Шарль Нодье Последняя глава моего романа
Да, мой милый, вот я и женат, и женат накрепко! Что поделаешь? Наслаждения приедаются, молодость проходит, долги растут. Светская суета не обольщает более, чувствуешь необходимость принять наконец решение и женишься по здравому расчету. Прочный брак доставляет уважение, роскошь и богатство привлекают друзей, а красивая жена их удерживает. Неужели ты за ничто считаешь удовольствие от союза людей, подходящих друг к другу, союза, в котором, однако, удобства заступают место любви? Разве ты ни во что ставишь наслаждение быть отцом, наслаждение, в котором любовь иногда заступает место супружеского долга? Что до меня, то я ценю брак превыше всего, и ты сам, бьюсь об заклад, придешь к этому, хотя ты, я знаю, порядочный вертопрах. Тебе двадцать пять лет, и у тебя двадцать пять тысяч франков долгу. Женись, черт возьми, хоть на богатой вдове! Женитьба — талисман, охраняющий богатство, а для распутников — пряная приправа к любви.
Ты станешь перечислять мне ожидающие тебя ужасы… Стыдись! Человек столь высокой души, как ты, может ли унизиться до подобных пустяков? Лишь людям заурядным пристало негодовать на судьбу: благородное сердце не боится ее ударов. Да и что ты видишь опасного в попытке, которую делало столько порядочных людей? Знаешь ли ты, что список их имен заполнил бы сто томов формата «Atlantique»?[1] Я сам начинал такой труд, собирался издать его по подписке и отказался от своего замысла лишь вследствие моего уважения к дамам.
Ах! Я в тысячный раз прошу у них прощения за столь скучное предприятие; ведь если все взвесить, самые их недостатки очаровательны, и, я думаю, будь они более совершенны, они не были бы так милы.
Пусть они потешаются над нами, мучат нас и предают; нет коварства, которое не искупил бы поцелуй, нет обиды, воспоминание о которой не скрашивалось бы нежным примирением. Будь проклят скудоумный пачкун, который, взявшись писать портрет граций, обмакивает свое перо в ядовитую слюну ведьм! Не смешивайте меня с ним, прелестные женщины! Я-то знаю, что вы — венец творения, украшение, сокровище жизни! Я люблю ваш тонкий ум, ваше сердце, одаренное столь нежной чувствительностью, и иногда — ваши милые капризы. Я обожаю вас всей душой, а если немного веселюсь на ваш счет — простите мне эту дерзкую прихоть. Светские остроумцы охотно изощряются в шутках по поводу жалкого вида и неловких манер новобрачного. Его преследуют язвительными замечаниями, злословие выкапывает из-под земли сотню позабытых анекдотов, клевета выдумывает тысячу других и цепь их стала бы невыносимой, если бы люди не делали вида, что забавляются этим. Это — дань, которую я плачу нравам нашего века.
В самом деле, друг мой, ты был прав, побившись об заклад, — моя женитьба — это снова целый роман. С тех пор как я себя помню, все мои похождения носят этот оттенок, и главы из моей жизни можно было бы найти везде, кроме разве «Грандисона».[2] Впрочем, успокойся: на сей раз я не позволю себе писать в мрачном стиле. Я не стану водить тебя по подземельям Анны Радклиф,[3] по казематам и кладбищам и не намерен украшать мой рассказ выспренними измышлениями наших бульварных драматургов. Ты не найдешь в нем ни разбойников, ни призраков, ни Северной башни и будешь мне благодарен за то, что я постарался, как мог, умерить кровопролитие, без которого мне нельзя было обойтись.
Наконец, ты легко заметишь, что женитьба и приданое позлатили мое воображение, и в этом смысле мои читатели выиграли столько же, сколько и мои кредиторы.
Но ты, быть может, подумаешь, что я бросаюсь из одной крайности в другую и променял мрачные краски англомана на грязный карандаш циника? Позволь мне разуверить тебя еще раз. Юноша в двадцать лет может случайно делать шалости, по привычке возвращаться к ним, из чувственности полюбить их и рассказывать о них из легкомыслия; но подлинная страсть одета покрывалом, а любовь носит на глазах повязку.
Я женился только недавно, и если моя добрачная одежда не лишена пятен, то я по крайней мере приложу все усилия к тому, чтобы быть более целомудренным в выражениях, чем в выборе сюжета; спешу предупредить об этом читателя, чтобы меня не обвиняли в том, будто мои творения похожи на низких родом развратников, которые пробираются в хорошее общество, прикрывшись приличным платьем.
Теперь я уверен, что осудят меня только слишком щепетильные люди, которые не дочитают моей книги, да журналисты, которые и не начнут ее читать. Да воздаст им за это бог! Я с ними вполне согласен и в самом деле думаю обратиться на путь истинный; я даже питаю надежду, что мои книги послужат когда-нибудь для воспитания молодых девиц и что их будут прилежно обсуждать в благочестивых семействах.
Исключение составит только эта книга, и все же вы прочтете ее, прекрасная Мирте, но, вместо того чтобы дать ей покрываться пылью в вашей часовне, вы украдкой спрячете ее под подушку и непременно будете потуплять глазки, если когда-нибудь о ней заговорят в будуаре вашей матушки.
Не знаю, помнишь ли ты Аглаю де ла Ренри? Уже в одиннадцать лет в ней предугадывали такие достоинства и прелести, что никто не сомневался, что она станет украшением женского общества в Страсбурге. К несчастью, красавицу похитил у нас ее отец, неутомимый спекулятор, собравшийся в Индию искать счастья. Молодая особа осталась в Париже под охраной тетки и старшего брата. Отец ее сел на корабль, благополучно совершил путешествие, преуспел во всех своих делах и умер в прошлом году.
— Не стоило труда приобретать богатства, — скажешь ты. Неправильное рассуждение: я его наследник.
Г-н де ла Ренри владел несколькими поместьями в Эльзасе и имел долю во многих торговых домах. Мадемуазель де ла Ренри решилась на путешествие в Страсбург и прибыла туда со своей теткой в октябре минувшего года, после более чем восьмилетнего отсутствия. Со времени приезда человека с большим носом, о котором говорится в «Тристраме Шенди»,[4] никто еще не привлекал в такой степени внимания нашей почтенной столицы. Только и было разговоров, что о мадемуазель де ла Ренри, только ее имя и называли, только ее одну старались увидать в соборе, в театре, на Брейле. А я, мой друг, один я… Скорби о моей судьбе! В то самое время, когда это прекрасное светило озаряло Страсбург, меня-то и не было на горизонте — я томился любовью под окошком одной мещаночки из Агено.
Я вернулся слишком поздно и оказался вдвойне несчастен, так как не увидел уже мадемуазель де ла Ренри, но успел еще услышать все плохие стихи, сочиненные в ее честь. Я огорчился еще сильнее, когда матушка сообщила мне, что шли разговоры о союзе между нами и что можно было твердо рассчитывать на согласие тетушки мадемуазель де ла Ренри, пользовавшейся немалым влиянием в семье, и пришел в полное отчаяние, услышав о приданом, которое навсегда ускользнуло от меня. Говорили вдобавок, что у брата девушки были другие планы, так что, раз этот случай упущен, о моем браке с нею нечего больше и думать. Мое чувствительное сердце не выдержало этого последнего удара.
Матушка моя знала, что может сделать страсть с душой, подобной моей. Она заметила происходившую во мне перемену, истощение, подтачивавшее мои силы, и отвращение к жизни, овладевшее мною, и поняла причину этого.
— Дорогой Альфонс, — сказала она однажды, — вы думаете жениться; это разумный план, доказывающий раннюю зрелость, которой я в вас не предполагала. Ваше решение восхищает меня. Отправляйтесь в Париж. Мадемуазель де ла Ренри, должно быть, уже там; я не знаю точно ее адреса, но пришлю его вам в свое время; надеюсь, что ваши усилия увенчаются успехом.
Она добавила к этим словам несколько наставлений, которые я выслушал с чисто сыновней почтительностью; я приказал нанять лошадей и в тот же вечер уехал в Париж, сопровождаемый Лабри и своей любовью.
А теперь, друг мой, если мои похождения тебе интересны, пусть внимание твое возьмет на себя труд всюду следовать за мною и не покидать моей кареты, ибо, следуя установившемуся обычаю современных наших романистов, я твердо решил не утаивать от тебя ни одного обстоятельства. Не вздумай, однако, осуждать меня за многочисленность эпизодов и чрезмерное изобилие подробностей. Все, что встретится в моем изложении, — существенно, и события переплетены в нем с таким искусством, что «Илиада» и «Одиссея» шагают у меня здесь плечом к плечу.
Прежде всего, чтобы у тебя исчезло последнее сомнение в моей точности, узнай, что я провел восемнадцать часов в пути между Страсбургом и Шомоном. Так как за все это время я не мог уснуть, а холод становился все чувствительнее, я решил переночевать в Шомоне. Все эта — обстоятельства, которые, я уверен, нимало тебя не интересуют, но не жалуйся слишком на их незначительность, ибо, повторяю еще раз, все, что я говорю, пригодится и великие события не заставят себя ждать. Есть даже особое искусство в том, чтобы под покровом мелочей прятать важные и значительные сцепления обстоятельств. В итоге рассказ становится лишь занимательнее, развязка — неожиданнее, удивление — сильнее, и это называется умением возбуждать интерес.
Было десять часов вечера. Я заканчивал наскоро приготовленный ужин, мечтая о моей очаровательной невесте. Мои думы нарушило появление хозяйки, которая вошла в комнату с выражением беспокойства на лице.
— Вы думаете ночевать здесь, сударь? — спросила она.
— Конечно, сударыня, — ответил я, более изумленный ее смущением, нежели странностью вопроса.
— Я в отчаянии, сударь, но это невозможно.
— Невозможно? Удивительное дело! А почему, позвольте спросить?
— По очень основательной причине, сударь: у меня нет для вас кровати.
Пока она говорила это, я рассматривал ее, соображая, в какой мере порядочный человек может уронить свое достоинство, разделив с нею ее ложе, и повторял: «Невозможно!»
Хозяйка решила, что я подвергаю сомнению ее слова, и начала убеждать меня со словоохотливостью, которая при других обстоятельствах, может быть, показалась бы мне забавной. Спустя полчаса она дошла наконец до заключения своей речи и объявила мне самым недвусмысленным образом, что мне придется разделить с моим лакеем его скверную постель, если только я не предпочитаю поэтически провести ночь под открытым небом. Ее предложение показалось мне неприличным, и я не знал, на что решиться. Но хозяйка избавила меня от дальнейших колебаний и вскрикнула, будто ее осенило вдохновение:
— Правда, есть еще желтая кровать, что в восьмом номере! Впрочем, нет, — продолжала она торжественно-целомудренным тоном, — это никак невозможно.
— Вот как! А почему же, скажите на милость?
— Потому, что зеленая кровать…
— Что — зеленая кровать? Какое отношение имеет зеленая кровать к желтой кровати?
— Сударь, зеленая кровать занята.
— Ах, понял. Это вы, сударыня, спите в восьмом номере?
— Нет, сударь. Но это все равно. Там находится молодая особа, такая красивая, такая интересная…
Все равно? Нет, черт возьми!
— Ей самое большее восемнадцать лет…
Я весь превратился в слух.
— И кротка, как ангел…
Ты понимаешь, как я воспламенился!
— Она приехала неделю тому назад с одной очень почтенной дамой, которая здесь опасно заболела и только что оправилась. Если бы вы знали, как она о ней заботилась! Как внимательно исполняла малейшее ее желание! Как терпеливо ухаживала за ней, никому не позволяя разделить с нею ее обязанности…
В то время как хозяйка пространно высказывала мне свои взгляды и нанизывала периоды, мысли мои приняли совершенно иное направление, чем прежде. Зарождающаяся любовь уступила место другому чувству, почти столь же нежному, но гораздо более почтительному. Рассказ о чьем-нибудь трогательном поступке сдерживает самые смелые взлеты моего воображения, и порывы мои смиряются при виде добродетели, как духи перед кропилом заклинателя. Поверь мне, я мало ценю женщин, которые достаточно привлекательны, чтобы возбуждать желания, но недостаточно властны, чтобы их подавлять. Исключения встречаются редко.
Эти мысли с быстротой молнии сменялись в моем мозгу, и выражение моего лица менялось вместе с ними. По крайней мере я думаю, что именно необычное выражение моих черт способствовало успеху моей речи, которую я когда-нибудь приведу как образец вкрадчивого красноречия и ораторской осторожности. В самом деле, я произнес ее таким медоточивым тоном, с видом столь достойным и так лицемерно, что сам Лафатер[5] был бы обманут ею.
