуло его не потому, что он задним числом почувствовал себя отвратительным говном в глазах честного, умного генерала, явно воспринимавшего всесильного комиссара как говнюка и ублюдка, а потому, что память готова была разыграть как раз тогда, когда ей следовало бы… понимаете… помалкивать… И все же… эта сволочь… довела вроде бы ничего не значащее, но что-то уж больно въедливое воспоминание до конца… ни к месту… причем тут сраный-пересраный генерал?… плевать.
Генерал сказал тогда в сердцах, что всего этого героического идиотизма могло бы не быть, если бы… «Что вы имеете в виду?» – «Пошли вы к ебени матери, Лев Захарович. Сами прекрасно знаете, что я имею в виду».
Л.З. при первой же возможности донес Сталину о настро-еньицах генерала и высказал оцененную Хозяином мысль насчет того, что высшие военные лизнули порядком власти и силы и надо бы их поставить на должное место…
Мысль сатрапа Сталин оценил, но о разговоре этом поведал при случае группе высших военачальников. Поведал как бы в шутку, но с верным психологическим прицелом, держа, как всегда, на мушке прицела сразу двух зайцев.
Генералы призадумались и еще пуще возненавидели Л.З.
Однажды в Кремле, на величайшем приеме в честь Дня Победы, тот самый старый вояка подошел к Л.З. Мягко отведя его под руку в сторонку от жратвы и пьяни, наклонился – он был головы на две выше Л.З. – и сказал: «Повидал я, Лев Захарович, на своем веку немало. Революцию проклятую пережил. На каторге побывал. Но такой грязной мелкой бляди и крысы, как вы, поверьте, не встречал. Нет-с!» Он также добавил, тактически и стратегически опередив угрозы надувшегося, побелевшего, как жалкий гондон, Л.З.: «Нет очевидцев. Вам не восстановить объективной картины… Мразь!… За победу! Царство Небесное всем погибшим!»
Л.З. так и съел все это. Не мог же он в разгаре победного пиршества полезть с бездоказательными жалобами к Сталину… рябая спирохетина только рад был бы лишний раз анекдотически унизить… но ты тоже подергаешься, если уже не дергаешься, паскуда…
Он закатил глаза, как бы пытаясь заглянуть себе под карниз, в кухню беспокойного хозяйства, злобно поворочал ими, скрипнул зубами и, начальнически веря в неистощимый магизм своего хамского, комиссарского тона, сказал:
– Еще одно воспоминание и… я не знаю, что я с тобой, сучка, сделаю…
Моменты раздвоения его уже не волновали. Сознание, порядком помучав за пару дней и ночей рабочее серое вещество, если и не прониклось мыслью о некой неизбежности, то пребывало в состоянии крайней усталости, в последнем унынии. До сознания как бы дошло наконец с совершеннейшей ясностью, что оно отключено и оставлено на самого себя. Отвлекающие игры в миражи, галлюцинации и в салочки с самовоображенным двойником – бесполезны.
Л.З. в какой-то момент так и сказал вроде бы ни с того ни с сего: бес-полез-няк… Словечко он подцепил от фронтового адъютанта – бывшего отчаянного урки-рецидивиста.
Но вот что странно: человек, которого хитромудрая действительность легко обезоруживает как раз тем, что она предлагает ему на выбор множество разнообразных вариантов поведения, провоцируя его растерянную волю на рискованные игры или, как говорят советские бюрократы, на мероприятия, – человек этот, поставленный вдруг лицом к лицу с некой неизбежностью, даже с неизбежностью смерти, обретает способность как-то действовать в отпущенных ему пределах времени.
Во всех действиях этого человека, если взглянуть на него со стороны, равно как и в полном бездействии, мы с удивлением можем заметить выявление начала личностного, то есть той изначально благородной и прекрасной потенции, которую обычно принято именовать достоинством, никогда не задумываясь об этимологии самого слова и о его Божественном, как воздух и вода, составе.
И вот, сколько бы ни измордовывал конченый почти человек бездарно выбранным стилем всей своей последующей жизни образ достоинства, как бы ни втаптывал он его в поистине невообразимую Творцом серую, топкую грязь и в кровавую кашу, к каким бы ухищренным извращениям ни прибегал человек в изуверских попытках зашлепать достоинство черною мразью окончательного безобразия, несомненно злобно мстя своей чудесной природе только за то, что сам же ее первый и обидел, оно – достоинство жизни – перед некой неизбежностью вдруг скромно свидетельствует самому себе, но не погибающему человеку, о своей непричастности к уродствам зла.
Некоторое смирение Л.З. перед неизбежным означало всего-навсего то, что он, сам того не понимая, не мешал своей прибитой и измордованной сущности справлять кое-какие, ведомые лишь ей одной, «предотъездные», не суматошные дела.
Сказав себе «бесполезняк» и добавив «пиздец», он стал как-то собран, непонятно на чем сосредоточен и одновременно страшно рассеян.
Поскольку все человеческое было в Л.З. отвратительно извращено так же, как, впрочем, во всех его коллегах, то почти всегда являющиеся в таких случаях перед неизбежным моменты раскаяния в связи… сожаления относительно… согласия насчет… распоряжения, касающиеся… принимали формы несерьезные и несуразные…
Л.З. отфутболил скальп раввина куда-то в угол… пускай живет… Это он великодушно помиловал часть человеческого существа… Отфутболив, подумал, что надо бы оставить на чай приходящей уборщице за многолетнюю деятельность по уборке квартиры, мытью окон, протирке пыли и сдаче пустой посуды… необходимые распоряжения… личный архив завещаю Музею революции… нет – истории… пусть сделают крупный вклад в… мои работы о феноменологии Госконтроля трудно переоценить уже сегодня… как они поймут, понимаете, кто от них временно ушел… то есть безвременно уходит в… подонки общества… деньги – плевать… Мехлис жил не ради денег, а…
Язык то и дело все эти дни сам по себе заводил как мысленную, так и устную речь Л.З. в странные тупики, где она тыкалась лбом об стену и ошарашенно останавливалась, прерывалась… ощупывала вслепую «в… «к»… «для»… «чтобы»… «бэ-зус-лов-но, через…»
Л.З. еле стоял от общей слабости на ногах, но мысль о завещании весьма деловито его заняла. В ней было что-то значительное и невозможно печальное – последняя жратва тщеславия.
В коридоре отшвырнул… к чертовой матери… плевать… свежие газеты. Но корреспонденцию поднял и засунул за пазуху. Удивился при этом, что все еще почему-то одет в… проклятая траурщина… все в крови… не забыть – в химчистку с дальнейшим… кстати, что?… склеротик, дерьмох-люн-дия…
Л.З. поразило, как это он… упустил… не проконтролировал вовремя…
Открыл гардероб, специально предназначенный для официальных одежд в разное время года… так и есть… как это раньше не… В гардеробе отсутствовал парадный генеральский китель… с пуговицами и погонами… брюки с лампасами… все-таки в лампасах что-то было… этого у них не отнимешь… штиблеты… я вас спрашиваю: где… неужели все это, понимаете… но не в одних же белых тапочках генерал-полковника… абсурд на палочке… разумеется, папаху спиз… без этого мы не можем… без этого мы никуда… перерожденцы… что они думают выставить в музее Госконтроля, когда… странно, что нет ни одной моли… У Л.З. сладко, безнадежно и тоскливо закололо сердце – до того захотелось увидеть вдруг хоть одно живое, пусть даже ничтожное и вредное вроде моли существо…
Вчера отсутствие парадной одежды, всегда доставлявшей Л.З. высшее эстетическое наслаждение и полное духовное удовлетворение, вызвало бы ни с чем не сравнимые муки и, возможно, просто убило бы на месте. Скорее всего, он этого не перенес бы без внушительного удара.
Но в этот вот момент деревянные скелетные плечики вешалок, казалось, повесившихся от недоумения на своих проволочных «знаквопросах», только придали мыслям Л.З. о некой неизбежности солидную основательность… бесполезняк – так бесполезняк… надо было говнюку не выходить из еврейской социал-демократии и к чертовой матери эмигрировать… будьте у-ве-рочки: публицист Мех-лис переплюнул бы Троцкого и… ебал я ваши альпенштоки в пик Ленина и Сталина… что, собственно, изменилось? Мы превратили одного двуглавого орла в двух засраных горных – и вот пожа… все могло бы… все… все… все… большое спасибо…
Простояв перед гардеробом в работе мысли, Л.З. снова вдруг бурно спохватился… этого они не могли себе позволить… только не это…
Он перерыл все свои военные и штатские одеяния. Повытряхивал карманы, передние, задние, боковые и потайные – партийного билета нигде не было… Мехлис многое мог стерпеть… но этого, понимаете, он вам так просто не оставит… Мехлису известно то, что… сейчас же передам объективную картину положения в народном хозяйстве… все данные о коррупции на местах и статистику преступлений нового типа… пусть же содрогнется все прогрессивное человечество от…
Тут он с яростью стукнул себя кулаком по лбу… склеротик… пьяный белогвардеец…
Партбилет как лежал под подушкой в основной кровати Л.З., так и лежал. Поверх партбилета лежал также пистолет – трофейное личное оружие одного расстрелянного наркома, с дулом, предусмотрительно залитым по просьбе Л.З., расплавленным свинцом… на всякий, понимаете, случай… помните у Чехова?… человек с ружьем на стене – сам стреляет…
Пистолет, пусть даже не стреляющий, обычно сообщал отходящему ко сну Л.З. инфантильное чувство избавления от романтической опасности…
Л.З. дунул ему в дуло. Скривился: точно такие звуки выдували адские ветры из пустых отверстий человеческих переломанных костей… если бы не свинец… зачем я приказал залить свинцом?… можно было просто спрятать пули…
Вынул обойму. Выпулил на простыню семь патронов… золотые пулечки… бронзовый патрон… очень жаль… Мех-лис спутал бы все твои планы, рябая шмакодявка… я привлек бы внимание народа…
Он уже прикидывал, что сейчас вот зажжет газ, выплавит на огне свинец из дула, смажет нарезы подсолнечным маслом и… плевать… уверен, что в доме нет ни одной спички… тут все предусмотрено… ворье… паразитария… золотые пулечки… бронзовый патрон… крутани-ка, Манечка… старый граммофон…
Песенка вдруг неотвязно задолдонила в мозгу, в ушах, эхо ее серебряно дрожало в пустом дому, покинутом душою бездарного злодея, погудев промеж стропил ребер, отдавалось чуть ли не в ногтях пальцев ног – от нее невозможно было отмахнуться, как от злющей осенней мухи…
Песенку любил промурлыкать этот проклятый нарком, живший по соседству с Л.З. Поддав, он иногда заходил – прочь от настигавшей тоски – к соседушке… Трепался… интеллигент херов… луначарское подбрюшье… пытался обмозговать явную дьявольщину жуткого времени, добавим тут, вызванную при его жарком участии из прескверных провинций Творения, где она, как выразились бы способные лингвисты-урки, попукивала на параше и вообще была загнана под нары…
Так вот, нарком, будучи человеком чутким и неглупым, долдонил по-пьянке собственные стишки:
Ты не держи меня на мушке. Я знаю: надежды больше нет. И положил Вася под подушку-у-у Партбилет и пистолет…
Л.З. позвонил Ежову насчет местонахождения самых дорогих для чуткого наркома предметов жизни. Давно служившая в органах домработница – дочь бывшей дворцовой дамы – заменила однажды рабочие «золотые пулечки» на туфтовые «бронзовые патроны».
Оставшееся до явления рыцарей революции время поглядывала на хозяина с прелюбопытством и томилась – порознь с Л.З. – в плебейском ожидании «волнительного кино»…
Крик наркома, нажавшего курок семь раз вхолостую после ночного звонка в дверь, передать словами невозможно. Очевидно, это дело современной музыки, ищущей с подозрительной для партии и органов настойчивостью новых выразительных средств для точного запечатления всего звукового фона советской эпохи…
Однако нарком успел сжечь святыню партбилета в экзотической морской раковине.
