«Из Парижа в Астрахань. Свежие впечатления от путешествия в Россию»

1719

Описание

Книга писателя мировой величины о России, изданная на Западе в разные годы двух последних столетий. К переводу принят текст, который сам Александр Дюма-отец отправлял в типографию. Это крупные путевые очерки с глубокими экскурсами в историю нашей страны. В них свои портретные рамы покидают государи и вельможи, реформаторы и полководцы, поэты и декабристы, становясь героями увлекательных и познавательных новелл, непрерывная цепь которых тянется через события веков от русских княжеств к империи Александра II, современной писателю. Воссозданы картины великих побед над «непобедимыми» армиями Карла XII и Наполеона. Оставлено клеймо гнусного рабства на крепостном строе, высмеяны царящие в стране злоупотребления и коррупция. Книга складывалась во время путешествия Александра Дюма по России в 1858―1859 годах. Основные замечания и выводы писателя не утратили своего значения. Россия еще долго будет узнавать себя в зеркале этих очерков. Перевод, вступительная статья и примечания: Владимир Ишечкин 



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Из Парижа в Астрахань. Свежие впечатления от путешествия в Россию (fb2) - Из Парижа в Астрахань. Свежие впечатления от путешествия в Россию (пер. Владимир Александрович Ишечкин) 3983K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Александр Дюма

От автора перевода. Реабилитация Дюма

Летом 1858 года началось новое французское вторжение в Россию.

Реализуя стратегический замысел, неприятель воспользовался современным транспортом. По железным дорогам Франции, Бельгии и Пруссии совершил бросок из Парижа в Штеттин. Под парами пересек Балтику, высадился 10 июня в Кронштадте и беспрепятственно вошел в Санкт-Петербург. Предпринял экспедицию на Ладогу, до самых карьеров, где брали мрамор для Исаакиевского собора. По железной дороге между двумя столицами достиг Москвы, повернул на Троице-Сергиеву Лавру, как гость камергера Дмитрия Нарышкина на неделю стал лагерем в его имении Елпатьево, между Переславлем-Залесским и Калязином. Дальнейших намерений не скрывал: Волга, от Калязина до Астрахани, с непременным десантом на Нижегородскую ярмарку, и Кавказ, где в горах блокирован Шамиль.

Противник оказался похитрей Наполеона. Явился по приглашению, под благовидным предлогом и без армии. Все его силы ― он сам да художник Муане[1]. Всюду, однако, восторг и капитуляция, если не брать в расчет сопротивления отдельных патриотов, таких как надежда русской поэзии Лев Мей, литератор Николай Павлов и эмигрант Александр Герцен. Нового претендента на мировое признание звали Александр Дюма-отец. Его привезла из Парижа молодая графская чета Кyшелевых-Безбородко. Привезла в довольно любопытной компании, вместе с модным в Америке и Европе экстрасенсом Хоумом и итальянским маэстро Миллелотти, которого величала знаменитейшим. Писателю отводилась смиренная роль шафера на свадьбе Хоума и свояченицы графа. Он же, путешествуя, писал историю человеческой цивилизации и не мыслил ее без истории России.

Официальный Санкт-Петербург не сомневался, что в результате появится что-нибудь вроде резкой книги маркиза де Кюстина (которого здесь так тепло принимали!) ― «Россия в 1839 году». Написал ведь Дюма уже по мотивам декабрьского восстания 1825 года роман «Учитель фехтования», запрещенный в России. В стремлении оградить себя от нежелательных последствий система напрягла высшие интеллектуальные силы. Оборону и контрудар возглавила госбезопасность. Князь Долгоруков, начальник Третьего отделения, 18 июля распорядился установить тайный полицейский надзор за иностранным писателем. Агентурные донесения показывали государю. По объявленному маршруту понеслись корреспонденты, заранее рассыпая проклятия отвратительным дорогам, трактирам и гостиницам. В воздухе витала идея противовеса Александру Дюма, и в октябре того же года в Санкт-Петербург прибыл другой, благонамеренный французский писатель, «не шарлатан и болтун, а истинный поэт и художник» Теофиль Готье.

Корабли и форты Кронштадта уступили столичной прессе честь открыть огонь по неприятелю. Она дружно отреагировала на сигнал, поданный шефом жандармов. В дыму этой нескончаемой артподготовки гордо воспарил миф о легкомысленном борзописце, неспособном понять Россию. Дюма и во Франции не обращал внимания на газетную трескотню. Издатель, главный редактор, единственный сотрудник и специальный корреспондент своего парижского журнала «Монте-Кристо», он отправлял в редакцию с дороги толстые пакеты, и свежие материалы вскоре попадали к читателям. Так сложились две книги: путевые очерки «Из Парижа в Астрахань. Свежие впечатления от путешествия в Россию» и «Кавказ». Русский перевод «Кавказа» увидел свет в Тифлисе в 1861-м и переиздан в Тбилиси в 1988 году. А все очерки «Санкт-Петербург», «Ладога», «Москва», «Волга» и «Степи», изданные в книжном варианте при жизни писателя в Брюсселе (1858―1862) и Париже (1859, 1862, 1865), появились на русском языке через 130 лет. Их печатали несколько журналов и газет.

До недавнего времени эти очерки были окутаны мифом, который сначала раздували, а потом приняли на веру. В частности, перу Александра Дюма приписывают «развесистую клюкву», под которой он якобы пил чай с тамбовским губернатором. Это выражение стало символом невежественных писаний чужеземцев о России. Но таких слов нет в очерках писателя, да и в Тамбов он не заезжал. 

О путешествии Дюма по России мне приходилось слышать еще школьником от отца, книголюба до конца дней своих. Он пересказал тогда несколько забавных эпизодов. Через несколько лет я обнаружил их в книге «Кавказ», разысканной в Москве, в Государственной публичной исторической библиотеке. Затем в руки попала книга Андре Моруа «Три Дюма», которую жена, Галина Николаевна, привезла из Кишинева. К сожалению, пребыванию у нас знаменитого писателя отведено в этой книге всего 4,5 страницы. Появилось желание прочесть все, что он написал о России. И в голову не приходило, какая это непростая задача.

Энциклопедии дали сводную справку: помимо «Кавказа», написана серия путевых очерков «De Paris à Astrakan. Nouvelles impressions de vоуаge» ― «Из Парижа в Астрахань. Свежие впечатления от путешествия в Россию». Но в каталогах библиотек, в том числе ― Государственной библиотеки СССР имени В. И. Ленина карточка на очерки никак не находилась. Спасибо консультанту Исторички, помогла.

― Вы же видите, ― заметила она, работа занесена в каталог на языке ее автора. Значит, в русском переводе она не издавалась.

Отступать не хотелось, особенно после усиленной вузовской подготовки по французскому языку на случай помощи слаборазвитым странам. Поэтому близкое знакомство с очерками «Из Парижа в Астрахань» состоялось.

Экземплярами прижизненных сборников Александра Дюма располагает Российская государственная библиотека (бывш. имени В. И. Ленина), и они послужили материалом для перевода. Доступ к ним вне стен читального зала дали микрофильмы, которые предоставила Евгения Пяткова. Работу значительно облегчили и поступившие по каналу межбиблиотечного абонемента сами книги. Это стало возможным, благодаря активному содействию директора Центральной научно-технической библиотеки МПС ― ОАО «Российские железные дороги» Евгения Кушнаренко. При подготовке примечаний по тексту помогали подбирать справочные материалы энциклопедист Валентин Стариков (г. Александров Владимирской обл.), коллекционер-маринист Борис Лемачко (г. Конаково Тверской обл.) и капитан I ранга Вадим Кулинченко (г. Москва), моя дочь Ольга (г. Пушкино Московской обл.). Кстати, она же во время своей туристской поездки предприняла быстрый и удачный поиск дополнительной литературы и привезла из Парижа нужные книги. А привести перевод в соответствие с компьютерными технологиями издательского дела позволил ноутбук от руководителей департамента ОАО «РЖД» ― Сергея Новицкого и Богдана Фейло.

Друзья и незнакомые люди всегда спешили поддержать идею перевода книги знаменитого французского писателя о нашей стране. Глубокая им признательность и благодарность. Нас объединяют читательский интерес к творчеству Александра Дюма и любовь к России.

Занятия переводом были подчинены непреложному правилу: не «улучшать» классика, который в этом не нуждается. Наоборот, сохранить его стиль и поделиться с читателями, как открытием, особенностями французского мышления и языка. Надеюсь, что это получилось.

Впервые и практически полностью удалось опубликовать этот перевод в центральной периодической печати в самом начале 90-х годов минувшего столетия. Поскольку во время долгого путешествия знаменитый писатель широко пользовался услугами железных дорог, морских и речных судов, почтовых станций, то сначала его путевые очерки на русском языке были предложены редакциям транспортных изданий, которые открыли перечень следующих публикаций, начиная с первой страницы книги:

«Санкт-Петербург» со вступительным словом и прологом. Ежемесячный научно-технический и производственный журнал «Транспортное строительство», № 10 (1990) ― № 9-10 (1992)

«Ладога». Ежемесячный массовый производственно-экономический и научно-популярный иллюстрированный журнал «Речной транспорт», №№ 9 и 11 (1990), № 1 (1991)

  «Москва». Ежемесячный научно-теоретический, технико-экономический журнал «Железнодорожный транспорт», №№ 11 и 12 (1990), № 1 (1991)

«Волга» в сокращенном переводе всей книги. Всесоюзная газета «Водный транспорт» с выходом три раза в неделю, 18 публикаций: с № 100 (9812) за 27.08.1991 по № 136-137 (9848-9849) за 30.11.1991

«Степи» с последующим небольшим добавлением. Ежемесячный научно-художественный журнал путешествий, приключений, фантастики «Вокруг света», №№ 6, 7, 8 (1991). Радиопередача очерка по третьей программе из Москвы 21.08.1992 под рубрикой «Иностранцы в России».

Структура всего повествования достойна изобретательного автора, каким был Александр Дюма. Каждый из очерков с прологом к ним построен как цепь или серия увлекательных новелл. Это дало нам возможность опубликовать в переводе некоторые из них на правах самостоятельных произведений, конечно, со ссылкой на источник. Вот эти новеллы:

 «Меншиков в опале». Воскресное приложение к газете «Известия» ― «Неделя», № 50 (16554), 09 ― 15.12.1991

 «Его сердце было крохотным и совсем дряблым» (Государственный переворот с убийством императора Петра III). Общественно-политический иллюстрированный еженедельник «Столица», № 41-42 (1991)

 «Княжна Тараканова». Ежемесячник штаб-квартиры международной ассоциации «Детектив и Политика» МАДПР «Совершенно секретно», №12/31 (1991)

 «Бородино или Битва на Москве-реке». Еженедельное общественно-политическое приложение к газете «Красная Звезда» ― «Сын Отечества», № 37(83), 13.09.1991 и № 38(84), 20.09.1991

 «Солдаты демократии» (Эпоха императора Александра I). Ежедневная транспортная газета «Гудок», № 1, 14.07.1991, воскресный выпуск

 «Владелец Зимнего дворца» (Император Николай I). «Неделя», № 30 (1634), 22 ― 28.07.1991 

 «Великая смерть» (Последние часы А. С. Пушкина). «Гудок», № 109 (19944), 08.06.1991

 «Открытая и почетная кража» (Злоупотребления). Республиканская еженедельная газета «Крестьянская Россия», № 10, 17.08.1991 

 «Нижний Новгород» (Ежегодная международная ярмарка). «Гудок», № 28 (19863), 09.02. 1991

 «Невостребованные мысли» (Наблюдения и выводы писателя о стране). Еженедельная газета Правительства РФ «Российские вести», № 1, май 1991 года.

Дружными публикациями в 1990 ― 1992 годах центральная пресса полностью устранила языковый барьер вокруг очерков. Они напечатаны в первозданном виде, то есть такими, какими автор включал их в свои книги. Этим самым подтвержден их бесспорный приоритет перед парижскими изданиями 1960-го и 1990 года, где изначальная форма очерков Александра Дюма разрушена, и все содержание раздроблено 72-мя заголовками. В 1993 году московский научно-издательский центр «Ладомир» выпустил книгу Александра Дюма под названием «Путевые впечатления в России» с таким же дроблением. 30-тысячный тираж, который давно разошелся, был каплей в море книжного рынка. В 2009 году мне удалось издать свой сводный перевод с первоисточников XIX века. Он вышел в обложке солидного тома с маркой московского издательства «Спутник+». Правда, пока ограниченным тиражом. Труд писателя мировой величины, посвященный нашей стране, по-прежнему просится в домашние библиотеки. 

Постигая историю и размышляя над судьбами России, писатель не скупился на слово и не экономил бумагу. Поэтому перевод занял много времени. Но столько же вечеров и выходных были окрашены радостью общения с неизвестным Дюма! Можно было ограничиться переводом для себя, да остановиться не давало растущее чувство протеста против утверждений в прошлом и настоящем, что знаменитый гость из Франции не разобрался в русской жизни, в очерках все напутал, и они недостойны внимания читателя. Термины типа «беспардонное завирательство», «фокусник от литературы» вместе с цитатами авторов из XIX века вошли в фундаментальную статью литературоведа С. Дурылина «Александр Дюма-отец и Россия», опубликованную в 1937 году в «Литературном наследстве». На крючок этого мнения попался и Андре Моруа: «…Его рассказы по возвращении из России своей невероятностью превзошли приключения Монте-Кристо. Хорошо выдумывать тому, кто приехал издалека».

Настоящий писатель все увидит и все поймет. Как палеонтолог по кости доисторического животного воссоздает его облик, так и писатель по неприметной детали способен представить себе картину социальной жизни. Мое доверие к Дюма в целом оправдалось. Каждая перевернутая страница подтверждала, что путаницы в очерках нет. Конечно, тогда не было диктофонов, и ему трудно было улавливать на слух и правильно записывать русские названия некоторых городов и селений, пристаней и почтовых станций, иные русские фамилии. Подходящая карта с обозначением притоков больших рек не всегда оказывалась под рукой. Окружение не сумело подсказать ему точный возраст ушедших из жизни поэтов и других деятелей нашей культуры. Но допущенные погрешности не делают погоды, тем более что они замечены.    

Писатель с симпатией и глубоким участием отнесся к многоликому населению державы под двуглавым орлом. Однако тех, кто хотел бы канонизировать доброе старое царское время, ждет разочарование. Дюма заметил, что народу недостает братства и привычки к свободе, разглядел все формы деспотизма, коррупции и рабства. Конструктивно отнесся к вопросу собственности и другим проблемам, которые силой инерции достигли наших дней. Заметил, что России понадобится ни одна революция, чтобы сравняться с Западом.

За неблаговидные поступки и поведение получило от него на орехи и духовенство. Но в то же время сделан исторически важный вывод:

«Клир ― единственный класс государства, который своей сплоченностью противостоит всякого рода развалу, что столько тираний кряду обрушил на Россию; клир не только остается на ногах и сильным, но еще и национальным; среди всеохватной коррупции религиозный дух есть особая атмосфера, которая окружает его и которой он жив, следуя долгу и храня свою веру; лишь он сопротивляется домашнему предательству, иностранному нашествию, лишь он ― его герои и мученики ― утверждает великую социальную правду, тогда как партийность и сословность никогда не способны отказаться от сектантства».

Эти пророческие слова вместе с другими высказываниями писателя опубликовала в первом своем номере (май 1991 года) газета Правительства РФ «Российские вести». В период новой смуты они предвосхитили потребность светской России искать защиты и спасения у церкви. 

Очерки написаны с путеводительской точностью. Зная старые названия, легко отыскать след Дюма в городе на Неве, в Москве и волжских городах, на Кавказе. Убедиться в этом помогли мне поездки по его следам. Например, на Валааме без расспросов, по авторским описаниям, удалось опознать бухту, где Дюма сошел с парохода на берег; там даже деревья у дорожки, ведущей к монастырской лестнице, стоят так же.

Люди и время пощадили не все вехи путешествия. Нет больше в Троице-Сергиевой лавре надгробья, «обезглавленного» по приказу Петра, потому что лицо, достойное казни, дерзнуло скрыться и там умереть. Не сохранился деревянный «замок» Нарышкина в ярославской деревне Елпатьево. Улицы Калязина, по которым ходил Дюма, и причал, с которого он поднялся на борт волжского парохода в сопровождении всех офицеров местного гарнизона и полкового оркестра, ― на дне Угличского водохранилища. Но многое осталось. Вчитаемся в строки мастера и оглядимся.

Как в Неве, отражена в них «вилла Безбородко», штаб-квартира путешественника в Санкт-Петербурге. Сегодня это здание занимает противотуберкулезный диспансер.

Те же номера на зданиях Английской набережной. По ним выходишь к бывшей резиденции испанского посланника, у которого Дюма был с визитом.

Доверясь писателю, на берегу Финского залива определяешь место петергофской дачи, куда на лето выезжала редакция журнала «Современник», и где Панаев и Некрасов принимали гостя из Франции.

 К северу от Сортавалы, в 10 километрах от финской границы, стали озерами прежние карьеры. Рядом с ними открыты новые, правда, с устаревшей оснасткой для распиловки мраморного монолита…

Найдется множество подтверждений справедливости слов и суждений Дюма. Книжное издание очерков полуторавековой давности, а также обнародование их в Интернете ― лучший способ реабилитировать писателя в наших глазах. Правда, это был не единственный довод к тому, чтобы 31 мая 2009 года передать национальному серверу «Проза.ру» тысячу великолепных страниц.

Владимир Ишечкин

Александр Дюма Из Парижа в Астрахань. Свежие впечатления от путешествия в Россию

Вступительное слово

Не знаю, дорогие читатели, помните ли, что однажды ― скоро этому 24 года ― я сказал: «Совершу турне по Средиземному морю; вкруговую; напишу историю древнего мира, которая не что иное, как история цивилизации».

Много смеялись, крепко насмехались надо мной. Один человек, которого я заверил, что заработаю миллион, отомстил мне роскошной издевкой. Он сказал:

― Вы не знаете, Дюма открыл Средиземное море!

И с этого дня он решил, что отделался от меня.

Слово имеет свою цену, но стоит ли оно миллион? Стоят ли столько пьесы «Кристина», «Ричард Дарлингтон», «Карл VII», «Нельская башня», «Анжела», что я ему передал, сомневаюсь.

Путешествие, вернее, серию путешествий, что я задумал, трудно было осуществить на скромные средства пишущего человека без помощи правительства; но, в конце концов, с божьей помощью, это не казалось мне больше невозможным. Я выехал в 1834 году. В первом путешествии повидал весь юг Франции, от Сета до Тулона: Эг-Морт, Арль, Тараскон, Бокер, Ним, Марсель, Авиньон (департамент Воклюз). Это было началом.

В следующем году поехал снова; на этот раз мое путешествие длилось два года. В один прием я увидел Йер, Канн (Жуанский залив); Грас, Драгиньян, Ниццу, Ла-Корнишь; Геную, Флоренцию, Пизу, Ливорно, Турин, Милан, Пистою, Перуджу, Рим, Неаполь, Мессину, Палермо, Трапани, Марсалу, Сиракузы, Катанью; взбирался на Этну и Стромболи; побывал на Липарских островах; добрался до острова Лампедузы. Вернулся в Реджо-ди-Кaлабрия, пешком прошел по Кaлабрии до Пестума[2]. Первый раз был арестован в Неаполе его величеством Фердинандом. Собираясь вернуться через Венецию, был арестован вторично, в Фолиньо, его святейшеством Григорием XVI и переправлен карабинерами к Тразименскому озеру и оставлен на его берегах с предписанием возвратиться во Францию как можно скорее. И я вернулся во Францию.

В 1842 году, по-прежнему верный замыслу, приобрел барку в порту Ливорно и, благодаря судну, которое должно было потонуть 10 раз, но не потонуло ни разу, побывал на островах Эльба, Пьяноса, Горгона, Монте-Кристо, Корсика.

В 1846 году отправился в Мадрид. Посетил также Барселону, Малагу, Гранаду, Кордову, Севилью, Кадис; пересек пролив; попал в Танжер, из Танжера в Тетуан, из Тетуана в Гибралтар, из Гибралтара в Мелилью, из Мелильи в Джемму-Газауат, из Джеммы-Газауата в Оран, из Орана в Алжир. В Алжире сделал перерыв, чтобы повидать в глубине страны Блиду, ущелье Музайа, Милиану. Затем снова отправился в путь с удачными остановками в городах Джиджелли, Колло, Стора, Филиппвиль; прибыл в Константину; вернулся в Стору; сел на судно до Туниса и островов Керкенна; осмотрел римский амфитеатр Джем-Джем.

В свое первое путешествие, по Франции, я издержал 6 тысяч франков; во второе, в Италию, ― 18 тысяч; в третьем ― 4 тысячи; наконец, в последнем ― 33 тысячи, из которых нужно вычесть 10 тысяч франков, пожалованных мне министром народного образования. Всего: 51 тысячу франков.

Но половина моего проекта была выполнена; неважно было, чего это стоило! Произведениями в результате этих разнообразных поездок стали «Впечатления от путешествия на юг Франции», «Из Марселя во Флоренцию», «Год во Флоренции», «Вилла Пальмьери», «Сперонар», «Капитан Арена», «Корриколо», «Из Парижа в Кадис», «Велос». Почти 30 томов.

Ну, хорошо, теперь остается завершить то, что предпринял; мне остается увидеть Венецию, Иллирию, Ионические острова, Грецию, Константинополь, берега Малой Азии, Сирию, Палестину, Египет, Киренаику, Триполи. И прежде чем отправиться дальше, я приношу благодарность мессьё[3] администраторам имперских почтово-пассажирских служб, которые, узнав о моем проекте, любезно предложили мне с секретарем бесплатный проезд на их судах. Это было много, но еще ничто по сравнению с тем, чего я хотел. Путешествовать на судах почтово-пассажирского ведомства означает прикоснуться к Мальте, Сиросу, Александрии, Бейруту, Смирне и Константинополю; увидеть то, что видят все; рассказать лучше или хуже, что и другие, но, в конце концов, рассказать после других. А ведь путешествие, что задумал именно я, такого путешествия до сих пор никто не предпринимал. Нужно было его совершить на своем судне, на судне, которое смогло бы выдержать море, не подвергаясь особой опасности, и, однако, имело бы осадку не более 1,5 метра, чтобы могло войти во все порты Греческого архипелага, причалить в любой бухточке берегов Азии.

На этот счет мы договорились с мёсьё[4] Мазлином, лучшим конструктором Гавра; но, хотя подобно Метелле, мужу Клодии[5], его можно называть Мазлинус Целер ― Мазлин ле Рапид[6], он испросил у нас не менее пяти месяцев, чтобы поставить нам маленький трехмачтовик водоизмещением 65 тонн, со стальным корпусом, 1,5-метровой осадкой, винтом мощностью 10 лошадиных сил, имеющий 25 метров в длину и 13 футов в ширину и, кроме кают капитана, экипажа и моей, заключающий в себе еще 8-10 кают для друзей.

Чем же заняться в эти пять месяцев?

У меня родилась идея. Это ― принять приглашение, с которым ко мне обратился один друг, едущий в Санкт-Петербург: стать свадебным дружкой сестры его жены ― свояченицы, которая выходит замуж, и в то же время присутствовать при великой акции освобождения 45 миллионов крепостных.

Вы скажете мне, дорогие читатели, что, если я отправляюсь только в Санкт-Петербург, то я увижу только Санкт-Петербург и расскажу вам лишь то, что вам о нем уже рассказали другие путешественники. Я мог бы вам ответить так  же, как говорил в таких случаях прежде; но этого, очевидно, будет вам недостаточно. Будьте же уверены: я вовсе не собираюсь оставаться в Санкт-Петербурге.

Когда я буду выдавать замуж родственницу моего друга, то увижу Невский проспект, Эрмитаж, Французский театр, Таврический дворец, собор Петропавловской крепости, Елагинские острова[7], Большую Миллионную, Казанский собор, памятник Петру I; когда я проведу на Неве одну из прекрасных прозрачных ночей, позволяющих прочесть письмо любимой женщины, каким тонким ни был бы ее почерк, то уеду в Москву. Но сначала по дороге в Москву повстречаю Тверь, город 12 тысяч лодочников, с его фортом, сооруженным в 1182 году Владимирским князем Всеволодом, то есть Тверь, ставшую, подобно нашей Бургундии и нашей Бретани, независимым княжеством, которое прекратило существование лишь в 1490 году при Иване III ― Луи XI Севера, который убил второго из своих сыновей, а еще одного посадил в карцер[8], что не помешало ему прослыть Иваном Великим, ибо он избавил свою страну от татарского ига, а в глазах потомства всегда велик тот, кто освобождает родину от захватчиков.

Потом мы направимся в святой город, еще полный памяти об одной из наших катастроф, великой как победы. Поднимемся в цитадель царей, чтобы увидеть не только золотые купола и зеленые крыши ее дворцов, колокольни ее церквей, четыре ее части, называемые Земляным и Белым городом, Китай-городом и Кремлем, колокольню  Ивана Великого ― самую высокую в городе, на которой прежде был колокол  весом 330 тысяч фунтов, с угловатой облицовкой дворец, арсенал, театр и кафедральный собор, но еще след того страшного пожара, что пожрал город 350 тысяч жителей и заморозил армию в 500 тысяч человек. Спустимся вниз по течению Москвы-реки[9], чтобы найти на ее равнинах остатки большого редута, где пал Коленкур, и где Ней получил титул принца. Мы вернемся в Москву, чтобы посетить базары, которые уже ― Восток, ее Красную площадь, ее ворота св. Владимира; наконец, расскажем удивительные легенды о Меншикове ― торговце пирожками и Екатерине ― литовской служанке.

Дальше поедем в Малый Новгород [Нижний Новгород], так как подойдет время роскошной ярмарки, что собирает купцов Персии, Индии, Китая, и где находят оружие с Кавказа, столовое серебро из Тулы, кольчуги из Тифлиса; где продают блоками малахит и лазоревый камень; где бирюзу отмеряют стаканами; где покупают тюками ткани из Смирны и Исфагана; куда прибывает, в конце концов, тот знаменитый Караванный чай, который в России ценится на вес серебра, в Англии и у нас ― на вес золота.

Любопытство удовлетворено; мы отправимся в путешествие по Волге, этой царице рек Европы, подобно тому, как Амазонка ― королева рек Америки, по Волге, катящей воды через Тверскую, Ярославскую, Костромскую, Нижегородскую, Казанскую, Симбирскую, Саратовскую и Астраханскую губернии, принимающей справа Оку, слева Суру, Мологу, Шексну, Каму, Уфу[10], Самару и после 600 лье пути впадающей в Каспийское море 70-ю рукавами.

Тогда попадем в Астрахань с тремя ее базарами, предназначенными для русских, индусов, азиатов; Астрахань, которая касается правой рукой донских казаков, а левой ― казаков уральских, которая, повернув голову, теряется взором в необъятных степях татар-киргизов, где волны зелени так же подвижны и равномерны, как валы Каспийского моря.

Там остановимся на несколько дней, чтобы снова увидеть этих длиннобородых людей в островерхих колпаках и широких красных панталонах, пика, лук и колчан которых были ужасом нашего детства, то есть тех самых людей, кого снежная буря сорвала с окраин Азии, Туркестана и бросила, как во времена Аттилы, на наши равнины и города; поохотимся на дрофу верхом на маленьких лошадках, ведущих родословную от тех, что грызли кору деревьев Булонского леса и пытались сорвать с пьедестала бронзовую статую Наполеона; затем, когда осмотрим огромные рыбные ловли,  поставляющие осетров, плотью каждого из которых можно накормить целую деревню, стерлядей, цена за каждую из которых составила бы богатство семье, пересечем степи ногайских татар, посетим Кизляр, Дербент, Баку; достигнем, может быть, Персии, но наверняка поплывем Кавказом до Тифлиса[11].

Передохнем немного в «теплом городе», названном так, благодаря его серным баням. Покажемся в окне нашего друга ― барона Тиссо, консула Франции и посмотрим шествие Европы в Индию, а Индии в Европу. Мы ― на их пути, в столице Грузии, в резиденции королей Картли. В XII веке Чингисхан, в 1576 году Мустафа-паша ее взяли и разгромили. Две сотни лет спустя ее разрушил Ага-Мохаммед-хан; наконец, русские ее взяли в 1801 году и отстроили. Сегодня это великолепный город с 60 тысячами жителей, двумя архиепископствами ― грузинским и армянским, прекрасным кафедральным собором, казармами и базарами.

Мы у подножья Кавказа, и нам предстоит пройти перед скалой, где был прикован Прометей, и посетить лагерь Шамиля ― другого титана, который так же, как отлученный от церкви Иов боролся в своем бурге против императоров Германии, борется в своих горах против царей России. Знает ли наше имя Шамиль, и позволит ли нам переночевать под пологом своего шатра? Почему бы нет? Бандиты Сьерры хорошо знали мое имя и легко позволили нам провести три ночи в своих шалашах.

Нанеся этот визит, спустимся в долины Ставрополья; оставим справа калмыков-татар, слева ― черноморских казаков; задержимся в Ростове, на Азовском море, древних Palus Mеotides (лат.) ― Проточных болотах; сядем на барку и отправимся с визитом в Таганрог, где Александр умер от раскаяния, может быть, от угрызений совести; в Керчь, древний Пантикапей милетцев[12], где покончил с собой Митридат, преследуемый римлянами; там снова сядем на пароход, который предоставит нам два дня в Севастополе, вновь возьмет на борт, чтобы препроводить в Одессу, и высадит нас не дальше Галаца[13].

Тогда я окажусь во владениях моих старинных друзей, господарей Ясс и Бухареста ― Стурдца и Гика; будучи проездом, пожму руку современному каим-макaму[14], которого я знал ребенком, но уже с титулом князя Самосского; так я увижу, всегда ли воюют Землин и Белград; я поднимусь до Вены; осмотрю там Шёнбрунн, дворец-усыпальницу; Ваграм, равнину с жуткими сувенирами; остров Лобау, где Наполеон получил от реки, которую, как Ксеркс, хотел посадить на цепь, первое предостережение судьбы.

Вена, это ― Париж, через три дня я буду среди вас и скажу вам, дорогие читатели:

― За два месяца я проделал путь в три тысячи лье; узнаете меня? Вот он я.

На этот раз не станут говорить, что я не ездил; когда эти строки поступят в типографию, я буду уже два дня в дороге.

Пролог

 Прежде чем отправиться в путь, следовало бы познакомить вас с нашими компаньонами по путешествию.

 Если в течение последних двух месяцев вы проходили случайно между полуночью и четырьмя часами утра по площади Пале-Руаяль, то вы должны были видеть нечто такое, что повергало в изумление кучеров фиакров и подметал, единственных человеческих существ, которые имели право бодрствовать в такие часы. Это ― весь второй этаж отеля «Трех Императоров» с балконом сплошь в розовых кустах, камелиях, рододендронах и азалиях, освещенных a giorno (итал.) ― как днем и оставляющих незагороженными для притока воздуха и ночной прохлады четыре настежь распахнутые окна, словно Сивори[15] не играл свои очаровательные этюды на скрипке или Ашер ― дивные мелодии на пиано. В этом салоне, а сквозь открытые окна и распустившиеся цветы с улицы видна дюжина мужчин, которые беседуют, прохаживаются и жестикулируют, говорят об искусстве, литературе, политике, о том ― о сем, обо всем за исключением кошелька и биржевой игры; говорун, заметим, ― явление более редкое, чем принято считать, его нигде не встретишь кроме как во Франции, и даже во Франции, чего я очень боюсь, он начинает исчезать из-за сигары и ухода от дружеских ужинов.

Время от времени молодая женщина 23-24 лет, стройная, как англичанка, грациозная как парижанка, ленивая как азиатка поднимается с софы, где она возлежит, нехотя берет за руку того, кто ближе, и равнодушно тянет его к балкону, где и появляется, утопая по пояс в цветах. Там она дышит, рассеянно созерцает небо, роняет несколько слов, которые кажутся словами эльфов и виллисов, говорит, будто из другого, не нашего мира и вскоре возвращается в салон, чтобы снова принять свою полувосточную-полуевропейскую позу. Правда, если раздается звонкая полька, мазурка, небрежное дитя Севера выпрямляется, оживает и, скачущая проворно и легко как дочь Севильи или Кадиса, останавливается тогда лишь, когда музыка обрывается, когда оркестр замолкает. В эти возвышенные минуты, которые, видимо, вовсе не являются составной частью ее обычной жизни, ее лицо преображается, как меняются и ее повадки: бархатный глаз, обыкновенно скорее томный, чем живой, обведенный коричневой краской, что можно принять за след самой тонкой арабской кисточки, излучает огонь черного диаманта; его цвет, ровный как лепесток камелии, обнаруживает карминный блеск, отчего бледнеют розы, аромат которых она вдыхает; ее нос, предельно изящный, расширяется; ее губа приподнимается и открывает маленькие белые  зубки, что кажутся предназначенными больше для угрозы, чем для поцелуя.

Почти всегда в лозах, что она обесценивает с момента, когда встает со своей оттоманки, она находит способ пройти очень близко к молодому человеку 25-26 лет, обычного роста, крайне худого, с бледным лицом и глазами со странным блеском, которые, если останавливаются на чем-то, то чаруют как глаза Манфреда[16] или лорда Русвена [Ruthwen][17]; с хрупкой прозрачной рукой, обремененной кольцом и, как водится, у аристократических поколений, с худыми тонкими ногами. Проходя, она наклоняет к нему лоб или протягивает ему руку, и он с улыбкой, вторично обдающей его бледностью, нежно касается губами этого лба или руки.

Молодая женщина ― графиня; молодой человек ― граф Кушелев-Безбородко[18]. Оба ― русские; муж из старинного рода ― наполовину казак, наполовину русский.

Безбородко объявился на втором этаже в сказочной роскоши. Предок Безбородко принадлежал к лиге запорожских казаков, укрывшихся за порогами Днепра. В сражении с турками он в запальчивости выпятил вперед подбородок. Отсюда прозвище ― Безбородко, без подбородка.

Вы видите, что это ― знать типа Гец де Берлихингем [Gеtz de Berlichingem][19], воплощение истины, доброты, красоты: кто сеет на полях битвы, тот вправе собирать урожай в истории.

Семья с таким прозвищем появилась в эпоху Андрея Михайловича. Андрей Михайлович ― последний главный писарь и верховный судья запорожских казаков.

Однажды фельдмаршал Румянцев движется Украиной и требует у последнего гетмана Разумовского шефа для канцелярии. Гетман дает ему Александра Безбородко, сына верховного судьи. В свою очередь, Екатерина II, настоящая Екатерина, что бы там ни говорили, Екатерина, которая очень плохо говорит по-русски, ― она, помнится, немкa ― Екатерина просит у Румянцева для себя секретаря, довольно интеллигентного, чтобы не он писал под ее диктовку, а, напротив, ― она. Румянцев отдает ей того самого Александра Безбородко, которого дал ему Разумовский.

В качестве первого опыта молодому человеку поручили выполнить назавтра очень ответственную работу. По этой работе императрица составит суждение о новом секретаре. Она ему это поясняет; Безбородко внимательно ее выслушивает и удаляется.

Работа большая и сложная, а у него лишь ночь, чтобы ее начать и закончить. Но Безбородко молод, любит удовольствия. Он должен отобедать с друзьями, отужинать с женщинами; откажется ли он ото всего этого ради выполнения скучного задания? Нет; работа ― после удовольствия; он вернется к себе утром и, благодаря присущей ему редакторской легкости, уложится в несколько часов там, где другому не хватило бы и дня. Безбородко позволил себе увлечься и вернулся домой в 10 часов утра. Он обещал доставить свой труд Екатерине в 10 часов с половиной.

Хорошо! Он выпутается из этого с помощью уловки: прочтет по чистому листу бумаги требуемый текст; императрица сделает замечания, он вернется в свой кабинет исправить документ и вместо этого его напишет.

Он входит, приветствует императрицу, достает из портфеля несуществующую работу, отступает к окну под предлогом слабого зрения и, глядя на чистый лист, импровизирует вecь проект документа.

Императрица слушает, одобряет и берет перо.

― Дайте, я подпишу, ― говорит она, ― у меня нет ни малейшего замечания.

― Как, ваше величество! Ни малейшего?

― Ни малейшего. Давайте, я вами довольна.

Отступать некуда. Безбородко приблизился к ней, встал на колено и протянул императрице пустую бумагу, прося пощады.

Екатерина очень любила видеть приятных молодых людей на коленях, молящих ее либо о прощении, либо о чем-то другом. Она его простила. Не так, как вам, может быть, это слышится, ибо старина Румянцев сделал внушение своему протеже.

― Будь, кем хошь, подле императрицы, ― сказал он ему, ― но только не ее любовником.

Безбородко защищался как девушка и остался просто секретарем Екатерины II.

Время шло, Екатерина старела, а ее сын Павел стал входить в полосу безумств, которые сделали его самым фантастическим королем… в Европе. Чтобы избавиться от такого наваждения, хотя бы на некоторое время, Екатерина удалила сына в Гатчину. Затем, чтобы избавиться от этого навсегда, она призвала Безбородко и продиктовала свое завещание. Этим завещанием она отказывала Павлу в короне, которую всемогущей рукой, вопреки правам престолонаследования, она незаконно возлагала на голову своего внука Александра. Когда подлинник завещания был подписан, императрица приказала Безбородко снять с него копию. Копия была сделана, и она подписала оба документа, оригинал и копию. Затем сказала Безбородко:

― Я могу довериться только тебе, Александр. Ты доставишь один из текстов завещания в архиепископат Москвы, другой ― в Сенат Санкт-Петербурга, и ты будешь следить, после моей смерти, чтобы завещание было исполнено.

Безбородко откланялся и отбыл с двумя экземплярами завещания. Вернулся через восемь дней.

― Все в порядке? ― спросила его Екатерина.

― Распоряжения вашего славного величества выполнены, ― ответил Безбородко.

И Екатерина, которая полагалась на слепую преданность своего секретаря, отправилась почивать, успокоенная за будущее. Впрочем, императрица не зря решилась на эту предосторожность, такое уж было время; однажды утром ее одолели колики, и она пошла в свой water-closet, как выражаются наши соседи англичане. Едва она ступила туда, как испустила крик; вбежали ее женщины, они нашли ее простертой на полу и мертвой. С первой вестью об этом, Безбородко вскочил в седло и полевым галопом помчался в Гатчину. Нашел там Павла.

― Ваше высочество, ― сказал он, ― у меня для вас ужасная новость.

― Какая? ― спросил с испугом молодой князь. Уже узник, он мог ожидать худшего. Предыдущим был царевич Алексей.

― Ваше высочество, ваша августейшая мать скончалась.

― Моя мать умерла? ― вырвалось у молодого князя.

― Да, ваше высочество.

― Тогда ты ошибаешься, Безбородко; я больше не высочество, я ― величество.

Безбородко покачал головой.

― Как! Нет?

― Августейшая императрица лишила вас этого наследия.

― Лишила, меня! А в пользу кого?

― В пользу вашего сына Александра.

― Невозможно!

― Я сам писал тексты завещания, что императрица подписала при мне.

― И что же ты с ними сделал?

― Я получил приказ доставить один экземпляр в архиепископат Москвы, второй ― в Сенат Санкт-Петербурга.

― Ты лжешь, Безбородко.

― Немного лгу, ваше высочество, ― ответил Безбородко, извлекая два документа из своего кармана. ― Вот оба текста завещания, написанные моей рукой, и подписанные рукой вашей августейшей матери.

И он передал Павлу оба экземпляра завещания.

― А что ж тогда ты доставил в Сенат Санкт-Петербурга и в храм московского архиепископа?

― Два листа чистой бумаги.

― Но если бы императрица проверила тебя и через кого-нибудь вернула тексты завещания; знаешь ли, что ты рисковал головой?

― Хорошие игроки не скупятся на ставку.

― А ты уверен, что эти два текста завещания ― единственные, что других копий не существует?

― Единственные, я отвечаю за это вашему высочеству.

― Значит, я смело могу их разорвать?

― Разорвите их, sire, ― выдал Безбородко.

― Я тебе благодарен, князь, ― сказал Павел. И он порвал эти бумаги.

Безбородко был сделан великим канцлером империи и светлейшим князем с 20 тысячами крестьян, которых мог взять в империи всея Руси, где пожелает. Это уже второй раз чистая бумага обернулась для него счастьем.

* * *

Довольно далеко мы забрались от площади Пале-Руаяль и от балкона отеля «Трех Императоров», но, будьте покойны, вернемся туда: у меня на эту тему припасено еще кое-что любопытное, чтобы вам рассказать. Только взглянув на того, кто был предком графа со стороны Безбородко, переведем взгляд на другого, кто был его предком со стороны Кушелевых.

В эпоху Ивана Грозного существовала небольшая республика, расположенная у озера Пипюс; произносите: Пейпус[20]. Она именовалась республикой де Псков; произнесите, как можете. Иван Грозный, подобно Геркулесу, ходил в шкуре льва; но, вместо того, чтобы заниматься пигмеями, брал республики. Взял и республику Псковскую. Во взятой Псковской, вместо того, чтобы разделаться с нею, как с Новгородской республикой, где город сжег, а жителей убил, он сохранил жизнь всем и даже раздал посты республиканцам, которые были весьма согласны с тем, чтобы им платили. Кушелев, предок графа, был одним из тамошних республиканцев.

Когда Екатерина II изгнала своего сына Павла в Гатчину, она придала ему маленький двор из молодой знати, среди которой обретался Кушелев ― дедушка графа. Став императором, благодаря текстам завещания, утаенным Безбородко, Павел дал молодому Кушелеву, одному из наиболее любимых компаньонов, титул графа и, помимо прочего, назначил его главнокомандующим флотом. Должности министра еще не было: ее ввели при императоре Александре.

Теперь, почему Павел I был сослан в Гатчину? почему Екатерина отстранила Павла от трона? почему этот трон, которого лишала Павла, она отдавала его сыну Александру?

Во-первых, потому что ощущала неодолимое отвращение, испытываемое к ней Павлом, который не мог ни забыть, ни простить ей смерти Петра III. Во-вторых, потому что она, преступив права законного наследника, захватила трон и расслабилась; ведь, правда, что в результате этой узурпации она ударилась в роскошное царствование! В-третьих, потому что знала характер Павла и догадывалась, что едва он окажется на престоле, как предастся бесчисленным эксцентрическим выходкам. В самом деле, как только он сел на трон, сразу принял контрмеры против всего, что сделала Екатерина; объявился чемпион всех старых монархических и реакционных идей; провозгласил себя ― с головы до пят  схизматический князь, каким он был ― великим мэтром ордена Мальты, упраздненного Францией; сделался главой второй коалиции; затем, вдруг, когда Бонапарт без выкупа, вновь вооруженных и с обозами, отослал ему шесть тысяч пленных, взятых Брюном в голландской деревушке, проникся большой любовью и глубоким восхищением к Бонапарту, то есть чувствами, которые ему не повредили, раз не они стали причиной его смерти. Что же до эксцентрических выходок, чего опасалась Екатерина II, за Павлом они водились в избытке.

Маленький, он мнил себя великим; урод, он считал себя красавцем; одевался, как великий Фридрих, которого принял за эталон, хотя его двоюродная бабка Елизавета вела с королем Пруссии тяжелую Семилетнюю войну, что стоила нам Канады и части Индии. Павел носил такую же трость, как у него, табакерку, как у него, шляпу, как у него. Небольшая шляпа Наполеона I ― лишь уменьшенная копия шляп Фридриха и Павла I.

Однако начало правления нового суверена не носило и следа того безумия, чего боялась только что опочившая царица. Императрица Мария, его жена, первой пала на колени и приветствовала императора сразу же после Безбородко.

Павел поднял ее, ее и своих детей, уверив их в своей отеческой и императорской доброте; затем, в тот же день, строго по ранжиру, принял начальство провинций и армии, крупных вельмож и придворных; за ними дворцовая гвардия, что еще накануне охраняла его, скорее, для того, чтобы за него отвечать, чем для того, чтобы ему служить, и, скорее, как пленника, а не наследника короны, принесла присягу на верность суверену; потом ― выезд в Санкт-Петербург, и сразу же лязг оружия, выкрики командиров, звон шпор, грохот сапог наполнили апартаменты, где только что навсегда уснула великая Екатерина, так как Павел I, который не должен был править, прибыл, чтобы быть провозглашенным императором, прибыл с сыном Александром, царевичем и заранее назначенным наследником короны.

Павлу было 43 года. Если бы он в законном порядке наследовал своему отцу, то правил бы уже 34 года. Но нет, эти самые 34 года были для него 34 годами ссылки и презрения; в течение этих 34 лет он многого натерпелся и полагал, что многое познал.

Поэтому он появился на троне с массой постановлений, написанных во время ссылки, и они так же торопились обрести законную силу, как он спешил явиться миру в роли императора.

Первым делом, чтобы ясно показать свое неприятие не только политики, но и администрации собственной матери, он объявил указ, которым отменял порядок набора рекрутов[21], установленный Екатериной, и в соответствие с которым по всей империи в армию брали теперь одного крепостного из сотни.

Такая мера была тем хороша, что разом обеспечивала императору благодарность и знати, которую тяготила эта повинность (десятина), и крестьян, которые оплачивали ее натурой.

Зубов, последний фаворит Екатерины, полагал, что с утратой царицы теряет все: он боялся за свои имения, за свою свободу, за свою жизнь и держался вдали от императора, ожидая его приказов. Император велел ему вернуться, позволил ему занять прежние должности и снова вручил ему жезл командующего, который тот отсылал, и который означал звание генерал-адъютанта.

― Продолжайте, ― сказал он ему, ― исполнять свои обязанности у тела моей матери. Надеюсь, что для меня вы будете таким же верным слугой, каким были для нее.

Это благодеяние не пропало даром: мы увидим, что пятью годами позже Зубов душит Павла I.

Костюшко[22], помощник Вашингтона, начальник генштаба Понятовского, победитель при Дюбике, атакованный 4 октября 1794 года в Мациевицах русской армией, втрое превосходящей его армию, упал раненным с криком: «Finis Polonia!» ― «Польше конец!» Попав в плен, он был препровожден в Санкт-Петербург, посажен под арест в особняке почившего графа Анхальтского и в постоянные стражи заполучил одного майора, который никогда его не оставлял, и спал в одной комнате с ним. Пaвел лично пришел его освободить и объявил, что тот свободен; затем, не дожидаясь изъявлений благодарности пленника, вышел. Тогда тот, еще с забинтованной головой, столько же для того, чтобы убедиться, что не грезит, сколько для того, чтобы поблагодарить императора, попросил доставить его во дворец. Пaвел не ограничился одним предоставлением свободы, предложил ему в пределах своей империи землю и крестьян; но Костюшко отказался, прося взамен благ позволения тут же уехать туда, где ему хотелось бы жить и умереть. Павел дал ему 100 тысяч рублей, и 21 год спустя Костюшко умер в Солере.

Среди вершения этих первых актов настал момент отдать последние почести императрице. И Павел задумал это сделать в отношении двоих.

На протяжении 34 лет никто, разве лишь совсем шепотом, не произносил имени ― Петр III. Павел I отправился в монастырь св. Александра Невского[23], где был погребен отец, спустился в склепы и велел одному старому монаху показать неизвестную ему отцовскую могилу,  распорядился, чтобы ее открыли, опустился на колени перед останками, стянул с руки скелета перчатку и поцеловал руку три раза; затем, после долгой и благоговейной молитвы у гроба, велел поднять его в храм, приказал служить у этого гроба те же службы, что служили у тела Екатерины во дворце, и ― последний урок возвращения к житейским делам ― он повелел надеть траур по убитому самим его убийцам, по крайней мере, тем из них, кто еще был жив. Но прежде Павел распорядился короновать своего отца в гробу ― ведь Петр III так и не был коронован ― и перевезти его во дворец, чтобы поставить рядом с телом Екатерины; а оттуда останки двух суверенов, столь ужасно разлученных при жизни и так странно соединенных после смерти, были привезены в крепость, помещены рядом на помосте, к которому в течение недели народ, движимый религиозным чувством, и придворные, гонимые собственной низостью, ― все приходили приложиться к руке императрицы и гробу императора. Но у погребального подножья Павел I забыл, казалось, о благоразумии, которым отличались его первые акты. Изолированный от общества, тоскующий в своем гатчинском дворце, не получивший такого воспитания, какое способно окрылять возвышенными идеями, и, возможно, не зная, чем заняться, он забавлялся множеством военных побрякушек, собственноручно начищал пуговицы своей униформы и натирал до блеска пряжки своих ремней. Там он надумал кучу изменений в военном наряде и поспешил их реализовать. Сначала он изменил цвет русской кокарды, которая, будучи белой, представляла собой мишень для вражеских ружей; она стала черной с желтым окаймлением; изменил форму султана головного убора, высоту сапог, количество пуговиц на гетрах; учредил ежедневный военный смотр во дворе того же дворца в три часа после полудня, окрещенный им как вахтпарад, который стал не только его самым важным царским делом, но еще и точкой отсчета для всех государственных дел. На этом параде он отдавал приказы, оглашал отчеты (сообщения) и свои указы, заставлял офицеров ему представляться; для этих парадов он изобрел кожаные панталоны, которые, летом и зимой, солдаты могли их надеть, только размочив, и которые, высыхая, очерчивали телесные формы как трико; на этих парадах, наконец, видели его между великими князьями Александром и Константином ― великий князь Николай был еще слишком мал ― изо дня в день, как бы ни было холодно, бравирующего и в 20-градусный мороз без шубы, с непокрытой головой, плешивого, с замерзшим носом, постукивающего нога о ногу, чтобы согреться, с заложенной за спину одной рукой, отмахивающего тростью попеременно вверх-вниз другой рукой и выкрикивающего при этом: «Raz, dwa! Raz, dwa! ― Une, deux! Une, deux!»

Как-то на таком вахтпараде один полк показал плохую выучку, Павел приказал повторить маневр; а когда злополучный маневр был выполнен с тем же успехом, что и первый раз:

― Рысью! ― крикнул Павел. ― И в Сибирь!

И полк, что умел лишь слепо повиноваться, с полковником во главе покинул плац этого дворца и направился в Сибирь, куда и попал бы, если бы не был остановлен в пути, если бы курьер не догнал его в 24 верстах от Санкт-Петербурга и не доставил контрприказ.

Но роскошные реформы Павла не ограничивались солдатами, которых он одевал и раздевал как марионеток; часто они распространялись и на горожан.

Французская революция была для Павла черным быком; а ведь французская революция ввела моду на круглые шляпы, и ему этот вид головного убора внушал ужас; поэтому в одно прекрасное утро появилось его распоряжение. Запрещалось показываться на улицах Санкт-Петербурга в круглых шляпах. Захваченные врасплох буржуа имперской столицы либо не имели под рукой треуголок, либо, из-за предпочтения круглых шляп, не поменяли головной убор так быстро, как того хотел император; тогда император, который любил проворное исполнение его распоряжений, в начале каждой улицы разместил посты казаков и полицейских с приказом срывать шляпы со строптивцев.

Сам он во время этой операции, к счастью, нацеленной против шляп, а не против голов, объезжал улицы Санкт-Петербурга в санях, чтобы видеть, как выполняются его приказы.

После одного такого объезда он возвращался во дворец, когда заметил англичанина, который или находил, что шляпа очень ему к лицу, или решил, что указ о шляпах ― покушение на свободу личности, и, отстаивая привилегии своей нации, не захотел расстаться с собственной и носил, по меньшей мере, так казалось, круглую шляпу.

Император останавливается и велит офицеру немедленно снять головной убор с нахального островитянина, позволяющего себе бравировать шляпой аж на Адмиралтейской площади. Офицер срывается в галоп, стрелой летит в сторону виновного и находит его в подобающем виде ― с треуголкой на голове. Разочарованный всадник поворачивает назад и возвращается доложить об этом императору. Император берется за лорнет, наводит его на англичанина. На том круглая шляпа. Офицер отправляется под арест и приказ ― сорвать с головы бунтовщика круглую шляпу ― получает адъютант. Адъютант демонстрирует такое рвение, как если бы речь шла о взятии редута, но через пять минут возвращается и утверждает, что на англичанине надета треуголка. Адъютант тоже отправляется под арест, как и офицер до него. И вот генерал берется выполнить поручение, которое только что оказалось фатальным для двух его предшественников; император делает знак, что согласен. Генерал бросает коня в галоп, ни на миг не отрывая глаз от того, к кому он послан. Но то ли взор, устремленный в одну точку, то ли сам он становится жертвой миража, но ему кажется, что, по мере того, как он приближается, злополучный головной убор меняет свою круглую форму на треугольную. В самом деле, когда генерал оказывается рядом с англичанином, на голове того красуется треуголка. Но на этот раз генерал желает выяснить все до конца; он хватает англичанина и препровождает его к саням императора. И тогда все разъясняется.

Англичанин, чтобы примирить свою национальную гордость с требуемой от него данью уважения к суверену земель, по которым он путешествует, заказал себе французскую шляпу, которая под воздействием внутренней пружины стремительно меняет запрещенную и принимает легальную форму. Император нашел идею оригинальной, простил офицера и адъютанта и, к большому удовлетворению англичанина, разрешил тому снова надеть головной убор.

За распоряжением о шляпах последовало распоряжение об экипажах.

Однажды утром император издал указ, запрещающий запрягать лошадей по-русски, то есть так, когда форейтор садится на лошадь справа, а слева от него ― еще одна. Две недели были даны владельцам колясок, ландо и дрожек, чтобы обзавестись немецкой упряжью. Через две недели полиция получила приказ рубить постромки экипажей, не соответствующих нововведению. Впрочем, реформа не задержалась на уровне лошадей и экипажей, она поднялась до кучера. Извозчики получили приказ одеваться на немецкий манер, стричь бороду и, к их великому стыду, пришивать к вороту своей одежды хвост, что всегда оставался на месте, хотя голова поворачивалась вправо и влево.

Один офицер, который не успел приспособиться к новому предписанию, предпочел пешком отправиться на вахтпарад, чем прогневать императора видом запрещенного экипажа. Закутавшись в шинель, он шел за солдатом, несшим его шпагу. Павел повстречал офицера и солдата, сделал офицера солдатом, а солдата офицером.

При Екатерине порядок, восходящий к самым древним временам, повелевал, чтобы всякий, кто встречает на пути императора или царевича, спешивался бы, если ехал верхом, выходил бы из экипажа, если ехал в экипаже, и, какой бы ни была погода ―  раскалена ли зноем или покрыта льдом мостовая, идет дождь или снег, мужчина падал бы на колени, женщина делала бы реверанс. Екатерина это правило отменила. Павел его восстановил. Следствием этой новой меры стали два довольно серьезных события.

Один высший офицер, кучер которого не узнал экипаж императора, посреди улицы был арестован, обезоружен и на две недели отправлен под арест. По истечении этого срока, когда ему хотели вернуть шпагу, генерал отказался ее принять, заявляя, что его шпага ― почетное оружие, врученное ему великой Екатериной, и никто не имел права его отнимать. Император осмотрел шпагу, убедился, что и в самом деле она была золотой и усыпанной диамантами. Тогда он пригласил генерала, лично вручил ему шпагу, заверивши, что не держал на него никакого зла, но, тем не менее, приказал ему в 24 часа отбыть в армию. Все закончилось благополучно, но так получалось не всегда.

Один из самых отважных армейских бригадиров ― мёсьё де Ликавов, находясь за городом, заболел, и его жена, не желая никому перепоручать поиск лекарства в Санкт-Петербурге, с рецептом медиков на руках сама отправилась в город, ничего не зная об указе, объявленном в их отсутствие. Несчастью было угодно, чтобы она встретила императора, который совершал прогулку верхом на коне, и, по неведению, продолжила путь, не воздав ему ожидаемых почестей. Император послал офицера вдогонку за экипажем. Кучер и трое пеших слуг были отданы в солдаты, а графиня была препровождена в тюрьму. Граф умер от потрясения, узнав эту новость, а графиня сошла с ума, узнав о смерти мужа.

Во дворце был объявлен не менее суровый этикет. Каждый придворный, допущенный к целованию руки, должен был звучно чмокнуть ее губами и заставить зазвенеть пол под своим коленом.

Князь Георгий Галицын [Голицын], кто вел род от старых литовских князей, и чья фамилия известна со времен Михаила Ивановича Булгакова, получившего прозвище де Галицын (от gantelet, galitza ― латная рукавица), считающий своим дом, из которого вышел сын герцога Гольштейнского и принцессы Анхальт-Цербстской, не придав своему поцелую достаточно высокого, а полу под коленом ― достаточно сильного звучания, был отправлен под арест на месяц.

Среди всевозможных фантазий царя была одна такая, которая вновь выводит нас на графа Кушелева-Безбородко: приказать бездетному Безбородко выдать замуж племянницу за графа Кушелева, бывшего вместе с ним в гатчинском изгнании. Свадьба состоялась. Потом, когда Безбородко умер бездетным, и когда умерли его брат и бездетный сын брата, сын графа Кушелева и мать князя Безбородко соединили судьбы родов Безбородко и Кушелевых. Так началась большая судьба графа Григория Кушелева, окна которого до 6 часов утра бросали чересчур много света на площадь Пале-Руаяль.

* * *

Поясним теперь, как граф Кушелев и его семья оказались в Париже, в отеле «Трех Императоров».

Восемь месяцев назад граф Кушелев решил, что предпримет туристскую поездку по Польше, Австрии, Италии и Франции, тогда как его младший брат совершит турне по Греции, Малой Азии, Сирии и Египту.

Граф Кушелев сделал то, что на своем месте сделал Монте-Кристо: направил двухмиллионные векселя на имя Ротшильдов Вены, Неаполя и Парижа. Затем выехал.

Повез с собой только 12 персон.

Нечто, почти бесформенное, но более чего угодно похожее на муфту, таскалось за этими 12-ю персонами, и, в частности, за графиней. Это была редкостная по своей длинной шерсти собачка кингс-чарли.

Заставим продефилировать перед нашими читателями главных, а также второстепенных персонажей, познакомиться с которыми нас позвали.

Сначала, после графа и графини, по рангу родства, идут девушка 18 лет и 6-летний мальчик.

Девушка, скорее грациозная, нежели красивая, с безукоризненной фигурой и очаровательной улыбкой, приятного характера ― сестра графини.

Она помолвлена: это на ее свадьбу я приглашен. И я могу говорить об этом только с той сдержанностью и деликатностью, с какой говорить мне о померанцевом венке на ее голове в день, когда она пойдет к алтарю: зовут ее Александрин.

Мальчик ― чудо приятности и воспитанности. Никогда на него не натыкаются, никогда он не путается под ногами, никогда он не хватает вас за волосы, никогда не запустит игрушкой вам в голову, никогда не сунет вам палку в глаз, никогда не оглушит вас своим барабаном, никогда не утомит вас своими вопросами; он в том же салоне, что и вы: но где? никто этого не знает; он играет позади какого-нибудь кресла или под каким-нибудь столом, под каким-нибудь пиано.

Он за тем же столом, что и вы, но его никогда не слышно. Тотчас, как поест, встает из-за стола, исчезает, и его опять нигде не видно.

Я желаю того же всем, у кого бываю; более в своих интересах, чем во благо этих людей.

И вместе с тем он хорошенький! круглый как мяч, румяный, хоть зажигай от него, как брюньон [гибрид персика и сливы].

Во время разъездов не знают, с кем он: с мадемуазель Элен или с горничными. Его отыскивают смеющимся как бутон цветка, который только что раскрылся. Его зовут Александр и ласково Саша.

После родни, идет семья в том смысле, какой издревле придают этому термину. Во главе семьи шествует Дандре. Это ― директор каравана, le… Бог мой! Я забыл арабское слово… Дандре, судя по имени, французского происхождения, слегка позолоченного русским; он ― молодой человек 25 ― 26 лет, бросивший молодую жену и ребенка, чтобы последовать за графом Кушелевым. Он держит кассу, на нем лежат заботы о тратах, он следит за расходами и оплачивает счета. Во время путешествия постоянно, на всякий случай, имеет 100 тысяч франков на свое имя: никто не знает, что может случиться. Кроме этого, ему поручено направлять действия курьера, который хлопочет насчет лошадей, когда прибывают на почтовую станцию, заботится о местах в вагонах, если едут по железной дороге, изыскивает каюты, если едут пароходом. При трудных переездах Дандре занимается всем только сам: едет вперед, остальные приезжают следом за ним, и все в порядке.

Если на дороге воры, как это обычно случается в Италии, да и в других краях, то он договаривается и с ворами. Если попадается захудалая корчма, то он превращает ее в приличную. Если нет никакой, то он ее создает. Садятся в экипаж, вагон или на пакетбот ― находят там роскошный обед и вино для всех.

Граф говорит ему:

― Я видел отличное жемчужное колье (или: прекрасную бриллиантовую реку) у Лемоннье [Lemonnier]; возьмите 80 тысяч франков, мой дорогой Дандре, и доставьте удовольствие пойти купить мне это.

Графиня говорит ему:

― Мой дорогой Дандре, мне рассказали об одной бедной матери троих детей, ожидающей четвертого; у нее нет хлеба для первых трех и нет белья для следующего; возьмите пять тысяч франков и сделайте одолжение ― отнесите ей деньги.

Дандре, как это заметно, человек необходимый. Вместе с тем, это малый с изящным тонким остроумием, прирожденный рассказчик, живой и пылкий, и неутомимый путешественник. Он побывал в Персии и Турции, воевал на Кавказе; девять раз ездил из Санкт-Петербурга в Тифлис как канцлер казначейства при графе Воронцове. Граф Кушелев нашел его в Канцелярии Совета Министров и, будучи влиятельным, отбил его и у канцелярии, и у министров.

Во время путешествия, да и вне оного, Дандре мог бы положить в свой карман 100 тысяч франков одними только комиссионными, которые ему предлагали купцы и поставщики. Но Дандре смеется им в лицо, без сомнения, для того, чтобы показать им зубы, что очень хороши. Фат!

После Дандре идет доктор Кудрявцев. Доктор Кудрявцев ― человек 28-30 лет, чистокровный русский, не говорящий и не слыхавший ни слова по-французски; без единой претензии к своим больным на то, чтобы их лечить, и еще, я не уверен до конца, есть ли они у него. Граф нашел его во время одного из своих наездов из Москвы в Звенигород ― в город, который звенит. Он родился в Кораллове[24], во владениях графини, и был простодушно оставлен там, где родился. Это ― медик-практик, простой человек, золотое сердце.

Доктор Кудрявцев, хотя далеко не кокет, не расстается с двумя вещами, каковые стали приложением к его персоне, и это длится уже какое-то время. Первая ― плед, который ему отдала графиня, и который он живописно обернул вокруг своего торса. Вторая ― трость с набалдашником из флакона графа, которой он развязно рубит воздух. Как получилась трость с набалдашником из флакона, спросите вы, дорогие читатели. Я вам сейчас это объясню, и вы увидите, что то, что вначале представляется чрезмерно сложным, на деле оказывается довольно простым.

Граф, очень нервный, всегда держал при себе флакон эфира. Однажды он разбил свой флакон. Кудрявцев подобрал осколки, как если бы поднимал раненого. Раненый был мертв. Тогда Kyдpявцeв сообразил, что старый флакон может пригодиться для новой трости. Он отделил от стекла золоченое покрытие, которое держалось с одной стороны с помощью пружины, а с другой ― с помощью шарнира; купил трость толщины горлышка флакона; насадил на трость оплетку, и получился набалдашник трости, черной эмали и украшенный узорами из пересекающихся линий. Этот набалдашник ― верх кокетства: открывается как флакон. Доктор поместил туда смоченный духами ватный тампон, и у него получились и трость, которая ему служила для франтовства, и курительница благовоний, от которой он вдыхал с наслаждением.

Доктор Кудрявцев был в Риме во время карнавала. Сначала он сохранял вид серьезного человека, каким был, очень презирал Дандре, выбирающего себе самые фантастические костюмы, но вскоре, увлеченный его примером, он смешался с толпой со своим пледом, тростью и приделанным носом; затем, всегда обернутый в плед и вооруженный тростью, рискнул обрядиться под пьеро (воробья); позже, не оставляя названных выше атрибутов, напялил на себя карнавальный костюм pulcinello (итал.) ― цыпленочка. Наконец, переходящий из животного в растительное царство, он был, благодаря непременному пледу и трости, крайне забавным кочаном капусты, морковкой, луковицей. Чтобы заставить его покраснеть до ушей, нужно было только напомнить ему об этих часах безумия, когда он растерял свои достоинство и ученость. Доктор Кудрявцев больше всего нуждался в том, чтобы об этом не смели и думать. Это он, кто возится с шишками, что набивает себе Саша, с мигренями графини, порезами мадемуазель Элен, мадемуазель Аннетт и горничных.

В то время не находится больных, кроме меня. Меня беспокоит фурункул размером с голубиное яйцо, посмевший ловко устроиться на моей правой скуле. Доктор, проявляя заботу, требует, чтобы я не трогал его во избежание заполучить шрам как у герцога де Гиза. Бог его слышит! В какой-то момент я боюсь, не пришлось бы отрубить мне голову, спасая остальное тело.

После доктора Кудрявцева идет преподаватель Бельчанский (или Рельчанский). Старый гувернер графа, которого он воспитывал; после, закончив с воспитанием графа, он остался в его доме. Это тип коллекционера. Из всего, что презирают, от чего отказываются и что ломают, он собирает коллекции. В Санкт-Петербурге, в зимнем доме графа, у него квартира на первом этаже. Эта квартира ― настоящая лавка старьевщика, где он собрал, не скажу ― все, но всего понемногу: инкрустированные сундучки с испорченными запорами; столы на трех ножках, к которым добавил четвертую; битую глиняную посуду Фаянса и Бернара де Палисси; поцарапанные, погнутые и обновленные эмали; картины, с которых сошел лак, подправленные и заново покрытые  лаком; ткань ― испачканную, подвергнутую чистке и присоединенную к портьерам и покрывалам; на все это славный профессор расходует только терпение, сильный клей и неаполитанское мыло.

Однажды, когда профессор Бельчанский привезет всю коллекцию в Париж и передаст ее в торговый отель на аукцион, он заработает на этом 20 тысяч франков.

Смотр мужчин окончен, перейдем к женщинам.

Глава и теоретик ― мадемуазель Элен, давняя знакомая графини, подруга ее матери, почти мать девочке. Это ― любящее сердце, улыбчивое лицо, дух опеки и предупредительности. Это она распоряжается чаем. Она знает, кто любит его с лимоном или со сливками, кто предпочитает меньше, кто больше сахару. У нее найдется посуда для всякого гостя, по его комплекции и способностям; она поставила для меня ― большого любителя чая прибор, куда входило три чашки. Отрадно, что мадемуазель Элен не только счастлива, но и вид у нее счастливый.

После мадемуазель Элен, идет мадемуазель Аннетт.

Мадемуазель Аннетт взята на воспитание графиней. Моложе графини на 5-6 лет, она с 12 годков в ее доме. Это тип русской девушки: спокойная, кругленькая, свежая, безучастная и сама привязанность; маленькие глаза, маленький нос, маленький рот, толстые щеки и в целом приятная внешность. Она играет на пиано, хорошо говорит по-французски, танцует с удовольствием, но без увлечения. Скоро выйдет замуж за молодого художника Чумакова[25].  Граф дает за ней 200 тысяч ливров приданного. Это она, согласно весу и мере, готовит чай, которым щедро угощает мадемуазель Элен.

Наконец, настала очередь ― в самом деле, нам нужно говорить в прошедшем времени; поскольку речь ведем лишь о персонах, прибывших с графом из Петербурга, ― наконец, настала очередь двух комнатных слуг ― Симона и Миссама, двух горничных ― Аннушки и Луизы, и, помимо них, двух писателей, которых я прежде никогда не видел и спросить имена которых мне не пришло в голову; сверх всего ― любимицы графини, собаки Душки, то есть Petite Ame (фр.) ― Маленькой Души.

Душка, как мы установили, существо женского рода из аристократического племени кингс-чарли. Ее привезли из Петербурга беременной, не будучи достаточно осведомлены о законности ее толстоты; одни приписывали этот результат псу из борзых, другие ― спаниелю. Рожала она в Вене; только там было установлено отцовство щенков: она принадлежала спаниелю. Потомство было безобразным. Чтобы не разбивать материнское сердце Дyшки, ей оставили ее четырех собак; только тогда, когда они достигли возраста самообслуживания, трех из них отдали друзьям графини, которые сделали мину, что находят их очаровательными, и лишь графиня ― за порог Вены, по всей вероятности, свернули им шею или приказали отнести их к Дунаю, чтобы твердо знать, что они больше не вернутся.

Мадемуазель Луиз, вторая горничная, укрывала четвертого щенка. Скажем только, что это был самый красивый или, скорее, наименее уродливый из четырех. По словам мадемуазель Луиз, он, должно быть, однажды станет моделью; de Dreux[26] и Joseph Stevens[27] придут просить на коленях позволить им сделать с него портрет: нечто вроде Аполлона или Антиноя среди собак. Те, кто знал его отца-спаниеля, утверждали, что это ― его фотография, то есть ― миниатюра собаки из «Обоза бедняка» де Виньерона. Кличка его Шарик, Petit Boule (фр.) ― Маленький Шар, Шарик.

Теперь с исторической достоверностью о том, как караван обогатился в дороге тремя новыми персонами из отряда двуногих, двумя ― из отряда четвероногих и черепахой. Трое двуногих принадлежали к роду человеческому; из четвероногих одно ― к собачьей, другое ― к кошачьей породе; черепаха ― к черепашьей.

Применяя контрудар, наши читатели, мы просим тех, кто впал в раздумье, не брать от термина двуногий того, чего не надобно; мы применяем классификацию, принятую естественной историей. Александр, Ганнибал, Цезарь ― полубоги в глазах Квинтия Курция, Тита Ливия и Светония. В глазах Бюффона, Кювье и Жоффруа Сент-Илера они ― двуногие. Тот, кто пишет эти строки ― двуногое; только оно действует больше руками, чем ногами, больше правой, чем левой, больше большим, указательным и средним, чем безымянным пальцем и мизинцем. Но оно не может сказать, как Платон, что оно есть животное на двух ногах и без перьев.

Теперь, когда гарантирована самая высокая восприимчивость, продолжаем, начиная двуногими: по месту и почет. Три новые персоны из рода человеческого: поэт Polovski [Полонский Яков Петрович, 1819―1898], маэстро Миллелотти, чародей Home (англ.) ― Хоум[28].

А, дорогие читатели, вижу, как при имени Хоум у вас таращатся глаза и открываются уши! Будьте покойны, мы вернемся к нему. Возможно, не скaжем всей правды, но перескажем вам все, что он сам рассказал нам, присев на пороге лейтенантской каюты парохода «Владимир»[29].

― А когда это будет?

― Немного терпения, и вы все услышите.

* * *

Может быть, вам кажется, что нам довольно далеко до того, чтобы отправиться в путь, и вы запаздываете, чтобы услыхать гудок локомотива; но, как-никак, нам предстоит проделать три тысячи лье ― треть кругосветного путешествия, только-то ― прежде чем снова мы окажемся вместе во Франции; это же вполне естественно, что я вас, как следует, знакомлю с моими компаньонами по путешествию.

Впрочем, сначала я драматург, а потом уже романист, и поэтому должен представить мои персонажи. Мне предстоит проделать с ними 800 лье, дорогу длиною, в три Франции: вдумайтесь в это. Итак, возвращаюсь к нашей теме.

Месье Полонский жил в Риме. Поэта и мечтателя, граф встретил его и в Колизее, и в соборе св. Петра. Они узнали друг в друге соотечественников. За границей соотечественники ― братья. Завязался разговор. У графа есть замысел ― основать в Санкт-Петербурге литературный журнал. Он сказал о своем журнале месье Полонскому и попросил его составить план издания. Месье Полонский принес его. Графа план устраивал и принимался в том случае, если месье Полонский принял бы руководство изданием. С этого дня он стал членом семьи и путешествовал вместе с графом.

Этот человек очарователен тем, что поэт и мечтатель, как Байрон, и рассеянный, как Ла Фонтен. Рассеянность, в частности, проявляется в отношении шляп, перчаток и брюк, что неосторожно соседствуют с другими его вещами, и так как он их себе в ущерб не находит, что происходит почти всегда, то обычно являет собою сына Аполлона.

Перейдем к другому сыну Аполлона.

Поэзия и музыка ― сестры, перейдем к маэстро Миллелотти. Это целая Илиада; ошибаюсь, целая Одиссея ― история маэстро Миллелотти. Вообразим себя Гомером этой захватывающей поэмы.

В Риме граф жил в «Минерве» примерно в таких же условиях, как в отеле «Трех Императоров», то есть с открытой дверью круглые сутки, с освещенным салоном ночь напролет и тратя от двух до трех тысяч франков в день, когда среди докучливых людей и паразитов, какие наваливаются на путешественников его типа, он угадал одного соотечественника. Этот соотечественник был композитором и создал оперу, рядом с которой «Вильгельм Телль» Россини, «Роберт-Дьявол» Мейербера, «Норма» Беллини, «Немая» Обера, «Лючия» Доницетти, «Дон Жуан» Моцарта и «Травиата» Верди мало что значат.

Он не хотел позволить соотечественнику ранга графа Кушелева-Безбородко проехать без того, чтобы не дать ему возможности испытать чувство гордости ― услышать оперу, превосходящую все созданные и будущие итальянские, французские, немецкие оперы. Граф имел неосторожность ответить: «Да, очень хорошо», вдыхая от своего флакона и выдергивая нитки из своего носового платка; занятия машинальные, поскольку для него они вошли в привычку. Раз данное согласие привело к повторению средневековой ситуации с бесноватыми, в тела которых вселились Бегемот или Астарта, неважно кто.

Трое суток длилось общение с Лазаревым ― так звали маэстро-петербуржца ― с пяти часов вечера до пяти часов утра. Все то время, что он не занимал свою руку, чтобы подносить съестное ко рту, жуя, он пел, мурлыкал, насвистывал свою оперу, разные отрывки из которой исполнял пальцами на пиано.

В интервалах между пением и исполнением неизменно говорил о концерте, который хотел бы дать, в котором сыграл бы куски своей оперы.

Маэстро Лазарев страшно раздражал графа, давшего ему в один прекрасный день 300 римских экю на концерт с условием, что тот больше не вернется и оставит его в покое. Маэстро прикарманил 1800 франков и исчез. Граф, было, уверовал, что совсем избавился от него, но как-то вечером, когда этого меньше всего ждали, произошло вторжение певиц и музыкантов в салоны графа. Всем заправлял маэстро Лазарев, держащий дирижерскую палочку в руке, как Аттила бич, которым он был вооружен, чтобы карать людей. За ним поспешал аккомпаниатор. Аккомпаниатор, направляемый маэстро Лазаревым, сел за фортепьяно; согласно грянули басы и скрипки; флейты и гобои дали ля; пианист выдал руладу; мадам Сприкия (сопрано), месье Паталуччо (тенор), месье Сапрегонди (первый бас) высморкались, и начался безобразный кошачий концерт. Это была знаменитая опера, призванная заставить померкнуть солнце Россини, Мейербера, Беллини, Доницетти, Моцарта и Верди. Мы сказали уже о нервной чувствительности графа. Вместо того, чтобы поступить как Иисус, который взял кнут и выгнал торговцев из храма, он попросту отправился спать в комнату, самую удаленную от салона.

Граф вышел, графиня нашла в себе силы остаться и оказывать гостям честь. Она смирилась, велела принести всем прохладительные напитки, возглавила ужин, аплодировала маэстро, благодарила певцов и музыкантов. Среди них она отметила аккомпаниатора, молодого человека 25-26 лет, который, несмотря на явный талант ―  может быть, потому что он действительно обладал талантом ― был простым, скромным и выглядел бедным. Добрая, как добрые феи средних лет, не желающие видеть людские страдания, она подошла к нему, расспросила его, узнала, что он был одной-единственной поддержкой бедной матери и что он трудно зарабатывает на жизнь, аккомпанируя певцам в концертах. Она предложила ему приходить давать ей уроки пения: по два экю за урок. Артист согласился. Два экю, столько он получал за две недели. Он спросил, когда смог бы дать первый урок. Графиня, полагающая, что он спешил больше, чем она, показала нетерпение и назвала три часа после полудня следующего дня.

На следующий день Миллелотти ― так звали артиста ― прибыл в назначенный час; но вместо того, чтобы брать урок, графиня велела ему играть польку за полькой. Живой музыкальный репертуар; Миллелотти играл до пяти часов вечера.

В пять часов объявили, что стол для графа накрыт. За стол усадили и Миллелотти. После обеда отправились прогуляться в коляске на виллу «Памфилия». Вернулись в полночь, устроились у фортепьяно. Граф, превосходный музыкант, оригинальный композитор, наиграл три ― четыре своих романса для Миллелотти, который их сразу освоил. Граф спел романсы и нашел, что никогда у него не было такого хорошего аккомпаниатора.

Ужинали в два часа ночи. Миллелотти хотел уйти, но его оставили ужинать. Оглушенный, восторженный и покоренный, Миллелотти оставил «Минерву» в пять часов утра. У него вырвали обещание прийти вновь на следующий день ― к двум часам. Он был далек от того, чтобы этим манкировать.

И снова началась жизнь, какой она была накануне. То же продолжалось и завтра, и послезавтра. Миллелотти был неутомим: играл польки, мазурки, кадрили, schottisches (англ.) – шотландские танцы, тарантеллы, мелодии, этюды; это была вечная музыка; это был луч гармонии в сплетении с лучами солнца, которое уже проникало в дом.

Настал день отъезда. Это было большим страданием для знаменитейшего; так в доме назвали Миллелотти. Поспешим сказать, что это огорчение разделяли все. Он стал чем-то необходимым с его длинными волосами под листву плакучей ивы, носом как клюв сокола, кроткими и грустными глазами, небольшой испанского вида шапочкой и манто а-ля Крисп. Что делали бы, когда больше не слышали бы чарующей мелодии, ставшей постоянным аккомпанементом жизни? Не было бы больше тела, которое остыло бы, осталось бы сердце: слезы стояли в глазах.

― Но, к делу! ― сказала вдруг графиня. ― Почему знаменитейший должен покидать нас так скоро? Кто мешает ему ехать с нами в Неаполь?

― К делу! ― сказал граф. ― Кто не дает вам отправиться с нами в Неаполь?

― В Неаполь! ― повторил знаменитейший со вздохом. ― Увы! Поехать в Неаполь ― стремление всей моей жизни.

― Тогда отправляйтесь в Неаполь, ― повторила графиня.

― Поехали в Неаполь, ― хором воззвал весь дом.

― Ma la madre?.. (итал.) ― А моя мать?.. ― заикнулся знаменитейший.

― Ба! La madre! Идите проститься с ней. Дандре проводит вас, и с этой стороны ничем больше вы не будете связаны.

Знаменитейший скакнул к фортепьяно и, как жизнерадостная птица, заставляющая внимать ее самому нежному пению, исполнил самую бешеную тарантеллу. Затем он взял свою испанскую шапочку, свое короткое манто а-ля Крисп и удалился из «Минервы». На Дандре была возложена вселенская обязанность следовать за ним. А ни у кого нет ног Дандре, когда речь заходит о том, чтобы совершить благое деяние. Он присоединился к знаменитейшему и обогнал бы его, если бы знал, где живет добрая женщина. Простились с ней, конечно, таким образом, чтобы она ничего не потеряла за время краткого отсутствия сына, и на следующий день уехали в Неаполь.

В Неаполе оставались месяц; месяц – в Сорренто. Это была весна, это был сезон цитрусов, это был рай земной. Знаменитейший помешался от радости: фортепьяно переводило на язык музыки его радость и заставляло умирать от зависти малиновок и соловьев.

Граф снял чудную маленькую виллу, в тот же момент населенную всем тем миром, всей той жизнью, какая ее окружала. Каждый вечер были праздники, иллюминация, фейерверки, и всегда в глуби этого, исходящей из угла салона, расправляющей крылья, реющей в высях как жаворонок и падающей до радостного Декамерона, рассыпающейся звонким жемчугом, была чарующая мелодия. Время от времени музыкант, который играл, вознаграждался общим или отдельным возгласом «Браво, знаменитейший!», впрочем, равно предназначенным как ему, так и другим.

Настал момент оставить Сорренто. Граф взял для себя одного ― когда я говорю «для себя одного», то имею в виду и его семью, ― пароход, что должен был доставить его прямо во Флоренцию и попутно завезти маэстро в Чивитавеккью.

Море было великолепным: на борту находилось довольно хорошее фортепьяно. Знаменитейший, как лебедь, который приготовился умереть, пустился в ревю своих самых печальных мелодий. Время от времени поднимались на палубу, чтобы приветствовать прекрасные звезды неаполитанского неба, которым предстояло сказать слова прощания, как и музыке знаменитейшего, ибо Флоренция уже не Неаполь. Между тем, на палубу музыка возносилась более нежной и подобно дымке рассеивалась вокруг судна. В волнах за кормой оставляли светящийся след, в воздухе ― след музыкальный. Словно разговор сирен о корабле, покидающем побережье Неаполя, чтобы отправиться на поиски Счастливых островов.

Прибыли в Чивитавеккью: это значило вернуться к реальности. Там снова на глаза навернулись слезы: жали друг другу руки, обнимались. Миллелотти доходил до трапа и возвращался к графу; заносил ногу в лодку и возвращался поцеловать руку графине.

― Но, наконец, ― сказал граф, ― почему бы вам ни ехать до Флоренции?

― Ах, Флоренция, ― сказал Миллелотти, ― никогда я не увижу Флоренцию!

― Едемте с нами, и вы ее увидите, ― оказал граф.

― Ma la madre? ― заикнулся Миллелотти.

― La madre? Вы дадите Дандре ее адрес, и Дандре ей напишет, или, скорей всего, вы сами напишите ей, прибыв, во Флоренцию.

― Ах, Флоренция! Флоренция!

― Пойдемте, едем во Флоренцию, ― повторил хор.

И один снял шапочку со знаменитейшего, другой стянул с него манто, все повели его к фортепьяно, усадили его на стул. Тогда одни пальцы протянулись к клавишам; и больше не было сумасшедшей тарантеллы, радостной польки, не было больше шумной мазурки, что искрится под руками знаменитейшего. Было последнее творение Вебера: грустное прощание… del figlio a la madre (итал.) ― сына с матерью.

Нужно ли говорить, что во Флоренции они больше не расставались, потому что не расстались в Риме, в Чивитавеккье, и не расставались больше в Париже, потому что не расстались во Флоренции?

Сегодня знаменитейший входит в состав семьи: Дандре поручено переписываться с la madre, и все будет хорошо до зимы. Только как вот в своей испанской шапчонке, куцем криспе[30] на французский лад будет выбираться знаменитейший из зимы в Санкт-Петербурге, из 20-градусного холода, на это стоило бы взглянуть.

Ладно! Знаменитейшему мы отдали столько строк и столько бумаги ― вот, что ничего из этого не остается нам для Хоума. Но что вы хотите, дорогие читатели? Таково одно из редчайших явлений ― сердце, таково одно из самых прекрасных явлений ― искусство! Волшебство само по себе приходит только потом. Самый великий волшебник ― артист; самый великий некромант это ― добрый человек.

До свидания в сердце, до свидания в искусстве! Придите, дама магия.

* * *

После рассказа для вас о знаменитейшем маэстро, мы причалим вплотную сейчас к другой знаменитости: вызывателю духов, волшебнику, магу Хоуму.

Если вы не видели Хоума, то, по меньшей мере, слыхали о нем. Для тех, кто его не видел, я сейчас попытаюсь сложить его физический портрет; одному богу, который создает исключительных существ и который знает, зачем их создает, позволено творить его портрет духовный.

Хоум ― молодой человек или, скорее, ребенок 23 ― 24 лет, среднего роста, скудный телом, слабый и нервный как женщина. Мне приходилось видеть его падающим в обморок дважды за вечер, потому что я подвергался гипнотическому воздействию, сидя перед ним. Если бы я захотел загипнотизировать его, то усыпил бы одним взглядом.

У него белый, чуть розоватый, цвет лица и несколько веснушек. Волосы приятного теплого тона, уже не льняные, но еще не рыжие; глаза светло-голубые, брови выражены неявно, нос маленький и вздернут; усы того же цвета, что и волосы, прячут симпатичный рот с немного тонкими и немного бледными губами, которые не полностью приоткрывают красивые зубы. Его руки белые, женственные, очень беспокойные, нагружены перстнями. Держится элегантно, и хотя перенял наш костюм, почти всегда носит шотландскую шляпу с серебряной пряжкой в виде руки, вооруженной короткой шпагой и окруженной следующим девизом: Vincere aut mori (лат.) ― Победить или умереть!

Теперь о том, каким образом Хоум возвращался в Неаполь с графом? Почему переезжал из Неаполя во Флоренцию, из Флоренции в Париж с графом? Как оказался в отеле «Трех Императоров» на площади Лyвра с графом? Все это вы узнаете из чтения следующего рассказа.

Хоум ― Даниель Дуглас Хоум ― родился в деревне Каррер [Currer] близ Эдин6урга 20 марта 1833 года. Его мать, как водится в некоторых шотландских семьях, о которых нам рассказывает Вальтер Скотт, обладала даром второго зрения. Будучи в положении, она удостоилась видения и увидела сына, которым была беременна, сидящим за столом с императором, императрицей, королем и великой герцогиней. Видение стало реальностью 23 года спустя в Фонтенбло.

Семья была бедной и жила на обломки богатства, с остатков мануфактуры; но материнская любовь заменяет все. Ребенок был болезненным; никто не верил, что он может выжить; одна мать с улыбкой, в которой нельзя было усомниться, уверяла, что ему жить.

В бедном доме не было ни кормилицы, ни няни; но всегда спокойная в отношении достатка, как и за здоровье своего сына, мать уверяла еще, что его кроватка качается сама собой, и что она видела ночью двух ангелов, поправляющих его подушку. (Не нужно забывать, что я ничего не утверждаю: я рассказываю и вовсе не прошу, чтобы мне верили; мой девиз ― девиз месье Баранта в «Герцогах Бургундских» «Ad narrandum, non ad probandum» (лат.) ― «Не всегда истина то, что достойно рассказа»).

У сына в три года проявился тот же дар двойного видения, каким обладала мать; он увидел умирающую маленькую кузину на расстоянии 30 лье и назвал лиц, которые окружали ее постель.

― Ты не называешь ее отца? ― спросили его.

― Не называю, потому что не вижу его, ― ответил он.

― Посмотри хорошенько и, может быть, его заметишь.

Ребенок поискал его с минуту.

― Он в море, ― сказал он ― и вернется, когда Мери остынет.

Маленькая кузина, в самом деле, умирала, и отец появился, когда его дочь была мертва.

Годовалым его увезли из родной деревни, и он жил у своих тети и дяди в Портобелло ― маленьком морском порту возле Эдинбурга. В семь лет он уехал в Глазго. Когда мы говорим он уехал, легко догадаться, что это ― лишь речевой оборот. Собственная воля ребенка ничего не значила в этих передвижениях. Он жил в Глазго до 10-летнего возраста. Это был мечтательный и любящий одиночество ребенок. До 10 лет ни разу не выказал желания оказаться в обществе других детей, ни с кем не был в товарищах, не тянулся к играм своего возраста.

Из Шотландии поехал в Америку; из Глазго ― в низины Норвича [Norwich], штат Коннектикут. Там встретил подростка двумя годами моложе. Тому было 14 лет, и звали его Эдвин. Тесный контакт образовался между ними. Эта спайка носила странный характер. Мальчики выходили вместе и молча шли к лесу: в лесу расходились читать и встречались затем, чтобы поделиться друг с другом своими мыслями и высказать что-то вроде резюме по прочитанной книге.

Однажды Эдвин вернулся к Даниелю бледным и возбужденным.

― Ах! ― сказал он ему. ― Я только что прочитал нечто странное.

Это была история двух друзей, связанных, как и они, глубокой нежностью, которые дали клятву, написанную своей кровью, что первый из них, кто умрет, придет проститься с другим. Один из них умер и выполнил обещанное.

― Хочешь ли ты, чтобы мы сделали то, что сделали они, и чтобы мы попытали того же счастья, что и они? ― спросил Эдвин.

― Очень хочу, ― ответил Даниель.

Подростки зашли в церковь и поклялись, что первый из них двоих, кому придется умереть, явится к другому. Затем, чтобы во всем следовать примеру своих предшественников, каждый из них уколол себе вену иголкой и взял несколько капель крови, которые они смешали, и этой смешанной кровью написали загробное обязательство.

Семейные обстоятельства разлучили двух друзей. Хоум и его тетя отправились жить в Трою, штат Ньюпорт, за 300 миль от Норвича. Эдвин остался в Норвиче.

Прошел год. Однажды Хоум вернулся к себе поздно вечером и, войдя, не нашел уже ни огня, ни света; в опаске быть отчитанным своей тетей, он бесшумно проскользнул к своей спальне и свернулся калачиком в простынях. Едва он попал в постель, как открыл уже слипнувшиеся глаза, потому что услышал в квартире неведомый нарастающий гул. Яркий, несомненно, лунный свет проникал в спальню косым лучом. В этом не было ничего необычного, и молодой человек этому не удивился; но ему показалось диковинным, что на полу у его кровати плавал пар, который все больше сгущался. Мало-помалу из этого облака, что касалось пола и поднялось на высоту четырех ― пяти футов, выделился человеческий облик в виде бюста на пьедестале. У него было сходство с Эдвином; только молодой человек был крайне бледен: казался живым мрамором. Вскоре его глаза ожили и остановились на Хоуме, глаза которого, в свою очередь, не могли оторваться от видения; губы шевельнулись, и, хотя они не проронили ни звука, Хоум услышал, как эхо внутри себя, следующие слова:

― Даниель, ты узнаешь меня?

― Да, ― кивнул Даниель.

― Я выполняю обещание, данное нами друг другу. До свидания наверху!

И из облака протянулась рука, чтобы указать на небо.

Затем понемногу видение потеряло свои черты, бюст обратился в облако, облако ― в пар, и все исчезло.

На следующий день Хоум сказал своей тете:

― Эдвин умер.

― Кто тебе это сказал? ― спросила она.

― Он сам; явился ночью проститься со мной. Тетка, вся дрожа, с головы до пят, сказала ему, что он спятил, и приказала ему умолкнуть. Но назавтра узнала о смерти Эдвина.

Он являлся своему другу три дня, час в час, со времени, когда испустил последний вздох.

Они вернулись в Норвич в 1848 году; позднее, в 1849-м, приехала мать Даниеля, жить вместе с ним. Через некоторое время мать вынуждена была его оставить, чтобы съездить в Хартфорт. Хартфорт находился в 50 милях от Норвича. И вот как-то ночью повторилось явление света и пара; но на этот раз Хоуму явилась его мать. Он сделал усилие, чтобы заговорить и спросить ее:

― Мама, ты умерла?

И тогда в себе он услышал тот же самый голос, который сказал:

― Нет, нет еще; но сегодня в полдень я умру.

Потом все исчезло, и молодой человек уснул. Только утром видение оставалось настолько явственным, что он показался перед теткой в слезах.

― Да что с тобой? ― спросила ― она. ― Почему ты плачешь?

― Потому что моя мама умрет сегодня в полдень.

― Кто тебе это оказал?

― Она сама.

― Когда? Этой ночью.

― Да замолчишь ли ты? Накаркаешь! ― бросила тетка.

Молодой человек замолчал, но через день он узнал о смерти матери; она умерла ровно в полдень.

Все это лишь прелюдия к отношениям, которые Хоум должен был завязать с духами.

Некоторое время спустя после смерти матери, около 10 часов вечера, уже лежа в постели, он услышал тройной стук внизу, у своей кровати, потом еще три удара и еще три. Он никак не отозвался, но голос ему сказал:

― Это ― духи.

Он не сомкнул глаз всю ночь. Утром лежал бледный и утомленный; через несколько недель началось кровохарканье. Тетка звала его выпить чаю, но вместо того, чтобы пить чай, он сидел, грустно поддерживая голову обеими руками.

― Что с тобой? ― спрашивала тетка.

Он не осмеливался ей про это сказать; помнил, какое нехорошее воздействие оказали на добрую женщину два признания ей такого рода, которые он сделал.

Вдруг он слышит стук по столу, распрямляется и слушает. Его тетя слышала то же, что и он, и не было сил хранить молчание дальше.

― Что это такое? ― спросила она.

― Это ― духи, ― робко ответил молодой человек.

― Но и вы тоже, в вас вселился дьявол? ― спросила тетя.

Это вы тоже имело право быть высказанным.

Незадолго до этого две девушки по фамилии Фокс наделали много шуму в провинции, будучи во власти стучащих духов. Только их духи удовлетворялись стуком в них самих и никогда, подобно духам Xоумa, не поднимали столы, не передвигали мебель, не играли самостоятельно на фортепьяно, не делали руки горячими или холодными.

― Увы! ― ответил подросток на вопрос: «Вы тоже, в вас вселился дьявол?» ― Я про это ничего не знаю, но вот что со мной случилось минувшей ночью.

И он рассказал о том, о чем до сих пор молчал. Как только рассказ был окончен, тетка взяла перо и бумагу и послала за тремя священниками: баптистом, методистом и пресвитерианцем. Те прибыли вместе в три часа после полудня.

― В вас, что ли, вселился дьявол? ― спросил баптист.

 Подросток ответил:

― Не знаю.

― Что вы предприняли, чтобы изгнать дьявола?

― Ничего, ― ответил совсем перепуганный подросток.

Тогда, видя, что он дрожит, к нему подошел пресвитер.

― Во всяком случае, успокойтесь, дитя мое, ― добро сказал он; ― если даже в вас дьявол, то не вы же его пригласили.

― Во всяком случае, ― сказал баптист, ― помолимся, чтобы его изгнать.

И трое священников обратились к молитве, но во время молитвы, после каждой фразы из нее, духи стучали, словно в насмешку над священниками. После молитвы, убедившись, что духи попались упорные, баптист решил обратиться к ним с вопросами. Уже имея опыт такого общения с духами девиц Фокс, он знал, как провести опрос. Вот что было предпринято, чтобы расспросить духов.

Если вы никогда не снимали с них следственных показаний, дорогие читатели, то научитесь, как это делать. Скажите потом, что мои книги не поучительны.

Если допрашиваемый дух отвечает одним ударом, то это означает нет. Если он отвечает тремя ударами, то это означает да. Если он отвечает пятью ударами, то это значит, что он просит азбуку. Когда просит азбуку, то это значит, что он хочет говорить. После этого собеседник духа задает вопрос и одну за другой называет буквы алфавита.

Он доходит до буквы, нужной духу для набора фразы, и раздается стук. Записывают на бумаге указанную букву. Так, буква за буквой, составляется фраза. Это ― ответ на заданный вопрос. Вопрос за вопросом, ответ за ответом, и получается полный допрос. Когда дух в хорошем настроении, ему предлагают карандаш, и он соглашается расписаться.

Вернемся к вопросам отца Мозеса; баптистского священника звали Мозес.

― Здесь ли душа моего отца? ― спросил он.

Послышался удар; то есть нет, как мы уже сказали, если следовать демоническому словарю.

― А душа моего брата? ― продолжал священник.

― Нет, ― повторил дух, стукнув еще раз.

Затем дух произвел пять ударов, прося азбуку и показывая таким образом, что, в свою очередь, намерен кое―что сказать. Заклинатель называл буквы по алфавиту и через пять минут работы получил следующий ответ:

― Как ты осмеливаешься спрашивать, есть ли тут души двух живых людей? Душ твоего отца и твоего брата здесь нет, потому что они живы, но души твоей матери и твоей сестры здесь.

И в самом деле, сестра и мать пастора умерли.

Заклинатель задумал смутить духа, спросив его:

― Как их звали?

Дух назвал обеих по именам, данным при крещении, и по фамилии. Священнику этого было довольно; он ретировался, уведя двух своих собратьев и заявив, что немощен, против подобных странностей.

Вы представляете себе, какой шум в городе вызвал этот сеанс. Священники, за исключением пресвитерианца, повсюду говорили, что в юного шотландца вселился бес, а для американцев видеть дьявола в обличье шотландца было захватывающим спектаклем. Просили показать молодого одержимого, предлагали заплатить за то, чтобы его увидеть; выстраивались в очередь перед дверью. Если бы тетка Хоума сумела воспользоваться случаем, то она разбогатела бы. Но нет; она была женщиной болезненной, нервной, беспокойной; она заупрямилась, заперла дверь и осталась бедной.

С появлением или, скорей, манифестацией духов молодому человеку стало лучше, кровохарканье прекратилось. Это улучшение было отнесено на счет демона. Тетка предпочла бы видеть, что болезнь продолжается; для нее племянник умер, ушел к дьяволу с его духами. Ясно, что в доме не было больше ни минуты покоя: воцарилась нескончаемая сарабанда ― пляска стульев с креслами, кроватей со столами, совков с каминными щипцами, жаровен с кастрюлями. Дьявол вселился не только в несчастного Хоума, но еще во всю мебель и утварь. Однажды утром тетка объявила, что не в силах больше этого выдержать и в тот вечер выставила Хоума за дверь. Чтобы сыграть шутку с духами, она сделала это на ночь глядя, когда дождь лил как из ведра.

Изгнанный теткой из дому, подросток попросил гостеприимства у соседа по имени Эли. Тот пожалел и впустил его; его и его кортеж. Первую ночь духи, которые, несомненно, боялись быть снова выставленными за дверь, вели себя довольно спокойно. Но со следующего дня не смогли удержаться, и кавардак возобновился. Мистер Эли решил удалить своего гостя в деревню. Подросток был совершенно пассивен; зависимый от других, он и не мог никак проявить собственной воли. Позволил поступить с собой, как было угодно, и уехал в деревню.

Там он провел месяц в окружении духов, живя в фамильярном, никем не нарушаемом общении с ними. Однако это положение farnient (итал.) ― ничегонеделания тяготило подростка или, вернее, молодого человека, ибо среди всего этого он достиг своего совершеннолетия. Он хотел чем-нибудь заняться, постараться помогать другим, развить в себе известную ловкость. Он понимал, что положение, в каком находится, не для него.

Эли, покровитель, направил его к мистеру Грину, своему другу в штате Нью-Джерси. Там он провел пару месяцев: пляска столов от него отвязалась, но оставалось состояние сомнамбулизма. И он решил переменить атмосферу, попросил у мистера Грина рекомендательные письма; тот вручил ему письмо к мистеру Карингтону, в Нью-Йорке.

В Нью-Йорке он познакомился с профессором-шведенборгистом. Нужно ли мне, дорогие читатели, рассказывать вам, что сам Шведенборг ― из Германии или, вернее, жил в Германии и умер в 1772 году ― глава знаменитой секты, мало того, религиозной секты, которая имеет отделения в Лондоне и в Америке? Профессор Бушер ― так звали шведенборгиста ― возымел желание сделать из Хоума священнослужителя своей религии. Хоум попытался, но вскоре отступил за отсутствием призвания.

Тем временем он получает письма от одного знаменитого нью-йоркского врача; этот врач предлагает ему лечь к нему на лечение. Хоум соглашается.

В своем качестве врача, новый хозяин Хоума был неверующим. Духи не захотели, чтобы их горячо любимое дитя оставалось у скептика, и увлекли его в Бостон. Там Хоум начал давать сеансы. Поскольку он решил, что в него вселился дьявол, это была самая скромная выгода, какую он мог извлечь из вселения дьявола. С этого времени заявила себя огромная популярность, которая следовала за ним повсюду. Чтобы его увидеть, съезжались изо всех уголков Америки, и бог знает, сколько у нее таких уголков на площади 277 тысяч квадратных лье. Скоро молодой человек понял, что больше не нуждается ни в чьей поддержке, и что его рекомендация заложена в нем самом. Но в разгар успеха возобновилось кровохарканье. Хоум консультировался у лучших медиков Европы, и они порекомендовали ему поездку в Италию. Покинуть Америку было слишком ответственным решением, чтобы Хоум осмелился его принять, не посоветовавшись с духами. Привлеченные к консультации, духи были одного мнения с врачами. Ну, и ничто больше не удерживало Хоума в Бостоне. Он простился с Соединенными Штатами, пересек Атлантику, коснулся Англии и в апреле 1855 года прибыл во Францию. Там он провел лето.

Сеансы очень утомили его, страдающего еще от того, каков он; он не обмолвился ни словом о своем могуществе и довольствовался изучением французского языка. Это было игрой, если иметь ввиду помощь духов-полиглотов; через пять месяцев Хоум говорил по-французски так, как говорит сегодня, то есть очень хорошо.

В сентябре он уехал во Флоренцию. Едва прибыл в город рода Медичи, как ему нанесла визит миссис Триллоп, известная туристка. Она пыталась его увидеть, когда он был проездом в Лондоне; но слишком страдающий Хоум от этого уклонился. Во Флоренции он чувствовал себя лучше и не видел никакой помехи принять миссис Триллоп.

Однажды, когда миссис Триллоп вошла к Хоуму, или, скорее, однажды, когда Хоум вошел к миссис Триллоп, у него не нашлось способа, чтобы защититься. Потребовались сеансы. Хоум, как никогда, достиг самого большого могущества, духи не оставляли его ни на минуту: один-два всегда были под рукой, куда бы он ни направлялся. Никогда султан в Константинополе, никогда шах в Исфагане, никогда раджа в Лахоре или Кашмире не удостаивались служения своих рабов с большей расторопностью и преданностью.

Хоум вершил нечто удивительное у мадам Орсини, дочери Григория Орлова, ― постоянно, и у очаровательной мадемуазель Венцель, чего я, к глубокому сожалению, не видел. Я знал обеих: в то время у них были самые милые дома во Флоренции; обеих уж нет.

Мадам***, женщина прекрасного воспитания, добрый гений французов, пошла по их стопам и заняла их место, не принуждая забыть о них и без того, чтобы они забыли о ней. У нее духи творили чудеса. Это доказывает, что духи любят сердечных людей. Они поднимали столы, устраивали для стульев и кресел стиплчез ― скачки с препятствиями, играли на фортепьяно двумя руками без корпуса и, наконец, вещь самая экстраординарная, заставили дух отца написать своей дочери следующие пять слов:

«Моя дорогая Антуанетт… Григорий Орлов».

И это почерком, настолько похожим на почерк покойного, что один его друг, которому показали запись, не колеблясь, признал знакомую руку.

Но во Флоренции опасно слишком предаваться чудесам; свидетель тому Савонарола, кто был заживо сожжен за то, что позволил себе чересчур увлечься подобными занятиями. Хоуму дали понять, что святая инквизиция начала им интересоваться, и он уехал в Неаполь с графом Александром Браницким.

Граф не боялся духов; не сомневаюсь, что он вообще не боялся ничего на свете. Он только что бесстрашно отправился в Африку убедиться, не испугается ли львов. У меня будет случай рассказать о его матери, мадам Браницкой, в связи с Потемкиным ― ее дядей. Его мать жива еще, слава богу, и от нее самой я слышал рассказ о смерти на краю рва фаворита Екатерины Великой, накрытого голубой шинелью.

Итак, Хоум уехал в Неаполь с графом Александром Браницким. Но, уезжая, не избежал наказания; сначала банкир, к которому у него было кредитное письмо, отказал ему в деньгах. Потом восстал народ, что давно не рвал на куски и не видел растерзанного на части колдуна, этот добрый флорентийский народ, и это от него ускользало. Три дня народ осаждал виллу Коломбаю, где жил Хоум. И нужен был, по меньшей мере, граф Браницкий, чтобы вынудить снять осаду. Возможно, если хорошенько рассудить, это было не заслугой графа Браницкого, а работой духов. Когда человека ставят в безвыходное положение, нужно его выручать; не трудно быть умным, когда позволяют провести себя, как дурака.

Правда, духи почти покинули Хоума. Через шесть недель после его приезда в Неаполь,10 февраля 1856 года, они объявили ему, что вынуждены, к великому сожалению, удалиться. Куда они делись? Об этом они не сказали ни слова: это было их тайной; предупредили только, что вернутся к нему 10 февраля 1857 года. Хоум использовал их временное отсутствие, чтобы отправиться в Рим и стать католиком. Он не был, как следует, осведомлен о вере своих компаньонов и был не прочь с ними вместе испить немного святой воды. Очевидно, если бы его духи были злыми ― клевретами, посланными сатаной, то они не сохранили бы власти над католиком, какую обрели над протестантом. Однако же его заставляло верить, что духи ― добрые, то обстоятельство, что всякий раз, когда он советовался с ними по религиозным вопросам, они отвечали: «Молитвы, молитвы, молитвы!» В итоге однажды в Риме он пообщался с верховным изгонителем духов ― с папой. Хоум испросил аудиенции у Пия IX.

Пий IX слыхал толки о шотландском чародее; принял его по первой же просьбе, лишь поставил ему условие: прибыть в Ватикан в сопровождении священника. Хоум явился не только в сопровождении священника, но доктора богословия ― преподобного Тальбо.

Как-то в присутствии его святейшества преподобный Тальбо рассказал о власти Хоума над столами, стульями, фортепьяно, над мебелью вообще. К несчастью, Хоум потерял свое могущество и не сумел предоставить возможности святому отцу судить о реальности этих чудес. Святой отец дал ему поцеловать распятие, сказав:

― Вот наш святой престол; станьте как можно ближе к нему, и вы спасены.

Здоровье Хоума поправилось во время путешествия по Италии, и он вернулся во Францию с графом Браницким. Там, на улице Мадам, он жил очень уединенно и видел только польское общество.

К декабрю слава о чудодействах Хоума в Италии распространилась по Франции, его затребовали ко двору. Хоум ответил, что обретет свою силу только 10 февраля 1857 года и, следовательно, до той поры не помышляет о выступлении, поскольку не может уподобиться охотнику, который отправляется прочесывать заведомо пустые кусты.

Через некоторое время он обратился к отцу Равиньяну. Поведал ему свою историю. Отец Равиньян выслушал его со вниманием, затем:

― Вы были одержимы дьяволом, дитя мое; ― сказал он ему, ― но, слава богу, вы теперь католик; не рассказывайте больше об этом.

Хоум покачал головой:

― Я знаю моих духов, ― возразил он, ― это шотландские духи, очень настырные; они мне сказали, что вернутся 10 февраля, и вернутся.

― Предадимся 9-дневному молитвенному обету, ― сказал отец Равиньян.

― Я очень этого хочу, ― ответил Хоум, который, все еще боясь поссориться с духами, был бы не прочь от них избавиться.

Организовали 9-дневный молебен. Последний его день приходился именно на столь страшащее 10 февраля. И хотя 9-дневка заканчивалась, Хоум провел день в молитве.

В 11 часов вечера 10 февраля Хоум ложится спать; в полночь бьют настенные часы. Но еще не затих их 12-й удар, как застучали духи, не в дверь, ― это бы ничего, им не открыли бы и все ― но в обычном для них месте: в подножье кровати. Духи были настолько рады вернуться в свое прежнее обиталище, что бесновались всю ночь. Хоум не сомкнул глаз. С рассветом он послал за отцом Равиньяном, который тут же примчался.

― Все в порядке, дитя мое? ― сходу спросил он.

― Все в порядке, отец, ― ответил Хоум безнадежным голосом. ― Они вернулись.

― Могу ли я их услышать?

Достойный проповедник еще не высказал до конца свое пожелание, как духи, словно они почитали за честь ему услужить, начали тарабанить справа и слева, по паркету и потолку.

Отец Равиньян не мог этому поверить.

― Кто-то сидит в соседней комнате, ― сказал он.

Он пошел посмотреть в комнату справа, потом ― в комнату слева. Комнаты были совершенно пусты. Он обратился к молитве, но стало еще хуже. Всякий раз, когда он поминал бога, духи стучали сильней.

― К несчастью, я должен вернуться к себе, сын мой, сказал отец Равиньян; ― но прежде, чем удалиться, я вас благословлю.

Хоум опустился на колени, отец Равиньян его благословил. Но то ли в удовлетворение духов праведных, то ли во гнев духов адовых, в момент благословения стук удвоился. Осенение крестом, казалось, вывело их из себя. Отец Равиньян вышел. Едва заклинатель-проповедник оказался за дверью, как доложили о месье маркизе де Бельмоне ― камергере императора.

Месье де Бельмон прибыл узнать, вернулись ли духи, как они это обещали. Ему достаточно было лишь довериться слуху, чтобы убедиться в их присутствии. Он слышал их стук везде: по всем столам, стульям, креслам и особенно по кровати. У Хоума не было больше мотивов для отказа отправиться ко двору. Рандеву с ним было назначено во дворце Тюильри. И оно состоялось вечером 13 февраля.

Оставим Хоума у подножья парадной лестницы.

С легкой руки Данжо современного нам двора, пошло гулять то, что произошло на этих незабываемых сеансах, о которых столько и так по-разному судачат, и которые навели императрицу на мысль удочерить юную сестру Хоума. Хоум, человек популярный, герой дня, человек необходимый, человек желанный, был, покамест, самым несносным человеком в мире. На следующий день после выступления в Тюильри, блистательного во всем, что было показано, вновь появился аббат Равиньян.

― Все в порядке, сын мой? ― спросил он Хоума.

― Все в порядке, отче, ― ответствовал Хоум безнадежным голосом, ― я могуществен как никогда!

― Не надо было ездить в Тюильри.

― Разве я мог отказаться?

― Там вами обуяла гордыня.

― Пожалуй, так; признаю. Сомневались, и я захотел доказать.

― Вам нужно запереться и не открывать никому, кем бы он ни был, не слушать и не слышать.

― Невозможно. От этого я сойду с ума.

Отец Равиньян ушел, на все махнув рукой. Он перестал разбираться в том, что происходит, если только не происходило чего-нибудь сверхъестественного. После него прибыл граф де Комар. Это был большой друг графа Браницкого, шурин принца де Бово. Он посоветовал послать за другим священником. Хоум послал за аббатом де Г…

Аббат де Г… поспешил прийти. Молва о знаменитом Хоуме докатилась и до него; он был в восторге от возможности его увидеть. Хоум сказал посетителю о совете, какой сам получил от аббата Равиньяна. Аббат де Г… пожал плечами.

― А почему бы вам не лечь в гроб, не мешкая? ― парировал он.

Между тем, развлечение набирало обороты. Как мы сказали, императрица пожелала заняться воспитанием сестры Хоума. И он решил, несмотря на подверженность морской болезни, сам отправиться за сестрой. Уехал в Америку 21 марта, вернулся оттуда 21 мая. Два месяца, день в день минуло с тех пор, как он покинул Францию. Этот стремительный отъезд, который истолковывали разными причинами, кроме истинной, вдвое усилил парижское любопытство. В салонах только и говорили, что о Хоуме.

Он получил 23 декабря телеграфную депешу с приказанием явиться в Фонтенбло, где находился король Баварии. Там воплотилось в жизнь видение его матери: ее сын ― за одним столом с императором, императрицей, королем и великой герцогиней.

В конце мая он снова утратил могущество: духи простились с ним, сказали, что так нужно для его же здоровья. Но через месяц, в конце июня, когда он собрался в Константинополь, когда были сделаны прощальные визиты, уложены и заперты дорожные чемоданы, когда у леди Гамильтон, принцессы Баденской, он простился с ее высочеством, его духи вернулись и объявили, что он не едет в Константинополь. И в самом деле, на следующий день врачи предписывают ему воды Бадена вместо вод бухты Золотой Рог.

Хоум едет в Баден и дает там шесть сеансов: один для короля Вюртемберга, три для прусского принца Альберта, один для принца из Нассау, один для принцессы Бютерской.

Французский двор находился в Биаррице, и Хоум постоянно получал от него телеграфные приглашения. Но его мощь так же, как и расположение к нему, стали иссякать. Якшание с коронованными особами породило недобрую зависть к нашему магу; о нем пошли странные сплетни, и Хоум почел за благо для своего достоинства ретироваться. Он вернулся в Париж к графу Комаровскому, у которого оставался до января 1858 года. В то самое время он получил известие, что одна старая англичанка, умерев, оставила ему шесть тысяч ливров пожизненной ренты. Только старых англичанок могут осенять такие идеи!

Хоуму были сделаны и предложения двором Гааги. Ближе к 10 января он отправился в Голландию. В этой стране к нему вернулось могущество в небывалых размерах; но он так его расточал, что снова заболел. Тогда духи бросили его, угрожая стать крайне несносными, и на этот раз, наказывая его, не сказали, когда вернутся.

Вскоре Хоум едет в Париж, встречается с врачами, которые предписывают ему, не теряя ни минуты, перебраться в Италию. Он задерживается в Париже только на время ― мало-мальски утрясти текущие дела, и отправляется в Рим. Там, наслышанный о нем, граф Кушелев пожелал, чтобы мага ему представили. Хоум на это согласился. Он потерял способность внушать страх, но сохранил способность нравиться. Через месяц посещений дома состоялась помолвка Хоума и сестры графини Кушелевой. Но праздновать свадьбу решили только в Санкт-Петербурге. С этого дня Хоум вошел в дом и уже рассматривался как шурин. Он был вместе с графом и графиней в Неаполе и Сорренто, во Флоренции и Париже, где я повстречал его, играющего как простой смертный и даже как большой ребенок с Сашей, Синьориной, Мышкой и Черепахой в салоне отеля «Трех Императоров».

Но я замечаю, что называю здесь трех персон, совершенно неизвестных публике. Скажем несколько слов о Синьорине, Мышке и Черепахе; добавим, как сам-то я познакомился с Хоумом и графом Кyшелевым. И, когда вы, дорогие читатели, узнаете все, что вам необходимо знать, немедленно отправимся в путешествие.

* * *

Синьорина, Мышка и Черепаха ― три индивида кошачьей, собачьей и черепашьей рас, о которых, как я сказал, мне осталось вам поведать. Синьорина ― кошка, Мышка ― собака, Черепаха ― черепаха.

Я говорил вам о Синьорине? Возможно, я пишу быстро, хотел бы писать непрерывно, иной раз могу о чем-то забыть и повториться.

Синьорина ― римлянка.

Граф посетил магазины знаменитого мозаиста Галанти с намерением позже что-нибудь приобрести, после того, как осмотрит предметы продажи и взвесит цены на них. И тут вдруг Синьорина подходит к графине, сильно выгибая спинку и мурлыча.

― О! Какая очаровательная кошечка! ― восклицает графиня.

― Она принадлежит вашему сиятельству, ― говорит Галанти.

Графиня спросила, сколько он просит за кошку. Галанти ответил, что Синьорина не продается, она ― подарок. Графиня приняла Синьорину как дар, но граф купил у Галанти мозаики на 40 тысяч франков. Как видите, Синьорина была оплачена, и довольно прилично.

Одно беспокоило графиню: известно, что кошка ― существо конституционное, привязанное не к хозяину, а к дому. Графиня боялась, несмотря на некоторый аванс, выданный ею Синьорине, что Синьорина ни капельки не привяжется к ней и останется верной дому месье Галанти. Вскоре ей пришлось разувериться в этом: Синьорина принадлежала к весьма редкому классу кошек-путешественниц, у нее была склонность к перемене мест. Едва прибыв на квартиру графини, едва покинув свою коробку, она отряхнулась, вылизала свою роскошную горностаевую шерсть, посмотрелась в зеркало и принялась осматривать апартаменты. Оказавшись в спальне, она показала всем своим видом, что испытывает удовлетворение оттого, что находится там, где обычно заканчивала свои путешествия, легко вскочила на кровать, свернулась калачиком и, выставив розовый носик наружу, погрузилась в дрему.

И нигде никогда Синьорина не причиняла неудобств и не вселяла опасений; с отъездом ее помещают в корзину, чему она начинает противиться, но потом покоряется, продолжая, однако, выражать свое неудовольствие; вот так и едет, высовывает голову на станциях, съедает пирожок, жадно пьет воду из стакана и прячет голову под своей крышкой.

В отеле, встряхнувшись, облизавшись, оглядевшись, она совершает традиционный обход квартиры и прыгает на кровать графини, где после приличного ужина, не будучи никогда навязчивой, проводит ночь.

Таким образом, она ехала из Рима в Неаполь, из Неаполя в Сорренто, из Сорренто во Флоренцию и из Флоренции в Париж. Только между Асти и Турином случилось серьезное происшествие.

Много багажа решили отправить вперед. Корзинка Синьорины оказалась вместе с багажом. Хватились, когда садились в вагон. Поезд тронулся; никак не заполучить назад Синьорину. Утешались мыслями, что это удастся сделать в дороге на станции, где уже находился багаж. Но скорый поезд не останавливался на этой самой станции. Проскочили ее без остановки, к великому отчаянию графини, которая тогда только заметила, какое место заняла Синьорина в ее сердце. На следующей станции сделали ставку на телеграф и послали курьера, написали начальнику станции и начальнику телеграфного отделения. Послали 100 франков, чтобы компенсировать причиненное служащим беспокойство, и 50 франков на кормление Синьорины, воззвали, наконец, к дому парижских Ротшильдов взять под контроль ее переезд.

Синьорина приехала через два дня, после приезда графа и его устройства в отеле «Трех Императоров»; она прекрасно перенесла свое одиночество, как кошка, знающая себе цену и знающая, что ею будут заниматься. Она прошлась по салонам богатого банкира, не обольщаясь их роскошью, и, может быть, впервые с радостью вернулась в корзину, когда ей объявили, что она покидает дворец на улице Лаффитт.

Прибыв в отель, Синьорина сделала свой обязательный обход и, как обычно, направилась искать отдохновения на кровати графини от треволнений, соединенных в этот раз со столькими терзаниями нравственного толка.

История двух других животных короче и содержит менее волнующие перипетии.

Мышка ― Petite Sourie (фр.), это ― терьер самой мелкой породы. Черный, без единой белой шерстинки. Во время пребывания графа в Париже, он прикатил из Лондона в качестве подарка от молодого англичанина, мистера Деринга, с которым граф повстречался в Риме. Англичанин тогда возвращался с Голубого Нила, проделав путь в 200 лье вверх по реке от Хартума, после удачной охоты на слона, гиппопотама, страуса, крокодила и газель; как все, кто достигал 8-7 градусов широты, он слышал много разговоров о единороге, но там его не увидел. До путешествия на Голубой Нил он побывал в Лахоре, Дели и Бенаресе.

Что касается Черепахи, кличка которой ― обыкновенный русский перевод слова la tortue (фр.), она была куплена у Шве для пущей забавы Саши. Это существо было и сегодня остается довольно унылым, неразговорчивым, забивающимся в угол, молча гложущим листок салата-латука и кружок морковки ― свою воздержанную пищу.

Теперь, как я познакомился с графом, графиней, незаменимым универсалом Дандре, доктором Кудрявцевым, профессором Рельчанским, знаменитейшим маэстро, мадемуазель Александрин, Сашей, мадемуазель Элен, мадемуазель Аннетт, поэтом Полонским и чародеем Даниелем Хоумом? Это то, о чем мне остается рассказать, дорогие читатели, также как о причинах моего путешествия в Россию, которые весьма рад изложить вам во всей их незатейливости; слыхал, что вам их уже назвали, уверен в этом, ― будто я еду в Санкт-Петербург с намерением сделать пьесу для Французского театра и в надежде удостоиться ордена св. Станислава, то есть наговорили того, что никак не соответствует истине, слово чести! Повествование будет кратким.

В период своего могущества Хоум часто просил, или чтобы его мне представили, или чтобы я поприсутствовал на его сеансах; ни в том, ни в другом я никак не мог пойти ему навстречу не потому, что не испытывал большого соблазна, а по причине моей непрерывной работы; я даже слышать не хотел о знаменитом иллюзионисте, когда один из моих добрых друзей, вернее, два моих добрых приятеля ― граф де Сансийон и Делааж[31] пришли повидаться со мной и сказали:

― Завтра, кстати, везем вас к Хоуму.

Дорогие читатели, позвольте прерваться, чтобы представить вам месье графа де Сансийона, одного из наших самых изысканных, умных и честных дворян. Ему предстоит совершить путешествие со мной по Волге, Уралу, Каспийскому морю, Кавказу, Крыму и Дунаю; пока он дома. Некоторые дела семейного порядка задержали его в Париже, но он должен присоединиться ко мне, и мы его вскоре ждем.

Что касается Делаажа, то вы его знаете, не так ли? Он автор многих книг в области оккультных наук; его книги вызвали в свете легкий шум.

Итак, Сансийон и Делааж сказали мне: «Завтра берем вас к Хоуму».

― Приходите с ним обедать ко мне, ― ответил я.

Предпочитаю такую меру защиты; как все великие труженики, ничего так не боюсь, как риска выбиться из колеи в течение дня, что, впрочем, не мешает мне выбиваться из нее 50-60 раз в день; выходит, самое рациональное ― регулярно обедать: обильно или скромно, с удовольствием или без, долго или наскоро; обычно за столом мне представляют того, кого мне хотят представить и кого устраивает такая форма приема. Именно с этой целью я позволяю распространяться моей репутации отменного повара.

Сансийон, Делааж и Хоум прибыли-таки ко мне на следующий день в 6.30, и знакомство состоялось за крепким бульоном ―  консоме, рецепт которого я вам на днях сообщу. Поскольку я совсем не хотел говорить с Хоумом о его прошлом триумфе в городе и при дворе из боязни, что сознание нынешней беспомощности скажется на его пищеварении, направил разговор на главу о его путешествиях, и он вспоминал о Риме, Неаполе и Флоренции. Он рассказал мне тогда, как познакомился в Риме с графом и графиней Кушелевыми, как был помолвлен с сестрой жены графа; потом он добавил застенчиво, что граф и графиня, прознав, что он едет обедать ко мне, объявили ему свое желание познакомиться со мной.

― Пусть граф и графиня Кушелевы окажут честь отобедать у меня, ― ответил я, верный своим принципам, ― и я познакомлюсь с ними, как познакомился с вами.

― Не будет ли более учтиво для вас пригласить их лично?

― Прекрасно, мне было бы лестно быть представленным в отеле «Трех Императоров» завтра.

― А почему не сегодня вечером?

― Потому что сегодня мы с вами расстанемся, очень надеюсь, не раньше 11 часов или в полночь.

― Это лучшее время для визита к графу и графине, которые ложатся только в 6 часов утра; нам можно появиться у них и в 11 часов, и в полночь; отсюда ― возможность сегодня не расставаться. Я повернулся к Делаажу, который входил в число друзей дома. Он подтвердил, что время подходящее, и визит уместен.

― Этим вечером мы представляем месье де Сансийона, ― добавил Хоум, ― и одним камнем поразим две цели.

Я не стал интересоваться, какой из них меня считали, первой или второй; я принял предложение. В тот же вечер нас представили графу и графине.

 Я вышел из отеля «Трех Императоров» в 5 часов утра, раз и навсегда обещая себе больше не посещать места, откуда выходишь в такое время. Я вернулся туда же на следующий день и вышел в 6 часов. Вернулся и на послезавтра и вышел оттуда в 7 часов утра. Конечно, в этом колдовском салоне были Сивори, играющий на скрипке, Ашер, играющий на фортепьяно, и Мери[32], который рассказывал. Но все это не двигало вперед мои романы. Я не возвращался к ним трое суток.

На третий день за мной прислали экипаж; Хоуму и Сансийону было поручено схватить меня за шиворот и доставить, хочешь ― не хочешь, в отель «Трех Императоров». Я не сомневался в провале этой затеи и решил организовать оборону по типу Трои или Севастополя. Но человек слаб: я вздохнул и последовал за двумя моими жандармами.

Мимоходом отметим факт, способный показать, что Хоум не лишился своего могущества настолько, насколько нравится ему об этом говорить. Мы ехали вниз по Амстердамской улице в пароконной коляске; Сансийон и я сидели на заднем, а Хоум ― на переднем сиденье. Вдруг услышали шум, как если бы за нами двинулась громовая колесница. Я привстал и посмотрел назад. Некий обыватель, чья лошадь ― все возможно ― бешено понесла, вихрем летел по Амстердамской, угрожая таранить нас. Я крикнул нашему кучеру:

― Вправо, вправо!

Беря вправо, он избегал столкновения. Но он не мог понять, в чем дело, и крик мой становился все громче.

― Ничего не бойтесь, ― спокойно ободрил Хоум, ― вы со мной.

Он еще не окончил этой заверительной фразы, как обыватель зацепил наше заднее колесо и развернул нас ― экипаж, лошадей и кучера ― в сторону, диаметрально противоположную направлению нашего движения. Наступил тревожный момент взглянуть с полуоборота направо; затем, убедившись, что Хоум, Сансийон, экипаж, кони, кучер и я целы и невредимы, я повернулся посмотреть, что сталось с обывателем.

Он низвергся на левый тротуар, его лошадь лежала четырьмя подковами вверх, кучер без сознания простерся на мостовой. Мы же легко отделались: ни единой царапины.

Мы прибыли-таки в отель «Трех Императоров». Вечер проходил очень живо, как никогда прежде. С моим появлением граф и графиня встали, подошли ко мне, усадили меня в кресло, сами уселись справа и слева от меня.

― Месье Дюма, ― обратился ко мне граф, ― мы заметили, что для вас утомительно возвращаться к себе в шесть часов утра.

― Должен признать, граф, ― ответил я, ― что это выбивает меня из колеи.

― Ну что ж, ― сказала графиня, ― сегодня мы позволим вам уехать в полночь.

― Очень рад это слышать, графиня: что вы хотите! Поденщина!

― Но с одним условием, ― сказал граф. 

― Каким?

Ответить на это взяла на себя труд графиня:

― Таким, что вы едете с нами в Санкт-Петербург.

Я так и подпрыгнул, настолько мне это показалось диким.

― Скачите, скачите, ― сказала графиня, ― другого мы и не ожидали.

― Но это невозможно, графиня.

― Почему невозможно? ― спросил граф.

― Что за вопрос! Вы едете в следующий вторник, то есть через пять дней; и вы хотите, чтобы за пять дней я приготовился к подобному путешествию, каким образом? Тем более, ― добавил я, обращаясь столько же к собеседникам, сколько к самому себе, ― если бы я поехал в Россию, то не ради одного Санкт-Петербурга.

― И вы были бы правы, ― сказал граф. ― Санкт-Петербург ― град Петров, но еще не Россия.

― Нет, ― продолжал я, ― еще я хотел бы отправиться в Москву, Нижний Новгород, Казань, Астрахань, Севастополь и вернуться по Дунаю.

― Все складывается как нельзя лучше, ― подвела итог графиня, ― у меня есть имение под Москвой, в Кораллове; у графа есть земли под Нижним, степи под Казанью, рыбные промыслы на Каспийском море, вилла в Изаче. Все это станет для вас временным пристанищем площадью 200 на 200 лье.

Заявление графини вызвало головокружение у путешественника, который в Париже всегда висел на волоске, притом самом слабом из всех ― женском.

― Графиня, ― ответил я, ― прошу три дня на размышление.

― Даю вам три минуты, ― сказала она. ― Или вы будете дружкой Хоума на свадьбе, или мы отказываем ему в руке моей сестры.

Я поднялся, вышел на балкон, задумался. Взвешивал свое намерение отправиться в Грецию, Малую Азию, Сирию и Египет. Учитывал, что Мазлин испросил пять месяцев на постройку нашего судна. Сознавал, что не может быть ничего более интересного, чем вояж в Россию в сложившихся обстоятельствах. Понимал, наконец, что это было безумием, на которое, чего очень боялся, я решился.

По истечении двух с половиной минут я вернулся к графине.

― Все в порядке? ― спросила она.

― Все в порядке, графиня, ― ответил я. ― Еду с вами.

Граф пожал мне руку. Хоум бросился мне на шею.

* * *

Таким образом, дорогие читатели, я еду в Санкт-Петербург, Москву, Нижний Новгород, Казань и Астрахань, на Кавказ и в Крым, в Одессу и Галац.

Я уже нахожусь в Санкт-Петербурге. Удастся ли завершить путешествие? Человек предполагает, бог располагает!

Теперь начнем рассказ о самом путешествии; все, что ему предшествовало, только пролог. Вначале поведаю вам, как я отправился из Парижа в Санкт-Петербург. Это будет не трудно. Стоит лишь представить вашим глазам, дорогие читатели, мои письма сыну, на что я заручился его согласием. Возможно, среди них вы найдете и некоторые из его ответов, конечно, если они не будут слишком горячими.

В Россию

«Берлин

Отель «Римский»

18 июня, пятница

Месье Александру Дюма-сыну

Одиннадцать с половиной вечера, и я беседую с тобой, находясь в ванной. Ты думаешь, что я в воде: нет, на матрасе; ты думаешь, что я принимаю ванну: нет, просто лежу и неплохо отдыхаю, ей-богу! Лучше, чем заведено в Германии.

Ты видишь, что почти в 250 лье от Парижа привычки уже иные; что же будет со мной в 1000 лье от него? Но, спросишь даже ты, такой невеликий охотник до расспросов, каким являешься, почему это я, отец, в столице Пруссии улегся в ванной, а не лег в кровать. И не проси рассказать про исход дела, пока не узнаешь его сути. Дочитай это письмо до конца и увидишь, что самые простые и естественные причины могут быть чреваты весьма сложными последствиями.

Ты знаешь, что мы уезжали во вторник вечером, после того, как ты прибыл нас проводить в путешествие по железной дороге, и после того, как мы обнялись, прежде чем я поднялся в вагон, одним из тех крепких объятий, какие бывали у нас время от времени, даже когда никто из нас никуда не уезжал, затем, несмотря на предостережения начальника вокзала и новые стенания Делаажа, ты проехал примерно 30 шагов на подножке нашего купе и, спрыгивая на ходу, рисковал свернуть себе шею; только потом, наконец, когда ты увидел, что едешь, рискуя остаться с нами не до Санкт-Петербурга, но, по меньшей мере, до станции Понтуаз, ты решился спрыгнуть. В последний раз я крикнул тебе: «Береги себя и думай обо мне!» Ты услышал меня? Сомневаюсь.

Но бог услышал меня, в этом я уверен. Когда расстаются на день перед дорогой в десять лье, уже полагаются в чем-то на бога, как водится среди любящих его людей, и ― тем более при разлуке на три месяца, перед дорогой в три тысячи лье.

Итак, ты остался там, провожая взглядом бег нашего чудища, называемого скорым поездом, и через несколько секунд потерял нас из виду, поглощенных, как были, зевом каменного свода. Пусть бог забудет меня и думает о тебе, друг мой; ты еще молод, у тебя есть будущее, а я уже стар и являю собой лишь прошлое. Но так же, как я любил тебя в прошлом, той безмерной любовью, которая ведома только сердцу отца, буду любить тебя и в будущем, каким бы оно ни было. Ступай же с богом, мой мальчик! Как говорили наши старые друзья или, вернее, наши старые враги ― испанцы.

С этим вздохом, что соединил в себе сожаление и молитву и вырвался прямо из сердца, вернемся к нашему путешествию, о котором хочу рассказать тебе во всех деталях. И если иногда я заговорю о том, что тебе известно, если повторюсь, ты должен понять, что это предназначено не только тебе, но и тем, кто прочтет мои беседы с тобой…

* * *

Ты оставил нас в вагоне, где были граф, графиня, Дандре и я. Кроме нас, четырех разумных животин, в этом же вагоне ехали животные, подвластные инстинкту, два младших брата, два кандидата в люди, как называет их наш дорогой добряк Мишле, две собачки, откроемся, наконец: Душка ― Petite Ame и Мышка ― Petite Sourie. Шарик ― на коленях Луиз. Синьорина ― в своей корзинке. Черепаха ― в коробке из-под варенья. Ни Шарика, ни Синьорины, ни Черепахи власти не заметили. Все трое проскочили контрабандно. Только Душка и Мышка имели право открыто показаться с билетами на ушах, как студенты в дни премьер в театре «Одеон».

По пожеланию графа и графини, вокзальный служащий от собачьего департамента, после предъявления билетов на Душку и Мышку, не стал чинить никаких препятствий, чтобы впустить их к нам в вагон вместо положенной изоляции в боксе.

Нужно принять к сведению, что мы целиком оплатили вагон, где находимся, а также оба соседних. Сопровождающий меня Муане, который прибыл прямо из Марселя, чтобы отправиться в Санкт-Петербург, едет с доктором, педагогом, магом и маэстро в переднем вагоне относительно нашего. Мадемуазель Элен, мадемуазель Аннетт, Саша, Аннушка и Луиз ― в вагоне за нашим. У них находятся Шарик, Синьорина и Черепаха. Миссам поехал вперед, чтобы организовать нам хороший завтрак в Кельне. Симон и два писателя едут, не знаю, где.

Наступила удушающая: жара. Но Дандре, человек необычайно предусмотрительный, распорядился приготовить три корзины: одну с шампанским и водой со льдом; другую с жареными цыплятами, крутыми яйцами, колбасами и бордоским вином; третью, наконец, с фруктовой коллекцией винограда, персиков, абрикосов и миндаля.

Не спеши жалеть нас, друг мой, прибереги свое сострадание до того времени, когда я буду путешествовать по Волге, когда стану лагерем в донских степях.

На станции Понтуаз ужинали, на станции Грий выпили содовой, в Компьене заснули. Ты знаешь, как сплю я во время езды по железной дороге, и, значит, не удивишься, если не поведаю тебе никаких подробностей, как спят другие. Я был разбужен служащими бельгийской таможни, их словами, произнесенными по-французски, знакомыми тебе:

― Всем пассажирам пройти в таможню; ничего не оставлять в вагоне; как вам известно, все подлежит досмотру.

Это предложение подтвердил мне текст большого плаката в самом здании: «Здесь подвергаются досмотру все вещи без исключения, кроме одежды на пассажирах».

Мое имя, оттиснутое на дорожном сундуке и саке с постелью, произвело свое обычное впечатление: удовольствовались только спросить, не имею ли чего заявить, и, после моего отрицательного ответа, таможенник шлепнул печать на мой багаж, не менее таинственную, чем иероглифы, разгаданные Шамполионом, изволив сказать:

― Пропустите к выходу месье не только с вещами, которые он носит, но также с вещами, которые он несет.

Для этого достаточно просто печати, и я вынужден предположить, что язык таможни так же прекрасен и емок, как турецкий Мольера, позволяющий при малом количестве слов в нем говорить о многом.

Часом позже мы снова были в вагоне и покатили к станции Экс-ла-Шапелль. Все шло хорошо до станции Вервье, то есть до прусской границы.

Там начались наши мытарства или, скорее, мытарства Дандре. Там в дверях возникло явление, чтобы спросить наши билеты. Дандре предъявил четыре наших билета.

― С вами собаки? ― спросил прусский служащий.

― Вот билеты на них, ― сказал Дандре.

Служащий окинул взглядом вагон: обе собачки ничем не выдавали себя. Он посчитал, что они в боксе, и удалился.

Раздался гудок. Поехали. На станции Экс-ла-Шапелль появился другой служащий.

― Ваши билеты, ― попросил он.

Билеты были предъявлены.

― Очень хорошо; с вами собаки?

― Вот билеты на них, ― сказал Дандре.

Ознакомившись с ними, служащий, вне сомнений, хотел уже уйти, как его предыдущий коллега, когда Душка, понимающая, конечно, что вопрос касался ее, высунулась из шалей и кружев, где она была погребена, и зевнула перед пруссаком нос к носу.

― С вами собаки! ― повторил он почти в угрожающем тоне.

― Вы это прекрасно знаете, поскольку вот они, билеты на них.

― Да, но собаки не могут находиться в вагонах вместе с пассажирами.

― Почему?

Несомненно, что мы тотчас услыхали бы объяснение слов достойного служащего, но раздался гудок, и поезд тронулся. Еще немного пруссак оставался висеть на подножке, остервенело повторяя предписание: «Собаки не могут ехать в тех же вагонах, что и пассажиры».

Но, наконец, наступил момент, когда, рискуя прибыть в Кельн, как ты ― в Понтуаз, он вынужден был спрыгнуть.

На протяжении всего перегона наш разговор вращался вокруг одного и того же: «Почему в Пруссии собаки не могут ехать в тех же вагонах, что и пассажиры, а во Франции могут?» Никто из нас не был достаточно силен, чтобы решить этот вопрос. На первой же станции, едва мы остановились, на подножку вскочил железнодорожный служащий. У него был вид бешеного.

― Собаки! ― заорал он.

Тратить время на наши персоны перестали совершенно.

― В каком смысле, собаки?

― Да, с вами собаки.

― Вот билеты на них.

― Собаки не могут ехать в тех же вагонах, что и пассажиры.

Сейчас мы все же услышим разгадку.

― А почему? ― спросил Дандре.

― Потому что они могут стеснить пассажиров.

― Это не тот случай, ― на великолепном немецком сказал граф, который впервые взял слово, ― потому что собаки наши.

― Это ничего не значит, они могут мешать пассажирам.

― Но, ― настаивал граф, ― если нет других пассажиров, кроме нас?

― Они могут стеснять вас.

― Они нам не мешают.

― Такова инструкция.

― Пусть так, если есть другие пассажиры; но она ни при чем, когда вагон целиком оплачен собственниками собак.

― Такова инструкция.

― Это невозможно, чтобы инструкцию доводили до такого абсурда. Идите за начальником вокзала.

Служащий побежал за начальником вокзала. Тот появился. Усатый, с крестом и тремя медалями.

― С вами две собаки? ― спросил он.

― Да.

― Нужно отдать собак, их поместят в специальный бокс.

― Но мы вас пригласили как раз потому, что хотим оставить собак при себе.

― Невозможно.

― Почему?

― Потому что собаки не должны ехать в тех же вагонах, что и пассажиры.

― Поясните.

― Они могут стеснить пассажиров.

― Но если пассажиры ― мы, если собаки ― наши, если вагоны нами оплачены?

― Такова инструкция. Давайте сюда собак.

Собрались уже отдать собак, как раздался гудок.

― Ладно, ладно, ― раздраженно произнес начальник вокзала. ― На следующей станции!

Мы уже порядочно отъехали, а все слышали его грозный крик: «На следующей станции!» В тревоге ожидали мы следующую станцию.

Едва поезд остановился, к нашему купе устремились двое служащих с криком:

― Собаки!

Очевидно, им отрекомендовала нас предыдущая станция. На этот раз не было возможности защищаться: один из пруссаков схватил Душку. Только Мышка исчезла, как сквозь люк провалилась.

― Вторая собака, ― кричал второй пруссак, ― вторая собака! Где вторая собака?

Раб инструкции, служащий грозился найти Мышку даже там, где прятаться ей и не снилось, когда Дандре внезапно озарило.

― Вторая собака? ― повторил он. ― Она в следующем вагоне, идите туда.

Он и, правда, бросился к соседнему вагону, несмотря на крики Луиз, схватил, где нашел Шарика, с крайней нежностью опекаемого его покровительницей, и пошел присоединить его к Душке. Пруссак выглядел радостным; он сунул Шарика и Душку в специальный бокс и вернулся закрыть дверь за Дандре, желая нам счастливого пути. На лице бравого малого было разлито блаженное удовлетворение, вызванное успокоенной совестью и довольством самим собой. Он выполнил инструкцию.

Это событие сулило нам в дальнейшем относительный покой; мы погрызли фруктов, приняли по стакану вина со льдом и уснули. На следующей станции нас разбудил резкий возглас:

― С вами три собаки?

― Две, ― ответил Дандре в полусне; вот билеты на них.

― Три, ― сказал служащий.

И он показал пальцем на Мышку, которая вылезла из своего убежища и, не соображая, что весь вопрос в ней, имела неосторожность усесться на несессер графини. Пришлось признаться в контрабанде; мы смирились; служащий сделал внушение, которое мы покорно приняли; оплатили третье место для Мышки, отправленной в компанию Душки и Шарика, и поехали дальше.

Между 11 часами и полуднем прибыли в город трех королей, куда почти 14 лет назад вместе с тобой мы приезжали этой же дорогой. Поэтому пропусти то, что я буду рассказывать тебе о Кельне».

* * *

«Берлин

19 июня

Два воспоминания ― одно из детства, другое из моего зрелого возраста ― связаны с Кельном.

В 1814 году во время иностранного нашествия моя мать побоялась остаться в городке Вилле-Коттре и решила, почему ― не знаю, что в большей безопасности мы были бы в Крепи-ан-Валуа, отдаленном городишке, который в смысле безопасности не имеет других преимуществ, кроме того, что в отличие от Вилле-Коттре расположен в стороне от большой дороги; мы спрятали в погребе белье, столовое серебро, две-три наиболее ценные вещи из мебели и верхом на осле ― я сидел на крупе позади матери ― начали бегство в Египет.

Цели путешествия достигли через три с половиной часа езды.

Вначале остановились у старой дамы, дети которой были в одной со мной школе и которая предложила нам гостеприимство; звали ее мадам де Лонгпре, и была она вдовой бывшего камердинера Луи XV, подарившего ей среди прочего ― возможно, она была достаточно красива для того, чтобы его величество позволил себе обронить взгляд на свою подданную, ― роскошный древнекитайский сервиз.

До сих пор вижу эти огромные суповые миски, эти гигантские блюда, эти циклопические салатники с цветами, измышленными фантазией какого-нибудь неизвестного Диаса, с драконами, созданными воображением какого-нибудь Ариоста без имени: это выглядело так, что современный собиратель всякой всячины мог бы сразу лишиться чувств. Но в 1814 году такое собирательство было неизвестно; раз десять несчастная женщина, которая не была богата и страдала серьезным пороком ― напивалась, пыталась продать королевский сервиз целиком; однако в ту пору в моде была этрусская утварь, а не китайский фарфор. Она не могла получить за него цену, какую сегодня дают за крейский ― de Creil (фр.) фаянсовый сервиз. Поэтому, когда ее одолевало желание напиться, она брала что-нибудь, блюдо или миску, и ходила от двери к двери, стараясь это продать. Если ей удавалось получить 40 су за вещь стоимостью 200 франков, она шла на радостях к бакалейщику, выпивала два, четыре, шесть стаканов кряду и возвращалась к себе только пьяной вусмерть. Так все и разошлось по частям.

Мы пробыли у нее всего несколько дней; моя бедная мать, отдававшая предпочтение мне, а не горькой, и не пьющая ничего, кроме воды, не могла присутствовать на этом омерзительном пьяном спектакле. Она договорилась со вдовой врача, два сына которой повторяли карьеру отца, один на гражданской, второй ― на военной службе.

Старший сын, гражданский врач, жил у матери. Младший, полковой хирург, в это время давал повод семье к серьезному беспокойству за его судьбу: накануне сюда докатилось известие о Бриеннской битве; после битвы о нем не было ни слуху ни духу. Убит, ранен, взят в плен? Были еще две сестры, Амели и Адель. Всю эту приличную семью называли семьей Мийе [или Милье].

Достойная вдова уступила нам спаленку на две кровати. Спаленка располагалась на втором этаже, и, хотя окнами выходила во двор, из нее была видна улица: ни что иное, как большак, ведущий из Крепи в Вилле-Коттре. Что касается питания, мы ели все вместе, но каждая из сторон платила за себя.

В первую же ночь, на рассвете, мы услышали сильный стук в ворота; всполошились: моментально все были на ногах, потому что все время ожидали появления врага. Месье Мийе-старший отважился пойти отпереть калитку, он считался единственным мужчиной в доме; мне тогда было 11 лет.

Все с ужасом ждали, когда войдет ночной визитер, не перестающий барабанить в ворота. Но послышался радостный вскрик; месье Мийе позвал свою мать и сестер. В салон ворвался вдруг симпатичный молодой человек 25-28 лет и, сбросив шинель, предстал перед нами в форме полкового хирурга. Счастливое восклицание вырвалось разом из всех уст. Это был второй сын дома, о котором не было вестей целых два месяца. Мать, сестры, братья бросились обнимать друг друга, смеясь и плача, что-то говоря наперебой. Моя мать потянула меня к выходу и молча вывела меня; мы были чужими, а в подобных обстоятельствах всякий чужой ― помеха радости. Никто не обратил внимания на наш уход. Предоставили нас самим себе; не заметили нас, а если и видели, то о нас забыли. На следующий день нам рассказали все, что случилось накануне, как если бы мы при этом не присутствовали; но из рассказа мы узнали и то, что знаем теперь, то есть поведали, чего мы не знали.

Молодой офицер служил в армейском корпусе маршала Мортье; тем вечером корпус был застигнут врасплох в Вилле-Коттре. Произошла кровопролитная схватка, жуткое ночное ― спасайся кто как может, когда каждый палил без разбору. Фредерик Мийе, естественно, тоже стрелял. Находясь всего в трех лье от родного города, он думал о своей матери и сестрах, об этом милом домике, таком мирном, с садом, который делал его похожим на селянку, идущую на танцы с букетом цветов; он сориентировался, определился на местности, двинул прямо через поля, вброд форсировал речушку Восьеннку, выбрался на дорогу к Тийетскому лесу и пришел постучать в такую знакомую дверь. Теперь, когда он обнял мать, брата и сестер, он хотел бы вернуться в свой армейский корпус. Но где он, корпус? И разве исключено, что, пытаясь его отыскать, не напорется он на какую-нибудь прусскую часть и потеряет свободу или жизнь? Не лучше ли за отсутствием других вестей дождаться пушечной канонады, которая слуха не обойдет. Он присоединился бы к артиллерии, говоря на военном языке.

Ожидая, что враг может ворваться с минуты на минуту и опознает в нем служащего французской армии, Фредерик сбрил усы и оделся в гражданское. Военное обмундирование, аккуратно сложенное, и шпага были упрятаны в недра шкафа. Только были предприняты эти меры предосторожности, как узнали, что небольшой отряд французской пехоты и кавалерии только что вошел в Крепи. Фредерик побежал узнать, что за часть: это заблудилась небольшая колонна из армейского корпуса герцога Рагузского. Она успела выставить часовых и рассчитывала немного отдохнуть. Но враг преследовал ее по пятам. Едва Фредерик вернулся, как мы услыхали ружейный выстрел; потом часовой, поставленный в начале нашей улицы, прибежал в город с криком: «В ружье!» За ним полевым галопом приближался корпус прусской кавалерии. До сих пор вижу солдат того корпуса. На них были короткие голубые рединготы с белыми воротниками и серые штаны. С приближением грохота, что разрастался на дорожной мостовой, жители закрыли окна и заперли двери. Было ясно, что солдат, бегущий впереди врага с криком «В ружье!», будет настигнут и сражен раньше, чем достигнет центра города, где отдыхали его товарищи. Мийе-старший метнулся к калитке, отпер ее и поманил солдата, который бросился в сад. Дверь за солдатом захлопнулась с быстротой, на какую способна театральная машина. И вовремя. Кавалеристы, это мы наблюдали несколько минут, обогнули наш дом, стоящий на самом повороте улицы, и ворвались в город. Они пронеслись как ураган.

Мийе открыл дверь черного хода и показал солдату обходную дорогу, по которой он смог бы попасть к своим товарищам. Солдат задержался ровно на столько, чтобы выпить стакан вина и перезарядить ружье, и ушел. Дверь снова была закрыта и заперта на засов.

Понятно внимание, с каким каждый в доме воспринимал подробности этой драмы; мы смотрели во все глаза, прислушивались ко всему. И вскоре услышали грохот тех же подков на мостовой: снова вскачь неслись наши голубые пруссачки. Но из города они вылетали еще быстрее, чем врывались в него. Гнали их наши гусары. Несмотря на то, что моя мать делала все, чтобы меня удержать, я подбежал к окну и увидел нечто возвышенное и жуткое, называемое рукопашной схваткой. Дрались грудь против груди на саблях и пистолетах. Пруссаки тщились опомниться и продержаться хотя бы миг, но натиск был слишком силен: их вынудили отступать и в бегстве снова нестись с той быстротой, на какую только способны их кони. Вся эта масса ударилась в бег, вытянулась, продолжая сражаться, и скрылась в грохоте и дыму за поворотом дороги, оставив лишь несколько тел, простертых на мостовой. Три из них были недвижны, в лужах крови; четвертое ползло к воротам нашего дома, наверняка для того, чтобы положить голову на порог и спокойно умереть на каменной подушке, вспоминая свою родину.

Это был молодой человек в голубом рединготе: следовательно, пруссак. Кровь обильно струилась из раны на лбу. Мийе и Фредерик бросились к калитке, открыли ее, и он потерял сознание у них на руках. Затем дверь, которая с одинаковым милосердием открывалась перед врагами и друзьями, закрылась за ними. Раненого молодого человека внесли в салон. В бою лицом к врагу, он получил сабельный удар, раскроивший ему лоб, и в результате ранения потерял много крови.

С этого момента раненого окружили всеобщим вниманием. Если победителями останутся французы, то нам вообще не надо будет ничего бояться; если ― пруссаки, то он станет нашей охранной грамотой. Только об этом и думали, дав ему приют; но, в конце концов, чтобы обстановка стала приемлемой, нужно принять ее такой, какая она есть. Женщины стали готовить корпию, два хирурга разорвали полотенца на бинты. Раненый все время находился без сознания; череп бы раскрыт, и опасались, не задет ли мозг.

Во время этих приготовлений мы услыхали сигнал к атаке, принятый во французской кавалерии; мимо наших ворот проскакали две-три роты вольтижеров, принимающих участие в бою. Вскоре раздалась ужасающая ружейная пальба: вне всякого сомнения, на городской окраине они встретили врага.

Раненый был перевязан по всем правилам военной хирургии. Перевязанный, он пришел в себя. Он очень слабо владел французским, но Мийе-старший хорошо говорил по-немецки, и таким образом раненый и хирург легко поняли друг друга.

Минутой позже сильно постучали. Мийе-старший пошел открыть. Хозяевами города стали пруссаки, и группа солдат заявилась потребовать крова и пищи. Прежде всего, Мийе проводил их к раненому, который был узнан офицером, и тот поставил у ворот часового с предписанием никого в дом не пускать. Стоит ли говорить, что как только часовой встал на посту, его проводили на кухню, где он нашел приготовленный для него обед.

Месяц спустя молодой пруссак покинул нас излеченным полностью, благодаря заботам матери и сына, сестер и брата. Заказал в нашу честь благодарственные молебны, оставил нам свое имя и адрес. Звали его Антон-Мария Фарина, и был он родом из Кельна. Это был племянник знаменитого Иоганна-Марии Фарины, первого дистиллятора в мире.

В 1833 году я посетил берега Рейна. Побывал в Кельне. Навел справки о нем. Антон-Мария Фарина бросил наносить и получать сабельные удары, заделался дистиллятором и торговал одеколоном [кельнской водой]. Я попросил показать мне его магазин. Вошел под предлогом купить флакончик из парфюмерных товаров. В магазине был только мальчик. Я послал его за хозяином. Патрон обедал. Хотя и отвлеченный от этого важного занятия, он появился с улыбкой на лице и предупредительным видом. Я взглянул на его лоб: шрам на месте. Конечно, это был он. Хозяин магазина заметил, что я разглядываю его с пристальным вниманием, и спросил, чем обязан такой чести. Тогда я спросил, не помнит ли он, где получил рану, шрам от которой носит на лбу. Он ответил, что во французском городе Крепи. Дальше я спросил, не помнит ли он семью, которая его подобрала. Он сказал, что это была семья Мийе. И еще раз я спросил, не помнит ли он мальчика 10-12 лет, который держал в руках кюветку, полную воды, окрашенной его кровью, когда он снова открыл глаза.

Он посмотрел на меня с любопытством.

― Не прошу, чтобы вы его узнали, ― сказал я со смехом, прошу, чтобы вы его вспомнили.

― Так это были вы? ― спросил он.

Я протянул ему обе руки и назвал одну-две детали, которые не оставляли ему и тени сомнения. Он бросился ко мне на шею и позвал всю семью ― жену и двух очаровательных дочек. В двух словах, по-немецки, они были введены в курс дела. Начались общие объятия. Меня потащили в столовую, усадили, стали пичкать зайчатиной с черносливом, телятиной с вареньем, анисовым хлебом и распечатали, чтобы оросить все это, бутылку самого лучшего иоганнесбергского вина, какое смогли найти в подвале. За столом провели весь день, вечером пили чай с вареньем разных видов. Расстались в час ночи. На памяти предков не было случая, чтобы в Кельне ложились спать так поздно.

Второе воспоминание более свежее.

В 1840 году я жил во Флоренции в прелестном доме на via Arondinelli (итал.) ― улице Ласточек, что мне уступил мой друг Купер, в то время атташе английского посольства, а теперь владелец кое-чего в Париже, что дает ему 600-800 тысяч ливров ренты, но всегда остроумный и отличный товарищ, good fellow (англ.) ― добрый малый, как говорит Шекспир, он такой же в Париже, каким был во Флоренции.

Однажды мне доложили о визите немецкого пастора. Немецкий пастор! Что нужно от меня немецкому пастору?

― Ладно, ― сказал я, ― впустите.

Я ожидал увидеть почтенного белобородого старца и приготовился просить его благословения, но ко мне проводили человека лет 30-ти: белокурого, розовощекого, упитанного, с улыбкой на лице и рукой, протянутой для рукопожатия. Я тоже улыбнулся и протянул ему руку.

― Чем могу вам служить? ― спросил я.

― В ваших силах помочь мне увидеть Рим, а я умираю от желания его увидеть, ― ответил он, ― и пусть я его не увижу, если вы не такой, каким я себе вас представляю.

― Как вы, я начинаю говорить, что надеюсь оказаться таким, каким меня вы себе представляете. Так каким же образом я помогу вам увидеть Рим?

― Позвольте поведать вам мою историю. Это не будет долго.

― Сначала сядьте; вы не расскажете вашу историю прежде.

Молодой пастор сел.

― Зовут меня С…, ― сказал он. ― Я сын прославленной трагедийной немецкой актрисы С…, брат знаменитого комедийного актера Д…

― Но тогда, ― перебил я, ― я знаю всю вашу семью.

― Это хорошо, это меня ободряет.

― В таком случае продолжайте.

― У меня небольшой церковный приход в Кельне, позади собора. Если когда-нибудь вы попадете в город Агриппины[33], то вы меня там найдете.

Я поклонился.

― Я получаю 1200 франков годового жалования; сэкономил и отложил 1000 франков и на эти деньги предпринял поездку в Италию, осуществляя мечту всей моей жизни. Я всегда хотел увидеть Рим.

― Понимаю.

― Вот и хорошо, месье, поймите мое отчаяние. Из моей тысячи осталось только 200 франков, остается вернуться в Кельн, и я так и не увижу Рима!

Я рассмеялся.

― И вы разыскали меня, чтобы я помог вам увидеть Рим? ― подытожил я.

― Воистину так! Я пришел взять у вас взаймы 500 франков, которые не верну вам никогда; предупреждаю заранее, чтобы вы знали, на что идете; по крайней мере, не требовали, чтобы я перебивался с хлеба на воду в течение пяти лет; пойду и на это, если потребуете, но это было бы крайне неприятно.

― О, дорогой месье С…, ― сказал я, ― конечно, вы полагаете, что я неспособен на такую жестокость, не правда ли?

― Да, я так думаю, и поэтому обратился к вам.

― Вы и увидите Рим, и выпьете ваш стаканчик рейнского вина, и съедите ваш кусок говядины после вашего супа; пойдемте со мной.

― С удовольствием следую за вами.

― Великолепно.

Мы направились к мессье Пловдену и Франку, которые открыли мне кредит; я распорядился отсчитать доброму пастору С… 100 римских экю и пальцем указал ему на дорогу в Рим.

Он бросился ко мне в объятья, плача от радости.

― Чего уж, ― сказал я ему, ― счастливого пути, и не забывайте меня в ваших молитвах.

― Разве добрые сердца нуждаются в молитве за них? ― ответил он. ― Добрые сердца сами за себя говорят. Я буду думать о вас и любить вас; не просите меня больше ни о чем.

И он уехал.

Двумя годами позже я побывал в Кельне вместе с тобой, ты помнишь об этом, мое дорогое дитя? Я отправился с визитом к пастору С… Как он и говорил, его дом найти было не трудно. Я вошел без того, чтобы обо мне доложили. От нежданной радости он вскрикнул. Затем в некотором смятении:

― Вы, очень надеюсь, пришли не за тем, чтобы потребовать назад ваши сто римских экю? ― спросил он.

― Нет, только спросить, видели ли вы Рим, и как вам понравился Рим.

Он поднял глаза к небу.

― Какой город! ― сказал он. ― И если вдуматься, то это вам я обязан тем, что сподобился увидеть его, прежде чем умереть.

Он обнял меня.

― Входите, ― пригласил он, ― входите, я вам кое-что покажу.

Я пошел за ним с тем же доверием в Кельне, с каким он пошел за мной во Флоренции.

Он ввел меня в спальню, и показал на мой портрет между портретами Гюго и Ламартина.

― А это! ― обратился я к нему. ― Почему эти мессье в рамках, а я без?

― Потому что вы ― в кадре моего сердца, ― оказал он.

Таковы два воспоминания, которые связаны для меня с городом Кельном, и которые ты очень захочешь вставить по месту и вместо того, что встречается, между прочим, в моих «Путевых очерках о Рейне». Ты верно полагаешь, что и на этот раз в Кельне моей первой заботой было повторить оба визита. Увы! Антон-Мария Фарина, славный молодой человек, перевязать рану которого я помогал в 1814 году, умер год назад в возрасте 70 лет. А мой друг С…, турист, уехал из Кельна в близлежащий городок, где получил церковный приход с жалованием на 200 франков больше. Пусть один с миром покоится в могиле, пусть другой радуется жизни в своем доме священника!»

* * *

«Берлин

23 июня

Прибыв на станцию железной дороги на Берлин в четыре часа пополудни, мы застали опередившего нас Дандре в жаркой дискуссии с железнодорожными служащими, представляющими собачий департамент. Решительно, наша свора стала камнем преткновения. Именно о ней вот так мы и подумали сначала; но на этот раз вопрос стоял ни о Душке, Мышке и Шарике, а о Синьорине.

На этот раз, чтобы защититься от врагов, с которыми свела дорога, Дандре решил объявить всех животных ― от морды до хвоста, рискуя омрачить в дальнейшем их путешествие боксом для четвероногих. Это было чудесно, поскольку собачий вопрос мучил, и потому что без всякого труда удалось приобрести билеты на Душку, Мышку и Шарика; но за собаками, за Шариком шла киса Синьорина. При имени Синьорина с указанием ее расы и пола служащий раскричался.

― Кошки не ездят, ― отрезал он.

― Как так! Кошки не ездят? ― начал настаивать Дандре.

― Нет, ― подтвердил служащий.

― Но собаки же отлично путешествуют.

― Собаки ― другое дело.

― А почему не путешествовать кошкам, раз едут собаки?

― Потому, ― ответил служащий, ― потому что… потому что на кошек нет тарифа; а раз на них нет тарифа, они не должны разъезжать.

Пруссаки не предусматривали кошку-пассажира. И правда, кошка была новой разновидностью пассажира, открытой графом Кушелевым и классифицированной Дандре. Она рождается на юге, а когда встречается с русскими семьями, к которым привязывается, эмигрирует на север. Так случилось и с Синьориной, хотя в Кельне ― колонии Агриппины, городе трех королей и 11 тысяч девственниц ей объявили, что кошки не ездят. Понадобилось бежать к начальнику вокзала, который вначале был слегка ошеломлен просьбой, однако, после совета со своей администрацией, ее удовлетворил в порядке исключения, подчеркнув, что и в самом деле тариф никоим образом не распространяется на кошек, но, как ему кажется, было бы противозаконным принести  Синьорину  в жертву ведомственному упущению и применить к ней строгую меру, уподобляемую, на его взгляд, политическому изгнанию, и поэтому она может ехать дальше, при условии, что будет оплачена как собака. И еще: поскольку на кошек нет тарифа и в инструкции ничего не сказано о том, могут ли они стеснить пассажиров, он решил, что Синьорина может остаться в корзине, а корзина поедет в вагоне, где едет Луиз.

После Синьорины ― Черепаха. К счастью, несмотря на заботу, с какой ее обложили салатом в коробке из-под варенья, Черепаха не подавала ни единого признака жизни; служащие вертели ее так и сяк, но в любом положении она не шевельнулась; ее объявили мертвой и приравняли к раковине, то есть просто к любопытной безделице.

Заметь мимоходом: в стороне Гумбольдтов и Циммерманов кошки расцениваются как собаки, а черепахи зачислены в ряд безделушек. Об этой новой классификации, с которой ты ознакомишь нашего друга Изидора Жоффруа Сент-Илера, я рассказываю тебе впервые.

К удовольствию пассажиров, всех оформленных и легализованных кошек, собак и черепах мы увидели в наших вагонах, и поезд, что только и ждал окончания нашей научной дискуссии, отправился в путь. И не спрашивай, дорогой друг мой, есть ли что-нибудь из примечательного на дороге от Кельна до Берлина; была такая жестокая, и обильно пропыленная жарища, что мы вынуждены были задернуть занавески в нашем купе и искать возможных развлечений, погружаясь в самих себя. Уступки, которые каждый, находясь в одинаковом положении, делал обществу, продолжались до десяти вечера, а тогда уж каждый из нас пожелал своему соседу доброй ночи и старался уснуть, отрешившись от всего. Ты знаешь, как я использую дорогу в этом отношении. От той ночи у меня остались только два довольно пустых воспоминания. Первое ― шербет с земляникой, исчезающе-дивный на вкус, что передал мне Хоум и что произвел на меня впечатление. Второе ― вкруговую летящий по занавескам вагона ведьмин шабаш, исполняемый зайцами; но, может быть, эта картина была навеяна моей последней поездкой в Маннгейм, когда в течение всего дня слева и справа от дороги, по которой двигался наш локомотив, я наблюдал целый легион этой живности, предающейся самым фантастическим скачкам.

О, Германия, Германия! Обетованная земля для охотников и влюбленных!

Ночь миновала, настал день, и мы проснулись погребенными, как жители Помпей, под слоем песка. Каждый из нас проделал в нем дыру, открыл глаза, взглянул на соседа и ну хохотать над ним. Комплименты делались после.

Графиня по-маршальски щедро была разукрашена пылью, и кто бы мог подумать, что пыль ей так к лицу.

В 11 утра прибыли в Берлин. Мы нашли там экипажи, которые ожидали нас у станционной платформы, и завтрак, приготовленный в «Римском» отеле. Дело в том, что Миссам не останавливался в Кельне и, приехав сюда на шесть часов раньше нас, все организовал.

Нашей первой, кричащей просьбой было: нельзя ли помыться? Оказалось, можно, в самом отеле. Ванные комнаты располагались в подвальном этаже, где царила приятная прохлада.

Я решил абсолютно ни с кем не встречаться в Берлине и сохранить королевское инкогнито ― меньше всего на свете, чтобы выразить презрение городу Фридриха II, но потом, несмотря на английские пластыри и diachylum (лат.) доктора, фурункул, что рос на моей скуле, достиг таких размеров, что в таком состоянии я не хотел никому показываться на глаза.

Едва я устроился в ванной, как в дверь постучали, и с той же знакомой тебе интонацией упавшего голоса, с какой по 60 раз на день в Париже повторяю одно и то же слово, я его выкрикнул:

― Войдите!

Гарсон воспользовался разрешением, появился на пороге и подал мне визитную карточку. В Берлине уже знали о моем приезде! Какой тайный гонец, какой почтовый голубь или пассажир, какой электрический телеграф меня предал? Несомненно, об этом должна была мне теперь рассказать поданная визитная карточка. Я прочел: «Александр Дюнкер, книготорговец». Книготорговец, это ― почти член семьи; нет нужды церемониться. Я крикнул вторично:

― Войдите!

Месье Дюнкер вошел.

Если ты когда-нибудь будешь в Берлине, не жди, когда он придет тебя повидать, сам беги к нему, и ты найдешь столь же любезного, сколько ученого чичероне[34]. Не считая того, что он говорит по-французски, как ты и я, чем нельзя пренебрегать, когда находишься в столице Пруссии и не знаешь ни слова по-немецки.

Он узнал о моем приезде ― понятия не имею, каким образом ― и пришел предоставить себя в мое распоряжение, чтобы осмотреть город. Я выставил ему свой фурункул. Но месье Дюнкер заметил, что с момента его появления здесь мой фурункул из безобразного обращается в любопытное приложение к знаменитости, и я, не желая отнимать у берлинцев возможность увидеть эту достопримечательную деталь, обещал достойному книготорговцу, что зайду за ним в два часа в его магазин, и мы ― Муане, он и я ― прошагаем город вдоль и поперек.

В два часа мы были в его магазине.

Я настаиваю на первом визите в Новый Музей, где Кольбах увлечен росписью своей шестой фрески; месье Дюнкер был весьма расположен откликнуться на нашу просьбу еще и потому, что это он издает гравюры этих фресок. Будь на моем месте Теофиль Готье с присущим ему восхитительным талантом писать о пластическом искусстве, он рассказал бы тебе все шесть фресок ― от альфы до омеги; я же только прошелся вдоль них в туфлях, которые жали, и все, что запомнилось, так это то, что они прекрасны, и что немецкая, в частности, берлинская школа, лучшая в настенной живописи. Великолепные фигуры, главным образом, олицетворяют Архитектуру, Поэзию, Живопись и Музыку. Возможно, я сделаю легкое замечание месье Кольбаху, но такое легкое, какое человек его таланта мог бы обратить к своей выгоде.

На его фреске «Архитектура» две крылатые фигуры, несущие: одна ― Парфенон, другая ― кафедральный собор Страсбурга, однотипны. Это нам представляется ошибкой не только художественной и археологической, но еще и религиозной. Каждая из двух этих фигур должна выражать характер своего сооружения: одна должна быть гением, вторая ― ангелом.

Лестница привела нас в греческий салон. Под крышей музея встретились великие по цене современные фрески и великие по красоте античные статуи. Но, увы! Как и везде, античный музей сблизился с музеем современным только для того, кажется, чтобы показать несоразмерно низкий уровень мастерства скульпторов наших дней против искусства мастеров Греции.

Сегодня скульптор изучает строение тела в анатомическом театре два-три года. Так же хорошо, как врач, он знает, где располагаются двуглавая и дельтовидная мышцы, где «дамский портной» ― «le couturier» (фр.). Ему известен хитроумный, механизм, с помощью которого разводятся лучевая и локтевая кости. Тем не менее, несмотря на все это, когда через какое-то усилие нужно показать мускулы, взбухающие под кожей, он ― не скульптор, за исключением Микеланджело, который не ошибается ни местом расположения мускула, ни в оценке его роли.

Греки, напротив, не знали научной анатомии; у этих апостолов красоты считалось святотатством кромсать человека, после смерти. Гиппократ рассказывает нам, что, стремясь получить хоть какое-нибудь понятие о нашем телосложении, он сам вынужден был ходить за войсками и на полях сражений по страшным ранам на мертвецах, нанесенных обоюдоострыми мечами и боевыми топорами, изучать внутреннее строение человеческого тела.

Такой же запрет, после греков, наложили христиане; исходя из иных мотивов, почти все рабы, почти все несчастные, почти все, кто принадлежал к угнетенным классам общества, рассматривали смерть не как трагедию, а как освобождение. Поэтому среди них считалось преступлением искать у смерти средство продлевать жизнь. Раб или другой несчастный никогда не умирает до срока.

Ну вот, несмотря на невежество в области мускулатуры, античный мир дает нам Лаокоона, Умирающего гладиатора, Борцов, Геркулеса Фарнезского, Точильщика и двадцать, сотню, тысячи других шедевров. Какая золотая жила эта Греция, которая при Перикле избавляет от расходов Афины, Коринф, Сиракузы; при Августе ― Рим, Александрию, Неаполь, Торонто, Арль, Геркуланум, Помпеи; а при Наполеоне ― Париж, Лондон, Мадрид, Вену, Петербург, Берлин ― весь мир!

Теперь, где же истоки совершенного мастерства у Праксителя, Фидия, Клеомена и двух десятков других, неизвестных скульпторов, оставивших нам настоящий лес шедевров и целую армию мраморных фигур? Ведь трех вещей ― изображения по-древнему обнаженной натуры, инстинктивного чувства на прекрасное, запоминающихся форм ― невозможно встретить в современном искусстве. Что ты хочешь! В наших руках пар, электричество, железные дороги, воздушные шары и газеты, чего не было у древних: не получается владеть всем одновременно. Есть у нас и монумент Фридриху Великому работы скульптора Рауха, но, хотя и превозносимый, особенно берлинцами, он не идет ни в какое сравнение с простой конной статуей Бальбуса (Заики), найденной в Геркулануме и принадлежащей уже не греческому, а римскому искусству.

Что касается самого Берлина, я не могу сказать тебе лучше того, что сказано о нем в моем франко-германском путеводителе:

«Берлин, столица Пруссии, насчитывает 13000 домов и 480000 душ, включая гарнизон, силы которого ― 16000 солдат. Этот город, один из самых значительных и упорядоченных по застройке в Европе, имеет четыре лье в окружности; в городе три сотни улиц, в том числе Фридрихштрассе длиной 4220 шагов и прогулочная аллея Унтер-дер-Линден длиной 2088 и шириной 170 футов, в начале которой находится королевский замок ― 460 футов в длину, 100 футов в высоту ― с 420-ю окнами».

Ну, хорошо, друг мой, задался ли ты теперь правомерным вопросом? Неужто в городе окружностью четыре лье, с 13 тысячами домов, тремястами улиц, одна из которых тянется на 4220 шагов, я не смог найти для себя комнату и кровать?.. Однако это ― истинная правда.

В восемь часов вечера, когда я уже должен был, вернее, когда мы, Муане и я, уже должны были отправиться просить гостеприимства у короля Пруссии, который, располагая замком в 460 футов в длину и высотой 100 футов, очевидно, нам не отказал бы, но моя мысль остановилась вдруг на этой, такой прохладной ванной и на этом, таком широком ложе в ней, где утром, по приезде, мы провели один из сладостных часов. Я спросил, заняты ли ванные и пусты ли в них ложа. После отрицательного на первый и положительного ответа на второй вопрос, я велел отнести вниз два матраса и четыре простыни и соорудить для каждого из нас постель на ложах в ванных комнатах. Вот каким образом, дорогое дитя мое, к великому изумлению припозднившихся берлинцев, которые созерцают меня через подвальную отдушину, что служит мне окном, я пишу тебе из ванной, где прошу бога погрузить меня в ванну сна, столь же освежающую, как та водная, что я принял этим утром.

Завтра утром мы едем в Штеттин, где будем послезавтра по расписанию. Если Балтика нам друг, то я напишу тебе с борта парохода, который возьмет нас до Санкт-Петербурга.

А придется тебе поехать в Берлин, остановиться в «Римском» отеле, и для тебя не найдется номера, проси ванную № 1: решительно, там лучше всего.

Доброго вечера и спокойной ночи».

* * *

«Между Данией и Курляндией

Борт парохода «Владимир»

25 июня

Мой дорогой мальчик!

Балтика, хотя она, как и подобает морю Севера, тусклая и серая, спокойна как зеркало; и я могу выполнить обещание, что дал тебе в последнем письме, а вернее ― самому себе: написать тебе с борта парохода.

Два паровых судна ходят из Штеттина в Санкт-Петербург, это ― «Орел» и «Владимир». Мы на борту лучшего из них ― «Владимира».

Владимир, именем которого названо наше судно, насколько могу припомнить, находясь посреди Балтики без словаря и биографической литературы, был одним из трех сыновей Святослава ― великого князя России; в удел от отца, несомненно ― по праву старшего, он получил Новгород, надменный девиз которого гласил: «Кто осмелится бороться с Господом и Господином Великим Новгородом?»

История расскажет тебе, как Владимир стал Великим; я ограничусь тем, что расскажу тебе, как он стал Святым.

Сначала, подобно Ромулу, он убил своего брата, что удвоило его долю. Затем он сделал женами шесть женщин и завел 800 наложниц, прямо-таки число царя Соломона. Среди шести жен находилась полоцкая княгиня Рогнеда, семью которой он истребил, а саму взял силой, чтобы заставить ее выйти за него замуж. От шести жен и 800 наложниц у него было 12 детей, на 38 меньше, чем у Приама: действительно, у Приама только от Гекубы их родилось 19. Но все 12 детей Владимира тоже были сыновьями; по всей вероятности, он позабыл сосчитать дочерей.

Ты помнишь Эль-Мокрани, с которым мы встречались в Алжире по нашим финансовым делам, и которого я спросил:

― Сколько у тебя сыновей?

― Трое.

― А дочерей?

― Не знаю.

Владимир походил на Эль-Мокрани. Только он не был мусульманином, как Мокрани.

Ему предложили четыре религии; как ты справедливо полагаешь, человек, начавший с убийства своего брата и насилия над княжнами, имеющий шесть жен и 800 наложниц ― эклектик в вопросах культа. Но Владимир решил поступить хитро.

Первой ему предложили мусульманскую религию. Владимир покачал головой.

― Не желаю религии, ― сказал он, ― которая запрещает вино ― необходимый русским, веселящий их напиток.

Как следствие, он отверг магометанство.

Ему предложили католицизм; но он во второй раз покачал головой. Его смущал папа.

― Очень хочу, ― сказал он, ― почитать отца небесного, но не желаю признавать бога на земле.

Ему предложили иудаизм. Но неофит ответил:

― Не вижу здравого смысла оказаться среди бродяг, наказанных небом, и делить с ними кару за преступление, которого я не совершал.

Наконец, ему предложили греческую религию.

Не знаю, какие ее достоинства были приняты во внимание, но знаю, что он ее принял. А поскольку Владимир не умел вершить дела наполовину, то, едва он приобщился к новой вере, как в угоду новому богу разоблачил прежних богов, которым до сих пор поклонялся, велел своим стражам хлестать их кнутами и, привязав к хвостам лошадей, волочь их к Днепру. Затем, чтобы благодать, таким чудесным образом коснувшаяся его, распространилась на его подданных, распорядился поднять все свои племена, словно войска, согнать их на берега рек, и, тесня толпу за толпой, крестить их там, нарекая по десять тысяч человек разом именем одного святого. Все эти труды были вознаграждены, и сын Святослава пополнил календарь именем нового святого: святого Владимира.

Познакомив тебя не только с нашим пироскафом, но еще и со святым, чье имя он носит, представлю теперь тебе некоторых из тех, кого мы повстречали на палубе. Сначала ― княгиню Долгорукую и трех ее сыновей, самому старшему из которых всего 16 лет. Княгиня выглядит на 50, полагаю, это наложили печать заботы оградиться от тягот путешествия, и ей самое большее 35-40 лет. Она женщина очень образованная, скорее, суровая, нежели милая, но становится, конечно, привлекательной, когда соглашается не быть суровой.

Долгорукие ― Veliki Knias [Великие Князья], так уж вышло; они ведут родословную от Рюрика и называются Долгорукими, то есть Longue-Main (фр.), по прозвищу одного из своих предков. Все равно, что Артаксеркс ― сын Kcepкca. Другой из их предков ― князь Григорий, по прозванию le Bosquet [Роща], защищал Троицу, монастырь св. Сергия, в 1608―1610 годах от 30 тысяч поляков и казаков под командованием четырех героев: Сапеги, Лисовского, Тышкевича и Константина Вишневецкого; наконец, в 1624 году княжна Долгорукая вышла замуж за царя Михаила Романова, основателя правящей ныне династии.

Князь Яков Долгорукий был другом и советчиком царя Петра I. Однажды на глазах у сената он разорвал царский указ, который показался ему несправедливым. Несдержанный по натуре, Петр бросился на него со шпагой в руке.

― Убей меня, ― сказал ему князь Яков, ― и ты станешь Александром, а я Клитом[35].

Петр, вразумленный этими словами, обнял его и, целуя, попросил прощения.

Еще один князь, Иван Долгорукий, был близким другом Петра II ― внука Петра I. Когда императрица Анна поднялась на трон и уступила свою власть тому самому мерзавцу Бирону, который за время своего фаворитства истребил 11 тысяч человек, князь Иван с семьей был сослан в Сибирь, потом, через девять лет, возвращен из ссылки, чтобы подвергнуться четвертованию. После этого княгиня Наталия, его жена, отправилась в Киев, где постриглась в монахини. Только накануне, прежде чем произнести слова обета, она поднялась на обрывистую кручу Днепра и там эта прекрасная мученица, променявшая, чтобы последовать за мужем в Сибирь, весь блеск чрезмерного богатства на нищенскую хижину, сняла с пальца свое обручальное кольцо и бросила его в реку. Она пережила мужа на 30 лет и 30 лет молилась за того, кого любила.

В наше время в семье Долгоруких три выдающихся личности: князь Николай Долгорукий, в прошлом губернатор Лифляндии и теперешний наместник в Малороссии; князь Илья, начальник главного штаба императорской артиллерии; и князь Василий, на счету которого успешное исполнение ряда дипломатических и военных миссий.

После княгини Долгорукой ― как женщину, мы представили ее первой ― назовем князя Петра Трубецкого: он ехал из Парижа с депешами; если он вернется в Париж, постарайся с ним встретиться каким-нибудь образом: он еще молодой человек, выглядит на 33-34 года; изысканный союз души и тела. Мало кто знает так хорошо, как он, большой вопрос отмены крепостного права, который сейчас обсуждается, и, хотя ему самому деревни дают миллион дохода, никто в дискуссии не настроен более либерально, чем он.

Трубецкие принадлежат к самой старой русской знати; они ведут род от Ольгерда ― великого герцога литовского, сына великого Гедимина, отца знаменитого Ягайло (Ягеллона). Фамилия Трубецкие происходит от названия города Трубчевска, где они были суверенами.

Князь Дмитрий, один из их пращуров, входил в число самых блестящих руководителей войны за независимость в начале XVII века, когда Россия боролась с поляками ― хозяевами Москвы и проникновением католицизма, который, естественно, вела за собой их победа.

После изгнания поляков, в Москве ближе к концу 1612 года собрался большой совет империи, чтобы избрать царя ― будущего родоначальника новой династии. Были предложены три кандидата: князь Дмитрий, князь Мстиславский и князь Пожарский. Князь Дмитрий, который командовал казаками и частью армии, не сумел сколотить большинства. Мстиславский, выдвинутый боярами, сказал тому, кто захотел его услышать:

― Не желаю трона; грозятся меня на него посадить, но по мне лучше постричься в монахи.

Пожарский, наконец, идол, каким в одночасье стал он в глазах нации, большинства посадов и армии, вряд ли сознавая до конца причину своего глубокого отвращения к верховной власти, твердо от нее отказался.

И вот тогда ― а то, что здесь я говорю о князе Трубецком, в свое время потребуется для разговора о Петре Великом ― боярин Федор Шереметев, женатый на двоюродной сестре Михаила Романова, предложил избрать последнего, то есть того, кто в свои только-только 16 лет и при мягком покладистом характере легко позволил бы облечь свое правление в конституционные формы. Комбинация удалась, и 21 февраля 1613 года, после трехдневных сражений, которым некоторые предавались в самой законодательной палате, Михаил Романов был избран царем.

Таким образом, если у князя Трубецкого нет ни единого царя среди предков, то есть в роду один из тех, кто имел честь оспаривать трон наряду с фамилией, правящей и сегодня.

После двух лиц, которых я только что тебе назвал, самым примечательным на судне ― за исключением нас, как понимаешь, ― был английский турист, который явился с берегов Голубого Нила, где он охотился на крокодила, слона и гиппопотама, и который, уж все за один раз, ехал в Торнио[36], чтобы увидеть солнце в полночь. Известно, что в этом северном крае Европы солнце не заходит за горизонт всю ночь с 23-го на 24 июня. Любопытно, что он едет сюда вторично.

Первый раз он оказался на месте не то слишком поздно, не то слишком рано: взобрался на вершину горы Ава-Сакса, где совершался этот астрономический эксперимент. В 10 часов вечера разбитый усталостью, измотанный и сокрушенный, там он заснул, наказав слуге ― человеку, который умел считать, разбудить его в полночь. Слуга преданно устремил глаза на часы. За пять минут до полуночи:

― Милорд! ― громко позвал он. ― Милорд, проснитесь! Полночь!

Милорд не отвечал; можно было бы подумать, что он умер, если бы один недостаток, которому он был подвержен, не констатировал бы присутствие жизни. Он храпел. Слуга потряс его.

― Ох, Джон, ― сказал англичанин, ― не мешай спать.

― Но вы меня просили вас разбудить… но это последний день… но завтра уже будет поздно.

― Ох, я вернусь сюда в следующем году, ― сказал англичанин.

И он проспал всю ночь, если все-таки можно назвать так те 12 часов с 23-го на 24 июня, в течение которых солнце не заходило. Он не смог вернуться туда, как говорил, в следующем году, но возвращался теперь, три года спустя, чтобы выполнить обещание, данное самому себе. Как всегда, его сопровождал верный Джон.

Я дал ему свой адрес, и он обещал написать мне 25 июня в Париж, до востребования, о том, что увидит, и о впечатлении, какое произведет на него этот спектакль. Муане нарисовал всех нас группой на палубе «Владимира». Англичанин ― тот, кто направил подзорную трубу в сторону Дании в надежде увидеть тень отца Гамлета.

Но вернемся в Штеттин и к нашему путешествию.

Вот город, где не посоветовал бы тебе никогда останавливаться и даже ― посылать туда свой портрет; и, однако же, твоему портрету там было бы лучше, чем тебе: ему не понадобилось бы там укладываться спать. Какие постели, мой бедный мальчик! Короче, ты их знаешь: жесткий диван с простыней и коротким стеганым одеялом, нижняя простыня стирается время от времени, одеяло ― никогда. К счастью, нам нужно было провести там только одну ночь, но длилась она бесконечно.

Ровно в 11 часов пароход двинулся в путь, скользя по Одеру между его зелеными, как изумруд, берегами, усеянными скоплениями домов с красными крышами. Это в высшей степени напоминает Нормандию.

Через пять-шесть часов плавания мы вышли на простор Балтики; еще час-два, и мы уже могли видеть берега Померании, которые мало-помалу медленно понижались до уровня моря и начали в него уходить с первыми тенями ночи.

Забыл тебе сказать, что через пару часов, после посадки, нас угостили обедом, ей-богу, довольно приличным.

Проезд и питание на линии Штеттин ― Санкт-Петербург каждому стоит 232 франка. Говорю тебе это для памяти и потому, что ты человек обстоятельный. В целом из Парижа в Санкт-Петербург можно проехать за 400 франков, включая расходы на кров и питание. Значит, на лье пути приходится около десяти су; ты видишь, что это абсолютно не разорительно.

В девять часов пили чай. После чая пошли на палубу ― беседовать до полуночи. Мы дышали впервые после отъезда из Парижа. Однако надо было на что-то решаться; русские дрожали от холода из-за погоды, грозившей дождем, а многие пассажиры и в том числе графиня велели постелить им на палубе.

Дождь начался около двух часов, и, как поется в песне, не знаю, какого поэта, для белых баранов настала пора возвращаться; меня разбудил шум, что подняли они, наполняя овчарню. Море было неспокойным.

Я подумал, что самое время поступить так же, как наш англичанин на горе Ава-Сакса, то есть не открывать больше глаза этой ночью. Мое решение было таким твердым, что я открыл их снова только в семь часов утра.

Утренний туалет завершен, я поднялся на палубу. Первое, что увидел, был Хоум, бледный как смерть. Всю ночь он поддерживал прямую связь с Балтикой.

К счастью, восстановилась хорошая погода, немного бледное солнце уже поднималось над горизонтом, и море было огромным и голым. Пробуждаясь, каждый из нас с удовольствием воспринимал свое положение пассажира; плаванье из Штеттина в Санкт-Петербург не настолько долгое, чтобы успели его возненавидеть.

С намерением познакомиться ко мне подошел высокий, красивый, молодой блондин 26-28 лет. Так как рядом не было никого, кто нас представил бы друг другу, он назвал себя; это был князь Галицын [Голицын].

Les Galitzin ― Галицыны происходят из самой старой русской знати. Эту фамилию должно писать, не так, как пишу я, но ― Galitsyne. Второй сын Гедимина, основатель династии Ягеллонов (Ягайло) был родоначальником и князей Хованских, Галицыных и Куракиных. И лучше сразу писать так, как пишется имя или, скорее, их фамилия от слова galitsa ― галица, то есть gantelet (фр.) ― латная перчатка. Их дом ― самый многочисленный из княжеских домов России. Поэтому, чтобы разобраться между собой, они нумеруются.

― Вы пронумерованы как фиакры, ― сказал однажды русский император одному из них.

― Да, sir, и как короли, ― ответил тот.

Князь Галицын ― великий охотник от бога, и мы беседовали об охоте, пока я не спустился вниз написать тебе, с чем, как видишь, я добросовестно расквитался… Пардон, друг мой, ненадолго оставляю тебя; слева, вроде бы, показалась земля. Должно быть, это остров Готланд».

* * *

«Море

Между Швецией и островом Даго

День тот же

Действительно, как я и предполагал, это был остров Готланд; довольно четко он обозначился силуэтами гор слева по борту; на нем еще не отразилась приплюснутость планеты у полюсов. Географически говоря, это была шведская земля, которая и должна была принадлежать Швеции; но дважды датчане, эти люди Севера, которые вызывали самые горькие слезы из глаз умирающего Шарлеманя, завоевывали остров, будучи не в силах его удержать.

Как он был открыт и присоединен к Швеции, это теряется во мраке времен.

Есть одно предание, слабый луч, подобный лучу маяка, утонувшего в густом тумане, которое ставит готландцев впереди этого авангарда морей Севера.

Как Делос, Готланд был плавающим островом; только по вечерам он погружался в воду и отправлялся спать в морскую глубину. Один человек по имени Тилвар пристал к его берегу и развел там костер. Остров, впервые обрадованный этим светом, больше не осмеливался плавать, из страха его погасить, и мало-помалу пустил корни, которые вросли в морское дно. Тогда ободренный Тилвар обосновался там с сыном Хафдом и снохой Хтвитой-Стжерной (Белым Парусом), у которых были сыновья Гуди, Графпер и Гунфин. Они поделили между собой остров, но потомков стало слишком много для того, чтобы остров их мог прокормить, и треть их эмигрировала: смешалась с населением островов Фаро и Даго и через Россию распространилась до Греции.

С расстояния семь-восемь лье я смотрел на Готланд и невооруженным глазом, и в подзорную трубу, походя, пытаясь разглядеть на нем, что только можно, когда один швед, торгующий зерном в Висби [точней, Висбю] ― столице Готланда, предложил мне некоторые сведения об этом острове. Ты знаешь, насколько любезно я слушаю даже тех людей, которые на меня нагоняют скуку, и тем более тех, кто мне интересен. Мои вопросы множились, и вот результат нашего разговора.

Город Висбю, о котором говорил мой собеседник, сегодня в упадке; в нем насчитывается около четырех тысяч, а было 15-18 тысяч душ. Это один из древнейших городов Севера, полный руин; его церковь, в чем меня уверил торговец зерном, ― самый чистый готический стиль конца XIV ― начала XV века. Известны ли тебе сколько-нибудь французские торговцы зерном, которые могли бы нам назвать даты основания Сен-Жермен-де-Пре, Нотр-Дам или Сент-Этьенн-дю-Мон? Наш человек разбогател на пшенице или, вернее, на готландской ржи удивительной белизны. Одна из особенностей почвы острова ― большая примесь извести; такая земля хорошо прогревается и полностью иссушается, если поля не защищены зелеными ветвями. К этому нужно добавить, что на Готланде нет ни озер, ни рек; одни ручьи, пересыхающие летом.

Кроме торговли зерном, готландцы разводят шелковичных червей и скот. Мой собеседник, услыхав, как я пренебрежительно отзывался о баранине вообще, уверял меня, что я отказался бы от предубеждения относительно нее, если бы мне удалось отведать мяса шерстеносов острова, что у нас перед глазами, на вкус чего-то среднего между зайчатиной и мясом косули.

Первопричина, приводящая к улучшению качества мяса на Готланде, несомненно, та же, благодаря которой славятся задние ножки наших баранов, кормленных на солончаках: соседство с морем. Действительно, крестьяне приспособились оставлять своих баранов на пустынных островах на пять-шесть весенних и летних месяцев, чтобы свободно заниматься другими делами; там скотина находится под охраной людской добропорядочности, и не было ни единого случая воровства; там бараны становятся свободными, и баранина теряет вкус мяса домашнего и приобретает вкус мяса дикого животного.

С XII века остров Готланд значится в морской лоции или, скорее, там согласован императором Лотером III, если судить по переводу и комментариям к архивному материалу, выполненным нашим ученым-законоведом месье Пардессю.

Мой чичероне очень хотел бы, чтобы я остановился на Готланде, и даже предлагал задержаться вместе со мной; он организовал бы мое присутствие на празднике летнего солнцестояния, который проводится в Висбю и на всем острове 23 июня. В самом деле, в течение ночи Сен-Жана все жители Севера устраивают праздник, и выпади нам проходить мимо Готланда той ночью, мы увидели бы его горы в праздничных огнях. Это праздник их предков ― скандинавов, в честь бога Бальдера. Если следовать Эдде, скандинавской мифологии, то речь идет о боге, излучающем красоту. Он был ею наделен от природы; все на свете отдавало ему почести: звезды в небе, реки на земле. В молитве Фригги, его матери, все сотворенные существа, добрые или злые, живые или неодушевленные, заклинались ― не причинять ему ничего плохого. Его мать, как мать Ахилла, верила, стало быть, что ее сын находится в безопасности посреди сотворения, когда гений зла Хоки заметил тростинку, что росла возле Вальхаллы и с которой Фригга забыла взять ту же клятву, что с других растений, настолько она ей казалась безобидной. Хоки срезал забытую тростинку и сделал из нее стрелу, которой насмерть поразил Бальдера. Тотчас траур разлился во всей природе. Боги, люди и животные уронили головы и плакали слезами, деревья ― соком, травяные растения ― росой. Небывалый траур охватил все живое, только убийца не проронил ни слезинки. Приготовили костер, положили сверху тело Бальдера и сожгли его этой торжественной ночью ― с 23-го на 24 июня. Отсюда эти огни, что народы Запада заимствовали у народов Севера, отсюда и детский образ, перед которым мы сами зажигаем лампады и свечи, устраивая праздник в честь Сен-Жана, в чем уверены, а на деле ― в честь Бальдера.

С другой стороны, готландцы переняли наш Майский праздник, так замечательно описанный Булвером (Bulwer) в «Гарольде и Последнем саксонском короле»; но, поскольку в северных климатических зонах иногда май проходит прежде, чем появляется листва, этот праздник расцветает у них лишь в июне, что не мешает ему сохранять свое название Majstang ― Майстанг.

Итак, два праздника слиты в один, и шведы одновременно отмечают появление первых листьев и смерть Бальдера. По местному преданию, в эту ночь шведские девушки видят своих женихов. Они вызывают такое видение, собрав магический букет из девяти разных цветков с девяти разных полян. Все время, пока продолжается сбор цветов, те, кто ставит опыт, должны сохранять полную тишину; затем, когда букет готов, они ложатся спать, положив его под подушку. И вот они видят, как их мечтания выталкивают к ним молодого человека со всеми атрибутами своего положения в обществе, который должен стать супругом. Он приходит: его рука скользит под подушку, он берет букет, целует его, кладет на место и удаляется. Видение длится не более 15 секунд. Но этого достаточно, чтобы девушка увидела того, кто в один прекрасный день непременно станет ее супругом.

Есть еще одно средство у шведских девушек узнать своего суженного: в ночь с 23-го на 24 июня спать, завернувшись в простыню, на террасе своего дома, утром рядом с собою поставить тазик с водой и положить белое полотенце. Тогда им является молодой человек, который просит у них разрешения помыть руки и умыться. Этот молодой человек ― жених.

Пока мой чичероне рассказывал мне все эти обычаи, заимствованные у язычества, Готланд бежал, его унесло далеко от нас. Позвонили к обеду, мы спустились вниз; когда снова поднялись на палубу, вокруг расстилалось только море, всякая земля исчезла.

В то время как слева мы оставляли Швецию, справа шли вдоль Курляндии, различая, скорее, как скопление тумана, а не как реальную сушу, остров Эзельский[37]. Это была уже Россия.

Курляндия, завоеванная в 1247 году рыцарями Тевтонского ордена, становится вассальным герцогством Польши, с наследственной властью дома Кеттлеров. Этот дом угасает, и Морис де Сакс, наш победитель при Фонтенуа, назначенный наследником, удален от дел Анной ― вдовой последнего герцога, которая становится императрицей России и вместо нашего героя называет герцогом Курляндским гнусного Бирона, своего любовника. Он завещал герцогство своему сыну Петру, который отрекся от сана в 1795 году. Екатерина II присоединила герцогство к России.

Что касается острова Эзельского, который с 35 тысячами жителей охраняет Ливонский залив, то он, как и Курляндия, был завоеван тевтонскими рыцарями, и побывал в руках датчан, уступивших его Швеции, а в 1721 году, при царе Петре, становится и с той поры остается русским.

Кстати, крупная роль отведена купцу из Риги, столицы Ливонии, в «Подруге невесты» Александра Дюваля.

Пришли объявить, что столы к чаю накрыты. Я взглянул на часы; мне показалось, что я забыл их отремонтировать, потому что они показывали 9 часов, а день был в разгаре; поднес их к уху, они шли: я подумал, что они обезумели.

Спросил время у ближайшего соседа; он извлек свои часы, и получилось еще хуже: они показывали 11 часов! В Берлине он поставил их по Санкт-Петербургскому меридиану, который впереди французского на два часа.

По мере нашего продвижения, мы шли среди тех светлых ночей, о которых я так наслышан и благодаря которым в северной России набирается целый месяц из дней продолжительностью 24 часа. Я посмотрел на запад: солнце заходило. Мне сказали, что оно снова взойдет через три часа. Спать не хотелось. Я велел принести мне чай на палубу, взял книгу и стал читать. Получитая-полумечтая, ждал восхода солнца. В полночь по моим и в два по часам соседа солнце начало румянить красным цветом горизонт; только восток для нас очень сместился к северу, чего не было бы, наблюдай мы восход солнца в Париже. Прозрачность ночи своим явлением лишила величия западные и южные климатические зоны; нам остается лишь самая сияющая луна в глухих июльских и августовских ночах.

Я ждал, когда солнце целиком зависнет над горизонтом, чтобы только тогда пойти поспать.

Поднялся через три часа: все уже оказались на ногах; день обещал быть превосходным. Вокруг снова лежало лишь море.

К 10 часам утра заметили разом далекий маяк справа и темнеющую землю слева. Построенный на нескольких скалах, маяк назывался Кокехарским. Земля была Эстонией, присоединенной к России в 1721 году Петром Великим в результате Ништадтского мирного договора. На эстонцах император Александр I опробовал свои первые проекты отмены крепостного права и дал им свободу в 1816 году.

По мере приближения к Эстонии мы стали различать берега, покрытые лесами, которые казались выходящими из моря. Таково свойство вод Балтики ― не вредить растительности, пусть хоть деревья по ее берегам купают в них свои ветви: и вправду влияние Невы чувствуется во всем Финском заливе.

От Санкт-Петербурга до самого Кронштадта можно пить воду, в которой почти нет соли. Собственно говоря, море доходит только до Ревеля, и рыба, что oбычнo водится в солоноватой воде, не заходит дальше этого города; и в Санкт-Петербурге едят лишь пресноводную рыбу.

На побережье, от одного места к другому, мы видели и одинокие, и во множестве дома; они белели, выделяясь на густом зеленом лесном фоне. К полудню стали улавливать силуэт города с тремя колокольнями, высящимися над домами. Это был Ревель, или Реваль; во Франции обычно говорят ― Ревель, на Балтике ― Реваль. Если верить легенде об основании столицы Эстонии, то это ― Реваль и даже Рехфалл, как следовало бы произносить.

В 1200 году Вальдемар I Датский захватил Ленданисский замок ― ключ к Эстонии. Замок занимал прекрасную позицию на крутой высоте близ моря; это было место, заранее выбранное для столицы нового королевства, которое решили основать по эту сторону Балтики; из земли вырос пояс стен, хотя город еще не имел названия; но однажды, когда Вальдемар охотился на косулю, она прыгнула с горной кручи и, падая, переломала ноги.

― Вот и найдено название моему городу, ― сказал Вальдемар. ― Он будет называться Рехфалл (Падение косули).

Ревальцы, которые так и не были побеждены, но которые подчинились, сохранили свои привилегии, каковых они крепко держались, о чем, например, свидетельствует следующая легенда.

Один из привилегированных горожан Реваля обладал феодальным правом разрешать мелкие и важнейшие дела и выносить смертные приговоры в городе. Его право было безграничным и распространялось на знать. И вот в 1535 году случилось, что некто барон Уксхул Риезенбергский, превысив власть, задушил крестьянина в черте города. Совершив преступление, он подпадал под действие ревальского правосудия. Трибунал города объявил барона Уксхула вне закона. Барон не придал значения приговору и в тот же день отправился прогуляться по улицам Реваля. Но он не сделал и сотни шагов, как, несмотря на сопротивление, был арестован. Состоялся процесс, и убийца, хоть и барон, был осужден на смерть. Его семья, начиная понимать, что дело приняло серьезный оборот, устраивала демарши, просила, умоляла, предлагала заплатить за пролитую кровь и выкупить барона, но все было тщетно. Барон, осужденный на смерть, был повешен и погребен под Форжеронскими (Кузнецкими) воротами. С той поры, спустя многие годы, через столетие, может быть, аристократия еще раз употребила свою власть: между буржуа и знатью был заключен договор, по которому эти ворота должны были быть заложены. Ворота заложили, и надгробный камень, где значились имя казненного и слова о совершенном им преступлении, исчез с глаз долой. Но в 1794 году, когда буржуазия восстановила свое влияние, Кузнецкие ворота вновь открылись, и памятник народного правосудия снова предстал всем взорам.

Другой памятник свободного проявления привилегий сохранялся до прошлого года в городе Ревале или, скорее, в церкви св. Николая, которая ― не стоит тревожиться ― хорошо видна с борта парохода. Это было мумифицированное тело Шарля-Эжена, герцога де Круа, князя святой империи [Священной Римской империи], маркиза де Монт-Корнeто и Ранти. Тело было собственностью доброго пономаря, который, его показывал при условии пожертвования, в чем, надо отдать ему справедливость, он полагался на щедрость посетителя.

Герцог де Круа ― представитель той древней и славной бельгийской фамилии, предки которой были в родстве с королями Венгрии, ― родился где-то в середине XVII века. Он с успехом служил у Христиана V, короля Дании, присвоившего ему звание генерал-лейтенанта; у Леопольда I, сделавшего его фельдмаршалом и главнокомандующим своих армий в войне с Турцией, в которой он одержал много побед. С австрийской службы он перешел на службу Саксонии и, наконец, ― России. Раненый в Нарве, он был захвачен в плен Карлом XII и интернирован в Ревале. Где и умер 20 января 1702 года.

В течение столь краткого житья-бытья в Ревале герцог де Круа наделал долгов, каковые не мог вернуть. Он умер неплатежеспособным, и судебные власти города, в силу действующих законов, объявили, что телу будет отказано в погребении, пока его долги, сделанные при жизни, не будут погашены. И, как следствие этого, его поместили в углу церкви св. Николая облаченным в одежды, какие он обычно носил, то есть в униформу времен Петра Великого и шинель черного бархата; голову покрывал парик с длинными локонами, на ногах ― шелковые чулки, шея повязана галстуком из тонкого батиста.

В 1819 году маркиз Паулуччи, прибывший в Реваль губернатором балтийских провинций, из сострадания сделал несколько замечаний относительно бедного тела, таким безжалостным образом выставленного более века назад на обозрение любопытствующим поколениям. Но он ничего не мог поделать с твердостью ревальцев в осуществлении своих прав. Все, чем удалось маркизу Паулуччи помочь телу, это ― прилично уложить его в деревянный ящик, где он пребывал еще и три года назад, когда князь Трубецкой, который рассказал мне этот анекдот, там его видел.

Что особенно подчеркивал князь, так это уход доброго пономаря за трупом, каковой являлся для него кормильцем. Сама церковь св. Николая была не намного в лучшем состоянии по сравнению с принцем, а местами даже не была столь же хорошо покрыта, и пономарь передвигал мертвого с места на место, спасая от сырости, ибо, как сказал могильщик у Шекспира: «Нет ничего хуже воды для наших окаянных мертвых тел!»

Но и это не все; в хорошую погоду он выдвигал его на воздух; в летние дни выставлял под солнце; наконец, заботился о нем как санитар о своем больном. К несчастью для бедного пономаря, молодой император Николай глянул на эту экспозицию и в особенности на эту эксплуатацию трупа как на профанацию и приказал, чтобы принц де Круа, платежеспособный или нет, был погребен как христианин. Ревальцы не посмели пойти против воли императора, и благочестивый приказ был исполнен, к великому отчаянию пономаря.

Но самое достойное внимания в ревальской церкви св. Николая ― картина, изображающая Бегство в Египет. Вместо традиционного осла, принятого средством передвижения, несущего на себе богородицу с Иисусом-ребенком на руках и следующего за святым Иосифом, опирающимся на посох, художник усадил все святое семейство в великолепный экипаж, запряженный четверкой коней, коими правит при помощи длинных вожжей святой Иосиф в напудренном парике, тогда как там, где дверцы, порхают ангелы, обмахивая и затеняя святых путешественников от солнца своими крыльями. Надеемся, что художник будет вознагражден не за произведение, но за свой замысел, что был, бесспорно, хорош.

Прощай, мой дорогой малыш. Я изволил написать тебе такое длинное письмо перед сном. Ожидается, что завтра утром, если не проснемся раньше шести часов, то увидим Кронштадт. Не буду тебе рассказывать, что день выдался долгим: и правда, сейчас только одиннадцать с половиной вечера».

* * *

«26 июня

P.S. Выйдя на палубу около пяти часов утра, первое, что я увидел, дорогой друг, это русский флот, его маневры на Балтике. Адмиральский флаг указывал, что на борту корабля находится великий князь Константин. Князь очень любит море и, похоже, он не спешил вернуться в Кронштадт. Шел только под тремя марселями, а мог бы поднять все паруса.

Хотя «Владимир» не ахти какой ходок, но вскоре мы обошли флагмана.

К семи часам из-за волнующегося рыжеватого моря стали вырастать укрепления Кронштадта.

Кронштадт основан Петром Великим в 1710 году. Для туристов нужно писать Crownstadt ― Город короны; но, отдавая предпочтение голландскому языку, Петр назвал его Кронштадтом, как сначала Петербург назвал Питтербургом.

Это резиденция русского адмиралтейства; условлено, что мы говорим о Кронштадте.

В последней войне адмиралу Напье предписывалось взять Кронштадт. Это было бы, считал он, актом помощи английскому флоту. Он должен был завтракать в Кронштадте и обедать в Петербурге.

Когда снимались с якоря в экспедицию, спросили, не будет ли его последних распоряжений.

― Двойной запас хлороформа, ― потребовал грозный коммодор.

Ему удвоили запас хлороформа из английских аптек; но, явившись перед Кронштадтом, адмирал удовольствовался тем, что салютовал Кронштадту. Попросту он был неприступен, чего адмирал Напье не знал. Мы там утешились, взяв Бомарзунд.

Здесь, в Кронштадте, заканчивается рейс парохода, который ходит из Штеттина в Петербург, да, надо полагать, и всех других, имеющих слишком большую осадку для того, чтобы подняться по Неве до Английской набережной. Сюда за пассажирами приходит весьма малотоннажное судно.

По своему обыкновению, верный способам все облегчать, граф Кушелев написал еще из Парижа, чтобы за ним в Кронштадт прислали легкое судно. Таким образом, нам не грозило здесь застрять, и мы, оставляя весь багаж, тут же продолжили путь к Петербургу. Если не прибытие, то наш отъезд удостоился почестям артиллерийского салюта. Это великий князь Константин приветствовал Кронштадт 21-м пушечным залпом, и Кронштадт, в свою очередь, салютовал 21-м пушечным залпом великому князю Константину. Волей-неволей, мы насчитали 42 залпа орудий. Думаю, надо быть очень назойливым, чтобы продолжать расспрашивать нас об этом.

Встреча с Кронштадтом вызвала в моей памяти приключение месье де Вилльбуа с императрицей Екатериной Первой. Ты знаешь, что случилось тогда с Екатериной Первой, но не знаешь, вероятно, что это было с участием месье де Вилльбуа.

Месье де Вилльбуа был одним из тех отважных авантюристов, кто в прошлом веке отправлялся на ловлю счастья в Россию. Сын обедневшего бретонского дворянина, он стал заниматься контрабандой. Замешанный в одной ночной вылазке с перестрелкой, когда погибли два-три таможенника, этот контрабандист вынужден был податься в Англию, где рекомендательные письма, взятые с собой, помогли ему попасть на службу младшим офицером на военный корабль. В одно из плаваний корабль, на борт которого поднялся де Вилльбуа, зашел на голландский остров Тексел.

Царь Петр, который под видом простого матроса изучал тогда строительство судов в Саардаме, прибыл на английский корабль и, узнав, что тот настроил свои паруса на возвращение в Лондон, погрузился на него, сохраняя инкогнито. Это было для него  способом познать навигацию после школы по кораблестроению. Провидение пошло навстречу желанию царя. Разыгрался шторм, рядом с которым буря, что атаковала Цезаря, смотрелась бы порывом ветра. Длился он три дня. Капитан, лейтенант и экипаж в конце обучения и, главное, на исходе сил уже не знали, к какому святому взывать, когда в решающий момент де Вилльбуа захватил штурвал и совершил маневр, спасший корабль. Царь приметил храброго мужественного старпома и распознал в нем одного из тех людей ума и действия, кто нужен основателям и реформаторам империй. Когда опасность миновала, царь подошел к нему и его обнял. Такая фамильярность со стороны простого голландского матроса задела знатного бретонца. Он спросил его, кто он такой, чтобы позволять себе подобное обращение по отношению к французскому дворянину. Матрос назвался царем Петром.

Другой решил бы, что его разыгрывают. Но Вилльбуа тоже был существом высшего разума. Ему достаточно было взгляда, чтобы узнать льва в шкуре медведя. Не колеблясь, не споря, он склонился перед монаршим величеством, как человек, который признал своего господина и воздает ему почести при любом стечении обстоятельств. Царь сразу сделал его своим адъютантом и морским офицером.

Наш смирный бретонец обладал всеми достоинствами и недостатками своих соотечественников: отличный офицер ― отважный до кровожадной ярости, любитель выпить ― пьющий до посерения. И, если, к несчастью, он не напивался так, чтобы свалиться под стол, то способен был на любые эксцессы. В этом он был то же самое, что и царь Петр, оценивший Вилльбуа и как боевого товарища, и как товарища по застолью. В пьяных разгулах Вилльбуа не соображал, что творит; в трех случаях он убил троих. Но такие преступления царь вообще не считал наказуемыми, и они были ему прощены. К несчастью для Вилльбуа, его пьянство вело не только к убийствам.