Я закончил тем, что готов во всем положиться на волю прекрасной незнакомки, и решительно сказал, что не намерен ночевать в восьмом номере без ее согласия.
Хозяйка, твердость которой была поколеблена, приняла предварительные условия и немедля передала их на утверждение в высшую судебную инстанцию. Это потребовало немного времени, и пять минут спустя она возвратилась с сияющим лицом, точно генерал, только что выигравший свое первое сражение, выступая уверенно, как министр, который собирается открыть конгресс.
Как только она сообщила мне об успешном завершении переговоров, я собрался удалиться, но она остановила меня, чтобы изложить статьи договора. Согласно первой из них, от меня требовалось, чтобы я лег, не зажигая огня; согласно второй — чтобы я покинул комнату, прежде чем наступит утро; и согласно третьей — чтобы я не заводил никаких разговоров, иначе мне будет наотрез отказано в согласии на предложенные условия.
Хотя это соглашение и не понравилось мне, я вынужден был под ним подписаться и клятвенно обещал все, что от меня требовали. Хозяйка очень подробно объяснила мне, как найти предназначенную мне кровать, и я поднялся наверх без свечи. Лабри ощупью раздел меня, и я твердо вознамерился уснуть. Но какой ангел уснет, когда искушение так близко? Совершенства прекрасной незнакомки целым сонмом вставали в моей памяти, я приписывал ей еще другие, и, если говорить изысканным языком, любовь заняла так много места в моем алькове, что Морфею пришлось уйти из него.
— Я раскусил тебя! — скажешь ты.
Тебе это не удастся! К лицу ли тебе говорить, что ты раскусил меня? Жизнь так полна случайностей, способы обольщения так разнообразны, женское сердце так слабо, а ночи так долги! Право же, нужно меньше времени, чтобы осуществить целый заговор.
Да и откуда ты знаешь, если бы я взял на себя труд задумать и предпринять это дело, почему бы счастье, верное своим любимцам, не принесло мне легкую победу? Или, по-твоему, я был бы первым, кто удостоился триумфа, не испытав опасностей сражения?
Пробила полночь, и я услышал легкий шорох, и вслед за ним приятный голос робко позвал меня: «Сударь!», на что я немедля откликнулся столь же робким тоном.
— Сударь, — продолжала моя прелестная собеседница, — я забыла вас предупредить, что разговариваю во сне и что мне иногда случается говорить по ночам очень странные вещи. Я, видите ли, сочиняю сказки.
— Я в восторге, — ответил я, — и, если они интересны, я их вставлю в свои романы.
Об этом вовсе не следовало говорить, но ты знаешь, что из всех своих детей больше всего любишь самых некрасивых, и родительская нежность находит таким образом способ отомстить за них природе. Впрочем, может быть, в моем намерении заключалось нечто навевавшее сон или наш разговор все равно должен был на этом прекратиться, но моя соседка с зеленой кровати удовольствовалась сухим замечанием, что ей было бы очень жаль прервать мой сон, а я удовольствовался мыслью, что скорее повешусь, чем не прерву ее сновидений.
Действительно, час спустя она крепко спала и разговаривала вовсю, но так тихо, что я не мог уловить ни одного слова. Меня разбирало любопытство; я прислушался, затая дыхание, свесился с кровати, встал с нее, сделал шаг, другой, третий, взялся за занавеску, приподнял ее; потом нащупал одеяло и скользнул под него.
До этой минуты руководила лишь похвальная любознательность и мое поведение было вполне невинно. Ручаюсь, однако, что мои намерения будут истолкованы дурно. Клевета! Ты сам знаком с нею. Счастлив тот, кто, как я, может ей противопоставить чистую совесть и мужество добродетели.
— Боже мой! Что вы делаете?
— Я слушаю.
— Но наше соглашение!
— Оно не нарушено.
— Тут что-то нечисто!
— Судите сами.
— Я вас предупреждала, что во сне разговариваю.
— А я забыл вас предупредить, что я во сне гуляю.
— Вы чудовище!
— Лучше быть чудовищем, чем наглецом.
— Ах!..
Можешь надо мной издеваться, мой друг. Дальше следует неизбежное многоточие.
Лабри пришел будить меня в четыре часа утра.
— Удивительно, — сказал он. — Вы лежите справа, сударь, а я вас слышу слева.
— Тут есть эхо, — ответил я. — Ты найдешь объяснение этому у Робертсона в его «Акустических обманах».
Я распрощался с моей красавицей, и — так как тебя надо вознаградить за длинные рассуждения быстрыми переходами — вот я уже в полумиле от Труа и в двух шагах от моей кареты, которая только что сломалась. Происшествие это не покажется тебе слишком оригинальным, но позволь мне считать, что оно было необходимо. Я понимаю, какую выгоду мог бы извлечь изобретательный ум из столь богатого возможностями обстоятельства. Ничто не мешает мне, например, слегка поранить себя и велеть себя перенести в соседний замок, где живет красивейшая женщина Шампани. На этом фундаменте, как бы он ни казался непрочен, я без труда могу возвести самую сложную интригу, которая разрешится в третьем или четвертом томе свадьбой, ожидаемой всеми с первой страницы; если же и этот план покажется мне слишком простым, я могу вышить на его канве несколько более или менее удачных эпизодов, которые неминуемо произведут замечательный эффект и сведут с ума парижских модисток.
Но я вменил себе в закон не говорить ничего, кроме правды, и, вместо того чтобы блуждать по коридорам «романтического» жилища моей знатной хозяйки, тебе придется последовать за мной в некий город, где твое воображение не найдет столь богатой пищи и где я пробуду неделю.
Однако я недостаточно жестокосерден, чтобы задерживать тебя там на столь долгое время, и так дорожу хорошим расположением твоего духа, что не хочу портить его в этом старинном забытом городе, который можно было бы покинуть без сожаления, если бы его не украшала своим присутствием прекрасная женщина, чье имя известно всем. Видя всеобщее обожание, которым она окружена, вспоминаешь, что самые варварские народы воздвигали храмы Венере, и древние, мне кажется, меньше бы дивились путешествию Психеи в ад, если бы могли предвидеть, что грации когда-нибудь поселятся в Труа.
Сопоставление главного города департамента Об с Тартаром не так необычно, как тебе кажется. По крайней мере я не знаю, отличаются ли сыщики Радаманта более неумолимым и подозрительным нравом, чем таможенные досмотрщики в Труа. Один из них заявил, что у меня паспорт не в порядке; другой клялся, что видел где-то список моих примет; третий, найдя в моей записной книжке перечисление действующих лиц какого-то водевиля, принял его за список заговорщиков, и, наконец, когда я, чтобы придать себе весу, показал мои любовные стихи и лицейские аттестаты, кто-то с комической важностью заявил, что в Труа нет ни одного ученого, но есть Академия.
Вырвавшись из этого юридического лабиринта, я тотчас же велел приготовить экипаж. Так как для этого требовалось время, я отправился поразвлечься на представление «Магомета»,[6] которое происходило в зале, так удобно построенном, что, сделав один шаг, можно было без труда перейти с авансцены в амфитеатр. У законодателя Аравии была отрезана кисть правой руки, что имеет немалое значение при декламации. Зопир был разбит параличом, у Сеида пропал голос, а Пальмира, беременная на девятом месяце, не могла скрыть доказательства своей греховной любви. Но забавнее всего в этом балагане была увлеченность зрителей: они стучали ногами от восторга и разражались долгим ревом всякий раз, как эти Росции[7] на подмостках прерывали свою высокопарную декламацию, ожидая знаков одобрения.
Я так спешил покинуть Труа и добраться до Парижа, что ни за какие деньги не согласился бы отложить отъезд до завтра. Было девять часов, когда я быстро вскочил в свою карету, где уже крепко спал Лабри, и захлопнул за собою дверцу, как вдруг какая-то женщина под вуалью тихо окликнула меня и попросила подать ей руку. Как ни удивила меня эта просьба, я исполнил ее, ни слова не говоря. Обхватив обеими руками изящный стан женщины, я опустил мою прелестную ношу на заднюю скамью кареты, а сам сел впереди, рядом со своим слугой.
Следующие четверть часа прошли в изъявлениях благодарности со стороны моей спутницы и в комплиментах с моей стороны, так что мы были уже далеко от заставы, когда загадка, которая, вероятно, уже беспокоит тебя, наконец объяснилась. Услышав особенно громкое всхрапывание Лабри, молодая женщина заметила, что тетушка ее, как видно, уже заснула. Мне стало ясно, что она находится не там, где предполагает, и попросту приняла мой экипаж за почтовую карету. Я вспомнил, что видел эту карету у ворот, в двух шагах от моей, и решил, что тетка вошла туда раньше племянницы и что последняя заговорила со мной по вполне объяснимому недоразумению. Я так искренне и громко расхохотался, что мне пришлось сообщить молодой девушке разгадку этой тайны, и, как легко догадаться, положение после этого несколько изменилось. Красавица, вся в слезах, разразилась самыми патетическими восклицаниями и жалобами на свою рассеянность, и мне стоило большого труда успокоить ее и убедить, что не стоит впадать в такое отчаяние из-за того, что с ней произошло. К счастью, ее тетушка едет, как и мы, по парижской дороге, и мы ее сможем подождать на первой же стоянке, где она нагонит свою племянницу, может быть, даже раньше, нежели ее отсутствие будет замечено. Я закончил такими горячими и почтительными изъявлениями преданности, что огорчение молодой женщины, как мне показалось, почти прошло и она сочла уместным высказать мне свою признательность. Я воспользовался этим, чтобы проникновенным голосом заговорить с ней о страстных чувствах, которые она мне внушает, и о нежной привязанности, которую я не могу не проявлять к ней с этого дня; и у меня даже хватило бесстыдства сказать, что я в жизни не испытывал ничего подобного тому, что происходит сейчас в моем сердце. Она вздохнула. Я взял ее руки в свои. Она сделала легкое усилие, чтобы их высвободить, но я сжал их еще сильней, и движение, которое я сделал, чтобы удержать их, заставило молодую женщину придвинуться ко мне. Человек легкомысленный попытался бы ускорить события, но у меня было впереди еще три часа честного боя, а предварительные разведки тоже имеют свою прелесть.
Итак, эта перестрелка дала мне пока всего несколько дюймов территории и выгодную позицию. Наши руки соединились, ноги сплелись, дыхание сливалось. Лабри спал. Была ночь, мы молчали, так как безмолвие дает время подумать и ощутить желание. Я ничего не предпринимал, но такое близкое соседство мало-помалу усыпляет добродетель и понемногу пробуждает страсть. Добавь к этому, что ни одна женщина не простит почтительности в подобном положении, и когда очень хочешь, чтобы на тебя напали, забываешь о защите. Все мне благоприятствовало, и при таких обстоятельствах я бы посягнул даже на Пенелопу.
Прошло уже минут двадцать, как вдруг карету сильно тряхнуло и молодая женщина перелетела со своего места ко мне на колени. Я выпустил ее руки, чтобы обхватить ее; она хотела воспользоваться своей свободой, чтобы оказать мне самое решительное сопротивление, когда новый толчок заставил ее изменить намерение и ухватиться за меня, вместо того чтобы оттолкнуть. Губы мои встретились с ее губами и запечатлели на них огненный поцелуй, за который она не была бы вправе упрекнуть меня, так как ничто не мешало мне во всем обвинить случай. Однако у меня есть причины думать, что поцелуй мой вызвал не гнев, а совсем иное чувство, ибо она нежно, с томным и страстным вздохом склонилась к моему плечу. Все устраивалось как нельзя лучше, но провидение, которое столь явным образом покровительствует мне, не пожелало предоставить мне самому довести до конца это очаровательное приключение. Третий толчок, еще более благоприятный, чем два первых, избавил меня от дальнейших забот. Я долго наслаждался своим торжеством, внимая стонам побежденной добродетели и бормотанию Лабри, который был изрядно помят после всех этих толчков и, еще не очнувшись от сна, проклинал дорогу, лошадей и кучера.
Карета, в которой ехала тетка, оказалась на станции одновременно с моей. Я поцеловал мою прекрасную незнакомку и нежно простился с нею, предоставив ей самой уяснить себе все случившееся, ибо я не считал разумным вмешиваться в это. В пять часов вечера я приехал в Париж и остановился там, где останавливался обычно, — в гостинице «Гамбург», на улице Гренель-Сент-Оноре № 69–70, напротив гостиницы Ферм.