Сжег красненькую пуповину, связывающую его с партией, то есть, по разумению наркома, с жизнью. После этого, решив не будить якобы спавшую, усталую домработницу, открыл дверь убийцам…
…Золотые пулечки… бронзовый патрон… держит Мехлис под подушкой партбилет и граммофон…
Пистолет наркома, вскоре после его убийства, Ежов преподнес Л.З., сказав, что золотые пулечки в нем снова не туфтовые, а «полные социалистического реализма»… намекал, блядина лилипутская… впрочем, он был прав… тысячу раз прав… сейчас бы – чик… и на палубу вышел товарищ матрос… механик тобой недоволен…
Деятельное, хотя и вяловатое состояние не покидало Л.З. Он решил убить по-сталински сразу двух зайцев – отвлечься от золотых пулечек и сволочного граммофона и, возможно, привлечь к себе внимание… всему должен быть антракт…
Спичек Л.З. не нашел. Электрозажигалки, тиснутой Абелем у дочернего филиала «Филипса» в Новой Англии, не нашел тоже. Но не занять себя, причем с точной целью, он просто не мог… золотые пулечки… медненький пистон…
Как уж он дошел – точнее было бы сказать «возвратился» – психологически до идеи добыть огонь допотопным трением, нам непонятно. Однако действия его – не забудем, что действовал он, будучи почти обессиленным, – были весьма талантливы, если не гениальны, даже для существа двадцатого века, привыкшего с хамоватой беспамятливостью потреблять блага, добытые и открытые низколобыми предками.
Он сорвал драгоценными щипцами для колки орехов золотую пулечку с патрона и высыпал китайские чаинки пороха на лист рисовой бумаги. Затем достал с книжной полки пару боковых подставок из необработанного дерева яванской пальмы. Вспорол подкладку генеральской шинели. Вырвал из нее клок ватина. Натыкал в ватин порохови-нок… Почему-то ничего ему так сейчас не хотелось, как возникновения огня…
Вот он и сидел на карачках на полу и тер пальмовые бол-ваночки друг об друга… тер… тер… начисто забыв о времени… может быть, тер целый век…
И вдруг – возможно, в силу чудесного появления в доме правительства поля, возникающего с поразительной точностью именно тогда, когда его с тоскою и страстью вызывает возрастная веха человечества, поля взаимопонимания между косным человеком и, как полагают недалекие позитивисты, неодухотворенной природой – в ноздри Л.З. потянуло душком разогретой древесины… Он задвигал слабыми маховиками пуще прежнего… Сообразил с ходу, что не заготовил чего-нибудь, охотно пожираемого огнем. Остановить трение значило бы отбросить себя черт знает куда и насколько. Он продолжал тереть дере-вяшечки и, не сходя с места – оно было так удобно, ногою пододвинул к себе вчерашние газеты. Косился в них только для того, чтобы убить за трудом время… смерть последовала при нарастающих явлениях… сердечно-сосудистой деятельности… у озера Хасан… назначается народным комиссаром… надолго приковав его к постели… выполняя ответственную работу… с поражением аорты и сосудов мозга… был верным сыном… с октября 1952 года наступило дальнейшее ухудшение… на фронтах Отечественной войны… старый очаг размягчения в правой те-мянно-лобной области мозга… награжден орденом Кутузова Первой степени… орденом Суворова Первой степени… о дне похорон… кремация состоялась сегодня… ах, проститутки… очень прекрасненько, что состоялась… чудно… но до чего они извратили мои научные основы тактической и стратегической дезинформации в период перехода от предыстории к истории как таковой… очень хорошо, что она уже состоялась… теперь я дам вам о себе знать… лично кремирую в знак…
И вот, затлела сначала шинельная ватка, вскоре вспыхнул порох, и Л.З. успел поднести к огоньку кусок газеты со своим фото, соболезнованиями высоких инстанций, медзак-лючением и прочей… мне-то уж лучше, чем кому-либо это известно… туфтой…
Принял первобытные противопожарные меры. Отнес горящие бумажки в пустой толчок и там уж аккуратно поддерживал добытый в настоящем поте лица огонь.
И это было ни с чем не сравнимым, замечательно интересным делом – изредка подкидывать в слабеющие синевато-оранжевые язычки пламени различные бумаженции. Потирать охладевающие руки. Чувствовать родственно заботливое тепло первостихии, обогревшей лицо, грудь, живот, промежности, ноги… ебал я, понимаете, ваш марксизм-ленинизм… партию… коммунизм… монолитное единство с народом… пятилетки… борьбу за мир… займы развития и восстановления… не надо было разрушать… ебал я всю советскую власть от вершины до основания, а затем… наоборот… за один часок у этого тепла возьмите озеро Хасан вместе с Суворовым и Кутузовым Первой степени… проклинаю… все – говно… все – говно, все – говно…
Л.З. вдруг необыкновенно оживился, даже можно сказать, самореанимировался. Воображение как бы спешило подкинуть ему напоследок несколько ярких картин целого ряда удачных покушений на рябую сволочь. Картины эти возникали не в хронологическом порядке, но Л.З. вовсе не удивляла нелогичность того, что после зверского убийства предателя Coco разбойником Камо Сталин втерся в доверие к садисту Ленину и приготовился к мошенническим аппаратным играм с ленинским ЦК… Тут лидеры рабочей оппозиции, быстро смекнув, каким тухлым шашлыком и еще большим садистом, чем Ульянов, является Джугашвили, подкинули ему в сациви сто грамм какого-то цианистого кала, и в партии началась вполне цивилизованная борьба за власть, в которой одержали верх органы Госконтроля во главе с…
Затем Бухарин все-таки счел, что здоровье партии намного важней партдисциплины, и во время интимной беседы с гнусным тираном-термидорианцем тыкнул его прямо в сердце длиннющей сапожнической иглой, которой папа Сталина тачал сапожки проклятым князьям Грузии… игла была, по моему указанию, разыскана сапожниками Гори в краеведческом музее к пятидесятилетию мерзавца всех времен и народов… подумать только… сколько раз эта мразь могла быть стерта историей в антиклопиный и антитараканий порошки… но ему везло… этого у него не отнимешь… везло?… нет… тысячу раз нет… ему не везло, но все мы были красноглазыми кроликами, загипнотизированными этим многоголовым удавом… только так можно объяснить безнаказанность гнусной, неинтеллигентной мерзопакости… лично Мехлис мог минимум семнадцать раз ликвидировать рак печени нашей партии и грыжу, понимаете, Госконтроля… один раз рябая харя даже открыл рот у себя в кабинете и сказал, чтобы я заглянул в его пасть для обнаружения чего-то там вредительски попавшего между зубом мудрости и правым коренным… и Мехлис заглянул… бесстрашно заглянул в эту пасть… Ягода и Ежов боялись в нее заглядывать, а Мехлис заглянул и остался в живых… но я ведь мог быстро втолкать в нее грязный носовой платок или просто вилку!!! Мехлис мог повторить подвиг Руслана и Людмилы с головой того, который являлся на несколько порядков страшней и отвратительней чисто мифологического черепа!… У Руслана, между прочим, была проблема с одною лишь головой, а Мехлис, понимаете, имел перед собой целую фигуру, не вкопанную по шею в чернозем и располагавшую легендарной стальной волей… приходится согласиться с тем, что… сволочь рябая была исторически необходима стране и народу… бэ-зу-слов-но… именно поэтому на нее не было совершено ни одного покушения… против исторической необходимости прут только Пушкины, Лермонтовы, Черчилли, государство Израиль и Анна Ахматова с Зощенкой… вы знаете, как вырос бы Мехлис в глазах коммунистического движения, если бы он выступил в роли Льва-Победоносца?… вы даже не можете себе этого представить… одно мое движение… вынимаю из кармана носовой платок… сначала быстро высмаркиваюсь в него… и заталкиваю с огромным удовольствием в пасть… я хотел бы увидеть его последний выпученный взгляд… я пляшу помесь лезгинки с «Яблочком», а он, падаль, смотрит и подыхает… хрипит… хрипит… хрипит… Мехлис берет трубку… кроме него, ее взять некому… все – ничтожества… приказываю Жукову привести войска в боевую готовность к принятию присяги на верность Госконтролю… сам остаюсь в тени, чтобы… только прошу отдать мне за подвиг спасения страны и народа от мрази Ливадию… месяц живу там различными способами с театром оперетты, месяц с Большим, месяц с театром киноактера… Версту с Верленой расстрелял бы, проституток… подумать только, Мехлис спас им жизнь и карьеру… Мехлис с пеной шампанского на губах сумел доказать Жданову, что Верлена – это не панегирик, понимаете, французишке-стихоплету, воспевавшему цветы зла, типа бузины и белены, но верность Сталину!!! Повторите!!! И Жданов повторил как миленький… Верность Сталину… будьте вы все прокляты в энциклопедиях дальнейших поколений, дорогие товарищи по партии… ненавижу… и сейчас бы я не околевал от гнева… Мехлис успел бы кончить в порядке законного оргазма в одном отдельно взятом организме… с последующим наведением порядка в стране и на трижды проклятом Ближнем Востоке…
О чем только не думал и чего только не вспомнил первый раз в своей жизни Л.З.! И не были ему страшны до невыносимости воспоминания, потому что добытый огонь как бы сразу же подпаливал их, и они, сворачиваясь в пепельно-черные кудряшки, вмиг переставали существовать, словно их вообще никогда сроду не было… не только воспоминаний, но и всего того, благодаря кому (чему) они возникают, копятся, стираются, исчезают, вновь возвращаются, словно самостоятельные коты, истосковавшиеся по домашней кормушке, и вновь окончательно пропадают.
Многие из нас тщательно выпестовали за годы жизни представление о том, что неповторимая наша личность решительно и бесследно исчезает из вселенского оборота, равно как и полнота памяти личности о себе самой. То есть был ты – и нет тебя. И дело с концами. Память о нас потомков, современников, людей близких – не в счет. Дело – с концами.
Момент этот очень важен еще задолго до конца – до кремации или могильного хлада – для людей, не желающих по каким-либо причинам ни малейшего сохранения полноты памяти об образе своей личности и образе своей жизни.
Возможно, так все оно и происходит. Возможно, следы интимнейшего существования любой личности неизбежно заметаются вместе с тем, что казалось заметенным еще при жизни. Однако возможен также иной порядок дел и иные предустановления.
И – хотим ли мы того, или не хотим, да к тому же и бурно противимся по многочисленным причинам, смутным порою для нас самих, – совершенная полнота памяти о любой личности, включающая самые незначительные мелочи, выветривавшиеся, казалось бы, из памяти личности о себе самой, помещается в некую всеобъемлющую копилку. Там она и сохраняется неизвестно в каком виде и в каком состоянии до неведомого нам срока.
Надо полагать, что никаких технических трудностей хранения невообразимого сонма множеств памятей о сгинувших личностях для Творца не существует. Если уж человеку и человечеству открываются в поразительных достижениях науки и во всевозможных чудесах техники достоверные, хоть и супермикроскопически-приблизитель-ные данные о кое-каких возможностях Творца, то что уж говорить обо всем арсенале Его возможностей?
Неужели уж человек, упорядочивая свое нелепо усложненное существование, смог дойти до известных эстетических высот в совершенствовании канцелярско-бюрок-ратического аппарата и получает нынче нажатием кнопки сведения о выдающихся бандитах шестнадцатого века и чертах их характеров, а вот Творец, как полагают туповатые гении позитивизма при либерально допущенной гипотезе о Его Существовании, не имеет универсальной картотеки не только на всех прошедших по Земле людей, но и на прочих выдающихся, презираемых иногда человеком, тварей?
Имеет. И еще какую.
Так что ум человека может быть вполне спокойным при тревожно-мнительных размышлениях о личном бессмертии. У Творца есть больше, чем нам требуется, различных умонепостигаемых инструментов воспроизведения в положенный срок – не раньше и не позже – гражданина Н. или гражданки Ф. во всей их нетленной прелести и в замечательной картине общего Воскресения, если, разумеется, род человеческий еще не успел навсегда отвратить от себя как Божественной памяти, так и Его внимания.