Однажды, находясь в своем замке Стрельна, на Санкт-Петербургском взморье, царь послал Вилльбуа с поручением в Кронштадт к императрице Екатерине. Было это глубокой зимой; стояла морозная погода: 10-12 градусов ниже нуля, и залив замерз; Вилльбуа погрузился в сани, позаботясь вооружиться бутылью водки, чтобы сражаться с морозом.

Когда он прибыл в Кронштадт, бутыль была пуста. Это еще говорило о воздержанности Вилльбуа; поэтому он показался совершенно нормальным всем офицерам охраны, которым должен был представиться, чтобы пройти к царице.

Царица спала. И нужно было ее разбудить. Пока ее будили, Вилльбуа предложили ожидать в комнате, натопленной так, как натапливают комнаты зимой в Петербурге; резкий температурный перепад произвел с ним революцию. Допущенный женщинами Екатерины к ее ложу и оставленный один на один с нею, он забыл, что перед ним императрица, и не видел больше ничего, кроме прекрасной женщины, которой решил дать доказательство восхищения ее красотой, какое им овладело. Вилльбуа был скорым на действие, и как ни звала царица своих женщин, доказательство было дано перед тем, как они объявились.

Вилльбуа был арестован на месте. К царю послали гонца с заданием предельно осторожно, насколько можно, рассказать ему о том, что только что произошло.

Царь выслушал рассказ от начала до конца, не позволяя вырваться наружу ни малейшему признаку гнева. Затем, когда доклад был окончен:

― Ладно, что вы предприняли? ― спросил он.

― Sir, ответил гонец, ― его связали по рукам и ногам и бросили в тюрьму.

― И чем он занят в тюрьме?

― Беспробудно спит.

― Как же, узнаю моего Вилльбуа! ― выкрикнул Петр. ― Бьюсь об заклад, спроси его завтра утром, почему он в тюрьме, он ничего не вспомнит.

Потом, к великому удивлению гонца, меряя комнату большими шагами с видом, скорее, озабоченного, нежели взбешенного человека:

― Хотя это наивное животное не ведало, что творило, нужно, тем не менее, наказать его для примера другим; ― продолжал он; ― да и царица была бы разгневана, не понеси он наказания. Посмотрим, во что мне станет ― подержать его на цепи два года, но быть по сему.

И было по сему, в самом деле; Вилльбуа по праву отправился на галеры. Однако не прошло и шести месяцев, как Петр, который не мог без него обойтись, его вернул, восстановил на службе и, прося царицу простить его за любовь к ней, обращался с ним с тем же доверием, как и до случая с поручением, исполненным так своеобразно.

Мы еще не ступили на землю России, а уже помянули Петра Великого. Потому что Петр Великий ― исполин Адамастор[38], охраняющий вход в Неву. Для нас невозможно также, оставляя Кронштадт позади и ступая на Английскую набережную, не бросить взгляда на жизнь основателя города, который мы теперь посетим».[39]

* * *

Санкт-Петербург

15/27 июня

Те из наших читателей, которые знают жизнь Петра Великого только по книге «История России» Вольтера, знают ее довольно плохо, во всяком случае, ее анекдотическую и личную сторону. Сам Вольтер в предисловии говорит:

«Эта история содержит сведения о гласной жизни царя, которая была полезна, и не касается его личной жизни, о которой ходит несколько ― известных, впрочем, ― анекдотов».

Но наступает момент, когда автор, избрав самую, что ни на есть, легкую композицию, попадает в затруднение; это происходит когда нужно рассказывать о смерти царевича Алексея, которая вторгается одновременно и в гласную, и в личную жизнь царя Петра. Вы хотели бы знать, в чем его затруднение? Прочтите те три строки из письма автора «Философского словаря» графу Шувалову ― камергеру императрицы Елизаветы, который передавал ему факты, на основе каковых Вольтер писал свой исторический труд. Согласитесь, что история выглядит весьма беспристрастной, если пишет ее историк под диктовку дочери того, кому она посвящена. И лишь по такой «Истории России» преподают историю русских нашим детям!

Вернемся к тем трем строчкам Вольтера, обращенным к графу Шувалову. Вот они:

«В ожидании, когда смогу разобраться в ужасном событии ― смерти царевича, я принялся за другой труд».

Вольтер не сказал, какой труд он начал, но ― а это был «Философский словарь» ― ему хватило времени этот труд завершить, прежде чем он разобрался в том событии. Между прочим, рассказ о нем не был более трудным, чем о Бруте, осудившем на смерть двух своих сыновей. Существовала дилемма, которую Петр не мог решить иначе: «Если мой сын будет жить, то Россия погибнет!»

Оставить в живых Алексея значило убить Россию. Царь Петр, кто никогда и ничего не делал для себя, но все ― для своего народа, предпочел убить Алексея, чтобы Россия жила. По нашему мнению, здесь нет ничего непостижимого; нужно только рассказать об этом ясно и просто. Автор, которого затрудняет какое-либо событие, ― просто-напросто фальсификатор истории. Пишите правду или то, что считаете правдой, или вообще не пишите.

«Не нужно, ― говорит Вольтер, ― рассказывать потомству вещи, недостойные его слуха».

А кто определит, что достойно и что недостойно его слуха? Экая странная спесь ― полагать, что потомки будут судить обо всем с вашей точки зрения. Расскажите все, потомки сделают свой выбор. И вот доказательство: мы, потомки Вольтера, больше не пишем историю так, как писал ее Вольтер. Современные исследования, восхитительные картины Симонда де Сисмонди, Огюстена Тьерри и Мишле заставляют нас пристально вглядываться в лик истории совсем иначе, чем это делали в XVII веке. Сегодня мы хотим не просто прочесть о событиях в чье-то царствование и катастрофах какой-то империи, но узнать еще и мотивы этих событий и причины таких катастроф. В самом деле, они раскрывают философию истории, ее уроки, политические интересы.

История Франции ― скучнейшая из всех за последние 150 лет. Охотно верю, что ее изложили Meзepай, Велли и отец Даниель!

Расскажите историю Трои и умолчите о похищении Елены сыном Приама под предлогом того, что оно относится к частной жизни Менелая; умолчите о гневе Ахилла в связи с прощением Брисеиды (рабыни и его возлюбленной) под предлогом, что оно относится к частной жизни Агамемнона; изымите, возможно, немного чрезмерную нежность Ахилла к Патроклу под предлогом, что она ― личное дело Ахилла, и нет больше «Илиады», без которой нет истории. Итак, я вас спрашиваю, чем замените вы «Илиаду»? Каким образом с земли поднимитесь к небу, если бы захлопнули единственную дверь на Олимп? Но, скажут мне, «Илиада» ― эпическая поэма, а не история, если не эпическая поэма Всевышнего.

То, что мы собираемся рассказать о Петре I, вы не найдете в «Истории» Вольтера, будьте покойны. Что же касается событий, то сколько бы страшными они ни были, покажем их вам такими, какими они совершились, и не попросим времени у вас, чтобы навести в них порядок. Это дело тех, кто вершит события, а не тех, кто их описывает. Приведем благие или дурные акты тиранов наций или пастырей народов, и пускай те, кто уже отчитался перед богом, пославшим их на эту землю, как могут, объясняются с потомками.

«Санкт-Петербург, ― сказал Пушкин, ― окно, открытое в Европу».

Откроем кончиком пера окно в Санкт-Петербург.

Иван III или Иван Великий ― у нас будет случай встретиться с ним на пути, и тогда мы пробудем с ним дольше ― женился на принцессе Софии, внучке Михаила Палеолога и наследнице прав греческих императоров. После этого он принял как герб двуглавого орла, одна из голов смотрит на Азию, другая ― на Европу. Символика ясная. Но, чтобы русский орел мог смотреть на Европу, ему нужен был проем в ее сторону. Отсюда ― окно, по Пушкину. Санкт-Петербурга не было; на том месте, где он стоит теперь, простиралось болото; властвовал на этом болоте шведский форт Ниеншанц. Петр взял форт и через две недели начал закладывать вторую столицу России, которая однажды должна была стать первой. На Троицу, 27 мая 1703 года, она получила название Санкт-Петербург, в честь св. Петра ― покровителя царя.

Теперь не опустим ничего, раз у нас есть время останавливаться на каждом шагу и раз речь идет об империи, о мощи которой нам лгали в течение 20 лет. На протяжении 20 лет царь Николай разыгрывал перед современниками роль, подобную роли колосса Родосского у древних. Мир был изнасилован или должен был подвергнуться насилию, пропущенный однажды у него между ног. Севастопольское землетрясение опрокинуло Николая. Но царь Петр, другой колосс на бронзовых ногах, остался на своей скале, и не страшны ему землетрясения.

Не упустим ничего, как мы сказали; в таком случае речь идет вначале о том, чтобы не пройти мимо слова czar ― царь. Откуда взялось слово царь? Установить это довольно трудно; мнения ученых о происхождении этого слова резко разнятся.

Вольтер утверждает, что слово czar ― татарского происхождения. Этимологи, у кого он почерпнул мнение, в котором они сошлись, действительно, считают, что Иван Гpoзный, покоривший Казанское, Астраханское и Сибирское царства, взял этот титул суверенов завоеванных царств и его присвоил. Ну а где они сами взяли или от кого его получили?

Идет ли это от императоров Востока и является ли слово czar результатом искажения слова Czsar ― Цезарь, что служило императорам Константинополя, с которыми, то есть с греками, veliki kness ― великие князья, а мы перевели как великие герцоги, уже объединились в интересах, искусстве, обычаях, нравах и особенно ― в религии?

Таково мнение многих авторов, но не Карамзина. Для Карамзина слово csar или, скорее, tsar ― термин восточный, который стал известен в России, благодаря переводу Библии на старославянский язык. По-персидски он обозначал трон, власть, командование; имена правителей Ассирии и Вавилона обязательно оканчиваются этим созвучием. Фала-tsar, Haвонa-tsar; то есть Фала-король, Навона-король. Саул и Давид именуются tsaro. Tsarstvo означает королевство или княжество.  Tsarstvovath ― инфинитив глагола régner (фр.) ― править.

Что касается императорского титула, то это была Елизавета Английская, которая первой, в порядке учтивости, и, главным образом, преследуя политический интерес, дала его Ивану Грозному; но только через 150 лет Петр Великий заставил другие державы признать его за ним.

Не достигнув своей неизменной цели, обозначенной так называемым завещанием Петра I ― стать одновременно императорами Востока и Запада, русские суверены теперь уже соединяют восточный титул царь и западный император. Что же до титула autocrate ― неограниченный властелин, то это ― буквальный греко-французский перевод славянского слова samoderjetz ― самодержец, то есть тот, кто сам предержит свою власть.

Это разложено по полочкам; возвращаемся к Петру I, к его предкам и потомкам; прослеживаем русский элемент до Петра III и усматриваем смешение потомства Poмaновых с немецким элементом, представленным герцогом Гольштейнским, мужем Анны, и Екатериной II Анхальт-Цербстской, матерью Павла I. И вот этим ключом откроем двери таинственного дворца Исиды Севера:

МЕДНЫЙ ВСАДНИК[40] (отрывок) На берегу пустынных волн Стоял он, дум великих полн, И вдаль глядел. Пред ним широко Река неслася; бедный чёлн По ней стремился одиноко. По мшистым, топким берегам Чернели избы здесь и там, Приют убогого чухонца; И лес, неведомый лучам В тумане спрятанного солнца, Кругом шумел. И думал он: Отсель грозить мы будем шведу, Здесь будет город заложен На зло надменному соседу. Природой здесь нам суждено В Европу прорубить окно, Ногою твердой стать при море. Сюда по новым им волнам Все флаги в гости будут к нам, И запируем на просторе.

Таким царь Петр представлялся Пушкину, о стихах которого не нужно судить по моему переводу[41]; Пушкин ― великий поэт, поэт семейства Байрона и Гете. К несчастью, Пушкин был убит в самой силе возраста и таланта.

России не везет: все ее великие поэты, все ее великие художники, все ее великие музыканты умирают либо естественной, либо насильственной смертью. Уходят они молодыми. Можно сказать, что ветви дерева еще недостаточно крепки, чтобы удержать такие плоды.

Возвращаемся к Петру I.

Мы рассказали, как дом Романовых поднялся на трон.

Этому знаменитому дому положил начало один безвестный немец, полагают, ― пруссак; но более чем за две сотни лет его древо настолько укоренилось в земле России, что соком и сердцевиной стало в ней русским.

Михаил Романов правил с 1613-го по 1645 год.

Его сын Алексей правил с 1645-го по 1676 год. Он оставил от первого брака с дочерью боярина Милославского двух царевичей и шесть царевен; а от второго брака c Наталией Нарышкиной ― Петра, который стал Петром I, и царевну Наталию. Старшим из сыновей от первого брака был Федор. Он сел на трон после смерти отца; но, слабый и хворый, он правил от силы пять лет и назначил преемником своего меньшего брата Петра, достигшего только десятилетнего возраста. Он исключал трон для Ивана по причине его недееспособности. Но царевна Софья, третья дочь от первого брака Алексея, обладающая мужским и амбициозным умом, видя, что Иван не мог править из-за своей неспособности, а Петр ― из-за малолетства, решила царствовать вместо них. Очень простым способом достичь этой цели было ― избавиться от Петра и править, прикрываясь именем Ивана. Обстоятельства, казалось, этому благоприятствовали.

Через два дня после похорон царя Федора, стрельцы с оружием ворвались в Кремль, жалуясь на девятерых своих полковников, что они им задерживают плату. Полковники были отстранены от должности, а стрельцы получили жалованье. Но они этим не удовольствовались: потребовали доставить им девять офицеров, высекли их, после чего, на восточный манер, заставили благодарить и заплатить за казнь, которую в наказание те приняли от стрельцов.

Дальше случилось так, что в самый разгар бунта в дело вмешалась царевна Софья; она послала стрельцам список сорока вельмож, на которых указывала, как на врагов государства. Ее эмиссары рассказывали в рядах пьяных солдат, что один из двух Нарышкиных, братьев царицы Наталии, обрядился в одежду царя Ивана и воссел на трон вместо него, что он хочет задушить императора, и что Федор ― хотя знали, что он умер по слабости здоровья ― был отравлен голландским врачом Даниелем Вангардом. Все это сопровождалось раздачей больших денег и обещаниями в будущем увеличить жалование. Царевна ничего не могла выставить против Петра ― десятилетнего ребенка; но она надеялась, что он погибнет во время кровавого разгула стрельцов.[42]

Список, пущенный царевной, открывают имена князей Долгорукова и Матвеева. Вожаки бунта поднимаются к ним, выбрасывают обоих князей в окно, и солдаты принимают их на острия своих пик. Затем, чтобы покарать Ивана Нарышкина за мнимое святотатство, в котором его обвинили, они вторгаются в его дворец. Стрельцы находят там только Афанасия; но, томясь ожиданием, они и его выбрасывают в окно, как Долгорукова и Матвеева; потом они взламывают дверь церкви, где нашли приют три жертвы, и рубят их в куски у подножья алтаря.

Царица Наталия понимает, что все эти зверства только начало; она хватает сына, спасается через потайной выход из Кремля и бежит полями, куда глаза глядят, не выбирая направления.

Стрельцы продолжают свое кровавое дело. Проходит один молодой вельможа из дома Салтыковых; он не значится в списке; неважно! они его убивают. Кто-то из них крикнул, что это Иван Нарышкин. Салтыков мертв, они убеждаются в ошибке и несут тело к отцу, чтобы он завернул его в саван. Эти ничтожества внушают такой ужас, что старик благодарит их и расплачивается с ними за то, что принесли ему этот окровавленный труп. Мать ― не на высоте скорбного мужества, она выговаривает отцу за его слабость.

― Дождемся часа отмщения, ― вполголоса отвечает ей старик.

Но как ни тихо он это сказал, один стрелец, уже вышедший из комнаты, слышит его. Он возвращается с дружками, привязывает старого Салтыкова к лошадям, волочет от порога к воротам и там перерезает ему горло.

Другие искали врача Вангарда, не видя его нигде. Натыкаются на его сына.

― Где твой отец? ― спрашивают.

― Мне об этом ничего неизвестно, ― отвечает молодой человек.

― Тогда ты заплатишь за него! ― взрываются подлецы. Они перерезают ему горло.

С этой экзекуцией покончено, но им попадается под руку другой немецкий медик. Они угрожают ему.

― Я вовсе не Вангард, ― защищается он!

― Нет, но ты врач?

― Да.

― Если ты не отравил царя Федора, то отравишь других.

И они его убивают.

Наконец, они находят Baнгapдa, которого столько искали; несчастный дьявол замаскировался под нищего. Они волокут медика мимо дворца; другие, любящие его царевны ― кроме царевны Софьи, помнится, пять царевен от первого брака и одна от второго ― вступаются за него и просят стрельцов его пощадить; те отвечают, что он заслужил смерть не только как врач, но и как колдун. Они и правда обнаружили у него высушенную жабу и змеиную шкурку. Это бесспорные улики, что занимаются колдовством. И добавляют, что им, так или иначе, нужен Иван Нарышкин, что они уверены ― он прячется во дворце, что они сейчас подожгут дворец и вместе с Иваном сожгут всех, кто в нем находится. После таких слов, сестру Ивана Нарышкина и других царевен охватывает страх. Они спешат туда, где прячется молодой человек, и говорят ему, что не в состоянии долго укрывать его от палачей. Иван заявляет, что готов умереть, но выражает желание получить церковное напутствие. Посылают за патриархом, тот появляется, исповедует и причащает его, совершает соборование; затем в одну руку берет чудотворный образ богородицы, а второй ведет молодого человека к палачам в последней надежде защитить его святым образом. Но без всякого почтения к богородице, без жалости к царевнам они вырывают Ивана из рук патриарха, стаскивают вниз по ступеням к Вангарду и обоих обрекают на смерть. Жертвы подвергнут китайской казни под названием десять тысяч кусков, то есть тело каждого из них будет искрошено.

Казнь окончена, и экзекуторы насаживают ноги, руки и головы на железные пики балюстрады.

Тем временем царевна Софья догадывается о бегстве царицы Наталии с сыном Петром. Она посылает стрельцов за ними в погоню. Царевич с матерью, уже проделав путь в 60 верст, замечают позади себя облако пыли, и вскоре до них доносятся крики: они узнаны. Мать, решившая до конца спасать сына от убийц, бросает взгляд на церковь, тащит его за собой и укрывается там вместе с ним. Это церковь Троице-Сергиевой лавры. Может быть, величие этого места охранит от убийц. Сын ― на алтаре, мать стоит рядом с ним, заклиная бога.

Стрельцы устремляются к церкви, вышибают дверь храма, видят царевича на алтаре; один из них хватает его и заносит саблю над головой. Но эта голова во власти предопределения свыше: на пороге появляются всадники, влетают в церковь прямо на конях и останавливают руку стрельца. Петр спасен!

Тогда Софья, из боязни быть обвиненной в покушении на братоубийство, распоряжается провозгласить Ивана и Петра царями, а сама становится их регентшей. Царица Наталия, которую не оставляет страх, привозит сына обратно в Кремль, где с ним обходятся почти по-царски.

В этот период пребывания в древней крепости царей, с 1682-го по 1686 год, до него доносятся однажды со двора дворца горестные вопли; он открывает окно и видит стрельца, дерущего за уши мальчишку, торгующего пирожками. Этот торговец пирожками был примерно его возраста. Петр послал сказать солдату, чтобы отпустил мальчика, а мальчишке ― чтобы поднялся к нему. Маленький торговец, которого отличал веселый нрав, бесстрашно появляется перед юным царем и, очень остроумно пошучивая, отвечает на все его расспросы.

Из беседы выяснилось, что нового знакомого царя зовут Александр Меншиков и что он ― сын крестьянина, держащего лавочку и торгующего пирожками на площади в Кремле. Вот уже год или два, как крестьянин, рассудивший, что сын достиг возраста, позволяющего пособлять в коммерции, посылал его по городу торговать собственной продукцией, каковую он и предлагал желающим с лотка; когда мальчишка замыслил пойти на кремлевский двор, стрелец замыслил надрать ему уши, царь же замыслил за ним послать ― вот и вся история бедняги.

Сколько ему лет, он и сам не знал; в ту пору Россия не регистрировала ни рождений, ни смертей. Тогда Петр задумал восполнить этот пробел.

Подростку, как мы сказали, было, вероятно, 13-14 лет: возраст Петра. Юный царь, которому он понравился, тут же включил его в состав своих пажей и в общении с ним допустил непринужденность. Позднее маленький продавец пирожков стал всесильным князем Меншиковым. Был бы так высоко оценен, не приди он во двор Кремля?

Через какое-то время после этого весьма малозначащего для него самого события, юный царь, гуляя по Измайлову, где был загородный дом его пращура Михаила, находит брошенный баркас. Это была шлюпка, предназначенная, чтобы ходить под парусами и на веслах.

― Почему этот баркас совсем не такой, как те, что я вижу на Москве-реке? ― спрашивает он своего учителя математики Тиммерманна.

― Потому что он приспособлен для плавания под парусом и на веслах, ― отвечает учитель, ― а лодки на Москве-реке только весельные.

― Испытаем его, ― говорит царь.

― А ваше величество не боится воды? ― спрашивает Тиммерманн.

― Царь ничего не должен бояться, ― отвечает подросток.

А, правда, в детстве, напуганный шумом каскада, он испытывал такую водобоязнь, что бился в судорогах, когда ему предстояла переправа через реку. Но в один прекрасный день он решительно бросился в воду и таким образом переборол в себе ужас перед стихией. Мальчик, который трепетал при шуме водопада, услышал однажды, не дрогнув, великий ревущий голос Океана.

Вытащили баркас из укрытия, однако, требовалось его отремонтировать и оснастить парусом. Тогда Петр поинтересовался, какой плотницкий мастер его построил.

― Мастер Брандт, ― ответили ему.

― Где ж он теперь, мастер Брандт? 

― Должен быть в Москве.

― Разыщите мастера Брандта.

Поискали и нашли мастера Брандта.

А вот как мастер Брандт в нужное время оказался в Москве, под рукой у царя Петра.

Когда-то Алексей за большие деньги пригласил из Голландии корабельного строителя по имени Бутлер вместе с плотниками и матросами. Бутлер привез с собой мастера Брандта. Они построили на Волге фрегат и яхту; на этих двух судах, предназначенных служить торговле на Каспийском море, спустились вниз по реке до Астрахани. Но вспыхнуло восстание. Руководитель восстания ― победитель на час ― захватил оба судна и вместо того, чтобы использовать в своих целях, уничтожил их как варвар, каким и был, перерезав глотку капитану и части его матросов. Те 13 матросов, которые спаслись от сабли Стеньки Разина (так звали руководителя восстаний), бежали в Персию. Брандт остался в России и вернулся в Москву. Это был один из тех подарков судьбы, какие бог преподносит великим людям. Мастер отремонтировал старый баркас и прошелся на нем туда-сюда с юным царем.

Тем временем царевна Софья, у которой были свои планы, отправила молодого царя за 80 верст от Москвы ― в деревню Преобpажeнcкoe.

Его сопровождают 50 русских юношей не как 50 сотоварищей Сесострида[43] ― элита египтян, не как 50 сыновей сильных мира сего и товарищей Кира[44] ― элита персов, но как его дядьки, любимцы, шуты. Если подросток отмечен гением, чего начинают опасаться, то его погубит разгул.

Петр забирает с собой Меншикова, велит везти полюбившийся баркас на озеро по соседству с деревней и призывает верного Брандта в свои края. И как раз тогда провидение посылает ему еще одну опору.

За несколько дней до отъезда из Москвы, резидент Дании представил и рекомендовал ему своего секретаря Лефорта. Петр беседовал с ним не больше минуты. Лефорт ― пьемонтец французского происхождения, семья которого безбедно жила в Турине и Женеве. Приехал в Россию с полковником Вестерном, принявшим поручение царя Алексея завербовать некоторое количество солдат в Бельгии; но, когда два искателя приключений с набранными солдатами прибыли в Архангельск, царь Алексей уже умер, а Россию сотрясали волнения.

Губернатор Архангельска оставил полковника Вестерна, Лефорта и их солдат без содействия им в условиях крайней нужды. И каждый обособился. Среди тысячи опасностей, из которых самой безобидной была ― умереть с голоду, Лефорт добрался до Москвы; там он представился резиденту Дании, принявшего его на работу секретарем. Это тот самый секретарь, у кого резидент отметил тонкий ум и кого представил царю Петру. Молодой царь подумал, что ему и оплачивать вексель отца. Он предложил Лефорту сопровождать его в Преображенское.

Лефорт согласился. Тогда же под руководством Лефорта местечко, куда удалился Петр, стало военной школой; полсотни его спутников станут офицерами полка, который возьмет название у деревни. Он будет называться Преображенским полком. Но прежде, чем стать офицерами, спутники Петра послужат солдатами. Он и сам пройдет такую же службу с ними, прошагает по всем ступеням. Будет подниматься по ним, когда действительно этого заслужит. Барабанщик и после ― солдат, потом он станет офицером. Лично, в тачке, сделанной собственными руками, будет возить землю, из которой соорудит свой укрепленный полевой редут; с окончанием строительства этого редута и всех остальных проведет часть своих ночей на часах, охраняя его; потом как простой сапер атакует его с топором в руке и в щепы разнесет ворота, ставить которые стоило ему столько труда.

В этих занятиях, закаляя тело и укрепляя дух, Петр достиг 17-летнего возраста. В таком возрасте он ― уже высокий молодой человек ростом в шесть футов, кому еще расти; он искусно управляет своим баркасом, тренируется с оружием всех видов, владеет топором как виртуозный плотник, вытачивает детали на станке, ваяет, рисует и говорит по-русски, по-голландски и по-немецки. Нужен лишь толчок, чтобы он явил себя миру. И такой случай представляется.

Царевна Софья в отсутствие Петра женила слабоумного Ивана. И, чтобы отстранить Петра от трона, проделали трюк с беременностью, что была невозможна. Петр возмутился.

В ответ на протест против него движутся шесть сотен стрельцов. Вовремя предупрежденный, Петр собирает своих спутников под командой Лефорта и укрывается с ними в том же монастыре ― Троице, где уже один раз его жизнь была чудесным образом спасена. Затем оттуда он провозглашает себя императором[45] и призывает к себе верных подданных. Съезжаются бояре; патриарх, видя, что царь в самой силе, принимает его сторону; царевна Софья объявляется узурпаторшей, и Петр победоносно вступает в Москву во главе Преображенского полка.

* * *

В то время, когда Петр поднимается на трон, готов родиться новый XVIII век; с его наступлением покончено или почти покончено с Азией. Мустафа II побежден императором Леопольдом; Собеский умирает, отчаявшись в спасении Польши; Август Саксонский, славный выпивоха, вот-вот сядет на трон в ущерб праву принца де Конти; Гийом I правит Англией; Луи XIV держит перо в руке, чтобы подписать Рисвикский [de Ryswick] мир; Бранденбургский избранник выторговывает трон Пруссии; Карл XI при смерти.

Россия, обращенная при потомках Рюрика к Востоку, поворачивается к Западу. Такая естественная для людей Севера тяга искать тепла и света, смятая великим несчастьем ― татарским нашествием, мало-помалу восстанавливается в полную силу.    

Русские границы: на востоке по реке Урал, на юге ― по линии между Астраханью и Киевом, на западе ― по Днепру и Двине, на севере ― по двум городам, разоренным Иваном Грозным, Пскову и Новгороду. Севернее ― Белое море, то есть дикое, неспокойное пять месяцев в году, а в остальные семь скованное льдами, недвижное и пустынное.

Петр унаследовал сухопутную империю, где вечный пленник, подобно укротителю львов, он заперт вместе с варварством, мятежом и насилием. Он разделается вначале с этими тремя рычащими зверями; затем обратится к северо-западу; там ― европейское, правда, гиперборейское [северное] море, но с признаками цивилизации на берегах. Есть там Финский залив и порт Рига ― две отдушины, через которые вырвутся спертые зловонные пары Азии. Только вот земли, принадлежащие воинственной, самой грозной в мире нации, заслоняют от него море. Эти земли ощетинены укреплениями, защищаемыми армией, втрое превосходящей царскую. Пусть! Пробьет час, и его силы двинутся в лоб на них, он обломает быку рога, как Геркулес Ахелою [богу одноименной реки в облике быка].

Но, чтобы победить других, нужно сначала победить себя; чтобы учить других, нужно знать; чтобы разварваризовать царство, нужно просветиться самому. Петр оставит в Москве гражданским губернатором потомственного боярина Ромодановского; он уверен в его крутой и неколебимой верности. Военачальниками оставит Лефорта и Гордона.

Мы знаем Лефорта. Что касается Гордона, это шотландец, который заложил царю свою кровь и жизнь и нес службу с преданностью шотландца.

Петр же с циркулем, топором и скальпелем в руках совершит европейский тур, как наши удальцы стародавних времен подадутся по Франции, и, как они, не вернется туда, откуда уехал, пока не станет мастером.

Странный пример, даваемый миру сувереном, деспотом по рождению, положению и гению, руководящим страной, где аристократ ― раб суверена, народ ― раб аристократа, сын ― раб отца, жена ― рабыня мужа, и делающим больше для свободы всех этих людей, чем когда-либо сделали современный патриот и античный республиканец! Понадобится огнем и мечом наводить порядок в этих разных слоях рабов, простертых одни у ног других.

Сейчас вы убедитесь и в том, что аристократы, священники, народ, женщины и дети ― все будут цепляться за это античное варварство, за грубые нравы и мракобесие, делающие из России ― как сказал один из авторов ― скорей всего, дремучий лес, нежели царство.

С Петром Россия не продолжилась, а вновь началась.

На кого падут первые удары атлета? На янычар, духовенство, знать?.. На тех, кто сунутся первыми, ― на стрельцов. Они ― самые недовольные и верят в общее недовольство. От европейски организованных полков исходит угроза занять их место. Двенадцать тысяч еретиков под командованием француза и шотландца остаются хозяевами Москвы ― святого города, тогда как они изгоняются в армию сражаться на границе. Их дело, по их мнению, не драться с турками или казаками, а ставить и менять императоров.

Петр не уедет.

Два командира стрельцов, Циклер и Суханин, замышляют заговор, в результате которого молодой царь, кому они становятся непримиримыми врагами, должен распрощаться с жизнью. После смерти царя, вызволят на свет божий Ивана из дворца, а Софью ― из заточения и от имени обоих продолжат это долгое царение дикости, распутства и грабежа, являющее собой жизнь современных телохранителей.

Как заговорщики достигнут своей цели? Легче легкого. Слава богу, молодой царь себя не щадит! Подожгут дом; Петр прибежит при первых же признаках пожара; бросится с толпой его гасить. Там удар кинжала покончит с ним и всеми его еретиками, коими он марает святую русскую землю.

Временем расправы избрана полночь.

В 11 часов вечера соберутся ужинать, не будут жалеть вина и крепких напитков. Нужно придать силы тем, кого может покинуть мужество. Но до ужина мужество покидает двоих сообщников: они просят пропустить их к царю и доносят ему о заговоре.

Петр принимает меры.

Вызывает капитана подразделений своей охраны и приказывает ему ровно в 11 часов 30 минут окружить дом, где должны собраться заговорщики. Когда они будут схвачены, он появится среди них и решит их судьбу!

Только царь допускает ошибку; нетерпение подталкивает его выйти часом раньше. Он почему-то уже уверен, что приказал капитану своих стражей войти в дом в 11 часов, и сам входит туда в 11 с четвертью. Находит там всех участников заговора отнюдь не арестованных, с бокалом в руке и оружием на поясе. Получается, что не они, а царь взят. К счастью, льву иной раз доступно лисье притворство. Он забирается в круг изумленного сборища, растянув губы в улыбке.

― Товарищи, ― говорит он, ― я услыхал звон бокалов сквозь стены, увидел свет из щелей ставней и подумал, что здесь веселятся. Место любителю компании!

И царь садится среди озадаченных заговорщиков. Наливает себе и поднимает бокал.

― Ну, ― говорит он, ― за мое здоровье!

И будущие цареубийцы принуждены выпить за здоровье царя. Но вскоре сборище приходит в себя от удивления; мечутся угрожающие взгляды; провидение старается для них, старается так, как они того и желать не могли. Только что жертва сама заняла место под топором палачей. Циклер наклоняется к Суханину и, наполовину вытащив кинжал из ножен:

― Брат, ― говорит он, ― пора!

Но мужество покидает Суханина.

― Нет еще, ― отвечает тот.

Петр слышит сразу и этот ответ, и мерную поступь армейской части, которая окружает дом.

― Нет еще? ― повторяет он. ― Если еще рано для тебя, сучий сын, то для меня самое время.

И, бросившись на Суханина, прямым ударом кулака в морду опрокидывает его на пол. Раздается мощное «ура»; все заговорщики выхватывают кинжалы. Какой, хоть геркулесовой, ни была бы сила гиганта, его ждала только смерть: двадцать вооруженных против одного безоружного. Но в этот момент распахивается дверь, и на пороге появляется стража.

― Наконец! ― воспрянув, бросает Петр.

По взрыву хохота и жесту царя заговорщики понимают, что пропали. Не пытаясь защищаться, они падают на колени.

― В цепи! ― кратко приказывает победитель. Затем, повернувшись к офицеру стражи:

― Ах! Вот как ты точен? ― говорит он. И дает ему оплеуху.

Офицер невозмутимо извлекает приказ из своего кармана. Петр читает: «Точно в 11 часов 30 минут». Смотрит на часы, на них 11 часов 30 минут. С поспешностью, продиктованной разумом, или, скорее, сердцем, что свойственно сильным людям, он признает, что неправ, обнимает офицера, троекратно по-русски целует, заверяет его в своей преданности и ставит его стражем над заговорщиками.

Виновные были допрошены не с целью их признания, ибо преступление было налицо, а чтобы они прошли через все мучения, какие могли бы выдержать; потом их уродовали, рубя по частям; дальше наступала смерть, но только тогда, когда у казнимых не оставалось ни крови, ни жизненных сил испытывать боль. Наконец, их головы были выставлены напоказ на верху колонны, а отрубленные конечности ― расположены вокруг наподобие орнамента.

Покончив с казнью, царь вернулся к проектам своего путешествия. Но сначала, прежде чем ехать в Европу, он пожелал заключить мир с китайцами и начать войну с турками. Спор с Небесной [Поднебесной] империей шел вокруг нескольких русских фортов, расположенных на реке Амур-Черный (на языке маньчжурских татар) и Драконе (на языке китайцев).

Река Амур берет начало в Хинганских горах в Монголии, течет сначала на юго-восток, после поворачивает на северо-восток, проходит через озеро Кулон, орошает Манчжурию, принимает притоки Ган, Шилку, Сунгари и, протянувшись на 800 лье, впадает в Охотское море против острова Чока.

В настоящее время американцы предлагают императору России проложить железную дорогу, которая протянулась бы от Москвы до реки Амур, и поставить пароходы, которые двинулись бы по реке Амур с выходом в Охотское море, то есть в великий Северный океан[46]. Они не просят других концессий кроме земельной полосы на версту вправо и влево от железной дороги на всем ее протяжении, которую готовы построить. Император отклоняет предложение; неугомонные янки по-соседски продолжают беспокоить.

Возвращаемся к разногласиям царя с Небесной [Поднебесной] империей.

Китайцы направили полномочных представителей на берега реки Кербеши. Головин, губернатор Сибири, ждал там с блестящим эскортом. Два иезуита ― француз Жербийон и португалец Перейра выступили в роли переводчиков, и пределы обеих империй были окончательно установлены. Это были самые крупные в мире империи. Мир, заключенный с китайцами, обернулся войной против турок.

Для войны с ними время было удачным. Мгновенно раздавленная ими, поднялась Венеция, и Морозини, который отдал им Канди, взял у них Пелопонес; Леопольд добился успехов в Венгрии; поляки сдерживали крымских татар. Речь шла о том, чтобы прокрасться среди воюющих и овладеть Азовом, то есть ключом к Черному морю, к дороге в Азию. С этим ключом в ларце, царь мог попытаться взять Нотебург, что являлся ключом от Балтики, от дороги в Европу. И ключ от Балтики лег бы рядом с ключом от Черного моря.

Гордон пошел к Азову с пятью тысячами, Лефорт ― с двенадцатью тысячами войск; кроме этого, Шереметев спустился Доном со стрельцами и внушительным казачьим корпусом. Петр был с армией, но только в качестве волонтера. Мы же говорили, что царь поднимался по воинским ступеням, пробуя шпагу в сражениях. Был барабанщиком, солдатом; победитель Азова, он стал капитаном бомбардиров, и в свой триумф он пройдет, перед своим пустым троном лишь в звании капитана бомбардиров.     

Однажды Меншиков, уже генерал-аншеф, откажет ему в звании полковника и вместо него назначит офицера, который больше будет соответствовать этому рангу. Позднее, правда, после победы под Полтавой, он станет генерал-майором. И, наконец, после морского сражения, ― вице-адмиралом. Он признает себя настоящим императором, только победив других, и тем самым одержит победу над самим собой. Однако в этой борьбе он падет, но падет, подобно Эпаминонду[47] в час победы.

Когда он осаждает Азов, умирает его бездетный брат Иван, и вот он ― один хозяин трона. Есть, конечно, еще царевна Софья, но она под надзором.

Петр одержал двойную победу: взял Азов и разбил турецкий флот. После этого, занялся надлежащим обставлением своего триумфа, как прежде в Риме поступали Помпей и Цезарь; он хотел вернуться в Москву, как подобает победителю. Распорядился воздвигнуть триумфальные арки: не для него, но для победы. По его указу, под этими триумфальными арками прошли Шереметев, Гордон, Лефорт, солдаты, победившие на море, ибо это была уже морская держава, какую он и хотел основать; после них ― другие высшие офицеры и сухопутная армия, в которой, как мы сказали, он состоял лишь в чине капитана бомбардиров.

Теперь, после заключения мира с Китаем, турки разгромлены. Он может ехать в Европу. Но прежде нужно оплатить два долга. Он велит доставить на большое озеро, расположенное недалеко от Троице-Сергиева монастыря яхту Брандта. Она и сегодня находится у крепости, рядом с домиком Петра. Потомки называют ее бабушкой русского флота и почитают как реликвию.

Он распорядился написать портрет первого солдата, занесенного в списки Преображенского полка, его полка, который является дедушкой русской армии.  Гравюра с этого портрета хранится еще в императорской Библиотеке. Фамилия солдата Boukhovostoff [Бухвостов].

Наконец, в 1697 году, он уезжает; но так же, как в час своего триумфа, он шел лишь в ранге бомбардира, на сей раз, он включает себя в свиту трех послов. Три посла это ― его адмирал Лефорт, недавно подписавший мирный договор с китайцами Головин и государственный секретарь Vonitzin ― Возницын, продолжительное время ведающий иностранными делами. Свита трех этих послов состояла из четырех первых секретарей, двенадцати дворян, шести пажей и привлеченной из Преображенского полка полусотни солдат охраны с офицерами. У него же были лишь камердинер, ливрейный слуга и карлик.

Стражами Москвы останутся: Гордон и 12 тысяч искателей приключений, отличившихся при осаде Азова, ― как военная власть; да боярин Ромодановский, то есть сама Россия, воплощенная в одном из ее сыновей. Что бы ни случилось, может рассчитывать на двух этих людей; они готовы умереть за него.

Посольство едет через Померанию и Берлин, поворачивает к Виндену, наносит визит Вестфалии и прибывает в Амстердам. Петр приезжает туда на две недели раньше послов, поселяется в доме Индийской Компании, но оказывается, по его мнению, слишком на виду и перебирается в небольшое жилище на верфях адмиралтейства. Наконец, облачившись в форму лоцмана, едет в Саардам и представляется одному корабельному строителю под именем мастера Петра. Время от времени он отлучается в Амстердам, чтобы изучать анатомию у Руиша [Ruych] и физику у Вистена [Wisten]. О его поездке в Англию, обстоятельствах знакомства с Вилльбуа и о том, какими были последствия его знакомства по отношению к императрице Екатерине, мы уже рассказали.

В тот период ему стало известно, что стрельцы, которых он держал на Украине, взбунтовались, благодаря проискам царевны Софьи, бросили свои гарнизоны, двинулись на Москву и в двух сражениях были разбиты Гордоном. В первой встрече с ними они оставили на поле боя семь тысяч трупов, во второй ― восемь тысяч сложили оружие. Петр подпрыгнул от радости: итак, страшное ополчение раздавлено его руками и раздавлено целиком. Он поехал в Москву.

Каким же образом из 35-40 тысяч, а было столько, стрельцов оставалось не более 17-18 тысяч? Их ряды опустошились в результате ловкого расчета Петра. Сначала, бросая их против турок и ставя их непременно в первом ряду, как лучших солдат, он позволил перебить их столько, сколько могли. Правда, офицеры должны были замещать убитых командиров, но Петр, такой строгий даже в мелочах административной власти, закрывал глаза на оголенные участки, что появлялись в этой привилегированной гвардии, а поскольку он всегда платил своим офицерам жалование как за командование 40 тысячами, хотя в их подчинении было не более 17-18 тысяч войск, то офицеры не считали приличным реагировать на обстановку острее, чем царь. Ну и оставляли оголенные участки без внимания; они были вынуждены так поступать.

Петр так спешил в пути, что въезжал в ворота Москвы, когда через другие входили пленные стрельцы. Представился случай раз и навсегда покончить с этими бандитами. Петр его не упустил. Он повелел их судить как воров и убийц. Две тысячи были приговорены к повешению, пять тысяч ― к обезглавливанию. Казнь продолжалась всего день. Царь Петр был скор на руку в делах такого рода. Вот как это происходило.

Семь тысяч осужденных загнали в пояс частокола, вокруг которого поставили две сотни виселиц. Каждая виселица предназначалась для десяти человек. Царь восседал на троне, а на ступенях трона сидели князья, сановники и офицеры его двора. Заключенных выводили по десять человек, и царь их считал. Когда набиралось десять, их вешали и выводили десять других. Таким образом, царь считал до двух тысяч. В 11 часов утра первое отделение казни было окончено. Началось второе, то есть обезглавливание. Приготовления к нему были выполнены с тем же тщанием, что и к повешению, и самый взыскательный режиссер ничего не прибавил бы к ним. Против виселиц поместили не отдельные плахи, но бревна на подкладках, и в таком количестве, чтобы на каждом из них могли обезглавить сто осужденных. Царь велел вывести первую сотню стрельцов. Им он рубил головы собственноручно. Во время занятий по плотницкому делу он научился владеть топором. Закончив, он приказал раздать сто топоров сопровождающим его лицам.

― Ваша очередь, ― сказал он, ― я свое дело сделал, делайте ваше.

Были там великий адмирал и великий канцлер; были там Меншиковы, Апраксины, Долгорукие; может быть, у многих тряслась рука, но ни один не посмел ослушаться. Когда каждый из них отрубил десять-одиннадцать голов, царь их освободил и разрешил передать топоры солдатам, которые на глазах царя и его придворных завершили работу. Пощажен был только один стрелец: красивый молодой человек 20-22 лет по имени Иван и по прозвищу l’Aigle ― Орел. Подходя к плахе, он наткнулся на тело, которое мешало.

― Однако нужно, чтобы ты уступил мне место, ― сказал он, ― потому что теперь моя очередь.

И он отбросил ногой тело казненного. Такое хладнокровие поразило Петра.

― Милую этого! ― крикнул он солдату, который уже занес топор над его головой. И топор завис в воздухе. Это еще не все: Петр сделал его солдатом линейного полка. Там стрелец заслужил офицерский чин и, как следствие, звание дворянина. У его сына Григория, генерала и губернатора Новгорода, было пять сыновей: Иван, Григорий, Алексей, Федор и Владимир. Это были пятеро братьев Орловых. Григорий стал любовником и готовился стать мужем Екатерины. Алексей стал убийцей Петра III и победителем в Чесменском сражении. Таким образом, одному из потомков стрельца, спасенного Петром Великим, назначено было возвести на трон Екатерину Великую!

Вместе с молодым Орлом пощадили трех других стрельцов, но не надолго и для того, чтобы подвергнуть их более тяжкой казни. Ими были три автора воззвания короновать царевну Софью, сестру царя, которая всю свою жизнь плела заговоры против него. Царевна Софья, как мы уже сказали, находилась в заключении. Трех стрельцов повесили на трех виселицах, поставленных против окна ее тюрьмы. Один из них был повешен с воззванием в руке. Виселицу поставили так близко к тюрьме, что его рука, скрючиваясь, протянулась через окно в комнату царевны. Петр приказал, чтобы все так и оставалось до той поры, пока не начнут разлагаться и эта рука, и тело, которому она принадлежала.

Такая картина, при взгляде в окно, излечила царевну от желания заняться организацией нового бунта. Она попросила позволения удалиться в монастырь и вместо своего такого печально известного имени принять имя Марфа. Обе ее просьбы были удовлетворены. Она умерла монахиней в 1704 году.

Мы сказали, что в первом бою Гордон убил семь тысяч из десяти тысяч стрельцов; остальные три тысячи бежали и рассеялись в разных направлениях. Но царь хотел их полного уничтожения. По всей русской империи под страхом смерти он запретил не только давать приют беглецам, но и подавать им что-нибудь съестное. Ни куска хлеба умирающему от голода, ни стакана воды умирающему от жажды. И трупы этих несчастных находили на дорогах, в лесах и степях.

Жены и дети казненных были вывезены в самые пустынные и запущенные края России. Каждая семья и ее потомки попали под запрет покидать место своего водворения.

Чтобы увековечить память о великой экзекуции, Петр велел на больших дорогах поставить пирамиды, на которых обнародовали разом и преступление, и кару виновных.

Позднее такому примеру последовали Махмуд, по отношению к янычарам, и Мехмет-Али, по отношению к мамлюкам.

* * *

Как мы заметили, самой большой заботой Петра I был предлог для войны со Швецией. Эта держава могла уступить ему порт на Балтике, и только. К несчастью, как раз в это самое время в возрасте 46 лет умирает Лефорт ― его правая рука. Вместо него он ставит или думает поставить того самого принца де Круа, историю которого мы рассказали, двигаясь на пароходе в виду Ревеля.

Петр отдал высшие почести своему великому адмиралу, следуя за похоронным кортежем, вышагивая с пикой в руке за капитаном ― в чине простого лейтенанта, каковой заслужил в большом главном полку.

Вскоре царю представился случай провести реформу, равную, по его оценке, победе. Умер патриарх Адриан, и Петр объявил, что больше не будет патриархов, что он станет не только светским, но и духовным главой своей империи.

И с той поры он часто повторял:

― Луи XIV во многих отношениях был выше меня; но в чем я сделал больше, чем он, в чем его превзошел, так это в том, что привел мое духовенство к миру и послушанию, тогда как он примирился с господствующим положением своего.

В конце концов, представился случай объявить войну Швеции. Польша уступила Карлу XI Ливонию, по крайней мере, большую часть Ливонии, и целиком Эстонию. При этом уступаемые ему народы оговорили сохранение своих привилегий. Карл XI отобрал их все или почти все.

И вот, в 1692 году, ливонский дворянин по имени Иоганн-Режинальд Паткуль, с шестью депутатами провинции, представил Карлу XI замечания на сей счет в почтительном, но твердом изложении. Карл XI поднял руку на шестерых депутатов, заключил их в тюрьму, и у Паткуля отнимал честь и жизнь.

Паткуль не стал дожидаться исполнения приговора: бежал из тюрьмы, воспользовался тем, что Август Саксонский только что назван королем Польши, и подался к нему с напоминанием о клятве вернуть захваченные шведами провинции, если он получит этот трон. Это происходило как раз в тот момент, когда Петр, со своей стороны, замыслил завоевать Ингрию и Карелию. Он пригласил Паткуля в Москву.

Тот и Петру напомнил, что прежде Ингрия и Карелия принадлежали России, и что шведы их захватили во время войн со лже-Димитриями. Петр этого и не забывал. Паткуль вызвался быть посредником между царем и королем Польши; далее, для большей верности он усилил коалицию Фредериком IV, королем Дании.

Карл XI тем временем умер и оставил трон своему сыну Карлу XII. Тому едва исполнилось 18 лет, и он не пользовался никакой военной репутацией.

Паткулю присвоили звание генерал-майора и поручили осадить Ригу. Петр распорядился направить к эмигранту 60 тысяч войск ―  правда, из этих 60 тысяч едва ли не 12 тысяч только могли сойти за регулярные части ― и осадил Нарву. Он остановил выбор на этом городе как портовом на Балтике.

Фредерик, последний из посвященных, поднял свою армию, чтобы помочь операциям союзников. Но Карл XII не дал ему времени на это: высадился в Дании и за пять недель вразумил Фредерика и его армию. Послал помощь Риге и снял с нее осаду. Наконец, собственной персоной ― так выразились в бюллетене ― пошел на Нарву и в отсутствие Петра, который оставил руководство осадой на Круа и вместе с Меншиковым находился в Новгороде, сначала севернее Ревеля разгромил первый русский корпус, затем ― второй, встретившийся на пути, и, в заключение ― воинскую группировку под Нарвой. Петр был разбужен в Новгороде этим ударом грома.

В голове не укладывалось: с девятитысячным отрядом и десятком пушек Карл XII только что разбил 60-тысячную армию, ― имеющую 145 орудий. И девять тысяч солдат не как-то разгромили 60 тысяч войск, а еще и убили семь тысяч и 25 тысяч русских взяли в плен. Произошла и вызвала сильный резонанс страшная катастрофа; весть о разгроме на всю глубину пронизала империю, народ, духовенство. Один епископ сложил такую молитву св. Николаю:

«О ты, кто есть мой вышний утешитель во всех наших скорбях, святейший, всемогущий Николай, какими грехами обидели тебя мы ― жертвующие, коленопреклоненные, благоговейные и творящие милость, почто так вот оставил нас без помощи твоей? Мы взывали к твоему участию против этих страшных, злобствующих, сеющих ужас необузданных разрушителей, когда, подобно львам и медведям, потерявших своих детенышей, они набросились на нас, запугали, ранили и убивали тысячами, нас ― твой народ! Возможно ли, чтобы такое случилось без колдовских чар и злого волшебства! Мы молим тебя, о святейший Николай, быть нашим знаменосцем и первым заступником, оборонить нас от этой нечисти, изгнать ее из наших пределов подальше и с должным возмездием».

Петр нисколько не обескуражился и даже казался невосприимчивым к такой сокрушающей вести.

― Отлично понимаю, ― сказал он, ― что мы лишь школяры рядом со шведами; но, битые ими, мы, в свою очередь, должны стать учителями.

Главное, что его заботит, ― артиллерия; людей найдешь всюду, а вот пушек не густо. Он спешит в Москву, снимает колокола церквей и монастырей, велит их свозить со всех концов России и отливает 100 мощных орудий, 143 полевые пушки, мортиры, ядра и все отправляет в Плесков [Псков].

Потом вступает в переговоры с королем Дании, берет у него три пехотных и три кавалерийских полка. Наконец, бросается в Бирзен, что на границе Курляндии и Литвы, предлагает королю Польши 600 тысяч франков и 20 тысяч русских при условии, что тот деньги оставит себе, но 20 тысяч русских вернет цивилизованными; возвращается в Москву, посылает Репнина с четырехтысячным отрядом к Риге, при посредничестве Паткуля вербует немецких, ливонских, польских солдат и офицеров; на Псковском озере строит флот, прокладывающий дорогу к Нарве; другой флот строит на Ладоге, чтобы подойти к Нотебургу, лично тренирует матросов, едва не идет ко дну с баркой во время одной из свирепых бурь, какими Ладога спорит с океаном, но, как Цезарь, предназначенный для великого дела цивилизации, он бросает буре вызов и вырывается из ее объятий.

Далее, в то же время, как если бы царил подлинный мир, не сводя глаз с Карла XII, который не догадывается еще, кто его настоящий противник, и забавляется, опустошая Польшу и поколачивая Августа, он совершенствует форму контрактов, учреждает коллежи, открывает мануфактуры, акклиматизирует в России овец на шерсть из Саксонии, приглашает виноградарей из Испании, кораблестроителей из Голландии, кузнецов из Франции ― ремесленников разного рода из всех стран.

Все это не мешает ему заняться соединением каналами Каспийского и Черного морей, которые будут сообщаться с Балтикой, когда он ею овладеет; рытьем канала между Доном и Волгой и каналом между Доном и Дюной [Даугавой], впадающей в Риге в Балтийское море. Правда, Рига не в его руках, но настанет день, когда шведы будут разбиты. Пока что его бьют шведы, но будьте покойны, он вскоре возьмет реванш. В самом деле, из каждого военного поражения царь извлекает урок. И после года учебы такого рода, 11 января 1702 года, его генерал Шереметев разбивает шведского генерала Шлиппенбаха, захватывает у него Дерпт и первые четыре знамени! Карл XII больше не непобедимый.

В мае Шереметев захватывает шведский фрегат на Псковском озере. В июне и июле он заносит в реестр две новые победы. Наконец, 19 июля 1702 года тот же Шереметев вновь громит того же Шлиппенбаха и берет у него 16 знамен и 20 пушек. Эти успехи отдают в руки царя Мариенбург. Город сдался на милость победителя: жители, взывая к его великодушию, делегировали к нему пастора месье Глюка. Так вот, сей достойный муж, готовый более к роли просителя, нежели посредника, отправился пригласить Шереметева.

Приняли его хорошо. Но генерал заметил в кругу этой семьи ― под семьей, принимая римскую точку зрения, мы подразумеваем всех обитателей дома ― прелестное создание, о котором стал расспрашивать. Ему сказали, что ее зовут Екатериной. О фамилии можно было не спрашивать, она ее просто не знала; все, что знали о ней, шло от ее же воспоминаний. Она считала, что родилась в Дерпте около 1686 года; знала, что ― римская католичка и помнила, что жила в Дерпте до того, пока на Ливонию не напала чума, и пока ее родители, спасаясь от заразы, не подались в окрестности Мариенбурга. Но зараза пометила их; она преследовала и настигла их; отец и мать крошки Екатерины умерли, оставив на попечение бога троих бедных детишек: дочку, которую они пристроили у родных в Дерпте, маленькую Екатерину и ее брата, которых они повезли с собой. Мальчика взял один крестьянин, трехлетняя девочка оказалась на руках пастора.

Но чума вошла в дом священника почти одновременно с маленькой Екатериной: пастор умер, а с ним и часть домашних. Ребенок вновь попал в положение покинутого. К счастью для девочки, этот самый месье Глюк, которого мы уже называли, высший священник провинции, отправился тогда в Мариенбург, чтобы даровать умирающим утешение церкви. Он вошел к пастору, когда тот только что испустил последний вздох. Ребенок, забившийся в угол вымершей комнаты, оставшийся единственным живым существом в зачумленном доме, побежал к нему, едва он вошел, схватился за его одеяние, назвал своим отцом, попросил у него хлеба и больше ни за что не хотел отпускать.

Достойный человек никак не чурался ребенка, посылаемого ему Провидением, и кто бы ни сиротел, забирал и, совершая поход милосердия, вел к себе.

По возвращении в свою резиденцию в Риге он передал девочку жене; ребенок рос с двумя дочками месье Глюка, выполняя в доме обязанности служанки или около того. Девушке исполнилось 16 лет, когда месье Глюк заметил или ему показалось, что его сын смотрит на нее нежнее, чем положено сыну главного священника; а Екатерина и вправду была удивительно красива. Ну и решили вовремя выдать ее замуж. А раз решение было принято, и социальное положение девушки не требовало особых церемонии, остановились на том, что она выйдет замуж за увлеченного ею молодого гвардейца войск Карла XII из гарнизона Мариенбурга. Через три дня, после празднования свадьбы, гарнизон получил приказ присоединиться к шведской армии, ведущей боевые действия в Польше. Таким образом, гвардеец вынужден был покинуть молодую жену, и та, не зная, на что рассчитывать, вернулась все так же служить в доме месье Глюка, как будто в ее жизни ничего не произошло.

Мы сказали, что месье Глюк был уполномочен жителями Мариенбурга изъявить их покорность генералу Шереметеву, и что генерал обратил внимание на Екатерину. Он воспользовался правом победителя, протянул к ней руку и забрал ее как свою часть добычи. Месье Глюк рискнул сделать замечание; и Екатерина отважилась на несколько слов, но она принуждена была оставить службу у месье Глюка, чтобы по-другому служить генералу. Екатерина рыдала. Из вчерашней служанки у месье Глюка она становилась наложницей Шереметева. А ведь в то время господин наложницы обладал правом распорядиться ее жизнью и смертью.

«Чтобы представить, ― говорит Вилльбуа, ― как далеко в России простирается власть хозяина над рабом, расскажу о решении, вынесенном святым синодом по делу одного монаха, которого маленький слуга обвинил в нескромных покушениях на него.

Синод вызвал монаха, и тот на очной ставке с мальчонкой признал, что обвинение справедливо. Далее синод поинтересовался, нанят ребенок или обычный раб; удостоверившись, что раб, синод объявил, что монах вправе делать с ним все, что ему нравится, а детская жалоба осталась без внимания. Монаху лишь посоветовали сбыть с рук этого раба!»

Таким образом, Екатерина не стала поступать по примеру того ребенка. Она не жаловалась и сносила тиранию хозяина. Почти семь месяцев она была рабыней Шереметева, когда в Ливонию прибыл Меншиков ― еще не граф, не князь святой [Священной]Римской империи и не русский князь, но уже могущественный вельможа и талантливый генерал, только что принявший командование русской армией в Ливонии; он привез приказ Шереметеву немедленно присоединиться к царю в Польше. Шереметеву надлежало ехать тотчас же. Он повиновался, оставляя в Ливонии почти весь свой дом и забирая с собой лишь тех, без кого не мог обойтись. Екатерина оставалась.

Меншиков видел ее много раз и находил ее прекрасной. Предложил Шереметеву ее уступить. Шереметев согласился. С этой переменой принадлежности Екатерина приобрела более молодого и менее надутого хозяина. Итак, на этот раз не было речи о беспрекословном подчинении в чистом виде, в каком она находилась ранее.

Любовь рождает любовь: Меншиков влюбился в свою рабыню, и вскоре она уже была той Екатериной, которая устанавливала в доме законы вместо того, чтобы им подчиняться. Так все и шло, пока с Ладоги не приехал Петр. Он успел отогнать шведов и взять у них Нотебург, сегодняшний Шлиссельбург, делающий его хозяином всей Невы, прибыл в Ливонию и остановился у своего фаворита Меншикова.

Вместе с другими рабами Екатерине было поручено служить царю за столом. Ее красота произвела свой обычный эффект; по окончании первого же обеда у Меншикова, Петр всех удалил, и остался один с хозяином. Тот ожидал, что царь заговорит о делах государства, но, к его удивлению, он лишь спросил:

― Кто эта рабыня по имени Екатерина, и у кого ты ее купил?

Меншиков рассказал ему все, что знал из жизни Екатерины. После этого, царь велел позвать рабов, которые ему служили за обедом. С ними вошла и Екатерина.

― Красавица! ― обратился к ней Петр. ― Когда я пойду спать, ты возьмешь подсвечник и мне посветишь.

Екатерина вопросительно взглянула на Меншикова, который сделал ей знак ― повиноваться. И она повиновалась.

На следующий день царь уехал, оставив на подсвечнике дукат, то есть приблизительно 12 франков. Такой, между прочим, была разовая плата, установленная Петром в рамках своих любовных трат, и, хотя, на первый взгляд, она представляется довольно умеренной, он позволял себе здесь расходовать 6-8 тысяч франков в год.

Петр уехал, а Екатерина разразилась упреками Меншикову, который так ее предал. Меншиков оправдывался ссылками на всесильность царя и чувство долга перед ним, и его любовь к Екатерине от этих препирательств только разрасталась. Впрочем, Петр уехал, а поскольку уступили силе, то никто ни в чем не виноват. Обеим сторонам лучше всего было забыть о том, что случилось.

Но Петр вернулся; ему подали жалобы на незаконные и чрезмерные поборы Меншикова, и Петр решил предъявить ему улики.

Меншикова очень удивило утреннее появление царя у него без всякого предупреждения. Еще больше он был поражен, когда царь начал с силой лупить его своей тростью. Это входило в привычку великого человека; десятью минутами позже он уже не гневался на того, кого избивал. После административной трепки он объяснил ее причину, привел фавориту доказательства ее справедливости и объявил, что, считая нужным остаться на некоторое время в Ливонии, займет отдельный дом, чтобы его не стеснять. Но обещал обедать у него два раза в неделю. Слово свое он держал. И, действительно, являлся два-три раза, не поминая о прекрасной рабыне. Но однажды, наконец, сказал:

― Кстати, а где Екатерина?

― Екатерина? ― пробормотал Меншиков.

― Да, я ее больше не вижу. Ты, случаем, не ревнивец?

― Все, что здесь есть, принадлежит моему господину и благодетелю.

― Вот и хорошо, желаю снова взглянуть на эту девочку; пусть ее позовут.

Позвали Екатерину, которая вошла, вся зардевшаяся и смущенная. В свою очередь, Меншиков краснел и бледнел, не как господин, одалживающий своего раба, но как влюбленный, у которого отнимают его госпожу.

Царь заметил ее смущение и его беспокойство, отпустил Екатерине несколько любовных шуток. Но, усматривая в ответах молодой рабыни больше уважения, чем симпатии, сделался задумчив, отнял от нее руку, замолчал на несколько минут и поразил тем, что до конца ужина не сказал ей больше ни слова. После ужина подали ликеры.

Рабыней, которой поручили позаботиться об этом, была Екатерина; она приблизилась к царю с множеством рюмок на подносе. Когда она остановилась перед Петром, он посмотрел на нее долгим взглядом, забыв, казалось бы, зачем она подошла. Потом, наконец, голосом нежней нежного:

― Екатерина, ― сказал он, ― кажется, между нами больше нет тех, таких добрых отношений, какие сложились в мой первый приезд.

Екатерина опустила глаза, и поднос в ее руках дрогнул так, что рюмки на нем зазвенели, соударяясь между собой.

― Но я вполне уверен, ― добавил он, ― что мы заключим мир этой же ночью.

Затем, резко повернувшись:

― Меншиков, ― сказал он, ― ты знаешь, что я забираю ее с собой?

Сказано ― сделано; он поднялся, взял свою шляпу, надел ее на голову, предложил Екатерине взять его под руку и в самом деле повел ее в дом, где расположился. Назавтра и напослезавтра он видел Меншикова, но ни словом не обмолвился, что отошлет ему Екатерину; только на третий день, обсудив с ним множество государственных дел, сказал ему, вдруг, без лишних слов:

― Слушай, я оставляю Екатерину, она мне нравится; нужно, чтобы ты уступил ее мне.

Меншиков не в силах был ничего ответить, настолько сжалось его сердце; он сумел только отвесить низкий поклон, и когда отступал к выходу:

― Кстати, ― сказал ему царь, ― ты должен вспомнить, что бедная девочка почти нага, и ты ей пришлешь, надеюсь, кое-что из одежды. Хочу, чтобы она была nipper ― одета соответствующим образом; ты слышишь, Меншиков?

Слово, что мы выделяем, он произнес по-французски, чтобы придать ему большую значимость.

Меншиков знал своего господина и разумел, какого тот ждет исполнения. Он собрал все, что мог, из женской одежды, подходящей размером для Екатерины, присоединил к нарядам ларец с восхитительными диамантами и все это послал фаворитке с двумя рабами, которые поступали в ее распоряжение на то время, на какое она пожелает оставить их у себя. Когда рабы принесли эти вещи, Екатерина находилась в спальне царя; она их увидела только тогда, когда пришла в свою. В высшей степени изумления при виде у себя нежданных даров, вернулась к царю и с шаловливой ― ее женский скипетр ― и игривой ― ее женская корона ― улыбкой:

― Я бывала довольно часто и подолгу в ваших апартаментах, и вы могли бы заглянуть в мои, ― сказала она царю, ― пойдемте, покажу вам кое-что интересное!

Царь пошел с нею. Как и Меншиков, сначала господин, он начал обращаться в раба. В своей спальне она показала на кипу нарядов, только что присланных Меншиковым. И добавила посерьезневшим тоном:

― То, что я вижу, говорит мне, что я останусь здесь столько времени, сколько будет угодно вашему величеству; а коли так, нужно, чтобы ваше величество знал о богатствах, которые я ему приношу.

И, смеясь, она стала разбирать и раскладывать наряды на кровати и по стульям. Обнаружила ларец, завернутый в последнее платье.

― О! ― вырвалось у нее. ― Наверняка ошиблись, это не мне.

Но после этих слов, подталкиваемая любопытством, она открыла ларец; в нем лежали перстень, колье и другие изделия с драгоценными камнями на сумму 20 тысяч рублей. Тогда, пристально глядя на царя:

― Это презент моего прежнего или нового хозяина? ― спросила она. ― Если это от Меншикова, то он роскошно провожает своих рабов.

Она осеклась, вдруг, замерла без движений, как стояла, и онемела. Две слезы выкатились из ее глаз.

― Бедный Меншиков! ― прошептала она.

Затем, делая усилие над собой:

― Если эти подарки присланы моим прежним хозяином, ― сказала она, ― то верну их ему без колебаний.

И глядючи на бесценный перстенек:

― Вот все, что я хотела бы получить от него на память, ― заключила она, ― этого перстня достаточно, чтобы вспоминать о его доброте ко мне. Не хочу других его богатств… Увы! Я получала от него то, что дороже бриллиантов.

И не в силах сдерживаться дальше, она залилась слезами и упала в обморок.

Петр кликнул придворных, и только рейнское вино из Венгрии помогло ей прийти в себя. Когда она совладала со своими чувствами, Петр сказал, что эти алмазы ― сувенир Меншикова, что она должна их хранить, и что он признателен своему фавориту за такое благородное отношение к ней.

― Прими, ― сказал он, ― и я исполнюсь благодарности.

Пришлось принять.

Мы сказали, что Петр должен был позвать придворных, потому что Екатерина никак не приходила в себя; на его зов сбежались, и каждый отметил, как бережно и заботливо, приняв роль врача, он оказывал ей помощь, возвращая ее к жизни. Это потому бросалось в глаза, что столь тонкое обращение с другими не было свойственно царю, и многие разглядели в этом глубокую и серьезную страсть. Они нисколько не ошибались. С этого момента, пока Петр оставался в Ливонии, он никому не показывал и ни с кем не говорил о Екатерине; когда же для него настало время вернуться в Москву, он поручил капитану охраны сопроводить ее в столицу, рекомендуя предусмотреть все, что может ей понадобиться в дороге, и приказывая, сверх прочего, каждый день сообщать о ней.

С приездом в Москву Екатерина была устроена в далеком от большого света, расположенном на отшибе квартале, у дамы хорошей фамилии, но заурядной судьбы. Перешедший в разряд влюбленных, для кого тайна ― непременное условие, царь появлялся в доме, чтобы увидеть Екатерину, в широкополой шляпе, надвинутой на глаза, и длинном плаще на плечах. В этом доме она родила царевну Анну и царевну Елизавету; обе появились на свет незаконнорожденными, потому что это случилось при браке Петра с Евдокией и Екатерины с ее гвардейцем.

В то время Луи XIV заражал мир собственным примером, и Петр во многом подражал французскому королю.

Оставим Екатерину в ее пригородном домике мечтать о будущем величии и вернемся к Петру, который основал Санкт-Петербург.

Когда приходят к выводу, что он привязан к Москве своей любовью или трудами, когда не сводят глаз с законодателя, диктующего законы, реформатора, переделывающего духовное ведомство, основателя работных домов, домов призрения нищих, домов просвещения, коллежей, академий, школ и всякого рода мануфактур, производящих все ― от булавки до пушки, он оказывается, вдруг, в самый неожиданный момент, в 180 лье от Москвы ― на низком, заболоченном, вредоносном для здоровья, пустынном невском  островке и, топнув ногой по этой грязи, говорит:

― Здесь будет Санкт-Петербург.

Здесь! Почему здесь? Почему отдается предпочтение нeвыгодной и гнилостной земле, дикому климату, в котором зима царствует восемь месяцев в году; этой изменчивой, с песчаными отмелями реке подо льдом, по которой не смогут пройти к морю военные корабли, спущенные на воду в Санкт-Петербурге, если их не тащить машинами или лошадьми? Разве он не знает, что эти пресные воды быстро разлагают деревянную обшивку кораблей? Разве он не видел того одинокого дерева с отметками разных наводнений от реки? Это каприз самодержца, это фантазия завоевателя.

Нет, это далеко не каприз; нет, это нисколько не фантазия. У такого мужа, как Петр, каприз и фантазия ― на пустяки, и никогда ― для серьезных дел? Нет: его выбор, напротив, есть результат строжайшего логического расчета и далеко идущих замыслов.

Препятствия, которые перед ним ставит природа, и на которые люди обращают его внимание, ― мелкие затруднения, и только. Разве не ясно, что три самые важные части света ― Европа, Азия, Америка ― сходятся к северному полюсу? Россия, расположенная там, где сближаются меридианы континентов, является американской, азиатской и европейской страной одновременно. Русская империя, до тех пор сосланная на край света, почти неизвестный Европе, готовилась войти в контакт с Америкой через Берингов пролив; с Азией ― через Каспийское море; с Европой ― через le Pont-Euxin (фр./лат.) ― Черное море и Балтику. Таким образом, победами на суше и на море он спешит дать своей империи во владение просторы трех миров; следовательно, орлиным взором основатель разглядел в болотах Невы и в глубине Финского залива место соединения этого великого ансамбля.

Санкт-Петербург ― морской порт, самый близкий к Волге, к этой главной артерии, к этой аорте России. В Санкт-Петербурге не только сосредоточится коммерция, но еще соединятся воды Европы, Азии и ― кто знает? ― воды, может быть, Белого моря, Северного Ледовитого океана и воды Америки. Это даст Санкт-Петербургу все ― богатства, торговлю, знать, правительство, страну; он посадит там сенаторов, чтобы там появились купцы; построит дворцы, чтобы там начали строить дома; построит корабли, чтобы привлечь туда матросов. Он прекрасно сознает, что сначала это будет долгая и смертельная битва на всех участках; он потеряет в ней 100 тысяч человек ― пусть! разве нет у него на сегодня 18 миллионов? разве не оставит он 30-миллионное население страны, умирая? и разве через 100 лет после его смерти правнуки не будут править 60-ю миллионами подданных? Что же касается того дерева, не сулящего ничего хорошего и предрекающего будущее через прошлое, что касается того докучливого свидетеля, который ожидает почувствовать ветер с запада, гонящий воды Невы вспять и способный утопить Санкт-Петербург в двадцать четыре часа, что касается того зловещего дерева, то его уберут. Срубив дерево, забудут и больше не будут вспоминать о возможной опасности. Забытая опасность не существует. В соответствии с замыслом, 16 мая 1703 года царь положил первый камень крепости, вокруг которой, начиная с той поры, поднялся Санкт-Петербург.

«Земля была неустроенной и пустынной, и тьма стояла на пороге бездны. Бог сказал: «Да будет свет!» И был свет».

* * *

Оставим Санкт-Петербург расти, по велению его основателя. Пора ему снова выступить в роли генерала. Его ждут Дерпт и Нарва.

Нарва в осаде, все усилия русских разбиваются о три ее бастиона, имя которым Победа, Честь и Слава.

Со шпагой в руке, Петр их берет один за другим. Нарва взята. Но в гуще резни, грабежа и насилия Петр набрасывается как ангел смерти не на врагов, а на собственных солдат, которых карает.

― Вы ― грабители и убийцы! ― кричит им он.

И трижды его шпага пронзает и убивает тех, кто отказывается ему повиноваться. Наконец, устанавливается спокойствие. В этот момент к нему приводят взятого в плен графа Хорна. Он ― комендант города, защищавший его до последней возможности. Увидев коменданта, Петр дает волю всему своему гневу: бросается к нему, бьет его по лицу рукоятью своей шпаги.

― Это ты ― причина стольких бед! ― обвиняет он. ― Не должен ли ты был сдаться, зная, что не можешь рассчитывать на помощь?

Затем, показывая ему на клинок своей шпаги, по которому струилась кровь:

― Смотри на эту кровь, ― добавляет он, ― она не шведская, а русская, и эта шпага спасла несчастных жителей города, который стал жертвой твоего упрямства.

И он выкрикнул:

― Хвала небу, мы здесь храбры побеждать шведов, когда нас двое против одного! Надеемся, что однажды они научат нас бить их на равных.

В то время он предлагает мир Карлу XII.

― Посмотрим, когда будем в Москве, ― отвечает тот.

― Ох, ох! ― отзывается Петр. ― Мой брат Карл XII желает лавров Александра; он не найдет во мне Дария.                 

Но Карл не сомневается в победе.

― Мой хлыст, ― заявляет он, ― достанет эту canaille moscovite ― московитскую сволочь не только в Москве, но и в любом уголке мира.

И он изволит, наконец, собственной персоной двинуться войной на пыль, что должна разлететься, едва он дунет в ее сторону.

Первая битва и первая победа при Гродно, казалось, говорят в его пользу, но чуть дальше, при проходе Бибича завязывается серьезная, ожесточенная, кровавая борьба; там, правда, находятся Шереметев, Репнин и Меншиков; наконец, при неглубоком выдвижении за Могилев, его авангард был отброшен Голицыным и отступил впервые с момента вступления в земли древней России. Неожиданное сопротивление озлобляет этого второго [Карла] Смелого, которому однажды придется умереть так же, как первому; он бросается на армию, ведя с собой лишь шесть кавалерийских полков и четыре тысячи пехоты. Московиты отступают; король преследует их пустыми дорогами; там его тучей обкладывают калмыки, копья которых долетают и до него. Два его полевых адъютанта ― они сражались по обе стороны от него ― убиты; конь короля, получив пять ранений, преклоняет колени, и оседает под ним; один оруженосец, предлагающий ему другого коня, убит вместе с предлагаемым конем. Карл всего с несколькими офицерами, съехавшимися вокруг него, продолжает сражаться как пеший воин. Наконец, собственноручно сразив дюжину врагов, он теряет пятерых из своего окружения; он уже может считать, когда один за другим пали эти пятеро, что дальше биться одному и погибнуть на горе трупов, как вдруг, через калмыков с частью своего полка пробивается полковник Дальдорф, спасает короля, который садится на коня и обрушивается на калмыков; те, в свою очередь, обращаются в бегство, и в состоянии полного изнеможения, в каком находится, он гонит их целых два лье.

Обычное везение пока не оставило его, и в этой страшной схватке он не получил даже царапины; но слово царя ― сущая правда: «Карл начинает преподавать войну своим врагам». И неважно, что ужас охватывает Москву: Карл в Смоленске, а Смоленск только в ста лье от Москвы!

Но там у победителя мутится разум. К великому удивлению всей армии, он бросает дорогу на Москву и вместо того, чтобы продолжать марш на северо-восток, удаляется на юг, набирая двухнедельный запас продовольствия для своих людей, и приказывает генералу Левенхаупту присоединиться к нему с 15-тысячным армейским корпусом шведов, провиантом и боеприпасами. У короля около 20 тысяч солдат. С 45-ю тысячами войск, то есть с армией, численностью вдвое превосходящей армию Александра, он завоюет весь мир.

Что, шведы ― не македонцы XVIII века? Сначала он возьмет Украину, где его ждет Мазепа; затем, покончив с Украиной, вернется брать Московию.

Какое затмение нашло на него? Гонится ли за ним призрак Паткуля, которого он только что велел четвертовать, вопреки всякому правосудию? Настолько вопреки, что со дня этой смерти рука Всевышнего отстраняется от него.

Еще раз в его судьбе образуется слабый просвет: на берегах Десны, одного из притоков Днепра. Король Швеции добирается туда, изможденный усталостью и голодом. На противоположном берегу ― восьмитысячный корпус московитов; можно отдыхать, лишь разгромив его.

Берега такие обрывистые, что шведы спускаются по веревкам, затем бросаются вплавь и атакуют восемь тысяч московитов, которые отогнаны и уступают место шведам. Провидение, отворачиваясь от Карла, делает его победителем; если бы он был разбит, то отступил бы, а так его ждет Полтава.

Петр, оставаясь за стенами Москвы, с радостью, смешанной с удивлением, видит, как тот увязает в болотах, углубляется в степи, блудит в лесах и теряет там людей, лошадей, артиллерию, грузы в надежде на пополнение, что должен к нему провести Левенхаупт. Значит, сначала нужно атаковать и разбить Левенхаупта, после этого царь атакует и разгромит Карла: короля после лейтенанта.

Левенхаупт ведет конвой[48] из восьми тысяч фур с деньгами, взятыми в Литве, пушками, порохом, съестными припасами. Он уже перешел Борисфен [Днепр, по-древнегречески] что под Могилевом, продвинулся на 20 лье по дороге на Украину, когда, вдруг, на подходе к Черикову, у места слияния Пруаны и Соссы [?] в один приток Днепра появляется царь во главе 40 тысяч войска. Вместо того чтобы укрепиться и ждать царя с его 40 тысячами московитов, Левенхаупт и его 16 тысяч шведов идут прямо на них. Не от привычки ли побеждать при соотношении сил ― один против пяти?

Таран был ужасным: 15 тысяч московитов легли на окровавленную землю, чтобы никогда больше не подняться.

Петр видит смятение в своих рядах; понимает, что и он, и Россия погибли, если Левенхаупт соединится с победоносной армией Карла. Он спешит в арьергард, составленный из казаков и калмыков, ставит их протяженным линейным заслоном и кричит им:

― Убейте всякого, кто побежит, и меня самого, если я настолько труслив, что побегу!

Затем возвращается к авангарду, принимает командование на себя, смыкает ряды своих войск и предлагает сражение Левенхаупту. Но у того приказ соединиться с королем, а не сражаться с царем. За ним боевые почести дня, а только это ему и нужно; он уклоняется от боя и снова трогается в путь.

Наступает очередь Петра заделаться агрессором. На следующий день он настигает шведов, когда те тянутся вдоль болота; окружает и атакует их со всех сторон. Они сопротивляются на всех участках. За три часа битвы теряют две тысячи, а московиты ― пять тысяч человек, но ни одна из сторон не отступает ни на шаг. Финал дневного спектакля остается неясным, что для Петра уже победа.

В четыре часа дня, когда общая усталость обернулась затишьем, видит царь, что прибывает генерал Бойко с подкреплением из шести тысяч человек. Царь становится во главе свежих войск и обрушивается на шведов: битва возобновляется и длится до самой ночи.

Наконец, количество переходит в качество; шведы разбиты, обращены в бегство, отброшены за их фуры; они собираются вместе ― около девяти тысяч человек. Семь тысяч убиты или смертельно ранены в трех сражениях, в которых они участвовали, чтобы пробиться и поддержать армию. Девять оставшихся тысяч торопятся, объединяют поредевшие части, строятся в ряды и проводят ночь в боевых порядках. Петр, со своей стороны, тоже проводит ночь с оружием в руках. Офицерам, под страхом разжалования, а солдатам, под страхом смертной казни, запрещено разбредаться и заниматься грабежом.

За ночь Левенхаупт отступил на высоту, заклепав все пушки, какие не мог взять с собой, и поджег свои фуры. Петр подоспел вовремя, чтобы погасить огонь, и захватил четыре тысячи повозок. После этого он приказал атаковать шведов в пятый раз, предлагая им в то же время почетную капитуляцию. Левенхаупт принял бой и отказался капитулировать. Бились весь день; вечером Левенхаупт перешел Соссу с оставшимися четырьмя тысячами воинов; он потерял 12 тысяч человек, выдержал пять сражений с 40-тысячным войском, был отброшен, но цел и был смят, но не разбит. Такое сопротивление врагов вызывало у Петра восхищение и отчаяние. В этих пяти сражениях он потерял десять тысяч бойцов и чувствовал, что враг ускользает из его рук. Но результатом пяти жестоких схваток для него были два неопределенных дня и три победы. А Левенхаупт с четырьмя тысячами войск присоединился к королю Швеции, но он не привез ни боеприпасов, ни продовольствия армии, которую увидел без боеприпасов и провианта.

Больше бы связи с Польшей; вокруг враждебная страна и озлобленный враг; зима, наконец, эта страшная зима 1709 года, какой только была зима в 1812 году! Карл XII потерял две тысячи человек в тех степях и выбрался из них с кавалеристами без лошадей и босыми пехотинцами. Часть артиллерии осталась в болотах или была потоплена в реках: не было больше лошадей, что бы ее тащить.

Известна история офицера, который жаловался, и жалобу которого услышал король.

― Уж не тоскуете ли вы, случаем, вдали от жены? ― сказал король. ― Если вы настоящий солдат, то я еще поведу вас в такую даль от Швеции, что целые три года вам трудно будет получить весточку из дома.

Известен анекдот о солдате, которому на день перепадает только кусок ячменного или черного овсяного хлеба и который показывает его королю. Тот берет хлеб, рассматривает и съедает до крошки. Затем изумленному и вынужденному теперь поститься до завтра солдату:

― Не вкусно, ― сказал он, ― но есть можно.

И пошел дальше.

В целом у него набирается 24 тысячи человек, изможденных и умирающих от голода; но это ― шведы, они почерпнут силы в пушечном грохоте. Правда, в армии числятся и больные, а с 1 февраля возобновляются бои, и в апреле у короля останется не более 18 тысяч войск. И все ближе Полтава.

Карл принимает несколько тысяч валахов, которых ему продает татарский хан, и с 18 тысячами шведов и 12 тысячами валахов он идет осадить Полтаву. В Полтаве разные склады ― оружие, боеприпасы, провиант. Нужно взять Полтаву. Тем более требовалось ее захватить, что зима была врагом Карлу XII и союзником Петру. Царь выступил во главе 70-тысячной армии. Карл лично сжал кольцо осады.

В перестрелке одна из провиденциальных [случайных] пуль, один из ничтожных кусочков свинца, что распоряжаются не только жизнью людей, но и судьбами империй, следуя траектории, начертанной рукою бога, дробит кость в пятке Карла XII. Он даже не поморщился. Он придерживался греческой философской школы, которая учит: «Горе ― не беда!» Еще шесть часов оставался в седле, и никто из окружающих не заметил, что он ранен.

Наконец, слуга увидел, что из его сапога сочится кровь. Позвал на помощь, и вовремя: король уже падал с коня. Его сняли с седла; разрезали сапог. Заключили, что следовало бы ампутировать ногу. Но отнять ногу у такого короля, как Карл XII, все равно, что его обезглавить. Один врач набрался храбрости выступить против ампутации и взять всю ответственность на себя. Собратья оставили раненого на него.

― Что вы хотите делать? ― спросил Карл XII, оставленный с ним один на один.

― Глубокие надрезы, sir, чтобы удалить из раны осколки кости, которые могут помешать ее заживлению. ― Делайте, ― сказал Карл XII, вытягивая ногу. Хирург кого-то позвал.

― Что вы хотите? ― спросил король.

― Нужны два человека.

― Зачем?

― Держать ногу вашего величества.

― Незачем. Буду держать ее сам.

И Карл XII держал свою ногу, наблюдая за операцией, как если бы ее делали другому. Хирург наложил повязку, и король, в свою очередь, позвал своих. Позвал, чтобы отдать приказ о завтрашнем штурме. Но, когда один полевой адъютант выходил, чтобы передать этот приказ дальше, вошел другой с сообщением о появлении царя с 70-тысячной армией.

― Отлично! ― сказал Карл XII, никак не показывая волнения, вызванного этой новостью. ― Разобьем царя, а после его разгрома возьмем Полтаву.

И он отдал распоряжения о битве. Затем, утомленный штурмом, и операцией, он уснул и проснулся лишь на рассвете следующего дня. Этим следующим днем было 8 июля 1709 года.

Солнце взошло, чтобы вскоре осветить одну из таких битв, решающих судьбу империи, какими были битвы при Арбелах[49], при Марафоне[50], при Заме[51], при Актии[52], при Бовинах,  при Ватерлоо. На стороне Карла XII, можно сказать, девять лет одних побед; на стороне Петра I, можно сказать, двенадцать лет тяжких трудов, хозяйственных забот, борьбы. Первый ― специалист по раздаче государств, делающий и меняющий королей; второй ― император, ставший таковым с большим трудом и начавший цивилизовать свою империю. Один ― любитель риска ради риска, воюющий ради риска, воюющий ради удовольствия повоевать; другой идет навстречу опасности, когда это нужно, и воюет только в интересах своего народа. Один от рождения безрассудно щедр, другой бережлив и никогда не тратится просто так, без заранее установленной цели. Один, по складу характера, ― трезвенник и само целомудрие, другой ― охотник до вина и женщин, чем злоупотребляет. Одним завоеван титул Непобедимого, который может отнять у него поражение; другому светит титул Великого, лишить которого не сможет его ничто. Один рискует прошлым, другой будущим. Если убивают Карла XII, то, в конечном счете, становится на одного человека меньше, а Швеция остается тем, чем была и должна быть. Если убивают Петра, то это не только гибель человека, но и цивилизации, что отступает, и империи, что разваливается. Перст божий сделается зримым, и подвижник цивилизации станет избранником Всевышнего!

Поезжайте в Полтаву, и в шести верстах от города вы увидите холмик, высотой 28 футов; это курган над шведской армией, это могила, где погребена слава Карла XII.

На поле, где открывается эта картина, весь пропыленный и забрызганный кровью, но осиянный победой, Петр вознес слово и, обращаясь к своей армии-победительнице:

― Отдаю вам честь, солдаты! ― сказал он, ― кланяюсь вам, дети, самые дорогие моему сердцу; вам, кого я воспитывал так, что пот проступал у меня на лбу; вам, кем жива родина и кто ей так же необходим, как душа телу, которая делает его живым.

После победы под Полтавой, оставляя Карла XII метаться в безумной ярости в Бендерах, он спешит окончательно разобраться с Польшей, Пруссией и Данией. Станислав освобождает трон и уступает Польшу королю Саксонии. Петр слишком силен, чтобы не видеть слабость Августа. Потом он снова становится генералом и бомбардиром у стен Риги, администратором и законодателем в Москве, инженером и строителем в Санкт-Петербурге. В то время он закладывает Кронштадт, доводит свою армию до 33 пехотных полков, 24 кавалерийских полков, 58 тысяч гарнизонных войск.

Далее, сделав из торговца пирожками генерал-аншефа, из неорганизованного и неотесанного государства ― могущественную и победоносную империю, он делает Екатерину ― ливонскую крестьянку и служанку пастора Глюка ― царицей, которая после него будет носить его корону, которую ей еще предстоит спасти. Царица Евдокия Лопухина уже пять лет находится в монастыре. Однако проходит 12 лет, прежде чем Екатерина официально признана и коронована. Это происходит тотчас после одного странного события.

Среди пленных, взятых под Полтавой, находится гвардеец, который два дня был мужем Екатерины. Перемещенный в Москву с 14 тысячами, капитулировавших шведов, он вошел пленником вослед Петру в столицу старой русской империи, уступившую трон новой столице ― Санкт-Петербургу. В Москве он узнал, что произошло между Екатериной и царем.

Вместо того, чтобы испугаться последствий, он усмотрел здесь надежду и о том, кто он, конфиденциально сообщил распорядителю пленными. Тот, не мешкая, отправил рапорт царю. Петр написал внизу:

«Этот человек сумасшедший, которому не надо причинять никакого зла. Обращаться с ним, как с прочими пленными».

И, как прочие пленные, он был отправлен в Сибирь. А Сибирь это ― ночь, из которой не выбраться никогда, чтобы снова увидеть день. Гвардеец умер во тьме ссылки в конце 1721 года. Только твердо уверенный в его смерти, Петр открыто признал Екатерину.

Вдруг, в разгар празднеств и триумфа царь узнает, что в результате одной гаремной интриги, устроенной Карлом XII, две армии, турецкая и татарская, идут на Яссы. Объединенные армии насчитывают 200 тысяч человек; эти 200 тысяч войск находятся под командованием Мехмета Балтаджи, то есть ― Мехмета Дровокола. И на самом деле Мехмет был слугой в гареме.

Всемогущий, благодаря своему хозяину, но не забывающий своего происхождения, сначала он отказывается от командования огромной армией, что вверяют ему. Но Великий Господин настаивает и вручает ему саблю, усыпанную драгоценными камнями. Тогда он соглашается со словами:

― Твоя недосягаемость знает, что я привык работать топором, чтобы колоть дрова, а не саблей, чтобы водить армии; постараюсь тебе хорошо послужить, но, если потерплю неудачу, вспомни, что я молил тебя не обращать меня в генерала.

Петр, весь гордый из себя после Полтавы и воспринимающий турок и татар, как Карл XII ― московитов, идет против 200 тысяч варваров с 30 тысячами солдат. Правда, эти 30 тысяч солдат ― элита России, начаток цивилизации, надежда Севера. Он вступает в переговоры с двумя греками; один из них ― Кантемир, господарь Молдавии, второй ― Бранкован, господарь Валахии. Преданный обоими, он обнаружил, что прижат к Пруту без провианта и боеприпасов, без артиллерии, за исключением нескольких орудий с тремя зарядами на каждое из них.

― Черт! ― сказал он. ― Вот и мне здесь, пожалуй, так же плохо, как моему брату Карлу под Полтавой.

Затем он возвращается в свою палатку, запретив кому бы то ни было его тревожить, отдает приказ на завтра об отчаянном прорыве и диктует сенату следующее распоряжение:

«Не терять мужества, думать только о благе и чести государства; любые приказы воспринимать как, возможно, вырванные у меня в неволе; если потребуется для общественной пользы, то тем, кого сочтут самым достойным, заменить на троне меня, заранее, пока я на свободе, отрекающегося от престола империи, управлять которой я желал только для того, чтобы составить ее счастье».

До последнего времени Петр брал примеры с королей Европы, в нескольких строках он возвращает им все, что у них позаимствовал.

Во второй раз он пригласил Шереметева. За ночь нужно сжечь все грузы. Каждый высший офицер оставит за собой одну телегу; по крайней мере, в случае их поражения, врагу не достанется трофеев. На рассвете атакуют врага в штыки. Шереметев вышел, Петра охватили конвульсии. Все великие люди, начиная с Цезаря и кончая Наполеоном, ― эпилептики в большей или меньшей степени.

Открыв глаза, он видит перед собой Екатерину. Она, его интимный консультант, сопровождала его в походе на Прут. Петр удивляется ее спокойному и твердому виду, в то время как он, атлет милостью божьей, мечется на постели, голый и потрясенный. Она здесь, чтобы придать ему силы после припадка, возродить в нем надежду. Не надо сражаться, нужно договариваться. Договариваться не словом: подкупом. Она поясняет, что золоту и подаркам под силу купить каим-макама и великого визиря. Екатерина не умеет ни читать ни писать и предлагает прочесть ей депеши графа Толстого ― посла Петра в Константинополе; он, кто выдал Петру царевну Софью, знает цену измене, а Екатерина уверена, что каим-макам и великий визирь продажны; у всякого своя цена. Она знает, кому можно поручить такие переговоры; это нижний офицерский чин, ловкач, за разум которого она ручается. Поднятый ее голосом, царь встает с постели, возвращает себе не только мужество, но и силу. Велят позвать гонца, и тот сразу же уезжает с устными установками. Он уполномочен предложить около четырех миллионов.

Гонец отбыл, и царь смотрит на Екатерину:

― А если предложение принимается, ― спрашивает он, ― то где мы возьмем такое богатство для двух мошенников? Они не удовольствуются красивыми обещаниями.

― Здесь и возьмем, ― отвечает Екатерина; ― со мной мои бриллианты, и до возвращения гонца у меня будет все до копейки, что есть в лагере.

― Иди, и бог тебе в помощь, ― сказал царь.

Ее девиз был известен: Deo adjuvante (лат.) ― C божьей помощью.

Екатерина в ту же минуту садится на коня и объезжает лагерь; она обращается сразу и к офицерам, и к солдатам.

― Друзья мои, ― говорит им она, ― мы здесь в таком положении, что можем сохранить нашу свободу лишь ценой жизни или, построив нашим врагам золотой мост. Если принять первое, что означает умереть, защищаясь, то все наше золото и все наши сокровища становятся бесполезными. Употребим же их, чтобы откупится от наших врагов. Я пожертвовала уже все свои драгоценности и все свое серебро, но этого явно недостаточно; нужно, чтобы каждый из вас внес свою лепту.

Затем, обращаясь отдельно к каждому офицеру:

― Посмотрим, ― говорит она, ― что ты мне даешь. Если мы вырвемся отсюда, то воздам тебе за это сторицею, не считая, что отрекомендую тебя царю ― нашему батюшке.

И все, от генерала до простого солдата, отдали все, что имели, и вскоре образовались груды золота.

Вернулся гонец: великий визирь требует, чтобы ему прислали уполномоченного для переговоров о мире. Некоторые говорят, что в лагерь великого визиря отправился великий канцлер Шафиров; другие утверждают, что это была Екатерина, которая, не желая доверить переговоры постороннему, сама отправилась в его стан. Вот как они объясняют и успех переговоров.

Екатерина была очень красива и знала, как неотразимо воздействие красоты на этих приверженцев Магомета, которые нашли рай достойным себя, лишь населив его гуриями ― обязательно девственницами и непременно прекрасными. Царице было далеко до гурии во всех прочих отношениях, но что касается красоты, тут она вдвое превосходила ее.

Первым ответом визиря было:

― Пусть царь отречется от веры, станет нашим братом, и мы ни в чем ему не откажем.

― Я отдал бы туркам, скорее, все земли до Курска [Kursch]; по крайней мере, был бы шанс их однажды вернуть. Но утрата моей веры была бы безвозвратной. Как великий визирь поверит моему обещанию, увидев, что я изменяю слову, данному богу?

Второе требование великого визиря состояло в том, чтобы царь со своей армией сдался на милость победителя.

― Через четверть часа, ― ответил старый канцлер, ― мой повелитель вас атакует, и все мы, от первого до последнего, будем убиты раньше, чем согласимся на позорные условия.

Я склонен предположить, что на этом Шафиров прервал переговоры, и что Екатерина их возобновила. Так или иначе, но той же ночью договор был подписан. Царь возвращал Азов, сжигал галеры, что находились в порту, сносил укрепления, построенные на Проточных Болотах, оставлял всю артиллерию и все боеприпасы этих крепостей Великому Повелителю, уходил из Польши и снова платил татарам дань ― 40 миллионов цехинов (монет), упразднял результаты всех своих предыдущих побед, и насколько гибельным был договор, настолько поражение давало возможность воскреснуть. Почему-то царь получил свободу ретироваться с армией, артиллерией, знаменами и грузами. Кроме того, турки обязались снабдить его съестными припасами.

Уже собирались подписать договор, когда, вдруг, в лагерь великого визиря прибыл Карл XII. Он проскакал 50 лье верхом, от Бендер до Ясс; нужно было одолеть еще три лье, чтобы переправиться через Прут против татарского лагеря. На это Карлу XII не хватило терпения; рискуя утонуть, он бросился в воду, пересек частично позиции царской армии и, как мы сказали, прибыл в лагерь. В это время, армия московитов, снаряженная ее великодушным противником, начала отступление. Взбешенный Карл все увидел и все ухватил. Он бросился в палатку великого визиря, укоряя его только что заключенным договором. Тогда с мусульманской невозмутимостью:

― Я вправе, ― ответил ему визирь, ― заключать мир или воевать.

― Но, ― наседал король, ― разве не была в твоей власти вся армия московитов?

― Наш закон, ― серьезно сказал мусульманин, ― повелевает нам отпускать с миром наших врагов, когда они взывают к нашему милосердию.

― И оно приказало тебе пойти на никудышный договор, когда ты мог добиться настоящего? ― выкрикнул король. ― Остается только доставить царя к тебе в Константинополь, но и тогда, ты, предатель, позволишь ему улизнуть!

― Э! ― холодно ответил турок. ― Кто правил бы его царством в его отсутствие? Более не надобно королям находиться вне дома.

И снова взбешенный полученным отпором Карл XII бросился на софу; когда же великий визирь проходил мимо, он протянул ногу и шпорой разодрал на нем одеяние. Вскочив после этого с независимым видом, бросился к коню и без передышки в дороге вернулся в Бендеры, и отчаяние наполняло сердце.

Карл XII вернулся в Швецию, но так и не оправился от Полтавы. Известно, что он был убит перед Фредериксхаллом, когда пригнулся, чтобы навести на цель пушку. Один из его офицеров ― возможно, тот, которому он пригрозил увести его в такую даль от жены, что и весточки не получит за три года ― размозжил ему череп выстрелом из пистолета.

Сегодня можно увидеть головы двух соперников, Карла и Петра; они обе были отлиты. Голова Петра ― голова гениального человека, и напоминает голову Наполеона. Голова Карла XII ― голова идиота, и напоминает голову Генриха III.

* * *

Политическая слабость, в результате которой падают Швеция и ее король, дает царю передышку. В России, можно сказать, все спокойно: стрельцы истреблены, Карл XII побежден, турки придерживаются договора, заключенного в Faltchi ― пункте Фалешты, духовенство сговаривается только тайком, Санкт-Петербург растет, Финский залив, порт Архангельск и Каспийское море покрываются судами. Петр может оставить Россию и отправиться в Европу ради той суммы знаний и произведений искусств, что вызвало к жизни ее щедрое солнце между первым и вторым его приездом.

В этот раз он берет с собой царицу. С нею, кого называет своим добрым гением, он наскоро осматривает Германию и Голландию. Хочет показать ей Францию, но формальности этикета препятствуют такой поездке: его спутница открыто не признана царицей, и двор Луи XV никак не сможет обращаться с нею, как с коронованной особой.

Наизусть знают детали путешествия Петра I во Францию: его встречу с маленьким королем Луи XV и мадам де Ментенон, его посещение могилы де Ришелье и возглас ― самое высокое похвальное слово, которое когда-либо звучало над гробом министра: «Великий человек! Я отдал бы тебе половину моих земель, чтобы научиться у тебя, как управлять другой их половиной».

Всегда верный себе, он отказался от дворца, что ему приготовили, отверг почести, что собрались ему воздать, пренебрег роскошью, которой его хотели окружить. Он укрылся в домишке, говоря:

― Я солдат; мне вполне хватит куска хлеба и горшочка масла. Предпочитаю комнатки большим апартаментам; не имею ни капли желания ни шествовать с помпой, ни утомляться многолюдьем.

Затем, провидец великой катастрофы, которая исполнится 60 годами позднее, он покидает Версаль со словами:

― Я оплакиваю Францию и ее маленького короля, потому что вижу его на грани потери королевства из-за роскоши и излишеств.

Высказав мрачное пророчество Франции, на обратном пути по этой стране он пользуется любым поводом, чтобы сделать остановку. Это ― идущий за плугом пахарь, кого он расспрашивает о земледелии, зарисовывая его орудие труда; это ― кюре, объясняющий царю, как он живет с небольшого поля, которым владеет, и как, подобно библейскому виноградарю, своими руками растит урожай.

― Напомните мне в России об этом славном малом, ― говорит он своему окружению, ― собственный труд дает ему сидр, вино и сверх всего ― деньги. Я попытаюсь заинтересовать наших попов этим примером; а, научив их возделывать землю, я вытащу их, может быть, из нищеты и праздности.

Но сообщение, не менее жуткое, чем то, что вернуло из первого, настигает его во втором путешествии. Первый раз это были стрельцы и царевна Софья, которые устроили заговор против него; во второй раз это ― его сын царевич Алексей и первая жена царя Евдокия Федоровна Лопухина.

Мы сказали о разрыве царя с первой женой и заточении этой царицы, не назвав причин, приведших к расторжению брака и этой неволе. Восполним упущение.

Царица была красивой и своей судьбой обязана этой красоте. Красоте фатальной, красоте смертельной!

В России было принято собирать в большом зале московского Кремля самых красивых девушек империи, когда царь достигал возраста мужания; самые знатные вельможи России имели честь привлечь свои семьи к участию в матримониальном конкурсе. Такая же, как и для предшественников, церемония была организована для Петра. Он пошел по рядам дев-московиток и остановился перед чудом красоты. Это была Евдокия Федоровна Лопухина.

От брака с ней у него было два сына; одного ― умер в младенчестве ― звали Александр, второго ― Алексей. Второй-то и взбунтовался против него.

Взаимопонимание между супругами было недолгим. Царица показала себя интриганкой, повелительницей и завистницей. Царь же был подозрительным, непостоянным и, по нраву, любвеобильным. Он встретил девушку из немецкой семьи по имени Анна Моенс [Moéns], родившуюся в Москве; видеть, любить, желать ее стало для царя всем. Если бы эта женщина любила царя или была честолюбива, то она, а не Екатерина сделалась бы императрицей. Во всем уступая царю, она уступала хладнокровно; она испытывала к нему странную неприязнь и не пыталась ее скрывать. Но от этого императрица была уязвлена не меньше первой неверностью, на которую царь пошел открыто, и как-то ночью отказала ему в своем ложе. Петр консультировался у лучших теологов империи, чтобы узнать у них, нет ли какой-нибудь зацепки, чтобы признать брак недействительным. Те ответили, что нет.

― Тем хуже для нее! ― сказал царь.

И он отправил ее в монастырь, где ее силой постригли в монахини.

Мы видели его амурные дела с Екатериной и ее восшествие к престолу. В это время царица Евдокия была не настолько омонашена, чтобы она не могла внушить желание ее видеть, не так строго заключена в монастырь, чтобы к ней не могли проникнуть. Один провинциальный дворянин из Ростова, Глебов, увидел ее, влюбился и с помощью своего брата, который, будучи архиепископом, приходил в монастырь, пробрался к ней, отвергнутой царем Петром. Любовная интрига вскоре перерастает в интригу политическую. Речь пошла о смещении, убийстве Петра и о том, чтобы вместо него на трон посадить царевича Алексея.

Заговор был раскрыт. Царицу, сеченную розгами, заключили в Шлиссельбургскую крепость. Глебов был посажен на кол посреди эшафота, четыре угла которого предназначались для архиепископа, помогавшего в сердечных делах Евдокии, Абрахама Лопухина ― его брата и других бояр, колесованных и обезглавленных!

― Когда огонь встречает солому, ― сказал царь, ― он ее пожирает; но когда он встречает железо, угасает.

Затем, вечером, узнав, что Глебов после двенадцати часов этой жуткой казни еще не умер, он садится на дрожки и велит везти прямо к эшафоту. Подъехав, слезает с дрожек, делает несколько шагов к казненному, у которого мука не смогла вырвать ни слова признания, и увещевает в момент, когда ему представать перед богом, сказать правду.

― Подойди, ― говорит ему Глебов, ― и я все скажу, но тебе одному.

Петр подходит поближе, и Глебов плюет ему в лицо.

― Безумец! ― говорит он. ― Ты думаешь, что, не сказав ничего, когда ты обещал мне жизнь в обмен на мои признания, я буду настолько глуп, чтобы разговориться теперь, когда, несмотря на твое всемогущество, ты больше не можешь спасти мою жизнь?

И царь отступает, побежденный и взбешенный до предела.

Остается его сын Алексей, вечный заговорщик и сообщник своей матери; его сын, кого уже давно он не рассматривает как своего наследника, раз с берегов Прута, решив, не даться врагам, он написал в сенат: «После меня, отдайте трон самому достойному».

Он отдает сына под трибунал, который 6 июля 1718 года осуждает его на смерть. А 7-гo возмущается население, раздаются крики в защиту царевича, к царю является депутация, смиренно умоляя Петра помиловать его же сына.

― Хорошо, пусть будет так, ― говорит Петр, ― я его милую; пусть сейчас же сообщат арестованному добрую весть.

Это спешат исполнить, но он тем временем велит позвать своего врача.

― Доктор, ― говорит он, ― вы знаете, какой царевич нервный; эта милость, которой он не ждет, может вызвать у него фатальный всплеск эмоций. Пойдите в тюрьму и пустите ему обильно кровь.

Затем, когда врач был готов закрыть за собой дверь:

― Из четырех конечностей, ― добавляет Петр голосом, в котором сквозит такая его ненависть к несчастному царевичу, что родительские указания оборачиваются кощунственной и святотатственной борьбой.

Через два часа царевич был мертв! И, следовательно, сын или чужой, но должен был пасть всякий, кто посмел противостоять тому человеку ― супермену по росту и страстям. Природа лепит громадных и тяжеловесных колоссов, пренебрегая мелочами; мелочевка ― для низших существ, на которых она меньше всего расходует сил и которым разрешает рождаться в спокойное время, в безмятежные дни. Но нужно ли требовать вселенской справедливости от человека, кого террор и отрава обратили в эпилептика, кто четырежды был внезапно разбужен бунтом, и кто, нагишом вскакивая с постели, трижды схватывался с ночным убийцей и трижды его одолевал? Разве святого терпения нужно требовать от вдохновенного плотника, кто после того, как вытесал топором колоссальную империю, после того, как отдал своим царствам пот и кровь, счастье и жизнь, видит своего сына мрачно приближающимся к его творению с факелом в руке? Или сын должен жить, а творение пасть; или сын должен пасть, а творение жить.

Выжило творение. Русская империя, сошедшая еще неоформленной с рук Петра Великого, сегодня занимает треть земного шара и славит своего основателя на 30 различных языках, а Алексей спит в немой могиле шести футов в длину, затерянной в углу церкви святых Петра и Павла! Но, будьте покойны, бог беспощаден к гениальным людям. Это сердце, что остается твердым как сердце Брута при смерти сына, разобьется о неверность жены.

Однажды ему донесли, что та, которую он вытащил из рабства, чтобы сделать ее своей госпожой, своей женой и царицей, что Екатерина, ливонская крестьянка, коронованная и святая для него, восседающая на троне, облитом кровью стольких страшных казней, которая должна была бы трепетать, по меньшей мере, если не любит, имеет любовником его фаворита, брата той, прежней его госпожи, такой холодной в любви, ― камергера [Moéns] Моенса де Ла Круа.

Сначала он не хочет в это верить, хотя донесение поступает от человека, пользующегося полным доверием, от Ягавчинского, кого называют око Петра. Ему нужно было самому все увидеть, что бы в этом убедиться. Он как бы уезжает из Санкт-Петербурга и объявляет, что будет отсутствовать одну-две недели. В нескольких лье от города он останавливается, возвращается во дворец и посылает пажа с поклонами от него, будто бы уже находящегося в Кронштадте.

Пажу было приказано все обозреть, вернуться и рассказать о том, что увидел или заподозрил. Паж вернулся, и его рапорт не оставил больше сомнений у царя. В два часа после полуночи он направился прямо в спальню Екатерины. В комнате перед спальней бодрствовала сестра Моенса де Ла Круа. Гнев царя, когда он ее увидел, вспыхнул с удвоенной силой; ведь, все, что он любил, его оскорбило. Он оттолкнул ее и пошел дальше. Паж, который, несомненно, его не узнал, попытался стать на защиту двери императрицы, но он свалил пажа ударом кулака. Вошел; Екатерина в растерянности вскочила с постели; конечно, чтобы защитить своего любовника. Оставалось убить ее ударом тяжелой трости. Вот что его взгляд обнаружил в недрах алькова: Моенс де Ла Круа находился в постели, спокойный и покорный судьбе, в ожидании смерти.

Петр выходит, не говоря ему ни слова. Потом он открывает дверь спальни князя Репнина.

― Вставай, ― говорит он, ― и слушай меня.

Князь поднялся и протянул руку к одежде.

― Тебе не нужно одеваться, ― останавливает его царь. И он рассказывает ему о том, что только что произошло.

Ошеломленный откровением, князь Репнин спрашивает, что он решил.

― Я решил, ― отвечает Петр, ― распорядиться, чтобы на рассвете императрице отсекли голову.

Но тут Репнин упал на колени.

― А две ваши дочки, ― сказал он, ― царевны Анна и Елизавета?

― Что, две мои дочки?

― Подумайте: вы опозорите их, sir; подумайте: вы поставите под сомнение законность их рождения.

Петр вздохнул.

― Но, мне кажется, ― сказал он, ― что я здесь распоряжаюсь!

― О! ― отступил Репнин. ― Делайте, что хотите.

Ничего больше не сказав, царь вернулся к себе.

На следующий день Моенс де Ла Круа был арестован по обвинению в антигосударственном заговоре; его сестра была арестована как сообщница. Началась подготовка процесса. Во время расследования царь испытывал приступы гнева, граничащего с безумием. Как-то вечером, по возвращении из крепости, где велась подготовка к процессу, он неожиданно, без свиты, вошел в комнату, где обе юные царевны занимались женской работой. Он выглядел грозно, был вне себя и бледным как смерть; его лицо и все тело конвульсивно дергались, глаза сверкали, и взгляд блуждал. Несколько минут он молча ходил по комнате, и лишь его жуткие, грозные, мстительные глаза не отрывались от юных царевен. Обе они, трясясь от ужаса, исчезли из комнаты. Молодая француженка, их учительница, скользнула под стол и сидела там, не шевелясь, молча, затаив дыхание. И она видела царя раз десять выдергивающим и снова загоняющим в ножны клинок своего охотничьего ножа, швырнувшим на пол свою шляпу, вдребезги сокрушающим, что ни попадя, ногой и кулаком, наконец, выходящим из комнаты и хлопнувшим дверью с такой силой, что та разлетелась на куски.

Моенс де Ла Круа был приговорен к смерти, его сестра ― к битью кнутом, наказанию, исполнение которого, говорят, царь взял на себя. После этого он сослал ее в Сибирь. Моенс де Ла Круа, сознавшись во всем, в чем хотел Петр, и, признав себя виновным во взяточничестве, предательстве, заговорщицкой деятельности, 27 ноября 1724 года лишился головы на плахе. Он пошел на казнь как мученик. Он постоянно носил на запястье маленький бриллиантовый браслет, подаренный императрицей. Когда арестовали, он спрятал его под своей подколенной чулочной подвязкой и таким образом сумел его утаить. На эшафоте сунул его сопровождающему лютеранскому пастору, прося вернуть браслет императрице.

В одно из окон сената царь наблюдал казнь. Когда Моенса лишили жизни, царь поднялся на эшафот, схватил голову за волосы и дал ей пощечину. Вернувшись потом во дворец и обращаясь к Екатерине:

― Садитесь со мной в экипаж, мадам, ― сказал он; ― хочу, чтобы вы со мной совершили прогулку.

Екатерина не посмела отказаться, хотя не сомневалась в каком-нибудь черном замысле; она повиновалась. И тогда в открытом экипаже он повез ее на площадь, где еще высился угловатый эшафот, и где отделенная от тела голова только что была насажена на кол, выбирая прогулочную трассу таким образом, чтобы складки платья императрицы задевали эшафот, и чтобы несколько капель кровавого дождя от этой вновь потревоженной головы упали на платье изменившей супруги. Екатерина даже не дрогнула, мраморное лицо ни на йоту не выдало ее волнения.

С этого момента всякие отношения между этими супругами прекратились, и Петр видел свою жену только на публике. Он бросил в огонь завещание, составленное в ее пользу и, стал подумывать, что, отправив в монастырь свою первую жену, очень даже мог бы отправить туда и вторую. Потому что в отличие от других суверенов, живущих двойственно ― жизнью на публику и частной жизнью, колосс, с которого мы переносим на эскиз главные черты, всегда жил только открытой жизнью.

Будь то беспечность, будь то пренебрежение чем-то, промахи или достоинства, пороки и добродетели, он все выставлял напоказ. Его внутренний мир заняла его огромная империя. Сестра-узурпаторша, бесчестные любовницы, незаконнорожденная дочь, неверная супруга, сын-святотатец: он не только все выставляет на обозрение, но и делает броским.

Его гений имел на это право, которое и было использовано. Живя ради народного блага, он и жил гласно.

Послушайте, он больше не будет скрывать болезнь, от каковой умирает, как не таил ничего другого, хотя бы она и была из тех, в которых обычно не признаются. Он вслух говорит не только о своей болезни, но и об источнике, где он ее приобрел.

― Берегитесь генеральши мадам Чернышевой! ― восклицает он иногда, скрипя зубами от нестерпимой боли. ― Это лучший совет, какой я мог бы дать моим друзьям.

Дама, со своей стороны, ничего не отрицая, вернула его свидетельство расположения к ней, так?

― Но почему вы его не излечите? ― спрашивали английского доктора Эткинса.

― Каким образом, ― отвечал тот, ― вы хотите, чтобы я излечил человека, в теле которого сидит легион демонов сладострастия?

Потом среди всего этого моральные муки достигли предела. Веселое сердце поддерживало бы тело, разбитое сердце его убило. Он, кто познал, не дрогнув, заговоры своей сестры, восстания и кровавое буйство стрельцов, измены первой жены, интриги сына; он, кто расправился со всем этим жестоко и живо, и кто теперь, не помышляя, казалось, о чем-то другом, сумел оторвать глаза от жертвы и казни, он не мог перенести неблагодарности этой ливонской служанки, которую шаг за шагом сделал своей наложницей, тайной любовницей, открыто любовницей, тайной супругой, законной женой, и для которой в память того великого и страшного дня на реке Прут основал орден св. Екатерины. Странная слабость со стороны человека, простившего Вилльбуа его насилие и, возможно даже, разрешившего Екатерине все отдать великому визирю! В случае с великим визирем и Вилльбуа в игре было только тело, Моенсу де Ла Круа она отдала не только тело, но и сердце. И когда! Через четыре месяца после того, как он объявил ее царицей и наследницей трона, дал ей корону и велел ее короновать ― после неслыханного события в России, где женщина никогда еще не была коронована. Екатерина, как видно, не теряла времени, чтобы стать неблагодарной. Та, о которой он говорил: «Она не только супруга, но еще и друг; не только женщина в постели, но еще и советчик». Признательность Екатерины была из тех чувств, которые живы надеждой; с тех пор, как ей больше нечего было ожидать, она посчитала, что больше ничего и отдавать. Если бы не следующее! Смерть царя помогла ей подняться еще на ступень; как ни высоко стоял его трон, его могила оказалась еще выше. Произошло это, потому что к ее действительному злодеянию история или, скорее, легенда привязывает преступление предполагаемое. Петр мертв, и в его смерти обвиняют Екатерину и Меншикова: тех, для кого он сделал больше всех в этом мире, поставив их после России, но перед своими детьми. Забывают неделикатные признания Петра в хорошо известном хроническом заболевании, из-за которого он ездил на олонецкие воды; забывают про груз, который этот атлант-держатель небесного свода нес в течение 30 лет, что и должно было свести его в могилу; забывают кучу деяний, ночные эксцессы, эпилептические вспышки гнева, бесконечные оргии, упрямые бессонные ночи; забывают, что Александр устал, укротив Буцефала[53], и что Петр тоже мог очень устать, обуздывая нацию.

Но это ― божественная справедливость, когда ненаказанный за действительное преступление уносит с собою в могилу обвинение в надуманном преступлении.

Дальше толпа поступает так: поскольку ей трудно подняться над собой, поскольку в течение 20 лет она смотрела на человека снизу вверх и сотворила из него полубога, она не желает больше мириться с тем, чтобы этот человек мог умереть как прочие люди. Слух овладевает миром, когда на острове св. Елены от рака умирает Наполеон.

― От политического рака! ― отзывается мир.

И Англия, которая уже сожгла Жанну д'Арк и обезглавила Марию Стюарт, оказывается ложно обвиненной в отравлении Наполеона. Ну и пусть! Расскажем, как умер Петр Великий; его смерть настолько органично согласуется с его жизнью, что воспринимается нами как ее естественный венец.

Ему было только 52 года, но он боролся на протяжении 40 лет; клинок, так часто обнажаемый для битвы, вложен в ножны.

С 1722 года он атакован болезнью ― расстройством мочеиспускания; страдает и молчит; свое право поплакаться он ставит после завоевания трех провинций Персии. Он, кто сознается во всем, даже в постыдных болестях, совсем не признает болезнь с момента, когда она становится, возможно, смертельной. Вне сомнений, предстояло ему однажды умереть, но не нужно, чтобы знали, что он может умереть. Значит, болен один из его слуг, и консультация берется для больного слуги. Между прочим, катастрофа с Моенсом де Ла Круа происходит после возвращения Петра из поездки на воды в Олонецкую губернию, и после коронации Екатерины. Санкт-Петербург видит месть, но, вдруг, Россия узнает, что жизнь царя в опасности, что спасти его может лишь мучительная операция. Затем узнают, что он перенес эту операцию, но с такими болями, что хирурги вышли все истерзанные его руками: он не позволил себя связать на время операции. Подавленный, разбитый, агонизирующий, три месяца он остается простертым на своем скорбном ложе. Но, наконец, воля поднимает его, и, как пленник, разрывающий свою цепь, как заключенный, вырывающийся из тюрьмы, бледный и согнутый, он бросается прочь от болезни, но не от боли.

Куда он, да в эту осеннюю пору, что в самом начале и в Санкт-Петербурге фатальна даже для людей более здоровых и с более мощным телосложением? В болота, где затерялся канал, что должен соединить воды Азии и Европы. При виде этого ослабевшего страждущего, согбенного привидения, Мюних[54] [Миних] ― великий человек, о котором поговорим позже ― ужасается и намеревается вытащить его из этой грязной и зловонной местности, из жестокого царства лихорадки. Но ему:

― Этот канал, ― говорит Петр, ― накормит Санкт-Петербург и Кронштадт, даст материалы их стройкам, подаст сюда все, что производит империя, и обеспечит расцвет торговли России с остальным миром. Мое место здесь.

Трасса канала четко определена. Он начинается от озера Ильмень. Именно эта вода нужна человеку, который соединяет два моря, море льда и море огня ― Балтику и Каспий, что омывают разные берега его империи.

Далее, от соляного производства Старой Руссы он возвращается в сторону Петербурга, без остановки в столице едет в Финляндию и 5 ноября ― среди зимы останавливается на берегу озера Лахта, захваченный неистовыми бурями. Но он спасен: одна хижина предлагает ему свой кров, а печка ― свое тепло. Прежде чем войти, он бросает взгляд на это море, что кажется покорным как степи, казаки, турки, шведы, Дания, и улыбается своему триумфу. Но что он видит? Севший на мель баркас полный солдат и матросов: они мечутся в ужасе, они сейчас погибнут! И сначала Петр бежит на берег и кричит, какие маневры им нужно выполнить. Но его голос теряется в шуме волн и воплях терпящих бедствие. Петр приказывает помочь им; те, к кому он обращается, колеблются; тогда, забыв, что подвергается двойной опасности, он прыгает в лодку, и никак не может справиться с ней, бросается в воду, вплавь добирается до гибнущего баркаса, оказывается в гуще потерявших голову людей, берет на себя маневры баркасом, и всех, целых и невредимых, доставляет на берег.

На сколько локтей на Лахте обходит Петр короля Луи XV с заплывом на Рейне! Конечно, в тот же вечер у него начинается жар, дизурия глубже вонзает свои когти в его чрево, и в Санкт-Петербург докладывают, что он умирает. На сей раз Петр, и вправду, свалился на ложе агонии и больше с него не встанет. Но и с этого ложа он в состоянии еще отдавать распоряжения, команды, приказы. Это ― Беринг, который отправляется в путь как Ла Перуз, но который, будучи удачливее Ла Перуза, до Америки раздвигает границы русской империи и дает свое имя острову [и проливу], что станет для него могилой. Это ― Мюних, под командование которого он отдает 20 тысяч рабочих и сенат, чтобы окончить строительство своего канала. Это ― Екатерина, которой он вверяет свою Академию наук и указывает на Остерманна со словами:

― Россия не может обойтись без него; он единственный, кто знает ее истинные нужды.

Однако же 17 января 1725 года, в день освящения воды, он поднимется еще раз; будет бравировать способностью вынести жестокость непогоды и пытки болью! Он, кто убил суеверие, будет набожным до конца. Но 18-го он рухнет туда, где никогда не бывал. Теперь это не ложе агонии, а ложе смерти.

Созваны 19-гo все медики Санкт-Петербурга, и они ― вокруг умирающего; отправлены курьеры в Лейден и Берлин за консультациями. Вот так в течение десяти дней самыми сильнодействующими лекарствами, более страшными, чем болезнь, и заставляющими так кричать пациента, как она не вынуждала его кричать, наука, будучи еще в колыбели, зверская и неловкая как ребенок, сражается с призраком, которого она не в силах изгнать из комнаты, тогда как больной, негодующий на свою слабость, стыдящийся самого себя, впервые побежденный болью, время от времени выкрикивает:

― О! Человек во мне ― жалкое животное, и только!

Наконец, 26 января, он признает себя побежденным, смиряется, прекращает бороться и обращается к небу; платит долги, освобождает заключенных и получает церковное причастие, говоря:

― Боже, надеюсь, бросишь на меня милосердный взгляд за все доброе, что я сделал для моей страны!

27-го он хочет письменно изложить свою последнюю волю; ему спокойнее, но это спокойствие ― угол савана, который смерть уже натягивает на него; царя с трудом приподнимают и вкладывают в его пальцы перо; он напрягается, и его хватает, чтобы вывести следующие три слова: «Rendez tout…» ― «Отдайте все…».

Но тут перо выпадает из его руки, и он откидывается на постель, шепча:

― Анна! Пусть позовут ко мне дочку Анну!

Та, кого зовет последний возглас умирающего отца, прибегает. Но слишком поздно: рука будто парализована, голос угас. Разум еще живет, взгляд продолжает говорить, но у души, что упрямится, чтобы оставаться в теле, больше нет посредника с миром. Еще 15 часов то, что остается от жизни в таком живучем сердце, борется со смертью. Наконец, 28 января 1725 года около 4 часов утра, в то время, когда его глаза обычно открывались, они закрываются навсегда.

Но великая жизнь не кончается вместе с человеком, в котором она существовала, она переходит к последующим поколениям, просачивается сквозь века; прошло почти полтора столетия со времени смерти Петра, а Россия еще живет жизнью своего могущественного императора. И в самом деле, память о нем жива повсеместно; отправляйтесь с Балтийского на Каспийское море, из Архангельска в Ригу, с Волги на Дунай, из Азова в Ботнический залив и, я вас уверяю, куда вы ни ступили бы, везде ступал он. Вопреки общему поведению наций, его народ признателен ему за все, что он для него сделал. В Санкт-Петербурге и Москве, в городах и деревнях, на стройках и полях сражений заботливо и с благоговением собраны все воспоминания, предания и легенды, что связаны с его личностью. Мы и сами воспринимаем такие рассказы с уважением к гениальному человеку, кто бы он ни был ― Цезарь или Шарлемань, св. Луи или Петр Великий, Густав-Адольф или Наполеон.

А теперь, когда мы совершили экскурс к колоссу, ступим смело в его империю.

* * *

Санкт-Петербург

17/29 июня

Я так долго распространяюсь о царе Петре, что, по всей вероятности, вы забыли, увлекшись этим великим строителем кораблей, столиц и царств, о том, кто вам рассказывает его историю, о его компаньонах по путешествию, «Владимире», на котором он совершил переход из Штеттина в Кронштадт, и катере «Кокериль»[55] [или же «Коккерий»], что очень скоро пришел за нами от Английской набережной.

Напомню, что с нами на борту среди других знатных пассажиров были князь Трубецкой и княгиня Долгорукая. Во всех случаях, называя громкое скандинавское, русское, московитское, монгольское, славянское или татарское имя, мы не скажем, к чему оно идет. С указом его величества императора Александра об освобождении крестьян, для меня вся русская аристократия ― такая же, какой была наша в 89-м и какой стала в 93-м году, то есть ― ну ее ко всем чертям. Но я скажу, откуда оно взялось. Поверьте мне, дорогие читатели, что делать это не всегда легко в стране, которая последние 130 лет не знает целостной народной истории, изобилуя историями отдельных лиц. И я постараюсь все хорошенько разузнать, чтобы помочь вам отличить потомственных князей от ложных. Думаю, кроме того, что уже сделал это относительно Трубецких и Долгоруких, кто, и вправду, ― настоящие князья, одни ― потомки Ягеллонов, другие ― потомки Рюрика.

Граф Кушелев пригласил князя Трубецкого и княгиню Долгорукую на борт «Кокериля», чтобы добраться до Санкт-Петербурга. Оба приняли приглашение. Хотя они и крупные вельможи, чтобы пойти на это. Дандре ― наш друг Дандре, вы его, конечно, помните, не правда ли? ― наш генеральный инспектор, во всем очаровательный и добрый человек должен был остаться, чтобы защитить в таможне наши интересы и интересы наших 57 мест багажа.

Заметьте, что к моменту, когда я пишу это письмо, миновало три дня. Мы в Санкт-Петербурге 72 часа и еще не видели ни Дандре, ни наших 57 мест багажа.

Пересадка была довольно трудной; «Кокериль» в сопоставлении с «Владимиром» смотрелся ореховой скорлупкой, был таким, что, когда перебросили трап с борта на борт, то этот трап оказался крутым скатом, подобным скату кровли парижской ратуши. Мы начали в России русской горкой. Не было другого способа перебраться с борта на борт, как только съехать вниз на собственном заду. Такой способ передвижения, естественно, возмутил дам. Собрались на совет, все взвесили и приняли новое решение: перекинуть трап с борта «Владимира» на кожух гребного колеса «Кокериля», чтобы потом можно было попасть на капитанский мостик, а с него спуститься ниже по лестнице. Это было выполнимо, но неудобно. Со стороны Выборга дул один из тех романтичных ветров Финляндии, какие бросались в лицо Гамлету на крепостных стенах Эльсинора. Море, чувствительное к ласкам ветра, все больше вело себя неспокойно, и каждая волна, вздымаемая его силой, раздвигала или сближала суда. По двое с каждой стороны, четыре моряка удерживали на месте ерзающий трап, упираясь ногами, одни ― в «Кокериль» другие ― во «Владимир». Все дело заключалось в том, чтобы воспользоваться моментом сближения судов, чтобы сократить себе ненадежный путь переправы.

Как водится у терпящих кораблекрушение, спасали сначала детей, затем женщин, после ― горничных. Что касается мужчин, то им оставалось спасаться, кто как может. Вся операция проходила с громким криком вперемешку со взрывами смеха и закончилась без происшествий. Один Дандре остался на «Владимире».

Нам не позволили взять с собой даже несессеры, только Муане пронес ― не знаю, как ― свой картон для рисунков. Граф принужден был оставить свою панаму ― роскошный головной убор, что обошелся ему в 500 франков в Париже, но который имеет несчастье быть двойным. Русская таможня, еще не знакомая с панамами, ясное дело, ею заинтересовалась: не спрятаны ли под подкладкой кружева «малин» или алансонские кружева.

Внизу, у капитанской лестницы, нас ожидали два слуги в длинных ливреях. В кают-компании был сервирован завтрак на 20 персон. Из-за любопытства, что вытащило всех на палубу, завтрак задержали. То есть поступили очень опрометчиво!

Когда, наконец, была переправлена последняя горничная, сделана перекличка и состояние трех собак, кошки и черепахи найдено хорошим, последовала команда отделить «Кокериль» от «Владимира».  «Кокериль» закашлял, задымил, захаркал, забил по морю плицами своих колес и отошел от своего великанообразного собрата, как отлетает ласточка от дома с ее гнездом. Дандре, оставленный наедине с 57 местами багажа, бросил на нас тоскливый взгляд, мы ответили ему прощальным жестом ободрения и двинулись к Санкт-Петербургу.

Что же там деется с несчастным Дандре? Ушел ли в себя «Владимир» под его шагами, или в наших 57 местах багажа обнаружили настолько компрометирующие вещи, что и вещи и стража их сослали в Сибирь? Храни их, боже! С тех пор, как на трон возведен новый император, есть уверенность, что их из ссылки вернут.

Мы пребываем в томительном ожидании, вот уже три дня, как нет у нас ни жилетов, ни галстуков, ни рубашек, за исключением тех, что таможня позволила нашим телам нести на себе, как гласит бельгийское правило.

В результате, дорогие читатели, только что должен был отправить такое письмо одной нашей очаровательной соотечественнице, которая мне написала, пригласила меня отобедать по случаю ее дня рождения:

«Самому прекрасному из ангелов ―

самый грешный из смертных.

Мы ожидаем наши дорожные сундуки с минуты на минуту; если они прибыли, то не сомневайтесь в радости, которую доставит мне возможность откликнуться на ваше приглашение. Но если их у нас еще нет, то каким хотели бы вы видеть решение нами задачи с букетом цветов для вас?

Поручите передать мне по электрическому телеграфу, какой святой, или какая святая ведает таможней, и я зажигаю им восковую свечу, толстую, как я, и высокую, как обелиск.

Не ждите нас, но держите наготове для нас прибор.

Целую ваши руки; Муане целует ваши ноги в ожидании, что получит право подняться до уровня моего поцелуя.

С самым сердечным поклоном,

Alex. Dumas».

Возвращаемся на «Кокериль».

Легкое вначале, волнение на море стало сильным; во всю дул боковой ветер, отчего «Кокериль» впал в бортовую качку, результат которой не замедлил сказаться. Дамы пожаловались на подкатывающую дурноту и сели. Хоум, теряя власть над духами земными, тем более утратил ее над духами морскими и переходил из розового в желтый, а из желтого в зеленый цвет; мужчины вцепились в снасти, я же направился к столу с завтраком, испытывая то, что обычно вызывает у меня бурное море, то есть сильный аппетит. К несчастью, в ту самую минуту, когда, после чудес балансирования на лестнице, я спустился вниз и занес ногу в салон ― вероятно, это была левая нога ― завтрак, тарелки, бутылки, стаканы ― все, что забыли закрепить на столе ― потеряли равновесие и полетели на паркет со страшным стуком и звоном. Разбилось все, что было из стекла и фарфора. Я подобрал с пола ломоть хлеба и кусок ветчины и поднялся на палубу как раз тогда, когда Хоум двигался в направлении, обратном моему.

Впереди собралась группа пассажиров, ноги и, конечно, сердца которых были привычны к морю более чем у других. Муане открыл в тумане золотой купол и непременно хотел показать его Хоуму, но тот решительно отказывался повернуть голову, так как любое движение ему казалось опасным. Я подошел к пассажирам и уверенно заявил, что это ― купол Сент-Исаака, построенного нашим соотечественником Монферраном. Князь Трубецкой, в свою очередь, присоединившись к нам, подтвердил, что я прав.

Князь подошел не только ради этой поддержки, но еще для того, чтобы пригласить меня на охоту на волков в гатчинских лесах, где волков, говорят, так же много, как зайцев в Сен-Жерменском лесу. Как и охота на медведей, охота на волков ― любимое развлечение русских; но, поскольку потомки Рюрика уважают опасность ради нее самой, они придумали охоту с двойным риском, то есть риском быть сожранными волками, как Бодуэн I ― константинопольский император, и быть разнесенными вдребезги с экипажем, как Ипполит ― сын Тезея. Вот как обставляется эта изобретательная выдумка, условимся ― зимой, когда нехватка пищи делает волков свирепыми.

В тройку сажают трех-четырех охотников с двустволками[56]. Тройка ― любой экипаж (дрожки, кибитка, коляска или тарантас), запряженный тремя лошадьми; название идет от упряжки, а не от его формы. Из этих трех лошадей коренная всегда должна идти рысью, те же, что справа и слева от нее, ― галопом; коренная идет рысью, нагнув голову, и зовется снегоедом. Боковые, на каждую из которых приходится по одной вожже, привязаны к оглобле в месте, что приходится на середину корпуса, идут галопом, отвернув головы, одна ― направо, другая ― налево; и называют их бешеными. Таким образом, тройка несется, закусив удила, и смотрится раскрытым веером. Правит ею кучер, в котором уверены, хотя вряд ли в мире сыщется такой кучер, на которого можно положиться. Позади веревкой или цепью, чтобы было прочнее, привязывают подсвинка. Веревка или цепь должны быть в длину не менее десятка метров. Поросенок нежится в экипаже до леса, при въезде в который решено начать охоту. Там его ссаживают, и кучер пускает коней вскачь, и они несутся, коренная ― рысью, боковые [пристяжные] ― галопом. Подсвинок, мало приспособленный к подобному аллюру, испускает жалобные вопли, переходящие скоро в непрерывные стенания. На эти стенания навостряет свой нос первый волк и бросается в погоню за свиньей, за ним ― два, затем три волка, десять и 50 волков. Они грызутся из-за поросенка, бьются за право приблизиться к нему, стараясь достать его, один ― когтями, другой ― зубами. Стенания бедного животного переходят в отчаянный крик. Он будоражит волков в отдаленных лесных глубинах. Сбегаются волки с округи радиусом в три лье, и тройка оказывается преследуемой волчьим полчищем. Вот тогда-то и важно иметь хорошего кучера.

Лошади, которым волки внушают инстинктивный ужас, становятся безумными. Та, что идет рысью, рвется в галоп, а те, что идут галопом, стремятся ее искусать. В это время охотники палят без разбора: нет нужды целиться.

Свинья верещит, кони ржут, волки воюют, ружья грохочут. Этот концерт ― на зависть Мефистофелю на шабаше. Тройка, охотники, свинья, волчья погоня становятся единым вихрем, уносимым ветром и вздымающим снег вокруг, и в то же время все подобно грозовой туче, мечущей в небе гром и молнии.

Пока кучер справляется с конями, мчащими напропалую, все хорошо. Но если он им больше не хозяин, если упряжка за что-нибудь цепляется, если тройка опрокидывается, то тогда все пропало. На следующий день, на послезавтра, восемь дней спустя, находят обломки экипажа, стволы ружей, обглоданные скелеты лошадей и не все, а только крупные кости кучера и охотников.

Минувшей зимой князь Репнин устроил такую охоту, и она едва не стала для него последней. С двумя друзьями был он в одном из своих имений, что на степной границе: решил добыть волка или, вернее, устроить охоту на волков. Приготовили широкие сани-розвальни, где свободно могли поместиться трое, запрягли тройку сильных коней и вверили их бывалому кучеру ― уроженцу тамошнего края. Каждый охотник прихватил с собой по паре двустволок и по 150 зарядов.

Места были распределены следующим образом: князь Репнин сел лицом назад, а его друзья ― лицом в разные стороны.

Выехали в степь, то есть в безбрежную заснеженную пустыню. Это была ночная охота. Полная луна блистала ― ярче некуда, и ее свет, отраженный снегами, разливался вокруг и мог поспорить с дневным.

Свинью спустили на снег, сани поехали. Почувствовав, что ее потащило, свинья завизжала. Появились волки, но сперва в небольшом количестве, боязливые и держащиеся в отдалении. Мало-помалу, их число увеличивалось, и, по мере того, как их становилось больше, они приближались к охотникам, которые, чтобы начать забаву, все еще сдерживали тройку, несмотря на пугливое нетерпение коней. 

Волков было около двух десятков, когда они подступили достаточно близко, чтобы начать бойню. Раздался ружейный выстрел, волк упал. Великая тревога охватила стаю, и охотникам показалось, что она уменьшилась наполовину. В самом деле, вопреки поговорке, гласящей, что волки друг друга не едят, семь-восемь оголодавших зверей поотстали, чтобы сожрать убитого. Со всех сторон в ответ неслись другие волчьи завывания, со всех сторон показались заостренные носы с глазами, горящими как карбункулы. Волки были в пределах досягаемости, и охотники открыли беглый огонь. Но, хотя почти все выстрелы попадали в цель, вместо того, чтобы уменьшаться, стая постоянно разрасталась; вскоре она не была больше стаей, а стала полчищем, плотные ряды которого не отставали от охотников. Волчий бег был таким стремительным, что они, казалось, летели над снегом, и таким легким, что не сопровождался ни малейшим шорохом. Вал их, похожий на немой морской прилив, все время нагонял тройку и не подавался назад перед обильно кормящим его, как было, огнем трех охотников. Они охватывали тройку сзади огромным полумесяцем, оба рога которого начали обходить лошадей. Количество волков множилось с такой быстротой, что можно было сказать, что они появлялись из-под земли. И в их появлении было что-то фантастическое. Действительно, невозможно было объяснить себе, откуда взялись среди пустыни, где за весь день с трудом увидишь двух-трех, две-три тысячи волков.

Перестали принуждать визжать и снова втащили свинью в сани, потому что ее вопли удваивали отвагу преследователей. Огонь не прекращался, но израсходовали уже более половины боеприпасов. Оставалось, может быть, сделать две сотни выстрелов и попасть в окружение двух-трех тысяч волков. Два рога полумесяца все больше выдавались вперед и грозили замкнуться, образуя кольцо, центром которого стали бы сани, кони и охотники. Если бы одна лошадь сейчас упала, то все было бы кончено, а кони в смятении дышали огнем и неслись невиданными скачками.

― Что ты об этом думаешь, Иван? ― спросил князь своего кучера.

― Думаю, князь, что добра здесь не жди.

― Ты чего-то боишься?

― Черти отведали крови, и чем больше вы будете стрелять, тем больше их, чертей, соберется.

― Что же ты предлагаешь?

― Если позволите, князь, то я сейчас отпущу вожжи моих лошадей.

― Ты в них уверен?

― Отвечаю за них.

― А за нас отвечаешь?

Кучер промолчал: очевидно, не хотел принимать на себя это обязательство. Он дал волю коням скакать в направлении замка [господского дома]. Бедные животные, которые итак, можно было подумать, неслись во весь опор, пришпоренные ужасом, рванули вдвое быстрей. Их отчаянная скачка буквально поглощала расстояние. Кучер еще подбадривал их пронзительным свистом, в то время как они описывали кривую, чтобы сбить один из рогов живого полумесяца. Волки потеснились, чтобы дать проскочить лошадям; охотников охватила радость.

― Ради вашей жизни, ― бросил им кучер, ― не стреляйте!

Ивана послушались.

Волки, изумленные неожиданным маневром, мгновение пребывали в нерешительности. Его хватило, чтобы тройка пронеслась версту. Когда волки бросились следом, было слишком поздно: они не могли ее догнать. Через четверть часа охотники были в виду замка. Князь был уверен, что за эти четверть часа кони пролетели более двух лье. На следующий день он объехал верхом поле битвы; обнаружились кости более двух сотен волков. Как видите, такая охота полна острых ощущений.

Читателей, которые столь добры, что готовы после этого поинтересоваться моей дальнейшей судьбой, просим не дрожать заранее: я был приглашен на обычную облаву, что намечалась в лесных угодьях князя Трубецкого, а не на охоту с тройкой.

Пока князь Трубецкой рассказывал мне различные охотничьи перипетии, Санкт-Петербург казался мало-помалу поднимающимся из воды в конце залива. Другие купола, пониже первого, поразившие нас своим видом, сверкали тут и там; одни были золоченые, как купол Исаакиевского собора, другие красовались только звездами. Это были купола Казанского, Троицкого и собора св. Николая. Полагаем возможным не перечислять остальные религиозные памятники; в Санкт-Петербурге не сорок сороков церквей, как в Москве, но все же 46 кафедральных и иных соборов, 100 филиалов-церквей и 45 часовен; все вооружено 626 колоколами! Впрочем, живописного в этом мало, потому что Санкт-Петербург построен на ровном месте.

Два непривлекательных желтых строения типа казарм с двумя крашеными в зеленое куполами бросились в глаза. Два зеленых купола ― головные уборы двух церквей кладбища. Русские питают особое пристрастие к зеленому цвету для церквей и крыш своих зданий, что в обоих случаях неудачен: зеленые купола не сочетаются с голубым небом, зеленые крыши не гармонируют с зеленью деревьев. Правда, здесь небо не часто голубое, и деревья недолго зелены.

― У нас здесь ни зима ни лето, ― говорила Екатерина, но зима белая и зима зеленая.

Минутой позже мы вошли в Неву, что в устье шире Сены в шесть раз, прошли вдоль Английской набережной и остановились перед Николаевским мостом, торжественно открытым четыре года назад.

Со времен Петра I в городе не было мостов на Неве. Морской упрямец хотел, чтобы все население его города, как он, вело морской образ жизни. Переправлялись через реку на лодках и судах, что не всегда было безопасно.

Нас встречали 25-30 человек. Вдруг Хоум, щедроты которого по отношению к рыбам Финского залива были достоверно установлены, ударил в ладоши, радостно подпрыгнул и обнял меня. Он только что среди встречающих узнал свою невесту. Меня же никто не встречал, и я никого не ждал.

На этот раз наш переход с борта «Кокериля» на набережную был легким, и вещи не мешали нам. Мы простились с княгиней Долгорукой, простились с князем Трубецким, повторившим мне свое приглашение на волчью охоту в Гатчину, и расселись по трем-четырем экипажам графа Кушелева, которые ожидали, чтобы доставить нас на виллу Безбородко, расположенную на правом берегу Невы за чертой Санкт-Петербурга, в километре от Арсенала, против Смольного монастыря.

Первое, что должно поразить иностранца, высаживающегося в Санкт-Петербурге, это одноконные экипажи под названием drovskis ― дрожки с их кучерами в длиннополом одеянии, перетянутом поясом с золотым шитьем или следами такого шитья, в колпаке, напоминающем пирог с жирной печеночной начинкой, и носящими на спине медную ромбообразную бляху. Бляха с номером всегда перед глазами того или той, кого они везут, и для которых, если жаловаться на кучера, достаточно снять ее у него со спины и отослать в полицию. Стоит ли говорить, что русская полиция, как и французская, очень редко устанавливает правоту кучеров.

Русские izvoschiks ― извозчики, как все горожане, крайне редко являются уроженцами Санкт-Петербурга. Они, в основном, крестьяне из Финляндии, Великой или Малой Руси, Эстонии или Ливонии. Занимаются извозом с разрешения хозяев, которым платят за эту полусвободу, обычно, от 25 до 60 рублей, то есть от 100 до 250-260 франков. Плата называется оброк.

Есть два вида дрожек.

Первый: небольшой tilbury (фр.) ―  легкий двухколесный экипаж; может взять двоих, если потесниться. Экипаж нисколько не выше наших обычных детских повозок.

Второй вид не имеет аналога во Франции; вообразите седло, в котором всадник поместил впереди себя еще двоих. В повозке на скамейку садятся верхом, как на лошадь, только ноги не вставляют в стремена, а ставят на подножку с каждой стороны. Кучер, кто впереди, имеет вид старшего из четырех сыновей Аймона, едущего во главе трех своих братьев на большой турнир к их дяде-императору Шарлеманю. Очевидно, это татарский и общепризнанный экипаж; первый же заимствован за границей и приспособлен к вкусам и потребностям страны.

Мы поднялись вверх по набережной, миновали дом месье Лаваля-Монморанси и оказались на площади Адмиралтейства, понемногу утрачивающей это название в пользу нового сооружения ― Исаакия. Там я признался себе, хотя понимал, что никогда не бывал в Санкт-Петербурге, что я действительно здесь не был.

На набережной слева от меня были дворцы, справа ― сенат, дальше ― Исаакий, прямо ― две колонны, памятник Петру Великому (скульптора Фальконе), Адмиралтейство и бульвар ― обычное место прогулки императоров Николая и Александра, которые, первый особенно, искали там встреч а-ля Генрих IV. Нам представится случай поговорить об этих памятниках, теперь же мы только проедем мимо них.

Через несколько минут мы двигались уже по Марсову полю, где высилась казарма Павловского полка, основанного Павлом, при зачислении в который еще и сегодня требуется иметь вздернутый нос, каким обладал император. Бедный Одри! Если бы он появился в Санкт-Петербурге, то, несомненно, волей-неволей, стал бы полковником Павловского полка.

На Марсовом поле взгляд упирается в Красный дворец, желтый сегодня, ― постоянную резиденцию Павла, зловещий памятник, что, как и замок в Ропше, слышал крики агонизирующего императора. Мельком увидел я угловое окно, занавешенное и закрытое все последние 57 лет. Это окно комнаты смертника. Прежде запрещалось останавливаться и заглядывать в него. Один молодой ливонец, допустивший такую неосторожность, был втолкнут во дворец ― высшую инженерную школу сегодня, раздет, побрит и обращен в солдата на 20 лет. Это случилось при императоре Николае. Теперь Муане может открыто здесь сделать зарисовку, устроившись на углу Летнего сада, без риска стать солдатом и даже без риска быть сосланным в Сибирь. Это действительно так в царствование императора Александра.

Мы поворачиваем налево, проезжаем у подножья памятника Суворову ― не произносите Souvaroff, как произносим мы, французы, безжалостно коверкая фамилию одного из величайших воинов, какие когда-либо существовали, ― и оказываемся на набережной перед крепостью. Да, заметим мимоходом, что это не только очень бездарная, но и очень потешная статуя, перевоплощающая Суворова в Ахилла. Ахиллес оказывает дурную услугу тому, кто одолжил его наряд: то ли наг, то ли в доспехах, Скорей всего, видите статую Веллингтону в Гайд-парке. Такой памятник Суворову стал возможен лишь после его смерти; при жизни он этого не позволил бы, потому что был весьма здравомыслящим человеком. Но поговорим о Суворове в другой раз; вы должны понять, дорогие читатели, что теперь, после 350 лье железной дорогой и 400 лье пароходом, мы торопимся добраться до места.

Мне доставило удовольствие также бросить взгляд с набережной на Летний сад и на его знаменитую ограду, ради которой совершил путешествие в Санкт-Петербург один англичанин.

Высадившись на Английской набережной, он берет дрожки, сказавши:

― Letny sad.

Это значит: «Au jardin d’été (фр.) ― В Летний сад».

Дрожки подвозят его к Летнему саду. Оказавшись у решетки:

― Stoi! ― говорит он.

Вы понимаете, что это означает: «Arrête (фр.) ― Стой!»

Дрожки остановились. Англичанин рассматривал решетку минут десять и два-три раза совсем тихо прошептал:

― Very well! Very well! (англ.) ― Очень хорошо! Очень хорошо!

Затем à l’izvoschik ― извозчику:

― Parrakod, ― крикнул он. ― Paskarré! Paskarré!

Извозчик привез своего седока на Английскую набережную прямо ко времени, когда еще можно было успеть на судно, что возвращалось в Лондон.

― Carracho, ― сказал он извозчику, давая ему гинею.

И он поднялся на борт и отбыл. Решетка Летнего сада, вот все, что он хотел видеть и увидел в Санкт-Петербурге.

Поскольку я прибыл сюда не только из-за ограды Летнего сада, то продолжил путь и проехал по деревянному мосту, поглядывая на крепость ― колыбель Санкт-Петербурга, на колокольню собора Петра и Павла, всю укутанную в деревянные леса, что показалось мне произведением искусства, сравнимым с колокольней в том виде, в каком однажды она предстанет взорам. Эта колокольня ― целая история; будьте покойны, дорогие читатели, мы ее вам расскажем наряду с совсем другими историями; вот куда нас забросило, и надолго.

С деревянного моста Нева смотрится великолепной, именно отсюда она развертывается во всем своем величии. Немногие столицы сравнятся с Санкт-Петербургом, который своим видом обязан этой прекрасной реке. Усвоим хорошенько: грандиозный вид; но я не сказал, что грандиозная действительность. Мы дадим вам возможность пощупать разницу между видимостью и реальностью. Другую сторону медали являет собой, например, мостовая Санкт-Петербурга. В сравнении с ним, улицы Лиона покрыты паркетом. Представьте себе уложенный сплошь овальный булыжник ― камни размером с череп патагонца, одни, и не больше головенки крохотного ребенка, другие ― а поскольку он весь безнадежно расшатан, то и приплясывающие экипажи и танцующих в них пассажиров; кроме того, глубокие колейные рытвины посередине улицы, как на проселочной дороге, груды камней, которым, припасенным заранее, придет черед служить полотном мостовых; брошенные местами вдоль движения шаткие доски, что поднимаются то одним концом, как рычаг, когда наезжает колесо, то другим, когда оно съезжает; после досок ― щебень с пылью на четверть версты; потом снова булыги, проселочные рытвины; еще доски и еще пыль. Такова мостовая Санкт-Петербурга.

Князь Вяземский написал оду, где показана Россия XIX века; первая строфа посвящена улицам и проселкам. Помните, дорогие читатели, что это говорю не я, а русский князь, который должен был в свое время, будучи генеральным секретарем министерства внутренних дел, знакомиться с проселками и захолустьем:

РУССКИЙ БОГ Нужно ль вам истолковенье, Что такое русский бог? Вот его вам начертанье, Сколько я заметить мог. Бог метелей, бог ухабов, Бог мучительных дорог, Станций - тараканьих штабов, Вот он, вот он русский бог. Бог голодных, бог холодных, Нищих вдоль и поперек, Бог имений недоходных, Вот он, вот он русский бог. Бог грудей и "…" отвислых, Бог лаптей и пухлых ног, Горьких лиц и сливок кислых, Вот он, вот он русский бог. Бог наливок, бог рассолов, Душ, представленных в залог, Бригадирш обоих полов, Вот он, вот он русский бог. Бог всех с анненской на шеях, Бог дворовых без сапог, Бар в санях при двух лакеях, Вот он, вот он русский бог. К глупым полн он благодати, К умным беспощадно строг, Бог всего, что есть некстати, Вот он, вот он русский бог. Бог всего, что из границы, Не к лицу, не под итог, Бог по ужине горчицы, Вот он, вот он русский бог. Бог бродяжных иноземцев, К нам зашедших за порог, Бог в особенности немцев, Вот он, вот он русский бог.         Петр Андреевич Вяземский

Раз уж мы находимся в России, удовольствуемся этим самым добрым богом, и не будем относиться к тяготам с большим переживанием, чем народ этой страны.

Итак, продолжая знакомство с мостовой Санкт-Петербурга, в три года разламывающей лучший английский или французский экипаж, мы миновали Арсенал ― громадное кирпичное здание, которое архитектор додумался оставить без окраски, сохраняя его натуральный цвет, потом повернули направо и оказались у Невы, против очаровательного Смольного монастыря, расположенного на ее другом берегу. Проехали набережной еще примерно une verste ― версту… Отлично! Я уже ловлю себя на удовольствии употреблять русские слова. Уясните, дорогие читатели, раз и навсегда, что верста и километр ― одно и то же, что одно понятие можно заменять другим… Проехали, значит, по набережной с версту и остановились перед большой виллой с двумя крыльями, полукругом примыкающими к ее центральной части. Вилла расположена не как у нас ― между двором и парком, а между двумя парками. Экипажи въехали один за другим под своды цветущей сирени. В Санкт-Петербурге мы застали весну, которая простилась с нами в Париже два месяца назад.

На ступени парадного входа высыпала вся графская прислуга в праздничном ливрейном наряде. Внизу у ступеней толпились 25-30 moujiks ― мужиков в красных рубахах и с бородами до пояса.

Граф и графиня высадились из экипажа, началось целование рук. Далее мы поднялись по лестнице на второй этаж и попали в просторный салон с алтарем. Перед ним ожидал нас русский священник, и как только граф и графиня переступила порог, он начал служить мессу. Каждый из нас подошел поближе и набожно слушал молитву. Это была месса счастливого возвращения.

По окончании мессы ― достойный роре ― поп имел доброе разумение не сделать ее долгой ― обнялись, разбрелись по салону, и, по распоряжению графа, слуги проводили каждого в отведенные для нас места. Так что позвольте, дорогие читатели, сначала успокоить вас относительно того, как я устроился.

* * *

Моя квартира ― на первом этаже, выходит окнами в сад, полный цветов; я вам сказал, что весна только что пожаловала сюда. Она ― квартира, разумеется ― с вместительным превосходным салоном для театральных представлений, она ― моя квартира, опять же ― включает еще прихожую, меньший салон, бильярдную залу, спальню для Муане и спальню для меня. Как видите, нам, кого ожидает степной бивак, устроили сладкую жизнь. Если не считать, что нас торопят с туалетом, потому что завтрак ждет, а с туалетом задержка. Вспомните, что первый завтрак опрокинулся на паркет «Кокериля», но граф подобен Антонию, у которого всегда жарилось разом восемь вепрей на вертеле в разных местах, чтобы всегда, когда захочется перехватить кусок между завтраком, обедом и ужином, жарево было под рукой. Несмотря на завтрак, посланный в Кронштадт, метрдотель и здесь, на всякий случай, держал завтрак наготове.

Я поспешил на зов с некоторым беспокойством: сейчас отведаю русской кухни, а ведь наслушался о ней довольно скверных рассказов. Сели за стол…

Вернемся позже к русской кухне, о которой много чего можно поведать не только в гастрономическом, но и в санитарном отношении.

Завтрак окончен, моим первым актом доброй воли было бежать на балкон салона, выходящий на Неву. И вот кое-что о том изумительном виде, что открывается с этого балкона; о том сначала, что видишь прямо перед собой.

Прямо перед балконом ― набережная, от нее вниз на берег реки ведут две большие гранитные лестницы с 50-футовым флагштоком. На нем полощется гербовый флаг графа. Здесь его дебаркадер или, скорее, дебаркадер, на который ступила великая Екатерина, когда оказала честь князю Безбородко прибыть к нему на праздник, устроенный для нее. За дебаркадером, омывая его своими водами, ― медленная Нева; она в 8-10 раз шире Сены в Париже у моста Искусств; река усеяна судами под полощущимися на ветру длинным красными вымпелами, что нагружены еловым строевым и дровяным лесом, идущим из центра России по внутренним каналам работы Петра Великого.

Эти суда никогда не возвращаются туда, откуда прибыли; построенные для доставки леса, они продаются вместе с лесом, разбираемые потом и сжигаемые как дрова. Сопроводители отсюда возвращаются посуху.

На другой стороне Невы, прямо против балкона, высится самое прекрасное из культовых сооружений Санкт-Петербурга: Смольный монастырь, ставший пансионом благородных девиц.

Обзору правой стороны мешает сооружение, заслоняющее горизонт. Центральная его часть подана в восточном стиле, а его главный купол в окружении четырех других, что меньше и ниже, усеян звездами. Еще четыре купола ― в 500 шагах один от другого ― расположены по четырем сторонам света и объединены крепостной стеной. За стеной ― мало привлекательное, казарменного типа четырехугольное здание с 60-80 окнами через равные промежутки. Там живут благородные девицы, принятые в Смольный. Здание построено при Екатерине II итальянским скульптором Растрелли, чтобы служить кафедральным собором институту знатных вдов.

Влево от меня Нева изогнута дугой, она уходит ― не в смысле течения ― к Ладожскому озеру, что лежит в 80 верстах от Санкт-Петербурга. И будьте спокойны, дорогие читатели, мы не покинем Санкт-Петербурга без того, чтобы не сопроводить вас в экскурсии на Ладогу.

Кроме упомянутых, стоящих на якоре у берегов, чтобы не мешать движению, с предпочтением левого берега, вверх-вниз по реке идет под парусом множество других судов, и между ними от одного берега к другому снуют юркие, как рыбы, раскрашенные зеленым, желтым и красным бессчетные лодки ― карикатуры на каики Константинополя.

В стороне двух колоколен, что высятся на нашем, то есть на правом берегу, постройки невысокие и без претензий. Напоминаем, что мы за городской чертой. Равнинная местность, где маловато движения, но роскошные зеленые массивы наполняют ее очарованием. В лье отсюда, примерно, обрывается излука Невы.

Против меня, на том берегу, левее Смольного монастыря возвышается Таврический дворец с приплюснутой ротондой, с огромным густолиственным парком, над которым, будто над темно-зеленым ковром поднят золотой купол Владимирского собора. Эта гранитная импровизация Потемкина вблизи, должно быть, производит эффект так себе, но издали, с приличного расстояния, когда детали не просматриваются, вся ее масса величественно вторгается в пейзаж. Таврический дворец ― известный дар Потемкина вместе с великолепной мебелью, мраморными статуями, золотыми рыбками в прудах, золотой совой, что поворачивает голову и вращает глазами, золотым павлином, веером распускающим хвост, золотым поющим петухом (этих трех золотых птиц и золотое дерево мы увидим в Эрмитаже); дар Потемкина, повторяем, Екатерине II в честь победы над страной, имя которой носит этот дворец. Удивителен даже не размах подносителя даров, а надо сказать, что Потемкин, из года в год радующий свою повелительницу в январе корзиной свежей вишни стоимостью 10 тысяч рублей и приучивший Екатерину к подобным подаркам, удивителен прямо-таки религиозный стоицизм до последнего момента держать все это в тайне. Дворец с парком на четырех арпанах[57] земли появился посреди ее столицы, а Екатерина ничего об этом не знала. Для нее он возник настолько внезапно, что тем вечером, когда министр пригласил императрицу на ночной праздник, устраиваемый в ее честь, и на месте известных ей болотистых прерий она увидела, вдруг, брызжущий светом, полный гармонии и весь украшенный глазурью из живых цветов дворец, то он, показалось ей, встал здесь по мановению фей. Мы позже вернемся к Потемкину и ― добрая фортуна свела нас с 86-летней здравствующей ныне его племянницей, на руках которой он умер, ― позволим себе сообщить о нем некоторые данные, каких никогда не приводили историки.

Это отступление оторвало нас от панорамы, и мы спешим к ней вернуться.

В глубине, правее некуда, раскинулся до самого горизонта, теряясь из виду, Санкт-Петербург ― необъятное беспорядочное нагромождение зданий, разделяемое рекой и вскинувшее шпиль Адмиралтейства, золотой купол Исаакия и звездчатые купола Измайловского кафедрала; все это четко обрисовано на фоне жемчужного неба, слегка тронутого голубым, что отменяет другие цвета, за исключением зеленого цвета крыш. Зеленый цвет ― болезнь, которой страдают все петербуржуа [петербуржцы]. Как месье барон Жерар, автор «Въезда Генриха IV в Париж», который видел все в зеленом свете, так их архитекторы воспринимают только зеленое. Назовем сразу истинную причину этой ереси в живописи. Петербуржуа [петербуржцы] в прежние времена не красили крыш зеленым, как теперь, будто бы в стремлении добраться до 53-го оттенка этого цвета ― у природы, полагаю, их 53; но так как кровли были из черной жести и требовали окраски, им надлежало выбрать краситель, самый стойкий к снегу, дождю и льду. Дешевой и стойкой была черная краска. И вот, одно время, добрая половина крыш северной и восточной России оделась в траур. Император Николай нашел этот цвет скорбным и запретил красить крыши черным, сохранив эту привилегию за короной ― для своих замков.

Вдоволь еще красной краски, цветом в кирпич и гармонирующей с деревьями и небом, да она слабовата, и любители красного вынуждены заново красить свои крыши каждые три года. А вот зеленая краска, содержащая мышьяк, служит семь лет, почти столько, сколько папа римский… Блаженные римляне рассказывают, что подсчитано: правление каждого папы ― от св. Петра до Пия Девятого ― длится в среднем около девяти лет; никто, кроме св. Петра, не правил 25 лет. С появлением каждого нового папы ― бледного, злобного, хилого, рахитичного, с подагрой или разбитого параличом ― которого славят и который почти всегда избран лишь потому, что состояние его здоровья подает надежду в скором времени унаследовать от него святой престол, говорят и такое: «Вот еще один, кто не дотянет до возраста св. Петра». Мой друг папа Григорий XVI не должен был вроде бы подтвердить общее пророчество, но остался, в конце концов, в привычных рамках ― умер на 24 году своего правления.

Я все еще был на балконе и, конечно мог оставаться там еще долго, если бы меня только что не позвали на променад по парку. Парк я видел лишь из окон своей спальни, и впечатление о нем было неполным.

Выходя на ступени подъезда, видишь прямо перед собой липовую аллею шириной в 20 футов и протяженностью с километр. Это главная артерия парка. Справа и слева от нее, на цветочных клумбах, в гуще зелени, высятся на мраморных пьедесталах два бронзовых бюста вчетверо крупнее натуры ― князя Безбородко и графа Кушелева, родоначальников фамилии Кушелевых-Безбородко.

Парк имеет в окружности более трех лье. В его ограде ― река, коринфского стиля храм, в ротонде которого помещена колоссальная статуя Екатерины Второй в виде богини Цереры; статуя бронзовая: князь Безбородко не поскупился на металл; [еще в парке находятся] две деревни и 150-200 разрозненных домов с садами. Не надо думать, что парк вмещает в себя две деревни и 150-200 домов, а ротонду нет; посеянная версия такой злонамеренности ― результат неудачного построения моей фразы. Замок графа обслуживают 80 человек, от дворецкого до женщин на кухне для черной работы; делать черную работу означает ― мыть посуду.

На территории парка живут две тысячи человек. Весь этот маленький мир обожает графа и графиню. Нам встречались только улыбчивые и более того ― лучезарные лица.

Заметим тут же ― может быть, случая больше не представится ― что памятник великой Екатерине воздвигнут в ознаменование присутствия на своем празднике у фаворита Безбородко. Со скульптурным памятником в Екатеринославле, это единственное, что хранит ее образ. Не говорю о купленной мною серебряной медали; она того же выпуска, что и медаль, по которой Мишле[58] сделал выразительный портрет Екатерины ― в несколько линий, полных энергии. Мишле суров к немецкой авантюристке, как он ее называет; это понятно, он ее судит за убийство Польши. Но если бы он приехал в Санкт-Петербург, если бы он с близкого расстояния и твердым беспристрастием оценил вклад, внесенный здесь вдовой Петра III, то целиком и полностью воздал бы ей по справедливости. Что правда, то правда ― Екатерину Великую, так ее назвал Вольтер, он называл ее еще Семирамидой Севера, несомненно, по аналогии с тем, что Семирамида Востока отравила своего мужа Нина. Но, когда мы углубимся в дела такого рода, увидим, что так же, как Петр I не мог спасти Россию, не отделавшись от Алексея, Екатерина никак не могла продолжать труды Петра I, не избавившись от Петра III. Обвинят нас в приверженности к королям или нет, но я нахожу, что историк ― и тот же романист как подлинный народный историк ― не имеет права быть несправедливым к королям по той одной-единственной причине, что они ― короли. Конечно, преступление ― всегда преступление, и история его регистрирует как таковое; но так же, как на суде присяжных ― трибунале для простых людей, на суде потомков ― трибунале для королей нужно учитывать смягчающие обстоятельства. Вы не поставите в один ряд Вильгельма Телля, убивающего Гесслера во имя освобождения Швейцарии, и кюре Maingrat ― Менгра, рубящего на куски свою служанку, чтобы скрыть ее беременность.

Вернемся в парк графа.

Почти 50 арпанов, такой парк находится в распоряжении графа и его семьи, а в конечном счете ― еще и публики, по воскресеньям.

Трижды в неделю, к удовольствию гуляющих, в этом парке звучит музыка. В воскресенье выступают музыканты одного из полков столичного гарнизона; они устраиваются перед замком, в 30 шагах от входных ступеней, в самом начале главной, липовой аллеи, о которой я вам говорил; липовая аллея вся в цвету, как у нас в мае, хотя мы здесь находимся в конце июня, и гудит от медоносов.

По воскресеньям музыка собирает вокруг замка три тысячи человек. Ни ребенок ― тут же мимоходом заметим, что посильно одетые в национальный русский костюм, куда входят шапочка с павлиньим пером, красная или желтая шелковая рубашка, широкие штаны в полоску, заправленные в сапожки с красными отворотами, дети, скажем сразу, милы ― не топчет клумбы, ни женщина, о которых хотелось бы сказать то же, что и о детях: не срывает цветка. В пестрой толпе прогуливаются кормилицы в старинных русских нарядах: чепчик и платье златотканого сукна в крупных цветах. Каждая семья, даже купеческая ― мы говорим о богатых купеческих семьях ― старается нарядить кормилицу. Некоторые наряды обходятся в тысячу, 15 сотен, две тысячи франков.

Что примечательно, особенно для нас, как и других ― словоохотливых по натуре французов, так это молчание тех, кто гуляет и слушает музыку. Они даже не привидения. Те беглецы из иного мира, как вы знаете, в общем-то, много шумят, гремят цепями, стонут, двигают мебель. Некоторые из их числа разговаривают и даже устраивают довольно долгие разговоры, свидетель тому ― тень отца Гамлета. Но русские, русские ― более, чем привидения: призраки; с серьезным видом идут они рядом друг с другом или друг за другом и идут ни грустные, ни радостные, не позволяя себе ни слова, ни жеста. И дети их не смеются; правда, они и плачут не чаще других. В результате, аллеи становятся похожими на улицы некрополя в день поминовения мертвых, а публичные сады ― на Елисейские поля в греческом исполнении.

Есть в Санкт-Петербурге один пассаж с выходами на Невский проспект и Итальянскую улицу. Со стороны проспекта устроено кафе, куда заходят французы и где происходят встречи. С этого конца пассаж живет, говорит, суетится. Но, по мере того, как идешь от кафе к Итальянской улице, оказываешься, будто бы в склепе, и мало-помалу ощущаешь холод смерти.

С другого конца пассаж не более, чем труп. Это паралитик, который сохранил голову, шевелит руками, чувствует ноги, но ступни их уже мертвы. Ступни отморожены.

И кучера кричат не так, как кучера Парижа, когда просят с дороги направо или налево пешеходов и встречные экипажи. Нет; время от времени от них доносится по тональности жалостное «bereghissa», вот и все.  Bereghissa! означает Garde-toi!  ―  Берегися!

Русский, в миг перенесенный с Невского проспекта или с Большой Миллионной на бульвар или улицу Мира, должно быть, спятил бы раньше, чем дошел до Мадлен и колонны на Вандомской площади. Разумеется, в стране не более мертво, чем мертв несчастный ребенок, встреченный нами при возвращении на виллу Безбородко с пароходного причала, которого везли к последнему пристанищу на черном катафалке, в гробу, покрытом серебряным сукном.

Бедный народ! Не привычка ли к рабству воспитала в тебе бессловесность? Ну говори, ну пой, ну читай, будь жизнерадостным! Ты свободен сегодня. Да, я это понимаю, тебе остается приобрести привычку к свободе.

Мужик, которому вы говорите: «Все хорошо! Ты вот теперь свободен», отвечает вам:

― Слыхали про это, ваше превосходительство.

Что же до него самого, он в это ничуть не верит. Чтобы верить во что-то, нужно это что-то знать, а русский крестьянин не знает, что такое свобода.

В 1825 году, чтобы побудить восставших кричать «Да здравствует Конституция!», Муравьев, Пестель и Рылеев должны были для них сочинить, что Конституция ― жена Константина.

Впрочем, не думайте, что такая степень невежества ослабила силу указа императора Александра II об освобождении крепостных. Нет, это далеко не так; по всей вероятности и против ожидания, произойдет другое. Но это настолько серьезный вопрос ― мы говорим об освобождении крестьян, ― что будет лучше рассмотреть его отдельно.

В парке, помимо прочего, есть театр. Намечено сыграть на его сцене «Приглашение на вальс» и русскую пьесу графа, сыграть сразу же, как только один из моих друзей, виконт де Сансийон, приедет из Парижа.

Ни будь обеда, мы ни за что не смогли бы поверить, что уже шесть часов вечера. Ни будь свечей и ламп, зажженных по традиции, мы приняли бы полночь за шесть часов вечера. Ничто не передаст вам, дорогие читатели, что такое июньская ночь в Санкт-Петербурге ― ни перо ни кисть. Это нечто волшебное. Вообразим Елисейские поля, освещенные как бы серебряным солнцем; такую же тональность, пожалуй, имеют погожие дни потустороннего мира. Представьте себе жемчужную атмосферу с отливом в опал ― ни заря ни сумерки: блеклый и не болезненный свет сразу со всех сторон. И никаких теней. Прозрачный мрак, который не укладывается в понятие ночи, и который пропадает только с наступлением дня; мрак, сквозь который видно все на лье вокруг; затмение солнца без тревоги и беспокойства в природе; покой, освежающий душу, и душевное равновесие, наполняющее сердце легкой радостью; такая глубокая тишина, что только и слушай, не раздастся ли, вдруг, пение ангелов или голос самого бога!

Любить в такие ночи ― любить вдвойне.

* * *

Санкт-Петербург

17/29 июня

В одну из таких ночей, какие воспеты Вергилием, какие изображены Феокритом[59], послушный дыханию неуловимого бриза, я скользил в заливе де Байа, Неаполитанском заливе, Мессинском проливе. Лежа на палубе моей барки, богатый молодыми мечтами ― я был молод в это время ― созерцал, тщетно пытаясь их сосчитать, миллионы звезд, что населяют глубокую лазурь неба и одинаковы для небесного свода Сицилии, Калабрии и Греции; с моря у африканского побережья я видел Алжир, восторгаясь в ночи его белыми домами, его садами из банановых пальм и смоковниц; я видел Тунис, засыпая сном пассажира в том самом краю, где Карфаген спит вечным сном; я видел амфитеатр Джем-Джем, выделяющийся на фоне пустыни своими римскими аркадами в жарком свете августовской ночи. Ничего подобного я не видел в ночах Санкт-Петербурга. А что сказано, только вспомнилось.

Всю целиком первую ночь после моего приезда я провел на балконе виллы Безбородко, не помышляя уснуть, хоть на мгновенье, несмотря на усталость от предыдущих ночей. Муане был рядом, как и я, ошеломленный этим совершенно новым для нас спектаклем. Мы восхищались молча, не высказывая друг другу нахлынувшего чувства. Нева, огромная, двигалась у наших ног рекою серебра. Большие корабли ― ее ласточки ― неслышно, с расправленными крыльями, уводили взгляд и вниз, и вверх по реке, оставляя след позади себя. Ни огонька не вспыхивало ни на одном ни на другом берегу, ни звездочки не дежурило в небе.

Вдруг, левее некуда, над темно-зеленым без всяких оттенков, лесом, над его густолиственными валами, четко очерченными на фоне перламутрового неба, выглядывает золотой шар. Блещущий щит медленно поднялся в небо, отчего ночь не стала прозрачней. Только неохватная зыбкая и дрожащая золотая линия пролегла по реке, сделала зримым ее течение на всем пространстве, окрасила цветом пламени пересекающие ее лодки и суда, и они, раз уж проходили через эту черту, казалось, выбывали ― и не из процесса движения, а из самой жизни. Затем медленно, величественно, гордо, с достоинством богини луна зашла за купола Смольного, что резко рисовались на ее диске все то время, пока она опускалась от венчающего купол креста в бездны за горизонтом.

Пушкин, великий русский поэт, которого я вам уже называл и о котором еще не раз буду говорить, как и подобает великим национальным поэтам, прикоснулся ко всему и попытался также живописать эти пленительные ночи в прекрасных стихах. Мы, в свою очередь, сейчас дадим вам представление о стихах Пушкина, но не забывайте, что перевод ни в коем случае не равен оригиналу, как и лунный ― солнечному свету.

МЕДНЫЙ ВСАДНИК (отрывок) Люблю тебя, Петра творенье, Люблю твой строгий, стройный вид, Невы державное теченье, Береговой ее гранит, Твоих оград узор чугунный, Твоих задумчивых ночей Прозрачный сумрак, блеск безлунный, Когда я в комнате моей Пишу, читаю без лампады, И ясны спящие громады Пустынных улиц, и светла Адмиралтейская игла, И, не пуская тьму ночную На золотые небеса, Одна заря сменить другую Спешит, дав ночи полчаса.

Стихи Пушкина хороши, но ночи Санкт-Петербурга!.. Стихи Пушкина ― всего лишь поэзия человека, ночи Санкт-Петербурга ― поэзия бога!

* * *

Имею сообщить вам печальную новость: мы пока ничего не знаем, что сталось c Дандре и 57 местами нашего багажа. И вот, чтобы делать вылазки в Санкт-Петербург, я довольствуюсь кожаной шляпой, белой велюровой курткой, серыми штанами и знаменитым фурункулом, из-за которого доктор намеревался одним махом снести мне голову.

Если бы у меня была хотя бы панама графа стоимостью 500 франков, то она уж отрекомендовала бы меня в глазах петербуржуа [петербуржцев] надлежащим образом. Но у меня ее не было. Таков как есть, я взгромоздился на дрожки и поехал.

Благодаря предварительной подготовке я знал Санкт-Петербург как собственный карман. И могу сказать по-русски: naprava ― à droite, naleva ― à gauche, pachol ― va, stoi ― arrêtez, damoi ― à la maison. С таким репертуаром и способом мышления, столь ценимым мужиками, очень рассчитываю с честью справиться со своей задачей. В ту минуту, когда я отправляюсь в путь на дрожках, очень напоминающих мне запряженную мулом тележку моего друга Курте, гида из Chamounyx ― Шамуни[60], кличка которого ― я говорю о муле ― Сверхупрямый, что ― поделом, вижу отходящим от графского дебаркадера и ласточкой скользнувшим по Неве в сторону Летнего сада очаровательный пароходик мощностью с дюжину лошадиных сил. Это ― подсказка моей следующей экскурсии.

Правда, будь я на пароходике, не смог бы остановиться на деревянном мосту, а вид Санкт-Петербурга с высоты этого моста так прекрасен, что я испытываю желание любоваться им оттуда, как можно чаще. Итак, я останавливаюсь на мосту и смотрю на крепость. Самое примечательное из того, что она способна продемонстрировать на сегодня, ― леса, в которые оделась однажды для реставрации колокольня Петра и Павла. Вот уж год, как подняты эти леса, и стоять им еще и год, и два, и, может быть, три года. Это в России называют un frais ― дойная корова.

Дойная корова это ― злоупотребление. В русском языке нет слов, чтобы перевести наше распространенное выражение ― arrêter les frais ― положить конец ненужным расходам. В России издержки такого рода не переводятся вообще: появляются новые или продолжают накручиваться прежние.

В Царском Селе есть китайский мост с полудюжиной установленных в ряд фигур в натуральную величину; они размещены на пьедесталах. Однажды, проходя по этому мосту, Екатерина сказала:

― Нужно бы заново покрасить фигуры; они облезли.

Пожелание императрицы записали. И уже на следующее утро фигуры поручили заботам художника. Каждый год при жизни императрицы, день в день, их вновь раскрашивали. Умерла она 63 года назад, но и все эти годы, день в день, освежают краску на них. Бедные фигуры, покрытые сегодня 80 слоями краски, потеряли человеческое обличье. Нужно проковырять слой краски толщиной в два пальца, чтобы добраться до деревянной основы. Вот это и называют les frais ― дурацкая работа. Я отправляюсь в Царское Село только для того, чтобы увидеть несчастных дьяволов, заключенных в оболочку из кобальта и киновари.

Екатерина Вторая ненавидела свечи. До нее свечи зажигали в императорских дворцах. Она запретила, чтобы, неважно под каким предлогом, свеча проникала даже в будку к привратнику. Два года спустя, случайно заглянув в годовые отчеты, она обнаруживает там следующую запись: «Свечи, 1500 рублей». То есть 6 тысяч франков на наши деньги. Она пожелала узнать, кто дерзнул нарушить ее приказ, чем вызвано такое ослушание, и распорядилась провести расследование. Открылось, что по возвращении с охоты, великий князь Павел попросил сальную свечу, чтобы смазать животным жиром ссадину на том месте, которое соприкасается с седлом. Ему принесли свечу стоимостью в два су. Эти два су раздули до 1500 рублей. Это и есть то, что называют un frais ― приписки.

Подобное случилось и с царем Николаем, который вместе с князем Волконским, просматривая однажды счета императорского дома, обнаружили, что за год израсходовано губной помады на 4,5 тысячи рублей. Сумма показалась ему чрезмерной. Ему объяснили, что зима была суровой, и что императрица каждый день, а дамы и фрейлины каждые два дня расходовали по баночке помады, чтобы сохранить свежесть своих губ. Царь признал, что губы названных персон были свежи, но, в конечном счете, свежи не на 18 тысяч франков. Он обратился с вопросом к императрице, и она ответила ему, что испытывает отвращение к этому средству косметики. Он расспросил дам и фрейлин, и они ответили ему, что ее императорское величество не пользуется опиумной помадой, они тоже не позволяют себе ее употреблять. Наконец, он справился на этот счет у великого князя Александра ― ныне царя, и тот, порывшись в памяти, вспомнил, как в день, когда святили воду, он вернулся в Зимний дворец с потрескавшимися губами и послал за баночкой опиата. Когда велели принести нечто подобное, оказалось, что это стоило три франка! Значит, еще по-божески, если сравнивать со свечкой стоимостью всего лишь в два су. Это вот и называют un frais ―  очковтирательство.

Итак, не стоит удивляться, если леса колокольни собора Петра и Павла сохраняются какие-нибудь год, два года, десять лет! Единственное, чему можно удивиться, так это исчезновению их в один прекрасный день.

Есть, однако, у колокольни собора Петра и Павла история, которая должна бы натолкнуть архитектора на мысль, как ускорить работы.

В 1830 году заметили, что одно крыло ангела, венчающего колокольню для красоты и в то же время играющего роль флюгера, надломилось и готово пасть с первой же бурей. Починка этого небесного крыла вызывала необходимость ставить очень высокие, и, следовательно, очень дорогие леса вокруг колокольни, поднятой над землей на 150 английских или примерно 400 французских футов. Леса оценивали в 200 тысяч франков. Это было накладно: затратить такую сумму денег, чтобы заколотить четыре гвоздя в крыло ангела; один гвоздь обходился в 50 тысяч франков. Думали-рядили, что делать: обсуждался и вопрос, не оставить ли поврежденное крыло, как есть, и будь с ним, что будет. Находились даже экономисты, которые утверждали, что ангел с одним крылом, став легче, будет лучше вращаться и будет показывать направление ветра  быстрее и точнее, когда крестьянин по имени Петр Телушкин и кровельщик по профессии, попросил у властей разрешения сделать ремонт, чем вызвал обсуждение, без лесов и без любого другого вознаграждения, кроме возмещения понесенных им расходов, в чем нужно положиться на него, и платы за труд, после выполненной операции, от щедрот архитектора в той мере, в какой он ее оценит. Предложение показалось выгодным, и его приняли.

Дело было исполнено ко славе, самой высокой, мастера Телушкина, и без каких бы то ни было устройств, а только с веревкой, молотком и гвоздями, да еще молоток и гвозди, предназначенные для ангела, никак не помогали при восхождении. Великую радость испытали петербуржуа и огромный прилив гордости ощутили люди из народа, когда увидели, что Телушкин справился с задачей и осенил себя крестным знаменьем, благодаря бога за дарованную милость свыше, за то, что не свернул себе шею. Крыло ангела было починено, и через пять дней после того, как расстался с мостовой, Телушкин снова ступил на нее, такую расшатанную, какая бывает в Санкт-Петербурге, но более безопасную для него, конечно, чем бронзовая дорога с позолотой, которую он только что одолел. Внизу его ожидали охваченный неистовством народ и взбешенный архитектор. Среди поздравлений, которыми народ осыпал Телушкина, выделился голос архитектора:

― Крыло ангела не смотрится прямым, ― сказал он.

Глядя на ангела, затем оборачиваясь к архитектору:

― Думаю, ваше превосходительство ошибается, ― ответил Телушкин.

― А я, я повторяю, что крыло закошено в сторону, ― настаивал тот.

― Ладно! ― сказал Телушкин. ― Придется его выпрямить.

И он снова взялся за дело.

Но так как вопрос о вознаграждении решал архитектор, то Телушкин платы за труды не получил. Он вернулся к себе, и на какое-то время о нем забыли.

Месье Оленин, директор Академии, прослышал об этом приключении и о том, что несчастный кровельщик ничего не получил; пригласил Телушкина к себе и, попросив рассказать всю историю, представил его императору Николаю, который вручил крестьянину медаль и четыре тысячи рублей серебром. Обладатель таких денег, бедный Телушкин стал потерянным человеком. Раньше то ли было не на что, то ли в силу воздержанности, но он не пил. А с того дня не прекращал напиваться.

В России, к несчастью, пьянство в некотором роде поощряется правительством ― производство вина и других крепких напитков, которыми спаивают русский народ, предоставлено спекуляторам, именуемым otkoupchiks ― откупщиками, ― и поощряется следующим образом: чем больше народ пьет, тем больше дается откупа на производство спиртного.

Вот Телушкин и занялся активно тем, чтобы прибавить барыша винному откупу. В результате, во время холерного бунта в 1831 году, находясь в состоянии полного опьянения, на Сенной площади, что стала главным театром этого события, он выбросил какого-то медика из окна пятого этажа. Хорош он был или нет как врач, но разбился насмерть.

Признанный одним из главарей бунта и виновным в трагическом падении врача из окна, Телушкин был приговорен к наказанию кнутом и Сибирью. Был бит кнутом и отбыл в Сибирь. Ясно, что о нем не было больше ни слуху ни духу.

После того, как переедешь деревянный мост и спустишься на набережную, вытянутую с востока на запад, первый зеленый массив, который встречаешь, это ― Летний сад. На подъезде к нему нужно еще одолеть явно горбатый мост, переброшенный через речку Фонтанку.

Горбатый мост ― тоже из трудов Петра I.

Однажды, когда он самолично правил экипажем, везя шефа полиции обедать в свой домик, о котором поговорим в свое время, и который не следует путать с его первым домиком, рядом с крепостью, сохраняемым сегодня под стеклом, деревянный мост через Фонтанку рухнул под санями императора. Император и шеф полиции, оба оказались в реке. Петр выбрался на берег, помог в том же шефу полиции; затем, видя, что тот вылезает по его стопам живой и невредимый, он хватает свою историческую трость, которой имел обыкновение наказывать, и, как следует, отлупил своего компаньона как шефа полиции, ответственного за несчастный случай на Фонтанке.

После административного палочного взыскания:

― А! ― сказал он, ― пойдем теперь обедать; я вздул шефа полиции, но не моего гостя.

Легенда умалчивает, не пострадал ли аппетит гостя.

Летний сад ― Люксембургский сад петербуржцев; у него прямоугольная форма, и с одной стороны он ограничен Фонтанкой, с другой ― каналом. Внутри, как и снаружи, все ― по шнуру.

Прогулка по саду была бы довольно грустной, если бы Екатерина не додумалась привнести туда немного Варшавы, чтобы поразвлечь гуляющих, то есть разместить там статуи и бюсты, взятые ею из варшавских публичных садов, после раздела Польши. Я не видел ничего более гротескного, чем вся эта коллекция мраморных богов, богинь и нимф с видом Помпадур, прическами на прямой пробор и губками сердечком. Среди прочих есть подмигивающее Сладострастье, смеющаяся Аврора и пожирающий своих детей Сатурн; они стоят того, чтобы ради них совершить три путешествия, подобных тому, какое совершил англичанин ради одной лишь решетки сада.

В числе польского мрамора, помещенного в русском саду, есть бюст Яна III Собеского[61], спасителя Вены.

Однажды, это было в 1855 году, император Николай, проходя Летним садом в сопровождении своего генерал-адъютанта графа Ржевуского ― поляка, на что указывает его фамилия, остановился перед бюстом Собеского и после минуты его молчаливого созерцания, повернувшись к своему адъютанту:

― Знаешь ли ты, ― спросил он, ― кто, после Собеского, самый большой в мире глупец?

Адъютант, который затруднился остановить на ком-либо свой выбор, смотрел на императора, не зная, что ответить.

― Ладно, уж! Это я, ― сказал Николай, ― я, кто во второй раз спас Австрию!

В Летнем саду, если от входа с набережной повернуть налево, выходишь к небольшому дворцу Петра I, к тому самому, куда он направлялся обедать с шефом полиции, которого он отечески вздул за случай с мостом через Фонтанку. Там услуги провожатого оказывает инвалид за 20-копеечное вознаграждение. За 20 копеек вы видите часы, сделанные Петром I; шкафы и столы, что служили мебелью; большую печь, у которой Екатерина, помня пребывание и свои обязанности у доктора Глюка, стряпала пирожки. 

Есть одно понятие, каковое необходимо уяснить, раз уж вы ступили на землю России; это ― слово или, скорее, два слова na tchay ― на чай. Все равно, что bakchis ― бакшиш у людей Востока, trinkgeld ― у немцев, le pourboire ― у французов. Выражение na tchay ― переводится буквально: Pour le thé!  

Чай ― национальный напиток русских. Нет ни одного дома в России, каким бы бедным он ни был, не имеющего son somavar ― своего самовара, то есть медного прибора, в котором кипятят воду. Если голландцы опиваются огурцами, то русские крестьяне ― горячей водой. Не улавливается никакого смысла в чае мужика и количестве полулитровых стаканов кипятка, потребляемого вприкуску с парой сахара, то есть с двумя кусочками сахара не более бобов, которые он почему-то не кладет в стакан ― в России мужчины пьют чай из стаканов, а женщины из чашек; не знаю, откуда такое разделение, ― но грызет, помаленьку прихлебывая чай. Сахар к чаю и есть то самое на чай, что просит русский и просит к месту и не к месту, без повода и довода, ничего не предпринимая, чтобы на чай заслужить, а как неаполитанец, движимый лишь одним: может быть, подадут. Русские говорят, что, когда бог создал славянина, славянин обернулся к богу, протягивая к нему руку:

― Ваше превосходительство, ― сказал, ― на чай, пожалуйста.

В 20 шагах от дома Петра I ― погребальный памятник баснописцу Крылову. Пьедестал с четырех сторон украшен барельефами, сюжеты которых взяты из басен поэта; его окружают только животные: обезьяны, куры, черепахи, ящерицы, зайцы, собаки, ежи, аисты, лисицы ― о которых он замолвил слово. Сам он сидит на чем-то вроде обломка скалы среди этих четвероногих, пернатых и рептилий. Памятник, что, помимо прочего, нехорош, имеет и другой недостаток: его местонахождение. Расположенный перед ватерклозетами, думаю, единственными во всем Санкт-Петербурге, он служит ориентиром этого полезного заведения.

Пусть нам позволят выйти в те же ворота, через которые мы попали в Летний сад, и проехать набережной до знаменитого памятника Суворову. Совсем не знаю, кем он рожден, и не желаю этого знать. Два слова только о том, кого он представляет.

Суворов популярен во Франции почти так же, как в России. Памяти месье де Мальборуха посвящена песня; мода обессмертила успехи победителя Макдональда и Жубера. Почти год носили сапоги а-ля Суворов.

Он был внуком Ивана Суворова, кремлевского священника. Этот поп принадлежал к тем, кто участвовал в заговоре царевны-интриганки Софьи, историю которой мы рассказали. Его сын начинал солдатом, стал офицером и, следовательно, дворянином и по служебной лестнице поднялся до звания генерал-аншефа. У второго Суворова в 1729 году родился сын, который стал бронзовым Ахиллом, предстающим вашему взору. Он достиг всего, чего можно достичь в России, если не делаешься императором.

Он дебютировал в Семилетней войне, что стоила нам Канады и Индии. Как бригадир он командовал штурмом Кракова, одержал победу над польской армией под Страловичами, разбил турок, поддерживаемых татарами и ногайцами, получил звание генерал-аншефа и губернатора Крыма; вместе с принцем Кобургским участвовал в сражениях под Фокшанами и Мартинештами, на Рымнике, взял Измаил, разгромил Костюшко под Мацеевицами и, после резни жителей предместья-Праги вошел в Варшаву.

В 1790 году он был послан Павлом в Италию с 30-тысячным русским корпусом. После битвы, что продолжалась три дня и три ночи, он прорвался через проход Треби, что прикрывал Макдональд; наконец, в Нови разбил французов и убил Шубера. Там он узнал, что в ущельях Швица и Гларнских Альп его лейтенанты (командиры частей, входящих в соединение под его началом) Корсаков и Желачич разбиты Лакурбом и Молитором. Непобедимый, веря в свою фортуну, он написал им тогда:

― Иду исправлять ваши ошибки; держитесь как за крепостными стенами; вы мне ответите головой даже за шаг отступления.

Он и в самом деле пришел.

Однажды, 28 октября 1799 года, увидели, что с крутой высоты Ростока, спускаются 25 тысяч русских, которые шли по тем местам, где охотники на серн разуваются, чтобы не скатываться в пропасти. Там, выше границы обитания орлов, их ожидал Массена ― другой победитель, кого так же, как Суворова назвали Рымникским и Италийским, должно было именовать дюком [герцогом] де Риволи и принцем д’Эссленгом. Был момент, когда пастухи и крестьяне думали, что над ними грохочет буря, какой никогда не слыхали ни они ни их предки. Был момент, когда горный верх осветился, как если бы все эти покрытые снегами и льдами Титаны, до предела измученные новой схваткой с Юпитером, извергли пламя. Был момент, наконец, когда водные каскады, ниспадающие в долину, окрасились кровью, и в пропасти сошли человеческие лавины. Смерть собрала такую жатву в этих высях, где никогда не возникала жизнь, что грифы, единственные и последние хозяева поля сражения, пренебрегающие изобилием, выклевывали только глаза павших!

Через восемь дней человек, который написал Корсакову и Желачичу, что они ответят ему головой даже за шаг отступления, бежал сам, оставив в горах восемь тысяч человек и десять пушек, и перешел через Ресс [la Reuss] по мосту из двух еловых стволов, что его офицеры связали своими ремнями. Правда, увидев, что его солдаты бегут, он вырыл себе яму, заявляя, что желает быть погребенным на том месте, откуда попятились русские, чтобы не отступать с ними. Но ужас оказался много сильнее этой угрозы. И, бледный от гнева, Суворов, как тень собственной славы, должен был встать и выбраться из могилы, чтобы догонять свою бегущую армию.

Павел I, который par un ukase ― указом от 8 августа пожаловал ему титул князя Италийского и объявил его самым великим человеком, какого когда-либо видела земля, и веля своим подданным воспринимать его только так, Павел с известием об его неудаче в Швейцарии, потерял не только всякое уважение, но и покончил с любыми знаками внимания, что он оказывал этому старцу, за которым числилось 40 лет одних побед. Вместо того, чтобы пойти впереди него, вместо того, чтобы взяться за стремя его коня, что, подобно коням Александра, Цезаря и Аттилы, прошел по пеплу городов, он ограничился передачей приветствий своему генералу через графа Кутайсова.

А кто же такой был граф Кутайсов, которого не надо путать с Кутузовым? Раб из черкесов, привезенный в Санкт-Петербург и сделанный камердинером великого князя Павла I, прошедший путь от парикмахера, как Оливье де Дем, до обер-шталмейстера, потом ― барона и, наконец, ― графа.

Суворова, уже взвинченного своими невзгодами, еще больше ожесточил такой прием. Но, прежде всего, будучи человеком умным, он придал своему лицу ласковое выражение и прикинулся, что никак не может узнать посланца императора. А пока Кутайсов, казалось, дивился этой потере памяти:

― Простите, месье, ― говорил несчастный старик, способности которого убывают. ― Граф Кутайсов, граф Кутайсов… ― повторял он самому себе. ― Как ни стараюсь, не могу вспомнить начала вашей знаменитой фамилии. Вы, конечно, получили графский титул в результате какой-то великой военной победы?

― Я никогда не был военным, князь, ― ответил экс-парикмахер.

― Да, понимаю, ваш путь лежал через дипломатию; вы были послом?

― Никогда, князь.

― Тогда ― министром?

― Никогда.

― Какой же важный пост вы занимали?

― Я имел честь быть камердинером его величества.

― А! Это очень почетно, месье граф.

И он позвал звонком своего камердинера, который вошел к ним.

― Это ты, Трошка? ― спросил он.

― Да, ваша светлость, ― ответил тот.

― Трошка, дружок, ты подтвердишь то, что я повторяю тебе изо дня в день: ты не прав, потому что пьешь и обкрадываешь меня.

― Это правда, ваша светлость.

― Ты не желаешь меня слышать; ну хорошо, взгляни на месье…

И он пальцем показал на Кутайсова своему камердинеру.

― Месье, как и ты, был камердинером; но он никогда не пьянствовал и не воровал. Поэтому все в порядке, сегодня он ― обер-шталмейстер его величества, кавалер всех орденов России и граф империи. Постарайся, дружок, последовать его примеру.

Согласитесь, дорогие читатели, что, если бы даже Суворов и не заслуживал памятника за свои победы, он его заслужил этими словами.

Санкт-Петербург 

I

Когда я ходил вокруг памятника Суворову, кто-то тронул меня за плечо. Я обернулся и вскрикнул от радости. Это был Бланшар. Вы слышали о Бланшаре или знаете его работы, не так ли? Он неутомимый путешественник, неутомимый рисовальщик, который с успехом наводнил своими рисунками все четыре стороны света. Мы расстались с ним на другом краю Европы ― в Мадриде в 1846 году. Почти 12 лет назад. За это время он посетил Северную Америку, Мексику и частью Южную Америку. Теперь он возвращался из краев, куда направляюсь я, то есть ― с Каспийского моря, из Тифлиса, с Кавказа. Он узнал о моем приезде и примчался сказать мне от имени д’Оссуны ― нашего давнего друга из Испании, тоже узнавшего обо мне, что тот ждал меня в ту же минуту у себя, в противном случае мною займутся.

Сопротивляясь, я сослался на свою белую бархатную куртку и клеенчатую шляпу. Возражение никакого успеха не имело. Тогда я выдвинул условие: мы заедем в мастерскую Бланшара, и я посмотрю рисунки. Все складывалось прекрасно, его мастерская была по дороге. Мы поднялись на мои дрожки и отправились на Малую Морскую улицу, где жил Бланшар. Там он выложил мне целую сотню мексиканских, испанских, кавказских, турецких, русских набросков. Он только что закончил работу над русским альбомом для императрицы России. К несчастью, с нами не было Муане; нерасторопность таможни вылилась в неприятные последствия в большей степени для него, чем для меня.

После того, как все картонки ― от первого до последнего рисунка ― были перелистаны, Бланшар напомнил мне о моем визите его превосходительству чрезвычайному посланнику ее величества Изабеллы Второй ― герцогу Оссунскому. Мы снова сели на дрожки и назвали адрес: дворец герцога Оссунского в доме Лярского на Английской набережной. Через 10 минут привратник препроводил нас в прихожую, где почести нам воздавал великолепный медведь. Он был трофеем его величества императора Александра II ― очень отважного и ловкого охотника по этой части. Табличка удостоверяла, что гигантское четвероногое имело честь пасть от императорской руки. Медведь стоял, опираясь на ствол дерева с развилкой, и был в высоту, пожалуй, не менее семи футов. Он принадлежал к сибирской породе ― страшной силы, и, несмотря на кажущуюся неповоротливость, большого проворства.

Д’Оссуна совсем недавно ушел; он ожидал меня до двух часов. Я вложил свою визитную карточку в лапу медведя и отбыл.

Медвежья охота ― настоящая страсть русских; те из них, у кого она вошла в привычку, уже не могут от нее отказаться. Она ― первое, что предлагает русский зарубежному охотнику, приезжающему в Россию. А в полках это называется ― прощупать человека. В общем, иностранец, если он француз, соглашается. Так случилось ― с графом де Воге, который два года назад успешно поддержал честь своей страны и оставил в России воспоминание о мужестве, что будет передаваться из поколения в поколение охотников. Эта охота была устроена у графа Алексея Толстого, в Новгородской губернии. Актерами сцены, о которой мы сейчас расскажем, были граф Мельшиор де Воге, граф Биландт ― поверенный в делах Голландии и граф Сештелен ― шталмейстер русского двора. У них состоялось знакомство с матерью, имеющей маленьких; это было крупное и очень высокое животное. Медведь, известное дело, как и все животные, становится свирепым, когда защищает не только свою жизнь, но и свое потомство.

Медведь, поднятый загонщиками, сначала пошел на графа де Биландта, который первым выстрелом его легко ранил. Медведь продолжал идти, оставляя кровавый след на снегу, и хотел, было, повернуть на графа де Воге. Граф Воге, кто стрелял едва ли не с 40-50 шагов, всадил в него две пули, и, после каждой пули, зверь катался.

Граф де Сештелен находился примерно в ста шагах оттуда, с двумя заряженными ружьями; он держал одно, его слуга ― другое. Услыхав три выстрела и полагая, что стрелявшие, возможно, попали в затруднительное положение, послал слугу с ружьем в ту сторону, откуда только что донеслись выстрелы. В самом деле, увидев камердинера, приблизившегося к нему с заряженным ружьем, граф де Воге бросил свое, взял принесенное ружье и, таким образом вооруженный, бросился за медведем. Преследовать зверя было легко: он оставлял за собой широкую полосу крови. Медведь углубился в лес; граф де Воге в неотлучном сопровождении своего мужика забирался по следу туда же. Ослабленный тремя ранами, медведь остановился, чтобы отдышаться. Граф де Воге подошел на 40 шагов, прицелился и выстрелил. Медведь взревел и вместо того, чтобы бежать, повернулся и напал на охотника. Граф выстрелил в него вторично, но медведь, которого, казалось, выстрел не задел, рванул еще быстрее. Не имело смысла его дожидаться: ружье разряжено, и у графа не было другого оружия, кроме ятагана, что удружил ему граф де Биландт. И он бросился бежать туда, где рассчитывал встретить Биландта. Мужик побежал за охотником. Но медведь нагонял двух беглецов гораздо быстрее, чем те удирали. Месье де Воге, молодой и ловкий, намного обошел русского крестьянина, когда позади ему почудился крик. Он обернулся и увидел только медведя. Крестьянин, почти настигнутый, забился в снег, обхватив голову руками. Медведь ожесточился против него. Крестьянин больше не кричал. Впрочем, зачем было взывать о помощи? Какая надежда на то, что знатная особа, дворянин, француз, который не теряет ничего, теряя его, рискнет жизнью, чтобы прийти на помощь бедному мужику?

Мужик ошибался. Правда, что граф де Воге ― дворянин, француз ― был знатен, но его сердце восставало от одной мысли, что он увидит, как оставленный без его помощи умирает этот человек, будь он даже и бедный раб.

― О нет! ― не сказал, а громко крикнул он сам себе, словно для того, чтобы мужеством вытеснить даже малейшее колебание, если такое в нем оставалось. ― Этому не бывать!

Он обнажил ятаган, ринулся на медведя и погрузил сталь ему между лопаток по самую рукоятку.

Медведь повернулся к этому другому врагу и ударом своей тяжелой лапы уложил его перед собой. Граф не выпустил из рук ятагана, нанес им удар в нос и глотку зверя. К счастью, вместо того, чтобы задавить в своих лапах, медведь бросился его грызть. Со своей стороны, граф кидался на зверя с ятаганом.

После он рассказывал, что в этой схватке, он не видел ничего, кроме залитых кровью глаз, кроме окровавленного носа, кроме окровавленной пасти; он бил клинком машинально, непрерывно, потеряв всякую надежду. Сколько длилась страшная схватка: миг, минуту, час? Он не был в состоянии ничего об этом сказать.

Вдруг он услыхал, что его зовут, и узнал голос графа де Биландта.

― Ко мне, Биландт! ― крикнул он. ― Ко мне!

Граф де Биландт подбежал, приблизился шагов на десять. Он был по пояс в снегу.

Вдруг месье де Воге услышал выстрел, и ему показалось, что на него обрушилась гора. Пусть: он продолжал орудовать ятаганом. Через минуту он почувствовал, что его схватили чьи-то руки и вытягивают его как из ножен. Это граф де Биландт и граф де Сештелен извлекали его из-под медведя.

Что касается мужика, то он шевелился не больше, чем мертвый зверь, хотя и был жив распрекрасным образом. В свою очередь, и его вытащили из снега и поставили на ноги. Увидев графа де Воге живым и невредимым и соображая, что обязан жизнью этому прекрасному дворянину, который мог бы убежать и спокойно бросить его на съедение, но рискнул собой, чтобы его спасти, крестьянин пал на колени, целовал ноги графа и называл его своим отцом.

Вечером, по возвращении домой, граф де Воге решил отдать Биландту одолженный им ятаган, но тот отказался его принять. И Воге отдал ему 20-копеечную монету, чтобы соблюсти русский обычай, запрещающий бесплатно передавать друг другу колющее и режущее оружие. Месье де Биландт велел украсить 20-копеечной монетой приклад своего ружья, а отец месье де Воге заказал Бьяру (Biard) картину, изображающую эту сцену из медвежьей охоты, и портрет графа де Биландта.

Я знал сурового охотника на медведей, который мог, что касается мужества, выступать на равных с Жерарами, Гордонами Каммингами (Cummings), Дегоржами и Вайссьерами. Это был красивый джентльмен 26-28 лет, настоящий герой из романа, внешне изящный и тонкий и скрывающий за нежным обликом изумительную силу; среднего роста, он мог, благодаря прекрасному пропорциональному телосложению, служить моделью скульптору; цвет его лица был живой и горячий; его глаза, по-женски ласковые, временами, когда оживлялись, приобретали испепеляюще гордое выражение, по моим наблюдениям, присущее только им; его лицо, наконец, совершенный овал, обрамляли темно-русые волосы и более теплых оттенков бакенбарды. Это был сын адмирала русской службы, и сам он служил в кирасирском полку императорской гвардии. Звали его Гамильтон.

Охотничья страсть иногда заставляла Гамильтона пренебрегать исполнением своих воинских обязанностей в полку. Но прекрасный характер, мягкий и твердый одновременно, принуждал не только товарищей, но и командиров настолько любить его, что каждый, казалось, решил держать в тайне его нарушения дисциплины, и спасать его от наказаний, что он на себя навлекал.

Атлетическая сила, которой был одарен Гамильтон, и которую так хорошо скрадывала нежная внешность, позволяла ему не опасаться усталости, тогда как его мужество искало для него встречи со всеми возможными опасностями.

Его ловкость была не менее замечательной, чем его сила и мужество; его рука была твердой, глаз верным; идя на кабана и медведя, в которых за жизнь не сделал ни одного двойного выстрела, он не стрелял ничего, за исключением рыси, если начинать от болотного кулика и заканчивать лосем.

В конце концов, он перестал охотиться на крупных животных с ружьем, атаковал их грудь против груди, в частности, медведя ― единственного во всей Европе, как говаривал он, действительно достойного его противника.

Обычным театром его охотничьих подвигов была Олонецкая губерния, места близ Ладожского озера, в 50-60 верстах от Санкт-Петербурга. В самом деле, там простираются безбрежные леса, через которые не пробито ни одной дороги и которые не только не обследованы служащими лесного ведомства, но там не ступала еще нога человека. Эти дебри служат надежным укрытием волкам, медведям, лосям, и, как в лесах Hового Света, туда рискуют сунуться только с буссолью в руке. Но Гамильтон больше пользовался не буссолью, а ружьем; он обладал зрением, слухом и обонянием дикаря, инстинктом и проницательностью могикана. Это помогало ему распознавать четыре стороны света по наклону и виду деревьев, ветви которых всегда сильнее, гуще и больше покрыты листвой с южной стороны.

Никто как он не угадывал, в какой именно день появился след на снегу, тронув его пальцем; по плотности или податливости снега он мог сказать, давний или свежий след, и мог сказать с точностью до получаса, в какое время дня или ночи оставлен этот отпечаток.

Когда он уезжал, никто не знал ни дня, ни часа возвращения нашего охотника, даже он сам. Иногда он отсутствовал две-три недели и месяц, блуждая в лесу, вдали от всякого жилья, не имея другой крыши над головой, кроме мглистого или ледяного небесного свода, другой постели, кроме снега. на котором он спал, завернувшись в свою шубу; так что эти охотничьи вылазки становились настоящими экспедициями, предпринимаемыми в сопровождении собак и только двоих крестьян. Правда, оба крестьянина, преданные и верные компаньоны, были испытаны на мужество и выносливость; если нередко они выручали друг друга в минуты опасности, если часто сеньор был обязан своим спасением крестьянам, или крестьяне ― сеньору, как и друг другу, то это их соединяло навсегда. Один из них особенно отличался такой необыкновенной силой, что, когда медведь бывал добыт, каким бы огромным он ни был, и освежеван на месте, он скатывал совсем свежую шкуру, иной раз весом до 100 фунтов, в свернутом виде бросал ее себе на плечо и, прибавив эту новую ношу к своему охотничьему багажу, скользил по снегу на полозьях, приспособленных к ногам, так же легко, как если бы не был нагружен.

Мимоходом заметим, что полозья, на которых ходят по снегу, ничуть не похожи на коньки, на которых скользят по льду; полозья для снега, деревянные ― обычно, из липы, шириной в фут и длиной, примерно, в метр и 15 сантиметров, заострены и слегка загнуты вверх с обоих концов. Пара добрых деревянных полозьев ― ценная вещь для охотника; Гамильтон владел такой парой, что, как он говорил, не отдал бы ее за самое лучшее ружье графа де Ланкастера. Добавим, что нужны большая сноровка и навык, чтобы пользоваться этим снаряжением, и что Гамильтон, одинаково ловкий, что касается ног и рук, отлично его освоил.

Крестьяне, сопровождавшие Гамильтона, были из деревень короны, где он обычно останавливался, прежде чем предпринять свои крупные экспедиции. Его знали и обожали в этих деревнях как друга и добродетеля. Это потому, что не раз охотник на медведей ― Гамильтона знали под таким именем ― покрывал их расходы на отстройку заново изб, после пожара, и поддерживал их жизнь и достаток, оставляя им продукты, добытые охотой в лесах.

Гамильтон начинал охотиться на медведей с карабином, но, как мы уже сказали, это сделалось для него слишком легким удовольствием, чем он скоро пресытился. Он нуждался в более острых эмоциях, ну и решил ходить на медведя только с пикой.

Они уходили ― два крестьянина, он и собаки ― на поиски берлог и, когда находили одну, либо сами, либо с помощью собак, поднимали медведя; зверь когда сразу бросался в бой, а когда, что случалось чаще всего, пускался наутек. Тогда все преимущество было на стороне охотников, которые на своих полозьях быстро скользили по снегу, тогда как медведь увязал в нем иногда по грудь. Начиналась драма; один из крестьян оставался позади, обязанный подбирать все, от чего освобождались во время бега на полозьях Гамильтон и второй мужик. Иной раз, при 80 градусах мороза, по Реомюру, их бег был таким стремительным, и им становилось так жарко, что и один, и другой ― они бросали карабин, прихваченный из предосторожности и на крайний случай, все охотничье снаряжение и, наконец, шубу и таким образом получалось, что каждый из них преследовал медведя в одной рубахе и только с пикой в руке. Медведь всегда убегал, тяжело дыша, с горящими глазами, высунув язык, выпуская через ноздри густой пар, вихрем вздымая снег вокруг себя, время от времени оборачиваясь и испуская свирепый рев, словно решил сразиться; но, видя, что охотники его настигают, возобновлял свой бег. Тогда, уподобляясь индейцу, когда тот вызывает своего врага на бой, к великой радости Гамильтона, крестьянин, чтобы заставить медведя остановиться, наносил ему оскорбление, раня его самолюбие.

― Ах, подлец, сын труса! ― кричал он зверю. ― Я убил твоего отца, я убил твою мать; ты только пацан, сорванец, сопляк! Погоди немного и увидишь, что с тобой будет!