Хотя я уже знал Париж, но не сомневался, что меня ждут новые переживания в этом огромном театре, где вечно сменяющиеся сцены непрестанно следуют одна за другой и где мода, этот неутомимый Протей, так быстро и многообразно меняет свой облик. За год моего отсутствия все должно было стать иным, и действительно Париж оказался для меня новым городом, где мне нужен был проводник, который познакомил бы меня с требованиями вкуса и указал правила поведения, ибо эти суетные сведения совершенно необходимы для того, чтобы вас хорошо приняли в свете, и даже для того, чтобы вас там хорошо поняли. Обойдите с иностранцем все клубы от Сен-Жерменского предместья до Маре и от Шоссе д'Антен до Старого города, и он с полным правом скажет, что главное богатство нашего языка составляют названия тряпок и жаргон фокусников и что, если не считать нескольких условных выражений, которые ничего не означают ни на каком наречии, весь наш словарь заключен в «Модной газете» и «Театральном листке». Во всяком случае, он сможет поручиться, что почти все разговоры, слышанные им вчера, уже завтра нужно будет перевести на другой язык, дабы тебя поняли, и что если бы вся Франция вздумала поддаться такому стремлению, то лучшие создания прошлого века оказались бы столь же устаревшими, как фижмы и оборки.
Зная, что наш друг Франц усиленно вращается в обществе, я решил предоставить ему определить мое времяпрепровождение, образ жизни и выбор развлечений. Спустя несколько дней я зашел к нему и увидал, что он остался верен своей склонности к наслаждениям более доступным, нежели утонченным, ибо чувство опасности смущает радость успеха. Клара не пускала в двери Онорину, Полина в прихожей млела, читая новый роман, а Франц, растянувшись на диване между Лоране и Виржини, подобно Диэго из «Кума Матье»,[8] раздавал направо и налево выразительные доказательства своей любви.
Мой приход несколько помешал этим красноречивым изъявлениям, и мне удалось вырвать моего Рено из объятий полдюжины этих Армид,[9] которые никак не могли решиться его покинуть. Мы провели весь день вместе и под конец отправились пить чай в один дом, куда Франц очень спешил. Он легко получил разрешение привести меня с собой, хотя сам являлся в этот дом впервые.
Общество было многочисленное, и женщины блистали нарядами. Не стану говорить тебе об их красоте, так как все они настолько перезрели, что самый внимательный глаз с трудом бы обнаружил ее следы, и я сначала подумал, что нахожусь среди придворных дам королевы Берты.[10] Но поверишь ли, эти шестидесятилетние нимфы, обязанные своими формами белошвейке, ароматным дыханием — парфюмеру и расплывшимся румянцем — продавцу красок, были окружены целым роем усердных поклонников, наперебой старавшихся их одурманить безвкусными и льстивыми комплиментами. Я бы мог принять эту странную церемонию за жертвоприношение Паркам или за мистерию фессалийских ведьм, но мне вспомнился сказочный король, имевший способность все превращать в золото. Благодаря этой же способности самая дряхлая старость может еще рассчитывать у нас на поклонение, и только поэтому наши щеголи так усердно упражняются в лучшей из добродетелей Лакедемона.
Мы с Францем одновременно заметили одну женщину, к которой нельзя было отнести эти замечания и чьи заманчивые прелести по контрасту казались еще прекраснее, как кажется ярче цвет розы, рождающейся весной среди шипов. Мы ловко воспользовались тем, что при нашем приходе кое-кто встал со своих мест, и довольно невежливо завладели стульями ее соседей, чтобы иметь возможность наблюдать красавицу вблизи. Вообще она скорее миловидна, чем красива, но нежность ее черт искупает их неправильность. Выражение ее лица привлекает более, чем формы тела. Умело обнаженная в некоторых местах кожа, которую наша незнакомка показывает со всем искусством опытной кокетки, может на время привлечь взор, но дары, которые красавица обещает в будущем, заставляют забыть о тех, что она выставляет напоказ. Все в ней дышит нежностью и страстью: поворот головы, лениво склоненной к белоснежному плечу, свидетельствует о простодушии; полузакрытые, тихо вздрагивающие губы как будто едва слышно шепчут робкие слова страсти; в ее влажных глазах блистает слеза желания, которую любовь превратит ночью в слезу счастья.
— Постой! — вскричал Франц, которому я говорил все это, пока мы шли из зала в столовую. — Или ты уж очень злоупотребляешь своей способностью описывать, или мы смотрели на эту женщину с совершенно разных точек зрения. Она действительно миловидна, но в ее облике больше решимости, нежели прелести, и больше лукавства, нежели приятности. То, что ты считаешь в ней кокетством, могло бы сойти за цинизм, и я нахожу, что она слишком много дает глазам, ничего не оставляя на долю воображения. В каждом ее движении видны принужденность и расчет, мало похожие на простоту, а ее взгляды, в которых ты прочел столько трогательного, кажутся мне самоуверенными до неприличия; впрочем, это не ее вина, и я не думаю, чтобы ее темные глаза, осененные черными, как эбен, бровями, могли когда-нибудь выразить нежное и тонкое чувство.
— Вот уж в этом ты неправ, — с жаром перебил я его. — В ее глазах отражается ясная синева неба, а брови ее заимствовали свой цвет не у эбена, а у золота.
Мы продолжали спорить, все более горячась, когда к нам присоединились остальные гости. Все разместились за круглым столом, и вышло так, что женщина, о которой мы только что говорили, снова села между нами.
Едва мы кончили пить чай, а гости принялись за карты, как мы тотчас бросились друг к другу, чтобы продолжить наш спор, но уже с совсем других позиций. Франц признался, что он сначала плохо рассмотрел ее и что мое описание вполне соответствует оригиналу, а я, став на его прежнюю точку зрения, утверждал противное. Моя робкая блондинка превратилась в вызывающую брюнетку, его гордая Юнона — в скромную Гебу. Изменились наши мнения, но не предмет спора, и те же бойцы по-прежнему сражались за то же дело.
Ты читал у Гомера, как оба враждующих войска замирают на месте при виде Елены? Появление нашей Елены произвело на нас такое же действие. Она улыбнулась мне; на эту милость я знаком ответил, что понял ее, а она закончила диалог, медленно подняв руку, которая, если выражаться языком геометрии, описала дугу градусов в девяносто. Я последовал за незнакомкой, так как во всех странах этот решительный жест означает: «идите за мной» или «подите сюда», и к нему чаще всего прибегают у окна на антресолях в некоторых частях нашего славного города Парижа. Большой зал был пуст, и мы остановились там. Незнакомка села, и… представь себе, как я был удивлен, когда с несомненностью убедился, что эта странная женщина действительно была в одно и то же время брюнеткой и блондинкой и что природа обошлась с нею почти так же, как с Янусом, приклеив один к другому два профиля, весьма изумленные такой встречей. Это удивительное явление приковало к себе все мои мыслительные способности; меня вывел из оцепенения громкий смех, после которого я услышал следующие слова, произнесенные голосом, как мне казалось, не менее изменчивым, чем черты лица этой женщины и ее характер.
— Вы видите, — произнесла она, — что судьба одарила меня весьма странно, как будто природа захотела обнаружить самым необычайным образом непостоянство моего духа. Какова бы ни была его причина, я заметила, что это обстоятельство вас поразило. А что было бы, если бы вы так же легко могли заметить все несходство моих правил с моим поведением, моих взглядов с моими поступками? Я степенна или ветрена, чопорна или распутна, добра или зла — по прихоти, и не помню себя одной и той же в течение двух дней подряд, из чего не делаю для вас тайны, так как подчас бываю откровенна, хотя ничего большего это никогда не означает. Вы сразу же мне понравились, и я решила сообщить вам об этом. Завтра вы явились бы слишком поздно, и, бьюсь об заклад на сто против одного, что через сутки вы покажетесь мне отвратительным. Сегодня я до безумия люблю вас, и ничто не мешает вам этим воспользоваться. Впрочем, вы будете мне признательны за мой поступок, если я скажу вам, что немало мужчин превратила в Вертеров или Сен-Пре[11] и что в числе даров, которыми наградило меня щедрое небо, бывало иногда и упорство; поэтому большую часть своей жизни я переходила от роли г-жи де Линьоль[12] к роли Памелы[13] и от сумасбродства к чопорности. Мои слова кажутся вам удивительными — тем лучше; было бы забавно, если бы вы поняли меня, — ведь я и сама-то никогда себя не понимала. Но все же, какова бы я ни была, я способна на твердые решения. Два года назад мне пришла прихоть выйти замуж за человека, которого я ненавидела. Этому воспротивились, я настояла на своем. Пожелай нашего брака весь свет, я бы ни за что не согласилась, но мой план не понравился никому, и я его осуществила из духа противоречия. Мой муж был человек смертельно скучный — дурак, который вздумал объявить себя дворянином после отмены званий и назло всему Парижу задним числом присвоил себе титул маркиза. Я получила от брака только этот титул и частицу «де» перед фамилией. Этого было для меня недостаточно, и я горела нетерпением пожить иначе. Я дала похитить себя одному гусару и позволила взять себя на содержание одному банкиру 1831 года. Законы удобны для неверных жен, а я довольно уже вкусила от брака, чтобы стремиться ко вдовству.
Я подала прошение о разводе и добилась окончательного освобождения, сославшись на несходство характеров, чему никто не удивился. С тех пор у меня было много любовников. Но из всех мужчин, которых я встречала, никто еще не возбуждал у меня большего интереса, чем вы. Я хотела бы обещать вам страстную любовь и быть способной сделать вас счастливым на неделю. Это удавалось мне трижды, но я так боюсь своего легкомыслия, что твердо решила, как уже сказала вам, не заставлять вас ждать даже до завтра…
Итак, — продолжала она, — ваша готовность, как я вижу, соответствует моему расположению. Я и ожидала этого, так как ваша наружность свидетельствует в вашу пользу. Но я хочу подвергнуть вашу нежность испытанию и доказать, что обладание мною — благо, которое нельзя получить, не заплатив за него. Я требую двух часов внимания и романтической развязки — во-первых, потому, что так занимательнее, а во-вторых, потому, что это почти необходимо. Вы видели того смуглого, отвратительного на вид человека, который так резко говорит обо всем, ничего при этом не зная, и кичится своими хорошими манерами? Вот вам мой любовник как вылитый; сказать по правде, ему многого недостает, чтобы сделать меня постоянной. Будь это даже и легко, он составил бы исключение, но он мне подходит, так как достаточно щедр, чтобы его щадить, и достаточно неуклюж, чтобы его обманывать. Я никогда не встречала такого глупого шута и бестолкового выскочку; добавлю, что не знаю ревнивца, который был бы подозрительнее его и имел бы больше оснований ревновать. Он живет со мной из тщеславия, а не из склонности, подчиняясь моде, а не темпераменту, но он неистовый собственник и держит меня под замком, как свою библиотеку, которой пользуется не чаще. Вы понимаете, что подобный любовник редко досаждает мне своей страстью, но зато он так же неотступно сидит у дверей моей квартиры, как евнух у дверей сераля. Вам поэтому придется проникнуть ко мне по веревочной лестнице, которую я спущу вам в полночь. Вот мой адрес. Не опаздывайте и избавьте меня от пошлостей, которые вы собираетесь мне преподнести. Я заранее знаю, что они будут смертельно скучны, и меня раздражает самая мысль об этом. Прощайте… Я вас жду.
Вся эта речь была произнесена с такой быстротой, что я лишь более или менее выразительными жестами мог проявить охватившие меня чувства удивления, радости, страха и сомнения, и, несмотря на то, что я тщательно стремился сохранить в памяти все выражения маркизы, я не поручусь, что мне это вполне удалось. Оставшись один, я попробовал углубиться в размышления, что случается со мной довольно редко, и в конце концов сделал обратное тому, что хотел, как это случается со мной всегда. А именно — я пошел на свидание, рискуя подвергнуться участи Психеи. В будуаре куртизанки сама Венера держит ножницы Парки.
Маркиза жила неподалеку от Оперы, в одном из тех домов, первый этаж которых украшен довольно широким карнизом. В назначенный час одно из окон второго этажа открылось, и мне сбросили веревочную лестницу; я поднялся, отвязал ее, кинул в комнату и собирался сам последовать за нею, когда у противоположной двери раздался какой-то шум.