Одним словом, не мешало бы всем нам поменьше суетиться насчет технической стороны Грядущего Воскресения – тут все в полном порядке – и побольше да почаще беспокоиться насчет того, как мы будем выглядеть в глазах Творца и Ангелов-Заседателей, когда изумленно-застенчиво продерем заспанные в долгом отсутствии близорукие зенки…
…Типичное квартирное ворье… старорежимные домушники – думал Л.З., пошевеливая самурайской чесалкой пепельно-черные кудряшки сгоревших бумаженций, – неужели они додумались кремировать меня в кителе?…
Причем здесь, понимаете, китель? Зачем портить прилично пошитую вещь?… Только на Мехлисе мог так сидеть китель… мерзавцы… могли спороть погоны с рантиками и отдать какому-нибудь секретарю обкома Курской аномалии… Мехлиса и Ленина нет, но бесхозяйственность продолжается…
Строчку в «Литературке» о состоявшейся вчера кремации Л.З. пробежал, как и прочие сообщения, с некоторой печальной отстраненностью… это нас не колышет… но почувствовал себя так, словно сбросил вдруг с плеч унылую тягость. Может быть, даже удержал себя, полностью расслабившись, от взрыва радости, разрешающей наконец самую странную жуть «аттракциончика рябой говнодави-ны»… сердце разрывается от этого чаще, чем от…
Действительно, состояние Л.З. было состоянием спасительного облегчения, которое кажется нам самым совершенным из всех синтезированных пытливой мыслью человечества суррогатов так называемого счастья.
Черт знает что будет впереди, думаем мы в таких состояниях, разумно относя их к роду перекуров в борьбе с хитрым Роком, но, слава Богу, хоть что-то позади… позади… позади…
Рассказывают, имеются такие знатоки, что даже осужденный на казнь, узнав наконец о непреклонном отказе в помиловании, чует некоторое существенное облегчение. Это он охотно расплачивается последними золотыми существованиями за освобождение от чувства мучительной неизвестности и, если уж на то пошло, от совершенно больше уже непереносимых надежд.
Те же знатоки осмеливаются утверждать, что, направляясь к стенке, окончательные злодеи – как, впрочем, и абсолютно невинные агнцы – целиком отдаются одной-единственной мысли. Вернее, не мысли, ибо для достойной ее работы уже, к сожалению, не хватает какого-то наиважнейшего качества времени, а одному лишь единственному и последнему душевному состоянию.
Слова «скорей бы уж, сучий потрох, все это произошло» мало что тут проясняют. Сознание или что-нибудь иное, поддерживающее до поры до времени связь человека с подножной действительностью, а иногда и с Высшей Реальностью, очевидно, цепляется за слово «позади», как бы в облегчительной попытке отстраненно обозреть предстоящую экзекуцию с той стороны неминуемой стенки… Стенка мгновенно уничтожается всепроникновением потустороннего взгляда в последние шаги, в последнее, старающееся опередить выстрел, состояние казнимого, в последний его взгляд. И этот взгляд, отдавший себя взгляду оттуда с такой бешеной энергией воображения, с какой детишки отчаянно предвосхищают момент встречи с потерянными в зоопарке родителями, а взрослые люди – момент возвращения ушедшей навсегда любимой женщины или украденной бесценной вещи, – взгляд этот должен свидетельствовать, по крайней мере, о двух весьма утешительных и родственно взаимосвязанных явлениях.
Что, если Высшие Силы, сокрушенные зверским образом смертной казни даже самого неимоверного злодея, злодея, настолько жалкого, что жалость эта унижает величественную по идее мистерию смерти, позволяют себе милосердно, но корректно вмешаться в человеческие дела и сообщить последним движениям мысли и частей тела обреченного – возможно, на один лишь миг – нечто, не поддающееся ни описанию, ни изречению? Покой?… Надежду?… Согласие?… Что?…
Что, если в этот чрезвычайно странный миг безбрежный океан запредельного бытия дает обнадеживающие знаки приунывшему в злодее духу самой жизни, крайне удрученному обстоятельствами и склоняющемуся поэтому к вели-когрешному чувству своей прерывности?… Держись, жизнь моя… кое-что позади… все – впереди…
Л.З. испытывал такое ни с чем не сравнимое чувство облегчения… самое страшное и садистское позади, дорогие товарищи… это вам не Фучики с удавками на шее… это – кое-что качественно иное… тут статья на два подвала в «Правде», понимаете… что ему даже захотелось побахва-литься перед буденной мордотупеей… сволочь, любовался всю жизнь чужими смертями… полюбовался бы ты своей до кремации и после нее… да ты бы повесился на левом усу, падла, а правый поджал бы под жопу, как обхарканная дворняжка… дерьмо…
Он не забывал подкидывать в чернеющий толчок разные бумажки. Пробовал сесть за письменный стол – черкануть проект политзавещания, но не смог выдавить из себя ни одной фразы… что завещать?… идеалы революции?… плевал, как все плюют… вещи в Музей Вооруженных Сил?… вы, сволочи, сожгли китель и похитили ордена покойного… остальное разворуете сами и подотретесь завещанием… кому завещать?… мое завещание как политика и государственного деятеля… видного… на всех участках… в одном слове «проклинаю»… добавим еще одно… проклинаю бэ-зус-лов-но…
Впрочем, произнося любимое словечко, Л.З. скривился… ы-ы-к… Словечко подковыристо размывалось в черепе спереди и сзади. От него оставалось самостоятельное слово «УС». Оно и раздражало до бешенства тем, что вовсе не притыривалось, а откровенно выщеривало прокуренные желтые зубки Сталина и конские белоснежные протезы буденной мрази…
Чувство облегчения тут же зловредно улетучилось, а Л.З. вмиг облепила, кусаючи, жаля, подкалывая, стая мухообраз-ных словечек… УСтал… УСтав… УСтряловщина… УСыпальница… УСкакать… УСнуть… УСпеть… УСтраниться… УСыпленный… УСоп… УСушка…
Это было совершенно невыносимо. Он затопал в бешенстве ногами, изрезал недорезанное сукно, чудное зеленое сукно стола, обломком любимой бритвы, носился, ополоумев от невозможности унять чертовых мушек, по квартире.
Он просто молотил себя по лбу, прихлопывая то УСадьбу с УСладою, но на их месте начинали вжикать УСтранение, УСобица, УСькать… о-о-о…
Л.З. нырком бросился под лисий салоп… УСпешно… УСпешно… УСпешно… Теперь только две мухи – Успешно… Устранить – носились осатанело под лисьим салопом… нет… нет… нет… уничтожить их было невозможно…
Внезапно Л.З. вспомнил о времени… который час?… проклятье…
Судя по потемневшим за окнами портретам членов политбюро, был уже вечер. Стоило на миг отвлечься от мух, как они сгинули. Л.З. подумал… все тело чешется от укУСОВ, но затопал от злости ногами и бросился к телевизору.
Загадал перед тем, как включить: если мы сейчас попадем на Красную – все будет в порядке. Включил… весь корейский народ встал грудью на защиту священных рубежей своей Родины… руки прочь от Кореи… надо же быть таким последним идиотиной… прозевать свои похороны на Красной… кУСок… правильно говорит газовая атака – не закУСывай, мудила, удила… не закУСЫвай… не закУСЫвай… о-о-о… МехлиУС, есть за что мстить, но почему такие му-у-уки?… и все-таки – который чУС… я спросил: который час, сволочи-и-и? нет, вы посмотрите, что делается?… Мехлис воевал с мухами, когда его… проклинаю… сегодня трудящиеся столицы нашей Родины проводили в последний путь верного сына…
Услышав слова диктора, Л.З. рухнул на пол перед экраном… я… я… я… хорошо, что не разбил ящик… телевидение становится самым сильным… самым…
Бетховен звучал так, словно, сочиняя известную траурную мелодию, отдавал дань Мехлису, безвременно ушедшему от нас, а не Наполеону… на всех участках… коронарных сосудов…
Увидев на задрапированных носилках урну со своим прахом, Л.З. начисто забыл о себе, сидящем на полу и впившемся взглядом в экран… последний путь…
Урна слегка напоминала небольшой частный мавзолей-чик. Л.З. мягонько покачивало в нем. Чудесно, хотя и грустновато, когда тебя несут на руках в последний путь… Охотный ряд, понимаете… машут прощально черными платочками осиротевшие охотнорядцы и неохотно расходятся по домам – поминать… поминать… Совмин СССР – справа… Гастроном «Москва» – слева… последний путь пламенного большевика-ленинца… о чудный… пуховый… теплый… путь… так вот папа возил на саночках… по снежку на приморском бульваре… Исторический музей… завещаю шинель и белые тапочки… почему, кстати, белые?… наши тапочки должны быть красными… впитавшими, понимаете… опоздал тиснуть докладную в ЦК… сами ведь не додумаются… остолопы… музей Ленина… почему?… это необходимо УС… утрясти… было бы правильней Музей ленинцев… завещаю арфу и вентилятор с первобытной дубиной… щедрый дар… нет, это – первый класс… за это – спасибо… это – не похороны… это – конфетка… умф…
Л.З. покачивало на носилках. Он требовательно и, как всегда, говнисто прислушивался: в ногу ли идут члены правительственной комиссии?… действительно ли чеканят шаг солдаты траурного эскорта, как уверяет диктор?… мы даже и тут, понимаете, ухитряемся… не можем без халтурки… а ведь, помнится, Ждановых и Щербаковых… Кирова и Калинина сопровождали другой походкой… плевать… Мехли-са это уже не касается… он свое отконтролировал…
Чувство, что это его несут на носилках… причем тут прах?… было настолько достоверным, что Л.З. с досадой покрикивал на экран, когда операторы ТВ отвлекались от урны в поисках различных выразительных народных физиономий, трагически оплакивающих… когда камера скользила по карнизам ГУМа и чудесным маковкам Василия Блаженного… что вы, понимаете… втемяшились в Лобное место?… возьмите внимание сюда…
А когда товарищи, несущие слегка, тряханули носилки, скидывая их с плеч перед мавзолеем на красно-черный постамент, у Л.З. похолодело в паху. Он бы и распек тут же кое-кого, но они все, включая усатую мандавошку, взошли уже на Вершину Власти… снежок… февральские сумерки… что-то долдонил вполне стандартное с набором положенных словесных веночков Горкин… потел, глядя в бумажку… Троцкий и Ленин не лезли бы на его месте в карман за… молодой, удачливый восходитель Капитонов… плевать… плевать… траурный митинг кончается… члены правительственной… проносят к Кремлевской стене…
Л.З. всмотрелся в лица некоторых членов политбюро… не все, сволочи, не все… можно подумать, они горят на работе… и не притворяйся, тварь, что ты скорбишь… впрочем, в такие минуты можно пожалеть даже врага…
Тут ТВ совсем уж заторопилось. Зачем-то мелькнули куранты с золотыми громадными УСами… кУСок Спасской башни… заиндевелые, словно их обдал лошадиным паром дыхания подлец в папахе… заиндевелые ели… если написать в «Юманите-диманш», что у Мехлиса спиздили папаху перед кремацией… французские товарищи не поверят и правильно сделают… это – невероятно…
Задумавшись о пропавшей папахе, Л.З. прозевал момент, когда урну с его прахом кто-то вынул из-под крепового балдахинчика и сунул в мизерную, с кучкой кирпичной неубранной пыли, нишу…
Грохнул орудийный залп… Л.З. придирчиво считал залпы… у нас, понимаете, и на этом способны… экономы херовы… поменьше бы разбазаривали… и не хоронили на задворках предприятий ценнейшее заграничное оборудование… последний залп… Л.З. погладил экран… стер пыль… это… все… все…
ЛЕВ ЗАХАРОВИЧ МЕХЛИС
13-13
1889-1953
1-2
Новый трудовой почин бригады землекопов Усова нашел горячий отклик в сердцах тружеников Успенского района… ы-ык…
Л.З. мутным от ненависти взглядом порыскал вокруг… Вытерпеть после… после… после… этот бесчеловечный бред просто так было невозможно… Арфа первой попалась ему под руку. Схватил ее за грациозно и томительно выгнутую… размахнулся сбоку и врезал по экрану. Экран покрылся искорками. Он был предусмотрительно заэкранирован плексигласом. Из-за него продолжали вылетать адские словесные монстры… Неустанная забота партии, правительства и лично товарища Сталина о нуждах советских трубоукладчиков… вылилась во всенародное торжество… Надоев молока от одной коровы сверх плана… всех простых людей доброй воли…
Л.З. молотил арфой по экрану и по самому ящику… не слыша ее криков и воплей… заткнуть все это в их глотку… паскуды… но то диктор, то дикторша, омерзительно артикулируя профессиональными изрыгателями трупных новостей, патетически огрызались на удары обезумевшего от невыносимого отвращения Л.З. …Небезызвестный Джеймс Рестон, которого уж никак нельзя заподозрить в просоветских симпатиях… Расстановка сил на международной арене… Обречена на провал… Латинская Америка бурлит… лучше подохнуть… подохнуть… чем жрать это говно… проклинаю… не-на-ви-жу… Великий корифей всех наук, родной Сталин, вдохнул новую жизнь в мировое языкознание…
Выкрикнув этот бред, телевизор заагонизировал… затрещал… зашипел… задымил, наконец, жалобно пукнул от последнего удара, и яркая звездочка умирания, тихонечко померцав на мертвенно посеревшем экране… печально царапнула выпученные зрачки Л.З. и упала вниз, в угол… истлела…
Выпала арфа из совершенно ослабевших рук Л.З. Стон ее измученного ударами унижения естества так и растекся по полу. Л.З. Ус… Ус… уставился на фото Хозяина. Губы дрожали. Ноги подкашивались. Голоса своего не слышал – так он был слаб, – но говорил, превозмогая страх и ненависть… тебе все еще мало?… может быть, хватит?… тебе осталось съесть Мехлиса, как шашлык… ешь… ну ешь… что же ты не ешь?… хотел поглазеть, как подыхают коммунисты, чтобы самому было легче?… поглазей… пи-дарас царской охранки…
Выговорившись, Л.З. спохватился. Огонь в толчке совсем погас, но плотная кипа записок, полученных в президиумах разных сборищ, еще тлела. Жарок на глазах зарывался все глубже под чернь сгоревших бумажонок. И сквозь чернь проглядывали следы человеческих почерков… бездарных… островъедливых… хамоватых… наивных… вопящих в частном порядке… параноидальных… недовольных… восторженных… тупых… безликих… зачем?… зачем?… кто писал?… кому писал?… Л.З. удивился всему этому как чему-то абсолютно лишнему и ненужному, а не то что бы бесконечно далекому, что было странно.