Славный малый был убежден, что это именно то средство, чтобы вынудить медведя принять бой; а на самом деле получалось так, что медведь, не спровоцированный бранью, но раздавленный усталостью, останавливался. После этого он поворачивался и шел на врагов, иногда для того, чтобы разделаться с ними своими лапами. В этом случае тот из двух охотников, к которому зверь направлялся, колол его в нос острием пики; медведь тотчас же вздымался на дыбы, выбрасывая обе лапы вперед в стремлении схватить и задушить врага. Гамильтон улавливал нужный момент и всаживал ему в сердце свою пику или, верней, как делает бык, бросаясь на тореадора, медведь наваливался сам на острую сталь. Тогда, как можно скорее, второй охотник должен упереть свою пику в область нанесенной раны и вонзить это оружие, а первый тем временем выдергивает свое, давая выход крови, что означает почти моментальную смерть зверя. Медведь падал, недолго бился, надрываясь страшным ревом, и испускал дух.

Но не всегда охота складывалась по заведенному образцу. В арсенале Гамильтона хранилась пика, металлический наконечник которой, почти той же толщины, что и древко, был скручен, словно обычная нитка. А происшествий набиралось у него на целую главу.

Однажды Гамильтон преследовал медведя на пересеченной местности. Оказавшись у ручья, стремительное течение которого не давало ему замерзнуть ― образовались лишь закраины, ― зверь хотел было через него перемахнуть, но то ли ручей был слишком широк, то ли медведь плохо примерился, он ухнул в воду, не коснувшись противоположного берега. И в то же время охотники, увлеченные порывом погони за ним по пятам, со всего маху влетели в поток в нескольких шагах от медведя. С быстротой молнии Гамильтон вскочил на ноги и, прежде чем медведь догадался использовать выгоды своего положения, пронзил своей пикой и пришпилил его ко дну. Мужик почти так же быстро и ловко, как его хозяин, сделал то же самое, и оба, соединив усилия, держали таким образом зверя до тех пор, пока тот не захлебнулся. Это был черный медведь самого крупного вида, самый красивый, какого Гамильтон когда-либо убивал. Сегодня его чучело находится в зоологическом кабинете Лондона, которому Гамильтон его подарил. Медведь был высотой в восемь английских футов. Судите сами, какой силой должны были обладать два человека, чтобы удержать под водой подобного монстра во время конвульсий, вызванных агонией, что удваивали его мощь.

Гамильтон рассказывал еще об одном приключении, менее драматическом, но не менее курьезном.

Крестьяне пришли ему сказать, что в 40 шагах от опушки леса была оставлена павшая корова, и что вечером, есть ее, наведывался медведь.

Гамильтон решил подкараулить и убить мародера. Поэтому он обосновался против леса в пределах досягаемости выстрела из карабина в яме, которую закрыл ветками с листвой, и стал поджидать в засаде любителя свежего мяса. Было это в конце мая, в одну из тех прекрасных летних ночей, когда в самую глухую пору вокруг видно почти так же хорошо, как в разгар дня. Наш охотник, немой и неподвижный, устремив взгляд на корову и контролируя взглядом местность в радиусе двух-трех верст, очень удивленный, что ничего не показывается ему в этом пространстве, был в засаде уже два или три часа, когда вдруг ощутил у своего плеча горячее дыхание и услышал шумное сопение прямо в ухо. Он содрогнулся, но не от страха, а от неожиданности, и живо обернулся, чтобы оказаться лицом к врагу. Противник, это был медведь, который его обнаружил, дал большого крюка и приблизился к яме с тыла, чтобы узнать, что в ней находится, и сделал это так осторожно и бесшумно, что Гамильтон, человек со слухом серны, не уловил ни хруста ветки, ни шороха листка. И тогда произошло то, чего Гамильтон не ожидал: зверь, ужаснувшись открытия, что только что сделал, так стремительно бросился к лесу, что скрылся там даже раньше, чем Гамильтон, выбравшись из-под веток, успел испытать чувство радостного облегчения.

Наконец, пресыщенный убийством, может быть, 150 медведей либо пикой, либо из карабина, подогретый рассказами Жерара, Дегоржа и Гордона Камминга, он решил отправиться на мыс Доброй Надежды, чтобы оттуда углубиться в Африку, где он рассчитывал поохотиться на слона, пантеру и льва. Он уже сделал все приготовления и сообщил друзьям день отъезда, когда пара прекрасных глаз пересекла его дорогу.

Человек предполагает, любовь распоряжается. Будущий победитель львов, слонов и пантер, был покорен и вместо того, чтобы ехать на Мыс, женился на очаровательной мадемуазель Андерсон, с которой в качестве мирного землевладельца отправился на жительство в один из уголков Ирландии, где охотится только на лисиц, зайцев и болотных куликов. Сумейте и вы, дорогие читатели, закончить так же по-христиански, как сделал это славный охотник на медведей Гамильтон!

II

Не думайте, что мы покончили с медведями. Мне остается рассказать вам о роковом медведе, о том единственном, который по-настоящему страшен для охотника, каким бы мужественным и искусным он ни был. Мне остается поведать вам о сороковом медведе.

Можно убить 39 медведей, не получив ни царапины, но сороковой отомстит за 39 предыдущих. Это поверье настолько распространено в России, что самый отважный, самый опытный, самый ловкий охотник, не дрогнувший против тех 39-ти, только дрожа, пойдет на сорокового. Ну и вот, нападая на сорокового с дрожью в коленках, он его не возьмет, а сороковой медведь не упустит охотника. Верно, и вправду в этом что-то есть, поскольку в России 20, 30 и, может быть, сотня охотников были убиты их сороковыми медведями. А случись, что и сороковой взят, тогда русский охотник, если он имел обыкновение ходить на медведя с ножом, пойдет на зверя уже с ножом перочинным, если ― карабином, то пойдет с карманным пистолетом.

Если он привык охотиться с ножом… мы говорим так, потому что казак в Сибири, как наш горец в Пиренеях, ходит на медведя с ножом.

Вот он обнаружил пристанище медведя; он надевает медный шлем, предохраняющий от когтей, берет ragatina ― рогатину[62] в левую руку и обращается к жене, если женат, к любовнице, если холост, чтобы она привязала нож к его правой руке. Нож привязан; он уходит прямо туда, где медведь, и бросается на него ― грудь на грудь, поймав в рогатину, что в левой руке, голову зверя, а правой вспарывая ему брюхо, от пуповины до грудной кости, строго по центру, насколько это удается, так как убить зверя еще не все, главное ― не испортить шкуру. На этот счет есть прелестная басня Крыловa; к несчастью, у меня нет под рукой произведений этого знаменитого писателя, без чего я не сумею ее вам пересказать. Но, вместо басни, расскажу вам сейчас одну историю.

Пятидесятилетний сибирский казак, на счету которого уже 39 медведей, вооруженный карабином вместо своего ножа, отправляется на охоту ― на сорокового, взяв с собой сына ― молодого человека 20 лет. Взять сына в помощь и применить карабин, вместо ножа, он решил в целях предосторожности, ввиду серьезности предстоящего дела. Мы же сказали, что казак искал своего сорокового медведя. Его сын был вооружен рогатиной и ножом.

И вот, внезапно, вдруг, вместо медведя, навстречу им бросается леопард, по красоте переливов шерсти и свирепой повадке ничуть не уступающий своему собрату, которого Данте встретил на дороге, в начале жизненного пути. Видимо, зверь заблудился и оказался вдали от родного края; по всей вероятности, он пришел из Индии через Центральную Азию, достиг благодатных климатических зон Южной Сибири, Барнаула, озера Apaлa, на берегах которого поселилась самая роскошная растительность Китая.

Молодой человек, никогда прежде не видевший такого чудища, перепугался. Леопард устремился на его отца; вместо того, чтобы помочь отцу отбиваться, он бежал. Казак с хладнокровием старого охотника выждал, когда зверь приблизится на 20 шагов, прицелился ему в голову и выстрелил. Леопард сделал гигантский прыжок и упал замертво. Казак повернулся в сторону, куда бежал сын, чтобы посмотреть, не вернется ли он на звук выстрела; но молодой человек даже не оглянулся, он продолжал бежать. Тогда казак перезарядил ружье, взял нож в зубы и пошел к туше. Он не знал нрава этой породы, а сходство с кошками подсказывало ему, что здесь нужно опасаться какой-нибудь коварной выходки. Он совсем приблизился к зверю, тот был мертв. Это был леопард самого крупного и самого красивого вида, шкура которого стоила не менее 75 рублей. Казак снял шкуру, бросил ее на плечо и, охваченный тяжелым раздумьем, вышел на дорогу к дому. Предмет размышлений был серьезным; он задавался вопросом, какую кару заслужил трус, бросивший друга в момент опасности. И добавлял:

― Это больше, чем трус; это предатель ― сын, который бросает своего отца!

Когда он пришел домой, решение уже созрело. Он направился к сыну, запершемуся в своей комнате, и приказал открыть дверь. Сын повиновался и упал в ноги отцу. Но тот приказал ему, не говоря зачем, взять заступ и следовать за ним; сам он тоже взял заступ. Отвел сына на четверть версты от дома и там заступом начертил на земле прямоугольник шириной три и длиной шесть футов; затем стал копать, знаком показав сыну делать то же. Молодой человек, который, конечно, не понимал, зачем он это делает, и лишь смутно догадывался о чем-то, принялся за дело.

Через два часа работы они вырыли яму, куда можно было положить человека.

― Хватит, ― сказал отец. ― Теперь молись.

Молодой человек начал сознавать, о чем речь; однако в произнесенных словах прозвучала такая решимость, что осужденный нимало не пытался сопротивляться. Он опустился на колени и молился. Отец дал ему время окончить молитву; потом, когда молитва была окончена, отошел на расстояние, с какого стрелял в леопарда, поднял карабин, прицелился в сына и точно так же послал пулю ему в голову, как в голову леопарда. Молодой человек упал, сраженный сразу насмерть. Отец опустил его в могилу, зарыл, вернулся к себе, оделся по-воскресному и пошел к судье ― рассказать, что только что произошло.

― Несчастный! ― выкрикнул тот, выслушав рассказ старика. ― Что вы наделали?

― Я совершил праведный суд, ― ответил убийца. ― Уверен, что так рассудил бог.

― Хорошо, ― сказал судья, ― отправляйтесь в тюрьму и ждите там решения генерал-губернатора.

Старик, как всегда спокойный и уравновешенный, исполнил распоряжение. А судья, не мешкая, отослал рапорт генерал-губернатору, чтобы получить его резолюцию. Генерал-губернатор Сибири обладает правом казнить и миловать. И он написал поверх рапорта: «Три дня и три ночи отцу держать на коленях голову его сына, отделенную от туловища. Если он в результате умрет или тронется умом, это будет судом божьим. Если он выдержит, значит творил не во гневе человеческом, а по совести отцовской.

Окончательно дело может решить только его самодержавное величество».

Когда он прислал такую сентенцию судье, отец настоял, чтобы такой же рапорт и вынесенный приговор направили императору Александру. Этот приговор был объявлен старому казаку, который три дня и три ночи, не дрогнув, держал голову сына на коленях и вышел из тяжкого испытания даже без намека на чувство раскаяния. Генерал-губернатор распорядился немедленно его освободить. А через три месяца доставили решение императора; оно утверждало приговор. Старик дожил до 80 лет в безоблачном счастье и покое, убил своего сорокового медведя без злоключений, а после него ― порядочно других. Он умер в 1861 году, и его агонию, казалось, не отягчали угрызения совести.

Эту быль, что ярко живописует патриархальные нравы России, рассказал очевидец события, офицер с сибирских рудников ― генерал Семенко-Быковец.

Раз уж мы вязнем в необычных историях, то вот еще две, только что мне рассказанные; подаю их в горячем виде. Развязка первой наступила лишь четыре года назад. Развязки второй пока ожидают.

Примерно четверть века назад граф*** слыл одним из щеголей и в то же время одним из завзятых картежников и самых распущенных дворян Москвы; все ему были по вкусу: цыганки, светские дамы, горничные и купеческие дочки.

Он вставал с постели лишь для того, чтобы сесть за стол, поднимался из-за стола, чтобы засесть за игру. Единственным человеком, кого он не то чтобы боялся, но уважал, была его мать, вдова 37 лет, которую еще можно было считать одной из самых красивых женщин второй столицы России.

Однажды ее горничная вошла к ней вся в слезах и сказала, что и уговорами, и угрозами молодой граф вырывал у нее обещание ждать ночью в спальне его возвращения с предстоящей оргии в кругу некоторых друзей.

― Ты приняла его предложение? ― спросила графиня.

― Еще нет; я решила все рассказать мадам графине; но он хочет получить от меня положительный ответ в течение дня; поэтому мадам графиня сделала бы доброе дело, если бы отослала меня в одно из ее имений на время, пока не пройдет каприз месье графа.

― Хорошо, ты уедешь сегодня вечером, когда он будет ужинать, но согласись, будто и не собираешься ехать, и поставь условие принять его, не зажигая света; я буду ждать в твоей спальне и пристыжу его за такое поведение.

Обещание было дано, девушка уехала, а графиня ждала своего сына в спальне без света. Что произошло при встрече матери с сыном? Этого никто не знает, поскольку неведомо, была ли сама встреча. Но все могли видеть, что молодой граф, который ни разу не получал материнского разрешения путешествовать, настолько нежная мать боялась расстаться с горячо любимым сыном, на следующий день стал готовиться к отъезду и в конце недели уехал.

Он путешествовал пять лет. Когда же вернулся в Москву, его мать удалилась в монастырь, что в Тамбовской губернии, где у нее было основное поместье. Молодой граф никак не мог понять ее ухода; его мать всегда была набожной, но не настолько, конечно, чтобы предполагать подобную развязку в ее изящной и в то же время безупречной жизни. Он навестил ее в …ском монастыре и был очень удивлен сдержанностью, с какой она его приняла, воздержавшись от нежностей и даже не протянув руки для поцелуя под предлогом своей принадлежности к монашескому разряду со строгими правилами. Однако она торопила его жениться и вести правильный образ жизни, облекая слова не в форму приказа, а всего лишь в форму совета. Граф возражал, что еще слишком молод, не видит своего призвания в семейной жизни, что однажды, может быть, к нему придет желание, как к ней, уйти в обитель, и тогда будет видно, что делать дальше. Пока же, поскольку он разлучен с нею, и материнская любовь к сыну ― единственное, что удерживало его в России, отступила перед любовью к богу, он попросил позволения продолжить свои путешествия. Разрешение на это было получено; граф снова уехал, и только известие о смерти матери опять позвало его в Россию.

Граф оставался холостяком, но вот он достиг 40-летнего возраста; страсти остыли, и красавец-дворянин, сумасшедший, влюбчивый, молодой, дебошир стал степенным вельможей, спокойным и серьезным, растерявшим за границей национальные предрассудки и обогатившимся значительной дозой социальной философии. Он решил жениться только затем, чтобы не дать угаснуть своему имени; но, богач-миллионер, он поклялся жениться лишь на женщине, которую, полюбит. Случай не замедлил представиться.

Граф, придя на могилу матери помолиться, встретил девушку, одетую в черное, как и он, которая молилась и плакала на той же могиле. Насколько позволяла судить о ней черная вуаль, это была красивая девушка 17-18 лет ― тонкая, изящная, само очарование. В церкви за все время, что они там пробыли, удерживаемый удвоенным чувством уважения, граф не посмел обратиться к ней ни словом, а вышли ― расспросил. Она оказалась сиротой, воспитанной графиней, которая стала для нее матерью и, умирая, оставила ей часть состояния и завет, что не был непременным условием, предаться монашеской жизни, если свет откажется ей даровать достаточной гарантии счастья. До сих пор сирота не знала другого круга общения, кроме монастырского; она никого не любила и, отдавая богу девственное сердце, свободу и чистоту, которые не принадлежали никому, не ведала других жертв.

Граф вернулся к себе в глубокой задумчивости. Он почувствовал странную симпатию к девушке, но решил этого ей не показывать. В течение года, говоря с нею, как с посторонней, следил за нею взглядом, тая в себе растущее чувство. Через год он был убежден, что встретил женщину, созданную самим богом для его счастья; через год они оба встретились на той же могиле. Она была той же: очень красивой, наивной, чистой, скромной девушкой. В этот момент граф принял решение.

На следующий день он явился к ней и просто, но серьезно сказал, что полюбил ее, и умолял ее согласиться стать его женой. Девушка упала на колени, воздев руки к небу и позволив вырваться лишь этим вот словам:

― И я тоже люблю вас!

Ничто не препятствовало свадьбе, с обеих сторон оговоренной такими счастливыми условиями. Через месяц свадьбу отпраздновали.

В течение 15 лет граф был самым счастливым человеком в России. С молодой женой он повторил путешествия, что прежде совершил один, показал ей Европу, а ее ― Европе. Потом он вернулся в Россию и обосновался в Санкт-Петербурге, сокрушаясь только вслух о том, что бог не благословляет его в детях, которые любили бы их мать так же, как он любит свою жену. Этот нежный союз двоих оставался стерильным.

Однажды странная весть разнеслась по Санкт-Петербургу, а оттуда облетела всю Россию: граф в возрасте 56 лет пустил себе пулю в лоб, а его вдова немедленно ушла в монастырь, передав свое богатство в церковные фонды. Долго не знали причины самоубийства и самозаточения, но вот что, наконец, приоткрылось в этой странной истории.

Граф вернулся домой настолько разгоряченный вином после вечера с ужином, что не узнал свою мать, несмотря на сопротивление, стиснул ее в объятьях, заглушил ее слова поцелуями. На следующий день, ничего не говоря, мать удалила сына от себя и осталась наедине с угрызениями совести. Они привели ее в монастырь ― на промежуточную станцию перед могилой. Умирая, она исповедалась попу, сказав ему, что в результате этой кровосмесительной ночи родилась девочка.

Молодой граф вернулся в Россию, увидел ту, которая приходилась ему одновременно сестрой и дочерью, влюбился и женился на ней. Поп не отважился что-либо сказать: чтобы никогда не раскрыть тайну исповеди? Но, умирая в свой час, он обо всем написал в синод, делая его судьей ужасного, не укладывающегося в сознании события. Синод постановил, что должен все открыть графу и потребовать от него немедленного разрыва с женой.

Граф получил письмо синода, отослал его своей жене и, пока слуга нес его из его комнаты в комнату графини, пустил себе пулю в лоб. Женщина ушла в монастырь.

Такова первая из обещанных историй. Переходим ко второй; она совсем свежая, в чем можно будет убедиться.

В этом году, где-то в начале мая, месье Суслов ― богатый или, как минимум, богатеющий собственник из Олонецкой губернии, следовал Невским проспектом в двухместной карете; пара коней шла быстрой рысью. Ехал он с дочкой, девушкой 17-18 лет ― очаровательной невинной невестой одного человека, которого она любила. Люди, хорошо осведомленные, в каком состоянии богатство месье Суслова, говорили, что свадьба его дочери весьма выгодна и в этом отношении превосходит всяческие ожидания. Итак, дитя было счастливо вполне. Что касается отца, то те, кто его знал 15-16 лет, утверждали, что ни разу не видели его улыбки.

Вдруг, месье Суслов вспоминает забытый маршрут; его кучер должен тут же поворачивать, и он просит дочь передать кучеру этот приказ. Дочка высовывает голову в оконце кареты; но, прежде чем она успела сказать хоть слово, молнией проносятся одноконные дрожки и оглоблей расшибают голову мадемуазель Сусловой. Девушка падает в кузов кареты с раздробленным черепом, и на руках месье Суслова оказывается бездыханное тело.

Это дитя было его жизнью, единственным, что держало его на земле. Его друзья слыхали от него, что если он ее потеряет, то застрелится.

И, однако, он не проронил ни слезинки. Приказал кучеру повернуть домой, взял на руки тело своей дочери и послал за врачом не для того, чтобы пытаться вернуть ее к жизни, так как душа покинула тело некоторое время назад, а чтобы констатировать смерть. Кончина была подтверждена, и грустно, но хладнокровно, как все, что делал, он занялся похоронами. Один иностранец, который его повидал, даже не догадывался, что тут же угодил в такую пропасть в жизни этого человека. Через три дня после похорон у того ничего не осталось от прекрасной лилии, которая так ослепительно цвела какой-то миг. По возвращении из склепа месье Суслов попросил, чтобы его отвезли к главному полицейскому чину, доложили о нем, и рассказал следующее.

― Ваше превосходительство, ― сказал он, ― десять лет назад я отравил своих тестя и тещу, чтобы быстрей прибрать к рукам их состояние. После этого преступления, о котором никто не знал, ничто мне не удавалось; и наоборот, все оборачивалось злом против и вокруг меня. Банкир, у которого я положил на счет 100 тысяч рублей, обанкротился; мои деревни и леса сгорели, неизвестно от чьего огня; мой скот пал от эпизоотии; жена умерла от злокачественной лихорадки; наконец, моя дочь только что погибла от известного вам и почти непостижимого несчастного случая. Тогда я сказал себе: «Божья десница на тебе; повинись и искупи вину». Вот он я, ваше превосходительство, во всем признаюсь, делайте со мной, что хотите.

Месье Суслов, заключенный в крепость, ожидает суда и выглядит, если не повеселевшим, то, по крайней мере, более спокойным, чем когда-либо.

Мои истории невеселые, но признайтесь, дорогие читатели, что они оригинальны. Как и страна, которая, несмотря на офранцуженную поверхность, не похожа на другие страны.

* * *

Вы помните, что я вышел из резиденции герцога д’Оссуна, оставив визитную карточку в когтях медведя, убитого его величеством Александром II ― самым отважным и самым неутомимым охотником на медведей в империи, где среди других империй больше всего медведей. Я не стал затягивать свой визит по двум причинам: костюм, на верность которому осудила меня таможня, и желание отправиться за несколькими нужными мне книгами к соотечественнику Дюфуру. Он преемник Белизара и издатель la Revue francaise ― «Французского журнала», лучший французский, подобно тому, как Исаков ― лучший русский книгопродавец в Санкт-Петербурге. Я рассчитывал найти у него несколько книг, которые мне были необходимы, и которые я не взял с собой, опасаясь затруднений, чинимых русской таможней путешественникам из-за некоторых книг, что находились, как мне было известно, под запретом при императоре Николае. Я не знал, что в этом отношении, как и во многих других, императором Александром предоставлена самая большая свобода.

Я застал Дюфура дома. Он уже слышал о моем приезде. У него побывала очаровательная молодая женщина ― мой друг последние 25 лет, хотя ей только 33 года, чтобы спросить, видел ли он меня и знает ли место моей петербургской остановки. Она немного и ваш друг, дорогие читатели, потому что не скажешь, что вам совсем неизвестна Женни Фалькон[63] ― сестра Корнели Фалькон[64], которой вы аплодируете 10 лет  подряд в театре «Опера», и которой вы аплодировали бы еще, если бы болезнь, влияющая на голос, не заставила ее уйти со сцены в расцвете таланта.

Я знал Корнели Фалькон со времени ее дебютов. С 1832 года нас связывает истинно братская дружба. В то время ее сестра Женни была 7-летним ребенком… Но, надо сказать, самой красивой, самой шаловливой и самой избалованной изо всех 7-летних девочек.

Ее мать, в ту пору в возрасте 37 лет, была еще одной из самых красивых женщин Парижа. Вы вспоминаете Корнели, не правда ли? Она была очень красива! Ну и хорошо, ее мать, по виду ее старшая сестра, могла бы вполне конкурировать с нею.

Корнели занималась воспитанием своей маленькой сестры. Пансионат Парижа, из числа лучших, не избаловав сердца девочки, что случается редко, от природы живой и восприимчивый ум сделал одним из самых изысканных, какие я знал. Она дебютировала в театре «Жимназ» что-нибудь в возрасте 16-17 лет, в пьесе Скриба. Ее дебют был счастливым, и Санкт-Петербург, по своему обыкновению, завладел молодым талантом. Да, ей было тогда 16 лет. В 26-ть она получила содержание и оставила театр, чтобы держать зимний салон, один из самых модных в Санкт-Петербурге. Нет такого благовоспитанного француза, который, будучи в Санкт-Петербурге, не был бы принят на Михайловской площади у мадемуазель Женни Фалькон. Вот уже 15 лет ей принадлежит привилегия давать самые прекрасные балы, держать лучших рысаков и самые элегантные сани из тех, какие когда-либо скользили по деревянному или железному мостам, чтобы попасть на острова.

Один из моих друзей, с которым нас связывают 20 лет дружбы, обладатель самого знаменитого, если не самого древнего имени в России, стал вместе с нею 10-12 лет назад душой этого салона. Этого друга зовут Дмитрий Павлович Нарышкин[65].

Та мужественная Наталия Кирилловна, которая вызволила своего сына Петра из устроенной стрельцами бойни и увлекла его в Троицу ― Троице-Сергиеву лавру, была Нарышкиной. Она стала женой царя Алексея Михайловича в его втором браке и родила единственного сына ― царя Петра. От первого брака у Алексея был Федор, умерший в 23-24 года; Иван, идиот всю свою жизнь, одно время деливший трон с Петром и умерший в 1696 году (предположительно: у меня нет под рукой никакого справочника, чтобы проверить эту дату); наконец, знаменитая царевна Софья, сыгравшая, как мы видели, слишком авантюрную роль в жизни своего брата.

Нарышкины никогда не стремились быть графами или князьями; они остались просто Нарышкиными, но в их родовом гербе ― орел России.

Есть одно довольно милое предание ― может быть, далекое от правды, за его историческую достоверность не отвечаю, особенно потому, что это предание ― о Наталии Кирилловне и о том, как она стала царицей. 

Боярин Матвеев, тот самый, кто был убит стрельцами тогда же, когда они убили Леонида и Афанасия Нарышкиных, о чем я вам рассказал, проезжал через деревушку Киркино, что находится в Рязанской губернии в 25 верстах от города Михайлова, почти полностью населенную разорившейся знатью, кого называют odnodvortzi ― однодворцы, то есть теми, у кого остался только дом. Очаровательный ребенок примерно 12-13 лет заливался горючими слезами на пороге одного из таких домов. Пока в экипаж запрягали лошадей, Матвеев поинтересовался, какое горе обернулось страданием девочки-подростка. И узнал, что единственная раба, которая у нее оставалась и служила ей горничной и гувернанткой, только что повесилась. Отсюда и слезы, проливаемые бедным ребенком. Дальше из расспросов он узнал, что юная сирота происходит из хорошей семьи, жившей в Крыму; увез ее с собой, воспитал как дочь и представил двору. Алексей Михайлович, овдовев, увидел ее, полюбил и сделал ее своей женой.

Правдиво ли предание? Я уже сказал, что за эту его сторону не отвечаю; но и сегодня в родной деревне Наталии Кирилловны бытует еще поговорка, которая гласит: «Если бы девка не повесилась в Киркино, то на свет божий не появился бы Петр Великий». Достоверно, что отец и дед Наталии Кирилловны были записаны в боярскую книгу.

Итак, Женни Фалькон ― мой маленький друг с 1832 года, став моим большим и делаясь все большим и добрым другом, побывала здесь, чтобы узнать обо мне новости у Дюфура. Она оставила для меня краткий наказ-рекомендацию: не медлить ни минуты, чтобы ее обнять. Просила сказать еще, что я нашел бы у нее моего друга Нарышкина, которому тоже, как и ей, не терпится меня увидеть.

Я помчался на Михайловскую площадь и, войдя в салон, увидел четыре руки, раскрытые для дружеских объятий, не считая двух рук, протянутых на мой голос из столовой мамашей Фалькон.

Они меня ожидали уже восемь дней. Объясните-ка это. Я еще не знал, что оставляю Париж, а в Санкт-Петербурге уже знали, что я приеду сюда. И чтобы увидеть меня, Жени и Нарышкин отложили свой отъезд в Москву. Если я задержусь в Санкт-Петербурге не больше, чем на две недели, то они меня подождут, чтобы я поехал вместе с ними. Мне было предложено гостеприимство на их вилле в Петровском парке на все время моего пребывания в Москве. Вот как понимают гостеприимство в России. В этом отношении никого в целом мире не знаю, кто любезностью превосходил бы русскую знать. Я просил дорогих друзей не стеснять себя ради меня, согласился на предложенный особнячок в парке, но мне столько нужно было увидеть в Санкт-Петербурге, что не хотелось брать на себя обязательство о дне отъезда. Назавтра был день рождения     Женни. Условились, что, если я получаю вещи из таможни, то принимаю участие в торжестве.

Покидая Михайловскую площадь, я приказал ехать к меняле. У меня было с собой две-три тысячи золотых французских франков, которые я хотел обменять на русские бумажные деньги. Вы же знаете, дорогие читатели, что в России ― стране серебряных и золотых рудников ― почти нет звонкой монеты, а в ходу одни бумажные деньги. Есть казначейские билеты достоинством от ста рублей до одного рубля. Мне было известно, что каждый из моих золотых равен пяти рублям. Каково же было мое удивление, когда меняла дал мне не только положенные 750 рублей, но и 25-30 франков сдачи. Курс французского золотого повысился до пяти рублей и, не знаю, скольких-то копеек. С возрастающим вниманием, чего не было до этого момента, я смотрел на честного менялу, а так как он немного изъяснялся по-французски, я и попросил его объяснить эту нежданную прибавку. Пока он говорил, я слушал и разглядывал его. Он обладал одним из тех чистых и серебряных голосов, какие слышны иногда в Сикстинской капелле. И у него была реденькая, рассеянная мелкими клочками борода. Я понял, что имею дело с индивидом, принадлежащим к секте des scopsi ― скопцов. Есть у вас русский словарь? Найдите глагол ― оскопить. У вас нет словаря, а вы хотите узнать, что такое скопцы? Сейчас попытаюсь растолковать, хотя, предупреждаю заранее, что это нелегкое дело.

Сидит ли в кресле против вас прекрасный длинношерстный ангорский кот, который, вместо того, чтобы бегать по крышам, и прыгать с одной водосточной трубы на другую, преследуя кошек, занят только тем, чтобы есть, тучнеть и спать? Он принадлежит к секте скопцов.

Подан ли к вашему столу один из славных граждан провинции Мен, воспетых Беранже как земные счастливцы, жирный, подрумяненный, хорошо проваренный, вкусный, сочный и с головой, лишенной украшения, которое составляет гордость петуха? Он принадлежит к секте скопцов.

Однажды король Луи-Филипп, будучи ребенком, спросил у мадам де Жанли, своей гувернантки:

― Что такое бык?

― Это отец теленка.

― Что такое корова?

― Это мать теленка.

― Что такое вол?

Автор «Бессонных ночей Замка» минуту пребывала в нерешительности, определение затрудняло ее; наконец, она подобрала перифраз:

― Это дядя теленка.

Пусть так, дядя теленка ― из секты скопцов.

Вот вы и просветились, не правда ли? Теперь мне, в роли непредвзятого судьи, остается объяснить вам, как по собственной воле попадают в такую секту. Попытаемся.

Слово rascol ― раскол в русском языке означает ересь; еретиков называют rascolniks ― раскольники. Скопцы ― раскольники. Раскольники всплыли в правление Алексея Михайловича. 

Когда его фаворит ― патриарх Никон, пересмотрел или, вернее, модернизировал священное писание, фанатики сохранили верность старому тексту, отказавшись признать новый; отсюда бунт. После утверждения нового текста, бунтовщики стали еретиками.

Путешественники, которые писали о России, мало или совсем ничего не сказали о раскольниках. Да, но я-то собираюсь вам поведать много такого, о чем вам еще никогда не рассказывали. А чтобы начать, как бы ни было это трудно, расскажу о скопцах ― ответвлении раскольничьей ереси.

Известно ли вам, сколько раскольников в России? Официально, пять миллионов; в действительности ― одиннадцать. Как видите, они стоят того, чтобы их не обойти молчанием; тем более что эти 11 миллионов человек, число которых с каждым днем возрастает, призваны, и неминуемо, по-моему, играть в будущем некоторую социальную роль. Раскольники делятся на несколько сект, все более противостоящих одна другой и отдающихся во власть все более абсурдных идей. Самая абсурдная и, мало сказать, что самая жуткая из этих сект ― скопцы; она верует в земное существование Иисуса, его святой Матери и святого Иоанна Крестителя. В правление императора Павла эта секта очень разрослась; один крестьянин был ее Христом, одна женщина из простых ― ее Марией, и один жестокий мужик ― ее Иоанном Крестителем. Только его крещение было кровавым. Оно заключалось в кастрации, а так как креститель был варваром, он делал эту операцию варварски при помощи раскаленного докрасна кривого ножа. Каждый третий крещенный умирал.

После появления первого ребенка мужского пола, способного продолжить род, мужа делали немощным, а жену ― стерилизовали. Против церкви Знамения, близ Невского проспекта, фасадом туда, где теперь Московский вокзал, стоял большой деревянный дом с глухо закрытыми ставнями. Здесь и совершались все таинства. В этот дом шли поклоняться Христу, который, по их мнению, был первенцем императора Петра, и в котором они узрели своего бога.

Уверовав в народную легенду, что, после первого ребенка, Петр III сам лишился мужественности в результате несчастного случая, они отказывают в праве престолонаследия Павлу I, кого рассматривают как незаконнорожденного и узурпатора. Что же касается Петра III, то для них не существует его убийства в Ропше. Он только исчез, но не умер; он вернется на землю, и наступит день славного царствования. Как видите, что-то от Мессии евреев.

В дни собраний, а мы сказали, что собрания проходили в большом доме с закрытыми ставнями, их Христос, как бы сын Петра III, и бог под Петра III восседали на троне подле своей матери ― девы Марии. Члены секты входили и падали ниц перед Христом.

Следом за этим со своего места поднималась и держала речь богородица, советуя им быть чистыми и верными культу. Далее начиналось пиршество, стол которого состоял исключительно из фруктов, овощей и молочного. Мясо, рыба, любая убоина, наконец, для них настрого запрещены. Иногда, однако, и в определенных лечебных случаях, они могли есть рыбу, но сырую, чтобы не воспламенять кровь.

После пиршества начинались strady ― страды  (производное от глагола stradat ― страдать, что значит souffrir le martyre ― испытывать мученичество). Слово страды ― старинное, забытое, которое помнят только ученые.

Страды были медленным и спокойным вначале танцем, похожим на танец вертящихся или, скорее, кружащихся дервишей; мало-помалу он становился неистовой, исступленной, все ускоряющейся пляской, несущейся вокруг трона Христа и его матери. Танец всегда заканчивался прострацией плясуна, который, исполнив все его стадии, испытывал чувство удовольствия, смешанное с безотчетным ужасом, ― все во славу божью, безграничную. Отсюда слово страды. В разгар плясок делались операции.

Павел I узнал об этой секте и пожелал увидеть Христа. Призвал к себе мужика, игравшего роль Иисуса. Он увидел фанатика, который верил сам в свое божественное происхождение и возглашал свое право не только на небесную корону, но и на корону всея Руси. Павел сослал Христа и Марию в Сибирь, а святого Иоанна Крестителя ― в Олонецкую губернию. Поскольку Христос и Мария, поглощенные столь ужасающими просторами, которые так редко отдают назад однажды взятое, не объявились больше никогда, скопцы сочли их вознесшимися на небо и ждут их возвращения. Что касается святого Иоанна Крестителя, его адепты радовались, что не теряли его из виду: Олонецкая губерния соседствует с Санкт-Петербургской. Он умер и был погребен в Олонецкой губернии, где сохранилась его могила. Сектанты совершают паломничество к этой могиле и, отправляясь в обратный путь, уносят камешки или землицу, взятые возле нее, измельчают это до состояния пудры и, когда больны, принимают с водой. Никак не заметно, чтобы от этого они умирали чаще правоверных, которых пользуют местные врачи. Могила стала святым местом, и по ночам там делают операции.

Эта секта, преследуемая правосудием, очень богата. А правосудие в России подобно Аталанте[66]: останавливается, когда ему бросают золотые яблоки. Почти все les menialy ― менялы являются скопцами. Менялами называют les changeurs от слова менять, означающего changer (фр.). Эти менялы скупают все золото и серебро царства; отсюда и дефицит металла двух этих видов. Так как вера запрещает им любые излишества стола, а физическое состояние исключает любовь, они живут без особых расходов и, будучи избавленными от страсти в любой степени ее проявления, почти всегда скапливают колоссальные богатства. Ими владеет не только любовь к барышу, но и желание быть при деньгах в день, когда приидет славное царствование, то есть в день, когда святое семейство спустится на землю. Скопец ― мужской род от слова scopsi ― испытывает ужас перед иностранцем, но больший ужас, быть может, ему внушают правоверные соотечественники. Все, чего коснулся иностранец, считается poganai ― поганым, то есть оскверненным.

Мы сказали, что раскольники разделились на множество ветвей, мы должны были бы назвать самые крайние из них.

В числе сект, которые ― полная противоположность скопцам, есть секта Татаринова. Этот Татаринов был статским советником в чине бригадного генерала и руководителем секты.

Одна пророчица собрала сторонников у себя и назвалась матерью Христа. После ряда посвящений в таинство принесли две клятвы: никогда ничего не открывать другим и всегда оставаться холостяками. Женщины, со своей стороны, решили никогда не выходить замуж или, если они насильно выданы замуж родителями, не порывать с сектой. По окончании официальной части, связанной с приемом новых членов, гасили свет и дружились наугад.

А вот как все открылось.

Молодой человек, по имени Апрелев, брат которого был старшим помощником морского министра, женился, несмотря на клятву, данную ассоциации. Павлов, другой посвященный фанатик, мать которого дважды пешком ходила в Иерусалим на положении нищей странницы, хотя была женой полковника, вечером спрятался в спальне новобрачных за дверной портьерой и ударил Апрелева кинжалом со словами:

― Это я!..

Апрелев свалился замертво. Павлов даже не пытался бежать. Арестованный, заключенный в крепость, он по-старинному был допрошен с применением пыток и осужден на смерть. Старик, который находился при крепости 55 лет ― а это, думаю, происходило в 1812 году ― сказал одному из моих друзей, что только второй раз за последние полвека он видел применение пытки. Первый раз такому допросу подвергся Мирович, который хотел освободить молодого Ивана (Антоновича). Мы расскажем вам эту историю, когда отправимся в Шлиссельбург.

Павлову не достало сил выдержать следствие. Он все признал, отказался от общества, каковое и было рассеяно по разным монастырям. Татаринов и пророчица исчезли. В России, как в Венеции, исчезают. Император Александр II решил, что в его царствование такого не будет, и что всякий обвиняемый, кем бы он ни был, будет судим публично.

У Татаринова были две дочери, которых он силой вовлек в общество, бросив их, таким образом, в этот сладострастный коммунизм.

Не кажется ли вам, что я рассказываю один из эпизодов античной вакханалии, что немного приподнимаю завесу, за которой сокрыты тайны Доброй Богини? Взгляните-ка сюда, мы одалживаем страницу у Мишле:

«Некий Тит Семпроний Рутилий предложил своему зятю, опекуном которого был, посвятить его в тайны вакханалий, что из Этрурии и Кампании пришли в Рим. Когда молодой человек сообщил об этом куртизанке, которую любил, ту, казалось, охватил ужас, и она сказала, что его теща и тесть, вероятно, испугались отчитаться перед ним в расходах и захотели от него отделаться. Он укрылся у одной из своих теток и обо всем поставил в известность консула. Куртизанка, допрошенная, сначала запиралась, боясь мести посвященных, затем призналась. Эти вакханалии были исступленным культом жизни и смерти, среди обрядов которого были проституция и убийство. Тех, кто отвергал бесчестие, отдавали в объятия механического приспособления, и сбрасывали в глубокие подвалы. Мужчины и женщины вслепую соединялись во мраке, потом буйно бежали к Тибру и плавали в реке с зажженными факелами, что пылали над водой символом немощи смерти перед неугасимым светом жизни в этом мире.

Следствие вскоре позволило установить, что только в Риме семь тысяч человек замешаны в этих мерзостях. Всюду поставили стражу, провели ночные проверки; целую толпу женщин, которых обнаружили среди задержанных, отослали к их родителям для домашнего наказания. Из Рима очистительный террор распространился на всю Италию: по сигналам с мест, консулы прочесывали город за городом».

Так вот, эти секты, вместо того, чтобы угасать, каждый день плодят в России новообращенных. В Москве мы снова наткнемся на раскольников, которых, повторяем, насчитывается 11 миллионов среди населения всея Руси.

* * *

Мимоходом мы сказали пару слов о Красном дворце, сегодня окрашенном в желтый цвет, о старой императорской резиденции, ставшей Инженерной школой. Он высится за Летним садом, на другом берегу реки Фонтанки, через которую переброшен мост. Построить его велел Павел I, как и казарму знаменитого Павловского полка, куда могли попасть только курносые, потому что это был полк императора, а император имел вздернутый нос. Дворец и казарму соединял подземный ход.

Дворец покрасили в красный цвет в память о капризе любовницы Павла ― носить красные перчатки. Любовницу звали Анна Лопухина. Она происходила из рода несчастной Евдокии Лопухиной ― первой жены Петра Великого, матери Алексея, которая увидела сына после того, как ему сделали кровопускание из рук и ног, посаженного на кол любовника и четвертованного брата, уж не считая, что Петр велел перепилить надгробный камень другого ее брата, опоздав перепилить ему шею.

Павел был без ума от любовницы. Ее отец ― генерал сената, то есть министр юстиции ― возымел желание, какого не было у Нарышкиных, хотя обе фамилии, Нарышкины и Лопухины, были императорскими; он захотел стать графом. Однажды, подталкиваемая своим отцом Анна попросила Павла I оказать ему эту милость.

― Хорошо! ― сказал тот. ― Вижу, к чему вы клоните; хотите стать графиней; ну, хорошо, вы будете княжной, моя прелесть!

И на следующий день, 18 января 1799 года, Лопухины стали князьями.

У Павла I были фантазии такого рода, и он иногда забавлялся тем, что заставлял взбегать по ступеням социальной лестницы, гражданской или военной некоторых счастливцев, по своей прихоти, за время, меньшее, чем требовалось, чтобы заполнить и подписать дипломы.

Однажды он совершал прогулку в открытой коляске; увидел идущего прапорщика, лицо которого ему показалось симпатичным. Он остановил экипаж и сделал знак прапорщику подойти. Когда Павел пребывал в гневе или радости, его лицо приобретало жуткое выражение. Прапорщик приблизился, весь дрожа.

― Кто ты, труха и пыль? ― спросил Павел.

Павел величал пылью своих подчиненных, несмотря на их ранги. И кто же, если не пыль, любой перед суверенами, которые могут все?

Пыль ответила:

― Покорнейший прапорщик полка вашего величества.

― Врешь, ― отозвался император, ― ты ― младший лейтенант; садись сюда!

И он указал молодому человеку на заднее сидение в своем экипаже, приказав слуге уступить ему место. Молодой человек поднялся в коляску, И она покатила дальше. Шагов через 20 император оборачивается.

― Ты кто? ― спрашивает молодого человека.

― Младший лейтенант, sire, благодаря милостям вашего величества.

― Врешь, ты ― лейтенант.

Еще через 20 шагов император оборачивается вторично.

― Ты кто? ― опять спрашивает он.

― Лейтенант.

― Врешь, ты ― капитан.

К дворцу прапорщик прибыл генералом. Если бы Красный дворец располагался на сотню шагов дальше, то прапорщик подъехал бы к нему фельдмаршалом. 

Были у Павла и странные привязанности; примером тому генерал Копьев. Этот Копьев выступал в роли маленького пажа у Павла, когда тот сел на трон, и находился при нем все время от гатчинской ссылки до обретения всемогущества. Маленький паж был беден, но искрился остроумием. Грозный взгляд Павла, не пугавший его, когда тот был великим князем, не вселял в него страха и тогда, когда Павел стал императором всея Руси.

Павлу постоянно было душно; когда он находился один в своей комнате, он мерял ее большими шагами вдоль и поперек, затем подходил к окну, сам распахивал его, полной грудью вдыхал свежий воздух, притворял раму, подходил к своему столу, брал порцию табаку на манер великого Фридриха ― Павел I, как и Петр III, был фанатиком короля Пруссии ― закрывал табакерку, клал ее на стол, снова ходил, задыхался еще больше, опять подходил к окну, открывал его, дышал, вторично закрывал окно, вновь брал порцию табаку, и все это повторялось до бесконечности.

Табакерка была его фавориткой. Без приказа императора, никто не смел ее касаться. Тот, кто прикоснулся бы к ней, был бы на месте поражен молнией ― ни больше ни меньше ― и даже сильнее, наверняка, чем если бы он схватился рукой за святой нимб.

Копьев же однажды заключил с товарищами пари ― не только тронуть священную табакерку, что было бы преступлением лишь против табакерки, но взять из нее порцию табаку, что станет уже преступлением против его величества. Предприятие казалось настолько невозможным, что побились не обычным, а двойным закладом, как на скачках, когда иные зрители почти уверены, что выиграют. Копьев тоже не мог упустить выигрыша ― бог знает, каким чудом! Копьев уповал на свою счастливую звезду: не раз уже его проделки смешили императора, а император не смеется часто. Другой вошел бы, пока Павел стоял спиной к двери, другой наинежнейшим образом открыл бы табакерку. Копьев вошел, когда император направлялся от окна к двери; входя, он позволил скрипеть двери, сапогам и паркету; подошел к табакерке на столе и раскрыл ее с таким же щелком, какой 50 лет спустя понадобился, чтобы столь мощно содействовать успеху пьесы l’Auberge des Adrets (фр.) ― Корчма Адре; дерзко погрузил в нее два пальца, ухватил приличную порцию табаку и, вопреки рекомендации цивилизованного мира детям и благовоспитанным людям, шумно втянул ее через нос.

Император, глядя на то, что он вытворяет, пришел в изумление от его дерзости.

― Что ты там делаешь, плутишка? ― вымолвил он, наконец.

― Ваше величество видит, что делаю; беру табак.

― Зачем ты его берешь?

― Затем, что подле вашего величества нахожусь на страже со вчерашнего вечера, и бодрствовал всю ночь ― выполнял свой долг, не смыкая глаз; затем, что чувствую, что засыпаю и предпочитаю быть наказанным за непристойное поведение, нежели допустить нарушение моих обязанностей; я взял щепоть табаку, чтобы не уснуть.

― Ладно, ― сказал Павел, смеясь, ― раз уж ты взял табак, мошенник, бери его вместе с табакеркой.

Табакерка была инкрустирована бриллиантами и стоила 20 тысяч рублей. Копьев ее продал, деньги пропил и проел. Хватило их ему на год. В течение года пажи его величества кутили. Когда не осталось ни копейки, Копьев предложил новое пари: за обедом так сильно дернуть императора сзади «за хвост», чтобы он вскрикнул. Пари заключили. Дернуть «за хвост» человека, который приказал женщинам при его появлении вылезать из экипажей в грязь и который отсылал в Сибирь весь полк, если тот плохо показал себя на маневрах, это было безрассудством. Поэтому Копьев заранее расставил свои батареи.

В ту эпоху носили косицы («хвосты») а-ля Фридрих Великий, так же как ― табакерки а-ля Фридрих Великий, сапоги а-ля Фридрих Великий, шляпы а-ля Фридрих Великий. Пажи, как и сам император, носили косички а-ля Фридрих Великий; такой «хвост» должен был ниспадать аккурат между лопатками. Копьев же два-три раза помаячил перед императором своим перекошенным «хвостом». На первый раз император ограничился ворчанием, во второй раз посадил под комнатный арест, в третий раз отправил его в крепость. По выходе из крепости Копьев возобновил дворцовую службу; эта служба позвала его, на время обеда, стать позади стула Павла. И вдруг, в самой  середине обеда, Копьев берется за «хвост» его величества, как если бы это был шнур звонка, и дергает так сильно, что император вскрикивает.

― Простите, что вы сказали? ― спросил Копьев.

― Что ты делаешь с моей косицей, шельма?

― Она сбилась набок, sire; я поправил ее.

― Ты мог ее поправить, плут, и не дергая с такой силой.

И Копьев был оставлен вниманием после этого довольно безобидного выговора, который напоминал шлепок по мягкому месту туринки [Turrenne].

Во всем этом Копьев шел своей дорогой и уже перешел все границы, когда додумался в один прекрасный день, очевидно, в результате очередного пари, прогуливаться перед дворцом в сапогах а-ля Фридрих Великий, шляпе а-ля Фридрих Великий, наряде а-ля Фридрих Великий, с «хвостом» а-ля Фридрих Великий и тростью а-ля Фридрих Великий; все в целом так преувеличивало и в то же время так точно копировало достоинства костюма императора, что Копьев обратился в карикатуру на него.

Император вышел, и первый, кого он встретил, был Копьев. На этот раз оскорбление было слишком серьезным, Копьева разжаловали. Однако случилось так, что в качестве солдата он стоял на часах перед дворцом между 8 и 10 часами утра. В 9 часов шеф полиции по прозванию Schioulok ― Чулок, отец которого был женат на своей кухарке, проходит мимо с докладом к императору о том, что случилось за ночь. Русское чулок переводится как un bas de cotton [буквально: хлопчатобумажный чулок].

― А! ― говорит ему Копьев. ― Твой отец был un bas de cotton и взял в жены un torchon ― тряпку; объясни мне теперь, как удалось им создать un oison ― гусенка?

Шеф полиции, взбешенный, поднимается к императору и рассказывает ему об этом, прося наказать наглого часового. Император приказывает привести к нему часового и узнает в нем Копьева.

Вместо того, чтобы понести наказание, Копьев снова вошел в милость, продолжил свой боевой путь и получил звание генерала.

Генерал Копьев сидел в крепости за злодеяние, подобного тем, о которых мы вам только что рассказали, когда появился l’ukase ― указ Павла, повелевающий всем экипажам останавливаться при проезде его величества, всем, имеющим честь его встретить, выходить из экипажей и, невзирая на погоду, падать на колени ― мужчинам и приседать в реверансе ― женщинам. Накануне освобождения из крепости Копьев, который в силу разрешенных к нему визитов, жил там, как дома, велел купить четырех или пяток гусей, двух-трех индюков и пять-шесть уток; затем, на следующий день, распорядился посадить всю эту птицу в экипаж, и сам устроился позади нее. Копьев знал привычки Павла ― поклонника прусской дисциплины ― лучше своих собственных; Павел I был правильный как немец. Экс-заключенный рассчитал таким образом, что его экипаж оказался на пути экипажа Павла. При виде кареты императора, кучер Копьева остановил лошадей, и Копьев в окружении гусей, индюков и уток, которым он помог высыпать на мостовую, когда вылезал сам, бухнулся на колени.

― Что все это значит? ― велел узнать император Павел, удивленный редкостным спектаклем, внезапно представшим его глазам.

― Это генерал Копьев и его хозяйство возвращаются из крепости, ― доложили ему.

― Ах, они возвращаются из крепости! Отлично, пусть возвращаются туда же, ― парировал Павел.

И генерал Копьев с хозяйством вернулся в крепость. Но император не мог обходиться без Копьева, неистощимая фантазия которого его развлекала. Зато он ненавидел людей угрюмых. Он сослал знаменитого Дибича, которому тогда было только 16 лет, «потому что, ― гласил указ, ― его лицо было таким безобразным, что приводило солдат в уныние». Позднее Дибич стал фаворитом Александра, был ранен в сражении при Аустерлице, отличился в битвах при Эйлау и Фридлянде, в 1814 году подал совет идти на Париж, в 1828 году ― во время войны с турками ― совершил переход через Балканы, в честь чего получил прозвание Забалканского, стал фельдмаршалом, в 1831 году командовал  русской армией в войне с Польшей, одержал победу при Остроленке, затем был разбит поляками и, в скором времени после этого поражения, умер одной из тех неразгаданных смертей, которые предоставляют истории свободу выбора версии между самоубийством, апоплексическим ударом, холерой и отравлением.

Хотя император Павел ― глава греческой церкви видел, что религиозный уклад Мальты на грани перемен из-за роспуска орденов во Франции, он самочинно сделался великим магистром ордена, занял, очень гордясь этим главенством, должность, каковая по статуту, может исполняться лишь римским апостольским католиком, но этого Павел не требовал от своей персоны, и на большинстве портретов он воспроизведен с четырехконечной звездой.

Вскоре у него появилась еще идея. Мальтийский орден был церковным орденом, поэтому он задумал служить мессу как его глава. Внимание Павла обратили на то, что священники верны завету безбрачия, но он ответил, что это было трудностью Мальтийского ордена, пока тот оставался римско-католическим, теперь же, когда стал русским, его супружество никак не может быть помехой. Затем он начал упражняться в церковном пении и заранее назначил день того небывалого торжества, когда совершил бы богослужение в двойном качестве ― главы православной церкви и великого магистра Мальты. Трепетный ужас объял русское духовенство: святотатство, творимое самим императором в самой богобоязненной стране на свете, это ― слишком. Наконец, архимандрит Троицы ― Троице-Сергиевой лавры, знаменитый Платон, после спешных консультаций, придумал, что нужно сделать. Он срочно выехал в Санкт-Петербург и явился к Павлу, который его глубоко уважал, сказать следующее:

― Sire, вы не можете служить мессу.

― Почему это? ― возразил Павел. ― Потому что греческие священники женятся?

― Да; к тому же, они могут жениться только раз, а ваше величество женаты дважды.

― Справедливо, ― ответил Павел.

И он отказался от затеи служить мессу.

Царевичем он ездил во Францию под именем графа дю Нора [Северного]. По прибытии в Версаль, он пожелал присутствовать при утреннем выходе короля, но, по настоятельной просьбе, стал в ряд среди простых дворян. Луи XVI, предупрежденный, подошел к нему, взял его за руку, спрашивая, почему он уклоняется от почестей, которых достоин.

― Sire, ― ответил царевич, ― с меня довольно и минуты счастья почувствовать себя одним из ваших подданных.

Смолоду, даже во время высылки в Гатчину, он был очень гостеприимным, и, хотя Екатерина выделяла ему только самое необходимое из боязни, не толкнули бы его деньги, чтобы замыслить какой-нибудь заговор, он умел чудно оказать почести хозяина замка тем, кто наносил ему туда визиты; а после занятий поднимался в мансарды посмотреть, хорошо ли живется слугам.

Французская революция его ожесточила; кто бы ни заикнулся ему о революции ― фактом, сравнением, цитатой, словом, тут же попадал в немилость.

Он возвращался из Гатчины на двухместных дрожках, в сопровождении одного из своих фаворитов, и следующего за ними экипажа, в котором находились эконом и два секретаря. Проезжали через великолепный лес, теперь сведенный, как сводятся один за другим все русские леса.

― Взгляните же, какие роскошные ели! ― говорит Павел своему фавориту.

― Да, ― отвечает тот, ― представители минувших веков.

― Представители! ― вскрикивает Павел. ― Вот слово, которое отдает французской революцией. Пересядьте в другой экипаж, месье.

И Павел заставил сойти с дрожек бывшего фаворита и сесть в экипаж к своим секретарям. Он оставался в немилости на протяжении всей жизни Павла за попытку предаться исторической поэзии по отношению к еловому лесу.

Мы уже рассказали, как был встречен Суворов, по возвращении из Италии, императором Павлом; приведем теперь пару анекдотов, которые предваряли его поход.

Старый воитель находился в опале в Новгородской губернии, когда Павел, решив поручить ему командование армией, отправляемой в Италию, послал за ним двух своих генерал-адъютантов.

Было это в разгар зимы, стоял 20-градусный мороз. Суворов без гусарской венгерки, в одном кителе ― белом холщовом сюртуке сел в экипаж этих генералов, которые не отважились влезть в свои шубы в присутствии высшего чина, оставались просто в мундирах на протяжении 100-верстового с лишком переезда и почти умирали от холода, тем более, что старик Суворов, бесчувственный ко всему другому, жаловался, напротив, на жару и время от времени отворял оконца экипажа.

Император ждал Суворова, для которого он приготовил торжественный прием, полагая встретить его, восседая на троне в окружении своих министров и послов от зарубежных дворов. К этому времени он узнает, в каком наряде Суворов собирается предстать перед ним под благовидным предлогом, что он в отставке. Тотчас же он посылает адъютанта объявить ему, что он не только не отставлен, но что ему еще и присвоено звание фельдмаршала. Тогда Суворов приказывает повернуть к своему дому в Санкт-Петербурге и облачается в форму фельдмаршала, которую заказывал ранее, после этого снова садится в экипаж и отправляется во дворец. Но, входя в тронный зал, Суворов прикидывается, что поскользнулся, падает на руки и продолжает двигаться к трону ползком.

― Что вы делаете, фельдмаршал? ― произносит Павел, взбешенный этой неуклюжей шуткой.

― Что ж вы хотите, sire! ― отзывается Суворов. ― Я привык к надежной земле на полях сражений, а паркет ваших дворцов, как и дворцов других императоров и императриц, такой скользкий, что двигаться по нему можно только ползком.

И он продолжал ползти до первой ступени трона. Там он встал.

― Теперь, ― сказал он, ― жду ваших приказов.

Павел протянул руку и утвердил его в звании фельдмаршала, объявляя, что ему поручается провести заседание расширенного совета русских генералов, чтобы принять план итальянской кампании.

И когда назначенный день настал, Суворов отправился на совет при полном параде на этот раз и молча слушал предложения своих коллег, главным образом, сводящиеся к походу в Тироль и, в итоге, в ломбардские долины. Только были моменты, когда он прыгал на зависть клоуну, когда стягивал сапоги и снимал штаны, когда, наконец, закричал:

― Ко мне! Тону, тону, тону!

Вот и все, что услыхали от него за время заседания военного совета.

После заседания, император, который, верно, подумал, свыкаясь с эксцентрическими выходками Суворова, что у него было основание вести себя подобным образом, отпустил генералов и задержал Суворова.

― А теперь, старый паяц, ― сказал он со смехом, ― объясни мне, что ты хотел сказать, скача по-козлиному, снимая штаны и выкрикивая: «Ко мне! Тону, тону, тону!»

― Sire, ― ответил Суворов, ― совет был представлен генералами, никакого понятия не имеющими о топографии Италии. Я шел дорогой, которую они выбирали для моей армии. Прыгал, когда они заводили меня на такие кручи, где способны скакать только горные козлы. Снимал штаны, когда тащили через реки, где воды как бы по колена, а на деле ― выше головы. В конце закричал: «Ко мне! Тону, тону, тону!», когда меня и мою артиллерию занесло на болота, среди которых, конечно, еще и не так закричу, если когда-нибудь, несчастный, сунусь туда.

Павел рассмеялся и сказал:

― Что вам за дело до мнения этих слабоумных? Я даю вам всю полноту власти.

― О! ― сказал Суворов. ― В таком случае, я ее принимаю.

― Только вы обещаете мне забыть несправедливость, допущенную в отношении вас?

― Да, с условием, что вы разрешаете мне исправить не меньшую несправедливость, допущенную в отношении другого.

― Кто он, этот другой?

― Пусть это вас не заботит! Потому что мне, а не вам восстанавливать справедливость в этом случае.

― Поступай, как хочешь, старый упрямец; повторяю: я даю тебе всю полноту власти.

Суворов простился с Павлом, вернулся к себе и послал за старым офицером, впавшим в немилость четыре года назад, который создал себе очень шумную репутацию партизана. Офицер прибыл. Суворов, в знак высшего удовлетворения, трижды имитировал петушиную песнь. На третьем ку-ка-ре-ку осекся и с пафосом продекламировал следующие стихи ― собственную импровизацию с упоминанием разных мест, где отличился старый офицер:

Крест святого Георгия за Бреслау И золотая шпага за Прагу; За Тульчин орден святой Анны на шею И звание подполковника. Наконец, к последней награде Короля партизан Я добавляю пять сотен крестьян, Чтобы вознаградит твое терпение.

После этого он обнял майор-полковника и отпустил его домой умирать успокоенным, гордым, богатым и счастливым.

Павел утверждал все, о чем Суворов заявлял от своего имени.

Павел был, скорей, маньяком, чем злым человеком; но власть в руках маньяка ― грозное оружие. Это было понятно, потому что память о Петре III, убитом в Ропше, неотступно преследовала его.

Он велел построить Красный дворец и, как мы уже сказали, соединить дворец с казармой Павловского полка, расположенной на другом краю Марсова поля, подземным ходом. Велел в спальне устроить люк, через который, нажав каблуком на пружину, «проваливался» сквозь пол. В этом случае он оказывался в начале коридора, ведущего к подземному ходу. На фасаде дворца распорядился сделать надпись, что сохраняется по сей день: «На твой дом навечно нисходит святое божье благословение».

Но Всевышний вообще не благословил этот дом, и еще меньше ― того, кто велел его выстроить. Тот, кто приказал его построить, был убит. И долгое время дом пустовал.

Вот каким показался этот дворец Пушкину в 1818 году:

ВОЛЬНОСТЬ (отрывок)  Когда на мрачную Неву Звезда полуночи сверкает И беззаботную главу Спокойный сон отягощает, Глядит задумчивый певец На грозно спящий средь тумана Пустынный памятник тирана, Забвенью брошенный дворец

Посмотрим, что происходило в ночь на 23 марта 1801 года.

 * * *

Вы познакомились с императором Павлом I; теперь вы должны понять, что его правление, пришедшее на смену интеллигентному и артистическому царствованию Екатерины II, представлялось несносным русским вельможам, которые не были уверены, ложась спать вечером, не проснутся ли они в крепости, а садясь в экипаж, ― нисколько, не поедут ли они в Сибирь.

Однако среди ссылок и немилостей два человека сохраняли свои позиции и казались вросшими в свои посты. Один из них ― граф Кутайсов, тот самый турецкий парикмахер, чью историю мы рассказали в связи с памятником Суворову. Другой ― граф Пален.

Барон Петр Пален, кого 23 февраля 1799 года Павел I сделал графом, происходил из крупной курляндской знати. Его же предков сделал баронами Карл IX, король Швеции; получив звание генерал-майора при Екатерине, благодаря дружбе с последним фаворитом императрицы ― Платоном Зубовым, он был назначен на должность гражданского главы города Риги.

Так вот, как-то, еще до того, как подняться на трон, великий князь Павел, при проезде через бывшую столицу Ливонского герцогства, был принят там графом Паленом с почестями, какие оказывают наследнику престола. Это было в то время, когда Павел находился в ссылке или почти что в ссылке. Мало приученный к подобным приемам, он был признателен губернатору Риги за встречу, что тот осмелился ему устроить, рискуя прогневать императрицу, и, став императором, он вызвал Палена в Санкт-Петербург, наградил его первыми орденами империи, назначил его военным и гражданским правителем города.

Ради него, Павел передвинул по службе своего сына ― великого князя Александра, уважение и любовь которого не могли освободить его от недоверия. Но действительно, с позиции, занятой подле императора, видя, сколько людей поднимаются к его покровительству, по капризу, и, по капризу же, опускаются вниз, видя, сколько других падают и, падая, разбиваются, Пален не понимал, благодаря какой причуде судьбы сам он не следовал за теми другими.

Его потряс последний пример шаткости человеческих судеб. Давний его покровитель Зубов, кому, как мы знаем, Павел после смерти Екатерины сохранил звание дворцового адъютанта и доверил караул у тела своей матери, впал, вдруг, без всякого повода, в немилость, увидел опечатанной свою канцелярию, изгнанными двух своих секретарей, а всех офицеров своего штаба ― принужденными отправиться к их корпусам или подать в отставку. И это не все: на следующий день он лишился всех прочих военных отделов, на послезавтра от него потребовали подать в отставку с 25-30 постов, и не прошло и недели, как он получил приказ покинуть Россию. В то время Платон уехал в Германию, и там, молодой красавец, блистающий драгоценностями, он заставил простить ему обстоятельства, вынудившие выехать за границу, и поверить, что в момент, когда он, рискуя угодить в Сибирь, без уважения ― насколько можно помыслить ― отнесся к императрице Екатерине, та вместо того, чтобы его наказать, якобы сказала ему нежнее, нежели по-царски:

― По милости божьей, это нам нравится; продолжайте.

И все-таки, несмотря на успехи в Вене и Берлине, Зубов ― мы хотим сказать: князь Зубов, так как 2 июня 1706 года его сделали князем священной [Римской] империи ― князь Зубов жалел о Санкт-Петербурге; он обращался к Палену и молил серьезно заняться вопросом о его возвращении в русский свет. Пален не знал, каким образом добиться такого результата, когда вдруг его осенила блестящая мысль.

― У вас только одно средство вернуться в Санкт-Петербург, ― сказал он; ― просить руки дочери брадобрея Кутайсова. Вам не откажут. Вы вернетесь в Санкт-Петербург, откроете вашей невесте доступ ко двору, будете тянуть с женитьбой и, кто знает, не произойдет ли за это время какое-нибудь событие, которое позволит вам остаться в Санкт-Петербурге.

Совет показался Зубову разумным; он написал графу Кутайсову письмо с предложением отдать за него дочь. Тот получил письмо, прочитал и перечитал его, не веря своим глазам; князь Платон Зубов ― последний любовник Екатерины, самый красивый, самый изящный, самый богатый из русских дворян ― просил породниться с ним! Он побежал во дворец, бросился в ноги к императору и показал ему письмо. Император, в свою очередь, его прочел, а когда прочел, отдавая письмо:

― Это первая здравая мысль, какая пришла в голову этому сумасброду, ― сказал он. ― Хорошо, пусть возвращается.

Две недели спустя Зубов был в Санкт-Петербурге и, с согласия Павла, появился при дворе с дочерью фаворита.

Едва Зубов оказался в Санкт-Петербурге, как сплелся заговор, будто бы только и ждали его приезда. Сначала заговорщики обсуждали просто отречение от престола, просто замену царя, вот и все: император будет сослан под сильной охраной в какую-нибудь дальнюю провинцию, в какую-нибудь неприступную крепость, и великий князь, которым распорядятся без его согласия, поднимется на трон. Лишь некоторые знали, что обнажат кинжал, а не шпагу, и что обнаженный кинжал вернется в ножны только окровавленным; они знали царевича Александра и, понимая, что он не согласился бы с регентством, решили дать ему возможность унаследовать престол.

Пусть нам позволят позаимствовать у нас же подробности страшной катастрофы, что вознесла Александра на престол всея Руси.

Будучи главой заговора, Пален, однако, со всем тщанием избегал навлечь на себя хоть малейшее подозрение; так что, по развитию событий, он мог содействовать своим приятелям или выручить Павла. Такая осмотрительность с его стороны привносила некоторую холодность совещаниям, и все, может быть, тянулось бы еще год, если бы он  сам не ускорил дело, благодаря хитрости, странной, но которая при его знании характера Павла должна была удаться, и он в это верил. Он написал царю анонимное письмо, в котором предупреждал его об опасности, грозящей империи. К письму был приложен лист с именами всех заговорщиков. Первой реакцией Павла, после получения письма, было ― удвоить посты дворца на площади св. Михаила и призвать Палена. Ожидавший этого приглашения, Пален прибыл тотчас же. Он нашел Павла I в спальне на втором этаже. Это была большая квадратная комната с дверью против камина и двумя окнами во двор, кроватью напротив окон и скрытой дверью к императрице у изножья кровати; кроме того, с устроенным в полу люком, известном одному императору. Открывался люк под нажимом на него каблуком сапога; он выводил на лестницу, а лестница вела в коридор, которым можно было бежать из дворца. Павел прохаживался большими шагами, сопровождая их страшными междометиями, когда дверь открылась, и вошел граф. Император повернулся, и, стоя со скрещенными на груди руками, устремил взгляд на Палена:

― Граф, ― сказал он, после минуты молчания, ― знаете ли вы, что происходит?

― Знаю, ― ответил Пален, ― что мой милостивый суверен повелел позвать меня, и что я поспешил явиться за его приказаниями.

― Но известно ли вам, зачем я велел вас позвать? ― теряя терпение, выкрикнул Павел.

― Я ожидаю с почтением, что ваше величество соблаговолит сказать мне об этом.

― Я велел вас позвать, месье, потому что против меня плетется заговор.

― Я это знаю.

― Как! Вы об этом знаете?

― Конечно. Я один из заговорщиков.

― Ну ладно, я только что получил их список. Вот он.

― И я, sire, у меня дубликат, вот.

― Пален! ― прошептал Павел, приходя в ужас и не зная еще, что и подумать.

― Sire, ― снова заговорил граф, ― вы можете сравнить списки; если доносчик хорошо информирован, то они должны быть одинаковы.

― Посмотрите, ― оказал Павел.

― Да, одно и то же, ― холодно сказал Пален, ― только трое забыты.

― Кто? ― быстро спросил император.

― Sire, благоразумие мешает мне их назвать; но, после доказательства, что я сейчас дал вашему величеству относительно точности моих сведений, надеюсь, что ваше величество соблаговолит отнестись ко мне с полным доверием и положиться на мое усердие в неусыпной заботе о безопасности вашего величества…

― Нечего опасаться, ― перебил его Павел с яростью ужаса; ― кто они? Я хочу знать, кто они, и немедленно.

― Sire, ― ответил Пален, опустив голову, ― почитание не позволяет мне открыть августейшие имена.

― Я слушаю, ― настаивал Павел глухим голосом, взглянув на скрытую дверь, что вела в покои императрицы. ― Вы хотите сказать, императрица, не так ли? Вы хотите сказать ― царевич Александр и великий князь Константин?

― Раз уж закон должен иметь дело только с теми, кого он может карать…

― Закон настигнет всех, месье, и преступление, особенно, самое великое, не останется безнаказанным. Пален, немедленно арестуйте обоих великих князей, и завтра они отправятся в Шлиссельбург. Что же касается императрицы, то я сам займусь ею. Другие заговорщики ― ваше дело.

― Sire, ― сказал Пален, ― дайте мне письменный приказ, и, как высоко ни была бы голова, которую нужно снять, какими знатными ни были бы те, кого нужно схватить, я повинуюсь.

― Добрый Пален! ― воскликнул император. ― Ты ― единственный верный слуга, какой остается со мной. Позаботься обо мне, Пален, потому что отлично вижу, что все они хотят моей смерти, и что у меня есть только ты.

С такими словами Павел подписал приказ арестовать обоих великих князей и вручил его Палену. Это было все, чего желал ловкий заговорщик. Получив на руки несколько приказов такого рода, он бежит домой к Платону Зубову, где, как он знал, собираются заговорщики.

― Все раскрыто! ― говорит он им; ― вот приказ вас арестовать. Итак, нельзя терять ни минуты; в эту ночь я еще губернатор Санкт-Петербурга, завтра, быть может, я буду в тюрьме. Решайте, что вам делать.

Колебаний не было, ибо колебания означали эшафот или, по меньшей мере, Сибирь. Той же ночью заговорщики собрались у графа Tалицынa, командира Преображенского полка, и, поскольку их было не так много, решили пополнить свои ряды всеми недовольными, арестованными за истекшие сутки. Эти сутки были удачными, так как утром три десятка офицеров, принадлежащих лучшим семьям Санкт-Петербурга были разжалованы и осуждены на тюрьму или ссылку за прегрешения, заслуживающие выговора. Граф распорядился, чтобы дюжина саней стояла наготове у ворот разных тюрем, куда угодили те, с кем хотели бы объединиться; затем, видя, что сообщники настроены решительно, он отправился к царевичу Александру.

Царевич только что встретил своего отца в коридоре дворца и, как принято, пошел справа от него, но Павел жестом руки предложил ему удалиться, приказал вернуться к себе и ожидать нового приказа. Итак, граф нашел его тем более обеспокоенным, что он не понимал причины гнева, прочитанного в глазах императора; поэтому, едва завидев Палена, он спросил, не отдан ли отцом какой-нибудь приказ графу в отношении него.

― Увы, да, ваше высочество! ― ответил Пален. ― Я получил ужасный приказ.

― И какой же? ― спросил Александр.

― Задержать Ваше высочество и потребовать у вас шпагу.

― У меня! Шпагу! ― воскликнул Александр. ― А почему?

― Потому что, с этой минуты, вы арестованы.

― Я? Арестован? И в каком же преступлении я обвинен, Пален?

― Ваше императорское высочество не знает, что здесь, к несчастью, иной раз навлекают на себя кару, не совершив преступления.

― Император дважды хозяин моей судьбы, ― ответил Александр, ― и как мой суверен, и как мой отец. Покажите мне приказ, и каким бы он ни был, я готов ему подчиниться.

Граф передает ему приказ; Александр его раскрыл, поцеловал подпись отца, затем стал читать. Только, когда дошел до места, где говорилось о Константине:

― И моего брата тоже! ― вскричал он. ― Я полагал, что приказ касается лишь одного меня.

Но встретив строки об императрице:

― О, моя мать, моя добродетельная мать! Эта святая, сошедшая с неба, ― среди нас! Это слишком, Пален, это слишком!

И закрыв лицо обеими руками, он выронил приказ. Пален решил, что наступил подходящий момент.

― Ваше высочество, ― сказал он, бросаясь к нему в ноги, ― ваше высочество, выслушайте меня: нужно предупредить великие несчастья; нужно положить конец безумиям вашего августейшего отца. Сегодня в безумии он покушается на вашу свободу, завтра в безумии, может быть, он покусится на вашу…

― Пален!

― Ваше высочество, вспомните Алексея Петровича.

― Пален, вы клевещете на моего отца!

― Нет, ваше высочество, потому что я обвиняю не его сердце, а его рассудок. Столько странных противоречий, столько неисполнимых распоряжений, столько бессмысленных наказаний объясняется лишь влиянием на него страшной болезни. Об этом говорит окружение императора, это повторяют и вне его круга. Ваше высочество, ваш несчастный отец безумен.

― О, боже!

― Так вот, ваше высочество, нужно его спасать от него самого. Не я даю вам этот совет, а дворянство, сенат, империя, и я здесь только для того, чтобы его высказать; нужно, чтобы император отрекся от престола в вашу пользу.

― Пален! ― не выдержал Александр, отступая на шаг. ― Что вы там мне говорите? Чтобы я занял место отца, еще при его жизни, я? Чтобы я сорвал корону с его головы и вырвал скипетр из его рук! Это вы сошли с ума, Пален… Никогда, никогда!

― Но, ваше высочество, разве вы не видели приказа? Вы думаете, что речь идет просто о тюрьме? Нет, поверьте мне, жизнь вашего высочества в опасности.

― Спасите моего брата, спасите императрицу! Это все, о чем я прошу вас! ― выкрикнул Александр.

― Эх, разве я хозяин положения? ― сказал Пален. ― Разве приказ не касается их, так же как и вас? Раз уж арестованы и в тюрьме, кто же скажет, что придворные, думая услужить императору, слишком поспешили исполнить его волю? Взгляните на Англию, ваше высочество, там происходит то же самое; хотя ограниченная власть представляет собой меньшую опасность, и помешательство короля Георга тихое и безобидное, принц Уэльсский готов взять на себя управление государством. Впрочем, ваше высочество, последнее слово: может быть, принимая то, что я вам предлагаю, вы спасаете жизнь не только великого князя и императрицы, но еще и жизнь вашего отца?

― Что вы хотите сказать?

― Я хочу сказать, что правление Павла настолько тяжкое, что дворянство и сенат решили положить ему конец всеми возможными средствами. Вы отвергаете отречение от престола? Может быть, завтра вам придется простить убийство.

― Пален! ― сказал Александр. ― А не могу ли я увидеть отца?

― Невозможно, ваше высочество; доступ к нему вашему высочеству решительно запрещен.

― И вы говорите, что жизнь моего отца под угрозой?

― Здесь Россия надеется только на вас, и, если нужно, чтобы мы выбирали между судом, который нас погубит, и преступлением, которое нас спасет, мы выберем преступление.

Пален сделал движение, показывая, что собирается уйти.

― Пален! ― выкрикнул Александр, останавливая его рукой и срывая другой со своей груди распятие, что он носил на золотой цепи. ― Пален, поклянитесь мне Христом, что жизни моего отца ничто не угрожает, и что вы дадите себя убить, если это потребуется, чтобы защитить его! Поклянитесь мне в этом, или я не позволю вам отсюда выйти.

― Ваше высочество, ― ответил Пален, ― я сказал вам то, что должен был вам сказать. Поразмыслите над предложением, которое я вам сделал; я же подумаю о клятве, которую вы требуете от меня.

С этими словами Пален почтительно поклонился, вышел и поставил у двери стражу; после этого, он вошел к великому князю Константину, к императрице Марии, объявил им приказ императора, но не принял в их отношении таких же мер предосторожности, как против Александра.

Было восемь часов вечера, и, следовательно, полный мрак, потому что наступили лишь первые дни весны. Пален побежал к графу Талицыну, где нашел заговорщиков за столом; его появление было встречено тысячей разных вопросов.

― У меня нет времени ответить вам подробно, ― сказал он, ― кроме того, что все идет хорошо, и что в ближайшие полчаса приведу вам подкрепление.

Трапеза, прерванная на минуту, продолжалась, а Пален отправился в тюрьму. Поскольку он был губернатором Санкт-Петербурга, все двери открылись перед ним. Те, кто увидел его входящим в камеры таким вот ― с суровым взором и окруженным стражей, подумали, что пробил час их ссылки в Сибирь или перевода в тюрьму с усиленным режимом. Манера, в какой Пален приказал им приготовиться погрузиться на сани, еще больше утвердила их в этом предположении. Несчастные молодые люди повиновались; в воротах их ожидала группа стражников. Заключенные покорно расселись в нескольких санях, и едва они там оказались, как почувствовали, что кони несут их галопом. Против ожидания, через какие-то 10 минут, сани остановились во дворе великолепного de l'hotel ― особняка; заключенные, приглашенные вылезать, снова повиновались; ворота закрылись за ними, солдаты остались снаружи, с заключенными был только Пален.

― Следуйте за мной, ― сказал им граф и пошел первым. Совершенно не понимая, что происходит, заключенные сделали то, что им сказали.

Войдя в комнату перед той, где собрались заговорщики, Пален поднял шинель, брошенную на стол и прикрывавшую груду шпаг.

― Вооружайтесь! ― коротко бросил он.

Пока заключенные в изумлении выполняли и этот приказ, и, начиная подозревать в происходящем с ними нечто странное и неслыханное, вешали набок шпаги, что не далее, как утром, палач с них срывал постыдным образом, Пален велел отворить двери, и они увидели за столом друзей ― с бокалами в руках, приветствующих вновь прибывших возгласом «Да здравствует Александр!» ― с которыми, как они считали еще 10 минут назад, они разлучены навсегда. Тотчас они устремились в праздничный зал. В нескольких словах их ввели, в курс дела; их еще переполняли стыд и гнев за обращение, которому они подверглись тем же днем. Поэтому предложение о цареубийстве было встречено кликами радости, и ни один не отказался взять на себя ту роль, какую ему отвели в предстоящей жуткой трагедии.

B 11 часов заговорщики в числе 60-ти или около того вышли из отеля Талицына[67] и, завернувшись в шинели, направились к дворцу св. Михаила. Главарями были Бенингсен, Платон Зубов ― в прошлом фаворит Екатерины, Пален ― губернатор Санкт-Петербурга, Депрерадович ― командир Смоленского полка, Аргамаков ― адъютант императора, князь Татетсвилл ― генерал-майор артиллерии, Талицын ― генерал, командир гвардейского Преображенского полка, Гарданов ― аджюдан [старший унтер-офицер] конной гвардии, Сартаринов, князь Веренской и Серятин.[68]

Заговорщики вошли в ворота сада у дворца св. Михаила, но, когда проходили под большими деревьями, дающими тень летом, а в эту пору голыми, вонзившими во тьму свои тощие ветви, стая ворон, разбуженная легким шумом, доносящимся снизу, снялась с них с таким скорбным карканьем, что остановленные вороньим криком, который в России считается дурным предзнаменованием, конспираторы заколебались, идти ли дальше; но Зубов и Пален воскресили в них мужество, и они продолжили свой путь. Войдя во двор, они разделились на две группы: одна, во главе с Паленом, вошла через особую дверь, какой обычно пользовался граф, когда хотел, не привлекая к себе внимания, попасть к императору; другая, возглавляемая Зубовым и Бенингсеном, двинулась вперед за Аргамаковым, выступающим в роли проводника, к главной лестнице, где и появились без помех, так как Пален велел снять дворцовые посты и вместо солдат поставить офицеров-заговорщиков. Только один часовой, которого забыли заменить, как это сделали с другими, при приближении группы крикнул: «Кто идет!»; тогда Бенингсен шагнул к нему и, распахнув шинель, чтобы показать знаки воинского отличия:

― Тихо! ― сказал ему. ― Не видишь, куда мы идем?

― Проходите, патруль, ― ответил часовой, кивнув головой в знак согласия.

И убийцы прошли. Попав в галерею, что перед прихожей, они увидели офицера, переодетого солдатом.

― Все в порядке? Император? ― спросил Платон Зубов.

― Вернулся к себе час назад, ― ответил офицер, ― и теперь, несомненно, спит.

― Хорошо, ― заключил Зубов.

И патруль цареубийц прошел дальше.

В самом деле, Павел, по своему обыкновению, провел вечер у княгини Гагариной. Видя, что он вошел более бледным и мрачным, чем всегда, она подбежала к нему и стала настойчиво спрашивать, что с ним.

― То, что есть, ― ответил император. ― Для меня пробил час нанести главный удар, и скоро увидят, как падут головы, которые мне очень дороги!

Ужаснувшись этой угрозы, княгиня Гагарина, знавшая о недоверии Павла к семье, ухватилась за первый же предлог, какой представился, чтобы выйти из салона, написала великому князю Александру несколько строк, в которых сообщала, что его жизнь в опасности, и велела отнести записку во дворец св. Михаила. Так как офицер, который стоял на страже у дверей арестованного, имел лишь предписание не выпускать царевича, он позволил посланцу войти к нему. Так Александр получил письмецо, а поскольку он знал, что княгиня Гагарина посвящена во все секреты императора, его тревоги вдвойне усилились.

Около 11 часов, как об этом сказал часовой, император вернулся во дворец и немедленно удалился в свои покои, где сразу лег и, к радости Палена, успел уснуть. К этому времени заговорщики подошли к двери прихожей, что располагалась перед спальней, и Аргамаков постучал.

― Кто там? ― спросил камердинер.

― Я, Аргамаков, адъютант его величества.

― Что вы хотите?

― Прибыл с докладом.

― Ваше превосходительство шутит, время ― почти полночь.

― Помилуйте, вы ошибаетесь, время ― шесть часов утра; открывайте скорей, боюсь, не рассердился бы на меня император.

― Но я не знаю, должен ли я…

― Я на службе, и я вам приказываю открыть.

Камердинер повинуется. Тотчас же заговорщики с обнаженными шпагами устремляются в прихожую; камердинер в испуге забивается в угол, но один польский гусар, который здесь дежурил, бросается преградить им путь к двери императора и, угадывая намерение ночных визитеров, приказывает им удалиться.

Зубов отвечает отказом и пытается оттолкнуть его рукой. Раздается пистолетный выстрел, но в тот же миг единственный защитник того, кто еще час назад распоряжался 53 миллионами подданных, обезоружен, повален на пол и лишен возможности действовать.

Резко разбуженный пистолетным выстрелом, Павел соскочил с постели и, бросившись к скрытой двери, что вела к императрице, попытался ее открыть; но тремя днями ранее, в приступе недоверия, он велел приговорить эту дверь к тому, чтобы она оставалась закрытой. Тогда он вспомнил о люке и бросился к нему в угол покоев. К несчастью, поскольку он был босой, не удалось, как следует, нажать на пружину, и люк, в свою очередь, отказался открыться. В этот момент дверь, что вела в прихожую, упала в спальню, и императору хватило времени только на то, чтобы метнуться за каминный экран.

Бенингсен и Зубов ворвались в спальню, и Зубов пошел прямо к кровати, но видя ее пустой:

― Все пропало!.. ― вскрикнул он. ― Он от нас сбежал.

― Нет! ― сказал Бенингсен. ― Вот он.

― Пален! ― закричал император, когда его обнаружили. ― На помощь ко мне, Пален!

― Sire, ― сказал тогда Бенингсен, шагнув к Павлу и салютуя ему шпагой, ― напрасно вы зовете Палена: Пален ― наш. Впрочем, ваша жизнь не подвергается ни малейшему риску; вы только арестованы именем императора Александра.

― Кто вы? ― спросил император, так трясясь, что в дрожащем и бледном свете его ночной лампы не узнавал тех, с кем говорил.

― Кто мы? ― откликнулся Зубов, предъявляя акт об отречении от престола. ― Мы посланы сенатом. Возьми этот документ, читай и сам произнеси, какую выбираешь участь.

После этого Зубов подает ему документ одной рукой, тогда как другой переносит лампу на угол камина, чтобы император мог читать представленный акт. Павел, и правда, берет бумагу и пробегает ее глазами. Где-то на трети текста прерывает чтение и, подняв голову и глядя на заговорщиков:

― Но что я вам сделал? Великий боже! ― кричит он. ― За что вы так изводите меня?

― Уже четыре года, как вы нас тираните! ― выкрикивает голос в ответ.

И император принимается читать дальше. Но, по мере того, как он углубляется в документ, накапливается возмущение: его ранят выражения ― чем дальше, тем более оскорбительные; достоинство уступает место гневу; он забывает, что один, неодет, без оружия и окружен людьми в шляпах на головах и с обнаженными шпагами; он с силой комкает акт об отречении от престола и бросает его себе под ноги:

― Никогда! ― говорит он. ― Лучше смерть!

С этими словами он делает движение, чтобы завладеть своей шпагой, что на кресле, в нескольких шагах от него. Но тут появилась вторая группа; по большей части она состояла из разжалованных или отстраненных от службы молодых дворян, среди которых находился один из главарей ― князь Татетсвилл, поклявшийся отомстить за такое оскорбление. Так вот, едва ступив сюда, он бросается на императора, грудь к груди, борется, падает с ним на пол, заодно опрокидывая лампу и ширму. Император страшно кричит, потому что, падая, он ударился головой об угол камина и получил глубокую рану. Трясясь от страха, что этот крик может быть услышан, Сартаринов, князь Веренской и Серятин бросаются на Павла. Император поднимается в какой-то момент и снова падает. Все это происходит ночью, наполненной стонами и криками ― то пронзительными, то глухими. Наконец, император отрывает руку, которая ему сжимает рот.

― Мессье, ― кричит он по-французски, ― мессье, пощадите, дайте мне помолиться бо…

Последнее слово задушено; один из нападающих распутал son écharpe[69] ― свою перевязь [размотал свой шарф] и пропустил ее вокруг корпуса жертвы; набрасывать удавку на шею опасаются, ибо тело будет выставлено, и нужно, чтобы смерть выглядела естественной. После этого, стоны переходят в хрип; вскоре и хрип прекращается, следует несколько конвульсивных недолгих движений, и, когда Бенингсен входит со светильниками, император уже мертв. Тогда лишь замечают рану на щеке; но это неважно: с ним случился апоплексический удар, и ничего удивительного, что падая, он, возможно, ударился головой о мебель и, возможно, таким образом, поранился.

В тишине, что воцаряется вслед за преступлением, и тогда как при светильниках, что приносит Бенингсен, рассматривают неподвижное тело, за дверью, ведущей к императрице, раздается шум; это императрица, которая услышала сдавленные крики, глухие и угрожающие голоса и прибежала.

Заговорщики сначала пугаются, но узнают ее голос и успокаиваются; впрочем, дверь, закрытая для Павла, закрыта и для нее; значит, они располагают временем закончить то, что начали, и ничто не отвлечет их от дела.

Бенингсен приподнимает голову императора, и, видя, что тот без движения, велит перенести его на постель. Лишь после этого, входит Пален со шпагой в руке, потому что, верный своей двойной игре, он ждал, когда все будет кончено, чтобы присоединиться к заговорщикам. При виде своего суверена, на лицо которого Бенингсен набросил плед для ног, он останавливается в дверях, бледнеет и, прислоняясь к стене, возвращает шпагу к своему поясу.

― Пойдемте, мессье, ― говорит Бенингсен, вовлеченный в заговор одним из последних и единственный, кто в течение этого фатального вечера сохранил свое неизменное хладнокровие; пора готовиться к присяге на верность новому императору.

― Да, да! ― беспорядочно раздаются голоса мужей, которых подмывает вырваться из спальни с большей поспешностью, чем та, с какой они стремились сюда попасть. ― Да, да! Идемте готовить почести императору. Да здравствует Александр!

Тем временем, императрица Мария, видя, что не может войти через дверь, связывающую покои супругов, и слыша непрекращающийся шум, выбирает кружной путь по апартаментам, но в промежуточном салоне встречает Петровского, лейтенанта стражи от Семеновского полка, с 30-ю людьми, что в его подчинении. Верный предписанию, Петровский перекрывает проход.

― Извините, мадам, ― говорит он, склоняясь перед нею, но вы не можете идти дальше.

― Вы совсем не узнаете меня? ― спрашивает императрица.

― Как же, мадам! Я знаю, что имею часть говорить с вашим величеством, но именно вы, ваше величество, пройти не должны.

― Кто вам дал такое предписание?

― Мой полковник.

― Посмотрим, ― говорит императрица, ― осмелитесь ли вы его исполнить.

И она идет на солдат.

Но солдаты скрещивают ружья и преграждают ей путь. В этот момент заговорщики шумно вываливают из спальни Павла, выкрикивая:

― Да здравствует Александр!

Во главе них Бенингсен; он идет в сторону императрицы; она узнает его и, окликая по имени, умоляет его позволить ей пройти.

― Мадам, ― отвечает он ей, ― теперь все кончено; вы напрасно рисковали бы жизнью, дни Павла пресеклись.

При этих словах императрица вскрикивает и падает в кресло; две великие княжны, Мария и Кристина, которые проснулись от шума и прибежали сюда, опускаются на колени по обе стороны кресла. Чувствуя, что теряет сознание, императрица просит воды. Солдат приносит ее в стакане; великая княжна Мария колеблется, передать ли его матери, из боязни, что вода может быть отравлена. Солдат угадывает ее опасения, отпивает половину и, протягивая стакан с остатком воды великой княжне:

― Вот видите, ― говорит он, ― ее величество может выпить без опаски.

Бенингсен поручает императрицу заботам ее дочерей и спускается к царевичу. Его апартаменты расположены под апартаментами Павла; он слышал все: крики, падение, стоны и хрип; в то время он пытался выйти, чтобы броситься на помощь отцу, но стража, что Пален поставил у его двери, втолкнула его обратно в спальню; продуманные меры предосторожности: он ― пленник, и ничему не может помешать.

Когда Бенингсен входит в сопровождении заговорщиков, крики ― «Да здравствует, император Александр!» ― возвещают ему, что все кончено. Способ, каким он поднимается на трон, для него очевиден; поэтому, заметив Палена, который входит последним:

― Ах, Пален! ― восклицает он. ― Какой страницей начинается моя история.

― Sire, ― отвечает Пален, ― ее следующие страницы о первой заставят забыть.

― Но, ― вскрикивает Александр, ― но, не полагаете ли вы, что не скажут, что это я, я ― убийца моего отца?

― Sire, ― говорит Пален, ― думайте теперь лишь об одном…

― Боже мой! О чем, по-вашему, я должен думать, если не об отце?

― Подумайте, как сделать, чтобы вас признала армия.

― Но моя мать, но императрица! ― кричит Александр. ― Что станется с нею?

― Она в безопасности, ― отвечает Пален; но, именем неба, не будем терять ни минуты.

― Что от меня требуется? ― спрашивает Александр, неспособный к решениям, настолько он сломлен.

― Sire, ― снова говорит Пален, ― нужно теперь же идти со мной, потому что малейшее промедление чревато бедами, какие трудно себе представить.

― Делайте со мной, что хотите, ― заключает Александр, я перед вами.

Тогда Пален затаскивает императора в экипаж, приготовленный, чтобы отправить Павла в крепость. Император садится в него с рыданиями; дверца захлопывается; Пален и Зубов встают на запятки вместо слуг, и экипаж, что несет новые судьбы России, в галопе устремляется к Зимнему дворцу в сопровождении двух батальонов гвардии. Бенингсен остается возле императрицы, потому что одно из последних указаний Александра касалось матери.

На площади Адмиралтейства Александр видит главные гвардейские полки.

― Император! Император! ― кричат Пален и Зубов, показывая на Александра, которого везут.

― Император! Император! ― скандируют два батальона эскорта.

― Да здравствует император! ― разом откликаются все полки.

После этого бросаются к дверце экипажа, вытаскивают бледного осунувшегося Александра, увлекают с собой, несут на руках, наконец, и самоотверженно клянутся в верности, и это доказывает ему, что заговорщики, совершив преступление, исполнили лишь пожелание народа. Нужно же, чтобы, каким бы ни было желание отомстить за отца, он отказался от наказания убийц. А они разбежались по домам, не зная, что по отношению к ним решит император.

На следующий день императрица, в свою очередь, приготовилась присягнуть на верность своему сыну. По конституции империи, она должна была наследовать своему мужу, но, оценив чрезвычайность ситуации, она первая отказалась от своих прав на престол.

Хирург Ветт и врач Стофф, которым было поручено вскрытие, объявили, что император Павел умер от апоплексического удара; рана на щеке была получена при падении, когда его постигло несчастье. Тело было бальзамировано и на две недели выставлено на парадном ложе, у ступеней которого много раз совершал церемониал Александр; но ни разу он не поднялся и не сошел с них, когда бы видели его побледневшим или со слезами на глазах.

Мало-помалу заговорщики были удалены от двора: одни получили поручения, другие были причислены к полкам, дислоцированным в Сибири; оставался Пален, который сохранил за собой место военного губернатора Санкт-Петербурга и видеть которого новому императору стало равносильно угрызениям совести; поэтому он использовал первый же случай, какой представился, чтобы удалить Палена, в свою очередь.

Вот как это было.

Через несколько дней, после смерти Павла, один священник выставил икону, якобы переданную ему ангелом, внизу которой были начертаны следующие слова: «Господь покарает всех убийц Павла I». Извещенный, что у церкви, где выставлен чудотворный образ, толпится народ, и предвидя, что это способно повергнуть императора в неприятное расположение духа, Пален испросил позволения положить конец интригам священника, и Александр это разрешил. Священник, следовательно, был бит кнутом и среди мук заявил, что он действовал по приказу императрицы. В доказательство утверждал, что в ее молельне находится такой же образ, который ей принадлежит. В результате этого доноса, Пален велел открыть часовню императрицы и, действительно обнаружив там указанную икону, приказал ее изъять. Императрица справедливо усмотрела в этом изъятии оскорбление и потребовала от сына сатисфакции. Александр только и искал повод, чтобы отделаться от Палена и, очень стараясь не упустить случая, который представился, в ту же минуту поручил месье де Беклемишеву передать графу Палену императорский приказ ― удалиться в свои владения.

― Я этого ждал, ― сказал, улыбаясь, Пален, ― и мои вещи были уложены заранее.

Через час граф Пален послал императору прошение об отставке от всех должностей, и вечер того же дня застал его в дороге на Ригу.

* * *

Поскольку два-три раза мы уже приводили стихи Пушкина[70], позвольте нам посвятить главу этому великому человеку.

Пушкин, убитый в 1837 году и популярный в России, как Шиллер в Германии, едва известен у нас. Между тем, он ― мыслитель и одновременно новатор формы, поэт и патриот. До него, России не доставало сил явить миру национальный гений, за исключением баснописца Крылова.

Народ только тогда интеллектуально входит в состав наций, когда располагает собственной литературой. Интеллектуальная эра России начинается от сотен басен Крылова и поэтических произведений Пушкина. Теперь у России действительно есть свои поэты: Крылов, Пушкин, Лермонтов, Некрасов, графиня Ростопчина; есть у нее и свои романисты: Писемский, Тургенев, Григорович, Толстой, Щедрин, Жадовская, Туо, Станицкий и, в особенности, Николай Гоголь. Временем правления императора Александра датируется ее свобода и, по всей вероятности, начнется ее история.

Возвращаемся к Пушкину.

Пушкин родился в 1799 году в Псковской губернии [в Москве]. Он был сыном помещика и, по материнской линии, внуком [правнуком] Ганнибала[71] ― негра Петра I. Ганнибал, захваченный на побережье Гвинеи, прыгнул за борт судна, которое его увозило, в 25 лье с лишним от берега. У несчастного пленника не было надежды на спасение, он мог надеяться только на смерть. Однако надежда на смерть не оправдалась: его подобрала идущая морем барка. Он был закован в железа, брошен на дно трюма, доставлен в Голландию и там продан. Петр I увидел его в Амстердаме. Ему рассказали историю Ганнибала; тронутый такой страстью к свободе, живущей в негре, он купил и привез его в Россию, где смышленый африканец достиг звания генерала и стал основателем русской артиллерии.

Князь Петр Долгорукий в своем «Своде главных фамилий России» утверждает, что, по женской линии, Пушкин ― потомок дома Пушкиных, который коренился в Радше, затем, в XIII веке, переселился из Германии в Россию и, разделившись на два, Бобрищевых-Пушкиных и Мусиных-Пушкиных, на протяжение XVII―XIX веков дал второй родине много бояр. Мы в эту историю совсем не верим.

Может быть, эти семейства настойчиво заявляют свои права на Пушкина, после его смерти, чтобы к своей исторической известности добавить его литературной славы; но, наверное, при жизни поэта не возникало вопроса об этом родстве. Пушкин касается этой темы, когда на выпад Булгарина, уличающего в своей газете его в низком происхождении, он отвечает стихами, напоминающими произведение Беранже «Презренный», и следующей эпиграммой, которую мы переводим, насколько возможно, буквально.

МОЯ РОДОСЛОВНАЯ (отрывок) Решил Фиглярин, сидя дома, Что черный дед мой Ганнибал Был куплен за бутылку рома И в руки шкиперу попал. Сей шкипер был тот шкипер славный, Кем наша двигнулась земля, Кто придал мощно бег державный Рулю родного корабля. Сей шкипер деду был доступен, И сходно купленный арап Возрос усерден, неподкупен, Царю наперсник, а не раб.

Пушкин, воспитанник императорского Царскосельского лицея, основанного в 1811 году Александром, естественно, был отвратительным учеником; еще в стенах этого коллежа, куда поступил в год его основания, он написал в 1819 году свою оду «Вольность», которую бросил перед императором Александром, когда тот шел, и которую Александр подобрал и прочел. Она заканчивалась стихами на смерть Павла I:

ВОЛЬНОСТЬ (отрывок) Самовластительный Злодей! Тебя, твой трон я ненавижу, Твою погибель, смерть детей С жестокой радостию вижу. Читают на твоем челе Печать проклятия народы, Ты ужас мира, стыд природы; Упрек ты богу на земле. Когда на мрачную Неву Звезда полуночи сверкает, И беззаботную главу Спокойный сон отягощает, Глядит задумчивый певец На грозно спящий средь тумана Пустынный памятник тирана, Забвенью брошенный дворец — И слышит Клии страшный глас За сими страшными стенами, Калигуллы последний час Он видит живо пред очами, Он видит – в лентах и звездах, Вином и злобой упоенны Идут убийцы потаенны, На лицах дерзость, в сердце страх. Молчит неверный часовой, Опущен молча мост подъемный, Врата отверсты в тьме ночной Рукой предательства наемной… О стыд! о ужас наших дней! Как звери, вторглись янычары!.. Падут бесславные удары… Погиб увенчанный злодей. И днесь учитесь, о цари: Ни наказанья, ни награды, Ни кров темниц, ни алтари Не верные для вас ограды. Склонитесь первые главой Под сень надежную Закона, И станут вечной стражей трона Народов вольность и покой.

Признаем, что переводим эту оду с некоторым отвращением: оскорбление не свойственно ни нашему таланту ни нашему характеру; это делается, чтобы показать и снисходительность Александра, и гений Пушкина, что мы и представляем взору наших читателей. В самом деле, Пушкин, который по отношению к бедному императору, полусумасшедшему от одиночества и умерщвления плоти, допустил несправедливость, выдавая его за тирана, Пушкин, в правление сына того, чьи кости он вывалял в грязи, покрыл позором, не был ни арестован, ни судим, ни осужден; поэт был принужден лишь оставить Санкт-Петербург и вернуться к отцу. Через некоторое время, что Пушкин провел у отца, он получил приказ отправляться на Кавказ. По нашему разумению, получить приказ идти рисковать своей жизнью с ружьем в руке ― не наказание, а милость.

Глушь, горы, стремительные потоки, снежные вершины, сверкающее море ― все это удвоило меланхолическую энергию Пушкина и оформило его поэтический гений, который восхищает Россию. И, действительно, оттуда ― из ущелий Терека, с берегов Каспия ― он бросил России свои стихи, и ветер Азии донес их до Москвы и Санкт-Петербурга. Как раз тогда появилась его поэма «Кавказский пленник» ― современница поэм Бaйрона, равная «Корсару» и «Гяуру». За Пушкина его гений ходатайствовал перед императором, и он получил разрешение вернуться к отцу.

Он находился в Пскове, когда составился знаменитый заговор Пестеля, Рылеева, Муравьева-Апостола, Бестужева и Каховского. Рылеев пытался вовлечь и Пушкина, но, благоразумный на этот раз, Пушкин, не веря в успех заговора, отказался в нем участвовать. Однако 5-го или 6-го декабря, желая присутствовать при событиях, что готовились, он попросил паспорт у одного из друзей и на почтовых выехал в Санкт-Петербург из Пскова, куда его определили на жительство. Он не проехал и трех верст, как дорогу перебежал заяц. В России, стране самой суеверной среди других, перебегающий вашу дорогу заяц ― знак беды или, во всяком случае, предзнаменование, что будет несчастье, если не вернуться. Римляне рассуждали так же, когда спотыкались о камень; была известна такая черная острота. Байи, идущий на эшафот и спотыкающийся о булыжник, задается вопросом: «Не вернуться ли римлянину домой?»

Глубоко суеверный, каким он был, Пушкин не испугался предзнаменования и крикнул ямщику, который обернулся, чтобы спросить, как быть:

― Вперед!

Ямщик повиновался.

Еще через три-четыре версты все повторилось: второй заяц перебежал дорогу. Ямщик обернулся вторично. С минуту Пушкин пребывал в нерешительности и раздумье. Потом по-французски:

― Allons, les plus courtes folie sont les meilleures: retournons ― Довольно, чем короче припадок безумия, тем лучше: возвращаемся.

Этому приключению, по всей вероятности, Пушкин обязан свободой, если не жизнью. Арестованный в Санкт-Петербурге, после декабрьских событий, и богатый своим прошлым, Пушкин погиб бы вместе с Рылеевым или был бы сослан в Сибирь вместе с Трубецким.

Находясь в Пскове, он узнал о смерти и ссылке своих товарищей. Человек-борец, он тут же написал[72]:

Не успел сесть на трон, а уже столько наделано: Сто два в Сибири, и пятеро повешено!

Знал или не знал император Николай о новом оскорблении царской власти Пушкиным? Известно только, что временем декабрьского процесса датировано возвращение милости опальному поэту. Среди бумаг осужденных было найдено письмо, в котором он отказывался участвовать в заговоре; это письмо показали императору, и тот, не вдаваясь в мотивы, его диктовавшие, совершенно осчастливленный возможностью проявить милость, после такой жуткой жестокости, повелел вернуть Пушкина в Санкт-Петербург. Когда Пушкину передали имперский приказ, он выглядел как потерянный.

Неужели Николай, поднявшись на трон, не удовольствуется снисходительным отношением Александра к поэту, и не заставит ли он вторично платить по счету за оду «Вольность», который уже оплачен, как полагал поэт? Или, более того, нужно еще опасаться, что император узнал о двустишье, что вышло из-под его пера?

В любом случае, он не мог уйти от приказа; он приехал в Санкт-Петербург и, к великому удивлению, его ожидал самый благосклонный прием. Император назвал его историографом России и для начала поручил написать историю Петра I. Но из странной причуды, что случается с поэтами, вместо истории царствования Петра I, он написал историю бунта Пугачева. Сами русские не делают большого события из этого произведения; новый титул Пушкина слабо вдохновлял.

И, надо заметить, что эта милость императора никак не изменила суждений и, конечно, симпатий Пушкина; далекий от того, чтобы забыть друзей в Сибири, ставших ему только дороже, он при всяком удобном случае окликал их или лебединым стоном, или орлиным клекотом.

Ежегодный обед собирал воспитанников Царского Села. Обед давался в честь основания коллежа, а также, как и наш обед в Сент-Барбе, с целью укрепления дружеских связей, завязанных здесь и ослабленных в свете. Четверо из самых знаменитых воспитанников ― Валкорский [Вольховский], воюющий на Кавказе; Матюшкин, морской офицер, находящийся в кругосветном плавании; Пушкин [Пущин], кузен поэта, и Кюхельбекер, оба погребенные как декабристы в рудниках Сибири ― окончившие учебу в один день с Пушкиным, на этот раз не явились на обед, на котором должны были присутствовать.

Пушкин встал и, хотя речь шла бы о Сибири для него самого, если бы на него донесли, произнес следующий импровизированный тост[73]:

Да поможет вам бог, друзья, в этом низком мире, Среди сует, что возрождает всякий новый день, Среди удовольствий, что вам обещает любовь, Среди пиршеств, которые мудрость бранит. Да поможет вам бог, друзья, в этом низком мире, В минуту, когда из глаз исторгаются горькие слезы, Одолеваете ли вы безбрежные морские просторы, Чахнете ли узниками в глубоком руднике.

С последней фразой установилась мертвая тишина; потом вдруг весь праздничный зал взорвался возгласами одобрения. На 60 воспитанников, участвующих в застолье, не приходилось ни одного доносчика.

Это сделало бы честь любой стране. Но более, чем где угодно, это было прекрасно в России, в правление императора Николая.

На следующий день Пушкин нежданно вошел в кабинет одного из своих друзей, который писал сосланному в Сибирь из числа декабристов; он взял перо и написал от себя:

Во глубине сибирских руд Храните гордое терпенье, Не пропадет ваш скорбный труд И дум высокое стремленье. Несчастью верная сестра, Надежда в мрачном подземелье Разбудит бодрость и веселье, Придет желанная пора: Любовь и дружество до вас Дойдут сквозь мрачные затворы, Как в ваши каторжные норы Доходит мой свободный глас. Оковы тяжкие падут, Темницы рухнут – и свобода Вас примет радостно у входа, И братья меч вам отдадут.

Эти стихи не могли быть напечатаны, распространялись рукописно, и с каждым днем росла популярность Пушкина у молодого поколения, более горячая кровь которого поддерживает благородные идеи. Между тем, он страстно влюбился в девушку и женился на ней.

В первый период своего супружества и счастья он опубликовал два-три поэтических произведения, разных по форме, но в глубине которых, как всегда, ощутимо биение меланхолического сердца, и живет горький разум автора.

В стихах Пушкина есть все: его гений, такой гибкий и откованный до звона, что ему доступно все на свете; или, вернее, его гений был такой могучий, что он подчинял все любой форме, какую ни пожелал бы избрать. По нашему слабому переводу, вы могли обратить внимание на его манеру писать оды.

А вот эпиграмма:

У Кларисы денег мало, Ты богат — иди к венцу; И богатство ей пристало, И рога тебе к лицу.

Вот мадригал:

К. А. Б***[74] Что можем наскоро стихами молвить ей?     Мне истина всего дороже. Подумать не успев, скажу: ты всех милей;     Подумав, я скажу всё то же.

Вот о любви:

В крови горит огонь желанья, Душа тобой уязвлена, Лобзай меня: твои лобзанья Мне слаще мирра и вина. Склонись ко мне главою нежной, И да почию безмятежный, Пока дохнет веселый день И двигнется ночная тень.

Вот об отчаянье:

ЭХО Ревет ли зверь в лесу глухом, Трубит ли рог, гремит ли гром, Поет ли дева за холмом — На всякой звук Свой отклик в воздухе пустом Родишь ты вдруг. Ты внемлешь грохоту громов И гласу бури и валов, И крику сельских пастухов — И шлешь ответ; Тебе ж нет отзыва… Таков И ты, поэт!

Вот из фантазии:

ДВА ВОРОНА[75] Ворон к ворону летит, Ворон ворону кричит: Ворон! где б нам отобедать? Как бы нам о том проведать? Ворон ворону в ответ: Знаю, будет нам обед; В чистом поле под ракитой Богатырь лежит убитый. Кем убит и от чего, Знает сокол лишь его, Да кобылка вороная, Да хозяйка молодая. Сокол в рощу улетел, На кобылку недруг сел, А хозяйка ждет милого Не убитого, живого.

То, что мы сейчас процитировали, вместе с фрагментами из произведений о царе Петре и белых ночах, надеемся, даст достаточно точное представление о гении Пушкина. Впрочем, всякий раз, когда снова встретимся с ним на своем пути, мы больше не допустим ошибки ― его переводить. Помимо всего, Пушкин оставил два тома прозы; в одном из них содержится история происков Пугачева, в другом ― ряд повестей, одна из которых ― «Капитанская дочка» ― известна во Франции. Мы намерены вскоре опубликовать еще три ― «Выстрел», «Метель», «Гробовщик», сопоставляя прозу Пушкина с его стихами.

Пушкин пребывал в расцвете таланта и в зените славы, когда грянуло событие, отнявшее его у России на 38-м году жизни. Русская аристократия очень завидовала Пушкину, который сделался более знатным, именитым иначе, чем самые достославные вельможи-современники. Во время войны лира поэта заглушает лязг и грохот оружия. В мирные дни ему повинуются все социальные ветры и отклики души.

Спекулировали на этом страстном сердце, биться которое заставляла африканская кровь, чтобы, по меньшей мере, вынудить это сердце обливаться кровью, если не удастся его разбить. Редкий день проходил без того, чтобы Пушкин не распечатал анонимное письмо. Эти анонимки преследовали цель внушить ему самые оскорбительные подозрения относительно верности его жены. Подозрения должны были выводить на молодого человека по имени Дантес, бывающего в доме Пушкина.

Поэт дал понять Дантесу, что его визиты ему неприятны. Дантес их прекратил. Какое-то время все шло хорошо; но однажды вечером, возвращаясь домой, Пушкин встретил Дантеса на своей лестнице.

На этот раз гнев ослепил его. Без всякого объяснения он прыгает, хватает за горло молодого человека и начинает его душить. Тот, отбиваясь, выпаливает несколько слов, и Пушкин улавливает: Дантес говорит, что пришел не к его жене, а к сестре его жены.

― Есть одно средство мне доказать, что вы не лжете, ― говорит Пушкин.

― Какое?

― Вы любите сестру моей жены?

― Да.

― Хорошо, женитесь на ней.

― Прошу у вас руки вашей свояченицы, месье, ― отвечает Дантес; ― будьте добры передать мою просьбу ее родителям.

Через месяц Дантес женился на мадемуазель Гончаровой, свояченице Пушкина. Конечно, после такого доказательства, данного Дантесом относительно невиновности и его, и мадам Пушкиной, посчитали, что все улажено.

Так все и было бы, если бы злобный неизвестный не поклялся извести поэта. Снова пошли анонимки.

В них говорилось, что женитьба была только низким притворством ради сближения двух влюбленных. В течение нескольких месяцев Пушкин сдерживал в себе бешенство, злобу и горечь, что клокотали в его сердце; затем, наконец, будучи не в силах больше выносить вида свояка, объявил ему, что тот должен или уехать из России, или сразиться с ним на дуэли.

Дантес употребил все доступные средства, чтобы образумить Пушкина. Но Пушкин становился помешанным. Угрожал устроить Дантесу одно из таких публичных оскорблений, какие не оставляют мужчине другого выбора, кроме дуэли или бесчестья.

Дантес умолял Пушкина согласиться на двухнедельный интервал между днем, когда поэт вызвал его на дуэль и днем поединка. Он надеялся, что за эти две недели Пушкин успокоится и откажется от своего ужасного решения. Пушкин согласился на две недели отсрочки, но утром 15-гo дня подполковник, а сегодня ― генерал Данзас, его секундант, был у Дантеса.

Дантес пытался еще, обратившись к посредничеству этого секунданта, привести, как найдет нужным, Пушкина в лучшее расположение духа. Был он не робкого десятка, но испытывал смертельное отвращение к этой бессмысленной дуэли. В конце концов, он должен был уступить; условия Пушкина не менялись. Согласились драться на пистолетах. В России не сражаются иначе; в дуэли на пистолетах сражен Лермонтов, пуля убила и этого поэта ― наследника гения Пушкина.

В тот же день поехали к месту поединка; оно было выбрано по ту сторону Невы, в полуверсте от реки, недалеко от последних домов. Зарядили пистолеты.

Пушкин лично наблюдал за вложением зарядов для уверенности, что пули окажутся в стволах.

Отмерили 30 шагов. Противники должны были стреляться, сходясь. Каждый из них имел право сделать 10 шагов, что на 10 метров сокращало дистанцию огня. Дантес оставался на месте. В то время, когда Пушкин еще шел на него, он выстрелил. Пушкин сделал восемь шагов; значит, Дантес стрелял с 22-x шагов. С выстрелом Пушкин упал, но, поднявшись, тотчас прицелился в противника и тоже выстрелил.

Дантес ожидал выстрела, прикрыв свое лицо разряженным пистолетом. Пуля Пушкина пробила ему мышцы предплечья и сорвала пуговицу с его одежды.

― Начинаем сначала! ― сказал Пушкин.

Но едва он произнес эти слова, как силы оставили его, и он снова упал. Дантес кинулся, было, к нему, но ненависть возобладала над раной: Пушкин рукой показал, чтобы тот не подходил. Дантес повиновался.

Тогда два секунданта обследовали ранение Пушкина. Пуля вошла в правую часть живота между ложными ребрами и печенью и застряла во внутренностях. Пушкина перенесли в его экипаж и повезли к нему домой.

Было шесть часов после полудня. Его камердинер получил хозяина с рук подполковника Данзаса, тоже взял на руки и понес по лестницам.

― Куда нужно нести месье? ― спросил камердинер.

― В мой кабинет, ― ответил Пушкин, ― и постарайся, чтобы жена меня не увидела.

Мадам Пушкина всего не знала.

Пушкина внесли в его кабинет. Он встал на ноги и стоял, опираясь на стул, пока с него снимали верхнюю одежду и его окровавленную рубашку и пока меняли белье; после этого он лег на диван.

В то время, как камердинер накрывал его простыней, Пушкин услышал и узнал шаги своей жены.

― Не входи! ― крикнул он, ― У меня важный гость!

Но она, настороженная чем-то, вопреки запрету, вошла.

― Боже милосердный! Что с тобой? ― спросила она, увидев его бледным и в постели.

― Мне неможется, и я прилег на диван, ― ответил Пушкин.

― Хочешь, пошлю за врачом?

― Да, за Арендтом; напиши ему записку.

Это был способ заставить выйти мадам Пушкину; она и, правда, вышла.

В ее отсутствие Пушкин сделал необходимые распоряжения камердинеру.

Слуга должен был, если не найдет Арендта, идти к Шольцу и Жадлеру, двум другим знакомым Пушкину врачам, и сообщить о случившемся двум его друзьям ― поэту Жуковскому и доктору Далю, врачу, но более литератору, чем медику.

Ни Жуковского, ни Даля, ни Арендта дома не оказалось; камердинер разыскал только Шольца и Жадлера. Оба примчались. Заставили выйти Данзаса и мадам Пушкину, а вернее, Данзас увел мадам Пушкину, и два доктора обследовали рану.

― Я чувствую себя очень плохо, ― сказал Пушкин, в тревоге обнажая рану перед глазами врачей.

Шольц подал знак Жадлеру, и тот вышел, чтобы послать за набором хирургических инструментов. Оставшись один на один с Шольцем, раненый спросил:

― Что вы думаете о моем положении? Оцениваем его, говорите открыто.

― Не могу утаить от вас, что оно серьезное, и что ваша жизнь в опасности, ― ответил Шольц.

― Говорите яснее. Я ― мертвец, не так ли?

― В нужный момент, почту долгом ничего от вас не скрыть. Но подождем Арендта; это очень знающий человек, и мы оба, очевидно, придем к единому мнению. Хороший или дурной, наш общий вывод придаст вам большую уверенность.

― Je vous remercie ― Благодарю вас, ― сказал Пушкин по-французски; ― вы поступаете как честный человек. Мне нужно утрясти домашние дела.

― Не хотите ли вы, чтобы об этом известили кого-нибудь из ваших родных или ваших друзей? ― спросил Шольц.

Пушкин ничего не ответил, но, повернув голову к своей библиотеке:

― Прощайте, мои добрые друзья, ― сказал он по-русски, но нельзя было понять, к мертвым или живым друзьям он обращается.

Немного погодя спросил:

― Как вы думаете, проживу еще час?

― О! Всенепременно; а теперь и я спросил бы вас о том, не будет ли для вас приятно, как я думаю, увидеть кого-нибудь из ваших, месье Плетнева, например: он здесь.

― Да, ― отозвался Пушкин, ― но, особенно, я хотел бы видеть Жуковского.

Потом, вдруг:

― Подайте мне воды, ― сказал он, ― сердце отказывает.

Шольц пощупал у него пульс; он обнаружил руку холодной, а пульс слабым и учащенным. Он вышел приготовить питье. Пока готовил, вернулся Жадлер с хирургическими инструментами, привел с собой врача Саломона.

Тем временем, подъехал доктор Арендт. При первом же осмотре раны он увидел, что нет никакой надежды на спасение. Он распорядился о компрессах на ледяной воде, накладываемых на рану, и охлажденном питье. Этот способ лечения произвел ожидаемый эффект: рана успокаивалась.

Еще прибыл Спасский, постоянный домашний врач, Арендт поручил раненого его заботам. Три других врача, уверенные в атмосфере покоя и дружеском участии их собрата в отношении Пушкина, ушли вместе с Арендтом.

― Мне очень плохо, мой дорогой Спасский, ― сказал Пушкин, когда тот приблизился к нему.

Спасский попытался его успокоить, но Пушкин остановил его протестующим жестом руки. С этого момента поэт, казалось, больше не интересовался собой и занимался только своей женой.

― Главное, ― говорил он Спасскому, ― не давай ей слишком надеяться, не скрывай от нее мое состояние. Вы знаете, что у нее не хватает сил и для самой себя. Что касается меня, то делайте со мной все, что хотите; я на все согласен, я готов ко всему.

И, действительно, не зная размеров грозящей опасности, мадам Пушкина терзалась отчаянием, которое легко понять. Даже уверенная в своей незапятнанности, она прекрасно знала, что из-за нее состоялась дуэль, и она не могла себе простить, что является невольной причиной несчастья, что была далека от того, чтобы предположить его таким тяжким, каким оно на них свалилось. Время от времени, легкая и немая, она входила в комнату мужа. Тот, отвернув лицо к стене, не мог ее видеть; но каждый раз, когда она входила, раненый, как рассказывали, угадывал ее присутствие. Тогда совсем шепотом он говорил Спасскому:

― Здесь моя жена, уведите ее, прошу вас.

Казалось, его меньше заботили собственные страдания и больше ― опасения показать их жене.

― Бедная женщина! ― сказал он как-то Спасскому, слегка поведя плечами. ― Свет перемоет ей косточки, тогда как она не виновна.

И все эти вещи он говорил таким спокойным тоном, как если бы находился в своем обычном здоровом состоянии, ибо, за исключением двух-трех часов в первую ночь, в течение которых его страдания превосходили предел человеческих сил, он был удивительно стойким.

― Я присутствовал при трех десятках битв, ― часто повторял теперь доктор Арендт, ― видел много умирающих, но никто и никогда не имел мужества этого умирающего.

Совершалось и нечто более диковинное. Пушкин обладал легковозбудимым и бешеным характером. Так вот, после того, как первые часы страданий были обузданы, он сделался другим человеком.

Буря, что всю его жизнь неистовствовала в его сердце, казалось, улеглась, не оставив следа. Ни слова не произносилось им из тех, какие напомнили бы его былое нетерпение. Уже, как бы в безмятежности смерти, он воспарил выше человечества и, похоже, забыл и о злобе.

Греч и Булгарин постоянно нападали на него в своей газете, и почти всегда на их нападки он отвечал с угрюмой горечью. А он среди своих страданий вспомнил, что накануне получил письмо с сообщением о смерти сына Греча.

― Кстати, ― сказал он Спасскому, ― если увидите Греча, то передайте ему от меня привет и скажите ему, что от всего сердца я сочувствую ему в несчастье, что его постигло.

Его спросили, не желает ли он исповедаться и причаститься. Он на все согласился, спросил врача, считает ли тот, что он доживет до следующего полудня, и, получив утвердительный ответ, велел послать за священником в семь часов утра.

Исполнив религиозный долг, Пушкин, казалось, сильнее впал в состояние прострации, если такое возможно. Тогда он позвал Спасского, попросил дать ему некоторые бумаги, указав место, где они лежали. Это были листы, исписанные от руки; Пушкин их сжег. После позвал подполковника Данзаса, который вернулся за новостями на заре, велел записать несколько долгов этому дому. Однако и такая работа утомила умирающего; наступило состояние, в каком он даже не пытался делать другие устные распоряжения. Чувствуя крайнюю слабость, он подумал в какой-то миг, что сейчас умрет и горячим прерывистым голосом сказал Спасскому:

― Моя жена! Позовите мою жену!

Мадам Пушкина, а она, несомненно, слушала это в дверях, тут же вошла. Произошла скорбная сцена, которая не поддалась бы описанию. Пушкин спросил своих детей; они еще спали: их разбудили и полусонных проводили к отцу. Он подолгу смотрел на каждого из них, клал руку на голову каждого ребенка, благословлял детей; потом, чувствуя, что его охватывает слишком сильное волнение, и желая, конечно, сохранить силы для высшего момента, он их отослал заняться утренним туалетом. Когда дети вышли:

― Кто здесь? ― спросил он Спасского и Данзаса.

Назвали поэта Жуковского и князя Вяземского.

― Позовите их, ― сказал он слабым голосом.

Он протянул руку Жуковскому; тот, ощутив ее лед, поднес ее к губам и поцеловал. Жуковский хотел что-то сказать, но слова застряли в горле. Он удалился, чтобы скрыть от Пушкина свои рыдания, когда Пушкин его снова позвал.

― Скажите императору, ― прошептал он, ― что я сожалею о том, что приходится умирать: я весь был бы к его услугам. Скажите ему, что я желаю ему долгого царствования, очень долгого, и счастья в детях и России.

Он произносил эти слова медленно и тихо, однако же ясно и вразумительно. Потом попрощался с князем Вяземским.

К этому времени подъехал Виельгорский, знаменитый скрипач и церемониймейстер двора. Виельгорский приехал в последний раз сжать его руку. Пушкин протянул ее другу, молча и улыбаясь, с рассеянным взором, который, казалось, уже тонул в вечности. Действительно, минутой позже, дав пощупать пульс, он сказал Спасскому:

― Вот и пришла смерть.

Прибыл также Тургенев, дядя известного современного романиста, но уже не услышал, как Виельгорский, ни слова от Пушкина; поэт ограничился знаком, поданным рукой, добавляя с усилием, но не обращаясь ни к кому персонально:

― Мадам Карамзина.[76]

Ее там вообще не было; послали за ней. Она поспешила приехать. Разговор длился только минуту, но, когда она отошла, он снова ее позвал, говоря:

― Екатерина Алексеевна [Андреевна], перекрестите вашего друга.

Мадам Карамзина перекрестила раненого, который поцеловал ей руку. Доза опиума, принятая тем временем, дала ему немного покоя, а несколько мягчительных компрессов, положенных на рану, пригасили ее пламенный жар. Уже некоторое время назад он сделался слабым как ребенок, таким образом ― без стонов и нетерпения ― помогающий тем, кто за ним ухаживал, что могло показаться, будто ему становится лучше. Так было, когда его увидел доктор Даль, литератор и медик, кого мы уже упоминали. Для этого друга, которого ждал со вчерашнего дня, он сделал усилие.

― Друг, ― сказал он, улыбаясь, ― ты пришел вовремя, мне очень плохо!

Даль ответил ему:

― Почему ты отчаиваешься, когда все мы надеемся?

Пушкин качнул головой.

― Нет, ― сказал он, ― земное больше не для меня; я должен умереть. Кажется, нужно, чтобы так случилось.

Пульс был полным и устойчивым; приставили к ране несколько пиявок, пульс участился и ослаб.

Пушкин заметил, что Даль удручен менее других; он коснулся его рукой и спросил:

― Здесь никого нет, Даль?

― Никого, ― ответил тот.

― Тогда скажи мне, скоро ли я умру.

― Умирать!.. О чем ты говоришь? Мы надеемся, напротив… Улыбка несказанной грусти шевельнула губы Пушкина.

― Вы надеетесь, ― оказал он, ― спасибо.

Всю ночь, 20-го, Даль провел у его постели, тогда как Жуковский, Вяземский и Виельгорский бодрствовали в соседней комнате.

Раненый почти постоянно держался за Даля рукой, но уже совсем не говорил; он брал стакан, смачивал губы холодной водой или потирал льдом вспотевшие виски, накладывал на свою рану теплые салфетки, которые сам же менял, и, хотя страдал ужасно, не позволял вырваться ни одному своему стону. Только раз он сказал, в унынии опуская руки за голову:

― Ох! Какая страшная тоска! Мое сердце, кажется, лопнет, не может же оно разлететься совсем!

В таком состоянии он просил Даля поддержать его, менял позу, велел сдвинуть подушку выше или ниже и, не давая закончить с этим, останавливал помощь, приговаривая:

― Хорошо! То, что надо! Хорошо! Так, очень хорошо!

Или:

― Погоди, погоди, этого не нужно; только немного поддержи меня рукой!

И один раз он спросил:

― Даль, кто у моей жены?

― Много отважных сердец, которые разделяют твои страдания; прихожая и салон полны.

― Спасибо, ― отозвался Пушкин. ― Пойди сказать моей жене, что все хорошо; без этого еще надумает что-нибудь хуже того, что ей выпало.

И, в самом деле, людей, лично прибывших за новостями о Пушкине, и присланных за таковыми, было столько, что дверь прихожей, расположенной рядом с кабинетом поэта, постоянно открывалась и закрывалась. Раненого шум беспокоил. Эту дверь заперли и открыли ведущую в людскую; таким образом, только близкие люди попадали в столовую.

В другой раз Пушкин спросил:

― Который час?

― Десять часов вечера, ― ответил Даль.

― Боже мой, мне… еще долго так страдать? ― закричал Пушкин. ― Смилуйся… скорей… скорей!.. когда конец?.. скорей… скорей…

Он приподнялся, но, будто его толкнули, снова упал как подкошенный, со взмокшими висками.

Когда боль торжествовала над ним, или когда тоска высшей пробы, о которой он говорил, становилась невыносимой, он делал призывные знаки рукой и почти неслышно стонал.

― Увы, мой бедный друг! ― говорил ему Даль. ― Нужно страдать. Только не красней за свою боль, жалуйся, это тебе пойдет на пользу.

― Нет, нет, ― отвечал раненый; меня услышала бы жена, и были бы насмешки, что такой вздор, как боль, лишил меня силы воли.

К пяти часам утра боли усилились, и беспокойство перешло в ужас. Только тогда Арендт объяснился определенно; он сказал, что все кончено, и что раненый не протянет суток. Пульс падал, руки коченели, глаза были закрыты; он двигал руками только для того, чтобы медленно и безмолвно взять лед и потереть им лоб. В два часа после полудня он открыл глаза и спросил du maroska ― морошки. Морошка ― плоды [ягода], нечто среднее между нашей ежевикой и нашей садовой малиной. То, что он просил, принесли. Довольно глухим голосом:

― Попросите войти мою жену, ― сказал он, ― я хочу, чтобы она дала мне ягод.

Она вошла, встала на колени перед раненым, предложила ему две-три десертные ложечки приготовленных ягод и прижалась щекой к его щеке. Тогда Пушкин погладил ее волосы и сказал:

― Все хорошо! Хорошо! Все идет к лучшему; ничего такого не будет, идет…

Светлое выражение его лица, твердый голос ввели молодую женщину в заблуждение. Она вышла почти успокоенной.

― Сейчас вы его увидите, ― сказала она прибывшему доктору Спасскому. ― Милостью свыше, ему лучше; он не умрет.

А в минуту, когда она это говорила, смерть приводила в исполнение вынесенный окончательно приговор. С воспринятой уверенностью, что Пушкину лучше, к нему вошли самые близкие друзья: Жуковский и Виельгорский. Даль шепнул на ухо Жуковскому:

― Начинается агония.

Однако мысли еще казались ясными. Лишь время от времени их затемняло забытье. Один раз он взял руку Даля и, сжав ее, сказал:

― Подними же меня, и давай ― выше, выше!

Было ли это началом бреда? Было ли это стремлением к богу? Пришел в себя и, глядя на свою библиотеку, продолжал:

― Мне кажется, что я взбираюсь с тобой по этим полкам и книгам очень высоко, очень высоко! И у меня кружится голова.

Немного погодя, не открывая глаз, он нащупал руку Даля и сказал:

― Ну, идем же, ради бога! Идем вместе.

Даль, рискуя причинить излишнее страдание, взял его тогда обеими руками и приподнял. Вдруг, словно пробужденный этим движением, он открыл глаза, его лицо прояснилось, и он сказал:

― Ах! Все кончено, значит; я ухожу… ухожу… Затем, снова откинувшись на подушку:

― Едва дышу, ― добавил он; ― задыхаюсь.

Это были его последние слова. Дыхание его груди, до тех пор спокойное, сделалось порывистым и вскоре совершенно прекратилось; стон вышел из его груди, но такой легкий, такой спокойный и такой слабый, что никто из присутствовавших его не услышал. Это было, однако, самое последнее.

― Все? ― спросил Жуковский после минуты молчания.

― Все кончено, ― ответил Даль.

Это случилось 29 января 1837 года, было без четверти три часа после полудня. Пушкину не было еще 38 лет.

* * *

Теперь, когда Пушкин умер, вот что происходило дальше. Жуковский решил заказать посмертную маску своего друга. Послали за формовщиком, и слепок был сделан. Смерть еще не успела изменить черты его выразительного лица. Слепок передавал облик человека спокойного и грандиозного. 

Потом распределили между собой хлопоты, связанные с этой смертью, и те, что следовали за ними. Княгиня Вяземская и мадам Загряжская не отходили от вдовы. Другие занялись подготовкой к похоронам.

На следующий день друзья поэта ― Даль, Жуковский, Виельгорский и Тургенев положили его в гроб. В течение всего времени, пока гроб был выставлен в доме, надевшем траур, этот дом постоянно был полон. Свыше 10 тысяч человек нанесли поэту последний визит. Только не слышно было рыданий: одни потеряли родного человека, многие ― друга, все потеряли великого поэта.

Траурную мессу служили 1 февраля. Вся аристократия Санкт-Петербурга, все русские министры и иностранцы присутствовали на ней. Затем, по окончании мессы, гроб перенесли в склеп, где он должен был дожидаться вывоза за город. В 10 часов вечера З-го февраля собрались снова и отслужили последнюю мессу. Далее, в полночь, при свете луны, так часто им воспеваемой, которая, казалось, печально освещала последний путь поэта, поставили гроб на сани, и сани поехали; гроб сопровождал один Тургенев.

Пушкин много раз говорил жене, что хотел бы быть погребен в монастыре Успения богородицы, где покоится его мать. Этот монастырь находится в Псковской губернии, в Опочковском уезде, в четырех верстах от деревни Михайловское. Пушкин провел там несколько лет своей молодости, наполненных поэзией.

В девять часов вечера 4-го тело привезли в Псков, откуда в семь часов вечера 5-го февраля доставили по назначению, проехав, чтобы оказаться на месте его последнего пристанища, у трех отдельно стоящих елей, которые он любил и воспел.

Тело поместили и в тот же вечер отпели в кафедральном соборе. Ночь прошла в рытье могилы для Пушкина возле могилы его матери. На заре следующего дня, после погребальной мессы, его опустили в могилу в присутствии Тургенева и крестьян из села Михайловского, которые пришли отдать последний долг своему барину. Слуха присутствующих коснулось печальное евангельское слово, когда с первой лопатой земли, ссыпавшейся на крышку гроба, священник сказал:

― Ты еси прах, и ты возвратишься во прах.

Но, к счастью, когда речь о поэте, уничижительное и самое грешное относится только к телу. У поэта две души: одна поднимается в небо и возвращается к богу, другая остается на земле в его песнях…

* * *

Может быть, дольше, чем нужно, я задержался на агонии Пушкина, подробности которой почерпнул из письма Жуковского его отцу. Такие детали, скажут, могли бы интересовать лишь отца, только что потерявшего сына. Но так же, как две души, есть у поэта две матери: первая ― с которой он воссоединится в могиле, где она его ждет, как это сделал Пушкин, а вторая ревнивая мать ― та, которая его переживает и бодрствует на его могиле, которая тоже желает знать, как погиб ее сын, и которая зовется чередой следующих поколений.

* * *

А теперь, прежде чем отправиться дальше, дорогие читатели, позвольте мне дать вам точное представление о том, что есть Россия при новом правлении.

Пишу вам это письмо, что содержит, правда, вышедший не из-под моего, а из-под пера Пушкина один из самых неистовых ямбов, какие были брошены в императора с тех пор, как императоры судимы поэтами.

Этот император, пращур нынешнего на троне всея Руси, ― всемогущий автократ (извините меня за плеоназм). Автократ Пушкина только пальцем шевельнул бы, и я оказался бы в Сибири; его отец и дед поступили бы так же.

Вам говорят, что все письма от иностранцев вскрываются на почте. Ну и пусть, в то самое время, когда на мой приезд обращены все взгляды и, особенно, ― взоры полиции, я пишу это письмо, попросту сдаю его на почту, выпуская на волю, и прошу дать квитанцию. Естественно, своим объемом оно должно привлечь внимание. Оно или будет вскрыто, или внушит к себе уважение. В любом случае я продолжу мое путешествие так же спокойно и так же безмятежно, как если бы я находился в Англии; в этом я убежден. Вот что такое новый император, новая полиция, новая Россия.

Мне предлагали даже представить меня императору, по возвращении его из Архангельска. Я отказался. Я не увижу его, чтобы сохранить за собой право повторить все то хорошее, что слышу о нем. Это что-то да значит ― стать почитаемым и вызывать овации 60-миллионного населения за такое короткое время.

* * *

Мы объявили, что, после попытки дать представление о стихотворном таланте Пушкина, сделаем то же и в отношении его прозы. Во исполнение обещанного переведены следующие три его новеллы…[77]

* * *

Будьте уверены, Дандре не отбыл в Сибирь, и наши 57 мест не были конфискованы; все получено после трех дней ожидания. Я набросился на сундук, где находились мои книги, по большей части запрещенные в России, в опасении, что рука таможни до них дотянулась. Но ни одну из них там не раскрывали! Не знаю, каким образом русские власти были извещены о моем предстоящем приезде, но был отдан приказ даже не открывать мои чемоданы.

Дандре задержался из-за 80 платьев и 36 шляп графини. Все обошлось без происшествий, за исключением панамы графа… Панама графа, как все панамы, двухслойная, каковая ее особенность и обеспокоила таможенников, заподозривших, не спрятано ли за подкладкой множество метров английских или алансонских кружев. Таможенники зондировали панаму с таким усердием, будто имели дело с бочкой вина или коробкой кофе; в результате ― шесть дыр, поэтому бедную панаму нельзя носить. Граф воспринял это философски и велел купить ему панаму русского производства. Его настойчивое желание носить что-нибудь соломенное взамен фетрового объяснимо: стоит жара, до 30 градусов в тени.

Я завладел тремя упаковками моего личного багажа и велел их нести в мою спальню. У меня есть теперь рубашки и другая одежда, и я смогу отпраздновать день рождения соотечественницы.

Здесь все не так, как у других; этим утром, около семи часов, я услышал поступь подразделения, марширующего как патруль. Вот оно вступило в спальню Муане, что расположена перед моей, и раздался шум, напоминающий грохот франко-русской войны. Муане, который, думается, проснулся, защищал, похоже, подступ к моей спальне. Но вот наступил момент, когда мне показалось, что Муане побежден и отброшен от обороняемой территории. Действительно, тот же печатный шаг приблизился к двери, моя дверь распахнулась, и я увидел группу войск из дюжины человек в красных и розовых рубахах: вооружение каждого состояло из щетки и машины для натирания воском паркета. Это были полотеры графа. Они овладели моей спальней и, все 12 разом, принялись за дело. Я сбежал на стул, подобно тому, как, спасаясь от яростных волн, забираются на скалу. Волны разыгрались так сильно, что меня бросало вместе со стулом с места на место, когда одни стоя, а другие на четвереньках натирали пол, и через пять минут паркет сверкал как зеркало. Во Франции я не выбрался бы из подобной ситуации и через час.

В многочисленности полотеров есть и преимущества, и недостатки. От мужика исходит специфический запах, известный во Франции под названием русской кожи. Мужиком ли пахнет кожа, кожа ли мужиком? Это большая и загадочная проблема, которая до сих пор не решена. Но, когда пол был натерт, в моей спальне установился в такой степени густой запах русской кожи или мужика, что я вынужден был открыть окна и жечь бюллийский уксус. Такая же и с той же быстротой была проведена операция в спальне Муане.

За два-три часа был натерт весь первый этаж виллы Безбородко, то есть площадь в два-три арпана. Одному человеку понадобилась бы неделя, чтобы выполнить такую гигантскую работу, и, таким образом, он заканчивал бы ее в последней комнате, когда нужно было бы снова натирать пол в первой.

Словом, трудно вообразить себе, какая армия разных слуг суетится вокруг русского дома. Сам барин не знает, сколько их. В доме графа, как я сказал, насчитывалось до 80 слуг. Но я сказал лишь о слугах, что работают днем; есть и те, что работают ночью. В городе они зовутся les dvorniky ― дворники, то есть портье. За городом: les karaoulny ― караульные, то есть сторожа. В городе портье дежурят каждую вторую ночь. Портье договаривается с соседом, и один опекает два дома. Ночью, время от времени, он выходит наружу. И у него можно найти приют в осенние ночи, когда дождь льет потоками, в зимние ночи, когда мороз доходит до 25-30 градусов.

В одной руке у него доска, в другой ― колотушка. Он однообразно ударяет по доске колотушкой, и этот стук показывает, что он бодрствует и, следовательно, несет свою службу. Иногда он обходится без доски, и набивает свою арию по деревянным столбам перед домами. Ария получается более гулкой. От этого ежечасно просыпаются, но зато знают, что можно спать спокойно: дворник бодрствует.

Дворник ― полиция на содержании и оплате собственников, а не правительства. Дворник удобен тем, что, когда ночью ищешь нужный дом, то обязательно кончается тем, что находишь, идя от дворника к дворнику. Более того, когда у вас дело в доме, а у дворника есть ключи от входных дверей двух домов, что он охраняет, он вас расспрашивает и, если ваше поведение и ваши манеры внушают ему достаточно доверия, то отпирает нужную вам дверь, а если вы там впервые или бывали редко и не ориентируетесь, то берет под локоть и в темноте провожает вас до нужного этажа. В этом и преимущество и неудобство. Нет того самого ― «Отворите, пожалуйста!» ― обращения, в ответ на которое наш заспанный парижский портье отпирает дверь с такой величественной индифферентностью и дает вам свободу действий при сохранении полного инкогнито. Но неудобство от общения с дворником устраняет такое средство, как рубль и даже меньше; а так как в России только портье и нет консьержек, то в результате любовные тайны не выплывают на улицу.

Переходим к караульным. Karaoulnoy ― караульной (единственное число от слова karaoulny ― караульные), как правило, ― старый солдат. В России отставные солдаты, хотя и были взяты в армию из крепостных крестьян (обычный рекрутский набор ― восемь на тысячу человек населения), через 18, 20 или 25 лет службы возвращаются свободными туда, откуда были взяты рабами. Во Франции мы назвали бы это поэтично: возвращение к родным очагам. Но, увы! В России, так было до настоящего времени, по крайней мере, у бедного ветерана нет своего очага. У него больше нет права на собственной двор, на хлебопашество на шести арпанах земли, на la zastolnaia ― застольную [чарку], короче, ни на что нет права. Служа своей стране, он стал парией. В вознаграждение за заслуги правительство преследует его, собственник захлопывает перед ним свою дверь. Хорошо еще, что на дороге в Царское Село есть приют для инвалидов, построенный наподобие нашего и способный принять три тысячи человек. Но в этом приюте, заведении нового типа, насчитывается 150 служащих и 18 инвалидов. В России, как и в других странах, однако чаще всего в России, филантропические заведения, главным образом, ориентированы на то, чтобы дать возможность жить определенному количеству служащих. Те же, для кого приюты созданы, попадают туда только потом, а бывает, совсем не попадают. Ничего! Заведение существует; это все, что нужно.

Россия ― громадный фасад. Но никто не занимается тем, что находится за фасадом. Тот, кто пытается заглянуть за фасад, напоминает кошку, которая впервые увидела себя в зеркале и заходит за него, в надежде найти вторую кошку с другой стороны. И что забавно, в России ― стране злоупотреблений все, начиная императором и кончая дворником, хотят с ними покончить. Все говорят о злоупотреблениях, все знают о них, анализируют их и сожалеют о них; это вынуждает воздеть глаза к небу и сказать: «Отец наш небесный, избавь нас от злоупотреблений!» Выходит, они помогают только выше держать голову. Очень рассчитывают на императора Александра II в деле освобождения общества от злоупотреблений, и правы. Искренне, всем сердцем он желает универсальной реформы. Но едва касаются какого-нибудь злоупотребления в России, знаете, кто поднимает крик? Те, кого задели? Нет, это было бы слишком неуклюже. Вопят те, кого еще не тронули, но кто боится, что наступит их черед.

У артишока самые прочные на отрыв листья первыми идут в пищу. Злоупотребления ― огромный усеянный шипами артишок: не добраться до лакомства, не исколов пальцев. Впрочем, перейдем к их обзору.

Те из русских, которые решат, что я дурно отзовусь об их стране, поскольку укажу на злоупотребления, как на ее язву, ошибутся. Они поведут себя не лучше ребенка, который видит врага во враче, ставящем ему пиявки, или в дантисте, вырывающем у него больные зубы.

Возвращаемся к нашему караульному.

Мы уже сказали, что солдаты, оставляя службу, ― настоящие парии, не имеющие права на собственный двор, на возделывание шести арпанов земли, на застольную чарку. Если у солдата есть семья, и семья принимает его из жалости, то ветеран возвращается домой; и, если у него еще целы руки и ноги, то он помогает семье: его работу терпят. Но, если у него нет семьи, то он не имеет права даже наняться как rabotnik ― работник, то есть как travailleur (фр.) ― трудящийся. Если у него нет медали, то он становится вором, в этом ― его единственный жизненный ресурс. Если у него две-три медали, то он становится нищим, становится на колени на больших дорогах или на церковных папертях, целует землю, когда вы идете, и живет на 4-5 копеек в день, что ему бросают милосердные души. В дни, когда милосердные души ему не встречаются, а такие дни есть в календаре, он не ест, разве чего-нибудь не осталось от их вчерашних щедрот. Если у него пять, шесть, семь или восемь медалей, то ему повезло: станет караульным. Караульные графа имеют по шесть-восемь медалей.

Мы уже сказали, что деревенские сторожа называются караульными. Karaoul ― караул, в буквальном смысле службы, ― стража. Когда ночью нападают на человека, и он хочет позвать на помощь, он кричит:

― Karaoul! Karaoul!

Это призыв, обращенный к страже.

Итак, вокруг нас шесть-восемь караульных, которые день и ночь на ногах. Они дежурят у ворот со стороны набережной, у дверей дома, в начале аллей, по углам садов.

По всей вероятности, они делят службу между собой: пока одни бодрствуют, другие спят. То, что мне доподлинно известно, так это то, что в любой час дня и ночи, когда бы мы ни выходили, мы видим караульного в прихожей, караульного у двери, караульного на площадке в саду. С нашим появлением бедные дьяволы вскакивают и бухаются на колени с картузом в руках. Невозможно также шага ступить, в любое время суток, без того, чтобы не наткнуться на караульного: мизинец левой руки касается шва штанов, правая рука вскинута к картузу.

Вообразите фантазера, который вместо того, чтобы исполнить определенный ритуал, не выходя от себя, решает под луной проделать одну из вещей, учтенную нашим старым и чудным префектом департамента Сена ― месье де Рамбюто; пока ритуал не будет окончен, в двух шагах от вас будет находиться караульный или караульные, не двигаясь и не сводя с вас глаз. Сначала чувство такое же, как при виде похоронной процессии под окном, но и к этому привыкаешь. По-доброму помянуть месье де Рамбюто заставило нас то обстоятельство, что России еще не явился достаточно склонный к экзотике шеф полиции, чтобы или на Невском проспекте, или на Большой Морской, или на набережных поставить такие же небольшие колонны под лазурными шарообразными крышами с золотыми звездами, какие служат орнаментом парижских бульваров. Установлен штраф для иностранца, который, не слишком смущаясь отсутствием полых колонн, усмотрел бы здесь упущение, а не действие закона. Запрещено курить, так же как останавливаться перед домами и на углах улиц, и кое-что другое, например, ― поправить подвязку или завязать свои шнурки. Любое из таких нарушений наказывается штрафом в 1 рубль.

Однажды император Николай встретил француза, который, не зная распоряжения или не воспринимая его, курил и пускал большие пахучие клубы дыма настоящей гаванской сигары. Николай, по своему обыкновению, прогуливался, сидя на дрожках, один. Он велел нарушителю порядка сесть рядом, подвез к Зимнему дворцу и ввел его в курительную молодых великих князей.

― Курите здесь, месье, ― сказал он; ― это единственное место в Санкт-Петербурге, где разрешено курить.

Француз докурил сигару и спросил, уходя, кто же был тот месье, который оказал ему любезность и привез в единственное место в Санкт-Петербурге, где разрешено курить.

Ему ответили:

― Император.

Впрочем, понятен запрет на курение в стране, где все построено из дерева, и где неосторожно брошенный окурок иногда становится причиной пожара всей деревни. Курят еще на Неве.

Пожары в России внезапны и страшны. Исторический пожар Москвы не смогла остановить 120-тысячная армия, хотя каждый солдат был заинтересован в том, чтобы его погасить.

От площади к площади высятся каланчи, увенчанные снастями на блоках. Эти блоки нужны, чтобы поднимать шары, равнозначные нашему крику: «Пожар!» Первыми к месту пожара прибывают пожарные квартала, поскольку им ближе. Потом съезжаются и другие. Если огонь средней силы и может быть обуздан, то тех пожарных, в присутствии которых нет необходимости, не вызывают; если же пожар значительный или обещает стать таким, то поднимают пожарных всех кварталов.

Нас уверяют, что мы не покинем Россию, не увидев какой-нибудь великолепный пожар. Еще, между прочим, нас уверяют, что в окрестностях Санкт-Петербурга горят пять-шесть лесов…

Кстати, дорогой читатель. Его высочество великий князь Константин передал приглашение месье Хоуму, нашему компаньону по путешествию, прибыть увидеться с ним. Месье Хоум велел передать со смирением и грустью, что он в отчаянии оттого, что не может ответить на приглашение его высочества, так как он утратил свое могущество.

Если оно к нему вернется, то даю вам слово предупредить вас об этом в ту же минуту.

* * *

Приодевшись, я взял дрожки и с одним моим другом, изъявляющим большое желание служить мне переводчиком, поехал посмотреть три исторических памятника: самую старую церковь Санкт-Петербурга, домик царя Петра и крепость. Все это расположено в старом Санкт-Петербурге, на правом берегу Невы.

Набережная устроена отдельными кусками, и, хотя едешь нужным берегом, через шесть верст нужно переправиться через реку, затем, почти через версту, вернуться на правый берег и тогда прямо перед собой или, верней, правее видишь первую и самую старую церковь Санкт-Петербурга и домик Петра, а влево ― крепость. Церковь не представляет собой никакой художественной ценности. Первую мессу в ней служили Всевышнему, первая молитва Te Deum (лат.) была в ней спета в честь царя Петра. Пока Муане зарисовывал церковь, я пошел к домику Петра. Первое пристанище, обретенное им на берегу Невы, он вынужден был строить своими руками: это настоящий голландский домик, деревянный, но крашенный под красный кирпич: чувствуется плотник императорского звания, новоиспеченный в Саардаме.

Чтобы сохранить этот дом как можно дольше, его забрали в «ларец» из дерева и стекла, так укрыли его от дождя, града, ветра; благодаря этому домик очень чистый, хорошо покрашен, хорошо ухожен и не боится ни солнца летом, ни снега зимой. Есть что-то глубоко трогательное в том, как русские берегут каждый объект, способный передать потомству любое свидетельство гения основателя их империи. Великое будущее живет в этом почитании прошлого.

Интерьер домика Петра представлен четырьмя комнатами: прихожей, салоном, столовой и спальней. В салоне, оборудованном под мемориальную exvoto (лат.) ―  выставку, находятся его рабочее кресло, его станок, парус его корабля. Столовая превращена в часовню, где на почетном месте выставлен образ, от которого Петр брал чудодейственные свойства, и который всегда был с ним; спальня служит ризницей.

Толпа простонародья, в основном, матросы, только что там помолилась: возможно, они путают Петра Великого со св. Петром. Но и мы, ничего не путая, ставим героя, по меньшей мере, в один ряд со святым.

Вдоль одной из сторон защищенного остекленным павильоном домика вытянулась лодка, найденная царем Петром в Измайлове, та самая, на какой он маневрировал на Яузе, и которую построил Брандт. Может быть, приведенная генеалогия не строго точна, и этот баркас просто был тем, в котором Петр I отправился с визитом к своему другу Василию на остров, закрепленный за ним для оздоровления и колонизации и, по его имени, называющийся сегодня Васильев Остров. Во всяком случае, эта та барка, которую народ с признательностью, наполненной добродушием, величает бабушкой русского флота.

Павильон огражден. Это ограждение, скрытое живой изгородью, осенено великолепными липами в цвету. В их ветвях гудят мириады пчел. Они спешат построить свои соты; они знают, что время их измерено, что цветение наступает поздно, а зима спешит. В тени лип спокойным и беззаботным сном людей, у которых ничего нет, кроме веры в бога, почивают два-три мужика.

Мы присели на скамью этого сквера. Если мысли уходят, то это происходит здесь, на этой скамье, в тени этого дерева, возможно, посаженного царем Петром тогда, когда он растил Санкт-Петербург на другом берегу реки. И город, и липы раскинулись широко. Пчелы слетались собрать меду на цветы лип; корабли, в том же множестве, что и пчелы, сгрудились в городском порту, рассчитывая поживиться товарами. И надо всем этим витает дух Петра. Страшно помыслить, где была бы Россия, если бы наследники Петра разделяли прогрессивные идеи этого гениального человека, который строил, конструировал, основывал разом города, порты, крепости, флоты, законы, армии, мануфактуры, пушки, дороги, церкви и веру. Не считая, что он обязан был разрушать, а это порой ему удавалось много хуже, чем что-то основывать.

Я оставался там более часа. Муане зарисовывал домик. Я же, я пытался постичь идею великого человека. Когда рисунок был закончен, мы простились с колыбелью, чтобы поздороваться с тюрьмой.

Крепость Санкт-Петербурга, как и все крепости, построена, чтобы служить наглядным символом антагонизма между народом и его сувереном. Несомненно, она защищает город, но больше угрожает ему; несомненно, она, была построена, чтобы отринуть шведов, но служила тюрьмой для русских. Это ― Бастилия Санкт-Петербурга; и не оставляет такая мысль, что как Бастилия в предместье Сент-Антуан, она ― в робе заключенного. Если написать историю крепости, то получилась бы ужасающая картина. Крепость все видела, все слышала; только ничего пока не раскрыла. Настанет день, когда она, подобно Бастилии, откроет свои фланки [укрепления], и тогда поразятся глубине, сырости и тьме ее карцеров. Придет день, когда она заговорит, как заговорил замок Иф. С этого дня у России появится история; до настоящего времени в ее распоряжении только легенды.

Я сейчас расскажу вам одну из таких легенд.

* * *

Один мой друг охотился в сентябре 1855 года в сотне верст от Москвы. Охота завела его слишком далеко, чтобы в тот же вечер он смог вернуться домой. Он оказался возле домика, где вот уже 57 лет жил старый дворянин. Этот дворянин приехал сюда на жительство в 20-летнем возрасте, и никто не знал, как он приобрел домишко, откуда прибыл и кто он такой. Со дня приезда он никогда и никуда не отлучался, даже в Москву. В течение 10 лет не виделся ни с кем, не водил знакомства с соседями, говорил, по необходимости, лишь то, что нужно было сказать, и ни слова больше. Никогда он не был женат, хотя владение ― две тысячи десятин и пять сотен крестьян ― приносило ему четыре-пять тысяч рублей дохода серебром. Имение располагалось между Троице-Сергиевой лаврой и городком Переславль-Залесский.

Хотя этот дворянин имел репутацию мало гостеприимного хозяина, охотник ничуть не колебался попросить разрешения провести ночь под его крышей, занять скамью, разделить с ним ужин. Горячая сковорода, в ней никогда русский крестьянин не отказывает иностранному путешественнику. Тем более, дворянин ― своему согражданину; мы хотим сказать, соотечественнику, если в России еще сохраняется понятие «соотечественник». При императоре Александре II они должны стать согражданами.

Было семь часов вечера, смеркалось, и сумерки сопровождал тот холодный ветер, который за три недели вперед объявляет русскую зиму, когда охотник постучал в двери du palate ― палат. Так в России называют жилище, что поменее замка, но поболее дома. На стук дверь открыл старый камердинер. Охотник изложил ему свою просьбу, и старый камердинер пошел передать ее au pomeschik ― помещику, предложив просителю подождать минутку в прихожей. Он вернулся через пять минут. Помещик приглашал охотника войти. Тот вошел и увидел хозяина за столом с гостем, в котором узнал деревенского соседа своего отца. Итак, для него появлялась протекция у предполагаемого мизантропа на случай, если тот изменит свое первоначальное решение. Но нужды в ней не было; помещик поднялся и подошел к нему, приглашая занять место за столом.

Это был крепкий, красивый 75-летний старик с живыми глазами и несуетливый, прекрасные белые волосы и завидная белая борода которого не портили его энергичного облика. На нем была русская, без малейшего отклонения, одежда: сапоги до колен, штаны черного бархата с широкими складками, сюртук серого сукна, расшитый по-астрахански головной убор [тюбетейка].

Трапеза заканчивалась; оба, хозяин и гость, пили из чашек чай и дымили. Старик, извиняясь перед новым гостем за то, что лишен возможности его принять так, как хотел бы, распорядился поставить на стол остатки обеда. Они, впрочем, были достаточно обильны, чтобы удовлетворить аппетит самого голодного охотника. Наш друг поел довольно быстро, чтобы присоединиться к двум старым приятелям, пьющим уже по пятой-шестой чашке чая и выкуривающим по третьей-четвертой сигаре.

Не стоит говорить о том, что гость старика и мой друг охотник отдали дань обычной вежливости, и помещик знал, что оба его гостя не были чужды друг другу. Разговор шел о текущих делах; высказывались тогда свободно и в то же время, насколько возможно, мягко, что вытекало из последних 33 лет молчания.

Император Николай умер 18 февраля того же года, а император Александр II начал словами и актами, открывающими России будущее, на которое она перестала надеяться. Старик, в отличие от людей его возраста, всегда жалеющих о прошлом, казалось, радовался смене режима и дышал полной грудью; он выглядел человеком, на которого долгое время давил свод темницы, и который только что обрел свободу и вкушает ее с наслаждением.

Разговор в высшей степени заинтересовал охотника; старик, обладающий изумительной памятью, так говорил о самых отдаленных временах, как если бы рассказывал о событиях вчерашнего дня. Он вспоминал Екатерину II, Потемкиных, Орловых, Зубовых ― героев другого века, которых наше поколение воспринимает как призраков отлетевшей эпохи.

Итак, он жил в Санкт-Петербурге, прежде чем вступил во владение этим имением; итак, он видел двор, и общался с большими вельможами, прежде чем удалиться в крестьянскую среду. Такая словоохотливость хозяина больше всего удивила нашего охотника, потому что, как мы сказали, старый дворянин всегда был далек от того, чтобы болтать. Конечно, потребность выговориться становилась тем мучительней, чем дольше он молчал. С изысканной любезностью он отвечал также на бесконечные вопросы молодого человека. Но тот, внутренне скованный некоторой осторожностью, не осмеливался задать вопрос, что интересовал его больше всего:

― Почему человек с вашим положением в свете 18-ти лет покинул Санкт-Петербург, чтобы похоронить себя в провинциальной глуши на 57 лет?

И все-таки, когда старик встал и вышел на минуту, этот вопрос, который охотник не отваживался задать ему, он задал другу своего отца.

― Я знаю об этом ничуть не больше вашего, ― ответил тот, кого он спросил, ― хотя скоро 30 лет, как я знаком с моим таинственным соседом. Только думаю, некоторым образом, что нынче вечером он открылся бы мне полностью, если бы не посторонний: рассказывая, он был в ударе, и я впервые видел его в таком предрасположении.

Старик вернулся. Охотник, после откровенного заявления, которое только что услышал, посчитал нескромным продолжать оставаться третьим в беседе двух друзей. Он поднялся и спросил старика, не соизволит ли он указать спальню, отведенную для него. Старик назвал ему соседнюю комнату. Более того, он проводил туда гостя.

Простая перегородка отделяла эту комнату от столовой; и, будто считая, что этого недостаточно, чтобы любопытство, как конь, ударилось в карьер, он, выходя, оставил дверь открытой. Охотник с ужасом убеждался, что не прозвучало бы, и он не услышал бы ни слова, в столовой, когда бы там оставался. Это было испытанием божьим. И однако, надо отдать справедливость охотнику, он делал все, что мог, чтобы заснуть и, следовательно, ничего не слышать; но он долго ворочался с боку на бок на диване, закрывал глаза, натягивал одеяло на голову, а сон, казалось, бежал от него с тем же упорством, с каким он его призывал; или, если сон, казалось, приходил на его призыв, то в этот кульминационный момент, когда мысли путаются, когда сквозь закрытые веки видишь пляшущих вокруг тебя духов с крыльями бабочек, мышь принималась грызть доску, паук ― ткать свою паутину, собака ― стучать хвостом по полу, и он полностью  открывал глаза, и, против воли, обращался в сторону полуоткрытой двери, потому что через оставленный проем в спальню входил свет, и летели все звуки. Он подумал тогда, что его долг обратить внимание хозяина дома, что он вообще-то рядом и не спит. Он кашлял, отхаркивался, чихал. С каждым его шумовым эффектом разговор, действительно, прерывался, но возобновлялся тут же, как только охотник затихал. Он имел неосторожность не проявлять себя в течение пяти минут и попытаться отвлечь себя размышлениями о вещах, которые обыкновенно нарушают мысленное равновесие; но чаши весов оставались неподвижными, и равновесие в его мозгу стало, напротив, таким, что все стихло в его памяти и сердце, в нем и вокруг него, и он услышал первые слова истории, узнать которую ему так хотелось, а, услышав первые слова, он уже не имел силы отвернуть своего слуха от последних.

Вот эта история. Рассказывает ее старик; дадим же ему высказаться.

«Мне было 18 лет, и последние два года я служил прапорщиком Павловского полка. Полк размещался в большом казарменном здании, что и ныне стоит по другую сторону Марсова поля, против Летнего сада.

Император Павел I царствовал уже три года и жил в Красном дворце, строительство которого только что завершилось.

Как-то ночью, когда, не знаю, из-за какой проказы, в отлучке, о которой я просил, чтобы составить партию в карты с несколькими моими товарищами, мне было отказано, и, когда я оставался в спальне почти один из офицеров моего ранга, меня разбудил шепот, и чье-то дыхание касалось моего лица, потому что шептали мне на ухо:

― Дмитрий Александрович, проснитесь и следуйте за мной.

Я открыл глаза; передо мною был человек, который повторил мне, разбуженному, приглашение, сделанное мне, когда я еще пребывал во сне.

― Следовать за вами? ― переспросил я. ― И куда же?

― Я не могу вам этого сказать. Однако знайте, что это ― по поручению императора.

Я задрожал. По поручению императора! Что может ему понадобиться от меня, бедного прапорщика, пусть сына из хорошей семьи, но во все времена слишком далекой от трона, чтобы мое имя было расслышано императором? Я припомнил мрачную русскую поговорку, что появилась в эпоху Ивана Грозного: «Рядом с царем ― рядом со смертью». Между тем, раздумывать было некогда. Вскочил с кровати и оделся. Потом я внимательно вгляделся в человека, который только что меня разбудил. Хотя он весь был укутан в шубу, мне подумалось, что узнаю в нем бывшего раба из турок ― брадобрея вначале и фаворита императора теперь. Впрочем, этот молчаливый экзамен длился недолго. Продолжать его, возможно, было небезопасно.

― Я готов, ― сказал я через пять минут, держа перед собой, на всякий случай, шпагу.

Мое беспокойство усилилось, когда увидел, что мой провожатый вместо того, чтобы направиться к выходу из казармы, начал спускаться по винтовой лесенке в залы огромного здания. Он сам светил нам потайным фонарем. После многих поворотов и загибающихся переходов, я оказался перед дверью, совершенно мне неизвестной. За все время, пока шли, мы никого не встретили; говаривали, что здание пустое. Я уверовал, что отчетливо вижу шевеление одной-двух теней, но эти неуловимые, между прочим, тени исчезли или, скорее, растворились в темноте.

Дверь, в которую мы уткнулись, была железной; мой провожатый как-то особенно стукнул в нее, и она сама отворилась, но, очевидно, не без участия человека, который ожидал нас за ней. И точно, когда нас впустили, несмотря на мрак, я заметил кого-то, кто закрыл ее и последовал за нами. Переход, куда мы попали, по виду был подземным, шириной 7-8 футов, вырытым в грунте, влага которого просачивалась сквозь кирпичную кладку и покрывала боковые стенки.

Через пять сотен шагов подземный ход перекрывала решетка. Мой провожатый достал ключ из кармана, отпер решетку и запер ее за нами. Мы продолжали идти. Тогда я начал припоминать легенду о подземной галерее, связывающей Красный дворец с казармой гренадеров Павловского полка. Подумалось, что мы идем этой галереей и, поскольку мы шли от казармы, то должны прийти во дворец.

Пришли к двери, такой же, как в том конце. Мой провожатый так же стукнул в нее, как в ту, первую, и она так же открылась, то есть при участии человека, который за ней ожидал условного стука. Мы оказались перед лестницей и поднялись по ее ступеням; она вела к передней апартаментов невысокого разряда, но по атмосфере которых можно было понять, что мы вошли в дом, согретый заботой. И вскоре этот дом обретает пропорции дворца. После этого, все мои сомнения рассеялись: меня вели к императору, императору, который послал за мной, за ничтожным и запрятанным в последние ряды гвардии. Я отлично помнил того молодого прапорщика, которого он встретил на улице, посадил позади себя в экипаже, и который меньше, чем за четверть часа, был возведен последовательно в звание лейтенанта, капитана, майора, полковника и генерала. Но я не мог надеяться, что он послал за мной, с той же самой целью.

Что бы там ни было, мы подошли к последней двери, перед которой взад-вперед расхаживал часовой. Мой провожатый положил руку мне на плечо, говоря:

― Держитесь молодцом, вы сейчас предстанете перед императором!

Он шепнул слово часовому. Тот посторонился. Провожатый открыл дверь, насколько мне показалось, не ключом от замка, а неким секретным способом.

Человек маленького роста, одетый по-прусски ― в сапогах до половины бедра, верхней одежде до шпор и гигантской треуголке, хотя и в своей спальне, ― и в парадную форму, хотя была полночь, повернулся к открытой двери. В нем я узнал императора. Это было нетрудно: он нам устраивал смотры все дни подряд. Я вспомнил, что накануне во время смотра его взгляд задержался на мне; он велел выйти из строя моему капитану, совсем тихо задал ему несколько вопросов, глядя на меня, затем заговорил с офицером свиты таким тоном, каким отдают исчерпывающие и окончательные приказы. Все это снова усилило чувство моей тревоги.

― Sire, ― сказал мой провожатый, склоняясь, ― вот молодой прапорщик, с кем вы изъявили желание говорить.

Император подошел ко мне и, так как был совсем мал ростом, приподнялся на носки, чтобы меня разглядеть. Несомненно, он узнал во мне того, к кому у него было дело, ибо одобрительно кивнул головой и, крутнувшись, как по команде «Кругом!», сказал:

― Идите!

Мой провожатый поклонился, вышел и оставил меня одного с императором. Заявляю вам, что мне это так же понравилось, как если бы я оказался в железной клетке наедине со львом. Сначала, вроде бы император не обращал на меня никакого внимания; ходил туда и обратно крупным шагом, останавливаясь у окна, остекленного одинарно, открывая, чтобы подышать, и закрывая после этого раму, возвращаясь к столу, на котором лежала табакерка, и беря из нее щепоть табаку. Речь идет об окне его спальни, где потом его убили, которое, говорят, остается закрытым со времени его смерти.

У меня была возможность окинуть взглядом обстановку, всю мебель, каждое кресло, каждый стул. Возле одного из окон стояло поворотное бюро. На нем лежал развернутый лист бумаги.

Наконец, император как бы заметил мое присутствие и подошел ко мне. Его лицо казалось искаженным яростью; однако его подергивал лишь нервный тик. Он остановился передо мной.

― Прах, ― сказал он мне, ― пыль; ты знаешь, что ты только пыль, не так ли, и что я есть все?

Не знаю, где я взял силы ему ответить:

― Судья судеб людских, вы избраны богом.

― Гм! ― вырвалось у него.

И повернувшись ко мне спиной, он снова прогулялся по спальне, опять открыл окно, взял еще табаку и тогда уж вернулся.

― Ты знаешь, что, когда я приказываю, мне должны повиноваться без прекословий, без замечаний, без комментариев?

― Как повиновались бы богу; да, sire, я это знаю.

Он пристально посмотрел на меня. Его глаза выражали такую экспрессию, что я не мог вынести взгляда. Я отвернулся. Его самолюбию, казалось, польстила та сила воздействия, какую он на мне испытал. Этот прием внушал не уважение, а отвращение к нему. Он прошел к своему бюро, взял бумагу, перечитал, сложил и сунул ее в конверт; конверт опечатал, приложив к сургучу не имперскую печать, а перстень, что носил на пальце. После этого снова вернулся ко мне.

― Помни, что для исполнения моих приказов я выбрал тебя среди других, ― сказал он, ― потому что посчитал, что тобою они могут быть отлично исполнены.

― Я буду видеть лишь таким исполнение воли, какого от меня ожидает мой император, ― ответил я.

― Хорошо, хорошо! Помни, что ты только пыль, и что я есть все, я!

― Жду ваших приказов, ваше величество.

― Возьми это письмо, отнеси его коменданту крепости, сопровождай его всюду, куда бы ни было угодно ему повести тебя, присутствуй при том, что свершится, и приди мне сказать: «Я видел».

С поклоном я принял конверт.

― «Я видел», слышишь? «Я видел».

― Да.

― Иди.

И он сам открыл мне дверь, через которую я входил; мой провожатый меня ждал. Император закрыл дверь за мной движением на себя, повторяя:

― Пыль, пыль, пыль!

Я ошеломленно стоял у его порога.

― Идите сюда! ― позвал мой провожатый.

И мы отправились, но уже другой дорогой. Вела она наружу из дворца. Во дворе наготове стояли сани; мы сели в них вдвоем, мой провожатый и я.

Дворцовые ворота против моста через Фонтанку отворились, и тройка коней, запряженных в сани, пошла крупной рысью. Мы проехали всю площадь и попали на берег Невы. Наши кони махнули на лед, и мы, держась колокольни собора Петра и Павла, как маяка, пересекли реку. Ночь стояла темная, тяжкое дыхание ветра обдавало заунывным и жутким.

Едва на линии берега я почувствовал, что сани коснулись твердой земли, как мы оказались у ворот крепости. Солдат принял пароль и пропустил нас. Мы въехали в крепость; сани остановились у двери коменданта. Вторично был назван пароль, и нас пропустили к коменданту, как впускали в крепость.

 Комендант спал; подняли его всемогущим словом:

 ― По приказу императора!

Он очнулся ото сна, пряча за улыбкой свою тревогу. У такого человека, как Павел, немногим, в смысле безопасности, отличались тюремщики от узников, палачи от жертв. В глазах коменданта застыл вопрос, обращенный к нам; мой провожатый жестом указал ему на меня: у меня, мол, дело к коменданту. Тогда он взглянул на меня с большим вниманием; однако медлил обратиться ко мне. Конечно, его удивляла моя молодость. Чтобы вернуть ему доброе расположение духа, ни слова не говоря, я подал ему приказ императора. Он поднес конверт ближе к свече, осмотрел печать, узнал оттиск личного перстня императора ― знак для секретных приказов; поклонился, почти неуловимо, бегло перекрестился и вскрыл конверт. Прочитал приказ и глянул на меня, перечитал его и обратился ко мне со словами:

― Вы должны видеть?

― Я должен видеть, ― ответил я.

― Что вы должны видеть?

― Вы знаете, что.

― Но вы, вы-то знаете, что?

― Нет.

Он на минуту задумался.

― Вы приехали в санях? ― спросил он.

― Да.

― Сколько человек могут вместить ваши сани?

― Троих.

― Месье едет с нами? ― спросил он, показав на моего провожатого.

Я запнулся, не зная, что сказать.

― Нет, ― ответил тот, ― я жду.

― Где?

― Здесь.

― Чего вы ждете?

― Того, что должно свершиться.

― Хорошо; приготовьте вторые сани, подберите четверых солдат, и пусть один берет вагу, второй ― молот, двое других ― топоры.

Человек, к которому обратился комендант, тотчас вышел.

― Идемте, ― пригласил комендант, ― и увидите.

Он выходил первым, чтобы показывать мне дорогу, я последовал за ним, тюремный надзиратель ― за нами. Прошли к тюрьме. Комендант пальцем указал дверь. Надзиратель открыл ее, вошел первым, зажег фонарь и посветил нам. Мы спустились на десять ступенек вниз, увидели первый ряд камер, но даже не замедлили шага возле них; еще десять ступеней, и снова не задержались; затем ― пять ступенек, и только там мы остановились. Двери были пронумерованы: комендант остановился перед дверью под номером «11». Он подал безмолвный знак; говорят же, что, находясь среди могил, как мертвые в них, теряешь способность говорить.

Снаружи стоял 20-градусный мороз; в глубинах, куда мы угодили, к холоду примешивалась промозглая сырость; мозг моих костей заледенел; однако я вытер пот со лба.

Дверь открылась; спустились вниз на шесть крутых и осклизлых ступеней и оказались в карцере площадью восемь квадратных футов. В свете фонаря, показалось, что вижу, как на полу карцера зашевелилось что-то в облике человека.

Комендант остался стоять на последней ступени: пол камеры скрывали сырые испарения. Послышался приглушенный непонятный шорох. Я посмотрел вокруг себя и увидел в стене амбразуру длиною с фут и шириною в четыре пальца. Ветер проник через это отверстие, и между амбразурой и открытой дверью установился сквозняк. Я понял, что это был за шорох и откуда он исходил; доносились шумы невской воды, что билась в стены крепости, камера устроена ниже уровня реки.

― Встаньте и оденьтесь, ― сказал комендант.

Мне стало любопытно узнать, к кому относится этот приказ.

― Посвети, ― сказал я надзирателю.

Он направил фонарь на пол карцера. И тогда я увидел, как с пола встает изможденный и бледный, беловолосый и белобородый старик. Несомненно, его бросили в карцер в той одежде, в которой он был при аресте, но со временем она разлохматилась, распалась, и на нем осталась только шуба из лохмотьев. Сквозь них просвечивало голое, костлявое, дрожащее тело. Возможно, его тело облегали роскошные одеяния; может быть, ленты высших орденов скрещивались на этой исхудавшей груди. Сегодня это был живой скелет, утративший звание, достоинство ― вплоть до имени, который звался номером «11».

Он встал и завернулся в шубу из тряпья, не издав ни единого стона; его тело было согбенным, замученным тюрьмой, сыростью, временем, мраком и голодом, может быть; взор же был гордый, почти грозный.

― Хорошо, ― сказал комендант, ― выходите.

Он вышел первым. Узник бросил последний взгляд на свою камеру, на каменное сиденье, на свою кружку с водой, на свою гнилую солому. Вздохнул. Однако невозможно было предположить, что с чем-нибудь из этого он расставался с сожалением. Он последовал за комендантом и прошел мимо меня. Никогда не забуду его взгляда, который мимоходом метнул он в меня, и упрека его глаз.

― Такой молодой, ― казалось, сказал мне этот взгляд, ― и уже на службе тирании!

Я отвел глаза; его взгляд проникал в мое сердце как кинжал. Я сжался, чтобы он случаем, не коснулся меня. Он шагнул за дверь камеры. Какое время спустя, после того, как сюда вошел? Может быть, этого и сам он не знал. На дне этого колодца он должен был давно забросить счет дням и ночам. Я вышел за ним, надзиратель ― за нами и обстоятельно снова запер камеру. Возможно, ее освобождают только потому, что понадобился новый заключенный.

У двери коменданта мы увидели двое саней. Узника посадили в те, которые нас доставили сюда; сели и мы, комендант ― рядом, а я ― против него. В других санях сидели четыре солдата. Куда мы едем? Я этого не знал. Что собираемся делать? Тоже не знал. Но, если вспомнить, меня это не касалось. Я должен был увидеть, вот и все. Хотя, ошибаюсь. Мне предстояло еще кое-что сделать; мне предстояло сказать: «Я видел».

Мы поехали. Я сидел так, что колени старика были между моими, и я чувствовал их дрожь. Комендант завернулся в меха. Я был в застегнутом наглухо военном сюртуке, и холод добирался до нас. Старик был голым или почти голым, но комендант не предложил ему ничем укутаться. У меня мелькнула мысль снять с себя и отдать сюртук узнику; комендант догадался о моем намерении.

― Не стоит трудиться, ― сказал он.

Я оставил сюртук на себе.

Мы поехали прежней дорогой, и вот она, Нева. С середины реки повернули в сторону Кронштадта. С Балтики дул сильный ветер; ледяная крупа секла лицо; разыгрывалась одна из тех жутких метелей, какие метут только по-над Финским заливом. Даже привыкнув к темноте, мы ничего не видели дальше десяти шагов. Когда мы миновали косу, началась настоящая метель. Вы, мой друг, не можете себе представить той круговерти льда и ветра в краю болотистых низин, где дерево не может противиться ее силе. Мы двигались против ветра, так густо насыщенного клочьями снега, что, казалось, он готов был обратиться в монолит и раздавить нас в белых тисках. Наши лошади фыркали, ржали, упрямились тащить сани дальше. Только сильными ударами кнута кучер принуждал их продолжать путь. Они постоянно сбивались с дороги и норовили увлечь нас то к одному, то к другому берегу реки. Так что требовалась беспримерная борьба, чтобы держаться середины. Я знал, что иногда, в разгаре дня, незамерзающие полыньи проглатывали сани, коней, людей. Мы могли оказаться в одной из них.

Какая ночь, друг мой, какая ночь! И этот старик, колени которого все сильнее тряслись между моими!

Наконец, мы остановились. Должно быть, примерно в лье от Санкт-Петербурга. Комендант шагнул на заснеженный лед и подошел ко вторым саням. Четверо солдат уже их оставили, держа в руках инструмент, какой велено было прихватить с собой.

― Делайте прорубь, ― сказал им комендант.

Я не смог побороть себя и вскрикнул от ужаса. Начал понимать, что к чему.

― А, значит, императрица вспомнила обо мне? ― прошептал старик так, словно рассмеялся скелет, ― Я думал, что она забыла обо мне.

О какой императрице говорил он? Три императрицы, одна за другой, побывали на троне: Анна, Елизавета, Екатерина. Очевидно, он полагал, что живет еще в правление какой-то из них и даже не знает имени того, кто его убивает. Каким же сильным был мрак этой ночи рядом с мраком его одиночки!

Четверо солдат занимались прорубью. Они били молотами, подрубали лед топорами и поднимали его куски, поддевая вагами.

Вдруг, они отскочили назад: лед был пробит, хлынула вода.

― Вылезайте, ― сказал комендант старику, возвращаясь к нему.

Приказ был ненужным, старик и без того уже выбрался из саней. Стоя на коленях на льду, он молился. Комендант совсем тихо отдал приказ четверым солдатам и присел возле меня: я не вылезал из саней. Через минуту старик поднялся.

― Я готов, ― сказал он.

Четверо солдат бросились на него. Я отвел глаза в сторону; но если не буду смотреть, то допущу здесь натяжку. Я услышал всплеск падения тела в пучину. Против воли обернулся в сторону проруби. Старик исчез. Позабыв, что не мне отдавать приказы, заорал кучеру:

― Пошел! Пошел!

― Стой! ― крикнул комендант.

Сани, что покатили, было, остановились.

― Tout n’est pas fini ― Не все кончено, ― сказал мне комендант по-французски.

― А что еще нужно от нас? ― спросил я его.

― Подождать, ― ответил он.

Ждали мы полчаса.

― Лед схватился, ваше превосходительство, ― сказал один из солдат.

― Крепко? ― спросил комендант.

Он стукнул по зеркалу проруби: вода успела обратиться в лед.

― Поехали, ― сказал комендант.

Лошади опять рванули галопом. Можно сказать, что за нами гнался демон метелей. Возвращение в крепость заняло у нас менее десяти минут. Там я снова обрел моего провожатого.

 ― В Красный дворец, ― сказал он кучеру.

Через пять минут дверь к императору снова открылась, чтобы впустить меня. Он был на ногах и в том же наряде, в каком я увидел его первый раз. Остановился передо мной.

― Все в порядке? ― спросил он.

― Я видел, ― ответил я.

― Ты видел, видел, видел?

― Взгляните на меня, sire, ― сказал я, ― и у вас не будет сомнений.

Напротив меня было зеркало. Видел себя в нем; только я был такой бледный, только черты моего лица были так искажены, что сам я еле себя узнавал. Император взглянул на меня и, не говоря ни слова, направился к бюро, чтобы на том же месте, где лежал первый, взять второй документ.

― Я даю тебе, ― сказал он, ― землю между Троицей и Переславлем с пятью сотнями крестьян. Уезжай этой же ночью и никогда не возвращайся в Санкт-Петербург. Я уехал и больше никогда не видел Санкт-Петербурга, и впервые живая душа услышала от меня то, что я вам рассказал».

* * *

Такова одна из тысяч легенд крепости.

Хочу поведать вам другую ― покороче, но не менее страшную.

* * *

В нашем этюде о Петре I мы упомянули о рождении двух его дочерей, Анны и Елизаветы.

Анна вышла замуж за принца Гольштейн-Готторпского и имела от него сына, который впоследствии стал Петром III.

Что касается Елизаветы, второй дочери Петра, то, как и ее сестра Анна, она была незаконнорожденной вдвойне, поскольку Екатерина I дала ей жизнь, когда ее отец состоял в браке с Евдокией Лопухиной, а мать ― с бравым гвардейцем, который лишь показался и пропал, но хоть и исчез, был жив. Ее тетка, Анна Ивановна, дочь идиота Ивана, вначале сидевшего на троне вместе с царем Петром и умершего в 1696 году, ее тетка Анна Ивановна, говорим, по праву назначать наследников престола, присвоенному себе императорами и императрицами России, оставила ее без трона, чтобы посадить на него своего внучатого племянника ― малыша Ивана Антоновича, внука своей сестры, бывшей замужем за герцогом Мекленбургским. В этом браке родилась Анна Мекленбургская, которая, выйдя потом замуж за герцога Антона Ульриха де Брунсвика, родила младенца-царя Ивана Антоновича ровно за три месяца до смерти императрицы, словно для того, чтобы та могла спокойно умереть.

Причина предпочтения, отданного дочерью Ивана внуку, а не дочери Петра, кроется в том, что царевна Елизавета 31 год правила бы самостоятельно, тогда как трехмесячный младенец Иван всю власть позволил сосредоточить в руках регента. Бедное дитя царствовало восемь месяцев и заплатило за это правление 22-мя годами тюрьмы и кровавой кончиной.

Его регента звали Бирон.

Бирон был внуком конюха Якова III, герцога Курляндского. У главы семьи было два сына; один из них находился на польской службе, второй оставался в Курляндии. Второй в ранге оруженосца был при сыне хозяина, когда того сразила пуля во время осады Буды. По возвращении, в награду за преданность он получил звание главного ловчего.

Старший, Жан-Эрнст, принял много милостей от Безликшева, министра двора герцогства Курляндского, стал любовником герцогини и тогда же дал продолжение роду Биронов из Франции.

Когда герцогиня Курляндская стала императрицей России, Бирон сделался герцогом Курляндским. Бирон был глубоко ненавистен русским, сначала как курляндец ― русские инстинктивно питали отвращение к иностранцу, после как фаворит императрицы. И сам он глубоко ненавидел русских; он ни за что не хотел знать их язык, чтобы не читать их прошений, требований, заступничеств и ходатайств о помиловании, адресуемых императрице ее подданными. Этот фаворит был мрачным и кровожадным деспотом и много преуспел в своей жестокости. С его приходом ― никаких процессов, ни намека даже на юридические формы.

Если человек ему не нравился, он переодевал четырех полицейских агентов, те набрасывались на указанного, запирали его в крытый экипаж, что отправлялся в Сибирь и возвращался пустым. Что становилось с этим человеком? Его родные не смели об этом даже спросить. Никогда его больше не видели, никогда больше не слышали о нем.

Говорят, за десять лет пребывания у власти этого грозного фаворита, количество сгинувших в ссылках, убитых и казненных составило 25 тысяч человек. Он придумал ― штука редкая, после Фалариса, Нерона и Луи XI ― новую казнь. Используя страшные морозы, от 25 до 30 градусов, что правят в России, он заставлял лить воду на голову жертвы до тех пор, пока живое тело, постепенно остывая, не превращалось в ледяную статую.

Вельможа по имени Vonitzin приобщился к еврейской религии; он велел заживо сжечь его вместе с тем, кто его обратил в новую веру.

Таким образом, при жизни императрицы Анны ее любовь спасала Бирона от ненависти русских. Но вот она умерла и унесла любовь с собой в могилу; только национальное озлобление поджидало его на пути, как змея в траве. Бирон поддался самоослеплению, не знал об этой ненависти. Безумец воображал себя почитаемым в народе. Надменно обращался с матерью императора, внучкой Ивана, и однажды пришел ей сказать:

― Подумайте хорошенько, мадам, что я могу вас выслать, вас и вашего мужа, в Германию и что есть на свете герцог Гольштейнский, которого я могу вызвать в Россию. И если меня к этому вынудят, то я так и поступлю.

Этот герцог Гольштейнский был Петром Гольштейнским, сыном первой дочери Петра Великого ― Анны, о ком мы упомянули в начале этой главы, и кто стал потом Петром III. Мы и правда увидим, в свое время, как появится он, но призванный не Бироном, а Елизаветой во имя другой мести. Елизавета правила не дольше, чем Иван, жила не больше, чем он, и смерть ее была не менее трагичной. Это темная история, как вообще история императоров России в XVIII, а также в XIX веке.

После угрозы регента, между Бироном и родителями маленького царя был взломан лед.

В то время при русском дворе находился один старый немецкий генерал, суровый к себе и другим. Вместе с князем Евгением, называющим его своим дорогим учеником, он вел войну за наследство, затем перешел на службу к Петру Великому, который поручил ему устройство Ладожского канала. Со смертью Петра II, Анна Ивановна поделила почести между ним и вице-канцлером Остерманном, другим гениальным человеком, сорвавшимся вниз, который должен был подняться на эшафот и сойти с него, чтобы отправиться в ссылку. Анна Ивановна сделала старого немецкого генерала фельдмаршалом и тайным советником. Его звали Кристоф Бурхард граф де Мюних [Миних]. В этом звании он разбил поляков и турок, овладел Перекопом, Очаковом и Шокзимом.

Бирон, который боялся его влияния, отсылал его воевать подальше, чтобы самому тем временем править спокойно. Каждый пожинал свое: Мюних ― славу, фаворит ― злобу. Одна из таких войн, порожденных страхами Бирона, стоила империи ста тысяч человек; она была катастрофической, но среди краха Мюних прибавил в славе еще, если только для него это было возможно. Всегда впереди войск на самых трудных маршах, он поддерживал дисциплину ужасной расправой. Разбитые усталостью старшие офицеры столько продолжали оставаться на ногах, сколько требовал неутомимый Мюних. Во время долгих переходов они были привязаны к орудиям, и, когда не могли больше тащить, тогда их тащило. Солдаты из-за боязни песчаных пустынь, разделяющих две империи, прикидывались больными, чтобы избежать дальнего похода. Мюних объявлял приказ дня, в соответствие с которым запрещалось болеть под страхом быть погребенным заживо. Три солдата, соблазненные и побежденные преступлением ― своевольной болезнью, были живьем зарыты в землю перед строем всей армии, которая прошла по ним, уминая ногами могилу, где, может быть, они еще дышали. С этого момента все были здоровы.

При осаде Очакова бомба вызвала в городе пожар, который жители не могли обуздать. Мюних это использовал, чтобы отдать приказ о штурме города. Пожар достиг земляного вала, что готовились взять с бою; войска вынуждены были сражаться не только с противником, но и с огнем. Русские отошли. Но Мюних велел установить позади и навести на них пушечную батарею, укрыться от которой они могли только за земляным валом. Взлетели на воздух три пороховых склада, осыпав обломками осажденных и осаждающих; но, оказавшись между двумя смертями, русские выбрали наименее верную. Город был взят. Кто-то другой, а не Мюних, сел бы там на мель. Благодаря победам он стал премьер-министром.

Однажды, когда он принес матери маленького императора одно из тех неприятных посланий, от которых ее не избавлял Бирон, герцогиня сказала:

― Месье Мюних, добейтесь у его высочества для меня одной вещи: пусть он позволит мне вместе с мужем и сыном вернуться в Германию.

― Зачем это? ― спросил Мюних.

― Затем, ― сказала она, ― что это, полагаю, единственный способ избежать судьбы, какая нас ожидает.

― И в этом вся ваша надежда? ― спросил Мюних, пристально глядя на нее.

― Нет. Я всегда надеялась, что некто, мужественный человек, с пониманием отнесся бы к моему положению и предложил бы мне свею службу.

― И вы подобрали такого храбреца?

― Я ждала, что он представится сам.

― Вы никому не говорили того, что говорите мне?

― Ни единой живой душе.

― Это хорошо, ― сказал Мюних, ― мужественный человек найден. Все беру на себя при условии, что слажу дело один, и так, как я его понимаю.

― Доверяюсь вашему везению, генерал.

― Положитесь на меня.

― И когда вы приступаете к делу?

― Этой ночью.

Анна Мекленбургская перепугалась и настроилась на возражения и отговоры.

― Будет так, мадам, ― сказал Мюних, ― или не будет никак.

Анна размышляла с минуту; потом решительно:

― Действуйте, ― сказала она.

Мюних вышел. Это было 28 октября 1740 года.

Мюних обедал и ужинал с регентом. За обедом Бирон был мрачен и задумчив; Мюних спросил, чем он так взволнован.

― Странно! ― отозвался тот. ― Я выходил сегодня, видел очень мало народу на улицах, но и эта малость показалась мне грустной, подавленной, мятущейся.

― Это оттого, ― заметил Мюних, ― что все осуждают поведение герцога де Брунсвика, не получающего должного признания у вашего высочества.

― Кстати, это возможно, ― подхватил Бирон, всегда готовый впадать в заблуждение.

Но и после этого, в течение всего обеда он оставался задумчив и молчалив. Покончив с обедом, Мюних направился к герцогине Анне.

― Не будет ли у вашего высочества каких-нибудь новых распоряжений для меня? ― спросил он.

― Скажите, хотя бы, с какого конца вы намерены взяться за их исполнение?

― Не спрашивайте меня об этом; вы станете моей соучастницей, если я скажу вам об этом. Только не пугайтесь, если я разбужу и подниму с постели ваше высочество около трех часов утра.

Герцогиня кивнула в знак согласия:

― Хорошо, ― сказала она, ― я отдаю в ваши руки сына, мужа и саму себя.

Выходя от герцогини, Мюних встретил графа Левенуолда [Levenwold], идущего к герцогу Курляндскому, к которому, как и Мюних, он был приглашен на ужин. Они нашли герцога, охваченным все тем же беспокойством, жалующимся на подавленное состояние духа и на то, что тяготится собственно жизнью. Одетый, он лежал на своей постели.

Оба приглашенных сказали ему, что все пройдет, стоит только хорошо выспаться ночью. Мюних, чтобы поддержать разговор, что чахнул, заговорил о своих кампаниях и разных военных операциях, в которых он принял участие за 40 лет службы.

Вдруг Левенуолд спросил его:

― Месье маршал, провели вы хоть одну ответственную ночную операцию за время ваших боевых походов?

Вопрос попал в точку, и от этого Мюних вздрогнул, но, взяв себя в руки, спокойно ответил:

― Не вспоминаю ночного необычного дела, но придерживаюсь принципа использовать каждый выгодный для меня момент.

Отвечая таким образом, он бросил косой взгляд на герцога Курляндского. При вопросе месье де Левенуолдa, герцог немного приподнялся на локте, поддерживая голову ладонью, и оставался в таком положении, пока Мюних отвечал, затем, со вздохом, снова повалился на постель.

Расстались в 10 часов. Мюних вернулся к себе и улегся, как обычно, но вынужден был признаться самому себе, что не может уснуть. В два часа утра встал и велел позвать адъютанта Манштейна, отдал ему необходимые распоряжения и вместе с ним направился во дворец герцогини Анны. В гостиной собрал офицеров ее охраны, вошел к ней и почти тотчас вышел от нее.

― Мессье, ― обратился он к ним; ― ее высочество не намерена больше сносить обиды, которыми ее осыпает регент; она призывает ваш патриотизм восстать против чужеземца и передает вас в мое распоряжение. Речь о том, чтобы арестовать герцoгa Курляндского, готовы ли вы?

― Это не маршал Мюних приказывает, это я умоляю, мессьe, ― сказала герцогиня, протягивая офицерам свои руки для поцелуев.

Офицеры бросились к ее рукам и целовали их, некоторые ― стоя на коленях. Против ненавистного всем герцога поднялся общий крик.

Стража насчитывала 140 человек; из них 40 оставили во дворце; Мюних, его адъютант и офицеры отправились к Летнему дворцу, где жил Бирон. Маленькая армия Мюниха остановилась в 200 шагах от этого дворца; депутатом от нее к офицерам охраны регента, чтобы их ввести в курс дела, маршал направил Манштейна. Те, кто так же, как их товарищи, ненавидели Бирона, не только присоединились к ним, но предложили свою помощь в аресте герцога. Об этих благих настроениях Манштейн доложил Мюниху.

― Тогда, ― заключил маршал, ― все будет гораздо легче, чем я предполагал. Возьмите с собой офицера и 20 солдат, проникните с ними во дворец, арестуйте герцога и, если он решит сопротивляться, убейте его как собаку.

Манштейн повиновался: проник в спальню герцога. Тот был на том же самом ложе со своей женой; оба спали таким глубоким сном, что шум от двери, которую взломали, их не разбудил. Манштейн, видя, что нет никакого шевеления, подошел прямо к постели и откинул полог со словами:

― Проснитесь, месье герцог!

Герцог и его жена проснулись и первое, что сделали, увидев свое ложе, окруженным вооруженными людьми, закричали:

― На помощь!

В то же время герцог скользнул на пол, чтобы забиться под кровать, но Манштейн поймал его в простенке, солдаты бросились к нему, и кляпом заткнули рот. Перевязью стянули ему руки; одеяла, сорванные с постели, употребили вместо пальто для мужа и жены, и арестованных отвезли в кордегардию. Когда герцогиня узнала, что арестом руководил Мюних:

― Я скорей поверила бы в смерть всемогущего бога, ― сказала она, ― нежели в то, что маршал так поведет себя по отношению ко мне.

Бирон и его жена были отправлены в Сибирь. Герцог Ульрих де Брунсвик, отец императора, был объявлен генералиссимусом, а Мюних ― премьер-министром, который вернул Остерманну почти все, чего тот достиг. В результате Остерман спустя три месяца появился в Санкт-Петербурге, чтобы доказать регентше и ее мужу-сорегенту, что лучшее из того, что они сделали, не сумев достойно вознаградить человека, которому обязаны всем, остались неблагодарными по отношению к нему. Это ― один из тех советов, которые чарующе воздействуют на князей, и которые они редко не принимают. Через три месяца Мюних предложил свою отставку, и она была принята. Он остался жить в Санкт-Петербурге и довольствовался тем, что дразнил врагов своим присутствием, как гласит история.

Герцогиня Анна не пренебрегла формальностью, довольно бесполезной, но которой, почему ― совершенно неведомо, придерживаются суверены: принимая регентство, принимать присягу верности. В числе лиц, которые приносили эту присягу, была великая княжна Елизавета, и, будучи дочерью Петра I, она могла твердо уверовать в такие же свои права на корону, какими обладали дочь Ивана и правнук Петра. Однако она никак не затруднилась принести эту присягу; только позволяла себе говорить и держала в своей памяти, что большая часть солдат, которые под руководством Мюниха арестовывали герцога Курляндского, думали, что действуют по ее команде и в ее пользу.

Впрочем, великой княжной Елизаветой мало интересовались; это была красивая и чувственная особа; чтобы быть свободной не только от своего двора, но еще и от собственных чувств, она никогда не стремилась замуж и открыто предавалась крайним нежностям, потому что бывала счастлива лишь тогда, когда была влюблена. Она очень любила застолье, а с ним чрезмерное обилие и удовольствия; так что регентша убедилась, что, пока она не оставляла без денег великую княжну Елизавету, ей нечего было опасаться княжны. В самом деле, великая княжна Елизавета вела веселую жизнь, не проявляя никакого интереса к политике. К тому же, для этого в правление императрицы Анны ей были созданы все условия.

У нас перед глазами депеша месье Рондо, нашего министра в России, от 28 мая 1730 года, то есть посланная за десять лет до описываемого нами периода, когда Елизавете минул всего 21 год; в этой депеше читаем:

«Великая княжна Елизавета некоторое время больна или сказывается больной; одни говорят, что это потому, что ей предпочли царицу Анну; другие полагают, что это ― повод, чтобы не присутствовать на коронации, так как она, подозревают, беременна, благодаря гренадеру, возлюбленной которого является, и не может показаться в выходном наряде без риска обнаружить положение, в каком пребывает. Не берусь утверждать, правда это или нет; но одно несомненно ― она ведет крайне неправедную жизнь, а царицу, кажется, нисколько не огорчает, что та теряет в общественном мнении; ибо, вместо того, чтобы удалить фаворита-гренадера, который, правда, дворянин, ее величество освободила его от всякой службы, чтобы он всегда мог находиться под рукой у великой княжны[78]».

Вы согласитесь, дорогие читатели, что это было очень милостиво со стороны императрицы. И правда, имея на службе целую армию, могла же она разрешить одному гренадеру, такому красавцу, каким он был, служить своей кузине. К несчастью, такое положение вещей не могло сохраняться. Герцог Курляндский обеспокоился гренадером и задумал его заменить своим братом, майором Бироном. В итоге, в один прекрасный день, разбуженный среди своего счастья, бедный гренадер был лишен всего, чем одарила его великая княжна, и отправлен в Сибирь, как если бы он был знатным вельможей ― ни более ни менее.

«Это вызвало очень большое неудовольствие старшей сестры Елизаветы, герцогини Мекленбургской, ― еще раз обращаемся к депеше месье Рондо, нашего министра; ― она боится, что и она, и дочь лишатся ласкового отношения к себе со стороны царевны, если та станет любовницей майора Бирона. В результате, ― добавляет неутомимый обозреватель, ― герцогиня Мекленбургская продолжает серьезно болеть и, полагают, ей очень трудно будет вырваться из болезни по причине количества воды жизни, какое выпила она за последний год».

Да, воды жизни, дорогие читатели, вы прочитали верно.

Ба! Нужно же хорошенько тряхнуть кое-что, что касается старшей дочери Петра Великого и Екатерины I.

То, чего побаивалась добрая герцогиня Мекленбургская в свои трезвые минуты, не случилось. Великая княжна Елизавета, которая была женщиной с фантазией, неизменно отказывалась заняться майором Бироном; и вот, со смертью императрицы Анны, Елизавете был предпочтен малыш Иван, внук предусмотрительной герцогини Мекленбургской, которая пила столько воды жизни, что от этого умерла. Но, как справедливо полагают, отказ майору Бирону вовсе не значил, что великая княжна Елизавета посвящала себя богине домашнего очага Весте. Глянем мельком, что творится днем и ночью у этой славной великой княжны, которую русские назвали Елизаветой Милосердной, поскольку в свое правление она разрешила одну-единственную казнь. Такая перемена наступила после правления царицы Анны, в которое при всех видах казней, иной раз очень изобретательных, как мы сказали, жизнь потеряли 11 тысяч человек… Никогда не нужно упрекать великую княжну любовью к мужчинам; любовь выливается в любовь к роду человеческому.

* * *

Мы остановились на ссылке гренадера-красавца, не так ли?

Этот мужчина обладал таким громадным достоинством, что воспоследователь в одиночку не мог заставить забыть о нем, и пришлось великой княжне завести двоих. Преемниками Шубина стали Алексей Разумовский и Михаил Воронцов. Говорим об этих двух мужах, потому что в царствование Елизаветы они сыграли такую громадную роль.

У крестьянина из Малороссии Григория Разумовского было два сына: Алексей и Кирилл. Алексей обладал прекрасным голосом: удостоился петь в императорской капелле, после пения на хорах в городке своей провинции. Великая княжна Елизавета обратила внимание на голос, затем ― на певца; и поскольку это был вовсе не один из тех подозрительных теноров, какие папа требует для пения Miserere (лат.) ― «Господи, помилуй!» в Сикстинской капелле, но великолепный бас, она взяла его на службу в свою собственную капеллу.

Что касается Воронцова, он был из хорошей семьи, хотя совсем не из рода тех именитых Воронцовых, которые так прославились в XV и XVI веках. Пресечение того боярского рода произошло в 1576 году и зафиксировано в бархатной книге. Нет; первый доподлинный предок этих вторых Воронцовых, более известных сегодня, чем предыдущие, погиб в 1678 году при осаде Чигирина в Малороссии. У его сына, Иллариона Воронцова, было трое детей: Роман, Михаил и Иван. Великая княжна Елизавета присоединила Михаила к Разумовскому и не как певца, а как простого мальчика de chour ― хоров [певчего]; читайте: мальчика de cour ― сердца. Действительно, Разумовский родился в 1709 году и, следовательно, должен был оказаться ровесником великой княжны, тогда как Михаилу Воронцову исполнилось 26-24 года от силы.

К двум этим фаворитам присоединился третий, которого не нужно учитывать в виду того, что он был личным врачом добросердечной великой княжны. Звали его Геpманн Лесток.

Ах, тот самый! Он вам известен: мой собрат месье Скриб в привычном для него строго историческом ключе написал о нем комическую оперу, имевшую очень большой успех. Однако, может быть, не стоило бы судить о Лестоке только по опере месье Скриба. Лучше было бы составить мнение о нем по депешам послов, которые находились при русском дворе, когда он учинил революцию 1741 года.

Был он сыном брадобрея. В ту эпоху сыновья брадобреев рождались с ланцетом в руке. Тот, кто умеет пускать кровь, тот ближе к хирургу, чем к брадобрею. Лесток стал хирургом, приехал в Санкт-Петербург и сумел войти в дом великой княжны Елизаветы. Славный дом, черт возьми! Все хотели туда попасть. Лесток попал туда не раньше, чем озаботился тем, чтобы великую княжну сделать императрицей. Это было довольно просто. Великая княжна представляла собой старую русскую партию; регентша и ее муж жили в глубоком разладе. Всесильной была фаворитка, мадемуазель Менгден, и вот искали, не обнаруживая, в чем смысл чрезмерных дружеских чувств к женщине со стороны регентши Анны Мекленбургской, или усматривая его только в одном. Мюних, настоящая шпага этого шаткого трона, был отстранен. Остерманн, которому должно бы стать недреманным оком, мучился подагрой и руководил политической жизнью по большей части из собственной постели. Впрочем, регентша, столь ревностно оберегающая свою власть, что и частицы ее не уступала мужу, после удаления Мюниха, ничуть не сожалела, отстраняя Остерманна. Мадемуазель Менгден, которая так полно заменила ей мужа, могла ли она заменить ей также премьер-министра и канцлера?

Вот отрывок из депеши месье Финча [Finch], министра Англии, даст представление о мироощущении русской партии, о чувствах, что и сегодня, после минувших 120 лет, абсолютно те же:

«Знать, которой есть что терять, в своем большинстве расположена к тому, что образовалось и плывет по течению. Многие дворяне ― закоснелые русские, и только принуждение и сила способны помешать вернуться им к былым нравам. В их среде нет ни одного, кто не желал бы увидеть Санкт-Петербург на дне морском, а все провинции ― покоренными дьяволом, чтобы вернуть власть Москве, где, вблизи от своих имений, они смогли бы жить в большей роскоши и с меньшими расходами. Они не желают иметь ничего общего с Европой. Они ненавидят иностранцев; более всего они хотели бы использовать иностранцев в войне, а потом избавиться от них. В той же степени они испытывают отвращение к морским путешествиям и, скорее, предпочтут ссылку в Сибирь, в самые отдаленные и страшные места, чем отправку на борт корабля. Духовенство очень влиятельное, и можно судить по некоторым признакам, что оно доставит беспокойство и затруднения нынешнему правительству».

Вот политическое мнение месье Финча, министра Англии. Не хотите ли вы теперь ознакомиться с моральным выводом? Он краток и ясен:

«Я не знаю здесь никого, кто в другой стране сошел бы за мало-мальски честного человека».

И он ставит свою подпись, достойный пуританин.

Хирург Лесток пришел оперировать это общество.

Вообще-то принцессы с характером Елизаветы симпатичны народу; принцессе легко прощают женские слабости. Елизавета обзавелась друзьями среди офицеров и солдат, которых неизменно покоряла улыбчивым лицом и щедрой рукой. Лесток всеми силами содействовал росту ее популярности в военных кругах. Кроме того, он часто встречался с нашим министром, месье де Ла Штарди. Об этих встречах было доложено английскому правительству достойным месье Финчем, который играл в Санкт-Петербурге поистине роль Диогена и, несмотря на свой дипломатический фонарь, не мог отыскать там порядочного человека. Он писал 21 июня 1741 года, то есть почти накануне катастрофы ― свержения регентши, ее мужа и малыша-императора, повторяем, он писал:

«Я сделал несколько сообщений графу Остерманну относительно посланников Франции и Швеции: он прикинулся несведущим. Это его обычная манера ― в трудных обстоятельствах держаться в стороне; например, после гибели Петра II, когда он должен был подписать документ, ограничивающий власть престолонаследника, у него взыграла подагра правой руки. Это штурвальный, годный при доброй погоде, который в бурю ныряет в люк. Он всегда отпрыгнет в сторону, когда пошатнется правительство».

Месье Финч открылся в своих тревогах герцогу де Брунсвику. Тот, со своей стороны, знал, что посол Франции часто, по ночам и переодетый, отправляется к великой княжне. Он твердо решил, поскольку поведение великой княжны становилось все более подозрительным, заключить ее в монастырь.

«В отношении принцессы, не испытывающей влечения к монашеской жизни, горячо любимой и популярной, ― замечает всегда здравомыслящий месье Финч, ― это было бы опасным шагом».

Лесток, поставленный в известность о таком намерении, решил, что пора действовать. Его талантов хватало на все. Он занимался не только медициной и политикой, но еще рисовал в свободные минуты. Лесток выполнил прекрасный, больших размеров рисунок и преподнес его Елизавете.

Рисунок был двойным. С одной стороны Лесток изобразил великую княжну на троне России, со скипетром в руке и короной царей на голове, а также себя на ступенях трона с широкой Андреевской лентой через плечо; с другой стороны ― великую княжну со стриженой головой и себя на колесе. Внизу он написал: «Сегодня ― это или завтра ― другое». Как видите, достоинством политиков той эпохи был лаконизм. Елизавета решилась; реализация широкоформатного рисунка была назначена на следующую ночь: с 24 на 25 ноября 1741 года.

В полночь императрица опустилась на колени перед образом богородицы и помолилась; затем надела ленту ордена св. Екатерины, учрежденного Петром I по случаю чудесного спасения его армии, окруженной турками.

Лесток и Михаил Воронцов сели позади в ее сани. Все трое поехали к казарме гвардейского Преображенского полка. Как вы помните, это ― первый регулярный полк, основанный царем Петром. Там друзья, о которых она позаботилась для себя, быстро составили свою партию из трех сотен гренадеров.

― Друзья! ― обратилась к ним Елизавета. ― Вы знаете, чья дочь перед вами; за мной!

― Мы готовы! ― ответили они. ― Мы их всех перебьем!

Это было слишком, об этом Елизавета не просила; напротив, она посоветовала им никого не убивать и направилась к Зимнему дворцу. Три сотни гренадеров двинулись за ней: ружья заряжены, штыки примкнуты.

В первом караульном помещении забил тревогу барабан, но тут же был вспорот ударом ножа. Кто нанес ловкий ножевой удар? Елизавета? Лесток? Оба сочли его своим. Мы склонны думать, что Лесток, который привык орудовать хирургическим ножом и ланцетом. Между прочим, где взять нож императрице в нужный момент? Барабан затих, кордегардия была захвачена; в Зимний вошли, не встретив никакого сопротивления. Только у двери малыша-императора часовой наставил на заговорщиков штык.

― Несчастный! ― крикнул ему Лecтoк. ― Что ты там вытворяешь? Проси пощады у твоей императрицы.

Часовой упал на колени.

Герцог и герцогиня де Брунсвик были арестованы в постели, так же, как они распорядились арестовать герцога и герцогиню Курляндских. Что же касается маленького Ивана, то внезапно разбуженный в своей императорской колыбели и увидев себя окруженным солдатами, он заплакал. Бедная жертва, казнь которой должна была длиться 21 год! Прибежала кормилица, взяла его на руки, но его не могли успокоить ее почти материнские ласки.