— Неужели это он? — воскликнула маркиза, и это, несомненно, был он, ибо я в тот же миг увидел его, и маркизе удалось скрыть меня от его взоров, лишь с силой захлопнув передо мной окно. Полагаю, это было весьма забавное зрелище — я стоял на высоте двадцати футов, имея под ногами опору в десять дюймов ширины, наподобие статуй Гермеса, которыми древние украшали фасады домов. Но время года было столь неподходящее, погода так холодна и мое будущее так неопределенно, что у меня не было ни малейшей охоты смеяться над своим положением и я думал только о том, как из него выбраться. Я осторожно прошел вдоль всего карниза, с опаской измеряя глазами высоту стены, и вернулся обратно; потом я сделал еще несколько столь же бесплодных попыток и наконец остановился, дрожащий, промерзший, шатаясь от усталости и почти засыпая, перед тем самым окном, от которого, как мне казалось, я отошел.
Оно не замедлило открыться на шум, производимый моей ночной прогулкой. В нем появилась нагая женщина, и я больше не сомневался, что мой соперник очистил поле битвы и не помешает нашим наслаждениям. Никак не ожидая этого счастливого обстоятельства, я тем более был им восхищен и с невообразимой быстротой проник в комнату, схватил свою добычу и понес ее, трепещущую, на престол любви. Однако с моими победными кликами сливались испуганные возгласы женщины. Она осыпала меня бесчисленными жалобами и мольбами, которые я прерывал бесчисленными поцелуями.
Никогда мне не оказывали более упорного сопротивления, но я помнил разговор, происходивший вечером, и твердо решил смирить дух непостоянства, который так упрямо оспаривал у меня обещанную победу. К тому же я ее купил слишком дорогой ценой, чтобы уступить без боя; мой неудержимый пыл вскоре уничтожил преграду, хотя небольшое препятствие, ожидать которого я имел меньше всего оснований, несколько замедлило мое торжество; однако это необъяснимое препятствие придало еще большую цену моей победе и воодушевило меня еще большей отвагой.
Впрочем, если сопротивление сошло на нет или, во всяком случае, почти вовсе ослабело, то на смену ему пришли обильные слезы, и я не знал, что подумать о такой странной манере вести себя на любовном свидании.
— Право же, сударыня, — сказал я, — мне кажется, причудливость вашего характера отзывается на всех ваших поступках и вы привыкли все делать не так, как другие. Кто бы подумал, что вы будете плакать при подобных обстоятельствах?
— Сударь, — услышал я в ответ прерываемый всхлипываниями голос, — я не сомневаюсь, что вы ошиблись, но вы ничего не хотели слушать.
— Что вы хотите сказать?
— Что вы приняли мое окно за окно моей соседки.
— Так, значит, вы вовсе не та женщина, которая ждет меня?
— Нет, сударь.
— И вы не видели меня сегодня вечером?
— Никогда не видела.
— И не закрыли передо мной окно час тому назад, когда появился ваш ревнивец?
— Я имела несчастье открыть его вам десять минут назад, услышав, как вы шумите.
— И вы не белокурая брюнетка?
— У меня пепельные волосы.
— Значит, я, против вашей воли…
— Да, сударь.
— И я, быть может, первый…
— Не совсем, но почти что…
— Я так и думал!
— Как я несчастна!
— Надо было меня предупредить.
— Надо было меня слушать.
— Придется примириться.
— Ничего другого не остается.
— Я не могу отвечать за недоразумение.
— Это верно.
— Если понадобится, я готов исправить мой поступок.
— Это невозможно.
— Я приду к вам.
— Я меняю квартиру.
— Я всюду найду вас.
— Я выхожу замуж.
— Тем лучше! На это ничего не скажешь.
Слезы постепенно высыхали, и огорчение ее начало утихать; я успокоил ее окончательно и ушел, клятвенно обязавшись не стараться снова видеть ее. Я отправился к себе в гостиницу и вернулся туда перед рассветом, размышляя о превратностях жизни и необычайных поворотах судьбы. Ты найдешь эти мысли в моих сочинениях о нравственности.
Франц уехал за город, и я целую неделю его не видел. Наконец он однажды зашел ко мне после театра и предложил пойти вместе с ним на бал-маскарад Олимпийского общества, где он намеревался провести всю ночь. Я охотно согласился, так как люблю эти шумные, беспорядочные увеселения, которые захватывают вас, не слишком затрагивая сердце, и где быстро сменяющиеся разнообразные развлечения не дают душе времени углубиться в самое себя. Все нравится мне на маскараде. Это — верное отражение света, но обилие событий как будто ускоряет бег жизни; так же, как на сатурналиях, равенство, изгнанное из общества, словно нашло себе убежище на маскараде, где оно по крайней мере хотя бы несколько раз в год может предъявить свои права. Все там сходятся, теснятся, разговаривают, свободные слова дружбы летят от уст к устам. Уродство, украсившись умом, может внушить здесь обожание, правда, под личиной шаловливости, может заставить выслушать себя; суровый выговор, который во всяком другом месте заставил бы самолюбие насторожиться, встречает на маскараде добродушный прием. Только там позволено говорить все, только там откровенность — обычная вещь; маска — замечательный талисман, делающий слово выразителем мыслей. Вот сановник, который задел ваши интересы несправедливым решением; вот плохой писатель, он обманул ваши ожидания, написав прескучный памфлет, вот наглый газетчик, который каждое утро утомляет вас, стараясь кого-нибудь очернить своими писаниями; вот старая кривляка с подмалеванным лицом, уничтожающая вас своим презрением; вот выскочка, что, проезжая в своей роскошной карете, обдает вас грязью, из которой сам вышел. Утешьтесь: случай, собравший их всех на маскарад, сулит вам месть — она будет нетрудной, не будучи низкой, и забавной, не будучи жестокой. Не тревожьтесь и вы, чье робкое и неопытное сердце охвачено пламенем почтительной страсти к какой-нибудь высокопоставленной даме, — сегодня любовь совершит для вас чудо, которое уничтожит все преграды, заглушит все предубеждения и примирит светские приличия с требованиями сердца. Пользуйтесь мгновением, которое судьба украла у этикета.
На маскараде не бывает слишком смелых признаний, не бывает слишком тщеславных надежд. Мода позаботится за вас о вашем деле и заранее обеспечит вам успех. Если почти все привязанности в нашем мире кончаются, как только надета маска, то нередко они под маской и начинаются; сладостная близость, которой покровительствует тайна, уже не раз помогала обнаружить нежную симпатию. Словом, (у меня есть всякие доводы, чтобы это доказать) бал-маскарад — лучшее из человеческих учреждений и последний отблеск золотого века.
Так как нетерпение Франца не давало мне времени позаботиться о моем костюме, я удовольствовался светло-серым домино и прикрыл лицо полумаской. Может быть, я, уже входя в зал, предчувствовал, какие наслаждения сулит мне это волшебное место, или там и вправду было что-то чарующее и действовавшее на всякую душу, но уже один вид бального зала наполнил меня сладостной тревогой и непривычным волнением. Я знаю, насколько недостойны нас подобные чувства, но ведь и Ахилл мог скрываться среди женщин, пока ему не напомнили о его доблестях, принеся ему оружие.
Франц часто бывал в этом собрании предшествующей зимой и так хорошо знал манеры, повадки и костюмы его всегдашних посетителей, что взялся назвать мне все маски по именам и быть для меня проводником столь же полезным, как черт Асмодей для школяра Клеофанта.[14] Мы сели в той части зала, где было больше всего народу, и начали наш смотр.
— Было бы совершенно излишне, — сказал Франц, — называть тебе всех, кто будет проходить мимо. Многих привело на бал любопытство, желание быть замеченным или потребность чем-нибудь заполнить несколько часов досуга, для которого нет лучшего употребления. Такие люди встречались тебе везде, и они везде одинаково мало достойны внимания. Показать одного из них — значит показать всех, и природа так плохо позаботилась об их уме и характере, что можно, не слишком преувеличивая, сказать, что эти модные автоматы вышли прямо из рук Кателя.
Было бы, может быть, столь же бесполезно распространяться о людях, которых ты узнал так же быстро, как я, и чей характерный облик не ускользнул от твоей наблюдательности. К чему стал бы я показывать тебе этих оригиналов, которых узнает всякий? Их приметы уже известны общественному мнению. Вот мужчина с одутловатым лицом и черными курчавыми, недавно остриженными в кружок волосами, который неловко носит модное платье, старательно показывает всем свои руки, украшенные каждая полдюжиной перстней, и считает признаком хорошего тона раздражать женщин, окидывая их бесстыдными взглядами. Надо ли говорить, что это — оптовый торговец?
Если я покажу тебе высокого юношу, который смущенно ходит среди толпы, боится измять свой новый фрак и натыкается на встречных, заглядевшись на кариатиды, — нужно ли говорить, что это провинциал, совершающий свое первое путешествие? А та полнотелая женщина, которая так величественно носит остатки когда-то дорого оплачивавшейся красоты и презрительно проплывает мимо в своем пышном наряде, — разве ты не видишь, что это содержанка, уволенная в отставку временем и снова ищущая покупателя?
Ты уже знаешь большинство молодых людей, которые, видишь, столпились у стола, уставленного стаканами с пуншем и ликерами, и наполняют весь зал раскатами своего буйного веселья. Но даже если бы ты видел их впервые, я уверен, что ты по шумным разговорам и смеху, разражающемуся при каждой шутке, узнал бы в них заурядных писателей, надменно прозябающих в гордой безвестности. Это действительно писатели, и не удивляйся, что плоские остроты, которыми блещет их разговор, вызывают у них всех такую веселость. Им свойственно рукоплескать всему, что они только ни скажут, а говорят они все зараз. Я исключаю из их числа того молодого человека, что слушает с таким скромным видом и восхищается ими из желания угодить. Это провинциальный литератор, который приехал в столицу испробовать свои силы и только еще начинает. Пустил он в обращение пока всего лишь тридцать две тысячи триста пятьдесят листов печатной бумаги.
Среди мужчин, которых нам еще остается рассмотреть, ты, наверное, узнал того юношу в широкополой шляпе, который, скрестив руки на груди, с задумчивым видом бродит от одной группы к другой, но ни с кем не заговаривает. Он надел желтые брюки и небесно-голубой фрак, чтобы еще больше походить на Вертера, которого избрал своим героем; эта мания явилась причиной таких приключений, что мне часто хотелось их записать, и я не могу не рассказать тебе о некоторых из них. Этот фанатик, который, впрочем, обладает многими приятными качествами и настолько умен, что мог бы обойтись и без оригинальничанья, дожил до двадцати лет, ни разу не испытав сильного чувства, и, хорошо принятый всюду, где ему хотелось бывать, ограничивался обыкновенными способами волокитства. Как раз в это время случай дал ему в руки роман, о котором я упомянул, и у юноши возник сумасбродный план сделать его руководством для поведения. С этой минуты он стал заниматься исключительно тем, что могло его приблизить к избранному им образцу. Он купил Вецштейнова Гомера, не умея еще его читать, и ценой упорных усилий научился сносно рисовать пейзажи. Если не считать Шарлотты, подделка была и так уже поразительно похожа, но наш юноша твердо решил еще увеличить сходство, и его болезненное воображение с каждым днем все больше привыкало к мысли о роковом конце. Наконец ему оставалось только выбрать себе героиню и определить продолжительность осады. Он изучил все издания Вертера, чтобы принять решение по этому главному вопросу; не найдя в них точных указаний, он определил, как средний срок, месяц и, собрав всю силу воли, устремился в это опасное предприятие.
— Ты знаешь, — продолжал Франц, — что мне дали при крещении имя Вильгельм. Это счастливое совпадение доставило мне возможность переписываться с нашим юношей и познакомиться с различными подробностями его истории.
Первая, кто удостоился странной чести изображать для него Лукрецию[15] Вертера, была одна молодая женщина, только что вышедшая замуж и необыкновенно сентиментальная. Ум и сердце ее были воспитаны на английских романах, и незадолго до того она сочеталась браком по склонности с одним прекрасным человеком. Она никуда не выезжала, не танцевала на балах и не бывала в театре без мужа. Когда он находился с ней, она осыпала его ласками, в его отсутствие не уставала восхвалять его; одним словом, наш философ был в восхищении от этой встречи, и ему не терпелось воспользоваться представившимся случаем. Через неделю он отважился на объяснение; оно было принято так, как он и ожидал, со всем гневом, который подобное оскорбление может вызвать у добродетели. Но вскоре к нему смягчились благодаря его молодости. Ему простили смелость его шага из уважения к его страсти и даже предложили дружбу, если только он может ею довольствоваться. Юноша сдался на эти условия и замаскировал таким образом свои домогательства, не прекращая их, однако. Мало-помалу свидания участились, отношения стали сердечнее, доверие искреннее. Через три недели ловко подложенный подводный камень заставил его подругу пасть, и она уступила любовнику, продолжая уверять его в своей нежности к мужу.