Ведь он буквально обожал… голос человека из гущи масс… так и не взялся за труд «Избранные ответы»… схлопотал бы «сталинку»… плевать…
Сунул в тлеющие бумажки чье-то письмо. Встал на колени и начал раздувать пламя. Клочья сажи взлетели мимо лица, закружились над склоненной над толчком головой, падали за шиворот. Он не замечал их, но дул… дул… дул… страстно желая только одного – вспышки огонька как явления хоть какой-нибудь живой твари в могиле этого проклятого дома. И когда огонек вспыхнул-таки, Л.З. ощутил себя таким заслуженно счастливым существом, каким не чувствовал даже при награждении первым орденом Ленина, а также при присвоении звания генерал-полковника.
Он, разумеется, не мог осознать всего этого как примету явления образа настоящего дела, истинно, а не ложно прочувствованного первый раз в жизни, но не мог также не ощутить прилива животворных сил, всегда сопутствующих любому нормальному человеческому труду… плевал бы я, сволочи, на вашу ебаную Вершину из своей пещерки… ползите… грызитесь… топчитесь… воняйте в носы друг другу… плевать… огонь… парочка Танек-Лялек… никаких Верочек… хватит с нас грязных блядей школьных парт… тигровая раскладушка… снайперское ружье и… пропадите все пропадом… э-эбу, понимаете, э-э-бу. Кремирую партбилет… с предварительным облевом… надругаюсь вовсю…
Пламя вновь забушевало в толчке. Л.З., предчувствуя, что сейчас опять должны начаться какие-нибудь муки и мысли о… нет… нет… нет… только для того, чтобы отвлечься, начал читать какое-то письмо. Оно выпало из «Комсомолки». Л.З., собственно, бросил его в огонь, но вытащил обратно, потому что вид у письма был весьма необычным.
Грязноватый треугольник. Бумага в клеточку… из школьной тетрадки… ну-ну… сколько девочек добивались у Мех-лиса приема, но… Разворачивая, тщательно сложенное письмо, вымазал листки копотью… Долго не мог сообразить что к чему, но по стилю и фразеологии с ходу угадал политическую и философскую образину безымянного пока еще корреспондента… с чего это вы его подкинули?… только не заливайте мне мозги, дорогие товарищи, никаких случайностей у нас с вами в эти дни быть не может… Мехлис пережил такое, что… конвертик, видите ли, самодельный… в клеточку… так… так… допустим…
Дорогой Лев Захарович……не могу поверить, что, получив уже три моих письма… вы ни на одно не ответили… Вы, несомненно, поймете специфику почтовых условий, в которых… с пионерских лет мечтал примкнуть к светоносному институту политработников… на переднем крае… вы были примером… не жалея сил… на всех порученных участках… с беззаветной преданностью… идеалы Маркса… нес сначала в массы… дошел почти до Берлина… логово мирового фашизма… переживаю трагедию… для коммуниста худшая из всех… страшней смерти быть обвиненным в предательстве своих идеалов… грубая стряпня циничных чинуш… если Госконтроль привлекает к ответственности за… а также простаивание мощностей… позволительно спросить… готов на любую черную политическую работу… не считая себя никогда евреем, подобно Карлу Марксу… Латинская Америка бурлит… наши глобальные интересы в Азии и Океании требуют… рабочие волнения в Европе благоприятствуют общей… прошу вашего содействия… любой подрывной работе… выбранного лично вами региона… страшно отлучение… переносить лишение свободы… уже в заключении полностью доказал как филолог… поскольку именно Израиль является форпостом американского… на Ближнем Востоке… в свою очередь, ключ от нефти… и прекращения влияния продажных социал-демократов… евреи уже несколько столетий гордо несут звание граждан мира, поэтому… как коммунист коммунисту… не более… ленинским приветом… временно заключенный Опелев… неужели не комично чистить картошку на синхрофазотроне… специалиста… был бы незаменим… полным инкогнито… желаю долгих лет и здоровья… благо пролетарского… мечты лучших умов человечества…
Начало письма Л.З. пробежал с тошнотворным омерзением. Вопль о помощи не мог не показаться штампованным, поскольку письмами такого рода бывшие политработники… сволочи, так и не осознали своей вины… буквально забрасывали из лагерей и тюрем того, кто всегда был для них воплощением идеального военного комиссарства, а в мирное время… бэ-зус-лов-но… являлся совестью Государственного Контроля СССР.
Отчаянные эти вопли Л.З. считал также верхом наглости и политического лицемерия… если Мехлис плевать хотел уже двадцать лет на наши говенные идеалы, то вы хотите сказать, что… не думайте, гаврики… в Госконтроле нет дурачков… трудом искупите свою вину в…
Но, пробегая брезгливым взглядом… логически хитро-мудро организованный наборчик, понимаете, псевдомарксистских аргументиков… подавай ему, видите ли, подрывную работу в любом регионе… Л.З. вдруг почувствовал какую-то странную, даже, пожалуй, навязчивую направленность тошнотворного послания прямо на себя. Даже забыл о твердом решении кремировать партбилет с предварительным над ним надругательством.
Если бы не ужасная изможденность серого вещества, он мгновенно отреагировал бы на то, что вдруг почудилось между строк какого-то… как его?… Опелев… я бы расстрелял замполита с такой капфамилией прямо в логове фашизма… конечно, шпион… мессершмитт, понимаете, круппов нашелся…
Замызганный треугольничек несчастного лагерного письмеца уже подладился от догорающей просьбы другого туповатого романтика… считать его секретарем лагерной парторганизации с пересчетом-вычетом партвзносов из…
Л.З. успел по-горно-орлиному наброситься на последнюю полоску письмеца… Примял быстро огонек и ползущую по краешку жгучую змейку тления… затрясшей его при чтении «ксивоты» зависти к тому, кто где-то там… посиживает, понимаете… но освободится со временем, если не подохнет от безумного удивления перед происшедшим… жить будет… бабы… пистон иваныч… выпивон степаныч… какая идеология?… какая политработа?…
Его начала наполнять вдруг всеразрешающая догадка, но стоять по слабости он уже не мог и поэтому присел прямо рядышком с толчком. Облокотившись на него снова, напомнил сам себе, как тогда с Ройтманом… удачлив был сифилитик в Разливе… чирикал, подлец, на пенечке, а власть сама перла ему в руки, тогда как… но отмахнулся от нелепых мыслишек и боялся взглянуть еще раз на остаток письмеца с обрывком одного слова «ым» и целым-целехоньким словом инкогнито. Оно чем-то походило на худющего, как Мефистофель, длиннющего и упоительно всемогущего фокусника в цирке детства. Черный плащ… белое, как маска, лицо… не верится, что он может быть…
Сначала Л.З. замер от счастья, умоляя сердце не разорваться… это был бы анекдотец… Затем сник… письмо попало в руки случайно… он там не мог не знать, что Мехлису, понимаете, не до чтения всяких «ксив» и писулек… а если бы не прочитал?… оно уже горело… прах… а вот для того и существует, товарищ, политическое руководство… до вас дошло бы это иными путями… Партия знает, что такое историческая необходимость…
Л.З. как бы испытывал на прочность невообразимо хрупкую надежду… невидимую совершенно соломинку спасения. Прикидывал так и эдак. Сопоставлял. Презирал себя за детскую пронзительность доверия к чудесам гороховым…
И, наконец, трепетно уверовал, что все обстоит именно так… именно так, а не иначе, потому что абсолютно ранее необъяснимая идея несусветных похорон… колонных… митингов… газеты… мировое общественное мнение коммунистических и рабочих партий… семья… соратники… кремация – все моментально вставало на свои места в полнейшем соответствии с художественно-политическим замыслом… гений… чистый гений… Мехлиса же надо убить… нет – мало убить… лишить партстажа… прости… прости… Счастье, что не кремировал партбилет… счастье…
Л.З. подполз под фотопортрет Хозяина, встал на колени и глубоко поклонился. Его трясло так, как ни разу не трясло за все эти безумные дни, от всеразрешающей догадки, при-стыженности, признательности, от яростного сознания своей мозговой нерасторопности и ужаса перед тем, что могло случиться, если бы он успел совершить… говнюк… диверсию в собственном организме… довести до инфаркто-ин-сультов… тут поповщина права… нельзя накладывать… но не случилось… спасибо… прости… прости…
Он обращался к Хозяину как к отцу – на «ты» и, если бы тот сказал сверху: возьми штатский галстук и собственноручно удавись, Л.З. немедленно удавился бы восторженно и аккуратненько… да… аккуратненько… после того, как схамил ему по телефону… приятного вампиршества… обвинил черт знает в чем, а главное, не разгадал далеко идущего… мало убить… убить мало… прости…
С трудом встав на ноги, подтянулся на цыпочках, поцеловал угол фотографии и приложился к ней лбом… прости… спасибо… я докажу… умру за тебя… прости…
Так и стоял некоторое время. А все случившееся за эти дни обрело в его голове окончательный смысл в свете изумительно счастливой догадки и потрясло непостижимой глубиной и стройностью… хорошо, что заквасил и глотнул коньячку… прости за подозрение в ядах… сейчас врезал бы уже дуба раньше похорон и сразу же после кремации… клянусь, Иосиф Виссарионович, подробно описать свой антипартийный сон и понести любое партийное взыскание вплоть до… клянусь… а ты, Семен, все равно – ничтожество…
Л.З. почуял вдруг необыкновенное благодушие и даже пожалел, что сгорел лагерный адрес… как его?… вражеская фамилия… Клопшток?… Золлинген?… это была, я вам скажу, бритва… Бенц?… Фольксвагенов?… впрочем, таких, как этот тупой слюнтяй… полна Колыма… найдем работников поскромней, поумней и без ленинского аппендицита в черепе… Мехлис не искал, понимаете, подрывной работы… не клянчил и не надоедал писульками… работа сама нашла Мехлиса… а теперь… Хватит соплей, говнюк. Соберись с мыслями. Не забудь написать докладную в ЦК насчет поломанной мебели, уничтоженных произведений искусства, часов и прочего трофейного имущества… подлец… я бы на его месте после всего, что… никаких похорон… никаких словопрений и залпов… вон из партии – и гей навек в автономную еврейскую область…
Л.З. вынужден был прилечь. Прилег и подумал, что, если бы каждый настоящий советский человек мог увидеть при жизни собственные похороны, мы бы уже давно жили при коммунизме…
Ничего более чудесного, легкого, пьянящего, словно в юности бабы и удачи карьеры, давно уж не испытывал Л.З., чем валяться вот так… плевать на полный разор… на измождение… начинается новая жизнь и деятельность… подремон-тируемся… чем валяться вот так и лакомиться… другого слова не подберешь… подробностями замысла Хозяина, за частичное постижение которых даже не жаль выглядеть в собственных глазах скудоумной, запаниковавшей крысой… но эту врачиху… дрянь сионистская… я не прощу… вот до этого Мехлис не опустится ни-ког-да… тут уж вы будьте уве-рочки… не задумываясь дам на блядей показания… столько лет орудовать, понимаете, рядом с…
От размышления о Верлене и Версте Л.З. постарался отвлечься. Их роль во всей этой истории была ему совершенно не ясна… все откроется само собой… вполне возможно – они будут засланы вместе со мной… хотя там полно свежа-тинки… Восток… как бы то ни было… в принципе и строго между нами… ебал я верность Ленину и Сталину в лице этих моих многолетних личных провокаторш… Ильичу с Малиновским было не так приятно, как Мехлису… и то…