Отца, мать и ребенка увезли во дворец, такой же, как у Елизаветы. Той же ночью арестовали Мюниха, Остерманна и некоторых из тех, кто содействовал свержению Бирона и возведению на трон младенца Ивана. Тремя днями позже Елизавета объявила, что герцогиня Анна, ее муж и сын их, не имеющий никакого права на престол России, будут высланы в Германию. Пока же она повелела заключить их в крепость города Риги, откуда они попали в форт Дюнамонд [Дюнамюнде], затем ― в Холмогоры, потом ― в Шлиссельбург, куда ребенок прибыл сиротой. Анна умерла при переезде, а герцогу де Брунсвику, почти безвредному ввиду его беспомощности, была предоставлена свобода или что-то похожее на нее.

Лесток получил содержание: семь миллионов рублей (28 тысяч франков) в год; получил графский титул и звание тайного советника императрицы, остался ее постоянным врачом и был пожалован портретом, обрамленным диамантами, тем самым портретом императрицы, который он исполнил. Драгоценная оправа стоила 80 тысяч франков.

Воронцов стал графом и вошел в кабинет министров. Разумовский был назван графом и обер-егермейстером, получил ленту ордена св. Андрея, а позднее ― звание фельдмаршала. Его брата Кирилла в 22 года назначили казацким гетманом.

Месье де Ла Штарди возглавил внешнеполитическую деятельность и направлял ее на пользу Франции.

Шварц, немецкий музыкант, который сопровождал императрицу в ее ночном походе, получил денежное вознаграждение.

Три сотни гренадеров стали ротой телохранителей, простые солдаты которой получили звание лейтенантов, капралы и сержанты ― звания капитанов и мaйopов.

Шестерым офицерам, которые подстрекали других, было присвоено звание подполковников.

Императрица назвалась капитаном роты и при определенных обстоятельствах надевала униформу.

Как мы сказали, Елизавета представляла старую русскую партию. Первым требованием партии, представляемой императрицей, было изгнание иностранцев. А иностранцы несли сюда образование, науку, искусство, военное мастерство. Состоялся процесс над Мюнихом, одним из самых выдающихся генералов того времени; процесс над Остерманном, одним из самых видных политических деятелей. Приговорили их к четвертованию. Осужденных препроводили на эшафот 18 февраля 1742 года. Ими были Остерманн, Мюних, Головкин, Менгден и Левенуолд; трое последних подлежали только обезглавливанию. Они прибыли к месту казни в 10 часов утра; позволили себя побрить, за исключением Мюниха, который попросил попудрить его и завить, как обычно. С самого начала процесса за ним не замечали ни малейшего признака страха и на всем пути от крепости до эшафота он шутил со своей стражей.

Остерманна принесли на стуле. Не мог идти. Как раз его императрица ненавидела больше всего; он это знал и не ждал пощады; однако, бросив взгляд на эшафот, он увидел только одну плаху, подле которой ждал палач. Ему зачитали обвинительный акт. В неимоверном усилии воли он выслушал его стоя и с осанкой, выражающей внимание и твердость. Приговор, как мы сказали, предписывал ему погибнуть на колесе, но великодушие императрицы позволило заменить эту казнь обезглавливанием. Он поклонился и спокойным голосом:

― Поблагодарите от моего имени императрицу, ― сказал он.

После этого, солдаты взяли его и поволокли к плахе. Палач сорвал с него колпак и парик. Затем, содрав с него халат, в который он был одет, расстегнул воротничок его рубашки:

― На колени, и положите голову на плаху, ― сказал он.

Остерманн повиновался. Палач поднял свой палаш, но, вместо того, чтобы рубануть, он задержал его занесенным над головой жертвы. В этот момент секретарь суда снова начал читать и объявил Остерманну, что ее величество оставляет ему жизнь и осуждает его только на вечную ссылку. Остерманн кивнул, поднялся и сказал палачу:

― В таком случае, прошу вас, верните мне парик и колпак.

Он снова надел их на голову, застегнул, ничего больше не говоря, воротничок рубашки, опять облачился в халат и сошел с эшафота с тем же спокойным выражением лица, с каким на него был поднят.

Как и Остерманну, наказание Мюниху и трем его сотоварищам по несчастью смягчили до пожизненной ссылки. Мюних был сослан в Пелым, в Сибирь, в тот самый дом, что построили по его чертежам для Бирона. Остерманна водворили в Березово, где умер Меншиков, и сам он умер через семь лет после приговора ― в 1747 году.

Гренадера-красавца Шубина искали по всей стране. Нелегко найти человека, если он затерялся на просторах, измеряемых семью сотнями лье. Наконец, после двух лет проявленной настойчивости, случай столкнул его с теми, кто его искал. Елизавета не возобновила любви к нему, но нашла ему место среди своих стражей, жалуя его званием и чином генерал-майора. При всем ее желании, у императрицы, в чем нам убеждаться на каждом шагу, ближе не было места для Шубина. Возможно также, прекрасный гренадер, исцеленный от честолюбия тремя-четырьмя годами Сибири, на большем не настаивал; ведь если бы настаивал, то доброй императрице ― отзывчивому сердцу или, вернее, отзывчивому телу не достало бы сил противиться. Она нисколько не сопротивлялась Разумовскому, который сохранил повадки прежнего певчего капеллы и настаивал на том, чтобы узаконить браком их связь. Императрица, решившая, когда была великой княжной, не выходить замуж, чтобы оставаться свободной, некоторое время сдерживала натиск, но, в конце концов, чтобы слишком не огорчать Разумовского, а она его полюбила нежно и навсегда, уступила. Но какие императрица поставила условия? Перед нами нет частного незасвидетельствованного договора с изложением условий; но по следу правления Елизаветы и свободе, чем она играла, можно догадаться, какие привилегии она оставила за собой. Короче, в этом отношении для общества нет ничего тайного.

Торжественное свадебное богослужение в церкви состоялось в Перово, близ Москвы, и от одного этого брака у Елизаветы было пять детей, которые не выжили. Мы говорим «от одного этого брака», потому что вне брака было у нее четверо других детей, и добрая императрица не скрывала их точно так же, как тех, кого могла рассматривать законными. А Разумовский, вместо того, чтобы упиваться властью, как Бирон, всегда держался или скромно, или беспечно, не касаясь кормила власти и позволяя Ивану Шувалову и Бестужеву творить политику, как бог на душу положит.

Дальше ― больше. И Григорий Орлов, угрызения совести которого, если они были, то, надо полагать, были менее невинны, чем у Разумовского, долгое время, после смерти Елизаветы, изводил Екатерину, чтобы она последовала ее примеру; Екатерина прекратила борьбу, согласилась на брак, и один законовед получил задание просить у Разумовского акты, освятившие его союз с Елизаветой, чтобы брак Екатерины и Григория Орлова совершился по тем же правилам и в той же форме. Законник отправился к старине Разумовскому и выложил ему цель своей миссии. Разумовский  размышлял не более минуты; затем молча поднялся, подошел к секретеру, открыл его, вынул кофр, набитый документами, и взял из него некоторые бумаги; после этого, опять же молча, пошел и бросил их в камин, и смотрел неотрывно на них сверху, пока они не обратились в пепел; и когда от бумаг остался лишь черный трепещущий слой, по которому капризно пробегали отдельные огоньки, исчезая один за другим, и заструился дымок, становясь все заметней, Разумовский повернулся к посланцу Екатерины или, вернее, ― Орлова:

― Я не знаю, о чем вы говорите, спрашивая документы, свидетельствующие о моем браке с императрицей Елизаветой. Я никогда не имел чести быть супругом ее величества.

Екатерина поняла совет и осталась вдовой. Теперь, чтобы больше сюда не возвращаться, скажем сразу, что сталось с тем, кто устроил всю эту революцию.

Сначала Лесток делил с послом месье де Ла Штарди всю полноту политической власти и давал императрице превосходные советы. Он же восстановил работу Совета и ввел в него Бестужева вместо Остерманна. Это и стало причиной его погибели. Бестужев был одним из тех, кто при каждом удобном случае осуществляет на практике великое правило одного из наших современных философов: «Неблагодарность и независимость сердца». Скажем несколько слов об этом человеке, который при трех царских правлениях играл некоторую политическую роль при дворе суверенов России.

Бестужев родился в 1693 году в Москве, но в 1712 году поступил на службу к выборному главе Ганновера, кто стал королем Англии и назначил его министром с местонахождением в Санкт-Петербурге. В 1718 году он вернулся на службу России и от Петра I получил задание сопровождать в Митаву его «старшую дочь» ― племянницу, которая впоследствии стала императрицей и супругой герцога Курляндского. Бирон призвал его к себе, чтобы передать ему место Волконского. Бестужев очень помогал герцогу Курляндскому в регентском правлении, но когда произошло падение Бирона, он резко переменил взгляды и стал главным свидетелем обвинения, предъявленного низвергаемому фавориту. Бирон, кто на протяжении всей этой катастрофы был на голову выше людей, распоряжавшихся его судьбой, по отношению к Бестужеву вел себя очень достойно и очень благородно. На очной ставке с ним герцог заявил, что готов признать все, в чем обвинял его прежний друг, если Бестужев осмелится повторить в его присутствии и глядя ему в глаза свидетельские показания, данные за его спиной. Бирон произнес эти слова таким торжественным тоном и смотрел на него так пристально и уверенно, что тот согнулся под его взглядом, преломил колена и пал в ноги герцога со словами, что должен покаяться перед богом: все ложно в его исповеди.

Это был тот самый человек, кого Лесток ошибочно призвал к власти. Едва Бестужев узнал ее вкус, как начал готовить сокрушение своего покровителя. Первым несчастьем для Лестока явилось то, что месье де Ла Штарди покинул Санкт-Петербург. Тот вернулся во Францию с миллионом, дарованным ему Елизаветой. А он через 18 месяцев, после того, как Елизавета стала императрицей, обвиненный в государственной измене, преданный в руки тайного сыска, был трижды пытан и, весь переломанный, сослан в Углич, городок на Волге, а потом, поскольку решили, что это недостаточно далеко от Санкт-Петербурга, ― в Великий Устюг, близ Архангельска.

Что касается бедной императрицы, характера слабого и чувственного, то она провела свою жизнь в удовольствиях и трансах. Каждый вечер устраивалась оргия, потому что императрица трудно решала, чему отдает предпочтение, застольным или любовным удовольствиям. Так как одно другому не мешало, ужинали обычно в спальне императрицы и для большей осмотрительности императрица без корсета, в одеждах на живую нитку, но не сшитых, садилась возле фаворита на час, не искать ссоры с которым хватало ума милейшему Разумовскому.[79] 

В обычае было, мы говорим почти о приказе, никогда до утра не оставлять императрицу одну. Если Елизавета оставалась ночью одна, она тотчас начинала дрожать и вскрикивать от ужаса. Из опыта она знала, что по ночам плетутся заговоры, сбрасывающие с трона суверенов России. Она велела искать по всему царству человека, который совсем не спит или спит так чутко, что его будил бы полет мошки. Выпало счастье найти такого, в чем еще повезло, был он настолько уродлив, что мог день и ночь находиться в спальне императрицы, не подавая повода к пересудам самым злым языкам.

А теперь после этих двух исторических глав, изъять которые, признаю, не хватило мне мужества, переходим ко второй легенде, связанной с крепостью.

* * *

Мы упомянули, что кроме пяти более-менее законных детей от Разумовского, императрица Елизавета произвела на свет четырех других. Одним из них была княжна Тараканова. Не улыбайтесь этому странному имени: у бедной княжны был такой печальный конец, что придется сожалеть об усмешке.

Ей было 20 лет, и была она красива, свободна и неизменно пользовалась успехом. Совсем в юном возрасте ее увезли из Санкт-Петербурга во Флоренцию; она росла там, бедный цветок, благородным растением Севера, пересаженным под благословенное солнце итальянских Микеланджело и Рафаэлей. Была королевой праздников во Флоренции, Пизе и Ливорно. Официально о ней ничего не знали, но тайна, наводящая на смутные мысли об ее императорском происхождении, лишь добавляла шарма, и он обволакивал ее как богинь древности ― облака, когда те воздерживались предстать взору смертных во всем величии. Двое, однако, ее разгадали; один ― по мотивам честолюбия, другой ― по злобе: Карл Радзивилл и Алексей Орлов.

Карл Радзивилл ― царедворец из Вильны, остервенелый враг русских, соперник Чарторыжского[80], в 1762 году возведенный Августом III Саксонским в правители Литвы ― выступал соперником Понятовского на трон Польши, но амбиции его шли еще дальше. Он поминал былое величие Польши, когда она дала королей Богемии и Венгрии, когда она завоевала половину западной Пруссии и завоевала права сюзерена восточной Пруссии, распространила их на Курляндию, когда она объединилась с Ливонией и, наконец, когда она взяла Москву. Взятая в 1611-м Москва могла бы снова быть взятой в 1764-м или 1768 году, и тогда Радзивилл украсил бы свою голову короной Мономахов и Ягеллонов. Как видите, это был великий проект; но поскольку Карл Радзивилл являлся не менее крупным политиком, чем добрым солдатом, мечтал он еще об одном: добиться любви княжны Таракановой, стать ее мужем и ― Москва взята, благодаря союзу с дочерью Елизаветы, которым они заставят открыто признать ее происхождение, чтобы облегчить утверждение его власти над Россией.

Бедная княжна не знала этих амбициозных прожектов. Она видела только знаменитого царедворца, молодого, пригожего лицом, изысканного в манерах; она принимала его ухаживания крайне сдержанно, словно не была дочерью своей матери, и разнесся слух, что Карл Радзивилл, царедворец из Вильны, женится на княжне Таракановой, побочной дочери Елизаветы. Вскоре он донесся до русского двора. Заставил содрогнуться Екатерину, ибо она поняла планы принца Карла Радзивилла.

Екатерина добросовестно сокрушала все, что мешало, но барьеры снова появлялись на ее пути. Только она позволила удавить Петра III, только позволила убить юного Ивана, и вот в Италии рок уготовил ей соперницу, о которой она никогда не помышляла! Да будь еще это в России, в Ропше или Шлиссельбурге, там, куда может дотянуться ее рука; но в Италии, во Флоренции, в землях великого герцога? Она положилась на своих добрых друзей Орловых. Те никогда не останавливались ни перед чем.

Екатерина будто обмолвится о своем намерении сделать Станислава Понятовского королем Польши; весть о таком замысле должна привлечь Радзивилла в Варшаву и на время лишить его защиты прекрасную княжну. Орлов же поступил бы так: отправился бы с тремя кораблями в Италию. Официально цель его путешествия сводилась бы к приобретению картин, скульптур, драгоценных украшений и возвращению домой артистов. Тайная цель в нужное время скажет сама за себя.

Орлов выехал; его корабль был нагружен золотом. Плавание завершилось благополучно; без приключений он обогнул мыс Финистер, прошел Гасконский залив, пролив Гибралтар и вот бросил якорь в порту Ливорно. Бог смотрел в другую сторону.

Было это в июле; все щеголи из дворян и престижные женщины Тосканы собрались в Ливорно дышать бризами Средиземного моря и купаться в его волнах. Приезд Алексея Орлова, то есть основного участника революции 1762 года и брата главного любовника Екатерины, надо думать, пробудил общее любопытство. Это имя было очень запятнано кровью Ропши; как раз Алексей вступил с Петром III в печальной памяти пьяный спор, что обернулся для бедного императора такой трагедией; и потом преступление, когда цели его вполне достигнуты, почти перестает быть преступлением. Если бог позволил, то почему же людям не простить друг друга? Да и художники вам скажут, что красное пятнышко на пейзаже выглядит восхитительно. Есть такое красное пятнышко на пейзаже Алексея Орлова, вот и все.

Итак, он был празднично принят и нежно обласкан. Был он красив, высок, молод, силен. Как Портос, скручивал железные полосы; как Август Саксонский, пальцами гнул монеты; как Букингем, полными пригоршнями разбрасывал золото. Пользовался наивысшим успехом у флорентийских дам. Но не перед флорентийскими дамами угодничал Алексей, а перед прекрасной соотечественницей ― княжной Таракановой; взгляды, внимание, предупредительность, хлопоты предназначались ей одной. Орлов попросил встретиться с ней, она согласилась, но, вместо того, чтобы сказать ей о любви, он заговорил о политике. Открыл бедной княжне такое, о чем сама она и не подозревала. Он рассказал ей о ее рождении, которое, при всей его незаконности, в глазах настоящих русских людей могло весить больше, чем брак Екатерины с Петром III, к тому же прекращенный таким преступным путем. Кто такая Екатерина, в конечном счете? Принцесса Анхальт-Цербстская, то есть немка, в жилах которой нет ни капли крови Романовых. Конечно, есть еще юный Павел I, но неизвестно, как к нему относиться, или, вернее, что и подумать о его появлении на свет. Вероятно, отцовство Салтыкова, но тогда, как и она, он ― внебрачный и незаконнорожденный.

И сама Елизавета, разве она не была внебрачным и незаконнорожденным ребенком? В таком случае, остается встретить достаточно сильную руку, которая вас возведет на трон. А в этом отношении известна сила руки Алексея Орлова. Для нее очаровательная княжна Тараканова ― не тяжелее пушинки. И глаза Орлова, рассуждавшего о политике, излучали такую нежность, что становилось предельно ясно в том, что говорилось княжне Таракановой, ― он не отделял себя от нее. Бедная княжна не страдала честолюбием, но была кокеткой.

В багаже Орлова находилась императорская корона. Каким образом корона, место которой в сокровищнице Москвы, оказалась среди вещей Алексея Орлова? Это трудно решаемая задача. Но от момента, когда она попала к нему, вопрос, каким образом, уже терял свое значение.

Играючи, он примерил ее к голове княжны Таракановой, и корона оказалась в самый раз, как если бы была изготовлена специально для нее. И княжна представила себе, как будет выглядеть в полном наряде императрицы.

Она много говорила о своих обязательствах перед князем Радзивиллом. Но какие у него перспективы? Нужно сначала, чтобы его избрали королем Польши; затем нужно справиться с русскими и при этом добиться довольно внушительной победы, чтобы открыть врата Москвы. В конце концов, требовалось тройное чудо, а время, когда бог творил чудеса, для Польши прошло.

Княжна, которая вначале слушала Орлова с недоверчивой улыбкой, стала слушать его со вниманием, свойственным мечтательному уму. Потом искуситель, а это был он, оставил ей императорскую корону ― реалию, сверкающую днем, и мечту, пленяющую ночью.

И все это происходило среди балов, праздников, солнца, сказочной роскоши, шедевров искусства и на лоне чудной природы. Орлов сделался героем всех увеселений. На него глядели все прекрасные черные глаза итальянок, одни с любопытством, другие с любовью, третьи ― со страстью. Но единственными ценимыми им были взгляды красавицы княжны. Вскоре узнали, что Орлов, признательный за оказанный ему прием, решил устроить или, точнее, отдарить гостеприимных хозяев праздником в ответ на все то, что он здесь получил. Вслух говорили, что праздник посвящается дамам Ливорно и Флоренции, а потихоньку, что королевой на нем будет русская красавица. И в самом деле, на борту адмиральского фрегата развернулись интенсивные приготовления.

Наконец, о празднике объявили официально. Орлов приглашал с такой любезностью, что никому не пришло в голову отказаться. С нетерпением ожидали назначенного дня. В тот день фрегат, что из-за сильного водного течения был поставлен на якорь на внешнем рейде, сиял огнями. Говорили, что он походил на волшебную галеру Клеопатры. Все лодочники Ливорно, празднично разодетые, ждали приглашенных в порту, в лодках, украшенных цветами. В девять часов пушечный выстрел с фрегата возвестил, что на корабле ждут гостей. И гости не заставили себя упрашивать. По сигналу целая флотилия бриллиантов, кружев и платьев из газа стронулась с места и покрыла поверхность моря. Впереди всех на баркасе фрегата, скользящем под пурпурными парусами, была прекрасная княжна, которая возлежала на персидском ковре. Орлов ждал ее у трапа своего фрегата.

Праздник был роскошным и продолжался до рассвета. Княжна получила почести в полной мере.

Когда потянул свежий утренний бриз, под которым трепещут цветы в стихах Данте, женщины ― живые цветы, тоже продрогнув, оделись в свои атласные пальто и отбыли, группа за группой.

Последней оставалась княжна Тараканова? О чем говорил с ней красавец цареубийца? Факт таков, что, вместо того, чтобы съехать на берег вместе с другими, несчастное создание задержалось и, оставшись на борту самой последней, почувствовала вдруг, что волна и ветер как-то по-новому покачивают фрегат. Корабль поднял якорь и шел на всех парусах.

Бедная газель угодила в западню; несчастная княжна стала пленницей.

Ну вот, то, что остается нам рассказать, страшно. Без всяких предисловий, любезный дворянин, предупредительный влюбленный сделался мрачным и свирепым исполнителем приказов Екатерины. Княжну, как была, в бальном платье, с цветами, в бриллиантовых украшениях, заперли в одной из кают фрегата. Сначала она служила утехой для Орлова; затем, когда притомился и поскольку еще недостаточно она была осквернена его аристократической любовью, она была отдана на скотские ласки матросам, а им было позволено обращаться с ней, как заблагорассудится. И еще, для полноты праздника, на протяжении всего пути им выдавали двойную порцию вина и крепких ликеров.

Путешествие было долгим, экипаж многочисленным; странный Парис очень надеялся, что Елена будет мертва перед прибытием в Санкт-Петербург. Против ожидания, она перенесла не только избиение, но и ласки.

Фрегат бросил якорь в Кронштадте, и Орлов отправился в Санкт-Петербург за указаниями императрицы. Вечером того же дня лодка, крытая наподобие гондолы, та, что служила императрице для ее ночных прогулок по Неве, отделилась от фрегата, поднялась по Неве и пристала к берегу, против крепости. Женщина в наброшенном длинном покрывале, чтобы никто не увидел ни лица, ни фигуры и не получил никакого представления о ней, сошла с лодки и в сопровождении офицера и четырех солдат направилась к крепости. Офицер передал приказ коменданту. Тот, молча, жестом подозвал тюремного надзирателя, пальцем показал ему на номер, написанный на стенке, и пошел первым.

― Следуйте за комендантом, ― сказал надзиратель.

Женщина подчинилась.

Пересекли двор, открыли потайную дверь, спустились на 20 ступеней вниз, открыли дверь № 5, втолкнули женщину в камеру, наподобие склепа, и заперли за ней дверь. Дочь Елизаветы, прекрасная княжна Тараканова, это чудное создание, воспринимаемое созданием из перламутра, кармина, газа и атласа, оказалась полунагой в сырой и темной «мышеловке» равелина св. Андрея. Вы знаете эти казематы; мы их уже однажды посетили. Они располагаются ниже уровня Невы; речная вода непрерывно и глухо бьется об их стены. Свет им дает узкий проем, позволяющий узнику видеть небо, но не позволяющий небу увидеть узника. Слезы текут и текут по стенам, холодные, как если бы они исходили из-под ледяного века, и образуют жидкую грязь на дне карцера. В эту грязь было брошено немного соломы ― постель для княжны. Она, у которой до последних событий была постель с пуховой взбитой периной, ухватилась за проблеск надежды, что в такой могиле не протянет и месяца. Она все время спрашивала, на коленях, сложив ладони вместе, спрашивала на том мягком итальянском языке, что представляется сочетанием молитвы и любви, какое преступление она совершила, что наказана так жестоко; ее тюремщики ей не отвечали. Она перестала стонать.

Жила жизнью тех рептилий, какие ― она почувствовала ночью ― несколько раз скользнули по ее влажному лбу и холодным рукам. Она сделалась не только безразличной, но еще и перестала реагировать на всякий шум. Спустя несколько дней после этого, она явственно услыхала самое сильное мыканье невской воды, но вот уж 12 лет, как она слушала его, и это мыканье было то глуше, то громче. Потом услыхала пушечный выстрел.

Она подняла голову. Ей показалось, что речная вода проникает через верхний проем и разливается по карцеру. Вскоре сомнения отпали, вода ручьем полилась в проем. Через два часа она ворвалась вовнутрь. Нева поднялась.

Бедная женщина, она поняла смертельную опасность. Каким бы мрачным ни было ее существование, смерть ей казалась более мрачной… Ей было только 32 года.

Вскоре вода доходила ей до колен. Она звала, она кричала. Она подняла камень, что накануне не могла сдвинуть с места и била камнем в дверь. Ее услыхали, несмотря на пушечную пальбу, которая продолжала грохотать. Тюремщик пришел и отпер дверь.

― Чего вы хотите? ― спросил он.

― Я хочу выйти! Я хочу выйти! ― кричала бедная женщина. ― Разве не видите, что еще до утра камера наполнится водой? Поместите меня, куда хотите, но, именем неба, позвольте мне выйти.

― Отсюда выходят только по приказу, написанному рукой императрицы, ― ответил надзиратель.

Она хотела броситься вон. Надзиратель втолкнул ее назад с такой силой, что она полетела в эту ледяную воду. Встала и, держась за стену, пошла к тому месту карцера, где пол был повыше. Надзиратель запер дверь.

Вода поднималась, все больше ее забрасывали волны, брошенные рекой на стены. Узница на себе испытывала ее подъем, вечером вода доходила до пояса.

Слышали ее полные ужаса крики, а потом, в тоне молитвы, итальянское:

― Dio! Dio! Dio!.. ― Боже! Боже! Боже!..

Ее крики, делаясь все более душераздирающими, ее стенания, в которых все сильнее звучала мольба, продолжались остаток дня и почти всю ночь. Эти плачи, идущие из воды, были невыносимы. Наконец, около четырех часов утра они угасли. Вода целиком заполнила подвальный этаж равелина св. Андрея.

Когда наводнение прекратилось, когда вода спала, проникли в карцер княжны и обнаружили ее тело. Мертвая, она не нуждалась больше в приказах императрицы, чтобы выйти оттуда. Вырыли яму на земляном валу и ночью закопали княжну. Сегодня еще показывают ― взглядом, пальцем, жестом ― холмик без креста, без камня, без таблички, на который присаживаются гарнизонные солдаты, чтобы побеседовать или сыграть в карты. Это единственный монумент, поставленный дочери Елизаветы, это единственная память, которая сохраняется о ней.

Такова вторая легенда крепости. Я мог бы рассказать десяток таких же.

Может быть, они неверны, может быть, созданы воображением, порождены террором против народа. Разве Бастилия не была населена привидениями, что исчезли, когда дневной свет пробился в их темницы? Но он еще не проник в узилища Петропавловской крепости. Рассказывают об узниках, заточенных в камеры яйцеобразной формы, называемые les sacs ― мешками, где не удается ни сидеть, ни стоять; где одна нога подгибается, где постоянное перемещение центра тяжести приводит к вывиху суставов. Рассказывают об одном заключенном, поясной цепью по голому телу прикованному так, что сидит верхом на балке и в десяти футах под собой видит бесконечное течение невской воды. Все это неправда, хвала небу! И мне говорили, что император Александр II с грустью сожалел об этих слухах, которые, даже не вникая в них глубоко, при его правлении можно считать ложью. Но, если бы мне выпала честь приблизиться к нему, и если бы он мне на них посетовал, то я сказал бы ему:

«Sire, есть очень просто способ прекратить всевозможные темные слухи. Такому суверену, как вы, который велел помиловать всех людей, осужденных во время предыдущих правлений и который за три года царствования не осудил никого, такому суверену нечего таить ни от народа, ни от истории. Следовательно, в первую годовщину пребывания на троне я открыл бы все казематы, все каменные мешки крепости и позволил бы народу их осмотреть; затем я призвал бы туда пионеров [добровольцев], и они принародно их засыпали бы; за ними ― каменщиков, которые у всех на глазах заложили бы двери. И сказал бы:

― Дети, в прежние правления знать и крестьяне были рабами. И мои предшественники нуждались в тюремных камерах. В мое царствование знать и крестьяне ― все свободны. И я в темницах не нуждаюсь.

Тогда, sire, людьми обуяла бы даже не громогласная радость, грянули бы раскаты народного восторга и, поднявшись на брегах Невы, он раскатился бы на все четыре стороны света».

III

Возвращаемся к истории; к несчастью, то, что сейчас вам расскажем, уже не легенда.

Знаете ли вы, что возвещала пушка, сопровождающая грохотом гулы Невы в ее смертоносном движении вспять? Она возвещала рождение du czarevitch ― царевича Александра. Его царствование было воплощением кротости и благодушия, царствованием того самого великодушного победителя, который заступился за Париж перед союзными суверенами, желавшими с ним расправиться так же, как Сципион с Карфагеном. Но, как по Библии, семь тучных коров шли впереди семи тощих коров, то есть изобилие ― впереди голода, так и это царствование философии и мягкосердечности подготовило господство притеснений и жестокости. Не спешите с выводами, однако, что, видя государя втиснутым между Титом и Марком Аврелием, я окажусь несправедлив к несгибаемому поборнику справедливости, который недавно умер и который в 12 лет записал следующее суждение об Иване Грозном, одном из самых интересных и с наиболее черной душой тиранов, какие когда-либо появлялись на земле.

«Царь Иван Васильевич был суровым и вспыльчивым, почему его и назвали Грозным. Вместе с тем, он был справедливым, мужественным, щедрым на вознаграждения и, главное, способствовал счастью и развитию своей страны.

17 марта 1808 года Николай».

Нет, император Николай ― крупная историческая личность. В нем было много от античного Юпитера; он знал, что его насупленная бровь заставляет трепетать 60-миллионное население. Зная это, он слишком часто хмурил брови, вот и все. Но сейчас мы займемся не им, а его братом Александром.

Ему не ставили бронзового памятника на гранитном пьедестале; ему были присущи все человеческие слабости, а также все человеческие добродетели. Обученный философии полковником Лаарпом, свидетель удручающих безумных выходок своего отца, повергнутый в ужас историческими примерами, что были у него перед глазами, как Нерва[81], он хотел бы не родиться для трона и с содроганием видел приближение часа, когда его принудят подняться на престол. Вот что писал он 10 мая 1796 года Виктору Кочубею, послу России в Константинополе. Правда, Екатерина была еще жива; правда, еще до него должен был царствовать его отец; но вспомните: ходили слухи, что, скорее, править ему, а не отцу.

Вы не забыли о завещании в двух экземплярах, и как князь Безбородко построил свою судьбу. Впрочем, все это неважно; вот письмо Александра. В то время ему было только 19 лет. Написано оно по-французски:

«Это письмо, мой дорогой друг, вы получите через месье Жаррека, о котором я вам рассказывал в одном из моих предыдущих писем; таким образом, я могу объясниться с вами свободно по многим вещам.

Известно ли вам, мой дорогой друг, что, действительно, получается нехорошо, что вы не открыли мне ваших планов? Ведь только что я узнал, что вы испросили отпуск для турне по Италии, и что оттуда вы отправитесь в Англию на некоторое время. Почему вы ничего мне не говорите? Я начинаю думать, что вы сомневаетесь в моей дружбе к вам или не до конца уверены во мне; а я, в действительности, осмелюсь сказать, достоин такой же безграничной дружбы, какую предлагаю вам. Итак, заклинаю вас, сообщайте мне обо всем, что затеваете, и верьте, что не сможете доставить мне большего удовольствия. Короче, признаюсь вам, что до восторга рад был узнать, что вы бросаете это место, которое могло доставлять вам одни неприятности, никакой утехи не принося взамен.

Этот месье Жаррек очень милый парень; он провел здесь какое-то время, а теперь едет в Крым, откуда отправится морем в Константинополь. Нахожу его большим счастливцем, потому что ему представится случай увидеть вас, и я некоторым образом завидую его судьбе, тем более, что совершенно недоволен своей собственной. И меня восхищает, что материя путается сама в себе; в противном случае, мне было бы трудно задеть эту тему. Да, мой дорогой друг, повторяю, я совершенно не удовлетворен своим положением; оно слишком блестяще при моем характере, которому милы только мир и спокойствие. Двор, как место обитания, не для меня. Всякий раз страдаю, когда должен принять участие в представительстве, и мне делается дурно, когда вижу низость, творимую поминутно ради отличия, за которое я не дал бы и трех су. Я чувствую себя несчастным, потому что обязан общаться с людьми, которых не хотел бы держать даже слугами, и которые играют здесь первые роли, например, П.С., М.П., П.Б., оба Ц.С., М. и куча других, недостойных даже быть названными, высокомерных с младшими чинами и ползающих  перед теми, кого боятся; наконец, мой дорогой друг, чувствую: я совсем не гожусь для места, где теперь нахожусь, и менее того ― для места, ожидающего меня в один из дней, для места, от которого я поклялся, так или иначе, отказаться.

Вот, мой дорогой друг, великий секрет, который так долго я медлил вам сообщить, и не вижу нужды советовать вам помалкивать о нем, потому что вы чувствуете, что эта штука может стоить мне головы. Я молил месье Жаррека, чтобы он не отдавал никому, кроме вас, а в случае, если не сможет этого сделать, сжег бы письмо.

Я много думал и внутренне спорил на сей счет, потому что, нужно сказать вам, этот план вошел в мои мысли даже до знакомства с вами, и у меня было время сделать выбор.

Наши дела невообразимо расстроены; грабят со всех сторон; все департаменты управляются плохо. Порядок, кажется, изгнан отовсюду, и империя только приумножает свои владения; так в состоянии ли один человек ею управлять, да еще противостоять злоупотреблениям? Это абсолютно невозможно не только для человека обычных способностей, как я, но даже для гения. Мною всегда руководил принцип: чем плохо делать, лучше не браться за дело; в силу этого принципа я и принял решение, о котором сказал вам выше. Мой план следующий: однажды отказаться от такого опасного места, а я не остановлю эпоху подобным отказом, и устроиться с женой на берегах Рейна, где я жил бы спокойно, как простой человек, черпая счастье в общении с друзьями, изучении природы.

Вы будете смеяться надо мной, вы скажете, что это химерический проект; в этом вы ― сам себе хозяин; но ждите развязки, и, после нее, я позволю вам выносить суждение обо мне.

Знаю, что вы разбраните меня, но не могу поступить иначе, потому что спокойная совесть ― мое первое правило, а она никогда не успокоилась бы, возьмись я за то, что выше моих сил.

Вот, мой дорогой друг, остается заверить вас: там, где я окажусь, счастливый или несчастный, на коньке или в нищете, одним из моих самых больших утешений будет ваша дружба ко мне, и, поверьте, моя дружба к вам кончится только с моей жизнью.

Прощайте, мой дорогой и истинный друг; в ожидании одно лишь смогло бы прибавить мне счастья, это ― увидеть вас.

Моя жена передает вам тысячу пожеланий; все ее мысли созвучны моим.

10 мая 1796 года

Александр».

Это письмо написал, как он сам отзывается о себе, отнюдь не гений, но человек с честным сердцем, напитанный, главным образом, философскими идеями XVIII века. А особенность той эпохи состояла в том, что философы были честолюбивы, как императоры, императоры же были скромны, не скажу, как философы, но в такой степени, в какой хотелось бы видеть скромными философов. Если Александру и, правда, удалось вложить свое сердце в грудь князя Кочубея, благодаря письму, что вы только что пробежали глазами, дорогие читатели, то вы должны понять, чего ему стоило продолжить дорогу отца, убитого над ним, этажом выше, отца, крики которого он услышал каким-то образом, и даже агонию, до последнего содрогания, хотя их разделяло перекрытие между этажами. Тем не менее, потом он оставался на троне. Было ли это самопожертвованием во имя народа? Были ли это такие чары власти, что, когда поднесли кубок к губам, нужно было его опустошить, несмотря на горечь по кромке и осадок на дне?

Мы увидели в письме царевича, что в 19 лет он говорил о своей жене и тяге к семейному уединению, разделяемой ею. Оно было бы для бедной императрицы большим счастьем, так как едва брачная корона на ее голове потускнела, она обратилась в корону с шипами. В возрасте еще молодой женщины она уже выглядела старой супругой, тогда как император, напротив, долго оставался пригожим и всегда неверным.

И потом, как все чувственные люди, Александр по сути был добрым и испытывал глубокое отвращение к тому, чтобы карать. Мы видели, как Пушкин нанес самое тяжкое оскорбление, какое можно разом нанести и величию трона, и чувству сыновней любви, ― бросил к ногам Александра оду на его воцарение, «Оду вольности», и в наказание был выслан из Санкт-Петербурга и водворен на жительство к отцу.

Правда, Александру оставалось заставить всю эту молодежь извинить его за восшествие на трон, несмотря на позицию, изложенную в письме, написанном князю Кочубею. Позднее увидим, к каким ужасным последствиям привело письмо, которое вышло из-под пера молодого философа. А пока проследим Александра не по политической ― на то есть история, чтобы занести в протокол, чем ему была обязана Франция в 1814 году ― но по его личной жизни. Точное представление, каков он был человек, дадут несколько анекдотов. Труднее дать такое же точное представление о нем, как об императоре.

Наполеон называл его самым прекрасным и самым тонким из греков.

В Александре вмещалось столько же простоты, сколько в его отце Павле ― гордыни; часто он прогуливался пешком и вместо того, чтобы требовать от женщин высаживаться из экипажа и делать реверанс на улице, позволял лишь оказывать себе знаки уважения едва ли не как простому генералу. Однажды, когда он совершал одну из своих пеших прогулок, увидев, что собирается дождь, он берет дрожки на площади и велит отвезти его к императорскому дворцу. Подъехав к дворцовым воротам, роется в кармане и обнаруживает, что без денег.

― Подожди, ― говорит он извозчику, соскакивая с дрожек, ― сейчас пришлю тебе плату за проезд.

― Ах, хорош! ― откликается извозчик. ― Еще один!

― Вот как! Еще один?

― Да, мне остается считать только так.

― Как это?

― Ох, я отлично знаю, что говорю.

― А что ты говоришь? Давай разберемся!

― Я говорю, что сколько человек я ни подвезу к богатому дому, которые сходят, мне не заплатив, столько раз я прощаюсь с заработанными 20-ю копейками.

― Вот как! Даже подвозя к дворцу императора?

― Главным образом, здесь это и повторяется; у больших господ очень слабая память.

― Тебе надлежало жаловаться, ― говорит император, которого позабавил разговор, ― и настаивать на аресте жуликов.

― Арестовать воров?.. Ах! Это просто, когда жулик ― один из нас; как нас хватать, известно (и он показал на свою бороду). Но вы, большие господа, ― другие; у вас бритые подбородки, и схватить вас невозможно! И поэтому пусть ваше превосходительство получше поищет в своих карманах или сразу мне скажет, что дожидаться вас бесполезно.

― Слушай, ― говорит император, ― вот моя шинель; она стоит твоих двадцати копеек, хотя не новая и не хороша; вернешь ее тому, кто вынесет тебе деньги.

― Хорошо, в добрый час, ― соглашается извозчик, ― вы поступаете благоразумно.

Через 10 минут выездной лакей вынес кучеру 100 рублей ассигнациями от императора и потребовал шинель. Император заплатил за себя и за тех, кто прибывал к нему. Бедный кучер чуть не помер со страху, вспоминая слова, что вырвались у него. Но тем сильнее была его признательность.

Сто рублей в золоченой рамке были помещены в красный угол вместе с иконами и, когда пришла пора обмена ассигнаций на серебряные рубли, кучер решил лучше лишиться этих денег, чем нести их на Монетный двор. Сегодня внук уже видит в доме те 100 рублей, что послал его деду император Александр. Может быть, это единственные 100 рублей ассигнациями, которые остались во всей империи.

Император Александр не только не заставлял женщин, как его отец Павел, выходить из экипажа, не только не принуждал их делать ему реверанс посреди грязи, но всегда обращался с ними по-рыцарски.

Как-то он обедал у княгини Белозерской (из Белозерска), и она приготовила ему почетное место во главе стола. Но галантный, как всегда, император предложил ей руку, чтобы проводить ее в обеденную залу и, отказываясь от предложенных ему почестей, сказал:

― Садитесь вы здесь, княгиня; это ваше место.

― Оно, в самом деле, было бы моим, ― отвечала она, ― если бы не была сожжена книга древности знатных родов.

― Это верно, ― заключил Александр, ― только вы ― ветвь, а ствол ― мы.

Действительно, князья Белозерские из Белозерска, представляющие собой ветвь дома Рюрика, который правил в Белозерске, где-то на четыре-пять столетий древнее рода Романовых.

Однажды, прогуливаясь по Адмиралтейскому бульвару на манер Анри IV, Александр встретил морского офицера, который показался ему страшно пьяным. Он остановился, чтобы получше его рассмотреть.

И вином, и присутствием императора выбитый из колеи вдвое сильнее против того, если бы, прежде чем напиться узнал вдруг во встречном его величество Александра I, морской офицер удвоил свои зигзаги, но его не миновал.

― Какого дьявола, что вытворяете вы, капитан? ― спросил Александр.

Капитан остановился и уважительно отдал честь, приложив руку к своему головному убору.

― Sire ― сказал он, ― я лавирую, стараясь обогнуть ваше величество.

― Отлично, ― ответил император, ― но берегись налететь на риф.

И он указал ему на кордегардию.

Офицеру улыбнулось счастье обогнуть его величество и избежать рифа.

Но предельно ласковый и улыбчивый, каким он представал перед женщинами, предельно вежливый и сердечный, каким он представал перед мужчинами, император Александр иной раз чувствовал, как подобие черных туч застит разум, а перед глазами стоит кровавая пелена: это давали знать себя немые, но жуткие воспоминания ночи убийства, когда он слышал над головой отцовскую агонию.

С возрастом эти воспоминания все чаще, неотвязно преследовали его и грозили сделаться его необратимой меланхолией, угнетенным хандрой состоянием духа; и тогда он стал пытаться разъездами сражаться со своими воспоминаниями, порой перерастающими в угрызения совести.

Он совершил столько путешествий, сколько нам, парижанам, казалось бы, невозможно совершить. Подсчитано, что за время своих разъездов, как по империи, так и за ее пределами, император Александр одолел примерно 200 тысяч верст (50 тысяч лье), другими словами, почти шесть раз обогнул земной шар. И что в этих разъездах самое невероятное и удивительное более, чем само странствие, это то, что день возвращения назначался в день отъезда. Так, например, император уезжал в Малороссию 26 августа, объявив, что вернется 2 ноября; и точно ― ни раньше ни позже ― точно 2 ноября вернулся, проделав 870 лье.

Александр, врагом которого была собственная душа, не мог, однако, решиться, не скажу ― отделаться, но хотя бы отвлечься от нее; к тому же ездил он всегда без эскорта и почти один. Его развлечением была встреча с неожиданным. Усталости от жизни и опасности ― совсем не по причине природного мужества, а из-за индифферентного отношения к бытию - похоже, для него не существовало; однако же это был тот человек, кто в молодые годы, во времена улыбающейся судьбы, когда он еще раздумывал о своем будущем и будущем своего народа, это был человек, кто в плавании через озеро в Архангельской губернии на утлом баркасе, попав в жестокую бурю, говорил рулевому:

― Друг мой, почти 18 столетий назад один великий римский генерал (полководец) сказал своему рулевому: «Ничего не страшись, с тобой на борту Цезарь и его фортуна». Я же, я меньше доверяюсь своей звезде, чем Цезарь, и попросту тебе скажу: «Забудь, что я император; усматривай во мне такого же человека, как ты сам, и постарайся спасти нас обоих».

Речь произвела впечатление. Рулевой, который начал было терять голову, постоянно думая о лежащей на нем ответственности, вернул себе мужество, и баркас, направляемый твердой рукой, благополучно достиг берега.

Понятно, конечно, что инкогнито, которое он строго соблюдал в своих поездках, время от времени приводило к недоразумениям, вовсе не лишенным оригинальности. Раз, недалеко от одной деревни в Малороссии, тогда как экипаж остановился для замены лошадей, Александр, одетый в свой военный редингот[82] без каких-либо внешних знаков отличия, указывающих на его ранг, сошел с коляски и пешком поднялся по небольшому косогору, наверху которого дорога разветвлялась. Там стояла крайняя деревенская хатка, и у ее порога сидел и курил какой-то человек в таком же плаще с капюшоном, какой был на императоре.

― Priatel ― Приятель, mon concitoyen ― землячок, ― прибег император к обычной форме обращения, принятой среди равных, ― по какой дороге я смог бы попасть в ***?

Человек с трубкой смерил взглядом императора с головы до ног, пораженный, что простой путник позволяет себе с такой фамильярностью заговаривать с лицом его tchinn ― чина[83]:

― По этой, galoubchik ― mon petit pigeon (голубчик[84]), ― ответил он, небрежно махнув рукой в сторону одной из двух дорог.

Император понял, что совершил ошибку, обратившись столь бесцеремонно к столь высокому лицу, каким казался его собеседник.

― Простите, месье, ― сказал он, подходя ближе и прикладывая руку к своей каскетке; ― позвольте, пожалуйста, задать еще один вопрос.

― Добре! Какой? ― высокомерно разрешил куряка.

― Позвольте мне спросить, в каком вы чине?

― Угадайте.

― Может быть, месье ― лейтенант?

― Выше.

― Капитан?

― Еще выше.

― Майор?

― Называйте дальше.

― Подполковник?

― Наконец-то, но не без труда.

Император поклонился.

― А теперь, ― поинтересовался человек с трубкой, в свою очередь, ― скажите, пожалуйста, кто вы?

― Угадайте, ― ответил император.

― Лейтенант?

― Выше.

― Капитан?

 ― Еще выше.

― Майор?

― Называйте дальше.

― Подполковник?

― Дальше.

Куряка встал.

― Полковник?

― Не угадали.

Тот вынул трубку изо рта и принял почтительную позу.

― Ваше превосходительство, значит, генерал-лейтенант?

― Вы приближаетесь.

― Может быть, фельдмаршал?

― Еще усилие, подполковник, и вы попадете в точку.

― Ваше императорское величество! ― вскрикнул куряка, роняя трубку, которая, упав, разбилась.

― Оно самое, ― ответил Александр, улыбаясь.

― О, sire! ― вскричал офицер, падая на колени, ― простите меня!

― Что, по-вашему, я должен вам простить? ― успокоил его император. ― Я спросил у вас дорогу, вы мне ее указали; вот и все.

И с этими словами ― экипаж его уже догнал ― император отдал честь бедняге подполковнику и поднялся в свою коляску.

Это происшествие рассказано князем Волконским, который сопровождал императора во время памятной экскурсии. Он добавлял, что в той же поездке, в тот момент, когда он, князь Волконский, уснул, кони в упряжке устали тащить вверх по крутому склону императорский экипаж, и экипаж стал подаваться назад. С первым его попятным движением император, не разбудив компаньона, открыл дверцу, соскочил на дорогу и в компании с les hiemchiks ― ямщиками и своими людьми налег на колесо. Тем временем соня, потревоженный переменой аллюра, пробудился и обнаружил, что находится в экипаже один. Удивленный, он приоткрыл дверцу и увидел императора, который старался до седьмого пота. Экипаж только что достиг вершины холма.

― Что такое, sire! ― вскричал Волконский. ― Вы меня не разбудили?

― Ладно! ― сказал император, снова занимая место в экипаже рядом с ним. ― Вы спите; ведь так хорошо ― поспать!

Затем прибавил совсем тихо:

― Забыто.

В самом деле, забыть было великим желанием императора Александра. Он хотел забыть смерть своего отца; хотел забыть обещание, данное Наполеону в Тильзите, которое не выполнил; хотел забыть отступничество от дела свободы. Но не забывается, как хотелось бы, особенно тогда, когда камень на душе.

Это в 1811 году, в нарушение континентальной блокады, Александр не выполнил обещания, данного Наполеону. Это в 1821 году, после участия на Конгрессе в Вероне, Александр нарушил обязательство, принятое насчет либералов. Посмотрим, какими были последствия двух этих упущений. Такой ход вернет нас к истории крепости, которой мы заняты в данный момент.

* * *

Вы позволите, не так ли, предложить вам несколько почти несерьезных страниц? Они живо обернутся драматическими; я вам это обещаю.

Единственной целью Наполеона, попросившего императора Александра о встрече на Немане, было ― оказать влияние, что он делать умел, на этот тонкий и впечатлительный ум, чтобы вместе закончить дело уничтожения Пруссии и Англии и раздела мира. Пруссию ликвидировали отторжением от нее провинций к западу от Эльбы и ее польских земель; Англию уничтожала потеря Индии; Австрия нисходила на ступень второразрядной державы, без Италии и Венгрии, то есть в составе 28 миллионов подданных ― не более. Проект был гигантским, и Александр с энтузиазмом приобщился к нему.

Мы знаем, какой была цель; посмотрим, какие были средства.

Император России брал на себя Пруссию. Император Наполеон брал на себя Австрию: он ухватился за первый же предлог, чтобы объявить войну императору Францу. Случай для этого, конечно, не заставил себя ждать.

Наполеон взял Вену и захватил водный путь ― Дунай. Это случилось в 1809 году. После Ваграмской битвы он был в состоянии исполнить свое обещание, да Александр нарушил свое.

А вот почему Наполеону потребовалось стать хозяином голубой дороги Дуная.

Император Александр отправлял Волгой 40 тысяч войск с приказом ― пересечь Каспийское море и высадиться в Астрабаде.

Наполеон отправлял 40 тысяч войск по Дунаю с приказом ― пройти на судах по Черному морю, подняться по Дону до станицы Песковской. Этот пункт расположен в месте наибольшего сближения Дона и Волги ― до 80 верст (20 лье). В два перехода 40 тысяч французских войск достигали Царицына на Волге. Там их уже ожидали суда, что перевезли 40 тысяч русских войск в Астрабад; французы грузились, и флотилия перебрасывала их на соединение с первой половиной объединенной армии. Там во главе нее вставал Наполеон, и этот новый македонец завоевывал Индию. Это легко удавалось, благодаря помощи восставших.

Представляете, что стало бы с Англией, если бы у восстаний сегодня союзниками были 40 тысяч русских и 40 тысяч французов! Прикидываете, что стало бы с миром, если бы тот проект его раздела между Александром и Наполеоном осуществился бы! Но это не входило в планы Всевышнего. Царь не сдержал императорского слова. Гигантский замысел Наполеона рухнул. И Франция, и он были погребены под его обломками. Наполеон выбрался из-под них пленником и отправился умирать на остров св. Елены, оглядываясь на прошлое; Франция выбралась из-под них с Хартией в руке, глядя в будущее. Очевидно, Всевышний был прав.

В 1822 году открылся Конгресс в Вероне. Это собралась Лига суверенов против народов. Остановленный взятыми на себя обязательствами, Александр отказывался в нее войти. По его словам, он отвечал за Россию. И вот что тем временем происходило.

Потяникин командовал Семеновским полком, вторым в России, созданным Петром I, сразу после Преображенского полка; командир отменил телесные наказания, и его в полку обожали. Небезызвестный Аракчеев, о котором мы скажем несколько слов в этой главе, сместил полковника и вместо него поставил Шварца ― разновидность немецкого капрала, установившую для солдат палочный режим. Полк восстал. Об этом Меттерних узнал раньше самого императора; а так как в тот же день, когда австрийский дипломат получил известие о восстании, император Александр повторил свою обычную фразу: «Я отвечаю за Россию». 

― Потому что ваше величество не знает, что там происходит, ― заметил австрийский министр.

― Как! Я не знаю того, что происходит в моей империи? ― воскликнул Александр.

― Нет, вы не знаете, sire, что под влиянием карбонаризма второй полк империи восстал и пожелал расстрелять полковника.

Месье де Меттерних не успел всего досказать, как прибыл курьер и вручил Александру депешу с сообщением ему того, что он только что услышал из уст де Меттерниха. Это было слабое сердце. Он сразу уступил, примкнул к участникам Конгресса, и решение о войне против кортесов, то есть против свободы, было принято.

Русские патриоты, которые рассчитывали на него, как на руководителя движения, сомневались еще, что после обязательств перед ними и, конечно, после чувств, выраженных в письме Кочубею, император мог их покинуть таким вот образом. Но вскоре больше не терзались сомнениями: Александр упразднил масонство[85] в своих землях и запретил ассоциацию. Император сделался не только клятвопреступником, но и гонителем.

В то время в России было легальное общество, которое ставило целью прогресс, народное просвещение и образование. Деятельность его протекала, как говорится, при свете дня, но с той поры оно стало тайным. Это общество разделилось на два ― Северное и Южное. Умеренные вошли в Северное общество и признали главой Никиту Муравьева[86], а Южное общество, куда вошли сторонники силы, своим диктатором избрало Пестеля. Северное довольствовалось средством ― согнать, Южное ― убивало. Тем временем, пока формировался двойственный заговор, на Александра навалилось новое несчастье, и душа его испытывала двойной гнет.

С 15 лет главной его учительницей была мадам Нарышкина. В результате ― прелестный ребенок по имени Софи; девочку он обожал, и даже императрица питала к ней глубокую нежность. Софи была настоящим цветком, и как цветок она погибла от холодного дыхания зимы: простудилась на леднике Розенлови, в Швейцарии, и умерла от воспаления легких.

Жуковский, которого мы видели при смерти Пушкина, посвятил обожаемому ребенку несколько лучших своих строк. Вот их точный перевод; только, известно, что перевод никогда не эквивалентен оригиналу:

Минуту нас она собой пленяла! Как милый блеск пропала из очес Рука творца ее образовала Не для земли, а для небес.

Во время приступа меланхолии, что последовал за потерей бедной княжны, уже просватанной графу Шувалову, Александр полностью забросил дела, отдав управление империей своего рода злому гению по имени Аракчеев. Вокруг тронов всегда блуждают львы и вынюхивают, гласит Евангелие, кого бы сожрать; им всегда нужно кого-нибудь сжирать; не людей, так императора. Граф Аракчеев был одним из таких львов. Он старался ненавидеть Александра хотя бы за то, что тот не разминулся с ним.

Это был сын мелкого собственника; он полностью реорганизовал артиллерию и основал военные колонии [поселения]; у него была светлая голова, но хищный норов. Все трепетали перед ним. Говорят, генерал Ермолов ― единственный, кто осмелился ему отвечать и тем испортил себе карьеру. Это было невыносимо: из-за Аракчеева теряли Ермолова. Ермолов ― тот, кто в пятой атаке вернул большой редут, где пал Коленкур. Он ушел с высоты лишь после того, как все пушкари погибли, а их орудия были заклепаны. Нам представится случай возобновить разговор об этом ветеране империи, который жив и живет в Москве, в деревянном домике. А был он простым артиллерийским офицером, когда Аракчеев нашел, что боевые упряжки его подразделения ― в плохом состоянии.

― Месье, ― сказал он, ― вы знаете, что репутация офицера зависит от его лошадей?

― Да, генерал, ― ответил Ермолов, ― знаю, что в России репутация людей зависит от животных.

Как герцог де Ришелье, кто никому не делал снисхождения и не щадил ни своих ни чужих, случалось Аракчееву со своими любимцами ― у фаворита, естественно, были свои фавориты ― обращаться, как со всеми, то есть очень плохо. Среди его любимцев был сын одного пруссака ― его камердинер, им же произведенный в генералы, как Кутайсов, Павлом, ― в графы. И вот однажды в Новгороде, на манеже, во время большого парада под командованием генерала Клейнмихеля ― его называли фаворитом из фаворитов ― движение войск явило собой жалкое зрелище. После прохода частей, Аракчеев подозвал к себе Клейнмихеля и перед всеми офицерами:

― Ты мне докладывал, глупец, ― сказал он, ― что тебя мало уважают, и я возложил эполеты на твои плечи. Ты мне говорил, что недостаточно ценят тебя, и я повесил тебе на грудь звезду ордена св. Владимира…

Он с размаху сбил с него головной убор и стукнул его по лбу.

― Но туда, ― добавил он, ― я ничего не мог вложить. Это дело боженьки, а боженька, кажется, глядел в другую сторону, когда ты появился на свет.

Затем, пожав плечами и последний раз харкнув в лицо слово dourak ― дурак, повернулся к нему спиной.

Майор Р…, от ссыльной скуки военного поселения и чтобы отомстить Аракчееву за жестокость, забавлялся формированием армии из гусей и индюков, которых, благодаря терпению и настойчивости, он обучил выполнять команды. При команде «Stroisa ― Range-toi (фр.) ― Стройся!» они равнялись как солдатский взвод ― числом ни больше ни меньше. При словах «Sdorovo, rebiata ― Bonjour, enfants (фр.) ― Здорово, ребята!», то есть на обычное приветствие генерала, когда тот проводит смотр, они отвечали «glou-glou ― глу-глу!» и «koin-koin ― куэн-куэн!», что очень сильно напоминало сакраментальный солдатский ответ: «Sdravia jelaem, vach; siatelswo ― Nous te souhaitons le bonjour, comte (фр.) ― Желаем тебе доброго дня, граф!»

Аракчеев узнал, какой забаве посвящает майор Р… часы своего досуга. Весьма срочно выехал в военное поселение и объявился у майора. Тот спросил графа, не будет ли его приказа трубить солдатам сбор.

― Лишнее, ― сказал Аракчеев, ― я прибыл провести смотр не солдат ваших, но ваших гусей и индюков.

Майор увидел, понял, что попался; поставил на кон свое открытое сердце, вывел своих «ополченцев» из кордегардии и отважился отдавать им команды, как на смотру. Говорят, что интеллигентные птицы поняли, перед кем они имеют честь щеголять своей выучкой. Никогда еще в их движениях не было столько четкости, а в ответах ― такого энтузиазма, как в тот раз. Аракчеев не скупился на комплименты, самые лестные для майора. Только эпилогом речений был приказ майору ― отправляться в крепость со своей армией; а его стражу ― подавать арестованному, один день ― гуся, второй день ― индюка, и больше ничего, пока армия не будет съедена полностью. На 12-й день майор пресытился мясом своих воспитанников, заявил, что, скорее, предпочитает умереть, чем продолжать этот режим питания, и отказался ото всякой еды. На 14-й день, Аракчеев, сообразивши, что из-за голодовки жизнь майора ― всерьез под вопросом, соблаговолил его простить.

В Новгородской губернии у Аракчеева было великолепное имение Grouzeno ― Грузино, дар императора Александра, откуда вельможа черпал и деньги, и достоинство. Как все скудоумные люди, он принадлежал к категории ярких приверженцев порядка и неукоснительного выполнения правил, доведенных до крайности. Позади своего дома он велел разбить сад со строгими парными клумбами, вытянутыми по шнуру. Каждая из них была снабжена этикеткой с именем du dvorezky ― дворецкого [дворового][87], которому поручалось за ней ухаживать. Если цветок на клумбе оказывался сорван или сбит, если на взрыхленной земле обнаруживался отпечаток ноги, если посторонняя трава проклевывалась на клумбах, то дворовому в зависимости от тяжести вины, по приказу Настасьи, давали 25, 50, 100 ударов розгами.

Настасья не приходилась Аракчееву ни женой, ни любовницей; она была его баба. Он отыскал этот тип волчицы в одной из своих деревень и сожительствовал с нею. Радостью этого создания было видеть слезы и слышать крики. Аракчеев, заправляющий всеми делами в государстве, ничего не предпринимал без совета Настасьи; она имела над ним, человеком с необузданным нравом, абсолютную власть. Люди из народа говорили, что он спутался с чертом в обличье женщины.

В конце концов, кучер и повар графа, выведенные из себя дурным обращением, которому подвергались изо дня в день ― сестра повара умерла под кнутом ― устав от страха ожидать чего угодно, решили избавить землю от этого монстра. Однажды ночью, когда графа не было дома, они убили Настасью.

Узнав об этом, Аракчеев заперся на пять дней и ночей, предаваясь не рыданиям и воплям, а рычанию и вою, слышным во всем доме.

Когда он вышел, все разбежались. Глаза его были налиты кровью, а лицо было мертвенно-бледным. Поскольку дворовые не захотели выдать виновных, в конечном счете совершивших то, что каждый из них готов был сделать не меньше 20 раз, их всех нещадно перепороли; двoe-тpoe умерли под кнутом.

По поводу смерти этой женщины, Александр написал графу:

«Успокойся, друг! В тебе нуждается Россия; она оплакивает твою верную подругу, и я лью слезы, думая о твоем несчастье».

Такая глубокая нежность Александра к жестокому выскочке выглядела тем более диковинной, что он, Аракчеев, держал в страхе двух братьев императора ― великих князей Николая и Михаила. Он заставлял их каждое утро, к 10 часам, являться к нему в деревянный дом на de la Fonderie (фр.) ― Литейном, и там заставлял их по два часа ждать аудиенции с ним, принимая сначала младших по званию офицеров. Несомненно, не знал он, что Константин отказался от престола, и что истинный наследник трона ― Николай. Как бы там ни было, едва оказавшись на троне, Николай отправил его в отставку; но как парфянин, уходя, тот выпустил в императора последнюю стрелу. Оставил ему своего адъютанта Клейнмихеля. Чтобы достичь такого результата, он сделал вид, что рассорился со своим протеже и демонстративно погнал его от себя. Быть прогнанным Аракчеевым для Николая значило получить рекомендацию. Новый император угодил в западню и восстановил опального в том же звании, в каком тот пребывал у Аракчеева. Когда прежний фаворит узнал, что его военная хитрость удалась, совсем старик, а это было так, подпрыгнул от радости и, улыбаясь, сказал:

― Теперь пусть ссылает меня хоть в Сибирь, я отомщен!

Аракчеев удалился в свое имение Грузино. Там он терзал своих крестьян и, подобно сеньорам Средневековья, грабил путников, которые пользовались мостом, что он велел построить, взимая с них 10 копеек пошлины.

Один юный младший лейтенант ехал в отпуск и, найдя пошлину противозаконной, отказался ее платить; через мост его не пустили. Приведенный к Аракчееву и услышав его требование объяснить, почему он хочет уклониться от условленной платы, младший лейтенант ответил, что, для начала, если плата согласована, то не с ним; что, наконец, правительство, которое на время отпуска пожаловало 25 копеек на день, не учло, что при возвращении домой ему придется платить по 10 копеек за проезд по мостам; что, следовательно, он решительно отказывается от платежа, по поводу которого Аракчеев может обратиться к его начальству. При Александре младшему лейтенанту худо пришлось бы в первые же четверть часа, но при Николае это было исключено. Аракчеев удовольствовался тем, что показал ему кулак и сказал:

― Если когда-нибудь я вернусь к власти, то тогда держись, несчастный!

Но младший лейтенант, щелкнув пальцами, ответил:

― Отлично! Я слабо верю в воскрешение Иисуса Христа и совсем не верю в воскрешение Аракчеева.

Этим все и кончилось. Время Аракчеева прошло.

Вот какому человеку Александр доверил управление своей империей. Правда, чрезмерное увлечение женщинами, избыточный мистицизм и волна угрызений совести за зло, которого он не делал, но которому позволял совершаться, начиная от смерти отца, привели к тому, что Александр полностью развязался со светскими делами. Он знал, что в империи созревал крупный заговор, и это его не беспокоило.

В глубине души он прекрасно сознавал, что заговорщики правы, и, после авансов, полученных от него, правда на их стороне. Предсказывали катастрофу, смутное предощущение ее носилось в воздухе. Правительство пребывало в том болезненном состоянии, какое иной раз испытывает человек, прося передать своим самым доверенным людям:

― Чтобы выздороветь, нужно хорошенько переболеть.

Катастрофой, которую предчувствовали, стали смерть императора и события 14 декабря.

 * * *

Во время последней поездки по провинциям Дона император упал с дрожек, сильно ударился и повредил ногу.

Или дрожки обладают тайными достоинствами, что известны только коренным жителям страны, или русские слишком постоянны в своих привязанностях, но они упорно пользуются дрожками. Один англичанин, который прокатился на них, от чистого сердца объявил премию в 1000 фунтов стерлингов любому, кто вместо дрожек предложит более удобный экипаж. Премия еще находится у него.

Раб дисциплины, установленной для самого себя, желая приехать в названный день, Александр продолжал путь, но усталость, но пренебрежение мерами предосторожности растравили рану. Император, чтобы считаться primus inter pares (лат.) ― первым среди равных, был, возможно, только более золотушным, чем другие. Многократно рожистым воспалениям подвергнется нога, что вынудит его неделями соблюдать постельный режим, хромать месяцами. Приступы меланхолии, которым он был подвержен, теперь усилились, отягчая его новую болезнь. Последнее обострение болезни произошло зимой 1824 года, во время свадьбы великого князя Михаила и в тот момент, когда от великого князя Константина он узнал о развитии заговора добра, главой которого должен был стать и жертвой которого едва не стал совсем недавно. В самом деле, случай последнего нездоровья спас его от смерти.

В 1823 году, в 9-й дивизии, расположенной в укрепленном лагере на Березине, близ Бобруйска, что в Минской губернии, было объявлено о приезде императора. В том же лагере стоял Саратовский полк; командовал оным Швейковский [Повало-Швейковский][88], один из заговорщиков. Муравьев-Апостол[89] и Бестужев[90], вместе, тут же разработали весь план. Несколько офицеров, переодетых солдатами, захватят императора, великого князя Николая и начальника генерального штаба Дибича: того самого Дибича, изгнанного Павлом I за то, что его лицо повергало солдат в уныние. Но по причине нездоровья император не приехал, и заговор, естественно, провалился.

К плану его вернулись в 1824 году. Пронесся слух, что император прибудет на смотр 3-гo корпуса 1-й армии, который состоится у города Белая Церковь, и что он остановится в особнячке, расположенном в Александрийском парке графини Бранецкой [Браницкой]. Вот что должны были там предпринять.

При замене постов офицеры, переодетые солдатами, проникнут в спальню царя и задушат его, как было с Павлом. Как только император будет мертв, Сергей Муравьев-Апостол и полковники Швейковский и Тизенхаузен [Тизенгаузен][91], командиры, один ― Саратовского, другой ― Полтавского полка, свернут лагерь и маршем пойдут на Киев и Москву, где союзники протянут им руку. Из Москвы Муравьев двинулся бы на Санкт-Петербург и там, соединившись с Северным обществом, начал бы действовать вместе с ним.

Император не приехал в Белую Церковь, и этот заговор, как и предыдущий, лопнул по той же причине. Провидение решило, что нужен перерыв в цепи цареубийств, что Александру ― умирать в своей постели.

Предпоследний приступ болезни, которой суждено было похитить императора, случился в Царском Селе зимой 1824/1825 годов. После прогулки по парку, как всегда, в одиночестве ― потому что более подверженный меланхолии и меньший эгоист, чем Луи XIII, он никак не хотел, чтобы кто-нибудь скучал вместе с ним ― он вернулся во дворец, продрогнув, и распорядился принести обед к нему в спальню.

В тот же вечер началось одно из самых сильных рожистых воспалений, какие вообще известны, сопровождаемое сильным жаром, бредом и потерей сознания. Ночью императора привезли в Санкт-Петербург в крытых санях и там, консилиум врачей, опасавшихся гангрены, пришел к выводу о необходимости ампутировать ногу. Только доктор Велли [Wellye], хирург императора, выступил против этой крайней меры и произнес такие слова, перед которыми отступает любой медик, если он придерживается иного мнения: «Беру ответственность на себя». И еще раз, благодаря лечению и самоотверженности, спас императора.

Когда наступило лето, врачи из гуманных побуждений решили, что для полного восстановления здоровья царя ему необходима поездка, и местом, наиболее благоприятным для выздоровления, назвали Крым. Безразличного в силу меланхолии, императора ничто не удерживало от путешествия в том году и неважно куда, в то или иное место его обширной империи. Императрица настойчиво добивалась и добилась разрешения его сопровождать. Этот отъезд прибавил Александру работы. Как если бы видели его в последний раз, каждое ведомство стремилось закончить с ним свои дела; так вот, последние недели пребывания в Санкт-Петербурге он должен был вставать на рассвете и очень поздно ложиться. Наконец, в июне, после службы, спетой, чтобы благословить его путешествие, службы, на которой присутствовала вся императорская семья, он покинул свое горячо любимое Царское Село, которое не дано было больше ему увидеть, и где нам покажут его спальню такой, какой он ее оставил, и вместе с императрицей, в сопровождении нескольких офицеров для поручений под началом генерала Дибича, доверившись кучеру Ивану, отправился в Крым.

К концу августа 1825 года император прибыл в Таганрог, что расположен на берегу одного из заливов Азовского моря, туда, где, как гласит легенда, перед Аттилой, заблудившимся в Проточных Болотах, появилась лань, чтобы вывести его на дорогу на Рим и Париж. В этот город, который нравился императору своим географическим расположением и о котором он часто говорил, что хотел бы сюда удалиться, Александр приехал во второй раз. Остановился в доме губернатора, напротив крепости Азов, что доставила, как вы помните, столько неприятностей Петру Великому; но в доме он почти не задерживался. С утра уходил и возвращался только к обеду. Все остальное время ― в грязь ли, в пыль ли ― ходил пешком, пренебрегая всеми мерами предосторожности, даже теми, к каким обращались жители края, чтобы защититься от вспышек осенней лихорадки, вообще-то весьма многочисленных и жестоких в том году. Ночью спал на походной кровати, положив голову на кожаную подушку. Мы уже отмечали, что представители славянского племени в постелях не нуждаются. Так продолжалось, пока он не узнал, что только что раскрыт заговор в Белой Церкви, и что там покушались не только на трон, но и на его жизнь. Сообщить эту новость прибыл князь Воронцов, губернатор из Одессы, тот самый, кто оккупировал Францию аж до 1818 года.

Александр! С ним, горячо любимым, надеждой, спасительным маяком первых дней, случилось, что заговорщики, выступающие от имени большинства народа, убеждены: этому народному большинству необходима его смерть! Он уронил голову в ладони, шепча:

― Отец мой, отец мой!..

Ночью он писал вице-королю Польши [великому князю Константину] и великому князю Николаю. Затем, обещая императрице вернуться к ней в Таганрог, поехал без нее в Крым, потому что опасались, что у заговорщиков могли быть там сторонники. Император находился в состоянии такого раздражения, не вязавшегося с его характером, что Велли вознамерился задержать его не несколько дней в Таганроге. Он же, напротив, требовал немедленного выезда.

Дорога только осложнила его моральный недуг. Клял лошадей, что еле плетутся, а они неслись, что было сил. Потом он обрушился на плохое состояние дорог, вспылил, отдал распоряжение об их ремонте, в гневе отшвырнул от себя пальто, подставил открытый влажный лоб гибельному дыханию осени, и чем больше Велли умолял его поберечься, доказывая всю опасность такого поведения, тем более опрометчиво вел себя император, и, казалось, бравировал перед лицом опасности. Результат не заставил себя ждать: сначала ― надсадный кашель, а на следующий день, по прибытии в Orietoff ― Орьетов, ― приступ лихорадки. Той самой, что всю осень властвовала в крае ― от Таганрога до Севастополя. Александр потребовал немедленно возвращаться той же дорогой в Таганрог, а так как он полагал, что еще раз смерть его не отпустит, то часть пути ехал верхом; наконец, не имея сил дольше держаться в седле, перебрался в экипаж. Он вернулся в Таганрог 5 ноября. Войдя в дом губернатора, упал в обморок.

Императрица, сама почти умирающая от болезни сердца ― ей выпало пережить Александра всего на шесть месяцев ― нашла в себе силы заняться мужем. Но, несмотря на несколько попыток сбить жар, фатальная лихорадка проявлялась вновь и вновь и каждый раз ― с большей силой.

8-гo императору стало так плохо, что Велли потребовал себе в помощь Стоптингена [Stoptingen], врача императрицы.

12-го проявились симптомы воспаления мозга.

13-гo оба медика объявили императору, что требуется срочное кровопускание. Александр отказался от него наотрез, беспрерывно прося воды со льдом и отталкивая всякое другое питье.

На следующий день, в четыре часа пополудни, он спросил чернил и бумаги, написал письмо, запечатал его и, так как свеча продолжала гореть:

― Друг мой, ― сказал слуге, ― погаси свечу; ее могут принять за восковую и подумают, что я уже умер.

На другой день, к полудню, после очередного отказа позволить сделать ему кровопускание, согласился принять порцию de calomel ― хлористой ртути; это было 14-го. К четырем часам дня болезнь приняла такой угрожающий характер, что позвали священника.

― Sire, ― сказал Джеймс Велли [James Wellye] ― если вы отказываетесь от помощи медицины, то вам ее нужно срочно принять от церкви.

― В отношении помощи, это все, чего остается пожелать, ― ответил император.

15-го, в пять часов утра, в спальню знаменитого больного вошел исповедник.

― Отец мой, ― сказал император и протянул ему руку, ― обращайтесь со мной как с человеком, а не как с императором.

Священник приблизился к кровати, принял императорскую исповедь и соборовал умирающего. Велли вошел, когда исповедник еще находился там и отпускал грехи.

― Sire, ― сказал он, ― очень боюсь за исповедь вашего величества.

― Как это? ― спросил император.

― Ваше величество проявили такое упорство в отказе от всех способов лечения, что богу, может быть, станет угодно расценить вашу смерть как самоубийство.

Императора передернуло.

― Да делайте со мной, что хотите, ― сказал он, ― я принадлежу вам с этой минуты.

Велли тут же приспособил к его голове все 20 пиявок, но было уже слишком поздно: больного охватывал такой пышущий жар, что, несмотря на потерю крови, никакого улучшения не замечалось.

Вот император подал знак придвинуться к нему, как если бы он хотел что-то сказать совсем тихо. Императрица склонилась над его постелью. Но он качнул головой, сказав:

― О! Бог пожелал, чтобы, умирая, цари страдали больше других людей.

Затем, снова откинувшись на подушку:

― Ах! ― прошептал он. ― Они совершили там подлое дело…

Было ли связано это с явлением ему тени Павла?

В ночь с 15-го на 16-e император полностью потерял сознание. В 2 часа 15 минут он скончался. Склонившаяся над ним, императрица закричала. Она ощутила его последний выдох и поняла, что с ним отлетает душа, чтобы держать отчет перед богом. Потом, несколько минут спустя, успокаиваясь, она закрывала глаза императору, что оставались открытыми, обвязала голову платком, чтобы не отвисла челюсть, поцеловала его руки, уже холодные, и, упав на колени, снова молилась до тех пор, пока врачам не удалось проводить ее в другую комнату. Им предстояло произвести вскрытие тела.

Сразу же, как только болезнь принимала сколько-нибудь серьезный оборот, посылали курьера к великому князю Николаю, чтобы сообщить ему о состоянии императора. И курьеры отправлялись один за другим, потому что опасность смертельного исхода нарастала. Наконец, отбыл последний с письмом императрицы к императрице-матери:

«Наш ангел на небе, а я, я еще прозябаю на земле, но надеюсь вскоре соединиться с ним».

В самом деле, с возвращением тепла, императрица Елизавета покинула Таганрог, чтобы поселиться во владении, приобретенном для нее в Калужской губернии. Едва проделав треть пути, она почувствовала слабость, остановилась в Белове, городке в Курской губернии. Через неделю она, в свою очередь, отдала миру последний вздох.

Поговорим о новостях, которые были получены императором в Таганроге и которые произвели на него такой странный эффект.

То ли так совпало, то ли по подозрению, но был смещен с должности командир Саратовского полка Швейковский, на которого рассчитывали, чтобы захватить в Бобруйске императора, великого князя Николая и Дибича. Это смещение вызвало растерянность в Южном обществе, самом пылком, как мы сказали, из двух тайных обществ. Что произойдет, если и другие полки, которые вовлечены или которые их полковники думают вовлечь в заговор, будут обезглавлены, как этот? Решили немедленно поднять 3-й корпус 3-й гусарской дивизии и дивизионную артиллерию, идти на Киев и подослать в Таганрог убийц, чтобы прихлопнуть Александра. Нисколько не сомневаясь, что неожиданное известие о смерти императора вызовет распрю, даже войну, быть может, между Константином и Николаем, решили использовать это обстоятельство для провозглашения республики. Расследование показывает, что убить императора вызвался гусарский полковник Артамон Муравьев[92], но ему ответили, что он нужнее во главе полка.

В первый день 1826 года, 13 января ― по-нашему календарю, Вятский полк должен был находиться в Тульчине в боевой готовности; собирались арестовать графа Витгенштейна и начальника его штаба Киселева и этим актом подать войскам сигнал к восстанию.

Вспоминаются те два письма, посланные императором Александром из Таганрога великому князю Николаю и польскому вице-королю Константину. Они были получены вовремя. Пестеля арестовали 26 декабря, по нашему, и 14 декабря, по русскому календарю. Его арест обезглавил Южное общество, заглавными фигурами которого были Сергей Муравьев-Апостол, Бестужев-Рюмин, Швейковский, Артамон Муравьев, Тизенхаузен, Вионицкий[93], Свиридов [Спиридов][94] и Михаил Лунин[95].

Северным обществом руководили Рылеев[96], князь Трубецкой[97], князь Оболенский[98], Александр Бестужев[99], Батеньков[100] и Каховский[101]. Они сразу узнали о смерти императора Александра, о том, что наследником он объявил Константина, хотя тот отказался от права на престол, женившись на княжне Лович, и о подтверждении отказа от трона, после смерти брата, несмотря на настойчивые уговоры Николая, который становился императором. Эта заминка давала большую надежду Северному обществу, где не знали об аресте Пестеля. Оно надеялось поднять часть войск и часть народа, убеждая всех, что отказ Константина ― ложный слух, и что Николай ― узурпатор, захвативший корону брата. Очевидно, что с помощью такой уловки, общество стремилось подрубить под корень воцарение Николая. В случае успеха намечалось вот что:

1. Отставить существующую власть и образовать временное правительство, которое развернуло бы в провинциях формирование полномочных палат выбранных депутатов.

2. Создать две высшие законодательные палаты, одна из которых ― верхняя ― состояла бы из пожизненных представителей.

3. Склонять войска к отказу от присяги императору Николаю, предупреждая все эксцессы с их стороны, но стараясь увеличить число таких частей.

Позднее, чтобы гарантировать строй конституционной монархии, были бы учреждены выборные же на местах провинциальные палаты; далее ― преобразование военных поселений в национальную гвардию, усиление власти муниципалитета, этого палладиума ― органа защиты русских свобод, как назвал его Батеньков, и провозглашение независимости университетов Москвы, Дерпта и Вильны.

За два дня до восстания, 12-го, состоялось собрание у князя Трубецкого. На этом собрании присутствовали два брата Бестужевы[102], Оболенский, Каховский, Коновницын[103], Александр Одоевский[104], Сухов[105], Пушкин [Пущин][106], Батеньков, Якубович[107], Щепин и Ростовский [Щепин-Ростовский][108]. Среди них царил большой подъем. Князь Оболенский, несомненно, более дальновидный, чем другие, много раз повторил, что не надо строить иллюзий в отношении исхода дела:

― Мы погибнем, я уверен в этом; но какой пример всем! Какая слава нам!

Вновь собрались 13-го; и снова ― тот же энтузиазм. Поступило свежее сообщение, что завтра должен появиться манифест по случаю восшествия на престол императора Николая. Каждого обязали на следующий день быть на Сенатской площади или как можно с большим числом привлеченных людей, или лично, если солдаты откажутся к ним присоединиться. Заговорщики тешили себя надеждой, что, благодаря демонстрации, которую они готовятся устроить, император пойдет на переговоры с ними. Тогда они продиктовали бы ему следующие условия:

1. Пригласить депутатов от всех губерний.

2. Опубликовать манифест Сената, который предписывал бы депутатам проголосовать за новые конституционные законы.

3. До формирования временного правительства созвать депутатов царства Польского, чтобы они приняли необходимые меры, направленные на сохранение единого государства.

Возглавить войска, отказывающиеся от присяги, поручалось князю Трубецкому. Сообразно с его приказами, ими командовали бы Якубович и Булатов[109].

Наступило 14 декабря. Офицеры в частях принялись за дело. Арбузов[110], Александр Бестужев и многие другие сразу убедили матросов отказаться принимать присягу, когда для этой церемонии прибыл генерал-майор Шипов. Морские офицеры арестовали генерала, а когда, минут через десять после этого ареста, раздались выстрелы, Николай Бестужев[111] крикнул:

― Ребята, слышите? Это убивают ваших товарищей!

Батальон во главе с Бестужевым бросился вон из казармы. Те из офицеров, которые не ожидали такого поворота событий, поспешали позади батальона.

Мятеж почти полностью охватил Московский полк; князь Щепин-Ростовский, Михаил и Александр Бестужевы, Брок[112] и Волков[113] бегали в расположении 2-й, 5-й и 6-й рот, повторяя солдатам:

― Вас обманывают, требуя присяги. Великий князь Константин не отказывался от короны. Он схвачен, как и великий князь Михаил, шефствующий над нашим полком.

― Император Константин удвоит ваше жалование! ― кричал Михаил Бестужев[114].― Ребята, долой всех, кто хочет предать императора Константина!

Затем он и князь Щепин приказали солдатам взять боевые патроны, зарядить ружья. Еще князь Щепин приказал восставшим развернуть гренадерское знамя. Сам он бросился к генералу Фридриху, ранил его и поверг наземь ударом сабли, атаковал генерала Шеншина и тоже свалил, нанеся ему глубокую рану; после этого с криком «я всех вас поубиваю, одного за другим!» он действительно укладывает полковника, унтер-офицера и одного гренадера. Наконец, добирается до знамени, завладевает им и во главе рот, поднятых на бунт, спешит со своим трофеем к Сенатской площади.

Якубович и Каховский, в свою очередь, расточительно расходовали свое мужество. Каховский добрался до знаменитого Милорадовича, губернатора Санкт-Петербурга, до того самого удальца, кого называли русским Мюратом, и смертельно ранил его выстрелом из пистолета. Потом, повернувшись, вторым выстрелом он убил майора Штурлера.

Кюхельбекер[115] уже направил пистолет на великого князя Михаила, да сами матросы схватили его за руки.

Нетрудно себе представить, какое страшное смятение творилось на Сенатской площади. Обо всем, что там происходило, сразу же докладывали новому императору. В известном смысле, он находился лицом к лицу с восставшими. События того времени задали программу его характеру, и в течение всех 30 лет царствования он ни на миг себе не изменил.

В ответ на хлопоты относительно переговоров с восставшими, на что те надеялись, он приказал генералу Нидарту объявить гвардейскому Семеновскому полку ― немедленно выступить на подавление мятежников, полку конной гвардии ― держаться наготове, чтобы выступить по первому требованию. Отдав эти распоряжения, он обосновался в главной кордегардии Зимнего дворца, занятого гвардейским Финляндским полком, приказал полку зарядить ружья и блокировать все подходы к дворцу.

В то же самое время очень оживилась Адмиралтейская площадь: во главе с князем Щепиным и двумя Бестужевыми, со знаменем на ветру, с грохочущими барабанами впереди на нее ступили 3-я и 6-я роты Московского полка, скандируя:

 ― Да здравствует Константин! Долой Николая!

Они вырвались на простор Адмиралтейской площади, но, вместо того, чтобы двинуть прямо на Зимний дворец, который еще не был защищен, замешкались у Сената. Там их встретили и замешались в их ряды гренадеры корпуса и полсотни гражданских во фраках, вооруженные пистолетами и кинжалами. В момент этой встречи, под одним из сводов дворца появился император и бросил взгляд на весь этот гвалт. Был он бледнее обычного, но казался совершенно спокойным. И в течение долгого 30-летнего царствования его часто видели гневным и неистовым, но никогда ― слабым духом.

Тогда же со стороны мраморного дворца раздался нарастающий грохот идущего галопом эскадрона кирасир: показалась конная гвардия под началом графа Алексея Орлова, побочного сына Федора Григорьевича Орлова-IV. Перед графом раскрылись решетчатые ворота, он соскочил с коня, и полк выстроился перед дворцом.

Ударили барабаны Преображенского полка, идущего побатальонно. Батальоны втягивались во двор, где находились император, императрица и юный великий князь. Позади семейства ― конная стража, выстроенная эккером [коленом] пустой угол которого вскоре заполнила артиллерия.

Восставшие смотрели, как совершаются эти грозные маневры, не предпринимая никаких враждебных действий, если не считать крика: «Долой Николая! Да здравствует Константин!» Они ждали подкреплений. Начали, было, кричать: «Да здравствует конституция!» Но солдаты стали спрашивать, что такое конституция; им ответили, что Конституция ― жена Константина, и отказались от этого непонятного лозунга.

Между тем, великий князь Михаил, кого конспираторы объявили схваченным, объезжал казармы и развенчивал эту ложь своим появлением. В казармы Московского полка он прибыл, когда две роты уже ушли, но он помешал другим ротам последовать за ними. Он поспел вовремя, так как вот что здесь происходило.

Остальные подразделения полка уже собрались двинуться за двумя восставшими ротами, но появился и с первого взгляда оценил обстановку капитан 5-й роты граф Ливен. Он тотчас приказал закрыть ворота. Затем, встав перед фронтом солдат, обнажил свою шпагу и поклялся, что пропустит ее через тело первого же, кто шевельнется. Только один младший лейтенант ринулся вперед с пистолетом в руке и приставил дуло к груди Ливена. Ударом эфеса своей шпаги граф выбил оружие у молодого офицера, но тот подобрал пистолет и снова навел его на капитана. Тогда Ливен, скрестив руки на груди, пошел навстречу своему подчиненному, шагнувшему выстрелить в него. Весь, подаваясь назад перед графом, на глазах полка, который молча наблюдал странную дуэль, младший лейтенант нажал на спусковой крючок, словом, выстрелил. Чудо, но сгорел только пистон. И в этот момент раздался стук в ворота.

― Кто? ― крикнули несколько голосов.

― Я, великий князь Михаил! ― ответил брат императора.

Его слова повергли полк в глубокое оцепенение на несколько мгновений. Разве только что не убеждали солдат, что великий князь схвачен?

Великий князь въехал верхом в казарменный двор в сопровождении нескольких адъютантов.

― Как понимать ваше бездействие в опасное время? Я среди предателей или преданных слуг?

― Ваше высочество ― в его самом верном полку, ― ответил граф Ливен, ― и в этом ваше высочество сейчас убедится.

И, вскинув свою шпагу:

― Да здравствует император Николай! ― выкрикнул граф.

― Да здравствует император Николай! ― дружно отозвались солдаты.

Молоденький младший лейтенант хотел что-то сказать, но граф Ливен удержал его рукой.

― Не видите, что ваше дело проиграно? ― сказал он. ― Молчите, я ничего не скажу.

― Ливен, ― обратился к нему великий князь, ― поручаю вам командование полком.

И он ускакал дальше и всюду встречал, если не энтузиазм, то, во всяком случае, повиновение.

Итак, к императору стекались добрые вести; отовсюду к нему подходили подкрепления и, прибывая, вставали в боевые порядки; перед Эрмитажем работали саперы; сохраненная часть Московского полка под командованием графа Ливена вышла на простор Невского проспекта. Ее появление вызвало среди восставших радостный крик: думали, что к ним спешат на помощь, которой они дождались; но вместо того, чтобы присоединиться к восставшим, прибывшие роты выстроились перед дворцом Правосудия, фронтом к Зимнему дворцу и вместе с кирасирами, артиллерией и конной гвардией закончили охват восставших железным кольцом. Вслед за этим среди военного шума раздалось церковное пение, и на площадь в сопровождении всей своей духовной свиты ступил le metropolitain (фр.) ― архиепископ; он вышел из Казанского собора и, шествуя впереди святых образов, именем неба воззвал к восставшим: одуматься, вернуться к исполнению своего долга. Но греческий клир, погрязший в невежестве и коррупции, и был одной из причин, что привели к восстанию; поэтому руководители восставших, выступив из рядов, кричали священнослужителям:

― Прочь! Нечего соваться в земные дела!

В свою очередь, Николай, опасаясь назревающего святотатства, велел делегации духовенства удалиться. Архиепископ повиновался. После этого, император пожелал лично сделать последнюю попытку образумить мятежников. Окружение хотело остановить императора в его первом порыве, которым он выдал свое намерение, но тоном, не терпящим возражений:

― Мессье, ― сказал он, ― теперь в игру вступаю я; хоть я действительно ставлю на карту свою жизнь; отворите ворота!

Его повеление исполнили. Император был на линии ворот, когда его нагнал великий князь Михаил. Он спрыгнул с коня и сказал на ухо императору: 

― Часть Преображенского полка, который окружает ваше величество, заодно с бунтовщиками, а глава восстания ― князь Трубецкой, отсутствие которого от вас, должно быть, не укрылось.

Император опустил голову и задумался на какой-то миг. Спустя мгновение он был тверд в своем решении, как никогда.

Император взял на руки ребенка.

― Солдаты! ― произнес он. ― Если я буду убит, то вот ваш император! Разомкните ряды, я вверяю его вашей преданности!

И он бросил его на руки гренадеров Преображенского полка. Не будем забывать, что это тот самый полк, что охранял подходы к Михайловскому дворцу, когда душили Павла.

Взрыв энтузиазма вырвался из глубины солдатских сердец и раскатился по рядам; причастные к заговору были первыми, кто подставил руки, чтобы принять на них маленького великого князя; его поместили в середину полка и взяли под такую же охрану, под какой находилось полковое знамя. Император сел на коня и пришпорил его в сторону площади.

Еще у дворцовых ворот генералы бросились наперерез, умоляя императора не отъезжать слишком далеко: восставшие во всеуслышание объявили, что он заплатит им жизнью, и все их ружья заряжены. Но император ответил, что поступит так, как богу угодно. Только он запретил, кому бы то ни было, следовать за ним. Пустил коня галопом прямо на восставших и, осадив его перед их боевым порядком на расстоянии пистолетного выстрела:

― Солдаты! ― крикнул он. ― Говорят, что вы хотите моей жизни; если так, то я перед вами; стреляйте; и пусть бог нас рассудит!

Дважды безрезультатно прозвучала команда: «Огонь!» На третий раз грохнуло десятка два ружейных выстрелов. Пули просвистели вокруг императора: ни одна не задела его. Но в сотне шагов позади этим залпом были ранены полковник Вельо и многие солдаты. Великий князь Михаил бросился к императору, за ним, всколыхнувшись, ― кирасиры; артиллеристы поднесли фитили к пушкам.

― Стой! ― приказал император.

Но в этот момент граф Орлов и его люди окружили императора и силой увлекли его к дворцу, а великий князь Михаил бросился к артиллеристам, схватил фитиль и поднес его к запальному отверстию пушки, точно наведенной на цель:

― Огонь! ― скомандовал он. ― Огонь по этим убийцам!

Вместе с выстрелом, произведенным великим князем, громыхнули еще четыре ― картечью. Вслед за первым, когда все равно не расслышать приказов императора, грянул второй пушечный залп. Результат от двух артиллерийских ударов ― менее чем с расстояния ружейного выстрела ― был ужасен: свыше шести десятков человек, гренадеров корпуса и воинов Московского полка, легли на площади, а остальные убегали по Галерной улице, Английской набережной, мосту против Исаакиевского собора и по скованной льдом Неве. Мятежников преследовали конные гвардейцы.

Со всем было покончено: с пятилетним заговором, с надеждами на свободу 80 миллионов человек двух народов (заговорщики имели в виду и русских и поляков) все это развеялось в один день, в один день, потому что это был тот самый день, 14 декабря, когда на юге России арестовали Пестеля. Он успел крикнуть по-немецки князю Волконскому:

― Ничего не страшитесь, спасите мой труд ― свод русских законов; я не поддамся разоблачению!

Тогда же были арестованы Сергей и Матвей Муравьевы[116], но их освободила многочисленная группа офицеров из Общества объединенных славян. Едва получив свободу, Сергей Муравьев замыслил поднять Черниговский полк. Это ему удалось. И он решил выступить на Киев, Белую Церковь или Житомир, чтобы соединиться с другими офицерами Общества объединенных славян. Наконец, остановили выбор на Брунилове [Брусилове], откуда за день марша могли достичь Киева или Житомира, исходя из обстановки. Перед выступлением полковой священник отслужил мессу и прочел солдатам Катехизис, составленный Бестужевым-Рюминым. Но солдаты абсолютно ничего не поняли из этого Катехизиса, гласящего, что демократическое правление было бы наиболее угодно богу; стало быть, как и в Санкт-Петербурге, пришлось воспользоваться именем великого князя Константина.

На марше Муравьев получил сообщение, что в Белой Церкви не было войск, которые он рассчитывал поднять, и он повернул назад. Но не успел он одолеть и нескольких верст, как оказался лицом к лицу с генералом Гейсмаром и его гусарами. Так он встретился со своей погоней. Муравьев и не думал колебаться, приказал своим людям немедленно броситься на артиллерию, что генерал Гейсмар вез за собой. Генерал Гейсмар, в свою очередь, приказал артиллеристам открыть огонь. Обе стороны выполнили приказ, но с разным успехом. После первого пушечного залпа, Сергей Муравьев упал, сраженный картечным разрывом. Он лишь потерял сознание; когда же, минут через десять, пришел в себя, его люди уже в беспорядке бежали. Он хотел бы вновь оказаться возле них, но было слишком поздно.

Матвей Муравьев[117], видя, что все потеряно, повернул на себя пистолет, который держал в руке, и выстрелил себе в голову. Двух других Муравьевых арестовали.

Оба процесса, естественно, надлежало слить в один. Император назначил следственную комиссию под председательством того самого Лопухина, которого Павел I сделал князем, по просьбе его дочери. Следствие длилось 4,5 месяца. Главная тяжесть обвинений легла на пятерых. Ими были Павел Пестель, Кондратий Рылеев, Сергей Муравьев-Апостол, Михаил Бестужев-Рюмин и Петр Каховский. Все пятеро были замечательными людьми. Скажем несколько слов о каждом из них.

Павлу Пестелю едва исполнилось 30-ть. Он носил немецкую фамилию, но был русским по рождению. Его отец, которому выпало служить губернатором после Сперанского, этой жертвы доноса, кого Александр и Николай реабилитировали потом, как бы соревнуясь между собой, в 1825 году, то есть, когда осудили сына, оказался на грани нищеты. Отец Пестеля, как и его предшественник, стал жертвой такого же доноса. Выводы по доносу, порицающие отца, далекого от мысли, что может дослужиться до такого, болью отозвались в сердце сына, который учился в Дрездене, вернувшись в Санкт-Петербург, поступил в пажеский корпус, был произведен в прапорщики и далее, во время французской кампании, получил звание капитана. К слову, в Бар-сюр-Обе, увидав, что баварские солдаты грубо обращаются с одним из наших крестьян, он расправился с ними своей тростью. Он вернулся в Россию адъютантом Витгенштейна и, наконец, в звании полковника принял командование Вятским пехотным полком.

Пестель был небольшого роста, но ладно скроенным, сильным и очень ловким. Его считали тонким, хитрым и честолюбивым. Без риска обмануться, скажем, что это был высокий властный ум, и это чувствовали даже те из его компаньонов, которые не питали к нему никаких симпатий. Например, Рылеев, сам большой умница, и Александр Бестужев. Таков был Пестель, задумавший ассоциацию; он же написал проект свода русских законов, и это его голос звучал всегда, когда дело касалось смелых проектов и крайних решений. Сложилось мнение, что он был республиканцем типа Бонапарта, а не Вашингтона. Но кто мог верно об этом судить? Смерть пришла за ним раньше, чем он завершил начатое дело. Умер он страшной смертью, и было предпринято все, чтобы она выглядела позорной. Ложь, нам кажется, могла бы пощадить его бездыханное тело.

Кондратий Рылеев был поэт, он только что опубликовал свою поэму «Войнаровский» с посвящением Бестужеву, другу; он предсказал и его и собственную судьбу, как человек, который шесть дней подряд ходил вокруг Иерусалима, повторяя: «Горе Иерусалиму!», и на седьмой день сказал: «Горе мне!» и разбил свою голову о камень. Послушайте-ка:

Угрюм, суров и дик мой взор, Душа без вольности тоскует. Одна мечта и ночь и день Меня преследует как тень: Она мне не дает покоя Ни в тишине степей родных, Ни в таборе, ни в вихре боя, Ни в час мольбы в церквах святых, «Пора! — мне шепчет голос тайный: Пора губить врагов Украйны!» Известно мне: погибель ждет Того, кто первый восстает На утеснителей народа, ― Судьба меня уж обрекла. Но где, скажи, когда была Без жертв искуплена свобода? Погибну я за край родной, ― Я это чувствую, я знаю… И радостно, отец святой, Свой жребий я благословляю! 

Эти стихи говорят лучше, чем мы сумели бы рассказать, кем был Рылеев.

Сергей Муравьев-Апостол служил подполковником в Черниговском пехотном полку; он был блестящий, решительный, отзывчивый сердцем офицер, либерал по воспитанию и участник заговора с момента его возникновения. Двойная фамилия указывает на то, что он принадлежал к дому Муравьевых, давших России столько замечательных людей, и к семейству Апостола, казацкого гетмана. Иван Муравьев-Апостол, его отец, которого я хорошо знал по Флоренции, куда он удалился, не желая больше жить в России, и где, как он говорил, оплакивал прах трех своих сыновей, одного ― покончившего с собой, второго ― повешенного, третьего ― сосланного, Иван Муравьев-Апостол был сенатором, а во времена Империи [наполеоновской] ― министром России, сначала в ганзейских городах, потом ― в Испании. Три его сына, которых так фатально он потерял, были его славой и гордостью. Никогда, говорил он мне, вытирая слезы, у него не было повода быть недовольным ни одним из них. Он был, скорее, аристократ, нежели либерал; будучи в родстве со старым наставником Александра, он получил воспитание близ императора, недавно почившего в бозе. Это был блестящий филолог, главным образом, эллинист; перевел на русский язык «Облака» ― произведение Аристофана и в 1825 году опубликовал «Путешествие в Тавриду». Недавно написал греческую оду на смерть Александра, как его старый друг, и изложил ее, наконец, латинскими стихами; его любимым чтением был «Прометей» Эсхила.

Сам по себе Сергей был если не литератор, то, во всяком случае, человек просвещенный; на армейскую службу попал в 1816 году и оказался в числе офицеров полка, что взбунтовался против своего полковника Шавца [Шварца]. В ходе преобразования части он был переведен в другой ― в Черниговский полк, и этот перевод приблизил его к Пестелю. И тогда его вторая фамилия ― Апостол ― стала повелевать его сознанием больше, чем первая.

Она напоминала ему о конфедерации свободолюбивых воинов, которая в соответствии с избранной целью распространила в Малороссии идеи независимости, не угасшие там и сегодня. Его дед, Даниил Апостол, в 1727 году был избран казацким гетманом и энергично защищал свою страну от вторжений Петра I [Петр I умер в 1725 году]; его патриотизм был вознагражден долгим пленом. Предания о независимости ― гордость молодости, они стали мукой зрелости Сергея. До заговора брат Матвей и он были неразлучны. Смерть разверзла между ними могильную бездну, а ссылка ― бездну насильственной разлуки между могилой и оставшимся в живых.

Четвертый обвиняемый, Михаил Бестужев или Бестушев (фамилия пишется двояко) приходился каким-то родственником известному канцлеру Анны, который явился, помнится, из Курляндии вместе с бароном и при Елизавете руководил внешней политикой России. Михаилу, когда он вошел в заговор, было 29 лет, и служил он в Полтавском пехотном полку в звании младшего лейтенанта.

Что касается Каховского, то о нем не удается собрать сведений того же порядка, какие мы только что дали о четырех его товарищах; солдат и конспиратор, он сумел быть полезным в заговоре, принять участие в сражении и умереть; требовать от него большего невозможно.

В результате, в заговоре объединились семь князей, два графа, три барона, два генерала, 13 полковников и десять подполковников.

Под следствием находился 121 человек. Императрица Елизавета, отменив смертную казнь за обычные преступления, сохранила ее как кару за государственную измену или, точнее, совсем не упоминала о таковой и только в силу ее добровольной клятвы никакие наказания, приводящие к немедленной смерти, в ее правление не применялись; но она оставила наказание par le knout ― кнутом и шпицрутенами, под которыми отлично умирали, хотя в приговорах и не фигурировало слово смерть; судья не хуже палача знал, что после  100 ударов кнутом и 2 000 ударов шомполами не выживают.

Из 121 обвиняемого Верховный Суд приговорил пятерых к четвертованию: Пестеля, Рылеева, Сергея Муравьева-Апостола, Михаила Бестужева и Каховского; 37 человек ― к политической (гражданской) смерти и, после положения головы на плаху, пожизненным каторжным работам; двоих ― к пожизненным каторжным работам; 38 ― к каторжным работам с ограниченным сроком и последующей пожизненной ссылке; 18 ― к пожизненной ссылке в Сибирь с предварительным лишением их наград, званий, чинов и дворянства; одного ― к лишению наград, чина, дворянства и разжалованию в солдаты, но с возможностью заслужить офицерское звание; восьмерых человек, наконец, ― к  разжалованию в солдаты без лишения дворянства и с правом заслужить офицерское звание.

Словом, на 121 обвиняемого состоялось 120 приговоров.

Расследование было закрытым, и его результатов не знали. Император пожелал увидеть и лично допросить многих обвиняемых.

Он допрашивал Рылеева:

― Sire, ― сказал поэт, наперед воспевший свою смерть, ― я знал, что это дело для меня проиграно, но семя, что бросили мы, прорастет и позднее даст плоды.

Он допрашивал Николая Бестужева ― брата Михаила.

― Месье, ― сказал он, ― мне нравится твердость вашего характера; я мог бы вас простить, если бы был уверен, что в будущем найду в вас верного слугу.

― Эх, sire! ― ответил арестант, ― воистину, о чем мы печемся: чтобы император мог все делать для жизни, как может для смерти, и чтобы у него не было закона, обращенного против народа. Не надо, не меняйте ничего для меня, sire, держитесь в рамках закона. Прошу вас об этом именем божьим, и пусть судьба ваших подданных в будущем больше не зависит от ваших капризов и мимолетных движений вашей души.

Он допрашивал Михаила Бестужева.

― Я ни в чем не раскаиваюсь, ― услышал император ответ; ― умираю удовлетворенным и уверенным, что буду отомщен.

Император надолго задумался. Поколебимы ли эти убеждения в непогрешимости, эта вера в высокую миссию, о которой мы поговорим позже? Нет, конечно; и когда старый сенатор Лопухин принес ему приговоры на утверждение, первым он подписал приговор к четвертованию Пестеля, Рылеева, Муравьева-Апостола, Михаила Бестужева и Каховского. Твердой рукой написал он «Byt po semou» ― «Быть по сему», то есть «Soit-il» (фр.) и ниже расписался: «Николай». Затем отдал приговор председателю. При этом суровом, черном суде молодого императора старик Лопухин, который без содрогания взирал на все безумства Павла I, побледнел. Итак, император хотел бы начать свое правление экзекуцией, подобия которой не было с казни Глебова и Абрахама Лопухина, с казни одного из предков того, кто представил приговор на подпись! Николай заметил эту бледность. С позиции императорского величества и совести человека, который ребенком написал, что Иван Грозный был только суровым судьей, он был, по-своему прав, и может быть, этот приговор казался ему еще довольно мягким.

― Что с вами, Лопухин? ― спросил он председателя, реагируя на его бледность и дрожь; ― или все это ― игра, и мы только играем, и суд их судил не по совести?

― Да нет, sire, ― ответил сенатор; ― но, может быть, суд вынес такое страшное решение лишь для того, чтобы дать возможность вашему величеству проявить милосердие.

― Я могу одобрить решение трибунала, потому что, подписывая, не осуждаю виновных, а утверждаю приговор, вот и все; но, заменяя один вид казни другим, я выношу приговор. Передайте суду, пусть внесет изменение в смертную казнь, какое заблагорассудится.

И он разорвал бумагу, чтобы трибунал вынес новый приговор.

Что касается казни 38 человек (вторая категория преступников), среди которых находились Николай Бестужев и Муравьев-Апостол, то он ее смягчил, заменив обезглавливание пожизненными каторжными работами. Кроме того, внес несколько изменений в другие приговоры, облегчая меру наказания. Было это 22 июня. Трибунал собрался 23-гo июня, чтобы внести коррективы в приговор относительно Пестеля, Кондратия Рылеева, Сергей Муравьева-Апостола, Михаила Бестужева-Рюмина и Петра Каховского. Вот его окончательный приговор:

«Верховный Суд, руководствуясь милосердием его величества, неопровержимо доказанным смягчением меры наказания ряду преступников, и, опираясь на всю политику полномочий, которыми он наделен, постановляет:

преступники Павел Пестель, Кондратий Рылеев, Сергей Муравьев-Апостол, Михаил Бестужев-Рюмин и Петр Каховский, которые предавались четвертованию, на основании первого судебного приговора, в наказание за чудовищные посягательства приговариваются к казни через повешение».

Все милосердие суда ограничилось заменой смерти жестокой смертью позорной. Несчастные осужденные ожидали расстрела или плахи. В России не вешали, и такая казнь не применялась со времени истребления стрельцов Петром I.

Император Николай подписал приговор, дал осужденным 24 часа на последние раздумья, в которых нуждается человек, когда наступает момент представать перед богом, и уехал в Царское Село.

Не беремся сказать, как осужденные восприняли оказанную им милость. Все они выслушали приговор внешне бесстрастно и без единого замечания. Согласились принять духовную помощь от церкви. Рылеев уговорил священника передать от него последнее письмо жене. В награду за это и, конечно, чтобы оно наверняка было доставлено, вдове предстояло подарить священнику золотую табакерку. Заметим, что в упоминании о необходимости вознаграждения нет ничего оскорбительного, когда мы говорим о русском духовенстве.

Осужденные оставались спокойными; самым невозмутимым был Пестель ― не отрекался от своих убеждений, не раскаивался ни в одном из своих действий, до конца верил в мудрость и актуальность принципов, заложенных в Droit russe (фр.) ― Русском праве.

Со времени, когда изуродовали ― вырвали язык, отрубили кисть руки Артемию Петровичу Волконскому и отсекли ему голову, вот уже 80 лет, как Санкт-Петербург не видел смертной казни. Это городу должны были вскоре компенсировать.

Около двух часов утра 25 июля, а казнь назначили на 10 часов, на стене крепости воздвигли широкую виселицу, на которой поместилась бы шеренга из пяти тел. Виселицу поставили против деревянной Троицкой церкви, что расположена на берегу Невы, в самом начале квартала старого Санкт-Петербурга, где сохранилось первое пристанище Петра Великого.

В этот период лета ночь продолжается здесь с 11 часов вечера до 2 часов утра, когда глаз уже различает предметы; в 2 часа из разных кварталов города донеслась слабая дробь барабанов, долетели протяжные заунывные звуки нескольких труб: каждый полк санкт-петербургского гарнизона направлял одну роту присутствовать при казни.

К месту казни, не выспавшись, но, понимая в чем дело, потянулись горожане; одних, по соседству с казармами, необычно рано разбудили барабаны и трубы, других, наконец, поднял на ноги интерес к предстоящему мрачному спектаклю. Роты из разных казарм сошлись в крепости и стали вдоль стены. Ударила зловещая, вгоняющая в безысходность, бесконечная дробь соединения барабанщиков. Было 3 часа, занимался день.

Позади войск, на крепостном валу собралось не более двух ― трех сотен жителей; поверх солдатских голов им хорошо будет видна, готовая разыграться, жуткая сцена.

В три часа вторично ударила барабанная дробь. На фоне чистого и прозрачного утра четко обрисовались, приближаясь, фигуры тех осужденных, кому оказали снисхождение ― избавили от смертной казни. Их разделили на группы по полковой принадлежности, обратив каждую из них лицом к роте соответствующего полка и спиной к виселице. Сначала им читали приговор, потом поставили на колени; с них срывали эполеты, награды, форму; на бритых головах ломали их шпаги и со словами v lob ― в лоб наносили удар по лицу, облачали их в длинные серые солдатские плащи с капюшонами и пропускали одного за другим перед виселицей, тогда как, в огромный пылающий костер летели знаки различия, награды, форма. После этого, одного за другим их возвращали в крепостную тюрьму.

Пришла очередь пятерых осужденных на смерть, и они показались на валу. С расстояния в сотню шагов зрители не могли детально рассмотреть их лиц. Кроме того, на смертниках были серые балахоны с капюшонами на головах. Один за другим, они поднялись на помост, а с помоста ― на табуретки, стоящие под виселицей в ряд, причем в том порядке, в каком они значились в приговоре: первый и крайний слева для зрителей ― Пестель, за ним ― Рылеев, следом ― Сергей Муравьев-Апостол, после него ― Бестужев-Рюмин и, наконец, крайним справа ― Каховский. На шеи им набросили веревочные петли, по невежеству или от жестокости, но поверх капюшонов; это обещало сделать казнь через удушение, до излома шейных позвонков более долгой. Закончив операцию с петлями, экзекутор удалился. Сразу же с его уходом помост провалился под ногами осужденных. И тогда разыгралась ужасная сцена. Двое ― по краям, Пестель и Каховский, повисли, медленно обращаясь в трупы. А трое других выскользнули из петель и вместе с табуретками и настилом полетели в нутро помоста. Хотя русский народ вроде бы мало экспансивен, но несколько зрителей закричали от ужаса, как от боли. Возможно, конечно, что вопль сострадания, вызванный невежеством или жестокостью палачей, даже намека на которое не было в приговоре, принадлежал иностранцам.

Осужденных начали искать в этой первой их могиле, куда они угодили. Выбраться сами они не могли ― связаны руки, и первым, кого вытащили оттуда, оказался Муравьев-Апостол.

― О, боже мой! ― сказал он, снова увидев день. ― Согласитесь, очень грустно умирать дважды за мечту о свободе для своей страны.

Он спустился с остатков помоста и отошел в сторону на несколько шагов ― ждать.

Вторым был Рылеев.

― Гляньте, до чего хорош народ-раб! ― выкрикнул он. ― Даже не умеет повесить по-человечески!

И он присоединился к Муравьеву.

Затем показался Бестужев-Рюмин; при падении он сломал ногу. Его принесли к первым двум товарищам.

― Так определено свыше, что нам ничего не удается, ― сказал он, ― даже смерть!

И он лег возле них, неспособный держаться стоя.

Император находился в Царском Селе, и каждые четверть часа к нему посылали гонцов с докладами о стадиях исполнения приговора. Но, надо сказать, из-за такой мелочи, как три не сработавшие веревки, решили его не беспокоить. Пусть это будет вечным упреком тем, кто так поступил. А может быть, пока ведется рассказ об этом небывалом событии, в букете преступных казней бронзовое сердце расплавится и станет милостивым? Нет: починили помост и, когда он был готов, когда три табуретки были поставлены под тремя свисающими веревочными петлями, между телами Пестеля и Каховского, осужденным сказали:

― Пошли.

И они решительно пошли, Муравьев-Апостол и Рылеев. А Бестужева потребовалось нести, сломанная нога лишала его возможности передвигаться.

Во второй раз веревка на шеях, вторично помост ушел из-под ног, второй раз затянулись страшные петли, уже не выпуская своих жертв. И души трех осужденных, которых эта ужасная смерть сделала мучениками, отлетели, чтобы воссоединиться с душами двух их товарищей. Куда? Один бог это ведает.

 * * *

Для нас не заканчивается этим история, связанная с 14 декабря, изложенная нашим пером при виде того места, где она завершилась. Нам еще следовать за другими осужденными в их ссылку или тюрьму. Во всей истории ― тяжкие страдания и примеры славного самопожертвования. Может быть, пройдет еще десяток лет, прежде чем в России станет о них известно; опередим эту зарю, хотя при императоре Александре она может заняться раньше, чем мы ожидаем; опередим, потому что его сердце больше, чем праведное, оно сострадательное и нежное. Я имею право высказать, написать и опубликовать это суждение об Александре, хотя с ним ни разу не встречался и не говорил. Знайте наперед, что всех политических узников, каторжников и ссыльных, кто остался в живых после предыдущего долгого 30-летнего правления, всех без исключения, он помиловал. Конечно, 30 лет ― очень большой срок, но при жизни императора Николая великий князь Александр был лишь подданным отца. Кстати, одному богу, определяющему сроки правления царей, ведомо, какой обильный урожай свободы в лоне страны и глубине сердец способны взрастить 30 лет гнета!

И кто знает, что произойдет с Сибирью, от которой все честные сердца в слезах, от тягот которой взмокли все свободомыслящие люди? Кто скажет, что однажды Иркутск и Тобольск не станут столицами двух республик?

Итак, как мы сказали, дальше разговор о ссыльных. Их посадили на des telegues ― телеги по четыре человека с оковами на ногах ― раны после кандалов на ногах Пущина не закрылись еще и сегодня ― и отправили в Сибирь. Отправили 5 августа; семья князя Трубецкого и семья князя Сергея Волконского ожидали ссыльных на первой почтовой станции от Санкт-Петербурга, чтобы с ними проститься.

Женщинам разрешили следовать за мужьями. Правда, императором овладело странное желание заново выдать замуж жену Николая Муравьева, урожденную графиню Чернышеву и княгиню Трубецкую, урожденную Лаваль. Мадам Муравьева просто ответила:

― Скажите, пусть убирается к черту!

Графиня Трубецкая ответила:

― Передайте ему, что я в полном здравии, и в доказательство этого прошу его приказать выдать мне паспорт как можно скорее.

Кроме двух названных женщин, то есть жены Николая Муравьева и княгини Трубецкой, просили и добились разрешения следовать за мужьями жены Александра Муравьева, Нарышкина и жена Сергея Волконского, скрывшая свое намерение от семьи из страха, что ей помешают его осуществить. В конечном счете это было радостью и счастьем знатных женщин ― стать избранницами Всевышнего для благого дела, облегчить ссылку мужей; и раздался голос матери княгини Трубецкой, которая высокопарно предостерегла:

― Софи, если вы не умны, то не поедете в Сибирь.

Короче, самая броская сторона самопожертвования состояла в том, что их предупредили: как только они попадут в Иркутск, им запретят распоряжаться багажом, и у них больше не будет слуг. Позже, чтобы закалиться и приготовиться к лишениям, сбросив бархат и шелк и привыкая к груботканной одежде, несколько недель перед отъездом они, с красивыми белыми руками, приноравливались к работе по хозяйству, что делали с большим жаром, чем когда-то учились игре на фортепьяно, и ели только черный хлеб и кашу, пили только qwass ― квас, чтобы нёбо так же привыкло к народной пище, как руки ― к труду.

Библия не имела в виду бедных ссыльных, возглашая: «Вы едите хлеб ваш, добытый потом лба вашего!»

В числе известных других есть и самый трогательный пример самопожертвования. Одна молодая француженка, мадемуазель Полин Ксавье [Полин Гебль][118] сожительствовала с графом Анненковым[119], который угодил в ссылку. Она продала все, что имела, собрала все свои средства и сделалась обладательницей двух тысяч рублей. Она уже собралась ехать, когда эти деньги у нее украли. И в трудную минуту в Санкт-Петербурге отыскался один человек по имени Гризье. Вы с ним знакомы, дорогие читатели; многие из тех, кто прочтет эти строки, ― его ученики. Этот человек обучал фехтованию Анненкова. Он примчался к своей бедной и безутешной компатриотке.

Он располагал тысячей рублей. Бросил их на стол, оставив себе только рубль, чтобы продержаться сутки. Все его ученики были богаты. Да и бог не дает помереть с голоду тем, кто сам себя обкрадывает, делая подобные жесты.

И о самопожертвовании Полин Ксавье, и о муках, что она претерпела, колеблясь, принять ли помощь от Гризье, которая его разоряла, узнал император Николай. Она получила три тысячи рублей; прислал ей деньги император Николай.[120]

Император Николай был так создан: непреклонный, но великий. Я покажу вам его таким, каким он был. Не таким, чтобы низость судила его при жизни, не таким, чтобы ненависть задушенного его руками поколения творила суд над ним после смерти, но таким, каким будут его судить потомки. Он предстанет взорам в линиях бронзы, тем более четких, что его увидят между двумя в высшей степени гуманными натурами ― его братом и его сыном, между Александром I и Александром II.

Тем временем, как мы сказали, осужденные поехали в телегах, с оковами на ногах и лежа на соломе. Нужно раз прокатиться на этом ужасном средстве передвижения, чтобы представить себе, как им приходилось страдать в путешествии на семь тысяч верст по изрытым дорогам, где даже при легком дождичке телеги по ступицу увязали в грязи.

Сосланных за Байкал, который, скорее, море, чем озеро, их собрали в деревне Чита, на реке Ингода. Климат там не так контрастен, как в других районах Сибири; в самом деле, с 1830 года морозы достигали 28-ми, а самая сильная жара, в 1843 году не превышала 31 градуса. Но главное, что их судьбу делало сносной, это община интеллигентов, страждущих за общее дело, способных жить надеждой и мечтать о грядущей свободе, если не для себя, так, во всяком случае, для родины. Еще им повезло ― пусть благословение неба снизойдет на тех, кто пренебрег служебными обязанностями ― с проявлением внимания и уважения к ним, чего не было по отношению к другим ссыльным. Книги, бумага, перья, свет по вечерам ― все это допускалось без согласования с начальством. Каторжный труд, как наказание, им облегчали, полагая, что должно быть различие между убийцами и ворами и политзаключенными, и, наконец, оставляли довольно свободного времени, чтобы они совершили благое дело ― основали школу; этот след увековечит в умах и сердцах память об их пребывании в крае.

Через несколько месяцев разлуки жены воссоединились с мужьями. С той поры, ссылка для тех, кто обрел дорогих спутниц, стала полуссылкой. Что же касается других членов семей, то император не позволял им и думать о каком-то общении с каторжниками. Он вызвал к себе отца Пестеля[121], потерявшего место губернатора Сибири «за взяточничество», и дал ему 50 тысяч рублей[122], чтобы вырвать его из объятий превратной судьбы, в которых тот оказался. Сверх того, простил просроченную арендную плату за землю короны, предоставленную ему Александром I на 12 лет. Наконец, брата Пестеля он сделал своим адъютантом.

Почему эта жесткая беспристрастность никогда не приводила к прощению грехов? Чем продиктованы снисходительность к брату Пестеля, щедрость к отцу Пестеля и суровое отношение к другому, такому же, как Пестель? К Батенькову, например.

Вы вспоминаете, что в числе заговорщиков мы называли Батенькова; хорошенько запомните это имя; он ― мученик; в сравнении с ним Сильвио Пеллико и Андриане почивали на розах. Скажем сначала, кто такой Батеньков, откуда родом, какая судьба держала его при себе, какая звезда вовлекла его в круговорот. Затем скажем вам, почему и насколько он пострадал.

В России мало законоведов; в этой стране, где защиты обвиняемого не существует, где никакое судебное разбирательство не бывает публичным, где император есть закон, правоведы не только редкость, но и ― совсем почти ни к чему. Появился, однако, в начале века один такой редкостный человек, как фруктовое дерево среди степей. Его звали Сперанский. Это был сын попа, единственный талантливый и, может быть, выше того ― гениальный человек, который смог выйти из среды греческого клира. Его звали Nadejeda ― Надежда, то есть Espérance (фр.); вы легко получите фамилию Сперанский от слова espérance.

Молодого Михаила Михайловича Надежду в добрый час определили в семинарию; еще он окончил Санкт-Петербургскую духовную Академию и в такой степени проявил математические способности, что в 21 год вошел в состав преподавателей точных и физических наук школы Александро-Невской лавры. Вместе с этим он давал уроки в доме князя Алексея Куракина. По протекции этой могущественной семьи, Сперанскому удалось духовную карьеру заменить карьерой на государственной службе. Он быстро выдвинулся, не столько благодаря протекции князя, сколько благодаря трудолюбию, ясному уму и способностям толковать и применять законы на практике.

В 1801 году, в возрасте 30 лет, Сперанский был назначен статс-секретарем.

В 1803 году ему была поручена организация Министерства внутренних дел шефом этого ведомства, князем Кочубеем.

В 1808 году его привлекли к участию в работе учрежденной Екатериной II и возобновленной в 1804 году комиссии, занятой кодификацией русских законов, назначили директором канцелярии этой комиссии и членом коллегии Министерства юстиции.

В 1809 году, наконец, его возвели в ранг тайного советника.

Александр, который оценил этот высокий разум, часто общался со Сперанским, в серьезных случаях советовался с ним, охотно воспринимал все, что тот внушал, и оказывал ему полное доверие.

Сперанский, убежденный в необходимости усовершенствовать административную машину, начал реформы, что, к несчастью, намеревались провести все разом, и что оказались, однако, особенно ощутимыми для духовных учебных заведений; в части же реорганизации ― для имперского совета, душой которого он стал; для финансов, серьезно подорванных слишком значительной эмиссией бумажных денег; наконец, для системы налогов, претерпевшей изменения. И в то же время остановил проект гражданского свода законов. Разрушил основы кодекса торговли и уголовного кодекса. Он стремился охватить реформой все законодательство в целом. Предложил план реорганизации сената. Одним словом, будущее России, которое Сперанский надеялся сделать светлее, и было целью его трудов, что не могло, казалось, явиться результатом размышлений и делом рук одного человека. Император вознаградил такое усердие, наградив Сперанского большой лентой ордена св. Александра Невского. Это был апогей императорского расположения к нему.

Мы сказали о трудностях искоренения злоупотреблений в России и сказали, каким образом, когда задевали одного, все остальные мошенники, выражая негодование святотатством того, кто посмел это сделать, взвивались криком: «Haro!» (фр.) ― «Ату его!» В России злоупотребление ― священный ковчег, и горе тому, кто тронет его: тут же будет сокрушен! Удар грома низверг Сперанского. Его обвинили в подделке подписи императора: якобы он хотел зачерпнуть из государственной казны. Опала была внезапной, падение ― глубоким. В марте 1812 года, когда он вышел из Зимнего дворца, где только что работал вместе с императором, его арестовали, посадили в возок, что дожидался у ворот, препроводили в Нижний Новгород, а оттуда ― как раз французы вошли в Москву ― отправили в Пермь; ему не дали даже обнять на прощанье дочь. Титан Злоупотребление жил о трехстах своих голов.

В 1813 году Сперанский послал напоминание о себе императору Александру. В письме сообщил, что терпит крайнюю нужду и буквально умирает от голода. Это обращение поразило Александра своей простотой. Как это человек, который подделал подпись императора, чтобы черпать из государственной казны, может испытывать лишения и умирать от голода всего через год после хищений и взяток? Провели расследование: Сперанский ― беден как Иов и несчастней Иова ― сослан. Если Иов спал в навозе, то хоть это было его собственностью. У Сперанского не было даже дерьма, чтобы в нем спать. Александр установил ему небольшую пенсию.

Правосудие суверенов ― странная вещь. Император признал, что человек, которого изобличили, обвинили, загнали, сослали как вора, и который утратил свои общественные позиции, должности и состояние как взяточник, ― невиновен, но, вместо того, чтобы все это ему вернуть с шумом, с блеском, со славой, вместо того, чтобы его реабилитировать, в конце концов, суверен назначает ему небольшое содержание.

Через два года ― два года спустя, как признали его невиновность ― через два года Сперанский добился возвращения на «малую землю», которой владел близ Новгорода. Возможно, вы думаете, что он оттуда интриговал, строил козни, устраивал заговор? Ах, оставьте! Ему было, чем заняться, он там переводил l’Imitation de Jésus Christ (фр.) ― Подобие Иисуса Христа.

В 1816 году император издал un ukase ― указ; вот, если не текст, то его содержание:

«Получив серьезный донос на Сперанского при моем отъезде в армию, я не имел возможности подвергнуть этот донос строгой проверке. Однако отдельные факты были такими серьезными, что немедленное отстранение от дел обвиняемого показалось мне необходимой мерой предосторожности. После этого, проведя следствие и не найдя мотивы подозрений вполне обоснованными, назначаю Сперaнского на должность гpажданскoгo губернатора Пензы».

Всегда довольный, Сперанский отправился вступать во владение своим островом de Barataria ― Баратария.

Император устыдился скупым обращением со Сперанским и вскоре к его губернаторству в Пензе добавил 7000 deciatines ― десятин или 14000 арпанов земли. Наконец, в 1819 году на Сперанского, неуклонно идущего в гору, возложили обязанности губернатора Сибири. Там интеллигентный человек повстречал интеллигентность, которая подкупила его собственную; там, страстный труженик, он встретил такого же, как сам, упорного труженика; это был молодой человек 25-26 лет ― Батеньков. Губернатор предложил молодому человеку оставаться при нем; Батеньков согласился. У Сперанского появился секретарь. Бедный Батеньков!

В 1821 году, после девяти лет отсутствия, Сперанский возвратился в Санкт-Петербург. Император принял его так, будто ни в чем не провинился перед ним, и это уже было большим делом. Суверены очень легко прощают прегрешения, в которых сами виновны. Он вернул Сперанскому место в имперском совете; его план относительно Сибири был утвержден и принят к исполнению, а его труды в области законодательства ― возобновлены им самим с той страницы, на которой были прерваны.

Александр умер. Полыхнул декабрьский заговор. Батеньков был в нем замешан. Отнесенного ко второй категории преступников, то есть в числе 38 осужденного на смерть, что заменили каторгой, его вовсе не сослали вместе с ними в Сибирь. Нет, его заключили в один из карцеров равелина св. Алексея. Откуда эти знаки особого внимания? Сейчас от нас вы об этом узнаете.

Мы упомянули, что Батеньков был секретарем и даже больше ― другом и доверенным лицом Сперанского. Император Николай утверждал, что на все, что его отец [брат] сделал в интересах знаменитого правоведа, в ответ от него он получал, выражаясь политическим языком, ограниченное доверие. Да и можно ли сомневаться, что человек, с которым обошлись так дурно, не забудет вам прошлого? А если затаилось зло, то как уверовать, что отчасти или во многом оно не перерастало, закаляясь, в декабрьский заговор?

Так вот, полагали, что Батеньков, зная все ceкреты Сперанского, пошел бы на то, чтобы купить свободу, подставив под удар своего учителя. Те, кто тешил себя такой надеждой, не знали Батенькова. Хотя он и был посвящен в самую страшную тайну.

Сколько времени, думаете, находился в заключении этот герой? Двадцать три года! Все 23 года он провел в сыром карцере, ниже уровня Невы, в одиночестве, не говоря ни с кем, не видя ни души, кроме тюремщика или, вернее, трех надзирателей, ибо там их у него было трое! Через 11 лет ему дали курительную трубку, через 13 ― Евангелие и, наконец, через 23 года ― к тому времени минуло 9 лет, как Сперанский умер, ― открыли дверь его тюрьмы. Он так свыкся с карцером, что не хотел оттуда выходить. Во дворе, ослепленный дневным светом, задохнувшийся от свежего воздуха, он с плачем упал на колени. Просил вернуть его в тюрьму. Только усилия выразить словами эту мысль оказались безуспешными. Он разучился говорить! Еще и сегодня, то есть через 10 лет после освобождения, Батеньков заговаривает только тогда, когда вынужден, и то с трудом; еще сегодня на его столе лежат трубка и Евангелие, дарованные ему милосердием суверена: трубка через 11, Евангелие ― через 13 лет! Самые счастливые минуты его жизни, когда он курит трубку и читает Евангелие.

Сойдите в преисподнюю, куда Данте повергает заклейменных своим проклятьем, и прикиньте, что выстрадал Батеньков, чтобы прийти к такому счастью.

* * * 

А теперь следующий факт: глубокое почитание, с каким свободомыслящая молодежь Санкт-Петербурга и, как меня уверяют, Москвы и всея Руси относится к les décabristes ― декабристам; живых и мертвых, в равной степени помнят заговорщиков 1825 года. Живым ― симпатии и восхищение, мертвым ― культ.

Император Александр сделал все, что позволило сделать ему сыновнее почитание. Он вспомнил о живых.

Однажды Россия воздвигнет искупительный монумент павшим. И мы поступим так же; и у нас были сержанты Ла-Рошели и мученики монастыря Сен-Мерри.

* * *

Вы знаете, что я остановился перед крепостью, направляясь обедать на Михайловскую площадь. Продолжаю свой путь. Но так как, чтобы от крепости попасть на Михайловскую площадь, я должен проехать Исаакиевским мостом, Адмиралтейской площадью и частью Невского проспекта, у нас есть время еще немного побеседовать. Поговорим об императоре Николае и, как египтяне перед погребением своих умерших, скажем о покойном, что было в нем хорошего и плохого.

Поколение, которому сегодня 30-40 лет, и на котором лежит груз этого столь долгого правления, поколение, которое интеллектуально и, скажем даже, физически, в прямом смысле, задышало лишь с восшествием на престол императора Александра, не способно дать царю Николаю верную оценку противу шерсти. Оно не судит, а осуждает; оно не оценивает, а проклинает его. Один из представителей этого поколения, наглухо заточенный в военный плащ с капюшоном, как Батеньков ― в равелин св. Алексея, показал мне четыре барельефа Николаевской колонны: восстание ― 14 декабря, восстание в Польше, холерный бунт, восстание в Венгрии. «Как видите, ― сказал он, ― четыре восстания; вот и все царствование императора Николая».

Высказывания душителя восстаний у бюста Яна III доказывают, что он жестоко раскаивался, подавив последнее из них. Оно ему стоило протектората над Молдово-валахскими провинциями. Один из друзей князя Меншикова, которого он не видел 3-4 месяца, по возвращении того из Севастополя, заговорил с ним словами русской поговорки, уместной при встрече после долгой разлуки:

― Много воды утекло с тех пор, как мы виделись последний раз.

― Да, ― ответил Меншиков, ― и с нею ― Дунай. Императору Николаю повезло: он уже не увидел, как утек Дунай.

Ничто не умирает раньше своего часа. Ходят слухи, что с ним это случилось, когда он сам избрал и назначил день и час. Николай умер естественной смертью. Только значительную роль в ее приближении сыграло страшное разочарование, вызванное нашими победами на реке Альме и под Инкерманом.

Скажем в начале, что по большей части то, в чем упрекают императора Николая, ―  результат преувеличенного мнения, будто он состоял из своих прав и обязанностей. Больше, чем он, никто не оберегал свое автократическое право, никто не считал своим долгом защищать монархию повсюду в Европе. Его 30-летнее правление было долгой вахтой. Часовой при европейской законности, как пожарные во всех городах его империи, что подают сигнал о пожаре, он подавал сигнал о революциях, и не только ― он держался всегда наготове, чтобы душить революции и у себя, и у других. Ненависть к политическим возмущениям и последствиям их заставила его ответить Луи-Филиппу I и Наполеону III двумя такими письмами, что они только укрепили наш союз с Англией, который распадался под ударами нашей национальной ненависти. Ограниченный, упрямый и непреклонный, император Николай не понимал, что любой народ принимает необходимые меры, чтобы его не беспокоил и ему не угрожал сосед, что любой народ   волен делать у себя все, что пожелает. Окидывая взглядом карту своей огромной империи и видя, что она одна занимает седьмую часть света, он думал, что другие народы Европы ― всего лишь колонии на ее территории и хотел бы давить на них, как давил на немецкие колонии, которые недавно попросили ее гостеприимства. Посредственный дипломат, он не понял, что Франция была естественной союзницей России.

С нашей стороны, король Луи-Филипп позволил себе увлечься семейными традициями. Он видел только, как образец дипломатии, устроенный кардиналом Дюбуа в регентство его деда договор о четырехстороннем союзе. Он забыл, что тот договор с любой точки зрения был насквозь субъективным и эгоистичным. Троны Европы занимали короли милостью божьей; только в Англии сувереном выступал узурпатор Гийом III, которого к этому времени трона лишил его тесть Яков II. Ну и каким же было положение регента? Все законные наследники короля Луи XIV умерли, за исключением короля Луи XV, которому было 7-8 лет, и слабое здоровье которого в любой момент могло привести его к смерти. Регент как первый принц крови наследовал корону. Но на нее претендовали еще двое, и они не позволили бы ему легко возложить ее на собственную голову. Одним из претендентов был месье герцог дю Мен, кого Луи XIV называл своим наследником в случае пресечения законной родовой линии. Его не стоило слишком опасаться: завещание Луи XIV парламент признал недействительным. Но оставался Филипп V, тот самый герцог Анжуйский, которого Франция отдала в короли Испании, и который, несмотря на отказ от короны деда, не отводил глаз от Версаля. Он был серьезным конкурентом. Враги герцога Орлеанского ― а он, как все интеллигентные, прогрессивные и предприимчивые умы, имел их во множестве ― противостояли ему во Франции серьезной партией, вооруженной словечком законность и досаждающей герцогу Орлеанскому эпитетом узурпатор. У кого же французский узурпатор мог просить помощи? У английского узурпатора. Все другие принцы были бы на стороне Филиппа V. Итак, альянс с Англией стал делом, вытекающим из обстоятельств и личных планов, пактом между двумя принцами, один из которых осуществил узурпацию, а другой ее задумал. Вся европейская политика выплывала наружу. И король Луи-Филипп позволил себе на этом попасться и в течение 18 лет пил от чаши стыда, которую поднесла ему Англия.

Чего особенно опасался император Николай в контактах с нами, так это проникновения революционного духа, что стал бы ангелом смерти. Выходит, с этой точки зрения, он провел 30 лет, так сказать, при оружии, считая солдатом России не только себя, но и каждого русского и насаждая капральство в гигантских масштабах. Его правление было военным. Каждый в России был солдатом; кто не носил эполеты, презирался императором и был презираем всеми.

Один из сосланных, Пущин, кто еще сегодня перевязывает раны от оков 1825 года, избрал гражданскую службу. Он был из тех, кого во время следствия допрашивал сам император.

― Впрочем, ― сказал он обвиняемому, ― чего еще ждать от человека, который, будучи знатным, бросился в объятья гнусной карьеры?

― Я вовсе не считаю, что карьера гнусна, ― ответил Пущин, ― когда имеешь честь служить вашему величеству.

Это правление, что за свою треть века узнало только две серьезные войны, одну ― в начале, вторую ― в конце, в целом протекало в смотрах и парадах, которыми командовал сам император. Часто он устраивал небольшую «войну», выбирал одного из своих генералов, чтобы «сразиться» с ним и гордился победой на ученьях, как победой в настоящем сражении. Однажды, подобно Нерону ― а Нерон, известен случай, сразился в цирке с галлом, который менее других сознавал себя рабом, поверг на арену, придавил коленом и приставил к его горлу клинок ― император Николай вступил в учебный бой с одним генералом, и тот к делу отнесся всерьез. Он расположил войска таким образом, что разбил, окружил и взял в плен императора. Это был генерал Николай Муравьев. Император наделал Муравьеву разных комплиментов, но через два дня дал ему отставку. Позже вспомнил о нем, назначил командиром отдельного гренадерского корпуса, затем ― наместником на Кавказе; это тот, кто взял Карс.

Лермонтов служил в гвардии, когда написал первые стихи; император вызвал его к себе.

― О чем мне докладывают, месье? Вы делаете стихи?

― Да, sire, такое порой на меня находит.

― Для стихов есть другие, месье; моим же офицерам нет нужды этим заниматься. Вы поедете на Кавказ делать войну; по крайней мере, она займет вас достойным образом.

Как раз это и требовалось Лермонтову. Он поклонился, уехал на Кавказ и потом, лицом к лицу с великолепной цепью гор, где был прикован Прометей, написал самые прекрасные свои стихи.

Другой поэт, Полежаев, кто побывал, возможно, дальше, чем Лермонтов и Пушкин, написал в стихах пьесу Maschka ― «Машка», то есть «Marie». Но у имени Мари ― четыре русских варианта со своими смысловыми оттенками. Когда Мари называют Macha ― Машей или Machinka ― Машенькой, то этим выражается доброе отношение к ней. Но когда Мари становится Машкой, то смысловое содержание имени полностью меняется; так называют не девушку, а девчонку для забавы.

Итак, Полежаева обвинили в преступлении: написал пьесу в стихах, озаглавленную «Машка» [шуточную поэму «Сашка»].

Император, узнав об этом, призвал автора к себе и приказал ее читать. Полежаев подчинился. Император слушал с мрачным видом, и хмуря бровь; затем, когда поэт закончил чтение, он позвал стражу и приказал отправить Полежаева служить солдатом.

В России это делается очень быстро. Полежаева завели в зал полиции, посадили на барабан, обрили голову, шлепнули ладонью по лбу со словами «V lob!» ― «В лоб!», одели в серый плащ [шинель] с капюшоном, и все было кончено. Но, прежде чем покинуть кордегардию, где состоялась экзекуция, он успел написать на стене стихи.

Вот их перевод:

О ты, который возведен Погибшей вольности на трон Иль, просто говоря, Особа русского царя . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Поймешь ли ты, как мудрено Сказать в душе: все решено! Как тяжело сказать ему: «Прости, мой ум, иди во тьму»; И как легко черкнуть перу: «Царь Николай. Быть посему…»[123]

Полежаев уехал на Кавказ и там был убит [умер от чахотки в 1838 году].

Николай очень верил в свою миссию на земле, что рождало в нем много мужества; но мало императора назвать только мужественным, он был отважным. Наделенный великолепным лицом, внушительным ростом, пламя мечущим взором и манерами суверена, никогда не встречал он препятствий на своем пути; одно его присутствие их устраняло.

Его видели 14 декабря: устремился на коне к восставшему полку и, не боясь пуль, остановился в 30 шагах от него.

Во время холерного бунта 1831 года ему сообщили, что народ, уверовав, будто немцы и поляки заразили воду, устроил резню иностранцев на Сенной площади. Он вскочил в свою коляску только с одним сопровождающим ― графом Орловым, ворвался в самую гущу бойни, спрыгнул на землю, вбежал на ступени церкви и выкрикнул громовым голосом:

― На колени, несчастные! На колени, и молитесь Господу!

Ни один не ослушался; склонились головы, и ниже других ― головы убийц.

Бунт был погашен; зачинщики, может быть, не раскаялись, но они были укрощены.

В перегибе с военной непритязательностью Николай доходил до безумия, и это была традиция или, вернее, фамильная мания; она была также у Павла и Александра. Штопанная-перештопанная шинель императора Николая вошла в поговорку. Однажды императрица, застыдившись его вида, подарила ему отличную шинель на меху; он ее надел, чтобы доставить удовольствие императрице, но только один раз; затем отдал новую шинель своему камердинеру.

Когда он был только великим князем, императрица ― в то время тоже великая княгиня ― собственноручно расшила ему домашние тапки; он носил их 33 года, до самой смерти.

Если он хотел за что-нибудь вознаградить одного из своих сыновей, то разрешал тому спать вместе с собакой по кличке Гусар на своей старой шинели, брошенной на пол возле своей кровати. Гусар был любимцем императора Николая. Старый и грязный спаниель серой масти никогда не покидал императора и пользовался всеми привилегиями балованного пса.

Император всегда завтракал тремя бисквитами и чашкой чая. Как-то, забавляясь с Гусаром, он скормил собаке один за другим все три бисквита и позвонил, чтобы принесли еще три. Прекрасно зная, что император съедает только три бисквита, во дворец и прислали только три, те, что теперь проглотил Гусар, хотя из бюджета императорского дома на их покупку выделялось 2000 рублей в год. И человеку понадобилось сесть на коня и отправиться за ними в другой конец Невского проспекта к кондитеру. у которого обыкновенно их брали.

Пока император Николай не встречался с каким-нибудь противодействием, он отличался завидным терпением, но всякое сопротивление, пусть даже неодушевленного предмета или неразумного существа, его бесило. У него был конь, очень любимый и очень норовистый. Однажды, когда император хотел сесть на него для выезда на парад, конь решительно этому воспротивился. Взбешенный император крикнул: «Соломы! Соломы!..» Он приказал обложить конюшню соломой и сжечь коня. Бунтовщик был заживо сожжен.

Император Николай испытывал отвращение ко лжи. Иногда он прощал признаваемую ошибку, но ошибку отрицаемую ― никогда.

Его уважение к закону было предельно высоким.

Одну из самых знатных дам его царства, княгиню Т…, близкую родственницу Паниных, судил Государственный совет за убийство: в приступе гнева она убила двух своих рабов. Государственный совет, приняв во внимание возраст и историческое имя обвиняемой, постановил сослать ее в монастырь на покаяние. Ниже текста протокола совета Николай написал:

«Перед законом нет ни возраста, ни исторического имени. У меня историческое имя, но я ― раб закона. Закон повелевает, чтобы каждый убийца был отправлен на рудники; Т… должна быть направлена на рудники.

Быть по сему.

Николай».

Капитан Виоле ― имя говорит о французе на русской службе ― выполнял поручение самого императора Николая. Как у всех чрезвычайных курьеров, у него была коронная un paderogne ― подорожная, то есть приказ брать лошадей, если они были в наличии на почтовых станциях, и находить лошадей, если их там не было. Поскольку он ехал и днем и ночью, у него за поясом были заряженные пистолеты. Прибыв на почтовую станцию, где конюшня пустовала, и требовалось раздобывать лошадей на соседних станциях, он использовал вынужденную задержку. чтобы спросить себе стакан чаю. Пока пил чай, пока в la kibitchka ― кибитку впрягали лошадей, приехал генерал и потребовал отправить его дальше. Ему ответили, что нет лошадей.

― А те, что запрягают в кибитку, для кого они?

― Для офицера-курьера, ваше превосходительство.

― В каком он чине?

― Капитан.

― Выпряги лошадей и запряги их в мой экипаж; я ― генерал.

Капитан все слышал. Он вышел, когда станционный смотритель, подчиняясь, выпрягал лошадей из кибитки и намеревался запрячь их в коляску.

― Пардон, мой генерал, ― сказал Виоле, ― но вынужден заметить вашему превосходительству, что, если младший по званию, каким я являюсь, едет, выполняя служебное поручение непосредственно его величества, то должен опережать всех, даже генерала, даже маршала, даже великого князя. Будьте же добры, отдайте лошадей.

― Ах! Значит, так! А если не отдам, что ты будешь делать?

― Воспользуюсь своим положением и на основании приказов, носителем которых являюсь, возьму лошадей силой.

― Силой?

― Да, ваше превосходительство, если вы толкнете меня на эту крайность.

― Наглец! ― сорвался генерал.

И дал пощечину капитану-французу.

Тот выхватил из-за пояса пистолеты и разрядил их в упор. Генерал свалился замертво. Капитан Виоле взял лошадей, выполнил поручение и вернулся отдать себя в руки правосудия. Дело передали императору.

― Пистолеты были заряжены? ― Спросил он.

― Да.

― Они были за поясом?

― Да.

― А не бегал он за ними в помещение станции, прежде чем стрелять?

― Нет.

― Ну, хорошо; здесь нет преднамеренного убийства. Прощаю.

И он не только помиловал Виоле, но при первом же удобном случае присвоил ему звание подполковника.

Требовательность императора к деталям военного туалета доходила до мелочных придирок.

После одного блестящего дела, с Кавказа был отозван генерал***. Пока он добирался с Кавказа в Санкт-Петербург ― только по Волге около 1000 лье ― император надел на всю армию прусские каски. Генерал, которого забыли предупредить об этом свежем распоряжении, и который ничего о нем не знал, предстает перед императором с треуголкой. Император, увидев его в зале для аудиенций, идет к нему, чтобы обнять, но вдруг замечает на согнутой руке генерала треуголку, подходит к другому, а этого будто не замечает. Генерал*** представляется на следующий день ― та же игра со стороны императора; на послезавтра ― idem (лат.) ― то же самое. Он выходит в полном отчаянии, что попал в немилость, но встречает одного из друзей и рассказывает ему о своей неудаче.

― А ты не сделал ничего такого, что могло бы задеть императора?

― Нет.

― Ничего не говорено против него?

― Он ― в моем сердце.

― Тогда он не может обойти вниманием чего-то в твоем военном наряде.

Друг оглядел генерала с ног до головы и воздел руки к небу.

― Черт возьми! Я в этом абсолютно уверен.

― В чем?

― Ты идешь к императору в треуголке, когда армия уже целую неделю носит прусские каски. Мой друг, швырни свою треуголку в Неву и купи каску.

Генерал*** следует дружескому совету и предстает на следующей аудиенции с каской в руке. Император хвалит его, обнимает, награждает звездой ордена Александра Невского.

Только один человек во всей империи в этом отношении был придирчивей и строже императора: великий князь Михаил.

Кауфман, сын генерала ― коменданта крепости в Киеве, воспитанник Инженерной школы, офицер и слушатель Высшей школы, переходит улицу с расстегнутым воротником; он шел к другу, напротив, поработать. Курсант, к несчастью, встречается с великим князем Михаилом, и тот на пять лет делает его солдатом саперных войск.

Два молодых офицера пошли в баню, набросив шинели поверх рубашек, вместо того, чтобы быть в полной форме. Встретились с императором Николаем и решили, что пропали. Но это был добрый день.

― Скорей проходите, ― крикнул он, когда они остановились, приветствуя его, ― за мной идет Михаил!

Император во всем, как в политике, проявлял непреклонную волю. Утвердил официальную церковную архитектуру, такую, какая ему понравилась ― лично ему; он считал ее византийской, а она была лишь барокко. Первый образчик этого стиля ему представил архитектор Тонн. Император нашел проект великолепным и велел, чтобы в будущем все храмы строились в соответствии с ним. И в самом деле, от этого проекта не отступали в течение 30 лет. Люди искусства надеются, что навязанная архитектура умерла вместе с ним.

Между прочим, никто другой не обладает большим правом верить в собственную непогрешимость, потому что никого, кроме императора, не окружает так много подлых льстецов. Как-то в гололед, когда Николай шел пешком, он изволил упасть в самом начале Малой Морской улицы. Сопровождающий адъютант упал на том же самом месте. Ибо никто, по сравнению с императором, не должен оказываться более ловким.

Однажды утром император велел впустить к нему князя Г…, главу почт и великого камергера, как только тот прибудет; слуга, раб инструкции, пригласил войти князя в спальню императора, когда Николай переодевался. Император, шутя, бросил ему снятую несвежую рубашку. Князь Г… упал на колени.

― Sire, ― сказал он, ― прошу ваше величество о неслыханной милости быть погребенным в вашей рубашке.

Эта милость была дарована. Но император умер, а князь Г… живет. Предлагается пари, что он даже не знает, куда дел рубашку, выпрошенную как саван.

Император Николай шутил редко; однако приводят две-три его шутки.

Когда он велел отлить четырех коней из бронзы для Аничкова моста, на крупе одного из них обнаружилась надпись[124]:

«Соберите ж народ всей Европы ―

Показать ей четыре попы».

Об этом случае начальник полиции представил доклад императору, который ниже написал:

«Найти пятую попу,

Изобразить на ней всю Европу.

Быть по сему.

Николай».

Однажды вечером в Москве, в театре, в первых рядах партера, император увидел графа Самойлова, который славился умом, мужеством, богатством и беспечностью. Он не любил Самойлова, потому что тот, как Алкивиад[125], занимал двор и город своими эксцентрическими выходками. В Самойлове было столько изящества и обаяния, что его улыбка расценивалась как настоящий подарок. Адъютант Ермолова, он воевал на Кавказе с большим блеском. Одно время император держал его при своей персоне, но, когда сам поехал на Кавказ, его с собой не взял. Самойлов попросился в отставку и ее получил. Лето он проводил в Москве, зиму ― в Санкт-Петербурге. В театре Самойлов показал себя большим эксцентриком, чем всегда, держался с большой небрежностью и развязностью, чем обычно. Как все он встал, когда вошел император, но сразу, как только император сел, он развалился, играя лорнетом и подавая громкие реплики своего одобрения.

В тот вечер играл Ланской. Актер обладал бесподобным талантом имитации. Император пригласил к себе импресарио и велел ему в понедельник поставить пьесу, где Ланской, как комический персонаж, предстал бы публике в костюме, с манерами, речью и гримом под Самойлова. Импресарио передал Ланскому приказ императора и подобрал пьесу для очередного спектакля.

Когда Ланской появился на сцене, его встретил сплошной крик театра, настолько точной была копия Самойлова; когда он заговорил, начал жестикулировать, с залом творилось уже нечто другое, потому что это был Самойлов, который говорил и жестикулировал. Император подал пример к тому, чтобы рукоплескать; и театр взорвался аплодисментами. Самойлов как бы на свой счет принимал возгласы «Браво!», бурную реакцию толпы и, казалось, чрезмерно потешался в течение всего вечера. После спектакля, он прошел за кулисы и появился у Ланского, когда тому вручали 1000 рублей от императора. Самойлов глянул со стороны на императорский дар и, несмотря на присутствие камергера, пожал плечами.

― Вы прекрасны, мой дорогой Ланской, ― сказал он актеру; ― это был я с головы до ног: жест, интонация, внешность; однако кое-что упущено в костюме: три бриллиантовые пуговицы. Хотелось бы отдать получше, но предлагаю вам такие, какие есть.

Он оторвал от своей рубашки бриллиантовые пуговицы и подал их Ланскому. Стоили они 20 тысяч рублей.

Каждое утро император Николай вставал между 4 и 5 часами летом и между 5 и 6 часами зимой. Позже, неизменно в 8 часов, совершал прогулку по Адмиралтейскому бульвару. И никто, под страхом немедленного ареста, не мог к нему подойти.

Однажды император встречает нашего соотечественника Верне, актера Французского театра в Санкт-Петербурге; останавливает его, беседует с ним о новой пьесе, в которой тот будет занят вечером, спрашивает, какова она, хороша ли у него роль и т.д. После этой встречи, Верне немедленно хватают полицейские агенты, которые никогда не выпускали императора из поля зрения.

Вечером император приезжает в театр, садится, против обыкновения ждет целых пять минут, но занавес не поднимается. Посылает адъютанта узнать причину задержки спектакля. В ложу поднимается режиссер и, дрожа, объясняет: что-то серьезное случилось с месье Верне, он не придет в театр; за ним уже посылали, и получили ответ, что он вышел из дому в 8 часов утра и не возвращался.

― Как! ― оказал император. ― Но я его встречал сегодня утром; даже говорил с ним.

― Вы с ним говорили? ― спросил граф Орлов.

― Да, расспрашивал детально о пьесе, которую играют сегодня вечером.

― Тогда я знаю, где он.

― Где?

― Он арестован, черт возьми!

Граф Орлов отдает приказ своему адъютанту, десять минут спустя трижды подают сигнал о начале спектакля, занавес поднимается, и на сцене появляется Верне.

После первого акта, император выходит из ложи, останавливает за кулисами Верне, выражает сожаление о случившемся и опрашивает, что он мог бы сделать для актера, чтобы тот забыл о неприятностях.

― Sire, ― отвечает Верне, ― в будущем, если меня встретите, будьте так добры больше не оказывать мне честь говорить со мной.

Мы сказали, что императора всегда сопровождал эскорт полицейских агентов. Так вот, одним зимним утром он заметил такого агента, который открыто сошел с элегантных дрожек и следовал за ним, завернувшись в добротную шубу, тогда как сам он кутался в старую шинель. Николай подал знак агенту подойти; тот повиновался.

― Мне уже примелькалось ваше лицо, месье, ― сказал император.

Агент поклонился.

― А кто вы?

― Quartalnoy nadziratel ― Квартальный надзиратель, надзиратель квартала Зимнего дворца.

Звание квартального надзирателя соответствует нашему званию комиссара полиции.

― Какое у вас жалованье?

― Двести рублей, sire.

― В месяц?

― В год, sire.

― Почему же вы так хорошо одеты?

― Потому что, sire, человек при вашем величестве обязан, полагаю, и в этом оказывать вам честь.

― Значит, вы воруете, как и другие?

― Пусть ваше величество меня простит, но это я оставляю моим начальникам.

― Тогда как вы выходите из положения?

― Мне дают, sire.

― Вам дают?

― Да; я ― комиссар полиции лучшего и, следовательно, самого богатого квартала Санкт-Петербурга. Дежурю активно, днем и ночью, ради спокойствия, охраны добра и комфорта моих подопечных. Стучу в стекла des botchniki ― будочников, которые «дежурят» в будках, вместо того, чтобы дежурить на улице, бужу дежурных, которые засыпают. Словом, за те шесть лет, как я ― комиссар квартала, здесь не совершено ни одной кражи, не произошло ни одного несчастного случая. Поэтому мои признательные подопечные взяли за правило, каждый по своим средствам, дважды в год делать мне небольшие подношения.

― И таким образом, благодаря небольшим подаркам, ваше 200-рублевое место тянет уже на три-четыре тысячи рублей?

― Больше, sire.

― Ax-ax!

― Почти вдвое больше.

― Ну, хорошо, идите.

Квартальный надзиратель откланивается и отходит.

Вернувшись к себе, император приказал по всему кварталу Зимнего дворца собрать отзывы о его комиссаре полиции. Всюду его хвалили за ум и честность; относительно вознаграждений полицейскому, император уверовал, что они добровольные, что, как тот сказал, он принимает, но не берет. На следующий день, за чаем, комиссар полиции видит, что к нему входит фельдъегерь. Вид фельдъегерей всегда вызывает некоторое волнение у тех в России, кому адресована честь их визитов, потому что именно фельдъегеря сопровождают осужденных в Сибирь. Комиссар полиции встает из-за стола и ждет.

― От императора, ― говорит фельдъегерь, протягивая ему пакет.

И выходит.

Комиссар полиции вскрывает пакет и находит в нем 2000 рублей и записку императора:

«Владелец Зимнего дворца ― комиссару полиции, в знак признательности за его добрые хлопоты».

И все годы, сколько жил Николай, комиссар полиции квартала Зимнего дворца получал в таких размерах императорское вознаграждение.

Назавтра утром император увидел идущего навстречу добряка лет 60-ти с пряжкой за безупречную службу, где красовалось число «25»[126]. Ему показалось, что служащий идет не строго по прямой и не владеет своим центром тяжести. Подзывает его; человек с пряжкой подходит.

― Вы пьяны, месье, ― замечает император.

― Увы, sire, ― отвечает служащий. ― Очень боюсь, что так оно и есть.

― Что же вы вышли, будучи в таком состоянии?

― Я должен быть в конторе в девять часов, sire.

― В конторе? Усвойте, месье, когда имеют честь носить такую пряжку, как ваша, так не напиваются.

― Sire, это ― несчастье, впервые в жизни со мной случилось такое; никогда и ничего я не пью, кроме воды.

― Никогда и ничего, кроме воды?

― Именно поэтому я опьянел после двух-трех стаканов вина. Иду со свадьбы; несчастная свадьба, да ну ее!

― Со свадьбы?

― Sire, я был посаженым отцом[127]; меня заставляли пить, и я не мог отказаться, вопреки моему желанию.

― Это правда, то, что вы говорите, месье?

― Sire, клянусь честью.

― Ну, хорошо, пусть это останется между нами[128]; возвращайтесь к себе, ложитесь в постель и проспитесь после пьянства.

― Но мое бюро, sire?

― Назовите мне ваше имя и бюро, в котором вы служите, и ни о чем не беспокойтесь.

Добряк, счастливый, что так дешево отделался поворачивает назад и, уже наполовину протрезвевший идет к своему дому.

На следующий день начальник полиции приходит на доклад.

― Что нового? ― интересуется император.

― Ничего особенного, sire. Есть одна маленькая тайна, пролить свет на которую может только ваше величество.

― Какая?

― Вчера на Адмиралтейском бульваре с вашим величеством разговаривал один полупьяный.

― То есть, вчера на Адмиралтейском бульваре я разговаривал с одним полупьяным.

― За нарушение инструкции, запрещающей приближаться к вашему величеству, мои агенты арестовали на углу улицы и решили препроводить его в кордегардию. Но он сопротивлялся как черт, говоря, что император дал ему позитивный приказ, и всякий, кто помешает ему исполнить этот приказ, понесет ответственность за последствия; наконец, он кричал так громко и наделал столько шума, что его, кстати, решили привести ко мне. Когда я захотел узнать, каков приказ, отданный ему вашим величеством, он ответил дословно так: «Император сказал мне: «Пусть это останется между нами». Я был бы недостоин доверия императора, если бы раскрыл то, что произошло между нами». И так как слова этого человека очень походили на правду, я приказал одному из моих агентов проследить за ним и узнать, чем он займется.

― Ну, ладно, что же он делал дальше? ― спросил император.

― Вернулся к себе, разделся так, как если бы там было натоплено, и в неистовом стремлении поскорей оказаться в постели улегся спать. Десять минут спустя он храпел. Сомневаюсь, что в этом заключался приказ вашего величества.

― Вы ошибаетесь. Я сказал ему: «Возвращайся к себе и проспись после выпивки».

― Но, как мне кажется, он мог по-доброму поставить меня в известность о таком приказе вашего величества?

― Нет. Прощая случай с пьянством, я сказал ему: «Пусть это останется между нами».

― Тогда это другое дело, ― смеясь, ответил шеф полиции.

― А так как, со своей стороны, ― сказал император, ― я велел навести справки о нем в его конторе и получил превосходные отзывы, извольте позаботиться, чтобы это осталось между нами, чтобы его повысили по службе и в награду вручили маленький крест.

Так человек с пряжкой был выдвинут и награжден.

Однажды утром император видит, что движутся похоронные дроги бедного класса: за ними идет лишь один человек с обнаженной головой. Император снимает головной убор и пополняет своей персоной скорбный эскорт. Идя за гробом, расспрашивает того, кто в одиночестве отдавал покойному последние почести.

― Кто это? Кого ты провожаешь? ― спрашивает император.

― Кассира одной администрации, sire.

― И, будучи кассиром, он умер в бедности?

― В такой бедности, что я распорядился похоронить его на мои средства, а поскольку я сам беден, я не смог это организовать лучше, чем так, как видит ваше величество.

― Значит, твой собрат был честным человеком?

― Самым честным из тех, кого я видел.

― Он оставил семью?

― Жену и четверых детей.

― Твои имя и адрес?

Служащий дает императору данные о себе. Император заносит их в свою записную книжку и продолжает идти в процессии с непокрытой головой. По мосту, узнав императора, за гробом движутся уже две тысячи человек. Там император останавливается и поворачивается лицом к многолюдной процессии:

― Братья, ― говорит он, ― замените меня.

И возвращается в Зимний дворец.

На следующий день собрат умершего получил повышение по службе, а осиротевшая семья ― пенсию.

Смерть императора Николая была достойным венцом его жизни. Как он умер? От чего? Вот вопросы, которые возникают, когда думаешь об этом преждевременном конце и знаешь, что его ничто не предвещало. Ответы здесь двоякие. Вот что говорят вслух.

После ликвидации Польши, после того, как была раздавлена Венгрия, император Николай убедился, что никакая сила в Европе не может ему противостоять. С нетерпением он ждал вестей из Крыма, уверенный, что узнает об уничтожении английской и французской армий.

Ему докладывают, что прибыл курьер, и он велит его пропустить; на лице играет уверенная улыбка. Вымотанный дорогой в 3000 верст en perekladnoy ― на перекладных, курьер протягивает императору депешу.

― Хорошо, ― говорит император, ― мы их разбили?

― Пусть ваше величество соизволит это внимательно прочесть, ― отвечает курьер.

― Неопределенная ситуация?

― Читайте, sire.

― Отвечайте мне, месье; депешу я прочту после.

― Sire, мы разбиты.

― Где?

― На Альме.

Император бледнеет до синевы и вскакивает, как подброшенный пружиной.

― Лжешь! ― говорит он.

Курьер кланяется:

― Читайте.

Николай вскрывает конверт и читает депешу.

Это был бюллетень сражения. Меншиков ничего не скрывал. Победили французы и англичане. Император упал в свое кресло; говорили, что недавно он сломал обе ноги.

Месяцем позже поступило донесение об Инкерманском сражении. Человеку, которому ничто и никогда не сопротивлялось, выпало испытать не просто два противостояния, но двойное поражение. Он не мог перенести двух превратностей судьбы. Начиная с этого момента, его здоровье как бы расстроилось, и 18 февраля 1855 года он изнемог под тяжестью обвала собственного величия.

Теперь о том, о чем говорят шепотом.

Воздействие на него двух этих вестей будто бы и правда было ужасно, но атлетическая конституция императора способна была сопротивляться. И будто бы тогда он принял крайнее, героическое и страшное решение умереть. Если бы Николай от него отступил, то перечеркнул бы все 30 лет своего правления; если бы продолжал искать победы в этой войне, то погубил бы Россию. На мир пойти он не мог, но этот шаг мог бы сделать его наследник. И будто бы он, после настойчивых требований от своего врача, которого уламывал два месяца, получил дозу яда, достаточно сильного для самоубийства и достаточно слабого, чтобы после того, как будет принят, оставить ему несколько часов жизни.

Утром 18-го император принял яд. И вроде бы, после этого, пригласил великого князя Александра, ныне царствующего, и все ему рассказал. Тот вскрикнул, вскочил, хотел звать на помощь, но император удержал его таким безапелляционным приказом, что сын и подданный не посмел не подчиниться своему отцу и господину. Тогда император Николай привел ему причину, доводы и мотивы в пользу своей смерти.

С разбитым сердцем, мокрыми от слез глазами и горлом, перехваченным спазмами рыданий, молодой человек слушал все это на коленях, сложив ладони вместе и крича:

― Отец мой! Отец мой!

И только потом, когда он добился от заплаканного сына согласия, чтобы смерть не пытались остановить, он даровал ему свободу. Молодой великий князь собрал всю семью и позвал трех врачей. Набожный сын, во имя последней вспышки любви к отцу, он стал нарушителем данного ему обещания. Врачи появились слишком поздно. После агонии, довольно мягкой, 18 февраля 1855 года, в полдень и 20 минут, император скончался.

Россия не только поменяла хозяина; она изменила политику.

Если вторая версия справедлива, то почему бы не заявить ее громко? Она воспринималась бы не менее христианской, но более великой, чем вся его жизнь.

Теперь об императоре Николае судить тем, кто прочитал все, только что написанное мной. Я слышал матерей и сыновей, которые его проклинают; я видел мужчин и женщин, которые его оплакивают.

* * *

Так как обед, на который я направляюсь на Михайловскую площадь, представляет особый интерес для меня, потому что на него приглашены друзья и соотечественники, и никакого интереса не представляет для вас, дорогие читатели, и так как его меню, куда вошли блюда из 15-рублевой стерляди с Волги и блюдо из 20-рублевой земляники, ― почти что меню, какое гурман может составить себе у Филиппа или у Виймо, позвольте, вместо того, чтобы распространяться про обед, рассказать вам вещи более любопытные; позвольте рассказать вам о воровстве. Не о краже, когда вытягивают часы из вашего жилета или кошелек из вашего кармана ― в этом отношении русские воры не искусней наших, не о наживе на повышении или понижении спроса на товары, не об обкрадывании коммандитного (основанного на доверии) товарищества или анонимного общества, не о мошенничестве на железной дороге ― всего этого еще нет в России, а по этой части, думаю, никто, включая американцев, не в состоянии нас переплюнуть, но о воровстве, по примеру полноправных граждан Спарты, о краже открытой, как на пленере, о краже почетной, творимой на основании патента, поручения правительства, грамоты (указа) императора.

Александр I, имея это ввиду, сказал:

― Если бы наши молодцы знали, куда все девать, они меня обобрали бы до нитки!

Вот с чем ― не вообще, а в частности ― столкнулся император Николай.

В апреле 1826 года, примерно через шесть месяцев после восшествия на престол, император Николай, проводя военный смотр в Царском Селе, увидел вдруг четырех человек, длиннобородых и одетых в шерстяные cafetans ― кафтаны; они упорно, но тщетно пытались пробиться к нему. Он пожелал узнать, чего хотят эти четверо, и почему все ведут себя так, словно поклялись себе их спровадить; он послал адъютанта с приказом их пропустить. Адъютант выполнил поручение, и четверо moujiks ― мужиков, наконец, приблизились к императору.

― Говорите, дети мои, ― разрешил Николай.

― Мы не просим чего-то особенного, batuska ― батюшка, но хотим говорить с тобой одним.

Император сделал знак своему окружению удалиться.

― Теперь говорите, ― сказал он.

― Отец, ― заговорил тот же мужик от имени остальных, ― мы пришли сказать тебе о кражах, уму непостижимых, которые происходят в Кронштадте на глазах директора морского ведомства ― брата начальника главного штаба военного флота.

― Осторожней! ― прервал его император. ― Вы обвиняете.

― Мы знаем, чем рискуем, но перед тобой ― твои верные подданные, и в этом звании нас привел к тебе наш долг; а если обвинение окажется напрасным, покарай нас как клеветников.

― Слушаю, ― сказал император.

― Ладно, le gastinoi dvor ― гостиный двор (le bazar ― базар) города завален вещами, принадлежащими короне и похищенными с верфей, со складов, из арсеналов для твоих кораблей; продается все: снасти, паруса, такелаж, гарнитуры медные, поковки железные, якоря, канаты ― до пушек.

Императора разобрал смех: вспомнил слова брата.

― Ты сомневаешься, ― сказал мужик, который держал речь, ― ладно, только пожелай купить, что-нибудь из названного, и я устрою тебе покупку на любую нужную тебе сумму: от рубля до 500, от 500 до 10 000, от 10 000 до 100 000 рублей.

― Я не сомневаюсь, ― ответил император, ― но задаюсь вопросом: где все это прячут воры?

― За двойным забором, батюшка, ― пояснил мужик.

― А почему вы не сообщили о воровстве правосудию?

― Потому что воры достаточно богаты, чтобы купить правосудие; поэтому ты никогда и ничего не узнал бы, как и о том, что в один прекрасный день, под каким-нибудь предлогом, как раз нас и отправили бы в Сибирь.

― Осторожней! ― предостерег император. ― Вы отвечаете мне за ваши слова.

Мужик поклонился.

― Мы сказали правду, и вот наша голова, чтобы ответить за все сказанное, ― заключил мужик.

Тогда император подозвал одного из адъютантов, одного из тех, в ком был уверен, ― месье Михаила Лазарева, приказал ему немедленно ехать в Кронштадт и внезапно окружить гостиный двор. Михаил Лазарев исполнил приказ; он нашел в продаже товары, о которых донесли крестьяне, приказал опечатать лавки, взял их под охрану часовых и вернулся к императору с докладом о выполненном задании. Император распорядился преследовать виновных по всей строгости закона. Но в первую же ночь, на 21 июня, по случайности, в гостином дворе Кронштадта занялся огонь, и сгорел не только базар ― от пола до стропил, заодно сгорели склады снастей, строительного леса, пеньки и гудрона, принадлежащие правительству. Это было недурно устроено; и зачем императору вздумалось преследовать жуликов? Вне сомнений, он принес повинную за эту попытку, ведь «Газета Санкт-Петербурга» даже не упомянула о пожаре, хотя он был виден из любой точки залива.

Желая уточнить некоторые детали о способах воровства в России, я обратился одному из моих друзей, и он согласился помочь мне получить более полное представление об управляющих и исправниках.

― Через кого вы мне это организуете?

― Через них самих.

― Они сами расскажут мне, как воруют?

― Ну да, если внушите доверие к себе и дадите слово их не называть.

― И когда же?

― Я жду послезавтра исправника большого села, что принадлежит короне и соседствует с моими землями. Мы предложим ему выпить, вино развяжет язык, и я оставлю вас вдвоем под предлогом, что у меня рандеву в клубе. Вам останется, как следует, его разговорить.

Через день я получил приглашение друга отобедать: прибыл тот самый исправник. Я позаботился о способе, позволяющем наверняка развязать язык гостя из деревни, и намешал ему «Икамского Замка» с шампанским; я начал расспрашивать этого человека; он два-три раза вздохнул и меланхолически:

― Ах, братец![129] ― сказал он. ― Времена очень меняются, и дела делаются уже не так просто, как прежде. Крестьянин становится все хитрее и вьет веревки из тех, кто имеет несчастье с ним связываться.

― Расскажите мне об этом, galoubchik ― голубчик[130], ― сказал я, ― и вы найдете во мне человека, с которым вы можете поделиться своими огорчениями.

― Ну, хорошо; прежде, глубокоуважаемый месье, я служил в уездном городе и получал 350 рублей ассигнациями (320 франков, если перевести на деньги Франции); у меня была семья из пяти человек ― пусть, я жил так же хорошо, как другие приличные люди, а хорошо оттого, что раньше отлично понимали, что честный человек, который лояльно служит правительству, должен есть и пить. Теперь уже не то, нужно затягивать пояс. Это называют улучшением, почтеннейший месье; я же, я называю это безобразным разорением.

― Что вы хотите! ― перебил я его. ― Эти дьяволы от философии породили либералов, либералы породили республиканцев; а кто называется республиканцем, у того на языке война со злоупотреблениями, экономия, реформы ― все гадкие и непристойные слова, что я презираю так же, как и вы, если не больше.

Мы нежно пожали друг другу руки, как делают люди, находя, что их мнения полностью совпадают. После этого я твердо верил, что у моего собеседника от меня не будет секретов. Он продолжал:

― Итак, я вам сказал, что служил в уездном городе; наша губерния была очень далека от центра. Я называю центром Москву, потому что, поймите правильно, никогда не признаю Санкт―Петербург столицей России. Нужно было раз в год приехать в губернскую канцелярию с подарками нескольким нашим начальникам, и тогда весь год мы жили спокойно; не было ни судебных разбирательств, ни наказаний; никто не совал нос в наши счета; во всем полагались на нас, и все было чудесно. «Сегодня народ меньше страдает», ― говорят нам прогрессисты. Еще одно новое слово, уважаемый месье, которое надо было выдумать, раз его не было в добром старом русском языке. «У служащих прибавилось совести», ― говорят они. Заблуждение; служащие стали изворотливей, вот и все; служащие были, есть и всегда останутся служащими. Мы, правда, берем из кармана крестьянина, но кто не грешен перед богом и не виноват перед царем? Прошу вас спросить об этом самого себя. Лучше ли ничем не заниматься и не воровать? Нет, деньги ― сердце любого дела. Прежде, подчиненные и начальники, мы жили как родные братья, и это вселяло в нас мужество. Например, если случалось однажды, что кто-нибудь проигрывал в карты две-три тысячи рублей, такое может случиться с каждым, так?

― Конечно, за исключением тех, кто не играет.

― А чего еще делать в дальней губернии? Нужно же хорошенько развеяться, кое-чем позабавиться. Эх, ладно; если случалось кому-то из нас проиграть две-три тысячи рублей, то, вы отлично понимаете, не с 350 рублей в год мы могли их отдать, не так ли?

― Это очевидно.

― Эх, ладно; шли к исправнику ― сам я тогда был не исправник, а просто stanovoi ― становой ― и говорили ему: «Вот что случилось, месье исправник; помогите, пожалуйста!» Исправник сердился или напускал на себя сердитый вид, и тогда мы ему говорили: «Вы прекрасно понимаете, что просим вас помочь не бесплатно, всякий труд должен быть оплачен, и вы получите 500 рублей». «Вы ― жулье, ― отвечал он. ― Не знаете, куда девать деньги, проводите жизнь в cabarets ― кабаках, чтобы пить и играть в карты как тунеядцы, кем и являетесь». «Мы не тунеядцы, ― возражали мы, ― и вот доказательство: если вы немедленно отдадите приказ собрать подать, мы отдадим вам 1000 рублей». «И вы думаете, ― сопротивлялся исправник, что за 1000 рублей я разрешу вам сейчас грабить бедных несчастных крестьян, у которых за душой нет ни копейки!» «Нет или есть, посмотрим, месье исправник, ― наседали мы. ― Ставим 15 сотен рублей и прекращаем этот разговор». Случалось, поднимали ставку до 2000 рублей. И нам, наконец, уступали; когда фигурировала сумма в 2000 рублей, отыскивалось средство уладить дело. Исправник отдавал приказ немедленно собрать подать; одно слово немедленно давало ему 4000 рублей.

― Как это?

― Извольте видеть. Мы приезжали в деревню, собирали крестьян, и один из нас говорил им: «Братья мои! Понимаете, в чем дело? Император, отец наш, нуждается в деньгах и просит собрать не только просроченный, но и новый налог; он говорит, что дал своим голубчикам долгий кредит, и для них настало время расплатиться». Начинались стенания и плачи, способные разжалобить камни, но, слава богу, нас этим не проймешь. Мы ходили по les isbas ― избам, определяли, что из немного в них годилось на продажу; затем уходили в кабак, предупреждая напоследок: «Поспешите, братцы; император теряет терпение!» Потом крестьяне шли к нам, просили дать им, чтобы собрать деньги: один ― две, другой ― три недели, а кто-то ― месяц. «Дорогие земляки, ― обращались мы к ним, ― прикиньте-ка, как нам отчитываться о сборе налога? Император нуждается в деньгах; мы перед ним в ответе, и вы же не хотите, чтобы из-за вас мы потеряли службу». Крестьяне кланялись нам до земли и уходили толковать между собой. Совещались час, иногда два часа, а вечером к нам приходил староста. Он приносил 15, 20, 25 kopeks ― копеек от каждого из крестьян. Деревня на 500 tieglos ― тягловых лошадей в среднем приносила 100 рублей серебром. Десять деревень давали 1500, 2000, 3000 рублей. Байи [исправник] получал свои 2000 рублей ассигнациями, и нам оставалось 2000 ― 2500 рублей серебром[131]. Расплачивались с долгом, а через месяц император, который ждал, может быть, год-два, получал плату, в свою очередь. Все зарабатывали на этом, государство и мы. А что такое 15, 20 копеек или чуть больше для крестьянина? Ничто!

― Но были же, наконец, крестьяне, которые не могли выплатить подать? ― спросил я.

― Справный хозяин всегда ее заплатит.

― А если попадется неисправный?

― Тогда, поскольку я жил в Саратовской губернии, я заставлял продавать человека в бурлаки.

― Но, ― настаивал я, ― это лихоимство… пардон, этот промысел, был ли он для вас так уж безопасен?

― О какой опасности вы говорите, почтеннейший?

― Но те, кого вы грабили таким образом, могли пожаловаться?

― Конечно, могли.

― Вот и хорошо! Что, если бы они пожаловались?

― Жаловаться они обязаны нам же, а мы ― вы это отлично понимаете ― не враги самим себе, чтобы давать делу ход.

― Конечно, понимаю; а скажите, действительно это ваше ремесло сегодня становится трудным?

― Да, уважаемый, если участь, что дурак, каким является крестьянин, все-таки извлекает уроки из жизни. Один из этих скотов рассказывал мне вчера: птицы вьют гнезда недалеко от чучел, которые он ставит в своем поле, чтобы отпугивать птиц и не давать им склевывать зерно, и, значит, понимают, в конце концов, что чучело ― не человек; эх-ма, крестьянин не глупее птицы: сговаривается с сельчанами, и полдеревни или вся деревня заявляет, что платить нечем, и обращается к своему владельцу; некоторым образом тот бывает очень в курсе дела, идет не к исправнику, а выше ― прямо к министру, уточняет сроки платежа, которые нам не подходят, и мы, следовательно, как я вам сказал, вынуждены ломать голову над тем, как удовлетворить наши бедные нужды.

― А могли бы вы, дорогой мой товарищ, поведать, какие еще приемы подсказывает вам разум в такой ситуации? Вы мне представляетесь находчивым парнем, который, несмотря на крутой оборот дела, не теряет воображения.

― Это так, согласен; не смею особо пожаловаться на отсутствие воображения; и потом, иной раз меня выручает случай.

― Любопытно взглянуть, что дает вам счастливый случай.

― А, ладно; однажды, например, в реке у деревни, где была моя резиденция [место станового пристава] выловил я новорожденного. Несчастный случай или детоубийство, но труп. Другой, не такой сообразительный, как я, нашел бы виновницу и наложил бы штраф, угрожая выдать ее правосудию. Но что взять с матери, которая бросает ребенка в воду, а это происходит часто, потому что у крестьянина нет хлеба, чтобы его кормить! Да если бы она и была богата, в любом случае много не возьмешь.

― Как же вы поступили?

― Очень просто: отнес тело ребенка выше по течению реки и приобрел право обшарить все дома. Я верно выбрал место, где он якобы был найден, и объявил, что в поисках виновной обязан обойти все избы ― от первой до последней и осмотреть груди всех женщин. Та, которая окажется с молоком и не сможет показать своего ребенка или доказать его естественную смерть, будет признана виновной. Известно вам или нет, какое отвращение питают наши женщины к подобному осмотру, только каждая из них мне заплатила, чтобы избежать унижения, и из этой аферы я извлек 1000 рублей серебром (4000 франков). Затем я похоронил ребенка, и вопрос был исчерпан… Как видите, это лучше, чем предать бедную женщину суду и обречь на смерть под кнутом или на ссылку в рудники. Наказание матери не вернуло бы жизни ребенку, не так ли?

― Нет, не вернуло бы.

― Ну вот, я поступил по-божески.

― Но не сомневаюсь, ― сказал я, ― что вы не дождались выражения признательности от Всевышнего и, конечно, при вашем воображении придумали еще кое-что.

― Да, прошлой зимой, например, меня осенила интересная мысль.

― Посмотрим, что за идея.

― В 30-градусный мороз я собрал крестьян и сказал: «Мои младшие братья, вы знаете, что император пьет только шампанское, которое привозят из Франции. А шампанское, говорят, хорошо только со льдом; итак, он требует себе льда со всей империи. Мы выломаем лед на Волге, а затем все, у кого есть телеги и лошади, повезут этот лед в Санкт-Петербург. А чтобы все было по справедливости, одни будут выламывать лед, другие его повезут. Но, мои младшие братья, нужно нам поспешить: как бы не нагрянула оттепель». Вы прекрасно понимаете, что никому не надо было ломать и возить лед. Однако я, настаивал, давил, угрожал. Как-то собрал их снова и говорю: «Друзья мои хорошие, я понял, как нужно поступить, чтобы все рукоплескали в вашу честь». Сделалось тихо, и это означало внимание, с каким каждый из них приготовился меня слушать. «Император просит льда, ― продолжаю, ― но лед это ― не вино, которое в одной провинции доброе, в другой плохое. Лед это лед, и будет ли он с Волги или еще откуда-нибудь, его качество от этого не страдает». Единодушное согласие встречает мои слова. Говорю дальше: «Эх-ма! Я распорядился ломать его не на нашей реке, а на Ладожском озере; это ближе к Санкт-Петербургу, следовательно, и перевозка обойдется дешевле, и прибудет лед раньше». «Ура! ― закричали крестьяне. ― Да здравствует наш stanovoi ― становой!» «Это скоро сказано, дети мои, для ломки льда мне нужно нанять rabotschiks ― рабочих, а это мне станет в 2000 рублей, не менее». Крестьяне, которые начали что-то понимать, закричали от ужаса. «Если хорошенько поторговаться, то самое малое ― 1500 рублей. Даю вам три дня, решайте. Не забудьте про оттепель!» Через три дня староста принес мне 1500 рублей.

― Очень изобретательно, ― оказал я ему.

― Время от времени, ― продолжал становой, ― я показывал им также свою службу. Как-то один крестьянин из Савкино устроил пожар. Вы знаете, почтеннейший, что здесь, если дом горит, то все горит.

― А зачем он устроил пожар в своей деревне?

― Ох, кто его знает!.. Иной раз думает таким способом выразить возмущение своему владельцу, который, бывает, позарился на его сестру, велел высечь кнутом его жену, или решил отдать в рекруты его сына; тогда, чтобы отомстить, он устраивает поджог и становится бродягой… Один крестьянин, значит, устроил пожар в деревне Савкино, и она сгорела дотла ― это хорошо. Староста пишет au pomeschik ― помещику, просит его разрешить крестьянам рубить его леса. Помещик разрешает, но отводит для порубки дальний лес ― за восемь верст, хотя лес стоит и у ворот деревни. Что же делают мои пройдохи? Вместо того, чтобы валить ели в дальнем лесу, они рубят их поближе. И вот, в один прекрасный день, когда дома уже были выстроены, а там их числом до двухсот, становится известно, что помещик что-то пронюхал и посылает управляющего с инвентаризацией. Вы понимаете, конечно, ― бревно на бревно, 60-70 елей на дом, а домов две сотни ― какой просвет образовался в лесу. Каждому грозило получить по 200 розг, а некоторым, возможно, ― отправиться в Сибирь. К кому они обращаются? Ко мне, зная, что я человек с возможностями. «Каким временем располагаете, голубчики мои», ― спросил я их. «Месяц в запасе», ― отвечают. «Месяц? Тогда вы спасены». И шельмы мои скачут от радости. «Да, ― добавил я, ― но вы знаете поговорку, что за добрый совет никаких денег не жаль». Мои молодцы слушают дальше, хотя больше не пляшут. «Каждому из вас станет в 10 рублей серебром; ни во что, можно сказать». Они громко вскрикивают. «А как же, ― говорю, ― одно из двух. Подумайте, у вас только месяц. Через три дня будет поздно». На следующий день снова приходят, предлагают по 5 рублей. «Десять рублей и ни копейки меньше». Возвращаются, предлагают по 8 рублей. «Десять рублей, голубчики мои! Десять!» На третий день приходят согласные на десятку с каждого. «Ну, ― говорят, ― отвечаете, что с нами ничего не случится?» «Отвечаю: не заметят, что пропало хоть одно дерево». «И, прежде чем коснуться денег, откроете нам, каким образом все утрясется?» Должен заметить, что русские крестьяне дьявольски недоверчивы. Что и неудивительно, их так часто обкрадывают. «Охотно, ― отвечаю, ― но, если я вытаскиваю вас из этого дела, устраивает вас заплатить по 10 рублей с избы?» «Устраивает». «Ну, ладно; на дворе ноябрь. Лежит четыре фута снега. Установился санный путь. Так пусть каждая семья срубит в дальнем лесу столько елей, сколько срубила здесь для строительства, пусть привезет сюда и расставит их в снегу. В оттепель они упадут это верно, но оттепель наступит в мае, а вернувшись весной, управляющий увидит только след лесного пожара». «Ей-богу, способ хорош, ― одобряет самый старый крестьянин; ― да, хорош». «Тогда давайте сюда по десятке с избы». С этим никто не спешил. «Скажите, ― снова начал тот же крестьянин, ― а не будет ли довольно по 5 рублей?» «Вы согласились платить по 10 рублей; 10 рублей или ничего». «А теперь давайте посоветуемся: если бы мы ничего вам не дали?..» Вы понимаете, это такая манера разговаривать. «Если бы вы ничего мне не дали, чудаки мои, то я сделал бы вот что: по приезде управляющего, подошел бы с ним к первой же установленной ели и сказал бы…» «Я пошутил, ― схитрил крестьянин. ― Вот 10 рублей, месье становой, и на этом спасибо». И каждый отдал мне свои деньги. А через три недели густо стояли в деревенском лесу ели и, казалось, всегда там росли. Когда приехал управляющий, ему показали «нетронутый» лес и место вырубки в дальнем лесу. Он отбыл в убеждении, что помещику подан ложный рапорт, и вопрос был снят. А меня через год назначили исправником, и я из Саратовской перебрался в Тверскую губернию, где теперь служу.

― У вас, у исправника, не убавилось воображения с тех пор, как вы были становым приставом?

― Ох, ― слишком много хотите вы узнать, и все в один день! ― сказал мне под конец собеседник с усмешкой, свойственной русскому служащему. Будучи исправником, я рассказал вам о проделках становых, а чтобы узнать, чем занимаются исправники, обратитесь к становому.

― Впрочем, все одно, ― добавил он. ― И признайтесь, что крестьяне ― отъявленные бандиты; не сумей я тогда доказать им, что я самый хитрых из них, они украли бы мои 2000 рублей.

* * *

После станового пристава, я обещал вам управляющего, но позвольте заняться с ним позже; такой случай еще представится. Не волнуйтесь, ожидание не нанесет вам потерь.

Сегодня я собираюсь сопровождать вас при посещении одной из тюрем Санкт-Петербурга; поспешим: завтра колонна узников отправляется в Сибирь.

Так же, как становому, который поведал о своих подвигах, я дам слово и осужденным и позволю рассказать о совершенных ими преступлениях.

Возможно, вы увидите родственную связь между плутнями одного и преступлениями других.

Я велел спросить у начальника полиции разрешение, чтобы посетить тюрьму и побеседовать с некоторыми приговоренными к каторжной работе на рудниках. Он не только это разрешил, но и выделил человека для сопровождения. Сопровождающий получил на руки приказ для начальника тюрьмы.

Моя встреча с ним состоялась в 10 часов утра в кафе пассажа, выводящего на Невский проспект. Он меня уже поджидал. Я был с дрожками. Он поднялся на них, сел подле меня, и мы поехали.

Тюрьма расположена между Гороховой и Успенской улицами, и, значит, оказались мы там в момент. Мой провожатый представился, предъявил приказ. Нам выделили тюремного надзирателя, обремененного связкой ключей; он пошел впереди нас по коридору, открыл дверь на винтовую лестницу, спустился вниз примерно на 20 ступенек, открыл вторую дверь, в другой коридор, по сырым стенам которого можно было судить, что мы попали в цокольный этаж. Там надзиратель спросил моего провожатого о моих дальнейших намерениях. Тот, превосходно владея французским и выполняя роль переводчика, перевел мне его вопрос. Я ответил, что, не зная осужденных, хотел бы войти к любому из тех, кто приговорен к каторжным работам на рудниках. Надзиратель отпер первую же камеру.

Кроме фонаря, что нес надзиратель, у каждого из нас ― провожатого и меня ― была свеча в руке. Поэтому небольшая камера оказалась прекрасно освещенной. Там я увидел на деревянной скамье, годной для сидения днем и достаточно широкой, чтобы ночью служить кроватью, сухого человека с горящим взором, длинной бородой, обритой сзади головой и коротко подстриженными висками. Заделанная в стену цепь оканчивалась кольцом, охватывающим его ногу, поверх лодыжки. Он поднял голову, когда мы вошли и, обращаясь к моему провожатому:     

― Разве сегодня? ― спросил. ― Я думал, что только завтра.

― Действительно, завтра, ― ответил мой спутник, ― но вот месье знакомится с тюрьмой, и он даст тебе две копейки на стакан водки, если ты захочешь ему рассказать, за что приговорен к рудникам.

― Никакой платы не надо. Я во всем признался, и все расскажу месье, как рассказал суду.

― Ну, хорошо, рассказывай.

― Рассказ очень простой и не долгий.

Моя семья ― жена и четверо детей; только я отдал им свой кусок хлеба, как пришел становой сказать, что император, отец наш, ведет большую войну и нужно заплатить налог за первые полгода. Мое обложение поднялось до 1 рубля и 75 копеек[132]. Я сказал становому о положении, в каком находился, показал ему избу без обстановки, полураздетую жену и детей и попросил отсрочки. «Император не может ждать», ― ответил он. «Боже мой, что же делать?» ― сцепил я руки. «Что делать? ― повторил он. ― Я знаю, что. Прикажу сейчас капать ледяную воду на твою голову, по капле и до тех пор, пока не заплатишь». «Не знаю, можете приказать меня убить; но что это вам даст? Вы ничего не получите, а жена и мои дети умрут». «Дети, станьте на колени, ― сказала жена, ― и попросите станового дать нам немного времени; может быть, ваш отец найдет работу и сумеет заплатить подать императору». И мои дети с женой стали на колени.

― Я думал, ― сказал я провожатому, прерывая рассказ заключенного, чтобы ни у кого не заронилось сомнения в правдивости его слов, ― я полагал, что всякий владелец должен выделять каждому главе семьи шесть арпанов пахотной земли и один-два арпана луговины для работы исполу, как у нас говорят, то есть с условием делить урожай пополам.

― Да, должен, если владеет землей; но есть бедные баре; и, не имея земли, они не могут дать наделов другим, тогда они держат своих крестьян как работников (трудящихся), которые могут наняться на стороне; здесь как раз этот случай.

Затем, обращаясь к заключенному:

― Продолжай, ― сказал он.

― Становой, ― снова заговорил осужденный, ― и слышать ничего не хотел, он схватил меня за ворот, чтобы потащить в тюрьму. «Постой, не надо, ― сказал я. ― Лучше продамся в бурлаки, и в моем кармане заведутся 5-6 рублей; подать вам заплачу, а остаток будет поделен между барином и моими женой и детьми». «Даю восемь дней, чтобы ты заплатил свои рубль семьдесят пять; и если через неделю не получу этих денег для императора, то посажу не тебя, а жену и твоих детей». Мой топор лежал у печи; я глянул на него уголками глаз, и меня охватило страшное желание наброситься и тюкнуть топором станового. Конечно, я так и сделал бы… К счастью для него, он ушел. Я обнял жену и детей и, пройдя по деревни, просил о милосердии к ним других крестьян, потому что мне требовались два дня, чтобы добраться до уездного центра, два дня на возвращение да четыре дня для работы, и за это время они могли умереть от голода. Я объявил, что ухожу продаваться в бурлаки, а так как, возможно, мне не суждено будет вернуться, простился со всеми друзьями. Все сожалели о выпавшей мне доле и вместе со мной проклинали станового, но никто не предложил внести за меня 1 рубль 75 копеек, из-за которых я уходил продаваться. Ушел я в горестных слезах. Двигался пешком 2-3 часа и встретился на дороге с жителем деревни Онисимом. Он ехал в своей тележке. Между нами не было особой дружбы, поэтому я молча проходил мимо, когда он окликнул меня. «Куда путь держишь?» ― спросил он. «В уезд», ― ответил я. «А чего тебе там делать?» «Продамся в бурлаки». «Зачем?» ― спросил он. «Затем, что я должен императору 1 рубль 75 копеек серебром, которые не могу ему заплатить». Мне показалось, что его губы тронула злобная ухмылка, но, возможно, я ошибался. «И я, ― сказал он, ― я тоже правлю в уезд». «Зачем тебе туда?» ― спросил я. «Как раз на 1 рубль 75 копеек куплю там водки: целый бочонок». И он показал на бочонок в тележке. Я вздохнул. «О чем задумался?» ― спросил он. «Если бы ты согласился не пить водку четыре воскресенья, думаю, и дать мне взаймы твои 1 рубль 75 копеек, которые хочешь потратить, то я расплатился бы со становым, и не нужно было бы мне продаваться, и жена с детьми мои были бы спасены». «Хорошо! А кто поручится, что ты мне вернешь деньги? Ты же беден, как Иов». «Я обещаю тебе пить только воду и есть только хлеб, пока с тобой не расплачусь». «По мне водку лучше пить, это надежней». Надо сказать вам, месье, что у нас нет понятия о милосердии; каждый сам по себе, так заведено; конечно, это можно понять: рабы… «Могу только, ― прибавил Онисим, ― предложить тебе место в тележке, чтобы ты приехал в большей свежести и продался подороже». «Спасибо». «Давай садись, дурак!» «Нет». «Залезай!»

Дьявол меня попутал, месье; молнией он проскочил в моей голове. Минут пять я видел все вокруг в прекрасном свете и, таким образом, вынужден был опуститься на землю, чтобы не упасть.

― Ты же прекрасно видишь, ― сказал он мне, ― что не можешь дальше идти; забирайся! А когда я куплю водки, дам тебе выпить, и это тебя взбодрит; поднимайся же!

Я поднялся в тележку. Только, когда я сидел на земле, моя рука опиралась на камень, и я его прихватил с собой… Мы въехали в лес, и начинало темнеть. Я бросил взгляд на дорогу ― далеко вперед и назад: ни души… Я очень виноват, и знаю это; но что вы хотите, месье! Я видел себя запряженным и на канате тянущим судно, слышал своих детей и жену, которые кричали: «Хлеба! Хлеба!» Он же, словно показывая мне свое презрение, напевал песенку с такими словами: «Будь спокойна, невеста моя, я еду в город и привезу тебе красивое платье и прекрасные бусы…» Я поднял камень, в который, уверен, впились тогда мои пальцы. И со всей силы нанес ему удар сзади по голове. Удар был такой, что он свалился под ноги своих лошадей. Я спрыгнул на землю и оттащил его в лес. При нем был кошелек, где лежало не меньше 25 рублей. Но взял из кошелька только один рубль 75 копеек и, не оглядываясь, бегом вернулся в деревню. Попал туда на заре! Разбудил станового, чтобы внести ему один рубль и 75 копеек, взял квитанцию и, с этой стороны, мог быть теперь спокоен, по меньшей мере, шесть месяцев. Потом вошел в свой дом.

― Это ты, Гаврило? ― окликнула меня жена.

― Это ты, batuska ― батюшка? ― окликнули меня дети.

― Да, это я, ― ответил я. ― Нашел одного друга, и он одолжил мне рубль и 75 копеек, за которыми я уходил. Отпала нужда мне продаваться. Остается лишь хорошо работать, чтобы расплатиться с этим славным другом.

Полно, чего уж. Я старался казаться веселым. Но сердце мое было отравлено смертью. Короче, это продолжалось недолго. В тот же день меня арестовали. Онисим ― я думал, что его убил ― был только оглушен. Он вернулся в деревню и все рассказал. Меня бросили в тюрьму и пять лет продержали без суда; затем я предстал перед les soudies ― les juges (фр.) ― судьями. Приняли во внимание мои признания и вместо того, чтобы осудить меня на 10 тысяч палочных ударов, чего я ожидал, помиловали и отсылают на рудники.

― Отправляемся завтра; так, месье? ― спросил заключенный моего провожатого.

― Да, ― ответил тот.

― Тем лучше. Я осужден на работы в медных рудниках, а там, говорят, долго не живут.

Я предложил ему два рубля.

― Ох! ― сказал он. ― Не теперь бы стоило мне их давать, а когда становой давил на меня; раньше, чем я задумал убить Онисима.

И он снова уселся на свою скамью.

Я положил два рубля возле него, и мы вышли.

Надзиратель открыл нам другую камеру. Условия в ней были те же. Заключенный сидел на такой же скамье, прикованный так же; только это был молодой и красивый малый 22-23 лет. Мы задали ему те же вопросы, что и предыдущему, и, как предыдущего, ответы на них его не затрудняли.

― Зовут меня Григорий, ― оказал он. ― Я сын богатого крестьянина из Тульского уезда. Не пьяница, не лентяй, не игрок. Отец и мать мои ― рабы, но как лучшие хлебопашцы графа Г*** они обрабатывали не три déciatines ― десятины, как все, а 10, 20, 30 ― до 100 десятин земли. Они нанимали работников мелкого соседнего помещика, который не знал, к чему приложить руки своих крестьян, и сколотили небольшое состояние. Я влюбился в дочь одного из наших соседей: в самую красивую девушку деревни. Пожалуй, я не прав, говоря, что влюбился; мне кажется, что я любил ее всегда. Мы выросли вместе, и, когда ей исполнилось 19, а мне 20 лет, наши родители договорились, что мы поженимся.

Каждый год говорили, что граф Г*** приедет в имение, и мы все время ждали его, чтобы получить у него брачное свидетельство, без которого поп отказывался нас венчать. Но, вместо него, приехал управляющий. Мы с отцом сразу же побывали у него. Граф наделил его всеми полномочиями. И, таким образом, достаточно было его разрешения, чтобы нас обвенчали. Принял он нас хорошо и пообещал все, о чем мы его просили. Через неделю. Когда он, в свою очередь, пришел к нам, мы напомнили об его обещании. На этот раз он ограничился ответом: «Посмотрим». Мы особо не беспокоились, потому что Варвара[133] и я, мы подумали, что это ― способ заставить нас заплатить за разрешение, и сошлись во мнении, что отдадим сто рублей и будем квиты.

В третий раз напомнили ему о себе, но он грубо меня оборвал: «А рекрутский набор! Или вы об этом не думаете?» «Но, ― ответил я, ― мне скоро 22 года; le mir ― мир[134] ― никогда не додумался бы до предписания отправить меня в солдаты через два года после того, как я достиг призывного возраста. Да и в деревне для этого достаточно лентяев и бродяг». «Без меня пусть мир решает, что хочет, но раз я здесь, значит, распоряжаюсь я, и я, по своему усмотрению, могу назначить в рекруты того, кого надо». Я пошел поделиться с Варварой своими страхами и нашел, что она опечалена и обеспокоена больше, чем я. Начал расспрашивать ее, что с ней, но она ничего не отвечала, только заливалась слезами. Я отчаялся, чувствуя, что над нами нависла беда. В ближайшее воскресенье управляющий собрал всю деревню. Он объявил, что, кроме обычного, по случаю войны, требуется дополнительный рекрутский набор и что поэтому, вместо восьми император потребовал выделить 23 человека от каждой тысячи населения, правда 15 из них освобождались от службы немедленно по окончании войны. В результате, он приказал старосте принести ему список рекрутов и ополченцев. Я побежал к Варваре и снова увидел ее в слезах. «Ох! ― сказала она. ― Уверена, что этот проклятый управляющий запишет тебя». «Что заставляет тебя так думать?» ― спросил я. «Ничего, ― отозвалась она. ― Заяц перебежал мне дорогу». Большего услышать мне от нее не удалось. В тот же день староста огласил список новобранцев. Варвара не ошиблась. Меня не было среди рекрутов, но я значился пятым в описке ополченцев. Я вернулся домой в отчаянии. Мой отец побывал у управляющего и предложил ему за мое освобождение от службы до 500 рублей. Тот отказал. Отъезд назначили на послезавтра. Отправлялись на рассвете. Накануне отъезда мы с Варварой пошли прогуляться на луг, где детьми очень часто собирали цветы. Чтобы попасть на луг, нужно было перейти деревенский мостик, переброшенный через узенькую, но глубокую речку. Варвара остановилась посредине моста и печально склонилась над быстрым или, вернее, клокочущим ее течением. В этом месте, говорили, глубокий омут. Я видел, что по щекам девушки катятся слезы и, одна за другой, капают в водоворот. «Послушай, Варвара, ― сказал я, ― ты от меня что-то скрываешь». Она ничего не ответила. «Откройся», ― повторил я. «Секрет в том, что мы больше не увидимся, Григорий». «Почему? Я не рекрут, я ополченец. Окончится война, ополченцы вернутся домой. Не всех убивают на войне, живые возвращаются. Конечно, я вернусь, Варвара, через год-два. Я люблю тебя, ты любишь меня; наберись мужества дождаться меня, и мы еще будем счастливы». «Мы больше не увидимся, Григорий!» ―  сказала она второй раз. «Но, наконец, откуда такое жуткое предчувствие?» «Если ты меня любишь, то знаешь, что ты должен сделать, Григорий?» ― спросила она, бросившись ко мне в объятья. «Если я тебя люблю! Ты об этом спрашиваешь!» И я прижал ее к груди. Она взглянула на водоворот, вся прижавшись ко мне. «Ты должен туда меня бросить», ― сказала она. Я вскрикнул. «Да, бросить меня туда, ― повторила Варвара, ― и я не буду принадлежать другому». «Другому! Не понимаю тебя. Почему ты должна быть не со мной, а с другим?» Она молчала. «Ну, говори же! ― сказал я. ― Ты же видишь отлично, что я схожу с ума». «Значит, ты ни о чем не подозреваешь?» «Что, по-твоему, я должен подозревать?» «И тебя ничто не настораживает?.. Нет, лучше мне замолчать, и будь, что будет». «Лучше тебе говорить, потому что ты начала говорить». «Ох, боже мой!» И она разрыдалась. «Варвара, ― сказал я, ― клянусь тебе, если ты мне сейчас же все не расскажешь, то я брошусь в омут на твоих глазах. Уж если суждено тебя потерять, то лучше покончить со всем сразу». «Но твоя смерть не предупредит моего бесчестья и не отомстит за него». Я закричал от бешенства. «А, ты начинаешь догадываться, ― сказала она; ― он любит меня и хочет, чтобы я стала его любовницей. И ты уезжаешь, потому что он меня любит: я же ему отказала. Если бы я согласилась, то ты не уезжал бы. «О, подлый!» Я заметался взглядом вокруг себя. «Что, что ты ищешь?» «А!..» Я увидел то, что искал: крестьянин, который поправлял мост, оставил свой топор торчать в недоотесанном бревне. «Что ты собрался делать, Григорий?» «Пресвятой девой клянусь тебе, Варвара, что он умрет от моей руки». «Но тебя убьют, если ты убьешь его!»  «Пусть, мне все равно!» «Григорий!» «Я поклялся, ― крикнул я, поднимая топор к небу, ― и клятву исполню, а если меня убьют ― пусть, я отправлюсь туда же, и буду ждать тебя там, где рано или поздно, но соединяются наверняка». С топором в руке я бросился к деревне. «Григорий! ― окликнула Варвара. ― Ты хорошо подумал?» «Ох, да!» И я побежал дальше. «Тогда, ― крикнула она, ― буду ждать тебя. Прощай, Григорий!»

Я возвращался весь всклоченный. В сумерках разглядел мост, уже размытый ночной мглой; услыхал всплеск от тела, падающего в воду и что-то еще, похожее на слова прощания. Мои глаза обшарили мост. Он был пуст… С того момента не знаю больше, что со мной происходило; пришел в себя в камере. Я был весь в крови… Уверен, что убил его… О, Варвара, Варвара! Тебе недолго меня ждать, иду!

И молодой человек, рыдая и крича от отчаяния, бросился ничком на скамью.

Надзиратель открыл третью дверь, и мы вошли в третью камеру. Ее занимал человек лет сорока, сложенный как Геркулес. У него были черные глаза и черная борода, но какое-то огромное горе выбелило его волосы преждевременной сединой. Сначала он не хотел отвечать, говоря, что находится не перед судьями, и что общение с ними, слава богу, закончилось; но ему объяснили, что я ― иностранец, француз, и тотчас, к моему великому удивлению, он отозвался на великолепном французском языке:

― Тогда другое дело, месье; тем более, что это будет недолго.

― Но, ― спросил я его, приступая к беседе, ― как вы научились говорить по-французски, да еще так чисто?

― Все очень просто, ― ответил он; ― я принадлежу владельцу завода; нас троих он отправил во Францию, и мы учились в Париже, в техническом училище. Когда уезжали, нам было по 10 лет. Один из нас там умер, и, после восьми лет учебы, мы вернулись вдвоем. Мой товарищ стал химиком, я ― механиком. Восемь лет в Париже мы жили, как все молодые люди, как равные нашим товарищам по училищу, и забыли, что мы ― несчастные рабы. Здесь нас быстро заставили об этом вспомнить.

Моего товарища оскорбил управляющий нашего владельца. Товарищ ответил ему пощечиной. И получил 100 розог. Часом позже он положил свою голову под заводской молот, удар которого заменяет тысячу ручных молотов. Голова была расплющена.

У меня был более податливый характер, благодаря чему я избегал взысканий. Потом, я очень любил свою бедную мать и ради нее терпел то, что не потерпел бы, будучи один. Пока она была жива, я не женился. Вот уже пять лет, как она умерла. Я женился на девушке, с которой долго дружил. Через 10 месяцев, после свадьбы, она родила дочку. Ребенка я обожал!

Наш хозяин тоже имел предмет обожания: собаку. Он велел выписать ее из Англии, и она обошлась ему намного дороже того, на что он рассчитывал. Она принесла двух щенят, самца и самку; хозяин берег обоих, чтобы натурализовать эту дорогую породу. Но с ним приключилось большое несчастье. Возвращаясь к себе на дрожках, после только что завершенного сбыта продукции в округе, он слишком поздно заметил, свою собаку, которая прыгнула к нему, приветствуя его возвращение, и переехал собаку колесом своих дрожек: задавил ее насмерть. К счастью, как я уже сказал, у него остались два щенка, самец и самка. Только, вы отлично понимаете, вся трудность заключалась в том, как вскормить щенят, которым было четыре дня от роду. И вот моего владельца, знавшего, что моя жена грудью кормит дочку, осенила идея: отобрать у нее ребенка, посадить его на la messakina ― месячину[135], а ее заставить выкармливать собак… Моя бедная жена сказала ему, что кормила бы собак и ребенка, но он ответил, что собаки будут страдать от недоедания.

Я вернулся с фабрики, как обычно: подошел к колыбели моей крошки Катерины. Колыбель была пуста!.. «Где ребенок?» ― спросил я. Жена мне все рассказала и показала на двух щенков, которые спали, насытившись. Я пошел за ребенком на кухню, отдал его матери и, взяв по щенку в каждую руку, разбил обоих о стену. На следующий день хозяин велел всыпать мне 200 розог. На послезавтра я поджег барский дом; к несчастью, огонь перекинулся на деревню, и сгорело две сотни домов. Меня арестовали, посадили в тюрьму и приговорили к пожизненной каторге на рудниках, как поджигателя. Такова моя история, я вам ее рассказал, она не длинная…

Теперь, если вам не претит коснуться каторжника, протяните мне руку в награду за рассказ. Мне это будет приятно; во Франции я так был счастлив!

Я пожал ему руку от всего сердца, хотя он и был поджигателем. И не подал бы руки его хозяину, каким бы князем он ни был.

Теперь вы все прочитали, дорогие читатели. Кто же истинные преступники: собственники, управляющие, становые или те, кого они отправляют на рудники?..

* * *

Вернувшись к графу Кушелеву после посещения тюрьмы, я встретил русского литератора, который делит с Тургеневым и Толстым благосклонное внимание молодого русского поколения. Это был Григорович, автор des Ribolovi ― des Pecheurs (фр.) ― «Рыболовов»  [«Рыбаков»][136]. Мы называем этот роман, как называют роман «Кузен Понс», когда говорят о Бальзаке, и роман «Воспоминание Дьявола», когда говорят о мадам Санд. Кроме «Рыболовов» [«Рыбаков»], Григорович написал 5-6 других романов, и все они удались.

Григорович говорит по-французски как парижанин. Он приехал ко мне с визитом братства и предоставил себя в мое распоряжение на все время моего пребывания в Санкт-Петербурге. Не стоит говорить, что эту любезность с его стороны я с благодарностью принял. С графом условились, что всякий раз, когда Григорович припозднится на вилле Безбородко, он ляжет спать в одной из моих комнат, потому что, как я уже говорил, вилла Безбородко отстоит от Санкт-Петербурга на восемь верст. К тому же, усвойте хорошенько, в России друг, который остается в доме, не причиняет столько беспокойства, сколько во Франции, где считают обязанным устроить ему ложе на пружинной кушетке с тюфяком, простынями, валиком в изголовье, подушкой и одеялом. Нет. В России хозяин дома, где 80 слуг, как у графа Кушелева, говорит гостю: «Поздно, оставайтесь». Гость кланяется, отвечает: «Хорошо»; и все сговорено. Больше хозяин не занимается гостем. Он накормил его лучшим, каким смог, обедом; напоил Икамским Замком, Бордо ― Лаффитом и Шампанским за трапезой; вечером утопил его в разливанных морях караванного чая. Дал ему возможность до часу-двух наслаждаться музыкой, зачастую восхитительной. На этом его заботы заканчиваются. Гостю самому нужно подумать, как провести ночь. Стоит заметить, что на этот счет гость тревожится не больше хозяина. Когда наступает время ложиться спать, он идет в отведенную ему комнату, осматривается, но ищет не кровать ― о ней даже не думает, зная, что не найдет ― а софу, диван, скамью; его мало волнует, окажется ли мебель мягкой или жесткой. Если в комнате нет ни софы, ни дивана, ни скамьи, то он облюбовывает какой-нибудь угол, просит у слуги шинель или шубу, пальто или другую, первую попавшуюся под руку вещь, опрокидывает стул, спинку которого приспосабливает вместо подушки, ложится на паркет, натягивает на себя импровизированное одеяло и так вот отдыхает до завтрашнего утра, когда встанет таким же свежим и бодрым, как если бы провел ночь на лучшем пружинном матрасе. Понятие об утреннем и вечернем омовении очень слабо вяжется со всей этой лакедемонской[137] [спартанской] суровостью быта; но выручает парная баня, которую вы принимаете дважды в неделю в обнаженном виде.