Все это не смутило юношу. Он знал, что женскому характеру присущи странные неровности и что, когда ищешь верную жену, в первый раз можно ошибиться. Он стал волочиться за одной богомольной дамой. «Теперь, — говорил он, — я уверен, что меня отвергнут, так как та, кого я люблю, и благочестива и постоянна, а небо тоже имеет свою долю в брачных делах». Его надежды, как и в первый раз, обманули его, и исход дела это доказал. Он избрал полем битвы храм всевышнего, он соблазнял святую всяческими ужимками, он осаждал ее псалмами и поучениями, он пел ей страстные романсы на мотив церковных песнопений, и мистическая Шарлотта сдалась соблазнителю, шепотом вознося молитвы.
Нам предстоит еще слишком многое увидеть, чтобы я мог и далее так же неотступно следовать за ним во всех его боевых схватках. Достаточно будет сказать, что любовь упорно продолжает приносить ему огорчения, ибо составляет счастье других и не перестает открывать ему милости, которые он не перестает проклинать. До сих пор конец всех его попыток был одинаков. Только три женщины дали ему возможность насладиться игрой. Первая была кокетка, которая всем идет навстречу, но не отдается никому; к концу четвертой недели каприз решил дело. Вторая — женщина с принципами: она ненавидит мужа, но дорожит своей репутацией, которая дает ей право быть надменной и злословить. Некое таинственное, но благоприятное обстоятельство заставило ее пасть на день позже назначенного срока. Третья, наконец, была хорошенькая фермерша из окрестностей Парижа, которая всегда вела столь безупречную жизнь, что все объясняли это каким-нибудь скрытым недостатком или отсутствием темперамента. Эти причины были не таковы, чтобы наш чудак умер от них; он изложил их мне и ожидал моего ответа, когда тщеславие отдало ему его жертву за час до того, как закончился месяц. Это была его тридцать шестая попытка. С горя, что ему не удалось найти свое сокровище в деревне, он пришел искать его на маскарад.
— Случай как нельзя лучше помогает нам, — продолжал Франц. — Ему угодно было собрать здесь все, что есть в Париже достойного любви, и сами грации условились встретиться на бале; я только что видел, как они входили в домино розового цвета. Я не могу показать тебе среди них ту знаменитую красавицу, которую боготворят все мужчины и уважают все женщины и которая была бы первой по своим добродетелям, даже если бы не была первой по красоте. Она в отъезде, и иная страна оказывает ей ныне те почести, от которых она пыталась скрыться. Так богиня любви обитает то в Книде, то в Амафонте, то в Пафосе,[16] но ее прелести выдают ее, и алтари ей воздвигают повсюду.
Тебе нетрудно будет угадать, кто те очаровательные женщины, на которых я только что обратил твое внимание. Их обаяние, богатство и ум слишком уж всем известны, чтобы эти имена не дошли до тебя. Да что говорить — если не слава, то даже клевета могла их тебе открыть, и еще совсем недавно один гнусный ругатель обливал их грязью своих писаний. Но предадим презрению этого литературного Герострата,[17] который думает приобрести права на славу, сжигая храмы и оскорбляя богов.
Вот эта объединяет в себе все качества, которые могут покорить взор, очаровать ум и приковать к себе сердце. Она добронравна, но не чопорна, делает добро и не хвалится этим, прекрасна, сама того не зная, мила, не прилагая для этого никаких усилий, — никогда еще подобные совершенства не сочетались с такой скромностью. Просвещенная покровительница искусств, которыми сама занимается, она вдохновляет талант одним своим появлением и поощряет его своею щедростью; она и муза и меценат наших поэтов.
Строгие порицают ее за склонность к развлечениям и расточительности, но даже самые ее несовершенства происходят от благородства души, и у нее нет недостатка, хотя бы и ничтожного, который не искупался бы каким-нибудь достоинством.
Нельзя не узнать и той, что вошла за нею следом. Ее имя у всех на устах, так как все угадали, кто она, по живости походки и изяществу манер. Она весела до безрассудства, но беспечность не мешает ей быть чувствительной, и ветреность лишь увеличивает ее очарование. То спокойная и сдержанная, то живая и резвая, она соединяет причуды молодого баловня света с приятными качествами светской женщины. Утром она объезжает скакуна или правит экипажем, а вечером привлекает взоры дивным искусством в танцах. Ее разнообразные склонности не всем по душе, но все, кто видит ее, не могут не любить ее.
Сразу же за ней ты увидишь два ходячих чуда. Это — красавица, лишенная кокетства, и писательница, лишенная тщеславия. Сопровождающая последнюю особа — прелестная шведка, у которой здравый смысл сочетается с воображением и остроумие с чувствительностью. Я не знаю женщины, которая в большей степени обладала бы двойным даром нравиться и трогать, ум завоевывать сердцем, а сердце — умом.
— Но перейдем в другую часть зала, — продолжал Франц. — Мы найдем там пищу для новых наблюдений.
— Ну уж нет, — ответил я. — Хотя я очень ценю твои ученые рассуждения, они не заставят меня отсюда уйти. Меня удерживают здесь слишком крепкие узы, и, чтобы избавить тебя от вопросов, я все открою тебе одной фразой, — это узы любви.
— Как! Ты кого-нибудь узнал?
— Я не узнал никого.
— Ты увидел?
— Никого не увидел.
— И увлекся?
— Одной маской.
— Ты шутишь!
— Думай что хочешь. Но никогда я не чувствовал ничего подобного тому, что мне внушает вот та женщина в черном домино, которая сидит в двух шагах от нас.
— Ну вот! Какая-нибудь старуха! Возможно урод!
— Почем знать!
— Или дурочка.
— Я бы за это не поручился.
— И ты любишь ее?
— До неистовства.
— Ну, на здоровье!
— Спокойной ночи.
Я подошел к моей красотке и обратился к ней с мадригалом. Ее ответ окончательно воспламенил меня. Я словно уже слышал где-то нежный и робкий ее голос, и присутствие ее было мне так же мило, как присутствие обожаемой женщины, с которой мы долго были в разлуке.
Это чувство придало мне смелости. Я попытался оживить разговор и вскоре увидел, что моя юная собеседница обладает романтическим воображением и сердцем, которое легко воспламеняется. Такие черты характера присущи большинству женщин, и это не удивляет меня. Одаренные пылкой чувствительностью, которая во всем находит для себя пищу, они самой своей слабостью обречены на безделье и отданы тщеславием во власть всем соблазнам обольщения. Они жаждут счастья, о котором могут судить только по неправильным представлениям, так как воспитание внушило им ложное мнение о свете и о самих себе; появляясь в обществе, они почти всегда склонны все преувеличивать и отказываются от своих суждений только ценой нелегкого опыта.
В подобных обстоятельствах (а они встречаются нередко) обольстить женщину столь легко, что нет нужды приводить правила этого искусства в систему, и победа столь неминуема, что она доступна и первому встречному. Такие женщины доверчивы и склонны к излияниям, после минутного разговора все в них становится ясно даже для самых непроницательных глаз, и несколько хорошо подготовленных приемов могут заставить их, если понадобится, обнаружить и то, что они скрывают. Тогда уже легко сообразить все средства, предусмотреть все затруднения и беспрепятственно дойти до цели. Вы уже знаете слабое место этого наивного сердца — туда-то и следует направить удары. Поддерживайте их заблуждения, ибо вы можете извлечь из них пользу, хвалите их пороки, ибо женщины любят свои недостатки больше, нежели достоинства, подражайте любимому существу во взглядах, словах, манерах, не забывая ежеминутно восхищаться этим приятным сходством между вами обоими. Если вам удалось вызвать чувство к себе, старайтесь усилить его; переходите от грусти к радости, от спокойствия к горячности, изображайте волнение страсти, хватайте руку, которую у вас не посмеют отнять, отваживайтесь на признание, которое жаждут услышать, но пусть при этом ваша речь будет неровной, сбивчивой, прерывистой, голос сдавленным, а грудь ваша, в которую вы нарочно наберете больше воздуха, должна казаться полной сдерживаемых вздохов. Если вы не владеете искусством плакать когда угодно, притворитесь хотя бы, что утираете слезы, готовые излиться из глаз, и подавляете страдания. Если вас начнут утешать, становитесь смелы — вас, без сомнения, любят, и сопротивляться вам будут только из приличия. Но движения ваши должны быть быстрыми, не будучи резкими, — иначе вы можете лишиться всех плодов вашего предприятия раньше, чем оно будет завершено. Знайте: обольщению уступают то, что оспаривают у силы, и вкрадчивая политика берет больше городов, чем отвага завоевателя. Берегитесь же слишком нетерпеливых желаний и обеспечивайте себе успех, не стремясь его ускорить. Если хотите вызвать увлечение, притворитесь, что сами уступили ему, и подчинитесь внушенному вами же порыву. Первые дары любви должно украсть, а не отнять силой, но с той минуты, как волнение перешло в замешательство, не медлите более — мгновение, которым вы плохо воспользовались, может все погубить, и вы пристанете к гавани лишь для того, чтобы увидеть, как она безвозвратно от вас скрывается.
Спросите всех женщин, — среди них нет ни одной, которая не ждала бы определенной минуты, чтобы пасть, и ваша тактика должна сводиться к тому, чтобы ускорить наступление этой минуты и насладиться ею. Мне хотелось бы вывести отсюда заключение, что в разряд благонравных женщин входят те, которые достаточно хладнокровны, чтобы не показать, что заветный час настал, а в разряд несчастных любовников — те, которые недостаточно проницательны, чтобы угадать это.
Как бы то ни было, я применил на практике все то, что сейчас установил в теории, и произвел впечатление, которого ожидал. В любви, зародившейся под маской, есть нечто оригинальное, и это возбуждает воображение. Есть оттенок бескорыстия в чувстве, которое ничем не обязано глазам, и это успокаивает невинность; есть что-то лестное в победе, которой ты обязан только уму, и это подстрекает самолюбие. Наконец, разум становится на сторону сердца, начинаешь размышлять, или, вернее, кажется, что размышляешь; все взвешено, все предусмотрено — нет опасности, что тебя узнают; твердо решено не дать увидеть себя; спокойствие и доброе имя не пострадают, твое счастье не будет отдано на милость ветреника, а честь — на милость болтуна, и можно вкусить нежнейшие наслаждения любви, не опасаясь ничтожнейших ее огорчений. Много ли ты знаешь женщин, которые не попытали бы счастья при подобных обстоятельствах?
В пылу разговора я ловко переменил место, и мы как будто случайно перешли из зала в сад. В зале ведь, не правда ли, такая толкотня, шум, беспорядок! Там рискуешь стать предметом пошлых шуток, там мешают докучливые люди… Подумайте о красотах природы, об уединении и тишине, об излияниях двух родственных душ, — как все это прекрасно! Сейчас зима, но это время года нравится мне — я люблю пасмурные дни, морозные ночи, колючий ветер и снежный ковер на земле… Неужели я ошибся?.. Быть не может. Я готов поклясться — у вас меланхолия.
Ах! Какой-нибудь глупец, быть может, и ошибся бы! Созови всех женщин, выспроси каждую, узнай, выведай и скажи мне, встретил ли ты хоть одну представительницу прекрасного пола, которая не была бы меланхолична или не приписывала бы себе этого свойства? Так и должно быть — меланхолия в этом случае принимается за любовь, а любовь — единственное занятие женщин.
Вот девица, которая вчера только бросила детские игрушки и гуляет под раскидистыми деревьями парка, мечтая о своем двоюродном брате — военном, — у нее меланхолия.
Вот блондинка с томным взглядом, которая беспокойно посматривает на всех, дрожа от страха, что угадают, кто ее избранник, — у нее меланхолия.
Кокетка, потерявшая обожателя и мечтающая заменить его кем-нибудь, бойкая брюнетка, что получила любовную записочку и обдумывает ответ, скромная дева, которая не сдалась при покушении и жаждет, чтобы оно повторилось, женщина в летах, что сожалеет о прошлом и скорбит о настоящем, жена, которая сравнивает любовника с мужем, ханжа, что хочет сохранить в тайне любовную интригу, Агнеса, желающая покрыть свой грех, — у них у всех меланхолия, мой друг, меланхолия! Спроси-ка их!
Эти отступления не уводят меня от моей темы, или по крайней мере я предоставляю свободу воображению, которое легко может заполнить догадками пробелы, оставляемые моим пером. Надо ли говорить, что было два часа ночи, когда мы уселись в беседке, надо ли говорить, что теперь пять часов утра, и пытаться ли мне описывать… Нет! Я ведь уже сказал, что хочу прослыть в свете распутником, знающим приличия, и достаточно пристойным бездельником.