Л.З. не помнил более тяжких дней в своей жизни. Бывали в ней смертельные опасности, провалы, удручающиеошибки, немыслимые, соответственно, взлеты и спасительные повороты, но таких вот дней, вытянувших из жил почти все силы жизни, сводивших с ума и, по сути дела, форсированно уничтожавших его личность… что-то, дорогие товарищи, Мехлис не припомнит… Все немыслимые для превозможения нормальным человеком унижения, а их Л.З. перенес немало и от самого, и от политбюровской шоблы, не говоря уж о кадровых военачальниках, показались ему вдруг дерьмом по сравнению со значением, придававшимся ему… вот что оказывается… Хозяином, с колоссальным доверием партии и, конечно, с важнейшей порученной ролью… будьте уверочки – кто-кто, а Мехлис наведет там порядок в последней инстанции…
Встать Л.З. уже не мог. Но он и не понимал, в каком физическом состоянии находится. Ему и не нужно было этого, как он полагал, понимать, потому что он и теперь под тщательным наблюдением… Сталин всем им оторвет головы, если… в свой час подремонтируемся…
Вот он лежал и в полудреме обозревал поразительный замысел Хозяина… поколения будут славить его организаторские способности и умение работать с людьми… над Мехлисом, конечно, похохочут, но я им не желаю… в моей шкуре десяти минут… и в основных чертах замысел этот, любовно реконструированный Л.З., выглядел приблизительно так…
Рябая лапуля, бэ-зус-лов-но, признал правоту Мехлиса, откровенно изложившего свое резко отрицательное и принципиально враждебное отношение к содействию СССР… в области, понимаете, образования этого клерикального Жидостана… снимите, Иосиф Виссарионович, умоляю вас, галифе с любого Бен-Гуриона и с Голды Меир – и вы увидите, что каждый социал-демократ в первую очередь еврей, сионист и расист… уверяю вас: Голда – тщательно законспирированный гермафродит. Это данные английской и таиландской разведок… если бы, поверьте мне, наша Фурце-ва с Мариэттой Шагинян тоже были двуснастными, то они не были бы такими дурами… кроме того, некоторых советских евреев начнет тянуть, как магнитом, в родной Жидо-стан, потому что – это объективные данные своевременно запрещенной нами генетики – так называемый «еврейский вопрос», давно ушедший в небытие, продолжает смердеть не в социально-этнической плоскости, а кое-где, понимаете, поглубже… поглубже… что мы будем делать с учеными, композиторами, писателями, инженерами, администраторами и даже с талантливыми жуликами-снабженцами? Придется сажать в первую очередь врачей, бухгалтеров, различных Бусей… есть – не трогать Бусей, Иосиф Виссарионович… всяких Ойстрахов, Пляттов и прочих Райкиных с Кобзончиками, пока они еще пребывают в змеенышах… Зачем нам совать в рот совевреям соску вековечной мечты о Земле Обетованной, когда мы имеем незаселенной одну шестую часть света, понимаете… я верну вам все ордена Ленина, если через два-три года Бен-Гурион не продаст Израиль США. И мы придем гораздо раньше к коммунизму, чем к ключевым позициям Персидского залива…
Много еще чего излагал во время памятного разговора с Хозяином Л.З., излагал с лакейским рвением, смущающим зачастую даже крайне циничных хозяев. Уверял, что трудовая и коммерческая практика хитрых кибуцев перечеркнет и резко скомпрометирует гениальную идею тотальной, насильственной коллективизации. Что евреи неизбежно организуют мобильные вооруженные силы, оснащенные последними новинками американской и советской техники, отбитой у арабов. Что в конце концов этот проклятый, предательский Жидостан, не задушенный нами, понимаете, еще в колыбели, станет опасным средоточием в смертельной борьбе с главным противником – США и их сателлитами…
Сталин, казалось, пропускал мимо ушей и точные аргументы Л.З., но непонятно почему то и дело интересовался различными проблемами, связанными с феноменом гермафродитизма в некоторых отдельно взятых гражданах.
Л.З. вынужден был, потакая, очевидно, тайным, далеко идущим интересам Хозяина, выдумывать на ходу научно-похабные сведения и байки.
Так, например, когда он просто уморил Сталина рассказом об интеллигентной беседе голых Крупской, Розалии Землячки и Стасовой в номенклатурном номере Сандунов-ских бань, тот вызвал Поскребышева и приказал что-то записать. Л.З. обмер от ужаса, поняв, что погиб, если Хозяин решил проверить его разведданные о банном разговоре трех больших интеллектуалок нашей партии.
Надо сказать, что Сталин, с неясной для самого себя и подпитанной смутно-ассоциативной мыслью железной логикой, приказал тогда секретарю срочно наладить производство технических гермафродитов, то есть отечественных амфибий с широким назначенческим профилем… на базе танка «KB», но не «ИС»… Ход мысли вождя был, как всегда, непредсказуем.
После ухода секретаря попросил Л.З. еще раз повторить донесение наших замечательных разведчиц, работающих в бане. Л.З. подумал, что… начинается та самая партконференция о народорождаемости с Пушкиным и Бусей под столом. Сам был не рад, что изоврался, но, рассказывая второй, третий, одиннадцатый раз, странно уверовал, что все так оно и было в Сандунах на самом деле, и мог бы чистосердечно подкрепить большевистскую уверенность партийной клятвой…
…Попивая холодное пивко и сдирая три шкурки с каспийских вобл, голые, распаренные до кардинальской лило-вости, партайгеноссенен вели разговор о необходимости создания в одной отдельно взятой стране искусственной теплой погоды.
– Это позволило бы нам прекратить производство кальсон и трико, а высвобожденные суммы бросить на увеличение выпуска детских тетрадей в клеточку. Нонсенс, но вся бумага идет знаете куда? – сказала Крупская.
– Знаем, – мрачно ответила Стасова. – Но без краткого курса мы не можем. Лучше иметь краткий, чем никакого длинного. Диалектично?
– Ты забыла, Надежда, что при коммунизме старости не будет. Ее навсегда ликвидируют. Что-то ты совсем перестала мечтать по-ленински.
– Мечты, мечты, где ваша сладость, – сказала Землячка, – смахивая с грифьего клюва мутную каплю пота. – Я вот скрыла от партии, что являюсь с рождения гермафродитом, а сама мечтала всю юность быть коммунисткой, произвести революцию и переделать мир к лучшему. Мы победили, угробили уйму народа, разрушили царскую Россию, а пописать, извините, из мужского члена мне так и не удалось.
– Ах, не все ли равно, девчонки, из чего архиписать и квазимочиться? – воскликнула прекраснодушная идиотка
Стасова. – Хотя я уже в пятнадцать лет верила, что революция навсегда покончит с месячными…
– Нет, не все равно, товарищи. Когда ты всю свою личную жизнь подчиняешь с юности воле партии и вдруг думаешь, что вот помрешь, а побрызгать тебе из мужского члена так и не удалось… это, знаете ли, крушение всех грез… Душу разъедают сомнения, стоило ли вообще городить огород, вступать и так далее?…
– Уверяю тебя, Розаличка, ты чудесно пописаешь именно из него при коммунизме, – воскликнула Крупская, выпучив базедовы очи на конспиративный лобок беспощадной чекистки и совести красного террора.
– Скорей бы уж, – устало ответила романтичная мечтательница, прикрыла скрытое от партии хозяйство дубовым веником и виляя, как пожилая чернышевская девица, костлявым тазом, скрылась в клубах пара…
Сталин во время неоднократных повторений бесстрашно сымпровизированной Л.З. байки не просто слушал и похохатывал, но думал… думал… думал…
Наконец, после того, как Л.З. бухнулся ему в ноги и отчаянно взмолился:
– Не создавайте это государство, Иосиф Виссарионович!
Сталин отрезал:
– Мы проголосуем в ООН «за». Создание государства
Израиль – дело, решенное историей…
И вот, полежав перед трудящимися в Колонном, креми-ровавшись, поучаствовав в траурном митинге на Красной площади и замуровавшись в Кремлевской стене, Л.З. осознал, насколько Сталин был прав и дальновиден.
Теперь все становится на свои… местечки, дорогие товарищи… на свои местечки… спасибо, Коба, прости… прости… и положись на Мехлиса… второй крымской операции не повторится… только ты мог провернуть в наше время такой грандиозный маскарадище… такой всемирный фокус-покус.
От каждой новой догадки до каждого нового втискивания многочисленных кусочков головоломки на свои места Л.З. косел, как косеют от очередных рюмашек розовые новички в делах суровой пьяни…
Больше всего его мучал один лишь, в сущности, вопрос: для чего?… вот для чего, идиотина ты госконтрольная… Вася с Курской аномалии… Мехлиса выставляют в Колонном, кремируют и вмуровывают с высшими почестями, чтобы воздать ему должное за… на всех участках… ты понимаешь, что это – раз?… при этом убивается второй зайчик: советские евреи отвлекаются от жуткой депрессии в связи со страхом массовой репрессии… если, понимаете, Мехлиса так хоронят, то, извините, нам можно теперь жить… Сталин – не Гитлер… разве трудно стать из-за этих врачишек антисемитами?… да мы бы… своими руками… под агицын паровоз… это – два… и гарантия, что отъезд в таежные бараки будет проведен спокойно и на классной организационной высоте… затем – в связи с широко освещаемой мировой прессой кончиной Мехлиса, дискредитируется буржуазное общественное мнение и бурно успокаивается совесть магнатов еврейского капитала, финансирующих восстановление и развитие народного хозяйства нашей Родины. Это – заяц номер три… охота, понимаете, не окончена… перестав существовать в умах современников, Мехлис перекантовывается навек в «БСЭ» на букву «М», рядышком с «Мехико», «меховой промышленностью» и турецким султанеусом Мехмедом II… зай гезунд… Мехлис двинулся на вечное сохранение памяти о нем в ваших, так сказать, сердцах, образно выражаясь, дорогие товарищи… вы думаете: это все?… это не все… то, что остается от Мехлиса, валяется не в какой-то там пепельнице, а пепельница вмурована и так далее, в рабочем порядке… нет… то, что остается… а ну-ка поглядим на то, что остается от Мехлиса и кто от него остается?… но это еще – не четвертый зайчишко…
Кое-как поднявшись, но не реагируя на свое состояние, Л.З. доплелся до ванной. Опирался по дороге на стены и вещи. Доплелся и, взглянув на себя в зеркало, не увидел ничего, кроме какой-то странной серовато-зеленой облуп-ленности, похожей на засохшую харкотину в сортирах Госконтроля СССР для простых служащих. Отстранился, как бы налаживая фокус на резкость, – все то же самое: невыразительная облупленность… без намека на чью-либо пер-сональность… Пощупал стену… амальгамностью и не попахивало, как прежде… Вот-вот рухнул бы от очередной неизвестности и постылого сквозняка ужаса между ног, но радостно вдруг обмяк и пожурил себя саркастичной ухмылкой за рецидив недогадливости… дурак… зачем тебе зеркало?… до знакомства с легендой привыкай к внешности какого-нибудь Лейба Вейзмирцуреса… теперь ты – главный резидент Сталина на Ближнем Востоке и, возможно, генсек компартии Израиля… вот вам, товарищ, – заяц номер четыре…
Однако Л.З. не настолько отстранился от себя психологически, чтобы не попытаться как-либо зрительно убедиться в существовании… того, кто…
В столовой валялись приличные куски граненых, хрустальных стекол укокошенного вусмерть буфета. Поднял стекло. Приложил к черному манжету траурного камзола. Приблизил согнутый, подрагивающий от легкого этого напряжения локоть к глазам… и восхитился, совершенно себя не узнав.