Итак, Григорович остался на вилле с первого же вечера; он поискал, нашел, что хотел, и стал лагерем на канапе. Во время беседы на сон грядущий, которая велась через отворенные двери, мы условились, что на следующий день совершим нашу первую экскурсию за пределы Санкт-Петербурга. Наметили все, включая маршрут туда и обратно. В восемь часов утра мы сядем на небольшой речной пароход, что ходит по Неве; в девять часов ― на морской колесный пароход, идущий в Петергоф. Позавтракаем в ресторане Самсон ― в Черной Голове тех мест, осмотрим Петергоф и его окрестности, обедать и ночевать отправимся к Панаеву ― другу Григоровича и редактору журнала «Современник», познакомимся у него с Некрасовым, одним из самых популярных поэтов молодой России, наконец, на следующий день поедем осмотреть исторический замок в Ораниенбауме, известный тем, что там, в июле 1762 года, арестовали Петра III. Потом вернемся в Санкт-Петербург по железной дороге, чтобы заодно уже познакомиться с морским и наземным транспортом.

Программа выполнялась пунктуально. В 11 часов мы высадились на дебаркадер Петергофа. Там пассажиров поджидали дрожки; пассажиры моей комплекции берут их обычно только для себя… ― замечаю, что строю необычную фразу, но, не находя другой, чтобы выразить мысль, оставляю ее такой, какая есть, то есть мало соответствующей правилам грамматики ― …а пассажиры потоньше и поскромней могут устроиться вдвоем на одних дрожках. Женщина в кринолиновом платье вообще должна отказаться от дрожек.

Нас доставили к ресторану, который пользуется в Петергофе доброй славой; я уже сказал, что он именуется Самсоном. Это название выведено на его вывеске. На ней же в уменьшенном виде скопирована знаменитая статуя Самсона, что высится в большом бассейне Парка. Древнееврейский Геркулес запечатлен в момент, когда он выламывает челюсть филистимлянского льва. Ничто не говорит о том, по крайней мере, не бросается в глаза, что этот ресторан в окрестностях Санкт-Петербурга пользуется доброй славой.

Россия похваляется своей национальной кухней и блюдами, которые никогда не будут позаимствованы другими народами, потому что готовятся из таких продуктов, какие можно найти только в отдельных краях этой обширной империи, и каких нет больше нигде. К таким блюдам, например, относится стерляжья уха. Стерлядь водится только в водах Оки и Волги. Русские без ума от супа из стерляди.

Рассмотрим серьезно этот серьезный вопрос, что в глазах подданных его величества Александра II тут же поставит нас в ряд самых отъявленных врагов, и открыто выскажем наше кулинарное мнение о супе из стерляди. Я отлично сознаю, что задену сейчас священный ковчег, но ничего не поделаешь! Истина превыше всего.

Пусть даже здравствующий император не позволит мне вернуться в Санкт-Петербург, скажу, что самое великое ― читайте: единственное ― достоинство супа из стерляди, на мой взгляд, или, вернее, на мой вкус, это ― его цена; в Санкт-Петербурге, говорят, она составляет 50-60 франков летом и три-четыре сотни франков зимой. Теперь посчитаем в рублях. Пусть раз и навсегда мы условимся, что рубль равен четырем франкам, или не об этом, а, скорее, о том, что рубль делится на монеты достоинством 50, 25, 10 и 5 копеек. Сто копеек ― рубль. Возвращаемся к супу из стерляди и рассказываем, как этот суп, которому мы предпочитаем простую марсельскую рыбную похлебку с пряностями и чесноком, может подниматься в цене до такой степени.

Стерлядь, что водится в некоторых реках ― Оке и Волге, которые мы уже упомянули, может жить только в тех водах, где она появилась на свет. Поэтому ее живьем доставляют в Санкт-Петербург в воде из Оки или из Волги; если за время доставки стерлядь засыпает, как кобыла Ролана, что имела один недостаток ― была мертва, то такая рыба больше ничего не стоит. Куда ни шло возить живую рыбу летом, когда вода, защищенная от солнца, сохраняет нужную температуру и может быть освежена или заменена такой же речной водой, взятой про запас в охлаждаемых емкостях. Но зимой! Зимой, когда 30 градусов мороза, а рыбу везти семь-восемь сотен верст ― теперь, как деньги ― рублями, мы будем исчислять расстояние верстами, что не затруднит читателей, потому что верста с точностью до двух метров примерно, эквивалентна нашему километру ― но зимой, повторимся, когда термометр показывает 30 градусов ниже нуля, а рыбе предстоит проделать семь-восемь сотен верст, чтобы из родной реки попасть в котелок, да при этом прибыть живьем, дело, понятно, куда серьезней. При помощи обычной печи нужно не только не дать воде замерзнуть, но и поддержать температуру, среднюю между зимней и летней, то есть 8-10 градусов выше нуля. Словом, до постройки железной дороги, русские вельможи ― любители стерляжьей ухи, держали специальные фургоны с печкой и живорыбным садком, чтобы стерлядь с Волги и Оки возить в Санкт-Петербург; обычно хозяин показывает гостям живую, плавающую рыбу, которую через четверть часа они едят в виде ухи.

Так же было у римлян. Вот что вспоминается в связи с этим: из Остии [порта в устье Тибра] в Рим рыбу доставляла почта рабов со станциями через каждые три мили, и первым наслаждением для настоящих гурманов было наблюдать, по мере того, как засыпали la dorade [дорада, аурата, золотая рыбка] или le surmulet [средиземноморская султанка, султанка-барабулька], угасание их чешуи всех цветов радуги.

У стерляди нет сверкающей чешуи этих рыб. Она покрыта бугорчатой акульей кожей. Я утверждал среди русских и готов утверждать среди французов, что стерлядь, acipenser ruthenus (лат.), ― молодь осетра.

Мы уже сказали, что не разделяем фанатизма русских по отношению к стерляди, которую они называют царской рыбой, по аналогии с названием, данным рыбе месье Скрибом в «Немой из Портичи». Стерлядь ― вязкая и безвкусная мякоть, которой не занимаются, чтобы придать хотя бы слабый смак. Нужно еще найти соус к стерляди, и мы отваживаемся предсказать, что такой соус будет открыт французским поваром.

Читая об этой кулинарной позиции ― прелюдии к дискуссиям, предаться которым мы рассчитываем, пусть не заподозрят, что мы позволили себе спросить у хозяина ресторана «Самсон» стерляжью уху. Мы остерегались ее как чумы и довольствовались простыми щами. Le tchi ― щи, этимология названия блюда представляется мне китайской, обычный суп из капусты, но гораздо хуже того, какой отправляет своим полевым рабочим наш самый бедный фермер, когда звонят полдень. Готовят его с кусками мяса говядины или баранины. Излишне говорить, что при этом мясо, говядина или баранина, теряет всякий вкус. Кроме того, поскольку нет сомнений, что в России готовят в горшках, недоваренное или разваренное мясо остается жестким, жилистым и несъедобным, наконец. В итоге щи, представляющие собой национальное русское хлебово и основную, сказал бы, единственную пищу крестьянина и солдата, я подверг исследованиям и, опираясь на них, рассчитываю блюдо улучшить, насколько щи этому поддадутся.

Итак, мы спросили щей, бифштексов, жареного рябчика и салат. И нечего пенять на доброго бога; все было создано превосходно. Но явился человек и испортил его труды. В России все жарят в печи, то есть жарят таким способом, из-за которого в России нет жаркого.

Брийан-Саварен[138], кто знает предмет, и кто оставил нам изречения в области гастрономии, что дороже высказываний де Ла Рошфуко в области морали, сказал: «Поваром становятся, но мастером по жаркому рождаются». Сказать так, значит возвести мастера по жаркому в ранг поэта, что для кулинара довольно унизительно. В России, где никто, по-видимому, не рождается спецом по жаркому, на этом поставлен крест, и готовить жаркое поручено печам, наподобие того, как природу заставили делать портреты. Можно не говорить, что печь и природа мстят за себя: портреты-дагерротипы безобразны, а жаркое, приготовленное в печи, отвратительно.

Мы сокрушались над каждым поданным блюдом, и Григорович, будучи не в состоянии понять наших страданий ― он знал тогда только русскую кухню, ― возвращал их гарсону, который нас обслуживал. Это сопровождалось целой серией препирательств, начиная от супа и кончая десертом, и мы могли оценить всю дружескую нежность русского диалога.

Русский язык не имеет ни восходящей, ни нисходящей гаммы. Если не bratz ― братец, то есть frére (фр.), то dourak ― дурак; если не galoubchik ― голубчик, то есть mon petit pigeon (фр.), то soukin sine. Отдаю другим право сделать перевод последнего определения.

Григорович был неподражаем по части нежностей, которыми осыпал нашего гарсона. Эти нежности, перемежаемые упреками, по поводу посредственного обеда, являли собой весьма забавный контраст. Он называл официанта не только голубчиком или братцем, то есть petit pigeon или frère, но каждый раз по-новому: гарсон становился lubesneichy ― любезнейшим ― trés-agréable (фр.), milleichy ― милейшим ― trés-cher (фр.), dobreichy ― добрейшим ― trés-btréson (фр.). Проходила мимо неряшливая женщина, он назвал ее douchinka ― душенька ― petite âme (фр.). Нищий старик встал у окна, Григорович подал ему две копейки, называя его diadouska ― дядюшкой ― mon oncle (фр.). Впрочем, мягкий и застенчивый характер нижних слоев общества тоже восхитительно передается славянской фразеологией. Народ зовет императора batuska ― батюшка ― père (фр.), императрицу ― matuska - матушка ― mère (фр.).

В пути Григорович спрашивал дорогу у одной старой женщины и называл ее ma tante (фр.) ― тетушка.

Когда вышестоящий нуждается в нижестоящем, он ласкает его словами, и бросает его туда, где его вздуют. Генерал Кролов, вступая в бой, называл своих солдат blagodeteli ― благодетели ― mes bienfaiteurs (фр.). 

В Симферополе в одном госпитале оказались русский и француз, раненные один ― в руку, другой ― в ногу. Кровати стояли рядом, и между раненными завязалась самая искренняя дружба. Русский учил француза русскому, француз учил русского французскому языку. Каждый день, просыпаясь, русский говорил французу:

― Bonjour, mon âme Michel! ― Здравствуй, мой друг Михаил!

И француз отвечал ему так же душевно и по-братски:

― Strastvone, moi drok Ivan! ― Страствон, мой дрок Иван!

Когда они поправились, и пришла пора расстаться, каждый из них разрыдался. Если бы их не растащили, они еще и теперь стояли бы, обнявшись.

Правда, набор оскорблений не менее богат, чем репертуар нежных слов, и никакой другой язык, кроме русского, не изъявляет такой высокой готовности поставить человека на пятьдесят ступеней ниже собаки. И в этом отношении, заметьте, воспитание не служит сдерживающим фактором. Самый образованный человек, самый вежливый дворянин допускает выражения le soukin sine ― сукин сын и le … vachou matt ― …вашу мать так же легко, как у нас произносят: votre trés-humble serviteur (фр.) ― ваш покорнейший слуга. 

Признаюсь, когда мы поднялись из-за стола со счетом в руках как доказательством, что обедали, и пустым желудком, доказывающим обратное, я был очень расположен к тому, чтобы наградить хозяина ресторанного заведения «Самсон» всеми оскорблениями из русского и французского репертуара; и не по соображениям гигиенической надобности, а ведомые любопытством пошли мы пешком по парку Петергофа.

Петергоф ― наполовину английский, наполовину французский парк; наполовину Виндзор, наполовину Версаль. В нем есть густая сень Виндзора и прямоугольные бассейны, статуи и даже карпы Версаля. Карпы, уверяют нас, повелись со времени императрицы Екатерины, и они только что, по звону колокола, в который ударил инвалид, показали из воды свои носы. Вы понимаете, что они не за так предаются этому упражнению; продавщица пирожных, чье присутствие здесь постоянно, объясняет, с какой целью рыбы устраивают вам овацию. В этом ничего нового для нас нет. В этом отношении Фонтенбло берет верх над Петергофом. Если в Петергофе есть карпы Екатерины, то в Фонтенбло есть карпы Франсуа I.

Есть в Петергофе и свой Марли.

Великое несчастье Санкт-Петербурга ― имитация. Его дома ― имитация домов Берлина, его парки ― имитация Версаля, Фонтенбло и Рамбуйе, его Нева ― более ледоносная имитация Темзы. Санкт-Петербург еще не Россия; это, как сказал Пушкин или, может быть, даже Петр I, ― окно, открытое в Европу. Что касается скульптур, то мы удовольствуемся указать только на одну, и не по причине ее художественной ценности, а оригинальности. Это ― присевшая наяда, она льет воду из кувшина, что держит на плече. Вид спереди очень хорош: видно, откуда льется струя; но вид со спины ― совсем другая штука, и возникают предположения, которые не делают чести целомудрию нимфы. Она на порядок выше, когда нет водяной струи.

Воды Петергофа играют, как воды Версаля, в дни большого праздника; бассейн Самсона подобен бассейну Нептуна, и каскады Гладиаторов копируют каскады Сен-Клу. Посожалели, что нам не повезло: приехали в обычный день; мы высказали сожаление, что не видим игры расхваленных фонтанов. Тогда Григорович подошел к хранителю этих вод, пустил в дело 15-копеечную монету (40 су на наши деньги), и в течение десяти минут мы наслаждались зрелищем, которое, если верить молве, всегда, когда его устраивают, обходится Версалю в 25-30 тысяч франков.

Для императора Николая было одним из самых больших удовольствий среди бьющих в полную силу фонтанных каскадов, под барабанный бой, подниматься вверх по ступеням со свитой из пажей и кадетов.

Отдельным визитом мы почтили дерево, каждый лист которого брызжет водой. За 10 копеек оно дало нам спектакль, в котором мы оказались наядой.

Затем мы поднялись по довольно крутому склону и наверху увидели замок. Огромное сооружение, окрашенное в белый и желтый цвета и увенчанное теми зелеными кровлями, которые повергают в уныние Муане. Мы прошли под одним из сводов дворца и оказались в верхнем парке. Его главное украшение ― огромный бассейн, и главная достопримечательность ― Нептун в тамбурмажоре; трезубец бога искусно заменен богато украшенной тростью.

Мы увидели Петергоф, оставалось увидеть то, что называется островами. Мы взяли дрожки и по прелестной дороге, прохладной от близкой воды и затемненной сплошными массивами зелени, прибыли на первый и главный из островов ― Царицын. Это остров императрицы-матери. Она велела построить там каменную виллу ― копию виллы принцессы Бутерской на Сицилии, где она одно время жила; вилла скопирована точно, и все при ней ― до гигантского плюща, который зимой обязательно приходится согревать, как стерлядь при перевозке, чтобы не замерз. Передний двор очарователен; можно было подумать, что вступаешь в атриум [крытый внутренний двор] поэта в Помпеях. Интерьер оформлен по-гречески и с большим вкусом.

С Царицына острова перебрались на остров великой княжны Марии. Его шедевр, со слов стража, ― спящая Венера, что хранится, как в саркофаге; видят Венеру, когда поднимают крышку. Как все обещанное и ожидаемое, но спрятанное, эта замечательная скульптура Банеддзи доставила разочарование. Нет, если и есть скульптурный шедевр, то это «Рыбак» Ставазера [Ставассера]. Подросток 15-16 лет в бронзе, по колено в воде; он тянет леску, на крючок которой попалась рыба. Не стоит упоминать, что ни лески, ни крючка, ни рыбы нет, но их видишь по дрожащей от нетерпения губе, сосредоточенному взгляду, груди с затаенным дыханием и напряженным рукам рыбака.

Мы вновь сели на дрожки, закончили объезд островов и велели доставить нас к Бельведеру. Бельведер ― последнее творение императора Николая; своей всемогущей рукой он замесил бронзу и гранит, как другой замешивает гипс и кирпич. К несчастью, это подано в стиле, внушающую больше мысль о мощи, нежели о вкусе. Поднятый на малом холме у деревни Baby-Gony ― Бабы-Гони [Бабигон]; проясняю возможную этимологию ее названия ― Бельведер по сравнению с ней огромен почти так же, как Океан. Император Николай в форме простого солдата, императрица и великие княжны в одежде простых крестьянок, приезжали туда выпить чаю и восхититься панорамой, открывающейся до самого моря. Еще одна имитация ― Пти-Трианона. Оттуда имперская семья видела, левее некуда, Старый Петергоф ― деревню голландских рыбаков, между Старым Петергофом и Бельведером ― поле Саперов, а, бросив взгляды по этой линии вправо, ― Пулково, обсерваторию, возведенную Брюлловым, братом художника. Обсерваторию и Бельведер разделяют 10 лье долины. Между Старым Петергофом и Пулковом, по ту сторону залива шириной в 10 лье просматривается синеватый силуэт Финляндии, подчеркнутый ровной линией горизонта. Затем, когда взгляд возвращается от залива к Бельведеру, справа замечаются купола Санкт-Петербурга, и среди них сверкает золотом Исаакий; слева большой английский парк; прямо ― Новый Петергоф и, наконец, поле, усеянное руинами, присланными из Греции королем Отоном. Бедные руины изгнаны из Аттики, и они смотрятся такими же грустными, как и Овидий, сосланный к фракийцам!

Мы сели на дрожки, не сожалея, что покидаем это место, и велели ехать направо, к террасе Монплезир. Как видите, еще одно французское название! Терраса выходит к заливу; вся выложена мрамором, затемнена великолепными деревьями и в пространстве между зеркалом залива, омывающего его край, и ее зеленым куполом, образованным ветвями деревьев, дает возможность рассматривать Кронштадт, закрывающий горизонт своими фортами, ощетинившихся орудиями, и лесом корабельных мачт. Сюда теплыми летними вечерами и прозрачными июньскими ночами приезжают щеголи Петергофа вдохнуть свежести. Это ― любимая терраса и молодых великих князей. Груды гальки имеют честь ― как говаривал знаменитый химик и, более того, знаменитый придворный Тенар ― имеют честь быть приготовленными для забав молодых великих князей, которые, подобно Сципиону в ссылке, посвящают свой досуг швырянию камней, чтобы они рикошетом летели по морю.

Место оказалось очаровательным, и Муане уведомил общество, что эта архитектурная фантазия должна задержать наш выезд к Панаеву на полчаса: он хотел сделать рисунок. Его желание было слишком законным и слишком совпадало с моим, чтобы я пытался встать к нему хоть в малейшую оппозицию. Впрочем, после завтрака, что у нас состоялся, мы не спешили обедать. Тем более что обед должен был уподобиться завтраку!

Рисунок окончен, мы сели на дрожки. Григорович дал топографические инструкции aux isvoschiks ― извозчикам и мы поехали знакомиться с одним из самых видных журналистов России.

* * *

Нечего и говорить вам, что журналистика в России находится еще в детском возрасте, что до сих пор цензура мешает расти всему, что хотело бы выбиться из земли.

Окинем быстрым взглядом несколько ежедневных, еженедельных и ежемесячных изданий Санкт-Петербурга и Москвы. В Санкт-Петербурге только четыре журнала делают сенсацию. На первое место поставим Sovremennik ― «Современник», по месту и честь.

Издатели и главные редакторы журнала «Современник» ― мecсьe Панаев и Некрасов.

Мы сказали, кто такой Панаев: один из лучших журналистов Санкт-Петербурга; добавим, что Некрасов ― один из лучших поэтов России. В свое время мы вернемся к двум этим, таким разным личностям. А сейчас займемся их изданием.

«Современник» ― ежемесячный журнал, основанный по образцу de la Revue des Deux Mondes ― «Журнала Двух Миров»; у него либеральные тенденции и 3,5-4 тысячи подписчиков, что позволяет довольно щедро платить редакторам издания.

После «Современника» идет журнал Otetchestwtnnjia Zapicky ― «Отечественные записки» ― les Légendes nationals (фр.), издатель и главный редактор которого ― месье Краевский. Это издание не имеет никакой политической окраски; главный редактор обладает искусством подбирать себе сотрудников, и это определяет заслуженный успех, как с точки зрения литературы, так и с точки зрения дохода. У «Отечественных записок» на несколько сотен подписчиков меньше, чем у «Современника».

Журнал Biblioteka dlia tchenia ― «Библиотека для чтения» ― la Bibliothèque de lecture (фр.) имел огромный успех, потому что руководил им профессор Сенковский, который превосходно сознавал интеллектуальные запросы времени и, не ставя задачи образовывать своих читателей, заботился только о том, чтобы они оставались довольны чтением. Вскоре стало заметно, что золотой лоск, к несчастью, наведен почти на не тронутую пером бумагу, и журнал был почти или почти заброшен. Тенденции издания либеральные.

Журнал Syn Otetchetwa ― le Fils de la Patrie (фр.) ― «Сын Отечества», старое издание, возобновленное с прошлого года; выходит выпусками объемом 1,5-2 листа. Подбор материала очень удачный, и журнал имеет большой успех. Издается в Москве.

Журнал le Ruski Westnik ― le Courrier Russe (фр.) ― «Русский Вестник» основан месье Катковым. С самого начала имел громадный успех; уже через полгода потребовалось удвоить его тираж. Сегодня у журнала 8-9 тысяч подписчиков и лучшая типография в России. Тенденции издания либеральные.

Besseda ― la Conversation (фр.) ― «Беседа» [«Русская Беседа»] орган адептов русского славизма, то есть партии, которая выступает против проникновения опыта западной цивилизации и желает, чтобы Россия ничего не заимствовала за границей и развивалась бы в соответствии со своим собственным национальным началом; это ― издание непритязательного вкуса, публикующее, однако, примечательные статьи, особенно по вопросу текущего момента ― об освобождении крепостных. Главный редактор ― месье Кушелев [Издатели и главные редакторы ― А. И. Кошелев и М. И. Филиппов].

Semledelcheskaia Gaseta ― «Земледельческая газета», специальное издание землевладельцев для статей, посвященных освобождению крестьян. Тенденции либеральные.

О других изданиях скажем то, что сказал Август о друзьях Цинны[139] из рода Корнелиев, после чего был назван Максимом, и, подражая его примеру, проявим осторожность.

Панаев и Некрасов ― сердечные друзья, братья по литературным и политическим взглядам ― поселились и живут вместе: зимой в Санкт-Петербурге, летом в каком-нибудь дачном доме за городом. В этом году они устроили свое гнездо между Петергофом и Ораниенбаумом, чуть ниже холма, увенчанного постройками немецкой колонии.

Наши дрожки повернули направо, переехали мостик, переброшенный через канаву, углубились в великолепные тени деревьев и оказались перед прелестным небольшим шале [швейцарским домиком], на лужайке, где семеро приглашенных к обеду приступили к нему за богато накрытым столом. В семерку обедающих входили Панаев, его жена, Некрасов и четыре друга дома; узнав Григоровича, они встретили его радостными восклицаниями. Меня громко объявили, и Панаев подошел меня обнять.

Вам знакома странная особенность первого взгляда, с которым в сердце запечатлевается симпатия или антипатия к человеку. Мы выдержали испытание, Панаев и я, первые из этих двух ощущений и обнялись как старинные друзья, и нерасторжимое объятие доказало, что мы на деле стали друзьями. Потом подошла мадам Панаева[140]; я поцеловал ей руку, и, по чудесному русскому обычаю, она вернула мне поцелуй, коснувшись губами лба. Мадам Панаева ― женщина 30-32 лет, броской красоты; автор многих романов и новелл, которые она опубликовала под псевдонимом Станицкий.

Некрасов, обнаруживая менее демонстративный нрав, удовольствовался тем, что поднялся, поклонился и протянул мне руку, поручив Панаеву извиниться передо мной, что не говорит по-французски в результате своего небрежного воспитания.

Других мне просто представили.

Я много слышал о Некрасове, и не только как о большом поэте, а еще как о поэте, гений которого отвечает сегодняшним запросам. Я внимательно приглядывался к нему. Это человек 38-40 лет с болезненным и глубоко печальным лицом, мизантропическим и насмешливым складом ума. Страстный охотник, потому-то охота для него, полагаю, ― повод для уединения; и, после Панаева и Григоровича, больше всего он любит ружье и своих собак. Его последняя книга стихов, отнесенная цензурой к не подлежащим переизданию, очень поднялась в цене. Я купил ее накануне, один экземпляр, за 16 рублей (64 франка), и за ночь, по подстрочнику Григоровича, сделал перевод двух стихотворений. Этого вполне достаточно, чтобы получить представление о едком и грустном гении их автора. Мне нет надобности напоминать, что всякий оригинал теряет 100 из 100 процентов при переводе на другой язык. Вот первое из них; оно в высшей степени русское, и, может быть, как раз поэтому во Франции не смогут его оценить по достоинству.

ЗАБЫТАЯ ДЕРЕВНЯ      1 У бурмистра Власа бабушка Ненила Починить избенку лесу попросила. Отвечал: нет лесу, и не жди – не будет! «Вот приедет барин – барин нас рассудит, Барин сам увидит, что плоха избушка, И велит дать лесу», – думает старушка.      2 Кто-то по соседству, лихоимец жадный, У крестьян землицы косячок изрядный Оттягал, отрезал плутовским манером. «Вот приедет барин: будет землемерам! – Думают крестьяне. – Скажет барин слово – И землицу нашу отдадут нам снова».      3 Полюбил Наташу хлебопашец вольный, Да перечит девке немец сердобольный, Главный управитель. «Погодим, Игната, Вот приедет барин!» – говорит Наташа. Малые, большие – дело чуть за спором – «Вот приедет барин!» – повторяют хором…      4 Умерла Ненила; на чужой землице У соседа-плута – урожай сторицей; Прежние парнишки ходят бородаты; Хлебопашец вольный угодил в солдаты, И сама Наташа свадьбой уж не бредит… Барина всё нету… барин всё не едет!      5 Наконец однажды середи дороги Шестернею цугом показались дроги; На дрогах высоких гроб стоит дубовый, А в гробу-то барин; а за гробом – новый. Старого отпели, новый слезы вытер, Сел в свою карету – и уехал в Питер.

Вот второе стихотворение этого же автора. Более чем печальное, оно душераздирающее. Озаглавлено: «Моя бедная подруга»[141]. Из недр общества никогда не исходил более надрывный крик.

Еду ли ночью по улице темной, Бури заслушаюсь в пасмурный день — Друг беззащитный, больной и бездомный, Вдруг предо мной промелькнет твоя тень! Сердце сожмется мучительной думой. С детства судьба невзлюбила тебя: Беден и зол был отец твой угрюмый, Замуж пошла ты — другого любя. Муж тебе выпал недобрый на долю: С бешеным нравом, с тяжелой рукой; Не покорилась — ушла ты на волю, Да не на радость сошлась и со мной… Помнишь ли день, как, больной и голодный, Я унывал, выбивался из сил? В комнате нашей, пустой и холодной, Пар от дыханья волнами ходил. Помнишь ли труб заунывные звуки, Брызги дождя, полусвет, полутьму? Плакал твой сын, и холодные руки, Ты согревала дыханьем ему. Он не смолкал — и пронзительно звонок Был его крик… Становилось темней; Вдоволь поплакал и умер ребенок… Бедная, слез безрассудных не лей! С горя да с голоду завтра мы оба Так же глубоко и сладко заснем; Купит хозяин, с проклятьем, три гроба — Вместе свезут и положат рядком… В разных углах мы сидели угрюмо. Помню, была ты бледна и слаба, Зрела в тебе сокровенная дума, В сердце твоем совершалась борьба. Я задремал. Ты ушла молчаливо, Принарядившись, как будто к венцу, И через час принесла торопливо Гробик ребенку и ужин отцу. Голод мучительный мы утолили, В комнате темной зажгли огонек, Сына одели и в гроб положили… Случай нас выручил? Бог ли помог? Ты не спешила печальным признаньем, Я ничего не спросил, Только мы оба глядели с рыданьем, Только угрюм и озлоблен я был… Где ты теперь? С нищетой горемычной Злая тебя сокрушила борьба? Или пошла ты дорогой обычной И роковая свершится судьба? Кто ж защитит тебя? Все без изъятья Именем страшным тебе назовут, Только во мне шевельнутся проклятья — И бесполезно замрут!..

Двух этих стихотворений достаточно, как видим, чтобы дать представление о гении Некрасова.

Есть третье, что приведем только для того, чтобы рассеять заблуждение или, скорее, вытравить клевету, которая, не желаем знать, каким образом, пролилась в России на одного из наших соотечественников. Пора разоблачить эту ложь. Речь идет о княгине Воронцовой-Дашковой и ее преждевременном конце.

По слухам, что ходят в России, графиня Воронцова-Дашкова вышла замуж во Франции за некого авантюриста, и будто бы тот промотал ее богатство и отправил ее умирать в больницу. Этот грустный рассказ стал поводом к тому, чтобы из-под пера Некрасова вышла новелла Amertume ― «Горечь»; это название лучшим образом соответствует стихам мрачного поэта:

КНЯГИНЯ Дом — дворец роскошный, длинный, двухэтажный. С садом и с решеткой; муж — сановник важный. Красота, богатство, знатность и свобода — Все ей даровали случай и природа. Только показалась — и над светским миром Солнцем засияла, вознеслась кумиром! Воин, царедворец, дипломат, посланник — Красоты волшебной раболепный данник; Свет ей рукоплещет, свет ей подражает. Властвует княгиня, цепи налагает, Но цепей не носит; прихоти послушна, Ни за что полюбит, бросит равнодушно: Ей чужое счастье ничего не стоит — Если и погибнет, торжество удвоит! Сердце ли в ней билось чересчур спокойно, Иль кругом все было страсти недостойно, Только ни однажды в молодые лета Грудь ее любовью не была согрета. Годы пролетели. В вихре жизни бальной До поры осенней — пышной и печальной — Дожила княгиня… Тут супруг скончался… Труден был ей траур, — доктор догадался И нашел, что воды были б ей полезны (Доктора в столицах вообще любезны). Если только русский едет за границу, Посылай в Палермо, в Пизу или Ниццу, Быть ему в Париже — так судьбе угодно! Год в столице моды шумно и свободно Прожила княгиня; на второй влюбилась В доктора-француза — и сама дивилась! Не был он красавец, но ей было ново Страстно и свободно льющееся слово, Смелое, живое… Свергнуть иго страсти Нет и помышленья… да уж нет и власти. Решено! В Россию тотчас написали; Немец-управитель без большой печали Продал за бесценок в силу повеленья Английские парки, русские селенья, Земли, лес и воды, дачу и усадьбу… Получили деньги — и сыграли свадьбу… Тут пришла развязка. Круто изменился Доктор-спекулятор: деспотом явился! Деньги, бриллианты — все пустил в аферы, А жену тиранил, ревновал без меры, И когда бедняжка с горя захворала, Свел ее в больницу… Навещал сначала, А потом уехал — словно канул в воду! Скорбная, больная, гасла больше году В нищете княгиня… и тот год тяжелый Был ей долгим годом думы невеселой! Смерть ее в Париже не была заметна: Бедно нарядили, схоронили бедно… А в отчизне дальней словно были рады: Целый год судили — резко, без пощады, Наконец устали… И одна осталась Память: что с отличным вкусом одевалась! Да еще остался дом ее с гербами, Доверху набитый бедными жильцами, Да в строфах небрежных русского поэта Вдохновенных ею чудных два куплета, Да голяк-потомок отрасли старинной, Светом позабытый — и ни в чем невинный.

Вот что написал большой поэт, павший жертвой общего заблуждения.

А ведь это поэт, который пишет на века, работает с бронзой. Итак, установим факты во всей их правде или, скажем лучше, во всей их достоверности.

Мадам Воронцова-Дашкова вышла замуж во Франции за дворянина, положение которого в обществе было равным ее положению, по меньше мере, и богатство которого превосходило ее богатство.

Он был одним из самых видных молодых людей Парижа, как она была одной из самых видных женщин Санкт-Петербурга. Все время, что она, очаровательное и умное создание, которое я имел честь знать, была жива, она являлась идолом для своего мужа. Настигнутая долгой, мучительной, смертельной болезнью, она скончалась среди роскоши, в одной из самых лучших квартир Парижа, на втором этаже дома на площади Мадлен, выходящего фасадом на бульвар. Скончалась в присутствии мужа, дежурившего при ней с подменой, который в течение последних трех месяцев болезни, не выходил из дворца, а также в присутствии герцогини Фитц-Джеймс [Fitz-James], графини Фитц-Джеймс, мадам Гранмезон, старой девы по имени мадемуазель Джерри [Jarry] и двух сестер милосердия.

Это не все, ибо мы хотим войти в мельчайшие подробности. В брачном контракте оговаривалось, что в случае смерти мужа состояние барона де П…, приносящее 80 тысяч ливров ренты с его земли в Фоламбрайе, переходит графине Дашковой в пожизненную ренту, тогда как в противоположной ситуации, если смерть раньше настигнет графиню, барон наследует пожизненную ренту в 60 тысяч франков и все бриллианты, кроме фамильных.

На следующий день, после смерти графини Воронцовой-Дашковой, когда барон П… поехал на похороны в Фоламбрай, к фамильному месту погребения, сопровождая тело жены, княжна Паскевич, дочь от первого брака покойной, получила не только фамильные бриллианты Воронцовой-Дашковой, но и вообще все бриллианты, украшения и уборы, которые принадлежали ее матери и которые можно оценить суммой 500 тысяч франков.

Вот то, что одновременно со мной могут засвидетельствовать персоны из высшего слоя парижского общества; вот то, что я должен был написать, услышав обвинение в низком поведении, выдвинутое против соотечественника и повторяемое в Москве, Санкт-Петербурге, а теперь и в Тифлисе…

Мы переночевали у Панаева и на следующий день, с утра, уехали в Ораниенбаум.

* * *

Первое, что меня поразило при въезде во двор Ораниенбаумского замка, ― венец над центральным павильоном: замкнутым ободом; однако нетрудно было заметить, что это не царская, а княжеская корона.

Я расспрашивал моего спутника о короне, но мало знакомый с геральдической наукой, он меня уверял, что такой была старая корона царей. Вмешался и привел нас к согласию управляющий, пояснив, что это ― корона князя Александра Меншикова, которому принадлежал замок.

С опалой могущественного фаворита, его владения были конфискованы и перешли к царице, а та их завещала наследникам как родовые. Этот венец был короной силезского герцогства де Козел, которую ему пожаловал император Карл VI, делая его князем [Священной] римской империи.

Мы видели рождение и возвеличение Меншикова. Он использовал расположение к нему, чтобы скупать огромные имения как в России, где был князем, сенатором, фельдмаршалом и кавалером ордена св. Андрея, так и за ее пределами; он обладал таким неимоверным количеством земель и поместий в империи, что мог, образно говоря, ехать от Риги (Ливония) до Дербента (Персия) и каждый раз ночевать в своих имениях. В его обширных владениях жили 150 тысяч крестьянских семей или более 500 тысяч душ. Прибавьте ко всем этим богатствам свыше трех миллионов рублей, то есть столько, во сколько оценивались серебряная и золотая посуда, украшения, камни и подарки от тех, кто нуждался в его посредничестве в отношениях с царем, и кто оплачивал услуги фаворита.

Может быть, Петр, отлично зная об его незаконных поборах, собирался его сослать и, может быть, велел бы это сделать, когда умирал неожиданной, быстрой, почти таинственной смертью, о которой мы рассказали.

Итак, Меншиков устоял во всех своих почестях, во всем своем богатстве, другими словами, сохранил все свое могущество. И в качестве фельдмаршала держал в своих руках войска. С пятью сотнями человек он окружил сенатский дворец; затем, войдя в зал заседаний, где ранг давал ему право присутствовать, и, заняв свое место, он заставлял сенат решить вопрос о престолонаследии в пользу Екатерины ― его бывшей любовницы, надеясь править от ее имени и вместо нее. Однако проявилась оппозиция.

Великий канцлер и другие сенаторы не разделяли мнения Меншикова и поддерживали порядок престолонаследия в пользу Петра II, внука царя.

Испытывая давление от присутствия Меншикова и солдат, сенаторы предлагали посоветоваться с народом и открыть одно из окон зала, где шло заседание, для общения ассамблеи с людьми. Меншиков ответил, что не жарко, чтобы открывать окна. После этого он подал знак, и вошел офицер, с двумя десятками солдат только, но в глубине коридоров можно было видеть всю военную группу, вооруженную и грозную. Императрица Екатерина была провозглашена преемницей Петра I. 

Но вскоре опека Меншикова стала ей в тягость, и она дала почувствовать, что этим раздражена. С тех пор Меншиков предугадал близкую смерть императрицы Екатерины и занялся подбором наследника ее короны. Пообещал трон великому князю Московскому при условии, что тот женится на его дочери. Великий князь, вольный не выполнять обязательства, впутался в это дело. И вот что рассказывают или, скорее, рассказали.

Екатерина, в самом деле, как и предвидел Меншиков, заболела; Меншиков пожелал взять на себя все заботы о достославной больной; однажды Меншиков взял из рук фрейлины-итальянки, которую звали мадам Джанна, чашку с назначенной врачом микстурой. Екатерина нашла микстуру такой скверной, что отпила только три четверти чашки и передала ее фрейлине. Та не могла сообразить, откуда взялся дурной привкус в питье, приготовленном ею собственноручно и только из приятных компонентов, допила микстуру из чашки и действительно обнаружила в ней тот самый привкус, на который пожаловалась императрица.

Императрица умерла; фрейлина тяжело заболела и была спасена только мужем, итальянским химиком, который дал ей противоядие.

Меншиков, стал хозяином и господином всех и вся. Сосватал дочь молодому царю и стал его стражем, но не как императора, которого уважают, и не как зятя, которого любят, а как узника, когда боятся, что тот убежит. Тем не менее, Петр II бежал. Его компаньонами в этой игре были тетка Елизавета (которая правила после и оставила восемь внебрачных детей и ни одного законного наследника и была названа Милосердной, потому что в ее царствование никто не умер насильственной смертью) и два молодых князя Долгоруких. Во время поездки, предпринятой Петром II в Петергоф в сопровождении неотлучного опекуна, один из двух братьев, Иван Долгорукий, подталкиваемый министром Остерманном, предложил юному принцу бежать ближайшей ночью через окно.

Дело было очень легким, потому что, как заметили, часовой стоял только у двери.

Молодой царь, более других утомленный рабством, в какое попал, и не испытывающий любви к дочери Меншикова, принял приглашение и с наступлением ночи вместе со своим предприимчивым компаньоном бежал и добрался до определенного места на дороге, где его в огромном числе ожидали вельможи и офицеры, поголовно враги Меншикова. Все прибыли в дом канцлера Головина, провели заседание сената и оттуда, с триумфом, вернулись в Санкт-Петербург.

Меншиков, узнав о бегстве принца, растерялся. Однако он ни в чем не хотел себя упрекать и решил испытать судьбу до конца. Поехал за молодым царем, прибыв во дворец, увидел, что все караулы заменены, а гарнизон обезоружен. Тогда он вернулся в свой дворец, чтобы принять какое-нибудь решение. Когда он входил к себе, его арестовало подразделение гренадеров, которое окружило дом. Он просил милости поговорить с царем, но весь полученный ответ о смысле ареста сводился к тому, что царь приказал ему вместе с семьей удалиться в Раннебург [Раненбург][142].

Раненбург был земельным владением Меншикова ― между Казанским царством и провинцией Вятка [в Липецкой области]. Меншиков мог бы ожидать худшего. В Раненбурге у него был роскошный замок, который он велел превратить в крепость и где он собрался жить жизнью старых князей, к кому его, сына простого крестьянина, приравняли императорские милости.

Царь разрешил взять с собой столько слуг, сколько он пожелает и денег, сколько потребно, и самые большие ценности. Кроме того, что редко случается при опале, с ним говорили предельно вежливо; значит, он не был человеком, который погрузился на дно и не мог больше выплыть на поверхность. Ему предписывалось покинуть Санкт-Петербург на следующий день.

Около 10 часов утра он выехал в своих самых великолепных каретах с багажом и свитой таких внушительных размеров, что его отъезд выглядел не смиренным этапом ссыльного, а парадным кортежем посла. Проезжая по улицам Санкт-Петербурга, он приветствовал каждого, справа и слева, как император, принимающий почести от народа, заговаривая со знакомыми спокойным и ласковым голосом. Многие шарахались, не отвечая ему, как поступили бы они по отношению к чумному, но другие, кто посмелей, обменивались с ним несколькими словами, чтобы его пожалеть или ободрить: он еще не был низведен до такого уровня, чтобы дерзали его оскорбить.

Оскорбление на очереди, и до него недалеко.

Через два часа езды из Санкт-Петербурга по дороге в Сибирь, по которой, после него, проследовало еще столько несчастных, он увидел, что путь прегражден подразделением солдат; солдатами командовал офицер. Этот офицер, именем царя, потребовал у него ленты орденов св. Андрея, Александра Невского, Слона, Белого Орла и Черного Орла. Меншиков их отдал; он держал их в небольшом кофре, чтобы снова надеть по первому приказу. После этого, его с женой и детьми заставили пересесть в телеги, приготовленные, чтобы везти семью в Раненбург.

Он подчинился, сказав:

― Выполняйте ваш долг, я готов ко всему; большего богатства вы у меня не отнимите, меньше хлопот вы мне не оставите.

Итак, он вылез из кареты, пошел садиться в телегу, полагая, что жена и дети сядут рядом. Но их рассадили по отдельным телегам. В утешение ему оставалась возможность беседовать с ними, и он за нее благодарил бога. Так его препроводили в Раненбург. Там не суждено было закончиться испытаниям, что его ожидали. Между Москвой и Раненбургом было всего 150 лье. Меншиков находился слишком близко к царю. К нему поступил приказ отправиться в Якутск [в Березов][143], в Сибирь. Он повернулся к детям и жене, увидел их печальными, но с улыбкой на губах.

― Когда желают? ― спросил он царского гонца.

― Немедленно, ― ответил тот.

Поехали в тот же день. Меншикову разрешалось взять с собой восемь слуг на выбор. Но удар был глубокий, усталость ― крайней. Первой скончалась княгиня Меншикова; она умерла в пути, между Раненбургом и Казанью. Ее тело привезли в Казань. Охрана, которая не разрешала Меншикову ехать в одной телеге с живой женой, разрешила ему ехать рядом с ее телом.

Во время агонии муж заменил ей священника, увещевая и утешая ее, как если бы он был министром Всевышнего; лучше даже, несомненно, с большей убежденностью и глубиной, потому что беды, среди которых он пытался утешить ее в минуту кончины, Меншиков испытывал сам и разделял невзгоды семьи до самой своей смерти; когда жена умирала, вся тяжесть ее ухода из жизни обрушилась на него.

Он продолжил путь до Тобольска. Там ожидало все население города, предупрежденное об его приезде. Едва он ступил на берег, как два вельможи, которых он сам сослал в дни своего могущества, вышли вперед, один ― справа, другой ― слева, и осыпали его бранью. Но он, грустно покачав головой, сказал одному из них:

― Раз ты не можешь отомстить врагу иначе, кроме как оскорбить его словами, доставь себе такое удовольствие, бедное ничтожество! Что ж, я выслушаю тебя без ненависти и злобы. Если я принес тебя в жертву своей политике, то, значит, хорошо знал твои заслуги и благородство; ты был помехой моим планам, и я сокрушил тебя ― на моем месте ты поступил бы так же ― в интересах политики.

Затем, второму:

― Ты, ― сказал он, ― я тебя даже не знаю. Не ведаю, ссыльный ли ты. Если тебя сослали, тебя, кого я не мог ни бояться, ни ненавидеть, то это ― следствие каких-то тайных козней, когда сотворили зло от моего имени. Такова правда. Но если оскорбления способны облегчить твои боли, то продолжай; у меня нет сил и желания защищаться.

Едва он закончил, как, весь запыхавшись, прибежал третий ссыльный; по лбу струился пот, глаза метали молнии, с судорожных губ слетала брань; он зачерпнул грязь обеими руками и швырнул в лицо юному князю Меншикову и его сестрам. Княжич взглянул на отца, как бы спрашивая разрешения вернуть этому человеку полученное от него оскорбление. Но старик, останавливая сына и обращаясь к оскорбителю:

― Твое поведение и глупое, и подлое, ― сказал он; если ты за что-то мстишь, то мсти мне, а не этим несчастным детям; я, может быть, виноват, я; но они же наверняка ни в чем не повинны.

Ему разрешили оставаться в Тобольске неделю. Кроме того, выдали ему 500 рублей, которыми он мог распорядиться по своему усмотрению. На эти деньги Меншиков купил топор и инструменты для работы с деревом и на земле; еще он раздобыл рыболовные сети, посевное зерно и, наконец, большое количество мяса и соленой рыбы ― для себя и семьи. Что осталось от 500 рублей, он раздал беднякам.

Когда наступил день отъезда из Тобольска, его с тремя детьми посадили в открытую повозку, которую тащили то лошадь, то собаки. Вместо привычного облачения, какое было позволено им в Раненбурге, он с детьми носил теперь крестьянскую одежду. Она состояла из тулупов и бараньих шапок, а под тулупами ― из кафтанов и нижнего белья. Переезд длился пять месяцев, зимой, по морозу в 30-35 градусов.

Как-то, во время одного из трех ежедневных привалов, офицер, который возвращался с Камчатки, ненароком вошел в ту же лачугу, где отдыхал Меншиков; три года назад, то есть еще в правление Петра I, этот офицер был послан к капитану-датчанину Берингу с депешами относительно порученных ему открытий в Амурском море и Северного полюса. Офицер был адъютантом князя Меншикова и совершенно ничего не слыхал об опале своего военачальника. Меншиков его узнал и назвал по имени. Удивленный, адъютант обернулся.

― Откуда тебе известно мое имя, почтенный? ― спросил офицер.

― Как же! Ты не узнал меня? ― спросил ссыльный.

― Нет, кто ты?

― Ты не узнал Александра?  

― Какого Александра?

― Александра Меншикова.

― А где он?

― Перед тобой.

― Милейший, ты спятил, ― сказал он.

Меншиков подвел его к окошку, через которое в комнату попадал дневной свет и встал туда, где посветлей.

― Смотри на меня, ― сказал он, ― и припомни лицо твоего прежнего генерала.

― Ох, князь! ― вырвалось у молодого человека. ― Какой катастрофе обязана ваша светлость тому жалкому положению, в каком я ее нахожу?

Меншиков грустно улыбнулся.

― Не надо титулов князя и светлости, ― сказал он. ― Рожденный крестьянином, я снова стал крестьянином; бог меня поднял, бог меня низверг: его воля свершилась.

Офицер не мог поверить тому, что видел и слышал и озирался по сторонам. Так он заметил молодого крестьянина занятого в углу починкой рваных сапог с помощью тряпки и веревочек. Подошел к нему и, показав пальцем на Меншикова, тихо:

― Знаете вы этого человека? ― спросил он.

― Да, ― ответил тот, к кому он обратился. ―  Это Александр Меншиков, мой отец. Ты тоже, по-видимому, хочешь отречься от нас, попавших в опалу.

― Мне кажется, однако, ― добавил он с горечью, ― ты довольно долго ел наш хлеб, чтобы нас забыть.

― Молчи, молодой человек! ― строго оборвал сына отец. Затем, снова повернувшись к офицеру:

― Брат, ― сказал он, ― прости несчастному ребенку мрачное настроение. Сей юноша действительно мой сын; когда он был совсем маленьким, ты очень часто позволял ему скакать на твоих коленях.

― А теперь смотри: вот мои дочери, ― прибавил он, показывая на двух крестьянок, лежащих на полу и макающих хлеб в деревянную миску, полную молока.

Еще он добавил с грустной улыбкой:

― Старшая имеет честь быть помолвленной с царем Петром II. И он рассказал все, что произошло в России, с тех пор как офицер ее оставил, то есть ― за последние три года. Потом, показав офицеру на детей, которые во время его рассказа уснули на полу:

― Вот, ― сказал он печально, ― единственная причина моей муки, единственный источник моих горестей. Я был богат, я снова стал беден и не сожалею о потерянном богатстве; я был могущественным, я вновь стал ничтожеством и не сожалею об утраченной власти. Бедность нисколько меня не страшит, и мне ничего не жаль, даже свободы. Моя нынешняя нищета даже хуже того, есть искупление моих ошибок в прошлом. Но мои дети, которых я потянул за собой, эти невинные создания, которые спят вон там, какое преступление совершили они? Боже мой, почему на них распространена моя опала? И в глубине души я надеюсь, что, как всегда, беспристрастный бог позволит моим детям увидеть родину, и они вернутся, озаренные жизненным опытом и умением довольствоваться своим положением, каким жалким не сделало бы его небо.

― А теперь, ― продолжал он, ― мы должны расстаться, чтобы, несомненно, никогда больше не увидеться; ты возвращаешься к императору и будешь им принят; расскажи ему, как ты меня нашел, и заверь его, что я не кляну его суровый царский суд, и добавь, что сегодня я наслаждаюсь свободой духа и покоем совести, о чем не мог и мечтать во время своего процветания.

Офицер еще сомневался, но солдаты эскорта подтвердили ему все рассказанное Меншиковым, и тогда он вынужден был решиться в это поверить.

В конце концов, Меншиков добрался до назначенного ему места поселения. Как только приехал, тотчас принялся за дело; с помощью восьми своих слуг построил избу, более удобную в сравнении с обычными избами русских крестьян. Под ее крышей поместились апартаменты доброго бога, то есть часовня и четыре комнаты. Первую занял он с сыном. Вторую он отдал дочерям, третью ― крестьянам и, наконец, в четвертой устроил склад провизии. Старшей дочери, которая была просватана за Петра II, было поручено готовить еду для всей колонии. Вторая дочь, которая позднее вышла замуж за сына герцога де Бирона, чинила одежду, стирала и отбеливала белье. Молодой человек охотился и ловил рыбу. Некий друг, имени которого ни Меншиков ни его дети не знали, из Тобольска прислал им быка, четырех крутобоких коров и всякую домашнюю птицу, и ссыльные устроили неплохой скотный двор. Кроме этого, Меншиков завел огород, достаточный для того, чтобы на весь год обеспечивать семью овощами. Каждый день в часовне в присутствии детей и слуг он читал вслух общую молитву.

Так минули первые шесть месяцев, и ссыльные были счастливы тем, что могут пребывать и в таком жалком положении. Но вдруг в семью вторглась оспа. Первой заболела старшая дочь. С самого начала ни днем ни ночью отец не отходил от нее; но бодрствование, хлопоты, внимание ― все было бесполезно, и вскоре можно было убедиться воочию, что ребенок болен смертельно. Так же, как исполнял роль врача, бедный отец взял на себя роль священника. С той же самоотверженностью, с какой пытался спасти жизнь, он готовил больную к смерти. Спокойная и покорная судьбе, она скончалась на руках отца. Несколько минут Меншиков не отнимал своего лица от лица дочери, потом поднялся и, обернувшись к другим детям, сказал:

― Учитесь на примере этой мученицы умирать, не сожалея ни о чем в этом мире.

Потом, по греческому ритуалу, он пел молитвы, какие поют по мертвым, и, когда истекли 24 часа, он поднял тело с постели, где умер ребенок, и перенес его в могилу, вырытую собственноручно в часовне… Но едва вернулись в нищие комнаты, как молодой человек и младшая дочь Меншикова почувствовали, что тоже заболели страшной болезнью. Меншиков заботился о них с той же самоотверженностью, но с большим успехом, чем в случае с несчастным ребенком, которого он только что положил в могилу. Как только опасность для них миновала, на ложе скорби лег отец, чтобы больше с него не подняться. Измотанный усталостью, подорванный лихорадкой, чувствуя, что настали его последние дни, он подозвал двух своих детей к постели и со спокойствием, что ни разу не покидало его с первого дня ссылки:

― Дети мои, ― сказал он, ― настал мой последний час; смерть была бы для меня утешением и ничем иным, если бы, представая перед богом, я держал ответ перед ним только за дни, проведенные в ссылке; я уходил бы из мира и от вас более успокоенным, если бы подавал вам, как сделал это здесь, только примеры мужества и добродетели. Если вы когда-нибудь вернетесь ко двору, помните только примеры и наставления, полученные от меня в ссылке. Прощайте! Силы покидают меня; подойдите ближе, чтобы получить мое благословение.

Он попытался протянуть руки к детям, видя их на коленях у своего ложа; но ему не было отпущено времени, чтобы произнести еще хоть слово; его голос угас, голова склонилась к плечу, тело затрепетало, охваченное слабой конвульсией. Он был мертв.

Когда Меншиков умер, офицер, надзирающий за семьей, стал оказывать несколько больше внимания оставшимся в живых, чего до этого за ним не водилось. Направлял их так, чтобы заставить ценить все, что оставил и завещал им отец, дал свободы больше, чем давал прежде, и разрешил им время от времени выбираться в Якутск [Березов] и слушать богослужение.

В одну из таких вылазок княжна Меншикова проходила мимо бедной сибирской лачуги, рядом с которой изба, построенная ее отцом, была дворцом. В оконце этой лачуги показалась голова старца со всклоченной бородой и нечесаными волосами. Девушка испугалась и сделала крюк, чтобы не оказаться слишком близко к страшному человеку. Ужас стал еще больше, когда она услышала, что он окликает ее по имени и фамилии. Поскольку оклик был доброжелательным, она подошла, с большим вниманием взглянула на этого человека, но не узнала его и хотела, было, идти дальше.

Старик снова ее остановил.

― Княжна, ― сказал он, ― почему вы бежите от меня? Должно ли сохранять вражду между собой в таких краях и в нашем положении?

― Кто ты? ― спросила девушка. ― И какой смысл мне тебя ненавидеть?

― Разве ты меня не узнала? ― спросил крестьянин.

― Нет, ― отозвалась она.

― Я князь Долгорукий, заклятый враг твоего отца. Девушка сделала шаг в сторону старика, глянула на него с удивлением:

― Действительно, ― сказала она, ― это, конечно, ты! И с какого времени, за какое оскорбление бога и царя ты находишься здесь?

― Царь умер, ― ответил Долгорукий, ― умер через неделю, после того, как был помолвлен с моей дочерью, которую ты видишь лежащей на этой скамье, как и с твоей сестрой, которая лежит в могиле. Сегодня его трон занят женщиной, приглашенной нами из Курляндии в расчете жить в ее правление более счастливо, чем при ее предшественниках. Мы обманулись. По капризу ее фаворита ― герцога де Бирона, она сослала нас за надуманные преступления. На протяжении всего нашего путешествия сюда, с нами обращались, как с самыми презренными преступниками; нас лишили всего необходимого и вынудили почти умирать от голода. Моя жена умерла в дороге, и моя дочь кончается; но, несмотря на нищету, в которой я оказался, надеюсь дожить до времени и, в свою очередь, увидеть в этом краю и на этом месте женщину, предавшую Россию алчности своих любовников.

Этой женщиной была Анна Ивановна, дочь того самого слабоумного Ивана, кто некоторое время царствовал вместе с Петром I.

Видя эту злобу в Долгоруком, слыша ненависть в его словах, княжна перепугалась и ушла. Вернувшись домой, она все рассказала брату в присутствии офицера. Ничто не могло быть более приятным для молодого человека, чем подобный рассказ; он еще не забыл, что это с одним из сыновей Долгорукого, и по совету старого князя, Петр II бежал из Петергофа. Он, в свой черед, закусил удила, грозя и обещая старику при первой же встрече обойтись с ним так, как он, на его взгляд, того заслуживает.

И тогда вмешался офицер.

― Вспомните, ― сказал он, ― о чувстве сострадания, что переполняло сердце вашего покойного отца. Пока билось его сердце, он не уставал советовать вам ― забыть обиды. Вы поклялись у его смертного одра простить вашим врагам.

― Не нарушайте вашей клятвы, ― сказал в конце офицер; ― если же вы будете упорствовать в вашем намерении, я вынужден буду вновь отобрать ту немногую свободу, что дал вам.

Молодой человек прислушался к доброму совету и не сделал ничего из того, о чем заявил. Казалось, что бог пожелал его вознаградить. Через неделю, после встречи его сестры со стариком Долгоруким, поступил приказ императрицы, который призывал ко двору выживших Меншиковых. Первой заботой обоих, девушки и молодого человека, было отправиться в церковь Якутска [Березова], чтобы поблагодарить бога.

Они должны были обязательно проходить мимо лачуги Долгорукого и, чтобы избежать встречи со стариком, постарались, как могли, обойти ее стороной. Но старик маячил в окне. Позвал их. Молодежь подошла.

― Поскольку вам дают ту свободу, в какой мне отказывают, зайдите ко мне, молодые люди, ― сказал он, ― взаимно утешимся общей участью и рассказом о наших горестях.

Меншиков колебался минуту, принять ли приглашение врага, но видя его таким несчастным:

― Сознаюсь, ― оказал он, ― что у меня сохранилась ненависть к тебе, но найдя тебя в столь жалком состоянии, не испытываю больше ничего к тебе, кроме жалости. Итак, я прощаю тебя, как простил тебя мой отец; ибо, может быть, жертва дурных чувств, которую он принес богу, сегодня обернулась для нас милостью императрицы.

― И какую же милость она вам оказала? ― с любопытством спросил Долгорукий.

― Она возвращает нас ко двору.

― Значит, вы туда возвращаетесь? ― спросил Долгорукий со вздохом.

― Да, а чтобы нас не обвинили в преступлении ― переговорах, которые мы с тобой ведем, ты не должен искать ничего дурного в том, что мы сейчас уйдем.

― Когда вы едете? ― спросил Долгорукий.

― Завтра.

― Что ж, прощайте! ― сказал старик, вздыхая. ― Поезжайте, но, отправляясь, забудьте, молю вас об этом, все мотивы вражды, какие только могут восстанавливать вас против меня. Подумайте о несчастных, которых здесь вы оставляете, о лишенных уже первого, что жизненно необходимо, о тех, кого вы больше не увидите. Ох! Говоря о нашей нищете, я не сказал ничего, что не соответствовало бы правде, и если вы сомневаетесь в моих словах, то взгляните на моего сына, на мою дочь, на мою сноху, простертых на полу и отягченных болезнями, что оставляют им силы кое-как подниматься. Пойдемте, сделайте последнее усилие в сострадании; не откажите им в утешении услышать от вас слова прощания.

Молодые люди вошли в халупу и в самом деле увидели зрелище, разрывающее сердце. Две молодые женщины и молодой мужчина ― не выскочки, как они, но представители старинного княжеского рода, потомки прежних суверенов России ― лежали, умирая, кто на деревянных скамьях, кто на полу, где было немного соломы. Меншиков и его сестра переглянулись. И улыбнулись. Их сердца поняли одно другое.

― Послушайте, ― сказал молодой человек, ― я ничего не могу вам обещать относительно того, чтобы как-то повлиять на двор, потому что мы, моя сестра и я, еще не знаем, какой ногой туда ступим. Но вот что мы можем сделать пока, чтобы облегчить ваше положение; у нас ― удобный дом с хорошими запасами провизии, скот и птица; все это нам прислали неизвестные друзья. Так вот, получите все это так же, как получили мы, то есть ― по воле Провидения; получите с такой же радостью, с какой мы это вам отдаем, и, покидая Сибирь, сестра и я, мы сможем с гордостью сказать, что смогли кое-что сделать для тех, кто несчастнее нас.

Долгорукий со слезами на глазах ловил и целовал руки девушки. Больные привстали со своих мест и благословляли молодых людей.

― Мы едем завтра, ― заключил молодой Меншиков; ― таким образом, мы не заставим вас долго ждать; завтра утром вы можете вступить во владение домом.

И все было сделано так, как им было сказано. На следующий день, на заре, Меншиков и его сестра, оставив свой дом Долгорукому, его сыну, дочери и снохе, выехали в Тобольск, и оттуда добирались в Санкт-Петербург.

Царица, Анна Ивановна, приняла их великолепно, сделала княжну Меншикову фрейлиной и выдала ее замуж за сына герцога де Бирона. Что касается Александра, то ему вернули 50-ю часть имений отца и все деньги, какие тот, возможно, держал в иностранных банках. Но ему не отдали Ораниенбаумский замок, который остался за короной, хотя сохранили как печать его прежних владельцев этот гигантский княжеский венец, что величает главный корпус.

Забыл сказать, что молодая княжна Меншикова, став герцогиней де Бирон, бережно хранила в сундуке одежду сибирской крестьянки, в которой вернулась в Санкт-Петербург, и что еженедельно в день, когда совершилось возвращение, она наносит визит этому наряду, чтобы сердце оставалось смиренным среди богатства и процветания, что так мимолетны при всех дворах, и особенно ― при дворе императоров России.

* * *

Таким образом, замок в Ораниенбауме, где я рассчитывал на одно историческое воспоминание ― арест Петра III, только что предложил мне второе: падение Меншикова. Я не сумел бы объяснить, какой огромный интерес представляет для меня виденное, пусть неодушевленное и бесчувственное. На деле, для историка-поэта ничто не является бесчувственным и неодушевленным. То, что рисует его воображение, отражается на объектах, открытых его взору, и придает им своеобразный вид. Он ищет и находит на них следы былых событий, следы, каких, возможно, и нет, но для него видимы и о многом ему говорят. Картина этих событий, начертанная рукой художника, искусная в той же степени, в какой талантлива его рука, скажет поэту меньше, чем поведают неуловимые тени, которые он видит, когда сгущаются сумерки и наступает ночь, и которые ― фантомы его воображения ― в его глазах становятся историческими призраками, в любой день, повторяясь в час катастрофы, вехи каковой вы спешите обнаружить.

Ораниенбаум, как мы сказали, был еще свидетелем более страшного и глубокого падения, чем падение Меншикова: падения Петра III. В Ораниенбауме Петр III был арестован, по приказу его жены Екатерины.

Мы находимся в местах, где произошла эта драма, малоизвестная даже в России. Расскажем, как она совершилась.

Елизавета, вторая дочь Петра I, поднялась на трон в возрасте 33 лет, отшвырнув ногой колыбель младенца Ивана Антоновича, провозглашенного царем 4-5 месяцев от роду под регентством его матери. Императрица Елизавета была великим эпикурейским философом, о чем мы упоминали, очень любящим удовольствия; из боязни, что муж будет в тягость, она также решила не выходить замуж. Но так как любое правление стабильно лишь тогда, когда на ступенях трона видят не только царствующего суверена, но и заранее назначенного его наследника, Елизавета пригласила к себе племянника ― герцога Гольштейн-Готторпского и признала его своим наследником.

Юный герцог прибыл в Санкт-Петербург 5 февраля 1742 года. А родился он 21 февраля 1728 года. И хотя ему не исполнилось еще и 14 лет, его тетя, Елизавета, поспешила найти ему жену. Ее выбор пал на принцессу Софи Анхальт-Цербстскую, отец которой, губернатор Штеттина, много потрудился, чтобы отдать свою дочь наследнику трона, хотя слишком слабо верилось в его права на престол.

Мы говорим Софи Анхальт-Цербстская, потому что та, кто стала потом Семирамидой Севера, как назвал ее Вольтер, сделалась Екатериной и прославилась под этим именем, приобщившись к греческой церкви.

Она родилась в Штеттине 2 мая 1729 года и, следовательно, была моложе будущего мужа на 8-9 месяцев. Свадьбу отпраздновали 1 сентября 1745 года. Супругу было 17, супруге ― 16 лет. Супруг был слаб и телом, и умом; воспитание его, порученное наемным лицам, было беспорядочным; у него был приплюснутый лоб, тусклый взгляд, и нижняя губа немного отвисала.

Страдал он и другим физическим недостатком, к которому мы обязаны будем, конечно, вернуться, как бы ни трудно было касаться подобной темы.

Екатерина, напротив, обладала прелестным умом, королевскими манерами, щедрой красотой, свежестью розы или персика, а также характером скрытным, отважным, решительным, рискованным, настойчивым и смягченным предельной милостью, вкрадчивостью, любезностью; у нее было все, как надо, не только для того, что бы завоевать авторитет у мужчин, но и чтобы его сохранить.

Свадьба состоялась, но не совершилась. Что этому воспрепятствовало? Та же немощь, о которой мы только что упомянули, и какая семь лет мешала Луи XVI реализовать свой брак с Марией-Антуанеттой. Петр III страдал тем, что на медицинском языке называют le frein ― узда, тормоз. Словом, брачные усилия молодого принца были бесполезны и безрезультатны.

С помощью очень быстрой и очень легкой операции можно было все привести в порядок. Но Петр III, который должен был умереть так мучительно, испугался боли и не пожелал пойти на то, что бы ее испытать.

Только при этом обнаружилось серьезное затруднение. В числе старых русских обычаев, сохраненных в России, был обычай посылать в шкатулке дедушкам и бабушкам доказательство девственности молодой супруги. Петр III или, скорее, Екатерина такого доказательства дать не могла, потому что ее, как невесты, не убыло в мире брака. Молодая женщина заявила, что, не желая попасть под подозрение, она открыто скажет о неспособности супруга.

Петр III застыдился этой немощи; он спросил, нет ли способа все это сгладить. Одна патрона предложила очень простой выход из положения: принести в жертву Эскулапу петуха, как водилось прежде, и его кровь выдать за доказательство, какое не смог добыть мужчина. Петр III на это пошел; хитрость перед Елизаветой увенчалась полным успехом; но ― первый удар ― великий князь попал в зависимость от своей жены. Она узнала его тайну. Только цель, которой задалась правящая императрица ― создать династию, была далека от того, чтобы считаться достигнутой; через девять лет супружества наследник все еще был без наследника. Факт отсутствия потомства сильно терзал добрую императрицу Елизавету, которая не была без детей, но, по правилам благопристойности, не могла объявить их наследниками Петра III. Она сетовала на это Екатерине, и та отвечала, что она «не видит здесь своей вины». Императрица потребовала объяснений, и так как она была особой больших мыслительных способностей, Екатерине не составило никакого труда оправдаться перед ней.

Она велела позвать врача молодого великого князя и предложила ему заняться знаменитым клиентом. Его хлопоты были бесполезны. Петр III или, вернее, молодой великий князь неколебимо оставался таким, каким был, и не испытывал никакой нужды перемениться ни на йоту. Однако великому князю полагалось потомство любой ценой. Ну и вот, как рассказывают, добрая императрица взялась за дело, чтобы с ним покончить.

У великого князя был фаворит Салтыков. Он был молод, хорошо сложен, смел, предприимчив и везучий, наконец. Казался очень влюбленным в великую княгиню. А это уже часть готовой работы. В высших сферах ему дали понять, что он мог бы выражать ей свое почтение, и это не было бы дурно расценено. В то время как он получал одобрение из уст императрицы, в чем уверяют, великий канцлер Бестужев получил задание настраивать великую княгиню на необходимость иметь ребенка. Великий канцлер ее просил, почему ― неизвестно, подумать о графе Салтыкове. Екатерина обладала живым умом, и все легко поняла.

― У меня еще не сложилось о нем определенного мнения, ― сказала она, ― но приведите его ко мне сегодня вечером.

Девять месяцев спустя чары бездетности разрушились, и 1 октября 1755 года великая княгиня родила сына, который при крещении получил имя Павел Петрович, то есть Павел сын Петра III. На худой конец, и Петр мог поверить, что Павел ― его сын. Каким образом? Об этом мы попытаемся сейчас вам рассказать. Мы говорим попытаемся, полагая, что подобный рассказ ― вы правильно понимаете, дорогие читатели ― не идет как по маслу.

Под страхом супружеского раздора, беременной великой княгине требовалось убедить молодого великого князя в его отцовстве. Еще и Салтыков взял на себя ту же миссию.

Петр предавался радостям жизни, за исключением любовных развлечений. Два-три раза в неделю давал ужины, и почти всегда ужин переходил в оргию. На один из таких ужинов привезли много женщин довольно легкого нрава, которые не испугались нисколько того, что могли им сказать и даже сделать с ними. Только, по обыкновению, великий князь должен был оставаться, зрителем. Его молодые приятели и, особенно, Салтыков, ввергли его в такой стыд за бездействие, что подталкиваемый ими, он согласился на новую встречу с хирургом. Когда согласие было дано, за мужество князя прозвучало такое количество тостов, что он свалился мертвецки пьяным: силы князя оказались скромнее его мужества. Салтыков, кто сохранил, если не трезвость, то немного соображения, привел хирурга, и операция была сделана на месте: князь ее почти не почувствовал. Через несколько дней он был довольно полно излечен, чтобы совершить вторую попытку стать на деле супругом великой княгини. Она удалась и потому была удачней первой, что затруднений не испытывала ни одна из сторон. Но отметьте странный характер великого князя: вместо того, чтобы ходить довольным, он раздосадовался и побежал плакаться императрице.

― Тогда что же, ― спросила она, ― что означает шкатулка, которую вы мне прислали девять лет назад, по нашему старому русскому обычаю, с доказательством вашего супружеского триумфа?

Петр молчал, он попал в свою собственную сеть. Он полностью отошел от великой княгини и взял в любовницы мадемуазель Воронцову, племянницу великого канцлера.

Беременность великой княгини развивалась своим чередом, несмотря на каприз великого князя, и, как мы сказали, 1 октября 1755 года родился князь, который позднее стал императором Павлом, о чьей смерти мы рассказали вам раньше, чем о рождении. По заведенному порядку о счастливом избавлении от бремени великой княгини были официально извещены другие державы. Графу Салтыкову, который в качестве фаворита великой княгини, кажется, принял самое живое участие в рождении этого известия, поручили довести его до сведения короля Швеции. Салтыков отбыл, не помышляя ни о чем другом, кроме поездки туда и обратно. Но когда он ехал назад, его внезапно остановил гонец. Салтыков получил назначение министром-резидентом в Гамбург и запрет возвращаться в столицу всея Руси. Нужно было повиноваться; Салтыков отправился к месту своего назначения. Великая княгиня просила, плакала, умоляла, но от нее получили то, что хотели получить, то есть наследника.

Какой резон был Екатерине возненавидеть своего сына? Может быть, некрасивая внешность ребенка, что трудно было постичь, потому что, какую сторону ни возьми, его породили два таких блестящих истока? Об этом ничего не известно, но что ведомо всем, мать стала проникаться злобой к великому князю с самого его детства.

Бытует и другая легенда о рождении Павла: будто бы он ― один из восьми-девяти детей императрицы Елизаветы, которого она заставила Екатерину усыновить; но эта версия маловероятна и поддерживается весьма слабо.

Итак, возвращаемся к одиночеству бедной великой княгини, разлученной с горячо любимым Салтыковым, и к тому, что из этого последовало.

Так как она с головой погрузилась в тоску, вмешался шевалье Вильямс ― посол Англии, человек смелого воображения и пленительный говорун, который, подойдя к ней, сказал:

― Мадам, кротость ― достоинство жертв: тайные интриги и затаенная злоба не достойны ни вашего ранга, ни вашего гения; большинство мужчин слабохарактерны, а решительные характеры всегда исполнены величия. Отбросив стеснение, вслух заявляя, что вы гордитесь своими добродетелями, показывая, наконец, что вас оскорбит все, что будет направлено против вас, вы начнете жить в соответствии со своими желаниями.

И он закончил эту торжественную речь, заявив великой княгине, что готов сегодня же представить ей молодого поляка по имени Станислав Понятовский.

Молодой поляк был близким другом сэра Вильямса, и, так как он был очень красив, то ходили толки, что в этой паре один другому ни в чем не уступал. Пока что Станислав ― таким было имя по крещению друга сэра Вильямса ― пока что Станислав исполнял обязанности секретаря посольства.

Он был представлен в тот же вечер. При этом посол использовал свои политические привилегии: ему не могли нанести оскорбления ― не пустить к двери великой княгини. На следующий день великая княгиня встретилась с прекрасным секретарем посольства у английского консула месье Уоронгтона, когда она приехала, переодевшись мужчиной. Сэр Вильямс охранял двух влюбленных.

Вы видите, что сэр Вильямс широко понимал свои обязанности посла и не пренебрегал случаем пополнить число, если не на сегодня, так, по меньшей мере, на будущее, друзей Англии.

Назавтра Станислав Понятовский уехал в Варшаву, а чтобы с ним, в свою очередь, не обошлись, как с Салтыковым, вернулся в Санкт-Петербург в звании министра Польши. С этого момента он стал неприкосновенным.

Возвращаемся к великому князю Петру; внимания великой княгине мы уделили больше, чем ему, за исключением его физического состояния. Это упущение мы сейчас наверстаем, постараемся показать, каким он был ― сначала, по своему наивысшему положению, потом ― по образованию и характеру.

* *  *

Первым проектом было проникнуть ночью к нему, как сделали позже в отношении Павла I, и убить кинжалом, если он откажется подписать отречение от престола; если же он отречется по доброй воле, то спасет свою жизнь, по крайней мере, в тот момент. С ранней юности он был сувереном Гольштейна; но, соединив в себе кровь Карла XII и Петра I, он видел себя одновременно избранным парламентом в короли Швеции и, призванный царицей, наследником трона России. Избрав Россию, он уронил свою корону на голову собственного дяди.

Два века трудились, чтобы вознести человека на такую высоту, и воля случая или, скорее, тайна Провидения, готовившего России правление Екатерины, заключается в том, что они родили недостойного.

Что касается его характера, представляющего собой две такие противоположности, то это, несомненно, вытекало из полученного воспитания. Его воспитание было поручено двум гувернерам с высокими заслугами, но которые имели несчастье замесить своего ученика на тесте великого человека. И еще, когда речь зашла о переезде в Россию, где понимали, что против него и всей его породы Петр I был слишком великим, юного великого князя приняли из рук его первых наставников и передали в руки более пустых придворных Елизаветы. Отсюда тяга дышать великими делами, которые, тотчас сбивая дыхание, оборачивались мелкими актами и приземленными действиями. В стремлении достичь возвышенных сфер, его немощная натура позволяла ему присоединиться к героям, взятым за пример для себя, только в том, что было мелким, только в ребячестве. Поскольку Петр I прошел все армейские ступени, Петр III решил поступить так же; но вместо того, чтобы достичь звания генерал-аншефа, как его пращур, он остановился на звании капрала. Он питал страсть к упражнениям на прусский манер. Мы видели, что он занимал этим свои самые сладкие часы наедине с великой княгиней и, чтобы не заставлять роптать старые русские полки, хранившие верность традициям Петра I, в распоряжение великого князя поступили, кроме свинцовых солдат с деревянными пушками, с которыми он проводил маневры по вечерам, несчастные гольштейнские солдаты, сувереном которых он был. Его лицо, от природы, выглядело совсем смехотворным при наряде Фридриха II, кому он подражал сверх всякой меры. Его гетры, с которыми он никогда не расставался, даже ночью, хотя этого по праву требовала Екатерина, стаскивало с него столь необходимое елозанье на коленях; они вынуждали его вышагивать и сидеть так, словно он, как и его солдаты, был отлит из свинца, которые, после солдат из плоти, были его самой большой забавой. Громадная и странно надвинутая шляпа скрывала его маленькое скверное лицо с довольно живым выражением, которое иногда могло становиться злобным, как у обезьян, и могло почудиться, что он специально изучал обезьян, чтобы воспроизводить их самые капризные гримасы. Прибавьте ко всему этому распространенный слух о мужской немощи великого князя, слух о рождении Павла и открытом расположении к мадемуазель Воронцовой, чего невозможно было вычеркнуть из сознания народа, не посвященного в хирургические тайны, которые я поведал моим читателям.

В самом начале полагали, что такой мужчина должен был во всем подчиниться своей жене; она же оставила за ним полную свободу действий!

Закавыка: великий князь был ревнив.

Как-то ночью Понятовский попался в западню, которую для него устроил Петр со всем своим военным гением, каким обладал. Понятовский, министр Польши, воззвал к правам человека. Петр вместо того, чтобы повелеть его убить, как поступил бы явившийся суверен, или убить собственноручно, как поступил бы любой оскорбленный муж, отправил его в кордегардию, как поступил бы капрал, совершающий обход во главе ночного дозора. Затем срочно, от имени императрицы Елизаветы, отправил к любовнику курьера ― объявить, чтобы тот немедленно покинул Россию за то, что произошло. Но, пока курьер выполнял поручение, великая княгиня, в свою очередь, успела разыскать мужа и смело атаковала его вопросом о двусторонних правах в нормально построенной семье, потребовала от него оставить ей любовника, обещая, со своей стороны, не приставать к нему по поводу мадемуазель Воронцовой; и, так как военное хозяйство великого князя поглощало его доходы, предложила для мадемуазель Воронцовой содержание из своей, приватной, шкатулки.

Покладистая, дальше некуда; к тому же, подношением она растрогала великого князя. Он отдал приказ оставить двери кордегардии открытыми. Столького и не нужно было Понятовскому, который имел обыкновение проходить через приоткрытые двери. Он смылся и своим бегством констатировал первую победу Екатерины над своим мужем. Ловкая вообще, она воспользовалась своим успехом. В своем маленьком дворе, что уже начинал отделяться от двора великого князя, она приготовила все для отрешения от власти своего мужа, замещения его в империи сыном при своем регентстве над ним. Только, чтобы достичь этой цели, требовалось одно из двух: или подождать смерти императрицы, или ее решения ― лишить своего племянника будущей власти. Ждать смерти Елизаветы могло быть долгим, а второе ― трудным делом. Это был характер очень неуверенный и нерешительный ― характер императрицы Елизаветы. Однажды, когда Елизавета стала подписывать союзный договор с иностранным двором, она отказалась дописывать четыре последние буквы своего имени, потому что на перо села оса, в чем она усмотрела дурное предзнаменование. Тем не менее, маленький заговор находил свою дорогу, благодаря великому канцлеру Бестужеву, который был целиком на стороне великой княгини. Помнилось, что он первым шепнул ей на ухо пару слов о Салтыкове.

С головой погрузившись в заговор, его глава родила девочку, которая жила лишь пять месяцев.

К несчастью, придворная интрига свергла великого канцлера. Императрица завела нового любовника, расположенного к бедному Ивану Антоновичу, о ком мы уже говорили, и, следовательно, не принимающего комбинацию Екатерины. Императрица написала королю Польши, чтобы он отозвал своего министра Понятовского. Тот был отозван; сэр Вильямс перешел на сторону нового посольства, и все нагромождение проектов великой княгини рухнуло. Невезение усугубилось тем, что она в открытую поссорилась с мужем. Она попала в самую глухую атмосферу отчужденности. Ему приходило на ум ― удалить жену из облюбованной ею спальни и водворить в тюрьму. Был миг, когда она подумала, что все потеряно, и, не доверяясь своему разуму, отчаявшись в собственной участи, побежала броситься на колени перед императрицей, прося ее позволить ей вернуться к своей матери. Она пошла еще дальше: своему мужу, молодому великому князю, предоставила свободу выбрать другую женщину. Императрица уклонилась от ответа. Тогда Екатерина смирилась со своей судьбой; непроницаемо замкнулась в себе и так провела три последних года жизни императрицы Елизаветы. Наконец, 5 января 1752 года, месье Кейт ― восприемник сэра Вильямса написал своему правительству:

«Императрица Елизавета умерла сегодня в два часа после полудня. В прошлое воскресенье с нею случилась сильная геморрагия; с этого времени была потеряна надежда на то, что она выживет. Однако, хотя и слабо, она управляла своими чувствами. Вчера, поняв, что уходит, она послала за великим князем и великой княгиней, с глубокой нежностью простилась с ними и скончалась почти в полном сознании и смирении».

Со своей стороны, посол Франции ― месье де Бретей писал:

«Императрица, сознавая, что умирает, велела позвать великого князя и великую княгиню. Первому она посоветовала быть добрым к подданным и искать их любви; она умоляла его жить в добром согласии и союзе с женой и закончила тем, что во многом перенесла свою нежность на юного князя Павла, говоря отцу, что просит его, в знак самой осязаемой и бесспорной признательности ей, беречь ребенка».

Месье великий князь все это обещал.

То, о чем нам остается рассказать, мы могли бы озаглавить так: «Про обещание месье великого князя и о том, что из этого вышло».

* * *

Молодой великий князь поднялся на трон под именем Петра III. Ему только что исполнилось 34 года. Долгое время находясь под суровой опекой, он дал выход своей радости в полную силу. Он торжественно открыл свое правление знаменитым эдиктом, который даровал и который и сегодня дарует русской знати права свободных людей. Обнародование этого эдикта вызвало такой энтузиазм, что аристократия предложила поставить статую из чистого золота, чего еще не делалось, насколько мне помнится, ни для одного из суверенов. Правда, предложение осталось без последствий.

Едва оказавшись на троне, новый суверен отдал приказ отчеканить монету со своим изображением. Со стороны Петра III это нисколько не было проявлением самолюбия.

Художник, которому поручили эти хлопоты, представил образец императору. Это был гравер ― идеалист; во всем сохраняя некоторое сходство с чертами царя, он попытался сделать то, чего достичь было нелегко: немного их облагородить. Лавровая ветвь, которую должен был сорвать будущий победитель, уже венчала голову и охватывала волнистые волосы.

Петр III был реалистом. Отверг образец, сказав:

― Я был бы похож на короля Франции.

И, чтобы не походить на короля Франции, он пожелал быть воспроизведенным таким потешным, что не только весело, но еще и взрывом смеха встречали новые монеты.

В то же время ― это вызывало меньшую, хотя заслуживало большей веселости, и, может быть, даже потому, что заслуживало, ― он вернул домой всех сосланных в Сибирь. Тогда же вновь объявились трое, кто играл в государстве видную роль. Первым был Бирон в возрасте 75 лет. Его волосы побелели, но лицо страшного человека, который, девять лет находясь у власти, заставил умереть насильственной смертью 11 тысяч человеческих существ, и после казней, а отдельные из них, подобно казням Фалариса и Нерона, отличались тем, что их изобрел тот, кто их применял, его лицо, повторяем, оставалось суровым и жестоким. Со смертью его царствующей любовницы, он пытался наследовать ей и, чтобы принести искупительную жертву народной ненависти, велел расправиться с одним из своих главных агентов, с кляпом во рту, списывая на него все беззаконие девяти лет своей тирании. Колосс на глиняных ногах; первая же попытка свергнуть, предпринятая против него, его опрокинула[144]. Три недели суверенной власти стоили ему 20 лет ссылки, и вот он возвращался стариком, готовым держать отчет перед богом за кровь, пролитую им в этом городе, где он правил с высот эшафота, и где каждый, кого бы он ни встретил, имел право спросить с него за жизнь отца, сына, брата или друга!

Вторым был Мюних, тот самый Мюних, кто его свергал, чтобы посадить на трон того бедного младенца Ивана в возрасте трех месяцев, который свое пребывание на троне, такое краткое, что это событие едва заметили современники, что оно едва успело запечатлеться в истории, оплатил 23 годами неволи, десятью годами идиотизма и ужасной смертью.

Повергнутый, в свою очередь, Мюних, помнится, спокойно поднялся на эшафот, где должен был быть четвертован и где был помилован тем же лицом, от которого ожидал принять смерть. Сосланный в Сибирь, заточенный в доме, затерянном среди непроходимых и гибельных болот, он выжил в отравленной атмосфере, как выжил на эшафоте, ввергая в дрожь из недр своей тюрьмы правителей соседних краев. Он вернулся в свои 82 года, великолепный старик с бородой и волосами, которых со дня ссылки, ни разу не касались бритва и ножницы. На въезде в Санкт-Петербург он увидел свое потомство в количестве 33 человек, и при виде его этот человек, из глаз которого самые страшные катастрофы не могли выдавить ни слезинки, залился слезами.

Императором владела странная, безумная идея ― сблизить один с другим два горных массива со снежными вершинами, Чимборазо и Гималаи, разделенные целой Атлантикой революций и преступлений. Он велел помирить двух этих титанов, которые боролись грудь против груди, как Геркулес и Антей. Он ― пигмей не выше их лодыжки ― пригласил их к себе, спросил три стакана и пожелал, чтобы они выпили не только с ним, но и друг с другом. И тут, когда каждый уже держал стакан в руке, пришли что-то шепнуть на ухо императору. Он пил, слушая, что ему шептали, и вышел, чтобы на это ответить. И тогда они оказались одни, лицом к лицу, с ненавистью всматривались друг в друга, презрительно улыбались и, поставив стаканы на стол нетронутыми, вышли в противоположные двери и на этот раз расстались, чтобы встретиться не раньше, чем у подножья престола Всевышнего.

Потом, после них, по очередному приказу и, главное, по заслугам, прибыл тот самый Лесток, тот хирург, кому императрица Елизавета была обязана троном, на котором восседала 21 год.

Мы уже рассказали его историю.

И все это возвращалось и, возвращаясь, все это наполняло двор Петра III непримиримыми врагами, помилованными и алчущими не только вернуться на родину, но и в свои имения: они тянулись рукой в прошлое, чтобы в сильном кораблекрушении ухватить обломки своей Фортуны. Тогда их вводили в огромные склады, где, по обычаям страны, хранилось все, что было конфисковано; и тогда каждый из них искал в этой благородной пыли растаявших царствований то, что ему принадлежало: осыпанные бриллиантами ордена, императорские табакерки, портреты суверенов, дорогую мебель, презенты, которыми когда-то цари купили их совесть, награды, в общем-то, за редкое проявление преданности, но непременно ― за многократно проявленную низость.

И среди этих живых обломков Петр III, по неосторожности, спотыкался. Он отправлял в сенат закон за законом, полностью смоделированные с законов Пруссии, которые еще сегодня называют Кодексом Фридриха. Каждый день он ранил свой народ, отдавая предпочтение чужестранным обычаям; каждый день чрезмерной муштрой он утомлял гвардейцев, этих хозяев трона, современных преторианцев, которые пришли на смену стрельцам, и которые при двух правлениях женщин, что предшествовали царствованию Петра III, привыкли к исправной и спокойной службе. Более того, император намеревался повести гвардейцев в Гольштейн, решив использовать их для мести за оскорбления, что его предки 200 лет принимали от Дании. Но больше всего вожделяло этого коронованного поклонника ― встретить на пути своего идола, смиренным обожателем приложиться к руке великого Фридриха, поставить под знамена этого ученого тактика 100-тысячную армию, с которой основатель государства преобразовал бы свою Пруссию, еще и сегодня так плохо скроенную, что, глянув на карту, не знаешь, как, выражаясь географическим языком, способен жить этот огромный змей, голова которого касается Тионвилля, хвост ― Мемеля, а брюшина выпирает бугром, потому что проглотил Саксонию. Правда, бугор довольно свежий, датируется 1815 годом.

Пока же время пролетало в праздниках и оргиях. Этот немощный, или около того, король окружал себя женщинами, которых похищал у мужей, чтобы осыпать их своими милостями. Со своими самыми красивыми подданными женского рода он запирал посла короля Пруссии ― в отношении женщин посол никак не разделял отвращения своего хозяина ― и, чтобы тому не мешали в наслаждениях, вставал часовым у двери спальни с обнаженной шпагой в руке, отвечая великому канцлеру, который приходил по работе:

― Вы отлично видите, что это невозможно, я ― на посту!

Пять месяцев протекли уже с восшествия на престол Петра III, и эти пять месяцев были одним долгим праздником, где придворные мужчины и женщины любого ранга ― Петр III утверждал, что женщины вне чинов ― упивались английским пивом и курили табак без того, чтобы император разрешал дамам возвращаться домой, к какому рангу они ни относились бы. И пиры продолжались до тех пор, пока разбитые усталостью, бодрствованием и удовольствиями, дамы не засыпали на софах в шуме разбивающихся бокалов и томных песен, угасающих, как и светильники, что бледнели и гасли при свете дня.

Но худшим во всем этом было то, что поминутно он устраивал парад своего презрения к русским. Ему уже было недостаточно свинцовых солдат и деревянных пушек, забавляться которыми ему позволяли, когда он был великим князем.

Мы сказали, каким образом он мучил солдат из костей и плоти с тех пор, как стал императором. Но это еще не все. Теперь, когда он получил медные, настоящие пушки, захотелось, чтобы бесконечный орудийный салют напоминал ему грохот войны. Однажды он отдал приказ о залпе ста орудий тяжелой артиллерии. Потребовалось, а это было трудным делом, склонить Петра III к отказу от подобной затеи, убеждать его, что от ожидаемой детонации ни один дом в городе не устоит. Не раз видывали, как он поднимается из-за стола и идет встать на колени перед портретом великого Фридриха, воздевая руки к небу и восклицая:

― Вдвоем, брат мой, мы завоюем мир!

Играя в карты со своими фаворитами, которые торговали его протекцией, двоих он поймал с поличным, заставил расстаться с деньгами, что они прикарманивали, нещадно их отколотил и в тот же день обедал с ними, чтобы им не показалось, что они утратили хотя бы частицу доверия к себе.

― Так, ― говорил он, ― поступал мой пращур Петр Великий.

Еще, правда или вымысел, но каждое утро рассказывали что-нибудь новенькое, что порождало слухи, взрыв, скандал. Среди прочего говорили, что император вызвал из Гамбурга графа Салтыкова, первого любовника Екатерины, будто бы отца юного великого князя Павла, и что уговорами и угрозами вынуждал его заявить отцовство. Тогда, добавляли, на основании сделанного заявления, он отрекся бы от того, кого выдавал ему за сына закон о наследовании короны. Его фаворитка, которую начинало заедать безмерное честолюбие, была бы возведена в ранг императрицы, а Екатерина его лишилась бы. В то же время расторгли бы браки молодые женщины при дворе, жалующиеся на мужей, и, утверждали, уже приказано было приготовить 12 постелей для дюжины свадеб.

Императрица, со своей стороны, за три года уединения и покоя заставила забыть в тишине, что ее окружала, скандал, связанный с ее первыми любовными похождениями. Она прикинулась набожной, что глубоко растрогало русский народ, вера которого ― впереди всего; она внушала любовь к себе солдат, беседуя с ними, расспрашивая командиров, позволяя служивым приложиться к ручке. Как-то вечером, когда она шла темной галереей, часовой, салютуя ей, взял на караул.

― Как ты меня узнал в ночи? ― спросила она.

― Матушка, ― ответил солдат в своей восточной манере, ― кто же тебя не узнал бы? Разве не освещаешь ты все вокруг там, где проходишь?

Обижаемая императором, принародно лишаемая милости, разведенная, если не юридически, то фактически, всякий раз, когда она появлялась, она говорила любому, кто соглашался выслушать, что она боится крайней жестокости своего супруга. Когда она показывалась в обществе, ее улыбка была печальной; тогда же, как бы непроизвольно, она роняла слезы, и, вызывая сострадание к себе, вооружалась для борьбы, готовилась защищаться. Ее тайные сторонники, а их у нее было много, говорили, что всякий день удивляются, находя ее еще вживе, они говорили о попытках отравления, пока проваливаемых старанием лиц, которые преданно служили императрице, о попытках, что, возобновляясь изо дня в день, могут, наконец, удаться. Эти слухи получили новое подтверждение, когда император перевел ближе к Санкт-Петербургу бедного Ивана ― пленника почти с рождения, и когда он посетил его в тюрьме. В самом деле, демарш выглядел многозначительным; признанный императрицей Анной в качестве ее наследника, незаконно и насильственно устраненный с трона Елизаветой, Иван был естественным наследником Петра, принимая во внимание очевидное, что прямого наследника у Петра не было. Легко, как моряк по некоторым порывам ветра на просторе и по определенным скоплениям туч в небе узнает приближение бури, так же легко было угадать, образно говоря, в колебании почвы под ногами, что одно из тех землетрясений, когда шатается трон и слетает коронованная голова, было неминуемо. Разговоры сводились лишь к жалобам, шепотку, робким вопросам, намекам; каждый, чувствуя, что такое положение вещей продолжаться не может, пытался прощупать своего соседа и узнать его мнение, чтобы поделиться с ним своими мыслями. Печальная императрица стала серьезной, и постепенно ее лицо вернуло себе то спокойствие, за которым сильные сердца скрывают свои намерения.

Народ содрогался от этих мастерски распространяемых слухов, солдат внезапно будили скрытые от глаз барабаны, что, казалось, призывали их быть начеку; крики «В ружье!» раздавались в ночи, издаваемые таинственными голосами; и тогда в кордегардиях и казармах, до дворов при особах дворца, собирались военные, спрашивая друг друга:

― Что случилось с нашей матушкой?

Они трясли головой и грустно повторяли:

― Нет вождя! Нет вождя!

Все они ошибались; вождь был, даже целых два вождя.

В армии служил, владеющий несколькими крестьянами-рабами, у которого братья-солдаты были в караульном полку, совершенно незнатный дворянин ― адъютант главного артиллерийского начальника; вместе с тем красивый лицом, колоссального роста, необыкновенной силы: трубочкой свертывал серебряную тарелку, разводя пальцы, ломал стакан и на полном скаку лошадей останавливал дрожки, поймав их за заднюю рессору. Прозывался он Григорием Орловым; был он потомком молодого стрельца, которого, как мы видели, велел помиловать Петр I в тот страшный день, когда слетели две тысячи голов, и четыре тысячи трупов закачались на виселицах.

Его четырех братьев, которые, как мы упомянули, служили в караульном полку, звали Иван, Алексей, Федор и Владимир.

Екатерина приметила Григория. С этого времени сильная самка оценивала красивых мужчин тем взглядом знатока, каким барышники оглядывали добрых коней. Императрице представился случай дать красавцу Орлову доказательство проявляемого ею к нему интереса.

Генерал, адъютантом которого был Григорий Орлов, ходил в любовниках княгини Куракиной ― одной из самых прелестных женщин двора. Орлов же был ее тайным любовником. Тайным? Здесь мы ошибаемся, потому что все знали об этой связи, за исключением того, кому небезынтересно было бы о ней узнать. Неосторожность любовников все ему [генералу] открыла. Опальный Орлов ожидал ссылки в Сибирь, когда невидимая рука отвела от его головы нависшую кару. Это была рука великой княгини: в то время Екатерина еще не была императрицей.

Счастье никогда не приходит в одиночку. Однажды вечером дуэнья, как в испанских комедиях, приложив палец к губам, подала знак Орлову следовать за ней. Эта дуэнья, которая в царствование Екатерины пользовалась некоторой известностью, благодаря скромному поведению, какового придерживалась, и манере принимать таинственный вид, прикладывая палец к губам, звалась Екатериной Ивановной.

Когда рассказывают подобные драмы, нужно называть всех, вплоть до статистов, чтобы историка не называли романистом.

Итак, Орлов последовал за ней и обрел счастье; может быть, тайна не удваивает счастья, но, по меньше мере, она удваивает любопытство. Орлов настолько привязался к своей прекрасной незнакомке, что открытие ее положения в обществе, когда во время одной из публичных церемоний он ее узнал, нисколько не потеснило в нем любви обычным почитанием. Но, то ли по совету Екатерины, то ли по расчету Орлова, жизнь этого молодого офицера осталась без перемен, а тайна ― глубоко запрятанной. Со смертью генерала, который хотел его сослать, Орлов был произведен в казначеи по артиллерии; это назначение ему давало звание капитана, и что куда более ценно, императрице ― возможность обзавестись друзьями или, скорее, одним из них.

Кроме этого тайного друга, у Екатерины была еще тайная подруга. Графиня Дашкова.

Графиня Дашкова, известная сама, была младшей сестрой двух знаменитых сестер. Старшая, княгиня Бутурлина, объехала Европу, и долгие дороги этого путешествия понемногу разбивали ее сердце.

Вторая была той самой Елизаветой Воронцовой, фавориткой императора, о которой мы уже говорили.

Все три сестры приходились племянницами великому канцлеру.

Графиня Дашкова была редкостной женщиной и при дворе пользовалась репутацией оригинальной. В стране и в эпоху, когда красный цвет входил первым элементом в туалет изящной женщины и был распространен так широко, что женщина, прося милостыню на углу, у каменной тумбы, нищенствовала в красном, когда обычай требовал, чтобы среди презентов, что деревня делала своей госпоже, был красный или, в крайнем случае, белый горшок, в возрасте 15 лет она объявила, что никогда не будет носить ни красного, ни белого. Самое любопытное, что слово она держала.

Как-то один из самых красивых молодых вельмож при дворе отважился сказать ей несколько любезных слов. Девушка тотчас позвала своего дядю, великого канцлера.

― Дядюшка, ― сказала она, ― вот месье князь Дашков, который оказал мне честь просить выйти за него замуж.

Князь не посмел опровергнуть юную графиню, и они поженились. Правда, замужество обернулось неприятностью. Через месяц-два совместной жизни муж отправил ее в Москву. Но ее острый ум был общеизвестен. При дворе Петра III больше не веселились; Елизавета сказала об этом великому князю, и он велел Дашкову вернуть.

К несчастью для великого князя, это был изящный, утонченный и очаровательный ум, сродни уму молодой княгини; компания курительной комнаты, среди которой проводила жизнь ее сестра, ей надоела. Ее пленял серьезный и задумчивый образ одинокой императрицы. Он настолько поселился в ней, что она придумала для него свой двор ― скромный, незримый, немой и закончила тем, что прониклась нежной страстью к Екатерине и готовностью всем пожертвовать ради нее, даже своей семьей.

Вот какими были два доверенных лица императрицы, вот какими были два рычага, с помощью которых она готовилась перевернуть весь этот неустойчивый свет, о котором мы рассказали.

Были еще две особы, разобраться с которыми требовалось прежде всего. В первую очередь, это был полковник, командир Измайловского полка, кому Орлов уже дважды составлял компанию, благодаря казне, которой заведовал. Это был, наконец, гувернер великого князя Павла.

Полковник ― Кирилл Разумовский, брат того Разумовского, кто из простого певчего сделался фаворитом и затем любовником императрицы Елизаветы. Орлов пошел прямо к нему и заручился его обещанием выполнить приказы императрицы, когда она этого потребует. Что касается графа Панина, о ком мы уже упоминали, то переговоры оказались более сложными.  К счастью, он был влюблен в графиню Дашкову. Но она с ним держалась строго, и не по причине благоразумия ― когда женщина становится заговорщицей, то у нее не должно быть никаких предрассудков ― а потому, что граф Панин, ко времени рождения Дашковой, был любовником ее матери, и она была убеждена, что приходится дочерью графу. Однако же надлежало заполучить Панина, что позволило бы Екатерине сделаться не регентшей, но императрицей. Княгиня Дашкова пожертвовала собой, и авантюра, которая могла бы закончиться как la Mirra d’Alfieri ― Мирра д’Альфьери, закончилась как водевиль Скриба.

Один пьемонтец, крупный философ, обеспечил развязку, слабую в моральном отношении, но зато отвечающую интересам большой политики. Ему предлагали места и почести, но он, материалист, в первую голову, ответил:

― Мне нужны деньги.

Он обычно говаривал:

― Я родился бедным, увидел, что только деньги уважаемы в мире, и решил их заиметь; ради этого я поджег бы город с четырех сторон, и даже дворец; с деньгами я вернулся бы в свою страну и жил бы как другие ― честным человеком.

После того, как событие свершилось, этот крупный философ вернулся в свою страну с деньгами и действительно жил там честно.

В сложившейся ситуации заговорщики решили, что пора действовать. Момент был подходящий: император готовился к отъезду; он отправлялся сражаться с датчанами. Для достижения результатов, нужных Екатерине, было два средства: убийство, низложение. Убийство представлялось средством легким и надежным; но Екатерина ― вполне разумная, впечатлительная, чувственная натура ― испытывала к этому отвращение. Один гвардейский капитан по имени Пассек, по шею увязнувши в заговоре, человек действия, прежде всего, бросился на колени перед императрицей и просил ее согласия, чтобы поразить кинжалом Петра III, и брался совершить это во главе со своими гвардейцами средь бела дня. Императрица это ему формально запретила; но он не помышлял отказываться от замысла и дважды, в сопровождении одного из друзей по имени Barchekakoff ― Баршекаков, поддавался искушению его исполнить во время одной из прогулок, какие Петр III имел обыкновение совершать к уединенному месту тогдашнего Санкт-Петербурга, где стоит домик, что мы посетили, и что плотник имперского масштаба своими руками построил для себя.

С другой стороны, инженеры нового типа во главе с графом Паниным вели рекогносцировку в апартаментах императора, в его спальне, в его кровати и более тайных службах.

Пока же император находился в том самом Петергофе, что мы попытались описать. Императрица, которая, оставаясь в Санкт-Петербурге, могла возбудить к себе подозрения, последовала за ним в резиденцию; только она поселилась в отдельном павильоне, с выходом на канал, соединенный с Финским заливом, и по этому каналу она могла бежать, хоть в Швецию.

Заговор должен был вспыхнуть, когда Петр III первый раз возвращался во дворец в Санкт-Петербурге; но вечно запальчивый, торопливый, нетерпеливый Пассек имел неосторожность говорить о заговоре в присутствии солдата; солдат доложил об этом своему командиру, и Пассек был арестован. Осмотрительность пьемонтца Одара все спасла, когда могли испугаться, что все пропало. Человек столь глубокого ума, как он, держал шпиона в свите каждого заговорщика. Тут же он был поставлен в известность об аресте Пассека. Того арестовали 8 июля 1762 года в девять часов вечера. В девять тридцать Одар уже знал об аресте; без четверти десять об этом была извещена княгиня Дашкова; в десять часов у нее был Панин. Княгиня, ни в чем не знающая сомнений женщина, предложила действовать немедленно. Поднимали гарнизон Санкт-Петербурга и бросали его маршем на Петергоф. Но Панин, более робкий, возражая, привел два довода; первый: поспешный взрыв приведет к неудаче, а удастся поднять Санкт-Петербург, это станет лишь началом гражданской войны ввиду того, что у императора под рукой военный город Кронштадт, и три тысячи его личных войск из Гольштейна, не считая других частей, что движутся, чтобы присоединиться к армии; второй: хотя императрица и отдала заговору все свои силы, совершенно необходимо ее присутствие, чтобы поднять гарнизон, а она отсутствует. Итак, последовал совет подождать и вести себя сообразно событиям следующего дня. И, высказав это, он отправился спать. Была полночь.

Княгиня Дашкова ― ей было 18 лет ― оделась в мужское платье, одна выехала из дому и поспешила туда, где, как она знала, состоится обычная встреча заговорщиков. Там находился Орлов с четырьмя братьями. Она объявила об аресте Пассека и предложила им действовать немедленно. Все с восторгом согласились. Алексей Орлов, простой солдат по кличке Рубец ― из-за шрама посередине лица, физически сильный, человек необычайной решительности и проворства, выехал посланником к императрице с запиской, которую в случае чего должен был проглотить; значились в ней эти вот слова: «Приезжайте! Время торопит!»

Другим же предстояло подготовить взрыв возмущения и, на случай неуспеха, подготовить бегство императрицы.

В пять часов утра Орлов и его друг Бобиков взяли по пистолету, обменялись ими, клянясь друг другу, что даже при самой крайней опасности не применят этого оружия, но припасают, чтобы пристрелить друг друга, если предприятие сорвется.

Графиня Дашкова ничего не предусмотрела для себя и, когда ее спросили, какую смерть она предпочла бы, ответила:

― Мне ни к чему этим занимать себя; это будет дело палача, а не мое.

* * *

Императрица, как мы сказали, находилась в Петергофе. Она обосновалась в отдельном павильоне, поставленном на канале. Этот павильон, как мы заметили, благодаря каналу, имел прямой выход на Балтику. Под окнами шлюпка на якоре ждала лишь сигнала, чтобы выйти в море.

Что касается императора, он был в Ораниенбауме.

Длительное время в ночные визиты к императрице Григорий Орлов брал с собой в сопровождающие брата Алексея. Брал с двоякой целью: Алексей бодрствовал во имя безопасности брата, осваивал императорский парк вдоль и поперек.

Итак, он прибыл к императрице, называя те самые слова пароля, какие называл его брат, чтобы попадать сюда самому, и добрался аж до спальни. Екатерина сразу проснулась и вместо Григория увидела Алексея. От неожиданности она вскрикнула.

― Кто здесь? ― спросила она.

Алексей протянул записку, которую обязан был ей доставить. Она ее приняла, развернула и прочитала те самые слова: «Приезжайте! Время торопит!»

Она подняла глаза, чтобы получить объяснения, но Алексей уже исчез. Императрица оделась, вышла и отважилась сделать несколько шагов по парку. Там, совсем потерянная, она остановилась, было, не зная, куда идти, когда к ней полевым галопом подскакал всадник, этим всадником был Алексей.

― Вот ваша карета, ― сказал он, показывая на заложенный по всем правилам экипаж, который кони тут же подкатили крупной рысью. Императрица побежала к экипажу, таща за руку свою наперсницу Екатерину Ивановну.

Вот уже два дня, по распоряжению княгини Дашковой, карета стояла наготове на соседней ферме. А случись, вместо того, чтобы везти императрицу в Санкт-Петербург, послужить ее бегству, экипаж обеспечивался сменой лошадей и обслугой до самой границы. Восьмеркой степных лошадей, запряженных в карету, правили два мужика-ямщика, не ведающие, кого повезут.

― Но, наконец, куда я еду? ― спросила Екатерина, поднимаясь в экипаж.

― В Санкт-Петербург, ― ответил Алексей, ― где все готово, чтобы вас провозгласить.

Короче, набрасывая эти строки, мы держим перед глазами письмо Екатерины ― Понятовскому. В письме она сама рассказывает о своем побеге. Предоставим ей слово. Письмо любопытное и совсем неизвестное. Мы дополним рассказ тем, что она, между прочим, желала бы опустить.

«В Петергофе я находилась почти одна среди женщин, которые мне служили, по-видимому, всеми забытая. Дни мои были очень неспокойны, потому что я была осведомлена, что затевается за и против меня. В шесть часов утра 28 июня в мою спальню входит Алексей Орлов, будит меня, дает мне записку и просит подняться, так как все готово. Я спрашиваю его о подробностях. А он исчез.

Я не колеблюсь. Как можно скоро, одеваюсь, не делаю туалета. Выхожу, сажусь в карету; следом садится он. Второй офицер скрывался под видом слуги на запятках. Третий встречал меня в нескольких верстах от Санкт-Петербурга.

В пяти верстах от города я встретилась со старшим из Орловых и князем Барятинским-младшим. Тот уступил мне свое место в карете, потому что мои лошади были измучены, и мы поехали высаживаться в расположении казарм Измайловского полка. Там поджидали только 12 человек и барабан, который тут же ударил тревогу. Сбегаются солдаты ― целуют мои ноги, ловят мои руки и платье, величая спасительницей. Двое под руки приводят священника с крестом, и полк приводится к присяге. После этого меня просят подняться в карету. Священник с крестом идет впереди нас. Мы двинулись к Семеновскому полку; тот вышел навстречу к нам с раскатистым «Виват!» Мы отправились к Казанскому собору, где я вышла из кареты. Прибыл и Преображенский полк с тем же громогласным «Виват!» и объяснением:

― Просим простить нас за то, что прибыли последними, но вот четверо, которых мы арестовали, чтобы доказать вам наше усердие, ибо мы желаем того же, чего хотят наши братья.

Потом появилась конная гвардия. Она была вне себя от радости, какой я никогда не видела. Криками они призывали к освобождению своей родины. Эта сцена развертывалась между Гетманским садом и Казанским собором. Конная гвардия держалась в строю, с офицерами во главе. Так как я знала, что мой дядя, князь Георг, кому Петр III доверил этот полк, был полку страшно ненавистен, я послала пеших гвардейцев к дядюшке с просьбой оставаться дома ― из боязни, не случилось бы чего с его особой. Не помогло, полк уже отправил команду его арестовать. Дом разграбили, а его подвергли истязаниям. Я вернулась в Зимний дворец, где собрались Сенат и Синод. Спешно составили манифест и присягу.

Я вышла из дворца и совершила обход войск; было их более 14 тысяч, гвардии и полевых полков. При виде меня раздался всеобщий, несмолкаемый радостный клик бесчисленного народа. Я направилась в старый Зимний дворец, чтобы предпринять необходимые меры и завершить начатое. Там мы посовещались, и было решено, что во главе войск я иду на Петергоф, где Петр III должен был обедать: на всех дорогах были выставлены посты, и время от времени мне приводили языков. Я послала адмирала Табезина [Талызина] в Кронштадт. Является канцлер Воронцов, чтобы высказать мне упреки по поводу моего отъезда из Петергофа. Его отвели в церковь ― принести мне присягу: это было моим ответам. Наконец, прибыли князь Трубецкой и граф Александр Шувалов, также приехавшие из Петергофа, чтобы взять в свои руки полки и убить меня, их тоже отвели принять присягу, причем без всякого насилия.

Разослала всех наших курьеров, приняла все меры предосторожности, и после этого, окало 10 часов вечера, я облачилась в гвардейскую униформу, объявив себя полковникам под непередаваемые возгласы одобрения, и села на коня, лишь немного людей от каждого полка мы оставили для охраны моего сына, который находился в городе.

Таким образом, я выехала во главе войск, и всю ночь мы двигались к Петергофу. Когда вошли в небольшой монастырь, тут же вице-канцлер Галицын доставил мне очень лестное письмо от Петра III; я забыла сказать, что, когда мы выступали из города, три солдата, посланные из Петергофа раздать народу манифест, отдали его мне со словами:

― Возьми; вот то, чем нагрузил нас Петр III; мы это отдаем тебе и очень рады случаю присоединиться к нашим братьям.

А после первого письма Петра III, от него ко мне прибыло второе, доставленное генералом Михаилом Измайловым, который бросился в ноги ко мне и сказал:

― Считаете ли вы меня честным человеком?

― Да, ― ответила я.

― Хорошо, ― сказал он, ― одно удовольствие иметь дело с умными людьми. Император предлагает свою покорность; я вам его привезу, после его совершенно добровольного сложения с себя полномочий: не допущу гражданской войны на моей родине.

Без труда я наделила генерала таким поручением, и он отбыл его выполнять.

Петр III отказался от империи в Ораниенбауме по доброй воле, в окружении 15 сотен гольштейнцев и приехал в Петергоф с Елизаветой Воронцовой, лицом с фамилией Годовец и Михаилом Измайловым, куда для охраны его персоны я выделила пять офицеров и несколько солдат; это произошло 29 июня, в день св. Петра, в полдень. Пока готовились всех покормить, солдаты вообразили, что Петр III увезен фельдмаршалом князем Трубецким, и что тот поставил задачей помирить нас обоих; вот они поручают всем и среди других вхожих ― гетману, Орловым и многим иным передать мне, что уже три часа, как они меня не видели, что они умирают от страха, как бы этот старый плут де Трубецкой не обманул меня, притворно помирив с мужем, и как бы меня не погубили, меня и остальных.

― Но, ― кричали они, ― мы их разорвем на части!

Такие были у них выражения. Я тут же решила поговорить с Трубецким и сказала ему:

― Прошу вас, садитесь в карету, а я пока сделаю обход этих частей.

Я рассказала ему обо всем, что происходило; весь перепуганный, он умчался в город, а меня, меня встретило небывалое ликование, после чего Алексею Орлову с четырьмя отобранными офицерами и отрядом милосердных и благоразумных людей поручила отвезти низложенного императора в место под названием Ропша, что в 20 верстах от Петергофа, очень уединенное, но очень приятное, ― это на время, чтобы приготовить ему надлежащую и почетную комнату в Шлиссельбурге и позаботиться о сменных лошадях для него. Но милосердный бог распорядился иначе. Страх вызвал у Петра III утробное кровотечение, расстройство желудка, которое мучило его три дня и на четвертый прекратилось. В тот день он пил сверх всякой меры; ведь у него было все, чего он ни желал бы, кроме свободы. Между тем, он просил у меня только свою любовницу, свою собаку, своего негра и свою скрипку. Но, из боязни скандала и вспышки брожения в умах, я послала ему лишь три последние вещи. У него возобновилась геморроидальная колика с бредом. В таком состоянии он провел двое суток, в результате чего последовал глубокий обморок, и, несмотря на вмешательство врачей, попросив позвать лютеранского священника, он отдал богу душу. Я боялась, что его отравили офицеры, настолько он был ненавистен. Велела произвести вскрытие; конечно, в теле не нашли ни малейшего следа отравления. Желудок у него был в полном порядке, но кишечник воспален, и его хватил апоплексический удар. Его сердце было крохотным и совсем дряблым».

Вот официальная версия, письменно изложить которую для своего любовника и своей империи ― для Понятовского и России ― взяла на себя труд сама великая Екатерина. Вот то, что позволено было говорить и думать в ее правление и даже до конца царствования императора Николая.

А теперь-то, что случилось. Сопоставим рассказ истории и версию великой коронованной актрисы, сумевшей моментально набросить повязку на глаза XVIII века, которую, лоскут за лоскутом, сорвал с глаз следующий век.

Екатерину, как она об этом говорит, помчала полевым галопом восьмерка лошадей. По дороге она встретила камердинера-француза, кого дарила благосклонностью любого рода, и кто, по всей вероятности, был ее доверенным лицом наряду с Екатериной Ивановной. Он спешил ко времени ее туалета. Он ничего не понял из того, что увидел, и подумал, что императрицу увозят, по приказу Петра III; но она, поведя головой, крикнула ему:

― Следуйте за мной, Мишель!

Мишель последовал за ней, полагая, что ему сопровождать ее в Сибирь. Но получилось так, что Екатерина, которая отправилась в путь по приказу солдата, которой при этом компанию составил любовник, а эскорт ― горничная и парикмахер, и которую везли мужики, между 7 и 8 часами утра пересекла линию ворот своей будущей столицы.

Здесь рассказ императрицы довольно близко подходит к правде, и нет нужды нам править его.

Революция совершилась, и никто не подумал сообщить об этом императору. По рассказу Екатерины, каждый спешил присоединиться к ней. Человек по имени Брессан, цирюльник Петра III, единственный подумал о своем хозяине. Он выбрал слугу, на которого можно положиться, нарядил крестьянином, посадил его на тележку зеленщика и отправил в Ораниенбаум с запиской, что тот должен был отдать только самому императору. Тем временем, по приказу императрицы, один офицер с многочисленным эскортом бежал за юным великим князем, почивающим в другом дворце. Ребенок проснулся так же, как проснулся младенец Иван, ― в окружении солдат. Он испытал глубокое потрясение, и его гувернер Панин, бессильный успокоить дрожь, что била молодого князя, привез его, в ночном одеянии, к матери. Она взяла тогда его на руки; она, только что свергнув императора, она испытывала еще потребность к защите этого ребенка, кто был законным наследником короны. Она взяла его на руки и вынесла на балкон. При ее появлении загремело многократное «ура», в воздух взлетели шапки, послышались крики: «Да здравствует император Павел I!» И тут же теснящаяся толпа, стихнув, расступилась. Вперед выступил погребальный кортеж. Зашептались: «Император! Император!» Происходили торжественные и мрачные похороны.

Кортеж уже прошел по главным улицам Санкт-Петербурга; в глубокой тишине он пересек Дворцовую площадь и удалился. По обе стороны катафалка солдаты, одетые казаками в трауре, несли факелы. И пока кортеж, завладевший общим вниманием, скрывался из виду в стороне, противоположной той, с которой он ступил на площадь, с балкона убрали молодого великого князя, и никто больше о нем не вспоминал.

Какой была смерть преданного земле с такими почестями? Этого никто никогда не узнает, а когда спросили об этом у княгини Дашковой, она расхохоталась и сказала:

― Признайте, что мы предприняли действенные меры предосторожности.

Эпизод с кортежем позволил получить два важных результата: отвлечь народ от молодого великого князя и подготовить его к восприятию смерти императора.

Короче говоря, дворец окружала регулярная армия, полная энтузиазма. Но к этому энтузиазму клеились искусно подпитываемые страхи друзей Екатерины. Нашептывали, что из Ораниенбаума выехали 12 убийц, давших клятву императору убить императрицу и ее сына. Солдаты верили своей матушке, как они ее называли, слишком беззащитной в этом просторном дворце, одной стороной обращенном к реке и выходящим на площадь 20-ю дверями другой; громкими криками солдаты требовали, чтобы она перешла в другой дворец, и они получили возможность окружить его со всех сторон. Императрица с этим согласилась, пересекла площадь среди восторженных кликов и заверений в преданности и вошла в маленький деревянный дворец, который в ту же минуту был окружен тройным кордоном штыков. Все эти солдаты отказались от прусской и переоделись в прежнюю униформу. Их досыта поили par le qvas et le vodka ― квасом и водкой. Время от времени в солдатских рядах поднимался громкий крик; это бывало, если к своим товарищам присоединялся какой-нибудь солдат, не успев освободиться от прусской формы; тогда на таком солдате ее разрывали в клочья, а головной убор швыряли из рук в руки как мяч.

К полудню прибыло русское духовенство. Что такое русское духовенство, известно ― коррупция, развращающая человека, но коррупция с гордо поднятой головой, при почтенной бороде и в роскошных одеждах. Церковь пришла освятить узурпацию, ожидая освятить и убийство. Она не однажды брала на себя подобную роль.

Священнослужители, за которыми несли все, что нужно для коронации ― корону, императорскую державу и античные книги, неспешно и величественно прошествовали через все это почтительно затихшее при виде их воинство, и вошли к императрице. Четверть часа спустя народу объявили, что императрица коронована под именем Екатерины II.

В разгар приветственного рева, что вызвала эта весть, Екатерина выехала на коне в прежней гвардейской униформе. И был уже не взрыв энтузиазма, наружу прорвалось и разлилось неистовство; она заранее заказала все по своей фигуре: и униформу, и оружие. Лишь одной детали не доставало ее шпаге ― темляка.

― Кто поднесет мне в подарок темляк? ― спросила она.

Пятеро офицеров подались к ней, чтобы снять темляк со своей сабли и отдать его императрице; один молоденький лейтенант, более проворный, чем другие, бросился вперед и презентовал Екатерине то, что она просила. Затем, отсалютовав императрице своей шпагой, он сделал попытку отъехать. Но он не учел повадок своего коня; то ли из-за упрямства, то ли по эскадронной привычке, животное постаралось прижаться боком к коню императрицы. Екатерина наблюдала бесплодные усилия, что предпринимал кавалерист; она смотрела на него, отмечая про себя, что он молод и красив; она прочла в его взгляде любовь, порыв и преданность.

― Ваш конь разумней вас, ― сказала она, ― он старается добыть счастье своему хозяину. Как вас зовут?

― Потемкин, ваше величество.

― Ну, хорошо, Потемкин, оставайтесь возле меня; сегодня вы будет е служить мне адъютантом.

Потемкин отсалютовал и больше не пытался побудить своего коня отойти в сторону. Это был тот самый Потемкин, который 18-ю годами позднее стал всемогущим министром и любовником Екатерины.

* * *

Императрица вернулась во дворец и обедала у открытого окна, тогда как войска проходили в парадном марше. Много раз она поднимала бокал, показывая, что пьет за здоровье солдат, и они отвечали на этот тост дружными приветствиями. После обеда, она снова села на коня и встала во главе армии.

Вопроса с Потемкиным больше не возникало. Его удалило одно слово Орлова, и молодой лейтенант понял, что для того, чтобы нижнему офицерскому чину вновь приблизиться к императрице, надобна более важная служба, чем предложенный и принятый темляк. Но будьте покойны, мы снова увидим его появление, и на этот раз он явится сослужить куда более великую службу. Помочь удавить Петра III.

Теперь позволим императрице выступить в поход и устремим взгляд на замок в Ораниенбауме.

Известно было, что император жил в Ораниенбауме. Только, когда наступило 29 июня ― день св. Петра, император решил, что отпразднует этот торжественный день в замке Петергофа. Для большей безопасности.

Ему доложили об аресте Пассека, но на известие об аресте он удовольствовался ответить:

― Это сумасшедший!

Утром, выполняя задуманное, он выехал из Ораниенбаума в большом открытом экипаже со своей любовницей, своим неразлучным компаньоном ― министром Пруссии и набором самых красивых женщин своего двора. Тогда как они весело ехали к Петергофу, в Петергофе все были глубоко опечалены. Днем обнаружился побег императрицы. Ее тщательно повсюду искали, пока часовой не заявил, что в четыре часа утра он видел, как две дамы вошли в парк. К тому же, те, кто прибыл из Санкт-Петербурга, покидая его раньше, чем туда приехала Екатерина, и вспыхнул военный мятеж, говорили, что в столице все совершенно спокойно. Однако передать Петру III новость о бегстве императрицы представлялось делом серьезным. В Ораниенбаум отправился камергер. В двух-трех верстах от замка он встретил адъютанта императора, по имени Гудович, который опережал того в пути, выполняя роль курьера. Камергер передал Гудовичу известие, с каким он ехал, рассудив, что лучше пусть император услышит это не из его, а из других уст. Адъютант, натянув повод, повернул обратно своего коня, и погнал его во весь опор. Он вернулся к императору и почти силой остановил экипаж. А поскольку император приказал своим кучерам продолжать путь, адъютант наклонился и на ухо прошептал:

― Sire, ― императрица бежала этой ночью из Петергофа; полагают, что она в Санкт-Петербурге.

― О! Какое сумасбродство! ― отреагировал император.

Но адъютант еще тише добавил несколько слов, которых никто не расслышал. Император побледнел.

― Пусть мне позволят сойти, ― сказал он.

Для него открыли дверцу, и он высадился. Его колени заметно дрожали. Он оперся на руку адъютанта и с живостью засыпал его вопросами. Затем, так как находились перед открытыми воротами парка:

― Высаживайтесь, mesdames, ― сказал он, ― и идите прямо в замок; там я к вам присоединюсь или, скорей всего, буду там раньше вас.

Дамы, в полном смятении, подчинились. Они слышали только несколько отрывочных слов и терялись в догадках. С помощью Гудовича император снова забрался в пустой уже экипаж и приказал адъютанту галопом скакать у дверцы, а кучеру ― гнать лошадей во весь опор к замку.

По прибытии, он побежал прямо в спальню императрицы, словно все, что ему смогли сказать, его нисколько не убедило, заглядывал под кровать, открывал шкафы и тыкал своей тростью в потолок и деревянные панели стен. В разгар этих занятий он увидел, как вбегают его любовница и молоденькие женщины, которые служили ему каким-то подобием двора.

― Ах! Я это вам всегда говорил, ― вскричал он в запальчивости, смешанной с ужасом, ― я это вам всегда говорил, что она способна на все!

Все сохраняли глубокое молчание, потому что сомневались, что еще непонятная, еще покрытая мраком ситуация была из самых серьезных. Так продолжалось там, когда каждый взирал на себя с тоской, и пока не объявили, что молодой лакей-француз, прибывший из Санкт-Петербурга, может сообщить новости об императрице.

― Пусть войдет! ― живо сказал Петр III.

Молодого человека впустили.

― О! ― весело сказал он, полагая, что принес превосходную новость. ― Императрица не пропала, она в Санкт-Петербурге, и праздник св. Петра там будет великолепен.

― Это почему же? ― спросил император.

― Потому что ее величество велела выдать оружие всем солдатам.

Новость была ужасная и вдвое усугубила подавленное состояние. Тем временем, крестясь, с земным поклоном, вошел крестьянин.

― Подойди, подойди! ― выкрикнул император. ― И скажи, что тебя привело!

Крестьянин повиновался; не говоря ни слова, извлек из-за пазухи записку и отдал ее императору. Этим крестьянином был переодетый слуга, которого мы видели уезжающим из Санкт-Петербурга с приказом передать записку только самому государю. Записка гласила:

«Подняты гвардейские полки, во главе них ― императрица. Ровно девять часов; она входит в Казанский собор; народ, похоже, вовлечен в это движение, а верные подданные вашего величества никак не проявляют себя».

― Отлично, господа! ― вскрикнул император. ― Вы видите, что я был прав!

Тогда канцлер Воронцов, дядя фаворитки и княгини Дашковой, у которого было по племяннице в каждом из двух лагерей, вызвался ехать в Санкт-Петербург как посредник. Его предложение было принято. Он отбыл в ту же минуту, но получилось, как мы знаем, для того, чтобы принести присягу императрице. Однако великий канцлер, принося присягу, поставил условие: он не будет участвовать в ее военной экспедиции, но, напротив, будет взят у нее под арест, под охрану офицера, который его не бросит. Таким образом, как человек осторожный, великий канцлер, куда бы ни повернули события, был защищен с обеих сторон. Со стороны Екатерины: он принял присягу; следовательно, это был друг. Со стороны Петра III: он взят под арест; значит это не враг.

Когда великий канцлер уехал в Санкт-Петербург, Петр III подумал о средствах, позволяющих повернуться лицом к буре. В Ораниенбауме у него было три тысячи войск из Гольштейна, на которые он мог положиться. Перед его глазами, на расстоянии в пять-шесть верст была неприступная крепость Кронштадт. Император начал с того, что послал приказ своим гольштейнским войскам прибыть к нему с пушками в спешном порядке. По всем дорогам, по каким можно было добраться до Санкт-Петербурга, срочно отправили гусар за новыми сведениями; курьеров ― во все деревни, чтобы собрать крестьян, и во все полки, что были на марше в окрестностях, а также ― нарочных, чтобы поторопить их с движением к Ораниенбауму. Затем, камергера, прибывшего сообщить ему о побеге императрицы, царь назначил верховным главнокомандующим всех этих войск, которых у него еще не было.

Такие меры оказались принятыми в первый и последний раз, словно в его голове больше не было ни одной разумной мысли, и он принимается отдавать один за другим самые безумные приказы: чтобы убили императрицу, поехали в Санкт-Петербург за его полком; отдавая такие приказы, быстро бегает, потом вдруг садится, диктует направленные против императрицы и наполненные самыми страшными оскорблениями два манифеста, велит отдать их на размножение копиистам и шлет во все концы гусар, чтобы они эти копии распространяли. Наконец, обратив внимание, что на нем прусские униформа и орден, снял их и надел русскую военную форму, которую перегрузил русскими наградами.

Потрясенный двор в это время бродил по садам.

Вдруг Петр III услышал крики, радостные, как ему показалось; он выбежал в дверь; к нему вели старого Мюниха, который, будучи вызволенным из Сибири его помилованием, в знак признательности или, может быть, движимый амбицией, только что примкнул к нему. Эта помощь была такой нежданной, что император бросился в объятья старого капитана [в смысле: полководца] с криком:

― Спасите меня, Мюних! Полагаюсь только на вас.

Но Мюних не был энтузиастом; он смотрел на вещи холодно, и на эту надежду императора позволил пасть снегу своих волос.

― Sire, ― сказал он, ― через несколько часов императрица будет здесь с 20-ю тысячами войск и громадной артиллерией. Ни Петергоф, ни Ораниенбаум не способны сдержать натиска; всякое сопротивление там, где еще жив солдатский энтузиазм, поможет только устроить бойню для вашего величества и тех, кто вас окружает. Спасение и победа ― в Кронштадте.

― Поясни, мой дорогой Мюних, ― сказал император.

― Кронштадт располагает многочисленным гарнизоном и внушительным флотом. Тот сброд вокруг императрицы разбежится так же, как и собрался, если он будет упорствовать, с вашими тремя тысячами гольштейнцев, гарнизоном и флотом вы получите равную силу.

Это предложение придало мужества и самым перепуганным; генерал был послан в Кронштадт и немедленно отправил своего адъютанта с донесением, что гарнизон жил сознанием долга и решил умереть за императора, если император придет под его защиту. И тогда бедный коронованный идиот от панического страха перешел к безграничной вере в спасение. Когда прибыли его гольштейнцы, провел их смотр и, восхищенный их прекрасным видом:

― Не надо бежать, ― воскликнул он, ― не видя врага.

Мюних, который возвращался немедля, велел двум яхтам подойти к берегу и тщетно старался зазвать на борт императора, теряющего время на фанфаронство, занятого изучением, с каких высоток, доминирующих над дорогой, можно было бы вести огонь.

К несчастью для всех этих прекрасных воинственных настроений, в тот самый момент, когда пробило восемь часов, на скаку во весь опор прибыл адъютант с донесением, что императрица во главе 20-тысячных сил маршем идет на Петергоф и находится от него не более, чем в нескольких верстах. При этом известии больше не было речи о том, чтобы увидеть врага; император в сопровождении своего двора устремился к берегу, все бросились в лодки с криком: «На яхты! На яхты!»

― Вы идете? ― спросил император одного из придворных, который не спешил спускаться вниз вместе с другими.

― Ей-богу, sire, простите меня, ― ответил тот, ― время позднее, ветер северный, а я без пальто.

И придворный остался на берегу; двумя часами позже он был в кругу Екатерины и рассказывал ей, каким образом император садился на судно.

А убегали к Кронштадту под парусами и на веслах.

Но еще утром в Кронштадт выехал вице-адмирал Талицын [Талызин], один в баркасе, запретивший под страхом смерти своим гребцам говорить, откуда идут.  По прибытии в Кронштадт, он обязан был ждать разрешения коменданта крепости, чтобы ступить на землю. Зная его звание и учитывая, что он ― один, комендант вышел к нему навстречу, разрешил высадиться и спросил его о новостях.

― Ничем достоверным не располагаю, ― ответил вице-адмирал; ― я находился в загородном доме и, когда услышал разговоры о чем-то происходящем в Санкт-Петербурге, поспешил сюда, потому что мое место на флоте.

Комендант верит ему и возвращается.

Талицын дожидается, когда тот уйдет, и предлагает нескольким солдатам, которых собирает, арестовать коменданта: император лишен трона, коронована императрица, и тех, кто сплотиться вокруг нее, ожидает вознаграждение. Если они отдают Кронштадт в руки императрицы, то богатство им обеспечено. И все идут за ним; берут под арест коменданта, созывают гарнизон и части военно-морских сил. Талицын обращается к ним с краткой речью и склоняет их присягнуть на верность императрице.

В это время показываются две яхты. Присутствие императора может все поставить под вопрос. Талицын бьет в колокол боевой тревоги. Гарнизон занимает места вдоль стен укреплений; две сотни канониров с зажженными фитилями вытягиваются возле двух сотен орудий.

В 10 часов вечера подходит яхта императора и готовится высадить на берег своего знаменитого пассажира.

― Кто идет? ― громко раздается с крепостного вала.

― Император! ― отвечают с яхты.

― Императора больше нет! ― кричит Талицын. ― И если яхты хоть на шаг приблизятся к порту, то я прикажу открыть огонь.

На борту императорской яхты поднялось страшное смятение; капитан уже слышал, будто наяву, свист пушечных ядер. Он схватил рупор и крикнул:

― Яхты уходят. Дайте лишь время сняться с якоря.

И в самом деле; яхта, маневрируя, чтобы уйти, подставляла борт под крики ― «Да здравствует императрица Екатерина!», которые были салютом ее бегству. И тогда император расплакался.

― О! ― сказал он. ― Отлично вижу, что заговор всеобщий.

Это был почти мертвец, кто спускался в каюту яхты с Елизаветой Воронцовой и ее отцом ― они единственные осмелились его сопровождать.

За пределами досягаемости пушечного обстрела яхты остановились и, поскольку император не способен был отдать никакого приказа, а что делать ― неизвестно, они несли вахту между крепостью и сушей. Так прошла ночь. Мюних, спокойный и созерцающий звезды, стоял на мостике и бормотал:

― Какого черта нам делать на этой галере?

За это время войска императрицы выдвинулись к Петергофу, где предполагалось встретить гольштейнских солдат. Но, видя бегство императора, те вернулись в Ораниенбаум, а в Петергофе остались только несчастные крестьяне, вооруженные косами, которых собрали там гусары. Орлов, двигаясь в дозоре, не интересуясь количеством этих mougiks ― мужиков, обрушил на них сокрушительные удары саблей плашмя и они разбежались с криками ― «Да здравствует императрица!» Вскоре появилась армия, и императрица вошла сувереном в замок, который 24 часами раньше покинула беглянкой.

Около шести часов утра император велел позвать Мюниха.

― Фельдмаршал, ― сказал он, ― я мог бы последовать вашим советам и раскаиваюсь, что им не внял. Но вы, кто познал столько крайностей, скажите, что мне делать?

― Еще ничего не потеряно, sire, ― ответил Мюних, ― если только меня захотят выслушать.

― Говорите.

― Ладно; нам нужно не теряя ни минуты, под парусами и на веслах форсировать уход от крепости и направиться в Ревель, там взять военный корабль и уйти в Пруссию, где находится ваша армия, вернуться в ваши пределы с 80 тысячами войск; через шесть недель, гарантирую вашему величеству, эта армия станет могучей, как никогда.

За Мюнихом вошли придворные, чтобы услышать, что им осталось ― надеяться или бояться.

― Но, ― раздался голос, который, казалось, выражал общее мнение, ― силы гребцов будет недостаточно, чтобы добраться до Ревеля.

― Пусть так, ― сказал Мюних, ― когда они устанут, грести будем мы, в свою очередь.

Предложение не имело никакого успеха у этой раздраженной молодежи. Императору доказывали, что положение далеко не безнадежное, и чтобы он, такой могущественный монарх не соглашался покидать свои пределы как беглец, что невозможно, чтобы вся Россия восстала против него, и что все эти мятежи не могли иметь другой цели, кроме как примирить его с женой. Император остановился на этой идее, решился на примирение и сошел на берег в Ораниенбауме как побежденный муж, который намерен извиниться и ничего другого не предпринимать. На берегу, он увидел всех своих домашних слуг заплаканными; их горестное изумление пробудило все его страхи.

Армия императрицы маршем шла на Ораниенбаум.

Тогда он велел седлать коня, решив переодеться и в одиночку бежать в сторону Польши. Но Елизавета Воронцова поспешила дать бой и этому решению и заставить его изменить; она уговорила царя послать кого-нибудь навстречу императрице и повелеть просить ее разрешения для них обоих уехать в Гольштейн. Слуги императора имели доброту пасть перед ним на колени и, сложив ладони, ему прокричать ― «Отец наш, она велит тебя умертвить!»; он к ним не прислушался, и Елизавета выпроводила их со словами: «Несчастные, ну какой вам интерес запугивать вашего господина!»

Петр III пошел еще дальше того, что предлагала его фаворитка: из страха ожесточить солдат, велел снести небольшую крепость, что служила его военным забавам, приказал демонтировать пушки, составить и сложить на земле оружие солдат. Мюних, взбешенный, рвал на себе белые волосы.

― Если вы не способны умереть как император во главе ваших войск, sire, ― сказал он, ― то возьмите в руки распятие, и мятежники не осмелятся вас тронуть. А я, я на себя беру сражение.

Но на этот раз император настоял на своем решении, потому, несомненно, что оно было плохим; только, еще надеясь, что это не принесет пользы, если он добровольно отправится в изгнание, он написал Екатерине первое письмо, в котором предлагал ей примирение и разделение власти; но императрица даже не ответила на это письмо. Тогда он написал ей второе, в котором просил у нее прощения, обеспечения пансионом и разрешения ― уехать в Гольштейн. После этого, по свидетельству генерала Измайлова, императрица прислала ему этот вот акт отречения от престола:

«В течение недолгого времени моего абсолютного правления в России я убедился, что сил моих было никак не достаточно для такого бремени, и что выше меня ― управлять этой империей не только самодержавно, но и по-другому, как это и было. Здесь я усмотрел также возможное потрясение, которое привело бы к полному ее развалу и меня покрыло бы вечным позором. Поэтому, по здравом размышлении, безо всякого принуждения, я торжественно заявляю Российской империи и всему миру, что отказываюсь от жизни с браздами правления названной империей в руках, не желая ею управлять ни самодержавно и ни в иной какой-либо форме, не намереваясь даже никогда в ней возвыситься с посторонней помощью, как могло бы быть; в удостоверение, что приношу клятву перед богом и всем миром, настоящее самоотречение писано и подписано моей собственной рукой».

Курьеру с текстом этого отречения от престола поручено передать на словах Петру III, что императрица окружена настолько ожесточенными против него людьми, что не отвечает за его жизнь, если он откажется поставить свою подпись.

Измайлов прошел к императору в сопровождении лишь одного преданного слуги дома; и так как император колебался:

― Sire, ― сказал он, ― я арестовываю вас именем императрицы.

― Но я сейчас подпишу, ― торопливо сказал император.

― Речь не только о том, чтобы подписать, но и переписать акт, весь целиком, вашей рукой.

Император вздохнул, взял перо, снял копию с акта и подписал ее. Только добавил на отдельном листе:

«Желаю, чтобы мне прислали мою собаку Мопра, моего негра Нарцисса, мою скрипку, романы и мою немецкую Библию».

На этом дело не кончилось, экс-император был еще недостаточно унижен. Измайлов снял с него орденскую ленту, надетую через плечо. Затем велел ему вместе с любовницей и фаворитом подняться в экипаж и повез его в Петергоф. Пришлось ехать сквозь ряды солдат, которые приветствовали его дружным: «Да здравствует Екатерина!»

Остановились перед большой лестницей. Император сошел первым, за ним ― Елизавета Воронцова. Но едва она ступила на землю, как была уведена солдатами, которые сорвали с нее ленту св. Екатерины и разодрали на ней одежды. После сходил с экипажа Гудович; солдаты его освистали, но он повернулся, называя их подлецами, предателями, ничтожествами. И его смыла волна солдат, как унесла она Елизавету Воронцову.

Император поднимался по лестнице один, плача от бешенства. За ним следовали 10-12 человек.

― Раздевайся! ― сказал один из них.

Тогда он бросил оставленную ему шпагу и снял верхнюю одежду.

― Еще! Еще! ― кричали мятежники.

И ему пришлось снять с себя почти все. В течение 10 минут, босой и в одной рубашке, он служил мишенью для солдатских насмешек. Наконец, ему бросили старый халат, в который он облачился; после этого, он разрешил себе упасть в кресло, стиснув голову руками, зажмурив глаза и заткнув уши, как если бы хотел отрешиться ото всего, что творится вокруг него.

Тем временем, императрица устроила прием в роскошной спальне и обзаводилась новым двором. Все те, кто тремя днями ранее окружали Петра III, теперь окружали ее.

Туда явилась вся семья Воронцовых и пала на колени. Княгиня Дашкова стала на колени вместе с родственниками и, обращаясь к императрице:

― Мадам, ― сказала она, ― вот вся моя семья, которую я принесла вам в жертву.

Императрица озаботилась тем, чтобы внесли орденскую ленту и драгоценности Елизаветы Воронцовой, и даровала их ее сестре, и та приняла все это без колебаний. В этот момент вошел Мюних.

― Черт возьми, мадам, ― сказал он, ― я долго задавался вопросом, чьим был солдатом, вашим или Петра III, и, кажется, ― определенно вашим, я возвращаюсь к вам.

― Вы хотели со мной сражаться, Мюних? ― спросила императрица.

― Да, мадам, ― ответил тот, ― чистосердечно это признаю; но теперь мой долг сражаться не против, а за вас.

― И вы лишаете меня советов, какие можете мне дать, Мюних; тех, что являются плодом познаний, купленных ценою долгих лет вашей практики в военном искусстве и ссылке.

― Моя жизнь принадлежит вам, мадам, ― ответил Мюних, ― и опыт этой жизни тоже ваш.

В тот же день Екатерина вернулась в Санкт-Петербург, и ее возвращение было не менее блистательным триумфом, чем ее выезд.

На следующий день императрица отправила императора в Ропшу под конвоем Алексея Орлова с четырьмя отобранными офицерами и отрядом, как сказала она, милосердных и благоразумных людей. Среди этих отобранных офицеров, милосердных и благоразумных людей были Теплов, младший из князей Барятинских и лейтенант Потемкин, известный по эпизоду с темляком.

Через 5-6 дней после доставки императора в Ропшу, 19 июля, Теплов и Алексей Орлов, оставив в передней Потемкина и Барятинского, вошли в спальню императора, которому только что накрыли стол, и заявили, что хотели бы позавтракать вместе с ним. По обычаю, заведенному в России, на стол сначала поставили водку и соленья.

Орлов предложил императору отравленный стакан. Петр III доверчиво выпил содержимое, через несколько минут у него началась нестерпимая боль. Тогда Алексей из той же бутылки налил ему второй стакан и хотел заставить его выпить. Но император отбивался и звал на помощь. Алексей Орлов, который, как мы уже сказали, обладал недюжинной силой, бросился на него, опрокинул на кровать и, удерживая коленом, сдавил его горло своими руками, а Теплов, утверждают, насаживал его, как на кол, на красный от огня ружейный багет. Крики, что были слышны, слабели и прекратились. Петр III, вверенный четырем отобранным офицерам и эскорту милосердных и благоразумных людей, умер. От геморроидального обострения, при котором желудок не пострадал, но воспалился кишечник, ― заявила нам Екатерина.

В тот же день, когда императрица приступила к обеду, ей доставили очередное письмо; курьер, усматривая большую заинтересованность в этом письме, извинился за вторжение во время трапезы. Действительно, как это сейчас увидим, письмо было очень важным. Оно было от Алексея Орлова. И гласило:

 «Как рассказать тебе, матушка наша императрица, о том, что мы наделали? Это, по правде, какой-то рок! Мы пошли проведать твоего супруга, и выпили с ним вина. Не знаю как, опьянели, но, слово за слово, и мы были так тяжко оскорблены, что пришлось дать волю рукам. Вдруг, видим, он падает замертво; что делать? Возьми наши головы, если хочешь, или, матушка милосердная, пойми, что то, что произошло, не поправить, и прости нам наше злодеяние!

Алексей Орлов».

Матушка милосердная не только простила преступление, но еще сделала Алексея Орлова графом империи.

В ночь с воскресенья на понедельник, по приказу императрицы, тело Петра III было доставлено в Санкт-Петербург и выставлено на траурном ложе в Александро-Невской лавре. Лицо было черным, шея ― разодранной. Но заботило не то, что догадываются, каким способом был умерщвлен император; вопрос ставился так, чтобы не сомневались в его смерти. Боялись лже-Дмитриев; провидели Пугачева. Потом императора погребли без помпы в том же монастыре.

Мы увидели, как с восшествием на престол, Павел I извлек его из могилы, устроил ему пышную панихиду и заставил Алексея Орлова и Барятинского, единственных оставшихся, в живых из участников этой драмы, идти в траурной процессии. Каждый держал один из углов покрывала, что было наброшено на тело их жертвы.

* * *

Побывав в Ораниенбауме, мы посмотрели свинцовых солдат и деревянные  пушки Петра III, комнату, где он подписал отречение от престола, небольшой форт, который он, в страхе, велел демонтировать; подав милостыню старому солдату, обосновавшему свои притязания на мою щедрость тем, что участвовал в кампании 1814 года и брал Париж ― в награду за это он носил в петлице серебряную медаль, поцеловав руку княжне Элен, прелестной маленькой девочке двух лет, которую ее мать, великая княгиня, осужденная этикетом не принять меня, послала ко мне, как бог посылает одного из своих херувимов, когда не желает показаться сам, одним словом, посетив Петергоф и Ораниенбаум ― сцены, где разыгрались два первых акта жуткой драмы, мы решили посмотреть и резиденцию в Ропше, где наступила ее развязка. Для этого потребовалось вернуться в Петергоф. Заодно мы надумали удивить наших добрых друзей, Арно и его жену, ― напроситься к ним на завтрак. Ну, а обретались мы в наших вагонах, и вышли из них только у владения графини Кушелевой ― тетки нашего хозяина; в соседстве с ее имением обосновалась французская колония, состоящая большей частью из парижских драматических актеров, привезенных в Санкт-Петербург.

Мы прошли около двух верст пешком в сопровождении старого режиссера театра Опера Комик, покинувшего здесь железную дорогу в то же время, что и мы; звали его Жосс. Он мне напомнил, что в театре Опера Комик ставил мою поэму Piquillo ― «Пикилло»[145]. Забавно за 800 лье от Парижа оказаться среди знакомых, но в России такое ― настоящее чудо, и случается оно на каждом шагу. Не так забавно, как грустно другое: из троих, кто содействовал рождению драмы Piquillo, я остался один. Двое других покончили с собой, Монпу ― при помощи кофе, Жеро ― при помощи веревки. Еще не старый, но уже вехой другого времени, я остался стоять среди могил.

Бедный Монпу ― Альфред де Мюссе от музыки ― заключил договор, который должен был выполнить в определенный день; время его подвело, и около месяца он жил на одном кофе; к истечению договорного срока он заболел гастроэнтеритом и умер. Может быть, был единственный композитор, который никогда не заставлял поэта исправлять стихи; его музыка принимала любые формы и следовала всем размерам строки. Он положил на музыку «Слова верующего» месье Ламанне. Бедный Монпу! Он обращался с музыкой как певчая птица.

Я обещал и не написал для него поэму. Трижды в неделю он представал передо мной как призрак Банко и напоминал о моем обещании. За отказ от работы по договору я скопил, при обычной моей экономности, 48 дней тюрьмы и каждый раз при виде Монпу я его заверял:

― Будьте покойны, Монпу; я напишу для вас стихи, когда отправлюсь под арест.

И Монпу запасался терпением, всегда пребывая в надежде, что я попаду в тюрьму. Но однажды эту надежду, мелькнувшую совсем рядом, он увидел в последний раз; герцог Орлеанский решил жениться, и общая амнистия была обязательным приложением к этой женитьбе; она коснулась бы меня и, стало быть, нет тюрьмы ― нет стихов. Монпу перебирал способы, думая, как выпутаться из этого незавидного положения.

Генерал национальной гвардии месье Жакмино много раз, отдавая приказы, пытался меня арестовать, но это ему никогда не удавалось. Как Тиберий[146] на острове Капри[147], я имею 12 дворцов; как Дионисий[148] в Сиракузах, я никогда не сплю двух ночей подряд в одной и той же спальне.

Монпу пошел к месье Жакмино.

― Вы не знаете, ― спросил он, ― что мешает Дюма отсидеть в тюрьме 48 дней?

― Дело в том, ― ответил генерал, ― что его не могут взять.

― Да нет, дело не в этом; просто он не хочет идти в общую камеру; вы понимаете, генерал, что 48 дней это ― срок, обусловленный договором. Чтобы не мешали, он избрал для работы другое время суток; но если бы у него была отдельная камера, где можно спокойно работать, он пошел бы туда, как мышь в мышеловку.

― Дело действительно только в этом?

― Абсолютно, лишь в этом.

― Я предоставлю ему отдельную камеру, хотя все это глупо.

― Почему?

― Потому что нет смысла проситься в тюрьму, когда вот-вот будет объявлена амнистия.

― Что вы хотите! Он не желает ничем быть обязанным правительству.

― Передайте ему, что у него есть отдельная камера.

И другое ему сказали.

В тот же день Монпу мне писал:

«Мне нужно с вами поговорить завтра утром, на рассвете; не беспокойтесь, речь не о нашей поэме. Где я вас найду?»

Ничего не подозревая, я дал ему адрес моего дворца и номер моей комнаты.

На следующий день, в шесть часов утра, я услышал прерывистое звяканье колокольчика. У меня был надежный тайник, я мог к нему прибегнуть, но узнал голос Монпу и, преисполненный доверия, в рубашке ― как был, пошел ему открыть.

Позади Монпу стояли муниципальные стражи.

― Как видите, ― сказал мне Монпу, ― я пришел говорить с вами не о поэме для меня; но вы заявляли мне о желании иметь отдельную камеру в отеле «Бобы»; я добился для вас такой камеры; вас ожидают там с таким нетерпением, что вот эти мессье пришли за вами.

― С радостью; пойдемте Монпу, ― ответил я, ― вы получите свою поэму.

И у Монпу появилась поэма, хотя я оставался в тюрьме 17, вместо положенных 48 дней: была объявлена амнистия. Я не считал себя обязанным делать себе харакири, чтобы, подобно Катону[149], уйти от прощения Цезаря. Ограничился сопротивлением и был выставлен вон теми же муниципальными стражами, которые меня туда привели. Это были те, кого Конституционный назвал сателлитами тирана.

Вот и все воспоминания, что проснулись во мне при виде Жосса. Все? Я ошибаюсь; цепь воспоминаний бесконечна; только они подобны разбегающимся кругам на воде от брошенного камня, когда последняя рябь уже неуловима и теряется в горизонтах вод.

Себе, Муане и Григоровичу мы предложили пройти эти две версты пешком и скорым шагом, потому что умирали от голода и потому что в надежде на добрый завтрак направлялись постучаться в дружескую дверь. В какую, я сказал ― в дверь прекрасной и милейшей мадам Напталь-Арно, которая, на мой взгляд, с таким талантом сыграла столько ролей. Я должен был обедать у этих добрых друзей в предыдущую субботу. Минула целая неделя. Ради меня были развернуты пышные приготовления. Включая фейерверк из двух солнц и трех римских свечей. Но человек предполагает, а бог располагает. Накануне того дня, когда мне предстояло испытать радость встречи с ними, случилось вот что: пароход увез меня от Летнего Сада на Ладогу, и годовщина моего рождения, отпраздновать которую намечалось в 13 верстах от Петербурга, отмечалась между островами Коневец и Валаам.

Наконец, мы оказались перед столь желанной дверью, толкнули ее без доклада, как и принято у настоящих друзей, и увидели мадам Арно с учебником грамматики в руке, устроившей диктант двум своим дочкам. Третья, двух месяцев от роду, прибывшая из Парижа в Петербург, спокойно спала в своей колыбельке, что висела на шее матери, и была совсем не видна в этом теплом укрытии, в котором перенесла бы зиму с 30-гpадусными морозами. Что касается Арно, то он был на охоте, как раз в день ее открытия.

Наше появление и мать, и дети встретили радостными восклицаниями. Затем из уст хозяйки дома последовал вопрос с некоторым террористическим оттенком:

― Вы, случаем, уже не позавтракали?

― Нет, только собираемся завтракать; но мы умираем от голода, ― ответил я бесцеремонно, чтобы не оставить выбора мадам Арно.

Позвали кухарку, и состоялся большой совет. Это нелегкая задача ― импровизировать завтрак на даче в 13 верстах от Петербурга, чтобы удовлетворить три завидных аппетита, когда все, даже хлеб, нужно просить привезти из столицы. Словом, обнаружилось, что в кладовой есть утка, браконьерски убитая Арно до открытия охотничьего сезона. И более дюжины яиц. Но, предложив нам омлет и сальми [рагу из жареной дичи], чего было недостаточно для трех таких грозных ртов, как наши, она послала за провизией по всем французам колонии, и каждый из них, от имени родины, принял участие в складчине; у нас получился роскошный завтрак.

За столом обсуждали вопрос транспорта, который доставил бы нас в Ропшу. Возможности Кушелевой не отличались разнообразием. Отыскали и заложили один или одну телегу; я не знаю, мужского или женского рода этот экипаж, знаю лишь, что он прочный. Телег или телега, экипаж ожидал нас у дверей. Нам предстояло проделать в нем 60 верст, туда и обратно. Мадам Арно приготовила для нас три одеяла, вместо зонтов, на тот случай, если большая черная туча, что двигалась над нами, вздумает лопнуть. Потом дала дружеский совет потуже затянуть животы с помощью пряжек наших штанов или поясов. До завтрака подобный совет ужаснул бы нас, но, после завтрака, Муане и я ― мы храбро спросили:

― Чего ради затягивать животы?

Мадам Арно объяснила. Совет был продиктован заботой о наших внутренностях, которые могли во время тележной тряски прийти в полный беспорядок; при этом способе передвижения бедные внутренности вне опасности только тогда, если их поддерживать. В России для пассажиров, которые ездят в телегах, делают пояса.

Телега ― в основном торговый экипаж. Представьте себе небольшую низкую тележку корытообразной формы на четырех колесах, насаженных на оси, без рессор, оснащенную двумя поперечными досками для сидения. Запрягите в эту штуковину, являющую собой, должно быть, старинный пыточный инструмент времен Ивана Грозного, трех крепких, приземистых курляндских лошадок, средняя из которых идет рысью, а боковые скачут, касаясь брюхом земли, без покрика тех, кого везут; вообразите, что экипажем правит мужик-финн, глухой к любому языку, даже к русскому, и думает, что кричат «Pachol ― Пошел!», когда ему кричат «Stoi ― Стой!», и вы постигнете идею смерча, вихря, бури, грома, что должна овладеть вами при упоминании о телеге, несущейся из владений Кушелевой в Ропшy по дороге, где не сочли нужным убрать камни и засыпать выбоины.

Не считаясь с нашим живописанием, Муане потребовал, чтобы я сидел позади, потому что замыслил дополнить слова рисунком.

Мы прибыли в Ропшу разбитые, усталые, подавленные; что касается лошадей, то ни один волос на них не был даже влажным. Милостивая судьба распорядилась так, что утром на вокзале в Петергофе мы встретили генерала ― графа Т… Он искал меня и, к великому моему удивлению, первым взял меня на абордаж. Это было старинное знакомство, о котором я позабыл. Он мне напомнил, что лет 25 назад мы обедали вместе с герцогом Фитц-Джеймсом, графом Орсельским и Орасом Верне у прекрасной мадам Россини. С минуты, когда он все хорошенько напомнил, я уже был далек от того, чтобы это забыть. С известной русской любезностью, в чем до настоящего времени мы никогда не испытывали недостатка, генерал предоставил себя в наше распоряжение.

Мы сказали ему, что едем в Ропшу. И он понял, зачем, понял, что мы хотим посмотреть замок.

― У вас есть билет? ― спросил он.

Билета не было. Я вырвал страницу из своего альбома, и несколько строк, подписанных графом, обеспечили нам потом должный прием управляющего замком.

Дорога на Ропшу ровная, как любая дорога Севера России, но довольно лесистая. Небольшая река, которая змеится как Меодра, и которую мы пересекли раз тридцать, изобилует превосходной форелью. Поэтому в Петербурге, когда официант предлагает вам форель, он не преминет заметить: «Форель из Ропши». У князя Барятинского был слуга, не упускающий случая это сказать. Перед привычкой, что у него укоренилась, пропадали 800 ― 900 лье, отделяющие Тифлис от Ропши, и он полагал, что обесчестит хозяина, если форель, подаваемая им у подножия Казбека, не будет объявлена под сакраментальным титулом: Форель из Ропши.

Между местами и событиями, что там совершились, всегда напрашиваются аналогии. Я представлял себе Ропшу старым и мрачным замком времен Владимира Великого или, по крайней мере, ― Бориса Годунова. Ничуть ни бывало, Ропша ― сооружение в стиле прошлого века, окруженное прелестным английским парком, затененное великолепными деревьями; есть большие проточные пруды, где держат сотни форелей для императорских застолий в Петербурге. А у замка разобрали кровлю, и целый полк рабочих покрывал его стены ― ни много ни мало ― персидской бумагой, какой покрыты стены шале де Монморанси. Это здесь, в одной или двух угловых комнатах в ночь с 19 на 20 июля произошла ужасная драма, о которой мы пытались рассказать.

Оранжереи замка в Ропше ― самые богатые в окрестностях Санкт-Петербурга; записка графа Т… произвела магический эффект. Садовники, хотя был риск, что их выведет из себя мое появление, пожелали угостить меня всем, что начало созревать, ― персиками, абрикосами, виноградом, ананасами, вишней; тепличные фрукты получились довольно естественными, и радушные люди предлагали эти плоды с такой настойчивостью и лаской, что невозможно было не рискнуть расстройством пищеварения, чтобы доставить им приятное. Сверх того, я унес букет, вдвое больший моей головы. И был далек от сомнения, что приехал в Ропшу за цветами.

* * *

На вилле Безбородко мы узнали интересную новость. Воспользовавшись моим отсутствием и отсутствием Муане, объявились духи. Хоум вновь обрел все свое могущество.

На петербургскую виллу я вернулся в восемь часов утра. В доме еще никто не поднимался. Бесшумно, на цыпочках, как ребенок в семье, вставший с постели, я прошел в свою комнату или, вернее, спальню.

Едва оказался там, как увидел входящего Миллелотти ― смятенного, бледного и трясущегося. Он бухнулся в кресло.

― Ah, mon ser monsou Doumas (искаженный фр.)! ― Ах, мой хилый [милый] монсу [месье] Дума [Дюма]! ― сказал он. ― Ах, мой хилый монсу Дума! Знали бы вы, что случилось!

― Э, что-то стряслось, маэстро? Во всяком случае, мне не кажется, что произошло нечто приятное для вас.

― Ах, монсу Дума! Моя бедная тетя, умершая девять месяцев назад, этой ночью вселилась в мой стол, и стол побежал за мной; стол целовал меня так, что на теле остались и кровоточат следы зубов.

― Какого черта вы мне это рассказываете? Спятили?

― Нет, я не эст сумасшедший; к Хоуму вернулось могущество.

Я радостно вскрикнул. Наконец-то, увижу кое-что из чудес знаменитого спирита.

А произошло вот что. Перевожу для вас на французский язык рассказ Миллелотти. Поверьте, дорогие читатели, в нем нет ничего моего.

Миллелотти и Хоум разместились на первом этаже, не в моем, а в другом крыле виллы, в двух комнатах, разделенных простой перегородкой с большой двустворчатой дверью посередине. Я всегда подозревал, что Хоум специально выбрал место подальше от меня. Он вслух обвинял меня в том, что его духи разбегаются.

Итак, минувшей ночью, около часа ― ждите дорогие читатели, чего-нибудь предельно жуткого ― когда ни Миллелотти, ни Хоум еще не спали, читая в своих постелях, каждый при зажженной свече, раздались три удара по перегородке между комнатами, потом еще три и еще. Любители чтения оторвали носы от печатных строк.

― Вы зовете меня, Миллелотти? ― спросил Хоум. ― Вам что-нибудь нужно?

― Отнюдь, ― ответил маэстро. ― Разве это не вы стучите?

― Я? Я в кровати, далеко от перегородки, у противоположной стены.

― Тогда кто же? ― спросил Миллелотти, уже побаиваясь.

― Духи, ― ответил Хоум.

― Как, духи! ― вскричал Миллелотти.

― Да, ― подтвердил Хоум. ― Ко мне вернулось могущество.

Он еще не окончил этих слов, как Миллелотти вскочил с постели, распахнул дверь и предстал перед Хоумом, будучи бледный сам как дух смерти.

― Посмотрим, ― сказал он Хоуму. ― Давайте без глупостей.

Хоум был в постели и внешне выглядел очень спокойным.

― Ничего не бойтесь, ― сказал он. ― А если боитесь, идите посидеть на моей кровати.

Миллелотти нашел, что будет лучше последовать совету Хоума. Ему показалось вполне возможным, что духи зауважают его, увидев благоразумно сидящим на постели их вызывателя. Сел он, значит, подле Хоума, а тот приподнялся на подушке, устремил взгляд на перегородку и сказал ласково, но твердо:

― Если действительно вы ― мои фамильные духи, и вернулись ко мне, ударьте три раза через равные промежутки.

Духи исполнили просьбу и ударили, отдельно ― четвертый раз, что воспринималось не вопросительным знаком в конце фразы, а знаком, приглашающим задавать вопросы. Хоум, который понимает язык духов, как месье Жюльан ― китайскую грамоту, не нуждался в размышлениях над тем, что они хотели сказать четвертым ударом.

― Вы явились ради меня или ради моего товарища? ― спросил он.

Духи ответили: ради Миллелотти.

― Как! Ради меня? ― вскричал маэстро, отмахиваясь рукой от духов, как отмахиваются от мух. ― Из-за меня! Какого черта им нужно от меня, вашим духам?

― Не взывайте к имени дьявола, Миллелотти; мои духи ― добрые римские католики, которым подобные восклицания крайне неприятны.

― А скажите, Хоум, ― произнес маэстро, ― не могли бы вы отослать обратно ваших духов?

― Я над ними не властен. Они появляются, когда им вздумается, и исчезают по собственному капризу. Впрочем, вы же слышали: они пришли не ко мне, а к вам.

― Но я, я их не звал! ― возмутился Миллелотти. ― У меня нет с ними никаких дел, я не спирит; пусть они убираются к дьяволу и оставят меня в покое.

Не успел маэстро закончить это неосторожное высказывание, как yдаpы духов в перегородку резонансом отозвались в стульях, креслах, столах; не заплясали только тазы для умывания и горшки с водой в этих тазах.

― Я же просил вас не поминать дьявола в присутствии моих духов, ― спокойно ответил Хоум. ― Как видите, это выводит их из себя.

И, правда, так и было; духи разразились доброй сотней ударов. Затем, положив руку, на маленький молитвенник с изображением креста на обложке:

― Если вы пришли от имени Всевышнего, ― сказал он, ― то успокойтесь и отвечайте на вопросы.

Духи утихомирились.

― Вы уже сказали, ― продолжал Хоум, ― что явились не ради меня, а ради Миллелотти.

― Да, ― стукнули духи.

Миллелотти весь задрожал.

― Миллелотти, ― снова заговорил Хоум, ― среди родных или друзей, которых вы потеряли, есть кто-нибудь, кто вас любил или кого вы любили особенно?

― Да, ― ответил маэстро, ― такой у меня была тетушка.

― Поинтересуйтесь у духов о ней, попросите их, чтобы душа вашей тетушки здесь присутствовала.

― Душа моей тетушки здесь? ― спросил маэстро дрожащим голосом.

― Да, ― стукнули духи.

Миллелотти затрясся сильнее.

― Задайте ей вопрос, ― подсказал Хоум.

― Какой?

― Я не хотел бы вам диктовать. Спросите у души вашей тетушки что-нибудь, о чем только она может знать.

Миллелотти, после некоторого колебания, спросил:

― Сколько времени тело, которому ты принадлежала, мертво?

― Выразитесь точнее.

― Не понимаю.

― Спросите день, месяц, год.

― Сколько месяцев прошло, как умерла моя тетушка?

Духи ударили девять раз. Маэстро почувствовал себя дурно. Ровно девять месяцев, день в день, покоилась бедная женщина в могиле.

― Во что из мебели предпочтительней, на ваш взгляд, вселиться душе вашей тети? ― спросил Хоум.

Миллелотти огляделся и выбрал круглый мраморный столик на одной трехпалой ножке, который стоял в углу.

― В этот одноногий столик, ― сказал он.

Столик пришел в движение.

― Я вижу, что он двигается! ― воскликнул Миллелотти.

― Конечно, только что в него вселилась душа, ― пояснил Хоум. ― Поговорите со столиком.

В знак согласия, стол в ожидании расспросов трижды приподнял один из своих когтей и трижды стукнул по паркету. Бедный Миллелотти был больше мертв, чем жив.

― Чего вы боитесь? ― спросил Хоум. ― Если ваша тетя любила вас так, как вы это подаете, то ее душа не может желать вам ничего плохого.

― Конечно, ― согласился маэстро, ― Моя тетя меня любит; по крайней мере, надеюсь на это.

― Вы сильно любили племянника? ― спросил Хоум у стола.

Стол снова трижды приподнял коготь и трижды стукнул по полу. Миллелотти онемел. Хоум продолжал говорить о нем.

― Если вы утверждаете, что любили племянника, то дайте ему доказательство вашей любви.

Стол скользнул, как по желобу, и подъехал прямо к Миллелотти. Увидев такое, тот закричал и вскочил на ноги. Но стол поехал не для того, чтобы прокатиться, а для того, чтобы поцеловать маэстро. Итак, он оторвался от пола, поднялся на высоту головы Миллелотти и своим мраморным краем, как губой, заледеневшей от могильного холода, коснулся губ молодого человека. Миллелотти навзничь упал на кровать Хоума; он был в обмороке.

Кто отнес его в спальню: духи, Хоум? Но неоспоримый факт, что он очнулся в своей постели: потный лоб и волосы дыбом от ужаса. К счастью, духи отбыли; маэстро не достало бы сил не упасть в обморок вторично. Он подумал, было, что все это приснилось, позвал Хоума, но Хоум подтвердил все, что помнилось; это было наяву; действительно, душа его тети покинула потусторонний мир и прибыла из Рима, чтобы его поцеловать. Тогда он встал и, зная, что я вернулся, прибежал ко мне, бледный, весь дрожа еще после этой ночной сцены.

Мы с Муане поспешили к Хоуму; ведь духи вернулись, и Хоум вновь обрел свое могущество; нам не терпелось совершить путешествие в фантастический мир, в котором Миллелотти провел всю ночь. Не тут-то было! Хоум опять утратил свое могущество: духи покинули и его, и маэстро, покинули все вокруг, в том числе удивительный стол, который оставил угол комнаты и стоял возле кровати, на том самом месте, где оторвался от пола и подарил бедному Миллелотти мраморный поцелуй.

Что во всем этом правда? То, что оба мужчины ― спокойный Хоум и возбужденный Миллелотти ― вместе смотрелись живописно.

Нам оставалось к рассказу Миллелотти, поддержанному созерцанием стола, присоединить обещание немедленно уведомить нас, если духи вернутся. Получить такое обещание было несложно, но с должника берут то, что можно. В свое время, и по месту мы расскажем, в каких обстоятельствах Хоум снова обретет свое могущество.

Ладога

Скоро шесть недель, как мы в Санкт-Петербурге; я широко злоупотребил королевским гостеприимством графа Кушелева; увидел почти все, что стоило увидеть в граде Петра, и решил отправиться на экскурсию в Финляндию. Но Финляндия огромна. По площади она равна двум третям территории Франции, и при населении 350 тысяч на 1 квадратный лье приходится в среднем всего 65 жителей.

Вряд ли стоит говорить, что подгоняемый мыслями об ужасной русской зиме, которая постоянно начинается и никогда не кончается, и опасаясь быть захваченным ее льдами на Волге, я рассчитывал посетить Финляндию лишь частично. Будет ли это Або, старая столица, или Гельсингфорс[150], новая столица, или Торнио, город, что полагали самым близким к полюсу, пока не узнали, что Кола[151] в Архангельской губернии на три градуса ближе к нему и находится на 69-й параллели северной широты?

Я знал про Або и Гельсингфорс от моего друга Мармье, знал о менее известном Торнио от англичанина, который вторично отправился туда ― посмотреть полночное солнце; и потом, я очень люблю путешествовать, потому что наделен даром с легкостью видеть все иначе, чем другие, видеть то, чего не видит никто, а это ― опять-таки порука своеобразному восприятию мира. Итак, я решил дело в пользу Ладожского озера, в пользу маршрута через Шлиссельбург[152], острова Коневец и Валаам, город Serdopol ― Сердополь [Сердоболь][153].

Известна история Финляндии и финляндцев или, вернее, финнов; страны, между прочим, как и Восток, затерянной в туманной дали, что размывает ее очертания. Ее историю можно напомнить в двух словах.

Финны, по-латыни Fenni, ― попросту гунны, сбившиеся с пути. Как национальный тип, еще сегодня они до изумления повторяют портрет Аттилы, который был у нас в руках, портрет дикого пастора дикого стада. Изошедшие с великих плато северной Азии в начальные времена Римской империи, они жили на пространстве от Вислы и Карпат до Волги. Но, в свою очередь, теснимые готами, были наполовину покорены, наполовину отброшены в Северную Сарматию и Скандинавию. Теснимые все больше последовательными миграциями варваров из Азии, мало-помалу они были сжаты в этой части Европы, ограниченной с юга Балтикой, с запада ― Ботническим заливом, с севера ― Норвегией и с востока, наконец, ― пустынями, что простираются от озера Пиаро до Белого моря, которая, по их имени, получила название Финляндии. Говоря так, я выражаюсь по-книжному, то есть ошибаюсь. Трудно вывести Финляндию из Fenni или финнов. Зато очень легко усмотреть в Финляндии название, которым немцы первыми окрестили бескрайнее болото, что его обитатели больше по привычке, чем по убеждению принимают за землю. В самом деле, бросьте взгляд на географическую карту, и Финляндия покажется вам гигантской губкой; вода во всех порах, остальное ― грязь.

Теперь скажем, для чего эта губка понадобилась русскому императору, и какие превратности, если незавидной представляется ее территория тем, кто привык ступать по твердой земле, испытала Финляндия, чтобы оказаться в сегодняшнем положении.

Финляндия была совершенно неизвестна древним. К X ― XII векам там замечают неясное мельтешение племен чуди, узнавание их начинается лишь в XII веке с распространением христианства. Тремя сотнями лет позднее шведы и русские оспаривают друг у друга эту провинцию. Выборгский в 1609-м и Столбовский мир в 1617 году отдают ее Карлу IX и Густаву-Адольфу. Петр I забирает часть Карелии по Ништадтскому, Елизавета ― разные земли по Абовскому договору; наконец, Александр присоединил к России остаток Финляндии с восточной частью Ботнического залива по Фредерикшафенскому договору, подписанному в 1809 году.

Заметим попутно ― позже можем забыть, если не упомянуть об этом здесь, ― что в Торнио не только наблюдают солнце в полночь с 2З-го на 24 июня, но еще всякий день в году видят пирамиду, воздвигнутую в память исследований нашего соотечественника Мопертюи, которые он там провел в 17З6-м и 17З7 году, чтобы определить форму Земли. Между прочим, эта пирамида немного походит на ту, что была установлена русскими на месте Большого редута, чтобы увековечить победу, одержанную над нами в Бородино. Мы съездим взглянуть на поле этой битвы, где полегли, чтобы уснуть вечным сном, 53 тысячи человек!

Пардон, забыли еще про один монумент, не менее исторический, но возможно более живописный. Правда, он находится не в Финляндии, а в Швеции. В крае, откуда причудливой памяти Густав III, в свою очередь, двинулся в финляндскую экспедицию, буржуа Стокгольма ― буржуа всюду одинаковы! ― поставили его бронзовую статую. Король, который был довольно счастлив служить нашему собрату Скрибу героем одной из его опер-балетов, воссоздан скульптором в несомненном предвидении, что тот окончит свои дни в бальной зале: колено напряжено и нога в воздухе, как если бы он решился на танцевальное па аван-де. Он дарит своей столице только что завоеванную корону. Памятник, должно быть, еще был в Стокгольме, когда туда торжественно въехал гасконец Бернадотт как наследник Карла XIII, и буржуа, порадевшие для установки статуи Густава III, кричали: «Да здравствует Карл-Жан!» Во всяком случае, статуя там при сем присутствовала, но ничего не выкрикивала. Лишь бронза решительно не меняет своего мнения, пока ее не начинают плавить.

Бросьте еще раз взгляд на карту Финляндии. Только в этот раз остановите его не на суше, а на море. Вы увидите там столько островов, сколько видели озер; таким образом, трудно сказать, не воды ли то, что названо сушей, и не суша ли то, что названо водами, ― от Аландских островов до Або. Все крестьяне этого архипелага ― лодочники и рыбаки. И летом, и зимой сообщение между Швецией и Финляндией ведется через Гризель-Хамм и Або. В этом месте особо прошу задержать взгляд. В течение пяти месяцев в году перевозки довольно регулярны, за исключением времени штормов; в течение пяти месяцев зимы все идет как нельзя лучше, благодаря ледовому покрову; но в месяц осени, когда лед еще, как следует, не схватился, и в месяц весны, когда он тает, дорога становится очень опасной. В сезон открытого моря сервис представлен баркой. Море подо льдом ― санями. Но когда море вскрывается, передвигаются, как только могут. Тогда выходят в море на пирогах с полозьями; вначале скользят по льду 1-3 километра до края, где встречается морская вода; после похода при помощи багров, сани-пирога становятся пирогой-санями под парусом или на веслах. Порой поднимается ветер, и лодка сбивается с курса среди льдин, рискуя о них разбиться. Иногда и густой туман опускается сверху, ложится на волны, окутывает лодку и тайком расставляет опасность вокруг нее. Кроме финнов, то есть ― людей тюленьей породы, все моряки неминуемо растерялись бы среди тумана, сбитые с толку. Но отважные лодочники знают дорогу, которой следуют, и знают в нюансах грозящую им опасность. Им говорит о многом любой, пусть самый незначительный знак. Рассвет, открывающий день, и закат, возвещающий ночь, облако, птица и ветер подсказывают рулевому, чего опасаться и на что рассчитывать. Тогда он или окажется среди подводных камней, или будет сражаться со льдами, или вернется на берег.

Летом письма идут из Стокгольма в Або три дня; зимой ― как получится. Люди, поднимаясь на почтовое судно, зачастую исчезают на неделю и проводят ее между жизнью и смертью. Что вы хотите! Это ― тяжкое ярмо, надетое на край. За свой труд, за это жуткое ремесло человек получает 10 копеек в день ― чуть меньше 8 су. Ну, ладно, предложите отважным финнам другую землю, где солнце сияет, и цитрусы зреют, как поется в песне у Гете, они откажутся, настолько родная земля держит нас мягкими цепями, настолько родина, какой мачехой она ни была бы, для нас ― дорогая мать!

* * *

Надо думать, что такие люди, как эти, край которых мы только что изобразили, и жизнь которых описали, имеют свою мифологию и поэзию. Есть у них даже два вида поэзии.

Поэзия языческая, традиционная, туземная, если можно так выразиться, поэзия энергичная, стихийная, бьющая ключом из скальных недр, лежащая на глади озер и витающая в воздухе, исходящая, как есть, из верований и обычаев.

Другая поэзия ― иноземного происхождения, поэзия завоевания, поэзия цивилизации, украшение, принесенное завоевателями, очарование добрых духов, язык классиков и просветителей, шведская поэзия, наконец. Она не предлагает ничего оригинального, совсем не имеет своих характерных особенностей, преподается во всех академиях Европы.

Мы сейчас попытаемся дать представление о поэзии первородной. Мы отдаем предпочтение первой руне, которая для финнов ― почти то же самое, чем для нас является первая глава книги  Бытия. Читатель и без того, чтобы его об этом просить, преодолеет, уверены, уже одоленную трудность, особенно тогда, когда скажем ему, что наш перевод ― в высшей степени, скрупулезно точен.

ПЕРВАЯ РУНА Вот что говорили отцы моего отца: Дни бежали один за другим, Ночи, после ночей, опускались на землю, Когда восхищенному миру явился Кав-Юкко…[154]

Эта руна, бесконечная и грандиозная, как вся первичная поэзия, ― только увертюра к большой эпической поэме из 32 pyн[155], древний или, вернее, античный герой которых ― Vainimoinen [Вяйнемяйнен]. Очевидно, это старинное слово означает почетный титул, так как поэт наделяет им героя еще до рождения, во чреве матери. Поэма, автора или возможных авторов которой из числа странствующих сказителей не знают, начинается, как видим, сотворением мира ― хотя спрашивается, как раскосый лапландец мог существовать до того, как мир был создан? ― и оканчивается рождением ребенка, получившего крещение; языческая эпопея имеет христианскую концовку.

Те, кто хотел бы прочесть целиком изящный и добротный перевод, могут обратиться к «Калевале» Леузон-Ледюка. Те, кто удовлетворен просто разбором эпоса, найдут это в России, Финляндии и Польше моего доброго друга Мармье. Так как полный перевод завел бы нас слишком далеко, ограничимся примером из него и анализом последней руны, на которой лежит отсвет наших священных книг.

Мария, такое же имя матери Христа ― Мария; чудесный ребенок девственницы растет в высоком жилище. Стихия финских премудростей разрешает поэтам никогда ничего не уточнять. Мария ― объект гордости всего окружающего. Пороговый брус гордится участью быть ласкаемым кромкой ее платья. Обе стойки дверного проема вздрагивают всякий раз, когда их приятно касаются развевающиеся кудри ее волос, и ревнивые мостовые жмутся одна к другой, чтобы по ним ступали ее милостивые башмачки.

Но прелестное и целомудренное дитя идет доить своих коров; каждая из них удостаивается ее ласки, и от каждой, за исключением полной одной, она непременно берет молоко.

Но прекрасное дитя, с любовью взращенное как цветок невинности, после доения коров, отправляется в церковь, и тогда в ее сани запрягают жеребца пурпурной масти.

Но Мария отказывается подняться в сани, запряженные жеребцом.

Приводят жеребую кобылицу, кобылицу каурой масти.

Но Мария отказывается подняться в сани, которые повезет жеребая кобылица.

Наконец приводят девственную кобылицу.

И Мария садится в сани, которые повезет девственная кобыла.

Как просматривается и будет видно дальше, эта руна соткана из мешанины языческих и христианских идей; очевидно, ее можно было бы датировать концом XII-го или началом XIII века, то есть временем триумфального шествия христианства по Финляндии.

Возобновим наш анализ.

Но прелестное дитя, которое неизменно с любовью растили как цветок целомудрия, было послано пасти стада. Пасти стада ― всегда дело трудное для девушки: трава таит змею, на дерне сидит ящерица.

Но ни одна змея не шевельнулась в траве, ни одна ящерица не забилась в дерн.

На холме крохотная ягодка покачивается на зеленом стебельке. Маленькая красная ягодка. Ягодка заговаривает с Марией.

― О, Дева, подойди! ― говорит ей она. ― Подойди и сорви меня; подойди, девица с оловянной пряжкой, подойди прежде, чем меня источил бы червь, подойди прежде, чем я узнаю ласку черной змеи.

Мария, прелестное дитя, подается вперед, чтобы сорвать призывающую ее красную ягодку; но она не может достать ее рукой, тянется на цыпочках. И тогда она срывает стебель… Нет, ошибаюсь: она вытаскивает кол из земли ― Мария не смогла бы причинить боль кусту, сорвать цветок, наступить на былинку ― сбивает красную ягодку, которая катится по земле.

Увидев красную ягодку на земле, она говорит:

― Поднимись, ягодка, поднимись на оборки моего платья. И ягодка поднимается на кайму платья Марии.

― Поднимись, ягодка, ― продолжает Мария, ― поднимись до моего пояса.

И ягодка поднимается до пояса Марии.

― Поднимись, ягодка, мне на грудь.

И ягодка поднимается к ней на грудь.

― Поднимись, ягодка, к моим губам.

Ягодка поднимается к ее губам; с ее губ она перекатывается на язык; затем она попадает в горло, а из горла ― в ее лоно.

Мария, прелестное дитя, была оплодотворена ягодкой и в течение девяти с половиной месяцев испытывала страдания и тревоги беременности. На десятом месяце Мариетта ― руна называет ее то Мариеттой, то Марией ― на десятом месяце Мариетта [Марьятта] почувствовала схватки, которые предшествуют и сопровождают рождение ребенка; тогда она задумалась над тем, что с ней будет и у кого попросить банный чан.

Она позвала свою девочку-служанку.

― Пильти, ― сказала ей она, ― беги в Сариолу и спроси банный чан, который успокоит мои боли и поможет в моих трудах при родах.

И маленькая служанка Пильти бежит в Сариолу.

Она заходит в дом Рюотаксена.

Рюотас, по Леузон-Ледюку, ни кто другой, как Ирод. Рюотас, в атласном одеянии, ест и пьет, восседая во главе стола. Рядом с ним жена, исполненная спеси. Она напоминает Иродиаду; только у нас Иродиада ― дочь, а не жена Ирода.

Маленькая Пильти обращается к Рюотаксену.

― Я пришла в Сариолу, ― говорит ему она, ― попросить банный чан, который мог бы смягчить схватки моей госпожи и облегчить ее труды при родах.

И тогда встревает жена Рюотаса:

― Кто такая просит банный чан? Кто такая нуждается в помощи?

Маленькая Пильти отвечает:

― Это моя госпожа Мария.

Но тогда жена Рюотаса, зная, что Мария не замужем, в свою очередь, говорит:

― Наш чан занят; но на высокой вершине горы Кито, в сосновом лесу, стоит дом, где рожают падшие девы, и откуда их плоды выносят в мир ветровые плоты.

Месье Леузон-Ледюк объясняет выражение ветровые плоты довольно невнятно: жена Рюотаса, по мнению переводчика, называет так равной высоты верхушки сосен, тесно прижатые ветром одна к другой, как плоты.

Пильти, вся застыдившись, возвращается тогда к несчастной Мариетте и говорит ей:

― Ни чана нет в деревне, ни бани нет в Сариоле.

И она рассказывает, что произошло между нею, Рюотасом и его женой.

Тогда Мария опускает голову и говорит:

― Нужно же, чтобы я уподобилась продажной девушке, платной рабыне!

И она бросается в сторону дома, построенного среди ветровых плотов. Она входит тогда в горный хлев и, приблизившись к девственной лошади, которая ее отвозила в церковь, говорит:

― Моя добрая лошадка, излей свое дыхание на мое лоно, потому что я страдаю. Раз нет банного чана, в котором мне отказывают, дай мне нежного пара, который облегчит мои муки и поможет в моих трудах при родах.

И добрая лошадка изливает свое дыхание на лоно девственницы, и нежный пар из зева животного становится для Марии теплой баней, священной волной, что нежно обливает ее тело. Тотчас чувствует Мария, как из ее лона истекает обильное тепло, и она производит на свет младенца, которого кладет в ясли, на высушенное летом сено. Затем она берет своего ребеночка на колени и дает ему грудь.

Прекрасный ребенок растет, но его происхождение остается неизвестным. Супругом его матери и матерью он был назван Хенори, то есть Королем неба, Ребенком желанным.

Как видите, до сих пор это, в некотором роде, лже-евангелие, одно из тех весьма наивных, что были осуждены церковью и, выброшенные за пределы религии, укрылись в небылицах; ясли там есть, сено там находится, вола и осла замещает непорочная кобылица. Можно подумать, что речь идет о Христе; но из следующих строк ясно, что Христос уже родился.

И вот ищут того, кто приобщит ребенка к царству Всевышнего; ищут, наконец, кто его окрестит. Находят священника и крестного отца. Священник молвит:

― Кто осмелится теперь предсказать судьбу этого бедного ребенка?

Тогда Вяйнемяйнен, который появляется в каждой руне, подходит и говорит:

― Пусть отнесут ребенка на болото, пусть переломают ему руки и ноги и пусть разобьют его голову молотом.

Но сын Марии, едва ли двух недель отроду, заговаривает и отвечает:

― Старик из дальних краев, Рюнайа из Карьялы[156], ты произнес безумное решение, ты неправедно истолковал закон.

Конечно, финляндский закон осуждал на смерть внебрачных и незаконнорожденных детей, как еврейский закон осуждал их на гражданскую смерть. Заявляя право на жизнь, ребенок Мариетты защищает в то же время честь своей матери. И, продолжает руна, священник окрестил ребенка, и короновал его как короля леса, и отдал ему на попечение остров сокровищ.

Тогда старый Вяйнемяйнен, краснея от гнева и стыда, спел последнюю песню; затем он сделал себе бронзовую лодочку, барку с железным дном, и в этой барке уплыл далеко в величавые просторы ― до нижних пределов неба. Там его барка остановилась, там закончился ее путь; но он оставил на земле свою арфу и свои великие руны, которым быть вечной радостью Финляндии.

Двух отрывков из них, что мы только что привели, один в стихах и другой в прозе, будет достаточно, чтобы дать представление о поэтическом гении финляндцев ― народа одновременно нежного и сильного, который среди густых туманов Финляндии еще несет на себе отсвет своей первой родины ― Азии.

Теперь от поэзии переходим к литературе; эти две вещи не надо путать.

* * *

Мы поведали об античной поэзии, о финской романтической эпопее и хотим сказать, что, кроме этих великих устных традиций, сфокусированных в песнях Гомера и цикле романов Шарлеманя, есть другая литература.

Только она ― литература завоевателей, то есть шведская. И повторим, что, в самом деле, одно идет от поэзии, другое ― от литературы.

При этом стоит упомянуть: как почти всюду, литература берет верх над поэзией.

Три современных автора, Шоро [Choraus], Францен [Franzen] и Рюнеберг [Runeberg], ― все трое финны, но выпускники шведского университета в Або ― представляют эту литературу. Попытаемся сейчас показать гений этих поэтов; цитирую стихи каждого из них; легко заметить, что меланхолия сохранилась, а оригинальность исчезла.

Первое стихотворение принадлежит Шоро. Он был сыном бедного священника, в 16 лет остался сиротой. Родился в 1774-м в Кристианстаде, умер в 1806 году в Або. Ему было 32 года. Стихотворение озаглавлено «Дума о моей могиле». Оно ― современник «Листопада». Знал ли Шоро французского поэта. Возможно; но, более чем уверен, французский поэт не знал поэта финляндского. Вот это стихотворение. Вы убедитесь, что нет ни одного довода за то, что оно не идет от Гете, Байрона или Ламартина [приведен французский перевод 9 четверостиший]:

Где будет моя могила? В каком уголке земли Я упокоюсь, забытый, одинокий?..

Что касается Францена, у меня перед глазами нет ничего из его трудов, о которых говорит Мармье в своих этюдах о поэтах Севера. Поэтому сейчас я возьму у него взаймы все ― отрывок в прозе, отрывок в стихах. Читатель об этом не пожалеет.

Наш ученый друг говорит:

«Францен ― поэт породы хрупкой, мечтательной, идиллической, который несет в себе весь мир мыслей и, как цветы, роняет их на своем пути. Во Франции мне не с чем сравнить его стихи, разве только с несколькими самыми несложными из баллад Мийвуа [или Мильвуа]. В Германии можно было бы поместить их рядом со стихами Виотти и Мафенона. В Англии, в некотором отношении, они напоминали бы элегию Бернса. Но Бернс более глубок и разнообразен и, если потребовалось бы еще подобрать им пару в Италии, не нашли бы ничего, кроме идиллии Метастаза».

Чтобы дать представление о гении поэта, Мармье перевел стихотворение Францена под заглавием «Единственный поцелуй».

Вот оно [французский перевод семи четверостиший]:

Ты уезжаешь; у кромки прибоя останавливаюсь и вздыхаю; Смотрю на тебя еще, завтра я буду один…

Францен, 1772 года рождения, оставил длинную бесконечную поэму о Христофоре Колумбе.

Самый сильный из трех поэтов ― Рюнеберг ― жив, по крайней мере, еще недавно был жив. Родился в 1806 году в городе Борго [Борга, Швеция], за три года до моего посещения Санкт-Петербурга преподавал в гимназии родного города. Поездка в Або, где он учился, была самым большим событием в его жизни.

Мы сказали, что Рюнеберг был самым сильным из троих. Несомненно, это потому, что из троих он в наибольшей степени финляндец; одна из его поэм напоминает древнюю руну; мы сожалеем, что у нас перед глазами ее нет, чтобы всю целиком предложить нашим читателям; вдалеке от какой бы то ни было библиотеки, мы вспоминаем и описываем ее сюжет, вот и все.

Ее название «Могила Пирро».

Был ли известен Рюнебергу эпизод из произведения Торкий дю Шена «Красавица из Перта», когда он выстраивал эту поэму? Знал ли он легенду о старике из Монт-Аперто и шести его сыновьях, когда он ее писал? Я в этом сомневаюсь. Во всяком случае, вот финляндская легенда, придуманная или переложенная на стихи Рюнебергом.

У старика-финляндца шесть сыновей. Они отправляются походом на бандитов, опустошающих страну, попадают в засаду и погибают от руки бандитов, за исключением одного. Отец приходит на место боя за телами своих сыновей. Он думает найти там шесть трупов, а насчитывает только пять. Его первый порыв ― оплакать мертвых, но вдруг слезы останавливаются. Почему пять, а не шесть трупов? Для счета чести не достает одного. Тот, кого не хватало, это тот, на кого, как он верил, он мог больше всего рассчитывать, кого любил больше других, его старший сын Томас. Что сталось с Томасом? Бросил ли он своих братьев? Этот вопрос терзает старика, страдающего больше от сомнения и стыда, когда он думает о Томасе, чем от факта смерти, постигшей пятерых других его сыновей.

Нет, старику не прибавилось горя. Он мог оплакать своих пятерых сыновей и гордиться шестым: того не было с пятью братьями, когда они попали в засаду. Он слишком опоздал, чтобы их спасти или с ними умереть. Но, увидев их окровавленные трупы, он бросился преследовать убийц, перебил их одного за другим и принес отцу голову их предводителя.

Старик, который не умер от горя при виде трупов своих пяти сыновей, умирает от радости, обнимая шестого.

Теперь, вот элегия Рюнеберга в современном понимании, то есть более шведское произведение, чем «Могила Пирро» [приведен французский перевод семи четверостиший]:

О, мое бедное сердце, спи! Сердце того, кто спит забытым. Спи, и пусть никакая надежда не тревожит твой сон…

Этот необычный народ, который полностью сохранил костюм предков и который время от времени напевающий, как Греция, фрагменты из своей Илиады, должен был угодить императору Александру ― духу меланхоличному и созерцательному. Финляндия, завоеванная им, стала его любимой провинцией. В 1809 году, спустя некоторое время после Тильзитского мира, что призван был, если следовать его букве, обеспечить падение Англии, он посетил Або и отпустил ежегодные 80 тысяч рублей на продолжение трудов Академии, первый камень которой положил тот самый Густав IV, которого Наполеон намеревался отправить царствовать на Малые Дома. Наконец, 21 января 1816 года издал следующий указ:

«В убеждении, что конституция и законы, которые, благодаря их полному соответствию характеру, обычаям и цивилизации финского народа, были основой мира и спокойствия страны, не могут быть изменены или упразднены, с самого начала нашей власти над Финляндией мы одобрили и торжественно утвердили не только конституцию и законы, а также все привилегии граждан, но еще, после предварительного согласования с государственными ассамблеями, учредили специальную администрацию, сформированную из финляндцев и наименованную нашим Государственным советом, от нашего имени администрат гражданских дел страны и в делах уголовных высший судебный орган, независимый от всякой иной власти, кроме власти законов, которой следуем мы сами, в нашем сане суверена учреждаем также нашу администрацию и через настоящую нотификацию объявляем, какой была и пребудет наша политика в отношении наших подданных Финляндии, и мы навеки подтверждаем слово, которое они получили от нас, относительно их отдельной конституции, и нерушимость его при нашем правлении и правлении наших воспоследователей».

Поспешим добавить, что слово императора Александра, данное финляндцам, было свято.

* * *

Итак, как мы уже сказали, настал день отправиться экспедицией в Финляндию.

Еженедельно от Летнего сада отходят два парохода на Шлиссельбург, Коневец, Валаам и Сердоболь. Нужно было сесть на один из них. Граф Кушелев тут же возымел идею отправить нас из Санкт-Петербурга в Сердоболь так же, как доставил нас из Кронштадта в Санкт-Петербург, то есть приказать арендовать пароход, но за подобную услугу с него запросили 15 сотен рублей (6 тысяч франков) и мы настояли, чтобы он не делал этого безумного шага.

Итак, 20 июля в 11 часов утра мы попросту отправились вверх по Неве одним из почтовых судов со скоростью 6-7 узлов в час. Караван состоял из Дандре, Myaне, Миллелотти и меня. Проплывая перед виллой Безбородко, мы увидели всех наших друзей, которые, собравшись на балконе, махали нам на прощанье; дамы ― платками, мужчины ― шляпами. Те, кого подводили глаза, направили на нас театральные бинокли и подзорные трубы. Впрочем, невооруженным глазом можно было только распознать людей; в этом месте, то есть между виллой Безбородко и Смольным, ширина Невы около двух километров. В течение часа примерно, несмотря на поворот реки, мы могли еще видеть белеющую и уменьшающуюся на горизонте роскошную виллу, которую только что покинули, проведя там хорошие дни; затем, наконец, такой уж гигантской была излука, образованная Невой, потеряли из виду виллу Безбородко.

Еще час предместья огромного города, казалось, провожали нас по обоим берегам реки; потом, мало-помалу, линии сломались, улицы оборвались, дома разобщились, и начала являться деревня. Первое, что бросается в глаза, после того, как попадаешь в двойную цепь холмов ― низких, типа горок, это руины замка. Расположенный на левом берегу Невы, замок был построен Екатериной, строения служб еще целы. Он сооружался вместе с другим ― в полукилометре выше по течению, на противоположном берегу. Оба замка разрушены вовсе не временем, а людьми.

После смерти матери и после своего восшествия на престол, Павел I, испытывая по отношению к ней омерзение и стыд за ее образ жизни, разрешил грабеж и разрушение этих замков. Грабителей и разрушителей находят всегда; и на этот раз не промахнулись. Сыновняя или антиматеринская месть была полной. Шведы, у которых с таким трудом русские отвоевали здесь территорию, не устроили бы дела лучше, если бы отняли эту землю у русских.

На правом берегу рядом с замком стоит фабрика шелковых чулков, что основал Потемкин и что, говорят, работала на него одного: он забирал себе все изделия, не надевал шелковых чулков больше одного раза, а излишки пускал на подарки. Фабрика разрушена, как и замок, но выгодно отличается от него легендой. Утверждают, что там бывают привидения. Одно это слово вызвало озноб у Миллелотти. Сегодня императрица и фавориты мертвы, и память о них растащена и разрушена историей, как и эти два замка, что Павел I отдал алчности лакеев!

Я поведал, как умирала Екатерина. И, отлично помню, не сказал, как умирал этот любовник, который, после того, как на долгое время был удален графом Орловым, кончил тем же ― удалился от нее.

Деспотизм Потемкина не проявлялся в ревности; нет, он прекрасно понимал, что для Екатерины замена фаворита была не развратным делом, но разновидностью физической болезни, и он становился врачом, беря на себя труд обеспечивать ее лекарствами против этого недуга. Вершилось это, между прочим, открыто; что делало честь нравам того времени.

Вот что писал 19 марта 1782 года сэр Джеймс Харрис, посол Англии в Санкт-Петербурге:

«Я не смог бы поручиться, что скоро не появится нового фаворита. Это будет креатура князя Потемкина, именно он его подобрал. Остается единственная трудность ― благопристойно отделаться от того, кто занимает эту штатную должность теперь, кто всегда держался и держится так мило, что не заслуживает ни малейшего упрека. Он не ревнив, не изменчив, не заносчив и даже в данный момент, когда он не может не знать о своей скорой опале, безупречен и сохраняет все то же спокойное расположение духа. Такое поведение задержит, но нисколько не помешает публичному водворению его преемника. Решение принято бесповоротно, и князь Потемкин слишком заинтересован в этой замене, чтобы допустить мысль, что она не произойдет; заинтересован, потому что, после этого, ожидает возвращения всего своего влияния, и в течение ближайших шести недель он станет всемогущим».

Вот, к слову, на каких условиях Потемкин уступал место; снова говорит сэр Джеймс Харрис:

«Прежний фаворит не получил еще формальной отставки; высшая степень его любезности создает ему неколебимую защиту. Он не дает ни малейшего повода к тому, чтобы его отослать под благовидным предлогом. Думаю, тем не менее, что его судьба решена. Для него купили дом и приготовили ему великолепные презенты, какие, по обыкновению, вручаются отставным фаворитам. Их стоимость, впрочем, всегда огромна, а так как случай прибегнуть к ним представляется довольно часто, эта статья расхода должна неизбежно сказываться на доходах империи. Со времени моего приезда, на эти цели не тратили меньше миллиона рублей в год, не считая непомерных пансионов князя Орлова и князя Потемкина».

В итоге, тот же самый сэр Джеймс Харрис, посланец коммерческой и, следовательно, первым делом считающей деньги державы, назвал траты Екатерины на эти нужды. Должно допустить, что цифры сэра Джеймса Харриса точны. Итак, цифры, что мы приводим, это его, а не наши цифры. Мы же всегда очень плохо разбирались в цифрах. Начинаем с Потемкина, потому что разговор о нем; следом за ним мы обратимся и к некоторым из его коллег.

«Потемкин, ― говорит сэр Джеймс, ― уже за два года фаворитства получил 37 тысяч крестьян в России и примерно девять миллионов драгоценностями, дворцами, золотой и серебряной столовой посудой, не считая всех возможных орденов, и был провозглашен князем Священной римской империи за три поколения назад».

Итак, сэр Джеймс Харрис писал это, как мы сказали в 1782 году. Милости, которую он считал зыбкой, напротив, предстояло постоянно крепнуть и длиться до самой смерти фаворита, последовавшей в 1791 году, то есть лишь девятью годами позже. Если же Потемкин за два года от начала своего фаворитства уже приобрел 37 тысяч крестьян и девять миллионов франков, то ко времени своей смерти, котируясь совсем низко, он расстарался заполучить кое-что, как то ― 153 тысячи крестьян и 42 миллиона.

А почему нет? Васильчиков, простой гвардейский лейтенант, по подсчету сэра Джеймса Харриса ― этого неутомимого счетовода, за 22 месяца, что продолжался его фавор, благополучно получил 400 тысяч франков серебром, 200 тысяч франков драгоценностями, меблированный дворец стоимостью 100 тысяч рублей, столового золота и серебра на 50 тысяч, семь тысяч крестьян в России, пансион в размере 20 тысяч рублей (то есть ― 80 тысяч франков), орден св. Александра и ключ камергера.

Продолжаем, поскольку начали; помимо прочего, инвентарная опись очень занятна, не так ли?

«Украинец Лавадовский за 18 месяцев пребывания в фаворитах получил шесть тысяч крестьян на Украине, две тысячи в Польше и 800 в России; более 80 тысяч рублей драгоценностями, 150 тысяч серебром и 30 тысяч столовым серебром и золотом. Кроме этого, он был награжден Голубым орденом Польши и стал камергером России.

Серб Сори за год фавора получил землю в Польше стоимостью 500 тысяч рублей, землю в Ливонии стоимостью 100 тысяч рублей; на двести тысяч ― драгоценностей; командную должность в Польше с жалованием три тысячи рублей и, будучи простым гусарским майором, получил звание генерал-майора; кроме того, он получил от Швеции большой орден Шпаги и от Польши ― орден Белого орла.

Русский Корсаков, нижний офицерский чин, за 16 месяцев пребывания в фаворитах получил в дар 150 тысяч рублей, а с отставкой ― четыре тысячи крестьян в Польше, более 100 тысяч рублей на уплату своих долгов, 100 тысяч ― на хозяйственные нужды, две тысячи ежемесячно на путешествия, дом Васильчикова, орден Польши, чин генерал-майора и звания адъютанта и камергера.

Русский Ландиков, конный гвардеец, получил алмазные пуговицы стоимостью 80 тысяч рублей и 30 тысяч рублей для уплаты долгов; он еще пребывает в царской милости.

Наконец, князь Орлов и его семья с 1762-го по 1783 год, то есть в течение 21 года, получили 45 тысяч крестьян и 17 миллионов, как драгоценностями, так и столовым золотом и серебром, дворцами и деньгами».

Сэр Джеймс Харрис не проявил любопытства в такой степени, чтобы подбить для нас итог о тратах Екатерины на любовные дела за 21 год. Но, благодаря только что сделанной нами выписке и учитывая те 12-15 лет, в которые должна была еще править Екатерина, каждый человек, умеющий складывать, сможет доставить себе это удовольствие.

Возвращаемся к Потемкину.

Мы сказали, что эта милость к нему, которую сэр Джеймс Харрис считал почти угасшей, не должна была угасать еще девять лет. В том самом 1783 году он двинул армию в Крым и аннексировал эту провинцию в пользу русской империи. В 1787 году он сам выступил против турок. В 1788 году штурмом взял Очаков; в 1789-м ― Бендеры; наконец, в 1790 году взял Kellanova ― Келланову.

В 1791 году Потемкин возвращается в Санкт-Петербург. В этот раз он действительно замещен Платоном Зубовым, которому предстоит столь активное участие в удавлении Павла I.

Нельзя сказать, что это было все; замещение ничего не значило, если бы за ним сохранилось его влияние; но он нашел императрицу в готовности заключить мир, тогда как он желал продолжать войну. Потемкин тотчас снова уезжает в Крым с намерением противиться этому миру. Но в Яссах узнает, что мир подписан; оттуда он продолжил, было, путь, надеясь еще все переиграть, но после обеда в деревенском трактире чувствует себя настолько серьезно больным, что велит остановить экипаж и расстелить свою шинель на земле, на краю рва. Четвертью часа позже он умирает на руках своей племянницы, которая стала потом графиней Браницкой.

* * *

Мы миновали два разрушенных замка и находились не более чем в 12 верстах от Шлиссельбурга, когда стали примечать на левом берегу сквозь деревья высящуюся колонну в память сражения, которое отдало шведскую крепость Петру I. Один крестьянин из Дубровки испросил милости поставить на свои деньги эту колонну в том самом месте, где находился Петр I во время битвы. В то время крепость называлась не Шлиссельбург, а Нотебург. Это победитель, велев восстановить крепость, дал ей символическое название Шлиссельбург или Ключ-город. В то время Петербург еще не стал реальностью как град Петра. Меншиков получил крепость под свое начало.

Справа и слева от реки появились густеющие огромные леса, что темным поясом охватывают Ладожское озеро. Почти все эти леса подвержены летом одному феномену, объясняемому некоторыми местью крестьян, что много упрощает загадку. Говорят, что крестьяне приносят из дому огонь и жгут их неистово и с быстротой, трактуемой смолистой породой деревьев, составляющих леса. Причина гигантских пожаров, наиболее доступная пониманию, такова: при сильных штормовых ветрах, когда буря гнет ели, они трутся одна о другую, воспламеняются от трения, как куски дерева в руках дикарей Америки, и становятся источником этих непонятных пожаров. Какой бы ни была причина, результат все-таки есть; во время путешествия в Финляндию мы видели лесной пожар только вдали, но, отправляясь из Санкт-Петербурга в Москву, ехали буквально между двумя стенами огня; пламя было так близко и дышало таким жаром, что наши механики вдвое увеличили скорость машин, чтобы мы не успели изжариться, нет, не как св. Лоран ― с одного бока, а сразу с двух сторон.

Над деревенькой на левом берегу Невы высится церковь ― церковь Преображения. И она, и почти вся деревня принадлежат секте скопцов, о таинствах которых мы рассказывали. Один из главных адептов секты погребен на погосте церкви Преображения. Для скопцов его могила ― место паломничества ― не менее свята, чем могила Магомета для мусульман. С помощью раскаленной докрасна железной проволоки там совершаются жертвоприношения, какими прежде руководили жрецы Исиды[157] в Египте и святители Кибелы[158] в Риме. Иногда во мраке ночи близ могилы прорицателя видят свечение, напоминающее блуждающие огни. Слышатся стоны, пронизывающие пространство, подобные вздохам летучих привидений. Вы, кто видит эти огни, проходите скорее; вы, кто слышит эти вскрики, не оборачивайтесь. Там происходит святотатство, противное природе и человечности.

Те, кто читал мое «Путешествие на Кавказ», знают о том же в Южной России; я рассказал о колониях этих несчастных, которые пребывают в любом другом положении, кроме положения отца семейства. Трое из них сопровождали меня в лодке ― из Маранны в Поти.

В 1-2 верстах от этой деревни, название которой забыл, на серебряных водах Ладожского озера, прикрывая к нему проход, стала прорисовываться Шлиссельбургская крепость. Этот низкий и мрачный силуэт ― каменный замок, ключи от которого ― пушки.

Французская пословица гласит: «Стены имеют уши». Если бы у стен Шлиссельбурга кроме ушей был еще и язык, то какие похоронные истории они могли бы поведать! Мы отдаемся сервису этих гранитных стен и перескажем одну из историй.

Дело в том, что там жил, что там был заточен, что там был убит Иван-малый. Я не знаю более печальной истории, чем история этого царевича, даже более грустной, чем история Друза[159], наевшегося шерсти из своего матраса и умирающего от голода; чем история сына Клодомира, убитого Клотером; чем история малыша Артура из Бретани, которому герцог Жан приказал выколоть глаза.

У царицы Анны Ивановны, дочери Ивана V ― брата Петра I, правящего одно время вместе с ним, была сестра, которая вышла замуж за герцога Мекленбургского, а сама она умерла, как говорит Рондо ― наш министр при дворе Санкт-Петербурга, по причине огромного количества воды жизни, каковое выпила в последний год. От этого герцога Мекленбургского и дочери Ивана родилась герцогиня Мекленбургская ― племянница Анны, и она потом вышла замуж за герцога Антона-Ульриха де Брунсвика и родила Ивана Антоновича[160], как принято говорить в России, то есть сына Антона. Это был внучатый племянник Анны Ивановны или Анны, дочери Ивана. Умирая, императрица оставила ему трон, предпочтя этого ребенка родной дочери Петра ― Елизавете Петровне, рожденной в 1709 году Екатериной I, потому что в то время, когда Елизавета Петровна  родилась, Петр I был женат на Евдокии Лопухиной, а Екатерина, в свою очередь, была замужем за гвардейцем, имени которого как следует никогда не знали, и царевна  считалась внебрачной и незаконнорожденной.

Императрица умерла 17 октября 1740 года, ночью. На следующий день великий канцлер Остерманн огласил завещание, которое называло императором младенца Ивана семи месяцев отроду и назначало Бирона, герцога Курляндского, регентом до достижения императором I7-летнего возраста. Это регентство, которое должно было длиться 16 лет, продолжалось 20 дней. Мы уже рассказали в этой книге, как с помощью фельдмаршала Мюниха княгиня Анна, мать маленького Ивана, выведенная из себя наглостью Бирона, в одну ночь лишила его могущества, владений, золота, денег и, оторвав от кормила власти, бросила его, полуголого, в ссылку; как вследствие этой дворцовой революции Анна была провозглашена регентствующей великой герцогиней, ее муж, князь де Брунсвик, ― генералиссимусом, Мюних ― первым министром, а Остерманн ― гросс-адмиралом и министром иностранных дел.

С провозглашением Бирона регентом было двое недовольных; с провозглашением герцогини де Брунсвик регентшей их стало трое. Первой из этих недовольных была княжна Елизавета ― вторая дочь Петра Великого и Екатерины I, она всегда лелеяла надежду унаследовать трон после смерти императрицы Анны Ивановны. И она действительно его унаследовала бы, если бы не слабость императрицы к своему фавориту. Называя маленького Ивана, императрица сохраняла или рассчитывала сохранить власть Бирона в течение всего периода несовершеннолетия наследника, то есть еще на 16 лет; называя Елизавету, которой было 33 года, она немедленно отсылала бы герцога Курляндского в его герцогство.

Двумя другими недовольными были сама великая герцогиня и герцог де Брунсвик, ее муж. Вот причина их недовольства.

Маршал Мюних, который арестовал Бирона и передал им власть, после такой услуги, мог носить звание генералиссимуса, но он отказался от этого, говоря, что хотел бы, чтобы армия имела честь находиться под командованием отца своего суверена. Правда, поскольку привлек к себе внимание, после этих слов, он добавил: «Хотя великие заслуги перед государством и сделали меня весьма достойным такой чести».

Кроме того, предлагая назвать князя де Брунсвика верховным главнокомандующим, маршал Мюних жаловал ему лишь иллюзорный титул; ведь все вершил он, и он был единственным главой армии. Поэтому английский резидент месье Финч писал 10 февраля 1741 года своему правительству:

«Князь сказал, что у него великие обязательства перед месье Мюнихом, но из этого не следует, что фельдмаршал должен играть роль великого визиря».

К чему министр добавляет:

«Если он продолжит прислушиваться только к своему необузданному честолюбию и прирожденному буйству своего характера, то наверняка может сгинуть от собственного безумия».