Мы воротились в зал весьма довольные друг другом. Народ понемногу расходился, и моя незнакомка то ли случайно, то ли намеренно скрылась от меня в толпе масок. Она успела сказать мне о своем обожателе, грубом и ревнивом, который досаждает ей преследованиями и которого она так ненавидит, что собирается от него избавиться, вступив в брак по расчету. Я приписал ее внезапное исчезновение приходу злополучного любовника и после недолгих и бесполезных поисков решил уйти с бала.
Но, следует признаться, мне все же хотелось увидеть мою Эвридику, даже если бы и пришлось потерять ее навсегда, а мои таинственные удачи в любви начинали мне надоедать. Похождения такого рода имеют, конечно, свою хорошую сторону, и есть, разумеется, особая прелесть в расплывчатости воспоминаний и смутности предположений. Наша мысль, деятельный создатель иллюзий, собирает, подобно великому живописцу древности, черты сотни красавиц, чтобы соединить их все в одной; она подбирает, как хочет, идеальные совершенства и, гордая сотворенным ею признаком, подменяет им действительность.
Тайна, окутывавшая все мои победы, давала мне право повсюду находить свои жертвы, что и случалось со мною не раз в ложах Оперы или залах Фраскати.[18] Но зато как неприятно, — и в этом ты, конечно, согласишься со мною, — сводить весь выигрыш к безыменным наслаждениям, которые лишь обманывают наше самолюбие, а светом не принимаются в расчет. Но сохрани меня бог сочувствовать тем негодяям, которые играют честью замужних женщин и покоем их семейств и определяют меру своих наслаждений числом содеянных ими предательств, считая репутацию всех женщин, которые им принадлежали, трофеями соответственного числа побед! Человек, злоупотребляющий доверием и предающий любовь, чтобы повергнуть слабое существо в слезы отчаяния, по-моему подлец и негодяй; эти бесцельные злодейства, служащие грубой пищей мелким душонкам, — не для нас, и я не желаю этой варварской славы, которая пожирает свои жертвы подобно божеству Карфагена. По правде говоря, тонкое искусство обманывать женщин, не губя их, подчинять их себе, не угнетая, и показывать всем свое торжество, не говоря о нем, нарочито создаваемые сцепления обстоятельств, открывающие всем тайну, которую вы для вида скрываете, замечательная логика, с помощью которой можно доказать то, что сам же и отрицаешь, тщательно подготовляемые минуты рассеяния, когда невзначай высказываются мысли, которых вы раньше и не предполагали у собеседницы, — все это еще более или менее полезно в великосветских интригах, где оба партнера одинаково сильны и где необходимо заранее подготовить почетный конец и удобное отступление. Во всех других случаях я стою за скромность. Будьте спокойны, целомудренные мещаночки, невинные провинциалки, наивные, юные годами богини, вы, кто дал мне столько дивных дней, не говоря уж о ночах, — будьте спокойны! Я не буду вырезывать ваши имена на алтарях, которые с радостью вам воздвигаю, и они останутся пусты, как те алтари, которые римляне сооружали в честь неведомых богов.
Я уже предвижу один из важнейших упреков, который могут сделать моей книге читатели всех стран, Аристархи всех времен и, наконец, люди моего века и потомство.
— Никакого плана! — восклицают все.
— Да это же мастерское произведение!
— Оно неинтересно!
— Интерес все возрастает!
— Он уже позабыл о своей возлюбленной!
— Это бывает со мной каждый день!
— И о своей женитьбе.
— Это дело иное. Достоинства приданого заставляют меня вспомнить, как прекрасен брачный обряд.
Отложите же решение, суровые критики, что осуждаете, не выслушав; знайте, что из всех известных мне сочинений именно мою книгу наиболее необходимо дочитать до конца, если желаешь ее понять; и это единственный довод в моем распоряжении, чтобы заставить одолеть ее целиком. Рассуждение это кажется мне столь неоспоримым, что, если меня когда-нибудь напечатают еще раз, я помещу его в предисловии, где оно будет более у места, нежели здесь.
Несколько времени спустя после маскированного бала я получил письмо от матушки. Она сообщала мне адрес мадемуазель де ла Ренри, которая только что поселилась на улице Нев де Берри, в предместье Сент-Оноре. Матушка не писала ничего утешительного насчет тех опасений, которые явились у нее перед моим отъездом; напротив, у нее были новые основания думать, что распространившиеся в то время слухи о свадьбе были более чем правдоподобны, и эти печальные сведения, по-видимому, лишили ее всякой надежды на успех моего дела.
Сначала я поддался отчаянию и кончил тем, что излил свою ярость в укорах судьбы. После этого мало свойственного философу порыва я сделал попытку все обдумать. Мои мысли прояснились, мои силы пришли в соответствие с размерами приданого, и возможность утешиться забрезжила передо мной. Вскоре заговорило и тщеславие; благоприятное мнение о самом себе, давно уже мне знакомое, разбудило мою отвагу и оживило надежды. Гордость сгладила затруднения, горизонт расчистился, и я с большей уверенностью, чем прежде, начал обдумывать планы, от которых только что готов был отказаться.
Я чувствовал, что необходимо ускорить посещение и вложить большую энергию в мои старания. Продолжая размышлять, я свернул с улицы Гренель и прошел по улице Сент-Оноре до улицы Сен-Флорантен; я пересек площадь Людовика XV и вышел на Елисейские поля; было десять часов вечера, но время было дорого, поспешность моя — законна, предстоящее свидание — необходимо. Ускорив шаг, я направился на улицу Берри.
Я находился уже совсем недалеко от этой улицы, когда какой-то человек, который уже несколько минут шел за мною следом и на которого я почти не обратил внимания, вдруг схватил меня за руку. Этот невежливый жест заставил меня обернуться, и, всмотревшись в темноту, я увидел, что передо мной гусарский офицер, чей враждебный и даже отталкивающий вид не предвещал ничего приятного.
— Куда вы идете? — спросил он, мелодично позванивая у меня над головой своей шпагой.
— Странный вопрос!
— У меня есть основания задавать этот вопрос!
— А у меня — не отвечать на него.
— Вы идете на улицу Берри?
— Пусть так, раз уж вы это знаете.
— И дело касается брака?
— Ну и прекрасно, раз уж вы осведомлены об этом!
— Меня не обманешь! В позицию!
— Вы что же, стережете вход в улицу Берри?
— Без уверток! В позицию!
— И вы яритесь на всех, кто женится?
— Я доказал вам это! В позицию!
— У меня нет оружия!
— Секундант — и без оружия! В позицию!
— Я не секундант. Тут недоразумение.
— Все равно! В позицию!
И более храбрый человек, чем я, отступил бы тут. Этот черт колол меня шпагою как попало, и я был до того ошеломлен его яростными выпадами, что не мог вставить ни слова для объяснения. Я уже подался на пять или шесть шагов назад, как вдруг что-то звякнуло у меня под ногой, и я, нагнувшись, поднял с земли шпагу. Эта неожиданная находка заставила меня собрать все силы, чтобы оправдать милость ко мне судьбы, и я начал упорно сопротивляться яростному натиску противника. Сверкающие клинки наших шпаг сплетались, скрещивались и ударялись один о другой; и при виде нашей ярости в этой смертоубийственной схватке можно было подумать, что она — следствие давней вражды, ожесточенной новыми обидами. Моя звезда одинаково странным образом служила мне во всех видах сражений; доставив мне сначала наслаждения, которых я не мог предвидеть, она создавала для меня противников, к которым я не мог питать вражды. Я старался поэтому, насколько возможно, прикрыться от ударов офицера и расстроить его замыслы скорее счастливой, нежели обдуманной защитой. Хладнокровие не изменяло мне, а соперник мой в пылу боя становился все горячее; он бросался как лев, изгибался змеею, двигаясь с чрезвычайной быстротой, и, беспрестанно меняя положение, казалось был одновременно повсюду. Я уже изнемогал от усталости, когда мой задыхающийся, обессиленный и по-прежнему охваченный яростью соперник сам устремился навстречу моей шпаге, которая и проткнула его насквозь. Я выдернул ее из раны всю в крови, разорвал на себе рубашку и поспешно приготовил повязку, оказавшуюся, увы, бесполезной — враг мой уже испустил последний вздох. Я сел, чтобы перевести дух и подумать об этом странном происшествии; но вид убитого офицера вызывал во мне столь сильное волнение, что я вынужден был отвести глаза от того места, где он лежал. Каково же было мое удивление, когда я вдруг увидел с другой стороны то же самое зрелище, которого хотел избежать, и какой ужас сковал меня, когда оказалось, что я нахожусь между двумя трупами. Это обстоятельство объясняло мне, каким образом я так неожиданно нашел шпагу, которую поднял в нескольких шагах отсюда, но оно же усиливало мою тревогу и делало мое положение вдвойне опасным. Я ни в чем не мог упрекнуть себя, но это стечение неожиданных случайностей тем более угрожало моему благополучию, что никто не мог засвидетельствовать благонадежность моего поведения и снять с меня вину за двойное убийство, если бы его вздумали приписать мне. Я принял единственное решение, которое мне подсказывала осторожность, и со всей скоростью, на какую был способен, удалился от этого поприща злоключений.
Но страх не отставал от меня. Моя храбрость, которую неожиданная стычка не застигла врасплох, не выдержала мысли о преследованиях правосудия: малейший шорох или какие-то неясные контуры заставляли меня опасаться обвинителя, и мне всюду мерещились комиссары и судьи. Я добрался до неширокого рва и хотел было его перепрыгнуть, как вдруг мне показалось, что я вижу отчетливо человека, который стоит, не двигаясь с места, и как будто ждет моего приближения, устремив на меня гордый взгляд. На минуту растерявшись, я постарался, однако, взять себя в руки и пошел прямо на врага. К счастью, новая опасность была не такова, чтобы оправдать мой испуг, я не мог сдержать улыбку, когда, слегка присмотревшись, убедился, что предмет, причинивший мне такое волнение, был просто-напросто черным фраком, над которым возвышался праздничный парик: фрак был аккуратно повешен на шесте, точно кольчуга какого-нибудь благородного рыцаря. Я не пытался разобраться, по какой причине был воздвигнут этот странный манекен, и понять, каким образом посредине Елисейских полей водрузили одежду, оставшуюся после какого-то апелляционного судьи. Мне казалось, однако, что я не совершу преступления, присвоив ее себе, и что это лучший способ укрыться от подозрений, которые я боялся возбудить. Было бы слишком уж нелепо искать наемного убийцу под этим торжественным облачением, поэтому я без стеснения надел его, вознося благодарность небу за находку.
Я спокойно продолжал путь в полной уверенности, что меня не узнают в столь удачно выбранном костюме, как вдруг какой-то человек подбежал ко мне, выражая живейшую радость, и чуть не задушил меня в объятиях.
— Это ваших рук дело! — воскликнул он. — Вы хорошо проучили наглеца. И быстро же вы с ним расправились!
— Да что такое?
— Я был в двух шагах от вас и не оставил бы вас без помощи, но вы обошлись без секунданта.
— Каким образом…
— Впрочем, это ужасное событие не должно вызывать у вас ни малейшего беспокойства, и нападение на вас вполне доказано.
— Объясните же мне…
— Шестьдесят человек покажут то же самое.
— Шестьдесят человек?
— Все почтенные банкиры и женщины, достойные самого высокого уважения.
— Банкиры и женщины?
— Ну конечно. Теперь ничто уже не помешает вашим наслаждениям.
— Вот как!
— Вас ждут с нетерпением…
— Ну, полно!
— Не беспокойтесь и приходите как можно скорее.
— Но куда, черт побери?
— Вот вопрос! Провести ночь с моей сестрой.
— С вашей сестрой?..
— Вы колеблетесь?
— Вы надо мной смеетесь.
— Ну нет, это вы уже ничего не соображаете. Впрочем, оно и понятно, что в день свадьбы вы потеряли голову.
При этих словах, которые были похожи на насмешку, я бросил взгляд на свой импровизированный костюм и начал понимать, в чем тут недоразумение. Загадка объяснилась.
Будь в том надобность, ты бы побился об заклад, что это не потребовало от моей проницательности большого напряжения. «Действительно, — скажешь ты, — довольно очевидно, что человек в парике сегодня женился, что он снял с себя свои ученые доспехи, собираясь драться на дуэли, и что, убив гусарского офицера близ улицы Берри, ты отомстил именно за его смерть. Вполне естественно, что офицер был введен в заблуждение твоими ответами и принял тебя за секунданта своего противника. Еще более понятно, что незнакомец, который наблюдал за поединком издали, ошибся, увидя, как ты одет, и принял тебя за своего зятя. До сих пор все совершенно ясно».