Разбитое стекло прекрасно отражало чье-то лицо, до того не похожее даже на лицо востроносого Мехлиса в высококачественном гробу, что Л.З. высоко оценил проделанную партией работу… это по-деловому… зачем тратить валюту на пластическую операцию?… если бы, понимаете, во всем были такими вот экономами… давно бы уж снизили цены на каракулевые папахи… а какой поразительно красивый ход он сделал с папахой… хорош был бы Вейзмирцурес в генеральской папахе в центре Тель-Авива… все, товарищ Мехлис, зай гезунд… с партийным приветом… до новых встреч на мировой арене в тюбетейке генсека…
Л.З. снова улегся, вернее, свалился в кровать, не замечая по-прежнему своего состояния, и происходило это оттого, что сама жизнь перестала в какой-то момент замечать Мехлиса. Она собирала монатки… не дай Бог что-нибудь позабыть… и ожидала смиренно положенного срока… чтобы присесть на дорожку… чтобы все, как у людей, перед провалом в ждущую ее и любящую тьму натурального безвременья…
Сознание Л.З., снова почуяв вдруг что-то неладное, слегка засуетилось… подозрительно долго не было мочеиспускания и отделения кала… все же умотал семгочки, севрюжки, калача с икрою… пил коньяк… странно… ах, неужели не понимаешь, что вместе с едой ты принял секретное средство, замедляющее… вот и все… как всегда – просто и гениально… у этих идиотов фантастов сверхлюди спят тысячелетиями в состоянии… атеросклероза?… цирроза?… биоценоза?… и летят несколько парсеков… что касается генсеков… я поставлю рябой папульке одно условие: открытые счета в банках Швейцарии, Бейрута, Касабланки и так далее… работы в этом регионе невпроворот… валюта со временем окупится во сто крат… он сам это прекрасно понимает и никогда не жалеет средств на стоящее дело… возьмем Курчатова… Он сжался в комочек от неслышного смеха, вспомнив одну из странных и диких выходок рябой миляги.
Хозяин говорил на заседании политбюро и коллегии МГБ о необходимости похищения у США основных ядерных секретов и ряда новых технологических принципов, связанных…
– Неужели среди миллионов советских людей мы не можем найти двух-трех Робин Гудов, которые экспроприи руют чертежи ядерной бомбы у империалистов и переда дут их мировому пролетариату в лице наших вооруженных сил?… Возьмем Курчатова и Королева…
Сказав последнюю фразу, Сталин сделал паузу и отошел к маленькому столику. Он молча занялся прочисткой трубки и набивкой ее папиросным табачком. Берия заерзал на стуле, взглядом спрашивая остальных членов политбюро, а также высших военачальников, приглашенных на заседание: «Как быть, елки-палки, господа?» Все благоразумно помалкивали. Сам Мехлис вдумчиво рисовал в блокноте Розалию Землячку с двумя снастями. Вдруг Буденный высказал мнение:
– Если товарищ Сталин сказал «возьмем Курчатова и Королева», значит, надо брать. Не нас же с вами…
Сказал он это внушительным шепотом и распушив усы. Берия быстро выскочил в секретариат и дал по телефону соответствующие распоряжения. Сталин еще не успел набить трубку. Закурив, он заговорил о дальнейшем развитии физкультуры и спорта в СССР и о выходе его на международную арену. Заседание окончилось.
Через некоторое время Сталин поинтересовался, как идут дела у Курчатова и Королева. Берия ответил, что оба дела закончены. Вскоре состоится суд. Сталин спросил, по чьему распоряжению арестованы ведущие специалисты. «По вашему, – сказал Берия. – Вы сказали “возьмем Курчатова и Королева…” по совету Буденного мы их взяли немедленно…»
Сталин приказал немедленно доставить к нему Буденного, живого или пьяного – все равно. Берия лично снял усатого жеребчика с одной из умирающих балетных лебедиц и доставил в кальсонах, священно нестиранных со времен гражданской войны, в Кремль. Правда, Буденный успел все же захватить с собой шашку, с которой не расставался даже во время половых актов. Он любил хвастаться, что с помощью именного оружия может превратить в постели любую корову в умирающего гуся-лебедя…
Ах как отрешенно и славно обмирал от хохотунчика Л.З., вспоминая… Репин… просто – Репин… картину публичного унижения своего основного личного врага…
Сталин надавал пощечин Буденному, как по команде подставлявшему то левую, то правую щеку под руку вождя и учителя. После дюжины пощечин он продолжал по инерции вертеть башкой, пока Сталин не гаркнул «смирр-на!». Затем приказал маршалу взять шашку «на-го-о-оло» и немедленно сбрить усы.
Мехлис тогда встал на всякий случай поближе, дав понять присутствующим, что он заслонит Хозяина, понимаете, в нужный момент от…
Буденный моментально сбрил усы острейшей шашкой. Сталин приказал ему съесть усы. Буденный давился, но ел под дружный, продолжительный хохот членов политбюро и собственное плебейское фиглярничанье. Затем Сталин распорядился послать Буденного с кавалерийским полком освобождать взятых Курчатова и Королева. Увидев из окон Генштаба боевую конницу-буденницу и краснощекого, чисто выбритого командира в залихватски сбитой набок легендарной папахе, генералы и другие талантливые злодеи нашего времени будто бы поклялись в кратчайшие сроки закончить скачок от кавалерии к межконтинентальным ракетам и супербомбам.
Тем временем разгорелся последний и решительный бой конницы-буденницы с бдительной охраной лагеря тюремного типа, уже много лет дожидавшейся попытки освобождения врагов народа извне. Когда вся охрана была перебита и мастерски перерублена, лошадь маршала с ходу одолела шлагбаум у вахты и первой ворвалась через сорванные с петель ворота на территорию врага, то есть в зону. Все заключенные, особенно старые большевики и следователи дзержинско-ежовского призыва, были уверены в том, что партия вырвала-таки наконец их родную власть из изувер-ско-узурпаторских лап грузинского бонапартишки. Повсюду появились грязные простыни с объективно антисоветскими лозунгами, как, например: «Даешь свободу!», «Мир хижинам – война дворцам!», «К широкому ответу нарушителей ленинской законности!» и так далее. Кое-кому из прибывших в кавалерийских шинелях стало ясно, что простыни заготавливались подпольно, долго и впрок…
Буденный же рассвирепел так, словно нажрался не усов, а мощного японского возбуждающего средства. Он успел рассечь шашкой на ровные половинки двух старых зеков. Сначала – бышего своего сослуживца, демонстративно кичившегося глубокой порядочностью при зверской ликвидации тамбовского восстания крестьян, а еще раньше при совершении прогрессивных еврейско-погромных рейдов на Украине. Затем – не узнавшего Буденного и потому бросившегося целовать его серебряные шпоры генерал-танкиста – давнившего, заклятого врага кавалерии.
Буденный лично порубал всех пленных надзирателей. В живых оставил лишь одного дегенеративно-смазливого брюнета огромного роста с небольшой, сплюснутой с боков головою – явным даже для Буденного атрибутом натуры жалкой, бездарной, подловатенькой и малодушной. Кроме того, он – надзиратель – почему-то напомнил маршалу молодого Сталина на почитаемой всем советским народом тюремной фотографии. Да и вид у него был настолько рабски виноватый, словно он тоже часок назад угодливо сожрал свои скромные усы и усы товарищей по работе. Буденный, осадив перед ним лошадь, тупо задумался. Задача разрубки будущего трупа бывшего врага показалась боевому маршалу невыполнимой второй раз в жизни. Голова надзирателя была так мала, а туловище так несоразмерно громадно, что, с одной стороны, можно было промахнуться мимо мозжечка, а с другой – не одолеть с маху всех двенадцати позвонков до самого копчика. Маршал решил, что тут позора не оберешься, – и надзиратель остался в живых.
А первый раз Буденный встал в тупик, ворвавшись с обнаженной шашкой в театральную уборную актрисы Яблочкиной, приняв ее – уборную – по невежеству за женский туалет. Актриса Яблочкина, кстати, загримированная уже под Крупскую, властно сказала, что она, извините, пожалуйста, не Лукреция Карр и предъявила справку от домоуправа о еще дореволюционной невинности. Актриса добавила, что, скорее, предпочтет быть зарубленной, чем отдастся нагрянувшему хаму. Буденный принял компромиссное решение. Он произнес фразу, вызвавшую впоследствии восхищение Сталина и зависть Л.З.: «Тогда, барышня, мы сейчас с вами кое-что всунем, а кое-что вытащим!»
После этого, зашабашив шашку в ножны, он попытался изнасиловать пожилую девицу. На ее счастье, мимо уборной проходили Ульянов-Ленин – нар. артист Щукин, и человек с ружьем – засл. артист Б. Тенин. Ульянов-Ленин, заученно сделав гениальный прищур, узнал Буденного по портупее и мозолистым ягодицам и быстро скрылся на сцену, где в это время Сталин – нар. артист Геловани – бурно ратовал за предоставление усталому Ильичу внеочередного мертвого часа. Одним словом, артист Б. Тенин зазвал на помощь отдыхавшего в курилке после ответственной реплики Сталина, и они вместе сняли Буденного с Крупской за какой-то миг до хулиганской дефлорации. Увидев Сталина, пьяный, голожопый маршал так очумел от ужаса, что стал импотентом. А настоящий Сталин, полюбивший этот внут-ритеатральный эпизод, приказал тайно вызвать из Парижа ученика Фрейда, видного спеца по лечению импотенции у сильных мира сего. Фрейдист сразу же развел руками, потому что у его пациента Буденного полностью отсутствовало подсознание. Но все-таки сумел загипнотизировать маршала на дальнейшую половую работу…
Ах как совершенно забылся Л.З., пока тихо тлели в его памяти мельчайшие подробности той нашумевшей в их кругу историйки, изрядно затем подперченной и подсоленной фантазией скрытых врагов и легальными выдумками придворных подхалимов… ах как он забылся… как самозабвенно и любовно заигрывал с жужжащей, щекочущей ножками и усиками, стайкой жирных словесных мух… УСпех… УСкакать… УСлать… УСлужить… УСпокоение… УСтойчивость… УСтрица… УСькать… и никак не мог оторваться от лакомой байки…
Доставленных в Кремль Курчатова и Королева Сталин спросил:
– Вы поняли намек нашей партии?
– Расщепим… Оторвемся от… – хором поклялись будущие академики и герои.
– Похитим, – заверил вождя Берия.
– Дезинформируем, – примазался к делу века номер один Л.З.
Сталин благодушно приказал НИИ красоты РСФСР разработать проект протезных усов для Буденного и создать их в 24 часа.