После донесения своему правительству об отношении князя к месье Мюниху, в другой депеше, от 7 марта, месье Финч докладывал и об отношении княгини к фельдмаршалу:

«Регентша сказала, что Мюних свергал герцога Курляндского более по честолюбивым мотивам, нежели из-за преданности ей, и что, следовательно, хотя она пожала плоды предательства, уважать предателя она не могла. Было невозможно, как говорила она, терпеть и дальше нахальный норов фельдмаршала, который не знал счета своим категорическим и повторяющимся приказам, и который имел дерзость противоречить ее супругу. У него слишком много честолюбия и слишком беспокойный характер. Ему должно было бы отправиться на Украину, обосноваться в своих владениях и там, в покое, если это его устраивает, окончить свои дни».

И в самом деле, не прошло и трех месяцев после революции, единственным устроителем которой был Мюних, он был освобожден от обязанностей премьер-министра и снят со всех военных должностей.

Княжну Елизавету, совсем напротив, задаривали. В день ее рождения, 18 декабря 1740 года, великая герцогиня Анна подарила ей великолепный браслет, а младенец Иван прислал ей золотую табакерку с русским орлом на крышке; в то же время администрация соляных разработок получила приказ выплатить ей 40 тысяч рублей.

Может быть, если бы княжна Елизавета была одна, то ничего из того, о чем мы сейчас расскажем, не случилось бы; дочь Петра I и Екатерины была мало амбициозна и, лишь бы только у нее было довольно денег и в избытке любовников, вела жизнь, где, по ее понятиям, хватало тайных наслаждений. Но раз у княжны не было честолюбия, то случай подбросил ей врача, который обладал этим качеством, переживая за нее.

Впрочем, мы рассказали, как он сумел вывести княжну Елизавету из состояния апатии и склонил ее отважиться на дворцовый переворот.

В итоге, после этого переворота, одним прекрасным утром кабинет Сан-Джеймса получил от своего посла следующую депешу, помеченную 26-м ноября 1741 года:

«Вчера в час ночи княжна Елизавета в сопровождении только одного из своих камергеров ― месье Воронцова, а также месье Лестока и Шварца, отправилась в казарму Преображенского полка и, встав во главе трех сотен гренадеров со штыками на ружьях и гранатами в карманах, двинулась прямо во дворец, где, после того, как взяла под контроль разные подъезды к нему, схватила в кроватках ребенка-царя и его маленькую сестру, великую герцогиню и герцога де Брунсвика, которые тоже спали, и отправила их вместе с фавориткой Анны ― Юлией Менгден в собственный дом великой герцогини. Княжна немедленно отдала приказ арестовать Мюниха и его сына, Остерманна, Головкина и многих других.

Все приказы были исполнены с крайней поспешностью, и княжна вернулась к себе, и туда хлынул почти весь город; перед ее домом были выстроены рядами полк гвардейской кавалерии и три пехотных полка; единодушно она была провозглашена сувереном России, и ей присягнули на верность; в семь часов утра она приняла во владение Зимний дворец, и гремел пушечный салют».

Вы видите, с какой легкостью это совершалось; не трудились даже привнести сюда что-нибудь новое; так же, как великая герцогиня распорядилась арестовать Бирона, княжна Елизавета, ничего не меняя в схеме, велела арестовать великую герцогиню. Как в одном, так и в другом случае все закончилось пушечной пальбой ― от радости.

Теперь посмотрим, что сталось с несчастным маленьким императором, который посылал золотые табакерки своей кузине, и у которого с таким остервенением оспаривали трон или, скорее, колыбель.

Первым намерением новой императрицы было выслать за границу герцога де Брунсвика, его жену и маленького Ивана. Но, предвосхищая одно из самых блистательных правил будущей дипломатии, она раскаивается в этом первом движении души, которое было добром. Три пленника не уехали дальше Риги. Все трое были заключены в крепость. Позднее герцог и герцогиня де Брунсвик были препровождены на остров на Северной Двине, под Архангельском. Там княгиня Анна умерла при родах в 1746 году, оставив трех сыновей и двух дочек в младенческом возрасте. Муж пережил ее на 29 лет и умер, в свою очередь, в том же городе в 1775 году.

Что касается малыша Ивана, повинного в том, что царствовал семь месяцев, пребывая в возрасте, когда даже не понимал, что такое трон, его разлучили с семьей во время переезда ее из Риги и поместили в монастырь на Московской дороге. Фредерик, врач Елизаветы, в своей книге, озаглавленной «История моего времени», говорит, что Ивану дали зелье, от которого у него помутился рассудок.

Я в это совсем не верю. Местное предание гласит, что несчастный маленький принц был очаровательным ребенком и из очаровательного ребенка стал красивым молодым человеком. Если бы он был идиотом, Елизавета не колебалась бы ни минуты в выборе между ним и герцогом Гольштейнским, которым Бирон угрожал герцогине де Брунсвик; если бы он был идиотом, то Петр III не возымел бы идеи, разводясь с Екатериной и не признавая Павла I сыном, сделать его своим восприемником; если бы он был идиотом, то, наконец, возможно, умер бы в заключении так же, как и жил, но естественной смертью.

Что бы там ни было, но в 1757 году, когда молодому князю исполнилось 17 лет, вот что писал министр Соединенных Штатов месье Сварт [Swart], весьма бескорыстный в этом вопросе, министру Англии сэру Митчелу в Берлин:

«В начале последней зимы Иван был переведен в Шлиссельбург и, наконец, в Санкт-Петербург; его поместили в приличный дом, принадлежащий вдове одного секретаря тайного сыска, где его тесно охраняют. Императрица велела доставить его в Зимний дворец и повидала его, одевшись мужчиной. Сомневаются, увидят ли его на троне великий герцог и великая герцогиня, или ― будет ли этим Иваном тот, кто сядет на трон».

Однако Елизавета вновь обратилась к своему племяннику ― герцогу Гольштейнскому и 4 января 1762 года, умирая, ему оставила трон. Пока жила добрая императрица, которая не позволяла, чтобы хоть одна казнь совершилась в ее правление, малый Иван оставался, конечно, в тюрьме, над ним не нависала угроза смерти.

Императрица настолько была верна данной себе клятве ― никому не стоить жизни, что легко согласилась, чтобы пытали убийцу, который прятался в ее апартаментах, и которого обнаружили на пути, каким она должна была пойти к мессе, но не позволила его предать смерти; и все же ее ужас был велик, потому что она настолько любила жизнь, насколько умела веселиться, что с тех пор не ночевала дважды в одной и той же спальне. Она лишь немного успокоилась, когда Разумовский ― церковный певчий, кто стал ее супругом, подыскал ей верного человека, очень безобразного, очень преданного и очень сильного, который каждую ночь спал в ее передней.

Возвращаемся к Ивану.

После мимолетной встречи с императрицей, он был снова препровожден в Шлиссельбург. Один раз Петр III ездил туда взглянуть на него; еще раз ― велел доставить его в Санкт-Петербург. Ничего не известно о результате двух этих встреч; но, несомненно, что страх, внушенный ими Екатерине, ускорил свержение и смерть Петра III.

Заполучив престол, Екатерина отдала самые суровые распоряжения относительно молодого Ивана. Для него построили отдельный деревянный дом в крепости ― посреди двора; это жилище опоясали галереей, где день и ночь не смыкали глаз часовые. Наступал вечер, молодой князь ложился на особняком стоящую посередине спальни кровать, подобно тому, как его дом стоял в одиночестве посреди двора. И тогда от потолка опускалась и накрывала его железная клетка, в то время как открывалась амбразура, и обнаруживалось жерло заряженной картечью и направленной на него пушки.

Весь огороженный, как это было, и может быть, и даже именно потому, что он был заключенным, молодой князь будоражил умы; не было волнения в Санкт-Петербурге, чтобы к нему не примешивали его имя, и оно не маячило как угроза Екатерине. Те же послы часто писали об этом своим суверенам.

Вот что написал о нем 25 августа 1751 года посол Англии лорд Букингем:

«В отношении Ивана мнения разделились: одни говорят, что он полный идиот, другие ― что ему недостает только воспитания».

А 20 апреля 1764 года узнали вдруг, что молодой князь убит в своей тюрьме в результате попытки его освободить, предпринятой лейтенантом Мировичем.

Одно и то же трактовали двояко; только оба рассказа сходились в одной и той же точке, то есть у пропасти. Этой пропастью была смерть.

Вот что говорили сторонники Екатерины.

Мирович был казаком, дед которого был разорен, потому что встал под знамена Мазепы; характера беспокойного, гонимый бедностью, не в силах смириться с упадком своей семьи, Мирович поддался идее восстановить ее благоденствие одним их тех путчей, какие предприняли Мюних и Лесток. Он забывал, что всякий раз, когда фаворит приводил к власти регентшу или императрицу, первой заботой регентши или императрицы было развязаться с фаворитом. Отсюда падение Мюнихa, отсюда падение Лестока.

Поскольку такое решение засело в мозгу молодого человека, как говорят только сторонники Екатерины, то поэтому якобы, будучи в страже Шлиссельбургской цитадели, он задумал освободить Ивана.

Такова первая версия. Теперь переходим ко второй, которая не лишена правдоподобия и, между прочим, замечательным образом подсудна гению той демократизированной политики, исходя из которой английский посол, месье Финч, сумел записать в одну из своих депеш следующую жуткую фразу:

«Я не знаю здесь никого, кто в другой стране мог бы сойти за мало-мальски честного человека».

Вот вторая версия.

Вроде бы Екатерина открылась своему фавориту; в то время ее фаворитом был Григорий Орлов, а не Потемкин, как это ошибочно заявляет автор, у которого мы заимствуем справочные данные. Екатерина, говорим мы, будто бы поделилась со своим фаворитом опасениями относительно заключенного, несмотря на категорический тайный приказ его стражу ― убить узника при первой же попытке его освободить, если она будет предпринята.

Вроде бы фаворит убедился, что такой приказ об убийстве действительно существует и, после этого, выстроил весь свой план.

Собранные сведения подтвердили то, что ему говорили: в самом деле, по характеру Мирович ― мятежен и честолюбив.

И якобы он вызвал молодого казака, дал ему возможность заметить страхи императрицы и пообещал золотые горы, если он их рассеет.

Но каким образом рассеять ее страхи? Дело довольно простое. Отдан приказ убить Ивана при первой же попытке его освободить, если она будет предпринята. Пусть Мирович совершит эту попытку, Иван умрет… Что же до него, то не только пощада, но еще и богатство ему обеспечено за мнимый заговор.

Получая подобное предложение от фаворита императрицы, молодой человек ничуть не сомневался, что в действительности оно исходило от самой императрицы. Он согласился и получил первую сумму денег ― тысячу рублей.

На эти деньги он подкупил человек двадцать; затем, с этими людьми, готовыми ему помогать, будто бы он направился к коменданту крепости и потребовал у него предоставить молодому Ивану свободу.

И здесь обе версии сливаются в одну.

Комендант отказался. По приказу Мировича, солдаты набросились на коменданта и связали его по рукам и ногам. Он уже не мог воспрепятствовать умыслу Мировича, и тот велел хранителю порохового склада выдать его солдатам боеприпасы. Когда боеприпасы были выданы, Мирович двинулся к дому князя.

Но все эти действия происходили не без шума, а шум донесся до слуха капитана и лейтенанта, из которых первый находился в спальне князя, а второй ― в его передней.

Мирович постучал в дверь, объявляя, что он ― хозяин положения в крепости, и требуя отдать ему императора. Капитан и лейтенант отказались. Мирович настаивал и, после вторичного отказа, приказал своим людям топором и прикладами выломать дверь. Тогда капитан и лейтенант заявили, что поскольку инструкции предписывают им убить заключенного в случае заговора, направленного на его освобождение, они будут вынуждены сейчас выполнить свои инструкции, если заговорщики не отступятся без промедления. Лишь с большим ожесточением Мирович принялся за дело.

Вдруг раздался крик, такой пронзительный, что, несмотря на шквал ударов, обрушенных на дверь, заговорщики его услышали.

― Убивают императора! ― закричал Мирович, подавая пример другим в сокрушении двери.

Дверь, наконец, была выбита. Но он слишком опоздал, стражники выполнили приказ.

Иван спал или притворялся спящим. Внутри железной клетки. Сквозь ее решетку капитан поразил его ударом шпаги. Этот выпад и был причиной крика, который услыхали заговорщики. Затем молодой князь встал грудью против нападающих, хватая клинки руками и сопротивляясь так, как только мог в подобной ситуации. Он вырвал одну из шпаг и через прутья клетки защищался, как умел. Бедный узник думал, что после стольких несчастных дней провидение должно его вознаградить; он не хотел уходить из жизни. Он получил уже семь ран, но еще сражался; только восьмая его убила.

В этот момент в спальню ворвался Мирович. Князь делал последний вздох. Убийцы сняли ограждение с окровавленной постели; затем, поднимая к потолку железную клетку:

― Вот его труп, ― сказали они; ― делайте с ним, что вам заблагорассудится.

Мирович берет на руки тело молодого князя, несет в кордегардию и покрывает его знаменем. Потом, предлагая своим солдатам преклонить колена перед императором, сам падает на колени и целует его руку. Потом, срывая с себя накладной ворот и перевязь с саблей и складывая их у тела:

― Вот ваш истинный император, ― говорит он; ― я сделал все, что мог, чтобы его вам вернуть; теперь, когда он мертв, не вижу больше никакого смысла жить, потому что своей жизнью я рисковал ради него.

Мирович был арестован, препровожден в Санкт-Петербург и заключен в крепость. Процесс по его делу начался на следующий день; он проявил там много выдержки, достоинства и стойкости. Те, которые утверждали, что Мирович был агентом Екатерины, под таким поведением узрели лишь его убежденность, что фаворит выполнит данное ему обещание.

На вопрос ― «Есть ли у вас сообщники?» он всегда отвечал отрицательно, поясняя, что солдаты и унтер-офицеры, которые пошли за ним, могут рассматриваться не как соучастники, а только как послушные ему подчиненные.

Наконец, 20 сентября было вынесено судебное решение: Мировича приговорили к колесованию. Императрица смягчила наказание, заменив эту казнь обезглавливанием.

Казнь состоялась в крепости. Единственными присутствующими на ней были солдаты, судьи и палач; поэтому неизвестно, что сказала жертва в свой последний час. Нет сомнения, что слишком опасно было повторить ее слова.

Молодой Иван мертв, Мирович мертв; несколько набожных голосов набрались мужества посоветовать Екатерине разрешить семье де Брунсвик покинуть Россию.

«Теперь поговаривают, ― писал Букингем за два дня до приговора Мировичу, ― что удовольствуются разрешить семье де Брунсвик уехать из России и что назначат ей пансион».

Это лучшее, что могла бы сделать Екатерина. Уверяют также, что она это обещала; но она ничего не сделала, и несчастный герцог де Брунсвик и его дети остались забытыми во льдах Северной Двины.

У меня есть рубль младенца Ивана, отчеканенный во время его 7-месячного правления; очень редкая монета, потому что Елизавета, вытравливая все следы этого правления, распорядилась о переплавке денег. Это, может быть, единственное в мире изображение императора в пеленках.

* * *

В Шлиссельбурге пароход останавливался на час. У Муане было время сделать рисунки крепости, вид с нижней точки, то есть с левого берега Невы. Не будем говорить, что он укрылся для этого, после моего предупреждения об опасности, которой чревато такое занятие; с русской полицией шутки плохи для артистов, делающих наброски цитадели. За преступление этого рода пострадал один молодой француз, практикующий в Санкт-Петербурге в качестве учителя, то есть de professeur (фр.). Молодой человек был братом моего доброго друга Ноеля Парфе. И случилось с ним это, на самом деле, в наше время, в период Крымской войны.

Словом, пока наши солдаты осаждали Севастополь, наш компатриот с двумя из своих друзей решил использовать праздник, не знаю, какой, дающий ему неделю отпуска, чтобы осмотреть места до западного побережья озера. Вряд ли стоит напоминать, что в начале марта Ладога, Нева, Балтика скованы льдом. Основной целью прогулки было катание на коньках. Бедный Иван или, скорее, память о нем, так как уже давно 9-месячный император был не более чем историческое воспоминание, бедный Иван был там ни при чем. Коньки были средством передвижения, позволяющим, не сказал бы ― школьникам на каникулах, но преподавателям на каникулах, очень легко приблизиться к цитадели. Ведь Шлиссельбургская крепость, расположенная прямо посередине истока Невы, в месте, где река вытекает из озера, со всех сторон окружена водой.

К великому беспокойству часовых, эти вот мессьe носились вокруг политических стен старой твердыни, касаясь льда коньками не более чем ласточки касаются воды своими крыльями.

И все бы ничего, если бы нашим французам ― а кто говорит «француз», тот говорит «сумасшедший» ― хватило ума с элегантной непринужденностью, почерпнутой на льду Тюильри, остановиться в элегантных позах; но один из них надумал сесть на скалу, извлечь из своего кармана альбом и, несмотря на 18-градусный мороз, делать зарисовки цитадели.

Часовой позвал капрала, капрал ― сержанта, сержант ― офицера, офицер кликнул восемь человек и, когда наши три француза, согреваемые жарким костром, сидели за добрым обедом и за неимением лучшего пили за Францию qwass ― квас, ворота отворились, и им объявили, что им оказана честь стать пленниками его величества ― императора всея Руси. В итоге, им даже не дали времени покончить с обедом; их обыскали, забрали документы, связали друг с другом из боязни, чтобы один или двое из них не потерялись, посадили в тележку и повезли в Санкт-Петербург. По прибытии в Санкт-Петербург, их препроводили в крепость. Они потребовали встречи с графом Алексеем Орловым, фаворитом императора.

К счастью, граф Алексей Орлов ― человек очень умный или, вернее, был таким, потому что, думаю, он уже умер, и повидал столько заговоров, что перестал о них думать. Он отправился в тюрьму, со строгостью, но учтиво допросил одного за другим заключенных, сказал им, что, хотя они очень провинились, он надеется, что, по своему великодушию, его величество может пожелать смягчить весьма тяжкое наказание, каковое они заслужили, тремя-четырьмя годами ссылки в Сибирь.

Бедные преподаватели были совершенно ошеломлены. Одно из главных преступлений, в каких их уличали, кроме зарисовок Шлиссельбургской цитадели, состояло в том, что они пили квас за процветание Франции. Казалось, что использование в подобных целях национального напитка России намного утяжеляло и без того огромную их вину.

На следующий день, около десяти часов вечера, у ворот крепости остановился тщательно закрытый экипаж ― наполовину карета, наполовину арестантская телега. Заключенным дали знать, что днем вынесен приговор, и теперь речь шла о том, чтобы они испытали его на себе. Окончательно сокрушенные, какими они стали, заключенные призвали на помощь свою французскую гордость и противопоставили превратностям судьбы свои славные сердца. Они отважно вышли, взяли друг друга за руки, утешились, увидев, что к ним проявили милость и не разъединяют их, и решительно поднялись в экипаж. Дверцы были герметически закрыты, и экипаж затрясся от рыси четверки сильных коней.

Но через десять минут, к великому удивлению ссыльных, карета остановилась, въехав под каменный свод. Дверцы раскрылись, И вместо казаков, кого ожидали увидеть заключенные, в проеме предстали перед ними лакеи в парадных ливреях.

Заключенные сошли к подножью великолепно освещенной лестницы, на которую лакеи указали им как на дорогу, которой они должны следовать. Колебаний не было. Они поднялись по ступеням наверх и были введены в залу со столом, сервированным со всем великолепием, какое бывает у крупных русских вельмож. В этой столовой их ожидал граф Алексей Орлов.

― Мессье, ― обратился он к ним, ― ваше главное преступление, как я вам это сказал, состоит в том, что вы пили за процветание Франции русский напиток. Этим вечером, поднимая бокалы шампанского за процветание России, вы искупаете свою вину.

Все, как один, патриоты, наши французы исполнили это с легким сердцем.

Муане оказался счастливее преподавателей. Он не только закончил рисунок без инцидента, но еще после этого пришли сказать, что в ответ на мою просьбу, комендант разрешил нам побывать в крепости. Не теряя ни минуты, мы сошли с парохода и велели вести к мрачной башне. Южные нервы Миллелотти не позволили ему нас сопровождать. Он видел столько римлян, погибших в замке Святого Ангела, что боялся, как бы ворота Шлиссельбурга, однажды закрытые за ним, больше не отворились. Мы чтим этот священный ужас.

Шлиссельбургская крепость не содержит внутри ничего особенного; как во всех крепостях есть там дом коменданта, казармы солдат, камеры заключенных. Только дом коменданта и казармы солдат на виду. Что касается казематов для заключенных, то неплохо кончил бы тот, кто угадал, где они находятся. Лишь в одном из углов крепости видна низкая и темная, отталкивающего вида железная дверь, к которой не позволяют приблизиться даже привилегированным посетителям. Я сделал знак Муане, и тогда как Дандре и я отвлекали внимание коменданта, он сделал набросок этой двери.

Понятно, что я не рискнул задать ни одного вопроса о тайнах крепости; между прочим, знал их довольно хорошо и, может быть, лучше, чем комендант.

Визит был коротким; пароход ждал нас, чтобы отправиться в путь; в Шлиссельбурге пересадка, так как невский пакетбот не осмеливается выйти в озеро, грозное бурями ни более ни менее, чем океан. Ожидал другой пакетбот, который прибыл к нам, и ради которого мы прибыли сюда. Мы увидели, как он двинулся вперед своим султаном дыма, и, когда испытали боязнь, что устал ожидать и сейчас оставит нас в крепости, несмотря на знаки отчаяния, с борта подаваемые Миллелотти, остановился и любезно дал время присоединиться к нему. Мы поднялись на борт, лодка вернулась к берегу, и мы углубились в просторы озера.

Ладожское озеро ― самое большое в Европейской части России; оно простирается на 175 верст в длину и на 150 верст в ширину. Что особенно поражает, это количество островов, которыми оно усеяно. Самые известные или самые большие из них ― Коневец и Валаам. Известность проистекает от расположенных на них монастырей ― мест народного паломничества, почти таких же святых для финляндцев, как Мекка для мусульман.

Сначала мы направились к острову Коневец, куда, если обойдется без происшествий, должны прибыть завтра на рассвете.

Наступил и даже прошел час обеда. Я все ждал, что, как на пакетботе, на Рейне или в Средиземном море, придут объявить, мол, для мессье пассажиров накрыто. Навели справки: увы! Здесь не только не было приготовленного обеда, но даже никакой провизии не держали на борту. Пакетбот предназначался для бедных паломников, каждый из них носит продукты с собой: хлеб, чай и соленую рыбу. Из таких продуктов у Дандре был чай, который необходим всякому русскому, и без которого он не может жить; но у него не было ни хлеба, ни соленой рыбы. Правда, с чаем и парой сахара, то есть с двумя кусками сахара, что разнятся по величине от чечевицы до ореха, русский обходится без всего остального. Но Миллелотти был римлянин, а я ― француз. Дандре отправился в поиск. Он нашел кусок черного хлеба и кусок медвежьего окорока. Мы вытащили из походного несессера тарелки, вилки и ножи; взяли по стакану ― в России лишь у женщин привилегия пить чай из чашек ― и приступили к обеду.

Дандре последовал традиции мадам Ментенон, когда она была еще Франсуаз д'Обинье[161], жены Скаррона: взамен жаркого рассказывал кавказские истории. Одна из них вынудила меня давиться от смеха, и должен признаться, что не простил бы себе гибели из-за такого скудного обеда. Потому что очень хотел бы пересказать вам, дорогой читатель, эту историю, которая, уверен, тоже заставит вас хохотать. Но я, тот, кто рассказал столько всего, черт меня возьми, не знаю, как мне собраться, чтобы ее рассказать. Тем хуже! Я рискую; вы же предупреждены. Вы ее вытерпите, дорогой читатель, если вы скромник; вы ее переживете, дорогая читательница, если вы ханжа, или со смаком ее прочтете и никому не расскажете.

Во Владикавказе был у Дандре один друг ― квартирмейстер Нижегородских драгун, к которому он привязался, как к брату. Со своей стороны, его друг свою привязанность делил между Дандре и двумя борзыми с кличками Ермак и Арабка.

Однажды Дандре приходит к нему с визитом, а того нет дома.

― Месье нет, ― говорит ему слуга, ― но проходите в его кабинет и подождите его.

Дандре проходит в кабинет и ждет своего друга.

Кабинет выходил окнами на очень красивый сад, одно из окон было открыто навстречу радостному кавказскому солнцу, сверкающему так, что, как и в Индии, оно имеет своих поклонников. Обе борзые дремали, прижавшись одна к другой в позе сфинксов, под бюро своего хозяина; услыхав, как открылась и закрылась дверь, каждая из них открыла глаза, протяжно зевнула и снова погрузилась в сон.

Оказавшись в кабинете, Дандре делал то, что делает каждый, когда ждет друга; он насвистывал нехитрый мотивчик, рассматривал развешенные по стенам гравюры, свертывал цигарку, зажигал серную спичку о подошву своего сапога и курил. Накуриваясь, он довел себя до небольшой колики.

Дандре огляделся вокруг и, убедившись, что находится в полном одиночестве, решил, что может рискнуть; он поступил как дьявол в XXI песне из «Ада» (Смотреть последний стих упомянутой XXI песни). При этих неожиданных звуках обе борзые вскочили, метнулись в окно и исчезли в глубинах сада, как если бы их умчал сам дьявол. Весь ошарашенный таким спонтанным их исчезновением, Дандре замер на какой-то миг с приподнятой ногой, соображая, почему столь заурядный звук сумел вселить в борзых такой ужас, когда они всякий день слышат ружейную и пушечную стрельбу. Между тем, друг появился.

После первого обмена приветствиями, после первых извинений за отсутствие, он пошарил глазами вокруг себя и не мог удержаться, чтобы не спросить:

― Где же мои борзые?

― Ах, да! ― отозвался Дандре. ― Твои борзые, поговорим о них, как о странностях во плоти.

― Почему это?

― Мой дорогой, вообрази: без того, чтобы я сказал им хоть слово или как-то задел, они одним махом вдруг рванули в окно, как бешеные, и, черт возьми, если несутся так же все время, то они должны быть уже в Тифлисе.

Друг глянул на Дандре.

― Ты, наверное… ― сказал он.

Дандре покраснел так, что стыд не залил краской только белки его глаз.

― Черт возьми, ― оправдывался он, ― признаюсь тебе, что, будучи один, не считая твоих собак и не предполагая в них такую обидчивость, я подумал, что мог бы, наконец, в моем одиночестве решиться на то, что декрет императора Клавдия разрешал делать в его компании.

― Это так, ― отреагировал друг, совершенно удовлетворенный, казалось, его объяснением.

― Это так, ― подхватил Дандре; ― очень хорошо! Но мне, мне это ничего не говорит.

― Ох, дорогой мой, все очень просто, и ты сейчас постигнешь тайну. Я очень люблю моих собак; я приобрел их совсем маленькими и совсем маленькими приучил их лежать под моим бюро. Ну вот, время от времени, они делали то, что сделал ты; и чтобы их от этого отучить, я брал кнут и важнецки вздувал собаку, повинную в неприличном поведении. Так как они, как видишь, весьма смышленые, собаки подумали, что им запрещен только звук. И тогда они делали совсем тихо то, что делали очень громко. Ты понимаешь, что предосторожность была несостоятельной, потому что обоняние заменяло слух. Ну, а поскольку я не мог задирать у них хвосты в поисках истинного виновного, то важнецки хлестал обеих. Таким образом, сразу, как только ты позволил себе то, что им запрещено, каждая из них, ни в малейшей степени не доверяя другой, подумала, что провинилась вторая, и из страха понести наказание за чужое прегрешение, бросилась в окно… Еще какое счастье, что окно было открыто, они пролетели бы и сквозь стекла! А теперь, пусть в другой раз это тебе послужит уроком.

― Я придерживаюсь этого совета, ― закончил Дандре; а когда это со мной случается, я смотрю, чтобы рядом не было даже собак.

С продвижением по озеру наш взгляд охватывал все большее пространство воды и берега и впереди, и позади нас. Правый берег относился к Олонецкой губернии, левый ― к Финляндии. По обе стороны тянулись большие леса. Из этих лесов в двух-трех местах, с каждого берега, поднимались столбы дыма. Их подняли моментально возникающие пожары, о которых я уже говорил.

Я пытался вытянуть какие-нибудь сведения об этом явлении из капитана пакетбота, но сразу понял, что не окуплю затрат. Это был тип удилища, тощий, длинный и желтый, затянутый с головы до пят в черный редингот, как в чехол из-под зонтика. Его голова была покрыта широкополой шляпой с таким раструбом, что ее верх достигал той же окружности, какую имели поля. Из-под шляпы к вороту редингота тянулся острый угол: так смотрелось его лицо. Он ответил, что эти пожары вызваны огнем. То есть открыл мне одну из таких бесспорных истин, что я решил, что на это абсолютно нечего возразить.

* * *

К 10 часам вечера началась легкая бортовая качка ― плохое предзнаменование. После восхитительного захода солнца, на горизонт нагромоздились облака, и в их сплошной массе с трещинами света прокатились глухие раскаты грома.

Мы проконсультировались. Нам угрожала буря ― это было ясно, но еще не понимали, с чего, вдруг, наша буссоль расстроилась и в своем безумии больше не отличала севера от юга. Я полагал, что наш капитан будет большим докой в отношении бурь, нежели по части пожаров, и обратился к нему за разъяснением; но он бесхитростно признался мне, что не знает, где находится. По крайней мере, он обладал одним достоинством ― искренностью.

Я не слишком ужаснулся признанию. Не нахожу, в конце концов, что бог плохой рулевой; такой вывод, быть может, вытекает из того, что всегда, когда полагаюсь на него, я попадаю в порт.

За разговорами мы оставались на палубе до полуночи. В полночь выпили чаю, чтобы протолкнуть наш обед, затем легли спать на скамьях: мои компаньоны по путешествию, завернувшись в свои манто, я ― как был. Я приобрел прекрасную привычку всегда быть в одном и том же наряде, днем и ночью, летом и зимой.

Проснулся около четырех часов утра; судно, которое, подобно почтовым лошадям, привыкло к своему однообразному маршруту, обошлось без помощи буссоли и пребывало правее острова Коневец.

Поначалу, открыв глаза, я мало интересовался видом озера, крапчатого от черных точек, сквозь бледные сумерки Севера, кажущиеся прозрачным туманом. Но эти черные точки были головами монахов, тела которых скрывала вода, и руки которых были заняты тем, что тянули огромную сеть. Было их около 60-ти.

Против обыкновения русских ночей, всегда таящих что-то от зимы, эта ночь была тяжело жаркой и удушливой. До берега было около сотни шагов; не знаю, почему, но капитан не оказывал никакого давления, чтобы нас высадить. Я молча сбросил с себя одежды, сложил их в углу и прыгнул за борт в озеро.

Мне приходилось купаться на другом краю Европы, в Гвадалквивире, и я не досадовал на возможность искупаться на этом краю все той же Европы, в Ладожском озере; с бухтой Дуарнене[162], где я тоже купался, составился довольно изящный треугольник; чтобы построить четырехугольник, задаюсь целью искупаться также в Каспийском море, как только представиться случай.

Монахов острова Коневец весьма заинтриговал любопытствующий прыгун в костюме Адама, только что приплывший взглянуть на результаты их рыбной ловли. Их сеть ― огромный невод ― наполняли тысячи рыбок, размером и видом напоминающих сардин; но меня особенно восхитило, что в оба конца полукружья, образованного снастью, они впрягли по коню и, таким образом, им оставалось лишь перебирать сеть; лошади делали остальное, то есть самую тяжелую работу. Это вмешательство «третьих лиц» показалось мне достойным всяческих похвал, и я попытался выразить жестами добрым отцам, насколько я этим удовлетворен. К несчастью, заставить их меня понять было так же трудно, как если бы я имел дело с жителями острова Чатем[163] или полуострова Банкс[164]. В последнем усилии попытался говорить с ними на латыни, но с тем же успехом, как если бы я заговорил по-ирокезски.

Нет ничего более, невежественного, чем русское духовенство, черное или белое. Оно делится на священников и монахов, поэтому я говорю: черное или белое. Все священники ― сыновья крестьян или священников; после первой женитьбы они не могут жениться заново, но могут постричься в монахи и стать епископами; нельзя стать епископом, минуя монашество.

Священник получает плату в зависимости от величины церковного прихода. А начальное образование он получает в школе, именуемой Prichodskoe Outchilische ― Приходское училище; детей там учат приходские священники; не зная ничего, они обучают их ничему; как исключение, некоторые из этих преподавателей умеют читать, писать и делать четыре первых арифметических действия; те, кто очень учен, толкуют и рассказывают священное писание, которое знают. Посвященный из этого пансиона переходит в семинарию, где его снова учат тому, что он изучил в школе, и еще грамматике и логике. Наконец, даже большему ― молиться. С этой точки зрения, русский священник может служить примером французскому носильщику, немецкому барышнику и английскому боксеру.

Нравы священников постыдны: кто говорит «семинарист», тот говорит ― «слабоумный» или «бандит».

Более одаренные или большие лицемеры из семинаристов, когда их знания немного превосходят общий уровень, переходят в духовные академии; у них появляется епископский шанс. Ученые или нет, эти епископы отличаются грубостью.

Архиепископ Серафим просил крест для одного из своих секретарей ― архидиаконов. Вместо креста ему предложили благословение Священного синода.

― Что вы хотите, чтобы я сделал (f - asse) c вашим благословением? ― ответил он. ― Наплевать (c - racher) на него сверху!

Не трогайте начальные буквы и поменяйте местами остальные части двух слов, получите точный перевод.

Вы могли бы узнать, что он же, будучи еще просто епископом, гнал из церкви священника, не оказавшего ему знаков внимания, словами:

― Изыди отсюда, или врежу тебе по физиономии своим епископским посохом.

Все это, возможно, немного грубая картина, но тем хуже тем, кто готовит краски.

В иерархии русского духовенства пять степеней, включая пономаря: djatschek ― дьячок (sacristain ― пономарь), кто никак не священник; diakon ― дьякон (diacre); jerei ― иерей (prétre); archejerei ― архиерей (évêque); metropolit ― митрополит (métropolitain). Две первые степени, дьякон и иерей, называются белым духовенством ― beloe doukhovenstvo. Оно должно быть обязательно женато; поэтому дьякон почти всегда наследует какому-нибудь священнику, на дочери которого женится. Дальше идет черное духовенство ― tchornoe doukhovenstvo. Это монахи. Они совсем не женятся, поэтому в их среде происходят самые постыдные дебоши, самые чудовищные совокупления. К тому же, в греческом духовенстве[165] нет капуцинов, августинцев, бенедиктинцев, доминиканцев, обутых или разутых кармелитов; нет серых, белых, голубых, каштановых или других темных одеяний, какие рассыпаны по улицам Неаполя или Палермо. Черные монахи, вот и все; они носят длинную бороду, на голове у них нечто вроде кивера без козырька со спадающим сзади полотнищем черной материи, в руке ― длинный камышовый посох. Служит ли камышовый посох частью наряда? Этого я совсем не знаю, но склонен думать так, потому что никогда не встречал священника без его камышового посоха.

Женщины, епископы и архиепископы носят такой же головной убор, только белый.

Священники, особенно монахи, почти всегда развращены; но редко когда их развращенность доходит до преступления, караемого законом. Все без исключения ―  пьяницы и гурманы.

Монашенки в основном мудры.

Приходские священники, особенно в деревнях, пребывают в таком невежестве, которое не способно обернуться никакой мыслью.

Один епископ, будучи в деревне при инспекции своих приходских священников, входит в церковь во время службы, что длится примерно 1,5 часа. Со все возрастающим вниманием он слушает то, что говорит священник, который, замечая его присутствие, прибавляет елейности голосу и бормочет вдвое быстрей.

По окончании мессы епископ подходит к священнику.

― Черт возьми, что ты сейчас говорил? ― спрашивает он.

― Что вы хотите! ― отвечает приходский священник. ― Я собрал это из того лучшего, что у меня есть.

― Как, из лучшего?

― Да.

― Понятно, а знаешь ли ты церковный язык.

Старославянский язык смахивает на сербский говор.

― Очень плохо.

― Тогда скажи, какую молитву ты читал?

― Гм! Определенной молитвы не было.

― Что же было тогда?

― Я читал из «Отче наш», из «Аве», из литаний и всеми усеченными молитвами-уродцами, как видите, закончили службу.

Во время одной из своих поездок император Александр останавливается у приходского священника. Того не было на месте; император обратил внимание на брошенную в угол и покрытую пылью книгу; это была Библия. Император вкладывает между ее страницами три тысячи рублей и кладет том туда же, где он лежал.

Входит священник. Между ним и императором происходит разговор.

― Как часто вы читаете Евангелия? ― спрашивает его император.

― Каждый день.

― Не пропуская ни дня?

― Ни дня.

― С чем вас и поздравляю, ― говорит император. ― Это очень полезное чтение.

Через два года он снова едет через ту же деревню, заходит к тому же священнику, видит Библию на том же месте, раскрывает ее и забирает свои деньги.

― Ты отлично знаешь, что не читаешь Евангелий, скотина! ― говорит Александр, тыча ему в нос Библию и деньги.

И император на глазах остолбеневшего священника кладет деньги в свой карман.

Всем в России известны невежество и коррупция греческого [православного] духовенства, все его презирают, и все его почитают и целуют ему руку.

Когда я увидел вытащенную на берег снасть, нагруженные уловом корзины, рыбаков и лошадей, которые направились к другому месту, я вошел в воду, добрался до судна и нашел свою одежду в том же углу, где ее оставил.

Наступило время нашей высадки.

Перекинули трап на широкие мостки на озере, и мы сошли на берег. Более чем умеренный обед накануне и утреннее купанье возбудили во мне зверский аппетит. Мы пришли к постоялому двору монастыря; у всякого мало-мальски известного монастыря есть постоялый двор, где останавливаются паломники и паломницы. Нам приготовили завтрак, в котором съедобной была только рыба, выловленная на наших глазах.

Черный хлеб, что теперь представлялся пирожным на столе графа Кушелева, здесь, сырой в середине, внушал мне неодолимое отвращение. Я завтракал неочищенными огурцами, кисшими и перекисшими в соленой воде, ― премерзким блюдом для французских, но полным смысла для русских дворцов, корками хлеба, рыбешками и чаем.

Чай искупает все.

После завтрака, мы поинтересовались, какие экскурсии мы могли бы совершить по острову; как цель прогулки нам назвали Конский камень. За ним, похоже, стояло некое предание и, следовательно, привлекало меня. Мы взяли гида и пошли вдоль небольшого монастырского кладбища, где трава и полевые цветы наполовину скрывают могильные камни; растения, в частности, такие: черника (vaccinium myrtillus), медвежье ушко (hicracium auricula), золотая розга (solidago virquora), тысячелистник (achillea millefolium); все прикрывает землянику. Весной, если вообразить, что в Финляндии бывает весна, среди этой травы увидишь много фиалок, а землянику ― к концу июня.

Что касается деревьев, образующих леса Коневца и Валаама ― двух наиболее лесистых островов озера, это ― сосна, береза, липа, платан, клен и рябина.

После кладбища мы пошли по аллее, которой не миновало некоторое величие. В начале аллеи стоял большой греческий [православный] крест, что в отражаемых лучах солнца казался серебряным. Приблизившись к нему, увидели, что просто он весь из жести. Крест установлен над могилой, на нем читается такая надпись:

«Помяни меня, Господи, когда приидет царствие Твое!

Князь Николай Иванович Морелов,

родился в 1780-м, умер в 1856 гoдy».

На пригорке узнается церковь, открываются пленительные дорожные просветы в голубых и белесых от густых испарений тонах, чего я не видел нигде и что объясняет мечтательность финской поэзии. Слева раскинулось хлебное поле с очень бледными васильками. Справа выкошенная прерия пропитала воздух чарующим деревенским запахом, острый привкус которого памятен с детства.

Мы взяли влево и, пройдя хлебным полем, вошли в лес.

Примерно через версту показалось, что земля, вдруг, исчезла у наших ног: характер местности совершенно преобразился. Ничего подобного я не видел с тех пор, как нахожусь в России. Я мог бы подумать, что оказался в Швейцарии. Мы соображали, как спуститься в лощину, полную туманной утренней прохлады и прозрачных теней, когда наш гид позвал нас к деревянной лестнице в сотню ступеней; спустились по ней и оказались в глубине небольшой долины, очарование которой не передать ни пером ни кистью. Деревья, которые вот-вот дотянутся до солнечного света, стоят там прямые и крепкие, как колонны храма, с листвой, образующей свод. Солнце, просеянное сквозь него, струится золотым дождем и ложится местами на стволы и землю жидким дрожащим пламенем, тогда как в глубине голубой воздух замутнен до тональности лазурного грота. Посреди этой небольшой долины высится утес с часовней св. Ансельма. Все, что смогли вытянуть из нашего гида относительно Конского камня и св. Ансельма, это то, что утес назван так в связи с жертвоприношением здесь лошадей древними финляндцами до их обращения к христианство. В отношении св. Ансельма не удалось узнать ничего, кроме того, что он умер мучеником.

Если бы я отважился на суждение о свершившемся мученичестве, там, где высится часовня, то сказал бы, что св. Ансельм погиб от комаров. Нигде в мире я не встречал такого множества этих мерзостных насекомых. Нельзя было оставаться на месте даже мгновение, чтобы они нас буквально не облепили, а когда шли, каждый из нас был окружен облаком из них, как персональной атмосферой. Муане, однако, имел мужество сделать рисунок, тогда как Миллелотти и Дандре обмахивали его березовыми ветками, как мандарина, время от времени прерывая действо самопожертвования, чтобы похлестаться самим. Что же до меня, то с первых атак я ударился в бегство к лестнице и достиг ее верхних ступеней. По мере того, как забирался выше, комары исчезали. Оказавшись на солнечном месте, я совсем освободился от них; через несколько минут ко мне присоединились компаньоны, и мы повернули к монастырю.

Меня всегда упрекали, что во время путешествий замечаю лишь живописную сторону посещаемых мест. Я постарел и пора исправиться. Скажем немного о геологии; мы будем скучны, но у нас будет ученый вид.

Почти все острова ― скажем лучше, все острова, окаймляющие южный берег Ладоги, ― представлены скалами, сложенными из осадочных пород, вперемешку со скалами натурального вулканического происхождения; острова напротив, окаймляющие противоположное побережье, то есть западное и северное, ― плутонические. Остров Коневец, расположенный на полдороге между южным и северным побережьем озера, целиком сложен из камня и знаменует границу осадочных пород. Его окружность ― 14 верст.

Так как судно остановилось на день, чтобы дать время паломникам отправить свои религиозные обряды, мы могли не только осмотреть остров, но еще взять лодку, ружья и попытать счастья в охоте. Не помню, у какого автора прочел, что окрестности озера населены тюленями самой мелкой породы, малопугливыми, позволяющими охотиться на них с палками. Поскольку я совершенно не поверил прочитанному, то вместо палки взял ружье; впрочем, оно послужило мне ничуть не больше палки. Мы видели несколько тюленей размером с котов и черных, как бобры, поспешивших уплыть подальше в озеро, когда заметили нас большими круглыми глазами. Ни один не остался в досягаемости выстрела. Это ― предупреждение охотникам, которые хотели бы добыть тюленей на Ладоге.

Мы вернулись к пяти часам, чтобы пообедать в жанре завтрака. Благо, была польза от моей первой фантазии ― решил вновь искупаться в восемь часов вечера, потому что купанье утром оставило по себе добрые воспоминания.

У графа Кушелева я познакомился с русскими кроватями. Думал, что ничто не может быть более жестким, чем кровати графа Кушелева. На Коневце понял, что ошибался, и что кровати острова превосходят в этом ложа виллы Безбородко.

Итак, я объявил кровати Коневца самыми жесткими в мире, и, провозглашая это, я искренне в это верил. Мне было на роду написано утратить эту последнюю иллюзию в киргизских степях.

* * *

Мы уехали в 10 часов утра, увозя сотню паломников и паломниц, которые, свершив акт благочестия в монастыре на острове Коневец, с той же целью отправились в монастырь на остров Валаам.

Ничто так не безобразно, как эти паломники и паломницы из низшего класса народа: имеется ввиду народ России. Разница между обоими полами едва угадывается; лишь по отсутствию бороды можно отличить женщину от мужчины. Одежда почти одинакова, у одних и других ― лохмотья. Мужчины и женщины держат палку в руке, несут на спине ободранную котомку.

Не скажешь, что эта картина не трогает. К счастью, самые расторопные читатели скоро забудут о ней, ради более захватывающей.

Едва мы прошли 4-5 миль, как оказались охваченными таким туманом, что совсем перестали видеть самих себя. Среди тумана ударил гром, и озеро вскипело, как вода в котле над костром. Буря, можно сказать, разразилась не в высях, а в глубинах пучины, словно сожалеющей, что держала нас на поверхности. Можно представить, как вела себя наша буссоль, разладясь накануне при лучшей в мире погоде. Поэтому наш капитан даже не пытался с нею сверяться. Когда ему передавалось сотрясение от ударов взбесившихся волн, то, вместо того, чтобы отдавать распоряжения, помогающие избегать опасности, он принимался бегать с одного конца судна на другой с криком:

― Мы пропали!

Слыша отчаянный крик капитана, паломники и паломницы падали ниц плоскими животами, ударяясь лбами о доски судна и вопя:

― Господи помилуй!

Дандре, Mуанe, Миллелотти и я, единственные, оставались стоять, и еще Миллелотти, как римлянин, старался держаться лучше остальных.

Туман все сгущался; удары грома были страшны; в молниях, умирающих в густом пару, таилось нечто роковое; озеро продолжало бушевать даже не волнами ― оно кипело из глуби.

Я видел 5-6 бурь, ничем не похожих на эту. Возможно, это был старый Вайнемяйнен, переселившийся из океана в Ладогу. Не думали только о том, чтобы остановиться; судно шло само по себе, куда хотело. Наконец, часа через два такой жизни капитан возымел идею, пользуясь первым же прояснением, приказать двум матросам подняться на брусья брам-стеньги. Едва они пробыли там 10 минут, как послышалось нечто вроде галопа кавалерийской части. Это налетел ветер. Одним порывом он разорвал, разогнал и унес завесу тумана. Озеро предстало белой пеной, но открывающим свои самые далекие горизонты. Матросы с брусьев брам-стеньги закричали:

― Земля!

Все побежали вперед.

Капитан совершенно не знал, где он; один старый матрос заявил, что узнает Валаам. Взяли курс на остров.

Примерно в полутора милях от большого острова есть островок с развалинами. Этот утес называют островом Монахинь.

Поскольку женское общество в соседстве с мужским монастырем на Валааме давало повод к большим скандалам, Священный синод своим декретом постановил перевести монастырь женщин на скалу, которая теперь вырастала перед нами, и пусть никто из них не высказывает больше своих желаний, ибо их услышат только стены монастыря.

На утесе построили монастырь, перевели туда три десятка невест Христовых, и там, как было постановлено, они угасли одна за другой. Потом пришла очередь монастыря, который умирал вместе с его обществом и снизу разбиваемый морем, а сверху разрушаемый бурями, как существо за существом, он погиб по камню. От него не осталось ничего, кроме бесформенных развалин и предания, что я вам поведал.

Однако же мы шли довольно быстро, и нам открылся вид с тыла к сердцу острова. Вскоре в самом удаленном пункте, что по мере приближения к нему, казалось, двигался навстречу, мы разглядели церковку, всю из злата и серебра и такую свежую, что воображалось, будто ее только что извлекли из бархатного футляра. Она стояла среди деревьев на газоне, напоминающем газоны Брайтона[166] и Гайд-Парка[167]. Эта церковь ― настоящая драгоценность в смысле искусства и убранства ― детище лучшего архитектора России, по-моему, Горностаева[168].

Мы двигались почти у подножья церкви; вблизи открывали детали чарующего вкуса; и, странное дело, хотя золота и серебра было в изобилии, все это размещалось так обыденно, что не портило маленького архитектурного шедевра. С тех пор, как я находился в России, это был первый памятник, который полностью соответствовал моему вкусу. Впрочем, русская церковь в пригороде Руль[169], имеет что-то общее с этой очаровательной конструкцией, но не так легка.

Вошли в проход, очень узкий в начале, в этом месте судно почти задевает береговые деревья; он расширяется вдруг и становится заливом, усеянным островками, полным тени и свежести. В моем воображении эти корзины зелени сделались похожими на острова Океании в миниатюре.

Мы обогнули островки и слева на холме увидели огромный Валаамский монастырь, внушительных размеров сооружение, хотя без определенного архитектурного стиля, но производящее впечатление, благодаря своей массе. К нему ведет большая лестница, широкая, как лестница к оранжерее Версаля, но втрое длиннее. По ней поднималось и спускалось такое количество народа, что мне показалось, что вижу наяву лестницу, какая лишь снилась Иакову.

Едва пакетбот остановился, мы спрыгнули на берег и подались смешаться с этой спускающейся и поднимающейся толпой. Нас уверили, что настоятель[170] ― образованный человек; раз так, то мы рискнули пойти к нему, отдавая дань уважения.

Нас принял длинноволосый матрос с лукавыми чертами бледного лица. Мы увидели его издали, прислонившегося к двери в позе, полной изящества и меланхолии. С первого взгляда, он произвел один и тот же эффект на всех четверых. Еще в 20 шагах от него мы держали пари, что это женщина. А переговорив, больше не понимали, кто. Кто взял на себя труд доложить о нас настоятелю. Я назвал себя без особой надежды, что мое имя вызовет эхо на острове, затерянном в Ладожском озере. Через пять минут кто вернулся и пригласил нас войти.

К моему великому удивлению, настоятель претендовал на то, что знает меня. Он назвал «Мушкетеров» и «Монте-Кристо» не как читатель, а как слушатель пересказа книг с похвалой тех, кто их читал. Спустя пять минут подали угощение из фруктов и чая; после настоятель предложил нам осмотреть монастырь и дал в гиды своего молодого матроса.

Здесь совершенно не знают, когда был основан Валаамский монастырь, и хотя один брат, торгующий греческими крестиками и изображениями святых, продает также справку о монастыре, она представляет собой такой мрак, что из нее ничего нельзя почерпнуть. Одно вне сомнения, он существовал уже в XIV веке. Легенда гласит, что Магнус, король Швеции, в 1349 году, увидев свою армию вдребезги разбитой новгородцами, будто бы пустился в плавание по Ладожскому озеру, но был застигнут бурей, и, когда его судно гибло в виду острова Валаам, поклялся, что, если выберется на берег, то посвятит себя служению богу. Судно затонуло, но Магнус достиг берега на одном из обломков; он выполнил свой обет и, стало быть, основал монастырь.

Монастырь не имел ничего примечательного с точки зрения искусства и науки; нет живописи, нет библиотеки, нет ни письменной, ни изустной истории ― только жизнь во всем своем прозаизме и монашеских повседневных делах.

Настоятель ждал нашего возвращения. Он просил об этом, так как судно стояло весь понедельник и отправлялось только вечером. Мы же попросили у него разрешения осмотреть остров, подстрелить несколько кроликов, добыть дичи, о чем тот же автор, указавший на тюленей, не поведал мне об ее отсутствии. Мы получили разрешение на то и другое, и еще настоятель сказал, что сам побеспокоится относительно судна. Он предоставил себя в наше распоряжение. Я имел нескромность спросить, не пожелает ли он позволить своему матросу нас сопровождать, чтобы тот развеялся, но на этот раз мы зашли слишком далеко, и хотя молодой человек, казалось, с волнением ждал ответа, в этой милости нам было отказано. Лицо ребенка, которое на мгновенье оживилось, вернулось в свою обычную меланхолию, и этим все было сказано.

Придя на постоялый двор, мы узнали, что настоятель прислал нам рыбы, салата, других овощей, черного хлеба и огромную бутыль de qwass ― кваса. Попросили показать дары: рыба была великолепна ― судаки, окуни, сиги и налимы. Бутыль de qwass ― кваса по виду вмещала 20 литров. Хлеба было фунтов 40.

Условились, во что бы то ни стало, хлеб нетронутым доставить графине Кушелевой, которая каждый день за обедом его ела в размере сандвича, и которой, конечно, его хватило бы до самой глубокой старости.

Располагая основными компонентами для доброго обеда и возможностью добавить к ним яиц и цыплят, я заявил, что не позволю русскому повару, более того, монаху, ― обстоятельство из самых отягчающих ― приложить руки к нашим сокровищам. И, правда, это были сокровища, способные заставить млеть от удовольствия Лукулла[171] и Камбасерé[172]. Известное дело, рыбы из водоема, где они живут, сверкали, как отлитые, но в озере окружностью в 160 лье, каким является Ладога, они достигают гиперболических размеров. Для сравнения с известным собратом во Франции: окунь имел 1,5 фута в длину и весил более 8 фунтов. Дандре, единственный, кто говорил по-русски, и, следовательно, мог установить отношения между мною и уроженцами страны, был возведен в ранг поваренка; он ощипывал кур, не позволяя мочить их в воде, и, пока я стоял спиной к другим, не давал повару монастыря, старающемуся удержать привилегии русской кухни, сыпать муку в омлет.

Дандре, который хранил благодарное воспоминание о своих обедах на улице Риволи[173], признал, что, после отъезда из Парижа, впервые пообедал по-настоящему.

Я мог приготовить лучший обед, но не мог сделать мягче постели; материал, которым набиты русские матрасы, оставался тайной для меня в течение всех девяти месяцев, проведенных в России. У нас много персиковых косточек, но сравнение с ними набивки русских матрасов нахожу слишком слабым.

Мы запросили лодку на шесть часов утра; однако я вскочил со своего канапе с первыми лучами нового дня. Ну, а поскольку простыни совершенно неизвестны в России, и люди спят одетыми, туалет не отнял много времени. Уверенный, что компаньоны всегда меня найдут, я спустился по лестнице Иакова[174] и пошел присесть в тени одной из рощ, чтобы под сенью прекрасных лесов в голубоватой дымке проследить неуловимые переходы от сумерек к свету. Сосем не такие, как страны с южным климатом, где ночь наступает вдруг, а день ― свет от огня, моментально воспламеняющего горизонт, страны Севера в начале и конце дня отличаются гаммой тонов живописной выделки и бесконечной гармонии; прибавьте островам неосязаемую поэзию, что исходит от вод и воплощается в зачарованный парус, и прозрачную пелену, что смягчает кричащие оттенки и придает природе такое же очарование, какое воздух придает картине. Между прочим, потом я повсюду искал эти нежные краски, которые оставили мне на память сумерки Финляндии, и никогда их больше не встречал.

Скажу, что под сенью рощи я оставался помечтать примерно час, не замечая, что время шло. В шесть часов пришли мои компаньоны, чтобы присоединиться ко мне. Я попытался объяснить Муане, что он потерял как художник, но Муане имел на Россию зуб, не позволяющий ему беспристрастно восхищаться ее красотами. Он простудился в июне, простудился под большими деревьями парка на вилле Безбородко. Эта простуда перешла в лихорадку, и при малейшем, свежем бризе он дрожал от холода.

Нас ждала лодка с четырьмя гребцами. Одна из монашеских добродетелей ― точность. Дисциплина в монастырях, может быть, суровей, чем в армиях. В результате в служебное время посетитель всегда может рассчитывать, если уж не на интеллигентность, то, во всяком случае, на точность монаха. Мы попытались расспросить наших гребцов об обычаях острова, все равно каких. При этом не смогли вытянуть из них и двух слов; взялись за материальную сторону дела и почти достигли того, чего хотели. Они ложились в девять, вставали в пять часов. Готовили два блюда ― из рыбы и овощей, изредка ели мясо, только в праздничные дни; для выполнения физической работы никогда не прибегали к услугам рабочих вне монастыря. Каждый имел специальность: один был портным, другой ― сапожником, третий ― плотником. Даже лодка, в которой мы плыли, была сделана ими.

Начали с осмотра маленького залива, вдающегося в середину острова Валаам, в его таинственные глубины. Нет ничего более очаровательного, чем эти бухты в миниатюре, где деревья, которым короткое, но щедрое лето России дает зелень и силу, поддерживаемую влагой, что смачивает корни, и испарениями, что увлажняют листву, купают кончики своих упругих ветвей. Деревья, известно, живут столько же воздухам, сколько землей. Они едят землю и пьют воздух.

Двигаясь от бухточки к бухточке, вспугнули утку-мандаринку, и я ее убил.

Главной целью прогулки было найти место, откуда мне, или, скорее, Муане мог бы открыться вид на церковку, что мы заметили, прибывая сюда. Она была такой редкостью, таким редким сокровищем, что я стал думать, не видел ли мираж, и боялся не отыскать ее вновь.

К моему великому изумлению, она оказалась на месте. Мы пристали к берегу, противоположному тому, где она была построена и нашли точку, откуда она и окрестный пейзаж открывались во всем великолепии. Оставили Муане и Миллелотти зарисовывать храм, а сами с Дандре пошли преследовать обещанных многочисленных кроликов.

Там не было кроликов, равно как и тюленей, которых якобы мы могли укладывать на месте ударом палки; тюлени прыгали в воду за 500 шагов от нас, и мы не увидели ни одного из них ― ни вблизи ни вдали. Заметим, что под этой восхитительной сенью мало птиц. Можно заключить: они опасаются, что в здешнем климате им не хватит короткого лета, чтобы поднять своих маленьких. Отсюда ― отсутствие радости, жизни, веселости. Уединенность дублируется тишиной.

Мы погрузили на лодку отличный завтрак, составленный из остатков трапезы накануне. К десяти часам вернулись, чтобы потребовать для себя его часть.

Рисунок был закончен, и, несмотря на черный юмор Муане, получился одним из наиболее привлекательных, какие он выполнил.

Судно отходило в пять часов вечера, чтобы на следующий день быть в Сердоболе. Нам предстояло посуху вернуться из Сердоболя в Санкт-Петербург.

В шесть часов, уезжая, мы прощались взмахами платков с красной церковкой, златом и серебром Горностаева, и сказали ей свое «прощай» навсегда. Валаам не тот объект паломничества, которое совершают дважды в жизни.

* * *

На рассвете мы были в виду Сердоболя. Некоторое время шли сквозь небольшой архипелаг островов, кажущихся либо необитаемыми, либо малонаселенными; затем наш взгляд остановился на Сердоболе ― бедном финском городке, поставленном между двумя горами.

В восемь часов высадились и приступили к поиску пропитания.

В России и, в большей степени, в Финляндии, человек низведен до дикого состояния. Он должен искать пищу и, чтобы ее найти, должен обладать инстинктом, по крайней мере, равным инстинкту животного.

В каждом городе, финском тоже, есть улица, называемая главной; туда идет иностранец в надежде найти то, чего бесполезно искал на других. Мы встретили там группу немецких студентов, которые, как и мы и как библейский лев, искали, чего бы проглотить. Дандре, говоривший по-немецки, как Шиллер, произнес слова, призывающие объединиться с нами, которые были встречены с энтузиазмом, когда те узнали, кто мы такие. С этого момента две наши группы стали одной. В результате изысканий мы нашли кур, яйца и рыбу. Правда, не было ни сливочного, ни растительного масла, но мы нашли свиное топленое сало; итак, пусть пассажиры, интересующиеся этой деталью, а всякий пассажир заинтересован в том, чтобы поесть, не забывают, что свиное топленое сало во всем заменяет сливочное масло. Что касается растительного, то вместо него употребляется желток свежего яйца. Нет нужды добавлять, что свиное топленое сало и свежие яйца есть всюду, куда только могут проникнуть свинья и курица.

Сердоболь, увиденный раз с высоты птичьего полета, не показал нам ничего особо привлекательного. Словом, возникло желание покинуть его, как можно скорей. Ладожским паломничеством я пополнил свой труд не с точки зрения религии, но ― совести. Не хотелось, будучи в Санкт-Петербурге, не заглянуть в Финляндию. Но куда я хотел бы отправиться, это в Москву, где, я знал, меня страстно ждали, и куда раньше меня уехали два моих добрых друга ― Нарышкин и Женни Фалькон, которые так хорошо приняли меня в Санкт-Петербурге. Только для путешественника существуют некоторые обязанности, из-за которых он вынужден принимать кару в виде оценки как путешественника-лентяя ― типа, который избежал классификации Штерна. Путешественник-лентяй это ― турист, проходящий мимо банальных достопримечательностей, что все идут смотреть и либо из пренебрежения, либо из-за беспечности ведущий себя не так, как все. По возвращении на родину ― мачеха она или мать, но у него всегда есть какая-то родина ― рассказывая о своих путешествиях, он непременно столкнется с кем-нибудь, кто заговорит:

― Ах, вы там побывали?

― Да.

― Вот как, вот как, вот как. А видели что-нибудь эдакое в окрестностях?

― Нет, черт возьми!

― Как так?

― Слишком уставал и не думал, что оно стоило моего труда.

Или приводится другой довод подобного рода, веский, по мнению того, кто его приводит, и неубедительный для собеседника.

После этого, начинаются сетования человека, требующего, чтобы вы знали все, вплоть до слуг предыдущих путешественников, то есть ― рутину, нравы, традиции; сетования, что всегда оканчиваются одними словами:

― Не стоило трудиться ехать так далеко, чтобы не увидеть самое примечательное!

Ну ладно, дорогие читатели, в 30 верстах от Сердоболя есть мраморные карьеры Рускеалы, которые мне настоятельно рекомендовали посмотреть, чтобы не потерять путешествия в Финляндию. При этом нужно признаться в своих антипатиях, хотя гораздо чаще признаюсь в симпатиях: шахты, заводы, карьеры ― моя антипатия во время путешествия. Все это, нет сомнений, очень полезно; только в качестве примечательного мне достаточно вида их продукции. Но вопрос дискутированию не подлежал: как я сказал, я был приговорен к осмотру карьеров Рускеалы на том основании, что большей частью из этих карьеров вышел Исаакиевский собор.

Мы, стало быть, раздобыли себе une telegue ― телегу, своеобразную машину для пытки, применяемую в России для передвижения. Впрочем, я ее описывал, и менее услужливый для читателей, чем Эней для Дидоны[175] не соглашусь больше возобновлять свои скорби.

Итак, нас уверили в том, в чем всегда уверяют в России, что дорога будет превосходной. К полудню мы простились со студентами, которые сопроводили наш отъезд троекратным «Ура!», адресованным нам, и понеслись галопом пятерки сильных коней. Мостовая Сердоболя стала наводить нас на довольно отвратную мысль о состоянии дороги. Чтобы не оказаться вне телеги, я вцепился в Дандре, который в силу большей привычки, нежели имел я, к экипажам этого вида, должен был лучше сохранять равновесие; что же до Муане и Миллелотти, то они уподобились всадникам, вместо узды, хватающимся за седло. Они вцепились в мягкую скамейку.

Сразу за городом дорога выровнялась. Она не была лишена живописности, и у подножья одной скалы, далеко отбрасывающей тень, красоты пейзажа дополнял цыганский табор, где варился обед на ветру, тогда как осел, в единственном числе запряженный в тележку для перевозки движимости всего племени, с еще меньшими церемониями закусывал нежными мхами, разбросанными по скалам и казавшимися ему большим лакомством.

У осла, наверное, обед был получше, чем у его хозяев; впрочем, такое иногда случается у слуг.

За 2,5 часа мы проехали положенные 7 лье. Когда путешественник, вооруженный разве что кнутом не для лошадей, а для станционных смотрителей, осиливает первые 50 лье, он уже понимает, что русская почта имеет преимущество перед почтами всех остальных стран.

Мы прибыли на станцию. Отметим мимоходом, что только в России встретишь почтовые здания по униформе со строгой обстановкой, но где, всегда уверен, по крайней мере, что найдешь две еловые скамьи, крашенные под дуб, еловый стол, крашенный под дуб, четыре еловые табуретки, крашенные под дуб. Более того, ― настенные часы в объемистом футляре, показывающие время с той точностью, какую можно требовать от настенных часов; часы продолжают служить по привычке с эпохи Карла V, но об этом забыли думать.

Я упустил еще из виду обязательный предмет утвари, по характеру национальный ― всегда горячий somavar ― самовар. Всем этим вы пользуетесь бесплатно, имея на это право с момента, когда поехали на почтовых; вы ― правительственный пассажир. Но не требуйте ничего другого: о еде, например, не может быть и речи. Если вы хотите есть в пути, то прихватите с собой провизию; если вы хотите спать в постели, то возите с собой матрас. Иначе заснете на одной из двух скамеек, крашенных под дуб. Это чуть жестче, но много чище монастырских матрасов. Однако начальник почтовой станции, человек весьма предупредительный, к нашему возвращению обязался раздобыть что-нибудь, что походило бы на обед. Мы поблагодарили его, прося воздержаться от полного приготовления блюд.

Из окон почтовой станции открывался очень красивый вид, что довольно редко случается в России ― равнинной стране; и если он обнаружился, то для того, чтобы о нем упомянули. Так как от станции до карьера было не более километра, мы без спора решили пройтись пешком.

Какое-то время шли большой дорогой; потом наш гид повел нас полями, по ровному месту.

Вскоре напротив, примерно в 200 шагах от нас, увидели горку конической формы и ослепительной белизны; она смотрелась так, словно была из снега. Мы обогнули сверкающий холм и попали на обширный участок, уставленный огромными кубическими блоками мрамора, приготовленными к отправке. Я задался вопросом, какими транспортными средствами можно доставить эти глыбища к озеру, к пути, которым, очевидно, они отправлялись дальше в Санкт-Петербург. Поскольку дать себе удовлетворительный ответ не смог, то рискнул поставить этот вопрос на карту; наш начальник почты, который пожелал быть нашим чичероне, объяснил тогда, что с перевозкой их ждут до зимы, когда установится санный путь. Блоки так тяжелы, что их поднимут домкратами и рычагами на сани, те передадут блоки на большие парусные барки, которые доставят их в Санкт-Петербург.

Изучая все это с довольно-таки вялым интересом, я заметил, что остался один или почти один; мой последний компаньон ― его положение ничего не проясняло ― был предельно близок к тому, чтобы исчезнуть в своеобразной норе, вырытой у подножья горы из отходов мрамора. Этот проход, что я сначала не заметил, образованный в вертикальном карьерном разрезе, открывал доступ во внутрь скалы. Я тоже вошел туда и метров через 15 узкого коридора попал в огромное тупиковое четырехугольное пространство со стенами порядка 40 футов в высоту и 100 футов в ширину. Посередине было совершенно пусто. Стены белели как снег.

В трех километрах от этого располагался другой карьер ― зеленого мрамора. Наш начальник почты непременно хотел повести нас туда, расхваливая карьер, как нечто самое необыкновенное в мире. Договорились полюбовно. Я ему отдаю своих компаньонов по путешествию ― делай с ними, что хочешь, ― а сам возвращаюсь на стацию готовить обед. Мой уход ускорили несколько услышанных слов, которыми обменялись начальник почты и Дандре, о третьем карьере ― желтого мрамора, теперь заброшенного, но очень живописного, благодаря вторжению колючего кустарника, идущего по стопам эксплуатационников. Миллелотти, не испытывающий чрезвычайного любопытства к карьерам, высказался за возвращение со мной. Муане и Дандре продолжили путь.

Не стоит говорить, что мы возвращались прежней дорогой и через час дождались наших компаньонов у кухонной плиты. Застолье, возглавляемое превосходным начальником почты, слишком затянулось ввечеру, чтобы добираться до Сердоболя. Из большой станционной комнаты устроили просторный дортуар, где и провели ночь, в первую ее половину вкушая чай, во вторую ― почивая.

За время этой короткой экскурсии я установил факт: каждый русский в Финляндии пьет чай, каждый финляндец пьет кофе. Русский жаден до чая, но финляндец ― фанатик кофе. Не ново было встретить финского крестьянина, отправившегося в город за 10-12 лье без какой-либо иной цели, кроме покупки фунта-двух кофе. Если средства не позволяли ему приобрести побольше кофе, то он путешествовал ради полуфунта, четверти фунта или ради двух унций. Почти всегда в таком случае он становился посланцем ото всей деревни и приносил каждому долю драгоценного продукта.

На последнем этапе поездки по Финляндии мне приходилось 2-3 раза пить кофе; на почтовой ли станции, в плохих ли отелях, где мы ели, кофе всегда был превосходным, чудесно приготовленным, заправленным очень лакомыми сливками, которым пастбища Финляндии придают совершенно особенный вкус.

Утром следующего дня мы уехали в Сердоболь, где остановились только для замены лошадей; выехали из Сердоболя по длинной насыпи, берущей начало от крайних домов города; слева лежало озеро, справа были гранитные скалы, полосатые от очень изящных и от желобообразных борозд, напоминающих резьбу колонн. К несчастью, я был слишком посредственным геологом, чтобы уделить этим бороздам то внимание, какого, возможно, они заслуживают.

Через 15 верст, на протяжении которых дорога не показала ничего примечательного, кроме финских крестьянок, торгующих превосходной земляникой в самодельных корзинах, объявилась станция Отсоис; два жареных цыпленка, о вывозе которых из Сердоболя я позаботился, свежие яйца и земляника, орошенные чаем и кофе со сливками, составили издержки отличного завтрака.

Покидая Отсоис, обнаружили, было, Ладогу, но вскоре опять потеряли ее из виду, чтобы предаться изумительно живописной и неровной дороге; она почти целиком выскреблена в гранитных горах, иной раз таких тесных, что дорога представляет собой узкий проход как раз для телеги, и если бы встретился другой экипаж того же вида, то там повторились бы сцены с Эдипом и Лаийем[176]. Одна из скал имела такое сходство с разрушенным замком-крепостью, что только с расстояния в полкилометра прояснилась ошибка, в которую все мы впали. Добавим, что горы покрыты великолепными лесами, и мы смогли увидеть вблизи действие упомянутых ранее пожаров. Ветер гнал огонь к северу, то есть в наиболее густые глубины леса, что давало возможность пожару продолжаться довольно долго. Мы отметили довольно странную особенность: огонь передавался не от дерева к дереву, а шел по земле; смолистый хворост помогал разрастаться пожару, который продвигался вперед как лава, охватывал снизу деревья и двигался дальше; через несколько мгновений, когда соки дерева, по всей вероятности,  были испарены, оно начинало потрескивать и искриться, кора светилась, и огонь,  поднимаясь снизу, набрасывался на ветви и пожирал их; иногда оголенный ствол  оставался стоять как сухое мертвое дерево, но оно было лишь углем и золой и от толчка  концом трости валилось и рассыпалось в прах.

Насколько помню, мы легли спать на почтовой станции Мансильда.

От Мансильды до Кроненборга пейзаж посредственный; но вот Кроненборг оставлен позади, вновь появляются гранитные горы самых фантастических форм; большая крутизна и обрывы наводили на мысль, что вот-вот окажемся в одном из самых гористых кантонов Швейцарии.

Справа остались два-три озера, сияющие как зеркала из полированной стали в зеленом обрамлении. За пунктом замены лошадей Поксуйлялка мы вновь встретились с Ладогой и по мосту въехали на небольшой остров, где расположен город Кексгольм[177]. Там землянику предлагали еще чаще, и при въезде в город можно было подумать, что мы прибыли создать конкуренцию между торговцами ягодами страны.

В Кексгольме оставались полдня частью из-за усталости, частью из любопытства: нужно заметить, что нас пленила чистота улиц с деревянными почти сплошь двухэтажными домами ― и только по обе стороны. Кексгольм, как и Шлиссельбург, ― старая шведская крепость. В саму крепость попадают через широкий ров, над которым высится вал с бастионами. Два жилых корпуса, один кирпичный и разрушенный, восходящий к шведам, и другой ― деревянный и пустующий, датированный эпохой императора Александра, образуют ряд и в результате уединенности и запустения придают глубоко тоскливый вид этому комплексу, военная архитектура которого довольно курьезна. Мы пересекали крепость во всем ее охвате без остановки, так как не было никакого прижившегося в ней исторического предания, и прибыли к потайному проходу к озеру. Перед нами на островке возвышались руины некогда укрепленного замка. Когда-то крепость с замком связывал мост; но замок обрушился, сочли бесполезным поддерживать мост в исправном состоянии, который больше никуда не вел, разве только к камням, и мост стал непроезжим. Наш гид, которого я беспощадно расспрашивал, отважился тогда рассказать нам историю одного государственного преступника, умершего при шведах в этом форту, после долгого заключения; но память бравого гида была затянута такими тучами, что вскоре я потерял надежду увидеть просвет в его рассказе. Претендовал он также на то, что слышал от отца, который все здесь обошел и осмотрел, будто недра башни изрыты подземельями и каменными мешками, где оставались еще кольца, цепи и инструменты для пыток. За что купил, за то и продаю эти справки и очень остерегаюсь брать на себя за них какую-либо ответственность.

Мы спали в Кексгольме, и должен сказать, что кровати или, вернее, канапе постоялого двора заставили нас сожалеть о скамьях почтовой станции.

На следующий день на расстоянии ружейного выстрела от города нам встретились лагуны озера Пихлавази; лагуны разделены проточными водами реки Хаапапавези. Мы озадачились с некоторым беспокойством, как переплыть два километра воды в телеге, и удивились, что начальник почты не удосужился предупредить нас об этом обстоятельстве; но наше беспокойство оборвалось разом; правда, оно уступило место другому. Из строения барачного типа вышли шестеро; из них четверо схватили наших коней за горло [под уздцы], двое бросились на паром, подогнали его к берегу и, несмотря на наши возражения и даже крики, вкатили на паром нашу телегу, и мы оказались отправленными в плаванье. Что и говорить, все было сделано очень быстро. Это был почти тот же способ, каким Ганнибал грузил своих слонов на Роне. В какой-то момент сходство стало бы более разительным, сумей мы, как они, двигать ушами. Но наши перевозчики, балансируя присущим каждому из них весом, выровняли паром и, отталкиваясь шестами от песчаного дна, двинули его вперед, несмотря на течение, с довольно приличной скоростью.

Грядет день, когда Россия обретет достаточно большое население, чтобы на этих лагунах создать вторую Венецию, и ничего не будет легче этого, так как начало ей уже положено. Высота некоторых из множества островов, доминирующих над озерной, в своем роде, поверхностью, увеличена домами, магазинами, церквями. Другие острова служат опорой фортам, прикрытым с флангов массивными башнями с зубчатым верхом или верхом с бойницами.

Хватило 15-20 минут плавания, чтобы нас препроводили из Кексгольма на противоположный берег озера, где мы снова заполучили сушу: не выходя из телеги. Рубль платы, таковы издержки этого живописного путешествия, которое поселилось в моем разуме на положении мечты.

Мы покинули лагуны, чтобы въехать в лес, местами опустошенный такими же пожарами, что уже видели, и отданный там земледелию. Хлеба, похоже, взросли превосходно, колосились и желтели.

С прибытием на пункт замены лошадей Найдерма [Нойдерма] мы были поражены нарядом женщин, который отличался от национального финского костюма. В этот наряд входят голубая юбка с широкой ярко-красной лентой понизу, облегающий талию белый казакин, и, наконец, красный платок, обрамляющий лицо и завязанный под подбородком.

Такой головной убор красивых украшает, а некрасивых безобразит.

Выезжая со станции Мивиниами [Кивиниеми], встретились с рекой Вуоксой, образующей самый большой знаменитый водопад Иматру, вероятно, единственный, какой есть в России. Вышла ли река из берегов или находилась в естественном состоянии? Во всяком случае, она затопила долины на своем пути. Край оставался лесным и гористым, только примешалась одна характерная деталь.

По мере нашего приближения к Магре [Мегре], стали попадаться семейства диких свиней. Первых, что я увидел под деревом ― в притоне для вепрей, взял на прицел. Велел остановить телегу и тотчас послал им пулю, но тут заметил, что на одном из животных надет треугольный ошейник из трех палок, связанных по концам, чтобы, видимо, мешал ему пролезать в огород.

Через несколько верст, свиньи стали так обычны и так фамильярны, что кучер был вынужден поднимать их с середины дороги ударом кнута. К такому квартированию они питают слабость, несомненно, по причине гравия, менее мягкого, но более теплого, чем лесной мох. Без меры предосторожности, предпринимаемой кучером, мы могли бы, очевидно, раздавить одного из этих сибаритов.

После станции Кутяткино, последней перед Санкт-Петербургом, дорога раздваивается. Та, что направо, ведет в Выборг; та, что налево ― в Санкт-Петербург.[178]

Вскоре мы пересекли Большую Невку по монументальному мосту, который построил в 1811 году наш компатриот Бетанкур, проследовали Аптекарским островом, оставили позади маленькую речку Карповку и через Петербургский остров въехали во вторую столицу всея Руси.

С прибытием на виллу Безбородко мы застали ее охваченной революцией. Графиня, очень хорошая наездница и очень хороший кучер, выезжала все эти дни либо верхом, либо в тильбюри. В день нашего возвращения она выехала в тильбюри в сопровождении одной из подруг. На довольно крутом спуске она увидела перед собой корову, что улеглась посреди дороги и наслаждалась теплым гравием с негой, равной блаженству свиней Магры [Мегре].

Менее нас осведомленная о нравах четвероногих, она подумала, что корова поднимется с приближением экипажа; ничего этого корова не сделала; графиня натянула правую вожжу, чтобы объехать зад животного, и сделала это с той же ловкостью, с какой участники олимпийских игр огибают spina (лат.) ― терновый куст. Но чего графиня не заметила, было то, что вместо того, чтобы подвернуть к себе, корова сладострастно и во всей красе вытянула хвост поперек дороги. Колесо тильбюри наехало на коровий хвост. Та, ощутив поражение, нанесенное ее приложению, вскочила, исторгнув ужасный рев; лошадь испугалась, понесла и, несмотря на всю сноровку жокея, опрокинула графиню и ее спутницу в канаву.

К счастью, обе дамы выбрались из нее, получив несколько царапин; как хорошо, что, после 10-дневного отсутствия, мы провели последнюю ночь в Санкт-Петербурге, как прежде ― в пении и музыке до четырех часов утра.

Свою 55 годовщину я отметил между Валаамом и Сердоболем.

Москва

На следующий день, 3-го августа, в восемь часов утра мы сели в московский поезд и покинули Санкт-Петербург.

Русские железные дороги довольно плохо организованы, однако, имеют преимущество перед нашими, это ― ватерклозеты, устроенные в определенном месте.

От Санкт-Петербурга до Москвы 800 верст (200 лье). На них уходит 26 часов езды, тогда как, чтобы добраться от Парижа до Марселя, требуется 18. На восемь часов меньше и на 20 лье больше; этого маленького расчета достаточно, надеюсь, чтобы констатировать преимущество наших железных дорог перед русскими. Медленность в продвижении тем более неприятна, что дорога от Санкт-Петербурга до Москвы ― то долгая степь, то нескончаемый лес, и ни малейшего холма, который придал бы ей живописный вид. Единственное, что явилось нас развеять, был один из тех ужасающих пожаров, которые пожирают целые лье лесов.

Мы услышали вдруг, что наша машина гудит изо всех сил своей железной груди, затем движение, очень осторожное до тех пор, ускорилось до такой степени, что можно было подумать, будто машина взбесилась; вслед за этим мы ощутили сильный жар; и вот на всем пространстве, какое удалось охватить взором, увидели пламя справа и слева.

Пересекали самый центр пожара. Зрелище было тем более великолепно, что наступала ночь, а поскольку поезд шел так скоро, мы ничего не упустили из величия спектакля. Только если декорация была прекрасной, то зал был жарким, и несколько вентиляторов не были бы бесполезными. Уверен, что воздух накалился, несмотря на быстроту следования, до 60 градусов. Мы должны были проехать таким образом 8-10 верст, по меньшей мере, за 6-8 минут.

Я знакомился с гарью, не пришлось бы возобновить это знакомство через несколько дней, так как, возможно, в искусстве несгораемости ее разнесет далеко. В этих обстоятельствах я принял положенные мне градусы и приобрел право войти в ад без нового экзамена.

Мы миновали станцию Вышний Волочек, что на полпути между Москвой и Санкт-Петербургом; она имеет ту особенность, что является местом встречи воров и скупщиков краденого двух столиц. Когда значительная кража совершена в Санкт-Петербурге, вор тут же едет в Вышний Волочек, где находит покупателя из Москвы. Когда важная кража совершена в Москве, вор поступает так же, находит на той же станции скупщика краденого из Санкт-Петербурга, и круг замыкается.

На следующий день в 10 часов утра мы прибыли в Москву. Женни, предупрежденная телеграфной депешей, прислала за нами Дидье Деланжа, доверенное лицо Нарышкина, с коляской; он ожидал нас в здании вокзала.

Коляской управлял элегантный русский кучер в маленькой шляпе с павлиньим пером и завернутыми полями, в черном рединготе, застегнутом сверху донизу, в шелковой рубахе, в панталонах с напуском, заправленных в большие сапоги, и с восточным поясом.

На этот раз мы были в самой, что ни на есть, коренной России, то есть в настоящей, а не фальшивой России, как Санкт-Петербург.

Москва, после Константинополя, ― самый большой город, или, лучше сказать, ― самая большая деревня Европы; ибо Москва с ее парками, бараками, озерами, садами, огородами, съедобными воронами[179], курами, ее хищными птицами, планирующими над домами, скорей всего, ― огромная деревня, нежели большой город. Черта города измеряется десятью французскими лье; площадь ― 16 120 800 квадратных туаз[180].

Все то, что говорят об основании Москвы князем Олегом, вымысел. Ее достоверное начало датируется XII веком. В 1147 году Юрий Долгорукий[181], сын Владимира Мономаха, имел резиденцию в Киеве, первой столице русских сюзеренов. Доверил Владимирское и Суздальское княжества сыну Андрею, прозванному Боголюбским[182], и пожелал пойти во Владимир, чтобы туда его водворить. На его пути находилась Москва, малозначащая река, но лежащая среди очаровательных холмов. Он переправился через нее, поднялся на один из холмов и с удовольствием осмотрел оттуда местность.

Этот холм ― то самое место, где построен Кремль.

Этот холм и окрестные равнины были собственностью некого Этьенна Кучко, сына Иванова [боярина Стефана Ивановича Кучки]. Конечно, восхищение великого князя его владением инстинктивно не понравилось Этьенну; он отказался воздать почести великому князю, на которые тот, как полагал, имел право. Поэтому великий князь Юрий, гордость которого была уязвлена, велел схватить Кучко и бросить его в пруд, где он утонул. Неожиданный поворот дела поверг семью покойного в такую печаль, что Юрий, тронутый ею, отправил сыновей и дочь, оставшихся без отца, к Андрею, поручая их его заботам, и продолжил свой путь во Владимир. Улита, так звали дочь Кучко, была красива; великий князь женил на ней своего сына; затем, посетив княжества, повернул назад, в Киев. Возвращался той же дорогой. Снова ехал берегом реки Москвы, снова забрался на полюбившийся холм и приказал на нем строить город.

Этот город был назван Москвой (которую мы переделали в Moscou) по названию реки [Moskova (фр.)], над которой он возвысился.

В России ничего не стоит построить город, важно его населить. На своем смертном ложе Юрий вспоминал как сладкую грезу свое стояние на холме и, узнав, что, по его распоряжениям, там построили некоторое количество домов, посоветовал своему бодрствующему сыну их заселить. Эта рекомендация имела силу приказа для сына, который заслужил прозвание Боголюбского. Его резиденция находилась во Владимире, это правда; но, желая вызвать у русских стремление к развитию и процветанию нового города, он велел построить в центре нового города каменную церковь, поместил там образ мадонны, что был прислан из Константинополя в Киев и, говорили, писан св. Лукой, украсил церковь золотыми турелями, выделил земли на ее содержание и назвал ее Успенской, то есть церковью Успения Богородицы.

Благосостояние нового города, несомненно, росло бы, если бы Андрей, кого набожность отдалила от жены, не был убит ею и ее семьей, которая отомстила сыну за прошлое убийство, совершенное его отцом.

Москва с тех пор была заброшена, а потом разграблена и предана огню монголами. Все исчезло в дыму того первого пожара, и только в 1238 году замечают, что вновь появляется московский князь, а в 1280 году ― что город возрождается.

Даниил, младший из сыновей Александра Невского, того, кто жизнь провел, чтобы сражаться с подданными, побеждать и прощать их, и которого гений сделал великим, а добродетели святым, Даниил унаследовал владения на Москве-реке, то есть захваченные Юрием у Кучко, кого он велел утопить. Он нашел город, основанный Юрием, сильно обезлюдевшим или, скорее, более не существующим. Нынешнее место Кремля было укрыто густыми лесами, и среди них остров на болоте, во что, вероятно, обратился пруд, где утопили Кучко, служил пристанищем анахорету, живущему в аромате святости; Даниил обратил уединенную хижину в церковь Преображения, окружил остров частоколом и построил там себе дворец. Затем основал монастырь, где и был погребен.

Его сын жил в Москве, предпочитая ее Владимиру и Суздалю, и поэтому получил прозвание Московитского [Московского].

Дмитрий, прозванием Донской обязанный своей победе над татарами, частокол Кремля, поставленный Даниилом, заменил стеной, способной остановить монголов, в этом поясе укреплений приютил патриарха ― св. Алексия, который построил Чудову церковь. Наконец, жена князя, Евдокия, построила там знаменитый монастырь Вознесения Христа, где приняла пострижение, где была похоронена, и где 35 великих княжон и царевен, погребенных, как и она, образуют своеобразный двор мертвых.

При Иване III, сыне Василия Васильевича, Москва начала становиться, благодаря своим богатствам и памятным сооружениям, царицей русских городов. Он обогатил свою фаворитку Москву за счет грабежей Великого Новгорода, расширил пояс укреплений, окружил город новой стеной, защищенной массивными остроконечными башнями с зелеными и раззолоченными кровлями из фаянсовой черепицы; украсил одну из башен образом Спасителя, который поместил над воротами, названными, благодаря этому образу, Святыми вратами, к которым ни один русский не подойдет, не осенив себя крестным знамением, и под которыми никто не пройдет, не сняв шапки; распорядился построить Успенский собор, оставив сыну, Василию IV, заботу продолжить его труды и построить в Кремле, входя под благословение св. Иоанна Крестителя, существующую ныне метрополию, прославленную своей колокольней, увенчанной тем знаменитым крестом Ивана Великого, о котором думали, что он из чистого золота, который французы сняли при отступлении и вынуждены были бросить, не знаю, в какой реке.

При Иване IV, Грозном, был построен, наряду с другими красящими город сооружениями, храм Покрова, в просторечии именуемый «Василием Блаженным», о котором поговорим дальше.

Пусть меня простят, что я посвятил несколько страниц основанию и развитию Москвы. Для нас Москва ― город легендарный; она пережила одну из катастроф, какие несли лишь Камбиз[183] и Аттила[184]; она ― крайняя точка, куда, водрузив знамя на храмах Феба[185] на Юге, Франция ринулась водружать свое знамя на Севере. Вся наша революционная и имперская эпопея, самая большая со времен Александра [Македонского] и Цезаря, заключена между именем Бонапарт, начертанном на Фебских пилонах, и именем Наполеон, выбитом на руинах в Кремле.

Итак, не надо удивляться, если мое сердце забилось при проезде по городу Юрия Долгорукого. Может быть, его удары учащало также желание увидеть двух добрых друзей.

Женни ожидала нас у ворот Петровского парка; Нарышкин ― на крыльце, где он проводил смотр своих лошадей, что было его занятием и утехой каждое утро. Нарышкин, говорим это мимоходом, имеет лучший табун в России; он один владеет породой от эталонного жеребца-производителя, принадлежавшего Григорию Орлову[186]; русскую кличку эталона, к сожалению, мне не вспомнить, ее французский перевод ― le Brave [Смелый, Отважный].

Наше появление приветствовали криками радости; этому не верили. Нарышкин сразу приостановил ревю. Женни потащила нас за собой, показать наше размещение.

Очаровательный особнячок, объединенный с основной виллой изгородью из сирени и садом, полным цветов, целиком был нам представлен, и быстренько заново меблирован, по нашему замыслу. Неслыханная роскошь в Москве, каждый из нас имел кровать. Все маленькие хлопоты о комфорте и туалете, на какие способна женщина по части уюта, были расточительно рассеяны по комнатам нашей очаровательной хозяйкой. Было очевидно, что нас хотели удерживать как можно дольше; к сожалению, каждый наш день был на счету; я спешил в Нижний Новгород ради знаменитой ярмарки, на которую Европа и Азия направляют представителей.

Наш визит, восклицания и благодарности прервал звонок, возвестивший о завтраке. Мы направились в главный жилой корпус, где я встретил повара с коленкоровым колпаком в руке. Этот кулинар, хотя и лучший, чем у Кушелева, был русским, что не минус, поваром, то есть существом, замешанным на предубеждениях. Что ― правда, то в своей оппозиции к французской кухне он чувствовал поддержку Нарышкина, который в своем качестве потомственного боярина предпочитал кухню d’Ivan le Terrible ― Ивана Ужасного [Ивана Грозного] или, если хотите, ужасную кухню Ивана. Но Нарышкин склонялся перед долгом гостеприимства, и было условлено, что на всем протяжении моего пребывания в Петровском парке сеньор Кутузов ― наш повар, как видите, носил знаменитую фамилию ― освобождался только от меня. Он меня тоже ждал, чтобы выразить мне свою преданность и оказать уважение, как сеньор своему сюзерену. Мы уже были знакомы по Санкт-Петербургу, что делало унижение для него менее болезненным. Только одна серьезная, если не непреодолимая преграда стояла между крепостным и господином. Крепостной не знал ни слова по-французски, господин ― по-русски. Договорились, что наша хозяйка спустится с высот кокетства ― на которых, должен признать, вне замков и вилл, зимних и летних, где царит, она построила свое обычное жилище ― служить для нас переводчицей.

Я сделал свои замечания по завтраку, который был лучше, чем мог ожидать от русского повара; но я без удержу хвалил осетра, приготовленного в пряном бульоне и съеденного холодным без какой-либо иной приправы, кроме хрена. Если у меня когда-нибудь будет повар, то это единственное блюдо, которое я позволил бы ему заимствовать из русской кухни.

После завтрака мне предложили любую прогулку, какую ни предпочел бы. Выезжает или не выезжает, Нарышкин всегда держит в 50 шагах от крыльца экипаж, запряженный четверкой лошадей; эти кони, выстроенные фронтом, как кони триумфальной колесницы, и образующие веер, производят, надо сказать, шикарный эффект. Но я заявил, что не поеду днем и что мой первый визит в этот вечер желательно нанести в Кремль, чтобы увидеть его в свете луны. Решили, что я хозяин, и мне повинуются. Нарышкин сделал поклон головой, как и другие, один поднялся в свой экипаж о четырех конях и отправился в клуб. Мы проводили его взглядом, удаляющегося во всем величии, блестящего как Аполлон, следующий в солнечной колеснице. Затем, когда он исчез за углом живой изгороди, а в Петровском парке были лишь такие изгороди, мы бросились, как дети на каникулах, на траву газона, которую только что скосили.

У меня есть несколько хороших житейских воспоминаний, из них воспоминания о свободе, нежности, дружбе проходят передо мною в грустные часы. Петровский парк ― одно из таких. Спасибо добрым и дорогим друзьям, которым я этим обязан!

День прошел, как если бы часы были секундами. Наступил вечер, поднялась луна, мягкий и влюбленный свет разлился в природе: настал час, выбранный мною, час выезда, час отправляться смотреть Кремль. Я был очень вдохновлен решением увидеть Кремль таким образом. Зримые объекты подвержены, очевидно, воздействиям дня, солнца, часа и еще более - окружения, в каком они находятся.

Отлично, Кремль увиден этим же вечером в нежном свете, купающимся в дымке, кажущимся мне со шпилями, устремленными к звездам, как стрелы минаретов, с дворцом феи, который не описать ни пером ни кистью.

Счастливый! роскошное слово, что редко выходит из уст человека, и буквы которого заимствованы из алфавита ангелов.

Чтобы помочь мне получить некоторые любопытные сведения, Нарышкин пригласил позавтракать с нами начальника полиции Schetchinsky ― Щечинского. Мы сидели за столом примерно 10 минут, когда офицер полиции, растерянный, не представившись, вошел и произнес одно-единственное слово:

― Ognek ― Огонек!

Начальник полиции вскочил с места.

― Что там такое? ― спросил я.

― Огонь! ― разом сказали Нарышкин и Женни.

Огонь в Москве ― не редкий случай, но это всегда серьезное происшествие. На 11 тысяч домов Москвы только 3500 каменных, остальные деревянные; мы говорим о самом городе. Как Санкт-Петербург считает свои годы по наводнениям, так Москва ― по пожарам. Стоит сказать, что пожар 1812 года был самым ужасным. С пригородами Москва насчитывает до 20 тысяч домов. Если верить автору «Истории уничтожения Москвы в 1812 году», то 13800 домов были обращены в пепел, 6000 едва выстояли.

Моим сердцем овладело желание присутствовать на великолепном и страшном спектакле.

― Где пожар? ― спросил я начальника полиции.

― В двух верстах отсюда, в Калужской [части].

 ― Можете вы взять меня с собой?

― Если обещаете не медлить ни минуты.

― Едем.

Я кинулся к шляпе; мы побежали к двери. Тройка начальника полиции, в упряжке сильные черные кони, ожидала нас ― мы сели.

― Брюхом к земле! ― крикнул месье Щечинский.

Гонец, что прибыл предупредить, уже был в седле; он дал шпоры своему коню и исчез как молния. Мы пустились за ним. До поездки с начальником полиции на расстояние этих двух верст, я не имел понятия о скорости, которой может достичь экипаж, если его мчит галоп трех коней. У меня был момент не страха, но испуга; перехватило дыхание. Наши лошади, поскольку несли по загородной дороге со щебеночным покрытием, окутали нас пылью; но на каменной мостовой Москвы они буквально обдали нас искрами. Я цеплялся за железный поручень дрожек, чтобы не быть выброшенным во вне. Несомненно, начальник полиции этим кокетничал, ибо поминутно выкрикивал то, что казалось мне невозможным:

― Paskaré! Paskaré! ― Поскорей! Поскорей!

С выезда из Петровского парка мы видели поднимающийся дым, и так как, к счастью, не было ветра, он разрастался над местом пожара как огромный зонт. По мере того, как мы приближались к зловещему месту, толпа становилась гуще, но офицер, который гнал галопом впереди, и за которым следовали мы на расстоянии лошади, кричал:

― Дорогу начальнику полиции!

И когда при этом грозном имени медлили расступиться, он с силой хлестал нерасторопных кнутом [нагайкой].

Шум, что мы производили, исступление нашей езды, крики нашего кучера оборачивали на нас все взгляды; расступались так, словно давали дорогу смерчу, вихрю, обвалу. Мы были между двумя живыми изгородями подобны молнии между двумя тучами. Я думал всякий момент, что вот-вот раздавим кого-нибудь; мы не задели даже ничьей одежды. Меньше чем за 5 минут мы оказались против пожара. Кони остановились, дрожащие и опускающиеся на скакательные сочленения.

― Прыгайте, ― сказал мне месье Щечинский, ― я не ручаюсь за лошадей.

В самом деле, вдохнув дым, почти огонь, тройка вскинулась на дыбы, как упряжка Ипполита[187]. Мы были уже на земле. Кучер позволил дрожкам развернуться самостоятельно и исчез.

Весь остров домов пылал. На две сотни метров строения были в огне с изгибом по бокам. К счастью, улица, на которую выходил этот фасад, охваченный пламенем, была шириной 15-20 метров. С других сторон было не так: пылающий остров отделяли от соседних кварталов переулки шириной лишь 15 футов. Два переулка были единственными проходами, позволяющими атаковать пожар сзади.

Начальник полиции приготовился броситься в один из переулков.

― Куда вы? ― спросил я.

― Сами неплохо видите, ― ответил он.

― В этот переулок?

― Так надо! Ждите меня здесь.

― Ничего подобного, я ― с вами.

― Зачем? У вас в этом нет необходимости.

― Чтобы видеть. В тот же миг, когда пойдете вы, пойду и я.

― Вы так решили?

― Да.

― Держитесь за ремень моей сабли, и не отпускайте меня.

Я схватился за ремень, мы бросились вперед. В течение секунд я видел только пламя, дышал только огнем, я думал, что сейчас задохнусь, шатаясь, открыл рот. К счастью, вправо от нас отходила улица, начальник полиции бросился туда. Задыхающийся, я упал на бревно.

― Вы ищите вашу шляпу? ― спросил он меня, смеясь.

В самом деле, заметил я, что моя шляпа свалилась при переходе.

 ― Ей-богу, нет, ― сказал я. ― Ей хорошо там, где она лежит, пусть там и остается. Только выпил бы стакан воды, лишь это погасит пламя, которого я наглотался.

― Воды! ― крикнул начальник полиции.

Женщина отделилась от одной из групп, что смотрели пожар, вошла в дом, вышла с кружкой и поднесла ее мне. Никогда капское или токайское вино не казалось мне таким вкусным, как эта вода. Пока я пил, послышался грохот, подобный грому: это прибывали пожарные.

Поскольку пожары очень часты в Москве, то служба помп довольно хорошо организована. Москва разделена на 21 район; каждый район имеет свои насосы. Один человек постоянно дежурит на площадке каланчи ― самой высокой точки в районе, следя за возникновением пожаров. При первом проблеске огня он приводит в движение систему шаров, которые имеют свой язык, как телеграф, и объявляют не только бедствие, но и место пожара. Пожарные оповещены, тотчас в упряжь ставятся насосы и направляются к месту пожара.

Итак, они прибывают; но, хотя не потеряли ни минуты, огонь был проворнее, чем они. Он начался в построенном из дерева постоялом дворе по неосторожности одного проезжего, который зажег свою сигару во дворе, полном соломы. Ворота двора были распахнуты; можно было назвать его адом.

Начальник полиции бросился в тот же переулок, которым мы прошли, и появился вновь с четырьмя помпами. К моему великому удивлению, он направил воду не на очаг пожара, а на крыши окружающих домов. Я спросил его о причине такого маневра.

― Разве нет французской поговорки, которая утверждает, что нужно делиться с огнем?

― Есть, ― сказал я.

― Отлично, огонь не умеет говорить, я ему отдаю или, скорее, оставляю его долю; но постараюсь, чтобы он довольствовался только ею.

― А почему вы направляете воду помп именно на крыши?

― Потому что, вы можете это заметить, кровля из черного железа; в соседстве с пламенем оно краснеет и вместо того, чтобы защищать, способствует загоранию стропил, держащих кровлю.

Ближайший фонтан находился примерно за три сотни шагов; пустые насосные установки должны были ехать к фонтану и там наполняться водой.

― Почему вы не прикажите образовать цепь?

― Что это такое, цепь?

Я объяснил, что во Франции тотчас, как разгорается пожар, каждый выступает в роли добровольца: люди встают цепочкой от места пожара к фонтану, колодцу или к реке, передают ведра из рук в руки; таким образом, помпе не нужно отправляться по воду, вода сама ее находит, и насос может работать без перерыва.

― Это хорошая штука, превосходная вещь, ― ответил он. ― Я понимаю. Но у нас нет закона, обязывающего народ к такой службе.

― У нас тем более нет; только все к этому готовы. На пожаре Итальянского театра я видел принцев, которые смогли встать в цепь.

― Дорогой мой месье Дюма, ― сказал начальник полиции, ― это идет от братства, русскому народу для этого не хватает братства.

― А ваши пожарные, как они?

― В повиновении; сходите взглянуть, как они работают, и дадите мне об этом знать.

Я подумал, что это лучшее, что я мог бы сделать: взялся за первый же пустой насос, как держался за ремень начальника полиции и, пройдя сквозь 70-градусную завесу, оказался на большой улице. Пожарные, в самом деле, были в работе. Они забрались на чердаки домов, наиболее близких к пожару, и с помощью топоров, багров, левой руки в рукавице снимали кровлю. Они все же опоздали; в доме на углу переулка из чердачных окон начал выходить дым; затем среди дыма стали заметны метания огня. Пожарные не замедлили движения вперед и, как солдаты, которые атакуют врага, они атаковали огонь. Эти люди действительно вызывали восхищение.

Их работа не была инстинктивным увлечением, работой наших пожарных, когда каждый сражается со стихией разрушения, полагаясь на свой разум, изыскивает источники защиты, изобретает средства победы; нет, это было повиновение пассивное, полное, абсолютное. Их шеф кричал им: «Бросайтесь в огонь!» Они бросались с той же бесстрастностью, хотя знали, что там смерть, верная и бесполезная. Однако это было мужество, а такое ― всегда добрый спектакль, когда проявляют мужество. Быть может, я был один, способный его оценить; три-четыре тысячи зрителей, таких как я, было там, но без малейшего признака интереса к большому бедствию или симпатии к этому большому мужеству. Во Франции были бы крики ужаса, одобрения, угроз, возгласы «браво», аплодисменты, завывания. Тут же ничего: хмурое молчание; не тишина горестного изумления, а тишина индифферентности. И тогда замечание начальника полиции поразило меня глубиной: «Русскому народу для этого не хватает братства». Сколько же революций нужно народу, чтобы он пришел туда, где находимся мы? Я был больше удручен такой индифферентностью, чем пожаром. Пошел проститься с Mуaнe, который в одном из углов делал наброски сцены. Сел на дрожки и велел доставить меня в Петровский парк.

Я нашел лошадей с экипажем и Кормушку (кучера) на месте и поджидающей меня очаровательную мою хозяйку. Что касается Нарышкина, он тоже ждал и уехал в клуб в пароконном экипаже. Галантный хозяин, он оставил нам свой четырехконный экипаж.

Решили, что я осмотрю Девичий монастырь[188]. Я попросил позволения сменить одежду и прочистить щеткой свои прокаленные волосы. Десять минут мне были согласованы. Возможно, подумают, что мое рвение ― посетить монастырь ― было вызвано пышным названием, которое его украшает. Ничуть. Я знал, что этимология была обманчивой, и что название Девичий пришло к нему через искажение фамилии его первой монахини, которую звали Елена Девичкина. Другое влекло к этому монастырю, дважды знаменитому, дважды историческому; то, что среди множества знаменитых могил он хранит могилы Софьи Алексеевны и Евдокии Федоровны[189], о которых я рассказал трагическую историю. В остальном, кроме воспоминаний, что он пробуждает, этот монастырь достоин быть увиденным, как один из красивейших и богатейших, один из самых живописных в окрестностях Москвы.

Он датирован 1524 годом и построен великим князем Василием Ивановичем в ознаменование проезда знаменитой Смоленской богоматери [иконы], объявленного в его правление; доставленная, она была препровождена с процессией по другую сторону Лужнецкой заставы и, прежде чем пересечь реку, сделала прощальную остановку в Москве. На месте святой остановки и был построен монастырь. В нем восемь церквей, и расположен он на Москве-реке.

После похвалы, которую я огласил Муане по поводу красоты монастыря, мы вернулись туда на следующий день и, несмотря на слабый энтузиазм к русским сооружениям моего компаньона, он нашел, благодаря своим глазам, что надо, и исполнил великолепный рисунок.

Посетив Новодевичий монастырь, я попросил везти нас назад через Кремль. Хотел увидеть в разгаре дня места, которые произвели на меня такое сильное впечатление ночью. Самая великая, самая страшная, быть может, страница нашей истории написана там.

Это там у императора, как у второго Христа, выступил кровавый пот. В момент, когда его мечта только что осуществилась, когда, постучав в ворота Индии с Юга, он стучит в них отсюда, с Севера, когда, после Смоленского и Московского сражений, он оказывается в Кремле, то есть во дворцах старых московских царей, и садится на трон Владимира I, Софьи Палеолог и Петра Великого, неожиданно раздается жуткий крик:

― Горим!

Он приближается к окну, откуда взгляд может охватить весь город. В 20-ти различных местах разом полыхал огонь.

― Мы только что увидели, ― сказал император, вступая в Москву, ― что русские собираются делать; если они отказываются от переговоров, то нужно будет, как следует, вести нашу партию; теперь зимние квартиры нам обеспечены. Мы дадим миру этот единственный спектакль мирно зимующей армии среди вражеских народов. Французская армия в Москве станет кораблем во льдах. Весной ― оттепель и победа!

И вот корабль взят не льдами, а огнем.

Наполеон думал, что его гений провидел все: кровавые битвы, суровую зиму, даже мысли. Получил Москву, за тобой 200 тысяч человек; находишься над всеми катастрофами.

Он провидел все за исключением одного.

Огонь!

Император, опершись о край окна, задумчивый, более чем задумчивый ― сумрачный, смотрел на зловещий пожар.

«Сципион»[190] ― сказал Полибий[191], глядя на горящий Карфаген с тоскливым предчувствием судьбы, каковую может обрести и Рим, в свою очередь.

― Вот, ведь, как они делают войну! ― Вскричал, наконец, Наполеон, выходя из оцепенения. ― Цивилизация Санкт-Петербурга нас обманула; это всегда скифы.

Затем он отдал приказ о действиях против огня, как он командовал в борьбе с врагом. Только он больше не имел дела с людьми; это ― стихия, и речь шла о том, чтобы с ней сразиться. Титан встретил силу природы, более мощную, чем его собственная.

Герцог Тревизский, его армейский корпус пойдут против пожара и погасят его. Но ветер пришел на помощь огню. Так Блюхер пришел на помощь Веллингтону. Нужно отстраниться от гигантского пожара!

Пламя вдруг удваивает силу и меняет цвет; деревянные нижние этажи с многочисленными магазинами содержат запасы водки, масла и винного спирта. Река пылающей лавы выходит из этого кратера, устремляется вперед, разливается, атакует снизу еще нетронутые дома, которые вспыхивают целиком. Наши труженики отступают, преследуемые пламенем. Пожар не имеет больше направления, границ. Он ревет, кипит; сотня отдельных кратеров соединяется в один. Теперь Москва ― лишь океан огня, истерзанный бурей.

Наполеон вновь закрыл окно и бросился на канапе; его сердце разбил вид подобного спектакля; но стекла лопаются, искры залетают во дворец, окна дышат огнем. Нужно покидать дворец. Нужно бежать.

Бежать! Незнакомое слово.

Наполеон остается.

Огонь охватил конюшни дворца. Вспыхнувшая солома падает во двор арсенала. Там ящики нашей артиллерии. Там ― опасность. У Наполеона есть предлог, чтобы уйти из Кремля; оставаясь, он пойдет предотвращать взрыв. Он спускается во двор арсенала. Не для того, чтобы бежать, чтобы сражаться. Пушкари видят его и окружают; половина из них теряет голову и бросает бороться с огнем; хотят вывести наружу. Генерал Ла Рибуассьер, от имени Франции ― коленом на земле ― приказывает ему смириться и уйти. Принц Эжен, маршалы Лефебр и Бессьер умоляют его ретироваться.

Он приказал принцу Нешательскому и Гурго подняться на самую высокую площадку дворца; ближе всего колокольня Ивана. Они повинуются; сила ветра, разреженность воздуха создают бурю, способную их унести; они впиваются в парапет площадки, крича:

― Огонь окружает Кремль! Спасайте императора!

― Определите проход, месье де Мортмар, ― говорит побежденный Наполеон, ― и уходите.

И он добавляет совсем тихо:

― Хотя лучше, может быть, желать здесь умереть.

Месье де Мортмар вернулся. Можно уходить из Кремля потайным ходом на Москву-реку. Император вздыхает, следует за своим гидом и оставляет порог заколдованного дворца. Он только что ступил на фатальный склон, который ведет к неудачам; за горизонтом, скрытым от него дымом и пожаром, ожидает остров Святой Елены, ссылка, смерть!

Но и апофеоз!

Наполеон удалился в Петровский дворец, своеобразную постройку из камня и кирпича, незаконнорожденное смешение архитектуры стилей Луи XIV и Луи XV. Этот дворец я видел на пути в Новодевичий монастырь; он едва ли не в 500 шагах от виллы Нарышкина.

Есть паломничество, который должен совершить каждый француз, покидая Москву, это ― на кладбище иностранцев. Направляясь туда, он придет к Яузе; на этой речушке царь Петр овладел ремеслом моряка. Единственный раз на кладбище путник не будет отвлекаться на чтение имен, начертанных большими буквами, и пышных эпитафий; он будет искать самое заброшенное место поля мертвых и под колючими кустами, покрывающими холм, подобный холму персов на Марафонской равнине, обнаружит камень, на котором благоговейная рука вывела кончиком ножа:

«Французы, павшие во время и после оккупации».

Не будет ли прекрасным примером сегодняшнему миру, когда протекли полвека, когда мир заступил место пушек 1812-го и 1853 года, поднять колючие кусты, покрывающие холм, убрать оттуда мраморную плиту, заменить ее на четыре пушки, взятые в Севастополе, четыре французские пушки, оставленные в Кремле, расплавить у Бари[192] их ― мертвого льва и коготь, протянутый на порванном знамени, пригласить в Москву 12 русских ветеранов, переживших Бородино, 12 французских ветеранов, переживших Березину, чтобы русские и французы рука об руку возложили последнее надгробье на эту могилу, о существовании которой сегодня знаю, может быть, я один и один, наверное, помню?

Об этом пожаре Москвы написаны тома.

Когда падение Наполеона позволило клеветать на него без боязни, его обвинили в этом преступлении; обвинение абсурдное, поскольку пожар перевернул все его расчеты, разрушил все его надежды.

Голос истории устами французских писателей Сегюра и Гурго, устами русского повествователя месье Бутурлина обвиняет московского губернатора Ростопчина[193].

Ростопчин ходил под обвинением 12 лет, затем взялся за перо и в брошюре, написанной по-французски и озаглавленной «Правда о пожаре Москвы», снимал с себя ответственность за великую, но странную акцию, отбрасывал ее от себя, как умел.

Император Александр отрекался от пожара, но без его осуждения.

В 1814 году граф Ростопчин подал в отставку, которая была принята. В народе говорят, что граф Ростопчин ― внебрачный сын Павла I, с кем, кроме более стройной и высокой фигуры, он имел, впрочем, много общих черт; его ум был редкой смесью неистовой силы, насмешки и тривиальности. Прокламация, что он велел читать французам, которые были арестованы по его приказу с приближением нашей армии, и которых он выслал в Макарьев, прокламация, что я копировал с оригинала, писанного его рукой, дает представление о его стиле. Вот она:

«Французы!

Ваш император сказал в воззвании к своей армии:

 «Французы!

Вы мне говорили столько раз, что любите меня, докажите же мне это, следуя за мной в регионы гипербореев, где царят зима и разорение, и где суверен открывает ворота англичанам, нашим извечным врагам».

Французы!

Россия дала вам приют, а вы не можете прекратить давать зароки против нее; чтобы избежать погрома и не запачкать страницы нашей истории подражанием вашему революционному бесовскому бешенству, правительство находит нужным вас удалить. Вы покидаете Европу, направляетесь в Азию; вы будете жить среди гостеприимного народа, который верен своей присяге и слишком вас презирает, чтобы причинить вам зло. Постарайтесь там стать хорошими подданными, ибо у вас не выйдет заражать нас вашими дурными принципами. Грузитесь на барку, что я велел для вас приготовить, опомнитесь и старайтесь не сделать из нее барку Харона[194].

Граф Ростопчин».

Цитирование подобного произведения помогает лучше узнать человека, который сумел все это сказать.

В остальном он был не более суров к Москве, чем к своему загородному дому; он его сжег своими руками, чтобы не осквернило прикосновение французов.

* * *

Красный цвет в России ― окраска, говорящая о преимуществе; красное и прекрасное ― синонимы. Если вы не предупреждены и слышите ― «красная лестница», «Красная площадь», то вы ищите ярко-красную площадь и темно-красную лестницу и не находите даже следа названного цвета.

Первое, что бросается в глаза на Красной площади, это памятник Минину и Пожарскому. Памятник ― одна из тех странных аномалий, которые встречаются в России. У нас, в стране равенства, нет ничего подобного.

На одном пьедестале мясник Минин, представляющий народ, и Пожарский, генерал, представляющий знать. Минин, которого хотели поставить во главе армии и который указал на Пожарского; Пожарский, которого хотели сделать царем, и который указал на Михаила Романова.

Группа внушительная, подана красиво и гордо. Воевода Пожарский сидит, одетый по-античному ― довольно сложно объяснимая фантазия автора, держит меч в правой руке, левой опирается о щит. Минин, буржуа из Нижнего Новгорода, в движении к нему левую руку держит на мече князя, а правую ― поднятой, в жесте человека, который призывает к помощи. На пьедестале эта вот надпись:

«Горожанину Минину и князю Пожарскому

Благодарная Россия

1818 год»

В нескольких шагах от монумента ― торец базара, который называют Золотой линией, потому что он почти полностью занят продавцами золотых и серебряных изделий или торговцами драгоценными камнями.

Туда идут любители старинного золота и серебра купить кубки, чарки, чаши, пивные кружки, браслеты, пояса, перстни, кинжалы ― выбор широкий: форма ничего не значит, золото и серебро продаются на вес.

Еще там находят прекрасную бирюзу, штуковину редкую, вечный предмет поиска русских. В оправе и без, ее продают персы и китайцы; оправа ― почти всегда серебро. Стоимость бирюзы варьируется невероятным образом по ее оттенку; чем больше она принимает вид темной лазури, тем дороже; почти неуловимое отличие в цвете одного из двух одинаковых по размеру камней бирюзы дает 500 франков разницы в цене.

Бирюза для русских ― больше, чем драгоценность, это ― суеверие: друг ― другу, влюбленный ― возлюбленной, любовница ― любовнику дарят в момент разлуки амулет; этот амулет ― бирюза. Темнее оттенок, сильнее талисман. Если в отсутствие любимого человека бирюза потускнела, то, значит, он болен или изменил. Мне показали камни бирюзы, которые «умерли» в тот же день, что и прежний их владелец. Они стали зеленого мертвенно-бледного цвета, хотя были цвета очень красивой лазури.

Погоня за бирюзой, что ведут русские, как за живым и симпатичным камнем, удваивает ее цену в Санкт-Петербурге и Москве.

Уверен, что можно было бы сделать отличную спекуляцию, покупая бирюзу в Париже и отправляясь продавать ее на Большой Миллионной [улице] или на Золотой Линии.

Носить драгоценности еще в большой моде в России: те же перстни ― изысканное эстетство, почти неизвестное у нас. Расположением камней и первыми буквами их названий пишут имя человека, которое хотят сохранить в памяти. Задумайте имя Jane ― Жан, напишите его при помощи Jacinthe ― яхонта, Améthiste ― аметиста, Nephrite ― нефрита, Emeraude ― изумруда. Соедините четыре начальные буквы, отделив их от остатка слов, и получите Jane.

Русские испытывают такую же любовь к драгоценным камням, как их соседи азиаты; взгляните на руку русского, почти всегда она с перстнями, вы увидите в основном бирюзу.

На ярмарке Нижнего я видел в продаже бирюзу, рубины и изумруды мерой, как продают у нас лесные орехи. Мера стоила 100 тысяч, 150 тысяч и 200 тысяч франков.

Русские мастера ― лучшие монтеры драгоценных камней, какие только существуют в мире; никто не может сравниться с ними в искусстве ― вставить в оправу диамант.

Покидая Золотую линию, я попросил ехать через Кремль; хотел увидеть могилу Матвеева[195], к которому у меня была некая симпатия; это, помнится, тот боярин, который, проезжая по деревне Киркины, открыл Наталию Кирилловну ― мать Петра I. Открытие стоило ему жизни. О княгине Софье знают. Смерть Матвеева ― из ее трудов. Может быть, на этот раз она не разжигала стрелецкое восстание, но стрельцы были подняты на бунт, и она этим воспользовалась.

Вот повод к восстанию, когда Петр I едва не поплатился жизнью, будучи еще ребенком.

Через два дня после пышных похорон царя Федора, который правил пять лет и, расценивая брата Ивана как слабоумного, назвал своим преемником 10-летнего брата Петра, вооруженные стрельцы собрались в Кремле с жалобой на девять своих начальников, что те им не платят. Девять полковников были схвачены, и стрельцы получили жалованье.

В разгар мятежа в дело вмешивается принцесса Софья; она приказала передать стрельцам список 40 вельмож, которых она обозначила как врагов государства. Кроме этого, ее эмиссары и она сама поили солдат и, угощая, рассказывали им, что один из двоих Нарышкиных, брат царицы Наталии, брал наряд царя Ивана, правящего, несмотря на то, что царь Федор это гласно исключал, совместно с Петром, одетый по-царски, садился на трон и отдавал приказы, как если бы он действительно был царем. Она прибавляла, что Нарышкины совсем не так уж непричастны к смерти Федора, и что, по всей вероятности, сын Алексея, который умер, как полагают, по слабости здоровья, был отравлен голландским врачом по имени Даниель Вангард.

Против Петра, ребенка 10 лет, ничего не могли сказать; но принцесса Софья надеялась, что если она сможет спровоцировать убийство Нарышкиных, то в сумятице заодно убьют и Петра.

Список открывали два первых врага отечества ― князь Долгорукий и боярин Матвеев. Главари бунта поднялись прямо к ним, застали, к сожалению, их в палатах и, крикнув своим товарищам во дворе, чтобы подставили пики, выбросили обоих князей в окно.

Всюду ищут святотатца Ивана, который обрядился в царский наряд и сел на трон; не могут найти, но находят его брата Анастаса, которого так же, как Матвеева и Долгорукого, выбрасывают в окно, и который, как и они, принят на острия пик.

Царица Наталия понимает, что эта бойня ― только начало, и что вслед за ее братьями жертвой убийства может стать ее сын. Она хватает его, увлекает за собой, выбегает из ворот Кремля, что, к счастью, были открыты, и бросается вперед по первой же дороге, какая оказалась под ногами. Эта дорога вела в монастырь Троицы [в Троице-Сергиеву лавру].

И мы проедем по ней, в свою очередь, посетив монастырь.

Три дня продолжалась резня: убит молодой Салтыков, убит сын врача Вонгарда, убит схваченный затем другой врач и, наконец, встречен, опознан переодетый в нищего и убит врач Вонгард.

Но им нужен, главным образом, Иван Нарышкин, потому что из-за него они все это устроили. Они велят сказать принцессам [царевнам] ― кроме принцессы Софьи, есть еще пять принцесс от первого брака царя и одна от второго ― они велят сказать им, что если принцессы не выдадут Ивана Нарышкина, надежно укрытого во дворце, то они сейчас подожгут дворец и сожгут их вместе с ним. Принцесс охватывает ужас. Иван Нарышкин спрятан под алтарем церкви Успения Богородицы; они объявляют ему, что он должен отдаться в руки стрельцов, что больше сохранять его убежище в тайне невозможно. Иван готов умереть, но требует церковного причастия. Приходит патриарх, которого позвали, исповедует, причащает и соборует его, затем ведет на порог церкви, где ждут палачи, ограждая от них образом богородицы и именем божьей матери прося их его пощадить. Но, так как они ждали, они изголодались по его страданиям. Иван Нарышкин подвергся китайской казни «десять тысяч кусков». Это занятие, которое растянулось на определенное время, их успокаивает. Между тем, принцесса Софья догадалась о бегстве Петра. А любое убийство, если это не убийство Петра, для нее бесполезно. Она бросает стрельцов в погоню за юным царем.

Картина Стебана сделала известной во Франции драматическую сцену, когда Наталия Кирилловна спасает своего сына от стрельцов. Один стрелец размахивается и вот-вот поразит Петра, не обращая внимания ни на его мать, ни на алтарь, ни на святость места; в церковь влетает на полном скаку своих коней группа верных дворян; Петр спасен.

Тогда Софья первой зовет своего брата вернуться в Москву. Он поделит власть с Иваном, а она будет править семь лет, пока Петру не исполнится 17-ть. А за семь лет всякое может случиться, особенно тогда, когда это умеют подготовить так, как принцесса Софья.

Успокоенные стрельцы укоряют друг друга в смерти боярина Матвеева, кого они нежно любили и убили невзначай. Они постановили, что каждый стрелец принесет камень на сооружение ему (боярину Матвееву) могилы.

Вот почему я хотел увидеть могилу боярина Матвеева: каждый ее камень говорит, рассказывает историю тех жутких времен. Она оказалась возле армянских школы и церкви на Мясницкой; там есть надгробная часовня скромного вида, для которой стрельцы не только принесли камни, но и смогли стать каменщиками.

Что касается знаменитого храма Василия Блаженного или Покрова богоматери, что высится в Китай-городе у ворот Спасской башни, то это ― греза больного разума, воплощенная сумасшедшим архитектором.

Иван Грозный повелел его возвести в год 1554-й в ознаменование взятия Казани. Мы увидим, будучи проездом в Казани, другой памятник ― более строгий, который и есть могила павших солдат, свершивших это завоевание.

Цель Ивана Грозного была достигнута. Он напутствовал архитектора советом ни с чем не считаться и сотворить памятник как шедевр своего искусства, и архитектор, по мнению царя, так преуспел, что он велел выколоть ему глаза, чтобы тот не обогатил никакого короля, никакое государство подобным шедевром.

Вся церковь, увенчанная, не знаю сколькими луковицеобразными куполами, раскрашена в кричащие пестрые цвета, где доминируют зеленый и ярко-красный. Я приобрел много врагов в Москве, не разделяя всеобщего восхищения храмом Василия Блаженного.

Видимо, не знают, что действительно достойно бесконечного восхищения; это ― так называемые залы сокровищ и оружия в Кремле. Там, в просторных залах, представлена в совершенном порядке вереница экспонатов, бесценных либо по материалу, либо по исторической роли, какую они играли, от трона Владимира Мономаха до носилок, на которых велел нести себя раненый Карл XII. Только троны, собранные в обширном зале, рассказывают им одним известную историю России.

Первый и наиболее старый, упомянутый нами трон Владимира Мономаха ― внука Владимира Великого, восходит к началу XII века, так как Владимир Мономах впервые сел на этот трон в 1113 году. Он из орехового дерева, с балдахином, на четырех стойках. Обрамлен 12-ю панно, украшенными следующими барельефами:

Русский князь на совете объявляет войну грекам

Снаряжение войск для этой войны

Выступление армии

Штурм Константинополя

Греческие деревни, павшие под мощью русских

Возвращение русских с добычей

Война греков и персов

Совет греческого императора, где решают просить мира у русских

Греческие послы, подносящие Владимиру Мономаху атрибуты верховной власти

Их путь морем и сушей из Константинополя в Киев

Прием послов в Киеве

Коронование Владимира Мономаха греческими послами.

А вот другие троны.

Греческое кресло слоновой кости, барельефы которого выполнены по священным и светским мотивам и окружены арабесками из образов животных, птиц и рыб. Оно было предложено в 1473 году Ивану III послами, сопровождающими принцессу Софью Палеолог из Рима в Москву, которую царь просил в жены. И дата, и трон вызывают в памяти один примечательный исторический факт.

Принцесса Софья была дочерью Фомы Палеолога Порфирогенета ― брата Константина Палеолога, того самого, который погиб в 1453 году, видя крушение своей империи под натиском турок. Иван III, благодаря союзу с последними потомками Палеологов, рассматривался как наследник греческой короны и как суверен Константинополя; по совершении брака, он заменил двуглавым орлом ― герб современной России ― славянского витязя, то есть герб прежней России, на который сегодня имеют права две польские фамилии: Чарторыжские и Сангушко.

Трон Бориса Годунова, истинного изобретателя крепостничества в России, убийцы маленького Димитрия, смерть которого открыла путь ложным Дмитриям; это ― дар персидского шаха Аббаса. Среди самоцветов, какими он украшен, насчитывается 8880 камней бирюзы. Спинка увенчана имперским орлом.

Трон Алексея Михайловича, отца Петра Великого. Его орнамент очень дорогой, с чертами восточной готики; панели и спинка тщательно отделаны золотом, украшены арабесками, 876-ю диамантами и 1280-ю другими драгоценными камнями. Что касается жемчужин, подсчитать их было бы невозможно. На спинке два ангела держат имперскую корону России. Трон был предложен царю армянским обществом Испании.

Наконец, трон царей Ивана и Петра, сделанный в Гамбурге из литого и накладного серебра. Перегородка посередине банкетки дает отдельное сидение каждому из императоров [царей]. В спинке есть отверстие, закрытое златотканым сукном; оно, уверяют, порождало третий трон для царевны Софьи, которая, правя от имени двух своих братьев, подсказывала сзади нужные ответы или приказы, которые они должны были отдавать.

Как мы сказали и как это видно, троны ― сама история.

После тронов идут скипетры, короны, каски, кирасы, щиты, золотая и серебряная столовая посуда ― она роскошна; блюда имеют вид щитов, подобранных на поле битвы после сражения гигантов. Впрочем, это великолепие великие русские князья позаимствовали у греческих соседей, как утверждают рассказы разных бывших послов, изумленных таким богатством.

Посол Шанселор [Chancelor], которого король Англии Эдуард VI направил к Ивану IV, рассказывает, что был приглашен на праздник, где собралось более сотни гостей, и каждому подавали на золоте; застолье продолжалось шесть часов, и за это время великолепно разодетые слуги четырежды меняли свой наряд.

Послы Гольштейна при дворе Михаила Федоровича, со своей стороны, приводят описание праздника, что был устроен для них по повелению великого князя. Среди разной столовой посуды ― одна краше другой, которой был перегружен стол, они упомянули три золотых кубка с целым футом в диаметре; а подали им 38 различных кушаний на серебряных блюдах.

Майерберг, посол императора Леопольда при дворе царя Алексея Михайловича писал, что во время обеда, который дал в его честь этот князь, стол был уставлен бессчетным множеством чаш и кубков золоченого серебра, и что на серебряных блюдах было подано сразу 150 кушаний.

Каталог сокровищницы образует целый том, и я полагаю, что материальную стоимость экспонатов, вне стоимости их как произведений искусства, можно оценить в 15-16 миллионов.

Из всех этих сокровищ Наполеон, покидая Москву, взял только знамена, отвоеванные русскими у турок сто лет назад; мадонну, которая, говорят, украшена диамантами; крест с колокольни Ивана Великого, что был, по народной молве, из чистого золота, но лишь позолочен.

Поделимся наблюдением в отношении крестов, венчающих церкви. Почти все они отдавливают свою ногу полумесяцем. В период своего господства татары повсюду поместили полумесяц выше креста. Разумеется, под татарами мы понимаем не только примитивный народ Татарии, но еще монголов Чингисхана, которые приняли имя побежденных, вместо того, чтобы им навязывать свое.

Был эпизод, в 1571 году перекопские татары дошли до Москвы. Место, где они форсировали Москву-реку, в трех верстах от Москвы, и сегодня зовется Татарским бродом. Иван IV Васильевич Грозный избавил Россию от диких завоевателей.

Иван Грозный ― легендарный человек России. В 14 лет достиг первых ступеней высокого, в 30 лет ― последних пределов ужасающего. Рядом с ним Калигула ― голубь, Нерон ― ягненок. И ― правда, что его рождение было ознаменовано последним вздохом русских свобод, что его детство протекало среди варварских сатурналиев[196] последних князей дома Рюрика. Вокруг него рушится старая Россия, и, когда рухнет он сам, ничего более не останется от старых времен, которые истекут с уходом его сына Федора и татарина Бориса Годунова.

Его мать Елена для страны ― Мессалина[197], Поппея[198], Агриппина[199] Севера в одном лице. Это вторая правительница России; первая ― Ольга. Московитские нравы требовали, чтобы эта вдова Василия Ивановича ушла в монастырь и сделала монашеским свое траурное покрывало. Литвинка дерзнула остаться и четыре года выступать в роли регентши империи; ее любовник Тюленев правил как великий князь.

Вдруг узнаются сразу три неожиданные новости:

Елена умерла ― отравлена

Старый князь Шуйский объявил себя главой правительства

А Тюленев арестован и осужден на голодную смерть.

Триумф князя Шуйского ― триумф всей его семьи; из рода в род, как к врагам относились к ним великий князь и государство, и они относились к государству и великому князю как к врагам.

Наследник короны, мать которого отравили, Иван IV, который позднее станет Иваном Грозным, попадает в руки к Шуйским в возрасте семи лет. Его сокровища расхищены, на его земли совершают набеги; дело за малым ― выгнать его из собственного дворца. Шуйский принимает посла сидя, положив ноги в сапогах со шпорами на грудь молодого царя.

Иван присутствует на устраиваемых ими экзекуциях, на казнях, где они одновременно и судьи, и палачи. В разгар совета в его присутствии и, несмотря на его мольбы, они перерезают горло князю Бельскому; затаптывают боярина Воронцова и рвут своими шпорами одежды du métropolitain (фр.) ― метрополитена [архиепископа, патриарха], который пытается вырвать у них жертву.

Но чрезмерное процветание делает Шуйских неосторожными. Едва Ивану исполнилось 14 лет, его дяди, Глинские, сумели повидаться с ним, и в разгар одной охоты, они выскакивают из засады и, подбадриваемые молодым царем, набрасываются на Шуйского, хватают и бросают его псам, и те пожирают Шуйского живьем. В то время для юного великого князя, вместо рабства Шуйских настает безграничная свобода. Глинские твердят ему, что он может все, что земли, богатства, жизнь его подданных принадлежат ему. Они подталкивают его безрассудно карать и вознаграждать безмерно. Наконец, под их влиянием происходит полное разрушение моральных основ. Они учат издеваться над животными, чтобы подвести его к убийству людей. Они заставляют его сбрасывать с башен Кремля собак, кошек, коз. Они заставляют его через решетку клеток колоть копьем волков и медведей.

Однажды юный царь пробуждается от криков толпы и отсветов пожара. В 15-й или 20-й раз горит Москва. Глинские изрублены в куски; ему приносят эти куски на концах пик. Но среди воплей и пожаров, меж окровавленных пик и безобразных трофеев выходит к царствующему молодому человеку один из тех вдохновенных людей, которые в ту эпоху обходили Россию и, подобно еврейским пророкам, мусульманским дервишам, не колебались, чтобы обрушиться на самих князей. Тот человек выступает к Ивану IV и именем Всевышнего, с Евангелием в левой руке, воздев правую руку к небу, заявляет ему, что гнев божий вызван преступлениями князей; он перечисляет жертвы: отравленная регентша, заморенный голодом Тюленев, сожранный собаками Шуйский, изрубленные в куски Глинские, охваченная пламенем Москва; затем жертвы второго ранга ― бесчисленные бояре, которые перешли из нашего мира в мир иной с веревкой на шее или кинжалом в груди.

И, вырванные силой слова красноречивого монаха, блуждающим взорам юного Ивана являются призраки. В это время к нему вводят молодую прекрасную супругу; он подбегает к ней, прячет голову на ее груди и кается не ради покаяния, но обещает стать другим.

К отважному монаху, к целомудренной супруге присоединяется боярин, известный своим мужеством и преданностью. Все последующие 14 лет Россия благословляет три имени ― Сильвестр, Анастасия и Адашев. В течение этих 14 лет все успокаивается, все устраивается; армия приведена в порядок, созданы стрелецкие части; семь тысяч немцев образуют постоянную милицию; все воинские контингенты ― платные. Все землевладельцы, располагающие тремя сотнями фунтов посевного зерна, должны содержать по одному конному воину или компенсировать его содержание деньгами.

Великий князь становится во главе армии, берет Казань, завоевывает Астраханское царство и возводит крепости, которым держать в узде татар, тогда как 80 тысяч турецких войск, посланных Селимом II, уничтожаются в пустынных краях от Урала до Волги. Наконец, бандит Ермак завоевывает Сибирь, присоединяет ее к русской империи и выходит в великие люди.

Это о войне, теперь о мире.

Открыта типография. У Карла V запрошено 120 разных мастеровых; основан Архангельск; север империи получает первое окно, открытое в Европу; с основанием Санкт-Петербурга царь Петр откроет второе. И это еще не все: в ногу с военным делом и ремеслами шагает социальное развитие; начинается отмена верховенства знати; обуздана алчность духовенства в отношении земельных приобретений, священники наказаны за свои повадки, исчезают проявления языческого культа; законы пересмотрены, входят в новый свод, и два эти ангела добра, Адашев и Сильвестр заставляют бесплатно вершить правосудие силами старцев и знати городов и деревень. Вся слава 50-летнего правления Ивана заключена в этом [кратком] золотом веке России.

К несчастью, добрый гений Ивана IV возносится на небеса ― царица умирает. Иван впадает в мрачную меланхолию. Те, кому всегда претят мир, добро и справедливость, приникают к уху царя. Они внушают ему шепотком гнусное подозрение, что смерть его горячо любимой Анастасии не была естественной. Царь видел столько насильственной смерти, что легко верит этой лжи.

И это еще не все. Бояре, в чем его уверяют, вот-вот восстанут. Откуда знать ему положение России? Все 14 лет он видит лишь глаза своих министров. Откуда у великого князя такое отречение от своего «я» или, скорее, подобное ослепление? Он сам об этом заговаривает, сам это признает. Сильвестр и Адашев сумели подчинить его своему влиянию только с помощью магии и колдовства.

Наконец, никогда не появилась бы мысль о помешательстве, если бы не следующая деталь: в письме он ставит им в вину все благодеяния, славу которых Россия приписывает ему! Тюрьма вознаградила двух министров: Сильвестр был заточен в монастырь на Белом море, Адашев получил приказ не покидать Fillen ― Фили. Через два месяца после этих приказов Адашев расстался с жизнью.

Едва царица умерла, как Иван ударился в такие же оргии и убийства, какими было окружено его детство. Своей рукой он убивает кинжалом боярина Оболенского, который оскорбил Басманова ― одного из его любимцев; велит убить у подножья алтаря Репнина, который осмелился сделать ему замечания; он сослал вместе с семьей Воротынского ― победителя Казани; он приказал подвергнуть страшной скифской пытке le voévode ―  воеводу Шереметева и, в промежутках для вопросов, сам допрашивает его:

― Что ты сделал со своими сокровищами?

― Я их отправил Иисусу Христу через руки бедных, ― отвечает Шереметев.

Начиная с этого времени, правление Ивана ― не более чем буйное помешательство, крайнее бешенство, в одном из припадков которого, а можно насчитать шесть таких обострений, он говорит русским:

― Я ваш бог, как Всевышний ― бог для меня.

И в самом деле, если божественная власть доказывается истреблением, то нет большего бога, чем Иван Грозный.

Каждый из бояр рюриковой крови, кто попадает в его руки, ― обезглавлен, отравлен, посажен на кол. Их жены и дети спасаются в лесах. Устраиваются облавы; за ними гонятся на конях, хватают, их забивают насмерть кнутом. Леса не оглашаются больше ни медвежьим рыком, ни волчьим воем. Их наполняют жалобные вздохи матерей и детский плач.

Иван бредит, что Новгород, подчиненный его дедом, возмутился против него. Он входит в город, не встречая сопротивления. Пронзает своим копьем всякого, кто встречается на пути. Всякого, кто не бежал, велит загонять в обширное, огороженное частоколом место, сделать длинные проруби во льду Волхова, сотнями выводит отловленных жителей на реку и травит их голодными медведями, собаками и волками; а так как ни на один, ни на другой берег их не пускают солдаты, то их или терзают кровожадные звери, или с жадностью поглощают бездны реки.

Потом, после месяца казней, когда погибли 20 тысяч безвинных, Иван уходит, всерьез говоря тем, кто остался в живых:

― Молитесь за меня!

Дальше он идет на Тверь, на Псков и там творит те же преступления, или, вернее, предается тому же безумию.

Москва узнает, что он собирается вернуться в ее стены, и Москва трепещет. В день его приезда, население города с ужасом наблюдает, как на улицах устраивают костры с котлами над ними и ставят виселицы на площадях.

Пять сотен человек из знати, принадлежащих к самым славным фамилиям, уже перемолотых пытками, повешены на виселицах и брошены в кипящие котлы. Многие избегают этой участи, потому что искромсаны в дороге ножами московитских низкопоклонников.

Гонения Мариуса и Силлы (Силия) касались только мужчин, гонения Ивана Васильевича распространяются на женщин и детей. Иван велит вешать жен в дверях, и, чтобы проходить, мужья должны отстранять трупы, и так до того дня, когда трупы сами обрываются с импровизированных виселиц, но будут мешать на пороге, как до этого мешали в проеме двери.

Что касается детей, то слугам приказывают прибивать их гвоздями к стулу и столу. Отцы и матери, когда садятся за стол, обречены видеть рядом с собой этих безмолвных и неподвижных сотрапезников. Согласитесь-ка: ни Фаларис, ни Калигула, ни Нерон не выдумали ничего подобного.

Когда на улицах слишком много трупов, то привлеченные миазмами, которыми насыщен воздух, голодные собаки и волки берут на себя труд чистить город.

Но так же, как адюльтера [супружеской измены] мало было римским императорам, и требовалось еще кровосмешение, так Ивану IV нужны изысканные способы убийства ― братоубийство, отце- и матереубийство. Он принуждает Rosorovsky ― Прозоровского убить своего брата, а Basmanoff ― Басманова убить своего отца; женится семь раз, насилует свою невестку и, подозревая в чем-то своего сына Ивана, убивает его ударом рогатины.

Тем временем вновь объявляются и походом идут на Москву татары; Швеция отбирает у него Эстонию, Этьенн [Стефан] Баторий ― Ливонию. Ивана охватывает страх, он спасается из Москвы и запирается в Александровской [Александровской Слободе], где становится монахом с тремя сотнями тех, кто лучше других помогал ему в экзекуциях.

Но народы устроены так: они не могут обходиться без тиранов.

Кто же отныне сумеет их защитить, если с ними нет больше хороброго великого князя? Почему он от них бежит? Почему он их боится? Разве нет у него незыблемого права на их жизнь и смерть? Пусть же возвращается он и карает их по своей прихоти.

Государство не может жить без хозяина. Иван ― их законный суверен. Если его больше нет рядом, кто сохранит чистоту веры, кто спасет миллионы душ от вечного проклятия?

Эта мольба помогает Ивану, и он возвращается. Но никто больше его не узнает.

 «Один месяц только, ― говорит русский историк, ― прошел со времени отъезда Ивана, но его высокая и крепкая фигура, его крутая грудь, его широкие плечи ― все осело; его густоволосая голова оплешивела; редкие, рассеянные остатки бороды, что прежде обрамляла лицо, теперь его уродуют; его глаза потухли, а его черты искажены, и в них сквозит звериная жестокость».

Это означает, что, наконец, он близок к смерти, но это не мешает ему приказывать обезглавить князя Шуйского-Горбатого с его сыном Петром. Царский слуга Федоров обвинен в намерении свергнуть царя с трона: Иван приказал ему сесть на свой трон и на троне заколол его кинжалом; он велит посадить в раскаленную докрасна печь князя Tchenateff ― Ченатева; он велит топором разрубить на куски казначея Тютина и его четырех детей; он заставляет сжечь живьем князя Воротынского и сам раздувает угли. Опальный Голохвастов надел монашеский наряд, чтобы избежать ссылки; он сажает его на бочку с порохом и заставляет прыгать со словами: «Отшельники это ― ангелы, которые должны взлететь на небо». Он окатывает горячим супом своего шута, и, так как тот не смеется от удовольствия, убивает его ударом ножа; он отсекает ухо воеводе Титову, который благодарит царя за то, что оставил ему второе.

В 1584 году появляется комета. Вестник его смерти. Он приглашает чародеев и астрологов, дает им дом в Москве, назначает им содержание и каждый день отправляет своего фаворита Бельского беседовать с ними. Потом, когда астрологи предсказали его конец, установили его последний день, он поднимается на площадку своего знаменитого собора Vasili Blagenno; ― «Василий Блаженный», принародно приносит там повинную, смиренно просит самых кротких молитв, пишет завещание, назначает преемником на престоле своего сына Федора ― помнится, что Ивана он убил, а его другой сын Дмитрий, которого убьет Борис Годунов, и могилу которого мы увидим в Угличе, еще в колыбели. Он договаривается с богом о хороших условиях для себя на небе. Чувствуя себя лучше в тот день, на который астрологи указали как на день его смерти, он велит объявить им, что умрут они, а не он. Он готовится сыграть партию в шахматы со своим фаворитом Бельским, вскрикивает, коснувшись первой пешки, поднимается, чтобы, пятясь, упасть на ложе и испускает дух.

В Эрмитаже демонстрируется автограф Николая, датированный 17-м марта 1808 года и содержащий следующие несколько строк:

«Царь Иван Васильевич IV был суров и вспыльчив, что дало повод назвать его Грозным. Вместе с этим он был справедливым, храбрым, щедрым в наградах и, особенно, способствовал счастью и развитию страны.

Николай».

Молодому царевичу было 12 лет, когда он высказал это мнение об Иване IV.

* * *

В течение первых двух недель моего пребывания в Москве великолепная четверка Нарышкина была сильно загружена, что делать!

Я посетил Царицыно, развалины одного дворца, который никогда не был достроен, и в который Екатерина отказалась ступить ногой, потому что, как сказала она, вытянутый корпус с 6-ю башнями по бокам имеет вид могилы между 6-ю свечами. Я посетил Коломенское, деревенский дворец, что хранит память о ранней поре детства Петра; увидел башню соколов и кречетов, на растерзание которым он шел отдать себя, и четыре дуба, под которые он приходил заниматься со своим учителем-дьяконом Зотовым. Посетил Измайлово, где он нашел этот маленький баркас, благодаря которому получил первые уроки навигации под руководством учителя Брандта. Побывал на Воробьевой горе, откуда открывается панорама Москвы. Посмотрел монастыри, церкви, музеи, кладбища, и каждый камень, каждый исторический крест получил от меня воздаяние должного или молитву. Наконец, когда московские археологи опрошены, и ничего не осталось для осмотра, решился ехать к полю знаменитой битвы, обозначенной разными названиями в Европе: Бородино, Москва-река.

Спасибо Нарышкину, распространил заботу и на то время, когда нас не будет рядом с ним. Он велел приготовить для поездки отличный экипаж и дал своего доверенного человека Дидье Деланжа, нашего компатриота, довольно хорошо говорящего по-русски, чтобы служить переводчиком, и способного с помощью подорожной оградить нас от всех напастей на почтовых станциях.

 Мы условились, по возвращении в Москву, уже всем вместе поехать осмотреть монастырь Троицы [Свято-Троицкую Сергиеву Лавру], а из Троицы добраться до земельного владения Нарышкина под названием Елпатьево, где 25 августа открыть охоту. Затем я продолжил бы путь в Астрахань через Нижний Новгород, Казань и Саратов.

Мы отправились [в Бородино] 7 августа.

Выезжая из Москвы, пересекли большое Ходынское поле, которое служит лошадиным бегам и парадам, и оказались в пригороде ― Дорогомилове. Здесь Наполеон остановился, прежде чем отправиться устраиваться в Кремле, нашел временный приют в большом постоялом дворе, что находится справа, при въезде, и который, выезжая, мы обнаружили, следовательно, слева. Это сюда, видя город оставленным губернатором, брошенным на разграбление, и не зная, что он обречен на сожжение, пришли несколько московских горожан и купцов, воззвать к милосердию победителя. Генерал Гурго проводил их к Наполеону.

Так как этот постоялый двор построен из камня и на окраине пригорода, он сохранился после пожара, и его показывают иностранцам, как место остановки Наполеона.

Направо от дороги, перед Поклонной горой ― названной так, потому что с ее вершины паломникам открывается вид на Москву, святой город, и они кланяются ему ― стоит изба, где генерал Кутузов держал военный совет, на котором решили оставить Москву. На Поклонной горе остановилась вся французская армия, водрузила киверы на штыки, меховые гусарские шапки ― на сабли и скандировала:

― Moscou! Moscou! ― Москва! Москва!

Под крики Наполеон выдвинулся галопом вперед и как простой паломник приветствовал святой город.

В самом деле, с этой высоты и с этого расстояния Москва являет чудесный вид: сказать бы, город, но вернее ― восточную провинцию.

Это было 14 сентября 1812 года.

«14 сентября, ― говорит русский историк нашей кампании 1812 года месье де Бутурлин, ― день вечного траура для сердец воистину русских, армия свернула лагерь в Фили в три часа утра и прошла через Дорогомиловскую заставу в город, который она пересекла по наиболее вытянутому поперечнику.  Москва представляла вид самый скорбный; марш русской армии имел скорее вид похоронной процессии, чем военного марша; офицеры и солдаты плакали от бешенства и безысходности».

Мы тоже остановились на Поклонной горе; только обратили будущее лицом к прошлому, несущее траур великого разгрома, тогда как армия и Наполеон шли к нему из прошлого, полные радости, надежды и спеси. Затем возобновили путь и проехали вскоре деревню Veslaina [?], которая принадлежала Борису Годунову; церковь и ее странная башенка построены по его чертежам. Проехали Нару с ее небольшим озером, дарованную Алексеем Михайловичем в 1654 году звенигородскому монастырю св. Саввы. Столбы, увенчанные орлами, указывают, что она принадлежит короне. После ― Кубинскую; отара овец входила туда одна, без пастухов; она принадлежала всей деревне, и каждый баран сам отыскивал свою овчарню. Такое же поведение стада коров я наблюдал в Москве; это вынудило меня сказать, что Москва не город, а большая деревня. Вы можете представить себе самостоятельное стадо коров, возвращающееся в Лондон или Париж?

Вечером мы были в Можайске. Там нас заставили три часа ждать лошадей. Это дало нам возможность подняться на возвышенность, где ― руины старого кремля, и войти в церковь св. Николая-чудотворца. Святой представлен держащим храм в одной руке и меч в другой.

Проходя через Можайск, Наполеон приказал пощадить церковь. Он остановился на следующий день после битвы на Москве-реке в маленькой деревне, в полулье от Можайска, и 9-го утром ему потребовалась довольно жаркая битва, чтобы взять город. Когда император туда вошел, улицы еще были завалены мертвыми и ранеными русскими.

«Их товарищи, ― говорит Ларри в «Воспоминаниях», ― бросили своих без какой-либо помощи. Трупы несчастных лежали среди живых».

Весьма удивительно видеть Ларри поражающимся этому зрелищу, которое должно было часто представать его взору.

Император остается в Можайске с 9-го по 12-е. Он облюбовал под жилье или, скорее, каптенармусы-писари выбрали для него большой недостроенный дом без дверей, но с закрытыми окнами. Туда привозят несколько печей, так как ночи уже холодные. Император занимает весь второй этаж.

Это большой белый дом на площади, к которому с двух сторон ведут ступени. Наполеон желает возобновить там кабинетные работы, прерванные пять дней назад, но три последние ночи привели его к такой потере голоса, что он не может говорить. Он вынужден писать; семь секретарей, в том числе граф Дарю, принц Нешательский, Маннваль и Фен, пытаются дешифровать его недешифруемый почерк. Это там он составляет бюллетень битвы, пишет императрице и создает циркуляр епископам, чтобы всей империей пели Te Deum ― «Тебе, Господи». То, что особенно удерживает Наполеона в Можайске, так это страх остаться без боеприпасов. С одной нашей стороны сделана 91 тысяча пушечных выстрелов. Лишь заверенный докладом генерала Ла Рибуассьера, что 800 артиллерийских повозок только что прибыли из Смоленска, император покидает Можайск.

Только в три часа утра мы добываем лошадей и продолжаем нашу дорогу. На рассвете оставили позади Ферапонтов [он же Лужецкий] монастырь, который был превращен французами в госпиталь и снабжен бойницами. Затем ― деревню Горки, принадлежащую короне, бывшую во время Бородинской битвы штабом главнокомандующего ― генерала Кутузова. Между Горками и Бородино пересекли Колочу [или Колочь, речку] ― один из пяти ручьев, которые бороздят поле сражения, и все пять кажутся предопределяющими место, где протекают, для фатального исхода людских судеб. В самом деле, вот названия этих пяти речушек, которые никто не догадался перечислить до меня: Колоча (Битва), Огник, Стонец, Война [приток Колочи], Сетоква (Стенания).

За Бородино повернули направо и явились просить гостеприимства, к тому же предложенное, в Романцево.

В один из вечеров в Петровском парке я сказал в присутствии молодого офицера, прапорщика Измайловского полка Жоринова, что намерен совершить паломничество на поле брани на Москве-реке.

Он тут же написал одному из друзей, гвардейскому полковнику Аршеневскому, который живет в прелестном доме в трех верстах от места сражения, чтобы посвятить его в мой замысел. Восемь дней спустя я получил письмо месье Аршеневского, предоставляющего свой загородный дом и экипаж в наше распоряжение. Мы согласились и прибыли. Нас приняли тем радушнее, что не верили в мою поездку в Бородино, полагая ее для нас ничего не значащей. Импровизировали обед и выделили домик для ночлега.

Наутро мы поехали в экипаже полковника. Кроме того, слуга держал взнузданными двух лошадей на случай посещения мест, куда не попасть в экипаже.

Я попросил полковника приказать кучеру сделать поворот и подъехать к полю сражения той дорогой, какой пришла французская армия, чтобы увидеть равнину в том же аспекте. Кучер доставил нас чуть ли не к Колоцкому монастырю.

С колокольни этого монастыря, как только русские были выбиты из него нашими солдатами, Наполеон изучает местность и будущее поле битвы. День 5-го проводят, чтобы взять Шевардинский редут, что возвышается на крайнем слева [справа] круглом холме. Несмотря на ожесточение русских, которые трижды атакуют, опорный пункт из наших рук не перешел к ним.

Между этим крайним справа от нас редутом и большой дорогой, крайней слева, сосредоточилась вся наша армия. Палатка Наполеона находилась по другую сторону дороги, перед деревней Балуево. Это место стало памятным, и никогда плуг, взрыхляя поле, не проходил поверх него. Итак, оно и сегодня еще такое, каким его топтали ноги побеждающего.

Вечером разведчики кавалерии генерала Орнано напоили своих коней в реке.

― Как называется эта река? ― спросили они.

― Москва.

― Отлично! Битва, которая вот-вот грянет, назовется сражением на Москве-реке.

― Пусть, ― сказал, в свою очередь, император, ― не надо спорить с этими храбрецами.

На рассвете следующего дня император надевает свой серый редингот, садится на коня, узнает русские аванпосты и скачет по всей линии, переговариваясь с командирами, приветствуя солдат.

Генерал Пажоль сказал мне однажды, что, пересекая свой бивак тем самым утром, Наполеон напевал забытый, может быть, слишком надолго мотив:

 «Победа, с песней мы одолеваем препятствие».

Вернувшись с проделанной инспекции, он находит у порога своей палатки префекта дворца месье де Буссе, прибывшего из Сен-Клу и полковника Фабвье, прибывшего из глубины Испании. Месье де Буссе подает письма императрицы и портрет римского короля. Полковник Фабвье сообщает новость о проигранном Арапийском сражении[200]. Наполеон пытается забыть второе послание и целиком сосредоточивается на первом: выставляет портрет римского короля на пригорке возле палатки, чтобы все могли видеть ребенка как наследное потомство, за которое сейчас пойдут сражаться.

Сидя на том самом месте, где был выставлен портрет, я пишу, а Mуaнe делает наброски поля. Нет ничего легче, чем представить себе его. За исключением нескольких всхолмлений, равнина спокойная.

Три из этих всхолмлений у русской армии, два ― у нас. На одном из них, перед палаткой императора, сильная орудийная батарея. На другом, противоположном краю ― редут, накануне взятый генералом Компаном. Между этими пунктами почти лье; разрыв ― покатый склон, покрытый густым кустарником и кое-где деревьями. Утром 7 сентября 120 тысяч человек, то есть вся французская армия стояла, таким образом, между этими двумя пунктами.

Левый фланг простирается до деревни Беззубово; командует вице-король Эжен; он будет держаться твердо, и в его распоряжение дадут такие силы, чтобы он не мог быть опрокинут.

В центре, между большой Московской дорогой, что лежит у наших ног и плавно загибает к левому флангу русских, очерчивая поле сражения, ― принц Экмюльский и Ней, который к титулу герцога Эльшенжанского в этот самый день прибавит титул принца Московецкого [Москворецкого]. Так как здесь будет сильная схватка, их поддержат три корпуса кавалерии короля Неаполя под командованием де Монбрена, де Латур-Мобура и де Нансути. Кроме того, здесь ― император со всей своей армией.

На правом фланге будут маневрировать Понятовский и Мюрат. Они опираются на Шевардинский редут, занятый накануне.

Кутузов, который в этот момент велел нести в ряды русской армии святой образ, вывезенный из Смоленска, ― знаменитую икону, торжественной процессией препровожденную из Москвы до места, где сегодня находится Новодевичий монастырь, защитил свой правый фланг Колочинским оврагом и батареями, установленными на высотах деревни Горки.

Его центр занимает второе всхолмление в самом лагере; на этой возвышенности, позади которой чернеет небольшой еловый лес, он построил укрепление, ставшее таким знаменитым под названием большой редут.

Наконец, его левый фланг упирается в деревню Семеновское, которая, как и Горки в противоположной стороне, возвышается над большим оврагом.

Сохрани Наполеон верность Маренго и имей дело в Меласе, вот что он сделал бы. Рискнул бы пойти на маневр, который перенес бы сражение полностью на другое поле. При опасности поставить под удар левый, перевел бы все свои силы на правый край, и в этом маневре параллельная русской линия наших войск с опорой на запад, как было, повернулась бы к северу. Вынужденная реагировать на поворот, параллельная нашей линия русских войск, вытягиваясь с запада на восток, повернулась бы фронтом на юг. Тогда наше правое крыло в коротком фланговом ударе, нанесенном с упреждением противника, выдвинулось бы на Московскую дорогу, которую захватили бы Понятовский и Мюрат. Русская армия, отрезанная от столицы, была бы загнана в огромный контур, очерченный Москвой-рекой, и сброшена в реку.

Но он имеет дело с Кутузовым [1745 ― 1813], со старцем 82-х лет, который, полностью заместив Барклая де Толли, сумел унаследовать его систему выжидания. Он откажется от такого маневра, достаточного, чтобы внушить довольно страха русскому главнокомандующему и вынудить его уклониться от долгожданного сражения. Он будет атаковать по принципу торо (как бык) и прошибет центр, рискуя оставить 10 тысяч человек во рвах большого редута.

Русский историк, которого уже цитировали выше, сейчас докажет, что опасение императора не было лишено основания:

«Слишком выраженные преимущества правого фланга французской армии вынудили бы русских к поспешному отступлению под страхом видеть свою армию сброшенной в Москву-реку вне какой-либо коммуникации с Москвой и провинциями Юга. Зависело лишь от Наполеона вынудить русских эвакуировать без боя свои позиции. Для этого нужно было только совершить маневр направо, угрожая коммуникациям с Можайском; но эти маневры заставили бы продолжать войну».

Таким образом, план императора был хорош с момента, когда он захотел сражения.

В течение ночи генерал Пуатвен навел четыре моста через Колочу, чтобы, по надобности боя, принц Эжен мог быстро пройти на другой берег.

Ночью всегда размещают батареи; кроме батарей в Беззубово, подготовили две позиции перед фронтом принца Экмюльского, и генерал Сорбье устанавливает на каждой из них по 60 орудий гвардейского резерва. Еще генерал Пернетти организует подвижную батарею из 30 стволов в роли авангарда при передвижениях принца Экмюльского. Наконец, генерал Фуше, командующий артиллерией маршала Нея, впереди линии войск наводит 60 орудий на центр русских, то есть на большой редут.

Императору не до сна. Он отдает последние приказы. С первым лучом зари он велит позвать адъютанта полевой службы, которого нашли завернувшимся в манто и прижавшего к губам портрет молодой жены. Он быстро спрятал портрет на груди и отдал себя в распоряжение императора. Это один из тех, кто останется на большом редуте.

В пять часов утра открываются завесы палатки Наполеона; его ждут офицеры, которых он велел позвать. Ледяной воздух ночи прохватил его, и слегка охрипшим голосом он говорит:

― Господа, это утро немного холодное, но вот хорошее солнце ― солнце Аустерлица.

Затем он садится в седло и галопом скачет на свой правый край в сопровождении всей своей гвардии; в полях бьют барабаны, армия берется за оружие, полковники ― перед полками, и капитаны громко читают своим солдатам следующее обращение:

«Солдаты!

Вот битва, которой вы так хотели; отныне победа зависит от вас. Она необходима: даст нам изобилие, хорошие квартиры, скорое возвращение на родину; ведите себя, как при Аустерлице, Фридланде, Витебске и Смоленске, и пусть самые далекие потомки с гордостью говорят о вашем поведении в этот день; пусть скажут: «Он был в великой битве на равнинах Москвы».

До русских, возможно, доносятся «ура», бой барабанов и звуки фанфар, которые по всей линии сопровождают проезд императора. Он направляется разместиться у подножия склона Шевардинского редута, откуда русская линия ясно предстает его взору, от левого, у Семеновского, до правого края в Горках.

В 6.30 пришел в движение Понятовский, чтобы атаковать левый фланг русской линии. В 7.00 раздались первые пушечные выстрелы. Это принц Эжен зажег огонь страшного дня, когда только с нашей стороны сделают, о чем мы сказали, 91 тысячу пушечных выстрелов, у русских 600 огненных жерл; сколько выстрелов сделают они?

Я, может быть, не стал бы бросаться в рассказ об этой ужасной битве, какой не было со времени сражения у Гераклеи [Южная Италия, 280 год до н.э.], которое заставило Пирра, этого Наполеона Эпирского, сказать: «Еще одна такая победа, и мы пропали» [сказано годом позже, после разгрома римлян при г. Аускулуме].

Но если однажды другой паломник из Франции придет, как я, осмотреть это огромное кладбище с моей книгой в руке, то ему посчастливится найти здесь все детали ужасного дня, собранные для книги не в бюллетенях, газетах, у историков, а там, где трепетала одна из последних надежд на последнюю славу Франции.

* * *

 «Дни, которые предшествовали великому сражению, ― говорит генерал Гурго, ― Наполеон постоянно проводил в седле, чтобы оценить позицию и силу неприятеля, изучить поле боя, объехать свои армейские биваки. Той же ночью он осмотрел линию фронта, дабы еще раз прикинуть силы противника по количеству костров, и за несколько часов он утомил немало лошадей.

В день битвы он поместил свою ставку в центральной точке, откуда мог видеть все происходящее. Он держал возле себя полевых адъютантов и офицеров для поручений. Посылал их с приказами во все концы.

Позади него на некотором расстоянии стояли четыре эскадрона гвардии, по одному от каждой армии; но когда он покидал эту позицию, то брал для эскорта только взвод.

Обычно он называл генералам и маршалам место, куда направлялся, чтобы посланные офицеры могли легко его найти. Когда его присутствие почему-то становилось необходимым, он возвращался галопом».

В этот раз, утром 7 сентября, в день сражения на Москве-реке, император не нуждался в соблюдении таких правил.

От Шевардинского склона до неприятеля ― около 800 туаз. Левее возвышается большой редут, прикрывающий центр армии Кутузова; на его левом фланге он различает высоты деревни Горки, где залег русский главнокомандующий, и первые пушечные дымы Эжена, что заволакивают Бородино; на его правом фланге ― Семеновское и, кроме оврага и леса, образующих естественную защиту, три флеши, предназначенные ее усилить. От быстрого взгляда Наполеона не ускользают эти детали, заприметил и предлагает принцу д’Экмюлю их учесть.

― Да, ― сказал он, ― позиция сильная, но она ничуть не может заставить меня изменить распоряжения; редуты подготовлены вчерне; рвы неглубокие, не ограждены частоколом, неприятель не в состоянии выставить против нас более 120 ― 130 тысяч войск; итак, наши силы равны.

У русских, в самом деле, было 132 тысячи воинов: 115 тысяч регулярных войск, 7 тысяч казаков, 10 тысяч ополченцев. Только их артиллерия превосходила нашу: насчитывала 640 орудий.

Находясь, таким образом, между новой Московской и старой Смоленской дорогами, император развертывает перед собой боевые порядки войск принца Экмюльского, маршала Нея, герцога Абрантейского. Немного позади них, на флангах, на одной линии с ним, сосредоточены три кавалерийских корпуса ― де Монбрена, де Латур-Мобура и де Нансути под командованием неаполитанского короля.

Его как живая крепость окружает каре имперской гвардии; молодая гвардия и польская дивизия генерала Клапареда находятся в двух ближайших к противнику пунктах. Батальоны старой гвардии под началом герцога Данцигского выстраиваются фронтом в парадной форме, тогда как маршал Бессьер свои отборные батальоны отводит в резерв.

Император, который до того оставался в седле, сходит на землю. Как если бы это служило сигналом, батареи генерала Сорбье разражаются бурей. В грохоте орудийного грома, в сполохах огня Компан и Дезе дивизиями идут на флеши, которые обороняют Багратион, Воронцов, Неверовский, князь Карл Мекленбургский и генерал Тучков[201], брат генерала, уже взятого в плен в Валентине. Во главе наступающих ― принц Экмюльский.

Эти редуты были там, где сегодня находится Спасо-Бородинский монастырь, который служит могилой генералу Тучкову.

Понятовский, со своей стороны, по старой Смоленской дороге атакует Семеновcкoe.

Так линия полностью вводится в бой.

Наполеон концентрирует внимание на атаке принца Экмюльского. Но местность, по которой идут вперед две дивизии, покрыта колючим кустарником и чащами. В густом лесу, который требовалось пройти насквозь, солдаты рассеиваются. Выйдя по другую сторону леса, оказываются в полурадиусе поражения картечью, под беспощадным огнем батарей, установленных в редутах, и под огнем пехотных стрелков, засевших в кустарнике и складках местности. Дивизии отводят назад, за лес.

Генерал Тест встречает меньше трудностей, прорывает пояс укреплений; но только что ранен генерал Компан; отступление его людей оставляет генерала Теста одного, и он вынужден покинуть плацдарм.

Посланный императором, срывается с места Рапп, чтобы заменить генерала Компана. Пока Рапп одолевает расстояние до дивизии, в командование которой вступит, ранены генералы Дезе и Дюплен, выводящие людей из-под огня. Едва Рапп оказывается на линии, как тоже ранен.

Затем распространяется слух в свите императора, что принц Экмюльский только что убит. Голосом, в котором легко угадать беспокойство, Наполеон призывает неаполитанского короля.

― Посмотрите, ― говорит он Мюрату, ― если известие соответствует правде, то возглавьте обе дивизии; нужно, чтобы эти редуты были взяты.

В тот момент, когда неаполитанский король бросается выполнить приказ императора, становится известно, что убит лишь конь под герцогом Экмюльским, рухнув, он дал повод для фатального слуха. Маршал Даву тут же поднялся без малейшей контузии. Несмотря на несчастный случай, принц Экмюльский не покидает поля боя. Велит подать другую лошадь и ведет третью атаку.

В это время к императору поступает донесение с нашего левого фланга. Отброшенный в первой атаке на Бородино, вице-король возобновил ее, сходу взял деревню и там закрепился. С этой вестью он послал гонца к императору. Он удерживает позицию, что делать дальше?

Принц Эжен должен оставить Бородино под ответственность генерала Дельзона, отделить от армейского корпуса три дивизии ― Морана, Жерара и Бруссье и повести под своим командованием на штурм большого редута в центре.

Едва был отдан этот приказ, как примчался полевой адъютант принца Экмюльского. Соединенные колонны маршалов Дaву и Нея подступили к редутам Семеновского, были встречены ураганным огнем, но ничто не могло их остановить: они бросились между укреплениями, беря их за горло [окружая]; солдаты генералов Ледрю и Компана вперемешку ворвались в укрепления, и русские не успели даже забрать свои орудия. Редуты завалены трупами противника. Багратион был вынужден отвести войска назад, Тучков[202] поддержал отступление.

Первый акт великой драмы, развязка которой ― взятие Москвы, сыгран, и честь в этом принадлежит нам.

Начинается второй акт.

Багратион, понимающий ценность только что утраченной позиции, посылает к Кутузову нарочного за помощью. Прибывает подкрепление. Он принимает его и с ним обрушивается на редуты. Но мы там укрепились, в свою очередь. Взятые нами, они стали неприступными, и русские, громимые из захваченных у них пушек, умирают на подступах к построенным ими фортификациям. Но Багратион неумолим, в третий раз ведет своих солдат в огонь. Тогда на него налетает неаполитанский король ― в одной из блестящих кавалерийских атак, на какую лишь он был способен. Багратион и Тучков отходят назад, оставляя 15 сотен павших на поле брани; готово свершиться большое общее перемещение войск, которые Наполеон предназначил для штурма центрального редута.

В то время, когда принц Эжен покидает Бородино, которого упорно добивается Кутузов, понимая, что Наполеон хочет овладеть Московской дорогой, и становится во главе трех указанных императором дивизий, принц Экмюльский, оставляя достаточно защитников на редутах Семеновского, движется к центру; справа от него лес, через который так неудачно мы прошли, теперь он к нему повернется спиной; император, наблюдающий оба маневра, Эжена и Даву, в свою очередь, определяет новые позиции вестфальцам, что были под началом Нея, но в которых он больше не нуждается; герцог Абрантейский заполнит узкий промежуток между Даву и Понятовским, образованный углом их атаки, и будет содействовать успеху или отступлению.

Тогда как Багратион, видя, что сейчас на него обрушится вся мощь французской армии, громко взывает к резервам главнокомандующего, тот упорствует в веровании, что главный удар ― атака от деревни Бородино; наконец, массовое движение войск. Битва испорчена, когда он в нее верил, то есть ― едва начавшись. Взятие редута ― потеря дня, это ― русская армия, раненная в сердце!

Прежде чем он смог прийти на помощь Багратиону, генерал Бруссье засел в овраге между Бородино и большим редутом; дивизия Морана под градом пуль выдвинулась и закрепилась на фланге укрепления, благодаря удару такой силы, что генерал Паскевич его не выдержал; наконец, 30-й полк во главе с генералом Бонами ворвался на батарею.

У Кутузова нет ни секунды для потери времени: он спрашивает двоих, преданных и отвечающих головой за большой редут. Кутайсов и Ермолов являются. Кутайсов ― командующий артиллерией; Ермолов командует частью гвардии. Одного роста с Мюратом и Неем, Ермолов ― герой романа и стихов, одновременно воспетый Марлинским и Лермонтовым.

Два генерала собрали дивизию Паскевича, повели ее в бой, хотя она представляла собой бесформенную массу, не более; прибывает подкрепление. Со всех сторон атакован 30-й полк. Ермолов, в распоряжение которого выделили три креста св. Георгия, показывает их своим солдатам, идет впереди, несмотря на сплошной встречный огонь у подножья редута, бросает три креста через вал с криком:

― Пусть их добудет, кто хочет!

И, подавая пример, первым кидается на укрепление. Раздавленный числом, 30-й полк принужден оставить редут, пытаясь лишь забрать своего генерала. Бонами цепляется за пушку, остается в редуте, но, не поддержанный вовремя, становится пленником.

Кутузов ясно видит на этой громадной шахматной доске, где играется битва; сознает нужду Багратиона в помощи и направляет к нему армейские корпуса Остерманна и Багговута. Эта переброска не ускользает от Наполеона. Подвергается наибольшему риску дивизия Фриана, занявшая позицию по ту сторону оврага. Для поддержки он посылает генерала Роже с молодой гвардией, тогда как Лористон во фронт русским развертывает батарею из 80 орудий. Чтобы заставить их остановиться перед огнедышащей батареей. Они же бросают на нее своих кирасир. На их кирасир Наполеон бросает карабинеров генералов Лепольтра и Шуара, кирасир генерала Сен-Жермена, гусар генерала Пажо и егерей генерала Брюйе. Кровавая рукопашная схватка вскоре становится жуткой бойней, из которой мы полностью выходим победителями.

― Вот момент, ― говорит император, наблюдая бегство русской кавалерии перед нашей и отступление русской инфантерии [пехоты] перед нашим огнем.

И он отдает приказ вновь овладеть редутом и прорвать центр. Едва он прозвучал, как мощное «ура» донеслось с левого фланга, увидели толпу ломовых извозчиков, слуг, телег, в немыслимом беспорядке устремившихся к месту, где стояла палатка императора. Несомненно, войска Эжена, атакованные в Бородино превосходящими силами, не могут больше там удержаться и возвращаются через Колочу.

Император останавливает молодую гвардию. Может быть, сейчас в ней будет необходимость, и он выясняет обстановку: из 10-12 путаных рапортов полагает верным заключить, что Кутузов двинул свои массы из Горок на Бородино, что наш левый край обойден, и что окруженная дивизия Дельзона успела лишь образовать свое каре. Дополнительно доносят, что вице-король должен был искать убежища в рядах 84-го полка.

Наполеон вскакивает в седло, пускает коня галопом, достигает речного берега и там узнает, что вся тревога вызвана семью тысячами казаков Платова, которые перешли Колочу. Что касается Уварова, то, после бесполезного приступа к нашим каре, оставив на земле по три-четыре сотни русских после каждой атаки, он только что вновь перешел реку. Положение, в итоге, было серьезным. Под принцем Эженом убило лошадь, и два его полевых адъютанта, один ― Морис Межан был ранен, другой ― Жиффланга выбит из седла. Но все усилия тучи всадников только что разбились о штыки 84-го, и еще раз он подтвердил свой девиз: «Один против десяти!»

Нечего больше бояться с этой стороны: Наполеон возвращается тем же маршрутом; в Семеновском продолжают биться. Русские в третий раз пришли вернуть свою позицию; было уже два боя, мы уже дважды победили. Пора нанести окончательный удар. Вся наличная артиллерия выдвинется на линию, громыхнет залпами, и под защитой железного урагана генеральное передвижение войск завершится.

Понятовский прислал сказать, что обогнул правый фланг и шел лесом, но почти отвесный овраг его останавливает. Наполеон велел передать, чтобы карабкался, и добавил:

― Скажите князю, что уставать должны его враги, а поляки не устают никогда!

Слева принц Эжен, укрепляющий Бородино, чем можно из своих войск, возглавит три дивизии ― Морана, Жерара и Бруссье и двинет на большой редут; остатки 30-го полка, что при первом штурме проникли на батарею, укажут им дорогу.

Генерал Моран только что ранен. Его место займет генерал Ланабер. Император сам будет руководить центром, утром оставит позади себя редуты и прорвет неприятельскую оборону, проникнув до Семеновского.

Как замечает русский историк, тщетно противостоять этому натиску, вражеская артиллерия грохочет вся сразу, французские колонны смыкают ряды, по мере того как в них появляются просветы и продолжают движение с восхитительным постоянством.

Тогда инфантерия русской имперской гвардии бросается в штыки. Из глубины атакует кавалерия Корфа, Палена, гвардии с ее руководством. Начинается самая страшная рукопашная. Сражаются грудь против груди. Но не заставить отступить таких наших, как Ней и Даву. Они расширяют свое пространство, дают проход Мюрату; со стеком в руке он атакует во главе кирасир. Земля дрожит от бега шести тысяч лошадей; масса русских смята копытами, истреблена саблей.

Падает смертельно раненый Багратион; его уносят на глазах солдат, которые считают, что он мертв. Ней ведет себя расточительно, Даву вновь подтверждает звание Экмюльского, Мюрат, как всегда, архангел сражения. По его приказу, полк кирасир круто поворачивает влево. Все время сковывает большой редут. Трижды взятый нашими, он трижды взят русскими. Ермолов, хорош собою, как Клебер, и отважный, как Мюрат, кажется неуязвимым подобно Ахиллу. Это кирасирам оставлено счастье в последний раз взять редут.

Пушечное ядро уносит Монбрена в атаке. Его место занимает Огюст Коленкур, молодой полевой адъютант императора, которого распоряжение Наполеона застало утром в обнимку с портретом жены; полк ударяется в галоп, проходит за редут и исчезает в дыму; но он немедленно обрушивается сзади и, когда Эжен и его гренадеры забираются на вал, заходит горжей [с тыла укрепления]. Русские солдаты во главе с двумя генералами поворачиваются против новых атакующих и расстреливают их в упор. Падают Ланабер и Коленкур.

Русские солдаты порублены саблями, артиллеристы убиты при орудиях. На этот раз редут действительно наш, но стоит дорого.

Новости рождаются одна за другой. Император собирает их среди огня.

Понятовский и его поляки преодолели овраг у Семеновского и, после рукопашной ― один на один, выбили оттуда русских.

В четвертой атаке генерал Тучков с 20 шагов был охвачен зарядом картечи и буквально распылен. Наконец, большой редут взят, но убиты Ланабер и Коленкур.

Когда сообщают последнюю новость императору, возле него находится великий оруженосец Арман Коленкур, герцог Висанский, брат убитого; взгляд живо переносится на него; великий оруженосец остается неподвижным, и в это невозможно было бы поверить, если бы тихие слезы не покатились по его щекам.

― Вы слышали, ― говорит ему император, ― желаете ли вы уйти?

У великого оруженосца нет сил, чтобы ответить, но он подает благодарственный знак и остается.

В этот момент позади русских слышится артиллерия Понятовского; враг полностью окружен.

Он видит массы, прижатые к Псаревскому оврагу; корпус Остерманна заменил корпус Раевского, который перестал существовать; третий кавалерийский корпус ― корпус Палена уничтожен; все, что остается от двух дивизий, бежит к дивизии генерала Корфа.

Однако либо ошибка командования, либо безнадежное упрямство, но русские, массы которых больше не могут идти против нас, упорствуют, не желая отходить. Можно сказать, не имея возможности удержать поле боя живыми, они решили сохранить его за собой мертвыми.

Наполеон задумчиво смотрит на них и, кажется, колеблется. Он может отдать только один приказ: довести разгром до беспорядочного бегства, но армия изнурена! Мюрат и Ней шепчут на ухо Наполеону:

― Гвардия, sire, прикажите послать гвардию.

В самом деле, в распоряжении Наполеона сорок тысяч свежих войск, готовых повиноваться его жесту.

― А если мне давать другую битву, то какими силами? ― отвечает он.

Нет, пусть пушки доканчивают то, что он начал, и так как русские упорно добиваются, чтобы оставаться под огнем наших батарей, пусть они палят столько, насколько хватит пороха и ядер. И двадцать две тысячи выстрелов из орудий Ла Рибуассьера, Сорбье, Пернетти, д'Анфуара и Фуше терзают эти инертные массы с четырех часов пополудни до семи часов вечера.

* * *

Наполеон, бросая взгляд на этот страшный день с острова Святой Елены, сказал:

«У Кутузова были все преимущества: превосходство в пехоте, кавалерии, артиллерии; превосходная позиция; большое число редутов.

Он был побежден.

Бесстрашные герои Мюрат, Ней, Понятовский, в этом ваша слава; история расскажет, как храбрые кирасиры брали редуты и саблями рубили канониров на их орудиях; она расскажет о героической самоотверженности Монбрена и Коленкура, которые нашли смерть вместо славы, и то, что наши канониры, открытые, в чистом поле, стояли против многочисленных батарей, прикрытых мощными валами, и о бесстрашных пехотинцах, которые в самый критический момент вместо того, чтобы услышать слова одобрения от императора, кричали ему:

― Будь спокоен, твои солдаты решили победить и победят!»

Это похвала? Это стенания?

Во всяком случае, видели, что прошло два дня, прежде чем Наполеон решился написать бюллетень этого ужасного сражения.

Кутузов не колебался. В этот же вечер он написал императору Александру, что является победителем на всех участках, что остался хозяином на поле боя. Он прибавил:

«Французы отходят на Смоленск, преследуемые победоносными армиями».

Император Александр получил депешу в семь часов утра, сделал Кутузова фельдмаршалом, приказал, что бы Te Deum был исполнен в храме Успения Богородицы, и повелел издать указ, чтобы в ознаменование победы на поле сражения была установлена колонна. На следующий день вечером он узнал правду. Но Кутузов уже назван фельдмаршалом и Te Deum спет; ничто не переменилось, и жители столицы не знали, на что решиться, когда увидели русскую армию, покидающей Москву через Коломенскую, и французскую армию, входящей в Москву через Дорогомиловскую заставу.

Мы были хозяевами поля, но не сделали с него ни шага. Все и вся, что сражалось, за исключением гвардии, было измучено. Ночь прошла в заботах о том, чтобы подобрать и перевязать раненых; было холодно, и ветер гасил факелы. Никакого различия между русскими и французскими ранеными не делали. Послушайте Ларри; он ступает среди этого нагромождения костей, он говорит среди этой мертвой тишины:

«Погода была очень холодной и часто туманной; дули очень сильные ветры Севера, ибо надвигалось равноденствие, и к этому прибавлялись не только горести, что открывал моим глазам горящий воск; впрочем, в ту ночь от меня требовалось лишь накладывать жгуты на артерии.

Я задержался со своим отъездом на три дня, чтобы закончить перевязку наших и русских раненых. Размещенные в соседних деревнях, они остались там до выздоровления.

Из 11-ти подданных, которым я ампутировал руки по плечо, только двое погибли при эвакуации, остальные прибыли поправляться в Пруссию или Германию до нашего возвращения в те края. Самым примечательным из этих раненых был командир батальона; едва он был оперирован, как поднялся на лошадь, пустился в дорогу и продолжил свой путь без перерыва до Франции.

Встречались на дороге ампутированные, которые сумели смастерить деревянные ноги, и с их помощью, совсем не обработанных, уходили, как были, из полевых госпиталей и добирались до родины.

Всего у нас насчитывалось от 12 до 13 тысяч выбывших из сражения и 9 тысяч убитых».

Что касается русских, их историки сами числят свои потери в 50 тысяч человек. Это, примерно, цифра австрийцев при Сольферино.

Теперь на обширном поле битвы не осталось других следов кровавого дня, кроме трех: места императорской палатки, Спасо-Бородинского монастыря и победной колонны русских в центре бывшего большого редута.

Спасо-Бородинский монастырь заключает в своих стенах место одного из редутов, располагавшихся впереди Семеновского, того самого редута, который защищал генерал Тучков. Монастырь был построен его вдовой, бесповоротно решившей стать здесь первой монахиней. Она пришла после боя опознать своего мужа среди убитых; но, как я сказал, тело, разнесенное залпом картечи, исчезло. Все, что оставалось от храброго генерала, была рука, оторванная чуть выше запястья. Вдова узнала ее по обручальному кольцу и бирюзе, которую она подарила своему мужу.

Эта рука погребена на освященной земле; потом мадам Тучкова[203] велела построить над могилой церковь, у церкви ― монастырь; после монастырь и церковь ― все было окружено стенами.

На месте редута возвышается часовня; могила находится налево, когда входишь, с простым камнем, на котором выбиты такие слова:

«Помяни, Господи, в твоем царстве небесном Александра, убитого на поле брани и младого Николая».

Сын погребен рядом с тем, что осталось от отца. В противоположной стороне ― могила вдовы генерала и ее брата. На ней камень, напоминающий предыдущий, с надписями:

«Это я, Господи!

Основательница Спасо-Бородинского монастыря, монахиня Мария».

Над входными дверями выведены слова и даты:

«Год 1812 ― 26 августа

Счастливы те, кого ты избрал и кого ты взял в твое лоно

16 октября 1826».

Известно, что русский календарь на 12 дней отстает от нашего. Следовательно, 26 августа есть 7 сентября, дата битвы, а 16 октября соответствует 28-му того же месяца.

Осмотрели квартиру бывшей настоятельницы; нам показали ее одежды, портрет и посох; затем ― письмо императрицы Марии по поводу смерти княжны Александры. Мы были приняты нынешней аббатисой, в миру ― княгиней Урусовой. Я обещал прислать ей четки из Иерусалима. У меня есть для нее эти четки, привезенные не мной, а моей дочерью; они были освящены патриархом и касались могилы Спасителя, но как поступить, чтобы прислать четки в Бородино? Если кто-нибудь может указать мне такой способ, то я отдал бы тому вторые четки. Уйдя из монастыря, мы пересекли картофельное поле, подмороженное за ночь. Это было 9 августа.

В России морозит немного больше немного меньше, но морозит всегда. Когда, 7 августа, мы выехали из Москвы, листья начинали опадать, как у нас в октябре.

От монастыря поднялись в Семеновское ― бедную деревню примерно в 30 домов, которая, должно быть, однажды была сильно удивлена, что оказалась театром страшной битвы. Вероятно, три четверти жителей не знали, кто и за что здесь сражался.

Из Семеновского едем вдоль оврага, что задал столько тяжкого труда Понятовскому. Вскоре мы попали вроде в болото в высоких травах, купаемых ручьем, должно быть, Огником. И через версту очутились позади леска, что осеняет склон холма, на котором был большой редут и где сегодня ― мемориальная колонна сражения. В этом небольшом лесу были погребены павшие с большого редута; земляные горбы, что видишь там, могилы.

Выходя из леска на запад, поворачиваешься лицом к позициям французской армии и подходишь к основанию колонны. Тогда взору предстает большой камень с надписью. Это могила князя Багратиона, раненого, как сказано, 7-го и умершего 24-го во Владимирской губернии. По указанию императора, его тело было привезено в Бородино и погребено на поле сражения.

Дидье Деланж ― человек основательный и предусмотрительный, который смотрит на поля сражений в аспекте более философском, нежели я ― распорядился приготовить превосходный завтрак под деревьями леска. Мы отошли под эту тихую сень, где могила за могилой, и я вынужден был признаться себе, что военная могила, навевающая такие воспоминания, лучше могилы деревенского кладбища, воспетого Греем[204] или Делилем[205].

Французская армия вновь прошла этим полем сражения 28 октября. Оставим прекрасные страницы, которые месье Филипп де Сегюр написал по этому поводу в поэме, посвященной кампании в России, чтобы взять у месье Фена несколько строк, полных сердца, из его рукописи 1812 года.

«28 октября, ― говорит он, ― оставили Можайск справа и вновь вышли на большую Смоленскую дорогу недалеко от Бородино. Наши сердца сжались при виде этой равнины, где столько наших было зарыто! Эти храбрецы верили, что умирают за победу и мир! Мы ступали по их могилам с осторожностью, чтобы земля не оказалась для них слишком тяжелой под шагом нашего отступления».

Но были не только павшие в Можайске и Бородино, были также выздоравливающие раненые; сколько-то их император находит в том самом Колоцком монастыре, с колокольни которого он оглядывал до горизонта поле сражения на Москве-реке. Его сердце обливается кровью при мысли их бросить, и он приказывает, чтобы каждая повозка взяла одного из наших компатриотов; начинает со своих повозок и дает задание своим медикам, Рибу и Лерминье, в пути заботиться о них в только что импровизированном им конвое.

Месье де Бово ― молодой лейтенант карабинеров, после свежей ампутации, был в числе подобранных раненных. Он отступал в ландо императора [4-местной карете с откидным верхом]. Ларри отмечает этот факт в своих «Мемуарах».

«В полевых госпиталях, что мы развернули близ Колоцкого аббатства, ― говорит он, ― находились еще русские офицеры, которым мы оказали помощь после битвы. Они излечивались от ран. Некоторые пришли попрощаться со мной, выразить мне свою признательность. Я оставил им денег, чтобы они в ожидании прихода своих компатриотов раздобыли себе, через проезжих евреев, вещи первой необходимости, в то же время поручил им больных, которых мы оставляем. Уверен, что эти офицеры их защитят».

Если могилы что-то слышат в своей глубине, то проезд императора и эхо обожаемого голоса были последним шумом, который заставил вздрогнуть храбрецов; сон их слишком глубок, шаг нескольких редких паломников, что посещают поле сражения, слишком легок, чтобы потревожить их спустя 50 лет.

В 1839 году император Николай устроил великое ревю и привлек 180 тысяч человек воспроизвести битву на Москве-реке.

Вечером 9 августа, в пять часов, мы выехали в Москву, куда вернулись на следующий день в такое же время. Я нашел Нарышкина немного чем-то поглощенным; он узнал в наше отсутствие, что одна из его деревень, Doromilov [Дорогомилово?], сгорела. В пепел обратились 250 домов. Огонь по мосту переправился через реку и, гонимый ветром, охватил пожаром другую деревню.

У него земли повсюду, дома повсюду ― в Москве, Елпатьево[206], Казани. Что знаю я? Он не знает счета ни своим деревням, ни своим крепостным; за всем следит его управляющий. Без того, чтобы в чем-то обвинять, можно предположить, что управляющий ворует у него по 100 тысяч франков в год.

Его дом ― заповедник беззаботности, апофеоз беспорядка. Однажды Женни изъявила желание поесть ананасов. Он приказал их купить. Я видел, как прошел мужик с охапкой чудесных ананасов, срезанных у основания. Мужик исчез в районе уборной. Очевидно, я был единственным, кто это заметил, так как прошло 7-8 дней, но ни один ананас не появился на столе.

― Ладно, ― говорю я как-то, когда Нарышкин посетовал на свой десерт, ― а твои ананасы?

― Правда, ― говорит он, ― я их просил.

― И тебе их принесли; только забыли тебе их сервировать; возможно, в доме есть некто, кто их не любит.

Он велел позвать всех слуг, от повара Кутайсова [перед этим повар фигурировал под фамилией Кутузов] до кучера Кормушки; никто не видел ананасов, никто не понимал, о чем мы тщимся сказать.

― Пойдем их искать сами, ― говорю Женни.

И мы приступили к следствию. Нашли ананасы в углу небольшого подвала, спустившись по лестнице, где держат дичь и мясо из лавки. Было их сорок. Если ценить по 20 франков за штуку, то ― на 200 рублей.

Закрепленному за домом охотнику было поручено поставлять дичь к столу; дичь поступала, не знаю, из какого владения, и уверен, что Нарышкин на сей счет знал не больше меня. Все восемь дней охотник приносил корзины, полные диких уток, бекасов и зайцев. Не следи мы, Женни и я, чтобы вся или в меньшем количестве дичь была роздана в виде подарков, три четверти ее пропадало бы. Однажды охотник пришел в сопровождении очень хорошей борзой.

― Разве у тебя есть борзые такой породы? ― спросил я Нарышкина.

― Думаю, что да, ― сказал он, ― я велел купить двух таких в Лондоне за тысячу, три-четыре года назад.

― Самца и самку?

― Да.

― Поручи показать мне одного из первых щенят, что они произвели.

― Они, может быть, выросли… Позвать Семена.

Позвали Семена; это был охотник.

― Семен, ― спросил Нарышкин, ― есть у меня борзые в Елпатьеве?

― Да, ваше сиятельство.

― Сколько?

― Двадцать две.

― Как! Двадцать две?

― От вашего сиятельства не было никакого приказа; присматривали за всеми, что появлялись; несколько погибло от болезни, как я имел честь сказать вашему сиятельству, их остается двадцать две, вполне здоровых.

― Вот видишь, ― сказал мне Нарышкин, ― ты можешь без ущерба для меня взять одну, даже пару из них, если хочешь.

Нарышкин держит конный завод, один из самых дорогих в России и единственный, быть может, где сумела сохраниться чистокровной знаменитая порода лошадей Григория Орлова. В этом заводе ― лошади, из которых он никогда ни одной не продал; это лучшие рысаки России. Рысаки служат ему, чтобы брать половину призов на бегах, ― барыши славы выше материальных барышей. Цена призов может подниматься до 2-3 сотен луи. Конный завод дает ему 50 тысяч франков. Но также составляет его счастье. Каждое утро в кашемировом халате Нарышкин шел садиться на крыльцо и проводил смотр лошадей: одних вели под уздцы, другие были с наездником в седле, и было, правда, наслаждением видеть, что эти роскошные животные в безупречной форме. Признаюсь, когда я, будучи иногда стесненным в средствах, увидел человека, окружившего себя роскошью, имеющего 800 тысяч франков или миллион и лошадей в своих конюшнях, я пожал плечами, вспоминая наших щеголей и их упряжки на Елисейских полях и в Булонском лесу.

Заметьте, что при всех этих лошадях Нарышкин никогда не имел при коляске и в квадриге других лошадей, кроме нанятых, которые стоили ему 50 франков в день. Как исключение, в Санкт-Петербурге в свою коляску Женни запрягала двух рысаков, которые приводили в отчаяние великосветских русских дам: безумие видеть, что простая артистка могла ехать вдвое быстрей, чем они, если ей так хотелось.

Когда решили, что отправимся в Елпатьево открывать охоту, пришлось поинтересоваться состоянием замка. Нарышкин бывал там дважды в своей жизни, но один. Так вот, Нарышкин в качестве потомственного боярина является человеком, умеющим лучше других как окружить себя роскошью, так и обойтись без нее. Нарышкин не вспомнил даже, есть ли у него в Елпатьево кровати. Решили послать Дидье Деланжа в роли квартирмейстера.

Дидье Деланж уехал на почтовых. Через четыре дня он вернулся с перечнем совершенно необходимых вещей. Было их на 7 тысяч франков: простыни, матрасы, посуда. Купили все необходимое, доставили в трех фурах, и Дидье Деланж уехал вновь размещать покупки.

Мы должны были провести в имении Елпатьево три дня.

Понятно, что для того, кто противится подобному образу жизни, нет русского богатства, каким бы значительным и удваиваемым одним, а порой двумя управляющими, оно ни было! Поэтому, прежде чем уехать из Москвы, мы купили зимнюю одежду. Мы скоро окажемся в сезон снегов среди степей Калмыкии и гор Кавказа. Надлежало позаботиться о том, чтобы дать отпор морозу в 15-20 градусов.

Заказали Муане и мне костюмы, самые удобные для путешествия, какие знаю. Добавили к этому два редингота из овчины, что носят богатые мужики и называют их тулупами. Наконец, укомплектовали наш московский гардероб сапогами на меху и полным набором домашних туфлей из Торжка. Я забыл сказать о бараньих шапках, которые придавали нам такой чудовищный вид, что вынуждали самих лопаться от смеха.

Два фактора мы упустили из виду: самовар, чтобы пить чай, и переводчика, с помощью которого могли бы разговаривать с жителями страны в пути, что предстоит одолеть. Мы нашли несессер на базаре, и Женни не захотела перепоручать кому-либо проверку комплекта. Что касается переводчика, его выделил ректор Университета, который перебрал своих лучших учеников и представил нам, как у нас говорят, одно из доверенных лиц. Он носил благозвучную фамилию Калино.

Мы отправились вечером 6 сентября при свете луны, не менее прекрасном, чем 4 августа, нанести последний визит Кремлю. Ради воспоминаний, что он нам оставит.

Назавтра мы сказали «прощай» нашему дорогому особняку, который, очень надеюсь, во что бы то ни стало, однажды снова увидеть. Поехали в Троицу в двух экипажах: Нарышкин, Женни и я в дорожной коляске; Калино[207] и Муане ― на телеге. Они сами избрали отдельный от нас способ передвижения, позволяющий им обратиться в школьников на каникулах.

Мы ехали в Троицу. В пять часов утра Муане и Калино, зачарованные обретенной свободой, пустились в путь. Нарышкин не проявил такого же энтузиазма к паломничеству, пожелал ехать только после хорошего завтрака.

Накануне вернулся Дидье Деланж, и мы были заверены, что теперь можем ехать без опасений, если в Елпатьеве будет не так хорошо, как в Санкт-Петербурге, то во всяком случае, почти так же, как в Москве. Излишне говорить, что Деланж входил в состав нашего персонала. Больше Деланж не покидал, как и тень, Нарышкина. Что касается Кутайсова [Кутузова], тот уехал с последним фургоном вместе со своей интимной утварью. Так как ему не нужно в Троицу, он должен будет ожидать нас в Елпатьево 9-го в течение дня. Стол к обеду накроет в шесть часов. Если приедем позже, подаст ужин. Семена предупредили, и охота должна будет организована на следующий день.

Как говорят во Франции, первым мы съели белый хлеб.

В полдень четверка лошадей понесла нас большим галопом. Замена лошадей была приготовлена на полпути, то есть в пяти-шести лье.

Дорога из Москвы в Троицу великолепна, вся обсажена деревьями. Самые примечательные ее места ― Пушкино-Дело и Рахманово. На выезде из Москвы глазам предстает на некоторое время Мытищинский акведук, построенный Екатериной, который подает воду на большую Сухареву башню - резервуар Москвы. Не сделать и ста шагов по этой дороге, чтобы не встретить путника в одном из двух направлений.

Благодаря скорой езде мы прибыли в Троицу еще на закате. Трудно увидеть что-нибудь более величественное, чем этот монастырь размером с город, когда косые лучи солнца отражаются в шпицах и его золоченых куполах. Прежде чем попасть в монастырь, проезжают большой посад, которому он дал начало и где насчитывается тысяча домов и 6 церквей. Окруженный холмами, придающими месту более живописный, чем общий вид, и чем вид городов России на равнинах, монастырь расположен на высоте, доминирующей над другими. Он защищен толстой и высокой каменной стеной и 8-ю башнями. Это живой средний век, как Эг-Морт, как Авиньон. В комплексе сооружений ― колокольня, 9 храмов, царский дворец, жилище архимандрита и кельи монахов. Туда мы войдем завтра. А вечером ужинаем и заказываем комнаты на постоялом дворе монастыря. Когда я сказал: «мы ужинаем на постоялом дворе монастыря», я был неправ. Должен сказать: «мы ужинаем в…» Практика постоялых дворов Коневца и Валаама, о которой я рассказал, насторожила Нарышкина, и в ящиках экипажа Дидье привез на новую квартиру превосходный ужин, приготовленный в Москве.

Итак, речь шла не более, чем о комнатах и постелях. Комнаты ― грязные, кровати ― жесткие. И, в конечном счете, с превосходным чаем и хорошей беседой до двух часов утра и подъемом в шесть нетрудно заполучить четыре часа мученичества. Можно хорошо рискнуть четырьмя часами мученичества в монастыре св. Сергия[208]. Оно, между прочим, становится легким и сладким для некоторых паломников и паломниц.

Как уверяют хорошо осведомленные лица, Троица не только место религиозного паломничества: она ― мирская цель для тех, кто не боится оснастить свои человеческие страсти священным парусом.

Каким еретиком надо прослыть русскому, чтобы не пустить жену на паломничество в Троицу! Запрет стал бы скандалом, и, надо сказать, скандалов не случается. И вот однажды в Троице случай сводит с кем-то, присутствие которого там вызывает удивление, но, слава богу, не скуку. Обмениваются несколькими словами, называя номер своей комнаты; смекалка того, к кому обращаются, и филантропическая предусмотрительность архитектора, строившего постоялый двор и желавшего процветания монастырю, довершают остальное. Назавтра, не вспоминая даже, удобно спалось или нет, благодарят св. Сергия. Первые анахореты, пустынники Фиваиды [Верхнего Египта], не на камнях ли возлежали они?

Я был готов войти в монастырь, как только отворятся ворота. Историческое обсуждение, что состоялось у меня с Нарышкиным во время чая накануне, подстегнуло мое любопытство. Рассчитывал найти у дверей кафедрального Успенского собора 6-футовый надгробный камень с отсеченной сверху и снова приставленной его головной 5-й частью. Это связано с легендой о Петре Великом из рассказа, слышанного мною от старого друга ― месье де Вильнева. Словом, я быстро прошел под каменный свод и прекрасной обсаженной деревьями аллеей приблизился к кафедральному собору с монашеским кладбищем, огражденным решеткой. Сделал четыре-пять шагов налево за оградой, и у меня вырвался крик радости. Камень был там, с отсеченной пятой частью, и, несмотря на слабое знакомство с русскими буквами, приравняв их к греческим, с которыми они очень схожи, полагаю, сумел прочесть на плите имя Абрахама Лопухина.

Я побежал объявить о своем триумфе Нарышкину. Он еще спал. Я разбудил его. Для него это было наказанием.

Вот теперь легенда.

Мы рассказали о заговоре Евдокии Алексеевны Лопухиной в пользу ее сына Алексея. И о том, как боярин Глебов, ее любовник, вошел в этот заговор. Мы рассказали, наконец, как он был посажен на кол на эшафоте, в трех углах которого на плахах находились головы его сообщников. Четвертая плаха, пустая, была украшена именем Абрахама Лопухина, бежавшего от гнева царя, который, несмотря на самый активный розыск, не мог его схватить. Абрахам Лопухин нашел убежище в монастыре Троицы, переоделся в монашеское платье и, 3-4 года спустя, умер там естественной смертью. Он был погребен на монашеском кладбище.

Петр I, который не знал его пристанища, пока тот жил, был извещен о его смерти самим настоятелем, рассчитывающим, в надежде избежать кары, на почитание Петром монастыря. Первой мыслью царя было эксгумировать и обезглавить труп, но, вняв мольбам настоятеля поберечься святотатства, он приказал отсечь часть надгробья как голову. Не смея обезглавить мертвеца, обезглавил камень, что его покрывал. Было сразу в этой экзекуции что-то и от справедливости, и от дикости.

Нарышкина всегда удивляло, что я знал историю России лучше, чем знали сами русские. Мое самолюбие было удовлетворено, я вернулся к собору; нужно было посмотреть там еще другое. Это ― алтарь, под плащаницей которого был спрятан Петр I его матерью Наталией в день, когда, преследуемая стрельцами, она обрела приют в соборе. Я нашел это убежище; двуглавый орел обозначает место события. Потом искал и нашел в углу могилу Бориса Годунова, его сына Федора и его дочери Ксении, изнасилованной лже- или, кто знает, может быть, действительным Démétrius ― Димитрием. Тела привезли в Троицу из Москвы, где они находились. Борис всегда питал чувство глубокого уважения к Троице и щедро осыпал монастырь благодеяниями.

Иван Грозный, Иван Сумасшедший, Иван Бешеный ― он тоже относился с самым высоким почтением к св. Сергию, в раку которого был помещен своим отцом Василием Ивановичем в день появления на свет. Святая рака, где побывал Иван IV в результате религиозного акта, который, мимоходом будь сказано, не принес ни капли счастья России, вся из позолоченного серебра. Она находится в кафедральном соборе Троицы, но не в том, где Петр I нашел убежище и где погребен Борис и его двое детей. Серебряный балдахин, поддерживаемый четырьмя колоннами того же металла, висит над ней. Он дарован императрицей Анной в 1737 году. Весит 10 центнеров. Святые получают самые богатые дары, главным образом, от беспутных императриц и жестоких королей.

Этот второй собор богаче первого, построен на месте, где тело св. Сергия было найдено патриархом Никоном после прихода татар, что вел к Москве их шеф ― хан Едигей. Ясно без слов, что захватчики, по свойству магометан, совершенно опустошили монастырь. Понятно также без слов, что монахи разбежались при их приближении. Татары, как река в разливе, которая вновь возвращается в русло, отошли к Казани, после того, как предали огню и залили кровью Москву. Тогда монахи вернулись, не в кельи, их кельи были сровнены с землей, а в монастырские руины. Среди развалин патриарх Никон обнаружил тело св. Сергия в превосходном нетленном состоянии. Это было в 1422 году. Он построил новые обиталища; на помощь ему пришла набожность князей; сохранность тела св. Сергия казалась чудесной, и благоговейное любопытство заставляло верующих стекаться сюда со всех сторон. Монастырь богател их приношениями и дарами суверенов. Мы сказали, что самыми главными из них были дары Ивана Грозного и Бориса Годунова.

В Москве, во дворце того самого патриарха Никона, нам показали некоторые из его церковных облачений: омофон, епитрахиль, что он носил на плече, и которая спускалась на грудь, и большой хитон, так нагруженный драгоценными камнями и жемчугами, что весит 50 русских фунтов.

В период смуты, вызванной появлением лже-Дмитрия, обвиненного в намерении впустить поляков в Россию, несметные богатства Троицы служили источником расходов на защитников старой России, тогда как ее стены их укрывали; поэтому поляки, ведающие, что монастырь один держит столько богатства, сколько вся Польша, пришли осадить его в 1609 году под началом великого гетмана Сапеги.

Самым ярым их противником стал простой монах [келарь]; брат Abraham Palitzine ― Авраамий Палицын, объехавший страну, проповедующий священную войну, призывающий знать и князей пожертвовать частью своих интересов, дружеских уз и даже рознью, что гораздо труднее, это был тот, кто решил ― князю Пожарскому идти на Москву в сопровождении Минина, мясника из Нижнего Новгорода. Утомленные 7-месячной бесполезной осадой, поляки, наконец, запросили мира. Он был подписан [перемирие на 14,5 года] в 1616 [1618] году в деревне Деулино, одной из принадлежащих монастырю и расположенной в лье от него.

В 1764 году, когда Екатерина конфисковала богатства духовенства в пользу государства, Троицкий монастырь держал под своей властью четвертую часть всех остальных монастырей и владел 106808-ю крепостными.

Св. Сергий родился в Ростове в 1315 году. Решившись предаться созерцательству и одиночеству, попросил у князя Андрея Радонежского земли, где и построил свою первую келью. Князь, вместо участка в несколько шагов, что просил св. Сергий, выделил ему квадратную версту земли. Рядом с местом своего уединения св. Сергий возвел церковь в честь Троицы, от нее ― название, данное сегодня монастырю, который вобрал в себя эту церковку. В ней ― могила князя Андрея Радонежского (первым даровал здесь землю) рядом с могилой св. Сергия.

Нужно видеть сокровища Троицы, чтобы представить себе, какие богатства могут таиться в русском монастыре. Драгоценные предметы загромождают 10 залов: ризы, одеяния митрополитов, плащаницы, парадная часть престолов, книги Евангелия, молитвенники, потиры, кресты, дары. Глаз слепят диаманты и драгоценные камни всех видов, которые, кажется, струятся по тканям и священным предметам, по святым церковным облачениям. Один алтарь стоит 1,5 миллиона франков.

Примечательно, что среди драгоценных экспонатов находятся в шкафу у двери уздечка коня и старинный халат. Это ― уздечка с коня Пожарского и халат с плеча Ивана Грозного.

В числе самых дорогих предметов посетителям показывают оникс, найденный в Сибири и дарованный Потемкиным митрополиту Платону. На камне естественный оттиск распятия, у подножья которого человек, молящийся на коленях.

Как бы в противоположность всем этим богатствам, под конец показывают нам лохмотья клобука св. Сергия, очень далекого от предположения, что его преемник Никон будет носить хитон, отягченный 56-ю фунтами драгоценных камней.

Прежде монастырь был населен 300-ми монахами. Сегодня их не больше сотни.

Из всех служб, сохраняемых монастырем, одна наиболее курьезная ― ресторан «Троица» в Москве. Он принадлежит монахам; очень модный ввиду того, что славится стерляжьей ухой. Между прочим, там разрешается пить и напиваться, как в других кабаре; только не дозволено закрывать двери отдельных кабинетов. Думаю, что если бы такое же предписание распространили на постоялый двор монастыря, то оно значительно сократило бы количество паломников и паломниц Троицы.

Пока я изучал надписи одного обелиска невысокого вкуса, что воздвигнут патриархом Платоном посреди двора, Калино привел ко мне молодого монаха, который открылся, что говорит по-французски; только выдавая свой секрет, что могло для него обернуться самой тяжкой виной перед вышестоящими лицами, он хотел, чтобы никто в монастыре об этом не узнал, и умолял меня не заставить его раскаяться в большом желании познакомиться со мной. Вот уже два месяца, как они были предупреждены о моем приезде в Санкт-Петербург и получили совет остерегаться меня, если я появлюсь в Троице.

Я весь еще мыслями там, чтобы понять, на каком повороте могло быть разбужено их недоверие.

Нарышкин только что присоединился к нам, в разгар наших изысканий; он не был раздосадован настолько, чтобы не удостовериться самому в знаменитом действе исторической пилой, совершенном палачом Петра I на могиле Лопухина. Он увидел это своими глазами, и его уважение ко мне очень возросло. Его приход преследовал и другую цель ― напомнить о времени завтрака. Наш дорогой боярин имел обыкновение при любых жизненных обстоятельствах смотреть на часы трапезы, как на святые.

Мы вернулись на святой постоялый двор, где нашли, как всегда, благодаря Дидье Деланжу, превосходный завтрак.

Я заявил о намерении совершить поездку в Вифанский монастырь[209], к месту рождения отца и матери св. Сергия. Так как дороги были не очень хороши, Дидье Деланж решил в связи с этим не рисковать экипажем своего хозяина. Соответственно, достал нам совершенно новое для меня, хотя весьма популярное в России, транспортное средство ― тарантас. Вообразите себе громадный паровозный котел, поставленный на колеса, с окном впереди, чтобы видеть пейзаж, и со входом сбоку, чтобы забираться внутрь. Для тарантаса подножка еще не изобретена; в наш залезали по приставной лесенке, которую потом поднимали и, по необходимости, ставили вновь. Когда пассажиры бывали посажены в печь, лесенку закрепляли внутри. Поскольку кузов никоим образом не подвешен и нет мягких сидений, то пол устлан соломой, которую щепетильные пассажиры вольны обновлять. Если предстоит долгая поездка, и всей семьей, то, вместо соломы, кладут 2-3 матраса: это позволяет экономить на постоялых дворах и путешествовать днем и ночью. В тарантасе не тесно 15-20 пассажирам.

При виде этой мерзкой механики, что имела отдаленное сходство с коровой Дедала[210] и быком Фалариса[211], Муане и Калино заявили, что расстояние ― всего три версты, и они пройдутся пешком.

Что касается Нарышкина, он смотрел на нас с балкона славянским оком с лукавым видом, желая нам удовольствий всякого рода.

― Признайтесь, ― говорю я Женни, помогая ей карабкаться в машину, ― что он получил бы поделом, если мы поймали бы его на слове.

На три версты по отвратительной дороге, посреди очаровательного пейзажа, ушло три четверти часа; получилось так, что мы нашли там Муане и Калино, которые пришли на 20 минут раньше.

Читатель знает уже мое мнение насчет достопримечательностей, которые приходят посмотреть, чтобы иметь право сказать: «Я их видел». Вифанский монастырь ― одна из таких достопримечательностей. В храме ― гроб, который св. Сергий променял на раку из золоченого серебра; могила митрополита Платона, его посмертный портрет, изображение временного алтаря на природе с деревьями, ручьями и лугами, где пасется разная живность, и картина святости, привезенная из Италии тем Суворовым, который представлен в лице Ахилла возле мраморного дворца в Санкт-Петербурге.

Церковь осмотрена, остается увидеть обиталище знаменитого метрополитена [митрополита, патриарха] Платона, которого современная Россия, как мне показалось, очень   расположена поставить выше его тезки из древней Греции. Это, между прочим, совсем простой домик, с начертанным над дверью обращением ко всякому христианину:

«Кто бы ты ни был, входящий, Господь тебя благословляет!»

За исключением стипо[212], представленного Луи XVI-м и гардинами, вышитыми Екатериной II, обстановка в высшей степени простая. В спальне у кровати повешена на гвоздь соломенная шляпа достопочтенного метрополитена. С другой стороны, как парный предмет, ― рамка с французским четверостишием русского поэта; привожу его не как образец искусства, поймите правильно, а таким, какое оно есть[213]:

Слава нашей Церкви, разум редкий, честный человек, Аарона[214] того же умел он воскресить манеру говорить, И в искусстве касаться сердца здравым смыслом ― Превзойти Августина[215], поколебать Хризостома[216].                                                      Белазетский.