Согласен, но, по-моему, так же очевидно, что в подобных обстоятельствах мысли с трудом укладываются в мозгу и что нелегко привести свои суждения в порядок, если ты только что убил человека, если ты сам играешь роль другого, если к тебе пристает третий и дело идет не о чем ином, как о нарушении таинства брака.
Во всяком случае, несомненно, что я все еще раздумывал об этих бесконечных осложнениях, когда мой провожатый внезапно втолкнул меня в нарядно обставленную комнату и закрыл за мной дверь, крикнув мне: Доброй ночи, доктор, — вот постель новобрачной!
Начиная с этой минуты колебание было уже недопустимо, и мне оставалось только бесстрашно завершить брачный обряд, каков бы ни был подарок, уготованный мне небом. Однако на этот счет я был не совсем спокоен и, подстрекаемый любопытством, подошел к брачному ложу. Тихий, размеренный звук ровного дыхания успокоил меня. Новобрачная спала или притворялась спящей; это заставило меня предположить, что она не была осведомлена о тех превратностях, которым должен был подвергнуться ее муж, или же не особенно беспокоилась о нем; но так как мне было совсем не безразлично знать, какого рода чувства она к нему питала, я быстро перешел к осуществлению моего плана; закрыв себе почти все лицо объемистым париком доктора, я медленно приподнял полог, опасаясь получить в награду за свою нескромность лишь неприятную уверенность. Но судьба оказала мне не столь плохую услугу. Хотя поза моей очаровательной молодой жены не позволяла обнаружить и десятой доли ее прелестей, я не могу объяснить, отчего взрыв охватившего меня восторга не открыл во мне любовника и не лишил меня прав мужа.
Она лежала, склонив голову на одну руку и прикрыв ее другою, так что можно было заметить лишь подбородок, изваянный самими Грациями, и краешек губ, подобных лепесткам розы. На белоснежное плечо широкими кольцами ниспадали пепельные волосы; волнистые кудри тихо поднимались и опускались вместе с медленными движениями груди, наполовину скрытой от меня ревнивым полотном сорочки. Устремив глаза на нежную округлость, белизну которой кое-где оттеняли голубые жилки, я влюбленно наблюдал ее страстный трепет, как вдруг моя дрожащая, неуверенная рука выпустила полог, который с тихим шелестом медленно опустился. Вздох возвестил меня, что молодая женщина проснулась.
Мне нельзя было терять ни одного мгновенья. Меньше чем в минуту я погасил все свечи, сбросил свой нелепый костюм и вознамерился, горя любовью и нетерпением, исполнить обязанности покойного и овладеть его наследством.
Если я не рассчитывал провести столь прекрасную ночь, то мог по крайней мере предполагать, что волшебница, которой я обязан наслаждением, не питала надежд на что-нибудь лучшее. Едва я успел приучить целомудрие новобрачной к моим ласкам, как она уже начала восклицать с удивлением в голосе: «Какой милый доктор! Какой милый доктор!» Повторяла она это всякий раз, как я доказывал ей свой пыл красноречивым приношением; когда же сон отяготил ей веки, она обвила меня руками, ее грудь вздымалась, уста горели и, продолжая мечтать и во сне о только что испытанных наслаждениях, молодая женщина все еще шептала: «Какой милый доктор!»
Эти дивные часы протекли слишком быстро, и первые же лучи солнца, озарившие слабым светом комнату, прогнали прочь призрак моего счастья. Опьянение любовью уступило место мукам страха, все мои восторги вспоминались мне теперь лишь как рассеившееся сновидение. Бесшумно выскользнув из алькова, я подошел к окну, которое, к счастью, находилось на небольшой высоте от земли, так что из него, как мне показалось, можно было безопасно выпрыгнуть, не подвергая себя особой опасности, ощупью нашел мою взятую напрокат одежду, быстро облачился в нее и, открыв окно, выпрыгнул со второго этажа на улицу. Может быть, я плохо рассчитал расстояние или неудобный наряд сковывал мои движения, но только я во всю длину растянулся на земле и лишь через некоторое время встал на ноги весь в синяках и весь в грязи.
Находился я на Елисейских полях. Издали я увидел кровавое поприще моих ночных схваток и сделал большой крюк, чтобы его обойти. Боль, которую я чувствовал во всем теле после моего неудачного прыжка, заставила меня замедлить шаг, и когда я дошел до центра Парижа, было уже восемь. И вдруг я заметил с ужасом, которого не мог преодолеть, что все смотрят на меня и что при моем приближении прохожие останавливаются. Вскоре толпа еще выросла и расступилась передо мной в два ровных ряда, оглашая воздух нестройными криками, в которых мне слышались и угрозы и проклятия. Холодея от страха и не надеясь спастись, я все же попытался идти скорей, расталкивая локтями наглую толпу, преследовавшую меня своим жестоким любопытством, и добрался до гостиницы, сопровождаемый скопищем народа, которое еще больше увеличилось во время пути.
Лабри долго не мог понять, что со мной случилось, но когда я указал ему на многочисленную свиту, следовавшую за мной по пятам, и объяснил этим обстоятельством мой испуг, он воскликнул:
— Ей-богу, сударь, раз уж вы надели такой смешной наряд, вы должны были ожидать, что к вам сбежится весь уличный сброд. Вероятно, — прибавил он с важностью, — вы возвращаетесь с Пафоса или участвовали в «Ночном бдении».
— Наглец!
— Ваш костюм так необычен, что он, наверное, произвел сильный эффект.
— Негодяй!
— Как? Значит, вы оделись так не ради последнего дня карнавала?
— А разве сегодня…
— Именно, и всякий мог бы ошибиться, как я, — умереть мне на этом месте!
С этими словами Лабри подвел меня к зеркалу; устремив в него неподвижный взор, разинув рот и сдерживая дыхание, я постарался рассмотреть — каждую порознь — принадлежности моего странного туалета, столь не подходящие одна к другой. Замшевые штаны и черная бархатная куртка, густо замазанные грязью, были, несмотря на всю причудливость их контраста, отнюдь не самой странной частью этого чудовищного наряда. В слабом утреннем свете под влиянием охватившего меня смятения я принял пунцовую шаль за галстук, надел вместо жилета желтый лиф и с трудом натянул пару светло-красных перчаток. Пестроту костюма довершал белокурый парик новобрачной, который я напялил себе на голову вместо докторского. Его искусно зачесанные волосы золотистыми волнами выбивались из-под кружевной повязки.
Уверившись, что непосредственная опасность мне не грозит, я тотчас же поделился с Лабри охватившим меня беспокойством насчет будущего и правдиво рассказал ему обо всех моих злоключениях. Он нашел, что дело очень серьезно и затруднения весьма значительны, и заявил, что неразумно пренебрегать опасностями ради сомнительных брачных планов. Мое мнение не расходилось с его мнением; я заплатил по счету, заказал лошадей и поехал в Страсбург, куда, может быть, доставлю и тебя без всяких отступлений, чтобы мне легче было начинить рассказ полсотнею географических примечаний, следуя примеру того писателя, который, когда ему недостает мыслей, чтобы наполнить ими свои книги, увеличивает их объем за счет Восгьена.
— Без всяких отступлений? — прервал меня Лабри, который слышал, как я перечитываю это место. — Мне кажется, сударь, ваш труд ничего не потерял бы, если бы вы напечатали здесь и мои приключения.
Я
Как, бездельник, вы тоже вздумали иметь приключения?
Лабри
А вот послушайте. Помните того старого барона, который вас так уважал и к которому вы заходили с визитом в его домик на Брумпте, когда наверняка знали, что найдете там только его жену?
Я
Баронессу Вальдейль?
Лабри
Именно. На днях, проходя мимо клуба Фельянов, я заметил в нескольких шагах от себя очаровательное личико, которое я уже где-то видел. Смотрю — личико улыбается. Я подхожу, личико останавливается, и я узнаю…
Я
Госпожу де Вальдейль?
Лабри
Нет, не совсем, — Адель, ее бывшую горничную. Премилый бутончик — такая игривая брюнеточка, и сложена на диво. Когда-то я проводил с ней время в буфетной, пока вы, сударь, коротали его с баронессой в спальне. Я узнаю, что моя красотка недавно поступила в камеристки к жене одного богатого выскочки, а, значит, создала себе и положение. Провожаю ее до их особняка, обозреваю местность и назначаю свидание в полночь. Угодно вам, сударь, чтобы я сочинил поэтическое воззвание к ночи?
Я
Освобождаю тебя от этого.
Лабри
Но все же я тогда сделал большой промах — любовь ведь слепа и ветрена. Особняк — пятиэтажный, а я не спросил у Адели, в котором этаже она живет.
Я
Трудное твое положение.
Лабри
Сами посудите.
Я
Ты не пойдешь?
Лабри
Пойду.
Я
Где же ты будешь ее искать?
Лабри
Везде. Вот я поднимаюсь во второй этаж, стучу, дверь поддается. Я вхожу, темнота… Я иду; слышу шум, останавливаюсь; кто-то вздыхает, я зову Адель, мне отвечают.
Я
Тебе очень везет.
Лабри
Не слишком. Я натыкаюсь на тощую руку, которая хочет быть ласковой, слышу дребезжащий голос, который хочет быть сладким. Я падаю на кровать и во всю длину растягиваюсь возле костлявой женщины лет шестидесяти с лишком.
Я
И ты отступаешь!
Лабри
Я наступаю и водружаю на этой разрушенной крепости знамя победы.
Я
Хороша победа!
Лабри
Вам ни за что не угадать, что было дальше. «Ах, — сказала она мне со страстным вздохом, — по какому счастливому наитию я взяла вас в учителя к моему племяннику!»
Я
Тебя приняли за аббата!
Лабри
Я сделал все, что нужно, только бы не рассеивать этого заблуждения. «Берегите получше нашего милого мальчика. Он от природы мягкий и робкий и ни о чем не догадывается. Из этого можно извлечь выгоду; я искренне признаюсь вам, что люблю его больше моих двух дочерей. Но только, милый мой, не болтайте, никто ничего не узнает о нашей любви. Даже Адель. Она неглупая девушка, но так еще молода».
Я
Что за скверная ночь!
Лабри
Что за прекрасная ночь!
Я
Ты смеешься?
Лабри
Я говорю серьезно.
Я
Так, значит, ты уже больше не во втором этаже?
Лабри
Нет, уже в третьем.
Я
Счастливый путь.
Лабри
«Это вы, мой дружок?»
Я
Кто это говорит?
Лабри
Подружка.
Я
Превосходно.
Лабри
«Вы изменник, предатель, злодей!»
Я
Подружка меняет тон.
Лабри
«Вы влюблены во всех в доме!»
Я
Дружок не так уж робок.
Лабри
«Вы делаете меня несчастнейшей из женщин!»
Я
Что же говорит дружок в ответ?
Лабри
Он оправдывается и убегает.
Я
Куда же он теперь?
Лабри
В четвертый этаж.
Я
А в четвертом этаже?..
Лабри
Он оказывается на четвертом небе.
Я
Там тоже поджидают дружка?
Лабри
Его ждут повсюду.
Я
У этого дружка работы хватает.
Лабри
Ручаюсь. Теперь это блондинка.
Я
На сей раз я тебя поймал. Света-то ведь не было.
Лабри
При чем тут свет, черт возьми! Длинные тонкие волосы, нежная, мягкая кожа, свежий, влажный рот, неторопливое сладкое дыхание, приятный и кроткий голос, andatura, как мы говорили во Флоренции, гибкая, но чуть ленивая. Блондинка это или нет? Как по-вашему, сударь?
Я
Что же происходило в четвертом этаже?
Лабри
Одно чудо за другим.
Я
А что говорила эта подружка?
Лабри
Она говорила, что я люблю ее уже не так как прежде, и что я каждый день меняюсь к худшему.
Я
Подружка, видно, требовательная.
Лабри
…И что в этого неугомонного дружка, видно, черт вселился.
Я
А ведь твоя правда — Лабри, это действительно была неплохая ночь.
Лабри
Вы не знаете, в чем главная беда.
Я
А в чем же беда?
Лабри
Тут я как раз встретил Адель.
Я
Этот неугомонный не уступит ни одного этажа, попади он хотя бы в Вавилонскую башню.
Лабри (вздыхает)
Ох! Ох! Ох!
Я
Что с тобой случилось?
Лабри
Увы, сударь, со мною ничего не случилось.
Я
Что же говорит теперь Адель?