Захваченный конницей лагерь велено было перевести подальше от Москвы. Контингенту же добавить срока за враждебную вспышку ярких антисоветских надежд и порчу государственного имущества – простыней, а также предупредительной зоны и колючей проволоки… …умел… умел унижать, рябая ты наша панацея… но это была жизнь… это была настоящая, содержательная жизнь… кто еще пожил с 25 октября по старому стилю так, как пожили мы?… Ленин?… Троцкий?… Гитлер?… Николай, понимаете, Островский?… Они имели тридцать пять лет все сразу, как мы?… И пусть им будет стыдно за бесцельно прожитые годы…
Подумав так, Л.З. принялся разрабатывать планы подрывной работы на Ближнем Востоке и ряд мер по укреплению квалифицированных партийных, разведческих и диверсионных кадров… Первым делом организуем, наконец, экспедицию в Африку для заготовки крупногабаритных обезьяньих яичек, потому что Вейзмирцурес должен унаследовать от Мехлиса умение сочетать прелести личной жизни с тяжелыми партийными обязанностями… попрошу переправить меня не по воздуху, а морским путем… каюта… пара стюардессочек… ох, они увидят, как мы еще умеем кончать… недельку поболтаюсь по Парижу… Торез не раз говорил мне лично, что французские коммунисты готовы лезть за нами в огонь и в… наладить антисионистскую работу в Европе… только не думайте, дорогие товарищи, что, науськав арабов на евреев, Мехлис подставит свою голову под Курчатовские игрушки… хватит… мы – не бессмертны, понимаете, к сожалению… плевать я хотел на выставление и вмуровывание… часть жизни после полного ремонта организма и пересадки хозяйства должна принадлежать мне лично, так как… не думайте также, что Мехлис выложит всю валюту на партподрывработу… кому-кому, а министру Госконтроля СССР прекрасно известны все методы хищения государственных средств в особо опасных размерах… я на этом собаку съел, но ни рубля не выкакал… генук… за все мои унижения и хворобы… за все, что пережил… ад… ад… ад… сбегу от вас к чертовой матери… две пластиковые операции в Швейцарии и… четыре сбоку – ваших нет… Мех-лис… с беззаветной… на всех, понимаете, участках… дайте пожить… скрываюсь в Новой Зеландии до конца ваших дней… куплю пещеру, приму двух несовершеннолетних миклухо-маклаевочек… пропадите все пропадом… взрывайте этот проклятый регион вместе с арабами и евреями, но без мэ-ня… без мэ-эня… генук играть на моей кристаллической честности, а в это время… вот наУСькаю одних на других… выпьем в гареме за УСпех… переходим на УСтриц в поряд…
Думать Л.З. больше не мог. Сознание его лишь мерцало, дотлевая в сером, почти опустошенном веществе. В нем вдруг что-то стало тянуть, больно тянуть, как тянет иногда затягивающуюся от краев сукровичную рану ожога. Но, в общем, по неисповедимому милосердию Ангелов, видимо, сокрушенных прижизненными муками умирающей, бездушной особи, это был сравнительно безболезненный полусон.
Он то обрывался вдруг в холод тьмы, то вновь начинали в нем тлеть и вспыхивать последние образы этого мира, словно быстрые пробежки оранжевых искорок по почти невидимым пунктирным наметочкам Творца на первоначальных чертежных кружевцах дотлевающих вещей, вот-вот готовящихся превозмочь легкость воздуха бытия и невесомо взметнуться в…
Не так ли зимним вечером, когда посиживаем мы у родственного очага печи, костра или камина, отворотясь от враждебных вихрей вьюги и холодного равнодушия снегов, зачаровывают нас необъяснимой грустью… странным веселием сверхлегчайшего намека на существование чуда… музыкою, возвратившейся в сокровенное живое чрево первоначальной мертвой тишины… взметнувшиеся вдруг к иным мирам… искры гаснут на-а-а лету-у-у… души сгорев-их вещей – соломинок, хвоинок, листвы, веток, древес-ности, еще не стряхнувшие с себя пепел их черт от нежелания… проститься на ма-а-асту-у-у… с костром, который в тумане светит?…
Все слова всего языка уже покидали понемногу серое вещество Л.З., когда он уловил слабым слухом звук открываемой двери, затем откровенно громкие шаги людей, деревянный стук по паркетинам – волочили какую-то вещь – и, наконец, человеческие голоса. Они возникли не сразу и теперь приближались. Л.З. обмер от животворного волнения, такого же точно, какое охватывало его еще до налаженной работы памяти, в самом раннем младенчестве, когда звук человеческого голоса и бессмысленная его музыка обнадеживающе помогали новоявленному существу превозмочь начальный ужас существования.
Мы можем только догадываться о неописуемом нашем опыте отношения к этому ужасу – ужасу, несомненно, более испытывающему и мучительному, чем все страхи смерти, вместе взятые, и вся изощренная работа нашего воображения, с ними связанная, – если даже самой феноменальной человеческой памяти с замечательной строгостью возбранено как-либо прикасаться к реакции крошечного комочка жизни на встречу с судьбой существования, а заодно и на первые проникновения в него неотвратимого чувства времени…
Не в том ли милый, неуловимо-лукавый, нежно-заигрывающий смысл любого собрания звуков, то есть гармонии, равно как и звука одинокого, в первые наши дни нелегкого обвыкания с даром Жизни, что любые звуки кружатся, падают, трепещут, взвиваются, посиживают, перепархивают, носятся, словно птицы-ласточки, чайки, попугаи, воробушки, соколы, совы, журавли, синички, – одним словом, шастают любые звуки, пропадая и, к счастью, возникая вновь, как раз промеж устрашившим нас до ужаса бытием и вполне беззаботной вечностью.
И мы, того не замечая, всячески цепляемся за крылышки-перышки любых звуков, многократно взвиваемся вместе с ними и вместе с ними падаем многократно… удерживаемся до поры до времени от соблазна хватануть пошибче разноцветных пузырьков… ужасной прелести атмосферы бытия… Но вот – превозмогаем, наконец, не без помощи ангела-хранителя и, кстати, любимого нами оперения Его крыл, ни с чем не сравнимый – какая там кессонова болезнь! – перепад жизненных состояний.
И через какое-то время все звуки мира, лишаясь божественной свободы, попадают в плен либо к вещам, либо к явлениям и к живым тварям, не говоря уж о чудесном пленении звука словом, становятся звуки, на взгляд поверхностный, всего лишь рабскими свойствами всего их пленившего.
Но такова уж, думается нам, призывная сущность первоначальной свободы звуков и их бытийственного предназначения, что тайная деятельность Гения и войска Талантов непрестанно отворяет темницы бездарной немоты и вдруг благородно одухотворяет плененные звуки в дереве скрипки, в живой гортани, в обнаженных жилах арфы, в металлах труб, в сердечной речи, в словесной плоти, в чуткой глоточке птички-синички, в…
Услышим же, коль мы имеем слышащие уши, тяжкие, душераздирающие стенания тех, кто, ковыляя к известным пределам по колдобинам пространства, пренебрегал услугами крылатых звуков, помогающих нам превозмогать вихри встречного времени и постоянную тягу времени попутного, и проклянем вместе с тем, не безжалостно, всех тех, кто не только пренебрегал и пренебрегает, но кто убивал и продолжает убивать собрание чистых звуков в напрасной попытке опоганить саму Душу Звучания многочисленными видами и способами насильственного обез-душивания Языка, Дождя, Рек Рождения, Вершин Стихий, Образов Жизни и Смерти… Но проклянем безжалостно бездарную Власть Советов и душевно возблагодарим все Силы, поддерживающие нас в достойном следовании Судьбе…
Точно так же, как всевозможные звуки обнадеживающе помогали Л.З. превозмочь в младенческом состоянии начальный ужас существования, так и поддерживающе сопровождали они это недостойно прожившее существо к яминам исчезновения. Серое вещество вообразило их, разумеется, апартаментами резидентуры Л.З. в центре Иерусалима…
Сам Л.З., конечно, ничего не ведал, но, цепляясь за звуки шагов волочащегося по паркетинам предмета, цепляясь за слова людей, уже почти потерявшие для него всякий смысл, но убаюкивающие лишь звуками, вырвавшимися снова на вечную свободу вместе с остальными сокамерниками, он умоляюще торопил время. Торопил, как умеют и могут торопить время только дети, впрочем, не только дети, наивно убивая возможности жизни в коварных пределах страстных ожиданий… скорей бы… скорей… скорей… между, понимаете, Мехико… меховой промышленностью… Мех-медом Вторым… стоп… стоп… мы еще гульнем по Ближнему Востоку… на рысях… на большие дела… язви вашу душу, дорогие товарищи…
Л.З. и так казался бездыханным, законченным трупом, но дотлевающее под прахом плоти сознание прибавляло ему еще большей бездыханности в соответствии с сугубой конспиративностью момента. Он и истолковывал в угоду этому спасительному, ниспосланному Высшим Милосердием моменту все услышанное…
– Ну, хули ты загремел этим ебаным катафалком?
– А чего ты, собственно, все время «кусь-кусь», когда я с тобой «вась-вась»? Может, кажется, что…
– Мне ничего уже не кажется, потому что я опохмелился.
– Ну так и не хера.
– А не хера выламываться и пичкать вокзальных лярв байками о самодостаточности географии. Мы уже не сту-дики с Моховой.
– Во-первых, не бухти так громко. Приказано было: стопроцентный швах?… Во-вторых, я тебе еще раз официально говорю: история твоя без географии не может, а моя география без истории может.
– Официально?
– Официально.
– Если бы не история, то не существовало бы даже понятия «география». Понял?
– Как тебе известно, после трех штрафняков я ебу поголовно все понятия. Ебу – и все. И никто со мной ничего не может поделать. Тут понял-на-понял не прохезает.
– Официально?
– Официально. Я тебе, залитый глаз, не первый год внушаю, что география возникла задолго до истории. Что бы завоевывали твои Александры Македонские, если бы не было физической географии в виде Рубиконов, Альп и прочих Пиренеев?
– Куда этот командировочный пиджак подевался? Обычно я с одной ноздри труп унюхиваю.
– Не спеши. Без него не тронется паровоз, который говно возит.
– Врежем давай по стопашечке. Расширим сосудики.
– Официально?
– Официально.
Обнаружив коньяк, пришедшие выпивали, и Л.З. блаженно убаюкивало чоканье, жвяканье, отрыгиванье, очередные натужные алкоголические кряхтовыдохи, занюхи-вания рукавом принятого, шаги, перешептывания, сопровождаемые звучным рассовыванием краденых вещей по карманам… не можем без этого, понимаете… не можем… как они будут харкать кровью после моей докладной Сталину…
Зашуршали ассигнации… звякнули семейные драгоценности… трофейные антикварные безделушки…
– Я тебе сказал, сука, поставь на место?
– Что, он с собой все это захватит, что ли?
– Я сказал: поставь?
– Этим томам Фукидида цены нет. Им триста лет.
– О’кей. Тогда сдери с подрамника и притырь мне за спину Ван Гога.
– О’кей. Никаких паровозов не хватит на все эти трофеи…
Тут Л.З. тишайше встревожился… при чем «о’кей»?… Товарищи, очевидно, из Английской КП… Но при чем паровоз?… в моем состоянии лучше всего… Но быстро успокоился… каждое слово закодировано… уж на это Сталин – величайший мастер конспирации… этого у него не отнимешь…
Он снова завис вместе со звуками между небом и землей…
– Это еще что за волосня под ногами? Кучерявая…
– Скальп. Да. Это – скальп…
– Может, притырить? Пусть пацаны играют в историю Нового Света…
– Вот что проститутки поганые делают с историей ради какой-то ебаной географии…
– Тут мы с географией разводим руками и пасс… большой пасс… только – без «ебаной»… иначе резко перехожу на «кусь-кусь».
…говнюк… последний говнюк… надо было взять… прическу… показать Гуриону… лучший политкапитал… в доверие… спас от глумления после катастрофы…
– Будем людьми: отправим это вместе с ним. Там при годится… …просто… на лету схватывают… шалавы… это – работа…
– Можно было и не молотить шмутки перед отъездом… как, сучий мир, охота после себя хоть потопчика.
– Тс-с-с… помянем кучерявого… Подонки!… Снять скальп! Подонки!
– Царство тебе Небесное… кровавый мученик истории…
– Молчим… молчим… Царство Небесное… пошевеливаемся…
– Минуточку… где мой талмуд?… тут все рядом… врачиха Рабинович подождет… генерал-лейтенант Мильштейн… тоже подождет… Глузману с Минцем спешить некуда…
– Что-то много ихнего брата отправляется туда последнее время…
– Тс-с…
– Плевать хотел штрафняк на конспирацию… если так будет продолжаться… у народа прекратится история… история прекратится, ублюдки…
– География – против… не позволим… уважаем… тут мы, Вась-Вась, кланяемся вам с историей в ножки… оф-фи-ци-аль-но… наливай… тут вы, Вась-Вась… двадцать веков обходились без нас с географией… от души… плачем, ломая указки… но география вас ждала… верняк… Ждала веками…
…не думаю, что сработаемся с Рабинович… впрочем… только очень хороший врач мог позволить себе нарушить клятву бюрократа… в присутствии Мехлиса… Мильштейн?… кажется, способный разведчик… не хватало мне еще Кагановича… рыть метро из Каира в… не сработаюсь… вместо Минца и Глузмана потребую одного Тарле…
Многолетняя привычка принимать желаемое за действительное, столь свойственная всем козлоногим советским свиньям, взгарцевавшим на Вершину Власти, близка была к обретению формы законченной и совершенной в истлевающем сознании Л.З. проблему кадров лучше решать на месте… что же эти шалавы тянут резину… хочется по-большому… ладно… тоже на месте… с сортирами там будет худо… Ему даже не хватило умственной энергии для полного отождествления двух интеллигентных ханыг с теми самыми учителями, успевшими нагло совратить аппетитных школьниц – его Верочек, – хотя с первых дней войны, как мы помним, Л.З. сделал все от него зависевшее, чтобы угробить «гангстеров первой ночи» в штрафняках – любимой забаве препохабного беса Войны… Что-то шевельнулось в прахе памяти… что-то готово было ожить в ней и вышвырнуть Л.З. напоследок в разверстый ад действительности, но не ожило, на его счастье, когда оба санитара, работавшие в правительственном морге и подхалтуривавшие по ночам в моргах больничных, подошли наконец к «клиенту»… быстрей… быстрей… быстрей…
– Надо же, Вась-Вась… столько лет наши сволочи Верки харились с этой неузнаваемой образиной… говори после этого об истории…
– Теперь за все уплачено. Кроме того, мы немыслимы без уродств и трагедий…
– Готов резко парировать… рреззко… рраззливай духи-одеколончики… плевать мне на время истории…
– А мы положили с прибором на ваше пространство… духи-то музейные… мадам де Сталь. Вась-Вась, как она закалялась!!! Как она закалялась!!!
– Разливай… так закалякивалась сталь… не плачь, душа моя… не плачь на реках вавилонских… и не рыдай над рекою Москвою…
Спасибо… духи… духи… мадам, положив между титек надушенный платок, ввалилась к Людовику… как они пошли!., я выжрал целый капитал… оживаю!., спасибо!., как же, скажи, не рыдать, когда мы, русские, продолжаем подло обсирать историю, несмотря на безбрежность географии, а у ихнего брата вся география две тыщи лет лишь в мозгу умещалась, да и сейчас она на пятачке, вроде Рязанской области… пррек-ло-няю-юсь… И это, Вась-Вась, нечто почище истории… тут я трезветь начинаю… тут загадкой самой жизни попахивает… какая еще история могла бы выжить без географии?… А эта выжила и вновь в свою географию вливается… кровь в жилы вливается… Я за это вот самое евреев ужасно как обожаю… Ужжжасно… и жизнь обожаю… А когда их бить начинают и обижать, тогда мы с историей пррротестуем… пррротестуем… Не завидуй жизни и непомерной ее тяжести в веках без географии… не бойся, гад большевистский, жизни… бери пример, как проходить надо сквозь огонь, воду и медные трубы, блядь… преклонись перед народом, который первым Господу Богу под руку попал, но, несмотря ни на что… теряю мысль перед тайной еврейской истории… несмотря ни на что… не отвратился от Бытия, но живет… но живет, повинный лишь в навевании на нас ужаса и непревозмогаемого удивления перед своей бесстрашной, превысившей все нормы терпения страсти жить… Что же, скажите мне, может быть страшней, чем жить!… Ни-че-го… Но я о-обожаю… Еще раз официально заявляю: жизни не убьешь… и евреев не убьешь до окончания истории, потому что… потому что… теряю мысль… хотя вот этот цуцик евреем не имеет права называться и считаться… он есть – инкогнито…
– Этто – да-с… духи – не сивуха и даже не коньяк… озябчик пробежал по параллелям и меррри… согласен… полностью адекватен в этом вопросе… не умеем жить, Вась-Вась… не хотим жить… не жжелаем уважать родную географию… прозевали собственные горы, моря, леса, реки… с известной низменностью, и в результате – никакой возвышенности… теперь суем свиное рыло в чужие географии… не хотим жить и другим не даем… склонен также полагать, что не мы не хотим, а нам не дают…
– Кто?
– Тс-с-с… нужен этим красным проституткам берег турецкий и Африка им зачем-то нужна… поганцы… поганцы, Вась-Вась… указкой – по пальцам… по рукам поганым… указкой… указкой… ввон из класса, выродки…
– Без рродителей – не прриближаться на пушечный ввыстрел «гавроры»… наливай… за тебя… зза вас с географией…
– Нет, позволь, я за тебя и за вас с историей
– Официально?
– Официально…
…кажется, попахивает пятьдесять восьмой… несколько
пунктов… анонимно дать знать Руденко… это – агония марксизма, если народ лакает трофеи французской революции, как «Рижское» пиво… дальше некуда… агония… Л.З., возможно, зашевелился бы от невозможного уже нетерпения, но работяги, порыгивая и восторженно дегустируя букет своих отрыжек, приступили наконец к делу.
– Этого приказано – инкогнито. Кинь ему на рыло портянку и волоки, как дворянку.
– Его и так не узнать. Берись, история.
– Рраз-два, взяли, география. Весу в гаврике с хуеву душу. Это тебе не Жданов!
– Легче канать до места назначения.
– Пошли, Вась-Вась… бригада «УХ» работает до двух…
– Бригада «ОХ» кантуется до четырех…
– Срезали угол… бригадушка «ЭХ» упирается за всех… стоп… стоп.
…готовимся в космос, понимаете, взвиться… никак не присобачим колесиков к носилкам гробов… компроме… себя на каждом… ша… все-таки даже так… наша работа идет… в Турции… в Африке… я вам покажу, сволочи, понимаете, на Ближ…
– Куда ты денешь балалайку? Это же арфа!
– Тебе известно, кто играл на этом инструменте?
– Оффициально… нет.
– Мария Стюарт.
– Помянем жертву дворцовой интриги!
– Ладно. Рраз так, то допьем де Сталь, а ты сбацай что-нибудь на дорожку… пускай инкогнито внимает гуслям и кимвалам перед попаданием на место назначения…
– Господи, прости Шотландию!
– Вве-ли-ко-душно и офф-ициально… мо-ой костер в ту-умане све-е-етит…
– И-и-скры га-а-аснут на-а ле-е-ету-у…
– А-ы-ы на-ачью на-а-ас ни-и-и-кто не встре-е-е-е-тит…
– Мы-ы-а пра-а-астимся на-на-а ма-а-а-асту-у…
Л.З. весь вдруг сжался и задрожал от миллионов иголочек, кольнувших каждую клеточку кожи и коченеющей утробы. Это был озноб проникновения в плоть состава звуков, вырвавшихся из-под заплетающихся пальцев ханыги.
Искореженные, измордованные струны рванулись к звучанию с такою горестной силой, как будто их убитые недочеловеком собратья успели все же передать спасшимся запасы жизни, и горестность звучания была столь душераздирающе чиста, пронзительна и поистине безупречна, что убийца, чье лицо прикрыто было собственною его старой портянкой, испытал, возможно, первый раз в жизни чувство причастия своей испохабленной малости к великодушно открытому Целому. А славные ханыги, никак, конечно, не ожидавшие такого неожиданного потрясения своих натур от ничего вроде бы не значащего костра в тумане… искр, гаснущих на лету… непрекращающегося всю жизнь прощания на мосту… и пьяной стаи звуков, лишь напоминавшей, но точно не повторявшей желанную мелодию, вдруг зарыдали, обнявшись, от любви к жизни, от ужаса жить и от чисто русской вины за мелкие и крупные разочарования в даре существования…
Л.З., исколотый иголочками волшебного озноба, то ли скорчился слегка, то ли слегка шевельнулся – так шевелятся и корчатся в очаге остатки всего сгоревшего, несмотря на отсутствие движений воздуха, – и оба ханыги остолбенело замерли…
– Слышал?
– Этта… мадам де Сталь с Марией Стюарт переговариваются……ах как они вскоре похаркают кровью… все прогнило донизу… тихо думал Л.З. при последних шевелениях сознания, хотя звуки голосов продолжали его убаюкивать…
Живые люди еще поддали. Затем один из них сказал, обращаясь непосредственно к чувству долга:
– Рраз-двва… взяли…
– Ссама… пошшла… приглядывай за музыкальным инструментом… и, главное – т-с-с…
Носилки качнулись, поплыли, несомые живыми руками живых людей, и Л.З. объяла блаженная бездумность первых дней существования, когда он, убаюканный звучанием мира и человеческой жизни, проваливался в родную тьму Предвечного. Возвращаясь из нее от резких рывков, виражей, толчков и наклонов, чуял бок о бок с собою арфу, безвозмездно делившуюся с ним древесным теплом и неслышным присутствием вздремнувшего до поры до времени собрания Звуков. Л.З. был уже абсолютно бесполезен сам для себя и для покидаемой Вселенной… И от всей Вселенной послана была…
– Ма-о-ой ка-астер… вв ту-у-мане све-е-етит…
– Искры-ы-ы… га-а-аснут ны-ы-а-а ли-и-иту…
– Безобразие, понимаете… что это вы тут распелись, господа? Вы что…
– Ма-ал-чать, сукина вошь…
– Морг правительства канает… ссс… ге-а-а-гра… и ис-торррией.
– На-а-очью на-а-ас… а-а-а ни-и-икто ни-и-и встретит…
– А-а-а мы-ы-ы пра-астиммм-ся ны-ы-а-а ма-а-асту… ха-ха-ха-ха…
Л.З. трясло вместе с зашедшимися от хохота ханыгами. И он все хотел как-нибудь увернуться от черт знает откуда взявшегося мельтешения над ним трех отвратительно старых, мерзкогрудых, сухожопых фурий Октябрьской революции – Крупской… Стасовой… Землячки… Стасовой… Землячки… Крупской… зем… ста… кру… Они мельтешили над ним в клубах грязно-затхлого пара, вобравшего в себя все зловоние восстания черни против медленного произрастания жизни в благостном перегное Времен.
Они бешено хлестали друг друга колюче-железными метлами, пытаясь выпарить и выхлестать из себя впитанную светлую кровь всех убиенных невинных, но из них выпаривалась черная кровь, и капли черной, холодной крови набирались в проваливающиеся под портянкой, в проваливающиеся все глубже глазницы Л.З., пока не наполнили их до самых краев, так что ему было окончательно тошно попытаться приоткрыть смеженные черной кровью веки… Но это было еще не все…
Нам совершенно неведомо: кто уж в тот миг занимался сведением концов с концами во встрепенувшейся вдруг памяти Л.З., без всякой к тому же надежды на дохождение до отходящего безжалостного смысла этого сведения. Вполне возможно, произошло оно от предельно счастливой тоски бухого горлодерства двух отчаянных личностей…
– На-а пра-аащанье ша-а-а-ль с кы-ы-а-ай-мо-ою…
– Ты-ы ны-ы-а ми-и-не узлом сы-ы-а-тяни…
– Ка-а-к ка-ан-цы-ы ее с ты-а-бою…
– Мы-ы-а сха-а-дились вы-ы э-э-эти дни-и-и… Вполне возможно. Скорее всего – так оно и было… Л.З. привиделась мама… мамочка… старенькая… милая… седая… она тихо сказала: «Левочка… встань с другой ноги в жизнь… или
возьмись за мой ум и перевернись на другой бок… Партийная работа – это не цимес…»
* * *
Л.З. захотелось-таки заплакать и ответить маме. Да… это, понимаете, далеко не цимес… но в тот же самый миг он уже был не в силах приоткрыть смеженные веки под черною кровью, наполнившей пустые глазницы, и шевельнуть ввалившимися навсегда губами – узенькой лужицей черной крови…
И от всей Вселенной – возвратимся назад на несколько абзацев – от всей Вселенной послана была в знак скромного прощания с отходящим… с отошедшим Л.З., в тот момент, когда вихри московского февраля сорвали на миг портянку с мертвого лба покойника… послана была случайно слетевшая с уличного фонаря небольшая вчерашняя снежинка, что, согласимся, не так-то уж мало в момент удаления из Бытия бесполезного и отблуждавшего свое человека.
Новая Англия. 1984-1985
Комментарии к книге «Том 2», Юз Алешковский
Всего 0 комментариев