Если бы вы написали такое четверостишие, дорогой читатель, то не подписались, я ― тем более. Правда, если бы вас попросили исполнить его по-русски, как месье Белазетский сделал это по-французски, то вы были бы очень затруднены. Но у вас было бы преимущество перед ним в том, что вы не стали бы этого делать.

* * *

На следующий день Троица была осмотрена до дна, мы оставили Муане сделать наброски по своему выбору и уехали.

Две дороги ведут из Троицы в Елпатьево, если можно называть дорогами подобные пути.

Условились, для того, чтобы увидеть всеми нашими четырьмя глазами ― два глаза Калино были не в счет ― Муане поедет по той из двух дорог, которой мы пренебрежем. Муане со своей телегой обладал бесспорным правом проехать, где угодно. Ему досталась приозерная дорога.

Пусть от меня не ждут других справок об озере, кроме следующей. Оно производит точно таких же сельдей, как и океан. Я вырвал обещание у Муане их отведать, чтобы удостоверить факт. Что же касается Калино, то он, по праву малоросса, никогда не ел селедку, и я не мог здесь на него положиться.

Наша дорога слыла лучшей; это заставляло думать о той, которой следовал Муане. Впрочем, она предложила мне одну любопытную штуку тем, что была мне совершенно неизвестна: дорога в виде уложенных одно к другому и связанных между собой еловых бревен была проложена через зыбкое болото. Она имела 30 футов ширины. Проехав всю эту ходящую ходуном под копытами коней и колесами нашего экипажа подвижную дорогу длиной более версты, я искренне сожалел, что ее не увидел Муане; хотел бы, чтобы он зарисовал эту самобытность. По прибытии в Елпатьево я узнал, что мое желание исполнилось: первое, что мне показал Муане, был вид, мог бы поручиться, нашего болота и гати. Все просто, такое же болото и та же гать. Нарышкин уверял нас, что в России немало таких болот и таких гатей, и что мы очень похожи на детей, которые набивают карманы галькой, когда впервые выходят на берег моря.

Дидье Деланж предупредил, что нам предстоит въехать на некую песчаную гору, где забыли уложить еловую гать, что ситуация, возможно, будет трудной. Поминутно мы спрашивали Деланжа:

― Мы уже на песчаной горе?

― Нет, ― отвечал нам Деланж. ― Когда будете там, отлично это увидите.

На второй станции запрягли в экипаж восемь лошадей вместо четырех, а мы сомневались, что приблизились к malo sitio ― плохому месту, как говорят в Испании. Восьмерка коней сразу понесла как ветер; у нас был вид его величества императора всея Руси. Через полчаса этого великолепного бега увидели узкий желтый надрез на холме, ведущий вверх.

― Это и есть та крутая тропа, что вы называете горой песка, Деланж? ― спросил я.

― Она самая.

― Хорошо! Я ожидал увидеть нечто вроде Монмартра или Чимборасо[217]. И ради этого взрытого кротом бугорка вы велели запрячь в экипаж восемь лошадей?

― Ради него; и бог знает, не понадобиться ли еще восемь других!

Я не видел еще на Сураме 62 быков с экипажем английского посла в Персии, так что находил, что 16 лошадей было бы большой роскошью для четырех персон.

― Ба! ― сказал я Деланжу, ― будем надеяться, что обойдемся там тягой 12-ти.

― Pachol, pachol! ― Пошел, пошел! ― крикнул Нарышкин ямщику.

Ямщик хлестнул лошадей, которые удвоили скорость и довольно лихо взлетели на склон холма; но вскоре их бег замедлился; с галопа перешли на рысь, с рыси ― на шаг, и, наконец, они остановились.

― Довольно? ― спросил я.

― Довольно, приехали, ― ответил Деланж.

Я высунулся из экипажа; в песке лошади увязли по брюхо, экипаж ― по кузов.

― Дьявол, ― выругался я. ― Думаю, нужно срочно облегчить экипаж. И открыл дверцу, и спрыгнул на землю. Едва коснулся песка, как вскрикнул.

― Что такое? ― спросила Женни, совсем испуганная.

― А то, ― ответил я, хватаясь за подножку, ― что сейчас исчезну в зыбучих песках, как Эдгар Равенсвудский[218] ― ни больше ни меньше, если вы не подадите мне руку.

Вместо одной, три руки протянулись ко мне; я вцепился в самую сильную из них и достиг цели, выбрался на подножку.

― Хорошо, что скажете теперь о моей песчаной горе? ― спросил Деланж.

― Утверждаю, дружище, что она более пуста, чем высока. Но дело не в этом; нужно покинуть экипаж и добраться до твердой земли.

― Каким образом? ― осведомилась Женни, начиная беспокоиться.

― О! ― сказал я. ― Не пугайтесь; поступим сейчас по закону для погибающих кораблей.

― Для начала, я не сойду, ― сказала Женни.

― Сейчас вы увидите, что сойдете и доберетесь до земли так же легко, как трясогузка.

― Ничего лучшего и не прошу при достаточной безопасности.

― Поднимитесь сначала вы, прелестная сильфида[219]. Встань и ты, последний лентяй!

Женни и Нарышкин поднялись.

― Это уже дает нам четыре подушки, да две подушки с козел ― шесть. Передайте нам две ваши подушки, Деланж. Тут и так очень хорошо.

Нарышкин смотрел на мои манипуляции, ничего не понимая. Я встал на подушку, что положил на песок у подножки, затем ― на другую, что бросил дальше, и на следующую, что бросил еще дальше.

― О! Понимаю, ― сказала Женни. ― Дорогой друг, меня больше не удивляет, что вы пишите романы: вы полны воображения.

Я взял в охапку три другие подушки и, включая три первые, устроил если не мост, то, по меньшей мере, опоры моста, последняя из которых почти касалась твердой земли.

― Пойдемте, ― сказал я Женни.

Она скакала с подушки на подушку, как трясогузка перескакивает с камня на камень. Затем оказалась на земле и вскрикнула от радости.

― Вот, женщины спасены! Спасаем стариков; твоя очередь, Нарышкин.

― Старик, старик, ― ворчал он, ― я на два года моложе тебя.

― Не могу сказать, что якобы ты не старик, не правда ли, Женни?

Женни рассмеялась, но не ответила. Нарышкин, в свою очередь, добрался до равнины. Я последовал за Нарышкиным. Деланж ― за мной, собирая подушки по мере приближения к нам.

― Что теперь нам делать? ― сказал Нарышкин. ― Глупость Деланжа! Почему ты не выбрал другую дорогу?

― Для начала, не ворчи, барин, и сядь; у тебя три подушки для тебя на одного; две для Женни, одна для меня; видишь, с тобой обходятся по твоему рангу.

― Из-за этого мы опаздываем к обеду.

― Приедем к ужину, такой случай предусмотрен.

Затем, повернувшись к Деланжу:

― Деланж, друг мой, ― сказал я ему, ― вы говорили о восьми других лошадях, не так ли?

― О, думаю, здесь четырех будет с нас достаточно.

― Иди за четырьмя, Деланж; но прихватите двух человек и доску.

― Слепо вам повинуюсь, ― сказал Деланж.

― Я тебя ни мало не спрашиваю, что ты хочешь сделать с доской, ― сказал Нарышкин.

― Этого тебе не понять; я назвался капитаном судна, потерпевшего крушение: спасательные работы ― мое дело.

Деланж велел кучеру выпрячь коня и тянул его на вожже до тех пор, пока не перетащил на твердый грунт. Как только животное надежно стало на ноги, Деланж вскочил на него и помчался во весь опор.

― Кстати, ― крикнул я ему, ― прихватите веревки, по возможности, самые длинные и самые прочные.

Через 10 минут Деланж появился с четырьмя лошадьми, двумя помощниками и доской.

― У тебя есть все, что нужно, ― сказал мне Нарышкин, ― надеюсь, ты сейчас вытянешь нас отсюда.

― Если только ты не захочешь тащить отсюда самого себя.

― Черт возьми, нет, ты сказал, что это тебе виднее.

― Тогда спокойствие в рядах, и пусть повинуются командующему. Деланж, установите va-et-vient [туда-сюда, переправа от судна к берегу] от экипажа к нам при помощи доски… Очень хорошо!.. Теперь поставьте двух ваших помощников на доску, встаньте на подножку и разгрузите экипаж ото всего, что может его отяжелять.

― Хорошо, ― говорит Деланж, ― понимаю.

― Образуйте цепочку с вашими людьми.

Разгрузка началась. В момент дорожные сундуки и несессеры оказались возле нас, это было добрых две сотни килограммов, из которых ничего больше нас не обременяло.

― Теперь? ― говорит Деланж.

― Теперь выпрягайте лошадей.

― Всех?

― Всех.

― Тогда ты идешь тянуть возок, ― говорит Нарышкин.

― Может быть.

Он пожал плечами.

― Лошади выпряжены, ― говорит Деланж.

― Постарайтесь заставить их выбраться из песка.

Полностью освобожденные от груза, который тащили, лошади выбрались оттуда с помощью нескольких ударов кнута. Они выведены, как и мы, на твердый грунт.

― Теперь внимание, Деланж.

― Я здесь.

― Соедините веревкой, во всю ее длину, ваших четырех свежих коней с экипажем, а восемь уставших лошадей ― с четырьмя свежими.

― Хорошо, черт возьми, ― говорит Деланж, ― думаю, что сейчас это все-таки пойдет, месье Нарышкин.

― Еще бы! ― выдал я.

Во всю длину веревок протянули от застрявшего экипажа упряжь для четырех свежих коней и к ним припрягли 8 уставших лошадей.

На твердом грунте стояли 12 лошадей. Они повезли бы артиллерийское орудие 80-го калибра; с первого усилия они вытащили экипаж.

― Отлично? ― сказал я Нарышкину.

― Изящная хитрость! ― отозвался он.

― И мне она удается, как фокус с яйцом[220] ― Христофору Колумбу.

Затем я обратился к Деланжу:

― Теперь, ― сказал я ему, ― велите вашим людям вручную перенести на другую сторону горы дорожные сундуки и кейсы и верните теперь же не менее четырех лошадей на земную твердь, тогда как другие будут выпутываться, как смогут.

― А мы, в таком случае, пойдем пешком? ― сказал Нарышкин.

― Не очень утомишься ― пройти пешком осьмушку версты?

― Однако, мне кажется, когда есть экипаж, он не для того здесь, чтобы ходить пешком.

― А! Друг мой, какое заблуждение! Я никогда столько не ходил пешком, чем тогда, когда у меня были экипажи.

Экипаж съехал с другой стороны горы как по маслу: он был вновь загружен, и мы вернулись на свои места.

― Ну, теперь, ― сказал я Нарышкину, ― дай четыре рубля этим бравым людям.

― Ни копейки! Почему они лучше не содержат дороги?

― А почему Россия ― страна, где в реках нет достаточно воды и где слишком много песка на дорогах? Дай четыре рубля, или я дам восемь, и это я, кто станет большим сеньором, тогда как ты не будешь даже поэтом.

― Деланж, выдай им 12 рублей, и пусть они убираются к дьяволу!

― Деланж, дайте им 12 рублей и скажите, что князь благодарит их и желает им всяческого благополучия.

― Я не князь. Был бы князем, они получили бы наказание розгами и прочее.

― Вот первая резонная вещь, какую ты сказал за день; поэтому в награду Женни немедленно тебя поцелует.

― Вы милы! Значит, это я, кто платит за битые горшки.

― Платите, платите, Женни; чем больше женщины платят этой самой монетой, тем больше у них остается.

Я не знаю, есть ли в мире человек более брюзжащий, более знатный, более благородный и более великий властелин разом, чем Нарышкин. Поверьте мне, что это прекрасно ― потомственный русский боярин, приобщаемый к культуре француженкой.

Два наших человека и восемь лошадей возвращались, а мы продолжали путь без дальнейших происшествий. Только вместо того, чтобы приехать в Елпатьево в шесть часов вечера, прибыли туда в девять, и вместо обеда ужинали. Все, что мы проезжали, в свете луны показалось мне очень красивым: это были мост, река, очень крутая гора, где, вместо того, чтобы увязнуть в песке, нам выпало скатиться назад; наконец, большой парк, по аллеям которого ехали четверть часа, прежде чем прибыть к замку. В воротах нас ожидали Кутайсов [Кутузов], Кормушка и Семен. И более дюжины мужиков, которые желали осведомиться о самочувствии барина. Их сеньор чувствовал себя великолепно, но околевал от голода; в этом причина, что почести от своих смиренных вассалов он принял довольно плохо. Но Женни поотстала, и я думаю, что, возвращаясь к себе, они не сожалели о потерянном дне.

После ужина, который делал великую честь Кутайсову [Кутузову], мы осмотрели наши апартаменты. Кутайсов [Кутузов] был верен себе, но Деланж его превзошел. В 150 верстах от Москвы, среди края, затерянного у Волги, в замке, пустующем 20 лет, находилось все необходимое, были импровизированы не только комфорт, но и роскошь. Я нашел в своей елпатьевской спальне все мои туалетные принадлежности из Петровского парка, от зубной щетки до стакана с тульской чайной ложкой. Пока мы завтракали в Петровском парке, Деланж, по приказу Женни, все упаковал и положил в коляску. Добавим, что, когда я уезжал из имения Елпатьево, все было в том же порядке уложено, как при моем отъезде из Петровского парка. Так что, сегодня вечером, 16 июля 1861 года, на другом краю Европы, на террасе Чьятомонейского дворца, с головой уйдя в написание этих строк, я пью воду со льдом, подкрашенную неаполитанским собюсо [название вина], из того же стакана, из которого я пил московский медовый напиток в Петровской парке и в имении Елпатьево.

На рассвете следующего дня Женни и я объехали парк и выпустили на лужайку 22 борзых, о существовании которых Нарышкин даже не подозревал. В 11 часов нас ожидал охотничий экипаж; только в России я увидел такие, очень удобные экипажи. Длинные повозки с очень низкими скамейками, где располагаются, как на вторых этажах (империалах) наших омнибусов. Там помещаются четыре, шесть или даже восемь человек, в зависимости от длины повозки, которая никогда не бывает шире, какому количеству охотников она не предназначалась бы, которая проходит по всем дорогам и не опрокидывается, благодаря малой высоте.

В момент отъезда увидели, что к нам спускается маленький охотник, на которого мы не рассчитываем. Это была Женни, которая, не предупредив никого, велела в Москве заказать ей костюм ополченца, подобный нашему, и с ружьем на плече только теперь объявила свое участие в наших охотничьих забавах.

Ехать понадобилось примерно версту. Охота началась на выходе из парка, а дичь, беспокоемая здесь только Семеном, была непуганой.

Впрочем, этот край России, суровый к своим детям, выглядит не получившим от природы жгучего зародыша изобилия. Я уже говорил, сколько птиц там ― редкость. Известно, что и людей здесь меньше, чем в любом другом краю мира, за исключением пустынных необитаемых широт. Дичь придерживается этого общего закона малочисленности, и не рассыпалась за пределы количества, в которых предназначено ей держаться. Правда, есть компенсация: волки здесь водятся тысячами; трудно поднять глаза и не увидеть даже над Москвой, коршуна, сокола или ястреба, кружащего в небе. Конечно, волк охотится на такую живность, как косуля и заяц; с приходом зимы, в снегах, одолевает голод, и волк охотится на охотника. Несколько лет назад нагрянула такая суровая зима, что, по поговорке ― «голод гонит волка из леса», они вышли из лесов и явились в деревни напасть не только на скот, но и на жителей. Перед лицом такого нашествия власти приняли меры. Организовали облавы и установили премию ― 5 рублей за каждый волчий хвост, который будет предъявлен. Были предъявлены 100 тысяч волчьих хвостов, и было выплачено 500 тысяч рублей ― 2,5 миллиона [франков]. Заинтересовались, справились, провели расследование и обнаружили в Москве фабрику волчьих хвостов. Из волчьей шкуры, что стоила 10 франков, делалось 15-20 волчьих хвостов, которые стоили 350-400 франков; увидели, что с учетом затрат на махинацию, барыш составлял 3,5 тысячи процентов.

Однако у нас были все необходимые условия для удачной охоты. Сто крестьян служили нам загонщиками, а нас, охотников, только двое, Нарышкин и я. Правда, зайцы, что выбегали на меня, сначала не внушали мне желания их стрелять; одни из них были совсем белые, другие ― белые на три четверти. Будто шла облава на ангорских кошек. К великой радости Нарышкина, я упустил первых трех или четырех, в которых стрелял. Окрас не увлекал меня. Бедные зверьки облачались в свой зимний мех.

Русские зайцы ― совершенно другой вид, нежели наши зайцы; шерсть у них по цвету более тяготеет к серой шерсти кролика, чем к рыжей ― зайца; и каждый знает, что они меняют цвет к зиме и становятся белыми, как снег. Это ― защита от врагов, данная им предусмотрительной природой.

Мы охотились четыре или пять часов, и настреляли два десятка зайцев.

Возделана едва ли четвертая часть, может быть, из 60 ― 80 тысяч арпанов земли ― этого огромного владения Нарышкина; по сторонам не видно следов приложения рук, всюду не достает земле человека; и все-таки земля хороша, а там, где зреет урожай, она прекрасна.

У Нарышкина есть другое владение, недалеко от Казани, на берегу Волги, более обширное, чем в Елпатьево, площадью в сотню тысяч арпанов. Ладно, пусть 80 тысяч арпанов, но так же заброшенных и производящих только траву. А по сколько продается сено? По две копейки за дюжину связок, нет даже двух су.

Россия может прокормить в 60-80 раз большее число жителей, нежели она имеет. Но Россия останется малонаселенной и незаселенной, пока будет в силе закон, запрещающий иностранцам владеть землей.

Что касается закона об отмене рабства, с проведением в жизнь которого должно удвоиться, если не число трудящихся, то, по меньшей мере, количество труда, понадобится не менее полувека, прежде чем ощутят здесь первую отдачу.

На протяжении восьми дней, что я оставался в имении Елпатьево, мы охотились трижды. Последние два раза ― в присутствии Муане и Калино; всякий раз мы одолевали целые лье по нетронутым землям, по степям, три четверти которых не производят то же сено, но только вереск, который ни что не годен. Я дал совет Нарышкину устроить там хотя бы пастбища.

― Хорошо! ― сказал он. ― Чтобы говорили: «Porcius Нарышкин», как говорят: «Porcius Катон».[221]             

Волга

Как я ни цеплялся за время, чтобы его удержать, к моему великому отчаянию, оно всегда уходило, летели часы, за часами ― дни, за днями ― недели. Прошло больше месяца, как я приехал в Москву. Рассчитывал на 15-ть, а оставался 30 дней. Планировал провести в Елпатьеве 3-4 дня, а пробыл 8 дней.

Нижегородская ярмарка, что открылась 15 августа, действовала только до 25 сентября. И надо было покидать добрых и дорогих друзей, с которыми хотел бы провести всю мою жизнь. Было решено, что уеду 13-го вечером, в субботу.

Хотя небо было великолепным, хотя комета[222] совершала прогулку среди звезд, затмевая их пламенеющим султаном, холод давал о себе знать, и можно было ожидать, что Волга встанет, едва я закончу свою навигацию. Пропустить судно, что курсирует между Тверью и Нижним и отходит из Калязина утром в воскресенье, стоило бы нам еще 8-ми дней, и эти дни могли бы жестоко осложнить путешествие на последнем этапе. Между тем, почти всюду нас ждали; в Москве один молодой офицер, ведающий вопросами армейских лагерей, снабдил меня распоряжением, на основании которого в Казани мне выдали бы полковничью палатку. В Москве же богатый астраханский негоциант месье Сапожников[223] заранее написал управляющему, чтобы тот предоставил в мое распоряжение его дом, самый лучший в городе. Все в той же Москве, о чем упоминал, очаровательная графиня Ростопчина уже написала, думаю, князю Барятинскому[224], чтобы известить его о моем приезде на Кавказ. Затем, в Елпатьеве мы приняли доброе число визитеров и среди них ― полкового хирурга из гарнизона в Калязине, взявшего обещание с нас не подниматься на борт, не предупредив его. Двое других визитеров написали, каждый от себя, один ― месье Гpaccу в Нижний Новгород, чтобы мы были уверены, что найдем там пристанище, другой ― калмыцкому князю, в степи которого я намеревался совершить экскурсию.

Наконец, наступило время, когда оставаться дольше стало невозможным для нас, и, должен сказать, в той же степени ― препятствовать нам уехать. За два дня до нашего отъезда Дидье Деланж исчез; вечером, когда предстояло расстаться, я увидел его у Нарышкина, только с дороги, с великолепной гусарской венгеркой, отороченной каракулем. Забираясь на дрожки, обнаружил венгерку расстеленной в экипаже; захотелось побрюзжать, в свою очередь.

― Перестань, ― произнес Нарышкин, ― воображаешь, что позволю тебе ехать на Кавказ в мужицком тулупе? Узнали бы, случись так, что гостил у меня, и был бы я опозорен.

Как поступить? Принять. Что я и сделал. Она мне мало служила в России в 1858-м, эта роскошная шуба; но она мне очень пригодилась в Италии в 1859 году.

Деланж имел поручение проводить нас до Калязина. Временно нагрузив Деланжа заботами обо мне, Нарышкин сделал гораздо больше, чем отдал свою шубу. Два дня, что Деланж употребил, чтобы съездить в Москву и обратно, и день, что потратит теперь, чтобы проводить нас в Калязин и вернуться в Елпатьево, это ― самый долгий отпуск, какой получал Деланж за последние 15 лет. Я же так дурно обращался с моим дорогим боярином в течение шести недель, занимался его перевоспитанием, что мне, конечно, полагалась какая-нибудь казнь.

Прощание было грустным; путешествие к киргизам, калмыкам, татарам и на Кавказ не лишено определенной опасности, кто знает, увидимся ли еще когда-нибудь?

Мы расстались лишь в два часа утра. Я никогда не знал прекрасней ночи даже у берегов Сицилии; комета, сверкающая все ярче по мере приближения к полюсу, пылала, чертя на небесном своде дорогу из перламутра и серебра; высь имела глубину, которая внушала мысль о бесконечности.

Кормушка понял, что, если он не возьмет дело в свои руки, то мы никогда не уедем. Он повернул свою пару коней ударом кнута, и наша легкая повозка понеслась, увлекаемая их двойным галопом. Горизонт был охвачен огнем; несомненно, это ― один из пожаров, о которых уже упоминали, и которые пожирают целые леса.

Через два часа, наверняка сделав от шести до семи французских лье, остановились, чтобы дать отдышаться лошадям, в сельце Троицкое-на-Нерли.

Троицкое-на-Нерли ― вольная деревня.[225]

Каким образом Троицкое-на-Нерли оказалось вольным? Выкупило свободу у правительства или у своего хозяина? Сослужило какую-то службу, за которую бесплатно даровали свободу. Этого я не знаю. Ни на один из вопросов держатель постоялого двора, куда я заглянул, не смог ответить. Я узнал, что деревня вольная, вот и все; как она стала такой, не узнал, но, судя по внешнему виду, неоспоримый факт, что Троицкое-на-Нерли куда чище, богаче и более счастливо, чем каждая из рабских деревень, что я повидал.

Маленький постоялый двор, особенно, если учесть его кухню ― всю в фаянсе, был очарователен. Упомянутая кухня представляла собой все понемногу: кухню, столовую, зал и спальню. По необходимости, могла стать даже танцевальным залом, ибо была украшена гигантской шарманкой. Излишне говорить, что хозяин дома не позволил, конечно, пройти мимо такого шедевра, заставил обратить на него внимание. Пока мы принимали его водку из стакана, он устроил для нас парад всего репертуара русских мотивов. Потом, проведав вдруг про нашу национальную принадлежность, сменил пластинку, несомненно, чтобы сделать сюрприз, и бросил в атаку французский репертуар. Мы порывались засвидетельствовать музыкальное удовлетворение и заплатить за водку вдвое против того, что она стоила, но он, со своей стороны, претендуя на роль гостеприимного хозяина, не желал получать ни за водку, ни за музыку. Я вернул рубль в свой карман и заменил его рукопожатием. При посещении избы этого славного человека мне доставило большое удовольствие ощутить приятно разлитое мягкое тепло вместо удушающей, смрадной, нездоровой жары, которая охватывает путника, со свежего воздуха переступающего порог, чтобы провалиться в одну из печей этого рода, где живут русские крестьяне. Во время моей поездки в Бородино, а ночи там не были теплыми, хотя стоял август, дважды я пробовал войти в эти избы, и оба раза был вытолкнут зловонием и жарой.

В пять часов снова отправились в путь. В семь прибыли в Калязин. Пароход отходил в полдень.

Калязин не показался свободным городом, ибо я не видел ничего более мерзкого, чем постоялый двор, где мы были вынуждены остановить наших лошадей. Попытались устроиться в номере, вроде чердака, откуда мы вытурили дюжину воронов. Но несколько мгновений спустя нестерпимый зуд в ногах принудил нас тут же уйти искать другое пристанище.

Я остановился на минуту у одного грязного двора взглянуть на дюжину русских девушек, которые готовили квашеную капусту, напевая глубоко грустный мотив. В России много таких вот напевов, и они очень хорошо передают несказанную меланхолию, о чем я говорил, сопровождающую русского в его радостях.

Между тем, я торопился увидеть Волгу. В каждой стране есть своя национальная река: в Северной Америке ― Миссисипи, в Южной Америке ― Амазонка, в Индии ― Ганг, в Китае ― Желтая река, в Сибири ― Амур, во Франции ― Сена, в Италии ― По, в Австрии ― Дунай, в Германии ― Рейн. В России есть Волга, то есть самая большая река Европы. Рожденная в Тверской губернии, она 78-ю устьями впадает в Каспийское море, одолевая расстояние в 750 лье. Волга, стало быть, ― само величие. Я спешил приветствовать Ее Величество Волгу.

К реке вело подобие небольшой лощины, вырытой среди города; понятно, что здесь к хозяйскому, господскому ложу стремятся потоки от проливных российских дождей. Исполинский берег, под которым течет река, мы увидели издали; но, что касается реки, ее не было видно. Только выйдя на самый берег, обнаружили ее лежащей внизу, шириной как одна из наших второстепенных рек: l’Orne ― Орн или l’Yonne ― Ионн. Весной, когда начинается таяние снегов, она поднимается на 20 футов и часто выходит из берегов; но стояла осень, и потому Волга была укрощена донельзя. Пребывая в некотором разочаровании от экскурсии на реку, повстречали нашего хирурга. Деланж, человек слова, предупредил его о нашем приезде, и он прибежал предложить у него позавтракать. С легким сердцем мы приняли приглашение, потому что, благодаря нашей успешной охоте и таланту Кутайсова [Кутузова], который обратил в снедь зайцев, тетеревов и куропаток, мы прихватили к завтраку часть этих припасов; и это наше богатство, образованное, благодаря погребу Нарышкина, откуда в ящики повозки было переложено всякое разнообразие, вкупе с богатством хирурга придало ему отваги испросить у нас позволения ― пригласить к столу несколько товарищей. Разумеется, разрешение было дано. Но, несомненно, в товарищах у него состоял весь офицерский корпус, так как через час все, кто носил эполеты с бахромой и без, от младшего лейтенанта до подполковника, переполнили его необъятный салон. Каждый принес, что сумел раздобыть, таким образом, наше пиршество достигло размаха свадеб Каны[226], а по закускам ― свадеб Гамаша[227].

Это еще не все: по приглашению, в свою очередь, прибыла музыкальная команда, и под нашими окнами вдруг грянул огромный духовой оркестр.

Мы пили кофе, когда, ровно в полдень, предупредили, что пароход причалил и ждет нас. Пароходы ― мессье, которые быстро утомляются ждать, поэтому мы поспешили опорожнить рюмки и вышли, взявшись под руки, друзьями, как если бы знали друг друга 20 лет. Оркестр, который, понятное дело, не был обойден вниманием и много получил от наших щедрот, завидев, что мы направляемся к пароходу, почел за лучшее, что мог он сделать, это сопровождать нас туда. Он и последовал за нами, оглашаясь самыми веселыми мотивами. Все население Калязина, который никогда не видывал подобного празднества, шло за оркестром.

Мы поднялись на борт, к великому удивлению пассажиров, что задавались вопросом, кем были путешественники, в честь которых могло греметь такое многократное «ура» и могли так реветь взбешенные трубы. Но их удивление удвоилось, когда увидели, что офицеры прошли по трапу, ведущему на пароход. Оркестр, играющий без передышки, последовал за офицерами. И самый веселый из общества крикнул мажордому:

― Гарсон, все шампанское, что есть у тебя на борту!

Капитан подумал, что пора вмешаться.

― Господа, ― подобострастно обратился он к офицерам, ― имею честь обратить ваше внимание, что мы отправляемся через пять минут, и в этом случае, разве что вы едете с нами до Углича…

― Дельно, ― сказал я, смеясь, ― почему бы вам ни прокатиться до Углича?

― Да, да, идем в Углич! ― закричали самые удалые из общества.

― Господа, ― сказал подполковник, ― напоминаю вам, что без разрешения полковника вы не можете сделать подобную каверзу.

― Хорошо, направим депутацию к полковнику! ― закричали офицеры.

― Это было бы лучше всего, но полковника нет в Калязине.

― Хорошо, дайте нам разрешение в отсутствие полковника.

― Господа, это выше моих полномочий.

― О, командир, командир! ― заговорили все умоляющим тоном.

― Невозможно, господа; не могу вам дать такое разрешение.

― Командир… ― сказал я, в свою очередь.

― Но, ― добавил командир, ― я могу дезертировать, как и вы, и понести такое же наказание, что и вы, отправляясь с вами провожать до Углича господина Дюма.

― Ура командиру! Да здравствует командир! В Углич! В Углич!

― С оркестром? ― спросил я.

― Отчего же нет? ― ответили офицеры. ― Музыка, алле!

― А, черт возьми! ― вскричал Деланж, бросая вверх свою шляпу. ― Пусть боярин говорит, что угодно; я тоже, я дезертирую, еду до Углича.

― Сколько бутылок шампанского, мажордом?

― Сто двадцать, господин офицер!

― Что поделаешь! Не много, но довольно, чтобы похмелиться. Ставь 120 бутылок.

― В таком случае, господа, можем отправляться? ― спросил капитан.

― Как хотите, старина.

И мы отчалили в шуме труб и пробок шампанского, которые взлетали вверх. Каждый из этих милых сумасбродов рисковал получить две недели ареста ради того, чтобы остаться со мной дольше на пять-шесть часов.

Нужно видеть, как русские пьют шампанское, грузины ― кахетинское и флорентийцы ― напиток «Тетуччьо», чтобы оценить вместимость некоторых привилегированных желудков. Я воспользовался первым, какой осенил, предлогом, позволяющим выйти из игры и удалиться от действия к покою. Поэт Лермонтов давал здесь такую возможность.

Русские, вчера рожденный народ, еще не имеют ни литературы, ни музыки, ни живописи, ни национальной скульптуры; у них есть лишь поэты, музыканты, художники и скульпторы, но их не так много, чтобы сформировать школу. Впрочем, люди искусства в России умирают молодыми; можно сказать, что древо искусства пока недостаточно сильное, чтобы растить свои плоды до созревания.

Пушкин был убит на дуэли в 37 лет [1799―1837].

Лермонтов был убит на дуэли в 26 лет [1814―1841].

Гоголь, романист, умер в 42 года [1809―1852].

Иванов, художник, ― умер в 51 год [1806―1858].

Глинка, музыкант, умер в 52 года [1804―1857].

Лермонтов, кого я уже назвал, ― дух масштаба и силы Альфреда де Мюссе[228], с которым он имеет огромное сходство, будь то стихи, будь то проза. Он оставил два поэтических тома, где можно прочесть поэму «Демон», стихи «Терек», «Спор Казбека с Шат-Эльбрусом» и множество других - в высшей степени замечательных произведений. В прозе его схожесть с Альфредом де Мюссе еще больше. Печорин или Герой нашего времени ― брат Сына века; только, по-моему, лучше построенный и конструкции более прочной, он предназначен для более долгой жизни.

Русские к Пушкину и Лермонтову, а женщины ― особенно к Лермонтову, относятся с таким энтузиазмом, какой испытывают бедные поэзией народы к первым поэтам, придающим ритм и гибкость их языку. Их энтузиазм тем более легко плещет через край, что не может быть разделен другими народами, так как русский почти незнаком никому, кто не рожден на пространстве от Архангельска до Кракова и от Ревеля до Дербента. Поэтому самый надежный способ польстить русскому это попросить у него перевод одного-двух стихотворений Пушкина или Лермонтова, учитывая, что вообще русские великолепно говорят на нашем языке.

В наши добрые трогательные вечера в Москве и Елпатьеве переводчиков было в избытке. И никого, включая настоящего потомственного боярина Нарышкина, вечно недовольного переводами других, кто ни снизошел бы сделать собственный перевод.

Мы сказали, что женщины были особенно расположены к Лермонтову. Я видел женщин, которые знали наизусть всего Лермонтова и даже изъятые цензурой стихи, каковых нет в томах. Приведу пример по ходу моего плавания вниз по Волге.

Многие стихотворения Лермонтова просятся положить их на музыку; те, что положены, русские женщины держат на фортепьяно и никогда не заставят себя упрашивать спеть Лермонтова. Маленькая пьеса из одной строфы, напоминающая мелодию Шуберта и названная «Горные вершины», для всех русских девушек есть то, чем для всех немецких девушек является гетевская «Маргарита за прялкой». Этот небольшой романс замечателен глубокой грустью. Вот он, насколько может, разумеется, французский перевод дать представление о русском оригинале:

ИЗ ГЁТЕ Горные вершины Спят во тьме ночной; Тихие долины Полны свежей мглой; Не пылит дорога, Не дрожат листы… Подожди немного, Отдохнешь и ты.

Неуловимый, но реальный шарм этого стихотворения очевиден.

Тот из наших офицеров, к кому я обратился, был счастлив, таким образом, оказать мне услугу, о которой я его попросил. Он перевел для меня очень значимое стихотворение Лермонтова под названием «Дума», оно тем более интересно, что выражает взгляд самого Лермонтова на этих вот соотечественников.

Я передам его содержание почти так же, как фотография передает жизнь.

ДУМА Печально я гляжу на наше поколенье! Его грядущее – иль пусто, иль темно, Меж тем, под бременем познанья и сомненья, В бездействии состарится оно. Богаты мы, едва из колыбели, Ошибками отцов и поздним их умом, И жизнь уж нас томит, как ровный путь без цели, Как пир на празднике чужом. К добру и злу постыдно равнодушны, В начале поприща мы вянем без борьбы; Перед опасностью позорно-малодушны, И перед властию – презренные рабы. Так тощий плод, до времени созрелый, Ни вкуса нашего не радуя, ни глаз, Висит между цветов, пришлец осиротелый, И час их красоты – его паденья час! Мы иссушили ум наукою бесплодной, Тая завистливо от ближних и друзей Надежды лучшие и голос благородный Неверием осмеянных страстей. Едва касались мы до чаши наслажденья, Но юных сил мы тем не сберегли; Из каждой радости, бояся пресыщенья, Мы лучший сок навеки извлекли. Мечты поэзии, создания искусства Восторгом сладостным наш ум не шевелят; Мы жадно бережем в груди остаток чувства – Зарытый скупостью и бесполезный клад. И ненавидим мы, и любим мы случайно, Ничем не жертвуя ни злобе, ни любви, И царствует в душе какой-то холод тайный, Когда огонь кипит в крови. И предков скучны нам роскошные забавы, Их добросовестный, ребяческий разврат; И к гробу мы спешим без счастья и без славы, Глядя насмешливо назад. Толпой угрюмою и скоро позабытой Над миром мы пройдем без шума и следа, Не бросивши векам ни мысли плодовитой, Ни гением начатого труда. И прах наш, с строгостью судьи и гражданина, Потомок оскорбит презрительным стихом, Насмешкой горькою обманутого сына Над промотавшимся отцом.

Мы закончили перевод, когда после поворота на одном из изгибов Волги услышали крики наших компаньонов:

― Углич! Углич!

Я поднял голову и увидел на горизонте настоящий лес колоколен.

* * *

Я занимался переводом Лермонтова с таким рвением, потому что невозможно увидеть ничего более грустного, чем берега Волги от Калязина до Углича. На протяжении этих 30 ― 40 верст река глубоко запрятана между разрушенными всеми паводками Волги двумя склонами, лишенными даже зеленого шарма. С приближением к Угличу, расположенному в излучине Волги, правый берег реки понижается и развертывается в плато, где и построен город.

Слава Углича совсем уж легендарная; жуткая драма, значение которой должно было сказаться на судьбах России, произошла здесь в 1591 году. Мы много говорили об Иване IV, кого русские назвали Грозным, другие князья, его современники, ― Палачом, и кого мы назовем Безумным. Подлый и суеверный, никогда не видавший поля боя, ни одной из победных баталий, которые прославили его правление, в то же время он ― определенная историческая величина, и некоторое народное уважение до сих пор связано с его именем. То, что было в его правление, это ― отброшенные поляки, побежденные татары, начало смутного прозрения русских относительно своих великих судеб и познание собственной нарождающейся силы, русских, объединенных рукой его тирании, организованных его деспотизмом. Мы рассказали, как он умер. Умирая, он оставил от семи-восьми браков двух сыновей: Федора и Démétrius ― Димитрия. В приступе гнева, вспоминают, он убил Ивана, третьего сына. Отцу наследовал Федор, а титул царевича перешел к маленькому Dmitry ― Дмитрию, хотя греческая [ортодоксальная, православная] церковь признает законными наследниками только детей, которые родились в результате первых четырех браков; Дмитрий же был рожден от седьмого. Но, так как Федор был человеком мягкого характера и слабого здоровья, ему не предрекали долгой жизни и боялись волнений вслед за возможной смертью Федора, если трон не будет закреплен за подрастающим Дмитрием.

Для него большим удовольствием ― мы говорим о Федоре ― было проговаривать молитвы, предаваться чтению божественных легенд или самолично звонить в колокола, чтобы сзывать верующих к службе.

― Это пономарь, а не царевич, ― говаривал, вздыхая, Иван Грозный.

С подобным характером, с подобной организацией управление такой империей, как Россия, было невозможно; поэтому Федор, весь в молитвах, чтении, религиозных забавах, отдал власть своему шурину ― Борису Годунову[229]. Сначала, прежде чем стать фаворитом, он ходил в звании обер-шталмейстера, потом в более значительном ранге ― регента. Праздный король из рода Рюрика, Федор держал у себя дворцового управделами. Благорасположение к нему вело начало от Ивана, хотя Годунов происходил от татарского мурзы. При старом короле он занял место в имперском совете, и, странная вещь, милость к нему пришла подле хищника с человеческим лицом, потому что он был единственный, кто отважился протянуть руку, когда тот ударил своего сына, и поднять умирающего сына ― жертву отца. Он воспользовался влиянием, чтобы выдать замуж за Федора свою племянницу Ирину. Регент сразу определил каждому свое место: Федору ― ответственность, себе ― акты, своей родственнице ― расположение и милости. Таким образом, ответственность, то есть самый тяжкий груз, свалилась на того, кто был чужд всякой административной деятельности. Борис обеспечил себе почет, родственнице ― признательность.

По завещанию Ивана, город Углич был определен как удел малолетнему Дмитрию. Борис отослал ребенка в его удел и, под предлогом заботы о воспитании молодого князя, он туда удалил ― выражение «он туда сослал» было бы более правильным ― вдовствующую царицу, Марию Федоровну, и трех дядей царевича: Михаила, Григория и Андрея Нагих. Борис знал от родственницы, что у нее с Федором не будет ребенка, знал от врачей, что тот умрет молодым. И он поступил соответствующим образом.

В 1591 году, то есть в эпоху, когда Генрих IV осадил и взял Париж, малолетнему Димитрию [Démétrius] было 10 лет, и он держал в Угличе свой маленький двор из воспитателей и офицеров большого звания. Не стоит говорить, что некоторые из этих сановников были платными шпионами Бориса. Значительное пособие на содержание малолетнего князя выплачивалось через секретаря регентской канцелярии по имени Михаил Битяговский[230], всецело человека Бориса Годунова. Нужда в деньгах этого маленького двора, особенно из-за трех развратных дядей, охотников и пьяниц, была огромной; они вели дискуссии, в которых князья ссылались на свой ранг, как бухгалтер на свои ведомости, и которые всегда заканчивались триумфом Битяговского, чувствующего поддержку регента. Битяговский мстил за себя мелочными притеснениями, что всегда доступно человеку, заведующему кассой. Дяди отвечали непристойными речами. Царица принимала сторону своих братьев и внушала юному Дмитрию [Dmitry] ненависть к Борису. Эти речи повторялись при дворе. Эта ненависть ребенка переходила границы: говорили, что слабеющее здоровье царя находилось в зависимости от колдовства, творимого тремя татарами, что один из них, в частности, Михаил, содержал астролога, который сообщался с коллегами Франции и Италии. Припоминаются восковые изображения, Ла Моля и Коконна, препровожденные на эшафот 20-ю годами ранее, такие же приемы были-де испробованы в отношении Федора.

Что касается юного Дмитрия, то это был достойный сын Ивана Палача; в 10 лет, утверждают, он обладал всеми кровавыми инстинктами покойного тирана. Не довольствовался тем, чтобы смотреть, как бьют животных. Он калечил их своими руками с варварской изощренностью, что заставляло обливаться кровью сердце чувствительного Бориса. Более того, налицо было самое большое преступление из приписываемых ему; однажды зимой будто бы играл он со своими пажами, и дети, забавляясь, вылепили снежных баб. Каждой дали имя одного из фаворитов Бориса. Самая большая из них получила имя регента. Потом в этих призраков швыряли камни, набранные из разваливающейся стены, тогда как малолетний Дмитрий, вооруженный деревянной саблей, лично снес голову тому, что носил имя Бориса, сказав:

― Так же поступлю, когда буду большой.

Теперь обратимся исключительно к факту, простому, историческому.

Около трех часов пополудни 15 мая 1591 года малолетний Дмитрий, которого мать оставила в этот момент, дурачился с четырьмя детьми-пажами и дядьками во дворе своего дворца, в широкой ограде с различимыми еще сегодня пределами, охватывающей сколько-то отдельных жилых построек, из которых какие-то сохранились. Возле него находилась гувернантка Василина Волохова, его кормилица и горничная. Он вытащил нож, чтобы ради забавы втыкать его в землю, целясь в лесные орешки. Вдруг, не слыша ни единого вскрика, кормилица увидела ребенка лежащим на земле и бьющимся в собственной крови. Она подбежала к нему; у него ― открытое горло, перерезана артерия. Он скончался, не проронив ни слова.

На крики кормилицы прибегает царица Мария Федоровна, теряет голову, увидев сына мертвым, хватает палку и сильно бьет ею гувернантку, которую она обвиняет в сообщничестве с убийцами. Затем, безумная от горя, она зовет своих братьев, показывает им тело ребенка и всю ответственность за преступление адресует Битяговскому.

Один из трех братьев, Михаил Нагой, как всегда был пьян. Он приказал ударить в набат с дворцовой церкви.

С первыми ударами набата сбегаются люди, думая, что пожар. Царица показывает мертвого ребенка, избитую до потери сознания гувернантку и, увидев появление Битяговского в сопровождении сына и дворян:

― Вот убийцы, ― говорит она.

Битяговский пытается защищаться, говорит, что ребенок убился сам, упав на свой нож, или поразил себя в одном из приступов эпилепсии, которым был подвержен; но на все его доводы, на всю его защиту мать отвечает только криком обвинения, горя и ненависти:

― Вот убийца!

Битяговский видит, что всякий довод будет бесполезным; он осужден заранее, два десятка рук поднимаются уже его ударить. Он примечает ближайший от него дом, убегает туда, там баррикадируется в минуту; но дверь выбита, его убивают ударом ножа, вилами и палкой. Его сын растерзан.

Ожесточение было так велико, что сын крепостной гувернантки, пытавшийся вернуть на голову хозяйки чепчик, что один из Нагих сорвал с нее в знак высшего оскорбления, был убит в тот же миг и разорван на куски. Сыну гувернантки перерезали горло на глазах матери, которая стала приходить в себя. Василина и дочки Битяговского были спасены священниками церкви Спасителя.

Шум этой резни докатывается до Москвы; царь Федор объявляет, что сам намерен выехать в Углич, чтобы разобрать дело. В момент, когда он выезжает из Москвы, Борис Годунов распоряжается поджечь городской квартал. Крик «Пожар! Москва горит!» стрянет в ушах царя; он возвращается, видит свою столицу, охваченную пламенем, мгновение колеблется; но так как его присутствие может спасти Москву и никак не спасет брата, поскольку тот умер, он возвращается в Москву.

Между тем, Борис взялся провести расследование и наказать виновных.

Материалы следствия сохранились, и протокол в оригинале находится в имперских архивах Москвы, только все историки заявляют, что невозможно доверять одной детали, записанной под давлением такого могущественного министра, каким был Борис Годунов. Из этого протокола следовало, что юный Дмитрий убился сам ножом, который держал в руке, и что обвинения, выдвинутые царицей и ее братьями против Битяrовокого и его детей ― результат безумия или ненависти.

Приговор был обставлен торжественно.

Вдовствующая царица, осужденная постричься в монахини под именем Марфы, была водворена в монастырь св. Николая возле Череповца. Два ее брата, Михаил и Григорий, были высланы за 500 верст от столицы; жители Углича, в массе квалифицированные как мятежники, увидели, что 200 человек из них погибают в казнях, 100 других лишены языка и брошены в тюрьмы. Под тяжестью террора рассеялось почти все население, с 30 тысяч уменьшилось до 8 тысяч душ. Эти уцелевшие 8 тысяч были высланы в Сибирь и основали там город Pelim ― Пелым. Колокол, который звучал набатом, получил свой приговор, как все, что приняло участие в драме, более страшной последствиями, чем главным своим действием. Он был осужден на вечную ссылку, с отрывом одной из своих проушин бит кнутом, и потерял гражданские права, то есть ему навсегда запрещается звонить.

В 1847 году жители Углича подали прошение помиловать колокол. Оно было удовлетворено, и решение об этом доведено до сведения сибирского губернатора. Новость вылилась в большой праздник в Иркутске, где находился колокол: епископ его реабилитировал, и ссыльные, по обычаю, когда один из них прощен, приготовились проводить его в обратный путь песнями и гирляндами цветов. Но не предусмотрели одной вещи: расходов на возвращение при расстоянии 800 лье. Когда подсчитали и увидели, что они составят 10-12 тысяч рублей, больше ни у кого не было желания тратиться.

Но права гражданства были возвращены, и сегодня он звонит от радости, когда какой-нибудь ссыльный помилован.

Мы изложили исторический факт таким, каким он предстает из протоколов Бориса Годунова.[231] А теперь ― легенда, основанная на аксиоме: «Ищи, кому преступление выгодно, и найдешь виновного».

Итак, в смерти маленького Дмитрия был заинтересован один человек. Это ― Борис. И вот на него ополчилась народная молва.

Царица давно уже проникла в Борисовы замыслы цареубийства и охраняла своего сына. Летописец Никон утверждает, что было много попыток отравить царевича, и все провалились. Тогда Борис и обратился к кинжалу, видя, что яд против ребенка не достигает цели. Некоторое время он безуспешно ищет убийцу, пока один из дядек царя Федора не приводит к нему человека, готового на все ради денег. Этот человек ― Битяговский. Его сын, его племянник Качалов и он убьют царевича. Но так как троих убийц было недостаточно, чтобы лишить жизни ребенка 10 лет, они объединились с сыном гувернантки ― Осипом Волоховым и дворянином по имени Третьяков. Эта банда убийц посвящает гувернантку в свои интересы, и Василина берется отвлечь царицу.

Ребенок остается один на минуту на дворцовом крыльце. Все убийцы на своем посту. Тогда Осип Волохов подходит вплотную к мальчику и, положив руку на его ожерелье, чтобы сдвинуть как помеху и открыть дорогу кинжалу:

― На вас новое ожерелье, ваше высочество? ― спрашивает он.

― Нет, прежнее, ― отвечает мальчик.

Едва ребенок произнес эти слова, как почувствовал, что ранен, и вскрикнул, потому, что был только слегка задет. На крик царевича прибегают другие убийцы и его приканчивают. Но с этим же криком соборный звонарь, который все видел и слышал, проскальзывает в церковь и ударяет в набат.

В этом месте оба рассказа сливаются и становятся одинаковыми. Вольно принять один или другой, если только от них не переходят к третьему: о лже-Димитриях [faux Démétrius], который, кстати, мы представим глазам наших читателей. Но в таком случае голос народа был единодушен и обвинял Бориса.

Через какое-то время после смерти маленького Дмитрия, вопреки всем прогнозам, царица Ирина забеременела. Это было великой радостью для России. Но Ирина родила девочку. Закона, что давал бы женщинам право наследовать трон России, еще не было. Обвинили Бориса, будто он распорядился скрыть настоящего ребенка царицы ― мальчика и подменить его девочкой. Эта девочка умерла, обвинили Бориса, что он ее отравил.

Наконец, в 1598 году, Федор умер или, скорее, угас, в свою очередь. И, хотя его смерть давно предвидели, это опять был Борис, на кого указали как на убийцу.

Есть в такой фатальности, что преследовала остатки дома Рюрика, и в этом пришествии коронованного Бориса что-то от ужасной легенды о Макбете.

Борис собирает трех прорицателей и у них консультируется.

― Ты будешь царствовать, ― говорят ему те.

― Ах! ― восклицает Борис на пределе радости.

― Но ты будешь царствовать только семь лет, ― продолжают прорицатели.

― Неважно! Хотя бы семь дней, но лишь бы я правил, ― говорит Борис.

Таково историческое воспоминание, что позвало меня в Углич; я хотел посмотреть дворец маленького царевича, сохраненный, как был, в эпоху его смерти. Хотел видеть реликвии, что он оберегает, этого предпоследнего потомка рода Рюрика.

Дворец малолетнего царевича расположен меж двух церквей, с одной из которых сняли колокол, что ударил в набат. В то время, как поднимались по склону холма, где находится Углич, наступила ночь; моросил дождь в сопровождении холодного северного ветра. Все офицеры, любопытствующие посмотреть Углич, которого большинство из них никогда не видели, были вместе со мной. Оркестр остался на борту.

Все было закрыто. Мы отправились разыскивать ключи; к моему большому удивлению, появились два-три священника и все ризничие. Мой эскорт произвел эффект, священнослужителям сказали ― не знаю, чей веселый нрав позволил себе эту шутку ― что я являюсь английским послом, и что сопровождавшие меня офицеры сопровождали меня по приказу императора Александра. Не надо спрашивать, насколько хорошо я был принят, представленный таким образом.

Начали с посещения дома маленького Дмитрия [Dmitry]. Там отведено помещение, где хранится кое-какая мебель, что ему служила, и носилки, на которых его тело было перевезено в Москву. Из дворца царевича пошли в Красную церковь[232], построенную спустя семь лет. В ней хранят серебряную усыпальницу, куда было положено тело малолетнего князя. На усыпальнице ― пластинка из золоченого серебра размером в четверть листа. По четырем углам этой пластины когтеватыми креплениями удерживаются четыре лесные ореха, которыми играл ребенок; показывают землю в специальном вместилище посередине, окрашенную красным. Это грязь, замешанная на его крови.

Может быть, спросят, почему такое почитание этих реликвий и такой интерес Борису выставить эту смерть на всеобщее обозрение. Политика узурпатора очень проста: она надевала маску набожной любви. Весь интерес Бориса и заключался в том, чтобы эта смерть наследника короны, как следует, была оглашена и широко известна. Сначала она открыла ему дорогу к трону. Затем, может быть, его гений предвидел лже-Димирия [faux Démétrius], у которого он хотел отнять целиком возможность использовать народное легковерие. В этом отношении он поработал недостаточно.

Вследствие голода и мора, что опустошали Россию с 1601-го по 160З год, в чем русские упорно усматривали знамение и падение узурпатора, от границ Литвы с немыслимой быстротой во всех провинциях империи распространился слух. Убитый в Угличе царевич Dmitry ― Дмитрий был жив, и только что объявился в Польше.

Это был молодой человек 22 лет, то есть как раз в том возрасте, в каком был бы царевич, и маленького роста, но широкоплечий, как Иван Грозный, со смуглым цветом лица своей матери ― царицы Марии Федоровны; волосы рыжие, лицо широкое, нос большой, скулы выступающие, губы толстые, бородка и две бородавки на лице, одна на лбу, другая под глазом. В особенности, уповая на эти две бородавки, какие могли приметить и на лице малолетнего Дмитрия, претендент рассчитывал на то, чтобы заставить его признать. Вот как, поведала легенда, молодой царевич получил признание.

Однажды в Брагине[233], когда князь Адам Вишневецкий[234] принимал ванну, молодой камердинер, поступивший в услужение всего несколько дней назад, неловко исполнил только что полученное приказание. Князь, довольно горячий и, как вся знать той эпохи, скорый на расправу, обозвал его [Пся крев!] сукиным сыном ― обычное оскорбление у поляков и русских ― и влепил ему пощечину. Молодой лакей отступил на шаг и, не оправдываясь иначе, сказал ему с кротостью:

― О! Князь Адам; знал бы ты, кто я, не обращался бы со мной подобным образом; но мне нечего сказать, раз я взялся за роль секретаря.

― Кто ж ты, спросил его князь, ― и откуда ты?

 ― Я, ― ответил ему молодой человек, ― царевич Дмитрий, сын Ивана Грозного.

― Ты царевич Дмитрий? ― возразил князь. ― Разве не известно всем, что царевич убит в Угличе 15 мая 1591 года?

― Все ошибаются, ― ответил молодой человек, ― и доказательство тому ― сын Ивана Грозного перед глазами.

Князь потребовал объяснений, и вот что ему рассказал молодой человек.

Борис, желая избавиться от царевича, велел послать за валашским медиком по имени Симоне и сделал ему значительные посулы с условием, что тот согласится убить Дмитрия. Решив наоборот, его спасти, врач сделал вид, что входит соучастником в планы убийцы, и предупредил царицу. Впоследствии ночью, избранной для убийства, ― ибо, по рассказу претендента, была ночь, когда убийство имело место, ― царевича спрятали за печью и положили на его кровать сына одного крепостного. Это тот ребенок, которому перерезали горло. Из своего укрытия царевич видел, как кинжалом убили несчастного, что занял его место. Среди замешательства, вызванного убийством, медик смог его увезти, сначала проводил на Украину, к князю Ивану Мстиславскому[235]; после, когда князь умер, он был препровожден в Литву, затем повернул на Москву, откуда направился в Вологду. Он уезжал из этого города, когда поступил на службу к князю Вишневецкому.

И так как после этого рассказа князь казался еще охваченным сомнением, молодой человек достал со своей груди русскую печать, носящую имя и герб царевича, и золотой крест, украшенный диамантами, который, сказал он, был ему дан родственником, князем Иваном Мстиславским, в день его крещения.

При виде печати и креста князь Адам прошел путь от удивления до уверования в этот рассказ, попросил прощения у молодого человека за словесное оскорбление, что нанес, за оплеуху, что ему залепил; предложив ему потом остаться в ванной, он попросил разрешения подождать его до выхода из нее.

Его жена закажет чудесный ужин, так как вечером он будет дан настоящему царю Московии; конюшие вырядят шестерку серых в яблоках коней; каждым из них будет править богато одетый наездник. Кроме того, его кучер заложит карету, куда его управляющий натащит подушек и самых дорогих ковров.

Его приказы исполнены, он возвращается в банную залу, провожает молодого человека на балкон, под которым лошади и карета, подает знак 12-ти слугам ― в парчовых кафтанах, собольих шубах, при отделанном золотом и серебром оружии ― войти и опуститься на колени; затем сам преклоняет колена:

― Пусть ваше величество, ― говорит он, ― соблаговолит принять этот пустяк. Все, чем владею, к услугам вашего величества.[236]

Вот что рассказали о способе, которым царевич заставил себя признать.

Тогда князь всем представил его как сына Ивана Грозного, и при первом публичном появлении под этим титулом, рассказывают, один русский по имени Петровский бросился к его стопам, возглашая, что доподлинно узнал в нем царевича Дмитрия, которому служил в Угличе. С этого момента все сомнения рассеялись, и двор польской знати сомкнулся вокруг молодого человека.

Понятен эффект, произведенный подобными новостями на Москву в правление столь ненавистного человека, каким был Борис Годунов.

Ко всем этим деталям добавляют другие, не менее важные. Молодой князь, который потребовал или, конечно, только что потребовал свой трон, удобно обосновался в своих новых резиденциях, великолепно садился на коня, был ловок в боевых упражнениях, говорил по-русски ― на родном языке, говорил так же на польском, как на русском, и даже знал несколько латинских слов. Это было образование дворянина, получившего хорошее воспитание.

С этой поры новости и события стремительно последовали одно за другим.

Князь, брезгливо отвергающий деньги, что ему предлагает Борис Годунов, чтобы он выдал претендента, сопровождает его к шурину ― Георгию Мнишеку, палатину[237] [правителю] Сандомира, где старый солдат, взятый в плен московитами при осаде Пскова, его признал. Мария, младшая дочь палатина, влюбилась. Дмитрий письменно предлагает ей замужество, когда будет в Москве. Сигизмунд, старый враг русских, его принимает, признает за царевича, дает средства в 40 тысяч флоринов и разрешение полякам встать под его знамена. Пять-шесть тысяч поляков, восемь-десять тысяч казаков, несколько сотен русских, изгнанных в Польшу, составляют его маленькую армию; с этой армией он идет на Москву, встречает князя Мстиславского, вышедшего навстречу более чем с 40 тысячами человек, выигрывает первую баталию, проигрывает вторую, укрывается в городе Полтаве, расстраивает там заговор трех монахов, которые прибыли, по поручению Бориса, чтобы его отравить; велит запереть двоих из трех монахов, вознаграждает третьего, кто все раскрыл; бояр, к каким обратились монахи, выдает на расправу черни, пронзающей их копьями; пишет Борису, что очень хочет проявить великодушие по отношению к нему, если он поспешит отправиться в монастырь и освободит для него трон. Простит его преступления и возьмет под свою высокую защиту.

Эта дерзкая посула находит Бориса в то время, когда, его сестра Ирина, всегда порицавшая его узурпаторство, скоропостижно умирает в монастыре, который она избрала приютом, и когда народ, обвиняющий Бориса во всех преступлениях, громко говорит, что она отравлена. Это новое обвинение, это оскорбление от авантюриста наносят ему последний удар.

13 апреля 1605 года, во время председательства на совете он чувствует недомогание, поднимается, пытается идти, качается и падает в обморок. Через несколько минут приходит в себя, но для того, чтобы облачиться в одеяние монаха, принять церковное имя Боголеп (Милый богу), получить причастие.

В тот же день он умирает на руках своей жены и детей. И, как если бы преступление должно было сопровождать его и после смерти, всякий говорит, что он отравился, чтобы избежать мести князя.

И каждый добавил:

― Он поступил по справедливости.

Известен конец истории faux Dmitry ― лже-Дмитрия и, кто знает, может быть, подлинного.

20 июня 1605 года он явился к вратам Москвы. Именитые жители всех слоев встретили его богатыми дарами, в числе которых было массивное золотое блюдо с хлебом-солью ― символическое подношение вассала суверену. Их торжественная речь была краткой и в духе эпохи.

«Все готово, чтобы тебя принять, ― сказали ему они. ―  Радуйся; те, кто хотел тебя съесть, ныне не могут больше тебя кусать».

Въезд его был блистательным. Вся Москва высыпала из домов на улицы. Он вынужден был продвигаться шагом и расталкивать толпу, чтобы добраться до церкви св. Михаила Архангела, куда он прибыл помолиться перед могилой Ивана Грозного. Он вошел в церковь, преклонил колена перед могилой, плача поцеловал мрамор и громко произнес:

― О, мой отец, твой сирота царствует, и это тебе святые молитвы, которые он тебе задолжал.

И всяк при этих словах воскликнул:

― Да здравствует наш царь Дмитрий, славный сын Ивана Грозного!

Спустя 11 месяцев при набате трех тысяч колоколов Москвы, что ударили разом, сквозь пожар, гром пищалей, крики взбешенной черни по улицам волокут тело, обезображенное и истерзанное, с рассеченным лбом и оголенным животом, отрубленными руками, которое казнили на 100 помостах посреди огромной площади, чтобы все могли видеть и чтобы каждый, стегнув кнутом или бросив камень, мог прибавить удар к уже принятым им ударам. Это тело ― труп доблестного и дерзкого молодого человека, который завоевал, а другие говорят ― вернул трон Ивана Грозного. Три дня он оставался выставленным в таком виде на Торговой площади. На третью ночь заметили в ужасе, что поверх тела пляшет голубое пламя. Когда приближались, пламя отступало или исчезало, чтобы появиться вновь, если держались на некотором расстоянии. Явление, не что иное, как газ, поднимающийся порой от трупов при разложении, повергает народ в глубокий ужас.

Один купец испросил разрешение убрать тело и зарыть его за пределами города, на Серпуховском кладбище. Но, как если бы вообще чудеса были брошены провожать это несчастное тело, ураган грянул на улицы, по которым двигался похоронный кортеж, и, когда тот оказался в воротах, сорвал с одной из башен кровлю и завалил дорогу ее обломками. И это еще не все. Священная земля не стала для бедного изувеченного тела землей упокоения, хотя заметили двух неизвестных птиц, похожих на голубей и павших возле ямы, хотя в бесчеловечный вечер слышали с неба такую неземную сладкую музыку, что подумали, будто она была пением ангелов. На следующее утро нашли могилу раскрытой, перевернутой вверх дном и пустой, а труп ― в противоположной от нее стороне, где была часовня. В этот раз грешили на колдовство и решили избавиться от тела, которое, по множеству признаков, могло быть только телом вампира. Сложили огромную кучу дров, положили его сверху, зажгли костер и все обратили в пепел. Затем этот пепел собрали с таким же тщанием, с каким делали это в древности, когда мистическое почитание родителей требовало хранить их пепел в погребальной урне и колумбарии предков. Но теперь так набожно его собрали для другой цели. Пеплом зарядили пушку. Это орудие было доставлено к вратам, через которые мнимый царь въехал в Москву, обращено жерлом к Польше, то есть в сторону, откуда пришел самозванец. Поднесли к пушке огонь, и прах того, кто был, может быть, самозванец, но уверял, что он заслуживал положения, которого достиг, вылетел на ветер!

Таковы три истории о сыне Ивана Грозного, малолетнем Дмитрии Угличском [Dmitry d’Ouglich], как его называют в России, вольном прервать читателя на своих 10-ти годах или идти с ним до своих 23-х. Могу сказать, что встречал в России много людей, которые считают, что все Димитрии были лже-, за исключением первого.

В Углич был сослан и Лесток, по велению той самой Елизаветы, которой он помог стать царицей.

* * *

Когда мы сходили по крутому и ухабистому спуску, ведущему от Углича к Волге, увидели на реке, среди глубокого мрака, огни трех цветов ― фонари прибывающего казанского парохода. Того самого, что должен был взять на борт наших офицеров и доставить их в Калязин.

Мы успокоились, как сумели, на своем пароходе. Одни играли в карты, другие заворачивались в свои манто и засыпали, третьи отыскивали последние бутылки вина, уцелевшие в дневном сражении, и молча пили из них. На следующий день, в пять утра, предстояло расстаться.

Просыпались замерзшими, разбитыми и хмурыми. Насколько приход на пароход был радостным, шумным, взбалмошным, настолько уход с него был молчаливым, грустным, угрюмым. Не сказали бы, что это те же люди, которые были такими жизнерадостными прошлым утром.

Деланж тоже нас покидал. Он уносил мое последнее «прости» нашим дорогим друзьям. Бедный Деланж, нужно отдать ему должное: он делал все, что мог, чтобы не плакать, но против его воли слезы текли.

Тем временем, наши друзья-офицеры, пересев на пароход до Калязина, решили послать нам еще один прощальный привет. С отчаливанием, их оркестр салютовал нам трубными голосами. Но оркестранты пребывали в меланхолии, как и офицеры, и расположение духа передавалось музыке.

Наше судно отправилось вниз по Волге тогда же, когда другое стало подниматься по ней. По мере того, как пароходы удалялись один от другого, игра оркестра становилась глуше; наконец, тот, что шел к Калязину, обогнул мыс и пропал. Какое-то время слышали еще непрерывную музыку, хотя все слабее; вскоре улавливали только звуки самых сильных инструментов; потом, в свою очередь, угасли и они, и едва, если что-то могли различить в бризе, ловили мелодичный стон, как вздох ветра; в конце концов, стон и вздох рассеялись прахом, и этим все было сказано.

У нас на борту не было дам, и капитан, который, как и монахи Углича, был недалек от того, чтобы принять меня за посла Англии, позволил мне разместиться в каюте для дам.

К полудню мы остановились на четверть часа в Мологе: мы поднялись примерно на 30 верст к северу, достигли изгиба Волги, самого близкого к полюсу. Позже добрались до Романова [Романова-Борисоглебска, с 1918 года ― Тутаева], российского края, где делают лучшие тулупы, благодаря романовским овцам, завезенным царем Петром, которым царь Петр, не будучи, однако, агнцем, не погнушался дать свое родовое имя. Судья Романова был французом, и звали его граф Люксембург де Линь.

Мы легли спать в пункте Samina [Сомино].

Не знаю ничего более тоскливого и однообразного, чем вид Волги, на всем протяжении зарывшейся на глубину примерно 50-ти футов между двумя ее берегами, ровными и слегка всхолмленными. Время от времени попадается одинокий и грустный город, без единого из тех деревенских домов, что составляют жизнь и радость наших городов. Ни острова, нарушающего однообразие этого бесконечного водного течения; ни парохода, ни барки, которые его оживляли бы; только одиночество под угрюмым господством его законного короля ― покоя.

Муане воспользовался тем, что край не предлагал посмотреть ничего любопытного, чтобы показать мне не только очень хорошие рисунки, сделанные им в Троице, но еще и те, которые он привез с экскурсии в Переславль, предпринятой без нас.

Название Переславль-Залесский, что носит город, означает, что Переславль находится за лесами. Его основание приписывают Юрию Владимировичу, который, потеряв в Малороссии Переяславль на Трубеже, захотел построить город, во всем похожий на тот, потерянный, возле озера Kletchino ― Клещино [оно же Плещеево], и впадающую в него на юго-востоке речку назвал Трубежем. На этом озере, обладающем редкостным свойством, как я сказал, производить сельдей, Петр Великий в 1691 году создал первую русскую эскадру; из всех судов, что входили в нее и от которых, замкнутых береговым контуром озера, не могло быть особой пользы, на сегодня остается только маленькая барка, служившая Петру Великому.

При желании получить представление о богатстве и могуществе духовенства в России нужно попасть в Переславль. Город всегда с двумя тысячами жителей располагает 25-ю церквями, стиль одной из них, Преображения, замечательный. В ней хранятся реликвии св. Николая Стилита, которой после его смерти оставили цепи, что святой носил при жизни.

Мы шли в виду Ярославля, где семь российских лицеев, когда пароход остановился, чтобы принять на борт двух дам; я уже видел себя без каюты, когда капитан пришел сказать, что дамы, узнав обо мне, просили меня остаться на месте, желая лишь одного ― разделить общество со мной. Я спросил, кто они, такие гостеприимные дамы. Капитан ответил, что это ― княгиня Долгорукая со своей компаньонкой. Как все изысканные русские женщины, Анна Долгорукая чудесно говорила по-французски.

Это в Ярославль, откуда ехали дамы, был определен на жительство Бирон, помилованный Павлом I, после возвращения из Сибири.

Ярославль славится красивыми женщинами и исключительными страстями: за два года пять молодых людей там сошли с ума от любви. Не менее интересно для путешественников, что Ярославль располагает, говорят, лучшим в России отелем и единственным, может быть, вне обеих столиц, где встретишь настоящие кровати. По имени владельца, он называется гостиницей Паструкова [l’hôtel Pastroukoff]. Этот собственник ― дважды или трижды миллионер, чем и знаменит; но разбогател не кроватями отеля, а благодаря широкой торговле железом, в зависимость от которой попала вся Россия. Он делит эту монополию с другим торговцем металлом по имени Барков. Все железо, что продается в Нижнем на ярмарке, ― собственность двух этих беспримерных спекулянтов.

Княгиня, женщина 30-32 лет, очень образованная. Вообще в России, как ни покажется необычным, на первый взгляд, женщины более образованы, начитаны и говорят по-французски лучше, чем мужчины. Это объясняется тем, что женщины, находясь совершенно вне дел и политики, распоряжаются всем своим временем и, отлично зная французский, читают почти все, что публикуется во Франции. Княгиня была одной из таких женщин: коренная русская, как все, кто носит от рождения или в результате союза фамилию Долгоруких, то есть одно из старейших имен в России, она знала назубок свою древнюю московскую историю. Она же предупредила, что сейчас мы прибудем в Кострому, что в Костроме будет остановка на час, и мы должны употребить это время, чтобы посмотреть монастырь св. Ипатия, дом Романовых и памятник Сусанину.

Тотчас, как пароход встал, мы соскочили в лодку и добрались до берега. Россию отличает то удобство, что у капитанов требуют справки о состоянии здоровья пассажиров не чаще, чем их паспорта. Сходят с парохода, поднимаются на борт, осматривают города и окрестности; никто не спрашивает, ни кто вы, ни чего вы хотите.

Мы вскочили на дрожки, которые крутым склоном вывезли нас наверх. Так как монастырь св. Ипатия был наиболее удаленным пунктом в нашей экскурсии, начали со св. Ипатия. Среди монастырей России он то же самое, что одна из гор Швейцарии, одно из озер Финляндии, один из вулканов Италии. Приходит время, когда горы, озера, вулканы становятся лишь уделом сознания, не более того; их постоянно посещают, но больше не описывают. Пусть читатель успокоится, он почти избавлен от описания всех тех монастырей, какие нам осталось еще посмотреть, включая монастырь св. Ипатия.

Что касается дома Романовых, то это другое дело; история пробует на нас такие чары, что невозможно пройти мимо исторического места, чтобы там не задержаться.

Мы видели смерть малолетнего Дмитрия [Dmitry], смерть Федора, обоих наследных принцев рюриковой крови; видели смерть узурпатора Бориса, самозванца Димитрия [Demetrius].

Как-то Мирабо в одном из своих великолепных порывов вдохновения, присущих только ему, сказал:

― Умирая, Кай Гракх взял горсть окровавленной пыли, на которой лежал, и метнул ее в небо. Из этой пыли родился Марий.

Тот же эффект был от пушки, заряженной пеплом лже-Димитрия, из которой выстрелили в сторону Польши, чтобы вернуть мертвую пыль туда, откуда принесло пыль живую. Из этого праха родились пять-шесть других лже-Димитриев и 15 лет гражданских и с иноземцами войн. В течение этих 15 лет, пучиной грязи и крови разделяющей династии Рюрика и Романовых, все стремятся на трон России, десяток или дюжина дотрагиваются до него, трое-четверо окрашивают его кровью. Но те же 15 лет, период позора для старой и новой знати, позволившей взять полякам Москву, шведам ― Новгород, ― самая блестящая эпоха русского духовенства.

Клир, единственный класс государства, который своей сплоченностью противостоит  всякого рода развалу, что столько тираний кряду обрушил на Россию, клир не только остается на ногах и сильным, но еще национальным; среди всеохватной коррупции религиозный дух есть особая атмосфера, которая окружает его и которой он жив, следуя долгу и храня свою веру; лишь он сопротивляется домашнему предательству, иностранному нашествию, лишь он, его герои и мученики, и он утверждают великую социальную правду, тогда как партийность и сословность никогда не способны отказаться от сектантства.

В 1612 году, в период, когда все кажется безнадежным в России, на сцену выходят трое: Минин для народа, Пожарский для знати, Романов для клира. Мы набросали эскиз служения, отданного России первыми двумя, говоря по поводу памятника на Красной площади в Москве. Что касается третьего, то есть метрополитена [патриарха, архиепископа] Романова, дважды плененного поляками, исповедующего свою родину и религию перед лицом казни, то он так представляет русскую национальность, что вокруг него объединяется все, что остается от русских, из его семьи Россия выбирает своего суверена. И, однако, этот суверен был иноземного племени. Преданию угодно, чтобы стебель Романовых пророс не на земле России. В 1350 году один безвестный пруссак эмигрирует и приезжает обосноваться на берегах Волги. Его сын роднится с семьей Шереметевых, одной из самых знаменитых в России. Другой [из Романовых] ― брат императрицы Анастасии, матери Федора, последнего царя рюриковой крови. Наконец, единственный уцелевший в бойне из его семьи и сосланный, преследуемый Борисом Годуновым, кажется, способный провидеть предначертанное ему будущее, Романов становится монахом в Архангельске под именем Филарета и дает жизнь тому Михаилу, которого Россия избирает в 1613 году своим царем.

Он был в Костроме, когда узнал о своем избрании. Фамильный дом, где он тогда жил, цел и как объект почитания русских рекомендуется ими любопытству иностранцев.

Что же до Сусанина, памятник которому был третьим объектом нашей высадки в Костромe, то это еще и памятник русской признательности не просто человеку из народа, но крестьянину. Взятый в качестве проводника поляками при их проходе через деревушку Карабаново, вместо того, чтобы вывести армейский корпус, что ему доверился, на Московскую дорогу, о чем он получил приказ, он увлек его на проселки и завел в глубину одного из этих огромных русских лесов, где, раз заблудившись, чужеземец, как и в девственных лесах Америки, не отыщется, если не чудо.

Забравшись в лесную глушь, Сусанин признался полякам, что не просто заблудился, но сбился с дороги в намерении всех погубить. Ни угрозы, ни побои не могли с тех пор принудить его вернуть врага на дорогу. Сусанин пал под ударами, но его не смогли заставить сдвинуться с места. Его последний вздох отнял у поляков их последнюю надежду. После бесплодной попытки выбраться на большую дорогу этот армейский корпус, сознавая, что действительно по-настоящему заблудился, погибает от голода, почти погребенный снегом, рассыпается на ищущих случайного спасения; но никто не выходит из леса. Все, кто в него вошел, там и остались, и тела трех тысяч поляков стали кормом для волков.

Деревня Карабаново, где родился Сусанин, царем Михаилом Романовым навсегда была освобождена от подати и призывов в армию мужчин. Злые языки утверждают, что это благо сделало деревню самой беспутной в России.

Памятник Сусанину ― круглая колонна из розового финляндского гранита, увенчанная бюстом великого князя Михаила Романова; барельефы пьедестала рассказывают всю историю самопожертвования крестьянина из деревни Карабаново.

Мы возвращались к пароходу не без боязни. Мы вышли за разрешенные нам пределы на три битых четверти часа; но княгиня обещала употребить все свое влияние на командира судна, который, впрочем, принимая меня за крупную политическую фигуру, не требовал от меня особой пунктуальности. Прибыв на берег Волги, заметили, стало быть, пароход покачивающимся на том же месте, где его оставляли, и княгиню Анну на палубе, поджидающую наше возвращение и делающую все, что бы капитан набрался терпения.

Нет ничего прелестней дорожных знакомств, которые за несколько часов уподобляются старинной дружбе, длятся день-два, но память о них живет в будущем и в вас, чистая, как уголок лазурного безоблачного неба. Встреча с этой очаровательной женщиной ― одно из таких воспоминаний.

Едва мы ступили на палубу парохода, как он пошел, пытаясь наверстать потерянные три четверти часа.

С первых дней я заметил, что наш бедный Калино, лучший студент Московского университета, имел воистину университетское воспитание, то есть совершенно не знал истории своей страны. К счастью, рядом была княгиня Долгорукая, которая, не получив университетского воспитания, была, не скажу, столь же ученая, но в той же степени знающая, в какой наш школяр был невежествен. От истории разговор перешел к поэзии. Мне подумалось, поскольку путешествие не обещало нам никакой живописной случайности и никакого исторического эпизода, наступил момент использовать национальную гордость, чтобы сделали для меня перевод из Лермонтова. Только не знал, где оставил том стихотворений. Но одно слово, и княгиня Долгорукая выручила меня.

― Вы ищите Лермонтова? ― спросила меня она.

― Да, ― ответил я. ― Но думаю, его потерял.

― Пусть это вас не волнует, ― сказала она. ― Лермонтова я знаю наизусть. Назовите, какое желаете, стихотворение, и для вас я его переведу.

― Это вам выбирать то, что нравится больше всего, княгиня. Я не так близко знаком с вашим поэтом, чтобы сделать самостоятельный выбор.

― Хорошо, тогда переведу одно, которое даст вам представление об его поэтической манере.

И княгиня берет перо и так же легко, как если бы писала под диктовку, действительно переводит мне одно из самых замечательных стихотворений Лермонтова. Это произведение, озаглавленное «Дары Терека», вещь до конца самобытная [Из 10 строф приводим две, первую и последнюю].

Мы сказали, что у каждого народа есть своя национальная река; Терек ― такая река для черкесов и казаков линии; линейными называют казаков, селения которых окаймляют Кавказ.

ДАРЫ ТЕРЕКА Терек воет, дик и злобен, Меж утесистых громад, Буре плач его подобен, Слезы брызгами летят. Но, по степи разбегаясь, Он лукавый принял вид И, приветливо ласкаясь, Морю Каспию журчит: «Расступись, о старец-море[238], Дай приют моей волне! … Замолчал поток сердитый, И над ним, как снег бела, Голова с косой размытой Колыхаяся всплыла. И старик во блеске власти Встал, могучий, как гроза, И оделись влагой страсти Темно-синие глаза. Он взыграл, веселья полный, ― И в объятия свои Набегающие волны Принял с ропотом любви. 

Такая поэзия, очевидно, ― нечто странное и неизвестное для нас; у нее дикий привкус, который трудно просачивается в наши города; она изумила Россию и имела там огромный успех.

Перевод отнял у меня часть ночи. Последовательно, по мере того, как княгиня делала перевод на французский, я обращал его в стихи.

Княгиня простилась с нами утром следующего дня. Волжские суда не ходят ночью, за исключением весны, когда тают снега; на Волге не меряна глубина, и капитаны постоянно боятся посадить судно на мель. Мы остановились, чтобы провести ночь à Plan ― в Плане [Плесе]. Назавтра утром пароход остановился между Планом и Решмой [в районе Кинешмы]. Настало время сказать друг другу «прощай». Княгиня высаживалась в одном из своих владений, выходящем на Волгу, где она решила провести несколько дней. Я сошел первым в лодку, чтобы помочь княгине спуститься, и, хотя трап был крутым, она достигла лодки благополучно. Не повезло старой компаньонке: она поскользнулась и упала в реку.

Но поистине с мужской силой княгиня ухватила ее рукой и держала наплаву, тогда как я удерживал княгиню в лодке. Нашими объединенными усилиями удалось вытащить бедную женщину из реки, но она выбралась вымокшей до костей. И в какой воде! Вода уже замерзала. Не было средства согреть потерпевшую, кроме как на берегу, так что наше прощанье было очень ускорено этим несчастным случаем.

Пароход продолжил путь, а лодка во все весла достигла волжского берега, где, мы увидели, сошла княгиня и взмахом платка подала нам последний дружеский знак. Свершилось еще одно очаровательное событие, чтобы оставить во мне только дым, называемый воспоминанием.

* * *

Мы останавливались на четверть часа в Решме, чтобы принять до 30 пассажиров; 20 или 25 приняли уже в Костроме. Чувствовалось, что приближались к Нижнему, что шли раствориться в огромной толпе, однако же, прибыть в Нижний должны были только на следующий день. Муане использовал стоянку, чтобы запечатлеть два-три вида Волги, всегда одинаковые, и с разницей лишь в том, как сгруппированы избы.

Настала ночь, остановились, как обычно, и бросили якорь посреди реки против Балахны, города, который строит в основном грузовые суда. Утром наш пароход буквально был заполнен народом, направляющимся на ярмарку. Капитан заметно волновался; из-за этой новой нагрузки борт возвышался над водой, самое большее, на фут, а даже перед Бaлахной уже чувствовалось, что киль царапает речное дно.

К 10 часам стал доноситься великий шум, подобный грому, прокатывающемуся по небу, или, скорее, подобно гулу, что предшествует землетрясению. Это был рокот 200 тысяч голосов. Затем, на одном из поворотов Волги увидели вдруг реку, исчезающую под лесом мачт, расцвеченных флагами. Собрались все суда, что сверху и снизу по реке доставили товары на ярмарку. С огромным трудом мы протиснулись между ними и пристали к Сибирской набережной.

Есть только одна возможность вообразить кишение, от которого шевелились речные берега, это вспомнить, что творится на улице Риволи в вечер фейерверка, когда добрые буржуа Парижа, запрудив площадь Согласия и критикуя скупость городских властей, устраивающих фейерверк не на всю ночь, возвращаются к своим очагам.

На речном берегу ожидало нечто в виде множества дрожек и телег, выбор на любителя. Мы взяли дрожки, которые, несмотря на показные или истинные усилия кучера, не удосуживались взять другой аллюр, кроме шага; проехали мимо ипподрома[239], где в тот момент играли два актера московской известности, Самарин[240] и Живокини[241] [Givotchini]; оставили ипподром справа, потом встали в очередь на мост, как останавливаются у театрального подъезда. Наконец, заняли свой ряд, и кончилось тем, что въехали на мост, настланный поверх лодок, который устраивают и разбирают каждый год. За четверть часа с набережной Нижнего Базара мы продвинулись в гуще той же толпы на ту часть переправы, которая соединяет ярмарку с островом, образованным двумя рукавами Оки. Там очутились среди нагромождения лавок, ставленных на сваях. В частности, в этих лавках находились товары для народа: сапоги, варежки, шапки, тулупы и т.д. Наконец, мы ступили на твердую землю и оказались у подъема, который ведет в город. Эта дорога, что называется съездом св. Георгия, ― отличное шоссе с версту длиной. Оно стоило более миллиона и даровано Нижнему императором Николаем.

Справа, примерно на трети подъема, оставили Строгановскую церковь, основанную купцами Строгановыми, которую не надо путать с аристократами Строгановыми. И вот мы въехали на площадь Фонтана, и нам открылась почти на версту великолепная авеню, что начинается за церковью и тянется, теряясь из виду.

Я говорил, что у меня были письма к месье Грассу[242] и месье Nicolas Brikin ― Николаю Брылкину[243], директору «Меркурия»; попросили проводить к «Меркурию». Не преувеличу, если скажу, что в помещениях «Меркурия» было, по меньшей мере, три сотни народу; прошли через толпу и оказались возле месье Брылкина. Не было нужды себя называть: он узнал меня, хотя никогда не видел, и даже раньше, чем я открыл рот.

― Вы немного опоздали, ― сказал он, ― но, в конце концов, постараемся кое-что еще вам показать. Сейчас я провожу вас к Грассу, который приготовил для вас жилье. Затем вы отошлете вашу визитную карточку к губернатору, который предупрежден о вашем проезде, ждет, и приготовил вам сюрприз.

― Мне?

― Да, вам, и сюрприз, какого не ожидаете, я вам за это ручаюсь.

― Нельзя ли узнать, какой?

― Нет.

― А как зовут губернатора?

― Александр Муравьев.

― Он из Муравьевых, которые вешают, или из Муравьевых, которые повешены? ― спросил я, смеясь.

― Он из тех, которые повешены.

― Но он был в Сибири, кажется?

― Да; но вы знаете, что император дал общую амнистию, а так как Александр Муpавьев был сослан в Сибирь слегка необдуманно, счел должным это компенсировать и назначил его губернатором Нижнего.

― Но этот Александр Муравьев был замешан в заговоре 1825 года?

― Да, про который вы написали роман. О ком там рассказано, вы увидите у него.     

Месье Брылкин отдал распоряжения, чтобы в его отсутствие все шло, как при нем, и вышел проводить нас к своему другу ― месье Грассу. Но, так как он велел выйти через дверь, противоположную той, через которую мы вошли, я вскрикнул от удивления при виде спектакля, развернутого перед глазами. Я стоял на самой высоте над местом слияния притока и реки ― Оки и Волги, внизу лежало поле ярмарки, то есть примерно два квадратных лье территории, покрытой бараками, между которыми гулял типаж всяких народов ― русских, татар, персов, китайцев, калмыков; да что я знаю? По виду сверху, с террасы «Меркурия», ярмарка делилась на четыре города. Один ― на острове, между двух рукавов Оки. Другой ― между Баранцевым озером и первым каналом от Мещерского озера. Третий ― между двумя каналами, что наполняют это самое озеро. Наконец, четвертый ― по другую сторону второго канала, между каналом и лесом. Его населяют только женщины. Попросту, город куртизанок; в нем 7-8 тысяч жительниц, которые съехались туда со всех концов европейской и даже азиатской части России ради шести недель ярмарки, с намерениями самыми филантропическими.

Нужно было увидеть в 300 футах ниже террасы четыре города, 200 тысяч человек в движении между рекой и притоком, между двух озер, на шести мостах, восьми набережных и сотне улиц, чтобы задуматься над тем, что такое пятый элемент [пятая стихия], называемый множеством.

― У вас восемь дней, чтобы насмотреться на это, месье, ― сказал Брылкин, пытаясь тащить меня за руку. ― Тогда как я…

― Тогда как вы, ― перебил я, ― оставляете дела, желая мне это показать. Идемте к месье Грассу.

Пошли к месье Грассу, где нас ждали, и была приготовлена наша квартира. Месье Грасс, менее занятый, чем месье Брылкин, обязался стать нашим чичероне и поводить нас по ярмарке. Месье Брылкин оставил нас, снова посоветовав мне не забыть передать визитную карточку генералу Муравьеву, который, наблюдая ярмарку, жил в своем дворце на берегу Оки.

Месье Грасс был в нашем распоряжении; мы потратили время только на то, чтобы ликвидировать беспорядок, который в течение трех дней плавания по Волге образовался в нашем туалете, и спустились тем же съездом, каким поднялись четверть часа назад. Когда проходили мимо Строгановской церкви, месье Грасс обратил наше внимание на ее решение. Храм объединяет две церкви: зимнюю, низкую и отапливаемую четырьмя большими печами, и летнюю ― втрое выше зимней, увенчанную огромным куполом и украшенную чудесным иконостасом на всю ее высоту.

Я сказал, каким образом попадали в авангардную часть ярмарки, то есть на остров на Оке, соединенный с нижним городом мостом поверх лодок длиною полверсты. Поскольку каждый год в таянье снегов Волга выходила из берегов и разливалась над местом базара, решили поднять участок земли на высоту 7-8 метров, что было уже красивой работой; цели достигли, отрыв с трех сторон участка, который хотели поднять, канал, сообщающийся с Волгой через Мещерское озеро. Огромного количества вынутого грунта хватило, чтобы поднять остров на нужную отметку. После устроили свайное основание, на нем ― 2,5 тысячи лавок, отдаваемые внаем за 400 тысяч рублей, то есть за 1 миллион 600 тысяч франков. Добираются до всех этих лавок, крытых листовым железом и опоясанных широкой галереей, по каналу, который судоходен.

Церковь св. Макария, покровителя ярмарки, господствует над всем этим множеством строений, находясь в соседстве с армянской церковью, справа, и магометанской мечетью, слева. Перед св. Макарием ― два поперечных ряда лавок, резервируемых для китайцев, которые покрывают их украшениями, какие, по фантастичности и исполнению, не снятся другим народам. Это зеленые, красные, голубые и желтые вымпелы, стяги и штандарты, разрисованные змеями, драконами и птицами, полощутся на ветру над крышами, изогнутыми, как у пагоды, и расцвеченными теми же, кричащими отовсюду красками, что под их руками и кистями обретают гармонию. В частности, там продается чай; к нашему приезду продали уже 32 тысячи ящиков чая.

Представление о коммерческом разнообразии ярмарки даст упоминание, что там продаются драгоценные камни ― на 3 миллиона и орехи ― на 400 тысяч франков. Набирается циновок на 1,5 миллиона, икры ― на 2 миллиона, шелковых тканей ― на 8 миллионов франков. Одни русские товары (условимся, что берем в среднем) по стоимости достигают 90 миллионов. Остаток европейских тянет на 18 миллионов. Наконец, азиатские товары из Китая, товары бухарцев, киргизов, армян и персов представлены на 17 миллионов франков.

Вы понимаете, что было бы невозможно осмотреть такую экспозицию. Ограничимся общим обзором, особо отмечая, что все сделки совершаются под слово, без единого письменного контракта, без единого листка гербовой бумаги.

Прежде рынок держался Казани; но в 1554 году Василий Иванович, чтобы перевести в Россию огромную торговлю, запретил своим купцам ездить в этот еще не завоеванный город, указав им взамен для коммерции Макарьев. В конце концов, в 1817 году с целью приблизить к центру и, в особенности, облегчить русскую торговлю, ярмарку перевели из Макарьева в Нижний, но оставили, тем не менее, под покровительством св. Макария, который не пользуется в России дурной репутацией, какую имеет во Франции. Поэтому на все то время, что длится ярмарка в Нижнем, Макарьев любезно предоставляет ему раку своего святого.

Франция представлена в Нижнем несколькими торговцами модной одеждой, несколькими ювелирами и торговцами сукном из Седана[244] и Эльбефа[245]. Должен оказать, что бижутерия и моды не способны внушить азиатским племенам высокую идею о нашем чувстве изящного. Не стоит говорить, что мы прошли без задержки мимо железа, чугуна, снастей, кож, валенок и меховых шапок, чтобы попасть на китайские, татарские и персидские базары. Привлекало, несомненно, то, что купцы были так же интересны, как и товары. Там развертывались индийские шали, китайские материи, турецкие ткани, смирненские ковры, кавказские шелка, украшенные бирюзой пояса, инкрустированные сабли, кинжалы и пистолеты. Трубки всех видов, форм и цен ― от 20 копеек до 1000 рублей. Персидские седла, уздечки и попоны из Эрзерума, Нухи и Тeгepaна, из тех краев, которые отправились мы увидеть, которые известны нам еще по «Тысяче и одной ночи» и которые не сказочны, во что трудней всего на свете поверить.

Первый эффект от этой сутолоки, результат от кажущейся суматохи ― оглушенность, от чего не приходишь в себя в первый день; все эти люди, снующие туда-сюда по своим делам, натыкающиеся на татарских торговцев в разнос, торгующие с завидным постоянством ветошью, тряпьем, безделушками всех видов, настолько же казались бежавшими из сумасшедшего дома, насколько одинокие турецкие купцы среди них, благодаря неподвижности, важности и молчанию, казались утверждающими здравый смысл.

К пяти часам вечера месье Грасс напомнил, что пора возвращаться домой, где к шести нас ждали к обеду. Предстояло одолеть не более версты, но часа для этого было не много, если принять во внимание количество индивидов, что нужно было нам передвинуть, чтобы обеспечить проход нашим собственным персонам. Проходя мимо дворца губернатора, я не подал визитную карточку, так как забыл, уезжая из Франции, запастись такого рода метательным снарядом, но написал свое имя, которое слуга торжественно мне обещал подать прочесть генералу.

Достойный служитель сдержал свое слово, ибо мы еще не закончили обедать, как нам принесли приглашение на вечерний чай в губернаторской резиденции и на обед там же на следующий день. Трудно проявить большую расторопность в желании сделать мне сюрприз, обещанный месье Брылкиным и месье Грассом. Мы поинтересовались, в котором часу пьют чай в Нижнем; ответили, что это бывает с 10 до 11-ти вечера. Излишне говорить, что нужно было из дорожных сундуков извлечь черный фрак, черные брюки, белый жилет, белый галстук и лаковые сапоги, которые не видели света с самого Санкт-Петербурга.

В ожидании чайного часа отправились на берег, что высится над Волгой, а следовательно, над территорией ярмарки. Мне было любопытно взглянуть, как освещена вся эта огромная сцена, где 300 тысяч человек играли под открытым небом одну из тех комедий, в которых, как в античных пьесах, развязку вершит бог Меркурий. Эффект зажигания огней был волшебным и дал спонтанную иллюминацию. Менее чем за пять минут все осветилось от факела, канделябра, фонаря или берегового сигнала. Самую живописную картину порождали барки на каналах, сближая, тесня и разводя свои огни, как фантастические вензеля, сплетаемые и расплетаемые сверхъестественной силой.

Ровно в десять мы были во дворце губернатора. Я узнал слугу, сунул ему в руку три рубля и вошел. Вместе с генералом Александром Муравьевым были еще мадемуазель de Gallinsky ― Галинская[246] [П. М. Голынская], его племянница, княжны Шаховские[247] и несколько близких друзей дома, в том числе месье Карамзин, сын историка[248]. Едва я занял место в этом кругу, против воли думая о приготовленном для меня генералом, по случаю приема, сюрпризе, который мог быть только приятным, как дверь отворилась, и объявили:

― Граф и графиня Анненковы.

Два эти имени заставили меня вздрогнуть и вызвали у меня смутные воспоминания. Я поднялся. Генерал взял меня под руку и подвел ко вновь прибывшим.

― Месье Александр Дюма, ― сказал он им.

Затем мне:

― Месье граф и мадам графиня Анненковы, герой и героиня вашего «Учителя фехтования».

Я вскрикнул от неожиданности и оказался в руках мужа и жены. Это были тот самый Алексей и та самая Полин, о приключениях которых рассказал мне Гризье, и о приключениях которых я написал роман.

В 1825 году Анненков принял участие в республиканском заговоре, что привел на эшафот Павла Пестеля, Сергея Муравьева, Бестужева-Рюмина, поляка Каховского и поэта Рылеева; но, признанный виновным менее других, Анненков был осужден лишь на вечную ссылку в Сибирь. Молодая девушка Полин Ксавье[249], которую он любил, добивается тогда, хотя не подлежала высылке, императорского позволения присоединиться к нему на рудниках Петровского завода; это было самопожертвование, ею совершаемое среди множества опасностей.

Подлинная история послужила сюжетом для одного моего романа, строго запрещенного и оттого ставшего более популярным в России. Княгиня Трубецкая, подруга императрицы ― жены Николая I мне рассказывала, что однажды царица пригласила ее в глубину апартаментов, в отдаленный будуар, чтобы читать с ней мой роман. В самый разгар чтения отворяется дверь, и появляется император Николай. Мадам Трубецкая, выполнявшая роль чтицы, живо спрятала книгу под подушки дивана. Император приблизился, оставаясь стоять перед своей августейшей половиной, которая дрожала сильнее обычного[250]:

― Вы читали, мадам? ― спросил он ее.

― Да, sire.

― Хотите, чтобы я сказал, какую книгу вы читали?

Императрица молчала.

― Вы читали роман месье Дюма «Учитель фехтования».

― Каким образом вы знаете это, sire?

― Ей-богу, не трудно угадать, это последнее, что я запретил.

По причине этого самого запрета, как я сказал, роман «Учитель фехтования» стал очень популярным в России. Такой популярный, что один торговец полотном продавал на ярмарке платки, воспроизводящие одну из сцен этого романа, когда телега, которая везет Полин, атакована волками.

Не стоит говорить, что мой герой и моя героиня завладели мною или, скорее, я завладел ими на весь вечер. Наступила очередь Анненкова рассказывать мне про свои приключения.

После года заключения в крепости он выехал оттуда в тележке с оковами на руках и ногах и был препровожден в Иркутск. Выехало их четверо, приехал только Анненков; другие остались на дороге ― мертвые или серьезно больные. По прибытии в Asserchinsky [Нерчинский], он нашел своих товарищей, кого сосланными в серебряные рудники, кого ― за тюремной стеной в Чите. Такая изоляция преследовала цель помешать ссыльным сойтись с населением. В самом деле, из года в год население Сибири растет. В среднем, на 10 тысяч ссыльных. Насчитывалось 200 тысяч колонистов, когда туда приехал Анненков. Среди колонистов много добровольцев: открылась правда о Южной Сибири, и стало ясно, что это ― великолепный край, расточительно богатый и, благодаря ссыльным, которых туда привозят, и которые, в общем, являются цветом разума, на два века опережает остальную Россию. Полин Ксавье, позже графиня Анненкова, присоединилась к возлюбленному на рудниках Петровского завода. Был там и Бестужев, сосланный в результате того же заговора и ставший известным как романист под именем Марлинский. Под этим именем он опубликовал произведения «Аммалат-Бек», «Мулла-Нур», «Фрегат Надежда» и три-четыре других романа, которые имели успех в общественных слоях России. Графиня Анненкова показала мне браслет, который Бестужев закрепил на ее руке так, чтобы она не рассталась с ним и после смерти. Браслет и привешенный к нему крест выкованы из кольца цепей, которые носил ее муж.

Они оставались в Сибири с 1826-гo по 1853 год, то есть 27 лет, и уже думали там умереть, когда пришло вдруг известие об их помиловании. Они мне признались, что встретили новость безо всякой радости. Привыкли к краю, считали его второй родиной, стали настоящими сибиряками. Что касается Бестужева, он расстался с ними давно, добившись милости поступить солдатом в армию и воевать на Кавказе.

Степи

Мы оставались три дня в Нижнем. В течение этих дней провели два вечера у генерала Александра Муравьева, и раз обедали у него. Вместе с другими узниками возвращенный из Сибири, он был крайне удивлен в Перми документом о назначении его губернатором Нижнего.

Так как Анненков с женой, чьи имения были секвестрованы, еще не знали, какая судьба ожидает их в России, генерал предложил Анненкову место своего секретаря, которое тот принял и не оставлял, хотя новый император теперь уже отдал ему 12 сотен крестьян.

Генерал Муравьев был человеком твердым и справедливым, в результате долгой ссылки наделенным глубоким сознанием праведника. В наше пребывание в Нижнем он показал пример стойкости, такой редкой для высоких функционеров России, что там среди них они почти неизвестна. Какое-то время после восшествия на трон нового императора и едва ли не через два-три месяца после того, как генерал Муравьев получил новое губернаторство, один помещик из Нижегородской провинции, месье Р., объявил своим крестьянам, что, нуждаясь в деньгах, вынужден их продать. Месье Р. не был безупречным хозяином; однако, крестьяне поняли, что могут попасть в руки хуже этих и, сложившись, поднесли ему в дар значительную сумму с условием, что он их не продаст. Месье Р. деньги принял, а спустя восемь дней продал земли и крестьян ― месье П. Тот с купчей в кармане отправился вступить во владение новым поместьем. К его великому удивлению, крестьяне заявили, что не признают его новым хозяином, поскольку выплатили месье Р. выкуп. Правительство, прижатое жалобой месье П. и жалобой его крестьян, командировало на место одного молодого адъютанта императора, и адъютант, уступая, не знаю, чьему настоянию, приказал губернатору и правящему совету Нижнего отправить в Сибирь тех из крестьян, которые упорствовали бы, считая недействительной сделку между мессье Р. и П. Но генерал Муравьев наотрез отказался повиноваться, о чем доложил министру внутренних дел. В наш приезд вопрос еще не был решен, и очень страшились, что и не будет решен по справедливости.

Мы решились уехать из Нижнего раньше, может быть, чем могли бы, потому что наш достойный хозяин, месье Грасс, сам ехал в Казань, куда позвали его текущие дела. Итак, мы простились с уважаемым губернатором, с нашими дорогими друзьями ― графом и графиней Анненковыми и ради Казани погрузились на «Лоцмана», на пароход, название которого переводится как Le Pilote (фр.). Нужно, чтобы наше судно было достойно своего названия и нашло дорогу среди тысяч других судов, загромоздивших Волгу по обе стороны Нижнего. Наконец, оно выпуталось из них без особых аварий, и мы оказались на судоходном пути.

К вечеру мне показали деревню Liscovo ― Лысково, у которой бросили якорь. Это было поместье некоего грузинского князя, лишенного русскими трона в конце прошлого столетия, с пансионом, назначенным императором Павлом, в 50 тысяч рублей, что составляло, впрочем, лишь четверть дохода, который приносило ему прежнее княжество.

Этот князь, известный только под именем Князь Грузинский, во всех окрестностях и в 10 лье по кругу оставил о себе пережившую его славу эксцентрической личности. Я написал и опубликовал целый сборник его эксцентрических выходок под заглавием «Безухий серый попугай». Не мне судить о ценности этого тома; но, по меньшей мере, он дает совершенно верное представление о старых русских нравах.

На заре следующего дня возобновили путь; я не был больше послом Англии, но был гостем месье Грасса, что в глазах капитана судна значило столько же. В результате все, от капитана до юнги, пребывали в заботах о нас, предупреждая малейшее желание. После деревни Лысково нашим глазам предстало новое население. По виду оно состояло из цыган, говорящих на особенном языке, который не был ни русским, ни татарским, ни калмыцким. Единственный промысел этих несчастных ― таскать бечевой грузовые суда вверх-вниз по Волге, то есть заниматься делом, к которому у нас приспособлены лошади, когда требуется живая тяга; их число зависит от тоннажа судов, которые они тянут: я насчитал их до 40, запряженных тяжкой работой. За 12 часов труда они получают 12 копеек ― приблизительно 10 су. Их называют чувашами, и у них, в чем нас уверил капитан «Лоцмана», есть столица, называемая Чебоксары. Думаю, что они финского происхождения; почти все ― христиане. Их костюм ― простая рубаха из грубого серого холста, расшитого красным, и штаны, доходящие до колен. Я всегда их видел босыми, с непокрытой головой.

Среди смут, что сотрясали XVI век в России, эта маленькая колония, однажды появившаяся неведомо откуда, обосновалась между Нижним и Казанью и, безобидная, осела там, не смешиваясь никоим образом с другими народностями, сохраняя первородный язык, соблюдая древние обычаи и не признавая иной профессии, кроме этой ― буксировщиков судов.

К полудню оставили слева город Макарьев, место ярмарки до того, как он уступил эту привилегию Нижнему. С Волги совершенно не видно городка, обреченного на одиночество декретом императора Александра. Единственное сооружение, что привлекает любопытство путешественника, ― знаменитый монастырь св. Макария, образ которого все годы осеняет Нижегородскую ярмарку. В Казани я купил доставленные из Макарьева короба белой жести, имеющие вид кофров из самого чистого серебра. В Макарьеве были интернированы французы, удаленные Ростопчиным из Москвы с приближением Наполеона: экс-режиссер Французского театра в Москве, месье Арман Домерг, в 1835 году издал в Париже занятное описание этого путешествия и дурного обращения с нашими соотечественниками, которое выпало им выстрадать среди местного населения, доведенного до исступления.

К шести вечера сквозь первые тени сумерек заметили переделанные в колокольни минареты старого татарского города, высящегося на холме в 6-7 верстах от берега реки. Сгустилась черная ночь, когда бросили якорь и выгрузились на иссеченный водомоинами глинистый откос. Не было необходимости тем же вечером добираться до города. Месье Грасс, связанный делами с Казанью, владел здесь, в 5-6 сотнях шагов от пристани, чем-то вроде большого магазина, где из досок было скроено жилье. Мы взяли двое дрожек для себя и телегу для багажа. Десять минут спустя по рытвинам и колдобинам, чудом без несчастного случая, прибыли на место.

Казань ― один из тех городов, что смотрятся сквозь мираж истории. Его татарские сувениры еще так свежи, что нельзя привыкнуть к тому, что видишь русский город. В самом деле, и по нравам, и по одеждам до 1552 года здесь начиналась Азия. Основанная в 1257 году par Sayn ― Саином[251], сыном Бату-хана, и включенная в огромную монгольскую империю, Казань была центром халифата, который к середине XV века почувствовал себя сильным настолько, чтобы сделаться независимым от Золотой Орды; только изначальный город был совсем не там, где расположен сегодня, а гораздо выше по Казанке, примерно в 20 верстах от места ее впадения в Волгу.[252]

На протяжении всего века история Казани ― лишь долгая борьба между татарами и русскими и цепь убийств местных правителей русскими, или русских правителей туземцами. В этот период развертывается темная, но в высшей степени ― народная легенда о царице Sumbeka ― Сююмбеки [Сююмбеке]. Так же, как на Кавказе все замки построены царицей Тамар, так в Казани есть дворец царицы Сююмбеки, башня царицы Сююмбеки[253], могила царицы Сююмбеки. В общем, это дань уважения народов последним суверенам, представлявшим их национальность.

В августе 1552 года Иван IV, наш Иван Грозный, которого ни один историк не додумался назвать Иваном Отважным, переходит Волгу во главе громадной армии и ставит лагерь на обширной равнине, что простирается до моря, и на которой сегодня высится погребальный монумент, поставленный русским, павшим при штурме 2 октября.

Штурм был страшен; русские вошли через брешь, проломленную миной, подведенной под кремль царским инженером Rossmoib [искусным немецким размыслом, то есть инженером]. Сражались за каждый дом, за каждую улицу с остервенением, какое проявляют при нападении и обороне народы враждебных рас, обычаев и религий. В день взятия Казани повелел Иван поставить небольшую деревянную церковь, сруб которой доставили в совершенно готовом виде, и которая была построена от основания до конька кровли, за шесть часов. Там отслужили благодарственную мессу, обедню и помолились за упокой душ русских, павших в битве. Вероятнее всего, эта маленькая церковь была поставлена там, где сегодня возвышается каменный памятник[254].

Казань, сожженная в 1774 году Пугачевым, казаком, который пытался выдать себя за Петра III, и был препровожден в Москву и показан народу в железной клетке, была вновь отстроена, по приказу Екатерины, и вновь сожжена в 1815 году. В пламени погибли 22 церкви и 3 монастыря. Это все объясняет, почему сегодня Казань с ее восточными сувенирами и мусульманским преобладанием ― совсем русский город, где 980 улиц, 10 мостов, 4 плотины, 4300 домов, 58 церквей, 4 кафедральных собора, 4 монастыря, 10 мечетей, 2 отеля для туристов, 7 постоялых дворов, 2 трактира и 50244 жителя, 15 тысяч из которых являются магометанами, а остальные ― христианами, то есть православными русскими, раскольниками или протестантами. Вы понимаете, что все это считал не я, сосчитал немецкий ученый-историк по имени Эрдманн. Немецкий народ обладает склонностью к статистике.

Верно полагают, что вопроса о кровати не было в магазине месье Грасса. Мы сказали «прощай» кроватям в Елпатьеве, чтобы встретить их вновь только в Нижнем, и ― в Нижнем, чтобы найти их лишь в Тифлисе.

Я ошибаюсь, нашел одну кровать во дворце князя Тюменя, у калмыков. Поговорим об этой кровати, когда придет ее время.

Муане, не в состоянии свыкнуться с простой славянской доской, пробудился вместе с зарей нового дня и отправился знакомиться с краем. Часом позже вернулся, восклицая от восхищения.

Поскольку он не испытывал чрезмерного энтузиазма в отношении России, я был готов поверить, что в самом деле он обнаружил что-то стоящее. Соскочил со скамьи на пол и последовал за Муане, уже готовым служить мне как чичероне. Наш дом располагался так, что, только пройдя наискось от него полверсты, можно было увидеть Казань. Мы прошли эту диагональ, и от края своего рода поселка, в котором остановились на ночь, нам открылась просторная равнина, где Иван IV ставил свой лагерь. Сегодня она рассечена широким шоссе длиной в пять верст, протянутым прямо, как по шнуру. Шоссе, поднятое на 5-6 метров и такой же ширины, лежит выше уреза самых высоких паводков Волги и даже в самые, что ни на есть, сильные разливы служит доступным и надежным проездом от реки в город. Если не брать в расчет шоссе, Казань будто стоит среди огромного озера и со своим старым кремлем, не тронутым ни одним пожаром, и колокольнями 62-x храмов являет вид один из самых фантастических. Но что поражает, прежде всего, ― это величественная масса ― памятник, воздвигнутый в честь русских, павших при штурме; он датируется 1811 годом, не относится, думаю, ни к какой известной архитектуре и, благодаря своей форме, приземленной и мрачной, находится в полной гармонии со скорбным замыслом, выношенным архитектором. Туда можно подняться по четырем лестницам, устроенным с четырех сторон.

Интерьер ― церковь, и посреди нее возвышается огромная могила, наполненная черепами всех павших. Другое от останков ― в катакомбах своего рода, под церковью. Страж, который показывал нам эти останки, был уверен, что отбор вели не слишком скрупулезно, как об этом гласит история; по его мнению, какое-то число безбожных скелетов проскользнуло со скелетами ортодоксальными [православными], и, показывая нам некоторые черепа с выдающимися нижними челюстями и приплюснутым лбом, он утверждал, что опознает в них татарские черепа.

Погребальный монумент осмотрен, мы направляемся к Казани, вырастающей перед нами своей самой грандиозной стороной, то есть кремлем. Я не знал никого в Казани, но у меня, если вспомнить, было письмо офицера, ведающего вопросами армейских лагерей, к главному интенданту. Оно разрешало мне взять на складах палатку полковника. Но больше всего хотелось быть уверенным, что назавтра вся Казань узнает о моем приезде и, благодаря русскому гостеприимству, больше ни о чем не беспокоиться: ни в мелочах ни в гидах мне не отказали бы. Итак, я направился с письмом к месье Яблоновскому[255]. Так звали интенданта.

Входят в Казань по мосту через большущий ров, сохранивший арабское название Boulad ― Булат [Булак]. Здесь начинается наполовину магометанское, наполовину христианское предание, с татарской головой и русским хвостом.

Огромный дракон жил в Банном озере… В Казани два озера ― Черное и Банное…[256] Дракон заключил договор с жителями города: он пророет канал, который дал бы им воду и служил бы целям обороны; они, со своей стороны, обязуются каждое утро поставлять на гору в трех верстах от Казани приемлемую для него пищу ― быка, двух кабанов и четырех овец. По заключении договора, он так хорошо начал орудовать своим хвостом, заостренным и оснащенным стальным жалом, что прорыл канал, существующий поныне. В течение 50-60 лет жители Казани держали свое слово и изо дня в день смотрели один и тот же спектакль: дракон, выходящий из озера, развертывающий свои кольца в канале, что он прорыл, и направляющийся на гору, чтобы проглотить быка, двух кабанов и четырех баранов.

В конце концов, казанцы начали искать и нашли способ уклониться от обременительного договора, когда в их краю появились св. Амвросий [saint Ambrois] и св. Джилан[257] [saint Gelan]. Казанцы поведали им о своем положении. Оба святых пообещали горожанам свое содействие. Может быть, это было не очень деликатно нарушить слово, данное честному дракону, который свое-то держал, но дракон был татарином, и слишком церемониться с язычником не требовалось.

Однажды утром дракон взобрался на свою гору, но вместо обычного дневного рациона увидел там лишь св. Амвросия. Святой, изнуренный воздержанием от пищи и епитимьей, никак не мог компенсировать собой быка, двух свиней и четырех жирных баранов. Поэтому дракон огласил окрестности такими ужасающими взревами, что все казанцы затряслись от страха. Тогда св. Амвросий объяснил дракону, что заключенный пакт был приемлем для мусульман, но теперь, когда казанцы переменили веру, договор полностью утратил свою силу. Дракон заревел еще громче. Он терпел позорное поражение. Тогда св. Амвросий добавил, что, если дракон пожелал бы принять от него крещение и спокойно питаться в своем озере рыбой, которая там водилась, и даже попадающими в воду животными, то он готов не только не искать с ним ссоры, но ― еще и обращаться с ним, как с одним из своих прихожан. Вместо ответа дракон двинулся на св. Амвросия с раскрытой пастью и весьма очевидным намерением его проглотить. И тогда св. Амвросий в одной руке поднял распятие, а другой перекрестил дракона. Он еще не окончил крестного знамения, как дракон издох.

Но смерть дракона привела к другому крупному несчастью. Тело монстра растянулось на земле на половину лье; следовательно, не находилось способа перевезти его в другое место или зарыть. Разлагаясь, оно отравило воздух, и в городе появилась чума. Тогда настала очередь св. Джилана ― продолжить труд, начатый его собратом св. Амвросием. Он опустился на колени на той же горе и молил бога покончить с этой заразой. Бог услышал своего служителя, и эпидемия прекратилась.

С той поры ведется, что св. Амвросий и св. Джилан ― два покровителя города, и что монастырь построен на той самой горе, где свершилось чудо с помощью двух святых.

Итак, я не знаю ничего, в самом деле, более живописного, чем необъятный, почти полностью деревянный, ряд домов, построенных по другую сторону рва и глядящих в поля тысячью окон. Каждый вечер эти разноцветные окна зажигают праздничную по виду иллюминацию.

Предместья располагаются по эту сторону рва; у берегов озера Банного и Черного почти все жители пригорода ― татары; однако, поскольку в их среде находится какое-то количество православных русских, то у тех есть церковь. Церковь и мечеть соприкасаются, олицетворяя братство между крестом и полумесяцем, какое найдешь, вероятно, только в Казани.

Другая оригинальная сторона местных нравов.

Магомет, как известно, запрещает вино, но при некоторых болезнях он его все-таки разрешает как лекарство. В Казани торговцы вином на своих вывесках пишут: Бальзам, Аптека. Татарин, заболевший желанием выпить, заходит в аптеку, выпивает под видом лекарства бутылку вина и уходит исцеленным. Магомету нечего сказать: это был больной, а не пьяница.

Другой тип вывесок, что на каждом шагу встречаешь в городе, и что остался в памяти, ― вывески парикмахеров: почти все двусторонние, с одной стороны ― мужчина, который причесывается, с другой ― женщина, которой пускают кровь. Старая мусульманская традиция поддерживает превосходство мужчины. Он красив и рожден одерживать победы. Женщина, напротив, существо слабое и болезненное, годится только для кровопускания.

Мы пришли к месье Яблоновскому. Я не ошибся, нашли обаятельного человека, который пригласил нас к себе на чай вечером. После упоминания, что живем в пяти верстах от Казани, предоставил в наше распоряжение свой экипаж. Взял на себя труд в тот же день подобрать мне самую комфортабельную палатку. Кроме того, предоставил и себя в мое распоряжение, чтобы показать все достопримечательности Казани.

Естественно, мы начали с кремля. Предание гласит, что самая высокая четырехугольная пирамидальная, в пять ярусов башня была построена Иваном IV из обломков разрушенных им мечетей. Показали там и другую, чуть ниже, за которой народ закрепил название башни Сююмбеки. Затем пришла очередь большого кафедрального собора, построенного в 1552-1562 годах опять-таки Иваном Грозным. …Иван Грозный и цapицa Сююмбеки ― два популярных казанских персонажа, один, потому что творил зло, вторая, потому, что делала добро… Там хранят чудотворную икону, известную всей России под названием de Notre-Dame de Kasan ― Казанской Богоматери, и мощи de saint Rougotine ― св. Руготина[258] в гробу из позолоченного серебра. Я хотел, было сделать известным во Франции этого святого, о котором у нас, думаю, едва ли слыхали, но, несмотря на поиски, не смог собрать о нем никаких сведений, заслуживающих попасть в наши религиозные архивы.

Все русские церкви построены по одной и той же модели: это ― пять куполов, четыре малых и один большой; самые маленькие или самые большие, больше или меньше позолочены ―  в этом вся разница.

Выйдя из кремля, мы отправились смотреть лавки.

Большая торговля Казани заключается в торговле кожами и пушниной. Никакой город в мире, полагаю, не выделывает кожу так, как Казань; я увез оттуда три-четыре вида изделий рабочих рук ― настоящую диковину: ягдташ, подаренный Яблоновским; патронташ, ружейные ремни и сапоги, которые я запросто купил в магазине и которые даже в России ― кстати, стране превосходных кож ― через 100 лье пути все еще целы, тогда как во Франции результата подобного рода достигают самым бережным обращением с обувью.

После кож идут меха. В Казани находят все меха, от медвежьих шкур до куньих шкурок, от беличьего меха до меха голубого песца. Это сибирские меха. Зверьки с драгоценным мехом отстреляны из ружья. Охотник, чтобы не испортить шкурку, бьет их в глаз пулькой размером в горошину. Что касается крупных зверей, то их бьют, как могут. Один купец рассказал нам, что в числе самых заядлых охотников на медведей была женщина; за пять лет она доставила ему 53 шкуры. Тот же купец ― никоим образом не гарантирую истинность рецепта ― поведал, что один из наиболее распространенных способов в России взять медведя ― медный горшок, расширяющийся книзу. На дно медника, это название национального горшка, кладут мед; медведь, желая отведать меду, старается просунуть туда голову, просовывает, ест мед, но не может потом освободиться от горшка и остается в этом головном уборе. Понятно, насколько такой колпак облегчает задачу взять медведя.

Цена красивой медвежьей шкуры в Казани, какая продается в Москве за 50 рублей и в Париже ― за 400 франков, от 20 до 22 рублей, то есть 80 ― 90 франков. Есть медвежьи шкуры по пять рублей или по пять франков. Относительно шкурок соболя, голубого песца и черно-бурой лисицы скажу, что их цена колеблется в зависимости от периода зимнего сезона и размеров добычи. Но, в общем, нужно иметь в виду, что в России меха более дороги, чем во Франции. Мех ильки[259], каким Нарышкин покрыл дрожки при моем отъезде из имения Елпатьево, в Казани стоил 800 рублей.

Во время своих походов мы столкнулись с ректором Казанского университета[260], что был основан императором Александром в 1804 году. Спасенья не было, и мы должны были следовать за ним в его учреждение.

Казанский университет такой же, как все университеты: в его стенах - библиотека на 27 тысяч томов, которые никто не читает; 124 студента, которые работают как можно меньше; кабинет естественной истории, который посещают одни иностранцы, и в котором содержится, однако, единственный в мире экспонат, один из тех утробных плодов, который Спалланцани[261] столько искал у пастухов Сицилии и который, несмотря на все их старания, они не сумели помочь ему раздобыть; это - монстр с телом козы и головой человека. Но вот этот феномен изучен, и я приглашаю любителей легенд велеть мне рассказать им историю двух скелетов, что находятся в глубине одного из залов и предстают перед посетителями в очень манерных позах. Судорога, что поразила их кости, пояснил ректор, свидетельствует о мучительной смерти.

В России, где нет смертной казни, приговор никогда ничего о ней не говорит; только человека, по его преступлению, осуждают к 500, 1000, 1500, 2000, 3000 ударам батогами. Известно, что самая сильная натура не выдерживает более 2200 - 2300 ударов, но совесть судей спокойна. Жертва не имеет сил выдержать наказание до конца? Это дело ее, а не судей, которые вынесли приговор.

Скелеты, кости которых сохранили экспрессию боли, ― большой и маленький. Они принадлежали двум убийцам, известным преступлениями всей Казанской губернии.

Большой ― дезертир, бежавший из каторжного полка, бежавший с каторги, звался Спайкин.

Маленький, простой крестьянин, с бросающимися в глаза диспропорциями, носил фамилию Беков.

Их добрая фортуна распорядилась так, что они познакомились и оценили друг друга. В результате взаимного уважения родилась ассоциация. Это содружество вылилось десятью годами террора в Казани и ее окрестностях.

Вот каким образом, и по какому случаю, двое сообщников должны были объявить себя несостоятельными.

Под стенами кремля есть придел от одного монастыря. Эта часовенка очень популярна. Изо дня в день монах служит там мессу.

Одному пономарю по имени Федор, вроде бедолаги идиота, было поручено собирать пожертвования во время богослужения. Церковь, пребывая в великой святости, находила пожертвования отменными.

Спайкин, солдат, подумал, что бедный пономарь собирал пожертвования для себя, и что, несмотря на показную нищету, он очень богат.

Федор проживал в лачужке, прилепившейся к часовне.

Однажды монах, придя служить свою мессу, напрасно ожидал пономаря. Когда дольше ждать уже было невозможно, решил пойти за ним в его жилище. Монах нашел его на постели ― окровавленного.

Бедный идиот был очень любим. Так как он не покидал церковь, то в силу некоторых суеверий, унаследованных от Востока, народ смотрел на него как на святого. И увидел, в нем мученика, так трагично покинувшего жизнь. Монахи решили не разрушать это верование, способное только сделать честь их обители. Они выставили тело бедняка для всенародного прощания, но вот, к великому удивлению медиков, тело, избежав трупного окоченения и разложения, и на восьмой день казалось таким же свежим, как в первый. Более того, раны, оставшиеся алыми, продолжали кровоточить. Народ закричал о чуде.

Тщетными оказались все, какие были возможны, предпринятые поиски убийцы, когда, на восьмой день после преступления, один человек предстал перед главным начальником полиции, пришел с повинной как убийца. Этим человеком был Спайкин.

Вот что толкнуло его на такой опрометчивый шаг.

Сначала, в ночь преступления, увидев, что совершил напрасное убийство, потому что у бедного пономаря не было при себе ни копейки, он потерял голову и, кидаясь во все стороны, натыкался на стену ― не мог найти дверь. Тогда убитый приподнялся со своей постели и, протянув руку, показал ему на нее. Такое действо вызвало в нем уже беспокойство посерьезнее первого.

На следующую ночь он проснулся, почувствовав руки мокрыми, и ему привиделось, что они в крови. Тогда он убежал из Казани и укрылся в деревне. Но все повторилось. Потом до этой деревни докатился слух о чуде. На седьмой день один крестьянин рассказал ему самому, что видел тело пономаря, что оно сохранило всю свою свежесть, и что раны продолжают кровоточить.

― Это не удивляет меня, ― сказал убийца, ― если каждую ночь мои руки оказываются в крови.

И, сломленный угрызениями совести, он пришел к главному начальнику полиции и повинился. Но от полицеймейстера он услышал, что похвально, конечно, явиться с повинной, но чтобы этот поступок был совершен до конца и искупал его преступления, он должен выдать своего товарища. Такой довод показался ему сомнительным: Беков нисколько не был причастен к убийству Феодора. Но чертовщина с окровавленными руками продолжалась, но чудо с выставленным телом не ослабевало, и Спайкин понял, что хватит ему упираться, и не только выдал своего товарища, но даже подсказал, как его схватить. Беков был взят; обоих судили и приговорили каждого к трем тысячам палочных ударов.

Высокий, худощавый и ослабленный угрызениями совести Спайкин скончался на 2221-м ударе. Невысокий, коренастый и неисправимый Беков протянул до 2400 ударов. Оба трупа по праву принадлежали анатомическому театру. Студенты для своих нужд сделали из них два отличных скелета и принесли их в дар Университету.

Излишне говорить, что в день смерти убийцы Феодора кровь этой жертвы, которая сочилась 32 дня, остановилась, и тело начало остывать. Заметив это, благоразумно решили предать его земле. Бедного идиота схоронили в часовне, где время от времени, когда убывает милость верующих, происходят чудеса.

В Университете встретились с самым главным начальником полиции, который прибыл предоставить себя в наше распоряжение. Повторяю то, что, по меньшей мере, не ново, если только некто совершено несведущ: я не знаю путешествия более легкого, удобного и приятного, чем путешествие по России. Знаки внимания всякого рода, предложения всех видов теснятся на пути, и все доступно. Добавим к этому, что каждый благовоспитанный человек, высший офицер, видный негоциант говорит по-французски и вполне серьезно в момент, подходящий для того, чтобы предложение было принято, предоставляет в ваше распоряжение свой дом и экипаж. Например, покидая Нижний, мы обнаружили в багаже на три ― четыре места багажа больше. Это услышали, как я говорил о своем расположении к чаю. Каждый прислал свой подарок. Я увез из Нижнего 30-40 фунтов чая, и лучшего, какой только можно было сыскать. В Казани это были меха и кожи, что мне показали, и нашли способ заставить меня принять образцы всех мехов и кож.

Не надо удивляться, слыша от меня постоянно повторение одного и того же, у меня нет другого способа засвидетельствовать признательность тем, кто сделал мое путешествие по России одним из самых прекрасных, которые я совершил. Не пожелай мы вернуться в дом месье Грасса, то в городе, где не знали никого, и где никто не знал о нашем приезде, мы получили бы 20 приглашений на обед. Но я поспешил вернуться за информацией. Мне сказали накануне, правда, неуверенно, но сказали, что сезонная почтовая навигация, возможно, уже окончена и что, если мы найдем судно до Астрахани, то нам предоставит этот транспорт только счастливый случай. Месье Грасс обещал в течение дня курировать этот вопрос, связанный с нашим намерением. Он сдержал данное слово, но не узнал ничего, кроме того, что судно до самой Астрахани, «Нахимов», проходившее пять-шесть дней назад, должно появиться здесь вновь очень скоро. Оно носило имя русского адмирала, погибшего в Севастополе.

Вечером я поделился своим беспокойством у месье Яблоновского; присутствовавшие тотчас стали подбирать для нас транспорт, помимо речного. Но средства транспорта ограничивались наземной дорогой, а следовательно, почтовыми ― телегой или тарантасом. Это всем казалось приемлемым в самом крайнем случае. Я же не мог признаться, что в расходах рассчитывал на пароходы, а не на почтовых лошадей. Правда, шепни я словечко об этом, в тот же вечер у меня было бы, на что совершить кругосветное путешествие. Вообще-то денежные детали не ничтожны для путешественников, особенно для артистов. С момента, когда это становится известно, путешествие в России делается одним из наименее дорогих, какие я знаю. В своем российском путешествии, то есть в турне протяжением четыре тысячи лье, я израсходовал за 10 месяцев, которые оно длилось, немногим более 12 тысяч франков, включая примерно три тысячи франков на покупки.

Но вернемся к вечеру у месье Яблоновского.

Поднялся шум, оттого что я оказался охотником, в результате чего генерал Лан и его брат, полковник, которые мило настаивали, что знакомились со мной в Париже, тут же направили поручения организовать облаву на зайцев в изобилующих дичью лесах, как сказали, в 30 верстах от Казани. Я согласился, поставив условием «Нахимов». Месье Лан все взял на себя. Он шепнул на ухо начальнику полиции, и начальник полиции обещал оформить документы «Нахимова» только на следующий день после завершения облавы.

У деспотизма хватает неприятных сторон, но иногда он становится привлекательным!

Вечером следующего дня мы легли спать в Казани, чтобы выехать как можно раньше. Полковник Лан, будучи холостяком, предложил нам свое гостеприимство.

Мы поехали в шесть утра в трех разных охотничьих экипажах. Было нас 12 охотников. Месье генерал Лан посадил меня с собой. Это был очень благовоспитанный человек, который служил полевым адъютантом императора Николая и говорил об этом только со слезами на глазах. Он знал всех видных генералов России, от старины Ермолова, героя Кавказа, до Меншикова, защитника Севастополя. Если бы Меншикову довольно было только силы духа, чтобы защитить Севастополь, то Севастополь никогда не был бы взят. Меншиков ― один из наиболее умных людей России, и это не преувеличение. 

Как-то молоденькая великая княжна, одна из них, очень тихо спросила отца за столом, что такое евнух.

― Черт возьми! ― сказал смущенный император, ― спроси об этом Меншикова; я только знаю, что он способен тебе это объяснить.

Великая княжна повернулась к Меншикову.

― Принцесса, ― ответил тот, ― это такой тип камергера у крупного вельможи, у которого ключ есть, но бородок у ключа нет.

Однажды, расставшись со своим министром финансов, император поделился с Меншиковым большой озабоченностью насчет того, кого же назначить на эту должность.

― Меня, конечно, ― отреагировал тот.

― Как, вас?

― Да. Когда не стало судов, меня назначили морским министром. Когда не стало армии, меня назначили военным министром. Вы отлично понимаете, что сегодня, когда больше нет денег, я не могу отказаться стать министром финансов.

Генерал Александр Татищев во время кампании 1813 года взял Кассель ― столицу Вестфалии, нового княжества, что существовало всего четыре-пять лет. Поскольку это был великий подвиг мужа, княгиня Татищева находила повод заговаривать об этом хотя бы раз в день. И вот случилось так, что по ходу обычного рассказа, вопреки всяким ожиданиям, из головы повествовательницы вылетело название столицы, взятой ее мужем. В этот момент через апартаменты проходил Меншиков.

― Князь, ― окликнула его мадам Татищева, ― князь, какой же это город взял Александр?

― Вавилон, ― ответил Меншиков, не останавливаясь.

В нашей охоте было все, что положено охоте и загонам: крики, сильные удары палками в чащах и нескончаемая стрельба. На земле остались лежать 45 зайцев; я убил 12 и возвращался с триумфом. По возвращении меня ожидала добрая весть: «Нахимов» прибыл и послезавтра отправится в Астрахань, куда капитан обещал доставить нас за 10 дней. Так как он жег дрова, а не уголь, то должен был пополнять запасы топлива, по меньшей мере, каждые два дня и останавливался при каждой погрузке на пять ― шесть часов. То, что представлялось неудобством для спешащих пассажиров, для нас, желающих посмотреть страну, было большим везением и только. Мы сошлись в цене с капитаном «Нахимова»: 200 франков.

На следующий день разбогатевшие или, скорее, обремененные пятью-шестью лишними местами багажа, мы простились с казанскими друзьями и отправились спать на борт парохода, который ночью поднял якорь.

* * *

Мы сказали, что Волга берет начало в Тверской губернии. Добавим, что она берет это начало в окрестностях Осташкова. Поскольку Россия ― всего лишь обширная равнина, то 400 верст Волги являют собой ее долгое колебание в выборе направления. Покидая Тверь, она направляется с севера на юг. Через 200 километров резко поворачивает на северо-восток. От центра Ярославской губернии катит воды к востоку, склоняясь, напротив, к югу. Таким вот образом она делает почти 1000 километров, обходя пешком Ярославль, Кострому и Нижний Новгород. В Казани снова меняет направление и, описав северную дугу, устремляется прямо на юг ― на 1200 километров. На входе в Астраханскую губернию она еще раз меняет курс и отклоняется на юго-восток, пока не впадает в Каспийское море.

Мы заметили отклонение, оживляясь. Солнце, что всегда было напротив или около того, теперь находилось слева от нас. Между прочим, поднимаясь на палубу, мы открыли великолепный вид; мы находились в том месте фарватера, где на большой скорости, из Сибири, Кама вливается в Волгу и изменяет цвет воды. Кроме этого, спеша из более холодного края, она была покрыта заснеженными льдинами, которые издали казались стаей лебедей.

Кама, известно, берет начало в Уральских горах; ее течение более уверенное и упорядоченное, нежели течение Волги, на ней нет мелей; она рыбная сверх меры; там можно встретить всех рыб других русских рек: севрюгу, осетра, форель, судака, белугу, иногда весящую 1400 фунтов, и сома ― неизвестную у нас рыбу, которая водится в Волге и Днепре и которую нельзя продавать без осмотра, потому что у нее, как у акулы, часто находят человеческие останки.

Приняв Каму, река Волга становится шире, и появляются острова; левый берег остается низким, тогда как правый, неровный, начиная от Нижнего, поднимается до высоты 400 футов; он сложен из горшечной глины, аспида (кровельных сланцев), известняков и песчаников без единой скалы.

Симбирск, главный город губернии того же названия, ― первый более-менее значительный город, что встречается в 50 лье от Казани.

Что особенно поражает и больше всего печалит в России, так это запустение. Сознаешь, что земля могла бы прокормить население в 10 раз большее, чем то, которое она имеет; и вместе с тем Волга, самая большая артерия России, единственный путь, связывающий Балтику с Каспием, привлекает на свои берега больше людей, чем любая другая река.

Достигая Ставрополя, река делает большую петлю в сторону Самары и потом возвращается к себе у Сызрани.

Мы прошли мимо Симбирска и Самары ночью; «Нахимов», более отважный, нежели пароход, который доставил нас в Нижний, шел ночью, как днем; капитан чистосердечно признался, что раз уж коснулись первого дня октября, он опасается быть остановленным льдами. Всякий раз, когда «Нахимов» останавливался, чтобы купит дров, мы сходили на берег, но края, меняя названия, были безвариантно те же. Всегда деревянные избы, населенные крестьянами в красных рубахах и тулупах. На всех стоянках находили для покупки и превосходную рыбу. Стерлядь[262], что продается на вес золота в Москве и, особенно, в Санкт-Петербурге, стоила нам по 3-4 копейки за фунт. Ознакомление с этой рыбой, к мякоти которой русские относятся, на мой взгляд, с излишним фанатизмом, я закончил, заподозрив, что стерлядь вовсе не отдельный вид, а происходит от клади осетра, проходящего через заграждения Астрахани и поднимающегося по реке, надуманное племя. При первом же слове, когда я отважился высказаться на этот счет, мне рассмеялись в лицо; русские не хотят допустить даже мысли, что провидение не создало отдельного вида для удовлетворения вкуса во дворцах гурманов Севера. Тогда вот чем смею заверить гурманов Юга и Запада: в день, когда рыбное хозяйство окажет честь осетру, заняться им и выводить его молодь, стерлядь появится у нас в Сене и Луаре.

Между Ставрополем и Самарой увидели высящийся на левом берегу массивный холм, имеющий форму голландского сыра; его называют Царской горой, потому что Иван Грозный завоевав Казань, спустился вниз по Волге и велел подать обед на его вершину. Город, что виден вдали, с куполами, подобными огромным буграм земли, нарытым кротами, называется городом Короля [Царицын]; несомненно, потому что Иван там останавливался.

Через три дня после отъезда из Казани мы прибыли в Саратов. Капитану предстояла погрузка, и он предупредил нас, что очень даже может задержаться на день-два. Это было довольно грустно. Мы не имели писем в Саратов, никого там, естественно, не знали; предстояло испытать смертельную скуку в течение этих двух дней. С другой стороны, имея в запасе пару дней, которыми мы могли распорядиться, как сочтем нужным, я согласовал с капитаном свои дальнейшие шаги.

Генерал Лан, когда с ним по русской карте проследили течение Волги и, значит, предстоящий путь, дал крайне любопытный совет ― посетить солевые озера, которые находятся слева от реки, в киргизских степях.

У Камышина мы оставим пароход, возьмем телегу и совершим трехдневную экскурсию к киргизам; на третий день вернемся на «Нахимов» в Царицын, место, где Волга наиболее близка к Дону. Генерал Лан надеялся, что возле озера Эльтон я встречу его друга ― генерала Беклемишева[263], казацкого гетмана; при такой удаче это был бы тот, кто воздаст мне почести соляных озер. На всякий случай, я попросил у него письмо для генерала Беклемишева.

― Ладно, ― ответил он, ― вы назоветесь, а его жена знает вас наизусть.

И я уехал из Казани, обещая себе, по возможности, совершить экскурсию к киргизам.

Томясь ожиданием, мы были заточены на полтора точно, на два дня ― может быть, в Саратове. Смирились с этим, и сошли на берег. Несло легкую изморозь из самых колючих, что не способствовало тому, чтобы хоть немного оживить грустный облик края.

Пустили Калино на сбор информации, но в отношении сведений он был самым несмышленым существом, какое я когда-нибудь знавал. Он никогда не понимал этой фразы:

― Проинформируйте нас, Калино!

― О чем? ― спрашивал он.

― Да обо всем, черт возьми!

Калино опускал голову, узнавал, сколько жителей в городе, на какой реке стоит, в скольких лье от Москвы, сколько домов сгорело в последнем пожаре, и сколько в городе церквей. Калино был рожден для статистических отчетов. Через час блуждания по ужасной мостовой, по топким улицам Саратова ― южное солнце растапливало утреннюю грязь ― узнали, что в Саратове 30 тысяч жителей, шесть церквей, два монастыря, гимназия и что за шесть часов пожара в 1811 году сгорело 1700 домов. Со всем этим не на что было тратить полтора дня, но, подняв нос, я прочел вдруг на вывеске: «Adelaide Servieux» ― «Аделаид Сервье».

― А! ― сказал я Муане. ― Мы спасены, дружище. Здесь есть француженки или, по меньшей мере, одна француженка.

И я устремился в магазин, который был магазином белья. На шум, что я произвел, открывая дверь, из соседней комнаты вышла молодая особа парижской внешности, с привлекательной улыбкой губ.

― Добрый день, дорогая соотечественница, ― сказал я ей. ― Чем можно заняться в Саратове, когда в запасе два дня и страх заскучать?

Она посмотрела на меня со вниманием и засмеялась.

― Дамой, ― ответила мне она. ― И смотря по характеру и профессии: если это моравский брат, то читают проповедь, если коммивояжер, то предлагают товары; если это месье Александр Дюма, то ищут соотечественников, обедают с ними и, клянусь, имея соображение, заботятся, чтобы время казалось короче.

― Входите, Калино, ― пригласил я моего лауреата. Вы совершите кругосветное путешествие, вот увидите, и встретите одних французов ― для справок. А для начала, моя дорогая соотечественница, раз вы угадали, что мы ― ни моравский брат, ни коммивояжер, поцелуемся; такое дозволяется за 1000 лье от Франции.

― Минутку! Позовем моего мужа. Это будет для него, самое меньшее, праздником.

И она позвала мужа, подставив мне обе щеки. Он появился, когда я целовал во вторую щеку. Ему объяснили, кто я.

― Тогда, ладно, ― сказал он, пожимая мне руку. ― Вы обедаете с нами, не так ли?

― Да, но при условии, что я сам приготовлю обед; вы, должно быть, избаловались с тех пор, как живете в России.

― Полно! Всего три года.

― В таком случае, насчет вас я ошибся; вы покинули Францию сравнительно недавно, чтобы утратить традиции ее кухни.

― А чем мы займемся, ожидая обед?

― Будем беседовать.

― А после обеда?

― Будем беседовать. О, дорогой друг! Разве вы не знаете, что только во Франции и между французами возможна беседа? У меня есть превосходный чай. Вот Kaлино, который определен ко мне как переводчик московским ректором, но который, слыша, что мы говорим на особом парижском языке, абсолютно ничего не понимает. Сейчас он сходит за чаем, и время от времени мы будем говорить по-французски, чтобы доставить ему удовольствие.

― Тогда проходите, и пусть все вершится по вашей воле.

Мы вошли и стали болтать. Среди болтовни кое-что вспомнилось.

― Вы что-то тихо сказали вашему мужу; что вы ему сказали?

― Просила его предупредить двоих из наших друзей.

― Французов или русских?

― Русских.

― О-ля-ля! Я почуял предательство; а кто они, ваши друзья?

― Один ― князь, это его социальное положение; другая ― поэтесса, это ее интеллектуальное положение.

― Женщина-поэт, дорогая моя! Нам сейчас явится самолюбие, ждущее ласки; а это все равно, что гладить дикобраза.

― Нет, у нее талант.

― Тогда будет много легче. А ваш князь ― настоящий un kness?

― Уверена, что князь.

― Как вы его величаете? Предупреждаю, что знаю назубок всех ваших князей. 

― Князь Лобанов[264].

Дверь открылась именно в этот момент, и вошел красивый молодой человек лет 26–28-ми.

Он услыхал свою фамилию.

― Думаю, ― сказал он, ― во Франции есть одна поговорка, утверждающая, что, когда говорят о волке…

― Ей-богу, истинно так; вы знаете, я только что послала к вам.

― Нет, но я знаю, что здесь у вас месье Дюма, и хотел просить вас представить меня ему.

― А как вы узнали об этом?

― О, дорогой друг, я только что встретил месье Porniak ― Порняка [Позняка][265], начальника полиции, который очень рассчитывает, что завтра все мы будем у него обедать…  Но представьте же меня.

Я поднялся.

― Князь, ― сказал я ему, ― мы давно знакомы.

― Скажите, что я вас знаю. Но вы, откуда вы знаете один из татарских родов, уединенно живущий в Саратове?

― Я хорошо знал во Флоренции…

― Ах, да! Мою тетю и моих кузин ― молоденьких княжон Лобановых. Они сотню раз рассказывали мне о вас. Вы помните княжну Надин?

― Думаю, что отлично; мы вместе играли комедию или, скорее, я был режиссером.

― Да что вы! А чему решили посвятить день? ― спросил князь.

― Месье Дюма сам составил программу; если, на ваш взгляд, она не так хороша, обсудите это с ним.

― Посмотрим программу.

― Мы беседуем, обедаем, вновь беседуем, пьем чай и беседуем еще.

― После чая эти мессье ночуют у меня, чтобы избежать наказания возвращаться на пароход.

― Я тут же согласился бы, если бы не боялся вас стеснить.

― Вы давно в России?

― Скоро пять месяцев.

― Отлично, вы должны знать, что в России меньше всего стесняет дать ночлег у себя. В доме 8-10 диванов. Каждый из вас займет по дивану. Месье Дюма займет два, и вопрос будет исчерпан. У вас есть кровати на судне? Тогда отправляйтесь на пароход; я вас предупредил, что у меня их нет.

― Ладно, в самом деле, у меня есть матрас и подушка, что мне подарили в Казани; испытаю их у вас.

― Сибарит!

― Калино, дружок, принесите нам чай и велите принести мой матрас и подушку.

Выходя, Калино посторонился, чтобы уступить дорогу маленькой даме лет 28-30-ти, круглой, полной, с живыми глазами, скорой на слово. Она идет прямо ко мне, протягивая руку.

― Ах! Наконец, это ― вы! ― сказала мне она. ― Мы знаем, что вы ― в России; но мыслимо ли было подумать, что когда-нибудь вы окажетесь в Саратове…  здравствуйте, князь! здравствуйте, Аделаид!  …то есть на краю света! И вот вы здесь. Добро пожаловать.

В России есть очаровательный обычай.  …Я открываю его не всем, а только тем, кто достоин о нем услышать…  Когда целуют руку русской дамы, она немедля возвращает поцелуй ― в щеку, глаза; куда придется, наконец; будто боится, чтобы не случилось несчастья, старается от него оградить. Я поцеловал руку de madam Zenaide ― мадам Зенаид, которая тут же вернула мне поцелуй. Такая манера здороваться в высшей степени ускоряет знакомство. Есть доброе в старинных русских обычаях.

― Ну, хорошо, ― сказал я ей, ― мы ведь пишем стихи?

― А чем еще, вы хотели бы, чтобы занимались в Саратове?

― Об этом скажете вы.

― Вы, случаем, не говорите по-русски?

― К несчастью, нет; но вы переведете.

― Если это способно доставить вам удовольствие.

Открылась дверь, вошел офицер в эполетах полковника.

― Хорошо, ― сказала хозяйка дома, ― вот и месье Позняк, начальник полиции. Вам нечего здесь делать месье Позняк. И мы не хотим вас.

― Ох! Хотите или нет, нужно меня терпеть, о чем я вас предупреждаю; у вас иностранцы, мой долг узнать, кто они, и если внушают подозрение, то увести с собой, держать в поле зрения и не позволять им общаться с их соотечественниками. Примите теперь меня плохо.

― Дорогой месье Позняк, прикажите нам усадить вас. Как чувствует себя мадам Позняк? Как здоровье ваших детей?

― Бог миловал! Это искупает ваш первоначальный прием. Месье Дюма, знаю, что вы ― любитель оружия, и вот что я вам приношу.

И он вытащил из кармана прекрасный кавказский пистолет с гравированным стволом и рукоятью из слоновой кости, инкрустированной золотом.

― Если вы так обращаетесь с людьми подозрительными, то как вы обращаетесь с друзьями?

― Моих друзей, когда их встречаю, приглашаю на завтрак, на следующий день, и если они отказываются, то с ними ссорюсь.

― Это ваш ультиматум? 

― Это мой ультиматум.

― В таком случае, очень следует завтракать у вас.

После этого разговора и проектов, как провести два эти настолько неясные дня, стало видно, что они могут оказаться лучшими из всего путешествия. Маленький парижский бельевой магазин с его очаровательной атмосферой цивилизовал этот угол полурусской-полутатарской земли.

Что касается нашей поэтессы, то мне хотелось бы суметь представить читателю ее талант, но могу лишь, чего крайне недостаточно, сделать вот что: передать тоже стихами два из тех произведений, которые она мне перевела и автором которых является. Бросьте взгляд на карту, найдите Саратов и оцените, за сколько лье от нашей цивилизации родились эти два цветка Севера, орошенные льдистыми водами Волги и иссеченные суровыми ветрами Урала:[266]

МЕТЕЛЬ Я метелью была и преследовала, дикая, В степи вечером затерянного путника. Пела ему песни ангела в черной мантии, Чтобы усыпить, сделать степь его последним ложем, Страшной я становилась тогда, я была безнадегой. И люди говорили: «Грядет последний день; Тщетно верить, что Христом будут отпущены наши грехи, Ярость Всевышнего становится бурей, Мир обречен, приходит конец: на колени! Бог милосердный, имей сострадание к нам!» Но, я приближалась к окну, в час, Когда луна на тебя роняет нежный луч, Меня охватывала дрожь, как плачущего ребенка, И я сдерживала дыхание свое и шептала: «Прости!» Ничто, кроме как видеть тебя, не делает меня доброй. И люди говорили: «Буря успокаивается, Зима бежит, возродилось все, что недавно гибло. Бархатистый газон покрыл обрывистый берег, На Востоке виден угол открытого неба; Это весна, которая приходит,          розы вот-вот расцветут. УМИРАЮЩАЯ ЗВЕЗДА Я породила день, который увидел рождение Еще необитаемого мира. Но вечером я погибну И паду в небытие. Мое светозарное царствование оканчивается! И уже я вижу луч Моей соперницы, которая восходит И движется на смену мне вослед. Я умираю без злобы и не жалею Ни о принце этого мира, ни о короле, Но только ― о красавце поэте, Который мечтал, глаз положив на меня. Он забыл, что это мое пламя Купало его вдохновенный лоб И, проникающее в его душу, Разжигало там священный огонь. Не сомневаюсь, что он курит фимиам Звезде, что видела мой закат. Неблагодарный, не замечающий моего отсутствия, Он споет ей свою самую нежную песню. Но, если эта любовь тебя опьяняет Больше, чем меня, то ты должна будешь страдать, Бедная сестра! потому что я ее узнала, чтобы жить, А ты, ты ее узнаешь, чтобы умереть.

Занятная вещь это ― во всем находящий поэзию универсальный язык больных сердец, который заставляет льва Атласских гор рычать в песнях араба и который саму метель в степях Урала делает влюбленной, не правда ли? Если когда-нибудь я совершу кругосветное путешествие, то всюду, где ступит моя нога, подберу песню любви и опубликую эти пестрые знаки страсти человеческой, одинаковой на всех широтах, под титулом История сердца.

В восемь часов вечера мы покинули новых друзей, которые, уверен, сохранили память обо мне, как я сохранил память о них. Они проводили нас до парохода и оставались, когда был поднят якорь. Пламя зажженных с нашим отъездом факелов, которыми они размахивали, было видно нам около получаса.

Впереди ожидалась остановка, так как в связи с просьбой о двух днях, которые нам были обещаны, капитан высаживал нас напротив Камышина ― в Николаевской, деревушке на левом берегу Волги. Мы должны были подойти туда к девяти часам утра. За час до прибытия, предупрежденные капитаном, мы велели поднять на палубу немногое из багажа, необходимое на время экскурсии.

* * *

Итак, мы высадились в Николаевской и направились к дому почтовой станции с подорожной в руке. Кажется, уже говорилось, что подорожная ― приказ русских властей начальникам почтовых станций давать лошадей ее предъявителю. В России больше не возьмешь почтовых лошадей без подорожной; как во Франции не попутешествуешь без паспорта. Подорожные выдаются на более или менее длительный срок, действительны для разъездов на большие или малые расстояния. Моя подорожная была взята в Москве; ее выдал мне губернатор ― граф Закревский[267], который никогда не позволил бы мне появиться в Москве, не будь сильной руки. А так как мое пребывание в городе, подвластном губернатору, было ему тем более неприятно, что являлось в известном роде ему навязанным, то стоило запросить подорожную, знаменующую отъезд, как он выдал воистину княжескую подорожную, чтобы обеспечить мне в пути, насколько возможно, быстрое обслуживание.

При виде нашей подорожной смотритель не пошевелился, чтобы выделить нам пятерку испрашиваемых у него лошадей; обычные трудности. Вообще нет большего жулика, чем начальник почты, если только их не двое. Поскольку лошади в низкой цене ― за каждую берут по две копейки (шесть лиардов[268]) с версты ― смотрители, в общем-то, занимаются дурными делами: в конечном счете, стремясь вознаградить себя, несмотря на дешевизну лошадей, идут на всевозможные ухищрения, чтобы три шкуры содрать с путешественников; те, кто к путешествиям расположен, годятся для того, чтобы им заявить, что конюшни пусты, но что они могут раздобыть лошадей по соседству. Только, добавляют они, лошади принадлежат частникам, и те отдают их внаем за двойную почтовую цену. Попадись вы хоть раз в эти тенета, вы ― потерянный человек. От кучера начальнику почты и от начальника почты кучеру передают вести о вашем простодушии, и почти всегда вам придется за это расплачиваться.

Но если у вас есть какое-нибудь представление о почтовых законах в России, то вы мне скажете:

― Каждый начальник почтовой станции[269], даже в самой маленькой деревеньке, обязан держать на конюшне, по меньшей мере, три тройки, то есть девять лошадей.

Если же вы очень сильны в почтовых законах России, то вы добавите:

― У каждого начальника почты, сверх того, постоянно находится на столе опечатанная, скрепленная восковой печатью округа, почтовая книга от корешка на шнуре, перерезать который ему недвусмысленно запрещено. Он лишается аттестата, если восковая печать сломана, и starostat [надо полагать, он же] не приводит достаточно доводов к ее нарушению. В этой книге он указывает число едущих пассажиров и количество лошадей, которых они взяли.

Да, все как надо; но так как никто и никогда не проверяет книгу, то они могут держать эту книгу в руке и ― ни лошадки на конюшне.

Русские, у которых есть опыт разъездов по своей стране, встречая подобные виды препятствий, обычно сверяются по книге не пером, а нагайкой; после пяти-шести ударов нагайкой почти всегда на конюшне находится тройка. Нагайка ― плетка, которой по обыкновению обзаводятся в день, когда берут подорожную. Придет время, и будут снабжать пассажира тем и другим для удобства в одном и том же бюро. В 1858 году это продавали еще по отдельности.

Иностранные путешественники, нужно отдать им должное, испытывают отвращение к поведению такого рода, но позже, видя, что становятся жертвами собственной филантропии, воспринимают мало-помалу нравы страны.

Запомните хорошенько, что от Екатерины II смотрители имеют офицерский ранг.

Плетка, принуждающая смотрителя предоставлять лошадей, имеет еще одно применение: заставлять лошадей идти, стегая не по их спинам, а по спине кучера.

В России все не так, как в других краях; но когда хорошо узнаешь Россию, достигаешь намеченной цели. Лишь дорога немного длинней и неровней, вот и все. Через пять-шесть тысяч верст пути по России нужда заставит купить новую плеть, хотя не припомнится ни одного удара по крупу лошади.

Приводимые нами детали ― чистая правда и вызывающая крайность. Справиться об этом можно у любого встречного подданного его величества императора Александра.

* * *

Нам предстояло проехать 260 верст. Почти 65 французских лье. По ровной степной дороге можно было бы одолеть эти шесть десятков лье за день, если бы не терять по два часа на каждой станции.

Крест на шее, который всякому русскому служащему говорит о полковничьем ранге, сокращает ожидание примерно на полчаса; орденская звезда поверх одежды, которая указывает на генеральский ранг, сокращает то же время приблизительно на час.

В России всем заправляет чин.

Чин ― перевод французского слова «ранг». Только в России ранг не зарабатывается, он приобретается; мужчины там служат в соответствии с чином, а не личными достоинствами.

По словам одного русского, чин еще и настоящая оранжерея для интриганов и жуликов. Вот русская иерархия[270] и способ, которым поднимаются вверх: губернский секретарь, коллежский секретарь, титулярный советник, коллежский асессор, надворный советник, коллежский советник, статский советник, действительный статский советник, тайный советник, действительный тайный советник 2-го класса, действительный тайный советник 1-го класса.

Россия ― страна, где больше всего советников и которая меньше всего требует советов.

Ну, ладно, все эти титулы служат чино-ступенями и дают звания по аналогии с армейскими. Таким образом, если для капитана уже запрягли лошадей в экипаж, и приезжает полковник, то нужно выпрячь лошадей из экипажа капитана и заложить его экипаж. Так же поступает генерал по отношению к полковнику и маршал ― к генералу.

В моей подорожной значилось: «Господин Александр Дюма, французский литератор». Итак, поскольку слово литератор, возможно, не имеет русского эквивалента, и было написано по-французски, и так как ни один начальник почты не знал, что такое литератор, то Калино переводил это звание как генерал, и мне воздавали соответственно моему чину.

Нет ничего более унылого, чем эти плоские, покрытые серым вереском, настолько совершенно безлюдные равнины, что выдается случай увидеть силуэт всадника на горизонте, и вы едете иногда 30-40 верст, и хоть бы птица взлетела на вашей дороге. Между первой и второй станциями мы приметили несколько киргизских палаток. Как и калмыцкие, они ― войлочные и пирамидальной формы, с отверстием наверху, чтобы выходил дым.

Киргизы[271] вовсе не коренные жители, они ― выходцы из Тypкестана и, видимо, являются уроженцами Китая. Они ― магометане и делятся на три орды: большую, среднюю, малую.

Прежде здесь жили калмыки[272], которые занимали всю степь между Волгой и Уралом. Но однажды 500 тысяч калмыков оседлали коней, погрузили свои кибитки на верблюдов и во главе с ханом Убачей снова ушли в Китай. Река вернулась к своему истоку.

Теперь о том, почему случилась миграция. Наиболее возможная причина: методическое ограничение власти вождя и свободы людей, практикуемое русским правительством. Убача только что существенно помог русским в экспедициях против ногайцев и турок. В знаменитой кампании, которая окончилась осадой Очакова, он сам водил 30 тысяч всадников. Его вознаграждением стали новые ограничения. Своей властью он бросил клич орде, и клич обернулся почти полной эмиграцией. Одним махом Екатерина потеряла полмиллиона подданных. Правда, Убача ничего от этого не выгадал. Поднявшись 5 января 1771 года, в день, объявленный первосвященниками счастливым, в количестве 70 тысяч семей и 500 тысяч душ, калмыки пришли в Китай к концу того же года числом 50 тысяч семей и 300 тысяч душ, только. За 8 месяцев на пройденном пути в 2500 лье они потеряли 200 тысяч своих. Край, покинутый Убачей и его ордой, оставался пустынным в течение ряда лет, но к 1803―1804 годам некоторые киргизские племена, с согласия русского правительства, стали лагерем на берегах реки Урал; мало-помалу они продвигались с востока на запад и появились на берегах Волги. Россия, желая восстановить понесенные потери, уступила им семь-восемь миллионов гектар территории между реками; этого было достаточно для восьми тысяч семей: почти 40 тысяч человек. Но совсем в противоположность калмыкам ― нежному и смиренному племени, исповедующему лама-буддизм, киргизы, исповедующие магометанство, ведут себя отвратительными грабителями; нас об этом предупредили, и сказанное мы приняли к сведению.

Мы их видели  в 1814 году ― заброшенных детей русской армии в островерхих колпаках, с луками, стрелами, копьями, в широких штанах, с веревочными стременами и мохнатыми лошадьми. Они были ужасом наших крестьян, которые не имели понятия о подобных людях и, особенно, ― о таких нарядах.

Сегодня у большинства ружье заменило лук и стрелу, но некоторые, либо слишком бедны, чтобы купить ружья, либо держатся национальных традиций, сохранили лук и стрелу.

Палатки, мимо которых мы проехали, на пороге которых держались группами женщины и дети, имеют 10-12 футов в диаметре и, следовательно, 30-36 футов в окружности. Внутри ― ложе или кошма, шкаф и некоторая кухонная утварь. Мы миновали два-три таких кочевья и можно было различить вдали другие, рассыпанные по пять-шесть палаток. Нужно четыре верблюда или восемь лошадей, по крайней мере, чтобы увезти одну из палаток и семью, которой она дает приют.

Киргизские лошади маленькие, быстрые, неутомимые; едят степную траву, и редко всадник занимается ими: не иначе как для того, чтобы освободить от удил и, таким образом, предоставить им свободу жевать. Понятно, что о ячмене или овсе нет и речи.

Мы решили ехать день и ночь степями, не предлагающими ничего любопытного, что можно было бы посмотреть, до самых озер. Зная, что в дороге не найдем абсолютно ничего из еды, запаслись хлебом, крутыми яйцами и вином. Кроме того, наши друзья из Саратова велели зажарить для нас двух цыплят и приготовить судака в пряном отваре.

Когда наступила ночь, возникли некоторые осложнения с выделением нам лошадей. Доводом этого почти отказа служило опасение, что мы могли быть захвачены киргизами. Мы возражали, показывая наши ружья; впрочем, мы были убеждены, что в соседстве с таким внушительным казачьим постом, как на озере Эльтон, нам абсолютно нечего было бояться. Все решил другой довод; мы задержались на почтовой станции до двух часов утра не потому, что боялись киргизов, а потому, что замерзли. Холод, как сказано, застал нас в Казани, а снег ― в Саратове; и в степи, где ничто не препятствует ветру, могло быть шесть-семь градусов ниже нуля.

Мы уже говорили, что все русские станции устроены по одной модели; кто видел одну из них, тот видел все. Беленые известью четыре стены, две скамьи, представляющие собой и канапе, и кровати, как посчитает тот, кто ими пользуется, и выдвинутая в комнату печь; на ней то неизменное, в чем уверен, что будет горячая вода, в которой вместо чая заваривают растения местной флоры. Только в киргизских степях вода солоновата, и несколько нежные рты должны от нее отказаться! Насчет того, чтобы поесть, ― ничего, ну, абсолютно ничего!

Итак, в России, нелишне это повторить, нужно все носить с собой; матрас, чтобы положить его под поясницу, подушку ― под голову, продукты, чтобы положить на зуб. В перечне наших продуктов я назвал судака; мои читатели, которые могут однажды оказаться в контакте с этой уважаемой рыбой, позволят мне сделать относительно нее некоторые пояснения.

Когда турист-гастроном приезжает в Санкт-Петербург, он слышит разговоры о стерляди; когда он приезжает в Москву, слышит разговоры о стерляди; когда он говорит: «Отправляюсь на Волгу», ему замечают:

― Вы ― очень везучий! Вы едете вкушать стерлядь!

А пока ожидает отъезда, ему подают стерляжью уху за 15, подают фрикасе из молодой стерляди, что стоит 50 рублей. Он находит уху слишком жирной, фрикасе слишком пресным и заканчивает трапезу со словами:

― Может быть, я ошибся; посмотрю еще на Волге.

И в самом деле, на Волге сразу, сразу за Нижним Новгородом, где стерляжья река Ока впадает в Волгу, он не видит больше ничего, кроме стерляди, ему не подают ничего больше, кроме стерляди; безусые русские облизывают губы, чтобы от нее ничего не пропало, усатые не вытирают усов, чтобы сохранить ее запах. И каждый поет свой гимн, этот ― Оке, тот ― Волге, единственным рекам России, где ловят эту рыбу, которой бредят.

Рискую дописаться до выступления против общего поклонения, ничего. Культ стерляди не осмысленная вера, а фетишизм. Это ― желтая мякоть, дряблая и безвкусная, которую приправляют пресными ингредиентами под предлогом сохранения ее первоначального вкуса, но в действительности потому, что русские повара ― племя без всякого воображения и, что еще хуже, без дегустационного органа ― не сумели еще подобрать соответствующий соус. Возможно, вы скажете мне:

― Есть французские повара в России; почему они не предложили ненайденную пока приправу?

Потому что наши фатально заблуждаются относительно русских поваров, будто те обладают очень развитым дегустаторским чутьем, дающим им преимущество. Повар, обладающий таким преимуществом, заставляет вас есть, что сам любит, а не то, что любите вы. Или, если вы весьма настойчиво требуете блюдо по своему, а не по его вкусу, то с той кровожадностью против хозяев, какую развивает у челяди служение, он сам себе говорит:

― А, ты любишь это вот блюдо, ты? Ладно, сейчас я заставлю тебя есть, твое любимое блюдо!

И если это острый соус ― льет слишком много уксуса, если пряности ― кладет побольше чесноку, если белый соус ― чересчур сыплет муки, если плов ― дает слишком много шафрана. В результате вы больше не едите любимые блюда, не находя их вкусными, и когда в каком-нибудь гастрономическом собрании говорите о них, то говорите:

― Прежде я любил это самое блюдо, но больше не люблю; вы знаете, что вкусы меняются каждые семь лет.

Значит, французские повара, не любящие стерлядь, не предаются труду составить соус для нелюбимой рыбы. Все проще простого: это идет не от кухни ― от философии. Но послушайте, что я сейчас скажу вам, путешествующие вниз или вверх по Волге, будь вы хоть учениками мессье д’Эгрефейя[273], Гримо де Ла Реньера или Брийан-Саварена: рядом со стерлядью, аристократической и слишком уж превознесенной рыбой, находится судак ― заурядная, вульгарная, демократическая, чересчур пренебрегаемся рыба. Судак, который по вкусу стоит между щукой и мерланом[274], судак, для которого окончательно подобран соус; судак, приготовленный в пряном отваре, и вкушаемый с растительным маслом и уксусом, с ремоладом по-татарски или с байонезом, он всегда хорош, всегда духовит, с каким бы соусом его ни ели, и стоит две копейки за фунт, тогда как даже на Волге фунт стерляди стоит рубль.

Правда, Калино, который не был напичкан стерлядью в Университете, в своем качестве русского человека и, благодаря национальному сознанию, предпочитал стерлядь. Но поскольку нас было двое против одного, а все вопросы решались большинством голосов, то мы притесняли Калино, принуждая его питаться судаком. Он поел его столько и так хорошо, что стал приверженцем нашего мнения и отдал предпочтение судаку перед стерлядью.

Пардон за это отступление. Мы возвращаемся на почтовую станцию; ничто не заставляло нас так помышлять о добром обеде, как пустой стол. Мы проспали два часа в наших шубах-венгерках, отороченных каракулем; я, в качестве старшего по возрасту, ― на двух скамьях, остальные ― на полу.

На рассвете мы приняли чашку чая, и я увидел мессье, которые сверх чая выпивали стаканчик водки, мерзкой отвратительной воды жизни из зерна, к которой я никогда не мог привыкнуть; затем мы отправились в дрогу. 

Исключая рассеянные тут и там войлочные палатки, исключая киргизских всадников, едущих от одного кочевья к другому и привязанных к своим длинным пикам, мы пересекали настоящую пустыню, плоскую и бескрайнюю, океан вереска, что по весне должен был обратиться в один из самых веселых зеленых ковров, но теперь, одноцветный, он покрывал всю степь однообразной скатертью пыльно-серого цвета, временами с рыжими мраморными пятнами.

Я надеялся встретить какую-нибудь дичь, но мой охотничий глаз напрасно истощал свои силы, насквозь просматривая заброшенные просторы и не находя ничего другого, кроме нескольких кочующих жаворонков и серой птицы типа наших лесных жаворонков, которая, взлетая, издает два-три пронзительных крика и перелетает, чтобы отдохнуть, на сотню шагов дальше от того места, где ее вспугнули.

К полудню оставили справа озеро, названия которого не знаю. Показалось, что увидел на нем серые и белые точки, которые могли быть дикими гусями или чайками. Но до них было более трех верст, и я нашел, что не стоило утруждаться ради ружейного выстрела, наверняка бесполезного. И вот мы с пылом продолжали путь, потому что впереди оставалось не более двух станций. В самом деле, к трем часам увидели перед собой на горизонте будто бы огромное серебряное зеркало ― озеро Эльтон, первую цель поездки. Часом позже остановились на северном его берегу, у административной конторы соляных разработок. Вокруг конторы располагалось несколько деревянных домов, казарма и конюшни казачьего поста. Повсюду царило большое оживление, и мы справились, чем оно вызвано. Мы и вправду ставили на удачу. Гетман астраханских казаков, друг генерала Лана, генерал Беклемишев находился в служебном турне и только накануне прибыл на озеро Эльтон.

Прежде чем подступиться вплотную к ним с описанием, скажем общее слово о соляных озерах, которые принадлежат к богатствам Южной России. Те из них, где мы тогда побывали, примечательны своим расположением в трех-четырех сотнях верст от Каспийского моря. Значит, в отличие от озер в окрестностях Астрахани и между Волгой и Тереком, к ним не подходит довод, что якобы море при отступлении оставило в низинах лужи соленой воды. Россия насчитывает 135 таких озер, 97 из которых еще не тронуты или почти не тронуты разработками. Откуда в Эльтоне и соседних с ним озерах берется добываемая соль? Соляные запасы, уложенные природой в несколько слоев, несомненно, образуют часть земной коры. Малороссия имеет в избытке соляные шахты, и в Тифлисе в базарные дни на людных площадях эта соль продается блоками, по форме и весу они, как наши камни обычного размера. Продукция озер, эксплуатируемых в Астраханской губернии, составляет примерно 200 миллионов килограмм в год. Эксплуатируемые вдоль Терека и на правом берегу Волги 20 озер, в свою очередь, дают ежегодно в среднем 14-15 миллионов килограмм соли. Мы видели многие из них совершенно осушенными; полюбопытствовали также их пересечь, как евреи ― Красное море, не замочив ног; ни в одно из них не впадали ни река, ни ручей, и не было сообщения с каким-либо подземным источником. Эти озера, сухие в осень и зиму, наливаются водой или весной, когда тают снега, или летом, во время проливных дождей. Тут же растворяется какое-то количество грязной донной соли и соли в слоях, на которых покоится масса воды; наступает большая жара, и вода испаряется в том же объеме, в каком появилась, оставляя широкие пласты кристаллизующейся соли сверкающей белизны, так что рабочие не имеют заботы более, чем брать ее на лопату и бросать в телеги. Но нет больше такого озера, как Эльтон, которое имеет 18 лье в окружности и никогда не иссякает.

Вместо того, чтобы остановиться в конторе, хотя она не отель, или в одном из деревянных домов, принадлежность которых, во всяком случае, непонятна, мы извлекли палатку из нашей телеги и поставили на берегу озера, увенчав ее небольшим трехцветным флагом, сделанным для нас дамами Саратова. Когда я организовывал обед из остатков наших продуктов и из того, что удалось добыть на берегу Эльтона, послышался топот многих коней; они остановились у палатки, и я увидел перед собой русского офицера в простой и строгой казачьей форме.

― Простите, месье, ― обратился он ко мне на великолепном французском языке, когда я отделял девять отбивных от четверти барана, только что купленной Калино, ― но случаем, не вы ли месье Александр Дюма, которого уже месяц мы ожидаем в Астрахани?

Я поклонился, признал свою подлинность и ответил:

― Генерал Беклемишев, вне сомнений?

― Он самый. Каково! Вы знаете меня по имени, знаете, что я здесь, и не идете пригласить меня отобедать?

― Со мной письмо только для мадам, ― ответил я, смеясь. ― Генерал Лан говорил мне о мадам Беклемишевой, как об очаровательной женщине.

― И вы ей письмо вручите, очень надеюсь, ― сказал генерал. ― Для нее будет праздником увидеть вас; но, черт, каким образом занесло вас в эту пустыню?

Я объяснил возникшее желание посмотреть соляные озера.

― Вы очень хороши, ― сказал он, качнув головой. ― Испытывать такие вот желания без принуждения! Ничего такого занимательного здесь нет; однако, я в вашем распоряжении.

― Генерал Лан предрекал мне, что вы, скорей всего, окажете такую любезность.

― А! Вы знаете Лана, одного из моих добрых друзей, превосходного человека! Вы хотите объехать озеро?

― Не достаточно ли наполовину?

― Прекрасно; завтра, если хотите, в 10 часов утра, немного раньше или немного позже, по вашему выбору, мы сядем на коней. Наш экипаж отправится ожидать вас на той стороне, на казацкой линии. Там вы найдете его со всеми вашими вещами.

― Наши вещи ― палатка и мешок со спальными принадлежностями; как видите, они не громоздки. Более затруднительно другое: у нас нет экипажа; возможно, в этот час наша телега находится в пути к своему ангару с лошадьми последней станции.

― Тогда, ― ответил генерал, ― лучше едем верхом на Бестужев-Богдо[275]. Мой тарантас находится в Ставке-Карайской; вы едете в нем до Царицына и там оставляете; в свою очередь, я беру его, чтобы вернуться в Астрахань тогда же, когда приедете вы. Что же до вашей палатки и ночного мешка, навьючим их на лошадь, и найдете вещи на Бестужеве-Богдо.

Смеясь, мы переглянулись, Муане и я; привыкли в России улаживать дела таким вот способом. Это ― врожденное чувство гостеприимства, которое очень легко обнаружить у русских, когда выясняется, что нужно оказать услугу путешественнику.

― Согласен, ― ответил я генералу, протягивая ему руку.

― Теперь, ― поинтересовался он, ― что я смог бы прислать вам с моей кухни?

― Сегодня абсолютно ничего, но завтра ― на ваше усмотрение; вы знаете ресурсы края, приехали нас отыскать, тем хуже для вас.

― Ну и хорошо! На чем вы собираетесь спать?

― На земле; это менее тяжко, чем на кроватях станций. У нас есть венгерки, тулупы и одеяла; это все, что нужно. Вам только придется позаботиться о нашем друге Муане, он ― неженка. И предупреждаю, любитель теплых стран, который больше любит тень пальм, чем тень елей.

― Вы попадете в теплынь по другу сторону Кавказа.

― Тогда поспешим туда, ― сказал Муане. ― Проклятая страна, где холод прохватывает до мозга костей!

― Бросьте, Муане; генерал, он кашляет еще после простуды в июле.

Генерал указал Муане на дом, где остановился, и удалился. Мы обедали, констатируя превосходство эльтонских баранов над баранами других пород, мяса которых вкусили в России. На следующий день это превосходство было естественным образом разъяснено видом огромных отар, пасущихся в солончаковых прериях, что раскинулись на 200 верст. Они обладали достоинствами, какие есть и у наших баранов в Пре-Сале, в Нормандии, имеющими одну природу.

* * *

Мы зажгли большой костер из вереска перед входом в палатку, обращенную тыльной стороной к ветру, получая от огня только тепло; дым, такой же густой и черный, как дым от парохода, относило и вытягивало в сторону Астрахани.

Я писал весь вечер. В палатке был круглый стол, что держался на средней стойке. Впервые после отъезда из Франции на меня не давили ни стены дома ни перегородки вагона или переборки парохода. Впрочем, я испытывал тяготы бытия, чтобы поверить до конца, что нахожусь между Волгой и Уралом, и слева татары, а справа калмыки, что нахожусь между этими монгольскими племенами, пришедшими из Азии в Европу по стопам Чингисхана и Тимура Хромого.

Мы стали лагерем посередине казачьей линии, что окружает эксплуатируемые озера и служит цели гарантировать им защиту от грабежа бравых киргизов, воров в душе, ночью проскальзывающих между предельно сближенными постами, чтобы украсть соли. Эта казачья линия охватывает примерно 20 меньших озер того же свойства, если не той же формации, доходит до Каспийского моря и тянется вдоль него, замыкаясь в Астрахани ― узле охраны одновременно и соляных разработок, и рыбных промыслов. Когда я приготовился повалиться на свой тулуп, ко мне прибыл казак с посланием и великолепной белой папахой от генерала Беклемишева.

Папаха ― колпак из шкуры астраханского барана, имеющий форму колпаков наших гусар, но без жесткого каркаса. Папаха передавалась мне, чтобы в течение ночи я мог держать голову в тепле, а письмо объясняло мне назначение папахи. Этот роскошный колпак на голове генерала привлекал мое внимание, и два-три раза мои глаза машинально поднимались. По направлению моих взглядов генерал догадался, что я хотел бы иметь такой же головной убор; и он его прислал. Не смотрите дважды на вещь, которая принадлежит русскому, иначе он вам ее отдаст, сколько бы она ни стоила. Благодаря вниманию генерала Беклемишева с этой вот ночи, первой на биваке, я мог реализовать одну из режимных заповедей людей Востока ― держать голову в тепле. А благодаря ветру, дующему в щель и подстилающему палатку, сама собой складывалась другая ― держать ноги в холоде. Эти заповеди требуют обратное тому, что на Западе.

В девять часов утра следующего дня генерал Беклемишев прислал сказать, что нас ожидает завтрак. Мы тотчас отозвались на приглашение. Выйдя из-за стола, увидели оседланных и взнузданных коней, навьюченную палатку и готовый эскорт. Употребили три часа, чтобы берегом озера описать огромный полукруг. Там всюду один и тот же вид: неизменно ― вереск, краснеющий по мере приближения к соленой воде. Думали, что он в цвету; ничуть, это сама поросль меняет окраску. Нигде ни островка на огромном пространстве воды, вытянутом на 3,5 лье в длину и 2 лье с лишним в ширину.

Каждые 10-12 верст мы встречали небольшие казачьи посты из трех человек с маленькой конюшней на трех лошадей. Этих столь крохотных постов было достаточно для охраны озера. Мессье киргизы никогда не позволяют себе атак с оружием в руках, как поступают черкесы и лезгины. Мы остановились около двух часов после полудня на берегу второго озера, у которого нет названия, хоть имеет пять лье в окружности. Оно расположено примерно на полпути от озера Эльтон к озеру Бестужев-Богдо. Обед был приготовлен под нашим тентом, который опередил нас и обнаружился на берегу озера.

Ничто не может дать даже представления ― не могу удержаться, чтобы не вернуться к этой теме, ― о глубокой меланхолии, которую навевают эти беспредельные степи, гладкие, как море в дни покоя, не предлагающие путникам даже развлечения бурей, только бы не песчаной. Правда, мы повстречались со степью не в лучшее время года, а тогда, когда ее иссушили первые зимние ветры. Весной, когда полынь зелена, ромашки желты, вереск розов, это больше не степи, это ― прерии.

Обед окончен, еще три часа дня, и, торопя коней, мы смогли отправиться в деревню Ставка-Карайская, в маленький посад примерно из 40 домов; таким образом, вечером следующего дня можно было попасть в Царицын.

Посад Ставка-Карайская, как я только что сказал, состоит примерно из 40 домов, из которых шесть-восемь принадлежат администрации и служащим. Остальными владеют армяне, некоторые дома оборудованы под гостиницы. Там находятся на постое все русские офицеры, командиры этой части казачьей линии. Так вот, вечером у меня была обставленная комната. Гарнитур этой комнаты состоял из соломенного стула, деревянного канапе, стола, накрытого вощеной холстиной, портрета императора Александра. Его и его семьи, в пару портрету Наполеона I, в золотых эполетах из фольги.

Наш ужин, по команде генерала, был организован в местном ресторане. Этот ресторан располагает бильярдом, что слывет на линии одним из высших видов развлечения в Ставке-Карайской. Поэтому бильярд всегда заказан на два-три дня вперед. И в самом деле, чем еще заниматься двум десяткам офицеров, изолированным среди степей, на просторах без дичи, у озера без рыбы? С них хватает развлечения наблюдать добычу соли. Это, может быть, интересно в первые часы, но через месяц воспринимается как монотонный процесс. А через год ― судите сами!

Мы совершили тур вокруг бильярда после обеда, так же как тур вдоль озера после завтрака. В России гостеприимство настолько свято, что нам пожелали уступить бильярд. Ясное дело, мы отказывались. Но что упрочивает самопожертвование, так это не злоупотреблять им.

На следующий день мы зарисовали единственную гору этих степей; от нее Бестужевское озеро получило второе название Богдо, что означает холм.

Если на вершине этого холма повернуться к востоку, то позади будет Волга, слева ― озеро во всей своей широте, впереди ― небольшое казачье укрепление, по другую сторону озера и направо ― солончаковые прерии, покрытые баранами.

Цель путешествия была достигнута; мы поглотили три сотни степных верст. Увидели киргизские кибитки, посетили два самых больших солевых озера России и познакомились с одним из самых отважных и любезных офицеров русской армии. Кроме того, нашли тарантас, на который не рассчитывали.

В 11 часов мы поднялись в экипаж и простились с генералом Беклемишевым. Глянув на Калино, я увидел его обогатившимся саблей и казацким ружьем. Это был подарок генерала.

Двумя часами позже мы пересекли на пароме Ахтубу ― ни что иное, как рукав Волги. Вечером, к пяти часам, были перед Царицыном и в последнем свете дня узнали «Нахимова», белеющего на воде у города. Видеть его доставляло известную радость; мы потратили на 30 часов больше, чем следовало, и если бы «Нахимов» ушел без нас, то нам нечего было бы сказать. Мы оставили тарантас генерала Беклемишева в условленном месте, не теряя ни минуты, запрыгнули в лодку и велели доставить нас к борту «Нахимова».

Наш отважный капитан издали нас узнал и показал нам силу своей нежности. Мы поблагодарили его за попустительство, которое он оказал, ожидая нас. Любезность была объяснена в двух словах. Бравый Пастухов ― фамилия нашего капитана ― не сказав нам, заключил в Саратове маленькую торговую сделку: в Камышине взять на буксир судно [баржу], груженое двумя десятками артиллерийских орудий, назначением в Астрахань. Препроводив нас в Николаевскую, вместо того, чтобы продолжать спускаться вниз по Волге он направился, следовательно, к Камышину, где утром следующего дня взял пушки на буксир. Эта работа занимала его до вечера. Из-за навигационных сложностей решено было дождаться утра. Назавтра он отправился в путь, но, обремененный буксиром, прибыл в Царицын лишь двумя часами ранее нас: таким образом, имей мы несчастье быть точными, прибудь мы накануне утром, то могли, не догадываясь, что его еще нет, решить, что он нас не дождался и, в свою очередь, как-нибудь уехать. Итак, все было к лучшему в этом лучшем из возможных миров.

Но все начало портиться, когда он признался, что заключил еще торговую сделку: вдобавок к пушкам взять на буксир второе судно [баржу], груженое зерном. Только оно не было загружено, стояло под погрузкой, и вся операция заканчивалась лишь завтра к пяти часам. По его мнению, эта задержка очень продвигала нас вперед следующим образом. Капитан погрузит дрова не только на «Нахимов», но и на оба буксируемых судна, и мы, имея достаточно топлива на весь оставшийся до Астрахани путь, сможем его пройти без остановок.

Мы предложили капитану, на случай, если бы это его устроило, вместо 15-18 часов, которые он просил, задержаться на два дня. У меня появилась идея. Поскольку Царицын был ближайшим пунктом к Дону, взять на рассвете лошадей и проехать верхом 60 верст, что разделяют две реки, Птолемей[276] ― первый, кто указывает на это сближение. Селим[277] ―  первый, кто мечтал устроить сообщение между Волгой и Доном. Это было в 1559 году во время кампании с целью вырвать Астрахань из-под московитской власти. Он даже велел своей военной флотилии подняться по Дону до Кагальницкого городка, чтобы немедленно отрыть канал к Волге. Проект не состоялся из-за беспорядочного бегства турецкой армии, которая неосторожно углубилась в Манычские пустыни. У Петра Великого, в свою очередь, была та же идея; он направил в Дубровку английского инженера по имени Перри с приказом разбить трассу и затем развернуть высокой активности строительные работы. Новые изыскания были предприняты и закончены при императоре Николае в 1826 году. Сегодня, вернее, когда мы проезжали Царицын, шли разговоры о том, чтобы бесконечно проектируемый, но не строящийся канал заменить железной дорогой; но стоимость перевозок настолько скромна, что еще долгое время, возможно, продержится гужевая тяга.

К несчастью, наш капитан весьма был настроен назавтра пуститься в путь и не мог, значит, согласовать нам два дня, необходимые для экскурсии. Впрочем, мы находились на театре подвигов знаменитого разбойника Стеньки Разина, настоящего легендарного героя, как Робин Гуд, Жан Сбогар и Фра Диаволо.

Бандит Стенька Разин, четвертованный, потому что был простым казаком, мог бы стать великим человеком и знаменитым завоевателем, если бы родился князем. Он обладал дерзостью разбойника и сверх того ― живописными атрибутами непостоянства, которые популяризируют out law ― в обход закона, как выражаются наши соседи англичане.

Это было в 1669 году, при царе Алексее, когда Стенька Разин подал первую весть о себе, собрав шайку и грабя барки, которые поднимались или спускались по Волге. Вскоре безнаказанность и успехи удвоили его силы. Сначала атаковали и брали барки, потом атаковали и брали города.

Обеспокоенный его успехами, губернатор Астрахани посылает против него кое-какие войска. Стенька Разин один выходит навстречу этим войскам, состоящим почти полностью из казаков, держит речь на их языке; казаки кричат: «Да здравствует Стенька Разин!» и идут с ним. Тогда губернатор обращается к русскому дворянскому корпусу, отдает его под командование стольнику Богдану Звереву. Стенька встречает или, вернее, захватывает врасплох выступивший русский корпус, и более тысячи дворян остаются на поле боя. Не позволяя себе ослепиться победой и чтобы дать своему имени время набрать популярности, Стенька Разин отходит на Яик и обосновывается в Яицком городке; там он объединяется с другим авантюристом по имени Сергей Косой, который приходит на Волгу бить стрельцов. Оба нападают на Персию, грабят и жгут все подряд на Каспийском побережье и уходят с огромной добычей, уводя пленником сына правителя Гилана, захваченного в бою. После начинается тактика бандитов, обычная для рабских или плохо управляемых стран. Стенька Разин объявляет себя населению божьим посланцем с миссией даровать от его имени, справедливость, в которой отказывают вельможи на земле. Он ― защитник слабых, освободитель рабов, враг угнетателей; каждый богач обложен данью, каждый большой сеньор изгнан. Деньги розданы бедным, однако, вовсе не с такой уж щедростью, так как три четверти их остаются в руках бандита ― поборника справедливости. Все банды, обязанные рождением порознь семи-восьми лже-Димитриям, спешат присоединиться к Стеньке Разину; бандит имеет армию, и царю должно с ним считаться; он осаждает и берет Царицын, разбивает стрелецкий корпус, посланный против него из Москвы, берет город Черный Яр вырезает его жителей, которые убили некоторых из его людей; завязывает контакты с Астраханью, подходит к городу в ночном марше, внезапным штурмом берет крепостные стены, уничтожает гарнизон, сам ударом пики убивает губернатора ― князя Прозоровского, оставляет в городе двух правителей, которые заставили погибнуть в мучениях архиепископа за проповеди против Стеньки Разина, и углубляется в Россию, мечтая завоевать Москву. Князь Долгорукий рассеял эту грезу; встреченный и разбитый Стенька Разин был пленен, привезен в Москву и публично казнен, оставив память о себе от Царицына до Астрабада[278]; исторический герой, если бы ему сопутствовала удача; простой герой из легенды, потому что потерпел поражение.

Мы отбыли из Царицына так, как нам обещал капитан.

Весь день наблюдали бессчетно летящих гусей, что являло небу самые запутанные геометрические фигуры. Прозрачность воздуха начинала уходить; чувствовалось, что продвигаемся к югу. Между прочим, пора; рядом проходили льдины, образуясь в более холодной воде и давая понять, что позади нас Волга начинает вставать; но мы обогнали зиму и теперь могли избежать того, чтобы она к нам присоединилась.

Днем миновали Девичий Холм. Это снова предание, связанное со Стенькой Разиным. Влюбленный в дочь знатного человека, бандит выдает себя за торговца украшениями и появляется в отчем замке той, которую любит; говорит, что не может продолжать путь из страха быть ограбленным Стенькой Разиным, настойчиво просит гостеприимства.

Дворянин верит и принимает его; любопытная девушка просит показать драгоценности.

Было это после взятия Астрахани, после грабительского налета на Персию; бандит обладал диковинами из «Тысячи и одной ночи». Господин, который даровал гостеприимство Стеньке Разину, богач, каким он был, оказался не в состоянии купить и десятой части сокровищ бандита. Стенька Разин отдал их даром или, вернее, продал их его дочери за ту цену, какую тот пожелал назвать.

Так прошла неделя; на восьмой день Стенька Разин объявил девушке о своем отъезде; она, вся охваченная любовью, предложила уехать с ним. И тогда Стенька Разин признался ей, кто он, и какой опасности она подвергла бы себя, связавшись с бандитом своенравным, взбалмошным и еще более зависимым от сотоварищей, нежели сотоварищи зависят от него.

На все, что только мог сказать Стенька Разин, она отвечала: «Я люблю тебя».

Двое влюбленных уехали вместе. В течение двух лет они вели веселую жизнь триумфаторов; затем, наконец, настали иные дни. В понимании Стеньки Разина Волга была вроде покровительствующего божества, персонифицированного для него так же, как греки узрели Ахиллеса в реке Скамандр. Так же, как Писистрат, тиран Самосы, бросил свой перстень в море, он, чтобы умилостивить Волгу пожертвовал ей самые дорогие вещи из своих сокровищ. Действительно, Волга в береговых излуках, на островах, которые она держит в объятиях и омывает своими водами, всегда давала ему надежные укрытия.

В ночь, когда бандит потерпел первое поражение от русских, с сотней своих сотоварищей он укрылся на холме, который сегодня называют Девичьим, и который тогда был безымянным. Выпив там, забыли или, скорее, попытались забыть превратности дня; но чем больше Стенька Разин пил, тем больше мрачнел. Ему казалось, что Волга стала к нему охладевать, и пробил час принести ей великую жертву.

Еще держась на ногах, поднялся на скалу, господствующую над рекой и там, обратясь к ней с импровизированной песнью:

― Я потерял твое расположение, ― высказывал он, ― хотя прежде ты защищала меня, сына Дона, как если бы я был одним из твоих сыновей. Что должен я совершить, чтобы ты вернула мне твою утраченную дружбу? Какое из самых дорогих моих сокровищ ты требуешь пожертвовать тебе? О, ответь мне, старая Волга!

Он прислушался, ответит ли ему река, и услышал эхо, которое донесло:

― Ольга!

Это было имя его любовницы. Он подумал, что ослышался и повторил свое обращение к реке. Эхо повторило:

― Ольга!

Для Стеньки Разина это было приговором судьбы. Он позвал девушку, которая спала и которая, вся светясь улыбкой, пришла к нему. Он помог ей подняться на самое высокое место холма, на край обрыва, где они оба оказались над рекой. Последний раз он прижал ее к сердцу, соединил свои губы с ее губами и во время долгого и последнего поцелуя вонзил ей в сердце свой кинжал. Девушка вскрикнула, бандит раскрыл объятия, и искупительная жертва пала и скрылась в реке.

С того дня холм зовется Девичьей горой. Если у кого будет время там остановиться, то можно проверить, есть ли эхо. На имя Волга, которым ее окликают, река по-прежнему отвечает: Ольга!

Через неделю после смерти любовницы, словно это свой добрый гений он принес в жертву злому духу, Стенька Разин был разбит и схвачен князем Долгоруким [в апреле 1671 года схвачен на Дону, в Кагальницком городке, и выдан властям домовитыми казаками].

За исключением нескольких расселин на правом берегу, всегда более высоком, чем левый, представляющий собой неоглядные степи, Волга неизменно предлагает один и тот же пейзаж. Только она все ширится, и, по мере продвижения вперед, холод ощутимо ослабевает.

В Водяной, то есть вечером, на следующий день после отъезда из Царицына, мы стали примечать листву на ивах. Правда, в глубине долины, где они осеняли ручей. Ни в Москве, ни в Санкт-Петербурге уже более шести недель, как не было листвы.

Небо, казалось, светлело.

Через дюжину верст нам открылась прекрасная ивушка, сохранившая немного зеленых листов. Коровы возлежали под ивами и жевали жвачку, как на картине Пауля Поттера[279].

Стали вновь появляться деревья, каких мы почти не видели после Казани. Снова видим желтолистые тополя; расселины обрывистого берега с каскадами воды и зеленью.

Оставили позади Денежный остров: это название к нему пристало, как нам пояснили, в результате дележа добычи, взятой в Астрахани, который устроил там Стенька Разин со своими людьми.

Воскресный день, 24 октября, не предложил нам ничего особо примечательного, кроме первого орла. После величественного планирования над степью, он упал на берег и провожал нас взглядом. Вечер был великолепным. Небо залилось красным, такого цвета у него я не наблюдал со времени своих путешествий в Африку: стоял истинно восточный вечер.

Назавтра, 25-го, увидели справа первые палатки калмыков. Два орла явились кружиться над нами и устроились, как накануне тот, на левом берегу, и, как накануне тот, провожали нас взглядом. К 11 часам увидели орду и насчитали три десятка калмыков, которые прибыли к реке напоить верблюдов.

Небо буквально почернело от миграций перелетных птиц: гусей, уток, журавлей. Два орла на дереве, над гнездом, где по весне орлица, должно быть, сидела на яйцах, оставались недвижными, хотя нас разделяла едва ли не сотня шагов. В тот же день слева от нас, вблизи береговой линии, увидели китайскую пагоду и замок диковинной архитектуры, не относящейся, показалось, ни к одному ее известному классу. Оба строения находились в окружении некоторого количества калмыцких палаток. Мы подозвали капитана и обратились к нему с вопросами; это был замок князя калмыков и пагода культа Далай-ламы. Мы находились еще в 25-30 верстах от Астрахани. Вскоре два эти памятника, которые казались пограничными знаками азиатского производства у предела европейского мира, затерялись в вечернем мраке.

Наконец, через три вечерних часа, увидели яркое множество огней, оживленное движение судов, услышали сильный гул голосов.

Мы вошли в Астраханский порт.

* * *

Высаживаться в тот же вечер было затруднительно, и мы явились к месье Сапожникову в 10 часов утра.

Конечно, было письмо к управляющему, но он мог уже спать, а наше появление стало бы событием, чего я всегда старался избегать. Итак, мы провели на борту «Нахимова» последнюю ночь, урегулировав счет с нашим бравым капитаном, который сделал все, что мог, отдадим ему эту справедливость, чтобы быть с нами любезным.

На следующий день, в 10 часов, лодка доставила нас на берег, нас и наш багаж; поднялись на дрожки, отличные от других видов таких экипажей, велели сложить вещи на телегу, и Калино своим самым импозантным голосом крикнул:

― Дом Сапожникова!

Это означает maison Sapognikoff (фр.).

Кучер подвез нас к самому красивому дому города и сразу въехал во двор, как если бы мы приехали домой. Впрочем, он имел на это полное право, достойный человек: прошло более шести недель, так как управляющий получил уведомление и уже месяц, как ожидал нас со дня на день. Я не сказал бы, что нас проводили в нашу квартиру, нет; русские понимают гостеприимство гораздо шире: весь дом был для нас. Так как голод, в 11 часов, уже заявлял о себе, я отправил Калино коснуться в разговоре с управляющим важного вопроса еды и попросить его советов, как организовать наш быт в Астрахани. Он ответил, что нам не надо ни о чем беспокоиться; месье Сапожников распорядился, чтобы мы пользовались самым широким гостеприимством. И в доказательство от нас требовалось лишь пройти в столовую, где ожидал приготовленный завтрак. Мы тут же это проверили, и, к нашему великому удовольствию, стол действительно был накрыт.

Хотя в Астрахани, благодаря развитой системе ирригации, собирают великолепный урожай винограда с ягодинами, крупными как мирабель, местное вино посредственное. Поэтому на столе мы нашли наиболее ценимое в Южной России вино трех марок: Бордо, Кизлярское и Кахетинское. Вначале я не придал никакого значения самоценности последнего. Привезенное в бурдюках, оно пропиталось вкусом и запахом бурдюка, чем наслаждаются астраханцы, но что иностранцам, сужу по себе, должно доставлять мало шарма.

За завтраком нам объявили о приходе начальника полиции. В противоположность другим странам, где визит начальника полиции всегда вызвал бы переполох, в России, как мы узнали, он ― символ гостеприимства и первое звено в цепи знакомств, всегда приятных. Я, значит, поднялся, чтобы лично проводить начальника полиции на место возле себя. Оказал ему почести завтраком нашего хозяина, но он остался безразличным ко всему за исключением стакана Кахетинского, которое он дегустировал с наслаждением. Это мне напомнило фанатиков виноградного вина в Афинах, предлагающих вам мерзкое пойло как настоящий нектар, открытый гастрономами [греческих островов в Эгейском море] Самоса и Санторина [Тиры]. Без бурдюка Кахетинское в самом деле превосходно. Самосское и Санторинское ― мерзейшее вино, которому сосновая шишка отдает свою горечь. Но что вы хотите! Астраханцы так же любят только Кахетинское, потому что оно с дурным запахом, как афиняне любят виноградное вино, только потому, что оно с горечью.

Как всегда, начальник полиции прибыл отдать себя в наше распоряжение. Он доложил о нашем приезде гражданскому губернатору ― месье Струве и военному губернатору ― адмиралу Машину. Месье Струве велел передать, что сегодня же ждет нас к обеду; адмирал Машин велел передать, что ждет в любой удобный для нас день. Я принял приглашение месье Струве; затем, прежде чем отправляться, попросил у начальника полиции позволения отвлечься на инспекцию дома нашего хозяина. Беспокойство охватило меня: при первом пристальном осмотре передних, гостиных, спален, рабочих и других кабинетов нигде не увидел постели. Я сделал повторный обыск, такой же бесплодный, как и первый. Начальник полиции ходил за мной со все возрастающим любопытством, наблюдая, как я открываю все двери, даже у шкафов; он думал, что осмотр вызван моим желанием обезопаситься от современных Стенек Разиных. Наконец, я подошел к управляющему и спросил, где ложатся спать во дворце Сапожникова.

― Где угодно, ― вежливо ответил он.

Я не сомневался ― ложились всюду, только не было постели. Спросил его, нельзя ли раздобыть матрасы, простыни и одеяла, но бывалый человек взглянул на меня такими расширенными глазами, что я заключил: или не понимает просьбы, или находит ее чрезмерной. Я обратился к начальнику полиции, который, благодаря своему общению с иностранцами, был более одарен цивилизацией, чем его подопечные. Он ответил, что ему нужно справиться, и что он надеется мне помочь. Это дело мне казалось пустяковым, потому что у меня были тюфяк, подушка, одеяло и простыни, и требовались лишь две простыни, подушка и матрац для Муане, который имел одеяло. Относительно Калино ничуть не нужно было беспокоиться. Он был русский и ложился не только, где придется, но и неважно, как.

Я растолковал, как умел закрепленному за мной слуге, что такое постель. Передал ему тюфяк, простыни, одеяло и подушку, объяснив их назначение. Сказал, что хотел бы получить точно такие же вещи, и чтобы он распорядился ими так же, заботясь о моем товарище; потом попросил шефа полиции, экипаж которого стоял у дверей, доставить меня к месье Струве.

Спускаясь с крыльца, я увидел в нескольких шагах от последней ступени весьма элегантную коляску, запряженную парой добрых коней; поинтересовался, чья она. Управляющий ответил, что ― Сапожникова и, следовательно, моя. Так как она показалась мне более удобной, чем дрожки начальника полиции, передумав садиться в его экипаж, я предложил ему место в моем.

Мы увидели в месье Струве человека 32-35 лет, французского происхождения и, следовательно, говорящего по-французски как парижанин; молодая женщина 25 лет и двое детей составляли его семью. Его приглашение говорило о проявленном нетерпении нас принять. Во всяком случае, когда мы поднялись уйти, он предоставил себя в наше распоряжение. Я отважился поделиться с ним желанием, что возникло, когда пароход проходил мимо пагоды князя Тюменя, ― нанести князю визит. Месье Струве ответил, что тут же направит к нему конного калмыка и не сомневается, что князь примет нас и еще сделает этот визит поводом для праздника. Насколько я мог судить обо всем, я путешествовал в стране, где нет ничего невозможного. Тогда я твердо уверовал в праздник князя Тюменя.

Мы пообедали в шесть часов. Пора было и честь знать. У меня, таким образом, оставалось четыре часа, чтобы обежать город; но так как начальник полиции нас покинул ради поиска матраса, я спросил месье Струве, нет ли у него какого-нибудь молодого русского, знающего город, чтобы нам не блуждать.

― Найдется и получше такового, ― сказал он. ― У меня есть молодой француз ― якобы сын одного из ваших друзей, во что я даже верю.

Отыскать в Астрахани сына одного из моих друзей, когда спрашиваешь для себя гида, это что-то от феерии.

― А как вы его величаете? ― спросил я.

― Курнан [Cournand], ― ответил он.

― А! Ей-богу, это правда! ― воскликнул я, хлопая в ладоши.

Я знал его отца, и ― хорошо.

Одно-единственное слово отбросило меня на 30 лет назад, в прошлую мою жизнь; по приезде в Париж, брошенный в придворный императорский мир знакомством с месье Арно и его сыновьями, я был введен ими к мадам Мешен, мадам Реньо де Сен-Жан д'Анжели, мадам Амлен. В их домах мало танцевали, но много играли. Я не играл по двум причинам: первая, не было денег; вторая, не любил игру. Там познакомился с другом моих друзей на десять лет старше меня, который занимался проеданием своего маленького состояния так весело и быстро, как только мог. Проел и исчез. Никто не беспокоился о нем, кроме меня, может быть; я выяснил, что он уехал в Россию, сделался учителем и женился. Вот и все, что мне было известно.

Этот молодой человек ― Курнан. Сын был для меня новостью, и я, выходит, его не знал. Он же ― имя и репутация мои росли в результате моих трудов ― услыхал от отца:

― Дюма? Я его хорошо знаю.

Он запомнил эту реплику, и когда в Астрахани стало известно, что я должен приехать туда на несколько дней, вполне оправданно сказал месье Струве:

― Мой отец хорошо знает Дюма.

Отсюда к месье Струве пришла великолепная идея дать мне в гиды Курнана. Месье Струве послал найти Курнана, дал ему отпуск на восемь дней и приставил его к моей персоне в качестве адъютанта. Должен сказать, что новые функции были приняты нашим молодым компатриотом с большой радостью.

Крупный расцвет Астрахани восходит к сказочным временам, то есть к той поре, когда она стала частью известной Кипчакской империи[280], так же почти полностью затерянной в глубинах прошлого, как небезызвестная империя Kathay ― Катай. Бату-хан [1204 ―1255] и Марко Поло [около 1254 ― 1324], не были ли они современниками? Татары назвали город Астраханью или Звездой Пустыни, и он был одним из богатейших городов Золотой Орды.

В 1554 году Иван Грозный завладел ханством[281] на Каспийском море, назвал себя царем Казанским и Астраханским.

Сегодня Астрахань больше не уподобляется столице; это ― центр департамента. Астраханская губерния площадью 200 тысяч квадратных верст или ― до 50 квадратных лье, которая на треть больше Франции, насчитывает лишь 285 тысяч жителей, в том числе 200 тысяч кочевников. Это чуть меньше четырех человек на лье. Из общего количества на Астрахань приходится 45 тысяч душ. Основа русская, раскраска армянская, персидская, татарская и калмыцкая. Татары числом пять тысяч занимаются главным образом разведением скота; это они поставляют добротные бараньи меха всякого цвета, но преимущественно белого, серого и черного, известные у нас как подкладки для шуб под названием астраханских. Они также разводят баранов с феноменальными хвостами [курдюками], по словам некоторых путешественников, возящих свои курдюки на тачках, не в силах их носить. Мы не видели тачек, но видели баранов и курдюки. Даже ели на озере Бестужев-Богдо один из таких хвостов, который очень даже мог потянуть 10-12 фунтов и который, хотя и состоял целиком, за исключением кости, из жира, был одним из самых тонких и вкусных яств, что я когда-нибудь пробовал.

Прежде в Астрахани жило некоторое количество индийцев, оставив от общения с калмыцкими женщинами племя метисов, очень активное и самоотверженное в труде и, сказать больше, очень красивое внешне, не унаследовавшее разреза глаз матерей и бронзового цвета лица их отцов. Эти метисы ― грузчики, торговцы вразнос, моряки, которых встречаешь повсюду: в порту, на улицах и набережных, с белым колпаком на голове, в такой степени смахивающем на колпак пьеро, что с первого взгляда их можно принять за испанских погонщиков мулов.

Армянин, сохранил в Астрахани свой изначальный типаж таким же чистым, как евреи сохранили свой облик во всех странах мира; армянские женщины, которые выходят только вечером, идут, завернувшись в длинные белые вуали, что в сумерках придает им вид привидений. Восхитительно отороченные вуали подчеркивают ценность оберегаемых форм, что напоминают элегантные линии греческих статуй. Сходство с античными шедеврами удваивается, когда эти живые призраки кокетливо позволяют заглянуть в их лица, чистые и пленительные, соединение греческой и азиатской красоты.

Мощение улиц ― роскошь, совершенно неизвестная Астрахани. Жара превращает улицы в пылевую Сахару, дождь ― в озеро грязи; в пылающие месяцы лета они пустынны с десяти утра до четырех часов вечера. С четырех до пяти часов дома роятся как пчелиные ульи, открываются магазины, улицы заполняются, люди теснятся на порогах домов, из окон высовываются головы, с любопытством озирающие прохожих ― представителей всех азиатских и европейских национальностей, царит вавилонская мешанина всех наречий.

Нас очень пугали астраханскими москитами; к счастью, мы прибыли сюда, когда эти гадостные насекомые, от обилия которых темнеет воздух в августе и сентябре, уже исчезли.

Вода в Астрахани неважная и дефицитная; в Волге она солоновата от контакта с Каспийским морем или, может быть, больше оттого, что река омывает солевые банки между Саратовом и Лебяжинской. Русская власть намеревалась устроить артезианские колодцы, но на 130-метровой глубине бур дал выход не фонтанирующей воде, а водородно-углеродному газу. Неудачу использовали, чтобы по вечерам зажигать огонь. Он очень живо светит до утра. Фонтан стал большим фонарем.

Нам очень расхваливали астраханские арбузы; они здесь ― заурядное явление и, хотя превосходны, никто их не ест. Мы проявили доброту их спрашивать, но нам постоянно отказывали в этом продукте, как недостойном нашего внимания. Чтобы попробовать, мы были вынуждены сами его купить. Нам продали арбуз весом семь-восемь фунтов, по четыре су за фунт, и, как иностранцев, обжулили наполовину.

Однажды я купил два арбуза, по восемь копеек за фунт; не имея мелочи, подал рублевый билет; бумажные деньги, обесцененные в центре России, еще так сильны на окраинах, что торговец загорелся желанием отдать мне два арбуза, а не сдачу ― 3 франка и 12 су.

Правда, очень дорого платят за херсонские и крымские арбузы, хотя стоят они, по-моему, не больше астраханских.

Другие плоды, за исключением винограда, о котором я уже говорил, посредственные, однако же, старая молва превозносит астраханские фрукты. Возможно и в самом деле во времена татар, искусных в поливном земледелии, астраханские фрукты были достойны той славы, которая пережила их качество. Ничто не может, как следует, уродиться при московском господстве ― своего рода пневматической машине без воздуха. Расхваливают же и фрукты Севильи, Кордовы и Альгамбры[282], но опять же то были времена арабов. Сегодня единственно съедобные фрукты в Испании те, что вырастают сами собой ― апельсины и гранаты.

Месье Струве со своим французским поваром не только сымпровизировал для нас превосходный обед, но еще сумел собрать дюжину гостей, которые не смогли бы позволить себе предположить, если разом закрыть все двери, что находятся в тысяче лье от Франции. Трудно представить, какое моральное влияние оказывают на остальной мир наша цивилизация, наша литература, наше искусство, наши моды. В отношении нарядов, романов, театра и музыки едва ли больше, чем на шесть недель женщины отставали от Франции. Говорили о поэзии, романах и опере, о Мейербере[283], Гюго, Бальзаке и Альфреде де Мюссе, как говорили бы, не скажу, что именно в творческой мастерской, но в салоне предместья Руль или ― Шоссе д’Антен. Допустите некоторые развеянные на месте заблуждения в отношении Пиго-Лебрена[284] и Поля де Кока[285] и суждения, высказываемые о людях и вещах, конечно, были более верны, чем те, что услышишь во французской префектуре, отстоящей от Парижа на 50 лье. Подумать только, что при этом, открыв форточку и протянув руку, коснешься Каспийского моря, то есть находишься в стране, неизвестной римлянам, и Туркестана, то есть ― в стране, неизвестной нашим дням! Лукулл, разбив Митридата[286] и вынудив его перейти через Кавказ, возможно, той же дорогой, что сегодня ведет во Владикавказ, возымел желание увидеть Каспийское море, о котором Геродот[287] сказал:

«Каспийское море ― море само по себе, никак не связанно с другими морями, ибо во всяком море, если оно только море, какое ни на есть, плавают греки ― и по другую сторону Геркулесовых столбов, в море, называемом морем Атлантиды, и в море Эритрейском. Каспийское море очень разновеликое: корабль на веслах пройдет его вдоль за 15, поперек ― за 8 дней. Берегом моря на западе служит Кавказ. На востоке простираются обширные равнины массагетов[288]».

Лукулл, повторимся, хотел увидеть Каспийское море, изоляция которого, столько раз оспариваемая, была признана Геродотом за пять сотен лет до появления Иисуса Христа. Очень возможно, что он отправился к морю из местности, где сегодня расположен Гори, пересек то, что после стало Грузией, и добрался до степей между Курой и Араксом. Там, говорит Плутарх[289], он встретился с таким большим количеством змей, что его перепуганные солдаты отказались дальше идти, и что он, в свою очередь, вынужден был отказаться от своего замысла, находясь примерно в 20 лье от Каспийского моря. Еще и теперь в степях Мугана[290] так много змей, что идущим через эти степи верблюдам надевают сапоги и намордники для защиты их ног и носов.

* * *

Если проследить в истории усилия Петра I, направленные не только на то, чтобы первенствовать на Черном и Каспийском морях, но и на полное овладение ими, то придешь к убеждению, что он был одержим великим замыслом вернуть Астрахани былое величие, привлекая к провозу по своим территориям товары из Индии.

Он сам отправился в Астрахань, сам обследовал пригодные для судоходства и наименее подверженные затягиванию песком проходы в устье Волги. Доверяясь лишь голландцам, велел им обследовать берега Каспийского моря смежных владений. Указал место лазарета; проект Петра I, который будто бы указал своим архитекторам точное местоположение, случайно обнаружили в архивах города лет 20 назад после того, как дважды оставляли начатые стройки, и когда, замечаем, было решено построить лазарет там, где он находится теперь.