Лабри
Она ругается, а я с растерянным видом жалобно спрашиваю, не знакома ли она тоже с дружком; готов биться об заклад, что знакома.
Я
В самом деле замечательно забавная история!
Лабри
Адель говорит, что не знакома.
Я
А старуха говорит, что знакома.
Лабри
Подружки — те не знают, что сказать.
Я
А приговор вынесет публика. Сегодня вечером я предупрежу издателя, завтра буду писать, а послезавтра это напечатают: медлить нечего, мы уже в Страсбурге.
Выйдя из кареты, я узнал, что ничего не выиграл бы, отложив мой отъезд, и что Аглая де ла Ренри недавно сочеталась законным браком с врачом Рафуром, одним из знаменитейших членов медицинского факультета. Это известие заставило меня усмехнуться: я подумал о том, как причудлива моя судьба, которая так забавно сочетала месть за меня с нанесенной мне обидой; отдав мою возлюбленную одному из адептов искусства Эскулапа, она предоставила мне право вознаградить себя с женой его собрата. Впрочем, я с чисто философской покорностью судьбе перенес несчастье, разбивавшее мои надежды и благополучие моих кредиторов, а бесчисленные развлечения, на которые обычно приглашают человека, недавно прибывшего из столицы, временно сгладили чувство грусти и даже воспоминание о моей любви.
С тех пор как я побывал в Париже, мне принадлежало почетное место во всех салонах. Меня звали на все сборища, и не было ни одного спора насчет обычаев света, в котором я не выступал бы судьей. Все торопились расспросить меня и услышать, что я скажу, все повторяли мои слова и подражали моим повадкам. По всеобщему утверждению, я много выиграл от того, что повидал свет. Старая кокетка спрашивала меня, по-прежнему ли в моде малиновый цвет; театральная статистка осведомлялась, правда ли, что шляпки а-ля Памела спустились теперь до сословия публичных женщин; биржевой маклер интересовался, все ли еще падают на три четверти облигации, обеспеченные на две трети; светского хлыста занимало, меньше ли рулад выделывает Мартен[19] и больше ли каламбуров отпускает Брюне;[20] все спрашивали, позолотили ли петухов, достроены ли мосты, думают ли усовершенствовать эластические галстуки и исправить куранты церкви Самаритянки и по-прежнему ли первое место среди произведений современной литературы принадлежит журналу мод и загадкам. Но больше, чем все прочие, восхищалась моими успехами вдовушка с улицы де ла Мезанж; пять или шесть раз в день она с жаром восклицала, что путешествия — дивная вещь и что они замечательно развивают сердце и ум молодых людей.
Прошло три месяца после моего возвращения, и вот однажды матушка вошла ко мне с блестящими глазами и сияющим видом: ее лицо горело радостью. Она села поодаль от моего стола и бросила мне письмо, адресованное на ее имя и подписанное Леопольдом де ла Ренри, полученное только что из Парижа. В этом важном послании он сообщал ей, что слишком поздно получил известие о моих намерениях и те отличные рекомендации, которые она представила для поддержания моей просьбы. Тогда свадьба его сестры была только что решена, и он уже не имел возможности иначе распорядиться ее рукой. Но, добавил он, поскольку кончина супруга, последовавшая на другой день после бракосочетания, возвратила ей свободу и возможность сделать новый выбор, он без труда принимает решение в мою пользу; таким образом, если я не изменил своих первоначальных намерений и союз, который я предполагал заключить, по-прежнему приятен моей семье, ничто уже не мешает мне осуществить его.
Эта неожиданная весть преисполнила меня радостью. Я легко убедил матушку поскорее принять все подобающие меры, и месяц спустя моя женитьба была окончательно решена. Г-н Леопольд де ла Ренри и его сестра Аглая приехали в Страсбург, где я и должен был вступить во владение моей будущей женой. Я нашел ее очаровательной. Она удостоила найти меня милым. Были созваны члены обеих семей, написали брачный контракт, заплатили мои долги; я женился, и все, казалось, были в восхищении, — начиная с моих кредиторов, которые много на этом выиграли, и кончая моими любовницами, которые ничего от этого не потеряли.
Первые часы нашей первой брачной ночи прошли как обычно. Наконец я дал понять, что настало время отдыха, повернулся на четверть оборота спиной к жене и пожелал ей приятной ночи, которую сам не мог уже больше ей доставить.
— Милый друг, — сказала она, словно вспомнив о чем-то, — я, кажется, забыла вас предупредить, что разговариваю во сне и имею дурную привычку думать вслух.
— Сударыня, — ответил я ей, — это недостаток, присущий, кроме вас, большинству наших философов и любителей строить планы. Однако, — продолжал я, — это напоминает мне одно приключение, которое я вам, может быть, когда-нибудь расскажу.
— Приключение!..
Произнеся это слово, она крепко уснула; но потому ли, что оно произвело в ее мозгу некое раздражение, которое не мог успокоить сон, или по какой-либо иной причине, которую предоставляю определить нашим мыслителям, она долго повторяла его глухим голосом с вопросительным выражением, как будто указывавшим на то, что она хочет что-то припомнить. — Приключение! — вдруг вскрикнула она. — Два, три, четыре. Действительно, — продолжала моя жена, разжав пальцы руки, лежавшей у меня на груди, и снова быстро сомкнула их все, кроме большого. — Вот шестой уже раз, как я наслаждаюсь радостями любви. — Да будет проклят день, когда я соединился с женой, которая говорит во сне, — пробормотал я, поворачиваясь на все полоборота и зарываясь головой в подушку. — Я охотно обошелся бы без этих сведений. — Первый раз, — продолжала она немного громче, — я была в Шомоне, и ко мне в комнату положили на ночь какого-то взбесившегося лунатика.
— Прекрасно. На этот раз я по крайней мере знаю, в чем тут было дело; но кто бы мог догадаться, черт возьми!
— Второй раз я проезжала через Труа. Я ошиблась каретой, и бог знает что из этого вышло!
— Это я тоже знаю, — продолжал я, вздохнув несколько свободнее и поворачиваясь в ее сторону, — но кто бы мог подумать!
Больше она ничего не сказала. Сердце мое сильно билось, кровь кипела; я слушал, соображал, терялся в выкладках; но даже если все это и так, то арифметика доказывает, что когда из шести вычтешь два, остается четыре.
Час спустя меня вывел из размышления громкий смех.
— На этот раз, — сказала моя жена, — меня взяли силой.
— Вот, право, забавно.
— Я горько плакала.
— Есть от чего прийти в отчаянье!
— Но в конце концов успокоилась…
— Какой чудный характер!
— Сердиться не было причины.
— И в самом деле. Ведь он ошибся окном.
— Это опять был я!
— Ну, а в четвертый раз моя слабость была простительна.
— Вы, однако, не теряете времени.
— Он был так мил…
— Я очень ему обязан.
— И так интересен…
— Вот какая чувствительность!..
— Я была на маскараде…
— Ха-ха!
— В черном домино.
— Ха-ха!
— А он был…
— Ну?
— В светло-сером.
— Браво!
— Что же до моего милого доктора, — продолжала она, придвигаясь ко мне…
— Рассказывайте кому-нибудь другому.
— То, не будь он убит на дуэли…
— Ах, вот оно что…
— На Елисейских полях…
— Так точно!
— Этим грубым офицером…
— Понимаю.
— Утром, в последний день карнавала…
— Нет, накануне…
— Я бы, пожалуй, могла привыкнуть к его безобразию…
— Я думаю.
— У него ведь были свои достоинства…
— Горжусь ими.
— Это было такое сердце…
— Справедливо.
Ты поймешь, что я не мог сдержать взрыв радости, который был тем сильнее, что я отнюдь не рассчитывал так дешево отделаться.
Я вскакиваю с постели, моя жена внезапно просыпается.
— Что вы делаете?
— Я слушаю.
— Я вас предупреждала, что разговариваю во сне.
— А я забыл вас предупредить, что я во сне гуляю.
— Я погибла!
— Вы встретите вашу тетушку на первой станции…
— Поверьте, вы ошиблись.
— Окном!
— И только случай…
— Заставил вас уступить маске в светло-сером домино.
— Вы просто убиваете меня…
— Успокойтесь.
— Можете ли вы простить мне…
— Мое счастье?
— Все мои прегрешения!
— Вы совершили их со мной!
— Как, разве вы…
— Взбесившийся лунатик, путешественник из Труа, человек на карнизе, светло-серый любовник и, что всего важнее, заместитель доктора Раффура.
— Объясните же мне…
— С удовольствием…
Что скажет ханжа с резким голосом, с красными глазами, чопорными манерами и размеренной походкой, которая играет веером и кусает себе губы? Она скажет, что ваша Аглая делает одну глупость за другой и что она по меньшей мере женщина без правил.
Быть может, она и права, но я хочу, чтобы она согласилась, что, если бы все женщины говорили во сне, мы бы еще и не то услышали.
Счастлив муж, которого обманывают заранее.
Что скажет та дама, чьи речи так чувствительны, которая считает себя порядочной женщиной только потому, что ее нельзя назвать окончательно павшей, и думает, будто она вправе читать наставления всем женщинам, потому что имела только двух любовников. Она скажет, что ваша Аглая — легкомысленная особа, которая ни капли не уважает приличий и отдается первому встречному.
Это имеет, пожалуй, некоторые основания, но я не вправе жаловаться на слабость, которой сам же и воспользовался.
Счастлив муж, чьи права принесли в жертву ему же самому.
Что скажет франт, который покачивается на носках и с понимающим видом потирает подбородок? Он скажет, что ваша участь ужасает его и что последняя глава вашего романа может оказаться не последней главой романа вашей Аглаи.
Это уж просто глупо, и да позволено мне будет напомнить ему, что у моей жены в обычае всю ночь рассказывать о том, что она сделала за день. Где найти лучшее ручательство, что она верна?
Счастлив муж, чья жена разговаривает во сне.
Примечания
1
Имеется в виду большой формат, в котором издавались географические карты.
(обратно)2
«Грандисон» — то есть роман Ричардсона «История сэра Чарльза Грандисона», главный герой которого является воплощением всех добродетелей.
(обратно)3
Анна Радклиф — английская писательница, автор весьма популярных в Европе конца XVIII века «готических» («страшных») романов («Удольфские тайны», «Живой мертвец» и др.), в которых действие обычно происходит в мрачном подземелье, заброшенной башне какого-нибудь средневекового замка и т. п.
(обратно)4
Речь идет о романе Стерна «Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена».
(обратно)5
Лафатер Иоганн Каспар (1741–1801) — швейцарский писатель и богослов, автор «Физиогномики» — книги, в которой делается попытка установить соответствия между строением черепа и лица человека с его психологией.
(обратно)6
«Магомет» — трагедия Вольтера.
(обратно)7
Росций Квинт (I в. до н. э.) — актер древнеримского театра. Обучал декламации знаменитого оратора Цицерона.
(обратно)8
«Кум Матье» — роман французского писателя Дюлорана (1719–1797).
(обратно)9
Армида — одна из героинь поэмы Тассо «Освобожденный Иерусалим». Имя ее является здесь синонимом обольстительной красавицы.
(обратно)10
Королева Берта — имя, встречающееся во многих средневековых сказаниях. «Во времена королевы Берты» означает приблизительно то же, что «во времена царя Гороха».
(обратно)11
Сен-Прё — герой романа Руссо «Новая Элоиза».
(обратно)12
Г-жа де Линьоль — обольстительная героиня известного романа XVIII века французского писателя Луве де Кувре «Приключения кавалера Фоблаза», описывающего любовные приключения молодого дворянина.
(обратно)13
Памела — добродетельная героиня одноименного романа Ричардсона.
(обратно)14
Асмодей, Клеофант — персонажи плутовского романа французского писателя Лесажа «Хромой бес».
(обратно)15
Лукреция — римлянка, которая, будучи обесчещена сыном Тарквиния Гордого Секстом, лишила себя жизни. Имя ее — символ женской добродетели.
(обратно)16
Книд, Амафонт, Пафос — греческие города, где находились знаменитые изображения богини любви Афродиты.
(обратно)17
Герострат (IV в. до н. э.) — житель греческого города Эфеса, который, чтобы увековечить свое имя, сжег храм богини Артемиды.
(обратно)18
Фраскати — итальянец, содержавший в Париже игорный дом, очень популярный в конце XVIII века.
(обратно)19
Мартен Жак-Блез (1768–1837) — известный французский певец.
(обратно)20
Брюне (1766–1851) — знаменитый французский комический актер.
(обратно) Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg
Комментарии к книге «Последняя глава моего романа», Шарль Нодье
Всего 0 комментариев