Петр ценил исключительное расположение Астрахани, знал, какую блистательную роль она играла на протяжении XII, XIII, XIV веков в коммерческих связях Европы и Азии. Расположенная в устье самой большой судоходной реки Европы, она еще через Каспийское море сообщалась с Туркестаном, Персией, Грузией и Арменией; перешагивая клин земли в 15 лье, ― с Доном, то есть с центральными провинциями империи, с Черным морем, Босфором и Дунаем. И действительно, до того, как Васко да Гама[291] в 1497 году отыскал проход у мыса Доброй Надежды, уже открытый Бартелеми Диасом[292] в 1486 году, пряности, благовония, духи, ткани, кашемировые шали не знали другой дороги, кроме Евфратской, что оканчивалась в Тире, или Персидской, что оканчивалась в Исфагане. Там она разделялась на две: одна вела к Черному морю ― до Эрзерума; другая ― к Каспийскому морю через Тегеран и Астрабад, и, следовательно, в Астрахань. Оттуда с кубанскими и волжскими караванами товары достигали Черного моря; затем, попав на Черное море, поднимались по Дунаю, шли в Венецию конкурировать с товарами, поступающими из Тира и, распространяясь к северо-западу, украшали Брюгге, Антверпен, Гент, Льеж, Аррас и Нанси. Для того, чтобы завладеть этой коммерцией, генуэзцы в 1260 году пришли занять берега Тавриды и распространили свои торговые конторы до городка Таны[293] на Дону. Когда коммерция отважных итальянских спекуляторов была в наибольшем расцвете, грянула неожиданная весть, что турки во главе с Магометом II овладели Константинополем. Через 20 лет все генуэзские колонии были в руках оттоманцев. Еще какое-то время Венеция боролась, но и она потеряла одну за другой свои торговые точки на Архипелаге. Наконец, когда да Гама отыскал путь в Индию, турки, чтобы изменить направление европейской коммерции, закрыли европейским кораблям доступ в пролив Дарданеллы. Это случилось, когда Астрахань шла к упадку, а Смирна возвышалась. Расположенная в стороне от пролива, Смирна унаследовала монополию на торговлю Востока и сохранила ее до середины XVII века. В течение этого времени Астрахань чахла, агонизировала, хотя Иван IV, Алексей и Петр Великий делали все, что могли, чтобы гальванизировать тело большого татарского города. Сегодня не Индия снабжает роскошными товарами провинции Запада, а наоборот ― Англия через Трабзон наводняет Персию, Афганистан и страну Белуджей своими коленкорами и печатными хлопчатобумажными тканями, объем торговли которыми достигает 50 миллионов франков в год. Поэтому, к моему глубокому отчаянию, тщетно искал я в Астрахани те великолепные ткани из Индии и то богатое оружие из Хорасанa[294], что рассчитывал там найти; в Астрахани остается едва ли не пять-шесть персидских лавочек, и там ценят, если их посещают; ни одна из них не достойна назваться магазином. Единственная примечательная вещь, которую я нашел, ― великолепный хорасанский кинжал с гравированным клинком, вмонтированным в рукоять зеленой слоновой кости. Я заплатил за него 24 рубля. Перс, который продал мне кинжал, три года назад повесил его на гвоздь, и хоть бы один любитель нашелся его оттуда снять.

На следующий день после приезда пришел начальник полиции с приглашением посетить жилища нескольких армянских и татарских семей. Прежде он позаботился, чтобы послать спросить, не ранит ли их национальные и религиозные чувства наш визит. Действительно, некоторые пуритане показали свое нежелание видеть нас в своем интерьере, но другие, более цивилизованные, ответили, что приняли бы нас с удовольствием.

Первая семья, которой нас представили, или, вернее, представленная нам, была армянской: отец, мать, сын и три дочери. Эти отважные люди потратились, чтобы нас принять. Мы увидели сына у печи, занятого приготовлением шашлыка ― в свое время расскажем, что такое шашлык ― тогда как три дочери и мать ставили на стол разные конфитюры, в том числе из винограда трех-четырех видов. Меня заверили, что в Астрахани насчитывается 42 сорта винограда. Что касается варенья, сомневаюсь, что в мире есть народ, который готовит его лучше, чем армяне. Я попробовал пять видов варенья: из роз, круглой тыквы, черной редьки, орехов, спаржи. Быть может, и не вызовет ни тени раздражения узнать, как приготавливается варенье этих видов. Вот рецепты.

Варенье из роз. Обдают кипятком лепестки роз и кипятят в меду, пока не сварятся, о чем узнают, когда они становятся желтыми. Массу перемешивают с толченой корицей и разливают в горшки.

Варенье из круглой тыквы. Бланшируют ломтики тыквы в воде с известью в течение трех дней; затем, в течение шести других дней вымачивают в холодной воде, которую меняют дважды в день; посыпают пудрой корицы, варят в меду и раскладывают по горшкам.

Варенье из черной редьки. Чистят редьку, как чистят хрен; вымачивают ее три дня, меняя воду дважды в день. На четвертый день ее бланшируют в горячей воде, отжимают через салфетку до последней капли, сдабривают пудрой корицы и варят в меду.

Ореховое варенье. Берут зеленые орехи, снимают кожуру до скорлупы, помещают на три дня в воду с известью, вынимают и вымачивают шесть дней в холодной воде, меняя ее дважды в день; затем держат их день в горячей воде, после этого варят в меду с корицей.

Варенье из спаржи. Чистят спаржу (по-армянски спаржа ― лачер), особого редкого вида, кладут в воду, кипятят 10 минут; затем ее бросают в холодную воду и оставляют на два дня; посыпают корицей, варят в меду.

Корица, следовательно, незаменимая приправа. Все люди Востока обожают корицу и совсем не могут без нее обходиться, как русские ― без укропа, немцы ― без хрена, а мы ― без горчицы.

Что касается меда, то его используют из-за дороговизны сахара: 2,5 ― 3 франка за фунт. Но не будем утверждать, что варенье на сахаре, каким бы оно ни было, превосходит конфитюр на меду.

Что касается шашлыка, ― полагаю, что слово шашлык означает жареный на вертеле, ― то нет ничего удобнее и легче для его приготовления, особенно во время путешествия, и в странах, где обходятся не только без кухонной посуды, но и без кухни. Это ― филе или другой сорт баранины, нарезанной кусочками, маринованной в течение дня, если есть время и возможности, в уксусе, с нарезанным луком, с солью и перцем. В момент приготовления сверху бросают щепотку тутуба [de toutoub] и получают превосходное блюдо.

Теперь, если есть желание взглянуть на три главных события в жизни армян ― рождение, свадьба и смерть, вот что мы увидим.

Рождение. Когда рождается ребенок ― радости всегда больше, если это мальчик, а не девочка ― в честь него устраивают большой праздник, собирая вокруг ложа роженицы родственников и друзей, главным образам, женщин. На следующий день священник приходит в дом и кропит ребенка святой водой. Через месяц-два отец выходит из дому, подзывает симпатичного ему подростка и, даже не зная его, приглашает войти с ним в дом. Догадываясь, зачем, тот никогда не отказывается. Отрок берет ребенка на руки и несет его в церковь в сопровождении всех, кто был в доме из родственников и друзей. В церкви ребенка окунают в теплую воду, священник мажет его лоб оливковым маслом, сплетает красно-белую нить, возлагает ее на шейку, словно колье, с восковым шариком, к которому прикладывает печать, оставляющую отпечаток креста. Ребенок носит тесемку, пока со временем или случайно она не порвется. Мать не покидает своего ложа до крещения ребенка. Шеф приносит обратно и бережно кладет его в кровать к матери, которая с этого дня может вставать. Накрывают стол и обедают. При этом весь фаянс и все стекло, чем пользовались за обедом, разбивают. В годовщину шеф присылает матери подарки.

Свадьба. Ей всегда предшествует помолвка. В назначенный для помолвки день дом девушки наполняется ее родственниками, друзьями и, главным образом, подругами. В свою очередь, и жених с друзьями и родственниками приходит в дом своей судьбы, просит руки девушки и вручает подарки. Дней восемь, недели две, месяц спустя, по уговору сторон, ― свадьба. В назначенный день жених приходит с тем же кортежем за невестой, которую находит в том же окружении. С восковыми свечами в руках идут в церковь. Ее дверь закрыта. Платят, и дверь открывается. Священник совершает мессу; обмениваются кольцами; супруги склоняются на 10 минут под крестом, что держит над их головами священник. На каждого из них он возлагает корону, и они возвращаются уже в дом мужа, а не жены. Там они проводят три дня и три ночи в праздности и пирах, муж и молодая ― в венцах, и никому из них ни на миг не дают уснуть. На третий день появляется священник в сопровождении двух молодых людей, вооруженных саблями; кончиками сабель они снимают короны с супругов. С этого момента их оставляют совсем одних и позволяют спать. Женщина год не выходит из дому не видит никого, кроме домашних. Через год приходят прежние подруги, сопровождают ее процессией на мессу и потом провожают домой. После этого она входит в общую категорию замужних женщин и может выходить из дому, как другие женщины.

Смерть. Когда умирает основной член семьи ― отец, мать, брат, сестра ― созывается и три дня после смерти пребывает в скорби вся семья. Траур будет длиться год. Умерший снабжен рекомендательными письмами в мир иной ― к родным и друзьям, которые ему предшествовали. Женщины дома плачут и стенают три дня, и часто из опасения, что мертвому недостаточно слез и стенаний семьи, нанимаются плакальщицы, добавляющие недостающие слезы к немного скупым слезам родственников или, скорее, родственниц. Через три дня женских рыданий собираются, как уже сказали, остальные члены семьи, чтобы отнести покойного в церковь. Там служат мессу и затем провожают покойного на кладбище. На траве, в соседстве с могилой, разложен хлеб, расставлены бутылки вина с узким горлышком для всех, кто хочет выпить и поесть. Покойный погребен, хлеб съеден, вино выпито; возвращаются домой, где ожидает второй стол из маслин, красной фасоли, соленой рыбы и сыра. В течение года, в знак траура, постятся; в течение года близкие родственники умершего не лягут в свои кровати ― но на пол, не сядут ни на стул, ни в кресло ― но на пол; в течение года не побреются и не причешут волос! Женщины на две недели останутся вместе, чтобы плакать; мужчина, на котором семья, во время траура уходит в дела; тем не менее, он спокоен: в доме за него плачут. Каждую субботу от имени покойного в церковь посылают обед для бедных. Через 40 дней покупают трех баранов и корову, мясо их варят с рисом; это ― большой обед для бедных. Но сначала отделяют шесть лопаток от трех баранов, две ― от коровы; присовокупляют двух вареных кур, фунт колотого сахара, конфеты, большую оплетенную бутыль вина с узким горлышком и девять хлебов; это ― обед для священников. Еще они имеют право на три шкуры баранов и шкуру коровы, как и на всю одежду и белье покойного. Через год такой же большой обед дается бедным, такой же дар подносится священникам. За год служат за упокой души усопшего 40 месс, по франку за каждую. В годовщину же другие женщины приходят за женщинами этого дома, чтобы проводить их на мессу; это их первый выход. По истечении года стараются больше не думать об умершем.

Выходя из дома этой армянской семьи, мы зашли к татарской семье. Попасть к ней было сложнее, а что удалось посмотреть, менее привлекательно. В самом деле, каждый татарин держит в доме свой гарем, ревнителем которого является, тем более в средних слоях, потому что гарем ограничивается четырьмя законными женами, разрешенными Магометом.

Наш татарин набрал это количество; только в числе четырех женщин у него была негритянка с двумя негритятами. У других трех женщин был свой контингент детей общим числом до восьми ― десяти; все это бегало, копошилось, скакало на четвереньках по-лягушачьи, проскальзывало под мебелью, подобно ящерицам, в едином порыве удрать подальше от нас. На заднем плане по рангу в одной шеренге стояли четыре женщины, одетые в свои лучшие женские наряды, можно сказать, под защитой их общего супруга, который держался перед ними как капрал перед взводом. Все это было заключено в комнатке площадью 12 квадратных футов[295] с единственной мебелью ― большим диваном и большими деревянными сундуками, инкрустированными перламутром, столько раз помянутых в «Тысяче и одной ночи» как тара для перевозки товаров и, главным образом, как место, чтобы прятать любовников. За несколько минут мы составили представление о счастье полигамии и радостях гарема, и поскольку с нас было довольно вида мусульманского блаженства, вышли глотнуть воздуха, несколько менее насыщенного азотом и углекислым газом.

Вернувшись к месье Струве, где расположили свою главную ставку, нашли гонца от князя Тюменя; он привез нам все его комплименты, уверение в удовольствии, которое мы ему доставим, прибыв увидеться с ним послезавтра, 29 октября, и посмотреть праздничную программу, которую он счел бы нужным нам предложить.

Кроме этого, мы были вольны принять столько приглашений, сколько пожелаем. Совершенно никого не зная в Астрахани, мы попросили месье Струве положиться в приглашениях на его собственную фантазию.

Что же до следующего дня, то он был полностью занят. Я имел честь сделать третий удар по первой свае новой плотины на Волге; военный губернатор и гражданский губернатор, естественно, сделали два первых. Это торжество должно было предшествовать охоте на островах и рыбалке на Волге. Адмирал Машин предоставлял в наше распоряжение судно, чтобы совершить этот променад. Оно же должно было стоять под парами в семь утра последующего дня и отвезти нас к князю Тюменю; в Астрахани не могли бы воздать нам больших почестей.

В день, когда нас пригласили к адмиралу отобедать, ждали этого обеда с некоторым нетерпением: месье Струве предстояло там отважиться на довольно нескромное ходатайство ― выделить пароход, чтобы доставить нас Каспийским морем в Дербент и Баку.

Начнем с того, что скажем ― обед был отличный, и просьба была согласована. Однако мне показалось, что адмирал несколько затруднен вопросом о пароходе. Я поделился этим с месье Струве, который уверил меня, что я ошибаюсь. Путешествие должно было состояться на «Tpyпмaннe» ― зверобое русского морского флота, отошедшем к берегам Мазендерана[296], но ожидаемого со дня на день.

Назавтра, в восемь утра, мы погрузились на пароход со всем нашим снаряжением для охоты. Мы должны были, как нас заверили, найти фазанов на островах. Предстояла дорога примерно в 20 верст. Это было делом полутора часов. И вот ― пароход, и мы предались охоте, так как церемония, связанная с плотиной, намечалась на полдень. Упомянутые мессье должны были торжественно прибыть с войсками и духовенством.

Охотились добросовестно два с половиной часа, позволили камышу, что был выше головы на три-четыре фута, исхлестать лицо и руки, но не спугнули даже жаворонка. Ровно в полдень вернулись с охоты к месту церемонии, настреляв из дичи двух-трех коршунов и пять-шесть ястребов-перепелятников. Эти летуны дали понять, почему там не было фазанов, но их не заменили.

Алтарь установили на самом высоком месте берега. Прямо под ним лежала линия будущей плотины. Пушечный выстрел послужил сигналом к мессе, которую вероятно вершило значительное лицо из русского духовенства: облачение служителей культа было великолепно. Мы слушали мессу в кольце солдат и кольце, образованном населением. Второе кольцо состояло из калмыков, татар и русских. Большинство калмыков и татар пришли из простого любопытства, и им нечего было делать на религиозной церемонии; татары ― магометане, калмыки ― далай-ламисты. Лишь шестая часть зрителей, судя по тулупам, кумачовым рубахам, широким штанам, заправленным в сапоги, длинным волосам и бородам, были русские. У них был кроткий, терпеливый взгляд, красные лица и белые зубы. Татар отличали чудесные глаза, бритые головы, закрученные усы, белые зубы; на них были папахи, сюртуки с газырями на груди и широкие штаны с напуском на сапоги. Калмыки имели желтый цвет лица, подобранные уголком глаза, волосы и бороды ― редкие и пучковатые; длинные передники с рукавами, как бы приклеенные к телам, и широкие штаны. В основном они носили гладкий, квадратный, желтоватый головной убор высотой с польский кивер. Что, в частности, выделяет калмыков из других народов, это ― покорная осанка, кротость облика. Русские только кротки, калмыки еще и покорны. Говорят о схожести некоторых близнецов, например, о схожести братьев Лионне. Называем их, потому что их все знают. Так вот, Анатоль так же не похож на Ипполита, а Ипполит на Анатоля, как первый встречный калмык похож на всякого другого калмыка, хотя и не родственника. Один факт, дающий понятие об этом сходстве.

При вторжении 1814 года князь Тюмень, двоюродный дедушка нынешнего правящего князя, прибыл в Париж в свите императора Александра. Ему захотелось иметь свой портрет, выполненный рукой Изаби[297]. Очень ревнивый к тому, чтобы выполнить заказ хорошо, Изаби назначал для своих моделей помногу сеансов. На 12-м или 15-м сеансе он заметил, что князь Тюмень заскучал.

― Вы скучаете, мой князь? ― спросил его художник через переводчика.

― Должен признаться, ― ответил князь через того же переводчика, ― что не очень-то развлекаюсь.

― Хорошо, ― сказал Изаби, ― пришлите мне любого из вашей свиты, кого хотите, и не с вас, а с него я закончу портрет: получится то же самое.

Князь Тюмень велел позировать за себя одному из своих калмыков, и получил превосходный по сходству портрет.

Месса окончилась под грохот пушек; артиллерия смолкла, и грянул оркестр. Под музыку адмирал Машин сошел по склону и деревянным молотом нанес первый удар по свае, после него подошел месье Струве и сделал второй, за гражданским губернатором ― я и сделал третий удар. Каждый удар молота сопровождал пушечный выстрел. В интервалах играл оркестр.

Присутствующим раздали хлеб, вино, соленую рыбу, и праздник плотины открылся братским пиршеством мужиков, калмыков и татар. Только русские и калмыки воздали почести вину; татары, будучи магометанами, спустились к самой Волге, вода которой не годилась в питье для нас, но ничем не отталкивала потомков Чингисхана и Тамерлана.

* * *

Большие рыбные ловы на Волге, дающие икру и соленую рыбу для всей России, ― ими занимаются и русские, и вообще люди Востока: татары, персы, грузины и армяне ― подразделяются на три отчетливые периода. Первый ― с конца марта по 15 мая, то есть со времени ледохода до половодья. Называют его периодом нереста, потому что, действительно, обилен икрой, а также визигой и клеем.

Второй охватывает июль-август, то есть время, когда воды вернулись к обычному уровню, и рыба, исполнив долг, возвращается в море.

Третий ― тот самый, ради которого мы приезжали, длится с сентября до ноября; в этот сезон Волга, кроме осетра, дает белугу и севрюгу.

Правда, есть и четвертый период, с января по февраль, но он очень опасен: берега Каспийского моря скованы льдом, рыбаки заведений сидят без работы и рискуют в экспедициях по льду, удаляясь на 15, 20, 30 километров от берега. В таких случаях, они отправляются вдвоем, в санях с одной лошадью, прихватив с собой 2500-3000 метров снасти, которую заводят под лед и берут любую рыбу и даже тюленей. Ну вот, иногда бывает, что сильный северный ветер отрывает и уносит льдины в открытое море; тогда несчастные рыбаки, пусть даже с продуктами в достаточном количестве, неизбежно пропали, так как, попадая в широты, где Каспий никогда не замерзает, то есть на широту Дербента или Баку, они видят, как мало-помалу тают льдины, на которых они находятся, и они попадают в ситуацию моряков, чье судно идет ко дну в открытом море. Вспоминают, однако, случаи чуда, когда ветер, изменив направление, вновь пригонял к берегу оторванные льдины, которые были уже к югу за тысячи миль. Между прочим, рыбаки утверждают, что несчастье происходит только с неосторожными или новичками. Инстинкт лошади предупреждает хозяина об угрожающей опасности: расширенными ноздрями своего носа, повернутого в сторону, откуда ожидается ветер, благородное животное улавливает атмосферные изменения и, вовремя запряженное, само берет направление к берегу полевым галопом.

Мы посетили одно из самых значительных в крае заведений рыбной ловли; одинокие обиталища рыбаков образовывали небольшую деревню из сотни домов. Рыбаков предупредили с утра, так что они медлили поднимать снасти с рыбой, ожидая нас.

Огромные заграждения из свай, забитых в десяти сантиметрах одна от другой, препятствовали рыбе подниматься по Волге. Поперек реки были натянуты канаты в пространстве 3 х 3 метра; с канатов, удерживаемых кольями, свисали цепи с очень острыми крюками. Крюки были без наживки, о которой я подумал, было, в начале; они лишь висели в водах на разной глубине. Проходя, рыба пронзается одним из крюков и после нескольких рывков в стремлении продолжить свой путь замирает, обездвиженная болью.

Протягивают канаты и поднимают цепи с помощью судна; если рыба попала на крючок, то это чувствуется по весу; тогда ее поднимают на поверхность воды, что довольно легко, но дальше начинается борьба.

Когда имеешь дело с белугой на семь-восемь сотен фунтов, требуется иной раз пять-шесть лодок и восемь ― десять человек, чтобы овладеть монстром.

Менее чем за полтора часа, мы выбрали 120-130 рыбин разного размера. Ловля окончена, рыбу подали на скотобойню своего рода и приступили к заготовке икры, жира и нервов [визиги].

Год лова, которым занято восемь-девять тысяч рабочих и 250 охотников на тюленей при трех тысячах малых шлюпок в среднем дает 43-45 тысяч осетров, 650-660 тысяч севрюг, 23-24 тысячи белуг. Такая масса рыбы ― полагают расчет сомнительным ― дает приблизительно 375-380 тысяч килограмм икры, 18-20 тысяч килограмм визиги и 20-21 тысячу килограмм клея.

Нет ничего более омерзительного, чем видеть извлечение из бедных существ икры, нервов и жира. Известна стойкая воля к жизни у этих больших рыб; те, что достигают восьми ― десяти футов в длину, еще подскакивают, когда вскрывают брюхо и извлечена икра, и делают последнее усилие, когда из них вытягивают спинной мозг, до которого русские ― большие лакомки. Наконец, и это сделано, рыбы становятся неподвижными, хотя сердце продолжает трепетать более получаса, после чего оно прощается с телом. Каждая операция с каждым животным длится 12-15 минут. Все это попросту страшно видеть.

Для нас приготовили икру самого большого осетра из пойманных; животное могло весить 300-400 килограмм; его икра заполнила восемь бочонков примерно по десять фунтов. Половину икры засолили, другая ее половина подлежала употреблению в свежем виде и, будучи законсервированной, служила для подношений на всем пути до Тифлиса; засоленная икра попала во Францию, где была роздана, в свою очередь, но не вызвала такого же энтузиазма, с каким была встречена в виде наших подарков в Кизляре, Дербенте и Баку.

Есть два объекта внимания, ради которых самый скупой русский всегда готов совершать безумства: икра и цыганки. О цыганках я должен был бы говорить в связи с Москвой, но признаюсь, что эти обольстительницы, с жадностью поглощающие состояния сыновей из русских семей, оставили в моей памяти такой блеклый след, что, говоря об особенностях Москвы, про них я забыл напрочь.

В четыре часа вечера нам просигналил пароход; мы возвратились на борт, обогащенные десятью бочонками икры, взамен которых нечего было предложить, и сытые самым гнусным спектаклем, какой можно увидеть, спектаклем ее приготовления. День выдался утомительный, поэтому, несмотря на настойчивое приглашение месье Струве, поехали прямо в дом Сапожникова, где нас ожидали обед и постели, ибо поиск начальника полиции увенчался успехом: у Муане были матрас, подушка и простыня! Вторая простыня, накрываться, с самого начала была признана лишней. Дело в том, что первая у Муане была сшита мешком со сквозными верхом и низом для большей свободы движений головы и ног. Слуга, который мне стелил, и мою вторую простыню считал такой же бесполезной, так что каждый вечер я находил ее аккуратно сложенной под подушкой.

На следующий день, в восемь часов утра, нас ожидал пироскаф [пароход] «Верблюд». Едва подошла к нему наша лодка, как от берега отчалила другая, с четырьмя дамами, находящимися под покровительством месье Струве. Одна из них была сестра княгини Тюмень ― княжна Грушка, воспитываемая в астраханском пансионате, где она изучала русский язык. Она воспользовалась обещанным нам праздником, чтобы навестить сестру. Другие три дамы: мадам Мария Петриченкова, жена офицера бакинского гарнизона; мадам Екатерина Давыдова, жена лейтенанта флота на известном «Трупманне», который должны были нам одолжить, если он когда-нибудь вернется из Мазендерана; и мадмуазель Врубель, дочь отважного русского генерала, прославленного на Кавказе и умершего несколько месяцев назад, по которому она еще носила траур. Эти три дамы ― мы их уже встречали на вечере у месье Струве ― говорили и писали по-французски как француженки.

В своем положении жен и дочери офицеров они были точны по-военному. Что же до нашей калмыцкой княжны, то звонок в пансионате разбудил ее в семь часов.

Итак, эти дамы, как я уже сказал, были очень образованы и находились в курсе дел нашей литературы; но они очень хорошо знали лишь произведения: и очень мало об их творцах. Поэтому я должен был рассказать им о Бальзаке, Ламартине, Викторе Гюго, Альфреде де Мюссе и, наконец, обо всех наших поэтах и романистах. Невероятно, как справедливо, пусть инстинктивно, можно сказать, судили о наших замечательных людях молодые женщины, самой старшей из которых самое большее было 22 года! Условимся, что здесь я: ничего не говорю о княжне Грушке, едва знающей русский, еще меньше французский и остающейся при разговоре настоящей иностранкой.

Так как берега Волги мне были знакомы, а если их увидишь раз, то больше не тянет смотреть, я мог оставаться в каюте, где дамы оказывали мне честь меня принимать. Не знаю, сколько времени длилось плаванье, но когда крикнули ― «Прибываем!», подумалось, что отошли от Астрахани не дальше, чем на десять верст. Поднялись на палубу. Берег Волги на четверть лье был усыпан калмыками, мужчинами и женщинами всех возрастов. Дебаркадер был осенен знаменами, и артиллерия князя, по-моему, из четырех пушек, палила. «Верблюд» отвечал на ее приветствие двумя малыми орудиями.

Ожидающий нас князь находился на верху дебаркадера. Он был в национальном костюме, в большом белом рединготе, наглухо застегнутом на маленькие пуговицы, в желтом головном уборе типа польской конфедератки, широких красных шароварах и желтых сапогах.

Меня ввели в курс этикета. Так как праздник устраивался в мою честь, я должен был пойти прямо к князю, обнять его и потереть свой нос о его нос, что значило бы: «Желаю вам всяческого процветания!» Относительно княгини, если она протянет руку, то позволяется к ней приложиться; но предупредили, что это было бы милостью, которую она даровала очень редко, и что без ее на то позволения я сделал бы это перед трауром по себе.

Судно остановилось в пяти-шести метрах от дебаркадера, и я сошел с него среди огня двойной артиллерии. Предупрежденный о протоколе, я не стал отвлекаться ни на месье Струве, ни на дам: я важно поднимался по ступеням дебаркадера, тогда как князь не менее степенно спускался по ним навстречу. Мы встретились на полпути. Я обнял его и потерся своим носом о его нос, как если бы был калмыком всю мою жизнь. Хвастаюсь не без основания: нос у калмыков, в общем-то, не является выступающей частью лица. Князь посторонился, чтобы дать мне пройти, затем принял месье Струве, но без трения носами, а простым рукопожатием, после чего обнял сестру, отдавая остальное внимание дамам, которые ее сопровождали.

Как все восточные женщины, калмычки, похоже, не занимают слишком высокую ступень в социальной иерархии края.

Князь Тюмень был мужчина 30-32 лет, толстоватый, хотя довольно высокий, с очень небольшими руками и ногами. Калмыки всегда на коне, их ноги почти не развиваются и почти одинаковы в длину и ширину. Несмотря на ярко выраженный калмыцкий тип князь Тюмень даже на взгляд европейца выглядел довольно приятным. С черными гладкими волосами и черной редко сеяной бородой, он казался мощным телом.

Когда все сошли на берег, он пошел впереди меня с покрытой головой. На Востоке, как известно, чествовать гостя, значит, не обнажать головы в его присутствии; евреи даже в синагогах не снимают шапок. От берега до замка было не более двух сотен шагов. Дюжина офицеров в калмыцком наряде с кинжалами, патронташами и саблями, украшенными серебром, стояли по обе стороны дверей, обе половины которых были открыты. Пройдя через множество залов, князь и я, идущий рядом, со слугой, вроде мажордома, впереди, оказались перед закрытыми дверями. Мажордом легонько стукнул, и они отворились вовнутрь, не показав, кто повернул в петлях обе их половины.

Княгиня сидела как бы на троне; по шесть справа и слева сидели на пятках дворцовые девушки-фрейлины. Все они были недвижны, подобно статуям в пагоде. Наряд княгини был великолепен и оригинален одновременно: расшитое золотом платье персидской ткани, сверху шелковая туника до колен; туника с вырезом на груди открывала корсаж платья, сплошь расшитый жемчугами и диамантами. Шею княгини закрывал скроенный по мужскому фасону батистовый воротничок, застегнутый спереди на большие жемчужины; голову покрывал колпак четырехугольной формы, верх которого казался сделанным из красных страусиных перьев, а низ был раздвоен вырезом, чтобы не закрывать лба; с одной стороны, он доставал до шеи, с другой ― был поднят до уха, что женщине, которая носит такой головной убор, придает бьющий слегка на эффект и самый кокетливый вид. Поспешим добавить, что княгине едва ли было 20 лет, что ей восхитительно шли глаза, как у китаянки, и что ниже носа, который можно было упрекнуть лишь в том, что он недостаточно выделялся на лице, приоткрывались алые губы, скрывающие жемчужины, что своей белизной вгоняли в стыд жемчуг ее корсажа. Признаюсь, я нашел ее такой красивой, какой, на наш взгляд, и должна быть калмыцкая княгиня. Возможно, ее красота, близкая красоте, по нашим понятиям, ценится в Калмыкии не так, как если бы она больше тяготела к национальному типу. Впрочем, об этом я совсем не думал, исходя из того, что князь очень любит свою жену. Рядом с нею находился одетый молодым калмыком ребенок пяти-шести лет от первого брака князя Тюменя.

Я приблизился к княгине с честным и простым помыслом ее приветствовать, но она протянула для поцелуя маленькую руку в перчатке без пальцев из белого кружева. Не стоит говорить, что эта совсем нежданная милость переполнила меня радостью. Я почтительно приложился к коричневатой, но пленительно сотворенной ручке, сожалея, что этикет в отношении женщин был другим, нежели в отношении мужчин. Я умирал от нетерпения пожелать княгине Тюмень всяческого благополучия!

Увидев дам, которые следовали за нами, княгиня поднялась, нежно обняла свою сестру и по-калмыцки обратилась к нашим спутницам с комплиментом, в переводе князя на русский язык звучавшим примерно так: вместе восходят и блистают во мраке неба семь звезд, и эти три женщины ― такие же яркие, как семь их небесных соперниц.

Не знаю, что ответили дамы, не сомневаюсь, что они нашли метафору, равную этой. Комплимент сказан, княгиня сделала трем дамам знак сесть на софу, а сестру удержала возле себя. Князь остался стоять и обратился к жене с короткой речью ― просил ее оказать ему содействие в предстоящих трудах, чтобы достойно принять знатных гостей, посланных Далай-Ламой[298]. Княгиня, приветствуя нас поклоном головы, кажется, ответила, что постарается исполнить роль хозяйки как можно лучше, и что супругу нужно только приказывать, а она будет повиноваться. Тогда князь повернулся к нам и спросил по-русски, не угодно ли нам послушать Te Deum ― молитву, которую он заказал своему главному священнику, и которой тот должен будет просить Далай-Ламу распространить на нас сокровища своих милостей. Естественно, мы отвечали, что молебен доставит нам самое большое удовольствие. На это князь отозвался репликой, несомненно, чтобы нас успокоить:

― Все совершится быстро, и мы немедленно позавтракаем.

После этих слов княгиня поднялась и направилась к выходу. Фрейлины, одетые почти так же, как их хозяйка, все в накрахмаленных воротничках и в шапочках, как у нее, разом поднялись вместе с нею, словно подброшенные пружиной, и, подражая, двинулись следом походкой, какая была у 12 фрейлин, изготовленных Вокансоном[299].

У ворот дворца ждали две роскошные коляски и два десятка лошадей, хотя до пагоды было три-четыре сотни шагов. Князь спросил, хотел бы я сесть в коляску княгини или сесть на коней вместе с ним. Я ответил, что честь остаться с княгиней настолько велика для меня, что отказаться от нее не могу, каким бы ни было удовольствие галопировать с ним рядом. Княгиня пригласила одну из дам сесть около нее, а месье Струве и меня ― занять места в передней части коляски и поручила сестре оказать почести во втором экипаже двум другим дамам и Муане. Стражи из корпуса князя, Калино и Курнан сели в седла. Оставались 12 фрейлин, одеревенелых как куклы на полке. Но одно слово княгини, которая, возможно, разрешила им передышку от чопорности, и они ликующе вскрикнули, подхватили парчовые платья между ног, схватили ― каждая ― повод лошади, вскочили на коней как наездницы Франконии[300] и, не беспокоясь, показывают ли икры и подвязки своих чулок, пустились тройным галопом с дикими воплями, воспринимаемыми как высшее выражение их радости. Калино и Курнан, увлекаемые конями, которые не хотели отстать от коней фрейлин, один в 30, другой в 50 шагах от замка воткнулись в землю как вехи, предназначенные обозначать проезжую дорогу. Я был изумлен в высшей степени: ну, наконец, встретились с нежданным!

* * *

Двери пагоды были широко распахнуты. Когда князь, спешившись, и княгиня, сошедшая с экипажа, ступили на порог храма, грянула небывалая какофония. Этот шум, который подземные адские трубы из «Робера и Дьявола»[301] превосходили бы пением звучание флейт и гобоев, производили примерно 20 музыкантов, размещенных лицом друг к другу вдоль главного прохода пагоды, ведущего к алтарю.

Каждый исполнитель дул на полные легкие или ударял со всего размаха. Кто дул, дул в трубы, в морские двустворчатые раковины непомерной величины или в гигантские трубы длиной пять-шесть футов; кто ударял, били в тамтамы, барабаны или цимбалы. Стоял кошачий концерт, сводящий с ума.

Относительно этих странных виртуозов статистика показывает следующие результаты: дующие в простые трубы в среднем выдерживают пять-шесть лет, дующие в морские раковины ― от силы четыре года, дующие в большие трубы никогда не переходят границу двух лет. В конце каждого из этих периодов духовые музыканты харкают кровью; им устанавливают пенсию и переводят их на кобылье молоко; некоторые возвращаются в оркестр, но это случается редко. Никто из исполнителей не имел ни малейшего понятия о музыке, что улавливалось немедленно. Все умение заключалось в том, чтобы ударить или дунуть как можно сильнее; чем больше дикости в звучании, тем больше оно нравится Далай-Ламе. Во главе музыкантов находился главный священник ― весь в желтом и коленопреклоненный на персидском ковре, рядом с алтарем. В противоположном конце, у входных дверей, одетый в длинный красный наряд, с желтым капюшоном на голове и длинным белым жезлом в руке, как Полоний в Гамлете, держался церемониймейстер. Среди дребезжания колокольчиков, содрогания цимбал, вибрирования тамтамов, визга морских раковин и рева труб можно было уверовать, что присутствуешь на неком шабаше под личным руководством Мефистофеля.

Длилось это четверть часа. Сидящие музыканты повалились без чувств; если бы они стояли, то попадали бы навзничь. Я подбил месье Струве испросить пощады для них у князя Тюменя. Князь, по природе своей добрейший человек, который не осуждал своих подданных на такое истязание ради того, чтобы воспеть славу своим гостям, поспешил удовлетворить мое ходатайство. Разумеется, первую роль в помиловании мы признали за собой. Но при попытке заговорить друг с другом оказалось, что перестали слышать себя, будто оглохли! Мало-помалу, однако, звон в ушах утих, и мы вновь обрели пятое чувство, которое считали утраченным.

Тогда же совершили детальную инвентаризацию пагоды; что меня поразило больше, чем экстравагантные фигурки из фарфора, бронзы, серебра или золота, и что мне показалось более искусным, чем стяги со змеями, драконами и химерами, это ― большой цилиндр наподобие цилиндра огромной шарманки, весь усеянный божественными ликами и предназначенный для того, чтобы намалывать молитвы. Правда, эта бесценная машина служит только князю, но суть в другом, предусмотрен случай, если по рассеянности или занятый земными заботами, он забудет помолиться. Цилиндр повернут, молитва произнесена; Далай-Лама при этом ничего не теряет, и князю не обязательно молиться самому.

Калмыцкое духовенство подразделяется на четыре определенных класса: главные священники или бако, рядовые или гелунги, дьяконы или гетцулы и музыканты или манчи. Все подчиняются верховному священнослужителю далай-ламийской религии Тибета. Калмыцкое духовенство, может быть, самое счастливое и самое ленивое из всех; в последнем качестве берет верх даже над русским духовенством. Оно пользуется всеми возможными льготами: избавлено от всякой повинности, не платит ни одной подати. Народ обязан следить, чтобы оно не нарушало границ дозволенного; священники не имеют права быть собственниками, но этот запрет становится средством к тому, чтобы у них было все: что принадлежит другим, принадлежит им; они дают обет целомудрия, но женщины чтят их до такой степени, что ни в чем не осмеливаются отказать ни гетцулу, ни даже манчи. Священник, у которого есть что сказать приватно женщине, приходит ночью драть войлок палатки [юрты]. Якобы некий зверь рыскает вокруг да около; женщина берется за палку и выходит его прогнать, а так как на ней одной лежат работы по хозяйству, то муж спокойно позволяет ей заниматься своими обязанностями. К тому же, калмыцкий ад не предусматривает наказания за грех сладострастия.

Чувствуя время родов, калмыцкая женщина дает знать об этом священникам, и те спешат прийти и перед дверью молят Далай-Ламу о милости к ребенку, который должен родиться. Тогда за палку берется муж ― часто за ту же, за какую бралась жена, чтобы прогнать зверя, дерущего палатку ― и со всего маха лупит ею воздух, отгоняя злых духов. Как только ребенок увидел свет, родитель бросается вон из кибитки; ребенок будет носить имя первого же одушевленного или неодушевленного предмета, на который падет взгляд родителя, и станет, таким образом, Камнем или Собакой, Цветком или Козлом, Котелком или Верблюдом.

Бракосочетанию ― мы имеем ввиду союзы в кругу людей состоятельных или занимающих почетное положение в нации ― как всем восточным свадьбам, предшествуют предварительные переговоры, то есть покупатель жены тайком от отца торгуется о цене, самой подходящей из возможных. Обычно семье за то, что в ней находят себе жену, платят половину верблюдами, половину деньгами; но не покупают невесту наобум, так как полигамия и развод больше не практикуются у калмыков, и они хотят любить женщину, которую берут, а симпатия к женщине обеспечена, если она оплачена; остается похитить или, по крайней мере, разыграть похищение своей невесты у ее отца. Жених во главе дюжины своих друзей совершает умыкание; семья сопротивляется столько, сколько нужно, чтобы муж заслужил славу завоевателя своей жены. С нею он поднимается на коня и бросается вскачь. Этим обычаем можно объяснить знание верховой езды фрейлинами княгини Тюмень; калмыцкая девушка должна быть всегда готова вскочить на коня: всякое может случиться. Раз девушка похищена, воздух оглашается триумфальными криками, в знак победы гремят ружейные выстрелы. Ватага останавливается только тогда, когда прибывает к месту, где установлен таган (треножник); этот таган будет поддерживать котелок молодого хозяйства и, следовательно, займет центр палатки.

Двое вступающих в брак слезают с лошади, преклоняют колени на ковре и принимают благословение священника, после чего поднимаются, обращаются в сторону солнца и творят молитву, состоящую из четырех частей. Молитва окончена, конь, что помог домчать сюда девушку, освобожден от удил и седла, отпущен свободным в степь; он будет принадлежать тому, кто с ним совладает. Свобода, предоставленная коню, имеет символический смысл: это знак молодой супруге, что она перестала быть собственностью отца, чтобы стать собственностью мужа, и должна забыть дорогу к родимой палатке. Все оканчивается установкой и оборудованием палатки двух супругов, на пороге которой молодая женщина снимает вуаль, с чем не расставалась до сих пор. Снятую вуаль муж бросает лететь по ветру, и тогда, поскольку невеста похищена в компании с ее фрейлиной, если девушка высокого ранга, или с горничной, если она рангом пониже, первый же калмык, который поймает вуаль, в свою очередь, становится супругом ее наперсницы.

Похороны у калмыков тоже особенные. Для них есть благоприятные и роковые дни. Если смерть случилась в добрый день, то покойного погребают, как в христианских странах, и на могилу водружают маленькое знамя с эпитафией; если же, напротив, смерть пришлась на злосчастный день, то тело кладут на землю, накрывают войлоком или циновкой и оставляют диким зверям заботу о его погребении.

Мы вернулись в замок в том же порядке, в каком выезжали, разве только Курнан и Калино шли пешком, утратив былую скороспелую веру в калмыцких коней и освободив их, как если бы привезли на них невест. Фрейлины при возвращении были достойны фрейлин при отъезде, то есть ― самих себя.

Когда мы въехали во двор замка, двор был полон народа; там собралось более трех сотен калмыков. Князь задавал им пир в мою честь и велел забить для них лошадь, двух коров и десять баранов. Филейные части конины, рубленные с луком, перцем и солью, надлежало есть сырыми в виде закуски. Князь презентовал нам порцию этого национального блюда, уговаривая его отведать; каждый из нас снял с него пробу величиной с орех и, должен сказать, что оно показалось лучше, чем некоторые блюда, которыми нас угощали большие русские сеньоры. Князь, прежде чем мы сели за стол, лично. позаботился, чтобы у его рядовых гостей было всего вдоволь; и как бы извиняясь передо мной за хлопоты, что отодвинули наш завтрак:

― Это те самые люди, которые кормят меня, ― сказал он. ― То скромное, что я им даю, это немного счастья.

Князя Тюменя можно назвать истинным человеколюбцем; он набирает пажей для себя и фрейлин для жены из сирот. Он очень богат, но его богатство ничуть не похоже на богатство в нашем понимании и не может быть нами оценено. У него примерно десять тысяч крестьян; каждый крестьянин-кочевник платит ему десять франков годового оброка или подати. Кроме того, у него 50 тысяч лошадей, 20 тысяч верблюдов и восемь-десять миллионов баранов, по 600 тысяч из которых он продает на каждой из четырех больших ярмарок: Казанской, Донской, Царицынской и Дербентской.

Князь велел забить для нас молодого верблюда; такое мясо калмыки считают самым лакомым и самым почетным. Филе молодого животного пошло на жаркое к завтраку, поданное, между прочим, в неимоверном избытке. Пока мы ели, три сотни калмыков тоже завтракали и не менее обильно, чем мы. Во время десерта князь пригласил меня к окну со стаканом в руке, чтобы обменяться нашими тостами. Я подошел. Все калмыки встали с деревянной пиалой в одной руке и полуобглоданной лошажьей, говяжьей или бараньей костью в другой. Трижды прокричали «ура» и выпили за мое здоровье. Мой стакан тогда показался князю слишком маленьким, чтобы достойно ответить на такие почести; принесли рог, отделанный серебром, опорожнили в него целую бутылку шампанского; и полагая, что за здоровье калмыков смогу одолеть 13-ю часть того, что Бассомпьер[302] выпил за процветание 13-ти кантонов, я залпом опустошил рог, заслужив единодушные аплодисменты, которые не подвигнули меня, однако, это повторить. Трапеза и вправду представляла собой нечто гомерическое! Я никогда не видел свадебных пиров Гамаша, но не сожалел о них, присутствуя на пиру князя Тюменя.

Завтрак окончен; объявили, что все готово для скачек. Поднялись. Я имел честь предложить руку княгине. Ее ожидал помост, устроенный в степи во время завтрака; я сопроводил ее туда, где она села в окружении дам; мужчины расположились на стульях, поставленных полукругом внизу.

Скачки были на 10 верст (2,5 лье): приз оспаривали 100 коней и 100 всадников, женщины допускались к соревнованию наравне с мужчинами. Бедная Олимп де Гуж[303], которая хотела, чтобы женщины имели право подниматься на трибуну, раз без осложнений поднимаются на эшафот, была бы довольна, увидев, что в отношениях между обоими полами в Калмыкии царит социальное равенство. Призом скачек были коленкоровый халат и годовалый жеребец.

Вихрем сорвалась с места сотня коней и вскоре исчезла за бугром. Прежде чем они показались вновь, послышался приближающийся галоп; потом появились один, два, шесть и остальные всадники, растянувшиеся на расстояние в четверть лье. Мальчишка 13 лет постоянно шел впереди и прибыл к финишу, на 50 шагов опередив второго соперника. Победителя звали Бука; он получил из рук княгини коленкоровый халат, слишком длинный для него, который волочился как платье со шлейфом, а от князя ― годовалого жеребенка. Как сразу надел халат, так же сразу, не теряя ни минуты, вскочил на конька и с триумфом проехал вдоль линии своих соперников ― побежденных, но не завистливых.

Князь пригласил нас оставаться на местах и, не мешкая, дал спектакль переезда калмыков к новому месту жительства и перевозки вещей. Появились четыре верблюда, неся на спинах снаряжение кибитки, которых вела крестьянская семья: отец, мать и два сына. Верблюды остановились в 20 шагах от помоста и по команде хозяев преклонили колени, чтобы те, таким образом, смогли легко снять с них грузы. Едва с этой операцией было покончено, как четыре верблюда, словно понимая свою роль в представлении, поднялись на ноги и стали спокойно пастись. Тем временем кибитка устанавливалась и оборудовалась на наших глазах с чудодейственной быстротой. Через десять минут вся мебель была на местах. Один из сыновей подошел просить нас принять гостеприимство под кровом его отца. Мы приняли приглашение. Когда я входил под полог, глава семьи в знак радушия накинул мне на плечи великолепную черную баранью шкуру. Это был подарок, который мне сделал князь Тюмень. Мы сели в палатке [юрте], и тотчас импровизированная семья предложила калмыцкий чай. Ах! Это совсем другое! Никогда я не подносил ко рту более отвратительное пойло. Подумалось, что отравлен. Это подхлестнуло полюбопытствовать, из чего составлен тошнотворный напиток. Главное ― кусок плиточного чая из Китая; его кипятят в котелке и добавляют туда молока, сливочного масла и соли. Я видел, как готовят нечто подобное в разных варьете, или в Пале-Руаяле, но не имел удовольствия лицезреть мадам Поше, пробующей эту бурду.

Князь с наслаждением выпил две-три чашки, и я сожалею, что вынужден добавить, что очаровательная княгинюшка, которую можно было просить лишь об одном ― ее опоэтизировать, добровольно выпила чашку, верней деревянную чашку калмыцкого чая даже без намека на гримасу. После чая появилась вода жизни из молока молодой кобылы [кумыс], но на сей раз я был предупрежден и лишь пригубил ее. Я дал знать о полном удовлетворении, чтобы не обидеть хозяина, и поставил чашку на пол, страстно желая опрокинуть ее первым же своим движением.

Чтобы калмык мог кочевать, ― а нравы племени таковы, что калмык больше всего стремится к кочевому образу жизни, ― ему нужно быть владельцем четырех верблюдов; они необходимы, чтобы сниматься с места со своей палаткой и многочисленной домашней утварью, что в ней содержится. Вместе с тем, как все пастушьи народы, калмыки живут весьма скромно; их основная пища ― молоко, с хлебом едва знакомы. Их питье ― чай, вода жизни из молока кобылицы ― роскошь. Без буссоли, без астрономических познаний они прекрасно ориентируются в своей глуши; и как все жители бескрайних равнин, обладающие острейшим зрением, на огромном расстоянии, даже после захода солнца, они различают всадника на горизонте, могут сказать, конный или на верблюде, и что самое необычное, вооружен ли он пикой или ружьем.

Через десять минут, проведенных под калмыцким пологом, мы поднялись, простились с хозяевами и направились к стульям перед помостом княгини. Тут же кочевая семья занялась свертыванием хозяйства для переезда на новое место жительства, что произошло еще быстрее, чем разгрузка с обустройством. Каждый перевозимый предмет занял свое место на спине терпеливого и неутомимого животного. Каждый член семьи влез на вершину одной из четырех подвижных пирамид и устроился там в равновесии; первым, ведущим караван, ― отец, следующая ― мать, затем оба сына прошли вереницей перед нами, скрестив руки на груди, на восточный манер, удалились, благодаря скорому шагу верховых животных, и десять минут спустя люди и четвероногие, минутку помаячив силуэтами на фоне неба, исчезли за степным всхолмлением.

* * *

Как только кочевая семья скрылась из виду, со двора замка следом за двумя экипажами и 12-15 конями выехали два всадника, держа каждый на своем кулаке сокола с кожаным колпачком на голове.

Один из стражников князя только что сообщил, что в излучину малой волжской протоки, огибающей княжеский замок и образующей остров в два-три лье в окружности, опустилась стая лебедей. Мы заняли места в экипажах. Фрейлины, к моей великой радости, сели на коней. Было уточнено, как незаметно подъехать поближе к месту, где лебеди, и мы отправились туда. Степь тем удобна, что при езде по ней нет нужды в проложенной дороге; легкое волнение земной поверхности настолько плавное, что еле улавливается в экипаже на подъемах и спусках; экипаж катит по толстому слою вереска, и сотрясений не больше как если бы ехали по турецкому ковру. Но на этот раз не было безудержной гонки, подобной утренней кавалькаде: сокольники, всадники, фрейлины даже удерживали коней, чтобы не обогнать коляски и позволить дамам полностью насладиться спектаклем охоты; все соблюдали тишину, чтобы не спугнуть дичь, и чтобы соколы, беря ее внезапно, имели перед ней полное преимущество. Стратегические меры были настолько хорошо продуманы и удачно предприняты, а тишина соблюдена, что великолепная стая из дюжины лебедей поднялась лишь в 20 шагах от нас. В тот же момент сокольничие сняли колпачки и подбросили птиц с подстрекательским криком, как делают доезжачие, спуская собак на белую дичь. В секунды две птицы, обратясь в черные атомы относительно их тяжелых и массивных врагов, оказались среди стаи, которая с криками ужаса разлетелась. Соколы, казалось, мгновение колебались; затем каждый из них избрал свою жертву и ожесточился против нее. Два лебедя сразу восприняли опасность и попытались уйти от соколов в высоту, но те, с их длинными остроконечными крыльями, хвостом веером и упругим корпусом, тотчас оказались выше стаи на 10-12 метров и отвесно пали на добычу. Лебеди тогда, похоже, попробовали найти спасение в собственной массе, то есть сложили крылья и стали падать всею тяжестью своего тела. Но инертное падение уступало в скорости падению, усиленному порывом; на середине спуска они были настигнуты соколами, которые прилипли к их шеям. С этой минуты бедные лебеди ощутили себя обреченными и не пытались больше ни увернуться, ни защититься: один летел упасть в степь, другой ― в реку. Тот, что упал в реку, использовал это, чтобы отстоять хоть минуту своей жизни; он окунулся, освобождаясь от врага, но сокол, почти брея воду крылом, ждал и всякий раз когда лебедь показывался на поверхности, когда несчастный перепончатолапый поднимал голову над водой, бил его сильным ударом клюва. Наконец, оглушенный и окровавленный, лебедь вошел в агонию и пытался ударить сокола своим костистым крылом, но тот осмотрительно держался вне досягаемости, пока жертва погибала. Потом он опустился на неподвижное тело, которое плыло по течению, издал триумфальный крик, позволяя течению нести себя на плавучем островке, где он оставался до тех пор, пока два калмыка и сокольничий с лодки не подобрали мертвого побежденного и полного жизни и гордости победителя. Охотники сразу же в награду за прекрасное поведение дали своим соколам по куску кровоточащего мяса, извлеченного из поясных кожаных мешочков.

Признаюсь, эта живописная охота, которая, благодаря нарядам наших калмыков приняла очаровательный средневековый облик, уже была мне знакома: ею я часто занимался в Компьенском лесу[304] с одним из приятелей, который держал великолепный сокольничий двор, и раз-два у замка де Лу [de Loo] ― с королем и королевой Голландии.

Князь Тюмень владеет изумительным сокольничим двором из 12 отборных соколов, взятых молодыми и выдрессированных сокольничими. Так как охотничьи птицы не воспроизводятся в неволе, то их добывают дикими; поэтому, кроме дюжины дрессированных, всегда есть пять-шесть обучаемых соколов, пополняющих комплект. Хорошо дрессированный сокол стоит три-четыре тысячи франков.

Охота увела нас примерно на лье от замка. Было пять часов. Обед ― просто роскошь после завтрака, устроенного в полдень; нас ждали в шесть часов. Мы возвращались берегом реки, что дало нам возможность еще раз увидеть наших соколов в деле. Действительно, вскоре мы подняли высокомерную серую цаплю, и хотя она взлетела вдалеке, сокольники сняли колпачки с обеих птиц, и те взвились со скоростью, тягаться в которой с ними не в силах ничто из воображаемого, разве это не молния. Атакованная сразу двумя врагами, цапля не имела никаких шансов на спасение; однако, если лебеди едва пытались, то она старалась защититься. Ее длинный клюв и вправду ― страшное оружие, на него порой натыкается сокол, пикируя на нее; но либо неловкость с ее стороны, либо сноровка ее противников, через минуту цапля потерянно устремилась к земле, где, благодаря стремительной скачке одного из сокольничих, она была взята совсем живая и почти без ранений. Жизнь ее была спасена, и ей, с обрезанным крылом, предназначалось стать украшением птичьего двора князя. Большие птицы-путешественники ― аисты, журавли, цапли ― приручаются очень легко. Оба сокола получили еще раз по кусочку окровавленного мяса и казались очень довольными своей судьбой.

Гомерическое изобилие, гостеприимство Идоменея[305] ― не идут ни в какое сравнение с гостеприимством и изобилием, предложенными нам калмыцким князем. Один перечень обеденных блюд и вина, чтобы их орошать, занял бы целую главу. Во время десерта княгиня Тюмень и ее фрейлины встали из-за стола. Я хотел поступить так же, но месье Струве, от имени князя, попросил меня остаться; отсутствие княгини и фрейлин предусматривалось праздничной программой и обещало сюрприз.

Князь сам принялся нас развлекать и забавлять и с таким остроумием, что оставалось лишь ему не мешать, или, скорей всего, дать себя этим увлечь. Но вот, через четверть часа после ухода княгини и фрейлин, распорядитель церемоний, постоянно в красном одеянии, желтом капюшоне на голове и с жезлом в руке, совсем тихо сказал несколько слов на ухо хозяину.

― Мессье, ― сказал князь, ― княгиня велела мне пригласить вас к ней на кофе.

Приглашение было очень кстати, чтобы не принять его без поспешности. Княжна Грушка, европейский наряд которой относил ее к числу цивилизованных женщин, взяла меня под руку, и в сопровождении князя Тюменя мы пошли за распорядителем церемоний. Вышли из замка и направились к небольшой группе палаток, стоящих в 30 шагах от господского дома. Эта группа палаток, куда мы направлялись, была для княгини дачей со службами, а точнее, ее любимым жилищем, ее национальной кибиткой, которую она предпочитала всем когда-либо построенным каменным домам, от дворца Семирамиды до китайского дома месье Алигра[306].

Там нас ожидало действительно любопытное зрелище; мы оказались в самой гуще Калмыкии. Палатки княгини ― три, сообщающиеся между собой: передняя, салон и спальня, умывальня и гардероб ― сказал бы, крупнее обычных, но той же формы и с внешней стороны покрытые тем же войлоком, что и палатки самых простых ее подданных.

Средняя, то есть основная, принимала дневной свет, как обычно, сверху ― через круглое отверстие, но оно было затянуто красным узорчатым шелком; расшитый хорасанский войлок застилал весь пол, покрытый еще богатым ковром из Смирны. Против двери раскинулся громадный диван, который днем служил канапе, а ночью кроватью; по обе стороны от него возвышались, напоминая этажерки, два алтаря, уставленные китайскими безделушками; затем над алтарями, в воздухе, пропитанном духами, висели в развернутом виде разноцветные вымпелы.

Княгиня сидела на диване, а у ног ее, на ступенях, ведущих к этому своеобразному трону, устроились 12 фрейлин в позе, в какой они предстали перед нами в первый раз, то есть сидели на пятках, верные своей первоначальной неподвижности. Признаюсь, отдал бы все на свете, чтобы с нами оказался фотограф, который в несколько мгновений схватил бы всю эту картину, такую странную и живописную одновременно.

Вдоль стенки были приготовлены подушки, чтобы мы могли рассесться; княгиня поднялась и предложила нашим спутницам сесть по обе стороны от нее, слева и справа, что позволяли размеры канапе. Излишне говорить, что князь был неизменно и особенно внимателен к ним, что такой вежливости и галантности они не встретили бы, конечно, у банкира из Шоссе д'Антен или у члена Жокей-клуба.

Принесли кофе и чай, обслужив по-турецки, то есть на полу. На этот раз я решил сначала спросить, не калмыцкие ли это кофе и чай, и получил заверение, что кофе ― «Мокко»[307], а чай ― китайский.

Кофе выпито; одной из фрейлин княгини подали балалайку, вид русской гитары о трех струнах, из которых извлекают несколько грустных монотонных звуков в жанре тех, что издает в Алжире немного похожий музыкальный инструмент. С первыми нотами, если подобные звуки можно назвать нотами, поднялась и стала танцевать вторая фрейлина. Я воспользовался словом танцевать, не подобрав другого глагола ни пером, ни языком; но факт, что подобное движение ничего общего с танцем не имеет; это были позы, наклоны тела и кружение, являющие безыскусную пантомиму, исполняемую танцующей без страсти ― ни грации, ни удовольствия. Минут через десять она опустилась на колени и воздела руки кверху, как бы обращаясь с мольбой к незримому гению, поднялась, минуту кружась на месте, и коснулась одной из подруг, которая поднялась, приняв ее протянутую руку. Вторая в точности повторила танец первой танцовщицы, была замещена третьей, вновь начавшей то же исполнение безо всяких вариаций. Я уже спрашивал, все ли 12 фрейлин, обязанные повиноваться по первому слову, последуют таким вот образом одна за другой, и продолжение монотонного удовольствия заведет нас в полночь, но после третьего танца и кофе, и чай были выпиты, княгиня поднялась, сошла по ступеням, взяла под руку и повела меня. Конечно, 12 фрейлин пошли следом и вернулись в замок так же степенно, как их суверенша. Нашу отлучку использовали для устройства иллюминации. Салон сиял огнями, отраженными великолепными зеркалами и граненым хрусталем люстр, привезенных, по-видимому, из Франции. У одной из стен салона находился рояль Плейеля[308]. Я спросил князя, играет ли кто в доме на рояле; он ответил, что нет, но ему известно, что во Франции не бывает салонов без рояля, ― увы! он говорил правду ― и что он захотел приобрести такой же. Итак, это пианино, доставленное лишь месяц назад, сохраняло целомудрие, но накануне было настроено специалистом, приглашенным из Астрахани, на случай, если кто-нибудь из гостей, ожидаемых князем, умеет играть на экзотическом инструменте. На нем играли все три наши дамы.

Чтобы проявить учтивость и ответить на знаки внимания, только что оказанные нам княгиней, я призвал Калино, очень сильного в московитском танце, исполнить национальные [русские] па. Калино ответил, что готов, если одна из дам согласится встать против него.

Вышла мадам Петриченкова. Мадам Врубель села за рояль. Если некоторые стороны университетского воспитания Калино были упущены, то его природная склонность к хореографии, наоборот, получила большое развитие. Калино плясал русского с таким же совершенством, с каким Вестрис[309] танцевал гавот 60 лет назад. Он вызвал восхищение общества и получил комплименты княгини.

Тогда организовали французскую кадриль. Мадам Врубель оставалась за роялем, звуки которого, казалось, доставляли самое большое удовольствие княгине. Мадам Давыдова и мадам Петриченкова, приглашенные Курнаном и Калино, были на своем месте. Княгиня, уже очень взволнованная русским, была вознесена на вершину счастья французским танцем; она встала с кресла, смотрела на танцующих сверкающими глазами, наклонялась вправо и влево, чтобы лучше прослеживать переходы; аплодировала сложным фигурам и улыбалась губами сердечком, обаятельными по форме и свежести. Наконец, с последней фигурой кадрили она позвала князя и вполголоса, но тоном, полным жара, сказала ему несколько слов. Я понял, что она просила разрешения танцевать. На это я обратил внимание месье Струве, который должен был стать, казалось мне, естественным посредником в данном серьезном деле; месье Струве действительно взял на себя переговоры и закончил их настолько успешно, что я увидел его предлагающим руку княгине и занимающим место для следующей кадрили. Оставались фрейлины, которые с завистью смотрели на мэтрессу. Я подтолкнул Калино и подошел спросить князя, не будет ли нарушен калмыцкий этикет, если фрейлины станут танцевать ту же кадриль, что и княгиня. Князь как раз созрел для уступок: у него просили конституцию для его народа, и он немедленно дал ее народу. Разрешил общий танец! Когда бедные фрейлины узнали эту добрую новость, они готовы были поднять свои платья, как если бы им предстояло садиться верхом, но взгляд княгини умерил их энтузиазм.

Калино первым попал в руки одной из фрейлин, Курнан ― в руки другой; два-три молодых русских, приехавших с нами из Астрахани, тоже сделали приглашения; мадам Давыдова и мадам Петриченкова стали кавалерами двух других девушек; наконец, две девушки, оставшиеся без приглашений, взаимно пригласили одна другую и заняли место в общем хороводе. Музыка подала сигнал.

Довольно всего я рассказал за жизнь; думаю, удалось рассказать кое-что из того, что невозможно передать; но рассказывать это вот даже не буду пытаться. Никогда такое возбуждение, никогда такая сутолока не представали европейскому взгляду. Слагаемых танца больше не существовало; левые движения делались направо, пируэты шли в обратном порядке; одна пыталась образовать цепь из дам, другая партнерша настойчиво толкала своими прелестями вперед кавалера; слетели калмыцкие шапочки; танцующие толкались, расходились, наступали на ноги, смеялись, кричали, плакали от счастья. Князь держался за животики. Я влез на кресло, где возвышался над общей сценой и держался за подхват гардин, чтобы не свалиться. Смех перешел в конвульсию. Он был не властен только над мадам Врубель, хотя это продолжалось всю ночь: она играла без перерыва до утра. Партнеров и особенно партнерш ничто не могло остановить; даже раненые и сраженные насмерть, они оставались бы на ногах. Княгиня в порыве снова бросилась в руки к мужу вместо того, чтобы вернуться на свое место.

Она произнесла для него калмыцкую фразу, и я был довольно нескромен ― попросил ее перевести. Эта фраза была воспроизведена текстуально:

― Дорогой друг моего сердца! Я никогда столько не развлекалась!

Я полностью разделял мнение княгини и очень хотел бы тоже кому-нибудь однажды сказать: «Дорогая подруга моего сердца! Я никогда столько не развлекался!».

Успокоились. После подобного предприятия часа отдыха не было слишком много. В это время случилось событие, которое я не воспринимал, пока не потрудился внушить себе, что оно ― реальность. В сопровождении месье Струве ко мне приблизился князь с альбомом в руке. Он просил меня оставить в этом альбоме несколько стихотворных строк, посвященных княгине, которые свидетельствовали бы взору грядущих веков мое посещение Тюменевки. Это название поместья князя Тюменя.

Альбом в Калмыкии! Ясно вам это? Альбом от de Giroux ― от Жиру! Белый и девственный, как рояль de Pleyel ― от Плейеля, и доставленный вместе с ним! Несомненно, потому что сказали князю, что так же, как нет салона без рояля, нет рояля без альбома! О, цивилизация! Куда ты только не проникаешь!

Нужно было действовать. Я попросил перо в надежде, что, если его не найдется у князя Тюменя, то, прежде чем велят доставить его de Marion ― от Мариона, я буду уже далеко. Нет: нашли перо и чернильницу. Теперь мне нужно было найти мадригал. Вот шедевр, что я оставил на первой странице калмыцкого альбома в память о своем приезде:

КНЯГИНЕ ТЮМЕНЬ Бог установил границу каждого королевства: Здесь это ― горы, а там это ― река; Но вам Всевышний дал, по своей доброте, Бескрайнюю степь, где человек, наконец, дышит, Чтобы, под вашими законами, вы владели империей, Достойной вашей милости и вашей красоты.

Месье Струве перевел это шестистишие по-русски князю, а тот по-калмыцки ― княгине. Казалось, что против обыкновения, мои стихи много выиграли в переводе, ибо княгиня обрушила на меня комплименты, из которых я не понял ни слова, но которые завершились тем, что она протянула руку и позволила ее поцеловать. Я думал, что справился с задачей; я ошибся. Княжна Грушка тут же повисла на руках мужа своей сестры и совсем тихо сказала ему несколько слов. Я не знаю калмыцкого, однако понял: попросила стихи и в свою честь. Княгиня Тюмень заявила, что, во всяком случае, я напишу их вовсе не в ее альбом, и схватила его своими очаровательными коготками, как ястреб-перепелятник жаворонка. Княжна Грушка позволила сестре унести альбом и пошла за тетрадью, с которой вернулась ко мне. Я принялся за дело; но, ей-богу, она получила на одну строку меньше, чем ее сестра. Княгиня Тюмень обладала правами первородства.

КНЯЖНЕ ГРУШКЕ Бог правит судьбой каждого смертного. Среди пустыни однажды вы родились С вашими зубками слоновой кости           и вашим пленительным взглядом, Чтобы на берегах счастливой Волги У нее в песке была жемчужина,                               в ее степи ― цветок.

Натиск прекратился, я попросил позволения удалиться. Опасался, что каждая фрейлина пожелает получить четверостишье в свою честь, а мои силы были на пределе. Князь сам проводил меня в свою спальню. Он и княгиня спали в кибитке.

Я огляделся, увидел на туалетном столике великолепный серебряный несессер с четырьмя большими флаконами, выставленный напоказ. В алькове важничала просторная кровать, покрытая пуховой периной. Китайские вазы и тазы, расставленные по углам спальни, украшали ее золотом и глазурью. Я был полностью успокоен. Поблагодарил князя, потер свой нос о его нос, чтобы на ночь, как было на день, пожелать ему всяческого благополучия, и расстался с ним. В одиночестве я поспешил размечтаться. После насыщенного событиями и пыльного дня, после проведенного нами динамичного пламенного вечера, самым срочным для меня было ― вылить на тело как можно больше воды. Я привел себя в состояние, чтобы совершить полное погружение. Но ни в вазах, ни в тазах не нашел ни капли воды. Весь китайский фарфор служил украшением и другого предназначения не имел.

До князя доходили разговоры, что в спальнях держат вазы и тазы, как в салонах рояли, а на роялях альбомы, но так же, как для его рояля и альбома, требовался случай, чтобы разобраться с собственными вазами и тазами; такого случая ему еще не выпадало.

Я открыл флаконы несессера, надеялся найти в них кельнскую воду. За неимением воды из реки или фонтана это все-таки была бы вода.

В одном обнаружилась вишневая водка, в другом ― анисовая, в третьем ― тминная, в четвертом ― можжевеловая водка. При виде этих шикарных флаконов князь, естественно, полагал, что они предназначались под настойки.

Я вернулся к кровати ― моему последнему ресурсу, снял перину, так как никогда не любил принимать страдания из-за нее. Перина покрывала ложе из пера без простыней и одеяла, носящее заметный след, гласящий о том, что оно не сохранило невинности рояля и альбома.

Я вновь оделся, бросился на кожаный канапе и заснул, сожалея, что такой сверхбогач, этот добрый, дражайший, милейший князь был таким обделенным в самом необходимом.

* * *

В семь часов утра все были на ногах. Князь предупредил, что программа дня начнется в восемь часов. И правда, без четверти восемь нас пригласили к окнам дворца. Едва мы там оказались, как услыхали что-то такое, что надвигалось с востока подобно буре, почувствовали, как земля стала дрожать под ногами. В то же время облако пыли, поднимаясь к небу, закрыло солнце.

На свой счет признаюсь, что я пребывал в глубоком неведении относительного того, что дальше произойдет. Верил, что князь Тюмень всемогущий, но не настолько, чтобы смог скомандовать для нас землетрясение.

Вдруг среди облака пыли я разглядел массовое движение. Различил силуэты четвероногих; узнал табунных лошадей. Так далеко, насколько хватало взгляда, степь была покрыта конями в необузданном беге к Волге. Издали доносились крики и хлопанье бича. Первые кони, достигнув Волги, колебались только мгновенье; теснимые сзади, они решительно бросались в воду. Низверглись все. Наперерез Волге, шириной в пол-лье в этом месте, со ржанием ринулись десять тысяч коней, чтобы перебраться с одного берега на другой. Первые были готовы выбраться на правый берег, когда последние были еще на левом берегу. Люди, которые гнали, ― приблизительно 50 человек ― прыгнули в воду за ними, но в Волге разом соскользнули со своих верховых лошадей, так как те не смогли бы сделать пол-лье, отягченные весом всадников, и схватились кто за гриву, кто за хвост.

Я никогда не смотрел спектакля более великолепного по дикости и более захватывающего ужасом, чем этот: десять тысяч лошадей одним табуном переплывающих реку, что надеялась преградить им путь. Затерянные среди них пловцы продолжали издавать крики. Наконец, четвероногие и люди достигли правого берега и пропали в своеобразном лесу, передовые деревья которого, рассыпанные как пехотинцы, выходили к реке.

Мы оставались в оцепенении. Не думаю, что южные пампасы и северные прерии Америки когда-нибудь показали путешественнику более волнующую картину. Князь извинился перед нами за то, что смогли собрать только десять тысяч лошадей. Его предупредили только два дня назад; если бы дали на два дня больше, то он собрал бы 30-тысячный табун. Затем он пригласил нас к лодке. Большей части дневной программы предстояло развернуться на правом берегу Волги. Мы не заставили себя упрашивать, реклама была заманчивой. Был, конечно, острый вопрос о завтраке, но он перестал беспокоить, когда увидели, что дюжина калмыков грузит в лодку корзины, форма которых выдавала их содержимое. Это были задние ножки жеребенка, верблюжье филе, жареные бараньи половины и бутылки всех видов, но, главным образом, с серебряными горлышками. Успокоенные на этот счет, что существенно, мы сели в четыре лодки, которые тотчас рванули, как на регате, к противоположному берегу. Река еще не успокоилась после лошадей. На середине Волги лодки немного снесло; но самое сильное течение осталось позади, лодки компенсировали потерю, выровняли линию и пристали к берегу строго против места, откуда отошли.

Во время переправы я присматривался к нашим гребцам. Сходство между собой у них небывалое. У каждого раскосые щелочками глаза, приплюснутый нос, выступающие скулы, желтая кожа, редкие волосы, почти или совсем нет бороды ― исключение составляют усы, толстые губы, большие оттопыренные уши наподобие проушин колокола или мортиры; у всех маленькие ноги, обутые в очень короткие облезлые сапоги, которые когда-то были желтыми или красными. Что касается наряда, то единообразен только головной убор: желтый четырехугольный колпак с опояской головы черным бараньим мехом. Думаю, что головной убор ― нечто большее, чем национальный символ; в нем что-то еще от религии. Женщин к нему привязывает суеверие, сразу и прочно; поэтому, несмотря на все мои настойчивые просьбы в окружении княгини Тюмень, я не смог раздобыть образца ни ее шапочки, ни шапочки ее фрейлин.

На другом берегу реки князь сразу сел на коня и сделал с ним несколько произвольных упражнений. На наш взгляд, это был всадник, скорее, сильный, чем красивый: его слишком высокое седло и слишком короткие стремена относительно экипировки в конном спорте, о чем наслышаны, вынуждали его держаться стоя, оставляя просвет между седлом и местом, которое у нас предназначено, чтобы им опираться сверху. Лошадь неслась галопом буквально между ног всадника, но не как троянский конь меж ног Родосского колосса[310]. Впрочем, все калмыки, садясь в седло, придерживались того же способа. Они верхом ездят с детства, можно даже сказать, с колыбели. Князь Тюмень велел показать мне деревянное механическое приспособление, выдолбленное таким способом, чтобы в нем помещалась спина ребенка, с основанием, подобным тому, на какое навешивают седла при их изготовлении. Ребенка сажают верхом на заднюю луку своего рода, подкладывая белую тряпицу ― остатки от колыбели; если он там стоит, то удерживается ремнями, которыми опоясывают грудь. Кольцо в задней части приспособления служит, чтобы к нему привязывать ребенка. Задняя лука полая, и в нее проходит все, от чего тот вздумает облегчиться. Покидая колыбель даже раньше, чем начинают ходить, маленькие калмыки оказываются на коне. Поэтому все эти великолепные наездники ― плохие ходоки с их высокими каблуками и малой обувью.

По знаку князя, десяток всадников погнали перед собой и отбили к берегу небольшую партию лошадей ― три-четыре сотни, может быть, из переправившихся через реку. Князь взял лассо, врезался в середину взбрыкивающего, кусающего, ржущего табуна, меньше всего обращая внимание на эти враждебные демонстрации; затем набросил лассо на ту из лошадей, которая показалась ему самой ретивой, несколькими рывками вовлек ее в галоп своего коня и вырвал из гущи ее компаньонок. Плененная лошадь выскочила из орды с пеной на губах, гривой дыбом, налитыми кровью глазами. Требовалась воистину высшая сила, чтобы противостоять метаниям, через которые она рвалась освободиться от лассо и вновь обрести свободу. Как только она была изолирована от своих, на нее набросились и ее повалили пять-шесть калмыков. Один из них насел сверху, другие сняли лассо, разом отошли, и ― не единого движения. Мгновение лошадь оставалась неподвижной, видя, что за исключением одного избавилась от всех своих антагонистов, вскочила вдруг, считая себя свободной. Но конь становился рабом больше, чем был им прежде; вслед за материальной властью веревки и силы пришла власть искусства и разума. Тогда между диким животным, крестец которого никогда не знал груза, и тренированным всадником началась удивительная борьба. Конь взбрыкивал, вертелся, кружил, пытался укусить, кувырком бросался в реку, вновь взлетал по скользящему откосу, уносился с всадником, возвращал его на то же место, еще уносил, катался по нему на песке, вскакивал с ним, шел на задних ногах, опрокидывался ― бесполезно: всадник прилип к его бокам. Через четверть часа конь, запыхавшись, лег и, укрощенный, просил пощады.

Трижды повторилось то же самое испытание с разными конями и всадниками; трижды победил человек. В свою очередь, вышел 10-летний мальчик. При помощи лассо для него изловили самого дикого коня, какого можно было найти: ребенок сделал все, что делали мужчины.

Несмотря на неприятную внешность эти всадники с обнаженным торсом великолепны в действии. Их кожа с бронзовым отливом, короткие конечности, дикий облик ― все, до молчания статуи, которое они сохраняли в момент самой большой опасности, придавало им античный характер кентавра в ожесточенной схватке человека и зверя.

Позавтракали, чтобы дать время подготовить верблюжьи бега. Я заручился согласием князя выделить часть продуктов и питья нашим наездникам и, особенно, ребенку.

На берегу Волги поставлен столб, увенчанный длинным полощущимся флагом. Это был финиш верблюжьих бегов; место старта находилось в лье от него вверх по течению реки; участники соревнования должны были двигаться оттуда, то есть с северо-запада на юго-восток. Ружейный выстрел, произведенный князем, и ответный, звук которого донесло эхо с реки, послужили сигналом к началу забега. Через пять минут показались первые верблюды, вздымающие круговерть песка. Их галоп, конечно, был на треть быстрее галопа лошадей; не думаю, чтобы они затратили больше шести-семи минут на дистанцию в четыре версты. Первый верблюд финишировал с отрывом на десять шагов от одного из соперников. Остальные 48 прибыли, как les Curiaces [1. члены курии; 2. по легенде, Куриации, три брата-близнеца из города Альба Лонга, пали один за другим в схватке с Горациями, тремя братьями-близнецами из древнего Рима] с разными интервалами. Призом было доброе казацкое ружье, которое победитель получил с нескрываемой радостью.

Настала очередь состязаний за бумажный и серебряный рубль. Всадники на голых спинах коней без узды, не имеющие другого средства управления ими, кроме колен, должны были на скаку, не сходя с коня, подобрать бумажный рубль, навернутый на деревянный колышек. С серебряным рублем было сложнее; его клали на землю плашмя. Все эти упражнения были исполнены с удивительной ловкостью. Каждый получил вознаграждение, даже неудачники.

Полагаю, что трудно сыскать более счастливое коренное население, чем эти бравые калмыки, и лучшего хозяина, чем князь Тюмень.

Последний забег окончен; пять часов вечера. Мы сели в лодки, переплыли Волгу и вернулись в замок. Пароход объявил, дымя, что он ― в нашем распоряжении. Оставалось провести в Тюменевке несколько часов. Эти часы стали истекать, как минуты.

Нужно было снова сесть за стол, снова оказать честь одному из страшноватых пиршеств, которые, можно подумать, готовились для гигантов; еще надлежало осушить знаменитый рог, оправленный серебром и вмещающий бутылку вина.

Все это было выполнено, настолько уж человеческая машина послушна своему тирану. Затем наступило время расставаться. Мы вновь потерлись носами, князь и я, но в этот раз неистово, трижды и со слезами. Княгиня просто плакала, совсем открыто и наивно, повторяя свою фразу, сказанную накануне:

― О, дорогой друг моего сердца! Я никогда столько не развлекалась!

Князь настаивал на клятве ― вернуться… Вернуться в Калмыкию, да как такое возможно!

Княгиня снова дала поцеловать мне свою ручку и обещала, если вернусь, с разрешения мужа подставить обе щеки, что могли бы соперничать цветом со щеками маркизы д'Амаги [d’Amaegui]! И соблазнительно было пообещать, да Калмыкия очень далека!

В девять часов вечера мы погрузились на судно. Княгиня проводила нас на пироскаф; это впервые она поднялась на борт парохода; она никогда не бывала в Астрахани. Возобновила огонь береговая артиллерия, ей ответили бортовые орудия; зажглись бенгальские огни, и раз за разом мы видели все население в довольно фантастическом свете ― зеленым, голубым или красным, в зависимости от цвета вспыхивающего пламени.

Было уже 10 часов вечера, и не находилось способа задерживаться и дальше. Мы сказали друг другу последнее «прости».

Князь, княгиня и ее сестра, которая оставалась в Тюменевке, вернулись на берег. Судно закашляло, захаркало, зашевелилось и отошло. На расстоянии более лье мы еще слышали пушки и видели пагоду и замок, иллюминованные разноцветными огнями. Потом за изгибом реки, все исчезло как греза.

Спустя два часа прибыли в Астрахань, и в мой альбом, ниже слов бедной графини Ростопчиной ― «Никогда не забывать друзей из России и среди них ― Евдокию Ростопчину», наши три подруги по путешествию записали:

«Никогда больше не забывать

Мари Петриченкову,

Мари Врубель

Катрин Давыдову.

Волга, борт пироскафа "Верблюд"».

Мы оставались в Астрахани восемь дней, два из них провели у князя Тюменя и вернулись от него 2 ноября. Настало время продолжить путешествие.

* * *

Вы помните, что мы выехали из Астрахани, чтобы совершить нашу небольшую экскурсию в Калмыкию.

После нашего визита к князю Тюменю, мы находились в Астрахани уже восемь дней и за эти восемь дней повидали много чего.

Теперь речь шла об отъезде из Астрахани.

Не знаю, в какой пьесе Локруа[311], но твердо помню, что одного месье, по имени Арналь, он заставил сказать: «Из Астрахани не возвращаются». Мы почти уверовали, что эта аксиома имеет силу закона. Однако мы вошли уже во 2-е ноября: пробил час отъезда. Адмирал Машин предлагал, о чем нисколько не забывали, отправить нас в Баку или, по меньшей мере, в Дербент, на «Трупманне», когда это судно вернется из Мазендерана.

Нанесли визит адмиралу; целью визита было спросить адмирала, есть ли у него новости о «Трупманне».

«Трупманн» прибыл во время нашей поездки в Тюмененскую и вновь уходил на следующий день. Это был последний за год рейс, который он должен был совершить в Баку; надлежало бы этим воспользоваться.

Адмирал отлично помнил свое обещание, которое мне дал; но он усердно расхваливал мне дорогу по суше, говорил мне, что я буду весьма неправ, если откажусь от такого варианта путешествия. Я догадался, что тут какой-то угорь кроется под камнем. Попросил адмирала оставить в покое всякую национальную гордость и открыто поделиться со мной своими соображениями насчет нашего похода по Каспийскому морю. Тогда, припертый к стенке, или, скорей, по зову совести, адмирал открылся, что был готов сдержать свое слово, охотно помог бы с посадкой на «Трупманн», но, всецело отвечающий за наш отъезд, он никак не смог бы отвечать за наш приезд по назначению.

Нет ничего более курьезного, чем русский флот на Каспии. На четыре судна приходилось два севших на песчаную мель, одно, машина которого вышла из строя, и еще одно, гребное колесо которого сломалось. Оставался один «Трупманн». Но бедный «Трупманн» 18 дней возвращался из Мазендерана. Его машине не доверяли, так что большую часть времени он шел под парусами. Вот почему при изменчивых ветрах, дующих в зимний сезон, не было уверенности, что мы прибыли бы в Баку.

Мы могли доверить «Трупманн» только наши дорожные сундуки, чтобы разгрузиться. Я же слишком держался за все, что вывозил из России, чтобы с этим всем разлучаться; к тому же, если мы не были уверены, что доберемся до Баку, то наши вещи были уверены не больше нашего, что там окажутся.

Теперь, от чего проистекает дурное состояние русского флота в Астрахани? От чина.

Я уже объяснил, что такое чин, и какой огромной мощью он обладает в России.

Чин ― слово, весьма возможно, китайского происхождения ― не только место, которое занимают, это еще права, соответствующие рангу каждого.

Чин военного инженера дает ему право строить паровые суда. Ну и вот, он использует свое право, чтобы зарабатывать сто тысяч франков и, может быть, двести тысяч франков на пароходе, который строит; и строит как можно больше пароходов.

Он ничего не смыслит в строительстве пироскафов; он будет их строить до тех пор, пока не постигнет чего-нибудь в этом деле. Пять-шесть миллионов, вот во что русскому правительству обходится специальная подготовка военного инженера; но что за важность! Правительство могло бы заказывать обществам [фирмам] строительство судов, и они стоили бы ему на сто-двести тысяч франков дешевле, и платило бы за них только тогда, когда суда были бы способны двигаться.

Но это было бы слишком просто, и не было бы путаницы, которая приносит доход. Впрочем, это расстроило бы систему зубчатых колес административной машины; да и что произошло бы, если бы нарушилась система столь хорошо отлаженной машины!

Неслыханно то, что звучит в рассказах самих русских о хищениях, которые совершаются в администрациях, главным образом, ― в военных администрациях.

Все знают о кражах и ворах, однако, и жулики продолжают воровать, и кражи становятся все более громкими. Единственный, кто якобы не знает ни о кражах, ни о ворах, это ― император.

При его величестве Николае I, особенно в период Крымской войны, жулье достигло высоты своей фантазии, которая обнаружила у тех, кто занимался хищениями, чрезмерное богатство воображения.

Реабилитируем Неаполь, свидетельствуя, что воры есть как на Юге, так и на Севере, как в Неаполе, так и в Санкт-Петербурге.

 Мы не говорим здесь о мелких кражах, которые состоят в том, чтобы стибрить шейный платок, табакерку и даже часы. Мы говорим о таких великих кражах, которые не только обогащают, но делают знаменитым вора, о делах, которые благовоспитанные люди называют спекулятивными.

Вообще, в русских спекуляциях такого рода наибольший доход приносит крупный рогатый скот.

Русские спекулянты, как египтяне времен фараонов и Птолемеев[312], должны были бы воздвигнуть алтари быку Апису[313].

Руководители Компании быков [Volovi raty ― Воловьи рати], например, во время Крымской войны принимали от генерального директора армейской администрации пять сотен быков, а расписывались в приеме шестисот. С самого начала появлялась такая вот сотня быков, и администратор получал из рук в руки без малого сорок тысяч франков.

Пятьсот быков оказывалось у Компании. Сейчас мы увидим, сколько из этих пяти сотен быков достанется солдатам.

За нехватку сотни быков в Компании ― отчитываться ей самой, как сумеет. Если она не могла довести численность стада до шестисот голов, прогоняя его через пункты, обозначенные как этапные, и попутно завладевая волами, которые попадались под руку, то мэра [старосту] деревеньки заставляли выдавать свидетельство о гибели одного животного; это стоило рубль. За четыреста рублей, то есть за шестнадцать или семнадцать сотен франков, приобреталось сто сертификатов.

Один офицер рассказывал мне, что при отходе русских войск с берегов Дуная в пределы России, он видел главу Компании быков, сопровождающим на протяжении трехсот-четырехсот верст повозку с замороженным павшим быком. В каждой деревне тот добивался справки на мертвого быка и продавал одного быка живого, за которого клал деньги в собственный карман, но мясо которого солдат не клал себе на зуб.

Из пятисот быков, переданных Компании, солдаты не съедали и десяти.

В последнюю войну правительство получило официальный отчет, содержащий информацию, что пришлось собрать стадо из восемнадцати сотен быков ― по сто пятьдесят рублей каждый. Может быть, это было немного дорого, но в военное время к этому особо не присматриваются. Эти восемнадцать сотен быков куплены, и надлежало их кормить. Их и кормили пять месяцев.

С заключением мира, через пять месяцев, быки стали ненужными: их забили. Забитых быков надлежало засолить. Купили соль.

Каждый из этих вымышленных быков, с учетом покупки, прокорма и засолки, поднялся в цене до трехсот рублей (двенадцати сотен франков). В целом это дало кое-что, а именно ― два миллиона франков. Не стоит повторять, что ни один из этих восемнадцати сотен быков не существовал.

Калино ― наш Калино, танцор Калино, ополченец 1853 года ― рассказывал мне, что побывал в составе одной роты, направлявшейся из Нижнего Новгорода в Крым. Капитану, командовавшему ротой, на каждый день ассигновали сумму в сто двадцать рублей на покупку быка, мясо которого должно было обеспечивать ежедневное питание этой роты. И он купил быка в Нижнем.

Каждый раз, когда офицер, старший по званию, встречал конвой и спрашивал:

― Как с быком, капитан?

― Вот бык, которого я купил этим утром, мой полковник (мой генерал), и которого мои люди съедят сегодня вечером.

И генерал или полковник отвечал:

― Хорошо, капитан.

Вечером капитан вел «на выпас» свою роту: она ела размазню, приправленную сальной свечой.

Бык, единственный, кто всю дорогу не жил впроголодь, главным образом, в ущерб роте, прибыл в Крым здоровым и невредимым. В Крыму капитан продал его на треть дороже, чем он стоил при покупке, поскольку пребывал в хорошем состоянии.

Всю дорогу командиру оплачивали быка на очередной этап, то есть выдавали от ста пятидесяти пяти до ста шестидесяти рублей.

На сегодня в России действует принцип, по которому подчиненный никогда не может быть прав, выступая против старшего по службе.

Есть инспекторы, обязанные осматривать и проверять обмундирование, снаряжение и пищу солдат. Им положено также принимать солдатские жалобы. Только жалобы солдат поступают в инспекцию их начальников.

Солдат имеет право жаловаться; но полковник обладает правом, будь на то малейший повод, приказать подвергнуть солдата пятистам палочным ударам, а когда спина страдальца заживет, ― другим пятистам ударам, и так далее, пока тот от этого не умрет. И вот солдат позволяет воровать, чтобы не получить пятьсот, тысячу, тысячу пятьсот ударов шпицрутенами. Военный министр, который все это знает, который все это допускает, и который всего этого не видит, в то время, как солдат принимает удары шпицрутенами, получает орденские ленты и звезды.

Особенно полковники, обязанные кормить свои полки, творят значительные аферы. Когда же в России недовольны каким-нибудь полковником, его производят в генералы.

А как там орудуют полковники, вы сейчас увидите; это делается довольно легко и без греха, как говорят в России, чтобы все фокусы или маневры не выглядели вооруженным грабежом.

Мука для выпечки военного хлеба предоставляется правительством в достаточном количестве. Часть этой муки конфискована полковником и продана к его выгоде. Такое же воровство происходит в отношении сукна и кожи. В кавалерийских полках еще ― в отношении сена и овса.

Затем наступает очередь того, что называется официальные цены. Из них извлекают серьезные барыши; все прочее ― только упущение средств. Официальные цены (spravoschnya tseny ― справочные цены) ― цены на все, что может служить пищей людям и лошадям в городе и деревне, занятых полком.

Эти официальные цены обсуждаются между полковником и властями. Власти выдают свидетельства, по которым полковникам возмещают затраты. Цены завышают; власти получают треть, полковники ― две трети прибытка.

И все это скрывают от императора, дабы не огорчать его величество. Таким же образом, чтобы, как всегда, не огорчать его величество, от императора Николая скрывали результат сражения на Альме; скрывали так хорошо, что, когда его величество узнал, каково там положение дел, он предпочел отравиться, нежели переживать такие нежданные катастрофы. Только, когда император получил известия от тайного курьера, у министра прошла мучительная боязнь огорчить его величество. Не огорчать хозяина, такова самая большая озабоченность русского человека ― от крепостного до премьер-министра.

― Что нового у меня? ― спрашивает русский сеньор у мужика, приехавшего из деревни.

― Ничего, батюшка, ― отвечает крестьянин, ― если не считать, что кучер сломал ваш перочинный ножик.

― И каким же образом этот дурак сломал мой перочинный ножик?

― Снимая шкуру с вашей белой лошади.

― Моя белая лошадь пала?

― Да, отвозя вашу матушку на кладбище, она растянулась, и пришлось ее добить.

― Но матушка-то с чего такого умерла?

― С перепугу, она испугалась, увидев, что горит ваша деревня.

Так хозяин узнал об учетверенном несчастье, которое обрушилось на него.

Как и та деревня русского сеньора, Астрахань недавно горела. Огонь занялся в порту, неизвестно отчего. В России никогда не знают, как возникает пожар.

Были истреблены сто семьдесят домов и двести судов.

Одно судно, дрейфуя, село на мель возле порохового погреба; туда перекинулись языки пламени; склад взлетел на воздух, и от силы взрыва река вышла из берегов. Рыбу находили на улицах города и во дворах домов.

В главе о соленых озерах я рассказал, что встречал генерала Беклемишева, гетмана [наказного атамана] астраханских казаков, который в знак дружбы подарил мне свою папаху, и просил сообщить его жене, что он пребывает в добром здравии и рассчитывает ее увидеть через несколько дней. Я подумал, что настал момент исполнить поручение.

Свой костюм русского ополченца я дополнил папахой и явился к мадам Беклемишевой. Не стоит говорить, что я был замечательно принят.

Мадам Беклемишева обосновалась в четверти лье от Астрахани в одиноком сельском, совсем парижском домике. Просто поразительно, чего может достичь женщина со вкусом при внутреннем убранстве своего дома. Салонный камин, устроенный как этажерка, с вазами и статуэтками из Китая и дорогими тканями, смотрелся так прелестно, что Муане сделал набросок, чтобы однажды его обратить в театральную декорацию.

Генерал Беклемишев прибыл через три-четыре дня после моего визита к его жене. Это было в момент самых больших наших затруднений по поводу отъезда из Астрахани. Уже было известно, что адмирал Машин не мог отвечать ни за что, даже за нас, если мы отправимся в путь на «Трупманне». С другой стороны, нам указали дорогу на Кизляр, непроезжую из-за кабардинцев и чеченцев, которые грабили и убивали путников. Рассказывали истории всякого рода, одна мрачней другой; называли имена тех, кто погиб.

У меня промелькнула идея подняться вверх по Волге до Царицына, пересечь пространство, которое отделяет Волгу от Дона, и проплыть вниз по Дону через Ростов и Таганрог, по Азовскому морю ― до Керчи. Из Керчи я добрался бы до Редут-Кале, Поти и Тифлиса. Но не увидел бы ни Дербента, ни Баку.

Генерал Беклемишев вытащил нас из затруднений, заверив, что, раз дорога небезопасна, то, по хитрому слову от него, нам будут выделять необходимые эскорты. Вследствие этого он вручил нам письма для всех начальников постов линейных казаков.

Адмирал Машин, со своей стороны, был настолько рад освободиться от ответственности за нас, что как военный губернатор написал на моей подорожной приказ воздавать мне такие же почести и предоставлять такой же эскорт, как генералу. Эта последняя любезность все решила для нас. В таких поездках опасность, когда есть шанс ее перебороть, обладает большей привлекательностью.

Оставалось только раздобыть тарантас. Начальник полиции подыскал нам этот экипаж, не слишком расшатанный, стоимостью шестьдесят пять рублей. Тарантас передали в руки каретника, который, при условии ремонта за четыре рубля, ручался нам за его надежность до Тифлиса. А нужно было пересечь изрядное количество оврагов, прежде чем прибыть в столицу Грузии!

* * *

Во вторник 2 ноября мы пришли проститься с месье Струве, у которого встретили князя Тюменя. Ему сообщили о нашем отъезде и пути следования, донеся до него также опасение не того, что мы можем быть убиты, а того, что можем погибнуть от голода; и в самом деле, от почтовой станции Zenzilinskaja [Зинзилинской][314], первой станции [шестой от Астрахани] до Кизляра, то есть на протяжении четырехсот верст с лишним мы не встретим ни одной деревни, только почтовые станции через каждые тридцать верст, и один-два казачьих лагеря.

― Пусть эти мессье спокойно отправляются в путь, ― сказал князь, ― я берусь их кормить.

Полагая, что это шутка, смеясь, мы поблагодарили князя; но после отъезда князя месье Струве уверил нас, что тот говорил серьезно, и что нам остается только ехать в условленное время и безо всякого беспокойства ожидать исполнения его обещания. А пока месье Струве пригласил нас завтра отобедать у него и забрать с собой излишки обеда ― все, что могло бы поместиться в ящиках нашего тарантаса.

Со свой стороны, управляющий дома Сапожникова снабдил нас охлажденным мясом и вином.

Расходуя продукты бережно, как поступают потерпевшие кораблекрушение, мы смогли бы, благодаря холодам, ни о чем не беспокоиться в течение трех дней. Но, беря в расчет задержки, претерпевать которые вынудит нас почта, не упуская такой возможности, мы не сможем попасть в Кизляр ранее, чем через пять-шесть дней. У нас не будет времени умереть с голоду, но будет время нагулять страшный аппетит.

Сутки прошли без вестей от князя Тюменя. Я продолжал твердо придерживаться мнения о шутке; но месье Струве настаивал, что князь не способен обращать в шутку такое серьезное дело, как продукты питания.

В пять часов вечера мы простились с управляющим и домом Сапожникова, где нас принимали с таким учтивым гостеприимством. Тарантас, нагруженный всем, что он мог вместить, подвез нас к месье Струве, где мы обедали. Остатки огромного говяжьего филе, зажаренного по нашему пожеланию и начатого за обедом, предназначались для того, чтобы мы вспоминали до середины пустыни, которую предстояло пересечь, гостеприимство города.

В восемь часов мы простились с месье Струве и его семьей. Курнану и адъютанту адмирала было поручено сопроводить нас на ту сторону деревни, где берут почтовых лошадей, и устранить затруднения, если они возникнут.

Тарантас погрузили на широкое судно [паром], предоставленное гражданским губернатором, перенесли туда чемоданы и дорожные сундуки, которые не поместились в тарантасе, и которые предназначалось везти на телеге, и сделали то первое погружение весла, которое при разлуке есть то же самое, что первая лопата земли, брошенная на гроб при похоронах.

Стояла чудесная погода; небо было чистым, луна ― сияющей. Астрахань, заурядного вида днем, позаимствовала всю поэзию, какую ночь ссужает городам Востока, чтобы доставить нам больше обжигающих сожалений. «Звезда пустыни», как ее нарекли татары, ее первые хозяева, явилась нам сквозь необыкновенные перламутровые переливы во мраке полуденной России, который и не мрак, а только отсутствие дневного света.

Впрочем, с каждым погружением весла, контуры церквей с высокими куполами размывались, и город, мало-помалу, принимал неопределенную и таинственную прозрачность берега королевства теней; наконец, он будто растворился в тумане, и, когда мы коснулись другого берега, единственное, что нам оставалось созерцать, была огромная скатерть воды, шириной в три четверти лье, мерцающая в лунном свете, как река расплавленного серебра.

Ставя ногу на другой берег, мы вступали в пустыню.

В Астрахани, за столом у месье Струве, за чаем у адмирала, мы были в Париже, Петербурге, Берлине; то есть ― среди искусства и цивилизации, среди светского общества, наконец. На другом берегу Волги мы находились ― реальней некуда ― в тысяче лье от Парижа: затерянные в песках и увязающие в нем по колена, среди войлочных палаток [юрт], верблюдов, калмыков, татар, на границе пустыни, в которую надо войти, атомы, почти неразличимые на огромном пространстве.

Благодаря вмешательству адъютанта, который говорил от имени военного губернатора, и Курнана, который говорил от имени гражданского губернатора, мы завладели телегой и правом пользоваться ею до Кизляра, чтобы не перегружать вещи на каждой почтовой станции. Телега была загружена; сговорились о трех лошадях для тарантаса, а для телеги, было заявлено, будет достаточно двух. Тарантас возглавил колонну, телега скромно заняла место за ним. Последний раз мы обняли в Курнане всю семью месье Струве, пожали руку адъютанту адмирала, попросили передать ему все наши пожелания счастливого плавания «Трупманну», и, так как у нас больше не было ни малейшего повода к тому, чтобы задерживаться, за исключением желания услышать новости от князя Тюменя, которые в действительности, казалось нам, не заслуживали внимания, мы подали знак нашим ямщикам, и те пустили свои упряжки полевым галопом.

С минувшей ночи мы проехали почти восемьдесят верст. Проснулись на станции Bathmaschafkaia [Башмачаговская][315]. Пардон за название! Я не могу себя упрекнуть в его выдумывании, мне было довольно трудно его писать.

Примерно в трех верстах от станции, по левую сторону от нас, стал открываться вид на одно из соленых озер, столь обычных для края между Волгой и Тереком. Оно было покрыто дикими гусями. Я начал думать, что нас слишком запугивали отсутствием съестного. Сошел с тарантаса и попытался проскользнуть в зону досягаемости; но за две сотни шагов один старший гусь, поставленный часовым, испустил крик тревоги, и вся стая улетела. Пуля, что я ей послал, пропала даром. Бегство с такой дистанции заставило меня крепко призадуматься. Если каждая стая гусей, которая нам попадется, будет охраняема часовым так же хорошо, как эта, то ничего не поделаешь, придется изыскивать другие ресурсы.

Когда я забирался в тарантас, предаваясь этим малоутешительным размышлениям, то заметил показавшийся позади нас, на горизонте, желтенький колпак калмыка, следующего верхом на верблюде той же дорогой, по которой мы только что ехали; судя по скорости приближения, он должен был одолевать четыре лье в час.

Довольно ли довелось увидеть, довольно ли повидали верблюдов, мерящих шагами степи с калмыком на спине, каждый новый верблюд, который появляется с новым калмыком в седле, притягивает ваш взгляд, настолько вид этих бесконечных горизонтов, взбудораженных до бешенства группой из человека и животного, живописен ― живописен в высшей степени. Стало быть, я наблюдал за нашим калмыком с большим любопытством, так как мы, казалось, были целью его бега. По мере того, как он приближался, а он приближался быстро, хотя наши упряжки шли крупной рысью, мне показалось, будто он что-то нес на кулаке. С двух сотен шагов я распознал то, что он нес на кулаке, это был сокол; и при виде сокола во мне шевельнулось смутное воспоминание о князе Тюмене.

В самом деле, это был один из его сокольничих, кого князь Тюмень отправил к нам, выполняя обещание, данное нам у месье Струве и состоящее из нескольких кратких слов: «Я берусь кормить этих мессье». Кроме того, достойный князь тем самым благородно отомстил за сомнения, которым мы поддались в отношении его обещания, проявил к нам внимание, прислал одного из своих сокольничих, немного говорившего по-русски; таким образом, через посредничество Калино мы смогли узнать о миссии подле нас отважного человека. И случай представить доказательство талантов человека и птицы не заставил себя ждать.

Вскоре, в версте или двух от нас, мы открыли одно из тех соленых озер, которыми изобилуют степи. Как и первое, что нам повстречалось, оно было покрыто дикими гусями. Нам ничего не пришлось говорить. Калмык направил своего верблюда прямо к озеру.

В этот раз инстинкт летунов, такой развитый, как известно, несмотря на их название [гуси], ставшее символическим, их обманул. Им было непривычно видеть путника, сходящего с экипажа и крадущегося к ним как галл, который хочет взобраться на Капитолий, так что я их спугнул, и они поднялись в двухстах шагах; но они видели десяток раз на дню калмыка верхом на верблюде, едущего вдоль озерного берега, где они спокойно щипали траву. В отличие от нас, они не придали значения, что этот калмык нес на кулаке нечто непонятное, способное их встревожить. Ни один гусь не поднял клюва.

Подъехавший к стаду гусей на пятьдесят шагов, калмык сорвал колпачок с головки сокола, который, увидев день и в солнечном свете такую прекрасную и многочисленную добычу, испустил пронзительный крик. Со своей стороны, птицы, при виде своего врага, которого тотчас же опознали, с криками ужаса стали разбегаться, колотя крыльями по земле и волоча лапки. Мгновение сокол парил над стадом, затем пал на спину одного из гусей, и тот некоторое время уже в полете продолжал нести на себе врага, но под непрестанными ударами его клюва окончательно ослабел и вместо того, чтобы продолжать подниматься вверх, рухнул в степи.

Только, проявляя братство, пример которого люди подают не часто, другие гуси вместо того, чтобы по-прежнему спасаться бегством, в свою очередь, бросились в бой; не касаясь земли, они с оглушительными криками носились вокруг своего спутника или, скорее, вокруг сокола, посылали ему удары клювом, и под ними, очевидно, ему предстояло пасть, если бы наш калмык не поспешил на помощь, стуча в маленький бубен, который он держал на ленчике седла; он бил в бубен, чтобы ободрить свою птицу, объявляя ей союзничество, или ― чтобы распугать гусей, объявляя им еще об одном враге.

Мы сошли с тарантаса и тоже со всех ног бросились на помощь к нашему поставщику; но, когда примчались на поле битвы, к нашему огромному удивлению, убедились, что сокол исчез, хотя гусь находился там с явными признаками схватки. Тогда калмык, ожидающий нас для того, несомненно, чтобы продемонстрировать предмет гордости сокольничего ― всю сообразительность своего питомца, сначала позволил нам немного поискать сокола глазами, затем приподнял крыло гуся; он показал нам сокола, съежившегося под этим щитом, тот в этом убежище не опасался ударов и продолжал добивать противника, вернее, приканчивать жертву. Наш сокольничий, у которого, в противоположность князю Тюменю, не было с собой кожаного мешочка со свежей мясной мякотью, отрубил голову гуся, рассек ее и скормил птице мозг.

Сокол поглощал свою пищу с наслаждением, степенно и в то же время кровожадно; затем он вновь занял место на кулаке своего хозяина, а мы вернулись на свое место в тарантасе и продолжили путь, уже уверенные в нашем жарком на каждый день.

Калмык при гусе с кровоточащей шеей, подвешенном к ленчику седла, пустил галопом своего верблюда, опережая нас в направлении, каким мы должны были следовать. На подъезде к станции, мы увидели верблюда, вытянувшего шею на песке и отдыхающего; потом, немного дальше, ― нашего калмыка, который поджидал нас на пороге почты. При виде нас, калмык отважно низвергся в подвальную кухню, откуда валил густой дым, и, держащий доску с нашим жареным гусем, спустя минутку выскочил обратно. Князь Тюмень прислал нам не только сокольничего, но и умельца разделать и зажарить дичь; по словам Брийан-Саварена, такую raraavis (лат.) ― редкую птицу трудно сыскать.

Мы ели грудку гуся, жестковатую, немного недожаренную ― с кровью, но, в общем, очень смачную. Остальное мясо было отдано нашему сокольничему, станционному смотрителю и бедному маленькому калмыку в возрасте от пяти до шести лет, который, будучи полуголым, смотрел, как мы ели, и желание приобщиться к лакомому блюду выдавало выражение его запавших глазенок. Бедный ребенок был так счастлив, когда удерживал своим большим пальцем гусятину на куске хлеба, и его лицо выражало такое удовлетворение, когда он попробовал из стакана несколько капель нашего вина, что мной овладело огромное желание его осчастливить, забрав с собой во Францию. К несчастью или счастью для него, может быть, ибо кто знает, что ему приготовила бы наша цивилизация, оказалось, что, тогда как я принимал его за сироту и всеми покинутого, не знаю, в какой калмыцкой деревне, у него был некий родственник, обладающий на него правами, у которого надлежало испрашивать согласие.

Ребенок, безгранично восхищенный только что оконченной едой, больше всего нуждался в том, чтобы следовать за мной на край света; он, кто ел не каждый день, может быть, только что на всю оставшуюся жизнь вкусил хлеба, мяса и вина. Он заливался слезами, видя, что мы уезжаем; он признавал своим родственником лишь того, кто только что дал ему поесть; а родственник, бросивший его умирать от голода, по большому счету, вычеркнул его из своей семьи.

Наш сокольничий, ставший, благодаря своей полезности, самым интересным персонажем труппы, выехал вместе с нами. Четыре часа отдыха в день были достаточны его верховому животному, и эти четыре часа отдыха, благодаря превосходству верблюда в беге над лошадью, он всегда мог и себе обеспечить.

Вскоре вид степи изменился. Издали мы увидали, что перед нами развертывается желтоватый океан уснувших волн. Действительно, нам предстояло пересечь одно из тех песчаных морей, какие часто встречаются в пустынях калмыков и ногайских татар, и какие, когда поднимается ветер, становятся такими же опасными, как в пустыне Сахаре. Но в тот момент в воздухе не ощущалось ни малейшего ветерка, море песка было также недвижно, как море льда Шамуни [Chamounyx] или Сплюген [Splugen][316].

Любопытно видеть формы этих зыбучих участков, которые только что терзал и вынудил принять ураган, вдруг прекращаясь. Здесь это ― улицы, словно образованные домами; там ― крепостные валы; в других местах ― лощины.

Как и степи, эти песчаные моря совершенно необитаемы, встречается лишь черная птичка с оперением и силуэтом нашей ласточки. В самых устойчивых местах этих образований, особенно, в скроенных остроконечными, она делает норки, на краю которых и отсиживается, испуская тихий печальный крик. Несомненно, из этих норок нет двух выходов; именно так, потому что, когда там мы приближались к их обиталищам, то вместо того, чтобы в них скрываться, они взлетали и садились на самые высокие песчаные холмики. Мы находились в той самой пустыне, где сгинула турецкая армия Селима II, как армия Камбиза ― в песках Египта.

В тот день, с шести часов утра до двух часов ночи, мы проехали девяносто верст. На несколько часов ― поспать ― остановились à Tchernoskaja [в Талагай-Терновской], где нашли только солоноватую воду; пить ее нам было невозможно. Наши же кучера и наш сокольничий делали это с наслаждением.

* * *

Сверяясь с картой, мы ожидали переправы через Куму в любую минуту. Эта река, в которую впадает Маныч, вызывала у нас беспокойство, даже, скорее, у меня, потому что я не решался ставить в известность спутников о своих опасениях. Я нигде не видел моста, обозначенного на той же карте, не надеялся, что устроят паромную переправу в предвидении нашего проезда, и видел только один способ спасения ― преодолеть Куму вплавь, держась за хвосты наших лошадей, как наши калмыки переплывали Волгу. Наконец, на четвертый день, закусывая превосходной дрофой, которую нам добыла наша птица, я отважился спросить, далеко ли до Кумы. Наш сокольничий, кому через Калино был задан вопрос, заставил повторить его дважды, затем обсудил его с нашими ямщиками, и те ответили, что Кума делается ужасной в мае и июне из-за таяния льдов [в горах], а зимой в ней нет ни капли воды.

Прибыв на станцию Kouminskaja [Кумская], мы не нашли лошадей и были вынуждены провести там ночь; но, чтобы нас утешить, станционный смотритель уточнил, что, если бы лошади даже были, предоставлять их запрещено всякому пассажиру, не располагающему эскортом. Несколькими днями раньше двое из троих седоков, загоревшихся уехать без эскорта, поскольку солнце еще не зашло, были убиты и один, хоть и серьезно раненый, увезен в плен.

Ночью лошади и эскорт вернулись; мы предъявили нашу подорожную, подкрепленную письмом генерала Беклемишева, и заполучили унтер-офицера и десять человек эскорта.

Поездка, принимая на себя немного опасности, приобретала также новое качество. Тут начинались стоянки линейных казаков; их живописное вооружение с долей фантазии каждого в отдельности, их военная выправка, их искусство верховой езды ― все это радовало глаз и заставляло трепетать сердце. Мы показали им наше оружие и заверили их, что, в случае чего, непременно будем стрелять вместе с ними; это возбудило в них энтузиазм, между двумя «Ура!» они прокричали на том образном языке, который является языком Востока:

― Мы не только сопроводим вас до следующей станции, если надо, донесем вас туда на руках!

Наступил вечер, и, так как ехать в ночь было запрещено, наши экипажи были взяты под охрану. Я предпочел, завернувшись в свою гусарскую венгерку, улечься в тарантасе скорей, чем кучер в помещении почтовой станции. Муане, завернутый в одеяла, спал в телеге. Что касается Калино, который, в качестве русского, больше всего боялся холода, то утром следующего дня мы узнали, что он спал на печи. Корпус стражи совсем не ложился. Он проводил ночь в пирушке, так как мы передали ему три бутылки водки.

Мы доехали до развилки: одна дорога ведет во Владикавказ и не очень опасна, это ― самый короткий путь в Грузию, следовательно, его и выбирают. Вторая дорога длинней и опасней, она облегает Кавказ, вместо того, чтобы его пересекать, и ведет по владениям Шамиля ― в то время Шамиль еще не был пленен ― в Дербент, город Александра [Македонского], и в Баку, город парсов [огнепоклонников]. Не стоит говорить, что я выбрал эту дорогу. Мое решение, доходчиво изложенное, обернулось тем, что с меня взяли плату авансом ― на три станции вперед, чтобы, если нас убьют в районе первой или второй из них, правительство не понесло убытка, напротив ― было бы с барышом.

Мы проехали две станции, не видя ничего, кроме вооруженных путников. Эти вооруженные ездоки очень оживляли дорогу, начинающую утрачивать свое однообразие: равнина приобретала волнистый рельеф; стали появляться заросли ольхи; моря песка казались окончательно преодоленными; диким гусям ― обитателям степей и постояльцам соленых озер ― пришли на смену те взлетающие куропатки, которых русские называют touratchi ― турачи, и которые казались одетыми в бархат; те самые, которые, скажем в скобках, позволили нашему соколу немного разнообразить нашу пищу. Не доставало лишь воды; более пригодную для питья, мы не находили ее на протяжении двухсот верст с лишним, и только Калино упорствовал ― пил чай.

Мы прибыли à Gortkorchnaja [в Горькоречную] в пять часов вечера. Станционный смотритель, старый солдат, награжденный крестом Святого Георгия ― известно, что крест Святого Георгия является самым почитаемым из русских крестов, ― попросил нас провести ночь на станции по причине складок местности.

В самом деле, с приближением к Кизляру, всхолмления перерождаются в овраги. В этих оврагах прячутся кабардинцы, чеченцы или, под видом их, банды татар, которые обычно ночью используют преимущества пересеченной местности, чтобы внезапно нападать на проезжающих.

Одно слово о кресте Святого Георгия, которым награждают только солдат ― за подвиг; офицеров и генералов ― за добытое знамя или захваченную батарею, за штурмом взятый город или выигранное сражение. С крестом Святого Георгия удваивается плата солдату; начальствующим лицам он приносит лишь заслуженную славу. Милорадович, знаменитый генерал от кавалерии, кого за блистательное мужество называли русским Мюратом, находясь на различных военных постах, суммарно получал от двухсот пятидесяти тысяч до трехсот тысяч франков, но, весьма расточительному по натуре, ему никогда не бывало довольно жалования на жизнь. После Русской кампании, в ходе которой он проявил чудеса храбрости, император Александр ему сказал:

 ― Милорадович, полагаю, я сделал для вас все, что мог; однако, если вы желаете награду, забытую мной, то смело ее просите.

― Sire, ― ответил Милорадович, меня всегда обуревала одна прихоть, и если бы ваше величество соблаговолило ее удовлетворить, то все мои желания были бы исполнены.

― Что же это?

― Я хотел бы получить простой крест Святого Георгия, крест солдата.

― Солдатский крест? ― удивился Александр.

― Считает ли ваше величество, что я его заслужил?

― Двадцать раз! Но у вас есть высший орденский крест.

― Я и сказал вашему величеству: это ― фантазия.

― Завтра вы получите такой диплом.

На следующий день Милорадович его получил.

В конце месяца он явился к казначею, который намеревался выплатить ему месячное жалование, исходя из двухсот пятидесяти тысяч франков годовых, то есть ― примерно пять тысяч рублей.

― Пардон, ― сказал Милорадович, ― вы ошибаетесь, друг мой; это ― не пять тысяч, а десять тысяч рублей.

― Как это?

― Я награжден солдатским крестом Святого Георгия, и с ним жалование удваивается; поэтому, если до получения свидетельства [об этой награде] мое жалование составляло двести пятьдесят тысяч франков, то теперь оно составляет пятьсот тысяч.

Об этом случае, показавшемся довольно серьезным, доложили императору, и он тогда понял затею Милорадовича, которую до этого не мог понять.

― Это ― закон, ― сказал он, ― платите.

Столько за солдатский крест Святого Георгия и платили Милорадовичу, пока он не был убит выстрелом из пистолета в 1825 году, во время республиканского восстания в Санкт-Петербурге.

Скажем теперь несколько слов о бравых казаках, которые внушали нам такой ужас в нашей юности, и которые, однако, являются такими славными людьми.

У тех, кто сопровождал нас с двух станций, была своя ztanitza ― станица (деревня), справа от Кизляра; их отрывали оттуда на три месяца и отсылали обратно на три следующие месяца, замещая другими. Их поддерживали в текущих расходах; начальник получал двадцать пять рублей в год и тридцать шесть фунтов муки, семь фунтов крупы, шестьдесят шесть фунтов овса в месяц. Простые солдаты получали такое же месячное довольствие, но только тринадцать рублей. На эти тринадцать рублей они были вынуждены одеваться, приобретать оружие и коня. Если коня убивали в сражении, или он погибал в результате несчастного случая на военной службе, то за него выплачивали двадцать рублей (восемьдесят франков).

Они устраиваются, как могут. Это водится за ними ― выпутываться из чего-нибудь без греха.

Россия ― страна неразрешимых арифметических задач. Например, повар императора получает сто рублей в месяц и из этих ста рублей обязан платить своим помощникам. У него два помощника; первому он отдает сто пятьдесят рублей, второму ― сто двадцать!

Мы проехали около ста лье по степям и единственное, что нашли на последней станции, было немного уксуса и двадцать яиц! 

Примечательное явление в этом крае ― долголетие мух. В ноябре, словно летом, мы увидели мух. Мухи ― одно из бедствий России. Когда рассказывают, что в наших хорошо содержащихся домах нет мух, русские не верят.

Хотя небо было серым, а утро туманным, воздух стал теплым; чувствовалось, что больше и больше мы выдвигаемся к югу.

Мы выехали de Korkarichnaja [из Горькоречной] на рассвете. С нами было десять человек эскорта и воинское знамя ― воинское знамя Святого Георгия. Это когда полк отличается в массе, и не могут наградить всех его солдат, им вручают Знамя Святого Георгия. Знамя удваивает денежное содержание полка, как крест удваивает жалование солдата. Очевидно, благодаря приросту почета и достатка, наши люди были лучше одеты и более веселы, чем каждый из тех, кого мы уже видели. Их полная парадная форма ― красная, с серебряными галунами патронташа [газырей] ― стоит пятьдесят рублей.

Тремя днями раньше была остановлена почтовая карета; два казака ранены, один убит. 

Один человек из нашего эскорта сражался против нас в Крыму и рассказал соратникам о шестизарядном пистолете, что они сочли неправдоподобным.

Он обратился к Калино, чтобы тот спросил нас, не существует разве во Франции такого расточительного оружия. У меня был именно такой револьвер; я его показал этим людям и произвел шесть выстрелов, один за другим.

Всю первую половину дороги револьвер был предметом обсуждения и восхищения всего эскорта. Потом, когда мы приблизились к оврагам, словесная джигитовка прекратилась, двух человек отправили вперед, чтобы обследовать дорогу, двух других оставили позади, и шестеро со знаменем окружили три экипажа. С отъездом нас предупредили: держать оружие наготове. Наш калмык, который со своим верблюдом мало беспокоился относительно кабардинцев и чеченцев, уехал раньше, чтобы поохотиться вдоль дороги.

Для наибольшей безопасности охрана из двенадцати человек была выдвинута на три или четыре сотни шагов от дороги, на холмы, откуда можно просматривать всю равнину и броситься, куда необходимо.

При ружейных выстрелах наших людей и, главным образом, по напоминанию от часового, который прохаживался перед дверью, казаки вышли из помещения поста, построились в шеренгу и салютовали оружием своему знамени.

К полудню, без происшествий, мы прибыли à Touravnovski [в Тарумовку]. Опасность миновала, Тарумовка ― станция перед Кизляром.

Прежде чем расстаться, я приготовил последний сюрприз нашему эскорту ― мое ружье от Лефоше[317] [Lefaucheux]. Никогда они не видели ружья лучше, чем от Лефоше, как и револьверов.

Полет куропаток-турачи обрывался в кустарнике; я сошел с тарантаса и направился к ним; они вырвались оттуда. Я убил одну и подбил другую; но мне удавалось так быстро менять патроны, что едва она пробежала десяток шагов, как я послал ей заряд третьего выстрела из ружья.

Казаки спрашивали меня тогда, трехзарядное ли у меня ружье, наподобие моего шестизарядного револьвера. О ружье я сказал, что оно стреляет непрерывно, и показал казакам сам механизм. В нем помещалось двенадцать патронов, но, принося их в жертву, я оставил в станице след, который, верю в это, не изгладится из памяти никогда.

 Мы нашли нашего калмыка à Touravnovski [в Тарумовке] с тремя куропатками-турачи. Только там ему разрешалось расстаться с нами. Он попросил у меня справку, удостоверяющую, что он хорошо выполнил возложенную на него миссию. Это мне представлялось более чем справедливым.

Калино извлек перо, и я засвидетельствовал, что если мы не умерли от голода в пути из Астрахани в Кизляр, то этим обязаны нашему сокольничему и его соколу. Я приобщил к справке десяток рублей, и мы разъехались, сокольничий, сокол и я, очень довольные друг другом, ― надеюсь на это, по меньшей мере.

Это произошло 7 ноября 1858 года, в два часа после полудня.

Разлукой с этим последним [на пути] представителем калмыцкого племени я говорил «прощай» России Рюрика и Ивана Грозного.

Въезжая в Кизляр, я направлялся приветствовать Россию Петра I, Екатерины II и императора Николая.

Если вы, дорогие читатели, желаете узнать продолжение нашего путешествия ― из Кизляра в Поти, то мы отсылаем вас к нашей книге под названием «Кавказ»[318].

Об очерках Дюма о путешествии в Россию

Дюма давно мечтал побывать в России, но из-за написанного им в 1840 г. исторического романа «Записки учителя фехтования», который был посвящен декабрьскому восстанию 1825 года и жизни одного из декабристов И. И. Анненкова,  не мог этого сделать долгое время. Николай I запретил публиковать в России проникнутые сочувствием к декабристам «Записки». Но тем не менее в России роман хорошо знали ― многие читали роман в оригинале. Впервые он был напечатан в русском переводе лишь в 1925 году, в памятную дату столетия со дня восстания декабристов.

В 1858 году осуществилась давняя мечта А. Дюма посетить Россию. В 1858–59 годах Александр Дюма совершил путешествие в Россию по маршруту Париж ― Кёльн ― Берлин ― Штеттин ― Балтийское море ― Санкт-Петербург ― Финляндия ― Валаам ― Санкт-Петербург ― Москва ― Нижний Новгород ― Казань ― Саратов ― Царицын ― Астрахань; и затем на Кавказ: Кизляр ― Дербент ― Баку ― Тифлис ― Поти ― Черное море ― Средиземное море ― Марсель.  

Ниже приведена схема путешествия Дюма в 1858–59 гг.

Примечание: на схеме не обозначен маршрут путешествия Дюма из Санкт-Петербурга в Финляндию, Валам и обратно, описанный в очерке «Ладога».

23 июня 1858 года А. Дюма прибывает в Петербург. В Петербурге Дюма провел полтора месяца, затем направился в Москву. Далее он предпринял путешествие по Волге от Нижнего Новгорода до Астрахани, а затем через Кизляр и Баку прибыл на Кавказ и только в марте 1859 года возвратился во Францию.

В Нижнем Новгороде, двадцать лет спустя, по счастливой случайности, у А. Дюма произошла встреча с героями его книги "Учитель фехтования" И. И. Анненковым и П. Е. Анненковой (урожденной П. Гебль).

О первой части путешествия (с июня по ноябрь 1958 г.) Дюма написал книгу очерков "Из Парижа в Астрахань. Свежие впечатления от путешествия в Россию", о второй части путешествия (три месяца на Кавказе) ― книгу «Кавказ».

Примечания

1

Муане Жан-Пьер (1819―1876) ― французский художник, ученик Л. Куанье и Ж. Ге; автор многих декораций для театра Опера-Комик и для Исторического театра, основанного Александром Дюма; спутник писателя в путешествии по России в 1858―1859 годах и автор красочных и полных жизни зарисовок, сделанных по ходу этого путешествия; с 1848 по 1874 год демонстрировал свои жанровые сюжеты и виды России и Азии в Салоне Парижа; репродукции его работ включены в книгу Александра Дюма «Путешествие в Россию», изданную в Париже в 1960 году; несколько работ хранятся в Москве, в Пушкинском музее.

(обратно)

2

Пестум ― древний город на юго-западном побережье Италии (провинция Кампания ― древнегреческая Посейдония).

(обратно)

3

Мессьё ― господа (фр.).

(обратно)

4

Мёсьё ― господин (фр.).

(обратно)

5

Клодия ― жена Квинта Метелла Целлера, предположительно воспетая под именем Лесбии.

(обратно)

6

Мазлинус Целлер (лат.) или Мазлин ле Рапид (фр.) ― Мазлин Быстрый.

(обратно)

7

Елагинские острова ― точнее, Елагин остров.

(обратно)

8

Великий князь Иоанн III Грозный ― в разное время взял под стражу своего внука Димитрия и брата Андрея, оба умерли в заключении: брат в 1493, внук в 1509 году; не путать с Иоанном IV Грозным.

(обратно)

9

«Спустимся вниз по течению Москвы-реки» ― следует читать: «Поднимемся вверх по течению Москвы-реки».

(обратно)

10

Сура ― правый приток Волги, Уфа ― приток Белой, Белая ― приток Камы, впадающей в Волгу.

(обратно)

11

«…поплывем Кавказом до Тифлиса» ― автор предполагал от Астрахани добраться до Тифлиса по Каспийскому морю, вдоль Кавказского побережья, и по кавказской реке Куре.

(обратно)

12

Милет ― ионический город на карийском побережье, крупный торговый и промышленный центр древности.

(обратно)

13

Галац ― румынский город у слияния Сирета и Прута с Дунаем.

(обратно)

14

Каим-макам ― турецкий наместник, но термин арабский.

(обратно)

15

Сивори Эрнест-Камилл (1817―18..) ― знаменитый итальянский скрипач. В детстве брал уроки у Паганини. В 10 лет давал концерты в Париже и Лондоне, позже выступал в Москве и Санкт-Петербурге, в городах разных стран Европы, Северной и Южной Америки. В 1880 году стал кавалером Почетного легиона. Ашер Иосиф (1829―1869) ― пианист и композитор из Голландии; учился у Мендельсона; стал придворным музыкантом во Франции и Австрии; написал много этюдов и ноктюрнов, романсов и салонных пьес, мазурок и галопов

(обратно)

16

Манфред ― герой одноименной философско-символической поэмы Джорджа Ноэла Гордона Байрона, известной с 1817 года; этот герой порывает с религией, его индивидуализм сильней, чем у персонажей восточных поэм.

(обратно)

17

Русвен (Ruthwen) ― главное действующее лицо в произведении «Вампир» Джона Вильяма Полидори (1795―1821); оно подается как повесть, рассказанная лордом Байроном.

(обратно)

18

Кушелев-Безбородко Григорий Александрович (1832―1870) ― граф, автор «Очерков и рассказов» и «Очерков, рассказов и путевых заметок», литературный псевдоним ― Грицко Григоренко; основал издание «Шахматный листок», журнал «Русское слово»; финансировал издание «Памятников старинной русской литературы» под редакцией Николая Костомарова; издал стихотворения Аполлона Майкова, повести Якова Полонского, сочинения Льва Мея, рисунки к произведениям Николая Гоголя; как попечитель Нежинского лицея передал в дар этому учебному заведению несколько рукописей Николая Гоголя и его портрет, а также портреты Нестора Кукольника и Евгения Гребенки. Основал в Санкт-Петербурге приют для грудных детей с кормилицами.

(обратно)

19

Гец фон Берлихингем ― рыцарь, восстающий против зла, герой одноименной драмы Иоганна Вольфганга Гете, увидевшей свет в 1773 году.

(обратно)

20

Пейпус (нем.), Пейпси (эст.) ― Чудско-Псковское озеро.

(обратно)

21

Порядок набора рекрутов ― около 40 лет подряд Россия вела обременительные войны, к концу царствования Екатерины II армия поглощала до половины госбюджета; Павел I решил предоставить России «пренужное и желаемое отдохновение» и отменил очередной рекрутский набор, назначенный Екатериной.

(обратно)

22

Костюшко Тадеуш (1746―1817) ― в звании полковника, бригадного генерала участвовал в Войне за независимость США в 1775―1783 годах; командовал бригадой в Польше, 24 марта 1794 года в Кракове провозгласил Польское восстание и был объявлен главнокомандующим; после победы под Рацлавицами, в бою под Мацеёвицами 10 октября был тяжело ранен, взят в плен и заключен в Петропавловскую крепость; освобожден вместе с 12 тысячами пленных поляков в 1796 году Павлом I; уехал в США, в том же году поселился в Париже, отказался при Директории возглавить польские легионы, не принял предложения Наполеона I и Александра I о сотрудничестве; умер в швейцарском городе Золотурне.

(обратно)

23

Монастырь св. Александра Невского ― Александро-Невская лавра.

(обратно)

24

Кораллово ― это название унаследовала станция на Большой Московской окружной железной дороге.

(обратно)

25

Чумаков Федор Петрович (1823―1899) ― русский художник, академик, в последние годы писал портреты в стиле Греза.

(обратно)

26

Де Дрё Альфред (1810―1860) ― с 1840 года писал потреты породистых лошадей Орлеана, затем ― лошадей Наполеона III и его сыновей в изгнании, в Англии; убит на дуэли в результате спора вокруг полученного заказа на портрет Наполеона III.

(обратно)

27

Стивенс Джозеф Эдуард (1819―1892) ― тоже художник-анималист; разъезжал между Парижем и Брюсселем, писал портреты бездомных и цирковых собак; кавалер французского ордена Почетного легиона и бельгийского ордена Леопольда.

(обратно)

28

Хоум ― Home (англ.) в нашей печати фигурировал как Юм.

(обратно)

29

«Владимир» ― пароход-фрегат водоизмещением 895 тонн и мощностью 350 л. с., построен в Ливерпуле (Англия) в 1845 году; с 26 марта 1856 года судно водил капитан-лейтенант Эрдман Густав Федорович (1818―1883), завершивший службу вице-адмиралом; по данным коллекционера-мариниста Б. В. Лемачко, в 1862 году судно было переоборудовано в плавучую мастерскую для броненосцев, в 1867 оснащено краном на 20 тонн, в 1893-м исключено из списков флота.

(обратно)

30

Крисп ―  древнеримский историк (86―34 годы до нашей эры) и его внучатый племянник-приемный сын, который славился богатством и щедростью, был близок к Августу и Тиберию, дружил с Цицероном и отправился с ним в изгнание; манто а-ля Крисп – короткое пальто или короткий плащ.

(обратно)

31

Делааж Мари-Анри (1825―1882) ― французский литератор, автор серии курьезных произведений, связанных с заумной стороной дела в магнетизме и спиритизме.

(обратно)

32

Мери Жозеф (1798―1865) ― французский поэт и романист.

(обратно)

33

Агриппина ― мать Нерона, в 50 году н. э. по ее приказу в области убиев был основан город Колония (Кельн).

(обратно)

34

Чичероне (итал.) ― гид, экскурсовод.

(обратно)

35

Клит (?―328 год до н. э.) ― полководец и друг Александра Македонского, спасший ему жизнь в битве при реке Гранике (334 год до н. э.), сам был убит Александром во время пирушки.

(обратно)

36

Торнио ― финский портовый городок на границе со Швецией.

(обратно)

37

Эзельский остров ― остров Эзель или Сааремаа.

(обратно)

38

Адамастор ― мифический исполин, повелитель штормов у мыса Доброй Надежды, персонаж эпической поэмы «Лузиады» Луиса Камоенса или Луиша Камоинша (1524―1580) ― великого португальского поэта эпохи Возрождения; лузиады ― португальцы, потомки опять же мифического Луза.

(обратно)

39

Письма к Александру Дюма-сыну ― они взяты писателем в кавычки, и здесь заканчиваются; следующий этап повествования представлен в форме богатого авторского дневника или, если угодно, в виде писем к читателям.

(обратно)

40

Первые две строфы «Вступления» из поэмы Пушкина «Медный всадник» А. Дюма опубликовал в своей книге под названием «Петр Великий» ― «Pierre le Grand» (фр.).

(обратно)

41

В книге приведен сперва отрывок «Петр Великий» из пушкинской поэмы «Медный всадник» в переводе Дюма на французский язык и далее обратный подстрочный перевод текста Дюма с французского Владимира Ишечкина, который после двойного перевода совершенно исказил произведение Пушкина и представил великого Пушкина бездарным поэтом. Поэтому здесь представлен только оригинальный отрывок из поэмы Пушкина.

Здесь и далее обратный подстрочные переводы Владимира Ишечкина, по возможности, исключены и представлены оригинальные тексты Пушкина, Лермонтова, Некрасова…

(обратно)

42

Стрелецкий бунт ― пал и начальник стрельцов князь Долгорукий, среди убитых были и два старших брата царицы.

(обратно)

43

Сесострид ― египетский царь середины XIV века до н. э., отождествляемый с Рамзесом.

(обратно)

44

Кир ― персидский царь (559―529 годы до н. э.).

(обратно)

45

«Провозглашает себя императором» ― Петр I стал российским императором 22 октября 1721 года.

(обратно)

46

Великий Северный океан ― Великий или Тихий океан.

(обратно)

47

Эпаминонд (418―362 годы до н. э.) ― фиванский полководец, первым применил тактику «косого клина ― косой атаки», разбил спартанцев в сражении у Левкрт, последующие три его похода ослабили Спарту, в 362 году до н. э. был смертельно ранен в сражении при Мантинеи, и спартанцы избежали поражения.

(обратно)

48

«Левенхаупт ведет конвой…» ― корпус Левенхаупта с артиллерией и обозом был разгромлен 28 сентября 1708 года у деревни Лесной, за 9 месяцев до Полтавской битвы; Петр I назвал эту победу «матерью Полтавской баталии».

(обратно)

49

Арбелы ― город в северо-восточной Ассирии; между Арбелами и Гавгамелами в 331 году до н. э. Дарий потерпел поражение от Александра.

(обратно)

50

Марафон ― городок на восточном побережье Аттики, место победы Мильтиада над персами в 490 году до н. э.

(обратно)

51

Зама ― укрепленный городок юго-западнее Карфагена, где Сципион нанес поражение Ганнибалу в 202 году до н. э.

(обратно)

52

Актий ― город и мыс в Ахарнании, где потерпели поражение Антоний и Клеопатра в 31 году до н. э.

(обратно)

53

Буцефал ― любимый конь Александра Македонского.

(обратно)

54

Мюних ― Миних Бурхардт Кристоф или Христофор Антонович, на русский лад (1683―1767); немецкий военный специалист, приглашенный на русскую службу в 1721 году; при Петре I руководил строительством Ладожского и других каналов; при Анне Ивановне был президентом Военной коллегии; генерал-фельдмаршал, во время русско-турецкой войны 1735―1739 годов командовал русскими войсками в Крыму и Бесарабии; Елизаветой Петровной был сослан в Пелым и Петром III возвращен из ссылки; выдвигал план борьбы с Екатериной II, позже ей присягнул и был назначен командиром балтийских портов, Кронштадтского и Ладожского каналов.

(обратно)

55

Кокериль Уильям (1779―1832) ― английский изобретатель и предприниматель периода промышленного переворота, перебрался в Бельгию и сконструировал первые шерсточесальные и шерстопрядильные машины, основал близ Льежа крупный машиностроительный завод; при его сыне фирма разрослась, получила железнодорожные и прочие концессии в ряде европейских и азиатских стран, поделилась, надо полагать, своим фамильным названием и с паровым катером.

(обратно)

56

Тройка с охотниками, палящими из ружей ― прообраз боевой тачанки.

(обратно)

57

Арпáн (фр. arpent) — старинная французская единица измерения длины — примерно 59 м, и площади, равнявшаяся квадратному арпану — примерно 3 425 м2.

(обратно)

58

Мишле Жюль (1798―1874) ― французский историк, считающий народ героем исторического процесса, а великих людей ― лишь «символами», по сути «пигмеями», которые вскарабкались «на послушные плечи доброго гиганта ― Народа».

(обратно)

59

Феокрит (310―245 годы до н. э.) ― греческий идиллический поэт из Сиракуз.

(обратно)

60

Шамуни (Бонневильский округ департамента Верхняя Савойя) ― центр многочисленных летних экскурсий и походов в Альпы, восхождений на Монблан; расположен на правом берегу реки Арв, на высоте 1050 метров над уровнем моря; там же был основан музей Монблана и открыта выставка альпийской живописи.

(обратно)

61

Ян Собеский (1629―1696) ― великий коронный гетман, в польско-турецкой войне 1672―1776 годов командовал польскими вооруженными силами и 11 ноября 1673 года разбил турецкие войска под Хотином [Черновицкая область, Украина], после чего сейм избрал его королем под именем Яна III; вступил в союз с австрийскими Габсбургами, чтобы противостоять турецкой агрессии, и 12 сентября 1683 года, вместе с саксонскими отрядами и украинскими казаками, наголову разгромил турецкую армию, осадившую Вену; в своем труде «Эссе о нравах и духе наций» Вольтер так комментировал эти события: «Польша могла сохранить себя, только будучи данницей Оттоманской Порты. Ян Собеский, великий маршал короны, действительно смыл этот позор турецкой кровью в битве при Шокзиме ― de Chokzim (1674), эта знаменитая битва освободила Польшу от дани и доставила Собескому корону; но, по-видимому, эта победа, такая славная, не была настолько обескровившей противника и настолько окончательной, как говорят, потому что турки тогда сохранили за собой Подолию и часть Украины с важной Каменецкой крепостью, которую они взяли. Правда, что Собеский, ставший королем, обессмертил свое имя спасением Вены, но он так и не смог вернуть крепость, турки ее отдали, после его смерти, по условиям Карловицкого мира, не став от этого ни богаче, ни беднее».

(обратно)

62

Вилы (примечание А. Дюма).

(обратно)

63

Фалькон Женни ― младшая сестра Мари-Корнели, актриса Михайловского театра в Санкт-Петербурге, жена Дмитрия Павловича; супруги были похоронены в имении Елпатьево Переславль-Залесского уезда Владимирской губернии, в каменном храме; Елпатьево ныне отнесено к Ярославской области.

(обратно)

64

Фалькон Мари-Корнели (1812―1897) ― известная французская певица, дала свое имя голосу драматического сопрано.

(обратно)

65

Нарышкин Дмитрий Павлович (1797―1868) ― камергер, представитель рода, известного с середины XVI века; этот род выдвинулся на политическую арену в 1671 году, после второго брака царя Алексея Михайловича, женившегося на Наталии Кирилловне Нарышкиной (1651―1694), будущей матери Петра I.

(обратно)

66

Аталанта ― участница Калидонской охоты и похода аргонавтов.

(обратно)

67

Талицына отель ― l’hotel (фр.) переводится не только как гостиница, но и как особняк, дворец.

(обратно)

68

Цареубийцы ― по другим источникам: генерал-лейтенант Бенингсен ― генерал-лейтенант барон Беннигсен, генерал и командир гвардейского Преображенского полка граф Талицын ― Талызин; адъютант императора Аргамаков ― адъютант Талызина, командир Смоленского полка Депрерадович ― генерал, командир гвардейского Семеновского полка; генерал-майор артиллерии князь Татетсвилл ― Яшвиль; Сартаринов ― майор Татаринов; князь Веренской ― князь Вяземский; Серятин ― штабс-капитан Измайловского полка Скарятин.

(обратно)

69

L’écharpe (фр.) ― имеет два равноправных значения: перевязь и шарф.

(обратно)

70

Пушкин Александр Сергеевич (1799―1837) ― родился в Москве; за оду «Вольность», обращение «К Чаадаеву», другие вольнолюбивые стихи и эпиграммы 18 (6) мая 1820 года был выслан из Санкт-Петербурга на Юг России; через четыре года, Александр I определил новое место ссылки: Псковскую губернию, и поэт из Одессы приехал в село Михайловское 21(9) августа 1824 года.

(обратно)

71

Ганнибал Абрам Петрович (ок. 1697―1781) ― упомянут не как прадед, а как дед Пушкина, видимо, потому, что у самого поэта в стихах «Моя родословная. Post scriptum» Ганнибал назван дедом: «Решил Фиглярин, сидя дома, что черный дед мой Ганнибал…» и «Сей шкипер деду был доступен…»; как раз эти строки Александр Дюма переводил на французский язык; предков вообще, без уточнения степени родства, величают дедами.

(обратно)

72

Подстрочный перевод Владимира Ишечкина с французского текста Александра Дюма.

(обратно)

73

Подстрочный перевод Ишечкина.

(обратно)

74

Стихотворение Пушкина «К. А. Б***» приведено в книге Дюма под названием «Даме***» ― «A madame***» (фр.).

(обратно)

75

Баллада Пушкина «Ворон к ворону летит» первоначально была напечатана под заглавием «Два ворона» в «Северных цветах» на 1829 г. Это заглавие сохранилось в переводе Дюма; возможно, оно было в предложенном ему подстрочнике.

И. С. Чистова

(обратно)

76

Вдова историка (прим. А. Дюма).

(обратно)

77

«Метель», «Выстрел», «Гробовщик» ― эти произведения из «Повестей покойного Ивана Петровича Белкина, изданных А. П.» Александр Дюма перевел на французский язык и включил в книгу.

(обратно)

78

Этого счастливого до смерти удачника звали Шубин (прим. А. Дюма).

(обратно)

79

Можно подумать, что я нахожусь по ту сторону правды в рассказах об императрице Елизавете; позвольте мне, дорогие читатели, представить вашим глазам выдержку из депеши месье де Швaapтa, министра соединенных Провинций, посланной в 1757 году. Нет нужды подсказывать вам, что отчаянный голландец дрожал от возмущения:

«Современное общество в России являет собой картину страшной распущенности, распутства и распада всех связей с цивилизацией. Императрица видит и слышит одного Шувалова, ни о чем не беспокоится и ведет обычный образ жизни; она в буквальном смысле слова ввергла империю в разграбление. Никогда еще Россия не находилась в состоянии более расстроенном, более опасном и более плачевном. Не остается и следа от доброй веры, чести, стыда и справедливости».

(Прим. А. Дюма.) 

(обратно)

80

Чарторыжские или Чарторыйские, Чарторыские ― польские магнаты, княжеский род, по происхождению связанный с литовским великокняжеским родом Гедиминовичей; Адам Чарторыжский (1770―1861) заботился о сохранности в собственности обширных родовых поместий, после разделов Речи Посполитой, служил у Александра I, во время польского восстания 1830―1831 годов выдвигался главой повстанческого правительства, позже его особняк в Париже ― «Отель Ламбер» стал центром польской консервативно-монархической эмиграции, ставящей целью восстановить независимость Польши через военно-дипломатическое давление на Россию.

(обратно)

81

Нерва ― римский император в 96―98 годах н. э.

(обратно)

82

Редингот ― английское пальто для верховой езды.

(обратно)

83

Чин ― китайское слово, означает официально присваиваемое звание. (Прим. А. Дюма.)

(обратно)

84

Голубчик ― дружелюбное выражение, принятое у русских, но употребляемое, обыкновенно, вышестоящими по отношению к нижестоящим. (Прим. А. Дюма.)

(обратно)

85

Александр упразднил масонство в своих землях ― правительство Александра I запретило масонство в России в 1822 году; оно уже попадало под запрет в 1792-м, но при Павле I борьба с ним прекратилась; тот же Александр I разрешил, было, деятельность масонских лож, чтобы держать их под надзором и ввести в русло проводимой политики; этот расчет не оправдался, стали появляться конспиративные ложи «высших степеней», среди масонов оказались известные декабристы; они, правда, порывали с ложами, когда замысел заговора стала теснить идея военной революции, и все же новый запрет встретили с осуждением; в дальнейшем не раз предпринимались попытки возродить масонство в России, масоном был и один из кандидатов на выборах Президента РФ в 2008 году.

(обратно)

86

Муравьев Никита Михайлович (1795―1843) ― полковник, командир Ахтырского гусарского полка; участник заграничных походов 1813―1814 годов и боевых действий в период «Ста дней»; масон, член ложи «Трех добродетелей», ритор; один из основателей Союза спасения, член Союза благоденствия, член Верховной думы Северного общества и его правитель, автор проекта конституции; после 10 лет каторжных работ, определен на жительство в село Урик Иркутского округа.

(обратно)

87

Единственное число слова dvorovies ― дворовые; так называют тех, кто ведет хозяйство господского дома; у них есть право на la meschina ― месячину, то есть на паек; они получают 32 фунта муки и 7 фунтов крупы в месяц. (Прим. А. Дюма.)

(обратно)

88

Повало-Швейковский Иван Семенович (1787 или 1788 ― 1845) ― полковник, командир Саратовского пехотного полка; участник войн 1805―1807 годов с Францией, награжден золотой шпагой за храбрость; участник русско-турецкой войны 1806―1812 годов, Отечественной войны 1812 года и заграничных походов для окончательного разгрома Наполеона, награжден второй золотой шпагой за храбрость; член Южного общества, отбыл 20 лет сибирской каторги, отправлен на поселение в Курган Тобольской губернии.

(обратно)

89

Муравьев-Апостол Сергей Иванович (1795―1826) ― подполковник Черниговского полка, второй из трех братьев; участник Отечественной войны 1812 года, награжденный золотой шпагой за храбрость, участник заграничных походов; до 1819 года масон и начальник обрядов ложи «Трех добродетелей»; один из основателей Союза спасения и Союза благоденствия, один из директоров Южного общества, руководитель восстания Черниговского полка; взят в плен тяжело раненым картечью, казнен в числе пяти декабристов 13 июля 1826 года на кронверке Петропавловской крепости; просил передать перстень отцу.

(обратно)

90

Бестужев-Рюмин Михаил Павлович (1801―1826) ― подпоручик Полтавского пехотного полка, один из руководителей Южного общества, привлек к нему Общество соединенных славян, вел переговоры с тайным польским обществом; вместе с Сергеем Муравьевым-Апостолом возглавил восстание Черниговского полка и при этом арестован с оружием в руках; казнен в числе пяти декабристов.

(обратно)

91

Тизенгаузен [Вильгельм-Сигизмунд] Василий Карлович (1779 или 1780 ― 1857) ― полковник, командир Полтавского пехотного полка, участник Отечественной войны 1812 года; срок каторжных работ сокращен с двух лет до года, с поселения в Сибири возвращен к семейству в Нарву в 1853 году; по амнистии, восстановлен в правах.

(обратно)

92

Муравьев Артамон Захарович (1793―1846) ― полковник, командир Ахтырского гусарского полка, участник Отечественной войны 1812 года; был также членом Союза спасения и Союза благоденствия; после каторжных работ, умер на поселении в Иркутской губернии, в селе Малая Разводная.

(обратно)

93

Вионицкий ― среди декабристов не значится.

(обратно)

94

Спиридов Михаил Матвеевич (1796―1854) ― майор Пензенского пехотного полка; был также членом Общества соединенных славян; после каторжных работ, оставлен на поселении в Сибири; приобрел крестьянское хозяйство в 15 вестах от Красноярска ― в деревне Дрокиной.

(обратно)

95

Лунин Михаил Сергеевич (1787―1845) ― подполковник лейб-гвардии Гродненского гусарского полка; участник военных походов 1805―1807 годов и сражений при Аустерлице, Гельзборге и Фридлянде; участник Отечественной войны 1812 года; масон ложи «Трех добродетелей»; член Союза спасения, Союза благоденствия и Северного общества, участник петербургских совещаний; после 10 лет каторги, отправлен на жительство в село Урик Иркутского округа; за свое сочинение «Взгляд на русское тайное общество с 1816 по 1826 год» помещен в Акатуевский тюремный замок при Нерчинских горных заводах, умер в Акатуе в ночь на 3 декабря.

(обратно)

96

Рылеев Кондратий Федорович (1795―1826) ― отставной подпоручик, участник заграничных походов 1814―1815 годов; правитель канцелярии Российско-Американской компании; масон, мастер петербургской ложи «Пламенеющая звезда» в 1820―1821 годах; автор вольных стихов и смелых песен; член-сотрудник Вольного общества любителей российской словесности, вместе с Бестужевым-Марлинским в 1823―1825 годах издавал альманах «Полярная звезда»; один из руководителей подготовки восстания на Сенатской площади, предоставлял свою квартиру для совещаний членов Северного общества, по собственным словам и делам, был главнейшим виновником возмущения: «Я мог бы предотвратить оное, но, напротив, был гибельным примером для других»; казнен в числе пяти декабристов.

(обратно)

97

Трубецкой Сергей Петрович (1790―1860) ― князь, полковник, дежурный штаб-офицер 4-го пехотного корпуса; масон и в 1818―1819 годах мастер ложи «Трех добродетелей», член Союза спасения и Союза благоденствия, один из основателей Северного тайного общества с целью ввести республиканское государственное правление, избран директором общества, соавтор «Манифеста к русскому народу»; наказан 20-летней каторгой и последующим поселением в Сибири; амнистирован, переехал в Москву, похоронен в Новодевичьем монастыре.

(обратно)

98

Оболенский Евгений Петрович (1796―1865) ― князь, поручик лейб-гвардии Финляндского пехотного полка; член Союза благоденствия, участник восстания на Сенатской площади; отбыл 13 лет каторги, попал на поселение в село Итинцу Верхнеудинского округа Иркутской губернии; амнистирован, умер в Калуге.

(обратно)

99

Бестужев Александр Александрович (1797―1837) ― штабс-капитан лейб-гвардии Драгунского полка; член Вольных обществ: любителей российской словесности и любителей словесности, наук и художеств; писатель под псевдонимом Марлинский; после восстания на Сенатской площади, явился с повинной в Зимний дворец; сослан в Якутск, определен рядовым в армию на Кавказе, дослужился до звания прапорщика, погиб на мысе Адлер в стычке с горцами.

(обратно)

100

Батеньков Гавриил Степанович (1793―1863) ― подполковник корпуса инженеров путей сообщения; член масонской ложи «Избранного Михаила». В заключении проявлял признаки сумасшествия, находился на поселении в Томске, амнистирован в 1856 году, умер в Калуге.

(обратно)

101

Каховский Петр Григорьевич (1799―1826) ― отставной поручик, участник восстания на Сенатской площади; смертельно ранил графа М. А. Милорадовича и командира лейб-гвардии гренадерского полка Н. К. Стюрлера, ранил свитского офицера П. А. Гастфера. Казнен в числе пяти декабристов.

(обратно)

102

Бестужев Петр Александрович (1804―1840) ― мичман флотского экипажа, мемуарист; разжалован в солдаты, в 1826 ― 1829 годах участвовал в русско-персидской и русско-турецкой войнах; заболел тяжелым психическим расстройством, жил под надзором в имении Сольцы Новоладожского уезда Новгородской губернии; в 1840 году, по просьбе матери, помещен в дом умалишенных ― в больницу Всех скорбящих.

(обратно)

103

Коновницын Петр Петрович (1803―1830) ― гвардейский подпоручик генерального штаба; член Северного общества, разжалован в солдаты, участник русско-турецкой войны 1828―1829 годов; в 1829 году встречался с А. С. Пушкиным; выслужил звание поручика за пять месяцев до смерти.

(обратно)

104

Одоевский Александр Иванович (1802―1839) ― корнет лейб-гвардии Конного полка, участник восстания на Сенатской площади, известен и как поэт; находясь на 8-летней каторге, на послание А. С. Пушкина декабристам в Сибирь ответил стихами «Струн вещих пламенные звуки…»; места его поселений: Тельминская казенная фабрика и село Елань в Иркутской губернии, город Ишим в Тобольской губернии; отправлен рядовым на Кавказ, зачислен в Нижегородский драгунский полк, где сблизился с М. Ю. Лермонтовым, а в 1839 году в Пятигорске познакомился с Н. П. Огаревым; умер от малярии во время экспедиции на Черноморское побережье.

(обратно)

105

Сутгоф Александр Николаевич (1801―1872) ― поручик лейб-гвардии Гренадерского полка, участник восстания на Сенатской площади; провел на каторге 13 лет, был на поселении в Иркутской губернии, направлен рядовым на Кавказ; по амнистии 1856 года, восстановлен в правах, в 1870 году получил звание капитана; умер в Боржоми.

(обратно)

106

Пущин Иван Иванович (1798―1859) ― коллежский асессор, судья Московского надворного суда; член преддекабристской организации «Священная артель», Союза спасения, Союза благоденствия; участник восстания на Сенатской площади; после 15 лет каторжных работ находился на поселении в Туринске Тобольской губернии; друг А. С. Пушкина и автор мемуаров о нем; окончил свои дни в имении Марьино Бронницкого уезда Московской губернии. (Прим. В. Ишечкина.)

Не путать с поэтом! (Прим. А. Дюма.)

(обратно)

107

Якубович Александр Иванович (1796 или 1797 ― 1828) ― капитан Нижегородского драгунского полка, участник заграничных походов 1813―1814 годов; как секундант в дуэли графа А. П. Завадовского с В. В. Шереметевым переведен на Кавказ, в Тифлисе стрелялся с секундантом В. В. Шереметева, то есть с А. С. Грибоедовым, который был ранен в левую ладонь; за Кубанью получил тяжелую рану головы и направление на операцию в Санкт-Петербург; придерживался идеи цареубийства, но участие в тайных обществах не выявлено; в день восстания отказался командовать гвардейским экипажем, на Сенатскую площадь вышел с ротами Московского полка, пробыл недолго, отправился к императору с раскаянием; наказан 20-летней каторгой и поселением в Сибири.

(обратно)

108

Щепин-Ростовский Дмитрий Александрович (1798―1858) ― князь, штабс-капитан лейб-гвардии Московского полка; членом Северного общества не был, но за два дня и за день до восстания участвовал в совещаниях у Рылеева и Оболенского, клялся держаться присяги, данной цесаревичу Константину; 14 декабря «возбуждал» свою и другие роты, приказывал брать боевые патроны; нанес удар саблей по голове генерал-майору Фридрихсу, сбил с ног бригадного командира, нанес три раны полковнику Хвощинскому, ранил гренадера Красовского в живот и унтер-офицера Моисеева в голову; обрек себя на 13 лет каторжных работ с последующим препровождением на жительство в село Тасеевское Канского округа Енисейской и в город Курган Тобольской губернии; амнистирован в 1856 году, перебрался в село Иваньково Ростовского уезда Ярославской губернии; бедствовал, как и в ссылке получал годовое пособие в размере 114 рублей 28 копеек серебром; умер в Шуе Владимирской губернии.

(обратно)

109

Булатов Александр Михайлович (1793―1826) ― полковник, командир 12-го Егерского полка, участник Отечественной войны 1812 года и заграничных походов, брал Париж и награжден золотой шпагой за храбрость; вечером 14 декабря добровольно явился в Зимний дворец. Был арестован, умер в госпитале в ночь с 18 на 19 января.

(обратно)

110

Арбузов Антон Петрович (1797 или 1798 ― 1843) ― морской офицер, лейтенант; один из основателей тайного Общества гвардейского экипажа и автор его «Статутов»; осужден на 15 лет каторги; после Читинского острога и Петровского завода, умер на поселении в селе Назаровском Ачинского округа Енисейской губернии.

(обратно)

111

Бестужев Николай Александрович (1791―1855) ― капитан-лейтенант флотского экипажа, изобретатель, художник-акварелист; член Вольных обществ: экономического, учреждения училищ по методике взаимного обучения, поощрения художников; его арестантская судьба надолго совпала с судьбой брата Михаила, но он остался в Селенгинске, создал галерею портретов декабристов.

(обратно)

112

Брок Алексей Александрович ( 1802―1871) ― поручик лейб-гвардии Московского полка; членом тайных обществ не был, но участвовал в совещании у Щепина-Ростовского накануне восстания, агитировал солдат не присягать Николаю I; переведен в том же звании в Мингрельский пехотный полк, участвовал в русско-турецкой войне 1828―1829 годов, через четыре года поселился в имении матери ― деревне Кяжчине Новоладожского уезда Новгородской губернии; в 1838 году прекращен надзор, разрешен въезд в обе столицы; похоронен в Санкт-Петербурге на евангелическом кладбище.

(обратно)

113

Волков Владимир Федорович (?―1826) ― штабс-капитан, командир роты лейб-гвардии Московского полка, участник восстания на Сенатской площади; в том же звании переведен в Тенгинский пехотный полк, дислоцированный на Кавказе.

(обратно)

114

Бестужев Михаил Александрович (1800―1871) ― штабс-капитан лейб-гвардии Московского полка; арестован на Сенатской площади 14 декабря 1825 года, вместе со старшим братом Николаем попал на каторгу Петровского завода, через 12 лет ― на поселение в город Селенгинск, в 1867 году переехал в Москву.

(обратно)

115

Кюхельбекер Вильгельм Карлович (1797―1846) ― отставной коллежский асессор, товарищ А. С. Пушкина по Царскосельскому лицею; до организации Северного общества, вступил в «Священную артель»; активный участник восстания в Санкт-Петербурге; отправлен в арестантские роты при Динабургской крепости, отбыл 15 лет каторги, находился на поселении в городах Баргузин и Курган, прибыл на лечение в Тобольск, где и умер.

(обратно)

116

Муравьев-Апостол Матвей Иванович (1793―1886) ― с братом Сергеем получил воспитание в Парижском пансионате Хикса и Петербургском корпусе инженеров путей сообщения; отставной подполковник, участник Отечественной войны 1812 года и заграничных походов; масон, член ложи «Соединенных друзей» и ложи «Трех добродетелей» в 1816―1820 годах; один из основателей Союза спасения, член Союза благоденствия и Южного общества, участник восстания Черниговского полка; наказан 20 годами каторги; по амнистии 1856 года, восстановлен в правах; умер в Москве и похоронен в Новодевичьем монастыре.

(обратно)

117

Муравьев-Апостол Ипполит Иванович (1806―1825) ― прапорщик, член Северного общества, участник восстания Черниговского полка; раненый в бою при Ковалевке, не пожелал сдаваться и застрелился.

(обратно)

118

Гебль Полин или Прасковья Егоровна (1800―1876) ― француженка, легендарная жена И. А. Анненкова.

(обратно)

119

Анненков Иван Александрович (1802―1878) ― поручик лейб-гвардии Кавалергардского полка; член петербургской ячейки Южного общества, участвовал в деятельности Северного общества; каторга длилась с 1826 по 1835 год; места поселения: село Бельское Иркутской и город Туринск Тобольской губернии; по амнистии 1856 года восстановлен в правах; назначения: сверхштатный чиновник для особых поручений при нижегородском губернаторе ― декабристе А. Н. Муравьеве, нижегородский уездный предводитель дворянства, председатель земской управы в Нижнем Новгороде; активный участник проведения крестьянской реформы.

(обратно)

120

Об этой прекрасной женщине и ее муже, графе Анненкове, написан у меня исторический роман Le Maître d’armes ― «Учитель фехтования». Они оба перенесли 30 лет ссылки и вернулись в Россию [В то время Сибирь, часть Российской империи, не отождествляли с Россией]. Кто знает? Может быть, я их увижу. (Прим. А. Дюма.)

(обратно)

121

Накануне казни сын озадачил отца своим жестким ответом. «Почему ты участвовал в заговоре, несчастный?» ― спросил Пестель сына. «Чтобы у России больше не было таких государственных служащих, как вы, отец». (Прим. А. Дюма.)

(обратно)

122

200 тысяч франков на наши деньги. (Прим. А. Дюма.)

(обратно)

123

«Быть по сему» ― сакраментальная формула; пишется рукой императора России между текстом указа и подписью. (Прим. А. Дюма.)

(обратно)

124

Она передается с издержками версификации, но их нужно простить иностранцу. (Прим. А. Дюма.)

(обратно)

125

Алкивид (452―404 годы до н. э.) ― афинский полководец и политический деятель, племянник Перикла, ученик Сократа.

(обратно)

126

Служащие, которые трудятся безупречно, носят черную ленту и желтую пряжку из позолоченной меди, где указано количество лет их службы. (Прим. А. Дюма.)

(обратно)

127

Посаженый отец ― лучший друг отца жениха или невесты, благословляет молодых после отца; благословленные дважды, они больше уверены в своем благословенном будущем. (Прим. А. Дюма.)

(обратно)

128

Оборот речи, которым император Николай хотел сказать: «Хорошо, все кончено». (Прим. А. Дюма.)

(обратно)

129

Bratz ― выражение, по самой сути, русское. (Прим. А. Дюма.)

(обратно)

130

Mon cher pigeon. (Прим. А. Дюма.)

(обратно)

131

10 000 франков на наши деньги (Прим. А. Дюма.)

(обратно)

132

Примерно семь франков на наши деньги. (Прим. А. Дюма.)

(обратно)

133

Barbe ― одно из самых распространенных в России женских имен. (Прим. А. Дюма.)

(обратно)

134

Совет коммуны. (Прим. А. Дюма.)

(обратно)

135

Общую кухню. (Прим. А. Дюма.)

(обратно)

136

«Рыбаки» ― роман Дмитрия Васильевича Григоровича, написан в 1853 году, посвящен жизни крестьян и отчасти фабричных рабочих.

(обратно)

137

Лакедемон ― главный город Лаконии в древней Греции.

(обратно)

138

Брийан-Саварен Антельм (1755―1826) ― французский юрист и литератор; избирался депутатом Учредительного собрания, председателем гражданского суда департамента Эн, членом Кассационного суда, бежал от террора за границу, вернулся во Францию в 1796 году; при власти Директории был секретарем генерального штаба республиканских армий в Германии, при Консулате ― правительственным советником в Кассационном суде; по его словам, политические потрясения, которые он встречал индифферентно, никогда не нарушали его пищеварения, и при любом режиме он оставался при своих обязанностях в Верховном суде; он написал и в 1825 году анонимно издал «Философию вкуса» с эпиграфом: «Скажи мне, что ты ешь, и я скажу, кто ты есть»; другие его труды касаются политэкономии, дуэли, археологии, судопроизводства.

(обратно)

139

Цинна (?―84 годы до н. э.) ― римский консул в 87―86 годах, изгнан сенатом из Рима, взял Рим с армией под командованием Гая Мария, убит при усмирении солдатского восстания.

(обратно)

140

Панаева (Головачева) Авдотья Яковлевна (1819―1889) ― под псевдонимом Н. Н. Станицкий вместе с Н. А. Некрасовым написала романы «Три страны света» и «Мертвое озеро». Автор романа «Семейство Тальниковых», ряда повестей и рассказов, известной книги «Воспоминания».

(обратно)

141

Стихотворение Некрасова «Еду ли ночью по улице темной…» издавалось без названия.

(обратно)

142

Раненбург ― ныне город Чаплыгин Липецкой области с железнодорожной станцией Раненбург.

(обратно)

143

Березов ― крепость, основанная в 1593 году; место ссылки опальных сановников: А. Д. Меншикова (сослан в 1727 году), А. И. Остермана, крупного дипломата В. Л. Долгорукова, а также ― декабристов и революционеров; уездный город Тобольского наместничества с 1782 года; районный центр Ханты-Мансийского национального округа Тюменской области.

(обратно)

144

Мы расскажем об этом падении, касаясь жизни и смерти маленького Ивана. (Прим. А. Дюма.)

(обратно)

145

Пикилло и Перикола ― уличные певцы.

(обратно)

146

Тиберий Клавдий Нерон (42―37 годы до н. э.) ― пасынок Августа, объявленный в завещании наследником, римский император в 14―37 годах.

(обратно)

147

Капри ― островок в южной части Неаполитанского залива.

(обратно)

148

Дионисий Старший (431―367 годы до н. э.) ― тиран Сиракуз с 406 года.

(обратно)

149

Катон Марк Порций Младший (95―46 годы до н. э.) ― противник Цезаря, покончил с собой, после поражения Помпея.

(обратно)

150

Або и Гельсингфорс ― шведские названия финских городов Турку и Хельсинки.

(обратно)

151

Кола ― нынешний пригород Мурманска.

(обратно)

152

Шлиссельбург ― русская крепость Орешек, захваченная шведами в 1611 году и переименованная в Нотебург; во время Северной войны 1700―1721 годов взята штурмом петровскими войсками и получила новое название; в 1944 году Шлиссельбург переименован в Петрокрепость.

(обратно)

153

Сердоболь ― Сортавала, город на северном побережье Ладожского озера.

(обратно)

154

Подстрочный перевод Ишечкина.

(обратно)

155

«Эпическая поэма из 32 рун» ― Эпос «Калевала» состоит из 50 рун.

(обратно)

156

Карьяла или Карьяланселькя ― почти 200-километровая гряда высотой до 335 метров на востоке Финляндии, таежные заболоченные леса.

(обратно)

157

Исида ― египетская богиня, сестра и супруга Осириса, мать Гора и богини Бубастис; впоследствии ― богиня луны.

(обратно)

158

Кибела ― фригийская богиня, «великая матерь» богов, дочь Сатурна и Земли, символ плодородия; позднее изображалась в повозке, запряженной львами.

(обратно)

159

Друз ― младший сын Германика и Агриппины, умерщвлен по приказанию Тиберия в 33 году до н. э.

(обратно)

160

Иван VI Антонович (1740―1764) ― номинальный российский император, при регентстве Бирона, с октября 1740 года, сын Анны Леопольдовны, племянницы русской императрицы Анны Ивановны, и герцога Антона Ульриха Брауншвейгского; свергнут Елизаветой Петровной 25 ноября 1741 года, отправлен с родителями в ссылку и затем переведен в одиночную тюрьму; с 1756 года находился в Шлиссельбургской крепости, убит стражей при попытке офицера В. Я. Мировича освободить его и посадить на трон вместо Екатерины II.

(обратно)

161

Франсуаз д'Обинье (1635―1719) ― внучка видного гугенота Теодора Агриппы д'Обинье и вдова известного поэта Скаррона (1610―1660); воспитывала побочных детей Людовика XIV, король сделал ее маркизой де Ментенон и тайно сочетался с ней браком.

(обратно)

162

Бухта Дуарнене ― находится на северо-западе Франции.

(обратно)

163

Остров Чатем ― расположен к востоку от Новой Зеландии в группе тихоокеанских вулканических островов; открыт английским мореплавателем У. Р. Броутоном.

(обратно)

164

Полуостров Банкс ― восточная часть острова Южный Новой Зеландии.

(обратно)

165

Греческое духовенство, греческий крест ― православное духовенство, православный крест; прямого перевода термина «православный» во французском языке нет, это понимается как «греческий» или «ортодоксальный».

(обратно)

166

Брайтон ― климатический город-курорт в Южной Англии, на берегу пролива Ла-Манш.

(обратно)

167

Гайд-парк или Хайд-парк ― один из наиболее крупных парков Лондона, в Уэст-Энде; традиционное место гуляний, празднеств и политических митингов.

(обратно)

168

Горностаев Алексей Максимович (1808―1872) ― зодчий.

(обратно)

169

Руль ― пригород Парижа.

(обратно)

170

Настоятель Валаамского мужского монастыря ― игумен Дамаскин (1795―1881), сын крестьянина из деревни Репенки Старицкого уезда Тверской губернии Дамиан Кононов; настоятелем назначен в 1839 году, обогатил Валаам церквями, часовнями, скитами, каменными крестами, домами и дорогами.

(обратно)

171

Лукулл (106―56 годы до н. э.) ― римский полководец, организатор богатых пиршеств, отсюда ― выражение «лукуллов пир»; еще раз упоминается в очерке «Степи» как участник похода против Митридата, царя Понта и непримиримого врага Рима.

(обратно)

172

Камбасерé [Cambacérés] ― в XIX веке были известны следующие представители этой аристократической фамилии: пэр Франции в течение Ста дней Наполеона, кардинал Этьенн-Юбер де Камбасере (1756―1818); бригадный генерал ― барон де Камбасере (1778―1826); сенатор, сын барона ― Мари-Жан-Пьер-Юбер герцог де Камбасере (1798―1881); депутат Законодательного собрания от округа Сен-Кантен, брат герцога ― Этьенн-Аман-Наполеон граф де Камбасере (1804―1878).

(обратно)

173

Риволи ― историческая улица в Париже; надо полагать, что там, в гостинице, граф Кушелев-Безбородко заказывал обеды, о которых Дандре «хранил благодарное воспоминание».

(обратно)

174

Лестница Иакова ― мифическая лестница, по которой сходят и восходят ангелы; она пригрезилась Иакову.

(обратно)

175

Дидона ― дочь тирского царя Бела, около 888 года до н. э. в Северной Африке основала Карфаген; из-за безнадежной любви к Энею и чтобы избежать брака с ливийским царем Иарбом, считает Вергилий, покончила с собой.

(обратно)

176

Лаий ― царь Фив, муж Иокасты и отец Эдипа, персонаж трагедии Софокла «Царь Эдип», датированной примерно 425 годом до н. э.; в младенчестве удаленный от родителей, чтобы не сбылось роковое пророчество, Эдип его осуществил: убил отца и женился на матери, не ведая, что творит.

(обратно)

177

Кексгольм ― в начале XIV века на острове между двумя рукавами реки Вуоксы была построена крепость Корела или Старая крепость; в 1581―1595 и 1611―1710 годах ею владела Швеция; в XVII веке была построена Новая крепость, от которой сохранились остатки каменных ворот и почти полностью ― южный равелин; крепость возвращена России при Петре I, в XVIII веке Кексгольм стал местом ссылки; в 1948 году переименован в город Приозерск.

(обратно)

178

Уточненный маршрут на почтовых ― Сердоболь, Реускала, Лахенпохья, Ихаланоя, Кроненборг, Пукканиеми, Кексгольм, Гепогарью, Нойдерма, Кивиниеми, Мегре, Коркомяки, Лемболова, Дранишникова, Санкт―Петербург.

(обратно)

179

Съедобные вороны ― намек на бедствия Наполеона в Москве.

(обратно)

180

Туаза ― старинная французская мера длины.

(обратно)

181

Юрий Долгорукий (90-е годы XI века ― 1157) ― великий князь Киевский и Суздальский, шестой сын Владимира Мономаха, встретился с Новгород-Северским князем Святославом Ольговичем в поселении Москов (Москова); это время первого упоминания о Москве считается временем ее основания.

(обратно)

182

Андрей Боголюбский (ок. 1111―1174) ― сын Юрия Долгорукого, посаженный князем в Вышгороде (под Киевом), самовольно покинул Вышгород и в 1155 году обосновался во Владимире; в 1157 году, после смерти отца, стал князем Владимирским, Ростовским и Суздальским; в его правление Владимиро-Суздальское княжество достигло значительного могущества и стало сильнейшим на Руси.

(обратно)

183

Камбиз или Камбуджия (?―522 до н.э.) ― древнеперсидский царь в 530―522 годах из династии Ахеменидов, сын Кира II; в 525 году до н.э. завоевал Египет, в битве при Пелусии взял в плен фараона Псамметиха III и основал новую ― XXVII династию фараонов; в 524 году вторгся в страну Куш и потерпел поражение; в 522 году отправился на подавление восстания Гауматы, в пути умер при загадочных обстоятельствах.

(обратно)

184

Аттила (?―453) ― вождь гуннского союза племен в 434―453 годах, завоеватель; потерпел поражение в битве на Каталаннских полях Галлии в 451 году.

(обратно)

185

Храмы Феба (Аполлона) на Юге ― древние греческие и римские храмы в Египте.

(обратно)

186

Порода лошадей Григория Орлова ― орловская рысистая, легкоупряжная, с наследственно закрепленной способностью к легкой рыси; выведена в начале XIX века в Воронежской области (Хреновский конный завод), под руководством владельца завода А. Г.Орлова, скрещиванием арабской, мекленбургской и других пород; масти ― серая, вороная, гнедая и реже ― рыжая; рекордная резвость: 1600 метров за 2 минуты 2,25 секунды (1938 год).

(обратно)

187

Ипполит ― сын Тезея и Ипполиты, по наущению своей мачехи Федры, проклятый отцом, он пал жертвой напуганных Нептуном коней, но был воскрешен Эскулапием; под именем Вирбиус почитался в Ариции как герой.

(обратно)

188

Девичий монастырь ― дальше автор называет его Новодевичьим, и под таким названием известен Богородице-Смоленской Новодевичий женский монастырь, основанный в Москве в 1524 году великим князем Василием III в честь взятия Смоленска; построен как крепость в излучине Москвы-реки у трех переправ ― Дорогомилова и Крымского брода, Воробьевых гор и был важным звеном южного оборонного пояса столицы, образованного Донским, Даниловым-Симоновым и другими монастырями; в 1689―1704 годах в нем была заточена царевна Софья Алексеевна.

(обратно)

189

Лопухина Евдокия Федоровна (1669―1731) ― первая супруга Петра I, мать царевича Алексея, последнее время жила в Москве в Вознесенском монастыре.

(обратно)

190

Публий Корнелий Сципион Эмилиан Африканский Младший (ок. 185―129 до н.э.) ― древнеримский полководец, в 146 году до н. э. захватил и разрушил Карфаген, закончил 3-ю Пуническую войну.

(обратно)

191

Полибий (ок. 201―120 до н.э.) ― выдающийся древнегреческий историк, после 3-й Македонской войны в 168 году до н.э. в числе ахейских заложников был отправлен в Италию, где сблизился с кружком Сципиона; противник демократии, основной труд ― «Всеобщая история», задачей истории считал не только описание, но и объяснение событий, главным образом, психологией людей.

(обратно)

192

Антуан Луи Бари (1796―1875) ― выдающийся французский скульптор-анималист; излюбленный материал ― бронза; известен и как рисовальщик, живописец; большое количество его работ находится в Государственном музее изобразительных искусств им. А. С.Пушкина в Москве.

(обратно)

193

Ростопчин Федор Васильевич (1763―1826) ― граф, генерал-губернатор Москвы.

(обратно)

194

Харон ― по древнегреческой мифологии, перевозчик умерших через реки подземного царства до врат Аида; для уплаты за перевоз покойному клали в рот монету.

(обратно)

195

Матвеев Артамон Сергеевич (1625―1682) ― боярин (1674), русский государственный деятель и дипломат; воспитал в своей семье и представил царю Наталию Кирилловну Нарышкину, будущую мать Петра I; после смерти царя Алексея Михайловича, подвергся опале и ссылке на Север с семьей (1676), вернулся в Москву с воцарением Петра I, но через несколько дней стал жертвой Московского восстания 1682 года.

(обратно)

196

Сатурналии ― начиная с 17 декабря, многодневный древнеиталийский праздник в память о «золотом веке» Сатурна; отличался особым весельем.

(обратно)

197

Мессалина ― дочь консула М. Валерия Мессалы Барбата, третья жена императора Клавдия.

(обратно)

198

Поппея или Сабина ― втора жена Нерона, после Октавии.

(обратно)

199

Агриппина ― мать Нерона, убитая по приказу сына.

(обратно)

200

Арапийское сражение ― 22 июля 1812 года в сражении при Арапилах, близ испанского города Саламанки, наполеоновские оккупационные войска, которыми командовал герцог Рагузский, маршал Огюст Фредерик Луи Вьесс де Мармон, были разгромлены англо-португальской армией под командованием Веллингтона; французы потеряли 12,5 тысячи человек, в том числе ― 6 тысяч пленными, 9 орудий и 2 полковых знамени; маршал Мармон получил тяжелые ранения в поясницу, бок и руку, в конце сражения он передал командование своими разбитыми войсками генералу Клозелю.

(обратно)

201

Тучков Александр Алексеевич (1778―1812) ― герой Отечественной войны 1812 года, генерал-майор и командир бригады в составе 3-й пехотной дивизии генерал-лейтенанта П. П. Коновницына; подхватил знамя Ревельского полка, увлек солдат в контратаку; Семеновские (Багратионовы) флеши были отбиты, но герой-командир погиб на центральном укреплении от разрыва французской гранаты.

(обратно)

202

Тучков Николай Алексеевич (1765―1812) ― герой Отечественной войны 1812 года, старший из четырех братьев-участников этой войны; генерал-лейтенант и командир 3-го пехотного корпуса, стоявшего в резерве, вместе с московским и смоленским ополчением, за левым флангом 2-й армии П. И. Багратиона (у деревни Утицы, на Старой Смоленской дороге); привел в порядок отступающих, возглавил контратаку Павловских гренадер против корпуса Ю. Понятовского, отбил у противника Утицкий курган, но был смертельно ранен и скончался в Ярославле; похоронен близ этого города, в Толгском монастыре.

(обратно)

203

Тучкова Маргарита Михайловна (1781―1852) ― вдова А. А. Тучкова, на месте гибели мужа построила в 1818―1820 годах Спасскую церковь, переселилась на Бородинское поле, сделалась настоятельницей открытого в 1839 году Спасо-Бородинского женского монастыря; в 1826 году здесь был похоронен и Николенька, 15-летний сын А. А. Тучкова.

(обратно)

204

Грей Томас (1716―1771) ― английский поэт, автор поэмы «Элегия, написанная на сельском кладбище»; в 1802 году В. А. Жуковский перевел ее на русский язык под названием «Сельское кладбище».

(обратно)

205

Делиль Жак (1738―1813) ― французский поэт, одна из его поэм называется «Похвала бессмертию души».

(обратно)

206

Елпатьево ― село в Переславль-Залесском уезде Владимирской губернии, ныне ― деревня в Переславском районе Ярославской области.

(обратно)

207

Калино Николай ― своекоштный студент I курса физико-математического факультета Московского университета.

(обратно)

208

Св. Сергий (03.05.1314―25.03.1392) ― Варфоломей в миру и великий Игумен Русской земли преподобный Сергий Радонежский; родился в селе Варница, которое находилось на левом берегу реки Ишни, в четырех верстах к северо-западу от Ростова Великого, за дорогой из Москвы в Ярославль; в 1337 году, после смерти своих родителей, от Митрофана, игумена маленького сельского монастыря или насельника Хотьковской обители, принял монашеский постриг с именем в честь святого мученика Сергия; с топором в руках основал известную Лавру; в 1380 году благословил великого князя Дмитрия Донского на Куликовскую битву: «Иди смело, без колебания, и победишь. Господь будет тебе помощником и заступником», и от своей братии дал ему двух героев, Александра Пересвета и Андрея Ослябу; не раз гасил на Руси княжеские раздоры и распри; полвека в Радонежской пустыни сделали Сергия духовным отцом народа, обретающего силу в единении.

(обратно)

209

Поездка в Вифанский монастырь, к месту рождения отца и матери св. Сергия ― отцом и матерью Сергия Радонежского были знатные бояре Кирилл и Мария; где они родились, можно только предполагать, зная, что семья жила в названной выше Варнице, близ Ростова Великого; имена его родителей предание связывает с основанием в 1308 году Покровского Хотькова женского монастыря в трех верстах от села Радонежа; позже семья перебралась на жительство в Радонеж, расположенный в 14 верстах от нынешнего Сергиева Посада; в конце жизни родители Сергия Радонежского постриглись в монахи и были похоронены в Хотькове в 1337 году; преподобные Кирилл и Мария, прославлены (канонизированы) в апреле 1992 года как всероссийские святые.

(обратно)

210

Корова Дедала ― подобная живой, деревянная корова с лазом сбоку; согласно древнегреческому мифу, ее соорудил архитектор и скульптор Дедал; в нее залезала жена критского царя, страдающая противоестественной страстью к быку.

(обратно)

211

Бык Фалариса или Фаларида ― «медный бык» для сжигания приговоренных к смерти; новое орудие казни для Фалариса, тирана Агригента на Сицилии, изготовил и первым был сожжен местный медник Перилл.

(обратно)

212

Стипо - от латинского «нагромождать»; намек на поговорку: упаковывать книги Платона вместе с произведениями Менандра.

(обратно)

213

Подстрочный перевод Ишечкина.

(обратно)

214

Аарон (1578―1455 до н. э.) ― речистый первосвященник, брат Моисея и его сподвижник при вызволении из рабства и выводе евреев из Египта; по легенде, Всевышний языком Аарона указывал, что Моисею надлежит делать.

(обратно)

215

Августин, Блаженный Аврелий (354―430) ― христианский теолог, долгое время в Средневековье был непререкаемым авторитетом в вопросах религии и философии.

(обратно)

216

Хризостом, св. Иоанн Златоуст (между 344 и 354―407) ― константинопольский патриарх с 398 года, видный идеолог восточно-христианской церкви, блестящий оратор.

(обратно)

217

Чимборасо ― потухший вулкан в Андах (Эквадор, Южная Америка).

(обратно)

218

Эдгар Равенсвудский ― персонаж переведенного на русский язык в 1827 году романа Вальтера Скотта «Ламмермурская невеста» и оперы итальянского композитора Гаэтано Доницетти «Лючия ди Ламмермур».

(обратно)

219

Сильфида ― дух воздуха, доброжелательный к человеку, пока тот его не раздражает.

(обратно)

220

Фокус с яйцом ― один из друзей вашего переводчика, инженер путей сообщения Юрий Волькович, напоминает об эпизоде, когда Христофору Колумбу стали доказывать, что открыть Вест-Индию смог бы чуть ли не каждый; слушая завистников, великий мореплаватель предложил им поставить куриное яйцо на попа; у них это не получилось, а Колумб стукнул яйцом о стол, скорлупа снизу смялась, и оно заняло устойчивое вертикальное положение; таким образом, он показал, что даже простое решение осеняет не каждого.

(обратно)

221

«Porcius Нарышкин» и «Porcius Катон» ― каламбур, построенный на разном восприятии латинского имени: «Свинарь Нарышкин» и «Порций Катон».

(обратно)

222

Комета ― комета Донати со спиральным хвостом, изогнутым на юге, и длинным лучом, отходящим на север, с веерным сиянием в направлении Солнца; по наблюдениям и вычислениям в Дерпте, к 7 октября она приблизилась к Солнцу и Земле соответственно на 12 миллионов и на 16 миллионов миль; прошла под Большой Медведицей, через северную часть Волос Вероники и южную часть Ладьи, мимо Возничего к созвездиям Змея и Весов; по вечерам скрываясь за горизонтом, исчезла с неба Северного полушария в середине октября 1858 года.

(обратно)

223

Сапожников Александр Александрович ― промышленник и меценат.

(обратно)

224

Барятинский Александр Иванович (1815―1879) ― князь, генерал-фельдмаршал, с 1856 года командующий войсками и наместник царя на Кавказе; сломил сопротивление Шамиля и в 1859 году взял его в плен.

(обратно)

225

Сельцо Троицкое ― до 1764 года принадлежало Переславскому Данилову монастырю; с упразднением монастырских вотчин здесь поселились вольноотпущенные крестьяне помещицы Куманиной.

(обратно)

226

Кана ― Кана Галилейская, где Христос на свадебном пиру обратил воду в вино (см. Евангелие от Иоанна).

(обратно)

227

Свадьбы Гамаша ― пир на весь мир; Гамаш ― богатый крестьянин, у которого Дон-Кихот и Санчо Панса были на свадебном пире.

(обратно)

228

Альфред де Мюссе (1810―1857) ― французский поэт-романтик и автор романа «Исповедь сына века», датированного 1836 годом.

(обратно)

229

Годунов Борис Федорович (около 1552―1605) ― царь с 1598 года; скоропостижно скончался в разгар борьбы с Лжедмитрием I; царем был провозглашен малолетний царевич Федор, но 1 июня 1605 года восставшие горожане свергли Годуновых, и Федор был убит.

(обратно)

230

Битяговский Михаил (?―1591) ― дьяк, приближенный Бориса Годунова, управлял дворцовым хозяйством вдовы Ивана IV, Марии Нагой, жившей в ссылке в Угличе с сыном, царевичем Дмитрием Ивановичем; он действительно был обвинен Нагими в убийстве царевича и вместе с сыном Даниилом растерзан угличанами.

(обратно)

231

Борис взялся провести расследование ― во второй половине мая 1591 года, по поручению Бориса Годунова, следствие вела комиссия в составе боярина князя В. И. Шуйского, окольничего А. П. Клешнина, думного дьяка Е. Вылузгина, митрополита Геласия; к следствию было привлечено 150 человек; допрашивались дяди царевича ― Нагие, мамка, кормилица, духовные лица, приближенные ко двору или бывшие во дворце во время событий; беловой текст заключения в основном был подготовлен в Угличе, доложен 2 июня Геласием Освященному собору и передан царю на его усмотрение; смерть царевича была признана результатом стечения обстоятельств, когда он в припадке эпилепсии упал и наткнулся на нож, которым играл; историки признают две версии: Дмитрий Иванович (1582―1591) убит по приказу Бориса Годунова, желавшего устранить претендента на престол, или закололся в припадке падучей болезни; версия, что был убит не царевич, считается неправдоподобной.

(обратно)

232

Красная церковь ― Церковь царевича Дмитрия, что «на крови»; на месте его гибели в первые годы XVII века была срублена часовня, в 1630 году ее сменила деревянная церковь, во второй половине XVII века началось и в 1692 году закончилось строительство нынешней каменной церкви.

(обратно)

233

Брагин ― ныне центр Брагинского района Гомельской области в Белоруссии.

(обратно)

234

Вишневецкий Адам ― скорей всего, один из фамилии магнатов Вишневецких на Левобережной Украине, владельцев обширного панства с собственными войсками и крепостями, центром в городе Лубны.

(обратно)

235

Мстиславские ― княжеский и боярский род в России в XVI ― XVII веках, потомки Гедимина, в Литве носили фамилию Ижеславские; Федор Михайлович Мстиславский (по матери) приехал в Россию в 1526 году, женился на родной племяннице Василия III ― Анастасии; Иван Федорович Мстиславский, видный государственный и военный деятель эпохи Ивана Грозного, боролся с Б. Ф. Годуновым, подвергся опале, был пострижен в монахи и сослан в Кирилло-Белозерский монастырь, умер в 1586 году; Федор, один из двух сыновей Ивана Федоровича Мстиславского, крупный землевладелец, числился среди кандидатов на престол после смерти царя Федора Ивановича, возглавлял правительственные войска в борьбе Бориса Годунова с Лжедмитрием I; при самозванце занял высокое положение, но в мае 1606 года участвовал в заговоре против него.

(обратно)

236

Мериме. Лже-Димитрии. (Прим. А. Дюма.)

(обратно)

237

Палатин ― феодальный титул вельможи.

(обратно)

238

Каспийское море, в действительности, ― только огромное озеро. (Прим. А. Дюма.)

(обратно)

239

«Проехали мимо ипподрома, где в этот момент играли два актера московской известности, Самарин и Живокини» ― невольный или тонкий каламбур: то ли актеры там выступали, то ли играли на бегах.

(обратно)

240

Cамарин Иван Васильевич (1817―1885) ― актер и режиссер Малого театра в Москве.

(обратно)

241

Живокини Василий Игнатьевич (1807―1874) ― актер Малого театра, комик-буфф.

(обратно)

242

Грас И. П. ― зять главного управляющего компании пароходства «Кавказ и Меркурий».

(обратно)

243

Брылкин Николай Александрович ― главный управляющий пароходной компании; с 25 мая 1858 года, когда Санкт-Петербург утвердил слияние двух пароходств, «Меркурий» и «Кавказ», а также новый устав, объединенное пароходство стало называться «Кавказ и Меркурий».

(обратно)

244

Седан ― город на реке Маас (Мез), северо-восток Франции.

(обратно)

245

Эльбеф ― город на реке Сене, север Франции.

(обратно)

246

Галинская ― П. М. Голынская, племянница нижегородского губернатора А. Н. Муравьва (см. «Дневник» Тараса Григорьевича Шевченко, запись от 12 января 1858 года).

(обратно)

247

Княжны Шаховские ― принадлежат к фамилии русских князей (в Санкт-Петербургской, Московской, Смоленской, Курской, Тверской, Новгородской, Псковской и Харьковской губерниях), которые вели родословную от Рюрика в 17-м колене; один из предков ― Константин Глебович, князь Ярославский, по прозвищу Шах, в 1482 году был воеводой в Нижнем Новгороде; многие его потомки звались Шемякиными, по имени князя Александра Андреевича Шемяки, но с XVII века все без исключения стали называться Шаховскими; литературную известность приобрели княжна Екатерина Александровна ― писательница, двоюродная племянница драматурга Шаховского и княжна Людмила, которая стала автором исторических романов «Молодость цезаря Октавиана Августа».

(обратно)

248

Карамзин, сын историка ― один сын Николая Александровича Карамзина, автора знаменитого труда «История государства Российского», Андрей, рано ушел из жизни; второй, названный тоже Андреем, погиб в Крыму как отважный воин в 1854 году; остается третий сын ― Н. Н. Карамзин.

(обратно)

249

Полин Ксавье ― в действительности Полин Гебль, продавщица модного магазина Дюманси в Москве и прототип французской девушки Луиз Дюпюи, то есть героини романа Александра Дюма-отца «Мемуары учителя фехтования или 18 месяцев в Санкт-Петербурге»; роман был опубликован в «Парижском журнале» и выпущен двумя изданиями в Брюсселе; сюжетом писатель обязан рассказам Огюстена-Эдм-Франсуа Гризье (1791 ― 1865), который обучал желающих мастерски владеть оружием в обеих русских столицах; брал у него уроки и поручик кавалергардского полка, декабрист Иван Александрович Анненков, влюбленный в Полин Гебль; они обвенчались в церкви рядом с Читинским острогом, откуда выпустили государственного преступника на время обряда; в романе подвиг любви совершают граф Ваненков и Луиз Дюпюи.

(обратно)

250

Императрица в результате событий 1825 года приобрела нервную дрожь, которая не оставляла ее никогда и только усиливалась до самой ее смерти. (Прим. А. Дюма.)

(обратно)

251

Саин, сын Бату-хана ― в «Спутнике по Казани», изданном в 1895 году под редакцией профессора Н. П. Загоскина, говорится, что такое имя неизвестно, возможно это ― прозвище; Большая советская энциклопедия отдает это имя самому хану Батыю.

(обратно)

252

Изначальный город был гораздо выше по Казанке ― в 45 верстах от города и в двух верстах от Большого Сибирского тракта, на высоком обрывистом берегу Казанки есть место Иски-Казан, то есть Старая Казань.

(обратно)

253

Башня царицы Сююмбеки ― тип дозорной проездной башни, памятник архитектуры XVII ― XVIII веков, основание возможно заложено в XVI веке; высота башни 58 метров.

(обратно)

254

Памятник ― Памятник в честь покорения Казани был сооружен на левом заливном берегу Казанки, в 200 саженях от Адмиралтейской слободы, над братской могилой русских воинов, павших в 1552 году; массивная, десяти сажен высоты, темно-серая усеченная пирамида под золотым крестом и с четырьмя белыми колоннадными порталами, к которым ведут широкие каменные лестницы; средняя часть пирамиды занята небольшой церковью во имя Спаса Нерукотворного, который был на царском знамени Иоанна IV под Казанью; в углах пирамиды ― кельи для священника и служителей памятника; в церкви ― портреты Иоанна IV Васильевича и Николая Павловича; за небольшой дверью западного портала каменная лестница ведет в подземелье, куда спускались с зажженными свечами; посередине центрального четырехугольного склепа ― большая, наполненная черепами гробница с распятием, освещенным неугасимой лампадой, по сторонам гробницы надписи: «Больше сея любве никтоже имать, да кто душу свою положить за други своя», «Возлюбленнии и прекраснии, неразлучни, благолепни в животе своем, и в смерти своей не разлучишася; паче орлов легцы, паче львов крепцы»; почин сооружения памятника принадлежит настоятелю Зилантова монастыря ― архимандриту Амвросию, в 1812 году он обратился к жителям Казани с предложением собрать для этого деньги по подписке; со своей стороны, император Александр Павлович выделил 40 тысяч и еще 5 тысяч рублей ежегодно, распорядился переделать проект простого столба с надписями, что и было поручено архитектору Алферову; всего на сооружение было потрачено 100 тысяч 315 рублей; первое освящение памятника состоялось 30 августа 1823-го, второе, после достройки, ― 2 октября 1832 года, в годовщину взятия Казани; к этому времени сюда доставили пожалованные церкви Николаем I золоченые серебряные сосуды; ежегодно 2 октября устраивались крестный ход (из Зилантова монастыря) и военный парад; хранился в церкви синодик с именами всех павших.

(обратно)

255

Яблоновский, интендант ― в действительности, это был полковник Жуковский, уточняет литературовед С. Н. Дурылин.

(обратно)

256

В Казани два озера, Черное и Банное ― в Плане города Казани с окрестностями от 24 ноября 1850 года значатся озера Верхний Кабан, Средний Кабан, Нижний Кабан и два-три водоема без названий; вытянутые Средний и Нижний Кабан сообщаются между собой, Булак соединяет их с Казанкой ― притоком Волги; в названии «Кабан» ударный слог «бан» созвучен с французским словом «bain» ― «баня, купанье».

(обратно)

257

Святой Джилан ― именем стало название горы Джилан-тау, то есть Змеиной горы, которая находится в двух с половиной верстах к западу от кремля, в широкой излучине реки Казанки.

(обратно)

258

Руготин Григорий в миру (около 1500―1569) ― игумен Селижаровского монастыря Гурий; хиротонисован 7 февраля 1555 года в сан архиепископа и в том же году, 26 мая, торжественно направлен из Москвы к новому месту служения, прибыл в Казань 28 июля, был избран и стал первым архиепископом Казанским, руководил сооружением нового каменного Благовещенского собора и устроением Зилантова монастыря; погребен за алтарем Спасо-Преображенского монастыря; в 1595 году при рытье траншеи под фундамент храма его останки были обнаружены нетленными, и, по распоряжению митрополита казанского Гермогена, впоследствии Патриарха всероссийского, мощи Гурия, теперь уже святого, перенесли в церковь Спасо-Преображенского монастыря; 20 июня 1630 года их поместили в Благовещенский кафедральный собор.

(обратно)

259

Илька ― пекан, куница-рыболов, самый крупный представитель рода куниц.

(обратно)

260

Ректор Казанского университета ― О. М. Ковалевский (1800―1878), член-корреспондент Российской академии наук.

(обратно)

261

Спалланцани Ладзаро (1729―1799) ― итальянский натуралист, в разные годы профессор университетов в Реджонель-Эмилии, Модене, Павии.

(обратно)

262

Стерлядь ― рыба семейства осетровых длиной до 125 сантиметров и весом до пуда, распространена в бассейнах рек, впадающих в Черное, Азовское, Каспийское моря и в Северный Ледовитый океан до Енисея включительно; ее разводят в других реках, прудах и озерах.

(обратно)

263

Беклемишев Николай Петрович ― генерал-майор, наказной атаман Астраханского казачьего войска в 1858―1862 годах; генерал-лейтенант.

(обратно)

264

Князь Лобанов ― князь А. Б. Лобанов-Ростовский, чиновник Министерства внутренних дел, был прикомандирован к саратовскому губернатору.

(обратно)

265

Порняк, офицер в эполетах полковника ― майор Позняк, полицеймейстер.

(обратно)

266

Подстрочный перевод Ишечкина.

(обратно)

267

Закревский Арсений Андреевич (1783―1865) ― граф, генерал от инфантерии, генерал-адъютант, участник военных действий в 1805―1814 годах, финляндский генерал-губернатор, член верховного уголовного суда по делу декабристов, министр внутренних дел; в 1831 применил войска для подавления волнений, вызванных эпидемией холеры; в 1848―1859 годах был московским военным генерал-губернатором.

(обратно)

268

Лиард ― старинная медная французская монета.

(обратно)

269

Начальник почтовой станции ― станционный смотритель.

(обратно)

270

Русская иерархия ― Табель гражданских чинов России XIX века: коллежский регистратор, губернский секретарь, коллежский секретарь, титулярный советник, коллежский асессор, надворный советник, коллежский советник, статский советник, действительный статский советник, тайный советник, действительный тайный советник, действительный тайный советник 1-го класса или канцлер; чин канцлера давался очень редко, за 80 лет с лишним, вплоть до 1917 года, его получили несколько человек.

(обратно)

271

Киргизы ― киргизами или киргиз-казаками ошибочно называли казахов, перенося на них название соседнего народа, собственно киргизов; официально казахи считаются коренными жителями Республики Казахстан.

(обратно)

272

Калмыки ― предки калмыков (самоназвание: хальмг) в первом и начале второго тысячелетия н. э. жили в Центральной Азии, входили в состав крупных политических объединений: дун-ху, сянби, жужани и кидании; в конце XVI и первой трети XVII века перемещались в Прикаспийский регион России, включая низовье Волги.

(обратно)

273

Шарль д’Эгрефей (1668―1743) ― автор «Истории города Монпелье», изданной между 1737 и 1739, переизданной между 1878 и 1882 годами.

(обратно)

274

Мерлан или мерланг ― рыба семейства тресковых, водится в основном у Европейского побережья Атлантики и в Черном море.

(обратно)

275

Бестужев-Богдо ― озеро Баскунчак, у этого соляного озера высится гора Богдо.

(обратно)

276

Птолемей Клавдий (II век н. э.) ― древнегреческий ученый.

(обратно)

277

Селим II Пьяница (1524―1574) ― турецкий султан, передоверил государственные дела великому визирю Соколи; в годы этого правления Турция успешно воевала с Персией, Венгрией, Венецией и захватила Кипр.

(обратно)

278

Астрабад ― персидский город на Каспии.

(обратно)

279

Поттер Паулюс (1625―1654) ― знаменитый голландский художник, писал животных на фоне пейзажа; за 10-летний период с небольшим создал около трех десятков картин, которые высоко ценились при его жизни, и стоимость которых возрастала, потому что основные музеи и многие частные галереи стремились их приобрести.

(обратно)

280

Кипчакская империя ― Дешт-и-Кипчак или Половецкая степь, завоеванная ханом Батыем в 1236 году.

(обратно)

281

Астраханское ханство ― включено в состав Русского государства в 1556 году.

(обратно)

282

Альгамбра ― старинная крепость и дворец мавританских государей к юго-западу от Гренады на Пиренейском полуострове; сооружения, сады, фонтаны и блеск двора словно были перенесены из сказок «Тысячи и одной ночи»; с изгнанием завоевателей Альгамбра пришла в запустение и стала музеем.

(обратно)

283

Мейербер Джакомо-Якоб Либман Бер (1791―1864) ― композитор, предложил стиль большой героико-исторической оперы; жил в Германии, Италии, Франции.

(обратно)

284

Пиго-Лебрен (псевдоним), Шарль-Антуан-Гийом Пиго де л’Епини (1753―1835) ― французский писатель; после коротких попыток монашествовать, он повел крайне романтическую жизнь, в двух случаях, за похищение и совращение, по приказу своего отца ― жесткого судьи, сидел в тюрьме; в разное время побывал коммерсантом, жандармом, комиком, преподавателем французского языка, драматургом; он назвался Пиго-Лебреном, когда вернулся в Кале после пребывания в Голландии и Бельгии и узнал, что отец распорядился вычеркнуть его из числа живых в актах гражданского состояния, уехал в Париж и на основе своих необыкновенных приключений написал комедию «Шарль и Каролин» в пяти актах, сыгранную во Французском Театре, стал там режиссером-постановщиком, представил много других комедий; в 1791 году поступил в драгуны и сражался в Вальми; написал роман «Дитя Карнавала», успех которого был огромен, затем издал целую серию романов, в 1803 году выпустил антирелигиозное произведение «Начетчик», из-за чего, в период Реставрации, покинул пост инспектора таможен; писал также в соавторстве со своим зятем.

(обратно)

285

Поль Шарль де Кок (1993―1871) ― французский писатель, автор более 400 произведений; нарицательное имя для обозначения фривольной литературы.

(обратно)

286

Митридат VI Евпатор (около 132―63 до н. э.) ― царь Понта, подчинил все Черноморское побережье, вел три войны с Римом, окончательное поражение потерпел от римского полководца Помпея и покончил с собой.

(обратно)

287

Геродот (между 490 и 480 ― около 425 до н. э.) ― древнегреческий историк, «отец истории».

(обратно)

288

Массагеты ― воинственное племя, кочевало между Каспийским и Аральским морями.

(обратно)

289

Плутарх (около 45 ― около 127) ― древнегреческий историк и писатель.

(обратно)

290

Степи Мугана ― Муган или Муганская степь простирается южней Баку и частью находится в пределах Ирана; запустение степи в XIII веке было вызвано нашествием Чингисхана: жители бросили дома, оросительную сеть и бежали в горы.

(обратно)

291

Васко да Гама (1469―1524) ― португальский мореплаватель, в 1495―1499 годах совершил плавание из Лиссабона в Индию и обратно, огибая Африку, и тем самым открыл морской путь из Европы в Южную Азию.

(обратно)

292

Бартеломеу Диас (около 1450―1500) ― португальский мореплаватель, первым из европейцев обогнул Африку с юга, но по настоянию команды повернул назад и на обратном пути в Португалию открыл мыс Доброй Надежды; через два года погиб у этого мыса, приняв участие в экспедиции П. А. Кабрала.

(обратно)

293

Тана (XII―XV века) ― город и торговый центр на левом берегу Дона, близ Азовского моря, населенный аланами, русскими, тюрками; в XIII ― XIV веках находился под контролем Золотой Орды, пострадал от нашествия Тамерлана, попал под власть турок и после 1475 года престал существовать.

(обратно)

294

Хорасан (III ― середина XVIII века) ― исторический регион, который охватывал северо-восток Ирана, Мервский оазис, оазисы Южной Туркмении, Гератскую и Балхскую области Афганистана; переводится с персидского как Восток, Восход солнца.

(обратно)

295

Комнатка площадью 12 квадратных футов (12 х 0,3048 х 0,3048 = 1,11 квадратного метра) ― вкралась ошибка или опечатка, площадь занижена не менее чем в десять раз.

(обратно)

296

Мазендеран ― остан (провинция) на Каспийском побережье Ирана.

(обратно)

297

Изаби Жан-Баптист (1767―1855) ― французский художник-миниатюрист, в Париже учился у Дюмона и Давида; во время Революции работал над коллекцией портретов членов Учредительного собрания; при Директории стал самым модным из миниатюристов, писал щеголей и женщин из общества мадам Тальян, а также раскрылся как рисовальщик, работы «Отъезд в армию», «Возвращение» и «Лодка Изаби» принесли ему популярность; он выполнил превосходный «Портрет генерала Бонапарта в садах Мальмезона» и «Первый консул проводит смотр», где представлены лучшие лейтенанты [полководцы] Бонапарта; в эпоху империи он был учителем рисования Мари-Луиз, писал портреты членов ее семьи в Вене, руководил художественной мастерской Севрской фарфоровой фабрики; после Реставрации, Луи-Филипп назначил его заместителем хранителя королевских музеев; в революцию 1848 года он не утратил расположения власти, президент республики Луи-Бонапарт назначил художнику пенсию в шесть тысяч франков.

(обратно)

298

Далай-лама ― титул первосвященника ламаистской церкви в Тибете с догматом перевоплощения души; считается, что Далай-лама не умирает, а перевоплощается в ребенка, родившегося в момент кончины первосвященника.

(обратно)

299

Жак де Вокансон (1709―1782) ― французский механик, изобретатель механического шелкоткацкого станка, ряда автоматов с часовым механизмом.

(обратно)

300

Франкония ― историческая область Германии, в 1802 году отошла к Баварии.

(обратно)

301

«Робер и Дьявол» ― опера «Роберт-Дьявол» композитора Мейербера.

(обратно)

302

Бассомпьер ― одна из самых старых фамилий в Германской империи [Священной Римской империи]; сеньоры де Бассомпьер служили герцогам Бургундским и Лотарингским, участвовали в военных походах Карла V против Франции.

Кристоф де Бассомпьер (1547―1596) ― ближайший паж молодого герцога Орлеанского, ставшего королем Карлом IX; сопровождал Генриха де Гиза, который решил отправиться в Венгрию, чтобы сажаться с турками; после убийства герцога де Гиза в Блуа, отошел от Генриха III и боролся с Генрихом IV; раненый в Иври, он удалился в Лотарингию; перемена веры Генриха IV вновь сблизила его с Францией.

Франсуа де Бассомпьер (1579―1646) ― представлен двору Генриха IV в 1598 году и после убийства короля сохранил верность королевскому делу; в звании генерал-полковника возглавлял швейцарцев, командовал артиллерией, участвовал в осаде Ла-Рошели; был послом в Испании и Швейцарии; был вовлечен в заговор в «день одураченных», то есть 11 ноября 1630 года, когда Ришелье вновь вошел в милость Людовика XIII, попал в Бастилию и оставался там 12 лет, до смерти кардинала; в тюрьме создал следующие труды: «Мемуары», «Посольства», академического характера «Речи» и различные трактаты.

(обратно)

303

Мари-Олимп де Гуж, в замужестве Обри (1748―1793) ― французская писательница; во время революции она почти ежедневно выпускала свои брошюры, страстно выступала перед якобинцами и санкюлотами; забрасывала проектами двор, предлагала способы предотвратить грозящие несчастья; встала на защиту короля, приговоренного к смертной казни; обратилась с оскорбительным письмом к Робеспьеру и предложила ему вместе с ней броситься в Сену; по приказу Робеспьера, была арестована и затем обезглавлена.

(обратно)

304

Компьенский лес ― находится в районе города Компьень, к северу от Парижа.

(обратно)

305

Идоменей ― внук Миноса и сын Девкалиона; царь Крита, один из предводителей ахейцев в Троянской войне.

(обратно)

306

Алигр:

Этьенн д’Алигр (1550―1635) ― канцлер Франции, председатель  гражданского и уголовного суда в Шартре; изгнан кардиналом Ришелье.

Этьенн-Франсуа д’Алигр (1727―1798) ― потомок предыдущего, первый председатель Парижского парламента; накануне революции выступил против созыва Генеральных штатов, арестован в день взятия Бастилии, спасен одним из своих старых слуг. 

(обратно)

307

Кофе «Мокко» ― кофе, вывозимый из йеменского города с названием Мокка (Моха).

(обратно)

308

Плейель Камилл (1788―1855) ― виртуозный композитор, сын австрийского композитора Игнаса Плейеля; написал музыку для трио и квартета, множество сонетов и фортепьянных пьес; полностью посвятил себя управлению фабрикой по производству фортепьяно, основанной его отцом.

(обратно)

309

Вестрис Гаэтано Аполлино Бальтазаре (1729―1808) ― итальянский артист балета и балетмейстер; выступал с постановками в Париже, драматизировал танцевальные сцены, стремился придать танцу мимический характер.

(обратно)

310

Родосский колосс ― бронзовая фигура Гелиоса, бога Солнца, высотой 32 метра была установлена в гавани острова Родос в 280 году до н. э. и считалась одним из семи чудес света; ее сооружали 12 лет и потратили 300 золотых талантов; одно время ошибочно полагали, что ноги гигантской статуи были широко расставлены, образуя арку, под которой в гавань могли проходить даже большие корабли; колосс рухнул в 224 году в результате землетрясения; в VII веке н. э. Мухавиах, арабский завоеватель острова, продал бронзовые обломки некому еврейскому предпринимателю; для вывоза металлолома потребовалось 900 верблюдов.

(обратно)

311

Локруа Жозеф-Филипп Симон (1803―1891) ― французский драматург, автор пьесы «Екатерина II», комедии «Собака садовника» и других произведений.

(обратно)

312

Птолемей ― имя македонско-греческих царей Египта, царствовавших в 323―30 годах до н.э., начиная с Птолемея Сотера.

(обратно)

313

Апис ― «священный» бык, которому поклонялись древние египтяне, видя в нем земное воплощение бога Пта ― бога изначальной творческой силы, покровителя ремесел и искусств; культ Аписа восходит ко времени Древнего царства, особое распространение этот культ получил в стране, когда ее центром стал Мемфис; близ этого города, среди развалин Серапея, обнаружены 64 гробницы «священных» быков со множеством надписей.

(обратно)

314

Зинзилинская ― шестая почтовая станция от Астрахани.

(обратно)

315

Башмачаговская ― почтовая станция перед Зинзилинской, пятая от Астрахани; названия и порядок этих и других упомянутых станций между Астраханью и Кизляром уточнен по «Маршрутной книжке» Почтового департамента, изданной в Санкт-Петербурге в 1860 году.

(обратно)

316

Море льда Шамуни или Сплюген ― ущелья и ледники в Центральных Альпах; одно из главных, Сплюген, находится, в районе итало-швейцарской границы, разделяет горные массивы Суретту (3025 метров над уровнем моря) и Тамбо (3276 метров), имеет выходы в долину Рейна и к Женевскому озеру.

(обратно)

317

Лефоше Казимир (1802―1852) ― французский оружейник, известен как изобретатель ружья и револьвера, которые стали заряжать через казенную часть металлическими унитарными патронами.

(обратно)

318

«Кавказ» ― см. в статье «От автора перевода. Реабилитация Дюма».

(обратно)

Оглавление

  • От автора перевода. Реабилитация Дюма
  • Александр Дюма Из Парижа в Астрахань. Свежие впечатления от путешествия в Россию
  •   Вступительное слово
  •   Пролог
  •   В Россию
  •   Санкт-Петербург 
  •     I
  •     II
  •     III
  •   Ладога
  •   Москва
  •   Волга
  •   Степи
  • Об очерках Дюма о путешествии в Россию Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Из Парижа в Астрахань. Свежие впечатления от путешествия в Россию», Александр Дюма

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства